Настоящий том содержит в себе произведения разных авторов, посвящённые работе органов госбезопасности, разведки и милиции СССР в разное время исторической действительности.
Содержание:
1. Евгения Владимировна Леваковская: Нейтральной полосы нет
2. Георгий Александрович Лосьев: Рассказы народного следователя
3. Рудольф Рудольфович Лускач: Завещание таежного охотника (Перевод: Л. Якубович)
4. Николай Семенович Лучинин: Будни прокурора
5. Владимир Александрович Мазур: Граница у трапа
6. Артур Сергеевич Макаров: Аукцион начнется вовремя
7. Артур Сергеевич Макаров: Ночной хищник
8. Борис Тихонович Мариан: Ночной звонок
9. Валентин Сергеевич Маслюков: Детский сад
10. Леонид Михайлович Медведовский: Третья версия
11. Виталий Григорьевич Мелентьев: Сухая ветка сирени
12. Иван Александрович Менджерицкий: По методу профессора Лозанова
13. Валерий Сергеевич Меньшиков: Цветы на асфальте
14. Игорь Александрович Минутко: Двенадцатый двор
15. Пантелей Георгиевич Михайлов: Операция «Сокол»
16. Андрей Алексеевич Молчанов: Кто ответит?
17. Владимир Алексеевич Монастырев: Свидетель защиты
18. Николай Москвин: Два долгих дня
19. Татьяна Викторовна Моспан: Сезон для самоубийства
20. Лев Вениаминович Никулин: Высшая мера
Леваковская Е.
Нейтральной полосы нет
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Никита помог Гале раздвинуть стол, накрыть его байковым одеялом, потом скатертью. Теперь Галя с Маринкой расставляли тарелки, бокалы, закуски. Никита больше не был нужен им, и он вышел посидеть на крыльце.
Он любил вот так, в ранних сумерках, посидеть на крыльце, посмотреть на прозрачный весенний сад, пронизанный высоким светлым небом. Ему нравилось, что сад обихожен, вскопаны приствольные круги, малинник подрезан и подкормлен золой. Все, как при маме. Два года назад она умерла, но Никита старался по мере времени делать все, как при ней. Не хотелось думать, что дом все равно придется когда-нибудь оставить, перебраться в городскую квартиру, как перебрались уже старший брат его Вадим с Галиной и Маринкой, потому что дом требует времени, а времени нет, и с каждым днем его становится все меньше и меньше.
Если Никита ночевал дома, зимой приходилось вставать затемно, принести воды, затопить печь, от которой теперь тянулись трубы парового отопления. Когда задерживался допоздна там, где заставала его беспокойная должность участкового инспектора милиции, соседка баба Катя топила печку, и дом всегда встречал Никиту добрым теплом, как при маме.
Комнату в башне ему и теперь могли бы предоставить, но многие семейные сотрудники жили еще в старых домах, хотя некоторые, как и Вадим, уже работали в Москве, на Белинского, 3, в Управлении внутренних дел Московской области. Да и что бы ни говорили об удобствах, а вот же Вадим, Галя с Маринкой любят приходить сюда из своей башни с лакированными полами, лифтом и газом.
Впрочем, газ есть и у Никиты, только плитка стоит в сенях. Теперь по деревням многие поставили себе плиты с баллонами.
Борко и тетка Ира обязательно приезжают сюда на Октябрьские, перед Маем и в День Победы, как приезжали при матери, при отце, памятник которому стоит недалеко, на площади. Площадь эта когда-то считалась в городке центральной. Потом новые большие дома спустились уступами к реке, центр переместился, однако отцовский памятник городские власти решили не переносить, и, вернувшись с действительной, придя на площадь, Никита пронзительно остро почувствовал, что от отца ему больно уйти; лучше, если они будут рядом.
Отец — старый чекист — прошел Отечественную войну, вернулся с фронта в милицию и погиб на операции от бандитской пули. Старожилы города его помнят. Однажды, когда Никита был уже в седьмом классе, его сосед по парте, ухмыльнувшись, сказал:
— Тебе — что! Учи не учи, за отца пятерку поставят.
Никита вернулся от доски победителем — по геометрии ему таки поставили пятерку. Он похолодел от этих слов. Отлетела радость, странная тишина отчуждения отделила его от соседа, от всего класса.
Он попробовал проследить шаг за шагом, минута за минутой. Вот его вызвали. Он ничем, конечно, не показал, что немного струхнул. Он даже поднялся быстрее, чем обычно. Но геометрии он вообще не любил, вчерашний вечер прогонял на катке и прошлый урок повторил едва-едва. Спросили теорему: признаки равенства треугольников. Он сначала отвечал довольно бойко, но когда дошел до третьего признака, то опять немножко испугался. Чтобы протянуть время, подумать, вынул платок, потер сухой нос. Потом кое-как вспомнил третий признак. Начал чертить, но высоту опустил не из той вершины. На ходу спохватился, стер линию ребром ладони и наконец-то начертил правильно. Вот и сейчас рукав в мелу. Да, пятерки могло бы и не быть.
…Сейчас Никите двадцать четыре, армию отслужил, участковым не один год, в спецшколе учится, а помнит свой рукав в мелу и постыдное чувство виноватой униженности. Сосед сказал и забыл, никто ничего не заметил, но чувство страха, стыда осталось в Никите на всю жизнь.
Через много лет он однажды сказал Вадиму:
— Говорят, нам отец помогает, а по-моему, еще труднее, больше приходится тянуться.
Вадим тогда кончал юридический. Кажется, уже Галина у него была. Он оторвался от очередной «Криминалистики» — Вадим всегда брал разные издания учебника, говорил, что в пересечении точек зрения — истина, — поглядел на младшего, подумал. Молодой Вадим был медлителен, обстоятелен, это теперь его дела подгоняют.
— А тебе не кажется, что именно в этом отцовская помощь и заключается? — спросил он брата.
Сейчас, глядя на осенний сад, Никита почему-то мысленно заинтересовался, помнит ли Вадим об этом разговоре. Надо спросить.
В сенях послышался мягкий, по половикам, топоток. За спиной распахнулась дверь.
— Дядя, где большая супница? — спросила Маринка.
Если — дядя, а не дядя Кит, а то и просто Кит, значит, Маринка строга, при деле, при исполнении служебных обязанностей.
— В серванте, товарищ генерал-майор милиции. Справа на нижней полке, в серванте.
Шутку не приняли. Дверь закрылась. Опять топоток по половикам.
Супницу, очевидно, нашли, потому что больше вопросов не поступало. Никита взглянул на часы. Операция сервировки стола должна подходить к концу. Скоро появляться гостям.
Маринка вышла. Хотела сесть рядом. Никита искоса взглянул на нее.
— Шагом арш за пальто! И поролон за дверью возьми, постели. Сыро еще.
Девочка пошла послушно, оделась, взяла поролон, села рядом с Никитой.
Для своих двенадцати лет она была довольно высокая, с покатыми плечами и грубоватыми толстыми ножками. Невесть из каких веков взявшиеся почти татарские скулы, широко поставленные ясные голубые глаза и золотая толстая коса на зависть взрослым владелицам шиньонов.
Вадим прозвал девочку «краковской колбасой». В этом нелепом прозвище было что-то верное: Маринка — крепенькая, розовая, толстенькая.
Русская некрасавица — называла ее мать, и, хотя Никита сам думал, что Маринка вырастет не особо красивой, Галине он ревниво возражал.
Маринка родилась, когда Никите было двенадцать. Вадим учился, Галя только-только начинала работать, жили они небогато. Никита исправно нянчил девочку. Никите иногда казалось, что собственные дети не будут так дороги. Теперь он взрослый, а дети будут сопляки. А с Маринкой они были в общем-то на равных.
— Ты же сидишь на сыром, — придирчиво сказала Маринка. Она тоже считала, что они на равных, и всякий раз старалась подчеркнуть это Никите. — Кит, а на границу сходим?
«Границу», к вящему восторгу Клуба юных собаководов, при поддержке городских властей Никита устроил на пустыре за городом в первый же год после возвращения из погранвойск, где служил действительную. Вернее, это был не пустырь — от такого слова пахло печальным безлюдьем, — это была настоящая деревенская поляна за чертой города, где уже начинался синий на закате хвойный лес.
Местный клуб ДОСААФ мощно поддерживал «границу». Тут были устроены «секреты», вспахана, как положено, «контрольно-следовая полоса. «Границу» все улучшали и улучшали. Она наконец стала такая благоустроенная, что самый матерый нарушитель постеснялся бы ее перейти.
Тогда Никита только вернулся с настоящей границы и, как по человеку, скучал еще по своему Омару — «кобель, огромный, голова — три моих, семьдесят пять в холке». Ребята из клуба, пользуясь любым случаем, заставляли его вспоминать и рассказывать «эпизоды из боевой пограничной жизни».
Никита старательно вспоминал, истово рассказывал и наконец поймал себя на том, что рассказывает больше, чем на самом деле было.
Что у него там особенного было? Да, пожалуй, ничего, кроме чувства напряженной ответственности: ночь, собачьи уши, как локаторы, ветер, и птицы уже на той, не нашей земле, и вся страна — за его спиной.
В теперешней его милицейской, так сказать, жизни набралось бы уже побольше, без кавычек, боевых эпизодов. Но к милицейской его работе ребята относились без особого интереса. Их участковый инспектор. Подумаешь, большое дело.
О многом они, конечно, не знали и не должны были знать. Но все-таки Никита часто задумывался над их нелюбопытством и считал, что ребята должны больше интересоваться работой милиции. Задумываться перестал, когда Вадим заметил ему:
— А в этом твоя вина, между прочим. Ты их и должен заинтересовать.
— Какая же сегодня граница, Марина, — сказал Никита. — Скоро гости приедут. Завтра если только.
Он обнял девочку одной рукой, прижал к себе. Она засунула пальцы в короткие рукава прошлогоднего пальтишка, положила голову к нему на плечо. От волос ее пахло теплым, домашним.
— А тетя Ира приедет? — спросила Марина.
— Приедет. Куда ей деваться? Тетя Ира при нас. Вроде Ивана Федотовича.
— У Ивана Федотовича жена есть.
— Что толку? Жена-то чокнутая.
— Никита! — укоризненно произнесла Галя, Маринкина мать, Вадимова жена, не ко времени скрипнув дверью за их спинами. Теплое облачко вырвалось на крыльцо, запахло горячими пирогами. Никита шумно потянул носом и взглянул на часы.
— Выбирал бы ты выражения, — продолжала Галя. — Ты не думай, что это шик. Это в тебе еще детская болезнь играет. Вадим, когда в следователи выходил, первое время тоже без жаргона — ни на шаг.
— Никита не следователь, — ревниво поправила Марина. — Никита будет сыщик!
— Ух ты! — Никита похлопал Маринку по плечу. — Все равно, Маринка. Что эти следователи! Им поймай да приведи, тогда они, может быть, чего-нибудь и состряпают. Так или нет?
Смеясь, он повернул голову и заглянул в близкое Маринкино лицо. Но Маринке уже хотелось заступиться и за отца. Она не нашла что сказать, круглые, ясные глазки ее смотрели откровенно жалобно, а губы, со вкусом произнесшие шипящее слово «сыщик», так и остались напряженно раскрытыми, словно она показывала свои беленькие, широкие, как у зайчонка, резцы.
— Нет, как вам нравится? — спокойно подивилась Галя. — Только еще от тебя не хватало слышать хвалу угрозыску.
Галя прикрыла дверь. Вкусные запахи растаяли. Никита обернулся посмотреть, одета ли она. Лужи были еще зрячие, отражали легкие ветви и высокое небо, но воздух к вечеру заметно холодел.
Галя стояла в Никитином ватнике, опершись на косяк. У нее были такие же спокойные, голубые, чуть выпуклые глаза, как у дочери.
Тоже, конечно, русская некрасавица, а вот поди ж ты — отбила Вадима у красивых девчонок. Не суетилась, не обихаживала — это Никита хорошо помнит, — а взяла да и отбила. Есть в ней приветливое, плавное достоинство.
— Хватит вам сумерничать, зябко все-таки, — сказала Галя и ушла в дом.
Последний апрельский вечер не похож был на сумерки. На белую ночь он был похож, и даже странным казалось с земли, что в таком светлом небе всплывают мелкие острые звезды. Потемнели редкие, сохранившиеся с зимы, пожухлые листья винограда, жилистые плети которого до крыши окутали дом. На них уже набухали мощные, невидные сейчас почки. Самые высокие, еще тонкие побеги, не найдя опоры, свешивались вниз и тихо раскачивались на слабом ветерке.
Выплыла луна, яркая и круглая на светло-зеленеющем небе.
Удивительно бывает и косен, и восприимчив к самым относительным понятиям мозг человеческий. После того как высадился луноход, луна уже не казалась далекой, и как-то отдельно от нее воспринималась цифра со многими нулями.
Очень скоро мы будем читать сводки о новых кораблях и полетах, как сейчас читаем сведения о какой-нибудь буровой. Нет, все-таки ум у человека не косный! Наоборот, он даже слишком уж быстро привыкает, перестает удивляться.
— Холодно ему там, бросили его одного, — вдруг сочувственно сказала Марина и вздохнула.
— Кому холодно?
— Луноходу. Он совсем один и так далеко.
Никита крепко-крепко обнял Маринку одной рукой и молча улыбнулся в темноту. Вот так. До луны, оказывается, все-таки далеко.
На этом закончилась их немногословная беседа. Послышался быстро нарастающий звук мотора, сумрак взрезали яркие лучи фар, резче обозначились стволы липок у обочины, неровный провал колеи, легла черная тень от груды ботвы, вываленной на дорогу, и Борко, как всегда резко, затормозил у самой калитки. Кроме неопытных ребят мотоциклистов, только он один с такой, скоростью в любое время года водил машину по дорогам области.
Вездесущий «газик» — все четыре колеса ходовые — это тоже, конечно, не у всякого, но и на дорогах Борко каждую колдобину знал.
— На «Победах» на свадьбы ездить, а для меня автомобиль — средство передвижения, — говорил Борко.
«Газик» свой он сам холил, и ни один шофер-механик ему наврать не мог, потому что моторы он знал на звук и на ощупь. Он вообще знал и любил технику. На фронте командовал артполком.
Потом пешим ходом из своей башни с удобствами явился Вадим, и они с Борко ушли курить под открытую форточку за огромный, до потолка филодендрон, который Никита укрепил на растяжках из цветного провода, забив гвозди прямо в бревна стен.
Филодендрон тоже остался от матери. Никита подливал ему настой на курином помете, но утром в спешке забывал это делать, а потому к ночи в доме иногда сильно попахивало.
Сегодня, придя стряпать, Галя первым долгом потянула носом. Да и Вадим подозрительно покосился на кадку.
Вадим с Борко стояли и курили под форточкой, хотя ни по каким законам физики дым в форточку уйти не мог, а, придавленный тяжелой струей холодного воздуха, растекался понизу. Росту они были одинакового, хотя Борко казался поплотнее, потому что был в кителе, в погонах, а Вадим — в гражданском. Что ни говори, военная форма человеку вид придает. В ней и старик и юнец мозгляк — все имеют вид. Не дураками придумано.
— Ну что у тебя? — спросил Борко, оглядывая Вадима. Борко его любил, а встречались они редко. Вадим — старший следователь управления, Борко — начальник областной школы УВД.
Вадим затянулся последний раз, притушил окурок в кадке филодендрона. Вынул из кармана завернутый в марлю серебряный рубль, бережно освободил его, подкинул — поймал, опять подкинул — поймал.
— Что это ты его в таком почете содержишь? — спросил Борко, следя за короткими взлетами монеты.
— Да больно хорош.
— Ну-ка, дай!
Борко повертел, посмотрел, потом взял рубль большим и указательным пальцами. У него только руки, вернее сказать — только пальцы напряглись, но лицо побагровело.
— Иван Федотыч, хватит!
— Что хватит? Инфаркт, боишься, хватит? Черта с два!
Борко с облегчением перевел дух, его таки маленько взяла одышка. Он еще полюбовался на рубль и вернул его Вадиму. Мало, чуть заметно, но рублик погнулся.
— Здоров ты, Иван Федотыч, — искренне позавидовал Вадим. — Я пробовал. По нулю.
— Это вам не ваше самбо. Тут без обмана. — Одышка отпустила Борко, и он был очень горд.
— Хорош. Совсем как настоящий. Даже лучше, — снова бережно укутывая рубль в марлю и пряча его во внутренний карман, сказал Вадим.
Борко осмотрел подушечки своих пальцев, потер их платком. Нет, чистые.
— Сначала было. Перекладывали свинца. Пачкались рублики. Потом, видно, спохватились, улучшили технологию, — сказал Вадим.
— И много развелось рубликов?
— Да, порядком.
— И давно?
— Да не так давно, — сказал Вадим не то чтобы неуверенно, но с оттенком досады в голосе.
Борко понял. По календарю дней прошло, может быть, и немного, но у милиции особый счет на дни. Пока не раскрыто преступление, каждый день давит.
Борко не стал далее расспрашивать. Он давно сознался себе в том, что хоть и в его времена работа оперативника и следователя была непростым делом, сейчас она настолько усложнилась, что зачастую он, старый чекист, не может должным образом быстро сориентироваться и дать дельный совет.
Однажды он сам себя подставил под смех, и было конфузно заметить тщательно скрываемую озорную веселость в глазах Никиты. У Вадима-то комар носу не подточит, выдержки не занимать.
НТО — целый научно-технический отдел теперь на них в управлении работает. Получилось же недавно с деревяшками со дна озера Светлояра. Выудили деревяшки, ученые спорят, страсти кипят — побывали деревяшки в руках человека или не побывали. А какой-то лейтенант милиции — за девицей из «Литературки» ухлестывал — предложил: «Давайте мы посмотрим, побывали они или не побывали».
В НТО и определили — побывали. Стало быть, можно думать: был град Китеж.
Борко тогда решил, что уж коли ученым людям НТО помог, то ему смолчать не постыдно. Советы Вадиму давать перестал, ждал, пока тот сам спросит.
— Ясно, — сказал он, когда незаконнорожденный рублик укрылся в кармане. — Что еще в отделе есть?
— Мошенник есть грандиозный, — сообщил Вадим, оглядываясь на дверь, за которой слышался голос Ирины Сергеевны, тетки Иры, как звали ее все в семье Лобачевых. — Воровка Машка есть. Дура кромешная, больше двух лет на свободе не держится, опять попадается, опять возись. Еще одно дело, но тут, похоже, все просто. Старика избили, ограбили и документы на месте происшествия забыли.
— Обнаглели, — поразился Борко. — Обнаглели напрочь. Документы оставляют и подобрать не пытаются. Или уж очень пьяные были?
— Можно думать, что и не сильно пьяные, — помедлив, ответил Вадим. Тень прошла по его лицу — он вспомнил избитого старика.
Старик шел к своему однополчанину писать какие-то воспоминания для газеты. Кажется, о форсировании Днепра в сорок третьем году. Может, это уже воображение, но что-то в его лице напомнило Вадиму отца, хотя отца он таким старым, а тем более избитым, в кровоподтеках и ссадинах, никогда не видел. Били старика двое молодых.
— Ладно, ладно! — сказал Борко. — Успокойся, рвани-ка рюмашку.
Вадим улыбнулся. Все видит, старый черт!
Они подошли к столу и выпили по рюмке. Пили в этом доме водку янтарную, настоянную на рябине. После такой водки закусывать не надо, во рту благоухание.
— Еще есть неприятные дела, — сказал Вадим, с опаской вытащив из салата ломтик соленого огурца. — Церкви грабят. Не один уже случай по области. И не то чтобы обязательно позолоту там всякую. Иконы берут.
— Упаси тебя боже при Ирине про иконы сказать, — прислушиваясь к голосам в коридоре, перебил его Борко.
Вадим засмеялся.
— Ну что ты, Иван Федотыч! Не маленький!
В доме было уже шумно. В коридоре Маринка помогала тетке Ирине снимать резиновые сапоги. Никита скрипел воротами, впускал во двор чью-то машину. Приехала Тамара Огнева из Центральной детской комнаты, и Женя Морозов из третьего следственного, одного с Вадимом, отдела, и Михаил Сергеевич Корнеев, друг и соратник Вадима, добродушный розовощекий увалень, способный молодой сыщик.
Все были в гражданском, кроме Борко. У Тамары, Морозова и Вадима — ромбики-поплавки.
Иван Федотыч опять с грустью и радостью подумал, как изменились времена, как просто носят они эти ромбики, о которых ни ему, ни отцу Лобачевых в молодости не приходилось и мечтать.
Не высшим — недосягаемым казалось им тогда университетское образование. А теперь — видишь ты! — не то что следователь — постовой милиционер должен среднее иметь.
Однако глядя вслед ушедшей молодости, а уж вернее сказать жизни, с ее несбывшимися планами, надеждами — того, что сбылось и сделано, мы как-то не замечаем, — Иван Федотыч не таил зависти к поколению, для которого высшее образование стало не надеждой, не мечтой, а весьма обыденным обстоятельством. Перед молодыми высились другие мечты, вставали другие трудности. Борко молодых уважал как равных, не поучал, потому, наверное, и чувствовал себя с ними хорошо даже после смерти стариков Лобачевых.
Он теперь здесь старший. Он да Ирина, хотя она изрядно его моложе. Ей пятидесяти еще нет. Еще не возраст.
Думая об Ирине, Иван Федотыч всегда видел ее на фронте — восемнадцатилетнюю, смелую, счастливую, а потом молчаливо ожесточенную после того, как убили ее любимого, знаменитого на всю дивизию командира артдивизиона Костю Марвича.
Борко как-то заикнулся Никите, что негоже-де тому Ирину этак грубо, теткой называть. Она, мол-де, еще не старая женщина. Но Никита тотчас же оглушил его язвительной цитатой. И вычитал же! «Чем старше я становлюсь, тем меньше стариков я вокруг себя вижу».
Но когда Ирина вошла из кухни в комнату, в туфлях на высоких каблуках, как показалось Борко, нарядная, прибранная, молодость фронтовая с ней вошла, и Борко подумал, что ничегошеньки-ничего не понимает еще в жизни Никита.
За столом Иван Федотыч, как всегда, поднял первый тост за Великую Октябрьскую… Слова он произносил четко, кругло, не как пономарь. У него слова эти хорошо получались. Потом — тоже, как всегда, — помянули старших Лобачевых, и пошло у них веселое застолье, какое бывает у людей, тесно связанных домами, общей работой, многолетней дружбой, когда никто не тревожится, как он выглядит и что о нем думает сосед.
Никита пил мало, хмелел нескоро, однако на Галины пироги с визигой и палтусиной подналег и сейчас, откинувшись на спинку стула, сидел ублаготворенный, чуть отяжелевший, благодушно ловя обрывки разговоров.
Тетка Ирина конечно же рассказывала про свои «Окна в прошлое». Она преподает в пединституте историю и уж влюблена в эту историю по уши. Она хорошо знает древнерусскую живопись и пишет книжку про какие-то особенные северные иконы, которые считает «окнами в прошлое», то бишь в ту же историю, считает памятью культуры, а не религии. Она заводится, как говорят автомобилисты, с полоборота, если при ней отозваться неуважительно об этих иконах. Пока тетка Ирина говорит-доказывает, Никита верит, что дело это важное. А как остается один, начинает сомневаться, уж так ли оно важно, и не лучше ли было ей заняться эпохой гражданской войны. Биографией Азина, например. Мало кто знает у нас об этом разведчике, а ведь международного класса был разведчик!
Девочки из Центральной детской комнаты толкуют Вадиму про совещание по несовершеннолетним, которое у них готовится. Не потому толкуют, что и минуты не могут прожить без труда на пользу общества.
Они бы, наверно, и рады хоть на вечерок забыть своих несовершеннолетних, с которыми возни и волокиты, пожалуй, побольше, чем со взрослыми нарушителями. Это Никита по собственному опыту знает.
А не забывают они об этом совещании потому, что смертно боятся и велико уважают замначальника управления Чельцова, под рукой которого работают. Чельцов их и на расстоянии по стойке «смирно» держит. Но и то сказать — так думает про себя Никита, — с девчонками иначе нельзя.
Сейчас Тамара рассказывает Вадиму про какую-то инспекторшу Вику, которая умна, культурна, в педагогическом учится, а к подросткам подхода нет. Старается, а ребята к ней не идут. Нет контакта…
— Что у тебя с рукой? — спросил Никита, которому наскучило слушать про старательную Вику и про контакты. Если о ребятах речь, старательность тут ни при чем. Ребята за сто метров эту самую унылую старательность чуют. Им живой пример подавай, да чтобы с огоньком. Цитатой их не пробьешь. — Что с рукой? — Никита только сейчас заметил на правой ладони Тамары свежий бинт. Забинтовано не по-домашнему.
— Да вот же, довелось чуть не в петле побывать. — Тамара повернулась к Никите. Громкость голоса у нее осталась та же, только волна переменилась. Наверно, и Тамаре наскучила ее неудачница. — В городе какой-то половой психопат появился, на женщин нападает без различия возраста.
— На вашей шейке я триангуляционной борозды не вижу. А город при чем?
Никита с удовольствием ввернул слово, которое долго перевирал, за что и был неоднократно осмеян. Народ в спецшколе подобрался грамотный.
— А при том город, что он сначала в Москве орудовал, а потом от Петровки подальше в область перебрался.
— В нашем районе ни о чем таком слуху не было. Взяли?
— Взяли, конечно. Не напоминай мне!
Чувство физического омерзения выразилось на красивом лице Тамары. Она даже поежилась и быстрыми глотками допила свое вино.
Никита пожалел, что затеял этот разговор, и подумал: мало все-таки ценят они, мужчины, своих милицейских девчат. И из детских комнат тоже. Каждодневная их работа по знаменитой этой профилактике преступлений — дело трудное, незаметное. Писанины и ответственности хоть отбавляй, а прав маловато. Папа-мама сынка не сумели вырастить, а инспектор — та же Тамара — в ответе. Изволь пробуждай в нем нравственное чувство, коли ему завтра восемнадцать и он в драке с Никитой справится.
А ведь кроме всей этой работы, если потребуется, надо и в операциях участвовать. Такое твое дело, старший лейтенант милиции…
Тамара резким движением отерла губы и снова поморщилась, когда вспомнила…
Вот ведь знала, что все должно именно так произойти, все было заранее отработано. Она шла и прислушивалась, как приближались сзади по лесной тропинке шаги. Потом он, как видно, очень широко шагнул, потому что велосипедная цепь захлестнула ей шею все-таки неожиданно. Он рывком рванул ее к себе, в это мгновение цепь чуть ослабела, Тамара успела просунуть под цепь руку, и цепь содрала ей кожу с пальцев. Из-за деревьев выбежали Игорь и Николай. В общем все получилось нормально.
Тамаре не однажды приходилось участвовать в операциях, но именно в этот раз она поняла, почему женщины на вопрос: «Что же вы не кричали?» — нередко отвечают: «Голоса не было».
Вот и знала, что ребята рядом, а голоса действительно не было…
Вадим подлил Тамаре вина, ловко, розочкой, очистил апельсин от шкурки.
«Старайся, старайся! — подумал Никита. — Можно подумать, и не слышишь, как тебя супруга честит».
Галя оттанцевалась, сидела у стола, обмахиваясь игрушечным веером из бумаги и палисандра. Раскраснелась, щеки розовые, глаза голубые, юбка короткая, совсем не похожа на серьезную врачиху. Говорят, ее в больнице уважают и побаиваются.
— Нет, вы подумайте, мой-то! — говорила Галя жене Морозова, скорбно кивая на Вадима. — Привезли гарнитуры, сам видел. Так в очереди на запись простоял шесть часов! Нет того, чтоб пойти в форме. Не досталось, конечно!
Никита слушал, посмеиваясь. Ясное дело. У Морозовых уже гарнитур, а у Гали нет. Вадим предлагает ей сборную мебель купить, она ни в какую.
— Буду я об гарнитур форму марать, — не оборачиваясь, сказал Вадим.
— Где уж тебе! Ты у нас единственный из будущего.
— Кончай о форме, ребята, перешли к содержанию! — раздался сочный бас Борко.
Голос у него командирский. Да и самого, конечно, за делопроизводителя не примешь. Воинская выправка в человеке неистребима. Никита частенько давал себе задачу: узнавать бывших кадровых военных в гражданском обличье. Из тех случаев, когда удавалось проверить, почти всегда он оказывался прав.
За столом шумно, такой момент, когда рассказывать хочется всем, а слушать — никому. Однако ж Иван Федотович всех своим басом поприжал.
— …я от них депутатом. Хоть раз в месяц обязательно приезжаю. И привык, знаете, что каждый раз приходят на предмет улучшения жилплощади гражданка Щукина и еще там одна, фамилии не помню. А тут приехал, веду прием — их нет. Сразу не сообразил, что я же два года хлопотал и они наконец площадь получили. После приема пошел по их старому адресу. Дом идет на слом. Открыл дверь, комнатушка пустая, ветер гуляет, стол кухонный скучает, брошенный, другие шмутки, какие в новый дом не сгодились. Так мне радостно стало, захотелось даже пойти по новому адресу, узнать, как они там… Да ведь всегда у нас почему-то времени нет. Куда оно девается, это время?
Если б Никита мог увидеть себя сейчас со стороны, он, наверно, поразился бы доброй, даже нежной улыбке, с какой глядел на Ивана Федотовича. Встречались они не часто, а Никита любил Борко, и любил в нем перелом, который всегда наступал в середине праздничного застолья.
Поначалу, выпив первую стопку, Иван Федотович поглядывал и разговаривал с этакой благостной грустинкой во взгляде и в голосе — бывший чекист, бывший военный…
Никита сердился на Борко в такие минуты. Областную школу в городе Светлом прошел каждый милиционер, каждый участковый, инспектор Московской области. Без десятилетки не поступишь, программа разнообразнейшая, несколько недель напряженной учебы. Практика, экзамены. Никита был рад и горд, закончив школу, а Борко вроде бы обесценивал ее своими вздохами, вроде бы за дело не считал.
Но в середине праздника словечко «бывший» Борко уже к себе не клеил, разговоры велись о живом, о сегодня, а то и о завтра. Борко-депутат много доброго сделал для жителей родной местности. Если строго говорить, благодаря ему выросла и окрепла птицефабрика, теперь уже Птицеград, куда он сосватал директором своего фронтового друга, бывшего пехотного комдива Пашкина.
Птицеград процветал, народу возле него работало, кормилось и училось немало. Пашкина и Борко знали все.
Был же расчудесный случай, о котором Никита узнал от своих ребятишек на «границе».
Когда Пашкин слег в инфаркте, по окрестным деревням поднялся стон. По заказу многих и многих старух священник, молодой и весьма приглядный отец Виктор, недавно окончивший семинарию, по всем правилам отслужил в сельской церкви молебен о здравии раба божия Петра Пашкина, директора птицефабрики, члена обкома партии.
Пашкин в доме Лобачевых иногда бывает, и тогда уж никто не станет болтать, все захотят слушать, рассказчик он отменный. А если Пашкина нет, Борко вспомянет его обязательно. Ну… Так и есть!
— …Петр школу отгрохал двухэтажную, но не в этажах счастье. Учителей настоящих, отличных нашел, условия им создал. Теперь из Мокшина, из Штакова ребят к нему за пять, за шесть километров посылают, а не в Завидово, куда и ближе, и удобней. А в Завидове текучка, ничем людей не обеспечивают, люди и бегут. Было б у нас в районе, я бы добрался до них, а тут неудобно вроде. Тоже скажут, старая затычка под все бочки…
— Удобно, Иван Федотыч, вам все удобно! — вставил Никита.
Очень нравился ему во второй половине праздника Борко. Он был еще вполне, черт возьми…
Но подумав так, Никита вдруг вспомнил жену Борко. Жена Борко была ни безобразна, ни стара. Она была мертвая. Она умерла со своими погибшими на войне сыновьями.
Как это трудно, наверно, Ивану Федотовичу жить одному живому среди троих неживых… Жена всегда с мертвыми сыновьями. Она только о них думает, говорит. У Борко в доме душно, как на кладбище.
— Кит! — вдруг услышал Никита шепоток.
Маринка тихонечко прокралась, подползла под столом к его коленям, никем не замеченная уселась на полу, Никита даже вздрогнул, так неожидан был шепоток с пола.
— Ох и дитятко ты еще! — сказал Никита под стол, поглаживая гладенькие Маришкины волосы; в полумраке и то они золотились.
Рядом с Маришкой Никита чувствовал себя большим, старым и ответственным.
— Дай конфетку «Белочку», — шептала Маришка, словно бы на ее месте, за столом, ей бы не дали этой конфетки.
— Нарушаешь! — тоже шепотом сказал Никита, опуская Маришке конфету. — Сейчас мать меры примет.
Но Галя мер не приняла. Она опять танцевала с Морозовым. Музыка была рваная, резкая, а получалось у них хорошо. Потом пошли Тамара с Вадимом.
Никита с Маришкой пересели на диван под филодендроном. Танцоры растопались, и огромные резные листья чуть подрагивали.
К ним подсела тетка Ирина. С ней одной, кажется, Никита не побеседовал еще сегодня ни мысленно, ни въявь. От нее, как всегда, пахло духами. Никита потянул носом.
— Не старайся, не сопи, духи французские, — усмехнулась тетка Ирина. — Куда ты все хорошеешь, Кит? Девицы небось падают?
Веер из палисандра и бумаги был теперь у нее в руках. И ей он подходил. С седыми волосами и орлиным профилем, вся она была не из нашего времени. Из нашего времени были только солдатская грубоватость речи, которой незнакомые люди немало дивились.
— Не все падают. Через одну, — сказал Никита. Он считал, что тетка Ирина подсмеивается над ним.
Девушки вниманием его не обходили. Но ведь так оно и бывает. Если не одна-единственная, то остальных ты просто не замечаешь.
— Через одну падают, — повторил Никита. — А у тебя что слышно, тетя Ира?
— А у меня в общем-то неважно, Кит, — ответила она неожиданно серьезно. Игрушечный веерок сложил крылышки с печальным шелестом. Ирина сидела в профиль к Никите и Маришке. Палисандровую створочку веера она, задумавшись, поднесла к своему с горбинкой носу. Говорят, палисандр навечно сохраняет аромат.
— Дай мне, тетя Ира! — попросила Маришка, взяла из протянутой через Никиту руки веерок и тоже стала его нюхать, шумно втягивая воздух кругленькими ноздрями.
Руки тетки Ирины теперь покойно лежали на коленях. Маникюр у нее, конечно, сделан, но руки морщинистые, старые, суставы раздались. Когда Никита был маленький, она носила бриллиантовый перстень на среднем пальце, а теперь для среднего он тесен, перебрался на безымянный.
— Неважно, Кит, потому что я как-то недовольна собой. Мне кажется, я стала слишком быстро соглашаться. Раньше я этого за собой не замечала.
— Так раньше ты была…
Он запнулся, не мог сразу подыскать замену слову. Мысль получилась грубая, но, похоже, верная. У молодых всегда задору больше.
— Ты хочешь сказать, что раньше я была молодая и потому, дескать… — спокойно продолжала тетка Ирина. — Не думаю, чтоб тут была вся правда. Во-первых, посмотри на Ивана Федотовича, а во-вторых, такие ли кремни все молодые?
Непонятно как, но Борко тотчас услышал, что Ирина произнесла его имя и отчество, и посмотрел на нее через стол. И Никита не в первый раз подумал, что если б не мертвая жена Ивана Федотовича…
Она никогда не умрет, потому что знает: без нее никто не будет так помнить ее убитых мальчиков. Она — мать, она будет жить вечно.
И поэтому у Ивана Федотовича с теткой Ириной никогда ничего… Нет, кое в чем они умеют не соглашаться, эти старики.
Никите стало грустно от прикосновения к чужой тайной печали.
— Тетя Ира, — предложил он, — выйдем на крыльцо, хорошо сейчас на улице.
— Выйдем, маленький мой, выйдем, — вздохнув, сказала тетка Ирина.
Они вышли тихонько, втроем.
В саду было свежо, душисто пахло талой землей. Праздник уже выплеснулся из домов на улицу. Прошел баянист, провел за собой песню, пока еще на удивление стройную. По времени уже можно было бы возникнуть и разноголосице. Приятно было думать, что не один их дом, а вся улица, весь город и дальше, дальше по стране — все празднуют.
ГЛАВА ВТОРАЯ
«Ясно», — сказал Борко, когда незаконнорожденный рублик, завернутый в марлю, спрятался в кармане Вадима. На самом же деле все еще весьма неясно. Все начальство подозреваемого уверено в его невиновности так же твердо, как Вадим с Бабаяном в его вине.
Очень желательно было сделать обыск на квартире. По расчетам Вадима, обыск должен был дать вещественные доказательства, улики прямые и неопровержимые. Но все-таки расчет мог и не оправдаться, и тогда не только бесполезно будет травмирован человек, но и горой станет за своего работника очень высокопоставленное начальство.
Совсем другое дело, если сначала получить признательные показания, а уж на их основании брать санкцию на обыск.
Лежит на столе не особо толстая папка — «Уголовное дело № такой-то… Том первый». Иногда их много набирается, этих томов…
Вадим приехал сегодня в Москву с поездом не 7.30, как обычно, а 6.45. Галя заметила, что скоро он не только в дни дежурств, а и во все прочие будет ночевать в управлении. Но говорила она без раздражения, без той обреченности, с какой обычно отзывались о своей судьбе многие жены работников милиции. Что и говорить, Галина молодец. Без нее было бы много труднее.
В половине девятого в управлении еще тихо, еще не выстроилась у подъезда вереница машин со шторками и без шторок. В безлюдной тишине вестибюля выступают от стен мраморные, до потолка, плиты. На них золотыми строчками звания, отчества, имена. Одна — в память погибших на войне. Такие есть во многих учреждениях. Другая — погибшие при исполнении служебных обязанностей. Таких в гражданских учреждениях не встретишь.
Когда Вадим после окончания института пришел сюда, в нижней части второй доски мрамор был чист. Вадим остановился перед доской и почему-то страшно удивился, увидев в начале первого столбца вертикальной шеренги свою фамилию, вернее, фамилию и инициалы отца. Он испытал тогда странное чувство близости, доверия к этому большому дому, ко всему, что его здесь ждет.
И еще. Было ощущение, что мрамор и золотые строки на нем — памятник прошлому, в котором все неизменяемо, уже не связано с живыми. А в чистом правом углу плиты всегда останутся видимы серо-голубые прожилки.
У Вадима была цепкая зрительная память. Он привык, проходя через вестибюль, замечать эти прожилки.
Но, помнится, в том же году было вырезано на мраморе еще одно имя. И еще… Мрамор этот жил.
Вадим предъявил знакомому постовому милиционеру многажды знакомый пропуск. Вместе с постовым его приветствовали с фотостенда лучшие люди управления, в том числе и начальник его третьего следственного подполковник Владимир Александрович Бабаян, ради встречи с которым Вадим и приехал сегодня пораньше.
Они встретились бы, конечно, и получасом позднее, но хотелось захватить Бабаяна хоть на пятиминутный разговор до того, как навалятся на начальника дела всего отдела.
На фото Бабаян был, как положено, в парадной форме, в погонах, при орденах.
В обычные рабочие дни Бабаян не носил формы. Он считал, что форма мешает контакту с тем, кого приходится вызывать. В безукоризненной нейлоновой сорочке, широком галстуке, в очках, сухой, сдержанно подвижный и элегантный, Бабаян прекрасно сошел бы за модного физика-теоретика, каких несколько лет назад писали, рисовали, играли. Расположение свое Бабаян дарил не запросто, но, поверив в работника, защищал его всегда и перед всеми, а в работе следователя с постоянно сопутствующим ей немалым риском эта защита как перед вышестоящим начальством, так и — что случалось чаще — от сторонних организаций бывала весьма и весьма нужна.
Сопутствующий риск… Как наивен был молодой Вадим, предвидя оный риск лишь как возможность угодить на мраморную доску! Мраморная доска, естественно, не исключалась, но работа следователя оказалась чревата и многим другим…
Бабаян был много старше своих «мальчиков», как он называл и Вадима, и Утехина, и Морозова, но между ними пролегла не только разница лет — их разделял перевал эпох.
«Мальчики» встретили войну малыми детьми, а Бабаян участвовал в параде войск на Красной площади в ноябре сорок первого, когда впервые за историю советской власти Сталин сам принимал парад.
Бабаян не то чтобы любил вспоминать об этом — он вообще редко и мало говорил о себе. Но уж если вспоминал, то по глазам, по голосу ощущалось, что воспоминание это хранится у него не в памяти — в сердце.
Как у многих старших офицеров управления, у Бабаяна был позади юридический факультет МГУ и следовательская работа в прокуратуре. В шестьдесят третьем году, при реорганизации МВД, он из прокуратуры попал в Управление внутренних дел Московской области. Далеко не для всех юристов эта стыковка с органами милиции, непосредственный контакт с работниками угрозыска и ОБХСС осуществлялась легко.
Практически перемены заключались в следующем. До шестьдесят третьего на место происшествия выезжали только инспектора угро, эксперты, проводники с собаками. Только они собирали по горячим, а случалось — как и теперь, впрочем, случается — по несколько остывшим уже следам все данные. Словом, проводили самостоятельно работу огромного объема, которая всегда предшествует тому моменту, когда может быть начато непосредственно следствие.
Теперь же следователь включался в работу одновременно с оперативниками, на место происшествия выезжали они вместе, работали бок о бок.
Бабаян считал перестройку добрым делом, лишь с легкой ревностью подчеркивал всегда нелогичность оставления части особо опасных преступлений за прокуратурой. Он считал, и, вероятно, не без основания, что его «мальчики» справятся с любым делом.
Отдел их размещался на первом этаже. Вместе с Вадимом сидели Карпухин и Морозов, еще один стол стоял под машинкой, на которой все они довольно бойко отстукивали свои бумаги. У каждого — по сейфу.
В кабинет Бабаяна надо было проходить через комнату следователей.
Вадим вошел в пустую еще комнату, распахнул форточку. Окно выходило на улицу Белинского, тихую, как окраина.
На столе лежала записка от Карпухина:
«Скажи начальству, до обеда сижу в тюрьме».
«Сиди, сиди», — с оттенком зависти подумал Вадим о Карпухине. Дело у Карпухина катилось к завершению. Обвиняемый пойман был с поличным и озабочен, надо думать, главным образом, статьей — сколько дадут.
Вадим закурил первую сегодня сигарету, достал из кармана тепленький фальшивый рубль, поглядел на него с упреком и досадой, как на арестованного, с которым нет, все еще нет контакта.
Так все-таки… Удастся или не удастся? Должно, по идее, выйти. А если?..
Он смотрел на рубль, курил, на сигарете выросла маленькая надолба пепла.
— Думаешь?
Дверь у них открывалась без скрипа. Бабаян вошел бесшумно и, отпирая свой кабинетик, мельком, но пристально оглядел Вадима.
— Заходи.
Владимир Александрович, как обычно, был в гражданском. Он расстегнул пиджак, сел за стол, откинулся на спинку стула, положил на стол обе руки и, постукивая подушечками пальцев по стеклу, теперь уже не мельком смотрел на Вадима. Глаза его через стекла очков казались больше и напряженней.
— Когда наш подопечный выезжает? — спросил Бабаян.
Вадим посмотрел на часы.
— По идее, или в час, или в два. Игорь позвонит, тогда и мы выедем.
— Не торопись, — сказал Бабаян. — Точно рассчитай время. Ты предупредил, если все получится и он будет требовать, чтобы по его поручению позвонили…
— Ну! — сказал Вадим.
Бабаян убрал руки со стола, обхватил себя за локти. Вадим увидел, что он тоже думает, нелегко думает обо всем этом необычном, трудном деле. Уж это у Бабаяна есть, не отделяет себя от своих «мальчиков».
— Не хочу нагнетать тебе тяжести, Вадим Иванович, — сказал Бабаян, — но не могу и не напомнить. Ты знаешь, какой плюх сделает из нас, — подчеркиваю, не из тебя, а из нас, — начальство этого типа, если подозрение не подтвердится? Ты знаешь, сколько уже скандала идет в адрес управления только за то, что посмели, так сказать, заподозрить?
Все это Вадим знал. Давно знал, с самого начала. Лишь только вышел на этого, как Бабаян говорит, «типа».
Это тоже риск, сопутствующий их профессии. Они не имеют права ошибаться. Так же, пожалуй, как хирурги. Если человек будет попусту оскорблен, никакие объяснения не помогут.
Если дело «развалится», оно не просто ляжет на полку нераскрытых, глухих, и будет, словно спящая красавица, ждать богатыря, могучего, сверхмыслящего следователя.
Ведь есть достойные, влиятельные, честные люди, которые только и ждут, чтобы оно, это дело, развалилось. Они уверены, что дела нет, что эта папка — плод воспаленного воображения милицейского работника, что за необоснованную компрометацию советского инженера надо… И так далее, и тому подобное.
Сраму будет необоримо, может звездочка с погонов слететь, а может, и отстранят.
Предложи сейчас судьба Вадиму операцию по ликвидации особо опасного рецидивиста, где грозила бы ему пуля или нож, сменялся бы без звука.
— Вот так, мой милый, — Бабаян вздохнул. — Это тебе не бандита брать, когда кругом сочувствуют, а то и помогают. Впрочем, все эти вздохи не приближают нас к истине. Итак, еще раз обоснуй: почему считаешь, что он ввяжется?
— Уже в бытность инженером он имел две драки. Нет, не пьет. В трезвом виде. Увлекается самбо. Производит впечатление человека жестокого. Физически сильный.
— А если не ввяжется?
— Нет так нет. Значит, не встречусь с ним сегодня вечером, и только. Тогда придется…
Вадим хотел пошутить, но шутки не получилось, потому что встретиться с «типом» было крайне желательно.
— Ну, допустим, он ввязался. Вы встретились. Как дальше?
Что-то неуловимо изменилось в выражении глаз, в лицах их обоих, и каждый это почувствовал.
— Вариант есть. Говорить не хочешь, — утвердительно сказал Бабаян, поднятой ладонью остановив Вадима, который действительно решил не говорить и хотел только попытаться объяснить свое нежелание.
Вчера и третьего дня он еще подумывал, не лучше ли получить у начальника «добро» на свой вариант. Потом решил молчать. Ему хотелось хоть здесь, в стенах этого кабинета, поберечь Бабаяна. Он нравился Вадиму, этот строгий, душевный человек.
Всего проще переложить ответственность и, в случае неудачи, виноватить старшего, нежели принять право ответственности на себя.
Бабаян посмотрел на часы.
— Через пять минут начинаем летучку. С этим делом, считаю, покончено. Наполеон сказал: генерал, который уж слишком заботится о резервах, непременно будет разбит. Не будем уж слишком заботиться о резервах. Что у тебя еще?
— С Ивановой заканчиваю. А летучку проводить не с кем. Карпухин до обеда в тюрьме сидит, Морозов — в Раздольске.
— Как у него там?
— Пока плохо. Сбыта нет.
В переводе на русский язык это обозначало, что не обнаружены пути, по которым идет сбыт краденого.
Морозов в Раздольске вел большое трудоемкое дело по хищению моторов с завода швейных машин. Виновные в хищении были установлены, заключены под стражу, сознались.
Один только оставался еще на свободе, маленький, жалкий человек, который обреченно шел через следствие и ждал суда.
В преступную группу он затесался по пьянке, не помнил даже толком, сколько вынес моторов и кому их передал. У Морозова никак не поворачивался язык сказать этому пришибленному, кругом виноватому человеку, у которого дома жена и двое детей, что причитается ему не два-три года, как он покорно рассчитывает, а все двенадцать — пятнадцать.
Крал не один. Преступная группа. Многоэпизодное, как говорят следователи, дело. Сбыт организован дельно, до Баку моторы шли. Какой-нибудь вполне респектабельный директор магазина принимает их, сбывает за полцены, в карман кладет хорошую прибыль. И государство обворовывает, и комар носа не подточит, пока Морозов не установит этот самый канал сбыта.
А жалкий, к ужасу своему, после многонедельного пьянства протрезвевший человек, дети которого и следа ворованных денег не видели, получит двенадцать лег колонии.
Морозов собирается по этому делу писать особое представление о никудышной охране готовой продукции, о том, что не только рабочие, но и мастера, случается, приходят на работу «не качается, конечно, но с запахом», как выразился, кажется, этот человечек.
А вот «тип» не пьет.
Летучки, значит, не будет. Бабаян ушел к начальству. Вадим вернулся к своему столу, к рублику. Важно, как печать, рублик лежал на первом и пока единственном томе дела.
В управлении набирал ход обычный рабочий день. За стеной у следователя Максимова заказывала машину ехать в Шатуру. Ожил телефон. Вадим привычно ответил кому-то, что Карпухина нет.
Каждый звонок все-таки задевал по нервам, потому что могли позвонить ребята с завода: а вдруг «тип» не поедет? Вдруг заболел?
Вадим вынул еще сигарету, затянулся, глядя в глаз серебряному рублику, совершенно похожему на настоящий. Это рублик из тех, самых первых, с которых все началось.
А началось все с того, что в управление сообщили о появлении в области фальшивых монет рублевого достоинства.
Киоски, аптеки, все торговые точки, закончив работу, сдают свою выручку в банк. Принимают деньги эксперты. Опытнейшими экспертами незаконнорожденные монеты были обнаружены без особого труда.
Если потереть по бумаге — мажутся, могут попачкать пальцы, несколько не тот вес, немного не та твердость.
Что ж, за годы следовательской работы Вадиму приходилось определять на глаз довольно тонко подделанные паспорта, а по первому году службы и вульгарное травление могло остаться незамеченным.
Теперь даже участковых инспекторов в областной школе у Борко обстоятельно обучают распознаванию подделок. Поднялся, конечно, уровень и требований, и подготовки.
Итак, появились рубли, и пошел Вадим с товарищами по их следам. Но легко обнаруживаемые следы рубли оставляли только на пальцах. Началась работа кропотливейшая, дотошная. Всплывало постепенно великое множество людей, встречавшихся с этими рублями.
«Впрочем, нет, стой!» — Вадим сейчас как бы снова шел по делу, вспоминая ход следствия, план расследования и медленно поворачивая листы не пухлой папки.
Ему почему-то захотелось сделать это сейчас, перед встречей, которая должна все же сегодня состояться.
Впрочем, нет! Они в первые же дни постарались составить хотя бы приблизительную карту распространения рублей. На север, на запад от Москвы они, например, не появлялись. Было только несколько случаев, но легко можно было допустить, что кто-то получил сдачу таким рублем и этот одиночный рубль уехал.
Зато на восток от Москвы, по направлению к Волге, рубли временами всплывали довольно густо и систематически, хотя и с какими-то аритмичными интервалами.
Значит, набросали карту. Началась работа с кассирами, торговцами киосков, всех торговых точек, в чьих выручках банк обнаруживал подделку.
Этим людям можно было посочувствовать. Работа кассира и без того нервна, а тут еще гляди, старайся запомнить тех, кто платит тебе серебряными рублями.
Этот «кто-то»… Ох как медленно возникал, выплывал из мути версий и догадок, шатких показаний свидетелей его облик. Ох как медленно!
Этот «кто-то» менял рубли, покупая обычно спички, сигареты и получая сдачу «честными» деньгами.
Высокий мужчина. В полупальто. С меховым воротником? Да… А может, и без воротника…
Словом, все расплывчато, все неточно. Словесного портрета и Бабаян бы не составил, хотя он мастер на такие дела.
Но уж, во всяком случае, мужчина.
И вдруг в Новогорске под Москвой задержали с двумя фальшивыми рублями женщину. Отпустили ее тотчас, после того как она показала на допросе, что рубли получены ею в сдаче в универмаге, где она накануне покупала джемпер.
Вадим вынул тогда сигареты, похлопал себя по карманам — где спички? — и вышел на минуту из кабинета. Позвонил в универмаг. Джемперы вчера действительно продавались.
Допрашивали женщину в районном отделе внутренних дел. Беседовал с нею Жарков, инспектор уголовного розыска, сдержанный в обращении, очень опытный, с «поплавком» юридического на кителе.
Вадима вызвали в Москву, как только обнаружились рубли, женщину задержали на часок, пока машина управления, взревывая сиреной, летела из Москвы в Новогорск.
Допрос вел Жарков, а Вадим сидел за соседним столом, рылся в папках. Ему было удобно наблюдать женщину в профиль, ей — неудобно на него оглядываться.
Впрочем, она, по-видимому, забыла о его присутствии после первого брошенного на него — как на стул, как на сейф — взгляда. Держалась огорченно, растерянно, в общем, так, как, наверно, держалась бы и Галя на ее месте. Да, она — инженер.
Жарков попробовал проверить уверенность ее: точно ли в универмаге могли быть получены рубли?
Да. Только там.
Она ушла, не особенно встревоженная. Нет, нет, что вы, она понимает. Дело, конечно, не в ней.
И вдруг, когда Вадим уже собирался уезжать, женщина вернулась. Опять звонки, опять пропуск. Вернулась и подала Жаркову в руки копию чека на джемпер.
Только теперь, глядя на ее разом просветлевшее лицо, Вадим понял, что она очень волновалась. В сущности, чек можно было и не приносить. Можно было, наконец, позвонить по телефону. Хотя… Она могла не знать телефона отдела. Решила, что сбегать быстрей?
Все-таки почему она уж так волновалась?
А потом произошло самое неприятное — прекратился сбыт. Не появлялись больше рублики. Может быть, изготовители почуяли, что наследили? Втихаря размножаются теперь в укромном месте рублики и ждут.
Но могут быть, конечно, и другие ответы на вопросы, почему они перестали появляться в кассах.
Была и другая проблема, над решением которой они с самого начала работали: каким образом рублики вообще родились на свет?
Нужен металл. Разумеется, незаконным образом изготовленный штамп. Может ли сделать его самостоятельно, скажем, слесарь или токарь? Нет, штамп не так уж прост, состоит не из одной детали, а работа токаря на станке ежеминутно легко проверяема.
Значит, этот штамп должен был изготавливаться по частям, по отдельным эскизам. Кто-то должен был их сделать. И — постоянно иметь доступ к металлу…
Обычно, когда следователь сталкивается с какой-нибудь технической проблемой, он пользуется услугами эксперта.
В данном случае эксперт не требовался. Обстановка в цехе любого металлообрабатывающего завода была Вадиму отлично известна. До юридического он был мастером цеха на таком именно заводе.
В качестве сплава, в металле, создатель рубликов разбирался. В первых монетах он переложил свинца — они довольно заметно пачкали, — во всяком случае, на это в первую очередь наткнулись эксперты в банке. Позднее технология рубликов была грамотно улучшена.
Они искали, а время шло. На дело пришлось брать отсрочку, и это была одна из наиболее неприятных отсрочек. Как-никак не украденная курица — фальшивомонетчик.
Потом монеты появились опять. Обрадовался Вадим новым рублям несказанно. По карте их путь оставался неизменным. В основном Москва — Приволжск, промышленный город, линия железной дороги. В ресторанах поездов? Нет. Только пристанционные киоски, буфеты…
Можно было думать, обладатель рублей едет поездом и, естественно, не хочет проводить часы, а то и сутки неподалеку от своих, сданных в обращение, монет.
А по весне в том же Новогорске, прямо в городе, на едва освободившейся от снега темной земле газона было найдено сразу двенадцать рублей…
Вадим перевернул еще лист дела. Вот рапорт постового, нашедшего эти монеты.
Случайно нашел он их? Не совсем.
Есть версии, которые не запишешь ни в один план расследования, потому что уж очень трудно их обосновать, уж очень на интуиции построены.
Вадим без особой симпатии относился к этому слову, которое часто применяют всуе. Разумеется, без интуиции не обойдешься, но насколько же чаще проявляется она у опытного человека.
Что мог сказать Вадим о женщине, с которой при нем беседовал Жарков? Только то, что она слишком обрадованно принесла копию чека? И то, что в Новогорске существуют заводы, на которых в принципе мог бы быть изготовлен штамп. Но так или иначе работников милиции города он все-таки делом о рубликах «озадачил».
Одна точка — точка. Две точки — направление. Женщина и — двенадцать монет. Двенадцать рублевых монет без кошелька не обронят. Потерянными они быть не могли. Они были брошены. Или выброшены. Может быть, даже из окна?
Опять пошла кропотливая работа в двух направлениях: кто живет в окружающих сквер домах — домах многоэтажных, домах-башнях — и кто ездит из Новогорска в Приволжск. Планомерно ездит. Очевидно, в командировки.
Попутно Вадим поднял еще раз копию допроса женщины — Легостаевой и, помнится, уже не удивился, выяснив впоследствии, что окна ее квартиры выходят на сквер.
Из Новогорска не один, не два, около тридцати заводских работников разных специальностей и должностей ездили в командировки в направлении Приволжска. Постепенно отсеивались по разным причинам люди, все уже становился круг. Когда наконец Вадим остановился на одной фигуре, он не поверил сам себе. И Бабаян тоже не поверил.
— Только версия!
— Следственная версия — это возможное объяснение расследуемого события и его обстоятельств, которые используются для установления истины по делу, — скромненько заметил Вадим.
— Благодарю, — чуть склонив голову набок, сказал Бабаян. Посторонний мог бы поверить в искренность его интонации. — Благодарю за точность формулировки. По учебнику шестьдесят третьего года цитируешь?
Сколь ни была она невероятна, версия тем не менее встала на ноги и требовала отработки.
Нужно было выходить за стены не только отдела, но и управления и просить директора завода отправить человека в Приволжск еще раз.
Просто? Нет, очень не просто, если учесть, что директор — дважды Герой Социалистического Труда и, как положено, горой стоит за своих людей, а человек, коего надо вытащить в Приволжск, до сей поры ничем не замаран.
Помнится, это был второй час «пик» в этом долгом изнурительном деле. Вадим еще раз поехал в Новогорск. Поехал без всякой видимой надобности. Почему-то захотелось ему еще раз посмотреть газон, где обнаружились эти проклятые рубли.
Был конец рабочего дня. И он увидел Легостаеву под руку с тем, на кого они вышли.
Опять проверка. Оказалось: муж и жена! Просто разные фамилии.
Реденький пунктир, похоже, сливался в линию. И все-таки — только версия. Мало не только для ареста — для обыска мало. А как бы желателен был обыск!
— В общем, голубчик, к директору поедешь вместе со мной. Сам и докладывай, — сказал тогда Бабаян. — Я от его высказываний в наш адрес уже дымиться начинаю.
Обычно следователь собирает доказательства, улики прямые и косвенные и косвенные, переходящие в прямые. Весомая совокупность обстоятельств может подтолкнуть подозреваемого к признанию — хотя бы частично — вины. Ну, а следствие все равно будет продолжаться, потому что случается и самооговор. Бывает, что преступник отказывается в суде от собственного признания, если заметит, что в ходе следствия не закреплены объективные доказательства истинности его показаний.
Вадим рассчитывал найти в доме подозреваемого человека вещественные следы его подпольной, так сказать, деятельности.
— Так и будет он тебе штамп дома держать, — сомневался Бабаян.
— Мне нужен даже не штамп. Мне нужна металлическая пыль того же состава, что и рубли. Думаю все-таки, что он работает дома. Дачи у него нет, родственников нет, в чужую квартиру с таким делом не пойдешь. Если предположить, что он работает дома, где-нибудь непременно должна сохраниться пыль.
— Вам, металлистам, виднее, — сказал тогда Бабаян. — Допускаю пыль. Помни, Вадим Иванович, и не забудь на радостях, коль скоро пойдет он на раскол, хотя, убей меня бог, если я знаю, на чем ты сыграешь. Так вот, если он и расколется, не попадайся на общие фразы. Собирай как можно больше фактов, обстоятельств, деталей, которые могут стать обстоятельствами по делу! Пусть хоть все признает, надо тщательнейшим образом все конкретизировать и детализировать показания. Вспомни дело Кореева.
…Дело это трудно было забыть. Кореев убил жену. На следствии в преступлении он признался. Сказал, что после убийства уехал за город, потом вернулся, спросил у соседей, не оставляла ли жена ему ключ.
Однако в этот момент его осенило, что ездил-то он без билета, а стало быть, не сможет доказать алиби.
Тогда он вернулся на Киевский вокзал, «достал» билеты, один от Москвы до пятой зоны, второй — от пятой зоны до Москвы. На последнем билете не была указана станция продажи.
И следователь допустил ошибку. Он не уточнил, каким именно образом попал билет Корееву, не записал это уточнение в протокол допроса.
Ошибка эта была Кореевым замечена. В суде он отказался от всех показаний, заявив, что жены не убивал, что билет куплен на станции Крекино, а раз он это знает, то, стало быть, он там и был, и алиби его несомненно. А на допросах, дескать, его принудили к самооговору.
Немалый труд пришлось потратить, пока установили, что билет Корееву дал участник экскурсии, возвратившийся со станции Крекино, который и рассказал, где купил билет.
Детали, подробности… К сожалению, в работе следователя весомость или маловажность их определяется лишь в конце работы. В конце не только следствия, но и судебного процесса, когда обвинительное заключение подтверждено, подтверждена и определена следователем статья…
Вадим сидел над делом, ждал телефонного звонка, а между тем рабочий день в управлении набирал скорость. Вернулся из тюрьмы довольный Карпухин. Принялся раскладывать в хронологическом порядке протоколы, показания, справки, запросы, авиабилеты. Сейчас сошьет он их в папку, и ворох документов превратится в аккуратно подшитое «дело».
Пришел старший лейтенант, кажется, из Раменского. Сам лейтенант молодой, портфель блестящий, новый. Лейтенант говорит, уважительно глядя на Вадима. Вадима он, очевидно, где-то запомнил. Вадим его — нет.
— Я хотел бланки протоколов у вас позаимствовать…
— Все понятно, тирьим-тирьям, — пропел ему на мотив «Атлантов» Карпухин, ища на свет приличную копирку. — Сейчас я тебе выдам.
Карпухин — парень на вид легковесный, сачковатый. Ему и дела-то какие-то необременительные попадаются.
Вот сейчас сидит у него в тюрьме вор. Странный вор — так его прозвали. Молодой парень. Покупал торт за рупь восемнадцать и банку варенья, забирался в частную дачу, пил там чай, устраивал полный хаос, брал хозяйскую вещь, к примеру пальто, взамен оставлял свое. На одной даче взял дерьмовый плащ, оставил нейлоновую — шестьдесят ре — куртку.
С Карпухиным у них не контакт, а загляденье. Один показывает, другой записывает. Плохо только, что парень путает, на какой даче что брал, приходится по два, по три раза вызывать людей для опознания украденных шмоток.
К перспективе колонии странный вор относится безбоязненно.
Говорит: «Протестую против рутины. Долго сидеть не буду. Убегу».
Все это было бы смешно, когда бы… не подсчитал однажды Вадим, во что обходится государству одно это нелепое дело.
Зарплата следователя, расходы на поездки для розыска похищенных и кому-то проданных вещей, вызовы потерпевших, свидетелей (все они тратят рабочее время), содержание этого трепача в тюрьме, а потом еще суд…
Однако ж Карпухин молодец. Видит, что Вадим читает полчаса короткую страничку в деле, и вот — прикрыл его от районного лейтенанта.
Теперь Вадим вспомнил. Да, парень этот из Раменского, Вадим выезжал с ним на происшествие. Там было убийство. Они проканителились всю ночь, чуть не пять километров, как лоси, бежали за собакой, но преступников к утру взяли, и лейтенант был с непривычки чрезвычайно поражен такой оперативностью.
Для этого парня старший следователь управления человек авторитетный, а для директора завода и начальник управления, видимо, не закон. Почему?
Не по злобе, конечно, а потому, скорее всего, что к работе органов…
— Тебя, — сказал Карпухин, который первый поднял трубку их общего телефона.
Игорь сообщил с вокзала, что садится в электричку в Порохов. Это означало, что «тип» — Карунный его фамилия — едет с той же электричкой.
Вадим медленно опустил трубку, чувствуя, как на несколько единиц напряжение в нем спало. В конце концов в задуманную игру могли быть введены любые вводные, Карунный мог не поехать в командировку, мало ли что могло случиться. Сейчас начало положено. Карунный едет.
— Начинаете операцию «ы»? — спросил Карпухин, любуясь своим аккуратным, в меру пухленьким томом. Очень ему нравился этот том.
— Еще долга песня, — сказал Вадим, взглянув на часы. Он ощущал странный облегчающий подъем, чем-то похожий на обманчивую легкость дыхания в разреженном горном воздухе, когда дышится легко, но частит сердце. К нему всегда приходило это чувство, когда начиналась серьезно задуманная операция. Хотя, как любят пошутить в угро, — какие же могут быть операции у следователей? Операции — у оперативников, а следователь — что? Ему поймай да приведи…
Вадим вспомнил, как однажды услышал такую сентенцию из уст Маринки и как строго принялась ей выговаривать за это мать.
Ему стало смешно. Он вышел в коридор веселый, свежий, как будто и не было нескольких часов гнетущего, вязкого ожидания.
В коридоре на не длинных, без спинок диванчиках сидели несколько человек. Свидетели, потерпевшие — мало ли кого и зачем приходится вызывать для бесед нашим следователям. А какие интеллигентно-респектабельные сидят обычно перед кабинетами ОБХСС. Ох и трудно же с ними работать, ох и копотные же дела!
Вадим шел по коридору, удовлетворенно ощущая, что собственная задача уже не кажется ему особо трудной.
Столовая управления помещалась в подвальном этаже. Там всегда можно было встретить много народу из районов. Выбивая себе в кассе хвостик чеков, Вадим снова увидел лейтенанта из Раменского и сел со своим подносом против него. Лейтенант торопливо отодвинул тарелки со вторым и с первым. Вадим заметил эту почти юношескую предупредительность. Ему захотелось сделать парню приятное, он напомнил кое-какие подробности из общего их выезда на убийство, подробности, из коих следовало, что лейтенант себя в ту ночь показал наблюдательным и смелым.
Вслед за подробностями в памяти всплыла и фамилия лейтенанта — Галушко, что окончательно расположило того к Вадиму. На Лобачева он смотрел сейчас так, как Вадим смотрел когда-то на Булахова, у которого проходил институтскую практику.
Розовощекий Галушко казался Вадиму недосягаемо молодым, и Вадим удивился бы, услышав, что сам он, в белой водолазке, в подзамшевой на «молнии» куртке, широкоплечий и поджарый, выглядел ненамного старше лейтенанта, несмотря на заметно седые виски. Сединой в этом зале трудно было удивить. Старых здесь не было, а седых — много.
Вадим ел борщ, слушал о раменских делах («…а поезд идет, идет на Порохов, вагоны подрагивают на стыках…»). Слушал о том, что у них в районе не особенно, а вот в Шатуре, говорят, дело поставлено, и отличный там, между прочим, проводник СРС — служебно-розыскной собаки, старший сержант. Целый самодельный питомник организовал.
— Скоро, скоро будет у нас свой большой питомник, — сказал Вадим, принимаясь за ромштекс, хотя слышал о грядущем питомнике вскользь от Никиты.
Слаб человек! Уж очень приятно видеть глаза, устремленные на тебя с искренним теплом и уважением и немножко с хорошей завистью снизу вверх. Перед такими глазами хочется быть авторитетным и осведомленным… («Неужели все-таки Карунный не ввяжется? Нет, должен ввязаться. Он не трус. Да трус и за рубли бы не взялся. На это тоже своего рода смелость нужна».)
— А вы знаете, товарищ капитан, тем бандюгам-то, убийцам, только по три года дали. У них адвокат Качинский был. Я в суде присутствовал. Ну же он и говорит! Ну и вяжет! Кого хочешь обвяжет!
«Качинский», — мысленно повторил Вадим (на мгновенье замер поезд, идущий в Порохов).
Эту фамилию он недавно не мог вспомнить в разговоре с Бабаяном. Но не в этом дело. С чем-то коротко, неуловимо неприятным связана она в его памяти. С чем? Не с чем, а с кем… Так, так… С Никитой связана эта фамилия, и неприятное ощущение («Пусть, пусть постоит еще поезд, иначе можно забыть, и вторично забытое уже не восстановишь»).
На какой-то даче была какая-то пустяковая кража. Никита был там. И без всякого сочувствия рассказывал о потерпевших, что ему вообще-то не свойственно. У него позиция четкая, размывов нет: вора лови, потерпевшему сочувствуй. У него иногда до примитива четкая позиция…
И вдруг Вадим вспомнил. Как-то по дороге на электричку Никита еще раз обмолвился об этой даче. И упоминал фамилию Качинского. И он, Вадим, все хотел спросить: в чем там было дело, да так и не спросил.
Что-то ему тогда не то чтобы не понравилось, но запомнилось в лице Никиты. Какой-то всплеск. Чего-то Никита не сказал. Ну ладно, теперь он уже не забудет и спросит.
Вадим привык доверять своим ощущениям подчас не менее, чем мыслям. Разве ощущение не предшествует мысли?
(«Поезд на Порохов снова набирал скорость».) Вадим вернулся к Галушко, к его словам о трех годах, которые получили убийцы.
Лейтенант был опечален, с его точки зрения, несправедливым приговором. Вадим подумал, что такие вот разочарования тоже входят в разряд издержек их производства.
— А вот скажите, адвокат любого преступника станет защищать? — с детской простотой спросил Галушко.
Наверно, это было первое убийство в его службе. Он ходил в суд и размышлял над тем, что слышал. Ни судьи, ни адвокаты не видели ни убитого — шея была перерезана почти от уха до уха, — ни его матери, когда ей сказали, что единственный сын ее убит.
А он видел. И ему — не по Уголовному кодексу, а по душе. — не были понятны смягчающие обстоятельства и пухлые речи о молодости подсудимых: разве тот, кого он увидел на шоссе в черной, в остром свете фонариков, густой луже, — тот разве не был молод?
— Так ведь судебный процесс должен быть состязательным, — с такой же искренностью, несколько неожиданной для самого себя, отозвался Вадим.
Обычно с малознакомыми он бывал сдержан, в иных случаях производил впечатление холодноватого человека.
— Но у меня тоже случалось, — подумав, сознался он, — когда никак не поймешь, ну зачем это, чтобы какой-то краснобай работу многих людей сводил на нет. А все-таки не может процесс не быть состязательным. В споре рождается истина.
— Нет! — тоже подумав, сказал Галушко. — Тут, по-моему, все-таки есть неправильность. Судьи же не получают деньги за каждое отдельное дело? Прокурор не получает? Вот и адвокаты не должны получать частных денег. В таком деле не может быть материального стимула.
Вадим с симпатией слушал Галушко. Он и сам любил подвергать сомнению истины. «Истину — под сомнение» — это же старый девиз физиков-теоретиков, и черта с два добились бы они чего-нибудь без такой крамольной указки.
Ромштекс и компот кончились («Пороховская электричка скрылась за поворотом»). Машин в управлении не такое изобилие, чтоб кто-нибудь умный и дошлый не смог перехватить предназначенную тебе у тебя же из-под носа.
— Нам никак нельзя против адвокатов, — уже вполушутку сказал Вадим, поднимаясь из-за стола. — Скажут, за свои огрехи опасаемся. А кроме того, знаю я случаи, когда и следователь и прокурор ошибались, и только адвокат помогал вынесению справедливого приговора.
— А если попробовать написать? В порядке полемики? От управления, конечно, нельзя, а если от себя самого? От частного, так сказать, лица. В порядке дискуссии?
Нет, он решительно нравился Вадиму, этот лейтенант.
— Слушай, Галушко, — сказал Вадим. — Вот тут у тебя ошибка. По молодости. На тебе погоны, ты работник органов, и ты никогда — пойми: никогда! — не можешь быть частным лицом. В этом, если хочешь, основа нашей работы. Мы некоторым образом всегда при исполнении служебных обязанностей.
Галушко оставил компот недопитым и шагал рядом с Вадимом. Очень ему не хотелось расставаться с капитаном Лобачевым, чей портрет в парадной форме красовался на стенде.
— А вы не слышали? — сказал он, когда Вадим помянул про служебные обязанности. — В Дмитрове лейтенанта Зотова убили. Участкового инспектора. Мы с ним в одном потоке в Светловской школе были. И ваш брат с нами был, — добавил он, как будто упоминание о брате в этой связи могло быть приятно капитану.
— На операции? — спросил, закуривая, Вадим.
— Да. Они бандита-браконьера брали. У него две судимости, сроки имел хорошие. По амнистии освобожден. А Зотов на первую операцию вышел. Бандит в него несколько пуль всадил, а потом себе в рот выстрелил. Ему при двух судимостях за убийство все равно бы вышка была. А его дружки-браконьеры чуть не с почестями провожали. Это, по-вашему, как?
«Похоже, этот Галушко мне сегодня в глобальном масштабе счет предъявляет», — беззлобно подумал Вадим, медленно раскуривая от спички. Да, конечно, и Никита прошел через Светлово, и Никита носит ту же, что и Зотов, форму, и ему какая-нибудь сволочь может всадить пулю или нож.
— Бесстыдство браконьеров — это, по-моему, плохо, — сказал он, затягиваясь так, что скулы резко обозначились на чуть тронутом загаром лице. Загорать-то пока не приходилось. Вот если с Карунным дело замкнется и на Машку Иванову обвинительное сдать, Бабаян обещает отпустить в отпуск.
Господи боже ты мой, за пять лет работы в управлении это будет первый отпуск с Галей! Как только жены их несчастные терпят? Действительно: вечно при исполнении служебных обязанностей.
— Это плохо, — повторил Вадим, останавливаясь у дверей отдела. Похоже, Галушко и туда не прочь за ним последовать. — Не боятся, значит, браконьеры нас. А должны бояться! Закона бояться должны.
— Ничего они не боятся. Из них ни один срока не отсиживает.
— Так и есть, в глобальных масштабах ты мне счет предъявляешь, а у меня время истекло, — Вадим посмотрел на часы. — До другого раза, Галушко! Ужо все вопросы решим. Главное, быть бесстрашным и не бояться красавиц.
Оставив Галушко, несколько озадаченного таким советом, Вадим вошел в отдел спокойным и собранным. Почти веселое возбуждение его осталось на какой-то ступени беседы с лейтенантом.
Врачам, работающим на чуме, на оспе, делают прививки, труд их считается героическим.
Какую прививку можно сделать этому пока еще розовощекому лейтенанту, который обречен — нет, не то слово! — который решился всю свою жизнь находиться в контакте с преступностью, с моральной грязью, с социальной чумой, постоянно дышать отравленным воздухом?
Какую прививку можно сделать, чтоб весь мир, в конце концов, не стал казаться ему дурно пахнущим и ущербным, чтоб он не разучился верить в людей, чисто думать о них, иногда вопреки очевидным обстоятельствам? Почему пожизненно ратный труд этого мальчика не считается героическим?
— Фаэтон подан, — сказал Карпухин Вадиму. Мальчишество из него так и перло. И бобрик густой, как цигейка, без единого седого волоска, топорщился над гладким лбом.
— Чельцов не звонил? — со значением спросил Вадим, проходя к своему столу за спиной сидевшего перед Карпухиным пожилого мужчины.
Звонка от Чельцова никто не ждал. Вопрос служил лишь язвительным напоминанием о несчастном случае, когда Карпухин пошутил по телефону да нарвался на Чельцова.
Тот гаркнул: «Ко мне немедленно!» Карпухин вскочил по стойке «смирно» и тоже гаркнул в трубку: «Есть!»
Мальчишества в нем этот случай, однако ж, не убавил.
Сейчас Карпухин предъявлял для опознания вещи с кражи — того самого «странного вора», — стол его был похож на барахолку; мужчина отказывался признать пальто своим.
— Да вы посмотрите, мне рукава по локоть!
Карпухин уже третьему потерпевшему примерял это пальто. Хозяина пока не находилось.
Вадим вынул из сейфа свой тяжелый — сегодня очень тяжелый — портфель, захлопнул, запер сейф, по привычке проверил ручку и вышел.
У подъезда, поближе к дверям, стояли машины начальства, чуть подальше стояла зеленая машина с решеткой в задней дверце; узнал Вадим и «Волгу» Борко. В этот час перед управлением всегда тесно. Метров за пятнадцать, почти в конце здания, дожидался Володя. Вадим сел рядом с Володей, и они поехали в Порохов.
Электричка должна была прийти туда примерно с час назад. Часа через два они приедут, пока — в отдел, пока — что, по времени примерно так и должно получиться. Если, конечно, вообще получилось, как задумано.
Машина вышла на улицу Горького. Утро было серенькое, хмурое, а сейчас разведрило, верхи зданий косо освещало солнце, стекла сверкали, оттого и внизу, на тротуарах, просторных до часа «пик», в легкой весенней тени казалось солнечно.
Красив и величествен был ярко освещенный солнцем красный Кремль на синем небе. Вадиму редко приходилось видеть его в эти часы.
Утром он выходил из метро спиной к Кремлю, да и солнце не бывало еще таким обильным. В седьмом часу вечера, если удавалось вовремя уйти с работы, в русле улицы становилось так тесно, что как-то не поднимались уже глаза на Кремль.
Вот и Кремль остался позади, по набережной Володя поднажал и тотчас схлопотал угрожающий жест жезла постового.
— Ты по городу-то полегче, — напомнил Вадим.
В городе и милиция городская. Область московским постовым не указ. Может и такой старательный найтись, что из принципа задержит: дескать, что нам ваши областные капитаны.
Задержка в расчеты Вадима не входила, не столько даже из-за потери времени (пусть Карунный подольше подождет, пусть), сколько из-за того, чтоб не сбить состояние ровное, даже спокойное, в котором он сейчас пребывал.
Они вышли наконец за черту города, и Володя отвел душу, поднажал. Какой-то «МАЗ» с прицепом, вольготно и неторопливо тащившийся по середине проезжей части, долго и нахально не желал потесниться, невзирая на короткие просьбы-гудки.
А чего ему бояться, этому «МАЗу», его никто не столкнет, не поцарапает, к нему под прицеп чуть не вся «Волга» влезет.
Володя обозлился, включил сирену. «МАЗ» спохватился, как базарная баба-спекулянтка, метнулся к обочине, только что подола не подобрал.
Разговор с Галушко несколько отвлек, притушил приподнятость настроения, но вместе с тем прибавил не то чтобы решимости перед предстоящей бескровной, жестокой схваткой — и того и другого и до Галушко хватало. Прибавил он уверенности в крайней необходимости всего, что надо сделать.
В самом деле, доколе? Вадиму запомнились браконьеры на могиле бандита. А не слишком ли многое стали мы прощать?
— Не торопитесь, что ли, Вадим Иванович? — спросил Володя.
Вадим понял вопрос. Если не торопиться, так почему не поездом? Вместо объяснения он молча похлопал по портфелю.
Порохов начался пригородами, дачными местами, почти повсеместно одинаковыми. В садах и палисадниках небывало буйно цвела сирень. Но кусты-букеты загораживали окна сельских домиков. Когда приходилось притормаживать, в кабину через полуопущенные стекла заплывал густой аромат, а у кустов стоять, наверно, голова закружится.
Потом потянулись тоже повсюду похожие дома, дома-башни… Володя на ходу помахал рукой постовому. Это была уже область, как говорится, своя епархия, машина их была знакома каждому милиционеру. Володя поэтому считал особым шиком ездить по Подмосковью, как говорится, на пределе, но без сучка, без задоринки.
Отдел внутренних дел города располагался в недавно отремонтированном здании, во дворе виднелись мотоциклы, в окнах цветы. Начальник ОВД — старый работник милиции, в войну командовавший в этих местах партизанским отрядом, любил культурное оформление. Во двор выходило зарешеченное окно камеры предварительного заключения.
Вадим почти физически ощутил холодок нетерпения, взглянув на это окно. Как только машина, круто затормозив, остановилась, к ним подошел Игорь, куривший на скамеечке у входа в здание. Подошел вразвалочку, неторопливо, развернул локти, оперся на опущенное стекло, сказал:
— Здесь.
Володя знал, что придется ждать. Достал с заднего сиденья учебник и мгновенно погрузился в него. Весенняя сессия в автоинституте приближалась неумолимо.
Вадим взял портфель, вместе с Игорем они не спеша поднялись по трем ступенькам подъезда, прошли между каменными вазами, в которых пышно цвели анютины глазки, и вошли в отдел.
Вадима ждал инспектор угрозыска капитан Новиков, выросший в инспектора из постового милиционера, заочно завоевавший высшее юридическое.
Новиков был моложе Вадима года, наверное, на три, но опыта оперативной работы ему было не занимать стать. Чельцов его отлично знал, очень ценил и, случалось, посылал для помощи в другие отделы. Новиков выглядел и держался старше своих лет, хотя был приветлив, общителен и на шутку шел охотно.
Просто у него была большая семья из старых и малых, образование и передвижение в званиях дались нелегко, наверно, оно и сказывалось. Ему бы просто не пришло в голову дурачиться по телефону, как Карпухину, но ведь Карпухину-то, сыну высокообразованных родителей, институт легче дался. Вадиму иногда, грешным делом, думалось, что Карпухин на юридический пошел только потому, что на вступительных математики не требовалось.
— Здесь, — так же, как Игорь, успокоил Новиков Вадима, едва тот вошел к нему в кабинет (цветы на окнах, дощечка под стеклом, все как быть следует). Оба тотчас закурили. У Новикова на столе сидел черный галчонок с разверстым клювом. Вадиму он протянул на дерматиновый диван круглую пепельницу.
Новиков говорил ровно, как по бумаге читал:
— Приехал с модным портфелем. На ящик плоский похож, уж не знаю, что в него влезет. Сошел с платформы. Прошел через вокзал. На площади около выхода встретились пьяные. Ну, не пьяные, выпивши. Задели его. Даже не его самого, просто по портфелю проехались. Прицепились, но не дрались. Замах только сделали, с рубашки пуговицы спустили, удара не было. А он дал. Хорошо дал. С ног сбил. Блямбу хорошую поставил. Силенка есть и уменье. Задержали всех. Сидит один. Часа полтора, — Новиков взглянул на часы на руке, — да нет, пожалуй, уж к двум близится, сидит.
— На завод звонил?
— А как же. Сейчас же предъявил удостоверение, потребовал телефон. Номер взяли ребята, сказали — позвонят, а ему, дескать, положено сидеть, начальство ждать.
— Спокоен?
— Да не сказать, что беспокоен. Обещал, конечно, что, если задержим, неприятности нам будут. Ну да ведь это все обещают, нам не привыкать. Пятнадцать-то суток, между прочим, он заработал честно. Парня он хорошо приложил. Самбо знает.
— Знает, — подтвердил Вадим. — Он тебя видел?
— Зачем ему меня раньше времени видеть. Ему сказано: ждать.
Вадим докурил, медленно придавил в пепельнице окурок. Посмотрел на бойко цветущий на окне бальзаминчик, щедро облитый заходящим солнцем. Прикинул расположение окон — в камере должно быть светло. Ему нужен свет, как можно больше света. Сдул пепелинку со своей снежно-белой водолазки.
— Значит, так сделаем, Дмитрий Иванович. Ты — начальство. В форме. Первым войдешь. Твое дело — нарушение, непорядок на улице. Но на завод ты по его просьбе, ясно-понятно, звонил. Тебя, допустим, на местный завод, куда он в командировку ехал, отфутболили. Я войду с тобой, но, может, я с этого самого завода, выручать его пришел. Ясно?
— Ясно, — сказал Новиков. — Подожди, бланк протокола возьму. Порядок так порядок.
Он взял телефонную трубку, позвонил в дежурную часть, сказал, что на час, наверное, отлучится. В отделе будет, но чтоб не искали, не беспокоили. Положил несколько бланков в папку, папку — в руки, открыл форточку — дым выпустить, и они пошли. Новиков впереди, Вадим с портфелем сзади.
Между прочим, именно этот, представительный, толстой кожи, солидно раздутый портфель непредугаданно и сразу расположил к нему Карунного. Карунный поверил, что этот спортивного вида, в модерновой водолазке парень не из милиции, а пришел, очевидно, его выручать.
Не обратив никакого внимания на Новикова, поверх его фуражки, он немного сконфуженно и обрадованно улыбнулся Вадиму. Чуть подмигнув, улыбнулся ему и Вадим.
— Придется побеседовать, — безликим голосом сказал Новиков, усаживаясь на табуретку перед деревянным столом и доставая из папки бланк.
Вадим видел Карунного только один раз ранней весной около сквера, где нашли монеты. Карунный был тогда в шапке, и не выделялись так явственно тяжелые, мощные челюсти.
Странное лицо. Жевательный аппарат преобладает надо лбом, над всей верхней частью. Плечи мощные, на пальцах правой руки свежая ссадина. Новиков прав, сила есть, парню навесил крепко. На вопросы отвечает терпеливо, без виноватости, но и без задира. Знает, что на пятнадцать суток не посадят, птица крупная.
Спокойно объясняет: портфель, дескать, берег, документация важная. Ерунда, милый, ерунда! И послан ты по пустячному делу, и важную вашу документацию так не возят. Новиков молодец, помаленьку теплеет, вот пошутил даже. Есть контактик. Карунному можно думать, сейчас и кончится все, и отпустят.
Именно с таким выражением — погоди, дескать, сейчас! — Карунный еще раз коротко взглянул на Вадима.
Он совсем успокоился. Он позволил себе даже посмотреть на часы в широком кожаном браслете, чуть поднять брови и покачать головой.
Он сидел как раз против окна, в которое широким потоком вливалось закатное солнце. В потоке этом неспешно плыла тополевая пушинка.
— Ну что ж, — проговорил сидевший против Карунного Новиков, пододвигая к нему протокол и ручку.
Карунный чуть улыбнулся, пожал плечами. Ручки Новикова не взял. Привычным движением достал свою из кармана пиджака. Толстую, не нашу, с разноцветными стержнями. Не читая протокола, привычно, как на деловой бумаге, поставил свою подпись. Не глядя, вложил ручку обратно в карман и теперь уже открыто дружелюбно посмотрел на Вадима.
Новиков поднялся. Вадим шагнул к столу. Портфель его был давно расстегнут, правая рука — в портфеле. Одно движение, и — на стол хлынул водопад рублей. Тех самых, самодельных, фальшивых.
— Ну, а с этим как?
Прозвенев тускленько, последние монеты не удержались на столе, бросились врассыпную по полу и затаились по углам.
Карунный и Вадим стояли друг против друга. Вадим смотрел только на Карунного. Карунный только на монеты. Он был освещен солнцем, бесстрастным вечерним солнцем, и было видно, как мгновенно и страшно он побледнел.
— Я думал, что это все… в общем… забыто!
Вадим почувствовал неимоверную усталость, как после выжима штанги. Подавил в себе вздох облегчения, потому что переводить дыхание было еще рано. Это еще первый шаг, еще ничего не сделано, не закреплено. Нельзя ждать, пока Карунный придет в себя, подумает об адвокатах, о многом подумает…
Новиков стоит со своей папочкой, с протоколом о драке, по которому Карунному приходится пятнадцать суток. Хорошо стоит, пусть стоит.
Вадим пододвинул табурет, резко сдвинул, освобождая стол, мешавшие теперь монеты. Рублики ринулись со стола, ища спасения, но бежать им было некуда. Карунный глянул на них с омерзением и страхом, как смотрят некоторые люди на крыс.
— Садитесь! Говорить будете?
Карунный сел. Стал говорит все. Нижняя тяжелая челюсть его чуть подрагивала, но бледность уже уступала обычному цвету лица.
По науке если, то рекомендуется свободный рассказ. Ну, пусть будет свободный, хотя лучше бы и без свободного.
Что могло быть неожиданным? Только наличие сообщников. Их, как и думал с самого начала Вадим, не оказалось. Не нужны они были этому грамотному и располагающему возможностями инженеру. Он все мог сам. И по образованию, и по месту работы. Он сам и обходился.
Одного не мог пока понять Вадим: откуда взялась кучка рублей на газоне?
— …когда жену задержали и привели в ваш отдел, она страшно испугалась. Да, она обо всем знала, но всегда боялась, и я ей обещал… Насчет последних рублей она не знала. Она прибежала домой, нашла еще монеты и вышвырнула их в форточку. Накануне выпал глубокий снег, и найти их практически было невозможно. Да если искать, само по себе могло возбудить подозрение… Окна же кругом. Идиотский поступок!
Когда Карунный произнес эти слова, Вадим даже оторвался от протокола, который вел с быстротою максимальной, чтобы взглянуть на Карунного — такая уже вполне трезвая злоба прозвучала в его голосе.
«Ну так и есть, он уже опомнился, уже думает, прикидывает. Идиотский поступок… Он уже не понимает, как мог так легко расколоться».
— Читайте! Подписывайте. Нет, каждую страницу. Так.
Карунный был оставлен в хозяйстве Новикова до завтра. По закону в течение строго определенного срока должно быть предъявлено обвинение. Не предъявите — извольте освобождать. Ну, ничего, до завтрашних шестнадцати часов предъявим.
Сейчас Вадиму некогда было возиться с самим Карунным, ему нужен был обыск, нужны были вещественные объективные доказательства признательных показаний.
Спору нет, хорошо, отлично, великолепно, черт возьми, что они есть вот здесь, в портфеле, в соседстве с рубликами, которые помог собрать с пола камеры предварительного заключения Новиков. Но грош будет цена этим показаниям, если Вадим не подкрепит их вещественными доказательствами. Этот тип с мощным жевательным аппаратом немедленно откажется от всего, еще заявит, что силой вынудили. Он уже пришел в себя к концу допросов. Насчет штампа сказал, что уничтожил, а так ли?..
Спокойно выйдя из КПЗ и сделав несколько размеренных громких шагов по коридору, уже с лестницы Вадим сбежал. Увидев его, Володя сунул под сиденье учебники. Можно считать, билета два-три он сегодня наверняка подготовил.
— Теперь жми, Володя, — попросил Вадим. Откинувшись на мягкую спинку, он позволил себе закрыть глаза, расслабиться. Сейчас это было уже можно. И очень нужно.
Опытный Володя, покосившись на Вадима, ни о чем его не спросил, но сирены на шоссе не жалел, машины шарахались от них, и до города они доехали быстро. Вадим не открывал глаз, но не спал. До сна ему было еще далеко.
Он не рассчитывал застать в управлении Бабаяна, но тот был у себя. Ждал Вадима? Нет, он так не сказал.
Он нетерпеливо прочел показания Карунного.
— Санкцию на обыск сегодня получить не успеем.
— Все равно.
— Нарушение?
— Нарушение.
За нарушение Вадим тоже мог ответить, но это было уже каплей осложнений по сравнению с тем штормом, который мог бы обрушиться на него, если бы…
— Вот так, — сказал Бабаян, обхватив себя ладонями за локти. Пиджак за его спиной был надет на стул, в белой рубашке он казался моложе. Совсем как Вадим, если б не глаза. — Вот так, в таком плане и в таком разрезе. Считай, отбились, и звездочки твои целы. Ну, а если б, теоретически говоря, не пошел он на раскол? Ведь мог ты рассыпать свои заветные рублики, а он мог пожать плечами да спросить, что это за базар?
— Теория мертва, но вечно зелено древо жизни, так вроде?
Вадим видел: Бабаян доволен. Пока все шло по плану, все шло в цвет. А как могло бы быть? Ну что ж, их работа — без гарантий. В их работе гарантирован только риск.
— Кого берешь с собой? — спросил Бабаян. — Игорь здесь.
— Игоря. Понятых там возьму. Знато бы дело, санкцию бы на обыск взять. Прямо бы оттуда и махнули.
— Не нахальничай! — строго сказал Бабаян, но он понимал, что Вадим шутит. Ни тот, ни другой не страдали суеверием, однако ж, наверное, и Бабаян на месте Вадима не заготовил бы заранее санкцию, сколько бы ни был уверен в успехе задуманного.
Через десять минут Вадим с Игорем летели в Новогорск уже на другой, дежурной машине. Хотели заехать в магазин, купить что-нибудь поесть, но в Новогорск очень торопились, а когда возвращались, уже начинался рассвет.
От штампа нашли несколько деталей. Вадиму помог прошлый опыт металлиста, а то можно бы и не распознать детальки в ворохе металлического хлама. Но тем не менее детали нашлись. Не все, значит, уничтожил.
Металлическую пыль обнаружили на бритвенном приборе.
В управление Вадим вернулся, когда было уже светло.
Странно устойчивы в человеке бессмысленные, казалось бы, привычки. Войдя в вестибюль, измученный и голодный до тошноты, он, как всегда, машинально взглянул на нижний угол мраморной доски. Взгляд его споткнулся: не было привычных голубых ручейков, на их месте стояло золотом: «Младший лейтенант Зотов…»
Кто-то ночью вырезал это имя. Что ж тут было удивительного? Вадим просто не задумывался. Конечно же ночью высекают эти имена, а не днем, когда ходят люди.
Если бы он был в форме, он, наверно, снял бы фуражку перед этим последним именем. Оно запало в память, как будто было связано с чем-то родным. Может быть, потому, что Галушко упомянул погибшего рядом с Никитой. Или потому, что и Никита, и Зотов учились в школе у Борко?
Вадим прошел по тихому пустому коридору. Из их отдела сегодня никто не дежурил. А те, из других отделов, кто сегодня дежурные в оперативной группе, либо на месте происшествия в каких-нибудь Люберцах, либо спят мертвым сном на раскладушках. Может, у кого и есть что пожевать, да будить негоже. Сколько раз клялся вовремя покупать…
Ладно. Через четыре часа милостью божьей начинается рабочий день, но четыре часа поспать — сила.
Вадим запер в сейф портфель, принес раскладушку, байковое одеяло, думку, старый лыжный костюм, который хранился на нижней полке шкафа, водолазку развесил на стуле, куртку свернул под голову — не любил спать низко, лег — и как провалился, как под наркозом, мгновенно и без снов.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«…Вы должны помнить: вы родили и воспитываете сына или дочь не только для вашей родительской радости. В вашей семье и под вашим руководством растет будущий гражданин, будущий деятель и будущий борец. Если вы… воспитаете плохого человека, горе от этого будет не только вам, но и многим людям и всей стране.
…Не думайте, что вы воспитываете ребенка только тогда, когда с ним разговариваете, или поучаете его, или приказываете ему. Вы воспитываете его в каждый момент вашей жизни…»
— Верно! — вслух подтвердила Вика, словно бы Макаренко лично явился в детскую комнату милиции за этим подтверждением.
Она помассировала левой рукой замлевшие от долгого писания пальцы. Цитаты — одна одной краше, но длинны, спасу нет. А как сократишь, если все верно и всего жалко?
Тетрадка с записями пухла и пухла, и это было приятно Вике, потому что записи велись сверх программы, не по обязательной литературе. В красную «бархатную» тетрадку цитаты вписывались из самостоятельно выбранных книг, и свидетельствовали самой Вике, что читает она не только обязательное, и многое сверх того.
Года три-четыре тому назад Вика, наверное, очень удивилась бы, узнав, что педагогическая деятельность ее начнется с милиции. Пусть в детской комнате, но все-таки в милиции. Ей всегда казалось, что милиция — это штраф, ловля воров и автомобильные катастрофы. Теперь ей кажется, что главное в милиции — это детские комнаты и борьба с правонарушениями среди несовершеннолетних. А самое главное — профилактика, ранняя профилактика. Так называется то, что она делает. Нет, еще не делает. Учится делать.
Вика перечитала длинную выписку из Макаренко. Конечно же не для ребят припасались эти выписки. Бить ими следовало по родителям, по разным комиссиям, иногда и по руководителям предприятий.
Это просто удивительно, как действует на многих людей цитата. Скажи те же слова от себя — слушать не станут, а со ссылкой на авторитет — совсем другой резонанс.
Однажды Вика схулиганила. Выдала слова Оскара Уайльда за высказывание Энгельса. И дуболом из ЖЭКа с важным видом закивал. Сказал:
— Как же, как же, мысль широкоизвестная.
Он измучил Вику, этот дуболом. Никак не хотел помочь с организацией спортплощадки во дворе, где ребятам буквально шагу не дают ступить пенсионеры.
Это была маленькая тайная месть Вики дуболому. К сожалению, тайная. Ведь он не догадывался, что ему отомстили.
В комнате тепло, даже жарко. Приходя на работу, Вика держит окна закрытыми — первый этаж, пыль. Солнце бывает здесь до полудня, зелень в горшках и ящиках на окне растет бойко, как в оранжерее. В углу стоит большой ветвистый фикус, невесть откуда перекочевавший в отдел. Сначала он стоял в ОБХСС, но когда организовали детскую комнату, его отдали Вике. Сказали, что детская комната должна быть самой красивой, самой уютной.
Это верно. Ребят повестками не очень-то навызываешь, ребята сами должны приходить. Надо, чтоб им хотелось.
Сначала Вика неприязненно отнеслась к фикусу. Очень уж много наговорили-написали про него нехорошего: он-де и мещанин, и такой он, и сякой. Побывав в лагере на юге и увидев магнолию, Вика зауважала обруганное деревце, как будто и на нем — только похожем — могли расцвести прекрасные чаши-цветы.
А насчет того, что ребят насильно ходить не приучишь, это точно… Ходят они в комнату не особо охотно. Но у нее хватает терпения! Чего-чего, а уж терпенья и настойчивости ей не занимать. Ведь добилась же она спортплощадки у дуболома. Походить пришлось, поругаться, но за все вознаградили слова дуболома, пущенные ей вслед, когда он думал, что Вика уже не слышит:
— Девка — глядеть не на что, но настырна. Кремень!
Кремнем она хотела быть. А что до первой половины Фразы… От природы ей досталось всего ничего, и больше, ясно-понятно, ждать нечего, только воля и настойчивость помогут ей найти место в жизни, это Вика поняла давно, очень давно. После того случая, память о котором камнем легла в ее детское сознание.
Камень больно ее ушиб. Сколько ей тогда было? Лет одиннадцать, не больше. Родители работали «на Северах», на Колыме, на Камчатке, на Сахалине. Не везде были школы, и Вике приходилось оставаться «на материке» с разными родственниками, с тетками и их мужьями, которые ей не нравились и которым она, несмотря на деньги и посылки, не была нужна.
В доме последней тетки к тому же и пили крепко. Зять добирался ночевать еле можаху, в сапогах и грязной спецовке валился поперек кровати, но долго не засыпал, и его почему-то приводили в бешенство глаза девочки, хмурые, неулыбчивые, которые она не хотела прятать. Он не бил Вику. Потом уж она поняла, что — не по благородству. По трусости он ее ни разу не ударил. За удар можно было ответить, а за разговоры не отвечают.
— Уродина ты, — сказал он ей тогда. Тихо, даже без злости сказал, кое-как подтянувшись на постели и упершись плечами в стенку. Толстый шматок глины с кирзового сапога свалился на пол, который Вика только что вымыла и застелила свежими половичками. Была суббота. По субботам она всегда мыла полы. — Осуждаешь меня, поганка, недоносок, а сама — уродина! Твои родители по Северам-то мотаются, чтобы приданое тебе… Без приданого на тебя никто не взглянет. Да и не от отца ты… Отец красивый. Ошпаренная ты кошка. Отворотясь, не насмотришься, а еще осуждает, поганка!
Тогда ему удалось сделать ей очень больно. Она инстинктивно схватилась за свое плечо, за руку — годовалую Вику обварили кипятком. Кожу навсегда стянуло голубоватыми шрамами.
Он понял, что ему удалось сделать ей больно, и ему это понравилось.
Тетка любила, мужа, он был намного моложе ее, она прощала ему все и пила вместе с ним, и ей не казалось чем-то особенным его привычка — пошутить. От слов — не убудет.
Правда, чем старше становилась Вика, тем труднее было ему добиться смятения в ее глазах, которого он добивался со злобной тупостью алкоголика.
Всякое явление противоречиво. Может быть, именно этот камень, как балласт кораблю, сообщил ей устойчивость? Вика, во всяком случае, привыкла так думать. Она была не из трусливых. Она ни от чего не пряталась.
Если шрамы от ожога уж так безобразны… Она стала носить мужские рубашки, ковбойки. И так кстати ей милицейский китель… За один этот китель можно быть благодарной Ирине Сергеевне. Не за материю, конечно, а за то, что помогла с институтом и с устройством на работу в ДКМ — детскую комнату милиции.
Почему от чужих людей мы часто видим тепла и заботы больше, чем от близких?
А может быть, это потому, что от близких мы заранее требуем и ждем, а от чужих всякое даяние — благо?
— Ну, хватит психоложества, — строго, вслух сказала себе Вика. — Заполняй карточку на Карасика, готовь материал для Огневой и шагом марш на «Красную розу».
Карасик — не имя, это уличное прозвище, кличка, и заносится она в пункт десятый учетной карточки на несовершеннолетнего, поставленного на учет в детской комнате милиции. А всего — пунктов шестнадцать: приметы, индивидуальные особенности, с кем общается, где, когда и за что задерживался в прошлом, кто выявил, сведения об общественном воспитателе и шефе… И много-много пустых линеек, куда надо записать все, что можно будет сделать для этого Карасика, чтобы в конце карточки когда-нибудь написать не «оформляется в колонию», а «снят с учета как исправившийся». И подписаться: «Инспектор детской комнаты милиции Виктория Черникова».
Когда Ирина Сергеевна два года назад познакомила Вику — уже студентку педагогического — с Вадимом Ивановичем Лобачевым, а тот отвел ее к хозяйке Центральной детской комнаты Огневой, Вика еще сомневалась… Уж очень нереальным казалось сочетание понятий — милиция и педагогика. Детская комната и семнадцатилетние парни, которых, оказывается, нужно воспитывать, а не просто подыскивать приличествующую их поведению статью.
Тамара Александровна Огнева беседовала с Викой в Москве в Управлении внутренних дел Московской области. Вике выписали пропуск, она прошла мимо огромных, в полстены мраморных плит, одна из которых показалась ей необычной:
«Погибшие при исполнении служебных обязанностей».
Помнится, тогда Вику кольнула романтически-тщеславная мыслишка: уж не податься ли ей на юридический? Быть сыщиком, распутывать удивительно сложные, опасные дела. Все смотрят на тебя с уважением, немножко с завистью… И как-то совсем не думалось о слове «погибшие».
Тамара Александровна оказалась красивой, пышноволосой. Вике даже показалось странным, — она поняла это из телефонного разговора, — что у Огневой пятилетний сын.
— Вам действительно исполнилось двадцать? — спросила Вику Огнева. — Вы кажетесь моложе.
Вика была в мужской ковбойке, ворот застегнут под горлышко, и длинные, несмотря на жару, рукава. Косметики на ней сроду не бывало, волосы тоже без краски, светлые, подстрижены длинно, теперь это получается «под мальчика», ногти кругло-коротки, лак светлый.
Огнева рассматривала ее серьезно и нескрываемо, и Вика отвечала ей таким же откровенно испытующим взглядом.
На нее произвели впечатление и мрамор с золотыми именами, и множество людей в военной форме, работающих в этом большом здании. Повеяло никогда не виданным фронтом, всплыли мысли, которые не раз посещали ее и многих ее сверстников: прошла война, была Победа, подвиги были и Зоя Космодемьянская… А как же я? Что же осталось на мою долю? Неужели всю жизнь подшивать бумажки, как подшивала их до смерти на своем Севере мать?
— Вам приходилось сталкиваться с алкоголиками, с дебоширами? — в середине беседы вдруг спросила Огнева.
Вопрос был столь внезапен, что Вика вздрогнула и, кажется, покраснела. Покраснеть для нее означало — покрыться безобразными пятнами, которых нельзя было не заметить.
— Я спрашиваю потому, что очень часто причиной безнадзорности, причиной неполадок в судьбе подростка бывает алкоголизм родителей. Вам придется ходить к ним, разговаривать с ними, влиять на них. Скандалы будут, мат будет.
— Все это мне знакомо, — сказала овладевшая собой Вика. — Мне приходилось иметь дело с алкоголиками.
Любопытно, что именно этот момент беседы оказался для Вики решающим. Она как-то сразу почувствовала себя ближе к тому, что ждало ее, хотя, казалось бы, ничего особенно радостного в обрисованной перспективе не было.
Позднее она разобралась в себе — она вообще старалась докапываться до источников своих чувств и мыслей. Ей как бы представилась возможность свести счеты с омерзительным, перегоревшим в алкоголе существом, которое она вынуждена была столько лет терпеть рядом. Возможность защитить других детей от подобных существ. Никогда, ни в словах, ни в мыслях, не воспринимала она алкоголиков как людей.
Защитить детей — ради этого уже стоило жить. Вика впервые в жизни ощутила в себе могучий прилив сил, какой рождается только от ясно видимой цели. От цели, которая велика и достойна. Пусть даже другим она не кажется таковой.
Самой большой неожиданностью оказались для Вики те, с кем она рассчитывала сразу и немедленно достигнуть взаимопонимания, — сами ребята, подростки.
Ведь со многими, как Вика считала, у нее схожая судьба, и они и она — потерпевшие, они легко найдут общий язык. И так естественно для них воспользоваться ее опытом. Но с удивлением и тревогой Вика очень скоро убедилась в том, что никак не может использовать этот самый опыт.
Кому интересно знать о ее детстве? Что толку с ее детства Карасику, мать которого водит к себе разных мужчин, пьет. Один из ее гостей избил Карасика, мальчик ушел из дому, попал под крыло к соседушке, у которого две судимости, приобрел наколку — рыбку и кличку. Школу бросил, с работы за хулиганство уволили.
Чем могут удивить или порадовать Карасика откровения Вики? Подумаешь, скажет он, обзывал не обзывал, так не бил же?
Те, кого могли бы тронуть Викины откровения, не попадали на учет в детские комнаты. А тех, кто состоит у нее на учете, теткиным мужем не удивишь.
Сила воли, самоусовершенствование, личный пример — в этом полагала Вика основу воспитания, влияния на подростков. Не было, наверное, дня и часу в дне, когда она не следила бы за собой, будь то очередь в магазине или кино. Впрочем, на кино времени не оставалось. Все же работа, институт…
Вика не раз думала, что ей повезло с работой еще и потому, что здесь очень многие учились без отрыва от «производства». Сопричастность этой воюющей в мирное время воинской части добавляла Вике силы и уверенности. Большие переходы в строю совершать легче, и редко кто способен проделать форсированный марш один.
Минут пятнадцать десятого — работа в отделе начиналась в девять — к Вике заглянул начальник отдела подполковник Фузенков. Если не было ничего особого на оперативке, он всегда обходил свое хозяйство. Это был крепко сбитый, плотный человек, всегда носивший форму, которая и сидела на нем как влитая.
Поначалу он показался Вике для такого большого поста молодым. Потом она узнала, что он провоевал войну.
В первой же беседе Фузенков подкупил Вику великим уважением, с каким относился к будущей возможной ее работе. Признаться, она даже не думала, что с ней будет говорить сам начальник отдела.
— Кабы вы ко мне в оперуполномоченные шли, — сказал подполковник, — я бы и то, кажется, меньше беспокоился. А то ведь вы на профилактику, воспитывать идете. Вы хоть понимаете, что предотвратить преступление часто труднее, чем раскрыть? И, между прочим, важнее. А несовершеннолетние для нас самый что ни на есть золотой фонд. Если мы из этого фонда не дадим преступному миру ни одной души, он же кончится, преступный мир.
Вика потом узнала, что Фузенков лично распорядился поставить в детскую комнату фикус, бальзамин и герани. И первое время, заходя к Вике, всегда пробовал пальцем землю. Потом перестал. Цветы росли исправно.
Вику он зауважал после отвоевания ею в ЖЭКе спортплощадки.
— Новые ребята на учете появились? — спросил Фузенков, с удовольствием пройдясь по большой, солнечной комнате, заглянул в одно, в другое окно — стекла чистые, солнце расстилает светлые половички по свежеокрашенным половицам.
— Да. Карасик. То есть не Карасик, конечно. Петя Шаблов, — быстро поправилась Вика. Фузенков не терпел, когда, пусть и заглазно, подростков называли по кличкам. — Года три тому назад он состоял на учете, потом исправился, его сняли. А теперь вот вернулся в город один дважды судимый. Они раньше были знакомы. Драка была, привод. Шаблова с работы уволили.
— Кто распорядился проверить?
— Сама с участковым связалась. У Шаблова наколка появилась. Я просто подумала, кто это мог сделать.
— Правильно подумала. Только на работу Шаблова ты все-таки сходи, — сказал Фузенков. — Поинтересуйся, между прочим, сначала привод, потом увольнение или наоборот. И видел ли кто там эту наколку. Да что говорить, ясно — видели, — поправил он сам себя. — Ну что ж, ставь на учет и гляди! С участковым связь не прерывай. Шефа серьезного подобрать надо.
— С шефом беда, Иван Герасимович! — решительно заявила Вика. — Нам всюду пенсионеров предлагают, а ребята хотят живого примера жизни.
— А по заднице они не хотят, твои ребята? — Фузенков взглянул на часы. — Налаживай с Шабловым контакт и давай по месту работы. Он где работал?
— На «Красной розе».
— Давай. Если что, доложишь.
До «Красной розы», небольшой галантерейной фабрики, было не так уж близко, но если не было крайности во времени, Вика транспортом не пользовалась. Быстрая, на грани бега, ходьба — Вика и побежала бы, да в форме бегать неприлично — тоже входила в программу самоусовершенствования.
День был почти жарким. Вика подумала, что скоро китель придется снять, но тогда к ее услугам будет форменная серо-голубая рубашка с длинным рукавом и воротником. Отличная вещь!
На «Красной розе», как, к сожалению, на многих других предприятиях, пропуска пришлось долго ждать. Что же делать, Вика уже привыкла, что инспектору детской комнаты нелегко пробиться к руководству. Руководство, оно думает, что его дело только продукцию давать, а воспитание молодежи это дело чье-то. Школы там, милиции. Чье хочешь, только не его.
В бюро пропусков Вика поколебалась, к кому ей пробиваться, в комитет комсомола или в партком. Решила — в партком. Ей всегда было легче разговаривать с людьми взрослыми, солидными. Она объясняла это тем, что сама выглядит человеком зрелым, рассудительным, что от подростка она стоит дальше, нежели от взрослых людей. Она не догадывалась, что выглядела подчас даже моложе своих двадцати, но холодноватая собранность, которую Вика тщательно пестовала в себе, многим сверстникам ее казалась высокомерием — свойством, которое юность менее всего склонна прощать.
Однако в парткоме ее встретил парторг значительно более зрелый, чем бы ей хотелось. Во всяком случае, Вика сразу поняла, что в разговоре с ним отказываться от шефа-пенсионера будет трудно.
— Чем могу быть полезен, товарищ инспектор? — спросил он, равнодушно скользнув взглядом по Вике, по ее погонам.
Ведь уж сколько раз встречали ее с подобным холодком, и все-таки не могла Вика к нему привыкнуть. Значит, и здесь она будет доказывать и пробивать, а хозяин кабинета протестовать и отбиваться! Как будто об ее детях разговор идет, как будто ей они больше всех нужны, ребята с неприятной кличкой «трудные».
Скрытое раздражение, как всегда, придало Вике уверенности. Она коротко рассказала об обстоятельствах Петра Шаблова и — вопреки совету Фузенкова действовать осторожненько — спросила прямо:
— Неужели только за один привод, за то, что видели в дурной компании, подростка с очень трудной судьбой можно уволить с работы? Куда же он теперь должен, по-вашему, идти? А пьяниц ваших вы тоже сразу увольняете за приводы?
Вика понятия не имела, что не далее как вчера парторгу был представлен скорбный листок с именами рабочих фабрики, излишне темпераментных во хмелю и побывавших в вытрезвителе. Поэтому она отнесла за свой счет тень гнева, коротко мелькнувшую по лицу сидевшего перед ней пожилого человека, и несколько струхнула.
Однако, когда парторг обратился к Вике, в глазах его не было ни гнева, ни равнодушия.
— А вы уверены, что Шаблов уволен именно за привод? — спросил он.
— Уверена.
Ох, она совсем не была сейчас в этом уверена! Несколько минут, которые пришлось ждать, пока пришел вызванный товарищ из отдела кадров, Вике стоили… Она торопливо прикидывала, как вывернуться, на что, как говорится, жать, если чертова Карасика никто не увольнял, а просто закрутился он со своим рецидивистом. Чтоб этому рецидивисту нового срока выпало не меньше десятки…
— Когда вы уволили Петра Шаблова и за что? — спросил кадровика парторг. И — о радость! — кадровик, парень молодой, на вид сурово непререкаемый, несколько задержался с ответом. Впрочем, замешательство его тотчас прошло. Невидящими глазами он скользнул по кителю Вики и ответил с оттенком некоторого упрека в голосе:
— Шаблов имел привод в милицию. Кроме того, он открыто дружит и появляется на людях с вором-рецидивистом, которого в нашем рабочем районе многие знают. Мы же боремся за звание предприятия коммунистического труда, Сергей Константинович!
— И вам безразличны средства, которыми мы достигнем этого звания? — тихо спросил парторг, глядя в лицо стоявшего перед ним молодого человека.
— Уволен он абсолютно законно, Сергей Константинович. У этого многообещающего подростка был прогул и несколько опозданий.
— Боюсь, что в данном случае вы ошиблись, — бесцветным голосом, уже не глядя на кадровика, сказал Сергей Константинович. — Пока можете быть свободны. Я позвоню.
— Шаблов сам вам пожаловался? — обратился он к Вике, когда они остались одни.
«Если бы он мне пожаловался!» — подумала Вика. Вслух она сказала:
— Они редко приходят с подобными жалобами. У них у всех самолюбие большое. Но я думаю, вам не надо объяснять, что Шаблова сейчас никак нельзя уволить. Нельзя его оставить без работы, без людей.
— Так ведь вы на этом не кончите, — с шутливой безнадежностью сказал Сергей Константинович. — Потом вам шеф для него понадобится, потом на учебу его устраивай. В общем, все по схеме блудного сына.
— Простите, но в подробностях не представляю себе этой схемы, — сердито сказала Вика. Как-то не солидно заканчивался серьезно начатый разговор.
— А подробности простые. Было у отца два сына. Один хороший, работал-трудился, склок не заводил, но никаких особых благодарностей ему за это не выпадало. А второй всю жизнь прогулял-пробесчинствовал. Бос и наг к отцу вернулся, тот кинулся сынка обнимать-целовать и в честь его лучшего тельца заклал. Не так ли у нас с вашими «трудными» получается?
Как всегда, всерьез затронутая какой-то мыслью, Вика начисто отключилась от окружающего, от собеседника. Это странное свойство нередко ввергало ее в неловкость. Хорошо, если подумают, что у нее неприятности или она болезненно рассеянна. К сожалению, чаще такой уход Вики «в себя» расценивался как элементарная невоспитанность.
Однако ж Сергей Константинович не осудил Вику. Напротив того, он смотрел на нее с возросшим интересом, и глаза у него веселели с каждым мгновением ее напряженного раздумья. Если б Вика могла увидеть себя его глазами, перед ней предстало бы довольно забавное существо: высокая девушка, но рост как-то неприметен из-за хрупкости, почти худобы. Девушка закована в китель, как в латы. Трудно даже предположить, какова она под этим кителем. Странное лицо… Его можно было бы счесть привлекательным, если бы не какая-то навязчивая хмурость, обостренность черт, нередко свойственная светловолосым людям.
— Вы всегда так вольготно размышляете? — спросил Сергей Константинович. Негромко произнесенные слова прозвучали в кабинете так, словно до них очень долго царило здесь молчание.
— Извините! — сказала Вика вызывающе сердито, словно бы он подглядывал за ней. — В самом деле, как это пришло мне в голову поразмышлять в вашем кабинете. Действительно, нашла место! И шефа — не беспокойтесь! — не буду просить у вас. Шефов нам надо молодых, комсомольцев, чтоб живым примером увлекали, а ваш вон, кадровик, только и думает, как бы чистеньким выйти, о трудных не замараться. А вообще-то это неправильно, что для ваших же подростков мы должны шефов у вас просить. Вот вы за звание предприятия коммунистического труда боретесь. А какое вы коммунистическое предприятие, если у меня девять человек ваших трудных на учете? Родители, значит, в ударниках, а дети вот-вот срок схватят, это что — дело? Личное клеймо, знак качества! А на детях какое клеймо будет стоять? А ну как уголовники их поставят?
— Ого! — сказал Сергей Константинович. — За вами, товарищ инспектор, не заржавеет. На сегодня, пожалуй, хватит. Фузенкову привет передавайте.
Вика мгновенно поднялась, с отвращением чувствуя, что краснеет. Сколько раз давала себе зарок держаться в пределах допуска. Вот тебе и воля в кулаке. А этот тип еще и Фузенкова знает. Накапает как пить дать.
Глядя на ее физиономию, Сергею Константиновичу не так уж трудно было угадать и мысли.
— С Фузенковым мы были в одном партизанском отряде. Привет передаю в прямом смысле, — сказал он, протягивая руку за пропуском Вике. — А список наших подростков, какие у вас на учете, прошу мне дать. В закрытом конверте, мне лично. Через бюро пропусков. Всех благ!
Пока добралась до проходной, Вика успокоилась и решила, что вообще-то неизвестно, может, все и к лучшему. Что отделу кадров всыплют, это бесспорно. Следующий раз поостерегутся ребят увольнять.
На улицу Вика вышла без следов румянца, более уверенная в себе, чем час назад, когда шла штурмовать «Красную розу».
Вика особенно была горда тем, что не спрашивала, как советовал Фузенков: сначала, мол, привод, а потом увольнение или наоборот. Прямо поставила вопрос, и вот как все зорко-проницательно получилось.
Откуда было Вике знать, что такие игры в «орла-решку» к большим промахам в милицейском деле приводят. На интуицию, как говорится, опираешься, но без знаний и опыта не шагнешь.
Довольная собой, Вика не замечала, что в узком коридорчике проходной ее уже второй раз настойчиво и грубо подталкивают в спину. В дверях на выходе толкнули так, что уже нельзя было не заметить. Вика обернулась и увидела маленькую по сравнению с ней девушку. Даже странным показалось, откуда у той сила взялась на довольно-таки ощутимые тычки.
Не грубость — нас, к сожалению, трудно удивить, — Вику поразило выражение откровенной злобы, даже презрения в опухших, заплаканных глазах этой простенькой, видать, фабричной девчонки.
— Что с вами? — как можно мягче спросила Вика, поклявшись себе, что, хоть бы синяков наставили, второго срыва сегодня не будет. Она посторонилась и шла теперь рядом с девчонкой. Та сначала шагала быстро, потом, покосившись на Вику, на форму ее, пошла медленнее, а когда они вместе свернули к бульвару, прислонилась к витому столбику чугунной ограды и горько заплакала, хлюпая носом и вздрагивая, как видно, не в первый раз за этот день.
— Что с тобой? — спросила Вика. Не трудно проникнуться сочувствием к человеку, который так горько плачет.
— Отойди! — вдруг с ненавистью проговорила сквозь зубы девочка, подняв зареванное лицо. — Отойди, богом прошу!
Опять она смотрела не на Вику — они не знали друг друга, — а на погоны, сначала на правое, потом на левое плечо, словно погоны были самостоятельными, живыми, ненавистными ей существами.
Ну нет! Лично за себя Вика, может быть, и не вступилась бы, но милицейские погоны она в обиду не даст.
— Хоть ругайся, хоть нет, — сказала Вика, крепко беря девчонку за локоть, — а я тебя не оставлю. Пойдем посидим на лавочке, и ты мне все-все расскажешь.
Девчонка было рванулась, но Вику бог силой не обидел, а драться на виду у прохожих девчонка не решилась — все же милиция. Они вошли в ограду, на бульвар, как мирно беседующие подружки.
Беседа длилась недолго. К концу ее девчонка успокоилась, достала из сумочки пудреницу, белой пудрой припудрила мокрый красный носик. И печально следила, как Вика записывала шариковой ручкой в блокнот ее имя, фамилию, адрес. И адрес общежития, и деревенский, постоянный, на случай, если ей не удастся прописаться, уйдет она с фабрики и уедет в деревню. Фамилию участкового Вика не спросила, узнается без труда. Про обстоятельства кражи Люба сама подробно расскажет, когда вызовут.
— А вызовут? — спросила Люба, со слабенькой надеждой глядя на Вику, когда та кончила писать. — Уж найти-то теперь не найдут?
Она вздохнула прерывисто и горько. Уж так ей хотелось думать, что вернется к ней ее черное шерстяное платье, воротничок гипюровый; кофточка розовая, чистая шерсть, не стирана ни разу; юбка тоже шерстяная, юбочка-мини, заграничная, по случаю купила, два больших таких кармана напереди…
— А вот вполне могут и найти, — веско проговорила Вика, пряча во внутренний карман блокнот и ручку. — Ты даже представить не можешь, как часто находят. Следователь же обязан не только вора поймать, а и похищенное найти. Вещи до суда вернут тебе под расписку, только и всего.
— Он прямо с собачкой пойдет и найдет? — усомнилась Люба.
— Сейчас уже навряд ли, поздно с собакой, — авторитетно заявила Вика, не имея решительно никакого представления, когда можно, когда нельзя с собакой.
С каждой минутой почтительная заинтересованность Любы возрастала. На погоны Вики она теперь поглядывала с теплом и надеждой. Когда они расстались, обе довольные встречей, столь неудачно начавшейся, магазины уже закрывались на обед. Вика решила не делать своей привычной полупробежки и прибегнуть к услугам общественного транспорта — полдня ее нет в комнате, а еще надо подготовить сводку для Огневой.
И уж обязательно придется зайти к начальству с несколько неожиданным материалом.
Неожиданна не сама кража. Ну, обокрала какая-то негодяйка фабричных девчат. Что ж, к сожалению, еще бывает. Неожиданно все остальное. До сего часа Вике не приходилось слышать столь конкретных и грубых обвинений в адрес своих «однополчан», людей, как и она, одетых в форму цвета маренго. Ее учили, и она привыкла верить, что святая обязанность работника милиции — бережно относиться к человеку, от любого гражданина принять заявление, жалобу…
Ей думалось, что излишне нянчимся мы с иными жалобщиками, склочниками, пьяными дебоширами. Ну, разве не обидно хорошему парню, старшему сержанту Коле Фомину, у которого, как и у нее, десятилетка и два курса института за плечами, который знает, когда возникло и когда перестало существовать государство Урарту, — разве не оскорбительно ему волоком тащить до спецмашины заблеванного хулигана, который сопротивляется, а утром еще и жалобу напишет, дескать, грубо его в машину грузили?
Каждый день, каждому наряду внушают: к пьяным самбо не применять. А собственно, почему?
Жалко! Вике жалко чистых, хороших ребят постовых, участковых, патрульных, обреченных в прямом смысле этого слова возиться в мерзости, в грязи.
А тут вот — неожиданное…
От автобуса до отдела рукой подать. Несколько шагов Вика пробежала, потом решила, что это несолидно — вбежать в кабинет начальника.
Кабинет Фузенкова помещался на втором этаже. Внизу около дверей детской комнаты сидела женщина с подростком. У Вики екнуло сердце — давно ли сидят и видел ли их Фузенков? Пусть хоть двадцать раз была она занята делом — замечание влепят. Такая уж в этом доме, в том числе и в детской комнате милиции, работа.
Редко приходят сюда люди в состоянии покоя, рассудительной готовности к беседе. Чаще человек прибегает взволнованный; то ли событие его потрясло, то ли решил что сгоряча, гложет его сомнение, а то и охватывает страх. Не встретишь его в нужную минуту, не угадаешь со словом, необходимым ему в трудный миг, и — уйдет человек, унесет с собой беду, ставшую вдвое тяжелей оттого, что не помогли ему, как он надеялся. А ведь беда может и трагедией обернуться…
Так вот, у дверей детской комнаты Вика увидела очень бледного мальчика лет четырнадцати. Даже здесь, в неярком свете, было видно, как он бледен. Мальчик сидел прямо, не касаясь спинки стула, не опираясь на подлокотники, весь напружиненный, не поворачивая головы, словно ее уже придерживали металлические захваты для спецфотографии.
А женщина — наверное, мать, они были здорово похожи — обмякла, расслабилась, заполнила все кресло, словно с трудом добралась до него, как до последнего прибежища. Мать и сын не смотрели, не касались друг друга. Мальчик коротко взглянул на Вику, не шевельнувшись, и снова опустил глаза. Женщина же, с неожиданной после ее безвольной позы легкостью, вся подалась навстречу Вике, глядя на нее с нетерпением и надеждой.
— Я прошу вас извинить меня, — обращаясь к матери, сказала Вика. — Я прошу извинить меня. Я сейчас к вам спущусь, и мы поговорим. Ну, буквально через десять минут…
— Я подожду, — сказала женщина, с облегчением откидываясь опять на деревянную спинку. — Это даже хорошо. Я приду в себя, а то сейчас я и говорить, наверное, не смогу.
Подлинное страдание выражалось на ее заплаканном лице, и Вика, тщетно стараясь подавить в себе это чувство, ощутила неприязнь к сидевшему рядом с матерью мальчику. Они говорили как бы поверх него, а он сидел, ни единым движением не выдавая своей сопричастности к теме разговора.
«Завидная выдержка», — не с добром подумала о нем Вика. И мальчик и мать были с достатком одеты. Пострижен он коротко, аккуратно, на хипеныша не похож.
У Фузенкова, по счастью, никого не оказалось. Он говорил по телефону, когда Вика, постучав, заглянула в его большой кабинет. Не оставляя трубки, он кивнул ей, рукой показал на кресло у перпендикулярного стола.
— К нам от соседей Лобачев едет… Ну пока еще участковый, а вообще-то его в угро берут… — Фузенков говорил, повернувшись к окну. Свет падал прямо на него. Волосы были еще густые, гладкие, плотно зачесанные назад. На лбу белела узкая полоска незагорелой кожи. Много времени он проводил вне отдела, ездил по отделениям, бывало, сам ходил и по постам.
Вика передала Фузенкову привет с фабрики. Сейчас она сидела на стуле немногим свободнее мальчишки внизу. Фузенков не был с ней строг, но она его побаивалась. Фузенков ответил на ее слова приветственным кивком.
— …парень способный, это точно, — говорил он в трубку. — Посмотри там, чтобы Никитин был на месте. Пусть пошуруют, может, у нас что аналогичное найдется. В общем, чтобы в контакте…
— Между прочим, он и к вам зайдет, — опуская трубку, сказал Фузенков. — Северцева что-то посылает…
— Лобачев ко мне? — удивилась Вика. — Тот самый Лобачев?
Лобачев был известный по области старший следователь из управления, из Москвы. Вика знала, что именно через Лобачева Ирина Сергеевна, тетя Ира, в свое время рекомендовала ее Огневой.
— Не тот самый, а брат его. Участковый инспектор из Новосильцева. Насмотрелись передач, вам всем теперь только Знаменских подавай. Я недавно книжку прочел, так там следователи и личный сыск ведут, и преступников особо опасных лично задерживают. Только что на постах не стоят. Ну на постах стоять им, конечно, скучно.
Вика улыбнулась, а то подумает, что она на шутку не идет. Однако за любимых авторов ее заело. Она сказала:
— А книжка-то хорошая.
Фузенков вдруг заулыбался, закивал:
— Хорошая! Сам до синих окон читал.
От шутки в голосе и глазах Фузенкова не осталось и следа, едва Вика изложила суть случайного разговора с Любой Прохоровой.
Суть заключалась в следующем. В общежитии «Красной розы» в двух комнатах совершены кражи. У троих пропали деньги, но не все, подозревают поэтому своих. У двоих пропали вещи. У Любы Прохоровой платье черное, шерстяное, воротничок гипюровый, кофточка розовая, чистая шерсть… Девочки, как им посоветовали добрые люди, пошли в отделение. Участковый сказал, что придет в общежитие, разберется, но заявлений им лучше не подавать. Что дело покажет, еще неизвестно. Бывает, кто сам виноват, тот для показу и крик поднимает. Опять же на фабричное общежитие пятно ляжет, а они, если сознательные, должны знать, что фабрика за звание предприятия коммунистического труда борется.
А девочки, между прочим, непрописанные живут? Непрописанные. Ну что это за разговор — что с пропиской тянут, что они не виноваты. Не прописаны, значит, виноваты. И между прочим, в любую минуту можно их из Подмосковья в двадцать четыре часа. Вот так.
Вика представить себе не могла, что за какую-нибудь минуту может так измениться лицо человека. Ей вспомнилось: лейтенант Закиров из угро как-то говорил, что Фузенкова панически боятся рецидивисты, хотя он сам никогда не допрашивает, а уж если случится вести дознание, то держит себя сдержанней и корректней любого следователя.
Фузенков, очевидно, забыл отпустить Вику. Он говорил сейчас со своим заместителем майором Несвитенко. Надеясь уличить самого себя в незнании района, уточнял, на чьей территории находится общежитие «Красной розы».
— На границе районов? — переспросил он. — Что значит на границе? Овраг там проходит. Знаю. Застроили, знаю. Дом-башня и три пятиэтажки. Да не гляди ты на карту, без карты знаю. У нас это общежитие. Заварухинское отделение. Участкового немедленно ко мне вместе с начальником отделения!
— А вы что ждете? — потирая ладонями виски, Фузенков взглянул на забытую им Вику. — Правильно сделали, что обратили внимание. С потерпевшей повели себя в целом правильно. Не надо было только обещать, что вещи найдут. Время упущено. Можем и не найти, и человека обманем дважды. Мы меньше, чем кто-нибудь, имеем право обманывать. Но в общем правильно. Идите.
Вика сбежала вниз, чувствуя себя нужной, бодрой, способной сделать если не все, то многое. А впрочем, почему же не все? Нечеловеческих задач перед ней служба не ставит, а для выполнения посильных нужна только воля. Волю — в кулак!
Она сбежала вниз по деревянной крашеной лестнице, устланной широкой дорожкой, похожей на домашний половичок. Когда мама была жива, свежевымытые полы всегда застилались половиками, воздух в доме становился чуть прохладным, и казалось, ни одна пылинка не затанцует в солнечных лучах, беспрепятственно проникавших в незавешенные окна. Занавесок мама не любила.
Мягко протопав по дорожке, Вика еще не успела подумать, что сегодня мама была бы ею довольна. Мама была громкоголосая, веселая и людей любила крепких, веселых. Ей надо бы жить долго-долго…
Мальчишка сидел так же каменно, не глядя на мать.
«Господи, шевельнулся ли он за эти четверть часа?» — подумала Вика, снова, помимо воли, ощущая неприязнь к здоровому парню, который, видимо, не имел и капли жалости к своей до истерики доведенной родительнице. Впрочем, женщина за это время пришла в себя, и, приглашая их войти, Вика подумала, что разговор пойдет в тонах более спокойных, чем можно было поначалу ожидать.
В комнате было тихо и солнечно. Цветущие бальзаминчики и гераньки, домовитый фикус, раскрытая клетчатая доска на маленьком столике. Шашки потертые, видно, что в них играют. На стенах плакаты по самбо и служебному собаководству. Стол инспектора поставлен немного боком, лишь бы не по-казенному…
Посоветовала сделать все именно так Евдокия Михеевна Северцева, самый, можно сказать, знаменитый по области инспектор ДКМ. Да и не только по области. Абы кому ордена Октябрьской Революции не дадут.
Евдокия Михеевна специально приезжала поглядеть, как обосновался самый молодой ее соратник. Комнату одобрила, но тут же строго предупредила:
— Не в том дело, как стол поставишь, а как работать будешь!
А Вике так мечталось как можно скорее добиться видимых результатов, чтоб ребята исправлялись, возвращались в школы либо работали, чтоб в конце кофейного цвета карточек на «трудных» выстраивались бы четко заполненные последние графы: «Снят с учета».
Вика усадила женщину и мальчика на диван, сама села за стол. Поскольку он стоял немножко боком, получалось не особенно официально. Как раз в меру. И пусть этот большой парень, который доводит до горя мать, не думает, что с ним будут тут только цацкаться. Он, по-видимому, из интеллигентной семьи, должен понимать, что надо вести себя посерьезней. Волю надо воспитывать.
— …у нас никогда ничего не пропадало, — рассказывала женщина. — У меня деньги всегда лежат в одном месте, все домашние знают, в гардеробе, на третьей полке, в белье. Лежало двести рублей, не одна копеечка. И вы можете себе представить — сотни нет!
— Я не крал! — громко проговорил мальчик.
Он и на диване сел поодаль от матери и сидел так же деревянно. По стойке «смирно» сидел, напряженно не глядя ни на мать, ни на Вику. На свету он казался еще бледнее, веснушки темными пятнышками выделялись на носу и на скулах.
— Сколько тебе лет? — спросила Вика, первый раз обращаясь непосредственно к мальчику. Он не был похож на разболтанного, уже осознавшего свою защищенность перед законом подрастающего хама, каких Вике приходилось встречать. Пожалуй, она была бы склонна даже позерить ему, если б не бессердечие его к матери.
— Четырнадцать. А какое это имеет отношение?..
Мальчик ответил, не поднимая головы, а потом резко вскинул голову и заглянул прямо в глаза Вике.
Он сделал это настолько неожиданно, что Вика не успела скрыть выражения печального недоверия. Какое-то мгновение они смотрели друг другу в глаза, и как бы развело, оттолкнуло их друг от друга это внезапное мгновение. Мальчик опустил голову, словно дверь захлопнул. Теперь он сидел уже отчужденный и от матери, и от Вики.
— Может быть, все-таки имеет отношение? — насколько могла мягко сказала Вика. — Ты уже большой, у тебя могут появиться и знакомые…
— Я не крал, — ровным голосом повторил мальчик.
— Костя, не лги! — снова накаляясь, вскрикнула мать. — Это же не мог быть чужой вор. Вор взял бы все.
В эту минуту в дверь постучали, и, не ожидая разрешения, в комнату вошел высокий, красивый человек в новой, с иголочки, на славу отутюженной форме; о складки брюк можно было порезаться, две звездочки на погонах сияли, как будто под ними было два просвета, а не один. И — что чрезвычайно удивило Вику — на ногах у лейтенанта красовались моднейшие серые «вельветы». У него были чистого золота волосы, каких даже на крашеных женщинах не встретишь, — нет, видно, такой краски. И темные хмурые брови, и веселые синие глаза. Он показался Вике настолько красивым, что она даже растерялась. Такое лицо, такая походка — тигр, вставший на задние лапы, — такая совершенная свобода движений — все это возможно было на экране, но никак не у нее в ДКМ. И потом, эти «вельветы» на лейтенанте милиции…
«Ну вельветы-то с тебя снимут!» — мстительно подумала Вика. Но «вельветы» были единственным, чего могли его лишить… Вика, сердитая на собственную растерянность, сдержанно поблагодарила за письмо от Северцевой. Она не хотела ничего сейчас, лишь бы удалился этот не располагающий к серьезному делу посетитель.
А пока все это происходило, мальчишка дважды успел повторить, как будто пластинку в нем заело:
— Я не крал.
— Начальство с Москвой говорит, можно я у вас посижу? — спросил Лобачев и опять, не дождавшись разрешения, уселся на стул у стены, совершенно по-фузенковски попробовал пальцем землю у бальзаминчика («Уж ему-то какое дело?»), взялся руками за сиденье стула, на котором сидел, вытянул и скрестил длинные ноги в «вельветах» и с благожелательным интересом стал слушать идущую по замкнутому кругу беседу мальчика, матери и Вики.
— Ведь никого же нет в квартире, только ты да я, — втолковывала мать.
Сын еще раз повторил свое «я не крал», а потом вдруг спросил не мать, не инспектора ДКМ — на Вику он больше ни разу не взглянул. Он спросил высокого веселого лейтенанта, похожего на разведчика из кино «Сатурн», он его спросил:
— Ну, а если бы папа не в командировке, ты бы на него подумала?
— Как ты можешь так говорить? Как это я могу на отца подумать?
— А на меня, значит, можно, потому что я не могу в командировку?
Вопросы он задавал матери, а смотрел прямо в глаза лейтенанту. Подводный разговор шел между ними, и, видно, до чего-то они договорились. Лейтенант достал блокнот, маленький, несерьезный, написал, вырвал крохотную бумажку, положил ее перед Викой на стол, всем улыбнулся, мальчику особенно щедро, пожелал скорее разобраться со всеми недоразумениями и вышел с таким видом, словно направился не к подполковнику на второй этаж, а отдыхать и развлекаться.
Не прерывая беседы, Вика прочла:
«Думаю, он не крал».
То ли приход Лобачева как-то разрядил обстановку, то ли вопрос относительно отца, довольно ядовито поставленный мальчиком, озадачил мать, но во всяком случае Вике было ясно, что она уже не столь уверена в своем предположении. Призналась она, что побила сына.
— Я прошу вас обязательно сделать заявление о краже, — сказала женщине Вика. — Очень жаль, что вы не сделали этого сразу. А тебе, — обратилась она к мальчику, — не надо бы так замыкаться, надо бы понять маму. Мама у тебя одна. Ты и представить себе не можешь, как плохо без мамы. Ты маму беречь должен…
Вика от души старалась внушить все, в чем была убеждена, все, что пережила горько, но почему-то безоговорочно ясное для тебя труднее всего доказывать. Фразы тянулись вязкие, как пластилин, вей их хоть до вечера, скульптура не родится.
Женщина, прощаясь, поблагодарила. Кажется, искренне. Мальчик промолчал, так и не взглянув на Вику.
Она вышла проводить их в коридор. Вышла не потому, что так полагалось. Не хотелось оставаться сейчас в комнате, пахло здесь поражением.
Вика решила пойти в столовку пообедать, а уже потом посидеть над материалами для совещания. Если хоть пять минут дадут, она найдет, что сказать. Какое может быть предприятие коммунистического труда, если там ни к черту работа с подростками? Какой может быть ударник, передовой человек, если у него сын — правонарушитель?
Вика и вышла бы на улицу, если б не услышала прямо над собой, на площадке второго этажа, куда вела деревянная лестница, знакомый уже, веселый голос:
— …посадили птенца-альбиносика в мундире. Ну какой из нее воспитатель?
— Не такой уж птенец. — Это Фузенков. — Два курса института, между прочим, учится отлично, и пробивная сила у этого птенца дай бог. Деловитая девчонка.
— Это взрослых можно деловитостью подкупить, а детей не обманешь. Детям горячая душа нужна, дети веселых любят, а она у вас такая, бедняжка, унылая. Старательная и унылая. От нее спать хочется.
— Тише ты! — прикрикнул Фузенков. — Нацепил вот обутку модерновую и — несешь! В старании я беды не вижу.
Отойти, не скрипнув. Только бы не заметили. Волю — в кулак! Как мужественно звучали эти слова еще час назад, а сейчас какая в них трескотня пустая. Что ты можешь? Ты ничего не можешь…
Выбравшись из-под лестницы, как из-под лавины, Вика вернулась к себе прямая, глядя только вперед, словно шоры на нее надели, пуще всего боясь увидеть себя в зеркале. Мимо зеркала, как мимо врага.
Предстояли еще четыре рабочих, четыре долгих часа, которые надо было продержаться.
И она не только продержалась — честно проработала. Карточки подготовила. Из ЖЭКов были посетители. Старуха двоих мальчишек привела, требуя для них чуть ли не высшей меры за разбитое стекло.
А потом был довольно долгий путь домой, конечно, пешком, чтоб не встретить в автобусе никого, с кем пришлось бы рядом стоять и разговаривать. Вика рвалась в свои четыре стены, как побитый пес в конуру.
А городок весь светился в оранжевом солнце, такой присмотренный, приветливый, благополучный. Но Вика не видела ни юных многоэтажных башен, ни крепко сбитых, заново окрашенных домиков в кружевных наличниках, с сиренью в палисадах, ни асфальтовых тропок — тротуаров, которые все дальше ручьями растекались по окраинам, ни стеклянного кубика кафе «Белая сирень», которым гордился городок. Ни даже огромного неба в розовых облаках…
Какое счастье, что есть на свете равнодушные люди!
Хозяйка квартиры, где Вика снимала комнату, наверное, затруднилась бы сказать, какого цвета глаза у ее жилицы. Никем ни о чем не спрошенная, Вика прошла к себе и заперлась.
Ну вот. Как хорошо, что солнце уже ушло, густеют сумерки, и если все-таки захочется чаю, то мимо зеркала можно пройти беспрепятственно. Их, оказывается, слишком много, но не занавешивать же зеркала, как при покойнике.
Вика надела халат и легла на постель поверх одеяла, сказав себе, что абсолютно ничего не произошло. Просто она сегодня очень устала. Она полежит, спокойно вытянувшись, тридцать минут — Альберт Швейцер именно так рекомендовал отдыхать своим сотрудникам в Африке в середине рабочего дня. Эти тридцать минут возвращают людям работоспособность. Она вернет себе работоспособность, напьется крепкого чаю и сядет заниматься. Но стоило ей лечь, как у нее хлынули слезы. Просто непонятно было, откуда они брались, и так тяжко было дышать, и безудержные рыдания сотрясали ее. Вика упрямо лежала вытянувшись. Слез были уже полны уши.
Но что же в самом деле произошло? Ведь Фузенков заступился за нее. Радоваться надо! Конечно, Вика — не Северцева. Северцева толстая, с большим животом и большими грудями, грубоватая, сугубо домашнего вида, не молодая, ее и в кителе-то никогда не увидишь.
Но как же умеет она с этими самыми, ради которых все, — с детьми!
Скольким она помогла не в пустяке с разбитым стеклом — в жизни. Надо же быть и слыть такой, чтобы несчастный восьмилетний малыш-сирота, брошенный отчимом, из другого города, не зная адреса, прислал ей по почте самодельное, треугольником, письмо:
«Лично в руки милиционерке Северцевой…»
Вика привыкла докапываться до первоисточников. Ну, а если бы все то же самое говорил не Лобачев, а кто-нибудь другой? Не такой, чтоб хотелось зажмуриться, когда он вошел в комнату?
«Нет, все равно было бы обидно», — ответила себе Вика, и это была правда. Почему он так легко подглядел то, чего никто не заметил? Никто, кроме тех, для которых все, кроме ребят…
Вика видит сейчас вопрошающий, требовательный взгляд мальчика. Взгляд, как стук в дверь, за помощью. А ведь остался стук безответным. Не сумела она открыть ему дверь. Потому что не сумела поверить. А вот Лобачев все и сразу сумел. Как смотрел на него мальчик! Как на Северцеву! Вот так…
Самым неукротимым слезам приходит конец. Постепенно оставляло Вику удушье безысходности, уступая место печальному облегчению. Она взглянула на часы, по Швейцеру надо было полежать еще четыре минуты. Достала из кармана халата платок, вытерла мокрые уши.
Есть, конечно, обстоятельства, против которых бессилен человек. Ну хорошо, мальчик, контакта пока нет. Это она согласна. Но у альбиносов, кажется, красные глаза?
В комнате стало уже совсем темно. Когда Вика зажгла настольную лампочку, в открытую форточку валом повалили мохнатые ночные бабочки, вблизи похожие на маленьких сов. Они бились о лампу, шелестели и бегали по страницам. Вика старалась их осторожно отпихивать — Альберт Швейцер не терпел убийств.
Интересно, как бы Швейцер решал вопрос с пьяницей-зятем. Его безобразная ухмылка, между прочим, тотчас возникла перед Викой, когда, стоя под лестницей, она слушала голос Лобачева.
«Довольно! — вслух, строго, как всегда, пресекла себя Вика. — А ну-ка волю — в кулак!» Нет, все же в этих словах было не одно пустозвонство.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Знай Никита, что давний, еще до Майских праздников, мимолетный разговор в электричке о дачной краже остался у Вадима в памяти, ему стало бы чуть не по себе. Во всю жизнь он не имел от брата секретов. Строго говоря, он не имел секретов ни от кого, душа его еще не нуждалась в замках. В то утро в электричке ему и в голову не приходило, что пустяковая подробность, малозначащее в ходе службы событие может иметь продолжение, обретет значение в его бытии.
Началось с того, что у ответственного, с персональной машиной, владельца обокрали дачу.
Произошло это в канун Майских праздников, когда обычно покидаемые на зиму дачи вновь обретают хозяев, к вящему удовольствию местной милиции, которой забота об этих, как правило, недешево обставленных домах стоит немалых нервов. К каждой даче пост не поставишь, а обворуют — милиция в ответе. Вот и стараются участковые да патрульные урвать минуту, лишний раз пройти мимо дачевладений.
За четыре года в милиции Никите довелось поработать на разных участках. Пожалуй, он знал все службы, кроме ГАИ, хотя, конечно, отлично водил мотоцикл — этому обучали в Светловской школе каждого — и машину — этому он обучался у Борко.
Демобилизовавшись из погранвойск, Никита твердо знал, что пойдет по следам отца и брата работать в органы, но не представлял себя нигде, кроме как в угрозыске, поскольку в те годы был уверен, что краеугольный камень в системе милиции — угрозыск, и только он.
Если б кто-нибудь в ту пору произнес при младшем Лобачеве слово «профилактика», Никите в голову не пришло бы как-то соотнести его с собой, со своим делом. Профилактика — это дезинфекция помещений, прививки, белые халаты…
Теперь Никита переходит в угрозыск, — как говорится, решено и подписано. Самому удивительно, но в какие-то минуты ему жаль покидать свой участок, свое налаженное хозяйство, где стольких людей он знает и сотни людей знают его; где в стольких судьбах принимал он участие; где понял, что кроме профилактики заболеваний существует еще и профилактика преступности… Случалось, Никита не в шутку подумывал — уж не в работе ли участкового инспектора тот самый краеугольный камень? С годами так усложнилась, так возросла по значению роль участкового инспектора — как, впрочем, и всей милиции в целом, — что неслучайно родилась поговорка: участковый должен знать все пять служб и… все, что может сверх того понадобиться.
В работе участкового, как в капле под микроскопом, отражается многообразие жизни района. Ты должен отлично знать людей — хороших и плохих, проживающих на твоем участке. На хороших ты можешь опереться, от плохих обязан защищать. Главная твоя задача даже не задержать преступника, хотя и это ты обязан сделать, если придется, не щадя себя. И ты в равной степени ответствен, если применишь оружие не по праву или не применишь и по твоей нерешительности бандит уйдет.
Основное — не дать совершиться преступлению, а это значит — уметь анализировать обстановку, уметь наблюдать и делать выводы из подробностей, которых новый на участке человек может и не заметить.
Погода… Даже погоду ты должен учитывать, не оставить без внимания человека, который в теплый летний день идет по улице в теплом, не по сезону пальто.
Ты должен быть очень внимателен к подросткам, заходить в школу, если нужно, хотя тебе далеко не всегда рад иной неумный директор, которому важно одно — чтобы было тихо! Во что бы то ни стало — тихо!
Тех, кто вернулся из мест заключения и живет на твоем участке, ты тоже обязан знать. Если нужно — помоги устроиться на работу; нельзя, чтоб случайный проступок гирей висел на человеке. Но и строго следи, чтоб блатная зараза не перекинулась на здоровых ребят. На твою совесть ляжет пятно, если уголовник, освобожденный, но неразоружившийся, перетянет под свою лапу слабого или неприсмотренного подростка.
Ты должен сделать службу на участке интересной для постовых, посоветовать правильно расставить посты, продумать маршруты патрулей.
Если произошло убийство, нанесены тяжелые телесные повреждения, совершено разбойное нападение или кража, к кому обратится прибывшая из Москвы опергруппа? К участковому инспектору.
К тебе будут приходить люди по самым разным делам, от квартирных склок и потери паспорта до исчезновения ребенка.
Ну, и ты должен, конечно, привыкнуть к тому, что на участке — если ты работаешь честно и грамотно — тебя будут не только уважать, но и ненавидеть. Тебе будут угрожать по телефону — из разных автоматов, реже — анонимками. Где-нибудь в толпе, на рынке, возле комиссионного или винно-водочного магазина ты иногда, как на колючую проволоку, наткнешься на чей-то взгляд. Бывает, услышишь шепотом произнесенное в спину словечко:
— Мусор!
Ты — участковый инспектор, офицер милиции, человек, облеченный властными полномочиями, представитель советской власти…
День, когда обнаружилась кража на даче, Никита, как обычно, начал с пробежки. Утро начиналось рано, в пять часов окрепшее солнце уже заглядывало в окно. Он вышел в заднюю калитку и побежал прямо по росной траве, оставляя темные следы. Было прохладно, бежалось легко, острохвостые ласточки проносились низко над землей, едва не касаясь серебристых трав тугими грудками. На кустах акации тревожно стрекотали воробьи. Ну, так и есть! Кошка!
Воробьи и ласточки. Так близко держатся к людям, а в неволе не живут. Можно сделать обобщение? Нет, нельзя. Скворец также близок к человеку, а в клетке может прожить годы.
Никите очень хотелось, однако, кое-что обобщить касаемо ответственности взрослых, на примере ребят со спиртом.
Ох, уж эти ребята со спиртом! Но, кажется, он все-таки не опоздал.
Отхлынула утренняя беззаботность. Никита взглянул на бегу на левое запястье — пора.
Наскоро допивая чай, он уже думал только о предстоящем дне, о своих последних делах на участке. Вот и уходит Никита в угро, сбывается его мечта, а ему немного грустно. Все же если жив человек, он должен привязаться к своей работе, ему должно быть дорого все, им содеянное. А у Никиты на участке сделано немало, есть с чем расставаться, от того и грусть.
Так что же еще нужно доделать, чтоб в полном ажуре передать участок Федченко?
Не забыть специально ориентировать патруль на вечерний маршрут станция — магазин «Гастроном».
Дом, достроенный, незаселенный, тоже представляет оперативный интерес. Пока жильцы не въедут, кто хочешь там гостеприимный кров найдет.
Обязательно проверить у постовых свистки. Кое-кто считает, что свисток себя изжил, а свисток — великое дело. Никите по собственному опыту известно.
Ну и, конечно, еще и еще раз подробно поговорить с Федченко.
Никита никуда не уезжал, оставался работать в своем ОВД, и все же у него было странное чувство, что уж скоро ни поговорить им с Федченко, ни посоветоваться, если не дай бог что стрясется на его участке. И опять же становилось немного печально от мысли, что участок уже не «его».
Федченко, сменявший на участке Никиту, был молодой милиционер, пришедший в органы после армии по комсомольскому призыву. У него десять классов — без десятилетки теперь в милицию не берут. В Светловской школе у Борко он проучился положенные рядовому милиционеру тринадцать недель. Теперь его вернут в ту же школу, где он пройдет курс подготовки участковых инспекторов, — еще восемнадцать недель.
Когда Федченко пришел к Никите, Никита специально ездил в Светлово знакомился с его отметками, с листами по практике. С лейтенантом Исаковым, который преподавал самбо, тоже поговорил. Все у Федченко было хорошо.
Но что-то в нем Никиту не удовлетворяло. То ли Федченко не интересно. То ли не осознал он еще, что в их деле нельзя быть не любопытным, без выдумки, надеяться только на начальство. Придет случай, когда рядом ни радио, ни телефона. Тебе решение принимать, тебе и выполнять за считанные секунды.
Говорят, на войне всегда мало времени. А у милиции его много? И совсем не простое дело организация работы участка. Особенно если учесть, что каждый день непохож на предыдущий с того самого момента, как участковый инспектор, придя в отделение или в отдел, проанализирует всегда меняющуюся оперативную обстановку.
Никита, как обычно, явился в отдел спозаранку. Сегодня были две телефонограммы. Одна от соседей — ищут злостного алиментщика, другая — по всесоюзному розыску. Количество совершенных преступлений — пять краж. Нераскрытых три. В КПЗ один задержанный.
Как это на лекции в школе звучало: «Задержание есть краткосрочный арест в силу неотложных обстоятельств без санкции…»
То-то вот, что без санкции. Тамара ездила с делегацией и рассказывала, что в Венгрии полицейский своей властью на тридцать суток посадить может, а у нас попробуй! Хорошую с тебя стружку снимут.
— Ништо! — заверил Никиту насчет задержанного лейтенант Петров, дежурный по отделу. — Взят на месте происшествия, вещественные доказательства есть, очевидцы есть. Разбойное нападение на женщину. В состоянии легкого опьянения.
— Кто задержал?
— Федченко.
— Да ну? — Никита искренне обрадовался. — Рад, ей-богу, рад. Я, значит, недооценивал этого парня.
За пятнадцать минут, как положено, явились все, кому в наряд, каждый побрит, почищен, поглажен. Прибыл замначальника ОВД, провел инструктаж, поставил задачу общую и конкретную… Проверено, у каждого ли служебная книжка: в нее постовой обязан заносить все происшествия, делать записи обо всем, что сделано им лично…
В специально отведенной комнате раздача оружия и заряжание. Без досылки патрона в патронник.
Построение и — команда:
— На охрану общественного порядка в городе… приказываю заступить. По постам — шагом арш!
Никогда, никому, даже брату, Никита не говорил, что независимо от того, отправлялся ли он сам на пост, или, став офицером, отправлял других, его странно волновала эта минута.
Однажды он удивительно отчетливо представил себе: в соседних районах, в Москве, в других городах, по всей стране становятся на посты люди в одинаковой с ним форме, выходят на линию огня внутренние войска, для которых нет мира и в послевоенное время.
Дежурная часть никогда не спит, всегда в боевой готовности опергруппы; следователи, случается, неделями не бывают дома, и оперативников семьи не видят подолгу, — все это не выходит за рамки обычной работы милиции и давно уже стало жизненной нормой для самого Никиты.
Но почему-то именно на утренних разводах, слушая команду, так и не ставшую для него привычной, Никита испытывал волнующее чувство своей боевой пожизненной спаянности со всеми, на ком была форма цвета маренго.
Об этом чувстве никому нельзя было сказать, потому что получалось напыщенно. Но разве обязательно обо всем говорить? Разве не хорошо, если с годами сохраняются в жизни минуты, к которым нельзя привыкнуть?
Люди ушли на посты, Никита подсел к свободному столу, вытащил блокнот. Под жирным первым номером значилось:
«Ребята со спиртом».
История эта была такова. Дня три тому назад Никите сообщил знакомый парень, что группа из двух-трех, как он выразился, пацанов собирается украсть в районной поликлинике спирт. План у них разработан грамотно. Поликлиника располагается в нескольких одноэтажных домиках в саду. Спирт хранится у старшей сестры. Когда она уходит на обед и где хранится ключ от шкафа, пацанами установлено. В общем, дело на мази. Спирт будет похищен и зарыт в саду до Дня Победы.
Тотчас, бросив все дела, Никита отправился в поликлинику и убедился, что спирт только ленивый не украдет. Договорился с сестрой, чтоб переиграли место хранения ключа и спирта.
Когда Никита почти бежал к этой рохле-сестре, он более всего боялся, что опоздает и спирта уже не окажется. Найти-то он его найдет, но — уже дело, суд, первый рубец на сознании и биографии подростка.
Возвращался он успокоенный, однако не до конца. Ну, хорошо, кража не совершится. Но ведь только э т а кража. А нужно, чтобы эта намеченная, несостоявшаяся кража оказалась у ребят последней.
Фамилии несостоявшихся похитителей известны. Один четырнадцатилетний, двоим по пятнадцати. Одного, постарше, Никита знал. Отца нет, мать — одиночка, низкооплачиваемая. Парень хороший, замкнутый только немного. Учится, в ДКМ на учете не состоит. Состоящих на учете Никита всех помнит. Спирт, кстати, они не собирались пить. Они собирались продать его к празднику.
Разговор Никита начнет с тем, кого знает, — со Щипаковым. Хорошо, если бы он сам назвал двух других.
Где лучше говорить? Прийти к Щипакову домой? Нет. Во-первых, квартира коммунальная, Никиту многие знают в лицо, сама Щипакова женщина усталая, не очень выдержанная. Может нашуметь, вздуть сына, и весь молебен, как говорится, в грязь вляпает. Парень замкнется, озлобится и — прости-прощай контакт.
Самое лучшее, пожалуй, попытаться встретить Щипакова на улице как бы невзначай…
Вошел Федченко, хлипковатый на вид, белесый, веснушчатый парень. Загар к нему не приставал, а потому Федченко выглядел подчеркнуто интеллигентным канцелярским тружеником. Однако сейчас его интеллигентный облик был попорчен изрядным синяком на левом глазу. Левый глаз заплыл кровью, правый глядел весело.
Федченко делать в отделе было нечего. Ясно-понятно, пришел показаться Никите. Чтоб начальство похвалило.
— Ого! — сказал Никита. — За задержание хвалю, за блямбу выношу порицание. Ты ж вроде в школе по самбо хорошо, даже отлично шел.
— К пьяным самбо не применять, — напомнил Федченко то, что твердят перед выходом на пост каждому милиционеру.
— И по улице так пойдешь?
Федченко вынул из кармана черную нашлепочку на резинке. Надел. Под нашлепочку, как по заказу, упрятался весь синяк.
— Молодец! — одобрил Никита. — Оперативность, быстрота и натиск. А насчет пьяных и самбо… Не для широкой огласки. Устав не догма, а руководство к действию. Советской милиции с синяками ходить тоже не пристало. А свисток у тебя с собой был?
— Не было, — сознался Федченко.
— Так вот, за решительность еще раз хвалю, а за халатность крыть буду. Федченко, никак вы не можете понять, что свисток иногда ничто не заменит. Был у меня случай, я только что принял участок. Танцплощадка. Возникла драка. Трое на одного. Я в гражданской одежде был. Свистнул два раза и руки в карман. Избиение прекратилось. Разбежались в разные стороны, только наблюдай, кто куда девается. Постовой подошел, я его и направил.
— Насчет этой танцплощадки я поинтересовался, товарищ лейтенант. Кассиршу там надо потрясти. Рассчитано на сто человек, а билетов продают двести, да еще и пьяных пускают. Там без драк никак нельзя.
— Молодец, Федченко! — серьезно сказал Никита. — За танцплощадку дважды молодец. Вот это и есть мать-профилактика, без которой грош нам с тобой цена…
В эту самую минуту в дежурную часть вошел мужчина, назвавшийся шофером владельца дачи на улице Красных зорь, и положил на стол Никите перепечатанное на машинке заявление этого владельца о том, что дачу его обокрали.
Шофер оставил заявление и уехал. Никита почесал затылок и стал звонить начальнику ОВД майору Соколову, благо тот с утра был на месте. Федченко надел на глаз черную крышечку и гордый пошел отдыхать.
— Уже знаю, — ответил Соколов, — Второй экземпляр у меня. Зайди.
Никита поднялся на второй этаж. Как и в хозяйстве Фузенкова, внутренняя лестница у них была деревянная. Никите вспомнилась унылая деваха из фузенковской ДКМ и мальчишка, которого он видел у нее, замкнувшийся, ожесточенный. Вспомнился бесцветный, как в кулак зажатый его голос: «Я не крал».
Голос-то был бесцветный, а вот происшествие в семье, похоже, приходилось Никите в цвет. В блокноте номером вторым после «ребят со спиртом» у него значились «кражи с остатком». Он хотел сегодня спокойно обдумать этот второй номер, да вот поди доберись до него…
— Вот они где у меня сидят, эти дачи! — Соколов тоже пошлепал себя по затылку. — Не могу я у каждой дачи пост ставить. Хоть бы жили они там, что ли, поплотней, а то наезжают, как птички на перелетах. А обстановочка модерновая, всякие там серванты, ковры-хрустали стоят в ожидании. Хоть бы обстановочку какую попроще на дачное-то время держали… Ну-ка, дай твой экземпляр, — Соколов взял заявление у Никиты, сверил со своим листом. — Ну да. У тебя третья копия, у меня вторая. Есть такая мода у некоторых. Первый экземпляр не дают. Намекают, а может, он, дескать, куда повыше послан.
Инспектора угро Тишечкина на месте не оказалось. Уехал на место происшествия, то самое, где Федченко задержал грабителя.
— Что-то ему там не нравится дровяной склад, — сказал Соколов, в задумчивости похлопывая по спинке телефонную трубку. — Говорит, на этом месте аналогичный случай ограбления был. Ну, ладно. Давай поезжай на дачу. Там народ, видать, настырный, того гляди, телегу на нас двинут. А ты все равно вроде бы уж и угро. Если что — звони оттуда. У них там на этих дачах у всех телефоны есть. Это тебе не мы, сотрудникам добиться не можем… Если что — звони, Тишечкина пришлю. В крайнем случае сам приеду. Не ходи пешком. Возьми хоть мотоцикл, все приличнее будет. В коляску кого-нибудь из ребят.
В последнюю декаду апреля солнце пригрело основательно, земля подсохла. Никита с шиком развернулся и, как вкопанный, затормозил у ворот дачи. Забор был невысокий, штакетник. Дача, стоявшая несколько в глубине участка, хорошо просматривалась с улицы, некоторые окна были открыты, терраса играла на солнце разноцветными стеклами. Сада как такового не было, навряд ли были тут даже цветы. На участке сохранились вольно растущие лесные деревья, и это как-то расположило Никиту к обитателям дачи. Он нажал кнопку звонка у калитки, уверенный, что вылетит с лаем собака. Но все было тихо.
Из открытого окна раздался женский голос:
— Калитка не заперта. Входите!
— Подожди меня здесь, — сказал Никита своему спутнику, который с удовольствием грелся на солнышке, вольготно расположившись в коляске. Бросил ему в коляску перчатки, взял планшетку с бумагой и бланками и пошел.
Шагая по асфальтовой дорожке к даче, Никита немного нервничал. В заявлении говорилось, что дачу обокрали в отсутствие хозяев, что хозяева только что переехали и обнаружили… Слово «кража» повторялось в заявлении несколько раз.
Однако после первых же слов хозяйки Никита почувствовал некоторое успокоение.
Собственно говоря, «обокрали» было излишне громко сказано. Как выяснилось, похищен был только компас-барометр, висевший на террасе с разноцветными стеклышками. Судя по описанию, данному хозяйкой, барометр был старый, она даже не помнила, предсказывал ли он погоду.
Осматривая, как положено, террасу и примыкающие к ней комнаты, Никита про себя подивился, откуда вообще взялся в этом доме компас-барометр. Ни флотом, ни путешествиями, ни морем тут не пахло, если не считать курортного типа фотографий, портретов женщины, где она была снята на фоне моря и пальм, в большой белой шляпе с полями и без шляпы, в ореоле густых волнистых волос, растрепанных ветром. Всюду только голова крупным планом, в лице все ярко, контрастно — брови, глаза, зубы…
Итак, пропал со стены компас-барометр. Со стены на застекленной террасе. Унесли его трогательно просто. Выдавили одно стеклышко у двери, вот осколки так и лежат на полу. Дверь, ведущую в комнаты, изнутри запертую, по всей видимости, даже не пытались открыть. Унесли компас — на стене осталось от него невыгоревшее пятно, — да еще и дверь террасы за собой опять на задвижку закрыли.
— Мы полагали, вы приедете с собакой, — сказала хозяйка дачи, высокая, сухая, пожилая женщина в шуршащем, до пят халате и пуховом платке.
— Для собаки слишком поздно, — мягко пояснил ей Никита. — Уже несколько дней. И дожди прошли.
— А почему вы уверены, что не вчера?
— Потому что и вчера был дождь, асфальт к террасе не подведен, на полу осталось бы хоть что-нибудь, а пол — вы видели, я проверил — совершенно чист. Ведь тому, кто взял компас, нужно было пересечь всю террасу к противоположной стене.
— Мы оставили стекла для вас, — сказала хозяйка. — Может быть, на них сохранились отпечатки… Если уж без собаки…
Никита с трудом сдержал улыбку. Множество детективных романов возымели свое действие, подобно журналу «Здоровье». Великое множество людей почитают себя сведущими в криминалистике, как и в медицине.
— Разумеется, — серьезно сказал Никита. — Я возьму эти стекла, но я уверен, что отпечатки, если они и есть, вряд ли будут идентифицированы нашими экспертами. Я думаю, что на террасе вашей побывал не вор…
— То есть как не вор? — Брови женщины сошлись к переносице, отчего лицо ее, и без того холодновато-высокомерное, стало жестким, почти жестоким. — Если украли барометр, могли украсть все, что угодно. При всех обстоятельствах, факт кражи налицо, и мы полагаем…
Она выжидательно, с неодобрением смотрела на Никиту, а ведь он только успокоить ее намеревался, хотел дать понять, что история с компасом более похожа на озорство, нежели на попытку ограбления. Но ей, очевидно, нетерпим сам факт пребывания неизвестного человека в ее доме. Ее можно понять…
— Вы можете быть совершенно спокойны, — со всей искренностью заверил женщину Никита, — мы будем искать барометр так же, как искали бы любую другую вещь, и я надеюсь, что сможем вернуть его вам.
Выражение лица ее несколько смягчилось.
— Я попрошу вас пройти со мной по дому, — без тени просьбы в голосе сказала хозяйка. — Посмотрите наши замки и скажите, стоят они чего-нибудь или нет.
Не ожидая ответа, она прошла с террасы в дом. Никите ничего не оставалось, как проследовать за ней.
Да, в этом доме было много вещей поприглядней барометра, если с умом подойти. Замков на дверях хватало. Они прямо-таки делили дом на отсеки, как в подводной лодке. Замки были разные. В пятерку ценой — к ним из двадцати пяти ключей один обязательно подойдет. И понадежнее были.
Никита подумал, что какой ни будь замок, порядочному вору он не помеха, но для порядка посоветовал все же некоторые сменить.
Путешествие их по дому закончилось на первом этаже в просторной многометровой комнате, где Никита увидел первый в своей жизни — не на сцене театра, не в кино — живой, пылающий камин. И фонарей, похожих на старинные, уличные, он в жилых квартирах еще не встречал. Весь пол был застлан зеленым немецким паласом. Ну, паласы-то он видел.
В кресле, стоявшем боком к камину, Никита увидел женщину, чьи портреты в шляпе и без шляпы попадались ему чуть ли не во всех комнатах. В действительности она оказалась не так уж ярка и хороша и постарше, чем на портретах. Она почти полулежала в кресле, от шеи до лакированных туфель укутанная пушистым мохеровым пледом, хотя камин дышал жаром, да и с улицы в распахнутые окна щедро вливалось солнечное тепло. Порывами ветерка доносило аромат разогретых сосен.
Против женщины в таком же кресле сидел очень пожилой человек, почти старик, незаметной наружности, неприметно одетый. На такого было бы затруднительно составить словесный портрет.
Мысль о составлении словесного портрета, видимо, вызвала вспышку заинтересованности в глазах Никиты, потому что старик, не меняя спокойной, даже несколько расслабленной позы, чуть улыбнулся и спросил:
— Мы где-нибудь встречались с вами, молодой человек?
В наблюдательности старику не откажешь!
— Боюсь, что нет, — ответил Никита, мысленно поставив себе единицу. Лицом надо владеть.
— Это наш участковый, — сказала хозяйка.
Казалось бы, ничего необычного, тем более криминального не было в этих словах. И тем не менее, впервые за все время службы участковым инспектором они прозвучали для Никиты оскорбительно. Наверно, в этом доме совершенно так же говорят: «наша машина», «наш телевизор»…
Хозяйка указала Никите место за стоявшим в стороне круглым столиком с изогнутыми ножками, безусловно перекочевавшим в этот модерновый зал не ближе, чем из начала прошлого века. Теперь, говорят, модно поселять рядом новорожденные и старинные вещи.
И вот Никита расположился со своими бланками за столиком, хозяйка сидела против него и с терпеливым равнодушием, следя за движением его ручки, отвечала на стандартные вопросы, а двое в креслах — Никита кожей чувствовал — рассматривали его как вещь.
— Мама, вели поставить чай, я никак не могу согреться, — проговорила женщина в кресле, и Никита сразу понял, кто настоящая хозяйка этого владения с фонарями и камином.
— Региночка, я сейчас, сейчас! — встрепенулась старуха, оглянувшись на дочь. Потом она посмотрела на Никиту, и, пожалуй, только сейчас в глазах ее, обращенных к нему, мелькнуло человеческое, просительное выражение.
— С вашего разрешения — только подписать, — сказал Никита молодой хозяйке, которую не грело ни весеннее солнце, ни живое пламя. Может, больная? Глаза у нее были красивые. Глубокие, блестящие.
Никита, слава богу, закончив свою нехитрую — писать-то не о чем! — писанину, дал старухе расписаться где нужно, с удовольствием думая, что сейчас уйдет из этого несимпатичного ему дома. Ему к Щипакову надо, там судьба парнишки решается.
Никите доводилось заниматься кражами. И всегда он испытывал острое чувство обиды и гнева за обкраденных людей, чувство личной ответственности, даже вины, за то, что эта кража совершена. Было два случая (украли на свадьбе в ресторане пальто и обворовали продуктовую палатку на его участке), когда он сам и воров задержал, и похищенное нашел, и возвратил по принадлежности.
Очень Никита гордился этими случаями! За найденное на следующий же день и возвращенное на свадьбу пальто он, между прочим, был премирован фотоаппаратом.
Странным образом, в этом доме он совершенно не воспринимал хозяев его в качестве «потерпевших». Не только потому, что его несколько удивлял глобального масштаба шум, поднятый из-за злосчастного барометра, которому, по всей видимости, грош цена. Не мил, не родствен был ему весь этот дом. Никита даже обеспокоился: уж не завидует ли он камину и ленинградским фонарям? Да нет, сроду он не уличал себя в зависти.
Конечно, не в цветных стеклах и фонарях было дело, а скорее всего в том, что очень потребительски к нему самому здесь отнеслись. Вероятно, служебно-розыскная собака, встав на задние лапы, заслужила бы не больше, но и не меньше внимания.
Пряча в планшетку бланки, Никита думал о том, что барометр этот тем не менее надо найти, и как можно скорее, иначе эта плеяда горло переест. Он был почти уверен, что кража дело рук подростков. Какому взрослому, хоть из последних алкашей, влетит в лоб красть вещь, на которую придется полгода искать охотника? Паршивый коврик, лежавший на той же террасе, и тот хоть за десятку, да быстро нашел бы покупателя. Не перевелись еще любители приобретать вещи с рук, не интересуясь их происхождением.
Никита с облегчением застегнул ремешок планшетки, поднялся и в эту минуту услышал голос женщины в кресле. Она говорила по-английски:
— Он очень мил, этот бравый бобби, по росту он бы и в лондонскую полицию годился. Он что, офицер считается?
Вопрос был адресован старику. По выражению лица старухи, с нетерпением следившей за руками Никиты, — видимо, хотела его проводить, — Никита поручился бы, что она не поняла. Но этой мадам в кресле даже в голову не приходит, что он-то ее понимает. И он ответил ей по-английски же:
— Да, в советской милиции лейтенант считается офицером, миссис. С вашего разрешения, я посоветовал бы вам поработать над звуком «ти — эйч», У вас хромает произношение.
— Ого! — в удивлении воскликнула вполне по-русски женщина. — Это уже любопытно!
Никита тоже смотрел на нее в упор, с удивлением: неужели она не понимает, что допускает бестактность одну за другой?
— Вы считаете чем-то из ряда вон выходящим элементарное знание английского языка лейтенантом милиции?
Никита никогда не выражался столь книжно, но пусть съест.
— Ну, знаете, молодой человек, — вступил в разговор старик. — Мне приходилось иметь дело со многими лейтенантами милиции, но должен вам заметить, далеко не все они, даже и с тремя звездочками, владели иностранным языком. Это, как говорится, не типично. Вы, простите, действительно участковый?
— Да, я действительно участковый инспектор, — подтвердил Никита, решив про себя, что старик типичная сволочь, но неудобно интересоваться, где это помогло ему встречаться с таким множеством офицеров милиции. Каждый вопрос его Никита воспринимал как оскорбление. Оскорбительным казался ему и взгляд женщины, которая по-прежнему куталась в шарф, хотя солнце уже лилось в окна и становилось жарко, и, полуобернувшись в кресле, откровенно разглядывала Никиту с головы до ног. Оскорбительно было и то, что он стоял, а они сидели. Впрочем, стояла и старуха, явно недоумевая, почему ей не дают проводить этого участкового, который даже без собаки приехал.
— Знакомьтесь же наконец, — протяжно проговорила молодая, словно бы давно порывалась познакомить гостей, да все ей что-то мешало. — Это известный адвокат Семен Яковлевич Качинский. — Кивок в сторону старика. — Это участковый инспектор лейтенант… — Улыбка Никите, яркая, контрастная, почти как на портретах. — Надеюсь, фамилия не засекречена?
— Лобачев, Никита Иванович.
Никита намеревался сам подойти к креслу: что бы ни было — старик без малого годился ему в деды, — но Качинский поднялся неожиданно легко и предупредительно шагнул навстречу.
— Я все время думал, где я вас видел. Оказывается, вас я не видел, но вы чем-то похожи. Капитан Лобачев ваш брат?
Вблизи Качинский не показался Никите уж таким бесприметным. Под кустистыми нависшими бровями глаза у него были свежие и зоркие. Наверно, хорошо еще видит, на переносице нет следа дужки очков.
Крепко пожав руку Никите, старик сделал широкий жест:
— Ну, а это наша Региночка, Регина… — Он назвал фамилию владелицы дачи. — Обладает умом и прекрасными глазами, что редко сочетается. Кроме того, талантливый журналист.
— Не пытайтесь вспомнить фамилию, — сказала Регина. — Слава еще не приосенила меня своим крылом. Надеюсь, вы не откажетесь от чая? Или предпочитаете что-нибудь покрепче?
Качинский, благодушно улыбаясь, поглядывал то на Лобачева, то на Регину. Оба смотрели сейчас на нее сверху вниз, и глаза ее, в которых поблескивали блики пламени, казались особенно глубокими.
Никита никак не мог понять, чем вызвана такая перемена в обращении с ним. Не английским же языком. Он счел это следствием уважения старика к Вадиму. Вадима многие юристы знали.
Но все равно Никите хотелось как можно скорее уйти из этого какого-то ненастоящего, на декорацию похожего дома. Ему надо делом заниматься, у него нет времени на болтовню. Парень его в коляске небось спит давно, разогрелся на солнышке. Соколов в отделе диву дается: ни Никиты, ни звонка.
— Извините, — сказал он твердо, — я должен ехать. Между прочим, надо барометр ваш искать.
Качинский не поддался на шутку.
— Если вы действительно участковый, то искать, очевидно, придется не вам. Это только Анискин все Министерство внутренних дел заменяет.
— Извините, не могу, — повторил Никита.
— Если вы торопитесь, я отвезу вас, — сказала Регина.
— Разумно, — тотчас отозвался Качинский.
— Извините, у меня мотоцикл. И ждет наш товарищ.
— Вот и прекрасно, — чуть громче и чуть резче сказала Регина. — Пойдите и отпустите и мотоцикл, и товарища. Я отвезу вас.
— Разумно! — повторил Качинский.
И Никита побоялся вызвать раздражение у этих людей. Сам раздраженный до крайности и растерянный, он вышел за ограду, разбудил действительно крепким сном спавшего парня и отправил его в отдел с сообщением Соколову, что на даче ничего особенного нет, присылать никого не надо, Никита будет минут через тридцать и лично обо всем доложит.
Когда он вернулся, простенькая девушка, очевидно домработница, ставила чашки на тот самый столик с изогнутыми ножками.
— Извините, — в который раз повторил Никита, оттянув левый рукав и поглядев на часы. — Но я должен ехать немедленно. Меня ждут по вашему же делу.
— Я же сказала, я отвезу вас, Никита, — сказала Регина. — Надеюсь, не сердитесь, что без отчества? По-моему, вам пока так же не пристало отчество, как мне известность.
Регина встала, одним движением сбросив шарф, и стало понятно, почему она так долго и упорно в него куталась. Почти от шеи бесформенное тело ее тонуло в жиру. Жалко выглядели маленькие узкие ступни ног, похожие на ножки рояля. И руки были маленькие, выхоленные и — тоже ни к чему. Это просто удивительно, когда успела эта не старая женщина так заплыть салом?
С детства привыкший к спортивному тренингу, считавший спортивную форму обязательной, как чистоту, Никита относился к людям физически, как он считал, запущенным с некоторой долей презрения. Разговорам о болезненном ожирении он веры не давал. Что-то среди колхозников мало больных такого рода.
Качинский занимал Никиту вежливым разговором, пока с улицы не донесся короткий требовательный сигнал.
Боковое стекло Регина опустила и ждала Никиту, положив руки на дверку, а подбородок на руки. И руки и голова красивы, ничего не скажешь. Купчиха из окошечка. Кустодиевская? Нет. Регину и за версту за русскую не примешь. Отец у нее, судя по фамилии, с Кавказа. А мать? Мать тоже не из славян.
У Регины было большой красоты лицо, кабы не жесткость выражения, излишняя цепкость взгляда. Красота библейская была. Библейской отрешенности не хватало.
Машину она вела классно, чуть заметными движениями баранки, небрежно и мягко переключая скорости. Правда, когда выехали на шоссе, Никите пришлось попридерживать ее на обгонах. Не хватало еще, чтоб своя же ГАИ зацапало частника, рядом с которым сидит офицер милиции.
Разговор велся обо всем и ни о чем. Правда, узнав, что у них в области есть «самодельный», как выразился Никита, питомничек служебно-розыскных собак и организовал его и командует им чудесный сержант, бывший пограничник, Регина выразила желание посмотреть этот питомник, обещала написать о нем.
Что поделаешь, екнуло у Никиты сердце, когда подумал, что появятся в прессе хоть два слова об их питомнике. Да что — Никита? Когда он докладывал полковнику Соколову обо всей этой суматошной истории с «ограблением дачи», полковник и тот поскреб затылок и велел питомник показать, коли мадам не раздумает.
— Не напишет, ну и ладно с ней. А вдруг напишет? Риску-то нет. Критику, полагаю, наводить не будет. Все-таки как бы по блату должна сработать… — так рассудил Соколов.
— …Говорите, куда вас, — спросила Регина, подъезжая к центру городка, старому парку.
Никите почему-то никак не захотелось подъезжать с ней, на ее машине, в отдел. Он попросил высадить его у какого-то дома, сказав, что должен еще зайти именно в этот дом.
Очевидно, она поняла его нежелание, чуть прищурилась, темный глаз прикрылся пушистыми ресницами.
— Так не забудьте про собачек, — сказала она вместо прощания. Никита сказал, что не забудет. Твердо ли он обещает? Да, он обещает твердо.
«Волга» лихо развернулась и ушла. Никита остался, ощущая тягостную клейкость. Так бывает, ляжет на лицо невидимая паутинка, и не вдруг ее сотрешь.
Потом не раз будет он вспоминать это предостерегающее чувство, которым пренебрег.
ГЛАВА ПЯТАЯ
За свежевымытым к празднику окном аудитории, на самодельном, уже подсохшем футбольном поле мелькал красный свитерок будущего Яшина, или кто там у них теперь в славе. Ирина никогда не «болела» футболом, чем вызывала почти жалость у семьи Лобачевых и даже у Борко, и в памяти ее сохранились лишь имена футболистов, которые теперь, наверно, только в «козла» резались.
Очень хорош был этот свитерок — огонек, мелькающий сквозь нераспустившиеся еще кусты. На березах набухали сережки, ива давно украсилась зеленоватыми пушками-барашками, но по ночам еще схватывали заморозки и деревья мудро поджидали надежное тепло.
Ирина открыла окно. Ветерок донес — на расстоянии даже приятно — ребячьи вопли и смел у кого-то из студентов на пол листки.
— Придавите чем-нибудь, — попросила Ирина. — Так хочется весеннего духа.
— Сейчас придавим, Ирина Сергеевна, — отозвался студент Трофимов. Как и все остальные, он писал контрольную.
Ирина взглянула на часы. Время у Трофимова еще есть. Она сплела пальцы за спиной и снова медленными шагами направилась от окна к старинному застекленному шкафу. Из глубины шкафа навстречу ей выходила седая женщина, даже в стекле выделялась яркая на висках седина. И все-таки это была она, та самая медсестра, которую в роте когда-то звали Иринкой, без отчества, а теперь сторожиха кличет без имени Сергеевной. Это только Борко может искренне уверять, что Ирина ничуть не изменилась. Но ведь и он не кажется ей стариком, а когда-то, когда погиб Костя Марвич, она никак не могла простить ни в чем не виноватому командиру полка Борко того, что он, старый, жив, а Костя — молодой, Костя — счастье ее! — погиб.
Приблизившись к стеклу, Ирина увидела, что Трофимов за ее спиной еще ниже сгорбился над столом, тупо подперев большими кулаками голову.
Сколько ему, Трофимову? В институт он сдавал дважды, два года проваливался, с третьей попытки поступил, среди первокурсников перестарок. А может, и в своей сельской школе второгодничал. Послевоенным ребятишкам в деревне немало досталось и голода, и труда.
Сейчас он старше Кости. Но сколько бы ни досталось трудностей Трофимову, живой Костя был неизмеримо старше его. Перед тем как стать прославленным командиром артдивизиона, Костя был гордостью и надеждой МГУ, говорили — из Марвича прорезывался Курчатов…
Из Трофимова, считает Ирина, может прорезаться Сухомлинский или Корчак. Но пора бы уж им хоть на грамм и сегодня прорезаться…
Ирина снова взглянула на часы, неделикатно повернувшись спиной к седой обитательнице шкафа. Трофимов все сидит, сидит… Только бы не наведался замдекана Качинский! Одной фразочкой он может окончательно сбить парню настроение. У них счеты старые…
Вспомнив о Качинском, Ирина, естественно, подумала о том, что ее все-таки огорчало и тревожило в последнее время, о судьбе своей книжки. (Она такая маленькая, что даже наедине с собой Ирина не называла ее книгой.)
Ирина снова и снова делает свои семь больших и девять малых шагов от окна к шкафу, настойчиво добиваясь полного понимания от женщины в стекле.
Забавно спросил Борко: исторический очерк — это люди или история?
Если уж Иван Федотыч чем-либо заинтересовался, то не для внешней показухи, он искренне старался разобраться и постичь. Он долго с любопытством разглядывал макет обложки — затушеванные временем очертания темных фигур на темном фоне, смутно видятся нимбы над головами, слепые старые иконы, не иконы уже — доски.
И вдруг на такой доске как бы квадратное окошечко, окно в другой мир, в далекий век, в солнечный день, где все так ясно видно и понятно. Они немножко по-детски нарисованы, эти кони, движения их небывало округлы и плавны, и все-таки это обыкновенные живые лошади под живыми всадниками.
— Вот так их очищают, освобождают постепенно от времени, от копоти, а то и от более поздней бездарной мазни.
— Считаешь, важно это? — без иронии, просто, по делу спросил Борко, следя по репродукциям за объяснениями Ирины. Он с любопытством рассматривал и вполне мирскую подушечку, положенную под ноги богоматери Одигитрии, и гусят, которым художник тоже нашел место, и они спокойно кормились в углу иконы. Гусята умилили Ивана Федотовича.
— А уточек тут не бывает? — спросил он, когда Ирина уже отложила Одигитрию и показывала ему тщательно выписанную художником материю на франтовских штанах молодого парня — святого Дмитрия Солунского.
Ирина даже обиделась. Ей хотелось, чтоб Борко понравился макет ее книжки.
— Не можете вы от Пашкина с птицефермой абстрагироваться, — сказала она с досадой. — Гусь — птица сказочная, его чаще изображали. Но встречаются у старых мастеров и ваши любимые утки. В Троице-Сергиевой лавре, между прочим, одна из башен стоит под уточкой. Так и называется Утицкая башня.
— Пашкин уток не держит, — тоже с некоторой обидой сказал Борко. — Сколько я вам всем толкую, что у него куры. Про уточку потому я вспомнил, что в деревне нашей тоже мастер был, из деревянных чурок чудеса творил. Расскажу когда-нибудь. Ну, а когда же книжка эта твоя выйдет? Уж раз макет, так я полагаю…
— А кто ж его знает, Иван Федотович, — сказала Ирина, грустно поглаживая глянцевитую обложку своего макетика. — Вот вы спрашиваете, важно ли это? По-моему, нужно. У нас очень мало популярных книг о древнерусском искусстве. Специалисты, знатоки пишут не всегда понятно и интересно для широкого читателя. А широкий читатель, русский читатель, должен знать, что славянская культура — культура России. Изобразительное искусство, живопись имеют очень глубокие корни. Посмотрите, как берегут историю свою Армения, Грузия, среднеазиатские республики. А у нас подчас как-то невнимательно, что ли, относятся к прошлому Руси. Во всяком случае, можно точно сказать, что немногих писателей, которые целеустремленно занимались древнерусской живописью или зодчеством, столь же целеустремленно били за это на страницах многих газет и журналов. Сейчас и ярлык повесят: некритическое отношение, призывы к патриархальности и все такое прочее. А по мне, так им надо в пояс поклониться за их упорство. Вот недавно прочла я маленькую книжечку про древнего нашего художника Дионисия. Ну, ведь как хорошо! И нужное же, конечно… Это очень плохо, это опасно, если человек не знает своей истории, не любит ее, не гордится ею…
Они разговаривали тогда у Ирины в большой ее комнате на первом этаже, в молодом жилом массиве. Помнится, было тоже начало лета, и виноград, укоренившийся в ящике на балконе, только-только набирал почки. Из открытых окон пахло дымком сжигаемой прошлогодней листвы, и было странно думать, что и виноград, и запах дыма — все это в Москве, в каких-нибудь тридцати минутах от Красной площади и Василия Блаженного.
Слушая Ирину, Борко почему-то вспомнил именно этот храм, такой затейливый, ни на какой другой не похожий. А вот он идет себе, идет через века. Ирина права. Не всякий и москвич, наверно, знает, как он создан и сколь грозна судьба его творца. И того не знают, что в тяжкую годину войны хотели купить его у нас, вот так целиком, с узорчатыми крылечками, пухлыми куполами и куском московского неба над ним. Слава богу, сохранили памятник, хотя люди голодали в те годы… Ирина права! Надо, чтобы знали.
— Но ведь ты-то историк, — сказал тогда Борко. — Это ж, наверно, искусствоведы должны…
— Ну вот еще и вы так говорите! А я уверена, что искусствоведы потому и не пишут популярно, что очень глубоко знают предмет. Им просто скучно писать популярно.
— Тебе отказали, что ли?
— Не отказали. Даже обещали и обещают. Но вот все как-то так: более важное находится, бумаги нет, типография занята.
— А твое начальство помочь не может.
— Профессор Качинский, наверно, смог бы.
— Большое начальство?
— Ну, не такое уж головоломно большое, но он всех знает и его все знают.
— Связи. Блат, иными словами. Сила великая! Как он там насчет кирпича, не в силах? Пашкину кирпичик бы не помешал.
— Насчет кирпича навряд ли. Смеетесь вы, Иван Федотович, — сказала Ирина, пряча в стол свой обиженный макетик с прифрантившимся Дмитрием Солунским. Кажется, она и сама обиделась.
— Дурочка! — встревоженно сказал Борко. — Я посмешить тебя хотел.
Ирина посмотрела на Ивана Федотовича. И как всегда, когда они — случалось это редко — близко заглядывали в глаза друг другу, что-то в них дрогнуло. Ирину как током пронизало чувство света и тьмы, счастья и опасности недозволенного. Молния вспыхнула, и — погасло все.
Борко поднялся с дивана несвойственным ему резким движением и отошел к окну.
— Эх, Иринушка, — тихо проговорил он, стоя к ней спиною. — Если б мог, напечатал бы я тебе десять книжек.
— Но вы не можете, Иван Федотович, дорогой, — подхватила Ирина, и все стало на свое место.
…Полтора часа отведено студентам на контрольную. За полтора часа, даже подходя к столам, проглядывая листки, а иной раз и задавая вопросы, многое может преподаватель передумать.
Вышагивая от шкафа к окну, прогуливаясь меж столами, Ирина с горьким чувством недовольства собой вспомнила беседу с Качинским по поводу ее очерка. Беседа — короче некуда. У Качинского разыгрался радикулит, она поехала к нему с факультетскими делами. У него оказалось очень неплохая коллекция икон, «северных писем», однако он задал Ирине вопрос, сходный с вопросом Борко:
— А вы действительно считаете нужной эту вашу брошюрку? Что она вам дает? Это даже не по специальности, стало быть, о диссертации…
— Диссертация здесь абсолютно ни при чем, — перебила его Ирина. — Я считаю, в моем возрасте пора подумывать, что через какие-нибудь пять лет место надо для молодых освобождать, а не диссертацию двигать. Но вот вы же увлекаетесь «северными письмами». Почему же молодежи этим не интересоваться?
Вся стена большого холла была затянута холстом, на холсте старинные доски, все как быть следует… Но он же ученый, не объяснять же ему, что любая икона — окно в жизнь, выходящую далеко за пределы евангельских сюжетов. Что слишком долго отворачивались люди от тщательно выполненных, а то и гениальных работ когда-то живших художников. А они — бедняги! — стесненные канонами, как же пытались они из глуби веков достучаться к потомкам, рассказать о своем житье-бытье и даже о том, чего сами не видели, о чем только слыхом слыхали. Чего стоит хотя бы слон Андрея Рублева с его кошачьими лапами и когтями.
Ирина и Качинский, опершийся на палку, стояли возле отличной копии Дионисия Глушицкого из Кирилло-Белозерского монастыря. Стена виделась битая, с изъянами, и чудом уцелел на ней старичок с удивительно пытливым, добрым взглядом.
Блоковский болотный попик. Сгорблен. Ручки уже сухие. По вечерам, наверно, подолгу сидит один на каменной скамеечке у кельи, смотрит на вечернюю зарю, пока не смеркнется и не пролетит над ним, мягко взмахивая крыльями, большая птица — сова на ночную охоту.
Да, пожалуй, с того и началось, что Качинский без стеснения — как все он делал — дважды щелкнул старика по носу.
— Должен вам сказать, что моя приверженность «северным письмам» мне в копеечку влетает, — он усмехнулся. — И мне не совсем ясно, как смогут увлекаться сим предметом наши студиозиусы. Да и нужно ли им…
Качинский сделал какое-то неуловимо-презрительное движение плечами, и — да, да, именно в эту минуту! — Ирина поняла, как сильно изменилась она, какую опасную терпимость принесли ей годы, как старается она не спорить. Но ведь в том беда, что когда ты устал, когда ты даже вправе хотеть покоя, от многого можно сторониться…
Если б раньше, если б моложе — разве стерпела бы она эти щелчки?
Старичок смотрел пытливо, сложив высохшие ручки. Многое вытерпел. Вытерпит и это…
Однако скрытое смятение Ирины не укрылось от Качинского.
— Впрочем, это ваше дело. У каждого свое хобби, — сказал он, и голос его, хорошо отработанный голос лектора, на этот раз прозвучал почти сочувственно и уважительно. — В конце концов, если мне нравится собирать древнюю живопись, почему вам не может нравиться писать о ней?
Они расстались вроде бы и не поспорив, но воспоминание о битом Дионисии Глушицком из Кирилло-Белозерского монастыря с тех пор не раз тревожило Ирину.
…Еще десять малых шагов от окна к шкафу, от шкафа к столам. Как там Трофимов?
В первый раз Трофимов почти срезался на русском сочинении. Он получил тройку за орфографию, и было непонятно, зачем он экзаменуется по другим предметам.
Историю принимала Ирина и сам Качинский, подменивший заболевшего преподавателя. Качинский с вялым любопытством так и спросил Трофимова:
— А зачем, собственно, вы сейчас тратите время? С такой орфографией вас самое детальное знакомство с эпохой Грозного не выручит. И выньте, пожалуйста, руки из карманов.
Трофимов уже готовился отвечать по билету, но споткнулся о вопрос профессора. Вынул из кармана левую руку. На ней не было трех пальцев и рубцы стягивали тыльную часть ладони.
На Трофимове были новенькие востроносые туфли, каких в Москве уже не носили. Довольно долго он молча глядел на их рыжие носы, потом решительно вскинул русую лобастую голову и все-таки стал рассказывать про Ливонские войны и про князя Андрея Курбского.
На красивом лице профессора выражались равнодушие и терпение, он сам любовался своим терпением. Оживился он лишь при нелестной характеристике, данной Трофимовым пресловутому князю.
— А почему, собственно, вы уж так настаиваете на его подлости? — спросил Качинский. — За спиной Курбского удельная Русь стояла. Тут, знаете ли, не так-то просто приговоры выносить.
После безжалостного замечания Качинского об орфографии Ирина даже отвернулась, чтобы не видеть экзаменующегося. В самом деле, на что надеется Трофимов? Он не лодырь, пришел не на «авось», это сразу видно. Он просто не привык с детства слышать правильную речь. Он изучает русскую грамматику, как иностранную, это не всем легко.
Трофимов упорно рассказывал об Иване Грозном, победы которого сейчас ничем не могли ему помочь. Он был похож на отставшего бегуна на длинную дистанцию. Далеко впереди готовится разорвать грудью ленточку победитель, за ним второй, третий… Их ждут фотообъективы, телевидение, только им адресован восторженный гул стадиона. А далеко позади бежит последний. Его никто не замечает, он никому не нужен, но он не позволяет себе сойти с дорожки. Он тоже бежит.
Заметив однажды такого отставшего, Ирина закаялась ходить на состязания, потому что с тех пор только его и видела. Ведь всегда есть отставший.
С чувством такой же жалости, смешанной с досадой, слушала она тогда на вступительном экзамене Трофимова, стараясь не глядеть на его по-деревенски прочно загорелое лицо со светлой полоской в верхней части лба, лицо, от смущения казавшееся простоватым.
Однако туповатая напряженность покинула его после реплики профессора о Курбском. Трофимов посмотрел на Качинского с удивлением, но и вопрошающе, как бы на равных.
— Так что ж с того, что удельная? — спросил он, откашлявшись. — Родину-то бросать нельзя. Это нет надобности, что удельная.
— Поверхностность быстрого вынесения приговоров столь же противопоказана историку, как и врачу. А скажите, — Качинский заглянул в ведомость. — Скажите, Трофимов, почему вы все-таки хотите преподавать именно историю? Почему не что-нибудь с животноводством связанное, с механизаторством? По математике у вас хорошая отметка. Или рука мешает?
Трофимов покраснел, двупалая кисть его привычно потянулась под защиту кармана, но он пресек ее попытку. Он чуть подумал. Он вообще говорил медленно, взвешивая каждое слово:
— Помочь-то она, пожалуй, нигде не поможет. Ну, а что до математики, так после института мне в первых классах все предметы вести придется. Школа у нас пока маленькая.
— Вот это уже интересно! — воскликнул Качинский, откидываясь на спинку стула. Он окинул взглядом Ирину и других студентов, приглашая их убедиться в том, что это действительно интересно — человек явно не набрал проходной балл, а рассуждает, что будет делать после окончания института.
Абитуриент за последним столом засмеялся. Ирина решила, что непременно задаст этому весельчаку дополнительный вопрос, чтоб впредь не гоготал так синхронно вслед профессуре.
Этот абитуриент, между прочим, единственный не проявлял особой тревоги. Над билетом он поколдовал немного, но его больше интересовали голуби за окном. На широком жестяном козырьке голубь с тупой важностью поворачивался, красовался перед голубкой, но оскользался на плоскости и взмахивал крыльями, обретая равновесие. Голубка пятилась, он водружался попрочнее, и все начиналось заново. Терпения у голубя хватало.
Однако ж, следя за голубями, абитуриент удивительно чутко реагировал на малейший оттенок шутки в голосе профессора. Потому что без смеха публики — как же? Без встречного смеха любая шутка погаснет.
У голубя терпенья хватало. Ирина не вытерпела. Подойдя к столу «голубятника», она сказала вполголоса:
— Не надейтесь. Козырек покат. У голубей скользят лапки.
Абитуриент очень удивился и покорно опустил глаза на лежавший перед ним билет.
А Трофимов сидел прямо против профессора. Он не принимал шуток, но и не раздражался, словно неуместный смех не относился к нему. Он хотел поступить в институт, как пловец стремится достичь берега. Ему не до того, как он выглядит. У него жизнь решается.
Но все-таки и он попробовал с полным добродушием пошутить:
— У меня отец историю нашего колхоза пишет, может быть, поэтому?
— Наследственное, значит. Гены виноваты. Ну и как? Все пишет или о чем-нибудь и умалчивает? Как, например, у него с раскулачиванием? Головокружения от успехов не было? Или он еще тогда в колхозе не состоял?
— Ну, как же не состоял? Он же и раскулачивал. Он первый коммуну организовал, только она потом распалась. Инвентаря не было, и лошадей ядом потравили, — объяснил Трофимов. Качинский медленно-медленно покивал.
— Так вот почему вы, молодой человек, так легко приговоры выносите. Ах, гены, гены!
Трофимов, кажется, только сейчас понял, что откровения его профессору не шибко кстати.
А может, вспомнились ему послевоенные годы, когда тоже было голодно и он однажды принес из амбара полные валенки зерна. Все мальчишки норовили тогда поиграть возле амбара, а потом расходились, переставляя ноги осторожно, как ходули.
Он думал, отец, инвалидом вернувшийся с войны, похвалит за прыть, а отец избил пребольно и — еще того хуже — приказал самолично отнести в амбар украденные жмени ячменя.
В другой раз Шурик Трофимов догадался отдельными зернышками проторить уцелевшим четырем курицам, пятому петуху тропку к тому же амбару, благо усадьба их была через дорогу. В амбаре сыздавна существовал лаз для кошек. Петух их сроду был смекалист, а с голоду и вовсе все стал понимать. Он запросто усек Шуркину затею, на рассвете только и ждал Шуркиного призыва и тихонько вел свою похудавшую семейку на кормежку в амбар.
Кур отец заприметил, заворотил с бранью, но Шурика бить мать не дала. Ведь ей было тошнее всех, за ее юбку цеплялся и гундосил младшенький, на ней был и скотный с не приведи бог какими коровами и свей сотки. Все — на ней, потому что у отца уже начали отказывать застуженные в болоте ноги, уже появились в сенцах пугавшие поначалу костыли. По дому отец еще передвигался кое-как, хватаясь за стенки, за печь, за притолоки…
Может быть, и это, и многое другое вспомнил Трофимов, слушая Качинского.
— Насчет генов не знаю, а насчет раскулачивания, думаю, отец правильно поступал. У нас в селе никто ему кулаками в глаза не тыкал, — сказал Трофимов, снова откашлявшись и прогнав невнятную хрипоту.
«Давай, давай, огрызайся! — мысленно взмолилась к Трофимову Ирина. — Хватит щеки подставлять. Мне этика мешает вмешиваться, а тебе терять нечего».
И вдруг эта точная мысль поразила ее тогда откровенным цинизмом. Ну, а если б было что терять, значит, подставляй щеки?
Между прочим, последняя фраза Трофимова о кулаках, неожиданно оказавшаяся двусмысленной, разом погасила пикировку.
— Само собой разумеется, в стенах нашего института вам никто ничем в глаза не тычет. Более того, я ставлю вам тройку, хотя ответ того не стоит и проходного балла вам все равно не добрать. Сейчас очень модно рассуждать о любви к Родине, но, право же, необходимо в этом случае хотя бы знать родной язык!
Трофимов положил свой напрочь исписанный листок в портфель и вышел. Подхалим с заднего стола уже садился к Качинскому, но Ирина, честно говоря, думала сейчас только о том, как Трофимов спускается по потертым каменным ступеням. Спускается по лестнице, по которой так стремился подняться.
В ней не угасало вспыхнувшее чувство вины, но что конкретно могла она сделать? Попытаться выспорить четверку? Все равно не хватило бы очков, орфографию не перепрыгнешь.
Подготовка у парня, конечно, слабовата, хотя готовился он добросовестно. Ни один источник сверх программы-минимума явно не использован, но ведь сельский парень может просто не знать о существовании многих книг. Исторические события и даты связываются для него пока лишь непрочной нитью механического запоминания. Он шагает из века в век с уверенностью слепого, который твердо выучил дорогу из артели к дому, но не дай бог с нее свернуть.
— Да не поедет он ни в какое село, ваш пастушок, я вам говорю, — втолковывал ей часом позднее в преподавательской комнате Качинский. — Не поедет, если б и поступил, и окончил. Постарается осесть и осядет, черт возьми, где-нибудь в Москве, как минимум — в Подмосковье, как будто мало тут взыскующих приличного снабжения шестикантропов. Но настойчивость у них бывает, надо сказать, адская. Пока, конечно, не сопьются.
— Почему вы так уверены? — спросила Ирина. — Не поедет. Обязательно сопьется. А по-моему, он-то как раз и поедет.
— А потому, дорогая Ирина Сергеевна, что некого ему будет просвещать в вашей богоспасаемой деревне. Необратимый процесс. Умирает она, эта ваша деревня, которую модно толковать как некий кладезь вековой премудрости, подходи да черпай. Кому это надо? Старикам и старухам, которые по избам доживают, и тем не надо. И Трофимову вашему все это до лампочки, трамплин, так сказать. И устроится он в Москве, помяните мое слово. То есть не устроится, — быстро поправился он. — Не устроится, потому что в институт не поступит. Сама природа, так сказать, ограничила. Пусть себе в совхозе на тракторе джигитует.
Ирина ненавидела сейчас в Качинском все: тонкую руку, унаследованную от родителей и дедов, не знавших ни косы, ни сохи, ни топора, и совершенную уверенность в том, что именно он вправе решать судьбы Трофимова и российской деревни, хотя нипочем не отличить ему гладкого пшеничного колоса от простоватого усача-ячменя.
— А я вот уверена, что Трофимов поступит, — сказала она, пока не представляя себе, что же можно практически для этого сделать.
Потом она просмотрела тоненькую папку абитуриента Трофимова. С фотографии глядел светлый русый мальчик, с взглядом пытливо-доверчивым и живым, что редко бывает на маленьких, для документов, снимках. Мальчик смотрел жадно, верил миру, а вот поди ж ты, как жестко обошелся с ним на первом же этапе мир.
Отец-инвалид, мать — доярка, младший брат… При самостоятельных опытах по химии потерял пальцы, потому не взяли в армию…
Ирина от имени комитета комсомола отправила Трофимову посылку с книгами. В комитете ребятам понравилась идея насчет шефства над будущими студентами. Ирину обещали не выдавать. Объяснила она свою просьбу просто: если придется ей принимать у Трофимова экзамен, пусть не чувствует себя ни обязанным, ни знакомым.
И все-таки в следующем году он опять не вытянул на проходной.
Ирина увидела Трофимова в вестибюле, у доски со списками. По его лицу было видно, что он читает список второй раз. Вернее, уже не читает, просто медлит отвернуться, подойти к скамье, на которой сидит женщина, еще не старая, в немодном габардиновом пальто, в капроновых чулках, лицо дотемна загорелое, со светлыми лучиками-морщинками. Особенно густо легли они у глаз, да и от носа к углам рта пролегли глубокие светлые борозды. Его мать. Он смотрит на доску со списками, она — на его спину.
Трофимов оторвался от списков резко, привычно сунул левую руку в карман, подошел и остановился подле матери. С полминуты, наверно, они молчали.
Она сказала тихо:
— Шурик, поди погляди еще. Может, ты проглядел от волнения? Это очень просто даже может быть.
Ей-то, как никому, были известны и бессонные ночи его, и старанье.
— Дранки достала? — спросил Трофимов. Сдавая экзамены, он жил в общежитии в Москве, и теперь им обоим, наверно, казалось, что не видались они давно. — Отец как?
— Достала, Шурик, достала! И задешево достала. В Завидове теперь мастерская своя. Очень даже просто достала. А отец, что ж… Велено ему какую-то бычью кровь прикладывать. Не знаю — поможет, не знаю — нет, ну да уж чтоб не думалось.
И про дранку, и про бычью кровь она говорила громко, как говорят люди, большая часть жизни которых проходит на открытом воздухе, говорила почти весело, спеша отвлечь сына от его беды, скорее утешить его, что, мол, ничего, дома все идет толком, и живут же, мол, люди и так…
— А председатель велел передать, чтоб ты не больно убивался, если что. Механизатором тебя поставят. Нам две новых «Беларуси» дают…
Ох, как же вспыхнул Трофимов! Как же глянул исподлобья по сторонам, словно в этом гудящем вестибюле кто-то мог понять, что председатель загодя не верил в его экзамены.
Мать догадалась, что зря сказала, не к месту пришлось ее утешение, и сникла. Молча глядела на левую руку сына, укрытую в кармане.
Кто знает, может, когда по детской дурости схлопотал Шурик увечье, она не больно-то и убивалась — в армию не возьмут, учиться пойдет. А теперь ей могло думаться: с целой-то рукой уж бы из армии вернулся — которые с действительной, тем легче поступать. А вот в машине ковыряться без пальцев будет потрудней…
— Ну, ладно, мама, пойдем.
Он проговорил эти слова тихо, спокойно и так же спокойно двинулся вперед матери, через толпу к выходу. И — странное дело! — именно в эту минуту, глядя на его широкие, медленно удалявшиеся плечи и крепкий затылок, подбритый коротко, не по-городскому, Ирина почувствовала, что он вернется. До тех пор будет возвращаться, пока не поступит.
И в прошлом году он поступил. Сочинение вытянул на тройку, а остальные экзамены на четверку и две пятерки, в общем набрал проходной балл. Он так и не узнал, что историчка Ирина Сергеевна, которую любили студенты и чьи лекции он с доверием слушал, знает его куда больше, чем он ее.
Зимнюю сессию Трофимов сдал сравнительно прилично. Во втором семестре ему показалось труднее. Сейчас он пишет контрольную. Сама по себе контрольная не бог весть какое имеет значение, но ему-то надо ее непременно написать, иначе не с тем настроением пойдет он и на зачет, и на экзамен. Слишком живы еще в его памяти тяжкие провалы на вступительных в институт.
Приблизившись к шкафу, Ирина вдруг увидела, что Трофимов за ее спиной, опершись локтями на стол, мерно и бесшумно ударяет себя по вискам сжатыми кулаками.
— Ну-ну! — строго сказала Ирина шкафу, обернулась и поняла все отчаянье Трофимова, которого в стекле не разглядишь. Его только в глазах увидеть можно. — Ну-ну… — успокаивающе повторила она, неторопливо подойдя к Трофимову. — Оглянись не во гневе и без паники. Ты же деревенский, ты все умеешь сам сделать и подручный материал привык использовать. Пошарь в памяти, перебери, что у тебя подходящего к вопросу есть, в соседнее время загляни, так и к ответу подберешься. Когда в боевой обстановке, в глухой темноте надо какой-то предмет увидеть, никогда не надо пялиться только в ту точку, где ты его предполагаешь. Присмотрись кругом, постепенно переводя взгляд к предполагаемой точке, и почти всегда нащупает глаз очертания… Время у тебя есть.
Ирина опять ушла в свой маршрут, искоса поглядывая на Трофимова. И — о радость! — он подумал-подумал и стал писать. И довольно быстро забегал шариковой ручкой по бумаге, придерживая листок двумя пальцами левой. Пишет-пишет, вскинет голову, подумает, опять пишет. Лицо высоколобое, открытое. Сейчас, избавившись от унижающего страха провала, он стал почти красив. Иванушка-дурачок омылся в живой воде уверенности и стал Иваном-царевичем.
Она тут же прочла его контрольную, сказала, что ставит ему четверку, сделала отметочку в журнале.
Отметка не по работе? Да, была бы вполне допустима и тройка. Не педагогично? А вот же нет! На второй курс он должен перейти во что бы то ни стало, а там его уже ничто не собьет. Ему надо напрочь забыть о том, как он с позорным, может быть, по его мнению, упорством дважды резался на вступительных.
Другие студенты признаков отчаяния не проявляли, но, между прочим, все еще сидели и писали.
— Вы, наверно, с Волги? — спросила Ирина. — Я по говору сужу, северное «о». Какая у вас школа?
— Я с Калининской, — быстро и охотно отозвался Трофимов. — У нас совхоз птицеводческий, директор Пашкин школу построил отличную, не хуже московских. Поменьше, конечно, но качество высокое. Вот только физический и химический кабинеты надо обязательно на второй этаж, а то малышня к окнам липнет. Им ведь все опыты подавай. — Трофимов усмехнулся. — Ну и библиотека пока еще бедновата. Свои книги по истории, которые мне ваши комсомольцы прислали, я передал туда, но еще надо, еще!
Ирина с удовольствием слушала его волжское «о», несколько смягченное близостью с московской «акающей» областью. Трофимов поглядывал то на нее, то на журнал, где уютно расположились результаты его контрольной, заслужившей ему заветную четверку. Он даже чаще взглядывал на журнал. Все у него было загодя обдумано, не раз и не два мысленно примерено, и про библиотеку, и про малышню. Нет, она правильно поставила ему четверку…
Распахнулась дверь, и все-таки вошел Качинский, прихода которого Ирина теперь не опасалась.
— Не пора ли вашим первокурсникам честь знать и контрольные сдать. Без малого два часа. Хотя, — он заметил и, разумеется, узнал Трофимова, — у нас меньше, чем с двух попыток, не сдают. Правда, Трофимов?
— Нет, неправда, — сказал Трофимов. — У меня четверка.
Вместе с Качинским в аудиторию вошел Олег Кремлев, тот самый студент, который когда-то, экзаменуясь вместе с Трофимовым, на вступительных хихикал синхронно. Теперь он был на два курса старше Трофимова, однако и сейчас улыбнулся точно вслед шутке профессора. Но Трофимова было уже не сбить. Он, как положено, поклонился Ирине, потом Качинскому и вышел.
— Я вас очень прошу, Ирина Сергеевна, в порядке личного исключения, — сказал Качинский вполголоса, не отвлекая студентов. — Не могли бы вы принять у него курсовую? Его руководитель — заболела. С деканом, с ректором договоренность есть. У него появилась возможность поехать за границу, вот почему он торопится. Я прошу вас. В порядке исключения. Уверен, что с ним вам два часа возиться не придется.
— Хорошо, — согласилась Ирина. Больше ей ничего не оставалось. Руководитель семинара — живой человек, вправе заболеть. Да и настроение у нее после Трофимова было отличное. — Хорошо, садитесь.
Качинский ушел. Она собрала контрольные у своих, студенты отправились восвояси. Кремлев отдал ей курсовую, чуть улыбаясь. Спокойный, уверенный в себе человек.
Курсовая работа — это своего рода статья, как бы «маленькая защита», репетиция дипломной. Работа Кремлева была отпечатана на машинке, на хорошей бумаге, через два интервала, с полями, все как быть следует.
Разворачивая листы, Ирина успела подумать, что сегодня непременно надо написать Вике, договориться о лете. Пусть девочка вместе с ней поедет в Сочи, раз в жизни отдохнет, море увидит.
Она задумалась, глядя на листы и не видя текста. Деликатное покашливание вернуло ее в аудиторию. Олег Кремлев глядел на Ирину с благодушной готовностью.
— Извините, все-таки устала за день, — сказала Ирина столь же благодушно. Бывают дни, когда всем желаешь добра.
Она начала читать. И вдруг, с первых же страниц, насторожилась, словно бы из второго эшелона ее неожиданно перебросили в бой. Знание можно скрыть, невежества не скроешь. Рассуждал этот студент литературно, грамотно, даже витиевато, с непостижимой ловкостью уходя от существа вопроса. А если отбросить его словесные фиоритуры, право же, получалось нечто похожее на давнишнее юмористическое стихотворение: «татарский воин Чингисхан погиб от огнестрельных ран… Для выяснения вопроса к ним прибыл Фридрих Барбаросса…» Сама себе не веря, Ирина начала задавать ему вопросы и слушала его терпеливо. Не менее терпеливо, чем слушал когда-то Качинский Трофимова. Он говорил-говорил, потом вдруг сразу умолк, глядя ей прямо в глаза с прежним выражением добродушной доверительности.
— Послушайте, — не скрывая удивления, спросила Ирина. — Честно говоря, я просто в растерянности. Не стоит и говорить. Вы же просто ничего не знаете?
Однако ни доли растерянности не вызвали в нем ее слова, хотя он, интеллигентный юноша с третьего курса, не мог не понимать, что добрых полчаса порол ерунду.
— Ирина Сергеевна! — Кремлев обратился к ней уважительно, сочувственно, совершенно в интонации Качинского. Честное слово, это он ей сочувствовал, как будто не он, а она проваливала курсовую. — Ирина Сергеевна, я очень плохо себя чувствую, видимо, переутомился. У меня произошел какой-то психический сдвиг, но, уверяю вас, все это временно и вполне поправимо.
Ирину долбило выражение его глаз, совершенно здоровых и веселых. Без тени тревоги, с юмором взирал он на создавшуюся ситуацию. Он действительно ей сочувствовал, ему было познавательно интересно, как она выйдет из создавшегося положения. Он ни минуты не сомневался, что задача будет решена в его пользу.
— Я не принимаю вашей курсовой и сейчас сообщу в деканат свое мнение по поводу вашей подготовки вообще. Я сделаю это в письменном виде!
Вот теперь с его физиономии сошла приветливая улыбка. Он был крайне удивлен и глядел на нее столь же недоуменно, как смотрела на него она, слушая его ни с чем не сообразный ответ. Да, значит, решение задачи было известно заранее, и он никак не предполагал, что оно может быть иным.
— Желаю приятного круиза!
Ирина первая быстро вышла из аудитории. Она прямо-таки боялась, что не сдержится. Но в конце концов, разве в этом молодом наглеце было дело? Почему Качинский привел его именно к ней? Правда, Колыхалов тоже на бюллетене… А что, если Качинский все-таки на нее надеется?
Качинский ждал ее на кафедре. А может, и не ждал, просто курил? Нет! Уж очень быстро встретился он с ней взглядом, едва вошла она в дверь.
— Он ничего не знает, этот Кремлев, — сказала она. — До наглости ничего не знает. И я напишу об этом в деканат.
Ирина уселась против Качинского на диванчик. Самое тяжелое на фронте — последние минуты перед неминуемым боем, а когда войдешь в бой, как ни странно, уже легче. Сейчас ей было легко, даже злобно-весело. Сейчас ясно — не видать света ее «Окнам в прошлое», может, туго придется и ей, но Трофимова со второго курса уже никакая сила не сдвинет. Главное — верить в то, что делаешь, и тогда сделаешь то, что надо.
Мыслей промчался рой, а Качинский только и успел, что торопливо придавить в пепельнице недокуренную сигарету.
Он испугался! Черт возьми, он явно испугался! Ирина чувствовала себя сейчас той давней, молодой. Ей улыбался ободряюще Костя Марвич, не убитый, прославленный смелостью комдив.
— Ирина Сергеевна! — с непривычной поспешностью заговорил Качинский. — Даю вам честное слово, если б я мог предвидеть нечто подобное со стороны Кремлева, я никогда не доставил бы вам таких неприятных минут. Это перспективный студент. Ну что ж, бывает, и мы ошибаемся. Ошибся же я в вашем Трофимове. Я чувствую себя кругом виноватым перед вами, я так задержал вас, на вас лица нет…
Вот тебе и раз! А ей-то казалось, что сейчас она полна молодости и сил.
— На вас лица нет, — повторил он. — Я на машине. Ради бога, разрешите, я отвезу вас домой.
Да, действительно, она, оказывается, страшно устала. Конечно, она предпочла бы вагон метро, где ни с кем не надо разговаривать, но ведь до метро надо еще дойти.
— Ну вот и отлично, дорогая моя, — быстро перебил ее короткое раздумье Качинский.
Машину он вел не так лихо, как Борко, но с уверенностью частника, который не держит шофера. Да и в моторе, подняв капот на институтском дворе, он покопался привычно. Все это несколько расположило к нему Ирину. Ей почему-то думалось, что у такого барственного и обеспеченного человека непременно должен быть шофер.
— А все-таки плохо, что все мы встречаемся только на кафедре да на коллективных вечерах, с которых торопимся разойтись по вечерам семейным, — говорил Качинский, привычно глядя на двадцать метров вперед. — Мы, в сущности, мало знаем друг друга, и это в общем-то не помогает делу. Я очень виноват перед вами, — с нажимом повторил он, — но уверяю вас, я был спокоен за его подготовку.
Машина шла неспешно по летней вечереющей Москве. Движение ощущалось лишь по легкому ветерку, залетавшему в открытое боковое стекло.
Ирине не часто приходилось ездить в частных, красиво комфортабельных машинах. Подумалось, что это все-таки приятно и усталость незаметно снимается. Сначала она почти не слушала Качинского, подсознательно ощущая отсутствие вопросительных знаков в его плавно текущей речи. Только когда он немного резко затормозил перед поворотом, она поняла, что Качинский приглашает ее побывать за городом в интересном доме, что они сговорятся на субботу или воскресенье, он заедет за ней, и она отлично отдохнет на воздухе.
А скорее всего, и не тормоз пробудил ее внимание, а фраза об энтузиастах-реставраторах…
— …Отец связан с художниками: какого-нибудь искусствоведа, специалиста по древней живописи нашей или зарубежной, художника-реставратора за обедом обязательно встретишь. И книги на полках, которых запросто не купишь…
Их и не запросто не купишь. Они просто не попадают на прилавок. Музей Андрея Рублева, великолепный том на русском и английском. Двадцать пять тысяч тираж, казалось бы, не так уж и мало, а пойдите купите… — Качинский рассмеялся. — Такие книги, дорогая Ирина Сергеевна, не покупают, а достают. Но в этот дом они поступают без махинаций. Говорю по-честному, если хозяина заинтересуют ваши «Окна», он кое-чем снабдит и вас. Он ценит каждого, кто разделяет его хобби. Находясь в одиночестве, он, наверно, почел бы свое увлечение делом несерьезным и, чего доброго, стал бы скрывать.
И еще этот дом хорош тем, что там каждый сам по себе. Есть старая хозяйка древнего строгого облика. Я люблю смотреть, как она молчит. От отца припахивает раблежанством, но при всем при том он крупный, ответственный, деловой человек. Есть дочь, молодая, чуть не полмира объехавшая журналистка. Вы замечали, в давно образовавшихся семьях все чем-то похожи друг на друга? А здесь все разные — никто ни на кого не похож…
Ирина сроду не бывала в чужих, хоть и самых интересных домах, но какая-то пригодная для отказа минута была упущена, а вот уже и дом ее, и Качинский, повернувшись к ней всем корпусом, опять извиняется за этого Кремлева.
— Не отказывайтесь, Ирина Сергеевна, слушать не хочу, — быстро перебил он ее, когда они прощались. — Честное слово, будет хорошо, а нет — скажете, что голова заболела, той же дорогой отвезу домой. Чем рискуете? Может, поговорите с хозяином и о работе вашей, может, я чего-то недопонимаю. Еще раз: ну, не угадал же я вашего Трофимова, но, во всяком случае, согласитесь, ошибки свои я умею признавать.
Машина ушла. Бабки, бессменно караулившие в эти часы на лавочке у дома, согласно прервали беседу.
— Кто это тебя так, Сергевна? — спросила главная бабка.
— Начальник, — сказала Ирина. — Я сегодня план по зачетам перевыполнила. Грамоту дадут.
Ей-то в ее годы было все равно, ей бабки ничего не могли причинить, но куда деваться от мерзкой сплетенной жадности молодым? Подумав о молодых, она, естественно, вспомнила о Вике. Надо непременно сегодня написать. Плохо, что у Вики дома нет телефона.
С каким облегчением вошла она в свою тихую квартиру, еще в прихожей сбросила туфли — ноги к вечеру отекали, — погладила кота, не сиамского, обыкновенного беспородного умнягу, и разделась, и легла в халате на диван, а кот прыгнул бесшумно и сел рядом, урча и глядя ей в глаза круглыми, как луна, глазами.
— Ну вот мы и дома, Васенька, — Ирина лежала на боку, одну ладонь положив под щеку, другой поглаживая гладкую серую спинку.
Усы у кота были длинные, уши целые, хороший кот, не задира, не дуэлянт. «А что, если все так и есть просто, как профессор говорит, а я просто от нашей родной рабоче-крестьянской милиции подозрительностью заразилась? Хотя они-то, черти, как раз ничуть не подозрительны. Мнительный человек не может быть врачом.
А может, все-таки поехать? Ведь книжку никто не ругает, ее все хвалят. Ее только не печатают. А Качинский помочь может. Человеком слова он бывает не всегда, но человеком дела — во всех случаях, когда считает это нужным…»
Потом Ирина отвернулась от злосчастных своих «Окон» к Вике. Сейчас, сию минуту она встанет и напишет. Еще она подумала, что хорошо бы все-таки познакомить ее с семьей Лобачевых, с Галей и Мариной. Пусть бы у Вики был семейный дом, куда она могла бы пойти.
Ирина так и собиралась сделать, когда просила Вадима рекомендовать Вику Тамаре Огневой, но из этой затеи ничего не получилось. Вадим при первой — мельком, в управлении — встрече показался Вике таким сухим, к ней безразличным, что она наотрез отказалась ближе знакомиться: «Я очень трудно новых людей перевариваю».
Вадим наверняка и фамилию ее забыл, а ей тоже не нужно. Работает, и слава богу, больше ей ничего не нужно. А что нет контакта с этими трудными, так тоже не смертельно. Опыт, контакты — дело наживное. Летом отдохнет, может, и контакты будут.
Зазвонил телефон. Стоял он далеко, на полке книжного стеллажа, Ирина в который раз ругнулась на самое себя, зачем до сих пор не нарастила ему хвост подлиннее.
— Ирина Сергеевна, это я! — послышался в трубке чистенький голосок Вики. — Как вы себя чувствуете, Ирина Сергеевна? Как здоровье?
— Викочка, здравствуй! — Ирина потянулась за стулом. — Здоровье отлично, дай только сесть. Села, слава богу. Писать тебе сегодня хотела. Что у тебя?
— На работе как обычно, контрольные все сдала. — Трубка чуть помолчала. — Ирина Сергеевна, я действительно альбинос? Альбинос же — это когда красные глаза.
— С вами не соскучишься. Кой черт сказал тебе, что ты альбинос и какое это имеет значение?
Трубка задумалась.
— Какой-то дурак сказал, а ты…
— Ну уж нет, — живо отозвалась Вика. — Не дурак!
— Значит, ты его знаешь?
— Во всяком случае, его не считают дураком.
— Ну вот что, — сказала Ирина. — Могу тебе выдать справку, что никакой ты не альбинос. Из-за такой ерунды не стоило меня поднимать. Вика, надо, чтоб ты как-нибудь приехала, чтоб мы договорились о лете. Ты знаешь, я к долгим телефонным беседам не приспособлена. Коротко так: у моей подружки в Сочи две комнаты общей площадью, как моя кухня, но на площадь там — наплевать, там под инжиром живут. Она, как водится, едет в отпуск на Белое море, в Соловки, а мне надо на Черное, на Мацесту. Донимают проклятые конечности. Ты поедешь со мной?
— Поеду.
— Добро. Если тебе уж очень сомнительно, покрась ресницы, но я бы не советовала, грубо будет. Всех благ! Мы с Васькой пошли долеживать.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Доложив полковнику Соколову об ограблении дачи, Никита приказал себе тотчас, напрочь переключиться на историю со спиртом и ребятами. Там судьбы человеческие решались. А кроме того, чем дольше обдумывал Никита нелепое похищение компаса, тем более склонялся он к мысли, что не мог нормальный взрослый человек совершить подобную кражу. Но в конце концов бывают и ненормальные. Достаточно вспомнить дело «странного вора».
Итак, Щипакова крайне не желательно было вызывать из школы или идти к нему домой. Однако встретить его на улице Никите удалось только через четыре дня.
Кончились уроки в первой смене. Щипаков шел сначала по направлению к дому, потом довольно резко повернулся и пошел в сторону. Это был невысокий, не особо сильный на вид мальчик. Меньше всего он производил впечатление дебошира, хулигана. Он был слишком сосредоточен, погружен в себя, а в любом хулиганстве непременно есть доля истерики. Хулиган не может без внешнего эффекта, хулигану зрители нужны.
Щипаков шел, не обращая ни на что внимания, непроницаемо и, пожалуй, невесело задумавшись. Может быть, он уже знает, что обстановка у рохли-сестры изменилась и спирта к Дню Победы им не взять?
Нет. В эти дни рохля-сестра не дежурила, Щипаков может узнать об изменившейся обстановке в поликлинике только сегодня вечером. Но хотелось бы, чтоб он сознался до того, как узнает, не под давлением обстоятельств. Иначе что же даст ему самому признание?
«Но куда же он все-таки шагает прямо из школы?» — с обострившимся интересом подумал Никита, уже смутно догадываясь куда.
Все-таки какое-то чутье к объектам, представляющим оперативный интерес, в нем постепенно вырабатывается. Наметил же он особо предупредить постового и патруль. Можно поставить китайские кеды против дохлых котят, что Щипаков сейчас свернет к новому незаселенному дому. У них наверняка там база.
Нельзя дать ему туда свернуть. Пусть об этой базе он тоже сам расскажет.
Никита все время шел по другой стороне улицы, параллельно Щипакову, и мальчик его не видел. Потом он легко обогнал Щипакова, первым оказался на перекрестке, вышел навстречу Щипакову, и они столкнулись почти у перехода лицом к лицу.
В двух школах своего участка Никита бывал нередко. По нарушению ребятами правил уличного движения, а случалось — и по более серьезным поводам. Участкового инспектора школьники знали как популярного хоккеиста, легкоатлета, пользовался он авторитетом и по Клубу юных собаководов. Словом, сама по себе встреча с ним не должна была быть неприятной для мальчика, если, конечно…
— Павел, привет! — окликнул Никита, много ожидая от первой реакции Щипакова.
Мальчик почти столкнулся с Никитой. Никита был много выше, и он поднял голову. Вблизи у него были заметны темные тени под глазами, но белки не красные, не мутны. Похоже, пить еще не научился. Бледноват, худоват, да ведь на их бюджет особенно не разжиреешь. Видным парнем Щипакову не бывать, но в его простом, насмешливом лице, в несильной, но ладно сбитой фигурке было какое-то подкупающее простодушие, он не задумывался, как выглядит со стороны. Такая независимость от мнения окружающих свойственна лишь старикам да детям. Очень редко ею обладают подростки. Подростки обычно ревниво следят за тем, какое производят впечатление.
— Привет, Паша, — повторил Никита. — Очень кстати я тебя встретил, и очень бы надо мне с тобой поговорить. Ты не мог бы на полчасика зайти? Как здоровье матери? Что-то я ее давно не видел?
— Она болела, Никита Иванович, даже в больнице лежала. Воспаление легких.
Смотрел он открыто, разговор поддержал с готовностью, словно рад был случаю оторваться от своего раздумья. А когда Никита позвал его зайти, после еле заметного замешательства в глазах его мелькнула веселая искорка.
— Помчались, Никита Иванович. Я, честно говоря, не располагал, но уж если так дак так. Нашу родную советскую, которая нас и те де и те пе, как не уважить…
Щипаков переложил портфель из правой руки в левую, и они зашагали рядом. Белая рубашка Щипакова была стирана-перестирана, но, отглаженная по крахмалу, выглядела отлично. А штопка на вороте! Вышивка. Филигрань.
— Мать давно вернулась? — спросил Никита.
— Позавчера.
«Ну вот она тебя и привела в божеский вид», — подумал Никита, представив себе хрупкую, тоже не из видных, мать Щипакова, женщину одинокую, смирную, во всех общественных делах безотказную. Муж ее бросил давно, если вообще был. Кроме сына и работы, ничего у нее в жизни не было. Родительские собрания она непременно посещала, на фабрике была на хорошем счету. Ее однажды даже в дружинники выделили. Курам на смех дружинник, которого мизинцем перешибешь. Но выделяли ее, между прочим, не на смех, потому что упорство, характер в ней есть. Есть он и в сыне. Куда он только повернется, этот характер…
«Куда повернешь, дорогой товарищ, — пресек свои абстрактные раздумья Никита. — Тебе, между прочим, не Для красоты плечи погонами-звездочками украсили…»
К полудню солнце припекало изрядно. Они проходили сейчас мимо молодых каштанов с крупными сочными почками, из которых вот-вот вылупятся пятипалые лапки-листья. Каштаны были посажены вдоль новой улицы имени Курочкина, милиционера, погибшего в схватке с бандитами. В прошлые годы школьники шефствовали над каштанчиками-новоселами. На тоненьких стволах поначалу даже бирки были развешаны, кто за какой в ответе.
— Смотри-ка, могут в этом году и зацвести, — предположил Никита. — У тебя тоже, по-моему, дерево было?
— Вроде было.
В ОВД Щипаков вошел привычно-спокойно, и Никита в который раз мысленно одобрил себя за то, что приучил ребят участка не считать посещение милиции чем-то необычайным, а тем более непременно зазорным. Он и ребят из Клуба юных собаководов к себе под разными предлогами не раз приглашал, и по воскресникам-субботникам к нему заходили подростки.
Повседневное общение, ставшее привычным для всех, наладило контакты с ребятами и в серьезных случаях помогало от лишних слухов и травмирующей болтовни великовозрастных сплетников.
Щипаков зашел, спокойно уселся на дерматиновом диванчике. Тепло было здесь, тихо, пылинки в лучах кружились. Пашка Щипаков разглядывал «вельветы».
— Заграничные? — с уважением спросил он.
— А тебе заграничные вещи нравятся?
Пашка засмеялся.
— Вещи их мне без надобности. Мне ихние пути-дороги нравятся. Ну что, сидишь, сидишь в нашем уважаемом родном городе. Что тут увидишь?
Пашка сидел на диване, как пай-мальчик, положив руки ладонями на сиденье, и объяснялся с «вельветами». Никита устроился на диване сбочку, правую руку поместив на спинку, а левой опершись на колено. Сидел он вполоборота, и ему хорошо было видно Пашкино лицо.
За «уважаемый родной город» он на Пашку обиделся и не счел нужным скрывать обиду. Наверно, это было непедагогично.
— И куда же направишь ты свои уважаемые стопы?
Пашка усмехнулся снисходительно. Взгляд его оторвался от «вельвет».
— У меня уже несколько маршрутов разработано. У меня и туристский путеводитель, и карты есть. Пока отечественные. Я бы сначала попутешествовал, а потом в круиз. Вообще-то путевка… — При слове «круиз» его маленькие глазки засветились. — Хотя нет. Все-таки путевка сильнее того…
— Паша, сколько тебе лет? — спросил Никита для верности. Что-то близко-близко ему засветило, и он насторожился, боясь упустить ниточку, потерять мелькнувшую искру.
— …Ну, так ты же должен понять, что до шестнадцати ни в какой круиз без матери не можешь. А матери вроде еще не до круизов.
— Пока до круизов я бы съездил на море поглядел, — трезво начал излагать свои соображения Пашка. — Я ведь моря не видал. И ни одного корабля. Да и не я один не видал.
— А кто еще не видал?
— Толя Кусков, Валера Дольников тоже не видали.
«Список точный». Ничего определенного еще не было в руках, но уверенности прибавилось.
— Если по-честному, Павлик, так и я еще моря не видал, — сказал и не соврал Никита.
Это Пашку удивило. Он посмотрел на Никиту с некоторым сомнением, перешедшим в неодобрение. В его представлении участковый инспектор, лейтенант милиции был, очевидно, столь неординарным, что не повидать моря и корабли мог только в силу собственного нежелания.
— Да знаешь, все как-то так получалось. Отпуск я из-за хоккея старался брать зимой. Действительную служил на Севере. Там озер и болот много, а моря нет.
Пашка смотрел на него все еще испытующе, но Никита чувствовал, что с помощью хоккея оправдался.
— Море и корабли — моя мечта. Я буду только моряком, — тихо, непреклонно проговорил Пашка, глядя далеко сквозь стену, сквозь город.
— Это хорошая мечта, Паша. Но мечта должна быть прочной. Чтоб не порвалась, когда будешь жизнь к ней пришивать. Очень точно надо прикинуть маршрут к исполнению этой самой мечты…
Наблюдать за мальчиком было тем проще, что Пашка весь был сейчас на своем море, на кораблях, в лице его появилась та же отрешенность, какой шагал по улице, не видя ни улицы, ни прохожих.
Только у детей бывает такая вера в реальность мечты. Да еще, наверно, у людей творческих. Для них мир вымысла тоже оказывается реальней окружающей жизни.
Однако ж последние фразы Никиты дошли до Щипакова, и по лицу его прошла тень. Видно, мысли потянулись облачные.
— А о чем вы хотели говорить, Никита Иванович? — спросил Щипаков. Корабли ушли-растаяли, и ничего, кроме обыкновенных солнечных зайцев, не осталось на стене.
— Я хотел спросить тебя, Паша, кому вы собирались сбывать спирт и почему вы решили, что этих денег вам хватит на поездку?
— Почему же не хватит, если в школьные каникулы. Скидка же… — возразил Щипаков. Он даже пожал плечами, посмотрев Никите в глаза. Он не сразу сообразил, что значит заданный ему вопрос.
А когда сообразил, понял, уже — поздно.
Щипаков так испугался, как будто спирт был уже украден и зарыт. Ему даже в голову не пришло, что преступление-то еще не совершено, а стало быть, и отвечать не за что.
Понадобилось время, чтобы Пашка пришел в себя и мог членораздельно рассказать.
Денег, по их прикидке, должно было хватить на билеты с лихвой, потому что спирт они решили продавать не в первый день праздника, а в конце второго. Когда магазины закрываются, спирт задорого пойдет. Кроме того, имелась кое-какая договоренность…
— С кем?
Адресу Никита не удивился. Вернулся из мест заключения, под административным надзором сидит, а за подростков исподволь принимается. Не уследил — смотришь, а преступная группа — вот она! Сбиты. Из колоний ныне модно благостные документы писать. Перевоспитался все такое прочее…
Разговор стоил Пашке недешево. На лбу у него и на верхней, детски нежной еще губе выступил пот. Платка носового у Пашки не оказалось — у мальчишек они вообще редко водятся, — Никита протянул ему свой.
— Утрись. Мокрый ты. А как же вы не подумали, что из-за вас сестра пойдет под суд?
— Зачем же она пойдет, если ее обворовали?
— Но ведь ключ-то вы собирались на место повесить, чтоб за вами не кинулись. Как же она докажет? А за расхищение социалистической собственности, как за кражу, срок полагается, Паша. Тюрьма.
Щипаков молчал, завороженно следя теперь за каждым словом Никиты, за каждым жестом. Пока они вели невеселую беседу, далеко уплыли его корабли. Солнечные зайцы и те покинули комнату.
— Вот так, — сказал Никита. — Значит, нескладно получается, если мечту с жизнью не соотносить. Ну ладно, — Никита посмотрел на часы. — Будем считать, что спирт остается на месте. С Валерой и Кусковым я еще поговорю, да и с тобой тоже. А сейчас у меня к тебе еще один вопрос. Последний. Барометр-компас вы в незаселенном доме держите?
— Да, — сказал Щипаков. — В подвале, налево.
— Когда ты шел… — У Никиты не повернулся язык сказать «на кражу». Он сказал: — Когда ты шел на террасу, ты специально за компасом шел? Откуда ты знал, что он висит на террасе?
— А там окна широко открываются. Я его еще в прошлом году часто с улицы видел. У них есть теннисный корт, они там играют. Мы с ребятами ходили смотреть. А подальше и пруд есть. Когда они в Москву уезжали, мы пускали модели-кораблики.
Раскрытие несовершенного преступления его потрясло. А о совершенной краже он говорил спокойно, словно бы так оно и должно было быть, ничего особенного не произошло, просто взял компас, который ему нужен в путешествии.
— Чтоб сегодня же был здесь этот компас! Не будет меня, передашь дежурному. У нас заявление о краже, ты соображаешь или нет? Павел, это же кража! Срок положен за нее. Что с матерью будет, ты соображаешь?
— Куда же мне теперь? — после долгого молчания спросил Щипаков. Он был бледен, выглядел очень уставшим, да и было от чего. Стоял покорно в старой, заштопанной, наглаженной матерью рубашке. У портфеля углы обтертые, рыжие. Самое время — в круиз!
— Домой иди. Я еще с тобой поговорю. Да не вздумай пока матери рассказывать. Угробит ее это. Ты соображаешь?
Уже в дверях Щипаков обернулся. В маленьких глазках его царило теперь неприкрытое отчаянье.
— Я думал, они не схватятся. Они богатые, небось всюду ездят. На что им компас-барометр?
Проводив Щипакова, Никита сам почувствовал такую усталость, словно груз всех будущих лет сегодня лег ему на плечи. В прошлых недостало бы тяжести. Но о Щипакове и худенькой матери его, которую, кажется, все-таки миновала самая страшная беда, думать сейчас было некогда. День под гору, а дел невпроворот.
Едва Никита освободился, передали, что Тишков, инспектор угро, просил зайти — заявление о краже поступило. Опять в военном городке. «Похищены кольцо, серьги из туалетного столика, замки все целы…»
И Фузенков, человек обязательный, не ограничился личной беседой с Никитой. На запрос, посланный ему в свое время полковником Соколовым, ответил по всей форме телефонограммой: «Совершена кража. Следов взлома нет. В отдельной квартире похищена часть денег. Подозревают подростка-сына».
Никита решил, что перебьется без обеда — горкомовскую столовую, где все они кормились, — вот-вот закроют, скоро четыре.
Капитан Тишков был опытный оперативник, тоже в свое время работавший участковым. Тогда они еще назывались уполномоченными. Тишков окончил институт, отлично знал район, все контингенты населения. Не так давно ему предлагали перейти работать в управление, в Москву. Тишков отказался, и за это ему крепко досталось от жены.
Никите было приятно, что Тишков нередко советовался с ним, несмотря на разницу в образовании, опыте и количестве звездочек на погонах.
Когда Никита вошел, Тишков сидел, курил, торопливо затягиваясь. Воздух в комнате был еще пригоден для дыхания, и пепельница пуста.
— Устал, как собака, — сказал Тишков. — Голодный весь день, и сигарет не было. Садись.
Никита рассказал ему о встрече с мальчишкой в ДКМ у Фузенкова, о впечатлении своем. В глазах Тишкова появилась заинтересованность.
— В общем, я думаю, ты прав, Лобач, — сказал Тишков, докурив наконец сигарету, и с удовлетворением обновил окурком чистую пепельницу. — Я сегодня был в Новых домах. Картина та же. Взлома нет. Похищены деньги. Не все. В общем, одна рука. И опять сквозит твоя версия: деньги пропадают не все, потерпевшие подозревают близких, пока скандалят-выясняют, заявлений в милицию не подают, время уходит. Но в военном городке мы кое на что вышли…
Со своими соображениями по поводу ряда совершенных в районе краж Никита пришел к Тишкову месяца три тому назад.
Началось с того, что на его участке в трех семьях, где люди ранее жили дружно — в двух хорошо воспитывали подростков-детей, в третьей ребят не было, — в трех семьях вдруг начались скандалы. В одном случае ребенка побили. В другой семье встал вопрос о разводе. Не сразу, разумеется, но до Никиты дошло, что во всех трех случаях причина разлада — не полной суммой, частично пропавшие деньги. Во всех трех случаях заявлений не подавали, поскольку казалось неоспоримым, что деньги брал свой человек: замки целы и деньги взяты не все. Лежит, скажем, сотня или две — исчезают пятьдесят, восемьдесят, девяносто…
Никита сразу обратил особое внимание на эти кражи именно потому, что хорошо знал пострадавшие семьи. Не знай он ранее семей, мог бы не обратить внимания на внезапно возникшие скандалы. Ведь за пределы, как говорится, допуска они не выходили, никто никого не убивал, а мало ли почему могут скандалить люди…
Но Тишков сразу понял заинтересованность Никиты. И некоторое, пока еще туманное обобщение понял. И, подбирая аналогичные случаи, теперь опирался не только на поданные потерпевшими заявления, но и непременно выяснял у участковых — не замечались ли вдруг, неожиданно возникшие перемены в отношениях людей, в быту отдельных и коммунальных квартир. По его просьбе полковник Соколов обратился в соседние районы.
Между прочим, семь краж всплыли только при помощи этого метода.
— Ты знаешь, сколько уже эпизодов набралось? — сказал Тишков. — Только по нашему району одиннадцать. Случай у Фузенкова несомненно подходит. Будем считать — двенадцать. Из других районов еще сведений нет. Так вот, значит, в военном городке нам, кажется, что-то светит.
Перед кражей, точно не помнят, но меньше чем за неделю, в квартиру заходила девушка. Позвонила. Ей открыли. Спросила, не здесь ли живет учительница. Фамилия, имя-отчество учительницы правильные. Адрес девушке был указан. Однако в том же месяце в другом доме городка тоже побывала девушка. Тот же вопрос. Последующая кража.
— Та же девушка? — спросил Никита.
— Утверждать пока нельзя. Свидетель тоже ошибиться может. И все-таки вот сугубо ориентировочный, конечно, словесный портрет, — он протянул Никите листок. Никита поглядел, спрятал во внутренний карман. — Можно озадачить всех постовых, но зачем она пойдет к постовому? Надо с населением поговорить, разговор-то о кражах все равно идет. Надо бы актив привлечь. Но, конечно, со всей осторожностью. Чтоб ее не спугнуть. Если мы преступника насторожим и за пределы района выгоним, это не решение вопроса. У тебя на участке никто из мест заключения не возвращался?
— Женщин нет. Мужчина есть. Под административным надзором находится, и очень жаль, что под надзором, а не в колонии. Спирт у пацанов собирался покупать. Будет еще с ним мороки…
— Будет еще мороки, — согласился Тишков. — Но этим уже не тебе заниматься. А ты работай пока по этим кражам. Так вот. Что за девушка. Одна и та же? — пустил Тишков в воздух вопрос и за ним очередное дымное колечко. — Давай, Лобач, только осторожно. Не рыскай! Бессистемно не рыскай.
— Не буду. А по другим участкам какие преимущественно квартиры? — спросил Никита, пытаясь, как говорится, с ходу сузить круг расследования.
— Резонный вопрос. Квартиры малонаселенные. Одна, максимум две семьи.
Когда Никита вышел от Тишкова, время шло к пяти. По делам своего участка он сегодня принимать не предполагал, но его дожидались двое — куда денешься?
Один был председатель товарищеского суда с приглашением и личной просьбой непременно присутствовать на заседании, где будет разбираться дело владельца собаки, проживающего там-то и там-то. Председатель, пожилой мужчина, обстоятельнейшим образом изложил давным-давно известную Никите историю вражды соседа по лестничной клетке с несчастным владельцем собаки.
Сосед без конца писал жалобы, требуя уничтожения собаки, как носителя всех видов заразы. Обладатель собаки терпеливо предъявлял справки ветлечебницы о том, что собака здорова. Случай этот относился к числу тех, когда Никита всерьез опасался потерять однажды самообладание и взгреть, как быть следует, жалобщика-соседа.
Председателю суда чрезвычайно нравилось произносить слово «суд» без определения «товарищеский». Никита смутно пообещал быть на суде, если служба не помешает.
Спровадил наконец председателя. Осталась печальной известности старуха. Старуха пришла за защитой. И чтоб участковый помог ей написать жалобу. Утесняют ее, соседи утесняют, совсем сживают со света. Но она этого так не оставит. Она тоже не лыком шита. Она найдет ходы и выходы.
Никита успокоил ее, записал адрес, обещал разобраться.
Преотлично он знал эту старуху и посочувствовал Федченко, к которому она, конечно, явится одной из первых. Перед прошлыми выборами, дня за четыре, старуха заявила, что ежели ей не побелят комнату, голосовать она не пойдет, потому что ремонт ей делать обязаны, она тоже не лыком шита, она найдет ходы и выходы, теперь не старые времена.
Когда и старуху удалось спровадить, постовой Пелипенко, приводивший в порядок какие-то записи в своей служебной книжке — в его присутствии шла беседа, сказал индифферентно:
— Порошку им надо давать.
У каждого милиционера, выходящего на пост, должна быть служебная книжка. В нее заносится все, что сделано, что произошло за время нахождения на посту. По книжке участковый или какое другое начальство всегда может проверить постового.
В свое время была такая книжка и у Никиты. А теперь он вел блокнотик сам для себя и к концу дня проверял его непременно. Сегодня многое осталось без «птички». Вот и нового работника с такой самой книжкой не проверил. Завтра надо сделать это обязательно. (Для очистки совести слово «обязательно» подчеркнуто дважды.) Не в том даже дело, чтобы непременно поругать или похвалить, а в том, чтоб заметить. Чтоб человек с первых дней знал: за книжкой его следят, службой его интересуются, он не обсевок в поле, а солдат со своей задачей, своим оружием и маневром.
Значит, книжка и многое другое на завтра, а сейчас — поблагодарить судьбу за то, что пока нет происшествий, — и домой. Кончается время участкового инспектора, начинаются часы студента, вступает в строй свободно растущая — до вызова, который может последовать в любую минуту, — вольно мыслящая личность.
Дом теперь оставался запертым — топить не надо, — и, войдя, Никита первым делом распахивал окно, впуская в прохладную тишину комнат домашние звуки полусельской окраины и оглушающий к вечеру запах сирени. Сирень цвела в этом году небывало бурно.
Итак, распахнуть окно и — прежде всего — решительно отбросить от себя все, чем был наполнен день. Если не уметь переключаться, мало что усвоишь по теме судебной медицины, хотя, казалось бы, не такой уж далекий от работы его предмет.
И, конечно, капитальная зарядка именно во второй половине дня.
Никита разделся, вышел через заднее крылечко в сад. При маме здесь был еще огород, но теперь сорняки бушевали вольно. Черная смородина, которая ранее скромно обитала, ограниченная деревянными планками, пошла в наступление на бывшие грядки. Из культурных трав уцелела, размножилась самосевом, никому не поддалась только бораго — огуречная трава. Ее еще римляне употребляли для бодрости.
Солнце пока светило и грело. Ласточки лепили под крышей новое гнездо, видно старое прохудилось. Никиты они не боялись, хотя он и прыгал, и бегал, и руками махал. Привыкли. Вот если б он сюда от случая к случаю, тогда — другое дело.
Не ахти какой загар в такие часы, но все же немножко потемнеешь. Летом неприятно выглядит белая кожа.
Никите вспомнилась девчонка в ДКМ у Фузенкова. Какая там может быть у нее пробивная сила? И за версту было видно, что мальчишка не врет. Матери он ответил здорово.
После зарядки душ в самодельной кабине, тут же в лопухах. Нельзя сказать, чтоб температура воды была комнатной, но оно и лучше. Растираясь досуха, Никита услышал из-за забора голосок соседского Петьки. Забор для десятилетнего Петьки был высоковат, но он не погнушался, вывертел все сучки и получил прекрасный обзор.
— Товарищ инспектор! Товарищ старший лейтенант! — подобострастно взывал Петька. Цену звездочкам он отлично знал и ошибался из чистого подхалимажа.
— Что тебе, горе мое? — по Ильфу и Петрову отвечал Никита.
— А Фралинины опять шесть кил песку в магазине покупали. Варенье не с чего варить. Самогон гнать будут.
— Бремя доказательности лежит на авторе версии. Не повторяй чужих слов, не болтай на людей, — стоя спиной к забору, сказал Никита. Не оборачиваться же на дырку от сучка.
Экое счастье, что Петька и его склочники-родители — на другом участке. Это похуже старухи, которая ходы и выходы знает. Высказывают при мальчишке всякую пакость, мальчишка доносчиком растет. А попробуй поговорить по душам с такими родителями, тебя же и обвиноватят, скажут, ты — милиция, должен прислушиваться к сигналам масс.
Петька подпортил настроение. Чтоб не утерять окончательно радости от солнца и воздуха, Никита спасся бегством в дом.
На крыльце его ждало козье молоко в крынке и в пол-литровой банке с пластмассовой крышкой козий же творог. Коза, доставлявшая эти блага, была коварна. Никита побаивался ее после того, как она однажды принародно наподдала его сзади. Пустяк дело, а у ребят вполне можно авторитет потерять. Соседский Петька, конечно, при сем присутствовал и хохотал громче и дольше всех.
…Впереди — свободный для занятий вечер. Дом на противоположной стороне улицы оранжевый от солнца, а в комнате Никиты — голубоватые сумерки, еще полчаса, и уместно будет зажечь настольную лампу. Придется закрыть окно, чтоб не налетела армада толстомясых ночных бабочек. Начинаются тихие, полные значения часы.
Многие считают важными вехами в жизни только мгновенья особо активного действия, видимые поступки. А что, если самое важное происходит в человеке, когда на него сиюминутно не действуют внешние обстоятельства, когда как бы предоставленный самому себе человек может с пристрастием допросить свои мысли и чувства, оценить прошедшее. Задуматься о будущем.
Для Никиты это были драгоценные часы внутренней тишины, кратковременной полной оторванности от мира, когда он старался рассмотреть и оценить свои поступки и чаяния, как смотрит на Землю из космоса космонавт.
Впрочем, определение «часы тишины» неверно. Иногда они бывали весьма бурными, приносили неожиданные открытия в познании мира и себя. Случались и разочарования.
Только почувствуешь себя первооткрывателем, а тут и наткнешься на четко сформулированное собственное «открытие» в какой-нибудь книге издательства «Знание» или «Мысль».
Только в первый раз Никита огорчился такому совпадению. Что с того, что человечество прошло путь от неолита до выхода в космос? Каждый ребенок все равно учится ходить. Не изобретать деревянных велосипедов, но и не пользоваться готовой мыслью. Чужие взгляды могут быть подобны чужим очкам. Не торопись перенимать привычку. Не всякая привычка — убеждение, свое убеждение надо вырабатывать. Взятое напрокат, оно может оказаться не по росту.
В такие часы Никита осмелился однажды усомниться в привычной формуле — «делать жизнь с кого». Показалось ему, что не столь уж всеохватна во времени эта формула. Если верно, что бытие определяет сознание, то как же можно делать жизнь с человека, жившего в другое время, в другом бытии?
А времена, ах как быстро меняются времена!
Взять того же Пашку Щипакова. Отца нет, мать занята с утра до вечера. Едва ли можно считать мальчишку присмотренным. Была беспризорщина и во времена Феликса Дзержинского, но тогда ребят на улицу, на кражу гнал голод.
В прямом смысле слова Пашка не голоден. Но перед глазами беспризорников прошлого не было дач, от которых болит голова у полковника Соколова. То есть, может быть, они и были, но заборы стояли высокие, компас-барометр разглядеть было нельзя.
Сам факт, что дач становится больше, хорош? Хорош. Что заборы не глухие, а штакетник — хорошо? Уже неизвестно. Что Пашка ходит в «их» поселок, на «их» теннисные корты только посмотреть, что велик разрыв между «ними» и его матерью — хорошо? Плохо. Плохо потому, что истину нашего времени — от каждого по способностям, каждому по труду (не по желаниям, а именно по труду), далеко не все понимают, а мы подчас стесняемся почему-то о ней напоминать.
Принято думать, всем эта истина ясна. Так ничего же подобного! Ее надо разъяснять да втолковывать, как и Уголовный кодекс.
«Вставали подобные вопросы, к примеру, перед Павлом Корчагиным или даже Николаем Островским? Нет, совсем другие вопросы перед ними вставали. Так как же мне с них жизнь делать? Этак можно делать жизнь и с Джордано Бруно.
Хорошо делать жизнь с того, кто живет со мной в одном времени. Чтобы он впереди, но мне его видно, я могу его рассмотреть».
Зелененькое насекомое прилетело и ударилось о толстый учебник криминалистики. Наверно, комарик крепко ударился. Лапки его были так тонки, что не разглядеть их на сером картоне. Такие же и крылышки, а тельце-фюзеляж сияюще-изумрудного цвета. Комарик свалился набок, поник печально. Никите не хотелось его давить, пачкать обложку «Криминалистики». Он осторожно поддел комарика носиком шариковой ручки. А комарик вдруг подхватился и полетел как ни в чем не бывало.
Толстая «Криминалистика» по программе, строго говоря, не требовалась, но однажды, полистав у Вадима эту книгу, Никита увлекся, выпросил у брата, и с тех пор «Криминалистика» жила у него.
Наверно, о каждом деле можно написать поэтично, так написать, чтоб потянуло тебя к этому делу. О геологии так писал Ферсман. Не только «Рассказы о камне», но просто учебник.
И как интересно бывает получить в таком учебнике сведения, потребные в каждодневной твоей практике. Взять хотя бы вопрос о свидетелях.
Вот размышляли они сегодня с Тишковым, какова из себя девушка, заходившая в две квартиры, что говорят свидетели, как составить словесный портрет.
Одна старуха, например, утверждала, что девушка очень тихо говорит. А на поверку выяснилось — старуха глуховата. Кому каким кажется цвет глаз, волос. Старый и молодой человек обязательно по-разному определяют возраст. Как может влиять на впечатление скудный свет на лестничной клетке…
Никита конспектировал, наверно, часа два, рука у него мучительно замлела. Всегда он удивлялся, как это у Вадима и вообще у следователей хватает сил часами писать протокол допроса. Да ведь не просто ручкой водить, что само по себе утомительно. Каждую формулировку взвесь, да и реакцию допрашиваемого ни на секунду не упускай из виду. Теперь хоть, слава богу, чаще стали магнитофон применять.
В комнате стемнело, хотя за окном еще голубой вечер, небо светло и просторно, ни одна звезда не зажглась. Никита щелкнул выключателем настольной лампы. Теплый свет широким полукругом лег на тетрадь, на раскрытую книгу, не прочитанные еще толком газеты. На большие статьи ни утром, ни днем не хватало времени.
Очень неожиданно прозвучал звонок. «Неужели происшествие?» Никита быстро прошел к двери, открыть не успел, услышал гулкий шепот:
— Ты, пожравший мясо предков, дикий, желтый невежа, почему не звонишь нашим?
— Ты очень распустилась, Марина! — строго сказал Никита, открывая дверь.
— Ослепительный прислал меня, крошечную и маленькую, к тебе, великому шаману. — Марина скромненько протянула Никите бумажку, сложенную фронтовым уголком.
— Ну, это еще более-менее подходяще. «Батыя» и «Чингисхана» изрядно цитируешь. А в общем засоряешь себе мозги зряшной информацией. — Никита взял письмо. — Что это отцу за спешка?
— А это от мамы. — Марина вынула из сумки целлофановый мешок и, распустив ему горло, поднесла к носу Никиты. Пакет изнутри запотел. Пирожки были еще теплые.
— С капустой? — спросил Никита, потянув носом. Марина закивала. Она знала, дядя Кит любил с капустой.
«Зашел бы, братику, — писал Вадим. — Или коль до утро возвысился, так со следователем и не скинешься?»
— Заводила, — сказал Никита. — Позвоню сейчас, да чай станем пить. Или молоко?
— Не звони. Папа ночь не ночевал, сейчас спать лег. Знаешь, Кит, они с мамой собираются вместе в отпуск. Это ж с ума сойти, что за работа! — вдруг заговорила Маришка совершенно материнским говором. У них с Галей были схожие голоса. По телефону их нередко путали. — Это ж с ума сойти, за девять лет ни разу не провели вместе отпуск! Какая семья устоит?
— Трепачка! Не боишься, влетит за треп?
Они сидели на кухне за круглым столом и пили чай с козьим молоком и пирожками. Все было почти как в детстве. Только не было Маринкиной бабушки. Впрочем, Маринка плохо помнила бабушку, ей было три года, когда Алевтина Павловна умерла, в три года многого не упомнишь. Маринке Никита был за бабушку.
— Кит, а ты помнишь, как я Мишке уколы делала и как мне от мамы попало? — вспомнила Марина.
Никита покивал, улыбаясь. Все были очень заняты, даже Маринка. Им не часто доводилось вот так, уютно, чаевничать вдвоем. Но уж если — то оба, не сговариваясь, любили вспоминать детские годы, Маришкины игры…
Маринка всегда с великим уважением относилась к медицине, лечила своих кукол и зверей и счастлива была непомерно, получив от матери в подарок старый шприц. Вскоре в доме возникло нестерпимое зловоние, и все с ног сбились, ища причину. Не вдруг догадались, что всякий раз, как в доме мыли мясо, Маринка делала переливание крови своему медведю в опилочное брюхо, и загнил он, бедняга, безвозвратно.
За окном чуть покачивалась черная на синем небе молодая березка, посаженная Никитой после возвращения его с действительной. Березка крепко взялась уже, в самые жаркие дни обходилась без полива. Маринка исправно уплетала пирожки, скуластенькое личико ее выражало полный покой и довольство. Она покосилась на маленькую зеленую гусеницу, невесть откуда взявшуюся на ее немного загорелом уже плечике, переложила пирожок в левую руку, а правой взяла гусеницу и выбросила в окно. Маринка не боялась ни гусениц, ни мышей. Детские игры ее были населены воображаемыми животными. Под столом стояло блюдечко с водой для тигра, в старой птичьей клетке жил лев.
— А помнишь, как ты не велел мне покупать слона, потому что даже воображаемый слон займет много места? — вспомнила Марина, разделавшись с гусеницей.
В тишине резко прозвонил телефон, Никита даже поморщился — не часто приходилось им сидеть не торопясь, вдвоем, не хотелось возвращаться из мира Маринкиных игр.
— Кто говорит? — с раздражением, почти грубо переспросил он, когда незнакомый женский голос назвал его по званию.
— Не забудьте, вы обещали показать мне ваших выдающихся собак. Ну и попутно, не нашелся ли уже наш компас-барометр, дорогой Холмс, Пуаре, Мегрэ? Кто вам больше нравится?
Никита так растерялся, разобравшись наконец, кто говорит, что не нашел ничего уместней, как спросить, откуда она знает его домашний телефон.
Регина рассмеялась.
— Ну, мой молодой друг, вы еще не настолько большая птица, чтоб позывные ваши были засекречены. Узнала без особого труда. Не забывайте, журналисты — народ дотошный.
— А компас ваш найден и в ближайшие дни будет возвращен, как положено, — не без гордости сообщил Никита.
Зачем ей знать, что не потребовало больших усилий раскрытие этой кражи.
— Ну да?!
Возглас прозвучал несколько по-базарному. Так же вскрикнула она, узнав, что участковый понимает по-английски.
Но она, видимо, сама знала за собой эти режущие слух ноты и тотчас вернулась к речи плавной, несколько замедленной. Голос ее звучал сейчас искренне-задушевно.
— Никита, — сказала она. — Вы молодец, но давайте договоримся: сначала собаки, потом торжественное вручение похищенного. Честное слово, я думаю, что мама недельку-другую без компаса проживет. У нас на всей даче замки, по вашей рекомендации, меняют.
— Я не советовал на всей даче, — машинально возразил удивленный Никита. Что за странный народ! То шофера с тремя заявлениями гонят, то и компас не нужен… Может, это все от старухи…
Слушая ее болтовню, он глядел на черную березу поверх головы Маринки, которая стояла рядом с ним и не спускала с него глаз. Ей слышно было, что говорит и смеется женщина.
— Значит, договорились, сначала собачки. Спокойной ночи, Холмс!
— Спокойной ночи, — повторил Никита.
Чем-то неприятен был ему этот назойливый звонок, а чем-то и льстил. Ему виделась сейчас не Регина, а портреты ее на стенах дачи. Ничего себе — дача! В Москве не у каждого номенклатурного такая квартира.
Ему вспомнились канделябры и подсвечники. Такое теперь поветрие на эти подсвечники пошло, что в нужник, наверно, и то при свечах ходят. При электричестве не модно.
Но неужели она все-таки напишет об их рабочих собачках? Ну, да как полковник Соколов говорил, риску-то нет…
— Кит, кто это?
Никита рассказал Маринке все, как есть, и даже с подробностями.
— А почему ты весь изменился? — печально и требовательно допытывалась Маринка.
Никита посмотрел на часы.
— Давай я провожу тебя, Маринка, — сказал он. — Поздно уже. Я тебя до автобуса провожу. И позвоню маме, чтобы встретила.
Маринка, ничего не сказав, покорно оделась. Даже не предложила, как обычно, помыть посуду.
Что-то испортил, что-то очень испортил этот звонок. Внутренне поеживаясь от чувства непонятной вины и неловкости, Никита подумал, что надо скорей показать этой даме собак, а компас поскорее вернуть, и будь они неладны, эти дачники.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дельце было еще тоненькое, хлипкое, тощая бумажная папочка даже без скоросшивателя. Никак не похоже, что в иных случаях из такой папочки могут вылупиться толстые тома, на чьих страницах пересекутся судьбы десятков людей, останутся их, пришитые к бумаге, слова, а то и портреты, снимки казенных помещений и сараев, панорамные фото, случатся и окурки в конвертах — вещественные доказательства, — авиабилеты, схемы маршрутов…
Их бывает и два, и три, а иногда и двадцать томов, если дело многоэпизодное — такие, как правило, проходят по ОБХСС, — в нем замешано много людей.
В конце каждого дела будет выжимка из него, не длинный документ, впитавший в себя многомесячный подчас труд следователя, оперативных работников, экспертов — обвинительное заключение. Тома пойдут в суд, снова и снова будет проверяться каждый факт, оценка факта, взаимосвязанность его с другими событиями и вывод, сделанный следователем из цепи этих событий.
Если в приговоре будет записано «Преступление по такой-то статье квалифицировано правильно», — значит, следователь справился, отлично провел предварительное расследование. Ну, а если вернут на доследование — это уже брак в работе, пятнышко на репутации.
На памяти Вадима третий следственный таких возвратов пока не имел.
Вечерело. Вадим и Корнеев сидели в чистеньком номере гостиницы, которая, кажется, не имела названия в этом подмосковном городе, — пусть невелик, а городком не назовешь, больно древняя и приметная история. Ресторан при гостинице назывался «Колос». Их номер помещался над рестораном, но дом был старый, надежный, купеческой кладки, звуки не проникали ниоткуда, а стало быть, и не доносились никуда.
Вадим еще раз проглядел первый в папочке документ на листке из общей тетради:
«Начальнику… Подполковнику… Рапорт. Докладываю, что такого-то мая 19.. года в 20 часов неизвестный преступник, угрожая оружием, совершил ограбление квартиры священника местной Лавры. Квартира расположена на площади Революции города Колосовск. Дежурный… капитан милиции… Число».
Есть протокол осмотра места происшествия на бланке.
«В процессе осмотра места происшествия производилось фотографирование помещения с прилегающей к дому местности. Изъят слепок протектора автомашины, изготовленный с помощью…»
Фото эти лежат сейчас на столе перед Вадимом и Корнеевым. Вот еще снимки. Общий вид площади, что за окном. На снимке идут по ней какие-то девочки. Вид из окна, вход в сад, в глубине которого стоит дом. Труп убитой преступником или преступниками собаки.
Именно так сидели женщины — старуха, сестра священника, и не старая еще, во всяком случае в перманенте, их услужающая, теперь они уже именуются свидетелями, — так они сидели, когда к ним вошел преступник.
На снимке у обеих — как обычно на подобных снимках — какие-то оглушенные, недоумевающие лица, глаза покорно и прямо устремлены в объектив.
Ну и, наконец, последний документ, от которого — увы! — никуда не уйдешь. На хорошей бумаге по всей форме постановление:
«Принять дело к своему производству и приступить к предварительному следствию… Копия постановления — прокурору Московской области.
Следователь Лобачев дело к производству принял…»
Вадим вздохнул, быстрыми затяжками добил сигарету и поискал, куда бы ее воткнуть. Корнеев взял похожую на дикобраза пепельницу, вытряхнул в корзину для бумаг.
— Говорят, в западных гостиницах столов нет. Хороши б мы с тобой были, — сказал он.
— На обеденном бы управились. Прямо не знаю, как Гале сказать.
— Как семь лет говорил, так и сейчас скажи, — рассеянно посоветовал Корнеев, рассматривая свои схемки.
Корнееву — что. Он холостяк. Его пилить некому. Впрочем, Галя не будет пилить. Она смолчит-стерпит. Но лучше бы уж пилила. С Маринкой на лето все тоже придется переиграть. Надо, чтоб они вдвоем поехали, но в санаторий Маринку не пустят, а в какой-нибудь туристский лагерь сумеет ли он срочно путевки достать? Это ведь только в кино следователи и инспектора угро роскошно разъезжают в прикрепленных к ним машинах, девиц подвозят и в быту у них все образуется посредством волшебства. Плохо, если не достанет он путевок. Да и когда теперь этим заниматься?
— А мне, между прочим, тоже мечталось летом в отпуск, — сказал Корнеев, отрываясь от своей довольно-таки красиво, с разноцветными пунктирчиками — а где и сплошняком, — вычерченной схемы возможных путей отхода преступника. Корнеев любую схему умел сразу начисто изготовить, хоть в дело подшивай. Недавно они — тоже вместе — закончили расследование дела по угону машин, так корнеевскими схемами даже на Огарева любовались.
Сейчас Корнеев прикидывал эти самые возможные пути отхода, опираясь на те, пока небольшие, но все же данные, какие удалось получить на допросах первых свидетелей Лобачеву и какие добыл он сам по своим оперативным каналам.
Уже второй день они сидели в Колосовске. Итак, коротко — с чего же началось. Вадим собирался в тюрьму допрашивать Карунного. Расколовшийся в первую же их встречу, оглушенный результатами обыска и заключениями экспертов, Карунный ни от чего не отказывался, а поскольку сообщников у него не было, — если не считать жены, — то и расследование шло без особых задержек, дело катилось к завершению, и Вадим твердо рассчитывал на летний отпуск.
Однако в тюрьму на сей раз он не попал. Срочно вызвали к Чельцову. Там уже были Бабаян и Новинский. Значит, что-то новое.
Чельцов сказал: «Вот ознакомьтесь» — и протянул пространную бумагу со штампом, впервые попавшим Вадиму на глаза, письмо поступило из Совета по делам религии. Речь в письме шла об ограблении квартиры священника в Колосовске.
В письме излагались обстоятельства ограбления так, как их обычно излагают непричастные к юридическим делам люди, а именно ничего путного для следствия в этой части письма нельзя было почерпнуть. Интереснее была вторая половина письма, где говорилось о похищенном. Не деньги, не вещи — грабители взяли икону и картину, представлявшие, судя по письму, огромную ценность.
За последние годы, с тех пор как возник интерес к древнерусскому искусству, а следовательно, и интерес к иконам, в Московской и ряде северных областей всплыли дела по ограблению церквей. Но церквей, а не квартир священнослужителей.
Конечно, разные бывают священники. Надо думать, здесь чин ограблен немалый, коли имел в квартире такие ценности. А деньги он не дурак дома держать…
— Ну как? — спросил Чельцов, когда Вадим положил на стол бумагу.
— Икона и картины действительно представляют собой ценность?
— Да. Говорят, такие со специальной охраной перевозят. Ты по этому самому древнему ничего не знаешь?
— Нет, — с облегчением ответил Вадим.
Любопытно… Еще лет десять — пятнадцать тому назад такой вопрос прозвучал бы насмешкой, а теперь какими только учебниками не вынужден обкладываться по ходу возможных дел следователь!
Вадим покосился на часы. Он все еще надеялся успеть в тюрьму.
— Вам не ясно, почему мы так озабочены этим письмом? — спросил Новинский, заметив нетерпение Лобачева. Бабаян молчит, только пальцами по столу постукивает. Очевидно, был уже у начальства не короткий разговор.
— Мы озабочены потому, что это, по-видимому, не обычное ограбление, — продолжал Новинский, не ожидая от Вадима ответа. — Заметьте, по двум ограблениям церквей мы писем таких не имели, хотя, казалось бы, логичнее было больше тревожиться о церквах. Но есть еще обстоятельство. Вы не слишком внимательно читали письмо, а и там есть ядовитый намек, что, дескать, милиция не особо ретиво защищает церковное имущество от бандитов, что одно ограбление до сих пор не раскрыто. А верующие, на чьи средства существуют храмы, советские граждане. Вам ясна подоплека?
— Теперь ясна.
— Поезжайте немедленно, — тихо, как всегда говорил, сказал Чельцов. — Похищенное необходимо вернуть в кратчайший срок. Подумайте и об ограблении церкви в Нелидове. Нельзя ли примерить. На всякий случай берите опергруппу. Ограбление произошло вчера, как видите, с письмом не задержались, с нарочным отправили. Осмотритесь и доложите.
Лобачев вопросительно поглядел на Бабаяна.
— Карунный подождет, — сказал Бабаян.
Садясь в оперативную машину, Вадим все еще не думал, что дело придется вести ему, и размышлял о происшествии с полной объективностью незаинтересованного человека.
Машина, часто поревывая сиреной, летела в Колосовск. Эксперт Николай Васильевич, толстенький и лысый, то и дело вытирал платком шею, в машине было душновато. Проводник СРС, что в переводе на русский означало служебно-розыскную собаку, Женя Борисов, сидел на самом краю скамьи, где больше трясло, пристроив между колен своего Акбара. Акбару тоже было душновато, он вывесил длинный мягкий язык и хакал, но не суетился, не мешал никому, умнейший, заслуженный пес.
И не в первый раз Вадим подумал, что всегда стеснительно ведут себя — а наверно, и чувствуют — в оперативной машине проводники с собаками, и как же это несправедливо по отношению к проводнику, чей труд нелегок и необходим, и к собакам, которые понимают все, что от них требуется, но не знают того, что в известных обстоятельствах заменить их никто и ничто не может. Не только в розыскном деле, но и на той же границе.
Вадим решил во что бы то ни стало на обратном пути как-то приветить добрым словом отличного парня Женю Борисова и его Акбара. Но после разговора с Москвой обратно он с ними уже не поехал.
Второй день они с Корнеевым в Колосовске. В чем же, как принято формулировать, событие преступления?
В восемь часов вечера в квартиру священника, открыв дверь ключом, вошел высокий молодой человек с бородкой. Доселе никто в доме его никогда не видал. Очевидно, он знал расположение комнат, потому что сразу прошел через сенцы и две проходные в последнюю, где стоял киот и где обычно сидела у окна в большом кресле своем старуха, сестра хозяина дома. Окно выходило на площадь. Со старухой в комнате находилась ее услужающая, говоря по-современному, домработница.
Молодой человек пригрозил женщинам пистолетом, не раздумывая, прошел к киоту, так же не раздумывая, вынул икону — ту самую. Положил икону в спортивную сумку и — ушел.
По-видимому, преступник был точно осведомлен, что хозяина дома в этот час не будет, хотя обычно старик священник по вечерам бывал дома. Так же точно, по-видимому, было преступнику известно местоположение иконы и картины. Киот большой, икон много, однако, кроме похищенной, весьма небольшой по размеру, не взята ни одна. На стенах комнаты, откуда похищена картина, остались еще три полотна. Проведено ограбление дерзко, точно, в гангстерских традициях.
Как теперь уже выяснено, стоимость иконы и картины, вместе взятых, — сумма огромная. По Уголовному кодексу РСФСР получается хищение государственного имущества в особо крупных размерах. От восьми лет до вышки. Но это государственного…
Однако ж понятия «государственное» и «частное» в этом деле оказались, если не формально, то по существу, почти однозначными.
Когда машина с опергруппой пришла в Колосовск, старик священник был дома. Впоследствии выяснилось, что он вообще в редчайшие дни дома не бывал. Естественно, Вадим заранее озаботился узнать его имя-отчество (не называть же «батюшкой» или «святым отцом»!). Звали его Николай Евлампиевич Вознесенский. Фамилия староцерковная, отчество, очевидно, тоже. Во всяком случае, ранее Вадиму с таким встречаться не приходилось. Разве что в святцах уцелели такие имена — Евлампий, Павсикахий, Анемподист…
Подъезжая к дому потерпевшего, Вадим по первому своему из письма впечатлению был готов увидеть добротный, типа современной модерновой дачи, особняк, с надежным забором и не менее надежным цепником типа кавказской овчарки, которая неизвестно почему чуть ли не среди белого дня — ведь в восемь еще светло — позволила себя без всякого шума убить.
Забор оказался глухой, но старый, кое-где похилившийся и столь невысокий, что мало-мальски тренированный парень мог запросто подтянуться и через него перемахнуть, не беспокоя калитку. Да и калитка, очевидно, с давних пор не запиралась.
А собака? Собака лежала на боку. Над ней уже кружились мухи, но она не выглядела безобразно, потому что была очень худа. Ей проломили голову чем-то тяжелым. Надо думать — сразу, потому что шерсть ее не запачкалась ни землей, ни песком, которым была посыпана дорожка к дому. Почему-то она не сопротивлялась.
Вадим задержался около собаки. Ему хотелось проверить себя, и он спросил Женю Борисова:
— Ну что ты насчет собаки?
Женя Борисов сказал, с участием и уважением глядя на собачьи останки:
— Очень старая, Вадим Иванович. Посмотрите, морда совсем белая, ресницы и те седые. По-нашему, крепко за шестьдесят. Счет у нас один к семи. Вполне могло быть, что и глухая. Они, бывает, тоже к старости глохнут. В общем, никакая не защита. Одно слово — пенсионер. Вы спросите там, сколько ей было.
«На собаку не надеялись, на калитку-забор не надеялись. На что же надеялись? Может быть, просто не боялись?»
Так подумал Вадим, когда, оставив позади собачий труп, Женю с Акбаром и Николая Васильевича, он подошел к дому и на минуту задержался, оглядывая его. Это отнюдь не был добротный особняк, резиденция богатого церковного деятеля, который ожидал увидеть Вадим. Это был старый-престарый бревенчатый дом. Наверно, когда-то, много десятков лет назад, он считался большим и красивым на площади, имел вид. Сейчас дом похилился, как и забор, окружавший участок. Другие строения все же, видно, не раз омолаживались, и обшивались, и красились. Как могли подстраивались к недавно выросшим молодым домам. Этот старик без прикрас, не скрывал своей ветхости, готовый к сносу, как к смерти.
На крыльце Вадиму пришлось перешагнуть через прогнившую, углом обломившуюся вниз половицу. Не пахло здесь ни богатством, ни частыми посетителями, И молодых рук, как видно, в доме нет.
В дверях Вадима встретил старик, правильнее было бы сказать — старичок, так он был невелик и сух, с редкими длинными седыми волосами, с поредевшей, тоже седой бородой, в темном одеянии, которое Вадим окрестил про себя рясой. (Позднее, читая книгу о знаменитом художнике, чье полотно было похищено из этого бедного дома, он узнал, что эта одежда, так сказать, домашняя одежда священников, называется «подрясник».)
Вадим решил, что это кто-либо из прислуги, и, показывая раскрытым свое удостоверение, сказал:
— Я следователь. Я хотел бы поговорить с самим священником Вознесенским.
— Я священник Вознесенский, — ответил старик, глядя на Вадима выцветшими, некогда голубыми глазами. — Меня зовут Николаем Евлампиевичем. Проходите, пожалуйста.
В минуту первой этой встречи они, кажется, поняли друг друга. Да, не «батюшка», не «отец», но и «товарищ» не подходит. Старик — молодец. Мгновенно и деликатно ликвидировал могущую возникнуть неловкость.
— Вы извините, я — вперед, укажу вам дорогу, — сказал Вознесенский. — Мы теперь только наверху, в теплой половине живем, внизу полы надо перестилать. Так что обойти придется…
Голос у него был неожиданный для старого, хилого тела, звучный, хорошо поставленный. Чувствовалось, что некогда голос этот мог заполнить собой церковь. Он сохранился, уцелел, избежал старости. Так у кадровых военных в неуловимом чем-то сохраняется строевая выправка.
— Вы… служите еще, Николай Евлампиевич? — спросил Вадим, шагая за стариком по длинным полутемным сенцам. Он помедлил несколько, не зная, правильно ли выбрал глагол «служить», но оказалось — правильно.
— Теперь уже редко. Служу, только если подменить кого из молодых приходится, — ответил Вознесенский.
Вадима позабавил его ответ. Совершенно так же мог сказать старый врач или токарь — «подменить», «из молодых».
— А так-то я безвыходно дома. С сестрой мы тут…
Сенцы наконец кончились, они поднялись по лесенке и вошли в комнату, небольшую, невысокую. Из нее виднелась дверь в следующую, и там слышались женские голоса, примолкшие, едва вошли Вадим и хозяин.
Да, пройти по этим сенцам, по лестнице, найти дорогу в жилые комнаты человеку, незнакомому с домом, нечего и думать.
— Николай Евлампиевич, я хотел бы посмотреть, где висели похищенные вещи, — сказал Вадим.
— Да, конечно, — печально отозвался старик. И вдруг у него вырвалось затаенное, о чем он, очевидно, только и думал после происшествия. — Это бог меня наказал! Нельзя было мне, старому, только для себя хранить такие сокровища. О боге надо было думать, а я свой дух услаждал…
Тоска и покорная искренняя вера звучали в его голосе, отражались в бесцветных глазах. А вообще-то ничего не было в нем от святости, от какого-то людьми придуманного ритуала, кроме одежды. Обыкновенный был старичок-лесовичок. Таких трое сидят на картине Нестерова «Лисичка». Даже не картину — репродукцию с нее однажды увидел в книжке маленький Вадим, но запомнилась она ему на всю жизнь. Сидят три старика, называются «пустынники». И так они сродни лесу и небу, что к ним выбежала лисичка и рассматривает безбоязненно. И они улыбаются, тоже смотрят.
— Николай Евлампиевич, давайте сядем поговорим, — насколько мог мягко предложил Вадим. Они сели у овального столика, накрытого самодельной, простенько подрубленной мережкой холстяной скатеркой. Вадим вспомнил мать. Она, бывало, так подрубала салфеточки, скатерки, занавески. У Никиты в доме они и посейчас сохранились. В новых квартирах таких не найдешь, считается, что мещанство.
— Почему вы так себя укоряете? — спросил Вадим. — Это мы себя должны…
— А потому укоряю, сын мой, — с внезапной силой, как видно искренне забыв, кому отвечает, перебил Вадима Вознесенский, — потому я себя корю, что давно надо было, как и завещал, отдать. Да очень уж трудно было мне с образом расстаться. От прадеда, деда и отца моего он ко мне перешел. Детей нам с покойной матушкой бог не дал, вот я и завещал образ. Так же и полотно незабвенного друга моего, покойного Василия Панкратовича. Не дело было одному мне этим творениям радоваться…
— Простите, Николай Евлампиевич, кому же завещали вы?
— Образ — храму нашему завещал, а Василия Панкратовича полотно — галерее, государству. А вот до смерти все при себе держал, расстаться все не мог. Думал, вот-вот, не сегодня-завтра, отдам богу душу, да видите — пережил! На горе свое, на нещадное раскаянье — пережил!
Об иконе, о картине похищенных он говорил как о погибших, в чьей гибели виноват.
«Икону храму нашему завещал», — повторил про себя Вадим. Ну вот и причина столь быстрой реакции церковного начальства. В сущности, хлопочут они о своем, о кровном, о церковном имуществе.
— Известно было о завещании вашим наследникам? — спросил Вадим.
— Конечно. И в храме у нас все знали. И в галерее.
«Галерея почему-то не потревожилась. Поспокойней народ, что ли? А может, не знают, что картину увели?»
Вадим мельком окинул взглядом комнату. На стенах висело несколько пейзажей или натюрмортов — он не знал, как это называется. Ну, березки, трава — это точно пейзаж. А вот стена, кусок даже стены церкви — в верхнем углу виден купол башни с крестом, — это тоже пейзаж?
— Скажите, а это картины вашего друга? — спросил Вадим.
— Это? — переспросил Вознесенский и впервые за весь их разговор улыбнулся. — Ну что вы! Это мои наброски.
«Ну ладно, — подумал несколько уязвленный его улыбкой Вадим. — Пусть я не все понимаю, но это все-таки настоящая живопись».
Он так и сказал, забыв на мгновенье о цели своего приезда сюда и о быстротекущем времени. И спросил:
— А почему вы, Николай Евлампиевич, не занялись живописью всерьез?
Надо сказать, до сего мгновенья покорно-умиротворенной выглядела по-старинному наивная скатерка, простая железная кровать с никелированными шариками, которые давно облезли и ничего теперь не отражали. На кровати этой, очевидно, священник и спал, вон стоят его войлочные шлепанцы. Но тревожное дуновение прошло по комнате, едва коснулась речь пейзажей на стене. В потухших глазах старика вспыхнул огонь, и стало видно, что некогда горел он в этом человеке ярким пламенем. Но свет вспыхнул и — угас.
— Я не должен был, не мог посвятить себя мирскому делу, — ровным уже, безогневым голосом проговорил Вознесенский. — Отец мой и дед были духовными лицами. Я говорил уже вам, образ этот еще прадед оставил нашей семье… У нас принято было сыну наследовать отцовский сан и приход.
Мысли Вознесенского неминуемо возвращались к иконе и картине. Ясное дело — ценность похищенного определялась для потерпевшего отнюдь не в рублях.
Вадим беседовал со стариком, выяснял нужные ему подробности распорядка в доме, а подспудно думалось: «А что, коли погиб в тебе художник не меньший, чем твой прославленный, давно умерший друг, хотя, может быть, и безграмотно так предполагать. Его имя всему миру известно, и в музее отведен ему зал. Вот когда ни Вадима — да что там Вадима! — революции еще не было, подружились вы, и он, вольный, светский, как тогда говорилось, человек, уговаривал тебя растить талант, не ломать своей судьбы. А ты не мог. Ты из духовной семьи. У вас, значит, по наследству. И ты задушил в себе художника. А до конца-то и не смог!
Потому и вспыхнули твои поблекшие глаза, потому и горюешь ты непомерно. Не ценности у тебя украли. Слово «ценность» в прямом смысле давно для тебя умерло, если когда-нибудь и существовало. Кусок душевной плоти твоей из тебя вырвали… А это хоть и на краю смерти — все равно больно».
Окна были закрыты, но звук колоколов недальней Лавры легко проник в дом. Вадим подумал, что так же легко проникает сюда зимний ветер. Поди, вся шпаклевка давно истлела.
— Николай Евлампиевич, — произнес он нечто совершенно не относящееся к делу, — неужели не может похлопотать ваше начальство, чтоб дали квартиру потеплей?
Вознесенский несколько сконфузился. Он не мог, естественно, уловить связь привычных ему колокольных звуков с квартирным теплом. Он помедлил, потом решил, видно, что этот молодой человек в цвета маренго рубашке мыслит какими-то недоступными ему путями и наверно, так ему и положено. Но этот молодой человек с большим, сильно развитым лбом не понимает простых вещей.
— Здесь жили отец мой и дед, — снисходительно и вразумляюще проговорил старик.
Вадим еще расспросил его о распорядке в семье, о приходах и отлучках, немного о знакомствах (их попросту не оказалось уже), старики остались последними из когда-то большого круга близких им людей. Они проводили всех. Их провожать некому.
Вадим подумал, что, не будь Вознесенский священником, никогда не оказался бы он в старости столь одиноким. Ему хотелось как можно больше необходимых подробностей выяснить у Вознесенского здесь, в ограбленном, но все-таки родном жилье, где ему стены помогали, чтоб как можно меньше держать его потом на официальном допросе с неизбежными предупреждениями о даче ложных показаний и прочем. Во-первых, ему было просто жалко старика, а во-вторых, он немного и опасался, не получилось бы неприятности. Когда человеку восемьдесят три, а внутри такая магма страстей не остыла, взволнуй его еще разок — инфаркт запросто схватит.
Неспешно, казалось, беседуя, он подошел к стене, откуда сняли картину. Она висела на двух не особо серьезных гвоздях, стало быть, рама была не тяжела, не было надобности торопиться и с риском повреждений вырезать полотно.
— Да. Это было небольшое полотно в плоском багете, — подтвердил Вознесенский. Однако некоторую торопливость вор все же проявил. Поскольку гвозди в бревенчатую стену были вколочены на века, веревку с них сматывали торопливо. Много серых шматков осталось на гвоздях. Ну что ж, плоский предмет таких габаритов вполне мог уместиться в спортивной сумке.
Потом они прошли в комнату, где находилась прежде икона. Эта комната была уже знакома Вадиму по снимкам. Она была довольно велика, чем-то еще более близкая прошлому веку, может быть, тем, что в ней было больше старинных вещей. Наверно, раньше они располагались по всему дому и теперь, собранные вместе, как-то по смыслу и назначению не особо вязались меж собой. Массивные кабинетные часы у стены, прямые и мрачные, как в торец поставленный гроб, а рядом с ними на стене резной веселый шкафчик-поставец, обеденный стол со слоновыми ногами и девичья кроватка с накрахмаленными бантиками и домашней вязки подзорами до полу. Странно было думать, что на этой девичьей кроватке и сейчас спит древняя старуха, сидящая в глубоких креслах у окна. На нее падают солнечные лучи, и видно, как она стара.
Старуха молча повернула лицо к вошедшим, но Вадим ясно видел, что взгляд ее направлен куда-то между ними. Ну так и есть, глаза подернуты мутной пленкой, почти неотличим зрачок. Катаракта, наверно. Видит она плохо, и с нее, как говорится, много не возьмешь.
Несколько поодаль от окна, лицом к старухе, а сейчас тоже повернувшись к вошедшим, сидела женщина. Этой было лет сорок, а может, и больше. Обе выглядели совершенно как на снимке, испуганно-застывшими. Так они смотрели, вероятно, и на чужого, внезапно вошедшего к ним человека.
— Вот там был образ, — проговорил старик, каким-то неуловимо поучительным движением руки указав на угол. В углу стоял высокий киот с темными ликами икон. Иные были в окладах золотых (позолоченных, конечно), другие в серебряных, а один прямоугольник был пуст, как на лице пустая глазница.
Вадим мельком глянул на старика и понял, что киот этот для него отныне слеп и пуст.
Вадим попросил женщин еще раз рассказать, как было. Ясно же, что со старухой на допросе в официальной обстановке тоже пришлось бы туго.
Вадим с разрешения хозяев придвинул стул к стене так, чтобы лучше видеть женщин, с которыми беседовал. Ну, ясно, по иссеченным морщинами вдоль и поперек лицу старухи уже катились слезы, и она прервала Вадима, опять-таки глядя куда-то мимо его глаз:
— А вам сказали, что нашу Ладу убили? Она давно оглохла, и зубов у нее не было, она никого не кусала. Мы выпустили ее до вечера на солнышке погреться…
Она всхлипывала, всхлипывала и успокоилась насилу, после долгих уговоров брата.
У старухи свое горе — Лада.
Ну, а домработница, Марья Григорьевна, которая тут же находилась, что может сказать?
Она рассказала почти только то, что было уже известно Вадиму из первых, до него составленных протоколов. В этой комнате они так сидели. Без шума, без стука вошел молодой человек с бородкой. Она его сроду ни здесь, нигде в другом месте не видала. Сразу вынул пистолет, она и обомлела и толком больше не помнит ничего. Выдрал (она так и сказала «выдрал») икону с киота, в сумку положил. Велел им не шевелиться пятнадцать минут, а то их с того дома, с крыши, из ружья убьют. И — ушел.
— Мы так не знаю сколько сидели. Потом Ольга Евлампиевна говорит мне: «Что же мы сидим, Марья? Беги сзывай народ!» Сказала мне, чтоб я не боялась, что разбойника этого небось и след простыл. Я и пошла.
— Нет, не сразу пошел он к киоту, — вдруг твердым голосом сказала старуха. — Он сказал: «Здравствуйте, минуточку внимания!» И велел, чтобы ты ко мне ближе села. И что-то еще насчет жизни говорил, но как-то невнятно. А уж потом велел нам не шевелиться и пошел к киоту. Шаги у него большие, решительные, такие у высоких людей бывают. И не ружье, он сказал, а винтовка с каким-то, я не поняла, прицелом… И не долго вовсе мы сидели. Я скоро тебя послала.
«Ай да старуха!» — мысленно восхитился Вадим. Эту старуху с ходу не возьмешь, после смерти Лады маленько успокоится, так, гляди, еще что-нибудь вспомнит. Она плохо видит, частично поэтому, вероятно, и пистолета меньше испугалась. Может, она его второпях вообще не разглядела. А слух у нее, как у многих плохо видящих, обострен. Запали же ей первые слова вошедшего «Минуточку внимания!» и широкий шаг.
Старику и его сестре преступник оставил по отдельному большому горю. Домработнице он оставил только страх. Да, пожалуй, неверно было бы считать эту Марью Григорьевну домработницей. Живет она у них более пятнадцати лет, как рассказывает старик, в совершенном доверии, у нее своя комната с пропиской, трудовой стаж ей идет, до пенсии доберется.
Вадим беседовал с Марией Григорьевной насколько мог успокоительней. Ее-то неминуемо придется вызывать, и надо, чтоб страх из нее выдохся, а то невозможно будет с ней работать…
Итак, Вадим и Корнеев уже второй день сидели в Колосовске.
— Давай с самого начала все еще раз по порядку, — предложил Вадим, растирая левой рукой замлевшие от бесконечного писания протоколов пальцы правой. — Берем показания домработницы Завариной. Сумела, значит, кое-что припомнить…
Вот что она показывает: «Вошел человек лет тридцати в темном плаще. Он остановился и сказал: «Здравствуйте, минуточку внимания!» После этого из правого кармана плаща он вынул оружие. Утверждать, «наган» это или нет, не могу, потому что не разбираюсь, но оружие было металлическое. Он сказал: «Я надеюсь, что вам обоим жизнь дорога, а мне терять нечего». Он велел мне сесть рядом с Ольгой Евлампиевной, чтобы тоже против окна. Я осталась на своем месте. Он тогда повышенным тоном: «Я же сказал, пересаживайтесь…» Лицо у него строгое, как на иконе, очень красивый».
Вадим читал мерно, громко, как чужой документ. И Корнеев слушал внимательно, как будто в первый раз.
— «Вопрос. Предлагая пересесть, он оружием грозил?
Ответ. Нет. Вообще убрал оружие в карман».
Корнеев сказал:
— Я, между прочим, через своих ребят поинтересовался: кто в городе знал, что в доме священника Вознесенского имеются ценные произведения искусства. Оказывается, каждый пятый знал. Кое-кто даже вопросу такому удивился. Как же, мол, в своем-то городе не знать, не гордиться, что у нас такие редкости есть? Простота нравов! Хоть бы сторожа какого к редкостям поставили.
Вадиму вспомнились убитая собака и глаза старика, глядевшего на ослепший, пустой для него киот («Вот так-то, дорогой, хоть и покорился ты духовной своей стезе, а не всякий, как ты говоришь, образ близок тебе и дорог»), он отложил не раз перечитанный ими протокол и сказал:
— А вот знаешь, что печально. Болтать болтают, а ведь никто, наверно, не поинтересовался взглянуть, познакомиться с хвалеными редкостями. Ручаюсь, старик любому бы с радостью не отказал. Рад бы был. Это все равно как в туристические в «загранку» все стремятся, а спроси такого, свои чудеса видел ли, ему и сказать нечего.
— Кто-то однако ж поинтересовался. Не наобум лазаря шел. Да еще по таким переходам, — сказал Корнеев, тоже побывавший в доме Вознесенского.
Оба помолчали.
— Ну ладно, поехали далее, — сказал Вадим. — В день ограбления в ресторане был банкет, обмывали чью-то диссертацию, но никто из пировавших не имел ни плаща, ни бороды. Корнеев проверил маршруты колосовцев, которые могли в этот день и час проходить мимо дома Вознесенского или неподалеку от него.
— Тут кое-что было, — напомнил Корнеев. — Женщина шла к магазину номер два, находящемуся на одной стороне с домом. Не доходя до Вознесенских, встретила быстро идущего навстречу ей мужчину. Высокого роста, в возрасте двадцать восемь — тридцать. Одет был то ли в пальто, то ли в плащ, какого цвета, не помнит, но верхняя одежда была не светлая. Борода была какая-то всклокоченная, а волосы темного цвета.
— И еще было, — Вадим перебрал на столе бланки свидетельских показаний. — Вот. Женщина возвращалась с работы. На Почтовой улице из такси вышел мужчина с бородой и спортивной сумкой и стал стучаться в калитку углового дома с глухим забором. Брови у него были густые и лохматые, лицо очень бледное, глаза глубоко запали. Но, может быть, это так казалось потому, что на лице очень выделялись брови. Обратила внимание потому, что такси здесь бывают редко.
— На Почтовой был. В доме сказали, что никто к ним не приходил, кто свой приходит, знает, где звонок. Дом в глубине, собаки нет, стука не слышно.
— …Ну что ж, могло быть и так: человек вышел из такси на пустынной улице, рассчитывая никого не встретить. Встретив, постучал в первый попавшийся дом.
Фото слепка со следа протектора они отложили. Машину нашли быстро, раскланялись с водителем и ушли. Машина городского «мэра».
Опрос водителей автобусов, троллейбусов, местных таксистов ничего не дал, хотя не опрошенным не остался ни один. К поиску подключилась вся милиция Колосовска, курсанты местной милицейской школы, дружинники. Да и все население не такого, в сущности, большого городка было относительно в курсе событий и по имеющимся данным весьма бурно реагировало на дерзкое ограбление.
Не обошлось за эти дни и без курьезов. Как ни мало было оснований думать, что преступник в неизмененном, так сказать, виде рискнет появляться на улицах города, все-таки решили проверить всех бородачей. Лет десять тому назад такая операция не потребовала бы много времени, но нынче… мода.
Вчера Вадим вырвался пообедать только к вечеру — не хотелось вызывать людей на допросы в их свободное время, да многие и жили далеко от центра.
В ресторане было уже людно, но Вадиму отвели постоянное местечко в углу возле рабочего столика официанток. Отсюда виден был весь зал. Поглощая окрошку, он заметил, как вошли сосредоточенно-серьезные пареньки, оглядели помещение и медленно направились к столику, за которым уютно расположился молодой краснощекий бородач, жизнерадостность которого растаяла, едва он увидел стеснительно приближавшихся к его столику пареньков.
— Да Иночкин же я, Иночкин! — горестно воскликнул он, отложив вилку и запуская руку во внутренний карман пиджака. — Вы меня третий раз проверяете! Я уж без документов не хожу. Иночкин я! Побреюсь, право слово, завтра же побреюсь! Жизни нет!
— Ну бывает, — сказал Корнеев, когда Вадим посетовал ему на ретивых исполнителей. — Ще со школы, ще молоды дитыны.
— Вот влепят за этих дитын…
— В нашем деле без риска не проживешь, — Корнеев прикрыл ладонью зевок. Ему высыпаться в эти дни тоже не приходилось.
Еще было небезынтересное показание начальника Управления коммунхоза. Он тоже видел мужчину в плаще с зеленой сумкой через плечо.
— «Лицо чистое, холеное, незагорелое, — читал Вадим. — Впечатление, что подолгу находится в помещении и на солнце бывает редко. Борода торчком. Я встречаюсь в городе со многими людьми, но такого не встречал».
— И все-таки считаю возможным предположить, что он в Колосовске не чужой. Не до Чикаго же, в самом деле, дошла слава об этих редкостях. Опять же абсолютное знание расположения комнат…
— Ранее судимых по городу проверил, — сказал Корнеев. — Есть один под адмнадзором. Из дому не выходит. У другого железное алиби.
Корнеев потянулся, взял протоколы, в которых говорилось о приметах человека с бородкой, с сумкой, в плаще.
Ну что ж, все трое говорили примерно одно и то же. О впалых глазах, правда, говорила только женщина с Почтовой, но улочка эта в высоких деревьях, при ярком солнце — темнее тени. В контрастном освещении глазницы вполне могли показаться глубже, чем они есть.
— Слишком он разговорчив, — сказал Корнеев, откладывая показания. — Не серьезный какой-то у него треп. Минуточку внимания, да если жизнь дорога, да мне терять нечего… Ну про оптическую он, может быть, и к месту ввернул. Окно не просматривается, да бабам откуда про это знать.
Корнеев посмотрел на Вадима. Тот медленно, утверждающе покивал:
— Вот-вот! Какой-то дешевой самодеятельностью тут пахнет. И манера эта специфическая — «Минуточку внимания!» Кому эта борода показалась приклеенной? А если допустить вероятность предположения, что она и была приклеена? И зря мы Иночкина сбрили?
— Ништо ему, новую отрастит, — безжалостно проговорил Корнеев. — О бледности, обрати внимание, говорят все. Допустить волнение? Навряд ли. Очень уж точно по времени — старик в редчайшие дни из дому уходил. И нагло — заметь! — оружие в карман положил. На двести процентов уверенности. Начкоммунзав, по-моему, правильно определил — не бледное, не загорелое лицо. В помещении много находится. Незагорелые летом всегда бледными выглядят.
— Минуточку внимания, минуточку… — задумчиво повторял Вадим. Он встал из-за стола и, обняв себя за локти, прогуливался по комнате. На Корнеева он не глядел, они вроде бы и говорили порознь, но думали вместе. Это здорово, когда сработались и можно думать синхронно. Получается не простое дублирование мысли, а возведение мысли в квадрат. — Да. Тут пахнет сценой. На невысоком уровне. Настоящий артист в жизни играть не будет, он себя в ролях вычерпает. Не шибко художественной самодеятельностью тут пахнет.
— Ты думаешь…
— Ну, давай уж по науке. — Вадим вернулся к столу, взял чистый лист бумаги, написал сверху привычные со студенческих дней слова «План расследования по делу…», подчеркнул, опустил сверху несколько вертикальных линий, разбив лист на пустые пока столбцы. Слева пошли номера, подзаголовки столбиков. Версии, подлежащие исследованию, вопросы, подлежащие выяснению. В скобках — что надо выяснить. Следственные действия, подлежащие проведению — каким путем выяснить, как получить доказательства. Сроки проведения, отметки о выполнении… Формальность? Нет. Ни Вадиму, ни Корнееву лист этот не показался данью бюрократизму. Оба были опытными работниками и знали: никакие надежды на несложность дела — тем более что дело, которое им предстояло распутать, отнюдь не выглядело простым, — не могут оправдать отсутствия письменного, непременно письменного, плана расследования. Самое простое на первый взгляд дело может осложниться до чрезвычайности именно в результате того, что расследуется без плана.
Вадим писал на листе. Корнеев выводил одному ему понятные вавилончики и пунктиры в своей записной книжке. Версия за номером первым — о принадлежности преступника к миру клубной сцены — несла ему и его ребятам необоримое количество хлопот. Проверить десятки кружков самодеятельности, клубов, домов культуры, в первую очередь непосредственно связанных с Колосовском. Трудно представить себе, какую кипу личных дел работников культфронта придется переворошить.
Когда заходит речь об угрозыске, представляются непременно засады да схватки с преступником. А не угодно ли до бессонницы, до красных глаз копаться в ворохах бумажных лент, отыскивая чеки магазина, где орудуют расхитители?
Или обходить, один за другим, пятиэтажные дома без лифта, чтобы выяснить, из какой квартиры похищена куртка. Куртка у воровки изъята, а заявления о краже нет — не все верят в эффективность розыска, а время, чтоб помочь оному розыску, тратить не хотят. Ну что ж, оно им тоже дорого.
Или вот сейчас, опять же по бумагам (сначала по бумагам, а засады и задержание весьма активно сопротивляющегося вооруженного преступника будут, так сказать, на десерт), опять же по бумагам ловить хвостик нити, по которой они выйдут, в конце концов, на этого бледного позера.
— «Мне терять нечего», — сердито проговорил Корнеев, предвкушая огромность и волокитность работы. — Трепач типичный. Ручаюсь, срока не тянул, а то трепался бы меньше.
Вадим дописывал «№ 1». Он покачал головой.
— И все-таки все точно, все дерзко. Рука несомненно опытная. Хотя…
Вадим вдруг задумался.
— Ты что? — тотчас расслышав паузу, спросил Корнеев.
— Пока ничего. — Вадим помолчал, снова встал, прошелся по комнате. Не только рука уставала от бесконечного писания. И сидеть-то, мягко говоря, надоедало.
Да, пока ничего. Пока только ощущение, предшествующее мысли, мелькнуло в нем, и он не торопился навязывать его товарищу. Если в этой скрытой, даже не высказанной пока версии есть смысл, Корнеев тоже дойдет до него. Две порознь найденные точки наверняка дадут точное направление. Многое должна прояснить и волокитнейшая работа по проверке всего связанного с самодеятельностью.
— Значит, проверим клубы-кружки. — Вадим поставил жирную точку в конце строки номера первого.
Домработнице Завариной надо предъявить для опознания оружие.
Продолжать опрос населения, всех, кто обычно проходит по этой площади, кто мог проходить в день ограбления. Продолжать в темпе, пока у людей может быть свежо воспоминание. Не исключено, что кто-нибудь мог видеть преступника уже вдвоем. С кем-нибудь же должен был он встретиться. Не мог он оставаться долго наедине с сумкой, в которой сверхценные вещи.
— Теперь насчет проживания, — размышлял вслух Вадим. — Колосовский он или нет? Если местный, постоянно ли здесь проживает? Какие-то связи с городом должны же быть. Не кажется мне, что гастролер. Для гастролера-рецидивиста опять же слишком он болтлив. А может, кто-то раньше проживал да уехал, а связи остались. Может, и судимость есть, да их не по Колосовску искать надо.
— С Бораненковым и другими участковыми поговорю и по своим каналам проверю насчет выбывших. Я тоже считаю, на гастролера не похоже, — согласился Корнеев. — И от сумки должен был он отделаться. Если только машина поблизости не ждала.
— И еще интересно… Каналы сбыта. Куда уедет икона, куда картина… — Корнеев вздохнул мечтательно, словно бы на преступника они уже вышли и только и осталось каналы сбыта выяснить. — Парень молодой, сбывать поторопится, денежки между пальцев потекут. На деньгах они сидеть ох не любят. Деньги им языки показывают.
— Были б в избытке, они б и нам с тобой показали. Может, только тем и спасаемся, что избытка нет, — вполне серьезно проговорил Вадим, не отрываясь от листка-плана. — Номер четвертый. Домработнице Завариной предъявить для опознания оружие.
— Ну уж это, надо думать, не сейчас, — решительно заявил Корнеев. — Я сейчас сам бледный, не плоше того типа, да и побриться, — он провел ладонью по щекам, — не мешает. К утру как раз и будет клоками и нелепая.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На следующий день утром, до вызова свидетелей, Вадим снова медленно прошелся по Почтовой улице, где, можно было предполагать, шел молодой красивый человек с некрасивой бородкой.
Кому-то он должен был отдать сумку. Если не ждала его машина. Коли не ошибаются свидетели — а их по Почтовой уже двое, — молодой человек не вошел, а вышел из такси, и машина ушла. Может быть, в такси остался кто-то, с кем ушла сумка? Но почему тогда молодой человек не уехал в этом же такси, а вместо того вышел и, по первому впечатлению, бессмысленно «наследил»? Если это вообще тот самый…
Опрос водителей автобусов, машин частных и казенных грузовиков и легковых ничего не дал. Никто не приметил схожего с описаниями пассажира.
Кое-кто из встречных прохожих оглядывал Вадима с заинтересованностью. В маленьком городе слухи — те самые, что «не могут учитываться, как источник доказательств», — распространяются со скоростью звука, а то и преодолевают звуковой барьер. О том, что в Колосовске работают люди из Москвы, многие горожане, конечно, знали, а Вадима, надо думать, и узнавали: скольких уже он допросил!
Нужды в такой популярности не было. Если принять за вероятное, что преступник не «гастролер», то содержание вопросов следователя, а значит, и направление, в котором ведется поиск, могут стать ему известны.
«Не ему. Им, — мысленно поправил себя Вадим. — Один он быть не мог. В доме священника его раньше никто не видел, и тем не менее он совершенно уверенно прошел всеми этими путаными сенцами, лестницами и коридорчиками. Кто-то побывал здесь до него и точно его проинструктировал, если не принять версию о том, что попросту навела Заварина…»
Казалось бы, легче всего было предположить последнее. Но не слишком ли сверху лежит эта версия? Опять-таки ведь «кого-то» ей надо было навести, а Вадим мог бы поручиться, что ужас, отражавшийся на тупом лице этой женщины, едва она вспоминала об оружии, был неподделен. Нет, похоже, она не врет и преступника видела впервые. Да, в конце концов, если б она знала о готовящемся грабеже, разве не проще бы ей оказаться хотя бы в саду на эти несколько минут? Нет, она не врет.
Такие ограбления в одиночку не совершаются. Кому-то должен был он передать сумку. И кто-то должен был точно указать ему дорогу в доме и местонахождение иконы и картины. Все свидетели обращают внимание на неестественность бороды. Скорее всего, наклеена. Значит, он все-таки боялся, что его узнают?
Боялся, что узнают в доме Вознесенского? Нет, там, в двух-трех шагах от женщин, такая нехитрая маскировка его бы не спасла. Полуслепая старуха узнала бы по голосу, а наболтал он много. Нет, в доме он был впервые.
На улице, во время трех-четырехминутного перехода, допустим, до машины, бородка могла иметь какой-то смысл…
А собака? Обыскали весь сад. Не нашли камня или какого-либо предмета, каким ей проломили голову.
Возвращаясь к гостинице, Вадим опять прошел мимо дома Вознесенского, миновал обшарпанный сарай, почему-то уцелевший на чистенькой, довольно нарядной улочке. Похоже, держали в нем уголь. Пора бы уж и снести, теперь углем никто не топит.
С неосознанным сожалением расстался Вадим с чистым утренним небом, свежим воздухом, неусталыми лицами людей, чья кожа была уже тронута ранним сельским загаром. Среди них, идущих на свои рабочие места, были молодые и старые, добрые и злые, но все они были сродни Лобачеву и Корнееву. А молодой человек с бородкой и те, пока неизвестные, с ним — это были люди другой породы, живущие в другом нравственном измерении. Между прочим, очень нелегко постоянно, всю жизнь иметь с ними дело.
В первые же дни расследования был, как положено, изготовлен фоторобот. Прямо в Колосовск со своей, несложной в общем-то, аппаратурой приехал Борис Львович Вичугин из научно-технического отдела, расположился в горотделе, к нему поодиночке вызывали свидетелей, видевших, предположительно, одного и того же человека.
«Волосы гладкие, прилизанные?» — «Нет», — порознь, но уверенно ответили все четверо.
В изображении на экране утвердилась не курчавая, но густая темная шевелюра.
«Нос? Глаза, вы говорите, шире поставлены? Брови — вот так? Нет? Хорошо, с изломом… Так примерно?»
Вадиму хотелось еще раз прослушать живое описание внешности предполагаемого преступника. Он пришел в горотдел, но со свидетелями здесь не встречался, стоял позади у приоткрытой двери, слушая их поправки и следя за постепенно возникающими на экране чертами предполагаемого лица.
Работник коммунального хозяйства города его позабавил. «Мертвый сезон» недавно повторным экраном прошел в Колосовске, афиш еще не сняли. Свидетель, наверное, чувствовал себя, по крайней мере, Савушкиным, будущим героем-разведчиком, который по памяти дает портрет крупного военного преступника. На вопросы Бориса Львовича он отвечал с очевидным волнением и натворил перед экраном примерно в два раза больше, чем было записано в протоколе у Вадима.
Четыре отдельных наброска соединены в один, этот один сфотографирован. Фотографии разосланы по отделам и отделениям милиции. Вадим считал — им крупно повезло. Удалось уговорить известного художника Карпова дать по показаниям свидетелей рисованный портрет. Карпов чрезвычайно редко соглашался удовлетворять такие просьбы. Он говорил — и ничего удивительного в его словах не было, — что терпеть не может рисовать бандитов.
Уговорили его на сей раз, только сообщив, что похищены ценные произведения живописи.
И вот в руках Вадима фотография уже рисованного «портрета» человека с сумкой. Ну что ж, Заварина не ошиблась, он красив. Лоб высокий, не вьющиеся, чуть волнистые темные волосы над высоким гладким лбом. Брови густые, глаза под такими бровями всегда выглядят несколько запавшими. Вот он с бородкой, вот без бороды. Кому же и где ты передал сумку?..
Миша Корнеев в этот час уже беседовал с завклубом колхоза «Победа». Клуб самый большой и богатый в районе. Можно бы его и дворцом культуры назвать.
Завклубом была молоденькая, хорошенькая, с утра синева на веках, шиньон залачен насмерть, упадет — покатится. Присмотренная такая, не безхозная девочка.
Корнеев, в белоснежной водолазке, в костюме — матерьяльчик с выработкой, — ей понравился. Она документов не спросила, приняв за корреспондента, он не стал ее разочаровывать.
— У нас ставка на доверие, — сказала завклубом. — Нашей самодеятельностью вообще интересуются. Мы считаем себя народным театром. Не что-нибудь, «Лес» Островского недавно ставили. Конечно, в костюмах, в гриме. У нас модерны в сукнах не уважают. Грим, парики, усы, бороды я сама в ВТО на улице Горького покупаю.
— И часто бываете вы на улице Горького? — спросил Корнеев с искренней заинтересованностью, за которую был вознагражден оживлением, мелькнувшим в подсиненных глазах.
— Нет надобности, — сметая со стола невидимые соринки, сказала завклубом. — Грима сразу беру много, а бороды, парики — это ж, можно сказать, навечно. Если б не разворовывали! — вдруг рассмеялась она, показав ровные, мелкие зубы. — Просто беда с этой модой! Володя Скребнев, наш бывший баянист, на выступление бороду попросил, а, ручаюсь, просто так носит. Ждет, пока своя вырастет. А как же она под клеем вырастет?
— Надо думать, близкий ваш знакомый, если казенный реквизит доверили, — укоризненно заметил Корнеев. — Все же не полтинник цена. Не грех бы и отобрать.
Завклубом немного встревожилась таким оборотом беседы.
— Что вы, что вы! — сказала она. — Я его совсем не знаю. Только и знаю, что Володя Скребнев из Чернолукского клуба. Да он, кажется, и уехал из района. Как же я у него отберу? Надеюсь, что сам отдаст.
Корнеев с трудом подавил зевоту. Почти всю ночь он со своими ребятами просматривал личные дела людей, близких районной самодеятельности. Был среди них Скребнев.
Корнеев поднялся, завклубом вышла из-за большого стола попрощаться с товарищем корреспондентом, проводить. Оказалась росточком чуть повыше корнеевского плеча. Корнеев со значением пожал ей руку, неторопливо вышел из клуба. Дойдя до угла, обернулся. Она стояла у открытого окна, глядела ему вслед и не успела отпрянуть.
Зайдя за угол, Корнеев резко прибавил ходу. Что-то начинало «светить». Очень быстро добрался он до отдела.
Из отдела он позвонил в Москву, в управление, запросил материал на Скребнева Владимира Сергеевича, проживающего там-то. Да. Как можно скорее.
Положив трубку, потер виски. Очень хотелось спать, и никак не тянуло продолжать проверку актива самодеятельности, беседовать с участковыми, собирать сведения от курсантов, продолжавших работу над маршрутами жителей, которые могли по тем или иным причинам проходить в день ограбления поблизости от дома Вознесенских.
Очень заманчиво было думать, что на Скребнева они вышли правильно. Но Корнеев привычно отодвигал от себя надежду, готовую оформиться в уверенность, и продолжал работу так, словно бы о Скребневе сроду ничего не слышал.
Поиск преступника не только не исключает, предполагает и поиск доказательств. Может быть, кто-нибудь из колосовцев, сам того не ведая, владеет интересными для них сведениями.
Велика цена вещественных доказательств. Недаром они с Лобачевым так торопились обнаружить на квартире Карунного родственную фальшивым монетам металлическую пыль. Редко, но случается у опытных преступников: возьмут да и откажутся на суде от собственных показаний, заявят, что вынудили у них признание. Предположительно мог и Карунный, оправившись от растерянности, заявить, что рублями он сроду не баловался. От пыли не откажешься.
А показания свидетелей! Сколько в них бывает неверного, ошибочного — отнюдь не по злому умыслу. Одним мешает объективно высказаться повышенная возбудимость, другие начисто лишены необходимой доли воображения. Прежде чем заложить в блокнот, в память чьи-то слова, обязательно составь себе хотя бы ориентировочное мнение о том, кто их произносит.
Корнеев сидел в кабинете замначальника отдела, окно выходило во двор, солнце сюда не попадало, в комнате было почти прохладно, и странно выглядели покрасневшие от жарких лучей физиономии курсантов, докладывавших Корнееву.
Среди них было много совсем молодых, недавно рекомендованных в органы общественными организациями. Для них задание по маршрутам, может быть, было первым практическим поручением. Старались они истово. Корнеев давал каждому обстоятельно выговориться, чтоб парень вышел с чувством личной причастности к серьезному делу. Это очень важно, чтоб человек, выполняя отведенное ему поручение, сознавал себя ответственным за успех операции в целом. Понравился Корнееву последний вихрастый паренек. Этот постарался чуть не на всех опрошенных словесный портрет составить. Старался. Ничего не скажешь. До того забавно получалось, что у Корнеева даже сон отшибло.
Из участковых инспекторов первым пришел Виктор Петрович Бораненков. Разговора с ним Корнеев ждал, потому что по различным делам встречался не раз и не два, и всегда с толком.
Виктор Петрович, высокий, грузноватый, носил на погонах две малые звездочки, хотя было ему под сорок. В органы он попал по призыву лет двадцать тому назад из подмосковной шахты, служил сначала постовым, попутно учился, потом принял участок, полусельский-полугородской, по контингентам разнообразный и трудный. У населения честно завоевал доверие и авторитет. Когда по району идет, едва ли не каждый третий его приветствует.
— Здравствуйте, дядя Витя!
— Привет, Виктор Петрович!
Теперь на бывшей полусельской территории Виктора Петровича вырос новый район колосовских Черемушек, как его называют местные. От Москвы до Курил всюду есть свои Черемушки.
Виктору Петровичу Корнеев поднялся навстречу и с удовольствием пожал его мягкую большую руку. Рядом с Бораненковым Корнеев как-то переставал ощущать собственные габариты. Корнеев все-таки костюмы покупает в магазине, а по плечам Виктора Петровича готового платья не взять. Нарядить васнецовского богатыря в пальто цвета маренго — вот и будет Виктор Петрович.
На долгие приветствия и расспросы Бораненков тратить время не стал. Он знал цену и своему и корнеевскому времени. На стуле утвердился, не развалясь и не сутулясь.. Глаза ярко-синие, белки чистые, как у ребенка, волосы волнистые, с проседью.
— Ребят своих я соответственно озадачил, — сказал Виктор Петрович. — В поселке у геофизиков, в Степанькове и Никольском насчет приехавших, убывших проверять. У меня убыло трое. Задолго до происшествия. Одни с семьей в загранку. Женщина-пенсионерка к дочери уехала. Вот насчет третьей, Михаил Сергеевич, пока точных сведений представить не могу. Тем более с мужем они площади еще не имеют, снимают комнату. Муж — научный работник, скоро площадь должен получить. Живут не очень чтобы дружно, хотя он мужчина тихий, не пьющий. Знаю, бывали у них и скандалы, но без нарушений. Старухи по дому болтают, вроде она от него ушла. Может, и ушла, не выписалась. Это точно…
— Ну и что? — осторожно понукнул Виктора Петровича Корнеев, внимательно слушавший его ровную, обстоятельную речь. Из-за одних семейных ссор Бораненков не обратил бы внимания на молодую пару.
— А-вот что, — так же осторожно продолжал Виктор Петрович. — Еще подростком была она в колонии несовершеннолетних, вернулась, вышла замуж. Ничего предосудительного за ней не замечалось. А в последнее время что-то изменилось. И пьяную я ее встречал. По-моему, какая-то компания у нее завелась. Пошел от нее душок. Доказать, Михаил Сергеевич, не берусь, но чувствую.
Сказав это, Бораненков поднял на Корнеева свои синие очи, словно бы извиняясь за такое несерьезное метафизическое объяснение, однако же в Корнееве ссылка на чувство не вызвала внутреннего противодействия. Да, да! На вооружении электроника, химия, фотография, мощная разнообразная техника, но все это, вместе взятое, не исключает интуиции, своего рода нервного чутья, без которого немыслима оперативная работа.
— Молодая? — спросил Корнеев.
— Молодая. Можно проверить. Волкова Раиса Васильевна. В разговорах при знакомстве представляется Инной.
— Так она уехала?
— Люди говорят. Но я ее в городе после происшествия видел. Это точно. Домой приходила или нет, не знаю, а в городе была.
— У кого снимают комнату?
— У Краузе. Он из латышей, но у нас еще с до меня живут. Я с ней недавно встречался. Обменивались мнениями о происшествии.
— К тебе на участке небось каждый пятый с обменом мнений. Ты же у них за министра.
— За министра, — вполне серьезно согласился Бораненков. — И потому, поверишь, Михаил Сергеевич, от отпуска бы отказался, ночи с вами сидел, только бы раскрыть поскорее. Если происшествие случается, очень от людей неудобно.
Это не был упрек. Это была досада соратника, однополчанина, который не может кардинально помочь соседнему подразделению, ведущему тяжелый бой.
— Раскроем, Виктор Петрович, — тоже без шутки пообещал Корнеев. — Вроде бы наклевывается кое-что.
Вслед за Бораненковым прошли другие участковые, многих из них Корнеев не знал, разговоры были короче, данных, могущих представить интерес, не было.
Потом опять люди, ходившие по возможным путям продвижения преступника. Нет, не встречали. Нет, не видели…
Усталый, почти отупевший, Корнеев устроил себе двадцатиминутный перерыв — двадцать минут в тишине, с закрытыми глазами, это уже нечто. Ему опять подумалось, каким скучным, едва ли не бесполезным мог показаться этот день постороннему человеку. Ни погонь, ни перестрелок с непременной победой инспектора угрозыска.
Может быть, так и надо, с точки зрения воспитательной, показывать только победы, но откуда же тогда прибавляются имена на мраморной доске управления? Да и сыграл же Михаил Жаров Ковалева, которого убили в самый-самый последний перед уходом на пенсию день.
Вот Зотова недавно вписали в мрамор. Зотова Лобачев знал, знал его и Корнеев. Надежный, перспективный был парень. С группой преследовал злостного браконьера. А тот в прошлом две судимости имел и сейчас лесника ранил. Видно, решил — терять нечего. Отстреливался из своего дома, а в доме женщина, ребенок. По окнам не ударишь.
Зотов с ребятами подползали, подползали, а потом метров десять открытой лужайки осталось, Зотов поднялся в рост и пошел.
Корнеев очень хорошо представил себе, как этот видный, высокий парень, в новенькой форме, встал и просто пошел на дом. И с пяти метров получил из двух стволов в живот. Бандюга — будь он проклят! — потом выстрелил себе в пасть. После Зотова ему бы все равно не миновать вышки.
Их хоронили в один день на одном кладбище. И совершилось на похоронах гнусное дело. Корнеев пока на отсутствие выдержки не жаловался, но тут едва не сорвался.
Пришли провожать бандюгу его дружки. Почтить, так сказать, память. В толпе заворчали. Валя, молоденькая жена — вдовой назвать язык не поворачивается — Зотова, вскрикнула и заплакала в голос. Однако ж никто тех не тронул, ушли они нагло, не опустив голов.
Корнеев покинул кладбище с чувством горьким и тошным, словно бы способствовал постыдному делу. А может, так оно и есть? Пусть не по закону, но по совести-то надо было, чтобы хоть один человек подошел и плюнул в глаза этим дружкам. Так ведь закон не позволяет. А помимо закона и — боятся. А Зотов не боялся. Он встал и пошел.
Сейчас Валя Зотова попросилась на смену мужу, на работу в милицию. Это уже не первый такой случай. Валю приняли, аттестовали, направили в школу. Она носит форму. Ох, как гордо она ее носит!
— Я каждый день специально прохожу мимо домов, где живут эти люди. Я всегда смотрю на их окна, — говорила Корнееву Валя.
Вот уж не думал Михаил Сергеевич, что за считанные дни может так измениться человек. Смешно сказать, что двадцатилетняя женщина постарела. Валя даже не похудела, но у нее обострились черты лица, в чем-то изменилась — а может быть, это от формы, от погон? — походка. Жестко, круто шла она сейчас по жизни. За двоих шла.
Закончив свой двадцатиминутный перекур, Корнеев подумал, что непременно надо посмотреть эту Волкову. У Бораненкова интуиция? Конечно, интуиция. Только она, эта интуиция, к человеку без опыта вряд ли придет.
Итак, Раиса Васильевна Волкова, год поставили условно, пятидесятый. Можно еще пометить «Инна».
Дан в Москву запрос. Просил к утру. На проводе поворчали, но безотказно. Колосовским делом управление интересовалось. Чтоб маленько поразвлечься, соединился с Копыловым. У того завершалось дело «странного вора».
— Ну как там у вас? — спросил Корнеев. — Обвинительное на своего дурака составил?
— Составил, — сказал Копылов. — Надоел он мне до умопомрачения, а куда деваться, как бабка скажет? На одно пальто так и не сыскали владельца, а он, подлец, забыл, где взял. А вас, между прочим, завтра, кажется, Чельцов на ковер вызывает, давайте набирайте там что-нибудь.
— Наберем. Один уж том, считай, набрали, без дела не сидим, бумажками обрастаем, — невозмутимо ответствовал Корнеев.
Сонливость с него как рукой сняло. Вызов «на ковер» к заместителю начальника управления безусловно обещал полновесную выдачу дельных советов. Чельцов недаром тридцать лет в управлении и прошел долгий путь от районного оперуполномоченного до генерал-майора милиции. Советы будут. Но вначале последует печальное, точными формулировками обрамленное утверждение того факта, что девять дней господа сыщики собак гоняют, сло́ны продают, а преступник гуляет себе на свободе.
— Я пошел спать, — сказал Корнеев. — Завтра с утра опять по клубам.
Он посмотрел на часы: позвонить, сказать Вадиму, что в белокаменной по них соскучились? А зачем? Только настроение испортишь. В том, что Лобач часы зря не сидит, сомневаться не приходилось. А может, он и спит. Корнеев не стал звонить.
Но Вадим не спал. В ушах мельтешили обрывки бесед с людьми об одном и том же, об одном и том же… Директор ресторана, где был в день ограбления банкет, официантки, гардеробщица… Нет, день был теплый, ни одного посетителя в плаще не было. Из окна ресторана дом Вознесенского виден, но ни одно окно не просматривается, Вадим сам проверил.
Домработница Вознесенских от беседы к беседе заметно приободрялась. Помня ее истеричный перепуг первого дня, Вадим умышленно приглашал ее не на допрос, а на беседу, название же документа ее не беспокоило. В памяти ее постепенно всплыли кое-какие подробности, но хотя эта тупая баба не вызывала в Вадиме чувства симпатии, он по-прежнему был уверен, что она не врет. Да она и не путалась, хотя к одним и тем же деталям он возвращался неожиданно и с разных позиций.
Ей предъявляли на опознание оружие — пистолеты системы «ТТ», пистолет Макарова, револьвер системы «наган». Вроде бы наиболее похожим показался «ТТ». Однако Заварина более или менее уверенно сказала, что оружие преступника имело грани на стволе («на стаканах такие бывают»), а ствол был вроде немного потоньше, чем у «ТТ». («Он как пистолет вынул, я обомлела, только на пистолет и смотрела. Он в карман его положил, так я на карман смотрела…»)
Трудно, конечно, было рассчитывать, что перепуганная баба со столь мощным интеллектом, сроду не державшая в руках оружия, даст точное описание, но все же…
Вадим пометил на завтра: «Предъявить вальтер, браунинг». Подумав, приписал: «стартовый пистолет». На женщин и его бы хватило, а преступник знал, кто встретит его в доме.
Вадим был один. Максимально отрешившись, он, как чужие документы, перечитывал свои протоколы, когда из Москвы, почему-то по его телефону, пришел ответ на запрос Корнеева на Владимира Скребнева. Никакой компры на Скребнева не было, а кроме того, бедный Скребнев погиб в мае месяце сего года, будучи пассажиром в коляске мотоцикла. Видно, Корнеев кого-то, как ему показалось, подходящего, зацепил, да оборвалась ниточка…
Вадим посмотрел на часы: уже одиннадцать. Скорее заказать Москву, пока Галя спать не легла. Бабаян позвонил ей, конечно, сказал, что Вадим задерживается в области, но от этого ей не легче. Опять погорел общий отпуск. Бедные их жены! Только подумать — вечная война, вечный фронт!
Вадим заказал разговор, подошел к окну, распахнул рамы. В комнату вошла немыслимая в Москве тишина. Городок спит. Высокое над ним стояло небо, чистые светились звезды. Вадима вдруг взяла за душу почти физическая тоска, так захотелось ему увидеть под черным южным небом ночное море с лунным Млечным Путем на воде. Еле светится горизонт, и кажется, что огромное море выше земли. Оно пахнет йодом, дышит теплым туманом. Вадим с Галей сидят на пустом пляже у самой кромки прибоя, но прибоя нет, только чуть слышно шелестят-звенят под волной мелкие камешки. Галя в сарафанчике. Вадим прикрыл ее курткой, обнял. Она согрелась и молчит.
Так было, когда они поженились. В их первый медовый год. А познакомились они — не всякому так удается! — на парашютной вышке. Оба увлекались парашютным спортом, оба неплохо прыгали. Потом уже не с вышки, а с самолета по команде: «Пошел!»
Вадим понял, что любит Галю, когда она впервые прыгнула при нем, и он смертельно, до дрожи испугался.
Кажется, целую вечность он ждал ее на земле. Ему казалось, что эта крохотная на синем небе под белым куполом фигурка никогда не приземлится. А когда Галя все-таки приземлилась, он ни с того ни с сего, совершенно неуместно, принародно, бросился бежать к ней через все поле, и с этого все началось.
Теперь Галя уже врач, со стажем, с авторитетом. И Маринка уже большая — «краковская колбаса», «русская некрасавица». А он изо дня в день стоит лицом к лицу с человеческим отребьем, и это становится иногда тяжело. Недаром к сорока годам следователь нередко расстается со своей работой.
Ах, как им с Галей хотелось — если это вообще возможно — пережить еще раз и море, и шелест гальки, и густую влажную тьму! И опять — нет.
Раздался звонок. Галя тотчас отозвалась, и голос ее, измененный расстоянием, был совершенно похож на голос той, молодой Гали.
Ну конечно, она была в курсе и сумела — как всегда умела — сделать так, что трудное начало разговора не стало трудным.
— Но ты же приедешь? — сказала Галя. — До нашего отъезда ты неужели не приедешь? Неужели мы тебя до отпуска и не увидим?
— Клянусь, приеду, Галочка! Между сутками двадцать пятый час найду и приеду.
Потом Галя рассказала что-то непонятное про Никиту. Сказала — ей очень хочется, чтоб Вадим приехал, с Никитой поговорил.
— Влюбился он, что ли? — переспросил удивленный Вадим. — Так, во-первых, пора, а во-вторых, дело житейское.
— Я житейские дела не хуже тебя знаю, я врач. А тут и тетка Ира говорит…
— Галка, не бойся, Галочка, — ясным голосом, скрывая смех, сказал Вадим, — Никита ж не дурак, Я приеду, все мы выясним. Поцелуй Маринку. А при чем тут тетка Ира?
— Да была она там, на этой даче, с которой компас украли.
И только помянула она дачу с компасом, как Вадиму вспомнился не столько мимолетный разговор с братом в электричке, сколько легкое, намеком, ощущение тревоги, с которым вспоминался ему этот разговор в день, когда он ехал на первую встречу с Карунным. Что-то там было, что-то его уже тогда зацепило.
Но потом был Карунный, потом Колосовск. Никита тоже не сидел без дела.
«Ну ничего. Женщины, похоже, заняли круговую оборону», — успокоил себя Вадим.
А что он мог сделать сейчас, кроме как приказать себе успокоиться и заниматься только своим делом?
Вот так и получается. Галя опять едет одна, до Никиты руки не доходят, и где ты, двадцать пятый в сутках час, и запасные нервные клетки?
Кончился разговор, Москва отключилась, ушла далеко-далеко, опять небывалая, прошлого века тишина сомкнулась вокруг Вадима. Он ощутил ее вдруг и остро. И подумал, что людям, постоянно обладавшим благом тишины, наверно, жилось и работалось легче. Впрочем… Все мы безжалостно не замечаем, не ценим именно простые блага.
В незапертую дверь без стука вошел Корнеев.
— С позволения сказать, пожрать нечего? — спросил он устало.
Вадим выложил на стол початую коробку килек, половину булки, поставил чайник с холодным чаем.
— Может, потерпишь, подогрею? — спросил он, глядя в серое лицо Корнеева.
Тот отрицательно покачал головой. Он уже наливал себе холодный коричневый чай в граненый стакан.
— Опять селедкины дети, — сказал Корнеев, накладывая кильку на хлеб. — Наживем мы язву. Хорошо, если одну на двоих, а ну как сепаратно каждому?
— Спаржу тебе, артишоки! Огорчить могу. Если ты на Скребнева Владимира надеялся, то он в мае сего года пассажиром на мотоцикле погиб.
— Вот потому он и бороду не отдал.
Корнеев поглощал селедкиных детей с головами и хвостами, во рту у него только похрустывало.
— Ну и я тебя не обрадую. Говорил с Копыловым. Михалыч нас завтра на ковер. Подшивай хоть протоколы, изобрази первый том.
Вадим принял шутку. Чельцову тома не нужны, он их и смотреть не станет. А ведь бывает же, наедет кто-нибудь неумный с проверкой. Тот ни Лобачева, ни Корнеева не знает, тому подавай тома, чтоб по бумагам удостовериться: идет-таки расследование, не зря люди погоны носят, булки-кильки едят.
Корнеев подробно рассказал Вадиму о разговоре с Бораненковым, о запросе, посланном на Волкову.
Вадим тоже знал Бораненкова.
— Может быть, и потеплеет с этой Волковой, — сказал он, раздумывая. — Я, пожалуй, вызову завтра, у кого она квартирует. Краузе, говоришь? — Он записал на краешке постеленной на столе газеты. — С другой стороны, если Волкова представляет интерес, не хотелось бы и спугнуть.
— Знаешь что, — Корнеев зевнул. — Будет день, будет и пища. Давай ложиться. Мы, между прочим, имеем право на сон и до того, как дело будет закончено расследованием.
— Это если по науке, по чертежу, так сказать. А практически ни на что мы не имеем права, и Чельцов завтра тебя в этом убедит.
— Не в первый, не в последний, — сказал Корнеев.
Вадим видел, у него еле достало сил раздеться. Лег он как-то неудобно, толком не укрывшись, хотя ночь была прохладная, и тотчас уснул. Лицо его с закрытыми глазами и синими тенями в глазницах выглядело сейчас непривычно беспомощным, как и руки, бессильно легшие поверх плюшевого одеяла. Он так и не успел загореть, на белой коже плеча синел изрядный рубец от ножа. В прошлом году это был еще красный выпуклый келоид. Корнеич заработал его, когда брал… Рубца этого он, между прочим, стеснялся, говоря, что застолбил свое невладение самбо.
Вадим смотрел, как тихо, по-детски дыша, спит Корнеич, и почему-то подумал, что многие из управления носят на себе такие меты, считают их делом обыденным, чем-то вроде трудовых мозолей. В том числе и те, у кого на широких золотых погонах генеральские звезды.
Вот вызовет их завтра «на ковер» Чельцов, человек добрый, деликатный и заботливый. Лет девятнадцать тому назад, говорят, осенило его податься в рядовые сотрудники милиции. Из интеллигентной семьи, присмотренный мальчик. Оперуполномоченный, инспектор угро, школа такая и этакая, юридический… Область он знал, как другой квартиры своей не знает. Вадим всегда удивлялся его памяти на местность, на обстановку. И еще — чутью к людям и вере в людей.
Даже внутренне, даже в мыслях Вадим страшился громких речений, а уж слова «вера в людей» прямо-таки грохотали жестью штампа. Но ведь внутри всякого штампа заложено зерно истины, иначе не из чего прорасти и штампу.
«Неплохо бы и Чельцову еще денька три поверить в них с Корнеичем без ковра», — подумал Вадим и мгновенно возвратился из чужого прошлого, полного преодоленных трудностей и частных заслуг, в свое весьма хлопотное настоящее.
Ничего еще конкретного, однако любой день может, должен что-нибудь выдать…
Корнеев, не просыпаясь, повернулся, потянул на себя одеяло. Вадим встал и прикрыл окно.
Так вызывать или не вызывать завтра Краузе? Наблюдения Бораненкова всегда заслуживали всяческого внимания, а в деле с иконой несомненно чувствовалась опытная рука. Преступник с опытом чаще всего имел и судимость. Волкова молода, вряд ли сама много стоит, но если она действительно побывала в колонии, мало ли с кем могла оказаться связанной… А если эта Краузе, старая женщина, ей верит, чего доброго, опекает, она вполне может и предупредить. Разве мало еще, к сожалению, случаев, когда вполне достойные люди считают недостойным доносом предупредить милицию о чем-либо в поведении соседа, что им самим кажется подозрительным.
Вечному осуждению подвергнут Пилат, по библейским слухам, простым омовением рук предавший Христа. А разве мало людей, сберегая свой покой, умывают руки, дают совершиться преступлению?
Словом, о Краузе: до ответа на запрос о Волковой, во всяком случае, вопрос открыт.
Вадим разулся, чтобы не топотать, и по привычке, раздумывая, принялся ходить по комнате, держа себя за локти. Полы в гостинице были старинные, крашеные, ног не холодили.
Почему он добавил на опознании стартовый пистолет… Да потому, что, хотя все ограбление было подготовлено и проведено вполне квалифицированно, сам преступник все время вызывал у Вадима ощущение какого-то дилетантства, что ли. С его нелепою болтовней вполне монтировался стартовый пистолет.
Еще пометил себе сегодня Вадим. Вероятно, они сделали ошибку, не начав в первые же дни искать каналы сбыта. В этом деле канал сбыта имеет особое значение. Икона, картина — не мех, не драгоценность, к обыкновенному барыге с ними не пойдешь. Здесь нужны очень определенные руки, и, кто знает, может быть, эти руки заранее ждали спортивной сумки с похищенным. Надо немедленно поднять дела на всех, кто так или иначе был связан со сбытом, именно со сбытом, продажей-покупкой похищенных произведений живописи, особо — икон. Фарцовщики тут могли быть замешаны, возможен незаконный вывоз за рубеж. Многое возможно.
Обо всем этом, планируя завтрашний день, Вадим тоже начеркал на полях газеты. В минуты усталости его иногда настигала мысль: все! Он выработался, он ничего не запоминает.
Хорошо у Маяковского насчет вялой воблы воображения. Но поэт может дать отдых своей вобле, она отоспится и завертит хвостом, а следовательской вобле отдых не положен и времени не дано. Следователь обязан думать быстро. День — да что там день! — час, минута способствуют исчезновению доказательств, работают на преступника.
Все так, но сегодня он больше работать не может. Надо было ложиться.
Когда приходилось ночевать вне дома, Вадим настороженно ждал этой минуты. Не бессонницы он боялся. Засыпал он легко и мгновенно, как Корнеев. Боялся он кошмаров, которые мучили его в особо напряженные дни.
Почему-то никогда не снились убитые. Снились преступники. И грозили они в бредовых снах не ему — за себя он и во сне не боялся, — они преследовали Никиту, только не теперешнего большого, а Никиту маленького. Во снах Вадим был нынешний, взрослый, а Никита оставался мальчиком, с головой золотой, как одуванчик, с высоким гладеньким лбом. Он хорошенький был, как девочка, и терпеть не мог, когда ему об этом говорили.
В кошмаре — всегда одном и том же — на Никиту медленно шел преступник, мужчина тридцати с чем-то лет, убивший женщину и двоих детей.
Трудно-было объяснить, почему именно его лицо врезалось в память. Ведь встречались, казалось бы, куда более злобные, антипатичные лица. Этот выглядел довольно даже благородно, если б не скользкий, убегающий назад крысиный подбородок и — глаза. Особенно глаза, с неестественно острыми маленькими зрачками, белые глаза наркомана. Во сне он всегда медленно двигался на маленького Никиту, а Вадим, стеная от бессилия, рвался и не мог успеть, никак не мог успеть…
— Вадим, проснись! — видно, не в первый раз окликал его с дивана Корнеев. — Мычишь на всю галактику.
Вот так. А Галя как-то умела погладить его в такую минуту по лбу, и кошмар уходил, а Вадим не просыпался.
Перед тем как вновь заснуть, Вадим подумал о телефонном разговоре с Галей, о том, что завтра, кровь из носу, после управления, если вызовут, он заедет домой.
И чем это их Никита встревожил? Не думает же Галя, что такой парень вовсе без женского внимания окажется. Это вам, как говорится, не пустыня.
Ну, а с чем же все-таки — если завтра — к Чельцову?
Но «завтра» оказалось не таким уж пустым.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— Ну, вроде все, — сказал старший сержант Андрей Петров, с удовлетворением оглядывая вольеры, посыпанную песком дорожку к кухне и красные углы кирпичей, огораживающие место выгула. Кухня тоже сверкала чистотой, и ни одна не вилась над ней муха. Отсутствие мух сразу подтвердит опытному глазу, что чистота здесь обыденна. Коль мухи привыкли кормиться, одним чистым днем их не проведешь, будут и будут кружить — ждать отбросов.
Собаки с утра были выкупаны в речке, выгуляны, вычесаны. Дик, Амур и Буян сидели как именинники, разложив пушистые хвосты, следя из вольера за хлопотами Андрея, их проводника, отца и командира, самого близкого им на свете существа. Как известно, из всего живого на свете одна собака любит человека превыше самой себя. Найда, спокойная старательная сука, несколько флегматичного нрава (загоралась она только в работе, но уж тогда откуда что бралось!), приготовлениями к встрече гостей не интересовалась, улеглась себе спокойно спать в домике на деревянных полатях, на свежей соломе.
Как все собаки, круглый год обитающие на свежем воздухе, овчарки вовремя вылиняли, новая шерсть лоснится, лишнего жира нет, когти сточены, — опытный глаз опять же отметит, что движенья в достатке.
Нет, за собак решительно можно быть спокойным. Вид имеют. Но главное конечно же не вид, главное — работа, а тут, как говорится, порядок в танковых частях.
Теперь в области создается большой, образцовый питомник, из него будут распределять по районам хороших, говорят, даже подращенных щенков. Но ведь это теперь, а три года назад, когда Андрей Петров, почти в одно время с Никитой Лобачевым вернувшийся с действительной, с границы, принялся на пустом месте с благословения майора Фузенкова создавать свой самодельный питомничек, мало кто и верил, что будет польза от нескладных голенастых щенков.
А щенков вырастили, щенков отдрессировали. Это в их отделе первыми по области патрульные пошли по ночным маршрутам не по двое, а по одному, но с собаками. Спокойно пошли.
Вот Дик, костистый кобель с рыжеватым подпалом, как бог несет конвойную службу. Нет надобности сажать в машину с преступником милиционера.
Найда отлично работает по следу. Не так давно прибежала в отдел бабка в слезах и расстройстве — украли пуховых кроликов. Бабка не из состоятельных, для нее пропажа ох как чувствительна. Найда взяла след, сделала немалый круг и вернулась, можно сказать, чуть ли не к дому той же бабки, в сарай, к соседу, где и были упрятаны до времени в мешке похищенные пуховые кролики.
Амур, Буян… Собак в городе знают по именам и делам, ими гордятся. О Клубе юных собаководов говорить не приходится. Андрей Петров для них, разумеется, не Андрей, а Андрей Борисович или товарищ старший сержант. Им невдомек, что Андрей Борисович мог бы думать и об офицерском звании, оторвись он от любимого дела и места, от своего питомника, мог бы подумать о лейтенантской звездочке, о большем окладе. Но он остается старшим сержантом потому, что выше звания проводнику СРС не положено. Его жена Любочка, которая учится в медтехникуме, мужа за это не корит. У них подрастают двое детишек, и для них нет большего праздника, как побывать на речке вместе с собаками. Амур, Дик и Найда приходят в радостное волнение, когда видят детенышей своего бога-проводника, хвосты ходят ходуном. Ни самому Андрею, ни собаководам из КЮСа в голову не придет бояться, что собаки обидят детей. Доведись, что не с кем бы детей оставить, Андрей смело запер бы их по вольерам под собачью защиту и ответственность и спокойно ушел бы по своим делам.
Вся семья Петровых, включая деда и бабку, местные старожилы, ребята из КЮСа, да и само начальство отдела — все хотят, чтобы об их питомнике несколько добрых слов сказали в газете. В местной «Заре» о них однажды писали, а тут такой соблазн, чтобы не только в местной…
О приезде московской журналистки Фузенкову позвонил полковник Соколов и сказал примерно то же, что в свое время Никите:
— Ну, не напишет, и ладно с ней. А вдруг да напишет? Риск-то невелик.
Фузенков так и передал Андрею, но начальству легко говорить — риск не велик, оно все-таки от собачек подальше, не так переживает.
— Ну, вроде все, — еще раз повторил Андрей, и кажется, в эту самую минуту бежевая «Волга» подрулила к калитке в невысокой сетчатой ограде и остановилась, лихо затормозив. Аж запищали тормоза. Ну да Лобачев же знал дорогу, им незачем было заезжать в отдел.
— Ух ты! — вполголоса воскликнул помощник Андрея по клубу юных, Вовка Васильков.
Вовка Васильков в свое время был из самых «трудных» подростков. Когда создавался питомник, замполит майор Несвитенко сразу посоветовал создать вокруг нового дела подростковый актив, отвлечь ребят от улицы-подворотни. Поначалу Андрей принял это предложение скрепя сердце. Думалось: питомник — одно дело, перевоспитание подростков — другое. Мухи отдельно, котлеты отдельно. В первую свою группу он набрал и хороших, успевающих ребят, и «трудных». Без «трудных» группу создавать незачем, а с одними «трудными» с ума сойдешь.
На оргсобрании будущего актива постановили ребят с двойками в четверти к работе в питомнике не допускать. Вовка к двойкам привык и, схватив очередную, тем быстрее отправился в питомник, чтобы, как он говорил, развеяться.
Между прочим, именно деланная его веселость, которой сопровождался всякий провал в школе, навела Андрея Петрова на мысль, что мальчик страдает от своих неуспехов, а стало быть, озорство и хулиганство неглубоко еще проникли в его суть.
Вовка прибежал, и Андрей, собрав всю свою решимость, встретил мальчика суровыми словами:
— Постановление оргсобрания тебе известно, сам присутствовал. Двойка по математике. К работе в питомнике допустить не могу.
А мальчик уже вошел, Дик уже приветствовал его, бегая в вольере из угла в угол. Хвост Дика работал часто и ровно, как маятник. Честный пес не мог понять, почему друг не подходит, не потреплет его за ухом.
Вовка, видимо, не сразу поверил, что так вот просто его действительно не пустят в питомник. Он довольно долго, никак не веря, смотрел в глаза старшего сержанта, и только сам Андрей знал, чего стоило ему не дрогнуть под отчаянным, умоляющим взглядом мальчика.
Вовка наконец поверил. Выражение растерянности, поначалу даже веселой, сменившейся тревожной надеждой, уступило на его лице место полному отчаянию. Он повел глазами по вольеру, как будто Дик мог ему помочь. И вдруг, не скрываясь, заплакал, повернулся и пошел, потом побежал прочь. Громко всхлипывая, аккуратно закрыл за собой сетчатую калиточку, побежал от питомника.
Но не к дому. Самое страшное показалось Андрею в том, что слезы-то были не детские. Взрослого, отчаявшегося человека были слезы.
Вовка был из тяжелой алкогольной семьи. Сколько раз приходил он дежурить и убирать вольеры вне очереди. Это значило, что у отца опять запой, он дома и буянит. Случалось, в теплое время Вовка и уроки готовил, усевшись на деревянной скамеечке, которую он сколотил, привалившись спиной к вольерной сетке. С другой стороны впритык усаживался Дик, сопел Вовке в затылок и время от времени безуспешно пытался лизнуть его в ухо. С Диком они особенно дружили.
Ну, а потом Андрей связался с детской комнатой, выяснил домашнюю обстановку Вовки, нашел ему добровольного репетитора из старших классов. Потом в отметках Вовки появилась первая за все школьное бытие четверка. Потом он окончил курсы, стал общественным инструктором-дрессировщиком служебных собак. Теперь ему недалеко уже до армии. Он хочет угадать в Душанбе, в ту школу, которую кончал когда-то Андрей Петров. Так что не простой подробностью стал в жизни Вовки Васильева малый районный питомничек, заслуги которого никак не преуменьшатся, когда войдет в силу новый, большой питомник на всю область.
Андрей полностью оценил прозорливость замполита к концу года, когда четверых «трудных», в том числе и Вовку, сняли с учета в ДКМ, а у самого Андрея обнаружились дельные, надежные помощники по питомнику, уже не удивляющиеся тому, что на свете существует «кинология», наука отнюдь не о кино, а о собаках, что лекции и научные статьи о них имеют исходным пунктом утверждение: наличие разума у собак в настоящее время не вызывает сомнений, собака обладает начатками конкретного мышления.
Добравшись однажды до этого самого конкретного мышления, Вовка спросил Андрея, как же понять это самое «конкретное».
Андрей тщательно следил за сохранностью своего авторитета в глазах ребят, поскольку это был не его личный авторитет, это был авторитет дела и службы.
В питомнике они, не считая собак, были одни, да и собаки трудились над мисками, надо думать, не подслушивали.
— Я так считаю, Вова, — сказал Андрей. — Конкретное мышление — это значит, они понимают то, что их непосредственно по жизни касается. Значение слов по этому конкретному понимают, порядок, ну да ты сам знаешь. А насчет теории относительности, к примеру, они, наверно, не поймут. Так ведь, если по-честному, — Андрей понизил голос. — Я ее тоже не особо понимаю.
…— Ух ты! Потрясно, товарищ старший сержант! — глядя на «Волгу», гулко прошептал Вовка, не то призывая Андрея восхититься, не то ища в нем опоры перед грядущими событиями.
А Петров и сам был до крайности удивлен, увидя за рулем женщину, как ему показалось, шибко молодую и шибко нарядную. Никак не ждал он корреспондента в таком обличье.
Риск невелик… Начальству легко, у начальства дел много, а у Андрея все дела, а значит, и все сердце его тут.
Увидев даму-корреспондента, Андрей оторопел и странно порадовался, что Вовка рядом. Чем мог помочь Вовка? Да ничем. И все-таки это очень важно, когда в трудную минуту рядом человек, который чувствует с тобой одинаково.
Любопытно, что Никита Лобачев, в общем-то свой в доску парень, пограничник, собаковод, сейчас не воспринимался как рядом стоящий. Наверно, потому, что он эту даму привез.
Между прочим, когда женщина вышла из машины, она показалась Петрову более серьезной, что ли. При ближайшем рассмотрении она и с лица не показалась особенно красивой. Так уж, по честному сказать, до некоторых городских девчат ей было далеко, толста, старовата и вообще…
Но именно это обстоятельство расположило Андрея и его помощника в пользу приехавшей. Ей уж в самый раз заниматься серьезным делом. И со всем доверием они повели ее по своему маленькому, образцово налаженному хозяйству.
Ни имени, ни фамилии — и то и другое не русское — Андрей с ходу от волнения не усвоил, а потому и величал ее «товарищ корреспондент», что ей, похоже, не было неприятно.
Никита, чуть приотстав, шел следом за ними тремя, внимательно следя за объяснениями Андрея, готовый в любую минуту прийти к нему на помощь. Никите очень хотелось, чтоб корреспонденция о питомнике появилась. Во-первых, дело того стоило. Во-вторых, Никита считал себя в какой-то степени ответственным за время, потраченное уже несколькими занятыми людьми, за какие-то, может быть, опрометчиво зароненные надежды, наконец, за волнение, испытываемое сейчас чудесным парнем Андреем и помощником его, которого Андрей с помощью этого же питомника вырвал из алкогольного омута родительского дома.
Оглядев кухню (без мух!), дрессировочную площадку (с лестницей, барьером, штакетником, бумом и даже канавой!), все трое подошли к вольерам с собаками, чьи хвосты на сей раз выражали не восторг, но настороженность: чужие люди, они и есть чужие, хоть и со своими пришли.
Андрей («Прямо-таки молодец, — отметил про себя Никита, — все же сказывается преподавательский навык») не длинно, толково рассказывал об обязанностях и работе каждой собаки. Как всегда, с особым удовольствием Андрей говорил о Найде. Он очень любил следовую работу.
— Пуховые кролики, — обернувшись к Андрею, перебила его Регина. Никита увидел, что она улыбается. — Но, товарищ Андрюша, — можно мне вас так называть? — вы же второй раз рассказываете мне о пуховых кроликах. Ну, а какое-нибудь более серьезное преступление вашей Найде доводилось раскрывать?
Андрей явно растерялся. Еще секунда — он обернулся бы к Никите, но Никита был начеку, потому что и его удивили довольно наивные слова корреспондентки.
Да, Петров дважды упомянул о пуховых кроликах, но оба раза по делу. Когда говорил вообще о следовой работе и когда помянул о впечатлении, произведенном образцовой работой милицейской собаки на население. Конечно, для хозяйки дачи с каминами пуховые кролики пустяк, но для одинокой старухи с малой пенсией они единственное средство подработать. И наконец…
— А у них в районе за последнее время нет опасных преступлений, и они вправе гордиться этим, — заметил Никита. — Кроме того, когда собака хорошо берет след, она одинаково точно приведет вас и к мешку с кроликами, и к убийце или к трупу, без коего некоторые читатели не мыслят себе очерка о милиции. Что ж делать, нет у них в городе трупов.
Впервые за время знакомства Никита говорил так. Регина поняла, что он всерьез рассержен.
— Ну-ну, товарищи, не сердитесь, — миролюбиво сказала она, обращаясь ко всем троим, в том числе и к Вовке. Парень был немало польщен и тотчас ответил ей улыбкой. — Нам, журналистам, отлично известны несколько примитивные взгляды читателей, но что ж поделаешь, иногда приходится потрафлять.
Она с удовольствием произнесла последнее слово, а Никите оно показалось куда как некстати в ее литературной, вполне современной речи.
Андрюше Петрову немного было нужно. С радушной готовностью он принялся рассказывать о конвойной службе Дика, о том, что молодые сотрудники, выходя в патруль, наперебой просят в напарники Амура. Заговорил он было и о том, что собаки многим «трудным» помогли, но тут на Вовку напал такой кашель, что даже Андрей, готовый ради поднятия собачьего авторитета на все, даже он догадался.
Да и Регина, едва заслышав словечко «трудные», посмотрела на часы.
Никита подивился про себя: скольким даже и разумным людям то ли кажется незначительным дело воспитания подростков, то ли они склонны считать, что дело это чье-то, но уж никак не их обязанность, хотя зачастую речь идет об их собственных детях.
— Я очень вам благодарна, — сказала Регина Андрею и Вовке. — Вы не удивляйтесь, что я не записывала, но память у меня профессиональная, а кроме того, — она оглянулась на Никиту, — лейтенант Лобачев на обратном пути не откажется повести машину, а я кое-что замечу себе, ладно?
Она честно старалась, чтоб все были довольны, но Никита видел ее не первый раз, помнил ее дом и заявление о компасе и ее близких. А потому замечал и это ее старание.
Она поняла, что он заметил.
— Ну, хорошо, товарищ Андрей, — несколько протяжнее, чем обычно, проговорила она, все-таки вынимая блокнот из замшевой куртки с многими «молниями». — Давайте запишу родословные данные по вашим питомцам и, пожалуй, все.
— А у них нет родословных, — просто сказал Андрюша Петров. — Родителей их мы знаем, но у этих щенков родословных нет.
— То есть как нет? — Блокнот опустился. На этот раз Регина была непритворно поражена. — То есть как это нет родословных? А как же вы их выставляете?
— Мы их не выставляем, — сказал Андрей. Погасли глаза его и голос.
— Почему же вы не взяли в ДОСААФе приличных щенков с родословными?
— Потому что щенков выращивали наши любители, а многим дорого тридцать пять рублей за щенка платить. Да и за такие деньги достать непросто. Заводчики не любят в область продавать.
— Но как же писать о каких-то беспородных собаках?
Она возмущалась с полным сознанием своей правоты. Никита смотрел на умолкших Андрея и Вовку, на их непризнанных питомцев, у которых начатков конкретного мышления вполне хватало, чтоб понять — их отцам-командирам приходится туго, чужая на них нападает. В широкой груди Дика зарождалось глухое ворчание, которое пока слышал только Никита. Никита подумал, что Дик вот-вот закипит, да и облает-обложит, как следует быть, приезжую, а та как бы не обозлилась. Ну как ославит на всю Россию, что их собаки дурные?
За волнением, за перепалкой никто не заметил, что неподалеку за ними стоит и слушает Фузенков. Подошел он пешком — надо думать, сказали, что «Волга» проехала в питомник. Ветерок дул на него, собаки не учуяли, да они его и хорошо знали.
— А вы, товарищ корреспондент, на выставках с показом работы служебных собак бывали? — разом вступая с середины разговора, спросил Фузенков.
Неожиданное появление, полковничьи погоны, ряды орденских планок на кителе, а главное, хозяйски-спокойная манера держаться и говорить произвели впечатление на гостью. Никита это усек и возликовал в душе.
— Так вот, если бывали, то могли заметить. Ваши аристократы с родословными на рингах покрасуются, медали схватят да домой, по диванам отдыхать. А к площадкам привезут машину метисов, беспородных, как вы выразились, они и показывают народу, как должна работать служебная собака.
Едва подал голос Фузенков, все четверо повернулись к нему, оказавшись как в одном строю, весьма, впрочем, разнокалиберном. Собаки на знакомый голос замели хвостами по половицам. Дик приветственно слегка подвыл.
— Я ничего не хотела сказать плохого о ваших собаках… — спрятав минутную растерянность, широко улыбаясь, начала было Регина.
— А так случается иногда, не хочешь, да скажешь, — спокойно перебил Регину Фузенков. — Словом, если дополнительная консультация понадобится, милости просим, всегда пожалуйста. А то и так можно, чтоб вам себя не утруждать. Коли надо, и в Москве в управлении проконсультируют. Там питомник большой у нас организуется, там и наш опыт, между прочим, по другим районам области распространяют.
Фузенков сам проводил ее до «Волги», сам за всех поблагодарил. На Никиту взглянул мельком, в его адрес лишь коснулся фуражки двумя пальцами. В коротком взгляде его Никита — увы и ах! — увидел насмешливые огоньки и понял: если не будет этой злосчастной корреспонденции, на всю область обсмеет его полковник, да, пожалуй, есть за что.
«Волга» ушла. Фузенков запер калиточку, вернулся к своим ребятам, которые стояли около вольеров, как оплеванные.
— Чего понурились? — добро и строго спросил Фузенков, равняя в эту минуту старшего сержанта и мальчика. — Все у вас управно и не за что вам краснеть! Собаки наши — достойные рабочие собаки. Я за Найду и Дика двух медалистов не возьму. Продолжайте службу, и впредь без меня никого постороннего в питомник… Сегодня я сам виноват. Понадеялся.
Вспомнив, как поглядывала эта корреспондентка на Лобачева, как усаживала его рядом с собой на переднем сиденье, Фузенков сердито подумал: «Дурак молодой! Нужны ей собаки… Уж коли на то пошло, вез бы прямо в лес, благо погода теплая, подсохло». Вслух сказал:
— Понимает она в собаках… На кой леший он ее привез?
Тут высказался Вовка:
— Не он ее привез, она его привезла. За рулем-то она. А собаки наши точно нужны ей, как мне стригущий лишай.
Фузенков прищурился на Вовкину поправку. Заметил непонятно:
— Если она за рулем, тогда дело хуже.
Бежевая «Волга» тем временем летела из города как ошпаренная. Никита на этот раз не возражал против предельной скорости. В питомник они приехали поутру, сейчас на черном циферблате значилось одиннадцать ноль-ноль, но Никите казалось, что позади остался целый рабочий день. Как манны небесной ждал он минуты, когда выйдет наконец из этой «Волги» и вернется к нормальным делам, которых всегда невпроворот.
За городом начались леса, вплотную подступавшие к шоссе. Весна выдалась богатая дождями, и молодая листва прямо-таки сверкала на солнце.
— Давайте-ка передохнем, — не спрашивая согласия, сказала Регина и свела машину на самый край обочины, к кювету.
Что он мог сделать? Не мог же он сказать ей, что торопится и пусть она, в крайнем случае, высадит его у любой будки ГАИ.
Мотор затих, стал слышен лес и птичье пенье.
— Сделаю я заметку о ваших псах, — с ленивой досадой сказала она, положив на опущенное стекло левого окна локоть и легонько постукивая по баранке пальцами правой руки с длинными перламутровыми ногтями. В моторе с такими ногтями не покопаешься. Ну, надо думать, у папаши механик для этого есть.
— Сделаю я заметку, — повторила она. — Не для того же я потратила полдня, чтоб просто с вами покататься.
— Ну что вы! — искренне воспротивился такому предположению Никита. — Кто же бы мог такое подумать?
— Ну и зря! — резко оборвала она.
Тоскливая тревога уже не в первый раз овладела Никитой. Не умел он поддерживать этот странный, по видимости шутливый, а чем-то колючий разговор.
Он смолчал. Она взглянула на него. Какие-то чертики заплясали в темных глазах. Она сидела сейчас очень близко от него. В комнате, даже за столом редко окажешься в такой близости. Свет в кабине был рассеянный, она выглядела моложе, чем под открытым небом на беспощадном солнце. Какое-то напряжение исходило от нее.
— Можете вы хоть на пять минут отвлечься от ваших собак? — сказала она почти просительно. Нагнулась, достала откуда-то из-под коврика журнал большого формата, в броской, яркой глянцевитой обложке. Никита прочел — «Плейбой».
О журнале этом — развлекательном, для мужчин — он читал когда-то в «Литературке», увидеть, естественно, нигде не мог, ему стало любопытно, он отвлекся от собак да заодно и от своей соседки.
Никита не так давно овладел радостью свободного, без словаря чтения на английском и по привычке погрузился было в первый попавшийся текст на обороте обложки.
Она рассмеялась.
— Ну, мой милый, если вы будете упражняться в чтении, наш перекур несколько затянется. Смотрите иллюстрации. Их полиграфия стоит того.
Она сама перевернула несколько страниц.
Примерно в середине номера, на развороте, в великолепных красках была изображена голая женщина. Она была так прекрасна, что не могла, подумалось Никите, возбудить никаких эмоций, кроме чистого восхищения. Как статуя. Неужели такая красота существует на земле? Так наверно же существует. Ведь это фотография.
— Да оторвитесь от этой красотки, в других номерах есть и попикантнее. Если интересуетесь, можете полистать у меня подшивку, — с легким нетерпением сказала Регина. — Откройте следующую страницу. Там эта же девица, так сказать, в действии.
Он открыл. Много небольших четких фотографий, одна за другой. Как слайды. А может, это и есть слайды…
— Что-что, а в выдумке не откажешь, не правда ли?
Никита отнюдь не был стеснительным мальчиком, однако от слов этих горячая волна румянца залила его лицо, уши, шею. Он почувствовал, что за ним, за его впечатлением от этих снимков — ведь это же фотографии! — жадно наблюдает женщина, а это было противно.
— Ну, для первого раза, кажется, хватит!
Она рассмеялась коротким хрипловатым смешком, взяла — слава богу! — у него из рук журнал и снова сунула под ковер.
Когда Никита взглянул на нее, его поразило беспокойно-алчное выражение лица, обычно столь самодовольного. Какую-то секунду она смотрела на него выжидательно. Он понял это по-своему и, показав на часы, сказал:
— Поехали, поехали! Я как-то не подумал, что все это дело столько времени потребует. Вы меня высадите у первого ГАИ.
— Вы прелесть, Никита, — сказала она после некоторого молчания, поворачивая ключ. — Ну ничего. Понемножку, понемножку, как говорила бонна о своем восьмилетнем воспитаннике, да? — Она опять посмеялась коротким смешком. Машина уже выбралась на асфальт и неспешно — неплохо бы и прибавить газку — шла к Москве.
Никита не знал, кто такая бонна, и плевать ему было на эту бонну с ее воспитанником. В окна залетает лесной ветерок, дышать стало легче, и скоро наконец его епархия. ГАИ она проехала, видно, считает долгом до места довезти. Скорее всего, сама на дачу едет, сегодня суббота, тогда ей по дороге.
— Ну, а как же компас? — не поворачиваясь, спросила она.
— У меня уже, у меня ваш компас! — с радостью объявил Никита. — Все в порядке, цел он и исправен. Вернем вам ваш компас. Все, как я и думал. Никакой это не вор, а так пацан, глупость детская.
— А вы можете сегодня же мне его вернуть? Вернее, не мне, — поправилась она, — а маме. Вещи — ее сфера. Мы заедем сейчас, вы возьмете компас и вручите его маме. Идет?
У Никиты сердце упало. Он устал. Неизвестно от чего, но устал смертельно.
— Я должен получить разрешение начальника отдела.
— Насколько мне известно, найденные вещи возвращаются владельцам.
— Разумеется. Только мы вызываем потерпевших к себе, проводится опознание, оформляются соответственные документы…
— Потерпевшая — старый человек. Неужели нельзя дополнительно не трепать ей нервы вызовом в милицию?
Никита подумал, что заявление подписано отцом Регины, но пусть уж полковник решает, как деликатнее закончить эту затянувшуюся, копеечного значения эпопею. Ох, Пашка, Пашка, наделал ты хлопот со своими круизами и кораблями!
Надо думать, полковнику Соколову Фузенков уже звонил, потому что начальник встретил Никиту словами:
— Ну, с журналистки твоей навряд ли толк будет. Не показались ей наши собачки.
На вопрос Никиты он ответил:
— Отвези, вручи, будь они неладны, да не забудь оформить. Хорошо бы покончить с этим делом добром и как можно скорее.
На даче они вошли опять в ту же комнату-холл с камином, Регина впереди, Никита за ней, держа компас-барометр в руках бережно, как чашу с дарами. Опять там был адвокат Семен Яковлевич, запускавший песенки с магнитофона. Только камин не горел, да из-за дверей доносился повелительный голос старой хозяйки и еще женские голоса. Изъяснялись довольно громко, легко можно было понять, что в доме готовятся к приему гостей.
Никита с облегчением водрузил компас на тот же овальный столик, вынул из кармана кителя припасенный бланк расписки. Семен Яковлевич приветствовал его как старого знакомого. Регина прошла куда-то, вернулась уже без куртки, в длинном, до пят, шелковом черном платке с кистями и вышитыми белыми цаплями.
Никите вспомнилась мать с ее нехитрыми мережками. Где ж было ей вышить, ей хоть бы поглядеть таких белых выпуклых цапель на черном шелку.
— Все так, как я и думал, — ответил Никита на вопрос старика относительно найденной пропажи, — Это не воры. Пацаны-подростки.
Старик усмехнулся.
— Многообещающие пацаны.
Он был прав формально.
— Вы знаете, — живо отозвался Никита, — тот, кто брал, он неплохой мальчик. Он еще не испорченный, в нем до удивления много детства. Кроме того, вся эта ребятня в правовом отношении совершенно безграмотна. Им кажется, что взять такой компас-барометр — это пустяк, это не значит совершить кражу. Он еще гордился, что ничего на террасе не попортил, не повредил…
Никита коротко рассказал Качинскому всю нехитрую историю Пашки Щипакова, рассказал про его мать. Сказал, что она отлично работает, сейчас получает большую премию, мечтает выхлопотать путевку на Южное побережье, пусть парень посмотрит море.
Никита рассказывал охотно. Уж кому-кому, как не старому юристу знать, сколь разнообразны бывают изгибы человеческих судеб.
Никита так и сказал:
— Вы-то понимаете. Мы с вами одно дело делаем.
Старик опять усмехнулся, на сей раз в его усмешке было больше яду.
— Не совсем одно, — сказал он, прищурясь на Никиту. — Я в основном защищаю людей, а вы в основном, простите за жаргон, сажаете.
— В основном сажаем?..
Никита опешил и примолк.
Пока они разговаривали, Регина бродила по комнате, вся спрятавшись под черный шелк, обеими руками придерживая платок под подбородком. Похоже, Пашкина история ее совершенно не интересовала, но она все же слушала, потому что, едва Никита замолк, она подошла к дверям и, распахнув их, крикнула:
— Мама, идите же, получайте свой бесценный барометр.
Старуха вошла не сразу. Матовая желтизна ее лица сейчас сменилась ярким румянцем, наверно, только что от плиты.
— Эта девка ничего не может, — с сокрушением сообщила она дочери. — Если б не тетя Соня, не знаю, что б я делала. Ну, так что же у вас, молодой человек? — Она села к овальному столику. — Значит, все-таки нашли? Это хорошо.
В отличие от дочери, она с вниманием выслушала историю исчезновения и возвращения компаса.
— Ну что ж, отлично, — сказала она. — Значит, вы возбуждаете уголовное дело.
Она не спросила, она констатировала непреложный для нее факт.
— То есть как уголовное дело? Против кого? Нету тут оснований для уголовного дела. Вот компас. Я же объяснил положение. И Семен Яковлевич, он юрист, подтвердит. Мальчику можно сломать всю жизнь. А мать? Я уверяю вас, он уже получил страшный урок, зачем же огласка… — сказал оторопевший Никита.
— Молодой человек, вы удивляете меня, — спокойно прервала его старуха. — Если уж вы, сотрудник милиции, не считаете себя обязанным соблюдать закон, то я от него не отступлюсь ни при каком положении. Вся эта лирика меня мало интересует. Совершена кража, и вор должен быть наказан.
— Мальчик наказан! Я слово вам даю, он уже жестоко наказан. Да и дело-то не стоит выеденного яйца. Вещь возвращена.
— А где же закон? Мы во всяком случае заявление подадим и не намерены защищать от огласки вашего вора, — неумолимо проговорила старуха. — Что до матери, то пусть не воспитывает преступников.
Впервые в жизни Никиту обуял подлинный ужас. Ведь он сам, можно сказать, своими руками, отдал Пашкину судьбу этой старухе, от которой не дождаться ни пощады, ни прощения. Можно было бы просто вернуть проклятый компас как найденный, ни о чем не оповещая.
Но разве он мог предположить? В дурном сне не могло ему явиться, что в таком положении, в таком доме Пашку Щипакова и его мать обязательно захотят обесславить.
Семен Яковлевич ни словом не участвовал в разговоре, перебирал магнитофонные кассеты, нет-нет да и ставил какие-то песенки. Регина так же неторопливо прохаживалась по холлу.
Холл был такой большой, что даже она, высокая, крупная, здесь как-то скрадывалась. Особенно в черном платке. Никита сейчас смотрел ей в спину, нетерпеливо ждал, когда она повернется, пойдет назад, в его сторону. Не могла она не слышать всего, что было говорено. В этом холле, наверно, во всем этом жестоком доме, только она могла помочь семье Щипаковых. Не к хозяину же идти, Никита его никогда и не видел. Да и хозяин — муж этой старухи, — чего от него можно ждать?
Со всей силой отчаяния смотрел Никита в шелковую с цаплями спину. Наверное, она почувствовала.
Повернувшись, она сразу посмотрела на Никиту, приняла его молчаливый вопль о помощи. И через всю комнату улыбнулась ему ободряюще, как руку протянула. Если судить по лицу, она просто была счастлива.
Если б Никита оглянулся на Семена Яковлевича, он увидел бы, что тот с немалым интересом рассматривает свою племянницу. Но Никита боялся оторвать глаза от Регины, боялся оборвать ниточку надежды.
Все с той же счастливой, гордой улыбкой она кивнула Никите, подошла к матери, на миг положила ей руку на плечо и проговорила негромко:
— Мама, мы не будем ни о чем писать!
Говорила матери, а смотрела на Никиту.
За все их знакомство это была единственная минута, когда душа его с добром, благодарностью и уважением открылась ей навстречу. Он ощутил себя виноватым, что видел и подозревал в этой женщине только плохое, виноватым в том, что только заметка о собаках ему от нее нужна…
Старуха сначала опешила, потом возмутилась.
— Ты с ума сошла! — закричала она, снизу вверх глядя на дочь. Не будь на ее лице кухонного жара, она, наверное, покраснела бы, как кумач. Она крикнула, и в ее довольно низком, монотонном голосе неожиданно прорезались резкие, визгливые ноты: — Ты с ума сошла! Об этом же будут говорить люди. Этот проклятый байстрюк сам будет хвастаться. С места мне не сойти! Если их не учить, завтра они растащат полдачи!
— Тише, мама! — чуть слышно проговорила дочь. — Вы слышали, что я сказала? Писать мы ни о чем не будем.
— Разумно! — вдруг донеслось от камина.
Услыхав любимое словечко брата, старуха притихла. Недвижно, ни на кого не глядя, она посидела с полминуты, потом молча поднялась, сказала уже обычным своим ровным голосом:
— Надеюсь, ты не забыла, в шесть часов у нас гости.
Подписала бумагу и ушла, разумеется не попрощавшись с Никитой.
Никита был счастлив, как только может быть счастлив человек, которому в одночасье и объявили и отменили жесточайший приговор.
— Ну, а теперь, когда благодаря нашей Региночке гуманность восторжествовала и страсти могут утихнуть, расскажите мне толком о вашем подопечном и его матушке, — с отеческой теплотой обратился Семен Яковлевич к Никите. — Давайте-ка сюда, к камину, он хоть и не горит, а все равно уютно, люблю около него сидеть. Магнитофончик на отдых до вечера. — Он опустил аппарат со стола на пол.
— Дядя Сема! — воспротивилась было Регина.
— Региночка, мы с Никитой Ивановичем оба юристы, и нам это интересно. Вопрос несовершеннолетних один из краеугольных, так ведь? — это к Никите. Никита кивнул с готовностью. Старик был прав на все сто. — Да мы быстро. — Это к Регине. — Я просто несколько вопросов задам, мне хочется для себя уточнить некоторые психологические детали. Так вы считаете, — это к Никите, — что ваш Пашка и его мать могли иметь неприятности?
— Конечно, могли, — несколько удивленно подтвердил Никита. — Комиссия по делам несовершеннолетних вполне могла бы заинтересоваться…
— Вы считаете, все это дорого бы обошлось его матери?
Никита усмехнулся, ему стало холодно при одной мысли, что могло бы произойти в маленькой семье Щипаковых.
— Дорого обошлось… — повторил он, — Вы не представляете, что бы с ней было. Она за своего мальчишку жизнь отдаст, не то что…
— Вы с ней хорошо знакомы? — спросил Семен Яковлевич. — Не заочно, не по трафарету характеризуете ее?
— Нет. Она относится ко мне с доверием. Знаете, ко мне на участке вообще родители неплохо относятся, — рассказывал Никита. Он действительно не раз думал, что на какую бы работу его начальство ни поставило, пока он живет в своем районе, родители все равно с ребячьими делами будут ходить к нему.
— Не зря же относятся, вы, наверно, и выручаете своих подопечных?
Семен Яковлевич посмеялся. Посмеялся и Никита.
— Только вы не думайте, — спохватился он, — что такие случаи, как с компасом, у нас часты, у нас такое редко случается, все же профилактика…
— Значит, мать за своего — Пашкой его зовут? — жизнь отдаст, Волга впадает в Каспийское море, и так далее, — задумчиво проговорил старик. — А что, простите, кроме жизни, ей за него отдать? Зарабатывает-то она всего ничего…
— В общем-то, конечно, так, — нерешительно поддакнул Никита, хотя до сих пор заработок Щипаковой не представлялся ему уж таким ничтожным. Многие так зарабатывали и обиделись бы, если б их сочли бедняками. Но в этом холле с камином понятия о материальном благосостоянии ощутимо менялись. — А сейчас она премию получила, — вспомнил Никита. — Я говорил тут, если вы слышали. Мечтает парня в лагерь послать, сюрприз ему сделать.
— Ну какая там премия, — протянул Семен Яковлевич. — Хотя для нее это, может быть, и ощутимо.
Никите становилось все неприятнее говорить о Щипаковой, как о какой-то обиженной-неимущей. В который раз мысленно посулил он черта Пашке, столько из-за паршивца мороки создалось.
— Она месячный оклад получила, — сказал Никита. — Такая сумма не только для нее, но и для меня, холостяка, была бы ощутима.
— Как, как вы сказали? — Семен Яковлевич оживился.
— Я сказал, что не так уж мало она зарабатывает и такая премия и мне бы, и многим кстати бы пришлась, не столь она и мала, — со странным чувством нарастающей обиды не только за Пашкину мать сказал Никита.
— Знаете, мой друг, если вы будете всех малых грешников покрывать, вам, боюсь, не видать премий.
Старик засмеялся, как видно, его забавляла горячность молодого собеседника.
— Ну уж как-нибудь, — примирительно сказал Никита. — Сладится все. Главное, чтобы без огласки. Ну что парню трещину в биографии делать? Разве нельзя без этого обойтись?
— В общем, вы, по-видимому, правы, — погасив ладонью внезапный зевок, подытожил Семен Яковлевич их, на взгляд Никиты, беспредметную беседу. Старик нагнулся, снова вытащил на свет божий магнитофон. — Теперь послушаем песенки?
— К черту песенки! — объявила Регина, поднимаясь. — Пройдемте ко мне, Никита. Здесь Семен Яковлевич никак не может забыть, что вы юристы, а мне тоже хотелось бы выяснить кое-какие психологические детали.
Никита довольно неловко попрощался со стариком и побрел за ней понуро. Только и грело его сознание, что в кармане лежит бланк с подписью неумолимой старухи. Ох, и старуха! Такой не попадайся на пути, переедет и в землю вдавит, как танк.
Комната Регины оказалась, к счастью, тоже на первом этаже. Никита бешено устал, он непереносимо устал от этого суматошного дня и хотел только одного: как можно скорее очутиться если не дома, то хоть в отделе, чтоб кончилась наконец эта пустопорожняя суета.
Войдя в комнату, он даже не садился, встал у дверей, искренне недоумевая: ну что еще от него нужно? Он старался сделать все как лучше, что еще от него надо? Но к Регине он испытывал доверие и благодарность за бесценную поддержку в трудную минуту.
— Бедный вы мальчик! — проговорила она негромко и протяжно, разглядывая Никиту. — Вас подвело как от болезни, даже тени под глазами легли. Ну можно ли так себя тратить?
В голосе ее звучала забота и участие, но если б Никита пригляделся, он увидел бы в лице и выражение алчности, смутившее его сегодня в машине.
— Понимаете ли вы, по крайней мере, что я подарила вам судьбу вашего Пашки? — после некоторого молчания спросила она. Теперь уж и в голосе ее появились нетерпеливые нотки.
Он нелепо стоял у двери, не зная, что отвечать. Не благодарить же казенными словами, а других у него не находилось. Да не всюду и нужны слова.
Он хотел это сказать, но не успел.
— Вы вообще хоть что-нибудь понимаете? — шепотом крикнула она. Никита не представлял себе, что без голоса можно так крикнуть.
Они стояли близко друг к другу, глаза в глаза.
Только теперь Никита понял. Понял все, с первой их встречи до журнала в машине, до Пашкиного спасения. Он мог бы, кажется, ударить эту женщину, если б не ее взгляд. Все пройдет, и многое не сохранится в памяти, но никогда не забудет Никита отчаянной мольбы, обнаженного, обжигающего желания, с каким звала его эта женщина.
Никита тяжело, трудно отвернулся от нее, вышел из комнаты и почти побежал по коридору, благо не первый раз был в доме и пластмассовые подошвы не грохотали. По аллее к калитке он тоже почти бежал, как будто и здесь, под вольным небом, его жгли, преследовали зовущие глаза.
Да так оно и было. Распахнув оконные занавески, она смотрела ему вслед. Ненужный теперь платок упал, белые цапли смялись.
Когда мать окликнула ее из коридора, она вышла не горестная, нет. Она понимала: так убегают от того, кого боятся, а боятся того, кто может победить.
Скоро должны были съезжаться гости, они с матерью прикинули, кого с кем посадить. Только неучи думают, что достаточно поставить на стол выпивку-закуску, а остальное приложится. Людям нужен хороший собеседник-сосед и интересная тема на всякий случай, чтобы не через весь стол кричать.
Но на этом ее хозяйские заботы закончились. Она пришла снова к Семену Яковлевичу, села в кресло, разложив на подлокотники руки. Руки отдыхали от надоевших платков. А самой ей не хотелось отдыхать, не хотелось расставаться с возбуждением, с уверенностью, которая пришла к ней сегодня, сначала в машине, а потом в комнате.
— Как вы относитесь к такой мысли, дядя, — сказала она, — убегают от того, кого боятся, а боятся того, кто может победить?
— Разумно, — одобрил Семен Яковлевич.
Магнитофон с лентами был наготове, стол, судя по затихающим в глубине дома голосам, тоже.
…А Никита в это время докладывал полковнику Соколову, что дело кончено добром и миром, парню биографии не попортят. Словом, обо всем, что касалось дела и семьи Щипаковых, он доложил.
Полковник задумчиво смотрел в открытое окно, за которым еще бушевал долгий июньский день. Сплетя пальцы, Соколов положил руки и грудью оперся на стол. Лицо у него было утомленное, сегодня, как видно, и ему досталось, даром что суббота и мирные, так сказать, граждане спокойно гуляют с утра.
— Какой же вывод? — вслух размышлял полковник. — Раз уж решили поберечь Щипакову и будущие отношения ее с сыном, а это правильно решили, ей ничего не говорите. Однако ж добиться, чтоб никаких развлекательных путевок парню не доставала. А то, гляди, не понравилось бы ему. Он, значит, уже при коммунизме живет, по чужим квартирам шарит, чужие вещи, как свои, берет, а его не только что в колонию не отправляют, а еще и путевкой поощряют. С парнем разговор жесткий провести, чтоб понял, что к чему, чтоб оценил и, как говорится, усек. Это первое.
Второе. Необходимо подростков с правовыми нормами знакомить не от случая к случаю, а систематически, чтоб результативно. Они ведь многого не понимают, думают, раз они подростки, так к ним и доступа нет. Правовые знания внедрять необходимо. С этой точки зрения по щипаковскому случаю мне докладную со всеми соображениями напиши. Вот так.
Полковник откинулся от стола, выдвинул ящик, достал новую пачку сигарет. Взгляд его упал на ноги стоявшего сбоку Никиты. Брови полковника поднялись.
— Это что? — Указательный палец, как пистолет, был направлен на Никитову обувку.
Поскольку палец указывал, а полковник ждал, пришлось отвечать.
— Вельветы.
— Вижу, что не кирза. Вы бы, товарищ лейтенант, еще золотой галстучек в шелковых рыбках к форме присовокупили. — Когда начальник поднял глаза на Никиту, ни во взгляде его, ни в голосе не было ни тени шутки. — Смотрите, Лобачев! Вы мне вообще сегодня на нравитесь. На операции не были, а помятый какой-то. Может, пили?
— Ну уж нет! Чего не было, того не было!
— А что, значит, было, то уж было? Так вот, чтоб это было в последний раз!
Никита выбрался наконец и из отдела. Голова у него распухла, и поверх всего сегодняшнего сумбура прочно легла одна мысль: «Завтра же, немедленно купить самые что ни на есть старомодные, узконосые. В уцененных товарах да найду. Чтоб я еще…»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
День начался с неприятного. С боли. С напоминания. Не то чтобы Ирина не терпела боль, она как раз умела справляться в болью. Из четырех с лишним лет, проведенных на переднем крае, почти два года Ирина провела в госпитале, но выдержке научил ее не только опыт собственного страдания, сколько люди, которые безропотно терпели и умирали вокруг нее. Они не позволяли себе роптать, жаловаться, мешать окружающим. А если они могли, значит, это вообще возможно.
Преследовавшая ее ныне боль была неприятна тем, что ее нельзя было просто перетерпеть. С ней, видите ли, надо было считаться, о проявлениях ее требовалось докладывать врачу, делать рентген коленной чашки и бедренной кости и анализы крови и… Ох! Как же это тошно и скучно! Боль терпеть Ирина умела. Она не умела болеть.
В этом семестре у нее по субботам не было в институте часов. В прежние годы сдвоенные выходные дни она непременно проводила в маленьких пеших путешествиях, с рюкзаком, с ночевками в незнакомых деревнях, а то и в лесу, если позволяла погода. Такие «выходы на землю», как называла она свои прогулки, могуче возвращали ее в молодость, она не уставала, а набиралась сил.
Не обязательно по Московской только, Ирина на дальних автобусах выбиралась и в другие области. Побывала в Калининской. Верховья Волги, удивительной красоты рельеф земли. Сюда достигают отроги Валдайской возвышенности. С холмов, то полого-зеленых, то малиновых от цветущего иван-чая, можно и малую речку видеть далеко-далеко во многих излучинах. Особенно красива бывает она в раннеутренние часы или на закате, когда в цветущих либо поблекших, смотря по времени года, берегах, как бы не связанных меж собою единым течением, отдельно и ослепительно пламенеют в водной глади солнечные костры.
Земли тверские, новгородские, Ростова Великого и дальше, дальше на север, по Двине и до Пундоги, и до самых Соловков Ирина знала хоть и не так, как хотелось бы, но все-таки хорошо, потому что пешком исходила немалое множество километров, благодаря судьбу за то, что война сохранила ей ноги, неутомимые, как у крестьянской лошади или пехотинца.
Ей думалось, художники ходят же по музеям, а историку — вся земля музей, время оставляет на земле следы, их можно открыть не для людей, так для себя. Не под каждым холмом лежит Троя, но без веры не вскроешь того холма, где Троя лежит.
Кто же думал, что через тридцать без малого лет, когда побледнели, слились со здоровой кожей рубцы от ранений на виске, на ногах, на левой руке, — была у нее такая дурацкая бабья привычка заслоняться под обстрелом левой рукой, — кто бы предположил, что через столько лет аукнется ей бой за Житомир, и сквозное пулевое бедра в этом бою, и касательное — коленной чашки. Все аукнется. И будет много бессонных ночей, а раньше она спала как сурок. И будут случаться месяцы в гипсе, и будет болеть под мышками от костылей. А самое главное, с чем не сразу — ох не сразу смирилась она, да и смирилась ли? — закроется для нее вольная земля под ногами, речные излучины, росная трава, по которой из всех людей ты первая прошла этим утром.
Поначалу вспышки болей, гипс и костыли она восприняла как нечто единовременное. Потом пришлось понять — заболевание хроническое, с ним жить.
Галя Лобачева, работавшая к тому времени в клинике, говорила с Ириной без скидок.
— Костное разращение — это что: приличный синоним неприличного слова «опухоль»? — спросила Ирина. — И почему я должна регулярно проверяться?
— Потому что единый бог, как говорила моя покойная свекровь, знает, что получится — и получится ли? — из этого разращения. Но что бы ни получилось, я полагаю, вы захотите об этом знать. И между прочим, с посторонним мне больным я побоялась бы говорить столь откровенно. Многие склонны к панике, но я знаю, тетя Ира, вы не из их числа. Все-таки наш брат, медик.
— Ты меня не улещивай. Все равно не буду я к тебе ездить через всю Москву, — сварливо возразила Ирина. — Не люблю я будок с пропусками, и хлопот, и всего такого прочего. Да и вообще. Старый человек — как старый дом. Не ковыряй его, он и простоит сто лет, начни венец менять — весь в труху рассыплется. Старому что ни меньше по врачам ходить, то лучше.
Ирина догадывалась, конечно, что неполадки с ее злосчастной ногой вызвали великий перезвон в семье Лобачевых-Борко. Иван Федотович тогда же дал ей слово, что никуда за пределы семьи разговор о ее хвори не пойдет («С этими самыми раками — слово-то какое, того гляди, обговоришься! — все с ума посходили. Только похожим забрезжит, сейчас весь институт начнет вздыхать и жалеть, на двух ногах в гроб вгонять»), В этом подходе он был совершенно с Ириной согласен.
Но Ирине хотелось, чтоб и свои забыли о ее неполадках, а они не забывали. Она толковала про старый дом и венцы, Галя слушала ее с профессиональным терпением врача, отметив мысленно, что слова эти тетка Ирина, как видно, не по разу уже говаривала себе и своему Ваське, а стало быть, нога ее тревожит, сколько бы она ни оборонялась от врачей.
Через несколько дней после этого разговора Галя позвонила и сообщила что через всю Москву ездить не придется, не будет и будок с пропусками. В районной поликлинике, которая по прямой в восьмистах метрах от Ирининого дома, работает хирург Михаил Николаевич, по фронту знакомый Борко, так уж будьте любезны, тетя Ира…
Чем старше человек, тем труднее вписывается он в габариты новых знакомств, а вот поди ж ты, и с Михаилом Николаевичем Потаповым, и с его пышной и пышноволосой биологичкой-женой Ирина сошлась легко, чему немало способствовала член их семьи — доберманчик Гера, которую за узкую длинную морду Ирина прозвала «утюгом» и «муравьедом».
Потапов, бывший начальник фронтового госпиталя, обрел у Ирины прочный авторитет после первого же их разговора касательно сердечных снадобий. Разговор Ирина завела по совету-предписанию Гали.
— Бывает одышка и сердцебиение. Что принимать, кардиамин или кардиовален?
— Можно кардиамин. А можно и ничего не принимать.
В общем, взгляды у них оказались примерно схожие, к Потаповым Ирине было легко ходить, здесь ее не ждали сочувственно оберегающие слова и взгляды, от которых здоровому сделается знобко.
— А чего тебя жалеть? — сказал однажды Михаил Николаевич, рассматривая на свет свежий снимок коленного сустава. — Мы с тобой все равно вторую жизнь живем. А все-таки брось фасонить, матушка, без эластичного бинта на колене не рекомендую. По анализам ты здоровый человек, старайся не падать, палкой не пренебрегай, не под венец тебе.
— Это вы тонко подметили, — сказала Ирина.
Болело так же, а настроение исправилось. Хитро устроен человек.
Она шла из поликлиники, до дома было действительно рукой подать. Прошла мимо кинотеатра, в котором демонстрировался фильм «День рождения», и вдруг прямо-таки с испугом вспомнила, что сегодня же день рождения Вики, а она девочке даже телеграмму не послала.
«Дозвонюсь до телеграфа или нет?» Дозвонилась. Заказала срочную.
— Вы знаете, что слово стоит десять копеек? — спросила женщина с телеграфа.
— Знаю, знаю, — рассеянно успокоила ее Ирина. Что ей десять копеек, что ей лишний рубль? Какие у них с Васькой особые траты? — Знаю, — подтвердила она и почему-то добавила как разъяснение: — Я старуха уже.
— Богатая старуха, — не то с иронией, не то осуждающе сказали в трубке.
Позвонила вторая девушка, которая печатает текст, судя по голосу, совсем молоденькая. Ирина продиктовала ей длинную поздравительную телеграмму и вдруг услышала почти вскрик:
— Да что же вы делаете, вы же на три рубля шестьдесят семь копеек надиктовали? Ведь десять копеек слово!
Здесь уже было нечто, мимо чего не пройдешь, забота, участие в человеке, которого ты, может быть, никогда и не увидишь. На двух концах провода очень разно воспринималась сумма — три рубля прописью, шестьдесят семь в цифрах.
— Вы не удивляйтесь, девушка. — Ирине страшно хотелось оправдаться, врала она самозабвенно, голос звучал убедительно. — Я своей племяннице посылаю, она у меня одна, я вот опоздала, все хотела дойти до почты и не смогла. Вы не беспокойтесь, у меня пенсия хорошая, я уже старая, я, может быть, последний раз ее поздравляю.
— Что вы, что вы! — успокоительно в ответ кричала трубка. — По голосу вы еще бодрая, вы еще проживете! Вы слушайте, они даже испугаться могут, если срочную получат, а на местной почте содержание прочтут, вполне возможно, сегодня и не доставят. Это с ума сойти — такие деньги! Я вам красивую карточку с цветами подберу, пошлем простую, а вы себе лучше апельсинов купите!
— Деточка моя, спасибо за участие. Но вам же двойная работа.
— А я уже все! Я уже перепечатываю! — радовалась трубка. — Вы попросите кого-нибудь, чтоб вам апельсинов купили.
— Слушайте, милый человек, скажите вашу фамилию, я благодарность вам напишу, — второпях дотягиваясь до ручки, попросила Ирина.
— Нет, нет, я этого не люблю, — строго ответила трубка. — Вы купите апельсинов и не беспокойтесь, вы долго еще проживете. Спасибо, спасибо, вам тоже всего хорошего.
Сухой щелчок аппарата разъединил их. Но это ничего не значило. Вот так, оказывается, еще одна добрая, заботливая душа обитает где-то неподалеку.
Можно, конечно, узнать фамилию, но не получилось бы неловкости. Надо же будет указать профессию свою, может выплыть и сумма заработка. Девочка поймет, что в данном случае не проблема ни три шестьдесят семь, ни апельсины, и не показалось бы ей смешно-ненужной проявленная забота о безвестной старухе. Она же не знает, что их разговор — Ирине подарок из ценнейших. Когда возможен такой разговор, значит, все не зря, все оправдано и правильно.
«Молчи, дура! — строго сказала Ирина ноге. — Поболишь-поболишь, никуда не денешься! Недаром болишь. Есть тут и наша крупица».
Ирина посмотрела на часы. Скоро уже ехать на званый обед, но даже эта мысль не вызвала в ней недовольства, тем более не пешком, не в автобусе, не в празднично-дачной давке.
— А вот мы анальгинчику, а бинтоваться не будем.
Кот привык к их несколько односторонним беседам и спокойно следил за хозяйкой. Днем глаза у него были янтарные, с поперечными, как у козы, чуткими зрачками.
— Как хорошо это с телеграммой, Василий, как прекрасно!
Анальгин Ирина принимала редко, а потому он быстро подействовал. Качинский приехал за ней точно четверть шестого, коротко посигналил. Сказал, что давно уж Ирина Сергеевна так хорошо не выглядела.
— Начался-то день хмуренько, это потом разведрило, — засмеялась она и — чего уж давно не бывало — поехала к чужим людям с доверчивой готовностью беспечно и тепло провести в их доме вечер.
— Ну и у меня эта неделя не без радости, — сказал Качинский, весело прищурясь. Ирина подумала, что профессор жмурится, как сытый Васька, когда ему за ухом чешешь, а он песенку свою заводит. Видел-то Качинский прекрасно, очков не носил. Ну что ж, молодость. В его годы у Ирины тоже в стеклах надобности не было.
— По институту?
Он покачал головой.
— Что там институт. Такую иконку видел!
Слово «иконка» напомнило Ирине о щелчке по носу Дионисия Глушицкого, но она отвела от себя эту тень неприятного воспоминания. В конце концов, все коллекционеры, каких доводилось ей видеть, ревниво требуют от посторонних почтительного отношения к своим сокровищам, а сами подчас обращаются с ними подчеркнуто по-хозяйски, даже несколько свысока, как будто не просто нашли ценности и хранят, а сами их и создали. Ирина про себя посмеивалась, что чем-то напоминают такие хоббисты мальчишек-голубеводов, у которых считается высшим шиком небрежно, как неодушевленный предмет, засунуть в карман голубя.
— Расскажите, — попросила Ирина с не праздным любопытством. О скульптуре или чеканке она бы так не спрашивала.
— Ох, да я и забыл, что вам это дело не чуждо! — пошутил Качинский. — Тогда подожду хвастать.
В другой день слова его о не чуждом ей деле хоть легко да укололи бы. Но сегодня они и не тронули. Ну почему в самом деле все должны денно и нощно помнить о дорогих ей «северных письмах»?
— Ну хоть какой век? — допытывалась Ирина.
— По-до-жду, — серьезно проговорил Качинский. — Никому еще не показывал. Не уверен даже, что у меня останется. Тут, знаете ли, пахнет…
О деньгах расспрашивать неинтересно, нога угомонилась, жить хорошо…
— О вашей книжке вы, между прочим, попробуйте закинуть удочку хозяину дома, — сказал Качинский. — Связи у него гигантские, есть ход в областные типографии, а это, между прочим, иногда оказывается важнее ученых рекомендаций.
— Рекомендаций-то у меня хватает, — сказала Ирина.
— Попробуйте, — повторил Качинский. — Только уж как пробовать, этого и я вам подсказать не могу. И помогать не берусь. Человек он жесткий, да и поустал от всевозможных просьб.
— Нечего сказать, похоже на меня, чтоб я к незнакомому человеку обращалась с просьбами!
— Ну, а если б с чем серьезным понадобилось?
Еще укол. Неужели он не понимает, что книжечка для нее — серьезное? Однако у многих, даже чутких людей так. Когда кто-нибудь страдает, окружающие поспешно стремятся выяснить: из-за чего? И каждый, в меру собственных взглядов, определит отношение. Коли найдет исток страданья весомым — посочувствует, а то и поможет. А не найдет, так еще и осудит. Как будто это не все равно, от чего человеку больно, от бревна или от палки. Между прочим, еле заметное повреждение — иголка под ноготь — доставит большую муку, чем нож в бедро.
Объяснять Качинскому? Смешно. Да и неизвестно, не ответит ли чем-нибудь едким, а день, начавшийся праздником — разговором с телеграфной девочкой, — не должен быть испорчен.
— Нет, и за серьезным бы не пошла, — благодушно ответила Ирина. Но она промолчала дольше, нежели требовалось для такого однозначного ответа, и Качинский покосился на нее умным глазом.
— Не до конца верю, милейшая Ирина Сергеевна. Все-таки смотря по важности цели средства применяет человек.
«Ну, заяц, погоди! За «милейшую» и я на тебя комара напущу», — чувствуя в себе пробуждение бойцовского духа, подумала Ирина. И с чрезвычайным любопытством вглядываясь в маячившую обочь дороги указку, спросила рассеянно:
— Кстати, о средствах и целях. Как ваш подопечный с курсовой, вернее, без оной? Убыл-таки в круиз?
Комар сработал. Ехидные морщинки у глаз Качинского разгладились, голос утерял небрежную ленцу.
— Не напоминали бы уж, Ирина Сергеевна, — истово попросил он, — по сию пору понять не могу, как он меня вокруг пальца обвел. Обычно я их подвохи из-за угла за километр вижу. Но мы, между прочим, подъезжаем. Я уверен, вам понравится, но, если что, только мигните, голова, мол, болит, машина к вашим услугам. Я тебя привез, я тебя и увезу. По Гоголю.
«Нет, голубчик, не обвел он тебя, знал ты, что он ни в зуб. Но и меня вы оба не обвели», — с ехидным довольством подумала Ирина, выходя из «Волги» навстречу ожидавшей их молодой женщине и каким-то броско одетым молодым людям.
Машина подошла вплотную к широко распахнутым дверям террасы с разноцветными стеклами, солнце ярко освещало красноватый песок широкой аллеи подъезда, на крашеных ступеньках стелило радужные блики. Двери с террасы в дом были распахнуты, по дому свободно бродили душистые из сада — цвели купы мелких белых роз — ветерки, из комнат доносилась негромкая песня — магнитофон или пластинка. Только летом, только на даче в праздничный день бывает такое ощущение беззаботности и обманно-прочного слияния всех городских благ с запахами земли и чистым солнцем.
— А мы ждем уже вас, — низким, певучим голосом проговорила женщина, встретившая их. — Вы последние.
Качинскому она подставила щеку, а Ирине протянула руку с неправдоподобно тонкими пальцами, одухотворенными, как на старинных иконах. До бестелесности красивая рука странно не гармонировала с лицом женщины, ярким и чувственным. Вся она искрилась, вся горела…
«Наверное, счастлива, — с доброй радостью старого за молодое подумала Ирина. — Горе можно скрыть, счастья не скроешь. Оно — как свет, во все щели…»
Начался обед в огромной, отделанной под дерево комнате, где и пятнадцати, коли не больше, гостям не было тесно, хватало воздуха и пространства.
Все присутствующие, по-видимому, были между собой хорошо знакомы, разговоры быстро растекались свободными ручейками, почти не сливаясь в общий малотолковый гомон, как это нередко случается в многолюдном застолье. Впрочем, хотя стол пестрел многими нарядными бутылками, пили здесь не взахлеб. Подналег на бутылку с изображением белой лошади только один из молодых людей, встречавший Качинского с Ириной. Случайно или нет, он оказался рядом со старой хозяйкой, она поглядывала изредка на мелевшую бутылку и на молодого человека, поглядывала без осуждения, по-деловому, — перепьет, незамедлительно его уберут, застолья никому не испортит.
Второй молодой человек, с длинными, аккуратно причесанными волосами, рассказывал о Чехословакии, о том, что у Калика по-прежнему дают посетителям эти милые жетончики и картонные кружочки с изображением доброго любителя пива с пенной кружкой. Такие прелестные картоночки, и сносу им нет, дочка их водой с мылом моет, щенку кости на них дает.
— …Ну, а почему обязательно через Чехословакию? Есть же и другие маршруты… — промолвил уже не без труда поклонник «Белой лошади»…
А кто-то припомнил поездку в Египет. Видел пирамиды, в одну лазал и жаловался теперь, что очень тесно и неудобно лезть: пока лезешь, весь трепет иссякнет.
Ирина прислушивалась с интересом, без зависти и с упреком самой себе. Все или почти все, сидевшие за столом, повидали куда больше, чем она, а кто виноват? Если покопаться, только она сама и виновата, прекрасно могла бы и она покарабкаться в пирамиде. Тяжелы мы на подъем. И нечего противопоставлять любимую свою Нерль и Покров-на-Нерли пирамидам и Градчанам. Целеустремленности, собранности нет, на все могло и должно было хватить времени…
Обрывки разговоров о путешествиях она слушала с жадностью, и, когда старая хозяйка, пододвигая ей семгу, осведомилась, не скучно ли ей, Ирина с неподдельной горячностью возразила: нет, нет, интересно, хорошо, не скучно, она рада знакомству.
Старая хозяйка Ирине особо понравилась.
Она ценила в людях дисциплину, манеры, правильность выправки. Старуха держалась на стуле прямо, как на табурете. Не только за «Белой лошадью» — за всем столом она следила зоркими, как у хищной птицы, глазами. И голоса-то ее не было слышно, а домработница появлялась, едва возникала в ней нужда.
Хозяин, малоразговорчивый, с грубыми чертами лица человек, сидел поодаль от жены, ел исправно и пил, но коньяк не оказывал на него действия.
Молодой человек с красивой прической заговорил с ним о выставке, о привезенных из Чили эскизах, Ирина вспомнила недавнее интервью в «Литературке» и только тогда, сопоставив фамилию, поняла, что это известный художник. Чтоб попасть на его выставку, Ирина простояла более трех часов в очереди под зонтиком и дождем. Это был талант, как говорили в старину, милостью божьей, и он понимал толк, этот молодой человек с зыбкими светлыми глазами, он тоже немало черпал в древнерусской живописи.
Талант — это вершина в горной цепи, это пирамида. Однако, к удивлению своему, Ирина заметила, что художник не без почтения разговаривал с хозяином, видимо, считался с этим человеком, у которого грубое, неподвижное лицо, немыслимый акцент и явные ошибки в самой обычной разговорной речи.
Только один раз лицо его ожило, осветилось внутренним огнем, когда через весь стол, как в лесу, он окликнул:
— Эй, эй, Гинка, цыпленок, слушай! Игорь спрашивает, нужны тебе билеты или со мной поедешь на открытие?
А дочь ответила ему явно пренебрежительно, вполоборота:
— С тобой поеду. Хотя… Пусть оставит два!
Ирине вчуже стало обидно за отца. Цыпленку Гинке не мешало бы хоть обернуться. При ближайшем рассмотрении хозяйская дочь не показалась Ирине молоденькой. Молодая, но не молоденькая, да еще старит ее тучность.
Едва ответив отцу, Регина нетерпеливо вернулась к беседе со старшим братом Качинского, кажется, известным адвокатом, сидевшим напротив нее.
— Почему примитив? — спросила она, продолжая, очевидно, прерванную фразу. — Дядя Сема, вы просто завидуете красивым крепким людям! В вас комплекс неполноценности зудит.
Это было сказано со смехом, но старик не принял шутки.
— Это так, Региночка, — серьезно сказал он. — Молод я был, но красив и крепок никогда не был. И разные самбо всегда были не по мне. Но разве я даю тебе из ряда вон выходящий совет? Я советую тебе только одно: не теряй возможности на любое событие кинуть взгляд из Галактики.
— Из Галактики — это скучно, дядя Сема. Надо поближе, надо в руках подержать. — Она подвигала над столом своими гибкими пальцами, словно медленно сжимала, разжимала кулаки, мяла воздух, ловя в пустоте что-то одной ей видимое.
«Ух ты, батюшки! — подивилась Ирина. — А лапки-то хищные…»
— …Мы постепенно, дядя Сема. Слышали анекдотик из детских? «Понемножку, понемножку…» — говорила бонна…
Адвокат рассмеялся.
— Ну, тогда я спокоен. Кстати, где «Плейбой», последний номер, я не видал еще?
— В машине.
— Ну, ну. — Теперь оба они посмеялись.
Регина сама налила себе коньяку, секунду молча подержав налитую рюмку, ни с кем не чокаясь, выпила. В глазах ее возникло сухое, алчное выражение, в истоках которого нельзя было сомневаться, лицо стало грубо-сосредоточенным, она сгорбилась, в отличие от матери, полузаметно обвисла на стуле, она вся сейчас была не здесь, ни до чего, кроме одного-единственного, ей не было дела, она прислушивалась только к ощущению, которое точило ее в эту минуту как нестерпимый голод, неутоленная жажда…
Если б не перламутровые коготки, щупавшие воздух, если б не анекдотик про бонну и соответствующее выражение глаз, Ирина готова была бы ей посочувствовать: вот и богатство, и обожающие родители, и цветение роз за окном, а кого-то единственного нет. И не просто сейчас нет рядом, у них с дядей в шутках — подтекст.
Словно подслушав Иринины мысли, Семен Яковлевич вернулся к своему совету, выразившись на этот раз без обиняков.
— Страховка никогда не мешает, Региночка, — сказал он, задумчиво глядя на почти нетронутую куриную ногу в своей тарелке.
Обед был в разгаре. Ирина сидела близко от старой хозяйки, а та, очевидно, занимала свое привычное место, откуда, как с командной высоты, просматривался весь стол. Старуха следила и за Ириной, предлагая ее вниманию то одно, то другое блюдо, гостья ела исправно — здорово все-таки после холостяцкой кормежки на этакое домашнего приготовления пиршество. Словом, они были друг другом довольны.
Поклонник «Белой лошади» исчез так корректно, что Ирина даже не заметила. Откуда-то слышались негромкие синкопы, несколько пар танцевали. Молодая хозяйка еще пила коньяк, но пьяна не была, ей принесли уже третью чашку черного кофе. Сплетя пальцы, она положила локти на стол.
— …да, страхуюсь, — ответил ей адвокат. — Больше всего опасаюсь внезапностей и от них страхуюсь. Ну вот, например. Возможна встреча с человеком, с которым в давние времена у меня было столкновение. Я не знаю даже, помнит ли он о том, что столкнулся именно со мной, но я буду действовать так, как будто бы он помнит. Поняла?
Она не хотела понимать. Она оторвалась от адвоката, советы которого ей были не впору, и вломилась в разговор матери с Качинским-младшим. Младший дядька ее выглядел ненамного старше племянницы, и Ирина снова подумала, что женщина эта не так уж молода, наверняка ей за тридцать.
— Леня, а ты слышал, что нас ограбили? — спросила она, навалившись тяжелой грудью на сплетенные руки.
— Все слышал, Региночка, все знаю! И что компас украли, и что нашел компас красавец милиционер, и что, найдя компас, он потерял свое сердце. Так?
— Когда дядя Сема успел! — поразилась Регина, но вся расцвела, заискрилась. Вот это ей хотелось слышать, а не призывы к какой-то страховке.
— А что, действительно красив? — с ленивым любопытством осведомился Леонид Яковлевич. — Но на публику-то его уж, наверное, нельзя?
— Можно! — Регина играючи, как маленькая девочка, показала ему язык. — Вполне даже можно. Он по-английски говорит.
— Ну, сдаюсь! — Качинский-младший развел руками. — Такого милиционера только ты и могла обнаружить.
Хозяйка заметила, что Ирина покончила с едой. Старуха все замечала.
— Сандро, — окликнула она мужа, — пока подадут кофе, покажи нашей гостье сад.
Хозяин тотчас поднялся. Ирине ничего не оставалось, как встать вслед за ним, хотя, по правде сказать, ей больше хотелось бы посмотреть, а если удастся, то и послушать художника. Однако художник, подхватив, как вещь, какую-то бесцветную даму, отправился танцевать.
Ирина с хозяином вышла на просторную пустую террасу и не пожалела, что ее увели. За столом почти все, кроме хозяек, молодой и старой, курили. Здесь широкие разноцветные окна были настежь, за окнами буйно пахли бесчисленные маленькие белые розы. Иные уже осыпались, и подножья кустов белели в вечернем воздухе, словно припорошенные снегом. Так же ослепительно белы, зрели на ветках новые бутоны. За розами теснилась сирень. Недавно и она цвела-бушевала, на кустах осыпалось великое множество бурых, дозревающих в семена гроздьев.
— Обрезать надо, — машинально посоветовала Ирина. — Как хорошо у вас тут!
— Хо! — удивился хозяин, наверное, впервые за весь день оглядев Ирину. — Вы в хозяйстве понимаете? У вас тоже дача?
«О муже не спросил. Раз приехала одна, подразумевается — мужа нет».
— Ни дачи, ни детей, — сказала Ирина, отнюдь не пытаясь окрасить ответ веселым колером. — Но я люблю всякую зелень, и у меня есть друзья за городом. От них и знаю ваш сельскохозяйственный календарь.
Наверное, беззащитная правдивость ответа расположила к ней хозяина.
— Я-то ничего не знаю. Садовник знает, — отмахнулся он от роз, от сирени. — Мое дело — деньги, машины, путевки… Садитесь! — Он пододвинул Ирине соломенное плетеное кресло, себе — второе, первый сел. Но во фразе о деньгах и путевках мелькнул некий оттенок, и так они уселись друг против друга, овеваемые розовым духом, под незатейливую вечернюю песенку какой-то птички, два весьма пожилых человека, чем-то взаимно расположенные.
— Вы жалеете, что у вас нет детей? — грубо, совершенно в соответствии со всем своим обликом, спросил хозяин. Ирина, слава богу, вспомнила его отчество — имя подсказала старуха.
— Да, жалею, Александр Христофорович, — так же в лоб ответила она. — Неудачно сложилась жизнь. Близкий мой в войну погиб. От любого-каждого рожать не станешь.
Они разговаривали, как двое мужчин, как два пассажира, случайно встретившиеся за столиком вагона-ресторана. Такие разговоры, известно, чреваты откровенностью.
Хозяин задумался, постукивая толстыми волосатыми пальцами по столу, но и стол был, соломенный, глушил звуки. Сидел он развалясь, как купчик, колени врозь, но в его топором сработанном лице вблизи Ирина обнаружила не только обычную усталость, пусть даже и усталость лет. Была в нем затаенная горесть, и в который раз за жизнь Ирине подумалось: не у каждого свое счастье, у каждого своя печаль.
Ну, а у этого богатого, сильного, влиятельного, с несомненно любимой семьей — какая душевная язва? Конечно, только душевная. Здоровья наверняка не занимать стать. Ни седины в густых волосах, ни лишнего жира. Такие на его родине не охнут, через сотню перешагнут…
— Ну, а почему уж так-таки нельзя от любого-каждого? — с внезапной надеждой вдруг спросил он. — Ну, пусть он не ай-яй-яй. Ну, пусть муж не подарочек, так зато будет ребенок. Как же без ребенка? Вы простите, как вас звать?
— Ирина Сергеевна, — подсказала Ирина. «Ну вот и открылся твой ларчик, бедный ты человек. Не нужен тебе ни стол, который от яств ломится, ни песенки магнитофона, ни знаменитый художник. Внука тебе надо…»
Но, поняв это, Ирина легко и не на циничной волне для себя одной продолжила свою мысль: почему же его нет, внука?..
Часы на стене, веселые ходики с кукушкой, отбивали минуты-километры их случайной встречи. Постукивает на стыках поезд, сейчас разойдутся два человека по разным станциям…
— Гинка… Цыпленок, — проговорил он с нежностью необычной.
Ну, конечно, он видит не рано расплывшуюся женщину, от которой уходит молодость, он видит ее такой, какая она была, — прелестный, пухленький ангелочек.
А ангелочек вполоборота и довольно раздраженным тоном отвечал отцу, и это тоже понятно. Она, наверное, не глупа, понимает, как смешно звучит этот «цыпленок». Она, наверное, и образованней его: такой папа всю жизнь положит, лишь бы вырастить свое детище по максимуму, а теперь детище, чего доброго, стесняется его грубости, его неправильной речи…
— Я обеспечу этого мужа всем, — сказал, как отрубил, хозяин. — Я все ему дам: специальность, диплом. Он должен сделать Гинку счастливой. А там… А там видно будет.
Участие, которое испытывала Ирина к хозяину, пока он тосковал по внуку, от его последних слов несколько стаяло. Претила бесцеремонная властность хватки. Тут пахло не надеждой на счастливую судьбу дочери, а решением — купить.
— Да, наверное, это очень плохо — без детей, — сказала Ирина, задумавшись о себе самой. — Я привязываюсь к своим студентам, у меня есть девушка, с которой я, смею думать, дружу, и я надеюсь, что я ей нужна, друзья есть настоящие, но все это, наверное, не то…
— Вот! Вы понимаете! — воскликнул он с облегчением. — Плохо без детей, еще хуже, когда плохо детям. Слушайте! Я опять забыл, как вас звать. Вы же старый человек, я что-нибудь могу для вас сделать?
«Как привык ты, бедняга, за все платить, — подивилась Ирина. — С женой ты, наверное, о дочери не говоришь, это все равно что с зеркалом беседовать. Чистым случаем родилась у тебя минута доверия, и вот ты уже торопишься за нее рассчитаться. Что ж, по-своему, ты, наверное, честный человек, но в общем-то пора мне из этого дома…»
— Вы же одна, вы совсем одна! — Он искренне хотел ей помочь, почти обрадованный тем, что эта женщина, ученый человек, преподаватель института, оказалась еще несчастнее, чем он. У нее не только внука, у нее и детей нет.
— Мне ничего не надо, уверяю вас. Я много зарабатываю, а потребности малые…
— Сандро! Ирина Сергеевна! Кофе пить! — раздался из комнаты голос хозяйки.
— Ну, ладно, ладно! Я что-нибудь вам сделаю, — щедро пообещал хозяин, подымаясь с кресла. Он выговорился, ему стало легче, и мечта о внуке, наверное, казалась сейчас вполне достижимой. Да, честно говоря, Ирина так и не могла понять, что в ней такого недоступного. Тоже поднявшись, она прямо и спросила:
— Убейте, не могу понять, что так тревожит вас? Я думаю, все в свое время…
— Уходит время! Свое, чужое время — все уходит! Люди от меня ей не нравятся, а ее люди…
Он не договорил, но Ирина наконец поняла. За диплом, за специальность и еще, вероятно, за многое, что мог отец, словом, «за» — дочь не хочет. А без «за»? Как говорится, и хуже, да находят же свою судьбу… Но есть что-то неприятное в этой женщине, какая-то обнаженная, цепкая алчность. И вряд ли она добрый человек.
На столе, на камине, в настенных бра горели свечи, в живых бликах мерцающих огоньков лица казались теплей и оживленней. Над чашками подымался пахучий кофейный парок, народу за столом поубавилось, видно, кое-кто из гостей, и художник в том числе, уехали.
Ирине показалось — они с хозяином долго пробыли на террасе, а села она к столу, так как будто и не уходила. Регина все так же перешучивалась с Леонидом Яковлевичем по поводу какого-то потерявшего сердце в этом доме и так же, не пьянея, пила коньяк, кофе, опять коньяк. К удивлению Ирины, любитель «Белой лошади» снова занял свое место за столом и даже не выглядел особо помятым. Он принял участие в беседе о влюбленном милиционере, заявив, что нынче милиции даны слишком большие права, штрафуют направо и налево, потому что им отпускают на штрафы жесткий план, государству деньги нужны.
— Лучше бы уж вы пили, — презрительно бросила Регина. — Мама, дайте ему еще коньяку!
— Ну-ну, цыпленок! — весело поддержал ее отец. Как же слышал он каждое ее слово! — Милиционеры — отличные ребята!
— Да он, собственно, не милиционер. Он офицер милиции, — думая о чем-то своем, серьезном, поправил всех адвокат. — А брат его весьма известный старший следователь Лобачев, — добавил он без видимой надобности.
Ирина вздрогнула и довольно громко поставила на блюдце чашечку с кофе. Теперь уж не хозяйка, сам хозяин обратился к ней с заботливым словом:
— Что, Ирина Сергеевна? Вам нехорошо?
Она не смогла бы объяснить, почему ей захотелось скрыть свою близость к семье Лобачевых, но, во всяком случае, ей это удалось.
— Все в абсолютном порядке, — сказала она чуть виновато. — У меня после контузии бывают иногда внезапные головные боли. Вот, схватило голову.
— Все! — решительно поднялся Леонид Яковлевич. — Хорошенького понемножку, мне мои кадры дороги, поехали, Ирина Сергеевна!
— Подожди. Провожу тебя до машины, подашь к террасе, — сказал ему хозяин. Поднялся. Они вместе вышли. Минут через десять, шипя покрышками по песку, к террасе подошла «Волга». В темноте летней ночи и проплывающих отсветах окон коротко блеснувшая черным боком «Волга» была похожа на субмарину.
— Все знаю! — со значением, совершенно непонятно Для Ирины, проговорил хозяин, крепко пожимая ей руку. — Все знаю и кой-чего могу.
Ирину аж трясло, так хотелось ей скорее уехать из этого дома; она и не расслышала толком, что он сказал.
— Я желаю вашим внукам здоровья, ума и счастья, — сумела она вымолвить, сумела и тепло улыбнуться. В конце концов, что плохого сделал ей этот преуспевший и несчастный человек? Старался как мог.
Но только машина отъехала, она даже глаза прикрыла на миг, так ей стало обидно. Она была оскорблена за себя, за Лобачей, за Борко, за всех близких. Эта алчная женщина и — Никита! Маленький Кит, Китенок, добрый, честный мальчик…
Ей вспомнилось, как маленького Кита — лет пять или шесть ему было — собирались отправить на лето к родственникам под Сумы. А он не хотел. Он вообще не любил уезжать из дома. Кит тихонько плакал, Ирина взяла его — тяжелый уже был — на руки, и они вместе смотрели фейерверк салюта в День Победы.
— А можно мне взять с собой хоть одну салютинку, — вдруг попросил притихший покорно Кит.
— Салютинку нельзя, а луну можно, — сказала Ирина. — Ты приедешь туда и с собой привезешь ломтик луны. Она у тебя там даже вырастет…
Так это Никите Сандро-хозяин собирается давать специальность и диплом?
Выехали на шоссе. Качинский спросил сразу с полной заинтересованностью:
— Откройте, ради всего святого, секрет. Как вам удалось так расположить к себе этого деловитейшего человека? Он же сам расспрашивал меня, чем бы вам помочь, я сказал ему о вашей брошюрке. Но чем вы все-таки его взяли?
— Я заподозрила, что он живой, и выслушала его.
Не до книжки, обозванной брошюрой, ей сейчас было. Сандро-хозяин с его возможностями и печалями начисто истаял из памяти, вся она сейчас была захвачена тревогой за Кита: что, если есть в этой слюнявой болтовне хоть грамм правды? Лесть, богатство, желание, как купленная шуба, расстилаемые под ноги, — разве не многим кружили они головы?
Едва войдя в квартиру, не раздевшись еще, Ирина подумала: кому звонить? Уж конечно не Никите. Ей казалось — а может быть, она и права была, — что каждый день и час могут иметь значение. Несмотря на позднее время, решила поднять Галю Лобачеву. Вадим в области, это она знала.
Ирина начала без предисловия.
— Никита попал в дурную компанию… Да нет, какая там подворотня. По-моему, подворотня бы лучше…
— Ну, тетка Ира, это вы уж слишком! — забывшись, Галя назвала Ирину так, как молодое поколение только заглазно ее величало. — Кит не дурак. Авось уж в подоле не принесет.
После разговора с Галей Ирина поуспокоилась, обмякла. А ну как и правда заблудилась она в неоправданных страхах?
— А ну как и правда я — старая дура? — спросила она у Васьки. Васька молчал, зрачки были ночные — черные, круглые. — Но кое-чему надо бы и поучиться у этих людей, — закончила свои размышления Ирина. Хотя бы не утерянной в дебрях цивилизации звериной привязанности к детям. Она забыла поздравить Вику с рождением, а хозяин Сандро нипочем бы не забыл…
А Гале после их разговора неожиданно стало как-то не по себе. Вспомнилось однажды на лету брошенное слово Вадима, а уж она знала цену его мимоходом брошенным словам. У него слово «буек», коли поставлено, значит, есть что-то под водою.
Вспомнилось, как недавно Маринка вернулась от Никиты опечаленная. «Звонила какая-то, и дядя Кит весь переменился».
Словом, выговорив тетке, Галя пришла к теткиному же выводу — в таком деле день может решить. И сделала то, что сроду не сделала бы по своим личным нуждам. Когда позвонил из Колосовска Вадим, поделилась с ним опасениями.
Вадим обещал приехать и «навести порядок в танковых частях». Однако вскорости приехать ему не удалось, потому что обстановка в Колосовске оживилась.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Да, «завтра» в Колосовске оказалось не таким уж пустым. Когда наскоро перекусив — прямо-таки физически ощущалась каждая минута, приближавшая разговор у Чельцова, — Вадим вернулся в номер, намереваясь продолжать пока еще нудный, почти наугад поиск — с досады думалось иногда: не поиск, а рысканье! — в коридоре навстречу ему поднялась старая, чистенькая женщина с некрашеной сединой. Она нервничала. Когда заговорила, на дрябленьких щечках выступил румянец, пальцы сжали старомодную сумочку-ридикюль, словно Вадим сейчас ее вырвет и унесет.
Какое-то мгновение женщина разглядывала Вадима несколько растерянно, словно ожидала увидеть его другим.
— К этому товарищу вам. Это он из Москвы, — подтвердила из-за своего стола коридорная.
— Пройдите, прошу вас! — Вадим предупредительно распахнул перед посетительницей дверь номера. Старушка безусловно относилась к числу тех, кого следует перед беседой подбодрить. А то ведь случаются и такие активные, что вопроса задать не дадут. Наговорят на три тома, а подумаешь — и записать нечего.
Вадим усадил старуху в кресло, повозился с бумагами, дал ей возможность осмотреться и освоиться. В Колосовске она первая пришла к нему по собственному почину. Хорошо, если по делу, а может, с какой-нибудь жалобой? Да и вообще удивительно, почему пришла она в гостиницу, не в отдел. Как нашла?
Съест время благообразная старушка, и не вдруг выпроводишь. Совсем ни к чему, чтобы среди колосовцев у него создалась репутация равнодушного чинуши.
Вадим неторопливо уселся против старухи, вроде бы никуда и не спешил, все — по науке.
— Я не знаю, имеет ли это какое-нибудь отношение к ограблению дома священника Вознесенского, но я все-таки сочла своим долгом к вам прийти, — неожиданно твердо и размеренно начала старуха. — Моя фамилия Краузе, мы с мужем пенсионеры. Мы сдаем комнату молодоженам Волковым. По паспорту она Раиса, но зовут ее все Инной, теперь у молодых мода на прозвища. Вы понимаете, мне бы очень не хотелось… Может быть, все это пустяки…
Побледневшие было дрябленькие щечки опять слегка окрасились.
Как только Краузе произнесла фамилию Волковой, Вадим отбросил опасения о зряшной трате времени. Похоже, лучи прожекторов сошлись, что-то попало в перекрестье. Старуха стесняется начать разговор, вероятно, считает свой приход неэтичным. Надо думать, ей нелегко далось решение прийти сюда. Ей наверняка чудится, что весь город смотрел ей вслед. Да, впрочем, если сегодня и не весь город смотрел, то завтра о визите к московскому следователю знакомые старухи наверняка оповещены будут. Значит, старуха в своем роде отважна и есть нечто, что ее в самом деле беспокоит.
— Вы расскажите, что вас тревожит, — мягко предложил Вадим. — Вы имеете право сдавать комнату, в чем же дело?
— Ну, разумеется, разумеется! — закивала Краузе. — Мы всегда все оформляем аккуратно и вовремя.
Разговор о комнате подбодрил ее, тут у нее было все в порядке, так что?
— Может быть, попались беспокойные жильцы? Молодые все-таки, часто, вероятно, музыка… — Вадим продолжал беседу так же неспешно, словно не уходили одна за другой драгоценные минуты. — Может, вам бы постарше кого в жильцы?
Старуха вздохнула, выпрямилась. «Решилась бабуся», — подумал Вадим и — точно. Краузе заговорила коротко, дельно, хоть бланк протокола вынимай да записывай. Однако Вадим пока не торопился это делать.
Суть заключалась в следующем.
С января прошлого года у Краузе проживали супруги Волковы, Владимир и Раиса. Теперь модно менять имена, Раиса сама переименовала себя в Инну. Образ жизни у нее нечистоплотный, мужа она обманывает. В Москве она встречается с неким Евгением Громовым, он и в Колосовск приезжал. Редко, но приезжал. Здесь у него были какие-то дела, он организует концерты. Инна часто с ним разговаривала по телефону, от мужа свое знакомство с Громовым она не скрывала, муж, наверное, не знает только, что она с Громовым живет. Она раньше бедновато одевалась, а в последние дни у нее появились новые дорогие вещи, то и дело меняет платья. У них с мужем получился из-за этого скандал, он стал допытываться, откуда вещи. Дом новый, стены сами знаете какие, все слышно. Инна объяснила, что костюм и другие вещи ей подарила мать Громова. У Громова мать артистка. Волков позвонил ей, мать сказала: да, действительно подарила.
— Ну, а что ж тут такого особенного? — осторожно перебил ее Вадим. — Наверное, и подруги знали о ее связи с Громовым, и о подарках могли знать. Ситуация, к сожалению, не такая уж редкая. Есть же у Волковой близкие подруги, бывают, наверное, у нее?
— Она довольно часто встречается с Черновой, с Машей Черновой. Маша довольно приятная девушка, она, правда, тоже ужасно красится, но она, мне кажется, гораздо приличней Волковой. И она, и ее мать, по крайней мере, работают…
— Ну и что же Чернова?
— У Черновой в последнее время случились какие-то неприятности. Она приходила, плакала. О деньгах каких-то горевала, какая-то машина у ее знакомого разбилась. Но, между прочим, Маша тоже удивлялась, откуда у Громова могут быть средства. Да, да, вспомнила! — обрадовалась Краузе. — На кухне они шашлык из кулинарии жарили. Маша говорила, откуда у него средства; подумаешь, администратор Москонцерта, восемьдесят рублей получает, да еще алименты…
«Борода, борода… — мысленно повторял Вадим. — Борода, возможная самодеятельность, Москонцерт… Что-то локатором засечено, точка на экране есть, но пусть старуха уйдет спокойная. И все вокруг нее пусть будут спокойны».
— Может быть, все это не имеет отношения… — сама перебила свои воспоминания Краузе. Снова чувство неловкого сомнения, недовольства собой выразилось на ее сухоньком опрятном личике. Видно, ее мучила совесть, не оговаривает ли она людей. — Наш участковый с нами вчера выяснял насчет прописки. Волкова действительно уезжала. Потом вернулась. Я бы, может, не обратила внимания, но когда она вернулась…
Старуха замялась, но тут уж Вадим ее не понукал. Напротив того, с наивозможной непоспешностью похлопал себя по карманам, ища заведомо лежавшие под бумагами сигареты, нашел, закурил.
— Она вернулась после происшествия, дня через два — через три, наверное, точно не помню, но помню, что после, потому что спросила меня, сколько может стоить картина, которую украли.
— Почему же она именно к вам с этим обратилась? — с долей недоумения в голосе спросил Вадим, покуривая. — А Волкова имеет отношение к живописи?
— Ну что вы? — обиделась за живопись старуха. — Не могу представить, как она имя художника запомнила. Она совершенно, она убежденно темный человек! Но она знала, что я многие годы работала редактором в издательстве «Искусство».
— Ну и что же вы ей сказали?
— Я сказала, что, на мой взгляд, этому полотну нет цены. В общем, объяснила, что это музейная вещь. Сейчас она опять уехала. Мне прямо жалко ее мужа. Он работает и учится, это истинный подвижник.
Тревога в глазах старухи нарастала. Она выговорилась, но никак не могла решить, правильно ли поступила, отважившись сюда прийти. Может быть, все-таки зря?
«Вот пусть так пока и думает».
— Мы вам очень благодарны, — не кривя душой, сказал Вадим. — Вы поступили совершенно правильно, товарищ Краузе, и мы вам очень благодарны. Думаю, почти уверен, беспокоиться вам с вашим супругом нечего. Жилица вам, похоже, попалась не из самых достойных, но в конце концов это дело ее мужа. Об ограблении она могла узнать от подружек; что ценой интересовалась, так есть же заземленные люди, которые и луну рады бы оценить. Мужу можно посочувствовать, но не вы ее сватали. У него-то никаких обнов не обнаружилось?
— Какое там! — Краузе махнула рукой, — Рад до смерти, что брюки без манжет стали носить. Обрезал манжеты, а то бахрома образовалась. В дни зарплаты покупает запас пакетов «суп пюре», тем и живет. Когда к ней подружки приходят, он черным хлебом уши себе залепит, так и занимается.
— Выбирал бы жену, — подытожил Вадим. — Давайте-ка, товарищ Краузе, я вам все-таки выпишу повестку. Чтоб не донимал вас никто, как вы решились, да почему и с чем к следователю пошли. Я многих для беседы вызывал, ну, считайте, и вас вызвал.
Старуха просияла, когда Вадим вручил ей повестку. Ясно-понятно, стеснялась расспросов, боялась прослыть доносчицей, да и по существу опасалась навлечь подозрение на безвинных людей.
— Если поинтересуются, о чем был разговор, скажите, спрашивал, не проходила ли второго числа мимо дома Вознесенского, не встретился ли молодой человек с бородой. А кстати, жилец ваш и Громов не бородатые?
— Что вы, что вы, оба аккуратные, оба бритые, а Громов очень хорош собой, красив, ходит как струна.
Сравнение ее не отличалось точностью, однако ж видно было, что Громов и на нее, вполне интеллигентную, близкую к искусству старую даму, произвел впечатление.
— Вы спрячьте повестку в сумочку, — посоветовал Вадим. Старуха держала листок в руках, как подарок.
Еще раз поблагодарив, он проводил Краузе до двери. Она ушла успокоенная: гражданский долг выполнила и ни на кого не донесла, поскольку жиличка ее хоть и без нравственных устоев, но к ограблению отношения не имеет, раз ни о чем таком следователь не спрашивал.
«Что ни говори, старуха принципиальная и в своем роде отважная», — подвел черту Вадим, закрывая за ней дверь.
Быстрыми шагами вернулся он к столу. Кажется, теплеет, теплеет, точка на экране локатора обретает объемность. Белый лист, жальце шариковой ручки. Сейчас — для себя, потом он еще раз вызовет Краузе — уже для протокола.
Итак, Раиса, она же Инна Волкова. Бораненков и Краузе… На Волкову послан запрос. Чернова Мария, местная жительница, подруга Волковой. Евгений Громов — любовник Волковой. Связь свою с ней от родителей не скрывает. Администратор Москонцерта, живет в Москве. На него немедленно запрос. Сейчас же найти и вызвать Чернову, пока ей, а следовательно, и Волковой не стало известно о вызове Краузе, пока каждая — сама по себе. Чернову — сейчас же. Местная жительница, служащая, время рабочее.
Пока искали начальника отдела внутренних дел района Шурыгина, Вадим записал на листке:
«Несчастье? Ссора с другом, кто друг? Машина? Чьи деньги?»
Майора Шурыгина — за годы службы они не первый раз встречались — Вадим попросил:
— Петр Фомич, как можно побыстрей, только не напугайте. Чтоб работать с ней можно было. Не в курсе, где Корнеев?
Шурыгин сказал, что сам собирался звонить Вадиму. Материал на Волкову пришел, и Корнеев остался доволен. Во вторую половину дня будет в гостинице. Сегодня опять работал с Завариной.
«Зацепили», — уже уверенно подумал Вадим.
Видимо, что-то подходящее, «в цвет», как они говорят, есть.
Что даст Чернова? Не может быть, чтоб она, подруга, знала о Волковой меньше, чем старуха хозяйка. Конечно, лучше было бы сначала посмотреть материал на Волкову, а потом говорить с Черновой, но, во-первых, надо быстрей, уже как можно быстрее, а во-вторых, абсолютно не исключено, что не только подруга, но научный муж и тот может не знать о прошлом этой Инны-Раисы. Сколько таких случаев известно. Не времена трех мушкетеров, плечи красавицам не клеймят.
Очень скоро позвонил Шурыгин, сообщил установочные данные на Чернову. Лет девятнадцать, родилась в Колосовске, кроме как на выходные в Москву, никуда не выезжает, живет с матерью, работает в ветнадзоре. Минут через тридцать — сорок придет. Нет, не забеспокоилась. В городе многих вызывали, а у нее подходящий маршрут.
Есть, значит, свободных тридцать — сорок минут. Теперь Вадим позволил себе задуматься над тем, что, пожалуй, глубже всего заинтересовало его в рассказе Краузе, — о вопросе Волковой касательно цены картины.
Вадим поднялся и пошел — пошел шагать по номеру.
Пригодно ли объяснение, подсунутое им старухе: малокультурные люди нередко стремятся все оценить в рублях?
Единственно ли возможно оно? Ничуть. Кроме всего, почему вопрос задан не сразу, после распространившихся по городу слухов об ограблении, а через несколько дней, когда у постороннего человека интерес к происшествию мог бы и поостыть?
Хорошо, на несколько часов отложим этот примечательный вопрос. До ознакомления с прошлым Волковой. А с чем мы выходим на ее подругу, на Чернову? У нее какие-то неприятности. Возможно, с другом. Кто он? Какие деньги ее беспокоят? С чьей машиной авария?
В учебниках подробно объясняется, как следует допрашивать очевидца, потерпевшего, подозреваемого, обвиняемого. Любой следователь, каждый инспектор угро без конспекта прочтут об этом небольшую, но вполне грамотную лекцию.
Вот сейчас Вадим пойдет в отдел, и к нему явится для беседы девица. Кто она, очевидец или участница преступления? Кто-то же взял у бородатого красавца спортивную сумку с иконой и картиной. А может быть, все-таки была машина? Говорила одна из опрошенных о такси. Если Чернова через Волкову связана с преступниками, то какие, с кем неприятности, почему слезы? Пока у них — у тех, кого Вадим, Корнеев, вся группа ищут сейчас, — пока у тех все вроде бы идет хорошо…
Чернова пришла вовремя. Спокойная. «Почти спокойная», — поправил себя Вадим. Девушка типичная, провинциальная копия с далеких, недосягаемых образцов. Но, в общем, все почти так же, как у тех: синие тени на веках, оловянная помада на губах, длинные, прямые, дикорастущие волосы. Волосы даже лучше, чем у тех, столичных, гуще. И ноги лучше. Немного потолще — были бы грубые, немного потоньше — были бы модные, а так — в самый раз. Уже загорела, без чулок. Одета крикливо, но очень-очень недорого.
— Садитесь, — сказал Вадим, указывая на стул напротив стола. Она села, сразу прошлась взглядом по бумагам, увидела бланки. На все первые вопросы — имя, отчество, предупреждение о даче ложных показаний и так далее — отвечала с невозмутимой готовностью.
Вадим писал, редко и коротко взглядывая на Чернову. Он не мог бы сейчас сформулировать, в чем ощущались ее напряжение и настороженность, но поручился бы, что они были.
Разве что в подчеркнутом спокойствии. В девятнадцать лет на первом в жизни допросе, может быть, следовало хоть чуть взволноваться? Тем более, нервозность должна быть повышена, у нее не все ладно, она часто плачет.
Вадим положил ручку, удобно оперся локтями на подлокотники. Теперь они смотрели друг на друга. Но Вадим оглядывал ее кофточку, юбку из кожзаменителя, сумку модную, с бахромой, руки большие, некрасивые. Она следила только за его взглядом. Он задал ей вопросы, которые задавал многим колосовцам: каким маршрутом ходит да не видела ли в тот день… Наверняка она слышала от кого-нибудь о таких его вопросах. И ответы получил такие же, как от многих: ходит по Гагаринской, про кражу слышала. Про то, что многих вызывали, тоже знает.
Вадиму показалось, с каждой фразой она становилась естественней, проще, видимо, успокаивалась. Можно думать, к ограблению отношения не имеет. Откуда же первоначальная настороженность? Или она опасалась чего-нибудь другого?
— Ну, хорошо, — помолчав, сказал Вадим. — А как теперь с машиной?
Чернова ответила очень не сразу. Она растерялась. Но если вопрос слишком не в цвет, ей бы удивиться и переспросить: какая, мол, машина?
А если в цвет, то не надо давать ей времени. Пойдем дальше.
— Да, так как же вы считаете теперь получится с машиной? — уже настойчиво повторил Вадим. — И есть ли, по-вашему мнению, какая-нибудь связь между машиной и деньгами?
Вадим ждал. Опять-таки она могла удивиться, не понять, переспросить и о машине, и о деньгах.
Чернова как-то осела на стуле, сгорбилась, что ли. Отвела от Вадима глаза, но, совершенно очевидно, не с целью скрыть их выражение. Она приняла вопрос как должное, неприкрыто обдумывала что-то, и размышления были не из веселых.
В какой-то момент Вадима взяло опасение, не начала бы плакать, истерить. Кто знает, куда попадают его вопросы, в царапину или в рану. Только несведущие полагают, что от человека, потерявшего контроль над собой, легче получить ценные показания. Не дай бог допрашивать расслабленного или перенапряженного истерика. Такого может наговорить, что потом никакие свидетели на истину не выведут.
Нет, к счастью, обошлось без истерики, Чернова подобралась. Вадим откинулся на спинку стула, с удовольствием закурил. Подумал: «Все идет, кажется, нормально, но хватит уже ей размышлять», и в эту минуту, подняв на него глаза, Чернова сказала печально:
— Ну как же нет связи? Машину-то разбил, а деньги он где теперь возьмет? Правда, машину когда брал, говорили, что машина старая, да надо в капремонт, да такая вообще не нужна.
— Да ведь это одно дело обещать, а другое дело, когда разбил… — вставил Вадим.
Чернова невесело оживилась:
— И вы так думаете? Вот и мама боится. Неужели могут взыскать?
— Подождите, Маша, насчет взыскания, — по-деловому, но с внимательным расположением, как говорил бы нанятый ею адвокат, сказал Вадим. — Есть ли с чего взыскивать? Он же немного зарабатывает?
Вопрос такой смело можно было задать. Ничтожен шанс, что машину разбила женщина. Человек, разбивший машину, как-то близок Черновой, а судя по ее наряду, состоятельных близких у нее нет. Кроме того, согласно старому афоризму, все довольны своим умом, никто не доволен своим состоянием. Словом, определение «немного зарабатывает» должно подойти.
Но тот, кого подразумевала Чернова, должно быть, уж очень немного зарабатывал, потому что она, забыв про окружающую обстановку, истово возмутилась:
— Ерунду он зарабатывает и заработать не стремится. Как с армии вернулся, пять мест переменил. Баянистом в Доме культуры взяли, ну и пусть бы баянистом, так нет же! Все думает — он большой артист, его ждут великие дела! А сам денег у людей нахватал-нахватал, весь в долгах. Матерям и то должен…
«Все-таки слезы у нее близко, — подумал Вадим. — Надо поосторожней».
— Сколько же у него матерей? — улыбнулся Вадим.
Она улыбки не приняла. Лицо у нее пошло пятнами.
— Ну пусть бы у своей, уж она несчастная, ее все соседи жалеют. У моей двадцатку не погнушался. У меня восемьсот сорок занял, а теперь где ж их…
Голос ее оборвался, она все-таки потихоньку заплакала, как, очевидно, плакала, едва вспоминала о деньгах. Вадим ей не мешал, она достала из сумки платок, вытерла покрасневший нос, успокоилась.
— С чего завязалось дело с машиной? Почему вы не отговорили его? — попробовал Вадим.
— Я бы, может, и отговорила, если б не Женя. Все вообще с Жени и началось. Женя для него бог.
— Это Громов, что ли? Из Москонцерта? Красивый парень, не отнять.
— С лица не воду пить, — со своей колокольни оценивая события и не отвергая вековую мудрость, быстро возразила Чернова. — Громов вот обещает-обещает, а я пока толку не вижу. Уж на что рестораны люблю, а знала бы такое дело, не пошла бы тогда в ресторан.
— Ну что такого особенного было, — сказал Вадим, вытряхивая в корзину пепельницу и только для Черновой взглянув на часы. Для себя-то он знал, что разговор только начинается.
Она отметила взгляд, и напоминание о времени ее не обрадовало. Она намеревалась, очевидно, извлечь из их разговора какой-то свой интерес, касающийся пока неизвестной Вадиму машины и примерно определившихся денег. Она начисто забыла, по какому поводу ее вызвали, для нее все шло по принципу: голодной куме хлеб на уме.
— Особенного вроде и не было, — согласилась она.
— Вы вспомните да расскажите потолковее, а то мне тоже трудно мнение свое составить.
— С Женей они познакомились в Доме культуры. Володя как-то приходит и мне рассказывает, что познакомился с представителем Москонцерта, замечательным человеком, у него мать артистка, квартира в Москве. Он угостил Володю пивом в буфете, Володя ему рассказал, что баян у него так, для времяпрепровождения, а вообще-то он хочет учиться петь. Представитель, дескать, пообещал, что подумает, у него большие связи.
Ну, Володя сказал, я мимо ушей пропустила, мало кто что обещает. А Женя еще приезжал по своим делам, опять они встречались. А потом оказалось, что Женя с Инной дружат. В Колосовске Женя с Инной вместе никуда не ходили, все-таки у нее муж. А потом, это уже по весне было, Женя повел Володю в ресторан «Колос», вот он внизу, — Чернова для убедительности пальцем указала на пол. — В тот раз они меня взяли. Стол был богатый, мне очень понравилось, водка «Экстра», сардины, шпроты, каждому по шашлыку, всего-всего было. На Женю все девочки смотрели, он парень хоть стой, хоть падай, одет шикарно.
У них, видно, еще в Доме культуры разговор начался. Все выпили-закусили, Женя говорит:
«Вот так, мой друг, ты человек интеллигентный, должен понять, что все под этим небом можно сделать, только для всего деньги нужны, А деньги у тебя есть, петь ты можешь».
Я слушаю, опять ушам не верю — неужели правда есть шанс в артисты выйти?..
— Бывает, — серьезно заметил Вадим. — Вот Шаляпин…
— Вот, вот! — встрепенулась Чернова. — Я прямо так и подумала про Шаляпина, а еще про Лемешева в картине «Антон Иванович сердится». Женя сказал, за консультацию, да чтоб записали на прослушивание, да за то да се пятьсот рублей надо, а без этого и хлопоты нечего начинать. Потом вторую «Экстру» принесли, я с работы была, немножко окосела. Помню, Женя все шутил, что, работая, любой дурак проживет, а надо уметь прожить не работая. Тогда и о машине разговор зашел. Женя сказал, что у него мать артистка, можно ее машину взять. Можно получиться и левачить. Я пьяная-пьяная, а удивилась, как это так — доверить машину, когда человек только в армии грузовик водил, а на легковушке сроду не ездил. А Женя ответил, опыт дело наживное, а права пока у кого-нибудь можно взять, карточку сменить, а потом подучиться. А оно вот как получилось. Говорят, ремонт в сколько-то сот встанет…
— Бывает, сами насмерть калечатся.
— Нет. Он только капотом и левым крылом к «МАЗу» приложился. Женя рядом сидел, сразу руль взял.
— Ну, а что ж Инна во всей этой истории?
— А что Инне? Она с мужем жить не собирается. Она с ними поднялась да и махнула гулять в Ленинград, а мне теперь и в отпуск поехать не на что…
Опять вот-вот прольются слезы.
— Ну, вот что, Маша, — построже, но вместе с тем уже как добрый знакомый, как старший младшей сказал Вадим, пододвигая к себе бланк. — Так мы с вами долго проговорим, а деньги нам языки казать будут. Давайте по порядку. Значит, с Женей вы познакомились…
— В прошлом году зимой.
— С матерью его, с артисткой, чья машина, не знакомы?
— Сроду не видала.
— Есть у Жени друзья-товарищи? Кто бы мог на мать повлиять?
— Знаю только Джексона.
— Фамилия?
— Скворцов.
— А вашего как? Если доведется поговорить, может, и артистка вас только по прозвищам знает.
— Может, она и по фамилии помнит, — с надеждой и сомнением проговорила Чернова. — Барон — Володя Шитов, а так — Барон.
«Похоже, законтачили, — Вадим с привычной быстротой записывал ее ответы. — Они в Ленинграде гуляют. Кто они и почему в Ленинграде?»
— Вы говорите, Громов на вашего Барона влияние имел. Почему вы с ним о деньгах поговорить не пробовали? Он давно здесь был?
— Женя? — Чернова задумалась. — Ну вот, до того, как попа обокрали, он в городе несколько раз был, концерты устраивал. А потом я его не видала.
— А Инна?
— Инку видела часто. Она вообще любопытная очень, а тут такое дело на весь город. Приезжала, расспрашивала, что, да как, да может кого поймали. Она не серьезная, Инка.
«Ограбление Чернову явно не интересует. Хорошо, вернемся к ее Барону».
— Вы говорили, Барон — извините, Владимир Шитов — у матери деньги брал. У чьей матери?
— Да у моей, и у своей! — «Да. Ее тревожит только Шитов и деньги». — Его даже подозревали, что и крал, когда с армии вернулся. Он и до машины вечно в долгах был.
— Как же вы-то ему такую сумму доверили? — поинтересовался Вадим. Ему это действительно было интересно. Горячей любви, судя по всему, девица к своему Барону не испытывает, а сумма немалая.
Чернова вдруг сконфузилась, даже покраснела.
— Женя все обещал его в артисты… Вроде голос у него хороший, то да се. Я подумала, может, он действительно… Ну вот, решила подождать…
Ну что ж, ясна нехитрая дипломатия. Вдруг все же станет артистом… В общем, пыталась поставить ставочку на завтрашний день.
— Так, может, Громов еще и сделает, — быстро ведя протокол, неторопливо говорил Вадим.
Чернова оказалась на редкость коммуникабельна. Очень подогревали ее то ли навсегда, то ли еще не навек утерянные восемь с лишком сотен.
— И почему вы уж так уверены, что в Ленинграде они гуляют? Может, концерты дают. Может, еще заработает, да и долг вернет.
Чернова сначала очень обрадовалась такому предположению, но надежда ее быстро слиняла:
— Боюсь, и заработает, да не отдаст. Ну ладно, пусть в марте там, в апреле денег у него не было, это точно. А вот дней, наверное, десять тому назад магнитофон шикарный у него появился. Он вообще о всякой музыке с ума сходит. Это на какие тыщи? Говорит, в долг купил. Да кто ему такую вещь в долг поверит?
— Сами магнитофон видели?
— Сама видела! Не видела б, не говорила.
— А все-таки почему не поговорили с Громовым? Ну пусть он сюда не приезжал, почему в Москву к нему не могли поехать? Или он вас на московскую квартиру не приглашал?
«По ее словам, Громов живет в Москве, но она может и не знать адреса».
Чернова приняла вопрос так, как Вадим и рассчитывал. Обиделась. Как же это так, ее не приглашали?
— Да чтой-то не приглашал? Да мы у него были, «Экстрой» угощал, осетриной, креветками. Комната одна, а большая, богатая, балкон-лоджия во всю стену.
— Это где такие однокомнатные с лоджиями? — усомнился Вадим. — В Москве живу, а что-то я таких не видел.
— А что ж, что вы не видели, а вот есть! — с некоторым превосходством заявила Чернова. — На Реутовской возле гастронома новые дома. На втором этаже еще нет, а на третьем уже лоджии. Стены такие пупырчатые, очень красиво.
— Он и сам красивый, — не отрываясь от протокола, еще раз забросил удочку Вадим. «Свальный грех у этих Джексонов и Баронов или все-таки парные сожительства?»
— Красивый, — опять без энтузиазма согласилась Чернова. — Инна для него что хочешь сделает. Какой никакой муж есть, а она и не смотрит.
«Невысоко ценят тебя в этой компании, ученый человек», — посочувствовал Вадим Волкову с его наглухо залепленными ушами.
Чернова с крепнущим доверием следила за ручкой Вадима. Страх перед возможным взысканием за машину и робкая надежда вернуть безнадежно, казалось, утерянные восемьсот сорок напрочь заглушили некоторую тревогу, которая проснулась было в ней, когда приезжий следователь проявил незаурядную осведомленность в ее сугубо личных делах. Однако растекаться мыслью по древу Черновой не было дано, мысли водились у нее куцые и не в избытке. О деньгах так о деньгах, все остальное сейчас не задерживало ее внимания.
— В общем, думаю, за машину никто с вашего Барона взыскивать не будет, — сказал истинную правду Вадим. — Хозяин же, можно сказать, рядом сидел. Я этого, между прочим, не знал. Какие тут взыскания? Но вашему Володе урок. Надеюсь, что в Ленинграде он заработает, вернется и деньги вам отдаст.
— Уж не знаю, как бы и рада была, — тоже с полной правдивостью сказала, вздыхая, Чернова. — Инка из Ленинграда на один, не то на два дня приезжала, говорила, они все потом в Гагры или в Сочи поедут. Женя музыкальную бригаду подбирает. Из Москвы, кроме Володи, кажется, еще одного музыканта берут. — Подождите! — Чернова порылась в бахромчатой сумке. — Вот. Инка очень торопилась, она меня просила этому музыканту позвонить. Прямо на билете телефон написала…
Чернова достала авиабилет, Вадим взял его. Шереметьево — Ленинград, серия, номер, маршрут, рейс, время отправления…
— Ну и позвонили вы?
— Дозвонилась, только какая-то женщина подошла. Сказала, что болен, аппендицит ему сделали, никуда не поедет. На электрогитаре он, кажется, играет.
— Как же теперь они?
— Ну! — Чернова победно тряхнула длинноволосой головой. Как видно, будущее представало перед ней во все более радужном свете. — Женя — да не найдет!
— Видите, — Вадим вздохнул облегченно, — вполне может быть, что заработают. Юг все-таки, курорт. У артистов, сами знаете, как. Лиха беда начало.
— И я так маме говорю, а она меня ругательски ругает, зачем деньги дала, — окончательно воспряла духом Чернова. — Вы посторонний человек, а понимаете… А откуда вы, товарищ следователь, знаете и про машину, и про деньги? — вдруг и наконец-то осенило ее. — Значит, артистка эта все-таки хотела взыскать?
— Здесь, Машенька, я вопросы задаю, — веско сказал Вадим. — Во всяком случае, как видите, ничего вредного для вас из моей осведомленности пока не проистекает.
Чернова поспешно, с готовностью покивала, всем своим видом подтверждая, что нет-нет, ничего вредного. Очень не хотелось ей терять контакт с таким душевным, внимательным следователем, а уж если следователь думает, что деньги не совсем пропащие…
— Вы можете оставить у меня этот билет? — спросил Вадим. — Мне ничего не стоит, я попробую до самого музыканта дозвониться, может, он кого порекомендует.
Конечно, она могла оставить, зачем ей этот билет?
Чернова пыталась было не читать каждую страницу своих показаний. Он настоял. Она каждую прочла и подписала. И протокол о добровольной выдаче билета.
Чернова ушла, ничем не встревоженная, даже подкрепленная надеждой. Вадим почувствовал смертельную усталость. Допрос продолжался около четырех часов, но теперь уставать было некогда. И по воздуху пройтись — эх, как бы хорошо! — некогда.
Вадим встал, энергично прошелся по кабинету, от стены к стене, раз, два… десять… Распахнул окно. На дворе было солнечно и много теплее, чем в комнате. Вот-вот должен прийти Корнеич, но, конечно, может и не прийти, планы у них обязательные, однако зыбкие. Обстоятельства вносят свои поправки, а уж от обстоятельств всего можно ждать. Хорошо бы пообедать до Корнеича, а то — оставить ему записку, пусть и он подойдет, наверняка еще не кормился.
Вадим написал Корнеичу записку. Опять взял лежавший на протоколе авиабилет.
Допрос оказался урожайным, — по воде пошло много кругов, даже больше, чем ожидалось, — однако ж о каком бы всплывшем обстоятельстве ни размышлял сейчас Вадим, его не покидала подспудная мысль, возникшая мгновенно, как только он услышал о музыканте, которого ждали, ищут и который не может ехать.
Над музыкантом и его связями надо работать, это ясно, но это не все. Интересно, что скажет Корнеич и как отнесутся Бабаян и Чельцов к идейке Вадима. Без начальства такое не решишь.
Корнеев подошел в ресторан к концу обеда, на удивление Вадиму, сытый и с портфелем, чего за ним сроду не водилось. Округлая щекастая физиономия его источала довольство собой и жизнью. Вадим в который раз подумал, что Корнеич до удивления не похож на человека своей профессии, и даже трудно представить, сколь подвижен и крепок оказывается в нужную минуту этот тяжеловатый на вид увалень.
— Сияешь, как таз медный, свеженачищенный, — сказал Вадим Корнееву. — И обюрократился вконец. — Последнее относилось к портфелю.
— Пошли-ка наверх, похоже, наша бочка под гору двинула, рассиживаться некогда, — ответил Корнеич. Энергия из него так и рвалась, в темноте бы искра пробивала.
— То-то мы рассиживались, — оставляя деньги на столике, сказал Вадим.
Но он разделял ощущение Корнеева.
Уже без малого десять дней велась нуднейшая, изматывающая работа: маршруты, однотипнейшие показания десятков людей, клубы, драмкружки, опять маршруты, люди, живущие поблизости, знакомые живущих поблизости, те, кто могли пройти поблизости… До одуряющей усталости одно и то же.
Может показаться смешным постороннему человеку, но по показаниям одного из опрошенных сочли нужным — и провели — проверку шестидесяти тысяч зрителей в Лужниках. Проверяли так, чтоб не встревожить толпу. И не встревожили.
Может показаться не нужным по нескольку раз перечитывать множество однозначных протоколов, как в лупу отыскивая в них могущие пригодиться крупицы обстоятельств. Однако следователь, как и сыщик, должен уметь не только мгновенно реагировать, оба они обязаны обладать и библейским терпением рыболова.
Вадим тоже застолбил сегодня движение бочки под гору. Хороший круг на воде дала Краузе, однако после Черновой сомнений в возникшем движении уже не было, Корнеев не знал ни о Краузе, ни о Черновой, стало быть, он зацепил что-то еще, значит, потеплело, кончится поневоле беспредметное рысканье, пойдет целенаправленная работа.
Борко хлебом не корми, дай сослаться на фронтовой опыт. Бывает, говорит он, ведешь огонь по площадям — никакого интереса. А появятся координаты, нащупаешь цель, тут уж возникает интерес, пойдет ювелирная работа. И хотя в представлении Вадима такой грубый инструмент, как пушка или там гаубица, никак не вязался с понятием ювелирной тонкости, мысль Борко ему нравилась.
В номере Корнеев извлек из портфеля канцелярскую, не новую, по виду не пустую папку.
— В оперативности начальству не откажешь, — сказал он. — Не что-нибудь, Бабаян целое дело Волковой из Суздаля получил. Еще раз убеждаюсь, есть у Бораненкова чутье, сиречь возникающая на основе опыта интуиция. Вот, полюбуйся!
— А ты пока этим займись.
Вадим подал Корнееву краткую запись своей беседы с Краузе и подробный протокол допроса Черновой.
Мотыльком спорхнул с бумаг авиабилет, Вадим ловко подхватил его в воздухе и снова заключил в папку. Мыслишка, связанная с музыкантом, все прочнее обосновывалась в его сознании.
Итак, дело Волковой — фамилия еще другая, девичья — из суздальской детской воспитательной колонии. По своей обычной привычке Вадим прежде всего остановился на фотографии.
Со стандартного прямоугольника девять на двенадцать на него смотрел коротко остриженный мальчик. Мужская рубашка типа военной гимнастерки с нагрудными карманами, мужская короткая стрижка, спокойное, печальное выражение лица.
Фото? Беспристрастнейшее специальное фото. Глаза — зеркало души и все такое прочее? И да, и нет. По Ломброзо, преступные наклонности имеют с внешностью человека непосредственную связь?
Чушь. Какие прелестные юноши обитают в личной фототеке старшего следователя Лобачева! Спортивны, интеллектуальны, все бы хорошо, да только особо опасные преступления совершены этими интеллигентными красавцами.
Значит, печальный мальчик… А дальше бумаги, документы, тоже своего рода фотографии, только не лица, а поступков, сторон характера, отрезков судьбы.
В школе учиться не захотела. («Ну пусть, это у подростков бывает. Стремление к самостоятельности».) Поучилась на курсах, стала стажироваться на мужского парикмахера. Вот справка с места работы:
«…была невнимательна, непослушна, уходила с работы без разрешения мастера, обучалась очень долго».
(«Может быть, были с ней грубы? Не учли, что нет еще навыка дисциплины?»)
Из отпуска на работу не вернулась. Довольно значительный перерыв во времени, и вот уже документ из милиции:
«…восемнадцать лет, за аморальное поведение направляется в колонию…»
В материалах есть и подтверждающие факты, алкоголь, отнюдь не платонические связи с мужчинами.
Ну, а дальше… Человечное, теплое письмо матери о Раисе, мать просит выписать дочь к ней, начальство колонии ходатайствует в милицию по месту жительства, просит помочь девушке с трудоустройством, специальность у нее есть.
Заявление самой Раисы. Она осознала ошибки, она хочет работать и учиться в девятом классе.
А вот и характеристика, выданная в колонии.
«…Вступила в комсомол. Можно использовать девочку на любых общественных поручениях. Их она выполняет с большим желанием и охотой».
(«Дай бог к девятому классу моей Маринке такую характеристику!»)
На характеристике Вадим задержался не потому, что удивился несоответствию ее с нравственным обликом нынешней Раисы-Инны. Он задержался потому, что, к сожалению, нередко приходилось ему сталкиваться с вопиющей неприложимостью документа к человеку.
Какие прекрасные характеристики поступали иногда на расхитителей, дебоширов, взяточников да просто на молодых разбойников в прямом смысле этого слова, чьи родители скорее готовы были поставить под сомнение все производство кропотливейшего расследования, нежели принять доказанную вину их чада.
Всегда приятнее подписать радостный, если можно так выразиться, документ. Ведь отрицательная характеристика на совершившего преступление нередко означает, что к человеку относились спустя рукава те, кто его окружали. Так не легче ли умыть руки, то есть похвалить?
А из колоний детских и взрослых разве мало исходит таких вот радужных бумаг. Перековали, дескать, перевоспитали. Перевоспитанный за зону выйдет, петух прокукарекает, а там — хоть не рассветай…
И уж совсем непонятно, как же можно спешить с таким делом, как принятие в комсомол, вручение комсомольского билета.
Где ты теперь, комсомольский билет Инны-Раисы, билет с заветным профилем на обложке? Ответит ли кто-нибудь из давших рекомендацию этой старательной девочке, которую можно использовать на любых общественных поручениях, и она выполнит их с большим желанием и охотой?
Девочка даже не регистрировала нигде свой билет, он не нужен был ей на воле. Где он брошен? Где он потерян? Нет, нельзя спешить с вручением комсомольского билета…
Корнееву досталось больше читать, он и читал дольше. Прочел. Разумеется, папиросы, дымки и на некоторое время полная тишина в комнате.
Первым ее нарушил Вадим.
— Все ясно, но я не вижу, чем эта папка могла тебя особенно заинтересовать. — Так он начал. — Бораненков знал, что она была в колонии. Она там действительно была. Ну и что из этого? Вела себя сверхпохвально, характеристика — дай бог Маринке. Короче, не понимаю, что конкретно в этом материале заставило тебя просиять.
Подоплека такого зачина была понятна. Сейчас они будут испытывать на прочность, оспаривать, пытаться опровергнуть любой вывод, любое предположение, любую версию. Остаться в плане расследования должно то, что не сможет быть оспорено, устоит, выдержит испытание на прочность.
Корнеев не знал ни о Краузе, ни о Черновой. Что же в папке Волковой привлекло его внимание? А если привлекло, то, может быть, там есть нечто, пока ускользающее от внимания Вадима. Вот этого «нечто» и добивается Лобач.
Но над папкой как таковой им толковать не пришлось.
— Не от папки я просиял, — сказал Корнеев. — Я с домработницей Вознесенских, с Завариной, кое на что вышел. Ох и дура же! Небывалая дура, сокрушительная! Поистине лучше с умным потерять. С дураком не рассчитаешь. Но это потом, а сейчас давай объединим, сопоставим, потому как при всем при этом, — он кивнул на материалы Вадима, — вроде и папка может оказаться к месту.
— Ну и у меня есть кое-что на потом. Давай сопоставлять и решать, что в первую очередь двигать.
В первую очередь в Москву ушел срочный запрос на Шитова и Громова. Можно было быть спокойными: начальство и в этом случае проявит оперативность. Многое зависело от результатов запроса Чернова?
Нет, Чернова пока не вызывает подозрений. На Волковой задержались основательно.
Само по себе пребывание девушки в колонии ничего не решало. Кто-кто, а уж они, работники органов, сколько знали людей с изувеченным прошлым и безупречным настоящим. О таких судьбах написать — поучительная книга получится. Пока жив человек и не сгинула в нем совесть, не примеряй к нему понятия безнадежности.
Не колония и даже не нынешний незавидный быт Волковой, а вопрос о возможной цене похищенного, внезапно и как-то не к месту заданный ею хозяйке квартиры, вот над чем — касаемо Волковой — надо было думать, и думать быстро.
Случайность? Бывают, конечно, случайности. Встретил же случайно Пушкин Кюхельбекера в Залазах, по дороге в Сибирь. Но на случайность расчет зыбок, надо ловить закономерность, как говорят инженеры, испытывающие новый агрегат. Правда, на определенной стадии испытаний они имеют возможность устанавливать закономерность, когда испытуемое изделие закреплено на стенде. Жизнь на стенде не закрепишь.
Волкова появилась в Колосовске после ограбления (смотри показания Черновой и Бораненкова), об ограблении знала (многие в городе знали), любопытствовала, не поймали ли кого. Почему тогда же ее не заинтересовала стоимость?
А если теоретически допустить возможность хотя бы частичной причастности… Тогда не исключена следующая связь. Ценности похищены.
Вряд ли будут они долго ожидать сбыта. Нестандартный товар, к барыге не понесут. Скорее всего, икону и полотно ждали. Скорее всего, они сразу ушли и сразу же должны были быть оплачены. Сумма могла показаться недостаточной, как это нередко бывает, главные распри между участниками группы возгораются при дележе.
Вопрос неосмотрителен? Предельно. Но Волкова не производит впечатления опытной. Колония в Суздале детская, с преступниками она там не общалась. Ей исполнилось восемнадцать, ее имели право направить в обычную колонию. Очевидно, направили в колонию для несовершеннолетних, именно желая уберечь от опасных связей со взрослыми заключенными, пока что позади у нее только аморалка…
Тогда почему возможно допущение мнения о причастности?
Осторожней, осторожней! Мнения о причастности еще нет. Однако же «только аморалка» может послужить крепким фундаментом для многого. Колония не научила Волкову ничему, кроме уменья притворяться. Она не стала жить с матерью, пренебрегла «каким ни на есть» мужем. «Она для Жени Громова сделает все» (смотри показания Черновой).
Кто такой Громов? Завтра будет известно хотя бы, имеет он судимости или нет. Пока подойдем к нему с оптимистической гипотезой. Все видевшие его отзываются о нем как о заметном, красивом, впечатляющем человеке. Из состоятельной семьи, мать артистка. Может быть, это и дает ему возможность жить не по средствам. На восемьдесят рублей — минус алименты — знакомых по ресторанам не поводишь.
Без уважения относится к официальным документам? Посоветовал Шитову воспользоваться чужими правами водителя? И тут ничего особенного, к сожалению, многие так поступают.
Не совсем понятно поведение в машине? Сидел рядом, знал, что Шитов новичок, почему не предотвратил аварии? Опять ничего особенного. Мог понадеяться, зазеваться.
Хорошо, с Громовым — до завтра, но при всех обстоятельствах интересно, что эти трое делают в Ленинграде.
— Есть у меня в Ленинграде дружок, — задумался вслух Корнеев. — Свиридов, капитан, двенадцать лет в органах. Тоже из инспекторов родился. Сейчас начальник отделения. Вместе учились. Позвонить если пока попросту, без запросов?
— Позвони, Корнеич! Может, по дружбе оно еще скорее окажется.
Позвонили Шурыгину, тот посадил на провод дежурного, связались с Ленинградом, удачно разыскали дружка. Обещал помочь. Шурыгин, между прочим, сказал, что был в Москве, присутствовал на оперативке. Чельцов одобрительно отозвался о работе группы.
— Спасибо, товарищ начальник, — поблагодарил Корнеев. — Стараемся, стараемся при вашей поддержке. Значит, на ковер пока не грозит?
— Пока нет.
— Приеду в Москву, таких Копылову навешаю! — положив трубку, смачно пообещал Корнеев.
Нелогично устроен человек. Давно ли Вадим был готов поставить Чельцову в вину некоторую поспешность, долю сомнения, что ли, которую, с его точки зрения, проявлял Чельцов, собираясь оторвать их от колосовских дел вызовом для доклада в Москву.
А теперь самому хотелось встречи, разговора по плану расследования, особливо по пункту, касающемуся авиабилета и телефона музыканта.
Не только Лобачев — и другие работники следственного аппарата УВД считали, что им крупно повезло — иметь куратором Чельцова. Профессиональной памятью он владел феноменально. Поначалу, если доводилось идти к нему на доклад, Лобачев готовился напоминать о подробностях в ходе расследования по тому или иному делу, да и не только о подробностях.
У заместителя начальника управления не один следователь, не только его, этого следователя, дела.
Однако быстро выяснилось, что в напоминаниях нет нужды. Более того, был случай, когда Чельцов поправил Вадима, напомнив, что не в Кобулети предполагалась встреча с женой крупного мошенника Месхия, а в Тбилиси, соответственно менялся и расчет времени.
От Чельцова Лобачев всегда уходил с надежным чувством общности интереса к находящемуся в производстве делу, а уверенность в общности рождала и великое чувство локтя.
Сколь ни мощна система, непрестанно обновляющаяся техника, научные достижения, на которые опирается следственный аппарат в целом, вряд ли можно найти следователя, который не испытывал бы порой трепета угрожающего одиночества: преступник и ты, и ты — один.
У оперативников такие минуты ощущаются особенно остро. Оно и понятно. Оперативник, как разведчик, будет находиться в метре от тебя, и взглядами встретитесь да разминетесь, не узнавая. Он — отрезанный ломоть, он живет другой жизнью, бывает, что он — не он, и не дай ему бог забыть об этом обстоятельстве. Какая обстановка сложится, а то — многим бывает чревата непредусмотренная дешифровка…
«Так как же все-таки решим с музыкантом? Положим, решать будет начальство, но какой вариант мы предложим?»
Мыслишка крепла, свила себе в сознании Вадима прочное гнездо. А вообще-то они с Корнеевым обсуждали сейчас каналы сбыта. Обоих очень интересовали каналы, по которым могут уйти икона и полотно. Да, такой товар к барыге не понесешь. Пусть Москва проверит, есть ли сейчас в городе кто-либо из занимавшихся ранее скупкой и перепродажей. Может быть, не перепродажей, просто передачей. Вор, похищающий ценности такого рода, редко бывает связан непосредственно с покупателем. Покупатель тут особый, птица, как правило, немалая, а случается, ниточка и за рубеж уведет.
Недавно в центральной газете было опубликовано фото. Иконы, — надо думать, не современными богомазами изготовленные, — пытался тайно перевезти через границу человек, сменивший подданство. Ну, да в таможне тоже не лыком шитые сидят.
— А почему, собственно, только Москва? — размышлял Корнеев. — Я, между прочим, когда с народом беседовал, заметил, из Колосовска многие семьи исстари к Ленинграду тяготеют, у многих там родня. И эта троица в Ленинград подалась.
Вадим подумал. Медленно покачал головой.
— Это еще неизвестно, почему троица туда подалась. Может, именно потому, что город чужой и никто их там не знает.
— Это — если допустить возможность причастности и так далее…
— Это — если допустить.
На удивление быстро (каких-нибудь три-четыре часа прошло, луна светила в окно в полную силу, и они работали) Корнеева вызвал Ленинград.
Нормальные люди спали, подразгрузились линии связи, была хорошая слышимость. По лицу Корнеева и его нечастым репликам Вадим легко улавливал смысл разговора.
— Голуба! Да что ж ты сам? Послал бы кого, — виноватым голосом проговорил Корнеев. — Мне бы и в лоб не влетело, тебя самого…
— Не угрызайся, Михаил Сергеич, — без веселья, без шутки ответил Свиридов. — Я сейчас без снотворных все одно не сплю, а привыкать к этой пакости не хочется. Ну, а при деле-то вроде и не от бессонницы не спишь.
— То-то у тебя дел нет! — поразился такой несбыточности Корнеев.
— Да вот представь. Сегодня с дежурства, и можно бы спать.
Корнеев в недоумении слушал пустой, ровный голос. Робот мог бы так говорить. Свиридов ему не дружок — это только говорится для легкости. Свиридов друг настоящий, были у них совместно прожитые и пережитые, с непреходящим уважением хранимые в памяти дни.
Вдруг Корнеева осенило. Он испугался, спрашивать ли? А ну как, на счастье, он ошибся? Спросишь — и нехорошо получится. А ну — будь что будет. Спросил.
— Да нет, Миша, не ошибся ты, — таким же бесцветным голосом прервал его Свиридов, — ушла Надежда. Совсем ушла.
Оттого, что имя жены обладало двояким смыслом, слова Свиридова прозвучали подчеркнуто безнадежно.
— …вот так и ушла. Сказала, что не может вечно ждать и переживать. Сказала, что это не жизнь, а виселица с протягом. Где уж она вычитала такое, не знаю. Ну, так ты, в общем, слушай про твоих подопечных. А то что ж я, понимаешь…
— Давай, давай, Витенька, родной, давай! — засуетился Корнеев, обрадованный, что в голосе друга обнаружились некоторые признаки жизни.
— Значит, так. Вся троица прописана в «Европейской», мужчины вдвоем, девушка отдельно, все, как надо, не придерешься.
Свиридов подключил уже кое-кого из своих. Громов держится скромно, не пьет, возвращается рано. Шитов и Волкова каждый вечер в ресторане. Пьют и едят дорого.
— Шитова видел сегодня сам, — сказал Свиридов. — Пьян не был, но долго торговался со старшим из оркестра, чтоб ему дали спеть с эстрады. Заплатил двадцать рублей. Спел. Голосишко есть, поет плохо, кое-как не освистали.
— Витя, спасибо! — проникновенно втолковывал в трубку Корнеич. Вадим понимал, что не за Шитова с его эстрадными потугами сейчас тревога Корнеича и беспомощная забота. — Завтра, Витя, вам законная бумага, может, телефонограмма от нашего управления уйдет. Ты уж там подмогни с твоими ребятками, проследи, Витя!
Корнеев печально глядел на утихающую трубку.
— Вот так, Данилыч, как говорится, пики козыри. Вовек не женюсь! Нельзя оперативнику жениться! — с сердцем проговорил он.
— А чем следователю лучше? — возразил Вадим, думая о Гале, пытаясь увидеть себя, Корнеева, Свиридова глазами женщин, обыкновенных хороших женщин, которым хочется, чтоб муж вовремя приходил с работы, чтоб у него бывали свободные вечера и выходные дни, чтоб с ним можно было поехать в отпуск. И чтоб ночью, когда он на дежурстве, не надо было бояться телефонного звонка.
— Вот пишут в газете о Вале Зотовой, — говорил Корнеев. — Ничего не скажу, правильно пишут. Валя молодец, смелая девочка, на место мужа и голубь в облака. Но ведь и так можно подумать, если не для газеты. Достойно поступить в память убитого мужа, может быть, легче, чем постоянно заботиться о живом. О Вале пишут, а почему о такой Надежде не напишут?
— Как судить женщин? — сказал Вадим. — Как их осуждать за то, что они — живые и хотят нормальной семьи?
— Они, значит, живые, а мы пластиковые, что ли? Стервы они! — отрубил Корнеич и спохватился, вспомнив о Гале. — Ох, извини, пожалуйста!
— Ладно, замнем для ясности, — миролюбиво предложил Вадим.
Немножко его встревожил гневный пыл Корнеева: если только за Свиридова, не слишком ли горячо? Не становится ли Корнеичу поперек личного пути их нелегкая работа, аналогий искать не долго. Воспротивились же напрочь его собственной невесты родители, узнав, что жених — следователь. Вадим никогда не забудет горьких слез жены и ее решимости. Но что греха таить, по сию пору он внутренне противится, когда Маринку забирают погостить на Украину. Умудрилась ведь теща, культурная женщина, в прошлый приезд, потчуя Вадима маринованными баклажанами, высказаться:
«Вот уж не думала, не гадала, что из следователя такой будет зять! Кушайте, Вадик, кушайте, голубчик!»
— Мы обсудим этот вопрос на твоей свадьбе, Корнеич, — предложил Вадим. — У кого-то из древних восточных читал я: кто сказал, что любовь счастье, — солгал. Любовь — казнь, но тот, кто не готов идти каждый день на эту казнь, недостоин имени человека.
— Смотри ты! — искренне подивился Корнеев. — У них, кажется, женщины ходили занавешенные, какая там могла быть любовь? Одна казнь.
— Не у всех занавешенные. Так давай вернемся к нашей троице. Чай кончается, и вообще пора прерваться, вздремнуть минуточек хоть двести. Рассвет скоро.
Вадим поднялся, подошел к окну.
Рассвет уже наступал на городок. В ощутимой близости к Ленинграду июньские ночи стояли здесь светлые, северные. Как будто не с бледнеющего неба исходил свет, а от самой земли, из тенистых заводей заросших улиц подымался голубой мерцающий сумрак и таял на глазах, оставляя спящим людям помолодевшие, омытые росой сады и домики.
На не видном за зданиями горизонте, в блекнущем небе занималась заря. Отсюда, из гостиницы, ее можно было увидеть только в узенький просвет между большими деревьями и новым домом на улице, которая вела к высокому обрыву, к оврагу, отделявшему старую часть Колосовска от молодого центра города.
В одну из ночей Вадим заметил этот теплевший с каждым мигом розовый глазок новорожденного дня и привык по-детски загадывать — проглянул он через облака, значит, сутки будут удачными.
Нынче глазок горел ярко. Как видно, ветер раскачивал дерево, и, казалось, юная зорька приветственно сигналит.
«Сейчас скажу про музыканта», — подумал Вадим. Отошел от окна в удивительный, всякий раз заново рождавшийся мир, вернулся к столу. Хорошо летом! Даже в их бессонном обиталище воздух свеж.
— Итак, вернемся к нашей троице, — повторил он, снова поудобней располагаясь в кресле.
Стол завален протокольными бланками, около Лобачева и Корнеева по пепельнице — обзавелись хозяйством — и по граненому стакану с черным осадком разбухших чаинок на донцах. Не чай, почти чифир. А спать все равно хочется.
Покосившись на пузатый электрический чайник на тумбочке, Вадим подумал с надеждой, что сегодня они больше не будут заваривать.
— Двадцать рублей за собственное выступление — это уже интересно. Непохоже на заработок, похоже на страсть.
— А может, на публику прорывается, аплодисменты сорвать, авторитет заработать.
— Не думаю, — сказал Вадим. — Все-таки если б были у него данные, в местных клубах больше бы было шансов прорваться. Он же местный. А здесь он в баянистах застрял. Уж как-нибудь бы выдвинули. Да и двадцать рублей для некредитоспособного…
— Почему? — перебил Корнеев. — Перед Ленинградом появился дорогой магнитофон (смотри Чернову). Есть деньги. Откуда? Другой вопрос.
— Дуре Черновой, по всей видимости, их не видать, и все-таки — да, откуда?
— Чернова — дура? — воскликнул Корнеев. — Вадим Иванович, ты заелся! По сравнению с Завариной твоя Чернова — Эйнштейн. Эйнштейн в любви.
По отчеству, да еще с произнесением всех слогов Корнеев величал Вадима лишь в редких случаях. Что-то должно было последовать.
— Нашелся ведь, кто раньше приходил к Вознесенским. То есть он еще не нашелся, но он наметился.
— Давай, давай!
Развалившийся было в кресле Вадим подобрался. Даже спать расхотелось, и крепнущий свет зари зазвучал как начало рабочего дня. Недаром, значит, глазок подмаргивал.
— Преамбула тебе известна, кто-то должен был быть, а из этой сокрушительной ничего я не мог вытянуть. И пошел я по соседям. Под видом — собираюсь снять приятелю комнату на лето, то да се. И представь, наткнулся — не знаю, как тебе, а мне первые такие попались — на остервенелую семейку, которая рада до смерти, что старика обокрали.
Исходное положение у них понятно: религия — опиум для народа. А дальше ход рассуждений таков: если ценные вещи открыто держали, то сколько же у них попрятано. А раз попрятано, так за деньги что хочешь можно. К ним сантехник два раза приходил, а у нас водопровод не в порядке, к нам не дозовешься.
«А у них, — спрашиваю, — водопровод тоже не в порядке?» — «А черт, говорят, их знает, а только к ним ходит. Два раза был, сами видели. Машку ихнюю спросили, она сказала, что сантехник. А почему к нам не заходит?» — спрашиваем. «А это, говорит, дело не мое».
Я опять к Завариной, а она мне на полном серьезе: «Так вы про знакомых спрашивали, а он какой же знакомый? Он сантехник».
— Наша недоработка, — щадя самолюбие Корнеича, сказал Вадим. — Иначе вопросы надо было ставить.
Но Корнеич не принял поблажки:
— Сам знаю. До удивления просто, а прошляпил. Короче говоря, месяц с лишним тому назад, до Майских праздников, точнее не помнит, к Вознесенским пришел сантехник, под плащом халат, чемодан потертый с должным снаряжением. Старика, заметь, дома не было. Проверял краны, в одном сменил прокладку. Попутно пощелкал выключателями, сказал, что скоро придут проводку по дому проверять. Заварина сама спросила, не может ли он сразу и проводку. Он сказал, что смочь-то сможет, но очень занят. Она пообещала пол-литра. Провела по коридорам, по комнатам. В комнате у старухи он задержался с одним выключателем, не велел пользоваться, объяснил, что с собой нет, но в следующий раз будет рядом, зайдет и сменит.
В следующий раз пришел. Старика опять не было. С выключателем долго возился, посылал ее за молотком, сказал, молоток забыл.
— Выключатель на шурупах. А по отношению к старухиному креслу где выключатель?
— За спиной. У постели, аккуратно за спиной. Весь киот просматривается. Когда уходил, дал Завариной расписаться в книге, книга обтрепанная, много всяких граф.
— В коммунхозе?
— Мог бы и не спрашивать. Был. Никакого сантехника к Вознесенским не посылали. Кто ходит по домам, видел, старенькие, страшненькие. К Вознесенским приходил молодой, видный, по словам Завариной, обходительный и — ни в одном глазу, а с этими рядом постоишь — на огурец потягивает. Соседи утверждали, что перманент сделан после сантехника.
— Не исключаю, не исключаю, — в раздумье повторял Вадим. — И все-таки она не врет. Если навела, то по глупости и сама того не ведает. Портретик наш показывал?
— Отвергает наотрез.
— И без бородки показывал?
— Отвергает.
— Значит, все правильно.
Вадим погасил настольную лампу. Было уже светло, но город еще спал, только птицы, пробуждаясь, начинали перекликаться.
— Значит, как мы и предполагали. Первым дважды — как минимум дважды, тут Заварина может соврать, — прошел… назовем его Сантехник. Заметь, оба раза хозяин отсутствовал, хотя вообще, как мы знаем, отлучается редко. Осведомленность полная. Вероятнее всего, не от Завариной.
Сантехник, прошедший дважды, мог информировать второго, с бородкой, о расположении комнат. Кто-то из них двоих должен разбираться в иконах и живописи. Похищенная икона в киоте одна из пятнадцати — двадцати и отнюдь не занимала центрального положения. Пейзаж на стене тоже был не один. Я, к примеру, погорел на пейзажах.
Вадим рассказал о своей беседе со стариком о прошлом, о том, что по сию пору трепещет в Вознесенском творческая жилка, не сумели ее увидеть до конца.
— Беда вот так-то, — не сразу отозвался Корнеев. — Промучился, наверно, бедолага, всю жизнь, никакие обедни не спасали. И это, между прочим, не суть важно, большой талант или маленький. Одна блоха, да спать не дает.
Лобачев работал «в паре» с Корнеевым уже не один год, а ведь далеко не всегда удается следователю и оперативнику выиграть, а точнее, выработать такое взаимоотношение, синхронность восприятия и метода мышления. Нередко люди не срабатываются, хотя каждый в отдельности вполне способен действовать грамотно и результативно.
А вот к неожиданности корнеевских формулировок Вадим так и не смог привыкнуть, доводилось и позавидовать.
Сейчас не особо эстетичный образ, использованный товарищем, мощно перенацелил мысли с деликатно-печального старика на троицу, развлекавшуюся в Ленинграде.
— А двадцать рублей за разрешение спеть песенку при окладе баяниста — это, считаешь, блоха?
— Считаю, уже клоп.
Они еще раз вместе просмотрели показания Черновой.
— Громову из Москонцерта Шитов зачем-то нужен, — рассуждал Вадим, стараясь вспомнить Чернову, подробно каждое ее слово, интонацию, от которой порой так меняется смысл.
Когда уже можно будет полностью перейти на магнитофонную запись! Ведь далеко не в одной физической усталости дело, пишешь — неминуемо отвлекаешься от допрашиваемого, перестаешь видеть человека. Стремясь максимально сохранить смысл показания, можешь упустить отдельное слово, паузу, а в них-то, бывает, и таится искомый эмоциональный акцент.
Корнеев тотчас опробовал на крепость протянутую ниточку:
— А если Шитов нужен Громову как певец?
— Нет. Как видишь, за эстраду Шитов сам готов платить, только бы пустили. Простая дружба, без подоплеки?
Корнеев подумал.
— Если судить по протоколу, Чернова относится к Громову немножко снизу вверх, — сказал он. — Возможно?
— Точно. По сравнению с Волковой Чернова в этой компании вообще на вторых ролях.
— Но ей доверяют. Телефон музыканта, поручение… — Корнеев проверил авиабилет. — А что у тебя было на «потом»? — вспомнил он. — У меня была Заварина, а у тебя?
Вадим помедлил, облачко сомнения все же бросило тень на его замысел.
— Знаешь, Корнеич, завтра! — решил он. Почему-то ему казалось, что завтра они основательно продвинутся и все тогда решится.
А впрочем, ничего странного в этом ожидании не было. Прошедший день дал много. Корнеев, хотя и с опозданием, просиял не зря. Появился проводник человека с бородкой, появился Сантехник. Странно звучит — «появился»? Да, его еще нет. Но есть, кому его опознать. Они найдут его. Появится он и во плоти. Важно, что он предугадан. Это как в таблице Менделеева. Еще не открыт элемент, но уже известны его свойства и место в системе.
— Может, он и не только проводник, — снова вернулся Вадим к Сантехнику, и Корнеев понял это. — Кто-то из них двоих ведь должен был определить икону и картину?
— Иваныч — хватит! Вот-вот солнце вылезет.
Наметили на завтра: договориться с управлением о подключении Ленинграда. Начать проверку музыканта. Выяснить по сберкассам, не поступали ли за последние десять дней вклады от троицы, поскольку у Шитова и Волковой внезапно обнаружились ценные вещи, а Громов живет не по средствам и близок им обоим.
— Ну, а теперь минуточек двести вздремнуть.
Три часа до подъема простирались заманчиво-долгие, как ночь. Постельное белье встречало приятным холодком. Есть же на свете люди, не испытавшие счастья залечь вот так, на целых три часа! Вот она где прорезалась, теория относительности.
Мысли уже блаженно сливались. Вадим успел только спросить себя: почему не сказал Корнеичу о своей вариации касательно музыканта? Раздумал? Вадим проверил. Нет, идейка та цела, живет, гнездо свила. Просто он поопасился спугнуть — сглазить версию, крепнущую в целом. План его приемлем только в том случае, если троица или хотя бы двое из нее станут прицельно подозреваемыми.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Утром они поднялись на диво свежие, словно бы проспали ночь. Корнеев брился первый. Жужжа электробритвой и подпирая щеку языком, он поглядывал на стоймя приставленную к зеркалу бумажку с набросанным вчера планом мероприятий. Была у него такая привычка. Он вычитал где-то, что при изучении иностранного языка слова лучше запоминаются, если их крупно записывать на карточках, а потом расставлять карточки в самых неожиданных местах и снова, и снова прочитывать.
Насчет иностранного языка положение оставалось неясным, но касаемо непосредственной работы Корнеев утверждал, что зрительное восприятие записи помогает ему сосредоточиться.
Что до Вадима, то все, связанное с изучением иностранного языка — в студенческой судьбе ему достался немецкий, — вызывало в нем неловкие воспоминания. Он до сих пор кровно ненавидел этот язык. Нелюбовь ни в малейшей мере не была связана с военными событиями.
Но что в самом деле за язык! Читаешь длинную фразу: я сел на велосипед, я поехал к моей бабушке, я ел у нее сыр.
А потом в конце обнаруживается «нихт», и в результате — я не сел на велосипед, я не поехал к бабушке, я не ел у нее сыра.
Однажды, в первые годы знакомства, когда дружба их только завязывалась, Вадим в случайном разговоре изложил Корнееву свои соображения насчет немецкого. Но Корнеев в отдельных случаях мыслил как-то однозначно. Он поинтересовался, не достиг ли Лобачев больших успехов в английском или, скажем, французском? А еще бы лучше — в итальянском. Беккариа, Ломброзо как завлекательно почитать в оригинале!
Оказалось, Лобачев не достиг.
Зато обстоятельства, сопутствовавшие сдаче экзамена по иностранному языку студентом юрфака Лобачевым, Корнееву пришлись весьма по душе и в известной доле способствовали укреплению их взаимопонимания.
Уж какими правдами-неправдами был сдан злосчастный экзамен, об этом история Московского государственного университета умалчивает. Но перед сдачей в волнении пребывал не только Лобачев, по остальным предметам за все годы учения имевший только пятерки, Беспокоились товарищи, и руководство факультета, и даже ждал результата Бабаян, потому что хотел взять в отдел хорошо показавшего себя на практике, приглянувшегося ему студента.
В присутствии однокашников студент Лобачев положил зарок: если сдаст немецкий…
Экзамен был сдан. И вот в четыре часа пополудни из дверей юрфака МГУ, что на улице Герцена, несколько наискосок от здания УВД, вышла и двинулась вниз к Манежу небольшая (дабы не привлекать излишнего внимания) группа молодых людей. Двое тихонько пощипывали гитарные струны, а Лобачев, босиком, пританцовывая, возглавлял шествие.
День был ярко-солнечный, ни разу в том году не был Вадим на пляже, и собственные голые ноги казались ему омерзительно бледными, как у покойника. Ну и вообще под людскими взглядами он чувствовал себя не вполне вольготно, однако слово дано, что делать.
Как раз напротив УВД у перекрестка его поманил пальцем постовой. Товарищи остались на тротуаре. Вадим подошел. Постовой потянул носом, присмотрелся, Все в порядке.
— Вам сколько лет? — спросил.
— Двадцать семь.
— Не поздненько ли взыграли?
Вадим рассказал все как есть.
— И далеко вам еще танцевать?
— До метро.
Постовой молча повернулся спиной к Вадиму. Процессия в темпе благополучно добралась до здания Библиотеки имени Ленина, где Вадим обулся. У метро их мог встретить не столь прогрессивно настроенный милиционер.
Историю эту Вадим рассказал Корнееву от скуки, на каком-то бестолковом ночном дежурстве, когда и происшествий особых не было, и спать не пришлось. То хулиганов привели, то спекулянтку из туалета Казанского вокзала. Спекулянтка, баба неопрятная, скандальная, кричала, что ее в Поварове чуть не изнасиловали и обокрали. Пришлось ехать с ней в Поварово, шалман искать. В общем, дуриком проходила ночь.
Корнеича более всего потрясла реакция постового.
— Неужели ты не нашел потом, не поблагодарил? — мечтательно и с упреком спрашивал он.
— Думал, Миша, думал, да стыдно показалось. Наоборот, долго побаивался, не узнал бы он меня. Ну да где ж ему в лоб влетит узнать под офицерскими погонами.
К удивлению Вадима, Корнеев нашел в смешной истории с экзаменом не смешное. Во всяком случае, он едва ли не с сожалением высказался, что теперешний студент, если который отличник и активный и все такое прочее, подобной клятвы не даст, а даст — так не выполнит.
— Такое ли они теперь вытворяют… — удивился Вадим.
— Не такого сколько хочешь, а такого не сделают…
Вадим всерьез обеспокоился его странным сочувствием к случаю из молодости.
— Ты смотри, Михаил Сергеич, не брякни кому-нибудь! До полковника Белова дойдет, он и с давностью не посчитается, возведет в квадрат…
Был в управлении один полковник, по должности незначительный, по характеру тяжкий, чьего выхода на пенсию дружно дожидались все пять этажей.
— Насчет гитариста-музыканта я своим ребятам поручу, — сказал Корнеев, кончив бритье и освобождая штепсель для Вадима. — Прочитал вот и вспомнил пляску твою про Герцена. Никита черта с два бы пошел. Нету в них романтики.
— Хороша романтика! А ты знаешь, я тогда похож был на Никиту. Сохранилась карточка где-то. Найду — покажу.
Молодой и еще раньше, юный, он в самом деле был похож на брата. Только Вадим всегда выглядел старше своих лет. Для их семьи те годы выдались трудные, ответственности на старшем было больше.
Да и во внешности братьев таилось различное, все ярче проявлявшееся с годами. Никита весь удался в маму — красив. У Вадима лоб был выше, крупнее, как у отца, рано обозначились залысины. Глаза яркие, как у Никиты, под тяжелыми надбровными дугами казались темнее и холодней. И улыбка была какая-то внезапная, не свойственная сурово вылепленному лицу. Но на старых карточках видно, что в юности большое было сходство.
Они успели позавтракать, когда позвонил Шурыгин. Из управления пришел материал. На Шитова ничего, на Громова есть справка.
— Сейчас пришлю, — сказал полковник.
Пятнадцати минут не прошло, переполошив на тихой улочке кур, мотоциклист с шиком вылетел на площадь и затормозил у дверей гостиницы.
И вот справка у Вадима в руках. Евгений Громов, 1939 года рождения, две судимости. В пятьдесят шестом имел двенадцать лет сроку. Разбойное нападение на заведующую магазином сельпо Лавринович. В группе. Через пять лет освобожден досрочно со снятием судимости. Далее. Приговорен к пяти годам… В шестьдесят восьмом неотбытый срок заменен на ссылку…
За что?
«…с г. Уваркиным путем незаконных обысков пытался грабить служителей церкви…»
Справка была составлена чуть подробнее, чем обычно делается. Чувствовалось в этом внимание и поддержка Бабаяна, а то и кого повыше.
Именно подробности, которых в данной справке могло и не быть (обычно сообщат о судимостях и — только), несколько слов о завмаге Лавринович, о незаконных обысках священников вдруг зацепили в памяти Вадима нечто давнее, нечто поразившее в свое время его внимание.
Резким движением он отложил справку и, как всегда в минуты напряжения, желая сосредоточиться, поднялся и стал ходить. Корнеев знал эту его манеру и не мешал, ждал. Ему справка не сказала ничего, что цепляло бы прошлое, но зато недвусмысленно ориентировала в настоящем. Для небольшой, не слишком обнадеживающей компании из трех человек двое ранее судимых — не густо ли?
Вадим ходил, крепко сжимая себя за локти и чуть подавшись вперед, как будто тяжесть давила на плечи. Какое-то пригодное к моменту воспоминание лежало в памяти, он это знал и мучительно напрягался, стремясь оживить его и оформить.
С чем воспоминание связано? Почему для Вадима не новы подробности в этой справке? Фамилия Громова? Нет, он манипулирует с этой фамилией уже несколько дней, и сама по себе она осталась для него индифферентной.
Что, кроме фамилии Громова, есть в справке? Лавринович… Разбойное нападение на женщину…
— Миша! Я начинаю вспоминать, — разом остановившись, с облегчением сказал Вадим. — Фу ты, даже устал, до чего свербило вспомнить. Ну, да! Это дело Суриков вел. Ну, тот, который потом в министерство перешел. Да ты его знаешь, он еще кодовые названия смерть любил придумывать.
— Знаю, — сказал Корнеев, не понимая еще, чем так обрадовало Лобачева воспоминание о Сурикове. — А что, я ему хорошие названия подсказывал. Красный Беспощадник, например. Чем плохо?
— Да, Да, Суриков вел дело Громова, — тянул пойманную ниточку Вадим, прислушиваясь сам к себе. — Не первое. Второе. По незаконным обыскам. Но Суриков парень дотошный, правильно дотошный. Он изучил и материалы по первому делу. И он как-то рассказал мне одну детальку из допроса, которая его задела. Обвиняемый Громов, ну да, Громов, сказал, что сам два раза ударил Лавринович по голове, не надеялся на товарища…
— Осмотрителен, — отозвался Корнеев. Он говорил серьезно. Он понимал, что из сотен вопросов и ответов, записанных в каждом деле, такая деталька могла-таки запасть в память не только Сурикову, но и Лобачеву.
— Знаешь что, Михаил Сергеич, — Вадим посмотрел на часы, было десять утра. — Я сейчас возьму у Шурыгина машину, если нет «Волги», пусть хоть мотоциклиста с коляской даст, в гражданском седле как-то несподручно, и двину прямо в архив. Хочу узнать о Громове все, что возможно. Похоже, мы правильно на него вышли. Уж больно все в цвет.
— А в управление не заедешь?
— Заеду потом. И с Белинки тебе позвоню. Но сначала в архив. Ты не забудь, выясни по сберкассам, не было ли вкладов.
Договорились: Корнеев в Колосовске займется всем, что они наметили по плану, а Лобачев немедля двинет в архив, о чем можно доложить начальству, если его будут спрашивать.
Шурыгин сказал, что «Волга» будет.
— Молодец мужик, помогает всесильно и не спрашивает ни о чем. В конце концов мог бы подумать, почему не из Москвы машину, коли надо в Москву… По званию мог бы и поинтересоваться.
Вадим закладывал в портфель толстый деловой ежедневник. Ему почему-то нравилось делать выписки, заметки для памяти в таких толстых, отлично переплетенных тетрадках-книжках нестандартного формата с разграфленными страницами. Большие записи располагались на многих страницах без учета дат и дней, но все-таки потом, при надобности, а то и просто так было легко проверить, с чем связан тот или иной прошедший день. За несколько лет у Вадима накопились такие ежедневки, своего рода дневники. На дневники настоящие всегда не хватало времени, и это было досадно.
Вадим сменил стержень в ручке, положил и ручку в портфель, опять посмотрел на часы, до машины оставалось еще минут десять — пятнадцать.
— А теперь послушай, Михаил Сергеич, садись да послушай, — попросил Вадим, застегнув на портфеле «молнию». — Вот теперь я скажу тебе, что у меня было на «потом», а ты на свободе обдумай, может, какие советы присовокупишь.
Корнееву полагалось логично огрызнуться за упоминание об ожидавшей его свободе для размышлений, что он и сделал бы, если б Лобач не обратился к нему по имени да еще и по отчеству. Без шутки они не часто обращались друг к другу.
Сейчас они сидели друг против друга серьезные, и если б кто третий поглядел со стороны, то не бог весть какие и молодые. У обоих морщины, а у Вадима и седина пробилась. До сорока еще три года, но в их деле у многих так. Старых нет, а седых много.
— Так вот, — сказал Вадим. — Ситуация с музыкантом тебе ясна. Он ехать не может. Что ты выяснишь по нему в данном случае, значения не имеет. Им в группу нужен гитарист. Подводка очень удачная. Считаю подходящей кандидатурой Никиту. Думаю, не будешь против. Обмозгуй подробности, и давай предлагать вместе.
— Знаешь, Вадим, — после ощутимой паузы заговорил Корнеев. — С тобой, как говорится, не соскучишься. Насчет хорошей подводки ты, вероятно, прав. Да нет, не вероятно, а безусловно прав. Я просто еще не подумал об этом. Но почему… Никита? Ну, почему, например, не Игорь?
Вадим улыбнулся своей внезапной, недолгой и доброй улыбкой.
— Хотя бы потому, Корнеич, что Игорь на гитаре ни в зуб ногой, а Никита играет хорошо. Странно, если бы мне не пришла в голову именно эта кандидатура. Выдвинули в угро, так пусть и доказывает свое соответствие.
Так же без тени шутки Корнеев смотрел в глаза друга-товарища, и взглядами они вели совсем другой разговор. «Вадим, Громов, по всему, матерая штучка, а у Никиты опыта…» — «А как опыт без опыта приобретешь?» — «Вадим, тут ведь всяко может быть, если сорвется…» — «А ты как начинал?» — «Вадим…»
— Не морочь мне голову, Корнеич! — вслух проговорил Вадим, прекращая безмолвную, совершенно понятную обоим беседу. — Не делай из парня привилегированного братика-сынка, не срами корпорацию. Ты думай, как лучше сделать. Тут тебе библиотека в руки.
Под окном просигналила «Волга». Корнеев так и не выдал никакой хохмы, он был озадачен и озабочен, но по существу не мог ничего возразить, и оба это понимали.
Теперь что скажет начальство, не в их компетенции такой вопрос самостоятельно решить.
Лобачев уехал, Корнеев из окна поглядел «Волге» вслед, растерянно поглаживая куда как чисто выбритый подбородок. Лобач его все-таки растревожил, хотя предложение, честно говоря, подходящее. Кабы не был это Никита, Корнеев с искоркой, с изюминкой уже сочинял бы для него «легенду». Времени не то что мало, а может быть, всего ничего. Когда троица сорвется на юг, кто ее знает. Ясно, что долго тянуть не будут…
«Ну ладно, — оборвал себя Корнеев. — Может, еще начальство не одобрит». И тут вдруг вспомнилось ему, что кто-то, чуть ли не тот же Копылов в телефонном разговоре, помянул походя, что в Светлом скоро созывают на семинар старших инспекторов угро, а молодых на сколько-то дней уже собрали и молодой Лобачев там.
Корнеев возрадовался, подумав, что Борко, как клушка цыплят, защищает своих семинаристов: он к учебе как к святыне, для него семинары превыше всего. Говорят, он свой институтский диплом до сих пор по выходным обмывает, черта с два он отпустит Никиту.
Но в целом Лобач прав, подводку грех не использовать. И, занимаясь намеченными мероприятиями, Корнеев с удовольствием обдумывал, как целесообразней организовать это дело.
А Вадим почувствовал облегчение, поделившись своим решением с Корнеевым. Они слишком знали друг друга, чтоб Вадим не заметил, как мгновенно оценил его идею Михаил. Это уже вторичное — зачем Никита? И «зачем» не должно иметь места.
Разделив с Корнеевым свое намерение и — скрывать нечего! — неминучую тревогу за своего младшего — сумеет ли, не совершит ли опасного промаха? — Вадим смог сейчас отодвинуть от себя эту мысль, изрядно досаждавшую ему после допроса Черновой. Отодвинуть и думать о том, о чем ему непосредственно требовалось думать.
Следователю, как, впрочем, и оперативнику, важно не просто думать быстро. Крайне важно еще точно определить, над чем конкретно должен ты размышлять в тот или иной отдельно взятый момент. Сейчас Вадиму надлежало трезво обмыслить, что, в сущности, он ждет от архива.
В гостинице, когда он читал справку, ему подумалось: не Громов ли в образе сантехника посетил квартиру Вознесенских? Как представитель Москонцерта он мог быть связан в Колосовске с довольно узким кругом людей, к которым ни Вознесенские, ни Заварина, несомненно, не имели отношения. Никаких клубов, домов культуры в районе не существовало.
Но после того как в памяти всплыл Суриков и кое-какие оттенки, не столь уж часто встречающиеся в уголовных делах, Вадим склонен был отказаться от этого допущения.
А оттеночки были. Ну хотя бы снисходительное отношение к этому календарно-молодому, но уже незаурядному преступнику. Первые двенадцать лет обернулись пятью годами, по второму приговору неотбытый срок заменен ссылкой. Кто ему ворожит?
Может быть, и об этом не скажут, так намекнут тома уголовного дела.
Но отнюдь не только истоки поблажек, даже главным образом не они интересовали сейчас Лобачева так, что едва ли не день решился он потратить. На что потратить? На прошлое. На давно прошедшее. (Есть, кажется, в пресловутом немецком такое время?)
Лобачев чувствовал, теперь он был почти уверен в том, что с Громовым им придется столкнуться и завяжется у них бескровный, изнурительный бой.
Сейчас они бок о бок с Корнеевым, потом Лобачев останется с таким Громовым (да и не только с ним) один на один.
В прошлом отдельного человека, как и всего народа, — корни настоящего. Готовясь к будущей схватке и предвидя сложность ее, Вадим хотел потрогать корни своего преступника. Суриков был следователь талантливый, с воображением и глубиной мышления, не может быть, чтоб в деле, которое он вел, не было ничего, кроме сухих, стандартных, подчас так мало дающих именно благодаря стандартности содержания и формы бумаг.
Ну, вот и Селиверстов, 5. «Волга», груженная ворохом благодарностей в адрес полковника Шурыгина, ушла в Колосовск. Вадим поднялся по ступенькам в неприметное с виду здание, где ему и раньше приходилось бывать.
Попав впервые в архив, Вадим, тогда еще начинающий следователь — явился он сюда по совету Бабаяна, — испытал своеобразное чувство уважительного волнения, Такое же примерно, как при первых посещениях Ленинки, куда ходил заниматься в студенческие годы.
Не сразу стало ему ясно различие между светлыми, в прямом и переносном смысле, залами всемирно известной библиотеки и сумрачными помещениями их архива.
Всякая библиотека, древние манускрипты и книги нашей эпохи — это ведь тоже своего рода архив, тоже тесно связанный с действительностью и несущий в себе все краски спектра человеческой жизни.
Тома из архива были однозначны, как истории болезней, которые недаром же назывались в прежнее время «скорбные листы».
Человек неопытный, посторонний мог бы вынести из знакомства с уголовными делами только ощущение скорби. Но доведись ему поработать здесь серьезно, не в единовременном заходе, у него родилось бы чувство уважения к огромному подвижническому труду, вложенному в толстые, молчаливые, не типографским способом сброшюрованные книги. А труд всегда жизнеутверждающ.
Да полно, молчаливы ли эти книги? С их в большинстве рукописных страниц вопиют человеческие судьбы, изуродованные по чужой, а чаще по своей вине, и встают судьбы светлые — вопреки многому. Тут можно проследить историю падения, разложения души, узнать о гнусном, немотивированном преступлении и можно прочитать короткий рапорт о том, как юноша девятнадцати лет, безоружный вышел на двух бандитов с ножами, защищая незнакомую ему женщину…
Вадим не был особенно честолюбив, хотя честолюбие само по себе не казалось ему отрицательным свойством. Честолюбие — любовь к чести. Не тщеславие, которое можно расшифровать как тщетное, незаслуженное стремление к славе.
Но все-таки в результате окрепшего знакомства с архивом Вадим пришел к несколько обидной мысли: почему имя какого-нибудь преступника бывает известно широко, а имена тех, кто обезвредил убийцу, никогда и никому, кроме товарищей по работе, не будут известны?
В свое время Вадим, писавший тогда обвинительное заключение как раз по делу об убийстве, имел неосторожность поделиться этими своими соображениями с Галиной. А она, бесстыжее создание, насмеялась над ним, да еще и сказала, что скромность — лучшее украшение большевика, но есть, мол-де, большевики, которые так скромны, что обходятся даже без этого украшения…
Ну вот, сигарета докурена в коридоре, окурок выброшен в урну, Вадим остался за столом наедине с делом. Читает он быстро, привычно находя и отбирая нужное.
Итак, откуда же взялся Евгений Громов, тридцати четырех лет, из коих семнадцать ему полагалось бы отсидеть? Может быть, он — дитя военных лет, нищета, горькое сиротство, дурные влияния?
Насчет дурных влияний подождем, а нищета и горькое сиротство отпадают. Громов — сын актрисы малоизвестной и киноактера, когда-то очень известного. Вадим его уже не застал на экране, но в старых журналах видел кадры из картин, и мать вспоминала. Была такая картина «Мисс Менд».
Но об актере сказано и забыто. Мальчик усыновлен мужем матери, муж матери — генерал… Дальше что? Дальше Суворовское училище. Вот показания Громова.
«В Суворовском воровал, за это меня исключили».
Значит, Суриков тоже интересовался прошлым, детством, истоками.
После Суворовского обычная школа. Денег на мальчика, по-видимому, не жалели, дома обучали языкам. «Надо же, — не без зависти подумал Вадим. — Свободно владеет английским, разговаривает по-французски». Дальше школа полярников. В это же время, в каникулы, крадет у отца пистолет системы «браунинг».
Да, Суриков подробно интересовался первым делом, разбойным нападением на пожилую женщину, заведующую сельпо. Вот собственноручные показания Громова:
«На даче у меня гостил мой товарищ. У нас зародилась мысль совершить какое-нибудь преступление… Нас больше привлекал ход самого дела, а не деньги, хотя и деньги, конечно, не мешали… Мы знали, что Лавринович из магазина. Мы дождались ее в Переделкине, в лесу… Она поравнялась с нами, я взял ее за талию и повернул к товарищу, который ударил ее кулаком в лицо. Потом я ударил ее по голове пистолетом. Она упала. Ощущение в руке было странное, как будто бьешь по мягкому».
Откинувшись на спинку стула, Вадим смотрел на листы, написанные ровным четким почерком интеллигентного человека, человека с уравновешенным характером. Да и сам стиль показаний отдает эпической невозмутимостью.
Дальше… А вот очень интересный моментик! (Вадим записал в ежедневник.)
«О пистолете у меня знает мать».
Ну что ж, первое дело от следователя особых трудов не потребовало, Громов и его сподвижник недолго запирались и дали горячие, признательные показания. Раскаяние полное.
Но пожилая женщина могла и не оправиться, разбойничье нападение с целью ограбления доказано, психологические изыскания молодых людей в части интереса к «самому ходу дела», то есть избиения, вряд ли располагают к снисхождению… Так в чем же…
Ах, вот, по-видимому, в чем дело! Вот длинное письмо матери к начальнику управления. Ну письмо, обычное в этих случаях: мальчик, мол, по глупости, первая ошибка. («А какая же первая, если за воровство исключили из Суворовского. Да и пистолет украден. Правда, она не знает о его показаниях».)
А вот уже совсем интересно! Приложить, так сказать, к письму матери. Ходатайство на машинке, на отличной — такой в магазине не купишь — бумаге. Подписанное… Бог мой, Вадим поразился, увидев подписи, их было шесть. Нет, семь. Автографы размашисто-небрежны, но следом в скобках, как положено, машинопись, не ошибешься. Всей стране, да и за ее пределами известные имена, талантливейшие артисты-труженики, общественные деятели, хорошие люди!
Вадим поразился и задумался горько. Пожалуй, еще горше, чем над суздальской характеристикой на Волкову.
Значит, мать пыталась повлиять на ход следствия — не вышло. Можно не сомневаться, что это ходатайство пошло в суд. Наверное, и отец, усыновивший, воспитавший, владелец пистолета, которым били женщину, поднажал. Ну, а там кассация, пересмотр…
Однако, продвинувшись на несколько листов, Вадим наткнулся на еще одно покаянное заявление обвиняемого, в котором тот клялся, что не посрамит больше памяти внезапно скончавшегося отца, советского полководца, героя, защищавшего Родину. Писать молодой человек умел, для слога большинства адвокатов слишком индивидуально.
Ну что ж, внезапная кончина такого отца тоже могла быть использована как козырь. Может быть, живой, этот военный и не подписался бы под ходатайством, но вы-то, владеющие могучим талантом перевоплощения, артисты, проникающие в извилины душ человеческих, — как же вы прошли мимо души старой, честно трудившейся женщины, которую двое сытых молодых людей били кулаками в лицо и рукояткой пистолета по голове?
Молодые люди не рассчитывали, что залитая кровью, потерявшая сознание женщина очнется и сможет их опознать. Добавим: не побоится их опознать.
Ходатаи за преступника, как не подумали вы не только о телесной, но и душевной травме этой женщины, у которой (смотри справку), между прочим, позади и фронт, была санитаркой в медсанбате. Как ей теперь жить на земле, которую и она защищала?
А он, молодой, обеспеченный, образованный, какую уверенность обрел, узнав на свидании от матери или от адвоката — такие без адвокатов в суд не выйдут, — узнав, кто встает на его защиту.
В его позиции тоже моральный фактор срабатывает. Коли такие люди его поддерживают, значит, ничего особенного не произошло?
Кто знает, может, не создайся такая обстановка снисходительного сочувствия, не будь пересмотра, не отделайся молодой человек пятью годами, возможно, не совершилось бы второе преступление…
Но совершилось и второе, то самое, которое непосредственно расследовал Суриков. Тут уже был размах и выдумки не занимать стать. Что говорить, голова у Громова работает.
Общая картина складывалась такая. После возвращения из лагерей Громов в скором времени обзавелся личной машиной. В лагерях он вел себя отменно, поступил на курсы шоферов, закончил с отличием, трудился за баранкой, снискал благодарность начальства. («Это ж не преступники, это прямо ангелы!» — мысленно пошутил про себя Вадим, опять вспоминая характеристику на Волкову.)
Итак, личная машина Громова.
«Не та ли самая, которую теперь дали разбить Шитову?»
Вадим поймал себя на мысли, что уже не сомневается в активном подспудном воздействии Громова на Шитова. Правда, пока еще не ясна цель этого систематического давления.
«Почему систематического? Потому что (смотри Чернову) Громов же толкает Шитова на мысль об артистической карьере, хотя Громову лично это ничего, кроме хлопот, не сулит. Выросший в артистическом окружении, интеллигентный и образованный — теперь, спасибо архиву, всплыл уже громовский облик, — Громов не мог не понимать, что Лемешев из этого баяниста вряд ли получится…»
Значит, «Победа» Громова была перекрашена в милицейскую. Подобралась преступная группа. Идеально были подделаны удостоверения МВД. «Друзья» наблюдали за комиссионными магазинами, наводили на крупных спекулянтов. Громов с помощником «арестовывал» спекулянта, предпочтительнее на улице, зачем в квартирах лишним людям предъявлять свои физиономии. Спекулянта везли на Петровку, 38, по дороге обычно предлагалась взятка, взятку брали.
Был случай, задержали крупного спекулянта на отдельной квартире, поскольку не достигли взаимопонимания в отношении суммы. В качестве орудия возможного устрашения спекулянту был поставлен на голую грудь включенный электрический утюг.
Все эти подробности вытекали из показаний однодельцев Громова, сам Громов держался сдержанно и умно, не допуская ни бессмысленного запирательства, ни показной истерики. Будь такой солдатом, в строю, или оставшись в одиночестве, он и отступал бы без паники, борясь за каждый метр.
Вскоре группа оставила спекулянтов в покое. Ни один из ограбленных, в том числе и претерпевший угрозу утюгом, в милицию, по понятным причинам, не заявил. Однако крупных деятелей подобной категории в Москве не такое великое множество, между собой они общаются, разумно было допустить возможность разоблачения. Машина-то одна, и люди в ней одни и те же.
Со следующего листа Вадим с повышенным интересом стал вчитываться в дело. Состав группы Громова несколько изменился, прибавился некий Кнутов, которого использовали в качестве наводчика. Кнутов происходил из семьи священнослужителей и сам некоторое время учился в Загорской семинарии. Вот его фотография, сделанная во время следственного эксперимента. Длинноволосый, тихого, благородного облика юноша. Ломброзо, Ломброзо, где ты?
В заранее намеченных домах священников, а то и церковных старост Громов производил незаконные обыски с изъятием ценностей и наличных денег. В одном доме он изъял довольно крупную сумму наличными и пригрозил священнику возбуждением уголовного дела. Намекнул, что в случае подходящего отступного дело можно не возбуждать. Священник оказался несколько знаком с юриспруденцией и торговался долго и грамотно. Однако когда Громов в условный день приехал за обусловленной суммой, на выходе его взяли мальчики с Петровки, взяли с деньгами, с тут же проведенной магнитофонной записью, с фотоснимками — видеомагнитофона тогда еще на вооружении не было, — и от священника Громов ехал уже в машине естественной милицейской раскраски.
Вот и его портрет. Не казенный, не в кресле с подголовником, в фас и в профиль. Те казенные фото могли иметь ценность для эксперта-криминалиста — форма уха, расстояние то и это… Вадиму они не давали почти ничего. В них не было выражения, свойственного человеку, движения; игрой лица чем-то напоминали они посмертную маску.
Громов был сфотографирован на местности. За ним виднелась часть строения дачного типа, снимок был любительский, не похоже, чтоб во время следственного эксперимента. И не в момент задержания. Громов снят не в форме офицера милиции, он в гражданской спортивной куртке, без головного убора. В объектив смотрит с благорасположением, чуть усмешливо, вот-вот улыбнется. Он, по-видимому, шатен со светлыми глазами. Лицо крупное, очерчено резко, но без грубости. Чем-то оно напоминало виденный однажды портрет молодого Джека Лондона. Но то лицо было добрым.
Чего-чего, доброты в лице Громова нет. Вадиму вспомнилось определение, данное старухой Краузе: «Ходит как струна». Да, это лицо трудно представить в состоянии депрессии, расслабленности. Доброты не ищите, но силы воли хоть отбавляй. Надо думать, не одна Волкова — и подороже женщины стелются.
Вспомнив свое предположение, не был ли Громов Сантехником, Вадим начисто от него отказался: «Нет, этот сам не пойдет. Предъявим на всякий случай Завариной, но уверен — не он. Этот во главе угла будет».
Смотрели-смотрели они друг на друга, примерялись. Похоже, как говорит Иван Федотыч, огонь по площадям кончился, начинается прицельная стрельба. Когда и она закончится? С арестом? Ничуть не бывало. Этот петушок — птица стреляная, он на раскол нескоро и нелегко пойдет, его уже не удивишь ни мерой пресечения, ни следственным изолятором. Тем более, он одиноким себя чувствовать не будет, поддержка обеспечена. Отец богу душу отдал, но мать-то (смотри Чернову) жива?
В том, что мать жива и не утеряла способности действовать весьма активно, Вадим убедился буквально через несколько страниц.
В дело подшито заявление матери о том, что на лично ей принадлежащей даче, где лишь изредка проживал ее сын, произведен незаконный обыск.
«К нам на дачу ворвался Суриков со своей бандой…»
«Вот, значит, так, товарищ Суриков, попали вы в бандиты…»
Но, между прочим, если сын на даче не проживал, то почему же «к нам»? Пойдем дальше. Ну вот и ясненько. Мадам вдовела недолго. Имеются показания ее нового мужа.
На установочных данных Лобачев задержался. Любопытно. Громову около тридцати, мадам около пятидесяти, а новый супруг ее на год моложе сына. Ну, это их личное дело, пошли дальше…
Как и любому следователю, Лобачеву не раз приходилось изучать дела, которые вел до него кто-то другой. Либо начато дело в районе, а потом передано к производству следователю УВД. Либо поступило на дорасследование, одно из «глухих» — нераскрытых преступлений.
Как часто, вчитываясь в материалы такого дела, испытываешь чувство досады, неудовлетворенности: вот в этом допросе явно не прояснены такие-то обстоятельства, а свидетель, упомянутый в показаниях такого-то, вообще остался недопрошенным, а в таком-то случае совершенно непонятно, почему не проведена трасологическая экспертиза.
Причина такой неудовлетворенности отнюдь не всегда проистекает из низкой квалификации или малого опыта того, кто вел дело до тебя. Просто он вел его и н а ч е, чем вел бы ты сам.
Как не бывает в следовательской практике абсолютно одинаковых характеров, судеб и преступлений, так же невозможно и существование двух абсолютно одинаково мыслящих следователей.
Работа эта совершенно творческая, она попросту не может строиться на готовых трафаретах, ибо живые люди не по готовым трафаретам созданы.
Идя по следам действий Сурикова, Лобачев досады не испытывал. В одном только месте Лобачев подумал: надо бы взять след протектора машины. Но через несколько листов появился и снимок этого протектора.
Когда Вадим покончил с делом, большой солнечный заяц, поначалу вольготно располагавшийся на его столе, убрался из комнаты. За окном еще бушевал солнечный жаркий день, в архиве было прохладно и полусумрачно.
Вадим пролистал свой изрядно насытившийся ежедневник, положил его в портфель и с теплым чувством подумал, что придет сейчас на Белинку, где дней десять уж, наверное, не был, поговорит с Бабаяном, с которым дней десять только по телефону и говорил.
К удивлению Лобачева, в отделе за собственным Вадима столом его дожидался Корнеев.
— Откуда ты, прелестное дитя? — спросил, отирая пот со лба, Вадим.
— Да все из той лощины. Только ты уехал, звонок, обоих вызывают. Я сказал, где ты, однако не дернули, — усеки уважение к действиям. В общем, совещание у Новинского, но ковром вроде не пахнет. Утрись посуше да пошли. Что-нибудь интересное нашел?
Вадим позвонил полковнику Новинскому, начальнику управления уголовного розыска. Полковник сказал, что ждет их в шестнадцать тридцать. Вадим посмотрел на часы, в их распоряжении оставалось двадцать пять минут.
— Может, пообедаешь? — предложил Корнеев.
— Жарко, Миша, не хочется, — сказал Вадим, с удивлением ощущая, что напряженный поиск по суриковским тропам дался не просто, он устал.
— Нашел, значит, — уже с утвердительной интонацией повторил Корнеев, глядя на Лобачева. Кабы оказалось не в цвет, Лобач без эмоций перелистал бы дело и управился бы скорей.
Вадим потянулся, распахнул форточку, выходившую на провинциально-тихую Белинку, с нее ни шума, но уж в жаркий день и ни ветерка. Включили вентилятор, стало полегче. В комнате пусто. Копылов, которому обещался навешать Корнеич, в тюрьме.
— Нашел, Миша, — на серьезной ноте ответил Вадим. — Тут сошка не из мелких, преступник ловкий, умный, хладнокровный. И мамаша еще с этим самым существует.
Вадим рассказал накоротке о деле и о заявлении матери Громова по поводу «Сурикова с его бандой».
— Ну, значит, быть и нам в бандитах, — тоже без шутки сказал Корнеев. — Выберу как-нибудь времечко, взгляну со стороны и на дачку, и на нее. Значит, ты уверен, что Сантехник не он?
— Спорю на армянский три звездочки.
— Тогда кто же?
По-прежнему не хватало Вадиму четвертого. И Корнеев понимал, что, похоже, среди установленных не хватает еще какой-то фигуры.
Работа оперативника-сыщика в принципе не противоречит труду следователя. Борко, как всегда идя от войны, высказал однажды такое соображение: оперативник решает тактическими приемами тактические задачи. Следователь — более стратег. Если утрировать для ценности, то, еще строя, модель предполагаемого преступника, следователь уже обдумывает, как будет строить его допрос.
Корнеев соглашался с Лобачевым. Из того, что им пока известно о Шитове и Волковой, ясно: ни он, ни она провести по дому и точно указать бородатому, что в доме брать, не могли. Корнеев тоже был склонен поначалу предполагать Громова, но если не Громов, без четвертого все равно не обойтись.
— Может быть, Семинарист? Который наводил в дом с обысками?
Пожалуй, было почти «тепло». Но обсудить эту версию не успели, раздался звонок, секретарша сказала, что полковник ждет.
Новинский был человек сугубо штатского облика, не только хорошо, можно сказать, изысканно одетый. Если верить классикам литературы, истинно светские люди никогда не шли точно в ногу с модой, они на полшага отставали от нее. Галстуки у Новинского были широки, но не слишком, шелковые, но не блестящие. Странно было представить его в форме, однако ж те, кто видел его в кителе и погонах, могли посчитать, что только военное ему и к лицу. У него было два высших образования, одно специальное и юридический. Ромбика-поплавка он не носил, наверное, хранил его вместе с орденами. На фронте Великой Отечественной войны по возрасту не был, но за гражданку награды имел. И с людьми Новинский обращался под стать облику — мягко. И личность его была без наигрыша. Ведь если человек привык дома селедку руками есть, он и в гостях с вилкой-ножом обращаться свободно не будет. Свой собственный образ на всю жизнь не смоделируешь.
Кроме Лобачева и Корнеева, в их совещании принимал участие начальник следственного управления Александр Евгеньевич Булахов, непосредственный руководитель Бабаяна, Лобачева и многих других. Под его началом Вадим работал уже несколько лет, встречался с ним часто.
Вадим доложил о ходе расследования по делу, о возникших предположениях и выводах. Ни для Булахова, ни даже, по-видимому, для Новинского ход действий Лобачева и Корнеева не оказался полностью внове. Очевидно было, что за колосовским делом в управлении следят, а раз так, то по самим запросам, поступавшим в УВД из Колосовска, можно было многое представить.
— Почему решили поехать в архив? — спросил Новинский. Искорка любопытства мелькнула в его глазах, хотя ничего из ряда вон в поступке Лобачева не было. Другие следователи так же могли поинтересоваться.
— Справка дала кое-какую ориентировку, — ответил Вадим, отметивший искорку. — В справке были кое-какие детали. Обычно составляют посуше.
Новинский улыбнулся, кивнул.
— Благодарите Чельцова. Он вспомнил дело «Церковников», так, кажется, оно было закодировано? Там в адрес руководства интересные заявления поступали. Он посоветовал дело поворошить.
Все они лишний раз подивились чельцовской памяти.
Александр Евгеньевич рассказал, что в Ленинграде люди работают, не сегодня-завтра поступит материал. Громов в ресторанах почти не показывается, в Филармонии не был, можно предположить, что делового подтекста в его выезде в Ленинград нет. Связи Шитова устанавливаются.
И он, и Новинский согласились, что четвертый в группе должен быть.
— Мы попросили выяснить по Семинаристу, — сказал Лобачев. — Вполне допустимо предположить его кандидатуру в этой роли.
— Логично, — сказал Новинский, тут же нажимая соответствующие кнопки. — В каком году, осужден? Срок?
Вадим полистал ежедневник, выдал требуемые даты.
Ко всеобщему удивлению, совещание их еще не закончилось, как раздался звонок относительно Семинариста.
— Это уж, называется, повезло, — после первых фраз, прикрыв трубку рукой, сказал Новинский.
Докладывали ему долго.
— Прелестно, прелестно, — приговаривал полковник, машинально поворачивая востроносую, похожую на вдруг устремившуюся ввысь пирамиду-модель взлетающего корабля. Потом он спохватился, нажал еще кнопку, и все они слушали последнюю историю Семинариста, который оказался поистине ушлым парнем.
Срок по делу «Церковников» он получил, естественно, меньший, нежели сам Громов, да тут еще и амнистия подоспела. Словом, отсидев свои три года, Кнутов не склонен был переквалифицироваться в работягу. Занялся спекуляцией. Петровка, 38 привлекала его по делу группы спекулянтов кримпленовыми изделиями. У него отобрали подписку о невыезде. Вызывают на допрос — нету. Туда-сюда — пропал. Чуть не объявили во всесоюзный розыск. Выясняется, что сидит в Солнечногорске в камере предварительного заключения, задержан с поличным при перепродаже книг возле Книготорга. Сборник стихов Мандельштама вместо рубля сорока семи чуть было не успел продать за шестьдесят целковых.
— Есть же любители! — вздохнул Корнеев, и не ясно было, кого он подразумевает, то ли необратимого Семинариста, то ли поклонников Мандельштамовых стихов.
— Так что можете побеседовать, — сказал Новинский. — Маловероятно, но не исключено, что юноша работает, так сказать, по совместительству. Если оперативной нет, возьмите мою машину.
Булахов долго, внимательно слушал.
— Совместительство маловероятно, — сказал он. — Громов вряд ли разрешит своим исполнителям рисковать. Ни по каким поводам попадать в милицию они не любят.
— Не проверить ли, с кем Громов сидел и с кем освобожден? — предложил Корнеев.
— Логично, — сказал Новинский. — Главное, с кем сидел. Освобождены могут быть в недалеко отстоящие, однако же разные сроки. Логично. Посылаем.
Потом они обсуждали эти самые особо важные в таком деле каналы сбыта. Лобачев и Корнеев были готовы к нуднейшему изучению справочника, в котором перечисляются скупочные, комиссионные магазины и приемные пункты, куда поступают от населения самые различные вещи, начиная от фарфора и мехов, кончая книгами. Корнееву пришлось однажды побить ноги, разыскивая нужный магазин, с тех пор справочник получил постоянную прописку в его сейфе.
Однако ж оказалось, что Булахов уже позаботился. В реставрированной старой церкви на улице Разина, где скупались иконы, побывали. Иконы, хотя бы отдаленно сходной с похищенной, в скупку не поступало.
— Спасибо, Александр Евгеньевич, — поблагодарил Корнеев. Ноги бить в основном пришлось бы ему.
Касаемо каналов пришли к общему мнению: если икона осела вообще, то только в частной коллекции. Однако, вполне вероятно, что такая ценность может иметь окончательного адресата и в весьма отдаленном пункте. Стало быть, поговорить с коллекционерами, с кем будет удобно, и тщательно заняться всеми перекупщиками — бывшими, действующими и возможными.
— У меня есть еще предложение, — сказал Лобачев. Корнеев быстро и коротко взглянул на товарища. Никогда никому бы он в этом не сознался, но, восприняв облик Громова, встающий из двух первых дел, Корнеев внутренне резко воспротивился подключению к колосовскому делу Никиты.
Лобач не прав, Корнеев менее всего склонен пестовать маменькиных сынков-братиков, но нельзя же забывать и то, что парень только-только переходит в угро, он толков, он грамотен, но у него просто нет еще личного опыта. Это ведь не шутка — выходить на такого матерого, как Громов, это не в тире по мишени отстреляться, это не квартирную воровку выследить и отловить.
Когда Вадим коротко и точно — все у него, у черта, не раз обдумано, вплоть до формулировок, — изложил и обосновал свое предложение, Корнеев сразу же высказался против. В его словах тоже была логика. Он сказал, что надежнее бы подключить к группе его самого: кроме громовской бригады, на юге никто из колосовцев может не быть, да и не так-то уж он, Корнеев, в Колосовске примелькался.
Корнеев говорил, не глядя на Лобачева, зато Лобачев смотрел на него в упор и откровенно посмеивался.
— Да на чем ты, Михаил Сергеич, умеешь играть? — спросил он, едва Корнеев умолк. — На чем, кроме чужих нервов?
— Насчет нервов оставим, — вмешался Новинский. Родственная связь Лобачевых была ему известна, а потому понятна и подкладка возникшего полускрытого спора. — А предложение ваше… — Он перевел взгляд на Вадима, какую-то долю секунды молча смотрел на него. Полковник тоже учитывал, что подключение к громовской группе не игра в кошки-мышки. — Предложение ваше я считаю разумным и весьма перспективным. В каком районе работает ваш брат? Так. Никогда не бывал в Колосовске. Отлично!
— Между прочим, он в настоящее время на семинаре в Светлове, — выложил свой последний козырь Корнеев.
— Ничего, — сказал полковник, — отзовем, потом доучится. Борко я сам позвоню.
Полковник имел представление о том, с каким пылом отстаивал Иван Федотыч слушателей. Борко со своей колокольни прав. На его совести повышение квалификации Никиты Лобачева и прочих Никит всех званий, Борко борется за порядок в своей епархии. Уголовным делам и надобностям, как известно, конца не бывает.
В колосовском деле младший Лобачев был действительно подходящей кандидатурой. Утверждая недавно его назначение инспектором угро, полковник знакомился с личным делом; кроме того, Булахов подробно рассказал ему, как удачно, с выдумкой разобрался младший Лобачев в деле о квартирных кражах в военном городке. Сопоставить внезапно возникающие в крепких семьях скандалы с действиями воровки — это интересно, в этом есть воображение. А какой сыщик, какой следователь без воображения?
— Но уж продумайте все, — весомо проговорил полковник, обращаясь ко всем троим, и, пожалуй, особо к Булахову. — Я бы советовал не нажимать на них в Москве. Пусть встретятся в аэропорту, в самолете. Не больше! Паспорт, легенда — все нужно очень быстро и точно, времени может не быть.
Обычно Новинский не вникал в подробности, и сейчас Вадим был благодарен ему за внимание. Это было именно внимание, потому что они втроем продумали бы все и сами, и полковник это знал. Знал и Булахов и не обиделся, когда Новинский попросил познакомить его с их соображениями. Это был тоже добрый жест внимания к старшему Лобачеву.
Вадим посмотрел на часы. Договорились, что он едет в Солнечногорск, Корнеев занимается всем необходимым к отъезду младшего Лобачева. Из Солнечногорска Вадим докладывает о результатах и, скорее всего, возвращается в Колосовск. Фото Громова предъявить Завариной для опознания. Установить дополнительно связи Шитова. В случае возвращения из Ленинграда попытаться увидеть его естественно, не вызывая к себе. Вне зависимости от результатов встречи Лобачева с Кнутовым из Москвы направить запрос в места заключения, где отбывал последний срок Громов.
Лобачев и Корнеев вышли первыми. Новинский встал, настежь распахнул окно, чего обычно не делал, потому что в солнечные дни кабинет его был прохладнее улицы. Но сейчас здесь было накурено, а он, один из немногих в управлении, не курил.
— Напомнили бы, Всеволод Васильевич, — упрекнул не Новинского, а себя Булахов. Он тоже свою лепту дыма внес.
— Ну как напомнишь? — сказал Новинский. — Без малого полтора часа. Защемит покурить, отвлекать будет. А Вадим Иванович все-таки молодец. Кроме него, никто не взялся бы предложить этого парня. Подыскали бы какого-нибудь не родственника. Но уж вы там с Бабаяном досконально все, Александр Евгеньевич… И, знаете, я бы все-таки имя ему не менял. Как ни кинь, первый, как говорится, выход на публику, а вживаться некогда. На гитаре он действительно хорошо играет?
— Хорошо! — с чувством подтвердил Булахов. — Слышал я как-то на вечере самодеятельности. Отпускать не хотели. Старинные романсы и песенки эти модерновые — все играет! Играет и притоптывает. В общем, все, что нужно.
— Ну так тому и быть, — подытожил Новинский.
— Ну что, спокойней тебе стало? — сердито спросил Корнеев, едва закрылась за ними дверь тамбура кабинета. — Вот погоди, тебе еще Галина даст!
— Даст, — серьезно и печально согласился Вадим. Теперь, когда затверждено было все, что он считал необходимым по делу, можно было позволить себе немножко расслабиться.
Как хотелось ему сегодня хоть на полчасика заехать домой, но буквально до последней минуты, до безжалостных слов Корнеева он как-то не догадывался, что сегодня и в самом деле нельзя показываться Гале на глаза. Соврать ей он не сумеет, а за правду она ему действительно выдаст. Потом она поймет, что он не мог иначе, а сразу тревога за Никиту в ней верх возьмет. Разве Никита для нее инспектор угро? Он для нее маленький Кит. Баба какая-то рядом забрезжила, Галя и то в панику впала.
Услышав погасший голос Лобачева, Корнеев на ходу заглянул в лицо товарищу и раскаялся в своей бесцеремонной резкости. Но ведь ударить всегда просто, боль от удара снять куда сложней.
Молча прошли они по коридору, на лестнице надо было расходиться, Лобачеву — вниз, в машину, Корнееву — наверх, к Булахову.
— Слушай! Ты не беспокойся, — виновато сказал Корнеев, тронув руку Лобачева. Они остановились на площадке. — Ты не тревожься, все подготовим, комар носу не подточит. Никита же умняга, он же все сделает! Ну?
— Да ведь и мы не за тридевять земель будем, — охотно подхватил Лобачев. — В случае и подсказать можно?
— О чем речь?
Оба прекрасно понимали, что случаются в работе оперативника повороты, когда, кроме него самого, никто ему не подскажет и не поможет.
Машину Новинского, по счастью, брать не пришлось, очень не любил Вадим ездить в чужих машинах. Оперативная воспринималась как своя, в особенности если дежурил Володя, а он-то как раз сегодня и дежурил.
— Куда, Вадим Иванович? — спросил Володя.
— В Солнечногорск, Володя, и знаешь что, я, пожалуй, сзади сяду да попробую подремать. Что-то сегодня умаялся.
— Вполне, — одобрил Володя.
В машине было жарко и душно. Вадим снял фуражку, вытер мгновенно взмокший лоб, снял и китель, уложил и то и другое к заднему стеклу, а сам полуулегся на сиденье, прижавшись виском к подлокотнику.
По улицам города «Волга» шла мягко и, казалось, медленно. За чертой города Володя поднажмет, там и тряхануть может, но к этому времени Вадим уже разоспится. Он с облегчением чувствовал, как наплывает на него жаркая сонливость. Устал. Так разве от одного этого дня он устал? Вот тебе и отпуск с Галей. Не жизнь — мечта на дорогах…
Выехав на шоссе, Володя оглянулся. Лобачев спал, подперев подбородок кулаком, чтоб голова не сползала с подлокотника. У спящего особенно крупным, даже тяжелым казался лоб, покрытый мелкими бисеринками пота. Володя опустил было стекла дверцы, чтоб Лобачева пообдуло, да побоялся, как бы не простудить, и оставил только щелочку. Ничего, обратно поедут, в машине будет уже попрохладнее.
Прохладнее стало еще в дороге. Они нагнали тучу с грозой, недолгий, но крупный дождь охладил воздух, прибил пыль, дышалось легче. Вадим проснулся перед Солнечногорском почти отдохнувший, сел по-человечески, пригладил волосы. Попросил Володю:
— Ты погляди, не слишком физиономия помялась? А то был у меня случай, ехал вот так-то зимой, на щеке отпечаталась пуговица. Так с пуговицей и пришлось допрашивать.
— Вадим Иванович, без лести, как огурчик!
— Кстати, насчет огурчиков. Я постараюсь недолго, а ты пока купи что-нибудь пожевать. Глупость спорол, в столовой не пообедал. Я сейчас…
— Есть у меня деньги, — сказал Володя. — Чего уж будет, куплю.
Кнутова по просьбе Вадима доставили в кабинет начальника отдела, сообщив ему, что с ним хочет побеседовать товарищ из Москвы.
Семинарист оказался высоким, благообразным, весьма располагающим на вид молодым человеком. Длинные волосы его и о семинарии напоминали, и старомодными не были. Несомненно, он производил хорошее впечатление, знакомясь с церковнослужителями. Деликатная манера обращения, неожиданная у молодого человека эрудированность в вопросах религии…
Задавая первые незначащие вопросы, Вадим с любопытством приглядывался к Кнутову.
Примерно такой же неутоленный интерес испытал он, столкнувшись однажды с нестарым еще мужчиной, свидетелем по одному пустяковому делу. Вадима поразило несоответствие монашеского платья с сугубо гражданской, если не строевой, выправкой. Так оно и оказалось: перед ним сидел бывший летчик. Неудобно было расспрашивать, но впоследствии, безотносительно к делу, Вадим постарался узнать стороной об этом человеке. Оказалось, ведает хозяйственными делами церковников и сам живет обеспеченно, женился, имеет дом, среди служителей культа пользуется уважением и авторитетом, имя его и историю нередко поминают в проповедях.
В противоестественной судьбе бывшего летчика, ныне крупного церковного хозяйственника, Вадим мог принять любое объяснение, кроме одного: что человек стал истинно религиозным. Пожалуй, это единственное, что Лобачев отвергал напрочь.
Что до Кнутова, то здесь дело обстояло несомненно проще. Вероятнее всего, поверил в грядущие доходы при малой затрате сил, а оказалось, и в духовной семинарии не только дают, но и спрашивают. Но надо отдать Кнутову справедливость, полученные в семинарии знания он пустил в оборот умело.
Кнутов держался с Вадимом приветливо, несколько озабоченно, но не более того. Примерно так вел бы себя любой человек, вызванный из отпуска в неположенное время. Сидеть он готовился не в первый раз, задерживался, наверное, и того чаще. Несмотря на вторичную судимость, большого срока не опасался, поди уж, и грядущую амнистию прикидывал. Все они амнистии ждут, как тиража золотого займа. Загодя вычисляют даты съездов, юбилеев, годовщин.
Беседа текла легко и без толку, пока Вадим не задал первого вопроса о прошлом деле и о Громове.
С Кнутова как будто ветром сдуло почти домашнюю беспечность, которой он, похоже, сам любовался. В глазах мелькнуло выражение потерянности, куда девалась неспешная манера говорить.
— Громов сел опять, что ли? — спросил он.
Вадим возразил с полной правдивостью и даже удивлением, как будто Громов сейчас был дальше, чем когда-либо, от возможности сесть.
— Меня интересует, собственно, не Громов, да и Громова нет сейчас в Москве, — сказал Лобачев, и опять-таки все им сказанное было истинной правдой. — Меня интересует кое-кто из его старых друзей. Ну, правда, Громов человек молодой, и особо старых друзей у него нет. Скажем так, речь идет просто о друзьях. Его нет сейчас, а у меня время не терпит.
Кнутова, видимо, несколько обнадежило то, что непосредственно о Громове его не спрашивали. Пока Лобачев беседовал с Кнутовым, товарищи из отдела выяснили с Петровкой, 38 даты вызовов Кнутова по делу спекулятивной группы, день взятия подписки о невыезде. Этот день, кстати, точно совпадал с последним приходом Сантехника к Вознесенским, так что алиби Кнутова в этом случае можно было считать установленным. А раз так, ничтожна вероятность нанесения им и первого визита.
Вызванный из кабинета телефонным звонком, Лобачев вернулся уверенный, что Сантехником Кнутов не был.
Собственно, можно бы и расстаться на этом, но Лобачева тянуло еще разок проверить реакцию Кнутова на имя Громова вообще. Ведь они все же были в какой-то степени связаны. В таких операциях, как ограбление священников, наводчик играл весьма значительную роль и должен был пользоваться доверием.
— Так что не тревожьтесь о Громове, — индифферентно заметил, возвратившись в кабинет, Вадим. Взялся за портфель, положил туда принесенную папку, в которой имелась одна-единственная ненужная бумажка с датами, поглядел на часы. Ну, потом, уж так и быть, решил выкурить еще сигарету. Предложил Кнутову. Тот с достоинством поблагодарил, вытащил свои.
— Тут культурно, — сказал он. — Попросил — принесли.
— Ну, не знаете так не знаете, — закончил разговор о друзьях Громова Вадим. — Себя тоже в друзьях не числите?
Нет, вспоминать о Громове решительно не доставляло Кнутову удовольствия, хотя с чего бы, казалось? Если судить по протоколам их общего дела, друг друга они не топили. Но тень тревоги опять явственно прошла по лицу Семинариста.
— Не держатся у Громова долго ни девчонки, ни друзья, — высказался он неопределенно и притушил в пепельнице недокуренную сигарету, из которой получился бы преотличный бычок. Напрасная расточительность в его положении.
«Он боится Громова, — решил Лобачев. — Либо активно не симпатизирует, либо боится. Эти два чувства, между прочим, всегда взаимосвязаны. А ведь Громов его не топил, — мысленно Вадим еще раз вернулся к делу. — В чем подоплека кнутовской фразы? Громов ли отталкивает или от него уходят? Ясно, что, упомянув девчонок, Кнутов вовсе не имел в виду женщин. Длительные связи и этой среде вообще редкость».
Кнутова увели. Лобачев позвонил Бабаяну, доложил о непричастности Семинариста, просил форсировать ответ из мест заключения.
— Уже, — сказал Бабаян.
Лобачев спустился вниз, вышел на улицу. Томительной жары уже не было. В машине Вадима ждали бессменные рыбные консервы в томатном соусе, которые Володя сумел предусмотрительно открыть, и хлеб, и бутылка ситро, тоже открытая. Даже алюминиевая чайная ложка была. Ай да Володя!
Вадим поел не с аппетитом — с жадностью.
— Не за что, Вадим Иванович! — с гордостью принял довольный Володя благодарственную речь Вадима.
Они выехали из Солнечногорска. Вадим вынул было неизменный свой ежедневник, стремясь не утратить ни минуты драгоценного часа с лишним, выпадавшего ему на дорогу. Но взглянул в окно и вдруг не смог оторваться от земли, которая быстро у обочины и медленно в отдалении лесными полянами и березовыми рощами уплывала назад, назад…
Вадима настигла неожиданная глубокая тревога о самом себе. Не останется безнаказанным, что подолгу он отрывается от земли, что забыл, как ложатся на ней росы и как распевают лягушки на болотах.
За стеклом в пыльных каплях высохшего дождя рождался вечер, без каких-либо особенных красок, обыкновенный подмосковный вечер. Вадим подумал, что раньше, когда он был в возрасте Никиты, такой вечер представлялся обязательно вдвоем. Теперь же ощущение красоты, доступности и вечности этой красоты столь пронзительно, что, может, даже лучше быть одному.
Это почти мучительное чувство бессилия перед чудом земли впервые он испытал еще в детстве, в лесу около деревни Рябинки, где побывал маленький, с матерью по грибы, и вот до сих пор помнит этот лес.
Рябинки… Неизвестно даже, почему названа так деревня. Она стоит в дремучем лесу, ели там огромные, шапка упадет глядеть, огромные сосны, полумрак-полусвет. Если солнечный луч пробьется сюда, он не пляшет, не резвится, как в березовых рощах. Здесь деревьев лиственных нет, ветер тут не властен, луч лежит, как косая колонна. И медленно, неприметно продвигается: утром — сверху вниз, вечером — снизу вверх. Словно солнце хочет запомнить лес на ощупь…
Если уж нельзя побыть дома, если уж нельзя ни на день оторваться от преступников, которых постепенно вытягиваешь на свет из надежной, как мнится им, затаенности, если нельзя и долго еще не будет можно отдохнуть, чувствуя себя свободным от работы завершенной, то хоть на четверть часа остаться наедине с тишиной, землей и лесом, хоть это — можно?
Вадим пепредугаданно для самого себя ожесточился.
— Володя, притормози! — попросил он. — Минут на пятнадцать пойду пройдусь по лесу, прочищу мозги. А то рассохся я, как бочка: обручи, доски — все отдельно.
— Есть, Вадим Иванович! — с полной готовностью отозвался Володя. Поставил машину и тотчас вытащил учебник. Ему не до свиданья с лесом, у него сессия.
Вадим приказал себе забыть о том, что минут только пятнадцать, быстро зашел за первые кусты орешника, за березы, по-мальчишески пробежал, лавируя между деревьями, оглянулся — шоссе уже и не видно, и лес сомкнулся за ним, как вода.
Он встал под стройной высокой березой, спиной и затылком прижался к стволу, полуобняв его отведенными назад руками, ствол был сухой и теплый от солнца. Видно, гроза прошла стороной или растеряла дождь по дороге. Но береза не обижалась, еще не ударила жара, влаги хватало, березовые ветви и травы у подножья были зелены и свежи.
«Так что же плохого?» — думая только о себе, молча спросил Вадим у березы.
«Ничего, — вполшелеста ответила береза. — Нет ничего плохого, ты все сделал правильно. И твоя Галя потом все поймет. А кроме того, почему обязательно…»
«Да как же это мне самому в голову не пришло? — Вадим так обрадовался, что даже глаза открыл и вновь увидел лес, листьями мерцающий на закатном солнце, как море. Начиная разговор с березой, он глаза закрыл. Подумалось в темноте, в полном мраке, когда не отвлекает ничто, они скорее договорятся. — Не только не обязательно, а не надо ей ничего говорить. Пусть Никита будет для нее на семинаре, в командировке легкой и безопасной. Как же это я решился было ее попусту волновать».
«Ты просто очень занят, — рассудительно сказала береза. — Тебе некогда думать сейчас о своих личных делах».
«Но я все сделал правильно, — утвердительно повторил Вадим, потому что его все еще не покидало сомнение, а вдруг в конце этой фразы стоит вопросительный знак? — Отец на моем месте сделал бы так же».
«Я знала твоего отца, — сказала береза. Вершина ее шелохнулась, каждый лист теперь шелестел, ветер переносил шум и шорох от дерева к дереву, весь лес шуршал, шумел. — Мы знали твоего отца, мы вместе были в партизанах, отец сделал бы так».
Вадим вышел к машине омытым от пыли и усталости, короче — вернулся в строй.
— Поехали, — сказал он, доставая свой ежедневник и взглянув на часы. Пятнадцать точно, ни минуты, как говорит Борко, в самоволке. — Теперь, Володя, жми!
На следующий день был получен ответ из мест лишения свободы, где отбывал срок Громов.
Одновременно с Громовым были освобождены шестеро. Перечислялись фамилии, приводились краткие биографические данные. И был еще список на освободившихся ранее, но вместе с Громовым отбывавших срок. Вот из этого списка одна фамилия привлекла внимание Лобачева.
— «Иванов Григорий Мануилович, 1946 года рождения, 30 апреля 1968 года был осужден по ст. 206 части II УК РСФСР на 2 года лишения свободы», — прочел Вадим.
Корнеев удивился.
— Чем это он тебя привлек? За хулиганство осужден, а у нас квалифицированное ограбление.
— Тут, мне кажется, в биографии есть любопытный штришок. Смотри: «Ранее привлекался по перепродаже валюты и предметов антиквариата. Был приговорен к одному году работы на стройке народного хозяйства».
Корнеев штришок оценил и согласился, что проверку Иванова Григория необходимо организовать немедленно.
— Если подойдет, — сказал Вадим, — будем считать боекомплект полным.
Завариной предъявили фотографию Громова. Как и ожидал Лобачев, Сантехника она в нем не признала.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Небольшая асфальтовая площадка на территории Светловской школы. Площадка не для танцев. Здесь тоже движутся пары, но один нападает, а другой защищается. На штакетнике, огораживающем асфальт с неширокой травяной кромкой, аккуратно развешены кители и фуражки курсантов. Несколько поодаль на рельсе красуется фуражка преподавателя, лейтенанта Николая Исакова. Исаков — чемпион «Динамо» по самбо. Ему нет еще тридцати, но за его плечами два вуза, инфизкульт имени Лесгафта и педагогический институт.
Потаенно Никита признает в себе педагогический талант. Он считает, что у него есть контакт с ребятами, да, пожалуй, он и прав. Однако он всегда уважительно удивляется исаковскому терпению.
С Исаковым они дружески сблизились еще давно, когда рядовой милиционер Никита Лобачев прибыл в школу на первоначальную подготовку, на тринадцатинедельный учебный сбор. Программа занятий была составлена более чем плотно, личного времени у курсантов практически не оставалось, у Никиты выдавались на неделе редкие свободные часы, потому что в погранвойсках он хорошо овладел мотоделом и по стрельбе имел отличные показатели.
Когда часы совпадали, Никита с Исаковым уединялись где-нибудь на отлете от курильщиков — оба классные спортсмены, ни табаком, ни спиртным они не грешили — и пытались за очень короткое время решить возможно большее количество наиболее важных проблем. Оба были еще очень молоды и верили в реальность однозначных решений.
После первых же занятий Никита спросил у Исакова, трудно ли дается тому его несгибаемое терпение.
Беседовали они под огромной черемухой, которая высилась на школьной территории. До встречи с этим прекрасным деревом Никита не представлял себе, что черемуха может быть такой могучей. Тогда была весна, дерево, как снегом, покрылось белыми гроздьями и пахло одуряюще.
— Сначала очень трудно, — говорил Исаков, вычеркивая прутиком ромбы на песке дорожки. — Но мне сразу повезло, я получил жестокий урок. Хотя в данном случае, наверно, бесчестно говорить о везении. Мне попался один удивительно неспособный парень. Старательный, а быстроты реакции никакой, телом ну никак не владеет, ритма, темпа движения не чувствует, И знаешь, мне стало его жалко. А может быть, и себя. В общем, я его выпустил. И его буквально через неделю, что ли, как к работе приступил, ранили ножом. Вот тут-то я покрутился ночью на коечке! Хорошо хоть не до смерти зарезали, а то бы на моей совести было. Конечно, в вашем деле всякое и с опытными может случиться, мне никто ничего не сказал, да ведь сам от себя куда денешься? С тех пор хоть разорвитесь, голубчики, а пока качества не добьюсь…
Исаков засмеялся и похлопал Никиту по спине.
Следя сейчас за работой Николая с молодыми курсантами, Никита сам удивился, как далеко позади осталось то время их первых бесед под черемухой.
Правду говорят, относительно следует понимать это самое время. Пусть оно течет медленно, насыщаясь стремлениями и задачами, оно с каждым днем набирает скорость.
Исаков в тот год учился на первом курсе педагогического, спал, как говорится, через день, но не ложился в постель без Амоса Каменского, Ушинского, Сухомлинского. После очередного выступления в центральной прессе к этой компании присоединился еще и Соловейчик, чьи статьи о воспитании обязательно прочитывал, вырезал, хранил в папке для вырезок и Никита.
Никита был холост, ему в самый раз проводить ночи с корифеями педагогики, а Коля Исаков женат. Никита поинтересовался однажды вроде бы шутливо, а на самом деле всерьез:
— Слушай, а как жена к такой утрамбованной житухе относится? Не ропщет?
Николай понял вопрос его на серьезе.
— Думаю, только тем и спасаемся, что оба в одинаковой позиции. Она тоже учится и работает. Поэтому мы синхронно вздыхаем и синхронно ждем конца учебы, надеемся дождаться нормальной жизни. Жизнь станет нормальной, когда для личного обнаружится время.
«Опять время, всюду время! — думал Никита. — Казалось бы, вечная, а на деле самая подвижная, вроде — призрачная, ан самая что ни на есть реально существующая категория».
И ведь сбылось! Исаков с женой закончили свои институты и впервые в семейной жизни отправились в туристскую поездку по Закарпатью. Николай был так потрясен самой возможностью такого вояжа, что письменно оповестил всех знакомых. Никита тоже получил от него открытку, полную восторгов и удивления.
Отправляясь на нынешний пятидневный семинар младших инспекторов угро в Светлово, Никита был рад побыть в хозяйстве Ивана Федотовича. Светловскую школу он воспринимал как свою alma mater, да так оно и было в его профессиональной судьбе. С удовольствием предвкушал он и встречу с Исаковым.
Сейчас он наблюдал за работой Исакова на площадке с глубокой заинтересованностью понимающего, но не обязанного к выполнению человека. Непосвященный многого не оценит, когда сам занимаешься, не до обобщений. На лавочке, простой, деловой лавочке без спинки рядом с Никитой лежат деревянные, закругленные, до блеска отшлифованные дощечки-макеты ножей и деревянные же подобия пистолетов. Ребятишкам они показались бы безынтересными, простоватые самоделки — не больше!
Поверх всего этого макетного великолепия — журнал 3-го взвода, обыкновенный, уже обтерханный учебный журнал. Никита и в журнал заглянул — молодость вспомнить. Да… Ни в разнообразии тематики, ни в глубине постановки тем не откажешь. Тут тебе политическая, юридическая, специальная и военно-физическая подготовка, основы криминалистики, и оперативная техника, и средства связи…
Особо записана тема по этике поведения. Есть лекция «О культуре речи работников милиции». Подпись преподавателя: И. Борко.
Никита помнил историю создания этой лекции. Именно создания, а не только прочтения.
Никаких подсобных материалов по такой теме, естественно, не было. Материалы сколько-нибудь пригодные были рассыпаны по десяткам различных книг, собирать их приходилось, как пчелам — нектар, а где же найти начальнику школы время для такой кропотливой работы?
Ивану Федотовичу помогал весь лобачевский клан, а главным образом — тетка Ирина. Ну уж зато лекция получилась на славу, с тех пор для скольких потоков читана. Восемнадцать авторов были привлечены в плане-конспекте этой лекции, от В. И. Ленина до Державина и Карамзина.
— Экой какой эрудит я выхожу! — веселился Иван Федотович, читая со вкусом подобранные цитаты.
Теперь-то Никита понимает, что не зря Борко хлопотал о лекции именно на эту тему. Ведь с самыми разными людьми приходится вести беседу работнику милиции: дети, взрослые и старики, колхозники и студенты, инженеры и военнослужащие. Люди бывают в самых разных психологических состояниях: очевидцы, свидетели, потерпевшие, просто пришедшие посоветоваться. Надо уметь кратко и точно доложить, надо уметь пользоваться профессиональной терминологией. Многое требуется сейчас даже от рядового милиционера в смысле культуры речи…
Теперь это Никита понимает, а тогда исподтишка посмеивался: и старик, дескать, отдал дань творческим исканиям.
Но ведь поначалу и самбо воспринималось только как некий физкультурный комплекс. Спасибо Исакову, он быстро вышиб из Никиты эту недооценку ценностей.
«Вышибет и из вас, братцы-новобранцы, если кто недопонимает», — с дружелюбным единством однокашника думал Никита, следя внимательно за работой площадки. В этом деле никогда не вредно лишний раз проверить и свою подготовку. Николай обещал выбрать к концу семинара время, поработать часок с Никитой на площадке.
«Ничего, ничего, осознает! Вон тот в третьем ряду, кажется, весьма с прохладцей действует».
Движения самого Исакова по площадке были непроизвольно и великолепно свободны. Невысокий, легкий, даже в работе приветливый. Почти, а то и просто ровесники курсанты выглядят рядом с ним мальчиками, и не только потому, что в нем за версту виден мастер, а в них — неумехи новички. В обращении его с ними, в каждой мелочи сквозит странная для возраста, подлинно отцовская терпимость и забота. Слова, которые могли бы звучать холодно и официально — многих он называет «товарищ курсант», — у него лишены казенной безликости, не от равнодушия это обращение, он просто не знает еще имен.
На площадке отрабатывались приемы защиты и задержания. Худенький молоденький курсант старался изо всех сил — они ведь только внешне выглядят легкими, эти приемы. Форменная рубашка на нем сидела свободно, только при резких движениях обрисовывались под ней острые юношеские лопатки, и хоть нежаркий был день, на спине темными пятнами проступал пот.
Исаков убыстрил свой плавный шаг по площадке, когда присмотрелся издали к отчаянно напряженным движениям паренька.
— Поспокойней, поспокойней! — проговорил он негромко и протяжно, остановив борющихся легким прикосновением к плечу. — Вы — спокойней. Восстановите свое дыхание. — Исаков положил ладонь на плечо курсанта. Это что, весь дрожит! — Поспокойней, зря спешить ни в жизни, ни в самбо не надо. Вы зафиксируйте кисть…
Курсант постепенно успокоился, заметно стал ровнее дышать.
— Ну, проверьте стойку, помните — правильный захват кисти. Внимание! Делай защиту. Раз!
Исаков не пожалел, наверное, и трех минут, простоял рядом, лишь мельком взглядывая на другие пары, где исправно нападали и защищались. И паренек поймал ритм приема. На лице его сразу выразились радость и облегчение. Как у человека, который долго и страшно барахтался, но наконец вода ему покорилась, и он поплыл.
Исаков идет дальше, от пары к паре. Один защищается, другой нападает. Потом они меняются местами.
— …Сразу смотрите на положение ножа. Удар снизу, сверху, наотмашь. Удар сбоку.
Когда он показывает, в движениях — ничего лишнего, замах только необходимый. То и дело курсанты слышат:
— Не спешите!
Совет может показаться странным. Преступник-то нападает с настоящим ножом и медлить не будет. И все же секунда, потраченная на принятие верного решения: «Смотрите на положение ножа!» — оправдает себя. Тем более, что впоследствии и она не потребуется. Правильная реакция станет рефлексом.
— …До конца выбивайте нож! Руку до конца вперед. Точнее! Точнее и — не спешить!
— …Товарищ курсант, вы сделали неправильный захват кисти. Четыре пальца сверху и один снизу точно на запястье.
— …Помните! При защите не сближаться с преступником. Увеличивать расстояние при защите. Шаг назад — иначе возможен удар в бок.
У одного рослого, несколько полноватого парня защита получалась неважная. Досталось бы ему, будь против него не макет и не товарищ по взводу.
Исаков и тут остановился, однако на лице его выразилось не сочувствие, а неодобрение, да, пожалуй, и с холодком.
— Вы, товарищ курсант, кажется, три пропуска занятий имеете? Обратите внимание на самоподготовку. У вас очень запоздалая реакция. Кисть надо сжать в кулак, будет напряжение мышц, и удар может не пройти. А через расслабленную мышцу пройдет обязательно.
На Никиту никто не смотрел. Кто и любопытствовал поначалу, все про него забыли. Ему было очень хорошо сидеть на знакомой лавочке, наблюдать за отличной работой товарища и убеждаться, как легко поддаются широким обобщениям правила такого, казалось бы, специального предмета. Не спешить. В любом положении не спешить. Следить за положением ножа…
Никиту пронзило острое воспоминание своего ужаса, когда он не уследил за этим самым положением и чуть было сам, своими руками не отдал дурака Пашку на беду. Он коротко и злорадно подумал, как звонит телефон в его пустом доме. Слава богу, развязался со всей этой оторопью.
— Защиту сделали. Задержали, — словно припечатав мысли Никиты, объявил Исаков. Прохаживаясь перед курсантами, он поглядывал на них с лукавым интересом. — Задержали. Ну и что? Вы преступника держите, по всем правилам держите. Прием болевой, уйти он не уйдет. А перед вами нож лежит, бросать его нельзя — вещественное доказательство. Смотрите, как его надо поднять…
— Вот так они и жили, — сказал Исаков, когда кончились занятия. Он подошел, тоже уселся на лавочку. Ему-то перед следующим часом следовало отдохнуть. — Значит, преуспеваешь, Лобач? Из участковых в инспектора угро?
— А я, между прочим, не считаю работу участкового простым делом, — ревниво отозвался Никита. Он очень дорожил своим рабочим прошлым, многое нелегко далось, все было дорого. Сразу он подумал о своем участке, о Федченко с подбитым, замаскированным глазом. Ну да Федченко теперь поднаторел, окреп, надо думать, в грязь лицом не ударит.
— И я не считаю, — спокойно согласился Исаков. — Кстати, если б не твой опыт участкового, тебе бы, пожалуй, и в голову не пришло установить связь семейных скандалов с кражами.
Никита поразился, обрадовался, и гордость его взыграла. Одно дело — взять воровку, другое дело — убедиться, что слух о твоей операции даже до Исакова дошел.
— Да ты-то откуда знаешь? — спросил он, еле сдерживая счастливую улыбку, глупо расплывшуюся по физиономии.
Ход его эмоций нетрудно было разгадать.
— Маленько тебя огорчу, — сказал Исаков, отраженно улыбаясь. — Листовок об этом еще не выпустили, и капитан Жаров в свои лекции это дело в качестве положительного примера еще не включил. А был я случайно в кабинете начальника, и говорил он по телефону с Москвой, по-моему, с полковником Новинским. Тот, как видно, рассказывал, а наш кое-что повторял, вот я и понял.
Ну что ж, радость Никиты от такой справки не умалилась. Коли сам Новинский упоминал…
— Будет минута — расскажешь?
Исаков поднялся, время их словесного перекура кончилось, к площадке направлялся очередной взвод, и Никите пора было на занятия. Его ждала новая техника, увлекательнейший предмет.
Занимались они пока еще в старом здании, мрачном, малосветлом, с давящим сводчатым коридором. В свое время от большой нужды оно было приспособлено под школу. Теперь уже вольготно раскинулись на территории новые красавцы корпуса, на следующем семинаре там будут заниматься.
Когда Никита впервые попал сюда на сбор, как раз закладывалась новая школа, в фундаменте лежит обращение к молодежи, комсомольцам XXI века. Все было торжественно и хорошо, но Никите показалось, что XXI век что-то уж очень близко, меньше чем через тридцать лет. Ну Борко, естественно, не дожить, но Никите-то будет меньше, чем сейчас Ивану Федотовичу. Тут не то что обращаться к этим самым потомкам торжественно, впору бы не перессориться.
Новая школа — красавица, но Никита испытывал сыновье тепло к унылому старому строению. Ни в чем не виновны стены, их тоже строили человеческие руки, и строители бы порадовались, узнав, сколько молодых, здоровых юношей здесь учились, сколько хороших, нужных людей вышло из этой старой школы в жизнь…
Никите нравилось, что и большое здание, уцелевшее от церкви, не сносят, переоборудуют в музей милиции Подмосковья. В музее будет история, будет и современность, как в Музее криминалистики на Садовом кольце в Москве, будут и материалы из некоторых интересных дел. А чем черт не шутит, может быть…
«Так и жди! — мысленно рявкнул на себя Никита. — Так сейчас твою Светку — под объектив! Тоже мне Сонька — Золотая ручка».
В музей не в музей, но на радость он имел право. Вот же и полковник Новинский… Без малого полмесяца Вадим в области сидит, а то, наверное, и он похвалил бы. Вадим — молодец, не считает, что воспитывать можно только унылой строгостью, не гнушается лишний раз подбодрить, похлопать по плечу.
У воровки оказалось красивое имя и знатная фамилия. Светлана Вяземская. Вот так. А встретилась она, к своему несчастью, с Никитой при следующих обстоятельствах.
Месяца два-три назад Никита обратил внимание на то, что на его участке, да и на соседних — как выяснилось из разговоров с другими участковыми — в некоторых дружных до этого семьях начались скандалы. Кое-где испортились отношения с детьми-подростками. Один такой случай Никита подсмотрел в отделе у полковника Фузенкова, у белоголовой этой девчонки — инспекторши детской комнаты случайно.
Хотя почему же случайно? Он же и приехал к Фузенкову по этому делу, пошуровать, нет ли аналогичных случаев. Наряду с внезапно возникшими скандалами квартирные кражи продолжались, все — похожим почерком, все без следов взлома. Некоторые потерпевшие показали, что деньги пропали не полностью. В одной квартире, например, в ящике туалетного столика лежало полторы сотни рублей, а взяли только сто. Потерпевшие из этой квартиры сказали, что с неделю примерно не заявляли в милицию, все сомневались, не кто-нибудь ли из своих: чужой вор, дескать, взял бы все.
Все эти показания и навели Никиту на мысль, что, во-первых, не обо всех кражах известно в милиции. Если вор и в других случаях берет не все, а люди на этом основании подозревают близких, они вполне могут в милицию не заявлять.
А во-вторых, не странные ли пропажи денег и ценностей нарушили мир в некоторых семьях? В двух квартирах, где были подростки, ему удалось вызвать родителей на откровенность, и предположения его подтвердились.
Несколько краж было в военном городке. Никита обошел не только потерпевших, он побывал во всех без исключения квартирах пяти, занятых военным ведомством, домов. Пять пятиэтажных домов по шесть подъездов без лифтов. Если хотя бы по десять минут на каждую квартиру?.. А ведь во многих квартирах, в особенности если женщины, то хотят и вообще с участковым поговорить, и различные соображения высказать. И спаси бог спугнуть, и спаси бог обидеть невниманием: контакт с людьми наладить непросто, а потерять — пара пустяков.
Но в результате этого бесплодного, казалось, кочевья по подъездам и этажам кое-какие пузырики на водной поверхности появились.
В две квартиры в разных домах — обокрадены они не были — заходила, судя по описанию, одна и та же девушка. Она звонила в дверь, ей открывали, она извинялась и спрашивала, не знают ли адрес женщины, учительницы местной средней школы. Называла имя и отчество. Называла правильно. Говорила, что училась у этой женщины и хотела бы повидать. Люди или не знали, или направляли ее в школу.
Приходила она днем, в рабочие часы, когда мужчин нет никого, да и многие работающие женщины отсутствуют.
Может быть, услышь Никита о девушке в одной квартире, он не обратил бы внимания, но один и тот же вопрос был задан в двух домах. Он побывал в школе. Да, учительница с таким именем работала здесь года два назад, потом уехала. Нет, в школу никто не приходил, никто учительницу эту не спрашивал.
На основании показаний трех женщин, видевших девушку, попытались составить словесный портрет. По домам Никита ходил с Федченко, глаз у него тогда еще был без маскировки, а познакомиться подробней с населением участка ему — без пяти минут участковому — было полезно.
Ну и помучились же они с этим портретом! Особых примет никаких. Одна старуха говорит: «Совсем молодая, лет тридцать, не больше». Десятиклассница считает, что девушка уже не молоденькая, ей, наверное, уже двадцать. Так же и с ростом. Одежда? Ну что может дать одежда, особенно в межсезонье.
Тем не менее какие-то крохи наскребли, ориентировали людей, особо поговорили с неработающими, поскольку в обоих известных случаях девушка приходила в рабочие часы.
О кражах многие слышали, к просьбе отнеслись серьезно, ну а если почва подготовлена, то и семечко случая быстрее прорастает…
Словом, немного времени прошло, в милицию звонят из городка: «Приезжайте скорей, поймали!»
Никита с Федченко на мотоцикл — и ходу. Приезжают, на третьем этаже толпятся, гомонят женщины, дверь в одну квартиру колышком закрыта. По-деревенски, сквозь ручку, продет колышек, крепко получилось, не то что девушке — мужчине изнутри не открыть.
На лестничной площадке шум великий, в квартире мертвая тишина.
Время летнее. Никита подумал, что если это действительно воровка, то как бы не сиганула в окно.
— Федченко, — сказал он. — Пойди проверь под окнами, насчет балкона там, трубы водосточной!
Федченко сбегал, вернулся. Балкона нет, труба далеко. Под окном асфальт, и поскольку третий этаж…
— Навряд ли, — подытожил Никита. Он вынул крепко забитый колышек — нашлась у баб силенка.
— Чем забивали? — поинтересовался.
— Топорищем, — с готовностью объяснила жилица квартиры, женщина рослая, по повадке решительная. — У соседей взяла. Топорищем и забила. А колышек вот она, — палец указал, — с палисадника принесла. А пока она принесла, так мы двое дверь держали.
— А та, кого вы задержали, пыталась выйти?
— Вроде бы сначала подергала раза два, а потом ничего, тихо сидит.
Когда Никита с Федченко вошли, тишина в квартире была полная. Первой комнаткой налево по коридору оказалась кухня, и в ней на табуретке сидела девушка.
Она ничего не успела здесь украсть, и с ее точки зрения, погорела на случайности. В трехкомнатной этой квартире жили две семьи, в одной комнате супруги, в двух других муж с женой и дети. Как водится, к сожалению, у многих, ключи от квартиры обычно «прятали»: одна семья — на ящике с электросчетчиками, другая — в еще более «потайном» месте, под резиновым половичком у дверей.
В этот день одна хозяйка пришла раньше, поставила, забыла и сожгла кашу, распахнула двери и окна выветрить чад. Вторая, войдя в открытую дверь, машинально захлопнула ее за собой. Ключ ее остался под половиком. Из-за чада и залитой горелки на кухне немедленно возник достаточно пылкий конфликт. Увлеченные им женщины не расслышали звонка и отвлеклись от плиты, только услышав звук распахнувшейся и вновь закрытой кем-то двери. Они выскочили в коридор, увидели незнакомую девушку.
По-видимому, в первое мгновение растерялись все трое. Услышав какие-то слова об учительнице, женщины кинулись к выходу, опередив девушку. Ну, а дальше — кол, топорище и милиция.
Ключа, спрятанного под резиновым половичком, естественно, не оказалось. Его нашли потом.
Пока составляли первый протокол, девушка держалась вполне корректно, в меру взволнованно. Она сказала, что вошла в раскрытую дверь. Женщины утверждали, что дверь была закрыта.
— Ну, а зачем же вам понадобился ключ? — спросил Никита.
— Какой?
Вот это слово она уже сыграла плохо. Корректность ее начала в чем-то неузнаваемо линять.
— Тот, которого нет под половиком.
Но все дальнейшее уже не было делом Никиты и Федченко. Подъехала Нина Сергеевна Дробот, дежурный следователь из их отдела, провела опрос свидетелей.
В машине по дороге в отдел с задержанной окончательно сошла пленка благовоспитанности и стала она тем, кем, как впоследствии выяснилось, и была — блатная без примеси.
Это была хорошенькая девушка со свежим круглым личиком в милых легких веснушках. Некрашеные длинные волосы, лицо без косметики, юбка не короче, чем у многих, руки холеные, с хорошо отделанными ногтями, вещи на ней не дешевые, не кричащие. Но вместе с тем неумолимо прорезалась в ней защитная ожесточенность существа, окруженного врагами.
— С чего это взахались они? — грубо, в воздух, спросила она, достав из кармана спортивной куртки и закуривая без разрешения сигарету. Сигареты и спички ей оставили. А тому, что сумочку при задержании взяли, она не удивилась. Никита посмотрел, как она войдет в машину. Вполне привычно вошла, чуть подтянулась за поручни, вовремя подвернула юбку. Да. Вполне привычно.
— Какой учительницей вы интересовались? — спросила Нина Сергеевна. Вопрос ее прозвучал более чем естественно, поскольку кражами этими она не занималась и предыстория задержания Вяземской пока не была ей известна.
Вяземская, видимо, уловила эту искренность интонации, приободрилась, то есть стала вновь обеспокоенной, деликатной пай-девочкой.
— Я слышала, она где-то здесь не то работает, не то живет. Училась у нее. Разве нельзя повидаться?
«Не знает, что ключ нашли», — подумал Никита.
Никита зашел потом к Нине Сергеевне, полюбопытствовал. Она его похвалила, сказала, что дело, по-видимому, многоэпизодное, что Вяземская совершала кражи в Москве, ее перевели в Москву и расследование ведет следователь Гиреев из управления.
Может быть, и полковник Новинский знает об отношении Никиты к этому делу…
Вот ведь родной брат — следователь. Никите отлично известно, сколько знаний, сколько нервно-напряженного труда должен положить капитан Гиреев, чтоб отработать каждый эпизод воровской эпопеи Вяземской, чтоб припереть к стенке обвинительного заключения эту изворотливую и, несмотря на молодость, опытную преступницу.
Никита знал все, а вот поди ж ты, сейчас было у него такое чувство, будто все главное с Вяземской уже сделано.
Ведь поймал! А без правильного расчета разве бы поймал? Это вам не компас-барометр изъять у Пашки из подвала.
Вспомнив о компасе, Никита опять испытал приятное удовлетворение: отделался он от этой липкой дачи с ее загребущими обитателями, чтоб ему никогда больше о них не слышать! Не так уж плохо управился он и с компасом.
Римляне, что ли, придумали поговорку: победителей не судят? Не дураки же были римляне.
В отменно хорошем настроении, довольный миром и собой, Никита копошился с видеомагнитофоном, когда прямо с занятия посыльный вызвал его к начальнику школы.
Борко сидел в большом кабинете за большим столом. После яркого солнечного дня здесь было сумрачно и прохладно. Никита вошел, приветствовал, доложился, все как положено, хотя в кабинете, кроме их двоих, не было никого. Уж в чем, в чем, но в дисциплине ему не откажешь, в плоть-кровь и привычку вошла, из условного рефлекса безусловным стала. И тем не менее в каждом движении и взгляде Лобачева светились довольство, неиссякаемая радость бытия, непотраченные силы и незнакомство с усталостью. Как будто не с семинарских занятий пришел, а с танцплощадки. Иван Федотович даже вздохнул: эка брызжет из парня молодость!
Спросил почти неодобрительно:
— Гуляешь, значит?
— Гуляю.
— Считай, отгулялся.
— Как понять?
— Так понять, что в Москву отзывают. Сдавай книги и постельные принадлежности и кати в управление.
Борко зорко глянул на Никиту. Нет, не огорчился парень, что с учебы срывают. Конечно, им что! Им — учеба дело десятое.
Громко двинув стулом, Борко поднялся, вышел из-за стола, прошелся по кабинету. Насупился. Руки в карманах — значит, сердит.
— Конечно, им что! — вслух повторил Борко. — Им — чтобы все разом и голубь в небеса. Шерлоки Холмсы, дескать, без семинаров, на одной дедукции работали.
Борко вымещал досаду. Никита разобрался в ситуации и стоял покорно. Даже не переминался. Команды «вольно» не было.
— Вольно! — сказал Борко. — Уж не тянись. Ценю и отмечаю. Большое задание получаешь. А не зеленоват ты для большого-то?
— Я хоть тленом покройся, вам все равно буду зеленоват.
Никита вышел из покорности.
«Обиделся, сейчас засопит», — подумал Борко, прощаясь с досадой.
— Которые тленом, те напрочь зеленые. Ты-то еще не видал, а я нагляделся. Им, конечно, учеба — десятое дело… — все-таки кинул он еще камушек.
— А кому это «им»? — невинно спросил Никита. Как-никак в присутствии младшего по званию обсуждать приказы начальства не положено. Не зеленые же с тленом имеются в виду.
— Ишь ты, какого яду набрался, источать осмелился, — безгневно уже подивился Борко. — Ладно, беги сдавай постельные. Не терпится небось. Ни семинары, ни школы не цените, только бы удрать.
— А вот и ценим! — вдруг неподкупно искренне вырвалось у Никиты. — В этот раз как приехал, Иван Федотович, все мне так дорого показалось, особенно что сами строили. Летние наши классы. Они мне сейчас такими хорошими кажутся.
Парень не криводушничал, сущую правду говорил, и за его сыновье тепло к самодельным, честно отслужившим свой век строениям школы Иван Федотович с благодарным жаром простил ему и языкатость, и легкий гонор, который прорезался от первых успехов, как гребешок у цыпленка-петушка.
Что уж это были за летние классы! Обыкновенные навесы, из цветных, волнистых, под шифер, листов, с деревянными столами и лавочками, с дощатым полом и невысокими стенками. Но делали-то их сами курсанты, и только благодаря этим классам удалось разместить слушателей.
А как украшали территорию! А как…
— Ладно, Никита, — растроганный Иван Федотович обнял Никиту, по плечам похлопал, расцеловать хотел, да постеснялся. Главное, от души парень говорит, не врет, это уж видно, есть в нем сердечное тепло, это уж точно так. — Ладно, вот вернешься, мы с тобой как-нибудь для молодежи в новом здании вечер воспоминаний устроим. Давай езжай, ни пуха тебе…
Никита действительно не кривил душой. Страшно опечаленный, сдавал он учебники, освобождал койку. Как будто навсегда покидал школу. В сущности, так оно и было. На следующем семинаре их уже поселят в новом здании.
О школе взгрустнулось, но думал он только о том, что ждет его в Москве, ведь первый раз так срочно вызывают. Дело Вяземской сразу сникло, поблекло, погрузилось в прошлое.. «И погордиться-то как следует не успел», — уже усмешливо, как о маловажном, давно минувшем эпизоде, подумал Никита обо всем, что было связано с Вяземской.
А Борко, проводив Никиту, тоже разволновался. За Никиту он был спокоен. Он верил в способности и подготовку парня. Да и с чего бы младший представитель лобачевской семьи оказался вдруг слабее старших. Сильнее должен быть. Кровь тоже весит. В биологии Иван Федотович не был силен, но о том, что генам наследственности вышла некая амнистия, слышал.
Уж если Никита вспоминал о школьной стройке, то Ивану-то Федотовичу было что вспоминать. Без малого двадцать лет, с пятьдесят седьмого года, его жизнь была связана с этой школой. Тогда еще и школы не было, учебный пункт, — вот как это тогда называлось. Только в семидесятом году по приказу министра пункт преобразился в областную школу, в учебное подразделение области…
Самым трудным оказалась не самодеятельная зачастую стройка, не приведение в гожий вид строений, никоим образом не надеявшихся стать учебным заведением. Самым сложным оказалось создать школе прочный авторитет как в глазах большого начальства, так и в сознании слушателей.
Случались среди прошлых начальников и такие, что искренне считали всю затею с организованной учебой, потоками, семинарами и прочей «политикой» делом излишним. А если начальство так мыслит, то уж оно способ противодействия найдет.
И со слушателями на первых порах пришлось нелегко. На базе школы, кроме основных, постоянно действующих потоков, проводились тогда — как и сейчас — сборы различного профиля. На три недели, а то и на три дня, в общем, по-разному начали съезжаться уже старшие офицеры, капитаны, майоры.
Поди-ка внуши такому контингенту, что в школе они, как рядовые и сержанты, обязаны дисциплину соблюдать.
Бывало, кое-кто из увенчанных званиями приедет, ну и считает, что тут вроде на курорте, и водочки в любое время можно, и с заправочкой не обязательно.
Приходилось некоторых и по стойке «смирно» ставить, и перед строем акафист читать.
Бывали нарушения и среди рядовых. Случилось же однажды: несколько слушателей без всякого порядка ворвались в столовую прямо в шинелях, тогда еще пальто не было, старая форма была. Ворвались, расселись и давай кормиться.
Борко пришел в бешенство. Всех, кто был в шинелях, выгнал.
Остальных выстроил.
— Вам что, нормы не хватает? Не хватает, можете подойти к нашей Клавдии Филипповне, дадим добавку, а безобразия не потерплю.
Был еще случай. По-хорошему обратился курсант: так, мол, и так, товарищ начальник, я — сельский участковый, привык в день по пятнадцать — двадцать километров ходить, ну и есть соответственно.
Ясно-понятно, дали ему добавок, но чтобы в шинелях в столовую!..
Иван Федотович сейчас об этих шинелях спокойно вспомнить не может, а уж тогда… Как это Маринка Лобачева говорит, когда крайнюю степень возмущения выражает: «У меня слов нет, одни буквы остались».
А что, ведь приструнил-таки всех, и с малыми звездами и с большими. Те самые, которые, приехав в школу, не сразу сориентировались, говорили потом про Борко: «Он свирепый, но добрый…»
Теперь Иван Федотович на невнимание к школе не жалуется. Одно новое здание — Борко подошел к окну, полюбовался на белую красавицу, так он про себя величал новую школу, — одно новое здание чего стоит. Надо думать, руководство не мало энергии положило, чтоб выбить такую махину там, где положено махины выбивать.
Очень нравилась Борко и идея создания музея подмосковной милиции именно на территории школы. Корни, корни в прошлом, история… Пусть молодые видят, убеждаются, осязают, что не на голую пустошь пришли, что от них уже требуется — не уронить традицию.
Борко надел фуражку, привычно, по-военному прикинув, на месте ли кокарда, и, как всегда, покидая кабинет, взглянул на маленький, покрытый стеклом столик. Столик не был приставлен в торец к большому, как в кабинетах высокого начальства. Борко нравилось, чтобы попроще, да и не смог он привыкнуть проводить совещание сидя, все похаживал по кабинету. К этому привыкли.
Привычной стала и бумага, легко читавшаяся под стеклом, — столик в любое время был обдуманно освещен. Свои прочли не по разу, всему суждено примелькаться, но, впервые приходя к начальнику школы, люди непременно задерживали внимание на бумаге.
Небольшой плакат «Памятка-правила» был вывешен в приемной Ленина в Совнаркоме в первые годы советской власти. В памятке значилось:
«Мы проводим на работе лучшую часть своей жизни, нужно научиться работать так, чтобы работа была легка и чтобы она была постоянной жизненной школой».
Плакат этот где-то разыскала, как она честно созналась, похитила и подарила Ивану Федотовичу Ирина.
Никита приехал в Москву, сдав постельные принадлежности и не пообедав, голодный, бодрый и заинтригованный. Возле вокзала у толстой носатой хозяйки будки-ларька с обувной фурнитурой счистил с туфель — черных, кожаных, неприметных — густую сельскую пыль и явился, как было велено: прямо на третий этаж к полковнику Булахову.
В кабинет к Вадиму он не зашел, зная, что брат в области, — звонил однажды Маринке, она сказала. А Вадим и Корнеев ждали его у Булахова. О Булахове Никита много слышал, можно считать, знал его, а потому и чувствовал себя сейчас просто и позволил себе улыбнуться и покивать приветственно Вадиму, по брату он соскучился. Чуть ли не месяц они не виделись.
Вадим ответил ему кивком. Но вместе с тем Никита сразу ощутил, что все трое смотрят на него как-то испытующе. Так иногда смотрят на человека, от которого либо выходки ждут, либо новость предполагают услышать.
Естественно, Никита не позволил себе ответить вопрошающим взглядом. Он просто доложился и ждал.
Всем троим, неизмеримо старшим по опыту, а не только по званию, было понятно, что молодой лейтенант сам любуется сейчас собственной выдержкой и несуетливостью.
— Ну, так, — сказал Булахов, тем самым снимая обязательность уставных норм обращения. — Садитесь, Лобачев. И вы, Вадим Иванович, Михаил Сергеич, давайте поближе.
Не по уставу, да. Но брат и Корнеев здесь заслуженные, испытанные, свои. Никита второй раз в этом кабинете. Ну, ничего. Заслужит и он имя и отчество.
Вадим коротко, но исчерпывающе доложил фабулу колосовского дела.
— Значит, вы, Лобачев, днями вылетаете на Черное море. Подробно вас сегодня проинструктируют. Не только сегодня. Вероятней всего, у вас еще будет дней пять или шесть. Я знаю, что вы владеете гитарой. Насколько знакомы вы с фотоделом?
Сколь ни напрягся внутренне Никита после первых слов Булахова, его позабавил оборот «владеете гитарой», — об оружии так говорят. Само ощущение, хоть и короткое, смешного сняло напряжение. Дальше он слушал с интересом, пожалуй, нарастающим, но — по-деловому, как если бы ему просто давалось задание по соседнему участку.
— Простые, дешевые аппараты я знаю. Снять я сумею, с проявлением, с печатанием — хуже.
— На юге проявителей на каждом шагу. Главное — самой техникой съемки вы должны владеть, это ваше хобби. И аппарат у вас не из дешевых. Вот эти фотографии делали вы. Это ваша коллекция.
Булахов вынул из приготовленного большого конверта и ловким движением, как колоду карт, разметнул на столе перед Никитой крупные, двенадцать на двенадцать, фотографии.
«Ни себе чего!» — мысленно присвистнул Никита, проглядывая снимки и невольно вспомнив при этом недоброй памяти «Плейбой».
— С девицами осложнений быть не может. Одна в заключении, вторая на свободе, адрес известен, бывать вы там могли. Не обязательно, чтобы все без исключения фотографии были сделаны лично вами. Могли и прикупить. Вы коллекционируете, но при удобном случае за хорошие деньги и приторговываете.
— Но обязательно, чтобы большая часть фотографий была сделана аппаратом, который у меня будет.
Фраза прозвучала как замаскированное под вопрос утверждение. Никита постеснялся сказать определенней.
— Хорошо, — одобрил Булахов. Кивнул и еще раз добавил: — Хорошо!
Глянул коротко на Вадима, на Корнеева. Булахов был доволен. Он всегда стремился к тому, чтоб человеком двигала задача, а не приказ. С этой минуты не лейтенанта инструктировали, а совещались вчетвером.
— Документы готовы, — сказал Корнеев. — Обшарпать только надо. Имя тебе оставили.
Никита понял. Все-таки опасаются, что не вживется. Ну что ж, спасибо, времени и правда мало. Но он позволил себе заметить, что в сельских местностях, да и в небольших городах у людей молодых это имя — редкость. Оно все больше в отчествах.
— Нет, нет, — пояснил Булахов. — Вы из интеллигентной семьи, у вас мать — учительница, поклонница Толстого. Теперь как быть с динамиком? Везет он с собой динамик или там думает купить, в оркестре призанять, на худой конец?
— С динамиком возня, а я все-таки любитель, дилетант, первый раз еду. Можно денег взять. Немного. Может быть, Громов согласится, поможет.
— Ты только не суетись, — втолковывал Корнеев. — Главное дело — не суетись, не дави на него, не торопи.
— Но вообще-то это неплохо, если он у Громова одолжится, — размышлял Булахов. — Вы как к этому, Вадим Иванович?
Вадим внимательно всех слушал, меньше всех говорил, однако ему нравилось, как ведет себя Никита, нравились его не частые, но к месту соображения, и хотя операция только зачиналась, на душе у него с каждой минутой становилось все спокойнее.
— Я бы на твоем месте не стал навязывать Громову хлопоты с динамиком, — сказал Вадим. — Он может подумать, что ты неприспособленный рохля. Попробовать деньжат призанять — можно. Но опять-таки Михаил Сергеич прав: не спеши, не торопи! Дай им с тобой осмотреться.
«Не», «не» — Вадим подчеркивал отрицания, но он обращался к брату на равных, и в Никите тоненько, никому не слышно запела душа.
— Значит, помните. Любовь к тряпкам, страстная погоня за шмотками, барахолка, спекулянты. Отсюда — базар. Может, дать ему что-нибудь с собой на продажу, а? — обратился Булахов к Вадиму и Корнееву.
— А деньги у меня откуда? — памятуя мать-учительницу, поклонницу Толстого, запротестовал Никита. — А как насчет стипендии? И вообще, как я учусь? По-моему, за вычетом вот этого, — он щелкнул по голому пупку девицы на фото, — я учусь хорошо. Мне же действительно нужна стипендия.
— Ну и получай ты свою стипендию, — успокоил его Корнеев. — Учишься ты, между прочим, в своем же институте, только на очном, так что тебе и книги в руки. А насчет барахла, товарищ полковник, так что же ему дать такого, чего бы на базаре в Сочи не было? Денег-то у него действительно не навалом.
— Но он же ушлый, — вступился Вадим. — Он ушлый, видный парень, из литературы может ввернуть. Нет, у него вполне могут быть ходы к продавщицам.
— Эй, Лобач! — вдруг обрадованно перебил его Корнеев. — Давай дадим ему Мандельштама, которого у Кнутова отобрали? Он его купил, он его и перепродаст! Вот тебе и динамик!
— Ну сколько дадут ему за того Мандельштама? — спросил Корнеев. Предложение не показалось ему серьезным.
— Сколько? Забыл ты! По номиналу рубль сорок семь, а продавал его Кнутов за шестьдесят рублей!
— Подработайте этот вариант, — сказал Булахов. — Мне кажется, тут есть смысл. Только вы, — обратился он к Никите, — Мандельштама не читайте. Вы именно его не читайте, чтоб в голову не пришло, что книга, скажем, мамина. Только предмет купли-продажи, ясно?
— Хоть и прочту, так не ввяжусь же в дискуссию, — уверенно возразил Никита.
— Ты не бери на себя больше, чем надо, — сказал Вадим, и фраза эта прозвучала чуть строже. — Тебе и так мало не будет.
Он сделал замечание сам, чтоб не сделали другие, Булахов понял.
— Вадим Иванович прав, — мягко поддакнул он. — Запомните, Лобачев, в нашей с вами, — позолотил он пилюлю, — в нашей с вами работе невидимая пылинка может обладать непредугаданным весом. Вы не слышали о случае с Золотницким?
Никита не слышал. Ему рассказали. Обстановка у Золотницкого сложилась примерно схожая. Находясь в компании с участником преступной группы, молодой сотрудник должен был сойти за местного. Он благополучно числился в местных уже около двух недель, все шло хорошо, но однажды, глядя на великолепный восход за Даугавой, ахнул и сказал:
— Хорошо тут у вас.
Ему сунули локотком под бок, он выкрутился, дав более точное содержание этому «у вас», но…
— С экипировкой сами проследите, Лобачев, — сказал Булахов. — Помните: вещи вам не безразличны. Каждый свитерок для вас играет. Или нравится, и вы в нем красуетесь, или не нравится, тогда вы к нему отрицательно активны. Вы не можете позволить себе большой гардероб, поскольку у вас мало денег. Поэтому вы особенно старайтесь, чтобы все модно, пестрые там рубашки, вельветы…
Никита обмер. До такой степени обмер, что допустил на мгновение идиотскую мысль: уж не розыгрыш ли все это перед последующим нагоняем. Вот до чего плохо пришлось ему тогда у полковника Соколова!
Ни одна жилка в его лице не дрогнула, однако какие-то флюиды напряжения, должно быть, ощутились в самой паузе, потому что Булахов, оборвав фразу, посмотрел на Никиту вопросительно.
— Я что-нибудь не в цвет? Может, вельветы уже не модно?
— Модно, товарищ полковник, — авторитетно подтвердил Никита. — Модно. Есть вельветы.
— О женщинах с фото не забудьте его проинформировать. — Это уже Корнееву и Вадиму. — Подумайте, может, есть смысл заключенную ему показать. Ну, в общих чертах примерно все. Уточнения, дальнейшая разработка за вами тремя. Перед отъездом вы еще у меня побывайте. — Это Никите. — А теперь, Лобачев, пойдемте к полковнику Новинскому, он хотел вас видеть.
Булахов поднялся, за ним — все.
— Когда освободишься, спустись ко мне, — сказал брату Вадим. — Мы будем ждать.
Никита скоро спустился. Новинский действительно хотел его только видеть. И не только Новинский. Замначальника управления тоже был в его кабинете. Никита впервые разговаривал с Чельцовым. Из-за легкой косины у него был странно скользящий взгляд.
Оба они задали Никите несколько теперь уже малозначащих вопросов — все основное было если не решено в деталях, то затронуто и намечено в булаховском кабинете. Никита понимал, что здесь дело не в вопросах-ответах. На него просто хотят посмотреть, увидеть, как он держится, в этом нет ничего обидного, ничего необычного. Ему слишком многое — и впервые — доверяют.
Чельцов спросил — голос, его манера разговаривать оказались мягкими, почти домашними; когда молчал, он выглядел холодноватым.
— Вы уже много лет носите военную форму. Как вы почувствуете себя в гражданском? Ведь вам желательно быть даже немножко разболтанным. Вы ж студент, и, кажется, не из лучших?
— Учту, товарищ комиссар!
Чельцов сказал точно. Это не просто — военному человеку разом облачиться в рубаху с заплатами, в штаны с бубенцами. Надо подумать, не использовать ли в какой-то степени, хоть на время первого знакомства, костюм стройотряда с нашивками, все не так разителен будет переход. А вообще-то надо как можно скорей переодеваться. Кроме всего прочего, надо бы проверить и загар на шее. Рубашка-хаки закрывает грудь, а студенты свои распашонки чуть не до пупка распахивают. Сегодня же проверить, если светла кожа…
Озабоченный соображениями насчет границ загара, Никита и вошел в отдел, где в бабаяновском кабинете — Бабаян был в отпуске — его дожидались Вадим с Корнеевым.
Не бездельно, конечно, дожидались. С ними был давно знакомый Никите Юра. Сам отличный фотограф и знаток всех и всяческих фотоаппаратов, Юра ведал в управлении фотоделом. Юра должен был подготовить Никиту, а сейчас они подбирали аппарат и не больно дорогой, и не особо сложный, и чтобы с ним можно было сделать хотя бы несколько фотографий из тех, что повезет с собой Никита.
Они, кажется, сторговались, когда явился Никита со своими соображениями по загару. Вадиму они с ходу показались не особо серьезными, но Корнеев также с ходу прислушался.
— Вадим, стой, — сказал он. — Парень дело говорит. От загара, вернее, от белой кожи в случае чего не отбрешешься.
Тут же посмотрели, прикинули расстегнутый воротник гражданской рубашки. Решили, что вообще-то Никита, слава богу, загорел, помогли зарядки на задворках. Но шею и верх груди между ключицами хорошо бы все-таки маленько подпалить. Можно сделать несколько сеансов кварца в своей же поликлинике, как раз по вырезу рубашки и будет.
— Молодец, Никита! — сказал Корнеев. — Мелочи — великое дело, из тебя будет толк.
Юра ушел, назначив Никите время на завтра.
Вадим с чувством некоторой неловкости стал объяснять Никите, что Галина не должна даже отдаленно догадаться о цели его отъезда. Никита удивился:
— А с какой это стати надо докладывать? Чернышевский что говорил? Чернышевский говорил, не всякая правда всегда и везде нужна.
Вадима даже задело такое детски-мудрое решение вопроса.
— Чужой жене врать, конечно, просто, — заметил он, несколько даже обиженно. Корнеев молча веселился.
— Авось и своей как-нибудь… — неунывающе ответил Никита, но тут же, видимо, выбросил из мыслей жену чужую и грядущую свою, потому что с лица его сошло выражение забубенной лихости, которое и впрямь было бы вполне органично любому студенту-забулдыге.
— Вадим, — просительно обратился Никита к брату, — послезавтра в Колонном зале слет. Нельзя бы мне туда хоть на часок пропуск?
В первый момент Вадим подумал, что это очередная хохма, и готов был рассердиться, но увидел, что Никита серьезен. Серьезен и чего-то стесняется.
Никита смотрел на него во все глаза, надеялся, что его поймут без расспросов.
Ну, пусть старшие над ним подшутят, если это смешно, но перед первым его большим делом ему хочется побывать еще раз в Колонном зале на слете.
Но старшие, переглянувшись, его приблизительно так и поняли и шутить не стали. Вадим только посмотрел на часы и спросил:
— С тобой, братику, не соскучишься, но уж коли тебя осенило, так чего ж ты до сих пор молчал? Спросил бы сразу у Булахова или у Новинского? Мы-то откуда тебе пропуск возьмем? Не в кино ведь — в Колонный зал.
— Я постеснялся, — хмуро объяснил Никита, опустив глаза.
— Дело ясное, — сказал Корнеев. — Что по мелочи, преступников там ловить или что, это они могут. А чуть где посложнее, это уж за братниной спиной… Позвони ты ему, — попросил Корнеев Вадима, — а мне в Колосовск пора, а то бросили мы чуть не на сутки свои Палестины…
Покачав головой — с Никитой действительно не соскучишься, — Вадим взялся за трубку. Объяснил Булахову как мог.
Булахов сначала тоже поудивлялся. Потом сказал:
— Ну, раз хочет, пусть идет. Кого-либо из преступной группы он на этом слете вряд ли встретит. Поздно только. Ну, я попрошу Шишкова. Может, по старой памяти уважит.
Подполковник Шишков, недавно назначенный начальником отдела политико-воспитательной работы управления, до этого был следователем, специализировался по ОБХСС, делу, как известно, особенно сложному, кропотливому и трудоемкому. Это был человек недюжинных литературных возможностей, который, выкраивая двадцать пятые часы в сутках, написал несколько очерков-воспоминаний, опубликованных в областной газете.
Читатели заваливали газету письмами, требуя продолжения, газета тормошила автора, Шишков уже не рад был и успеху и задался целью подобрать коллектив авторов из числа сотрудников управления, чтоб обеспечить газету добротным очерковым материалом по работе подмосковной милиции.
— Вот пусть он мне очерк о слете и напишет, — как о деле решенном сказал Булахову Шишков.
— Василий Николаич, насчет очерков темно. Он тебе на гитаре сыграет.
— Цыган уже, значит, к тридцатилетию Победы разводить? А пропагандой работы органов внутренних дел пусть, значит, Пушкин занимается?
В результате Булахов перезвонил Вадиму и сказал, что подполковник Шишков обещал поставить Никиту дежурным при президиуме. Пусть пробудет там, сколько ему нужно.
Традиция… Хорошая добрая традиция — великое дело. Такой традицией уже стали ежегодно слеты-совещания отличников милиции Подмосковья, лучших людей отделов внутренних дел, командиров комсомольских оперативных отрядов. Дом Союзов отдает в эти дни подмосковной милиции свой Колонный зал.
В Колонном зале Никита был за жизнь трижды. Первый раз, когда Вадиму — он работал мастером в цехе — удалось достать билет на новогоднюю елку, и мама повезла маленького Никиту в Москву. Но тогда он даже колонн не заметил, столько было сверкания, музыки, такая огромная была елка. Красивая, как на картине, Снегурочка сказала Никите гадость. Сказала, что он хорошенький. Зато Дед-Мороз дал подарок в расписанном картонном чемоданчике. Сразу стало ясно, что в этом чемоданчике, когда съедятся конфеты, а это можно сделать быстро, — в чемоданчике можно хранить запасные карабины к собачьему поводку и другие ценные вещи.
Выйдя с праздника на Манежную площадь, Никита прижал чемоданчик к груди, чтоб прохожие не помяли. К радости его, на улице праздник не кончился, потому что кругом было много детей с подарками, все были довольны, все заботились о подарках, и так Никита узнал, что праздник не зависит от стен, праздник там, где тебя окружают другие довольные люди.
Подходя к метро, Никита оглянулся и был поражен — Дом Союзов совсем маленький на этой площади, окруженной огромными домами. Как поместилась в нем гигантская елка?..
Через много лет, уже взрослым, проходя мимо Дома Союзов, Никита нередко ловил себя на том же чувстве доброго, чуть снисходительного удивления: какой же ты маленький, Дом Союзов!
Иван Федотович рассказывал — и не раз — о том, сколь огромным казался этот дом, когда в Колонном зале лежал Ленин. Не было вокруг ни здания Совета Министров, ни гостиницы «Москва», казалось, навеки вросли в землю приземистые сооружения охотнорядцев.
Ваню Борко в нескончаемом людском потоке вели прощаться. Очередь им подошла ночью, было темно и очень холодно. Дом Союзов высился, как скала-усыпальница, и в черном небе над черными же очертаниями безысходно металось на морозном ветре горестное пламя Вечного Огня.
Ваня Борко никогда не видел такого огня и потом не забыл. И вспоминал, когда пожилым уже человеком глядел на немеркнущий костер в память Сталинградской битвы, на скорбное пламя Пискаревского кладбища и могилы Неизвестного солдата.
Несть пророка в своем отечестве. Что греха таить, иной раз, слушая на семейных праздниках все те же воспоминания Ивана Федотыча, Никита тихонько пощипывал гитарные струны да вкупе с Маринкой посмеивался — ох и любят же старики вспоминать!
Но однажды — было это не так давно и не случайно — Никита всерьез задумался над тем, какой неизмеримый путь одолела страна за жизнь только одного поколения.
Борко помнит, как по старому Арбату взад-вперед ходил трамвай, а пешеходам было просторно. Такси не было совсем. Цокот копыт звонко раздавался на Красной площади над шеренгами войск, когда молодой Ворошилов выезжал на коне принимать парад из ворот под Спасской башней. И Мавзолей тогда был не из красных гранитных плит, а просто деревянный.
Иван Никитич Лобачев работал с Дзержинским, лично знал Феликса Эдмундовича. Теперь Феликс Дзержинский — в истории, в книгах, в длинной шинели на пьедестале на своей площади. Для пионеров Герой Советского Союза Лобачев — тоже памятник, тоже история, а ведь он жил совсем недавно, он же отец Вадима и Никиты. Жизнь идет, идет, и каждый живущий несет в себе частицу прошлого…
Второй раз Никита попал в Колонный зал уже после армии, на концерт. Может быть, потому, что концерт был какой-то случайный, не собранный, у Никиты осталось неприятное ощущение несовместимости посредственных песен и плясок с этими колоннами и стенами. Он любил эстрадную музыку, но не здесь хотел бы ее слушать.
А в третий раз, два года назад, он был послан на слет как лучший участковый инспектор. Они прошли тогда торжественным маршем по Красной площади мимо Мавзолея. Перед слетом Никиту наградили знаком отличника милиции. Знак был похож на орден, и удостоверение на него было как орденское, и красная коробочка.
После марша по Красной площади, войдя в Колонный зал не с покупным билетом, а с именным приглашением, — каллиграфическим почерком выведены были на глянцевом прямоугольнике его имя, отчество и фамилия, со штампом на обороте «партер», — Никита волновался и потратил всю выдержку на то, чтоб это волнение скрыть. Так занят был собственной персоной, что немногое заметил и запомнил.
Теперь он стоял спокойно у подмостков сцены, ему хорошо был виден и президиум и зал. Оказывается, он очень красив, этот зал, когда смотришь в глаза ему. Голубовато-серые кителя, оттененные алым бархатом ковров и кресел, во множестве отсверкивали серебром, золотом и пурпуром орденов. Красные знамена проплыли величаво. Красные галстуки пионеров, пушистые гвоздики в цвет галстукам. Могучий красный цвет, цвет жизни, царил в зале, и на это весеннее цветение дышали прохладой мраморные белые колонны.
«Что же ты хотел от этого слета?» — спросил себя Никита. И ответил, не задумываясь: «Я хотел еще раз побыть в этом зале. Я хотел увидеть сразу и много лучших солдат армии, в которой я служу. Молодых и ветеранов, новичков и прославленных. Я хочу вместе со всеми услышать простые и высокие слова, подышать торжественным воздухом общего праздника, потому что скоро я окажусь в совсем другом мире, где будет душно, где говорят на другом языке. Перед тем как нырнуть, хочу надышаться».
С подмостков молодых приветствовали ветераны. Они стояли ровной шеренгой, уже пожилые люди, старшие офицеры, среди них две женщины, тоже свыше четверти века прослужившие в органах внутренних дел. С трибуны их представлял Василий Игнатьевич Жучков, старший инспектор уголовного розыска.
Никита видел его сейчас совсем близко. Среднего роста, крепкий, сухой, Жучков сам был человеком из легенды. Девятнадцати лет добровольцем он ушел на фронт, служил сапером, ставил и обезвреживал мины. Он кавалер орденов Славы трех степеней. Кроме Славы, у него много других боевых орденов и медалей. Жители Дмитрова называют его героем Отечественной войны и милиции. За службу в милиции у него орден Ленина.
Михаил Корнеев обучался у Жучкова. У Корнеева заведена особая небольшая, но постоянно пополняющаяся картотека. Он хранит ее в палехской шкатулке, которую подарила ему Галя ко дню рождения. Галя предназначала шкатулку под сигареты, но Корнеев сказал, что много чести для табака.
В числе других в шкатулке есть карточка — личный счет, как говорит Корнеев, — майора Жучкова. На ней несколько цифр:
«Предотвращено более 100 преступлений. Разыскано 198 опасных преступников. Найдено 60 без вести пропавших. Обучено более 30 человек».
— В том числе и я, — с гордостью сказал Корнеев, пряча карточку.
— А почему вы не заносите сюда награды? — спросил Никита. Сама идея картотеки ему понравилась. Она работала против идеи безвестных героев, которая всегда вызывала в Никите чувство протеста. Безвестность хорошего поступка исключает едва ли не все три основных слагаемых всяческого соревнования: гласность, сравнимость, эффект.
Никита изложил тогда свои соображения Корнееву.
— Я с тобой совершенно согласен, — сказал Михаил Сергеевич. — Но ордена все-таки производное, а потом, у таких, как Жучков, наград много, заполнят всю карточку.
Никита смотрел сейчас на ветеранов, о которых рассказывал Жучков. Да, знаки отличия долго считать. Многих из стоящих сейчас по стойке «смирно» Никита никогда не видел, но уже его малого личного опыта службы хватало, чтоб понять, сколько драматических историй, трагических судеб, сколько напряженной работы стояло за каждым таким знаком отличия.
О тяжести повседневного милицейского труда могли бы рассказать те, кто незримо продолжает здесь строй ветеранов.
Николай Михеев, бывший следователь, потом начальник отделения службы Коломенского ОВД. Он возглавил оперативную группу, получив сообщение, что в окрестностях города скрывается опасный вооруженный преступник. Михеев обнаружил преступника, пошел с ним на сближение и был ранен смертельно…
Шариф Закиров, молодой, веселый парень, только начавший службу. Проходя по мосту, он увидел — в реке тонет ребенок. Закиров прыгнул с моста, а по реке шел лед и было трудно плыть. Было очень трудно плыть, но ребенка он спас. Из последних сил, последним усилием подтолкнул к берегу, где собрались люди.
А самого его накрыло большой льдиной. Первая и последняя награда Закирова — золотая строка на мраморной плите.
Стоит в шеренге ветеранов и Лобачев Иван Никитич, вернувшийся с войны Героем и тоже павший при сближении с преступником.
Что же поделаешь, искореняя преступность, иногда все-таки приходится сближаться с преступниками…
— А зачем вам эта картотека? — все-таки полюбопытствовал Никита у Корнеева, провожая взглядом лаковую шкатулочку. Он очень ценил в Корнееве способность уважительно относиться к любому вопросу собеседника. Не всякий проявляет это качество в разговорах с молодежью.
— Если мне что-нибудь не удается и настроение поганое, я смотрю на такую карточку и представляю себе, сколько раз не удавалось у такого Жучкова прежде, чем удалось. Думаю, как лепил он себя прежде, чем стал нынешним самим собой. В нашем деле воля и собранность неотъемлемы. А это враки, Никита, что они от рождения даются. Какие-нибудь задатки, предпосылки, может быть, и даются, а вообще-то надо воспитывать, тренировать. Ты видел когда-нибудь, как для карате крепость вот этого, — Корнеев потрогал свою большую, совершенно мягкую ладонь, — крепость ребра ладони вырабатывают?
— Видел. Страх смотреть! — Никита даже поежился. — Этим самым ребром да изо всей силы по березе. Упражняется у нас один тип.
— Не пробовал, но приятного, наверное, мало. Однако ж ладонь становится-таки стальной, — сказал Корнеев. — Я карате не занимаюсь, но метод верен.
Метод верен. Ребро ладони можно сделать разящим оружием. Выработанное спокойствие перевести в безусловный рефлекс. Они нигде письменно не застолблены, эти положения, но они претворены в жизнь лучшими опытными работниками, о которых говорит сейчас Василий Игнатьевич.
Никите подумалось, что справедливо находится он сам между залом и подмостками. До ветеранов ему далеко, но он уже и не новичок. На его кителе серебряно-лучистый знак отличника милиции, знак доверия, задаток, который нужно еще оплатить. Никак не воспринимал его Никита как награду за прошлое, потому что не было у него еще такого прошлого. Ему доверили задание — вот и все.
Стыдно будет не решить задачу на «отлично», за плечами Никиты армия, опыт работы на участке и специальная подготовка.
В президиуме сидит, стесняется паренек, чем-то похожий на того, которого подбодрял на отработке защиты Исаков. О пареньке только что говорил с трибуны секретарь обкома партии. Парень служит первый год, на его счету две благодарности и личное задержание преступника. В схватке он был тяжело ранен и все-таки задержал.
Секретарь обкома обернулся с трибуны к президиуму, когда говорил о пареньке, Аксаков его фамилия, попросил:
— Встаньте, пожалуйста!
Аксаков встал. Если б не форма, по виду он вполне сошел бы за шестнадцатилетнего. Он, наверное, знал, что выглядит моложе своих и без того невеликих лет, и от этого стеснялся ужасно.
— Как видите, не богатырь, однако ж… — сказал секретарь обкома, снова поворачиваясь к залу и продолжая свое выступление.
Аксаков сидел в каких-нибудь двух-трех метрах от Никиты. Каким-то странно ощупывающим движением он потрогал под кителем рубашку. Никита понял: повязку поправляет. Взгляды их встретились. Аксаков торопливо отвел глаза. Все в этом зале казались ему важнее его самого. И это было понятно Никите.
Вот так. Кто знает, что суждено, что положено совершить этому молодому человеку…
Никита смотрел на поспешно отвернувшегося Аксакова с чувством доброго уважения и участием старшего, потому что по всем параметрам он был уже старше.
Это ощущение ответственности, старшинства завершило для Никиты день. На концерт он не остался, его еще ждал в фотолаборатории Юра, и с Михаилом Сергеевичем надо было повидаться, если он в городе. А вечер предполагалось провести с Вадимом. Если в Колосовске не произошло ничего непредвиденного, Вадим обязательно будет дома.
Пока Никита был в Колонном зале, Вадим с Корнеевым разбирались в материалах, полученных от Свиридова из Ленинграда.
Свиридовскому оперативнику удалось встретиться за одним столиком и толково провести время с оркестрантом из гостиницы, где проживала троица. Оркестрант Емельянов, уже немолодой, семейный, умеренно пьющий, производил приятное впечатление. К нему первому обратился Шитов, когда хотел спеть с эстрады. Шитов завязал знакомство с Емельяновым, от имени Громова говорил о возможности совместной поездки на юг.
В первый вечер Емельянов серьезно отнесся к разговору, так как был не против подработать во время отпуска. Шитов угощал его, с деньгами не считался, но поначалу это не задевало внимания Емельянова. Шитов сказал, что получил наследство после богатой бабушки.
Во вторую встречу Шитов крепко выпил и проговорился, что Громов ругает его, зачем он тратит много денег. Когда расплачивался, Емельянов увидел у него пачку десятирублевок в портмоне.
На третий вечер Шитов сказал, что хочет купить некоторые музыкальные инструменты, в том числе электроорган. Емельянов ответил, что орган такой как раз продается, предложил поехать посмотреть. Шитов сказал: «Это все неважно. Ты там проверь одним пальцем». И, можно сказать, не глядя купил орган.
— Ну уж после покупки этого органа мне не по себе стало, — сказал Емельянов. — Я понял: хоть бабка, хоть дед, а деньги у него какие-то странные.
Емельянова Свиридов потом пригласил к себе, и тот подробно рассказал о своем знакомстве с Шитовым и о своих сомнениях. Громов с Емельяновым не встречался, хотя, как понял Емельянов, набирает группу именно он.
Из этого Емельянов делал вывод, что Шитов ссылается на Громова, говорил о поездке на юг только с целью завязать знакомства, попеть с эстрады — один раз Емельянов ему это устроил за двадцать рублей — и приобрести музыкальные инструменты.
— Деньги, видимо, получены немалые, — сказал Вадим после того, как они вдвоем прочли и перечитали ленинградские материалы. — Как ты считаешь, Михаил Сергеич, по-моему, они в Ленинграде не делали решительно ничего. Главарь почти наверняка Громов. Обрати внимание, он предупреждал Шитова о лишних тратах. Полагаю, не хотел, чтоб посторонние знали о больших деньгах.
— Значит, допускаем, что поездка в Ленинград — стравливание пара, чтоб котел не лопнул. А почему не сразу на юг? Обычно эта братия сразу на юг катит?
— Ну, у всякого свои заботы…
Только посмотрел Вадим на часы: «Уж пора бы Никите заканчивать духовную зарядку, Юрий ждет», — как вошел Никита.
Вошел, как всегда, веселый, приветливый. Корнеев сидел, развалясь небрежно, и беззаботно покуривал, но втихомолку оценивающе оглядывал Никиту. Сейчас он Корнееву нравился. Ушла появившаяся в первые дни после получения задачи напряженность. В напряженном состоянии работать нельзя, ненадолго хватит. А если задача требует времени, надо, чтобы при малейшей возможности мускулы расслабились.
— Хорошая получилась традиция, — задумчиво проговорил Никита. Это была последняя его мысль в адрес слета и всего со слетом связанного.
— А плохие традиции бывают? — спросил Вадим.
— Бывают. Тогда их называют предрассудками, — подумав ответил Никита. Теперь уже он посмотрел на часы. — Если нет других указаний, отбываю в подвал к Юрию.
Других указаний не было. Подготовлено все. Еще раз звонил Чельцов, напомнил, чтобы не жали с ходу на Громова, создали бы ему видимость выбора: сводить или не сводить знакомство.
Никита должен был лететь одним рейсом с группой. Вадим и Корнеев вылетают через день-два. Они снимут койки в частном доме в городе, где обоснуется группа. Никита предположительно сделает то же самое, а впрочем, в зависимости от обстоятельств. Первая встреча его с Корнеевым — всего вероятнее, и последующие тоже — на базаре.
Как только группа вылетит, в московской квартире Громова будет сделан обыск. Прописан он точно там, где побывала Чернова. Санкция прокурора получена. Этот обыск и задерживал Вадима и Корнеева в Москве.
— Уверен, что дача мамаши ему не менее близка, — сказал Вадим, получив справку о прописке.
— Ох и мамаша! — Корнеев покачал головой. Он выбрал-таки время и прошелся мимо дачи актрисы, матери Громова. — Ты не видал, а я-то видал. По сведениям, артистка никакая, даже ни в каком театре, но баба…
— Да ведь ей лет?..
— Вот так. А мужу тридцать два. Помянешь мое слово, с этой бабой мы еще примем. Не плоше Сурикова. Громов там часто бывает, ночует, девок возит.
— Он пьет? — спросил Вадим. Очень ценил он в Корнееве уменье загодя, то есть вовремя, обрастать информацией, которая постороннему человеку могла показаться беспредметной сплетней, а для них оказывалась в нужную минуту ценным подспорьем.
— Пьет редко, умеренно. Пьяным никогда не бывает, — со значением проговорил Корнеев. В данном случае неплохо бы нащупать в противнике слабинку склонности к спиртному. Но не было этой слабинки.
Вадим с утра договорился с Никитой, что брат заночует у него. Давно, очень давно они не проводили вместе вечера. Галина сегодня дежурила в своей больнице, и Вадим впервые был доволен, что ее не будет дома. Ему хотелось побыть с Никитой вдвоем. Маринка не в счет, в это время будет спать, хоть форсаж включай над постелью.
С Ленинградом поговорили по телефону. Троица из Ленинграда выехала поездом. Шитов, Волкова могли и в Колосовске сойти.
Корнеев собрался в Колосовск. Распростившись с Вадимом, он зашел к себе. Звонки услышал еще в коридоре. Вошел, взял трубку.
Звонила Галя Лобачева.
— Что случилось? — встревоженно спросил Корнеев. Подумалось, не с Маринкой ли что-нибудь, а Галя боится сказать Вадиму.
— Ничего, ничего, у нас все в порядке, — поторопилась успокоить его Галина. — Миша, голубчик, я чувствую, у вас там какие-то сборы. Я звонила Никите, бабка Катя подошла. Он ей велел филодендрон поливать. Я нарочно дежурство взяла, пусть они вдвоем. Миша, если что, вы уж там… Кит все-таки очень еще…
— Галя, о чем речь? — с полной беспечностью, слегка укорил Корнеев. — Вы меня даже огорчили. Боя не предвидится, а у вас артиллерийская подготовка на штурм Берлина. Вадим как раз хотел с вами побыть…
— Мишенька, голубчик, не морочьте мне голову, и вообще мы на дежурствах тоже работаем, языки чесать некогда, а потому — всех благ!
Корнеев медленно, нехотя опустил трубку, как будто она была живым звеном связи с хорошим человеком. Он думал сейчас о Надежде Свиридовой, которая ушла от мужа, потому что ей трудно его ждать. А вот Гале приходится ждать двоих — тогда как?
Поздним вечером Вадим с Никитой уселись наконец на кухне, в окружении сверкающих шкафчиков и полок польского гарнитура, который был куплен без помощи милицейской формы.
Маринка, конечно, спала. Вопреки запретам она, как и все грешные, читала в постели. Сон ее валил прежде, чем она спохватывалась погасить ночничок. Никита тихонько поднял с пола упавшую книгу, тыняновского «Пушкина».
— Ни себе чего! — сказал он, как всегда говаривал, когда внезапно удивлялся. — А не рано, Вадим?
Вадим беззвучно посмеялся и потянул брата от спящей Маринки. На кухне, закрыв дверь, они заговорили в полный голос.
— Можно подумать, братику, ты спрашивал, что тебе читать? — сказал Вадим. — Себя-то я в этом аспекте не помню, да и не до моих книг было матери…
Окно на кухне открыто, смотрит в него просторное небо девятого этажа, здесь не чувствуется город, близки звезды и легкое перистое облачко, неторопливо проплывающее мимо луны…
Вадим доставал из холодильника нехитрую, общую для всех квартир снедь. Однако снедь оказалась разнообразней, нежели обычно, и уж совсем неожиданно из целлофанового пакета выплыла на тарелочке разделанная, разложенная, разукрашенная зеленым луком селедка.
— Ну, братику, повезло нам, — сказал Вадим. — Галя, наверное, гостей ждала.
— Все возможно, все возможно! — напевая некий игривый мотивчик, Никита прошелся по кухне. Но настроение у него было отнюдь не смешливое и не игривое. Хорошее, какое-то глубокое настроение.
Сначала Никиту несколько стесняла проникающая во все подробности задания забота о нем многих людей, от Корнеева (это не удивило) до Чельцова (этого он не ожидал).
Самолюбие Никиты ворохнулось: что же он, компьютер, что ли, своего рода Каисса, которая жива только чужими интеллектами?
Но в первый же день эта полудетская обиженность уступила место спокойствию сталевара, машиниста или летчика, на полет которого работают многие-многие люди. В специальности Никиты эта коллективная заинтересованность просто более наглядна. Она налагает на Никиту большую ответственность, и только.
Вадим включил маленький черный транзистор. Этим транзистором недавно премировали Галю, и, хотя в доме имелся важный многокнопочный приемник, маленький «Алмаз» стал для всех Лобачевых любимой игрушкой. Маринка заряжала его чуть не через день.
Вадим пил коньяк, Никита, как обычно, ничего не пил, но на еду приналегли оба, и некоторое время Эдита Пьеха пела в нерушимой тишине.
На стене низко над столом горела матовая раковина.
— А бабочки к вам не залетают, — заметил Никита, вспоминая армады мохнатых существ, атаковавших его в часы ночных занятий.
— Кит, а ты хоть эти шлягеры — песенки знаешь? — спросил Вадим.
— Знаю, знаю в избытке, не беспокойся.
— Успел, значит?
— Представь, успел…
Диктор повторил, что выступают ленинградские ансамбли, Вадим подумал о троице. Кто же все-таки у них четвертый? Появится ли он на юге? Если об этих троих Никита получил определенную информацию, то Сантехник до сих пор оставался в совершенной тени и сам тени не отбрасывал, о нем — глухо. Касательно Никиты как будто все предусмотрено…
Умолк Ленинград. Шла передача «Юности» для бойцов студенческих отрядов. Под гитарный щебет молодые голоса пели хорошую песню. Никита прислушался с удовольствием и жестом остановил Вадима, хотевшего порасспросить насчет шлягеров.
«…Уходит бригантина от причала, мои друзья пришли на торжество, и над водой как песня прозвучало: «Один за всех, и все за одного».
— Это я тоже знаю, — сказал Никита.
Такой он был сейчас довольный, спокойный, сытый. Он любил Галины салаты, и ему не часто доводилось их едать.
Вадим улыбнулся.
— Кит, но это же не для них песня.
Никита глянул на брата, покивал:
— Да, конечно. Понимаю и учту своевременно.
При мягком рассеянном свете, без кителей, оба в полурасстегнутых рубашках с отложными воротниками, братья были сейчас очень похожи. Даже седина Вадима не выглядела сединой, так — припорошило дорожной пылью волосы.
— Кит, а ты часто вспоминаешь маму? — вдруг спросил Вадим.
Вадим спросил только о матери. Отца Никита не мог помнить. Он родился уже после того, как отец был убит. Погиб при исполнении служебных обязанностей…
Растила их мать, одна мать. Когда стало известно, что отцу ставят памятник, в доме Лобачевых состоялось печальное торжество, пришли соседи, поминали добрыми словами Ивана Никитича.
Помимо службы, отец был отличным мастеровым, умельцем на все руки. После войны многие дома остались без хозяев, и многим осиротевшим семьям Иван Никитич в редкую свободную минуту помогал по хозяйству: где в калитке доску пришьет, где водосток подлатает. Работал он на совесть, поделки его держались долго.
На площади, пока говорили речи, мать стояла тихо, держа за руку маленького Никитку, который один был весел и доволен в этот день. Но когда с памятника упал холст, с матерью сделалась истерика. Ей показалось, что рот отца мучительно перекошен.
А Вадим как-то сразу принял в душу бронзового Лобачева, обрадовался встрече с ним. Он не часто ходил на отцовскую могилу, слишком разделяла их земля. Земли было много, Вадим запомнил это, когда она падала и падала на гроб и никогда, казалось, не заполнится эта ненасытная яма.
А сейчас пусть в бронзе, но Вадим увидел отца, его густой чуб, густые надломленные, как крылья у чайки, брови. Сам Вадим тогда так не сказал бы и не подумал. Это отец однажды показал ему чаичьи крылья, когда катал его на моторке по Московскому морю.
Отец сказал:
— Смотри на чайку, сынок. Наша мать на нее похожа. Мы с тобой мужики грубые, а мать у нас красавица.
Тогда Вадим не понимал, позднее понял, что мать у них и вправду красавица. В ней текла латышская кровь, у нее были золотые, в руку толщиной косы и небесной синевы глаза.
Вадим становился юношей, когда до него стали доходить добрые — от души! — разговоры соседей о том, что Алевтине Павловне, женщине молодой и самостоятельной, негоже одной век вековать, что за нее сватается хороший человек, хочет жениться, а два сына ее никому не помеха, у них пенсия, да старший уже кончает техникум, на заводе вот-вот получит разряд.
Вадим уже понимал: матери трудно и неправильно быть одной. Он радовался, вернее, принуждал себя радоваться, что мать не будет одинокой. Но именно в эти дни ему все думалось, что отец на площади один и мокрые снежные хлопья падают на его непокрытую голову.
А решалось дело весной. В одно из воскресений человек этот пришел к ним с большим букетом черемухи, Никите принес конфет. Никита охотно, как всегда, принял от него конфеты, потому что чувствовал искреннюю ласку и благорасположение.
Вадим знал, что дом их — гулкий, как барабан, из угла в угол каждое слово слышно. Он увел Никиту на курячий — тогда у них водились куры — двор, под навес, в бывшую отцовскую мастерскую, где еще стоял верстак, обильно изукрашенный птичьими вавилонами.
Вадим старался не показать братишке, что ему грустно, принялся что-то мастерить из первой попавшейся досочки. Весь столярный инструмент отца, как и при нем, хранился в самодельном деревянном шкафчике.
Недолго пришлось ему мастерить. Даже под навес донесся из дома крик:
— Но ведь он же умер! Умер!
Гость спустился с крыльца, уже без черемухи, убитый, раздавленный. Больше они его никогда не видали. Наверное, он сильно любил мать.
А вслед за ним на крыльце показалась и мать. Слезы текли по ее лицу, она их не утирала. Она плакала, но в глазах, во всем ее облике не было горя, наоборот, появилась просветленная успокоенность. Что-то, видно, свершилось в ней, кончились сомнения, началась другая жизнь.
— Где вы, дети мои? — позвала она с крыльца. Еще сияющие слезами глаза улыбались навстречу ее мальчикам, его сыновьям, которым она принадлежала отныне единственно и навечно.
Никитка, услышав крик еще под навесом, не понял и все допытывался у Вадима:
— А кто умер-то?
Вадим вывел его навстречу маме. Никитка собрался было и ей задать вполне приличествующий случаю вопрос, однако Вадим уследил и, сжав его ручонку, беззлобно, но грозно прошептал:
— Молчи, дурак!
Так и остались они жить. Не втроем. Вчетвером. Всепоглощающая верность матери помогала и сыну не отпускать живой образ отца в блеклую страну воспоминаний. Вадим добивался, чтоб и для младшего бронзовый памятник на площади не был чужим. Вадим любил пройти мимо памятника поздно вечером — это редко удавалось, он занимался на вечернем, — когда площадь пуста и можно остановиться, даже немного поговорить.
В один из таких поздних вечеров-свиданий и произошел случай, который не забылся, никогда не был забыт, никогда забыт не будет.
Вадиму исполнилось восемнадцать лет, он уже работал на заводе, им лучше, вольготней жилось. Стояла дождливая осень, но площадь недавно заасфальтировали, ходить было чисто. Подходя, Вадим с удивлением увидел у памятника две мужских фигуры. Стояла осень, и маленький цветничок у постамента уже повял.
Двое молодых людей в хороших пальто, в ботинках на каучуке, оба старше Вадима, судя по голосам, не очень-то и выпивши, привалившись к постаменту, старались приклеить к бронзовым губам окурок.
Вадим бросился на них. Один легко отбросил его на асфальт сильным грамотным ударом в солнечное сплетение. Тогда Вадим не знал ни бокса, ни тем более самбо и даже в простых уличных драках не имел решительно никакого опыта.
Кое-как собрав силы, он поднялся и молча бросился опять.
Тогда его стали бить умело и безжалостно. Зубы ему оставили в целости, но, как впоследствии выяснилось, повредили шейные позвонки. И отец, закованный в бронзу, смотрел, как били его сына. И было пусто и тихо на площади. И не было свидетелей, кроме отца.
Потом послышались гулкие на мокром асфальте шаги, стали чаще, приближались. Кто-то бежал.
Неверно сказать, что Вадим обрадовался этим шагам. Боясь потерять сознание, он воспринял эти шаги как спасенье, как справедливость. В темноте он не разглядел ни тех, кто бил, ни того, кто подбежал. Он только понял по голосу, по дыханию, что подбежавший был много старше.
— Вы с ума сошли, — сказал этот третий, тяжело переводя дух и оглядываясь. — Вы просто идиоты, вас нельзя на минуту оставить. Перестаньте сейчас же! Вы с ума сошли! Кто это?
Они перестали бить. Вадим кое-как поднялся на ноги.
— Какой-то местный жлоб, — ответил один из бивших. — Мы не виноваты, он сам на нас бросился.
Вадим мог бы уйти, но ему и в голову не пришло это сделать. Теперь кто-то мог подтвердить…
— Пройдемте в отделение, — с трудом проговорил он.
— Ах, вот как? — удивился третий. Площадь плохо освещалась, и резкий, как еще один удар, луч электрического фонарика в лицо заставил Вадима зажмуриться. Его не спеша рассмотрели.
— Хорошо, что физиономия у него относительно цела, — по-деловому, как об отсутствующем, сказал третий. — Если он хочет в милицию, тогда вот что. — Несколько фраз он проговорил быстро и тихо. Голова у Вадима кружилась, слов он не расслышал. Понял только короткое: — Ведите!
В результате не он привел оскорбителей в отделение, а его привели.
После темной площади свет в комнате дежурного показался ослепительно ярким. Нестерпимо болело под ложечкой, и вывернутая рука болела, и главное — затылок. Молодые люди стояли смирно, как культурные потерпевшие, говорил только пожилой:
— В моем присутствии этот хулиган затеял драку. Более того, он допустил выражения, за которые его следовало бы привлечь как антисемита. Я юрист и обращаю ваше внимание на то, что антисемитизм в Советском Союзе карается по закону. Есть статья УК РСФСР.
…Да. Вадим не отрицал, что он ударил первым, но оскорблений он не произносил.
Так и вышло: шишка под глазом, которую удалось поставить одному из парней, перевесила все. Мужчина пообещал Вадиму, что сообщит о его поведении на работу, антисемитам в нашем обществе не должно быть места.
Их было трое, а Вадим один. Они не состояли между собой в родственных отношениях и могли свидетельствовать.
Вот когда испытал Вадим всю тяжесть понятия «бесправие». А что он мог сделать? И он остался еще благодарен дежурному, который просто выгнал его, пригрозив и отругав. А те трое сидели и слушали.
В ту темную осеннюю ночь, с трудом добираясь домой, избитый и униженный, Вадим поклялся себе, что он будет владеть Законом и Закон в его руках никогда не послужит во зло.
Кажется, на следующий же день… Или нет, через день, когда он работал в ночь, Вадим поехал в Москву узнавать насчет подготовительных курсов и вступительных экзаменов на юридический. Математики там, по счастью, не было.
— …Кит, а ты часто вспоминаешь маму? — спросил Вадим.
Он спросил, а Кит задумался, немножко вбок склонив голову. Он был очень похож на мать.
— Знаешь, Вадька, я не вспоминаю ее, — неторопливо, выбирая слова, заговорил Никита. — Это неправильно было бы сказать, — вспоминаю. Вспоминать можно то, что для тебя перестало существовать, что ты только иногда вызываешь из небытия. А маму я постоянно чувствую. Я как-то все к ней примеряю. Наверное, это потому, что я живу в нашем доме?
— А может быть, и потому, что ты отца не знал. Вся душа у тебя пала на мать. Да, впрочем, мать того и стоила. Какая это была женщина!
Оба они подумали сейчас не об ее красоте, которой, это свойственно детям, не замечали, а о безмерной любви и верности, пример которой оставила в их памяти всегда приветливая, немногословная, работящая мать. Как удивительно умела она всегда оставаться в тени, не обращать на себя внимания, вовремя не обидно пожалеть… Ей повезло. Она даже умереть сумела тихо, не причинив остающимся долгих напрасных страданий.
— Такую бы тебе девушку найти, — мечтательно сказал Вадим. — Хоть отдаленно такую.
— Таких теперь не бывает, — вполне категорично ответил Никита. — А из отдаленных ты последнюю взял.
Никита улегся на диване. Уснул он на диво быстро и легко. Как провалился. А Вадиму и с коньяком никак не спалось. Он походил, посмотрел на своих спящих ребят, младшую — Маринку, старшего — Кита. Ох, и спали же они оба!
Вадим вышел на кухню, покурил в открытое окно. Он как-то не обращал внимания, а Кит вот заметил — действительно, воздух пуст, никакая крылатая живность сюда не поднимается.
В эфире шла передача «Музыкальная программа после полуночи». Неизвестные Вадиму прекрасные голоса, и прекрасная тихая музыка, и стихи Пушкина… Вадим подумал, как жаль, что никогда прежде не слушал эту передачу. Она и называется хорошо — в эфире после полуночи… Посмотрел на часы. Небо в окне было огромным и темным. Сильно вызвездило, воздух похолодал, внизу на землю ложилась роса.
Вадим улегся, погасил свет, небо безмолвно вошло в комнату.
На рассвете — еще солнце не поднялось — его разбудил телефонный звонок. Аппарат, по привычке, с вечера, вернее, с ночи поставил на полу рядом с кроватью и, еще не проснувшись толком, так же привычно ощупью поднял трубку.
Говорил Корнеев. Голос свежий, звонкий, отчетливый:
— Летят сегодня все трое из Внукова на Адлер, рейсом сто пятнадцатым. Шитов только что получил от Громова телеграмму. Билеты заказал по блату мамашин муж. Судя по всему, он. Никита у тебя?
— У меня. И барахлишко, и гитара — все у меня. Галина вчера, наверно, гостей ждала, нам с Китом селедка досталась с ума сойти!
— Ждала, ждала… — как-то неопределенно поддакнул Корнеев. — Ты за свою Галину бога моли. Ну ладно, я выезжаю.
За полчаса до отправки самолета Корнеев и Вадим были во Внукове, но в ожидающей публике не толкались, сидели в диспетчерской будке. Сквозь стекла большого фонаря просматривалось все летное поле. С чемоданчиками прошли к самолету летчики экипажа, заканчивалась погрузка почты. В будке-фонаре диспетчер ровным голосом отдавал в микрофон свои команды-распоряжения, приземлялись и взлетали машины.
— Большое у вас хозяйство, — уважительно заметил Корнеев диспетчеру.
Тот улыбнулся, кивнул и опять наклонился к микрофону. Хозяйство действительно было большое и сложное, требовало неусыпного внимания.
Объявили посадку на рейс сто пятнадцатый. Подвезли пассажиров, подан трап.
Корнеев поднес к глазам принесенный в портфеле бинокль.
— Вот Никита! Лезет довольно-таки нахально, как в субботнюю электричку. Кому-то… Да. Кому-то гитарой своей заехал. Стой, это он Громову заехал! Тот, кажется, недоволен.
— Ну что ж, может быть, в этом есть сермяжная правда, — сказал, поднимаясь со стула, Вадим. Во всяком случае, Громов гитару должен был заметить, а там что бог даст. Поехали, Корнеич. Спасибо, шеф!
Диспетчер покивал, поморгал приветственно и продолжал изрекать свои невозмутимые команды.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— Дитятко, вы задели меня по лицу вашей гитарой, — вполголоса, но внятно проговорил Громов, когда вслед за опередившим его Никитой шагнул с площадки трапа в самолет.
— Извините. — Никита отозвался с готовностью, однако без излишней любезности, озабоченно ощупывая свою гитару, как будто соприкосновение с громовской физиономией могло повредить именно ей.
В том, что обладателем физиономии был Громов, Никита не сомневался. В зале ожидания корнеевские мальчики показали ему Громова, Шитова и Волкову.
Громов был в светло-сером костюме, в голубоватой рубашке. Почти пурпурный галстук на ней пламенел. Громов высок, элегантен, очень хорош собой. «Девки должны падать, — уверился Никита, невольно позавидовав небрежной сдержанности манер и неброскому шику экипировки. — Ничего не скажешь, породист, гад».
Волкова и Шитов шли сзади. Никита ими пока не интересовался, до них еще достанет время. Зато Громов его, во всяком случае, заметил. И его, и гитару.
Место Никиты оказалось непосредственно у борта, у окна, чему он был безотносительно дела рад. Он же не соврал Пашке Щипакову. Он сроду не был на юге, и ему не хотелось упустить ничего из двухчасового перелета.
Гитара была в чехле, да еще в целлофан укутана. Никита удачно пристроил ее у стенки. В багажном отделении не оставил. Для него гитара не игрушка, он на этой гитаре еще и поработает, а в багажном долбанут чемоданом, и спрашивать не с кого. Он так и стюардессе громко объявил, когда она предложила гитару оставить. Хорошо, что не взял динамика. Возись тут.
«Неужели там не куплю? Не может того быть. Куплю! — успокоил он сам себя. Что бы он, ушлый парень, да не купил?.. Мандельштам, как надежное прикрытие, ждал своего часа в чемодане. Неужто восемьдесят ре дадут? Вопреки совету Новинского, Никита полистал книжку, пока сидел в зале ожидания. «Нипочем бы не дал шестидесяти».
Громов сидел по другую сторону прохода несколько впереди. Рядом с ним Волкова. Теперь Никита видел ее. Видел и затылок Шитова, тот сидел один, так же как и Никита, у борта. Уселся, положил голову на мягкий подголовник кресла и, судя по неподвижной позе, задремал. Надо думать, после Ленинграда не очухался. А может, и полета боялся. Некоторых, говорят, укачивает на взлете и при посадке.
Волкова вела себя неспокойно. Часто заговаривала с Громовым. Тот отвечал ей, не поворачивая головы. Она обернулась назад, бросила взгляд вдоль прохода. Никита подумал, уж не подобрали ли они четвертого.
Когда Волкова обернулась, Никита разглядел на ее лице темные пятна, которые она тщетно попыталась скрыть румянами и пудрой.
«Беременна. В каком направлении и в какой степени это будет иметь значение?»
Волкова с подчеркнутой любезностью поблагодарила стюардессу за леденцы. Была в ее движениях какая-то нервозная суетливость.
На полпути сделали посадку. Пассажиры вышли размяться, покурить. Никита тоже вышел. День был солнечный, здесь было много жарче, чем в Москве. Из степи волнами наплывал на аэродром горячий сухой воздух.
Громов и его спутники держались вместе, все трое курили. Волкова не просто дымила сигаретой, как делают многие девушки, затягивалась по-мужски, без дураков. Она была бы недурна, даже несмотря на пятна, если б не выражение искательного подобострастия, появлявшееся в лице ее всякий раз, как только она взглядывала на Громова.
Шитов был одет, может быть, и не дешевле Громова, но вещи к нему не льнули. Дорогой костюм был отдельно, а обладатель его, несколько худосочный, весь какой-то не расправленный, невидный колосовский женишок, — сам по себе. Никите очень хотелось проверить сходство его со сделанным по фотороботу портретом, но от этого пришлось пока отказаться, лицо отечное, неподвижное. Как видно, ресторанные кутежи и те требуют тренировки.
Особо разглядывать не следовало даже издалека. Никита отвернулся и прогулочным шагом медленно побрел по короткой и жесткой, как стерня, выгоревшей траве. Самолет сел на самом краю летного поля, близка была степь, поражавшая бескрайней, казалось, ровностью. Деревья недалекой лесополосы, щедро припорошенные белесой пылью, мало рознились цветом от окружавшей их степи. Земля, тусклая зелень, блеклое небо — все излучало сухой, устоявшийся жар.
Никита прохаживался, чувствуя себя без формы непривычно легко. Мурлыкал невнятное себе под нос и вспоминал последний корнеевский совет, «решающий, завершающий, определяющий», как окрестил его сам Михаил Сергеевич.
«Работать все время в полном напряжении, в чужом облике — немыслимо. Обнаруживай островки совпадений, минуты искренности, где можно быть самим собой, и на них отдыхай. Без уменья хотя бы на миг расслабить мускулы ни один боксер и раунда не выдержит».
Сейчас — островок совпадения. Реально не существующий обладатель паспорта, который греется в нагрудном кармане спортивной куртки с эмблемой студенческого стройотряда на рукаве, Никита Сорокин мог бы ощущать лично то же, что Никита Лобачев: радость от полета, от южного ветра, от предвкушения первого свидания с морем; легкое беспокойство по поводу грядущего приобретения динамика, юношеское презрение к отсутствию жилья, — говорят, можно исхитриться заночевать и на лежаке на пляже.
«Коли лежаки такие, как на клязьминской водной станции, то вполне можно», — и эта мысль равно могла осенить и Сорокина, и Лобачева.
Когда Никита повернулся, Громов с его подопечными явно глядели в его сторону и говорили о чем-то, его касающемся, может быть, и о нем самом. Никита двигался назад таким же беспечно-прогулочным шагом. Да, Громов, очевидно, говорил о нем, потому что не отводил от Никиты глаз и, похоже, ждал его приближения.
Никита не торопился. Он не замечал этого ожидающего взгляда. Он задумался и заметил Громова, только подойдя близко. Когда заметил, то чуть смутился. Все-таки при посадке он действительно с непривычки спешил и толкнул этого человека. Извинился, конечно, но все-таки получилось по-глупому…
Улыбаться наперед не хотелось, а то еще подумает, пижон, что перед ним заискивают, но и самому хвост подымать вроде не с чего.
Все эти сложные переживания явственно отразились на лице Никиты, когда под громовским взглядом он невольно замедлил шаг.
А в светлых на загорелом — когда он только успел? — лице, в глазах Громова читалась откровенная усмешка. К нему нерешительно приближался парень, бесспорно красивый, из небогатеньких и напыщенный. По первому взгляду — не умен. Глупость и в походке видна. Все по моде, а шика нет, куда руки девать — не знает…
— Где же, дитятко, ваша гитара? — осведомился Громов, неторопливо и четко выговаривая слова. Дикция у него отличная, голос приятный. Из всей троицы он один решительно импонировал Никите Лобачеву. Никита-то Сорокин не больно разбирался во всех этих тонкостях, ему просто не хотелось ссориться с таким шикарным парнем.
От неожиданного вопроса он несколько растерялся, даже встрепенулся настороженно, как будто уже похитили его заветную. Потом сказал успокоенно:
— В салоне. Где ж ей быть? Из салона-то не сопрут, надеюсь?
Он честно старался быть поразвязнее и улыбнулся Громову, благодарный, что за неловкость, совершенную при посадке, на него не сердятся.
В ответ слегка усмехнулся и Громов. Он мог позволить себе роскошь не завидовать ничьей красоте.
— Остограммиться бы хорошо, — с подлинной тоской в голосе, но и не без желания тоже показать свободность в обращении сказал Шитов. Голос у него был хриповат, он откашлялся.
— Хватит пока, — не глядя бросил ему Громов. — Дай связкам передышку, а то будешь хрипеть, следующий раз с тебя за «Спасибо, сердце» тридцатку слупят.
Все трое засмеялись. Никита не мог знать, о чем речь, и не смеялся, стоял смирно, думая, не пристойней ли вообще отойти.
Может, Громов и сказал бы ему еще что-нибудь, но радио объявило посадку, пассажиры двинулись к самолету. Теперь уж Никита у трапа вежливо посторонился и пропустил Громова вперед, но не его пару гнедых! Шитова он легко и не обидно оттеснил плечом, а Волкову просто не заметил. В общем, Громов на него впечатление произвел, а эти невзрачные — нет. Все по принципу: разделяй и властвуй.
А потом Никита позволил себе роскошь до конца рейса забыть о всех троих; сидят по своим креслам и — ладно.
Еще раз он порадовался, что место его у окна. Под крылом вдруг показались горы. Горы были так близко, что Никита удивился, не пошли ли уже на посадку, но стрелка прибора на стене салона показывала все те же шесть тысяч метров. Самолет шел высоко, а горы медленно-медленно проползали под его крылом.
Впрочем, не под крылом. Они почти равнялись с ним. В половине салона, где сидел Никита, стало сумрачней, как будто даже холоднее, потому что горы заслонили собою слепящее синее небо. И вот — Никита вздрогнул, увидев то, о чем только слышал и знал, — появился Казбек. Двуглавый, он был неподвижен, не уступал пути, и долго-долго летел самолет мимо его угрожающе близкой раздвоенной белой вершины.
Казалось, так будет всегда — застывшая в воздухе машина, маленькие люди, молчаливо приникшие к стеклам, и Казбек, неподвижный и величественный, как вечность, как спящий сфинкс.
А потом под крылом снова возникло небо, и в тумане, легком и прозрачном, стремительное, как ветряная рябь на нем, встало море. Легко, воздушной стеной поднялось до половины иллюминаторов, и только бледная, но точная линия горизонта отделяла его от неба.
Заныло от неудобной позы плечо, но Никита все не мог оторваться от окон, от моря — а вдруг оно исчезнет? Но оно все было… И когда самолет пошел на посадку в аэропорту Южном, и Никита вышел на землю, такую красивую, такую нарядную, что в нее не верилось, в нем уже жило прекрасное чувство близости моря, для которого только и существовала эта земля со всею ее красотой.
Воздух не был ни сухим, ни жарким, потому что им дышало море.
Оно должно было быть где-то очень близко, Никита даже огляделся в надежде увидеть непомерную голубизну.
Его настиг врасплох уже знакомый голос:
— Что ищешь, дитятко?
Никита обернулся на голос и ответил без секунды промедления:
— Базар.
Это даже Громова удивило.
— Для начала неплохо, — сказал он. — Базар я тебе покажу, но зачем тебе базар? И вообще, что ты тут собираешься делать со своей дурацкой гитарой?
— Гитара, между прочим, вполне приличная, играю я будь спок. А на базар надо податься кое-что спустить в пошуровать насчет динамика.
— Рассчитываешь, значит, деньгу подшибить?
— Рассчитывать Советская Конституция никому не запрещает.
— Меткое наблюдение, — сказал Громов без тени шутки. Разговаривал он вполне серьезно и столь же серьезно рассматривал Никиту. Он был один, спутники его, видно, пошли получать багаж, в самолете все трое были налегке. — Договорился уже с кем-нибудь?
— Нет, — сказал Никита. — Врать не буду, ни с кем не договорился. Я тут в первый раз. Думаю в филармонию податься.
— Пьешь?
— Умеренно и не часто.
— Если не врешь, то ты почти уникум. Ну вот что, завтра часикам к одиннадцати утра можешь зайти ко мне в гостиницу «Артек», спросишь там Евгения Громова. Зайдешь с гитарой. Послушаю. Если понравится, считай, что выиграл по трамвайному билету.
Никита так и посчитал, когда они расстались, и он пошел в указанном Громовым направлении искать базар. Базар нашел быстро, но решил Мандельштама сегодня не спускать. Он еще пригодится потолкаться на городском рынке. Именно там было намечено у Никиты первое свидание с Корнеевым.
Как и следовало из болтовни Шитова с Емельяновым в Ленинграде, группа, по-видимому, собиралась устраивать свои концертные дела в городе на море. Громов уже обосновался, надо думать, свою гвардию он на улице не оставит. Словом, выходило и Никите немедля ехать в город искать себе пристанище. Искать по-честному. Если Громов им действительно заинтересовался, не исключено, что он захочет за Никитой хотя бы поверхностно проследить. Он должен быть очень осторожным, этот Громов.
То и дело, расспрашивая прохожих, как пройти, как скорее доехать, автобусом или электричкой, за сколько можно снять койку (о комнате студентику, ясно дело, не мечтать), Никита со своей гитарой и модным потертым, с заплатой рюкзаком — теперь только провинциалы ходят со свежими рюкзаками — отправился автобусом в город.
Автобус, стеклянный и просторный, шел по сказочной дороге. Слева — чаща неведомых деревьев, внезапно возникающее голубое море, справа — горными уступами белоснежные дворцы. Вот пальмы. Они здесь запросто, на свободе, их листья не колышутся, а трепещут, дрожат на ветру, как струны.
За поворотом показались кипарисы, похожие на гигантские темно-зеленые кусты можжевельника. Они стоят гордым строем, подставив ветру тугую грудь. Ветер колышет лишь далекие острые вершины кипарисов, они колеблются медленно, упруго, как бы в раздумье, и на ярко освещенном солнцем шоссе лежат неподвижные, плотные тени.
На одной из остановок Никита увидел и, как земляку на чужбине, обрадовался фикусу. Конечно же фикус! Его толстые гладкие листья. Но здесь и деревенский простачок фикус обернулся мощным многолистным деревом, увенчанным белыми коронами огромных цветов. Здесь фикус — магнолия…
Как и следовало ожидать, в этот день Никита ничего не нашел. То есть он нашел на окраине в маленьком домике у деда с бабулей, но койка освобождалась только с завтрашнего дня. Договорились, что Никита переночует где бог пошлет, а завтра после пяти может занимать. Хозяева предложили оставить вещи у них. То ли по-честному хотели помочь, то ли Никита не произвел на них впечатления особо кредитоспособного. Но Никита предпочел вещи взять. Он должен до смерти бояться потерять гитару, и он действительно боится потерять Мандельштама, будет очень с руки побегать с ним по рынку. Да и некстати, если кто-нибудь любопытный обнаружит в его рюкзаке фотоколлекцию.
Дед дал совет переночевать под лодочным навесом на пляже, указал, на каком. Там складывают лежаки, пляж бедненький, на отлете, милиция туда заходит редко. Городской милиции дед посоветовал остерегаться, город у них важный, курортный, иностранцев до черта. Если вид не серьезный, не внушающий, могут для ознакомления огрести, а это никому не на пользу.
Говоря такие слова, дед участливо оглядел Никиту и его багаж. Видно, парень, гитара и рюкзак «внушающими» ему не показались.
Кроме койки, предназначавшейся Никите (он отдал за нее вперед трешницу, чем весьма расположил к себе деда), в комнате стояло еще две. И в маленьком дворике под какой-то невесомой крышей обитали люди. Измазанная девочка, держа в руке объеденную красную косточку, кричала в удивлении:
— Ой, мама, я укусила персик до крови!
«С севера откуда-нибудь, сроду персика не едала, не видала кровоточащей его косточки», — подумал Никита и сразу почувствовал себя старожилом если не города на море, то, во всяком случае, широт, где свободно продаются свежие персики, и пошел искать рекомендованный пляж и навес.
Он был даже рад, что пришлось идти со двора. Нисколько он не устал, хотелось ходить и ходить по этому необыкновенному дворцу-городу. Он шел, обо всем не стеснялся спрашивать, и ему охотно отвечали. Так он познакомился с эвкалиптом, пятнистая кора которого была бархатная даже на вид. Увидел гладкокожие молодые чинары. Восхитился большим белым цветком — целый букет на одном стебле! — но ему объяснили, что ничего особенного, это юкка, можно сказать, плебей субтропиков…
Он нашел пляж, нашел и навес. Тут действительно пустынно, можно надеяться скоротать ночь. Никита облюбовал лежак, уселся, освободившись от рюкзака и гитары, почувствовал, что все-таки устал.
Под шиферной крышей, в легкой тени, надежно отделенные от моря металлической решеткой, отдыхали прогулочные лодки. Особняком от них с комфортом устроился катер. Он не чета лодкам, заслужившим только номера. У него, кроме четырех цифр, было еще имя — «Марс». Сейчас «Марс» обсох — наверно, у него сегодня выходной, — и видно, какая у него широкая, крепкая грудь. «Марсу» для удобства подложены старые автомобильные камеры.
Никита пододвинул свой лежачок с вещами почти под «Марс» и пошел к самому-самому морю. Никита никогда раньше не видел моря, он зачерпнул ладонью, попробовал воду. Что горько-солоно — к этому он был готов, но морская вода оказалась еще и странно масляниста на губах.
Удивительно разнились камни — те, что прямо из воды и уже отъединенные от моря. Обсохшие, они теряют краски, они все безлики, одинаковы, по таким не жалко ходить.
Положи на него влажную руку — камешек очнулся, избавился от серой робы. Вот бок его уже и не серый, уже проглянула трепетная белая жилка. Наверное, камешек подумал, что наконец пришло за ним море.
Но солнце, хоть и заходящее, мгновенно с тупым старанием сушит его. Снова исчезли жилка и серебристый отлив, заволокло тусклой пленкой неровные грани, камешек погас, как гаснет глаз убитой птицы.
«И лежать тебе, лежать, — пожалел его Никита. — Лежать безликому, бездыханному. Наверно, до шторма лежать, пока наконец море возьмет тебя к себе. А может, и не возьмет. Вас, камешков, много, а море одно».
А с моря пошла волна. Она шла косо, зло и шумно вскипая белым гребнем, вдоль берега. Бурун бежал быстро, шипел галькой, словно пытался найти в береге слабину и прорваться на город.
Никита слушал, слушал и различал у моря два голоса: первый — сочный, густой шум самой волны, когда она разбивалась в пену; второй — шорох гальки, уносимой водой. Он напоминал постук очень крупного дождя по железной крыше дома.
Было видно, как мелкие камешки скачут вприпрыжку вслед уходящей волне. Да, никак не хотели они расставаться с морем.
А закат был малиновый. Собирались тучи, к ночи они казались низкими и тяжелыми, их темные хлопья нависли над морем. Между морем и тучами пролегли малиновые полосы…
Море стало цвета потемневшего серебра, оно трепетало, и по нему шли розовые волны.
Всплыл тонкий бледный силуэт месяца. Кончики его рожек терялись в зеленоватом небе под яркой первой звездой. Он держался в стороне от заката. Он был даже брезглив немного. Он просто ждал, когда кончится это буйство красок. Он рано вышел, он еще слабенький. Вот море и небо затихнут, он останется в небе один, осветит сам себя — и ладно!
Всё бы смотрел и смотрел Никита. Но надо было оторваться и сколько-нибудь поспать. Завтра денек дай бог! Хорошо, как трамвайный билет окажется выигрышным и Громов им заинтересуется, а если нет?
Но сейчас не думать об этом. Генерал, который уж слишком заботится о резервах, непременно будет разбит. Не чьи-нибудь слова — Наполеона.
Поеживаясь от наплывшей с гор прохлады, Никита вытащил из рюкзака свитер, надел его вместо модерновой студенческой куртки. Куртку приспособил в изголовье. Вынул благоприобретенные бутылку кефира и булочку, поужинал и улегся под боком у «Марса», совершенно проникшись чувством предприимчивого бродяжки студента. Последней смешной мыслишкой было: «Посмотрел бы сейчас Пашка Щипаков на своего уважаемого участкового инспектора, вот бы удивился!»
Милиция, слава богу, не забрала, и рано утром Никита явился к деду, чтоб пристроиться к штепселю и побриться. Выспался он преотлично, хотя не сказать, чтобы лежак был очень мягок. Едва взошедшее солнце светило, море сверкало, Никита шагал, стараясь уже не отвлекаться от деловых размышлений, откладывая на будущее дальнейшее знакомство с этим баснословным городом. Как живут здесь люди? Как можно просто, обычно жить в этой слепящей роскоши?
Дед-хозяин в утреннем нежном свете выглядел еще более понурым и потертым.
Обут он был в чувяки и толстые овечьи носки с заправленными в них хлопчатобумажными брючишками типа «в полосочку недорогие», на голове шляпочка без полей, вроде тюбетейки. Плешь, наверное, мерзнет у деда. Лицо загорелое до черноты, в глубоких, как борозды, морщинах. Шея длинная, жилистая, до кадыка темная, ниже — белая; на пляжах дед не бывает.
Дом, с многими позднейшего происхождения разнокалиберными пристроечками, террасочками, навесиками, лепился у подножия поросшей кустарником горы, как бесформенно разросшееся осиное гнездо. Наверно, он был бы безобразен, если б не роскошные цветы, кусты и деревья, заполнившие собою всю глубокую долину, где в тропической зелени лепилось еще множество владений, подобных дедову, и в каждом из них в великой тесноте обитало великое множество приезжих.
Пройдя утром по этой долине-ущелью, Никита оценил услышанную в самолете хохму. Учительница грозит мальчику-первоклашке, что мать поставит его в угол за баловство, а мальчик отвечает: «Не поставит. Во всех углах дикари».
«А как здесь зимой? Наверное, и зимой прекрасно, ведь добрая половина этих зарослей вечно зелена…»
Дед провел Никиту на одну из террасочек, где, очевидно, обитал сам. Пока Никита брился, дед сидел на щелястой старой табуретке, выкрашенной в небесно-голубой цвет, и, как видно привычно, честил свою старуху, сообщив предварительно, что она уехала к источникам со сливами. Деду торговать старуха не доверяет.
Восхищенный тропическим буйством зелени, Никита поделился своими восторгами с дедом.
— А вот задует с юга ветер, — сказал дед, — и над морем нависнет серая туча. И висит, и висит. А дождик идет и идет…
Но на природе дед не хотел задерживаться. Снова занялся старухой, которая не доверяет ему торговать.
— Небось и пенсию отбирает? — посочувствовал Никита.
— Что — пенсию! Она челюсть отбирает и — под замок. Чтоб никуда и ни шагу.
Дед неожиданно сунул пальцы в рот, ловким движением выхватил эту самую вставленную челюсть и возмущенно потряс ею перед Никитой. Никите никогда не приходилось видеть отдельно такую розовую, полную зубов челюсть, на его глазах извлеченную из человека. Непритворное удивление выразилось на его свежевыбритой физиономии.
Дед остался доволен произведенным эффектом. Он так же ловко заправил челюсть обратно и, вновь обретя дар речи, поспешно попросил:
— Пока без старухи, дай вперед еще трешку, сынок. Мы с тобой при расчете смухлюем. А я тебе за то коечку, которая со шкафчиком, определю.
Никита дал трешку. Шкафик оказался прикроватной тумбочкой опять же небесного цвета.
— Мал твой шкафик, для рубашек основания нет, — сказал Никита, но тумбочку занял, положил, свитерок, бритву и прочее имущество, включая фотоаппарат. Посмотрел на часы — к Громову рано. Дед тоже посмотрел на ходики с зеленой металлической грушей на длинной цепочке, но, наверное, и ему еще не подошло время реализовать трояк. Беседовал он обо всем ровно, невозмутимо и оживляясь только, если удавалось свернуть разговор на старуху и отлучение от торговли. Никита же уводил его от этой темы, боясь дублирования просьбы о трояке. Он спросил деда, бывает ли тот на пляже. Дед ответил:
— Не бываю. Они там все голые на песке в разврате.
— Молодец, дед, нравственный, — одобрил Никита, облачился в свежую модерновую рубаху, взял гитару, Мандельштама и фотоколлекцию и отправился на свидание с Громовым.
Громова искать не пришлось: он ждал Никиту у подъезда гостиницы, выходившей к морю фасадом, в белом кружеве бесчисленных балконов. В этом городе не было темных зданий — голубое небо, голубое море, а между ними белый город. Темные дома дребезжали бы здесь словно фальшивые струны.
Как выяснил вчера Никита, это была самая дорогая гостиница белого города, и пестрая толпа у ее белоколонного подъезда была дорогая, и несколько машин, с достоинством стоявших у лестницы, частично зарубежных, стоили дай бог. И швейцар с великолепной бородой был несомненно сыскан не за один день и не на один день поставлен.
— Ну как, устроился? — спросил Громов Никиту, пожимая ему руку и обойдясь на этот раз без «дитятки». Пожатие у него было крепкое, без истерики, надежное. Именно эта рука била рукояткой пистолета по голове старую женщину.
— Устроился в Ущелье, у деда, — с видом завзятого курортника ответил Никита. — Дом дерьмо, отдал два трояка авансу.
— Под лодками как спалось?
— Ничего и под лодками. Койка только с сегодняшних пяти часов.
— Знаю, Ник, знаю, — Громов, смеясь, похлопал Никиту по плечу. — Ты не удивляйся, у меня здесь знакомых полгорода, видели. Тут ведь как на пятачке в Кисловодске — все на виду. Ну, пойдем, пощипли проклятые струны.
«Полгорода — гипербола, а наблюдение, так сказать, за мной поставил, это симптом. Значит, опасается все-таки. Даже за таким бородатым швейцаром, в таком защитном окружении, опасается. Но коли намекнул, что следил, значит, меня опасаться перестал. Михаил Сергеич будет доволен».
Они поднялись в отдельный, тоже дорогой, номер на втором этаже.
— Заходи, — запросто, по-свойски пригласил Громов, распахивая незапертую дверь. Жест был широкий, подчеркивающий, что ничего скрытого в его жилье нет, любой из многих проходящих по коридору может заглянуть в комнату. Что до Никиты, то, видимо, самый первый этап знакомства закончился. Громов больше не ухмылялся, не подшучивал.
Так же неторопливо Громов закрыл за ним дверь. Закрыл, не запер.
Никита остановился, в одной руке гитара, в другой тощий рюкзак с ценным содержимым. Огляделся, сказал:
— Потрясно живешь, шеф. Обалденно потрясно.
Слова его прозвучали совершенно искренне, ему действительно не доводилось еще бывать в таких номерах. («Опять островок совпадений!») Однако самой прекрасной подробностью все-таки было море, голубой стеной вставшее за белой балюстрадой балкона. Отсюда море было выше, чем с набережной. Чем выше ты поднимешься, тем выше становится и оно. Что морю стоит? Была ж минута, когда оно одно заполнило собою окно самолета.
Невольно почтительное обращение Никиты Громов должен был заметить и оценить. Такой номер с таким морем не могли не подкрепить к нему уважение в этом студентике, если на плечах у студентика не выеденный арбуз.
— Вот то-то, — одобрительно поддакнул Громов, снимая пиджак и аккуратно вешая его на спинку стула. В движениях его не было разгильдяйства, к хорошей обстановке он привык и естественно в нее вписывался.
— Вот то-то, — повторил он, чуть дольше, чем надо бы в обычной, без подтекста жизни, продержав Никиту стоящим с гитарой и рюкзаком посреди всего этого великолепия. — Да ты что стоишь? Клади свой багажик, присаживайся.
Никита положил прямо на ковер гитару, рюкзак. Вещички его, как приблудные котята, никли друг к другу.
Когда Громов с Никитой вошли, в номере была Волкова. Она сидела в углу дивана, поджав ноги. Возле нее не было ни книги, ни шитья, ни даже фруктов. И радио молчало. Она сидела просто так. На ней было красивое оголяющее платье-рубашка, белого лака босоножки на платформе, она загорела жидким загаром средней полосы, который немалым усердием добывается модницами на подмосковных пляжах. На севере загорают быстро и прочно, не хуже, чем на юге.
Словом, все было у Волковой как надо, но она в обстановку не вписывалась, сидела чужая всем вещам, вещи были к ней враждебны. Пустовало плетеное кресло на балконе, но Волкова сидела спиной к морю. Она смотрела на дверь. Она только ждала.
Когда Громов вошел, она даже прижмурилась, как будто в глаза ей ударило солнце, и сразу стало видно, что в лице ее играли только глаза. Без глаз лицо становилось невнятным, смазанным. По глазам она могла бы сойти за родню Громова, те же голубовато-серые, красивые льдинки.
Могла бы… Если б не различало их напрочь выражение. Громовские холодные прожектора могли ослепить. Волкова ничего не могла. Она только отражала.
Громов вошел. Она, не сделав ни одного движения, вся подалась к нему. Никита вдруг отчетливо вспомнил Регину, но — нет. Эта не смела даже желать. Она могла только ждать, пока ее пожелают.
— Ты, дитятко, иди погуляй, — сказал ей Громов. — Через час примерно, — он взглянул на часы, — займешь столик в «Чайке». Володька где?
При первых словах его Волкова встала и слушала, опустив тонкие руки, стояла, как солдат. Громов говорил не глядя.
— Я не знаю, Женя, — ответила Волкова. — Он говорил, что ты его в аэропорт послал…
Никиту кольнула тревога: а ну как да у троицы изменилось что-нибудь, они сорвутся — и поминай как звали! Но зачем тогда Громов позвал Никиту и тратит на него время?
— Если увидишь его, скажи, чтоб подошел в «Чайку».
У Громова был ровный, тихий голос. Никита подумал, что этот человек владеет не часто встречающимся даром спокойного принуждения.
Громов сел на диван, с которого поднялась Волкова, и диван тотчас подставил спинку под его вольготно раскинутые руки.
Никита никак не мог перестать замечать эти сильные, выхоленные руки, вернее, не мог забыть все, с ними связанное. Руки потенциального убийцы. Ведь совершенно не по вине Громова Лавринович осталась жива. И электрический утюг на голую грудь спекулянта ставили эти же руки.
— Ну, бери гитару, сыграй, — сказал Громов. Он опустил затылок на мягкую диванную спинку, прикрыл глаза.
Ударила первая минута еще одного «островка совпадения». Никита должен хорошо, по-настоящему сыграть. Кто б ни был Громов, сейчас он отбирает в свою бригаду музыканта.
— Я для начала сыграю одну очень старую песню, шеф, — серьезно сказал Никита. — Там есть где гитаре разойтись. А уж потом из последних шлягеров.
Громов кивнул, не размыкая век. Никита подумал: волей-неволей он тоже от многого отключился.
Старая-престарая песенка «Сиерра-Чикита», наверное, потому и давала разгуляться гитаре, что родилась в Латинской Америке, в краях, для гитары родных. Никите в детстве еще ее напевала тетка Ирина, а тетка тоже запомнила «Чикиту» с молодости, вот какая это была старая песенка.
Все, что играл, Никита играл по слуху, но гитара его говорила не только однообразными, на все случаи жизни, аккордами. Когда однажды его услышал на вечере самодеятельности приехавший с концертом на заставу известный гитарист, он не поверил, что Никита играет и сочиняет самоучкой. Гитарист сказал, что Никите непременно надо учиться, дал свой адрес, велел явиться к нему после демобилизации.
Ему Никита тоже играл «Сиерру-Чикиту». С тех пор он ее еще усовершенствовал и очень гордился теми тактами, где эхо катилось в горах…
«…я сам бы змеей свернулся в лассо, цокнул копытом, чтоб только увидеть твое лицо, Сиерра-Чикита…» Это была мужская песня, песня тоски по родине, не какая-нибудь сладкая серенада. «Тысячу лет, тысячу лет катится эхо…»
— Добро, — спокойно проговорил Громов. — Годишься.
Он оборвал Никиту, даже не дослушав это самое прыгающее по камням эхо. Только секунда, но секунда все же понадобилась Никите, чтоб сдержать чувство обиды и удивления. Черт возьми, он же играл по-настоящему!
Глаза Громова были трезвы и холодны. О чем угодно, оказывается, он думал, только не о музыке. Может быть, даже не о бригаде. Если б думал о концертах, хоть на двух-трех модерновых песенках должен был еще Никиту проверить.
Никита сидел молча со своей неоцененной гитарой и ждал. Громов думал о чем-то, думал. Встал, прошелся по номеру, подсел к столу, посмотрел на Никиту.
— В городе у тебя кто-нибудь есть? — спросил он.
— Есть одна старуха.
— Местная?
— Москвичка. С матерью дружит. В институте преподает. Только не знаю, найду ли адрес. Вроде затерял.
Громов спросил о матери, об институте, о том о сем. Легкими вопросами-касаниями он как бы определял для себя Никиту. Пунктиром контур набрасывал. Набросал. И клюнул в сердцевину.
— Ну и какую же ты себе цель в жизни ставишь? Учителем, значит, в село? Бывшее Большое Бесштаново, ныне Заря Коммунизма?
— Приспичит — так и в Бесштаново пойдешь, — сердито отозвался Никита, одевая гитару самодельным футляром. — А цель… Какая может быть цель? Пенензы, пиастры и прочие тугрики. Деньги нужны, шеф! — сказал он резко, разделавшись наконец с гитарой. — А кто говорит, что они, дескать, не нужны, тот врет. Это только моя мамаша богоданная в духовности погрязла. Она вот этого всего, — Никита обвел рукой высокую комнату, красивые вещи, балкон и море, — сроду не видала и не увидит.
— А ты бы провел среди нее разъяснительную работу, — посоветовал Громов. Никиту он слушал и рассматривал с вниманием. — Она ж не старая еще? Ты на нее похож?
— Проводил! — с надсадкой сказал Никита. — Втолковывал. Князья, мол, Мышкины нынче не в моде. Особливо если они в юбках, так их называют просто идиотками. Другие учительницы, какие ни на есть, подарки получают, а то и путевочку. А моя дура сидит на своих грошах, как квочка…
— Гроши, гроши, грошики… — вздохнул Громов, откидываясь на спинку стула и постукивая по столу пальцами вытянутой руки. — Кругом лежат грошики, надо только уметь их взять. Ну, а ты чем подкрепляешься?
Никита коротко, мельком оглянулся на дверь. Громов заметил его движение.
— Встань, запри, — разрешил он. — Но вообще-то ко мне без стука не входят.
«Дай срок, войдут». — мысленно пообещал Никита. Но это мысленно, а так-то он наклонился, развязал глотку тощему рюкзаку, извлек из него конверт, а из конверта фотографии и совершенно движением полковника Новинского метнул их, как карты, перед Громовым на столе. Он долго дома репетировал это движение.
— Прелестно! — одобрил Громов, перебирая фото. — Прелестно! Я так и думал. Если не алкоголь, а у тебя для алкаша морда свежа, значит, женщины. Ну и как? Дорого тебе обходятся эти цыпочки?
Никита рассердился:
— Ни хрена мне не обходятся эти цыпочки! Есть, которые еще и приплачивают. А тебе тоже не черта психологическими тестами заниматься, берешь в оркестр — так бери, а то я, пожалуй, и пойду, мне рассиживаться некогда.
— Беру, — без обиды и без шутки сказал Громов. — Беру тебя в оркестр. И чтоб не ныл, на тебе четвертак авансу. — Он достал из кармана пиджака пачку аккуратно согнутых пополам бумажек, отделил и протянул Никите двадцать пять рублей.
Никита поколебался было, но не смел скрыть радости. Не взял, а почти что ухватил бумажку.
— Видел я здесь у двоих ремни на джинсах потрясные, — сообщил он. — Спросил, говорят, на базаре кустарь какой-то делает. Я, пожалуй, оставлю у тебя пока свое барахлишко да подамся на базар, а?
— Ну, ясное дело, — Громов понимающе покивал. — Где цыпочки, там и тряпье. Позавтракаешь со мной, — сказал он чуть строже. — Познакомлю с Шитовым. Он — на баяне. Есть еще местных двое. Кажется, есть, — поправился Громов.
Никита чувствовал, что обо всем, связанном с оркестром, с концертами, Громов говорил без всякой заинтересованности. С Никитой и о Никите он говорил с безусловным интересом, но если не оркестр, то зачем ему Никита? И о чем он все время напряженно думает?
— Да ты не волнуйся, — сказал Громов Никите из зеркала, причесывая щеткой перед трюмо густые прямые волосы. — Четвертак твой при тебе останется. Сегодня я угощаю.
— Ну, коли так… — Никита повеселел, спрятал полученный аванс в задний карман джинсов, пятерней расчесал свою шевелюру и сказал: — Я готов, шеф.
В ресторане «Чайка» на открытой веранде крышей был виноград. До синевы темная, тяжелая зелень не пропускала горячего полуденного солнца, редкие зайчики, пробившиеся сквозь переплетение побегов и листьев, мерцали, как оранжевые огоньки.
Темные, непрозрачные, тугосбитые подвески Никита принял поначалу за фонарики, удивился бессистемному их расположению и, только подойдя вплотную, узнал виноград. Виноградные кисти свисали и зрели на его глазах. Вот они, уже темно-сизые, как вишни, не в бумажных пакетах, не в ящиках, а просто на лозе.
— Что, брат, здорово? — спросил Никиту наблюдавший за ним Громов, когда Никита замер, задрав голову.
Никита оторвался от винограда. Ему не надо было прятать своего восторга, выпал еще один «островок совпадения»: Никита Сорокин тоже в первый раз в жизни видел бы живой, несрезанный виноград.
— Здорово! — сознался Никита.
— Вот и надо, милый мой, летний сезон на юге проводить, а не в Клязьме твоей лягушек распугивать.
За столиком у самых перилец, ограждавших веранду, сидела Волкова, но не одна. Рядом с ней сидел пожилой человек в добротном, но отнюдь не парадном костюме, к тому же темном, не подходящем ни к сезону, ни ко времени дня. На босых ногах пластмассовые сандалии, сорочка аккуратно выглажена, без галстука, расстегнута на одну пуговичку. Лет не меньше пятидесяти, приехал недавно — загар его не коснулся. Руки большие, разработанные, немало потрудившиеся на своем веку.
На его широком добродушном лице выражался тот же восторг, с каким Никита разглядывал виноградную гроздь, только это выражение, вполне соответствующее юному лицу, лицу пожилому сообщало оттенок едва ли не глуповатости.
И уж до трогательности неуместна была маленькая белая розочка, сорванная с вьющегося куста. Из таких роз Никита видел в городе беседки, ограды, аллеи. Что городу на море белая розочка? Полевая ромашка на лобачевских задворках.
За неимением петлицы розочка была помещена в маленький нагрудный карман.
Для Никиты характеристикой человеку послужили его руки, и он не понял, что может быть общего с компанией Громова у обладателя таких рабочих рук. Хотя, конечно, всякое бывает…
Но общего не оказалось. Подойдя к столику, Громов тихо и грубо спросил Волкову:
— Почему не предупредила, что столик занят?
— Она предупредила, — тотчас и приветливо отозвался человек с розочкой. — Но я просто подумал, столик большой, все мы отдыхающие, никому не в смену… Можно и познакомиться. Я тут один отдыхаю. С Подмосковья. Шахтер.
Он улыбался с готовностью то Громову, то Никите, ожидая в ответ приветливого слова.
Громов сел, не оборачиваясь, пощелкал в воздухе пальцами. Из-за его спины отделилась от буфетной стойки и мгновенно приблизилась к нему официантка. Он велел принести меню. И только после этого посмотрел в глаза человеку напротив.
Тот уже не улыбался. Он попытался спросить о чем-то Волкову. Та не ответила. Она видела только Громова.
— А вы на озере Рица были? — обратился человек к Никите. — Вот уж где красота! А горы какие!
Это была его последняя попытка поговорить, познакомиться.
Громов не дал Никите слова вымолвить.
— Были мы на озере Рица, и не по разу, — сказал он. — А горы здесь, кстати, копеечные, то бишь невысоки. А чего вы дрянь эту в карман посадили? Из них здесь беседки да изгороди лепят. Неужели не видели?
Громов так хлестал словами, что человек взглянул на розочку, словно с нее могли осыпаться лепестки.
— А я здесь первый раз, — сказал он, как бы извиняясь. — Я ничего этого не видел, мне, конечно, удивительно.
Перед ним стояла початая бутылка пива и бутерброд с колбасой на тарелочке, но ему, видно, расхотелось пить и есть.
— Вы по профсоюзной путевке? Тридцатипроцентная? Странно. Ваш брат обычно сюда в межсезонье попадает. Для вас тут ноябрь предназначен.
Слова сами по себе были гнусны, но ухмылка Громова, но оценивающий взгляд его, которым он прошелся по человеку!.. Вот когда Никите пришлось трудно! Вот когда он понял, в чем тяжесть его задачи — хоть на короткий срок, но вжиться в громовский быт, войти в доверие. На глазах Никиты — да куда там! — при его участии совершалась гнусность, а он не смел ни единым мускулом лица показать, что именно так расценивает происходящее.
Однажды в годовщину Победы в управлении выступал Герой Советского Союза партизан-разведчик, служивший переводчиком в гестапо. Его спросили, что было для него самым трудным. Он сказал: присутствие на пытках. Ему пришлось тайно раздобыть краску для волос и тайно же краситься, потому что от виденного он седел…
Никита отвернулся, скучающе поигрывая пальцами по столу, рассматривал молоденький бананчик за перилами веранды.
Шахтер молча поднялся.
— За пиво с бутербродами платят, а приличные люди еще и официантке дают, — не переставая ухмыляться, сказал Громов.
— Я заплатил, — сказал шахтер и пошел к выходу.
Никита оторвался от бананчика, коротко взглянул на Громова. Тот смотрел в спину уходившему так, словно шахтер был его лютым врагом. Впервые Никита увидел, как ненависть меняет человеческое лицо… А за что Громов ненавидит этого простоватого, пожилого, наверно, доброго? Да за то, что тот — существо другой породы, ему не надо бояться; за то, что как ни крутись, а хозяин — он с его руками. За то, что Громов — тифозная вошь. От вши можно умереть, но это не причина, чтоб стоять перед ней по стойке «смирно», ее надо уничтожать при всяком удобном случае, только и всего…
Все эти малооблегчающие соображения промелькнули в мозгу Никиты за недолгие секунды, пока Громов смотрел вслед человеку с розочкой, а Никита разбирался в нем самом.
Потом Громов как будто скорость переключил, вслед за ним тотчас заулыбалась и Волкова. Принесли меню, Громов стал заказывать, распорядился насчет коньяку.
— А ты тоже нашел чем любоваться, — между прочим, кивнул он на бананчик, и Никита отдал должное его наблюдательности. — Эту зелень ветер к осени в бахрому истреплет. Такими бумажными ленточками в нищих квартирах форточки от мух завешивают.
Было обидно за маленький бананчик, чьи нежные, беспомощные листья уподобятся антимушиной бахроме, но явилось и детское чувство облегчения, как будто плевок злобного цинизма, задевший и Никиту, мог поправить испорченное настроение ушедшему шахтеру.
Опять же впервые в жизни Никите доводилось пить коньяк, улыбаться, завоевывать расположение человека, который неукротимо ненавидел все, вызывавшее в Никите любовь и уважение: рабочие руки, рабочие квартиры, простые цветы и листья… Познавательно интересно: а любит ли что-нибудь он сам, этот Громов, где его добрая человеческая слабина? Должна же она у него в чем-то быть, не может же быть без этого человек.
— Да, мой милый, — задумчиво говорил Громов, проглядывая на свет густо-оранжевый в рюмке коньяк. — Видишь, вот подают к коньяку рюмки, а на гнилом Западе давно додумались до бокалов, чтоб наслаждаться ароматом. Я хочу пить коньяк из таких бокалов, а ты?
— Для начала пусть бы хоть коньяк был, — резонно заметил Никита. — Наши чувихи о таких бокалах, слава богу, не осведомлены, граненый стакан осушат, тоже не сдохнут.
— Циник ты, — покачал годовой Громов. — Знаешь ли ты настоящих женщин-то, дитятко?
Уж не Волкову разумел он, соблазняя Никиту настоящими женщинами, и она это поняла. Покраснела, заметней стали пятна. До этой его фразы она исправно пила, мало закусывала, в разговор не вмешивалась. Наверно, так было у них заведено. Сейчас она хотела что-то сказать, но не решилась, однако ж пить больше не стала.
— Беда в том, что все настоящее дорого стоит. Деньги, они, как принято говорить, счастья не дают, но оному способствуют. Так вот, давай выпьем за то, чтоб они у нас водились!
Громов чокнулся с одним Никитой, они выпили. В это время к столику подошел Шитов. Сейчас он был не с похмелья и выглядел пригляднее, чем в самолете.
— Знакомьтесь, — сказал Громов. — Нико-гитарист. Барон-баян.
— Это имя такое? — полюбопытствовал Никита.
— Кличка, — засмеялся Громов. — Прозвище, вернее. Клички у блатных.
Шитов сел к столу, выпил, стал завтракать. Руки у него дрожали, с Громовым он держался хотя и не на равных, но и не так подобострастно, как Волкова. На портрет, сделанный по фотороботу, он был безусловно похож.
— Ну что? — спросил его Громов.
— Кажется, на той открытой веранде, где ты говорил, но пока еще не наверняка. Сходи, Женя, сам еще раз для верности, а то…
— Что — «а то»?
— А то, что магнитофон-то я загоню, а потом что?
— А потом — электроорган… — Громов беззвучно засмеялся. — Кому, между прочим, загоняешь, когда и за сколько?
— Местному. В среду вечером у той же веранды. Больше трехсот не дает.
— Я не любитель этих распродаж, — сказал Громов более для Никиты, нежели для других, — но искусство, оно, конечно, жертв требует.
Никита прикинул, успеет ли он предупредить Корнеева о предстоящей продаже. Получалось — успеет. С каждой минутой он все более уверялся в том, что судьба их музыкальной группы как таковой Громова мало интересует. Но что же тогда его интересует?
— Какая у Нико коллекция есть — закачаешься! — подмигнул Громов Шитову.
— Это что, — Никита вздохнул. — Вот в последнем номере «Плейбоя» видел я серию снимочков, это да!
— Ого! — Громов заинтересовался. — «Плейбой» у нас в частных киосках не продается.
— У одной журналистки, — небрежно пояснил Никита. — Дача у нее под Москвой. У камина сидели, рассматривали. И обстановочка, и снимки — все вполне.
— Ну что ж, для начала бедному студентику неплохо. Фамилия журналистки засекречена?
Никита неопределенно пожал плечами, мельком, как бы случайно взглянув на Волкову. Он не предвидел поворота с фамилией и хотел выиграть время. Сноска на Волкову могла обозначать общепринятое недоверие к женскому языку.
— Я — могила, — быстро сказала Волкова, с интересом слушавшая Никиту.
— Говорящая могила! — внезапно и резко оборвал ее Громов. — Твой вопрос о цене — шедевр непревзойденный, Инночка!
Она съежилась, как от занесенного кулака. Видно, уже доставалось ей за этот вопрос.
— Чего покупали? — спросил Никита, решив по этому поводу долить себе коньяку.
— Продавали, — сказал Громов. — Иконку одну продавали, так вот наша Инночка все беспокоилась, как бы не продешевить.
Он уже без резкости говорил, на Никиту не глядел, глядел на Волкову, не злым, а каким-то раздумчиво-оценивающим взглядом.
Никита подумал было тоже спросить об этой самой цене иконки, но воздержался. Все-таки первый день. Лучше недолюбопытствовать.
— А сколько может стоить динамик к гитаре? — спросил Никита у Шитова. Вопрос был вполне деловой и уместный. Никита человек новый, ему надо заработать, и дела нет до каких-то проданных икон. Теперь на иконах только ленивый не спекулирует.
Шитов отозвался с охотой. Можно было подумать, что пауза, возникшая за столом, была и ему неприятна.
Присоветовал динамик не покупать. Можно будет за недорого временно у местных позаимствовать. Зимой в Москве Нико выступать не будет, на черта ему динамик?
Договорились, какие шлягеры показать дирекции. «Сиерру-Чикиту» Шитов забраковал начисто — старье для бабок. Вот Шитова музыкальные дела интересовали. С Никитой он держался, как опытный музыкант с начинающим. Между прочим, уронил фразу о том, что несколько дней назад пел в Ленинграде, и Никите стоит разучить для него аккомпанемент. Дал здешний адрес, чтоб Никита зашел подрепетировать. Шитов тоже снимал жилье у частника, но комнату, а не койку.
К концу их бодрой беседы даже Инна приняла в ней некоторое участие и немножко оживилась. Вообще у Никиты создалось впечатление, что он пришелся весьма кстати всем троим.
На Инну и Шитова Громов бесспорно действовал угнетающе, а оба они его чем-то раздражали, хотя чувствовалось, что в отдельные моменты ему удавалось прятать раздражение. Причины этого раздражения Никита пока не улавливал.
— Когда за барахлишком можно зайти, шеф? — с уважительным оттенком благодарности за хорошую выпивку и закуску спросил Никита. — Я сейчас на базар подамся. А то не ушел бы мой поясочек. Ох, и ремень, ребята, я видел! Потрясное дело!
Громов смотрел на него с веселым снисхождением. Он тоже изучал Никиту и, как видно, застолбил себе необоримую любовь к тряпкам в этом красивом парне.
— А ты запиши номер и позвони, — сказал он. — В двадцатом веке, видишь ли, существует телефон. А сейчас жми на свой базар, подыши родным озоном. Да, кстати! — остановил он уже поднявшегося из-за стола Никиту. — Ты на кассиршу в аэропорту не обратил внимания?
— Нет, — недоуменно сказал Никита. — Не обратил. А что?
— А ты улучи минутку от шмоток да обрати, — проговорил Громов, тоном подчеркивая нешуточность совета. — Я бы сам обратил, да вот… — Последовал кивок в сторону Инны. — А вообще-то, — это он уже говорил непосредственно Инне, — мы с Бароном сейчас направим стопы в дирекцию. Шла бы ты домой, Пенелопа.
Она молча поднялась и пошла.
— А твоя кассирша не из тех, которые становись задом, кажи товар лицом? — озабоченно осведомился Никита. — Меня это восточное многопудье с некоторых пор не возбуждает.
— Скажите, какой князь Юсупов! Ему обязательно, чтобы… Иногда, дитятко, и на горло собственной песне приходится наступать. Но в данном случае, повторяю, сам бы… В руки взять — переломится, ноги из подмышек растут. Говорю — обрати!
— Ну разве что… — без особого пыла согласился Никита и отправился на базар искать ремень и торговца масками, возле которого послезавтра должны они встретиться с Корнеевым. Шел и думал: «Зачем ему кассирша аэропорта?»
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
— Маска Гиппократа, маска Гиппократа, необходимая деталь современного интерьера. Маска Гиппократа… — неторопливо повторял парень в джинсах, в рубахе навыпуск, в «вельветах». Цвета другие, а то бы копия с Никиты. Черные бачки еще у него были и волосы подлиннее. Волосы Никита не успел отрастить, ну да ему было простительно, все же он не из какой-нибудь шараги — из института, а мать учительница.
— …необходимая деталь современного интерьера!
Слова произносились негромко, раздельно и четко. Так объявляют время по телефону с номера сто.
На лице парня застыло высокомерно-пренебрежительное выражение. Он не глядел ни на публику, ни на свой странный товар, как будто ему было совершенно безразлично, купит ли кто-нибудь для своего интерьера эту необходимую современную деталь.
И ведь нашелся какой-то дядька из отъезжающих (физиономия загорелая, плетеная корзинка набита битком, поверх слив лежат цветы, каких Никита никогда не видал, малиновые, бархатистые, как турецкие гвоздики, странной формой похожие на петушиный гребень). Дядька приобрел маску — Гиппократ стоил три рубля, — положил его лицом вниз на сливы, сверху прикрыл цветами и пошел с базара. Больше покупать было некуда, а может, и не на что.
Никиту так и подмывало выяснить у парня, почему именно Гиппократ и нет ли в запасе кого-нибудь подальше от скучного дела медицины. Но до встречи с Корнеевым он на всякий случай поостерегся долго маячить рядом с этой скульптурной барахолкой, мало ли что тут и как у Михаила Сергеевича.
Парня с Гиппократом Никита обнаружил еще вчера, но сегодня на всякий случай снова прошел мимо, проверяя, стоит ли он на том же месте, чтоб потом прийти тютелька в тютельку. Михаил Сергеевич в работе был точен до скрупулезности. Но видно, место на деревянном прилавочке Гиппократ абонировал прочно.
Вчера Никита долго пробе́гал по базару. Ремень к джинсам купил, но увидел джинсы гораздо лучше, чем у него, с бахромой и нашлепка на заднем кармане интересная, не стандартная. Никита решил свои продать, а те купить, с доплатой конечно. Но операцию эту надо было осуществлять одновременно, поскольку штанов в запасе не было.
Баба, которая продавала джинсы с бахромой, соглашалась денек подождать (говорит, джинсы племянника, но за версту видно, врет, спекулирует явно) и подобрать хорошего покупателя на джинсы Никиты.
Никита был в большом волнении, излагая все это Громову, к которому позвонил и забежал на минутку за гитарой; надо же было бежать репетировать с Шитовым. Времени на все про все в обрез.
— Понимаешь, шеф, совершенно, ну совершенно нестандартные нашивочки, — повторял Никита, шлепая себя по заду. — Лев там такой сделан, ну ни у кого я такого льва не видал!
— Надо же! — с участием покивал Громов. Он слушал и рассматривал Никиту с любопытством, как энтомолог неведомого доселе жука.
— Терпеть не могу ничего стандартного, — доверительно рассуждал Никита. Он уже забыл, что торопится к Шитову, стоял перед Громовым — гитара у ноги, как винтовка. Лицо Никиты светилось вдохновением. — Ничего стандартного! У меня такой девиз. Я и галстуки себе сам шью. Мать покупает парчу и холстинку, а я…
— Слушай, барахольщик! — не выдержав, прервал его Громов. — За большие грехи навязался ты на мою голову, дитятко, но ты мне нужен. У меня времени не хватает, а бригада моя — истерики разболтанные, — поправился он. — Вот тебе доплата за твои проклятые штаны, потом отдашь, но чтоб в четверг ты был в аэропорту. Она через день работает.
Громов отсчитал обрадованному Никите деньги, прошелся по номеру, засунув руки в карманы.
— Тут кое-какие предложения наклевываются, могут срочно понадобиться билеты, то да се, — говорил он, рассматривая носки своих замшевых туфель. — Стандарт, говоришь… Все нестандартное стоит денег, Нико. Больших денег. А самому шить галстуки — трудотерапия для идиотов.
Громов оторвался от туфель, испытующе смотрел тетерь на Никиту. Очевидно — может быть, в последний раз, — проверял, не с полным ли дураком имеет дело. Некоторая доля глупости в партнере его безусловно устраивала, но чтобы без пересола. Круглый дурак в любом деле опасен.
И вот, несмотря на полученные деньги, с лица стоявшего перед ним бедняги студентика улыбка сошла.
— Странный у тебя характер, шеф, — сказал он, прищурясь на Громова. — Не любишь ты, чтоб людям весело было, что ли? Откуда я тебе на уникальные галстуки возьму? А я тоже человек. Мне тоже хочется. Ты вот с видом на море живешь, а я всю ночь дедово несварение желудка слушаю. Такие рулады выводит, хоть магнитофон у Шитова проси…
Теперь он смотрел на Громова в упор, смотрел не добро, не благодарно. Он завидовал Громову. Он тоже хотел всего и скорее. Чтоб не самому спекулянток на базаре искать, а они б ему втихаря контрабанду домой несли. Вот так!
— Вот так! — удовлетворенно произнес Громов. Он почти любовался сейчас Никитой, как будто тот уже стал делом его рук. А свои руки держал в карманах и — как ни нелепо, — но Никиту это устраивало. Он сам понимал, что это нелепо, однако пальцы Громова, сильные, длинные, гибкие, всегда мешали ему сосредоточиться.
Когда Громов бил Лавринович по голове, он запачкал правую руку в крови и машинально обтер ее о костюм. Между прочим, это замытое пятно тоже послужило впоследствии уликой. Громов тогда еще был неопытен, не знал, что чем сильнее оттираешь кровь, тем сильнее она въедается. Так эксперты говорят, но и за триста лет до них леди Макбет не смогла же отмыть пятна…
— Вот так, Нико, — повторил Громов. Он не отступил перед бешеным взглядом Никиты. Он все понял, все принял и многое обещал. — Ты парень с головой, а жизнь любит головастых. На Барона много времени не трать, песни его никому не светят. Поедешь в аэропорт. Познакомишься. Да не в лоб. Не испугай. Девка, похоже, не с бахчи.
Никита уже стеснялся своего неуместного срыва. Никита стоял сейчас по моральной стойке «смирно», ему хотелось повиниться перед Громовым за неразумное поведение. Ему у такого Громова учиться, а не рычать на него.
— Бу сде, шеф! — сказал он один раз, но весомо. Ему можно было верить.
— Вернешься — доложишь, — сказал Громов. — И вообще звони, заходи, потреплемся. Будешь у Барона, узнай аккуратно, за сколько продал магнитофон. Сдается мне, он врет.
Это был уже кусок доверия. Никита ушел от Громова довольный.
…И сейчас он бродил по базару, с надеждой предвкушая встречу с Корнеевым. Пришел он загодя, не торопясь обтяпал дельце с джинсами, переоделся в туалете и теперь разгуливал, чувствуя себя курортником-аборигеном под защитой обосновавшегося на задней части тела льва.
Никите базар вообще-то чрезвычайно понравился. Он никогда не видал южного, и, наверное, поэтому внимание его приковывалось к предметам купли-продажи, а не к лицам торговцев, маленьких, несостоявшихся лавочников, которые на базарах всех широт выражают общее стремление — продать подороже, сорвать побольше.
Нравились не фрукты — красивы до того, что жалко есть, даже не цветы, хотя цветы удивительны. Вот мальчик продает один цветок, один-единственный цветок, но этот цветок с тарелочку. Никита уже знает: цветок зовут магнолия, лепестки мраморные, ослепительно белые на подножье толстых темно-зеленых листьев.
А вот тетка продает двух живых кур и петуха. Птицы невозмутимо сидят в плетушке, поглядывают по сторонам, не предвидя близкого пути в лапшу.
Около птиц остановилась парочка, оба молодые, оба в дешевых джинсах, оба в очках, оба симпатичные. Они довольны друг другом и всей вселенной. Уже хорошо потемнели под неукротимым солнцем, но еще не уезжают, в плетеной сумочке, здесь же купленной, немножко слив и рыжая раковина.
— Ты только посмотри, какой прелестный гребень! — сказала девушка, показывая на петуха.
Гребень был действительно редкий, большой, тяжелый, похожий на корону, с множеством ярко-алых зубцов, спускавшихся чуть не к самому клюву. Наверное, из-за этого гребня петух поворачивал голову с особым достоинством.
— Так я ж и говорю! — подхватила тетка. — И у его ж отца такой был. Зарежете, сварите, голову подадите — целое кушанье!
К удивлению тетки, молодые молча отошли.
— Вот так, тетка, — посетовал, проходя, Никита. — Не достигли, значит, взаимопонимания.
— Проходи, голота, — донеслось ему вслед. — Поналепили, прости господи, кошек на задницы.
По-настоящему пленил Никиту край базара, где продавались соломенные шляпы, свежие плетеные корзиночки всех видов и форм, самоделки из тяжелого дерева самшита, а главное — раковины. Раковины не огромные, не тигровые. Простенькие, но все же нарядные, оранжевые раковинки недавно вышли из моря, того самого моря, которое по-хозяйски заглядывало на базар в пролеты между обыкновенными городскими домами. Недреманное голубое око… Наверное, морю не безразлична судьба его раковин.
Никита решил непременно привезти Маринке и себе по раковинке. И пожалел, что не научился нырять с аквалангом. Посмотреть бы своими глазами, какое море там, в глубине, как живут рыбы и ракушки в естестве, без помех, без свидетелей.
Но тут же подумалось: а хоть бы и умел, сейчас акваланг не в образе. Никита Сорокин — прагматик, у него без акваланга полно забот.
Никита взглянул на часы и, уже не отвлекаясь, фланирующей походкой отправился на свиданье с Михаилом Сергеевичем.
Он раньше услышал знакомые позывные «…необходимая деталь современного интерьера…», а уж потом увидел Корнеева, который рассматривал маски.
Вернее сказать, увидеть-то он его увидел, но, к удивлению своему, не сразу узнал, хотя никаким гримом, даже очками Михаил Сергеевич не прикрывался. На нем был балахонистый белый костюм, в каком Никита его сроду не видал, а главное, сам Корнеев как-то обвис, обмяк на жарком солнце, ни дать ни взять — Обломов, сердитый, что выгнали его на этот базар. Велели ему купить, ну он и вышел, в руке московская авоська, на голове полотняная панама. Так только старикам одеваться, да он ленив, ему наплевать…
Поглядел Гиппократа, отошел. Никита то — за ним, то — сбоку. Кругом народу хватает, но все не торопятся, особой толчеи нет. Пока свои несколько слов скажешь, можно за Корнеевым идти. А если послушать, удобнее немного опередить, случаем и полуобернуться на чей-либо лоток.
Никита сообщил о продаже магнитофона. О репликах по поводу иконы. Все коротко. В такой беседе не разболтаешься.
— …В аэропорт ехать?
— Выполняй без лишней инициативы.
— К тетке Ирине?
— Можно.
Следующая встреча была назначена возле живописца, на другом конце базара. Живописца этого Никита уже приметил. Отрывистые, почти закодированные указания Корнеева Никита счел нужным немедленно обмыслить, прочно уложить в памяти и соответственно наметить собственные действия. Нигде не бывает человек более одинок, чем в толпе, и Никита пошел на пляж.
Тянулись послеобеденные часы жестокого жара. Сейчас на пляже ни старых, ни санаторных, кроме нарушающих режим.
Тонкая, узкобедрая девчонка, заложив руки под затылок, крутила хулахуп. Штанишки крошечные, в обтяжку, с кружевцами. Узкий обруч ритмически подвигается вперед-назад, вперед-назад. Лицо у девчонки бесстрастное, дело свое знает. Перед ней на песке зрители, глаза замерли, как у кроликов перед змеей.
Никита навел на девчонку объектив, щелкнул, пошел дальше, нашел покинутый лежак, разделся и улегся, прикрыв глаза темными очками.
Итак, он должен отправиться в аэропорт и выяснить возможно больше относительно кассирши.
С Громовым все идет нормально. Себя не дешевить, но еще призанять денег можно. Надо, чтоб оба знали: скромный студентик, жадный студентик в шикарном представителе Москонцерта очень заинтересован.
Прикрывшись черными очками, Никита прикидывал, как ему выгоднее распределить время. Забавно, что времени этого не хватало, а ведь с завтрашнего дня три вечера в неделю уйдут на выступления. Контакт с Шитовым тоже потребует времени, Шитов любит долгие разговоры под водку, он истеричен, отношения его с Громовым явно их обоих не удовлетворяют, но почему?
Легкий вечерний бриз прошелся по Никите, Никита снял очки, приподняв голову, огляделся. На пляже почти никого не осталось. Редкие урны задохлись от обилия отбросов, обрывки газет, бумажные стаканчики и кульки, дынные корки и сливовые косточки — неприглядный след царей земли… Да, впрочем, откуда следует, что человек — царь земли? Кто это сказал? Сам же человек и сказал. Сама гречневая каша…
Никите очень хотелось навестить тетку Ирину, но до поездки в аэропорт нечего было об этом и думать. А сегодня в плане Шитов. Он просил, настоятельно просил «прийти поаккомпанировать», манил, хвалился хорошим коньяком. Он был честно одержим своей беспочвенной мечтой о певческой карьере и уже дважды, с вариантами, рассказал Никите о своем успехе в Ленинграде.
Как все одержимые, он складно врал. Никита принимал на вооружение уменье, с каким можно использовать верные, действительно бывшие подробности, чтоб обойти никогда не существовавшее основное событие.
Никита чувствовал, что Громов не поощряет сближение нового гитариста с Бароном. Одного этого достаточно, чтобы сблизиться с Шитовым. Тем более, это было нетрудно. Нужно только не отказывать Шитову, который жаждет, добивается возможности работать с аккомпаниатором. Гитара осталась у него со вчерашнего вечера.
Никита оделся. Пуст был пляж, чисто море. На свободной поверхности его отчетливей виднелись буйки. Флажок справа, темный на ярком небе, чем-то напоминал одинокого мартына, сидящего на волнах.
Солнце не коснулось еще горизонта, но лучи его заметно ослабли. В небе стояли два легких длинных облачка. Таких легких, что они терялись, не были видны, пока за них не зашло солнце. Скрыв солнце, облака зарумянились. Они стояли косо над морем и, подсвеченные, стали странно похожи на длиннокрылых розовых журавлей. От них порозовело и небо, а море, хотя по нему все так же шли небольшие пологие волны, становилось все ровнее, все серебристее и спокойнее.
Молоденький месяц за эти дни окреп. Он напоминал сочный ломтик дыни. Только отрезали его неровно, верхний усик острей и длиннее нижнего.
Никита нехотя отвернулся и побрел от моря. Всегда не хотелось от него уходить. На него всегда можно смотреть. За вечность повторилось ли, было ли оно хоть миг неизменным?
Кипарисы, плакучие ивы и две пальмы на берегу стали темнее и больше. Яркий свет дня их слепил, а теперь они набухали густым цветом, и на отдыхающем небе резко очерчивались их величественные контуры.
Выйдя за ограду пляжа, Никита вступил в город, не помышлявший о закате, заходе, конце дня. Здесь не день кончался, здесь начинался долгий, под развлечения отведенный вечер, а впереди была еще ночь, много чего было впереди.
Как петухи, пробовали голоса оркестрики; в ресторане «Чайка», где Никита познакомился с живым виноградом, в густой зелени листьев вспыхнули первые лампочки…
Шитов снимал комнату в старом двухэтажном особняке. У него был отдельный, с улицы, вход, чем он очень гордился, и даже две маленькие колонны у дверей. В комнате пышная постель, мягкий диван, большое трюмо. Все почти как у Громова.
В первую встречу их в этой комнате Шитов сказал, что зеркало даже лучше, чем у Громова. Гостиничные зеркала, вообще современные зеркала часто искажают.
В первую встречу Никиту Шитов встретил в махровом купальном халате, надетом поверх брюк и рубашки. Пояс с кистями, руки в карманах. А вот туфлями подходящими он не разжился, да и вместо купального халата больше бы подходил атласный или шелковый с бархатными отворотами.
Но Шитов и в купальном чувствовал себя достойно, и Никита оценил его жилье и наряд.
— Ни себе чего! — сказал он, оглядываясь. Позволил себе даже пощупать покрывало на кровати с пышными, под накидкой подушками. — Тебя, в общем, по шерсти Бароном прозвали, а?
Шитову понравилось. Против Барона он тоже не возражал.
Аккомпанементом Шитов остался чрезвычайно доволен, пел он перед зеркалом, — артист, да и только. Он был счастлив вчера.
Сегодня Шитов встретил Никиту в том же халате, и гитара расчехлена, однако ж — Никита сразу это почувствовал — атмосфера в комнате была другая.
Во-первых, Шитов был навеселе и, надо думать, выпил сегодня не те пятьдесят — семьдесят граммов, которых не хватало в стоявшей на столе откупоренной бутылке коньяка. Кое-как вскрытые рыбные консервы, белая булка, колбаса, нарезанная в магазине, с неободранным целлофаном.
— Что ж ты? — Никита обиделся. — После выпивки не пение, ты не какой-нибудь Ваня с Пресни. Музыкант. Должен понимать.
— Садись, Нико, — широким жестом пригласил Шитов. — Ну, не пойдет, так не пойдет, что делать. Я сегодня не в настроении. Давай выпьем. Выпили по граненой стопочке.
— Ты уж давай это, будь в настроении, — закусывая колбасой, сказал Никита. — Завтра гастроль начинаем. Как там с динамиком?
— Достал я тебе динамик — зазвучишь.
Шитов сразу налил по второй и выпил, не дожидаясь Никиты. Он был нервен, бледен.
— Ты у Жени был? — спросил он, хмелея на глазах.
— А как же! Шеф слушал, одобрил.
— Обещал тебе что-нибудь?
— Не то слово! Дал! Четвертной авансу дал! С таким не пропадешь.
— А мне вот обещал… — злобно и горестно сказал Шитов. Посторонний человек по бледному лицу его не подумал бы, что Шитов пьян, но Никита видел его не в первый раз и чувствовал, как нарастало в нем опьянение. — Мне обещал, а вот теперь ничего, и только я в долгах и в путах. Уже собственный «маг» свой продать не могу.
— Но ты ж продаешь, — успокаивающе говорил Никита, налегая на колбасу.
— Да, продаю! И за четыреста, а не за триста продаю! Но не в этом дело. Не в этом же дело! — с тоской проговорил Шитов, Никита подумал, что он, может, и много выпил, но не пьян. Он только очень взволнован.
— Да продавай ты на доброе здоровье, — добродушно сказал Никита. — Что ж ты думаешь, я шефу про сотню твою несчастную капну? Да на туда мне эта сотня. У шефа денег ого, сам видел.
— Про сотню не говори, — совершенно трезво спохватился Шитов. — Он отберет. Я ему должен.
— Будь спок, — заверил Никита, потянулся, взял гитару, подтянул колки, стал струны пощипывать. Вот и появилась у них с Шитовым тайна от Громова.
Шитов долил Никите, налил себе. Видимо, что-то произошло у них с Громовым. Шитов никак не мог мыслями от него оторваться.
— Я знаю, когда он меня запрезирал, — говорил Шитов. Коньяк он пил как самогонку, залпом. Тут уж не до широких бокалов, тут стопки граненые в самый раз. — Он меня запрезирал, когда я собаку убил.
— Ну это уж не туда Серка пашет, — усомнился Никита. — Что б такой потрясный парень из-за пса… Дорогая, что ли, была? Его собака?
Никита поддерживал разговор до крайности лениво, ничего ему это не интересно, ни собаки, ни ихние ссоры, да ведь нельзя же просто дохлебать коньяк и уйти. Как-никак товарищи.
— У одного его знакомого я… Случайно, — наскоро объяснил Шитов. — Тут не в собаке дело. Я от этого страшно расстроился, с собой даже не совладал… Вот он за что.
— Он — кремень! — уважительно подтвердил Никита. — За него я бы и чокнулся.
Чокнулись. Никита пригубил, Шитов выпил. За гостем он уже не следил. Он думал и говорил только о том, что его угнетало.
— Ни во что не ставит! Он и меня и Инку ни во что не ставит. Ему только Иван да Иван. Иван — культура да Иван — связи. А что этот Иван без меня?
— Тоже мне прозвище! — Никита поморщился. — А про связи ты зря. Блат все решает. Вот у нас в институте…
— А что блат без меня? — выкрикнул Шитов. — Я — в центре, а Женька…
И вдруг, услышав это имя, неуважительно произнесенное им самим, Шитов примолк. Сразу обнаружилось, какой он хлипкий и пьяный. Хмель все-таки овладел им. Он долго и безуспешно пытался управиться с сигаретой и спичкой.
Никита без опаски опорожнил свою стопку на ковер под столом, помог Шитову закурить и сказал, что ему пора — хозяева рано запирают, да пока доберешься…
На прощанье они целовались, обнимались, клялись — все, как положено. Шитов порывался снять халат, проводить лучшего друга, но Никита со всей силой убеждал и убедил, что в таком виде Шитову никак нельзя показываться на улице.
Это была истинная правда. Милиции, даже по самому ничтожному поводу, беседы в отделении при закрытых дверях, даже самой короткой, Громов испугается, может сорваться, раньше срока уйти.
Выйдя от Шитова, Никита постоял некоторое время, подождал, не увяжется ли тот за ним. Нет, дверь не открывалась.
Тогда он дошел до ближайшего автомата. Громов откликнулся не сразу, в номере слышалась музыка, потом ее приглушили, кто-то у него был.
— Шеф, задание выполнил, — сказал Никита, — «маг» уйдет за четыреста ре.
— Не врешь? — в голосе чуть угрожающая нотка. — Проверю!
— Проверь, шеф, проверь.
— Если не врешь, считай, аванс отработал.
— Порядок, шеф.
— Завтра с утра в аэропорт. Знакомься. Оттуда ко мне. Жму лапу, Нико!
Последние фразы прозвучали тепло, дружески, ободряюще. Ничего не скажешь, голосом Громов владел, не зря мать — артистка.
— Ну вот мы с тобой и на службе! — Никита, как собаку, похлопал гитару по головке грифа, взял под мышку и вышел из будки.
Ночь была густая, южная. Глубокие тени и яркие лунные полосы, которых не в силах сгладить и свет фонарей, мерцали тускло, а пахли оглушающе маленькие белые соцветия на высоком кустарнике. И розочки с живой изгороди, одну из которых сорвал подмосковный шахтер, и большие розы с куртин. Аромат цветов наплывал волнами. Ветра не было, но в воздухе перемежались потоки тепла и влажной прохлады, стекавшей на проспект из темных аллей, уходивших в гору, наверх, к дворцам-санаториям.
Никита шел не торопясь, почти ощущая, как душистый мрак смывал с него миазмы дыма и коньяка, пропитавшие комнату Шитова.
Было странно думать, что в этом же городе, сравнительно неподалеку, тоже снимают комнату — две койки — Вадим и Михаил Сергеевич. Как печально Вадиму, что он не может вместе с Галиной слушать и смотреть эту черную, насыщенную запахами и безмолвным движением влажного воздуха ночь. Не может выйти с ней на мерцающую пустую набережную, увидеть спящее под месяцем море.
Говорят — синь-море, море синее. А Никита ни разу не видал его синим. Видел голубым, лазурным, малахитовым, серебряным с розовыми волнами, а синим еще не видел. Как это? «Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться…» Пастернак не был в числе родных поэтов у Никиты, но некоторые его строки вломились в память и улеглись в ней навсегда.
Да — море, да — стихи, но он обязан думать сейчас о полярно противоположном, о далеком от прекрасного и на земле и в душе человеческой.
Итак, сегодня урожайный день. Можно не сомневаться, что собаку в Колосовске убил Шитов. Чем остался недоволен Громов? Пока не ясно, но ясно, что между Громовым и Шитовым брешь, которая изрядно расширилась благодаря утаенной сотне за магнитофон.
Никита нажил кусок доверия Громова. У Громова есть возможность проверить, очевидно, он имеет в городе своих людей. Проверил же кто-то первую ночевку Никиты, перед тем как Громов пошел на контакт. Громов уже приказывает Никите. Это ценно.
Появился некий Иван. Иван со связями, которого Громов ценит больше Шитова. О Волковой нечего говорить. Волкова Громову вообще мешает.
Иван — имя или кличка? Может быть, Иван — четвертый? Где сейчас Иван? Громов особенно ценит Ивана за связи. Очевидно, за особые связи, Шитов упомянул с завистью о «культуре».
И еще остается кассирша…
Кассирша с утра, и завтра же с утра передача полученного материала Корнееву. Передача срочная. До встречи у живописца. Сейчас есть чем заняться и Вадиму, и Корнееву.
Из ущелья резко пахну́ло тяжелой влажностью, холодный воздух низвергался с гор. Никита впервые представил себе, какой неумолимой, всепроникающей сыростью оборачивается эта влага в зябкие осенне-зимние месяцы, когда серая туча висит и висит над морем, а дождик идет и идет.
В эти-то зябкие ноябри Громов хотел бы безвыходно запереть подмосковного шахтера, обладателя тридцатипроцентной путевки, то есть такой, за которую семьдесят процентов стоимости платит профсоюз.
Никита был грамотный, читал газеты, все понимал, и все-таки ему, как ребенку-нетерпехе, захотелось: скорее бы так, чтоб все соцстраховские путевки приходились на солнечные месяцы цветения, на лунную рябь теплого моря, на белые короны магнолий.
Интересно, скоро ли прошла обида у шахтера и куда он дел обиженную розочку? Хотелось думать, что не выкинул.
По Ущельной улице перед Никитой пробирался человек, между редкими здесь островками фонарного света, в темноте почти не видимый. Путь его отмечался скрипом палисадников, о которые он то и дело ударялся. Соответственно ритмично прерывалась и его песенка, которую он культурно, не тревожа покой улицы, напевал себе под нос: «Человек (пауза) проходит, как хозя (пауза) ин…»
В начале слова «необъятной» пешеход шлепнулся основательнее о столбушку, она не самортизировала, и он упал. Никита помог ему подняться, человек поблагодарил и продолжал свой путь и песню ровно с того места, на котором она прервалась. Получилось: «…необъят (большая, очень большая пауза) ной Родины…» — а дальше, уже за спиной Никиты, пошло опять ритмично и ровно.
Подгулявшим жильцам старуха отпирала сама, опасаясь, как бы припасенная на ранний опохмел чекушка или бутылка не нашли немедленного потребителя в лице деда.
Между прочим, старуха все эти дни присматривалась к Никите. Подозревала, очевидно, что человек не пьющий, не курящий страдает пороками тайными и, может быть, более опасными.
На сей раз старуха была вознаграждена. Постоялец легко качнулся на нее, пожелал доброй ночи и сделал энергичный выдох.
— Иди, сынок, иди, мой хороший, спать, — ласково напутствовала старуха Никиту, и он пошел спать.
Утром он был в Южном аэропорту. Стеклянная коробка вокзала пронизывалась солнцем. Сквозь наипрозрачнейшие до пола стекла видны были крупные-крупные капли росы на темных бархатных розах. Штамбовые розы, они росли на куртинах, как деревца с пышными кронами. При каждой — опорой для ствола высокая трость — палочка. На куртинах ни травинки, земля вспахана, разрыхлена, разровнена. Розы — ослепительные, розы — владычицы, розы — королевы в великом их множестве смотрелись так, словно не их высадили вкруг стеклянных стен, а здание сумело уместиться, чтоб не потревожить царственные кусты.
Никита обосновался в кресле, в углу у стеклянной стены, разглядывал темную, с пурпурным отливом розу, близкую, как рыбка в аквариуме. Казалось, сорви, и то не будет она ближе. Сорванная, она ждет смерти, на кусте она живет и, кто знает, может быть, тоже рассматривает большую рыбу — человека за стеклом?
Со своего места Никите хорошо был виден стенд с расписанием. Он решил, что сегодня встречает товарища из Москвы. Ближайшим рейсом. Он товарища не встретит. Потом ему надо узнать в кассе насчет билетов, пока только узнать, он же недавно приехал. Так что на вокзале ему придется некоторое время потолкаться, никуда не денешься.
Верный рюкзачок на сей раз остался дома, но Мандельштам был с ним. Всякий культурный человек, готовясь к ожиданию, берет с собой книгу. Тем более, если Громов не ошибся и девушка интеллигентна, автор должен произвести на нее впечатление.
В достаточном отдалении от кассы Никита медленно прохаживался по аэровокзалу. Косые потоки солнца пронизывали стеклянный дворец, синее небо, темного пурпура розы… «Островок совпадения». Еще несколько минут вполне можно медленно походить от стекла к стеклу, от роз пурпурных к розам чайным. Ни о чем не думать, видеть такую красоту, от которой даже беспокойно, какое-то счастливое удушье…
Прохаживаясь, Никита рассеянно окидывал взглядом аэровокзал, естественно, попадала ему на глаза и полустеклянная кабинка кассы. На расстоянии он видел каштановые волосы. Волос было много, под ними ничто не просвечивало, они не разделялись на жидкие ручейки, прямая их волна падала на плечи и на плечах заворачивалась крупным ленивым завитком. Челка была и наклеенные ресницы. Лицо, руки не особо загорелые, конечно, учитывая юг. Ну да ей когда же, ей только по выходным и загорать. А потом, местные — Никита это заметил — за загаром не гонятся.
Хвоста у кассы пока не было, выстраивались человека четыре-пять, а случались интервалы, когда и вовсе никого. В эти интервалы девушка немного отодвигалась вместе со стулом от рабочего стола, челка свисала, закрывая лицо, — читала, книга на коленях.
«Детектив, — решил Никита, — с утра пораньше, да на работе — не стихи же? Если детектив, может здесь и не сработать мой Мандельштам».
Но в целом облик кассирши его как-то обнадежил. Грива с завитком, челка, ресницы. Неужто не законтачит?
До прибытия самолета из Москвы, когда Никите придется бежать встречать, осталось минут двадцать, у кассы трое, самое время.
Никита подошел, встал последним, положив руку с книгой на узенький барьерчик и оперевшись на него. Томик не толстый, очень удобно постукивать в задумчивости корешком по дереву, благо звук мягкий, не раздражающий. Из книги торчит обрывочек газеты, читал человек, что-то отметил, заложил для памяти чем пришлось. Джинсы наимоднейшие, со львом, зато волосы вполне ортодоксальные, словом — на любой вкус. На ремне фотоаппарат не из дешевых. Многие девушки о фотоделе понятия не имеют, но в стоимости аппаратов прекрасно разбираются.
Книга, которую читала девушка, лежала сейчас на столе слева от нее, недалеко от Никиты, раскрытая. Книгу не прятали, несмотря на рабочее время. Было заметно издалека, что текст не сплошь покрывает страницу.
«Стихи», — приободрился Никита. Однако, когда двое пассажиров отошли, продвинувшись, Никита рассмотрел страницу, узнал домики квадратных корней. (Еще бы не узнать! Недешево обошлись ему в десятом классе эти клятые корни.) Длинные и короткие черточки, опрокинутые буквы в компании с цифрами. Учебник алгебры!
«Стихи горят», — окончательно и бесповоротно решил Никита, но что делать — не убирать же обреченный томик! Последний перед ним пассажир ушел, и Никита оказался перед окном кассы.
Однако рука его с Мандельштамом, естественно, несколько выдвинулась из-за пассажира, очутилась перед кассиршей раньше. Закончив расчет, кассирша скользнула взглядом по обложке и, Никита видел, прочла текст. Отметила крестиком проданное место на лежащей перед ней схеме салона самолета, и, прежде чем приступить к обслуживанию пассажира, еще раз, уже с интересом, взглянула на книгу.
Потом обратилась к пассажиру лицом.
Они глаза в глаза посмотрели друг на друга. И показались друг другу прекрасными. Оба от неожиданности растерялись, но каждый заметил только собственную растерянность, поэтому рассердился на себя и ощетинился на другого. Со стороны можно было подумать, что эти двое сейчас начнут ссориться.
К чести Никиты, он первым вышел из состояния некой невесомости. Он не спеша положил оба локтя на прилавочек перед кассой, наклонился к окошку, пальцы сплетены на книге. Полуулыбаясь, кивнул на алгебру.
— Неужели и после выпускного вечера потягивает?
— Выпускной вечер у меня был два года тому назад, — ответила девушка резко, с некоторой досадой. Ну да, в юности всегда хотят казаться старше, но Никита не комплимент делал, он действительно посчитал, что ей восемнадцать, и подумал еще: как это ее со школьной скамьи допустили на такое материально ответственное дело?
— Тогда совсем непонятно. Разве учебник не за десятый класс?
— Это вообще не учебник, но мне непонятно, почему это вам должно быть понятно? Вы что, из приемной комиссии?
Она хотела съязвить. Не вышло. Она еще не оправилась от смущения, и поэтому глаза ее злели с каждым словом.
Ресницы оказались не наклеенными, даже не накрашенными, они сами по себе были такие густые, загнутые кверху чуть не до самых бровей. А глаза, глаза с синеватыми белками — хмурые, черные полумесяцы рожками вниз. Кроме них, Никита так ничего и не увидел и оторваться от них не мог.
— Нет, — сказал он серьезно, покачав головой. — Я не из приемной комиссии. Я со второго курса.
Никита сказал это так непритворно просто, что девушка простила ему впечатление, которое он на нее произвел.
— Куда вам? — уже добрее спросила она. — Раз студент, значит, скидка. Давайте студенческий билет!
В ее интонации явно выразилось уважение к праву на скидку. Не громовская издевка над путевкой соцстраха.
Девушка ждала, ждали полумесяцы над махровыми ресницами-венчиками. Никита подумал, что на нее можно смотреть не отрываясь и бездумно, как на море…
Но думать надо, и быстро, потому как студенческого билета нет. Не пришло в голову, что может понадобиться…
На счастье, какая-то женщина подошла к окошку.
— Я сию минуту, я сейчас, — торопливо проговорил Никита и быстрым шагом, почти бегом ринулся к потоку пассажиров, проходивших через аэровокзал к выходу в город. Пристроившись, он вышел вместе с ними на привокзальную площадь. Оглянулся. Нет, кассирша не могла его видеть, да и зачем ей за ним следить?
Итак, студенческий билет не предусмотрели. Как быть? Ссылка на потерю непристойно примитивна.
Никита раздумывал недолго. Все, что касалось, жизни студенческой, ему нетрудно было вообразить. Пусть он проехал по своему билету, а отсюда заказным послал его в Москву товарищу, который только собирается поступать. Он и ждет. Побежал он сейчас, потому что показалось — знакомый голос. Но это пассажиры с другого рейса. А в кассе он хотел узнать, за сколько времени заказывать и бывает ли, что остаются от чьей-нибудь брони…
Никита остался доволен новорожденной версией, но ему никогда не приходилось путешествовать в каникулы, а потому он не знал, что студенческая скидка только во время каникул и существует.
Он вернулся в аэровокзал. У кассы несколько человек. Очень хорошо. Он опять смирненько встал в очередь. Кассирша заметила его, еще раз взглянула. Никита чуть улыбнулся, все-таки они уже немного знакомы. Никите показалось, она хочет ему что-то сказать, и он не ошибся.
Быстро обслужив тех, кто стоял перед ним, она перебила Никиту, едва он собрался изложить ей историю со студбилетом.
— Вы извините меня, — сказала кассирша. — Я совсем забыла. Ведь студентам скидка-то только в каникулы. Так что давайте полную стоимость. Вам куда?
— И вы извините меня, что я по второму, так сказать, разу. Но я тут товарища встречаю… — Конец версии остался пригоден. Получив ответы на все свои вопросы, Никита легонько вздохнул. — Вот станете сами студенткой, тогда и о скидке помнить будете, — сказал он с укоризной.
— А я уже стала! — вдруг вырвалось у нее. — Мехмат МГУ!
— Ни себе чего! — Никита искренне, до глубины, как говорится, души поразился. Такие ресницы, такие волосы — и вдруг математичка. — Как это вас осенило? — с той же подлинной заинтересованностью спросил Никита. Вот непредугаданный «островок совпадения»! Чтобы такая девушка из такого города сдавала именно на мехмат. Это не в образе. Ей бы в какой-нибудь ГИТИС.
Никита так и сказал. Она полупрезрительно пожала плечами, но упоминание о ГИТИСе ей не было неприятно.
— Вы все равно не удержитесь на вашем мехмате. То есть я не хочу сказать, что вас отчислят, — спохватился Никита. — Просто вам самой надоест. Это же сушь бесчеловеческая.
— Это же глупость несусветная! То, что вы говорите.
Она рассердилась, обиделась за свою математику и повысила голос. Из соседней стеклянной клеточки ее ровным голосом напоминающе окликнула пожилая женщина:
— Лида!
Девушка покраснела, опустила голову, благо очереди к кассе не было, и занавесилась челкой.
— Вы меня, пожалуйста, извините, — тихо и серьезно сказал Никита. — Я отвлек, да вам же и влетело.
Из-под челки показались черные полумесяцы.
— Ладно, — сказала девушка. — Переживу.
— А почему вы не сразу на мехмат? Два года все-таки сомневались?
— Два года не проходила по конкурсу.
— А почему…
— Молодой человек! — На сей раз голос из соседней кабины, уже несколько раздраженный, адресовался к Никите: — Кассирша — лицо материально ответственное, имеет дело с деньгами. Хорошо бы вам ее от работы не отвлекать.
А девушка? Девушка промолчала, снова укрывшись спасительной челкой.
Никита вздохнул громко, отошел и сел в кресло для ожидающих, так, чтоб из кассы его можно было увидеть. До прихода самолета из Москвы еще оставалось время.
Никита думал, что же предпринять. Разумеется, сделано очень много (главное, девушка не поддержала выговора пожилой тетки), но все же знакомство еще не затверждено.
Девушка хороша, в курортном городе к ней, надо думать, каждый день набиваются со знакомствами, но Никита решил не отступать. Он и сам не предполагал, что ему придется так по душе задание шефа. Тем не менее — как дальше действовать? Скоро придет самолет, он никого не встретит, а дальше?
А дальше произошло нечто, на что Никита, честно говоря, не рассчитывал. Да, пришел самолет. Да, он никого не встретил, хотя тщательно проверил, стоя у выхода, всех прибывших. Снова вернулся в аэровокзал к часам и расписанию, уже сомневаясь, уместно ли будет ждать следующего рейса: слишком большой получался разрыв во времени. Опять уселся в надоевшее кресло, открыв Мандельштама и раздумывая, что предпринять.
И вдруг услышал над собой уже знакомый голос:
— Вы не обижайтесь на нее. Ее хлебом не корми…
Никита вскочил. Черные полумесяцы смотрели на него снизу вверх настороженно, готовые к самозащите. «Не воображай, пожалуйста. Я подошла просто потому…» — можно было прочитать в них.
— Нет, нет, что вы! — поспешно успокоил их Никита. — Я все понимаю. Честное слово, я ничего плохого не думаю. В конце концов, она же права, — вспомнил он наконец о тетке из соседней с кассой клетки. — Пойдемте отсюда, — сказал Никита решительно, догадавшись наконец, что у девушки обеденный перерыв. — Где бы тут перекусить? Я с утра голодный. Все встречаю его, а он все, негодяй, не летит.
Они вместе вышли из аэровокзала. «Теперь все, — успокоенно подумал Никита. — Теперь только обменяться именами, и — все».
На открытой веранде под полосатым тентом знакомая девушка официантка усадила их за рабочий столик. Как и всюду в этом городе, свободных мест в кафе не было. Как и всюду, люди забавно различались цветом кожи: гордые загаром уезжающие и вновь прибывшие, до голубизны бледные «дикари». Счастливые обладатели путевок уже разъехались по домам отдыха и санаториям.
Здесь кормились и служащие аэровокзала. Несколько человек поздоровались с девушкой, с ничтожной долей любопытства оглядев Никиту.
Никите показалось, что любопытства недостаточно, и эта мысль была ему коротко неприятна — значит, кассиршу часто видят с новыми людьми? Ведь в таких городках все всех знают.
Они ели яичницу и пили кофе с булками. Никита не ощущал в девушке ни развязности, ни смущения. Наверное, она так же держалась бы с Борко. В конце концов, Никита усомнился: и в первое-то мгновение встречи уж не показалось ли ему, что она смущена?
Ее зовут Лида. С седьмого класса она победитель на областных математических олимпиадах. Да, да, областных, а не районных. Грамоты с олимпиад в приемной комиссии мехмата очень понравились.
Ну и что ж, что она на работе читает «Занимательную математику» Перельмана. Это только гуманитарники думают, что математика не может быть занимательной. Еще вопрос, может ли так покорять людей какая-нибудь литература.
— Что значит покорять? — повторила она вопрос Никиты. — А вот что это значит. Вот жил давно-давно математик Ферма.
— Я знаю. Только не так уж давно он и жил.
— Вы знаете Ферми, — снисходительно поправила его девушка. — Ферми — физика. Ферма жил в пятнадцатом веке. Он был аптекарь.
— Ни себе чего, авторитет в точных науках, — заметил Никита, уязвленный не столько самой поправкой, сколько снисходительным тоном.
— Тогда аптекари были ученые. Но, может быть, вам неинтересно? Вы сами на каком? — поинтересовалась она наконец хоть чем-то, относящимся к Никите. Черные полумесяцы глядели вопросительно и строго.
Любопытно, а если сказать, что да, неинтересно? Согласится она после этого с ним встретиться?
Но Никита благоразумно решил воздержаться от психологических опытов.
— Лидочка, честное слово, интересно, — сказал он и почти не соврал. Очень уж увлеченно рассказывала она о своей математике. — А я, между прочим, с юридического. У нас тоже древности много. Я вам как-нибудь про Беккария расскажу. Ну так что там с Ферма?
Маленький крючок с Беккария не был отринут.
— А то, что теорему Ферма до сих пор пытаются решить. Этих людей так и называют — фермистами. Их, правда, уже и за сумасшедших считают, но ведь это неважно. А важно то, есть ли в гуманитарных науках точно поставленные, точно сформулированные задачи, которые не отпускают людей уже четыре века подряд?
Никита призадумался.
— Нет у вас таких задач! — с торжеством подытожила девушка. — У вас все зыблемо, все меняется, чуть не с погодой меняется.
Этого Никита уже не мог потерпеть:
— А у вас? Если по теории относительности, так вообще ничто твердо не существует. Сейчас блондин, сейчас брюнет!
— Какие-то странные у вас сравнения… — начала она, но в эту минуту две женщины проходили мимо них к выходу. Одна из них тихонько позвала: «Жук!» — и, когда девушка оглянулась, постукала ногтем по стеклу часов.
— Да, да, — кивнула ей вслед девушка, тоже взглянула на часы в широкой кожаной сбруе и мгновенно уплела остатки холодной яичницы.
— Боитесь, характеристику в МГУ не дадут? — спросил Никита, несколько задетый тем, что в эту минуту его собеседница явно была больше озабочена яичницей, нежели новым знакомым.
Она доела, обтерла рот бумажной салфеткой. Теперь только он рассмотрел и рот. Губы пухлые, даже толстоватые. На репродукциях гогеновских картин у таитянок он видел такие. Она положила на стол деньги и поднялась. Он — за ней.
— Ничего я не боюсь, — сказала она, когда они уже подходили к вокзалу. — Я просто подводить не хочу. Я дорабатываю, пока новую кассиршу подыщут, а то бы мы с мамой на Украину к деду уехали.
— Вы долго еще будете дорабатывать? — как можно равнодушнее осведомился Никита, побоявшись в лоб попросить у нее адрес. «Островок совпадения» между тем разрастался в материк.
Девушка поднялась на первую ступеньку, они стали сейчас одного роста.
— Неделю, ну, две — сказала она. — Больше я просто не смогу. Мне ж собраться надо. За общежитие когда полагается вносить?
— Загодя, — решительно ответил Никита, хотя понятия об этом не имел. — Загодя вносят и оформляют.
— Ну вот видите! — озабоченно сказала девушка и заторопилась, как будто сейчас в стеклянной клетушке будет вносить и оформлять. Даже не попрощалась. Не очень-то вежливо. С головой утопла в математике, что ли?
Но как только она повернулась к нему спиной и пошла вверх по лестнице, Никита злорадно хмыкнул: «Нет, милая, не вся утопла. Ноги торчат. Из-под такой юбки торчат, что уж короче и желать нечего. Ноги приличные, ничего не скажешь, так ведь не все, что прилично, и показывать». Никита подумал, уж не свалял ли он дурака, не развесил ли уши. Может, этого Ферма надо было энергичнее побоку?
Когда ноги с плиссированной оборочкой из-под свитера скрылись за дверью, Никита вернулся к действительности и решил, что все в порядке. Знакомство завязано, по крайней мере неделя впереди, повод для посещения вокзала — встреча не прилетевшего сегодня приятеля — может быть использован в любой день. Ну, а что до дальнейшего, то Михаил Сергеевич запретил отсебятину.
Никита посмотрел на часы. Ему тоже пора на работу. Пусть Громов не думает, что он лодырь-неумеха, не сумел девку охмурить.
В автобусе с открытыми окнами жара не ощущалась, был удивительно душный, пахнущий морем и цветущими маслинами вечер.
Никите думалось: никогда он не привыкнет к красоте этой удивительной земли, к цветам и запахам к морю и небу. Было только немного грустно: вот он приехал сюда впервые в жизни и не может вдосталь насладиться увиденным, не может просто смотреть на море, дивиться морю и больше ни о чем не думать.
Думать надо. Никиту беспокоил Шитов. Очень уж жался к нему этот истеричный Барон. Никиту даже брало сомнение: да он ли побывал у Вознесенских? Пусть хоть на двух женщин, но все-таки наставить пистолет — для этого надо иметь хоть каплю воли.
Но собаку убил, несомненно, он. Не может быть такого количества совпадений. Что же случилось с ним после убийства собаки?
Тоже диковато с непривычки — Михаил Сергеевич рядом, а не спросишь. Очень бы интересно узнать, как они расценили последние сведения от Никиты.
Снова сквозь левую стеклянную стенку автобуса море то виднелось в просветы сквозь заросли, то исчезало, и зеленая чаща казалась бесконечной, непроницаемой. Никита ехал к Громову, а Вадим в это время беседовал с пожилым спокойным человеком, директором ресторана-веранды, где с сегодняшнего вечера предполагались выступления бригады Громова: Шитов, Никита и трое настоящих, ни о чем не подозревающих музыкантов.
Лобачев просил еще несколько дней не выпускать их на эстраду. Не отказывать, но и не выпускать. Директор оказался не из любопытных, поглядев документы Лобачева и местных его коллег в гражданском, излишних разъяснений не потребовал.
— Это можно, — сказал он. — Меня по ряду чисто деловых обстоятельств это даже устраивает. У меня вообще создалось впечатление, что Громов не очень заинтересован в своей бригаде. Сам-то он человек и опытный, и серьезный.
Сказав так, директор взглянул на Лобачева, Корнеева и тех, кто были с ними. Директору и в голову не приходило, что сомнения может вызывать сам представитель Москонцерта.
— Случайные какие-то у него люди, — продолжал делиться наблюдениями директор. — Ну, у баяниста хоть документы есть, действительно работает баянистом. И музыкальные инструменты у него ценные, видно, не голодранец и музыкой интересуется. А вот гитарист — какой-то несерьезный. Прямо скажу, подозрительный. Ну пусть ты даже и студент, так и быть, но ведь на гастроли же едешь, неужто не мог волосы отпустить? Только и заслуги, что не пьет. Побросает их Громов, помянете мое слово, вот тогда они запоют.
Насчет неразглашения — так директор не вчера родился, все понимает, все будет в ажуре.
— Вот видишь, и у директора впечатление, что вся эта музыкальная эксцентрика самого Громова мало интересует. И Никита так считает, — сказал Корнеев.
Опять они с Лобачевым сидели, колдовали-прикидывали, совсем как в Колосовске. Только сидели они за городом, на пустынном участке берега, куда не дотянулись еще щупальца строительных организаций. Берег здесь был пуст и чист, не загажен бумагами, объедками и окурками. Море без буйков и пока еще даже без прогулочных теплоходов, которые через какой-нибудь час начнут оглашать окрестности пронзительными воплями громкоговорителей. В тишине и сверкании, подрумяненный солнцем, бесшумно входит в порт величавый белый лайнер.
Несколько минут, забыв о Громове и директоре, полюбоваться небом, морем и лайнером — вот и все, что они могли себе позволить. Но оба были старше, опытнее Никиты, а потому их не тревожили мятежные мысли о том, что и под благословенными черноморскими небесами им нет места на веселом карнавале отпускников. Что же поделать, коли существуют странные закономерности: трупы, как правило, обнаруживаются после полуночи, преступлений больше совершается летом, а прокучивать награбленное преступники предпочитают на юге.
— Но Громов не кутит, — заметил Вадим. — Он скорее производит впечатление чем-то озабоченного человека. Пока не ясно, зачем он их сюда привез. И кассирша пока не ясна. Сегодняшняя встреча Никиты с Громовым должна что-то дать. Кому Шитов магнитофон продает, выяснили?
— Уже продал. Не только магнитофон. Он же Никите соврал. Вот протокол. Ребята тут орлы.
Корнеев достал из курортной сумочки с полотенцем заложенную в книгу бумагу.
«Протокол опознания личности… сего числа гр-ну Сороке предъявлены три фотокарточки граждан под условным обозначением 1, 2, 3 для опознания… «У номера второго я купил магнитофон «Мрия» и приемник. Только одет он был иначе».
В о п р о с. Как и при каких обстоятельствах приобрели приемник «Шарл» японского производства? Давно ли знаете хозяина, как был одет?
О т в е т. Не знаю совсем… у комиссионного магазина… я поехал за деньгами… двести восемьдесят… приемник имеет номер 070506…»
Была и расписка Сороки, что обязуется сохранять…
— Чем ты тут, между прочим, интересуешься? — спросил Вадим, когда Корнеев заложил протокол обратно в книгу.
— «Определитель растений» Нейштадта. Формат удобный, большой, что хочешь заложишь. Толстая, в командировках платки носовые гладить удобно. Постираешь под краном, чуть просушишь на батарее или на солнышке, на ночь в книгу, утром — как из-под утюга. Ну и, на худой конец, эрзац снотворного.
— Гениально, Миша! — почтительно восхитился Вадим. — Мы женатики, все развращены, конечно.
Определитель лег под полотенце. Вернулись к раздумьям-заботам.
— Продает Шитов за бесценок, — размышлял Вадим, глядя на красавец теплоход, исчезающий за молом. — Почему он так торопится?
— Вероятно, Громов может наложить лапу. Деньги скрыть легче.
— Точно, — Вадим кивнул. — И совершенно ясно, что отношения у них плохие. Более чем плохие. Вдвойне не ясно, зачем он их сюда привез? Шитов его боится, зависит от него, смотри жалобу Никите на долги. Шитова Громов третирует при посторонних, он недоволен поведением Шитова после убийства собаки. Собаку, несомненно, убил Шитов, но зачем? Глухая, беззубая, не злобная собака. Они не могли этого не разведать. Громов предпочитает Шитову Ивана, со связями, с «культурой». Шитов считает, что его роль значительно более важна…
В отличие от Никиты, ни у Корнеева, ни у Вадима и минутных сомнений не было в том, что Шитов-Барон и есть человек с бородкой. Сходство с фотороботом, с портретом, изготовленным по показаниям свидетелей, тоже надо уметь улавливать. Для Никиты в живой практике это был первый случай, а их опытному зрению сходство сразу показалось разительным.
Живого Шитова Вадим увидел в том самом ресторане, с директором которого они связались. Вадим не нашел в лице несоответствия черт, он споткнулся о несоответствие выражения: ни приподнятости, ни прорыва, какая-то жалкость, суетливая неустойчивость, сдобренная тщеславием. Как флюгер, всякий ветерок его колыхал. На чьи-то шаги он обернулся с такой поспешностью, что опрокинул чашку с кофе.
Еще он напомнил Вадиму шлак. Где-то в глубине, тяжелая и невидная, медленно течет сталь, а поверх бежит шлак, и такой он быстренький, легонький, лишний…
Иногда Шитов словно вспоминал какую-то роль, ему не дающуюся, и можно было понять прозвище — Барон. Но роль ему действительно не давалась. Он надувался, важничал, однако тут же в забывчивости сникал, как резиновая игрушка с вытащенной пробкой.
При обыске в квартире Громова был обнаружен мужской плащ-болонья, который предъявили матери Шитова, и она опознала его. В коричневом чемодане под ворохом всевозможных бланков Москонцерта нашли кисть, о которой на бланке сказано со всей непредвзятостью:
«Кисть на деревянной ручке, на рабочей части имеется след бесцветного высохшего вещества, в котором имеются волосы».
Не слишком художественно, зато точно. Вот когда эксперты дадут свое заключение, тогда можно будет сказать: кисть со следами клея, которой, скорее всего, приклеивали Шитову бороду.
Много лет назад, присутствуя при разговоре Вадима с Борко об одном сложном законченном деле, тетка Ирина спросила:
«Но ведь вам все было ясно. Почему же нельзя арестовать?»
Относительно Шитова ясного вроде набиралось достаточно. Но ведь в ходе следствия, в обвинительном заключении для суда каждый факт, каждое утверждение следователя должно быть подкреплено неоспоримыми доказательствами.
Найден плащ у Громова? Ну что ж, они встречались. Убийство собаки? На «странные», как говорит свидетель Емельянов, деньги купленные, за бесценок проданные дорогие вещи? Да, тут уже теплее, много теплее. Потому они и охотятся за этими вещами и пришивают к бумаге их путь.
Но самое, пожалуй, основное — нет еще подхода к Громову, а в том, что он центр и главная направляющая, не сомневался уже никто из имеющих отношение к колосовскому делу.
Сама однокомнатная квартира Громова зияла необратимостью, хотя следов людского пребывания в ней было предостаточно. На столе без скатерти розовая груда креветочных объедков, целлофан с колбасы, бутылки из-под «Экстры» и коньяка. Чернова не соврала, Громов поил гостей не дешевым. На низком квадратном диване плед мохнатый, дорогой. Вместо подушек надувной резиновый матрас в самодельной наволочке из цветастого ситца.
В этой квартире не жили, в этой квартире пребывали какое-то потребное время. Никого не огорчали пятна томатного соуса, с пьяных рук испортившие чистую стену. Никто не радовался просторной лоджии, превращенной в склад стеклотары.
Странное чувство вины перед строителями испытал Вадим в этой загаженной, оскорбленной пренебрежением к ней, новенькой чистой квартире. Ее спешили строить, стремились сделать удобной и красивой, она предназначалась людям.
Любой зверь заботится о своей берлоге, согласно своему пониманию; рецидивист-вор, рецидивист-грабитель не знает чувства жилья. Жилье для него всегда временно. Это странно, если учесть, что преступник непременно надеется на удачу. Иначе он, может быть, не шел бы на преступление.
В коричневом чемодане лежала книга, в этой ситуации позабавившая Вадима. Серьезный труд доктора юридических наук Крылова «Как наука помогает раскрывать преступления».
Корнеева же книга привела в состояние сдержанного бешенства.
— Тоже мне дитя века, первенец научно-технической революции! — проворчал он, косясь на понятых, чтоб не выразиться покрепче.
В кухне под раковиной, где полагалось бы быть помойному ведру, нашли скомканное направление к врачу в гинекологический кабинет, выданное гр-ке Волковой Р. Очевидно, Волкова бывала именно здесь. На материнской даче она вряд ли котировалась.
— Корнеич, до каких пор и когда вообще проступают пятна у беременных? — спросил Вадим. Лайнер скрылся за молом, море было сверкающе чистым. — У Галки никаких пятен не было. Не ясно, почему Волкова не сделала аборта? Младенец вряд ли их обоих устраивает.
— С пятнами милостью божьей дела иметь не приходилось. А что, если она, обалдев полностью, думает его этим привязать. Тогда легко понять, почему он на нее зол.
— Не только это, — сказал Вадим. — Не забудь, Волкова спросила Краузе о цене иконы и картины. Громов в присутствии Никиты попрекнул ее этим вопросом. Значит, не забыл.
Потом они оба так и этак приценивались к Ивану, Ивану с «культурой», Ивану со связями. По всей видимости, в городе на море его не было, так или иначе он показался бы на поверхности. Вполне вероятно, что Иван и был искомым четвертым, тем, кто проторил путь в деревенской путанице дома Вознесенских и точно определил ценную икону среди других образов киота. Слова Шитова о связях Ивана вполне могли означать, что именно Иван сбыл похищенное.
Ложилось все довольно ловко и в цвет, если не считать, что пока оставалось неизвестным, кто Иван, где он и даже — имя ли это или кличка.
— Шитов может этого и не знать, — говорил Вадим, выстраивая пирамиду из камешков. — Шитов при Громове на вторых ролях, хотя он почти наверняка непосредственный исполнитель. Иван — на первых. Шитов Ивану завидует…
— Из Москвы пока ничего, — вздохнул Корнеев, следя за зыбкой пирамидой. Ненадежное сооруженьице, больно уж камни обкатаны.
И Вадим знал, что из Москвы пока ничего.
Как только Никита сообщил об Иване, они просили Москву ускорить получение сведений об Иванове, который сидел вместе с Громовым, а ранее привлекался по делу… Москва пока молчит. Но не сквозь землю же провалился этот Иванов. Найдут.
— Ладно, пошли, — сказал, поднимаясь, Вадим. — Сегодня Никита в аэропорту, потом у Громова. Эта встреча должна что-то прояснить. Хотя бы в отношении кассирши. И в отношении Никиты. Зачем Громову Никита?
Корнеев искоса взглянул на Лобачева, несколько шагов они прошли молча, оскользаясь на крупной гальке.
— Я думаю, и это должно проясниться, — сказал Корнеев. — С кассиршей Громов Никиту торопит. Слушай, а не дать Никите роздыху вечерок? Пусть к Ирине Сергеевне сходит. А то я боюсь, с непривыку не приустал бы парень. Она его расспрашивать не будет?
— Ну что ты! — успокоил его Вадим. — Старуха благовоспитанная, но вообще-то, Корнеич, не опекай его. Честное слово, я на него надеюсь. У вас когда свиданка?
— К живописцу? Завтра.
Громов Никиту ждал, и ждал с нетерпением. На стук в дверь он отозвался тотчас. Наверно, он ходил по комнате, потому что встретил Никиту стоя, руки в карманы брюк, белая тенниска низко расстегнута на груди; высокий, очень прямо держащийся человек. Никите вспомнились слова в одном из протоколов: «Ходит как струна». Действительно, трудно представить себе этого человека сгорбленным, размагниченным. Сила есть, в силе не откажешь.
— Ну как? — сразу спросил Громов.
А Никита держался поленивее. Спешить ему некуда, на крайний-то случай стипендия идет, а день жаркий, а вместо того чтоб на пляже, он в этом чертовом аэропорту протолкался…
Он вытащил платок, из которого-то по счету кармана на джинсах, обтер лицо, шею. Тут только заметил нетерпение в хозяйских глазах и сразу подтянулся.
— Все в порядке, шеф. В обеденный перерыв пили кефир, вместях, удвох, как говорят хохлы. Зовут Лида, кличка Жук. Сдала экзамены на мехмат МГУ.
— Молодец! — коротко сказал Громов. Быстро подойдя к Никите, он легко похлопал его по плечу жестом барственным, как рублем подарил. — Садись, друг, орлов кефиром не поят.
И вот уже появился на столе коньяк, фрукты, розовая ветчина, хлеб и сардины. На подоконнике под салфеткой яства ждали и дождались своего часа. Никита почувствовал, что голоден, как бездомная собака, не заставил себя упрашивать, уселся к столу и принялся есть.
Минуты две или три в номере было совершенно тихо, если не считать приглушенной музыки с балкона, в соседнем номере работал транзистор. Первой рюмкой Громов чокнулся за успех общего дела, и теперь полегоньку потягивал коньяк, с удовлетворением глядя на жующего Никиту.
— Как работаем, так и едим, — сказал Никита, изрядно поубавив снеди на тарелках. Шеф доволен. Можно и похвастаться.
— Ну, теперь расскажи по порядку, — попросил Громов. — Какое впечатление, удобно ли тебе подкатиться вторично?
— Все так, как ты сказал, шеф, но много сверх того. Девка трудоемкая. На работе читает «Занимательную математику» Перельмана, на стихи ноль внимания.
— Какими ты там стихами размахивал?
— Мандельштамом. На черном рынке восемьдесят ре!
— Дурак ты! — беззлобно сказал Громов. — У таких Вознесенский идет. Главное — не тушуйся. Юбку видел? При этой юбке все теоремы — фиговый лист. Значит, по второму разу подойти сможешь?
— Будь спок, шеф! — Никита рассказал версию о товарище, которого необходимо встречать.
— Молодец! — уже серьезно похвалил Громов. — Черепушка у тебя работает. Ты вообще парень с данными, если не погубят тебя твои тряпки.
— Каждого что-нибудь да погубит, — философски заметил разомлевший от еды и коньяка Никита.
Раздался телефонный звонок, Громов недовольно поморщился.
— Это Инна. Возьми трубку, скажи, что это ты, что меня нет и сегодня не будет, иначе она будет звонить, — быстро, без знаков препинания проговорил он.
Никита поднял трубку и сказал все, как велено. Это была Волкова. Громов слушал с лицом жестким, холодным, как из металла. И еще несколько секунд он думал о ней после разговора. Недобро думал.
— Так вот, Нико! — Громов вернулся к Никите. — Умного человека трудно погубить. Умного человека не зафлажишь. Умный человек знает цену флажкам. Слышал, как на волка охотятся. Натянут веревку с флажками и — хана. Такой мощный зверь, а через тряпку перешагнуть боится.
— Флажки — это, конечно, прискорбно, — согласился Никита. — А только, шеф, когда ж мы играть-то начнем? Инне Шитов сказал, что опять откладывается.
— Сколько бы ты рассчитывал подработать на своей бандуре? — спросил Громов, прикуривая. И прикуривал, и курил, и сигарету держал он картинно. Пожалуй, впервые в жизни Никита видел, как пластичны могут быть такие обыденные движения. У Громова пепел с любой точки бесприцельно, а только в пепельницу слетал.
— Сотни полторы рассчитывал, — наобум лазаря ответил Никита, следя за реакцией Громова. Ну, если он и ошибется, не удивительно, он же первый раз на гастролях. Нет, кажется, примерно угадал.
— Сколько ты уже у меня получил?
— Четвертной. И обед с коньяком. И разницу на джинсы.
— Тебе большая разница, от кого получать?
Никита все-таки замялся. Не надо спешить соглашаться, торопиться подтверждать. Нельзя очень легко даваться в эти руки.
Громов мгновенно ощутил паузу и не повторил грубого вопроса. Понял, что перед ним все-таки не Шитов, колосовский баянист, уже до него опустившийся. Перед ним как-никак студент, сын учительницы, он еще ничем не запятнан, он может еще и не свернуть.
Громов не повторил вопроса, не застолбил паузы. Он встал, сплетя пальцы на затылке, потянулся, вздохнул.
— Все флажки — придуманные тряпки, — проговорил он в глубокой задумчивости, не глядя на собеседника. Почти тоска звучала в его хорошо отработанном голосе. — Подумай, Нико, волк — великолепное, умное существо, а его истребляют только за то, что он съедает овцу, которую человек хочет съесть сам. Экспроприация экспроприаторов… Вор! Презренная, ненавистная владельцам овец профессия. А знаменитый артист увидел в ней талант, творческое горение.
— Это кто же? — усмехнулся Никита.
— А вот кто, — тихо, проникновенно произнес Громов. Подошел к застеленной розовым плюшем кровати, взял с тумбочки книгу, раскрыл заложенную спичкой страницу. — Знаменитый артист Малого театра Давыдов. Давыдов Владимир Николаич, — пояснил он просто, как будто вчера в очереди за коврами вместе с этим Давыдовым стоял. — Ты послушай, мальчик, как точно, как верно он пишет. Это немного длинно, но ты послушай!
Громов стал читать, грамотно, по-актерски, без дураков.
— «…вдохновение, воодушевление окрылит артиста на сцене, темперамент сделает его образы живыми и убедительными, но только подготовительная работа по заранее продуманному плану дает артисту возможность на глазах зрителя строго контролировать каждый жест, каждый поворот…
Творчество артиста в этом отношении очень похоже на работу вора. Не удивляйтесь странному сопоставлению. Вор пришел, облюбовал, обмозговал, все обдумал и, придя вечером к месту преступления, смело приступает к выполнению своего плана…»
Голос Громова окреп. Он, видно, не раз читал эту страницу. С ходу, не переводя дыхания, этак не прочтешь.
— «…Он с осторожностью, изобретательностью и находчивостью осуществляет свое намерение, но ни на секунду… — Громов поднял правую руку, призывая к вниманию. Книгу он держал в левой, — …ни на секунду не забывается, не увлекается и все время контролирует себя, держится начеку, чтобы не сделать ошибки, чтобы не быть пойманным, и хладнокровно продолжает свою творческую работу…»
Никита был поражен.
— Дай, — сказал он, от удивления даже не слишком вежливо, протягивая руку за книгой. Кто такой Давыдов, он не знал, подумал, не морочит ли ему Громов голову каким-нибудь эмигрантским пасквилем, а потому сразу заглянул в выходные данные.
Так нет же, издательство «Искусство». Хорошо хоть «творческая работа» вора в кавычки взята. Но вот уж поистине: дураку, а пуще того — подлецу и грамота во вред. Во всей, наверное, хорошей книге выискал же Громов столь пригодные для перелицовки строки.
Громов сел к столу и, потягивая коньяк, с полуулыбкой терпеливо ждал.
— Ну ты же и силен! Ну и силен же ты! — со всею искренностью выдал ему Никита. Книгу он положил на стол и даже отодвинул от себя, как некое живое, чреватое опасными неожиданностями существо. Он играл ошеломленного. Его ошеломила книга, не Громов. Громов — что. Он просто первый открыл то, что и сам Никита мог бы открыть… Не что-нибудь, интеллект, творческое начало…
— Да уж, о милиции такими словами не напишут, — сказал он, все еще поглядывая на книгу и машинально — он еще не пришел в себя! — выпивая поданную ему рюмку.
Громов расхохотался.
— Они же роботы, роботы, запрограммированные на мертвую хватку профилактики. Какая может быть профилактика, если на любом предприятии существуют выносные дни?
— Что за выносные, шеф? — спросил Никита, внутренне напрягаясь.
Сейчас он опять выходил на самый опасный для него рубеж. Как в те минуты, когда Громов уничтожал за столиком шахтера.
— Выносные дни — это когда так называемые честные люди выходят, к примеру, Яноша Кадара встречать. Тут их вахтер не осматривает, и каждый выносит что кому надо.
Громов захохотал. Никита похихикал. Он все же держался на полшага, а то и на шаг позади. Ведь для него не шутки, для него поворотик немаловажный. В недотепу играть поздно, ему и посомневаться впору и самое время прощупать, что — от чего и что — почем.
Вот он и задумался, оборвав веселое хихиканье.
Громовский смех растаял как дым, и Никита засек мелькнувшую в его лице тень недоброй тревоги. Конечно, пока еще с Громова взятки гладки, и он уверен в этом, но какая-то ниточка уже в узелок завязывалась, а узелки ему сейчас рубить не ко времени.
— Роботы-то роботы, а вот выскочит какой-нибудь Мартовицкий, и — прощай тугрики! — решившись, сказал Никита и прямо поглядел в глаза шефу. Да, он не Шитов-дуралей, которому сдохни да подай прокукарекать с эстрады. Он не заполошенный какой-нибудь, чтоб очертя голову по дешевке… А вместе с тем ничего особого и не сказано, хоть бы кто и послушал. Насчет критики порядков да над милицией посмеяться, как теперь хипежники считают, — это в моде, теперь только ретрограды порядки хвалят, хвалить — дурной вкус.
Ничего особого между ними не было сказано, и вместе с тем было сказано все. Расчетливые сомнения «Барахольщика» — Никита узнал от Шитова, что именно этой кличкой припечатал его шеф, — именно эта явно не морального порядка нерешительность освободила Громова от последних сомнений на его счет.
Деловым движением придвинувшись к столу, Громов отстранил ненужные более мемуары Давыдова, налил рюмки свою и Никиты, но пить не стал, воздержался, естественно, и Никита. Лицо Громова сейчас было очень близко. Он загорел, на темной коже резко выделялись до неприятного светлые глаза. Никита понимал, что контраст этот впечатляет, на Громова, наверное, оглядываются даже в городе, где все кажутся красивыми, потому что все отдыхают и всем хорошо. И все-таки не мог избавиться от мысли, что такие глаза — у спрута. Где-то вычитал он, что у осьминогов глаза совершенно похожи на человеческие.
— Слушай, — сказал Громов. — Слушай меня! Случайность этот Мартовицкий, чистая случайность! Хилый дурак спьяну напоролся на пулю. Говорю тебе точно. Знаю из первых рук. У меня дружок в ростовском горотделе. Да и какой же идиот доводит дело до уличной стрельбы? Головой надо думать. Они бы еще гаубицу на проспект выкатили. У меня, слава богу, серое вещество работает. Я не сторонник шумовых эффектов: воюют не шумом, а уменьем, ясно тебе?
Он был трезв как стеклышко. Он умел убеждать. Холодная ненависть заполонила Никиту, как только он услышал подлые слова о Мартовицком, том самом Мартовицком, который с голыми руками вышел наперерез вооруженным бандитам, погиб, но помог задержанию. «Врешь, мерзавец, парень не был пьян, и не случайно он напоролся на пулю!»
Мартовицкого Никита видел только в газете. Фото видел, самого Мартовицкого уже не было. Он показался похожим на Аксакова со слета, хлипкого, могучего, непобедимо идущего на опытного преступника, которому нечего было терять и которого он задержал, не применив оружия. «Врешь, белоглазый, Мартовицкий не случайность, Мартовицкий — закономерность. Вот чему тыне веришь, вот на чем ты погоришь…»
— Ну, силен ты, шеф! — повторил Никита.
Что ж, все сказанное Громовым должно было укрепить в Барахольщике доверие к нему: голова у Громова действительно работает, в милиции друзья, живет дай бог, сам, видать, не серый.
Последние слова Никиты прозвучали как признание. Он даже выпрямился немного в своем вольготном кресле. Неуловимое такое получилось движение готовности: пошлют — и он пойдет.
Вот теперь Громов пододвинул ему рюмку, сам взял.
— Выпьем, Нико, — сказал он. — Потому спокойно тебя угощаю, что надежно не пьешь. За Шитовым, прошу, поглядывай. — Вспомнив о Шитове, он поморщился. — Ну ладно, о нем потом, а сейчас давай о деле. Дело-то пустенькое одно, — подумав, добавил он. Уверенный, он все еще страховался. — Как раз ростовский товарищ, через него, вернее, кое-кто из местных просил меня проверить как бы со стороны. — Похоже, Громов плел свою нехитрую камуфляжную сеть уже по инерции, для порядка. Ну что ж, если считает нужным, пусть плетет, так даже легче. — Так вот, Нико, встреться с кассиршей. Ты говорил, она поступила куда-то. Когда у них начало?
— Долга песня, шеф. Первого сентября.
Никита не сказал, что девушка собирается ехать раньше. Красная лампочка мигнула, когда Громов о ней заговорил.
— Их там, говорят, до занятий на картошку гоняют?
— На картошку — это позднее. И первый курс не гоняют.
— Смотри не упусти. Версии твоей с приездом товарища ненадолго хватит, поэтому форсируй. С умом, но форсируй. Узнай примерную сумму ее выручки. В какое время дня и кому сдаются деньги…
Громов ставил вопросы и следил за реакцией Никиты. Ну что ж, Барахольщик, конечно, еще не чета шефу, но и у него серое вещество имеется. Если громовский «друг из милиции» проверочку хочет делать, пусть делает. Никите все это до лампочки. Не все ли ему равно, о чем с девочкой, которая ему нравится, для начала болтать.
— Бу сде, шеф, — сказал он.
— Ко мне пока не ходи. Позвонишь из автомата. Если затянется разговор, оборвешь, дескать, помешали тебе. Позвонишь из другого. За Шитовым последи, чтоб до гастролей не спился.
«Все еще страхуется. Как заяц, скидку делает. Хорошо! Поддержим».
— Бу сде, шеф, — повторил он и добавил, чуть помедлив: — Только когда уж эти гастроли… Я ведь проживаюсь…
Вид у Никиты был сейчас не очень уверенного в себе человека. Оно и понятно. Он и так задолжал шефу чуть не целую стипендию.
Громов тоже счел нужным чуть задуматься.
— Ладно, Нико, — согласился он добродушно. — Черт с тобой, Барахольщик. Даю еще полсотни.
Это было щедро. Никита даже не ожидал, расцвел от радости.
— Все будет по чертежу, шеф! — пылко заверил он, принимая две бумажки по двадцать пять все из той же словно не убывающей пачки, еще раз горячо поблагодарил и, по-деловому озабоченный, вышел.
Назавтра они встретились с Михаилом Сергеевичем у живописца, на другом краю базара.
Интересный был этот живописец, живой осколок давно прошедших времен, маленький сухой старик в строгом, потертом костюмчике; несмотря на жару, в высоком воротничке, каких теперь и в холод не носят. Небольшие, маслом написанные творения его в позолоченных самодельных рамочках были развешаны на боковой стенке ларька мороженщицы и разложены на деревянном прилавке. Уголок этот, видно, давно им облюбован и обжит. К нему подходят старушки, такие же старые и старозаветные, как он сам. Они приветствуют друг друга по имени-отчеству, раскланиваются с достоинством, как будто на вернисаже, как будто не прикреплены к каждой картинке бумажные квадратики с обозначением цены — десять рублей, пять. А есть и два рубля! За два рубля можно купить кусочек морского берега, вздыбленную волну в белом воротничке пены и темно-зеленую свечку кипариса.
Грустно стало Никите, когда он посмотрел на эти картинки, на старика. Ведь учился же человек, думал о настоящих выставках, о славе мечтал. Что ж дурного — мечтать о честно заработанной славе? А теперь…
Впрочем, что ж дурного теперь? Картинки дешево оценены их создателем, наверное, больше не дают, но ведь и они несут людям хорошее, память о красоте. Какие б ни были, они — для души. Шахтер с розочкой купит волну с кипарисом, посмотрит дома, зимой, и вспомнит большое живое море…
Корнеев был не в полотняном балахоне — в обычном костюме. Когда Никита подошел, он уже беседовал со стариком довольно живо, даже Ван-Гога поминали.
Никита вспомнил, Михаил Сергеевич недавно хвалился, что достал два томика писем Ван-Гога. Он вообще собирал мемуары и письма. Были у него и объемные тома «Литературного наследства». Корнеев считал, что в воспоминаниях и переписке людские характеры, судьбы, а с ними и время раскрываются достовернее, чем в художественной литературе.
Подумав о корнеевской библиотеке, Никита с обидой вспомнил цитату из воспоминаний Давыдова. Легкомысленно все же мыслил артист! Не соприкасался с блатным миром, среди чистых людей жил, а то бы не влетело ему в лоб сопоставлять святое дело творчества с воровской профессией.
Еще Никита подумал: вот удивится Михаил Сергеевич, когда в Москве Никита расскажет ему об этой цитате.
Да, наверное, только в Москве. А здесь разговор опять, как по морзянке, точки да тире, на ходу расшифровывай.
Корнеев сказал, надо в аэропорт съездить, но разговор вести так, чтоб никто не мог подслушать, интересующих вопросов не задавать. Что-нибудь пусть помешает. Вероятно, это — последняя поездка.
Никита рассказал, что Шитов и Волкова как-то жмутся к нему. Корнеев одобрил. Звонить Громову о результатах из аэропорта Никита будет не из автомата. Дал адрес.
Нельзя было встречу затягивать, тем более — задавать вопросы. Корнеев в этот раз выглядел внутренне более собранным и настороженным. Ну что ж, они с Вадимом по своему азимуту тоже, наверное, не шагом продвигаются, что-то и у них новое есть.
Так часто бывает. Стороннему человеку может показаться, что в первые часы, а то и дни расследования группа тянет время, мало видимого действия, медленно все идет.
Так кажется, что очень медленно стартует, отрывается от земли ракета. Даже боязно: уж оторвется ли, не сядет ли на свои дюзы?
А она оторвалась, и вот уже и след в небе растаял.
Михаил Сергеевич ушел первым. Никита потолкался еще по базару, прицениваясь к разному барахлу. Хотя Громов не уставал намекать на свои связи с полгородом, Никита не особо в них верил, однако считал нужным все же блюсти свой образ барахольщика. Никогда не следует пренебрегать возможностью даже мелкого случая. Купил платок ковбойский, завязать на рубашке, гаже не нашлось, явный нестандарт.
Настроение было почему-то смутное, хотя, судя по всему, Михаил Сергеевич остался доволен. Указания дал в развитие действий Никиты, а не вразрез.
Никита привык непременно докапываться до истока настроения, если оно было плохим. Выяснив причину, с ней легче справиться. Наверное, он просто устал от Громова, от пьяного Шитова, от этой истеричной Волковой. Позорно было бы сознаваться в усталости даже перед самыми близкими (перед ними особенно). Никита снова обратился мысленно к работе разведчиков. Как они выдерживают! Выдерживают годами… От самокритики и нескромных ассоциаций с глубокой разведкой Никиту оторвал знакомый голос. В задумчивости Никита забрел к торговцам фруктами. Окликал его дед. Перед дедом стояли корзины со сливами, товар выглядел даже привлекательней, чем у других, потому что сливы, видно, собирались в спешке, иные сорваны прямо с зелеными веточками, и свежие, не успевшие пожухнуть листья очень их красят. Тому живописцу впору изготовить натюрморт.
Никита вспомнил живописца потому, что у деда на рубашке был приколот бумажный квадратик с ценой — два рубля. На торговый-то простор вырвался, но с произношением дело было худо: челюсть, по-видимому, осталась у старухи, и даже имя Никиты в обрамлении страшного шипенья сейчас получалось у деда как бы с английским акцентом. Возможно, деда с плакатиком принимали за инвалида, сливы шли ходко.
Никита поддержал коммерцию, купил на рубль слив и зашагал с базара, невольно и полностью освободившись от неприятных мыслей.
В аэропорт, слава богу, ехать только послезавтра, кассирша, имя Лида, кличка «Жук», работает по нечетным.
Гастроли тоже, благодарение богам, отложены. Никита вдруг задержался перед тем, как кинуть в рот последнюю сливу. Ему только сейчас пришло в голову, что за оттяжку с гастролями, наверное, надо своих благодарить. Тут и незаинтересованность Громова определилась, и дорогие инструменты Шитова, спущенные за бесценок, не уйдут абы куда.
Зачем нужна Громову кассирша, гадать после полученного задания уже не приходится. Что и говорить, активен этот любитель мемуаров, без дела не сидит. Михаила Сергеевича интересуют его связи, поскольку Шитова, тем более Волкову, он, по всей видимости, использовать не собирается. Одного Никиты для дела ему явно недостаточно. Кто-то еще у него должен быть. Не всплывет ли Иван?
Покончив со сливами, Никита аккуратно свернул пакет с косточками и честно нес его до урны. Его позабавило, что случившийся неподалеку милиционер, проследив за этой акцией, оглядел Никиту одобрительно, но и с некоторым удивлением. Очевидно, не ожидал дисциплинки от джинсов со львом. Маленький прокол! Это следует учесть.
Сегодняшний вечер Никита решил частично использовать на Шитова, а потом все-таки сделать себе несколько выходных часов, отправиться к тетке Ирине.
Шитов и Волкова действительно тянулись к Никите. Так бывает, когда трое в комнате поссорились и тяготятся ссорой, атмосфера раздражения давит на всех троих. А входит четвертый. Все рады струе свежего воздуха, потому что он ни в чем не участвовал, ничего не знает, а сам по себе парень ничего.
Шитову, кроме того, льстило участие Никиты в его музыкальных поползновениях, а Волкова, наверное, сама того не понимая, была благодарна Барахольщику за то, что он ее не оскорблял. Она посмотрела на него однажды с удивлением, когда он машинально посторонился, пропуская ее в дверь.
А Никите иногда казалось, что эта молоденькая, но уже имеющая грязное прошлое женщина не безнадежна. И это понятно. Никиту воспитывали на отрицании самого понятия безнадежности. В лице Волковой, когда она в забывчивости задумывалась, несмотря на крашеные длинные волосы и чрезмерный грим, появлялось что-то, что делало ее на фотографии из Суздальской колонии похожей на печального мальчика. Такой показалась она Вадиму, когда он смотрел ее дело.
Если в колонии она сумела произвести на всех хорошее впечатление, нельзя же отнести это только за счет умелого притворства. Притворяться можно день, два, а потом это становится очень трудно. Никита по себе знает. Откуда взяться такой неизменяющей выдержке у девчонки? Скорей всего, она легко поддается влиянию среды. Как вокруг нее, так и она… Ну и, конечно, мужчины, и алкоголь. Сейчас с ней сделать ничего нельзя. Сейчас она раба Громова. Прикажет он — она убьет…
Памятуя указания и Михаила Сергеевича, и Громова, весьма удачно совпадавшие, Никита отправился к Шитову.
К его удивлению, Шитов был почти трезв. У него сидела Волкова, и беседа у них шла на большом накале. Оба срывались на крик, что производило бы впечатление странное, если б за стеной не стоял отчаянный грохот пирушки. Грохот, потому что под монотонный треск магнитофонной записи что есть силы подпрыгивало и отплясывало, как слышалось, множество пар.
— Здорово, друг! — приветствовал Шитов Никиту. — У хозяйкиной дочери рожденье. Я уж с полок хрусталь поснимал, ходуном все ходит. Скажут потом, я побил.
Шумовая какофония за стеной была ему неприятна, слухом-то он все-таки обладал.
— Садись, Нико, — широким жестом пригласил Шитов к столу, — будь гостем!
На нем красовался все тот же купальный халат, он так же играл хлебосольного хозяина, но на столе уже стоял не коньяк, стояла водка, да и не «Экстра», а обыкновенная, и на закусь колбаса не дороже двух тридцати. «Неужто спустили уже и «маг» и приемник? — подивился про себя Никита. — Или Громов все-таки лапу наложил?»
Правда, присаживаясь к столу, Никита заметил на ковре вторую бутылку, порожнюю.
— Наливай, Нико, — сказал Шитов, доставая из серванта третью стопку. Хлеб и колбаса, наструганные кое-как, лежали на одной тарелке, для всех. Разговор за столом, видимо, шел серьезный, пили-закусывали без декораций.
— Инна, тебе хватит. Я же сказал!
Последние слова Шитов произнес с крайней строгостью, однако они только развеселили Волкову. Она откинулась на спинку стула, взмахнула руками. Движения, мимика у нее сделались чрезмерными, грубыми. Никита впервые видел ее пьяной. Сейчас вряд ли бы нашел в ней Вадим черты печального мальчика.
— «Я же сказал»! — передразнила она Шитова. — Тоже мне Барон, тоже мне жлоб! Это ты Машке своей говори!
С трудом и сильно качнувшись, она снова привалилась к столу, но пить больше не стала. Она не Шитова послушалась, она просто забыла про рюмку. Когда она не гримасничала и задумывалась, лицо ее переставало быть противным, все же сказывалась ранняя молодость. Никита вдруг подумал, что от Маринки эту пьяную женщину отделяют всего семь лет.
— Он завел бабу, он завел бабу! Я знаю, у него есть в аэропорту, в аэропорту! — повторяла Волкова в пространство, монотонно, как робот.
— Я тебе сотый раз повторяю, мало ли какие у Жени дела, — видно, действительно не в первый раз втолковывал ей Шитов. — Ну и что ж, что в аэропорту? Билеты ты нам достанешь? Он же достанет. Поди-ка улети сейчас из Южного. За две недели записываются. Не зимовать ведь нам тут.
Волкова так же монотонно, как робот, не кивала, качала головой. Потом вдруг вздохнула в голос «О господи!», положила на стол руки одна на другую, прилегла на руки щекой и закрыла глаза.
В комнате стало тихо, если не считать топота и выкриков за стеной.
— Положим ее на диван, что ли? — вполголоса предложил Никита.
— Не надо, — полным голосом сказал Шитов. — Разоспится, куда я с ней? Хозяева предупредили, на ночь не приводить.
— Может, шефу позвонить?
— Жене? Что ты! — Шитов всполошился. — Обозлится. Скажет, чего по ерунде… Давай выпьем, Нико! — сказал он, пододвигая к себе тарелочку с колбасой и хлебом. — С тобой я с удовольствием. Устал я сегодня от этой растяпы. Да нет, она спит. Она может так. На ходу, как лошадь. Мы с тобой сейчас сепаратно… — Шитов оживился, встал, достал из нижнего отделения серванта коньяк, маслины. — При ней нельзя, настучит Жене, что у меня деньги есть…
Вернувшись к столу, он на всякий случай присмотрелся к Волковой.
— Дрыхнет, аж слюни распустила. Грубость какая!
Ну и он хорош!
Шитов разлил коньяк, подставил Никите маслины, а сам все-таки взял колбасу, ближе она была его душе.
— И Женя хорош. Ведь завел в аэропорту какую-то кассиршу! — Шитов все-таки понизил голос. — Слышал я один разговор, а уж он зря болтать не будет. Ну, не дурак? — обратился Шитов к Никите за сочувствием. — Ну время ли сейчас, при этой-то, — последовал кивок в сторону спящей Волковой. — Она ведь собака неудержная, грубое существо. Устроит скандал, гастроли провалит, а! — Шитов махнул рукой. — Наливай, Нико! Очень меня эти гастроли тревожат, а Женя не мычит не телится. И зачем только я сюда свои инструменты привез! — высказал он дельное соображение. — Ему — что! Я распродам, а деньги — на всех, и с него взятки гладки. А были б инструменты в Москве, поди достань, фиг вам, чечако! Может, он тогда бы и с гастролями поживей крутился, а то сшивается по бабам…. Пей, Нико!
Волкова звучно похрапывала. Шитов воспрял духом, глаза у него заблестели. Он энергично жевал колбасу и нахваливал Никите свой электроорган, который удалось ему в Ленинграде купить задешево и которому цены нет, так он хорош.
— Купил я его по рекомендации у одного музыканта. Мы выступали вместе. Не хвалясь, скажу: отлично меня принимала публика. Ну да ты ведь слышал, я же могу…
Громов был далеко, Волкова еще дальше, и Шитов на свободе чувствовал себя сейчас тем, кем мечталось ему стать — артистом, певцом. Ему нужно было подтверждение. И Никита подтвердил.
— Можешь, — проговорил он значительно. — Я слышал тебя. Ты можешь.
— На все жертвы я шел и пойду ради искусства! — воскликнул Шитов. Чувствовалось: он любуется не только своими словами, но и звуками голоса. — Неужели ты думаешь, интересно мне возиться вот с этой… — Последовал полный пренебрежения кивок в сторону спящей Волковой. — Храпит! Храпит, как солдат, чуха подзаборная! Она ведь в колонии была, в Суздальской колонии! — вдруг зашептал он, потянувшись к Никите. — Ты с ней как с порядочной, а она уже сидячая, лагерная! А туда же, на платформы встала! «Ах, оставьте, я сама!»
Он почти паясничал, вымещая на мертвоспящей Волковой свою зависимость от Громова и свой страх перед ним. Он был омерзительно жалок, но не только жалок. Трусливо-злобная собака очень опасна, с ней труднее рассчитать…
Никита наблюдал за ним, время от времени испуская подходящие случаю междометия.
— Она ж, ко всему, беременна? — спросил он между прочим.
— Брюхата, — подтвердил Шитов. — Женька считал, что с ее физиономией пятнистой при случае меньше подозрений. А уж теперь давно бы ей пора… Ну да черт с ней, выпьем, Нико, за искусство!
Он налил. Никита только собрался спросить, для какого дела могла быть полезна пятнистая физиономия Волковой, как она шевельнулась.
С ловкостью фокусника Шитов схватил, сунул под стол коньяк, залпом выпил свою стопку и энергичными жестами понудил сделать то же и Никиту.
Волкова подняла голову, отерла ладонями лицо, привычно не задев ресниц, отягченных тушью, пригладила волосы и села за столом как ни в чем не бывало.
— Дай сигарету, — сказала она Шитову. Голос был хриплый. Она прокашлялась, голос прочистился.
— Закуривай, Инночка, — тоже как ни в чем не бывало сказал Шитов, поднося ей горящую спичку. — Вздремнула ты хорошо.
Волкова взглянула на часы.
— Я пойду, — сказала она. — Я хочу зайти к Жене.
Хмель с нее еще не сошел, она, видно, не очень ясно помнила, что говорила при Никите, и на всякий случай силилась подчеркнуть свою как бы значимую близость к Громову. Они все-таки оба живут в гостинице.
— Я провожу тебя, Инночка!
Шитов снял свой купальный халат, надел пиджак, посмотрелся в зеркало. Корректный, благовоспитанный, он любовался собой сейчас, хоть перед Никитой, да играл. Волкова не оценила его любезности, она вся была там, куда направлялась. Тяжелые мысли не покинули ее, просто она немножко протрезвела и лучше могла собой владеть.
Шитов взял ее под руку, они втроем вышли на улицу.
Время не позднее, на бульваре шумно и тесно. В мерцающем вечернем свете пятнистая кора платанов похожа на маскхалаты. Все кругом казалось ненастоящим, как декорация, как Шитов, который, совершенно войдя в роль если не рыцаря, то прирожденного джентльмена, вел Волкову, словно даму, привыкшую к машине и лишь случайно вынужденную пройти сквозь толпу.
На повороте возле белоколонной ротонды — павильона с цветастым частоколом из винных бутылок, — как всегда в это время, теснилось немало любителей, в основном, естественно, мужчин. Шитову бы следовало обогнуть это скопище, но он, увлеченный собственной барственностью, пошел напрямки, время от времени обращаясь в пространство:
— Разрешите… Разрешите пройти…
А один раз он выразился совершенно в стиле девятнадцатого века:
— Друзья мои, разрешите пройти даме!
Никита, идя следом, получал истинное удовольствие от шитовского спектакля, но тут произошло непредвиденное. Необычные словеса привлекли внимание не только Никиты. Кто-то из тех, кого Шитов призывал посторониться, воскликнул без зла, но довольно громко:
— От твоей дамы, мил человек, перегаром несет! Рядом постоять — на огурец потянет!
Грянул хохот. Шитов сорвался и крикнул:
— Посторонитесь! Я же сказал!
Ему ответили. Дальше — больше, и тотчас — в это время, в этом месте, этого следовало ожидать! — раздался милицейский свисток, один, за ним другой.
В одну секунду вывернувшись от Шитова, даже, кажется, ударив его по руке, Волкова ринулась назад к Никите, схватила его под руку и с силой, какую трудно было предположить в довольно хрупкой на вид, да к тому еще нетрезвой женщине, буквально выволокла его из толпы, и насильно бегом утащила в первый попавшийся тихий переулок, и еще, наверное, с квартал вела его быстрым шагом куда глаза глядят.
— Куда ты? — насилу остановил ее Никита.
— Милиция — там, дурошлеп! — прошептала Волкова в лицо Никите. Перегаром от нее действительно несло. — Огребли его, понимаешь? Забрали в милицию!
— Да ведь ни за что огребли! — с удивлением слушая сам себя, возмутился Никита. — И бросили мы его!
— А черт с ним, — сказала Волкова. — Я его не просила. Подумаешь тоже, князь Юсупов…
Словечко было громовское. Ничего в ней не было своего. И человеческого не было. Три человека несомненно связаны общим преступлением. Позднее Вадим размотает грязный клубок и определит место и меру каждого, но связаны все — это факт. Так где же ваша спайка-этика? Где элементарная взаимовыручка? Вы, пауки, еще не в банке, а уже грызете друг друга…
Обогнув квартал, они вышли на бульвар неподалеку от гостиницы.
— Я дойду, — сказала Волкова, выпустив наконец локоть Никиты. Он испытал чувство физической приятности, когда рука его освободилась от ее цепких пальцев.
Волкова ушла твердой походкой. Видно, страх перед милицией вышиб из нее остатки хмеля. Отработан рефлекс, ничего не скажешь. Никита огляделся, ища глазами телефонную будку. Не увидел, вспомнил, что рядом дежурная аптека, и побежал туда. Громову надо было доложиться первым.
На счастье, Громов оказался дома.
— Шеф, Барона огребли, — прикрывая трубку ладонью, вполголоса сказал Никита.
— Ка-ак?
Ох, как забеспокоился! Ох, как забеспокоился!
Никита коротко рассказал ему как.
— Тебя не засекли?
— Нет, шеф. Я и Инку уволок.
— В свидетели не записали?
— Что я, рыжий? — обиделся Никита.
Громов быстро овладел собой.
— Делай, как намечено, Нико, — сказал он после некоторой паузы, но уже совершенно спокойно. — С этим идиотом я поговорю. Ариведерчи, дитятко!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Осень, осень… Впервые Ирина увидела город на море осенью. Впоследствии ей приходилось не раз бывать здесь в знойные летние месяцы, принимать вонючие ванны и, как больного товарища, пестовать надоевшую ногу; ванны поначалу вызывали обострение. Встречала она здесь и весну с розовыми цветками миндаля, похожими на бабочек на безлиственных еще ветвях дерева. И все же осень казалась ей прекраснейшим временем города.
Палые листья так красивы, что странно прикосновение к ним метлы. Впрочем, и метла здесь напоминает привядший букет, а нежный шорох ее по влажным от тумана камням совсем не похож на скрежет широкой лопаты, счищающей с московского асфальта снеговую ноябрьскую грязь.
Как будто и не убавилось зелени, но богаче стали оттенки зеленого цвета, и в зарослях зажглись багряные, малиновые костры. Среди отцветших олеандров — вдруг розовый куст, и на нем роза. Свежая, юная, едва расцветшая в этом осеннем мире, она не чувствует себя одинокой. За ней еще два бутона, похожие на сердца.
С утра на мощных листьях канн холодная испарина. На большом плакучем дереве хвоя рыжая и длинная, как шерсть орангутанга.
Осенний город похож на дворец, в расцвете достатка и веселья оставленный его обитателями. Ведь розы еще не отцвели, георгины в разгаре, астры только-только восходят, маленькие разноцветные светила.
В двориках-садах деревья хурмы стоят без листьев, горделиво обремененные множеством тугих оранжевых солнц.
Молодые платаны стали легки и прозрачны в кронах. По вечерам, в тумане одиноки красные огни на мачтах, сливаются небо, земля и море, чернеют хвостатые колючие тени пальм, во влажном воздухе слышнее их жестяной шелест.
Пустынны большие улицы, площади и проспекты, и звенят, звенят в осеннем воздухе чистые голоса детей. Маленькая девочка в венке бежит, припрыгивая, по середине мостовой. Хозяйка осеннего города бежит и кричит: «Джания! Пойдем за листьями!»
Таким, осенним, Ирина узнала, запомнила и полюбила этот город. И всегда досадовала, что, как всякий педагог, может приезжать сюда только в летние месяцы курортной толчеи, когда маленькой девочке никак нельзя бежать по мостовой и звать Джанию за листьями.
Впрочем, когда же это было? Ирина задумалась. Это было чуть не пятнадцать лет тому назад! Может быть, маленькая девочка уже сама — мама. Может быть, она сейчас где-нибудь рядом, не на курортно-санаторной, а на маленькой жилой улочке. На дворе у нее побеленные камешки очерчивают крохотные клумбы, и дорожки, и маленький бананчик в ветреную погоду кладет лист — мягкую лапу — через раскрытое окно на кухонный стол. А хозяйка беззлобно и терпеливо отстраняет его, как котенка.
А может быть, она вышла замуж и уехала на Север, где лиственницы цветут красными шишечками…
Может, она просто учится в Москве и встречается с Ириной в метро на эскалаторе…
Любимым местом Ирины, где она могла подолгу сидеть и думать, была скамья под маленькой мушмулой, Такой густой, что здесь даже в дождь бывало сухо. Скромные домовитые цветки росли гроздями на мясистых стеблях. Этакое семейственное дерево — мушмула.
Ирина плохо себя чувствовала. Она очень плохо себя чувствовала, но запретила себе думать об этом. Какой смысл думать о том, что не можешь изменить? Однако сегодня у нее испортилось настроение по поводу совершенно, казалось бы, нелепому.
Ирина много лет пользовалась симпатией местной библиотекарши, дамы весьма почтенной, владеющей несколькими языками. И вот нынче утром она показала Ирине небольшую заметку в немецком журнале, кажется, в «Die Woche» — «Неделе», где говорилось, между прочим, о том, что майские жуки вымерли. Для них первых стали нежилой, не пригодной для жизни наша атмосфера, наша планета. Большими трудами где-то в особых условиях сохраняется несколько майских жуков, их показывают немецким детям.
Ирина прочла и сначала сказала: «Какая чепуха! Как их можно сохранить и вообще куда это они делись…»
А потом подумала и вспомнила: а ведь жуков-то действительно нет. Уже много лет нет. А ведь они были. В детстве Ирина их отлично помнит. Большие, тяжелые в полете, они гудели густым басом, иногда больно ударялись в лоб. Они были гонцами настоящего летнего тепла, уютные майские жуки.
Теперь их нет. И никогда больше не будет. Они исчезли навсегда, а мы и не заметили их исчезновения. Были и — нет. Вот и все. Ушли из жизни майские жуки, и никто этого не заметил.
Смешно, но Ирина вышла из библиотеки придавленная какой-то странной грустью обреченности. Нелепо, конечно. Подумаешь, что ей майские жуки?
Ирина сидела на своей скамейке под мушмулой. Ей не хотелось возвращаться домой, к Вике, с такой унылой физиономией. Она пыталась отвлечь себя воспоминанием о призыве, украсившем сегодня стену библиотеки. Объявление было действительно хоть куда:
«Кто представит двадцать килограммов макулатуры, может купить в нашем магазине «Королеву Марго».
От Вики Ирина старательно и успешно скрывала и боли, и слабость, и дурные мысли. В самом деле, девочка так радовалась югу, морю, пальмам! Она все это видела в первый раз, у соседей нашлись одногодки-подружки, закрыт в чемодане нелепый китель, Вика загорела, похорошела, к ее льняным волосам идет загар… Надо же было дураку Никите обозвать девочку альбиносом!
Ирина дозналась, конечно, еще в Москве от Вики об этом случае. В первую минуту она так разгневалась, что едва не собралась немедленно ехать к Никите, долбать его за бездушие.
Вике Ирина, разумеется, не сказала ни о чем, но мысленно до полного уничтожения обвиняла Никиту в том, что он потерял совесть близ развратных старых баб, разучился вести себя прилично с нормальными девушками, и далее в таком же роде.
Немного поостыв, Ирина вспомнила, что Регина, по всей видимости, возникла перед Никитой позднее Вики, да и неизвестно, грешен ли он с этой модерновой толстухой, что про альбиноса высказался он не Вике, а Фузенкову. В общем, состав преступления, как говорит Вадим, отсутствовал.
Отсутствовал — ну и очень хорошо, Ирине вовсе не хотелось обвинять в чем бы то ни было своего любимца. Уж здесь-то, укрытая мушмулой, могла она так назвать своего мальчика, маленького человечка, который хотел увезти с собой салютинки?
Хорошо, когда есть мушмула, которой можно открыть свои мысли и чувства, не боясь показаться смешной. Мушмула всегда, уже много лет привечала Ирину. Но с майскими жуками ничего не могла сделать и она. Нет больше майских жуков, добродушных увальней. Ушли, перестали быть. И никто этого не заметил…
Из-под мушмулы Ирина задумчиво смотрела на маленький сквер, скромный сквер для горожан, для постоянных жителей города на море, Тут тоже растут канны, и есть розы, и бордюр из душистого алиссума, но как-то все проще, по-домашнему, теплее. На этом сквере дети играют в песке.
И вдруг Ирина выпрямилась на скамейке, не поверив глазам своим, — по скверу медленно, опустив глаза долу и тоже задумавшись, шагал Никита. На нем были какие-то невероятные штаны. На штанах красовались различные карманы, «молнии» и бахрома, только бубенчиков не было. Лев оставался пока вне поля зрения Ирины.
Она торопливо отодвинула сумку с книгами, поднялась, насколько могла быстро. Она спешила, боясь, что Никита как возник, так и исчезнет, растает в теплом нежном воздухе.
Выбравшись наконец на свет солнечный из-под своей мушмулы, Ирина крикнула:
— Кит! Деточка!
Никита мгновенно обернулся и — обрадовался. Он даже сам не думал, что так обрадуется. Наверно, потому, что тетка Ира была сейчас для него не только сама собой — в ней воплотилась вся семья, вся нормальная, естественная жизнь, когда можно обыкновенно, как тебе свойственно от рождения, думать и говорить.
Никита рассчитывал просто навестить тетку Иру, а оказалось — приехал, издалека приехал на побывку домой.
— Ты куда? — спросила она.
— К тебе. К тебе, тетя Ира, — сказал Никита. И вдруг улыбка сошла с его лица. — Что с тобой, тетя Ира? — спросил он совсем другим голосом. — Болеешь, что ли? От тебя половина осталась.
Никита прикинул. Они давненько не виделись, с Майских праздников, но он что-то не слыхал, чтоб Ирина Сергеевна болела, уж через Галину-то до него бы дошло. На лице его выразилась полная растерянность, если не испуг.
Только теперь до Ирины дошло, что она действительно изменилась. Зеркало ей, конечно, не врало по-сказочному, да она и не была склонна требовать от него лжи. Просто, когда каждый день видишь сам себя, можно и не заметить. Все думаешь: сегодня — устала, а завтра — на погоду нездоровится. Да и старостью легко прикрыть любую перемену, старость никого не красит.
В институте ее тоже каждый день видят, да и кому там особенно разглядывать ее физиономию? А Кит давно не видел, да и не чужая она ему, вот он и заметил, дорогой мой, добрый мальчик…
— И видно, не лучшая половина осталась? — пошутила Ирина. Ей в эту минуту безразлично было все, связанное с нею самой. Она тоже не ожидала, что так обрадуется Никите.
Он взял у нее сумку с книгами, она взяла его под руку и нарочно, с удобством, чтоб видно было, оперлась об эту сильную руку. Как же приятно было идти с Китом по улице: пусть все смотрят, пусть думают, что это ее сын, большой, красивый Кит помогает ей идти и несет ее сумку.
— Кит, но почему у тебя такие невероятные штаны? — спохватилась Ирина.
— Пусть будут такие, — улыбаясь, медленно проговорил Никита, и больше она не спрашивала его ни о чем. Хотя нет, спросила:
— А ты ко мне надолго?
Вопрос был правильно поставлен. Она ж не знала, где он и что он, не знала даже, живет ли он в городе на море или только проездом…
— Ты знаешь, я, наверное, заночую у тебя, — оживился Никита, решив, что может позволить себе такой вольт. — Пусть у меня будет долгий-долгий выходной, ладно?
Ирина привела его в квартиру своей отбывшей на Север подруги — две крохотные, прямо игрушечные, комнаты в старом одноэтажном доме с большим инжиром во дворе. В доме жило еще множество людей, и как-то хитро получалось, что у каждой семьи свой вход с улицы, и даже своя виноградная лоза, и свой цветничок из цветов необыкновенных, какие не растут в Московской области. Все как будто игрушечное, и все всерьез. Кажется, из такого домика под такой инжир должна толстовская казачка Марьяна выплыть, а выскочила девица в кипенно-белых брюках и кримпленовом кафтанчике с зеленым орнаментом. Удивилась, улыбнулась Никите и исчезла.
— А инжир у нас общий, — говорила Ирина, вытаскивая на стол из кухонного шкафчика какие-то припасы. — Если хочешь, спи под инжиром, я тебе раскладушку поставлю, одеяло есть.
— Да ты не беспокойся, тетя Ирина, я тут на лежаке ночь ночевал. Не хочу я есть! Я поговорить хочу. Сядь ты, ради бога!
Никита потянулся с дивана, поймал Ирину за руку и заставил сесть рядом с собой.
Он присмотрелся, она не показалась ему столь необратимо изменившейся.
Тетка Ирина сидела чуть боком против Никиты, по-деревенски просто положив незанятые руки на колени, и смотрела на Никиту. Смотрела тоже естественно и радостно, как отдыхала.
— Почему ты все-таки похудела, тетя Ира? — настойчиво допытывался Никита. — Неужто все диету держишь?
Еще лет десять назад тетка Ирина боялась полноты и держала диету, и Никита ужасно этим потешался.
Нет, давно уж она не держит диеты.
— Кит, а ты помнишь майских жуков?
Ирина вдруг с радостью почувствовала, что Никите можно рассказать про майских жуков, он поймет. А вот Вике — нельзя, вернее, бесполезно. Жуки не вписываются в Викины понятия воспитания воли.
Ирина неожиданно для себя порадовалась, что Вика на экскурсии и вернется только вечером. И рассказала Никите про майских жуков.
Никита не посмеялся над ней. Никита понял, что жуки — это не просто. Он задумался.
— Тетя Ира, — сказал он, — я не помню майских жуков, но мне кажется, я понимаю. Жуки. Тебе их жалко. Погоди, погоди! — остановил он хотевшую возразить Ирину. — Тебе даже не просто их жалко. Тебе горько, что они исчезли, а этого никто даже не заметил. Ну, a динозавры? Динозавров тебе не жалко?
Оба они думали и говорили без тени улыбки.
— Динозавров мне тоже жалко, — медленно проговорила Ирина. — Но, в общем, Кит, ты — гений!
Действительно, Ирина не смогла бы толком объяснить, но, оказавшись в одной компании с динозаврами, майские жуки как-то перестали быть одинокими.
— Мы все уходим понемногу…
Грустные эти слова тетка Ира произнесла уже с улыбкой.
— Умница ты моя! — довольная, сказала она и похлопала Никиту по колену. Ну вот, теперь тетка Ирина стала совсем сама собой. — Рассказывай про себя что-нибудь, — попросила она.
Бумажные кульки, целлофановые пакеты остались лежать на столе. Какими-то холостяцкими всегда получались у тетки Иры хозяйственные хлопоты. Не ее это стезя. Насчет жизни — другое дело, и Никита с увлечением стал рассказывать ей про слет.
Любопытно получилось с этим слетом. Никита и не предполагал, что день в Колонном зале будет долго и такими разными гранями поворачиваться в его памяти.
В последнее время, например, ему почему-то вспоминались три человека, казалось бы не имеющие отношения к работе милиции, три гостя, сидевшие в президиуме: писатель, высокий, похожий на Маяковского, чей роман о гражданской войне Никита читал и перечитывал; артист, — когда он поднялся в президиуме, Никита поразился удивительно знакомому лицу. «Да где же я его видел? Может, на Огарева, шесть?» И не сразу сообразил, что это же полковник Зотов из фильма о «Черном принце».
А третий был диктор Всесоюзного радио Юрий Левитан. Да, да, тот самый Левитан, которого знают все от мала до велика, который встречает всех «с добрым утром»…
Услышав о Левитане, тетка Ирина стала расспрашивать, какой он из себя да как держится.
— Ты даже не представляешь себе, Кит, что такое голос Левитана для моего поколения. Ты подумай, ведь именно этот человек объявил о пуске Днепростроя, об открытии метро, о перелете Чкалова… А в войну, господи, что значил, как звучал для всех нас в войну его голос! Ты знаешь, что Гитлер специально требовал, чтобы заставили замолчать Московское радио? Говорили, во время налетов Левитан при свете карманного фонарика читал…
— Почему такие разные люди?.. — Никита не договорил, но Ирина поняла его мысль.
— А что же в этом удивительного? — сказала она. — Конечно, самые разные люди интересуются работой милиции. Это закономерно потому, что работа милиции касается решительно всех.
Никита знал, когда рельефно возникли в его памяти эти три человека. После слов Громова о том, что Мартовицкий — случайность.
Наверное, густой тенью прошла по его лицу мысль о Громове, если тетка Ирина, оборвав воспоминания о голосе Левитана в войну, спросила озабоченно:
— Что с тобой, Кит?
— Ничего, — покачал он головой, чуть улыбнувшись. Оглядел игрушечное жилье. Он никак не мог привыкнуть к тому, что здесь двери выходят прямо на улицу, без сеней, без крылечек, как из комнаты в комнату, и окна — без вторых рам.
Тетка все-таки накормила Никиту яичницей с помидорами, изжаренной на электроплитке. Чай они пили крепкий, с вареньем на толстых блюдечках. Никите до удивления вкусной показалась нормальная домашняя снедь.
— Тетя Ира, неужто ты? — показал Никита на гитару на стуле. Потянулся, взял, стал помаленьку настраивать.
— Хоть бы и я? Это ж только молодым кажется, что гитары у вас запели. А мы так на них только «Интернационал» да «Вихри враждебные…». Нет, Китик, это Викина гитара. А между прочим, Кит, знаешь ли ты, кто со мой живет? — Тетка Ира оживилась. — Вика со мной живет. Ну, она работает в детской комнате у Огневой. Помнишь, Тамара у вас про нее рассказывала?
Никита не только вспомнил, но, смеясь, напомнил Ирине, что ничего особенно лестного Тамара про эту Вику не говорила. Не контачит она с ребятами, эта Вика.
Однако Ирину осенила идея, а когда она чем-то загоралась, ее не просто было сбить.
— Ты не смейся. Сегодня не контачит, завтра законтачит. Фу ты, слово какое дурацкое! Никак я не могу к вашему жаргону привыкнуть. Я только не могу понять, как ты мог хорошенькую девушку обозвать альбиносом?
Гитара издала полный удивления аккорд.
— Это фузенковская-то, из ДКМ хорошенькая? Ну, тетя Ира…
— Она не только хорошенькая, она вообще интересная, с хорошим нутром девушка…
В настойчивости, с какой рекомендовала Ирина эту девицу, Никита почуял некий напор, а после эпизода с Региной он готов был спасаться бегством от малейшей тени навязчивости.
— Тетя Ира, — значительно проговорил он, — прошу, в смысле умоляю, не сватай мне интересных, с нутром девушек. — Гитара подтвердила сказанное решительными пассажами. — Я если женюсь, то на математичке.
— Новые номера к Октябрьской годовщине, — сердито сказала Ирина. — Что бы ты с ней стал делать?
— Да уж нашел бы что…
Гитара забормотала нечто певучее, и в эту минуту со двора в комнату шагнула Вика.
Никита сразу узнал ее и удивился. Вот уж не ждал, что эта Вика действительно может стать хорошенькой. То ли без формы она, то ли загар ей идет. На руке старый ожог. Но он ее не портит, странное такое, перламутровое пятно. «Вот этой бы волосы подлинней, а юбку покороче».
Вика тоже смотрела на Никиту. И в ней закипела злость. Альбиноса она ему не простила и по гроб жизни не простит. И он-то сейчас ничем новым ее не поразил. Он гораздо хуже, обыкновеннее стал в этих пошлых штанах и расхристанной, до пупка рубахе.
«Так вот каковы, значит, вы на отдыхе? Вот где ваш истинный вкус? Хипповать, значит, вас потягивает?»
Вика сразу почувствовала себя цельнее и уверенней. К тому же за дверью ее дожидались — это тоже ей придавало вес.
— Это — Вика, это — Никита. Да вы знакомы, кажется? — торопливо представила их друг другу Ирина.
Ее обнадежило удивление Никиты. Ей не первый раз думалось, как было бы хорошо, если б Вика, попросту говоря, вышла замуж. Доведись что-нибудь, и девочка останется совершенно одна. Вика же хорошая…
А Вика со всем ядом, каким обладала, ответила, повернувшись к Ирине:
— Знакомы, Ирина Сергеевна! Только у меня не осталось светлого воспоминания об этом знакомстве. А сейчас я в отпуске. Мне не обязательно тянуться перед лейтенантом.
Ирина так растерялась, что Никите стало ее жалко. Едва оживление покинуло ее, тотчас стала видна внезапная худоба и обширные тени под глазами, легшие на лицо, как полумаска.
«Экая дура девка! — подумал Никита. — Вместе живет, не видит, что человек болен. При тетке — не скажешь, без тетки — скажу. Да и напомнить надо, чтоб на улице не вздумала при случае узнать. С ее умишком хватит».
Вика церемонно попросила у Ирины разрешения пойти в кино.
— Уходи, — с горьким облегчением махнула рукой Ирина. — Вам хотят как лучше, а вы как идиоты.
— Значит, не осталось светлого воспоминания? — повторил Никита, откладывая гитару. — Быть того не может, чтобы не осталось обо мне светлого. Пойдемте-ка я вас до ворот провожу.
— Не хочу! — заявила Вика. — Павлин хвост как ни распускает, все зад голый!
«Я тебе сейчас дам павлина!» — мысленно пообещал Никита, беря Вику под руку и энергично выводя во двор, мимо паренька, который безмолвно растерялся.
Когда после очень тихой и очень короткой беседы Никита вернулся в дом, паренек занял свое место рядом с Викой, и они пошли в кино.
Ирина сидела за столом в той же позе, в какой они ее оставили. Сидела рядом с неубранной сковородкой, с грязными тарелками и толстыми блюдечками. Или сил у нее не хватало убрать, или не видела она этого некрасивого стола. Вроде и не угощала ничем, а стол захламленный. Сидела она и думала о чем-то, кажется, далеком всему, что ее окружало.
Никита увидел ее такую, от всего отрешенную, и ему стало еще тревожней, чем днем.
— Тетя Ира, милая… — Он встал перед ней на колени, взял ее морщинистые руки, погладил ими себя по волосам. Руки сразу откликнулись, руки были не отрешенные и добрые, как всегда.
— Все я мимо хожу, Кит, — сказала Ирина, расправляя, как на маленьком, воротничок его рубашки. — Все думается: вот время ушло, а главного не сделала. А в чем оно — главное? Ты встань, деточка, пол-то жесткий.
Они опять сели рядышком на диване. Так было хорошо: близко друг к другу и никого чужих.
— Ты не сердись на меня за эту Вику, — попросил Никита. — Но ведь она, честное слово, глупо сердится.
— Глупо, Кит, глупо, — согласилась Ирина.
Никита не знал, чем бы отвлечь ее от чего-то, что безраздельно притягивало ее внимание. Ну не майские жуки, в самом деле, скребут ее душу. Майские жуки — это следствие… Он растерянно оглядел коробочку-комнату и вдруг увидел на высокой старинной тумбочке под цветком прислоненные к глиняному горшку маленькие иконки. Они стояли как картины, не как образа. На них не молились, их рассматривали.
Ну, ясно дело, тетка Ира возит с собой свои «окна в прошлое». Никита ринулся к иконкам за помощью. С теткой Ириной «окна в прошлое» — верное дело. Должны подействовать. Это как в преферанс: когда ходить не с чего, ходи с бубен.
— Из твоих икон, тетя Ира? — спросил сочувственно Никита. — Экая все-таки прелесть — эта старинная иконопись, сколько в ней настроения!
Никита не ошибся. Тетка Ирина поднялась из глубин раздумья, и в глазах ее появились веселые огоньки.
— Этим старинным иконам два дня от роду, радость моя, стоят они по рублю, и делает их для местной церкви один дядечка в соседнем дворе. Я купила, потому что они очень забавные. Он всех святых путает. Сергия Радонежского в Николая Мерликийского произвел, а Иоанна Предтечу, по-моему, систематически за Иисуса Христа предлагает.
— А Предтеча — это кто? — спросил Никита, обрадованный результатом своих невежественных высказываний.
— Долга песня тебе про каждого рассказывать, и нет тебе в этом нужды. А в старинных, в подлинных иконах есть, конечно, прелесть немалая. Я ж тебе показывала репродукции? Помнишь гусят? А кошку на подушечке у девы Марии?
Зверей и птиц Никита помнил. Они ему действительно понравились.
— А ведь это только репродукции. В оригиналах все гораздо живее, непосредственней.
— А у тебя оригиналов нет?
Никита решил не спускать тетку с иконописи, пока она не утвердится в бодром расположении духа. Он прекрасно знал, что никакими ценными иконами она не обладает, говорилось об этом не раз.
— Откуда же у меня, Кит? — не замечая Никитиной хитрости, говорила Ирина. — Такую коллекцию собрать — нужны деньги большие, и связи, и возможности. Вот у нашего профессора Качинского — это коллекция! Я видела ее один раз. И он продолжает. Он недавно какую-то невероятной ценности икону приобрел, но я ее еще не видала…
— Качинский… Качинский, — повторил Никита. — И давно он эту икону приобрел? Мне кажется, тетя Ира, они уж все разобраны, эти иконы. Ну сколько их могло уцелеть, по настоящему-то старинных?
— Да совсем недавно, говорю тебе! Этой весной.
— Подделка! — категорически заявил Никита. — Спрос рождает предложение. Пошла мода на иконы, ну и сидит какой-нибудь жулик, малюет вашу старину!
— Ну уж нет! Качинского не надуешь! — пылко возразила тетка. — Любить он, может быть, и не любит, но понимать — понимает. Если он купил, будь уверен, икона подлинная. По случаю, говорит, купил, — добавила она не без зависти, вспомнив, как горд был Качинский, рассказывая ей в машине о своем удачном приобретении.
— А ты сама не видела ее, тетя Ира? — спросил Никита. — Про что хоть она?
— Не видела, Кит, — с сожалением сказала Ирина. — Хочу плюнуть на самолюбие да напроситься посмотреть. А то он за границу собирается, а потом, мало ли что… Очень хотелось бы посмотреть.
Она задумалась, но сейчас уже без отрешенности, о живом, близком для нее деле. А Никита подумал: будь бы он собакой, у него б сейчас нос ходил ходуном. Заинтересовала его эта внезапно — и так синхронно во времени — всплывшая по случаю старинная икона.
— А он не сам по глубинке разъезжает да старые церкви обирает, твой профессор? — высказал Никита предположение и тут же поопасился: не слишком ли грубо, не обиделась бы тетка за свое начальство.
Нет, тетка не обиделась. Как видно, этот Качинский… Однофамилец? Или родственник тому старику на даче? Но об этом спрашивать не будем. Очень уж неприятно самому вспоминать. Не самая светлая страница в жизни Никиты. Как видно, этот Качинский сам по себе особой симпатией у тетки Иры не пользуется.
— Что ты! — усмехнулась она. — Такой барин, поедет он тебе по глубинкам! Такому на дом принесут.
Потом они долго говорили о Маринке, о ее детских играх и о нелюбви к точным наукам. Говорили на равных — двое взрослых о младшем, родном… И это тоже грело Ирину.
Что главное в жизни… Да так ли это важно — непременно определить и припечатать? Да и под силу ли нам сделать это, увидеть сверху самих себя? Не правильнее ли будет почаще вспоминать слова, сказанные Горьким о Стасове: человек, который все, что мог, делал и сделал все, что смог…
Давно она не радовалась так приходу Никиты, давно он не являлся так к месту и ко времени.
— Как хорошо, Китик, что ты пришел, — сказала она, с благодарностью глядя в лицо Никиты, искренне любуясь этим лицом. Он не просто казался ей красивым, он действительно был красив, свет люстры падал ему на голову, и волосы горели, словно покрытые позолотой.
— Я постелю тебе на раскладушке под инжиром, хочешь? — предложила Ирина.
А Никита разговаривал о Маришке и напряженно думал, как же правильнее поступить. Разговор о коллекционерах у Вадима с Михаилом Сергеевичем был. Входит в число известных им коллекционеров этот профессор или нет? Может случайно совпасть приобретение им иконы с колосовским делом? Да, может. И все-таки однозначная, до тупости примитивная мыслишка нахально пожаловала к Никите: «Не ушла бы иконка за рубеж, если это она».
Михаил Сергеевич запретил ему отсебятину, и он больше ни о чем не спрашивал Ирину. Лишь в крайнем случае разрешено было ему явиться непосредственно к Вадиму и Корнееву, и ему очень хотелось это сделать. Но, поразмыслив, Никита все же решил, что крайности еще нет и лучше ограничиться телефонным звонком. Но уж дозваниваться надо было сегодня. Что-то свербило его, не давало возможности оставить без внимания эту вновь приобретенную икону.
Телефона у тетки Ирины, конечно, не было, да и любой разговор в этом карточном домике стал бы известен всем, вплоть до инжира.
— Тетя Ира, я все-таки, пожалуй, пойду, — сказал Никита ласково, нежно и виновато глядя в ее глаза, от теней большие и глубокие. — Будем считать, что мой долгий-долгий выходной кончился.
Она ни о чем не спросила и, кажется, слава богу, не обиделась, не сочла, что ему скучно или что-нибудь в этом роде. Никита был благодарен ей за это. Ему было бы так неприятно ее обидеть! Как ни крутись, а ей, видно, плохо. Не надо бы ее одну оставлять с этой целеустремленной дурой Викой, а что поделаешь? В Москве у нее хоть кот.
— Да ты не тревожься обо мне, маленький, — вдруг сказала полным, свежим голосом наблюдавшая за ним Ирина. — Ты это очень здорово насчет динозавров. А майские жуки, что ж… Не они первые, не они последние.
Она взяла ладонями его голову, пригнула к себе, поцеловала в лоб, и Никита пошел со двора.
У него была застолблена одна телефонная будка в нижней части города, в довольно глухом переулке неподалеку от моря. Вечерами здесь никогда не бывало очереди. К этой будке Никита и зашагал, застегнув рубашку доверху, потому что дул вечерний бриз и становилось прохладно.
Когда Корнеев виделся с Никитой у живописца, из Москвы уже сообщили, что установлен Иванов, тот самый Иванов, который отбывал срок вместе с Громовым и был освобожден раньше. Последняя судимость его была по счету второй, до знакомства с Громовым, он привлекался за спекуляцию антикварными ценностями и валютой.
Сведения о прошлом Иванова были получены еще в Москве. Теперь товарищи из отделения сообщали, что Иванов Григорий Мануйлович, такого-то года рождения, прописан в Москве, освобожден тогда-то, нигде не работает. После освобождения заявил, что учится на художественных курсах, однако справки не представил. Недавно появились деньги. Сделал подарки своей девушке Тамаре. Были кутежи в ресторанах.
Иванов — Иван? В этой версии могла быть логика, потому и она подлежала проверке, они займутся этим по возвращении. А пока товарищи из двадцать второго посмотрят за неработающим и широко живущим Ивановым.
На девушку, с которой он живет, никаких компрометирующих материалов нет, более того, по всей видимости, она хорошая девушка. О своем Григории она может абсолютно ничего не знать. Как ни удивительно со стороны, а так оно бывает. Да зачем далеко за примером ходить: муж Волковой, что он знает о своей жене? Только то, что она влюбилась и сбежала с заезжим красавцем? Приятного мало, спору нет, но ведь и не такая редкая ситуация. Кто знает, не для того ли сохраняется беременность (по срокам она вполне вписывается в дни семейного бытия), чтобы иметь ход для возвращения к мужу?
Ночной ветерок с моря, приглушенная расстоянием музыка, почти душный запах роз и лунная рябь на море — опять все это за окном, за дверями. А у них стол, дым, нащупывание обстоятельств, выделение причинных связей.
— …Легче вернуться к мужу, — повторил Вадим. — Я так и не понимаю, зачем Громов привез их сюда. Ну, допустим, Волкова за ним увязалась. А Шитов? Боялся оставить Шитова прокучивать деньги в Колосовске?
— Мог бояться, — кивнул Корнеев. — Я посмотрел на Шитова вчера в отделении. Истерик, позер, перепуган был страшно. Занесло же дурака! Я думаю, с ним тебе не много возни будет, — сказал он, разумея будущую работу Вадима с обвиняемым, когда останутся они один на один, протокол — третий.
Оба помолчали, оба подумали о Громове. Вот эта щука помотает. Ведь пока против Громова нет доказательств. Арестуй его, вызови на допрос — он рассмеется в лицо. Вся кропотливая, удачно выполняемая работа Никиты — ведь ее к делу не подошьешь. Встречаются в делах короткие справки: «Сведения добыты оперативным путем». Никите нелегко добывать эти сведения, но любое из них должно быть документально доказано, подтверждено в процессе расследования.
После болтовни Шитова о том, что Громов считал «удобной», как прикрытие, беременность Волковой, столь ясно отразившуюся на ее внешности, ни Вадим, ни Корнеев не сомневались в том, что именно ей мог Шитов передать похищенное. Сверток, вероятно сумка, должен был быть небольшой. Беременная женщина, идущая с сумкой, к тому же местная жительница с паспортом и пропиской… Вполне. Звучит. Это должно было произойти где-то неподалеку, но не рядом с домом Вознесенских. Около дома Волкову никто не видел. Да. Это — вполне.
Так же ясно было, что в будущем ограблении кассы, которое, несомненно, готовит Громов, свою колосовскую компанию он использовать не собирается. Теперь понятно, зачем ему нужен Никита. Он опять-таки не хочет излишне маячить сам, он и здесь не намерен быть исполнителем. А может быть, вполне резонно опасается ревности Волковой. Но одного Никиты ему мало. Ему нужен по крайней мере третий. Скорее всего, этот третий у него есть, иначе бы он не торопил так Никиту. Ведь он рассчитывает провести операцию до последних чисел августа, до отъезда кассирши.
— Захомутал Никита кассиршу, — не без гордости сказал Михаил Сергеевич.
— Как бы его не захомутали, — на сей раз сердито перебил его Вадим.
До сих пор Вадиму не ясно было, что произошло у Никиты на даче с барометром, что встревожило тетку Ирину, но неприятное ощущение жило в нем, и он знал, что еще выпотрошит Никиту как следует быть по этому поводу. Пока все руки не доходят.
Корнеев ни о каких барометрах не ведал, а работой Никиты вообще был доволен и не совсем понимал излишнюю, как ему казалось, придирчивость Вадима. Объяснял ее суховатой щепетильностью, известно, свойственной старшему Лобачеву.
Когда позвонил Никита, подошел Корнеев. Он разрешил Никите прийти. Только не через центр, чтобы без «хвоста».
— Что я, маленький? — Никита обиделся. И свои, и Громов — все его азбуке учат.
— Думаю, к ночи-то никто не будет его искать, — сказал Вадим.
— А у него алиби. У тетки был.
Пока Никита кружным путем бежал к ним, обида его прошла. Пусть не у тетки Иры, так у своих, его долгий-долгий выходной продолжался.
Ему предложили чаю и на всех широтах бессменные рыбные консервы. Он поел, попил.
Сообщение его о приобретении профессора Качинского не вызвало всплеска интереса, но и не было отвергнуто. Во всяком случае, об этой, судя по словам понимающей Ирины Сергеевны, весомой коллекции они ничего не знали, с владельцем ее не беседовали. Стало быть, надо это сделать, вот и все!
— А что, если попросить сделать это Ирину? — после некоторого молчания медленно проговорил Вадим.
Корнеев быстро и вопросительно взглянул на него.
— Поясню, — сказал Вадим. — Мы совершенно не знаем этого Качинского. Из отдельных высказываний Ирины у меня не сложилось о нем впечатления как о приятном, коммуникабельном человеке. Не обязательно с должным пониманием он может относиться вообще к нашей работе. После разговора с нами он может испугаться за свою покупку, они ведь фанатики, эти коллекционеры…
— Логично, — сказал Корнеев. — А Ирина Сергеевна?
Незаконченность фразы его была понятна. Пусть и многолетняя дружба, а согласится Ирина Сергеевна выполнить непосредственное от них поручение? Что греха таить, возникает у некоторых, в том числе истинно интеллигентных людей, странная неловкость, боязнь неэтичности, что ли, если просит их милиция о конкретной помощи. Да, конечно, все за соблюдение паспортного режима и сами вполне исполнительны. Но попробуйте спросить, живут ли в подъезде люди без прописки? Лицо закаменеет, ответ один: «Я не знаю». А сами бранятся и ворчат, потому что над головой топот и попойки, потому что хозяева комнату сдали за хорошие деньги, но неведомо кому.
Вадим не стал клясться-ручаться, но сказал, что сам сходит к Ирине Сергеевне и поговорит.
— Ох, Вадька! — спохватился Никита. — Ты только виду не показывай, когда ее увидишь. Я влип. Она просто ужасно выглядит.
Но на эту тему им некогда было сейчас рассуждать.
— А в общем, еще подождем-посмотрим, да пора и вспугнуть, — вернувшись к троице, сказал Вадим. — Хватит им. Побегали. А то не сегодня-завтра Громов решится да на эту кассиршу выйдет сам.
— Ну и что? — тихо спросил Никита.
— Ну и мы в наблюдателях, как он будет кассу брать, да?
— Через кассиршу он кассу не возьмет.
— Конечно! Перед тобой она уши развесила, а его как увидит, милицию вызовет?
Вадим шутил, в дыму и не замечая, что Никита покраснел.
— В общем, так. Проследить, как будут реагировать Шитов и Громов на задержание. Вполне возможно, что Громов испугается, и вспугивать его не придется. Если понадобится вспугнуть, Никита скажет, что несколько раз видел возле себя на базаре какого-то типа. Этого наверняка будет достаточно, но после этого Громов, несомненно, запретит Никите вертеться на базаре. Сие надо учесть и перенести встречи с Корнеевым в другое место.
Очень бы желательно угнать, кто у Громова третий (как минимум третий, а то и с дублером) для кассы. К колосовскому делу он почти, наверное, отношения не имеет, но существует такая немаловажная задача, как предотвращение преступления.
Можно надеяться, что эпизод с милицией не пошатнет контакт Шитова и Волковой с Никитой. Учесть, что между этими двумя нет ничего похожего на дружественные отношения, а следовательно, на откровенность каждого из них можно рассчитывать лишь в отсутствие другого.
— Ну, теперь наводите критику, да я пойду, мне еще чесать через весь город, — сказал Никита.
Вадим поулыбался. С первых лет работы Никиты у них троих было заведено: Вадим и Корнеич разбирают его действия в той или иной операции и, как выражался Никита, «наводят критику».
— Вербовался ты у Громова лихо, — подумав, серьезно и одобрительно начал Корнеев. Он вытащил свой знаменитый блокнот с пунктирами и вавилонянками и читал его как шифровку. — Все на грани, все на острие, но в таком деле без острия редко обходится. Вот. — Толстый палец Михаила Сергеевича мягко постучал по какой-то пометке, и он отложил блокнот на стол. — С фамилией журналистки мог произойти прокол. И «Плейбоя» я бы на твоем месте на кон не ставил. Тебе даны фотографии двух шлюшек? Даны. Вот твой и уровень. А журналистка с «Плейбоем» не на твоем траверзе. Прошло, а могло не пройти. У него мать — артистка, связей до черта. Могло не пройти. Понял?
— Понял. — Сказано это было смиренно, с пониманием.
Корнеев посмотрел на молчащего Никиту. Южным солнышком опалило, морским ветром обдуло, а все же порядочно усталости легло на лицо. Верно сказал Вадим. Несколько строчек, может быть, и окажутся в очередном томе дела: «Сведения добыты оперативным путем». А чего она стоит, эта добыча?
— Не нравится и мне эпизод с журналисткой, — медленно проговорил до того молчавший Вадим. — Ох, как не нравится мне этот эпизод!
Он сказал, не глядя на Никиту. Встал, отошел к распахнутому в ночь окну, повернулся спиной, а у Никиты душа была в пятках. На дне пяток. Как это Маришка маленькая говорила: слов нет, одни буквы остались.
Ведь кажется, и скрывать нечего, а вот есть что-то, за что, как маленькому, стыдно перед братом. Но, может быть, Вадим совсем и не об этой клятой даче?
Никита не знал, что Ирину судьба занесла на эту же дачу, и тетка подняла панику.
— Ну, ладно, — сказал Корнеев, снова беря блокнот. — Поехали дальше. А дальше, скажу я тебе, по-моему все нормально. Длинно только на встречах говоришь. Короче надо. Гораздо короче, И быстрее. Ладно, тут базар, курорт, все шатаются неторопко. А в других условиях тебе туго придется. А в общем, все нормально.
В устах Михаила Сергеевича это была наивысшая похвала, Никита приободрился. Да и Вадим отвернулся от душистого окна как ни в чем не бывало и вытащил из кармана бумажку.
— Вот, — сказал он, — для тебя специально выписал. Мастер о шахматах говорит, так ведь и мы своего рода шахматные партии разыгрываем. Послушай: нужно уметь создавать такие ситуации, где противник может, должен ошибиться! Нужно измотать его, заставляя все время решать сложные проблемы.
Шахматами болели и Корнеев, и Вадим, осенью предполагалась встреча на первенство мира, и ничего удивительного в том, что Вадим по газетам шахматные новости собирает. А мысль интересная… Ему небось и в дурном сне не приснится, что эту идею можно использовать в оперативной работе.
— Ты давай собирайся, — сказал Никите Михаил Сергеевич. — Кончилось твое время.
— Кончился мой долгий-долгий выходной. — Никита вздохнул и поднялся.
— А может, ему к Шитову зайти? — сказал Вадим. — Что поздно, так от тетки. Тетка плохо чувствует себя, неудобно было уйти. Узнать, что да как в милиции, это в цвет.
— В цвет, — согласился Корнеев. — Давай к Шитову.
— К Шитову так к Шитову. Это поближе. А ну, как его нет? — ворчал Никита для порядка и поеживаясь. Ночь выдалась прохладная, а заветный свитерок покоился в дедовском улье. И у Вадима одежки не займешь, такие, значит, пироги…
— Кит, она в самом деле плоха? — спросил Вадим. Никита сразу понял, о ком речь.
Братья сейчас глядели друг на друга, словно бы сравнявшись в годах. С тех пор как у мальчиков Лобачевых не стало родителей, старшими в их семье были Борко и тетка Ирина. Потому и сохранилась семья, что были, были и есть эти двое. Ведь это плохо, когда нет своих стариков, для которых ты не взрослый мужчина, а — мальчик. Как сегодня крикнула тетка Ирина: «Кит! Деточка!»
Корнеев прислушался к их невеселому разговору. Он знал Ирину Сергеевну, понимал, какое место занимала она в «лобачевском клане».
— Ребята, почему так сразу в тревогу? — сказал он. — Она ж не такая старая еще. Подумаешь, пятьдесят годов! Иван Федотыч ее на сколько старше, а гляди какой орел. Я думаю, заморилась она. На пенсию бы ей скорее.
— Она по инвалидности давно бы могла, — сказал Вадим. — Так ведь не хочет.
Корнеев подумал, помолчал, головой покачал.
— Тоже понять можно. Я бы сам побоялся без работы остаться. Старые люди говорят: сначала лошадь тянет оглобли, потом оглобли держат лошадь.
— Так ты смотри это… Насчет внешности, — еще раз напомнил Никита.
— Не замечу, ничего не замечу! Я еще ее в ресторан вытащу. Вот мы с Корнеичем пойдем да пригласим.
— Вполне, — согласился Корнеич.
Никита исчез, в знаменитых своих «вельветах» бесшумно пересек каменный дворик. Михаил Сергеевич, глядя вслед ему в глубокий ночной мрак, думал об Ирине Сергеевне, о Борко, которого сравнил с царем птиц, и о том единственном орле, которого ему довелось близко видеть.
Это было несколько лет назад тоже на юге, но не на море, в горной долине. Однажды прямо на поляну в селении с трудом спланировал, почти упал орел. Ударившись грудью, так и не складывая огромных на земле крыльев, цепляясь за траву большими перьями, орел встал на лапы, неуверенно переваливаясь, сделал несколько шагов.
К нему подбежали дети. Он смотрел на них, не видя. В нем самом что-то происходило, и только к этому он прислушивался.
Сзади подошел человек, накрыл его мешком, унес в сарай. Когда утром открыли сарай, орел уже умер. Мертвая голова его вновь обрела презрительно-царственное выражение.
А ночь выдалась на редкость прохладная. Никита в рубашке прозяб и, завидев освещенные шитовские окна, ускорил шаг, с удовольствием предвкушая тепло и стопку чего-нибудь, сейчас оно было бы весьма кстати.
Он постучал, однако, к его удивлению, Шитов не открыл. Спросил через запертую дверь — кто?
— Я, Нико. Открывай скорей, замерз до смерти.
Шитов переспросил из-за двери:
— Нико, ты? Ты один?
— В глазок я бы тебе показался, так глазка нет! — крикнул рассерженный Никита. — Ну и черт с тобой, ухожу!
Шитов неожиданно испугался.
— Нет, нет! — тоже крикнул он. — Не уходи! Я сейчас.
Дверь нерешительно приоткрылась. Против света Никита не мог рассмотреть лица Шитова, но по движениям понял, что тот вглядывается в полумрак улицы за его спиной.
— Входи, — пригласил он наконец. Тотчас захлопнул за Никитой дверь, да еще и здоровенный ключ в старинном, простом замке повернул. И тут с него несколько спало непонятное для Никиты напряжение, он посмотрел на Никиту радушно, даже благодарно.
— Хорошо, что пришел, Нико, молодец, что пришел, — сказал он и, похоже, не соврал. Он действительно обрадовался Никите и был совершенно трезв.
Непонятная получалась ситуация.
— Плохи твои дела, коли нашлась возможность до ночи трезвому просидеть, — сказал Никита. — Сдурел ты, что ли, Барон? Уж неужто тебя так милиция напугала? Дай чего-нибудь выпить, говорю: замерз я как цуцик.
— Сейчас, Нико, сейчас! — Шитов засуетился. Он был рад, на самом деле был рад, что Никита пришел. — Я не стал пить. Знаешь, у пьяного все-таки рефлексы не те. Вот! — Он достал из серванта непочатую бутылку коньяка. Видно, деньги еще велись. — Вот. Только закусить нечем.
— Да ты сбегай на угол, там до одиннадцати. А то черт с тобой, ты какой-то чокнутый сегодня. Давай пиджак, я схожу.
Никита сбегал на угол, принес колбасы, хлеба, шпрот. Шитов и выпускал, и впускал его опять не просто, опять с предосторожностями. Но все-таки он похрабрел, особенно после того, как Никита, недолго поломавшись, согласился остаться у него ночевать.
— А как же хозяева? Они ж не велели?
— Так это баб.
— А на кой, интересно, черт тебе рефлексы? — поинтересовался Никита, расправляясь с закусью после стопки. — Почему это ты не пьешь?
— С тобой-то я, пожалуй, выпью. — Шитов уже наливал себе. Видно, трезвый день ему не просто дался. Он выпил залпом одну за другой две стопки. Ему, наверно, казалось, что он успокоился, на самом же деле у него задергалось правое веко, чего он не замечал.
Никита сидел в его пиджаке, наброшенном на плечи, Шитов на сей раз обошелся даже без купального халата. Окна были закрыты, занавешены плотными пыльными портьерами с зелеными помпончиками. В комнате тепло. В трикотажной тенниске Шитов выглядел хлипким, тонкоруким. Наверное, с детства не имел представления о спорте. И как только армию отслужил?
— Ты на турнике когда-нибудь подтягивался? — задал никчемный вопрос Никита. Ему не хотелось самому допытываться до причин шитовского волнения. Он рассчитывал, что уж коли Шитов впустил и даже обрадовался, то сам захочет пооткровенничать, не сможет смолчать. В этом случае именно сторонний вопрос его подтолкнет.
Так и получилось.
— Он хочет, чтоб я ее проводил в поезде, — сказал Шитов, в упор глядя на Никиту. — Ты можешь себе представить?
Никита понимающе кивнул, дабы не сбить Шитова. Сейчас его нельзя спрашивать, что расскажет — расскажет сам. Никита понял, конечно, что речь идет о Громове и Волковой, что Громов, очевидно, хочет спровадить Волкову. Это логично. Но почему перспектива провожанья так потрясла Шитова? Не милиция, значит, его взволновала.
Хотя нет. Стоп! Выплыла и милиция.
— Я думал, он меня удушит, — почти шепотом говорил Шитов, и веко его все чаще вздрагивало. — Уж вот пристал: о чем да о чем меня в отделении…
Тут Никита счел возможным вмешаться:
— Слушай, Барон, я шефу звонил. Я сказал, что все из-за Инки, что ты при плохой погоде.
— Знаю, Нико! — воскликнул Шитов. Протянул через стол руку и крепко стиснул запястье Никиты. Пальцы у него были холодные, прямо ледяные. — Ты настоящий друг! Он хочет, чтоб я с ней ехал, — снова вернулся он к тому, чем-то важному разговору, который, видимо, произошел у них с Громовым. — Я создам условия для скандала, ей будет некуда деваться, она поедет к мужу…
Сейчас он точно повторял громовские слова, даже громовскую интонацию.
«Ну что ж, опять все логично. Но почему Шитов замолчал?»
Только было решился Никита легонько подтолкнуть Шитова, как тот заговорил с нарастающим возбуждением:
— Конечно, мало ли что может отчубучить в поезде такая истеричка. Во время беременности женщины особенно возбудимы.
«Опять не твои слова! Эти формулировочки в тебя вложены».
Никита сидел за столом расслабившись-развалившись, напряженный до последней степени. Что-то прояснялось для него, но это прояснение пока не воспринималось ни мыслями, ни чувством. Оно было осязаемо близко, и вместе с тем как бы в другом измерении.
— Он сказал, что подготовит мне железное алиби. А я ему не верю! — вдруг взвизгнул Шитов. — Он опять все хочет моими руками, а я не верю в его алиби!
Только что Никите было тепло, а сейчас, хоть и знал он, с кем имеет дело, по нему пробежали холодные мурашки. Но надо было что-то сказать, чтоб Шитов не споткнулся о молчание.
— Алиби — великое дело, — проговорил Никита.
Неизвестно, расслышал ли Шитов реплику. Он был весь погружен в себя, во что-то вдумывался, всматривался, он был мучим, он был подавлен страхом.
Никита наблюдал за ним, полузакрыв глаза, как человек уставший и сытый, единственное желание которого — спать. Наблюдал и ужасался — как уродует страх лица людей. Ведь не будь этот человек пошлым дураком, внешность его сама по себе была бы привлекательной.
Никите довелось дважды видеть людей в минуты неотвратимой опасности. У них не было таких лиц.
Наверное, естественный трепет перед грозным, но необходимым, перед смертью, на которую во имя высокой цели идет человек, и боязнь расплаты за содеянное — разные вещи. Наверное, разные… Вот, милейший Барон, какие проценты хочет взять с тебя Громов!
После слов об алиби измерения сомкнулись, все стало — яснее некуда. Этот фигляр только испуган тяжелым поручением. Он не возмущен. Он просто боится и, кроме того, не верит в алиби. По-видимому, он еще не дал согласия и теперь трясется за себя. Значит, считает возможным…
Зевая, почти похрапывая за столом, Никита решил завтра же утром, до Южного, все передать Корнееву. И еще решил, что лучше все-таки не спать. Сам Шитов ему сегодня не нравился. В его состоянии крайнего испуга и возбуждения мало ли какое дурацкое решение могло его осенить?!
Да и шеф… Ох, с таким шефом не соскучишься!
Никита откашлялся, отфыркался, протер ладонями лицо и сказал решительно:
— Слушай, Барон, кончай базар! Ты человек интеллигентный, мне тебя не учить, а что шеф о милиции беспокоится, так кому это надо — милиция? Я так и шефу сказал, что ты из-за Инки влип.
— Из-за нее! Ты же сам видел? — Шитова почему-то обрадовало это напоминание. То ли он подумал, что гнев Громова обрушится преимущественно на Волкову, то ли стремился для себя, еще подсознательно, быть может, оправдать то, чему следовало произойти в поезде и для чего Громов обещал ему железное алиби.
— И еще, ты подумай, Нико, — вдруг без всякой истерики сказал Шитов. — Мало всего, так он хочет, чтоб я свой электроорган продал. Деньги, дескать, кончаются!
Никакие его выкрики и нервические тики не убедили Никиту так, как эти с возмущением, но рассудительно произнесенные фразы. Шитов поедет с Волковой. Орган, может быть, не продаст, а с Волковой поедет, И алиби ему понадобится.
— Слушай, Барон, — немилосердно зевая и потягиваясь, повторил Никита. — В конце концов, электроорган твой, никто его у тебя силком не потащит. Хватит трепаться, давай спать, а то ерунда какая-то получается.
Никита ночь не спал, благо и ночи-то оставалось всего ничего. Честно говоря, он побаивался, не улепетнул бы в неизвестном направлении его всерьез перепуганный подопечный. Неизвестно и что предпримет Громов, очевидно не получивший от Шитова четкого согласия на свое предложение, да еще после того, как Шитов побывал в милиции. Спокойным можно было быть только за Волкову, эта от Громова никуда не денется. Никите пришло в голову нелепое сравнение: он стал похож на клушку, из-под которой разбегаются цыплята, и за всеми сразу ей не уследить.
В предрассветные часы он решал еще, как ему быть с сегодняшним утром. По поручению шефа, визированному Михаилом Сергеевичем, он должен повидаться с кассиршей. Изменились или не изменились планы Громова? Не спрашивать же его об этом по телефону. Слова есть такие — без отсебятины. Но поставить Корнеева в известность необходимо.
«Забежать с утра через проходной двор, благо они на автобусной трассе. Если никого нет, придется по телефону. Потом в Южный, и ходом обратно», — так решил Никита, подумав еще, что события набирают разгон, стало быть, и конец им скоро.
Его вдруг посетила простая человеческая мысль — хорошо бы закончить все до первого сентября. В институте же начинаются занятия…
Шитов, судя по дыханию, все-таки заснул. «И спит же, подлец, спокойно! — диву давался Никита. — Знает, при мне шеф к нему никого не пришлет, и дрыхнет себе!»
Утром Шитов поднялся несколько бледный, но уже вроде бы и не взволнованный. Свет у него ночью горел. Погасил свет, распахнул шторы, окно открыл. Днем, видно, не боялся и, может, принял решение, и это тоже избавило его от чувства страха.
«Ничего, милок, во-первых, Громов тебе колебания все равно не простит, а во-вторых, недолго вам гулять, по всему видимо, — с холодной злобой подумал Никита. — Вот только уследить, чтоб шеф вам всем до времени глотки не перегрыз, а то и показания не с кого будет снимать и он очень даже просто вывернется».
Он уговорил Шитова попусту по городу не шататься и, упаси бог, не пить. Если еще раз милиции попадется — хана!
Спросил, между прочим, где у него электроорган. Шитов поколебался мгновенье, потом все же сказал, что упакованный в ящике в камере хранения на вокзале.
— Ну там и держи, — посоветовал Никита. — Знаешь, когда не под рукой вещь, так ее хоть загнать, хоть пропить всегда труднее. Элемент, так сказать, случайности исключается. А между прочим, хоть бы и шеф спросил. Такую вещь в чужом доме держать даже и глупо.
Все это Шитову понравилось. Да, судьба электрооргана его беспокоила. Значительно больше, нежели судьба Волковой.
Комната Вадима оказалась запертой, окна закрыты. Никого. Никита позвонил по известному телефону. Сказал, что быстро вернется и просит срочной встречи у скульптора. Не пожалел денег, взял такси.
Дед, да и все соседи были поражены, когда машина с шашечками появилась на Ущельной улице. Здесь жили люди, которые запросто такси не пользовались.
Хозяйка с терраски смотрела на Никиту, как будто он не из такси, а из екатерининской кареты вышел.
— Уезжаешь, сынок? — спросила она, хотя рюкзак постояльца в автотранспорте не нуждался. На спине парня приехал, на спине и уедет.
— Ни боже мой, бабуся! — бодро ответил Никита, пробегая в свой угол и доставая из небесной тумбочки этот самый рюкзак. — Уезжать нам рановато. Есть у нас еще туточки дела.
Количество слогов в строчке прибавилось, но что ж делать, стихов Никита не писал. Он отдал хозяевам две причитавшиеся с него трешки, взял своего неразменного Мандельштама. Подумал и взял свитерок. Вчерашняя ночь его предостерегла, а сегодня с утра какая-то хмарь плыла в воздухе и жарой не пахло.
— Это ты правильно, сынок, — одобрил дед. Челюсть была при нем, говорил ясно. — Гляди, как бы не заштормило.
Таксист даже развернуться на этой Ущельной не смог. Так задом и пятился до асфальта. Он подбросил Никиту на ближайшую остановку, и дальше Никита поехал на автобусе. Не в образе громовского подручного прокатывать большие деньги на такси.
Солнце еще светило, но небо все более заволакивалось белесой дымкой, впервые не увидел Никита легкой острой линии горизонта и не сразу понял — это волны. Это волны поломали горизонт. Где-то там, далеко от берегов, где Никита никогда еще не был, волны, наверное, уже высоки и грозны. Но и здесь, у пляжей, они начинали гневаться. Даже с высокого берега было видно, как то одна, то другая волна мощно ударялась 6 волнорез, как высоко вздымались и медленно опадали белые фонтаны пены.
Никита бодро поговорил с Шитовым, весело — со стариками. Но если б тетка Ирина увидела его сейчас, она, наверное, воскликнула бы с тревогой: «Кит, деточка! Что с тобой?»
Никите было плохо. Ему было почти физически плохо. Он чувствовал себя отравленным. Он учился борьбе с преступностью. Это было его дело, которое он сам себе выбрал, дело его отца и брата. Он знал, что нельзя бороться с преступностью, не соприкасаясь с преступниками. Но ему никогда не приходилось соприкасаться с ними так тесно, дышать их воздухом, видеть их изнутри. Он никогда не думал, что это так противочеловечно.
Ну ладно! Они противостоят нашей стране. Их лозунг: работая, и дурак проживет, надо уметь прожить не работая. Они смертельно ненавидят страну еще и за то, что у нас деньги пахнут, должны пахнуть честным трудом. Ненавидят за то, что боятся вольготно проживать награбленное.
Ладно, они существа другой породы, мы им ненавистны. Но ведь они так же ненавидят и друг друга. Их взаимоотношения так же бесчеловечны. Для Громова волк — олицетворение силы и свободы. И не случайно, что именно волк. Лев не убивает раненого льва, слоны помогают слону больному и старому. Волки пожирают раненого волка.
Никите опять вспомнилось дело ростовских бандитов. Обсуждали же они вполне хладнокровно, что выгоднее: уничтожить раненого участника банды или лечить. Решили лечить, потому что иначе встала бы проблема его исчезновения.
Мир был отравлен присутствием в нем этих существ. Чужие в доме, гнойник в теле — такое чувство было сейчас у Никиты. И оно когтило, мучило, потому что непосредственно его касалось. Он вправе возмутиться, если ему продадут плохой ботинок, потому что за качество обуви в ответе не он. А на Громова, Шитова ему некому жаловаться. Обезвредить их — его дело. Он, Лобачев, отвечает за это перед шахтером, перед людьми, которые мирно едут сейчас в автобусе, перед девочкой, которая сидит в кассе аэропорта и ничего не знает…
Как бы вторую присягу принял Никита этим хмурым утром над недобрым морем.
Вот и площадь, и стеклянный дворец, и темные розы. Все — так же, и все — по-другому. Все без теней и все сумрачней.
Никита посмотрел на часы. Опять подходило время обеденного перерыва. Сегодня недолго и, наверное, в последний раз.
По площади неожиданно властно прошелся холодный ветер. Прошел, снова стало тихо, но Никита натянул свитер. Он вошел в аэровокзал, опять подошел к стенду с расписанием, как и в первый раз, в руках у него была книга стихов. Все — как тогда. Только когда он подошел к кассе, Лидочка-Жук не спросила его о билете. Она спросила:
— Опять не встретили?
Никита без улыбки отрицательно покачал головой.
Положив обе руки на барьерчик, он наклонился, чтобы смотреть в стеклянную арку окна, как это почему-то всегда делают люди, хотя можно, не наклоняясь, видеть сквозь стекло все то же самое.
— Не встретил. И не встречу, — проговорил он, безулыбчиво и открыто разглядывая девушку.
Все как в прошлый раз. «Даже лучше», — подумал Никита. Она показалась ему хорошенькой, а она красивая.
— Что-нибудь случилось? — спросила она.
Как видно, и Никита показался ей другим, ее озадачила невеселость его глаз, голоса. Он смотрел на нее, а думал о другом.
— Да, — сказал Никита. — Мой друг заболел. Я только что получил телеграмму до востребования. Мне некого встречать. И некому жаловаться. Мне все надо самому.
Очереди у кассы не было, они смотрели друг на друга серьезные, озабоченные. Никита глядел в черные полумесяцы, а думал о своем, он даже слова-то не особенно подбирал. И она почувствовала отчужденность. Он был за стеклом более плотным, нежели стекло ее будочки.
— Сейчас обед, — сказала она. — Подождите меня у входа.
— Спасибо, — и Никита пошел к выходу. Она, значит, решила, что у него несчастье, а он здесь один, и надо поддержать. Так? Или все проще и хуже?
«Стой! — чуть не крикнул он себе. — Да, ты отравлен, да, ты имеешь и будешь всегда иметь дело с человеческим отребьем! Но беда тебе и твоему делу, если ты перестанешь верить доброму в людях! Если перестанешь подходить к людям с оптимистической гипотезой! Не смей думать об этой девочке плохо!»
Надо бы обрадоваться ее участию, но сегодня и оно прошло, не задев. Тетка Ира сказала: все мы как-то мимо ходим…
«Но я же не хочу, чтоб было мимо», — вдруг подумал Никита, и это отчетливое ощущение как бы просветлило все, он снова увидел людей, розы, небо, пусть без солнца, но все равно красивое перламутровое небо.
Никита дождался ее на ступеньках, они опять вместе ели яичницу, пили кефир. Вернее, ела она одна. Он сказал, что ему не хочется; ему действительно не хотелось. Одна она управилась быстрее.
— Раз уж вы такая чуткая, так пойдемте посидим на той лавочке, — Никита показал на пустую скамейку в сквере с розами.
Она пошла. Она вообще разумно себя вела. Разумным было хотя бы то, что она, предполагая несчастье, ни о чем не расспрашивала. Это ненавязчивое участие чем-то напомнило Никите Вадимову Галю. Ну что ж, если эта девушка чем-то может походить на Галю, честь ей и хвала.
И молчание ее, видимо, не тяготит. Редкое качество в женщине.
Но обеденный перерыв, естественно, подходил к концу, она посмотрела на маленькие, под розовым стеклом часики и сказала:
— Жалко, конечно, что погорели у вас каникулы, ну что же теперь делать?
Она улыбнулась, как бы извиняясь. Это была первая улыбка на двоих в сегодняшней встрече. Она хотела подняться, и Никита вдруг испугался: как же так? Так вот просто она и уйдет, а ему совершенно незачем, да и некогда больше к ней ездить.
— Подождите, — остановил он ее. — Неужели вас не интересует поэзия? — он потряс Мандельштамом. — Нельзя же, чтобы одни квадратные корни…
Ну вот, все сразу стало на место.
— Квадратные корни тут ни при чем, — строго сказала она. — А стихи я и в прошлый раз у вас заметила…
— Возьмите! — Никита протянул ей книгу.
Эффект оказался неожиданным. Она возмутилась. Она была почти оскорблена. Она подумала, что он дарит ей книгу.
— Я не собираюсь делать такие подарки, — спокойно пояснил Никита. — Я даю вам почитать. Вряд ли вы где-нибудь достанете эти стихи. Тираж маленький.
Она подозрительно посмотрела на Никиту, но выражение некоторой отчужденности от всего происходящего еще не напрочь покинуло его лицо. Нет-нет, ему все от чего-то крепко невесело. Так она поняла, и это смирило ее, очевидно, привычный порыв к обороне.
Никита не притворялся. Ему не захотелось, чтоб она ушла вот так, без ниточки связи, только и всего. Вчерашний день казался для него чреватым последствиями в мыслях и чувствах. Его глубоко пронзило и ощущение беды, притаившейся возле Ирины Сергеевны. Оно было настолько острым, что теперь даже мысленно он почему-то не мог назвать ее полулюбовно, полупочтительно, как раньше, — теткой Ирой. Как будто темным крылом на его глазах приосенило вчера эту старую женщину, и сразу показалась она немного выше, немного дальше, немного чужой…
И вчера же отрава, и сегодня вторая присяга над морем. Все менее однозначными становятся понятия и события…
— Я второй раз спрашиваю вас: что, хорошие стихи?
Когда она распахивает глаза, ресницы кончиками почти касаются бровей. Она смотрит на него с недоумением и участием. Наверняка думает, что у него большое горе. Может быть, умер друг?
— Мне стихи не понравились, — ответил Никита. — По-моему, слава эта дутая. Напиши такие стихи какой-нибудь молодой, их и печатать не станут.
Никита сейчас физически не мог лгать, вернее, не мог говорить не за себя — за другого. В этом случае странно выглядело его предложение прочесть книгу, но ему было уже все равно. Он достал из кармана со львом ручку, написал на внутренней стороне обложки адрес Вадима, протянул ей томик.
— Вернете в Москве вот по этому адресу.
Опять она ощетинилась против навязанного знакомства. Простительно, если представить себе, как должны ей с этими знакомствами надоедать.
— Необязательно привозить самой. Можно прислать заказной бандеролью, — на этот раз не без язвительности объяснил Никита. В провинции почту использовать не привыкли.
Ока молча взяла книгу. Теперь уже Никита посмотрел на часы и поднялся. Пора было и к Громову, и к скульптору. Интересно, распродал он своего Гиппократа или запас неисчерпаем?
— Из вас вышел бы хороший вратарь, — сказал он. — Вы яростно защищаетесь, даже если игра идет у ворот противника.
И ушел. Не оглянулся. И это не стоило ему никакого усилия.
А темп игры у ворот противника между тем нарастал. Корнеев уже ждал Никиту, прогуливаясь на новом месте.
Михаил Сергеевич принял от Никиты его точки-тире — кажется, на этот раз Никите удалось достичь краткости, — а сам быстро и без запинки, но почти полными фразами сказал, что Волкову надо брать, пока от нее не избавились. Сказал, чтобы Никита особо приглядывал за Волковой. Если Громов не отказался от мыслей о кассе, очень желательно установить третьего, а может, и четвертого, с кем он собирается осуществить операцию. Ему можно сообщить, что денег бывает столько-то, сдает она тогда-то, при таких-то условиях. Данные, дескать, сегодня получены Никитой от кассирши. По номеру телефона, данному Никите, дежурят. Звонить во всех случаях.
— Тебя не подозревают? — шепотом спросил Михаил Сергеевич и резко обернулся, чтобы посмотреть Никите в глаза. — В случае чего смотри, чтобы без гусарства!
Сказал строго и ушел.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Если времени нет, оно идет ужасно быстро. Пока в аэропорт, пока Лида-Жук, пока обратно. Да и Гиппократ взял свое. Когда Никита вышел с базара, день понурился. Никита по привычке повторил полученные от Михаила Сергеевича данные по кассе, не сразу сообразив, что их не только можно, но для вящей исполнительности следует записать, да так на записке шефу и вручить. Выйдя на набережную, он сел на первую попавшуюся скамейку и записал.
Никита не сразу ощутил густой шум, заполнивший улицы города, а ощутив, не вдруг понял, что это шумит море. Он еще не слышал, чтобы море так шумело. Он вообще никогда не слышал подобного шума. Немного похоже шумят при большом ветре сосны в бору, но куда же соснам тягаться с морем…
Он пошел не напрямки к гостинице, а более долгим путем, по набережной. Из окна автобуса, с высокого берега взрывы волн были неслышны и казались безобидно-впечатляющими, как фейерверк. В непосредственной близости волны пугали. С каменных преград волнорезов не успевали сбежать потоки, а уже новая волна вставала на дыбы, темнея зеленоватой грудью и осыпаясь кипящим гребнем. Иной волне удавалось швырнуть пену на асфальт набережной, и воздух наполнялся мелкой водяной пылью. В маленькие бухточки, образуемые волнорезами, высокие волны почти не проникали, так, по крайней мере, казалось Никите. Бухточки сердито шипели галькой, довольно большие камешки подпрыгивали и суетились, как песчинки в бело-зеленой кипени.
Никите ужасно захотелось попробовать искупаться сейчас в бухточке — в море-то он бы войти не решился. Он хорошо плавал, но самой большой водой в его жизни была Москва-река. Вот если в бухточке… Но у каменной стенки набережной на металлическом стояке висело предупреждение: «Купаться запрещено».
Являться к Громову без звонка не хотелось, поэтому Никита, с сожалением покинув набережную, в его воображении похожую на палубу корабля, поднялся по лестнице на бульвар в очередь к телефонной будке. Его удивила разница температур и самого воздуха. Внизу у моря жарко и влажно, в нескольких метрах выше — сухая прохлада, которая дома сошла бы за добротное тепло. Только что солнца не было, а то — все как обычно в этом городе, запахи деревьев и цветов, музыка, шелест множества ног, нарядные, довольные люди. Даже шум моря был бессилен заглушить шорохи людского множества.
— Шеф, это я, Нико, — бодро и весело доложился Никита за плотно запертой дверью будки. — Все исполнено, шеф.
— Хвалю, Нико, — коротко ответил Громов. Прямо-таки по-военному сказал. Умел сыграть, ничего не скажешь. — Ты откуда?
— Снизу, шеф. Ты же сказал, чтобы не без звонка.
— Правильно. Еще раз хвалю. — Громов помедлил несколько, потом разрешил: — Ладно, поднимайся.
«Сомневался, позвать сразу или нет, хотя результаты из аэропорта должны его крайне интересовать. Или он испугался шитовской милиции и раздумал?»
У Громова была Волкова. Как только Никита показался в дверях, Громов быстро подошел к нему, обеими руками похлопал по плечам и сказал:
— Молодец, Нико! Директору все понравилось, особенно эта твоя «Сиерра». Вот тебе и старомодно! Ну ладно, подробно потом расскажешь. Голодный, конечно? Ешь!
Он широким жестом показал на стол, на котором, как всегда, имелись остатки какой-то еды и бутылка, но бутылка была почти полная. При Громове Волкова, видно, остерегалась распоясываться.
Никита не заставил себя уговаривать, сел за стол и принялся за еду, так ему удобнее было помолчать и сориентироваться в обстановке. В комнате, он это сразу почувствовал, что-то происходило.
Волкова, как и в самый первый раз, когда он ее здесь увидел, сидела на диване, но сейчас не она вещей, а вещи опасливо ее сторонились. Она была трезвая, но напряжена до последнего предела. На приветствие Никиты едва ответила кивком, она не отрывала глаз от Громова. В лице ее, во всей фигуре выражалась та степень растерянности и отчаяния, когда видно, что человек мучительно ищет какого-то решения, выхода. Бледна. Она была бледна, глаза провалились, сейчас ей можно было дать все тридцать.
— Ну и дура, что сделала, — сказал Громов, очевидно продолжая начатый до прихода Никиты разговор. — С наследником было бы не в пример легче пожаловать к мужу.
Слова бросил он резко, грубо, большими шагами взад-вперед бродя по комнате.
Сказанное, да и весь облик Волковой мгновенно прояснили для Никиты ситуацию. Как это Громов втолковывал Шитову? Создать благоприятную почву для скандала… Ей некуда будет деться… Она поедет к мужу… А Волкова, значит, сделала аборт, вот почему, кроме, так сказать, моральной стороны, она так убийственно выглядит.
— Я не хочу к мужу, — проговорила Волкова, не отрывая глаз от Громова, который ни разу не взглянул на нее. На Никиту никто из них не обращал внимания, и потому он мог легко наблюдать за обоими.
— Придется, Инночка, придется. С гастролями, как видишь, пока задерживается, а чужих жен я содержать не подряжался. А к ребеночку, я полагаю, твой супруг более причастен, чем я. Ну, да лиха беда начало. Еще состряпаете.
Сначала Никите показалось, что Громов взбешен, но он быстро убедился — совсем нет! Громов играет гнев, но он абсолютно спокоен, он делает то, что считает нужным, только и всего.
— Я не поеду, Женя! Я не хочу!
Вот тут Громов помаленьку начал закипать. Наверное, он не рассчитывал на такое тихое, но отчаянное упорство. Однако ж какие-то последние удары он, видимо, не хотел при Никите наносить, сказал, теперь уже всем корпусом повернувшись к Волковой:
— Пройди-ка к себе, Пенелопа, да подумай. За двое суток за твой номерок уплачено, а на большее ты не рассчитывай.
Она невольно огляделась.
— И на мое жилище, милая, не рассчитывай. Ты мне не жена и никто. У нас за нравственностью, между прочим, следят. Не пропишут тебя здесь, хоть бы я и хотел. А я не хочу, как ты можешь догадаться. Я занят сейчас. Пошла! — вполголоса приказал он ей, как собаке. И она пошла.
Когда она исчезла, закрыв за собой дверь, Громов подошел и запер дверь на ключ. Он опять был совершенно спокоен.
— Вот так, Нико, — сказал он. — Взять бабу ничего не стоит, а попробуй отделайся. Ну, черт с ними. Все образуется своевременно или несколько позже. Давай докладывай!
Никита вынул и подал Громову свою бумажку. И устно доложил. Они сидели друг против друга за столом, тоже как в первый раз. Еды на тарелочках не осталось — Никита постарался, — бутылка нетронута и отодвинута. Не до выпивки, люди работают.
Опять Никите было удобно есть глазами шефа — доволен ли?
Громов был доволен, очень доволен и не скрывал этого. Он похвалил Никиту, долго молчал, постукивая пальцами по столу и что-то обдумывая.
«Ни от чего он не отказался. Шитов займется Волковой, — видимо, он в этом не сомневается, — а шеф уже занят кассой. Но где же третий? Неужели так и не выплывет третий?»
Никита решил чуть понукнуть Громова.
— Девке я, между прочим, за наживку Мандельштама отдал, — сообщил Никита со вздохом.
Громов оторвался от своих размышлений, глянул на Никиту насмешливо:
— Шестьдесят ре хочешь? А если по номиналу?
«Ох, и привык же ты, артисткин сын, издеваться над своими шестерками».
— А я ничего не хочу! — так же прищурясь и так же одно за другим весомо роняя слова, ответил Никита.
Что ж, пусть шеф так и понимает: Никита не шестерка, не Шитов. Ему, конечно, еще далеко до шефа, но они одной породы, с ним надо считаться.
Громов так и понял. Следовало отдать ему справедливость, в людях он разбирался.
— Хвалю, Нико, — выдал он свое дежурное одобрение. — Сегодня отдыхай. Завтра после четырех позвонишь. Будет у меня встреча с одним нужным человеком. Вот в зависимости…
— Бу сде, шеф, — с готовностью и с достоинством заверил Никита и поднялся. Вроде все как при первом свидании, однако ж не все. Авансовые десятки он отработал.
— Окупится твой Мандельштам, — пообещал Громов. — Скорее, чем думаешь.
И Никита думал, что окупится, и даже скорее, чем рассчитывает Громов. Очень обнадеживала фраза о завтрашней, видимо, определяющей встрече. Становилось теплее, гораздо теплее. Надо думать, прорезался третий…
Когда Никита шел по коридору, за его спиной послышались женские шаги. Правда, с тех пор как появились эти пудовые платформы, женскую поступь можно спутать с мужской. Но шла все-таки женщина.
Никита оглянулся не сразу. Увидел Волкову. Она, наверное, только и ждала его ухода. Она подошла к двери громовского номера и без стука вошла.
«Итак, продолжается битва», — подумал Никита. Сначала он не примерил эту битву к собственным поступкам, но в следующую же минуту вспомнил наказ Корнеева о Волковой. Ну, да в гостинице Громов ей ничего не сделает. Сам он вообще ничего не будет делать, он осторожный, у него шестерки есть.
Однако выйдя на бульвар, Никита замедлил шаг и задумался. А ну как Громов ее все-таки уговорит да и отправит с Шитовым вечерним скорым? В этом случае хорошо, если Шитов надует Громова, заберет свой электроорган да гармошку и просто удерет с Волковой под сень колосовских мест. А вдруг не осмелится надуть?
Никита посмотрел на часы и решил до отхода скорого посидеть на одной из скамеек — благо их великое множество, — с которой просматривался бы подъезд. Место на скамейке нашлось, и он уселся.
Черное небо было в близких звездах, и казалось странным, что море волнуется само по себе, без оглядки на небо, чисто оно или в тучах. Знакомые Никите среднерусские реки всегда зависели от неба. На бульваре шум моря заглушался сухим шелестом шагов по асфальту, близ фонарей красовались, выступая из мрака, цветы, еще темней казались загорелые женские тела в светлых одеждах. И все женщины были красивы.
Хорошо сидеть здесь, бездумно отдыхать…
Никита заметил Волкову сразу, едва она вышла из дверей гостиницы. Он только не сразу подумал, что вот она все-таки вышла, но, подумав, мгновенно собрал себя, засек время, не шевельнулся, чтоб она его не заметила. Сел он с таким расчетом, чтоб если она пойдет к Шитову, то скамейка окажется у нее за спиной.
Так и случилось. Волкова спустилась по ступеням и пошла налево. Никита дал ей сделать несколько шагов, потом не торопясь поднялся и побрел по бульвару фланирующей походкой, на почтительном расстоянии, чтобы только не терять Волкову из виду. На скамейке он просидел более получаса. Можно не сомневаться, Громов за эти тридцать минут ей поддал жару. Не только «создал условия для скандала», надо думать, устроил и сам скандал. Разговор, который застал Никита, уже многого стоил.
До отхода скорого оставалось больше часа, при горячем желании можно попробовать успеть, но у Волковой в руках ни чемодана, ни даже сумки, пустые руки опущены, она не думает о них. Кое-кто из гуляющих оглядывается ей вслед, вероятно, лицо у нее…
Пока Никита решал про себя, что она никуда не собирается ехать, а просто идет к Шитову отводить душу, потому что деваться ей некуда, Волкова вдруг резко свернула с бульвара и по узкой лестнице, в этот час совершенно пустой, бегом бросилась вниз к тоже пустому, невидимому во мраке пляжу, к смутно белевшему волнорезу, над которым вскипали белые фонтаны волн.
Никита только ахнул про себя: «Прозевал!» — и ринулся за ней.
Лестницу он перелетел на перилах, сорвав с ладони кожу и не заметив этого. Внизу разъезжалась под ногами мокрая галька, а Волкова уже на волнорезе, по волнорезу легче бежать… На какую-то долю секунды белое платье ее перестало быть видным на белой кипени, и он ужаснулся, что упустил ее, но волна опала, ее силуэт показался опять. Она остановилась, и в эту минуту Никита прыгнул на волнорез.
Он не кричал ей, потому что ему некогда было подумать о крике, некогда набрать воздуха. Но он смутно слышал, как за его спиной на набережной кричали люди. Когда Волкова остановилась, ему показалось, что — все, что он ее сейчас схватит. Но между ними было еще несколько метров, и она прыгнула. Нет, не прыгнула, согнулась, как будто ее ножом ударили в живот, и упала, и в эту минуту подошла очередная волна. Никита не пробежал метры, отделявшие его от места, откуда бросилась Волкова, он прыгнул с ходу ей вслед, навстречу волне, успев по привычке опять-таки к рекам подумать: «Только бы не было мелко!»
Тяжелая волна сомкнулась над его головой, но он хорошо нырял, и не это было непривычным. Никогда прежде не испытывал он такого чувства собственной беспомощности, физической несущественности. Незнаемая, нечеловеческая сила, для которой он — песчинка, взяла и швырнула, он даже не сразу осознал куда. Он ведь никогда не плавал в неспокойном море и не знал, как надо проныривать под волну, он попытался с волной бороться.
Ему все-таки удалось каким-то образом набрать воздуху, он оправился от мгновенного шока, принялся нелепо шарить в этой оголтелой волне, уже не думая, как бы удержаться на поверхности, и нашарил Волкову, вцепился в ее платье.
Ему повезло, что она бросилась, когда волна шла на берег. Обоих их подхватило и выкинуло на окоем бухточки у волнореза. Никиту больно протащило щекой по мокрым камням, но боли он, в сущности, не почувствовал. Ощутив дно под ногами и тяжесть обвисшей на левой его руке Волковой, Никита успел перевести дух, остановился и не сразу понял, почему ему кричат на разные голоса:
— Беги! Беги! Волна идет!
Тут только он услышал надвигавшийся шум и, уже не оглядываясь, метнулся от него к берегу, волоча Волкову и опять же разъезжаясь в этой проклятой, словно намыленной гальке.
Пожалуй, не убежать бы ему от волны, если бы Волкова непостижимо живо не откликнулась на крики с берега. Она вдруг вырвалась от Никиты и сама с невесть откуда взявшейся силой побежала от моря.
Да уж и на волнорезе суетились люди, протягивали руку, вытянули на волнорез Волкову, помогли влезть Никите, и набежавшая волна лишь окатила всех шипящей сердитой пеной.
— Ни себе чего, — отдуваясь, вымолвил Никита, глядя вслед волне. Он все-таки сильно испугался. Сроду не чувствовал он себя таким ничтожно-беспомощным.
Но выяснять отношения с морем было недосуг, он находится, так сказать, при исполнении служебных обязанностей. «Ну и чертова же работа», — тоже впервые в жизни неуважительно помыслил о своей профессии Никита, проведя рукой по щеке. Саднило здорово, о волнорез его крепко приложило.
Волкову кто-то поддерживал под руку, предложили вызвать «скорую», другие советовали ближайшую поликлинику. Никита всех торопливо поблагодарил, сказал, что девушку знает, что у нее горе и вот она сгоряча, у нее есть родственники, он сейчас им позвонит. Опять всех поблагодарил.
Теперь собравшиеся посматривали на Никиту с некоторым подозрением: уж не он ли причина этого горя, а то, мол, с чего бы ему и прыгать за ней. Словом, все разошлись с чувством какого-то попусту пережитого волнения, а люди попусту волноваться не склонны. Да к тому же и вымокли все как следует.
— Пошли, дура! — с сердцем сказал Никита, крепко, наверное больно, взяв Волкову под руку. Она молча и покорно двинулась с ним. Туфли на ней, слава богу, уцелели, платье вообще не платье, а рубашка, если не под фонарем, так и не разберешь, мокрое или сухое. Волосы тоже прямые, висячие.
Никита намеревался сторонкой вывести ее с бульвара к телефонной будке и оттуда позвонить Громову. Без звонка ее вести нельзя, ну-ка да его дома нет. Что с ее номером — неизвестно, да и Никите в таком виде в гостиницу не с руки.
Телефонные будки Никита знал теперь наперечет. Он чуть помедлил, пока свидетели разошлись переодеваться, и, быстро проведя Волкову, пересек бульвар. Они оказались на скупо освещенной тенистой аллее, в конце которой на выходе с приморского сквера, в тылу гостиницы, был автомат.
В очереди стояли двое. Волкова молчала, лица ее Никита не мог видеть, да, признаться, и не было у него охоты всматриваться. Он не чаял дождаться минуты, когда его освободят от ответа за эту истеричную бабу, которая заслуженно схлопотала все, что имеет.
Они вошли в будку. Силы Волковой, по-видимому, иссякли. Никита прислонил ее к стенке, подпер плечом и в такой-то неудобной позе стал звонить Громову. Очередь за стеклом помаленьку росла.
Громов ответил, но попробовал допытаться, что произошло и куда он должен идти. Куда идти, Никита объяснил сразу, а оповещать всю улицу о подробностях не хотел. Громов переспросил сердито, что случилось.
— Забирай свою маруху! — завопил Никита в трубку отчаянным голосом.
Пожалуй, это было самое грамотное, что он мог сделать. Очередь возмущалась. У Волковой подгибались ноги, она, обессилев, сползала по стенке кабины. На полу натекла лужа. Того гляди, милиция появится, а уж если еще Никита с милицией пообщается, в какой бы форме это общение ни произошло, вся капелла даст ходу.
Не прошло и десяти минут, как Громов был у будки. Они отошли, посадили Волкову на скамью. Уже смеркалось, гуляющих никого, все на большой аллее. Никита рассказал, как дело получилось.
— И ты ее вытащил?! — полушепотом, чуть не по слогам проговорил Громов. Надо было оценить гнев и крайнюю степень удивления, звучавшие в его голосе. — И ты ее вытащил… — повторил он с уже утвердительным оттенком. Не было, ну не было в жизни этого человека столь близко мелькнувшей удачи и столь нелепой, нежелательной случайности.
Громов думал, наверное, с полминуты. Волкова полулежала на скамейке, мужчины стояли друг против друга.
— Очень мне интересно, шеф, что б ты делал на моем месте? — обиженно, тоже вполголоса воскликнул Никита.
Черт возьми, он имел право не только обидеться, но и возмутиться. Можно было быть совершенно спокойным, что Шитов о своих сетованиях по поводу ненадежного алиби Громову не заикнется. Значит, Никита должен быть поражен.
Но Громов не обратил внимания на его слова. Он принял решение. Ни слова не ответив Никите, он наклонился к Волковой, притянул ее за руки к себе, поднял, она почти упала к нему на грудь. Он гладил ее слипшиеся мокрые волосы, приговаривая:
— Инночка, милая! Ну, прости, детка. Ну, мало ли что бывает между близкими. Ты понимаешь, я дурак, но мне все казалось, что это его ребенок. Я чуть с ума не сошел, когда Нико позвонил. Пока не случится, сам не знаешь… Я теперь не выпущу тебя из рук, моя козочка…
Он прижал ее к себе, поддерживая рукою, чтоб ей легче было идти. И бережно повел.
Никита плелся за ними. Он решил идти в гостиницу, благо у него был повод. Он замерз, возвращаться через весь город в мокрой одежде холодно. Пусть шеф даст сухую рубашку и вызовет такси. Остаться в положении как бы виноватого не пристало.
Как поведет себя Громов? Если откровенно распушит, значит, полностью доверяет. Поначалу-то он не сдержался…
Так полушепча, полуворкуя, Громов довел Волкову до дверей ее номера, который оказался незапертым. Ключ торчал в замке. Входя с Волковой в дверь, Громов не забыл вынуть ключ и сунуть в свой карман.
Никита остановился у двери, не решился мокрый садиться на мягкую мебель. Волкова пришла в себя. Она стояла у кровати, на которой Громов откинул одеяло. Громов снял с нее все, она покорно поднимала руки, переступала ногами, освобождаясь от платья, туфель, белья, когда он раздевал ее. И так же неотрывно смотрела на него, как несколько часов назад.
Он положил ее в постель, до подбородка укрыл одеялом, подоткнул края, чтоб было тепло ее ногам. Потом он наклонился к ней, опершись о спинку кровати, и повторял тихо, ровно:
— Лежи спокойно. Я приду к тебе. Я сейчас к тебе приду. Я приду.
Женщина вдруг откинула одеяло, ее тонкие руки взметнулись, обхватили его шею. Он бережно разнял их, вновь спрятал под одеяло, не переставая повторять на одной и той же ноте:
— Я приду к тебе. Я сейчас к тебе приду.
Женщина успокоилась. Он подарил ей еще улыбку и еще, сделал первый шаг от постели, не отрывая от нее глаз, она лежала спокойно.
Он еще шагнул назад. Она не повернула головы. Наверное, была все-таки в полуобморочном состоянии.
Не так уж коротко длилась вся эта сцена, и Никита никак не мог избавиться от гнетущей мысли о том, что только семь лет отделяют эту женщину от Маришки. Мысль, вернее, ощущение угнетало потому, что казалось кощунственным, нестерпимым соединение двух этих образов.
Громов повернулся к ней спиной, резким кивком показал Никите на дверь, вышел за ним, на два оборота запер номер, опять сунул ключ в карман и, обогнав в коридоре Никиту, быстро прошел к себе.
— Закрой дверь, — приказал он.
Никита закрыл, они остались вдвоем, стоя друг против друга посреди комнаты.
— Так почему же ты, дитятко, вообще оказался у гостиницы? — спросил Громов.
Вот теперь и следа благожелательности не осталось ни в глазах его, ни в голосе, ни даже в позе. Видно было, что сдерживаться ему трудно.
— Провалилась бы твоя гостиница вместе с твоей марухой! — прорвало и Никиту. А что, в самом деле? Где бы поблагодарить, а ему еще допрос какой-то устраивают. — Я у волнореза шторм смотрел. Я тоже не подряжался чужих шлюх спасать.
— Шторм! — протянул Громов, аж искривившись от издевки. — Какой это, к черту, шторм, допотопие ты клязьминское? Штормового предупреждения и то не было.
Он весь кипел. Нет, почувствовал и понял Никита, до откровенности сейчас далеко. Откровенность таяла, таяла и дымилась, как искусственный лед. Громов насторожен. Сейчас он опять думает, думает уже о Никите.
— Дай пиджак какой-нибудь до завтра, — сердито сказал Никита.
Громов смотрел и смотрел на него в упор.
— Ну вот что, — решил он после похожего на бурю молчания. — Капелла у меня действительно не ахти. Гастроли здесь прогорели, Шитова после привода в милицию брать не хотят. Завтра я встречаюсь с одним нужным человеком. Проедем в Лазурную, он обещал там помочь. Поедешь со мной. А то заподозрят, что я в единственном числе существую.
«Интересно работаешь, — думал Никита. — Говоришь одно, а твердо предполагаешь, что должен я подозревать другое. Я должен, значит, понимать, какую ты готовишь гастроль. Ты во мне крепко усомнился, потому что за последние два дня у тебя два прокола: Шитов в милиции и Волкова жива. Но и отказываться от меня напрочь ты еще медлишь, может погореть дело с кассой…»
— Это твое дело гастроли мозговать, — сказал он с тем же возмущением человека, которого ни за что обхамили. — Что мне поручалось, то и выполнял. Давай пиджак. Не заначу, не беспокойся.
— Да уж коли ты Мандельштамом рискнул, шестьдесят ре на черном! — усмехнулся Громов. Что-то чуть дрогнуло в нем, качнулась стрелка в сторону бывшего доброжелательного доверия.
Он достал из шкафа, подал Никите вельветовый пиджак.
— Завтра к десяти утра будь у Каменного пляжа, — сказал он опять же чуть помягчевшим тоном. Но более не последовало ничего, ни предложения выпить для сугреву, ни хотя бы носки сухие надеть, ни, попросту говоря, отдышаться, передохнуть полчасика.
«Ладно, — решил Никита. — Вариант с такси снимается. Не будем перегибать палку. Начальство в гневе, и, если занять его позицию, начальство можно понять».
Но на нелюбезность надо было как-то реагировать. Никита не сказал обычного «Бу сде, шеф». Он сказал:
— Ладно, буду, — надел пиджак и ушел.
Со странным чувством физического облегчения покинул он громовский номер. Выйдя в коридор, даже дух перевел, как будто только здесь вдохнул чистый воздух. Ему вдруг представилось, что эта комната с неподвижной, чуть наклоненной вперед фигурой человека станет являться ему в тяжелых снах.
Галя однажды, походя, упомянула, что Вадиму в кошмарах не снятся убитые. Снятся преступники. Сам-то Вадим об этом никогда не говорил.
Но сейчас надо было думать не о грядущих кошмарах, на очереди стоял завтрашний, очевидно, не простой день.
По-прежнему привлекала возможность, теперь, можно считать, реальная надежда установить третьего. Непонятно только: если речь идет действительно о поездке в Лазурную, то ехать можно электричкой или теплоходом, Каменный пляж — тот самый, заброшенный, где под лодочным навесом ночевал Никита, отнюдь не на трассе вокзала или пристани.
Никита подумал, что о своем отъезде, да и вообще о происшедшем хорошо бы немедля предупредить Михаила Сергеевича, но из гостиницы вышел, уже отказавшись от этой мысли. Коль скоро Громов встревожен, он вполне может именно сейчас послать кого-нибудь за Никитой. Нет, сейчас прямым ходом только под крыло к деду. Единственно, что можно, — это завтра с утра попробовать передать по телефону, что он едет или плывет в Лазурную. Если даже последует вопрос, кому звонил, можно ответить: Громову же. Хотел уточнить координаты, поскольку на Каменном пляже был вечером и всего один раз.
Так Никита и сделал. Приехав на автобусе в нижнюю, не парадную часть города, сухой и бодрый, Никита отправился к Каменному пляжу.
Просохнуть помогла за дополнительную мзду старуха. С той ночи, когда Никита вернулся домой «с запахом», старуха к нему благоволила. «Вельветы» ночевали на летней топленной печке, а джинсы она просушила утюгом.
Шторма, оказывается, действительно не было. Волнение — купаться запрещено, только и всего. Местные ребята с таким волнением управляются запросто.
Никите было стыдно своего смертного испуга, когда он очутился песчинкой во власти волны. Хорошо хоть никто об этом испуге не знает. Ему несколько полегчало, когда старуха сказала, размеренно водя утюгом по джинсам:
— На все сноровка нужна, сынок. Здешние-то сызмальства наловчились, а вашего брата, приезжих, всяко лето сколько тонет!
На Каменном пляже ни души, тихо и солнечно. Море смирное, синее, даже солнечная рябь нежна, неприметна, не в силах разбавить густой синевы.
Никита сел на теплую гальку, на самом крайнем сухом бережку, так, чтобы протяни руку — и коснешься моря. Море принесло оторванную веточку водоросли, меж двух мокрых красивых камней она пошевелилась, как мохнатая гусеница. Между камнями на земле море теряло цвет, и не верилось, что это все оно, то же самое, такое огромное и синее.
Никита грелся на солнце, следил за водорослью и прикидывал: как-то пройдет сегодня встреча с Громовым? Ночь наверняка не была для него нейтральной. В какую-то сторону его должно было качнуть: либо углубить сомнения — тогда он вряд ли покажет Никите третьего, — либо согласиться со случайностью пребывания Никиты на волнорезе. Если признать эту случайность, все остальное — хоть оно шефу и не в цвет — у Никиты логично. Опять же нельзя забывать: если Громов не отказался от кассы, Никита необходим. Второго человека на кассиршу не пустишь…
«А собственно, почему?» — вдруг задал сам себе вопрос Никита. Они имеют точные сведения о времени операций в кассе. Во всяком случае, они считают, что сведения точные. Они знают, что у девушки книга Никиты — есть повод для разговора. Можно использовать версию с все-таки приехавшим товарищем…
«Ну, да кассу без присмотра не оставят», — успокоил себя Никита. Вернувшись мыслями к Громову, Никита пытался рассудить, что же все-таки сегодня предстоит. Ни в какие переговоры по гастролям он, естественно, не верил. Гастроли — типичная туфта. В целом, верит или не верит ему Громов?
Ему подумалось, что само понятие «верить» плохо приложимо к такому Громову. Вера, доверие — в этих категориях непременно должно наличествовать и чувство. Громов, как любой преступник-рецидивист, законченный прагматик. Прагматик, по идее, лишен человеческих чувств, а следовательно, и слабостей. Но на этом же он и горит, поскольку не предполагает и в окружающих ничего помимо расчета. Для его понимания недосягаем Мартовицкий.
— Однако пора бы этому прагматику появиться, — сказал камешкам и водорослям Никита. Он посмотрел на часы, было десять. Огляделся, берег пустынен. Снова повернулся к морю. Что-то белое качалось неподалеку. Присмотрелся — окурок. Окурок на волне — как оскорбление. Никита сердито пригляделся вдаль и только сейчас заметил лодку. Наверное, она все время была здесь, он просто не обратил на нее внимания, не разглядел в ярких солнечных лучах.
На лодке включили мотор, она вдруг и резко повернулась и, оставляя за кормой разваленную волну, легко и ходко пошла к берегу, к невысоким деревянным мосткам справа от Никиты. Через какую-нибудь минуту Никита узнал Громова, сидевшего к нему лицом. Второй, у мотора, управлял лодкой. Моторка подошла к мосткам, затихла. Никита не обнаружил на корпусе ее ни номера, ни названия, какими щеголяли все пляжные суденышки. Не пляжная была моторочка.
— Прошу! — Громов сделал широкий жест.
Значит, не в электричке, не автобусом, не теплоходом. Вот почему — Каменный пляж. Последней мыслью Никиты на берегу было: если он задержится, Корнееву нелегко его разыскать.
— А я вас с берега жду! — беззаботно отозвался Никита, побежал по мосткам к лодке, умело спрыгнул, уселся. С моторками-то он имел дело на реках. Мотор взревел, лодка развернулась и пошла от берега вдаль, в сверкающую синеву, где Никита еще никогда не бывал. Он смотрел на море, щурился под солнцем, доволен был чрезвычайно. Что может быть лучше неожиданной морской прогулки в такой великолепный денек?
Лодка быстро уходила от берега. В лодке все молчали. Боковым зрением Никита видел Громова. Тот сидел на скамейке, — моряки, кажется, называют их банками, — опершись одной рукой на колено, другой на борт. Насколько Никита мог понять, Громов полуулыбался. Никита этого не замечал, увлеченно любовался морем.
Второй был у мотора за его спиной. На дне лодки лежали какие-то жестянки. Садясь в лодку, Никита узнал ласты, увидел трубку, маску, Надо думать, акваланг. Ну что ж, аквалангами здесь многие развлекались.
Никита оглянулся. Далеко остались буйки с флажками, потерялся невзрачный Каменный пляж, зато великолепной панорамой разворачивался весь город. Отсюда было видно, как уступами поднимаются на зеленые горы его белоснежные дворцы, а горы касаются неба, такого же синего, как море.
Как будто желая дать Никите возможность полюбоваться далеким берегом, моторист повернул руль, и лодка пошла не под прямым углом, а по кривой, хотя и забирала все мористее.
И еще увидел Никита то, от чего бы в другое время преисполнился восторгом, не оторвал бы глаз: на горизонте из дымки, из синевы, из сказки возник парусник. У него были высокие мачты, настоящие тугие, наполненные ветром паруса, парусов было много, они были розовые на солнце. Корабль светился в утреннем мареве, легок и неподвижен.
Прекрасный мир окружал лодку. Алый парусник и самолет. Первый утренний самолет шел в далекую Москву.
— Выключай, — сказал Громов.
Мотор затих. Лодка медленно повернулась боком. Тихое море чуть колыхало ее.
Было естественным для Никиты сесть верхом на банку, чтоб видеть обоих своих спутников. Так он и сделал. И опять же натурально, доброжелательно и выжидающе он смотрел на моториста, с которым его, надо думать, сейчас познакомят.
Это был мужчина лет тридцати, как видно, большой физической силы. Довольно низкий лоб, неопределенно светлого оттенка прямые волосы, широко посаженные маленькие глаза в светлых ресницах. Обыкновенное, без особых примет лицо, в толпе таких большинство, они трудно запоминаются. Особым загаром не блещет. Значит, либо недавно приехал, либо не курортник, на пляже не жарится. Можно подумать — местный, особо если учесть моторку. Но у местных на лицах загар неистребимо плотный. Ниже воротника у них кожа белая, а с лица смуглы.
Но что было ниже воротника, Никите, сейчас по крайней мере, видно не было. Рубашка не дорогая, не модерновая, вся одежда на мотористе не для гулянки по бульвару — застегнута до предпоследней пуговицы и, что совсем странно, с длинными, застегнутыми на пуговички у манжеток рукавами. Такие рубахи можно встретить здесь только на стариках, коим уже на все наплевать.
Громов как бы подобрался на своей банке, а моторист, выключив мотор, напротив, расселся повольготнее.
Он тоже смотрел на Никиту, но, честное слово, можно было подумать, что он и не видит его, такое беспредельное равнодушие источали спокойные, маленькие глазки.
Однако с мотористом Никиту не спешили знакомить.
— Так, значит, дитятко, ты вчера штормом любовался у гостиницы? — медленно проговорил Громов, растягивая слова. В голосе его появилась какая-то вязкость, окольно напоминавшая ловчую сеть паука.
— Хватит тебе, шеф, издеваться, — с плохо скрытой досадой сказал Никита, мельком взглянув на моториста. Тот был незыблем, как валун, но Никите все равно могло быть неприятно напоминание о его наивной ошибке.
Никита думал, и пока что в его практике ни одна минута не требовала такой быстрой реакции на обстановку, такой мгновенной выработки решения. Хорошо еще, что можно любоваться парусником, смотреть мимо, жмуриться на солнце. Да, в конце концов, можно немножко обидеться на шефа за неуместную шутку.
Значит, Громов все-таки взял его под сомнение.
— И девку ты вытащил тоже случайно?
При этих словах голос Громова дрогнул подлинной злобой. Ужасно знакомой показалась интонация… Ну да! Вот так говорил он на веранде ресторана с шахтером, у которого заметил розочку.
Скорее думай, Лобач! Скорее! Допустим, он точно заподозрил Никиту в связи с милицией. Задержание Шитова плюс спасение Волковой. Тогда для него естественно желание разделаться с Никитой. Если так, то дело хана, кругом великолепное пустынное море.
Внезапно вспомнилась фраза, последняя фраза Михаила Сергеевича, которая показалась случайной, посторонней, которую поэтому пропустил мимо ушей: «Чтоб без гусарства!»
Вчера Никита подумал, что эти слова — обычное напутствие старшего, своего рода профилактический подзатыльник, предостерегающий против чего-либо вроде «вельветов». Молодым, дескать, подзатыльники положены. А что, как Михаил Сергеевич допускал возможность создавшейся ситуации?.. Ох, и влетит тогда от него, зачем Никита один, без всякой страховки полез в эту чертову лодку!
Как ни дико, но что-то грандиозно смешное мелькнуло в мгновенном потоке соображений. Мелькнуло. Исчезло. Никита оторвался наконец от алого парусника, голубого моря и уставился на Громова.
— Слушай, шеф! — почти совершенно копируя громовскую интонацию, но сдобрив ее обидой, проговорил Никита. — Какого черта тебе от меня надо? Я тебе вчера сказал, что шлюх вытаскивать не подряжался… — Определение «чужих» Никита на сей раз счел нужным опустить. Дела шефа для него не «чужие». — Еще раз повторяю. Очень интересно знать, как бы ты поступил на моем месте? Если по-честному, я все-таки ожидал от тебя хоть спасибо услыхать.
Последние слова прозвучали уже несколько спокойнее. После таких слов возможно идти на примирение.
— Спасибо, значит, ждал? Так, так…
Громов все так же ухмылялся, рассматривая своего подопечного, как кролика в клетке. Моторист все так же отсутствовал, только бренное тело его весомо пребывало в лодке.
— Ну что ж, я тебя, пожалуй, и отблагодарю, — живо, по-деловому, словно лишь в эту минуту приняв решение, сказал Громов. С лица сошла ухмылка. Ловок он был на перемену выражений. — Я тебе доставлю развлечение. Ты когда-то помянул, что с аквалангом бы не прочь. Так вот тебе акваланг. Надевай! Познакомься с подводным миром.
Он ногой подвинул Никите снаряжение, лежавшее на дне лодки.
Миг один трое в лодке молчали. Громов наблюдал за Никитой. Без ухмылки. С подлинной заинтересованностью. Никите можно было обратиться к аквалангу, опустить глаза.
Знакомство с подводным миром вряд ли запланировано безоблачным. Но если Никита откажется, его могут попросту утопить головой вниз, их двое. Опрокинуться за борт? Нереально. Берег далеко, от моторки не уйти. На акваланг надежда плохая, тем более, сроду он этой пакости не надевал…
И все-таки в лодке молчание длилось только единый миг, пока Никита протягивал руки к ластам, как старым знакомым, — с ластами-то он плавал, — и на его физиономии расплывалась довольная улыбка.
— Это ты потрясно придумал, шеф, — сказал он, начиная расшнуровывать «вельветы». — Вот уж не думал, не гадал!
Разулся. Еще раз просиял в лицо Громову глазами и зубами. Уж так он был доволен, что размолвка снята, шеф прояснился и подвалило непредвиденное удовольствие.
Снял брюки, пристегнул ласты, весь лучился радостью.
Громов следил за каждым его движением. Следил с напряженным любопытством.
Теперь уже, кажется, и моторист проявил некоторые признаки заинтересованности, во всяком случае он взглянул, как Никита управляется со снаряжением.
Снята рубашка, надеты лямки. Чертовы жестянки, оказывается, тяжелые, как камнями набиты. Только маска осталась, Никита взял маску и озабоченно напомнил:
— Ребята, я насчет моря не того, в случае чего вытаскивайте.
— Я — того, — заверил моторист. — Я здорово того…
Это были первые слова, услышанные от него Никитой.
— Тогда — все, — сказал Никита.
Он вложил подбородок в холодную, пахнущую нагретой резиной маску и услышал искренне веселый смех Громова:
— Снимай, Нико, амуницию! Кончай этот КВН!
Это тоже был трудный поворот. Надо было не расслабиться, не показать, чего стоил этот КВН. Никите надо было просто удивиться.
Как будто не сразу расслышав, Никита не вдруг освободил лицо от спасительной сейчас вонючей маски, Потом опустил маску, ладонью отер пот со лба.
— Ты что, шеф?
— Разоблачайся, Нико! — повторил Громов. Никогда не видел его Никита таким довольным, таким непритворным. — С этой амуницией ты бы поплыл только по вертикали.
Снимая с себя акваланг, Никита становился все более и более хмурым. До него, видно, не сразу доходило, что это была шутка.
Но Громов и не думал выдавать эпизод за шутливую сценку.
— Если б ты был из мусора, ты бы струсил, — отнюдь не шутя сказал он. — Раз тебе вчерашняя волнишка со шторм показалась, значит, моря ты действительно не знаешь. А если б ты из мусора был, ты б на нас не понадеялся — ты бы крутить начал…
Тут только до Никиты-«студентика» дошло. Его, оказывается, испытывали! Его, оказывается, подозревали!
— Ну тебя к черту! — с сердцем сказал Никита, оттолкнув от себя жестянки, трубки и прочее. — Привык ты… со всякой шпаной!
Очень искренне прозвучало. Что ж, эта недолгая схватка, своего рода психологический таран, настоящему Никите Лобачеву кое-чего стоила.
— Верно, Нико, — тоже от души подтвердил Громов. — Следствие закончено. Забудем!
Он протянул руку. Никита посмотрел на эту руку. Он всегда замечал громовские руки. Громов расценил взгляд как сомнение, как законное возмущение человека, которого продолжают и продолжают испытывать. Сколько можно?
Никита подал наконец руку. Громов крепко ее пожал. Это было первое их рукопожатие на равных. Обычно Громов похлопывал Никиту по плечу.
— Обмоем, — для обрядности серьезно сказал моторист, доставая откуда-то из-под мотора плоскую стеклянную флягу не нашего происхождения.
— Не буду! — все еще в обиде отмахнулся Никита.
Громов пояснил миролюбиво:
— Он не пьет. И пусть не пьет. Давай нам по глотку.
Отпили из горлышка. Моторист покосился на все более припекавшее солнце, расстегнул пуговички на манжетах, у ворота, снял свою стариковскую рубаху.
«Ни себе чего!» — мысленно ахнул Никита.
Такой татуировки вблизи ему еще не приходилось видеть. Таких русалок на плечах, такого Христа на груди мог наколоть только дед Спиридонов, который за пятнадцать лет отсидки половину колонии расписал. Наколки его славились в уголовном мире, и абы кому с улицы он делать бы их не стал. Теперь понятны длинные рукава и застегнутый ворот рубахи.
Никита не стал одеваться, молча развалился поудобней, пнул ногой мешавший акваланг.
— Ласты оставь, — посоветовал Громов, — а остальное выкинь за борт.
Никита выкинул. Подумал, не запомнить ли на всякий случай место, где камнем затонул проклятый акваланг. Поискал на далеком берегу ориентиры. Потом решил: во-первых, не запомнишь, да и зачем? Все, что касается непосредственно Никиты, его хлопот-трудов, в деле ни строчкой не отразится. Формулировка известная: «Сведения добыты оперативным путем», и — голубь в облака, как любит говорить Иван Федотович.
— На берег потягивает? — услышал он дружелюбный голос Громова.
Ну что ж, Никите пора было переставать дуться.
— Никуда меня не потягивает, — с разнеженным вздохом отозвался Никита. — Век бы так жарился.
— Сделаем дело, Нико, позагораешь, — обещал Громов. — Хватит и на твою долю пиастров, они же тугрики и дублоны, если на штаны с бубенцами с ходу не промотаешь. А теперь слушай сюда, как говорят в Одессе.
Никита подобрался, сел поаккуратней, прогнал пляжную лень. Ясное дело, не для прогулки вызвали его сюда.
— Инна в очень плохом состоянии, — начал Громов. — Вчера ты сам убедился. В таком она состоянии, что не сегодня-завтра за решетку угодит. Может, в психиатричку, а скорей всего, в милицию. Планы у нее, ни много ни мало, угрохать девку в аэропорту. Она там была и девку видела. Я должен отлучиться на день, максимум на два. Ее нельзя оставлять без присмотра ни на минуту. Вот тебе записка для Инны. — Громов достал из кармана заранее заготовленный, сложенный вчетверо почтовый листок. — Сейчас прочтешь. Слушай дальше! По этой записке она с тобой пойдет. Приведешь ее к девяти вечера к крайнему волнорезу в нижней части. Скажешь на словах: вещей пусть не берет. Скажешь, я торопился писать. Уплатишь еще за сутки за ее номер, покажешь ей квитанцию. Скажешь, я жду ее и прислал за ней моторку. Ясно тебе?
— Шеф, а если она не пойдет?
— Нико, сделай, чтоб пошла! Уговори. Она тебе после вчерашнего поверит. Пойми, эту дуру надо изолировать, а то она изолирует всех нас.
— Слушай, шеф, ну, а на всякий случай. А если она все-таки не захочет без тебя в лодку? Куда мне тогда с ней?
— Уговори, Нико! Уговори, она тебе после вчерашнего поверит!
— Да ты ее только на волнорез приведи, а там и я помогу уговорить.
Это второй раз вступил в разговор моторист. Голос у него был негромкий, такой же бесцветный, незапоминающийся, как и лицо. На такого непросто словесный портрет составить.
— Прочти, — сказал Громов.
Никита прочел:
«Инночка, детка! Вынужден отлучиться, но без тебя не хочу быть и лишнего часу! Писать много некогда. Тебя доставит ко мне податель этого короткого, но полного любви послания. Я тебя жду!»
— Ясно? — спросил Громов. — Смотри не потеряй! — сказал он, следя, как укладывает Никита листок в карман со львом. — Без записки не пойдет. Не выпадет?
— Не выпадет. На «молнии» карман. Зря я, что ли, за этими джинсами гонялся. А что без подписи, ничего?
— Она знает мой почерк. Ну, ладно, — удовлетворенно сказал Громов, когда «молния» замкнулась за листком. Он, как видно, прочно уверовал в Никиту. — Теперь дальше. Инну сдашь ему, — Громов кивнул в сторону обладателя Христа и русалок. — А сам побудь с Шитовым и упомяни, между прочим, что я нашел очень выгодного покупателя на электроорган, только, мол, придется проехать в один поселок на побережье. Покупатель, мол, с деньгами, своя машина, своя моторка. Но то все, когда я вернусь. О Волковой ему ни звука, понял? Я вернусь скорее, чем он узнает, что ее нет в городе. А если, паче чаяния, узнает, то скажешь, дескать, не в курсе. Что мы, кажется, переругались из-за ее дурацкого потопления и я ее отправил к мужу. Ясно? Запомнишь?
— Ясно, — кивнул Никита.
Слушал он серьезно, вдумчиво. Что ж, ничего такого Особенного с него пока не требовалось. Волкову действительно нельзя без присмотра, баба от ревности не в себе.
— А и в самом деле, шеф, не влипнуть бы с ней. — Никита головой покачал и в затылке почесал, озабоченно глядя на Громова. — Если она кассиршу гробанет, милиция то да се, да найдут мою книгу, книга редкая. Этак и до меня доберутся…
— А вот ты и приведи, — в третий раз подал голос моторист.
Громов без осуждения, даже как бы одобряя, выслушал опасения Никиты.
— В общем, логично мыслишь, Нико. Но не особенно бойся ты этой милиции. Остерегаться их надо, бояться нельзя. Это ж мусор! Если до горячего доходит, они же трусы все! Несчастная резиновая дубинка у них на вооружении. Ее никто не отменял, а они боятся ее применять. Он прежде, чем оружие применить, трижды подумает, как бы соцзаконность не нарушить, а ты за это время за тридевять земель уйдешь.
— Это точно, — в четвертый раз высказался моторист.
Никита решил, что, пожалуй, с него хватит, он имеет право хотя бы на обеденный перерыв. Первая половина дня выдалась, скажем прямо, не из самых легких, да и вечер ожидался тоже врагу не пожелаешь.
Он посмотрел на часы и сказал:
— Коли так, шеф, то кончай этот завтрак на траве. А то мы тут загораем, а твоя дура, может, уже в аэропорт целит. Черт же меня дернул книгу отдать…
Громов рассмеялся, Но без насмешки. По-дружески рассмеялся.
— Ничего, Нико, — сказал он. — В нашем деле всегда есть какая-то доля и риска, и непредвиденного. А в каком же творческом деле этой доли нет? Но главное, не бойся флажков — помнишь, мы о волках говорили? — не бойся мусора. Флажки — тряпки, а мусор, он и есть мусор… Давай к Каменному! — Это уже относилось к мотористу. — Хотя нет! Давай к последнему волнорезу в нижней. Посмотришь, куда тебе ее привести. — Это к Никите. — Оттуда дальше до гостиницы, но это ничего. Она ждет меня. Она меня до вечера будет ждать.
Моторка развернулась и полетела. Теперь берег был за спиной у Никиты, а перед ним расстилалось огромное синее-синее море, и по этому чистому морю шла моторка, вспарывая его, как нож.
Никита оделся, проверил «молнию» на кармане со львом. Волнорез оказался куда дальше Каменного пляжа. Место здесь было нелюдное, пустынное, берег уступом выходил в море, и домики, уже не городского типа, похожие на дедовский в Ущельной, лепились на круче, довольно высоко над водой. Но с кручи к морю спускалась тропинка, наверное, и здесь жили «дикари» и ходили купаться.
Никита, думавший только о том, как бы ему скорее добраться до Корнеева, то бишь до телефона, и до Волковой (теперь он действительно боялся оставлять ее без присмотра), едва не забыл осведомиться у Громова, где же ему, Никите, ждать его, шефа.
— Лучше у Шитова, — сказал Громов. — Я думаю он должен быть рад твоему обществу. Он тоже трус и истерик. Вот тебе червонец, уплатишь за номер, остальные твои. Все понял? Чао!
Никита был уже на волнорезе. Громов поднял руку, прощаясь, моторист не снизошел, опять взревел двигатель, моторка ушла. Никита остался — наконец-то! — один на просторном берегу, на твердой земле.
Он повернулся и хотел бегом с волнореза, бегом на кручу, все бегом. Обычно у него это запросто получалось, а тут вдруг не смог. Какая-то ватная слабость обволокла каждую мышцу. Хотелось думать, что его с непривычки укачало на моторке, но он понимал, не в моторке дело. Ему всегда представлялось, что нервы — нечто туманное, несоответствующее крепкому, тренированному парню, ан нет…
Далеко не так быстро, как бы надо, взобрался он на высокий берег, но по ровному все-таки побежал легонькой пробежкой. Для утренней зарядки поздновато, однако из молодых мало ли кто и по какому поводу тренируется днем? Никто из прохожих на него не обращал внимания, да, в сущности, это было уже безразлично.
Корнеева Никита нашел сразу, тот велел идти на квартиру. Никита подъехал на такси. Вадима не было. Оказывается, из Москвы прилетел Браславский, привез санкцию на арест Волковой, он и будет ее брать. В Москве Браславский работал над Иваном, очень похоже, кто это действительно четвертый. Сейчас они говорят с Москвой. За Никитой уже посылали в Ущельную, не нашли ни у Громова, ни у Шитова.
— Где тебя носило? — подозрительно оглядывая Никиту, спросил Михаил Сергеевич. — Кит? — проговорил он неожиданно в этой обстановке. — Где тебя носило? На тебе лица нет.
— Да уж носило, — неопределенно отозвался Никита.
Дудки! Насчет сегодняшних приключений откровенничать будем в Москве, если вообще будем. Сегодня ему только не хватало втыка, влета, дрозда от Корнеева.
Только сейчас он вспомнил, какое смешное воспоминание осенило его в лодке. В «Кавказских записках» Закруткина очень здорово сказано, что солдат должен больше бояться командира, чем противника. Есть тут сермяжная правда.
Словом, по его версии вышло, что встретились они по-доброму, хорошему на Каменном пляже, Громов дал ему записку, отвез на последний волнорез, чтоб путаницы не было, и — голубь в небеса!
— Распустил Борко голубей, — сказал Корнеев. — Все теперь голубей пускают. А с запиской отлично! Полагаю, с такой запиской Браславский ее и без санкции тихо-мирно в Москву доставит. Иди в гостиницу; если нервничает, успокой. Громов правильно пишет, после вчерашнего она должна тебе доверять.
— Я ничего не знаю?
— Абсолютно. Можешь сказать, что намереваешься скоро в Москву. Гастроли вроде накрылись, деньги кончаются. Приход громовского человека для тебя неожиданность.
— К Шитову идти?
— Нет, — сказал Корнеев. — Думаю, что нет, — подумав, добавил он. — С Шитовым сами разберемся. Надо, чтоб после девяти вечера тобой тут не пахло. Давай топай в гостиницу!
— А кассирша?
— Кончай этот конгресс! — рассердился Михаил Сергеевич. — Заменили уже твою кассиршу. Давай топай!
Никита пошел в гостиницу, прихватив по дороге у лоточницы булку и сарделек.
В коридоре он по привычке взялся за ручку двери громовского номера. Шалишь! Дверь была заперта. Дежурная по этажу из-за столика в конце коридора окликнула его:
— Молодой человек, вы к кому?
Никита обернулся.
— Или к Громову, или к Волковой, кто дома.
— Громов уехал на двое суток в Краснодар. Волкова у себя.
«Ну да. Ему же нужно отсутствовать, когда моторист уберет ее с крайнего волнореза. Эта дура даже не подозревает, как близко от нее прошла моторка…»
Подходя к номеру Волковой, Никита подумал: неужели и колосовское дело, и Громов, и все, что с ним связано, не научит эту Раису-Инну ничему, как не научила ничему Суздальская колония несовершеннолетних?
Когда он вошел в комнату, на него пахнуло каким то неприятным духом, хотя, казалось, в этом городе, даже в закрытом помещении пахло цветами и морем.
Постель была не застелена. Громова она ждала к вечеру, а без него ей все все равно.
Лежала она прямо на смятых простынях, все в том же платьишке, босоножки сохли на подоконнике в солнечном луче. Ногти на ногах ярко накрашены, босые ступни широко распялены, как утиные лапы.
Она мгновенно подалась на скрип двери и так же мгновенно осела, и на лице снова воцарилось выражение упорного, тупого ожидания.
Только Громов. Ничто другое на свете. Это не шутки, она может убить, если понадеется этим удержать Громова. Если это любовь, упаси судьба от любви!
Идя сюда, Никита размышлял о Волковой с чувством участия. Подспудно ему всегда помнилось: только семь лет между нею и Маришкой. В этой затхлой, нечистой комнате в нем, помимо воли, снова возникла если не враждебность, то брезгливая неприязнь. Он понимал, кто это нехорошо, но не мог преодолеть неподвластного, как тошнота, ощущения.
Никита был молод. Сострадание делает нас лучше, но до сострадания надо дорасти. Молодость умеет сострадать только тому, что оправдывает.
— Где Женя? — спросила Волкова, снова опустившись на подушку, ей, видно, крепко недужилось.
— У тебя хотел спросить, — сказал Никита, раскладывая на столе на бумаге булку и сардельки. По взгляду, брошенному Волковой, понял, что она голодная.
— Вот что, Пенелопочка, — сказал он строго. — Вставай-ка да пожуй!
Она не заставила себя уговаривать, встала, села против Никиты и стала жевать сырые сардельки и отломанные куски булки. Пока жевала, Никита, между прочим, изложил ей свои печальные соображения насчет гастролей и планы насчет отъезда. Она сказала, что Громов к вечеру обещал обязательно быть, а уехал он по делам. А куда, он не докладывается.
Тень прошла по ее обострившемуся, без грима некрасивому лицу. Наверное, вспомнила кассиршу.
Сардельки и булка исчезли у них, как сон пустой.
— Вот что, Инка, ты давай-ка приводи себя в порядок, — посоветовал Никита. — Вид у тебя — отворотясь не насмотришься. Если, как ты говоришь, так, он каждую минуту приехать может.
Каждую минуту мог приехать Браславский, и пусть она будет готова, чтоб он мог тотчас увезти ее. Может Шитов зайти, и черт их знает, какие вообще могут возникнуть обстоятельства.
Совет Никиты до нее дошел. Она оживилась, кинулась умываться, расчесываться, класть краску на веки, на ресницы, на губы. Пощупала босоножки. Босоножки были еще мокрые, но все равно она надела и босоножки, обдернулась туда-сюда.
Никите впервые в жизни пришлось присутствовать при всех этих манипуляциях, он был искренне удивлен простотой, быстротой и их результативностью.
— Ну, девка, ты — огонь, — одобрил он. — Из такого мокрого пепла — и такой феникс возник! Кутить так кутить. Открой окно, а то дышать нечем.
Она опять послушалась, распахнула дверь на балкон, задернула одеяло на нечистой своей постели, и в эту минуту в комнату вошел Браславский.
Волкова резко всем корпусом повернулась. Опять на ее плоском лице отчетливо выразилась надежда увидеть Громова и разочарование. Однако ж вслед за разочарованием в ее глазах, во всей напрягшейся фигуре отчетливо приметен был и страх. Волкова опасалась, как она сказала Никите, что с нее придут требовать за номер. Однако вошедший был безусловно не из гостиничной обслуги. Наверное, с полминуты Браславский ее выдержал. Она ждала молча, не отрывая от него глаз, а он ее разглядывал с ног до головы откровенно, чтоб не сказать — нахально. Наконец он кивнул как бы сам себе и, слегка улыбнувшись, сказал:
— Судя по описанию, данному нашим общим другом, я попал точно. Держи, Пенелопа, — и, достав из внутреннего кармана пиджака, вручил ей записку Громова.
Капитана Браславского Никита знал только по рассказам да несколько раз встречал в коридорах управления. Сейчас он был прямо-таки в восторге от манеры Браславского, от его появления. Ну и франт! Нет, такого Никите не сыграть. Никита может сыграть парня-барахольщика. А у этого интеллект — из всех пор. Ничего не скажешь, породист! И что вошел не постучавшись — правильно. Он — впору Громову, и для них обоих Волкова — вещь, нужная или не нужная, не более того.
Волкова прочла записку, опустила глаза, вся в радостном смятении.
— А это что за гегемон? — спросил, кивнув на Никиту, Браславский. Он уже удобно сидел за столом в кресле, закинув ногу на ногу, и курил, аккуратно стряхивая пепел на бумагу со шкурками от сарделек.
— Это не гегемон, — торопливо объяснила Волкова. — Это наш знакомый. Женя с ним познакомился в самолете.
— Приятно слышать. Кстати о самолете, — Браславский посмотрел на часы-браслет. — Наш рейс семнадцать двадцать, такси нас ждет. Так что собирайся, моя птичка!
Что-то похожее на сомнение мелькнуло в ее глазах.
— Но как же… — начала она.
Браславский улыбнулся еще барственней и щедрее, вынул на сей раз из внешнего кармана свеженькую, только что полученную квитанцию об уплате за номер.
— Держи, Пенелопа! — протянул он и эту бумажку Волковой. — По-моему, наш общий друг всегда был предупредителен к дамам.
Смешно сказать, но даже не письмо, именно квитанция до конца убедила, успокоила Волкову. За малым не расцеловала она эту квитанцию и кинулась собирать свой небогатый багажник в клетчатый, на «молнии» десятирублевый чемодан. На Никиту ни она, ни Браславский не обращали никакого внимания. Он сидел, являя собой некоторую растерянность.
Уже застегнув «молнию» на чемодане, Волкова вдруг поинтересовалась, но без всяких сомнений, просто из любопытства:
— А куда?
— А что, если прямо в Москву? Если прямо в квартирку с лоджией, на клетчатый диванчик?
Вот теперь она расцвела. Никите просто было проследить ход ее нехитрого рассуждения: дела у Жени сорвались, а значит, не будет под боком девки из аэропорта!
Пришла дежурная, приняла номер. Даже ей было явно неловко при мужчинах ворошить эту постель, Волкова не замечала ничего, и снова в Никите поднялась тошнотная неприязнь к этой духовно оскопленной бабе.
Откуда она? Почему она? Он дал себе слово по приезде в Москву найти время и докопаться до ее истоков, до ее семьи. Ведь была же она совсем недавно просто маленькой, такой, как Маринка. Где, под влиянием чего совершился тот переворот, на котором из обыкновенной нашей жизни девочка Рая шагнула в другое измерение, в антимир, где обитают Громовы.
Ему вспомнилось, с какой издевкой говорил Громов: «…как роботы нацелены на профилактику…»
Нет, мало мы еще на нее нацелены.
Номер приняли. Никиту никто в упор не видел. Ну, Браславский пусть с ним незнаком, но и Волкова с ним даже не попрощалась. Она шла с Браславским впереди Никиты по коридору счастливая, гордая, уже привычно повиливая худым седалищем в помятом плаще.
Никита брел себе потихонечку один, с каждым шагом отставая от них и преисполняясь счастливым сознанием выполненной работы. Спускаясь по лестнице, он весело бурчал себе под нос: «Я сам бы змеей свернулся в лассо, цокнул копытом…»
Такси действительно ждало. Браславский с Волковой уехали. Никита помедлил на ступенях.
Как же прекрасен этот город! Как же прекрасно море! Как свободно здесь дышится! Ну, а что, если задержаться хоть на денек, просто так, вольные человеком полежать на камушках…
Придя к Корнееву, Никита робко высказал это кощунственное предложение. Михаил Сергеевич посмотрел на него.
— Чтоб духу твоего здесь не было! — проговорил он, веско выдавая слова. — Немедленно на вокзал и первым же поездом. Бронь в кассе.
— А гитара? — спросил Никита.
— Пиши записку, я привезу.
— А Вадим?
— Вадим в Москве. Завтра утром первый допрос Волковой.
— Вот так они и жили, — покорно поднимаясь, вздохнул Никита.
— Ну, ну, — Михаил Сергеевич похлопал его по плечу. — Успеешь еще. В отпуск поедешь, покупаешься.
— Вадим с Галей напрочь закупались. Аж в пупырышках оба.
— Ну-ну, без пререканий! Подробно в Москве разберем, но в целом ты сработал прилично.
Корнеев дал Никите денег, и тот отправился на вокзал, предвкушая великое удивление соседского Петьки, да и бабушки Кати, и всех остальных, кто увидит его дома на улице в джинсах со львом.
Никите казалось, он не уснет, но, взобравшись на свою верхнюю полку, он уснул мгновенно, как провалился, без плохих и хороших снов.
Смеркалось, когда поезд последний раз приблизился к морю. По морю шли волны, и белый луч прожектора поглаживал их вспененные гривы. Быстро вырастая, уже не волны — валы с ревом находили на берег, гневно и жарко дыша, и было легко поверить, что не суша, а вода — праматерь всего, хозяйка планеты. Начинался шторм, которого Никита так и не увидел.
В этот самый час Браславский с Волковой прилетели в Москву. Здесь был еще прозрачный вечер, после юга похожий на северную белую ночь.
На краю летного поля их ждала милицейская машина. Самая обычная, без прикрас.
Увидев машину, Волкова засмеялась и сказала:
— Узнаю Жениных друзей!
— Значит, он не скрывал от вас своих прежних развлечений? — распахивая заднюю дверцу, шутливо спросил Браславский.
Она ответила гордо:
— Женя от меня ничего не скрывал.
«Кроме моторки, которая ждет тебя сейчас у последнего волнореза», — подумал Браславский.
Волкова поняла все, только когда Браславский вывел ее под руку во двор Бутырской тюрьмы и за ними мягко и неслышно задвинулись створы глухих ворот. Во внутреннем помещении первым ее встретил врач.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Толстые, теперь уже разбухшие папки с документами по колосовскому делу. Пока они еще не подшиты в тома, их подошьют, когда будет закончено следствие, и уголовное дело номер такой-то пойдет в суд. Но до этой счастливой минуты не близко, ох не близко, хотя вся троица, как окрестили в начале работы преступную группу Вадим и Корнеич, размещена по камерам Бутырской тюрьмы, и Вадим с ними уже работает.
День, когда отоспавшийся в поезде, свежий, веселый Никита пришел в управление, для Никиты был первым днем законного отдыха. А для Вадима этот же день знаменовал собой начало завершающего, едва ли не самого тяжелого этапа всей работы.
В начале расследования он был рядом с Корнеичем, они вместе думали, во многом вместе действовали. Постоянно ощущали совокупность усилий.
Разумеется, и в том периоде были свои трудности, напряжение поиска и неизбежные ошибки, но — что ж поделаешь! — все, что позади, кажется легким и простым. Преодолевая долгий подъем, мы склонны досадовать, глядя на все еще отдаленную вершину, и не видим крутизны, оставшейся за спиной.
Позднее, в городе на море, они с Корнеевым уже смогли рассчитать партию на много ходов вперед и ввести в игру младшего Лобачева.
Спору нет, недели, когда Никита, слишком еще горячий по молодости лет, нетерпеливый, барахтался под боком у Громова, — эти недели Вадиму тоже не легко дались. Однако сейчас и эта часть операции кажется уже не такой тяжелой, не столь чреватой ошибками, а то и просто бедой.
Сегодня Бабаян посадил Вадима в свой кабинет, чтоб ему было поспокойней и потише. В их общей комнате Морозов допрашивал спекулянтку, а та голосила так звонко, что в коридоре отдавалось. Сам Бабаян ушел на совещание на Огарева.
Итак, Никита свое выполнил. Корнеич сделал все. Если понадобится, он, конечно, поможет. Однако с троицей старший следователь Лобачев теперь один на один. Начался последний этап. Идет изнурительная, кропотливая работа. Всему управлению ясно, что в Бутырках содержатся преступники, однако ж в протоколах допросов все трое более недели именуются «подозреваемыми», назвать их «обвиняемыми» следователь Лобачев пока не имеет права.
Быстрее всех, как и следовало ожидать, раскололся пьяница-истерик Шитов. Вадим не любил жаргонных словечек, но глагол «раскололся» очень точно выражал суть поведения Шитова.
Когда его брали, он почему-то назвался помощником укротителя дрессировщика, вольерным. В первые дни он вел себя столь несерьезно, что Вадим усомнился, да уж здоров ли этот жалкий, жаждущий любой славы человек. Разумеется, имело значение и то, что в тюрьму и на допрос он попал впервые в жизни, в то время как Волкова уже имела некоторый опыт, а Громов вообще держался с полным спокойствием, уверенностью.
Однако, как ни парадоксально, пребывание в тюрьме пошло Шитову на пользу. Во-первых, он не пил, а во-вторых, узнав, что Громов тоже находится в следственном изоляторе, он откровенно успокоился. Перестал бояться длинных рук своего бывшего покровителя.
На первом допросе Шитов еще пытался отрицать свое участие в чем бы то ни было, но когда его повезли в Колосовск, не доезжая до города, еще в машине, он громогласно, с пафосом заявил:
— Да! Главный герой события — я!
Вот протокол его последнего допроса.
Вадим снова и снова просматривает материалы. Просматривает и думает. Многое они с Корнеичем нащупали правильно. Если б иначе, не сидела бы сейчас в изоляторе троица, дело не шло бы к завершению. Ибо, как ни упирается Евгений Громов, дело все же близится к концу.
«Но почему все-таки Громов тянет? Он же опытен и умен, он знает, что показания двоих участников преступления, да и множество других доказательств все равно весят больше его упорного запирательства. На что он надеется?» Об этом думает Вадим, перечитывая допросы Волковой и Шитова. Не они его теперь интересуют. Его интересует Громов, стоящий за ними. И еще кое-что.
Итак, многое они с Корнеичем еще в Колосовске, еще после первых допросов Черновой и Краузе, предположили правильно.
Вот как, в конце концов, излагает обстоятельства Шитов, и все, что он говорит здесь, — правда. Показания проверены, факты закреплены, следственные эксперименты проведены.
«Однажды после репетиции я остался в ДК. Инна Волкова еще раньше познакомила меня с Женей Громовым. Мы встречались. Он обещал устроить меня в артисты, но говорил, что на это нужно много денег. Говорил, что меня ждут дела великие, чтобы я не спешил…
…Я сказал, что я тоже не против взять деньги у тех, кто ворует их у государства. Женя сказал, что все попы обкрадывают народ, у них деньгами сундуки набиты и есть большие ценности…
…Громов предложил план загримироваться, чтоб меня не узнали. Волкова присутствовала, принимала горячее участие в разговоре.
…Мне примерили две бороды, русую и черную. Волкова бороду немного подстригла.
Пистолет сделали сами. Я сделал: из двух игрушечных».
Вот и снимок. Следственный эксперимент. Шитов из доставленных ему игрушек изготавливает такой же самый пистолет, каким угрожал женщинам в доме Вознесенских. Шитов на снимке коротко острижен, трудится по-честному, лицо молодое, спокойное, ни дать ни взять — порядочный слесарь.
«…Я остался и ночевал, по плану, у Громова. 29 мая в 14 часов мы приступили к гримировке. Громов и Волкова намазали мне лицо специальным клеем, потом приклеили бороду и усы. Потом Волкова стала подстригать. Она раньше училась на парикмахера. После стали ждать время. Немного выпили. Примерно по сто грамм. Громов велел мне на такси ехать в спортмагазин за сумкой для иконы и картины и дал мне 30 рублей. Я по дороге в Колосовск в магазине «Динамо» взял сумку за 8 рублей замшевую, зеленую.
В Колосовск я приехал в 17.35. Время говорю точно. Все было рассчитано, чтобы старик не вернулся. В Колосовске я посмотрел, где Громов и Волкова, как и условились, но их не увидел. Водитель меня принял за научного сотрудника, потому что с бородой и усами я выглядел очень солидно. Еще в Москве я надел перчатки. Даже выходя из машины, старался не оставить отпечатки на дверце. Все делал, как надо. Шел смело. Расположение дома на улице знал очень хорошо…»
Вадим отложил протокол. Задумался. Допрашивая, он не раз, в разное время, при разных обстоятельствах задавал Шитову вопрос: откуда было ему известно расположение комнат в доме Вознесенского, место иконы в киоте и картины на стеке. Во всех случаях Шитов точно показывал одно и то же.
У Жени Громова есть знакомый, Иван. Шитов его никогда не видел, не знает. Этот Иван раньше учился в семинарии, хорошо знает Вознесенского. Он начертил точный план: где комната, где икона, где картина. Сам Иван взять ничего не может, его в доме знают. Шитов выучил план назубок. Громов его несколько раз проверял.
Шитов не врал. Еще из разговоров его с младшим Лобачевым на юге можно было предположить, что Громов ценит Ивана более, чем двух других участников группы. Из показаний Шитова явствовало, что Иван для Громова действительно важен, коль скоро он его не только никому не показал, но счел даже нужным снабдить вымышленной биографией.
Казалось бы, чего проще тому же Ивану, уже проникшему под видом сантехника в дом, совершить ограбление. В ситуации с сантехником это даже не было бы ограблением, это было бы простой кражей.
Но Громов не захотел рисковать Иваном. Или тот отказался? Или их связывают некие человеческие отношения?
Нет. Последнее отметается. Для преступников типа Громова это исключено. Изучение прошлого Громова, результаты пребывания с ним Никиты дают совершенную в этом уверенность. Только расчет. А в чем?
Вадим все более склоняется к мысли, что не только, а может быть, и не столько сам Иван был ценен Громову, сколько связи его, о которых, ничего конкретного не зная, с такой завистью говорил Никите Шитов.
Ну хорошо. Оставим пока Ивана. Есть все основания думать, что в самое ближайшее время Вадим и Браславский будут иметь возможность лично и подробно беседовать с этим любителем древнерусской живописи. Браславский молодец, над четвертым он здорово поработал. Значит, что же дальше у Шитова?
В следующей части допроса Шитов доказывал известное положение о том, что нередко растерявшийся, неопытный преступник совершает столь бессмысленные поступки, что разгадать их оказывается сложнее, чем смоделировать действия матерого рецидивиста.
В первый же выезд на место происшествия Вадим и Корнеев ломали себе голову: зачем было убивать собаку? Любопытствовали, чем она была убита?
И вот Шитов показывает:
«…да, Громов меня предупредил, что в саду может быть собака, что она старая, глухая и на нее не надо обращать внимания, на всякий случай дать ей кусок колбасы. Когда мы у Жени выпили, он еще раз спросил меня про план. План я помнил, а про колбасу забыл.
Я собак ужасно боюсь с детства. Когда собака вышла из кустов, я испугался, схватил из клумбы камень и ударил ее два раза по голове и убил. И совсем забыл, что на мне перчатки. Сунул камень в сумку, чтоб отпечатков не оставить. Камень был неровный, и чуть потом не получилась беда. Я про него забыл, и когда клал в сумку икону, то камень поцарапал заднюю доску. А если бы поцарапал спереди, все бы дело пропало…»
Эти строки протокола Вадимом были подчеркнуты и выписаны. Эти строки могли быть многим чреваты.
Протоколируя допрос, Вадим всегда старался передать не только смысл его и манеру речи человека — передать впечатление о его словарном багаже, об уменье строить фразу. Языковая характеристика о многом говорит.
Перечитывая протоколы, разглядывая снимки, Вадим видел перед собой Шитова, болтливого, даже велеречивого, а в общем-то удивительно плоского, косноязычного парня. Развязность плохого провинциального конферансье, легко сменяющаяся растерянностью, когда речь вообще теряет связность.
На протяжении всех допросов был только один момент, когда Шитов заговорил с волнением, без свойственной ему обстоятельной тупости изложения. Речь шла о том, как он вошел в комнату к двум женщинам и пригрозил им пистолетом.
Когда он об этом рассказывал, у него даже голос изменился, он по-другому сел на привинченном табурете, по-другому смотрел на Вадима. Он совершенно не думал сейчас о том, как он выглядит, — вообще-то он помнил об этом постоянно, позер он страшный. Рассказывая, Шитов забыл, что слова его записываются на бумагу. Он жаждал одного — рассказать, и чтоб его по-человечески поняли.
— Вы понимаете, я вошел и прямо обмер. Одна-то женщина ничего особенного, а вторая, старуха, смотрит мне прямо в лицо без всякого страха. Я пистолет на нее, а она даже внимания не обратила, на меня смотрит и улыбается, как будто ждет, я ей что-нибудь хорошее скажу. Я, наверное, как дурачок выглядел.
С этой последней фразой с лица Шитова сошло выражение нормального человеческого смятения. Он опять забеспокоился не о существе, а о том, как он выглядел.
«Бледный позер», — вспомнилось Вадиму. Так они с Корнеичем прозвали его, еще не установленного. Ну что ж, почти точно.
Ну, а дальше?
— …Я положил икону и картину в сумку. У иконы камень оцарапал доску, это меня тоже напугало. Я вышел на улицу. Напротив сквера встретил Волкову, которая шла мне навстречу. Она, ни слова не говоря, взяла у меня сумку и пошла. Мне надо было идти спокойно в другом направлении, но я был сильно взволнован и полностью потерял контроль над собой. Я догнал Волкову и отнял у нее сумку. Пошел наобум. На Почтовой улице постучал в чью-то калитку. Потом пошел в сторону бани. Там есть сарай с углем. Я положил в сумку плащ, бороду, усы и пистолет. И закидал сумку углем. Делал наобум. Мне очень хотелось от всего избавиться. Потом сел на автобус на остановке «Госбанк». Поехал в сторону Иерусалима. Стал ждать там электричку на Москву. Во сколько выехал, не помню. Наверное, около двадцати одного. В электричке в одном из вагонов встретил Громова и Волкову. Вышли в тамбур. Волкова меня обругала и ударила по лицу. Громов меня успокаивал, расспросил, где сумка. Сказал, что ничего, я — герой дня и сейчас мы поедем и поужинаем в «Минске», а завтра Волкова поедет, привезет икону и картину в своей сумке, а мою сумку утопит в пруду…
А Волкова, которую самый факт задержания потряс куда меньше, нежели Шитова, сдалась не сразу. Ее косный, неповоротливый ум диктовал ей только одну позицию — виновны все, кроме нее. Характерно, что Громова она разоблачала с той же тупой обстоятельностью, что и Шитова. Сейчас они были для нее равнозначны. Ступеньки, по которым, может быть, удастся выкарабкаться самой, — не более того.
Об ограблении ничего не знает. Бороды купили просто так, для игры. Кисточку с белой ручкой на квартире Громова помнит, Шитов сам перед зеркалом бороду подстригал. Два детских пистолета были, а что с ними делали, она не знает. Шитова в электричке не видала. За сумкой ездила. Громов послал, она и поехала.
Запиралась она бездарно, врала бессмысленно, то и дело впадала в противоречия, уставал с ней Вадим едва ли не больше, чем с Громовым. Поневоле вспоминалась ему характеристика, данная в свое время Корнеичем Завариной, работнице Вознесенских: «Это же дура! Дура сокрушительная!»
И уж конечно вспоминалась Машка Иванова, от которой в дрожь кидало следователей управления. Помнится, Вадим даже Ивану Федотовичу однажды «жаловался». Глупая, толстая, серая, сорока с хорошим лишним лет баба, квартирная воровка. Крадет, как говорится, по малости, где сапоги резиновые, где куртку… Но ведь и эти вещи следователь обязан разыскать, вернуть потерпевшему. Человек за резиновые сапоги трудовые деньги платил. На допросах Иванова сама путает, что где взяла, кому продала. Каждый раз клянется, что «завяжет», а через полчаса истово обещает в следующий раз сделать умней. Да где уж ей, чтобы умней! Больше двух лет на свободе нипочем не задерживается.
Сроки она получает небольшие, нисколько ими не стесняется, заключения не боится. Только войдет в зону, сейчас начинает жаловаться на сердце, на печень, а поскольку годов хватает, да и выпито немало, изъяны в драгоценном ее здоровье находятся. Сейчас же ее в санчасть, на обследование, на лечение, туда-сюда, на работу не гонят, врачи хорошие, жить можно. Хлоркой попахивает, ну да небольшое дело.
Все эти соображения Машка однажды на полном серьезе изложила Морозову. А тому только что пришлось обойти два пятиэтажных дома без лифтов, по пяти подъездов в каждом, в поисках владельца подростковой куртки, потому что дома одинаковые, стоят рядом. Машка была под «газом» и забыла, где куртку брала. Вошла через незапертую дверь.
Вадима и смех брал, когда он глядел на взбешенного Морозова, который, выслушав добросердечные Машкины соображения, молча смолил сигарету за сигаретой, и понимал он его, понимал до конца. В ситуации с Машкой как не вспомнить точные слова: по форме — правильно, по существу — издевательство…
Что-то виделось Вадиму общее у Волковой с этой старой воровкой. Обдумывая сейчас Волкову, Вадим снова и снова, несмотря на весь свой опыт, удивился тому, с какой быстротой теряют преступники те немногие человеческие черты, которыми обладали.
Ну взять хотя бы чувство этой девчонки к Громову. Ведь было же, наверное, что-нибудь в ее душе, если она бросила мужа — все-таки налаженная, законная жизнь.
Но стоило бутырским воротам сомкнуться за машиной, в Волковой как выключатель повернулся. Она не клеветала на Громова, но она с тупой, безотказной готовностью выкладывала даже те факты, какие легко и безопасно для себя могла бы утаить.
Так, например, на одном из допросов, когда речь зашла о сумме, вырученной за похищенное у Вознесенского, Волкова, подтвердив свой вопрос, заданный старухе Краузе, сказала:
— Женя дал Володьке тысячу, а мне только пятьсот и сказал, что у него осталось немного. А я знаю, что у него в комнате был тайник. Там паркет клееный, целую доску можно вынуть. Он думал, я пьяная сплю, а я видела. Я знаю, он в тайник клал только если много или если валюта. А так он в тайник не лазил и даже лаком его замазывал. Суток двое лаком пахло. Я поэтому и Краузе спросила, сколько может стоить.
О валюте Вадим Волковой не задал ни единого вопроса, отметив этот пункт для себя.
Уж если Громов скрывал от Волковой тайник и узнала она о тайнике лишь по его недосмотру, то о валюте он при всех обстоятельствах не сказал ей ничего.
А вот четвертый, Иван со связями, Иванов… Он же привлекался в свое время за валютные операции. Если Машка Иванова возвращается снова и снова к резиновым сапогам и подростковым курткам, не потянуло ли а этого деятеля на знакомую ниву? Но сохранились ли старые связи, ведь он, в общем-то, недолго сидел?
Вот снимок вскрытого тайника в комнате Громова. О том, что он вскрыт, Громов, естественно, не знает. Комната опечатана.
Ознакомившись с показаниями Шитова относительно утопления сумки в пруду, Волкова их не оспаривала.
— Женя меня послал, я и поехала. Я для Жени все… Я поехала с другой сумкой, чтоб в нее переложить икону и картину. Женя сказал, мне бояться нечего. За поповским имуществом никто особенно гнаться не будет. Тем более, на следующий день после происшествия мне нечего бояться, я местная, беременная женщина, у меня пятна уже на лице появились, никто меня не заподозрит. Я его сумку в газету завернула, утопила в пруду. В сумке камень лежал, она сразу утонула.
Любое показание должно быть подтверждено, закреплено. Сумку надо бы найти. Тут произошел казус непредвиденный, даже забавный. Милицию опередили.
На пруд, к месту, указанному Волковой, — вот снимок: стоя на бережку, Волкова рукой указывает место, куда бросила сумку, — на пруд выехали следователь Лобачев и сотрудники городской спасательной станции. Выехали на двух машинах от здания колосовского горотдела милиции с аппаратами для киносъемки и фотографирования, с аквалангом, словом, все, как надо.
Вот снимок, как все они, голубчики, разнагишавшись до трусов, взявшись за руки, неким живым бреднем прочесывают дно этого злополучного водоема. Трусы, конечно, у кого какие. У кого плавки спортивные, а у кого и сатиновые, так называемые семейные, до колен.
Глядя на снимок, Вадим ухмыльнулся, даже головой покачал. Тогда, на пруду, ему в голову не пришло, что уж больно они все хороши. Недаром народу на берегу, несмотря на холодный день, собралось предостаточно.
Злополучным водоем оказался по двум причинам. Акваланг привезли, а какой там акваланг! Ила, грязи, мерзости всякой оказалось в этом пруду по колено, а воды по пупок.
Но самое главное, в месте, указанном Волковой, сумки они не нашли. Помогли мальчишки, которых на берегу собралось изрядное количество. Узнав, что ищут приехавшие взрослые дяденьки, они загоношили, что сумку в пруду давно нашел Колька Петрушенко. Хватились Кольки. Оказалось, Колька счел за благо ретироваться, как только увидел две милицейские машины у пруда.
Кольку, естественно, разыскали. Вот фото его благонравной, хитрющей физиономии. К этому времени Колька уже оправился от перепуга. Напротив того, преисполнился гордости, попав в «свидетели».
Вот допрос «свидетеля Петрушенко», 12 лет, проведенный в присутствии школьного педагога.
Всякому было ясно, что из всего содержимого сумки Кольку привлек пистолет. И хоть он утверждал, что, увидя пистолет, «так напугался, что сейчас же выбросил его в пруд, а за ним выкинул и сумку», пистолета в указанном уже Колькой месте не нашли, но сумка с бородой, плащом, перчатками и камнем была обнаружена.
После операции с прудом Галя долго морщила нос, утверждая, что от Вадима несет тухлятиной. Может, так оно и было. Скверные запахи самые прилипчивые.
Был и выезд на место с Шитовым. Вот расписка его на уведомление, что будет проводиться звукозапись его показаний на магнитофоне «Комета», лента «Тип-10».
Вот снимки, фиксирующие путь Шитова. Вот два профиля, Вадим и Шитов, заснят и магнитофон. Шитов указывает место, где прятал сумку. Вот путь, каким шел он к автобусу…
Только после многих протоколов, актов, фотографий следует постановление о том, что Шитов и Волкова привлекаются в качестве не подозреваемых, а обвиняемых по делу номер…
С этими двумя было просто.
Да строго-то говоря и с Громовым — он ведь тоже обвиняемый, — Вадим мог бы повести дело энергичней, если б не преследовало его ощущение, что не на Громове надо замкнуться в этом на вид относительно простом уголовном деле. Вадима очень интересовал Иван, которого Громов столь тщательно прятал даже от своих соучастников по ограблению Вознесенского. Чем он так дорог Громову?
Еще вопрос. Все-таки у Иванова, если верна версия, что он и есть четвертый, то есть Иван, позади валютные дела. Из показаний Волковой видно, валюту случалось иметь и Громову. Откуда?
И наконец, если Иванов, предположительно Иван, разбирается в древнерусском искусстве, сиречь в иконах, не может быть, чтоб свои познания он применил один-единственный раз в колосовском деле. Два дела по ограблению церквей остались в «глухих». Нельзя ли примерить их к Громову — Иванову?
Обратимся к Громову. С этим не соскучишься! Из города на море он действительно улетел в Краснодар. Готовил себе надежное алиби на тот случай, когда милиция займется исчезновением Волковой. В этом случае и попытка ее дурацкого самоубийства, коей можно было сыскать многих свидетелей, сработала бы на него.
В Краснодаре Громова и взяли. Ничего не зная о судьбе Волковой и Шитова, надеясь, что Волкова ликвидирована, Громов на первом допросе отрицал решительно все и сразу же выдвинул версию о том, что к нему «цепляются», ему «шьют дело» лишь потому, что в прошлом он допускал неправильности в поведении.
Он так и определил скромно — «неправильности»…
Дальше все было, как обычно бывает у преступника опытного, отлично знающего все предоставляемые ему законом права.
Вот его заявление:
«В настоящее время от дачи показаний отказываюсь до вызова меня представителями прокуратуры области».
Ознакомившись с показаниями Шитова и Волковой, Громов потребовал для Шитова судебно-психиатрической экспертизы.
Вадим тогда обратил внимание: почему он не требует того же для Волковой? Опять-таки попытка самоубийства могла бы объяснить такое требование. Протокол допроса Волковой, где возникла речь о тайнике и валюте, Громову показан не был, но по другим протоколам Громов видел, что подруга его не щадит. Однако ж ее он почему-то не хотел ставить под сомнение.
Очень постепенно отступал он от своей категоричности. Еще в начале сентября утверждал:
«В совершении разбойного ограбления дома священника Вознесенского я не принимал участия. Кто совершил ограбление, я не знаю. Совершали ли Шитов и Волкова ограбление, я не знаю. Я подтверждаю показания, данные ранее».
Но совершены выезды в Колосовск с Шитовым и Волковой. Проведен следственный эксперимент с изготовлением пистолета. Вынесено постановление о назначении судебно-химической экспертизы.
Вопросы к эксперту.
1. Имеется ли клей на театральном реквизите: бороде, обнаруженной в водоеме; если да, то идентичен ли он веществу, имеющемуся на кисти, изъятой из комнаты Громова?
2. Подстрижены ли волосы на бороде, изъятой из водоема?
3. Не от бороды ли, обнаруженной в водоеме, остались волоски на кисти?
Заключение эксперта.
«На кисточке и на бороде имеется клей «БФ-6»…
«Волокна с бороды срезались»…
«Волокна, имеющиеся на кисточке, изъятой у Громова, по своему виду и строению одинаковы с волокнами бороды, обнаруженной в водоеме»… Эксперт такой-то.
Шаг за шагом, изо дня в день, от допроса к допросу борьба за установление каждой, казалось бы, мелочи. Экспертизы, истребуемые отсрочки… А как нелегко разрешаются, сколько нервов берут эти самые отсрочки! Дело должно вестись быстро, как можно быстрее. В конце концов Громов вынужден отступить. Теперь рубеж его обороны строится на следующей версии:
«Ограбления я не совершал. Частично признаю себя виновным в том, что знал, что Шитов совершил ограбление, но до сих пор не говорил об этом.
В настоящее время считаю необходимым заявить обо всем, что мне известно…»
На этом долгом допросе велась звукозапись. Слушая Громова и глядя на него, Вадим испытывал по-человечески теплое чувство к работяге-магнитофону. Ну что, если бы, как в прежние годы, писать самому и писать, и не иметь фактически возможности неотступно следить за лицом обвиняемого.
А тут было на что посмотреть. Накануне Громов недаром отказался давать показания.
— Плохо себя чувствую, — заявил он Вадиму, легким жестом коснувшись левой стороны груди. — Со мной хочет беседовать начальник отдела? Отказываюсь говорить с ним. У меня есть мой следователь. Я нездоров. Вызывайте конвой.
Что же, на все это он имел право. Конвой был вызван. Громов удалился. Выглядел он отлично. Свеже побрит, подтянут. Мать снабжала его всем, что только было разрешено.
На следующий день, явившись в следственную комнату, он, как всегда, любезно, даже тепло поздоровался с Лобачевым, с подчеркнутой готовностью расписался касательно магнитофона. На допросах он вообще держался вполне корректно, но с такой добродушной естественностью, что человек непосвященный мог бы подумать: это беседуют не следователь и обвиняемый, которому как рецидивисту грозит немалый срок, а двое хорошо сработавшихся людей дружно разбираются в порученном им обоим деле.
В следственной комнате тюрьмы, где обычно работает следователь, стул для заключенного несколько отстоит от стола и привинчен к полу. Разные бывают случаи.
Громов ни разу самовольно не пересел к маленькому столу, буквой «Т» примыкавшему к столу большому, где работал Вадим и где под рукой у него имелась кнопка экстренного вызова конвоя.
Но последние недели Лобачев сам предлагал Громову место за этим малым столом, у каждого было по пепельнице, оба дымили в свое удовольствие. Контакт был полный.
Громов оказался чрезвычайно, даже излишне контактным. Каких только рассказов — один одного дальше от существа дела — не наслушался от него Вадим! До среднеазиатских змей и то он добрался.
— Ну, вернемся к делу, — напоминал Вадим.
— Ах, да! — Лицо Громова тотчас становилось серьезным. — Дело, конечно, прежде всего. Так на чем, бишь, мы…
Примерно таким же образом подошел он, деликатно подгоняемый Вадимом, к изложению своего последнего на тот день сочинения. Потрудился он, как видно, на совесть.
— Частично себя признаю виновным, — так он начал. — Я действительно советовал Шитову работать над собой, чтобы стать актером. Я даже ссылался на свою судьбу. Я был судим, а все-таки сумел завоевать положение в артистическом мире, и все меня уважают.
Шитов всегда нуждался в деньгах, он сказал, что достанет оружие и ограбит попа Вознесенского. Всему Колосовску известно, что у попа есть ценные вещи, а Шитов в доме когда-то бывал и знает, где их взять.
Я испугался и сказал: «Ты с ума сошел!» Но он стоял на своем. Тогда я начал убеждать, что не надо настоящего пистолета, а надо игрушечный. Я думал, что с игрушечным он не пойдет.
Бороду они с Волковой купили в ВТО. Они с Волковой были знакомы раньше по Колосовску, я ведь только туда наезжал…
Кисточкой я клеил документы к финотчету… Пистолет делал я и старался, чтоб он был непохож на настоящий… Бороду я постарался наклеить ему так, чтобы она не была похожа на настоящую. Шитов казался мне не совсем нормальным, я опасался его, особенно после того, как он убил ни в чем не повинную собаку.
Я хотел, чтобы Волкова сразу взяла у него сумку, если он все-таки совершит ограбление, чтобы сдать ее в милицию, но Шитов сумку у Волковой отобрал.
На следующий день он хотел сумку сжечь, а я велел Волковой ее утопить, чтобы потом выловить и сдать.
Я был совершенно уверен, что Шитова в искусственной бороде на улице сразу задержат…
Магнитофон крутился и крутился. Громов говорил и говорил, размеренно, неторопливо. Они почти неотрывно смотрели друг на друга. Лобачев думал: «Ты же умный человек. Не можешь же ты меня считать круглым дураком. Ты тянешь время. Чего же ты ждешь?»
Он задал вопрос:
— Если вы решили идти в органы с заявлением на Шитова, то почему не пошли сразу, хотя бы и без сумки?
Громов ответил:
— Мне неудобно было идти без вещественных доказательств, и я растерялся. Меня всегда мучает моя прошлая судимость. Боюсь, скажут, что клевещу на честных людей, бывших военнослужащих.
Громов несколько раз возвращался к версии о том, что боялся Шитова, что Шитов казался ему временами психически нездоровым. Почему-де он и настаивал на судебно-психиатрической экспертизе.
— Где вы спрятали икону и картину?
Вадим не ошибся. Этот в лоб поставленный вопрос совершенно устраивал Громова, и при всем его блистательном самообладании он не смог скрыть искры радости в глазах.
Следователь считает, что он прятал похищенное? Значит, следователь многого не знает. Может быть, он даже не знает о наличии и роли четвертого. Шитов мог смолчать. А потом, в сущности, что знает о четвертом Шитов?
Пока и в дурном сне не могло присниться Громову, что Барахольщик, которого он не успел использовать, выслушивал пьяные жалобы Шитова на Ивана и много чего другого выслушивал…
Вадим был уверен: ни икона, ни картина часу не находились в квартире Громова. Тем более, что в тайнике, который Лобачев сам обмерил, они не могли бы поместиться по габаритам.
Громов с готовностью принял пас.
— Да, — с некоторым сокрушением сознался он. — Шитов меня буквально заставлял спрятать на сутки эти проклятые вещи. Я боялся держать их вне квартиры и сунул под доску в полу. Полы эти паркетные, все на живую нитку… На следующий день завернул вещи в афишу и отдал ему и больше, слава богу, ничего о них не знаю. Уверен, что он их продал. Иначе на что бы он пил, кутил, халаты махровые покупал?
— А вы на что?
— Так у меня же, кроме долгов, — ничего! — воскликнул Громов. — Я продал кое-что из личных вещей через комиссионный. Заложил в ломбарде. Есть квитанции. Вызовите мать, она вам их предъявит. Я буквально с ног сбился, чтоб гастроли организовать, Шитов бы мог работать, но он, наверное, понадеялся на свои большие деньги и мертвую пил. У меня таких расходов не было. Я ведь не пью.
— Что верно, то верно, — согласился Вадим. — В этом вас упрекнуть нельзя.
Мать Громова вызывали. Когда вошла эта дама, Вадиму сразу вспомнилось, какое впечатление вынес Корнеич, увидя ее в первый раз. Вспомнилось и заявление ее о «банде Сурикова» по поводу обыска на ее даче. Ей сравнялось пятьдесят три, а можно дать и сорок пять. Ее лицо было бы красиво, если б не откровенная, хищная злобность выражения. Она играла светскую даму. Даже не современную, а с претензией на девятнадцатый век, но довольно быстро теряла самообладание и тогда оборачивалась базарной бабой, для которой скандал — родная стихия.
Между прочим, она очень небезопасна, эта порода, истерика заразительна, с такими нелегко сохранять самообладание. Но следователь, ясно-понятно, ко всему привык.
Она явилась со своим мужем. Супруг действительно и был и выглядел моложе своего пасынка. Все у них было размечено: едва она начинала истерить, он громогласно ее успокаивал. Дважды она принимала таблетки, но не валидол; у Вадима глаз был наметан: он мог бы поручиться, что из серого тюбика выдавался ей не валидол.
Между прочим, все квитанции о продаже и о залоге оказались при ней, она их немедленно предъявила. И добавила, что помогала и будет помогать своему единственному сыну. Если мальчик когда-то по молодости лет ошибся, это не дает права вешать на него всех собак. Женя способный, талантливый человек, человек с будущим. Конечно, он давно осиротел, давно без отца… Но все-таки не следует забывать, отец его был крупный советский военачальник. Он умер, к несчастью, но кое-кто из товарищей его еще жив…
Генерал Громов, усыновивший ее ребенка, действительно был заслуженным человеком. Инфаркт, которого он не перенес, у него случился, когда ему стало известно, что пасынок пытался убить женщину украденным у него пистолетом.
Да, впрочем, и до покушения на убийство мальчик не баловал отчима благонравием. Из Суворовского училища его выгнали за воровство.
В результате допросов мамаши и ее супруга обнаружились кое-какие расхождения с показаниями Громова. Не те суммы, не те вещи проданы. При наличии всех квитанций, учитывая помощь матери — в тех размерах, какие были указаны, — все же не оправдывалось громовское житье-бытье.
Ознакомившись с показаниями родни, Громов отступил еще на полшага, признав, что деньги он у Шитова брал. Брал, чтобы погасить свой долг в Москонцерте. А следовательно, виноват в том, что не сообщил…
— Так что же мне грозит? — почти весело спросил он на одном из последних допросов, когда Вадим уже кончал работу и собирался вызывать конвой.
Нет, со стороны они решительно выглядели на равных. Два разумных человека, примерно одного возраста, оба крепкие, спортивные, решают общую задачу, хорошо законтачили, неплохо сработались…
— Ну, как же, — мягко сказал Вадим. — Вы опытный человек, криминалистикой интересовались, учебник Крылова, говорят, штудировали, так уж неужели с Уголовным кодексом не знакомы? Как-никак, Евгений Николаевич, третье дело. Рецидив.
Вадим говорил почти с досадой, почти с сокрушением. Громов пытливо, серьезно смотрел на «своего», как он любил говорить, следователя и слушал. Чуток он был до чрезвычайности, а потому уловил ноту искренности.
А она действительно была — искренность. Работая с Громовым, Вадим не раз испытывал чувство досады, даже горечи: как же так получилось, что этот здоровый, умный, одаренный его сверстник оказался величиной с отрицательным показателем? Если б не на разрушение, не на отраву была направлена его сила…
— Пятнадцать лет? — переспросил Громов, когда Вадим назвал предположительно причитавшуюся ему по УК статью. Он встал, засунув руки в карманы, медленным, каким-то напряженным шагом прошелся по комнате. Заглянул в зарешеченное окно, вниз во двор, место прогулки заключенных. Глухой стеной была отгорожена часть двора — место прогулки приговоренных к высшей мере… Почти все подавали на кассацию, на это уходило время, иным и смягчался приговор. Им тоже полагалась прогулка.
Раза два прошелся он от стены к окну, обратно. Вадиму вспомнилось, как сказала о Громове какая-то из свидетельниц, он уже забыл, кто именно: «Красивый, представительный, ходит как струна…»
— Пятнадцать? — Громов рассмеялся. В смехе его не было наигрыша, он от души смеялся. — Ну что вы? Я же интеллигентный человек. Пятнадцать лет — это тягостно. Я сбегу.
Бабаян внимательнейшим образом следил за ходом дела, и Вадим был ему за это благодарен. Очень уж он устал и опасался, что может чего-то не заметить, упустить.
Но пока Бабаян — он-то все-таки побывал в отпуске, и голова у него была посвежее — одобрял все действия Лобачева. Бабаян знал, разумеется, что Громов отказался разговаривать с ним («У меня есть мой следователь»), он тоже считал, что Громов «тянет».
— Он не только тянет, он еще зачем-то бережет Волкову, — сказал Бабаян, проглядев протокол последнего допроса. — Она показывает против него. Учитывая его власть над ней — а власть эта, бесспорно, имела место, — он мог бы требовать очной ставки, чтоб при личной встрече на нее лично воздействовать. Было бы логично, если б он хотя бы попытался это сделать. Бывали случаи, когда в подобных ситуациях с женщинами достигался успех. Мне кажется, Волкова поддается внушению.
— Об очных ставках он не заикается.
— Он тянет. Ну пусть тянет. А ты пока не торопи его, не дергай. Все передачи проверять жесточайшим образом. И еще. Сразу себе пометь! Чтоб потом не забыть. Когда закончишь дело, при передаче в суд не забудь, во-первых, приобщить копии протоколов его допросов из предыдущего уголовного дела как характеризующие личность обвиняемого. А во-вторых, — смотри не забудь! — отметь особо: преступник опасный, способный организовать преступную группу, склонен к побегу.
Ни Бабаян, ни Вадим не сомневались, что дело увенчается обвинительным заключением, будет передано в суд. И все-таки Бабаян, так же как и Вадим, ждал еще от этого дела. Громов, как бесхозный кот, угодивший в виварий на опыты, будет до последнего бороться за меньший срок. Но куда ушли икона и картина?
— Я все-таки рассчитываю на Иванова, — сказал Бабаян. — Считай хоть интуицией, хоть верхним чутьем собачьим, но, судя по тому, что говорят Утехин с Браславским, это четвертый. Фото его Завариной предъявляли?
— Фото не из важных. Корнеев предъявлял. Она сомневается. Уверенно сказать не может.
— Как только Иванова возьмут, немедленно проведите опознание. Когда они собираются брать?
— Да днями собираются, — сказал Вадим. — Завтра Браславский ко мне обещал зайти.
Поскольку работы с Ивановым оказалось много, да было еще решено примерить к нему два «глухих», нераскрытых дела по ограблению церквей, вопрос этот выделили, и им занимались отдельно Браславский и следователь Утехин.
Бабаян оставался дежурить в управлении, был сегодня в форме, при полковничьих погонах, подтянутый, поджарый. С очками на сухом, строгом лице он чем-то напоминал Вадиму Грибоедова. У Бабаяна и жена — юрист, и сыновья учатся на юридическом. Будет своего рода юридическая династия.
А почему, собственно, своего рода? Почему не просто рабочая? Или юристы не рабочие люди?..
Между прочим, однажды, когда они вот так же остались после шести часов одни на опустевшем тихом первом этаже, Вадим высказал Владимиру Александровичу эти крамольные соображения.
— Не знаю, дорогой, не знаю, — серьезно ответил Бабаян. — Думаю все же, что профессия наша стоит в ряду, так сказать, интеллигентных. Меня, например, недавно один весьма могучего вида пьяный оттеснил от папиросного ларька со словами: «Посторонись, шляпа, гегемон идет!»
Вадим с удовольствием слушал выступления Бабаяна. Тот умел быстро ладить с любой аудиторией, включая студенческую, которая, как известно, не из самых доступных и легко покоряющихся.
В прошлом году Бабаян, Вадим и совсем молодой следователь Утехин ходили, именно ходили — через улицу Герцена перешли — на встречу со студентами юрфака. Все трое в разное время учились здесь. Отсюда Вадим протанцевал свой крестный путь до метро.
Но Бабаян-то учился здесь давно, интересно было убедиться, как сохраняются в людях рефлексы молодых лет. Владимир Александрович разговаривал на лестнице со стариком профессором, которому сам «сдавал». И стоял он перед стариком, как-то незаметно подтянувшись, и пепел с сигареты стряхивал не глядя, но точно в урну, стоявшую здесь всегда.
На этой встрече Бабаян рассказывал студентам о том, о чем каждый из них читал в учебниках, но можно поручиться, не совсем ясно себе представлял в конкретности.
— Так ведь, товарищи, — отозвался Бабаян на вопрос. — Не забывайте о простой вещи. Когда вы приступаете к следствию, начинаете первый допрос, над вами с первого же дня висит строжайший срок, в течение которого это следствие вы обязаны закончить. Вы должны спешить. Но того, кто сидит перед вами, не подгоняют никакие сроки. Он может вообще не захотеть с вами разговаривать. Он будет молчать, и вы ничем не можете заставить его отвечать на ваши вопросы.
— А как же? — завопил кто-то с последней скамейки.
Бабаян мягко поднял руку.
— А вот так же. Готовясь к допросу, соберите все, что можете, об этом именно человеке, ибо одинаковых людей нет, а следовательно, не может быть стандарта и в вашей работе. Вы должны убедить человека в том, что располагаете достаточно доказательными фактами и материалом для разговора с ним.
Он должен поверить — и это действительно так, — что вы вовсе не заинтересованы в том, чтобы он получил более, а не менее строгое наказание.
Человек должен поверить, что контакт со следователем необходим ему самому, коль он оказался перед вами в качестве подозреваемого, а потом и обвиняемого.
Сумеете в каждом отдельном случае найти путь к чувствам и рассудку человека, будет из вас следователь. Не будете к людям пристально внимательны, ничего не будет…
— Контактен, коммуникабелен, дальше некуда, — повторил о Громове Вадим. — Сами видите, в разговорах до змей добрались. Касательно ограбления Никольской церкви отказался напрочь, и я думаю, что это искренне. Запел даже «Не шей ты мне, матушка…».
— Возможно, и так, — сказал Бабаян. — Ну и не шей. Но тянет он явно. И мы немножко еще подождем. Подождем, что даст Иванов. Ни пуха тебе…
Как ни торопился Вадим, а все-таки метро, да электричка, да еще автобус. Конечно, Маринка уже собиралась спать.
— Звонил Кит, — сообщила она. — Такой веселый, такой звонкий. Сказал, на той неделе придет, а на этой они опорный пункт делают!
В ее представлении опорный пункт — их организовывали сейчас по всей области — был чем-то вроде небольшого дота или снежной горки.
Потом она сказала, что собирает макулатуру на «Королеву Марго» и чтобы Вадим разобрал старые журналы на антресолях. Вадим ужинал, Маринка сидела напротив, поставив локти на стол и положив на ладони круглую физиономию. Она была еще загорелая. Бабаяну кое-как удалось устроить ее с Галиной в Евпаторию. Странно думать, что все они были недалеко друг от друга.
Маринка болтала обо всем, что приходило ей на жадный живой умишко, а Вадиму в который раз становилось досадно и горько от того, что так мало времени он уделяет девочке.
— Галя, — спросил Вадим, — а может, «Королева» — это не обязательно?
— Это не обязательно «Королева». За двадцать килограммов дается талон, по которому можно получить и Сименона и Шерлока Холмса.
Что-то в голосе Галины насторожило Вадима. Он коротко и цепко взглянул на нее — может, на работе неприятности? В ее работенке тоже не соскучишься. Если больной не выздоравливает, может быть, это даже хуже «глухого» дела?
— Папа, ты не волнуйся, — успокоила Вадима Маринка, — я совершенно не гонюсь за «Марго». Тем более, я ее уже прочла у Анечки. Я возьму только Шерлока Холмса. Ничего не известно, — сказала она несколько таинственно, смахивая со скатерти крошку. — Может быть, я еще решу на юридический.
— Новые номера к тридцатилетию Победы, — сказала мать, когда Марина степенно, как и подобает будущему юристу, попрощалась и удалилась. — Но вообще-то ты не думай… — Это уже относилось к Вадиму. — Я слышу о такой перспективе не впервые. Видимо, это от Кита. Уж больно он теперь нарядный и сияет. Дима, а ты помнишь, как он обиделся, когда пришлось обратно к Ивану Федотычу?
Оба рассмеялись, и смех этот унес, словно ветер уносит запах, некую напряженность, тревогу, которая, как показалось Вадиму, владела Галей.
А Никита тогда впрямь обиделся, да так, что по молодости лет не сумел скрыть обиды.
Это была первая встреча его с братом в Москве после всей южной эпопеи. Отоспавшийся в поезде, красивый, гордый до невозможности, вошел в отдел Кит в свеженаглаженной форме.
В комнате на тот случай никого не было. Кит так простодушно сиял, что невозможно было не ответить ему улыбкой.
— Ты знаешь, соскучился по форме, — объявил Никита. — Пока в этих проклятых джинсах домой шел, думал, все в меня пальцем тычут.
— Придется привыкать, братику. Для школы-то форма в цвет, а угро чаще в гражданском промышляет.
Усевшись против брата, Никита несколько опешил.
— А при чем школа?
— А как при чем? Сегодня же и поедешь. За вашей милостью три дня семинара осталось. Иван Федотыч уже звонил. Ему наши громовы-шитовы до лампочки. Ему учебу подавай.
— Ну это уж педантство какое-то…
Все в нем было ясно Вадиму: первая самостоятельная операция, провел хорошо, собой доволен чрезвычайно и хоть рассудком понимает, что не может того быть, а все-таки мерещится, что о его «южных делах» знают на всех пяти этажах, вот и хочется ему пройти по всем пяти из конца в конец. А тут вдруг обратно к Ивану Федотычу, постельные принадлежности получать.
Никита потом, оказывается, и к Гале пришел, между прочим, пожаловаться.
— Ну что же, Димушка, пора, — сказала Галя, взглянув на часы. Это было любимое их время, единственно им принадлежащее, когда все тихо, все сделано.
Галя поднялась с дивана.
— Закрою окно, — сказала она. — Прохладно что-то. Наверное, осень ранняя будет.
Сейчас, когда они отсмеялись по поводу Никиты, Вадим снова почувствовал в ней нечто, что ее тревожило.
— Галя, может, у тебя на работе что? — спросил он ее без предисловий. Они могли так разговаривать. С середины.
— Нет, Дима. Пока все хорошо. У тети Иры нехорошо. Ее в больницу положили.
— Это все нога ее мучает? Она вроде на юге ничего была. Даже без палочки.
Вадим удивился, но не слишком. В конце концов, человек она не молодой, кто из фронтовиков в больницу не ложится? Потом он вдруг вспомнил. Только сейчас вспомнил: Никита говорил, что тетка Ира плохо выглядит.
Галя, отвернувшись от окна, посмотрела на мужа, хотела что-то сказать, да не сказала. Очень у него было усталое лицо. Когда он так устает, у него бывают мучительные сны. За столько лет она знает, что ему снится.
— Я тебе сейчас валерианового корня выдам, — решительно сказала она. — Все-таки не химия.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Всеволод Браславский был внуком очень известного в дореволюционной России адвоката. Однако породистость, столь восхищавшая в его манере Никиту, Браславскому причиняла лишь хлопоты, ибо в быту олицетворялась его бабкой, на редкость вздорной старухой. На бабку тем более не было управы, что она побывала в параличе, ноги ее не шибко слушались, но язык, к сожалению, сохранил полную подвижность, и прожорлива она была до крайности.
Мать, хорошая женщина, умерла, а бабка вот уцелела. Она мучила жену Браславского, скромную, безропотную Танечку, архитектора. Дома у них бывало так тяжко, что Всеволод с болью душевной, втайне от самого себя думал иногда: может, оно и к лучшему, что нет детей. Старуха бы и детей замучила.
В выборе профессии Браславский по молодости лет на том же юрфаке допустил когда-то ошибку. В поступлении на этот именно факультет ошибки не было. К юриспруденции его с детства приохотил дед, человек блестяще эрудированный и увлеченный. Но на юрфаке, как большинство молодых, Браславский выбрал себе конечно же криминалистику. Ловить, обезвреживать преступников — только так. Работа следователя и та казалась слишком кабинетной, связанной с бумагами. А уж эксперты, научно-технический отдел, возня с шерстинами от каких-то кофт… Для мужчины ли это дело?
Поначалу у него все отлично пошло. Он удачно ловил и обезвреживал, и часы у него наградные за операцию под душистым названием «Ландыш серебристый». Но, к сожалению, только после того, как Браславский зарекомендовал себя талантливым сотрудником «уголовки», так называли они иногда между собой угро, только после нескольких лет Браславский понял, что тянет его по-настоящему именно на экспертизу, на сложную, кропотливую работу ученого.
Вадим, с которым у Браславского сложились дружественные отношения, знал, что в научно-техническом отделе Браславский проводит многие и многие свободные часы, отрывая их у дома. Что будь он помоложе, он бы переиграл, пошел бы по другой тропке.
Они были погодки. В таком возрасте крутые повороты нелегки, но Всеволод, Вадим знал, все равно об этом подумывал. Не помогала ему, конечно, и домашняя атмосфера. Да и кое-кто из начальства не склонен поощрять странное, на первый взгляд, увлечение опытного, уважаемого работника уголовного розыска.
Кто-то так и отозвался на этот счет:
— Недаром в фильмах Лавровых эксперт дама…
Неслучайно любимыми книгами Браславского стали «Рассказы литературоведа», особенно «Портрет», где эксперт-криминалист дважды помог исследователю. А из прославленных работников своего министерства всерьез он завидовал только эксперту-криминалисту Маркину, который тоже основательно помогал искусствоведам.
Об одной из этих экспертиз рассказывалось на страницах журнала «Человек и закон». Номер этот Браславский хранил в своей великолепной, от деда полученной и им приумноженной библиотеке.
Вадим тоже по-хорошему завидовал Всеволоду. Много из того, что Лобачев упорным трудом добывал для себя от книги к книге, Браславскому далось с детства, неприметно, воспитанием было вложено в него. Браславский и не помнил, как научился говорить по-французски, по-немецки. В семье свободно владели языками.
Между прочим, когда велись уже допросы Громова, Браславский, узнав случайно от Вадима, что Громов свободно владеет двумя языками, посоветовал:
— Сумей дать понять, что ты в языках не силен и сожалеешь об этом. Громов сразу почувствует себя выше, интеллигентнее. Это ему должно понравиться. Охотней пойдет на контакт.
Любопытно, что именно такое действие оказала на Громова сорвавшаяся у следователя Лобачева фраза о том, что ему языки давались с трудом. Можно было понять, что и не дались.
В глазах Громова определенно промелькнуло снисходительное сочувствие. Свободно, без протокола, разговаривая с ним и наблюдая его, Вадим думал, как все-таки неизбежен в преступниках комплекс неполноценности. Им все время, любыми способами надо себя утверждать…
У Браславского всегда находилось что-нибудь новенькое. Он очень много читал, но и то сказать: по роду работы у него все-таки чаще случались просветы относительно свободного времени. И писанины у него, конечно, меньше.
Все «новенькое, неожиданное» у Браславского относилось, естественно, к научно-технической экспертизе.
Так было и на сей раз. Браславский пришел к Вадиму, чтоб окончательно решить, когда и кому брать Иванова, но, войдя в комнату, первым делом объявил:
— Прелестную я вещь нашел, Вадим!
В обычной, так сказать, жизни Браславский не выглядел ни шикарным, ни развязным, скорее несколько печальным и задумчивым, что и не удивляло, если знать его полнейший домашний неуют.
Но сейчас он сиял почти как Никита в первый после юга день. Он уселся, достал из внутреннего кармана свеженькую библиографическую карточку.
— Вот изволь! В Азии в тысяча двести сорок восьмом году появилась весьма интересная книга. В книге уделяется большое внимание тщательному осмотру места преступления, а лейтмотивом ее могли бы служить следующие слова: «Различие между двумя волосками может решить все».
Вадим не вытерпел:
— Уж не скажешь ли ты, что сам читал?
— Не скажу. Это я у Торвальда выискал.
— Торвальд — тоже красиво.
Книгу Ю. Торвальда «Сто лет криминалистики» Вадим в библиотеке видел. Руки пока не дошли.
Пока Лобачев с Корнеевым были на юге, Браславский и капитан Утехин, весьма зарекомендовавший себя в управлении следователь, работали по Иванову. Их группой в свое время были раскрыты несколько преступлений по ограблению церквей, а в данном случае каналы сбыта церковных ценностей и иконы Вознесенского могли оказаться общими. Браславский знал все комиссионные магазины, где могла быть продана подобная вещь, и его там знали. Знакомы были ему и адреса известных в Москве и области коллекционеров, благо их не так уж много, и художников-реставраторов. Браславский, естественно, был полностью в курсе работы Лобачева с троицей, поэтому поинтересовался коротко:
— Громов все тянет? Надо брать Иванова. Уверен, он оживит обстановку. Он быстро заговорит. Он же не знает, что нам известен случай в Сокольниках.
Утехин и Браславский провели большую и удачную работу. Лобачева из всей выявленной ими преступной группы интересовал только Иванов, но им удалось поднять считавшееся «глухим» дело по ограблению Никольской церкви.
Иванов оказался человеком очень энергичным, отнюдь не склонным к дремотному времяпрепровождению. Недаром Громов отзывался о нем с уважением.
Ну да ведь и сам Никитин «шеф» тоже, как говорится, работал без прогулов. Нацелиться на кассу аэропорта не просто.
— Слушай, — сказал Вадим. — Я совершенно убежден, что твои «церковники», — так называлось в управлении дело, которое вели сейчас Утехин с Браславский, — вашими нелегкими трудами успешно и доказательно предстанут перед судом. Но я до сих пор не стопроцентно уверен, что именно Иванов связан с Громовым. Заварина колеблется по поводу его фото. Опознание проведем, но я вообще не склонен надежно опираться на ее показания. Старая баба, перманент, сделанный уже во время знакомства с Сантехником… А что, если она будет темнить, выручать своего красавчика в надежде на будущее?..
— Что такое сто процентов? Фикция. Истина, к которой мы стремимся. А мне вот кажется, что наводчик, если хочешь, оценщик, что ли, и в группе Громова и у «церковников» — один. Да откуда бы вдруг взялось несколько человек такого рода? Это ведь не так-то просто, Вадим Иванович, даже самым примитивным образом разбираться в древнерусской живописи, в церковной утвари, в предметах культа. А по времени появление Иванова после отбытия срока в Москве и похожего на него человека в Третьяковке совпадает.
— Опять же только похожего.
— Нудный ты человек, Лобачев! — теперь уже Браславский не вытерпел. — Ни фантазии в тебе, ни полета мысли!
— Это тебе за ту интересную книгу, — сказал Вадим.
В рабочих спорах они друг на друга не раздражались и привыкли каждую версию не единожды опробовать, как альпинисты веревку на разрыв.
Сама идея искать следы Иванова в Третьяковке могла прийти в голову только Браславскому с его увлечением поисками искусствоведов, экспертизой старинных картин и всего такого прочего. Ну, кроме того, разумеется, надо было кое-что просто знать.
А Браславский знал о том, что в Третьяковской галерее уже давно проводятся циклы лекций и тематические экскурсии по древнерусскому искусству, и конкретно — иконографии.
Вряд ли эта тема привлекает особо широкую аудиторию. Как выяснилось, учета посещаемости не ведется, но все-таки, может быть, за последний год-два кто-нибудь запомнился?
Да, пожалуй. Экскурсоводам более запомнился один молодой человек, проявлявший особое внимание к иконографии. Запомнился, потому что он, прослушав один цикл, решил его повторить. Судя по его вопросам, молодой человек читал не только популярную, но и специальную литературу.
В галерее не было фамилии Иванова, но она была у Браславского и Утехина. Проверили связи Иванова, вышли на преступную группу, ограбившую Никольскую церковь. Вышли и на девушку Иванова, Татьяну, хорошую девушку, которая ни о чем не подозревала.
Как оказалось, Иванов не брезговал и квартирными кражами. Но он мог перекинуться на квартиры и для маскировки. Так иногда бывает.
Месяца полтора назад в тех же Сокольниках произошла странная драка. Двое спорили, вмешался посторонний третий, тяжко ранил одного из споривших и скрылся. Райотдел вел розыск преступника.
Браславский и Утехин вызвали Татьяну в отделение по поводу сапог. Иванов подарил ей английские сапоги, которые оказались крадеными, и на вопрос Утехина — откуда у нее сапоги? — она ответила без раздумий:
— Подарил мой друг Виктор. Сказал, что случайно купил в комиссионке.
Девушку предупредили, что сапоги придется предоставить в распоряжение следствия. Опять ничего особенного. Мало ли кто мог сдать их на комиссию?
А тут произошла случайная заминка. Браславский вышел ненадолго из комнаты. Утехин, заполнявший протокол допроса, на несколько минут забыл о девушке, пропуск ее лежал на столе неподписанным. Но когда Утехин поднял голову от протокола и, намереваясь извиниться, взглянул на девушку, он поразился перемене в ее лице. Побледнела. Взгляд напряженный. Почти вздрогнула, когда скрипнула дверь и вернулся Браславский. Оба сразу почувствовали — она чего-то испугалась. Пока речь шла о сапогах, она была спокойна.
Тогда Утехин отложил протокол, который намеревался дать ей на подпись, и тихо спросил:
— Ну, Таня, вы, наверное, догадываетесь, о чем…
Она сразу его перебила.
— Что-нибудь с Виктором?
— Из чего вы делаете такой вывод?
Она заговорила быстро-быстро, было видно, что и говорить ей страшно, и чем-то облегчает ее этот разговор.
— Я все время ждала. Я давно ждала, что меня вызовут. А сама идти к вам боялась. Я теперь знаю, что он страшный человек. Он мне приказал молчать. Он сам живет, как будто ничего не случилось.
— О чем он вам приказал молчать?
— Ну вот, о том случае у метро.
— Таня, — сказал Браславский, — все это нам известно, но нам очень важно ваше личное впечатление. Расскажите, пожалуйста, подробнее.
Она рассказала. Протокол допроса ее Вадим читал. Вот что там написано:
«Мы шли из парка Сокольники. Впереди двигалась группа ребят и девушек. Двое стали ругаться. Мне показалось, что голос одного из них Виктору знаком. Виктор пошел к нему и что-то сказал. Тот крикнул Виктору: «Иди отсюда, горбоносый! Без тебя обойдусь!» Виктор выхватил из кармана нож. Я хотела крикнуть, но не успела. Виктор ударил ножом этого парня, тот упал сразу. Виктор схватил меня за руку и потащил. Мы убежали. А потом по переулкам, как будто ничего и не было, пошли к Виктору домой. С тех пор я его боюсь…»
После показаний девушки появилось веское, законное основание задержать Иванова и произвести у него обыск.
— Ничего ценного он у себя держать не будет, это ясно, но мало ли что? Может, адреса найдутся, может, кто и на квартиру наведается, — предположил Вадим. — Каналы сбыта нужны. Куда ушли иконы? Кто у них сбытчик? Думаю, сам Иванов и сбывает.
— Почему думаешь? — спросил Браславский.
— Вспомни разговор Шитова о том, что Громов особо ценит Ивана за связи. И вспомни о том, что Иванов привлекался по валютным делам.
Договорились, что Иванова будут брать завтра и на первом допросе, который проведут, естественно, Утехин с Браславским, будет присутствовать Лобачев.
Вадиму хотелось понаблюдать Иванова, чтобы какие-то могущие оказаться интересными штрихи его показаний, оттенки поведения использовать в дальнейшей работе с Громовым. Ведь Громов не знал, что они вышли на Иванова.
Задержание Иванова прошло удачно. Ранее было установлено, что дома он ночует редко, большую часть времени проводит на Сиреневом бульваре в квартире своего знакомого, одного из предполагаемых участников ограбления Никольской церкви.
На всякий случай дом, где был прописан Иванов, блокировали, а Утехин с Браславским и двумя милиционерами на машинах выехали на Сиреневый бульвар.
Машины уже стояли у крайнего подъезда дома, когда появился Иванов. Шел он не торопясь, спокойно и не оглядываясь. Около телефонной будки помедлил, порылся в кармане, достал мелочь. Это тоже было понятно: новый дом еще не телефонизирован.
Иванов кончал крутить диск, когда Браславский положил ему на плечо руку и предложил следовать за ним.
Последовал возмущенный вопрос — кто, по какому праву? После краткого ответа «Уголовный розыск» была попытка сбросить руку и вырваться.
— Придется надеть вам наручники, — тихо сказал Браславский. И сумел эти наручники надеть. Пополам, на себя и на задержанного. Утехин был уже рядом, и они под руки отвели Иванова в машину, где его ждали два милиционера. В машине наручники достались уже одному Иванову.
— Наши или зарубежные? — демонстративно осведомился Иванов. — Наши порву.
— Не порвете, — сказал Браславский, закуривая.
На первом допросе Иванов держался спокойно. Вадим сидел с краю и имел возможность внимательно рассмотреть Иванова. Обстановка для него, как видно, вполне привычная. Удивляться нечему — рецидивист. Третий арест, можно думать, будет и третий срок. Крепкий человек. Не трудно поверить, что может убить ножом, — для такого удара требуется сила. Волосы черные, слегка вьющиеся, прекрасная дикция. Отвечая на первые стандартные вопросы, фамилию свою произносит бережно и гордо, словно он ее не от дедов унаследовал, а на аукционе купил. Вообще может произвести впечатление. Да, у такого могут быть «культурные связи», неудивительно, что он и в Третьяковке запомнился. Собой доволен, в себе уверен. Ему следовало бы держаться понезаметнее, не запоминаться, но есть люди, настолько верящие в некую свою избранность, что зачастую не в силах это чувство скрыть. Да, такой хват должен был импонировать Громову. Порода одна — хищники.
Со всею охотой, с подробностями Иванов немедля рассказал о квартирных кражах. Вадим был уверен, что он приписал себе такие эпизоды, каких за ним в действительности и не числилось.
Обычный метод опытного преступника: принять на себя меньшую вину, дабы укрыться от ответа за большую.
Лобачев договорился с Утехиным и Браславским, что на первом допросе они не затронут дела «церковников», то есть ограбления Никольской церкви. По этому делу, переставшему быть «глухим», уже были взяты и дали показания два соучастника, о чем Иванов не знал. (Если б знал, он не явился бы на Сиреневый бульвар.) По тому делу против Иванова имелись серьезные улики, там ему будет нелегко выпутываться. А вот по колосовскому делу против него пока улик мало, поскольку ни Шитов, ни Волкова его не знают, а Громов о нем упорно молчит, взваливая сбыт похищенного на Шитова.
Хотелось бы попробовать подтолкнуть Иванова в этом направлении, пока он не сориентировался, за что задержан, и присматривается к следователям, так же как они к нему. Ну, а у них есть крупный козырь, который Утехин сегодня и выложит.
— Ну, так что вы нам расскажете об ограблении священника в Колосовске? — спросил после разговора о квартирных кражах Утехин.
Иванов с непревзойденной искренностью поднял брови.
— Сроду не вязался с попами, да еще с местечковыми. Что у такого возьмешь? Не епископ!
До сих пор Браславский, как и Лобачев, молчал.
Сейчас он спросил, постучав пальцем по стоявшему на столе видеомагнитофону:
— И в саду у священника не бывал? И проводку не исправлял?
Видеомагнитофон подключили к телевизору. Вот калитка, через которую входил Сантехник, вот выключатель, в котором он копался… Вот провал в ограбленном киоте и темный прямоугольник из-под картины на стене. Вот кадры выхода Волковой и Шитова на место происшествия, путь их обоих, пруд и поиски сумки, слышен шум улицы, автомобильные гудки…
— Какое мне дело до всех этих типов? Кто-то что-то увел, а вам примерить не к кому?
Иванов равнодушно смотрел на голубую выпуклость телевизора. Он отвечал Утехину совершенно невозмутимо. И он был прав, ибо все эти кадры сами по себе трудно поддавались «примерке» к нему.
Но только один Вадим, сидевший сбоку, видел его руки, лежавшие на коленях под столом. Руки он полагал укрытыми, за ними не следил, а они оказались ух как неспокойны. Да и самые первые кадры — калитка, дверь в дом, выключатель — вызвали у него непроизвольную реакцию: кадык резко дрогнул. Он не знал, вероятно, что Громов со своими погорел, он только сейчас об этом догадался и быстро соображал, как ему выгоднее держаться. Но ему определенно не безразличны эти кадры.
— Значит, вы никогда и не знали о существовании этих людей? — кивнув на экран, спросил Утехин.
Вопрос был поставлен точно. Ни с Волковой, ни с Шитовым Иванов не был знаком, но не знать об их существовании он не мог, общий план операции наверняка был ему известен. Скажи Утехин: «Они показывают на вас», — Иванов мог бы подумать, что его берут на пушку, А заданный вопрос должен был его насторожить.
Он и насторожил. Пальцы под столом еще быстрее бесшумно забарабанили по колену.
— Понятия не имею, — после секундного промедления ответил Иванов.
— Ну что ж… — Утехин медленно протянул руку к кнопке вызова конвоира. — Значит, в ограблении дома Вознесенского вы не участвовали. Ну, а о происшествии в Сокольниках поговорим в другой раз.
Вот тут Иванов испугался.
— О каком происшествии? — быстро спросил он, уже не пытаясь скрыть охватившую его тревогу.
— О том самом, в котором вы лично участвовали, — сказал Браславский и нажал кнопку. Кнопка была ближе к нему, чем к Утехину.
Конвоир уже вошел, когда Иванов решился.
— Ну вот что, — сказал он. — Давайте мне бумаги. Может, я что и вспомню.
— Вы человек молодой, и в вашей памяти мы не сомневались.
Беря стопку чистой бумаги, Иванов объявил торжественно, что дергать его, то есть вызывать на допрос, пока не надо, что он сам напишет и пришлет.
— Мне сдается, — сказал Утехин, когда Иванова увели, — вероятнее всего, он уверен, что человек, которого он ударил ножом, убит. Так и Татьяна показывала. Он не знает, что человек поправляется, дал показания. И пусть пока не знает. Но все-таки ему здорово страшновато. Вероятнее всего, он повторит свой ход. Он охотно принял на себя, как самое легкое, квартирные кражи. Сейчас для него самое легкое — колосовское дело. Там ему грозит наименьшая ответственность. В самом ограблении он по сути не участвовал. Проведи-ка ты завтра, Вадим Иванович, опознание, вызови Заварину.
— А ну как старая дура не опознает? Тогда Иванов упрется. Может, он сам больше напишет? А уж если нет, тогда попробуем Заварину.
— Тут есть резон, — заметил Браславский.
На том они и порешили.
Иванов, по всей видимости, ночь проработал. Через администрацию следственного изолятора Утехин в первую же половину дня получил на нескольких страницах отличным почерком написанную явку с повинной.
Пространный этот документ они читали опять-таки втроем у Вадима.
— С этими явками с повинной прямо-таки обнаглели, — сказал Браславский. — В наручниках голубчика привезли, а он, оказывается, явился с повинной. Сегодня из Дмитрова приезжали, тоже рассказывают. С поличным взяли вора, прямо в магазине. Сумел вырваться, обежал квартал и через проходной двор явился с повинной!
Иванов винился пространно, с подлинной фантазией повествуя о том, как — если объективно! — незначительно его участие в колосовском деле. Вовлек его Громов, поскольку он, Иванов, всегда интересовался иконографией и понимал толк в древнерусской живописи. Слышал о колосовской иконе и картине. Под видом сантехника пройти ничего не составило. Дальнейшие подробности ему неизвестны. А потом Громов просил, Громов умолял продать икону. Да и в самом деле, уж если они ее взяли, так не вешать же обратно? О картине он ничего не знает, Громов сам с ней разделался, а икону, что правда, то правда, он продал, вот и вся его вина, за которую готов нести ответственность. Продал какому-то, кажется, ученому человеку, раньше его никогда не видел и не знает. Встретились случайно в Третьяковке, разговорились и — продал.
— Да, — со вздохом сказал Браславский, когда Утехин зачитал им длиннейшее послание. — Если бы не тяга к древнерусскому искусству, самое время ему в литературный подавать. Четко излагает, собака!
Опознание все равно надо было провести, его и провели.
Трое молодых людей, одного возраста, типа и сложения, были предъявлены Завариной. Иванов стоял в середине.
И тут произошло то, чего не исключал Вадим.
Женщина владела собой плохо. Едва она вошла и увидела своего Сантехника, по ее дряблому, глупому лицу пошли пятна. Лицом она управлять не могла, и сердце было ей неподвластно, началась одышка. Но уж во всем остальном надо было отдать ей должное, держалась она, как Жанна д’Арк, неколебимо решив не выдавать. Кто знает, может быть, этот недурной парень был последней ее надеждой. Влетело же ей в лоб в сорок с лишним лет украситься перманентом.
Она больше ни разу не взглянула на Иванова, повернулась к Утехину, сказала: «Нету здесь его!» — и в лице ее было отчаяние.
Ей невдомек, насколько не нужна Иванову сейчас ее защита.
— Дура! — проникновенно проговорил он, мигом сориентировавшись. — Перед советской властью не надо кривить душой. Признавай, голубушка! Или не помнишь, о чем мы с тобой за чаем договаривались?
Заварина разрыдалась и опознала.
— Сроду не видывал я такого опознания, — сказал конвоир, когда всех участников развели кому куда полагалось.
Что же мы в результате имеем? — размышлял Вадим, едучи домой с этого действительно оригинального опознания. — Иванов охотно принял на себя колосовское дело, ибо оно, в сущности, ничем ему не грозит. По всей видимости, врет, что продал икону незнакомому. Для этого слишком опытен. Если к тому же участвовал в деле с Никольской церковью, а на него показывают трое установленных и арестованных уже соучастников, вполне возможно предположить, пожалуй, даже следует предположить, что адрес, по которому он сбывает похищенное, отнюдь не случаен.
Может быть, адресат не живет в Москве? В общем, неизвестных в этом направлении пока еще хватает… Но на следующем допросе Громову придется уже много труднее. Он недаром упорно прятал четвертого, пытаясь свалить на Шитова все, в том числе и сбыт.
Вадим приехал домой много раньше обычного и надеялся, что вечеру конца не будет, потому что и Галя и Маринка были дома, и поскольку не ждали его, то обрадовались, как будто он издали-издалека вернулся неожиданно. Только пятый час.
— Удрал, — обреченно сознался Вадим, разоблачаясь в передней. Маринка упорно именовала ее холлом.
Растет эта Маринка! Уже с Галю. Пора бы и перестать — кому они нужны, эти стегалы, разве что в баскетболе.
За обедом обсуждали, как лучше провести по трамвайному билету, так сказала Маринка, выигранный сегодняшний вечер.
Окно было приотворено, слышен был ветер, уже по-осеннему густой и хмурый. Но это ничего. Все равно позднее, когда вся программа с участием Маринки будет исчерпана, Вадим с Галей выйдут перед сном пройтись. Это так хорошо — после холодной ветреной улицы вернуться в теплый, недоступный непогоде дом.
— Звонил Кит, — докладывала Маринка. — У него все хорошо, он создает опорный пункт и рассчитывает сдать все контрольные без хвостов.
— Трепач он, твой Кит! — полусердито прервал ее Вадим. — «Он создает»! — передразнил он Маринку. — Что он один может создать? Не вознесся бы он главою непокорной… Больно важен стал.
Галя промолчала. Но в самом молчании ее, в том, что она тотчас не заступилась ретиво за Никиту, Вадим почувствовал, что в чем-то она с ним согласна.
Он решил: вечером без Маринки поговорит с ней о Никите. Галя с Никитой все-таки чаще встречались.
В эту минуту зазвонил телефон. Подошла Галя. По репликам ее Вадим понял, что говорит тетка Ирина. Он не прислушивался. Он думал о Никите. Если по-честному, он немного тревожился за брата.
Никита порядочный парень, из него формируется неплохой работник, хотя до любого из опытных инспекторов ему еще очень далеко.
Не слишком ли легко ему все дается? Это очень опасно, когда культура, знания, опыт даются легко…
Потом Вадим невольно прислушался к разговору Галины и оглянулся на нее. Галя в чем-то настойчиво убеждала тетку Ирину и крепко разглаживала ладонью обои над телефонным столиком. Этот жест появлялся у нее, когда она волновалась.
— Сейчас, — сказала Галя. — Тетя Ира, сейчас!
Резко обернувшись, Галя протянула Вадиму трубку, а сама отошла к окну и стала спиной к Вадиму, к Маринке, к дому.
— Вадим, — услышал он низкий, немного протяжный голос тетки Ирины. — Извини, мой хороший, но я совсем забыла передать тебе то, о чем ты меня спрашивал. Ты извини, ради бога. Но с этим переездом всякие хлопоты…
— С каким переездом? — спросил Вадим. — Откуда ты говоришь? Алло, тетя Ира? — окликнул он, потому что трубка на долю минуты примолкла.
— Так я же в больнице, Димушка, — послышался опять ее голос. — Так вот слушай, мне отсюда долго неудобно говорить. То произведение искусства, о котором ты меня спрашивал, надо думать, находится по-прежнему у моего начальства. Я долго не могла с ним к месту поговорить. Он очень занят. Собирается за границу. Я больше не могу говорить, Димушка, я потом как-нибудь, привет всем, всем, всем…
Она отъединилась. Вадим медленно положил зуммерившую трубку. От телефона он отошел со странным чувством не до конца осознанной, но тяжкой и все нарастающей вины. Спина Гали и примолкшая Маринка, тишина, внезапно воцарившаяся в полной женского щебета квартире, — все подтверждало его вину.
Никита еще там, на юге, говорил, что тетке плохо. Совсем недавно Галя сказала, что ее кладут в больницу, а он не удосужился даже позвонить ей. А ведь и он, и вся его семья большим теплом обязаны этой старой, одинокой женщине.
Она вот помнит о поручении. Из больницы звонит.
— Как это постыдно все-таки, — проговорил Вадим, стоя посреди комнаты, не скрывая своей печали ни от жены, ни от дочери. — Ну, как же я мог забыть? Ты же говорила мне, Галя, что ее кладут в больницу, а теперь она либо подумала, что ты мне не сказала, либо поняла, что я забыл. И то и другое кусок хамства.
Обернувшись от окна, Галя, кажется, хотела сказать что-то резкое, но во всей ссутуленной фигуре Вадима, в глубоко посаженных глазах его было столько сокрушения и раскаяния, что она сдержалась.
Галя вдруг впервые подумала: за недолгие последние годы Вадим необратимо изменился. Странно говорить об этом в его годы, но он просто постарел. Совсем недавно у него были густые волосы, а теперь какие залысины.
Она подумала еще, что, когда достаются ему эти проклятые сложные дела (а это случается так часто и тянется так подолгу), он, в сущности, не отключается. Что бы ни делал, о чем бы ни говорил, он отдален невидимой, но четко ощущаемой стеной непрекращающегося напряженного раздумья.
И сейчас, например, ему больно от непростительного промаха с Ириной, но она ему сказала что-то, о чем он сейчас думает…
Все трое встрепенулись, когда через открытое окно с холодным ветром в комнату донесся короткий зов милицейской сирены.
— Володя, — сказала Галя, взглянув в окно. — Ну вот и телевизор вместе посмотрели, вот и погуляли…
Выглянул и Вадим. Да, деваться некуда. Володя — за ним. Что там стряслось и у кого?
Он молча обнял Галю, потом Маришку. Обе ответили ему, он порадовался, что на него не сердятся. Вадим быстро сбежал по лестнице; как обычно, садясь в машину, помахал окну. Ну и все. И поехали.
— В управление? — спросил он Володю.
— К Бабаяну.
Галя была права. Отключиться и на сей раз не вышло. Он уже думал только о том, что сказала ему Ирина, сопоставляя сказанное с тем, что сообщил ему еще на юге Никита и что он упустил из сферы своего внимания.
Итак, давайте попробуем свести все воедино. В институте у Ирины есть профессор, обладающий коллекцией икон. Не так давно он приобрел ценную икону, о которой мельком упомянул в разговоре с Ириной. Всех известных коллекционеров Браславский с Утехиным проверили. Об этой коллекции — фамилия ее владельца Качинский, теперь уже все всплывает в памяти, — не знают не только они. О коллекции не знают в комиссионных, не знают реставраторы.
Почему такая скрытность? Обычно коллекционеры меняются, постепенно, не путем приобретений, но именно при помощи обмена наращивая ценность своих коллекций. Так, во всяком случае, рассказывал Всеволод.
Могла икона Вознесенского осесть в доме профессора? Могла. Хотя Вадим по-прежнему не верит в полную случайность продажи такой ценной вещи первому встречному. «Продал ученому человеку в Третьяковке» — так показал Иванов в своем сочинении на тему явки с повинной.
Почему, кстати, Иванов определил, что человек этот — ученый?
Может оказаться, коллекция сама по себе, икона не та и вообще Вадим тянет пустышку?
Вполне возможно. И все же, поскольку известная логика в версии «Иванов — Качинский» есть, лучше ее проверить. Причем делать это нужно немедля, поскольку Качинский не сегодня-завтра может выехать за рубеж. В какую бы краткую командировку или турпоездку он ни отбыл, для дела срок окажется нежелательно долгим.
К Бабаяну Вадим вошел бодрый, словно выспался. Все постороннее отошло, остался интересно найденный ход в работе.
— Не огорчайся, Вадим Иванович, Володя тебя и отвезет, — такими словами встретил его Бабаян, жестом приглашая Лобачева садиться. — Дело спешное.
В маленьком кабинете у Бабаяна, спиной к окну, напряженно выпрямившись, сидела незнакомая Вадиму девушка. День простоял хмурый, смеркалось по-осеннему рано, да и мало проникало с улицы света в окна их отдела на первом этаже. На столе уже горела лампа, и лицо девушки было хорошо освещено. Выглядела она обреченно-печальной. Грима ни капли, некрасивая, грустная девушка.
«Что-то везет мне сегодня на женщин», — подумал, усаживаясь, Лобачев.
— Библиотекарь из Бутырской тюрьмы, Любовь Петровна Сычева, — представил ее Бабаян. — Следователь Лобачев, который ведет дело Громова. Это к нему вы хотели попасть. Вас направили ко мне, потому что его не было в управлении.
Бабаян говорил с Любовью Петровной — лет ей не больше девятнадцати — уважительно и тепло.
— Ознакомься, Вадим Иванович, — Бабаян пододвинул Вадиму лежавшую на столе бумагу, исписанные карандашом листы, взятые из тетради в клетку. Первый лист начинался словами:
«Любочка! Прочти и уничтожь».
Слова эти были подчеркнуты.
У Громова довольно характерный почерк, — Вадим сразу узнал крутые, четкие очертания букв.
Прочитав, Лобачев положил письмо на стол, поднял глаза на Бабаяна. Девушка смотрела на Вадима с вопросительным ожиданием, он это почувствовал.
— А теперь, Любочка, выйдите, пожалуйста, в коридор, подождите минут пять на диване. Мы посоветуемся и скажем вам все, что нужно, — попросил Бабаян.
— Хорошо, — сказала девушка и вышла.
Когда они остались одни, невозмутимость покинула обоих.
— Ни себе чего! — почесал затылок Вадим, не замечая, что на сей раз употребил любимое присловье Никиты, за которое сам иной раз поругивал брата: зачем калечит русский язык?
— Вот почему он тянул и тянет. Рассчитывает на помощь матери. Но на что конкретно? — вслух размышлял Бабаян. Сухое, резко очерченное лицо его еще обострялось, когда он обдумывал что-то.
— Полагаю, мы выясним, на что именно он рассчитывает.
Громов сделал все возможное, чтоб расположить к себе библиотекаршу, с которой лично виделся при обмене книг и журналов. Очевидно, уверился в успехе, коль скоро дал ей адрес матери и поручение съездить к матери на дачу. Правда, пока он еще осторожен, адрес и поручение познакомиться — поговорить — даны устно, он может отказаться от них.
— Когда он попросил ее поехать? — спросил Лобачев.
— Сегодня. Она сказала, что, может быть, поедет завтра. Завтра она работает в библиотеке во вторую половину дня. Молодец, разумная девочка.
Так и договорились, Люба завтра же едет к матери Громова.
— Пригласи ее, — попросил Бабаян.
Девушка вошла. Бабаян поблагодарил ее за разумные действия. Объяснил, как ей следует в этой ситуации впредь поступать. Она сказала, что все понимает и постарается все сделать. Уже попрощавшись, она повернулась к Лобачеву и спросила серьезно, даже строго:
— Товарищ Лобачев, а Громов правда виновен?
«Да, везет мне сегодня на женщин», — вспомнив зареванную Заварину, снова подумал Вадим.
— Виновен ли Громов, решит суд, Люба, — тоже со строгой серьезностью ответил он. — Но я думаю, вы сами скоро убедитесь, что он нечестный человек. Ему разрешили свидание с матерью, он может встретиться с ней. Зачем же ему понадобилось налаживать с ней связь через вас?
Но когда библиотекарша удалилась — Вадим проводил ее до постового в дверях, — вернувшись к Бабаяну, он вздохнул с досадой:
— А все-таки хорошо бы вместо этой чистой души старуху пенсионерку или парня!
Ну что же, появление Любы обещало серьезные сдвиги в ходе следствия. Если Громов решился на такой эксперимент, значит, он понимает, что дальше резину тянуть нельзя.
Что ему нужно от матери? Все, что он может предпринять по закону, может быть им сообщено ей через следователя…
Оставалось ждать. Очевидно, недолго.
— Возьми в дело, — Бабаян протянул Вадиму письмо «Прочти и уничтожь!».
Вадим вспомнил, как Громов терял привычную выдержку, доказывая Никите случайность участия Мартовицкого в задержании ростовской банды. Вот и Люба Сычева… Тоже «случайность»? А уж надо думать, с каким пылом обрабатывал ее без малого два месяца этот красивый, умелый стервец! И ведь какую лирику развел!
— Я не хотел без тебя ее отпускать, — сказал Бабаян, как бы в оправдание себе. Он не любил попусту дергать своих работников. — Расскажи, что там на опознании было, да Володя тебя отвезет.
— Опознала. Послушайте другое, Владимир Александрович!
И Вадим рассказал о новом пунктирчике, который прорезался в деле. Маленькая такая черточка: «Иванов — Качинский».
Пунктирчик Бабаяна заинтересовал. Пока они обсуждали его дальнейшее развитие, мрак на улице воцарился кромешный, шум на всех пяти этажах стих.
— Куда ж теперь? — Вадим засмеялся, поглядев на часы. — Теперь уж только, на заветную раскладушку, из наших никто не дежурит. Хорошо бы профессора этого завтра заполучить, очень мне не терпится.
— Ну, если завтра не заполучишь, хоть по крайности с утра выяснишь, когда едет. Но не тяни!
Вадиму удалось только по телефону с утра переговорить с Качинским.
Профессор был, естественно, удивлен и не скрывал своего удивления по поводу того, что к нему обращается славная, как он выразился, милиция Подмосковья. Но Вадим объяснил, что в наше время милиции приходится сталкиваться с самыми разными вопросами из самых разных областей, напомнил о знаменитом обломке, поднятом со дна озера Светлояра, о совместной работе криминалистов и искусствоведов, словом, беседа их прошла без холодка излишней официальности, вполне миролюбиво.
Качинский сам упомянул о близком («Нет, нет, не завтра, даже не на той неделе!») отъезде за границу. Лучше уж встретиться скорее, если он действительно может быть полезен. Потом он не сможет выкроить и часа.
В предыдущий перед их встречей день Вадим непременно положил себе не устать, разговор с профессором надо было провести во всеоружии особого внимания.
С Браславским договорились обо всем. Он привезет Иванова в управление, в коридоре на проходе Качинский его случайно увидит. Браславского профессор не знает, и тот получит полную возможность пронаблюдать, как отразится на Качинском эта встреча.
Пропуск был выписан на двенадцать тридцать — так удобно Качинскому. Для Вадима возникла опасность остаться без обеда, снова обращаться за помощью к селедкиным детям, но что поделаешь — с профессором, историком, знатоком древности не каждый день приходится встречаться.
Бабаян сказал однажды, что Лобачев неутомимо любопытен к людям, и это сохраненное качество драгоценно для следователя. На основании своего, уже немалого опыта Вадим убедился еще и в том, что любопытство ко всякому новому человеку непременно должно быть доброжелательным. Должно опираться на презумпцию невиновности.
Слова хитроумные, а за ними какая простая мысль! Верь хорошему в человеке.
О профессоре тетка Ирина никогда ничего не говорила у Лобачевых, Вадим только знал, что Качинский — ее начальство, это тоже добавляло малую дольку в аванс доверия. Словом, Лобачев ждал встречи, тщательно обдумав ее сценарий, дабы выяснить все необходимое с минимальным риском незаслуженно обидеть человека.
Поскольку Качинский был начальником тетки, а тетка стара, Вадим невольно приготовился увидеть человека весьма в годах, сродни стандарту «рассеянного ученого». А в кабинет к нему, едва постучавшись, энергично и властно вошел человек, у которого седины было меньше, чем у Вадима. Сорок — сорок пять, не больше.
Вадим вышел к нему навстречу, познакомились они легко и вольно, как могло быть в любом доме, при простых житейских обстоятельствах. Они и сидели друг против друга без преграды казенного стола. Речь, перемежаемая многими отступлениями, шла об одной консультации, которую Вадим хотел бы получить от профессора. Если не консультация, то, может быть, справка. Ну, не справка, так хоть совет.
— Если курите, то пожалуйста, — Вадим пододвинул к собеседнику пепельницу. — У меня к концу рабочего дня в дыму хоть указки вешай!
Раза два Вадима оторвал телефон, он перебрасывался несколькими незначащими фразами с нетерпеливо скучавшим Браславским. Качинский в эти минуты с ленивым интересом рассматривал обстановку кабинета, телефоны, пишущую машинку. Пожалуй, необычен здесь был только вместительный сейф.
Положив трубку, Вадим улыбнулся и спросил:
— Не похоже на кабинет следователя? Вы как к детективам относитесь?
— Жена читает только детективы, я не читаю детективов никогда. Но все-таки у вас здесь просто тесно. Ну, а если вы допрашиваете какого-нибудь бандюгу? Даже решеток нет и этаж первый.
— Бандюг мы обычно допрашиваем в следственном изоляторе, Леонид Яковлевич.
Упомянув о следственном изоляторе, Вадим вспомнил, кого с первой минуты напоминал ему профессор, только тот человек был стар и некрасив. Оно нередко встречается, сходство между красивым и некрасивым родственниками.
— Вы не родственник адвоката Качинского? — спросил Вадим.
— Брат. А вы с ним знакомы?
— Нет, но кто же из юристов не знает Качинского? Известный адвокат, — сказал Вадим истинную правду.
Сказал и ощутил, что профессор сейчас совершенно расположен к нему, контакт есть.
В чем же конкретно может помочь профессор? А вот в чем. Им нужно выслушать мнение по поводу одной книги — историческое сочинение, старинная книга… Действительно ли обладает она большой ценностью и могла ли она принадлежать одному тоже очень известному в свое время адвокату…
Был назван дед Браславского. Книга лежала в столе у Вадима.
Почему это нужно, Вадим позднее охотно расскажет профессору.
— Еще нас интересует ваше мнение об одной иконе.
Тут поплавок дрогнул. Они сидели очень близко, беседовали доверительно, смотрели друг другу в глаза. Вадим безошибочно засек в Качинском мгновенный холодок настороженности. Вопрос об иконе оказался не в цвет.
Да Качинский и не скрыл своего удивления. В голосе его, доселе теплом, появилась некая наигранная надменность.
— А почему, собственно, вы обращаетесь ко мне по поводу иконы? — спросил он. — Древнерусским искусством как таковым я не занимаюсь.
— Ну как же, Леонид Яковлевич! — удивился Лобачев. — Говорили, вы как раз знаток, у вас же коллекция.
— Болтуны! — несколько смягчившись, отозвался Качинский. — Я мало кому ее показываю. Есть же специалисты-коллекционеры, профессионалы своего рода…
— В том и беда, что профессионалы. У них объективный взгляд нередко искажается великим множеством побочных соображений. Тут, как при раскопках, придется пласты наслоений учитывать.
— Здесь вы, пожалуй, правы, — согласился Качинский. — Ну так…
— Простите, бога ради, еще такой вопрос. Ну вот, к примеру, вы… Вы где покупаете ваши иконы?
«Опять не в цвет! Опять напряженность. Опущено забрало внушительного профессорского недовольства».
— Ну, где! Сами понимаете, в ГУМе они не продаются. Кое-что сам в поездках покупал, у меня машина, я много езжу. Колхозники ведь предпочитают оклады блестящие, а старые иконы все больше на растопку норовят… Кое-что друзья привозили. Близкие люди о моем хобби знают… Впрочем, как только что выяснилось, и не очень близкие.
Никакого тепла в его зорких, под чуть нависшими веками глазах не осталось, от улыбки ни следа, металл в голосе. Он посмотрел на часы, демонстративным движением отодвинув обшлаг пиджака, хотя отлично видел часы и без этого жеста.
Вадим тоже посмотрел на часы, коротко вздохнул.
— Ну ладно, — сказал он, похоже огорченный изменившимся тоном беседы. Поднялся, медленно прошел за свой стол. — Сейчас мы с вами… А в Третьяковке вы давно были? — спросил он.
Следователь пытается вернуть разговор в мирное русло, так можно было истолковать этот вопрос.
— Забыл, когда и был. Я, знаете ли, не поклонник ни передвижников, ни Пластова.
Сию минуту должен был позвонить Браславский. Вадим не успел выдвинуть ящик стола, как Браславский позвонил.
— Есть, товарищ полковник! — ответил Лобачев. Только что по стойке «смирно» не вытянулся.
Качинский не смотрел в его сторону, но боковым зрением не мог его не видеть.
— Леонид Яковлевич! — сказал Лобачев извиняющимся тоном. — Прошу прощения, но я вынужден отлучиться. Вам придется подождать меня в коридоре. Еще раз прошу извинить.
— Я понимаю, — сухо ответил Качинский, поднялся, первым вышел из кабинета, сел в коридоре на маленьком диванчике, положив ногу на ногу. Вадим запер, как положено, кабинет, быстро прошел по коридору, на лестницу, на второй этаж, куда должен был подойти к нему Браславский.
Минут десять они положили на то, чтоб — не сразу — провести Иванова мимо Качинского. Провести с конвоирами, как положено. Отправив Иванова, Всеволод поднимается наверх.
Вадим расхаживал по чужому кабинету, курил затяжно и ждал. Интуиция, рождаемая опытом, говорила ему, что Качинскому разговор об иконах крайне неприятен. Если даже профессор не отреагирует на Иванова, пунктирчика оставлять нельзя. Сегодняшнее свидание может завершиться мирной консультацией по книге, которую Вадим, вернувшись с извинениями, вынет из ящика, но пунктирчик должен быть разработан.
В конце концов, не исключается, что и Иванов отреагирует на встречу, хотя ему выдержки не занимать стать.
Отреагирует, если все это не пустышка и они вообще встречались.
— Лобач! В яблочко! — почти вбегая, заявил Браславский. Видно, и он эти двадцать минут был охвачен нетерпением. — Отреагировал он на Иванова. Так отреагировал, что дальше некуда. Куда Гамлету с папой! Иди к нему, пока он тепленький.
— А Иванов? — торопливо придавливая сигарету, осведомился Вадим.
— Наш на высоте. У нашего комар носу не подточит.
— Но я думаю, между прочим, и нашему свиданочка не повредит. — Тем же стремительно-деловым шагом Лобачев прошел обратно к своему кабинету. Глаза — под ноги, на ожидающих не смотрит. Отпер, оглянулся пригласить, но Качинский уже стоял за ним.
Вошли они оба молча. Вадим прошел за стол, из-за которого и вышел. В ящике дожидалась консультации книга, но похоже, что в ней отпала необходимость. Весьма вероятно, разговор завяжется.
Теперь их разделял стол. Как ни старался владеть собой Качинский, перед Лобачевым сидел совсем другой человек. На часы он уже не смотрел, никуда не торопился. Он трепетно ждал.
— Значит, в Третьяковской галерее вы не были давно, — в утвердительной интонации повторил Лобачев фразу, прозвучавшую здесь четверть часа назад.
— Забыл, когда там и был, — с готовностью подтвердил Качинский.
— Тогда скажите, когда вы встречались с Ивановым? Не считая, разумеется, сегодняшней встречи.
По правилам ведения допроса, Лобачев не имел права в разговоре с сидящим перед ним человеком утверждать, например, что арестованный Иванов на него показывает. Но поставить перед Качинским заданный только что вопрос он имел право. Ответ мог быть двояким. Можно было ответить, что с Ивановым — а кто такой Иванов? — профессор вообще не знаком, а соответственно, никогда с ним не встречался.
Но, по всей видимости, это была бы ложь, и Качинский лгать побоялся.
Он начал вспоминать. Ему хотелось ответить как можно точнее, он торопливо сопоставлял какие-то даты.
— Это было весной, в самом начале мая. Точно день, убейте, не помню.
Дня он мог не запомнить, в этом ничего невероятного нет. Ориентировочно время указано точно — дни колосовского ограбления.
— Вот что, Леонид Яковлевич, — сказал Вадим. «Пусть будет ему имя и отчество, пусть успокаивается, а то от перепугу все перепутает так, что до истины не доберешься. Истерика допрашиваемого следователю не помощник». — Вот что, Леонид Яковлевич, все-таки придется нам с вами кое-что записать. Порядок есть порядок, а вы, вероятно, сможете дать кое-какие показания по одному интересующему нас делу.
Вадим вынул из ящика уже не книгу, а бланк.
На вопросы Качинский отвечал с готовностью чрезвычайной, только что их не предугадывал.
Вадим писал, как обычно, быстро. Качинский следил внимательно за его пером. За годы преподавательской деятельности, надо думать, привык следить за студентами, приблизительно засекать, что появляется на бумаге.
— Вы тесно, семьями, так сказать, знакомы с Ивановым? — не прерывая записи, спросил Лобачев.
— Что вы! — Качинский даже отмахнулся. — Случайная встреча, не более того.
— Случайно встреченного несколько месяцев тому назад человека, к примеру в метро, вы бы не запомнили. Тем более, вы не знали бы его фамилии, Леонид Яковлевич. Встреча ваша не была случайной.
Вопросы становились точнее и строже, однако обращение и голос хозяина кабинета оставались как бы полуофициальными. Вадим видел, Качинский осваивается в новом, неожиданно навязанном ему положении. Из знатного, по любезности зашедшего для консультации профессора он превратился в человека, которому задают вопросы по, надо думать, уголовному делу. Прямо сказать, не простая метаморфоза.
— Так по какому же поводу вы все-таки встретились?
Вадим положил ручку, — закурил, откинувшись на спинку стула и глядя на Качинского.
— Если хотите, курите, — Вадим пододвинул пепельницу.
«Это тебе маленький толчок, напоминание: чтоб закурить, должен спросить разрешения, не в гостях сидишь».
— Ну что ж, помочь вам, Леонид Яковлевич? — предложил Вадим. — Может быть, вы купили у него что-нибудь?
Опять же не было оттенка провокационности в вопросе. Качинский мог ответить отрицательно, но тогда ему пришлось бы убедительно объяснить повод встречи с человеком, от обычного знакомства с которым он только что недвусмысленно отмежевался.
Вадим видел сейчас один возможный для Качинского ход. Профессор мог сказать, что купил что-либо из дефицитных товаров, из-под полы продающихся.
Профессор, возможно, этого хода от волнения не видел. А возможно, попросту опять же побоялся солгать.
Побоялся или не захотел? Неприятные для профессора подробности постепенно наслаиваются, но все-таки будем верить хорошему…
— Купил, товарищ Лобачев, — сказал Качинский. — Честно сознаюсь, купил.
«Особо не надо давать ему успокаиваться. А то сообразит сейчас, что гарнитур для мадам мог купить, и займет круговую оборону».
Любопытно: разумом убеждая себя в том, что сидящему перед ним человеку нужно верить, Вадим с каждой минутой их непростого разговора все более склонялся к уверенности, что пунктирчик «Иванов — Качинский» неспроста родился на свет.
Не дав Качинскому продолжать рассказ о покупке, он перебил его вопросом:
— Вы не догадываетесь, по поводу какой именно иконы мы хотели побеседовать, приглашая вас сюда?
И этот вопрос он имел право задать профессору. И в данном случае ответ не обязательно предполагался однозначным.
Но Качинский ответил однозначно:
— Я же сказал, товарищ Лобачев, честно сознался, купил я у него одну иконку.
Сигарета отложена, все необходимое записано, Качинский ждет.
— Ну, а теперь приходится спросить: знали ли, что икона, купленная вами у Иванова, краденая?
Качинский шумно возмутился:
— Как мог я это знать? За кого вы меня принимаете? Этот молодой человек заявил, что икона принадлежала его деду, а тот умер, нужда в деньгах… Откуда я мог знать?
Теперь Лобачев не мешал ему. Качинский почти выкрикивал свои объяснения. Он даже поднялся, сделал несколько шагов по кабинету, провел ладонью по лбу. Он не играл. Сейчас, второй раз за этот день, ему стало страшно.
Скупка краденых произведений искусства — вот чем ощутимо пахло сейчас в кабинете следователя.
Качинский резко остановился, подошел, снова сел перед молчаливо наблюдавшим его Лобачевым.
— Слушайте, — сказал он. — Это действительно краденая вещь? Это же чудовищно!
— Мы имеем основания предполагать, что эта икона похищена в первых числах мая из дома священника Вознесенского.
Наверное, с полминуты Качинский думал. И решился.
— Это невозможно! — опять почти выкрикнул он. — Я заплатил за нее бешеные деньги, но я не потерплю краденой вещи в своем доме! Я сейчас, я сию минуту привезу вам эту икону. Это чудовищно!
Вадим не мешал ему ни словом и вновь проверял себя, каким видится ему сейчас профессор: наигрыш или человек действительно оглушен?
Мог он не знать, что покупает краденую ценность? Теоретически мог, практически же не мог не знать, что произведение искусства из-под полы не продается. И пока мы не ставим ему вопроса: почему именно ему так просто доверился отнюдь не наивный Иванов? Значит, имелись нити, побуждавшие обе стороны к доверию?
Но об этом позднее. Сейчас не будем отходить от колосовской иконы.
— Видите ли, Леонид Яковлевич… — теперь уже Вадим покосился на часы. Пусть Качинский решит, что они не так спешат вырвать у него эту икону. И пусть подумает, почему они не торопятся. — Пожалуй, на вашем месте самое целесообразное так поступить. Если бы вы сами не приняли этого решения, вам бы все равно пришлось предоставить икону в распоряжение следствия, коль скоро потерпевший ее опознает. А он опознает.
— Нет, нет! Не могу терпеть и дня! Мой дом и краденое — чудовищно!
Машина Качинского стояла на Белинке. Вадим проводил его мимо постового и, перед тем как зайти к Бабаяну, решил побыть, подумать один.
Он все время остерегался, как бы нараставшая по отношению к Качинскому подозрительность не помешала ему быть объективным. Но ему очень не нравилась резкая перемена в поведении, в манерах профессора. Он никогда не верил в то, что под влиянием горя, неожиданности или алкоголя люди могут меняться кардинально. Он считал, что любой, если можно сказать, шок такого рода лишь гипертрофирует, обнажает суть характера.
Профессор с первого часа их знакомства не мог так шумно суетиться, так вскрикивать, так пугаться, в конце концов.
Качинский вернулся в управление молниеносно быстро. У Лобачева был уже заготовлен акт о добровольной выдаче.
Из небольшого черного, с жесткими гранями портфеля Качинский извлек привезенное.
Бабаян только что высказал Вадиму опасение, не привез бы профессор картинку подешевле, иди потом собирай экспертов, доказывай. Он, как и Лобачев, не сомневался, что колосовская икона ушла именно к Качинскому: очень уж много совпадений.
А Лобачев сказал, что все, конечно, возможно, но он надеется найти на иконе одну примету.
Приняв из рук Качинского небольшой образ, без богатого оклада, без стекла, Вадим посмотрел на скорбный блеклый лик изображенного на нем старика, а потом повернул икону тыльной стороной.
Через черную от времени доску шла глубокая свежая царапина, след от дурацкого шитовского камня.
«Ну, авось да не опростоволосимся, — с надеждой подумал Вадим. — Нет худа без добра, спасибо собаке».
— Вы что, думаете, это не та икона?
— Я не думаю этого. Я знаю, что это та икона. Ну что ж, подписывайте акт о добровольной выдаче.
Качинский был сейчас положительно весел.
— Боже, какая с меня свалилась тяжесть, товарищ Лобачев! В моем доме — краденое. Это же чудовищно! — говорил он, запирая на замок опустевший портфель.
И это чувство облегчения, которого он не скрывал, взволнованная готовность идти навстречу вопросам, торопливое возвращение образа напомнили Лобачеву деловитое стремление Иванова скорее подставить себя под колосовское дело.
«Чему ты уж так рад? — размышлял Вадим. — Ты должен волосы на себе рвать, в сущности, тебя обокрали. Ты сказал, что заплатил бешеные деньги. Так спроси меня, нет ли какой-нибудь возможности с обманщика, жулика эти деньги взыскать…»
Качинский и прощался почти весело.
— Да, мы с вами сегодня изрядно потрудились, — задумчиво ответил Вадим, подписывая пропуск.
— Если нужно, всегда к вашим услугам!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
А Ирина вправду совсем забыла о просьбе Вадима относительно иконы в коллекции Качинского.
Вернее, даже не так. Вернувшись с юга, она спросила однажды профессора. С шутливой гордостью он ответил, что всю коллекцию отдаст, а последнее приобретение оставит. Ирина сказала, что у хоббистов последнее — всегда самое дорогое. На том у них и окончился разговор.
Но на следующий день решился вопрос, точнее, Ирина наконец решилась лечь в больницу. Чувствовала она себя отвратительно уже давно, беспокоила откуда ни возьмись появившаяся болезненная лимфатическая шишка под правой рукой.
Ей настойчиво посоветовал лечь профессор, у которого она консультировалась. Ее уговаривала Галя. Уговорил ее единственный врач, ее врач, которому она верила, — Михаил Николаевич.
— Ложись, мать, — сказал он попросту. — Никуда не денешься. Ну, обследуют. Может, и поскоблят. Колено ты свое стойко обороняла, так ведь там хромота постоянная могла грозить, а шишка-то эта — плюнь, и нет ее.
От него первого услышала она об операции. Да уж будто бы она и сама не понимала… Теперь все простые смертные — не только бывшие медики — все «Здоровье» читают, все всё понимают.
Защищалась она от скверных мыслей разумным высказыванием, кажется, Блохина: от сердечно-сосудистых заболеваний людей умирает в два раза больше, чем от рака, но боятся их в два раза меньше.
Между прочим, глагол этот «боятся», само это слово, увиденное в газете, подхлестнуло и укрепило Ирину более всех дружеских убеждений. Утешать ее никто из знакомых не решался, характер Ирины Сергеевны был хорошо известен. Что-что, а ни трусливой, ни разболтанной она никогда не была.
Словом, ехать так ехать, сказал дрозд, когда кошка потащила его за хвост из клетки. Хвала незабвенному Сэму Уэллеру.
Этими словами она и встретила Вику, которая приехала проводить ее в больницу.
— Вот у вас можно учиться, Ирина Сергеевна, — одобрила ее Вика. — У вас воля всегда в кулаке, а это главное.
— Ах, девочка моя, — задумчиво усмехнулась тогда Ирина. — Как бы хотелось мне знать, что в жизни главное. Ваську вот в надежные руки я устроила. Наверное, это и есть главное.
— Мог бы какой-нибудь месяц и у меня прожить, — непреклонно сказала Вика. — Ничто бы ему не сделалось, вашему Ваське.
Вика была несколько обижена тем, что Ирина не доверила ей кота.
— Викочка, — Ирина подала ей крохотный деревянный флакончик, — мне соседка привезла из Закарпатья, тут розовое масло. Возьми, детка. Я только сегодня вспомнила, что никогда никаких игрушек тебе не дарила.
— Спасибо, Ирина Сергеевна, — серьезно поблагодарила Вика, пряча флакончик в портфель. — Я заходила как-то в «Москву», там их много, два семьдесят пять стоит. У меня с собой денег не было…
Уже в больнице Ирина, посмеиваясь про себя, несколько раз вспомнила этот злосчастный деревянный флакончик. Она-то думала, что дарит оригинальную вещицу… Не однажды у нее так получалось в жизни. Думаешь, делаешь что-то важное, а на поверку — два семьдесят пять…
Между прочим, больница, которой Ирина так не хотела — она же никогда не лежала в обыкновенной гражданской больнице, она знала только фронтовые госпитали, — пришлась ей странно впору и кстати.
Первую же ночь она спокойно там проспала. Не признавалась себе самой, но огромным облегчением оказалось право не стараться хорошо выглядеть, не поддерживать оживленных разговоров, ни о чем не думать, ничего не решать.
Все решалось уже не ею, помимо нее. Она испытывала чувство благодарности к людям за то, что ее никто не тревожил. Она душевно и физически сгорбилась, и в теплом, скрывающем согбенную спину халате подолгу, с удовольствием сидела у окна, глядя в предзимний сад, на облетевшие мощные черные деревья. Слабость телесная, если ты имеешь право на нее, может быть даже приятна. Вот странно.
Ей давали что-то успокоительное, опухоль под мышкой беспокоила ее гораздо меньше. А нога и вовсе притихла. Поняла, наверное, что сейчас не до нее.
Было еще одно, что временами делало Ирину почти счастливой. Из далеких молодых лет к ней всплывало ее прошлое. Воспоминания становились порой такими объемно-вещественными, что оттесняли ныне сущую жизнь, порой она затруднилась бы определить, что более живо и в чем подлинно жива она. Да и нужно ли было это определять? Слава богу, никто с нее этого не спрашивал.
Так и училась она жить в двух измерениях — нынешняя, в теплом удобном халате, и прошлая, на далекой, но тоже нынешней войне, когда еще был Костя.
Нельзя сказать, что минувшее проходило перед Ириной. Это Ирина все глубже и глубже погружалась в него.
Как же все началось? Не война, а они с Костей на войне.
…Началось все недалеко от Москвы. Еще было холодно, и хотя на солнцепеках вокруг деревьев ширились лунки, по ночам мороз, Ирина никак не могла отогреться после страшной первой зимы, когда люди кое-как держались, а сады повымерзли.
Полк наступал, но продвигались они медленно, трудно; в тот день заняли оборону на опушке березовой рощи, перерезанной широкой просекой с линией высоковольтной передачи. Перед рощей открывалось поле, полого подымавшееся на холм с купой деревьев, казавшихся необыкновенно высокими на фоне мутноватого белесого неба. Линия горизонта по обе стороны высотки была точна и пустынна: белое поле и сизое небо. Похоже, за высоткой земля обрывалась в неизвестность.
Однако никакой неизвестности за высоткой не было, а были там немцы, и били они по рощице непрерывно. Разрывы ложились пока далеко за цепью, очевидно, немцы не предполагали, что «рус иван» висит уже у них на пятках. Но методический этот тупой огонь действовал на нервы, и странно угнетало именно то, что рвутся снаряды за спиной, словно напоминая — батальон отрезан от тылов, а может, и от всего полка.
Послышался шорох. Все в овраге зашевелились, вытянули шеи, как зайцы. Весь в снегу скатился в овражек солдатик-башкир из пульвзвода.
— Второй номер ранен, место открытый, пулемет нельзя брасай, раненый нельзя брасай, что делать, не знай, приказ, давай.
Услышав о раненом, Ирина насторожилась. Все остальное ее не касалось. Все, кроме раненого.
— Давай веди, — сказала башкиру Ирина и полезла из овражка.
Комбат уже вслед им крикнул для порядка:
— Вы там поаккуратней. Не нарушайте.
Не нарушать в данном случае значило: помочь пулеметчикам и уцелеть самим.
Бежать было тяжело. То и дело проваливались в какие-то ямы. Собственно, они уже не бежали, а шли, с трудом вытягивая из глубокого снега пудовые валенки.
Смешно сказать, Ирина почти обрадовалась открытой поляне. Снег на ней пообдуло, поблескивал плотной коркой наст. За поляной, где снова высились березы, она увидела людей, кто-то махнул ей шапкой.
— Давай-давай, — сказал солдатик, упал на снег и ужом пополз по краю поляны в обход.
Но Ирина не умела ползать. Она посмотрела вслед солдатику. Серый зад лихо вилял из стороны в сторону уже довольно далеко от нее. Она зажмурилась, стараясь не глядеть на темные воронки, и бросилась напрямки.
— Ты что, сволочь, в рост бегаешь? — громовым криком встретил Ирину пулеметчик и, потянувшись из укрытия, так рванул ее к себе за полу шинели, что Ирина упала, больно ударившись о пулеметный ствол.
Но она не обиделась. С трудом справляясь с одышкой, она смеялась, потому что все тут были свои и все было от души, от страха за нее. Она была счастлива, потому что все-таки дошла и, главное, не испугалась.
— Давай сюда-а… — услышала Ирина знакомый голос из рощи. За белыми стволами берез что-то мельтешило. Вглядываться было некогда, она перевязывала.
— Ну-ну, — одобрительно сказал первый номер. — Ну-ну. Там, за пригорком, замполит с бойцами сидит. У них тоже кого-то дерябнуло. Да научись ты ползать…
Замполита батальона звали Мишей. Он, Костя Марвич, и еще двое связистов пришли в часть из одного института летом сорок первого, отказавшись от брони. С Мишей Ирина дружила, а Костю и двоих других тогда только видела издалека, на маршах.
Смешно. Миша встретил ее теми же словами:
— Да научись ты ползать. Честное слово, на формировку выйдем, специально погоняю по-пластунски.
— А у вас тут симпатичненько, — оглядываясь, сказала Ирина.
Когда Ирина накладывала повязку раненому, над ними прошел снаряд. Нарастающий густой рев его оглушал. Ирина машинально пригнулась, прикрыв собой раненого. Снаряд прошел. Все выпрямились.
— Ты геройство не показывай, — рассудительно сказал Миша. — Это же нелогично. Ты такой же боец…
Миша в любой обстановке мог, умел и любил рассуждать. Неизвестно, все ли его рассуждения доходили до бойцов, но неколебимое спокойствие действовало благотворно. Она точно помнит. Именно в эту минуту в лесу затопало, зашуршало, как лось пробежал, и в укрытие спрыгнул большой, показавшийся Ирине ужасно громоздким человек.
— Здорово, бог войны, — стараясь быть спокойным, приветствовал Марвича Миша, но тот, не отвечая, оглядел всех шалыми глазами и, увидев Ирину, сказал:
— А ну-ка, посмотри, не задело? Да скорей. Тороплюсь.
Он распахнул полушубок. Ирина прошла ладонями по его неожиданно тонкому под полушубком мальчишескому торсу, с привычной осторожностью нащупывая рану. Раны не было. В руке очутилось что-то маленькое и гладкое. Пуля.
Ирина растерянно разжала руку.
— Ну, счастлив твой бог, парень, — проговорил пожилой боец, забывая об уставе. — Если б не на излете…
— Чудесно, — после мгновенной паузы сказал Марвич. Он взял у Ирины пулю, повертел туда-сюда. — Какая простая и целесообразная форма. Мне как-то раньше не приходило в голову. А если… Я, пожалуй, ее сохраню, А впрочем… На черта она. Пошла вон.
Он размахнулся и зашвырнул пулю.
— Ну я им за нее дам! — вдруг угрожающе завопил он, действительно похожий на озорного, рассерженного бога.
— Ты где, Костя? — уже вслед ему кричал Миша.
— У Петушкова. Подымайтесь. Сейчас даю огня.
И дали хорошего огня. И они поднялись и пошли.
Это была их первая встреча. А потом и встреч, и счастья было все больше, больше… Уже пролегла звездная, лунная, солнечная дорога в немыслимый мир, за войну. «Мы вместе поедем к маме, — говорил Костя. — У нас дом на Пречистенке, а во дворе дерево большое-большое. Когда сильный ветер, оно скребется в окно».
А по ночам, когда Ирина засыпала, ей все снился костер.
…Костер маленький, свой, отдельный, они с Костей зажгли в лесу той апрельской ночью, когда после долгой боевой страды часть отвели во второй эшелон и дали дневку. Тогда Костя уже командовал дивизионом в артполку, о нем шла слава, его уже наградили орденом Красного Знамени.
Он прискакал в медсанбат с ординарцем верхом, и Ирина не узнала его. Никак не ждала, что он так красиво и вольно держится в седле.
Костя бросил поводья ординарцу и пошел к ней. Ирине было гордо и весело оттого, что к ней идет, ее ищет этот красивый, прославленный человек, овеянный — что ни говори — самой прекрасной, издревле почитаемой славой — боевой.
Костя сказал, что будет ждать ее на западной опушке, когда смеркнется.
В общем, они не очень-то таились. Может быть, потому, что им нечего было скрывать, они не решались даже притронуться друг к другу.
Но на этот раз, идя на опушку, Ирина почему-то чувствовала, что все изменится. У нее и в мыслях не было — не идти, но она не знала, как все будет, и боялась.
На пригорках земля подсохла, идти было легко, а в овражках стояла талая вода, смутно белел последний снег. Ирина залила сапог. Мелькнула мысль: сейчас она скажет Косте, что промочила ноги и ей холодно и она должна пойти обратно сушиться.
Хватаясь за молоденькие, гладкокожие липки, она взобралась по склону, увидела костер и Костю. Он обернулся на шорох и быстро пошел ей навстречу, протянув обе руки.
— А я промочила ноги, — сказала она, чтобы не молчать. Хоть бы ледяной холод сковал ее до горла, никуда бы не ушла она из этого темного, сырого леса, от этого костра, от него.
Костя усадил ее на плащ-палатку у огня, снял сапог и быстро, больно растирал ладонями замлевшую ступню, пока она не стала горячей.
Потом он велел ей встать, нагреб под плащ-палатку еще палых листьев и веток.
— Это пока все, что я могу тебе предложить, — сказал Костя. Огненные отсветы плясали по его лицу, по гимнастерке и меховой безрукавке. Полушубком он укрыл Ирину, ей было тепло, даже жарко от огня. — Пока так. А потом… — Он потянулся, сплетя пальцы на затылке, и вздохнул. — Потом фантастика. Дом на Пречистенке, комната со стенами и дверями, которые можно запереть изнутри. И если сильный ветер, в окно скребется дерево. Я говорил тебе про дерево?
Он говорил, но думал уже не о дереве, у него были потемневшие, угрюмые глаза. Ирине опять стало стеснительно и трудно, потому что сегодня все должно стать по-другому, уже по-другому, и ничего нельзя изменить, если б даже она захотела.
Она не сделала ни движения, но внутренне вся сжалась, почти жалея, что пришла в этот лес, что не отдалила еще хоть на день нынешнюю встречу.
Костер потух. Была еще ночь, и очень холодно, и ярко светила сквозь голые ветви деревьев полная луна. Приподнявшись на локте, Костя посмотрел на высокое небо и звезды. Лицо его в лунном свете казалось изваянным из мрамора, строгим и прекрасным. Когда он приподнялся, холодный воздух хлынул между ними.
— Где у нее выключатель? — сказал Костя, вздохнул, глядя на луну, и опять положил голову на плечо Ирины, под полушубок. Маленький островок тепла в талом лесу, тронутом заморозком.
Похоже, минута прошла, но, когда они снова открыли глаза, луна погасла, разгорался быстрый весенний рассвет, темный лес обернулся молодым березнячком, розовым на восходе. Прямо над ними на тонкой ветке цвинькала синица. Видно было ее пушистое желтое брюшко, черные щечки.
Это было последнее от их ночи.
Ирине показалось, у самых ее ног оглушительно затрещали сучья, захрапели кони и раздался голос Костиного ординарца:
— Товарищ комдив. Вытягиваемся.
— Давай, давай громче, не вся еще галактика слышит, — отозвался Костя. — Плащ-палатку возьми себе, у меня еще есть, — сказал он Ирине, затягивая на полушубке портупею. — Ну? Я пошел вытягиваться. — Костя взял в ладони ее лицо, поцеловал в губы, но Ирина видела: он уже не с ней. Он уже там, где должен быть.
И так всегда. Таким уж он был. Такого только она и могла любить.
Мягко протопали по земле копыта, хрустнул слабый ледок. И затихло все.
Они думали расписаться в первом попавшемся городе, через который пройдет дивизия, но в первом попавшемся городе не только загса — стен от загса не осталось. Только виселицы их встретили.
И вообще все оказалось не так просто. Дивизия вела тяжелые бои, встречались они редко.
Если артполк стоял неподалеку, Костя присылал с весточкой Кольку-ординарца, семнадцатилетнего паренька, еще в Московской области приставшего к артиллеристам, и Колька, обожавший своего комдива, прибегал с радостной готовностью — веснушчатый амур в огромных кирзовых сапогах и прожженной во многих местах шинели.
Очень редко, когда в мыслях ее сопрягалось прошлое и день, в котором не жила — существовала она сейчас, Ирина вспоминала Борко. Но странным образом виделся ей не Иван Федотович: теплый, родной человек, оставшийся далеко-далеко за больничными стенами. Ей вспоминался командир Костиного полка, которого она ненавидела только за то, что он остался жив, а Костя не жил больше.
Первый раз она встретилась с Борко лицом к лицу, когда хоронили Костю. Вернее, то, что осталось от Кости после того, как его машина подорвалась на противотанковой мине. Это случилось даже не в бою. На форсированном марше. Его хоронили без гроба. Некогда было делать гроб.
Последний раз прискакал за ней Колька. Он плакал, веснушки его от слез стали багровыми.
— На коня, гони. А то его похоронят.
И она поскакала первый раз в жизни. Больше всего на свете боялась упасть, не успеть, и поэтому неумело понукала и настегивала коня.
Ирину знали. Ей дали постоять у могилы. Кажется, Борко сказал, чтоб она тоже бросила горсть земли. Земля падала беззвучно. Ведь гроба не было. Костя был завернут в плащ-палатку. Она закрыла глаза, чтоб не видеть нелепых очертаний свертка.
Иногда Ирине приходила на ум ее книжка, которая, на удивленье всем, печатается и скоро должна выйти. Ирина думала, какая радость будет держать эту книжку в руках. Но книжка была дальше, чем война и Костя. Не книжка главное. А что же главное?
В день операции заведующий отделением сам зашел к Ирине в палату. Она была готова и ждала, стоя у окна.
— Ну, голубушка, поехали, — сказал он, погладив ее по плечу.
Ирина обернулась, улыбнулась ему.
— Поехали, доктор, поехали. Только можно я сама пойду?
И пошла за едущей впереди ее пустой каталкой.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Итак, вот первое письмо Громова, начинающееся многозначительно подчеркнутыми словами:
«Прочти и уничтожь!»
Вадим берет в руки и перечитывает фотокопии:
«Любочка. Сегодня был юбилей нашего знакомства. Ты не смотришь, а я смотрю. Первый раз с тобой поговорили «ластепотюрь». Новое слово в русском языке. В своих мемуарах, которые начну писать лет в 90, не раньше, в примечаниях укажу — «ласкаю тебя по-тюремному». Целую «ластепотюрь».
…Раньше я все время спал днем, теперь некогда, жду тебя… Роднуля, я понимаю, что я у тебя отнимаю время, рад бы не отнимать, а дать вместе с собой, но иначе пока не получится.
Наши маленькие теплые отношения — начало каких-то наших совместных желаний. С твоим появлением в моей жизни я еще упорнее буду бороться за свою свободу. Может быть, она будет нужна не только мне, а и тебе?..»
Ну что же, пока это обычное любовное письмо. Адрес матери дан устно. Письмо должно быть показано матери, потом уничтожено.
Так и произошло. Этой записки более в природе не существует, ее в присутствии Любы уничтожила сама мадам.
Громов, разумеется, должен был проверить, побывала ли Люба на даче.
Люба рассказывала так:
— Ответа мне никакого не дали. Приняли хорошо и сказали, что мне при жизни надо поставить памятник. А Громов меня спросил, кто меня встретил на террасе. Я сказала: меня встретила обезьяна и укусила за палец. Мать Громова подвела меня к клетке и сказала, что обезьяна мне подаст руку, а она меня укусила. Я показала Громову палец…
Палец у Любы был-таки изрядно укушен.
После первого посещения дачи девушку слушали вместе Бабаян и Вадим. Оба они почувствовали, что это посещение не прошло для Любы бесследно. В ней появилась уверенность в правоте ее действий, какой, пожалуй, не было, когда она — наверное, не без внутренней борьбы — решилась разыскать следователя Лобачева.
Ни дача, ни обстановка, ни бурное радушие матери Громова не оказало ожидаемого действия. Ну, а потом девушка получала другие письма Громова для передачи его семье. Длинные, обстоятельные письма. Правда, Громов торопился, в этих письмах ему было не до стилистических тонкостей. Вот фотокопии этих посланий. Оригиналы — в семье Громова.
«Мама и Леша, здравствуйте. Не считая Любиных отношений с обезьяной, все налаживается. Дело ведет министерство на Огарева. Следователь Лобачев Вадим Иванович. Умный человек. Начальник у него Бабаян. Тяжелый человек…
…На меня нет доказательств, но существуют показания двух соучастников…»
А вот и план построения последней версии громовской защиты.
«Я бывал в Колосовске только по поводу концертов. Встречался с Инной. Я не знал, что у них с Шитовым была договоренность, а я оказался как подсадная утка, чтоб в случае провала было на кого свалить.
Я попытался на следствии сказать: какой же я руководитель, если у Шитова было много денег, он покупал дорогие инструменты, их все нашли, его видели на месте преступления, а у меня одни долги.
Я брал деньги у матери, Иннины вещи закладывал. Мне не верят. Сумку, оказывается, нашли. Они ее утопили, а я ни при чем. Они вдвоем признались, а меня ставят руководителем.
Считаю это наглостью преступников и пособничеством со стороны следственных органов, подтасовкой фактов, ввиду моего не очень приятного прошлого.
Связь с Инной необходима (последнее слово трижды подчеркнуто). И именно сейчас. А то на суде может быть очень и очень тяжело. А если сделать все как надо, то я — жертва.
На поездку на юг вы дали мне 400 руб. Надо все предусмотреть. Среднего в моем положении быть не может. Или ничего, или все».
Итак, создается последняя версия, возводится последний рубеж обороны. Громов — жертва. Версия эта будет, так сказать, обнародована только в суде. Чем же она должна быть подкреплена?
«…Около задней калитки в саду дома Шитова должны быть зарыты 2—2,5 тысячи рублей. Не больше. На плане крестиком показано место, где они должны быть зарыты. (На фото ясно виден толково вычерченный план участка.) С этими деньгами, которые найдут, будет тщательная экспертиза. Чтобы никаких следов. Это надо сделать очень быстро, пока нет снега, нет зимы и не мерзлая земля…»
И еще настоятельное требование — любыми способами наладить связь с Волковой. Объяснить ей, чтобы она не боялась. Далее следуют кавычки:
«Ее чистосердечные признания восстановят меня и облегчат ее участь. Я не хотел очной ставки при следователе, потому что она могла бы подтвердить свои первые неправильные (трижды подчеркнуто) показания, и потом было бы трудно…»
Пожалуй, самое долгое, самое обстоятельное письмо к Волковой. Громов дает указания, как ей держать себя в суде.
«…Володя Шитов приставал к тебе и угрожал. Говорил, что у него есть ребята, которые могут убить. Он тебе говорил: «Если попадешься, вплетай всюду Женю. Тебе особо ничего не будет, так как ты, собственно, ничего и не делала, тебя и не посадят»…
Володя говорил тебе, что и он скоро выйдет, потому что он первый раз. Он говорил, что деньги у него есть. Что у меня есть новая девушка. Вот тут-то сыграла твоя необузданная женская ревность, и, когда тебя взяли, ты стала говорить, как тебя учил Володя.
У вас еще до юга состоялся с Володей разговор о деньгах. Володя сказал тогда, что деньги у него дома. Вы хотели пойти в ресторан и кое-что купить. Вы пошли к нему. Он достал откуда-то 50 р. и дал тебе…
Дома никого не было. Ты была у него буквально 5—10 мин. Когда вы выходили, он тебе сказал, чтобы ты не волновалась, все деньги в надежном месте, а когда подходили к задней калитке, перед выходом из калитки он кивнул головой вправо. Чтобы ты не волновалась, твои будущие деньги здесь, и их никто не найдет. Будет, мол, время, ты их получишь. На этом вы расстались.
Замечу сразу. Сейчас твои показания выглядят правдой, а смена показаний, то есть вот эти новые показания, должны выглядеть чистосердечнее самых чистосердечных признаний.
…На мое поведение при любой очной ставке и на суде не обращай внимания. Мой вид будет, что я на тебя ужасно обижен, а твой — что ты думаешь, я тебе не прощу такую ложь.
Деньги у калитки действительно лежат. Это будет основное доказательство в подтверждение твоих новых показаний. Буду надеяться».
От письма к письму в Любе крепло естественное отвращение к людям, с которыми волей-неволей она должна была общаться, хотя «мадам» прилагала все усилия, чтобы убедить девушку в том, что отношение Громова к Волковой было лишь снисходительно дружественным.
Любопытно, что словечко «мадам» ввела в обиход именно Люба. Как видно, ей претило называть эту женщину словом «мать».
Вадим сложил в портфель жесткие, глянцевитые фотокопии. Письма были длинные, на нескольких страницах, фотографий набралось немало.
Сегодня они ехали в тюрьму вместе с Бабаяном. На сей раз оба были в форме.
— Ну вот, для этого он и тянул, — уже в машине повторил Бабаян. — Дерзко до наглости, но упорства и фантазии в избытке. Дерется до последнего. Такую бы изобретательность да к доброму делу. Для этого он и Волкову берег. В общем, логично.
— А мадам? — напомнил Вадим. С легкой руки библиотекарши они только так и называют теперь родительницу Громова. — Честное слово, не знаю, кто из них вызывает бо́льшую антипатию. Если позволено нашему брату иметь обыкновенные человеческие эмоции и хотя бы иногда их формулировать. Все-таки не он ее, она его вырастила.
— Уж и то хорошо, что на сей раз не рискнула подписи в защиту сынка собирать, — сказал Бабаян. — Но меня еще одно обстоятельство интересует безнадежно. Безнадежно потому, что пока не могу ответа найти. У Громова слой культуры поверхностен, хоть и при английском и при французском языках. Обрати внимание, как на глазах деформируется его язык в последних письмах. Но в известной ростовской банде участвовал инженер, говорят, весьма одаренный. Во всяком случае, конструкцию его автомата специалисты считают интересной. И другие были со средним и высшим образованием. Так вот, когда сложили, так сказать, и разделили награбленное ими за пять лет, на каждого пришлось по сто сорок четыре рубля в месяц. Стоило ли? Неужели сами они не поинтересовались подсчитать, сколько же приносит им их промысел? Где, на каком километре жизни происходит этот сворот в Антимир, провал в Черную Дыру?
— Бабка Катя говорит: чем больше дают, тем больше хочется, — вспоминая старый их дом, в котором теперь остался один Никита, сказал Вадим.
Бабаян покачал головой.
— Бабке так можно сказать. У нас с тобой не получится. И на пятна капитализма не сошлешься, далеко мы от него ушли. Новые условия, новые и повороты. Надо их искать.
— Ну вот, возьмите Качинского. Я имею в виду профессора с иконой. — Вадим заговорил о том, что сейчас было для него самым животрепещущим в работе. — Много удивительнее Громова, как бы ни повел себя сегодня «шеф».
— Стоп. — Бабаян поднял ладонь. — Я почти уверен, что с профессором нам придется иметь дело. А посему не будем его в разговоре всуе касаться. Его надо серьезно обдумывать. Мне тоже очень не нравится его спешка и полное пренебрежение к потерянным деньгам. Но его серьезно надо обдумать.
— Знаешь что, — сказал Бабаян, всем корпусом повернувшись к Вадиму, рядом с которым сидел на заднем сиденье. У Бабаяна удивительно менялся, оживал голос, когда заходила речь о чем-то, что его глубинно волновало. — Знаешь, если даже Иванов никак не отреагирует на встречу, завтра к вечеру встретимся по профессору.
Они договорились, не ведая о том, что вспомнить Качинского им придется даже ранее завтрашнего вечера.
— Ну, а что ждешь сегодня? — спросил Бабаян, поднимаясь на второй этаж, где в следственной комнате должно было состояться их свидание с Громовым.
— Громов расколется, Владимир Александрович. Он готов расколоться. Какие потом коленца начнет выкидывать, не знаю, но сегодня он дурака валять не будет. Он умный человек.
Бабаян вдруг рассмеялся.
— А помнишь, как Карунный рубликов своих в массе не вынес?
Вадим любил вспоминать затею с рубликами. Конечно, окажись у Карунного нервы покрепче, он мог бы и глазом на рублики не моргнуть.
Ну и что же? Пришлось бы вести следствие другим, более долгим и трудоемким путем. Больше ничего. А с ходу, можно сказать, полученное признание плюс вещественные доказательства, добытые при обыске, дали им возможность сберечь уйму времени и сил.
Но Громов, хоть и не чета Карунному в смысле опыта и выдержки, сегодня вряд ли будет долго обороняться.
В свое время Громов отказался разговаривать с начальником отдела. Сегодня, войдя в следственную комнату и увидев полковника, он сразу понял, кто это. «Своего следователя», как любил именовать Лобачева, он тоже впервые видел в форме. Казалось бы, незначительная подробность, но она явно произвела на Громова впечатление. Он этого не скрывал. Пожалуй, впервые за многие часы, проведенные в этих стенах наедине с Громовым, Вадим увидел в лице его тревогу.
— Садитесь, — резко проговорил Бабаян.
Громов сел на свой привинченный табурет. Держался он строго и прямо. Вадим уверился, что никаких выходок от него сегодня можно не ожидать.
— Давайте, товарищ капитан, — сказал Бабаян почти столь же резко, не отрывая глаз от арестованного.
Вадим открыл портфель, и, как когда-то перед Карунным рубли, перед Громовым на столе рассыпались фотокопии его писем и записок.
Собственно говоря, они рассыпались не прямо перед Громовым, табурет его находился примерно в полутора метрах от стола. Но зрение у него было отличное, свой почерк и план шитовского участка он узнал без труда.
Только в том и выразилось его волнение, что он порывисто поднялся, отошел к окну и, стоя спиной к Бабаяну и Вадиму, сказал:
— Я знал, что они окажутся у вас.
— Садитесь, — в чуть более мягкой тональности приказал Бабаян.
Громов сел.
— Вы отправляли?
— Я отправлял.
— С какой целью писали эти письма?
— Ответ на этот вопрос буду давать только в суде, так как считаю это более целесообразным.
Внешне Громов был уже спокоен. Битая карта отброшена, он думает о следующих ходах. Он даже не стал читать фотокопии. Он знал, что они подлинные, без обмана.
— Будете давать показания?
— Буду.
Бабаян и Вадим возвращались из тюрьмы с ощущением успешно завершенного рабочего дня. В управлении ждал оформившийся в четкую линию пунктирчик «Иванов — Качинский», но, по крайней мере, с Громовым дело можно было считать подошедшим к концу.
Уже на следующее утро Громов сам подтвердил свою решимость не затягивать далее следствие. Читая бумагу, присланную из следственного изолятора, привыкший не удивляться Лобачев и тот был поражен жизнецепкостью этого паразита.
Адресовался Громов уже к суду:
«…В связи с моими признательными показаниями прошу суд принять живое участие в моей дальнейшей судьбе с тем, чтобы я мог выполнить заветы моего отца стать настоящим человеком».
«Ну и нахальство! Ну и цинизм!» — Вадим смотрел на четко, почти каллиграфически выведенные буквы. После стольких лет работы пора бы перестать удивляться уродствам, порожденным Антимиром, извергнутым Черной Дырой.
Прав Бабаян в его, может быть, и сложной аналогии. Люди преступности — действительно выходцы из антимира, чувства и мысли их — своего рода антивещество. Но ученым хорошо предполагать, что антимир существует параллельно или как-либо иначе. Ведь античастицы не разрушают каждодневно, ежечасно наш мир, в котором жить Маринке и вон тому маленькому мальчику, идущему сейчас по противоположному тротуару, держась за мамину руку. В своем комбинезоне он похож на космонавтика.
Бабаян и Вадим, Утехин и Корнеич — не ученые. Чистильщики они, вечные они солдаты. Это так. И все же не кто другой, как именно они, в любом преступлении обязаны найти его исток, первопричину. Пожалуй, иногда самое трудное — не только найти, но суметь определить, сформировать, назвать.
Воровка Машка Иванова, Света Вяземская, которую так удачно выявил Никита, — они выросли в неблагополучных семьях, у «сидячих», как говорится, родителей.
Жалкий, на беду свою протрезвевший пьянчужка с Подольского завода, угодивший по пьяным хищениям на двенадцать лет, — тут были ясны истоки.
Но, думая о таких, как Громов, как инженер-бандит из ростовской банды, как Карунный, Вадим ощущал: его затопляет волна непонимания и гнева. Ему было очень трудно вести подобные дела, потому что следователь не имеет права поддаваться чувству гнева.
Заканчивая дело, он не только мог, но обязан был глубоко осмысливать события и все чаще приходил к выводу о существовании своего рода третьей силы.
Разительным был пример с делом о поджогах, которое он закончил в прошлом году, с сообщением о котором выступал на Всесоюзном совещании следователей в Волгограде, о котором писал в книге очерков по истории милиции Подмосковья.
Преступник-рецидивист нанес государству ущерб более чем на сто с лишним тысяч. Он грабил магазины и поджигал их, чтоб замести следы. Он получил пятнадцать лет. Он из хорошей трудовой рабочей семьи, на горе матери и родных.
Закрывая дело, Вадим долго допытывался у хлипкого на вид парня, когда, почему он решил не работать, а красть. Когда «вкус к хорошим деньгам» почувствовал?
Навсегда запомнил Лобачев его ответ:
— Когда пацаном на автобазе стал работать. Мне бы три дня вкалывать, а частник за свечу враз пятерку отвалил. А кто там этой свечи хватится?
Так вот, не в равнодушии ли элегантного «частника», владельца «Жигулей», таятся многие причины? Не стоит ли сейчас у ворот какой-нибудь автобазы «Волга» Качинского в ожидании очередного пацана со свечой?
Купил же профессор икону, старательно позаботившись не проверить, откуда она к нему пришла?
Молодой профессор все получил от власти, от страны. Почему он равнодушен к чистоте родного воздуха?
Для Громова деньги не пахнут. Для Качинского не пахнет приобретенное. Казалось бы, полярные силы смыкаются. На перекрестке каких-то событий они совместно противостоят следователю Лобачеву, которому советская власть вручила властные полномочия.
Вадим в этот день не должен был быть в тюрьме. После обеда он встретится с Утехиным, тот сегодня работает с Ивановым. К пяти часам его ждет Бабаян. Будет крупный разговор по «пунктиру».
Было еще одно дело, которое доставит только радость. Надо сообщить старику Вознесенскому, что икона к нему вернется. Телефона у старика, конечно, нет.
Вадим, не откладывая, разыскал номер Совета по делам религии и — не без гордости — попросил сообщить в Колосовск, что образ, похищенный у священника Вознесенского, найден и будет возвращен потерпевшему, как только перестанет быть нужным следствию.
Не все же у следователя одни горькие хлопоты, случаются и радостные минуты.
Вадим уже собирался в столовую, когда зазвонил телефон. Он поднял трубку и, к своему удивлению, услышал, что с ним хочет говорить Качинский.
У Вадима была прекрасная память на голоса. Тембр схожий, но все-таки это не профессор.
Звонивший почувствовал заминку и пояснил:
— Вадим Иванович, с вами говорит не профессор Качинский. С вами говорит его старший брат, адвокат Качинский Семен Яковлевич.
Им не приходилось непосредственно сталкиваться по каким-либо делам, но Вадим ответил, что да, конечно, он знает имя адвоката Качинского.
Брат профессора обратился к нему с неожиданной, даже странной просьбой встретиться немедленно на полчаса, не более. Он находится рядом с управлением, в кафе «Марс». Кафе пусто, никто не помешает им поговорить и пообедать, поскольку в УВД сейчас обеденный перерыв.
— Я могу отложить свой обед, если дело так срочно, — ответил удивленный Вадим. — Заходите. Я сейчас закажу вам пропуск.
— К сожалению, у меня нет с собой ни единого документа. Кроме того, я думаю, нам спокойней будет поговорить здесь.
«Что-то с профессором». Это становилось любопытно. Вадим был в гражданском. Он надел плащ, запер кабинет и пошел.
В вестибюле маленького «Марса» его ждал пожилой, много старше профессора, человек. Вадим усомнился: да родные ли они братья, уж очень велика разница лет? Впрочем, сходство у них было, хотя профессор подавлял барственной респектабельностью, а адвокат, весьма скромненько одетый, скромненько и держался.
— Благодарю вас, — с чувством сказал он, пожимая руку Вадиму. — Пройдемте наверх, я занял там столик. Проходите, вы мой гость, — жестом пригласил он Вадима, когда тот у лестницы хотел пропустить его вперед.
Поднялись. Сели. На столике стояли две бутылки минеральной и рыбное ассорти.
Вадим оценил трезвый, деликатный — ему возвращаться на работу — сервис.
— Сейчас мы закажем, что вам подойдет, — сказал адвокат, намереваясь подозвать официанта.
Вадим остановил его.
— Благодарю вас, но я на диете. У меня хронический гастрит, — возвел он напраслину на свой к селедкиным детям приобвыкший желудок. — Я с удовольствием выпью воды.
— Пусть так, — согласился Качинский. Вадим оценил и его неназойливость.
Небольшой зал был почти пуст: кроме них, только одна, похоже студенческая, компания в противоположном углу. Все молодые, не пьяные, веселые. Около крайнего стола на полу крутился портативный магнитофончик. Вадиму показалось, что он где-то слышал эту песенку.
— Вадим Иванович, — со спокойным достоинством начал Качинский. — Вы простите, что я, не будучи лично знаком, позволил себе обратиться к вам, но в конце концов мы с вами сражаемся на общем фронте. Мы оба юристы.
Естественно, что мой младший брат, с которым меня связывает поистине братская дружба, не скрыл от меня происшедшего с ним несчастья. Я имею в виду покупку этой злосчастной иконы, об истории которой он, как вы понимаете, не имел ни малейшего представления.
Мой брат умеет владеть собой, что не удивительно, если учесть его положение в нашем, советском обществе. Но от вас я не скрою — потому только я и решился на разговор с вами, — он на грани инфаркта. Он должен ехать за рубеж, а он не может ни спать, ни есть.
Разумеется, вы ведете дело, и вы будете вести его как должно. Я прошу вас, как коллегу по корпорации, только об одном: не доверяйте внешнему виду брата, не переоценивайте его самообладания, постарайтесь поменьше травмировать его, уверяю вас, он держится на последних нервах. Он чистоплотен, как горностай, он получил уже страшную травму.
Качинский смолк и, опершись локтем на стол, прикрыл рукой лицо. Вадим сидел молча, ждал. Сейчас он сам был чуток, как сейсмограф, на ленту памяти ложилось каждое слово, каждая интонация собеседника.
В эту минуту его невольно раздражала песенка, доносившаяся с магнитофона студентов: «…а на нейтральной полосе цветы необычайной красоты…»
Качинский внезапным движением отнял руку от лица и уловил в глазах Лобачева это раздражение.
— Вы спешите? — резче, чем бы следовало по ситуации, спросил он.
Лобачев покачал головой:
— Нет. Я просто не люблю этой песни.
— Почему?
— Не люблю смысловой чуши. Нейтральной-то полосы нет. Границы сходятся лоб в лоб. Противостоят. На то они и границы. Так я слушаю вас.
Качинский помолчал, неприкрыто разглядывая своего собеседника. Как видно, он заподозрил скрытый смысл в его словах, хотя Вадим высказался по поводу песенки искренне, без намека на подтекст. В лице Качинского не дрогнул ни один мускул, и, тем не менее, оно явно ожесточилось.
«Приподнимается над бруствером, — подумал Вадим. — Но что же дальше, коллега, что дальше? Не для того вы меня вызвали, чтобы поделиться тревогой? Между прочим, я бы на вашем месте тоже тревожился. Иванов пока молчит. А если заговорит, то что он скажет?»
— У вас тоже есть младший брат, — вдруг резко понизив голос, проговорил Качинский. Далее он говорил почти шепотом, но поставленный голос умелого оратора и в шепоте доносил каждое слово.
Между прочим, в шепоте не было никакой нужды, их никто не мог услышать. Качинский демонстративно подчеркивал секретность разговора. Вадим так его и понял.
— Я не провожу, разумеется, никакой аналогии, факты совершенно различны, но и у вашего младшего, тоже по глупой случайности, могла бы произойти неприятность. По счастью, она не произошла.
Вы, может быть, слышали, что на даче у моей сестры имела место кража, что ваш брат занимался этой кражей, что он не принял никаких мер по отношению к подростку, совершившему кражу? Но это в конце концов пустяки — разве наша семья стала бы настаивать? Хуже то, что ваш брат, выпив предложенный ему бокал шампанского — в доме ждали гостей и стол был накрыт, — ваш младший, видимо, опьянел и весьма странно объяснял свое нежелание предавать огласке, выразимся мягко, проступок подростка. Ваш брат прямо объяснил, что мать нарушителя пойдет на все ради сына, а она только что получила значительную премию и… Лишь бы не было огласки.
Как только Качинский произнес слова «дача» и «кража», Вадима поразила мучительная боль теперь уже бесполезного, запоздавшего воспоминания.
Еще ранней весной, едучи с Никитой в электричке, испытал же он озноб неосознанной тревоги, услышав от брата, что он почему-то имеет какую-то связь с дачей, где произошла пустяковая кража.
Вадим несколько раз обещал себе при встрече с Китом вспомнить, поговорить, узнать… И тетку Иру странно встревожила эта дача. И вот у него, у старшего, все не доходили руки.
Первую половину ровной, отработанной речи адвоката он слушал почти механически, напряженно следя за собой, чтобы не выпустить наружу свою боль и смятение, не облизать мгновенно пересохшие губы, чтоб руки не выдали напряженность.
Справившись с первыми мгновениями, Лобачев понял, что справится и дальше. Что бы ни было, справится. Качинский не спускает с него глаз? Ну что ж, смотри, старший брат профессора, смотри!
— Но самая большая нелепость заключается в том, что все высказывания вашего младшего брата чисто случайно оказались записанными на пленку. Мы переписывали любимые песни племянницы, магнитофон был включен. Я обнаружил на ленте эту нелепую беседу несколько месяцев тому назад. Понятно, посмеялся над неопытностью молодости, и только.
Но теперь, когда по жизненному недомыслию терзается мой брат, я понял, как это тяжко. Я подумал, не дай бог, лента попадет в недобрые руки. Я принес ее вам. Вот она!
Жестом фокусника-иллюзиониста он вынул из глубокого накладного кармана клетчатого пиджака небольшой голубоватый диск с портативного магнитофона. Положил его на стол, аккуратно пододвинул к Вадиму, убрал руки со стола.
Теперь он ждал.
Едва Качинский заговорил о магнитофоне, Вадим понял, что лента будет ему предложена. И он успел принять решение. Первый раз ему приходилось принимать решение — принимать молниеносно — по событию, которое кромсало его собственную судьбу.
Судьба Никиты разве не его судьба? Ни на единый миг Вадим не допускал правды в гнусном подтексте речи Качинского. Но если такой Качинский рискнул на шантаж, значит, записано нечто на этой пленке, которая плоской змейкой до поры дремлет на столике.
Первым, естественным, человеческим желанием было: пустить диск обратно к Качинскому и посоветовать ему отправляться с ним к начальнику УВД области.
Но ведь было здесь и другое.
Опять-таки, если такой Качинский рискнул пойти на шантаж, как же, значит, боится он за своего младшего?
А собственно, почему? Если профессор не лжет, что уж такое особенное может ему грозить?
Качинский — опытный юрист, его опыта хватило бы на трех Вадимов. Почему он решился на такую грубятину, на такой вопиющий примитив?
«Нет, я не спугну тебя, — так решил Вадим. — Ни тебя, ни твоего профессора. Пусть вы будете в надежде. Нельзя, чтоб вы ринулись прятать концы, потому что вам, по-видимому, есть что прятать. Пусть у вас будет сегодня радостный день. Капитан Лобачев взял взятку».
Ни слова не говоря, Вадим взял диск со стола. Карман его пиджака оказался мал.
— Давайте несколько салфеток, — сказал Вадим Качинскому.
Качинский был, видимо, несколько обескуражен деловыми жестами и деловым тоном Лобачева. Он торопливо вынул из стоявшей близ него хрустальной вазочки все салфетки, протянул их Лобачеву.
Вадим разложил салфетки — одна за другой — на столе, аккуратно завернул в них кассету, на часы посмотрел, поднялся. Тотчас встал и Качинский. Выдержки ему было не занимать, но некая растерянность проступала все явственней в лице, в излишне торопливых движениях. Он как бы боялся отстать от этого самоуверенного, несмотря ни на что, молодого человека.
Он, видимо, ожидал, что Лобачев что-то скажет. А Лобачев считал, что говорить ему абсолютно нечего. Качинскому хотелось Лобачева спросить, получить некие заверения. Но спрашивать ему Лобачева было, решительно невозможно.
Так они молча и спустились по лестнице. Вадим первый, энергичным шагом военного, Качинский за ним, держась за перила, на не шибко-то гнущихся ногах. Со стороны могло показаться: молодой купил что-то у старика, а денег не отдал, вот тот и семенит за ним в страхе.
«Семени, сволочь, семени, — не оборачиваясь, думал Вадим. — Наглость, честное слово! Ну неужели я не знаю, что у тебя пять копий этой записи может храниться? Неужели я не знаю, как шантажисты, клеветники и все подобные прочие режут и клеят эти самые пленки?»
Уже надев плащ, Лобачев повернулся к Качинскому.
— Всего хорошего, — сказал он. — Рад был с вами познакомиться.
Услышав эти слова, Качинский враз и облегченно заулыбался, словно ему заплатили за товар, который он почитал потерянным. Он тотчас подхватил протянутую руку Вадима, пылко пожал ее в ладонях. Только сейчас он поверил в успех своего предприятия.
— Вадим Иванович! Вы знаете, что брату предстоит отъезд за рубеж. Я очень вас прошу…
— Если мне понадобится еще свидеться с профессором, я обещаю вам сделать это как можно скорее.
С тем Лобачев и вышел из ни в чем не повинного «Марса», который никогда в жизни не забудет, куда ни за какие блага больше не войдет.
Переходя улицу, он с холодным бешенством еще думал о Качинском-старшем. «Может, у тебя и сегодня «репортер» под полой работал, так я тебе не Никита, с меня много не запишешь — не подклеишь».
Еще он подумал, что, несмотря на холеную респектабельность профессора и неприметное обличье сутулого старика адвоката, есть меж братьями кровное сходство. Просто один похуже, победнее рос, а другого с детства закармливали. Но мысли о них обоих отстали от него, едва он зашагал по Белинке.
Впервые в жизни он входил в здание УВД с чувством вины и готовности к расплате. Впервые в жизни от взгляда на имя отца в мраморе его пронизал мучительный стыд. Впервые в семье Лобачевых так бездарно пошла пуля в молоко. Не просто пустышку — ведро с помоями вытянули, погоны замарали.
Что же умудрился Никита наболтать на эту проклятую пленку? Как его вообще заставили болтать?
Версию о выпитом в незнакомом доме вине Вадим отмел сразу и напрочь. Это исключено. Естественно, Вадим сам пальцем не прикоснется к пленке. Более всего он боялся сейчас не застать Бабаяна. К великому счастью, тот оказался на месте.
Вадим положил на стол пленку и доложил обо всем.
Именно доложил, а не рассказал. С каждой минутой в нем нарастала постыдная горечь. Дух захватывало при мысли, что и разговор с Бабаяном — только первый из цепи неминуемых, тяжких разговоров. Нужды нет, что речь идет о Никите. Вадим — старший в семье и по званию, и по партийному стажу — разве не головой в ответе за все?
Он и обратился к Бабаяну, как положено, по форме. Не было у него сейчас уверенности в праве назвать полковника, как всегда, Владимиром Александровичем.
Бабаян выслушал его, не перебивая ни словом. Тень удивления прошла по его сухому лицу, когда он услышал официальное обращение Лобачева. Его «мальчики» наедине к нему никогда так не обращались. Он только при первых словах взглянул на Лобачева, а потом отвел глаза, чтоб не мешать своему капитану высказаться.
Лобачев доложил все. Вплоть до последних слов, произнесенных в «Марсе». Доложил и соображения, по коим решился сам эту пленку взять. Только теперь Бабаян посмотрел на него, указал рукой на стул у стола, сказал:
— Садись, Вадим Иванович. И, пожалуйста, закури.
Теперь уже Вадим, затягиваясь, несколько мгновений не глядел на Бабаяна. Дорого стоила предложенная ему сейчас сигарета.
Бабаян набрал внутренний номер и приказал принести к нему в кабинет магнитофон.
— Ну, а вот теперь давай рассудим. Так же, как и ты, я исключаю алкоголь. Так же, как ты, я исключаю все, что шьет твоему брату этот тип. На чем-то его заставили говорить лишнее, иначе не существовало бы пленки. На чем и в какой степени, покажет рабочая проверка. Вадим Иванович! — Бабаян смотрел выжидательно, на паузу в его речи Вадим вынужден был поднять опущенное лицо. — Не мне тебе объяснять, многое в жизни бывает, ошибаются и не такие зеленые, как твой лейтенант. Нарвался он на опытного… Наберись спокойствия, тебе надо работать, ни Громовы, ни Ивановы ждать не будут, на наши личные неприятности прокуратура отсрочки нам не дает…
Принесли магнитофон.
— Запри дверь, — попросил Бабаян. — Ну, а теперь бросим взгляд мастера.
Лента начиналась, как после обрыва, с середины. Звучный, хорошо поставленный голос — можно было подумать, что говорит молодой человек, — произнес:
«Мне хочется для себя уточнить некоторые детали. Так вы считаете, что ваш Пашка и его мать могли иметь неприятности?»
— Это Качинский, — сказал Вадим.
Бабаян молча кивнул, пустил диск медленнее. С пленки, перемежаясь, звучали голоса.
«Конечно, могли. Комиссия по делам несовершеннолетних вполне… — голос Никиты.
К а ч и н с к и й. И вы считаете, все это дорого обошлось бы его матери?
Н и к и т а. Вы не представляете, что бы с ней было. Она за своего мальчишку жизнь отдаст, не то что…
К а ч и н с к и й. Вы с ней хорошо знакомы?
Н и к и т а. Она относится ко мне с доверием.
К а ч и н с к и й. Вы, наверно, и выручаете своих подопечных?
К а ч и н с к и й. Зарабатывает-то она всего ничего…
Н и к и т а. А сейчас она премию получила.
К а ч и н с к и й. Ну, какая там премия! Хотя для нее это, может быть, и ощутимо.
Н и к и т а. Она месячный оклад получила. Такая сумма не только для нее, но и для меня, холостяка, была бы ощутима. Такая премия и мне бы, и многим кстати пришлась.
Н и к и т а. Сладится все. Главное, чтобы без огласки.
Обрыв. Конец. Наступила довольно весомая пауза.
— Ну, теперь я, по крайней мере, знаю, что я понесу наверх, — по своей привычке поигрывая пальцами по стеклу стола, проговорил Бабаян. — Ты не знаешь, он по собственной инициативе на эту проклятую дачу хаживал?
— Не знаю, Владимир Александрович. Про Пашку слышал от него. Это трудный подросток с его участка.
— Ну, будем надеяться. Вызовут, конечно, Соколова. Будем надеяться, он в курсе. Ну, а потом авось да и экспертиза по пленке кое-что даст. — Бабаян, оставив в покое стол, опять же по всегдашней привычке, обхватил себя ладонями за локти. — Пленочка, по-моему, не очень чтобы очень. При первом прослушивании и то кое-какие несообразности обнаружить можно. Будем надеяться, — еще раз повторил он уже без раздумчивости. — А теперь вот что, я сейчас иду с этим делом к Чельцову. Мне там делать нечего, и он отпустит меня скоро. За это время прошу полностью переключиться на версию «Иванов — Качинский». Ибо во всей этой гнусной затее есть нечто, дающее возможность предполагать, что не Иванов наведет нас на Качинского, а через Качинского мы выйдем на Иванова. В общем, сиди и думай, Вадим Иванович! Тут быстро надо думать. Старик долго ждать эффекту от своей затеи не будет…
— Я одного не могу понять, — сказал он, уже стоя у двери с диском в руке. — Я не могу понять, почему им вообще понадобилось вести запись? Вероятность случайности, как говорят математики, исчезающе мала.
Вадим тоже не мог этого понять.
И никогда не понял, потому что не вспомнил, не узнал в старшем Качинском человека, с которым много лет назад судьба столкнула его ночью, на площади, когда он вступился за отца и двое взрослых парней смертельным боем избили его, подростка.
Он ушел от Бабаяна к себе странно успокоенный. Успокаиваться было совершенно не с чего: Никиту ждет хорошая встрепка, которая еще неизвестно чем кончится, хватит сраму и на долю капитана Лобачева. Но как же важна дружеская рука, дружеский голос вовремя и рядом! Спасибо, Владимир Александрович…
Вадим пошел к себе и занялся приведением в порядок протоколов по делу ровно с той самой позиции, с какой оторвал его звонок Качинского.
Неужели это было всего несколько часов тому назад? Неужели еще утром не было ни пленки, ни горечи, ни чувства собственной вины, — так ведь и не выбрал он времени поинтересоваться делами Никиты. А вдруг бы и успел предотвратить…
Но вместе с сожалениями о своей оплошности в нем кипел гнев на брата. Эти мысли он пока отталкивал от себя. Ясно было одно: сегодня он домой носу не покажет. Ему всегда бывает трудно скрывать от Гали все, относящееся к семье. А сегодня у него просто не хватит сил. Позвонит, что подменяет кого-нибудь на дежурстве.
Бабаян вернулся не скоро. Опять они оказались вдвоем в кабинете. Мельком глянув на Вадима, Бабаян сказал удовлетворенно:
— Я вижу, ты пришел в себя. Так вот: Чельцову доложено, пленка при мне прокручена. Приказано вызвать полковника Соколова и лейтенанта Лобачева. Пленку — на экспертизу и все такое прочее.
А теперь, Вадим Иванович, еще раз настоятельно прошу полностью переключиться. Был разговор с Новинским, с Булаховым. Общее мнение: если опытнейший юрист Качинский пошел на грубый шантаж, значит, он в величайшей тревоге за своего брата. Одна случайно купленная икона оснований для такой паники не дает. Значит, дело не только в этой иконе. Можно предполагать, что Качинские опасаются показаний Иванова. По только что полученной справке выяснено, профессор намеревается выехать в обычную турпоездку, которая всегда могла бы быть перенесена на другой срок. Неясно, почему делается такой упор на необходимость именно сиюминутного, так сказать, выезда.
Купленной краденой иконы уже достаточно, чтоб задержать выезд: привлечь Качинского-младшего как свидетеля по делу.
После сверхактивного вмешательства старшего Качинского версия о случайной встрече профессора с Ивановым, по всей вероятности, отпадает. Приобретение одной краденой иконы дает право предположить, что в коллекции Качинского могут обнаружиться и другие ценности, приобретенные аналогичным путем.
Слушай дальше. Запрошена санкция на обыск. Если не сегодня, то не позднее завтрашнего утра мы этот обыск произведем.
Помнишь, Вадим Иванович, как ты был уверен, что найдешь металлическую пыль у Карунного? — спросил Бабаян. — Вот так и я уверен, что не уйдем мы с пустыми руками из профессорской квартиры. Мнится мне, осело там кое-что из ограбленных церквей. Одного боюсь, чтобы они не спохватились и не очистили апартаменты раньше, чем мы там окажемся. Поэтому дозвонись немедленно до профессора. Предполагаю, он сидит у аппарата неотлучно и ждет твоего звонка. Приглашай его на завтра, уговорим как можно скорее завершить все необходимые формальности, что будет истинной правдой. Сумей поговорить так, чтобы он спокойно проспал ночь, чувствуя себя победителем. Отсюда все вместе поедем к нему. А до этого момента ничего ему в лоб не должно влететь.
В эту ночь Вадим не сомкнул глаз. Ему, конечно, не пристало днем толкаться на лестнице, а потом он мог только воображать, как вызвали Никиту, как приехал он в Москву, как входит в кабинет к Чельцову… И что бы ни стряслось, Вадим уже ничем не сможет ему помочь.
Куда же потом Кит? Он гордый, он к Вадиму, к Гале не пойдет. Как же это он из героев-сыщиков — да в такую слякоть! Он пойдет домой и будет сидеть один в старом доме. Хоть бы уж стены, что ли, ему помогли…
А Качинский, как видно, и впрямь хорошо выспался. Приехал утром свежий, роскошный, надушенный. Вадиму почему-то казалось, что мужчине не подобает пахнуть духами.
— Вы неважно выглядите сегодня, товарищ Лобачев? — с участием осведомился он. Неприкрытая смешинка была в его глазах, в голосе. Сел без приглашения; он вольготно чувствовал себя сегодня в этом кабинете.
Вадим молча смотрел на него. Чуть дольше, чем требовалось. В лице Качинского что-то дрогнуло.
— К сожалению, вам придется несколько задержаться с поездкой, — ровным голосом проговорил Вадим. — К еще большему сожалению, мы должны произвести у вас обыск. Вот санкция. Вы поедете вместе с нами… Слушайте, профессор, — спокойно добавил Вадим, заметив по движению руки Качинского, что тот собирается схватиться за сердце. — Вы здоровый человек, оба мы мужчины, и прошу вас, давайте без сцен!
В квартире Качинского была произведена опись коллекции. В спальне, во встроенном шкафу под стопками белья, был обнаружен чемодан, в котором под двойным дном также были найдены иконы.
Когда Вадим после обыска вернулся в управление, Карпухин сказал, что ему много раз звонила жена.
«С Китом беда! — испугался Вадим, но одернул себя. — Кит не баба-истеричка, что бы ни случилось, он будет держаться. Что бы ни случилось, у него жизнь впереди!» «Что бы ни случилось…» Мысль эта расшифровывалась просто: неужели все-таки не простят, уберут из органов?
Он сейчас же позвонил домой, но никто не ответил. Значит, Гали не было дома. О том, что что-то могло стрястись с Маринкой, Вадим запретил себе думать. Да уж о таком сказала бы Галя по телефону и Карпухину.
Вадим посмотрел на часы — день клонился к концу. Долгонько же провозились они с этим обыском, зато результативно. Бабаяну было с чем идти к Булахову. Довольный пошел.
Вадим ничего не ел весь день. Есть ему не хотелось, странная легкость ощущалась во всем теле.
Он только собрался еще раз дозвониться домой, как раздался звонок. Вадим схватил трубку и с ужасом услышал плачущий Галин голос:
— Димушка! — Господи, она никогда так не называла его по управленческому телефону. — Димушка, тетя Ира умерла.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Снег, которого так боялся Громов, первый снег выпал в день похорон. Однако мороз еще не сковал землю, редкие робкие снежинки кружились неуверенно, брезгуя опуститься в осеннюю грязь. Ну что ж, окажись Люба Сычева неразумной, не достойной своего комсомольского билета, может быть, сейчас отчим Громова — не миновать этому типу оказаться когда-нибудь не в роли свидетеля! — уже закопал бы деньги у шитовской калитки.
К выносу Вадим не успел. Первый раз в жизни он использовал свое удостоверение не в интересах службы. Тщетно попытавшись остановить проезжавшие такси простым голосованием, он использовал свои «красные корочки». Попросил поднажать. Услышав адрес — Востряковское кладбище, — водитель поднажал.
От шоссе Вадим почти бежал по залепленной землей, оттого еще более скользкой асфальтовой дорожке. Он вдруг, осуждая себя, почувствовал, что бежать ему трудно, задыхается. Что же это такое? Ведь еще весной ему довелось более пяти километров пробежать вместе с проводником за собакой — и ничего, он только хорошо разогрелся.
Это было, когда они с лейтенантом Галушко выезжали на убийство. С тем самым Галушко, который домогался у капитана Лобачева объяснений, почему прокуроры на зарплате, а адвокат — нет.
Это было вскоре после Майских праздников, когда тетя Ира, как всегда, была у них и Борко через стол ловил ее голос и смотрел на нее молодыми глазами.
Уже в который раз за последние дни с чувством стыда и запоздалого раскаяния Вадим вспомнил телефонный разговор с Ириной Сергеевной, когда она поняла, что он забыл о ее болезни, о больнице…
Все приходит внезапно: сознание собственной вины, которую уже невозможно искупить, боль собственного сердца, которое вдруг заявляет о своей усталости.
Хоронили в этот день не одну Ирину Сергеевну. Вадим заметил за собой: теперь как-то не выговаривалось панибратское «тетя Ира». На темно-рыжей земле под черно-белыми, облетевшими березами Вадим увидел несколько групп провожавших и подумал, что ему надо туда, где меньше народу. Вчера он забеспокоился, что мало будет мужчин, некому нести гроб, а потому особо попросил прийти Корнеева и Никите по телефону велел привести кого-нибудь.
Они все пришли. Держатся вместе, идут тихонько.
Но сколько же людей провожает Ирину Сергеевну! Почти сплошь молодые лица. Ну да, это студенты пришли ее проводить. Есть и пожилые, но молодых гораздо больше. И как же легко плывет гроб на их крепких плечах.
Зайдя сбоку вливающейся в узкую тропинку процессии, Вадим увидел боевые ордена на красной подушке, которую несла незнакомая ему девушка, лицо у нее было строгое и гордое. Вот и гроб, затопленный цветами. Странно видеть такую груду живых цветов в такой предзимний день, под хмурым небом, на кладбище. Принято от века, пора бы привыкнуть, а всегда странные здесь цветы.
Вадим держался своих, подошел к Гале. Она молча повела на него заплаканными глазами.
— Галя, я не мог раньше, — вполголоса сказал он.
Милицейская жена, она ни о чем не спросила. Не мог, значит, не мог.
Был же случай у Озерова, когда он, замначотдела, лично должен был участвовать в задержании матерого рецидивиста, который договорился у станции метро «Лермонтовская» передать привезенное с Колымы золото. Так сложились обстоятельства, что некогда было передоверять это дело другому сотруднику, и Озеров провел операцию, хотя его ребенок, попавший под машину, в тяжелом состоянии находился в это время на операционном столе.
Галя вела за руку Маринку. Маринка не плакала, лицо ее было серьезно и напряженно. Видно, толпа, венки с красными лентами, гроб, медленно, как бы сам по себе, плывущий впереди, не увязывались в ее сознании с тетей Ирой, которую она знала столько, сколько жила. Это была первая смерть в ее коротенькой жизни.
Несколько поодаль среди студентов Вадим увидел Никиту, увидел Корнеева. Когда гроб донесли до могилы, бережно опустили на заранее подготовленные кем-то табуретки, когда Лобачевы подошли ближе, Вадим увидел Борко.
Борко, как и все, стоял с непокрытой головой, держа в руках свою фуражку. Смотрел он только в лицо Ирины Сергеевны. Теперь увидел ее лицо и Вадим.
Конечно, она не была похожа на себя, редко кто в гробу остается на себя похожим. Не только потому, что лицо ее особенно изменилось, было искажено предсмертными страданиями. Нет, оно было совершенно спокойным, но в этом невозмутимом спокойствии и таилась непохожесть.
У самого гроба суетливо хлопотала какая-то старая женщина, похожая на тощую угловатую козу. Она то и дело прикасалась к гробу, что-то поправляла; она тотчас кинулась вынимать из гроба цветы и старательно раскладывала их на сырой, обнаженной земле. Лицо женщины было сухо и неподвижно, но в запавших глазах горела энергия.
Вадим вдруг узнал ее и содрогнулся — это ведь жена Борко! Это о ней в минуту полной мужской откровенности с безысходной тоской рассказывал Иван Федотович.
Она не перенесла гибели двух сыновей. Ее преследует мысль, что нет нигде их могил, что не сказано им вслед материнского и отцовского слова…
Теперь она носит цветы на братские могилы, она провожает других умерших, совершенно незнакомых ей людей, пытаясь донести горе и ласку до своих погибших мальчиков. Только в этом теперь ее жизнь.
Все с Ириной Сергеевной попрощались. Из гроба убрали цветы. Цветы полагается убирать. Они поддаются тлению раньше того, кому подарены.
— Трофимов, давай гвозди! — раздался голос.
Высокий русоволосый парень, который бессменно нес гроб, достал из кармана завернутые в чистый носовой платок гвозди, протянул говорившему. С машинальной наблюдательностью Вадим заметил, что на руке у него не хватает пальцев.
У студентов нашелся и молоток, и веревками они запаслись. Они ничего не хотели доверить могильщикам. Они сами хотели похоронить Ирину Сергеевну.
Вот уже двое юношей перебрались на другую сторону могилы, в сырую комковатую насыпь. Вот и гроб заколочен, и бережно принят на веревки. Чуть колыхнулся он и медленно пошел вниз.
Первый ком на него бросила жена Борко. За ней Трофимов. А уж за ним подошел Иван Федотович.
Потом многие и многие бросали и бросали землю, гроб в могиле почти закрылся землею еще до того, как лопатами сдвинулась на него вся тяжелая, свежая насыпь могилы. Вернулась в землю исторгнутая земля.
Все мужчины были с непокрытыми головами. Рядом с девушкой, несшей на подушке ордена, стояли две других. Они несли мужские шапки, много шапок, и лица у них были такие же гордые, как у той, которая несла ордена.
Никита уходил от могилы одним из последних. Чем более отдалялся от него одинокий холм в венках с жестяной биркой в изголовье, тем острее тянуло его остаться, еще побыть здесь. Его угнетало ощущение самому ему неясной вины перед Ириной Сергеевной за короткую встречу на юге. Чего-то он не сумел сказать, а чего — сам теперь не знает. Никто никогда не выйдет к нему из-под мушмулы, не позовет: «Кит, деточка!»
Медленно уходила от могилы и горько плакавшая девушка. Она утирала платком покрасневшее лицо.
Никита не сразу узнал в ней девицу из фузенковской детской комнаты, а когда узнал, не испытал к ней доброго чувства.
Ирина Сергеевна, кажется, принимала в ней участие, но в городе на море эта Вика не показалась Никите ни умной, ни доброй.
Да и не до Вики было ему сейчас. В жизни Никиты не нашлось бы дней, равных по тяжести трем последним. Это были не дни — это был рубеж, отделявший его от юношеской беззаботной уверенности в безгреховной, безошибочной правоте.
Он избегал в эти дни Вадима. Еще более не хотелось встречаться с Борко. Ему было стыдно своей разлапистой доверчивости. Как дурака его обвели вокруг пальца, он развесил уши, он распустил язык перед чужими людьми. Запятнал не одного себя.
Никиту в жар бросило при воспоминании об этой проклятой пленке, о том, как звучали записанные голоса в кабинете Чельцова, о выражении лиц, с каким слушали собравшиеся в кабинете люди эти голоса.
Что толку в экспертизе пленки, в том, что ездил он на дачу с разрешения Соколова… Ничто не могло оправдать его болтливости. Старая истина: не хочешь, чтоб тебя оскорбили, не ставь себя в такие условия, где тебя могут оскорбить. Предостерегающий этот совет адресовался к девушкам, которым не мешало бы соблюсти невинность. А тут в роли юницы, не последовавшей мудрому присловью, оказался сам Никита.
Он видел, как к зареванной Вике подошел русоволосый парень, который, не сменяясь, нес гроб, взял под руку и они пошли вдвоем. Ну и слава богу!..
— Никита! — услышал он голос брата.
Лобачевы, Борко с женой, Корнеев стояли на асфальтовой дорожке недалеко от шоссе.
Никита не мог заставить себя подойти к ним.
Вадим понял его состояние и, едва Никита замедлил шаги, сам подошел к нему. Корнеев тоже разгадал нехитрую ситуацию и потихоньку повел остальных к шоссе.
— На поминки надо пойти, — сказал Вадим.
Никита медленно покачал головой, не опуская глаз под недобрым взглядом брата.
— Я не пойду, Вадим, — умоляюще сказал он. — Я не могу.
— Напакостил, щенок, а теперь соблюсти обычай в память хорошего человека не можешь?
Вадим говорил тихо, сквозь зубы, со стороны могло показаться, что самый мирный идет у братьев разговор.
Но только не Галя могла в это поверить. Оглянувшись, она сунула Маринкину руку Корнееву и бегом вернулась к Лобачевым.
Она тоже была ученая, по лицу ничего не разберешь.
— Димушка, Дима! — тихонько окликнула она мужа. — Ну не надо! Ну ничего не надо, ну в память Ирины Сергеевны! Ну мало ли что бывает. Кит, маленький, ну успокойся! Пройдет все, пройдет, никого ты не убил, не ограбил…
— Поистине чудо! — пораженный ее последним доводом, Вадим перевел глаза на жену.
Галя в волнении сунула им обоим по таблетке валидола. Никите валидол был ни к чему, но он покорно положил его за щеку и ощутил приятный холодок, как от мятной конфеты.
— Ну хорошо, хорошо, ну пусть я дура, но пойдемте, чтобы все как у людей!
Она схватила их обоих под руки, и они трое в молчании пошли к шоссе.
Вика видела Лобачевых и бывших с ними, незнакомых ей людей. Она знала, что Лобачевы — семья Ирины Сергеевны, ей очень хотелось к ним подойти, но после того как лейтенант Лобачев скользнул по ней невидящим взглядом, она побоялась это сделать.
Ей было одиноко и тяжко. Ее мучила совесть за то, что она была не заботлива, не внимательна к приютившей ее сердцем, обогревшей делом Ирине Сергеевне.
Это так и было на самом деле, но Вика не знала, что если б она в равной мере отвечала Ирине Сергеевне на тепло и заботу, ее все равно бы мучила совесть. Живые всегда испытывают перед ушедшими вину.
И Вика, всегда сторонившаяся чужих, обрадовалась, когда к ней обратился и назвал себя Саша Трофимов.
— Вы здесь одна, — сказал он. — Я студент Ирины Сергеевны. Давайте я вас провожу. — И взял Вику под руку.
Вика действительно обрадовалась. Когда ее не узнали Лобачевы, ее пронзило ужасное ощущение, словно прогнали с похорон, хотя, кроме лейтенанта, никто в этой семье ее не мог узнать.
От Трофимова исходило молчаливое участие и тепло. Вика всхлипывала все реже и наконец притихла. Зеркал и пудры она с собой принципиально не носила, просто попыталась перед автобусной остановкой обтереть лицо насквозь мокрым платком.
— Возьмите уж мой, по крайности он сух, — предложил Трофимов, доставая из кармана вчетверо сложенный глаженый платок.
Вика взяла, молча поблагодарила его кивком.
— Мне ведь на электричку, — сказала она. — Я за городом живу, так что извините, я вам сейчас платок нестираный верну.
— Я вас провожу, — повторил Трофимов. — По какой вы дороге?
И вот уже бежит, подрагивая на рельсовых стыках Подмосковья, работяга электричка. В вагоне тепло, Вика согревается, ее отпустил озноб, обсохли ресницы. Трофимов, как всегда обстоятельно, рассказывает ей конечно же о своей замечательной школе, куда он пойдет преподавать после института, о малышне, которая любит заглядывать в окна физкабинета.
— Бросьте это дело! — решительно заявил он, узнав о контингенте Викиных подопечных. — Это работа не женская. Такая маленькая — с такими лбами!
— Какая же я маленькая! — изумилась Вика. Она привыкла считать себя рослой.
— Да уж невелика в перьях.
— А как это…
— А это присловье такое у нас в деревне. Уж если в перьях невелик, так ощипанный и того меньше.
Первый раз за день оба они улыбнулись.
Шел только пятый час, Вика пошла в отдел. Трофимов проводил ее до отдела, взял рабочий телефон и адрес, она следила, чтоб не ошибся, записывая. Получилось, что он для нее, а она для него оказались единственной связью с Ириной Сергеевной, хотя ни словом о ней не обмолвились.
У дверей детской комнаты Вика с ужасом увидела Жорку, пятиклассника, не блатного, но зловредней которого ей встречать не приходилось. Привела его, как обычно, мать.
— Вот, — сказала она со вздохом, вслед за Викой вводя свое чадо в комнату. — У дворника шланг сперли, подозренье на него, а он молчит. Садись! За грехи ты мне послан!
Посадила и ушла. Жорка, ухмыляясь, изготовился к бою.
Вика села за стол и только сейчас вспомнила, что ни единым словом они с Сашей Ирину Сергеевну не помянули. Опять ей стало стыдно, тяжело, душно от горя, и она разрыдалась.
Успокоилась она не вдруг. Снова утерлась Сашиным платком.
— Ну вот что, — сказала она, пригладив ладонями волосы и возвращаясь к своим обязанностям. — У меня большое горе… Не рассказывай, пожалуйста, никому, что я тут ревела. Нам это не положено.
С лица Жорки давно сошла ухмылка. Пока Вика плакала, он сидел тихо, не шевелясь.
— Даю слово чести молчать! Железно! — тотчас отозвался Жорка. — Вы знаете что, вы выпейте воды. Скажите, когда завтра прийти. Слово чести, приду, все расскажу. Я шланга не брал, но, где он лежит, знаю.
Они попрощались за руку. Высоко подняв голову, Жорка ушел до завтрашних девяти утра.
Случись по-другому, Вика все равно не могла бы сегодня с ним говорить. Где уж сегодня быть воле в кулаке! Но, глядя, как уходил Жорка, она впервые подумала, не мало ли одной воли! А что, если больше, чем воля, нужна с ними искренность, живое доверие, так, чтобы душа — к душе?
У Лобачевых было все как у людей.
Стоя, не чокаясь, подняли рюмки. На скатерти белел нетронутый прибор. Посидев несколько минут, Никита поднялся. Галя и Марина вышли его проводить.
Вернувшись с кладбища, Маринка успела на кухне спросить мать, что с дядей Китом. Галя сказала, что у него неприятности, и, прощаясь, девочка как могла ласкалась, выражала участие.
Небытие, смерть, вечность… Возраст хранил ее от осознания этих понятий, если допустить, что зрелые люди способны их осознать. А изменившееся лицо Никиты было ей понятно и тревожно, своим маленьким сердцем она чувствовала его беду. За все мучительные дни ей одной Никита смог непритворно и благодарно улыбнуться.
Жена Борко без умолку рассказывала о братских могилах, о памятниках погибшим воинам, куда она в праздничные дни носит цветы. На сей раз Галя была ей только благодарна за ее несмолкаемое повествование, иначе за столом было бы, наверное, тише, чем у Ирины Сергеевны под березой.
— А что так неожиданно? — спросил Корнеев.
— Да какое там неожиданно, Мишенька, — печально ответила Галя. — Снимки, анализы у нее давно паршивые. Я ее поэтому к знакомому врачу устроила, чтоб он ей ничего не показывал. Саркома у нее была…
Борко молчал. Пил и ел молча, ничто из говорившегося за столом до него не доходило. Весь он был даже не на кладбище с Ириной. Он был с ней на фронте, там, где он впервые ее увидел, молодую, любящую командира артдивизиона его полка Костю Марвича.
Наверное, там Борко ее и полюбил, просто не сразу об этом догадался. Он понял это гораздо позднее, когда Марвич погиб, когда он увидел Ирину уже в сорок пятом на Эльбе, обритую после черепного ранения, ужасно подурневшую.
Когда Марвича хоронили, это он послал за ней на коне ординарца, чтобы она смогла хоть издали проститься с Костей.
Она стояла тогда поодаль от могилы, не смея ничем обнаружить свое горе. Только сегодня, провожая Ирину, Иван Федотович понял, каково ей тогда было…
Вадим, кивком простившись с Никитой, накоротке рассказывал Корнеичу о сегодняшнем разговоре у Чельцова. Из-за этого разговора он и опоздал на кладбище.
Чельцов вызвал старшего Лобачева, чтоб поговорить с ним о брате, хотя само собой разумеется, мог этого и не делать.
О том, что служебная проверка закончилась, в общем, благополучно, Вадим знал от Соколова, который зашел к нему домой и, плотно закрывшись с Вадимом на кухне, в соответствующих выражениях охарактеризовал и методы старика Качинского, и размагниченность Никиты, которого, как всех молодых, еще надо и надо мордой об стол, чтоб не думали, что они — пуп вселенной, а облапошить их вовсе некому. Однако каковы бы ни были результаты проверки, к Чельцову старший Лобачев за все годы службы впервые шел, чувствуя себя лично провинившимся. Потому и обратился строго по уставу, чего Чельцов обычно отнюдь не требовал.
Чельцов и сейчас не поддержал этой официальной формы.
— Садитесь, Вадим Иванович, — просто предложил он. — О результатах вы, вероятно, осведомлены. Дело, конечно, очень неприятное, лучше, если б лейтенант Лобачев не дал возможности изготовить эту липовую запись, но — что поделать? Против Качинского дела не возбудишь, формально он никого ничем не шантажировал. Отдал имевшуюся у него пленку, и только… С лейтенантом Лобачевым, — голос Чельцова зазвучал посуше, построже, — разговор у нас был серьезный. Его предупредили: если хочет работать в органах…
— Рано взяли его в угрозыск, — с горечью проговорил Вадим. — И я его рано рекомендовал…
— А вот тут вы не правы, — перебил его Чельцов. Голос его звучал опять доверительно-мягко. — В угрозыск его не рано взяли. Посмотрите, как точно, я бы сказал — филигранно провел он операцию с Громовым. А ведь операция была не проста, Громов — противник серьезный.
Вы знаете, о чем я думал… — Чельцов поднялся и, заложив руки за спину, стал ходить по кабинету. — Я думал о том, что не только молодые — мы сами иной раз недооцениваем потенциальной опасности так называемых нейтральных, если хотите, в стороне стоящих людей. Молодежь мыслит иногда несколько упрощенно: вот преступный мир, вот мы, представители, так сказать, исполнительной власти. А все остальные, без малого двести миллионов, наши надежные помощники. А жизнь показывает, что не все двести. И пожалуй, исследуя истоки многих преступлений, можно докопаться до вины людей вполне респектабельных, таких, к примеру, как ваш — боюсь, что все-таки вам придется им заняться после Громова, — таких, как ваш Качинский. Я имею в виду, естественно, профессора. К адвокату не придерешься. Он чист. А двойное дно профессора, как и его чемоданов, стало зримым.
Вадиму вспомнились свои совершенно схожие мысли по поводу частника-автомобилиста, купившего у пацана за пятерку свечку.
Чельцов, в сущности, тоже говорил о третьей силе, которая в определенной ситуации может и породить, и совершить преступление. Для третьей силы важна только ситуация. Только она одна.
От Чельцова Вадим ушел все же с чувством некоторого облегчения. Как бы то ни было, гнусная эта история обретала конец.
Но когда на кладбище он увидел Никиту, как ему показалось, вполне спокойного, в нем вспыхнул великий гнев против этого благополучного пария, которому все-то, все легко дается, который и трудностей настоящих не видел, которого и жареный кочет ни в какое место не клевал. Такой вспыхнул гнев, что кажется, кабы не похороны, да и не люди кругом, так наподдал бы он этому счастливчику по первое число.
— Неизвестно, Димушка, кто бы кому наподдал, — печально сказала Галя, когда ушли Борко и Корнеев, измученная Маринка заснула, прикорнув тут же в столовой на диване, а Вадим рассказал жене о разговоре с Чельцовым. — Какой уж там он спокойный, я Кита знаю, жутко переживает. Будь проклята эта дача! Недаром тетка Ира тогда…
Галя сказала и осеклась. Некого уже так называть.
Темнеет сейчас на кладбище. Светится, как свеча, белый ствол березы.
В народе говорят: с бедой надо переспать. Не в том, разумеется, смысле, что без нее, голубушки, никак не заснешь, а в том, что за ночь обдумается, приобыкнется, глядишь, немножко и легче станет. А если семь дней и ночей пройдет, считай, на семь шагов позади осталась беда.
За последнюю неделю почти синхронно и до конца раскололись Громов у Лобачева, Иванов у Утехина. Как и предполагал Бабаян, в результате экспертизы и опознания среди найденных у Качинского икон обнаружились и похищенные в Никольской церкви. Они были предъявлены Иванову, и тот, ознакомленный предварительно с показаниями ранее арестованных соучастников, начал давать показания.
— Культурно, ничего не скажешь, — сказал Бабаян, прочитав один из протоколов допросов Громова, где говорилось: «Да, мы с Ивановым познакомились в колонии. Он должен был освободиться много раньше меня. Договорились, что, пока я буду в колонии, — прослушает курс лекций по древнерусскому искусству…» — Лет тридцать тому назад не пришло бы им в голову составлять столь далеко и вглубь идущие планы.
Вадим промолчал. Погоны обязывают. Не его дело обсуждать существующие законы, его дело законы соблюдать. Но отнюдь не исключено, что через небольшое количество лет такой Иванов снова прибудет в Москву, осененный новыми замыслами.
Была в этой неделе и отдушника — радость. Старик Вознесенский приехал в Москву. Странно было видеть, как в стареньком своем подряснике он медленно идет по коридору. На него глядели все, он — ни на кого.
Вадим опасался, как бы старик не возжелал немедленно увезти драгоценный для него образ, поэтому сразу, сколь мог деликатно, объяснил, что свою собственность Вознесенский получит после конца следствия по делу Качинского. Однако все произошло не так.
Когда Вознесенский взял в трясущиеся руки свой образ, он заплакал. Слезы текли по глубоким морщинам, это нимало не заботило старика, он глядел и глядел на образ. Потом перекрестился, поцеловал дешевенький оклад, так же бережно, держа обеими руками, вернул икону Лобачеву.
— Нет, Вадим Иванович, — сказал он. — Великое спасибо вам, пусть господь вас вознаградит за то, что вы нашли этот образ, но негоже мне одному и для себя его иметь. Я уже наказан. Благослови вас господь, — сказал старик Лобачеву и удалился.
«Эх, теперь картину бы ему вернуть, — подумал Лобачев. — А может, и получится».
Никита всю неделю не подавал признаков жизни, Вадим тоже брату не звонил.
Если б на Никиту, помимо честно заслуженного нагоняя, втыка, дрозда, называй как хочешь, от начальства свалилась более серьезная беда, Вадим, наверное, перетащил бы его к себе, во всяком случае на день бы одного не оставил. Но сейчас его на Никиту брало зло, и он считал, что парня надо проучить, пусть помнит.
По воскресным утрам, если не случалось происшествий или дежурств, Никита обычно приходил к ним завтракать. Нынче он не явился.
— Кит занят сегодня, — ответила Галя на вопрос Маринки, но дети чутки. Маринка молча посмотрела на мать, на отца. Не поверила. Она чем-то изменилась за эту неделю. Она ни словом не поминала Ирину Сергеевну, и по этому одному было видно, что встреча со смертью не просто усваивалась ее сознанием.
Они еще сидели за столом, когда раздался звонок. Вместо Кита неожиданно явился Корнеев.
Маринка и ему обрадовалась от души, во-первых, потому, что вообще относилась к Корнеичу с неизменной приязнью, а во-вторых, потому, что за столом нет-нет да и возникали непривычные паузы.
Корнееву обрадовались и удивились. Но почему-то и на лице Михаила Сергеевича возникло некое недоумение, когда он оглядел мирно сидящую за столом семью и были произнесены первые приветственные фразы. Он и за стол присел бочком, словно бы чего-то ожидая, либо намереваясь вот-вот уйти.
— Так как Никита? — спросил он.
— Не беспокойся, цел будет. Легким испугом отделался.
Корнеев отодвинул от себя чашку с чаем. В его медвежьих глазках появилось нечто недоброе.
— Знаешь, Вадим, — тихо проговорил он. — Ты слишком упорно играешь бездушного. Смотри не войди в роль.
Не столько слова, сколько выражение глаз Корнеева заставили Вадима тотчас подняться.
— Пойдем, Михаил Сергеевич, поговорим, — серьезно сказал он, прихватывая со стола сигареты.
Они ушли на кухню. Плотно закрыв за собой дверь, Корнеев сказал:
— Я все-таки думал, ты хоть навестишь его. Пусть не тяжело, но как-никак парень ранен.
…А получилось так. Когда Никита вернулся с поминок, бабка Катя, против обыкновения, его ждала. Ирину Сергеевну она знала — любила, а потому глаза у нее были наплаканы. Как всем старым людям, ей хотелось узнать о похоронах все и поподробней, но из Никиты нельзя было слова вытянуть.
— Вроде ты раньше разговорчивей был? — сказала бабка Катя.
— Это правильно, — ответил Никита.
— А теперь из тебя слова не вытянешь.
— Это тоже правильно.
— С тобой не сговоришь.
Бабка отчаялась и ушла.
Говорить Никите было действительно до невозможности трудно. В ушах звучал и звучал корректный голос Чельцова: «…если вы хотите работать в органах…»
Ну, мог ли лейтенант Лобачев вообразить, что когда-нибудь заслужит такое предупреждение!
А ведь заслужил — вот что было самое обидное. Лестью, камином, машиной, побрякушками произвели-таки на него впечатление, разогрели, разварили, как столярный клей. И ведь было, было у него предостерегающее чувство: не ходи, остерегись!
Не поверил, лишний раз пошел, шибко на себя надеялся. На разрешение Соколова наедине с филодендроном нечего ссылаться. Сам бы не пошел и Соколову бы разрешать нечего.
Худо, срамно чувствовал себя Никита, спасался работой. Особых происшествий не было, он подключился к организации опорного пункта и домой приходил только ночевать.
В тот субботний вечер, едва вошел он в дом и разделся, кулаками заколотили в дверь. На всю улицу вопила женщина. Никита открыл — соседка, Петькина мать. Не сразу удалось допытаться, ну да Никита участковым недаром служил.
Оказалось, сосед с пятницы мертвую запил. Сегодня почудилось ему, что Петька про аппарат выбрехал, он с Петькой в горнице заперся, кричит, что Петьку убьет. У него там двустволка. Один раз уже стрелял. Петька то молчит, то кричит.
Никита вызвал по телефону машину, сунул в карман пистолет и побежал к соседям.
В горницу ход был из кухни. Никита окликнул пьяницу и вступил с ним в переговоры, попутно примериваясь к запертой изнутри двери. Пьяный матерился и грозил, как быть следует. Петьки не было слышно, и это более всего тревожило Никиту.
Все бы, наверное, обошлось, кабы не подвела дверь. Не прекращая дипломатических увещеваний, Никита приладился, поднапер, а древесина оказалась гнилая. Вместо того чтоб постепенно подаваться, дверь вывалилась, Никита и влетел с ходу в комнату прямо под ружье. Пьяный выпалил в него чуть не в упор крупной дробью. Спасибо самогону, промахнулся. Никите пробило плечо, поуродовало ухо.
Петька лежал у стенки без памяти, но целый. Пьяного Никита скрутил, с улицы сбежался, помог народ, повязали по рукам, по ногам, лежи, черт с тобой, до милиции.
Никите выхватили полотенце из-под образов. Кровь из уха лилась страшенной струей — в голове всегда обильное кровотечение. Кто-то в избе вопил, чтобы вызывали «скорую». Никита прикрикнул, сказал, чтобы мальчишку на воздух вынесли и успокоили, а его милицейская машина заберет.
На машине прилетел Федченко и побелел, когда увидел своего лейтенанта. Федченко сроду сразу столько крови не видал.
Связанного пьяного положили в машине на пол. Сначала Никиту повезли в больницу.
— Слушай, Федченко! И вы, ребята, — сказал Никита, выбираясь из машины. — Если хоть кто-нибудь заикнется брату или кому из семьи, вот! — Он всеоглядно потряс черным от присохшей крови кулаком. — Ясно? Зашьют, завяжут, вымоют, сам доложусь. Чтоб тихо было! Мне сейчас только еще одного нагоняя не хватает.
Последняя фраза ребятам понятна не была, зато для Никиты полнилась сокровенным смыслом. Действительно, не хватало еще, чтоб его обвинили в неуменье взять пьяного дурака.
Корнеев случайно нынешним утром услышал обо всем от своих и явился к Лобачевым справиться о здоровье Никиты, а может, вместе и навестить парня.
Вернувшись в столовую, Вадим и Корнеев рассказали о случившемся женщинам, взрослой и маленькой. Поскольку из их рассказа получалось, что дядя Кит молодец, а левое ухо у него только поцарапано, Маринка облегченно заявила:
— Это ничего! В левом ухе у него все равно среднее воспаление было.
— Тогда тем более жалеть нечего, — подвел черту Михаил Сергеевич, пытаясь приободрить Галю.
Взрослые договорились созвониться и ехать в больницу. Однако их попросили приехать после обеда. Такой порядок. У лейтенанта Лобачева все нормально, на ухо швы положены; кровотечение прекратилось. Завтра будет рентген плеча, очевидно, придется извлекать дробины.
— Ну почему он не мог дать знать? — в который раз с горечью повторял Вадим.
— В этом нет ничего удивительного, — неумолимо ответила наконец на тщетные его восклицания Галя. — После твоего обращения с ним в этом нет абсолютно ничего удивительного. Кроме этого, ты просто забываешь, что он твой брат!
— Ну-ну! — сказал Михаил Сергеевич, поглядев на старшего Лобачева и пожалев его. — Ну уж, уж так уж…
В эту минуту раздался звонок, на дверь с тревогой обернулись все четверо.
Открыла Маринка, впустила девушку. Незнакомую, под южным загаром девушку лет семнадцати-восемнадцати, не более, с очень густыми ресницами, с каштановой длинной гривой, стекавшей на плечи из-под светлого вязаного колпачка.
Все подумали, что она ошиблась квартирой, но девушка спросила:
— Здесь живет Никита? Я должна вернуть ему книгу.
Она достала из огромной, как баул, сумки томик Мандельштама. Вадим и Корнеев переглянулись. На сей раз в глазах Михаила Сергеевича появилось выражение отнюдь не осуждения или грусти.
Прошли какие-то секунды, в течение которых никто не брал книгу, не сказав ни слова, не предложил зайти. Теперь уже девушка усомнилась, по адресу ли попала.
Первой, как ни странно, опомнилась Маринка.
— Да, — сказала она с приветливым достоинством. — Никита — это мой дядя. Заходите, пожалуйста!
Деваться было некуда, Галя предложила гостье раздеться. Когда девушка разделась, Корнеев оглядел ее плиссированную юбочку-оборочку, длинные ноги в кудлатых сапожках, и веселости в глазах его прибавилось.
Маринка без стеснения пригласила гостью к столу, как она выразилась, попить чайку. Ей, видно, очень пришлась по душе случайно доставшаяся роль хозяйки.
Взрослые удалились на кухню. Там Корнеев позволил себе вволю поулыбаться.
— А я, грешным делом, никак не мог понять, что Киту за причина о кассирше так уж заботиться, — сказал он Вадиму. — Была, оказывается, у него причина.
— Да ничего такого особенного, — сказал Вадим. — Если только юбка…
— Заелись вы, господа охрана общественного порядка, — ни к кому не обращаясь, сказала Галя. — Девушка — цветок.
Посидели, помолчали. Потом Галя приоткрыла дверь. В столовой чаепитие было в разгаре. Доносились голоса. Говорила девушка:
— …а я родилась в городе на море. У нас сейчас еще совсем-совсем тепло и красные листья. Когда я была маленькая, я дружила с мальчиком, его звали Джания. Я бежала и кричала: «Джания, пойдем за листьями!»
— …у вас, наверное, нет хоккея? Никита имеет по хоккею первый разряд…
— Ты смотри-ка, законтачили! — удивленно констатировал Вадим. — Чтобы так, с ходу — это для Маринки редкость. И заметь, — это Корнееву, с гордостью, — ничего лишнего не допускает, все в цвет!
— Ну что ж, — сказала Галя. — Придется этого Мандельштама в больницу захватить.
Потом Маринка так же важно сообщила, что проводит гостью до автобуса.
Из окна их было хорошо видно. Накануне выпал молодой снежок и удержался на газонах. От стволов молоденьких лип пролегли, пересекая аллею, голубые тени.
По аллее уходили две девушки. Они были почти одного роста. Сначала шли рядом, а потом взялись за руки. У одной каштановая гривка, у другой — золотая коса.
Георгий Александрович Лосьев
Рассказы народного следователя
Повести
Художники Р. П. Акопов и Э. С. Гороховский
Западно-Сибирское книжное издательство
Новосибирск, 1964
ПРИНЦИПИАЛЬНОСТЬ
Лето тысяча девятьсот двадцатого года в Западной Сибири выдалось особенно жарким.
С полудня от раскаленной земли поднимался палящий зной и до вечера в воздухе висело мутное марево, и не понять было: пыль никак не может осесть на покрытую трещинами землю или рассветные ветры принесли на степные просторы из таежных дебрей пожарную гарь?
…Июль. Пятнадцатое число.
По пустынному тракту, что продолжил в Сибири скорбную российскую Владимирку, шагает путник – малорослый усач лет сорока, одетый в песочного цвета старинный азям с бархатной оторочкой, в синем крестьянском картузе. Лицо монгольского типа, с легкой скуластостью и частой сеткой мелких морщинок, рассекающих кожу вдоль и поперек. Морщины впитали в себя дорожную пыль и от этого стали еще глубже и резче. Усы у путника рыжеватые, приметные: торчат, словно у кота или таракана, а вот бровей совсем нет, будто спалили нарочно. Такие безбровые среди татар не в редкость и у башкир встречаются, но вообще на Руси не часты… Но путник – русский.
В этом убеждаешься, взглянув на нос, – тонкий и хрящеватый. И глаза – русские голубые глаза, широкие и открытые, – свидетельствуют: русак..
А что особенно приметно в путнике – так это золотой зуб, нет-нет да и сверкнет, когда путник останавливается и, прислушиваясь, начинает разговаривать сам с собой, как это случается с людьми, привыкшими к душевному одиночеству.
– Все еще палят, мерзавцы! Какое дело погубили! Какое великое дело!
И прислушивается зачем-то…
А из степной дали несутся на дорогу отзвуки ружейной пальбы: где-то кто-то в кого-то нескончаемо стреляет, хотя и белый день, а не темная ночь.
Дойдя до придорожной березовой молоди, пешеход остановился. Рукавом азяма размазал по лицу грязный пот и достал из брючного кармана старинные часы «варшавского золота» с тремя крышками. На одной из крышек было выгравировано:
– Полдень, – вслух констатировал пешеход, – пожалуй, и отдохнуть можно и покурить… Черт! Ну и парит! А в небе – ни тучки, ни облачка…
Он спрятал часы и, вытащив из другого кармана фляжку, наполненную мутноватой водой, сделал несколько экономных глотков… Вода была теплой. Присел на дорожную бровку под кустиком и начал было свертывать цигарку, но тут же вскочил, вглядываясь в сгусток пыли за далеким дорожным поворотом.
– Едет кто-то… Совдепский недобиток или разъезд этих болванов? Впрочем, и то и другое здесь вряд ли… Слишком близко от города уже… А красные? Красные только со стороны города… Нет, кто-то приватный… в ходке.
Попутная упряжка была находкой: в уезде бушевало пламя антисоветского Колыванского восстания… Не то время, чтобы достать подводу.
Вскачь шпарит! Комиссаришка какой-нибудь в город спасается… Что ж, попробовать?
Он встал посреди дороги и поднял обе руки вверх. Упряжка с галопа перешла на рысь и остановилась.
– Чего тебе? – крикнул возница, рослый цыганистый парень, столь густо покрытый пылью, что белки глаз и зубы сверкали, словно у негра.
Усатый успел заметить, что парень потянул к себе из нередка обрез-берданку, и вдруг радостно воскликнул:
– Афанасий! Селянин! Ты ли это, дружище?!
Цыганистый метнул бердан обратно под козлы, и не то чтобы обрадовался, а приятно удивился:
– Лександр Степаныч? Гляди-ка. И впрямь – ты! А усы-то отрастил! Не враз и признаешь…
– В город, Афоня?
– Такая планида мне нынче, Лександра Степаныч… Больше некуда…
– Прихватишь попутно?
– Спрашиваешь! Вались в ходок.
Пешеход вскочил в плетушку ходка, парень гаркнул породистому рысаку игреней масти: «Ходу, Буран!» И упряжка окуталась облаком пыли.
Так случайно свела судьба на колыванском тракте давних знакомцев: знаменитого по Томской губернии конокрада Афоньку Селянина с бывшим начальником уездной колчаковской милиции Александром Степановичем Галаганом.
– Ты сейчас из Колывани, Афанасий? – перебивая топот копыт, осведомился Галаган.
– Из ее. А вы?
– Тут… в округе побывал. Значит, воюете с советской властью?
– Собираются, Лександр Степаныч…
– А палят в кого? В своих коммунистов?
– Своих уже побили. От радости палят – в белый свет, что в копеечку… пьяные.
– Так… Резвятся, следовательно… А ты почему не резвишься? Воевать с советской властью не хочешь?
Конокрад хитро подмигнул:
– Мне недосуг, Лександр Степаныч.
– Все воруешь? А как при советской власти-то… получается? У них ведь строгости: Чека взяток не берет… Впрочем, по лошадке этой вижу, что получается у тебя и при совдепии.
Селянину такой разговор не понравился. Пустив рысака шагом, склеил самокрутку, осведомился ядовито:
– А вы, Лександр Степаныч, все бродяжите? От есерской шатии?
– Гм! Почем ты знаешь, что я бродяжу?
– Слухом земля полнится. Знаю. И о том знаю, что вы по весне в Колывань приезжали – сбивать наших мужиков в свою есерскую веру… Да не вышло у вас. Рассказывали мне, что наши ваших поперли…
– Кто рассказывал?
– Васька Жданов, прасол. Он – член штаба…
Попятились колыванские купчишки… Они ить что желают, Лександр Степаныч? Они желают так: пущай советская власть… только – ихняя. Штобы без бедноты, без разверстки, без комиссаров и без коммунистов-большевиков. А есеры…
Галаган рассмеялся.
– Стал и ты разбираться в политике, Афоня! А сам за кого? За советских с большевиками, за «советскую без комиссаров» или за народную власть с выборами от всех сословий?
Афоня ответил сумрачно:
– А мне, вообще, эти думки, Лександр Степаныч, без надобности… Своих дел хватает по горло…
– Опять тюрьмой попахивает, деляга?
– Так ведь не нами сказано: «От тюрьмы да от сумы не отказывайся».
В беспокойной и полной случайностей Афонькиной жизни тюрьма и воля всегда шли, как говорят моряки, на параллельных курсах». Сперва Афоньку арестовывали чины департамента полиции. И сам того не ведая, Селянин обзавелся регистрационно-дактилоскопической картой, составленной Томским сыскным отделением. В карточке были две фотографии – фас и профиль, указание о том, что Селянин вероисповедования православного и происходит из податного крестьянского сословия, что ему в девятьсот шестнадцатом году сравнялось двадцать шесть лет и что он не обучен грамоте даже в объеме «аз-буки-веди».
Далее следовало множество дат и сообщений такого рода:
Так длилось долго… Арестов много, но так, чтобы всерьез, – нет… Денежки у Селянина водились всегда…
Потом пришел девятьсот семнадцатый год. Профессиональных деятелей царского сыска сменили гимназисты милиции Керенского. Эти не столько ловили жуликов, сколько рассуждали о благах свободы, а когда, случайно прихватили Селянина с краденым серым в яблоках, такой выкуп заломили, что только ахнул Афонька… Вот-те и свобода! Однако откупился…
Наконец в девятьсот восемнадцатом конокрада взяли с поличным красногвардейцы, но поступили удивительно: отобранную при аресте гнедую тройку не присвоили, а раздали окрестной бедноте. Кому конь пришелся, кому – тарантас, кому – хомут да шлея, а дугу (расписная была дуга, золотыми разводами по зеленому и с валдайским шаркунцом) почему-то отдали безлошадному пьянчужке бобылю.
Тройка была украдена у именитого томского купца-миллионщика, лошади отличались роскошными статями, и от красногвардейской филантропии Афонька пришел в сильное расстройство. Ну, диви ба, красногвардейцы себе разобрали лошадок: так уж от века ведется… А то рассовали черт знает кому – деревенской голодранщине!
Своему допросчику, рослому солдату с угрюмым взглядом и щербатым ртом, сказал:
– Это что же вы творите?! Может, и впрямь мечту заимели на свой аршин людишек перекроить – пожалста, с вашим удовольствием, а мне которое дело? И выходит: ты пластайся, трудись, а он, тварина, на печке сидя…
Крепко выразился щербатый солдат на Афонькину несознательность и тут же предложил поступить на железную дорогу, да без пайка, за одни керенки. Афонька сам крепко выразился и ответил странным и непонятным, но очень ходовым словосочетанием тех лет:
– А раньше-то?
Солдат встал с табуретки, расправил и без того широченные плечищи:
– Выходит, никак не желаешь честно трудиться?
Афонька от конкретного ответа на конкретно поставленный вопрос уклонился и заговорил о другом: его-де не брали на военную службу, потому что единственный сын у матери, а в доме еще шестеро сестер, и, мол, сестер надо накормить, одеть, обуть и выдать замуж…
– Темнишь, гад. Значит, не хочешь в рабочий класс подаваться? Ну и катись к… да по новой не попадайся: самолично шлепну. Вжарю посередь лба – и не пикнешь! Я контру прямо в лоб бью!
– Спасибо! Спасибо, солдат… – с горькой обидой поблагодарил Афонька. – Это ты так про меня понимаешь? Я – контра? Еще спасибо!
Но солдат не посчитался с горечью Афонькиных чувств, вывел его на крыльцо и на прощанье поддал ниже поясницы…
Афонька нашел в апрельской грязи свой картуз и отправился в Заисточный шалман.
А в конце мая начался в Сибири чехословацкий мятеж, затем установилась сперва еще беспогонная белогвардейщина, а там, к осени, в городе Омске утвердился Колчак и завел вместе с погонами старые, привычные каждому конокраду порядки, сведенные в древнюю полицейскую формулу самодержавия:
Кража + арест – взятка = свобода ∞ кража (∞ горизонтальная восьмерка математической бесконечности).
Гнали к Афоньке отобранных под видом мобилизации у населения коней – Афонька переправлял гурты в Монголию, а барыши – пополам. Особенное участие в Афонькиной судьбе принимал милицейский начальник господин Галаган. Такая благодать, совсем как при царе Николе, тянулась полтора года… Селянин успел пополнеть от сытой жизни, выдать замуж двух сестер, обзавелся полдюжиной прасолов-подручных и даже носовыми платками.
И вдруг – все в тартарары! Колчак полетел с омского престола в ангарскую прорубь, и снова объявились красные.
За шесть месяцев возрожденной советской власти Афоня трижды угадывал на тюремные хлеба (вместо крапивной баланды восемнадцатого года – баланда с картошкой и кониной, а то и такая благодать, как овсянка), да все провертывался: де, беднота-деревенщина, неграмотный, шестеро сестричек на выданьи… Подержат-подержат, да и откроются тюремные ворота. Только начальник советского сыскного товарищ Кравчук стыдит: мол, пора успокоиться, Афанасий Иванович (и по матушке), мол, не ко времени теперь житуха неправедная (и обратно – по матушке…) Сколько товарищ Кравчук матюков и времени на конокрада Селянина попусту извел, не приведи бог!
Афонька сперва ухмылялся, потом стал хмуриться… И чего стараются? Небось, сами то и знай реквизируют лошадок… Сказывали: коней готовят для Красной Армии… Повидал Афоня и Красную Армию; ничего не скажешь – морды сытые, на ногах сапоги со шпорами, шинелки, шлемы – орлы! Покручинился даже Афонька от зависти… Эх, не зря сказано: «Не родись богатым, а родись в сорочке». Но Афонька родился голышом… Ладно, пусть каждому свое: им защищать эту самую советскую власть, Афоньке красть коней. От века заведено. И никакой власти с конокрадством не справиться.
С весны двадцатого года перебрался Афонька в знаменитое приобское село Колывань.
На новом месте жительства Селянин пришелся ко двору. Промышлял он далече, верст за триста, а то и все пятьсот, за шабровыми плетнями не блудил: ямщики (Колывань исстари – село ямщицкое) – народ серьезный, имеют плохую привычку за пазухой таскать двухфунтовую гирьку на сыромятном ремешке, а под козлами держат топор. Коли изловят в своей волости конокрада, руку – на пенек и пальцы – топором, по второй фаланге. А коли и по другому разу изловят на деле – благословят кистеньком в темя, и получается конокраду – прямая дорога в рай.
Темными ночами в лесах да колках сбывал Афоня добытых жеребцов и кобылиц колыванским прасолам, и все бы шито-крыто, если бы не советский старший милиционер товарищ Малинкин. Тот поклялся изничтожить конокрадство и однажды в сумасшедшей погоне совсем изладился разрядить в Афонькину спину длинноствольный смит, но смит отказал: сплошь пять осечек дали самодельные патроны. И Афоньку «Митькой звали»: ускакал на роскошном караковом, хитро уведенном из дальней Кремневской коммуны.
За это Малинкина понизили в должности и перевели и пригород Кривощеково рядовым милиционером.
Но и Афоньке не повезло с караковым. Оказалось, что сбыть с рук крестьянскую лошаденку не хитро, а вот продать племенного коня и так продать, чтобы себе не в убыток, – дело невозможное. Сколько ни бился Селянин с прасолами, навязывая кремневского жеребца, прасолы открещивались: «Да кто ж купит нынче, когда все производители на учете и каждый конь известен, что облупленное яичко! Нет уж, братец, уволь… Нынче – Чека: с ней шутки-прибаутки не разведешь. А «барашков в бумажке» – и не думай! Сразу к стенке поставят».
Переадресовался Афоня к купцам-лошадникам. Один, ухмыляясь, предложил за тысячного жеребца – сотню длинными колчаковскими зелено-розовыми бумажками с куцым орлом, про которого злословили: «Вместо скипетра, короны – две склеенные вороны». А колчаковские деньги еще зимой были советской властью отменены. И разговор обратился прямой издевкой. Келейно встретился Афоня со вторым любителем-коневодом, неким старцем, набожным и хитручим. Но тот замахал руками: «Что ты, что ты, сынок, какие нынче жеребцы, какое коневодство, с каких доходов?!».
А третий, купец Чупахин, даже пригрозил написать в угрозыск и выгнал конокрада, сказав:
– Пшел со двора, поганец! Если еще появишься – велю пса с цепи спустить!
Чупахин, который в прошлом году еще по ручке здоровался… Афонька пошел со двора, затаив на сердце обиду от бесчестия… Все переменилось в мире, думал Афонька, досадуя на вынужденное измельчание своей лихой профессии, в которой и свист в ушах от бешеной скачки, и воровская удаль, и пьянящая опасность погони… И – тысячные куши… И вот, от всего этого остаются лишь тюрьма с овсянкой и душеспасительные беседы с начальником угрозыска, товарищем Кравчуком… А ежели советская власть всерьез, как же тогда? Не размениваться же и впрямь на вислобрюхих мухортых да карюх? Афонька Селянин – конокрад стоящий, и родословную свою Селянины ведут от деда – цыгана, сосланного в Сибирь именно за кражу помещичьего производителя. И отец Афонькин, Иван Селянин, промышлял тем же, пока не пропал невесть где…
Афонька поехал на далекую заимку, где охотничал старинный приятель отца, дед Федор, а в укромном месте хранил никак не продающегося жеребца, краденного из Кремневской коммуны.
– Что делать дале-то, деда Федюня? Ведь это мне – зарез. Труба, одно слово… Пахать отвык, да и батя на пахоту не нажимал. Помнишь, поди… Советуй…
Деда Федюня облизнул бескровные стариковские губы и скомандовал:
– Плесни еще… Не добрал для совета…
А когда добрал, сказал рассудительно:
– Тут, Афонюшка, дело такое: всему древнему укладу жизни большевики карачун наводят. До лошадушек ли теперича нам с тобой? Переселяйся ко мне: я – один, а ты парень подходящий, догадлив да проворен. Будем вместе промышлять зверька… А там оженишься, и я, заместо деда родного, буду твоих внучат пестовать… А коль силушка разгуляется, на медведя сходишь. Он тебя так погладит! Не хуже советской власти приголубит.
– Подумаю… Может, и по-твоему…
Дед налил пузатую стопочку, но только ополовинил.
– Вот так, Афонюшка. Такое тебе мое благословение. А что касаемо кремневского жеребца, я тебе еще ране хотел сказать: совсем ты неладное сотворил. Первое: голышей последнего достатка лишил. Был ты у коммунаров? Был. Видел, как они живут, – на хлебе с отрубями и того не вдоволь? Видел. Как же у тебя рука к оброти потянулась? Аль не заметил, что конь, слов нет – тысячный конь, а недоуздок на нем веревочный? А ты спер, ровно не у голытьбы, а у купца какого… Вот бог и наказывает: нет тебе покупателей! Папаша твой, покойник, так не поступал, чтобы у сирот последнее отымать… Насчет купцов – лютый был, а чтоб поселенцев беспокоить – ни-ни! А ты… Эх, глаза бы не глядели! Вот тебе мой сказ: лягай на сеновал до вечера, а в ночь забирай каракова своего и куда хошь! Зазорно мне его хоронить у себя…
Афонька долго сопел, застругивая ножичком чурку. Наконец бросил чурку в дрова и сказал деду:
– Изделаю, дедуня…
– Добро! В конюшне уздечка висит. Новая, черненой сыромятины и с цыганским набором… Красивая вещь, баская, пускай будет беднякам от твоей пакости хоть какой прибыток… Жертвую! Покрой грех свой моим достатком.
Ночью Селянин оседлал дедова Пегашку и повел производителя кремневского поселка в поводу, заводным, чтобы, не дай бог конь с тела не спал – дорога дальняя. Когда утром показались кремневские крыши, Афонька отпустил краденого коня, и тот, заржав громко и красиво, зарысил к знакомой конюшне, с обротью дедушки Федюни на породистой голове.
Афонька смотрел вслед, пока не скрыло коня облако поднятой пыли. И в сердце своем ощущал непонятное: и вроде полегчало на душе, а все же жаль добычи…
Афоня совсем было наладился переехать к деду, но тут такие дела начались, что вся округа дыбом: в июле двадцатого грянуло восстание. Кулаки перебили волостную милицию и ячейки по деревням и провели принудительную мобилизацию мужиков.
Афонька оказался в бандитском войске.
Мобилизацией руководил старый недоброжелатель, кулак Чупахин, не так давно суливший спустить на Афоньку своего пса, но Селянин все же направил стопы к Чупахину и постучался с парадного крыльца. Вышел сам Чупахин. Вполпьяна. Упер могучие руки в бока.
– Зачем пожаловал?
– Освободи от мобилизации, Михей Созонтьич! – взмолился Афонька. – Желаю податься в скиты…
– Так… – сказал Чупахин, сверля просителя глазами. – Грехи замаливать? А ну, иди во двор, сволота! Иди, иди – калитка отперта, и нечего с парадного лезть!
Афонька перешагнул через подворотню и очутился в обширном дворе. В дальнем углу буторил вилами навоз чупахинский работник. Чупахин, шедший позади, накинул на калитку щеколду и крикнул:
– Финоген! Спускай кобеля с цепи!
А сам заслонил калитку с наганом в руке и только покрикивал кобелю:
– Ату его, варнака! Рви его, сукина сына! По мясам, по мясам, собаченька!
…По улицам шлялись пьяные мятежники, бухали в воздух из бердан и дробовиков, орали песни, а Селянин брел окровавленный, с жалкими обрывками штанов, и первый раз в жизни плакал. От стыда и ненависти.
Отлежавшись, пошел к прасолу Ваське Жданову, которого бандиты назначили «начальником милиции».
– Вызволяй… – хмуро сказал Афонька.
– Вызволить не могу, – ответил Васька, обдав Селянина густой струей перегара. – А к себе в милицию – с нашим удовольствием.
Афоньке вручили бумажку с печатью упраздненного советской властью волостного старшины и дали берданку. Бумажку Афонька прочесть не смог, а попросить Жданова застеснялся.
Селянин отпраздновал назначение трехдневным беспробудным пьянством, от которого стоял такой шурум-бурум в голове, что, проснувшись на четвертый день в незнакомой комнате, Афонька изумился: как, что, почему, где? Рядом храпела и пускала слюни сорокапятилетняя женщина – местная фельдшерица, широко известная свободными взглядами на любовь.
Вошел Жданов, поздравил Селянина с законным браком – мол, вчера поп окрутил молодых – и тут же назначил Афоньку в секретную командировку: надо было выехать в соседнюю волость, разыскать, арестовать и расстрелять одного из немногих скрывшихся коммунистов.
Проезжая мимо дома, где размещался штаб мобилизации, Афонька увидел у коновязи упряжку Чупахина с известным на всю округу иноходцем Бураном. Афонька тпрукнул и огляделся: у коновязи хрумкали сено еще несколько упряжек. «Видать, совещание у Чупахина», – мелькнула мысль. Он подвернул к коновязи, втиснул свою, «казенную», упряжку между Чупахинской и еще чьей-то, соскочил с ходка и направился к дому, где два полупьяных часовых резались на крыльце в очко.
– Ты что? – спросил один из бандитов. – Не велено пускать в дом. Обождь!
Афонька присел покурить. Отсюда, с крыльца, чупахинский Буран игреней масти и Афонькин служебный игренька были неотличимы, как два окунька. А ходки… что ж, ходки как ходки: и вблизи-то не скоро разберешься.
Афонька выкурил до конца здоровущую цигарку и поднялся.
– Видать, не дождусь, когда ихня говорильня кончится.
Он спустился с крыльца, закинув за спину свою берданку, и отвязал чупахинскую упряжку. Застоявшийся Буран взял с места размашистой рысью. Афонька оглянулся: часовые по-прежнему резались в картишки.
Проехав бандитский секрет на сельской околице, Селянин резко свернул в сторону города. А когда скрылась из виду Колывань, заорал ликующе на маячивший еще собор:
– Богородице-дево, радуйся! С новым Игренькой поздравляю тебя, Чупахин! Прощай и ты, жена богоданная, прощевай, Жданов! Эй, Буранушко, не выдавай, сокол ясный!
…И вот – неожиданная встреча с давним знакомцем… «Ох, и денежек ты из меня высосал, Лександр Степаныч!» – подумал Афонька. А Галаган все посматривал на свои золоченые часы.
Так проехали еще с десяток верст, шагом…
Теперь уже все: погони не будет. Мысленно Афонька намечал дальнейшие свои действия так: в городе раздобыть документы на Бурана и навсегда податься из сибирских краев на Чуйский тракт, в Китай, в Монголию, в Урянхай… Мало ли есть мест, в которых сидят знакомые пофамильно людишки, посредничавшие в сбыте краденых гуртов.
Афонька думал, не отрывая глаз от знакомого, привычного и родного пейзажа, что на шестьдесят верст растянулся между мятежной Колыванью и советским Новониколаевском. Собственно, ничего особо привлекательного в этом пейзаже не было – чахлый, плесневелый подорожник перемежался с буйными космами травяной всяко-всячины: тут и лопушник, и овсы – дичок, и ковыль – степная грусть, а меж ними белые венчики гранатника, густо пересыпанные маковым пурпуром, вспышками огоньков, розами шиповника и еще бог весть какими цветами, от которых пахло медом и свободой.
– Эх, жизнь, Лександр Степаныч, – прервал молчание Селянин. – Сколь ни езжу – надышаться не могу! Красота божья!..
Галаган вглядывался в левую дорожную обочину.
– Вон у того пенька придержи, Афанасий, – попросил Галаган.
Он соскочил с ходка, нырнул в кустарник, а вернулся уже без азяма, в городском обличье и даже при галстуке, а в руках держал громоздкий портфель.
– Все сторожничаете, Лександр Степаныч?
– Ничего, брат, не поделаешь. Слушай: на сегодня я – инструктор томского отдела народного образования.
Понимаешь? Нахожусь в служебной командировке, а ты нанят мною по дороге. Фамилия моя – Козлов. Зовут Аристархом Евдокимовичем. Слышишь? Коз-лов… Твердо запомни. А берданку свою забрось в кусты.
– Это в рассуждении красных?
Галаган сразу не ответил, а, покурив, сказал рассудительно:.
– Не пройдет и недели, как вы, колыванцы, будете валяться с прострелянными затылками… Восстание начали не вовремя. Надо было переждать до осени, когда средний мужичонка хлеб соберет и самогон варить станет… А вы, не заглянув в святцы, бухнули в колокола. Повидал я вашу «армию»… Полтора цыгана, дюжина офицерни, да кулачье…
– Полторы тыщи у них, – угрюмо поправил Афонька.
– Эка! У Колчака миллион был… А что осталось? Гниль да пыль…
– Коли такое дело, Лександр Степаныч, не пойму я: чего же вы сами хлопочете? Вот баламутите по волостям мужиков, а у самого веры нет. Как же так можно? Не пойму… Ну, насчет купчишек мне очень понятно: неймется купчишкам свои закрома, амбарушки да крупорушки и мельницы вобрат от советской власти отнять. А вы-то, Лександр Степаныч… Вот, скажем, вы сами почто баламутите людей?
Галаган вздохнул.
– Я, милый мой Афанасий Иванович… Как бы тебе это разъяснить? Я от природы назначен вести за собой массы. Понимаешь? Люди – стадо. И нельзя это стадо оставить без вожака, иначе…
Афонька перебил язвительно:
– До чего же, боже мой, нынче пастухов этих развелось! Анархисты, маньшевики, есерия ваша… А вот коммунисты…
Но Галаган не дал досказать мысли о коммунистах:
– Ни черта ты не понимаешь! Мужлан сиволапый!
– Это уж как есть! – И скомандовав лошади: «Тпр-ру!», Афонька сказал, глядя в бездонносинее небо: – Эка благодать господня! Светло, тепло и паута нонче мало… Почти что и нету паута…
Потом начал спокойно распрягать Бурана. Галаган опешил.
– Ты что делаешь?! Ехать же надо! Неровен час…
– Скотина жрать хочет, – ответил Афонька, – поспеем… Путь-то у нас с тобой не близкий, Лександр Степаныч… Пускай животная травку пощиплет, да и нам не худо подзаправиться.
Афонька вывел Бурана из оглобель и, стреножив, пустил пастись за дорожной канавкой, а сам, воротясь к ходку, достал баульчик. В баульчике оказалась буханка подового крестьянского хлеба с мучнистой корочкой, яйца, соленые огурцы, своедельная колбаса, полбутылки.
– Ешь Лександр Степаныч, не величайся… Хлебнем, закусим. Все веселей житуха…
Но Галаган от выпивки и завтрака наотрез отказался. Закурил, отвернувшись от Афоньки.
Афонька, сочно хрумкая соленым огурцом, справился:
– Ты, Лександр Степаныч, пошто нынче к нам в волость прибыл-то? Почитай, с весны глаз не казал, а поднялась заварушка – препожаловал…
– Заварушка! – саркастически хмыкнув, ответил Александр Степанович. – Заварушка! Оседлали дюжину сел и вообразили, что уже справились, со всей совдепской ордой! Армия, вооруженная берданками и дробовиками!.. Не армия, а сброд и пьяницы. Весь ваш штаб – пропойцы.
Афонька ответил грустно:
– Вот это уж точно, Лександр Степаныч… Пятый день не просыхаем… А все ж ответь: зачем появился? Соскучился?
В тоне и в самих словах Афоньки снова звучала издевка, и Галаган решил отплатить:
– Вчера на станции Чик два эскадрона красной кавалерии высадились… При пяти пулеметах и одном горном орудии… А до вашей чертовой Колывани и одного перегона от Чика не будет… Для кавалерийской части – плевок! Вот оттяпают вам башки клинками – будете вспоминать мои слова.
Галаган ждал: сейчас Афонька побледнеет – он ведь, как и вся банда, не имеющая солидной разведки, уверен, что красные еще не раскачались для карательной экспедиции. Афонька вскочит и бросится запрягать, но… Афонька заметил с прежней презрительной грустью:
– Когда башку оттяпают, уже вспоминать нечем… – Он достал кисет и, не торопясь, стал свертывать «козью ножку»: – Ладно, Лександр Степаныч, не так черт страшен, как ты его малюешь… Ну, покурил? Теперь я покурю, а ты, пожалуй, давай запрягай…
Галаган не тронулся с места.
Афонька, прикрыв один глаз и прищурив другой, спросил без хитрости, запросто:
– Гнушаешься?
– Что ты говоришь, Афанасий!
– Выходит, не умеешь… Языком можешь, а хомутом не сподобился?
Афонька обстоятельно собрал снедь и недопитую посудинку, отнес баульчик в ходок, привел растреноженного Бурана, завел в оглобли.
Александр Степанович нервно сжимал в кармане рукоятку браунинга и проводил мысленно траекторию от пистолетного дула к Афонькиной спине: дело привычное… Но все не решался: Афонька был очень выгодной декорацией на случай встречи с красными – ямщик у совработника. Тем не менее Галаган принял позу непринужденного, безмятежного спокойствия: сел на бровку дорожного кювета, достал из левого кармана брюк портсигар, закурил и, переложив портсигар в правый карман, одновременно большим пальцем спустил в кармане предохранитель пистолета. Потом слегка навалился на правый бок и курил, придерживая папироску пальцами левой руки, а правую забыв вынуть из кармана.
Афонька запряг Бурана и, не приглашая Галагана занять место в плетушке ходка, навалился спиной на коробок и стал неистово чесать спину о паруски.
– Завшивел? – брезгливо спросил Галаган.
– Не-е… Вошей на мне нету… Это я так: думаю… У меня в раздумье завсегда спину свербит.
– О чем же ты думаешь? Везти, что ли, не хочешь?
– Да ну, какой разговор! – отмахнулся Афонька. – Как ты обо мне понимаешь! Я о перемене судьбы думаю.
Галаган успокоенно поставил предохранитель в положение, отмеченное на браунинге французским словом сюр», что означало продление Афонькиного существования на неопределенное время.
– Молодец! Давно бы так… Махнем оба в город, там загонишь упряжку, и я еще деньгами помогу.
– Ладно. Садись, Степаныч, поедем.
Поехали… Галаган спросил по дороге:
– Много ты, Афонька, большевиков прикончил?
Селянин, не обертываясь с козел, отрицательно помотал головой.
– Это мне, Степаныч, вовсе без надобности – человеков кончать. Их, человеков-то, и без меня столь годов бьют. Крови на мне сроду нет.
– Какой же ты бандит? Бандит должен убивать!
– Никакой я бандит, это опять верно…
– За каким же чертом ты берданку таскаешь?!
Селянин подумал-подумал и… выбросил винтовку в лопушник.
Помолчали.
– Сволочь народ у вас в Колывани… – почему-то вздохнув, заговорил Галаган.
– А в городу, Лександр Степаныч? Не та же сволота? Насмотрелся я… Одна шатия! Коммунисты, конечно, в свою веру завлекают: это, мол, не ладно да не красиво… Стало быть, нужно жисть перековывать на все четыре копыта… Ну, вот и перековали… Побили их у нас всех начисто.
Галаган опять вытащил часы.
– Погоняй… А насчет коммунистов – первые распутники! Утверждают, что семья – рабство, а женщина – общественное достояние…
Афонька подивился.
– Не слыхал… Что не слыхал, того не слыхал. Врать не буду… Болтали у нас, правда, что комунарски бабы будто с мужиками свальный грех творят. Спят будто вповалку, под одним одеялом, а ребятенки после – боговы анделочки… До того мне такое интересным показалось, что я под вид нищего в дальнюю Кремневскую коммуну пробрался… Во многих избах ночевал… Враки! Спят мужья каждый со своей бабочкой. А когда я к одной солдатке безмужней подсунулся ночью, та соскочила с кровати да меня в лоб скалкой поцеловала… И выгнала во двор. Ну, я, конечно, не будь дурак: в той коммуне племенного производителя прихватил… А коммунисты, они, брат…
– Я смотрю, ты, голубок, что-то в чужие ворота заглядываешь. Уж не въехать ли собираешься?
– Зря, вы, Лександр Степаныч… Мне с коммуной не попутно.
Долго ехали молча… Наконец, Афонька заговорил:
– Фарт нам… Не дорога нынче – пустыня ханаанская… ни пешего, ни конного.
– Боятся ездить.
– Само собой… А красных покуда – ни слуха ни духа! А вы не страшитесь, Лександр Степаныч? Город близко.
– У меня документы… чистые.
– Ну, прокурат вы… товарищ Козлов. Так, что ли?
– Козлов… Погоняй!
Под вечер доехали до села Кривощеково: отсюда рукой подать до парома, а там уж и город… Афонька пустил коня шагом. На въезде в сельцо, у околицы, росли в травной гущере три дюжих березы. Вдруг одна из берез сказала негромко:
– Стой!
Матюгнувшись от неожиданности, Афонька натянул вожжи.
Береза опять:
– Слазь обои! Подыми руки!
В лопушнике щелкнули затворы, а на дороге очутился рабочего вида человек, в выцветшей косоворотке и с наганом в руке.
– ЧОН! Проверка документов: айда на заставу…
Галаган отозвался басовито:
– Я – ответственный работник! Безобразие!
– Может, и ответственный… Айда на заставу: там разберемся.
Теперь из травы поднялись четверо. Винтовки – на изготовку. Окружили задержанных, повели. Сзади поехал на пролетке парнишка с огромным красным бантом на околыше фуражки. «Экая несуразица!» – мелькнуло у Галагана.
Застава оказалась недалеко; на въезде с паромной дороги.
Старший чоновец ввел упряжку в обширный двор, привязал Бурана к столбу у крытого пригона. Александра Степановича повели в избу, а к Афоньке, присматриваясь под козырек, приблизился новый человек, вышедший из бани.
Афонька глянул и – обмер: Малинкин! Советский милиционер Малинкин: тот самый…
– Здорово, Малинкин! – и попросил закурить.
– Вона, кого замело! – милиционер достал кисет. – Если ты опять табачком мне в шары метишь, как в Колыване, когда я тебя с кремневским мерином прихватил, прямо скажу: не мечтай. Я нынче вместо того лукавого смита с осечками во какой машиной обзавелся. – Он достал из кобуры новенький кольт и передернул каретку пистолета. – Вот… Так что теперь будет без осечки. И обойма полная. Упряжку-то где повел? А усатый – в доле?
Афонька покосился на кольт, свернул ядерную самокрутку и, возвращая кисет владельцу, не без вежливости, но стойко заявил:
– Спасибо… А я с тобой, Малинкин, о делах разговаривать не желаю… Я о делах с самим начальником, товарищем Кравчуком Модестом Петровичем, буду разговаривать. А с тобой не желаю.
– Как хочешь, – согласился милиционер, – Покури… Добрый табачок. Пронзительный. Кашель как рукой сымает.
Но Афонька, хватив затяжку крепчайшего зеленого самосада, поперхнулся, вытаращил глаза и закатился таким диким кашлем, что две сороки, сидевшие поодаль на заплоте, свечой взмыли в поднебесье. Оправясь, Афонька вытер рукавом слезы:
– Дерьмовый табак, «Вырви глаз» называется… Самый что ни на есть – милицейский! На добрый-то, поди, денег нету?
– Известно, – согласился Малинкин. – Откель у нас деньги? Мы коней не воруем!
– Где вам!.. На взятках пробиваетесь али как?
– А ты дашь?
Афонька ткнул пальцем на покосившийся дворовый нужник.
– Вон из тоей кладовки… Не объешься, смотри!
Милиционер затряс кольтом.
– Шлепну, гад!
Афонька ответил спокойно:
– Колчаковски порядки нынче отошли… Нынче – советская власть, и вашего брата по головке не гладят. Про Чеку, однако, слышал? То-то!
Малинкин оборвал:
– Ну, хватит! Может, ты и без дела взятый… И тарантас, и конь, – может, вовсе не краденый?.. Ты, пожалуй, оправиться хочешь? Ну что ж, ступай. Разрешаю…
А кольт – все в кулаке…
Афонька прикинул на глаз расстояние до нужника. Шагов сорок ровной дворовой площадки, поросшей муравой. Оно бы и ладно, да забор высоченный, повыше роста – сразу нипочем не перемахнешь…
Но тут из дверей дома вышел прежний чоновец и окликнул:
– Эй, кучер! А ну, ходи сюда! – и остановился в дверях поджидая.
Галагана ввели в кухню. Чоновец приказал:
– Ну, предъявляй документы, товарищ. Поглядим, какая твоя ответственность.
Галаган, чертыхаясь, ворча, долго рылся в портфеле.
– Куда он запропастился, черт побери? И так нервы на пределе. Ездишь в эти проклятые командировки и не знаешь, вернешься ли? А тут еще свои… Тьфу, чертовщина! Ну куда я мандат засунул?!
Он вывалил на чисто выскобленный стол целую гору тетрадок и потрепанных учебников. Наконец выудил документ.
– Вот он, мой мандат! Пожалуйста, товарищ!
Чоновец прочитал, сложил бумажку, отдал обратно.
– Так… Оружие есть?
– Браунинг. Вот разрешение.
Чоновец крикнул за дверь:
– Лысов! Тут с оружием…
Вошел молоденький, безусый матрос, одетый во все кожаное. Бегло просмотрел учебники, проглядел отметки в тетрадках, ознакомился с мандатом, а типовой бланк разрешения на оружие зачем-то на свет посмотрел…
– Беспартийный? Коммунист? Сочувствующий?
– Сейчас достану партбилет, – улыбнулся Галаган. – Он в обложку «Географии» заклеен. На всякий случай. Сам понимаешь – время такое. – И ловко вскрыв ножичком переплет учебника, добыл партбилет.
Матрос восхитился:
– Как в подполье! Верно, был подпольщиком при Колчаке? Вообще-то, правильно! Время грозное… Тот же фронт. Слушай, товарищок, а как же ты через бандитские волости проехал? Убивает кулачье вашего брата, учителей…
– Да, понимаешь, черт знает, где пришлось объезжать! – в тон, просто и дружелюбно, пояснил Галаган. – Что греха таить: побаивался, но, как видишь, пронесло.
Матрос, листая партбилет, бросил:
– Бесстрашный, черт! Сейчас-то откуда?
– Ночью еле выбрался из поселка Почта… Спасибо, лошадь хорошая, но колесили бес знает где! Кочки, болота, половина пути пешком… Банды – буквально кругом!
– Да. Кругом банды, это верно, – матрос все перелистывал партбилет, наконец положил книжечку на стол и спросил: – Слушай, а почему у тебя оружие в партбилет не вписано?
– Ну, это уж ты их спроси, – безмятежно ответил Галаган.
– Кого – их?
– Ну ваших, из Чекушки. .
– А ты в каком райкоме на учете?
– В ячейке губоно…
– Чего же они в такое нестойкое время в бандитские волости коммунистов попусту гоняют? – возмутился матрос. – Никуда негодно. Ты какой дорогой ехал, гривами иль продоль реки?
– Как приходилось, – пожал плечами Галаган.
– А через речку Оёшь?
– И через Оёшь… вернее, объехал Оёшь…
– Ладно добро… Извини, что задержали… Можете продолжать следование в Новониколаевск, только партбилет, извините, пока задержим… И браунинг, пожалуйте. После проверки зайдете в губчека – получите обратно.
Галаган, снисходительно махнув рукой, выложил пистолет: мол. о чем говорить, раз нужно – пожалуйста!
– До свиданья, товарищ Лысов… Так, кажется?.. – И направился к выходу, но за спиной услышал:
– Стоп! На месте! Руки вверх, не шевелись! Второго револьвера нет?
Обыскав, чекист бросил Галагану:
– Садись!
– В чем дело, товарищ! Арестовываете, что ли?!
– Понимаете, – сказал чекист, – Оёшь объехать невозможно: все мосты бандиты пожгли, а брода и на двести верст не найдешь. Если бы еще на лодке – можно поверить, да перевозы-то здорово охраняются. С того берега стреляют… А в ходке – ну никак! И речку Вьюну не объедешь, и Чаус, и Уень-реку… Везде бандиты свои пикеты понатыкали да секреты… По деревням пьянствуют, а на въездах – ничего не скажешь – службу правят. Это – раз. Оружие в партийный документ не в Чека вписывают, а в райкоме – это два. Своего райкома не знаете – три… Выехали вы из Томска до мятежа, выходит, а отметок на мандате нет, а отметки должны быть – четыре. В тетрадках уроки еще в девятнадцатом году записаны, в колчаковщину. Долго проверяете, гражданин учитель… Понимаете, не совпадает…
– Да ты послушай… – начал было Галаган.
Но чекист отмахнулся:
– После, в Чека… Слышь, браток, отведи-ка его в баню. И давай сюда второго!
Привели Афоньку, и тот сразу понес несусветную чушь: получалось, что через речки переправлялись на ходке же, вплавь…
– Парус не ставили? – подмигнул матрос. – А ну, подыми руки, тип!
В картузе Афоньки нашли два документа: справку об освобождении из Томской тюрьмы, датированную началом девятнадцатого года, и «мандат». Начав читать второй документ, матрос присвистнул и продолжал чтение вслух, то и дело поглядывая на задержанного:
–
В окошко просунулась рука милиционера Малинкина.
– Примай гостинцы, товарищ комиссар… В ходке нашел, под сиденьем.
На подоконник шлепнулся патронташ, туго набитый винтовочными патронами, и топорик, с выжженной по топорищу надписью: «Чупахин».
– Колыванская сволочь, – весело добавил Малинкин. – Вор у вора украл! Чупахин-то у бандитов – главарь нынче… А этот – конокрад, ворюга первоклассный. Не иначе, сперли на пару с усатым упряжку у Чупахина…
Спустя час задержанных доставили в Новониколаевск на Соборную площадь, к двухэтажному дому купца Маштакова.
Галаган острым внимательно четким глазом смотрел на здание губчека. Весь фасад опоясала сине-белая лента длиннейшей вывески:
Но как ни старался Галаган подбодрить себя проницательной деловитостью, страх, родившийся еще перед паромом, держался цепко.
Подошел матрос Лысов, и задержанных ввели в дежурку. Матрос кивнул в сторону арестантов:
– Константинов приказал рассадить порознь… До выяснения. Расписки не надо.
Дежурный комендант, русоволосый парень в вельветовой блузе, расстегнутой на груди, указал пальцем на Галагана:
– Пожалуйте к столу, гражданин. – И начал заполнять отпечатанную на ядовито-зеленой обойной бумаге анкету.
Галаган отвечал уверенно:
– Козлов Аристарх Евдокимович. Инструктор Томского губоно. Сорок два года. У белых не служил. Одинокий. Член РКП (б).
Дежком положил на стол ручку.
– За что ж тебя? Заворовался?
– Скажешь! – развел руки Галаган. – Черт его знает за что! Однако, думаю, разберутся… У тебя нет легкого табачку? Махра вконец очертела…
Дежком ответил сухо:
– Не положено! Распишитесь вот здесь. А теперь сядьте вон на ту скамейку… – И крикнул Афоньке: – А ты кто?
– Вор… Вор я…
– Вот это номер! – дежурный комендант даже привстал со стула. – Это номер! Вор, говоришь? По всей форме?
– Вор… обнаковенно… конокрад.
– А к нам за каким же чертом? Тебя в милицию надо…
– Вот с этим меня замели, – и махнул рукой на Галагана.
– Я его случайно по дороге нанял, а он оказался…
Но комендант тоже махнул рукой и снова – к Афоньке:
– Докладывай, вор: фамилия, имя, отчество…
Афонька стал докладывать, стойко держась своей чисто конокрадской версии.
И у Галагана отлегло от сердца. Авось, пронесет, вывезет кривая… Ведь дураки же они, боже мой! А если запросят Томск – есть ли такой инструктор Козлов, – из Томского уездного отдела наробраза ответят: «Да, есть такой…» И здесь, в губоно, подтвердят. И в Томске, и в Новониколаевске ведают кадрами учительскими свои люди…
Александр Степанович осмотрелся. Всю мебель огромной комнаты составляли письменный стол на точеных ножках, два табурета, пара скамеек, невесть как попавших сюда из увеселительного сада «Альгамбра», и здоровенные стенные часы.
В дежурку вошли трое: матрос, арестовавший Галагана и Афоньку там, на большой дороге, чекист в люстриновом пиджаке и черноусый коротенький человек. Не то Вайсман, не то Висман фамилия, кажется…
Взглянув на черноусого, Галаган вспомнил: комендант.
Черноусый бросил дежкому:
– Краюхин! Козлова – в девятую и зачислишь за Константиновым, – ткнул пальцем в Афоньку. – А этого – пока здесь подержи.
– Он говорит, – доложил Краюхин, – что вор. Его в угро надо…
Ничего не ответив, комендант ушел в другую дверь, прикрытую тяжелыми зелеными драпри.
Галаган воспрянул духом: ага! Значит, болван Афонька не представляет для них интереса. Вероятно, выгонят его отсюда, и Галаган освободится от этого типа…
Люстриновый пиджак о чем-то препирался шепотом с матросишкой, столь вероломно произведшим арест, что Галаган мысленно даже похвалил этого мальчишку, профессионально отметив умелость… Потом люстриновый сказал матросу громко:
– Черт тебя знает! Неужели сам не понимаешь?
Парень стал нервно ходить по дежурке, а люстриновый, забрав у дежурного коменданта какие-то бумаги, ушел.
Красноармеец принес на стол дежкома пару солдатских котелков, и тот принялся за ужин.
В окна уже смотрела июльская поздняя синева.
– Эй, вор! – окрикнул дежком Афоньку. – Ложка есть? Нет? Ну, значит, в солдатах не служил!
Дежком постучал в стенку и гаркнул:
– Еще ложку!
Принесли вторую ложку.
Дежком спросил Афоньку строго:
– Сифилис имеешь?
– Ты что?! – возмутился Афонька. – Я вчерась женился.
– Женился? Эх, жалость – выпить нечего за твое счастье… Ну, ладно, мы без выпивки… Присаживайся, ворище. Чего смотришь? Садись, говорю, к котелку – подшамаем. Раз тебя сажать не велено в камеру – пайка тебе не положено. Жми на кашу.
Галаган смотрел на дежкома и Афоньку с легким отвращением: как у многих, в первые часы ареста мысль об еде была тягостной и неприятной. И Афонька от этого совместного ужина из одного котелка с врагом показался Галагану совсем омерзительным. Животное… чавкает!..
Большие восьмигранные часы пробили девять… Мысли Галагана перенеслись в укромную комнату, где члены центра еще ждут… Надо передать записку с Афонькой, если того выпустят… Как?..
Ходивший по дежурке туда-сюда матрос как-то сразу обмяк, будто кто всадил под бескозырку пулю, мгновенье, пошатался и рухнул на пол, забившись в припадке той фронтовой эпилепсии, которая гуляла по стране и швыряла людей в жестоких припадках на перронах вокзалов, на пароходных пристанях, в учрежденческих коридорах и кабинетах…
Галаган, пряча в усы кривую усмешку, наблюдал за матросом. «Неврастеники! Никакой выдержки, а туда же!..»
Афонька же сорвался с места, скинул с себя шабур и, свернув его в тугой пакет, бросился к матросу, крича дежкому:
– Башку, башку его держи!.. Башку разобьет! Стучи в стенку своим! – Подсунул шабур под голову. – Тепереча руки – под ремень! Не пущай биться локтями! Говорю, локтями не давай – враз окровянится до костей… Держи, держи крепче! Держи, чтобы не шевельнулся… Эх вы, жители. Довели парнюгу до бела каления… Власть советская… Насмотрелся я на вашего брата…
Тут осенило Галагана: «В свои лезет конокрадишка!.. А ну-ка и я…» Александр Степанович тоже сорвался с места, бестолково суетясь стал помогать Селянину, но дежком сказал:
– Арестованный Козлов! Сядьте… Хватит одного.
Вбежавшие красноармейцы прижали матроса к полу.
В дверях стоял внимательно наблюдавший за происходившим огромного роста блондин, одетый в шелковую рубашку навыпуск, перекрученную нешироким русским пояском-шнурком с кистями. Оружия на великане не было.
Блондин подошел, и перед ним расступились почтительно.
– Лысова припадок хватил, Борис Аркадьевич, – доложил дежком.
– Вижу, – блондин удивленно посмотрел на Афоньку. – Слушай, а ты что ворчишь на советскую власть? Ты, собственно, кто такой? На фронте был?
– Моя жистянка – скрозь фронт… Понял?
– Нет, не понял, – серьезно сказал высокий и обернулся к дежкому: – Краюхин, этот медик за кем зачислен?
– Он не медик, Борис Аркадьевич, он колыванский.
– Откуда же уменье с припадочными обращаться?
– Часто било папашу… вот и обучился.
– А где отец?
– Сгинул…
– На войне?
– Не-е… Тем же делом батяня занимался. Коней воровал…
– Так… – весело сказал Борис Аркадьевич. – Следовательно, ты не просто болван, а болван потомственный?
– Как это? – опешил Афонька.
Борис Аркадьевич приказал снять с матроса маузер и, узнав у дежкома, что дело Афоньки Селянина у какого-то Андреева, приказал еще:
– Когда придет Андреев – ко мне. А Лысова – на диван к коменданту.
Матрос Лысов вдруг поднялся с пола, посидел у стола, охватив голову руками, наконец совсем пришел в себя и сказал виновато:
– Простите, Борис Аркадьевич… Хватило, верно? И ты, Краюхин, извини. – С опаской пощупал затылок и посмотрел на пальцы – крови не было. – Маузер у кого? – ни к кому не обращаясь, спросил матрос и, не дожидаясь ни ответа, ни маузера, ушел.
Борис Аркадьевич взглянул на Галагана.
– Краюхин, а почему этот гражданин здесь?
– Место в девятой еще не свободно.
– Понятно.
Борис Аркадьевич ушел.
Афонька доел кашу, подобрал свой шабур, бросил сверток на длинный садовый диван, исполнявший в комендатуре обязанности ожидальной скамьи, и вытянулся на диване, как дома…
И Краюхин не окрикнул, не обругал, не стряхнул нахала с дивана, а, напротив, спросил, хотя вопрос был явно против правил:
– Курево имеешь? Кури…
Афонька быстро задымил едучей махрой, а Александр Степанович лишний раз подивился на здешних людей.
Покурив, Афонька бросил окурок в печку.
– Слышь… А кто ж этот… в рубахе, длинный?
Дежком ответил странным, совершенно неизвестным словом:
– НачСОЧ[1].
– Ага! – сказал Афонька понимающе, хотя ничего не понял.
– НачСОЧ – это какой отдел? – спросил Галаган.
Но Краюхин, не ответив, крикнул:
– Скорняков! Давайте начнем, чтобы до комендантского часа поспеть…
Вошли красноармейцы. Один встал у входных дверей, двое – возле стола дежкома.
– Давай, Пластунов… по одному.
В дежурке появилась дама, средних лет, в пикейном жакете, с кокетливой бутоньеркой.
– Пажинский… – дама молитвенно скрестила руки на груди. – Вячеслав Пажинский… Ради бога – правду! Умоляю. Я из Омска приехала.
Краюхин ответил угрюмо:
– Езжайте обратно…
– Господи! Умоляю – проверьте!
– Да что проверять! – Краюхин стал перебирать листки обойной бумаги в какой-то папке. – Пажинский Вячеслав Евгеньевич? Так? Был председателем военно-полевого суда у Дутова, потом у Каппеля, потом в группе фронта… Вынес девяносто три приговора к смертной казни… Так что… словом, езжайте домой. Вещи не выдаем…
Женщина сгорбилась, медленно стала оседать.
– Чего ждешь?! – гаркнул Краюхин на солдата, стоявшего возле стола. – Проводи на крыльцо!
Даму вывели. Солдат вернулся.
– Воет белугой…
Но дежком оборвал:
– Р-р-разговорчики! Тебя бы кокнули – и твоя б завыла!..
– А я не женатый…
– Ну, мать – все одно.
– Когда колчаки батю кончали во дворе, тут же и мать – …клинком… как арбуз. Неколи мамане и повыть было…
– Давай следующего!
Следующим был благообразный старик в мундирном сюртуке, только петлицы спороты и вместо орленых пуговиц – черные.
– Госпо… пардон, товарищ дежурный…
– Ну? Короче, гражданин.
– Ливен. Павел Николаевич Ливен…
Краюхин порылся в папке.
– Кем вам доводится?
– Сын…
– Так… фон Ливен. Барон. Командир карательного отряда. Порол, вешал, сжег партизанских жен в школьном доме… М-да… К сожалению, папаша… Плохо воспитали сынка, ну и, соответственно, расстрелян… Вещи не выдаем. Проводи, Пластунов, папашу, да на крыльце не сидеть! Следующего!
Родственники шли один за другим. Уходили пошатываясь.
– Говорите: Кнорре? Он что, супруг ваш, иностранного происхождения был? Впрочем, неважно. Так-так… Ага, вот: Кнорре Ричард Августович, штабс-капитан, начальник колчаковской милиции, командовал карательным отрядом… Расстрелян, гражданка… Вещи не выдаем. Уходите.
В первый раз Галаган вздрогнул. Вот где ты кончил, капитан Кнорре! «Ричард Львиное сердце». Но сердце у него было не львиное… Очень боялся отправки на фронт и пошел в милицию… Действительно, обожал порки шомполами… Особенно женщин. Про Ричарда рассказывали: поставит во дворе табуретку, сам на табуретку верхом и – на гитаре, под вой поротых. Говорил: «Не могу слушать пение без аккомпанемента…» И вот нет больше весельчака и остроумца Кнорре.
– Беневоленский Николай Николаевич… поймите меня: неизвестность мучительнее самой жестокой правды! Ради господа бога: правду! Только правду!
– У нас, гражданка, только истинная правда и есть… Ну, посмотрим… Вот какая вы счастливая: сразу и попался! Беневоленский Николай Николаевич? Восемнадцать лет? Гимназист… Он?
– Да, да… Коленька!
– Да вы не плачьте, вовсе незачем убиваться: решили вашего гимназиста освободить. Да что вы смотрите? Говорю русским языком: жив и будет жить, если… У вас мужа-то нету? Вот и беда: безотцовщина… Был бы супруг, всыпал бы сынку по первое число, а то ведь чего задумал – добровольцем к белым!
– Он же – в инженерную часть… Думал в тылу отсидеться…
– И шестьдесят целковых колчаковских добровольческих получать? Это, мамаша, самая вредная нация – шкурники, а денежки берут… Напрасно наше начальство их милует!
– Но ведь, товарищ, Коле еще нет восемнадцати!
– Наверное, потому и помиловали… И звания невысокого: из мещан, а на свою рабоче-крестьянскую власть руку поднял. Ну, что же вы стоите, мамаша? Ворочайтесь домой и утром ждите своего непутевого… Не верите? Ай-ай-ай! Ну, ладно, хоть и не положено… Воробьев, отдай этот ордер карначу, скажи, чтобы обыскали да вывели добровольца за ворота… Идите, идите, гражданка, к воротам, получайте белого обормота, да позовите соседа мужика поздоровше, чтобы выдрал мальчишку!..
И еще шли родственники… Но с просветленными лицами, как мать «белого обормота», уходили немногие…
Александр Степанович Галаган наблюдал со своей скамьи дивана с недоумением. Уж больно просто все это у них… Грубая прямолинейность – сестра жестокости… В контрразведках вылощенные, корректные поручики и штабс-капитаны всегда сглаживали острые углы. Сложным велеречием, составленным из умеренной патетики и прекрасно разыгранного участия, заставляли жен и матерей верить, что арестованные за большевистскую ересь сосланы на неведомые «полярные острова» или высланы из страны за границу… Только под конец наши распоясались. А эти только начинают властвовать, а уже цинично откровенны… Разумеется, жизнь в эпоху революционных бурь зиждется на праве сильного. Но зачем же бравада? Грубая откровенность, невоспитанность! И участливость этого дежурного по поводу «воскресшего из мертвых» гимназиста – просто показуха… А фамилию гимназиста следует запомнить… Беневоленский. Николай Беневоленский… Такие субчики в подполье могут оказаться очень полезными. Впрочем, рано еще думать о будущем, о Беневоленских – надо думать о себе, о Галагане: как выкарабкаться?.. Впрочем, не так уж это сложно.
– Как там – родственники? Ушли? – спросил Краюхин солдата.
– Все…
– Ладно. Побудь за меня, – Краюхин подошел к Галагану: – Пойдемте, Козлов. Скоро ночь – будем пристраиваться к месту.
Афонька продолжал лежать, и никто его не тревожил…
Спустя еще несколько минут Галаган очутился в узкой подвальной камере. При тусклом свете слабенькой электрической лампочки он увидел два топчана – на втором топчане лежал кто-то, укрытый с головой гражданским зимним пальто с богатым воротником, – и плетенный из соломы дачный стул.
Окованная железом дверь камеры бесшумно захлопнулась. Галаган осмотрелся. Этот дачный стул сразу вызывал в памяти солнечную террасу, белизну скатерти, блестящий самовар на столе и свежие сливки, и землянику… Померещились белые кисейные платья и березки Куинджи… Да, ничего похожего на тюрьму. И «волчка» в двери нет, и неизбежной «параши», и, вообще, если приставить к стене сундук да прибить пару олеографий и повесить хомут – ни дать ни взять кучерская в небогатом чиновничьем доме или дворницкая. Только ни кожей, ни сивухой не пахнет, а воняет карболкой, и на свободном топчане нет тулупа.
Галаган сел и сказал вслух:
– Так-с… Поздравляю. – И подумал: «Личность Козлова они будут выяснять и проверять до утра. Время есть. Можно и отдохнуть». Александр Степанович вытянулся на топчане.
Пальто со второго топчана, не поднимаясь и не шевелясь, каким-то неприятно-скрипучим тенорком спросило:
– Вы кто?
– Случайно арестованный.
– Вы кто? – переспросило пальто без раздражения.
– Член РКП (б).
– Что такое?!
Пальто зашевелилось. Лежавший сел. Он оказался грузным стариком лет пятидесяти пяти с массивным носом-картошкой, настолько пурпурным, что его сияния не скрывала даже полутьма камеры.
Старик прощупал Галагана глазами:
– Член РКП – и в Чека?!
– Бывает, – ответил Галаган невозмутимо.
Старик опять улегся, теперь на бок, продолжая шарить глазами по Галагану.
– Считаю своим долгом предупредить вас, милостивый государь: в этом монастыре свой устав. И свои нравы. Здесь очень не любят, когда врут… И тут, в подвале нашем, и там, – старик поднял к потолку палец. – Я уже пять месяцев… шестой пошел со времени расстрела…
– Вас на расстрел водили?
– Меня – нет. Пока нет… В данном случае я имею в виду его величество «Александра Четвертого», сиречь Колчака… И Витьку Пепеляева…
Старик показался интересным. Александр Степанович даже повернулся.
– Разрешите осведомиться: с кем имею честь?
– Честь невысока… Осведомляю: Белов, товарищ министра финансов. Имел такую глупость состоять при дворе бездарнейшего из всех бездарных диктаторов мира…
– Так почему же вас?
– Сам удивляюсь, голуба… Бег жизни в стенах этого сверхсурьезного учреждения весьма быстротечен… Данте читали? Вы производите впечатление интеллигентного человека, и должен заметить: усища фельдфебельские не маскируют вас, а демаскируют. Понимаете?.. Так вот: «Входящий, оставь надежду», как сказал сеньор Данте… Примеров очень много. Я – редкое исключение.
– Но все же – почему?
– Эк вам не терпится! Вы что, лично заинтересованы?
– Помилуйте!
Старик растянул рот в громкой зевоте.
– Мне кажется, потому, что в детстве меня нещадно драли розгами. Родитель мой считал себя великим правдолюбцем, а посему драл меня самым жесточайшим образом. Заметьте, не за шалости, а именно за вранье. И это обстоятельство моей биографии наложило на сознание глубокий отпечаток. Представьте, даже в старости умудряюсь говорить правду! Вероятно, поэтому я еще продолжаю отравлять своим дыханием воздух нашей благословенной планеты… А может быть, и потому, что до всероссийской мясорубки считался в финансовом мире тузом. Не в смысле капиталов – отцовские капиталы я еще в студенческие годы пустил в трубу и всю жизнь служил, а по части финансово-экономических знаний… Да и не только в России. Труды мои заграницей изданы… М-м-да-с… Вот, может, и поэтому… держат меня в «депозите». Но не исключено и в «расход»… Между прочим, очень образное современное выражение. Эти «расходные ассигновки» господа большевики подписывают частенько, но в какую бюджетную статью они сие расточительство отнесут – ума не приложу!..
Галаган слушал со все возраставшим вниманием.
– Расход – понятие, в основе своей имеющее последующее извлечение прибыли, доходов. Иначе получается – мотовство, совершенно не оправданная кредитная операция… Если потеряли стоимость чьи-то мозги, почему нельзя извлечь энный минимум доходности из мускулов? Тот, бывший всероссийский рыжий, с башкой, пробитой палашом японского кронпринца, понимал это лучше: гнал на Сахалин, на Карийскую каторгу и выжимал из мышц материальные ценности… А современные властители – большевики – меняют дешевизну мускульной силы на удовлетворение политических страстей… Прямое расточительство! Какой смысл превращать их в мясо, которое и собака жрать не станет?! Я так и сказал этому Попову из Иркутской Чрезвычайки, а он…
– Классовая месть! – перебил Галаган.
– Эфемерное понятие, эмоции, блажь! В юности моей был период увлечения Марксом, нынешним полубогом большевиков… Но ведь и у этого небожителя ни слова о роли эмоции в экономике… Да, именно так я и сказал Попову и Чудновскому. Представьте, интеллигентные люди и очень, очень не глупы… Оказывается, изучали «Капитал» и прекрасно разбираются, но, разумеется, с других позиций, сугубо философских… Заместитель председателя Иркутской Чека Попов – он и Колчака допрашивал – мне ответил: «Принудительный труд – не наше кредо»… Чувствуете? Он сказал: «Труд должен быть радостью, наслаждением, а не рабством». Я отвечаю: «Социальная утопия». А он: «Почему утопия? Поймите, сказал, господин финансист, речь идет о новой России, которую в современные рамки и нынешние понятия о труде уложить совершенно невозможно. Вообразите: одно огромное плановое хозяйство, без всяких элементов частно-производственной анархии, без конкуренции, хозяйство, основанное на высочайших технических данных и на принципе: один для всех и все для одного». И заметьте, речь шла не об инстинктах, а об уме, о создании необходимости трудового процесса, как естественного и ответственного жизненного фактора… Понять это, безусловно, очень нелегко: слишком привыкли мы к другим нормам и иным отношениям…
Галагану уже начали надоедать рассуждения словоохотливого старика.
– Прекрасно, отлично… Но как же все-таки с вашей теорией извлечения прибылей из мускульной силы врага? Согласились оппоненты?
– Нет, не согласились… Чудновский этот, выражаясь нынешним диалектом, долбанул меня агрономией. И довольно убедительно. Знаете, что сказал? «Без прополки хорошего урожая не добьешься.» Очень убедительно. Вот только какой критерий в этой ботанике? Одуванчик, он ведь тоже сорняк. Василек еще… А глаз радует…
– Ну… и чем же кончилось?
– Да пока что, как изволите видеть, ничем… Правда, в беседах со здешним председателем мы, кажется, нашли точку соприкосновения.
Галаган оживился: может быть, этот старый болтун окажется полезным… Вскочив с топчана, Александр Степанович заботливо поправил сползшее на пол пальто старика, переставил дачный стул ближе к старикову ложу, сел рядом…
– Любопытно… Если не затруднит поделиться – буду признателен.
– Нет, не затруднит… Местный председатель – латыш. Довольно начитанный субъект и по-русски говорит сносно… Так вот, когда меня из Иркутска сюда перевезли, латыш, при первом знакомстве, мне прямо в лоб: «Россию любите?» Отвечаю: «Кажется, да. Во всяком случае, заграницей, в разных там Баденах, Ниццах и в Парижах, скучал… Только, говорю, России-то больше нет. Есть пашни, луга, перелески, болота, тайга и всякая подобная топография, а Россия – пепел… А какое вам, собственно, дело до России? Вы же латыш!» Сказал и несколько струхнул… А тот спокойно так: «Я, говорит, латыш-то русский… Но, между прочим, сказал, есть в России люди чисторусского происхождения, а душа – чужая… И начал: всю романовскую династию перебрал и двор баронов Фредериксов там и иных прочих, перекочевал к Колчаку, прикрыл его Жаненом, Ноксом и прочими джентльменами, присосавшимися к русской кулебяке во время смуты… Наконец окончил иностранные святцы и заявляет: пройдут столетия, а Россия останется. Римское государство, говорит, вырождалось, распалось, а нынче – цветущая Италия, светоч всей человеческой культуры. И так стал этот самый макаронный светоч расписывать, что я опять взорвался, заорал – знаете, я по натуре весьма несдержан. Плевать мне, кричу, на все Италии с Сицилиями и с Сардинками!.. Был я в этом «светильнике», смотрел на голодранцев лаццарони, пил кислятину киянти, проститутке одной коленкой под зад поддал. Липнут они там табунами, ни одна самая распоследняя русская шлюха до такой наглости не дойдет, чтобы иностранца на улице соблазнять. Что, спрашиваю, ваши богомазы итальянские, Рафаэли да Боттичелли, создали? Какую духовную культуру? Да наши суздальские, владимирские иконописцы разве такое могли бы, когда бы им вместо помещичьей плети и ржаной краюхи – сайку да калач… И – пошел… До того раскричался, что не знаю, как и опомнился. А латыш прищурил свои рыбьи глаза и ухмыляется… Ну, говорит, это вы от бескультурья русского не уважаете итальянское искусство… У них, говорит, Данте, Боккачьо… Я еще пуще взбесился. Опять закричал, что он мне порнографиста Боккачьо против наших Пушкина и Лермонтова… Смотрю – несколько человек там собралось: слушают, улыбаются… Опомнился, остыл. Только взяла меня, знаете, безмерная такая горечь… «Была говорю, пушкинская Россия, так вы ее с вашей революцией по миру пустили!» А он – «Не ваш ли Гойер помогал Колчаку разбазаривать золотой фонд?» Я – «Это, мол, деталь, мелочь». Он – «Хороша деталь – золотой фонд государства!» А я ему – про всеобщее разорение, обнищание…
Тут он, как кавалеристы говорят, делает вольт в сторону от темы, спрашивает: «Как вам, гражданин Белов, удалось избежать выплаты крупного куша в золоте американской фирме «Винчестер» за винтовки? Ведь было прямое распоряжение Колчака?» Ну пояснил я, рассказал. Штука эта и хитрая и не сложная. Желаете выслушать, господин член эР-Ка-Пе?
Галаган изобразил внимание.
– Да, да, конечно! Это же просто здорово – самого верховного надули?
– Глубже, батенька, глубже! Так вот, слушайте! У нас тогда запас долларовой валюты скопился Часть сам Александр Васильевич привез из Америки, еще до восхождения на престол сибирский, часть атаман Калмыков уделил – с сим проходимцем мы помирились после основательной склоки. Колчак ему генеральский чин пожаловал, и атаман не поскупился. Ну и генерал Хорват от правления Китайско-Восточной железки послал долларов изрядную толику.
Гойер, мой шеф, те дни закутил – я и воспользовался свободой действий: взял, да и шарахнул всю долларовую валюту в уплату за винчестеры! Так сказать, «по месту происхождения»… Юридически получилось: оплачено устойчивой валютой – комар носа не подточит, а практически – американское казначейство само оплатило наш заказ фирме: золотишко-то осталось в России… Господа американцы, хоть люди весьма деловые и практичные, сперва не поняли государственной масштабности данной операции – капиталисту ведь безразлично, кто ему платит: что наш Рябушинский, что французик Рено, что этот самый Винчестер американский – лишь бы чистоганом и в устойчивой валюте. Но потом разобрались и взвыли. Дипломатическую переписку затеяли с нами, да что поделаешь? Ни один самый распройдошистый юрист по международному праву за такое дело не возьмется…
– А если бы американцы все же потребовали оплаты золотом? – поинтересовался Галаган.
– Нельзя, батенька, нельзя! Ведь это значит – подвергнуть сомнению собственную кредитоспособность, точнее платежеспособность своей же валюты… Кто на такое пойдет? Какой президент? Мировой скандал!.. Нет. слопали эту пилюлю в бумажной, а не в золотой облатке…
Александра Степановича мало интересовали международные финансовые отношения, но надо было еще поощрить собеседника, вытянуть из него те сокровенные слова: «Сезам, откройся», которые помогли бы найти тропинку к сердцам и умам чекистов… И Галаган расхохотался, сколько мог естественно.
– Действительно: просто и гениально! Ну и что же – помогла вам эта операция в альянсе с чекистами?
Старик изумленно откинулся к стене.
– Что? Какой альянс? Ах, вот вы о чем! Не знаю. Об этих вещах я и тогда и сейчас не думаю, батенька… «Джентльмен платит свои долги» есть такая бесспорная истина, господин… как вас?
– Меня зовут: Ал… Аристарх Евдокимович.
Старик пожевал губами. Сказал безразлично:
– Гм! Возможно… Вполне возможно… Однако, извините… заговорился я с вами.
Он снова натянул па голову пальто и отвернулся от собеседника.
Галаган перешел на свой топчан…
«Странный тип, – думал бывший товарищ министр, – что-то сомнительное в нем, нечистое. Подсунули, что ли? Зря я перед ним душу изливал…»
Мысли Белова ушли в собственное, личное… Как-то семья в Омске? Здоровы ли все? Есть ли средства? Последний раз предчека здешний говорил на допросе, что тиф все еще косит людей… Читать письма из дому позволяют, но дают распечатанными, и нельзя уносить в камеру… А много ли напишут родные, когда известно о перлюстрации? И что успеешь прочесть в короткие минуты, после допроса, когда и следователь зевает и у самого голова, как пивной котел…
Потом от семейных дум мысли старика опять перекинулись в недавнее прошлое. Средства, средства… Презренный металл… Сколько он имел его в своем распоряжении? Десять слитков мог взять совершенно безнаказанно. Двадцать ведь все брали… Только Александр Васильевич не попачкал рук адмиральских в государственных деньгах… Жил глупо, но умер хорошо… Без банковских счетов заграницей… Однако разбазарил золота много… Перед концом швырялся адмирал направо и налево… Какая же, право, дурацкая ситуация создалась: русские стреляли в русских из пулеметов американской фирмы «Кольт», оплаченных русским золотом, добытым руками русских мужиков… Трудно придумать что-либо противоестественнее… «Революция», «контрреволюция»!.. Но ведь это же драка за передел ценностей – совершенно конкретное экономическое понятие, и драка должна какой-то стороне принести материальные и духовные ценности… А если – нет, зачем же было затевать все это вавилонское столпотворение?.. Вот и я, когда в так называемую «контрреволюцию» стопы направил, возомнил, что белые спасатели России и есть разумные, рачительные хозяева… А на поверку вышло: не рачительные хозяева, а поразительные, феноменально-беспардонные купчишки-гуляки… Из тех, что от свечей прикуривали сторублевками… Гусары, черт бы их побрал!..
В этом отношении сегодняшние властители очень выигрывают… А если, действительно, удастся им? Громадина колосс!.. Не Родосский колосс, а Российский… Величины такие открываются, что перед ними Хеопсова пирамида, Эйфелева башня и нью-йоркские небоскребы – кучка мушиного дерьма!
Только вообразить: земля, ее недра, промышленность – фабрики, заводы, торговля – все в одних руках!! У одного хозяина… А хозяин, допустим, умница, человек с русской смекалкой и, того, – не пьющий… Тут таких можно гор наворотить… А какой в России образ правления установится, мне все равно, лишь бы не безмозглые полунемецкие цари и не моты-колчаки… А кто же тогда? Большевики?.. Они хоть думать умеют… Потрясающими категориями думают… И ежели они создавать начнут такую Россию, о которой мы, русаки, еще со времен Петра мечтали, в ноги паду новому режиму… Большевики, меньшевики, эсеры, кадеты, трудовики, энэсы, октябристы всякие – русскому человеку от лукавого… наносы от блуждания умов… от нашего общего безделья… А председатель Чека сказал: «Русскому человеку искание истины свойственно… И партийный разнобой – не от лукавого, а продукт социального несовершенства общества…»
Мысли старика перебил хриплый голос с галагановского топчана:
– Вот вы, господин Белов, прекратили разговор… Очевидно, чем-то я обмолвился… И сейчас вы думаете, что я – это не я, Аристарх Козлов, а некий «Икс», подсунутый вам большевиками для проверки ваших мыслей и настроений… шпион, тюремный осведомитель и провокатор… Ведь так?
– А у вас… стаж есть? – зло отозвался старик.
– Не нужно зловредничать… Вот и вы тоже накапливаете «стаж». Поверьте, мне надо выяснить от вас очень немногое… И лишь для «личного пользования»… Верите?
– Допустим. Так чего же вы вокруг да около? Выкладывайте просто, по-русски…
– Вам судьба сокамерников за полгода известна? – спросил Галаган. – Можете рассказать, кто как вел себя и кто чем кончил? Не было так, чтобы человек строил воздушные замки, пытался раскаянием купить себе жизнь, а его… того-с: в яму?
Старик ответил:
– Помните ответ Христа распятым c ним разбойникам?
– Это насчет царствия небесного? Так я же не о небесном царствии, а о сугубо земном… Как же с ответом на мой вопрос?
– Всякое было…
– Так… не желаете удостоить?..
Старик вдруг заговорил совсем о другом:
– Вот уже пять дней, как меня вызывают к следователю, и я – пишу, пишу, пишу… Председатель мне тогда еще сказал: «Сибревком просит вас, гражданин Белов, представить свои соображения, как вывести государство из финансового хаоса, не трогая остатков золотого запаса, отобранного у Колчака, и не прибегая к помощи иностранных банков. Над этим вопросом, сказал, сейчас Ленин работает»… Ленин. Говорят, юрист-экономист. Так вот, представляете себе, господин член эР-Ка-Пе, задачку? Не из легких… Вот о чем всем нам сейчас надо думать!
«Ломается красноносый, – решил Галаган, – а сам ценой предательства думает купить жизнь… Ну нет, голубчик, ты от меня так не отделаешься!»
Александр Степанович спросил еще проще:
– Вам что, обещают уплатить за все эти финансовые откровения? Сколько? Жизнь?
– Дурак! – взвизгнул тенорком старик. – Тупица!..
– Я ведь без всякого злорадства спрашиваю: просто мне надо это знать. Очень надо! Как бы вы поняли меня?
– Черт вас поймет!
– Представьте себе такую ситуацию: вы пишете, пишете, пишете… неделю пишете, месяц, полгода, год… Но в одно далеко не прекрасное утро вас вывозят – и в яму… Как исписавшегося.
– Я же говорю: отнюдь не исключено… может, и так придется свои долги заплатить… Ну, что ж… Страшно, конечно… Аз есмь человек и – страшно. Однако, я как-никак государственный деятель, и смерть моя должна составить некую политическую акцию, а это обязывает… Вот Витька Пепеляев, когда его на расстрел вели, – мне в Иркутской Чека рассказывали – плакал и молил бога о милости… Оно понятно: хоть и премьером стал, а настоящим государственным деятелем никогда не был… А сам адмирал умер достойно, и это тоже понятно: при всей своей бездарности он был, или думал быть, государственным столпом… Пусть «липовой» была наша «государственность», антинародной, пусть на иностранщину опиралась… Но тем не менее адмирал понимал: проигравший платит…
Старик кряхтя поднялся с топчана и начал ходить по камере.
– Мда-с… черт, как сустав болит! У вас нет ревматизма? Счастливец! Салицилку мне здесь дают… Пей вволю! А сердце?.. Салициловый натр и больное сердце несовместимы… А мне работать надо… Работать!.. Ну-те-с… сколько я смог понять из ваших высказываний, вы хотите при моей помощи выработать линию поведения на допросах? Но ведь это же совершенно индивидуально, и никакие консультации, молодой человек, здесь не помогут… – старик прислушался к шагам в коридоре. – Ага! Ужин несут… Кормят хорошо: просто и сытно. Таким общественно бесполезным субъектам, как мы, идет красноармейский паек… Потрясающе! Не скрывают, что не могут накормить свой рабочий класс, а сюда – лучший паек!
Но вместо ужина вошел дежком Краюхин с выводным красноармейцем.
– Устроились, Козлов? Плоховато, конечное дело, но гостиница – временная… Гражданин Белов! НачСОЧ приказал передать, что дело ваше закончено и на днях отправлено нарочным в Москву. Уж как там решат… А вы сейчас оденьтесь: есть распоряжение перевести вас на квартиру… Будете жить вроде под домашним арестом… Человек при вас будет – татарин, парень хороший, честный… Книги, газеты – разрешено сколько угодно, какие хочете… И уборная – теплая. Хотя лето на дворе, но вам, по-стариковски, аккурат в самый раз… Собирайтесь. Поужинаете на новом месте…
Беляев, не торопясь, собрал в наволочку немногие вещи, накинул на плечи свое дорогое пальто.
– Передайте, молодок человек, вашему начальству большую благодарность. Далеко?
– Да нет – почти рядом. Во флигеле дома сотрудников будете жить. Но караул, не обессудьте, будет… Часовой: пост внутренний.
Старик посмотрел на дежкома.
– Опять мотовство! Будете тратить на оберегание моей особы три-четыре силы… Сбегу, думаете? Черта с два, чтобы, не окончив такой серьезной работы, какую мне поручили, – сбежал! Нет уж, не мечтайте даже! И часовые не нужны…
– Положено, – улыбнулся Краюхин.
– Эк вам понравилось словечко. А того не понимаете, что от него за версту разит волостным писарем!..
Дежурный комендант продолжал улыбаться.
– Ну, собрались? Васюков! Проводи дедушку на жительство, куда велено…
Белов пошел к выходу, не попрощавшись с Галаганом, но в дверях задержался, поднял указательный палец к притолоке и обернулся.
– «Пусть цель твоя будет лучше и больше твоих возможностей, тогда твое сегодняшнее дело станет лучше вчерашнего, а завтрашнее – лучше сегодняшнего»… Арабская мудрость, господин член эР-Ка-Пе… Желаю вдуматься, осознать… Впрочем, навряд ли поймете… Мышиные у вас глазки…
Дверь прикрылась. Дежком тщательно осмотрел топчан, поправил матрац, весело сказал:
– Умнеющий старикан! Видать, скоро на свободу его.
– А в самом деле, зачем этой песочнице конвой?
– Как зачем? Первое, чтобы чувствовал: еще не все прощено. Второе, чтобы какой гад к нему не пролез… Их ведь много… А я страсть люблю, когда люди от нас – и на волю! И вам, Козлов, того же желаю…
– Редко?
– Что – редко? А-а-а!.. – Краюхин вздохнул. – По правде сказать, не часто… Однако, бывает… Эх, жисть-жистянка!
– Который час?
– За полночь. Ну, ночуйте, Козлов. Скоро ужин принесут. Если на двор понадобится, стукните. Выводной – в коридоре безотлучно.
Дверь стукнула, загремел замок.
Поужинав, Галаган стал ходить по камере взад и вперед.
Ошибка совершена, и что толку в самобичевании: «Ах, почему не пошел пешком? Почему не трахнул из браунинга Селянина – лишнего и опасного свидетеля?» Почему, почему? Так вышло, так случилось – теперь не поправить… Надо думать о будущем. Итак, начнем рассуждать. Из попыток нащупать линию поведения на допросах путем наблюдений за самими чекистами ничего не вышло. Ничего не вышло и из собеседования со стариком. Вот скотина старая… Если удастся выбраться – обязательно предложить подпольной «боевке» ликвидировать… Субъект в бекеше сказал дежкому: «Зачислить за Константиновым». При сей фамилии люстриновый пиджак и дежком переглянулись… Что это за фигура – Константинов? У них есть общие следователи и специализированные уполномоченные.
Загадка номер один… Хорошо бы, следователь. И попроще…
Что в этом аресте: просто случайность или им удалось что-то разнюхать? За случайность – веские аргументы: арест не связан с подпольной деятельностью; огромная семимесячная работа по подготовке восстания в доброй сотне деревень и сел… и – нигде, никогда, ничего, никакого подозрительного, настораживающего симптома.
Галаган назвал мысленно просто случайность вариантом «Козлов». А если вариант «Галаган»? Аргументы? Извольте: топорик этого старого пса Чупахина в ходке, неловкое вранье на заставе и, главное, – Афонька Селянин… А вдруг Афонька на допросе расколется?.. Тогда – все пропало и неизбежен вариант «Галаган». Тогда – конец…
…Днем его отвели наверх. Константинов неожиданно оказался «люстриновым» чекистом. Он сидел за столом. У чекиста было очень худое лицо. На лоб свисала прядь волос. Руки тоже худые, с длинными пальцами и нервные… «Лет тридцать пять, интеллигент», – констатировал Галаган.
– Присаживайтесь, – пригласил Константинов, даже не взглянув на арестованного. – Сейчас я закончу, и будем знакомиться.
В топе, несмотря на нотки фамильярности, сквозило нескрываемое неудовольствие. Галаган почувствовал себя бодрее: таким тоном люди следственной профессии говорят, когда подследственный не представляет интереса, так – ординарный случай. Иначе – показное радушие, любезность.
Галаган прочно уселся на стул, заложил ногу за ногу.
– Скажите, что все это значит? И кстати, где мой кучер?
Чекист отложил перо, прикрыл папку.
– Должен вас огорчить: Селянин убит. Очень жаль, конечно. Он нам всем понравился – простак. Но не удалось даже предварительно поговорить: повели на допрос, а он, чудак человек, бросился на конвойного и пытался отнять оружие. Ну и… так и не поговорили. Курить будете? Вот махорка, газета, зажигалка, а здесь – легкий табачишко. Я смешиваю: получается неплохо.
Галаган еле сдержал в себе радость, бурно выпиравшую наружу. Селянин убит! А раз так – начнем с варианта «Козлов».
– Черт знает что такое! Хватают людей по дорогам, убивают! Буду жаловаться и требую немедленного освобождения!
Константинов слушал спокойно, чуть скривив кончик рта в улыбку, с какой смотрят на несмышленого ребенка.
– Будет вам, Александр Степанович! Я еще больше вашего недоволен этим арестом. Просто возмущен был! Понимаете, всю разработку сорвал мне этот матрос-оперком на Кривощековской заставе… Пришлось весь остаток дня и вечер убить на другие преждевременные и недоспевшие аресты. Угораздило же вас так нелепо влопаться!
По спине у Галагана поползли противные мурашки, ноги одеревенели, приросли к полу, стали пудовыми.
А Константинов говорил, говорил и так говорил, будто хорошему другу жаловался на судьбу.
– Поймите меня, Галаган: больше полугода я вас охранял, ограждал от всяких случайностей, связанных с поручениями вашего центра, заботился, точно о родном брате, рассчитывал дать вам еще полгодика попутешествовать… И, вдруг – хлоп! Все насмарку! Позвольте табачок, я сам вам сверну – вы просыпаете… При вашей ненависти к советской власти и при таком образе жизни – арест все равно должен был произойти, но только не сейчас, не теперь. Сейчас – ох, как некстати!
Константинов свернул цигарку и, не заклеивая, подал. Щелкнул зажигалкой и терпеливо ждал, пока арестованный закурит.
– Эк, у вас руки-то!.. Не понимаю: с таким стажем подпольщика – и завалиться! Неужели нельзя было въехать в город с другой стороны? Ведь зимой вы всегда прибывали со стороны Ельцовского бора. Нет, угораздило влезть в заставу! Чертовски неприятная история… Вот перед вашим вызовом я все ломал голову: как ваш центр информировать об исчезновении Козлова? И ничего не придумал. «Утопить»? Нет, неубедительно… «Застрелить из бандитского обреза»? Совсем уж никто не поверит: слишком близки вы с мятежниками, чтобы те до такого дошли, несмотря на ссору… Не знаю, ей-богу, не знаю… Кстати, какая нелегкая вас в Колывань понесла? Ведь любому, мало-мальски искушенному в политике человеку ясно, что на первом этапе бунта кулацкую стихию никакими резонами не убедишь, не остановишь… Знаете, начСОЧ наш даже хотел освободить вас, но после зрелого размышления решили – нельзя! Вы поняли бы, что представляете для нас определённую ценность, что находитесь под неусыпной опекой, и дали бы, грубо говоря, драпа… Вот как все плохо сложилось, Александр Степанович… И для вас и особенно – для нас…
Помолчав, Константинов с совершенно неподдельным унынием спросил:
– Ну, что будем делать теперь, Александр Степанович?
Галаган ответил хрипло:
– Разрешите помолчать. Надо подумать.
– Хорошо. А я закончу постановление о прекращении дела этого остолопа Селянина, погибшего по собственной глупости.
Константинов снова взялся за перо.
Часы за стенкой пробили четверть…
И еще – четверть…
Галаган понемногу приходил в себя… Теперь важно одно: выяснить степень знаний врага: одно дело – агентурные сведения этого люстринового дьявола, другое – прямые свидетельские показания… Есть ли они?
Часы в соседней комнате тягуче пробили два удара. Галаган поднял голову.
– Да… Финита ля комедиа… Кажется, вы человек интеллигентный. Как называется должность, которую вы занимаете?
– Уполномоченный по политическим партиям.
– Ну, тогда все понятно. Скажите, в нашем центре у вас есть свой человек?
– Это же частность, Александр Степанович… Кое-что мы знаем, но многого – нет, не знаем.
Галаган прищурился:
– А хотелось бы?
– Да. Особенно теперь, когда из-за вашей неосторожности приходится раньше времени свертывать всю разработку по вашему сельскому сектору.
– Значит, вам нужны «рычаги и точки приложения»? Их много. Больше, чем вы думаете. Я не всегда возвращался в город со стороны Ельцовского бора.
– Безусловно. Мы за многим не сумели доглядеть.
– Кроме известных вам резидентов, есть и неизвестные… Смею уверить, неплохие организаторы-пятерочники»…
– Конечно, Александр Степанович, я же не всевидящий… И водный транспорт был под вашей опекой?
– От Томска до Барнаула. Во всех затонах на пароходах есть мои люди… Видите, как я откровенен? Оцените?
Константинов поморщился.
– Не надо барышничать. Итак?
– А если – нет?
– Не шутите с этим словом, Александр Степанович.
– Вы правы… Я ошибался в ваших способностях! А колыванцы вас интересуют?
– Не пытайтесь подсунуть гнилой товар, Галаган! Колыванцы – этап пройденный. Сибревком послал им ультиматум: или сложить оружие, или… или мы их раздавим. И для этого потребуется один пароход, одна баржа, одна шестидюймовка, один батальон коммунистов и один час времени. Некоторый, отвлеченный, интерес еще представляет предмет ваших расхождений со штабом мятежников. Вы намечали восстание на семнадцатое сентября, а кулакам никак не терпелось…
– Значит, Чека давно уже все знает? – прерывая Константинова, задумчиво спросил Галаган. – И сроки, и все…
– Ну, далеко не все. Вот и надеемся на вашу… помощь.
– Черт! Как я ошибался!
– Человеческая жизнь – есть цепь ошибок, – тихо произнес чей-то голос. Галаган вздрогнул и обернулся: в углу комнаты на диване сидел человек в серой шинели, наброшенной на плечи. – Ваша большая личная ошибка, господин Галаган, – наполеоновские замашки и переоценка себя. У нас уже есть сведения, что колыванские мятежники вас просто выгнали взашей… Слушайте: товарищ Константинов очень опытный партийный работник, и мы разрешили ему быть с вами совершенно откровенным… То же самое советую и вам – правдивость, откровенность… – он говорил медленно, тоном безмерно уставшего человека.
– Председатель губчека, товарищ Махль, – негромко сказал Константинов, но Галаган вспомнил разговоры с Беловым и по легкому акценту сам уже догадался.
– Я буду поспать у тебя, Константинов… двадцать минут буду поспать… Продолжай допрос.
Предчека закутался плотнее в шинель и мгновенно уснул.
Одной из особенностей эпохи была бессонница. Люди хронически не высыпались: не спали по двое, трое суток… Случалось и больше. И тогда начинала мстить мать-природа: глушила волю и швыряла в самое неподходящее для сна время, куда попало. Спали в седлах, в конном строю; в тифозных бараках и на вокзальных полах; спали в снежных берлогах, в окопах; спали на пустых прилавках конфискованных магазинов и в эскадронных конюшнях… Но в тылу чаще всего спали на служебных столах, подложив под отяжелевшую голову кипу газет… При этом старались поспать в чужом кабинете: меньше вероятности, что потревожат.
Предгубчека спал беззвучно.
И опять в полутемной комнате стало тихо, только перо скрипело по шероховатой обойной бумаге. Наконец Константинов отложил ручку и закурил. «Обстоятельный типчик! – подумал Галаган. – Верно, и на расстрелах водку не пьет… А вот наши всегда вполпьяна. Иначе не могли. Черт!.. Где и когда я его видел?»
Константинов словно прочитал галагановскую мысль.
– На днях мы вашего «девятого» расстреляли… Похабно умер: рыдал, в ногах валялся.
И снова Галаган не выдержал: плечи дрогнули.
– Все нервничаете, Александр Степанович, – заметил Константинов дружелюбно.
Галаган огрызнулся:
– Посмотрел бы я на вас на моем месте… с такими новостями!
– А разве вы меня не помните на вашем месте? – удивился чекист. – Это было летом восемнадцатого, в Омске. Вы были следователем эсеровской «следственной комиссии по делам большевиков», вели дело писателя Оленича-Гнененко. А меня старались из свидетеля защиты превратить в свидетеля обвинения. До того усердствовали, что дважды на расстрел выводили… Вы, вы – лично. Не помните? Ну, как же! Еще три раза рядом в стену пальнуть изволили.
– Фантастика какая-то! Кроме этих воспоминаний, факты у вас есть, доказательства? Мало что можно выдумать!
– Люди есть. Живые люди, Александр Степанович… Скоробогатова помните?
– Какой еще Скоробогатов? – насторожился Галаган.
– Ваш друг по университету. А в девятнадцатом – помощник по колчаковской милиции.
У Галагана мелькнуло: и это знают, дьяволы!..
– Ну и что – Скоробогатов?
– Скоробогатов оказался честнее вас, Александр Степанович…
– Вы что же… Нашли Скоробогатова?
– Нет, мы не искали. Сам явился с повинной. И обе биографии выложил: свою и вашу.
– Вот как? Это сильно меняет дело…
– Зачитать вам показания Скоробогатова? Там все и о совместной вашей работе провокаторами в Томском жандармском управлении, и о карательной экспедиции в деревне Борки, о том, как вы с колчаковщиной схлестнулись окончательно. Читать?
– Нет, не нужно. Он жив?
– Жив… Сохранили ему это благо – жизнь. Но в тюрьме сидеть будет долго.
– Тюрьма – пустяки! Главное в том, что даже такая свинья, как Скоробогатов, осталась в живых.
– Да… но ведь он сам пришел.
Константинов смотрел на арестанта с любопытством.
– Думаете о шансах, Александр Степанович? Шансов мало… Очень мало. Знаете что? Выкладывайте все начистоту: и прошлое, и настоящее, и планы центра на будущее. Честное слово, это и есть единственный шанс… Итак, начистоту? Принципиально – просто и без экивоков.
Галаган, облизывая высохшие губы, спросил деловито:
– А гарантии?
– Мы не на базаре.
– Ха! Ерунда! Все существование человека – базар! Торговля! Один продает, другой покупает, а каждый стремится иметь гарантии, чтобы его не надул ближний… Особенно, когда объектом служит пустяковина, именуемая жизнью!..
Часы пробили три раза, им отозвался диван своими пружинами.
Председатель губчека встал с дивана, набросил на плечи внакидку серую солдатскую шинель и подошел к столу Константинова.
Махль оказался сухощавым и невысоким блондином, с белесыми глазами и щеткой по-солдатски стриженных усов.
– Вы, господин Галаган, – бывший студент, – сказал Махль, набивая трубку константиновской табачной смесью, – студент-филолог. Читали Чернышевского, Тургенева, Добролюбова, Белинского. Как же так? Мне понятно – классовая битва, вынужденная беспощадность, бесчеловечность даже… Но в принципе жизни? В самом принципе? Неужели торговля? Только торговля?
Галаган искренне удивился:
– Знаете, я представлял вас совсем другим и меньше всего думал, что вы заговорите о Чернышевском и Добролюбове, – очень приятно.
– Не думаю, не думаю, – протянул предчека.
– Почему? Всегда приятно побеседовать с интеллигентным человеком… в любой ситуации. Сегодня я весь вечер слушал Белова. Он тоже торгуется с судьбой. Намерен продать вам в обмен за жизнь свои знания, а чтобы не так уж вульгарно – прикрывается фиговым листком патриотизма. Хитрец! Ох, какой хитрец! Да разве может человек, вдосталь познавший жизненные зигзаги, быть иным?
– Думаете? А вам никогда не приходило в голову, что человек, «познавший жизненные зигзаги», может повернуть на прямую дорогу?
– А почему же нет? Конечно, может. Нужен только стимул…
– Точнее.
– Точнее?
– Выгода… Простите за нескромность, товарищ Константинов. вы в прошлом тоже, очевидно, студент?
– Нет. Рабочий, полиграфист…
– А, ну понятно: начитанность. А товарищ председатель?
– Рыбак. Латвийский рыбак.
– Гм!.. Хорошо, поговорим о Чернышевском. Добролюбов, Тургенев, «певец скорби народной» Некрасов… Разрешите напомнить, что все эти гуманисты за свои человеколюбивые произведения получали гонорары. И недюжинные собственные выезды держали, дома покупали, в ниццы ездили… Нравственность, этика, мораль – превосходные понятия, красивые… Но они ни черта не стоят, если их не оплачивают! А вы: «Принцип»! Принципиальности, не оправданной необходимостью, – цена пятак!.. И то – в базарный день, когда все другие уже расхватали…
– Скажите, Галаган, – после раздумья спросил Константинов, – о чем с вами говорили в колчаковской контрразведке, в период… сближения, после переворота, когда те спихнули со сцены вашу эсеровскую клику?
– Первым вопросом следователя, капитана Бойченко, было: какие женские чулки я считаю наиболее привлекательными – шелковые розовые или черные ажурные?..
– Били вас? – пыхнул трубкой Махль.
– Ну, что вы?! – Галаган тотчас спохватился: эх, дурак! Надо было: «били, мол, смертным боем»… Поэтому, мол, я и стал Галаганом.
Но председатель губчека тут же сказал, снова пустив клуб дыма в потолок:
– Впрочем, это неважно. «Люди есть подлого звания – сущие псы иногда: чем тяжелей наказание, тем им милей господа». Так, кажется, господин филолог?
– Благодарю вас! – поклонился Александр Степанович. – А вы не собираетесь?
– Нет, не собираемся, – заметил Константинов. – Есть приказ Дзержинского: за избиения – на коллегию и – адье! Кому охота?
– А все-таки, чем я гарантирован?
– Никто вас пальцем не тронет! – резко оборвал Махль.
– Прекрасно! В таком случае я перейду к деловой части нашей беседы… без Добролюбовых. Итак, вас интересуют явки, адреса, пароли, планы, агентура, резиденты и прочее. Предлагаю вам следующее: вы получаете содержимое моей головы, но не в виде мозгов, пробитых пулей, а в виде мозговой продукции. Таким образом, я сохраняю голову на ее месте, а перед вами открывается такое поле оперативной деятельности, которое вам и не снилось… Заметьте, я очень скромен – о свободе не говорю и не мечтаю. Только жизнь! Но при условии обязательных гарантий.
– Каким же образом? – удивленно спросил Махль.
– Сейчас поясню. Вы печатаете в газетах мое заявление, в котором раскаивающийся грешник извещает население, что, воспылав пламенными симпатиями к новому архисправедливейшему режиму, добровольно и сознательно прекращает свою, как вы любите выражаться, «каэровскую» деятельность. Редакция публикует краткое дополнение с том что сему грешнику дарована жизнь… Вы сейчас же разгромите дотла наш центр, а я… я в тюрьме буду читать Белинского.
– Но кто же помешает нам не нарушить эту «гарантию», Александр Степанович? – спросил Константинов. – Ведь вы в наших руках.
– Уничтожать раскаявшегося, да еще выдав ему в газете, если можно так выразиться, общественно-политический вексель – выше ваших моральных сил. Вы на это не пойдете. Да и опять же невыгодно для вас, учитывая возможность последователей кающегося грешника…
– Здорово, Константинов! – Махль уставился в глаза Галагана. – Я понял вас так: вы расскажете все, что знаете, а потом выступите в печати… Да?
– Нет, несколько иначе: сперва я выступлю в печати, а потом уже начну давать показания… Но не раньше, как прочту сообщение о помиловании… Написать заявление могу хоть сейчас.
– Чистая коммерция! – заявил предчека. – Понимаешь, Константинов, какая торговая сделка? Для твоей работы большое значение имеют знания господина бывшего студента?
– Конечно, Густав Петрович.
– Хорошо. Выдели из дела центра весь материал на этого господина.. Из дела колыванской банды тоже… Мы рассмотрим ваше предложение, господин Галаган, на коллегии. То. что вы сказали здесь, есть ваше окончательное решение? Только так, а не наоборот?
– Только так. Это – принципиально!
– Вы же в грош не ставите принципиальность, – заметил Константинов.
– Не ловите на слове.
Председатель губчека круто развернулся на каблуках и быстро пошел к выходу, на прощанье окинув Галагана мимолетным взглядом того недоумения, с которым посетители анатомических музеев смотрят на заспиртованных уродцев: необдуманный, противоестественный каприз природы. Зачем такое появляется на свет? Кому нужно?
…Галагана мучила мысль: верна ли тактика наглости, откровенный цинизм, хорошо поданная врагу бравада мужественного, но расчетливого человека, сугубо материалистические козыри в игре, где с одной стороны – смерть, а с другой – жизнь. Да, тактика верна… Но почему они решили выделить его дело? Быть может, задумали создать ему «особое положение», как было давно, в жандармском управлении? Арестант-осведомитель. Заключенный-провокатор… А почему бы и нет? Разве сам он, когда договорился с капитаном Бойченко из колчаковской контрразведки и стал официальным служащим этого учреждения, не поступал так же? Поступал именно так.
Константинов, не отрывая глаз от бумаги, спросил:
– Сколько человек вы лично, собственными руками, убили, Галаган? Пока у меня четыре случая: вы руководили расстрелом пленных большевиков после декабрьского восстания в Омске; пристрелили на допросе большевика Титова; повесили семь человек в Ордынской волости и трех партизан-разведчиков в Легостаевской. Были еще?
– Какое это имеет значение? – криво ухмыльнулся Галаган. – Одним больше, одним меньше… Вот и вы днями, если не сегодня-завтра, начнете громить колыванцев… Что же, церемониться будете?
– Нет, не будем церемониться. Они – с оружием в руках, и мы – с оружием в руках. А ведь вы, Александр Степаныч, безоружных людей… Так сколько?
– Я был террористом, а не убийцей. Надо понимать разницу. Цель оправдывает средства… Лучше сами ответьте: что означает выделение моего дела? Подозреваю: хотите придержать «про запас», а после использовать в агентуре?
– Не следует забегать вперед, Александр Степанович.
И тут же сам себе показался фигляром: скокетничал… С кем? С высокопробным мерзавцем скокетничал… Не лучше ли в лоб: выделение вашего дела – прямой путь на коллегию, а путь на коллегию – путь в небытие… У нас ведь – не у вас. Мы для устрашения рядом с головой человека в стену не стреляем… Нет, рядом мы не стреляем…
А Галаган, блеснув золотым зубом, сказал:
– Что ж, разумно. Если договоримся, я смог бы… Впрочем, верно: забегать вперед не следует.
И золотой зуб, прикрытый тараканьими усами, и сетка мелких морщин на наглом, самодовольном лице, и высокомерие подлеца, владеющего тайной, – так все показалось Константинову омерзительным, что он уткнулся в бумаги, боясь выдать презрение. Наконец справился с собой.
– Я обязан закончить формальную часть допроса… Следовательно, вы отказываетесь давать показания?..
– Пока отказываюсь… Сторгуемся – разговоримся.
– Еще раз, Александр Степанович: да или нет?
– Ну, что вы, ей-богу! Нет!
– Конвойный! Уведи арестованного.
В час, когда председатель губчека Махль в комнате уполномоченного Константинова беседовал с Галаганом. «убитый» Афонька Селянин спал непробудным сном в дежурке…
Дежком Краюхин легонько прикоснулся к Афоньке.
– Слышь!.. Вставай…
Афонька мгновенно оказался на ногах.
– Ты по коновальской части… петришь?
– Спрашиваешь?! Любого коня выпользую, чище какого ветинара… Они, ветинары-то, только деньги берут…
– Кобчик у нас слег… Бориса Аркадьевича личный конь. Почитай всю войну прошли вместе.
– Добрый конишка?
– Знающие говорят: в старое время прасолы десять сотенных не пожалели бы…
– Поди, опоили?.. Айда!
Во дворе Афонька жадно вдохнул в себя ночную свежесть… Засмеялся.
– Ты что? – покосился дежком.
– Луна!.. Дедуня мой сказывал про это божье чудо: «Наше, мол, цыганское солнышко»… Куда идти-то?
– В конюшне собрались…
Из раскрытых дверей конюшни лился яркий свет.
– Все фонари и свободные лампы Борис Аркадьевич велел принести, – пояснил Краюхин, – светло, как днем..
Поодаль от одного из стойл, лежа на боку, мелко-мелко сучил ногами белоснежный конь. Бок коня судорожно вздымался и опускался, голова откинулась в сторону. По шее пробегала дрожь, и все же шея казалась какой-то деревянной. Черный прикушенный язык вывалился и был недвижим… Возле коня стоял Борис Аркадьевич.
– А-а, медик… – Борис Аркадьевич обернулся к Селянину. – Вот, брат, несчастье свалилось… Что с ним?
Афонька обошел вокруг коня и сказал сурово:
– Давай фонарь… Свети коню в глаза… В глаза, сказываю. Вот так. Теперича фонарь к сопаткам… Свети, свети! Так… Так… Ну, конешное дело!
Покончив с осмотром белого коня, Афонька прошел по всем остальным стойлам, заглядывая в глаза и в ноздри каждой лошади под разными углами света.
Вернулся и встал подле Бориса Аркадьевича, переминаясь с ноги на ногу.
Борис Аркадьевич спросил раздраженно:
– В чем дело?
Селянин, окинув владельца белоснежного Кобчика сурово-презрительным взглядом, помолчал… И вдруг грянул страшным словом: «Сап!»
Борис Аркадьевич крикнул:
– Краюхин! Старшего конюха – взять!
– Старшего конюха вчера еще комендант отпустил на побывку,- доложил Краюхин.
– Куда?
– В Колыванскую волость… точно – не знаю.
– К конюшне – пост! Товарищи, кто-нибудь позвоните в гарнизонную кузницу, пусть вышлют ветеринаров и санитарную команду… Ты уверен, медик?
– Сап – он как из винтовки… Ты бы велел, кому здесь делать нечего, – уходят пусть… Прилипчивый, зараза! И к человеку льнет.
– Неужели… никакой надежды?..
– Какая тут может быть надея!.. От сыпняка выхаживают… От сапа не бывало еще… Прикажи лучше Кобчика твоего и прочих сей же час – с нагана в ухи!.. Чего им мучаться?
Борис Аркадьевич остановился в дверях конюшни.
– Кобчик меня трижды от смерти уносил… Пусть не моей командой…
– Как хочете…
– Пойдем ко мне… поговорим.
В кабинет принесли чаю.
– Вот за это спасибо, товарищ начальник! Люблю китайское зелье…
После второго стакана Афонька скупо рассказал о себе, о мятеже, помянул об оставленном в Кривощекове Буране.
– Вот бы вам Бурана, товарищ начальник, взамен Кобчика… Пошлите меня: вмиг обернусь… Доверьтесь – не сбегу… Я всю правду вам… Прямо скажите: верите?
Борис Аркадьевич даже недопитый стакан отставил.
– Да как же жить, если человеку не верить?! А сам ты веришь людям?
– Ну, кому следоват… А коли всем не доверять – это будет не жизнь, а псарня…
– Совершенно верно, – согласился начСОЧ, – именно, псарня, а не человеческая жизнь.
– Все ж… с оглядкой, – многозначительно сказал Афонька. – Вот с конюшней вашей, к примеру… Ну, да вы к этому делу приставлены. Сами должны понимать…
Константинов листал толстый том агентурно-следственного дела о контрреволюционном эсеровском центре. Было много, ох, как много еще не разгаданных загадок: какая гадина таится под именем «Дяди Вани», публично извещавшего население о намеченных и исполненных убийствах коммунистов? Кто у них «работает» на железной дороге и организует хищения одежды для вновь открытых детских домов, кто организовал поджоги на электростанции, на мельнице, в Яренском затоне? Откуда солидная финансовая мощь центра, и в каких закоулках хранятся кожаные мешки с царским серебром и пачки сторублевок, до которых все еще падки крестьяне? А больше всего нужна Константинову подпольная офицерская организация, свившая гнездо в военном городке, где расквартированы колчаковские полки, сдавшиеся еще зимой и все еще не распущенные по чьей-то преступной воле… Да, кто-то сидит и в наших штабах и тщательно бережет силы для реставрации… Кто, кто?
Все это знает Галаган.
А Константинов не знает.
Сколько труда, сколько бессонных ночей ушло на то, чтобы распутать заячьи «петли», «сметки» и «двойки» в хитроумных ходах подпольщины! А тут можно одним взмахом, одним ударом: допрос Галагана на обойной бумаге, ночной сбор коммунистов города и – вся контрреволюция в чекистском мешке! Разве это не стоит жизни Галагана?
Пусть с листов допросов и сводок о прежних преступлениях Галагана просвечивают искаженные лица партизанских жен и детей, сжигаемых заживо, мертвые глаза повешенных, запоротых, расстрелянных…
Пусть даже за десятую долю совершенных преступлений Галаган трижды достоин смерти! И даже пусть Константинову вспоминается плац-пустырь Омского кадетского корпуса, где разместились тогда все контрразведки… И сам Константинов вспоминается самому Константинову.
…Руки скручены за спиной проволокой. Лицом уткнули в сарайные бревна, а сзади слышен тот же мерзкий голос, что и сейчас: самодовольный голос Галагана:
– Ну-с… Последний раз: где скрывается Оленич?
Свидетель Константинов молчит.
Выстрел гремит по плацу, отталкиваясь эхом от корпусных стен, а слева от константиновской щеки впивается в дерево пуля. Полтора сантиметра от виска..
И опять:
– Слуша-ай, ты, ба-льшевистская морда! Второй раз я не промажу.
И опять гремит наган. Пуля – в сантиметре.
Третий выстрел на плацу. Пуля отбила крохотную щепочку, щепочка – в надбровье глубокой занозой… До сих пор – след. белый шрамик. После товарищи по камере делали надрез – вытаскивали занозу…
– Ладно! Развяжите ему руки, господа! Ничего, краснокожий, я из тебя Оленича выбью!
…А теперь Константинов думает: если не удастся отстоять у товарищей жизнь Галагана, сам поеду на исполнение после коллегии… Обязательно – сам! Долг платежом красен… Но нет, не в этом суть: в том, чтобы отстоять жизнь этой гадины…
Константинову сравнялось тридцать семь. Был он человеком невысокого роста, с движениями плавными и медлительными, и ходил сутулясь и как-то странно на левый бок, будто навсегда впитав в себя команду: «Левое плечо, вперед!» У него было узкое, строгое лицо. Строгость константиновского лица портила свисавшая на лоб прядь волос, каштановых, но с преждевременной проседью, да пятна чахоточного румянца на скулах. Карие глаза Константинова умели смотреть на собеседника не мигая, так что трудно было человеку с нечистой совестью уйти от этих глаз, проникающих, казалось, в самые сокровенные тайники человеческой скверны… Даже сотрудники губчека, сами мастаки по части следовательского взора, говорили уполномоченному по политпартиям: «Ну, чего уставился? Скребешь своими шарами по душе, словно конским скребком!». Константинов отводил глаза и чуть усмехался.
Был Константинов сыном кустаря-деревообделочника из Кузнецка, но направил свои стопы от юношества не по столярной отцовской тропке, а еще мальчишкой нанялся учеником наборщика в знаменитую Томскую типографию либеральное купца Макушина – читать очень любил – и прошел за пятнадцать лет путь от наборщика до лучшего корректора, которого очень уважал за жажду знаний и самобытный ум сам господин Макушин. Хозяин добился даже приема корректора в университет вольнослушателем, но тут грянула империалистическая война…
С фронта привез Константинов в Сибирь партийный билет РКП (б) и такой особенный взгляд, будто заглянул в самые бездонные глубины падения личности, но, заглянув, не ужаснулся, не удивился, не обиделся за человека и не перепугался, а принял – философски.
После допроса Галагана Константинов пошел к Борису Аркадьевичу.
– Хочешь согласиться на его предложение?
– Да. Понимаешь, Борис Аркадьевич… Пусть живет, черт бы его побрал! Зато сколько жизней мы сохраним, покончив с центром одним ударом! Ведь пока мы будем продолжать разработку, эта плесень будет расти, как домовый грибок.
– Какое-то время – будет. Мы знаем это. Махль мне рассказал о Галагане…
– И…
– Никаких заиканий! Смерть! Единственно, что могу предложить: будешь готовить заседание коллегии – переговори с членами… Прислушайся к их мнению… Ты. с какого года в партии, Константинов?
– С семнадцатого… на фронте вступал.
– А мы с Махлем – с девятьсот пятого. Вступали меж баррикадных боев… И мы с ним в вопросе о Галагане одного мнения.
– А может, с Махлем поговорить?
– Не советую. Если бы он и изменил свое мнение, я первый написал бы Дзержинскому… Тут же не просто служебное разногласие. Знаешь ли ты, как Дзержинский говорил о чекистах? Он говорил, что у чекиста должны быть чистые руки, холодный ум и горячее сердце. А ты свои руки хочешь испачкать торгашеской сделкой! Только вдумайся, осознай…
– Я уже много думал… Но ведь можно этого мерзавца… и после?
– Если такое городишь, значит, вовсе не думал. Словом, я в этом случае тебе не советчик…
– Когда заседание коллегии?
– Сегодня ночью… Ступай домой, поспи часа два и помни: «чистые руки»…
…Часы в дежурке пробили полдень, когда легкий толчок в плечо снова заставил Афоньку мгновенно проснуться.
– Иди с ним! – сказал новый дежком, указывая на красноармейца.
– Куда еще? Обратно в конюшню?
– Эва! Проспал ты, братишка, царство небесное… Нет у нас конюшни… Постреляли своих лошадок на зорьке… Сам начальник санитарной инспекции был… Ну, очнулся? Проведи его, Пластунов, к Андрееву.
– Топай вперед, конский доктор! – приказал конвойный, легонько подталкивая Афоньку к внутренней двери. – Не дрейфь: Андреев наш – матрос… Легкий человек: ласковый, веселый…
Пластунов перемигнулся с новым дежкомом.
– А че ему надо, вашему матросу? Я же договорился с этим… С Борис Аркадьичем.
– Смотри-ка! С самим начСОЧем договорился? Ну, значит, Андреев в рассуждении договора… Пошли, что ли?
У Андреева сидел вызванный в Чека начальник уголовного розыска Кравчук – бородач в новенькой офицерской шинели, со штопаной дыркой в левой половине шинельной груди и с пуговицами, затянутыми алым сукном.
Серые офицерские шинели были данью моде. Такой же, как матросские клеши «сорок второго» калибра с клапанами, за которые засовывали бескобурно наганы. Или высокие, до колен, шнуровые ботинки – их носили и мужчины и женщины. В тревожные дни и ночи на фронте попробуй быстро справиться со шнуровкой… Но – мода. А то еще – пулеметные ленты на матросских бушлатах, крест-накрест. Когда лежишь в цепи и комроты орет: «По наступающей цепи белых… Часто! Начинай!» – какая может быть речь о «частом» огне, коли приходится и со спины и с-под мышек выкорябывать патроны, а они в гнездах пулеметной ленты сидят крепко!.. Вот и вертись, пока догадаешься все это боевое украшательство перехватить финкой…
Куда лучше были кожаные подсумки, каждый на тридцать патронов, заключенных в обойму… Вставишь обойму в винтовку, нажмешь большим пальцем – патроны сами скачут в магазин. Удобно, хорошо, практично. Так не, куда там! Подсумки отдавали «гражданским» на разные там подметки да набойки, а на себя пулеметную ленту.
И с шинелями получалось странное дело: сам адмирал надел на себя вместо черной с красными отворотами драповой флотской шинели грубошерстную русскую солдатскую на крючках. А красным в люботу было напялить на свои солдатские плечи старорежимную серую офицерскую. И офицерские шинели имели широкое хождение… Мода.
…Кравчук слушал Андреева, одновременно делая сразу два разных движения: правой рукой пытался вертеть волчком крышечку от чернильницы, а левой старался установить на торец толстый столярный карандаш.
Даже в чужом кабинете он, если просто не разгуливал по комнате, зачем-то прощупывая стены, то всенепременно должен был проверить шпингалеты на окнах, попробовать прочность стульев и табуреток, прокрутить телефонную ручку: сперва направо, потом – налево…
Андреев, недавний особист, жестикулируя, рассказывал что-то, непрерывно улыбаясь, но сослуживцы знали, что причиной его веселости был удар шашки: в восемнадцатом сбитый с седла дутовский казак, уже потеряв стремя, успел-таки концом клинка расширить матросский рот. Разрубы срослись плохо, и особист Андреев до конца дней своих обрел веселую внешность.
Ввели Афоньку. Он исподлобья оглядел комнату, отвернул глаза от матроса и, увидав бороду Кравчука, сразу пришел в хорошее настроение. Расплылся в улыбке.
– Здрассте, товарищ начальник Модест Петрович! Как здоровьице?
Но начальник угрозыска не выказал особого восторга от встречи.
– Вот уж не думал, что ты такой сволочью окажешься, Афанасий Иванович… – сокрушенно вздохнул Кравчук. – Был вор как вор… Я бы сказал, нормальный вор. И скатился до такой подлости – в банду полез… У контры стал полицейским…
– Улестили, Модест Петрович, – помрачнел Афонька. – Как есть улестили… Васька Жданов. Опять же шибко неохота мне было стражаться с Красной Армией, как они меня набилизовали и – в окопы… А мне эти окопы вовсе без надобности…
– Садись! – прервал его Андреев. – Рассказывай! – Кто главарь восстания? Кто члены штаба? Кто коммунистов убивал? Фамилии убийц и подстрекателей? Ясно?
Афонька кивнул, подумав: «Ну, «веселый», язви его! От такого веселья как бы не плакать… Какой-то каменной штукой в руках вертит… Того и гляди – в лоб благословит… Чище нагана будет: враз копыта раскинешь…» Но тут же пришел на память Борис Аркадьевич, совсем не похожий на этого дикошарого…
Андреев, отложив тяжелое пресс-папье, приготовился записывать.
Кравчук предупредил:
– Смотри не ври, Селянин… Мы про тебя все знаем.
– Известно, Модест Петрович, как вы – при должности… Только чего мне врать? Они меня – собаками. А я – врать буду? Н-нет… Пиши, матрос.
Афонька ответил на все вопросы обстоятельно.
– Можно этому хлюсту верить? – спросил Андреев у Кравчука. – Как, сыщик?
– Можно…
Афонька заторопился:
– Как перед истинным, говорю. Я, коли, засыплюсь, бесперечь все выложу! Завалился – перво-наперво сам себя казни… Душой казнись, правдой. Такая моя натуральность…
– Стоп! Отрабатывай задний! – крикнул матрос. – Выкладывай только про банду! Зачем с Галаганом ехал?
Тут дверь комнаты открылась и вошел начСОЧ.
– Не надо о Галагане, – сказал Борис Аркадьевич и сел на диван. – Продолжай, продолжай, Андреев…
Но матрос доложил, что у него с Афонькой «вроде все».
Борис Аркадьевич прищурился на Кравчука, словно прицеливаясь:
– Слушайте… По вашей линии за этим вандейцем есть что-нибудь? Ну, «долги» имеются?..
Вместо ответа начальник угрозыска сам спросил Афоньку:
– Ты Кремневской коммуны жеребца загнал уже, Афанасий? Выкладывай – кому?
Афоньке – лишний раз – удивление! «Смотри-ка, до чего ушлые эти лягавые! Где Кремневская коммуна, а где – город!.. И промеж имя бандитские шайки, а вот поди ж ты: уже знают…»
Афонька сказал конфузливо:
– Я, Модест Петрович, того жеребца свел вобрат… Возворотил, стал быть, куммунарам. И замест веревочной оброти – цыганскую уздечку… Пожертвовали мы с дедуней…
Товарищ Кравчук до того поразился таким ответом, что медную чернильную крышечку выронил да так и застыл с полуоткрытым ртом. Наконец строго спросил:
– Не сумел сбыть?
– И продать не сумел… А главное… вот, гляньте, – Афонька спустил штаны и показал кое-как поджившее тело на ляжках и ягодицах. – Вот покупатели… Чупахинский кобель… Травили псом… И ищо… Сам дедуня наказал: завязать, говорит, надо, охотиться звал… промышлять зверька… Ну, я и отвел каракового-то.
– Древнейший «станочник» в нашей округе этот сознательный дедушка, – пояснил Кравчук чекистам, – то есть укрыватель конокрадов… Значит, Афанасий Иванович, дедка сам «завязывает»?
– Стал быть, так, – хмуро ответил Афонька и потупился.
– Он не врет, – сказал Кравчук. – Если сказал, значит, так оно и есть. Следовательно, товарищи, у нас претензий к этой личности больше нет… А вы все же вдумайтесь, что получается… Невиданно, неслыханно! Ну, я пошел. До свиданья и ты, Афанасий, а лучше – прощай.
– Вот и рассмотрел я тебя, медик… – задумчиво сказал Афоньке Борис Аркадьевич, когда Кравчук и Константинов вышли из комнаты. – М-да… Рассмотрел… до ляжек. Ну-с, что будем делать?.. Ты хоть что-нибудь понял, что вокруг творится? А творятся, братец, вокруг тебя интересные дела… Украл коня, а куда девать? Повел к прежним дружкам продавать, а те – псами затравили… Дружки-то, взяв в руки власть, оказалось, и знать тебя не хотят! Ведь так, медик? Или не так?
Афонька перевел вздох…
– Выходит, так.
– А ты о том подумал, что не дай бог, те, колыванские, укрепятся, будут они таких, как ты, голяков вешать, расстреливать, башки рубить… Ибо каждый купец сам вор, он очень не любит тех, кто у него ворует… Верно ведь?
И Афонька снова вздохнул:
– Как не верно!
– Что же делать с тобой, медик? Скажи сам… А ведь ты – пролетарий… Конокрад, уголовщина, а все же… пролетарий. Не буржуй, не купец Чупахин, и им не сродни… Или, может быть, я ошибаюсь? Ты белогвардейцу Галагану родной племянник?
– Уж вы скажете!..
– Да, скажу… Гибнут люди, медик. Хорошие люди за вашего брата жизнь отдают, лишаются здоровья, становятся калеками… Смотри сюда, товарищ…
Борис Аркадьевич сбросил с себя обе рубахи, и Афонька увидел: мускулистый торс был сплошь покрыт рубцами и шрамами.
– Фронт, – пояснил начСОЧ. – Всего шестнадцать… Тяжелых – семь. А у тебя что, пролетарий? Купеческие собаки задницу порвали? Не густо, не густо. А ведь и ты все время жизнью рискуешь… Только зачем, для чего?
Наступила пауза… Андреев вскочил со стула и помог начСОЧу одеться…
– У тебя, Андреев, проект «Обращения Сибревкома» к политбандитам есть? – спросил начСОЧ. – Я велел раздать всем отделам для обсуждения… Написал свое мнение?
– Да некогда все! Так ведь оно же не вышло еще, «Обращение»?
– Ничего, выйдет на днях… Нас сама жизнь подстегивает: пусть медик будет первым. С него и начнем…
Борис Аркадьевич ушел.
Афонька вывел на листах протокола по три дрожащих крестика.
– Слушай, бандитский городовой, – растянув разрубленный рот в зевоте, сказал Андреев. – Пиши заявление.
Селянин опешил.
– На помилование, что ли?
– В Красную Армию… Мол, так и так: раскаиваюсь в своем проклятом капиталистическом прошлом и хочу смыть позор кровью на фронте.
Афонька спросил осторожно:
– Что-то я не в полном понятии… Будто в армию меня заберут? А пошто не в тюрягу?
– «Заберут»! На кой черт ты нужен! Сам просись… Оправдаться тебе надо? Надо. Вот и просись… – Матрос рассвирепел почему-то и заорал: – Возись тут с вами, объясняй да рассказывай! Кнехт чугунный, гандшпуг!
Афонька не знал, что такое «кнехт» и «гандшпуг», но обиделся.
– А ты не лайся, а сказывай делом. Мелет несуразное, да еще лается! Тебя сюда не затем посадили, чтоб измываться… А то еще лыбится!
– Тебе б так лыбиться, когда шашкой полоснут! Вот тип! Что мне с тобой цирлихи-манирлихи разводить? В ресторан сводить, кофий пить для приятного разговору? Так и так-де, уважаемый полицмейстер, пейте кофий и жрите котлеты, а после, сделайте милость, осчастливьте: вступите добровольно в Красную Армию… Мол, она, доблестная Красная Армия, никак не может без вашей стоеросовой особы обойтись!..
И матрос снова завернул в бога, в боженят, в царя и в царицу и в наследника цесаревича.
– А возьмут? Так ведь я…
Матрос развеселился и стал смеяться. Теперь не только разрубленным ртом смеялся – глазами.
– Вот адик! Это у нас так идиотов звали. Для приличия. Эй! Ты мне… тут палубу не соли! Соленого-то в моей жизни, браток, полный трюм… Ладно. Значит, на фронт?..
– Пиши… Може, я орден заработаю…
– Может, орден, а может, и пулю схлопочешь… На фронте – совсем запросто.
Афоньку увели, а следователь Андреев погрузился в чтение одного удивительного документа.
Весь день, пока помощники выкраивали из толстою дела антисоветского центра материалы о Галагане, Константинова одолевали сомнения: правильно ли? Махль и Борис Аркадьевич старые коммунисты, ленинской гвардии люди… Но ведь они – люди.
А заседание коллегии губчека – суд скорый… Правый, но не милостивый… Упустим Галагана – не вернем уж его знаний… А другой такой фигуры может не оказаться.
Константинов побывал дома, вылил на голову ведро холодной воды и отправился к председателю ревтрибунала.
Председателю трибунала Константинов сказал:
– Заседание сегодня… к полуночи.
– Много дел? – осведомился пожилой человек, с резкими носогубными складками, которыми награждают лицо тюрьмы и фронты.
– Нет… Только одно. Понимаете… – Константинов рассказал о Галагане… – Как бы вы поступили в таком случае?
– Я взяток не беру! – отрезал председатель.
– Какая же взятка?
– Для следственных органов – взятка… Не личный «барашек в бумажке» следовательно, а взятка целой организации… Он же, этот прохвост, по сути дела не просто торговую сделку нам предложил – это бы еще куда ни шло! – нет, он Чека дает моральную взятку. Если вы согласитесь, этот мерзавец не только жизнь выигрывает.
Он большее выигрывает: людское мнение о подкупности чрезвычайки…
– Но ведь, если Галаган останется жить, мы быстрее справимся с центром…
– Ничего! – подмигнул председатель. – Над нами не каплет…
Эх, ты, сухарь недальновидный! «Не каплет!» А восстание? А заговоры один за другим? А убийства коммунистов? Но сказать вслух это Константинов не решался: у председателя и голова седая, и партстаж с девятьсот третьего.
– К полуночи приезжать, говоришь? Ладно. Там и додумаем. Докладываешь ты? Вот и хорошо. Ты уже всех членов коллегии обошел?
– Нет, еще не всех, – ответил Константинов и добавил: – Но о Галагане больше спрашивать не буду. Решим на коллегии.
– И правильно!
В это время в далекой Москве было раннее утро. Свет в кремлевских кабинетах уже давно погасили, но в одном были еще опущены шторы и горела настольная лампа.
Сидевший в кресле с плетеной спинкой невысокий, коренастый и подвижный человек, со лбом Сократа и фамилией, сотрясавшей весь мир, закрыл лежавшее на столе «Дело», положил на него второе такое же, придавил все тяжелым пресс-папье и позвонил секретарю:
– Соедините с Феликсом Эдмундовичем…
Взял телефонную трубку и стал говорить, слегка картавя:
– …Так и думал, что вы опять не спали всю ночь! Буду ругаться, Феликс Эдмундович! Да, да – обязательно буду ругаться! А пока – извольте слушать: я прочитал оба материала о товарищах министров Колчака – профессоре Введенском и финансисте Белове. Они – люди чужие, но честные, умные и русские, в лучшем смысле… А главное, архинужные сейчас!.. Обвинять их в том, что они-де были помощниками министров – так же неумно, как обвинять самого Колчака в том, что белые пороли учительниц… Использовать этих министров нужно. Составьте депешу и – спать, спать, Феликс Эдмундович…
К полудню Андреев привел Афоньку в кабинет начСОЧа.
– Всё с ним… Разрешите взять лошадь, Борис Аркадьич, съездить в губвоенкомат?..
– Нет у нас больше лошадей, Андреев…
– Тьфу! Забыл. Ну, тогда я пешком. Возись тут с ними, чертями! Что это – мое дело!
– А ты как думал? Самое настоящее партийное, чекистское дело: возиться с чертями.
– Разрешите идти?
– Разрешаю… Скажи там губвоенкому, что Селянина надо в кавалерию. И предупреди, что добровольцы будут еще… Вот, таким образом, Афанасий Иванович… Становишься ты теперь красноармейцем.. Да… Таким, значит, образом… Слушай, товарищ Селянин: а не хочешь ли остаться в нашем хозяйстве? Будешь заведывать средствами передвижения… на правах помощника коменданта. Паек – красноармейский, обмундирование, пушка на боку… Подберешь себе на конном дворе конюхов и кучеров. по своему выбору… Но сперва надо новыми конями обзавестись, и это дело мы хотим поручить тебе…
– В армию ж… сулите?
Борис Аркадьевич успокоил:
– Так это – на твой выбор. Хочешь – армия. Хочешь – к нам. Тут, сам видишь, тот же фронт… Ну, как?
Афонька энергично замотал головой.
– Как было сказано: в Красну Армию… чтобы верой-правдой… Вот и матрос говорит: оправдаться мне надо…
– Говорю, у нас тот же фронт… Ну, хорошо! Решили. Теперь к тебе одна просьба, товарищ Селянин… В военкомат – завтра. А сегодня, как говорили,- спутешествуй в Кривощеково и перегони сюда того бандитского коня, что ты из Колывани угнал… Вместе с экипажем доставь, во двор дома сотрудников. Временно там наша конюшня будет.
– Это чупахинского Бурана?
– Почему чупахинского? Просто – Бурана.
– А Малинкин отдаст?
– Отдаст. Мы ему напишем, чтоб не чинил никаких препятствий.
– А как жа эта стерва, купец Чупахин?
Борис Аркадьевич, не ответив, сказал еще:
– Да, вот что! Прихватишь с собой одного старичка… Тот давно настоящим воздухом не дышал: шесть месяцев пробыл у нас. Освободили его. Сядете вместе на пароход, придете к капитану с моей запиской – старик шибко грамотный – потом на Буране с ветерком. И опять на паром и – домой. Переночуешь у этого старичка, а завтра – в военкомат. Ну, пойдем к секретарю.
По дороге на паром Белов с таким любопытством разглядывал певшее ста птичьими голосами лето, что Афонька не выдержал:
– Слышь… Чего этта вы все головой вертите… Ровно мерин от слепня?
– Зови меня Иваном Ивановичем, – отозвался старик. – Шесть месяцев… да, – шесть месяцев, – вдруг он отшатнулся, будто только сейчас разглядел возле себя Афоньку: – А ты, собственно говоря, кто таков?
– Я? Абнаковенно: человек…
– Это и мне видно, что… человек не человек, но все же… подобие человека… А кто? Охранник? Чекист переодетый?
И Афонька, ничтоже сумняшеся, подтвердил, да. чекист.
Но старик, еще раз оглядев спутника с головы до ног, обутых в стоптанные ичиги, нахмурился.
– Брешешь! Говори: кто? Не то я из тебя душу вытрясу!
Тогда Афонька, словно дивясь барскому непониманию самых простых вещей, ответил скромно:
– Вор я… Конокрад.
Старик остановился изумленно. Снова стал рассматривать Афоньку. Наконец, пожевав свои серые губы, резко отличные от ядреного алого носа, заметил:
– Похоже… Да, похоже… А зачем же ты в Чека оказался? И почему – со мной?
Афонька коротко рассказал о последних днях своей красочной биографии. Старец мгновенно вспылил. Заорал:
– Подсунули шантрапу! То одного подсаживают, то другого! Да за кого вы меня принимаете, господа?! Пшел вон, варначина!
Селянин тоже вспылил:
– От варнака слышу! Видал ты его, барина?! Не шибко-то разоряйся, ваше превосходительство!.. Документ твой – у меня. А без документа – первый милиционер тебя сгребет! И кто тебя, такого гордого, на Буране проветрит, коль не я? Ты поди и не чул, с которого конца к лошадке подходить: с башки аль с репицы? Видали мы вашего барского звания…
Старик продолжал бурлить:
– Да ты понимаешь, скотина, что я лошадей… Знаешь ли ты, что у меня конный завод был? Жокеев – десяток. Да если бы ты, ворюга, на моем конном дворе появился, псари б тебя затравили борзыми!
– Вот энто – очень даже могло быть, – согласился Афонька, вспомнив чупахинского кобеля. – Это так… вам над простым человеком подызмываться – первая радость… Да нонеча большевики вам руки-то укоротили.
– А ты что ж… большевик, коммунист? Конокрад с большевистским уклоном или – большевик с конокрадским душком?
Афонька покачал головой.
– Не стыдно тебе такое молоть? Ить седой волос скрозь… А ты – такое! Я, барин, ваше превосходительство, на энтой землице остатний раз прохлаждаюсь… Завтра – уеду…
– Куда? Лошадей воровать для советской власти?..
Афонька взглянул с укоризной.
– Еду бить польских панов!
– Так… Значит, заканчиваете свою восточную программу на западе? Ну, что ж… Знаешь, читал я где-то: в одной оранжерее пальма росла, да позабыли, что она простора требует. И вот пальма вымахала так, что стеклянный потолок – вдребезги! А пальма – к небесам!.. Мда-с… Никакие потолки вашего брата не удержат… Росли, росли… А мы не уследили, и вот вы теперь пойдете по всему миру потолки ломать… Знаешь, что такое пальма?
Афонька не знал, и Белов рассказал…
Они помирились окончательно на паромном пароходе после того, как вахтенный помощник капитана, прочитав бумажку из рук Афоньки, отдал обоим честь и пригласил в каюту.
В селе Кривощеково милиционер Малинкин, прочитав другую бумажку, выданную для этого случая Борисом Аркадьевичем, сказал весело:
– Ну вот, Селянин… Видать, в пользу тебе пошла моя осьмушка… Ну, дай бог, дай бог!.. Значит, на фронт направляешься? Ладно. Принимай Бурана. Он дома, в конюшне: боюсь выгонять на луг – народ разный круг села шляется… не все ж фронтовики? Разные есть на белом свете людишки… А?
Афонька подтвердил, что это, конечно, справедливо, – разные есть людишки и не все фронтовики.
Буран, увидав Афоньку, заржал и потянулся к руке мокрыми губами.
– Погодь, Селянин, – сказал Малинкин, когда Афонька завел Бурана в оглобли. – Я сейчас…
Милиционер вынес из дома крутопосоленный ломоть хлеба и небольшой берестяной туесок.
– Дай-ка Бурану… из своих рук. А туес возьми в дорогу. Подсластишь солдатское бытье… Да и взводного уважишь…
От туеса пахло столь роскошно, что даже у Бурана зашевелились ноздри.
Белов снова вспыхнул порохом. Ни с того ни с сего заорал на всю улицу:
– Чересседельник! Чересседельник подбери! Еще лошадники называетесь, а запрячь коня толком не умеете! Ты, знаешь, для чего в русской упряжке седелка существует?
Старик стал объяснять, для чего в русской упряжке существует седелка.
Афонька слушал с вежливым вниманием, но милиционер Малинкин обиделся:
– Вы, папаша, я извиняюсь, вы зря на нашего брата, мужика, время тратите… Как мы при конях сызмальства, такое ваше руководство, прямо скажем,- нам вовсе без надобности… Вот так, дорогой папаша…
– Ишь – «сыночек» нашелся! Ступай, распахни ворота! Ну, что уставился, как баран на ярочку? Иди открой ворота настежь!
И хозяин двора пошел открывать ворота.
А старик не по возрасту легко взметнулся в плетушку, Афоньке приказал:
– Вались в коробок! – и крикнул Бурану незнаемое Афонькой словечко, короткое и хлесткое, как удар циркового бича: – Пади!
Упряжка вынеслась со двора вихрем, и Буран пошел по улице широкой и размашистой «ипподромской» рысью, мгновенно реагируя на малейшее движение рук старика. Афонька смотрел с благоговением. Афонька никогда не думал, что есть такое высшее искусство управления лошадью, когда и наездник и конь – будто одно целое…
Снова был пароход «Орлик» с паромом и был вольный обской ветер. На пароме старик спросил:
– Это что за хлюст? – и кивнул в сторону села Кривощеково.
– Малинкин?.. Милиционер, который меня арестовывал… а ране-то шлепнуть хотел, да не получилось… Смит сфальшивил…
– Гм! Оригинально: «смит сфальшивил»… А что это в туесе?
– Видать, мед…
Старик снова сказал:
– Оригинально! Очень оригинально, господа… Русская душа: сперва удавит ближнего за ломаный грош, а потом на всех перекрестках будет рубаху свою рвать и молить прохожих: «Прости меня, народ православный!»… Где есть еще такое? Где, я спрашиваю вас?!. А вы говорите: «Рафаэли, Боттичелли, Алигьери»… Значит, мед?.. А перед медом «хотел шлепнуть», выражаясь вашим современным салонным диалектом?..
Когда вернулись в дом сотрудников и во дворе столпились чекисты полюбоваться новым приобретением, Афонька, вываживавший Бурана, спросил Бориса Аркадьевича:
– Что я говорил? Не конь, а золотой самородок! Хорош?
Но Борис Аркадьевич ушел в дом, ничего не ответив.
А вечером Ахмет рассказал Афоньке, что старик-лошадник – не кто иной, как всамделишный министр, и, который раз, пришел Афонька в жестокое удивление…
Татарин куда-то сбегал и притащил во флигель топчан и скудную постель.
– Нучуй у нас, бачка, Апанасий Иваныч… «Сам» велела…
Старик приказал поставить самовар, а потом все втроем пили чай с медом. Пили в коридорчике, из которого уже ушел часовой внутреннего поста. И снова дивился Афонька: где ж это видано, чтобы с самим министром чаи гонять?..
Июльский ранний рассвет вползал в председательский кабинет сквозь щели оконных штор, гасил неровную желтизну электричества и керосиновых «молний», делал лица людей землистыми.
Заседание коллегии губчека близилось к концу. В насквозь прокуренной комнате волнами ходила сизая табачная хмарь. Машинистки, отстукивавшие на разбитых ундервудах постановления коллегии, казались воздушными.
Старшая взмолилась:
– Невмоготу, Густав Петрович… Перерыв бы…
Махль выколотил трубку, поднялся с места.
– Вопросы по докладу товарища Константинова о деле Галагана есть у членов коллегии?
Вопросов не было. Председатель объявил перерыв, распахнул двери и, вздернув шторы, открыл окно.
– Дышите, девушки, а мы сделаем перекур…
– Как – перекур? – ужаснулась Орловская. – Вы же все время курите?
Председатель ревтрибунала ответил невозмутимо:
– То курили – думали, а сейчас – без думки. Просто покурим.
Все отправились в соседний кабинет покурить без думки…
Машинистки облокотились на подоконник рядышком с пулеметом, глазевшим в оконную амбразуру.
– Как у тебя с Гошкой дела, Ксенька? – строго спросила старшая. – Кончилась блажь?
– Он больной… у него рана открылась и вчера припадок был…
– Где он? НачСОЧ посылал на квартиру – нету…
– У меня…
– Ну и дура!.. До чего же ты дура, Ксенька! А еще чекистка…
– Слушай… не надо!
– Нет – надо! Надо с этой любовной заразой бороться пуще Чекатифа[2]. Не время… Как бы хотелось, чтоб поняла ты! – старшая шлепнула ладошкой по пулеметному кожуху. – Ничего, я тебя вылечу лучше доктора! Не унывай! Завтра… то бишь сегодня, перепечатай те три дела колчаковские, которые я тебе еще позавчера дала… К трем часам, понятно? А с Гошкой мы еще побеседуем! Думает, что коли матрос, – можно десятки дур круг пальца обводить?! Не выйдет!
– Что не выйдет? – спросил Махль, возвратившийся в кабинет за табачной коробкой. – О чем речь?
Крестьянцева ответила застенчиво:
– Так, Густав Петрович… Это мы по своему, по бабьему делу…
Но Орловская решительно:
– Густав Петрович, она говорит, что сейчас любить не время… Дескать, фронты, разруха, голод, банды… ну и тому подобное… И будто нельзя любить поэтому. Правда?..
– Правда! – отрубил предчека. – Кате любить больше нельзя: она уже полюбила, вышла замуж за хорошего человека, родила дочку. И ей снова нельзя.
– А мне? Когда кругом банды?..
– А тебе – можно!.. – и рассмеялся.
В кабинет входили члены коллегии. Машинистки вернулись к ундервудам. Махль прикрыл двери, задернул оконные шторы.
– Продолжаем заседание, товарищи… Выносим решение по делу убийцы и террориста, члена подпольной антисоветской организации Александра Галагана.
Константинов, поймав внимательный взгляд Махля насторожился. «Что это он так смотрит?» Нервно притушил окурок и тотчас свернул другую самокрутку.
– Разрешите мне, товарищи, коротко – о ВЧК. Чрезвычайная комиссия – явление временное, нелегкое для народа и грозное… В нашей работе самое плохое что? Самое плохое то, что человеку, которого мы судим закрытым чрезвычайным судом, некуда апеллировать… В этом сложность нашей работы. Вот возьмем, хотя бы, трибунальцев – у них суд гласный, открытый, и есть возможность осужденному апеллировать. Просить помилования, наконец… У нас осужденный такой возможности лишен начисто.
Какой же вывод из этой особенности нашей работы? А вот какой: чекист не имеет права ошибаться. Понимаете: не юридически, а по-человечески – не имеет права ошибаться. Мы на учете, и для будущих поколений мы сигнальщики человеческой добропорядочности… Вот поэтому нам ошибаться никак нельзя! Знаете, какой это груз? Ведь человеку свойственно ошибаться, свойственно исправлять свои ошибки… А как исправлять ошибку Чека?
Значит, что такое местные коллегии губчека: это закрытые партийные суды, основанные на безоговорочной убежденности судей, базирующихся на глубокой принципиальности решений, и лишающие осужденного всякой защиты, всякого состязательства и прений сторон… Поэтому-то и столь многочисленны наши коллегии, поэтому и решения членов коллегии должны быть единодушными… Это не трибунал, где у каждого судьи может быть «особое мнение» – здесь мнение для всех одно. Мнение коммунистов.
А теперь о деле Галагана.
Я не буду говорить о степени доказательности собранных нами улик: они бесспорны. Бесспорно, что Галаган еще до революции работал провокатором царской охранки и, будучи в то же время членом эсеровской «боевки», уничтожал лично революционеров, будто изобличенных в предательстве, по фальшивым «материалам» охранки… Бесспорно, что Галаган после революции работал агентом и следователем эсеро-меньшевистских контрразведок… Вот и наш Константинов на собственном опыте убедился, что такое Галаган, когда тот имитировал расстрел самого Константинова… Наконец, бесспорно, что Галаган, став позже начальником карательного отряда колчаковской милиции, вешал, порол, жег людей живьем, расстреливал лично и через подчиненных… Все это доказано. Вот и решайте!
– И зачем ты нам все эти азбучные истины рассказываешь? В чем оправдываешься?
– В самом деле, Густав, ты чего это развел? – добавил член коллегии от губревкома.
– Подождите, подождите: сейчас он расскажет, в чем дело, – вставил председатель ревтрибунала, – мне Константинов уже говорил утром.
И Махль рассказал…
– …Если мы оставим жизнь этому человеку, не имеющему права на жизнь, мы облегчим работу по снятию центра…
– Но ты понимаешь, Густав Петрович, это же не просто торговая сделка… Это – взятка. Взятка целой партийной организации, – возмутился секретарь губкомпарта, – больше того, это попытка скомандовать нам: «А вот делайте, что моя левая нога хочет!» Вот это что!
– Именно. Я уже сегодня утром говорил об этом Константинову, – поддержал губкомовца предтрибунала. – Именно взятка! Самая настоящая. Нет, нам это не подходит!
– Постой, постой! Значит, он «принципиально» отрицает принципиальность?
– Это парадоксально! – заметил Борис Аркадьевич.
– И тем не менее – у него это так…
– Понимаю, – поднялся с места председатель сибирского революционного комитета, – вполне понимаю… А посулы Галагана? Что ж, обойдемся… Расстрелять!
И член коллегии от губревкома сказал четко:
– Расстрелять!
Снова поднялся секретарь губкомпарта.
– Принципиальность, товарищ Константинов, самая дорогая штука на свете… Ее никакими благами не купишь, никакими выгодами… Дорогая, потому что принципиальность – аккумуляция совести. И – самая жестокая. Потому что не признает никаких компромиссов. Да, ничего не поделаешь – придется обойтись без услуг господина Галагана… Прошу занести в протокол: расстрелять!
Председатель ревтрибунала сказал ободряюще:
– Не горюй, Константинов Если бы Чека работала только на показаниях мерзавцев, немного бы мы наработали… Надо с людьми, с народом потеснее быть. Враг слишком нас ненавидит, и ненависть не может не прорваться… А народ сразу ухватит и все равно придет к нам…
Председатель трибунала размашисто вывел на протоколе свою фамилию.
Махль спросил:
– Значит, ошибки нет? – и глянул на Константинова.
Константинов вздохнул свободнее: «Ну, и слава богу. Конец сомнениям».
– Немедленно – в исполнение. Иди…
– Слушаюсь!
Дежком Краюхин сидел на ступеньках подъезда губчека вместе с красноармейцем Пластуновым. Курили.
– До чего же люблю я солнышко, Пластунов! Да и кто не любит? Почитай, нет живой души на земле, чтобы не радовалась… Всем оно любо!
– Не всем, – возразил пожилой солдат. – К примеру, служил я действительную в Кушке!.. Крепость такая есть. Сплошь – пески, а середь тех песков всяческая гадина ползает… Жарко там… И живет одна тварь – скорпиён… Из себя не велик, в полпальца, а вредный – спаса нет!.. Смертельный. Так вот энтот скорпиён от солнца завсегда прячется… В подвалы лезет, в гнилушки, в мокреть какую… Затаится невидимо и человека – трах! Хвостом бьет…
– Почему хвостом?
– Хватит вам об азиатских скорпионах, – сказал Константинов вышедший на крыльцо, – своих сибирских полно. Комендант в Чека ночует или дома?
– Здесь…
– Будите коменданта… Коллегия кончилась.
Краюхин поморщился.
– Тьфу! Смерть не люблю, чтобы в мое дежурство! Кого?
– У вас он – Козловым… Разбуди коменданта.
– Есть!
Солнце уже заливало сплошным золотом обширный двор дома сотрудников Губчека.
Машинистка Орловская вместе с матросом-чекистом Гошкой Лысовым пили морковный чай, сдобренный сахарином, и уточняли кардинальные вопросы солнечного дня: кого позвать «свидетелями» в ЗАГС и как устроить свадьбу, имея в комоде, совмещавшем обязанности кухонного шкафа, всего полбутылки спирта, настоенного на сухой вишне, и десяток яиц… А хотелось, чтобы все «как у людей».
Гошка сказал несмело:
– Насчет масла и муки… Я не знаю. Попроси сама у начСОЧа… А что касается… Я, Киса, пожалуй, сбегаю к доктору Правдину: если, откровенно сказать, такое дело – он нальет еще спиртику? Сбегаю, а?
Но Орловская ответила теми тривиальными словами, какими и поныне отвечают жены на самоуничижительные предложения «сбегать», «сходить», «смотаться»:
– Ладно тебе!.. «Сбегаю!» Ишь, разгулялся! Обойдетесь…
В комнату постучались. Улыбчатый матрос Андреев принес Гошкин маузер.
– А я за тобой, браток… Ты что – всурьез пришвартовался к Орловской?
– Женюсь сегодня…
– Сегодня – не получится, – сожалительно сказал Андреев. – Самому смерть охота с недосыпу выпить, но не получится: пароход отходит на колыванскую банду. Поедем вместе: есть приказание.
– Я – припадочный… И я – страшенный псих! Со мной знаешь, что может случиться, если не женюсь?
Но Андреев ответил невозмутимо:
– Я сам еще страшнее – псих! Приготовиться! Одевайся…
– Вот сейчас меня ке-ек трахнет! Ты – в ответе.
– Стоп травить! Два раза в сутки припадки не бывают!..
Гошка сказал уже без всякой надежды:
– И еще рана старая… И – контузия.
– В бои тебя не велено: будешь сидеть в каюте и проверять личности пленных, чтобы наши, невзначай, каких дураков вместе с кулачьем не приголубили. Вот я и сейчас – из губвоенкомата… «Лекпома» твоего, Селянина, к делу пристраивал… Ты Ксана, на меня не обижайся насчет Гошки. НачСОЧ приказал: пусть, говорит, Орловская лишний раз, без этого психа, подумает одна, на досуге… Ну, айда, контуженный в девятое ребро, пошли…
И они ушли, но и Орловской не пришлось лишний раз подумать о важном жизненном шаге: досуг не получился.
Пришла рассыльная и позвала на смену.
– Так я же не спала! Всю ночь глаз не сомкнула!
Рассыльная ответила:
– Густав Петрович сказали: на неделе поспим, посля колыванцев.. Айда, Аксинья, – ждут у машинки Густав Петрович.
…Прошло еще три дня. Уже отгремело чоновское «Урра!» Над Колыванью вновь заполоскалось в голубом небе алое знамя Советов.
Колывань поплакала над убитыми… И начала сенокос.
Возвратились в Новониколаевск матросы – чекисты Андреев и Лысов.
Свадьбу сыграли все-таки, и матросские сапоги били о половицы дробь «Иркутянки» и «Яблочка».
А далеко за Сибирью отстукивали версты эшелоны маршевых рот.
Мчались теплушки гражданской войны: красно-кирпичные, с новым трафаретом на месте царского двуглавого хищника, тряские, с гремучими дверями, на которых известкой вывела солдатская судьба: «Даешь Варшаву!!!»
Теплушки рвались вперед, и ревом паровозных гудков, россыпью золотых искр и перебором тальянок теплушки утверждали будущее Афанасия Ивановича Селянина.
А сам он водил оселком по гибкой стали драгунского клинка, и мнилось Афоньке, что в руках не смертоносная шашка, а извечно привычная коса. Звук-то одинаковый…
На остановке в теплушку с маху вскочил с перрона взводный. Попробовал острие и сказал:
– Плохо! Это тебе – не литовка! Надо, чтоб волос брала!.. Точи еще… Вечером – покажешь… Понял, чтоб волос брала!.. Я, к примеру, на Кавказе действительную отбывал… Вот иде клинки!.. Возьмет азиатец, скажем, агромадный плат. Полушалок шелковый… Такой у них там шелк тончайший, что в кулак весь плат зажать – пожалуйста!.. Так вот, расправит плат тот без всякой натяжки, а сам шашкой полоснет, вроде и без ро́змаха даже… И плат надвое… Такие клинки… Я с шестнадцатого рублюсь, и в восемнадцатом у товарища Буденного поершил белых казачков, дай бог кому другому… А не превзошел рубку до того кавказского полушалка…
– А я – дойду! – заявил Афонька. – Я, взводный, беспременно постигну!..
НАРОДНЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ
Тысяча девятьсот двадцать седьмой год…
…Три глухих удара станционного колокола. Поезд, доставивший меня на небольшой полустанок, проскрежетал замерзшими тормозами, дернулся, громыхнул буферами, и вагоны поползли в ночную даль, к Омску. Мелькнул красный фонарик…
Зимняя темь… Только из окна станционной конторки бросает на синий снег желтые пятна лампа-молния.
Где-то неподалеку – конское ржанье, но ничего не видно…
– Далеко следуете, гражданин?
Передо мной огромная фигура в волчьей дохе.
– В Святское. А что – не ямщик, случайно?
– Ямщик. Курков мое фамилие. Еслив пожелаете, свезу мигом! За два с половиной часа домчу. Кони – звери… Тулуп есть… И не заметите.
– Сколько возьмешь?
– Чо там! Сойдемся. Айдате… Давайте чемойданчик…
Кошева широкая просторная – хоть свадьбу вози.
– Трогай, Курков!
Свист ямщичий, по-разбойному резкий, оглушительно врывается в уши…
– Эй, вы, ласточки!..
Рывок, облако снежной пыли – и бешеный перепляс старосибирской ямщичьей пары по набитой дороге-зимнику. Только цокают копыта коренника в передок кошевки, режет лицо ледяной ветер да заливаются шаркунцы…
– Добрые у тебя кони, Курков!..
– Чо-о?
– Говорю: кони знатные!
– А-а-а!.. И прадед ямщиком ездил… Коней знаем…
Вокруг морозная пустыня да бескрайние камыши…
Озера, озера подо льдом.
Час скачки. Но вот пустил ямщик лошадей шагом.
– Закуривай, Курков! Угощайся городской папироской. Сам-то святский?
– Невдалеке оттель проживаем. В Картасе. Ране-то здесь Московский тракт проходил. Почитай, полсела на ямщине жили… А вы – к нам на должность али так на побывку, к родне какой?
– Народный следователь.
– А-а-а! Вас в Святском давно ждут. И квартера, кажись, приготовлена. Вона, как сошлось! За вами вроде два раза исполкомовских лошадей посылали, а довелось мне… случаем…
– Да, задержался в городе… А что это там за огоньки? Вон справа. Деревня?
– Деревень тут на все полсотни верст не сыщешь, до самого райцентру… Волки.
– Смотри-ка?! Много зверья? Нападают?
– В редкость. Лонешный год – было… Бабу одну заели… Хворая баба была, а одиношно поперлась со своей деревни в село. К ранней обедне вишь понадобилось. То ли грехи замаливать, то ли от хвори Миколе-Зимнему свечку поставить… А пуржило. Ну, через два дни нашли голову да ноги в пимах…
Долго молчим.
– А на проезжих нападают?
– Не-е-е. Зверь с понятием. Учителка ишо шла обратно с сельпа в деревеньку… За карасином ходила. Ну, окружило волчье. Идут впяту, наперед забегают, садятся: вроде, дескать, нет тебе ходу – смерть! Бабенка сперва в смятение вошла, а все ж догадалась: юбку порвала и – в жгут, а потом – карасином. И подожгла. Зверье – в стороны, а учителка так в невредимости и дошла до жительства. Более не слыхать было. Волк – он над слабым да хворым куражится, а коли видит, что человек в полной силе,- ни в жисть не насмелится.
– Труслив?
– Да ить оно как сказать? В девятнадцатом, как колчаки, скрозь наш Картас, да скрозь Святское тоже, отступали, так зверье за имя агромадными стаями шли. Подбирали отставших, замерзающие которые. Стреляли, пуляли колчаки, а ему, зверю то ись, наплевать! Идет валом. Вот и выходит – не труслив, а знает, чо к чему… Умнеющий зверь! И карактерный…
– Как это – характерный?
– А так: если в кошару попал – всем, сколь есть овечек, глотки порвет. Жрать не будет, а порежет всех. Это у него – обязательно…
– Вот сволочной зверь! Всех!
– Сколь есть! Сволочной, это верно.
– Слушай, Курков, а с колчаковцами у вас сильные бои были? Они ведь тоже… характерные.
– Да, было… Как же без этого?
– Ну, а как у вас насчет грабежей по дорогам? Были банды?
– Банды не банды, а так… блуд кое-какой кажное лето случается… Особливо конокрады. Одначе и тем дороги перепаханы…
– Милиция ловит?
– И милиция тоже… А боле сами мужики конокрадишек казнят… «метят».
– Убивают самосудом?
– Зачем сразу убивать? Всяка тварь жить хотит… А поймают мужики с ворованными конями – леву ладошку на пенек, да топором по пальчикам… Не воруй!
– Да… А правую руку не рубят?
– Нет. Ну рази уж вдругорядь изловят. А которые заядлые, ну тех, бывает, и кончают навовсе.
– Нельзя так! Это еще при царе было, а теперь власть своя, рабоче-крестьянская. Бороться с самосудами надо! Беззаконие…
– Да ить, конечно – не похвальное дело… А ну, голуби!
Снова бьют подковы о передок саней и на поворотах заносит широкую кошеву.
Овладевает дорожная дремота…
– Тпру-р-ру… Приехали, товарищ народный следователь.
Подслеповатые домишки… Площадь с неизбежной коновязью. Каменный магазин с железными ставнями. Двухэтажный каменный дом. Еще один…
По площади ходит и гремит колотушкой ночной сторож.
Вот оно – древнее село Святское. Резиденция камеры народного следователя 7-го участка энского округа…
– Вот, следователя вам доставил. Его к кому на квартеру? Слыхал, поди, – обратился мой ямщик к старику.
Тот объяснил.
Ямщик свернул в переулок, подъехал к покосившемуся дому-пятистеннику. Кнутовищем застучал в ворота – потом – в деревянные ставни…
– Просыпайсь, хозяйка! Примай своего квартеранта…
Двадцатого января 1927 года народный следователь Святского, Большаковского и Муромского районов был утвержден Районным Исполнительным Комитетом и начал знакомиться со своим участком, делами его и людьми.
Вот я в квартире райуполномоченного ОГПУ Дьяконова.
Он старше меня лет на шесть, сухощав и невысок. Лицо со скулами, туго обтянутыми коричневой от загара кожей. Впоследствии я убедился: загар этот – вечен. И зимой и летом одинаков.
С потолка комнаты свешиваются гимнастические кольца. Около печки – тяжелые гири.
Но главное в комнате уполномоченного ГПУ – книги. Книги на трех этажерках, книги на столе, книги на подоконниках.
– Много читаешь, товарищ уполномоченный?
– Много читаю, следователь… Много. Иначе нельзя. А ты?
– Да, конечно…
– Это хорошо. Наши деятели сейчас тоже к книжке потянулись, да не у всех вытанцовывается… Грамоты не хватает. Ну, что ж? Рассказать тебе о районной советской власти?
– Обязательно.
– Гм… Председатель РИКа Пахомов… Лет ему уже… к пятому десятку подбирается. Бывший начальник уголовного розыска при колчаковщине – партизанский вожак. Мужчина «сурьезный» и большой законник. Упрям, очень упрям… Ну что еще о нем?
– Я с ним уже познакомился. С первой встречи предупредил, что, если из округа не будет соответствующего отношения, не станет отапливать камеру…
– Вот, вот. А если будет бумага с печатью – дровами завалит.
– Ну, у меня печать своя…
– Тогда ты обеспечен… Секретарь райкома Туляков. Хороший человек, прекрасный коммунист… Всем бы взял, да малограмотен. От «пущай» еще не ушел. В будущем году поедет учиться. Учти – в разговорах вспыльчив и пытается командовать… Заврайзо Косых. Тоже бывший партизанский командир. Политически хорошо подкован, но окружен кулацкой родней. Принимает подношения.
Райком, райисполком, рабкооп, райфо, РАО… За каждым словом, обозначающим учреждение, – живые люди. Живой человек, большей частью – большевик, овеянный партизанской славой, покрытый рубцами старых ранений, но – малограмотен.
Все они мечтают: учиться, учиться… Но учиться некогда. Работы – непочатый край.
– Слушай, Виктор Павлыч! А в глубинке тяга к знаниям чувствуется? И как… с классовым расслоением?
– Насчет тяги – а когда ее в деревне не было? Со времен Ломоносова деревня к грамоте тянется, да не выходило… Что ж тебе сказать? Тут роль избачей и учителей – огромна. А с ними не все благополучно. Много понаехало к нам городских. В крестьянском хозяйстве – ни уха ни рыла. Нужно своих учителей воспитывать. Вот в будущем году мы твердо решили 30 человек из окончивших ШКМ оставить в районе… Вынесли такое решение и в райкоме и в РИКе. Касательно же классового расслоения… нэп много напутал. В годы военного коммунизма было проще: вот тебе кулак, а вот бедняк! Теперь много труднее. Вчерашний бедняк нынче раздобрел – стал «середняк». А старые кулаки распродались многие… Обеднели… Куда их отнести?..
– Как с преступностью?
– Без работы не останешься!
– А контрреволюционный элемент?
– И я на биржу труда не собираюсь… Ну, пойдем, пообедаем.
– Спасибо. Буду обедать у своей хозяйки, а то обидится.
– Ну, не задерживаю… Да, вот что: ты Достоевского читал? «Преступление и наказание»?
– Читал. Не понравилось. Слишком много чернил на убийстве одной старухи…
– Конечно! То ли дело – Шерлок Холмс!
– Издеваешься?
– Издеваюсь. Не нравится?
– Раздеремся.
– Не выйдет. Я сильнее. Хочешь, дам «Пещеру Лейхтвейса»? Очень даже завлекательная книжка!
Дьяконов подошел к одной из этажерок, порылся в книгах и подал мне «Братьев Карамазовых».
– Читал?
– Н-нет.
– Прочитай обязательно. Я не без задней мысли: во-первых, тебе, как следователю, нужно особенно жать на психологию, во-вторых, мне, как уполномоченному, нужно знать твое развитие.
– Слушай, товарищ уполномоченный: а тебе не кажется, что ты – нахал?
– А тебе не кажется, что я ни с кем другим так бы не говорил? О том, что ты бывший чекист и почти хороший большевик, хотя и со срывами, мне уже давно известно. Еще до твоего приезда запросил необходимое… А вот где ты стоишь – «надо мной» или «подо мной»? Ведь работать придется, как говорится, рука об руку…
– Допустим – «над»?
– Не допускаю!.. Уже целый час присматриваюсь. А если так окажется – чудесно! Мне друг нужен… Не такой, чтобы шептаться, а такой, чтобы поправил, где оступлюсь…
– А если – ты «над»?
– Тогда я поправлять буду…
– Гм! Будь здоров, Дьяконов!
– Ты куда после обеда?
– Знакомиться с начмилом…
– Шаркунов – человек очень интересный. Типичный осколок военного коммунизма. Пробовал я его за уши вытягивать – не поддается. Он ведь в оперативном отношении – в твоем подчинении?
– Как орган дознания.
– А ему – наплевать! Понял? Чем ты его ушибешь? Окриком? Нельзя. Этот из тех, что по первому зову партии на штыки грудью бросится. Ученостью? Он лишь посмеется…
– Найду чем, не беспокойся!
– Ну, пока, самоуверенный ты человек!
Огромный, чисто выметенный двор районного административного отдела окружен завознями и конюшнями. Посреди двора – конный строй. Идет рубка лозы.
На крыльце, широко расставив ноги, стоит человек лет сорока в армейской командирской шинели с милицейскими петлицами. На голове синий кавалерийский шлем с большой красной звездой. На левом глазу черная повязка. Офицерская шашка блестит золоченым эфесом.
Одноглазый командует: – Соколов! Шашку вон! Удар справа!
Мчится по двору статный вороной конь. Сверкнула шашка, но лоза не срублена, а сломана.
– Как клинок держишь, раззява? Повторить! Вам кого, товарищ?
– Наверно, вас… Я – народный следователь.
– Слыхал. Здравствуйте. Шаркунов, Василий Иванович. Можете просто Василием звать. Сейчас я закончу занятия… Спешиться! Смирнов! Остаешься за меня. Закончишь рубку – проведи еще раз седловку. Ну, пойдем чай пить, товарищ…
– Спасибо. Времени нет. Прошу подготовить все дознания для проверки.
В единственном глазу начальника милиции нехороший блеск.
– Так-с… Когда прикажете?
– Сегодня к вечеру. Кстати, нет ли у вас на примете кандидата в секретари моей камеры?
– Писарями не занимаюсь! Для меня все писаря одного хорошего сабельного удара не стоят! – и с нескрываемой насмешкой: – Не желаете ли попробовать? По лозе? Смирнов! Коня сюда!
– Спасибо. Клинком не владею… Я – моряк…
– Моряки-то на море плавают…
Ну ничего, я знаю, чем пронять таких, как ты.
Браунинг, мгновенно выхваченный из моего кармана, высоко взлетел в воздух и снова оказался в моем кулаке.
– Что – в цирке работал?
Вот дьявол! Ну, хорошо же!
– Вбейте вот в это бревно гвоздь наполовину. Товарищи, найдется гвоздь?
От сгрудившихся вокруг нас милиционеров отделились двое, побежали к сараю и вернулись с большим гвоздем и молотком.
– Вот сюда вбейте. На уровне глаз…
Пять шагов… восемь… Еще два… и еще два.
Браунинг три раза выбросил легкий дымок. Из трех одна да найдет гвоздевую шляпку…
Так, есть! Гвоздь вбит пулей.
Милиционеры смотрят на меня, широко открыв глаза.
– Да милый ты мой человек! – вдруг в неистовом восторге кричит начмил. -Да где ж такое видано? Видал стрелков, видал' Но то из винтовки! А тут из такой пукалки! Ура товарищу следователю! С таким не чай пить – водку! Смирнов, Рязанцев, Тропинин! Тащите его ко мне! Арестовать его, артиста!
Как я ни упирался – день пропал. Пришлось пить водку. И пить так, чтобы – ни в одном глазу, как говорится. Единственный глаз Шаркунова все время наблюдает. Внимательно и хитро.
Домой меня доставили на лошади начальника милиции. Шаркунов провожал и все время спрашивал:
– Как самочувствие?
– Отлично… Завтра утром – не забудьте – дознания на просмотр…
– Слушаюсь! Ну и орел!.. Так, говоришь, всю гражданскую – на фронтах? Три раза ранен?
– Дважды ранен и тяжело контужен… Да уезжай ты, сделай милость!
Утром следующего дня Шаркунов предстал перед моим столом в сопровождении своего помощника с пачкой дознаний. На замечания щелкал каблуками, позванивая шпорами, приговаривал:
– Слушаюсь, товарищ следователь! Будет исполнено, товарищ следователь!
На третий день вернулся из района секретарь райкома, товарищ Туляков. Он оказался прихрамывающим человеком средних лет, с простым, крестьянским, но не бородатым, а гладко выбритым лицом. На пиджаке в большой шелковой, вишневого цвета розетке – орден Красного Знамени.
– Садись… Семью не привез?
– При первой возможности… Думаю на будущей неделе дать телеграмму. Вот только мебелишкой, кой-какой, обзаведусь…
– Значит, не сбежишь… Не сбежишь? Фронтовик?
– Фронтовик. Не сбегу.
– Дел много. Ох и много дел! Вот тут я тебе накопил…
Он хлопает ящиками письменного стола и вынимает одну за другой бумаги с размашистыми резолюциями.
– Это из Глазовки. Там председатель сельсовета совсем закомиссарился. Орет на людей, кулаком стучит по столу. Проверишь и доложишь. А вот из Леоновки. Тут, видишь, дело хитрое: послали мы туда недавно нового учителя, а он с кулачьем схлестнулся. Вместе пьянствуют. Школа по неделям закрыта. Наведи следствие.
А здесь из Бутырки пишут: водосвятие устроили, черти! Арестуй попов и доставь сюда! Ну, тут таловские сообщают, и тоже об учительнице: с парнями шашни затеяла! Любовь на полный ход, парни из-за нее разодрались, а дело стоит. Поезжай и сделай строгое внушение. Если нужно – хахаля арестуй и привези сюда. Подержим в РАО. Пусть охладится.
– М-да…
– Что? Испугался? Не робей – поможем!
– Да нет… Работы я не боюсь.
– Вот и хорошо. От работы сколь ни бегай – она тебя все одно сыщет… Ну, поедем дальше: в Хомутовке сельсоветчики секретаря сняли. Красного партизана. Якобы – неграмотный. А приняли секретарем кулацкого сынка. Тут брат, дело политическое. Нужно со всей строгостью закона… Да ты что на меня уставился?
– Ничего, я слушаю… Продолжайте.
– В Ракитине попову дочку изнасильничали. Ну это ерунда, потом можешь заняться, когда освободишься!
Я прочитал заявление поповны об изнасиловании и положил в свой портфель. Остальные бумажки сложил стопочкой и оставил па столе.
– Все эти материалы, Семен Петрович, принять к производству не могу.
– Как? Что ты сказал?
– Говорю, что эти бумаги не могу принять…
– Это почему же, дорогой товарищ?
– За отсутствием признаков уголовно-наказуемых деяний.
– Да ты что – в уме?!
Туляков встал из-за стола. На лице его отобразились поочередно: удивление, злость, гадливость…
– Так вот кого нам прислали?! Так, так… Значит, классового врага защищаешь, а советская власть тебя не касаема? Пущай, значит: на местах дис-креди-ди… дискредитуют, а ты будешь поповну оберегать? Так я вас понимаю?
– Нет, не так, Семен Петрович.
Сколько ни пытался я объяснить ему роль и значение народного следователя, который был в то время в райцентрах фигурой автономной и осуществлял некоторые прокурорские функции, Туляков оставался непоколебимым. Глаза его смотрели на меня открыто враждебно.
А когда я напомнил, что для разбора аморальных поступков низовых работников советской власти в районе существует инструкторский аппарат райкома и аппарат РИКа, в его взгляде отразилось нечто новое… Так смотрят на безнадежно потерянного.
Из райкома я вышел подавленный. Вспомнились последние минуты разговора. Туляков демонстративно сложил свои «материалы» в стол, тщательно два раза повернул ключ каждого ящика, подошел к купеческому железному сундуку, заменявшему сейф, и так же аккуратно запер и сундук. Показав этим полное «отгораживание» от меня, Туляков вернулся к столу и, глядя на сукно, заявил:
– Извиняйте, гражданин. Я занят…
Отправился к Дьяконову. Тот, выслушав меня, сказал:
– Ты, конечно, был прав. Но оба вы – никудышные «дипломаты». Знаешь, в чем твоя ошибка? В том, что забыл про Ленина. «О революционной законности». Вот как. Пусть, конечно, не по данному конкретному поводу, а вообще. Тебе бы доказать, что твоя роль – революционная законность. По Ленину. И все встало бы сразу на место! Ты полное собрание сочинений Ильича выписал?
– Н-нет…
– Завтра же выпиши. Какой же ты большевик, если у тебя на книжной полке сочинений Ильича нет! Чем ты вообще в жизни и работе будешь руководствоваться? Циркулярами? Ладно, иди, с миром… Отрегулируем.
…Прошло три недели. Однажды я получил отношение из округа. Прокурор писал:
А еще через пару дней в камере появился сам Туляков. Он… сиял.
– Ну, дорогой товарищ, и дали же мне из-за тебя жару! Оказывается – ты был прав! Забудь! И знаешь что? Есть у меня идея одна… Сможешь сделать для районного актива доклад о революционной законности? Ну что там к чему и так дале… Кому, что и за что положено и прочее…
Я, не без язвинки, добавил:
– И кому чем положено заниматься?
– Само собой! Только шибко функционалку не разводи. Райком есть райком! Понимаешь?
– Понимаю… Попробую справиться…
– Справишься! Законник! Вас бы с Пахомовым спарить, предриком нашим.
– Тут – другое дело, Семен Петрович…
– Да я просто так! Думаешь: секретарь райкома совсем из ума выжил? Значит, приготовь тезисы доклада. Обсудим на бюро и – давай!
Мне хочется улыбнуться: все-таки получается – «твой, дескать, верх, а моя макушка».
Вскоре в селе Святском состоялся первый от сотворения мира доклад: «Революционная законность и ее классовая сущность» А Туляков после доклада сказал:
– Здорово! Я тебя с первого взгляда наскрозь понял: этот не подведет!
Милый человек и превосходный коммунист все же не мог обойтись без «макушки»!
Скоро его послали учиться в краевую совпартшколу…
ОНИСИМ ПЕТРОВИЧ
…На дворе – июль. Жаркий и солнечный. Хозяйка стала вывешивать на воздух перины и обнаружила на кровати, под матрацем, забытый женой дневник. Подала мне.
Я вспоминаю. В один прекрасный день, месяца полтора назад, жена явилась торжествующая. Объявила:
– Столоваться будешь у вдовы Ремешковой. Я уже с ней договорилась…
– Позволь, а ты?
– Еду учительницей в Бутырку… Уже получила назначение.
– Может быть, следовало сперва потолковать со мной?
– Это бесполезно. Вы все – собственники!
Рассвирепевший, отправился в районо.
– Ты что же вытворяешь, Рукавишников?!.
– А что я могу поделать? Твоя с моей сговорилась и еще судьиху вовлекли… А у меня девять учительских вакансий. Ну, рассовал их неподалеку и поближе одну к другой… Моя так еще обещалась пожаловаться в окружком, если не дам назначения. Говорит: «Советская власть дала женщине равноправие и стоит на страже ее интересов! Кончилась тирания мужа!..» Врет, как по-писаному! Она твои тезисы доклада читала.
Я пошел жаловаться Дьяконову. Виктор Павлович сказал со вздохом:
– Они после твоего доклада совершенно ошалели. Мужья жалуются: ни днем ни ночью не подступись… Я сам уцелел только потому, что у Верки трое ребят. А то всенепременно бы и я «овдовел»…
Прочитав вышеприведенные строчки дневника, я сунул тетрадь между книг и поплелся в камеру. Поеду куда-нибудь. В Большаковском районе убийство…
От Святского до смежного райцентра Большаково сорок верст. Если не считать промежуточной деревеньки Маргары, все эти сорок – сплошное безлюдье.
Дорога широкая, изрытая бесчисленными колеями свертков и объездов, проложена прямо по солончаковой степи. Весной – грязь по ступицу. Летом до самого горизонта тянется сухая бесплодная пустыня, покрытая трещинами белесого солончака. Лишь кое-где чахлая, мутная от пыли прозелень подорожника…
Секретарь моей камеры, семнадцатилетний Игорь Желтовский, часто выражает свои мысли высоким штилем.
– Должен вам сказать, – хмуря лоб, говорит Игорь, – на Большаковской дороге ботаника абсолютно не произрастает.
Я люблю Игоря. Он из беспризорников, воспитывался в детдоме. Я познакомился с ним, ведя следствие о растрате, совершенной детдомовским завхозом. Мне понравился начитанный, сообразительный паренек, и я привез его в район, устроил сперва делопроизводителем РАО, а потом взял к себе секретарем.
Он очень впечатлителен, честен и романтичен. Да, Игорь прав. Ни черта на Большаковской дороге действительно не «произрастает». Долго, долго трясешься в скрипучем ходке, а вокруг – все та же солончаковая пустошь…
Сбоку от повозки медленно плывут, один за другим, вразброд поставленные на твердых кусочках земли телефонные столбы. Это уже от нового: телефон установила молодая советская власть. Но сохранились еще и черно-белые полосатые «версты» – пережитки не столь давнего прошлого. Иногда у околиц попадаются даже уцелевшие шлагбаумы, тоже полосатые.
Солончаки, солончаки… Вспорхнет с обожженной солнцем земли пигалица с косичкой на лиловой головке, встретится сидящий на столбе нахохленный кобчик… Вот и вся большаковская «зоология», как выразился бы Желтовский.
Так на все сорок верст… Про сорок современных автомобильных километров шоферы говорят: «раз плюнуть!» Сорок гужевых верст образца двадцатых годов – вдосталь наплюешься!
Своей лошадью я еще не обзавелся. Риковский конюх, запрягая мне откормленного коня рыжей масти и узнав, что я поеду без возницы, сказал:
– Хвалить коня не буду. Не мерин, а наказанье господне! До того ленив, што, то ись, ни один начальник на ем не ездит… Наплачешься… Но других на конюшне нет. Все в разгоне.
Конюх посоветовал мне запастись двумя кнутами. Я не послушался и прихватил лишь один. Солидный, добротный, с длинным березовым кнутовищем. Вполне серьезное орудие для увещевания любого уросливого копытного.
Но когда я, выехав за околицу, предварительно погрозил этим орудием, рыжий, лишь презрительно фыркнул. Эва, мол, чем пугаешь! Мы и не такое видали. И побежал легкой рысцой.
Считая аллюр недостаточным, я намотал вожжи на левую руку, а правой вытянул коня по жирному, лоснящемуся крупу кнутом.
Мне думалось, что последует рывок и мы помчимся сейчас с бешеной скоростью – верст пятнадцать в час. Я даже напрягся, приготовился удержаться. Однако результат получился совсем неожиданный: мерин снова фыркнул, издал неприличный звук, отравив вонью воздух, и… остановился как вкопанный.
О последующем я всегда вспоминал неохотно. Постояв минут десять, жирное животное, взмахнув башкой, словно в назидание мне, спокойно тронулось вперед. Гнусный лентяй плелся шагом, еле передвигая ноги, и, когда мы выбрались на солончаковый большак, солнце уже основательно скатилось к западу. На ближайшем верстовом столбе была намалевана дегтем пятерка… Итак, впереди тридцать пять верст, непредвиденная ночевка в Маргарах и потерянный день завтра. Было отчего рассвирепеть.
С новым потягом бича мерин опять встал на месте и продолжал стоять в полнейшем спокойствии все время, пока я мочалил кнут о его, подбитую толстым слоем сала, рыжую шкуру.
Он был безучастен. Вероятно, крутившиеся вокруг мухи доставляли ему больше неприятности. От мух он хоть отмахивался хвостом…
Но когда пополам переломилось кнутовище и я швырнул бесполезные обломки на дорогу – рыжий ожил. Он покосил глазом на лежавшие в пыли остатки кнута, задрал башку к небу и вдруг, оскалив желтые зубы, заржал несомненно торжествующе.
Выломать хворостину здесь, на голом солончаке, было негде.
Мерин трубил победу.
Я признал поражение.
Подвязав вожжи к облучку, я достал из портфеля тощее милицейское дознание «Об обнаружении трупа с признаками насильственной смерти в деревне Плескуновке» и при свете последних лучей заходящего солнца погрузился в чтение.
Дело было обычным. Убийство в пьяной драке, по случаю очередного престольного праздника.
Заурядное дело. Но для следователя крайне «неблагодарное».
Найти преступную руку, нанесшую смертельный удар в общей свалке, – нелегкая задача.
Предстоял десяток диалогов такого рода:
– Так, значит, вы невзначай убили в драке Смирнова?
– Да кто ё знат? Може я, а може и не я. Почитай, тверезых никого не было. Ну и я… тоже на ногах плохо держался.
– Так если вы на ногах не держались, как же могли добежать до телеги, снять ее с передка и выдернуть курок, которым была нанесена смертельная рана Смирнову?
– Известное дело – не мог! Куда там бегать! Камнем, однако, мог…
– Установлено, что смерть последовала не от удара камнем, а от удара тележным курком.
– Само собой… Докторица сказывала – курком. Камнем-то не убьешь. Вот рази что по виску ахнуть…
– А вы камнем били Смирнова?
– Може бил, а може и не бил… не помню…
– Так кто же убил Смирнова?
Сакраментальный вопрос. Из пяти-шести подозреваемых ни один не ответит: «Я убил». Но и ни один не скажет: «Я не убивал»
– Кто ё знат… Темень была, ночь, одно слово. Кто кого сгреб, того и лупил… всей околицей дрались… Не помню, разрази меня гром! Истинный христос – не помню!
– С кем Смирнов был во враждебных отношениях? Может, насолил кому крепко, обидел чем-нибудь, за чужой женой ухаживал?
– Ванька-то? Ни в жись не позволит! Самостоятельный мужик был покойник. Всем друг. Николи обиды от него не видели.
– За что же его убили?
– Одно слово – по пьянке. Ошалели, стало быть, вовсе.
– Значит, вы не считаете себя виновным?
– Не знаю я… Не помню…
Долго будет тянуться сказка про белого бычка, пока наконец «ухватишь» руку, взмахнувшую тележным курком-шкворнем…
Перелистав дознание, я закурил и с унынием осмотрелся. Солнце уже опустилось, и только краешек его золотил горизонт.
Рыжий взглянул на меня одним глазом и, видимо, убедившись в полной моей покорности, вдруг сразу, с места пошел вперед широкой, размашистой рысью. Удовлетворился победой или просто проголодался – черт его знает!
В Маргары он привез меня уже совсем вечером, по-темному. Я еще ни разу не заезжал в эту деревню и только что хотел спросить прохожего, где находится сельсовет, как мерин внезапно свернул к большому дому солидной постройки и огласил деревню заливистым ржаньем…
Вдоль деревни с хохотом парней и визгом девушек шла «улица». Под перебор гармошек высокие девичьи голоса выводили:
Зычные мужские глотки подхватывали:
– Иих!.. И-их!.. И-их!..
Женские выкрики, залихватски-истеричные, мужской дробный перепляс… Гудит земля под тяжелыми сапогами…
Обычное вечернее развлечение молодежи в деревне. Клуба нет. Школа крестьянской молодежи с ее лекциями и спектаклями – за два десятка верст. Избу-читальню построят только через год, а газеты приходят с таким опозданием, что лишь на раскурку. Да и читают их немногие грамотеи. У молодежи вкус к газете, журналу еще не привился.
Так и коротают вечера: летом «улица», зимой «посиделки» с семечками и поцелуями…
Удалось как-то посмотреть на эти «посиделки». Берутся девушки и парни за руки, становятся в круг, поют, раскачиваясь:
И – целуются. Безлюбовно и без страсти. Никакой любви, но, впрочем, и никакого похабства. Так просто, вроде отбывают некую поцелуйную повинность.
Вообще и «посиделки» и «улица» – целомудренны. Но похабные частушки на улице – совсем не редкость. Новых частушек еще не придумали…
Иногда «улица» сталкивается со встречной «улицей». Если парни трезвы, стукнувшись грудью, расходятся мирно. Если мозг одурманен самогонкой, вспыхивает над двумя шеренгами матерщина, мелькают в воздухе гирьки, подвязанные к веревкам. Кистени обрушиваются на черепа и спины, трещат плетни, из которых выдергивают колья. Визжащие девушки рассыпаются по домам, а парни дерутся с ревом, рвут в клочья праздничные «спинжаки» и рубахи, ломают друг другу переносицы, крошат зубы…
А утром, встречаясь на покосе или уборке, беззлобно смеются.
– Здорово я тебя вчера саданул! Глаз-то заплыл!
– А ты ребра склеил? Зубы разыскал? Гы-гы-гы!..
– Га-га-га!..
Комсомол борется с «улицей». Комсомольцы устраивают коллективные читки, антирелигиозные беседы, организуют «агитпосиделки», учат парней товарищескому отношению к девушкам, борются с матом и самогоном… Но пока дело подвигается плохо. Сильны еще в кондовой сибирской деревне тысяча девятьсот двадцать седьмого года остатки дикого старорежимного быта. Цепко держит он молодежь, и немало времени пройдет, пока станет она выходить на дорогу в новое…
От «улицы» отделилась девушка, подбежала к ходку, заглянув мне в лицо, сказала:
– Здравствуйте! А я вас знаю – вы следователь с района! Видала в Святском… – И нырнула в калитку.
Стукнул залом ворот, половинки распахнулись, и рыжий, как к себе домой, ввез меня в просторный двор, окруженный конюшнями, завознями, сараями и еще, бог знает, какими надворными постройками.
Дом зажиточный. Девушка вспорхнула в сени, и через минуту на крыльце появился приземистый мужик с фонарем. Он поднял «летучую мышь», чтобы рассмотреть меня, и осветил себя.
Человек нестарый, с решительным, волевым лицом. Борода сбрита, под носом щетинка светлых усов, подстриженных коротко.
– Милости просим!
– Ну, хозяин, прошу извинить. В Маргарах я впервые. Коню доверился, с него и взыскивайте, – пошутил я.
– Хе-хе-хе… Рыжка дорогу знает! Знает, куда хорошего человека привезти… Народный следователь новый? Как же, слыхали Не в тайге живем… Анка! Распряги Рыжку, да приставь. Постоит часок – попой и овсеца мерку… Ну, пойдемте в избу, не обессудьте, милости просим…
Изба – пятистенная. Комнаты убраны по-городскому. Полы выкрашены, домотканых половиков нет, на окнах – тюль и даже граммофон с огромной трубой.
Порхает по кухне миловидная восемнадцатилетняя Анка, хозяйская дочь, собирая на стол поздний ужин для районного гостя. Несет тарелки с пареным и жареным ласковая и обходительная сухощавая хозяйка с открытым, бесхитростным лицом русской женщины, клонящейся к закату.
– Кушайте, кушайте… Не взыщите: у нас запросто… Кушайте, шанежку берите, сметанки вот, творожку. Свой, не купленный. В районе-то вы такого не достанете… А тут у нас все свое, свеженькое. Колбаски, пожалуйста, своедельной… Кабанчик ножку поломал – пришлось колоть, хоть и не ко времени… Сейчас я еще яишенку спроворю… Отец, ты что же это стоишь? Тащи-ка гостеньку графинчик с зубровочкой!
– Спасибо, спасибо, хозяин. Не надо.
– Чо так? – удивляется мужик. – Совсем не принимаете? Или, может, хворость какая? Так я вам откровенно скажу: от зубровки все болезни шарахаются! После первой еще остаются, ха-ха-ха! По второй – смотришь, у больного уже руки-ноги заходили, а на третьей – всю хворь как рукой снимает!
– Верю, только не хочется.
– А, ну конечно, бывает, случается… У меня тоже иной раз так: не принимает душа – и все тут!
Хозяйка метнула в сторону мужа острый взгляд.
– Чтой-то не упомню, муженек, чтобы у тебя душа зубровку не принимала.
Анка, стоявшая у печки, прыснула. Хозяин вздохнул и передвинул графинчик с зеленым пойлом поближе ко мне.
– Анка! – крикнула хозяйка. – Дай-ка мне рюмочку. Тую, венчальную!
Наполнив стаканчик и красивую серебряную рюмку, хозяйка сделала серьезное лицо.
– Ну-ка, гостенек дорогой! С хозяйкой – нельзя не выпить. Обида будет! Хозяйку гость должен уважить! Не нами заведено, не с нами и кончится!
– Что ж поделать?! Как вас звать, хозяюшка?
– Александра Васильевна.
– Ну, будь по-вашему, Александра Васильевна!
– Вот и спасибо, вот и хорошо! Теперь мне отрадно – гость-то не обидел Кушайте, кушайте, грибками закусите… Своеделошные груздочки. Удались нонче. Живем, если сказать по откровенности… Уж и не знаю, как вас называть? По должности, вроде, не к месту.
– Георгий Александрович…
– Имячко хорошее… Георгий-Победоносец! Вот я и говорю, Георгий Александрович: как Колчака прогнали из Сибири – совсем по-хорошему зажил крестьянин. Сколько те кровопийцы с нас душу тянули! Сколь мытарили! Но вот и дождались мы светлого дня. Семой годок идет, как изгинули афицеры, паралик их разбей, а все во сне вижу изгальство ихнее! Отец! Ты что же не наливаешь себе? Выпьемте все вместе за нашу совецкую власть!..
Потом Александра Васильевна убирала со стола, проворная Анка гремела на кухне посудой, хозяин пошел во двор управиться с конем, а я думал: простые и хорошие русские люди.
Надо будет привезти им из района что-нибудь в подарок.
В сибирской деревне тех далеких лет каждый приезжий «деятель» сейчас же становился объектом усиленного внимания.
Это понятно. Ведь еще и в мечтах нет радио. Газеты доходят через две недели, «киперация» за двадцать верст, и тяга к свежему человеку велика…
Несмотря на поздний час, дом быстро наполнился народом. Как водится, первыми просочились сквозь двери вездесущие полуночники-мальчишки, именуемые за буйный нрав «ордой». Вслед за ними потянулись озорные хохотушки девчата и внезапно ставшие солидными парни.
Потом, один за другим, степенно здороваясь, стали входить взрослые мужики.
Я заметил, что ни у кого не было солдатских гимнастерок, столь распространенных в деревне после войны. Преобладали старинные домотканые зипуны, песочного цвета азямы, грубошерстная самоткань коричневых «шабуров».
Я расстегнул кожанку, швырнул свой портфель под стол, к ногам и, высыпав на кухонный, чисто выскобленный стол, с которого уже сняли неизбежную клеенку, кучку орешков, стал шутить. Ничто так не сближает людей как шутка… Посыпались вопросы, завязался общий разговор.
Я смеялся вместе со всеми, грыз орешки и даже начал рассказывать какой-то древний анекдот про царицу Екатерину, когда в избу вошел новый посетитель.
Это был старик лет семидесяти. Рослый и не по возрасту статный. Лицо суровое, губы плотно сжаты, белые усы и бородка подстрижены аккуратно, по-городскому. Голова с шапкой пышных седых волос не покрыта. И совсем не похож на стандартных деревенских дедов, лысых, сгорбленных, шарящих перед собой батожком…
У этого глаза не подслеповатые от старости, а живые и властные, с каким-то цыганским огоньком.
Перед ним расступились.
Он подошел ко мне, протянул огромную, словно лопата, ладонь и басом сказал:
– Здравствуй, гражданин.
– Здравствуйте. Присаживайтесь.
– И то думаю…
Старик опустился на скамейку, обвел глазами все наше собрание и, смотря на меня в упор, заметил:
– Шел мимо. Вижу – окно раскрыто. Постоял, послушал…
На минутку взор его задержался на детворе, толпившейся у порога.
– Брысь! – громко скомандовал старик.
«Орду» как ветром сдуло. Взрослые почему-то смущенно переглядывались, но улыбок я не заметил.
– Так! – сказал старик. – Так!
Наступило общее молчание.
Старец ощупывал меня своим неприятным взглядом, и эта бесцеремонность покоробила. Вежливо, но довольно твердо я спросил:
– У вас, дедушка, ко мне есть вопросы?
Он ответил резко:
– Кому дедушка, а тебе, скажем, Онисим Петрович. А вопросы будут. Перво: объявись, кто ты за человек? Сказывали – следователь. Взаправдашний? Документ у тебя есть?
Я решил: член сельсовета. Достал удостоверение.
Онисим Петрович полез в карман штанов и извлек самодельный футляр-очешник. Я ожидал, что на его мясистом носу сейчас появятся старинные, перевязанные ниточками или проволокой «дедушкины очки». Но к моему изумлению, нос старика оседлало изящное пенсне в золотой оправе.
Старик прочитал мое удостоверение, положил пенсне в футляр и несколько смягчился.
– Так. Выходит – всамделишный. Конешно – по-нынешнему. – И, помолчав минутку, вдруг решительно заявил: – Ну, айда со мной!
Припомнив чеховского унтера Пришибеева, я рассвирепел и уже раскрыл было рот, чтобы обрезать старика, но кто-то из мужиков сказал серьезно:
– Сходить нужно, гражданин следователь… Уважь Онисима Петровича.
И два-три человека разом и одобрительно поддакнули.
Я зажег спичку, отыскал под столом портфель и, нехотя, поплелся за стариком. Впрочем идти пришлось недалеко – через улицу.
Стол, за которым мы сидели в новой небольшой избе, был пуст. Никаких угощений, обязательных для сибирского крестьянина, встречающего гостя.
Мы сидели вдвоем. Жена старика, лишь я переступил порог, не поздоровавшись, накинула на плечи шаль и ушла из дому, наверное к соседям.
От этого нерадушия стало мне совсем тягостно…
Онисим Петрович, не снимая азяма, посидел против меня молча минуты две-три, потом сходил из кухни в темную комнату-горницу, позвенел там сундучным замком и, снова войдя в кухню, положил на стол массивный серебряный портсигар с золотыми монограммами. Час от часу не легче!
– Балуйся! – сказал старик. – Сам я некурящий.
Я открыл портсигар и обнаружил в нем десятка полтора старинных дореволюционных папирос с желтыми мундштуками. Курить эти папиросы было невозможно – табак зацвел и зеленел плесенью… Я положил папиросу обратно.
– Спортились? – равнодушно спросил хозяин и зевнул. – Что ж… давно лежат… Как вас звать-величать?
Я сказал.
– Так… Вот. стало быть, слушайте, Егорий Александрович. Годков вам будет от силы два десятка с пятеркой. Ну, может, с восьмеркой. И выходит, вы мне вроде внук… Понятно? Так слушайте и не перебивайте. Кто вы такой есть? Вы есть – власть! Следователь! – он поднял к потолку черный, похожий на сучок, указательный палец. – Большие права тебе отпущены! А кому много дадено, с того много и взыскивается. Понял?!
Голос старика становился все строже, а глаза так и сверлили.
– А как ты себя оправдываешь? Первое: едешь сам-один на уросливом коне, с которого весь район смеется. Кучера-повозочного с тобой нет. Это не диво, что ты, скажем, сам сумеешь коня запречь и распречь, и приставить, и обиходить. Это тебе не в прибыль, а в убыток. Народ в тебе не ямщика хотит видеть, а власть! Умную, строгую. Одно слово – следователь!
Меня снова охватило раздражение.
– Послушай, Онисим Петрович…
Но старик перебил:
– Зови, коли любо, и дедкой. Здесь мы с тобой – сам-друг. У меня безлюдно.
– Слушай, Онисим Петрович, – настойчиво продолжил я, – пойми, что следователь-то я не царский, а народный!
– Вот и именно! Тебя народ возвысил. Народ! Так ты это чувствуй! А о царских-то после поговорим… Дале: приехал ты к нам в Маргары. В сельсовет не заявился, а свернул бог знает куда, к какой избе. – Старик выпрямился и грозно сверкнул глазами. – А ведомо тебе, что в той избе царский полицейский урядник и колчаковский прихвостень проживает? Микешин фамилия. Простила его советская власть. Посидел, посидел, да и цел остался. Только что лишенец… И мерин рыжий – евонный бывший. Нацализировал РИК. Вот и выходит, что ты не на советскую власть, а на мерина полицейского, как бы сказать, оперся… Он и завез тебя куды не след народному-то! Эх! Бить бы тебя, да сам большой вырос!
Он вздохнул и смолк, а я сидел – словно по голове дубиной хватили. От прежней брыкливости моей не осталось и следа. Я не смел поднять глаз на старика. В классово-расслоенной деревне тех лет «гостеванье» советского работника в доме лишенного избирательных прав – «лишенца», как тогда называли, было чуть ли не равносильно политическому предательству. Вот уж действительно доверился полицейской скотине, черт побери!
– Ты, поди, партейный? – добивал старик.
Я еще больше опустил голову.
– Не клони головушку, не печаль хозяина, – потеплевшим голосом сказал Онисим Петрович, – слушай и вникай. Третья твоя вина: шутки-прибаутки разводил, с девками несурьезно балагурил, никдоты мужикам рассказывал… Я под окошком стоял. Слышал…
Я встрепенулся.
– Ну, здесь-то какая беда, Онисим Петрович? Ведь я сам – плоть от плоти, кровь от крови…
– Верно. Человек ты народный. И плотью и кровью. Видать… А особо должностью. И народа, конешно, чураться не должон. Пришел к тебе кто за советом там, аль за справкой – не чурайся, не гордись, расскажи все, как есть, какой закон к чему и так и далее… А вот никдоты рассказывать по твоей должности не положено. Сегодня ты ему похабный никдот, а завтра он тебя матом обложит. Понял? Или возьмем портфель, опять же. Нешто это можно, чтобы портфель – и под стол бросать? Ведь в нем, в портфеле-то, может, жизнь человеческая! А ты – под стол! Понял?
Да, я все понял! Было стыдно, как нашкодившему мальчишке. А беспощадный старик все бил и бил.
– Рази ж можно так, чтобы жизнь человеческую пинать ногами?! Или взять водку: сегодня ты с Микешиным выпил. И за советскую власть. Я ведь слышал под окном… Микешины, они, брат, всегда за советскую власть пьют… У-ух, гады! А завтра он тебя перед всем районом опохмелит: дескать, пьяница следователь. Не успел раздеться – водки потребовал!
Ох, и прав был мой седой обличитель…
– Такое дело… А теперь скажу тебе о царском судебном следователе. Был в николкины времена в наших краях тоже следователь. Викентий Степаныч Малютин. Надворный советник. По Сеньке и кличка была. Зверь человек был. Чистый Малюта-опричник. Но поставить себя умел… Ох, умел, покойник, царство ему адово! Чтобы там баловство с девками или шутки-прибаутки, и думать не моги! Взяток не брал и соблюдал себя крепко…
Я немного ожил.
– Значит, по-твоему, подражать царскому судебному следователю?
– Не подражать. Это я не говорю. Эк, хватил! Зверю лютому подражать! Его высокородию первое удовольствие было мужика ни за понюх табаку на каторгу упечь! Ты не подражай, а к себе уважение чувствуй! К званью своему высокому. Не шуткуй с народом, а окажи, кому следоват, способствие, говорю. Помощь. О советской власти расскажи, а пуще того разъясни темному законы новые. О них мы вить здесь больше понаслышке. Еще говорю: себя уважай. Тогда и от людей уважение получишь. Вот оно как, Егорий Александрович… Понял?
Я взглянул на часы. Два часа ночи.
– Спать будешь в сельсовете. Председатель в город уехал. Я старуху свою послал тебе постелю изготовить. И наперед знай: приедешь куда-нибудь в деревню – ночуй в сельсовете. Милое дело! На гостеванье не льстись… Ну, айда, пойдем провожу…
В сельсовете оказалась жесткая койка с тощим матрацем, чистой простыней и тулупом…
Утром, когда я умывался из сельсоветского висячего умывальника, пришел Онисим Петрович и позвал пить молоко. Во дворе деда стоял уже запряженный Рыжий и с увлечением хрумкал сено.
Окна дома Микешина были закрыты ставнями.
– Сам тебя отвезу, Лександрыч, – заявил дед, когда мы покончили с завтраком.
– Что ж… к ночи, может быть, доедем, – ответил я, покачав головой.
– За два часа будем в Большакове! Садись!
Выводя упряжку за ворота, Онисим Петрович подтянул чересседельник, подошел к Рыжему и, взглянув ему в глаза, ласково спросил зачем-то:
– Понял, фараоново племя?
Рыжий отвернул башку в сторону и фыркнул.
Онисим Петрович по-молодому вскочил в ходок, схватил вожжи и с силой ожег коня кнутом, но не по крупу, а совсем по другому месту…
Мне показалось, что Рыжий охнул. Впрочем, может быть, у него екнула селезенка. Он с места взял крупной рысью и бежал без всякого понуждения не меньше шести верст.
– Вот так с вашим братом! – удовлетворенно сказал Онисим Петрович. – Нужно только причинное место знать!
Конечно, он говорил об уросливом коне, но смотрел мне в лицо.
По дороге я рассказал деду о предстоящем следствии и пожаловался, что трудно будет найти убийцу.
Онисим Петрович, немного подумав, спросил:
– Тележным курком, говоришь, успокоили-то мужика?
– Да…
Он пустил мерина шагом и, хитро прищурив глаза, сказал:
– Первым делом наведи следствие – был аль нет в драке-то хозяин телеги, с которой курок выдернули. Еслив был – рестуй его без сомнения. Убивец – он…
– А если не был?
– Говорю, убивец – хозяин телеги. Больше некому…
Это был второй урок, полученный мною в ту поездку.
В самом деле: кто лучше владельца телеги, стоявшей неподалеку от свальной драки во дворе, мог знать, что курок очень легко вынимается с передка?
В милицейском дознании хозяину телеги была почему-то отведена свидетельская роль. Он якобы участия в драке не принимал, а только выгонял перепившихся драчунов со своего двора. Но когда я начал следствие и спросил двух подозреваемых, было ли в руках хозяина двора какое-либо орудие, оба ответили, что видали не то короткую палку, не то – шкворень…
Вызванному на допрос владельцу телеги, снятой с передка, я предъявил курок, приобщенный к делу вещественным доказательством.
– Расскажи, как было дело. Только не крутись и не путай.
– Чего уж тут тень на плетень наводить! – ответил мужик. – Мой грех – мой и ответ. Согрешил с пьяных глаз… Сколько мне дадут, товарищ следователь?
– Там решат… Ведь намерения убить у тебя не было?
– Что вы?! Ни в жисть! Покойный-то сызмальства мне первым другом был… Я ить думал постращать, ну, а как мне в рожу залепили – обезумел от злости, стал махать курком, почем попадя… Стало быть, – в город? Можно сбираться?
– А что ж ты думал – так в свидетелях и останешься?
– Эх, язви его! Баба с малолетком, а пора покосная… Все водка, будь она проклята!
– «От нее все качества», – ответил я по Толстому. – Иди простись с женой, собери одежду и продукты…
– С милицией отправите?
– Возьми его кучером до Святского, – шепнул Онисим Петрович, которого я на время следствия пригласил понятым, – мужик безвредный…
– Поедешь со мной за кучера. А может быть, и меня чем-нибудь трахнешь?
В глазах убийцы отразилось безграничное изумление.
– Да господи! Да вы что обо мне думаете? Вить энто вино все…
– «Невинно вино, а виновато пианство!» – наставительно сказал Онисим Петрович. – Учишь, учишь вас, дураков, а все без толку!..
– Эх, дедушка!.. И не говори! Истинные дураки…
Кучером он оказался никудышним, и править опять пришлось деду. Мерин снова проявил прыть такую, что на подъезде к Святскому сам Онисим Петрович удивился:
– Смотри-ка! Купили воду возить, а он рысаком оказался! – подмигнул мне и добавил: – Сказано: причинное место найти… Понял?
Накормив старика, я отправил его домой с почетом: на милицейской паре, и вознице наказал въехать в Маргары с колокольчиком.
О знакомстве с дедом Онисимом я рассказал Дьяконову. Тот расхохотался.
– Послушал бы ты, как он однажды нашего Пахомова раскатал! Даром, что предрика…
– Знаешь, что меня особенно поразило?
Я рассказал о золотом пенсне, серебряном портсигаре и плесневелых папиросах.
Помянул и о моем предшественнике, судебном следователе Малютине.
– Так он же его и кокнул! – снова рассмеялся чекист. – В тысяча девятьсот десятом Онисим собственноручно топором прервал служебную карьеру надворного советника. Приговорили его к смертной казни через повешение, но заменили бессрочной каторгой. По многодетности…
– Какая «гуманность»!.. Как будто детям легче, что отца не повесили, а будет до гроба на Сахалине пни корчевать или тачку возить!
– Нет, брат! Тут не «гуманность», а стремление все будущее поколение заклеймить «каторжниками». Если бы повесили, ну и все… «Где ваш отец, молодой человек?» – «Умер». И все тут! А в данном случае: «Где ж ваш папаша?» – «Каторжник»… Вот здесь какая «гуманность»! Ярлык, клеймо. Вся низость царской Фемиды – как на ладошке… Но Онисим с каторги ушел. Долго бродяжил, таежничал, золотоискателем был… При Колчаке дед, несмотря на годы, партизанил в отряде Пахомова… Да, да, в отряде нашего Пахомова! Боевой дед! Силища у него и сейчас неимоверная… А у отца Микешина, именно в этом доме, как мне известно, при царе всегда останавливался следователь Малютин. Теперь понимаешь, какие аналогии в голове старика могли возникнуть, когда он узнал о твоем посещении ненавистного дома?
– Да ведь три пятилетия прошло?!
– У абхазцев есть поговорка: «Ненависть у настоящего мужчины – подобна вину: чем больше лет выдерживается – тем крепче». Вот старик и вмешался. Так сказать, «на корню пресек» противоестественное кровосмешение советской юстиции с царской полицейщиной…
– Он что – член сельсовета?
– Нет. Думали мы его даже председателем сделать, но передумали…
– Почему?
– Да не совсем удобно… Как-никак – разбойничек в прошлом, хоть и партизанил. Знаешь, как остро реагирует деревня на такие случаи? Де-мол, «разбойничал, а ноне у большевиков – начальство».
– Это что следователя убил?
– Что убил чинодрала – не так уж плохо. Плохо другое… ты портсигар у деда разглядел? Прочел золотую накладку на крышке?
– Н-нет…
– Я этот портсигар хорошо знаю. Там написано:
– М-да…
– На кой черт он эти безделушки бережет?.. Умный старик, да не зря сказано: «На всякого мудреца…» Знаешь, с кем он дружит?
– Ну?..
– Да все с тем же Пахомовым. Водой не разольешь. Иван Иваныч в воскресные дни часто у деда Онисима гостит. Вместе выпивают и рыбачат… А знаешь, кто дал открытый отвод деду при выборах в сельсовет? Опять же – Пахомов… Нюансы, следователь. Психо-нюансы… А ты говоришь: у Достоевского на убийстве одной старухи слишком много чернил…
САМОУБИЙСТВО НИКОДИМОВА
Весна тысяча девятьсот двадцать восьмого обрушила свое тепло на Святское как-то сразу, вдруг.
Еще стояли холодные дни, за селом резала глаз все та же, надоевшая за зиму, исполосованная следами зверья снежная целина, еще не потемнели дороги и утренники были морозны совсем по-зимнему. Но однажды ночью прилетел в село теплый ветер-южак. Прилетел и начал озоровать: гремел железом крыш, по-разбойному свистал в водостоках каменных хоромин больницы и РИКа, оторвал несколько ставен, повалил подгнившие ворота у дома вдовы Ремешковой и с рассветом ринулся дальше на север.
А в полдень заполыхало в небе ярчайшее солнце.
Не прошло и трех дней, как ощеренные иглами, грязно-серые кучи снега стали оседать и расплываться голубыми лужами, и понеслись по улицам мутные потоки, унося с собой разный, выброшенный за ненадобностью, житейский хлам.
Большущий оконный «реомюр» больницы вымахал синюю жидкость высоко над красной чертой.
Рощу облепили крикливые орды грачей.
И стало ясно: пришла весна. Пришла окончательно и бесповоротно!
Ночью над селом свистели в небе тысячи крыл и журавлиное курлыканье перекликалось с лебедиными фанфарами.
Но всех перекрывает деловитый говор гусей.
– Как ко-го? Его! Ко-го? Га-га! А ты кого?
Наверное, гусихи договариваются о выборе мужей, но охотник, вышедший ночью послушать пролет, весело-угрожающе кричит ввысь невидимым птицам:
– Ага! Кого? Тебя, тебя! Ужо доберусь!
Сегодня воскресенье, и, попитавшись пирожками у квартирохозяйки, можно задержаться до полудня дома. Я оторвал календарный листок, распахнул створки окна и хватил полной грудью теплого воздуха.
Ну, вот и вторая моя весна в Святском! Как-то пройдет этот год?
Зима была относительно спокойной, но я, по давнему опыту работы в уголовном розыске, хорошо знаю: весна – тяжелое время для следователя. Скоро лягут на мой стол письма о «подснежниках». Это – не сообщения натуралистов и цветоводов. «Подснежники» – трупы, вытаявшие весной из-под белой пелены.
Разные бывают «подснежники».
Бабенка с расколотым черепом, глухой ночью вывезенная убийцей-мужем из деревни в снега. Дескать: «Ушла ночевать к подружке в соседнюю деревню и не воротилась… Уж я с ног сбился! Искал, искал, и все без толку! Ума не приложу – куда Настя пропала? И заявление в милицию сделал и сам искал – нет!»
Незадачливый любовник, с лицом, искромсанным волчьей картечью из дробовика. «Как выехал сосед Сеньша со двора той неделей, так и не воротился. Конишка-то пришел, а Сеньши нет как нет! Не наче волки загрызли!»
Заготовитель сельпо, ехавший с крупной суммой денег и выслеженный на проселочном зимнике предприимчивым ямщиком. «А как же, встрелся, встрелся… Мы у Федосихи посидели, выпили по косушке, и поехали. Он – на Гусевку, сказывал, а я – вобрат, на Журавлиху… Вот такое дело».
«Подснежники» разные, а расчет любого убийцы всегда один: сунул труп в сугроб и дело с концом, весной голодное зверье растащит по частям. Никто из убийц не читал римского права и не знает юридического постулата древних: «Нет трупа – нет преступления», но каждый думает именно так.
Только так не получается. Волки охотно жрут мертвечину поздней осенью, но зимой и весной предпочитают свежую баранину.
И безгласные «подснежники», хорошо сохраненные морозами, для следователя разговорчивы…
Я стою у окна, смотрю на стайку дерущихся воробьев – почему у них такая подлая манера – все на одного? Самосуд по всей форме! И забивают насмерть! Как иной раз люди…
– Разреши ворваться?
В дверях Дьяконов.
– Заходи! Садись! Сейчас пирожков притащу.
– Не надо. О чем задумался?
– О смерти…
– Нашел время! В природе жизнь! Смотри, как наша Картас-река бушует! Ну, прочитал Хаджи-Мурата Мугуева? Крепко?
– Здорово написано!
– Петухов сказал: следующий номер нашей программы – Лидия Сейфуллина. «Милость генерала Дутова». И журнал «Сибирские огни». Ну, начнем заниматься? – спросил Дьяконов. – Во вторник Петухов будет принимать. И с нас, брат, спрос в первую очередь.
Дело в том, что новый секретарь райкома «протащил на бюро» вопрос о «самообразовании райпартактива». И теперь мы два раза в неделю прорабатываем русскую и советскую литературу. Это в районе небывалое новшество, и бывшим партизанам, занявшим сейчас районные высоты, приходится нелегко… Нам с Дьяконовым легче. Оба мы – книголюбы и оба – слушатели ВЮК – Высших юридических курсов…
– Не хочу, Павлыч… Нет настроения… Вон Желтовский зачем-то бежит… Наверное, на охоту звать…
– Все вы, охотники, – блажные. Дурью маетесь!
Игорь влетел в комнату без стука и выпалил с передышками:
– Никодимов… только что… покончил… с собой!
– Ты что болтаешь?!
– Кто тебе сказал?!
Игорь шмыгнул носом. Когда он волновался или злился – всегда шмыгал. Эту привычку он сохранил до седых волос и прокурорских вершин.
– Никто не сказал… Вернее, все сказали. Они все у предрика в кабинете… Вас вызывают. И к вам, товарищ райуполномоченный, на квартиру послали. Утопился… Бросился в Картас.
Утопился Аркадий Ильич Никодимов! Наш веселый, остроумный и отзывчивый секретарь президиума райисполкома. Сама мысль об этом была чудовищно нелепой. Спокойный, уравновешенный человек лет тридцати пяти. Женат на хорошей, интеллигентной женщине-учительнице. Жили душа в душу! Считался отличным работником… Собирался вступить в партию. Да что за чертовщина!
…В кабинете предрика Пахомова собрался весь районный актив. Уполномоченный угрозыска докладывает:
– Рано утром жительницы вышли полоскать белье…
– Что ж их, ради воскресенья, на реку понесло? – перебивает хмурый Пахомов.
– Завтра опять праздник, – поясняет Дьяконов, – какой-то Егорий вешний…
– Так вот, – продолжает уполномоченный, – Аркадий Ильич прошел в конец мостков. Там свайные мостки. знаете, где летом лодки стоят? Женщины окликнули, предупредили, чтобы не упал в реку. Вода бешеная, весенняя. Аркадий Ильич обернулся, махнул прачкам рукой и бросился е воду, как был в одежде. Женщины рассказывают, что два раза видали, как из воды поднялась рука Никодимова, а затем он скрылся из глаз за поворотом реки, там, где наш мост…
Уполномоченного розыска дополнил Шаркунов:
– Меры приняты. Тело ищем. По берегам поехали конные милиционеры.
– А лодки, лодки?! – волновался Пахомов. – Надо проверить: вышли ли на поиски лодки?!
Но тут оказалось, что ни одной годной лодки в селе нет – все текут.
– Черт знает, что! – возмутился Петухов, – Неужели вы здесь за восемь лет советской власти не могли при пожарной части организовать спасательную службу?!
Кто-то напомнил, что Картас только весной беснуется, а летом – курице по колено.
– Какого парня потеряли! – горестно вздохнул Рукавишников. – Какого парня! Окрисполком его всем в пример ставил… Поэт был.
Я вспомнил: да, действительно, Никодимов писал стихи. Даже печатался в окружной газете.
И еще вспомнил свой первый разговор с погибшим. Никодимов готовил проект постановления РИКа о моем утверждении в должности.
– Тяготит меня членство в президиуме, – сказал Аркадий Ильич, когда мы разговорились, – по натуре своей не имею склонности командовать людьми. Да и генеалогия неподходящая – все Никодимовы или учителя, или попы…
Затем из разговора выяснилось, что это вполне интеллигентный человек, кончивший учительскую семинарию, и один из немногих хорошо грамотных бывших партизан.
Партизанил Аркадий Ильич в одном из алтайских отрядов, имел партизанский значок, но говорил об этом всегда со смущенной улыбкой.
Таков был Аркадий Ильич Никодимов.
И вот теперь его нет. В чем же дело?!
Что за причина самоубийства?!
Именно это и спросил секретарь райкома Петухов, смотря на меня в упор.
И все смотрели на меня.
Оставалось только встать и заявить официально:
– Приступаю к производству предварительного следствия по делу о самоубийстве Никодимова. Товарищей, имеющих какие-либо сведения, соображения или документы, касающиеся данного случая, прошу зайти ко мне в камеру…
В основу расследования каждого самоубийства положено решение трех неизвестных: а) самоубийство или замаскированное убийство? б) если самоубийство неоспоримо, – причины его? в) не было ли виновных, вынудивших икса совершить самоубийство?
На первые два вопроса нужно всегда отвечать в самом начале следственного производства.
Свидетельство двух прачек само по себе исключало любую версию о насильственной смерти. Таким образом, ответ на первый вопрос может считаться решенным: да, самоубийство!
Итак, надо приступать к решению неизвестного «б». О неизвестном «в» заботиться еще рано. Да и практика показывает, что с этим пунктом следователь встречается чрезвычайно редко. Существует он больше ради проформы.
Заместитель председателя РИКа Пастухов, с которым Никодимову приходилось чаще всего общаться по службе, на допросе сказал:
– Последние дни он все какой-то сумной ходил… Вроде – сам не свой… Я его спрашиваю: что, мол, с тобой, Аркадий? Может, говорю, с женой нелады или еще что случилось? Он ответил: так, просто так, говорит, товарищ Пастухов… Грусть беспричинная… На меня, говорит, весной всегда находит тяжелое настроение… Не беспокойся. Пройдет!
Покончив с первыми краткими вопросами, я созвонился с Дьяконовым:
– Сходим к нему на квартиру, Павлыч?
– Обязательно… Заходи за мной, тебе по пути.
Жена Никодимова, худенькая болезненная женщина, в эти трагические дни отсутствовала – лечилась от туберкулеза в далеком санатории. Районные власти послали ей телеграмму, составленную в осторожных выражениях…
Супруги, к счастью, были бездетны.
Комната Никодимова, если и поражала чем, то лишь аккуратностью и чистотой. Простая самодельно-крестьянская мебель, окрашенная «вохрой», аж блестит – до того вымыта! Помнится, еще моя квартирная хозяйка говорила, что к Никодимовым ходит делать уборку и мыть полы некая Нюрка, санитарка больницы.
В шкафу скромная одежда, белье, охотничьи принадлежности.
В единственном ящике стола, покрытого чистейшей скатертью, разная мужская мелочь, замки ружья и – обе пружины поломаны. Само ружье с отвинченными замками стоит в углу за койкой.
Мы с Дьяконовым переглянулись: вот почему река, а не пуля!
Внимание привлекла выпуклость скатерти на столе. Подняв скатерть, увидали толстую тетрадь, сшитую из нескольких школьных.
Единственная запись в тетради – незаконченное стихотворение.
Здесь стихотворение обрывалось и конец страницы был наискосок разорван широкой чертой острого пера. Сломанное перо торчало в ученической ручке, валявшейся под столом…
– Черт, как воняет! – поморщился Виктор Павлыч. – И лекарством каким-то пахнет, и особенно… Чувствуешь? Керосином…
Действительно, в комнате пахло керосином.
– Наверное, пролили… Ну, давай посмотрим постель.
На постели не было ничего интересного.
– Ни-че-го!.. – вслух сказал я.
– А знаешь, керосином-то пахнет от матраца, – отозвался Дьяконов. – Клопов выводили… Ну, попробуем поговорить с хозяйкой…
Но расспросы квартирохозяйки Никодимова остались безуспешными. Девяностолетняя без малого, полуглухая, полуслепая, старуха ничего не могла сообразить и только сама спрашивала:
– А што, батюшка, што, Аркаша-то шкоро вернешя? Фатеру-то как, батюшка? Иде ж Аркаша? Заарештовали вы ево, што ли?
Дьяконов смеялся, а я напрасно старался объяснить:
– Не вернется твой постоялец!.. Самоубийством он покончил. Самоубийца, утопился квартирант твой, бабка…
Бабка отвечала:
– И шибко убился, болезный? Шходить бы проведать, да ноги не ходють…
– Утопился, говорю! – кричал я в vxo старухе.
Наконец, уяснив смысл происшедшего, старуха удовлетворенно и спокойно заявила:
– Шпомнила! Бабы-прачки яво утопили… Фекла Прокудкина, штерва… Бешпременно Фекла… Путался с ей Аркаша…
– Новая версия, – сквозь смех сказал Дьяконов, – держись, следователь! Вон как дело повертывается!
Пришло время засмеяться и мне: Фекле Павловне Прокудкиной, свидетельнице происшествия, больничной прачке, было за шестьдесят…
Дав эту целевую установку, старуха замолчала.
Только губы беззвучно шевелились, словно перемалывали жвачку.
– Черт побери! – ругнулся Дьяконов, когда мы вышли из пропахшей керосином комнаты на воздух. – Хоть бы записку оставил!
– А стихотворение? Мало тебе этого? Что ты не встречал людей, разочарованных жизнью?
– Ну, ладно, пойдем-ка на берег, узнаем: как там с поисками тела…
Трупа все еще не нашли, хотя плавали уже пять лодок и багорщики тянули по дну реки самодельный трал. Работать было очень трудно: весенняя река буйствовала и несла много леса-плавника.
На третий день утром Игорь протянул мне запечатанный сургучом конверт из свежей почты. Это было… письмо Аркадия Ильича.
Он писал:
На этом письмо кончалось, но за подписью шел постскриптум:
Взволнованный, я прочитал письмо дважды… Итак – тайна раскрылась. Но дело все равно надо доводить до конца. Не разыскан труп. Надо допросить врачей. Нужно ехать в город…
Частнопрактикующий врач Лейбович показал, что Никодимов действительно обращался к нему незадолго до самоубийства.
Врач собственноручно написал в протоколе допроса:
Государственная больница выдала справку:
Врач-венеролог заявил:
«Помню, помню… у него была огромная и странная язва в паховой области. Сильно запущенная. Диагностировать сифилис я, конечно, без реакции Вассермана не мог. Но больной исчез из поля зрения, а взять его на учет без твердой уверенности в люэсе больница не имела права».
Я спросил:
– Так вы не уверены в сифилисе?
– Видите ли, на определенных этапах развития этой болезни внешние проявления ее иногда носят несколько неожиданный характер…
– Простите, доктор: мне просто нужно знать – был у этого вашего пациента сифилис или что-либо другое?
Врач обиделся.
– Странные вы люди, товарищи юристы! Всегда у вас какая-то категоричность! Ну, а если я вас спрошу: можно ли по наружному виду трупа человека, умершего от яда, сразу определить, что здесь – убийство или самоубийство?
– Нет, разумеется…
– Ну, слава богу' Так чего же вы от меня требуете? Вспоминаю еще, что у этого больного была подозрительная краснота на спине и в полости горла. И вообще какой-то очень неопрятный человек! Воняло от него потом, керосином, еще чем-то!.. Очень, очень неопрятный товарищ!
Когда я вернулся из города, Игорь ошеломил меня еще в дверях:
– Никодимова нашли! Вот, читайте!
Труп Никодимова обнаружили далеко, в другой сибирской реке, на месте слияния с нашим Картасом.
Милиция прислала сообщение:
– Заготовить постановление о прекращении дела за отсутствием состава преступления? – спросил Игорь.
– Постановление? Нет, подожди… Пиши телеграмму:
Иди отнеси на почту…
– Сейчас. Да, вот тут еще вам телеграмма из Абастумана.
– Ну что ж поделать? Отправляйся на почту, а мне давай всю корреспонденцию и газеты.
Тысяча девятьсот двадцать восьмой год…
Гибнет экспедиция Нобиле – ледокол «Красин» спасает «гордость Италии». Растет ДнепроГЭС. Строятся другие гиганты индустрии. Колхозная сеть – все крепче. Середняк примеривается и взвешивает «чо к чему», его все больше «тянет» к коллективу.
Но… За границей лорды и магнаты капитала мечут громы и молнии против страны Советов. А дома «правые» путаются под ногами партии, выдвигают свои «тезисы», тащат страну от гигантов к ситчику… В деревне кулак все чаще лезет на сеновал за обрезом…
Ну, а теперь официальная почта. Начнем с этого пакета с семью замками, то бишь с пятью печатями.
В циркуляре говорилось, что в связи с резким поднятием уровня народного хозяйства, курсом на ликвидацию частновладельческого капитала, принудительным сокращением нэпманского торгового оборота и наступлением на кулака в сельской периферии, отмечается оживление классово враждебных элементов, повсеместно оказывающих упорное сопротивление. По краю зарегистрирован ряд террористических актов, направленных на совпартактив и маскируемых бытовыми обстоятельствами и обстановкой.
Прочитав, я пошел к Дьяконову.
– Здорово, Палыч! Получил циркуляр?
– Получил… А что. интересный?
– Таких еще не было…
– А нам, собственно говоря, не очень и нужно!.. Он у нас и в сердце и в партбилете давно отпечатан…
– Но все же! Я к тебе насчет дела Воеводина, ну, это убийство из ревности… Убитая-то – член сельсовета, делегатка… А муженек, сам знаешь – того! Как думаешь?
– Ничего он не «того»! Квалифицируй по сто тридцать седьмой. Допроси этого сукиного сына Козырева, которого Воеводин ранил… Он выздоравливает, к сожалению, кулацкий донжуан! Самая пошлая драма на почве ревности, и никакой тут политики нет! А что Воеводин пьет или, вернее, пил до убийства без просыпу – это уродство, конечно, но еще не… словом, понимаешь?.. Проснулись в человеке дикие инстинкты – и убил. Ну, убил и – получай по заслугам.
– Сто тридцать седьмую?
– Конечно. Для нас с тобой, после этого циркуляра, главная опасность – не впасть в крайность и не выискивать то, чего нет, насильно… Будут случаи и по циркуляру, но будет и бытовщина… А мы с тобой не страховое общество «Саламандра»… Это я тебе говорю как заместитель секретаря райкома. Петухов уехал в округ, и сейчас – я… Ну, что у тебя с делом Никодимова? Не прекратил еще?
– Да н-нет, знаешь… О трупе тебе Игорь сказал?
– Сказал. А дело все же подержи еще…
Через неделю из Корсаковской милиции пришла посылка с вещами. Несколько человек опознали в обрывках одежды, снятых с трупа, костюм Никодимова. Тот самый, в котором он был в момент самоубийства.
Касательно язвы, корсаковские написали, что в связи с разложением трупа ничего установить невозможно.
Я «приостановил дело производством» до прибытия свидетеля Никодимовой, находящейся на излечении.
Шли недели… Промелькнули июнь и июль. Дело Никодимова лежало в кучке «приостановленных». Впрочем, за это время в папку были подшиты две новых «бумажки»: извещение врача Абастуманского санатория о смерти больной Никодимовой и ответ начальника милиции далекого уральского городка:
О самоубийстве Аркадия Ильича в районе стали забывать… Появился в Святском новый секретарь президиума РИКа – демобилизованный командир…
С золотыми и алыми красками осенней листвы пришел к нам сентябрь. Был он в этом году совсем по-летнему теплый, солнечный и тихий.
– Из Тупицына мужик приехал, – сказал как-то Игорь. – Рассказывает: косачей видимо-невидимо! Сейчас косачи, знаете, какие? Уже совсем взрослые. Треснешь из ружья – стукается об землю, как пудовая гиря! И, вообще, в такую погоду… Я даже не понимаю!..
И, по своему обыкновению, взволнованно шмыгнул носом.
Я вздохнул. Мне тоже страсть как хотелось стрельнуть по взматеревшему косачишке.
– Так, товарищ секретарь… Значит: незаконченных дел больше двух норм, а мы будем… развлекаться?.. А что скажет начальство?
– Начальство скажет вам спасибо, – заявил, появляясь в дверях, Дьяконов. – Собирайтесь в Тупицыно, деятели! Поедем вместе. Я тоже хочу поохотиться… Может быть, и перейду в вашу веру… Нате вам подарки.
Виктор Павлович положил на стол две коробки: одну с патронами к браунингу, другую – к смит-вессону, личному оружию моего секретаря.
– Ура!-заорал Игорь и вылетел из комнаты, на ходу крикнув: – Я за Гейшей! Где-то по селу шляется!
Виктор Павлович плотно прикрыл дверь и подсел ко мне.
– Ну, как у тебя дело Никодимова?
– Лежит…- пожал плечами я.
– Очень хорошо. Так вот, Гоша… Поедем брать убийцу Никодимова. Он залег в берлоге под Тупицыном…
– Позволь позволь… Ведь факт самоубийства – неоспорим! И труп… И одежда Никодимова… А-а-а! Ты раскопал пункт третий формулы о расследованиях самоубийств? Значит, было понуждение к самоубийству?
– Едем брать убийцу Никодимова. Зверь матерый и хорошо вооружен. Операцию нужно произвести тихо и незаметно. Нас будет четверо: ты, я, мой помощник Егоров и этот твой блажной охотник – секретарь… Словом, готовься. Выедем на трех ходках. Два мои, третий твой. Кучера не бери.
– Ничего не понимаю!
– И я, брат, пуд соли съел, пока разобрался… Ну, до утра. По холодку поедем, будто на охоту. Так и объяви по епархии… Да возьми в РУМе запасный револьвер. Патронов побольше. Да… пошли Желтовского в больницу. Пусть возьмет йода и бинт.
– Ух, какие страхи!
– Говорю: зверь не шуточный. Ну, будь здоров. До утра!
Тупицыно славится лесами. Тайги с сосняком и кедрачом там нет, но на десятки верст вокруг большого, богатого села, служившего в свое время партизанским штабом, раскинулся березняк. Не тощее березовое редколесье, а частокол огромных столетних берез и осин, перемежающийся веселыми полянами-еланями, уходящий вдаль… Не пахнет прелью, и воздух чудесный, без вечной в тайге примеси гнили и сырости, и солнца вволю на еланях… Медовый аромат трав, цокотанье кузнечиков, красивые бабочки и цветы, цветы – от края и до края еланки… Ходить в старых березовых лесах куда легче, чем в тайге. Нет провалов во мху, не загораживают охотничьи тропки колоды, валежины, не жжет лицо омерзительный таежный гнус, и можно не ожидать внезапной встречи с лохматым таежным хозяином, которого если и срежешь второй или третьей пулей, – крепок, черт, гроза сибирской тайги на рану, – то после, до седьмого пота, намаешься с вывозкой туши из глухой чащи… А если промахнешься – и, по-любительски, с ножом не свычен, – Михайла Иваныч легонько мазнет лапой по голове от затылка и завернет на лицо неудачнику всю шевелюру, вместе с кожей. Встречал я таких оскальпированных, когда колобродил в Нарымской тайге, разыскивая банды после гражданской…
А здесь Михаил Иванович не живет. Несподручно таежному лохмачу: шибко открыто все. На тридцать шагов видно. Опять же ягоды кустарниковой не столь густо, как в тайге, а землянику мишка собирать не охотник.
Да и приберложиться зимой негде…
Игорь все это отлично знал, и поэтому, когда Виктор Павлович, хитро подмигивая, сказал парню, что с косачами придется обождать, а будем брать медведя на берлоге, – Игорь отвернулся в сторону и обиделся.
– Что я, маленький, что ли, товарищ Дьяконов! Берлога! Медведи летом в березняке не залегают…
– Залегают, Желтовский, – возразил Павлыч, – еще как залегают! Бывают такие особенные медведи..
…Наши ходки стояли за околицей села, у кромки леса. Ночевка в Тупицынском сельсовете была беспокойной. Сквозь дремоту я слышал, как к Дьяконову являлись какие-то мужики, разговоры вполголоса переходили в шепот, потом приходили другие и тоже шептались с Виктором. Всю ночь хлопали двери и горела лампочка-семилинейка…
Теперь же пригревало солнышко и тянуло в сон. Но нужно было ждать Егорова, помощника Дьяконова. Он появился внезапно, выйдя из леса вместе с какой-то девицей…
– Ну, как? – спросил Дьяконов.
Егоров кивнул.
– Можно начинать…
– Ну что ж… «Начнем, пожалуй», – тихонько пропел Дьяконов и вдруг притянул к себе девушку, поцеловал ее, – Спасибо, Нюра! А ты чего хнычешь?
– Не обмишультесь, Виктор Павлович! Тогда и мне не жить… И папане…
Дьяконов достал носовой платок и, вытирая на лице девушки слезы, ласково сказал:
– Ну, дождик пошел! Что ты, Нюра? Не нужно, милая. Все будет хорошо. Может быть, тебе его жалко?
– Сама бы удавила своими руками проклятого! – с ненавистью ответила девушка и пошла по дороге к селу.
Я смотрел на своего друга с удивлением. А Дьяконов, оглянув местность, уже совсем другим тоном приказывал:
– Товарищ Желтовский! Лошадей отведите за деревья! Вон туда. Сами встанете за этой березой, чтобы вас не было видно со стороны тропинки. Если в лесу поднимется стрельба и на тропинке появится человек в галифе и городских сапогах – бейте без предупреждения и постарайтесь свалить. Промахиваться нельзя! Понятно? Но без стрельбы в лесу – огонь ни в коем случае не открывать! Действуйте!
После этого Виктор Павлович взял с ходка наш охотничий топорик и стал зачем-то рубить березу. И где-то в лесу кто-то тоже стал рубить березу. Потом еще, в другом конце. И еще…
– Поехали мужики по дрова к зиме! – сказал Дьяконов, вогнал топор в ствол дерева и повернулся к нам, – Егоров! Веди!
Тропинка казалась бесконечной. Мы долго петляли между деревьев, потом спустились в овражек, поднялись на пригорок и остановились по знаку Егорова перед большим горелым пнем.
– Отсюда сто двадцать шагов, – шепнул Егоров.
Дьяконов махнул рукой вперед.
Вскоре мы вышли на обочину елани. Посредине поляны чернела большая яма погашенное огнище. Немного поодаль притулилась к огромной одинокой березе крошечная землянка – жилище углежога…
Была же такая профессия, нелепая сейчас – углежог!
Была… В каждой деревне – кузнечные горны. Горны требуют древесного угля. Самовары в каждой избе – гоже уголь нужен. И в городах разъезжают тележки и телеги, плотно набитые черными кулями, и резкие гортанные голоса будят сонную тишину заросших травой улочек: «Э-э-э! Углей! Кому углей?»
Вот и живут, тут и там, в березовой лесной глуши, заросшие волосом, прокопченные и сами черные, как уголь, одинокие лесовики из племени углежогов…
Кто они? Большей частью старики-бобыли… Но встречаются и сорокалетние бородачи-крепыши с плечами в три обхвата. Не случайно такой здоровяк уходит в медвежью жизнь… Торба с накопленными грехами гонит его сюда or возмездия… Нелюдимы эти лохматые отшельники. Месяцами не встречаются они с деревенским людом, лишь на зиму перебираясь куда-нибудь на дальние заимки. А летом приезжают к ним прасолы-перекупщики. Привозят в землянки муку, соль, картофель, увозят уголь…
– Дверь открывается наружу, – кивнул Дьяконов в сторону землянки. – Ты, Гоша, встанешь за углом. Если мы не справимся и выскочит – бей в спину! Вообще выскочит – значит нас с Егоровым уже нет. Не промахнись! Обходим поляну, товарищи. Нужно зайти с тыла!
…Не запертая изнутри дверь с треском отлетела в сторону. В избушке глухо ударил выстрел, грозно грянуло:
– Не шевелись!
Со звоном рассыпалось стекло, послышалось падение тела, возня, крепкий мат. Я не выдержал и ринулся в полутьму…
Прижав лицом к земляному полу, чекисты держали кого-то. Человек хрипел и делал тщетные попытки сбросить с себя насевших. Дьяконов крикнул мне:
– В кармане ремни! Скорей!
Через несколько минут мы вынесли связанного на свет…
– Здоров, бык! – вытирая кровь с разбитого лица, сказал Егоров. – Ну и здоров!
– Еще бы! – отозвался Дьяконов. – Аглет-гиревик! Спортсмен. На студенческих играх всегда брал первое место… И плавает, как рыба. Гоша! Принеси, пожалуйста, воду: кажется, там в землянке есть бадейка с кружкой…
Я всмотрелся в лицо задержанного и прирос к месту от изумления. Передо мной лежал Никодимов! Похудевший, обросший и все же, безусловно, – он, Аркадий Ильич!
Пленника подтащили к землянке и посадили спиной к стене.
Он дернулся, пытаясь освободить руки, и чуть не свалился на бок. Егоров успокоительно бросил:
– Не трудись… Ремни сыромятные. Гужевые…
Дьяконов не спеша закурил, протянул портсигар мне, потом Егорову и нагнулся над воскресшим покойником.
– Амба, поручик Рутковский! Не ожидали? Дать папироску?
– К черту! – сплюнув кровь, ответил захваченный. – Кто выдал? Нюрка?
– Да не все ли равно? Народ! Слышите топоры?.. А теперь послушайте еще…
Дьяконов поднял с земли валявшийся перед входом в землянку черен поломанной лопаты и пять раз раздельно, с интервалами, стукнул по стволу березы. Топоры замолчали…
– Обложили, как волка! – хрипло засмеялся арестант.
Когда Егоров вынес из норы углежога наган и кольт и пленника напоили, он спокойно спросил:
– От радости в зобу дыханье сперло, Дьяконов?
– Ну, встречались птички и покрупнее… А вообще, конечно, – ведь вы собирались и здесь громких дел натворить, не говоря уже о прошлом…
– Да… Ремиз… Об одном жалею: не догадался я раньше тебя «смарать»!..
Это «блатное» словечко он произнес с особым вкусом, со смаком. Дьяконов передернул плечами.
– Хватит с вас и штабс-капитана Лихолетова…
Я, уже отчасти разобравшись в обстановке, вмешался в этот интересный разговор:
– Прошу снять с него брюки! Спустите галифе, товарищ Егоров!
Рутковский, извиваясь ужом, забился на земле, пытаясь ударить ногами Егорова. Тот укоризненно сказал:
– Ну что ты бесишься? Хватить тебя по башке рукояткой, что ли?
В паховой области этого человека был большой, округлой формы рубец – след от зажившей язвы…
– Оденьте его!
– Ну, хватит волынку тянуть! Расстреливайте, и все тут! Я – русский офицер и умереть сумею!
– Никогда вы русским офицером не были, господин Рутковский! – отозвался Дьяконов. – На германскую вас не брали, как нужного жандармам студента-провокатора… А потом вы пошли к белым. И это было закономерно. Стали анненковским карателем, затем комендантом розановской контрразведки, произвели вас, студента-недоучку, в прапорщики, а за кровавый разгром в Соболевке наградили чином поручика…
– У вас неплохая информация! – овладев собой, сказал арестованный. – Откуда, если, конечно, не секрет?
– Теперь уже не секрет… От подполковника Драницына…
Арестант отпрянул к стене так, что ударился головой.
– Драницына взяли? Драннцын сдался живым?!
– Никто его не брал. Сам явился. Надоела волчья жизнь… И не бейтесь головой об стенку. Получается не эффектно – землянка, мягко…
– Кончайте! Никуда я отсюда не пойду!
– Да я бы с удовольствием, Рутковский! – невозмутимо ответил Дьяконов. – И мне и вам – меньше хлопот. Вас за одну только Соболевку нужно десять раз расстрелять! Помните, как вы сожгли школу, заперев туда больше сорока человек из семей красных партизан? А казнь коммуниста Селезнева? Помните Селезнева? Как вы, лично, жгли его головней, вырезали у него на груди звезду!.. А «экспедиция» в Борках? А расстрелы большевиков в контрразведке? Так я-то, я бы с удовольствием. Но не могу! Приказано доставить вас в край… Судить будут. Сейчас мы развяжем вам ноги и пойдем. Предупреждаю: за попытку ударить кого-нибудь из нас ногой в пах – пуля в ногу! Это – полумера! На большее я не уполномочен, но полумеры в моей власти. Уйти не удастся. Если будете вести себя некорректно, привяжу вожжами к ходку, и придется бежать за лошадью. Моцион на шестьдесят верст. Точно так же, как вы поступили с комиссаром Игнатьевым. Вспоминаете?
Рутковский посмотрел на Дьяконова с любопытством.
– А ведь с тебя, пожалуй, станется! Двух братьев твоих наши расстреляли… Черт с вами, развязывайте. Я хочу издохнуть сразу!
Потоптавшись немного, чтобы размять ноги, он пошел вперед спокойно и равнодушно, но, пройдя шагов с полсотни, обернулся.
– Все равно я покончу самоубийством!
Тут и я не вытерпел.
– Вы хотите эпизод сделать хроническим, Никодимов-Рутковский, или как там вас еще? Вы не только подлец, но и трус!
Он ответил выспренно:
– Я – Нерон! Я – поэт!
– Никакой вы не поэт, – вмешался Дьяконов. – Стихи писала ваша жена, создававшая вам… районную славу. Любила она вас без памяти…
– Баба как баба!.. А меня вам не понять!
– Почему же? Мы не чужды искусства. Товарищ народный следователь, когда вы изволили утопиться, заявил сразу, что вы одухотворенная натура. Верно, следователь?..
Я рассвирепел.
– Долго мы будем лясы точить?!
Тут Егоров ткнул «Нерона» в бок стволом нагана и сказал беззлобно:
– Шагай, шагай, гнида!..
Выражение лица Игоря, когда наше шествие вышло на его засаду, было, применяя литературный штамп, «не поддающимся описанию».
Егоров, сбросив узел с пожитками арестанта в повозку, подошел к Желтовскому и предупредил:
– Закрой рот, а то паут залетит!
– Садись сюда…
Виктор Павлович домовничал один. Жена с ребятишками ушла в гости.
Он подбросил дров в печку, подвинул к теплу два стула…
Ласковые дни побаловали недолго, и по возвращений в Святское на небо навалилась тяжелая осенняя хмарь, а в окна застучали холодные дожди…
– Самым трудным во всей этой истории был разговор со старухой-хозяйкой, к которой я ходил еще несколько раз. Полоумная бабка долго несла чушь, пока я не догадался применить вишневую наливку. После второй рюмки бабкины мозги прояснились и на горизонте замаячила фигура Нюрки…
– Той самой, что была в лесу?
– Той самой. Тогда она работала санитаркой в больнице, ходила к бывшему самоубийце стирать белье, мыть полы и помогала одинокому поэту скрашивать бытие другими доступными ей средствами. Короче говоря, Нюрка была любовницей Рутковского… Сомнения в отношении Никодимова начались у меня еще с прошлого года. Понимаешь, не подходил он как-то к нашим людям!.. Тип не тот. Не районного масштаба гусь!.. Так чего же занесло его к нам? Неужели такая даровитая личность не могла обосноваться где-нибудь… повыше, что ли?.. Проверил я тщательно анкету Никодимова. Сделал запросы, получил ответы… И тут сомнения одолели еще пуще. Понимаешь, по анкете с девятнадцатого года – все правда, а до восемнадцатого – туман и много липы… Сделал еще запрос – по месту жительства, на Урал…
– Я тоже писал…
– Знаю. Но тебя интересовали монатки, а меня – фигура…
– Гм!
– Наша фирма установила, что семья Никодимовых была большевистской. В колчаковщину старика расстреляли, мать умерла в тюрьме, а Аркадий Ильич, сын, был отправлен в глубь Сибири с одним из колчаковских «поездов смерти». Интересовался когда-нибудь этими поездами? Страшная была штука! Ну, вот. Наши разыскали дальних родственников Никодимовых. хорошо знавших эту семью. Послал я на Урал фотографию Аркадия Ильича. И на Алтай послал фотографию для предъявления бывшим партизанам отряда, в котором, по анкете, в гражданскую войну воевал Аркадий Ильич.
Вскоре пришел первый ответ: партизаны опознали по карточке своего бывшего помначштаба Аркадия Никодимова. Пять человек подтвердили: да, мол, это наш «штабист».
Пришел в отряд в августе или сентября девятнадцатого, измученным и оборванным. Заявил, что бежал из «эшелона смерти»… Как интеллигентный человек оказался очень полезным – вел всю документацию отряда, умел работать с картой. Неоднократно просился в бой и в разведку, но командир отряда не отпускал Никодимова от себя – берег… В разгром колчаковщины все же вырвался в разведку, вместе с одним товарищем и… не вернулся. Посчитали погибшим, но вскоре пришло от Никодимова письмо: сообщал, что вступил в регулярную Красную Армию. Так, мол, сошлись фронтовые дороги…
Казалось бы, все ясно: наш Аркадий Ильич – боевой партизан, заслуженный большевик-подпольщик и бывший красноармеец. Так ведь? Но почему же он, беспартийный, пишет липовые анкеты, ни словом нигде не оговорился о пребывании у колчаковцев в заключении, партизанский стаж указывает не с девятнадцатого, а с восемнадцатого года?
Уральцы молчали, а тут я получил одно сообщение по своей линии: явился в органы с повинной некий подполковник Драницын, бывший начальник второго отдела одного из колчаковских формирований. Оный Драницын заявил, что больше не хочет быть врагом советской власти, и в числе прочих откровений сообщил, что в нашем районе скрывается бывший контрразведчик Рутковский Николай Николаевич. Кем работает Рутковский и под какой фамилией живет, Драницын не знал… Кроме того, подполковник сказал, что в наши палестины выбыл на днях еще некий штабс-капитан Лихолетов. В свое время был другом Рутковского; надеялся встретиться с приятелем и просить у него материальной помощи…
Я немедля послал фотографию Никодимова для предъявления раскаявшемуся подполковнику и тут же получил письмо уральцев. Оба родственника, посмотрев карточку, категорически заявили: нет, это не наш Аркаша!
Таким образом, можно было сделать некоторые выводы. Но я медлил с арестом «Никодимова»: нужно было через него выследить и штабс-капитана, которого мои люди упорно не могли обнаружить. И вдруг – «Никодимов» утопился. Весь план полетел к черту! Понимаешь, Гоша, как обидно было?!
– Мне сейчас еще больше обидно: ты знал, кто такой Никодимов, и допустил, чтобы следствие пошло по ложному пути! Хорош друг!
– Видишь ли… дружба дружбой, а служебный табачок врозь. Должен тебе сказать со всей откровенностью: первые дни я сам верил в самоубийство. Ничего удивительного – разве не мог, охваченный предчувствием беды, Рутковский покончить со всем этим одним ударом? Примеры – были! То, что наш «подшефный» перед «самоубийством» сильно переменился, это заметили все окружающие. Заметил и я. Даже побаивался: неужели допустил где-нибудь промашку? Такие матерые волки, живущие годами начеку, очень наблюдательны. Окончательно убедила меня в симуляции самоубийства марлевая повязка.
– Какая повязка? В следственном материале эта деталь не фигурирует.
– В твоем – нет. В моем – играет существенную роль. Марлевую повязку со следами сукровицы и сильным запахом керосина мои люди обнаружили в балагане на затопленном поле, в шести верстах отсюда, где состоялась тогда трогательная встреча старых друзей…
– Значит, обнаруженный корсаковской милицией труп?..
– Штабс-капитана Лихолетова…
– Здорово! И тут ты мне ничего не сказал! Все же, ты скотина, Виктор!
– Зря ругаешься. Все равно: то, что ты проделал, нужно было проделать по чисто юридическим соображениям. Будешь спорить?
– Нет, не буду… Ну. дальше?
– Дальше я вспомнил: в империалистическую и гражданскую войну солдаты, чтобы избавиться от фронта, наносили себе ранки и при помощи керосиновых повязок растравляли страшные язвы… Сперва врачи верили, что это «солдатская медицина». Ведь и посейчас в деревне керосин – «лекарствие»… Но потом военно-полевые суды стали за керосин на ранках расстреливать… Я ведь старый солдат… А господин Рутковский в прошлом студент-медик… Вся эта вторая симуляция с «сифилисом» бесподобна по своей «искренней» простоте и лиричности! Неудивительно, что ты, как говорится, – «клюнул»… Ну, что ж дальше? Убив дружка и переодев труп в свое платье, Рутковский бросил покойника в воду. Вспомни: в те дни по реке густо шли бревна где-то разбитого плота. Они размолотили штабс-капитана так, что и родная мать не узнала бы. Все делалось с расчетом: попробуй, найди в груде человеческого мяса пулевую ранку или разбери черты лица!
После этого «подшефный» исчез, как провалился… Тем неприятнее мне было получить вскоре копию протокола допроса Драницына с перечислением всех дел нашего «Нерона», о которых я с ним кратко беседовал при аресте. А вслед за сим последовал мне выговор. Только об этом – помалкивай. Это для личного пользования. Я просто так: чтобы тебе легче стало…
– Не совестно, Павлыч?
– Ладно, ладно! Знаю я, что такое профессиональное самолюбие! Ну-с, так вот: предупреждение всем нашим линейным органам фирма сделала, но и без того было ясно, что на железную дорогу Рутковский сейчас не полезет. Во-первых, требовалось переждать малую толику времени, пока все утихомирится, во-вторых, нужно было раздобыть денег. Оба: и Рутковский и Лихолетов были нищи, как церковные крысы. Значит, начнет искать временную берлогу. А где? В деревнях нельзя. Там секретаря РИКа чуть не каждый мужик знает… Следовательно, в лесу. Лето… «Каждый кустик ночевать пустит»… Усилил я наблюдение во всех прилесных селах к деревнях. И вот стали поступать донесения из Тупицыно: некая Нюрка, работавшая в районной больнице, а нынче проживающая с отцом и матерью в Тупицыно, что-то зачастила в лес… И наблюдатели приметили: грибов из леса не носит, а приносит… синяки. Уйдет – нормально, а вернется: то глаз подбит, то губа заплыла, то руки поднять не может… Полюбилась мне эта Нюрка до ужасти. Организовал я ей «провожатых», и выследили брошенную углежогом землянку.
Однажды ночью Нюрка исчезла из деревни. Родители, знавшие кое о чем, не беспокоились, бывали лесные ночевки и раньше, а барышня, очутившись в моем «палаццо», расплакалась и разоткровенничалась. Открылась тайна землянки. Выяснилось, что старый возлюбленный, обосновавшийся на лесной полянке, требовал от подружки организовать убийство и ограбление почтаря, ночевавшего во время наездов в Тупицыно в доме Нюркиного папаши. Нюрка должна была «вызнать», когда у почтаря будет с собой более или менее крупная сумма денег, и сообщить возлюбленному. Роль наводчика Нюрке не нравилась, и она отказалась. Рутковский сказал, что он скрывается «от растраты», и Нюрка требовала, чтобы дружок вышел из добровольного заключения, «объявился» и, отбыв срок наказания, женился на ней. Такая «программа-максимум» отнюдь не входила в расчеты мерзавца, и Рутковский начал сожительницу лупцевать… Ну, если женщину, даже любящую, начинают бить чуть не ежедневно, она превращается в тигрицу… Вот и все…
– Скажи, Виктор Павлыч… Это правда, что твои братья расстреляны колчаковцами? – спросил я после паузы. – Ты ведь никому об этом не рассказывал.
– Правда… Но к делу совершенно не относится…
– Нет, относится… Откуда Рутковский мог знать об этом? Вспомни-ка его слова у землянки…
– Черт возьми! А ведь правда! Откуда он мог знать?
– Твоя фамилия – настоящая?
– Самая распрадедовская.
– Кто подослал Рутковского к партизанам под видом Никодимова?'
– Драницын. Он рассказал об этом подробно.
– А до этой провокаторской засылки кем Рутковский был в контрразведке?
– Сперва комендантом, потом, кажется, следователем…
– Не думаешь ли ты, что знакомство Рутковского с твоей фамилией более раннего происхождения, чем в Святском?
– Думаю, Гоша! Думаю! Сейчас – думаю! – вскочил со стула Дьяконов. – Верно, друг! Очень и очень возможно!
Помолчав, Дьяконов сказал угрюмо:
– Одного не могу понять… Что заставило его симулировать самоубийство? Почему он принял это решение? Импульс этот самый, черт его побери, мне нужен!.. Понимаешь? Все ломаю голову и не могу понять – где я промахнулся?.. Ничего другого здесь не могло быть – только мой промах…
– Нет, Павлыч, – ответил я, – нет. Тут другое…
– А что же?
– Штабс-капитан Лихолетов… Вот кто заставил нашего волка принять холодную ванну. Забыл ты про эту интереснейшую фигуру, а в ней вся суть! Мне лично этот вопрос представляется так: Лихолетов, встретясь с Рутковским, стал шантажировать дружка, угрожал выдать… Объектом могли быть не только деньги, а выдача документов, устройство на работу, да мало ли что… Ведь Никодимов, как-никак, – член РИКа. У него в руках все дела, штампы, печати.. Понимаешь?.. На этой почве Рутковский и пришиб бывшего соратника, а затем решил исчезнуть с наших горизонтов… Вот тебе и «импульс».
Дьяконов сидел ошеломленный…
Я продолжал:
– Знаешь что, дорогой товарищ… Есть у немцев такая поговорка: «Один мастер – полмастера. Три мастера – нет мастера. А вот два мастера – мастерище!»… Ты все в одиночку, в одиночку, от меня бочком, в сторонку… «Функционалку», о которой так любил говорить Туляков, разводишь…
Дьяконов долго и от души смеялся.
– Ладно, Гоша. Спасибо за науку!..
Увы, он и в последующих делах, где сталкивались наши служебные интересы, все продолжал свое: «бочком, бочком да в сторонку»…
Рутковского судили. Смерть не любит, когда с ней кокетничают. Она настигла волка.
БАНДА ФЕЛЬДШЕРА ОГОНЬКОВА
За полгода до моего прибытия в Святское появилась в районе небольшая – человек шесть – конокрадская шайка. Хорошие кони, а может быть, и укрывательство сельчан долго делали шайку неуловимой. Летом двадцать седьмого года шайка промышляла исключительно лошадьми, но в двадцать восьмом лошадников потянуло на грабежи.
До убийств еще не доходило, однако не так уж редко в милиции стали появляться ограбленные: то продавец сельпо, ехавший с выручкой, то почтовик, то просто крестьянин, возвращавшийся с базара после продажи мясной туши.
«Методика» была всегда одинаковой: из придорожных зарослей на тракт выходил пешеход и просил проезжего подвезти. По дороге, в путевых разговорах, выяснялось состояние гаманка или сумки хозяина упряжки, а затем, в зависимости от результатов дорожной беседы, следовали и практические результаты.
Если полученные сведения были недостойны внимания шайки, попутчик, не доезжая до очередной деревни, сам говорил – тпр-р! – соскакивал с телеги и исчезал в кустарнике.
В иных случаях попутчик просил возницу остановиться за нуждой, говорил лошади: «Ишь рассупонилась, холера!» – и на глазах ничего не понимавшего хозяина начинал коня распрягать, крикнув в придорожную чащу: «Айда, робята!» Пока хозяин хлопал глазами, из зарослей выезжали несколько вооруженных конников. Высокий, горбоносый человек с усами, закрученными по-старинному – «в стрелку», спешившись, подходил к оторопевшему неудачнику не с романтическим требованием: «Кошелек или жизнь!», а говорил, примерно, так: «Не пугайся! Ты по-хорошему, и я по-хорошему. Выкладывай монету!» Если следовали просьбы и мольбы: «Помилуйте, граждане! Вить деньги-то казенные!» – горбоносый, послюнявив химический карандаш, писал на листке, вырванном из блокнота, расписку.
В столе начальника милиции Шаркунова уже скопилось несколько таких расписок. Они были краткими и, так сказать, типовыми: «Деньги принял на безответственное хранение. Огоньков».
Прочитав эти расписки, я пришел к выводу, что мы имеем дело с «интеллигентным» грабителем: в «документах» Огонькова, написанных мелким бисерным почерком, не было ни одной грамматической ошибки…
Райком и РИК забили тревогу. На специальном заседании крепко «записали» Шаркунову и уполномоченному угрозыска. Рикошетом попало Дьяконову. Мне, как человеку новому в районе, только поставили на вид «недостаточный контроль за милицией».
О том, что милиция подопечна следователю лишь по дознанческой работе, я говорить не стал. Я пошутил:
– Надо бы, уж если на то пошло, и нарсудье записать!
Но товарищ Петухов строго вскинул глаза.
– Если не умеете охранять покой и труд граждан, на кой черт все вы нужны? – и самокритично добавил: – И мы тоже…
Было введено конное патрулирование по дорогам, в деревнях созданы вооруженные партгруппы, усилено осведомление, но преступная компания продолжала свои дела.
– Куда уж вам! – безнадежно махнув рукой, сказал однажды Шаркунову товарищ Петухов. – Хорошо, что бандиты пока не убивают! Вас, вас – не убивают!
У огоньковцев нашлись подражатели.
Под осень двадцать восьмого года конокрадство приняло такие размеры, и не только у нас, но и по всей Сибири, что всполошилось краевое начальство. Милицейские аппараты в районах были усилены, в села выехали крупные специалисты – розыскники, была проведена замена конских паспортов и поголовная перерегистрация лошадей.
И конокрадство пошло на убыль. Сократилась «дорожная преступность» и у нас. Но… в угрозыск продолжали поступать юмористические расписки Огонькова. Он, словно насмехаясь над нашей бурной деятельностью, продолжал ревизовать тракты и проселки.
В конце сентября, когда уже валился на землю березовый лист и дождевые лужи по утрам рассыпались под ногами стеклом, Игорь встретил меня сообщением:
– Ромка явился…
– ?..
– Ну, Ромка, цыган. Ну, который у нас кучерил…
Ромка-цыган был личностью примечательной.
В прошлом году мы с Игорем «нашли» Ромку на острове, затерявшемся среди необозримых камышей огромного Глухого озера… Там Ромка, бежавший из домзака, батрачил у местного самогонщика. Я взял его к себе кучером, добился замены отсидки принудработами, но Ромка сбежал, прихватив с собой пару новеньких хомутов.
– Где он, чертов сын?
– В конюшне сидит. Боится показаться вам…
– Давай его сюда!
Ромка, грязный и оборванный, прямо с порога повалился на колени…
– Подыхаю… Три дня не жрал… Прости, Христа ради! Возьми обратно!
– А хомуты?
– Отработаю! Вот те крест святой! Икона казанская, троеручица! Землю есть буду!
– Тебя что – из табора выгнали?
– А с баро не поладили…
– У своих заворовался?
– А нет… цыганку не поделили…
– Гм! Что с тобой, чертова перечница, делать? Ведь весной снова удерешь да еще и обворуешь опять?
– А помилуй, отец!
Мы были, наверное, одногодки, но глаза Ромки смотрели на меня детски-преданно.
– Игорь! У тебя завтрак с собой есть?
Игорь отдал мне три бутерброда.
– Ешь, сын полей!
Ромка поднялся, схватил бутерброды и, повернувшись к нам спиной, стал жадно есть.
Гейша, лежавшая под столом секретаря камеры, вскочила, подошла к окну и, положив передние лапы на подоконник, посмотрела на цыгана пристально и серьезно. Ромка отделил ей кусок, но Гейша не притронулась к пище и отошла на прежнее место.
Ромка обернулся По щекам его катились слезы…
Я взглянул на Игоря. И у этого глаза были влажными.
– А ты чего?
– Я же беспризорничал… Вы же знаете…
– Отставить мелодрамы! Рассказывай все. И не ври.
Исповедь «блудного сына» оказалась очень интересной.
Я позвонил Дьяконову, вызвал Шаркунова и у входа в коридор приказал поставить милиционера.
– Чтобы ни одна душа, Шаркунов! Понятно?
А когда пришел Дьяконов, я сказал:
– Огоньков базируется на цыганский табор, что бродяжит на татарских землях, под Тупицыном… Все лошади идут для сбыта цыганам. Ну-ка, повтори все сначала, Роман…
– Тебя, дружище, обратно в табор примут? – угощая Ромку папиросой, спросил Виктор Павлович.
– Голого – выгонят… А со «скамейкой» хорошей возьмет баро… Простит.
– Так что ж ты не украл? Мало лошадей, что ли?
– А не хочу воровать! – отрубил цыган. – Хватит!
– Что же ты хочешь?
– Примите в милицию… Чтобы мне провалиться, чтобы язык отсох!
– Ты бы уж сразу в прокуроры просился! – съязвил повеселевший Игорь. – Ишь, чего захотел!
Дьяконов обернулся к парню.
– Слушай, Желтовский! Иди сейчас ко мне на квартиру и скажи жене, чтобы срочно приготовила обед и прислала сюда с ребятишками. Крой!
После ухода Игоря я спросил Шаркунова:
– У тебя сейчас бесхозные лошади есть? Хорошие?
Шаркунов взглянул на меня одним глазом с веселым удивлением.
– А ведь верно, а?!
Так родилась идея.
А результаты ее претворения в жизнь сказались уже через десять дней: наконец-то состоялась первая встреча шаркуновских конников с огоньковцами. В том самом лесу, откуда был извлечен затворник Рутковский. Загрохотали винтовки, сбивая сучья, затинькали пули, громом ударили по лесу три бомбы…
Но бой не стал решающим. Огоньков поджег высокую сухую траву и ушел, оставив на месте одного своего убитым и двух лошадей, помеченных милицейскими пулями.
Бандиты подстрелили коня самого начальника милиции и легко ранили шаркуновского помощника.
Еще через неделю Шаркунов получил письмо. Оно было написано все тем же изящным женским почерком.
В конце письма была приписка, прочитав которую, Шаркунов пришел в ярость:
Это уж, действительно, переходило всякие пределы.
Шаркунов рвал и метал.
Прочитав письмо, я вызвал жену Шаркунова и официально допросил «в качестве подозреваемой». Она, узнав истину, плакала и повторяла: «Боже мой! Такой милый, предупредительный интеллигентный молодой человек! Кто бы мог подумать! Отрекомендовался так культурно. Говорит – я уполномоченный кооперации из округа, пожалуйста, гражданка, довезу почти до Святского в своем экипаже. Мой-то не догадался лошадь за мной на станцию послать, хотя и то верно, что я, когда от мамы из Омска возвращалась, телеграмму уже с дороги дала… Опоздала телеграмма, а тут – попутчик. Такой культурный, вежливый и даже очень воспитанный».
На другой день после допроса Анна Ефимовна спешно выехала снова погостить к маме в Омск. Когда она усаживалась в милицейский ходок, я заметил, что лицо ее опухло от слез, а правый глаз был перевязан платочком и прикрыт цветастой шалью…
Отправив супругу, Шаркунов вошел ко мне в камеру нетвердыми шагами. От него явственно попахивало. Сев к столу, достал из коробки папиросу, но, повертев в пальцах, не закуривая, смял и выбросил. Сказал:
– Теперь мне с ним на земле места не хватит… Вот так, товарищ следователь.
Он ушел, звеня огромными драгунскими шпорами, и через день с оперативной группой надолго выехал а район…
В этот раз операция кончилась полным разгромом огоньковцев. Настигнув банду на небольшой заимке, где Огоньков устроил дележку с цыганскими главарями, Шаркунов окружил населье плотным кольцом винтовок.
Из девяти бандитов семь остались на месте. Попутно пристрелили пустившего в ход двустволку цыганского баро и выгнали из района весь табор.
Банда прекратила существование.
В районе наступило затишье: кончились дорожные ревизии и юмористические расписки. Но Дьяконов, узнав о разгроме банды, сомнительно покачал головой, а легко раненный в перестрелке Шаркунов ходил мрачный: среди убитых Огонькова не оказалось.
Бесследно исчез также наш Ромка. Цыгане утверждали, что Ромки не было ни в таборе, ни в банде…
Вскоре выпал снег и потянулись серенькие ноябрьские дни с вялыми снегопадами, их сменил морозный декабрь.
Деревни постепенно впадали в зимнюю спячку, и в райцентре наступила тишина, оживляемая лишь мелкими происшествиями. Тут всполошился товарищ Петухов и бросил лозунг: «Зима – время политграмоты».
Кроме литературных занятий, для райпартактива были учреждены обязательные кружки политграмоты. В это резиновое слово товарищ Петухов ухитрился влить столько содержания, что сейчас, спустя много лет, диву даешься, какие же крепкие нужно было иметь мозги, чтобы выдержать невообразимую петуховскую смесь из Марксова «Капитала», текущей политики, Кантова «дуализма» и христианской философии Гегеля…
Вскоре районные «деятели» озлились и пожаловались в край. Из крайкома прибыл инструктор, вдребезги разнес всю петуховскую «программу-максимум» и в конце своего выступления на бюро кратко сформулировал тезисы политучебы:
– Ленин. Экономические и идеологические основания для переустройства деревни. Правая оппозиция. Ленин.
– Ну, это нам – запросто! – оптимистично заявил товарищ Петухов. – Разобьем правых в пух!
– Разгромили атаманов, разогнали воевод!.. – подал реплику молчавший до сего Дьяконов.
Приезжий инструктор осведомился:
– А у вас в районе правые есть?
– Выявим, – бодро ответил Петухов. – Выявим и – того, разделаем под орех! Впрочем, думаю, у нас правых вообще не должно быть!
И с мест закричали:
– Нет у нас правых!
– Откуда среди нас оппозиция?!
Дьяконов вдруг поинтересовался у заврайзема:
– Слушай, Косых! Ты на днях выдал семь ссуд. Кому?
– Не помню…
– Зато я помню. Афиногенову, Темрюку, Куркову, Русакову, Неверовскому, Низаметдинову, Дремову. Так? Что молчишь? И все они – середняки. А Неверовский – крепкий середняк.
– Неверовский – боевой партизан! – со злом отозвался заврайзем. – Трижды ранен! Орден Красного Знамени имеет!
– И еще двух батраков… Тоже забыл?
– Я не один решал! Крайзо утвердило!
– Правильно! Все верно! – подтвердил Виктор Павлович и обратился к инструктору: – А двум беднякам ссуду не выдали. Отказали. Как это называется, товарищ инструктор?
– Правый уклон на практике, – добродушно сказал инструктор. – А вы искать собираетесь, товарищ Петухов!
Эмоциональный Петухов свирепо взглянул на заврайзема и постучал по столу карандашом.
– Поступило предложение: создать комиссию для проверки всей деятельности нашего земельного отдела! Предлагаю следующих товарищей в комиссию…
– Вот она, политучеба-то, как обернулась! – сказал Шаркунов, когда я зашел к нему дня через два вечером на квартиру почаевничать. – Занятно!
Шаркунов прилаживал на стене большую красочную олеографию в застекленной раме. По зимней лесной дороге мчится ошалевшая от страха тройка. Возница неистово нахлестываем лошадей с выпученными глазами, а седоки отстреливаются из револьвера от наседающей волчьей стаи.
– Нравится? – спрыгнув с табуретки, спросил Шаркунов.
– Хорошо нарисовано! Хотя и неправдоподобно.
– Почему неправдоподобно? Бывает всякое…
В этот момент из кухни послышалось хрюканье поросенка. Зная спартанский образ жизни Шаркунова, я удивился:
– Ты что это, Василий, стал живностью обзаводиться?
– Да нет!.. Вчера пришел ко мне этот наш… «правоуклонист» Косых и припер поросенка. Говорит, ему дружки из района привезли, когда не было дома, и оставили жене. Возьми, говорит. Шаркунов, куда хочешь, а то скажут – не только «правый», а еще и взяточник!.. Мне, говорит, это сейчас совсем ни к чему. Всю свою скотину порешил и мясо сдал в заготовки, а деньги внес в райфо, в доход государства. Но поросенка этого жалко. Маленький, говорит…
– А ты что?
– Ну, акт составлять я не стал. Вот выберусь в район – отдам кому-нибудь из бедняков…
У меня мелькнула мысль, вызванная страшной картинкой.
– Знаешь, что? Сейчас ночи лунные – давай съездим на волков с этим поросенком? Волков нынче опять прорва! Говорят, с поросенком – очень добычливо…
Охота была организована следующей ночью по всем правилам, предусмотренным охотничьими справочниками.
Налицо был крепкий мороз, ночь, озаренная призрачным зеленоватым светом полнолуния, широкая кошева, запряженная парой могучих лошадей, три двустволки, «потаск» – кулек, набитый свиным навозом и привязанный к кошеве на длинной веревке, и главное действующее лицо – поросенок в мешке.
Мы носились всю ночь, поочередно правя лошадьми. Драли поросенка за уши, щипали, дергали за хвостик и даже покалывали ножиком. Свиненок орал на всю округу истошным голосом, но волки так и не появились…
Под утро мы вернулись домой и, вытряхнув главное действующее лицо охоты из мешка, сокрушенно переглянулись: поросенок был сильно поморожен…
– Придется есть… – вздохнув, сказал, Шаркунов.
– Тем более завтра тридцать первое декабря – Новый год, – поддержал его Дьяконов.
– Я всегда считал, что жареный поросенок гораздо приятнее живого, сырого, – высказал свое мнение Игорь.
В ночь на первое января тысяча девятьсот двадцать девятого года, когда мы собрались в квартире Шаркунова, вошел товарищ Петухов. Его усадили на почетное место и рассказали трагическую историю безвременной гибели нашего соратника по волчьей охоте.
– Так-то вы разрешаете проблему животноводства в районе! – укоризненно посмотрел на нас секретарь райкома. – А в райзо сегодня вывесили новый плакат: «Свинья – крестьянская копилка»! Эх, недальновидные люди! Вы хотя бы деньги в доход государства за этого несчастного внесли…
– Уплатили, – с готовностью откликнулись мы. – А как же, нешто мы без понятия?
– Откуда вам отрезать, товарищ Петухов? – любезно спросила наша хозяйка. – Ребрышка или окорочек?
– Подождите минутку. Дайте мне стакан водки, и сперва сообщу вам не очень потрясающее известие…
Выпив водку залпом, товарищ Петухов продолжил:
– Был в крайкоме… Обозвали «краснобаем» и «начетчиком». Наверное, к весне снимут… Так что можете резать от шеины.
Но ему отрезали все-таки окорочек.
Мы заводили граммофон, пели, шутили и смеялись, и не было в том ничего предосудительного, но в шесть часов утра зазвонил телефон и лакированный ящик прохрипел в ухо Дьяконову:
– В Воскресение сгорел новый маслозавод. Следы поджога. Сторож убит топором…
– Мне этот поросенок на всю жизнь колом в горле станет! – застегивая полушубок, бросил Дьяконов. – Притупление бдительности…
– Брось! – возразил Шаркунов. – Везде была усилена охрана. В Воскресенку я накануне послал в помощь участковому еще двух человек.
– Ну, значит, и они тоже… ели поросенка! Давай команду запрягать!
Так пришел в наш район год тысяча девятьсот двадцать девятый…
Однажды, летом уже, Игорь нумеровал очередное «Дело» и пел под нос тихонько:
И снова:
Я похвалил:
– Очень мелодично и содержательно! Сам придумал?
– Нет. Вот здесь напечатано…
Он передал мне подшивку новосибирского журнала «Настоящее». Я перелистал журнальные страницы, прочитал ничего не говорящую подпись редактора «А. Курс».
– Так-с… И нравится тебе «курс» этого журнала?
– Рукавишников отобрал у учеников школы крестьянской молодежи…
– Сжечь надо, Игорек!
– Сейчас затоплю печку…
И снова начал:
– Ты ли, я ли… Тьфу, зараза! Привязалась, как семечки!
Тут в мою камеру вошел без стука громадный человечина, лет сорока с широким лицом, русыми усами, щеткой и темными глазами. Колючими, щупающими…
Он осмотрел комнату, подошел к стене, на которой висел давно прибитый Игорем плакат, изображавший: сдобного, румяного кулака в синей поддевке. Кулак выжимал томатный сок из тощего мужичка с лукошком в, руке.
– Дезориентация! – густо сказал посетитель, содрал плакат со стены и, порвав на четыре части, выбросил в открытое окно.
Потом подошел ко мне и протянул руку. Два пальца на руке не сгибались.
– Лыков! Новый секретарь райкома… А это – твой парень? Комсомолец? Воспитываешь смену? А подходит? На деле проверял?
Он сыпал вопросами, не ожидая ответов.
– У тебя сейчас допросов пет? Сколько дел в производстве? Много арестованных? А в милиции? С гепеушником, говорят, дружишь? Всерьез или дипломатничаете? На каком курсе учишься? Когда экзамены? Впрочем, об этом после, а сейчас – пойдем! И ты, секретарь, пойдешь с нами…
– Куда, товарищ Лыков? – спросил я.
– К твоему дружку. Потолкуем. Я сегодня хочу вам кое-что рассказать… кое о чем поспрашивать… Пошли, браточки!
В кабинете Дьяконова, вместе с хозяином, сидел народный судья. Новый секретарь райкома грузно утвердился за вторым свободным столом.
– Не секретно. Не конфиденциально. Для общего сведения коммунистов и беспартийных большевиков. Разговор – о кулаке… В театре бывали? Я в Питере каждое воскресенье ходил. Очень поучительно! А теперь слушайте меня: современный кулак – это артист высокой пробы! Перевоплощенец-оборотень. Пока его не трогают – благородный отец и резонер. Когда давнут – «злодей». Помните, что Ленин о кулаке деревенском писал? Но когда Ильич писал, распознать кулака было проще. В те времена кулак деревенский до актерских амплуа еще не спускался, а на режиссерских вершинах пребывал. Потом в революцию его прикладом военного коммунизма с режиссерских высот спихнули. В гражданскую войну – еще добавили, и тут кулак понял, что в актерах ему способнее. Вообще, кулак – человек понятливый. Пришел нэп. Легализовали кулака, нашлись прямые радетели, вроде нашего преподобного «первого теоретика» Николая Ивановича, но кулак снова в режиссеры не полез. Говорю – он сейчас на второстепенных амплуа от «резонера» до «простака». А сущность – преподлейшая, все та же… звериная… И не в земотдельской статистике эта сущность, не в финотдельских патентах, не в регистрациях батрачкомов, а в умении приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Вот вам примеры…
Когда секретарь райкома ушел. Дьяконов сказал:
– Не ново. Враг всегда перекрашивается. Но судья Иванов возразил:
– Ново то, что нам впервые сейчас об этом напомнили. Считаю полезным… А, следователь?
– Рабочий класс пришел в деревню, – заметил я, – вот это ново. Вот это интересно. Мы тут уже, чего греха таить, стали думать штампами: если лишен избирательных прав – кулак А он не лишен, быть может, а кулак… Вот в чем главное… Помните процесс «середняка» Томилова?..
Судили тогда вместе с прямыми поджигателями организатора пожара маслозавода в Воскресенском – хилого шестидесятилетнего старичка, подслеповатого и убогого. Осанистый адвокат из «бывших», воздев длань, вопиял: «У нас нет никакого основания причислять моего подзащитного к кулакам! В обвинительном заключении написано, что мой подзащитный имел пять батраков. Это тенденциозность следователя и несомненное попустительство прокурора! Помилуйте, какие это батраки?! Иван и Петр – усыновлены. Мария и Фекла – их невесты, следовательно, тоже члены семьи, живущие в доме моего подзащитного, а пятнадцатилетний Николай – дальний родственник. О каких батраках может идти речь? Тем более, что и в райземотделе мой подзащитный числится «крепким середняком», а не кулаком. Вот справка, прошу ее приобщить к делу…»
Вспоминая теперь установленную тогда каким-то мудрецом тонкую градацию – «маломощный середняк», просто – «середняк» и «крепкий середняк», я думаю: «Ох, и трудно же было разобраться в этих социальных «нюансах!»
Но как ни сбивали с толку партуполномоченных по коллективизации «социологи» из земотделов, началось наступление на кулака…
Бурлит село. Скачут по проселкам нарочные с донесениями деревень и обратно – нарочные РИКа: пылят райкомовские тарантасы; тянутся на глухие заимки кулацкие подводы, увозя «в ухоронку» неправедно нажитое добро; едут на ссыпные пункты обозники с зерном «твердозаданцев»…
С вечера до утра заседают в РИКе, и всю ночь горит лампа-молния в кабинете нового секретаря райкома, двадцатипятитысячника Лыкова.
Я сдружился с Лыковым. Выяснилось, что он -бывший матрос. И я бывший матрос.
Иногда Семен Александрович ночью заходит ко мне на квартиру.
– Дай чего-нибудь пожевать, следователь… Забыл, что не завтракал и не ужинал…
Поев, Лыков говорит, зевая:
– Ну, пойдем…
– Как пойдем? Я вздремнуть хочу! И ты ложись вон на ту койку.
– Некогда… Я тебе, народный, еще десяток бумажек подбросил…
– Ух, и въедливый ты, Александрыч! Первый раз такого секретаря встречаю!..
И мы идет к Лыкову.
На его столе грудками лежат бумаги. Одну из грудок он подвигает мне.
– Твои… прочитай сейчас…
Подавляющее большинство – жалобы твердозаданцев на «беззаконные» действия бедноты и сельсоветов, а кому же и следить за «попранной» законностью, как не юстиции!
Письмо священника.
– Ну, что скажешь, наркомюст? Мне про него рассказывали – великий законник! Голой рукой не возьмешь! И вправду церковь отделена!
– Церковь отделена, а батюшка-то нет. Не отделен. Подданный РСФСР… Вот если бы французский или, скажем, немецкий. А то – наш.
– А если его, того – на высылку?
– Это уж решайте сами с общественностью.
– А юридически?
– Вполне. А политически? Наша деревня напитана религией, как губка… Это тебе не Питер. Да и там, ты сам рассказывал, приходится тралить осторожно…
– Читай дальше.
–
– А с этим как? Я проверил: кулачина по всей форме! Мельник, крупорушечник, каждый год – сезонные батраки! Вы его тут подкармливали… И вообще – перерожденец! Я с ним лично говорил. Прямая сволочь! А кто виноват? Мы виноваты!
– Не мы, а правоуклонисты! Косыхи всякие! Еще и еще поговорить! Попытаться убедить, чтобы выполнил твердое задание и все хозяйство сдал в колхоз.
– А если – бесполезно?
– Лишить избирательных прав. После лишения отобрать орден по суду.
– Вероятно, так и сделаем…
Большие восьмигранные часы с французской надписью на циферблате «Леруа. Пари» бьют четыре раза. Глаза мои слипаются. Я забираю стопку писем и встаю.
– Хоть на бюро ставь – больше не могу! Которая ночь!
– Хлипкий вы народ. Распустились в деревне! – тихонько смеется Лыков. – Иди сюда: смотри.
Он открывает дверь в соседнюю комнату, стараясь не скрипеть.
В комнате разостлано несколько тулупов и вповалку спят какие-то люди.
– Рукавишников, – шепчет Лыков, – Афиногенов, Моторин.. Я им дал два часа тридцать минут. А домой не пустил… Знаешь, что? Давай-ка, и ты… приляг здесь, а? Как в подвахте или в караульном помещении… Не хочешь? Слабак!
Потом, притворив дверь и перейдя в свой кабинет, говорит уже громко:
– Время-то какое, следователь! В сто тысяч лет один раз такое время бывает! Вот пройдут годы, и будущие парткомы, будущие коммунисты – люди большой образованности и душевности – зачтут нам эти ночи во славу и бессмертие!
В его словах нет патетики. Он угрюмо смотрит в черный прямоугольник окна… С окон сняты занавески и шторы. Лыков распорядился. Не любит. Уважает, чтобы побольше солнца, воздуха.
– Значит, идешь к себе?
И безразличным тоном бросает вслед:
– Ровно в восемь – бюро…
По темному двору райкома шагает милиционер с винтовкой наперевес.
И у дома райисполкома – милиционер с винтовкой наперевес.
А на крыльце РАО сидит сам Шаркунов.
– Не спится, Василии?
– Кой черт не спится?! Спать хочу – как из ружья! Вот и вышел проветриться… Сейчас должен участковый из Тихоновки подъехать.
Мой стол тоже завален корреспонденцией. Игорь спит на полу камеры в роскошной позе гоголевского запорожца. Смит-Вессон вынут из кобуры и засунут под пояс гимнастерки. Подходи и бери. Я подошел и взял.
Игорь вскочил ошалело.
– М-ма…
– Маму?
– Да нет! – конфузится мой секретарь. – Будто я… будто вы… на охоте, и я…
– Пойди к колодцу и умойся… На, спрячь свою пушку.
Вся корреспонденция заботливо отсортирована Игорем.
Что ж, и здесь начнем с жалоб.
Письмо грамотное, юридически аргументированное и Принадлежит истинному интеллигентному врагу, забывшему подписаться. В корзину!
…В окно вползает рассвет. Вот тебе и на! Уже совсем светло! Сколько же времени? Наш «судебный будильник», как называет Игорь засиженный мухами, неимоверно врущий измерительный прибор с надписью «Юнганс». показывает семь. Еще рано. Где же Игорь? Как я не заметил, что он ушел… Черт возьми – неужели задремал?
Телефон окончательно встряхивает мысли.
– Что ж, тебе особое приглашение с золотым обрезом?
Лыков… Опоздание на бюро у Лыкова – смертный грех…
У этого секретаря райкома необычная манера делать доклады. Он не стоит за столом., а ходит по комнате, заложив руки за спину, внезапно сам прерывает себя и, подойдя к какому-либо члену бюро, спрашивает:
– А ты как думаешь по этому постановлению, Рукавишников?
Наверное, эта манера от подполья. Я где-то уж видел картину, изображавшую заседание подпольного комитета. Там такое же, а Лыков – большевик с дореволюционным стажем и привлекался по делу о Ревельском восстании матросов.
– …Так вот. товарищи: на данном этапе враг будет жать на законность. Будет стараться убедить массу в том, что революция, которую мы сейчас проводим, противозаконна, что это произвол местных властей. А там, где «беззаконие», развязывается сопротивление этих самых… ревнителей законности. Сперва они будут искать юридические лазейки. В Октябре нам со всех сторон орали: «Революция против революции?!» Это же, дескать, беззаконие! И объявили нас, большевиков, вратами закона. Ну, сами знаете. А потом стали защищать свой «революционный закон» пулеметами. Предвижу, что и здесь так же будет. Вот нам и нужно одновременно подготовиться к активному сопротивлению и, в то же время, ломать пассивное. В этом отношении большую роль я отвожу следователю и судье. Они должны дать каждому нашему уполномоченному по коллективизации тезисы о… А ты, Виктор Павлыч, как думаешь?
У Дьяконова вид загнанной лошади. Хоть пар и не идет, но щеки ввалились и грудь вздымается.
– Я так думаю, – встает чекист. – Я так думаю, что мы опоздали с «тезисами»… Я сейчас из западного угла приехал. На Вороновой заимке обнаружили изуродованный труп председателя Тропининского совета Любимова… Руки связаны заячьей проволокой, живот распорот, кишки выброшены и в полость насыпана пшеница. А к груди подковным гвоздем бумажка прибита. Написано кровью: «Жри».
С бюро мы возвращаемся вместе. По дороге пристал Желтовский.
– Вы слышали о Любимове? – шмыгает носом, волнуется Игорь.
Дьяконов бормочет себе под нос:
– «Тезисы»! «Законность»! Война! Не на живот, а на смерть – война! Расстреливать нужно! Прямо – отводить за поскотину и расстреливать!
Игорь поддерживает:
– Да, да! Прямо на месте расстреливать – и все тут! Беспощадно! За поскотиной!
– Вы что ерунду болтаете, граждане?!
– Почему ерунду? – возмущается Игорь.
– Сами знаем, что ерунду! А ты не мешай. Уж нельзя людям и подумать вслух! Верно, Желтовский? Идемте ко мне. Покажу кое-что…
Жена Виктора принесла чай. Крепкий, сладкий, чуть забеленный молоком. Дьяконов любит такой чай. «Киргизский». И я очень люблю. После бессонных ночей здорово бодрит…
– И, тем не менее, – помешивая ложечкой сахар в стакане, продолжает свои мысли Дьяконов, – тем не менее, Лыков прав. Под наступление – юридический базис нужен. Не девятнадцатый год! И еще – выправлять положение. Загибают кое-где… Усердие не по разуму. Был я в Крещенке. Вижу – в кутузке сидит арестованный мужик. Выяснил – взаправдашний кулак. За что, спрашиваю, посадили? Отвечают: категорически-де отказался вывозить хлеб… И четыре дня сидит… А в районе только три лица имеют право ареста: ты, я да Шаркунов с твоей санкции. Нельзя позволять таких фокусов!
– Освободил этого хлюста?
– Конечно, освободил. Хлеб он все же вывез… На-ка вот, читай…
Уже забытый бисерный женский почерк на листке тетрадки…
«Командарм Огоньков»!
Меня разбирает смех, но Дьяконов смотрит с укором.
– Не смейся. Такой прохвост, как этот конокрад, – умный, грамотный, смелый – в мутной воде может больших рыб нахватать. Ты обрати внимание: это не блатное кокетство, а самая настоящая политика. Знаешь, что из себя представляет Огоньков?
– Бандит, ожидающий пули…
Виктор Павлович поморщился.
– Если бы это Шаркунов сказал! Огоньков – бывший черноморский матрос – анархист. Был в отряде Щуся. Потом перешел к нам. За грабежи при взятии Екатеринослава был арестован и предан суду ревтрибунала, но бежал из-под стражи и исчез… Только недавно фирме удалось установить, что при Колчаке был комроты в партизанском отряде Рогова-Новоселова… Слыхал об этой сибирской махновщине? Сперва били белых, а потом стали грабить, кого попало, направо и налево, и их пришлось ликвидировать… При нэпе, под чужой фамилией, окончил фельдшерскую школу – своих раненых лечит сам. Вот, что такое Огоньков!.. Ох, чует мое сердце – теперь он развернется по-новому!
Еще прошли месяцы… За окном камеры плакало небо, дребезжало от порывов ветра плохо примазанное стекло, где-то хлопали ставни.
Я вернулся из района и мысленно подвел итоги… «Производственный минимум следователя» – восемь дел – выполнен, и каких дел!
Три кулацких сынка, переодетые в вывернутые наизнанку полушубки, оглушили сторожа ссыпного пункта, связали и выбросили старика в ров, а потом выворотили пробой с дверей зернохранилища и подожгли зерно… На «Деле», сверху, Игорь каллиграфически вывел: «Арестантское».
В только что созданном колхозе в одну ночь пали семь лошадей и одиннадцать коров. Старший пастух и конюх исчезли Впрочем, ненадолго. В уголке дела тоже: «Арестантское».
Стальным ломом кто-то разнес на куски все оборудование еще одного маслозавода… Очень бы хотелось украсить игоревской пометкой правый уголок «Дела», но пока что там мой синий карандаш: «Розыск».
Пять «Дел» о поджогах изб сельсоветчиков и активистов из бедноты. Остались люди без крова, и мало толку, что в окружном домзаке коротают свои последние дни семеро поджигателей.
Сколько их еще по районам!
Поздно ночью снова пришел ко мне Лыков и снова попросил:
– Есть чего-нибудь пожевать? Худо холостяку… Ну, какие у тебя новости?
– Скверные. Сплошь контрреволюционные преступления… У меня такое впечатление, что мы накануне большой стычки…
– Восстание, думаешь?
– Да! Думаю.
– Чепуха! Восстание – явление массовое. А масса с нами.
– Как московские дела, товарищ секретарь?
– Левые сфабриковали новую «программу». «Сплошная коллективизация в кратчайший срок». На местах кое-где слушают и портят все дело… Вчера выгнали в край одного пижона. Приехал с мандатом округа. Апломб, портфель, золотые часы, два никелированных револьвера – и вел себя, как завоеватель… Александр Македонский! К сожалению, в двух деревнях успел напустить тумана. Такое молол, что и не поймешь, где Троцкий, где Бухарин, где Рыков! «Кто не пойдет в колхоз – враг советской власти». Понимаешь? И так атмосфера – как в топке крейсера! «Кулака, – заявил, – надо определять не по числу скота и не по наличию батраков, хотя бы и укрытых от учета, а по психике…» Психолог нашелся!
– Ну, и что с ним?
– Что! Дали мы, конечно, отпор. Отобрали партбилет – с восемнадцатого года, сукин кот! Дьяконов его обезоружил и предложил в трехчасовой срок убраться из района. Послали письмо п краевой комитет… Уехал… А где гарантия, что покается и в другой район не пошлют? Они каяться умеют! Ну, пойдем!
– Опять «пойдем»? Ведь третий час ночи!
– Вот-вот, самое время… К пяти часам в район выедут четыре партгруппы.
– Да в чем дело?
– Увидишь и услышишь… У меня нарочный из Покровки сидит.
В райкоме дым столбом от папирос и цигарок… Кабинет Лыкова и приемная забиты вооруженными коммунистами, комсомольцами. Есть и беспартийные – из районного актива…
Нарочный из Покровки – член сельсовета – рассказывает: вчера, около полудня, на улице возле школы, где проходило общее собрание села, появились двое конников, одетых в крестьянское платье. Спешились и вошли в школу. Один из приезжих – высокий и горбоносый, – подойдя к окружному уполномоченному по коллективизации, спросил:
– Городской?
– Да, я из города. А в чем дело, товарищ?
– Рабочий, служащий?
– Деповской я. Машинист паровозный. А вы кто?
– Сейчас узнаешь. Коммунист?
– Да, член партии.
Ударил двойной грохот наганов приезжих. Падая на пол, уполномоченный так и не услышал последующих слов горбоносого:
– Здорово, мужики! Я – Огоньков, командующий крестьянской армией! Я – за советы без коммунистов! Не бойтесь – крестьян я не трогаю, а коммунистов что натравливают вас друг на друга, бью беспощадно! Не расходитесь: сейчас будет производиться выдача денег…
Второй бандит вывернул из торбы кучу денежных знаков и стал без разбора оделять крестьян…
В просторном школьном дворе расположился вооруженный отряд, человек с полсотни… С крестьянами, окружившими конников, бандиты были вежливы и обходительны. Тарахтели два бубна, в кругу плясали…
Огоньков, выйдя на крыльцо школы, держал еще одну краткую речь.
– Пробуду у вас недолго. Ничего нам не носите – у нас есть все. Объявляю прием в крестьянскую армию! Кто захочет послужить общему делу в борьбе против насильников-коммунистов, милости прошу! Принимаю со всяким оружием!
Банда пробыла в селе около двух часов и ушла, прихватив с собой шесть новых «добровольцев» – кулаков.
И вот райвоенком зачитывает списки боевых партгрупп:
– …командир группы – красный партизан Евтихиев… Четвертая группа… командир – красный партизан Иван Николаев! Задача: найти банду и уничтожить. Всем ясно? Сейчас идите в раймилицию. Там подготовлен транспорт и верховые кони. Штаб – в РИКе. Связь держать телефоном и нарочными…
Дьяконов подошел ко мне:
– Помнишь, что я говорил? Вот тебе и Огоньков. Ты куда сейчас?
– Собираться надо в район по делу о последнем поджоге.
Но в этот день выехать не удалось. Выбрались мы с Игорем лишь на следующее утро. Ехали шагом в волнах тумана, поднявшегося с ближних озер и стлавшегося понизу, вдоль большака. Вокруг царила та рассветная тишина, после которой первые звуки пробуждающейся природы всегда воспринимаются особенно остро.
Через полчаса приглушенные туманной дымкой мягкие переливы золотистых, пурпурных и зеленоватых тонов восхода сменились алым, красный солнечный диск пополз вверх и все вокруг ожило птичьими голосами…
– Хороший день будет, – задумчиво произнес Игорь. – Эх, так и не пришлось нам пострелять эту осень!
– «Если небо красно к вечеру – моряку бояться нечего. Если красно поутру – моряку не по нутру.» К ночи жди непогоду…
– Вы бы, все же, маузер приготовили… Давно он у вас?
– С гражданской войны… Только употребляется в «особо торжественных» случаях.
Я прищелкнул маузер к деревянной колодке – прикладу – и накрыл просторным плащом. Игорь смотрел на пистолет восхищенно. Игорь очень любил оружие.
– Как-нибудь дадите пострелять?
– Как-нибудь дам… Ну, погоняй, Игорек!
Дорога была пустынной.
Высокие травы в этом году не были скошены и наполовину, и в воздухе еще плыл слабый аромат цветов, вперемешку с запахом тинисто-озерной прели…
Я стал думать о предстоящей работе. В Ракитино с провокационной целью подожгли местную церковь. Поджигателей успели захватить, пожар залили. Мне предстояло теперь разоблачить вдохновителей и внести успокоение в разгоряченную и взбудораженную деревню, наполовину состоящую из неграмотных, отравленных религиозным дурманом людей.
Накормив лошадь в полдень, мы двинулись дальше, надеясь к вечеру добраться до Ракитина.
Но судьба сулила иное.
С трех часов дня небо затянули тучи, полил дождь. Карька еле волочил ноги и стал засекаться.
Темнота застала нас верстах в семи от Ракитина, неподалеку от небольшого хуторка немцев-колонистов, расположенного в лесу, на перепутье трех дорог. Я знал, что скоро будет речка с мостиком, ехал уверенно.
И тут произошло несчастье. Конь, ступив в темноте на слабое сооружение из бревешек и жердей, провалился передней ногой сквозь щель мостового настила, пошатнулся и с пронзительным ржаньем, ломая оглобли, рухнул вниз, увлекая с собой ходок. Нам посчастливилось выпрыгнуть.
Дождь все лил… Извлечь коня и повозку из илистой жижи вдвоем оказалось не по силам. Увязая в тине по колено, мы распрягли лошадь, но поднять Карьку так и не смогли. Только выбились из сил и вывалялись в грязи.
Сквозь деревья мигали светляки окон…
– Забирай портфель, Игорь! Пойдем просить помощи к немцам. Не ушибся?
– Нет… Устал очень…
Мы дохлюпали до середины поселка, не встретив ни души, и остановились очистить пудовую грязь с сапог у какого-то пятистенника, погруженного во тьму. Ставни были закрыты наглухо, и лишь тонкие полоски света просачивались на улицу. Из дома слышались гармошка и нестройное, пьяное пение…
– Гулянка, – сказал Игорь. – Ничего не получится.
В этот момент хлопнула дверь, с крыльца во двор спустились двое с фонарем, и желтое пятно света поплыло к нам.
Ворота были раскрыты настежь. Кто-то невидимый, уже на улице, спросил:
– Котора шинкаркина изба-то?
– Вон, наперекося отсель – белена хата… Через улку – всего и ходу, – ответил второй, странно знакомый голос.
– Да-кось хвонарь! Темень, зги не видать, туды ее в погоду!
– Добегишь и за так… Мне к коням надо… Да посуду не кокни!
– Бегай тут для вас! Они пьют, а мне бегать! Черти гладкие, мать вашу,..
– Ты Федор Иванычу доложись. Он те самого погладит, чище милиции…
– Да ну вас к ляду и с Хведором!
По грязи захлюпали сапоги уходящего.
Игорь сжал мою руку, и у него вырвалось:
– Ромка!
Человек с фонарем справлял нужду.
– Ково тут? А, ты, што ль, Пантелей?
Фонарь подвинулся к нам и поднялся.
– А, батюшки! – со страхом и изумлением сказал цыган и забормотал: – Уходи, отец, тикайте, скорея тикайте, сгибнете, за понюх пропадете, мать честна, свята богородица-троеручица! – наклонился и зашептал, обдавая лицо сивушным перегаром: – Я ить думал, что Пантюха-дозорный! А энто ты, отец… Ох, хмелен нонче Федор Иваныч! Шибко хмелен… Ну, коли жить охота – айда за мной! Должно, дозорные на околице от дожжа в избу укрылись… А то беспременно приставили бы вас Федор Иванычу… Ну, айдате скорея!
– Погаси огонь Роман.
– Не боись. Я выведу…
Он повел огородами.
Путаясь и спотыкаясь в картофельной ботве, мы вышли к речке.
Ромка переправил нас в лодке на другой берег и вышел с нами на высокий ярик. Здесь начинался густой сосняк и дождь ощущался меньше. Цыган поставил «летучую мышь» в траву.
– Ну, счастлив ваш бог!..
Я прислушался. Хутор молчал. Лес глухо шумел…
– Что, Роман, нового хозяина нашел? Опять батрачишь? Ты же в милицию хотел?
– А блажил… – после паузы ответил цыган. – Заголодал я тады вконец. Кака родня цыгану милиция?
– Но ведь работал у Шаркунова?
Он, не ответив, стал рассказывать, как выбраться дальше.
– Дорогу я найду… Слушай, Ромка, бросай банду! Идем с нами – я тебе устрою амнистию…
– А не попутно нам, батенька! Я у Федор Иваныча в армии не последний… Сам сказывал: мой, грит, дитант!
Высморкавшись, он добавил хвастливым тоном, явно заученные слова:
– Хресьянска армия всех коммунистов изничтожит – тады мы с Федор Иванычем правильну савецку власть поставим! Штоб, значит, хресьянам торговать. Вольно, в охотку…
– А цыганам – воровать? Ну, что ж, Роман, бей меня! Вон у тебя обрез за пазухой. Огоньков за меня не меньше ведра отвалит… Вы люди богатые!
– Не страми! Цыган и на черствый кус памятливый! Уходите!
– Как же Огоньков тебя помиловал? Ведь, наверное, догадывался, что тупицынская роща – твоя работа?
– Я Федор Иваныча на себе три версты тащил. Раненого.
– Так… раскаялся?
– А не береди душеньку! – выкрикнул цыган. – Сказано – тикайте, покуль живы! Эва погода, непогодь! Мокрый я до нитки! Надо б вас приставить… Да ладно уж!
Он матюгнулся и, повернувшись спиной, стал спускаться с обрывчика, высвечивая фонарем ступеньки, вырытые в глинистой почве… Игорь вслед ему сказал прочувственно:
– Спасибо тебе, Роман! Большое спасибо!
Сделав два шага к берегу, я негромко позвал:
– Роман! Бросай свою сволочь. Идем с нами.
Спина – широкая, плотная, чуть раскачивающаяся и хорошо видимая на фоне воды, – ответила забористой матерщиной.
Я поднял маузер…
Ливнем хлеставший дождь прижал звук к земле, и ни лес, ни хуторские собаки на выстрел не откликнулись… Только Игорь жалобно охнул.
– Молчать! Иди возьми у него обрез и фонарь, я подержу под мушкой.
– Не… не могу!
Держа пистолет наготове, я спустился под яр, но необходимости во втором выстреле не было.
Утопив в реке фонарь, я снова поднялся к лесу и чуть не ощупью разыскал прижавшегося к сосне Игоря.
– Прекрати стучать зубами и возьми себя в руки. На, бери обрез и не отставай! Не знал, что ты такое дерьмо!
На рассвете мы добрели до Ракитина. Оказалось, что группа Шаркунова ночует здесь.
С немецкого хутора Шаркунов вернулся в Ракитино в три часа дня. Двор сельсовета заполнили конники. Стояли чем-то груженные подводы. Начальник милиции сыпал приказаниями:
– Чередниченку, Соколова, Прохорова положите под навес. Ты, Самойленко, добеги до сельпо, возьми у них временно брезентовый полог – накрыть надо. Раненых – в приемный покой! После перевязок – лекпома сюда! Грузы уложите получше, перевяжите веревками. Арестованных – запереть в бане!
Потом обратился ко мне:
– Ну… Все, следователь! Спасибо! Вот вам и лучший председатель сельсовета, Карл Карлыч Мейер! В кандидаты приняли! Два года, гад, оказывается, «станок» держал! Награбленного добра у него полны амбары!
– Арестовал ты его?
– Ну, еще таскать! Иуде – первая пуля!
– А «командарм»?
– Малость пострелял… И меня зацепил.
Он снял шапку. Голова была обвязана окровавленной тряпкой.
– Сколько наших?
– Трое. Раненых – пять…
– А тех?
– С твоим – тридцать семь… У цыгана полны карманы денег оказались. И кисет с золотом. Кольца, браслеты… Которых я живьем взял – говорят, что цыган у того на подхвате состоял… У Огонькова. Вроде – адъютант…
– Знаю. Оружия у него еще не было?
– Был в кармане наганишка… Отдам тебе. На память.
– Лучше кому-нибудь из партийцев безоружных.
– Вот так, товарищ следователь… Сейчас мои по лесу шарят. Может, подравняем до четырех десятков.
Он выхватил шашку из ножен, дважды погрузил покрытый ржаво-бурыми пятнами клинок в землю, обтер засверкавшую сталь полой шинели и, с треском бросив опять в ножны, поднялся по ступенькам крыльца.
– Пойдем протокол писать, товарищ следователь. Лыкову звонить. Пусть отзывает другие группы в райцентр… А все трое – семейные… Можно бы, конечно – гранатами в окна! Да ведь… бабы, ребятишки там. Пришлось бандюг наганами выкуривать да шашками.
К вечеру ко мне постучался Игорь. Он был бледен и в одном нижнем белье под тулупом.
– Вы где же отсутствуете весь день, товарищ секретарь?
– Я захворал. Лежал на печке в соседней избе… у сторожихи.
– Ну, иди, хворай дальше…
– Вы… Вы не так обо мне… про меня не так поняли.
– А как же еще? Позорно струсил!
– Нет, я не трус… только я не могу, когда… когда… в спину. Он же спас нас… А вы… в спину…
– А-а-а! Во-о-от в чем дело! А помнишь: «отводить за поскотину и расстреливать»?! Помнишь такой разговор? Трепач, болтун!!!
– Опять вы не так понимаете…
– Прекрасно я тебя понимаю! Мне сейчас некогда. Приходи к ужину. Да если придешь опять без штанов – выгоню! Иди, кисейная барышня…
Вечером приехал в Ракитино Дьяконов. Ужинали мы вчетвером.
– Ну, продолжим нашу беседу, товарищ секретарь, – сказал я. – Вот, товарищи, Игорь Желтовский, секретарь камеры народного следователя и сам будущий следователь, прокурор или чекист, считает, что я поступил неблагородно, выстрелив не в лоб, а в затылок бандита. Очевидно, нужно было предложить огоньковскому прихвостню рыцарский поединок. Дуэль на шпагах. Так, Игорь?
– Да нет, я не о том…
– Понимаю, понимаю! Он, дескать, «спас» нас… Значит, в благодарность за «спасение» – отпустить живым, чтобы распарывал животы коммунистам?
Игорь молчал. Шаркунов сосредоточенно сопел и расправлялся с похлебкой – только ложка мелькала. Дьяконов катал хлебный шарик…
Игорь спросил меня в упор:
– А вы мне на один вопрос ответите?
– Хоть на сто!
– Скажите… А если бы Ромка лицом к вам стоял – тогда как?
– Ишь ты! С больной головы на здоровую? Меня, значит, в трусы? Лицом ли, боком ли – безразлично. Я его еще на огородах хотел уничтожить, когда обрез за пазухой рассмотрел. Но задержал казнь до последнего разговора. Решил еще раз попробовать…
– Казнь?
– А ты воображал – рыцарский турнир? По Вальтеру Скотту?
Игорь долго молчал, насупясь.
– Очень уж ты впечатлительный, – продолжал я, – с этим бороться нужно, Игорь! Людям нашей профессии чувствительность – вредная обуза!
– Ого! – вмешался Дьяконов. – Интересно! По-твоему, значит, ни любви, ни благодарности, ни ненависти? Так?
– Почти так…
– А сколько этого «почти» допускается?
– Десять процентов. А девяносто – бесстрастный разум…
– Плюс «революционная законность»! Сухарь! Желтовский! Переходи работать ко мне.
Игорь откинулся назад.
– Что вы, Виктор Павлович?! Вы же не охотник!
Все захохотали. Дьяконов кричал:
– Что, съел, следователь? Ты посмотри, посмотри, какими бараньими глазами он на тебя глядит! Вот тебе и разум! А ведь он знает, что в нашей фирме служить – обмундирование, зарплата, не чета вашей! Что это, по-твоему? Чувство или хваленый твой разум?
– Разум, – уверенно ответил я, – только разум! Просто со мной ему работать выгоднее: я тоже охотник, и ему часто сходят с рук самовольные отлучки на охоту!
– Как вы можете так говорить? – смутился Игорь.
Шаркунов, покончив с похлебкой, встал и потянулся.
– Р-разойдись! Спать пора, граждане!
ТАЙНА СТАРОЙ КОЛОКОЛЬНИ
Начинавшаяся зима уже побелила стежки-дорожки, ведущие в тысяча девятьсот тридцатый…
Наступило самое тревожное время коллективизации.
Шло фронтальное наступление на кулака.
В один из таких дней, отложив в сторону груду дел, помеченных пятьдесят восьмой статьей, я отправился к Лыкову. У него уже сидел Пахомов, предрика. Они ругались.
– Я твое сопротивление на бюро поставлю! – кричал Лыков. – Это оппортунизм чистой воды! Ты без того достаточно зарекомендовал себя, как бюрократ, чинуша! Без бумажки и часу не проживешь, а под носом у тебя, черт знает, что творится!..
– То же, что и под твоим носом. Носы у нас одинаковые…
Пахомов сидел на протертом до дыр райкомовском диване, спокойно и невозмутимо. Но в глазах – злость.
– Упрям, – сказал про него Дьяконов при первом знакомстве. – Очень упрям…
Внешне Пахомов походит на Лыкова: такой же громоздкий. И лицом похож. Только усов нет и голова в густой седине. Похожи. Но не характерами.
Лыков – живой и общительный. Пахомов – угрюм и замкнут. Лыков скор на решения. Пахомов – медлителен. Для Лыкова всяческая разновидность формы – неизбежная, но практически – бесполезная вещь. Временная необходимость в переходное к коммунизму бытие… Для Пахомова форма – важный атрибут государственности.
Лыков райкомовскую печать держит в кармане, завернутой в газетный клочок. Пахомов для своей печати заказал специальный футляр – цилиндрик с отвинчивающейся крышкой и каждое воскресенье чистит печатный герб зубной щеткой…
Среди районного актива Пахомов слывет «законником». Мне он каждый месяц аккуратно шлет счета за отопление камеры риковскими дровами. Я, не менее аккуратно, возвращаю их обратно с отношением: «За неотпуском средств на отопление, оплатить счет не имею возможности».
Так тянется все три года. Бумажки подшиваются во «входящие» и «исходящие», но эта бюрократическая переписка ничуть не отражается на снабжении камеры дровами. Березовый «швырок» отличного качества, сухой и жаркий, риковские конюхи привозят в любом количестве и по первому требованию Желтовского, ведающего нашими хозяйственными делами.
С аппаратом РИКа Пахомов крут. А вот Онисим Петрович как-то в разговоре несколько раз назвал Пахомова «Ваньша». Тот не обиделся. И крестьяне зовут предрика «Иваныч», «Наш Иван»…
Приехавший вместо снятого с работы Косых новый заведующий земельным отделом, после первого представления председателю, пожаловался при мне Лыкову:
– Тяжелый… неприятный человек! Какая-то угрюмость, отчужденность!..
– Да, есть… У Пахомова вся семья расстреляна колчаковцами. Живет одиноко…
– В данном случае – не имеет значения…
– Для тебя – конечно. А для него – имеет.
…Лыков ходит по кабинету, заложив руки в карманы.
Останавливается перед Пахомовым.
– Тебе, следовательно, неважно, что меня сюда ЦК направил? Я представляю здесь волю партии!
– Ты еще не партия…
– Уг-м… А если будет решение бюро – выполнишь?
– Не будет решения. Я – член бюро. И еще найдутся… А если и будет – не выполню…
– Ты, прежде всего, коммунист! Или нет?
– Коммунист. Но незаконного решения выполнять не стану.
Лыков смотрит на меня.
– Слушай, что нужно сделать, чтобы закрыть и разобрать на дрова церковь?
– Какую церковь?
– Все равно какую! Ну, речь идет о Воскресенской церкви.
– Решение общины верующих…
– Вот и этот «законовед» то же говорит… А постановления схода, сельского собрания недостаточно?
– Нет, недостаточно… И почему вдруг так загорелось, Семен Александрович?
– Вот то-то и есть, что не загорелось! Ракитинская было загорелась, а эту черт не берет! Или, кажется, именно забрал в свое заведывание! У тебя что ко мне?
– Да так… Потолковать…
– После. Дай сперва доругаться с Иваном Иванычем… А еще лучше, пройди в инструкторскую. Там Тихомиров сидит – уполномоченный по Воскресенскому кусту. Скажи ему, что я велел рассказать тебе про святых духов…
Тихомиров тоже мрачный и злой.
Оказывается, в Воскресенском после каждого постановления сельсовета о раскулачивании с церковной колокольни срываются и летят над селом тонкие и певучие звуки похоронного звона…
– А на колокольне – никого! Языки не шелохнутся, и безветрие полное…
– Каждый день, в определенное время?
– Я же говорю: в те дни, когда постановление выносится. Кончится заседание, и через полчаса – динь!.. динь! – и самое интересное, что число ударов каждый раз точно соответствует детям кулака! Понимаете, какая провокация?! По селу шепотки: «Андели восподни незримо к колоколу спущаются и божьих сирот отмечают». Мужики в сторону отвертываются, бабы плачут. При агитобходах – наш в сени, хозяева вон из избы. А вчера уже пошло на угрозы: скоро, мол, должен колокол грянуть набатом, и тогда – коммунистов бог велит изничтожить! Вот какая пакость! Актив наш совсем духом пал…
– Постой! А ты сам разъяснил, что никаких сирот не предвидится, что просто выселяем папашу в другие места и заставим трудиться?
– А то нет?! Да что толку! Хоть бы закрыть церковь и колокольню снести! Все равно поп из села сбежал.
– Ничего не выйдет.
– И Пахомов говорит, нельзя…
– Поднимался на колокольню?
– Два раза лазил на чертову звонарню, да ничего не разгадал. Постройка ветхая. Сделана по-старинному: не впритык к церкви, а поодаль…
– Церковь запирается?
– Заколочена совсем. Говорю, не работает церковь… Мы по ночам следили: не прячется ли кто? Нет, брат, никого не высмотрели… Что же делать, товарищ следователь?
– А что Лыков сказал?
– Продолжать коллективизацию.
– Так чего же еще?
Я простился с Тихомировым и, по обыкновению, направился к Дьяконову.
– Слыхал, что Тихомиров рассказывает про Воскресенские дела?
– У меня и без Тихомирова сводки есть… «Вечерний звон, вечерний звон! Как много дум наводит он…» Мой актив докладывает – никаких следов вокруг колокольни, и снег на ступеньках лестницы не тронут… А вокруг – пустырь.
– Слушай, Виктор Павлыч, а… если из церкви рогаткой?
– Ерунда, друг! Не получается: мой человек пишет – снег и вокруг церкви абсолютно чист. Ни следочка. А воздухоплавание в нашем районе не развито. Вот разве, что «ангелы»? Тебя Лыков еще не турнул в Воскресенское? Сейчас они кончат сражение и пошлют за тобой.
Прозвенел настольный телефон.
– Да… Он у меня сидит. Хорошо, передам сейчас…
Положив трубку, Дьяконов подмигнул и потер руки.
– Как в воду смотрел! Велено тебе отправиться в село Воскресенское и вступить в борьбу с потусторонним миром. Приказано считать партийным заданием… У тебя к маузеру патронов много?
– Много не много, а есть…
– Одолжи мне взаймы… Лишка не давай – все равно не возвращу, а штук десяток… обойму. Дашь? И сам маузер свой возьми.
Я удивленно смотрел на Дьяконова.
– Поедем вместе. Дело у меня там есть…
– В Воскресенском?
– Понимаешь, сидит сейчас в Воскресенском матерый черт. Выходец из глубокой преисподней. Но не радуйся – к колокольному звону он никакого отношения иметь не может. Это черт другого плана. Более серьезного и… Словом, вот что: на мою помощь не рассчитывай… А я на твою помощь рассчитываю. Так что копайся в звонарне сам-один, но держись начеку!
Мы въехали в большое село под лай собак. Проезжая мимо темной громады церкви, я придержал лошадь. От колокольни отделился тулуп с винтовкой и подошел к нам.
– Здравствуйте! Старший милиционер Прибыльцов!
– Здравствуйте, товарищ Прибыльцов. Вы чего здесь торчите?
– Тихомиров просил подежурить…
– Ну и как?
– Да никак. Тихо… Не звонит…
– Вы меня знаете?
– Так точно, товарищ следователь…
– Идите домой. Нечего тут мерзнуть… Утром приходите в сельсовет.
– Аминь, аминь, рассыпься! – сказал Дьяконов, вылезая из саней, и добавил: – Ну, будь здоров! – сбросил тулуп в кошеву и зашагал в сторону, предупредив: – Будем жить поврозь. Ты в сельсовете, по своему обыкновению, а я в другом месте…
Я начал с осмотра «места происшествия».
Со звонарни видна необъятная ширь заснеженных полей и перелесков… Высоко! На здоровенных балках висят три колокола. «Языки» крепко привязаны к баллюстраде веревками. Средний колокол – великан. Не под стать сельской церкви. Сквозь налипший снежок просматривается густая рельефная славянская вязь.
Пол звонарни еще крепкий, Ходить можно без опасения, но добраться до колокола с пола – нельзя.
– У вас лестница есть приставная? – поинтересовался я у присутствующего при осмотре старичка – церковного старосты.
Тот погладил пегую бороду и взглянул на пономаря, сметавшего метлой снег с балюстрады.
– Поломатая, – вздохнул пономарь, – ишшо с войны поломатая… Должно, в дровянике, как не сожгли…
– Не лазим мы на верхотуру-то, – развел руками староста, – не к чему…
– А пыль сметать?
– И-и-и, батюшка! Ево, большой-то, как стеганешь билом, всю пыль ровно ветром сдует…
– Интересный колокол! Старинный, наверное?
– Древнее творение… На ем цыфирь выбита и начертано уставным письмом: отлит сей колокол в тыща пятьсот семьдесят осьмом году – это ежели по нынешнему, юлианскому, летосчислению, во царствование великого князи и государя Иоанна четвертого… Вон куды евонное время-то доходит! До революции служил у нас один иерей. Знаток был по уставному письму. Он и прочел. И еще сказывал: писано на колоколе – чистого серебра влито в раствор сколь-то, уж не упомню, пудов… Знаменитое творение!
– Как же попал сюда этот колокол?
– Тут, батюшка, цельная история с географией… Веришь, не веришь ли, но я сам от деда слыхал, а покойник правдив был…
При великом Петре губернатор сибирский жил, Гагарин – князь. И был тот губернатор несусветный притеснитель народу. Обирал да казнил и правого и неправого. Особливо с купечества не токмо что три, а все семь шкур драл. Вот единожды томское да каинское купечество храбрости набралось и царю на свово Ирода челобитную.
Насмелились… И что же вышло? Вышло по купечеству. Рестовать царь приказал Гагарина. Привезли князя в город Санкт-Питербурх и – того! Голову с плеч!
Крутенек Петр Лексеич был на расправу с врагами мирскими!
Ну, сказнили владыку лютого, неправедного, и тут государь объявил томскому да каннскому купечеству свою волю: де, мол, я ваш заступник, а теперя вы за Расею заступитесь… Ему тогда пушки шибко занадобились.
Давайте мне, господа купцы, сказал государь, колоколов на перелитье. На пушки, то ись… Не хочу я, молвил, силком колокола сымать, а казна расейская ноне оскудела… Вот вы, господа купцы, и купляйте мне, где ни на есть, колокола!
Купцы, конешно, бухнулись в царские ножки: мол, будет по-твоему, ваше величество!
И во все концы – гонцы!
Понавезли вскорости колоколов в Санкт-Питербурх видимо-невидимо. Одначе, царь – не бездумный: приказал в своем подворье поставить вешала и те колокола повесить, а сам вышел с палочкой – он завсегда с веским посошком гулял. Идет это продоль вешалов да посошком по меди постукиват. Слушает, значит, и приговариват: энтот – на пушки!.. И энтот туда же, в перелитье. Э-э-э! А энтому и подавно: не гудеть коровьим ревом, а греметь порохом!
Так Петр Лексеич дошел до нашева.
Стукнул разок. А колокол-то как запоет! До того баско да хрустально, што государь даже шляпу снял…
Еще разок потревожил царь древнева певуна… Поет!
– Ну, господа купцы, – говорит государь, – это же не колокол, а чудо царицы Пирамиды! Жить ему во веки веков! Везите вы его, – приказал, – во свою Сибирскую сторону и пущай он звонит в мои, царские, значит, дни.
Повезли купцы находку в Сибирь. Обоз в сто лошадей шел, с подставами. И поехал певун от самой столицы санным путем до наших местов…
– А почему не в Каинск или не в Томск?
– Тут, снова выходит, особь-статья… Воскресенское-то наше – древнее… И прямиком на великом тракте стоит. Воскресенское не обойти, не объехать.
Дак вот. Шел себе обоз и все чин чином. Но под Воскресенским приключилась купцам лютая беда. Напали на обоз братья-разбойники. Сибирь – вольная сторона – завсегда глухим людом была богата… Агромадная шайка напала.
Тут и случилось чудо: колокол на особых санях ехал, в десяток упряжек, посередь обоза. И он, самочинно, безлюдно – возьми и грянь набатом!
Мужики Воскресенские, прапрадеды наши, услыхали набат. Выбегли на дорогу: который с топором, иной с дрекольем али с вилами, а которые охотники – и с пищаль-самопалом!
От того самого набату братья-разбойники ужаснулись и кистеня свои пороняли. Тут их мужики и порешили…
Стал обоз невредимо в селе. Старший купец возблагодарил воспода и велел строить в Воскресенском наилучшую церковь. Храм во спасение от лютого ворога, от разбойного люда, значит.
Прочие купцы согласие дали. Пожертвовали от щедрот своих немалую толику и колокол оставили в нашем Воскресенском. С тех пор и пребывает у нас древнее творение.
– Действительно! И история и география… Любопытно! Очень любопытно!
Старичок снял с головы старинную шапку синего плиса – колпаком, – отороченную вытертым лисьим мехом, истово перекрестился в сторону церкви и, снова водрузив колпак на облысевшую голову, посмотрел на меня в упор с хитрецой.
– Самое любопытство, батюшка, еще впереди…
– Ну?
Староста окликнул пономаря.
– Порфиша! Иди себе с богом… Не надобен… -и, когда Порфиша (лет семидесяти) спустился с колокольни, старик чуть улыбаясь, продолжал: – Любопытство самое в том, что у народа нашего поверье: коли когда случится грабительство, нападение на крестьянство, колокол самочинно грянет набатом… Такие, выходит, дела. Ну, ежели я вам пока не в, надобности, пойду… Ох, грехи, грехи!
Мы спустились вниз. Я попросил старца вызвать в сельсовет всех членов церковного совета. Прощаясь со мной «по ручке», староста, еще раз взглянув пристально в глаза, сказал многозначительно:
– Да… Вот такое любопытное поверье у нас… Возьмите сие в толк…
Оставшись один, я самым внимательным образом осмотрел местность.
Голый пустырь, и без обычной церковной ограды. От колокольни до церкви больше сотни размашистых шагов: о праще-рогатке не может быть и речи… Нет, здесь не мальчишеская шутка.
В чем же дело?
Церковники, причт бездействующей церкви, на допросах были правдивы, и никакого сомнения в их непричастности к странному звону не оставалось.
Я чувствовал растерянность, очень вредную для следователя.
Голову сверлила мысль: от «похоронного звона» до грозного набата, способного всколыхнуть взбулгаченное село, недалеко… Намеки пегобородого старца не случайны…
Что он за фигура? Сельсоветские сообщили: середняк. Не из «крепких». Избирательных прав не лишался… Всегда был лоялен и – незаметен…
– И ни туда ни сюда, – сказал председатель сельсовета, – середка на половинке, бездетный. Одна взрослая дочь. Живет не то, чтобы… но в достатке. Самообложение – без звука!
– Верующий крепко?
– А черт его знает! Известно: старостой бы община не выбрала, еслив был нашей веры…
Где же искать кончик той невидимой нити, которая протянулась к колоколу-легенде? Откуда она, эта нить, начинается? Ясно одно: присутствие человека на старой звонарне – исключается… Ну и чертовщина!
Вечерело.
Наскоро поужинав у председателя сельсовета, я побрел на квартиру Тихомирова. Встретил он меня неприязненно.
– Почему сняли милиционера?
– А чего зря морозить человека?
– Гм. Ну, получается что по вашей линии?
– Рановато… Такие дела в один день не делаются…
– Смотрите, как бы не опоздать, – угрожающе бросил Тихомиров и отвернулся.
– Подожди, не злись… Скажи лучше вот что: кто у тебя в группе бедноты?
– Председатель – Мокеев. Извечный батрак, коммунист. Члены: учительша. Пожилая. Беспартийная, но наш человек. При Колчаке арестовывалась… Три бедняка здешних, два – коммунисты, третий – беспартейный. Всех троих колчаковцы пороли… Бывшие партизаны… Ну, известный тебе предсельсовета. Избач здешний – молодой парень, комсомолец, из округа прислан. Еще Антипов, председатель батрачкома бывший. Коммунист… Я сам… Вот и весь комитет. Село богатое, мужики зажиточные – большой бедняцкой группы тут не сколотишь.
Возвращаясь, я думал: заседания бедняцких групп всегда засекречены. Следовательно, в первый день о принятом решении могут знать только члены группы. Между тем число «звонов» всегда совпадает с числом детей раскулачиваемого. Значит… Значит в группе сидит предатель!
Ночью выпал свежий снежок-пороша. Улицы и крыши обросли двухвершковым белым пушком. Хорошо бы сейчас зайца потропить!
– Ох, и не говорите! Прямо душа не терпит! – согласился ночевавший вместе со мной в сельсовете старший милиционер Прибыльцов, с которым я на рассвете поделился своими охотничьими соображениями. – Сейчас косого проследить: раз-два и в дамки!
– Вот и начнем сегодня охоту… Отправляйтесь на квартиру Тихомирова и тихонько скажите ему, что я прошу провести заседание комбеда как можно раньше. Часов в двенадцать дня… И – обязательно – в полном составе. А потом вернитесь ко мне.
– Слушаюсь!
К полудню мы с Прибыльцовым обошли церковь и колокольню, сделав окружность. Никаких следов на белой целине…
– Да… Заяц не бродил…
Милиционер смотрел на меня непонимающе.
– Вам, товарищ Прибыльцов, придется теперь опять здесь подежурить… Часа три-четыре… Не замерзнете?
– Привык уже…
– Время от времени делайте обход. Чтобы ни одна душа не прошла в наш круг.
– Слушаюсь!
В час дня председатель сельсовета стал надевать шубу.
– Поди собрались все… – и шепнул мне в ухо: -Сёдни Крюкова будем решать! Ух, зараза! При колчаках дружина святого креста у ево каждый наезд ночевала… При Николашке-царе бакалейку держал.
– А батраков?
– Не-е! Крюков – умный! Знает, что к чему. Он скотом промышляет. И по сю пору в евонных притонах коровенок до сорока, а овечек и не счесть! По весне окрестным мужикам втридорога продаст… Вот какой гад! Одно плохо: малолетков пятеро…
– Ничего не поделаешь, председатель… Вот что… просьба у меня: запомни, кто на заседании первый спросит, сколько детей у Крюкова? Кто из членов группы первым поинтересуется? Понятно?
– Чего ж тут не понять? Значит: кто первый о детях заговорит. А если не заговорят?
– Ну, и хорошо… Сами этот вопрос не задавайте, ни в коем случае.
Часа через полтора председатель сельсовета затоптался на крыльце, стряхивая снег с валенок. Вошел возбужденный.
– Записали! Пущай проедется с ветерком в северные страны! Вечор на евонное добро замки навесим, поставим караулы…
– Против не было?
– Нет. Единогласно!
– А как с моей просьбой?
– Чуть не забыл! Протокол писал избач Поливанов Федьша. Он и спросил. Избач-то в селе человек новый, недавно у нас. Ну, я велел в протокол не записывать…
– А раньше записывали состав семьи?
– Да, вроде, нет. Ну, разговоры, конечное дело, были…
– Избач молодой, пожилой?
– Молодяк… калека он. Хромоногий. Окроно прислало… Славный парнюга… Толковый, безотказный.
– Подскажи: где живут члены группы бедноты? Хочу поговорить с каждым…
– А вот дойдете до проулка, влево отсель, там спросите, в которой избе Мокеев Андрюха – председатель. Он вам все обскажет и проводит… Может, коня запречь?
– Нет, пешком схожу.
Я брел по широкой улице…
Впереди замаячила церковь. И вдруг я остановился на полушаге…
По селу пронесся тонкий певучий звук. Будто натянутую струну отпустил музыкант, и она пожаловалась: тлин-н-нь…
Струна пропела с равными короткими промежутками пять раз. И все замолкло…
Скорей, скорей к церкви!
Но меня уже опередили.
На почтительном расстоянии от звонарни стояла группа сельчан. Перешептывались, смотрели ввысь, словно стараясь увидеть небесного посланца, пробудившего к жизни древний колокол.
– Слышали? – подошел ко мне милиционер и кивнул в сторону крестьян. – Они уже давно собрались. Вроде знали, что звук будет…
– Товарищ Прибыльцов! Разыщите приставную лестницу и тащите сюда!
Пол звонарни под колоколами был покрыт ровным ковриком свежевыпавшего снега… Стараясь не потревожить белый пушок, я стал обходить площадку, не сводя глаз со снега, налипшего на «древнее творение». И…
Наконец-то!
Вот она осыпь снега на колоколе и пятнышки чистого металла! Конечно, следы ударов! Значит, кто-то чем-то откуда-то бросался? Только так! Откуда? «Угол падения равен…», впрочем, сейчас это не имеет значения… Что же могло быть? Неужели?.. Но ведь тогда грохот выстрелов, визг рикошетов? А быть может, медь – насквозь? Но, нет, ничего подобного!.. На белой пелене – кучки снега…
К черту рукавицы, к черту перчатки…
Осторожно, осторожно! В полу щели…
Стоп! Есть! А ну, еще тут попробуем аккуратненько порыться. И тут есть!
Я снял шапку и подставил воздуху лицо, намокшие от пота волосы на лбу… Перевел дух…
Как я мог забыть о существовании этого нелепого, непригодного к бою, но – оружия?
Оружие это особое: прицельный выстрел на двести пятьдесят шагов гарантирован. Не только по огромному колоколу, но, если глаза хорошие, то и в человеческую голову! А главное: если не на воздухе стрелять, а из дома, из форточки – абсолютно бесшумно!
– Прибыльцов! Брось лестницу: не нужна. Лезь сюда!
Скрипят ступеньки.
На моей ладони три грибовидных крохотных кусочка сплющенного свинца.
У Прибыльцова глаза круглеют…
– Малопулька!!!
– Так точно! Здорово, а? И не слышно и не видно.
– А почему рикошетов не было?
– Огромный вес колокола и его висячее положение поглощают ничтожный вес пульки. Понимаешь? Начальная скорость малокалиберной винтовки очень мала… Впрочем, это я тебе объясню, когда поедем домой… И еще потому, что пули выпускались под прямым углом. Отсюда и грибовидное плющение. Почему так? Свинец-то много мягче, чем этот медно-серебряный сплав! Разбираешься?
– Вроде…
– Под прямым углом… под прямым углом… Теперь поищем, товарищ старший милиционер, этот прямой угол… Поищем, поищем… Так… Церковь не совпадает. Скольжение получается… Тут обязательно были бы рикошеты… Значит… Значит: вот тот двухэтажный дом, на отлете от улицы, и спереди него и сзади – пустошь. Да, если мысленно протянуть линию… Ты не знаешь, чей этот дом?
– Так это же читальная здешняя… Не жилой он, дом этот. Хозяина прошлый год, осенью, фуганули. Там, кажись, избач нынче живет…
– Избач, говоришь? Это хорошо, что избач. Это, брат, просто замечательно, что избач! Пойдем-ка, товарищ милиционер, знакомиться с избачом.
Парень лет двадцати, с лицом, на котором, словно навсегда, застыло выражение недоумения. Толстогубый, с полуоткрытым ртом и крупными веснушками на переносье. Таких крестьянских парней рисовали передвижники.
– Неважно у тебя, товарищ Федя Поливанов, в читальне. Грязно, запущено… Газеты не подшиты, шкафы с книгами в пыли. А главное, холодно! Кто же сюда читать пойдет? Почему ты дров в сельсовете не требуешь, уборщицу-истопницу?
– Это вы еще не все перечислили. – Поливанов, прихрамывая, подал мне стул и вздохнул с горечью. – Вторых рам нет. Порастащили, когда раскулачивали хозяина. В печах дымоходы обвалились… половицы прогнили.
Венцы подводить нужно…. Я говорил, говорил… Да разве сейчас до этого?!
– Почему же не до этого?
Парень ответил газетно:
– Сейчас – главный удар по кулаку! Вот справимся с коллективизацией, тогда уж всурьез – за книгу. А сейчас… война!
– Через край берешь, Федя Поливанов. Через край… Комсомолец?
– Конечно! Я в детдоме воспитывался.
– Как ты смотришь на эту историю с колокольным звоном?
– Да что ж я? Тут и поумнее меня ничего сообразить не могут… Вот, разве, вы что-нибудь выясните или Виктор Павлыч. Только он не интересуется.
– А ты знаешь Дьяконова?
– Господи! Он же меня в детдом определял… Еще в двадцать втором году… Мы оба с Алтая…
– Ага! Вот что, Федя. Покажи-ка, где ты живешь. Хочу посмотреть твое житье-бытье.
– Пожалуйста. Только неприбрано у меня… Сюда, по этой лестнице. Темновато. Не оступитесь.
Комната избача была высокой и просторной. Стояла убогая мебель стол, заваленный книгами, топчан с тощим матрацем и с подушкой без наволочки… Одеяло заменял тулуп… И здесь – холодно, грязно, неуютно…
Солнечный свет, падающий сквозь пыльные стекла двух больших окон, не скрашивает, а подчеркивает запущенность.
– Бить тебя, парень, за такую жисть! – покачал головой Прибыльцов, присаживаясь на колченогий стул. – Бить и плакать не велеть! Ты что же сюда на жительство прибыл али так, в побывку?
Воздух в комнате нежилой. Пахнет плесенью, сыростью… И какой-то кислятиной! Я сделал несколько шагов к окну, сдвинул кастрюлю с давно прокисшим супом и хотел распахнуть окно, но застыл на секунду с рукой, протянутой к шпингалету…
В щели рассохшегося подоконника виднелась провалившаяся гильза от малокалиберной винтовки…
– Да. Плоховато ты живешь, советский культурник! Сядь-ка за стол, избач, да положи обе руки на столешницу. Ну, не стесняйся! А теперь скажи: где малопулька?
Избач побледнел.
– К-к-кая малопулька?
– Та, которая стреляет… Вон, на подоконнике, гильза. Да не ломайся! Ты же не барышня. Все равно ведь, все перероем, а найдем!
– Ах эта! – насильно выдавил улыбку избач. – Так бы и спросили! Это не малопулька. Малопульками шомполки называются. А эта зовется: малокалиберная, бокового огня…
Прибыльцов прикрикнул:
– Ты баки не вкручивай! Вот как дам по кумполу крупным калибром. Вы, товарищ следователь, выйдите: я с ним сам побеседую…
Силясь держаться веселее и беспечнее, Поливанов указал пальцем в сторону топчана.
– Под матрацем Пожалуйста, берите! Ничуть даже не жалко! Эко добро – малокалиберка! Да мне она и ни к чему. Так, баловался.
Прибыльцов сбросил с топчана тулуп и матрац. На досках лежала изящная малокалиберная винтовка.
– Где патроны?
Поливанов сделал непонимающие глаза.
– Патроны? Где ж у меня патроны? Вот побей бог – не помню! Запамятовал…
Милиционер подал мне находку, не спеша подошел к избачу, сказал с удивлением:
– Стал быть, это я за тебя, гнус алтайский, столь ночей на морозяке дрожжи продавал?!
И беззлобно стукнул парня по затылку.
– Ой, не бейте, не бейте! – взвыл избач. – Все скажу! В углу корзина. Белье грязное…
В тряпье оказались две коробочки патронов и длинноствольный шестизарядный револьвер смит-вессон.
– Еще есть оружие?
– Нет, нету больше, честное слово, истинный бог – нет!
Я распахнул створки окна.
Большой колокол был виден отсюда, как на ладошке, во всем своем древнем великолепии… «Под прямым углом!»… улыбнулся я возвратившейся мысли… Зарядив ружьецо, я стал палить по колоколу. Над селом поплыл чистый, певучий звон… Я стрелял и смеялся. Милиционер обшаривал жилище избача. Федька Поливанов не отрывал глаз от столешницы.
А в воздухе пели серебряные струны, и к звонарне сбегался народ.
– Верно с полсотни кулацких детей уже вызвонили, товарищ следователь, – улыбнулся Прибыльцов когда я почти опустошил коробочку с патронами. – Поберегите заряды… В обрат поедем – может, лисичку зацепим.
– Правильно, товарищ старший милиционер, не все зайцев тропить по пороше… Ну, двигай вперед, Поливанов!
Прибыльцов повел арестованного избача огородами, но деревенский «телеграф» уже сработал. Когда я шагал в сельсовет, у колокольни стояла толпа. Посыпались вопросы и выкрики:
– Правда, што Федька-избач в церкву пулял?
– Иде ево девали, тварину?!
– Куды гнуса укрыл, товарищ райвонный?!
– Отдавай нам Федьку!
– Добром просим!
Я поднял руку.
– Спокойно, граждане, спокойно!.. Советский суд…
Но накал толпы не остывал.
– Отдавай! По-хорошему говорим!
– Слушайся мира, гражданин!
– Все одно: возьмем сами!
– Мокро место оставим… Разнесем ваши ухоронки!
Сквозь толпу пробился прибежавший Тихомиров. Обещанием «лично» проследить за Федькиной судьбой, горячими словами унял разгоравшиеся самосудные страсти, но мне шепнул:
– Поскорей отправляй его в район! Ночью выкрадут из каталажки и пришибут!
Прибыльцов запрягал коня Я заканчивал предварительный допрос избача, когда в сельсовет вбежал тяжело дышавший Дьяконов.
Выхватив из-за пазухи маузер, он бросился к Поливанову.
– Где дядя спрятан?! В какой комнате? Быстро, гадина!
Глуповато улыбавшийся Федька помертвел и повалился Дьяконову в ноги…
– Ой, не стреляйте! Ой, все скажу, все… Он меня заставил, убить грозился!.. Боюсь я, не стреляйте!
– Где Захар?
Федька закрыл лицо рукавом, трусливо пополз к углу и вдруг заговорил быстро, быстро:
– В кухне дядя Захар, Виктор Палыч, в кухне, один он, Виктор Палыч поспешайте, Виктор Палыч, завтра уходить собирался, Виктор Палыч…
– Скорей! – крикнул мне Виктор. – Прибыльцов! Оставайся здесь с этой тварью! Если полезут – стреляй! Разрешаю!
Мы вскочили в приготовленную упряжку. Дьяконов взмахнул кнутом, сани ударились о косяк открытых ворот и понеслись вдоль улицы…
От избы-читальни к нам бежал человек с берданкой. Я выхватил пистолет, но Дьяконов, круто осадив коня, крикнул мне:
– Свой, не стреляй! Здесь он, Климов!
Человек с берданкой бросился к дверям дома.
– За мной, Гоша! Климов – на пост!.
И, соскочив с санок, исчез в пустоте дверей…
Мы пробежали длинный полутемный коридор и очутились в просторной кухне купеческого дома с плитой, по-городскому выложенной кафелем.
В кухне была вторая дверь, вероятно, ведущая в комнату кухарки.
– Открывай, Сизых! – Дьяконов ударил в дверь ногой. – Открывай! Я – Дьяконов!.. Слышишь! Виктор Дьяконов!
За дверью опрокинулся табурет. Хриплый голос спокойно ответил:
– Сейчас… Держи, сволочь!
Дьяконов успел толкнуть меня за печной выступ и сам отскочил за дверной косяк. Выстрел крупнокалиберного револьвера выбил щепу из филенки, пуля щелкнула в плиту и, разметав кафельные брызги, визжа волчком завертелась на полу.
– Не дури. Захар! – тоже спокойно, даже миролюбиво произнес Виктор Павлович. – Бесполезно. Сдавайся или стреляйся сам… Слышишь?!
Из комнаты грянули два выстрела подряд. Пули защелкали по плите, выбивая осколки кафеля и кирпичную пыль.
Дьяконов, пригнувшись, перебежал ко мне. Жарко дыша, зашептал:
– Не сдастся! Нужно бы его живьем, да не таковский! Придется подавить огнем! Стреляй через дверь. Вполроста и вниз, по углам комнаты!
Пистолеты затопили кухню нестерпимым грохотом.
Полуоглохшие, мы услышали все же дикий рев боли и ярости, свирепую матерщину из разных углов комнаты. За дверью сидел бывалый и опытный человек. Он непрерывно перебегал с места на место и продолжал посылать в кухню пулю за пулей.
Одна полоснула слегка по щеке Дьяконова.
Наконец стрельба врага прекратилась.
По кухне ходили волны сизой гари бездымного пороха, висела кирпичная пыль, пол был усеян мелкой щепой от искалеченной стрельбой двери…
Перезаряжая пистолет, я крикнул:
– Гражданин! Здесь народный следователь! Сдавайтесь!
– Пригнись! – гаркнул мне Виктор. И вовремя: воздух прошила новая пуля и шлепнула в дверной косяк рядом со мной…
Дьяконов, отбежав к окну, встал на колени и, разорвав носовой платок, пытался перевязать рану…
В закрытой комнате послышались удары чем-то о металл. Рассыпался дребезг стекол…
– Сизых! Не трудись над решеткой! – крикнул Виктор. – На улице – Климов Арсентий!..
Как бы в подтверждение с улицы грохнул тяжелый удар берданки. Из комнаты снова вылетел медвежий рев, что-то упало…
Потом хлопнула печная дверца, послышался шелест бумаги.
Я водил стволом пистолета за этими звуками и, на секунду поймав верное направление, трижды нажал гашетку маузера…
Невидимка охнул. На пол свалился тяжелый куль…
– Есть! – выдохнул Виктор. – Дверь!
Мы ринулись вперед и плечами высадили полуразбитую пулями дверь…
В комнате между кусками кирпича тяжело ворочался на полу грузный человек. Стеная и матерясь, он пытался поднять кольт, но окровавленная рука не повиновалась…
– Бумаги, бумаги, Гоша! – крикнул Дьяконов, наваливаясь на раненого. – Печка!
Дверца голландки была открыта, и оттуда струился едкий дым. Я выгреб из топки кучу скомканных бумаг и тлевшие затоптал валенками. Дьяконов, заткнув за пояс отобранный кольт, подскочил к окну.
– Климов! Готово! Крой сюда!
В комнату вбежал Климов со своей пищалью.
Мы вытащили раненого в кухню. Ему было лет под пятьдесят. Лицо его, густо заросшее рыжей, с проседью, бородой, кривила боль и ярость.
– Ну, здорово, волк! – весело, словно старому приятелю, сказал Дьяконов. – Вот и свиделись! Узнаешь? Куда пришлось-то?
Рыжебородый, ощерив зубы, прохрипел:
– Фарт вам, сволочи!
– Куда ранен?
– В брюхо… Под вздох… Три, кажись… Да руки… обеи. Сдохну…
– Вылечим, Захар! Еще поговорим. У нас с тобой есть о чем…
– Уйди, дьявол, падла коммунная!
Сизых вдруг сник, замолк и лежал неподвижно, полузакрыв глаза…
– Доктора, Климов! Скорей доктора! – тревожно склонился над рыжим Виктор.
В коридор и в кухню набились люди, привлеченные перестрелкой. Двое побежали за медициной. Кто-то стал перевязывать окровавленное лицо Дьяконова…
Врач и санитары медпункта наскоро перебинтовали бесчувственного рыжебородого вынесли и стали укладывать в розвальни. Столпившиеся в коридоре повалили на улицу, окружили сани, всматривались в лицо Сизых, переглядывались…
– Признаете, граждане-товарищи? – иронически взглянул на толпу Климов. – Он, он самый! Постарел малость, а все он – его благородие. Крюковский зятек…
Кто-то отозвался:
– Расшиби меня громом – впрямь: Захарка Сизых, паралик его задави!
И загалдели все:
– Мотри, когда пожаловал сызнова!
– Знат, рыжий пес, иде жареным пахнет!
– Известно – учуял.
– И как вы ево раскопали, товарищи?!
– Здорово он тебя, товарищ палномоченный, погладил? Ты езжай сам, скорея, на перевязку – може отравлены жеребья? Така стерва все могет!
– А вас, гражданин следователь, не заменило?
– Айдате ко мне, товарищи: я рядом живу, обмоетесь и бинты найдем!
– Лучше ко мне: промыть щеку-то шпиртом. У меня шпирт есть, и самовар баба недавно приставила.
Я слышал эти идущие от сердца слова скупой мужицкой ласки и думал: теперь набата не будет. Нет, не будет набата!
А Виктор Павлович шутил:
– Спасибо, спасибо! Ничего, обойдется. На мне, как на собаке, – полижу и заживет. Вот только старуха не поверит подумает, что воскресенские девки ободрали. Говорят, у вас девки бедовые!
Розвальни скрылись за поворотом. Мы вернулись в дом. Климов остался с нами.
– Разверни сверток-го, Арсентий! – обернулся Дьяконов, собиравший полу сгоревшие документы, сидя на корточках возле печки.
В свертке сказалось девять разобранных винтовок. Приклад десятого ствола валялся на подоконнике…
– Арсентий, сыпь в сельсовет. Тащи сюда вашу власть да Тихомирова… А мы тут бумажками займемся…
Климов ушел. Бумажки оказались очень интересными. Это были обгоревшие по краям «удостоверения личности», заменявшие тогда паспорта, с алтайскими штампами и печатями.
– Кайгородовщина? А, Виктор?
– Черт его знает! Может и добытинский посланец… Откровенно говоря, не думал, что из Захарки Сизых выйдет «посол» Считал его просто зауряд-бандитом…
– Давно ты его знаешь?
– Да, чтобы не соврать, с двадцать второго. Я тогда на Алтае работал. Оперативником. А Захарка разбойничал. Резал коммунистов, жег аилы, угонял стада… «Штаб» его бандешки помешался в «поместье» Степки Поливанова – папаша Федькин. Был такой скотопромышленник… Сизых – брат супружницы старшего Поливанова и зятек местного Крюкова. Родом-то он «тутошний»… Воскресенский. Здесь его многие знают. Вот оно, Гошенька, как переплелись люди и годы… Эта встреча с Захаркой – третья по счету. В первый раз ушел Захар с моей пулей в ягодице. Второй раз – я в больнице три месяца провалялся. А Захар сгинул. Рассказывали, что подался в Монголию… До поры, до времени. Но вот, видимо, и пришла пора… С родных мест жареным потянуло… – Дьяконов выглянул в окно. – Ага! Наши едут. Ну, давай быстренько запротоколим всю эту историю и поедем Федьку допрашивать… Ох и возмужал, гаденыш! По первому взгляду и не узнаешь!
Допрос Федьки длился всю ночь…
Я слушал ровные, бесстрастные вопросы Дьяконова и сбивчивые, путаные и трусливо-слезливые ответы Федьки… И передо мной одна за другой вставали картины, словно вызванные к жизни из повести далеких времен… Тысяча девятьсот двадцать второй год. Затерявшееся в предгорьях алтайских белков, среди необозримого моря пастбищного травоцветья, поместье богатейшего скотопромышленника Поливанова, где председателем сельсовета бывший полицейский урядник. И царит над этой «советский властью» Степан Поливанов. «Сам». Суров и жаден вдовый скотопромышленник. Большая у него семья, воспитанная в страхе божьем, а в семье нелюбимый сын – десятилетний Федька. Золотушный, веснушчатый, болезненный и трусливый. Папаша бьет нелюбимого походя, и Федька платит папаше трусливой злобой…
Ночью приезжают в аил темные люди с винтовками за плечами. Люди пахнут конским потом, гарью пожаров и кровью… Они пригоняют тысячные стада овец и в поливановском кабинете, обставленном монгольской мебелью с резными драконами, слюнявят беленькие червонцы, те, что на полтинник дороже царского золота… Потом люди, пахнущие кровью, неслышно исчезают, а по безвестным горным дорогам тянутся в разные концы края бесконечные вереницы баранов, тавренных новым клеймом – буквой «П»…
Но… всему приходит конец. Наступает однажды роковая ночь. Трещат винтовки и револьверы, бухают ручные гранаты… Утром свалившиеся с гор другие люди, в суконных шлемах со звездой, стаскивают в кучу трупы, перекликаются:
– Вот он – «председатель»! Нашли! А патронов, патронов-то!
– Слышь, а «самого-то» нашли?
– В наличности… Только што не допросишь. Его клинком укоротили. И сынки… тоже в наличности.
Кто-то с сеновала кричит:
– Товарищ командир! Мальчонка в сене… Сомлел, бедолага!
– Как те звать, малец? Да очухайся! На-ка, выпей кулацкой медовухи для духа.
– Дайте его сюда! Ты чьих, мальчик?
– Фе-едька я… Поливанов.
– Вона! Меньшой, нелюбый! А Захарку Сизых разыскали?
– Нет… обратно ушел.
– От гад! Витьке Дьяконову руку и ногу прошил!
Новая жизнь у Федьки Поливанова. Детдом. Комсомол. Школа. Новые люди окружают, новые интересы. Не жаль Федьке алтайской «гасиенды». Не жаль нелюбимого отца. Вырос там Федька на подзатыльниках да на отцовской плетке, а кто о крученом ремне жалеет? Так и прошло десять лет… Но вот случилось, что словно из-под земли появился забытый дядя – брат давно умершей матери.
– Дядя Захар! – испугался Федька. – Ты живой?
Дядя Захар легонько хлопнул Федьку по плечу.
– Ишь вырос, племяш! Ну, айда со мной. Потолкуем… Только, если жить хошь… понял?
Федьке очень хотелось жить. И стал Федька Поливанов кулацким агентом-соглядатаем. Природная трусость победила комсомольскую выучку.
При помощи Федьки мы быстро установили всех претендентов на алтайские документы и винтовки. Ночь была хлопотливой, но прошла «без звуковых эффектов», как сказал Дьяконов.
– Ну, кажется, все. Поедем домой. Кстати, Виктор, ты где же остановился? Я вчера пытался тебя разыскать, да не сумел.
– Эх ты, а еще – следователь! У нового приятеля – церковного старосты Воскобойникова.
– Ты?! У этого?!
– А что? Прекрасный человек. Кладезь легенд и преданий. Скот не режет, в решениях осторожен. Избирательных прав, к сожалению, не лишался почему-то… Идеологически не выдержан. Если будет просить у тебя рекомендацию в партию, воздержись. – Дьяконов расхохотался. – Зато, какие пуховики! Пышки-шаньги! Мед! А дочка!
– Брось балаганить! Как ты раскопал эту авантюру Захара Сизых?
– Да чего ее раскапывать было?! Все очень просто: когда местные церковники узнали, что Тихомиров разъярился и поставил в районе вопрос о закрытии церкви, сиречь, о лишении их в будущем безгрешных доходов, они воспылали горячей симпатией к советской власти. Воскобойников еще до нашего с тобой выезда сюда негласно поделился со мной сведениями о появлении в селе матерого черта – Захарки Сизых… Так что, я тут совершенно ни при чем. Зато – вот ты! У тебя здорово получилось. А мне жаль…
– Чего жаль?
– Развенчанной легенды… Я – романтик. Ты же знаешь.
– Я знаю, что ты прожженный индивидуалист! Опять ушел от меня в сторонку! Хорош романтик! И черт бы ее побрал, эту легенду! Надо все же закрыть церковь!
– Ерунда! Рано Напротив – попа сюда надо. Хорошего попа. Просоветского и пользительного. Вот так, Гошенька!..
К полудню из Воскресенского потянулся длинный обоз, увозивший десяток кулаков-подпольщиков, так и не успевших получить дары Сизых.
Впереди обоза ехали Прибыльцов с Поливановым. Федька правил. По обочинам трусили верхом на лохматых лошадках Воскресенские сельсоветчики с алтайскими винтовками за плечами. У некоторых на шапках алели старые, выцветшие, но подновленные красными чернилами партизанские ленты.
Замыкал вереницу саней человек с военной берданкой поперек седла – Арсентий Климов.
Захар Сизых навеки остался в родном селе. Оживить бандита не удалось.
Провожая обоз, мы с Дьяконовым дошли до околицы.
Здесь собрались родственники арестованных, а впереди группки плачущих женщин стоял церковный староста Воскобойников. Сняв свою бархатно-лисью шапку, староста низко кланялся вслед розвальням и истово крестился. Мелькала обширная розовая лысина.
– Экая сволочь! – не удержался я.
Дьяконов расхохотался:
– Я же говорил, идеологически – не выдержан…
Дьяконов остался в Воскресенском еще на два дня. Я приехал в Святское уже ночью… Окна моей квартиры светились.
За столом сидел Лыков и одиноко ел жареную курицу. Коротко кивнув мне, предупредил:
– Ты не бойся – там, в камбузе, еще одна курица есть. Водки, случайно, не захватил? Я здесь пока продажу питей велел прикрыть… Не ко времени.
– Нет, Семен Александрович… как-то не подумал…
– Гм… Ну и хорошо сделал. Хотя, вообще-то, с тебя причитается… Жена твоя приехала.
– Как?
– Очень просто: бросила школу, сбежала из Бутырки и приехала. Второй день кормит меня жареными курами.
– А где же она?
– Внизу. У твоей квартирохозяйки.
Лыков постучал черенком ножика о половицу…
Через три минуты ко мне бросилась на грудь жена.
– Ты чего такая зареванная?
– Не могу я больше, не могу! Ушла из Бутырки… Мужики друг на друга зверями смотрят! Моего хозяина раскулачили, увезли вместе с семьей бог весть куда!.. Кругом поджоги, убийства… Дети в школу не ходят… И за тебя я измучилась!
– Надклассово-беспартийный ужас, – мрачно сказал Лыков, положив на тарелку обглоданную куриную ножку.
Я вытер платком мокрые глаза жены…
– Ну и очень хорошо! – как мог веселее заметил я. – Съезди в город, отдохни, развлекись…
– Уедем вместе! Если бы ты знал: какая это мука думать, что тебя могут… Боже мой, почему я такая несчастная?!
– Да что со мной может статься? – удивился я. – Ты совершенно напрасно беспокоишься. Вот и в этот раз – съездил, выполнил партийное задание – только и всего. Верно, Семен Александрович?
Семен Александрович развел руками:
– О чем разговор? Самое обыкновенное партийное поручение: проверил, как работает изба-читальня. И нечего тебе, Антонина Батьковна, так волноваться…
– Да, – всхлипнула жена, – Шаркунов сказал Анне Ефимовне, что Дьяконова ранили…
Лыков снова развел руки в стороны.
– Ну, поехали! Анна Ефимовна – Дарье Сергеевне; Дарья – Марье Антиповне; Марья – Антонине Батьковне… Разведут такую карусель, что и не поймешь ничего! Ох, уж этот мне женотдел!.. Ну, ладно, супруги… Спасибо, Тоня, за курицу. Вторая там в кухне. В целости и сохранности. Я пошел…
Уже надевая пальто, Лыков сказал серьезно:
– Завтра возьми райкомовскую пару и отвези Тоньшу на станцию… Нынче в деревне дачникам – не сезон… Будь здоров!
– Буду, – ответил я. – Спасибо…
ДЕЛО, HE СТОИВШЕЕ ВЫЕДЕННОГО ЯЙЦА, ИЛИ ДОРОЖНАЯ ЯИЧНИЦА
Как-то я зашел в сельсовет районного центра переговорить о проведении общественной юридической консультации. В сельсовете, по обыкновению, было полно мужиков, пришедших не столько выяснить какое-либо дело, сколько обменяться новостями и почадить самокрутками «на миру». Председатель, тоже, по обыкновению всех сельсоветских председателей, отсутствовал, и я прошел в маленькую, отгороженную от «приемной» комнату с провалившимся в углу полом, где стоял вместо канцелярского шкафа деревенский буфет, окрашенный штакетной зеленью. Здесь, за кухонным столиком, покрытым куском кумача, восседал секретарь совета – мужчина неопределенных лет в сатиновой рубашке и залатанном на локтях пиджаке.
Против секретаря молча сидел на скрипевшей табуретке и, посапывая носом, читал старую газету какой-то пришлый человек в брезентовом пыльнике и старинном картузе синего цвета с матерчатым козырьком. Я осведомился: скоро ли придет председатель?
Секретарь ответил:
– Должон вскорости быть, товарищ следователь…
Услыхав этот ответ, человек в пыльнике отложил газету и, повернувшись вполоборота, осмотрел меня самым внимательным образом – снизу доверху и, опять, сверху донизу. Так барышники осматривали лошадей. Но посетитель мало походил на примелькавшийся тип конского барышника времен нэпа, обычно мужчину цыганского склада с бегающими рысьими глазками, но всегда самоуверенного и с оттенком некоторой вальяжности. В этом, напротив, чувствовалась явная растерянность, а внешностью он почему-то напоминал крысу.
Я тоже взял с подоконника газету и, устроясь возле окна, стал читать окружные новости трехнедельной давности.
– Готово? – спросил секретаря посетитель в картузе.
– Написал, да вот печать гербовую председатель с собой унес… Подождите малость…
– Некогда. Ехать мне нужно. Давай акт – пойду заверю в РИКе.
– Незаконно. РИК не будет заверять. Мы должны. По закону… Как, товарищ следователь, имеет право РИК заверять наш акт?
Теперь и я отложил газету.
– А в чем дело?
– Да вот гражданин заготовитель попросил акт составить на бой.
– Какой бой? Кто с кем бился?
– Яичный бой… Яйца разбились.
Удерживаясь от улыбки, я поинтересовался:
– Много?
– Десять тысяч, – пояснил сам незадачливый заготовитель яиц, – десять тысяч!
Он достал платок и, приложив его к глазам, стал всхлипывать.
– Пропал я теперь! Как есть – пропал! Вить по гривеннику без малого штука обошлась…
И вдруг заплакал. Тяжелым, беззвучным плачем пожилого мужчины.
– Ну-ка, дайте мне ваш акт!
В акте было написано что заготовитель Петуховского сельпо гражданин Ракитин Феофилакт Никандрович, следуя с тремя подводами яиц, на перекрестке двух дорог встретился с трактором.
Тракторы в нашем районе только что появились и вызывали смертельный страх у лошадей. У Ракитина были подводы без возчиков, и лошади шли привязанными на коротких поводах, каждая к задку телеги, тащившейся впереди. Увидев вынырнувшее из зарослей придорожного кустарника техническое чудо, кони вздыбили и, ломая оглобли, шарахнулись в сторону.
Телеги перевернулись, веревки лопнули, и на дороге возник невообразимый хаос из обезумевших лошадей, опрокинутых телег, вдребезги разбитых ящиков и тысячи раскоканных яиц, пересыпанных опилками Трактор прогремел дальше.
– Вы установили, чей был трактор? Да перестаньте хныкать. Вы же мужчина!
– Семеро у меня, товарищ следователь! Семь ребятенков и мал мала меньше… По миру пойдут теперь… А трактор – я вызнал – Михайловский трактор… Михайловского ТОЗа, значит… Ох, боже мой, боже мой! Погиб я, как есть – погиб! И за что же, господи, такая беда постигла?!
Мне он очень не нравился. Казался хитреньким и жуликоватым. Я взял себе составленный акт и, отобрав у него квитанционные книжки и личные документы, сказал:
– Еще раз говорю – перестаньте ныть. Слезами горю не поможешь. Поживите в райцентре дня три-четыре. Я поручу разобраться в этом деле кому следует. А завтра вечером придете в мою камеру. Здесь знают и покажут.
…Придя к себе, я позвал Желтовского:
– Сходи за Родюковым.
Родюков был недавно назначенным в район уполномоченным уголовного розыска. Он очень увлекался своей профессией, и было у него что-то общее с моим секретарем. Такой же фантазер и «детектив»-мечтатель. Только интеллектуально «в плечах поуже» Желтовского. Между собой они не ладили из-за какой-то местной девицы.
– Вот что, молодые люди, – сказал я им, – есть интересное дело. В нашей практике таких дел еще не бывало. Возможны чудесные превращения; потерпевший может превратиться в обвиняемого, а подозреваемый может оказаться потерпевшим…
– Ого! – сказал Родюков. – Первый случай в моей практике.
– Гм! – откликнулся Желтовский. – Действительно, загадочное дело!
– Конечно. Иначе я бы к вам, товарищи, и не обратился Так вот, расследование по этому загадочному делу поручаю вам, обоим. Только таким образом, чтобы каждый вел следствие самостоятельно, не посвящая другого ни в методику своего расследования, ни в результаты. Понятно? Кроме того, не рассчитывайте на какие-либо указания… Словом, полная самостоятельность! Сейчас возьмите моего Гнедка и вместе съездите на место происшествия. Протокол осмотра составьте объединенными силами, а потом… потом действуйте каждый поврозь.
– Труп? – нахмурился Желтовский.
– Врача нужно брать? – спросил Родюков.
– Нет, не труп. И врач не понадобится. Вот акт, прочитайте…
Они впились в документ, написанный секретарем сельсовета, одновременно, даже попытавшись по-мальчишески отобрать разлинованный лист друг у друга. Но, прочитав, сразу скисли…
– Что? – спросил я.
– Нет, ничего. Интересно, конечно.
Желтовский делал вид, что заинтересован. Родюков молча складывал акт в свой брезентовый портфель.
– Вы, братцы, я вижу, разочарованы? А зря! Может быть, было не десять тысяч яиц разбито, а… ну скажем, пять тысяч! Понимаете существо вопроса?
– Да-а-а! – протянул Родюков.
– Конечно, так оно и было! – горячо сказал Желтовский. – Конечно, мошенничество! Жульничество!
– Вот и докажите!-усмехнулся я.
– И докажу! Хотите пари?
Пари я отклонил и, подойдя к открытому окну, стал наблюдать, как они запрягали лошадь.
– Подтяни чересседельник, – командовал Желтовский. -Да не здесь! Это супонь называется! Эх, ты, сыщик! Понаслали вас, городских субчиков, сюда – хомуты на коней с хвоста надевать! Сидел бы себе в городе!
– А ты не очень задавайся! Да, я сыщик, а ты… технический работник. И помалкивай! Невелика заслуга коня запрячь. Это каждый сумеет…
– То-то я вижу, что каждый!
Так, переругиваясь, они справились с упряжкой и запылили по дороге.
– Здорово!
Я обернулся: в дверях стоял Дьяконов.
– Зашел к тебе пошептаться… Куда это мальцы покатили?
Я рассказал.
– Понимаешь, с одной стороны, нужно убедиться, нет ли здесь элементов жульничества, но меня больше интересует другое: методика следствия. Как эти деляги будут работать? У меня запрос лежит из округа: просят дать заключение на обоих для аттестации. Вот я и решил посмотреть их на конкретном случае.
Вечером Желтовский пришел ко мне на квартиру.
– Ну, как дела?
– Ужасные дела! Еще издалека мы увидели массу ворон и сорок, кружившихся над местом происшествия. Подъехали, и что же? Яйца! Яйца! Сто тысяч разбитых яиц!
– По акту – десять…
– Что? Ах, да! Ну, конечно. Это я так… Страшно было смотреть на такое уничтожение! Бессмысленное уничтожение! Ведь у нас в детском приемнике яйца давали только больным. По яичку в день! А тут… такое варварство. Судить, судить за это надо! По всей строгости закона!
– Кого же судить! Тракториста? Или лошадей?
Он возмутился:
– Как вы можете так говорить?! – и сурово закончил: – Найдем, кого судить! Я найду! Только вы меня на три дня освободите от работы и ни о чем не спрашивайте, пожалуйста!
– Хорошо, согласен. Действуй, Игорек!
А уполномоченный уголовного розыска Родюков на другой день явился ко мне и забрал квитанционные книжки с копиями приемных фактур на купленные у крестьян яйца.
И не было в Родюкове никакой патетики. И на слова он был скуп. Я подумал: «Ого! Этот, кажется, уже нащупал методику расследования».
Родюков уехал в район и предупредил, что вернется через неделю.
Заготовитель жил в райцентре, но в камере у меня не появлялся.
Прошло три дня. И еще три дня. Желтовского я видел урывками. Он целиком ушел в дело о разбитых яйцах, и я не беспокоил парня расспросами.
Но вот передо мной предстал Родюков. Загорелый и запыленный, видимо, только что с дороги. Выкладывая из портфельчика объемистую папку, заявил:
– Дознание о мошеннических действиях заготовителя Петуховского сельпо гражданина Ракитина мною закончено. Преступление считаю доказанным. Квалифицировал по статье… Обвиняемый мной допрошен и привлечен к ответственности.
– Признал себя виновным?
– Ну что вы?! Какой жулик признает себя виновным?! Будет отпираться. И на суде будет доказывать свою… правоту. Только нечем. Факты у меня. Голые факты!
– В чем состав преступления?
– В сознательном завышении количества боя яиц.
– А какой ему смысл? Он же материально ответственный. Так и так платить. И за тысячу платить. И за три тысячи. И за пять и за десять…
– Так, да не совсем так. Во-первых, увеличивая цифру боя, он, соответственно, увеличивает и норму естественной убыли, которая положена на бой в таких случаях…
– Ну, это правильно.
– Во-вторых, у него на руках акт, заверенный гербовой печатью. Акт о несчастном случае. И еще неизвестно, как суд посмотрит, если сельповцы ему предъявят иск. Ведь если рассудить объективно – несчастный случай был. И винить, вроде, некого… И, действительно, разбито 4800 штук… яичек, то есть.
– Выходит, что с десяти тысяч будет сброшена норма естественной убыли, в два раза превышающая действительно полагающуюся?
– А в-третьих, законом – я уже смотрел – в таких случаях предусмотрена только частичная материальная ответственность. Вот он и выйдет сухим из этого грязного дела… Только не выйдет! Я эту приписку в акте доказал.
– Каким образом? И вообще расскажи, как ты действовал.
– Очень просто: взял и проверил все квитанционные книжки по деревням, где этот «яичный бог» побывал. Против каждой квитанции – допрос. Все до одной квитанции проверены. И вышло всего 4800 с чем-то, а не десять тысяч.
– Так ведь квитанции-то пронумерованы? Не такой же он дурак, чтобы…
Родюков перебил:
– Квитанции не пронумерованы.
– Да что ты?
– Так точно. Вот смотрите сами.
Действительно: квитанционных книжек было пять.
И ни одна не пронумерована.
– Видите: как это удобно для мошенника?! Он же не ожидал, что вы встрянете в это дело и отберете копии фактур. А потом понаписал бы липовых квитанций, первые экземпляры вырвал, а вторые представил. И денежки почти за пять тысяч двести яичек – тю-тю! В карман. Мол, крестьянам уплачено, яйца разбиты, сколько там полагается процентов, если суд присудит, я уплачу, и вся недолга… Я – не я и лошадь не моя!
– Да… Пожалуй ты прав, товарищ Родюков…
Я смотрел в его лицо с любопытством. Этот, действительно, далеко пойдет. Логичен и сообразителен. Молодец!
– Действия ваши, товарищ уполномоченный, считаю правильными и одобряю. А что сказал на допросе этот прохвост?
– Да вот читайте его допрос. Вот, вот здесь… Видите:
– Не знаю. Еще не разговаривал с ним.
– Разрешите идти домой? Умотался с этой яичницей в усмерть. Теперь, наверное, долго буду яйца ненавидеть.
Я рассмеялся.
К вечеру явился Желтовский. Угрюмый. Словно кем-то обиженный. В руках пачка бумаг. Он положил ее на стол. Я увидел какие-то странные ведомости, выкладки, расчеты с длинными колонками цифр.
– Кончил расследование?
– Кончил..
– Доказал преступление?
Он стал еще угрюмее. И вдруг выжал из себя, отвернувшись в сторону:
– Преступления не было…
– Вот тебе раз?!
– Было разбито девять тысяч шестьсот девяносто три яйца…
– Сколько?!
– Девять тысяч шестьсот девяносто три яйца!
– Гм… ты в этом уверен?
– Может быть, штук на тридцать-сорок ошибся… А так подсчитано верно…
– Постой, постой! Что подсчитано? Разбитые яйца?
– Угу…
– Да как же ты ухитрился?
– Подсчитал…
– Ничего не понимаю!
– Вот смотрите: это план места… несчастного случая. Здесь нарисовано место падения первой телеги. Вот тут вторая телега свалилась: видите – очерчено цветным карандашом. Тут самый большой бой был. А подальше – третья… На третьей ящиков было меньше… Все телеги свалились под откос, в кювет…
– Так. В кювет. Свалились.
– Кювет был сухим и не зарос никакой… ботаникой. И там лежали все эти яйца…
– Ну и что же ты сделал?
– Начал считать… Четыре дня считал. С утра до ночи. Пока свет был…
– Да как же ты мог сосчитать?!
– Сначала по скорлупе. Откладывал каждую скорлупку в сторону. Которые скорлупки не разбились дочиста…
– А которые разбились дочиста?
– Те, которые дочиста, я собрал скорлупу. Всю до капельки. Взвесил. И разделил… обмыл сначала.
– Постой, постой! Что взвесил?
– Ну… скорлупный бой.
– Так, так! А на что разделил?
– На все скорлупки… Ну, вывесил одну, потом еще одну и еще одну… пустые скорлупки, которые сохранились. Потом сложил и разделил на три, а потом мелкий бой разделил на это…
Я начал понимать.
– Следовательно, вывел среднее от трех единиц, а затем общий вес собранной мелкой скорлупы разделил на это среднее?
– Ну да…
– И в результате получилось девять тысяч шестьсот?..
– …девяносто три. Это с теми, которые были отложены… Сохранились которые…
Я сидел потрясенный…
Игорь подозрительно спросил:
– А что? Разве не верно?
Обшлага рукавов его пиджака и колени брюк были обильно увожены смесью яичного желтка, земли и травяной зелени.
– Я на каждую телегу составил отдельный акт. С приложением ведомостей. И дал расписаться двум парнишкам из ШКМ, которые мне помогали. И еще отобрал у них подписки… о неразглашении.
– Игорь! – сказал я. – Дорогой ты мой Игорь! Иди сюда, я тебя поцелую! Титан! Честное слово: титан!
– Ну уж вы скажете! Титаны это, которые у греков… А я…
От поцелуя он конфузливо уклонился.
– Ну пойдем, дружище, обедать к нашей сторожихе. Я сегодня заказал ей яичницу с салом! Будешь есть яичницу?
– Еще как буду! Я хоть каждый раз могу яичницу есть!
Дело, которое мне казалось не стоившим выеденного яйца, на которое я смотрел, как на любопытный казус, превращалось в настоящее «дело», и в нем надо было разбираться всерьез. Кому же верить: Родюкову, профессионально и правильно проведшему расследование, или Желтовскому, обосновавшему свои выводы на сомнительной арифметике? А почему – сомнительной? Ведь то, что проделал Желтовский, и есть самая настоящая дедукция. Пусть примитивная, вызывающая улыбку… Но нельзя отказать этой «методике» в железной, математической логике… Если, разумеется, подсчеты сделаны правильно… А почему бы им и не быть правильными?
Я вышел в коридор и пригласил вызванного на допрос заготовителя Ракитина.
– Почему вы не приходили столько времени? Повестки, что ли, дожидались?
Ох, как не нравился мне этот человек с крысиным обликом!
– Вы что же – не заинтересованы в своем деле?
– Так ведь чево уж тут… интересоваться… Когда меня агент угро… допрашивал, я уж сразу все понял: ну, теперь конец мне. Погибель и все! Раз подписку о невыезде отобрал.
– Подождите, подождите, уважаемый! А до разговора с уполномоченным угрозыска почему не приходили?
– Как, то есть, до разговора?
– Да ведь уполномоченный Родюков только вчера вернулся с расследования?
– А вчерась он меня не вызывал…
– Так когда же он вас привлек и подписку отобрал?
– В тот день… Когда вы мои документы взяли… Ночью он меня арестовал, допросил обвиняемым, значит… в мошенничестве. А потом ослобонил. Взял подписку. Вот я и живу здесь. Остатние крохи проедаю… Эх… скорей бы к одному концу! Мошенник – так мошенник… Скорее бы только!
– А вы сами считаете себя мошенником? Приписали для счета еще пять тысяч яиц?
– Что вы, товарищ?! Вить я многосемейный! Да, видать, уж так мне на роду написано… Може, когда правда и выйдет…
– Хорошо. Подождите в коридоре.
Я стал внимательно просматривать дознание. Что за черт?! Подписка и постановление о привлечении в качестве обвиняемого датированы вчерашним числом… Вот история! А какой смысл этой крысе врать?
– Ракитин! Войдите! Садитесь. Скажите, вы помните названия деревень, которые объезжали?
– Н-нет… Много было деревень. Все не упомню…
– А дороги, которыми ехали, помните?
– Так, маленько помню…
– А фамилии крестьян, у которых яйца покупали?
– Не помню. А только они записаны в книжках…
Я подвел его к карте района.
– Выехали вы, следовательно, из Петуховского района. Вот отсюда, не правда ли? И куда же направили стоны?
– В Леньки…
– После Леньков?
– Кажись, в Рудаковку… Есть такая в вашем райвоне?
– Есть… Ну, а после Рудаковки?
– В Песково… а затем поехал в это самое… как его…
– В Лысогорку?
– …кажись туда, а в точности не помню… Нет, не в Лысогорку я поехал, а в Родники… Сейчас припоминаю: в Родники.
– Ну, а если весь этот маршрут повторить: нашли бы деревни и людей?
– Так ведь как же не нашел бы, если все деревни в книжках записаны?!
– Сколько же вы проехали деревень всего?
– Кто ж их упомнит?.. Вот все в книжках… фитанции…
– Ладно. Давайте посмотрим «фитанции»… Так. Начали. Леньки… Рудаковка, Лысогорка, Родники, Пеньково, Столетово, Братское, Скуратово…
Я назвал десятка три деревень. Он согласно поддакивал.
– Ну, вот и все, что записано в пяти ваших книжках…
– Верно все, коли больше нет…
Я взял счеты.
– А теперь подсчитаем, сколько же яиц вы заготовили.
Защелкали костяшки.
Он смотрел на мои руки безучастно.
– Итак, вы заготовили всего четыре тысячи восемьсот тридцать штук…
– Как то ись четыре тысячи восемьсот?!
– Да так уж! Арифметика – наука точная. Может быть, сами подсчитаете? Пожалуйста…
Он считал долго, сбивался, снова начинал подсчет… И вдруг заплакал. Снова, как в первый день нашего знакомства, заплакал. Я чувствовал почти физическую брезгливость к этому человеку.
– Ну, что же? Четыре тысячи восемьсот, а не десять тысяч… Так или не так?
– Десять тысяч у меня было… десять тысяч…
Я потащил к себе из лежавшей на краешке стола пачки чистый бланк «Протокола допроса в качестве обвиняемого»… Но вдруг вспомнил об дедуктивном опусе Желтовского… Черт возьми! А ведь не увязывается!
Не верить Игорю я не мог. Слишком хорошо знал я этого замечательного парня. И… ох, как не хотелось мне тащиться по жаре в объезд тридцати деревень! Но – я вызвал дежурного милиционера.
– Скажи кучеру, чтобы запряг ту пару, что отобрали у конокрадов.
– Сейчас поедете? С кучером?
– Сейчас. И без кучера. – А человеку-крысе сказал: – Поедете со мной. Будете кучерить…
До пятнадцатой деревни все шло как по-писаному.
– Ну, Ракитин, были вы здесь?
– Был…
– Дома, где покупали яйца, можете найти?
– Нет…
– Хорошо. Поедем в сельсовет…
Следовала обычная процедура вызовов. Являлся крестьянин. На вопрос: «Продавали яйца вот этому гражданину?» – отвечал:
– Продал полторы сотни… А чево?..
– Квитанцию получили?
– Получил…
– Можете принести показать?
– А пошто не принести? Сейчас схожу…
Иногда отвечали:
– Искурил на цигарку…
Но все подтверждали и количество проданных яиц и полученную сумму, отображенную в копии квитанционной книжки… Словом, все шло нормально. Но с пятнадцатой, по счету, деревни начались странные вещи…
В этой большой и зажиточной деревне пришлось заночевать. Я вызвал некоего Самохвалова, однако с ним сразу явились еще человек пять.
– А вы, товарищи, зачем пришли? Покурить?
– Нет, товарищ следователь… Нужно бы кое-што прояснить…
Переговорив с Самохваловым, я предложил:
– Ну, давайте, проясняйте, что хотели…
– Претензию мы имеем к энтому человеку, – ткнул желтым обкуренным, как мундштук, пальцем пожилой бородач. – Пущай скажет, пошто Самохвалову платил по семь гривен с десятка, а мне, к примеру, по полтиннику? А вон Федору Егоровичу по четыре рубли с сотни отвалил… Это как же так, гражданин хороший? Нешто у тебя такции нет? Заготовитель-то вы, вроде, совецкий?
Ракитин задергался, засопел и еще больше стал походить на старую крысу.
– Тута, граждане, дело торговое, полюбовное… Такса у меня сдаточная. А приемной таксы нету. Сколь заплачу – то и мое право. И я никово не насильничал… Хошь продавать – сделай милось! Не хошь – твое дело. Я тебя не неволю.
Я вмешался:
– Квитанции-то у вас есть, мужики?
– Как не быть, – ответили четверо и достали измятые бумажки.
Я сличил с корешками. Две квитанции сошлись. Но копий остальных двух в сброшюрованных корешках книжки не оказалось. А пятый – старичок – заявил:
– А мне энтот заготовитель и вовсе не дал квитка. Полторы сотни яичек куплял и деньги уплатил. По четыре рубли с сотни, а квитка не дал… Такое дело…
– Как же получилось, Ракитин?
– Врет. Все врет! Выписывал я ему квитанцию!
– Не гневи бога, гражданин! Стар я, чтобы врать…
Утром мы отправились дальше. Разговаривать мне не хотелось. Так в молчанку проехали семь верст и подвернули к сельсовету соседней деревни. Здесь выяснилось, что «яичный товар» был куплен у пяти женщин, а квитанции… квитанции у покупателей отобрал побывавший уже здесь уполномоченный Родюков. Я проверил книжку и не обнаружил фамилии продавцов.
– Может быть, вы просто из другой книжки оторвали квитанции, Ракитин, и копий не выписывали?
– Этого не могет быть…
– Так где же копии? В книжках-то их нет?
– Ума не приложу… А только я выписывал. И баб тутошних сейчас припомнил… Выписывал, с копиями… Под копирку.
Приблизительно такие же результаты я получал почти в каждой следующей деревне или в селе.
На шестой день объезда недостающие пять тысяч яиц «были найдены», а в портфеле моем лежала довольно объемистая папка кратких, но «доказательственных документов», свидетельствующих… О чем? О том, что больше половины купленного товара покупалось заготовителем с выпиской квитанции в одном экземпляре…
Зачем же ему это было нужно? Ведь в казенных деньгах надо было отчитываться? Ну, допустим, какую-то выгоду, за счет торгашеского объегоривания крестьян, он мог получить. Однако подавляющее большинство продавцов утверждали, что расплата с ними была произведена честно, по существующей среднерыночной цене. Правда, были и исключения, но очень мало… Так зачем же заготовителю понадобилось прятать копии квитанций?
Незачем… Тогда кому это нужно было? У кого еще мог проявиться интерес к этому делу? У Желтовского? Но ведь у него в руках квитанционных книжек не было… Неужели… Родюков? Что ж, проверим.
Дома я отпустил на постоялый двор Ракитина и вызвал к себе Родюкова.
– Садись. Предупреждаю: разговор официальный. Зачем вы удалили из квитанционной книжки копии? И удалили хитроумно: так что и следов не осталось!
Родюков ухмыльнулся.
– Да что вы нервничаете, Александрыч? Ведь он жулик – пробу ставить негде! Его нужно обязательно изъять из общества! Вы в Гусевке этого старичка Рыжкова допрашивали? Ну так чего ж вам еще надо? Ракитин ему вообще не выдал квитанции… Да и не одному ему! И в Грибковке, и в Ельцовке… и в Рухловой. Верно ведь?
– Да. Так Ракитин обжулил крестьян на триста яиц и нажил таким путем разницу против сдаточной цены в сумме 16 рублей 30 копеек…
Родюков все ухмылялся.
– У меня меньше получалось… Сами должны понимать, что на такую сумму ни один нарсудья дела не примет. А Ракитина обязательно нужно изъять… Это вам всякий скажет. Любой честный гражданин советский.
– Знаете, что вы сделали, Родюков? Как бы хотелось, чтобы до вас дошло. Ракитин – мелкий, грошевый жулик. А вы – во сто крат хуже! Вы вор! Вы государственную честь украли!
– Ну, знаете ли… вы хоть и следователь, а не забывайтесь!
– Сдайте оружие, Родюков!
– Фью-ю-ю! Это уж вы, тово… маком! Не вы мне шпалер давали, не вам его и получать. Поеду в округ и доложу, как вы работать мешаете! А еще народный следователь!
Я крикнул:
– Дежурный! Обезоружить!
Родюков пытался занять оборонительную позу, но вошедший вместе с дежурным милиционером Шаркунов убедительно сказал:
– Не балуйся с наганом. Велено: сдай оружие – значит, сдай! – Взглянув на меня, Шаркунов осведомился: -Это за конские паспорта?
– Какие паспорта?
– А, так вы не знаете еще? Родюков при обыске конокрада-цыгана подсунул ему десяток конских паспортов, а потом «нашел»… Я вам не стал докладывать. Думал, что так… сами разберемся. По своей линии… За какие же провинности вы его обезоруживаете?
– В порядке статьи 142 отстраняю его от работы и арестовываю за злоупотребление по должности. Дежурный! Отведите Родюкова в арестное помещение!
Я пояснил Шаркунову, в чем дело.
– Вот гаденыш! – выругался начмил. – Это почище паспортов с цыганом! Ведь это что? Это он мне, его начальнику, в мою партизанскую душу харкнул!
Родюкову дали два года лишения свободы, но он вскоре был освобожден досрочно и уехал работать в соседний район… заготовителем.
– Да и все это «яичное дело» не стоит выеденного яйца! – сказал мне после вынесения приговора знакомый член коллегии защитников. Но присутствовавший тоже на суде Дьяконов отнесся к оценке дела по-другому:
– Это очень хорошо, что Родюкова вовремя за руку ухватили. Если он в восемнадцать лет от роду такие вещи устраивал, что же было бы лет через пять, десять его службы?! Да, вот что: мы в окротделе надумали взять Желтовского к нам. Как ты смотришь?
– Только тронь – драка будет!
Рудольф Лускач
Завещание таежного охотника
ПРЕДИСЛОВИЕ
Письмо было из Праги.
На листке бумаги в левом верхнем углу, там, где у нас обычно ставят крупный фиолетовый штамп, стояло:
Инженер?.. Я только что прочел перевод его книги «Завещание таежного охотника» и готов был поклясться, — да нет, у меня ни на минуту не возникало в этом сомнения! — что это произведение профессионала, художника, опытного и зрелого.
Так кто же все-таки он: инженер или писатель?
Пожалуй, и то и другое. Я мысленно представил себе этого шестидесятилетнего, но еще полного стремительной энергии, привычно собранного человека: путешествия сохраняют молодость.
Я уже кое-что знал о Рудольфе Лускаче, письмо объясняло остальное. Сложна и полна неожиданностей, поисков, приключений его биография. Любознательная тяга к природе, к ее изучению, к охотничьим скитаниям и в то же время постоянная верность своей основной профессии (Р. Лускач — инженер лесной промышленности) нераздельно сочетаются в этой биографии с литературным творчеством.
Лускач был участником Великой Отечественной войны.
Собственно, на войне-то и родилось решение Р. Лускача взяться за перо. Было это так. На коротких привалах, ночью, в какой-нибудь полуразрушенной избушке, где усталые бойцы находили свой недолгий приют, веселый и словно никогда не утомляющийся майор Лускач начинал что-нибудь рассказывать.
А рассказывать ему было о чем. Он вспоминал свои бесконечные охотничьи скитания, случавшиеся с ним приключения в лесах Карелии, Урала, Восточной Сибири, — много сотен километров пришлось ему до войны по таежным тропам исходить с охотничьим ружьем. О многом знал Р. Лускач, да и рассказчиком был мастерским. Природа нечасто наделяет людей таким внимательным взглядом и ненасытной любознательностью.
Перед мысленным взором слушателей простирались шумные, густо-зеленые леса. Вот прошел, настороженно прислушиваясь, ловкий в движениях медведь: только в сказках он неуклюжий увалень. Вот пролетела в вышине стремительная белочка — а вы знаете, почему она летает?..
Так рождались эти неписаные рассказы.
«Слушатели мне советовали: напишите обо всем этом — это очень интересно, — вспоминает Р. Лускач. — Но всерьез взяться за перо удалось лишь после войны, когда я вернулся на свою освобожденную Родину…»
И все в его рассказах так или иначе было неизменно связано с Советским Союзом.
Еще в 1927 году, когда он по приглашению советского правительства приехал в числе других зарубежных специалистов в нашу страну, началось его знакомство с яркой, неповторимо прекрасной природой самых различных краев и областей Советского Союза.
«По поручению Лесотехнической академии, — пишет об этих днях Р. Лускач, — я часто выезжал для оказания помощи в создании механизированных лесопунктов на Урал, в Сибирь, на Дальний Север». Там-то, в этих долгих и порой нелегких, но неизменно увлекательных, романтических поездках и походах, и накапливались впечатления, наблюдения, образы, которые потом легли на страницы приключенческих и краеведческих книг.
Принято считать, что краеведческая литература — литература специальная, рассчитанная на определенный, всегда узкий, круг читателей. Р. Лускач впоследствии оказался в числе тех, кто опроверг это мнение: он создал книги, сразу ставшие массовыми. Произведения Р. Лускача выдержали не менее трех-четырех изданий, а это даже далеко не каждому роману дано.
Но как же все-таки он стал писателем?
Он просто вспомнил свое обещание, данное однополчанам. Вспомнил… и взялся за перо.
Нет, это не было праздной забавой. Сразу же после войны, вернувшись в освобожденную родную Чехословакию, Лускач поставил себе целью — познакомить читателей своей родины с щедрой русской природой, с нашим животным и растительным миром, с увлекательными приключениями охотников в русских лесах.
Первая такая его книга — «Зеленый рай» — была издана в Праге в 1947 году, а затем выдержала несколько переизданий, пользуясь неизменным успехом. О ней писали как о крупном событии в литературной жизни страны, в библиотеках на нее был огромный спрос.
Это был развернутый, образный рассказ о Карелии, о ее сказочных необъятных лесах, о том, как интересны и поучительны охотничьи скитания в них.
Вслед за этим вышла вторая книга — «Раздолье без границ», — отразившая многочисленные впечатления автора, накопившиеся за годы его жизни в Советском Союзе. Успех книги превзошел все ожидания: в Чехословакии она была переиздана четырежды, в Венгрии — дважды, издается в Польше.
«Без преувеличений говоря, — пишет Лускач, — эту книгу знают в Чехословакии почти все: от школьника до старика».
После выхода книги в Германской Демократической Республике, где она также приобрела широкую известность, одно из охотничьих обществ (в городе Циттау) вопреки протесту автора приняло имя Рудольфа Лускача.
В 1954 году в Праге была издана его третья книга — «Охотники большой страны». Книга состоит из очерков об охотниках и охоте, о природе и животном мире некоторых областей Советского Союза.
Наконец, еще годом позднее читатели Чехословакии познакомились с четвертой книгой Р. Лускача — «Завещание таежного охотника»; этой-то книгой и открывается знакомство советских читателей с творчеством чешского друга.
В чем же секрет успеха книг чешского инженера-путешественника?
Прежде всего в той огромной и чистой любви, которой овеяно его отношение к природе. В произведениях Р. Лускача каждый пейзаж, каждая художественная деталь как бы согреты теплом его живого сердца. Что-то пришвинское, зоркое и мудрое есть в его изображении русской природы — это картины, несущие определенную мысль, картины с большим и серьезным подтекстом.
О чем бы он ни писал: о звенящей ли родниковой чистой горной реке, или о белоствольных березках, или о ярких закатах над тайгой, — везде не просто гамма удачно подобранных красок: эти краски греют сердце, заставляют думать о красоте и радости жизни.
Второе достоинство книг Р. Лускача — в широте авторской эрудиции, в богатстве познаний писателя. Как ни странно звучит эта похвала, в ней, право же, немалый смысл. Далеко не всякий художник может с такой же тщательной подробностью и осведомленностью рассказать, как растет таинственный корень женьшень, и какие следы оставляет на тропе легкая кабарга, и как по-разному ведут себя в различных случаях таежные птицы, и как разжигается костер в сырую, туманную непогоду…
Интересные подробности, которыми так щедры страницы повестей Р. Лускача, нельзя ни вычитать в книгах, ни выдумать за письменным столом. Их можно было раздобыть только в таежных чащах, у ночного костра, на звериной тропе — жизнь охотно награждает ими пытливых и ищущих.
Кажется, нет предмета, о котором Р. Лускач не сообщил бы что-то такое, чего до него читатель почти наверняка не знал.
Это богатство авторских познаний делает книги Р. Лускача не только художественно, но и познавательно ценными.
Повести Р. Лускача «Завещание таежного охотника» нельзя отказать и еще в одном немаловажном качестве: она занимательна.
Р. Лускач умеет строить повествование так, что главу за главой читаешь буквально не переводя дыхания.
Больше того, повесть «Завещание таежного охотника», пожалуй, даже перенасыщена приключениями.
Кто же станет спорить? Всякий, кто хаживал по сибирской или дальневосточной тайге, знает, что в приключениях и неожиданностях там недостатка нет.
Автор сознательно «перенес» некоторые природные особенности восточносибирской тайги в другие области и насытил рассказы о них многочисленными охотничьими приключениями.
Развертывая события где-то в верхнем Приамурье и отрогах Станового хребта, между станциями Сковородино и Невер и вершинами рек Олекмы и Алдана, писатель придал отдельным ландшафтам черты нижнего Приамурья.
Он как бы отодвинул к северо-западу границу распространения маньчжурского дуба и женьшеня, а также тигра, кабана и пятнистого оленя. От этого повесть стала более насыщенной ботаническими и зоологическими фактами, правда менее достоверными с точки зрения действительности. Вымышлены также и некоторые географические названия.
Таковы особенности книги, о которых следует предупредить читателя. Следует помнить, что события в повести происходят в начале тридцатых годов, и тайга тех лет — безразлично, уссурийская она или забайкальская — значительно отличается от тайги сегодняшней, в которой пролегли дороги, протянулись провода, появились многочисленные крупные механизированные леспромхозы, поселки, города.
Можно не сомневаться, что советские читатели с интересом прочтут книгу своего зарубежного друга, которая проникнута любовью к нашим родным краям, к их природе, широкому сибирскому раздолью, к милой нашему сердцу отчей земле.
Глава 1
ДОРОГА В СИБИРЬ
Я торопился.
До отправления поезда оставались минуты, а я только выходил из машины у Ярославского вокзала.
С этого вокзала отходят поезда дальнего следования, и здесь очень людно. Пробравшись сквозь толпу, я, наконец, остановился перед своим вагоном. Проводник встретил меня обычным приветствием, проверил билет и проводил до купе, где на мягких диванах уже сидели два пассажира. Таким образом, создавалась компания, которой предстояло провести не один день в общем доме на колесах — до Сибири ехать долго!.. Разместив багаж, я присел у окна и взглянул на часы, через несколько минут мы поедем.
Поезд уже тронулся, когда в купе вошли проводник и четвертый пассажир — высокий молодой человек. Проводник поучал:
— Поезд дальнего следования не пригородная электричка, второго поезда сегодня уже не будет…
— На вокзал меня вез товарищ, у него своя машина, — оправдывался юноша, — а по дороге лопнула камера…
Проводник кивнул головой и снисходительно добавил:
— Случается. Только надо всегда рассчитывать, чтобы время в запасе было… Так, пожалуйста, ваше двенадцатое место.
Пассажир поблагодарил и, уложив свои чемоданы, сел, громко вздохнул и вытер высокий лоб. Улыбнувшись нам так, что сверкнул ряд ослепительно белых зубов, молодой человек начал разминать затекшие пальцы рук. Потом, окинув нас взглядом, сказал:
— Поезд едва не ушел у меня из-под носа.
Полный, круглолицый мужчина средних лет, лежавший на верхней полке, спросил:
— Далеко едете?
— В Сибирь, — лаконично отозвался юноша.
— В Сибирь?.. — мужчина усмехнулся. — Сибирь — понятие растяжимое. Не то что я любопытен, но, когда говорят о Сибири, для меня это всегда звучит по-особенному…
— Вы сибиряк? — живо спросил молодой человек.
— Да. И родом и по месту жительства, — он назвал город, в котором живет. — Если к нам едете, рад быть вам полезным.
— Спасибо, только я еду дальше, в Приамурье.
— Ну тогда звать не могу. Небось не на прогулку едете, — произнес сибиряк.
Я невольно улыбнулся.
— А есть люди, которые в Сибирь едут именно на прогулку. Скажем, из Ленинграда на Амур.
— Хотел бы увидеть такого человека, — засмеялся юноша.
— Могу вам представить его, — я привстал и поклонился. В купе стало тихо, взгляды трех пассажиров устремились на меня.
— Шутите? — бросил сибиряк.
— Ничуть. Я еду как раз на прогулку. Вернее, в отпуск. Хочу там поохотиться…
— Смотри ты, в какую даль теперь забираются туристы, — засмеялся молчавший до сих пор третий пассажир.
— Доеду до станции Сковородино, — пояснил я, — а дальше на какой-нибудь попутной машине. Вы, случайно, не в те места направляетесь?
Мой вопрос был самым обычным, и потому меня удивило, что молодой человек посмотрел на меня изумленно и ответил после короткого раздумья.
— Это действительно поразительное совпадение! Я тоже еду туда…
— Вот видите, значит, попутчик, — обрадовался я.
Все присутствующие представились друг другу. Я узнал, что молодого человека зовут Олегом Андреевичем Феклистовым, работает он в Ленинградском геологическом институте научным сотрудником; Иван Иванович Рогаткин — сибиряк, возвращается в Иркутск из Москвы с конференции меховщиков. Наконец, последний пассажир — агроном Борис Степанович Холкин, из Красноярска.
Что касается меня, то я еду по приглашению сибирского охотника, с которым познакомился примерно год назад, во время моей первой поездки по Сибири.
Несколько лет я работал в Ленинграде, в тресте лесной промышленности. В прошлом году в Омске проходила конференция по вопросам заготовки древесины в Западной Сибири. Там я познакомился со старым охотником — Петром Андреевичем Чижовым. Он так увлекательно рассказывал о своих удивительных приключениях в тайге, что я решил провести свой отпуск в глухом таежном уголке.
Мои спутники сразу узнали во мне иностранца, хотя я уже восьмой год жил в Советском Союзе и хорошо владел русским языком. Поговорив, мы пришли к общему выводу, что для чехов некоторые тонкости русского произношения представляют немалую трудность.
— Не огорчайтесь, — заметил агроном. Главное, что у нас вы нашли себе отличное применение. А это для специалиста — счастье!
Потом разговор перешел на Прагу; мы вспоминали ее исторические памятники, вспомнили Яна Гуса, Жижку, других борцов за независимость чешского народа.
Признаться, я был немало удивлен тем, что мои собеседники так хорошо знают историю моей родины, в особенности агроном, поразивший меня глубиной знаний.
— Все очень просто, — объяснял он с улыбкой. — Я родился в бывшей Волынской губернии, а там жило много чехов. В молодости я неплохо умел объясняться по-чешски, даже с чешскими скороговорками справлялся.
Он дружелюбно рассмеялся:
— Чешских охотников я знавал, но не встречал никого, кто жертвовал бы своим временем и ехал тысячи километров ради охоты в тайге. А тем более летом. Летом-то ведь нет охоты на пушного зверя. Видимо, вы страстный охотник.
— С ружьем и удочкой я прошел леса Карелии и Севера, но тайги не знаю, — сознался я. — Для меня тайга — книга за семью замками…
— Вот это настоящий охотничий характер, — перебил меня Рогаткин. — Я вас понимаю, Рудольф Рудольфович. Тайга, честное слово, стоит того, чтобы пожертвовать ради нее отпуском. Но эго, конечно, по плечу только тому, кто охотник с большой буквы!
— По-вашему получается, — вступил в разговор наш молодой геолог, — что обычному человеку не выдержать в тайге?
— Позволю себе утверждать: да! Конечно, я не хочу сказать, что все, кто охотится в тайге, люди необычные. Взгляните хотя бы на меня… — воскликнул Рогаткин, встал, раскинул руки и повернулся кругом.
Мы рассмеялись. А Рогаткин снова сел, закурил папиросу и продолжал:
— В тайге шага не шагнешь без того, чтобы тебе не грозили неожиданные трудности и препятствия. Но нашего брата-охотника почему в тайгу тянет? Потому, что она полна сокровищ! Еще никто не сумел подсчитать всех богатств тайги. Не только тех, что под землей или в недрах гор, но и тех, что бегают по земле: мягкое золото.
— Вы говорите о пушнине? — переспросили мы.
— Конечно, о ней. И ведь тут, как и в геологии, без знаний, без наблюдательности охотнику в тайге делать нечего. Допустим, соболь. Он осторожен, хитер, когда его преследуют, может целый день идти «поверху»: перепрыгивать с дерева на дерево, и хоть бы ему что!
Сибиряк помолчал, тяжело вздохнул и сказал:
— Нет, что ни говорите, трудный кусок хлеба у охотника!
Феклистов с нескрываемым интересом следил за рассказом Рогаткина. Я спросил: не охотник ли он? Геолог ответил утвердительно и добавил, что с нетерпением ждет охоты в тайге.
— Значит, нашего полку прибыло, — заметил я, — вы, конечно, охотитесь на крупных хищников — на медведя, на тигра?
— Что вы, что вы! Я не настолько опытен, чтобы отважиться идти на медведя. А уж о тигре и говорить нечего. Больше всего меня интересует одно сокровище тайги — соболь.
— Соболь? — удивился Рогаткин. — Так ведь на него охотятся только зимой.
Геолог смутился, но его выручил агроном Холкин:
— По-видимому, вы хотите только наблюдать за соболем?
— Вот именно, — сразу же подтвердил юноша. — Я хочу… поближе познакомиться с жизнью этого зверька.
Рогаткин, спрятав улыбку, заметил:
— Очень интересное занятие. Только неудачное время года. Сейчас, в конце лета, выслеживать соболя почти невозможно. Просто удивляюсь, как вы этого не учли… Может быть, у вас еще какое дело есть, а ради соболя в такую дальнюю дорогу кто ж пустится?..
Феклистов с минуту помолчал, потом произнес негромко:
— Да, работы будет немало.
Такое объяснение звучало довольно скупо, и вся история с соболем показалась нам странной. Самый факт, что геолог увлекается наблюдением за соболем, был необычен. Или он подшучивал над нами, или скрывал действительную цель своей поездки. Заинтересовавшись, я спросил:
— Должно быть, вы едете в тайгу на геологические изыскания?
— Нет, моя поездка носит иной характер. Она связана с научной работой моего дяди — биолога. Он сам хотел поехать в тайгу, но его неожиданно послали на Международную конференцию в Стокгольм. И я еду вместо него…
Я невольно насторожился: неужели еще одно совпадение?! Дело в том, что вместе со мной должен был ехать один биолог, который, как и я, принял в прошлом году приглашение старого охотника. И вот месяц назад мы с ним списались и обо всем условились, но в последний момент он позвонил, что выезжает в Стокгольм. В день своего отъезда я получил от него письмо, но торопился на вокзал и, не читая, положил его в портфель.
— Я знаю одного биолога… Анастасия Серафимовича Реткина, — неуверенно начал я. — Мы с ним…
— Мой дядя! — перебил удивленный геолог. — Значит, вы тоже едете к Петру Андреевичу Чижову?
— Угадали, — рассмеялся я. — Стало быть, речь идет об одном и том же приглашении. До полной компании не хватает еще третьего — профессора Гулкова. Но он писал мне, что, к сожалению, поехать с нами не сможет: занят. Разве дядя ничего не говорил вам о нас, о нашем уговоре?..
— По правде говоря, он что-то об этом говорил мне, даже описал каждого из вас. Но в спешке я все запамятовал… Может быть, вам это покажется странным, но, право же, голова у меня была забита совсем другим!
— Понимаю. Я тоже не успел прочесть письмо вашего дяди…
Письмо биолога Реткина было коротко. Он сообщал, что у Чижова я встречу его племянника, Олега Андреевича Феклистова, и просил помочь ему в работе, которая, по-видимому, будет нелегкой, но обещает быть интересной.
Письмо заставило меня задуматься: странное дело, Реткин просил помочь его племяннику, а ни словом не упоминал, о какой работе идет речь.
— Насколько мне известно, дядя предупредил Чижова о моем приезде. На всякий случай у меня с собой еще одно письмо… — сказал Олег.
— Значит, едем вместе…
— К сожалению, — возразил геолог, — я должен сойти раньше. Мне нужно задержаться в Чите по служебным делам. Так что у Петра Андреевича вы будете раньше меня…
— Передать ему письмо вашего дяди?
Мое предложение почему-то обеспокоило Олега. Он пытался улыбнуться, но улыбки у него не получилось.
— Спасибо, но не буду вас затруднять. Это ведь не к спеху, письмо я передам сам, — торопливо сказал он.
Наши попутчики внимательно следили за разговором, и Рогаткин высказался насчет нашей случайной встречи:
— Хорошая примета! — Он помолчал. — Вот что, друзья мои, вам предстоит нелегкий путь, а, сознайтесь, много ли вы знаете о тайге? По-видимому, столько же, сколько знает большинство людей: совсем немного или вообще ничего.
Я согласился, и сибиряк продолжал:
— Вот вы отправляетесь на охоту, в странствия по тайге. Попадаете в незнакомую обстановку… Если позволите, я немного подготовлю вас к этому.
Слова Рогаткина несколько задели меня: ведь он уже знал, что я не новичок в охотничьем деле, немало уложил волков и медведей. Заметив, что его слова обидели меня, Рогаткин примирительно произнес:
— Ничего, Рудольф Рудольфович. Вы знаете Карелию, леса Архангельской, других северных областей, а ведь все это, батенька, не тайга… Кое-что о ней я вам расскажу, а вы потом убедитесь, прав ли был я…
Он помедлил.
— У меня особое отношение к тайге. Большую часть года я провожу в разъездах. Езжу по факториям и охотничьим кооперативам, заключаю договора на контрактацию пушнины. Сам я охотник и вырос в тайге. Когда-то я учился на медицинском факультете, затем перешел на естественный. И хотя естествознание было моим любимым предметом, вышло так, что спустя два года я покинул университет: заболел. Вернулся в тайгу, и теперь я официальный эксперт и оценщик пушнины. Это мое основное занятие. А второе — пишу. Понимаете, невозможно не рассказывать обо всем, что видишь в тайге… Ну вот, — он смущенно улыбнулся, — вот и мучаюсь. Пишу дома, в поезде, на пароходе, пишу в любой обстановке. Сначала друзья надо мной посмеивались, но теперь поверили, что это совсем не забава… Ну, кажется, и все о себе. О тайге скажу больше.
Я постараюсь воспроизвести здесь по возможности точнее рассказ, который мы тогда услышали.
— Изо дня в день идет человек по тайге, и поверхностному наблюдателю все в ней кажется одинаковым: полумрак, на высоких деревьях белеют сухие ветви, а на них гирлянды серого и серебристого лишайника… То и дело попадаются пни, сломанные деревья, пахнет гнилью, тлением — мрачно становится на душе у человека… Только резкий крик кедровки и стук дятла нарушают тишину, царящую в этом темно-ветвистом лесу.
Сначала тайга поражает своей суровой первобытностью. Как и много веков назад, на тысячи километров раскинулась она, мрачная и неприступная. Вместо упавших деревьев выросли новые. Молодая поросль поднялась над мертвыми стволами, а в зеленых кронах прыгают белки и порхает любопытная кедровка.
Вплоть до начала нашего века в тайге сохранялся культ шаманов, прочно держались суеверия. Еще сегодня в древних поселениях можно встретить остатки старых деревянных сооружений на высоких сваях: шаманы сжигали здесь жертвоприношения духам. На небольших тумбах тлели бобровые и собольи шкурки…
Но, как сурова наша тайга, так она и прекрасна! Стройные пихты и ели стоят как часовые, чуть подальше высятся острые контуры скал. Дневной свет, многократно преломленный и отраженный листвой деревьев, еле пробивается к земле.
Последние лучи заходящего солнца медленно скользят по скалам, и кажется, будто скалы меняют свой облик. Растут тени, вытягиваются, падают в низины.
Вот из огромного молчаливого леса повеяло холодным ветерком. Терпкими запахами тайги насыщен он. Наступила ночь…
Если тихо стоять на скале, можно увидеть бесшумных ночных летунов. Одна из крупнейших ночных птиц — филин — вызовет изумление: этот филин ловит рыбу. Крупную рыбу он относит на берег, затем возвращается воздушным путем и ловит с необычайным упорством…
Но вот снова утро, и в первых лучах солнца, видная издалека, выделяется на темном фоне таежная «франтиха» — сосна. Там светло и весело, так как солнечные лучи сквозь зеленую крышу ветвей доходят до земли, где щедрая природа соткала многоцветные орнаменты из пестрых цветов, ягод и кустарника. Щебечет бессчетная армия пташек — жизнь бьет ключом…
Каждому живому существу тайга дает пищу по его силе и ловкости, смекалке и стойкости. Особенно шумно бывает под кронами могучих кедров, когда в сентябре поспевают орехи. В ветвях хозяйничают белки, глухари, а у подножия деревьев лакомятся орехами медведи, росомахи, лисицы. Иногда в пиршестве участвует рысь; некоторые охотники утверждают, будто и тигр приходит попробовать кедровые орешки…
Но я обещал дать вам несколько советов. Так вот, прежде всего: не делайте ни шагу в тайге без хорошей собаки. Можно сказать без преувеличения, что без собаки неопытный охотник, даже с ружьем в руках, погибнет в тайге от голода, особенно весной, когда вся дичь гнездится и кажется, будто все вокруг вымерло. Лишь кое-где хрустнет сухая ветка или послышится шелест полета птицы, которую он не успел заметить. Единственным спасением для случайного путника остаются реки, где бессчетные косяки рыб мечут икру Но сумеет ли он добраться до ручья или реки, когда дорога с каждым шагом становится труднее, когда ноги подкашиваются от усталости, а в ушах слышится звук собственного пульса. В таких случаях ищите небольшой сруб, стоящий на высоких столбах где-нибудь на безымянной прогалине. Охотники во время зимнего промысла строят эти избушки в самых глухих таежных уголках. В начале зимы в них свозят муку, сало, соленую и вяленую рыбу, соль и другие продукты, а также инструменты. Сруб-амбар никогда не запирается, а для предупреждения непрошеных гостей — медведей и других зверей — его закрывают на крепкие засовы и ставят на высоких сваях. Попасть в него можно только по лестнице, лежащей под амбаром.
По неписаному закону тайги каждый, очутившийся в этих глухих местах в беде, может взять из амбара необходимые продукты. Но горе тому, кто злоупотребил таким гостеприимством или обобрал амбар полностью. Местные охотники по почти незаметным признакам установят присутствие человека в безлюдной тайге, по едва различимым следам узнают, что он делал, каковы его намерения и даже характер. Хоть тайга и молчалива, — нарушителю таежных законов здесь не укрыться.
Должен сказать, что теперь условия жизни в тайге изменились. Но ремесло охотника по-прежнему требует, кроме необходимых навыков, еще и крепкого физического развития, выносливости, смелости.
Не знаю, что вас в тайге ожидает, но думаю, пережить кое-что придется.
По-видимому, сибиряк был прав, утверждая, что его сердце отдано тайге. Так мог говорить человек, по-настоящему любящий таежные просторы. Мы оценили по достоинству этот живой образный рассказ…
…Ночь, проведенная в поезде, тоже имеет свои прелести. Мои спутники уже спали, а я все еще лежал и смотрел на темную плоскость окна вагона, на которой, как на экране, мелькали удивительные тени ночных пейзажей.
Когда поезд проезжал через лес, темные прыгающие контуры деревьев ложились на окно, но были исковерканы светом луны, на минуту прорывавшей завесу туч. Тени удлиняли ветви деревьев, растягивали стволы, вокруг которых роились, словно огненная мошкара, искры из трубы паровоза.
Какова же ты будешь, воспетая и проклятая в песнях тайга? Что ждет нас на твоих просторах?..
В лесу, по которому мы проезжали, днем гудели тракторы, автомашины, скрипели стрелы кранов, грузивших сваленные деревья, он казался совсем иным, чем леса европейской части. Сознание, что это начало загадочной тайги, делало его особенно интересным.
Рассказы Рогаткина пробудили во мне еще большее нетерпение и жажду той минуты, когда с ружьем и удочкой я впервые вступлю в мрачный, величественный храм зеленого царства.
Скорее бы тайга!..
Остальная часть пути прошла незаметно. Рогаткин и Холкин оказались неутомимыми рассказчиками. Мы сдружились, и, пожалуй, один только Олег Андреевич был сдержаннее и молчаливее, чем следовало ожидать в его возрасте.
Только изредка лицо его прояснялось, он как бы забывал что-то гнетущее и тогда поражал нас своим остроумием и находчивостью. Но тотчас же без видимых причин снова задумывался и замыкался в себе. Агроному тоже бросилось в глаза его поведение, но он считал, что молодые научные работники иногда так бывают поглощены разрабатываемыми проблемами, что забывают обо всем остальном.
Я готов был подумать, что агроном прав, хотя казалось странным, чтобы геолога могли настолько глубоко заинтересовать соболи, которые, как он утверждал, являются целью его поездки в тайгу.
Постепенно наша компания уменьшилась. В Красноярске с нами сердечно распрощался агроном Холкин, а в Иркутске я крепко пожал руку специалисту по пушнине Рогаткину, с которым очень сдружился. Он обещал при первой же возможности проведать меня в Ленинграде.
Вскоре сошел и Олег Феклистов. Прощаясь, он уверял:
— Вот закончу здесь свои дела и прямо к Петру Андреевичу. До скорой встречи!
Поезд увозил меня дальше на восток.
Остаток пути прошел без каких-либо событий, и, когда, наконец, я сошел на тихой далекой станции и стал расспрашивать о попутном транспорте, мне сказали, что сейчас отходит машина. Я устроился в кабине рядом с водителем.
За девять часов мы доехали до небольшого поселка — центра золотодобывающей промышленности района.
Здесь жил сибирский охотник Петр Андреевич Чижов. Быстро нашел его дом и был радушно встречен его семьей. Сестра Петра Андреевича сообщила, что охотник два дня ожидал гостей из Ленинграда, а затем уехал по делам в небольшое селение Вертловку.
Я объяснил, что мой спутник, Олег Феклистов, приедет через два или три дня. Сам же решил поехать вслед за Петром Андреевичем.
На следующий день я сел в кабину грузовой машины, шедшей по направлению к Вертловке.
Дорога вилась по узкой долине меж невысоких сопок и была усеяна крупными камнями и разбита глубокими выбоинами. Местами колеса проваливались в грязь до самых осей, и дважды мы основательно увязали в жидком месиве. Правда, водитель не терял бодрого настроения, весело объясняя:
— Ишь ты, не больно ласкова тайга к нам. Ну да мы от нее все равно свое возьмем… Видите: шагов двести правее уже проложена новая дорога!
Несколько любопытных птиц-кедровок с криком летали над нами и рассказывали зеленому царству о том, что тут происходят непонятные вещи.
Я следил за их полетом, и мне казалось, будто, кроме них, на темном фоне леса порхают какие-то загадочные существа, но только не птицы…
— Летяги, — объяснил водитель. — Их тут видимо-невидимо. Стоит только раскричаться кедровкам, как эти «планеристы» скользят с высоких деревьев в чащу.
Летяги похожи на белок. Их задние лапы соединены с передними специальными перепонками, которые при прыжке служат как бы парашютом. По-видимому, летяги настолько искусно использовали свое «парашютное снаряжение», что прямо-таки плавали в воздухе. Мохнатыми хвостиками они пользовались вместо руля.
Езда так утомила меня, что я обрадовался, когда мы, наконец, остановились неподалеку от Вертловки. Остальную часть пути я решил пройти пешком.
Шофер поехал дальше, вечером он намеревался с последней партией груза вернуться в Вертловку и там переночевать. Пользуясь этим, я оставил свои вещи в машине, взял ружье и сумку.
До деревни оставалось немногим более трех километров. Дорога делала большую дугу, огибая холм, и я, чтобы сократить путь, пошел напрямик через лес. Наметил направление, и ступил на узкую тропинку, которая должна была привести меня к месту назначения. Слабый дождик, застигший нас в дороге, осел несчетными каплями на деревьях и травинках, и они теперь блестели цветными огоньками. Тропинка постепенно суживалась и вскоре совсем исчезла, словно ее поглотили тени, падавшие на землю от могучих елей и пихт.
Аромат живицы и багульника наполнял воздух. Было слышно, как перекликаются птицы. Вдруг, будто по команде, пернатые замолкли и наступила тишина… Она была настолько гнетущей, что я остановился, затаил дыхание и прислушался. Страшна безмолвная тайга, кажется, будто вот-вот обрушится на тебя какая-нибудь неожиданность.
Внезапно крик журавлей, летевших в вышине, нарушил тишь. И едва раздались их унылые голоса, как в тайге снова воскресла жизнь. Запел многоголосый птичий ансамбль, запрыгали белки, застучал дятел, где-то призывала горлица и протяжным стоном отвечала другая. Я пошел дальше. Лес начал редеть, и сквозь деревья виднелось трехцветное пространство. Вверху лазурное небо, на горизонте синеющая стена леса, а перед ним желтая полоса болота…
Обходить его — значит, потерять много времени, и я решил рискнуть пройти через болото, надеясь на приобретенный в Карелии опыт. Срезал длинную крепкую палку, взял ружье за спину и ступил на первую кочку. Почва, словно студень, заколебалась под ногами и осела настолько, что я очутился посередине большой воронки. Переступая с ноги на ногу, я только ухудшил свое положение и начал вязнуть.
Болото булькало, шипело, покрывалось пузырьками воздуха. Не теряя ни минуты, я положил перед собой палку, с огромным усилием взобрался на нее и, подавшись вперед, изо всех сил схватился за жесткую траву на краю болота. Она резала руки, но, подтягиваясь, я постепенно выбрался на твердую почву.
Тяжело дыша, весь в грязи, я сел на землю и задумался: что делать. Как ни страшна была эта пучина, самолюбие не позволяло, чтобы меня сочли за новичка, который не сумел пройти по тайге даже трех километров. Хорош, нечего сказать, охотник, кто поверит, что я избороздил вдоль и поперек леса Карелии и Севера…
Первая неудача меня не охладила. «Останавливаться нельзя, — говорил, я себе, — нужно быстро и смело шагать вперед, держа палку наготове. Если провалишься, палку надо положить, и она будет служить опорой».
Полный решимости, я снова ступил на болото. Вначале у меня захватывало дыхание и дрожали ноги, так как кочки подо мной оседали и колебались. Но скоро я освоился и при каждом шаге старался равномерно распределять вес тела. Это было утомительно. Неожиданно одна нога провалилась в небольшом ржавом кружке, который я просмотрел. Не успев опомниться, я потерял равновесие и упал. Оперся на локоть, но не нашел никакой опоры, вся рука по самое плечо провалилась в жижу. В этот опасный момент меня опять выручила палка.
Ходьба по болоту настолько меня изнурила, что перед глазами поплыли круги — красные, зеленые, синие. Подкашивались ноги. Наконец я добрался до конца проклятой трясины, с огромным трудом оттолкнулся от палки и одной ногой стал на твердую землю. Другая была еще в болотной грязи, и в таком положении я оставался до тех пор, пока не успокоилось биение пульса в висках и не умолк звон в ушах.
На твердой почве меня охватило чувство огромной радости: жив, жив!..
Но только теперь я увидел, куда попал. Передо мной стояли стеной столетние ели и пихты. Их ветви опускались до самой земли, переплетались между собой, и сквозь этот заслон нельзя было пройти человеку.
Ища прохода, я двигался вдоль зеленой изгороди, но вскоре понял тщетность своих поисков. Без долгих раздумий я опустился на четвереньки и убедился, что между самыми нижними ветвями и землей достаточно места — можно проползти. Наклонив голову, я пополз вперед, и спустя минуту меня окружили странные сумерки. Они ничуть не напоминали вечерних, спускающихся после захода солнца. Это была какая-то зеленая мгла, в которой трудно было различить окружающее. Сюда не проникал ни единый луч солнца; все тонуло в мертвой, призрачной тишине; мое собственное дыхание отдавалось в ушах.
Постепенно терялось ощущение времени и пространства, я двигался, но не знал куда. Вдыхал запах этой удивительной земли, веками погруженной в зеленый полумрак. Перелезал через мертвые стволы поваленных деревьев, светящиеся голубовато-зеленым светом. Стоило до них дотронуться, как холодный свет прилипал к руке, вытекал между пальцев. Я знал, что свечение вызывают различные бактерии и что световая энергия возникает в результате сложных процессов, главным образом окисления, и называется… Я усиленно вспоминал. Ага, вспомнил! Хемилюминесценция! Я повторял это слово про себя, а холодок ужаса бежал у меня по спине…
И тут, сам не знаю почему, я совершенно неожиданно рассмеялся.
Мой смех еще не успел смолкнуть, как где-то поблизости послышались тихие шаги, хрустнула ветвь… Я напряг слух и поспешно схватил ружье…
Но вновь все стихло. Я пополз дальше и внезапно почувствовал нежный запах фиалок. Откуда могли взяться фиалки в местах, где царит темнота и стоят непроницаемые зеленые сумерки? Не сразу я сообразил, что этот запах также вызывается бактериями, живущими в истлевшем дереве. Я быстро полз дальше, и в конце концов зеленый туман стал редеть. Между деревьями появились просветы голубого неба, затем на их корнях мелькнул зайчик света, рожденный солнечным лучом, и наконец я смог встать на ноги.
Я с облегчением вздохнул. Эти несколько часов окончательно убедили меня, что рассказы о коварстве тайги — совсем не небылицы.
Пробираясь ползком, я потерял ориентировку и теперь шел наугад. Вскоре открылась небольшая полянка. С одной стороны ее высилась скала; я решил подняться на ее вершину, чтобы определить направление к деревне. Но это оказалось делом нелегким, так как не было никакой тропинки, и оставалось только пробираться по густому подлеску, который и привел меня к скале. На ней образовались как бы естественные ступеньки, облегчавшие восхождение.
Когда, наконец, я взошел на вершину скалы, передо мною открылась необычайная по своей красоте картина. Вокруг раскинулись необозримые леса, окрашенные во всевозможные оттенки, местами переходящие в синеву или оранжевый и золотой цвета. Длинными полосами вились среди лесов светло-зеленые перелески.
Я любовался этой красотой, но она не радовала меня. Я надеялся увидеть деревню, а видел одни лишь леса…
Пять часов блуждал я по тайге, и теперь мной овладело чувство одиночества. Солнце вот-вот скроется за зубцами зеленой стены, — видно, придется провести ночь в тайге!
Неожиданно я заметил на северо-западе струйку дыма. С минуту наблюдал, не исчезнет ли дым, но столб дыма увеличивался. Сомнений не было: дым шел из трубы, так как дым от костра поднимается медленно, еле заметным облачком, развеваемым легчайшим дуновением ветра. Значит, там находились люди, может быть, деревня.
Определив направление, я спустился со скалы. Прошло почти два часа, пока, наконец, добрался до небольшого селения. Это была Вертловка.
Вдоль речки, образовавшей здесь несколько излучин, стояло около двадцати изб. Едва я перешел мост, как кто-то окликнул меня. Обернувшись, я увидел грузовую машину, на которой приехал сюда. Шофер бежал навстречу.
— Ого, долго продолжалась ваша прогулка! — кричал он. — Мы уже забеспокоились. Я два часа как тут, а о вас ни слуху, ни духу. Где вы пропадали, Рудольф Рудольфович?
Я не успел ответить, как чьи-то сильные руки схватили меня и встряхнули, словно деревцо. Так приветствовал меня Петр Андреевич Чижов!
Он был среднего роста, лет около сорока. Смуглая кожа покрывала слегка выступающие скулы его лица, а несколько морщинок в уголках глаз подчеркивали их живость. Брови у него были такие густые, что, казалось, они бросают тень на веки. Черные волосы на висках тронул легкий серебристый налет.
Сразу же после приветствий он сказал:
— Бьюсь об заклад, что вы застряли в Казачьем болоте или блуждали по Минайскому ельнику!..
Раздался веселый смех. Нас окружило несколько местных жителей, по-видимому узнавших от водителя о моем приезде.
— Подтверждаю без пари, — отвечал я, — заблудился в вашей тайге.
— Э, батенька, тайга не тетка. Она не нянчится даже с родными детьми, не говоря уже о чужих, и сразу выпускает когти. Приехал Илюша, шофер, а где, дескать, вы? Я сразу понял, куда вас занесло. Уже хотели вас разыскивать, только я отговорил. Вы же ведь охотник, сообразите осмотреться откуда-нибудь свысока. Вот и затопили мы покрепче печь сырыми дровами, чтобы вы почуяли домашний очаг. Как, помогло?
— Помогло, — подтвердил я.
— Итак, будьте нашим гостем. Чем богаты, тем и рады служить. Пожалуйста, проходите.
Я вошел в добротную избу сибирского охотника. Обнесенная изгородью, она стояла на самом берегу реки. Изба была срублена из крупных бревен и снаружи обшита досками в елочку, Веранда, наличники окон и крыльцо изобиловали резными украшениями, свидетельствовавшими об искусстве сибирских плотников.
Мне отвели просторную комнату, пол которой был застелен медвежьими шкурами. Их было пять штук.
Диван покрывала великолепная тигровая шкура. Богатые трофеи говорили, что Петр Андреевич принадлежит к числу охотников, которые имеют заслуженное право похвастаться своими успехами.
После таежного испытания я привел себя в порядок, и мы сели за большой накрытый стол. Петр Андреевич сожалел, что Олег задержался в Чите, а когда я рассказал ему, при каких обстоятельствах встретился с ним в московском поезде, он рассмеялся:
— Ведь вы же могли еще в Ленинграде обо всем договориться. По телефону!
Затем я подробно рассказал о своих первых шагах по тайге.
Упомянул я также о намерении Олега охотиться на соболя, что, по мнению нашего попутчика, меховщика Рогаткина, было почти безнадежным занятием.
Мой хозяин ответил не сразу. Он задумался, и у меня снова усилилось подозрение, что за этими разговорами о соболях что-то кроется.
Однако Петр Андреевич заметил:
— Теперь, в начале осени, охотнику на соболя трудно добиться чего-либо стоящего. Но, наверное, ученый себе на уме.
— С чего бы это геолог взялся за такую нелегкую работу? — Сибиряк махнул рукой и пробурчал: — Я имею в виду биолога Реткина. А что касается его племянника, то, вполне возможно, он чересчур увлекся этим делом…
Вдруг мы услышали, как совсем низко пролетел самолет. Следя за его полетом, Петр Андреевич воскликнул:
— Смотрите! Кружит! Он сядет на лугу у реки… Интересно, кого нам принесло из облаков.
К нашему приходу на лугу уже было многолюдно. Жители, главным образом молодежь, бежали к самолету, из которого вышли два человека. Мы подошли ближе. К своему величайшему изумлению, я узнал одного из них: Олега Андреевича. Жизнерадостный, улыбающийся, он махал мне рукой и кричал:
— Итак, я здесь и, как видите, порядком торопился, чтобы не заставлять вас долго ждать.
Подошел Петр Андреевич и протянул Олегу руки.
— От души рад вас видеть, редкий гость с неба.
И только тут мне пришло в голову, насколько необычным был прилет Олега в глухую таежную деревню. Где и как раздобыл он самолет и почему так спешил? На кончике языка у меня уже вертелся вопрос, не связан ли его полет через тайгу с соболями, но геолог засмеялся, взял летчика под руку и объяснил:
— Позвольте представить вам Михаила Дмитриевича Карасика, пилота нашей геологической авиаразведки. Благодаря его любезности мне не пришлось трястись по таежным дорогам. Он прилетел вместе со мной из Читы, потому что должен произвести заброску продуктов и приборов для экспедиции в окрестностях Алдана.
Олег тоже остановился у Чижова. Положив вещи, он вместе с хозяином отправился навестить старейшего жителя деревни — Родиона Родионовича Орлова.
Вернулись они нескоро.
Мы уселись в просторной горнице за стол, на котором, по сибирскому обычаю, было так много блюд, что у меня разбегались глаза.
Тут и блюда с дичью, жареной и печеной рыбой, пирог из дичи, ветчина, свиное жаркое, огурцы с чесноком, черемша в сметане, икра, соленые грузди и маринованные грибки.
Кроме меня, за столом сидело девять человек, из них я знал только хозяина, Олега, шофера Илюшу и пилота. Остальных мне лишь представили, и за столом мы познакомились ближе. Младший брат Чижова, Тит Андреевич, статный, широкоплечий мужчина, председатель сельсовета. С ним пришли замечательный охотник Фома Кузьмич, учитель Борис Михайлович Антонов и его жена Светлана Александровна — фельдшер сельской амбулатории. Самым интересным гостем был старый охотник Родион Родионович Орлов. Он пришел вместе с Олегом, сел рядом с ним и весело сказал:
— Я вижу, вы приготовили небольшое угощение. Что ж, одобряю. Для далеких гостей да будет мед. Ведь у нас тут, наконец, находится Олег Андреевич Феклистов, внук славного Ивана Фомича Феклистова!
Слова старика вызвали аплодисменты, а у меня вполне понятное удивление, поскольку о знаменитом предке Олега я до сих пор ничего не слышал. Прежде чем я успел расспросить о подробностях, наш хозяин живо добавил:
— Этому обстоятельству, дорогие гости, мы обязаны прежде всего моим стараниям, а также предусмотрительности дяди Олега Андреевича, биолога Реткина, который послал его вместо себя. А теперь, пожалуйста, — разговорами сыт не будешь — угощайтесь.
Еда была превосходной. Мы принялись за нее с таким аппетитом, что разговор прекратился, и только иногда кто-нибудь нарушал тишину, предлагая тост или произнося несколько в большинстве своем шутливых фраз.
Сибиряки — любители шуток и расценивают их как приправу, которую необходимо добавлять даже к самому вкусному блюду.
Я уже наелся, как говорится, до отвала, когда на столе появились пельмени. Каждый по вкусу поливает их уксусом или сметаной.
Зимой пельмени делают в запас. Десять-пятнадцать тысяч замороженных пельменей висит в мешках на чердаке.
Достаточно бросить их в кипящую воду — и вкусная еда готова. Сибиряки утверждают, что только мороз придает им настоящий вкус. Мне же пельмени нравились всегда, как зимой, так и летом.
Ужин затянулся. Наконец, появился самовар. Формально это означало конец еды. Но к чаю на стол поставили всевозможные пироги, варенья, и вновь завязался разговор.
Олег спросил, какое впечатление оставило у меня путешествие по тайге, и я ему вкратце рассказал о встретивших меня злоключениях.
Присутствовавшие с видимым интересом следили за моим рассказом, время от времени сопровождая его смехом. Серьезным оставался только геолог, и, когда я кончил, он спросил:
— Соболей случайно не видели?
Я ответил отрицательно.
— Если хотите теперь, в конце лета, найти соболя, вы должны иметь всевидящие глаза и семимильные сапоги, чтобы быстро забраться на пятьдесят-семьдесят километров в глубь тайги, — с улыбкой посоветовал председатель сельсовета.
— Это меня не пугает, — ответил юноша.
— Правильно, Олег Андреевич. Верхом на лошади вы будете там через два дня. Не тащиться же пешком по тайге, — подзадоривал геолога хозяин.
Олег с ударением произнес:
— Я хотел бы ознакомиться с местами, где водится соболь, и вообще со всеми особенностями вашего края.
— А их у нас действительно много, — подтвердил учитель Антонов, — сами увидите, в каких местах мы живем. Куда ни обернешься, везде сотнями километров считать надо. А вокруг тайга, сопки и болота. Здесь кое-что испытаете. Летом нас мучает гнус, а зимой лютые морозы. Но это наш родной край, и мы его любим. Правда, Родион Родионович?
Старый Орлов улыбнулся и поддакнул:
— Правда, голубчик.
— Родионыч еще молодчина, — говорил Тит Андреевич. — Прошлую зиму с нами белку промышлял.
— Много-то я не настрелял… как тут усидеть дома, когда все выбираются на белку? А теперь, черт возьми, меня опять ждет немалая работа, не так ли, молодой человек, с теми, вашими… соболями.
Старик смотрел на Олега, но тот молчал. Я чувствовал, что здесь дело совсем не в соболях.
Разошлись гости далеко после полуночи. Прощаясь, Родион Родионович Орлов пригласил меня назавтра к себе.
Прежде чем лечь спать, я выглянул в окно. Журчала речка, и откуда-то совсем близко доносилась тихая песня тайги, которую наигрывал в могучих кронах деревьев ночной ветерок.
Передо мной расстилалась погруженная во тьму тайга, а из тумана над рекой возникали нереальные образы, поднимавшиеся над зеленым морем деревьев. Во тьме раздавался протяжный крик совы.
Утром меня разбудил Олег. Он уже встал, так как на рассвете вылетал пилот с местным снайпером, и геолог провожал Карасика до самолета. На луг пришли многие жители Вертловки: никогда еще не случалось, чтобы кто-либо из охотников этого далекого селения летал на самолете.
Я быстро оделся. После завтрака мы с Олегом осмотрели хозяйство Петра Андреевича и потом зашли к Орлову. Старик жил в новом доме вместе с внучкой, черноглазой красавицей Тамарой, которая вела его хозяйство.
Она встретила нас радостной улыбкой, и мы почувствовали себя желанными гостями в доме. Родион Родионович угостил нас по-своему. На столе появилась копченая рыба, сибирский таймень, копченые дикие утки. Водка была настоена до зеленого цвета на каких-то душистых травах. Орлов утверждал, что эти корешки — излюбленное лекарство у медведей.
Разговор вернулся к соболям.
— Соболи, — начал Родион Родионович, — очень прожорливы. Говорят, что бодливой корове бог рог не дает. Если бы соболь был величиной, скажем, с собаку, худо бы нам пришлось! Страшно было бы войти в тайгу. Это был бы самый страшный хищник на свете. Достаточно того, что и теперь там, где водятся соболя, белкам и полевкам — конец! Мало того, тут и птицам несдобровать. Тихонько ползет он по ветвям, а потом перепрыгнет с высокого дерева на соседнее пониже, где сидит глухарь, рябчик или тетерев. И, глядишь, птица уже у него в зубах.
— Хитрый зверек, — согласился Олег. — Потому он так меня и интересует.
— Да только, брат, за ним набегаешься. Ног потом не чуешь, — засмеялся Петр Андреевич.
— Они у меня крепкие. Лишь бы скорее очутиться там, на 135—61…
— Как вы сказали? — воскликнул я.
Олег запнулся. Наступила тишина, все ожидали объяснения, но вместо Олега заговорил Орлов. Говорил он медленно, рисуя рукой круги на столе:
— Так вот, о чем тут разговор. О месте, об определенном месте на карте: широта, долгота и точка. Что же в этом удивительного?
— Конечно, место, где водятся соболи! — поспешно подтвердил Олег.
Я взглянул на Петра Андреевича, тот пожал плечами и с улыбкой добавил:
— В общем разговор о бродячих таежных месторождениях. В конце концов нечего играть в прятки. Тут все свои. Вас, Олег, мы считаем за родного, и единственно только Рудольф Рудольфович среди нас новый человек. Но и его занесло к нам хорошим ветром. Поэтому я не вижу никаких оснований, чтобы и ему открыто не рассказать всего. Так вот, — он сделал паузу, — Олег привез письмо от своего дяди, где говорится, что старик Родионыч когда-то спас деда Олега. Да, спас, это написано черным по белому. Больше того, в тяжелые времена заботился также о его семье и детях. Правильно?
Олег растерянно улыбнулся и поддакнул.
Мы вопросительно смотрели на старого охотника. По его морщинистому лицу пробежала усмешка. Затем он уселся поудобнее на скамье и отрицательно покачал головой.
— Ты, Андреич знаешь, что оказать помощь человеку, попавшему в беду, — для таежного жителя закон! Ты тоже поступил бы также. Особенно в те годы, когда тайга скрывала беглых политических ссыльных…
Старик не договорил, провел пальцами по лицу, словно снимая паутинки, помолчал и только после этого начал свой рассказ.
Глава 2
ТЕНИ ДРЕМУЧИХ ЛЕСОВ
Шел тысяча восемьсот девяносто шестой год.
Жил в тайге неустрашимый охотник на соболей и медведей Родион Родионович Орлов.
Жил он один, но нелюдимостью не отличался и компании не избегал, хотя попадал в нее редко: только когда приезжал на ближайшую факторию продавать пушнину и пополнять запасы. Такие поездки продолжались недели, так как до самого близкого населенного пункта было сотни верст. Повсюду Орлов — желанный гость, благодаря своему чистосердечию он приобретал больше друзей, чем завистников. Его упрекали только в одном, особенно родные тетки и бабы-свахи. Напрасны были все уговоры: Орлов утверждал, что жениться еще успеет.
— Смотри не прозевай, парень, — поговаривала тетка Агафья.
Как-нибудь без вашей помощи обойдусь, на охотника, на настоящего охотника, и зверь бежит, — возражал Орлов.
— Тьфу ты, подумать только, бабу со зверем сравнил. Погляди-ка на него! Не думаешь ли, что сама прискачет и будет тебя охаживать? Берегись, чтобы наоборот не вышло!
— Не пугайте меня, тетушка, а то и впрямь я начну девушек бояться…
И Родион оставался холостяком.
В тот год весна наступила рано. В апреле на пригретых солнцем местах уже пробивалась молодая травка. Почки деревьев наполняли воздух пряным ароматом, который смешивался с запахом преющих на земле осенних листьев.
Родион так залюбовался красотой весеннего вечера, что прозевал первых вальдшнепов, появившихся над лесом. Впрочем, он не сожалел об этом. Не хотелось нарушать тишины громом выстрела. Но вот показалась еще стая, птицы летели низко, и Орлов не выдержал. По тайге разнеслось эхо выстрела. Птица перекувырнулась и упала на землю.
Спустилась ночь. Стало прохладно. Охотник быстро набрал ветвей, и вскоре, освещая белые стволы берез, весело запылал костер. В небольшом котелке закипел чай, а ломоть черствого хлеба и кусок копченой медвежатины составили ужин.
…В чаще раздалось блеяние косули, где-то на сопке ей ответила вторая. Откуда-то издалека доносились заунывные крики сов. Подложив в огонь дров, охотник улегся на своем полушубке.
Вдруг ночную тишину прервал протяжный крик совы. Он прозвучал так четко и громко, будто сова сидела где-то совсем близко. Охотник некоторое время напряженно прислушивался, когда крик повторился, схватил ружье и, пригнувшись, быстро отошел от костра.
Он почувствовал опасность. Опять раздался крик, и только чуткий слух охотника мог различить, что издавал его человек. В ночной тайге это не предвещает ничего хорошего: так перекликаются люди, для которых ночь удобнее дня.
Орлов спрятался за вывороченное дерево и стал ждать, что будет дальше. Вскоре в лесу затрещали ветви и послышались шаги по сухим листьям. На опушку вышел человек. Он с минуту осматривался, затем пересек полянку и остановился около костра. Освещенный красным пламенем огня, пришелец казался великаном. Оглядевшись во все стороны, скинул со спины большую сумку и крикнул:
— Эй, человек, где ты? Вылазь, не съем!
Орлов колебался, но в конце концов все-таки вышел из-за укрытия.
— Эх! Охотник!.. К тому же из Сугурской долины, а людей боишься… Знаю тебя, парень. Не раз наблюдал, как ходишь тайгой. Охотишься на соболя? А меня, однако, ты никогда не замечал, правда? Да кто бы заметил такого карлика, как я!
Орлов невольно засмеялся, потому что «карлик» был на две головы выше его и по крайней мере вдвое крепче.
— Не удивляйся, — насмешливо продолжал гигант. — Я знаю прекрасное средство, как оставаться незамеченным.
Затем с непринужденной простотой, снисходительным жестом, будто костер был его, пригласил Орлова сесть.
Вблизи снова раздался крик совы.
Неизвестный, приложив руки ко рту, закричал точно так же. Теперь лицо его приняло серьезное выражение. Насупив брови, он громко вздохнул и полушепотом сказал:
— Сюда придет несколько моих друзей. Правильно поступишь, если тоже станешь их другом. Им нужно некоторое время где-нибудь переждать… А ты как раз кстати подвернулся: я бы хотел, чтобы они поселились у тебя. Об этом не пожалеешь.
Орлов некоторое время колебался, но в конце концов все же присел у огня.
— Я фельдшер Николай Никитич Бобров. Веду нескольких людей. Длинная дорога их изнурила, они нуждаются в отдыхе. До ближайшего селения им не дойти.
Орлов смотрел на него с недоверием, и ему было совершенно непонятно, почему фельдшер тащится с больными пешком по тайге, в то время как мог получить лошадей и подводу.
— Не дойти им, — продолжал утверждать фельдшер, — а, кроме того, по некоторым соображениям… лучше, чтобы они обошли селение…
Орлов тихонько присвистнул.
— Беглые? — спросил он.
— Да… с каторги, — коротко ответил Бобров.
Наступила тишина, нарушаемая лишь треском ветвей костра.
— Политические? — допытывался охотник.
— Да.
— Я спрашиваю не из любопытства. Если мне их приютить, хочу знать, в чем дело. Кому охота сталкиваться с жандармами, сам понимаешь…
— Напрасно опасаешься. Слушай, мы сибиряки, и нечего друг от друга скрывать. Я бы никогда не стал помогать уголовникам… Но эти… по закону считаются особыми преступниками, и гнить бы им на каторге пять лет. А за что? За то, что состояли членами организации, которая хочет уничтожить власть богачей. Понял, достаточно тебе этого?
— Не сказал бы, что много, однако все понял. Только почему я должен заботиться о них?
Прежде чем Бобров успел ответить, в чаще что-то зашумело, а затем раздались тихие шаги. На поляну вышли три человека. Они шли медленно, едва передвигая широко расставленные ноги, при ходьбе опирались на палки. С первого взгляда было понятно, что они истощены и едва стоят на ногах.
— Вот они, охотник, перед тобой. А теперь скажи: приютишь их?
Орлов молчал, присматриваясь к этим измученным людям, когда они усаживались у огня.
Один из них, пытаясь улыбнуться, оправдывался:
— Ноги отказываются служить. Распухли, понимаешь, как колоды…
Он поднял штанину, ноги и впрямь отекли, приобрели темно-красный цвет и были покрыты коричневыми язвами.
— Скорбут[3]. В самой тяжелой форме, — пояснил фельдшер. — Вот они, парень, последствия каторги. Изнурительная работа в рудниках, ели впроголодь. Кровеносные сосуды теряют эластичность, не выдерживают кровяного давления и лопаются. Потом происходят подкожные кровоизлияния, образуются кровоподтеки и отечность… Вот до чего доводят людей!
Больше всего в жизни Орлов любил свободу и, пожалуй, именно поэтому поселился в тайге, куда редко заглядывали чиновники и уж совсем не было ни полиции, ни жандармерии…
Он уже не колебался, не требовал дополнительных объяснений. И когда один из «беглецов» спросил фельдшера, когда и где они, наконец, отдохнут, ответил за него:
— У меня, в моей избе. Передохните тут у огня, а я приеду за вами на телеге.
Бобров встал, молча пожал охотнику руку.
— Я так и знал, что ты нас не покинешь в беде. У тебя, парень, настоящее сердце!
В избе Орлова измученные путники нашли все необходимое, а главное — покой и заботу. На следующий день Родион отвез Боброва в село, которое было недалеко от уездного центра: длительное отсутствие фельдшера могло вызвать нежелательное любопытство. Они попрощались еще в лесу. Осторожность была не излишней.
Побег, политических ссыльных удалось осуществить благодаря деятельной помощи фельдшера, далекого родственника одного из осужденных. А Боброву помог в этом знакомый врач, обслуживающий арестантские рудники. Он поместил трех больных цингой каторжников в лазарет. Здесь с них сняли кандалы, хотя в лазарете соблюдалась строгая дисциплина, все же режим был несколько мягче: не из человеколюбия, а потому что сюда обычно попадали заключенные, которым недолго оставалось жить. Мало кому из них удавалось покинуть мрачный барак иначе, как ногами вперед.
Побег был хорошо организован. Один из охранников лазарета был подкуплен и принес заключенным подпилки и ключи от двух ворот. Он задержал ночную смену часовых и тем самым облегчил незаметное бегство. На берегу реки в лодке их уже ожидал Бобров со знакомым охотником эвенком, прекрасным гребцом, хорошо знавшим реку.
Политические намеревались по реке пробраться на юг, к железной дороге. Поскольку грести против течения очень трудно, колоссальная сила Боброва оказалась весьма кстати. Он неутомимо работал веслами, восхищая эвенка.
Вскоре им пришлось бросить лодку и продолжать путь пешком.
Для больных это было сплошное мучение. Они переоценили свои силы, которые в первый день бегства столь обманчиво и быстро возвратились к ним, но почти так же быстро иссякли. Последний день измученные люди едва передвигали ноги, и Бобров решил разыскать избу Орлова, так как знал, что живет он один в глухом таежном уголке.
Орлов заботился о «беглецах», добывал для них пищу и первые дни даже сам готовил ее.
Тайга щедро снабжает каждого, кто хорошо знает ее потайные «места», а Орлов знал их прекрасно. На охоту он брал трех шустрых лаек, и в амбаре у него всегда было много всевозможной дичи: глухарей, тетеревов, рябчиков, диких уток и гусей. С фактории он привез пополнение запаса и таким образом полностью обеспечил больных пищей.
Запущенная болезнь очень медленно поддавалась лечению. Действительные причины этой болезни тогда были неизвестны, но жители тайги предупреждали ее появление употреблением различных растений — черемши, настоя хвои, а также тюленьего жира. Фельдшер Бобров посоветовал «беглецам» мыть отекшие ноги в теплой воде, настоенной на хвое.
Орлов привез с фактории большие бочки, и «водолечебница» была в тот же день торжественно открыта. Необычную картину представляли три человека, целыми часами сидевшие в бочках!
Благодаря заботливому уходу Орлова больные поправлялись и спустя два месяца стали подумывать о дальнейшем путешествии. Их пребывание в одинокой избушке никем не было замечено, и они даже совершали небольшие прогулки по тайге, охотились на рябчиков или удили рыбу.
Время от времени приезжал фельдшер, привозил лекарства и осматривал больных. Он предпринимал попытки снабдить политических ссыльных документами для выезда за границу.
Наиболее страстным охотником из всей тройки был Иван Фомич Феклистов, бывший школьный инспектор, большой любитель природы и прекрасный геолог. Во время своих прогулок он изучал минералы и остукивал скалы самодельным геологическим молотком.
Однажды Феклистов вернулся с прогулки в радостном возбуждении: в пересохшем русле ручья обнаружен золотоносный песок! На следующий день все обитатели избушки отправились к россыпи и приступили к промывке драгоценного металла. Однако их добыча была невелика — через несколько дней золотоносный песок иссяк.
Орлов утверждал, что подобных россыпей в тайге немало. Еще несколько лет назад здесь искал счастья один старатель, но его добыча была так мала, что от дальнейших попыток он отказался. Узнав об этом, Феклистов полностью посвятил себя поискам россыпей золота. «Беглецы» отложили отъезд, так как для жизни на далекой чужбине золото могло оказать существенную помощь.
День за днем трое друзей бродили по тайге, карабкались по скалам, взбирались на сопки и пробирались сквозь чащу. Утомительные поиски изматывали выздоравливающих, один за другим они отказывались от дальнейших вылазок. Только Феклистов, неутомимый, всегда в хорошем настроении, продолжал поиски золотоносного песка.
Как-то вечером он вернулся и сообщил:
— Нашел одно местечко, где кое-что может быть. Я его еще осмотрю получше…
Все вызвались ему помочь, хотя сами уже потеряли надежду и терпение. Место, о котором говорил Феклистов, было участком леса площадью свыше двух квадратных километров. Несколько причудливых скал придавали ему особую дикую красоту. Небольшая речушка пробивалась сквозь каменные преграды, подмывала их и обрушивала.
Все с охотой принялись за работу. Копали, промывали песок. Результатом целого дня изнурительного труда оказалось несколько крупинок золота…
В воскресенье приехал фельдшер Бобров с радостным известием, что через неделю во Владивостоке для них будут приготовлены заграничные паспорта и письма в Канаду.
Это положило конец «золотой лихорадке».
Однако Феклистов даже в последние дни перед отъездом продолжал поиски золотых россыпей. Возвращаясь с очередной экскурсии, он услышал у подножия крутого откоса стоны и, когда подошел, увидел человека, лежащего с искривленным от боли лицом, который ощупывал свою ногу. Это был эвенкийский охотник. Он оступился на узкой тропинке, потерял равновесие, скатился с откоса и повредил себе ногу.
— Я Хатангин, — объяснял он Феклистову, — из рода Белтыр. Наш чум стоит по пути на Алтыш-Мар, отсюда девять верст. Ой, нога, нога…
Феклистов сделал временную перевязку и помог охотнику дойти до стойбища эвенков.
Там сердечно встретили русского друга, пригласили в чум шамана Шолеута. Шаман одновременно был костоправом и лечил все недуги своих соплеменников.
Осмотрев пострадавшего, он воспользовался приходом нежданного гостя, чтобы продемонстрировать ему весь процесс заклинания злого духа, явившегося, по его мнению, причиной несчастья Хатангина.
Шаман открыл две небольшие деревянные клетки, в которых держал по дюжине жаб. Он говорил, будто они прислужники «низких» шайтанов тайги. Под аккомпанемент бубна он переворачивал их одну за другой на спину и укладывал на циновку.
Жабы оставались неподвижными. Шолеут, непрестанно что-то бормоча, развел на небольшой каменной подставке огонь и бросил в него смолу и какие-то ароматные зелья. Затем нагнулся к неподвижно лежавшим жабам, тихо произнося непонятные слова. Минуту он словно бы прислушивался и размышлял, затем, указав на оцепеневшие существа, объяснил:
— Эти «дети» самых низких шайтанов тайги заснули по моему повелению. Сквозь сон они мне сообщили, что шайтаны расставляют сети на русского человека. Ты ходишь и смотришь вокруг воды. Ищешь семена, посеянные шайтаном для алчных людей. Природа и ее господин — человек — находятся в вечной борьбе. Задумайся над каждым своим шагом!..
Шаман дотронулся до жаб, те очнулись. На этом все колдовство было закончено, и гостю предложили чай. В кипевшую в небольшом котелке воду бросили плитку прессованного китайского чая и большой кусок масла. Напиток подали в деревянных чашках.
Шолеут погрузился в молчание, а Феклистов задумался…
Трюк с усыплением жаб не произвел на него никакого впечатления. Он знал этот фокус. Если быстро перевернуть жабу, а затем нажать на определенные нервные центры, возникает так называемое каталептическое состояние.
Когда-то Феклистов сам усыплял таким образом голубей и кроликов, только, конечно, без бубна и заклинаний.
Однако о том, что шаман знал о его частых прогулках вдоль реки, стоило задуматься.
Затем он простился с Хатангином и шаманом и пустился в дорогу.
Эвенки показали Феклистову узкую звериную тропу, которая, по их словам, вела кратчайшим путем к реке, а та уже приведет к избе Орлова. Весело насвистывая, Феклистов шагал по узкой тропинке. По неосторожности он неожиданно споткнулся и упал в какую-то яму, образовавшуюся от вывороченной ветром старой пихты. Природную ловушку скрывала буйно разросшаяся трава. Получив несколько ссадин и весь измазавшись, Феклистов с трудом выбрался из ямы и решил свернуть с тропинки. Ориентируясь по небольшому карманному компасу, он пошел напрямик через тайгу.
По своему характеру Феклистов был мягким человеком, но решительным и даже иногда упрямым. Здравый рассудок подсказывал ему, что нужно вернуться на тропинку, а упорство толкало вперед. Идти становилось все труднее, местами приходилось пробираться сквозь густые кусты и подлесок, и только после часа усилий он все же пришел к выводу, что, покинув тропу, совершил ошибку.
Время от времени спугивал то глухаря, то рябчика, несколько раз до него доносился шум убегавших животных. Места, по которым пробирался Феклистов, отличались живописностью. Белые березы стояли рядом со светло-зелеными лиственицами, из высокой травы и кустарников поднимались каменные глыбы, а среди них прокладывал себе дорогу ручеек.
Феклистов присел отдохнуть у ручейка, а затем пошел по течению. Но едва он сделал несколько шагов, как услышал злобное ворчание и увидел перед собой огромного зверя.
Это была медведица, лежавшая здесь с медвежонком. Феклистов хотел быстро перепрыгнуть через ручей. Но стоило ему сделать шаг, как медведица зарычала и поднялась на задние лапы.
Времени на размышление не было. Он бросился к ветвистой березе и взобрался на нее. Медвежонок выскочил из логовища, но мать лапой сгребла его, и тот скатился под ее мохнатое брюхо.
Заботливая мамаша приготовила здесь на ночь логово, а теперь не чувствовала себя в безопасности. Минуту медведица принюхивалась, затем взглянула на пришельца и побрела к ручью. На ходу она рычала и тихонько подгоняла малыша, чтобы тот не отставал от нее. У ручья она остановилась, вновь посмотрела на человека, затем, подтолкнув медвежонка, быстро ушла в лес.
Из осторожности Феклистов переждал некоторое время, потом спустился с дерева и пошел осматривать логовище медведицы. Трава и дерн были вырваны когтями сильных лап, образовалась яма. Геолог заметил, как в углу, озаренное лучами заходящего солнца, что-то поблескивало.
Он сделал несколько шагов и, не веря собственным глазам, стал на колени. Перед ним лежали самородки золота.
В первый момент им овладело возбуждение. Он разгребал глину, пропуская между пальцами золотые самородки и обыкновенные камешки, и дышал при этом так, будто выполнял неимоверно тяжелую работу.
Здесь оказалось такое множество золота, что его невозможно было забрать. С собой была только небольшая кожаная сумка, которую он носил на ремешке, и кисет с табаком. Он насыпал их золотом. Срубив топориком, который обычно носил за поясом, несколько тощих елочек, Феклистов завалил ими логовище. Однако ему показалось, что от этого место стало приметным, тогда он принес из лесу сухой хвои и листьев, потом с трудом прикатил к найденному кладу несколько тяжелых камней. Только теперь он мог быть спокоен, что сделал все необходимое, скрывая следы своей находки.
Окружающие деревья он обозначил зарубками и после этого отправился домой.
Вечерело. Сам того не замечая, Феклистов приближался к обрыву. Неожиданно он полетел вниз.
От мучительной боли перед глазами у него поплыли золотисто-зеленые круги; затем он погрузился во тьму и забвение.
Настала черная, беспроглядная ночь.
За ужином не хватало четвертого едока. Сидящие за столом терялись в догадках, шутили, вероятно, геолог нашел огромное сокровище и теперь всю ночь будет его сторожить. Однако Феклистов не приходил, и они начали беспокоиться.
Орлов напомнил, что для неискушенного ночь в тайге полна опасностей и что шутить с этим нельзя, может быть, Феклистов попал в беду…
Темной ночью две лайки из эвенкийского стойбища — Комбо и Кежма — рыскали по тайге.
Лето для лаек — самое лучшее время отдыха, так как вылазки охотников за лесной пернатой дичью не утомительны, а лишь еще сильнее разжигают у собак охотничьи страсти.
Ночная жизнь в тайге очень оживленна. Из нор и логовищ вылезают барсуки, лисы и хорьки. В гуще леса бродит величественный лось.
Почуяв запах, лайки побежали медленнее. Комбо задрал морду и едва слышно заворчал, так как Кежма продолжала бежать вперед. Получив предостережение, она обернулась и теперь сама почуяла вечного врага всех собак — медведя. Собаки нырнули в чащу, беззвучно пробираясь по ней. Чувство страха им было неведомо. Охота была их потребностью.
…Ночью медведь не так опасен для собак, как среди белого дня. Более шустрый Комбо подбирался слева, в то время как Кежма оставалась сзади и продвигалась по медвежьему следу.
…Феклистов постепенно приходил в сознание. Ему казалось, будто он слышит тихий звон и шум ветра. Затем он задрожал от холода и почувствовал тупую боль в затылке. Хотел ощупать голову, но не смог пошевелить рукой. Временами звон пропадал, словно его уносил ветер, шумевший в ушах.
Геолог лежал лицом к земле. С огромным усилием он перевернулся навзничь, чтобы тяжесть тела не сжимала грудной клетки.
Вдруг к его лицу прикоснулось что-то теплое и влажное. В первый момент он не видел ничего — его глаза были залеплены кровью и грязью. Прикосновения сопровождались хриплым ворчанием, и Феклистова охватил невольный страх. Но скоро он понял, что это собака лизала его, и обрадовался: значит, недалеко люди. Феклистов ощущал сильную боль во всем теле, с трудом поднял руку и вытер лицо.
Комбо заскулил, затем побежал и исчез в темноте. Кежма не отходила от Феклистова, втягивала в себя воздух, пересаживалась с места на место и виляла хвостом.
В стойбище охотников Комбо поднял настоящую тревогу. Влетел в юрту своего хозяина Хатангина, скакал, скулил, пока не разбудил всю семью. Сонный охотник прикрикнул на собаку, но, окончательно пробудившись, понял, что она принесла какое-то известие.
С ушибленной ногой Хатангин не мог отправиться вместе с собакой и потому послал за своим братом Орджаном.
— Ну, ну, посмотрим, что они нашли, — бросил, уходя, Орджан.
— Увидишь, — сказал Хатангин, провожая брата взглядом.
Через некоторое время вернулся Орджан и, едва переводя дыхание, сообщил:
— Однако несчастье. Русский лежит около Черной березы. Иду запрячь оленя и разбудить кого-нибудь, чтобы мне помогли. Комбо и Кежма остались там.
Вскоре был запряжен сильный олень. Он тащил за собой две длинные, сплетенные между собой жерди. Это примитивное транспортное средство, называемое волокушей, удобно тем, что оно проедет всюду и на самой плохой дороге не поломается.
С Орджаном пошел еще один охотник. Собаки встретили их радостным лаем. Раненого уложили на волокушу и привязали широкими и мягкими постромками.
Ехали медленно. В стойбище раненым занялся шаман.
— Одному великому Торыну, богу тайги, известно, будет ли завтра еще биться сердце русского, — важно произнес он.
Орджан, убежденный, что Феклистова может вылечить только Торын, начал упрашивать шамана:
— Могли бы помочь жертвы, надо задобрить Торына.
Шаман ответил, глядя в сторону:
— Русский выручил твоего брата, Торын выручит русского. Если хочешь расположить к себе великого, принеси жертвенный дар.
Орджан ушел и вернулся с двумя соболиными шкурками. Одну из них шаман положил в своем чуме, а вторую церемонно разрывал и бросал ее частички на небольшой каменный алтарь, где горел огонь.
Тем временем Хатангин, поддерживаемый своей сестрой, молодой Майиул, приковылял к шаману и почтительно смотрел, как на жертвенном алтаре огонь пожирает драгоценный мех. Запах горелой кожи и шерсти смешивался с ароматом кипящей смолы, дым стелился по чуму и поднимался клубами, пока его не уносил легкий ветерок.
Феклистов неподвижно лежал на ложе, застеленном оленьими шкурами, и тяжело дышал. Хатангин сидел, сочувственно покачивал головой и шептал, как бы увещевая раненого.
— Русский не должен был ходить по тайге без оружия, не должен был ходить один, где никогда не бывал. В тайге не поможет ученая голова…
Майиул ожидала, пока шаман не дал ей знак, и затем вошла в чум. Здесь она уселась около больного, чтобы присматривать за ним. Брат медленно встал, девушка помогла ему дойти до выхода и вернулась к Феклистову.
Хотя это и противоречило обычаям племени, чтобы незамужняя девушка ухаживала за посторонним мужчиной, но Хатангин настоял на своем, доказывая, что Феклистов отнесся к нему, как к родному брату.
Майиул смотрела за раненым. Русский показался ей таким несчастным, что она не выдержала и погладила его по лицу.
Феклистов открыл глаза и, увидев перед собой девушку, что-то прошептал. Он говорил так тихо, что она ничего не могла понять.
Девушка склонилась к нему, и ее черные волосы коснулись его лица. Нежным голосом она спросила, чего он желает.
— …воды… пить!.. — и он показал рукой на рот.
Майиул улыбнулась, кивнула головой и вышла, чтобы принести утоляющий жажду напиток: холодный чай с клюквенным соком.
Рано утром Орлов и его двое жильцов отправились разыскивать Феклистова.
Две шустрые лайки прыгали около них. Время от времени они исчезали среди деревьев и вновь возвращались к хозяину. Охотник решил начать розыски в золотоносной долине, около безымянной речки, где геолог производил свои изыскания.
Родион был опытным следопытом и обращал внимание на каждую мелочь, не пропускал ни малейшего следа и скоро обнаружил место, где Иван Фомич перешел через речку. Он догадался, что Феклистов, будучи геологом, вероятно, исследовал притоки реки, надеясь, хотя бы даже в сухих руслах, найти золотые россыпи.
Дошли до небольшого ручья, извивавшегося по узкой лощине.
Орлов пошел в том направлении, откуда слышался лай.
По скользкому откосу все осторожно спустились в лощину, где на мягкой почве Орлов, наконец, нашел следы людей, собак, оленя и волокуши.
— О, смотрите, тут все как на ладони. Два человека, олень, собаки, здесь лежал человек. Вот борозды в мягкой почве — это следы волокуши. Так, тут на нее что-то погрузили, борозды стали поглубже. Я думаю, что мы на верном пути. Давайте пойдем по этому следу!.. — говорил Орлов.
— Вы думаете, эти борозды приведут нас к цели?
— Будем надеяться.
Когда путники добрались до стойбища эвенков, их встретили охотники. Среди них был Орджан.
— Где наш человек? — нетерпеливо спросил Орлов.
— Он лежит в чуме у шамана, — сказал Орджан.
Шаман склонился над постелью больного и что-то бормотал. Майиул стояла на корточках перед табуреткой и процеживала в небольшую деревянную посудину оленье молоко — единственную пищу, которую шаман разрешил давать раненому.
Орлова и его спутников, появившихся у входа в чум, Шолеут знаком руки пригласил войти внутрь, а сам продолжал свой обряд.
— Что это шаман делает? — спросил Орджана один из пришедших.
— Разговаривает с Торыном. Не мешайте ему.
Хатангин объяснил, что Торын — это бог тайги.
Спустя минуту Феклистов пошевелился и, увидев своих друзей, попытался улыбнуться. Все столпились вокруг него и расспрашивали, как он себя чувствует и чем они могут ему помочь. Посоветовавшись между собой, они решили поскорее связаться с фельдшером Бобровым и попросить его приехать в стойбище.
Тем временем Майиул снова села у изголовья больного, держа в руках посудину с молоком.
— Видно, девушка, не хочешь его будить? — спросил Орлов.
Девушка взглянула на спросившего большими миндалевидными глазами.
— Такая сестра, ей-богу, дороже золота, — сказал с улыбкой Орлов. — Хотя в этом мы можем быть спокойны за нашего больного. Скоро приедет фельдшер. Не вешайте головы, друзья. Насколько я заметил, у Иванушки здоровье железное. Излечился же он прошлый раз раньше вас всех. И здесь, будем надеяться, тоже поправится.
Потом Родион и его спутники простились с охотниками и шаманом, попросили получше заботиться о Феклистове и отправились в обратный путь.
Вечером Родион Родионович поехал в уездный центр и сообщил фельдшеру о случившемся с Феклистовым несчастье. Бобров был очень взволнован серьезным оборотом дела, так как дорожные документы для всех троих были уже приготовлены — надо было торопиться с отъездом.
— Вот не было печали! — горячился он. — Надо же, чтобы именно теперь это приключилось! Как же нам быть, а?
— Ничего с ним не поделаешь. Дай бог, чтобы выжил, — промолвил охотник.
— Он на редкость вынослив, почти шутя справился со скорбутом, выкарабкается и из этой переделки. Знаете, эти геологи живучи!..
— Николай Никитич, не надейся на его выносливость, лучше сам помоги, ведь ты же медик. По старой поговорке: на бога надейся, а сам не плошай, — настаивал Орлов.
— Мы, лекарское сословие, не любим поднимать панику. Там, где уже все безнадежно, поможет редкий корень…
— Не думаешь ли ты о корне жизни? — перебил фельдшера охотник.
— Да. Многим помог женьшень. Надо бы и нам попробовать?
Фельдшер достал деревянную шкатулку и поставил ее на стол. Когда ее открыли, охотник увидел корень женьшень. Он лежал в глине, в которой рос многие годы, пока не достиг среднего размера. Был желтоватого цвета, а самым примечательным в нем было то, что он напоминал человеческую фигуру. От небольшого туловища отходили корешки, похожие на руки и ноги человека, а на короткой шейке сидела «голова».
— Вот это корень жизни, — говорил фельдшер.
Бобров немало знал о женьшене.
— Иногда говорят, — рассказывал он, — корень помогает человеку, даже просто если его носить на теле. Это, конечно, небылица. Однако порошок или кашица из корня действительно часто помогает. Этим корешком я спас не одну жизнь.
Женьшень — китайское название редкого, исчезающего с земли растения из семейства аралиевых. У него есть и другие имена. В Маньчжурии, например, его называли панцуй, а нанайцы именуют его орхода.
Он растет одиноко на умеренно влажных почвах, в тени кедров и некоторых других деревьев. Стебель растения до 50 сантиметров высоты. На стебле в зависимости от возраста до пяти листков, похожих на человеческую руку. Цветы появляются поздней весной и малозаметны. Они светло-зеленые, как и все растение. Плоды, небольшие розовые или светло-красные ягоды, созревают уже перед самыми холодами. Но самым ценным является корень, благодаря которому оно и получило свое название: женьшень, или корень-человек, корень жизни. Женьшень весьма чуток к влияниям среды. Он растет очень медленно. Только в возрасте 10–15 лет им можно пользоваться для лечебных целей. К этому времени вес корня достигает 50–70 граммов, реже попадается корень весом в 100–150 граммов, а корень в 200–250 граммов уже диковинка. Женьшень очень дорог и ценится в зависимости от размеров. Поисками корня занимались главным образом китайцы, корейцы и некоторые сибирские народности. С ним было связано много суеверий и обрядов, а места, где находили корень, сохранялись в тайне.
Врачи и фармацевты восточных народов изготовляли из целебного корня порошки, настойки и мази, которые применяли против физической слабости и полового бессилия. Спрос на женьшень все увеличивался, его цена непрерывно росла, а добывали его так интенсивно, что попадаться он стал все реже и реже.
Только к вечеру Орлов с фельдшером приехали в стойбище эвенков.
Два светильника освещали чум шамана, и в их мерцающем свете Феклистов казался восковой фигурой. Бобров чувствовал себя подавленным.
— Спит, — нарушила тишину Майиул. — Спит целый день, а проснется, только пить просит.
— Понимаю, голубушка. Это его счастье, что ты присматриваешь за ним.
Орлов подтвердил слова фельдшера, чувствуя горячую симпатию к девушке, которая самоотверженно ухаживала за раненым.
Феклистов очнулся и, узнав своего друга, провел языком по запекшимся губам, прошептал:
— Плохо мне, Никитич…
— Да, трудновато. Так… А теперь стисни зубы, я осмотрю тебя и перевяжу раны.
Иван Фомич не был слабохарактерным человеком, но эту процедуру переносил тяжело, скрипел от боли зубами и временами не мог сдержать крика. Майиул гладила его волосы и успокаивала как могла, фельдшер зашил глубокие раны, а небольшие только перевязал. Когда он кончил, Феклистов был близок к обмороку.
— Ничего, герой, скоро поправишься, — успокаивал Бобров больного. О перевозке раненого нечего было и думать. Его состояние вызывало у фельдшера серьезные опасения. Бобров остался около него до следующего дня.
Из корня женьшень он приготовил порошок, который больной должен был принимать два раза в день.
Шаман не мог не воспользоваться случаем и добавил также свое заклинание, а фельдшер поблагодарил его за то, что он побеспокоился о больном в первые, самые тяжелые минуты. Для Майиул у него тоже нашлись слова похвалы.
— Что будет с ним? — с тревогой спрашивали Боброва друзья Феклистова.
— Не могу пока сказать. Я думаю, это решится сегодня ночью. Останьтесь здесь, около него.
Затем молча пожал всем руки и уехал.
Ночь прошла для раненого благополучно. Он победил болезнь. Теперь его выздоровление стало вопросом заботливого лечения и времени.
Такой поворот к лучшему вызвал у его друзей чистосердечную радость. Однако она была омрачена тем, что Иван Фомич не сможет выехать за границу. А до отъезда оставалось всего два дня. Товарищи сидели у его постели и утешали, что не прощаются с ним и спустя месяц-другой он приедет вслед за ними. Бобров и его товарищи о нем позаботятся.
— Приеду, — подтверждал Феклистов. — Ждите меня. Забирайте с собой золото и…
Они протестовали, но Феклистов был непреклонен и уверял, что в земле осталось значительно большее богатство, чем он захватил с собой.
В конце концов они согласились и договорились, что Бобров поможет им превратить золото в деньги, которые обеспечат им первое время существования на чужбине.
Потом распрощались, как прощаются мужчины, коротко и словами, в которых звучала твердая надежда на будущее.
Феклистов остался в чуме один. Майиул пошла проводить друзей. Она вернулась такой радостной, что невольно вызвала его удивление.
— Твои люди меня просили, чтобы я ухаживала за тобой и там, куда тебя перевезут, ведь там нет женских рук, а у меня их сразу две… Наши называют то место Певучей долиной. Там тебе будет весело.
— А, к Орлову. И ты согласна?..
Майиул молча кивнула и покраснела.
«Вот тебе женщина, которая не умеет притворяться», — подумал Феклистов и засмеялся. Однако вслед за этим его лицо болезненно искривилось и он застонал. Майиул погрозила пальцем и напомнила, что сказал фельдшер: полное спокойствие — самое главное!
— Говоришь, спокойствие, — вздохнул больной, — а знаешь, что это значит остаться здесь, в то время как друзья уезжают… Кто знает, увидимся ли мы еще.
— Останешься здесь не один. Ты говоришь, что тайга страшная. А я думаю, что страшны некоторые люди, а не тайга. Она нам дает почти все. Хотя и неохотно, но дает, а кто тебе даст больше? У нас нелегкая жизнь, и бывает, что мы завидуем людям, которые живут в больших деревянных и каменных чумах. Правду шаман говорит, что они словно откормленная птица с подрезанными крыльями — никуда не летают.
— А почему тогда тебя тянет к таким откормленным птицам?
— Ведь не все же они откормленные и не у всех подрезаны крылья. Взять хотя бы Орлова…
Феклистов нахмурился. Вспомнил о своих друзьях, покидающих страну, вспомнил Петербург, сияющий Невский проспект, красавицу Неву…
При воспоминании о жене и сыне у него увлажнились глаза. Сколько горя испытали Ольга и Андрюшка! Сколько трудностей и разочарований пришлось им пережить. Как бы они были счастливы, если бы удалось его бегство за границу. Они бы приехали к нему… А теперь он лежит тут беспомощный…
Из раздумья его вывела Майиул. Положила ему руку на голову и тихо спросила:
— Сердце болит?
— Почему так думаешь?
— Глаза твои вижу. У мужчин это только от сердца, когда его сжимает страдание. У нас, женщин, иначе. Иногда мы плачем, а сердце у нас не болит. Наши слезы легче мужских.
«Подумать только, — заметил про себя Феклистов, — как выросшая в тайге девушка может отгадывать чувства».
В чум вошел шаман.
— Как приказал твой врач, несу тебе лекарство. Лекарство для больших начальников. Видно, выслушал Торын мои просьбы, иначе корень-человек не нашел бы к тебе дорогу. Ты даже не знаешь, сколько сил в нем. Даже я этого не знаю. Земля, которая носит тайгу, дает тебе силу из этого редкого корня. Он исцелит тебя. Поверь, что теперь тайга не возьмет твоей жизни.
Феклистов был удивлен серьезной речью шамана. О корне-человеке до сих пор ему приходилось только читать. Его поразило, какую большую надежду возлагал на действие корня фельдшер и какое почтение он вызвал у хитрого шамана.
Наступил вечер, утихли в стойбище человеческие голоса. Только время от времени лаяли собаки.
Многое изменилось за эти два месяца. Феклистов по совету фельдшера был перевезен в избу Орлова, а Майиул продолжала ухаживать за больным. Она быстро освоилась с новой обстановкой, и Орлов, на которого девушка сразу же произвела сильное впечатление, вскоре почувствовал, что с ее появлением пришло в дом что-то новое, радостное. Он стал несколько застенчив и даже робок. Старался говорить непринужденно, как всегда, но это у него не получалось. Феклистов вскоре угадал причины этой перемены и при удобном случае поговорил с Орловым.
— И на стреляного бирюка находят минуты слабости, Родион Родионович. Вижу, как ты притворяешься и подавляешь в себе то, о чем давно бы следовало сказать девушке.
— Тсс, Иван Фомич. Как можно?..
— Эх ты. Видно, что любовь делает слепыми и глухими не только глухарей, но и бесстрашных медвежатников. Неужели ты не замечаешь, что Майиул ждет этого? Наверное, хочешь, чтобы она сама сказала тебе?
— Что вы! Ведь я намного старше ее, красавцем никогда не был, а она… будто маков цвет. Да к тому же она не русская. Не слышал, чтобы где-нибудь эвенка вышла за русского.
— Все твои рассуждения выеденного яйца не стоят. Когда ты уходишь на охоту, она смотрит в окна и не может дождаться тебя. А ты застенчив, словно гимназист… И потом, думаю, что все твои опасения напрасны. Майиул православная, ее братья тоже. Какие же еще могут быть препятствия? Поверь мне, охотник, она любит тебя. Сегодня же поговори с ней!
Феклистов был прав.
В один прекрасный день перед домом старой тетки Орлова, Агафьи, зазвенели бубенцы и остановились сани. Это было редкое событие, и старуха с любопытством подбежала к окну.
— Что это — у меня мутится зрение что ли? Никак к нам.
— Будьте здоровы, тетушка, — еще в дверях весело закричал Орлов. — Примете нас? Я привез свою невесту.
Тетушка на минуту потеряла дар речи, а когда опомнилась от изумления, быстро заговорила.
— Здравствуйте, здравствуйте, проходите, садитесь. Слышу, кто-то к нам едет, а тут на — жених с невестой к нам пожаловали.
Тетушка посмотрела на Майиул, которая несколько смущенная стояла посередине избы, видимо, не ожидая столь шумного приветствия.
— Ну и красавицу ты выбрал, Родионушка! Дай бог каждому такую. Славная барышня, совсем особенная, мне кажется не русская…
— Меня зовут Майиул, по отцу Каундига.
Все было сделано, как условились. Хлопоты по подготовке к свадьбе взяла на себя тетка Агафья.
Обрученные возвратились в избу Орлова, где Феклистов и Хатангин целую неделю хозяйничали сами и с нетерпением ожидали приезда хозяина и его избранницы.
Время шло. Иван Фомич продолжал жить у Орлова. Однажды, читая старинную книгу о женьшене, Феклистов неожиданно прервал чтение и задумался.
— Перестань думать, Фомич, — окликнул Орлов.
— Знаю, где находится твоя душа. В Питере, у семьи. Видишь здесь нас счастливых и о своих вспоминаешь. Читай дальше, читай о Китае. Твое деревцо плоды даст позднее…
Феклистов сдержанно улыбнулся, махнул рукой и продолжал чтение.
«Китайские врачи утверждают, что женьшень укрепляет человеческий организм и даже омолаживает его. Умирающие, выпившие отвар из корня, возвращались к сознанию и некоторое время жили — иногда час, иногда и несколько дней.
В старом учебнике фармакологии «Бень-Цао-Ганьму», написанном известным врачом времен династии Мин в 1596 году, приведено свыше 100 рецептов изготовления лекарств из этого корня.
Народ столетиями складывал легенды о чудесном корне. Одна из них гласит:
Когда-то, давным-давно, жили два старых рода — Сун Син-ли и Си Сао-вын. Они враждовали между собой. В роде Сун Син-ли был старший сын, храбрый воин Жень-шень. У него было доброе сердце, и он защищал больных и слабых. Эти черты он унаследовал от своих предков, которые вели свою родословную от царя лесных зверей — тигра. Старший сын рода Син Сао-вын, воин Ши-хо, отличаясь красотой, во всем остальном был полной противоположностью Жень-шеня. Он был груб, безжалостен и суров. Грабил и сжигал крестьянские селения, уничтожал урожай на полях. Возмущенный народ пришел к Жень-шеню искать защиты. Жень-шень пообещал помочь, выбрал подходящий момент, напал на Ши-хо, обезоружил его и приковал к скале. Однажды он привел свою сестру Лиу-лу и показал ей пленника. Девушка в него влюбилась и ночью, когда все спали, освободила Ши-хо и убежала с ним в горы. Но Жень-шень выследил беглецов и вызвал противника на поединок. Бой был жестокий и длительный. Жень-шень оказался сильнее, потому что в нем жил дух тигра, и ему удалось нанести Ши-хо смертельную рану. Лиу-лу, наблюдавшая за сражением из-за укрытия, в ужасе воскликнула.
Жень-шень обернулся на крик, и в этот момент Ши-хо собрал последние силы и всадил кинжал в сердце героя. В поединке погибли оба воина.
Убитая горем Лиу-лу склонилась, поцеловала брата и возлюбленного и ушла в лес. Шла и плакала. И всюду, куда капали слезы красавицы, вырастало чудесное растение женьшень, могущественный и чудодейственный источник жизни.
Другая легенда говорит, что женьшень происходит от молнии. Если молния попадает в горный родник, вода уйдет глубоко в землю, а на этом месте вырастет корень жизни, одаренный силой небесного огня. Поэтому письменно женьшень иногда обозначается иероглифами «жень» и «шень», что означает «корень» и «молния».
Много легенд создано о чудодейственном корне.
В свое время в Китае добыча корня женьшень была монополизирована. Монополия была введена по велению императора Хан-ци и просуществовала до первой половины XIX века. Согласно этому, императорский двор ежегодно выдавал наместникам областей семь тысяч разрешений на добычу корня. Искателей, получивших разрешение, военный конвой сопровождал в тайгу или в горы, где каждому из них отводилась территория для поисков. Чтобы искатели не задерживались дольше, чем следовало, им разрешалось брать с собой ограниченный запас продовольствия.
Поздней осенью, когда искатели возвращались из тайги, их проверяли и записывали добычу. Затем им указывалось кратчайшее направление к главному императорскому сборному пункту.
У ворот Великой китайской стены они подвергались повторной проверке и здесь платили налог в соответствии с количеством и весом найденных корней. На главном сборном пункте корни принимали опытные специалисты. Их невозможно было ни обмануть, ни подкупить, так как сами они получали чрезвычайно высокое жалованье. Если искатель, пытаясь увеличить вес корня, клал в него кусочек олова или скреплял поврежденный корень тончайшими деревянными тычинками, он всегда бывал разоблачен, ибо каждый корень исследовался самым тщательнейшим образом. Императорские приемщики замечали все. При открытии обмана искателя немедленно арестовывали, предавали суду и заключали в тюрьму.
Самые суровые наказания ожидали людей, которые к корням, найденным в тайге, подсовывали экземпляры, выведенные на тайных плантациях. О таких случаях тотчас же докладывали лично императору, который назначал тщательнейшее расследование.
Принятые корни на императорском сборном пункте детально исследовались и сортировались. Самые ценные и крупные оставались для двора. Корни похуже шли на продажу. Стоил корень очень дорого. Обычно женьшень покупали врачи, аптекари и зажиточные люди для собственных надобностей или в качестве свадебного подарка сыну. Покупавший должен был отвесить пяти-шести-кратное количество золота или двадцатитрехкратное серебра по сравнению с ценой, которую выплачивал искателям императорский двор.
В течение нескольких тысячелетий китайские, тибетские и индийские врачи испытали благотворное действие этого чудесного корня на множестве поколений».
Феклистов закончил чтение и отложил книжку.
— Так вот оно как. В конце концов на тебе, Иван Фомич, неопровержимо доказано, что корень помогает человеку, — восхищался Орлов.
— Следует благодарить Боброва, что я остался в живых. Он, пожалуй, единственный медик, испытавший женьшень и умеющий им лечить. Я себя чувствую так хорошо, что через неделю встану. Шутка сказать: сколько времени пролежал!..
— Только смотри, Фомич, как бы не перенапрягся, потихонечку.
Но Феклистов перевел разговор на другую тему.
— Родион Родионович, а куда ты поедешь с Майиул в свадебное путешествие?
— В свадебное путешествие? Это принято только у горожан. У нас это не водится.
— А чем ты хуже городского? Подумай хорошенько, очень тебя прошу!
— Признайся, Фомич, за этим что-нибудь кроется?
— Конечно, я был бы очень рад, если бы ты поехал.
— Шутишь?!
— Ничего подобного. Думаю об этом совершенно серьезно. Я был бы очень рад, если бы ты съездил в свадебное путешествие в Петербург.
— Почему именно в Петербург?
— А куда же еще? По крайней мере Майиул увидит город, полный красоты и великолепия.
— Только из-за этого?
— Еще один пустяк — там живет моя семья, жена с сыном.
— Что ж ты ходишь окружным путем — через свадебное путешествие! Эх, Фомич, сказал бы прямо: поезжай к моей семье! Коли нужно, поеду.
Вскоре вопреки местным обычаям Орлов с молодой женой отправился в свадебное путешествие.
Они ехали в Петербург.
Понятно, что тетка Агафья не знала подлинных причин поездки Орлова. Ей ничего не говорили. Феклистов объяснил Орлову, что нужно передать в Петербурге.
Они еще раз сходили к медвежьему логову, то есть туда, где нашли золото.
Здесь Феклистов с Орловым четыре дня работали изо всех сил. Просеивали песок, гальку и глину. Орлов не был доволен работой, несмотря на то что они извлекли более десяти килограммов чистого золота в самородках.
— Мы плохо делаем, — утверждал он. — Надо промывать породу. Здесь осталось еще много мелких крупинок золотого песка. Мы придем сюда весной, отведем ручеек, устроим настоящий золотой прииск и извлечем все, что ускользнуло от нас сейчас.
Когда Феклистов предложил Орлову половину добычи, охотник отказался.
— Ты не знаешь наших порядков. Это место принадлежит тебе, Фомич. Первая добыча неделима. Она твоя. Я возьму себе лишь то, что мне причитается за работу.
Орлов повез в Петербург 10 килограммов золота. Часть была предназначена для семьи Феклистова, а часть для «особой цели».
Жена и сын Феклистова жили более чем скромно. Андрюша учился, а Ольга Петровна преподавала в женской гимназии. После осуждения мужа она потеряла место учительницы. Приезд Орлова и Майиул означал переворот в их жизни. Радость и горе.
Орлов привез ей письмо и сам подробно рассказал все, что знал об Иване Фомиче с момента бегства. Ольга Петровна не могла прийти в себя от изумления. Охотнее всего она бы сама отправилась к мужу. Но об этом нельзя было и мечтать.
Когда же Орлов вручил ей золото, она вовсе растерялась, не зная, что с ним делать.
— Родион Родионович, сердце у меня сжимается от тоски по Ивану. Ведь меня вызывали в жандармское управление и там сообщили, что он погиб, утонул при попытке к бегству. Как лгали!
— Наверное, так донесли с каторги, чтобы скрыть, что у них сбежало трое заключенных. Но, к счастью, Иван Фомич жив, здоров и даже на охоту ходит.
— Я сделаю все, чтобы добиться его освобождения. Завтра же посоветуюсь с друзьями. Пообещайте мне, что поживете с супругой у нас до тех пор, пока я все узнаю у друзей Ивана.
Золото — это ключ, который в царской России порой открывал железные тюремные ворота.
После многих хлопот, во время которых на столах чиновников незаметно появлялись шелестящие пачки, удалось смягчить приговор Феклистову. Пять лет каторги были заменены пятью годами ссылки в Сибирь без права выезда.
И это был прямо-таки неслыханный успех.
Феклистову было поставлено условие — геологическое исследование края, где он будет отбывать ссылку.
Ольге Петровне разрешили поехать к мужу. Она как бы воскресла. Охотнее всего она бы уехала сразу, но из благодарности посвятила себя Майиул: ходила с ней в театр, на концерты, в музеи, знакомила ее с жизнью большого города. Майиул была в восхищении. Двухмесячное пребывание в Петербурге открыло перед ней новый мир.
— Вы даже не представляете себе, что у вас за жена, — говорила Ольга Петровна Орлову. — Она очень наблюдательна и сообразительна. К тому же, у нее большие способности к рисованию. Я видела, как она рисовала узоры для отделки шкур. Ведь это же настоящее художество! Ей бы нужно учиться и учиться. Обещаю вам, пока будем вместе, помочь ей приобрести хотя бы основные знания.
В Петербурге уже капало с крыш, по утрам над городом висел густой туман. Но ветер его быстро рассеивал и относил к морю.
— Мы привезем в Сибирь весну, — смеялась Майиул, садясь в поезд вместе с мужем и Ольгой Петровной.
— Да, весну и радость, — добавила Ольга Петровна.
— То-то будет неожиданность для вашего мужа!
— Вы правы. Хотя жандармские власти уже уведомлены о решении, но они не знают, где скрывается «беглец», и, таким образом, не могут сообщить ему…
Но друзья не учли Боброва, который имел постоянный контакт с врачом каторги. От него фельдшер узнал об успехе, увенчавшем поездку Орлова, и этим известием немедленно порадовал Феклистова. Беглый каторжанин, официально объявленный мертвым, явился в уездную жандармскую управу.
— Вот так птица! — насмешливо приветствовал его начальник. — Услышал о предоставленной ему великой милости и прилетел. Где же вы скитались?
— На том свете, среди мертвых, куда вы изволили меня зачислить, — улыбаясь отвечал Феклистов.
— Молчать! Здесь не шутят! Хочу знать, где вы скрывались.
— В тайге.
— Еще скажете мне, что спали в медвежьей берлоге и мишка вас согревал.
— Почти так. Я жил в покинутой хижине и питался чем мог.
— Гм, интересно, вы живучи, словно кошка! Однако кто же вас лечил?
— Меня подобрали кочующие эвенки, завезли по реке Лене до самого побережья Ледовитого океана и там меня долечил доктор флота его императорского величества.
— Гляди-ка, далеко залетела птичка с перебитыми крыльями!
Феклистов молчал. Тем временем жандармский начальник просматривал его дело и вдруг спросил:
— Какое место выбираете себе для ссылки? К сожалению, вам и такая милость дана, самому выбирать, где хотите поселиться.
— Если позволите, я бы избрал именно здешний уезд. Надеюсь, что в вашем лице я всегда буду иметь благожелательного заступника, — поклонился Феклистов.
— Не знаю, каких заступников вы имеете в Петербурге, меня это мало интересует. Что же касается меня, я буду руководствоваться вашим поведением. Являться будете каждый месяц лично ко мне. И предупреждаю вас: никакой агитации, нелегальных политических кружков и тому подобных… Будем иметь вас на виду, даже если снова заберетесь в медвежью берлогу. А теперь подпишите…
Отвратительная процедура была закончена, и Феклистов, выходя из управы, глубоко вздохнул.
Тем не менее к одинокой избе в Певучей долине он поехал не сразу, — остановился на несколько дней у своего друга Боброва и с нетерпением ожидал возвращения Орлова.
Вместе с охотником и Майиул приехали Ольга Петровна и Андрей.
…Тихая избушка неузнаваемо преобразилась. Из открытых окон слышался смех, пение и музыка.
Планы поездки за границу теперь отошли в прошлое. Он не прекратил революционной деятельности, но должен был действовать крайне осторожно. Временно ограничился поддерживанием связей и случайной помощью другим революционерам, бежавшим с каторги. Ольга Петровна пробыла у мужа до самой осени, а затем вместе с сыном вернулась в Петербург.
Феклистов не был восхищен задачей, поставленной перед ним петербургскими властями, — производить геологические изыскания.
— Я должен работать для своих тюремщиков, для господ фабрикантов, биржевых спекулянтов и дворянства? Ну нет, этого не будет!
…Время шло, Феклистов полюбил тайгу. Высоко в небе летели лебеди и дикие гуси и протяжными криками возвещали весну. В лесу смешивались тысячи запахов и аромат цветущих и отмирающих растений. Глубже всех дышали березы. Их дыхание было чисто, как прозрачная вода лесного родника. Феклистову казалось, будто сильный запах, гонимый ветром с крон деревьев, напоминает соленое дыхание моря.
Орлов, с которым Иван Фомич часто делился своими наблюдениями, сказал ему как-то раз.
— Ну, Фомич, ты пропал. Уж тот, кто полюбит таежную жизнь, навсегда оставит город.
И он не ошибся. После истечения срока ссылки Феклистов остался в тайге: производил геологические изыскания, составлял геологические карты и переписывался с научными обществами.
Феклистов был страстным охотником. Зимой, когда нельзя было отдаться своей любимой работе, он неутомимо занимался промыслом пушного зверя. Больше всего его привлекала охота на соболя. Часто участвовал в облавах на медведя и не пропускал ни одного случая прервать зимний сон мишки, выгнать его из берлоги и всадить пулю в косматую шкуру.
Когда женился его сын Андрей, Иван Фомич поехал в Петербург к нему на свадьбу, пробыл в столице несколько месяцев и опять вернулся в Певучую долину. Возвратился он вместе с Ольгой Петровной, которая тоже полюбила безмолвные дремучие таежные леса, где вековые деревья, словно стражи, охраняли богатства, скрытые в недрах земли.
Большую часть года Ольга Пегровна проводила дома и была незаменимой советчицей Майиул, подарившей Орлову сперва сына, потом дочку.
Время шло, молодые Феклистовы тоже дождались в Петербурге радостного торжества — у них родился сын, которого назвали Олегом.
Счастливые дед и бабушка отправились посмотреть на внука. Но на этот раз Ольга Петровна серьезно заболела, и они остались в Петербурге. Несомненно, недуг явился последствием тяжело переносимых ею продолжительных и суровых сибирских зим. Врачи рекомендовали поездку на юг, на Кавказ. Однако ванны не могли помочь больному сердцу. Ольга Петровна возвратилась в Петербург и, несмотря на всевозможную врачебную помощь и самоотверженную заботу Ивана Фомича, вскоре умерла.
После смерти жены Иван Фомич весь отдался революционной работе.
В январе 1905 года в России вспыхнула революция. Феклистов помог организовать доставку из-за рубежа оружия для рабочих боевых дружин в Москве. Однако его деятельность не удалось полностью скрыть, охранка начинала кое-что подозревать, и Феклистову ничего не оставалось, как побыстрее уехать в тайгу и таким образом избежать новых репрессий.
В Певучей долине Иван Фомич вернулся к своим незаконченным изысканиям и в упорном труде постепенно залечивал раны тяжелого горя, нанесенного смертью Ольги Петровны. Целые недели он проводил в тайге, где продолжал составлять геологическую карту и делать описания месторождений различных минералов.
Орлов часто его спрашивал, какой смысл во всей его работе, если о ней никто не знает и никто по заслугам ее не оценит.
— Эх, Родион, Родион, а кто оценит твой труд? Кто скажет тебе спасибо за то, что добываешь пушнину? Купцы, которые, где только могут, стараются тебя обмануть? Если бы я сейчас опубликовал свои открытия, русский народ от этого никакой пользы бы не имел. Но поверь, наступит время… лучше почитай Пушкина.
Он поспешно вышел и скоро вернулся с книжкой и вдохновенно прочитал:
— Что ты скажешь на это? Совершенно понятно, что такое стихотворение считается запретным. Это пророчество, основанное на совершенно реальной силе — на народе. И вот когда это пророчество сбудется, только тогда я передам общественности результаты своей работы, чтобы она служила всем.
Летом к старому геологу приехала чета Феклистовых с сынишкой Олегом. Дедушка полюбил маленького внука, и тот к нему быстро привязался.
Андрей иногда сопутствовал отцу в его изысканиях, а больше увлекался охотой.
— Андрей, — упрекал отец сына, — то, что ходит, бегает и летает по тайге, найдешь в любом месте. Но то, что скрыто от людских взоров под землей, в пещерах, среди скал и в горах, намного ценнее, и сразу его не найдешь. Я бы хотел, чтобы ты был продолжателем моего дела или хотя бы надежным хранителем подземных сокровищ тайги. Сейчас я владею ими сам только потому, что не хочу отдавать их в жадные руки богатеев. Но знаю, что скоро народ станет свободным. Я, может быть, не доживу до этого дня, а тебя я бы хотел ознакомить с этими месторождениями.
Андрей задумался. Затем спросил отца.
— Ты, вероятно, нашел золото, папа?
— Золото… Разве на свете нет ничего более дорогого? Тайга скрывает и другие сокровища, которые полезнее и важнее золота. Жаль, что ты не пошел по моим стопам и не стал геологом… Маленький Олег должен им быть… Если будет необходимо, я поручу тебе важное задание, хотя оно касается геологии.
Больше этого вопроса они не затрагивали, и спустя несколько дней после разговора молодые супруги уехали.
Иван Фомич проводил их до железнодорожной станции и на обратном пути остановился у Боброва. Фельдшер был не один. В удобном кресле развалился полный мужчина с холеной бородой, большим ртом и усами. Черные волосы, пронизанные серебряными нитями, были старательно зачесаны. Это был время от времени навещавший Боброва крупный торговец пушниной Пуговкин.
— Вы пришли очень кстати, многоуважаемый господин Феклистов, — начал он важно. — Я приехал сюда именно ради вас. Я как раз собирался посетить вас в вашей таежной «резиденции» и уговаривал Николая Никитича съездить вместе со мной. Не правда ли?
Бобров кивнул и слабо улыбнулся, из чего Феклистов заключил, что тот не очень-то был доволен визитом купца.
Пуговкин продолжал:
— Я угадываю ваши мысли. Вы не знаете меня и удивляетесь, почему я так говорю с вами. Наверное, вы не читали нашей губернской газеты, в которой часто пишут о моей коммерческой и общественной деятельности. Однако это не имеет никакого отношения к данному вопросу. У меня к вам очень важное дело… В Петербурге интересуются вашими геологическими изысканиями. Поскольку же в течение ряда лет не поступало никаких крупных работ, то меня просили взять на себя труд посетить господина Феклистова и сообщить о достигнутых им успехах.
Иван Фомич посмотрел на купца и пожал плечами.
— Весьма удивлен, недавно я выслал в Петербург объемистый материал.
— Может быть. Это весьма похвально. Но они, по-видимому, ожидали нечто иное.
— К сожалению, иными результатами своих исследований служить не могу.
— Ну что ж, пусть будет по вашему. Я, конечно, ожидал большего…
— Работа геолога нелегка и зачастую приносит разочарование, — вмешался в разговор Бобров. — Сколько раз я поражался Иваном Фомичом, как у него хватает терпения.
— Охотно верю и остаюсь вашим покорным слугой. Значит, жду, пока вы меня не удивите.
После ухода Пуговкина Бобров раздраженно бросил:
— Видел его? Пришел разведать, хочет выслужиться. Из пота охотников сколачивает целое состояние, платит за пушнину жалкие гроши, а теперь хотел бы и здесь найти легкую наживу, да еще и путь к славе!
Феклистов задумался. Затем лицо прояснилось…
Иван Фомич разработал длинный и подробный отчет, богато иллюстрированный картами и сопровождаемый описаниями геологических формаций, в котором перечислял такие породы и минералы, которые с точки зрения возможности их использования совершенно не заслуживали внимания.
Когда же этот материал был вручен Пуговкину, тот был в восторге от обилия карт, чертежей и таблиц. Само собой разумеется, он не имел понятия о «пустоте» доклада.
Феклистов добился своего: в Петербурге сразу потеряли интерес к области, которая не сулила им никакой пользы.
Однажды летним вечером перед избой Орлова остановилась повозка. Выглянув из окна, Майиул увидела Боброва.
— Николай Никитич приехал, дети, идите встречать!
Мальчик и девочка выбежали навстречу гостю, они знали, когда бы он ни приехал, у него всегда найдется для них какой-нибудь сюрприз. На этот раз он привез «сюрприз» и для взрослых. Едва войдя в дом и поздоровавшись со всеми, он нахмурился и сказал:
— Сейчас прочту вам кое-что из газет… правительство Его Императорского Величества объявило 16 июля всеобщую мобилизацию… Начинается война с Германией и Австрией. Радоваться нечего. Мы связаны договорами с Англией и Францией, которые тоже объявили мобилизацию. У нас в городе председатель Союза русского народа раскричался вовсю, что мы должны защищать родину от прусских варваров, и призывал к походу к православному Царьграду. Не может дождаться, когда начнет наживаться на военных поставках. Я бы хотел поговорить с Иваном Фомичом, что он об этом думает… Его, видно, нет? Наверное, опять на изысканиях?
— Уже десятый день, как уехал с Хатангином к Сурунганским горам.
— Фомич нашел там что-то интересное. Работает больше месяца, даже похудел. Ведь он уже не молодой человек, давно за шестьдесят, трудно ему, а слушать никого не хочет. Ты бы хоть вразумил его, так сказать, по-врачебному.
Известие о всеобщей мобилизации окончательно вывело Феклистова из равновесия; когда же пришло письмо от Андрея, сообщавшее, что вот-вот и его возьмут в армию, Иван Фомич, недолго думая, отправился в Петроград.
Он еще застал сына.
С Андреем у него была продолжительная беседа. Он ознакомил сына с результатами своих трудов, договорился, что после возвращения с фронта Андрей посвятит себя исследованию сокровищ тайги, которые нашел и берег до лучших, свободных времен его отец.
Прощаясь, Иван Фомич еще раз напомнил Андрею о важности своих открытий.
— А теперь возьми с собой на дорогу Пушкина, — добавил он, протягивая томик стихотворений. — Он развеет любую грусть и тоску. Будь здоров и скорее возвращайся…
Андрей взял книгу, положил в свой чемодан и улыбнулся. Чудак же отец — с Пушкиным на фронт.
Иван Фомич провел в Петрограде несколько месяцев и так сдружился с внуком, что тот после отъезда дедушки долго тосковал. Много труда стоило матери успокоить его обещанием, что скоро и они поедут в далекую тайгу.
Наступила весна. Уже несколько дней над Певучей долиной летят птицы. Над тайгой слышались заунывные голоса журавлей, гоготанье гусей, кряканье уток…
Ивану Фомичу не спалось. Он вспоминал минувшие весны, прожитые в безмерных просторах дремучих лесов. Это была весенняя бессонница — предвестник охоты… Много лет назад геолог Феклистов подтрунивал над охотником Орловым, что тот никак не может дождаться, когда станет свидетелем свадебных торжеств лесных зверей и птиц, а теперь и у самого весенний перелет птиц вызывает тоску.
Вероятно, то же самое ощущал и прирученный ежик. Всю ночь он фыркал, сопел и топтался вокруг печки, свалив совок и кочергу. Иван Фомич не прикрикнул на него, так как понимал, что ежик тоже почуял весну.
— Бог с тобой, иди себе, непоседа, однако мог бы и подождать, — и открыл дверь.
На крыльце еж остановился, обернулся во все стороны и завертелся.
— Может быть, еще раздумаешь?
Но ежик осторожно спустился со ступенек и скрылся во тьме.
С весны и до осени ежик скитался по тайге и вокруг дома. Но как только чувствовал приближение зимы, он всегда возвращался домой.
Иногда Феклистов умышленно его не впускал, и тогда еж проникал домой совсем необычным образом. Сначала он скребся в дверь, а когда его усилия ни к чему не приводили, он отправлялся в сарай и ждал, пока кто-нибудь не придет за дровами. Дрова носили сложенные в небольшие вязанки, а щепки на растопку накладывали в корзину. Ежик подстерегал подходящий момент, забирался в корзину и спокойно ждал, пока его отнесут домой.
Иван Фомич посмотрел вслед ежу, вернулся домой и быстро оделся. Ему хотелось услышать весеннюю песню глухарей. До места токования было недалеко. Еще неделю тому назад он обходил и наблюдал вместе с Родионом Родионовичем, где садятся по вечерам эти большие птицы и где по утрам начинают свои поединки. В окрестностях Певучей долины они обнаружили большое количество деревьев, которые избрали себе глухари.
Едва Феклистов сделал несколько шагов, как услышал слабое пощелкивание, которое затем усилилось до первой трели. Как бы в ответ справа и слева раздалось токование второго, третьего и четвертого глухаря. У охотника заколотилось сердце, и, терпеливо подкрадываясь, он разглядел наконец в сером освещении едва занимающейся зари темный силуэт птицы. Глухарь передвигался с распущенным, как веер, хвостом, вытянутой шеей и выпяченной грудью. В любовном экстазе он забыл обо всем и пел свою первую и последнюю песню этой весны… Грянул выстрел — и птица упала в снег.
Дробь оборвала песню одного «рыцаря», но вблизи, шагах в ста, раздалось такое же страстное пение. Спустя минуту и этот глухарь мягко упал в снег.
Феклистов сел и задумался. Алой зарей запылало весеннее утро, и со всех сторон доносились звуки пробуждающейся жизни. Суровая тайга собиралась отметить праздник весеннего пробуждения. Снова зазвучали тысячи голосов неугасающей жизни, которая только дремала под белым саваном беспощадной зимы.
Наверное, под впечатлением воскресающей жизни Феклистов почувствовал гнетущую тоску…
Иван Фомич отряхнулся, поднял своих глухарей и зашагал домой. Из трубы уже поднимался дым. Соседи Орловы сидели за столом и ждали Родиона Родионовича, который тоже еще затемно отправился на ближайшее место токования тетеревов.
Весенняя охота закончилась, быстро миновало лето и осень.
Феклистов продолжал вести изыскания, но силы его уже были надломлены. Мучила одышка, отекали ноги.
Наступила суровая зима. Охотники отправлялись в глубокую тайгу на белку, лисиц, соболя, а Иван Фомич сидел в кресле и читал своего любимого Пушкина. Он тяжело переживал, что не может уже бродить по глубокому снегу в глухих уголках тайги и прислушиваться к звонким голосам проворных охотничьих собак-лаек.
Силы его покидали, ни медвежье жаркое, ни отвар чудесного корня женьшень, который больной пил по совету Боброва, не могли ему вернуть потерянных сил.
— Родионыч, сегодня приедет мой личный врач, знаменитый Бобров? — спрашивал тихим голосом Феклистов. — У меня шалит сердце, я не могу дышать…
— Приедет, Фомич, обязательно приедет. Пуговкин тоже хочет с тобой увидеться.
Когда, наконец, Бобров приехал, то не мог оказать большой помощи. Фельдшер увидел, что его друг почти безнадежен.
Оставалась единственная надежда на концентрированный отвар корня женьшеня.
Сильная доза этого лекарства подействовала: Феклистову стало легче, но в то же время он понял, что улучшение его состояния будет непродолжительным.
— Ты привел меня в чувство, Никитич, но не вылечил. Подай мне, пожалуйста, чернильницу я напишу Андрею. Хочу еще раз напомнить то, о чем говорил с ним в Петрограде.
Писал он медленно, тяжелой рукой, часто закрывал глаза.
— Родионыч, — обратился он к охотнику, кончив писать, — вверяю это письмо тебе. Пообещай мне, что сам лично его доставишь, если я не доживу до встречи с сыном. Ты хорошо знаешь, скольких усилий и времени стоило мне вырвать у тайги тайну ее сокровищ. Я хочу, чтобы о них никто не знал до тех пор, пока не настанут иные, лучшие времена. После моей смерти ими займется Андрей. Кое-что я ему уже объяснил, а здесь даю последние указания.
— Но ты, Иван Фомич, очень мрачно смотришь…
— Я знаю, что делаю, Родионыч. Пообещай мне выполнить мою просьбу.
— Хорошо, друг. Андрей получит твое послание, даже если бы мне пришлось идти пешком до самого Петрограда. Только столь важное письмо должно быть опечатано. Подожди немного, я сургуч принесу.
Феклистов остался один. Устало закрыв глаза, он вскоре уснул. В этот момент тихо приоткрылась дверь и в комнату вошел Пуговкин. Увидев на столе исписанную бумагу, он развернул ее. Прочитав первые строки, он дрожащей рукой надел пенсне. С необычайным волнением стал читать. Вдруг он услышал шаги и быстро вышел из комнаты.
— Мы здесь, Фомич, — весело объявил Бобров, подходя к постели. — Однако наш пациент уже заснул. Это хорошо.
Услышав шум, Иван Фомич открыл глаза, позвал Орлова и попросил запечатать письмо.
Друзья запечатали письмо, и Феклистов снова заснул. Бобров приписывал это действию корня женьшень.
— Если бы только сердце не было так ослаблено… Тогда бы я готов был поверить, что и на этот раз корень жизни не подведет.
Но корень не помог.
Глава 3
ЖИВЫЕ ДРАГОЦЕННОСТИ
Теперь, когда мне стала известна чуть ли не вся жизнь Орлова, я смотрел на него с еще большим почтением и восхищением. Правда, меня удивляло отсутствие его жены Майиул, которой хлопоты по домашнему хозяйству, по-видимому, не мешали в развитии ее художественных дарований. Об этом свидетельствовали многочисленные картины — акварель, масло и карандаш, висевшие на стенах. Я с интересом осматривал таежные этюды, сценки из охотничьей жизни, пейзажи и натюрморты.
Родион Родионович объяснил мне значение многих картин или их историю. Осмелев, я спросил, где же хозяйка дома, столь прекрасно владеющая кистью.
Старый охотник улыбнулся, расправил бороду и сказал:
— Вот какое дело: жена хоть не молода, но не пропускает ни одной выставки. Не то, чтобы только свои картины выставляла. Нет, имеет еще и другие занятия. Сейчас как раз подготавливается выставка народного творчества. К кому с этим обратиться? К Майиул Каундиговне Орловой. Знаете ли, выборы, комиссии, совещания, собрания, заседания, бог знает, что еще. А вы еще спрашиваете, где жена? Организовывает, согласовывает и советует художникам, а мы вот тут с Тамарой сидим одни.
— Только, дедушка, не говорите так! — засмеялась внучка. — Сами туда бабушку посылаете, сами советуете, какие картины показать. Уж не отпирайтесь!
По правде говоря, о жизни Родиона Родионовича мне рассказывали много, но кое-чего не досказали. Какова, например, судьба письма Ивана Фомича Феклистова?
Вручил ли его Родион?
Занялся ли Андрей отцовским таежным наследством? О каких сокровищах шла речь?
Все эти вопросы остались невыясненными, и никто даже не пытался на них ответить. Очевидно, старый Феклистов был всего-навсего чудаковатым геологом, придававшим всем своим находкам намного большее значение, чем они имели в действительности. Может быть, он и впрямь нашел месторождения золота, но настолько бедные, что их вообще нельзя было разрабатывать старым примитивным способом, и они ожидали, пока в землю не вгрызутся мощные экскаваторы, а в тайге не вырастут хорошо оснащенные промышленные предприятия по добыче этого драгоценного металла.
Может быть, завещание касалось соболей, а может быть, корня женьшень?
Одними догадками этой запутанной истории мне было не разрешить. Должен признаться, что, подстрекаемый любопытством, но не желая со столь щепетильным вопросом обращаться непосредственно к старику Орлову, я спросил об этом Петра Андреевича Чижова.
Но тот исчерпывающего ответа дать не мог.
— Я и сам толком ничего не знаю. Андрей Феклистов погиб во время первой мировой войны, вскоре после смерти своего отца. Что произошло потом, не знаю. Должно быть, все кончилось на смерти отца и сына. Не ломайте над этим голову. Вероятно, когда-нибудь все откроется, хотя я лично обо всех этих «сокровищах» неважного мнения. Иначе бы Орлов о них что-нибудь да знал и после революции сделал бы все возможное, чтобы богатое наследство Феклистова было использовано.
— А внук? Он, видимо, приехал с определенной целью? Не верится мне, чтобы его интересовали только соболи.
— Вот уж не думал, что вы такой дотошный! Я получил письмо от его дяди, биолога Реткина. Там написано, чтобы я помог его племяннику добраться до таких мест, где, по моему мнению, водятся соболи. Реткин сейчас занимается проблемой переселения соболей в места, где они раньше водились, но потом были истреблены. Ну, а когда он не смог приехать к нам, послал Олега. Тут все вполне естественно…
— …Вплоть до того, что племянник геолог и в соболях он разбирается, судя по всему, как я в звездах!..
— Вы ошибаетесь, дорогой друг. Соболя Олег знает. Все его повадки, характер. Ведь доказал он нам, что мы делаем большую ошибку, когда оставляем соболя хотя бы на одну ночь в капкане. Он даже показал новые капканы, которые хочет осенью испытать. Вчера он договорился со здешним кузнецом, чтобы тот срочно сделал ему еще несколько таких капканов. Правда, я сомневаюсь, чтобы сейчас, в теплое время, ему удалось что-либо поймать.
— Значит, я должен отказаться от мысли, что у Олега иные намерения, чем соболи?
— Это, Рудольф Рудольфович, ваше дело. Для меня вопрос ясен: мы едем искать соболиный рай в Сурунганских горах, о которых когда-то рассказывал и, наверное, даже писал Иван Фомич Феклистов.
— Какая дорога ведет к этому раю?
— Никакой. Как и к каждому обетованному месту, ведут лишь тропинки, да и те обычно загромождены камнями и деревьями. Летом и осенью попасть туда очень трудно!
— Но нам говорили, что старый геолог бывал там во все времена года.
— Так это ж был Феклистов! Однако даже он не рисковал отправляться туда в одиночку. Обычно его сопровождал Хатангин, опытный охотник. Но Хатангина уже нет в живых, а со времени смерти Ивана Фомича в тайге многое изменилось. Как-никак более двадцати лет прошло! Орлов тоже там бывал. Дважды, но всякий раз зимой, когда реки, ручьи и болота скованы льдом. Ездил на санях, часть пути, говорят, проделывал на лыжах.
В тот же вечер Родион Родионович подробно ознакомил нас со своими поездками к Сурунганским горам. Память у него была завидная, и он обращал наше внимание на непроходимые места, переправы, броды, болота, крутые обрывы. Он не скрывал сомнения, что вряд ли нам удастся совершить это трудное путешествие в начале осени.
Олег сначала записывал указания Орлова, но вдруг закрыл тетрадь. Минуту он молча смотрел на старика, потом тихо произнес:
— Я надеюсь, Родион Родионович, вы нас поведете?..
— Это будет ошибка в календаре, парень. О поездке мы говорили, но ты сказал, что хочешь ехать теперь. На санях бы куда ни шло, но верхом, а то и просто пешком! Куда там…
— Почему пешком?
— Потому что ты покалечил бы лошадей на обрывах, потопил бы их в болотах, поломал ноги об острые камни, которых в высокой траве конь не видит.
— Так кто же тогда нас поведет? — растерянно спросил Олег.
Чижов не решался взять на себя обязанности проводника: он никогда не доходил до Сурунганских гор.
Правда, зимой он иногда охотился у холмов Лосиные Гривы, но это ж всего только половина пути.
— Во всей деревне не найдете человека, — убеждал он, — который бы поручился, что доведет вас туда. Брат мой, Тит, советует поискать проводника в поселке эвенков.
На следующий день оба брата уехали, а Олег дожидался их возвращения и убивал время около меня. Я ловил хариусов в речке, прямо около деревни. К нам присоединилась внучка Орлова и, едва заметив Олега, засмеялась:
— Что дуетесь, как бука? Вам это не к лицу. Полюбуйтесь, при первых же затруднениях товарищ теряет настроение. Тайга — это, знаете, тайга, здесь не ездят как по Невскому проспекту.
— Что вы знаете, Тамара, о нашем Невском?
— Во всяком случае, больше, чем вы о тайге. От Адмиралтейства до Московского вокзала я помню чуть ли не каждый дом.
— Тогда сдаюсь. А откуда же вы так хорошо знаете Ленинград?
— А я там училась.
— В Институте народов Севера?
— Да, я теперь учительница в национальной школе.
— Значит, мне следовало бы идти к вам в школу и изучать тайгу.
— Едва ли у вас хватило бы терпения. Что-то сейчас вы не очень им отличаетесь.
— Это зависит от учительницы, — вмешался я в разговор, но закончить мне помешала внезапно клюнувшая рыба. Я подсек большого хариуса, дугой изогнувшего удилище. Он пытался уйти к противоположному берегу и скрыться в коряги. Олег и Тамара с напряжением следили за моей борьбой с хариусом.
— Оборвет леску и удочку сломает, — волновалась Тамара.
— Выдержит! — возразил Олег. — Удилище гибкое, рассчитано по формуле упругости.
Тамара так громко рассмеялась, что спугнула с мели маленьких рыбок, и они рассыпались по водной глади.
Тем временем мне удалось удержать хариуса в небольшой заводи, а затем вывести на мель. Тогда, недолго думая, я бросился в воду и в подсаке вынес красавца на берег.
— Ох, здорово! — восторгалась Тамара. — Сразу видно, что вы знаете свое дело. Я тоже рыбачу, но с такой рыбиной я бы не справилась.
— Так! Теперь, значит, и вы бы могли ходить в школу, — засмеялся Олег.
— Ну что ж, и пошла бы. Учиться никогда не поздно. Лишь бы только не пришлось изучать сложных формул упругости и вычислять динамическую силу рыбьей мускулатуры. Идемте, теоретик, не будем мешать рыболову.
Когда вечером я вернулся в деревню, порядком обремененный пойманными хариусами, об экспедиции уже все было решено. Внук Хатангина, молодой зоотехник Еменка Намынки, брался довести нашу экспедицию до Сурунганских гор.
Он занимался оленеводством, а также имел несколько опытных участков, где жили пятнистые олени. Были тут и маралы, панты которых тоже используются для приготовления лекарства.
Еще мальчиком Еменка сопровождал своего деда на охоте и со временем стал лучшим следопытом в стойбище эвенков.
Эвенки кочевали многие годы после революции и долго не могли избавиться от старых родовых обычаев, поддерживаемых богатыми одноплеменниками и шаманами.
Однако действительность новой жизни все увереннее вторгалась в сознание эвенков. Их дети посещали школы, подрастали — ехали учиться в Москву, Ленинград, Омск, Иркутск и Владивосток. Возвращаясь, они приносили в родные стойбища новые взгляды на жизнь и труд.
В конце 1924 года эвенки перешли на оседлый образ жизни. Кроме охоты, они стали также заниматься земледелием, скотоводством и традиционным оленеводством, которое теперь было поставлено на современной основе.
Новое хозяйство требовало новых специалистов, и Еменка Намынки был одним из них. Он с энтузиазмом внедрял и пропагандировал более совершенный способ разведения оленей и ухода за ними; взялся за устройство опытного участка для оленей, который, несмотря на свои малые размеры, уже приносил крупные денежные доходы.
Еменка располагал к себе сразу, с первого взгляда. Он был высок, плечист и с его лица не сходила улыбка.
Еменка лучше, чем кто иной, знал далекие таежные уголки, дорогу к Сурунганским горам — он несколько раз ходил с дедом Хатангином.
Олег спросил, много ли в этих неизвестных таежных местах зверей и водятся ли там медведи.
— Хватает, — безразлично ответил Еменка. Беседа о предстоящем путешествии затянулась до полуночи. Серьезным вопросом был выбор лошадей, потому что для такой трудной и утомительной дороги подойдет далеко не всякая. Важно, чтобы лошадь была привычна к тайге, не пугливой и не шарахалась перед препятствиями.
Тит Андреевич пообещал выбрать надежных лошадей.
— Кстати, сколько лошадей нам нужно? — заинтересовался Олег.
— По крайней мере шесть, — ответил Родион Родионович.
— Шесть не много ли? — удивился геолог.
— Едет вас пятеро, а для вещей, палаток, инструментов, продуктов вам нужно было бы двух вьючных.
— Насколько умею считать, — вмешался я в разговор, — нас всего четверо, а у Еменки и Чижова есть свои лошади. Кто же пятый?
— Угадайте, — сказал Чижов.
— Разве что Родион Родионович не устоял? — догадывался Олег.
— Нет, Родионыч посылает своего «заместителя».
— «Заместителя»? Кто бы это мог быть?
Олег так беспомощно посмотрел вокруг себя, что мы рассмеялись.
С нами ехала Тамара.
Ее не пугали трудности путешествия, и она уговорила деда, чтобы тот позволил ей участвовать в экспедиции.
— Что мне с ней делать? — жаловался Орлов. — Сегодня прожужжала мне все уши. Заладила одно: хочу ехать, хочу увидеть неизвестные места и тигра. Я, дескать, уже взрослая, чтобы знать, что можно, а чего нельзя… Пришлось разрешить.
Договорились, что колхоз одолжит нам три верховые и две вьючные лошади. Тит Андреевич решил добавить нам еще одного участника — колхозного конюха, который бы присматривал за лошадьми.
— Кем же ты нас осчастливишь, Тит? — спросил его брат.
— Не беспокойся. Поедет опытный таежник Тимофей Старобор. Он сам предложил, когда узнал, что вы собираетесь к Сурунганским горам.
— Этот нам подойдет! Он исходил тайгу вдоль и поперек и не одному медведю пощекотал шкуру, — согласился Петр Андреевич.
Было уже поздно, когда мы разошлись и легли спать.
На следующий день все занялись сборами. Петр Андреевич следил за работой и давал указания. Через его руки проходила каждая вещь; лишнее, чтобы не перегружать лошадей, он отбрасывал.
Самыми тяжелыми были палатки, очень удобные, двух — и трехместные. Тамара взяла свою небольшую палатку.
Совершенно неожиданно в полдень к Петру Андреевичу зашел человек, с которым тот долго разговаривал и наконец представил его нам.
Это был Федор Лаврентьевич Шульгин, лесничий, подопечные леса которого раскинулись на сотни километров вокруг Вертловки. Он узнал о нашем походе и просил Чижова включить его в экспедицию.
Лесничий уже давно собирался в дальние места, к Сурунганским горам, чтобы произвести там оценочную таксацию леса (то есть определение пород, количества древесной массы, возраста деревьев и т. д.). У него своя верховая и вьючная лошади. Последняя не догружена и сможет нести часть наших вещей.
На вопрос Чижова, согласны ли мы взять с собой Шульгина, никто не ответил. Олег нерешительно мялся, Тамара пожала плечами, а мне было безразлично, станет наша экспедиция многочисленнее или нет. Наконец Тимофей Старобор, высокий, плечистый, с большим шрамом на лице, сказал:
— Лесничий знает тайгу, и он хороший охотник.
Решили, что Федор Лаврентьевич поедет вместе с нами.
Это был рослый, свободный в обращении человек, с энергичным лицом. Говорил громко и сопровождал каждое слово жестикуляцией.
Тамара обернулась и тихо сказала:
— Он хитер, словно лисица.
Олег засмеялся, а наш проводник Еменка, услышав ее мнение, добавил:
— Ведь он же таежник, а они всегда находчивы.
Шульгин оказался остроумным собеседником. Правда, временами он был чересчур словоохотлив. Рассказывал о своем отце, убившем сорок медведей, о ловле живого барса и о находке скелета мамонта.
По-видимому, правда переплеталась у него с охотничьими вымыслами, за которые никто на него не сердился. Только Тамара относилась к нему с предубеждением и заявила, что он болтун.
Наконец все было готово к отъезду, и рано утром наш караван отправился в путь.
Перед расставанием старик Орлов дал нам еще несколько советов. Напомнил о возможной опасности и велел нам тщательно обозначать пройденный путь. Мы рассчитывали вернуться через 18 дней, хотя Олегу казалось, что этого времени не хватит.
Первым ехал Еменка Намынки, а замыкал кавалькаду Шульгин. Мы продвигались рысью по легкопроходимой дороге.
Наш караван растянулся, и Тимофей Старобор сердился, что мы не соблюдаем определенных интервалов. Тамара и Олег, увлекшись горячим спором, отстали и, видимо, свернули с дороги.
— О знаках, что говорил Орлов, помните? — спросил Чижов. Вопрос был задан всем, и ему ответили не сразу.
Первым отозвался я, заявив, что задание обозначать дорогу ни на кого не было возложено.
Старобор ударил себя по лбу и нахмурил брови.
— Если мне не изменяет память, означать дорогу хотел Федор Лаврентьевич! Потому он и едет сзади и не знает, что Тамара с кавалером свернули не туда, куда надо.
— Подождем их здесь. Не пойму, куда девался Шульгин? — возмущался Чижов. Ведь обозначать дорогу так просто, — ударил топором, вырубил стрелку на дереве и поезжай дальше. А еще лесник!
— Наверное, именно поэтому, — засмеялся Старобор. — Осматривает деревья и выбирает самые плохие, чтобы зарубкой не повредить хороших.
Мы хотели сойти с лошадей, но Еменка посоветовал отъехать подальше, к Иванову ручью, где их можно будет напоить.
К ручейку вела очень извилистая, крутая тропинка. Наши лошади приседали на задние ноги, чтобы не поскользнуться и не сорваться вниз.
Наконец мы преодолели головокружительный участок дороги и остановились на дне ложбины. Тут расседлали лошадей и пустили их пастись. Старобор вскипятил чай, без которого нельзя обойтись даже во время короткого привала. В это время Тамара и Олег, наконец, добрались до нас, и Чижов заметил им, что отставать в экспедиции не полагается. Олег стал утверждать, что они ехали за Шульгиным, но на одном из поворотов дороги неожиданно потеряли его из виду.
Это было странно, так как Федор Лаврентьевич должен был ехать последним.
— Так и было. Он отмечал дорогу, иногда обгонял нас, делал на дереве зарубки и снова ехал позади нас.
Пришлось ждать лесничего. Спустя два часа на холме показался Шульгин, он что-то кричал и так быстро спускался по крутой тропинке, что было удивительно, как не сорвалась вьючная лошадь, ведомая на поводе.
— Куда ты запропастился? — ругал его Чижов.
— Напрасно волнуетесь, Петр Андреевич, я в тайге не потеряюсь, только меня подвела моя вьючная лошадь. Пока я означал дорогу, она повернула и побежала домой. Еле догнал ее.
Над горами уже нависал вечер, тем не менее Еменка предложил ехать дальше, так как считал, что лощина неподходящее место для ночлега. Вокруг болота, а поэтому комары не дали бы сомкнуть глаз.
Мы продолжали путь по слабохолмистой местности. Олег заинтересовался, не работала ли здесь какая-нибудь геологическая экспедиция, так как вдоль тропинки были выкопаны многочисленные ямы. Однако Чижов объяснил, что это следы медвежьей деятельности. Медведи так выкапывают бурундуков и других грызунов, которые живут в земляных норах.
Пересекли узкую седловину между двумя холмами, и перед нами открылся замечательный вид. На пологих склонах росли леса, а весь пейзаж напоминал огромный амфитеатр, очертания которого терялись в синеющей дали. Прихотливая природа постаралась сделать картину еще пестрее, разбросав между деревьями лужайки.
Плохо я знал тайгу!
В то время как мы любовались красотой местности, где-то раздался рев. Затем последовало протяжное завывание, и все стихло. Лошади стригли ушами, собаки насторожились, а Еменка схватился за ружье. Но затем махнул рукой, проехал на поляну и соскочил с лошади.
Мы расседлали наш транспорт и, весело переговариваясь, поставили палатки.
Наши собаки, три бесстрашные лайки, бегали по поляне и разгребали небольшие сусликовые норы.
Пока ставили палатки, Олег пошел собирать сухие дрова. Вдруг Тамара вскрикнула:
— Олег Андреевич возвращается, не случилось ли с ним что?
Геолог бежал по поляне, оглядывался, что-то кричал и живо жестикулировал.
— Наткнулся на медведя, — прокричал он. — Я нес из чащи целую охапку дров, как вдруг увидел медведя. Он стоял неподвижно и смотрел на меня. Затем повернулся и бесшумно стал удаляться, все время оглядываясь на меня. Тут я уже не выдержал и закричал. Мишка исчез, словно провалился сквозь землю! Все произошло так быстро и неожиданно, что я даже не успел сообразить, как себя вести.
Рассказ Олега вызвал всеобщее веселье, тем более, что он, по всей видимости, старался доказать, будто бежал к лагерю только затем, чтобы схватить ружье, а не потому, что испугался…
Наши собаки снова насторожились. Видимо, ветер принес им что-то неуловимое для человека. Чижов отпустил их — и они тотчас же скрылись в тайге. Чижов, Еменка и я зарядили ружья и быстро последовали за лайками.
Мы вошли в тень вековых деревьев. Под ногами хрустели сухие ветви, и по временам я спотыкался о корни деревьев. Мои спутники уже ушли далеко вперед, когда опять послышались голоса собак. Честное слово, лайки — незаменимые помощники охотника. Они проворны, быстры и бесстрашны. Топот и шум приближались к нам.
Мы догадались, что лайки гонят зверей на нас. Я укрылся за кустом. Шум приближался, и, наконец, я увидел стадо пятнистых оленей. Впереди бежал сильный вожак, и казалось странным, как он мог проскакивать между деревьями. Прежде чем стадо приблизилось на расстояние выстрела, раздался крик Еменки:
— Не стрелять!
Испуганные криком, олени свернули прямо в мою сторону. Собаки наседали, и олени в поспешном бегстве совсем не обратили на меня внимания. Только теперь я увидел, что стадо ведет старая оленуха. Она промчалась в пяти шагах. Не знаю, что мне взбрело в голову, — я сделал шаг вперед. Олени с разгона остановились так быстро, что хвоя и земля полетели во все стороны. Молодой олененок поскользнулся, перекувырнулся и только рядом со мной вскочил на ноги. В то же мгновение я решил сыграть над ним шутку. Я сорвал с головы шляпу и ударил ею олененка по хребту. Тот от изумления пискнул, но продолжал стоять.
Последствиями своего поступка я был удивлен не менее, чем олененок, уставившийся на меня своими красно-коричневыми глазами. Наверное, он никогда не видел человека и не предполагал, какая грозит ему опасность. Он стоял неподвижно и только шевелил ушами, пока не раздался предостерегающий призыв матери. Олененок несколько раз топнул передней ножкой, отскочил в сторону, фыркнул и, не торопясь, последовал за стадом.
И все же любопытство оказалось сильнее страха перед неизвестным: он несколько раз обернулся…
Меня удивляло, куда девались собаки. Они не пробегали и не лаяли. Правда, я не знал, что они более дисциплинированны, чем иные лайки, хотя бы карельские. Те бы так быстро не отказались от преследования крупного зверя. А эти по свисту своих хозяев, хоть и без особой охоты, но все же вернулись. Свою досаду они проявляли только тихим повизгиванием и переступали с лапы на лапу, словно стояли на горячей земле.
Я спросил Еменку, зачем он предупреждал меня не стрелять, и тот ответил, что охота на пятнистых оленей запрещена. Их поголовье сильно уменьшилось. Теперь каждый охотник выполняет предписанные сроки охоты, так как знает, что белые панты, которые олень носит на голове, — настоящее сокровище.
Каждый год, когда рога оленей созревают, организуется выборочная облава в какой-нибудь части тайги. В загоне оленей связывают, а затем спиливают мягкие рога. Операция производится очень осторожно, чтобы не повредить выступающих лобовых костей. После спиливания рогов животных опять выпускают на свободу.
Рога пятнистых оленей стерилизуют, сушат и подготавливают к отправке. В фармацевтических лабораториях из них изготовляют ценные сильно действующие лекарства.
Еменка любил оленей. Он не щадил сил, чтобы сберечь поголовье ценных животных, и неутомимо преследовал их врагов. Он был беспощаден к рысям и медведям, а выслеженного браконьера доставлял властям.
Он же рассказал нам и о Тигровой горе и как ее прежде обходили, эвенки и русские. Там были места, где тигры выводили своих детенышей. Тигры живут всегда в одиночку, но эта гора представляла исключение: туда приходило по две и больше тигриц, и это место эвенки прозвали «злое место тигров».
— Далеко находится эта гора? — спросил Олег.
— Шесть дней пути от Вертловки на юг, — ответил Чижов. — Мы дважды бывали там с Еменкой, и во второй раз нам удалось захватить редкую добычу.
Каменный хребет горы источен, словно кружевная ткань, а своей формой он напоминает подкову. В 1913 году у подножия горы был убит очень крупный тигр, весивший 340 килограммов, вот тогда-то гора и была переименована в Тигровую. Тигров, подобных убитому, охотники больше не встречали.
О Тигровой горе сложено много легенд; трудная проходимость и суеверное убеждение, что на вершине горы в образе тигра живет злой дух, заставляли охотников обходить ее стороной.
Теперь тигры появляются там только в конце зимы, когда дикие кабаны перекочевывают из кедровых лесов в дубовые, растущие у подножия горы. Весной, а иногда и летом тигры выводят там своих детенышей, и осенью, когда в лесах раздается шум тракторов, они перебираются в более спокойные места глубокой тайги. Все же Чижову и Еменке удалось перехитрить опасного хищника. От старого нанайца, искавшего около Тигровой горы корень женьшень, Еменка узнал, что тот в расселине скалы наткнулся на тигровое логово, в котором находились тигрята ростом с полугодовалого щенка. Еменка, приехав к Петру Андреевичу, поделился с ним услышанной новостью. Однажды охотники уже предпринимали поездку в те места, но она не дала никаких результатов.
Уже было далеко за полночь, и мы разошлись по палаткам.
Костер догорал и бросал вокруг скачущие тени, а собаки охраняли наше спокойствие и безопасность.
Утреннее пробуждение было необычным — кто-то лизал мое лицо. Это была собака с кличкой Верный. Ее хозяин Чижов стоял у входа в палатку и кричал:
— Завтракать!
Мы с аппетитом покушали, свернули палатки и отправились в путь. По узкой тропинке лошади шли рысцой, а собаки поминутно спугивали в зарослях то глухарей, то рябчиков. Мы остановились, Чижов, Олег и я разошлись в разные стороны на голоса лаек, каждый к своей. Дело в том, что эти собаки «усаживают» лесную пернатую дичь на деревья. Они очень быстро рыскают по лесу и благодаря хорошему чутью, слуху и зрению не пропустят ни одной птицы, которую заметят или почуют. Мгновенно собака оказывается рядом, и у испуганной птицы выбора нет: она должна взлететь, иначе очутится в зубах пса. В большинстве случаев птица взлетает на ближайшее дерево. Лайка не упускает ее из виду, садится под дерево и лает. Глухарь или рябчик слушает и наблюдает за опасным существом. Но подходит охотник… и дичь уже в мешке.
В течение часа мы настреляли восемь рябчиков и четырех глухарей. Дорогой Олег заинтересовался, не заходят ли в эти окрестности охотники. Чижов ответил отрицательно, однако Олег утверждал, будто ночью вдалеке видел слабый свет костра.
— Это вам показалось, — возразил Чижов. — Теперь, летом и осенью, сюда не придет ни один охотник. Да и к чему им тут быть. Глухарей, рябчиков в других местах не меньше, чем здесь. Сюда охотники забираются только зимой, когда промышляют белку.
Но Олег настаивал на своем, и, когда мы вернулись в лагерь, Чижов спросил, не заметил ли кто ночью чьего-то костра.
— Да, я, — отозвалась Тамара. — Едва легла, как вспомнила, что забыла около костра охотничью сумку. Я пошла за ней и хорошо помню, что вдали заметила светлый огонек. То был костер, на который наложили сухого хвороста.
— Странно, — растерянно произнес Чижов, — кто бы тут мог быть?
— А затем, — добавил Старобор, — зачем было разбивать лагерь в другом месте, когда они наверняка видели и наш костер. Это выглядит так, будто нас кто-то преследует или избегает…
— Глупости, — сказал лесничий Шульгин. Вы видели блуждающие огни на болотах, а говорите о костре. Я знаю эти места и могу только подтвердить слова Петра Андреевича: осенью сюда никто не ходит.
Дорога постепенно пропала. Вокруг раскинулась темная тайга — густые, девственные леса. Мы пробирались гуськом и шли очень медленно, а тайга ставила перед нами бесчисленные препятствия: то это были ямы, то поломанные деревья, то вдруг мы попали в болото, преодолев его, с трудом пробирались через буреломы, и так без конца. Еменка обещал, что скоро выведет нас на оленью тропу.
Одна вьючная лошадь попала на топкое место. Она барахталась в коричневой грязи и ржала от страха. Мы быстро сбросили груз с ее спины, срубили несколько жердей, приподняли ими лошадь и вытащили из коварной трясины.
Бедняга вся дрожала и мотала головой, словно благодарила нас за спасение. Мхом и травой мы кое-как очистили ее бока, навьючили и поехали дальше.
Еменка сердился на Шульгина за то, что тот плохо вел лошадь. При этом он лишь коротко сказал, что в тайге вьючных лошадей следует вести на длинном поводу, иначе она поломает ноги.
— Вижу, — вспылил лесничий. — Ведешь нас по дороге, которая на самом деле предназначена только для шайтанов. Разве не знаешь лучшей?
— Да будет амба[4] моим свидетелем, что еще никто тут лучшей дороги не нашел. Дальше будет хуже.
И мы в этом вскоре убедились. Тайга приготовила новый неприятный сюрприз — переход через мертвый лес.
Он раскинулся перед нами так широко, что его нельзя было объехать. Когда-то тут горела тайга. Горела долго, и пожар распространился на многие километры.
После пожара осталось черное необозримое кладбище. Тут и там торчали толстые сухие ветви, напоминающие большие оленьи рога. Лошади легко могли о них пораниться. Переход через такой лес наиболее опасен во время ветра: некоторые деревья, еще сохранившие вертикальное положение, совершенно неожиданно под напором ветра падают, словно подрезанные.
Мы шли вслед за Еменкой, и я не мог надивиться его исключительной способности ориентироваться. Когда мы на минуту остановились, то заметили, что опять не хватает Шульгина. Как и всегда, он ехал последним и, наверное, блуждал где-нибудь по черному кладбищу. В то же время наш караван оставлял столь заметные следы, что их увидел бы даже новичок, не говоря об опытном лесничем! Он превосходно знал тайгу, и его отставание было непонятно. Мы немного подождали, затем поехали дальше.
Дорога становилась все хуже и хуже. Я начинал терять терпение и заявил, что подобное путешествие было бы подходящим дополнением к мукам Тантала. Олег засмеялся и заметил, что Тантал мог бы себя поздравить, если бы Олимп оказал ему подобную милость. При этом его голос звучал как-то особенно, и я сразу же понял о какой милости он думает. Когда же заметил, что Тамара, оглянувшись, улыбнулась, мне сразу стало все ясно.
— Вы правы, Олег Андреевич. Я слеп и не сразу заметил, что вам это путешествие напоминает прогулку среди роз. Вам не кажется, Тамара? — спросил я самым невинным образом.
— Что вы под этим подразумеваете, Рудольф Рудольфович? — заинтересовалась она. Я упрямо молчал и похлопывал лошадь по шее. Тамара объявила ультиматум:
— Если не скажете, на что намекаете, я оттаскаю вас за волосы! — и, погрозив пальцем, поехала дальше.
— Что скажете, разве не залюбуешься такой спутницей, — проговорил Олег.
— Мне кажется, что это первое и самое большое сокровище, которое вы нашли в тайге, — ответил я.
Геолог признательно кивнул головой, пришпорил лошадь и догнал девушку.
На небольшом холме нас ожидали Еменка и Чижов. Они показывали куда-то вдаль. Здесь ветер довершил разрушение, начатое пожаром, и выворотил все обгоревшие деревья, так что кругозор был открыт.
— Видите ту синеющую полосу на горизонте? Там начинается светлая тайга и течет речка Алуган. Вдоль нее мы поедем до Медвежьего озера. Если вы не очень голодны, то без обеда доедем до озера и там разобьем лагерь.
Не без труда мы добрались до реки. Прозрачные воды ее текли по широкому руслу, кружились, вертелись и переливались через бесчисленные камни и пороги. Река была неглубокой, но течения и водовороты образовали многочисленные промоины и ямы, и нам стоило немалых усилий и времени переправиться на другую сторону.
Берег был усеян крупными камнями. К счастью, мы наткнулись на медвежью тропу, которая вывела нас на высокий берег.
Узкая тропинка местами была завалена буреломом, и нам приходилось поминутно пускать в дело топоры.
Старобор орудовал им с таким остервенением, что только щепки летели в стороны. Наконец мы въехали в высокий сосновый лес, вся земля в котором проросла зеленым мхом.
В одном месте мы были вынуждены с крутого берега спуститься к воде. Лошади с плеском проваливались в воду по самую шею, затем выбирались на мелкое место и выходили на крутой берег. Это была настоящая акробатика с той лишь разницей, что невольные зрители, восхищающиеся головокружительными трюками своих друзей, в ближайшие минуты должны были проделать то же самое.
Шульгин нас догнал только в тайге. Он оправдывался, что вьючная лошадь перетерла подпругу и растеряла вещи по лесу. И пока он все исправлял, прошло много времени.
Ну что ж, не повезло.
Лесничий еще некоторое время злился и ворчал, что такой поездки не придумаешь даже в наказание, и спрашивал Еменку, не задумал ли он испытать нашу выносливость.
Тамара разразилась звонким смехом и крикнула:
— Испугались, Федор Лаврентьевич?
— Дело не во мне. Я привык и к худшим дорогам. Но наши новички сейчас, наверное, чувствуют каждую косточку в теле. Да и вам ненамного лучше.
Я поспешил заявить, что чувствую себя прекрасно, Олег сказал то же самое. Тамара махнула рукой, на ее лице было написано спокойствие, и она не выдержала, чтобы не заявить:
— Ваши заботы совершенно напрасны.
Шульгин кисло улыбнулся.
Еменка с Чижовым ехали впереди и высматривали хоть какую-нибудь тропинку. Наконец нашли узкую звериную тропу.
Едва мы очутились в молодняке, как нас облепила мошкара, для которой заросли служили надежным укрытием от ветра и непогоды. Мошки кусали лицо, шею, и руки, и даже сетки, которые мы натянули на голову, не приносили облегчения. В них было невыносимо жарко, пот стекал по лицу.
Нас ожидало еще одно испытание: ехали по такому густому лесу, что совсем не могли сориентироваться. Вокруг ничего не было видно, кроме бесконечного множества деревьев и ветвей светло-зеленых лиственниц. Направление пути определял Еменка. Он вел прямо-таки с поразительной уверенностью. Каждый из нас внимательно следил за хвостом впереди идущей лошади, который в этом зеленом море был единственным ориентиром.
Как только мы выбрались из густого молодняка, начались «мягкие» места. И без того малая скорость передвижения стала еще меньшей. Лошади вязли в черной грязи, спотыкались о гнилые пни и корни упавших деревьев.
По словам Еменки, до Медвежьего озера оставалось всего четыре-пять километров.
Без каких-либо происшествий мы добрались, наконец, до Медвежьего озера. Оно лежало перед нами, отражая высокие берега и причудливо разбросанные скалы.
Свое название озеро получило благодаря медведям, которые водились вокруг в большом количестве, особенно много их было тут весной. Медведи ловили здесь рыбу, заходившую метать икру в два притока озера такими стаями, что вода бурлила, словно в котле. В это время медведи спускались с сопок и гор, оставляли дремучие леса и целые дни проводили около устьев речек в ожидании добычи.
На живописном месте, на небольшой прибрежной лужайке, стояла охотничья изба, так называемый балаган. Зимой она служила охотникам жилищем. Мы решили остановиться в ней и не разбивать палатки.
По неписаному закону тайги каждый, кто воспользовался балаганом, должен оставить его в таком же порядке, в каком застал. Даже нарубить дров для следующего, хоть и неизвестного постояльца.
Но на этот раз закон тайги был грубо нарушен. Балаган находился в плачевном состоянии, все свидетельствовало о том, что здесь кто-то похозяйничал. Был сорван кусок крыши, разорены полати, разбросаны дрова, лежавшие под навесом. Большая солонка, вырезанная из березовой чурки, перевернута, а соль рассыпана.
Мы немного привели все в порядок, но для удобства мы с Олегом поставили свою палатку возле балагана. Вторая палатка предназначалась Тамаре.
Еменка готовил чай собственного сбора. Взял из коробочки щепоть нарезанных желто-зеленых листьев какого-то растения и заварил их. Запах «чая» напоминал садовые ягоды. Такой же был и вкус.
Охотник объяснил, что это листья растущего в горах кустарника. Он цветет великолепными розово-фиолетовыми цветами и на местном наречии называется «пахучий прутик». Достоинство этого чая в том, что он якобы снимает усталость. Охотники пьют его после утомительных переходов.
Для всех нас этот чай явился новшеством. Даже лесничему Шульгину ничего о нем не было известно, хотя он утверждал, что знает тайгу, как свои пять пальцев. Больше всего нас заинтересовало его тонизирующее действие. По своим свойствам этот чай был подобен китайскому лимоннику или африканскому дереву кола.
Неожиданно раздался смех подошедшего Старобора:
— Петр Андреевич, не сердитесь на хозяина, это же медведь тут все перевернул! Озеро носит его имя, он и распоряжается как ему угодно.
Чижов в шутку поинтересовался, не придут ли медведи заявить свои права на ночлег. Пока Тамара и Старобор готовили ужин, мы осматривали окрестности. На высоких берегах озера тайга пылала красками позднего лета; между верхушками высоких сосен проглядывали Очертания далеких гор.
— Многоцветная осень в тайге непродолжительна, — говорил Чижов. — Но у озера наступление зимы всегда задерживается. Природа затем и создала озеро, чтобы путники могли здесь найти приют. С севера летят тысячи птиц. Когда приближается зима, они здесь могут по пути на юг передохнуть.
До зимы еще далеко, но слова Чижова напомнили нам о ней. Когда-то здесь были богатые места охоты на соболя, да и теперь обладатели драгоценных шкурок водятся в этих местах. Олег хотел поставить несколько капканов, но Еменка и Чижов отсоветовали: если бы даже какой-нибудь соболь и попался, то сдох бы с голоду, прежде чем мы опять вернемся к озеру.
Озеро славилось рыбой, и я решил в остающееся дневное время испытать рыбацкое счастье. Подготовил спиннинг, выбрал блесны, которыми хотел «прельстить» здешних рыб, и уже направлялся к воде, как меня позвала Тамара. Довольно неохотно я повернул обратно, так как рыболовная лихорадка иногда действует сильнее, чем охотничья. На мой вопрос, что ей нужно, девушка показала на седла:
— Лесничий утверждал, будто его лошадь перетерла седельную подпругу и из-за этого он тогда задержался в горелом лесу. Взгляните!
Я подошел к седлам и внимательно осмотрел седло вьючной лошади Шульгина. Оно было почти в порядке, если не считать нескольких торопливо сделанных крупных стежков, которые далеко не свидетельствовали о том, что подпруга была перетерта.
— Не понимаю, — довольно нервно заметил я, — зачем вы обращаете внимание на такие мелочи? Видно, что подпругу чинили. А что она не перетерлась — тем лучше.
— Пожалуй, вы правы, — несколько раздраженно ответила девушка. Только его оправдания мне не нравятся.
Я пожал плечами и подумал про себя, что только женщине все кажется таким подозрительным. Особенно когда дело касается мужчины, к которому она не питает особой симпатии.
Я спросил, проверила ли она также и седло Олега, просто так из предосторожности и предусмотрительности, как бы у него что-нибудь не случилось и молодой человек не ушибся.
Она немного покраснела и пробормотала:
— В сущности вы испытываете мою выдержку. В общем поступаете нечестно и переходите границу…
— Приличия? — спросил я.
— Нет, но того, чего бы вам не следовало говорить, поскольку знаете, что, что…
— Я задел ваши чувства?
Тамара слегка кивнула головой и улыбнулась.
— Смотрите, Тамара. Я вижу, что Олег вам не безразличен. Заметил это и лесничий Шульгин и шутки ради старается вашего геолога осмеивать. Я далек от этого. Олег Андреевич действительно хороший, серьезный и, вообще говоря, милый человек. Знаю, что вы ему нравитесь. Зачем же в таком случае вы воздвигаете между собой стену?
— Что вы выдумываете? Я ничего не знаю.
— Это интересно. И лучше будет, если я скажу об этом Олегу. Пусть знает, как обстоит дело.
— Предоставьте это мне и — спасибо за проявленную заботу.
Я махнул рукой и пошел к озеру, где, по словам Еменки, резвилась форель, называемая здесь ленком, и великолепный таймень. Меня интересовал таймень.
Берег озера оказался слишком крутым. Тогда я направился к устью речки и, найдя там удобное место, забросил блесны. Зажужжала катушка, леска рассекла воздух, блесна булькнула в воду. Я напряженно ожидал результатов, забрасывал снова и снова и все впустую. По-видимому, приманка не привлекала рыбу. Я сменил несколько мест, но все попытки оканчивались неудачей. Теперь я бы с радостью поймал даже сига, но он тоже не проявлял желания к более близкому знакомству. Вот так хваленые воды глубокой тайги! Здесь, говорят, случайные рыбаки, не имея приличной снасти, делали невероятные уловы. А я со своим изящным удилищем, наматывающейся катушкой, с переключателем скоростей, идеальной леской и с целым арсеналом блесен не имел ни малейшего успеха.
Мало того, даже медведи вылавливали тут целые горы рыбы…
Но едва только я подумал об этом, как что-то дернуло удилище, чуть не вырвав его у меня из рук. И вот в таких неожиданных моментах выручает привычка: совершенно машинально я подсек.
Подсеченная рыба не сорвалась, я быстро разматывал катушку. Попробовал не сматывать больше лесу, но удилище сразу же изогнулось дугой. В том месте, где кончалась леска, забурлила вода и на тройном крючке показался мечущийся обитатель прозрачных вод. Словно стрела пролетел он по воздуху, изогнулся и снова плюхнулся в воду. Подобные сальто он повторял несколько раз. Поднятый им шум в конце концов привлек зрителя. Это был Олег. Он бежал по берегу и кричал:
— Что тут происходит?
Жестом руки я предупредил его, чтобы он излишне не шумел и не показывался во весь рост. Наконец прыжки стали ниже, и спустя десять минут я подвел тайменя к берегу. Подтянув на длину багра, я благополучно вытащил его на сушу. Это был превосходный экземпляр. От европейских лососей он отличался цветом чешуи, был стройнее, светлее и отливал серебром.
Олег прикинул глазом: килограммов десять! В действительности же оказалось, что он весил все четырнадцать. Такой улов был встречен в лагере всеобщим признанием, тем более, что перед этим мнения о моих рыболовных способностях несколько расходились.
Ужин превзошел наши ожидания. Затем до самого захода солнца мы пили незаменимый чай.
Сине-фиолетовый тон небосвода переходил в цвет гиацинта.
Вечером сильная усталость не давала мне сразу заснуть. Олег беспокойно ворочался в своем мешке. Я спросил, почему он не спит.
— Не знаю, что-то меня гнетет, — вздохнул он.
— Наверно, излишнее беспокойство.
— Что вы знаете, Рудольф Рудольфович, о моих беспокойствах?
— Больше, чем вы думаете! Чтобы вам лучше спалось, я расскажу кое-что, что, собственно, не следовало говорить, ибо Тамара этого не желала.
— Тамара? — воскликнул Олег и высунулся из спального мешка. — Она вам что-нибудь сказала?
— И да, и нет. Только я не знал, что вы, здравомыслящий человек, имеете общие свойства с токующим глухарем: ничего не видите и не слышите. Правда, вы находитесь в несколько лучшем положении, поскольку я могу открыть вам глаза.
Геолог засмеялся, встал и зажег фонарь. Затем сел, скрестил руки на коленях и заговорил:
— Чтобы видеть, в чем дело, я зажег свет.
— Напрягайте, дружище, лучше слух. Мне кажется, вы не замечаете, что Тамара с вас глаз не сводит. Вы ищете сокровища в земле и не замечаете, что рядом с вами находится живое таежное сокровище, не видите его, будто туман заслонил вам глаза. Для вас же будет лучше, когда вы у себя в голове приведете в порядок всякие литосферы, тектоники и петрографии и от исследования разнородного сложения горных пород перейдете к познанию своей собственной натуры.
Олег понял мои намеки и сидел совсем тихо. Казалось, будто он действительно пытается разобраться, что происходит внутри него. Немного погодя он со вздохом сказал:
— В самом деле, мне кажется, что я влюблен. Но удивительно, что люблю человека, которого знаю так недавно…
Он не закончил фразу и поежился так, словно ему было холодно.
— Слова — это серебро, — рассуждал я вслух, — но когда вы замолчали, я понял лучше, чем когда бы то ни было, что при некоторых обстоятельствах молчание — это золото.
— Пожалуй, вы правы, и скажу вам открыто: единственный человек, который когда-либо произвел на меня впечатление, — это Тамара. Должен вам сознаться, я закоренелый холостяк. Вот уже несколько лет посвящаю себя исключительно научной работе, и, пожалуй, у меня даже нет времени обращать внимание на девушек.
— Шутите? — спросил я недоверчиво.
— Более серьезно я никогда не говорил. Пожалуйста, поймите: то, что я Тамаре не безразличен, меня поразило. Моя голова занята мыслями об ожидаемых открытиях…
— Говорите, открытия? Любопытно. Что это должны быть за открытия, если одна лишь мысль о них в состоянии сдержать ваши чувства?
Олег промолчал.
Вдруг мне вспомнился старый школьный инспектор и энтузиаст геолог Иван Фомич Феклистов и его таежные изыскания. Неужели внук унаследовал его черты? Не стремится ли он к определенной цели и не морочит ли нам голову ловлей живых соболей.
На лице Олега появилось полуудивленное, полустрогое выражение, он откашлялся и медленно заговорил:
— Есть у меня свои увлечения, которые занимали меня больше, чем что-либо иное. Но теперь вижу, что все бывает до поры, до времени. Я боялся оказаться смешным, если проявлю к Тамаре нечто большее, чем внимание. Вы говорите, что она чувствует ко мне, ну скажем хотя бы, склонность, и этим вы меня выводите из тупика, где безвыходно застряли мои чувства. Вы, Рудольф Рудольфович, помогли мне, как мало кто…
— Только без дифирамбов. Теперь хоть спокойно будете спать.
— Вернее, еще хуже. Ведь я совсем не знаю, что завтра сказать, как поступить…
— Проще простого. Подойдите к Тамаре, скажите ей о нашем ночном разговоре и сообщите то же, что и мне, и добавите все недосказанное и предназначенное исключительно для нее. Спокойной ночи!
Мир тесен, и многое в нем повторяется. Здесь, в этом краю необозримой тайги, дед Олега, Иван Фомич, когда-то стал виновником того, что Майиул стала женой Орлова, а потом Тамариной бабушкой. Теперь внуки познакомились, и кто знает, не помогут ли мои внушения в сватовстве…
Усталость и желание спать в конце концов сомкнули глаза, я быстро заснул и спал так крепко, что очень неохотно проснулся, когда кто-то среди ночи начал меня тормошить. Это был Олег.
— Слышите, что происходит? — произнес он дрожащим голосом.
Я ничего не слышал. Однако Олег упорно и настойчиво повторял свой вопрос так громко, что я окончательно проснулся и прислушался.
В тишине ночи раздавались странные, протяжные, как бы трубные звуки, усиливающиеся до рева.
— Вы слышите эти жуткие звуки?
В первое мгновение мне звуки тоже показались страшными, но затем я рассмеялся.
— Молодой человек, охотник, разве вы никогда не слышали оленьей свадьбы? Только подождите, мне кажется, это не олени…
Я встал и вышел из палатки. Месяц давно зашел, и небо затянуло темным покровом мрака.
Стояла кромешная темнота. Я прислушался к голосам диких животных и несколько заколебался: ведь «свадьбы» обычно бывают осенью. Послышались новые звуки, доносившиеся от устья реки. С противоположного берега раздавался трубный зов. Величественные цари лесов — сохатые вызывали своих соперников на поединок. Эти боевые «фанфары» мне были известны по Карелии и Северу. Но то, что доносилось со стороны озера, навевало страх на каждого мало-мальски пугливого человека.
Резкий крик и пыхтение смешивались с завыванием, и вдобавок ко всему казалось, будто кто-то с клокотанием глотает воду. Затем все утихло.
Из балагана выскочили наши друзья и молча прислушивались к ночному «концерту».
— Что скажете об этом, Петр Андреевич? — спросил Олег.
— Прекрасная музыка совершенно неизвестных исполнителей, ничего подобного я еще не слышал.
Заспанный Еменка стоял с фонарем в руке, а Старобор и Шульгин держали лошадей, которые беспокойно ржали и натягивали удерживавшие их поводья.
Собаки ворчали, их шерсть стояла дыбом, и, едва послышалась короткая команда «вперед», они исчезли в темноте.
Чижов зашел в избу и вернулся с ружьем. Однако Еменка отговаривал его от вылазки, так как в темноте даже самое хорошее оружие ни к чему. Вскоре донесся яростный лай собак, эхо которого терялось где-то в заливах озера. Затем раздался свист и визг, которым вторили глубокие тона и рев. Это повторялось несколько раз.
— А куда девались собаки? Их не слышно, и они не возвращаются, — забеспокоился Чижов.
Спустя минуту до нас донеслось сопение, а вслед за тем показались лайки. Они гавкали и визжали, словно хотели оправдаться, что вернулись ни с чем.
— Эх вы, — бранился на них Чижов. — Какой от вас толк, только есть да спать!
Собаки не успокаивались. Одна из них валялась на земле, и когда Еменка осветил ее, мы увидели на спине большую, сильно кровоточащую рану.
— Не скули, — успокаивал ее Чижов. В драке синяков не считают. Иди, перевяжу тебя.
Было видно, что собаки вернулись после ожесточенного сражения с неизвестным врагом, против которого их силы были недостаточны.
Затем Чижов поднял фонарь, чтобы лучше видеть нас, и с деланной важностью сказал:
— Я надеюсь, что вы без голосования согласитесь продолжить прерванный сон. А завтра утром посмотрим, что нас пугало. Спокойной ночи!
Мы вернулись в палатку. Я уже засыпал, когда геолог снова заговорил:
— Вы не спите? Я хочу посмотреть на свадьбу сохатых. Вы пойдете со мной?
— Еще спрашиваете!
— Мы впервые в тайге, место неизвестное, что, если заблудимся?
— Напрасные опасения, около озера мы не сможем заблудиться, а чтобы не проспать, повесим будильник прямо над головой. А теперь давайте спать!
Звонок карманного будильника услышал только Олег, который спал одним глазом.
Мы быстро оделись и вышли из палатки. Темнота редела. Лежавшие перед избой собаки почуяли нас. Им очень хотелось пойти с нами, но, услышав тихую команду, они снова улеглись. Бесшумно мы дошли до самого озера. Все зависело от того, затрубят ли лоси до наступления дня. Мы нетерпеливо прислушивались, но, кроме всплесков рыб, ничего не слышали; все тонуло в тишине и непроглядной, однообразной серой тьме.
Только немного спустя где-то на холме раздался рев, потом он понизился и превратился в протяжный трубный звук.
Олег стоял, будто зачарованный, и напряженно прислушивался.
Голос трубящего лося раздавался с южной стороны нашего берега. Мы быстро двинулись на голос, но вскоре очутились в такой чаще, что дальше пробиться не могли, и продолжали путь вдоль берега озера.
Неожиданно лось перестал трубить. Олег с опасением посмотрел на меня, но я объяснил, что сохатый, наверное, прислушивается, не придет ли ответ на его боевой вызов.
На этот раз так и было. Раздался рев, похожий на запоздавшее эхо. Это был ответ второго лося. Рев продолжался и усиливался, и мы шли по направлению к нему.
Уже занимался день, когда на горном склоне мы, наконец, увидели могучего зверя. Он стоял на краю небольшой площадки, закинув голову с огромными рогами, и, словно чего-то ожидая, непрерывно озирался.
В это время в кустах что-то зашевелилось, лось быстро обернулся и склонил голову. Но это была лишь самка, которая прыгнула и пустилась бежать. Сохатый зафыркал и последовал за ней. Только теперь мы заметили, что на опушке леса стояли еще четыре лосиные самки. К ним и присоединилась кокетливая лосиха.
Страсть гнала лося вперед, но вдруг он остановился, и из его горла вырвался рев. Он был угрожающий, но в нем слышалась неутоленная тоска.
Мы стояли и не решались сделать шага. Лось насторожился и стоял неподвижно, раздувая ноздри.
Вдруг из противоположных кустов выросли рога, затем показалась голова, и появился величественный сохатый. Его шея выглядела сильнее, чем у хозяина поля боя, и, по-видимому, он был настроен померяться силами.
Наш лось злобно фыркал, поднял губу, но такое запугивание не произвело на соперника никакого впечатления.
Самки с интересом следили за каждым шагом своих воинственных кавалеров, которые с разбегу скрестили рога. Хозяин поля попятился, но на ногах удержался. По тайге разносились удары широких лопат…
Когда совсем рассвело, мы вернулись в лагерь.
Чижов предлагал хорошенько отдохнуть около озера, но Еменка воспротивился.
— Отдых нам еще не нужен. Сегодня надо добраться до Черной вершины, иначе потеряем целый день.
Олег весь день находился в превосходном настроении и по пути передал мне разговор с Тамарой.
Прежде всего после его признания она высказала несколько не совсем лестных слов по моему адресу. Ее задело, что я рассказал Олегу о нашем разговоре. В то же время была откровенна и не отрицала, что геолог заинтересовал ее.
— Видите, дружище, — сказал я. — Счастлив тот, у кого сердце полно любви и ему не нужно гадать по звездам, так как он может вполне рассудительно поговорить с виновницей своих разбуженных чувств. Поезжайте рядом с Тамарой и постарайтесь, чтобы время, необходимое для знакомства, шло быстрее.
Довольный Олег улыбнулся и погнал лошадь в догонку за Тамарой. Я остался сзади, ко мне присоединился Шульгин.
— Куда это поскакал наш влюбленный геолог? — спросил он, движением головы показывая на удаляющегося Олега.
Мне не хотелось распространяться об интимных отношениях двоих людей, и я сухо ответил:
— Преувеличиваете, Федор Лаврентьевич.
— Особенно не ошибаюсь. Мое зрение меня не обманывает, я и ночью вижу почти как кошка…
Мы подхлестнули лошадей, увидев, что остальные уже ожидали нас у речного брода. Переправа обошлась без происшествий, и наша кавалькада пустилась рысью по широкому прибрежному лугу.
Вскоре луг кончился, мы подъехали к реке и продолжали путь по песчаному урезу воды. Чижов восхищался погодой, а Олег, глядя на свой походный барометр, предсказывал, что она удержится долго.
Это обстоятельство было весьма существенным для успеха нашего путешествия, потому что нет ничего хуже дождя, так как большинство дорожек и троп через несколько часов станут почти непроходимыми. Однако вскоре наше веселое настроение испортилось. Мы заехали в тупик. Крутые скалы перегородили дорогу, а крупные каменные глыбы и водопад не позволяли продвигаться вдоль русла.
Начали искать выход, как вдруг с криком взлетела большая стая диких гусей. Раздались выстрелы, с грохотом отражавшиеся от высоких берегов. Стреляли все, даже Тамара. Готовность к выстрелу у таежных охотников прямо-таки поразительна. Гуси с громким плеском падали в воду.
Спустя несколько секунд расстались с тайгой и рекой восемь крупных серых птиц. Наши собаки бросались в воду, плавали и бегали за пернатой добычей. Два гуся с перебитыми крыльями пытались спастись вплавь. Но лайки обогнали их по берегу и взяли «в клещи».
— Восемь штук, что мы с ними будем делать? — снова озабоченно спрашивал Олег.
— Прежде чем выспитесь, они уже будут закопчены, — объявил Еменка. Уложим гусей в мешок и в один прекрасный день зажарим их. Только пальчики оближете, так они будут вкусны.
Когда все успокоились, мы осмотрелись — куда нас завел Еменка? Река здесь была зажата между двумя скалами и с рокотом переливалась через нагромождение каменных глыб. Не оставалось ничего иного, как вернуться и искать подходящую дорогу. Наконец Еменка с Чижовым обнаружили нечто напоминавшее тропинку. Еще немного, и мы выбрались на холм, где эвенкийский охотник сориентировался и повел нас прямо на запад.
Долго еще ехали мы густой темной тайгой, пока впереди не посветлело. На горизонте, в отблесках заходящего солнца, светились розовые горы.
Я спросил, не является ли этот цвет гор чародейством вечерней зари, но Еменка утверждал, что в действительности они всегда почти красные.
— Здесь, в этом месте, я в юности охотился вместе с отцом. Вон там стоял наш балаган. Зимой отец тут расхворался и лежал целую неделю, прежде чем согласился, чтобы я отвез его в наше стойбище. Вскоре он умер. Вот это был старик! До ста лет не хватало ему всего двенадцати…
Действительно, под высоким кедром до сих пор стояла охотничья изба. Хоть она обветшала и покосилась, все же выдержала атаки ветров, морозов и бурь.
Окрестности были просто восхитительны. Вокруг нас раскинулись луга, покрытые невообразимо пестрыми цветами и высокой травой. От северных ветров место было защищено скалистой грядой, у подножия которой клокотал ручей и шумным водопадом омывал две большие расселины. Место вполне оправдывало свое название: «Райский уголок».
Еменка осмотрел избу. Старобор рубил дрова, а остальные были заняты натягиванием палаток. Ужин затянулся.
Зашел разговор о лосях. Мне лось был известен только как очень пугливый, а иногда даже опасный король глубоких лесов, охота на которого всегда была связана с большими трудностями. Чижов рассказал нам, что в соседнем с Вертловкой опытном хозяйстве уже два года приручают лосей. Это была далеко не единичная попытка. Опыты ставились в крупных масштабах, особенно в совхозах, государственных фермах и опытных станциях. Говорят, лось легко привыкает к домашним условиям. А приручение сильного сохатого весом до полутонны имеет вполне реальное значение и ставит целью создание особой породы животных и разведение их в лесу.
Для лося не существует почти никаких препятствий. Без всякого труда он преодолевает и зимой и летом такие места, которые для лошади совершенно непроходимы. Прирученных лосей используют в качестве тяглового скота, а также для верховой езды.
Затем разговор коснулся прелестей «Райского уголка», примечательностью которого был водопад. Он вытекал из трещин высокой скалы, и было совершенно непонятно, откуда бралось такое множество воды, непрерывно питавшей широкий водный поток. Оказалось, что на вершине скалы находилось озеро, выход из которого был где-то на его дне.
Подземным коридором вода доходила до трещин в склонах скалы и оттуда низвергалась вниз. Это явление заинтересовало Олега, и на следующий день он хотел взобраться на скалы. Но его убедили, что крутые склоны трудно преодолимы и восхождение и спуск заняли бы у нас более половины дня. Геолог усматривал здесь какое-то особое проявление давней деятельности воды и от своего намерения отказался с большой неохотой.
Он долго и занимательно объяснял нам причины образования озера на вершинах скал.
Тамара слушала с большим вниманием, и было видно, что ее радовало вдохновение, с которым говорил Олег. Позднее время все же заставило нас улечься в спальные мешки, тем более, что завтра, по словам Еменки, нас ожидал трудный день. Он был совершенно прав.
Трудности начались с самого утра. Первым встал Чижов и разбудил нас кукареканьем. Он совсем точно подражал пению петуха, и в первый момент мне показалось, будто я нахожусь в селе.
Олег, смеясь, быстро оделся и побежал к потоку умываться. Но, как только он отбежал, раздался его крик. Мы выскочили из палаток узнать, что случилось, и, если нужно, помочь. Но собаки нас опередили. С оглушительным лаем бросились они в чащу и залились так яростно, что Еменка и Чижов схватили ружья и побежали к ручью. Геолог бежал к палаткам и что-то кричал.
Прежде чем я подошел к месту происшествия, раздались два выстрела, затем третий. Собаки хрипло лаяли и шуршали в зарослях. Олег вернулся с уже ненужным ружьем, и только теперь мы узнали о случившемся.
Едва геолог подошел к ручью и нагнулся к воде, против него выскочил неизвестный хищник, похожий на медведя. Он злобно сопел, и Олег, не долго думая, пустился наутек. Его опасение, что животное набросится на него, пожалуй, было излишним, потому что испугавшим его зверем оказалась росомаха. Она очень кровожадна и в случае грозящей опасности бросается даже на человека. У росомахи большая голова и сильная шея. Длина туловища иногда достигает одного метра. Хищник покрыт длинной, блестящей темно-бурой шерстью. Большие лапы вооружены светло-желтыми когтями, а оставляемые ими отпечатки напоминают следы медвежат. Зверь быстро передвигается, подпрыгивает и иногда скатывается с крутых склонов, оставляя на них характерный след, похожий на какую-то борозду. Нападает и загрызает молодых лосей, оленей и коз. Охотится на зайцев и пернатых, уничтожает их гнезда, лакомится также ягодами и плодами.
Росомаха-то и напугала Олега. Наверное, она подстерегала около ручья добычу, в чем ей не мешало соседство людей и собак.
Прежде чем мы позавтракали, Старобор снял с росомахи шкуру, и Чижов преподнес ее Олегу на память о приключении.
Солнце уже поднялось над верхушками деревьев, когда мы снова отправились в путь. Нас окружало суровое величие тайги, и мне казалось, будто нашу группу со всех сторон подстерегает опасность. Своим впечатлением я поделился с Чижовым, который совершенно просто мне ответил:
— Смерть приходит только раз в жизни. Когда человек настолько износится, что ему уже ничто не поможет, тогда не жалко ее принять. А до этого вообще не следует о ней думать. Правда, в тайге смерть бродит ближе к человеку, чем в других местах, и поэтому надо быть начеку. Впрочем, оставьте похоронные разговоры и любуйтесь лучше красотой.
Я поднял голову и с наслаждением вдыхал аромат бесчисленных деревьев, кустов и цветов. Перед нами, словно гигантские сияющие подсвечники, высились столетние пирамидальные ели. Утренние лучи солнца отражались в бесконечном множестве капелек росы и тумана и блестели тысячами мелькающих звездочек. Солнце нагрело тайгу, и к полудню утих даже слабый ветерок.
В воздухе было «густо» от целой тучи мельчайших насекомых — гнуса. Они так ужасно кусали, что руки, шея и лицо горели огнем, казалось, будто их жжет тысяча огоньков. Лошади фыркали, мотали головами и обмахивались хвостами. Даже выносливые собаки поминутно приседали и лапами смахивали кровососов с глаз, ушей и носа.
Никто из нас не мог выдержать этих мучений. Один за другим мы соскакивали с лошадей, садились на землю и закрывались всем, что находилось под рукой.
— Еменка! — кричал приглушенным голосом сидевший под прикрытием Шульгин. Ты опять ведешь нас по чертовым владениям. Мне часто приходится бороздить по тайге, но редко случается видеть что-либо подобное.
— Я тут ни при чем. Обратись к шайтану, это его помощники, которые еще на этом свете показывают людям, что ожидает их в аду.
— Я собираюсь в рай, так что им следовало бы сделать мне исключение.
В наши распри вмешался Чижов.
— Смотрю я на вас, и напоминаете вы мне причиталок из какого-нибудь храма. Хныканье не поможет. Лучше сделаем побыстрее дымокуры.
Мы наломали ветвей, прикрепили к ним сухой мох и лишайник, зажгли и с такими дымящимися факелами поехали дальше. Скоро нашу кавалькаду заволокло густым дымом. Наконец черная тайга стала чередоваться с большими участками березы, и новая, необычная картина открылась перед нашими взорами. Серебристо-серая кора берез во многих местах растрескалась и образовала фантастические узоры. Она свисала с деревьев длинными гирляндами, местами переплетавшимися с лишайниками, и казалось, будто березы оделись в нарядные платья. Проехав эту светлую тайгу, мы выбрались на высокое плоскогорье, а затем на «темные вершины», где росли ярко-зеленые кусты, украшенные розовыми цветами. Это была какая-то разновидность пахучего рододендрона. Еменка соскочил с лошади и объяснил нам, что с этого дерева собирают листочки и цветы, из которых получают очень крепкий чай. Мы собрали здесь два мешочка таких листьев.
Погрузившись в собирание листьев, мы не замечали друг друга, как вдруг раздался яростный собачий лай. Лай был хриплым и предостерегающим. Тут мне вспомнилось, что та лайка, которая была у меня в Карелии, с подобной яростью лаяла только на хищников, и я поспешил к лошадям, где вопреки своим обычаям оставил ружье.
Около лошадей уже стояли Шульгин и Старобор и старались их успокоить. Наши всегда послушные вороные теперь храпели, крутились и жались друг к другу. Их поведение свидетельствовало, что они почуяли крупного хищника.
— Где остальные? — спросил я.
— Андрей Петрович и Еменка где-то за холмом, а Олег Андреевич побежал за Тамарой. Туда, направо в чащу, где заливаются собаки.
Я торопливо пробрался сквозь кусты и очутился на небольшой прогалине. Здесь передо мной предстало необычное зрелище. В высокой траве металась со страшным лаем одна из наших собак, стараясь удержать крупного медведя, на которого спереди яростно наседали две другие собаки. Рев и ворчание медведя и лай собак сливались в сплошной душераздирающий гам. Продолжения схватки я не видел, так как медведь быстро удалялся. Прежде чем я пересек заросшее место и перелез через поваленные ветром деревья, донесся женский крик. Вслед за тем грянули два выстрела и раздался протяжный вопль ужаса. Я бежал, падал, перепрыгивал через кусты и камни, лишь бы вовремя успеть на помощь.
Но я прибыл поздно. Снова раздался крик Тамары, и сразу после него снова загремели два выстрела. На минуту все смолкло. На бегу я споткнулся о корень, упал и больно ударился коленом. Сознание, что подоспею поздно, на мгновение лишило меня желания встать.
Я лежал и слышал стук своего сердца. Прежде чем я преодолел минутное оцепенение, около меня зашелестело небольшое любопытное существо, похожее на белку, — бурундук. Он заставил меня опомниться, и я вскочил. Лай собак и человеческие голоса раздавались совсем близко, так что спустя несколько мгновений я очутился на месте, где разыгралась последняя сцена неожиданного происшествия.
Тамара лежала на земле и над ней склонился Олег. Чуть дальше лежал убитый медведь. Собаки терзали его могучую тушу, так что от нее летела шерсть.
Лицо девушки казалось восковым и изо рта вытекала струйка крови. При виде ее у меня мороз прошел по коже. В первый момент я предположил самое страшное…
— Рудольфович, видите что случилось? — жаловался Олег, вместо того чтобы объяснить в чем дело.
— Что с Тамарой? — спросил я тихо.
— Ничего… что бы со мной могло быть… — неожиданно произнесли окровавленные губы девушки.
— Вы живы? — пробормотал я.
— Вы в этом сомневались? — спросила Тамара, вытирая стекавшую по подбородку кровь.
— В первый момент я опасался…
— Если бы не Олег Андреевич, наверное, так бы и случилось… Он спас мне жизнь, — произнесла она почти торжественно.
Олег улыбался, Тамара взглянула на него и погладила его курчавые волосы. Такое проявление благодарности было полно нежности и вполне соответствовало пережитому ими волнующему моменту…
Я поднял брошенное ружье, вынул стреляные гильзы и спросил, чем она стреляла. Тамара посмотрела на свой патронташ и всплеснула руками. Все патроны, заряженные пулями, были на месте.
— Ведь вы же стреляли в медведя дробью, — ужаснулся я. Ранили и, вполне понятно, привели его этим в ярость. Ничего удивительного, что он бросился на вас и хотел сорвать свою злость. Ваше счастье, что все так кончилось.
— Я забыла сменить патроны, — удрученно сказала она.
— Охотясь на медведя, нельзя терять ни памяти, ни присутствия духа. Запомните это раз и навсегда.
— Теперь я от Тамары ни на шаг, — промолвил Олег.
— Это будет самое хорошее для нее и для медведей, не говоря уже о вас. Не покидайте Тамарочку.
Она снисходительно взглянула на меня и лукаво спросила:
— Ваш совет относится только к охоте и тайге?
— Боже сохрани! Речь идет о более длительном времени — обо всей жизни.
Она погрозила мне, но Олег взял Тамару за руку и поцеловал ее.
— Не сердитесь, Рудольф Рудольфович сказал лишь то, что от души нам желает.
Тамара, потупив голову, улыбалась. Я понял, что мое присутствие здесь излишне, и быстро отошел.
На прогалине я встретил Чижова и Еменку. Запыхавшись, они спросили, что случилось.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло! Медведю не повезло, и он заплатил жизнью. Зато Тамаре повезло. Хотя у нее отбито плечо и, падая, она поранила губы и язык, но зато имеет хорошего опекуна — Олега. Он застрелил медведя, тем самым спас красавицу, но зато сам попал в неволю и потерял свое сердце…
— Вот те и раз! Но главное, все хорошо кончилось. А как собаки, уцелели?
— Досталось только Верному, он прыгнул под удар медведя, предназначенный Тамаре.
Охотники пошли дальше, а я вернулся к лошадям. Здесь мне снова пришлось с самого начала рассказывать обо всем происшествии, после чего Старобор поспешил вслед за Чижовым.
Вскоре мы разбили лагерь у подножия холма, около небольшого ручейка. От медведя мы взяли только окорока, которые Старобор посолил и обернул хвоей. Еменка с Чижовым занялись шкурой, соскребли с нее жир и натерли золой.
— Получайте, уважаемый Олег Андреевич, следующую памятку о тайге, — произнес Чижов. — Но если так будет продолжаться и дальше, то ваши трофеи наша вьючная лошадь не дотащит.
— Пожалуйста, следующие трофеи можете класть на мою, — предложил Шульгин.
После обильного ужина мы все пили чай из «пахучего прутика». Нас мучила жажда, и поэтому мы пили чашку за чашкой, хотя мало кому он приходился по вкусу.
Я подсел к Тамаре с Олегом.
— Вот, всем сердцем послушалась вашего совета… — чуть слышно сказала Тамара. — И хотя мы с Олегом знакомы совсем недавно, думаю, что нам как можно больше следует быть вместе и глубже узнать друг друга. Что скажете на это?
— Чем скорее узнаете, тем будет лучше.
— То же самое говорил и я, но у Тамары свое мнение. Будем надеяться, что ее удастся убедить, — вмешался Олег.
— Зачем убеждать? Неужели не узнаем, если уже настолько хорошо знаем друг друга, что без опасения можем судить о постоянстве чувств, которые так быстро возникли? — говорила Тамара.
Олег вопросительно посмотрел на меня, но я покачал головой и обратился к Тамаре.
— Запомните, Тамара, счастлив тот, кто любит и сумеет без продолжительных испытаний убедиться, настоящая ли это любовь и достаточно ли она сильна, чтобы быть постоянной.
— Вы говорите из собственного опыта? Или тоже где-нибудь вычитали? — со смехом спросила она.
— Это жизненный опыт, — коротко ответил я.
Тамара подумала и важно заявила:
— Представления других людей о любви не обязательно должны быть для нас законом, даже если они в данном случае думают искренне. Я думаю, что мы с Олегом понимаем друг друга.
Олег благодарно посмотрел на Тамару, я встал и пошел в палатку.
Вскоре стемнело, и мы легли спать. Но сон бежал от меня. Я ворочался с боку на бок. То же самое делал в своем спальном мешке Олег. В отношении его это было понятнее. Но почему у меня сердце бьется сильнее, чем всегда?
Вижу, как Олег садится и бормочет:
— Не знаю, что со мной. Не могу заснуть.
Из соседней палатки донесся разговор, и в конце концов к нам заглянул Чижов.
— И вы сидите как совы? Могу вас порадовать: сегодня никто из нас не заснет. Мы находимся под действием чая «пахучий прутик». Он придает бодрость и отгоняет сон. Местные охотники сразу после него преследуют зверя, и не удивительно. Как видите, он на самом деле может снять усталость, даже если день и два подряд преследовать зверя. В случае если вам понадобится подобное средство, отныне будете знать. А теперь спокойной ночи, попробуем преодолеть бессонницу.
Заснуть нам удалось только к утру, когда сквозь маленькую щелочку в палатку на мгновение ворвался любопытный луч света. Мне казалось, что я даже еще как следует не заснул, как вдруг раздался обычный будильник Чижова: кукареканье и энергичное хлопанье крыльями. Завтрак был готов, и через полчаса мы уже сидели в седлах.
Мы ехали по сильно пересеченной местности. Здесь были великолепные кедры, к ним примешивались ель и лиственница. Повсюду встречалось типичное сибирское растение — бадан, так называемый монгольский чай, вообще говоря, ничего общего с чаем не имеющий. Его крупные листья блестят на солнце, а на мясистых стеблях висят гроздья розовых цветов.
Высокий папоротник возвышается над баданом, из-за чего такое привлекательное на вид место в действительности для езды опасно. Повсюду разбросаны крупные камни, которых среди растительности не видно. Лошади могли легко пораниться, а поэтому мы продвигались очень осторожно и вскоре остановились перед высокой скалой. Еменка объяснял:
— Видите на скале тропинку? Там многие охотники на соболя погубили своих лошадей: не сходили с седел, лошадь с ездоком попадала в узкие промоины и ломала ноги. Лучше всего передохнем немного, а потом будем карабкаться на скалу. Лошадей поведем на поводу.
Восхождение действительно было нелегким. Лошади тяжело дышали и фыркали, но шли. Шли, осторожно ступая между камнями. Наконец мы добрались до вершины.
Внизу во всей нетронутой красе раскинулась огромная долина. Половина ее была озарена солнцем, другая лежала в тени. Большая туча медленно двигалась по небу и вскоре закрыла солнце. Через несколько минут стало темно.
Неожиданно налетел шквал. Его порыв был настолько стремителен, что Олег, стоявший небрежно опершись о березку, еле устоял на ногах. Начиналась гроза.
— Ты нас привел в адское место, Еменка, — воскликнул Шульгин, — а еще обещал вид на райский сад…
— Дорога в рай усеяна камнями и обсажена терновником. Вы правы, она тяжела, но за погоду я не ответчик. А теперь поскорее отсюда! Посмотрите на деревья, большинство из них помечено молнией.
Охотник не успел договорить, как небо озарилось ослепительным фейерверком, и, прежде чем мы тронулись, черную тучу прорезала огромная молния и со страшным грохотом ударила в высокий кедр.
Лошадей невозможно было удержать. Они ржали, становились на дыбы, метались. Одной из них удалось вырваться и убежать. Плохо закрепленный недоуздок соскользнул, вороной заржал и помчался с развевающейся по ветру гривой. Конь перескочил через два больших камня и побежал между кедрами.
Каждый из нас стремился поскорее сесть на свою лошадь, чтобы выбраться из мест, где рассвирепевшие небеса метали огненные стрелы. Осуществить это нам удалось с трудом. Обе вьючные лошади упирались, еще немного — и они сбросили бы свой груз. Но подскакал Старобор, схватил поводья и с прямо-таки поразительной ловкостью принудил лошадей к послушанию. Извилистая стежка шла то вверх, то вниз, и чем дальше, тем становилась менее проходимой. Казалось, что вот-вот она оборвется где-нибудь в непролазной чаще или в болоте, как вдруг перед нами открылась узкая ложбина. Поросшая травой небольшая лужайка с живописно пересекавшим ее горным ручьем были вполне подходящим убежищем от разбушевавшихся стихий.
Сзади нас раздался топот и посыпались камни. Что это? Оказалось, Старобор поймал убежавшего вороного и теперь спускался по крутому скату. Он действительно был исключительным ездоком и сомневаюсь, сумел ли бы кто-нибудь из нас так быстро сделать то же самое.
На поляне высилась скала, а в ней пещера, как будто специально созданная для укрытия от непогоды.
Мы быстро сошли с лошадей и укрылись в пещере. Гроза продолжалась. Тяжелые свинцовые тучи опустились так низко, что до них было рукой подать.
Яркие молнии прорезали небо, ударяли в землю, и все это сопровождалось ужасающими, непрерывными раскатами грома.
— Сухая гроза, самое неприятное! — прокричал Чижов, и его слова были едва слышны.
— А когда начнется дождь? — крикнул я.
— Не знаю. Но лучше бы совсем не начинался, а то все затопит.
Но его сокровенное желание не исполнилось. Тяжелая туча прорвалась, и на тайгу полилась вода. Это нельзя было назвать дождем, так как вода хлынула будто из открытой плотины. Еще минута, и со скал потекли ручьи, а небольшие речушки превратились в бурные потоки. К счастью, дождь длился недолго, вихрь разорвал тучу и разогнал ее хлопья. Вскоре сквозь туманную пелену проглянуло солнце.
Наши собаки выбежали из укрытия. Их привлекали вылезшие из нор и убежищ суслики, бурундуки. Вода проникла в их жилища, и им волей-неволей пришлось выйти наружу. Явление было довольно странным, потому что эти животные устраивают свои норы в таких местах, куда вода почти никогда не попадает.
Около выступа скалы, где почва была суше, мы разбили лагерь. Вечером я спросил Еменку, скоро ли начнутся места, где водятся соболи? Он пожал плечами и ответил, что здесь как раз и начинается соболиный край, но он не ручается, удастся ли теперь, осенью, увидеть или поймать в капкан хоть одного из них.
— Зачем-де мы тогда тащим с собой замысловатые капканы? — спросил я.
— Этого, ей-богу, не знаю. Их взял Олег Андреевич, а попадутся соболи или нет, пожалуй, известно только ему. Но здесь их расставлять не будем. Тут только начинаются соболиные места. Подождем, пока доедем до Красной горы.
Олег молчал, а Шульгин не удержался от вопроса, поймал ли что-либо геолог своими капканами когда-нибудь.
— Они сделаны по проекту зоологического института, и один мой товарищ биолог пользовался этими капканами на Шантарских островах.
Больше Олег не распространялся, да и вообще он старался уклониться от этой темы. Снова, я не мог отделаться от подозрения, что геолог что-то умалчивает. Шульгин махнул рукой, пожелал нам спокойной ночи и ушел в свою палатку.
Утром Чижов сообщил, что лесничий уехал чуть ли не на рассвете, намереваясь осмотреть здешние, особенно хорошие сосновые и кедровые леса и составить их описание. Ждать его не надо, он найдет и догонит нас, потому что договорился со Старобором, что тот будет обозначать дорогу. Солнце согревало лощину и поднимало пар от палаток, мокрых от росы и тумана.
Стали собираться в путь. По небу плыли странной формы облака, похожие на лошадиные хвосты. Чижов и Еменка утверждали, будто это не предвещает ничего хорошего и надо ожидать ухудшения погоды, что было совсем нежелательно.
Мы поехали по лощине, которая внезапно расширилась и вывела нас в похожую на арену круглую долину. Буйная растительность кое-где чередовалась с голыми местами, на которых виднелись вытоптанные бесчисленные тропы.
— Мы у Тухлой воды, — объяснил Еменка. — Это «водолечебница» четвероногих.
Действительно, здесь были многочисленные какие-то, вероятно целебные, источники. Сибирские охотники утверждают, будто к ним сходятся отовсюду «на лечение» олени, медведи, лоси, всевозможное иное зверье и даже соболи. Местность густо усеяна звериными следами, образующими своеобразный орнамент. Сотни и сотни копыт протоптали свои тропинки рядом с хорошо видимыми медвежьими следами.
Еменка внимательно осмотрел тропинку и указал нам отпечаток соболиных лапок.
Попробовали воду одного из источников, но ее вкус нам не понравился. Кроме того, у нее был отвратительный запах. По-видимому, она приходилась по вкусу только четвероногим.
Дальше мы ехали по земле, покрытой бархатным ковром. Его образовала высокая трава, среди которой выделялись золотисто-желтые лютики.
За долиной поднимался косогор, поросший травой в рост человека. Все растения отличались необычайной пестротой. Сибирский борщевик открыл на толстых стеблях большие белые зонтики. Синие и фиолетовые цветы дельфиниума образовали метровые гирлянды, и от него не отставали ни аконит, ни другие растения.
Все ехали молча, по-видимому несколько подавленные высотой трав и растений, в течение одного года способных достичь столь ошеломляющих размеров.
Вдруг раздался крик. С Чижовым произошло несчастье. Его лошадь, стараясь обогнуть небольшое болотце, поскользнулась и увязла в другом, из которого вытекал теплый источник. Лошадь высоко взметнулась и упала навзничь. Хотя ездоку удалось в последний момент соскочить, но он неуклюже свалился рядом с лошадью и чуть не захлебнулся, погрузившись в теплую, булькающую грязь.
Все поспешили на помощь Петру Андреевичу и с трудом вытащили его на твердую почву.
Лошадь барахталась и ржала, напуганная непривычным купанием в горячем болоте. С окрестных деревьев мы нарубили веток, уложили их около вороного, а затем веревками и криками помогли молодой и неопытной лошади выбраться из болота. Она вымазалась по уши, дико вращала глазами и дрожала всем телом. Старобор старался ее успокоить.
Чижов выглядел не лучше. Он ругался, плевал, вытирал лицо и выковыривал из ушей теплую темно-серую кашу.
— Тьфу, проклятое болото! Я знал, что такие бывают, но это вина лошади. Молодая, черт меня дернул взять ее. Моя старая кобыла сумела бы по таким местам пройти не хуже канатоходца, а я ее оставил дома! Придется, вероятно, выкупаться еще не один раз.
— Пожалуйте за мной, — услужливо предложил Еменка. — Чуть подальше есть теплый источник. Как видите, здесь у нас для всякой случайности найдется ванна.
— Случайности, — повторил Чижов. — Они меня не интересуют.
Но послушался. В небольшом углублении клокотала вода и поднимались клубы пара. Она была почти горячей, и, когда Чижов погрузился в воду, его лицо засияло от удовольствия. Мы тоже захотели выкупаться.
— Такие удобства мне нравятся, — наслаждался Чижов. — Это, пожалуй, как рукой снимет зуд от комариных укусов. Я посижу здесь с полчасика, пока высохнет моя одежда. Старобор, будь другом, разожги костерчик.
Тамара поехала дальше, и Еменка вслед ей крикнул:
— Дамские ванны за тем бугром, от души рекомендую горячее купание!
Мы быстро разделись и один за другим погрузились в горячую воду.
Купание затянулось, и в дальнейший путь мы отправились только через час. Лошади шли неохотно. Стригли ушами, наклоняли головы и осторожно ступали по топкой болотистой почве. Наконец они остановились, фыркали и оглядывались на ездоков, словно желая сказать: «сойдите!»
Ничего не поделаешь. Весьма неохотно мы спешились, взяли лошадей за уздечки и зашлепали в грязи по «курортной долине». За первым болотом следовало второе, третье — мы их перестали считать. Каждое из них заканчивалось поляной, поросшей лесом.
Наконец нашим мучениям наступил конец. В большом ручье мы снова выкупались, очистили обувь и одежду и устроили небольшой привал.
Как только выехали на холм, начались новые трудности. Узенькая тропинка затерялась в лабиринте высоких трав, на этот раз скрывавших даже лошадей. Но гигантская трава прятала немало больших остроугольных камней, особенно опасных для лошадей. Конь не видит такого препятствия и легко может пораниться, наступив на камень или ударившись о него. Еменка знал о такой опасности и вел наш караван очень медленно и осторожно. Благодаря этому пострадала только лошадь Тамары, к счастью, все ограничилось потерей подковы.
Наконец миновали эти неприятные места, и мы остановились на опушке елового леса. На склонах окружающих холмов росли стройные ели и придавали местности какой-то необычный вид. Между деревьями просвечивал изумрудный ковер поляны, а на южной стороне стояли три огромных «зеркала». В них отражалось солнце и лучи разбивались на тысячи блесток и искр. Мы стояли молча, пораженные неописуемой красотой.
Тремя гигантскими «зеркалами» были блестящие белые мраморные утесы. Между ними протекала бурная река.
— В них почти четыреста метров высоты, — тихо произнес Чижов, а Еменка добавил:
— По нашим преданиям, эти мраморные зеркала соорудил сын великого Торына, Арканзай, для своих трех жен: весенней, летней и осенней, так как ни одна из них не хотела смотреться в то зеркало, которое отражало красоту другой. Наши охотники назвали это место «Сверкающей долиной», и, я думаю, это название останется.
— Лучшего названия не найти, — подтвердил Олег, — и я бы предложил здесь остановиться. Сегодняшний переход был таким утомительным, что, честное слово, мы заслуживаем отдыха.
Все согласились с предложением, и мы разбили лагерь неподалеку от реки, напротив первого «мраморного зеркала».
Пока ставили палатки, я собрал свой спиннинг и направился к реке. Ее кристально чистые воды текли так быстро, что, попробовав войти в нее, я едва удержался на ногах.
С берега Чижов и Еменка предупреждали, что «…бурное течение может…»
Остального я не услышал… Вода несколько раз перевернула меня и ударила головой о камень — в ушах зазвенело, и бесчисленные звезды заплясали перед глазами. Однако я не растерялся и схватился как раз за тот камень, о который ударился. С большим трудом встал на ноги, и, хотя вода доходила всего до пояса, приходилось держаться, чтобы она не сбила с ног.
К счастью, удилище тоже застряло между камнями, и, таким образом, я вышел из неожиданного купания целым и без потерь.
Глава 4
КТО ПРЕДАТЕЛЬ?
Шульгин не приехал ни вечером, ни ночью. Олег высказывал предположение, что лесничий заблудился, Чижов в этом сомневался, но тем не менее распорядился, чтобы Старобор и Еменка разожгли на скале большой костер. Его свет мог служить отставшему в качестве ориентира. Но и это не помогло. Мы так и легли спать с тревогой о лесничем.
Наши волнения оказались напрасными. Утром, во время завтрака, подъехал без вести пропавший. Соскочил с лошади, подошел к нам и доложил, что ночью боялся проезжать по «Курортной долине» и поэтому предпочел переночевать под деревом. Нашего костра не видел, ночью немного продрог, но утром согрелся ездой и рад, что застал нас за завтраком. После обильного завтрака Шульгин заснул. Из деликатности мы его не будили, и Старобор остался вместе с ним.
Тамара выехала несколько раньше, но, когда мы покидали «Сверкающую долину», где гигантские зеркала отражали во все стороны утреннее сияние солнца, как ни странно, она очутилась сзади нас. Олег присоединился к ней, долго о чем-то с ней говорил, а затем подскакал ко мне.
— Знаете, Рудольф Рудольфович, что утверждает Тамара? Что якобы Шульгин подъехал к нашему лагерю совсем не с той стороны, с какой подъехали мы.
— Ну и что из этого? — удивился я.
— Мне кажется, что Тамара имеет против него зуб, но ведь само по себе это же любопытно, вы не думаете?
— Ей-богу, ничего любопытного в этом не нахожу. Тем более, что лесничий в этих местах бывал, хорошо знает тайгу, и вдобавок Еменка описал ему план нашего перехода.
— Вы правы, Тамара создает излишние беспокойства, и, честное слово, не знаю, почему она питает такую нелюбовь к лесничему…
День миновал без особых происшествий. На ночь мы остановились на небольшой поляне, окруженной ольхами и осинами.
Не знаю, почему-то мне пришло в голову спросить Еменку, не растет ли здесь женьшень.
— Откуда вы это узнали? — спросил он удивленно.
— Панцуй, как называется этот корень в Корее и Маньчжурии, говорят, растет в таких местах, где происходят необычные вещи. Животные будто бы обходят место, где он растет.
— Вы знаете что-нибудь об этом? — спросил Олег, с явным интересом следивший за нашим разговором.
— Почти ничего, но еще в Ленинграде я прочитал небольшую книжонку о «чудесах в земле». Ее написал некий мореплаватель, который на небольшом каботажном пароходике бороздил воды Охотского и Японского морей, а позднее стал искателем корня жизни.
— Ничего себе, смена призваний, — заметил Олег. — Но не объясните ли мне, я слышал, будто искатели корня на деревья наносят какие-то знаки?
— Из прочитанного знаю, что на старых кедрах вырубаются треугольники. На языке тайги они означают, что тут поблизости растет женьшень и имеет или имел своего владельца, который его нашел.
— Правильно, — перебил меня Еменка. — Но, наверное, вы забыли еще одну вещь. С деревьев сдирали длинные полосы коры и из нее делали специальные коробочки, в которые укладывали найденный корень.
— Да, об этом я совсем забыл. Но скажите нам, Еменка, правду: здесь в окрестностях растет корень-человек?
Охотник задумался и видно колебался с ответом. Вряд ли кто охотно говорил о местонахождении этого редкого корня, в большинстве случаев держал это в тайне. Однако я ошибался. Еменка внимательно осмотрел зарубку на дереве, которую я ему показал и которая, судя по всем признакам, была сделана много лет назад, а затем сказал:
— Это переговорный знак хао-шу-хуа на языке прежних искателей женьшеня. Каждый из них имел свой определенный знак, которым обозначал места, где нашел драгоценный корень. Вы не ошиблись. Здесь он где-то рос, может быть, растет и сейчас. Помнится, что об этих местах рассказывал мой дед, а отец, еще когда я был ребенком, искал здесь корень и в конце концов нашел. Однако с тех пор это место его больше не интересовало. Наверное, он выкопал последний.
— Прошло много лет, за это время здесь мог вырасти новый, — сказал Чижов, — а потому стоило бы здесь задержаться и хорошенько приглядеться.
Но Тамара придерживалась иного мнения:
— Это только задержит нас, и кто знает, не напрасно ли.
— Если он здесь растет, то время для поисков самое подходящее. В конце августа уже созревают его красные небольшие ягодки, — пояснил Еменка.
Поскольку мнения расходились, Чижов решил применить здесь свой излюбленный метод: голосование.
Он вырвал из блокнота семь страничек, каждый из нас написал свое «да» или «нет», свернул листок и бросил в подставленную шапку Еменки.
При подсчете результатов оказалось пять голосов за и два против. Наверное, из солидарности с Тамарой так проголосовал Олег, тем не менее вскоре он находился среди первых, отправившихся на поиски.
— Тайга не любит слабых, — кричал Шульгин, карабкаясь на высокий откос.
Еменка махнул рукой и возразил:
— Но зато женьшень любит обходительность и чистосердечие, иначе спрячется и его не найдешь.
Для меня, новичка в тайге, поиски чудесного корня были необычным событием, и, когда я потихонечку шагал среди вековых деревьев, заглядывая во все уголки, мое сердце усиленно билось.
Из большого небесного стада ветер выгнал в нашу сторону одну из овец, и это облако заслонило солнце. Под кедры опустились гнетущие сумерки. Стало холодно и неприятно. В руке я держал длинную палку и ею разгребал траву. Вдруг прямо перед собой я увидел растение, которое вызвало у меня прилив крови к голове: среди травы росли четыре блестящих зеленых листика, похожие на человеческую руку. У меня захватило дыхание. Ведь со мной случилось то, что я считал невозможным: так легко найти чудодейственный корень, который искатели порой высматривают целыми месяцами!
Я знал, что извлечение корня — задача весьма нелегкая и что выкапывать корень каким бы то ни было металлическим предметом нельзя, иначе повредишь его мельчайшие волосоподобные корешочки. Костяной лопатки у меня не было, да и деревянная вряд ли бы мне пригодилась, так как я не имел понятия, насколько далеко от панцуя следует начать откалывание. Тогда, сложив руки рупором, я закричал:
— Панцу-у-у-й!
Еще не донеслось эхо на мой призыв, как из глубины леса послышался ответ:
— Бежим, подождите!
Я с нетерпением ждал, что скажут Еменка и Чижов. Согласно прочитанному мной, четыре лепестка, торчавшие над землей, у женьшеня являлись признаком старого и весьма ценного корня, так называемого «тантаза», в то время как трехлистный называется «шима».
Став на колени, я осторожно разгребал траву и удалял лежавшие поблизости сухие веточки, чтобы мой женьшень сразу бросился в глаза пришедшим.
Вскоре подошел Чижов, остановился и снял шапку:
— Поздравляю вас. В наших краях уже семь лет никто не находил корня жизни. Покажите-ка мне этого красавца.
Еменка осторожно приблизился к корню, стал рядом со мной на колени и присматривался к листьям. Я ожидал, что он удивится. Охотник резко махнул рукой, затем сдвинул шапку на затылок и разочарованно вздохнул.
— Что вам не нравится? — спросил я взволнованно.
— Эх, Рудольфович, да ведь это не женьшень!
У меня по спине пробежали мурашки:
— То есть как? Значит, это сипе?
— Сипе? Может быть, еще скажете упие[5]? Если судите по четырем листикам, то глубоко ошибаетесь. То, что вы принимаете за женьшень, всего-навсего горная петрушка. Хотя это растение в какой-то степени похоже на женьшень, но не имеет ничего общего с ним.
Мое разочарование было настолько велико, что я ударил шляпой о землю и встал.
— Не расстраивайтесь, — успокаивал меня Чижов. — С другими это тоже случается. Листья собачьей лапки очень похожи на женьшень, только совсем другие плоды: розовые и продолговатые, а у настоящего корня жизни они красные и круглые. Не огорчайтесь и пойдемте дальше.
Я брел вслед за всеми, затем отклонился в сторону и время от времени перекликался, чтобы не потеряться. Так я шел продолжительное время и покрикивал свое «го-го», как вдруг передо мной неожиданно взлетела стая рябчиков и села на ближайших деревьях. Я снял с плеча ружье и меткими выстрелами убил двух птиц. Затем быстро перезарядил ружье, и следующие два выстрела оборвали жизнь еще двух рябчиков. Я собрал свою добычу и вдруг под густой темной елью увидел гриб, величина которого меня поразила. В первый момент я принял его за пенечек, но, присмотревшись, убедился, что это огромного размера подосиновик. Я бережно его срезал, уложил убитых рябчиков в охотничью сетку, взял гриб в руки, снова крикнул «го-го» и, идя на голоса, присоединился к остальным.
Дальнейшие поиски корня жизни оставались безрезультатными, и мы вернулись в лагерь с пустыми руками.
Тамара не преминула заметить, что она предвидела безуспешность вылазки, так как для поисков драгоценного корня необходим многолетний опыт, и добавила:
— Где там найти мимоходом то, что опытные искатели иногда ищут целые месяцы. Я знала дядю Федю, который с китайцами ходил за женьшенем, он часто вспоминал, скольких трудов стоило найти хоть один корешок.
— Дядя Федя хаживал и в здешние места, — подчеркнул Еменка, — с моим дедом и с известным китайским искателем панцуя Хо Чжу-ляном. Так что наша попытка была не совсем безнадежной.
Между тем Еменка общипывал одного из рябчиков и, когда его потрошил и разрезал зоб, изумленно засвистел. Затем быстро осмотрел его содержимое и опять протяжно свистнул.
Мы все посмотрели на него, так как охотник с необычным восторгом начал напевать какой-то неизвестный мотив и подбегал то к одному, то к другому, показывая на ладони содержание зоба рябчика. Среди муравьиных яиц и ягод брусники выделялось несколько круглых ярко-красных ягодок.
— Панцуй, панцуй, эх танцуй, танцуй, счастливый охотник! — выкрикивал он. Затем схватил меня за руку и чуть не пустился со мной в пляс. Утомившись, он стал, широко расставив ноги, взглянул на нас и громко сказал:
— Рябчик незадолго до того как его убили, клевал эти ягоды. А это — плоды настоящего женьшеня. Ошибка исключена, я их хорошо знаю. За дело! Окружим то место, где клевала эта «золотая» птичка, и будем искать. Однако нужно, чтобы Рудольф Рудольфович сам нашел его.
Вообще разыскать это место было нелегко, В памяти у меня осталась только высокая ель, под которой я нашел огромный гриб.
— Ничего, — заявил Еменка. — Вы были недалеко от нас, так что круг сужается. Елей здесь, в кедровом лесу, не так то уж много, а, кроме того, после большого гриба остался белый хорошо видимый корень. Вдобавок, я возьму на поводок свою собаку. У нее хороший нюх, и она почует следы рябчиков…
Все казалось логичным и легким, оставалось только успешно осуществить задуманное.
На этот раз около лошадей остался лесничий Шульгин, поскольку Тамара прямо-таки сгорала от любопытства увидеть место рождения корня жизни, о котором она знала, что он надолго сохраняет молодость и здоровье.
Поиски были трудными и продолжительными. Мы ходили по тайге, продирались сквозь чащу, пролезали через молодняк и пробирались через небольшие болотца. Только под вечер меня окликнул Еменка, которого я не упускал из виду:
— Судя по всему, мы на месте. Посмотрите на собаку.
Лайка Тулай нашла следы рябчиков и натягивала ремень, озираясь по деревьям. Я увидел крупную ель и остаток ножки гриба. Среди мха и травы он выделялся белым пятном.
— Все сюда, ко мне! — кричал Еменка. — Идите осторожно, осматривайте каждую пядь земли.
Итак, мы его нашли!
Наступила тишина. Особенная тишина, полная тревожного ожидания… Пожалуй, подобных минут человек не переживет нигде, кроме глухой тайги. Хотя нас было шестеро, у каждого из нас было ощущение одиночества и гнетущей тоски.
Еменка взял меня за руку и осторожно подвел к женьшеню. Мой взгляд долго бродил по зеленому ковру травы, мха и папоротника, прежде чем я увидел два ярко-зеленых листика, напоминавшие человеческую руку.
По правде говоря, вначале корень не произвел на меня никакого впечатления. Вокруг высились могучие кедры, лиственницы и ели, а он, носитель жизненной силы, ютился сиротливо, укрытый от солнца, немощный и такой нежный, что его могла повредить случайно упавшая шишка и даже улитка. После малейшего повреждения он засыпает на долгие годы и пробуждается к жизни весьма неохотно…
Найденный корень имел два полностью развившихся листа и еще третий подрастающий. Следовательно, это был сравнительно молодой панцуй; Еменка определил его возраст в 12–14 лет.
— Что с ним делать? Выкопать?
Еменка и Чижов решительно воспротивились этому, поскольку корень, не имеющий трех взрослых листьев и не совсем развившееся «туловище», ценится низко.
Мнение обоих охотников для нас было законом, и по совету Еменки мы «закрепили» корень. Прежде всего Еменка отмерил двенадцать шагов и в этом радиусе обозначил вокруг все деревья особыми зарубками. По законам тайги это означало, что корень уже имеет своего хозяина и, кто бы случайно ни пришел сюда, не должен подходить к корню. Затем место около корня было очищено от бурелома и ветвей и вокруг него сооружена легкая ограда.
Наконец Еменка взобрался на ближайший кедр, ветви которого нависали под корнем, стряхнул все шишки и, кроме того, даже срезал некоторые ветки, чтобы ограничить на следующие годы рост новых шишек. Сделал он это для того, чтобы какая-нибудь шишка случайно не упала и не повредила нежного растения.
После принятия мер предосторожности Еменка чуть ли не торжественно произнес:
— Этот панцуй принадлежит вам, Рудольф Рудольфович, потому что мы его нашли только благодаря вам. Запомните, он растет для вас, и я буду о нем заботиться.
На минуту воцарилась тишина, затем я сказал:
— Я не могу с этим согласиться. Без вас, Еменка, я бы никогда не нашел корня. Не узнал бы ягод в зобе рябчика…
— …и я бы их никогда не увидел, не будь вашего рябчика, — перебил меня охотник.
— Еменка прав, — разъяснил Чижов. Вы первый обнаружили корень и не должны отрекаться от женьшеня, иначе вас постигнет несчастье. Во всяком случае так уверяют старые, суеверные искатели корня. Ведь вы же не захотите подвергать себя такой опасности?
— Боже сохрани, — сказал я улыбаясь. — Только вижу, что с находкой корня у меня прибавится беспокойств. Что, если вдруг этот всемогущий корень жизни случайно погибнет?
— Это будет плохая примета, — добавил Еменка.
— Сами знаете, что все это только поверья, — спокойно сказал Чижов. — Они лишь показывают, как много всевозможных легенд, суеверий и церемоний было связано с добыванием редкого корня. Не забивайте себе ими голову. Корень ваш. Спустя пять-семь лет он вырастет, вы приедете, разгребете костяной лопаткой землю…
Петр Андреевич не договорил.
Над нами высоко в небе пролетел огненный шар с длинным светящимся хвостом. Затем последовали оглушительные взрывы, грохот…
Собаки скулили, дрожали и разгребали землю… На небосводе опять засиял эффектнейший фейерверк, какого не сумеет создать ни один человек, и потом все смолкло.
Мне показалось, что подо мной внезапно разверзнется ужасная бездна. Я вскочил, что-то закричал и выбежал на большую прогалину.
Длинные грязные полосы дыма протянулись с севера на юг, постепенно искривлялись, морщинились и расплывались во все стороны.
Что все это означало?
Мы были очевидцами падения большого болида, летевшего из Вселенной с огромной скоростью. В результате сопротивления воздуха его скорость уменьшалась, а кинетическая энергия преобразовывалась в световую и тепловую.
Таково краткое объяснение представившегося нам совершенно необычного явления.
Я с Еменкой вернулся к «своему» корню жизни, убедиться, как этот носитель силы и здоровья пережил миновавшую катастрофу. Судя по всему, он не пострадал от бедствия и только несколько сухих веточек упало вблизи от него. Мы их отбросили и поторопились к нашему лагерю.
Шульгин был почти в полном изнеможении. При падении болида лошади всполошились, две сорвались с привязи и с ржанием бегали вокруг. Одну из них лесничему удалось поймать, но другая исчезла. Старобор с Еменкой немедленно вскочили в седла и отправились за беглянкой, которая, к счастью, имела на шее колокольчик. Вскоре они вернулись вместе с ней: испугавшаяся лошадь забрела в чащу и дальше не могла пройти.
Вполне понятно, грандиозное явление природы произвело на нас глубокое впечатление. С опасением мы посматривали на небо, не готовит ли оно нам нового сюрприза. Над тайгой вздымались столбы густого дыма. Горел лес.
Чижов опасался, как бы огонь не застиг нас врасплох, но Еменка не разделял его опасений. Вокруг было много болот и прогалин, они должны задержать огонь.
Позднее, после еды, мы сидели у костра. Олег разговорился о болидах. Он подчеркнул, что орбиты скоплений метеоритов в космосе подобны орбитам комет и по возрасту равны всей нашей солнечной системе. Метеориты начинают разрушаться на высоте 150–200 километров от земли, а на высоте 12–20 километров их движение почти затормаживается. До поверхности земли долетают лишь те болиды, которые вошли в земную атмосферу со скоростью 10–20 километров в секунду. Остальные еще высоко над землей разлетаются на мелкие осколки.
— Этот болид, наверное, рассыпался на тысячи кусков где-то недосягаемо высоко над нами, — закончил Олег и встал.
— Вы говорите болид, Олег Андреевич, — оживился Еменка, — а знаете, что еще недавно такое явление вызвало бы среди искателей панцуя ужасную панику? Они бы приняли его за предупреждение небес, охраняющих корень жизни. Мы нарушили правила добывания корня, о которых говорят старые поверья. Искатель корня не смеет быть вооруженным, потому что, согласно преданиям, женьшень любит только мирных людей, с чистым сердцем. А мы его нашли благодаря удачному выстрелу, но наше счастье, что мы не верим ни в какие сказки.
Мы пошли спать, и над лагерем воцарилась тишина. Только время от времени фыркали лошади.
Утро началось необычно. Во всех палатках раздавался кашель, собаки скулили. Утренний ветерок окутал лагерь густым дымом. За ночь лесной пожар усилился. Мы быстро позавтракали, свернули палатки и отправились в путь. С холма, открывавшего широкий кругозор, мы определили направление, где следовало искать осколки болида.
Ориентирами нам служили места возникновения пожаров. Надо полагать, что осколки легче найти там, где уже все выгорело. На всякий случай Еменка подробно рассказал нам дальнейшую дорогу к Сурунганским горам и назначил место встречи.
Лесничий Шульгин не пожелал участвовать в поисках, считая их за напрасную потерю времени, и предложил свои услуги в присмотре за вьючными лошадьми. С его предложением мы согласились, поскольку каждый из нас жаждал откопать собственными руками «свой» осколок редкого странника Вселенной.
По словам Еменки, до Сурунганских гор оставалось всего от двух до четырех дневных переходов. Эти горы имели для меня особую притягательную силу. Я не мог отделаться от мысли, что там, в тех местах, где не ступала нога человека, таится какая-то неожиданность.
Рассказ старого охотника Родиона Орлова запомнился мне, и, чем больше я размышлял о жизни старика Феклистова, тем больше появлялось сомнений в цели путешествия его внука.
Действительно ли мы найдем там соболиный рай? Или нас ожидает нечто иное?
Такие мысли бродили у меня в голове, пока я ехал рядом с Чижовым среди обгоревших пней. Я не удержался от вопроса:
— Петр Андреевич, вы на самом деле верите, что мы найдем в Сурунганских горах соболиное эльдорадо?
— Напрасно меня спрашиваете, голубчик. Еменка утверждает, что соболи там обязательно будут, и это полностью подтверждает предположение биолога Реткина, который ссылается на записки старого Феклистова. Однако догадки излишни. Подождем и позволим себя удивить.
На этом разговор оборвался, а мое любопытство ни в коей мере не было удовлетворено.
Разочарованные бесплодными поисками, мы поехали к установленному месту встречи. Здесь уже был Старобор. К вечеру прибыли Еменка и Олег с Тамарой. Еще издалека Олег размахивал охотничьей сеткой, а соскочив с лошади, показал нам трофеи своей группы, которые они привезли в рюкзаках: три осколка болида. Мы поздравили прибывших с успехом и с интересом осмотрели материю Вселенной.
Осколки имели темно-серый цвет, угловатую форму, сплавившиеся грани были покрыты тонкой скорлупой железокаменного вещества. Олег объяснил, что они состоят из железа, никеля и серы. Затем он рассказал, каким образом ему удалось найти осколки метеорита, а Еменка был полон похвал геологу, о котором утверждал, будто он одарен чуть ли не волшебным «чутьем».
Лагерь решили устроить на уютной полянке около скального утеса. Небольшой ручеек извивался между камнями и кустами, а прямо над нами гнездились ястребы, встретившие нас тревожными криками.
Однако не хватало Шульгина со вьючными лошадьми, и мы не могли поставить палаток и приготовить ужин.
Непонятно, где мог задержаться лесничий? Больше всех расстраивался проголодавшийся Старобор. Он утром позавтракал и, не рассчитывая, что с обедом придется ждать до самого вечера, не взял с собой ничего перекусить.
Лесничий приехал уже в сумерки, мы встретили его градом упреков. Но он, не теряя спокойствия, просто объяснил свое опоздание: немного сбился с пути, так как сбежала одна из лошадей, а пока ее нашел, сам потерял ориентировку. Старобор смотрел с недоумением:
— Как она могла от вас сбежать, если все время была у вас на глазах?
— А что делать, если глаза не видят? Покажи мне, Старобор, кого-нибудь, кто бы во сне видел что-либо иное, кроме снов? Конечно, не найдешь такого человека. Так и я. Не выспался, вздремнул немного, а резвая лошадка воспользовалась этим и ушла. Ну, не сердись на меня, Тимоша! — и лесничий похлопал Старобора по плечу.
Тот лишь махнул рукой.
После обильного ужина настроение у нас поднялось.
Наступила ночь.
Внезапный ветер разволновал зеленое море, но густой дождь быстро успокоил разбушевавшиеся стихии и принес облегчение. Крупные капли барабанили по натянутой палатке, и, убаюканный монотонными звуками, я погрузился в глубокий сон.
…Веселое ржание лошадей оповестило начало нового дня. Я быстро оделся и вышел из палатки. Тайгу словно подменили. Дождь давно перестал, и солнце сверкало в миллионах капель.
Завтрак нам пришелся по вкусу больше, чем обычно, и, когда мы снова очутились в седлах, у меня было впечатление, что столь прекрасного дня я в тайге еще не видел.
Приподнятое настроение вскоре дало себя знать. Каждый из нас был весел, а шутки и остроты сыпались как из рога изобилия. Незаметно мы продвигались вперед. Этому способствовала хорошая дорога. Мы удобно сидели в седлах, не опасаясь, что неожиданно кто-нибудь из нас окажется на земле. Тропинка была прямо-таки создана для езды.
— Интересно, кто это вытоптал такую «парадную» дорожку? — допытывался Олег.
— Кто как не олени, — проронил Чижов.
— Конечно, олени, — подтвердил Еменка. — У них здесь свои постоянные проторенные дорожки. По ним сходят они с холмов к воде и к пастбищам на поляны. Однако не знаю, далеко ли нас заведет тропинка. Там, где вдали торчат скалы, находится узкое ущелье, единственный проход к Сурунганским горам. Будем надеяться, что его не завалило камнями. Скалы тоже бывают живые, а там они даже так и называются.
Олег заинтересовался и потребовал более подробного объяснения относительно «живых» скал. Но охотник лишь добавил, что скалы сильно выветрены и иногда во время весеннего снеготаяния с них падают огромные глыбы.
— А если ущелье окажется заваленным, что тогда? — отозвался Шульгин.
— Тогда — не знаю. Вокруг почти непроходимая тайга и болота. Нам бы пришлось разыскивать звериные тропы, пробираться сквозь чащу, однако незачем сейчас об этом думать. Увидим на месте, «что тогда».
Тайга выглядела прямо-таки по-праздничному. Совсем не слышалось унылых звуков. В траве кузнечики непрерывно ударяли легчайшими молоточками по маленьким звонким клавишам, птицы словно соревновались между собой на лучшую песню. Где-то поблизости послышался хруст сухих ветвей. Это олень или лось пробирался по лесу и рогами задевал ветки деревьев. Воздух был переполнен бесчисленными запахами. Природа смешивала запахи так искусно, что человеку дышалось легко и приятно.
Незаметно мы доехали до Живых скал. Они стояли перед нами словно высокая неприступная крепость, и узкое ущелье действительно было единственной дорогой, проходившей сквозь этот каменный лабиринт. Еменка поехал вперед на рекогносцировку. Вскоре он вернулся с радостным известием: местами дорога завалена крупными камнями, но в основном проходима. Проходы были так узки, что нам приходилось проезжать друг за другом. Шульгин ехал впереди Олега, за ними Тамара и я. Вдруг одна из наших собак яростно залаяла. Лошадь Олега испугалась, шарахнулась, и в тот же момент внезапно прогремел оглушительный выстрел. Сразу вслед за ним второй. Олег вскрикнул, покачнулся в седле и упал.
— Нападение… бандиты! — кто-то кричал впереди так, что я не узнал его по голосу.
В этот момент грозящей опасности я убедился, какой силой воли и готовностью ко всему обладают сибирские охотники.
С поразительной быстротой они сорвали с плеч ружья и, натянув у лошадей поводья, начали стрелять. Целились по направлению лая собак. На левой стороне ущелья было особенно много расщелин, и, по-видимому, бандиты засели среди них. Предоставив сибирским охотникам перестрелку со злоумышленниками, я соскочил с лошади и поспешил к геологу, над которым уже склонилась Тамара. Он лежал без сознания, из раны в голове текла кровь.
Тамара, с глазами, полными слез, бережно приподняла голову Олега, и тут я увидел окровавленное ухо и кровь на слипшихся волосах.
— Он жив… скажите мне, жив… — настаивала Тамара.
— Будем надеяться, — коротко ответил я.
Стрельба продолжалась, собаки с надрывным лаем кидались на скалы, а лошади стояли не дрогнув. Только стригли ушами, да некоторые из них ржали. Их поведение спасло нас от дальнейших бедствий, так как перепуганные лошади могли в узком ущелье затоптать лежащего Олега, Тамару и меня.
Когда стрельба прекратилась, все подбежали к нам и, перебивая друг друга, спрашивали, что с Олегом.
Чижов и Еменка приподняли его и осмотрели рану на голове. В это время голова Олега безжизненно лежала на моих руках. Неужели он в самом деле мертв?
Но от волнения я забыл пощупать у геолога пульс.
Олег был жив!
Мы отнесли его на ровное место, расстегнули куртку, рубашку и привели в чувство.
Когда Чижов ощупывал рану на голове, Олег глубоко вздохнул и открыл глаза.
— Что… что случилось? — медленно произнес он. Дотронулся до головы и увидел кровь на руке. — …кровь, откуда? — спросил он растерянно. — Ах да, ведь в меня кто-то стрелял, правда?
— Ничего, ничего, все в порядке, — успокаивала его Тамара, — вы упали с лошади. Руки или ноги у вас не болят?
Олег раздвинул руки, затем пошевелил ногами, попробовал улыбнуться и пробормотал:
— Ноги и руки в порядке, только сильно болит голова, стреляет в ухо и колет в пояснице.
— Ну это еще не так страшно, — констатировал Еменка. — Ухо до завтра заживет, царапина на голове до послезавтра, а спину сейчас посмотрим. Только сначала перевяжем царапину.
При осмотре раны на голове мы установили, что пуля легко задела ухо и содрала с головы лоскут кожи.
— Вам, дорогой друг, очень повезло, — воскликнул Чижов. — Еще чуть-чуть и пуля проделала бы в голове дырку.
Тамара принесла аптечку, обмыла Олегу рану на голове, затем ухо, приложила стерильный бинт и заклеила все большим пластырем.
— Вас спасла собака, — заявил я. — Наверное, увидела или почуяла разбойников, потому что, внезапно бросившись вперед, попала вашей лошади под ноги, залаяла. А лошадь, испугавшись, шарахнулась в сторону как раз в тот момент, когда бандиты выстрелили. Но им здорово всыпали… палили, как в бою, только гудело.
— Будешь стрелять, голубчик, — живо проговорил Чижов, — когда надо защищать свою шкуру. Только не могу понять, пусть хоть возьмут меня все проклятые таежные черти, кто мог напасть на нас здесь, где целыми годами никто не бывает.
— Как видно, вы заблуждаетесь, — заговорил Шульгин. — Тут ходят какие-то мерзавцы!
— Ходят, ходят, — повторил Еменка, — сидели и поджидали нас здесь. Они должны были знать, что мы сюда приедем, вот в чем все дело!
— Конечно, — подтвердил Старобор. — Едва ли это случайное нападение. Сейчас в тайге, и особенно в этих краях, бандитов уже нет.
— Вы заблуждаетесь, — твердил свое Шульгин. — На нас напали, и вы это не считаете бандитизмом? Что же, те негодяи в нас шишками бросались?
— Неужели не понимаешь, мудрый покровитель лесов, что тут вопрос не только в самом нападении, но и в том, что побудило к нему. Загадка в этом!
— И опять вы неправы, — продолжал доказывать Шульгин. — Именно только в таких глухих местах могут быть бандиты, которые черт знает откуда здесь взялись. Скорее всего, они следили за нами, и, наверное, у них разгорелся аппетит на нашу одежду, оружие и лошадей…
— Знаешь ли, Федор Лаврентьевич, может быть, ты прав, — после некоторого раздумья согласился Чижов, но мы их выведем на чистую воду. Что скажешь на это, Еменка?
Соколиные глаза охотника блестели.
— Правильно говоришь! Только почему не хочешь сразу пуститься за ними?
— А ты сам подумай, они выдали себя и постараются забраться в такие дремучие леса, где и черт бы поломал ноги. Не пропадут, куда им деться? Едва ли у них есть лошади, а пешком в тайге далеко не уйдешь. Нет, на этих субъектов мы организуем особую экспедицию…
С таким мнением все согласились, и, как только Олег несколько пришел в себя, мы продолжали путь. Однако на случай внезапного нападения приняли необходимые меры предосторожности. Впереди бежали собаки, хорошо понявшие свою задачу передового дозора. Затем ехал Еменка с ружьем наготове, и в 30–40 метрах от него следовали остальные, тоже готовые к немедленному применению оружия. Продвижение по ущелью было крайне трудным, лошади спотыкались, с трудом преодолевая каменные препятствия, которых было так много, что мы потеряли им счет. Местами нам приходилось сходить с лошадей и с огромными усилиями отодвигать каменные глыбы. В одном, пожалуй самом узком, месте дорогу перегородила огромная глыба, которую мы, несмотря на все усилия, не могли убрать.
— Что же теперь? — спрашивал лесничий.
— До конца ущелья остается всего две версты, добрых десять уже осталось за нами. Нужно во что бы то ни стало убрать с пути этот «обломочек». Эх, если бы иметь подрывной порох! — громко вздыхал Еменка.
— Подрывной порох? — небрежно переспросил Олег. — А аммонит бы не выручил?
— Аммонит? Он был бы в десять раз лучше. Но, однако, где его достать? — сокрушался охотник.
— Это уже совсем простое дело. В моем геологическом ящике. Там найдется все необходимое для геолога: горный компас, геологический молоток, «карманный» нивелир, другие приборы и аммонит. Его хватит на устранение целой дюжины таких «обломочков».
— Кто бы мог подумать, что вы настолько предусмотрительны, — с восхищением заметил Чижов.
— И эти опасные боеприпасы тоже предназначены для охоты на соболя? — с сомнением спросил лесничий Шульгин.
— Как изволите видеть, и в данном случае пришлись как нельзя более кстати, — невозмутимо отвечал Олег.
Тем временем принесли геологический ящик. Олег открыл его и передал Старобору молоток, специальное долото и указал, где следует выдалбливать отверстия, так как сам он еще не был в состоянии работать.
Отверстия были сделаны, Олег заложил заряд, и несколько взрывов потрясли долину. Эхо долго блуждало между скалами, пока не пропало в неведомых ущельях, расщелинах и бесконечных извилинах скал.
Огромная глыба развалилась на несколько кусков. Как только стих грохот и с крутых скалистых склонов перестали сыпаться камни, мы осмотрели результаты взрыва.
Дорога была открыта.
Спустя полчаса мы, наконец, выбрались из этого опасного ущелья.
Местность неожиданно изменилась. Перед нами раскинулась долина, и мягкая синева покрыла зеленое море тайги. Нагретый воздух колебался, придавая светло-зеленой тайге более темные оттенки, она волновалась и шумела, словно морской прибой. В такие моменты тайга как нельзя более напоминала море.
Олег жаловался на головную боль, поэтому мы решили закончить сегодняшний переход и начали подыскивать подходящее место для лагеря. Чтобы обеспечить свою безопасность, подбирали место, дающее возможность обзора.
Повсюду была густая тайга. Высокие кедры и ели образовали сплошные заросли, по краям которых высились березы и ольха. И только когда перед нами открылся широкий вид на несколько лужаек, мы нашли то, что искали: журчащую речку и защищенное от ветра место под небольшим бугром.
Тамара заботливо ухаживала за Олегом. Пока мы ставили палатки, она усадила его около костра, а после ужина сразу заставила лечь.
Беседа у костра не клеилась, и, наверное, уже третий раз мы перебирали сегодняшний случай нападения.
Я устал и ушел в палатку. На импровизированной скамеечке сидела Тамара, и мне показалось, что я пришел не вовремя. Хотел выйти, но Олег меня остановил.
— Тамара ждала только вас, чтобы я не оставался один, и хочет идти спать к себе в палатку.
Через минуту Тамара ушла. Я был утомлен и с наслаждением растянулся на своем ложе, но еще допивал взятую с собой кружку чаю.
Некоторое время Олег молча смотрел на меня, потом подпер голову рукой, и его лицо приняло сосредоточенное выражение. Окинув взглядом вокруг себя, он просящим голосом произнес:
— Рудольф Рудольфович, будьте добры, взгляните, нет ли кого-нибудь около нас?
Я принял эту просьбу за причуду больного, но все же пошел посмотреть. Костер медленно догорал, и все уже разошлись по своим палаткам.
Олега это успокоило, и, когда я опять улегся, он, немного подумав, заговорил полушепотом:
— Мне нужно кое в чем открыться перед вами, при иных обстоятельствах я бы, пожалуй, этого не сделал. Но сегодняшний случай наглядно показал, что дальше молчать нельзя. Прежде чем объясню в чем дело, я бы хотел знать, что вы думаете о сегодняшнем нападении.
— Что о нем думать? Я не совсем понимаю, что о нем следует думать. Тайги я не знаю и склоняюсь к мнению Шульгина. Видно, тут пошаливает какая-то банда.
— Так. А вас не удивляет, что эти бандиты стреляли именно в меня?
— Ей-богу, об этом я не задумывался. По-видимому, это случайность. Какой интерес неизвестным злоумышленникам отправлять на тот свет именно вас?
Лицо Олега омрачилось, и он чуть ли не шепотом произнес:
— Целились в меня. И к тому есть веская причина…
Я с недоумением посмотрел на геолога, не бредит ли он в жару, но его лицо было ясно, хотя, быть может, несколько осунулось. Говорил он вполне серьезно.
— Не понимаю вас, — пробормотал я.
— Охотно вам верю. Но поймете, когда я открою вам свою тайну. Только прошу вас, то, о чем вы сейчас услышите, должно остаться между нами.
— Это я вам обещаю. Только скажите, пожалуйста, почему вы именно меня хотите посвятить в то, что нужно держать в тайне?
— Я долго раздумывал, кому мне следует довериться: Чижову, Тамаре или вам? Чижов, пожалуй, был бы наиболее надежным, но я передал ему письмо от дяди, и, чего доброго, он бы мне не поверил. Тамаре? Не хочу ее излишне волновать. Итак, я выбрал вас. Я убедился в вашем искреннем отношении ко мне и благодарен вам. Вы сблизили меня с Тамарой. Немаловажным поводом было также ваше подозрение… что я скрываю истинную причину трудной поездки к Сурунганским горам, или, вернее, к горам Ста голосов. Я увидел, что вы не очень-то легковерны, случайно услышав еще в Вертловке ваш разговор с Чижовым. Мне нравилось ваше убеждение, что мой дед, Иван Фомич Феклистов, был выдающимся человеком и не менее выдающимся геологом. Это и решило. А теперь слушайте.
— …Я еще был мальчиком, когда однажды дедушка посадил меня на колени и сказал:
— Ты должен стать геологом. Тебя ждет в тайге большая работа. И если ты будешь хорошим и трудолюбивым специалистом, сделаешься известным человеком…
Я запомнил его слова. Я стал геологом и посвятил себя науке, которая занимается землей, ее недрами, минеральным составом и строением земной коры от начала ее образования и до наших дней. Геология настолько меня заинтересовала, что ни для чего иного у меня не оставалось времени.
Шли годы. И вот однажды ко мне заглянул неожиданный посетитель. Старый, весьма солидно выглядевший мужчина, немного с жирком, сутулый. Он представился Николаем Никитичем Парфеновым, бывшим другом моего дедушки, Ивана Фомича Феклистова.
Он рассказал о дедушке так много подробностей, что у меня не возникало сомнений в правдивости его слов.
Он показывал мне даже письма дедушки. Я узнал его почерк, а обращение «дорогой мой спаситель Николай Никитич» являлось достаточным доказательством, что мой дед действительно когда-то ценил посетителя. Я попросил мать, которая, кстати сказать, в это время гостила у меня, устроить ужин получше, желая соответственным образом угостить столь редкого гостя.
Только после ужина выяснилось, зачем меня разыскал этот человек. Он приехал в Ленинград по семейным делам и, пользуясь случаем, осведомился о моем отце. Узнав, что его давно нет в живых, разыскал меня. Пришел, прежде всего чтобы познакомиться, а также чтобы одновременно попросить на память одну книжку. Я удивился, но он с улыбкой повторил:
— Да, только одну книгу. Запретный при царском режиме томик стихотворений Пушкина.
Эта книжка для него, объяснил Парфенов, имела большое значение, поскольку дед ее очень любил, часто декламировал по ней стихи великого поэта, делал в ней заметки, и она стала близка сердцу Николая Никитича. Поэтому он и просил эту книгу.
Я был несколько удивлен необычным и довольно скромным желанием и даже уже направился в библиотеку, намереваясь отыскать книжку. В это время мама подавала чай, и, услышав, что я ищу, задумалась, а затем вызвала меня в соседнюю комнату.
— Ты, мальчик, забыл, что я тебе говорила? Припомни дедушкино письмо о том, что в этой книге твой отец найдет ценные данные о тайге. Только из-за преждевременной папиной смерти она целые годы лежит незамеченной. Сколько раз я тебе говорила: просмотри ее внимательно. Ты же совсем погряз в научных книгах и не имеешь времени прочесть книжку, на которую так часто ссылался дедушка… Теперь за ней приезжает из Сибири человек и ты хочешь ее отдать. Плохо ты ценишь память о дедушке.
Мама была права. Я обнял ее и вышел к гостю. Объяснил ему, что этой книжки не могу отдать. Может быть, его удовлетворит какая-нибудь другая памятка? Николай Никитич очень расстроился и в конце концов предложил мне за нее удивительно высокую цену. Мол, не хотел меня обидеть, но книжка — это его мания, и потому он бы за нее заплатил.
Однако я остался при своем решении, и посетитель вскоре ушел. На прощание он подчеркнул, что понимает меня, но может быть, я еще раздумаю, и поэтому он позволит себе зайти перед отъездом.
Вполне понятно, неожиданный посетитель после длительного периода снова разбудил воспоминания о дедушке. Я разыскал старые бумаги отца и начал просматривать их. Здесь были письма, которые отец писал с фронта во время первой мировой войны. В последнем письме он мечтал о том, что приедет в отпуск, восторгался мамой, мной и только что родившейся сестренкой. Но не приехал! Накануне отъезда домой он погиб…
Среди всевозможных писем и докладов лежал большой конверт, на котором маминым почерком было написано: «Завещание дедушки». Я когда-то уже читал пожелтевшие странички писем, телеграмм… Признаюсь, что теперь я почти ничего не помнил и поэтому сейчас читал все это с большим интересом. Письмо было адресовано моему отцу. В нем говорилось:
Шлю горячий и, наверное, уже последний привет и поцелуй тебе и моему внучонку… Завещаю русскому народу большое сокровище, которое я нашел и о котором я тебе говорил… Однако сокровище не должно попасть в руки наших врагов, а поэтому не передавай этого завещания народу прежде, чем он не станет свободным и навсегда исчезнет соболья шапка[6], которая всех нас угнетает и связывает. Шапка, покрытая золотом, драгоценностями и кровью… Когда сбудутся пророческие слова моего любимого, величайшего поэта… тогда настанет время. Не забудь, что в нашей небольшой библиотечке хранится настоящее сокровище и что книга является ключом к богатству для грядущего свободного поколения.
Как видите, письмо было написано совсем необычным и чересчур высокопарным стилем и поэтому казалось загадочным и понятным только тем, кто знал слабости дедушки и все обстоятельства, связанные с ними.
Книга, о которой он упоминал, и была небольшим томиком стихотворений Пушкина. Все это мне смутно припоминалось, хотя отец мне однажды что-то рассказывал. Я долго вспоминал, пока меня не одолел сон. Дальнейшие розыски я отложил на следующий день.
Утром, как всегда, я проходил около памятника Пушкину, но на этот раз я остановился и задумался. На память мне пришли стихи:
Должен вам сказать, Рудольф Рудольфович, что неожиданно меня охватило волнение. Я решил поскорее вернуться домой и прочесть последние письма дедушки и записки отца. Мне захотелось как можно скорее просмотреть книгу и найти именно это стихотворение.
Сразу после возвращения из института я нашел ее. С волнением листал страницы, пока, наконец, не увидел нужных строк. Тут мне стало все ясно. Под стихотворением рукой дедушки было написано:
«57° 25′8″ с. ш.
128° 12′5″ в. д.
Сурунган. — Поющие г.
Наслоения и деформации.
Частое чередование слоев.
Молодая формация».
Дальше следовала небольшая карта, несколько непонятных чисел и линий. Я сообразил, что здесь указана географическая широта и долгота определенного места, его название и обращалось внимание на особенности осадочных пород. Поскольку дома у меня не было подробной карты, я переписал все данные и перерисовал карту в свой блокнот. На следующий день в научно-исследовательском институте, где я работаю, пробовал на подробной карте Сибири найти по своим записям указанное в них место. Однако мне не удалось найти ни названия «Сурунган», ни «Певучие г.» Я подумал, что речь идет о «Певучей долине», в которой дедушка много лет прожил. День спустя я навестил своего дядю, биолога Реткина.
Дядя придавал завещанию дедушки куда большее значение, чем я. Он советовал, чтобы я вполне официально добивался экспедиции в указанное место. Но я не решался. Кто его знает, что дедушка считал «сокровищем».
Позднее, уступая настояниям дяди, я пообещал, что весь двухмесячный отпуск пожертвую на поездку в сибирскую тайгу, именно в Сурунганские горы.
Домой возвращался далеко за полночь. Я живу в живописном пригороде Ленинграда, Лесном, которое вы, наверное, знаете. У нас там собственная дача. Входная дверь оказалась незапертой, и я встревожился. Мама уехала на противоположный конец города к сестре, а все двери настежь!
На пороге сидел кот Васька и приветствовал меня обычным мурлыканьем. Это меня несколько успокоило, но когда я прошел через переднюю, то услышал в комнатах торопливые шаги. Вслед за тем что-то упало и задребезжало окно. Я схватил первое, что попалось под руки, быстро распахнул дверь комнаты, но там никого не оказалось. В темную комнату проникал только свет уличного фонаря.
Я повернул выключатель, и комната залилась светом, было очевидно, что здесь хозяйничали воры. Шкаф открыт, а ящики секретера и буфета выдвинуты и все перерыто. В соседней комнате, в моем кабинете, еще больший беспорядок. Запертый письменный стол оказался взломанным.
Но наибольший хаос был в библиотеке. Часть книг валялась на полу, переписанные на машинке страницы моей научной работы были разбросаны, телефонный шнур оборван. Войдя, наконец, в спальню, я был удивлен царившим там порядком. Взломан был только шкаф, но, по-видимому, из него ничего не взяли. Я схватил свое охотничье ружье, зарядил его и выбежал во двор. Вполне понятно, преступников и след простыл.
— Куда это вы с ружьем в такую темень? — громко спросил меня кто-то.
Это был милиционер, которому я торопливо рассказал о случившемся. Он пошел со мной на дачу, сообщил о происшествии в угрозыск, вскоре прибыли сотрудники с овчаркой.
Спросили меня, что украдено. Мне не сразу удалось это установить. Несколько колец и фотоаппарат. Сотрудники угрозыска пожали плечами и заявили, что ни один вор не стал бы перерывать трех комнат, чтобы забрать только эти вещи, не трогая других, более ценных. Например, в комоде оставались золотые часы с цепочкой и еще два кольца моего отца, несколько других драгоценностей. Воры искали что-то другое.
Тем временем служебная собака дошла по следу преступников до главной улицы и там остановилась. Выяснилось, что вор уехал на мотоцикле, и это затрудняло его преследование. Составив протокол, сотрудники угрозыска пообещали, что займутся данным случаем, и ушли.
В ту ночь я не мог заснуть. Все задавал вопрос: что же искал «вор»? Лишь к утру я догадался еще раз осмотреть письменный стол и книжный шкаф. И, к своему величайшему изумлению, установил, что отсутствовали некоторые дедушкины письма и томик стихотворений Пушкина. Тут мне стало все понятно! Насколько же я был глуп, что не придавал соответствующего значения завещанию дедушки! К счастью, идя к дяде, я захватил с собой последнее дедушкино письмо с его завещанием, а также дневник моего отца об его поездках в Певучую долину. Мой блокнот тоже находился в кармане. Таким образом, в руки «воров» попали лишь несколько дедушкиных писем и книга с планом описания места.
Мне пришло в голову, не был ли визит старого сибиряка в какой-либо связи с вторжением воров? Однако казалось совершенно невероятным, чтобы Николай Никитич, которому, по моему мнению, было лет 70–75, мог пойти на столь рискованное дело. Со взломом связана смелость, ловкость и проворство, и, наконец, езда на мотоцикле для столь пожилого человека была совершенно недоступна. Позднее я сообразил, что старик, так настойчиво выпрашивавший книгу, мог иметь сообщников. И все же мне не удалось прийти ни к какому выводу.
Через несколько дней опять пришел сибиряк спросить, не передумал ли я и не уступлю ли ему книгу? Он говорил так трогательно и с таким почтением к моему дедушке, что я окончательно отказался от подозрений.
Тем не менее о пропаже книги я не упомянул и повторил лишь то, что говорил при его первом посещении. Вскоре Николай Никитич откланялся и напомнил, что двери его дома в Чите для меня всегда будут широко открыты. Он обиделся бы на меня, если я, будучи в Сибири, не загляну к нему.
Из ненужной вежливости я, по правде, ему сказал, что летом поеду в тайгу и, если представится возможность, остановлюсь у него.
Так закончилась, а вернее сказать началась, вся история с наследством моего дедушки.
Вскоре мой дядя Реткин уехал в командировку на Дальний Восток и в поезде познакомился с вами и с Петром Андреевичем Чижовым. Это знакомство имело для меня большое значение. Из разговоров с Чижовым дядя узнал о Вертловке, о Певучей долине и даже о том, что еще жив близкий друг моего дедушки Родион Родионович Орлов. Тем самым моя поездка в неизвестные края значительно облегчалась. Все же из осторожности настоящей причины моего предстоящего приезда дядя Чижову не сообщил, а лишь упомянул, что я приеду вместе с ним. Остается добавить, что я посвятил в тайну истинной причины своей поездки в тайгу только директора нашего научно-исследовательского института. Я уважаю его за отеческое отношение ко мне и к другим научным работникам.
Он решил, что моя поездка будет считаться служебной командировкой. То есть она явится рекогносцировкой неизвестных таежных уголков для будущей научной экспедиции с большим числом участников. Договариваясь со мной, он подчеркнул, что действительная цель моего путешествия будет скрыта. Относительно забравшихся воров и похищения книги он придерживался своего собственного мнения и не разделял моих взглядов, что визит сибиряка и вторжение воров были случайным стечением обстоятельств. Призывал к осторожности и советовал обязательно рассказать обо всем кому следует.
Тогда я считал это излишним, однако теперь вижу, что сделал крупную ошибку. Первая неожиданность меня встретила в Чите, когда, как вам известно, я задержался в пути. Дело в том, что туда еще раньше выехала наша изыскательская экспедиция для исследования Яблонового хребта. Мне было поручено обсудить с начальником экспедиции некоторые дополнительные задачи. Пользуясь случаем, я хотел проведать Николая Никитича Парфенова, выдававшего себя за друга моего дедушки. Но по указанному адресу я его не нашел! Мало того. В соседних домах Парфенова никто не знал. Поэтому не удивляйтесь, что, приехав в Вертловку, я так упорно замалчивал настоящую цель путешествия. Однако я никак не мог предполагать, чтобы наглость неизвестных мерзавцев могла зайти так далеко, чтобы они покушались на меня. Но нападение показало истинный замысел злоумышленников, и, может быть, в нем принимал участие и старик Парфенов.
Одно остается загадкой: как они могли так быстро узнать о нашей поездке и даже опередить и устроить засаду. Что это за люди, так хорошо знающие неизведанные и труднодоступные места и глухую тайгу? Дорога к Сурунганским горам почти никому не известна. Поэтому я считаю нападение заранее подготовленным. По-видимому, нас нарочно завели в узкое ущелье, а это значит, что Еменка нас предал. Считаете ли вы это возможным?
Меня чересчур поразило откровение Олега, и на его вопрос я не смог сразу ответить. Оправдалось мое подозрение, что Олег скрывал цель своего путешествия, но в то же время рассказанное им превзошло всякие ожидания.
Геолог нетерпеливо ждал ответа, но я колебался, и он недовольно сдвинул брови.
— Подождите, Олег Андреевич, — успокоил я его, — нельзя же на такой серьезный вопрос ответить сразу… Я думаю, что вы ошибаетесь.
— Допустим. Но тогда перед нами вовсе неразрешимая загадка.
— Я думаю, что в этом случае мы сейчас не разберемся, однако сомневаюсь, чтобы этого нам не удалось сделать позднее.
— Позднее это будет ни к чему. Представьте себе, эти негодяи доберутся до Сурунганских гор раньше нас.
— Вряд ли. После неудачного нападения они не посмеют обогнать нас или еще раз показаться. Знаете, что мне пришло в голову?.. Наверное, они все время шли за нами по пятам.
— Это невозможно, ведь они поджидали нас в каменном ущелье.
— Вы правы, — согласился я, — и поэтому думаю, что этот случай не так прост, чтобы нам удалось разрешить его вдвоем.
— Значит, исходя из принципа чем больше голов, тем больше ума, следует еще кого-нибудь посвятить в эту историю.
— Я думаю, наиболее разумным было бы посвятить Чижова и лучше всего еще сегодня.
Немного подумав, Олег согласился. Я зашел в соседнюю палатку и попросил Петра Андреевича заглянуть к нам. Предполагая, что Олегу стало хуже, он последовал за мной, а увидев его, осведомился о здоровье.
— Зависит от вас, сохраню ли я его, — серьезно ответил Олег.
Охотник удивился, — какое он мог иметь отношение к здоровью геолога. Рассказ Олега его прямо-таки ошеломил. Он долго молчал, затем, стараясь говорить по возможности спокойно, сказал:
— Тайгу-то я знаю. Но тут трудно разобраться, каким образом эти стервецы здесь так быстро появились и что они еще замышляют. Однако совершенно бессмысленно подозревать Еменку. За него я голову на отсечение даю. Тут замешан кто-то другой!..
— Значит, вы уже кого-нибудь подозреваете? — возбужденно допытывался Олег.
— Нет, и вообще ничего не понимаю. А вам я советую, чтобы вы не ломали над этим голову и спокойно спали. Ночью на нас никто не нападет. Наши собаки — надежные сторожа. Если кто к палаткам приблизится, они сразу поднимут тревогу…
— Этого мы не боимся! — перебил его геолог. — Только прошу вас еще об одном: остальным ни слова!
— Хорошо, хоть и неохотно, но сделаю по-вашему.
После ухода Чижова Олег задумался и, по-видимому, был недоволен его решением, так как нервно произнес:
— Мне кажется, на Петра Андреевича большее впечатление произвел рассказ о завещании дедушки. А то, что меня ожидает, его особенно не беспокоит.
— У меня не сложилось такого мнения. Ведь вы должны понимать, что он сибиряк, таежный охотник, наверное, пережил немало тяжелых минут и опасных происшествий. Наоборот, его спокойствие является доказательством хладнокровия. Будьте уверены, Чижов сделает все, чтобы обеспечить безопасность и самое быстрое продвижение к Сурунганским горам. Кстати, что означает написанное «Певучие г.»? Вероятно, Певучие горы?
— Да. Наверное, это название, которое присвоили горам эвенки, хотя слово «Сурунган» тоже эвенкийского происхождения. Что оно означает, я до сих пор не знаю.
— Еменку спрашивали?
— Нет. Я был доволен, что он и Чижов сразу догадались, о каких горах идет речь, хотя названия «Сурунган» нет ни на одной карте. Надо будет спросить.
— Я думаю давно пора. Может быть, название «Певучие» или «Сурунган» вам что-нибудь объяснит. А теперь советую вам: спите! Вам нужен покой и сон. Спокойной ночи!
Не знаю, когда заснул Олег, потому что, едва закрывшись как следует в своем спальном мешке, я уже спал и проснулся, лишь услышав звуки обычного будильника: кукареканье Чижова.
Петр Андреевич был весел и на вид совершенно беззаботен. Во время завтрака он встал, хлопнул в ладоши и объявил:
— Товарищи, прошу внимания. Негодяи, которые напали на нас, наверное, обосновались именно в этих, наиболее отдаленных местах. Никто не может ручаться, что они не повторят своей неудачной попытки. Замыслы бродяг неизвестны. Мы хорошо знаем, что это значит, скрываться в тайге и избегать человеческого жилья. Судя по всему, им не хватает самых жизненно необходимых предметов: им нужны патроны, да и соль тоже… Видно, они в таком состоянии, что готовы пойти на все. Иначе бы едва ли посмели напасть на нас, тем более что этим они открыли свое присутствие. Нам нужно остерегаться этих бродяг. Поэтому предлагаю соблюдать следующий порядок: иметь передовое и боковое охранение нашей кавалькады, выдерживать дистанцию между ездоками, вьючных лошадей, которые особенно привлекают бандитов, вести сразу же за первым ездоком. И главное, никто из нас не смеет отставать или удаляться от остальных. Первым поедет Еменка, замыкающим я. Все! Возражения есть?
Наступила тишина. Еменка, видно, из чувства приличия и уважения к Петру Андреевичу сразу же согласился, в то время как Старобор запустил руку в волосы и что-то проворчал. Тамара смотрела поочередно то на говорившего, то на Олега, который упорно молчал, а я был его достойным партнером. Отозвался только Шульгин, заявивший, что подобные предосторожности совершенно излишни. Банда, если вообще о таковой может быть разговор, едва ли посмеет повторить нападение, так как она уже выдала свое присутствие и, наверное, уже скрылась подальше, чтобы избежать дальнейших встреч.
Несмотря на вескость его доводов, Чижов упорно стоял на своем и по установившемуся обычаю поставил свое предложение на голосование. Шульгину, единственному голосовавшему против, пришлось согласиться с мнением остальных.
Олег чувствовал себя вполне сносно и только избегал встрясок и быстрых движений головой. Поэтому ехали мы медленно. Тамара непрерывно кричала Еменке, чтобы выбирал дорогу получше. Олег благодарно улыбался.
Было жарко и безветренно. Вдали над тайгой поднималась темная вершина безымянной горы, которая время от времени терялась за высокой стеной деревьев. Наконец узенькая тропинка вошла под сомкнутый свод деревьев, куда не проникал ни единый луч солнца. К полудню мы добрались до малой речушки и устроили небольшой привал. Пока Тамара со Старобором готовили обед, мы купались в холодной воде и вылезли из нее стуча зубами. Наши лошади тоже вошли в воду, нашли более глубокие места и с видимым удовольствием погрузились так, что торчали из воды только их головы.
Дальнейший путь прошел без каких-либо препятствий и неожиданностей. Даже на открытых местах мы соблюдали установленный порядок, а когда уже вечерело, Еменка и Чижов выбирали для лагеря такое место, где незаметное приближение кого бы то ни было почти исключалось. Мы остановились в узкой долине, по которой с одной стороны протекала довольно широкая река, а с другой — поднималась отвесная скала. При осмотре окрестностей выяснилось, что за рекой тянулись обширные болота. Значит, с той стороны опасаться было нечего. Крутая скала с южной стороны была совершенно недоступна, и, таким образом, оставался единственный подступ по долине, который стерегли собаки.
На небосклоне постепенно угасали красные отблески вечерней зари и алые облачка теряли свой блеск, пока не слились с наступающими сумерками. Последние лучи солнца ложились на скалу узкими полосами и окрашивали одиночные деревья и кусты во все цвета радуги.
Потянул ветерок, зашелестел в верхушках деревьев. Темнота опустила на землю свой занавес.
Где-то поблизости протяжно прокричала сова, потом все стихло. После ужина мы еще немного посидели у костра. Тишина в тайге казалась совершенно необычной. Нас угнетало чувство, будто все вокруг подстерегает и в следующее мгновение что-нибудь произойдет. Чижов сидел задумавшись и крутил в пальцах стебелек травы. Еменка тоже был погружен в мысли, а Шульгин ковырял палкой в огне костра. Олег с Тамарой сидели в стороне на медвежьей шкуре и тихо о чем-то разговаривали. Старобор улегся около огня, покуривал и мурлыкал мотив старой народной песни о Байкале.
Я встал и вышел из круга, освещаемого костром. Мне казалось, что меня никто не видит, в то время как я видел всех своих друзей, освещенных оранжевым пламенем огня.
О чем они думали?
Совсем незаметно ко мне подошел пес Верный и стал тереться головой о голенища сапог. В темноте его глаза блестели. Когда я нагнулся и приласкал его, он, прыгнув от радости, чуть не сбил меня с ног. Сурова жизнь охотничьей собаки в тайге, поэтому она благодарна за каждую ласку, полученную от человека. Верный был резвой, веселой и чрезвычайно смелой собакой. Сейчас он разнежился, и когда я перестал его гладить, он несколько раз провел своей лапой по руке, чтобы я продолжал. Но вдруг он поднял голову, насторожил уши и грозно заворчал. Одновременно отскочил от меня и прислушался. Я напряг слух, но ничего подозрительного не слышал. Пес некоторое время всматривался в темноту, затем успокоился и уселся рядом со мной. Мы улеглись в своих палатках спать, и только Старобор еще крутился около лошадей.
Для людей ночь в тайге — это тайна за семью замками. Мне казалось, что я уже совсем заснул, как вдруг раздались совершенно неописуемые шум, вопли и рев. Прежде чем я пришел в себя, в нашу палатку ударило что-то пыхтящее и сопящее, колья затрещали, затем последовало еще несколько ударов… и палатка свалилась нам на головы. Олег закричал, я тоже… Мы с трудом выбрались из спальных мешков и из-под полотнищ палатки и пытались нащупать свои ружья, в то время как вокруг продолжали раздаваться голоса наших товарищей, топот, крики, странное хрюканье и хриплый лай собак.
Что случилось?
Вот когда мы узнали, что значит оказаться вблизи свирепого хищника — амбы, то есть тигра. Не то чтобы этот грозный властелин непроходимых, дремучих лесов и чащ лично удостоил нас своим посещением. Нет! Но одной его близости было достаточно, чтобы вызвать панику в его «стаде».
Почему «стаде»? Дело в том, что сибирские охотники утверждают, будто тигр «пасет» стада диких кабанов. Вообще этот «страшный пастырь» держится около стада диких свиней лишь затем, чтобы постепенно их вылавливать и пожирать.
Стадо кабанов имеет своего вожака, который отличается большой осторожностью. Почуяв опасность, он быстро уводит своих подопечных в иное место. Тигр, конечно, следует за ними по пятам и в большинстве случаев не остается без добычи.
Дикие свиньи перешли через болото, переправились через реку и продолжали бегство по узкой долине. Здесь на их пути стали наши палатки, которые они разбросали, словно карточные домики.
О присутствии тигра мы даже не подозревали, но после серьезного замечания Еменки и Чижова, чтобы мы соблюдали полную тишину, держались настороженно.
Старобор и Чижов успокаивали перепуганных и сбившихся в кучу лошадей.
Вдруг в ночной тиши раздался такой рев, что у меня по телу пробежал мороз. Рев был протяжный, полный ярости и звучал словно грозные раскаты далекого грома.
Это был тигр.
Старобор замер, в то время как Чижов и Еменка приложили руки к ушам, чтобы в случае повторения рева точнее определить его направление. Шульгин хлестал прутиком по штанам и цедил сквозь зубы:
— Ах ты, дьявол полосатый! Откуда ты тут взялся?
Тигр оповещал тайгу, что он на охоте.
Еменка и Чижов присутствию тигра придавали очень большое значение, так как в этих краях он почти никогда не появлялся. По их мнению, это мог быть только «пришелец», который всегда более опасен и дерзок, чем «оседлый» амба.
В данном случае мы имели дело с тигром, который либо уже был «пастырем» диких свиней, либо только что их выследил, но потерпел неудачу.
Наши с тигром дороги пересеклись, и, по мнению Еменки, мы не имели права уклоняться от встречи. Хотя закон тайги ничего об этом не говорит, но честь охотника не позволяет оставить амбу без внимания. Однако для нас это означало задержку, так как преследование тигра — дело нелегкое, связано с большими трудностями и требует много времени, усилий и опыта. Этими качествами полностью обладали Еменка и Чижов.
Но в то же время неожиданно подвернувшийся случай такой охоты был настолько заманчив, что отказаться от него никто не мог.
Я уговаривал Олега, чтобы он не пропускал такой редкой возможности и согласился прийти к Сурунганским горам на два-три дня позже. Шульгин тоже убеждал и доказывал, что было бы прямо-таки грешно оставлять тигра безнаказанно злодействовать в тайге.
Конечно, Еменка и Чижов не скрывали всей опасности и трудности охоты на тигра. Для такой охоты нужно безотказное и хорошо пристрелянное оружие и совсем не годится гладкоствольное ружье.
У всех участников экспедиции были штуцера и дробовики, кроме Тамары и Олега: они имели только одни дробовики и могли принять участие в охоте только в качестве «резерва».
С самого утра Еменка и Чижов отправились разыскивать следы тигра. Мне не хотелось оставаться бездеятельным, и поэтому я спросил Шульгина, не пойдет ли он со мной по следам кабанов, и одновременно попросил у Старобора позволения взять с собой его пса Верного. Лесничий немного колебался, но все же согласился.
Сначала следы кабанов были почти незаметны. Тем не менее мы их нашли. Пес, поняв, что мы ищем, вскоре уверенно вел нас по следу, оставленному многочисленным стадом. Пока отпечатки копыт в мягкой почве были хорошо видны, выслеживание не представляло никакого труда. Но когда мы подошли к густому молодняку, наш пыл несколько остыл, так как нам совсем не хотелось ползать между колючими кустарниками и сплетением сухостоя и бурелома. Шульгин предложил обойти чащу и убедиться, не выбрались ли где-нибудь кабаны из нее. Однако чаща оказалась такой большой, что снова напасть на след нам удалось лишь после долгих поисков. Следы шли к широкой поляне и терялись на скалистом берегу неизвестной речки. Верный вошел в воду, принюхался, вернулся и повел нас вдоль берега, потом влез в речку и попытался переплыть на ту сторону. Не оставалось ничего другого, как поискать брод. Едва Верный отряхнулся от воды, как остановился словно вкопанный, оскалил зубы и злобно зарычал.
Я невольно сорвал ружье с плеча. Но на открытом месте не было видно ни одной живой души. Тем не менее пес не трогался с места.
— Какого черта пес дурит? — злился Шульгин, но потом нагнулся, внимательно осмотрел землю и звонко свистнул.
— Посмотрите, посмотрите! — говорил он взволнованно и тянул меня за рукав к земле.
Став на колени, я увидел на почве почти круглый отпечаток лапы и тонкие полоски когтей. Длина следа составляла немного более 16 сантиметров, а ширина чуть меньше. Это был след тигра. От одной мысли, что он может находиться вблизи, я почувствовал прилив крови к голове.
— Амба… видите? — сказал лесничий, понижая голос.
— Только отпечатки его лап, — не задумываясь отвечал я.
— Значит, он здесь и нам надо быть начеку. Тигр не всегда охотится ночью.
— Как бы он, чего доброго, не напал на нас.
— Вполне возможно. Я уже несколько раз слышал, как тигр, которого не преследовали и не ранили, прятался перед охотником, давал ему пройти, а затем набрасывался сзади. Меня не привлекает такое знакомство, а потому надо быть начеку. Хорошо хоть, что с нами есть собака.
И действительно, Верный оказал нам неоценимую службу, без него следы тигра мы наверняка бы просмотрели.
Вскоре нашлись и следы кабанов. Нам удалось установить интересное обстоятельство: кабаны продвигались по воде. Их, видимо, вел очень опытный вожак, старался затруднить тигру преследование. По всем признакам, амба не жалел усилий, выслеживая кабанов; продолжать изучение его следов не было смысла. Поэтому мы повернули к первому броду через речку и еще не дошли до него, как Верный начал лаять. Его лай не говорил об опасности, поскольку он радостно подпрыгивал и вертел хвостом. Он почуял собак нашей экспедиции, которые через минуту к нам прибежали.
Как оказалось позднее, дорога вдоль реки вела к Сурунганским горам, и, таким образом, преследуя тигра, мы практически не теряли времени.
Разбив лагерь около реки, Еменка с Чижовым пошли осматривать окрестности. Вернулись они уже вечером. Им удалось установить, что тигр несколько раз прошел по болоту. По-видимому, опять описывал свои большие круги.
Мы соблюдали полную тишину. Вполне понятно, говорилось только о тигре и на темы, связанные с ним.
Что будем делать завтра?
После длительного обсуждения, решили, что совсем ранним утром разделимся на две группы и осмотрим болота. Одну группу возглавит Чижов, а вторую Еменка. Поскольку все хотели участвовать в охоте, устроили жеребьевку, кто останется в лагере около лошадей. Вытянул жребий Шульгин и проклинал выпавшую на него задачу.
Разбивка на группы оказалась нелегкой. Тамара не хотела идти без Олега. Поскольку никто из них не имел штуцера, Олег одолжил его у Шульгина.
Наконец мы договорились, что Еменка пойдет только со мной, а к Чижову присоединится Старобор, и таким образом их группа состояла из четырех человек.
Утренняя заря застала нас уже в походе. Около болот мы разошлись. Еменка взял с собой собаку, Чижов вторую, а третья осталась в лагере.
Продвижение по болоту было чрезвычайно изнурительным. Нам приходилось продираться через колючие кустарники. Руки, голова и шея были искусаны мошками, исцарапаны сухими ветвями отмерших деревьев. Одежда кое-где была изорвана, и все тело ломило от усталости. К полудню мы установили, что кабаны опять заметили своего страшного врага и поспешно покинули опасные места, направляясь к реке.
Немного передохнув, мы снова возвратились к реке. Было жарко. Вдруг наша собака сердито заворчала и, ощетинив шерсть, прижалась к земле. Еменка бросился на землю и заставил меня сделать то же самое. Я лежал в высокой траве и былинки щекотали нос. Осторожно приподняв голову, я поднес к глазам бинокль. В солнечном освещении перед объективом промелькнуло что-то похожее более на огромное пресмыкающееся, чем на тигра.
Низкие заросли заставляли его ползти.
Он делал это так проворно, что казалось, скользил по земле, движимый невидимой силой. Честное слово, в этом движении было что-то страшное. Хотя хищник находился далеко от меня, я невольно схватился за штуцер. Но тигр, словно дух, исчез в густом кустарнике. От охотничьего азарта у меня дрожали руки. Я беззвучно подполз к Еменке, но тот призвал меня к спокойствию и рассудительности. Но чем могло помочь спокойствие и рассудительность, если тигра мы больше не видели. Над нами только гудели надоедливые мошки, а кедровки как бы посмеивались над тем, что мы напрасно здесь лежим.
Вернувшись в лагерь, мы застали Шульгина, сидевшего около палатки. Он что-то чертил и писал. Мы рассказали о всех наших похождениях, и он с улыбкой заметил, что следующий раз, когда пойдет он, результаты будут совсем другие.
Чижов со своей группой вернулся только под вечер. Им долго не удавалось обнаружить следов тигра и кабанов. Потом они установили, что кабаны, по-видимому спугнутые тигром, весьма поспешно покинули болота. Вслед за тем нашли отпечатки лап амбы, но не могли продолжать преследования, так как кабаны опять шли вдоль реки, а местами переходили с берега на берег, и это затрудняло продвижение.
Нам нужна была лодка, на которой мы бы могли плыть вниз по реке, но о лодке не могло быть и речи; поэтому решили соорудить два плота. Сухих деревьев было достаточно. Спустя несколько минут все занялись рубкой и пилкой деревьев. К вечеру оба плота были готовы, а их грузоподъемность испытана.
Решили отправиться на рассвете, ожидая от этого больших успехов, чем днем. Мы плыли по течению, и Еменка бесшумно управлял плотом. Вскоре мы попали в узкий проход в камышах. Внезапно на берегу раздался странный шорох. Казалось будто кто-то раздвигал кусты, но как только Еменка остановил плот, все снова стихло.
Но вдруг направо зашевелился камыш, указывая место, где двигался наш упрямый провожатый.
— Амба, — прошептал охотник.
В то же мгновение я прицелился. Эхо громового раската моего штуцера повисло в воздухе, и вслед за тем прогремели два выстрела Еменки.
Раздался такой рев, что у нас в жилах застыла кровь.
— Попали! — дрожащим голосом воскликнул Еменка.
Когда воцарилась тишина, причалили к берегу. Пес глухо скулил и медленно шел вперед. С ружьями наготове мы следовали за ним. И тут нашли первые следы — помятый камыш, местами окрашенный кровью.
Дальнейшее преследование было опасным, потому что раненый тигр часто залегает и подстерегает своих врагов, чтобы неожиданно на них наброситься.
Мы вернулись к плоту и стали дожидаться Чижова и его группы. Они должны были спешить к нам, так как слышали выстрелы.
Вскоре они появились, и первый их вопрос был — где тигр?
— На красной ниточке, — ответил Еменка и рассказал о случившемся. А когда полностью рассвело, мы тщательно осмотрели место, где подстрелили тигра. Начиналась самая тяжелая и опасная стадия нашей охоты: поиски раненого зверя.
Мы осторожно шли за Еменкой и Чижовым, которые вели своих собак на поводках.
По-видимому, тигр был тяжело ранен, потому что оставил после себя большую кровавую лужу.
Около малой речушки собаки потеряли след. Хитрый зверь последовал примеру обманувших его кабанов и двигался по руслу речки. Мы не знали, пошел ли амба по течению, или против него, и разделились на две группы. Со мной, против течения, отправились Еменка и Шульгин, а Чижов со Старобором и Олегом в обратном направлении. Продвигались мы очень медленно. Еменка передал мне собаку, а сам с Шульгиным старательно осматривал берег. Наконец почти после двух часов крайне утомительного продвижения собака нашла место, где тигр вышел из воды.
Шепотом Еменка предупредил нас соблюдать полнейшую тишину и осторожность, потому что коварный зверь мог свернуть со своего пути, вернуться обратно и залечь в засаде. Между тем мы тихо и осторожно шли вперед. Перед нами простиралась скалистая возвышенность, поросшая кустарником и редким лесом. В этом месте залег раненый тигр.
Что он здесь, нам подсказывало поведение собаки: дрожа и ощетинившись, она беспокойно оборачивалась во все стороны. Об этом говорила и еще одна примета: любопытные кедровки резко кричали и перелетали с места на место.
Несмотря на нашу предельную осторожность, все же тигр нас заметил первым и внезапно показался в таком месте, где мы совершенно не ожидали его увидеть. Он лежал правее нас, среди крупных камней, под упавшим деревом, цвет которого почти сливался с его шкурой.
С оглушительным ревом он пролетел огромным прыжком по воздуху. Прежде чем я успел согнуть палец, чтобы нажать на спуск ружья, воздух разрезали гулкие выстрелы моих друзей.
Тигр изогнулся, словно стальная пружина, и я не увидел, куда он упал.
Только ужасный крик человека говорил, что он все же нашел среди нас свою жертву. Я вскочил, чтобы броситься на помощь товарищу, и тут увидел страшную картину: на небольшом пространстве между деревьями метался тигр, тут же лежал лесничий Шульгин.
Тигр снова присел на лапах и приготовился к новому прыжку.
Я прицелился в голову хищника и нажал спуск раз… второй. Третий раз я выстрелить не успел, так как прогремели выстрелы и смертоносный прыжок тигра оборвался. Он перекувырнулся в воздухе и грузно грохнулся на землю.
Еменка очутился около лесничего раньше меня, и по его лицу я понял, что дело плохо. Раненый лежал лицом к земле, и, когда его перевернули на спину, открылась страшная рана на груди и в боку. Бедный Шульгин! Тигр запустил в него свои смертоносные когти. Ранение было слишком тяжелым, и едва ли он выживет. Мы быстро стянули истерзанный пиджак и рубашку и сделали перевязку бинтами, которые всегда носили в охотничьих сумках. Затем Еменка поднес к его рту пузырек с живительной жидкостью из женьшеня, которую пострадавший длинными глотками выпил почти до дна.
Шульгин посмотрел на нас потускневшим взглядом и чуть слышно прошептал:
— Не оставляйте меня умирать здесь.
В следующую минуту он закрыл глаза и болезненно скривил лицо. Видно, страшные раны причиняли ему сильные мучения.
Что делать?
Решили соорудить простые носилки, отнести лесничего на плот и поскорее доставить в лагерь.
Я опасался, перенесет ли раненый трудную дорогу, но он оказался выносливее, чем я ожидал. Наконец мы добрались до лагеря и были радостно встречены Тамарой. Но, увидев, что случилось с лесничим, она бросила все и побежала в палатку, где находилась аптечка. Тамара старалась как только могла, не причиняя боли, перевязать раны пострадавшему. Во время перевязки Шульгин потерял сознание и очнулся только вечером. Мы дежурили около его постели. Когда около него находились я и Тамара, он пришел в себя и попросил позвать Олега и Чижова. Тамара вышла, и я спросил его, что он хочет. Больной хотел пить, и я подал ему холодный чай с примесью отвара женьшеня. Губы у Шульгина совсем пересохли, он глотал с трудом.
Пришли Олег с Чижовым, и лесничий попытался немного приподняться. Ему помогли.
Некоторое время он молчал, тяжело дыша. Затем взглянул на Олега и еле слышно сказал:
— Всех вас я обманывал… Я организовал нападение, слышите, я лично.
От изумления никто из нас не знал, что сказать.
— Все это пустая фантазия и выдумки раненого, у которого горячка ударила в голову, — возмущался Чижов.
— Эх, если бы это было так! Но я знаю, что говорю. Я действительно совершил тяжелое преступление, и вы вряд ли мне его простите.
— Федор Лаврентьевич, уверяю вас, мы все вас заранее прощаем, — подчеркнуто заявил Олег.
И Шульгин нам все рассказал. Он сын бывшего промышленника. Когда Красная Армия разгромила интервентов и белогвардейцев, хотел бежать за границу, но не удалось, и тогда он приехал в Москву. Здесь встретился со старым знакомым, бывшим крупным купцом Пуговкиным, тот проживал под чужим именем у своего родственника. Хитрый купец понял, что к прошлому возврата нет, быстро «перекрасился» и стал председателем крупного торгового кооператива, образовавшегося во время нэпа. Шульгин на некоторое время задержался в Москве, а потом вернулся в Сибирь и стал работать лесничим. Однажды он снова встретился с вернувшимся в Сибирь купцом Пуговкиным, который к этому времени устроился товароведом по скупке пушнины. Жил Пуговкин в Иркутске. Работал лишь чтобы дослужиться до пенсии и таким образом оправдать свое материальное благополучие. Его, любителя легких, нетрудовых доходов, ужасала перспектива того, что однажды ему придется начать скромную жизнь. Он строил всевозможные планы, пока, наконец, не вспомнил старого геолога Ивана Фомича Феклистова. Пуговкин разыскал в своих старых записях копию письма Феклистова к сыну и решил во что бы то ни стало воспользоваться сокровищами. Он был убежден, что исследователь тогда нашел в тайге богатые месторождения золота, которые завещал своему сыну.
Однако Пуговкин уже был стар и сам не мог осуществить свой план. Поэтому нашел себе подходящего помощника в лице Шульгина и вместе с ним выехал в Ленинград. Там он узнал, что внук Ивана Фомича, Олег, живет в доме своего отца. Пуговкин сразу сообразил, что это может только облегчить осуществление его намерений. Разыскал Олега, представился вымышленным именем и вдобавок использовал письмо, которое дед Олега когда-то написал фельдшеру Николаю Никитичу Боброву.
Когда же ему не удалось получить книгу с записанными данными о местонахождении сокровища, он подговорил Шульгина произвести налет на квартиру.
Шульгин не дерзнул сам произвести взлом. Для этого ему не хватало необходимого опыта. Но Пуговкин знал, что делает. Разыскал в Ленинграде бывшего трактирщика, которого знал еще до революции, и тот ему нашел «подходящего» человека. Потом совместно с ним Шульгин совершил налет на дачу Олега.
Чтобы не выдать истинной цели грабежа, Шульгин, кроме томика Пушкина, украл еще несколько драгоценностей, которые в виде вознаграждения оставил взломщику. Книгу он передал Пуговкину, и тот сразу же стал нетерпеливо ее листать, пока не нашел запись и план, но не смог разобрать зашифрованных цифр. Пуговкин со злостью бросил книгу.
Шульгин же успокаивал его, что еще не все потеряно. Это только затруднит поиски сокровища, и они займут больше времени. Главное — они имеют основную ориентировку.
Однако после второго визита Пуговкина к Олегу положение изменилось. Олег сообщил бывшему купцу о своем намерении поехать в Вертловку. Пуговкин сообразил, что внук хочет отправиться за сокровищами своего деда, и у него родилась мысль убрать нежелательного наследника. Шульгина якобы ужасала мысль о чем-либо подобном, но Пуговкин его уговаривал, а когда уговоры не помогли, пригрозил ему.
Угроза подействовала. С тех пор Шульгин стал послушным инструментом в руках Пуговкина.
Он втянул в дело еще двух человек, подобных им. Пуговкин знал также старого охотника Орлова и предвидел, что Олег, наверное, явится именно к нему. Тогда он выслал Шульгина на разведку. Тому удалось узнать от ничего не подозревающего Родиона Родионовича, что Олег приехал к Чижову.
Пуговкин хорошо знал, что Олег один не сможет совершить поездку в отдаленные места тайги и, наверное, потребует проводника или сопровождающих. Поэтому поручил Шульгину добиться участия в экспедиции и завоевать доверие Олега.
Остальные заговорщики должны были тайно следовать за нами.
По всему было видно, что Пуговкин все хорошо учел и продумал.
После приезда Олега экспедиция стала действительностью, и Шульгин достиг задуманного. Под предлогом составления описаний до сих пор неизвестных участков тайги ему удалось стать членом экспедиции. Чижов и Старобор видели в нем знатока тайги, а следовательно, подходящего и ценного участника.
Уже будучи среди нас, Шульгин сразу же понял, что Олег скрыл ото всех действительную цель экспедиции. А это в значительной степени облегчало ему осуществление преступного плана.
В данных обстоятельствах действительная причина убийства Олега, единственного человека, знавшего о сокровище, оставалась бы полной тайной и могла быть объяснена, как дело рук случайной банды таежных грабителей.
Пуговкин был убежден, что у Олега будут с собой точные данные о местонахождении сокровища, и поручил Шульгину обязательно раздобыть его записи. Они не должны были попасть в чужие руки.
Теперь лесничий понимал, что его первоочередная задача — выкрасть записи. Если устранить Олега, их дело будет выиграно, так как без Олега никто из экспедиции к Сурунганским горам не поедет, и поиски сокровищ целиком перейдут к заговорщикам.
Порученное лесничему обозначение дороги весьма облегчало задуманное злодеяние. Шульгин отставал, чтобы поддерживать связь с участниками и сообщать им о ходе событий. Но его сообщники оказались настолько неосторожны, что с самого начала ночью разожгли большой костер, замеченный, к их счастью, только одной Тамарой. Поэтому на следующий день Шульгин разыскал своих сообщников и как следует отчитал за халатность, которая вызвала нежелательные подозрения и могла выдать их с головой. Свое опоздание он объяснил нам тем, что заблудился среди сухостоя, где у вьючной лошади перетерлась подпруга.
Когда же на следующем переходе мы застряли в болоте, он разыскал своих сообщников, чтобы облегчить им дорогу. Следующая и наиболее важная встреча заговорщиков произошла в то время, когда мы искали осколки болида. На случай, если бы мы потеряли друг с другом связь, Еменка объяснил нам дальнейшее направление нашего следования и назначил сбор около каменного ущелья, которое подробно нам описал. Тогда Шульгин сообразил, что узкое ущелье словно создано для нападения. Едва мы разъехались, он поспешил к своим сообщникам. Обсудил с ними до мельчайших подробностей весь ход подлой операции. Поскольку Олег был им известен только по описанию, он решил ехать впереди него, чтобы они точно знали, в кого следует стрелять. Они не сомневались, что заговор удастся. Но тем не менее договорились на случай неудачи: заговорщики должны будут выжидать следующий удобный момент, вести себя еще осторожнее и без ведома Шульгина ничего не предпринимать.
Шульгин рассказывал с длительными передышками. Видно было, что говорить ему трудно.
— Олег Андреевич, прежде чем я начал свою исповедь, вы сказали, что заранее мне все прощаете… Теперь, когда вы все знаете, я понимаю, что это немыслимо и… совершенно невозможно.
Шульгин закрыл глаза. Олег сел рядом с ним и сказал дрожащим от волнения голосом:
— Вы сделали много плохого, но своих слов я обратно не беру… я вам прощаю!
Шульгин два дня бредил в жару, на третий день ему стало легче. Ночью состояние больного снова ухудшилось, нам пришлось дежурить у его постели.
В последние минуты жизни он попросил Чижова написать за него короткое завещание. Признавался в нем во всем и указывал своих сообщников. Затем погрузился в сон и больше не проснулся. Смерть лесничего поставила нас в затруднительное положение. Продолжать путь или вернуться в Вертловку и сообщить обо всем случившемся властям?
После длительного обсуждения мы пришли к выводу, что прекращать экспедицию к Сурунганским горам, от которых нас отделял всего двух- или трехдневный переход, было нецелесообразно.
Нас беспокоили сообщники Шульгина, которые не знали о его смерти и, наверное, ожидали дальнейших указаний. Следовательно, смерть лесничего нужно было скрыть даже в случае, если бы они следили за лагерем.
Поэтому мы выкопали могилу в палатке и покойника временно похоронили в ней. Землю тщательно выровняли и нанесли могилу на небольшом плане. Кроме того, на всякий случай описали все происшедшее в протоколе, составленном в трех экземплярах, который подписали все участники экспедиции. Один экземпляр взял Чижов, второй Олег, а третий был вручен мне.
Забегая вперед, скажу, что два сообщника Шульгина в дальнейшем были пойманы и наказаны по закону.
В довольно подавленном состоянии мы, наконец, свернули свои палатки и покинули лагерь.
Глава 5
СОКРОВИЩА СУРУНГАНСКИХ ГОР
Чижов и Еменка были расстроены тем, что Олег скрыл от них действительную цель экспедиции. Они считали это проявлением недоверия, и Олегу пришлось использовать все свое красноречие, чтобы убедить их, что к этому его вынуждала лишь осторожность.
Приехав в Вертловку, он рассказал о своем намерении только старому охотнику Родиону Родионовичу Орлову, который тоже придерживался мнения, что лучше всего настоящую цель экспедиции не оглашать, а сообщить ее только после прибытия на место.
Олег руководствовался этим советом, и Чижов в конце концов признал, что выдуманная экспедиция на соболей была продиктована осторожностью.
— Только Рудольф Рудольфович кое-что подозревал, — вспоминал Чижов, — а я был настолько простодушен, что еще разубеждал его.
— Вы правы, — подтвердил Олег, — он делал различные намеки, по которым и я понял, что он о чем-то догадывается.
— Конечно, — согласился я, — нельзя сказать, чтобы я был недоверчив к людям, но заметил еще в Вертловке, что Родион Родионович что-то скрывает. А потом около Медвежьего озера вы сами проговорились…
— Стойте, друзья, давайте договоримся о дальнейшей дороге.
Мы собрались вокруг Петра Андреевича выслушать, на чем они с Еменкой порешили.
— По словам Шульгина, его два сообщника будут по-прежнему следовать за нами по пятам. Они идут по хорошо обозначенной дороге, которая облегчит нам обратный путь, но одновременно и им помогает преследовать нас. Мы с Еменкой решили обмануть их. Как только доберемся до каменистых мест, где следы наших лошадей не будут так заметны, Еменка свернет в тайгу и начнет обозначать дорогу совсем в ином направлении, пока не найдет какого-нибудь крупного болота. Там вытопчет хорошо видимые следы лагеря и прервет обозначения. Пускай себе ломают головы, куда мы пропали.
Идея была неплохая, и когда мы выбрались на скалистую возвышенность, охотник свернул на север, где простиралась необозримая черная тайга. Мы спешились, и Тамара повела лошадей. На нас была возложена задача «заметать» и без того малозаметные следы копыт.
У подножия возвышенности протекала речка. Ее русло мы использовали для дальнейшего продвижения, и вода окончательно смыла наши следы. Мы долго ехали вперед, а затем остановились, чтобы дождаться Еменку. Он догнал нас только после полудня и рассказал, что заехал в такое предательское болото, из которого едва выбрался сам.
К вечеру мы выехали на холмистый участок, постепенно перешедший в равнину. Здесь росли исключительно лиственные деревья. Мы доехали до небольшой речушки, где напоили лошадей и приготовили ужин.
Уже темнело, я устал, но тем не менее не мог позволить себе упустить случай испытать здесь рыбацкое счастье. Быстро наладил спиннинг, прицепил искусственную серую муху и сильным размахом забросил ее на середину воды. Едва муха коснулась поверхности, как раздался звучный плеск и из воды выскочила огромная рыба. Это был хариус, весивший килограмма два с половиной.
Я тихо шел вдоль берега, высматривая вторую заводь, и тут увидел на противоположном берегу медведя. Он заметил меня, замотал головой, что-то проворчал и медленно и степенно пошел дальше.
Особого желания продолжать рыбную ловлю на виду у такого соперника я не испытывал и вернулся в лагерь. Мой рассказ никого не взволновал, так как сибирские охотники привычны к подобного рода встречам.
Таким образом, весь мой вечерний улов ограничился одним хариусом, но и его хватило на закуску.
Вечером и ночью к реке пробирались звери на водопой, из-за чего наши собаки все время были настороже, скулили и ворчали. Чижов в конце концов успокоил их, загнав в палатку.
Ночь прошла спокойно.
После завтрака Еменка решил осмотреть долину. Он поднялся на холм и оттуда стал нам показывать на юго-восток, где полоса дымки еще застилала горизонт. Когда сквозь нее пробилось солнце и подняло с земли серый покров, мы увидели темные очертания гор.
— Олег Андреевич, смотрите! Там вдали высится Сурунган! — кричал ему Еменка. Геолог молча посмотрел на горизонт, потом подъехал к охотнику и пожал ему руку. На это немое выражение благодарности Еменка скромно ответил:
— Нечего благодарить, вы пока ничего не нашли и нам еще предстоит преодолеть трудный участок пути.
По дороге Олег допытывался, что означает название Сурунган. Охотник был смущен, так как не мог дать точного объяснения. Геолог посмотрел в свою записную книжку и добавил:
— Здесь вполне определенно сказано:
— Певучие… певучие… — повторял Еменка. — Мне кажется дед рассказывал о какой-то скале, которая пела, но чтобы так назывался целый хребет, об этом я не знал.
Тут вступил в разговор Чижов и спросил, уверен ли Олег, что буква «
— Однако зачем дед обозначал одной буквой то, что трудно расшифровать? Ведь он писал это для моего отца!
— Наверное, это была только памятка того, что ваш отец знал, — предположил Чижов.
— Дюжина линий, полдюжины подчеркиваний и несколько заметок в книге Пушкина, честное слово, это чересчур скудные сведения для поисков сокровища, — заметила Тамара.
— Вы забываете о чертеже, о небольшом плане, по которому мы можем ориентироваться. Я нанес на самую подробную, какую только смог раздобыть, карту этой части Сибири точные координаты места. Кроме того, в записной книжке отца я нашел описание местности, это тоже может служить нам путеводителем.
— Я надеюсь еще на кое-что! — воскликнул Еменка.
— А именно? — подался вперед Олег.
— Сегодня еще рано говорить об этом, только на месте я смогу проверить свое предположение. Дело в том, что я надеюсь на старый обычай охотников обозначать дорогу. Мой дед обозначал на охоте даже соболиные следы. Я думаю, что такое важное место, где находится сокровище, будет тщательно обозначено.
— Ну нет, ошибаетесь, — возразил я. — Ведь не станут же золотоискатели сооружать указатели, как быстрее и легче всего прийти к месторождению?
— Не забывайте, Рудольфович, что у охотников бывают разные знаки. Есть переговорные, есть предназначенные для других охотников. Наконец, каждый охотник имел тайные знаки только для себя. Их в большинстве случаев знал, кроме охотника, лишь его старший сын. Так вот я имею в виду именно эти знаки. В наши дни их уже почти не применяют, и поэтому всех их в точности я не знаю. Однако прежде чем отправиться в путь, я их перерисовал. Правда, за все время встретилось всего семь знаков. Однако и этого достаточно. По крайней мере я знаю, что не все знаки смыты дождем и заросли мхом.
Еменка открыл сумку и показал нам в небольшой тетрадке примерно пятьдесят знаков таежного языка. Мы с интересом рассматривали знаменательную разговорную азбуку, используемую сибирскими охотниками. Некоторые знаки вырезали на деревьях, другие вытесывали на скалах, третьи — служили образцом для укладки определенных фигур из камня. Двадцать знаков было родовых, секретных. Из чувства взаимной помощи таежный охотник использовал их, чтобы обратить внимание на опасность.
— Как видите, секретные знаки моего деда составлены совсем иначе, чем, я бы сказал, всеобщие. Надеюсь, что в Сурунганских горах некоторые из них мы найдем.
— А теперь — вперед! — скомандовал Чижов и погнал своего вороного.
Однако вперед продвигались с большим трудом. Мы ехали по узкой звериной тропе, направо и налево к ней прилегали кустарниковые заросли. Хотя солнце сюда не проникало, от жары и духоты у нас по телу стекали ручейки пота. Пришлось остановиться на отдых.
Собаки разгребали землю, чтобы улечься на более холодной почве, лошади терлись о деревья и потом валялись по земле, а мы ветвями и дымом пытались отогнать набросившуюся на нас мошкару. Мучила жажда, потому что, предполагая добраться до реки, о которой Еменка утверждал, будто она должна быть близко, мы еще по дороге выпили из фляжек всю воду. Реки же мы не нашли.
Все молчали, каждый мечтал поскорее выбраться из этого зеленого ада. Чтобы облегчить лошадей, мы шли пешком и вели их за узду. После двух часов ходьбы Еменка вдруг остановился и расстроенный забегал от одного большого дерева к другому. Это были два могучих кедра. Затем он вытащил свою тетрадку, минуту смотрел в нее и разочарованно сказал:
— Мы едем не в ту сторону, надо возвращаться!
Его слова вызвали у всех вполне понятную реакцию. Чижов ругался, Старобор что-то ворчал себе под нос, а Тамара всплеснула руками и воскликнула:
— Где ты раньше был, милый человек?
Еменка вздыхал, сокрушался и доказывал, что не он дороги перепутал, а дорога запутала его.
— Это для нас совершенно безразлично, — констатировал Олег, — только скажите, по каким признакам вы судите, что заблудились?
— По этим стершимся и заросшим родовым знакам… на этих двух кедрах. Посмотрите сами…
Олег внимательно осмотрел деревья. Я тоже подошел и увидел на могучем стволе шесть еле заметных зарубок.
Между ними находился едва различимый волнистый эллипс.
— Что это означает? — спросил Олег.
Еменка подал нам тетрадку и показал на подобный рисунок, под которым было написано: «Стой, опасность, вернись!».
На втором дереве был другой знак. Он напоминал круг, а рядом с ним были две ломаные линии. Расшифровка в тетради гласила: «Болота, дорога обозначена умышленно для обмана».
Олег несколько задумался, затем его лицо прояснилось и он сказал:
— Но ведь это также означает, что мы едем по дороге, по которой шел мой дед с вашим, когда им удалось сделать в горах важное открытие. Наверное, они сами и проложили эту тропинку, чтобы запутать непрошеных людей. Вообще же это доказывает, что мы шли к намеченной цели правильным путем. Только просмотрели развилок, где наверняка был предупреждающий знак, и зашли в тупик. Вернемся! Мы ничего не потеряли.
Мы снова продирались сквозь окружавшую нас чащу. Несмотря на то что солнце зашло, жара не спадала.
Дорога казалась нам бесконечной. Еменка, Чижов и Олег заботливо посматривали на деревья — нет ли на них долгожданного знака.
Мы шли уже более трех часов, но ни на одном дереве не находили следов какого-либо знака. Лошади шли неохотно, понурив головы, а одна из них споткнулась так, что зазвенела подкова. Еменка оглянулся и остановился.
— Старобор, мне кажется, ты спишь в седле! — крикнул он укоризненно. — И твоя кобыла вместе с тобой! Спотыкается на ровной дороге.
— Не сплю я, только зажмурил глаза. А на мою лошадь тоже не наговаривай. Она споткнулась о какой-то камень.
— Откуда здесь на мягкой почве могут взяться камни? — заметил охотник.
— Не веришь — посмотри сам, — предложил ему Старобор.
Еменка не поленился, соскочил с лошади и увидел в траве кучку камней.
— Знак! — закричал он. — Смотрите, знак!
Мы соскочили с лошадей и пошли взглянуть на «указатель дороги», о который споткнулась уставшая лошадь. Еменка раздвинул траву, затем срезал ее охотничьим ножом, и перед нами открылась кучка камней. Они были уложены в виде круга неправильной формы, из которого некоторые из них выступали. Еменка громко их пересчитал и наконец произнес:
— Девятнадцать шагов на юг… — Еще не договорив, он сорвался с места и исчез за темно-зеленой стеной зарослей.
Через минуту вернулся оттуда и сообщил нам, что нашел правильную дорогу!
Она проходила примерно в пятидесяти метрах южнее тропинки, от которой ее отделяли густые заросли. Об этом говорил малозаметный знак из уложенных камней. Кроме того, он указывал, что много лет тому назад Иван Фомич Феклистов и Хатангин проделали здесь большую работу и привели случайную звериную тропу в такое состояние, что даже спустя двадцать лет она вводила в заблуждение непосвященного человека, заставляя его идти по ложному пути. Мы с трудом провели лошадей сквозь сплетение деревьев и кустов и выбрались на тропинку, шедшую в восточном направлении. Забыв про усталость, поехали быстрее и к вечеру, наконец, добрались до небольшого родника, почти целиком скрытого в зелени вьющихся растений. Воду черпали прямо ладонями, затем освежили лицо прохладной, прозрачной водой.
Потом в течение двух часов усердно искали место, откуда можно было бы осмотреться. Но такого не находилось. Попадались открытые площадки, но обзор с них всякий раз упирался в круто вздымающиеся стены противоположного склона долины. Лишь когда начало темнеть, добрались до гребня склона.
Перед нами были Сурунганские горы!
Горы четко выделялись над разделявшими их долинами. Главный хребет протянулся с востока на запад, его пересекало несколько перевалов. Местами склоны поросли лесом, а местами казались какой-то скалистой пустыней.
Ночь мы решили провести на поляне. Наскоро поставили палатки и после плотного ужина сразу же забрались в спальные мешки.
Вставал я неохотно, потягивался на своей постели, как вдруг рядом со мной послышалось шипение.
Моментально обернувшись, я увидел змею, ползавшую около моего спального мешка. Она была коричневого цвета, с черным узором на спине. Я еще не сообразил, что мне делать, как на полу палатки появилась вторая. Змея смотрела на меня, и я далеко не был уверен в своей безопасности. Мое оцепенение ее, наверное, успокоило, так как она опустила голову и быстро поползла к выходу из палатки.
— Олег, Олег! — звал я, — ради бога, проснись, здесь ползают змеи…
В подтверждение моих слов в углу что-то зашипело, и третья змея, значительно крупнее двух предыдущих, появилась рядом со спящим Олегом.
Однако геолог оказался более хладнокровным, чем я ожидал. Вместе со спальным мешком он поднял ноги и так быстро ударил ими змею, что она вылетела из палатки.
Лайки быстро расправились со змеями. Я окинул взглядом палатку, не скрывается ли тут еще змея. Убедившись, что нет, я вышел наружу. В это время Старобор уже топтал ту часть змеиного тела, где находилась голова. Собака перегрызла ее пополам.
— Ничего себе общество имели вы в палатке. Ведь это каменная гадюка, ядовитая змея.
— Уж этого бы ты лучше не говорил. В нашей палатке их было сразу три!
Прибежал Еменка и сообщил, что на южных склонах этих гор множество змей. Мы с Чижовым осмотрели собаку и, не обнаружив на ней никаких признаков укуса, которые можно также определить по поведению собаки, лижущей и грызущей укушенное место, погладили ее.
Хитрая лайка сразу же этим воспользовалась и засунула свой нос в котелок, где у Старобора лежало приготовленное к завтраку мясо. При иных обстоятельствах подобное нахальство вызвало бы всеобщее негодование, но в данном случае его снисходительно не заметили. Вкусный кусок мяса достался собакам. Старобор оставшееся мясо поставил на огонь поджарить.
Сразу так и не удалось выяснить, почему змеи выбрали именно нашу палатку и, по-видимому, находились там в течение всей ночи. Только когда складывали палатку, мы увидели, что она была поставлена как раз над их норой. Между плоскими камнями зияло несколько отверстий, которые вели к их норам. Это был для нас урок на будущее: тщательнее осматривать места, прежде чем устанавливать свои передвижные жилища.
Наша экспедиция уже продолжалась четырнадцать дней. Теперь начиналась самая интересная часть путешествия — розыски места, которое дед Олега на плане в книге обозначил кружком… Геолог разложил перед собой карту, на которой были нанесены горы, и пытался определить наше местоположение. Но на карте была какая-то неточность, и определить точно, где мы находились, геологу не удавалось. Не оставалось ничего иного, как положиться на Еменку, который ручался, что приведет нас к подножию гор, где уже легче будет ориентироваться по карте. Значительную помощь могли нам также оказать записки отца Олега о дороге, проделанной им в молодости вместе с Иваном Фомичем, в которых он упоминал о конфигурации гор, об их геологическом строении, а также об удивительном виде некоторых скал. В записях говорилось и о трех озерах, расположенных на различных уровнях, из которых наиболее интересным было самое высокое озеро — Чертов глаз.
Наконец мы тронулись в путь, пересекли поляну и поехали вдоль ручья, пока не добрались до крутого склона. Здесь перед нами открылась живописная картина горного хребта, через который нам следовало перевалить, чтобы выйти к подножию Сурунгана. Однако прекрасный вид далеко не соответствовал усилиям, связанным с нашим восхождением. Лошади тяжело дышали, мы шли пешком, ведя их на поводу, часто останавливаясь для отдыха.
Наконец перевал остался позади. Перед нами были Сурунганские горы… Характер местности совершенно изменился. Тайга, простирающаяся почти до подножия гор, выше переходила в альпийские луга.
— Скорее ставьте палатки, сейчас будет дождь, — кричал Еменка, указывая на тучи, неожиданно затянувшие вершины гор сплошной пеленой.
Прежде чем мы поставили палатки, большая часть неба покрылась серой ватой, и лишь на востоке еще оставалось голубое окошко. Где-то далеко светило солнце, а у нас стало темно. Вслед за этим разразился сильнейший ливень, и полотнища наших палаток провисли под тяжестью воды.
Через час ливень прекратился. По небу все еще быстро мчались тучи, но они были уже значительно светлее. Основная часть туч ушла на восток и закрыла его тяжелой пеленой.
Наскоро поставленные палатки мы перенесли ближе к отвесной каменной стене, где широкий карниз защищал нас от ливня и от падающих камней.
Тем временем вид гор сильно изменился. Серые скалы потемнели и там, где на них падали солнечные лучи, «дымились». Тысячи капель дождя искрились на траве и листьях всеми цветами радуги. Мох напитался водой, словно губка, и каждый шаг сопровождался громким хлюпаньем. Мгновенно образовавшиеся бесчисленные ручьи мчались к речке. Она вздулась, вышла из берегов, несла камни к водопаду, где их гулкое падение смешивалось с грохотом воды.
Из тайги на луга вышли северные олени, пробежало стадо кабарги. Животные не обращали на нас никакого внимания, в то время как собаки, сидя на привязи у палаток, при виде такого множества животных приходили в неистовство.
У нас не было свежего мяса, и Старобор предложил пополнить запасы. Еменка не возражал, только просил стрелять кабаргу, не трогая оленей. Чижов, Старобор и Олег отправились на охоту. Пока Старобор обходил со стороны и отвлекал их внимание на себя, остальные два охотника осторожно подползли на расстояние выстрела и залпом своих ружей убили двух животных. Третья кабарга, раненая, пыталась добраться до отдаленной опушки, но Старобор свалил ее метким выстрелом.
Остаток дня мы посвятили изучению записок отца Олега и расшифровке схемы из книги Пушкина. Еменка с Чижовым отправились на розыски «родовых» знаков старого охотника, деда Еменки, много лет тому назад помогавшего неутомимому геологу в поисках сокровища.
По мнению Олега, прежде всего следовало найти Певучую гору, это место было обозначено на чертеже кружком и подчеркнуто. От него шло несколько прямых линий на север, северо-запад и на запад. Фактически горный массив простирался с востока на запад на десятки километров, и его ширина не была известна. Указанную на чертеже географическую широту и долготу из-за отсутствия соответствующих инструментов мы точно определить не могли. Некоторым указателем служили упоминания об озере Чертов глаз, одно название которого доказывало, что оно представляет собой какую-то «достопримечательность».
Старобор, снимая шкуру с кабарги и слушая наши рассуждения, заговорил своим басом, доносившимся словно откуда-то из глубины:
— Вы напрасно ломаете головы, ищете широту и долготу. Завтра поедем по горам и будем глядеть в оба, чтобы найти знаки Ивана Фомича.
Сегодня же вечером перерисуем себе двадцать Еменкиных секретиков, до утра вызубрим их, как школьники, и отправимся в путь-дорогу. Один на восток, второй на запад, третий на север, четвертый на юг. Для пятого уже ни одной стороны света не останется, так пусть он взбирается на вершины. Шестой — я думаю, это могла бы быть наша Тамара — останется здесь около нашего хозяйства…
— Нет, нет, я ни за что не соглашусь, посадить меня, как наседку, именно теперь, когда мы находимся у цели, — запротестовала девушка. — Если уж кому-нибудь нужно остаться, то пусть решает жеребьевка.
— Не обижайся, красавица, — успокаивал ее Старобор. — Я только хотел избавить тебя от трудностей, а себе и остальным обеспечить хороший обед…
— Вот хитрец, он заботится только о желудке!
— И о твоем благе, хорошем настроении и спокойствии, девочка. Ведь известно, что женщин мы обязаны беречь как зеницу ока, как цветок. Правда, Олег Андреевич?..
Вечером Еменка и Чижов вернулись ни с чем. Они проехали на запад почти пятнадцать километров, но ни одного знака не нашли.
— Трудновато будет разыскать в горном массиве малозаметные знаки. Это не дачная местность для загородных прогулок, а суровая тайга, где почти не ступала нога человека, — доказывал Чижов.
— Именно поэтому более разумным будет положиться в основном на записи и на план, а не на поиски знаков, — добавил Олег.
— Мой дед особенно об этих горах не распространялся, — рассуждал Еменка. — Однако мне помнится, он упоминал об озере, в котором купался и чуть не утонул. Его спас, Олег Андреевич, ваш дедушка Иван Фомич. Поэтому я думаю, что самым правильным будет отправиться в горы к озеру. Там наверняка мы обнаружим какие-нибудь знаки!
Олег согласился и прибавил:
— Главное для нас — найти озеро Чертов глаз.
— Я предлагаю не искать знаков, а идти в горы вдоль речки, которая, наверное, приведет нас к озеру.
Мое предложение приняли и обсудили план следующего дня. Прежде всего кому-то предстояло остаться в лагере для присмотра за лошадьми и приготовления обеда. Поскольку желающих не было, решили бросить жребий. На этот раз счастье мне изменило: я должен был остаться в лагере и посвятить себя прозаическому ремеслу повара и конюха. Эту горькую пилюлю я проглотил с такой миной, что все рассмеялись, а потом успокоили меня, обещая следующий раз исключить из жеребьевки.
Утром мои товарищи отправились в горы, захватив с собой двух собак, а третью, бойкого Полкана, оставили в лагере. Конечно, мне пришлось его привязать, иначе бы он увязался за своими четвероногими друзьями.
Поскольку все должны были вернуться только вечером, у меня в течение дня было уйма свободного времени, и я не знал, что с ним делать. Стреножил лошадей и пустил их пастись, некоторое время посидел перед палаткой, а затем решил сходить к ближайшему водопаду поудить рыбу. Собрал спиннинг, блесны и искусственных мух, перебросил ружье через плечо и с собакой на поводке пошел к горной речке.
Наш лагерь оттуда был хорошо виден, и я не опасался, что он останется без присмотра. К тому же, кто мог здесь, в далекой глуши, подойти к нашим палаткам?
Река была довольно широкой, и не исключено, что здесь могут водиться таймени. Я нацепил подходящую блесну, украшенную заманчивым пучком цветных перышек, и в продолговатой заводи стал испытывать счастье.
Мне не везло. Я забрасывал удочку, менял блесны, но результатов никаких. В траве скакали многочисленные кузнечики, и я подумал, что, пожалуй, это может прийтись рыбе более по вкусу, чем мои сверкающие приманки. Сменил поводок, подошел поближе к водопаду и закинул удочку на середину заводи. Легкая леска, пропитанная специальным жиром, плавала на поверхности воды, а вместе с ней и кузнечик. Я нацепил его на крючок так, что он оставался живым и в воде перебирал лапками. И тут произошло то, чего я напрасно ожидал при ловле на блесну.
Из воды вынырнула большая рыба и быстро схватила кузнечика. Я едва успел подсечь, как удилище выгнулось дугой, и сильные рывки вынуждали меня спускать леску с катушки. Это был таймень. Как только таймень перестал тянуть, я попробовал наматывать, но рыбина, по-видимому, не проявляла желания подниматься. С минуту я подождал, все время держа леску натянутой, потом потерял терпение и стал сматывать леску, не глядя на то, что удилище угрожающе изгибалось. Я сматывал и сматывал, пока, наконец, рыба в глубине омута не поддалась. Она стрелой выскочила из воды, огромным прыжком пролетела по воздуху и снова погрузилась в родную стихию.
Таких прыжков таймень проделал шесть, а седьмой ему не удался, так как сильным рывком я подвел его к каменистому берегу и воткнул в свою добычу подготовленный багор. Это был редкий экземпляр тайменя весом около шести килограммов.
Я решил еще порыбачить. Огибая скалы, река образовала излучину, и я, чтобы добраться до следующей заводи, должен был это место обойти. Карабканье по скалам потребовало немалых усилий и времени.
С нового места лагерь оказался невидимым. Однако меня это мало интересовало, хуже было то, что не удавалось найти ни одного кузнечика. Тогда я оставил на скале свои рыболовные принадлежности, привязал собаку и отправился на ближайшую лужайку за приманкой для тайменей. Поймав несколько кузнечиков, я вернулся к реке.
Но таймени оказались более осторожными. Один из них вынырнул и уже собирался проглотить предлагаемую «закуску», как вдруг заметил что-то подозрительное и сильным ударом хвоста сбил кузнечика с крючка. Спустя несколько секунд он схватил кузнечика.
Из-за такого маневра тайменя я потерял трех кузнечиков, и только четвертый принес долгожданный успех.
…Вечером мои друзья вернулись все вместе, хотя утром каждый пошел в свою сторону. Оказывается, все было просто: чтобы знать, не заблудился ли кто, они предусмотрительно назначили место сбора.
Я с интересом выслушал их отчет, Из него было видно, что Сурунганские горы сильно изрезаны и весьма труднодоступны. Олег и Тамара нашли одно озеро, Чижов другое, а Еменка и Старобор разыскали два знака, которые указывали направление в более высокую часть гор.
Второй знак показывал, что дальше дорога идет через перевал на север, а затем сворачивает на восток. Уже близился вечер, и поэтому наши два товарища продолжать путь в указанном направлении не могли.
Мы решили на следующий день отправиться в горы вместе с лошадьми и багажом.
Утро нас застало в горах. Было прохладно. Местами на утесах висел туман. Лошадей приходилось вести на поводу. Шли осторожно.
С трудом пробирались по крутым тропам, отвесным склонам, по диким скалистым ущельям, преодолевая камни и промоины.
Около полудня мы добрались до первого озера. По мнению Олега, оно возникло, как и большинство горных озер, в результате ледниковой деятельности в четвертичном периоде. В этом месте ледник оставил морену из камня и песка. После отступления ледника здесь образовалось озеро.
Котловина, в которой мы устроили короткий привал, представляла собой величественный амфитеатр, где ареной служила лазурная гладь большого озера. Однако мы здесь не стали задерживаться, нам предстоял еще долгий и утомительный путь.
Обогнув второе озеро, от которого, словно широкие изумрудные ленты, разбегались горные луга, отороченные низким лесом, мы, наконец, дошли до того долгожданного места, где Феклистов оставил два знака. Они были вытесаны на большом камне, лежавшем около отвесного утеса. Этот знак вывел нас на дорогу.
Вечер застал нашу экспедицию на горной площадке. Из скалы выбивал родник, и по гладким камням вода стекала в естественный водоем, напоминающий своей формой большую ванну.
Мы быстро поставили палатки и пошли искать топлива для костра. Хотя утром предусмотрительный Еменка нагрузил на верховую лошадь большой запас дров, но мы не имели права сжечь их в первый же день, так как не знали, найдем ли какое-нибудь топливо около Чертова озера.
Вскоре костер был обеспечен дровами.
Солнце уже заходило, но вершины гор еще пылали в розовом освещении. Высоко над нами, в узком проходе между двумя скалами, неожиданно появились силуэты обитателей гор — горных баранов. Головы их украшали огромные рога, которые, изгибаясь дугой, доходили почти до половины спины. Животные застыли на месте, наблюдая за нами…
Розовое сияние горных вершин погасло, и горные бараны исчезли, словно растаяли в сумерках, спустившихся на Сурунганские горы.
…Над горами взошла луна, и скалы покрылись серебром.
Прежде чем лечь спать, я пошел к ручью. В нем блестело отражение луны. В местах с быстрым течением ее свет рассыпался, будто на мельчайшие осколочки разбилось огромное зеркало, и каждый осколок отражал лучи холодного ночного светила.
Вода струилась, журчала, кое-где бурно пенилась и терялась среди камней. Здесь, в горном потоке, тоже была жизнь. Из воды выскакивали небольшие серебристые рыбки, светившиеся розовыми точками. Было загадкой, каким образом форель могла попасть на такую высоту и уж не соединен ли ручей с озером? Может быть, его путь проходит по пещерам? Кто знает, какие тайны скрывали эти далекие горы, затерявшиеся в глухой тайге!
Со временем люди узнают все это. Я был лишь в числе тех первых, кто пришел сюда после двадцатилетнего перерыва, чтобы вырвать у гор сокровища, найденные Иваном Фомичем Феклистовым.
Утром, когда я встал, Еменка с Чижовым советовались, не лучше ли дальнейший путь проделать без лошадей. Конечно, это было связано с тем, что кого-то придется оставить в лагере и всякий раз вечером всем надо было возвращаться туда. Однако позднее мы пришли к выводу, что целесообразнее повести лошадей с грузом до тех пор, пока позволит дорога.
Сразу же после завтрака отправились в путь. Одолели скалистый подъем и вышли на широкий перевал. За ним высились гряды мрачных скал.
На дне долины шумела горная речка, вытекавшая из углубления в скале. Невольно мне вспомнился далекий родной Моравский край и подземная река Пунква; их разделяло огромное расстояние, и все-таки между этими двумя реками было очень много общего. Правда, здесь не проходило, как у истоков Пунквы, никакого асфальтированного шоссе.
— Посмотрите, Олег Андреевич, эта речка, наверное, вытекает из Чертова глаза! — воскликнул я.
Геолог кивнул, рассматривая что-то в записках отца. Тем временем Еменка опять разыскивал секретный знак и, найдя его, вернулся по только что пройденной нами дороге, крича, чтобы мы шли назад. Он действительно обладал хорошей наблюдательностью, и мимо его внимания не прошло, что долина вела на запад, в то время как наша дорога должна сворачивать на восток. Оказалось, мы просмотрели проход между двумя скалами, заросший карликовыми елями. Проход был настолько узок, что лошади с вьюками едва прошли через него. Теперь наш путь проходил по удобной тропинке, которая через несколько часов вывела нас к склону, где, казалось, отсутствовала всякая жизнь и простиралась каменная пустыня. Дорога круто спускалась вниз. Мы сошли на ровную площадку и очутились перед неприступной отвесной скальной стеной. Но Олег с Еменкой нашли выход и из этой каменной ловушки.
Незаметно мы опять миновали естественные ворота между двумя причудливо расколотыми скалами. Ворота как бы закрывали большое плато, переходившее в обширные луга.
Здесь мы устроили привал, но Олег и Еменка совсем не отдыхали. Пока кипятили чай и закусывали, они ушли разыскивать дальнейшую дорогу. Утомленный изнурительной ходьбой, я заснул, а проснувшись, увидел, что остался на лугу один, если не считать собаки и мирно пасущихся лошадей, составлявших мою компанию.
Около меня к седлу была прикреплена краткая записка: «Будили вас, но вы спали как убитый. Когда выспитесь, присмотрите за лошадьми и полюбуйтесь пейзажами. Не забудьте о том, что мы вернемся голодные. По полномочию группы «альпинистов» Чижов».
Вот тебе на! Мои друзья без всякой жеребьевки оставили меня со всем нашим хозяйством и снова возложили на меня малозавидные обязанности повара.
Поскольку я сам был виноват в своей судьбе, мне не оставалось ничего иного, как набрать дров, развести костер и приготовить ужин. На лугу я нашел щавель, из которого сварил такие острые щи, что при еде они стягивали уголки рта. Затем зажарил остатки тайменя. Исполняя поварские обязанности, я заметил, что на лугу появились крупные птицы. Это были горные куры невероятных размеров, величиной с тетерева, но своим видом они напоминали куропаток. Я стал перед выбором: то ли ждать, пока подойдут они ко мне, то ли незаметно подкрасться к ним.
Я подошел к курам на расстояние выстрела. Затем подождал, пока птицы соберутся кучками, и нажал спуск.
Мои выстрелы оборвали жизнь трех кур. Я быстро перезарядил ружье и выстрелил снова. Попал еще в двух птиц. Остальные улетели. Основной цвет этих пернатых серый с бурыми пятнами, крылья цвета охры с черной разрисовкой, зоб украшен парадной белой манишкой с коричневыми узорами.
В стае всего было 14 птиц, из них пять поплатились жизнью за излишнюю доверчивость. По-видимому, на земле у них мало врагов, и они больше наблюдали за воздушным пространством, где парили орлы и ястребы. Молодые куры весили по килограмму, а старые — почти по три. Их мясо очень вкусное, и оно явилось желанным дополнением к супу, в котором я сварил одну из птиц. Две пошли на вертел. К возвращению участников экспедиции обильный ужин был готов.
Вскоре возвратились мои товарищи. Старобор хромал и опирался на палку, у Олега на лбу красовалась шишка. На мой вопрос, не участвовали ли они в какой-нибудь драке, оба отмахнулись и молчали. Языки развязались только за ужином, и я наконец узнал, что произошло.
Все время они продвигались вдоль широкого карниза и по скалистому переходу спустились в ущелье, где после длительных поисков нашли два знака. Один из них наверняка был вытесан в скале дедом Еменки — Хатангином, а второй, совершенно отличный от первого, Иваном Фомичем Феклистовым — дедом Олега. Этот знак был очень интересен и состоял из нескольких чисел и букв. Олег подал мне блокнот, куда он все переписал, и я прочитал:
2 в → S
57° 25 ′8″ с. в. = <Δ
120с до > Пев. г.
Эти числа означали определенное направление по компасу, а сокращение
— Угадали, — ответил Олег. — Первые цифры совпадают с первой строкой заметок. Остальные данные я расшифровал. Вверху
— Правда, расшифровка заняла немало времени, а определение направления еще больше. Сначала я думал, что данные в книге относятся к географической широте, но по знаку установил, что подразумевается направление, или, иначе говоря, азимут.
Я сориентировал компас по указанным градусам и по азимуту определил направление. Со мной пошли Тамара и Старобор. Петр Андреевич и Еменка продолжали путь в сторону, указанную знаком Хатангина. Мы, конечно, не могли понять, почему эти знаки противоречат друг другу, и только позднее сообразили, что оба пути ведут к определенной точке и выбраны на случай, если один из них станет непроходимым.
Такая предосторожность была вполне обоснована, так как в течение двадцати лет в горах произошли столь разительные изменения, что нам едва удавалось сохранять указанное направление. Дорога была завалена крупными камнями. Перелезая через один из них, я поскользнулся и ударился головой о небольшой выступ скалы, который, к счастью, порос мхом, смягчившим удар.
Из дальнейшего рассказа выяснилось, что группа выбралась на возвышенность, откуда увидела скалу, несколько напоминавшую пирамиду. Она стояла одиноко на ровном месте. Подступы к ней были трудны.
Вторая группа, где покалечился Старобор, спускалась по крутому склону, держась за небольшие деревца. Одно из них не выдержало человека, и в результате остальную часть склона медвежатник проехал на чем полагается ехать в таких случаях, порвал штаны и разбил колено.
Таковы были результаты этого дня, которыми все участники, пожалуй не исключая Старобора, были довольны.
В результате разведки была найдена тропа и для лошадей, так что мы решили на следующий день перенести лагерь к одинокой скале, похожей на пирамиду.
Ночь прошла без всяких происшествий, и едва солнце взошло над горами, мы отправились в поход. К полудню добрались до назначенного места, очень понравившегося всем своим положением.
Здесь бил родник, горная поляна обеспечивала лошадей прекрасным кормом, карликовые ели давали топливо, а место под большой нависающей козырьком скалой было прямо-таки создано для удобного размещения лагеря.
Мы решили, что это место будет нашим последним лагерем и «штаб-квартирой» при заключительных розысках таинственных сокровищ.
К поискам мы приступили на следующее утро. Запасшись веревками и альпинистскими скобами, отправились к тому месту, где накануне мои товарищи закончили свои искания. В лагере остался Старобор, у которого колено отекло и приобрело васильковый цвет.
После многих утомительных попыток мы наконец одолели отвесную каменную стену и очутились на ровной площадке, которая образовывала своего рода крышу над глубокой пропастью. На стену мы взобрались по скобам, затем, связавшись веревкой, один за другим перешли по карнизу и наконец оказались в ложбине. Здесь начались поиски знаков или каких-либо примет, которые помогли бы нам найти дальнейший путь. На самом деле это было излишне, так как основным ориентиром нам служила скала-пирамида.
Чижов осмотрелся и весело сказал:
— Судя по всему, мы сейчас находимся около Певучей горы. Я предлагаю хорошенько ее осмотреть и обстучать, и если ничего особенного не обнаружим, будем здесь сидеть и ждать, пока она не зазвучит или не начнет петь. Любопытно, какую песенку споет нам гора?
— Я лично никакой горы не вижу, ведь это скала, — утверждал Еменка.
Олег молчал, смотрел на чертеж и в записи. Затем взял компас, сориентировал его и заявил, что должен взобраться на скалу. Конечно, это было нелегко. Стены пирамидальной скалы почти не имели выступов, и было непонятно, к чему, вообще говоря, понадобилось Олегу добираться до вершины. На вопрос, зачем он хочет совершить такое рискованное восхождение, он показал на стрелку вверху знака.
— Неужели вы предполагаете, что ваш дед и его помощник Хатангин испытывали здесь свои альпинистские способности? — заинтересовался Чижов.
Олег лишь пожал плечами и, не слушая нас, начал взбираться на скалу. Поскольку никто не вызвался ему помочь, я снял сапоги, надел арчи[7], лежавшие у меня в рюкзаке, и, обвязавшись веревкой, стал помогать геологу при восхождении. За час мы добрались до вершины и с любопытством ожидали, какую она откроет нам неожиданность.
Вдали вокруг нас вздымались каменные пики и вершины, кое-где перерезанные ущельями. Альпийские луга дополняли обычный горный пейзаж. Разочарованный, я спросил Олега к чему, собственно говоря, мы совершили столь трудное восхождение. Но Олег не отвечал и смотрел на компас. Затем взглянул на южный склон и взволнованно воскликнул:
— Только теперь, на этом пятачке, мне стало все ясно! Наконец мы нашли то, что так долго ищем. Смотрите туда, на ту скалу…
Я тщательно всматривался в указанном направлении, но, кроме выветрившихся обрывов и горных складок, не заметил ничего достойного внимания. Видя мое разочарование, Олег рассмеялся и взволнованно объяснил:
— Среди всех инструментов, которые изыскатель должен иметь под рукой, самым чувствительным и важным является глаз. Это касается прежде всего геолога. Вот та беспорядочная гряда скал представляет уникальное явление. Она гранитная и имеет массу трещин, которые образовались, вероятно, миллионы лет тому назад в связи с остыванием изверженной породы. Но это всего лишь самый обычный геологический процесс. Рядом с длинной трещиной в скале видно отверстие, которое чаще всего бывает в известняках. И это как раз то редкое явление, на которое указывается в записках моего деда. От подножия пирамиды оно совсем не видно, так как его заслоняют более низкие скалы.
Перед нами находится пещера, понимаете, необычайная пещера! Этим самым, по моему мнению, завершены поиски мнимых «Певучих г.,» которые оказываются вовсе не горы, а гроты. Теперь мне уже почти все ясно из последнего знака деда на скале и из его чертежа в книге Пушкина.
За треугольником-пирамидой, на котором мы сидим, находится стрелка с указанием точного направления по компасу.
Далее следует латинская буква
От радости Олег кричал свое ура так громко, что наши товарищи у подножия пирамиды махали шапками и фуражками и тоже кричали:
— Что случилось?!..
Олег и я приложили руки ко рту и скандировали во весь голос:
— На-шл-и кл-а-д! На-шл-и кл-а-д!
Прежде чем спуститься со скалы, Олег зарисовал в абрисе точное очертание южной гряды скал, нанеся все подробности и подступы к обнаруженному входу в пещеру.
Вход в нее находился на высоте, указанной последним знаком, который Олег нашел на скале, то есть примерно на высоте двухсот семидесяти метров.
Утром, быстро позавтракав, мы отправились к скале.
Продвижение по узкому карнизу было нелегким. У нас были кирки, лопаты, короткие железные ломики и другие инструменты. Эти инструменты вызвали мое удивление еще при отъезде из Вертловки, и на мой вопрос, что они имеют общего с соболями, Олег лаконично ответил: авось понадобятся. Вход в пещеру находился на скальной стене и несколько нависал над карнизом. Нам оставалось всего 15–20 метров, ставших для нас труднопреодолимым препятствием. Еменке пришлось вернуться к подножию за альпинистскими скобами и остатком веревок, и только после этого метр за метром мы стали продвигаться к входу в пещеру.
Первым карабкался Олег и, достигнув выступа, не сдержал радостного возгласа. Тамара продвигалась вслед за ним, и когда он подал ей руку, чтобы помочь взобраться на край отверстия пещеры, скоба, на которой стояла девушка, неожиданно подалась, и она в ужасе вскрикнула. На мгновение она повисла в воздухе, но Олег тотчас же сильным рывком втянул ее в пещеру.
Мы отказались от дальнейших акробатических номеров между небом и землей и последние четыре скобы вбили так старательно, что эта работа заняла у нас почти полчаса. Тем временем Олег и Тамара исчезли в пещере. На наш зов у входа появился Олег, и Еменка очень ловко бросил ему веревку.
Геолог закрепил ее, мы осторожно один за другим преодолели последние метры, еще отделявшие нас от пещеры.
Дно пещеры покрывал крупнозернистый и мелкий речной песок — явное доказательство, что здесь много тысячелетий тому назад текла вода. Главный подземный ход, в котором мы стояли, с одной стороны имел низкую галерею, а с другой — зияла черная горловина узкого прохода. Здесь и дальше виднелись узкие промоины, кучи камней и песка.
Олег стоял, широко расставив ноги, опираясь о кирку, и его лицо сияло. Когда мы собрались все вместе, он принял необычайно важный вид и заговорил:
— Что ж, товарищи, вот мы достигли цели нашей экспедиции. У меня не хватает слов для выражения благодарности вам за все!.. Здесь много лет тому назад мой дед и дед Еменки нашли сокровища и завещали своим потомкам охранять их и передать народу. Эта почетная обязанность была возложена на меня и на вас. Для длинных речей нет времени. Возьмемся за работу!
Отбросив тонкий слой песка с примесью щебня, мы наткнулись на золотоносную жилу. Среди камней поблескивали зерна драгоценного металла величиной с орех, в иных местах это были тонкие пластинки. Мы настолько увлеклись работой, что не ощущали ни голода, ни жажды, продолжали копать, отбрасывать и пересыпать песок и щебень, пока не начало темнеть. Несмотря на прохладу, нам было жарко, и когда, наконец, закончили непривычную работу старателей, перед нами лежала кучка золота, вес которой мы оценили в один-два килограмма. По правде говоря, все мы были несколько разочарованы. Ведь, судя по записям деда Олега, тут должна быть настоящая сокровищница большого значения.
Однако Олег считал, что золотоносные жилы связаны также с другими ходами и что основные жилы будут намного богаче.
Отдохнув некоторое время, мы только собрались уходить, как вдруг послышался странный хрип, напоминавший голос какого-то крупного хищника. В узком проходе он звучал так, что я невольно вскочил и бросился к своему ружью, стоявшему в нише стены. Неожиданно в руке Олега блеснул электрический фонарь, и сноп света озарил проход. Протяжный хриплый шум низких тонов постепенно переходил в более высокие тона, пока не стал похожим на вой. Одновременно с этими звуками раздавался дрожащий свист отдаленных завываний ветра, от которого шумело в ушах.
Чижов не выдержал, сорвал с плеча ружье, приложился и выстрелил в темноту прохода.
На гул выстрела, который здесь, в подземелье, прогрохотал словно удар грома, раздался свист и вой.
Тамара, широко открыв глаза, заткнула пальцами уши, а Олег вдруг бросился вперед и побежал к проходу.
Девушка кинулась вслед за ним. Но Чижов ее задержал и накричал:
— Не лезь куда не следует, все это детское представление! Ни больше, ни меньше!
— Зачем же вы тогда стреляли, Андреевич? — кричала Тамара.
— Зачем… зачем, чтобы перещеголять штучки этих горных дьяволов.
Еменка улыбнулся, хлопнул Чижова по плечу и сказал:
— Петр Андреевич, на этот раз ты можешь прослушать ту песенку, которую ожидал услышать около пирамиды. Теперь ты понял, наконец, что мы в Певучей пещере?
— Товарищи, товарищи, — раздалось из подземного хода, — все ясно, сейчас все расскажу и покажу…
Это был Олег, вернувшийся, чтобы провести нас подземным ходом. Мы увидели несколько узких туннелей и малых отверстий, а дальше поднимались как бы три трубы. Из всех отверстий поступал сильный поток воздуха со звуком, напоминающим завывание ветра и звучание труб органа.
По мнению Олега, это явление вызывалось возникавшей после захода солнца разницей в температуре поверхности скал и внутри пещеры.
Загадка была разрешена, и все стали подтрунивать над Чижовым, что стрелял он в допотопное чудовище, а попал в собственный страх.
Таким образом, первый день раскопок сокровищ закончился неожиданным подтверждением наших догадок о значении названия Певучей пещеры.
До нашего лагеря мы добрались уже в темноте, и, только сев ужинать, я почувствовал, насколько устал. После тяжелой работы болели руки и ноги, спина почти не сгибалась. Поев, я сразу же поднялся от костра и пошел в палатку спать. Едва коснувшись головой подушки, погрузился в глубокий сон.
Утром Старобор пытался разбудить меня обычным голосом, затем криком и наконец прибег к помощи рук; тряхнув несколько раз, он привел меня в состояние бодрствования.
После завтрака мы занялись расшифровкой цифр и линий на чертеже долины и пещеры.
Я уже не раз видел чертежи в записной книжке Олега и, просматривая ее снова, все-таки не мог отгадать значения линий и цифр, заключенных в незамкнутой окружности.
Олег считал, что круг означал пещеру, а линии указывали направления подземных ходов. В числах он тоже еще пока не разобрался.
В конце концов самым разумным было осмотреться и сверить план в самой пещере: есть там эти три хода или нет?
Не задерживаясь, мы отправились на дальнейшее исследование пещеры. Старобор проводил нас в путь с пожеланиями наилучших успехов.
Поочередно копали и перекидывали гравий и песок, а Олег тем временем освещал стены пещеры и тщательно их осматривал.
Спустя некоторое время геолог щелкнул пальцами, из чего я заключил, что он нашел что-то интересное. Я не ошибся. Он обнаружил место очага! Стена была закопчена, а на каменном полу видны следы обожженной породы.
Наверное, в давние, доисторические времена эта пещера служила жилищем первобытному человеку. Эта мысль подтверждалась тем, что стены кое-где были обработаны, местами отесаны и выровнены. При иных обстоятельствах этот факт нас бы весьма заинтересовал и исследование сосредоточилось бы на поисках следов древних обитателей этих гор. Однако у нас была своя задача.
Мы продолжали добычу золота, полагая, что чем дальше, тем его будет больше. Но наши надежды не оправдались. Наоборот, чем дальше, тем жила становилась беднее, и в конце концов пошла одна пустая порода. Растерянно мы посматривали друг на друга, а затем все вместе на Олега.
Он молчал, потом нагнулся, зачерпнул рукой песок и пропустил его сквозь пальцы.
— Олег Андреевич, что скажете на это? — спрашивал Чижов.
— Даже не знаю, что вам ответить. Правду говоря, я еще утром заметил, что эта жила небогата. Только ожидал подтверждения своих опасений.
— Чересчур уж быстро они подтвердились. Поиски богатого клада я представлял себе совсем иначе, — с досадой пробормотал Еменка.
— Друзья, неужели у вас уже пропало желание работать? — серьезно спросил Чижов. — Ведь мы только начали, а кто может поручиться, что сокровища не находятся где-нибудь в темном проходе, куда мы еще не заглядывали?
— Правильно! — воскликнул Олег. — Прекратим раскопки и давайте осмотрим подземные ходы!
Все согласились.
В узком коридоре было удивительно ветрено. Сквозняк был настолько силен, что мне приходилось придерживать шляпу, чтобы ее не сорвало с головы.
Подземный ход был извилист, а многочисленные отверстия вели куда-то в неведомые недра скал. Местами пол был изрыт и почти непроходим. Добравшись, наконец, до расширения туннеля, мы остановились и осмотрелись. Свет электрических фонарей падал на стены, которые от этого сияли всеми цветами радуги…
Мы застыли от удивления.
Действительно, мало кому приходилось видеть подобную красоту. Мы все смотрели на Олега, ожидая что он скажет, но он молчал. Глядел вокруг себя, затем подошел к одной из стен и геологическим молотком отбил кусок блестящей породы. Взял его в руки, повертел и бросил на землю. Совсем неожиданно у него на лице появилось выражение горечи и разочарования.
Тамара подошла к нему, обняла и дрожащим голосом спросила:
— Олег, Олежек, что случилось, почему ты так расстроен?
Олег взял руку девушки, прижал ее к лицу. Потом встрепенулся, откашлялся и сказал:
— Эта красота, товарищи, пуста! Все мы невольно содрогнулись: геолог знал что говорит!
— Нет… нет, не могу поверить… Вы ошибаетесь! — возмутился Чижов и замахал руками, указывая при этом на сияющие стены.
— К сожалению, я прав. Конечно, правда заключается также и в том, что эти гроты с геологической точки зрения представляют собой единственное в своем роде явление. Однако это ничем не изменяет факта, что мы находимся в пещере, которая образовалась в результате сброса, произошедшего между двумя трещинами. Вокруг нас залегают жилы, содержащие золото.
Небольшие полости между породами здесь заполнены кристаллами хрусталя, аметиста и других полудрагоценных камней. Они создают только эффектную красоту, но красоту несколько обманчивую: она лишь для глаза. Золотоносные жилы, как видите, очень бедные и при ручной разработке большой пользы бы не дали. Тут может быть речь только о современных машинах для добычи золота. Однако сомневаюсь, что, говоря о больших сокровищах, мой дед имел в виду именно это… Отсюда вывод, что мы находимся не на правильном пути или во всяком случае не в нужном месте… Я ожидал чего-то другого. Но, скорее всего, нам не удалось найти того, что мой дед считал сокровищем. Значит, я до сих пор не разобрался в значении линий и цифр в его завещании…
— Все это хоть и очень грустно, но убедительно, — заявил Чижов. — Все же поиски надо продолжать.
Мы с интересом осматривали стены и выковыривали аметисты и хрусталь, чтобы иметь вещественную память о сказочно-красивой подземной сокровищнице. Олег нанес положение пещеры на план и при магниевом освещении сделал целую дюжину снимков. Затем по длинному ходу мы вернулись обратно к первой пещере и сели отдохнуть и немного перекусить.
Олег снова всматривался в план, перелистывал записки и вдруг ударил себя ладонью по лбу.
— Черт возьми, — воскликнул Олег, — как я мог просмотреть такое важное указание. Взгляните!
Вообще говоря, то, на что он показывал в своей записной книжке, для меня особым новшеством не являлось. Это было описание знака, который мы нашли на скале. Цифрами был указан угол снижения.
По словам Олега, он имел большое значение, так как на схеме тоже был начерчен незамкнутый круг, несколько линий и цифр, имевших прямое отношение к надписи на скале… Олег сразу встал и направился по проходу, громко считая шаги. Затем остановился, осветил стенку и радостно воскликнул. На каменной стене была выдолблена надпись, которой не мог сделать ни кто иной, кроме деда Олега.
Мы прочли:
«Первый туннель направо
60 с., внимание, провал, проход».
— Наконец-то мы на правильном пути! — ликовал Олег.
Нам хотелось верить ему.
Нагрузившись веревками и альпинистскими скобами, мы вошли в подземный ход. Туннель находился, на высоте примерно трех метров, но при помощи скоб мы быстро в него попали. Дальше шли очень осторожно и считали каждый шаг. Пройдя шестьдесят саженей (127 метров), мы увидели глубокую шахту, уходившую в неведомую глубину.
Олег обвязался веревкой и начал осторожно спускаться. Чижов, Еменка и я отпускали веревку по команде геолога, освещавшего своим фонарем блестящие стенки.
Шахта имела излом, свет постепенно скрылся, и перед нами зияла темная яма, поглотившая Олега. Я решил тоже спуститься в шахту до места крутого перелома и узнать, в чем дело.
Чижов очень неохотно согласился, чтобы я последовал за Олегом, но веревка была прочной и спуск облегчался тем, что я мог придерживаться за первую веревку.
Едва достигнув изгиба, я услышал голос Олега:
— Стою у выхода в долину. До дна примерно метров пятнадцать.
Я повторил его слова, чтобы их услышали в туннеле, а затем уже без колебаний продолжал спуск.
Сразу же за первым изгибом в шахту начинал проникать дневной свет. Наконец я остановился рядом с Олегом, сидевшим на краю устья шахты, которая была тут почти горизонтальной.
Перед нашими взорами простиралась долина, тянувшаяся к югу, где блестела поверхность небольшого круглого озера.
— Видите, какое перед нами озеро? — с улыбкой спросил Олег.
— Не думаете ли, что это Чертов глаз?
— Конечно, не что иное, как Чертов глаз! — подтвердил Олег. Здесь конец нашего путешествия и экспедиции и начало большой головоломки, потому что не в туннелях, через которые мы прошли, а, пожалуй, в этом глубоком каньоне находится необнаруженное сокровище. Мне кажется, эта долина является котловиной: я не вижу никакого выхода из нее. Посмотрите, ведь вокруг одни лишь отвесные скалы. Восхищаюсь своим дедом, что он смог найти такие чертовски скрытые места, полные загадок и поражающие далеко не обычным геологическим сложением.
Олег неожиданно умолк и напряженно всматривался в небольшой луг, примыкавший к озеру. Затем быстро вытащил из футляра бинокль, минуту посмотрел и вслед за тем взволнованно воскликнул:
— Смотрите, смотрите, там стоят столбы, это остатки какой-то хижины… Ах, боже мой! Там, наверное, жил мой дед! Мы должны пойти туда!
Я уговаривал разгорячившегося геолога подождать со спуском в каньон.
Но он настаивал на своем: еще сегодня он должен быть около озера.
Олег остался сидеть у выхода из пещеры. Пользуясь этим, я потихоньку добрался до наклонной площадки. Позвал Чижова и Еменку, и они вытащили меня наверх.
Любопытство, которое при иных обстоятельствах далеко не положительная черта характера, особенно у мужчин, в данном случае было извинительно. Еменка, Чижов и главным образом Тамара буквально засыпали меня вопросами, так что в первую минуту я не мог вымолвить ни слова.
Затем мы все спустились в шахту и вскоре стояли у «окна» подземного лабиринта.
Олег первым ступил на землю. За ним последовали Тамара и остальные. Со странным чувством шагали мы по замкнутой долине, совершенно отрезанной от всего остального мира. Мне даже казалось, что этот кусок земли, не тронутый рукой человека, совсем не реален. Мы оглядывались вокруг, шли молча и осторожно, будто нам угрожала какая-то опасность.
Общую площадь межгорной котловины, форма которой почти напоминала эллипс, мы определили в три — три с половиной квадратных километра. Почву местами покрывала высокая трава, кое-где стояли одинокие высокие березы и кедры.
Пологий склон на южной стороне постепенно переходил в котловину, на дне которой раскинулось озеро. Северный склон был усеян камнями.
Наиболее достопримечательным было озеро. Его лишенные какой-либо растительности берега были образованы голыми склонами, так что оно казалось огромным искусственным бассейном. Однако мы не видели ни притока, ни оттока воды из этого удивительного водохранилища. А ведь здесь они должны быть! Неподалеку от озера на роскошном лугу, похожем на пестрый ковер, сотканный из разноцветных цветов, стояли остатки сруба. Сохранилась простая печь, сложенная из камня. Когда-то это было жилье Ивана Фомича. Он останавливался здесь на длительное время и, пожалуй, специально, чтобы производить свои изыскания.
Олег стоял в раздумье около сруба и копался в кусках породы, тщательно их рассматривая и наконец, усевшись, глубоко вздохнул. Тамара о чем-то его спрашивала, но он только махнул рукой.
Было жарко, и я решил выкупаться в озере. Пошел к нему, разделся и вошел в воду. Но едва сделав первый шаг, очутился на таком скользком камне, что потерял равновесие и беспомощно с далеко слышным плеском упал в прозрачную воду Вода замутилась и в первый момент показалась очень холодной, я быстро поплыл от берега, рассекая гладь озера, как вдруг почувствовал, что оно взволновалось, забурлило и мощным напором подняло меня вверх. Прежде чем я успел опомниться, меня несколько раз перевернуло, а быстрое течение не давало дышать. Напрягая все силы, я старался избежать грозящей мне опасности. От ударов воды болело все тело, в голове шумело. Я уже не плыл, а только задыхаясь, разгребал руками бушующую воду с такой силой, что у меня кололо в груди. И тут кто-то схватил меня за ногу. Теряя последние силы, я отбивался от странного существа, которое, наверное, многие века жило в этом чертовом озере и подстерегало желанную добычу…
— …не брыкайтесь, не валяйте дурака, черт возьми, лягте на спину… — кричал кто-то.
Я послушался, так как человеческий голос отогнал мысли о чудовище, которое хочет затащить меня в неведомые глубины озера.
Не знаю, как попал на берег. Вокруг меня вдруг воцарилась полнейшая тишина.
Я потерял сознание.
Однако очень скоро я пришел в себя и открыл глаза. О, ужас! Кроме синих кругов, я ничего не видел.
Но постепенно синие круги расплылись и вскоре окружавшая меня страшная пелена темноты стала редеть, пока наконец я не увидел свет.
Меня тряс внезапный приступ лихорадки. Олег и Чижов помогли мне одеться, а изрядный глоток водки вернул меня в почти нормальное состояние. Только теперь я смог сердечно поблагодарить спасшего меня Еменку.
Я жадно выслушал объяснение непонятного приключения, которое могло окончиться для меня гибелью в водах Чертова глаза.
Озеро оказалось естественным водохранилищем, в которое впадали все прилегающие подземные реки и ручьи окрестных гор. Их устья, так же как и русла, по которым стекала вода, находились ниже поверхности озера. Подземные русла потоков соединяли Чертов глаз с другим лежащим выше водохранилищем. Как только горизонт воды в том неизвестном бассейне повышался, подземные реки захватывали воду и по стремительному уклону выбрасывали ее через свои выходы в Чертов глаз.
Сильный напор воды образовывал в озере настоящие гейзеры, и случилось так, что бурное истечение воды началось как раз в тот момент, когда, ничего не подозревая, я плавал по озеру.
Пока Олег объяснял нам причины этого явления, горизонт воды в озере поднялся почти на два метра, и она затопила скалистые берега. Именно этим и объяснялись гладкие берега озера и отсутствие на них какой-либо растительности. Они были каменисты, холодны и необычайно гладки, так как воды подземных русл постоянно смывали мелкие наносы.
Теперь все стало ясно. Не хватало лишь объяснения, каким образом происходит снижение уровня воды в озере. Это объяснило нам само озеро. В то время, когда мы с аппетитом ели и попивали чай, гейзер перестал действовать и раздалось жуткое клокотание. Оно неслось от противоположного скалистого берега. Уровень воды, по-видимому, поднялся до отверстий целой системы подземных рек, которые были скрыты под нависшей скалой. Они-то и поглощали воды озера.
— Короче говоря, — сказал Олег, — Сурунганские горы — это особые горы. Именно поэтому дед мой посвятил им столько внимания и жизни. Остается лишь удостовериться в находке, сделанной мной около сруба. Позвольте мне, товарищи, сказать вам, что именно здесь находятся сокровища, которые завещал мой дед народу!
Мы остались ночевать в этом отрезанном от мира уголке. Нарубили веток, разожгли три больших костра и, когда они прогорели, застелили ветвями согревшуюся землю. Из длинных веток над каждой постелью соорудили низкий навес, чтобы тепло быстро не улетучивалось. Скромный ужин запили чаем и легли спать.
В своей «конуре» я спал очень хорошо и проснулся от какого-то удивительного шума. В полусне мне показалось, будто слышу трубный звук. Окончательно проснувшись, я убедился, что не ошибся. Мои товарищи уже были на ногах и с интересом прислушивались к удивительным звукам.
После непродолжительного наблюдения мы установили, что звуки исходят из небольших пустот в скале, которые соединялись с туннелем. Тут было не что иное, как известное нам явление: после восхода солнца скалы нагревались и возникали воздушные течения, которые заставляли звучать каменные органы.
За завтраком не было Олега. Он ушел еще до рассвета. Тамара сказала, чтобы мы о нем не беспокоились, он осматривает пещеру и проверяет правильность своих вчерашних предположений.
Чижов взял ружье.
— Не сидится мне тут без дела, пойду похожу по долинке.
После ухода Чижова я подсел к Тамаре и, движимый любопытством, начал выведывать, что именно искал Олег в пещере.
— Вовсе не клад! — сухо ответила девушка.
— Прекрасное объяснение! Однако меня бы интересовали подробности, то ли дело касается золота, то ли платины, серебра или же в конце концов драгоценных камней?
Она укоризненно посмотрела на меня и нахмурила брови, с большим трудом скрывая свое веселье.
— Вы спрашиваете меня, словно я вещунья. Чтобы вас успокоить, скажу, что знаю не больше вашего. Олег не сказал мне, какая находка его интересует, чтобы в случае неудачи я не была разочарована сильнее, чем вы и все остальные. Советую вам пойти на озеро порыбачить…
— Рыбка из Чертова глаза, пожалуй, вам по вкусу не придется, — проворчал я.
Что мне оставалось делать? Тамара, по-видимому, говорила правду, но для рыбалки у меня не было ни настроения, ни соответствующей удочки, и поэтому я решил заняться другим: поискать Олега в лабиринте подземных ходов.
Хотя Еменка отговаривал меня, я не находил себе места и наконец, перебросив ружье через плечо и обмотав вокруг пояса кусок веревки, полез в отверстие скальных гротов.
В проходе в лицо мне повеяло холодом. Здесь царила тишина. Я зажег фонарь и пошел вперед, придерживаясь за оставленную нами веревку, и вскоре очутился около шахты. Подъем представлял большие трудности, чем я ожидал. Добравшись до половины крутого хода, я почувствовал, что ветер дует из темной впадины. Из любопытства я осветил стену и увидел узкий вход; в глаза мне бросилась вытесанная светлая стрелка. Осторожно перебрался на низкий выступ стены и, приблизившись вплотную, осветил указатель направления. Он мог быть выдолблен только Олегом, так как под стеной лежали свежие каменные осколки, которые при выдалбливании стрелки упали на значительно более темную почву.
Поэтому я начал кричать, ожидая услышать ответ. Мой голос отражался от стен, раздавался эхом и терялся где-то в подземных ходах.
В нерешительности я переминался с ноги на ногу, пока, наконец, не отважился осмотреть ход, обозначенный стрелкой. Тесный проход постепенно расширялся, ход шел с наклоном вниз, и я, наученный опытом, пробирался крайне осторожно…
Не было исключено, что этот каменный туннель мог быть где-нибудь прерван шахтой, которую когда-то просверлила вода. Моя осторожность оправдалась. Свет фонаря вдруг косо упал на скат. Я поднял фонарь вверх и тут увидел перед собой глубокую трещину, которая достигала неизвестно каких глубин.
Я осторожно переступил эту каменную ловушку и очутился в большой пещере. Землю покрывали обломки породы. Ниши, освещенные снопом света, бросали черные тени, так что создавалось впечатление, будто повсюду зияли отверстия в недрах скал. Одна из стен образовала как бы перегородку.
Осветив ее, я остановился как вкопанный и закричал от ужаса.
Перед собой я увидел… человеческие ноги, одетые в белые носки! Так обувают людей для погребения.
Должен признаться, что подобное открытие в неизвестной пещере, погруженной в вечную тьму, настолько меня поразило, что по коже пробежал мороз.
Однако минуту спустя я собрался с духом, сделал шаг вперед и хорошенько осветил перегородку.
И снова был изумлен: на земле лежал… Олег! Мое оцепенение длилось всего несколько секунд, затем я с криком бросился к нему.
— Олег, Олег, что с вами?
Геолог открыл глаза, вскрикнул и, прежде чем я успел опомниться, быстро ударил по фонарю. Тот погас и покатился куда-то во тьму. Вслед за тем Олег вскочил и закричал:
— В чем дело!? Кто тут!?
— Это я…
— Ух, — вздохнул геолог, — ну и напугали же вы меня!..
— А вы меня. Я вас принял за мертвеца.
Краткий разговор развеял обоюдное заблуждение.
Накануне, когда Олег осматривал узкий проход в шахте, он нашел несколько обломков породы, которые из-за врожденной пытливости или просто любопытства положил к себе в сумку. Когда же потом такую же породу нашел около разрушенного сруба, понял, что она-то и была предметом исследований его деда. Обнаружив ее, он решил с самого утра исследовать подземный ход. Добравшись, наконец, до большой пещеры, он тщательно осмотрел стены и в конце концов пришел к выводу, что не ошибся. Им овладела невыразимая радость, но затем наступила реакция: появилась усталость. С наслаждением, которое человек ощущает после удачного завершения дела, он прилег отдохнуть, снял сапоги, положил их под голову вместо подушки и заснул…
— Больше всего меня напугали ваши белые шерстяные носки, — признался я, едва удерживаясь от искреннего смеха… — Так, а теперь выкладывайте правду, — потребовал я, — что вы, собственно, нашли?
Олег осветил кусок породы, заблестевшей при свете фонаря, как темное серебро, взвесил его в руке и затем четко произнес:
— Молибден!
— Молибден? — повторил я, охваченный удивлением.
— Да! Металл молибден или, вернее говоря, минерал молибденит, из которого добывается молибден и который почти нигде на свете не встречается в таких количествах. Мой покойный дед был чрезвычайно дальновидным человеком. Еще тогда он понял, какое колоссальное значение имеет этот редкий минерал. Поэтому так бережно хранил свою находку, чтобы она не попала в руки ненавистных царских тиранов. Почти невероятно, как вообще он смог найти это настоящее сокровище. Какой сообразительностью, стойкостью и какими специальными знаниями должен был он обладать, чтобы один, в тяжелых условиях, шаг за шагом в этом лабиринте каменных пещер, подземных ходов и шахт обнаружить этот редкий минерал.
Олег стоял во весь рост и фонарем освещал пещеру. От стен, ниш и выступов повсюду отражался свет. Было видно, что пещера возникла в результате процесса горообразования. В ней было много отверстий, через которые засасывался воздух.
— Я думаю, что эта часть горы состоит из молибденита. Будущие изыскания выявят, на какие запасы этого минерала следует рассчитывать, — рассуждал Олег вслух.
— Пожалуй, сейчас следовало бы вернуться к товарищам. Они сидят там и, наверное, нетерпеливо ждут окончательных результатов нашего утомительного путешествия.
Олег спустился вниз первым и чуть ли не упал Тамаре в объятья.
— Олег, Олежек, ну что там нашли, нетерпеливо спрашивала она.
Все смотрели на Олега.
— Двадцать лет назад, — начал он, — в этот таинственный каменный мир проникли мой дед и его верный друг и помощник Хатангин. Дед был геологом и, обладая редкой выносливостью, после длительных и изнурительных исканий нашел здесь действительно бесценное сокровище. Все были убеждены, что это золото. Вчера я нашел в подземном ходе очень редкий минерал, который сразу не узнал. Положил небольшой кусок в сумку, а когда мы оказались около этого разрушенного сруба, я увидел на земле большое количество осколков того же минерала. В течение многих лет куски выветрились, и, только расколов один из них, я убедился, что они тождественны с обломком, найденным в туннеле. Признаюсь, мне далеко не сразу удалось определить с полной уверенностью, что это за минерал…
Золотоносные формации, как известно, заполнены жилами кремния. Но здесь природа сделала какое-то исключение: пустой породы очень мало — почти один молибденит!
— Молибденит, молибденит, — твердил Чижов, — смутно припоминаю, кажется я что-то читал…
— Молибденит был известен еще в древности. Тогда возникло и его название. Античные естествоведы Диоскорид и Плиний принимали его за графит и назвали молибдеаном, то есть графитом. Другие называли его водным свинцом. Только в 1778 году Шееле твердо доказал его отличие от графита, а швед Гельм впервые из минерала молибденит выделил металл молибден.
Молибден, как и золото, растворим лишь в царской водке, хрупок и плавится только при 2250 градусах Цельсия. Его применяют главным образом для изготовления высококачественных сортов стали, для особо важных деталей самолетов и т. д. При этом достаточно в десять раз меньших количеств молибдена, чем никеля, чтобы достичь таких же и даже лучших свойств, чем имеют хромоникелевые стали. Этот минерал может также применяться вместо вольфрама при производстве электрических и электронных ламп. Как видите, здесь находится сокровище, значение и стоимость которого невозможно оценить, потому что, насколько мне известно, этот металл нигде на земном шаре в таких огромных количествах не встречается.
Олег кончил, наступила тишина. На лицах всех присутствующих появились удивление и восхищение.
Дорога до лагеря прошла быстро, и еще издали радостным лаем нас приветствовали собаки. Старобор, все еще прихрамывая, бежал навстречу и упрекал нас, что мы заставили его беспокоиться.
От радости в связи с успешным завершением нашей экспедиции заядлый медвежатник не знал, за что взяться. Затем принял важную позу и произнес с сияющим лицом:
— Суеверный человек сказал бы, что я испытывал судьбу, заранее приготовив хорошее угощение. Но я человек здравых суждений и был уверен, что внук славного предка — прекрасный изыскатель и что он доведет его дело до конца и исполнит его последнюю волю.
Вскоре вся наша компания уселась за заслуженное пиршество в тени скал, так долго хранивших свои тайны.
На следующий день трое из нас решили возвращаться в Вертловку: Чижов, Старобор и я, так как мой отпуск подходил к концу, а до Ленинграда было далеко…
В горах для проведения дальнейших изысканий остались Олег и Тамара, которая будет ему помогать, и Еменка. Он будет снабжать их свежей дичью, рыбой и позаботится о безопасности.
Сборы заняли целых два дня. На третий я отправился с Олегом в горную котловину, чтобы еще раз побывать в этом каменном мире, с которого теперь уже была снята пелена таинственности.
Минуту я постоял около Чертова глаза, а затем нерешительно погрузился в его освежающую воду. Олег и Еменка стояли на берегу, готовые бросить мне веревку, если бы строптивые воды опять пытались меня поглотить.
Но ничего не произошло. Поверхность оставалась гладкой, как зеркало, и даже легчайший ветерок не нарушал спокойствия окрестной каменной сокровищницы.
Я запечатлел у себя в памяти этот далекий мир — скрытый, таинственный и неисследованный, в котором было найдено последнее звено длинной цепи.
Когда-то древние предки Еменки преклонялись перед таинственными силами природы и приписывали явления, происходившие в озерах, подобных Чертову глазу, действиям злых духов и шайтанов.
По-видимому, с тех пор, когда пещеры служили здесь жильем для людей каменного века, до прихода деда Олега и Хатангина в эти места не ступала нога человека. Иначе бы в стойбищах эвенков эта долина прославилась бы как обиталище водяного дьявола.
Я сам, когда чуть не утонул во время первого купания в озере, был недалек от того, чтобы поверить в какое-то допотопное чудовище, спрятавшееся в предательских водах.
Теперь же я стоял на берегу, освежившись купанием, и сожалел, что не испытал здесь рыбачьего счастья. Что, если бы мне вдруг удалось поймать какую-нибудь необыкновенную рыбу? Еменка смеялся и обещал, что он займется рыболовством и о результатах напишет мне в Ленинград…
На следующий день мы отправились в обратный путь, в Вертловку.
Прощание было задушевным и коротким. Олег обнял меня и сказал:
— Я вам благодарен за многое, и кто знает, был бы ли я без вас сейчас так счастлив… До встречи в Ленинграде. Тамара согласна с тем, что наша свадьба состоится там.
Тамара утвердительно кивнула головой и молча подала мне руку. В глазах у девушки блестели слезы.
— Тамара, — удивился я, — почему вы плачете?
Девушка провела рукой по лицу и с улыбкой ответила:
— От счастья…
До Вертловки оставалось два дня пути. Мы заночевали на берегу безымянной речки. Целые дни мы проводили в седле, отдыхая только ночью, и поэтому были порядком утомлены.
Перед отъездом в Ленинград я еще раз зашел к старому охотнику Орлову. Он пожал руку, обнял меня и несколько дрожащим голосом сказал:
— Не забывайте о нас. Мы живем в тайге, далеко от Ленинграда, но разве расстояние что-нибудь значит? Когда соскучитесь по нашему зеленому морю, приезжайте… Мы всегда будем рады. Э, да что я говорю, вы должны сюда приехать… ведь там, около Сурунганских гор, растет женьшень, ваш корень жизни. Когда он вырастет, никто, кроме вас, не смеет его выкопать.
— До скорой встречи, Родион Родионович!
Перед домом стояли лошади и нетерпеливо фыркали. Я сел на телегу рядом с Петром Андреевичем Чижовым, кони весело заржали и пошли рысью.
Въезжая под зеленый свод тайги, я оглянулся. Перед домом стоял старый охотник Орлов и Тит Андреевич. Оба махали руками и издали еще доносилось:
— Счастливого пути!
Лучинин Н.С.
Будни прокурора
I
— Когда же мы увидимся?
Стоя на подножке вагона, Лавров глядел в опечаленные и ласковые глаза жены. Еще одна разлука! Сколько их уже было и сколько еще будет, а вот привыкнуть невозможно.
Протяжно и глухо прозвенел второй звонок.
— Скоро, Верочка, скоро, — сказал Лавров, выпуская из своей руки маленькую руку жены. — Похлопочу, чтобы не тянули с жильем. Постараюсь, в общем, ты же сама понимаешь…
— Уж ты похлопочешь! — проговорила, грустно улыбаясь, Вера Андреевна, прекрасно понимавшая, что в чем-в-чем, а уж в таких-то, в бытовых, делах муж ее — человек беспомощный, неумелый, от него не жди проку.
— Проходите в вагон, гражданин, — раздался за спиной Лаврова строгий бас проводника. — Отправляемся. Надо все-таки соблюдать…
Лаврову хотелось еще и еще раз обнять жену, но он успел лишь наспех поцеловать ее: вагон резко дернулся. Вера Андреевна легко побежала вдоль платформы, не отводя взгляда от окошка тамбура. Лавров медленно махал ей рукой, что-то, кажется, говорил, но она уже ничего не слышала.
Кончилась платформа. Вера Андреевна повернулась И быстро зашагала к выходу. Она спешила, беспокоясь, что сын вернется из школы и не сумеет попасть в квартиру.
По небу неслись густые облака. Порывистый январский ветер бросал в лицо холодные капли дождя.
Южная зима!..
Юрий Никифорович долго не заходил в свое купе. Он стоял в тамбуре, ожидая, пока медлительный проводник раздаст постели, а пассажиры устроятся на своих местах, разместив чемоданы и узлы. Свой большой, видавший виды чемодан Лавров легко закинул на багажную полку, едва войдя в вагон, и сейчас ему не о чем было заботиться. Началась беспечная дорожная жизнь — та, которую всегда с нетерпением ожидаешь и которая уже через несколько часов начинает утомлять своей бездеятельностью, а к концу первого дня окончательно надоедает.
Поезд несся по степным просторам. По толстому стеклу окна беспорядочно метались дождевые струи, и бескрайняя кубанская равнина выглядела заплаканной и тусклой. Черные квадраты зяби сменялись зеленовато-серыми полями озимых и светло-коричневыми — люцерны. По краям вспаханных полей и у ферм возвышались огромные скирды соломы, а по их верхушкам прыгали черно-сизые вороны. Унылая картина…
— Пройдите в вагон, гражданин, — услышал Юрий Никифорович уже знакомый бас проводника. — Подмести надо. Ишь грязи-то натаскали…
Лавров вошел в свое купе, поздоровался со спутниками, повесил на крюк объемистый портфель и, усевшись у окна, задумался.
Что ожидало его на новом месте?..
Нельзя сказать, чтобы Юрий Никифорович был встревожен предстоящими переменами в жизни, — нет, он слишком привык к ним. Он умел легко и быстро находить с людьми общий язык — язык немногословный, деловой, свидетельствующий о Лаврове как о человеке вдумчивом, проницательном и сдержанном. Эту сдержанность, умение владеть собою иные принимали за равнодушие, бесстрастность, но это только поначалу, пока не убеждались в том, что за тихим, ровным голосом Лаврова, за лаконизмом его фраз и внешней невозмутимостью кроются чуткость к людям, озабоченность их невзгодами, искренняя радость их удачам.
«Буратино!» — вспомнилось Лаврову шутливое прозвище, данное ему женой за внешнюю его невозмутимость. И словно на экране перед Лавровым возникла картина из его повседневной семейной жизни.
Незадолго до отъезда из дома он сидел за письменным столом, отбирая необходимые ему деловые бумаги. За спиной неожиданно раздался звон разбитого хрусталя. Сашка, зацепившись пуговичкой от куртки за бахрому скатерти, стащил ее на пол вместе с большой вазой, стоявшей на столе.
Юрий Никифорович даже не обернулся.
— Ах! — воскликнула Вера Андреевна. — Ребенок разбил такую вещь! В конце концов, это наш свадебный подарок! А ты даже головы не повернул…
— Если бы от поворота моей головы хрусталь обладал способностью склеиваться, я бы, Верочка, непременно обернулся, — без тени улыбки отозвался тогда Юрий Никифорович. — Да ты не горюй. На серебряную свадьбу полагается дарить серебряные вещи, и тогда даже Сашкин «дар разрушения» окажется не страшным.
— Буратино! — только и смогла с досадой сказать Вера Андреевна. А через минуту уже шутливо заметила: — Настоящий деревянный мальчик! Гляди, у тебя уже даже нос начал отрастать…
— Ты находишь? — серьезно спрашивал Юрий Никифорович. — Ну, ничего, длинный нос — это еще не так страшно, лишь бы не длинный язык. Я, конечно, не намекаю…
…Юрий Никифорович вспомнил сейчас эту сцену и мысленно улыбнулся. Ах, Верочка, Вера! Как хочется тебе иной раз поворчать, посетовать, устроить из случайной Сашкиной двойки настоящее семейное происшествие. И как быстро ты отходишь, вновь становишься ровной и веселой, такой же, какой была тогда, в ту далекую и близкую первую осень.
В вагоне было тихо. Соседи по купе улеглись, одни читали, другие дремали. Улегся и Юрий Никифорович.
Дома ему казалось, что вот войдет в вагон, ляжет и проспит все время пути — напряжение последних дней давало себя чувствовать. Но спать он не мог. Вглядываясь в причудливый узор светло-серого линкруста на вагонной переборке, Лавров вспоминал все, что говорили ему товарищи о городе, в который он ехал. Заместители прокурора и начальники отделов не раз бывали в этом городе и хорошо его знали. Все считали, что объем работы на новом месте будет шире, чем в районной прокуратуре.
— И не думайте, что с вашим приездом все уладится, как по мановению волшебного жезла, — предупреждал краевой прокурор Иван Дмитриевич Щадилов, хотя Лавров вовсе этого и не думал, — не настраивайте себя так. Работы там — непочатый край, сумейте прежде всего отделить главное от второстепенного. У нас еще есть, к сожалению, прокуроры, невидящие главного за житейскими мелочами. И еще одно прошу вас твердо усвоить, Юрий Никифорович: главное теперь не только в борьбе с преступностью, но в предупреждении преступлений. Наша святая обязанность — разъяснять советские законы. Как это делать? — спросил Иван Дмитриевич и сам же ответил: — Надо чаще бывать у рабочих на заводах, на стройках, пристальнее всматриваться в жизнь и, расследуя преступление, проверять прежде всего, как, почему оно возникло и как можно было его избежать. Ясно? — спрашивал Щадилов, заглядывая в большие серые глаза Лаврова. — Впрочем, «америк» я вам и не собирался открывать. Так, — напутствие, — улыбнулся он. — А теперь — прощайте…
Он крепко пожал Лаврову руку и, провожая его до дверей кабинета, добавил:
— Не забывайте… Звоните, пишите. А я недельки через три-четыре наведаюсь к вам…
Лаврову приятно было вспоминать этот разговор со Щадиловым. Хоть «америк» тот ему и впрямь не открыл, но не в этом дело. Сам тон беседы был таким дружеским, а пожелания такими искренними, что, казалось, все будет хорошо и непривычное станет привычным, а незнакомые люди непременно окажутся — пускай не сразу! — хорошими, верными товарищами и помощниками.
…Юрий Никифорович проснулся от громкого и назойливого жужжания. Не сразу поняв, в чем дело, он отворил дверь и увидел, что неугомонный проводник, путаясь в черном шнуре, тащит по коридору тяжелый пылесос.
Значит, скоро город…
II
Гостиница находилась вблизи вокзала. Дежурный администратор дремал, сидя в глубоком кресле. Лавров подошел к окошечку, предъявил паспорт.
— Вам должны были позвонить относительно номера, — сказал он.
— Да, номер для вас заказан. Вы надолго к нам?
Лавров и сам этого не знал. Все зависит от того, когда ему дадут квартиру.
— В город надолго, а сколько проживу в гостинице — пока не знаю. Если можно, устройте меня в отдельном номере, — попросил Лавров.
Возвратив заполненную анкетку, он получил пропуск и поднялся на третий этаж. Дежурная, полная женщина с заспанным лицом, мельком взглянув на листочек, сказала:
— Пройдите. — И повела Лаврова по коридору. Открыв дверь комнаты, она включила свет.
— Отдыхайте.
Комната, небольшая, но уютно обставленная, Лаврову понравилась. В ней имелось все необходимое.
Было около четырех часов утра. Юрий Никифорович разделся, тщательно вымылся и лег в постель, решив, что завтра, пожалуй, прежде всего зайдет к секретарю горкома партии — кто-кто, а уже он-то сумеет рассказать о городе самое главное, дать почувствовать его атмосферу…
Утром, позавтракав в ресторане, Лавров возвратился в свой номер. Шел десятый час. Взяв телефонную трубку, Юрий Никифорович попросил соединить его с первым секретарем горкома партии. И тут же в трубке послышался сочный мужской бас.
— Товарищ Давыдов? Здравствуйте. Говорит Лавров. Вам сообщили о моем назначении? Я хотел бы с вами встретиться.
— Пожалуйста, заходите, товарищ Лавров, — ответил секретарь горкома. У меня сейчас два товарища с завода. Думаю, через полчаса освобожусь.
…В приемной Давыдова посетителей не было. За столом сидела худенькая белокурая девушка, технический секретарь. Стоявший у нее на столе телефон то и дело звонил.
Лавров осмотрелся. Приемная небольшая, на одной двери табличка с надписью «А. С. Давыдов», на другой — «Я. П. Дымов». «Вероятно, второй секретарь», — подумал Лавров и развернул предложенную ему белокурой девушкой газету.
Вскоре открылась дверь кабинета первого секретаря, оттуда вышли два человека.
— Пожалуйста, заходите, — сказала девушка.
На вид секретарю горкома можно было дать лет сорок пять. Это был мужчина среднего роста, с аккуратно причесанными, уже седеющими волосами, в темном строгом костюме. Лаврова он встретил приветливой улыбкой.
— Прошу садиться… — и протянул руку. — Мы недавно разговаривали с Щадиловым, он мне сказал, что на днях к нам должен приехать новый товарищ. Да и в крайкоме у нас был разговор на эту тему. Вам раньше приходилось бывать в нашем городе? — спросил секретарь, усаживаясь в кресло напротив Лаврова.
— Нет, не было случая…
— Вы не кубанец? — спросил Давыдов.
— Нет, сибиряк. Из Иркутска я. В сорок первом окончил юридический факультет МГУ, в начале войны был призван в армию, служил следователем прокуратуры одной из дивизий на Калининском фронте. После ранения и госпиталя был направлен в распоряжение прокурора края. И вот уже десять лет я на Кубани. Вначале был следователем, затем помощником прокурора района, а последние годы — прокурором. Теперь уж привык к Кубани, освоился…
— Я тоже не кубанец, — сказал Давыдов, — но после освобождения Кубани от фашистов был командирован сюда на партийную работу. Правда, потом три года учился в Москве, в Высшей партийной школе, но по окончании снова вернулся сюда.
Секретарь рассказал Лаврову о городе.
— Полного представления о состоянии законности в городе я, признаться, сейчас не имею, — продолжал Давыдов. — Но надо сказать, что преступность у нас есть. И что хуже всего — не все преступления раскрываются. В торговых организациях бывают растраты, хищения; на заводах иной раз нарушают трудовое законодательство. В некоторых колхозах не соблюдается устав сельхозартели. Надеюсь, вы со временем разберетесь со всем этим, — а тогда и нас проинформируете.
— Попытаемся, товарищ Давыдов, — скупо, в свойственной ему манере, отозвался Лавров. — Время покажет. Я ведь еще и в прокуратуре-то не был, не знаю, какие у них там дела.
— Ну, а город как? Каково первое впечатление? — видимо, желая «разговорить» нового прокурора, спросил Давыдов и протянул Лаврову только что надорванную пачку «Беломора». — Курите?
— Спасибо… — Лавров чиркнул спичкой, поднес огонек Давыдову, прикурил сам и, затянувшись, сказал: — Мало я еще видел, но город, знаете, есть город. Шумновато. А я больше к тишине привык. Сегодня чуть свет как загрохочут под окнами машины с пустыми бидонами — тут и мертвый проснется.
— Это где же? — улыбнулся Давыдов. — Где вы остановились?
— В гостинице, — сказал Лавров, — против вокзала. И подумал: «Не заговорить ли о квартире? Я же обещал Вере не откладывать… Нет, уж это было бы слишком! Не успел приехать, не познакомился еще толком, и сразу с просьбами. Отложим…»
Но откладывать не пришлось.
— Семья с вами? — спросил секретарь горкома.
— Нет, товарищ Давыдов, пока еще в районе.
— Что так?
— Да ведь, видите ли, надо сначала осмотреться, устроиться как следует. Подождем…
— Скоро устроитесь, — сказал Давыдов. — У нас как раз один дом почти готов, отделка осталась. Я поговорю в исполкоме. Две комнаты устроят?
Лавров был явно смущен и не мог этого скрыть.
— Вполне, товарищ Давыдов, — нас всего трое: я, жена да сынишка, — каким-то даже виноватым голосом сказал он.
Зазвонил телефон. Давыдов снял трубку и, скороговоркой сказав: «еду, еду», встал с места.
— Ладно, к этому делу мы еще вернемся. А пока не подвести ли вас до прокуратуры, товарищ Лавров? Я как раз в ту сторону еду.
— Нет, спасибо, — отказался Юрий Никифорович. — Пройдусь по городу, осмотрю его достопримечательности.
Секретарь широко распахнул обитую темной клеенкой дверь и, пропустив Лаврова вперед, на ходу обратился к белокурой девушке:
— Я, Варенька, часа через два вернусь. А вы можете пока хоть Офелией быть, хоть дояркой Феней.
Заметив удивление в серых глазах нового прокурора, секретарь уже на лестнице пояснил:
— Варенька у нас — восходящая звезда на подмостках городской самодеятельности. Славная девушка, только как войдет в этот самый свой образ, так уж ее из него хоть за уши тащи.
И он весело, раскатисто рассмеялся.
У машины Лавров протянул Давыдову руку.
— Заходите, Юрий Никифорович, звоните, — держась за открытую дверцу, сказал секретарь горкома. — Надеюсь, скоро увидимся.
Машина мягко взяла с места, а Лавров неторопливо побрел по незнакомой улице, вдыхая влажную прохладу серого январского дня.
Вдоль тротуара четким строем стояли развесистые каштаны. Их ветки были унизаны хрупкими, слезящимися сосульками. Студеные капли гулко падали на кожаную шапку Лаврова, но он шел вперед, не замечая этого.
По левую сторону железнодорожного полотна раскинулся парк, окаймленный солидной каменной оградой. «Летом здесь, наверное, зелено и солнечно, — подумал Лавров. — Будем с Сашкой в парк ходить, а то, может, и за город ездить, к речке…»
Мысль о сыне вернула его к беседе с Давыдовым. Хорошо, что так вот, просто, а главное не по его, Лаврова, инициативе, возник разговор о квартире. Давыдов, видимо, умеет сочетать большие дела с так называемыми «мелочами». А ведь нередко бывает и так, что работники его масштаба вольно или невольно устраняются от разрешения вопросов, которые касаются личной жизни человека. И как это неверно! Что значит «личное»? Неужели не ясно, что от этого личного зависит общее! Взять хоть его, Лаврова. Конечно же, когда Вера и Сашка будут при нем, здесь же, рядом, ему будет спокойнее, лучше, а это не сможет не сказаться и на работе. Нет, нет, мало еще думают у нас о душевном спокойствии человека, о его удобствах. И как приятно, что Давыдов не принадлежит к категории таких людей. Конечно, не принадлежит! Иначе разве было бы ему дело до того, где остановился новый прокурор? И разве помнил бы он о том, что этой белокурой девушке Вареньке надо разучивать какую-то роль?..
Лавров пересек улицу и, ускорив шаг, направился к домику, на который указал ему, неловко откозыряв, молоденький постовой милиционер.
III
В первой комнате за столом сидела круглолицая молодая женщина.
— Товарищ Прохоров у себя? — спросил ее Юрий Никифорович, и женщина, не отрывая взгляда от папки с бумагами, кивнула головой в сторону двери за ее спиной.
В кабинете, склонившись над столом, следователь что-то показывал прокурору Прохорову. Отвлеченные скрипом отворившейся двери, они вопросительно взглянули на вошедшего.
— Лавров, — коротко представился Юрий Никифорович.
— А я с утра вас ждал. Вы что, не поездом? — спросил прокурор, протягивая Лаврову большую жилистую руку.
— Поездом, — ответил Лавров. — Вчера ночью приехал.
— В гостинице остановились? Мы вам номер забронировали.
— Да, спасибо! Все в порядке.
— Потом закончим. Позже, — сказал Прохоров, обращаясь к следователю, все еще стоявшему у стола с бумагами.
— Нет, зачем же! — вмешался Лавров. — Продолжайте, а я посижу, если не возражаете.
— Хорошо! Да что же я не предложил вам раздеться? Пожалуйста, товарищ Лавров, — спохватился Прохоров. — Прошу! — И он показал на стоявшую в углу вешалку.
Следователь продолжал доклад о законченном уголовном деле. Сидя на диване, Лавров внимательно слушал.
— А в суде оно пройдет? — после минутной паузы спросил прокурор.
— Конечно! — с уверенностью ответил следователь. — Все честь по чести.
Прочитав обвинительное заключение и сделав две какие-то мелкие поправки, Прохоров его утвердил.
— Посылай в суд, — сказал он.
Следователь направился к выходу, но по дороге бросил на Лаврова довольно внимательный, оценивающий взгляд.
Когда они остались вдвоем, Прохоров, выждав, не скажет ли чего Лавров, заговорил первым.
— Приказ я получил позавчера. Предупредил работников, чтобы готовили материалы для акта.
— Работники прокуратуры у вас сейчас все на месте? — спросил Лавров.
— Да, — ответил Прохоров и повторил: — Они знают, что вы должны приехать. Приказ я им объявил.
— Так, может быть, вы, Петр Петрович, познакомите меня с сотрудниками? А после этого мы продолжили бы разговор и условились о нашей совместной работе на ближайшие дни.
Прохоров встал. На вид это был совсем еще крепкий человек, с движениями сильными и четкими, с широкими плечами и молодым, зорким взглядом. Пожалуй, только цвет лица — нездоровый, серый — говорил о солидном возрасте и об усталости.
Вместе с Прохоровым Лавров прошел по кабинетам. Петр Петрович представлял работникам нового прокурора и делал это спокойно, словно ничего не менялось в его жизни с появлением Лаврова. А Юрий Никифорович немного волновался, чувствовал себя скованно.
— Ну, как? — спросил Прохоров, едва они вернулись в кабинет. — Каково впечатление?
— Воздержусь, Петр Петрович, — сказал Лавров. — Рановато говорить о впечатлении.
— Конечно, конечно! — согласился Прохоров и деловым тоном спросил: — С чего же мы начнем?
— Хотелось бы прежде всего познакомиться с вашей отчетностью. Это поможет мне представить себе объем работы прокуратуры, — сказал Лавров. — А вы, Петр Петрович, возьмите на себя, пожалуйста, подготовку проекта акта. Что бы я хотел в нем видеть? Ну, во-первых, основные сведения о ваших работниках — кто чем занимается, у кого к каким делам интерес, — это ведь очень важно. Затем надо подготовить список незаконченных расследованием дел, указав сроки, содержание каждого дела; есть, вероятно, и такие материалы, по которым еще не приняты решения, разные жалобы… Хорошо бы, конечно, в этом же акте сказать о том, что мешает работе прокуратуры, как прокуратура боролась за укрепление законности, уменьшение преступности… Кроме того, Петр Петрович…
— Но позвольте, — прервал Прохоров. — Это же получится слишком большой акт! Придется оторвать людей от основной работы, и не на день или два. Не знаю, не знаю…
— Поверьте, Петр Петрович, что для людей это будет только полезно, — заверил Лавров. — Они серьезно проанализируют свою деятельность за прошлый год — ведь сейчас январь! — многое увидят заново.
— Да нет, я же не возражаю, — вздохнув, произнес Прохоров, — но помнится, пять лет назад я принимал дела совсем иначе: в акте значилось лишь то, что было в производстве. К тому же вчера я звонил в прокуратуру края, и мне предложили пятнадцатого января быть в районе. А сегодня десятое. Как видите, времени осталось мало.
— Тем более, надо поторопиться, — улыбнувшись, сказал Юрий Никифорович.
— Но кто будет давать указания? — не удержался от вопроса Прохоров.
— Конечно, вы! — сразу поняв, как важно это для честолюбия старого прокурора, сказал Лавров.
— Хорошо. — И вызвав секретаря, Петр Петрович распорядился:
— Пригласите сюда оперативных и технических работников.
Через несколько минут все собрались в кабинете. Прохоров оставался за своим столом. Лавров сел чуть сбоку на диване, и собравшиеся могли незаметно рассматривать нового прокурора, строя различные предположения о том, каким же начальником окажется этот человек с непроницаемым лицом, с густой каштановой шевелюрой и серыми глазами, внимательно глядящими на Петра Петровича.
К Прохорову все давно привыкли, давно узнали его хорошие и плохие черты, поняли, как делать то, что считаешь необходимым, даже если Петр Петрович запретил это делать. Привыкли и к забывчивости своего прокурора, и к тому, что вовсе не всегда он проверял, выполняются ли его поручения. В общем, что говорить: со стариком можно было ладить, если, конечно, не лезть на рожон. А вот с этим?..
— Как вам известно, — начал Петр Петрович, — Юрий Никифорович Лавров назначен к нам прокурором города. Я еду в район. Мы с Юрием Никифоровичем пригласили вас, чтобы поговорить о том, как должен выглядеть акт приема и сдачи дел, кто из вас и что будет делать…
И Петр Петрович повторил все, о чем они договорились с Лавровым.
Прощаясь с Петром Петровичем, Лавров сказал, что сегодня уже не вернется в прокуратуру, так как вечером хочет познакомиться с начальником городского отдела милиции.
— Хорошо, — сказал Прохоров. — Машина у подъезда.
— Не нужно, — отказался Лавров. — Хочу походить по городу, я ведь здесь впервые.
После ухода Лаврова Прохоров почувствовал себя в этих знакомых стенах странно. Не нужно было думать о том, что предстоит сделать завтра. Завтра — это уже не его забота. Все дела будет решать Лавров…
Петр Петрович внимательно осмотрел ящики своего стола. Он вынул недавно начатую синюю пачку сахара, большую чашку с аляповатым лиловым цветком и чуть-чуть отбитым краем, чайную ложечку и жестяную коробочку от зубного порошка «С добрым утром», в которой он хранил чай.
Потом Петр Петрович открыл сейф, хотел было разобрать бумаги, но раздумал и, захлопывая тяжелую дверцу, подумал: «Завтра вот передам Лаврову и ключи от сейфа, и свой стол, и кабинет…»
Он вздохнул, а мысль уже перенесла его в район, куда предстояло ехать. «Очевидно, это будет уже последняя пристань, как-никак — пятьдесят четыре года!..»
Бережно уложив в портфель чашку с лиловым цветком и бросив вслед за нею глухо звякнувшую ложечку, Петр Петрович медленной, тяжелой походкой вышел из кабинета.
IV
Знакомясь с работой прокуратуры по документам, Лавров уже в первые дни решал возникающие вопросы и дела, беседовал с сотрудниками, разъяснял им, что для него сейчас наиболее важно и почему.
Он решил, что прежде всего надо ознакомиться с делами, которые находятся у следователей. Работа следователей несколько огорчила его: он столкнулся с вялостью, медлительностью, равнодушием, кустарщиной, которые были проявлены в некоторых случаях. Два дела оказались уже побывавшими в суде и были возвращены для дополнительного расследования: одно — из-за недостатка доказательств, другое — из-за пренебрежения к процессуальной форме.
И Лавров решил, что, как только акт будет подписан, он проведет со следователями специальное совещание, выслушает их, предъявит им свои обязательные требования. «Есть вещи, которые надо ломать круто. Полумерами здесь не обойтись, — думал он. — А раз так, то и тянуть незачем…»
Приостановленные уголовные дела Юрий Никифорович обнаружил в шкафу, где хранились разрешенные жалобы этого года. «Да… — подумал Юрий Никифорович, рассматривая покрытые пылью бумаги, — к этим делам, видать, давно не прикасалась человеческая рука… Но ведь приостановленные дела — это ненаказанные преступники! Принимаются ли меры к их розыску?». Одно за другим Лавров просмотрел все дела и вызвал к себе следователя Жабина — пожилого человека, страдающего одышкой.
— Вот это дело, товарищ Жабин, приостановлено еще четыре года тому назад, — сказал Юрий Никифорович, показывая на раскрытую папку с желтоватыми неопрятного вида листами. — Учетчик свинотоварной фермы колхоза обвинялся в присвоении двух поросят. Оба оценены в 490 рублей. Зачем же держать лишнее неоконченное дело? Согласитесь, что оно потеряло всякую актуальность, и если даже обвиняемый сам явится к нам, судить его будет просто нелепо: четыре года прошло с момента совершения преступления!
Жабин слушал молча, не перебивая, и лишь изредка кивал в знак согласия своей крупной лысеющей головой.
— И совсем иное — это дело, — продолжал Юрий Никифорович, откладывая в сторону первую папку и раскрывая другую. — Смотрите: в архиве оказалось дело опасного преступника. Несколько лет он уходил от ответственности, а кто знает, остановился ли он на ограблении той колхозницы или продолжает действовать? Я бы, например, не стал успокаиваться на одном лишь поручении милиции разыскать скрывшегося Николаева, но и сам бы активно занялся совместно с милицией отысканием преступника. Тем более — есть же какие-то нити, известен адрес женщины, с которой этот Николаев был связан: Хоперск… Как хотите, Дмитрий Владимирович, но это дело надо доводить до конца. Думаю, вам придется съездить в Хоперск и начать действовать, искать Николаева. Когда бы вы могли приступить к этому?
Следователь, тяжело дыша, ответил:
— Дня через три могу поехать, Юрий Никифорович… — И глухим голосом добавил: — Вообще-то вы правы, мы с Николаевым здорово просчитались. Но текущие дела, знаете, захлестывают, прямо вам скажу.
Вскоре Лавров занялся данными о преступности, работой милиции, народных судов. Факты говорили о том, что количество преступлений, совершаемых в городе за последнее время, не снизилось. В чем же дело? И почему это ни у кого не вызывает тревоги? Или, может быть, он, Лавров, еще просто плохо знает людей и ему еще рано обвинять их в равнодушии, терпимом отношении к тому, чего нельзя терпеть? В прокуратуре народ, кажется, совсем неплохой, но как-то не чувствуется инициативы, не видно увлеченности своим делом, творческого отношения к нему. Стиль что ли такой?.. И Лавров постепенно приходил к выводу, что опытный и, наверное, даже совсем неплохой прокурор Прохоров в сущности мало интересовался результатами своей работы.
— С утра до вечера ни минуты свободной, — жаловался однажды Петр Петрович, — одной только почты столько, что полдня тратишь. Целый день жалобщики, работники милиции приходят за санкциями, за консультациями. Свои следователи и помощники, осаждают, множество телефонных звонков с предприятий, учреждений. Смотришь — и день прошел…
Тогда Лавров как-то не придал особого значения этим словам, но сейчас он, кажется, начал понимать ошибку старшего товарища. Прокурор сидел в кабинете и решал текущие вопросы, а работники прокуратуры выполняли его поручения, причем были и такие, которые не чувствовали своей, личной ответственности за порученное дело, — видимо, Прохоров просто не спрашивал с них этого. «Конечно, вовсе не все здесь плохо, есть и хорошее, — размышлял Юрий Никифорович. — Но кое-что придется постепенно непременно ломать…»
И, взвесив все, что ему удалось для себя уяснить за столь короткий срок, Лавров решил в первую очередь внимательно изучить характер жалоб. Именно они помогут понять состояние законности, и, с другой стороны, — нужды, требования, запросы людей.
Количество жалоб, как показал анализ, из месяца в месяц не уменьшалось. И большинство из них говорило о нарушении трудового законодательства, устава сельскохозяйственной артели, об ущемлении жилищных прав граждан. Многие жалобы казались вполне обоснованными. «Надо определить, с каких предприятий поступает наибольшее количество жалоб», — решил Юрий Никифорович и пригласил к себе Корзинкину.
Эта женщина, еще молодая, лет тридцати с лишним, всегда подтянутая, с хорошим умным лицом, сразу понравилась Лаврову. В ней чувствовались деловитость, стремление к самостоятельности анализа и выводов, живой интерес к своей профессии. Иной раз, правда, Юрию Никифоровичу казалось, что Александра Мироновна излишне самоуверенна, и даже тогда, когда ей следовало бы посоветоваться с более опытными прокурорами, не делает этого, ищет своего решения. Но Лавров не считал нужным говорить с ней на эту тему, решив, что при случае она сама на деле убедится в этом своем недостатке.
Корзинкина вошла в кабинет. Южное солнце ярко светило в широкое окно, и женщина, как под прожектором, оказалась в ярком снопе лучей. Отчетливей, чем обычно, сверкнула седая прядь в темных гладких волосах — «военный трофей», как, шутя, говорила Александра Мироновна, когда ее спрашивали о причине столь ранней седины.
Действительно, буквально через несколько недель после окончания десятилетки Шура Корзинкина добровольно ушла на фронт. Домой она вернулась в сентябре сорок пятого года повзрослевшей, возмужавшей, двадцатитрехлетней девушкой в солдатской гимнастерке, в повидавших виды солдатских сапогах и в выцветшей солдатской пилотке, оставлявшей открытый высокий лоб с первыми тонкими морщинками да седину, особенно заметную потому, что лицо Саши было опалено южным солнцем.
Александра Мироновна подошла к столу Лаврова, села и выжидающе заглянула в озабоченные серые глаза начальника.
— Скажите, пожалуйста, — начал он, — с каких предприятий к нам поступает наибольшее количество жалоб? Очень важно установить это, чтобы сразу взяться за самое главное.
— Из стройтреста много жалоб идет, — сказала Корзинкина. — Часто жалуются на руководителей промышленной страховой кассы. Вообще же, Юрий Никифорович, я не готова к этому разговору, я просто не занималась таким анализом. Если нужно…
— Да, да, Александра Мироновна, по-моему, даже очень нужно, — перебил ее Лавров. — К кое-каким выводам я уже пришел, разбирая жалобы, но полной картины пока нет. Подготовьте, прошу вас, эти данные. Как вы думаете, сколько времени вам на это нужно?
— К среде, наверное, сделаю.
— И наиболее характерные жалобы отложите, пожалуйста, я их просмотрю.
После ухода Корзинкиной Лавров просмотрел почту и занялся уголовным делом, по которому милицией привлекался к ответственности за хулиганство рабочий городского строительного треста Константин Можайко.
«Выйдя из автобуса, — гласил протокол, — Можайко допустил нецензурную брань и ударил гражданина. Несмотря на предупреждение, сделанное работником милиции, Можайко продолжал выражаться…»
«Но достаточно ли данных для предания Можайко суду?» — думал Лавров. Продолжая читать материалы дела, Юрий Никифорович обратил внимание на характеристику Можайко, присланную в милицию начальником строительного участка.
«Можайко плохо относился к работе, совершал прогулы, неоднократно появлялся на работе в нетрезвом виде, дезорганизатор производства, в обращении с сослуживцами груб, плохо поддается воспитанию, в общественной работе никакого участия не принимает, производственную программу не выполняет…»
Другие документы говорили о том, что ранее Можайко не судился. Служил в Советской Армии. Образование у него — семь классов, женат… «Нет, надо бы еще проверить, насколько верна эта характеристика? Если все подтвердится, тогда и пошлем дело в суд. Пока еще мы слишком мало знаем об этом парне…» — решил Лавров. И, сняв трубку, Юрий Никифорович позвонил секретарю партийной организации городского строительного треста.
— Ах, это тот Можайко, который привлекается к уголовной ответственности? — сразу вспомнил секретарь. — Как же, как же, слышал… Скверная история, товарищ прокурор! Я и сам собирался к вам завтра с утра заехать. Представьте себе, — толковый работник, быстро освоил профессию, ежемесячно перевыполняет производственные нормы, ни в чем дурном не замечен, — и вдруг такая история! А мы, было, хотели его бригадиром сделать. И квартиру ему дали. Что случилось — сам не пойму, ко жалко мне парня, прямо вам скажу.
— Дело в том, товарищ Пудалов, — сказал Лавров, — что ваши товарищи расписали этого Можайко совсем иначе. Вот послушайте…
И Юрий Никифорович прочитал характеристику.
— Что вы! Это недоразумение! — воскликнул Пудалов. — Это они что-то напутали, не на того написали, что ли…
— Тем лучше. Тогда я попрошу вас вот о чем: передайте, пожалуйста, чтобы начальник участка и председатель постройкома сегодня же представили мне на Можайко другую характеристику, я буду ждать.
— Да, да, конечно, — сказал Пудалов. — Я прослежу…
Характеристику привезли через час с лишним. Лавров возвратил дело Можайко в милицию, предложив проверить обе характеристики и в зависимости от результатов проверки решить вопрос об ответственности Можайко.
На другой день с утра Лавров пригласил к себе всех работников. Сейчас ему уже более отчетливо, чем в первые дни, были видны и положительные стороны работы прокуратуры, и ее недостатки. Пора было поделиться с товарищами своими выводами и размышлениями. Лавров мыслил себе этот разговор, как простую беседу, обмен мнениями, и сам не заметил того, что получилось нечто вроде доклада, в котором он говорил и об усилении общего надзора и надзора за милицией, и о том, что судебную трибуну надо чаще использовать для разоблачения преступников, — это будет иметь большое воспитательное значение. Лавров отметил, что следователям надо самим чаще возбуждать дела, а не ждать, пока материал поступит в прокуратуру из милиции.
— Пассивность, — говорил Лавров, — нам не к лицу. — Однако важно не только бороться с преступностью, но и предупреждать ее. А это возможно лишь тогда, когда все мы ближе познакомимся с людьми, будем ходить к ним, а не ждать, пока они придут к нам. Разве лекции о социалистической законности, живое общение с народом, показательные открытые процессы мало дадут людям? — спросил собравшихся Юрий Никифорович. — Я думаю, что очень много. И потому я просил бы вас продумать темы лекций, с которыми многие из вас могли бы выступить на заводе, на стройке или в колхозе…
После совещания Лавров решил поговорить с начальником городского отдела милиции Орешкиным. Что-то он упорно не информирует прокуратуру о происшествиях в городе. Или, может быть, все спокойно?
С Орешкиным отношения пока не клеились, Лавров понял это с первой встречи, но решил терпеливо ждать, не призывая начальника милиции к порядку, не обостряя конфликта, не возражая даже против неуважительного «ты», с каким Орешкин обращался к Юрию Никифоровичу. «Что ж, — думал Лавров, — «ты» так «ты», лишь бы дело делалось. Это, видимо, манера такая. Меня от нее не убудет».
Однако с каждым разом Орешкин разговаривал с новым прокурором все более вызывающе, а главное отказывался выполнять прямые указания прокуратуры. «Постараюсь постепенно «приручить» его, — решил Лавров. — На таких людей спокойная реакция действует лучше, нежели попреки и выговора. Трудный характер, что и говорить…»
— Здравствуйте, товарищ Орешкин, — соединившись по телефону с милицией, сказал Лавров. — Вы что-то нас совсем забыли. Кто? Да, Лавров, прокурор Лавров говорит. Я не имею данных о происшествиях. Спокойно в городе или нет?
— Да, конечно, — сказал Орешкин, — не скучаем. Два дня назад от одной гражданки поступило заявление, что в магазине у нее из хозяйственной сумки похитили 150 рублей, вчера у заводского клуба один юнец в пьяном виде хулиганил. Мы его задержали. Сегодня — завтра придут к тебе за санкцией.
— Но почему же вы ничего нам не сообщили? — спросил Лавров, стараясь ничем не выдать своего раздражения.
— Я сообщаю в горком партии, — сухо ответил начальник милиции.
— Не понимаю. Причем здесь горком? — удивился Лавров. — Сводки о происшествиях должны поступать в прокуратуру, мы же с вами условились.
— Ты, может, и уславливался, да я-то тебе ничего не обещал, — ленивым голосом, так, будто весь этот разговор давно ему надоел, отозвался начальник милиции.
В первое мгновение. Юрий Никифорович чуть было не вспылил, так возмутил его этот высокомерный, небрежный тон. Но, оставаясь верным себе, прокурор попробовал все же спокойно урезонить Орешкина.
— Я ведь не об одолжении вас прошу, — сказал он. — Существует положение, и вы, мне кажется, должны с ним считаться. Законного требования прокурора никакое должностное лицо не вправе отвергать.
— Требования — требованиями, а у нас такого порядка не было, — заявил Орешкин, — и вводить его я не буду. Новая метла чисто метет, это, брат, известно. Завтра другой прокурор придет — опять что-нибудь придумает, а мы и вертись туда-сюда. Нет уж!..
Орешкин явно распоясался, в голосе его слышалось раздражение, тем большее, что начальник милиции понимал правоту прокурора — понимал, а вот подчиниться никак не хотел, не в его это было характере — упрямом, властном, а иной раз и вздорном.
Воцарилось молчание, лишь тяжелое, неровное дыхание Орешкина доносилось по проводу до Лаврова.
— Сравнение с метлой, — совершенно ровным голосом сказал Лавров, — не показалось мне особенно остроумным. Грубовато, товарищ начальник. Впрочем, не в этом дело. Надеюсь, что вы поняли, о чем я вас прошу, и нам не придется возвращаться к этой теме. До свидания…
И Лавров положил трубку.
«Неужели же Петр Петрович не спрашивал с милиции никаких сведений о происшествиях в городе? — подумал он. — Или Орешкин просто пытается ввести меня в заблуждение? Нет, не может быть, чтобы прокуратура и милиция были настолько разобщены».
Лавров вызвал секретаря.
— Мария Ивановна, если товарищ Рябинин у себя, попросите его ко мне.
Вскоре заместитель прокурора города Рябинин вошел в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста, Степан Николаевич. Скажите, вы действительно не получаете сводок о происшествиях?
— Да, к сожалению, именно так. У нас уж так повелось: милиция сама по себе, прокуратура тоже.
— Но ведь это, по меньшей мере, странно.
— Конечно, — согласился Рябинин, — но так уж получилось. Вначале я и сам говорил Петру Петровичу, что это — непорядок, но тот не реагировал. Он вообще в последние два года как-то избегал беспокойства — то ли болезнь, то ли усталость, сам не знаю. Но в результате получалось так: если дело было возбуждено прокуратурой, работники милиции говорили: «Мы на вас работать не будем. Дело у вас, вы и раскрывайте».
— Вот ведь ерунда какая! — искренне удивился Лавров. — Теперь мне понятно, почему раскрываются далеко не все преступления. Это же получается «лебедь, рак и щука», а не нормальная, совместная работа по раскрытию преступлений. Видимо, вы, Степан Николаевич, рано сложили оружие. Придется призвать милицию к порядку…
— Пробовали, да не получалось у нас контакта, — невесело сказал Рябинин. — Я уж давно хотел вас просить, Юрий Никифорович, освободить меня от обязанностей надзора за милицией. Дайте мне, если можно, другой раздел, скажем, судебный или общий надзор. Не могу я работать с этим Орешкиным, одна нервотрепка получается. Уж очень у него характер упрямый.
— Ну, характер Орешкина, я думаю, не должен нас беспокоить. От нас с вами, Степан Николаевич, требуется одно: чтобы наши требования к милиции были законными. Вы давно проводили проверку деятельности милиции?
— По какому вопросу?
— Вообще, по основным вопросам.
— Такой проверки в комплексе мы не проводили, — ответил Рябинин.
— Она нужна. Разработайте план этой проверки и покажите мне. Мы его вместе окончательно продумаем и будем действовать. Надо же знать, что и как делается в милиции.
Рябинин вышел из кабинета.
Едва Лавров углубился в материалы о недостаче ценностей у заведующего складом горпромторга, как на пороге кабинета неслышно появилась секретарь — Мария Ивановна.
— Юрий Никифорович, к вам жалобщица. Очень просит, чтобы приняли. Ее выселяют…
— Пусть заходит.
В кабинет вошла пожилая женщина. Поздоровавшись, сразу начала свой торопливый рассказ, словно боялась, что ее не дослушают.
— Пятьдесят пять лет прожила, и за всю свою жизнь не только к прокурору не ходила, но и свидетелем не была. А сейчас вот всюду бегаю, и никто не хочет помочь…
— Что же у вас произошло? — отложив в сторону папку и ручку и внимательно глядя на женщину, спросил Лавров. — Вы не спешите, говорите все по порядку.
— Я одинокая, у меня нет ни детей, ни мужа, — уже более спокойно заговорила посетительница. — Два года назад перебралась я в комнату к своей знакомой Глаголевой. Она тоже была одинокой и просила меня жить с нею вместе, потому что в последнее время болела и нуждалась в уходе. Три месяца назад Глаголева умерла — ей уже больше восьмидесяти было. Я осталась в этой комнатке. До этого я жила на частных квартирах, но платить за это мне было тяжело. Я ведь сторожем работаю в детском саду…. Платить так дорого никак не могу. А суд присудил выселить меня из комнаты Глаголевой. Адвокат писал жалобу в краевой суд — там подтвердили. Вот вчера принесли предупреждение, — она протянула Лаврову бумажку. — Грозятся выселить через пять дней, если сама не освобожу. А куда я пойду? Два года ухаживала за больной, дружила с ней сорок лет. Как же это получается?
— А вы обращались в горжилуправление?
— Как же! Не только я, но и заведующий детским садом и из собеса просили жилищное управление оставить меня в этой комнате, но товарищ Веселков никак не хочет, хотя я у них на очереди четвертый год стою. Помогите мне, товарищ прокурор, на вас теперь вся надежда. Ведь некуда мне идти…
— Какой суд рассматривал ваше дело?
— Да вот здесь, от вас через два дома. Судья такая молоденькая, фамилию ее забыла. Вызвала она меня и нашего управдома, толком и не выслушала, а минут через десять возвратилась и объявила решение: выселить. Я же ее просила — обождите, не рассматривайте дело, я еще похлопочу, а она — ни в какую.
Лавров попросил жалобщицу посидеть в приемной, а сам позвонил в народный суд.
— Товарищ Логинова? Здравствуйте, Лавров говорит. Вы не помните гражданское дело о выселении Миловановой?
Судья Логинова ответила, что помнит: решение вступило в законную силу, и дело уже находится в архиве.
— Нельзя ли мне его посмотреть?
— Пожалуйста, — ответила Логинова, — но изменить тут ничего нельзя. Иск горжилуправления к Миловановой вполне законный.
— Понимаю. Но и у Миловановой тяжелое положение. Сейчас я пришлю к вам секретаря.
Он вызвал Марию Ивановну и попросил ее сходить в суд, а сам тем временем, отыскав в справочнике телефон детского сада, в котором работала Милованова, позвонил заведующей. Та подтвердила, что просила горжилуправление закрепить комнату за Миловановой, потому что жить ей совершенно негде. Но начальник горжилуправления Веселков отказал. А работник Милованова хороший, очень честный, и в детском саду все ее уважают.
Потом Лавров позвонил заведующему городским отделом социального обеспечения. Тот сказал, что тоже просил горжилуправление оставить комнату за Миловановой, и когда Лавров сообщил, что ее все же выселяют по суду, — возмутился:
— Как же так можно! Одинокую пожилую женщину гнать из дома? Помогите ей, товарищ прокурор, прошу вас…
Вошла Марья Ивановна, положила перед Лавровым дело. Лавров просмотрел его, закрыл и задумался. «Да, решение суда действительно законно, — сказал он себе раздумчиво. — Но разве не основательно требование Миловановой?»
И он решил поговорить с начальником горжилуправления — может быть, тот согласится отозвать исполнительный лист.
Разговор с Веселковым был трудным. Лавров убедился, что это черствый человек, формалист. Заладил одно: «квартиросъемщица умерла, значит площадь наша».
«Нет, придется говорить с председателем исполкома горсовета Лесновым», — решил Юрий Никифорович и снова снял телефонную трубку.
Терпеливо выслушав прокурора, Леснов сказал:
— Вы мне, Юрий Никифорович, коротко напишите свое мнение. У нас завтра заседание исполкома. Я внесу этот вопрос в повестку и думаю, что мы обяжем Веселкова выдать Миловановой ордер. Вы доложите, а я поддержу. Полагаю, что члены исполкома согласятся, — слишком уж ясное дело…
Лавров пригласил Милованову и сказал, что сейчас окончательного ответа на ее жалобу дать не сможет. Милованова со скорбным лицом медленно вышла из кабинета…
Из сообщения Корзинкиной стало ясно, что особенно много жалоб поступает в прокуратуру от рабочих городского строительного треста, литейного завода и зерносовхоза.
— Вот с них мы и начнем, — сказал Юрий Никифорович и решил на следующее же утро встретиться с Давыдовым.
Беседуя с первым секретарем, Лавров высказал ему это свое намерение.
— Кстати, — сказал Давыдов, — нельзя ли попутно проверить, как на этих предприятиях соблюдается техника безопасности. И еще одна просьба: посмотрите, чем там занимаются молодые специалисты, не сидят ли они в конторах, не оторваны ли от производства. Это, конечно, не прокурорские функции, — оговорился секретарь, — но ведь в сущности наши с вами функции на этой земле едины, — верно? — и он широко улыбнулся.
— Почему не прокурорские? — возразил Юрий Никифорович. — Раз на этот счет есть закон, значит и прокурорский надзор вполне уместен. Кроме того, товарищ Давыдов, меня интересует еще один вопрос: кто из работников этих предприятий был в последнее время осужден и за что.
— Хорошее дело, — поддержал Давыдов. — Мы все еще слабо спрашиваем с руководителей предприятий за аморальные поступки их подчиненных — это, мол, дело судов и прокуратур. Мало того, под видом заботы о рабочих некоторые начальники критикуют работников милиции, суда и прокуратуры за слабую борьбу с преступностью, не желая понять, что прокурор или следователь вмешиваются уже тогда, когда преступление совершено. Впрочем, — прервал себя Давыдов, — вы-то уж в этих вопросах лучше меня разбираетесь, не мне вам подсказывать.
Лавров понял это как желание Давыдова закончить затянувшийся разговор, но секретарь, видимо, не собирался прощаться. Он расспрашивал Юрия Никифоровича о том, как складываются у него отношения с работниками прокуратуры, как работается, с кем удалось познакомиться из городских руководителей, что пишут из дома.
— В конце марта, видимо, сумеете въехать в новую квартиру, — сказал он. — Не ходили смотреть дом?
— Нет, так только, снаружи видел. Неудобно как-то заходить, объяснять, кто да зачем…
— Ну, уж раз вы такой стеснительный — вместе пойдем, — предложил Давыдов. — Я туда на днях собираюсь. А на заседания исполкома не ходите?
— Как раз сегодня должен быть, — сказал Лавров. — Имею, как говорят, личный интерес.
— Даже личный? — рассмеялся Давыдов. — Секрет?
— Да нет… Надо вступиться за одну пожилую женщину, а то как бы не осталась она на «птичьих» правах. Сторож из детского сада…
— Ну, если жилье детсадовской старушки — это уже ваш «личный интерес», значит дело у вас пойдет, — с удовлетворением, полушутя, полусерьезно заметил секретарь. — Не прощаюсь с вами: на исполкоме встретимся.
На заседание Лавров пришел, когда члены исполкома, уже входили в кабинет председателя. Какой-то товарищ, поздоровавшись с Лавровым, показал ему место за большим столом — видимо, здесь обычно сидел прокурор города.
Председательствующий Леснов окинул взглядом присутствующих и открыл заседание.
Сначала обсуждалась работа некоторых городских организаций. Лавров слушал и невольно вспоминал заседания исполкома Совета того района, где еще так недавно работал прокурором. Сможет ли он и здесь так же подмечать неточности в проектах решений, вносить свои поправки? Ведь круг вопросов, обсуждаемых исполкомом городского Совета, несколько иной.
Пятым на повестке дня стоял вопрос о выполнении правительственного постановления «О всеобщем обязательном обучении». Знакомясь с проектом решения, Лавров подчеркнул последний его пункт.
— У кого-нибудь есть замечания по проекту? — спросил Леснов после обсуждения.
Юрий Никифорович ожидал, что сами члены исполкома обратят внимание на неправильность последнего пункта, — не хотелось на первом же заседании выступать с замечанием. Но среди поправок, которых внесли немало, именно этой не было.
— Больше нет замечаний? — спросил Леснов.
Лавров встал:
— Разрешите мне…
— Пожалуйста, товарищ прокурор! — подчеркнул Леснов последнее слово, представляя этим Лаврова членам исполкома.
— В последнем пункте проекта решения записано: «Запретить органам милиции производить прописку граждан, имеющих детей, без справок гороно о зачислении их детей в школу». Но, видите ли, такое решение противоречило бы закону. Кроме того, этот пункт вызовет множество обоснованных жалоб. Мы не вправе связывать эти два вопроса, а значит не вправе и оставлять этот пункт в решении.
Лавров сел. Слово взял член исполкома, заведующий отделом народного образования.
— Такой пункт в решении необходим, — возразил он прокурору. — Он гарантирует нам то, что каждый ребенок, прибывающий в город, сразу идет учиться. А иначе что получается? Есть случаи, когда граждане приезжают в город, но не торопятся вести детей в школу. Те отстают от программы, а отсюда — второгодничество. Лично я настаиваю на оставлении этого пункта в решении.
Лавров внимательно слушал говорившего и понимал, что тот по-своему, быть может, и прав. Но закон есть закон…
— Закон есть закон, — вдруг услышал он слова, которые только что произнес мысленно. — Товарищ Лавров верно подметил, — говорил Леснов. — И закон мы нарушать не станем. Придется вам, уважаемые деятели народного просвещения, подыскивать иные пути воздействия на несознательных родителей.
Заседание подходило к концу, когда Леснов обратился к Лаврову:
— Вы хотели рассказать исполкому о жалобе Миловановой?
— Да, если можно.
Едва Лавров закончил свое сообщение, как встал Веселков.
— Вы, товарищ прокурор, сами же говорите, что решение о выселении Миловановой законное. Какая же необходимость выносить этот вопрос на заседание исполкома? Милованова не является квартиросъемщицей и должна быть выселена из этой комнаты.
Лавров не успел возразить, это сделал за него Леснов.
— Вы, товарищ Веселков, формально подошли к решению судьбы человека. Человека пожилого, одинокого. Кто, как не мы с вами, должны обеспечить ее жильем? Я предлагаю выдать гражданке Миловановой ордер. Есть возражения?
Веселков снова привстал, собрался было возразить, но тут послышались голоса:
— Правильно, согласны…
Решение было принято.
V
В приемной прокуратуры Лаврова ожидал работник милиции.
— Я к вам за санкцией, — сказал он.
— Проходите, пожалуйста!
В течение сорока минут Лавров внимательно читал материал.
— Видите ли, товарищ Герасимов, прежде чем арестовать Казанцева… — начал он, подняв глаза.
— Я не Герасимов, — прервал его работник милиции. — Моя фамилия Кравцов.
— Как Кравцов? Почему же вы пришли за санкцией? Ведь дело вел Герасимов?
— Да, — спокойно ответил работник милиции. — Но меня послали только за санкцией — сходи и принеси, больше ничего.
— Вот как?! — не удержался Юрий Никифорович. — Нет, так дело не пойдет. С вами мне сейчас говорить не о чем. Возьмите материал и скажите товарищу Орешкину, что я могу разговаривать лишь с тем работником, который занимался расследованием.
Попрощавшись, Кравцов вышел из кабинета, а Лавров стал разбирать почту. Но вскоре раздался телефонный звонок.
— Лавров? Привет! Орешкин. Как тебя понимать? Ты что, отказал в санкции? Какая разница, кто принесет тебе материал?
— Разница есть, товарищ Орешкин, — твердо сказал Лавров. — Я должен дать указание работнику, который занимался расследованием этого дела, и больше никому.
— Так что ж нам теперь — выпускать преступника?
— Сами решайте.
— Я пожалуюсь в горком партии! — закричал Орешкин.
— Пожалуйста. Думаю, что по этому поводу горком не потребует от меня объяснений.
Разговор закончился, а спустя несколько минут Герасимов уже сидел в кабинете Лаврова…
Вернувшись к почте, Юрий Никифорович обратил внимание на пересланный с прежнего места его работы конверт с надписью: «Прокурору Лаврову Ю. Н. (лично в руки)». Почерк показался незнакомым, обратного адреса не было.
Лавров вскрыл конверт и увидел подпись «Леонидов». «Кто же это?..» И он начал читать.
«Здравствуйте, Юрий Никифорович!
Через ваши руки проходит не один преступник и вам, конечно, трудно нас всех запомнить. Я не раз совершал преступления и поэтому не раз подвергался пытливым взглядам следователей. Шесть лет тому назад вы занимались моим делом и, когда закончили следствие, как я помню, беседовали со мной очень долго, рассказывали о Сергее Лазо, о Павке Корчагине и многих других действительных и книжных героях. Я считал, что все это вы мне говорили в силу своей служебной обязанности, и хотя выслушивал ваши наставления, но до сердца они тогда не дошли.
Я не знаю, смогу ли я в этом письме объяснить, или, вернее, доказать вам, что у меня не только взгляды на жизнь изменились, но мне хочется выбросить из своей души все свое позорное прошлое. Конечно, если бы я тогда же, во время расследования дела, сказал вам, что жажду настоящей жизни, вы первый не поверили бы мне, и я не сделал этого.
Напомню вам о себе. Мне двадцать семь лет, вся моя жизнь — мрачный калейдоскоп: преступления, тюрьма, снова преступления, снова тюрьма… А ведь все началось, кажется, с простого.
По роду работы отца переводили с одного места на другое. Я побывал с родителями в разных областях — Ленинградской, Смоленской и многих других. Частая перемена места жительства и то, что отец все время находился на работе, не обращал внимания на наше воспитание (у меня есть еще сестренка Нина), привело к тому, что я в 1937 году впервые убежал из дома, но вскоре был задержан и возвращен обратно.
В 1939 году я опять убежал и с тех пор больше не жил с родными. Скитаться и быть бродягой мне довелось очень мало. Опытные преступники взяли меня под свое «покровительство». Попав в среду воров, я довольно быстро перенял навыки и секреты их ремесла. В 1940 году в Средней Азии я стал самостоятельно совершать карманные и квартирные кражи, неоднократно судился, много раз бежал из мест заключения и считал себя своеобразным героем. Азия, Восток, Сибирь, Центральная Россия — вот места, которые я исколесил вдоль и поперек, а затем Кубань и Кавказ. Потом получил последний срок по делу, которое расследовали вы.
Может быть, с возрастом, а больше оттого, что я начал пристальней вглядываться в жизнь на свободе, я понял, что я совсем не герой, а ничтожество. И мне стало жаль бездарно проведенных лет, растраченной энергии, захотелось встать в ряды честных советских людей и искупить свое прошлое. Но как это сделать? Примет ли меня общество честных людей в свои ряды?
Юрий Никифорович! Если только вы согласитесь указать мне правильный путь в жизни, я твердо пойду по нему и доверие ваше оправдаю.
Ниже был написан адрес.
Лавров и ранее получал письма от своих подследственных, но такое письмо получил впервые. Да-да, сейчас-то он припомнил этого Леонидова, смутно припоминал и дело, по которому проходил этот молодой, но опытный преступник…
Лавров взял лист бумаги и, не откладывая, написал Леонидову письмо.
«Что же, если вы все продумали и все решили, — рад за вас. Приезжайте. Я постараюсь помочь вам найти подходящую работу — возможности здесь большие. И всегда помогу советом, если вы будете в нем нуждаться…»
В течение вечера Юрий Никифорович безотчетно чему-то радовался, будто произошло что-то хорошее. «Ах, да, письмо от Леонидова!» — снова вспоминал он и снова отвлекался от мысли об этом письме, берясь то за газету, то за книгу. Спать лег поздно, но сразу заснуть почему-то не мог.
За тонкой стеной сосед-командировочный включил радио. До слуха донеслись переливчато-мягкие звуки кремлевских курантов. «Эге, — подумал Юрий Никифорович, — времени-то уже вон сколько». И, окончательно решив заснуть, он погасил лампу и отвернулся к стенке.
Мысль о письме сменилась представлением серой папки с надписью: «Дело об ограблении универмага». Эти слова были аккуратно зачеркнуты, а ниже следовало шесть фамилий и наименование статьи. Это тогда удивило Лаврова. Он знал, что универмаг ограбили двое. «Разве еще сообщников нашли?» Но оказалось, что преступников по этому делу привлекалось действительно двое, а вот фамилий у одного из них было пять: Леонидов Борис Андреевич, он же Волков Иван Иванович, он же Шабров Алексей Ильич и так далее.
«Ну и деятель», — подумал Лавров. — Под пятью «псевдонимами» работал, значит привлекался и судился, по меньшей мере, раз пять и каждый раз скрывал настоящее имя. Наверное, старый рецидивист…»
Медленно переворачивался в сознании лист за листом, вызывая в памяти мельчайшие подробности дела, которым Юрий Никифорович Лавров занимался шесть лет назад.
Первые же сведения из протокола допроса обладателя пяти «псевдонимов» подтвердили тогдашнюю догадку Лаврова: старому рецидивисту оказалось всего 21 год. За короткую жизнь он успел пять раз побывать в тюрьме, совершить три побега из мест заключения и быть, наконец, арестованным в шестой раз, но не один, а с напарником, тоже рецидивистом, только возрастом постарше. Пропилив в чердаке двухэтажного здания отверстие, они проникли в универмаг и похитили на много тысяч рублей разных товаров. Таким же образом они совершили в разных городах еще несколько краж и были, наконец, задержаны.
Дело было почти полностью расследовано, оставалось лишь предъявить арестованным обвинение и ознакомить их с материалами следствия. Срок расследования истекал. Надо было торопиться. Перед мысленным взором Лаврова отчетливо возникла картина:
Милиция. Ввели Леонидова. Как ни странно, преступная жизнь не наложила на лицо парня своей характерной печати — нет, у Леонидова открытое лицо, прямой взгляд и одет он аккуратно, чисто. Ни отталкивающей блатной походочки, ни наглой развязности — ничего того, что можно было ожидать, ознакомившись с «богатой» биографией этого преступника. Он вошел в кабинет непринужденно, просто и улыбнулся Лаврову такой подкупающе веселой улыбкой, словно был его лучшим приятелем.
— Здравствуйте, гражданин прокурор. — И остановился у стола в ожидании, когда ему предложат сесть.
Серый коверкотовый костюм сидел на нем ладно, а шелковая рубашка с расстегнутой верхней пуговичкой слегка открывала смуглую шею, и мягкая голубизна шелка перекликалась с голубыми белками больших и блестящих черных глаз.
Лавров осознал только теперь, что разглядывал этого парня тогда с чувством какой-то подсознательной симпатии.
— Садитесь, — с некоторым опозданием предложил он. — Значит, вы и есть Леонидов?
— Именно. Впрочем, если угодно, у меня есть еще четыре фамилии, и ни одна из них не вызывает с моей стороны возражений.
— Да, да, я знаю, — сказал Лавров. — Откуда же они у вас, и зачем так много?
Леонидов невесело усмехнулся.
— Мне бы, гражданин прокурор, и одной за глаза хватило, да вот судьи… Видите ли, они — вернее вышестоящие инстанции — ни разу не пожелали удовлетворить мои просьбы о сокращении сроков, и потому я вынужден был заниматься этим вопросом сам. А когда сам себя амнистируешь, — одной фамилией не обойтись, это и ребенку ясно.
Этот парень был, кажется, еще и остряком. И говорил он гладко, грамотно — вероятно, когда-то учился, жил в более или менее культурной семье. Так что же с ним произошло?..
И Лаврову, несмотря на отсутствие времени, захотелось допросить Леонидова так, как обычно он допрашивал обвиняемых, когда был следователем, — обстоятельно, спокойно, ни в чем не ограничивая собеседника… Да, именно собеседника, потому что со стороны это вовсе не походило на допрос.
Лавров обладал счастливым для следователя даром: он умел разговаривать с людьми, терпеливо выслушивать их, умел расположить к себе, вызвать на откровенный рассказ о жизни, о пути, который привел человека в кабинет следователя. Он старался глубоко понять не только суть преступления, но и его природу: как и почему оно было совершено и мог ли тот, кто его совершил, избежать своей позорной участи — устоять перед искушением.
Леонидов рассказывал о себе охотно. Он, как и предполагал Лавров, оказался сыном обеспеченных и культурных родителей, в детстве прекрасно учился, много читал. Родители баловали его, но занимались им очень мало: оба работали, были еще молоды, увлекались театром, ходили к друзьям…
В одном из клубов, куда молодежь ходила на танцы, пятнадцатилетний Борис подружился с ворами, выучившими его своему «ремеслу». Сначала это была просто бравада, нежелание отстать от новых друзей. Потом это стало для Бориса тайной, первой настоящей тайной, с которой уже трудно было расстаться. Ему даже нравилось сознание того, что вот он, отличник, любимец учителей и болельщиков волейбола, совершает по ночам тайные дела, в которых никому и в голову бы не пришло его заподозрить.
Но вскоре, боясь разоблачения, Борис сбежал из дома. Здесь-то его и засосала окончательно преступная среда. Тюрьма, опять тюрьма, опять, опять. Связь с родителями давно порвалась — он скрывался от них, не мог сообщить им о себе, не хватало мужества.
Со временем пришла уверенность, что ничего уже нельзя изменить, что воровство — его призвание и что эта жизнь ему «вполне подходит».
Юрий Никифорович слушал Леонидова, не перебивая, почти не задавая вопросов, и только когда тот умолк, осторожно возразил ему:
— Ну, в двадцать один год рано говорить о том, что все решено и ничего уже не переменишь. Вся жизнь впереди. А уж какой она будет — это вопрос другой.
Но Леонидов не хотел развивать эту тему. Он весело отшучивался, хотя глаза его вовсе не были веселыми, И Юрий Никифорович решил, что для начала — хватит.
Он отпустил Леонидова и, провожая взглядом крепкую, спортивную фигуру парня, подумал: «И все-таки он еще не безнадежен… Ухмылки, идея «призвания» — все это наносное. А настоящее где-то гораздо глубже…»
В зале судебных заседаний и в узком коридоре было полно народу. Лавров боком протолкался вперед и занял свое место за столом.
Сидевший за барьером Леонидов улыбнулся ему, как старому знакомому, а его напарник исподлобья скользнул по лицу прокурора злобным взглядом и снова уставился в пол.
Процесс продолжался. Свидетельница — кассир универмага Глотова, молодящаяся дамочка с крупными серьгами в больших ушах, с чувством рассказывала суду о том, как она упала в обморок, узнав об ограблении магазина, так как решила, что украдено 30 000 рублей выручки, оставленных ею в ящике прилавка.
Эта женщина жила именно в том дворе, где остановились Леонидов и Козлов. И они как раз были свидетелями ее обморока наутро после ограбления магазина.
Выслушав показания, судья спросил Леонидова, имеет ли он вопросы к свидетельнице Глотовой. Леонидов поднялся со скамьи, непринужденно облокотился на барьер и сокрушенно вздохнул:
— Какие могут быть вопросы, граждане судьи? Я прекрасно понимаю состояние свидетельницы, но я и сам был в тот момент близок к обмороку: 30 000 рублей лежало у нас под носом, а мы возились с какими-то тряпками!
Председательствующий прервал Леонидова и, стараясь погасить веселое оживление в зале, спросил, почему найдены не все украденные отрезы шелка? Где остальные?
— А завмаги? — искренне удивился подсудимый. — Вы и не подумали о завмагах? Для них же эти кражи, как манна небесная, как пасхальное яичко!
Взрыв смеха в зале заставил судью постучать по столу карандашом.
Когда процесс закончился и подсудимым был объявлен приговор — по десяти лет лишения свободы каждому, Лавров вышел из зала суда недовольный собою и проведенным процессом. Обвинительная речь получилась какой-то ходульной, собранной из прописных истин и сухой юридической характеристики фактов. Ни на публику, ни на подсудимых она, естественно, не могла произвести хорошего впечатления.
Лавров поморщился, вспомнив брошенный на него иронический взгляд Леонидова — эх, ты, мол, прокурор, от тебя я ждал других слов…
Вечером, в милиции, Лавров встретился с Леонидовым в коридоре. Его вели в камеру предварительного заключения.
— Дайте закурить, гражданин прокурор, — попросил Леонидов.
Лавров велел конвоиру провести осужденного в свободный кабинет. Закурили.
— Ничего, гражданин прокурор, вы за меня не беспокойтесь. Я долго сидеть не буду, — первым начал Леонидов, отвечая как бы на вопрос собеседника.
— Опять сбежишь?
— А как же?!
— Ну, а что дальше? Опять поймают, опять тюрьма. И так всю жизнь?
— Мораль читать собираетесь? — спросил Леонидов.
Лавров поморщился.
— Причем тут мораль! Просто не могу спокойно смотреть, как из-за собственной глупости пропадает человек. Ну что ты сегодня в суде разыгрывал комедию, к чему это?
— Нравится людей смешить. Разве плохо, когда им весело?
— Весело! Да ты же над своим несчастьем смеяться заставляешь! Артистический талант у тебя есть, это сразу видно, да не к месту он там, в суде…
— Уж и талант! — Леонидов несколько смущенно отвел глаза. И Лавров понял, что случайно задел нужную струнку.
— Ты ведь и поешь, наверное?
— Пою… Когда очень тяжко или когда очень весело, или когда пьян, — попытался Леонидов пошутить, но шутка не получилась — голос был грустный, глухой.
Лавров снова заговорил, снова стал расспрашивать Леонидова о родителях, о школьных годах, о товарищах… Теперь, в неофициальной обстановке, Леонидов разговорился. А когда пришло время прервать разговор, он вдруг сказал, глядя на Лаврова задумчивыми, невеселыми глазами:
— Нравитесь вы мне, гражданин прокурор.
— Да и ты ведь мне нравишься, Борис, — едва не рассмеялся Лавров. — Да, да, — подтвердил он, отвечая на недоуменный взгляд Леонидова. — Вся эта грязь и мерзость, в которой ты живешь, еще не разъела тебе душу. Вполне мог бы вернуться к настоящей жизни. Ну, да дело твое. Ты ведь морали не любишь.
Леонидов печально улыбнулся.
— Спасибо, гражданин прокурор, за такие слова. Может это вы просто так агитировать хорошо можете, но словно бы от души все у вас получается.
— От души, Борис, — искренне подтвердил Лавров. — Ты подумай обо всем, серьезно подумай. Рано или поздно, но тебе же станет противно так жить. Тогда зачем тянуть? Для того, чтобы потом осталось лишь жалеть о прошлом? Нет, сейчас еще ты можешь успеть все начать сначала и все нагнать. А уж потом, спустя годы, — совсем иное дело будет. Так-то вот…
И уже у дверей неожиданно для самого себя Юрий Никифорович протянул окончательно растерявшемуся Леонидову руку.
Долго еще воспоминания мешали Лаврову заснуть…
Утром у Юрия Никифоровича болела голова. Пирамидон не помогал. Не помог и черный кофе, который он выпил в закусочной по дороге в прокуратуру.
Сегодня Давыдов обещал «прихватить» Лаврова с собою на прием нового жилого дома и просил после двенадцати ждать его телефонного звонка.
Время было раннее, и Юрий Никифорович рассчитывал до двенадцати успеть принять посетителей с жалобами и поинтересоваться планами расследования по уголовным делам, поступившим в последние дни.
В прокуратуре уже ждали посетители.
Внимание Лаврова привлекла скромно стоявшая в углу коридора пара: мужчина лет тридцати и совсем молоденькая женщина с ребенком на руках. Открытое и простое лицо мужчины было обветрено и, несмотря на раннюю весну, покрыто темным загаром: очевидно, он работал на открытом воздухе.
Женщина была светловолосая, маленькая, тоненькая, как девушка, и только глаза ее с тревогой и нежностью глядевшие на ребенка, говорили о том, что она — мать.
«Какая-нибудь семейная драма», — почувствовал Лавров, проходя в кабинет.
— Разрешите, товарищ прокурор? — вслед за ним заглянул в дверь смуглолицый парень.
— Да, пожалуйста. Садитесь. — Лавров внимательно посмотрел на вошедшего и вдруг ему показалось, что он уже видел где-то это лицо.
Когда посетитель назвал свою фамилию, Лавров припомнил: недавно в газете был напечатан портрет лучшего каменщика городской строительной организации. Кажется, это он…
— Я вас немного знаю, по портрету, — улыбнувшись, сказал Лавров, — только вот фамилии не запомнил.
— Лазарев. Такое дело у нас, товарищ прокурор… Семейное… Живем три года, сын есть, а вроде как все это незаконно… Главное, сын… На лбу Лазарева выступил пот, загорелое лицо покраснело, видно было, что он волнуется и ему трудно говорить.
— Можно, я жену позову? — неожиданно спросил он. — Мы вдвоем пришли. Может, я что забуду или не так скажу, так она добавит. Серьезный разговор у нас.
— Пожалуйста…
Лазарев быстро подошел к двери и, открыв ее, сказал:
— Галя, зайди.
Когда оба они сели, Лазарев, все так же волнуясь, рассказал историю своих семейных отношений.
Еще в конце отечественной войны он «заочно», по письмам, познакомился с девушкой Надей. Она, судя по фотографиям, была хороша собой, умела писать ласковые и красивые письма. Этого оказалось достаточно, чтобы сержант Лазарев счел себя бесповоротно влюбленным. А десятидневный отпуск, во время которого Лазарев успел съездить к своей любимой, окончательно укрепил его чувство.
Вскоре закончилась война, Лазарев демобилизовался и поехал к Наде, а через десять дней они уже сыграли свадьбу. Именно «сыграли», потому что к тому времени невеста была уже больше двух месяцев беременна… Обман открылся только через два года, когда Николай случайно обнаружил у своей жены письма настоящего отца ребенка. До сих пор он знал, что девочка родилась на седьмом месяце, — это внушила ему жена. Но письма раскрыли Николаю глаза на ее поведение.
Николай не стал даже объясняться. В тот же вечер он ушел из дома, оставив на столе прочитанные письма и нежно расцеловав девочку, которую очень любил.
А через полтора года Николай женился на учительнице соседней школы, милой и скромной девушке. Но не успела утихнуть старая боль, как в семейной жизни Николая вновь разыгралась трагедия. Когда родился сын, Николай пытался усыновить его через райисполком, однако получил отказ, так как для усыновления необходимо было согласие законной жены.
— Посудите сами, товарищ прокурор, неужели это справедливо? Неужели я не имею права усыновить собственное дитя, если я ему отец? Вы только поймите: мой родной сын, а ему в метриках прочерк вместо моей фамилии поставили… Ну как это, а? — взволнованно говорил Лазарев. — Как же можно лишать дите родного отца? Неужели такие законы есть? И ей, опять же, — Лазарев кивнул на жену, — как это сносить? Разве не обидно? Она его не прижила неизвестно от кого, ведь мы же настоящей семьей живем, не хуже других, расписанных…
Маленькая женщина за все время разговора не проронила ни слова, но ее молчание говорило о многом, и Лаврову неловко было смотреть на нее.
— Но почему же вы до сих пор не оформили развод? — спросил он Лазарева. — Не пришлось бы усыновлять собственного сына.
Николай безнадежно махнул рукой.
— Три раза пытались, да ничего не вышло. Первый раз, когда она здесь еще была, не развели. Я, дурак, те письма у нее оставил, а она отказывается. Не догадался я и попросить суд, чтоб документы из роддома истребовали, а она уверяет, мол, ребенок родился в нормальный срок. Да и вообще тяжело мне было тогда. А потом она в Петропавловск уехала. Искал ее сколько — ведь без адреса даже объявление в газете не печатают и суд дела не принимает. Когда нашел, переслали дело туда и прекратили «за неявкой истца». Я просил без меня рассмотреть, разве мыслимо ехать туда? А суд прекратил. А теперь она опять уехала, куда не знаю, ищем ее. Так вот все и крутится по кругу.
Это было самое скверное: знать, что люди несправедливо обижены, и не иметь возможности помочь. Но что мог сказать им Лавров? Прочитать мораль о том, что следовало бы сначала оформить брак, а потом иметь ребенка? Нет, не то…
Лавров решил помочь молодым супругам, попытаться опротестовать несправедливый отказ исполкома в усыновлении Лазаревым его собственного сына. Это же просто нелепо! У людей есть все для того, чтобы быть счастливыми: молодость, здоровье, любовь, труд, ребенок. А они глубоко несчастны. Именно несчастны — это сразу видно.
— Попытаемся вам помочь, — сказал он. — Напишем протест на решение исполкома. Зайдите примерно через неделю, я сообщу вам, когда будет заседание, и хорошо, если бы вы присутствовали.
— Спасибо, товарищ прокурор, — сказал, поднимаясь, Лазарев.
— Пока еще не за что, — ответил Лавров. — Ждите вызова на заседание исполкома. А свой адрес оставьте секретарю.
VI
Во втором часу пополудни раздался телефонный звонок:
— Юрий Никифорович? Готовы? Я сейчас за вами заеду, — торопливо говорил Давыдов. — Минуты через три выходите…
Новый дом под лучами южного мартовского солнца казался розовым. Только что протертые стекла больших окон сверкали и переливались. Так же чисто и празднично было внутри, в квартирах: светлые стены, белые с легкой голубизной потолки, еще некрашенный и ненатертый, бледно-желтый паркет… Даже страшно было ступать по нему подошвами, к которым прилипли строительный мусор, сырой песок, глина…
После осмотра квартир — однокомнатной, двухкомнатной и трехкомнатной — Давыдов сказал, обращаясь к Юрию Никифоровичу:
— А как вы относитесь к числу тринадцать, товарищ прокурор?
— Прекрасно! — воскликнул Лавров, сразу поняв, на что намекает секретарь горкома, и громко рассмеялся.
— Тогда — все в порядке, — с шутливой серьезностью проговорил Давыдов и стал спускаться по лестнице.
На третьем этаже он остановился у двери с табличкой «13», постучал.
Молодой маляр в треуголке из газеты открыл дверь и посторонился. Парень был весь как бы в горошину: его лицо и руки, и спецовка — все было забрызгано белилами.
В первой комнате сидели на перевернутых вверх дном ведрах еще два точно таких же закапанных белилами паренька, а пожилой маляр катал по свежевыкрашенной стене свернутую жгутом мокрую тряпку, и непонятно было, как это, обыкновенная скрученная тряпка оставляет за собою такой приятный оттиск, словно иней на окне.
Поздоровавшись с вошедшими, старик продолжал свое дело, но, заметив, что молодые маляры отвлеклись, снова оглянулся и сурово проговорил:
— Чего рты пораззевали? Вторую стену сами будете накатывать, значит смотреть надо, а не ворон считать.
— Мешаем мы, Юрий Никифорович… Посмотрим вторую комнату и поедем. У меня, кстати, есть к вам серьезный разговор.
Квартира очень понравилась Лаврову, но ведь Давыдов так и не сказал, действительно ли есть решение предоставить ее новому городскому прокурору. «Спросить прямо? Да нет, неудобно… К тому же, зачем бы Давыдову намекать и заводить этот разговор о числе тринадцать? Конечно, это неспроста. Но, с другой стороны, имеет ли он, Лавров, право уже сегодня написать жене о том, что был в новой квартире, видел ее. А вдруг потом сорвется? Мало ли какие неожиданности случаются, особенно в этих, квартирных, делах… Лучше все же спросить, — решил Юрий Никифорович. — Ведь Вере надо дать время собраться, забрать из школы Сашку, ликвидировать ненужные вещи… На все это нужно время. Да и она в каждом письме спрашивает: когда? когда? Спрошу!» — окончательно сказал самому себе Лавров. Но, как и в день их первого знакомства, Давыдов словно почувствовал нерешительность Юрия Никифоровича.
— Итак, в первых числах апреля — новоселье? — спросил он все в том же шутливом тоне и добавил: — Надеюсь, пригласите? Из всех торжеств больше всего люблю новоселье, честное слово!
— Очень рад буду, Семен Сергеевич, — чего-то смутившись, сказал Лавров. — Искренне буду рад…
Машина приближалась к прокуратуре, и Юрий Никифорович, совершенно позабыв о том, что Давыдов хотел с ним о чем-то поговорить, начал было прощаться.
— Может, зайдете ко мне? — напомнил ему секретарь. — Есть одно старое дело. Хотелось бы посоветоваться с вами…
— Конечно, — спохватился Лавров и пояснил, словно извиняясь за свою забывчивость. — Это меня квартира номер тринадцать с толку сбила. Все из головы вылетело…
I
Широкими шагами расхаживая по кабинету, секретарь горкома говорил:
— Для вас, Юрий Никифорович, все это, конечно, история, но для меня… Для людей моего поколения все, о чем я рассказал вам, — никогда не угасающие воспоминания о молодости. О нашей молодости и о молодости нашей с вами страны… Конечно, дело давнее, и вам, возможно, ничего не удастся добиться: много времени ушло, заметены следы, а может, и людей этих теперь уж не найдешь — все может быть. И тем не менее — это моя к вам просьба. Попытайтесь. Судя по всему, прекрасный человек был этот Дронов, и его необъяснимое убийство настораживает: не кроется ли здесь месть классового врага. Бывает же так, чего одни не добились, того добьются другие, — верно? Так давайте хоть попытаемся…
Больше часа рассказывал Давыдов Лаврову об убийстве, которое так и осталось нераскрытым, и, слушая секретаря, Юрий Никифорович все больше и больше загорался желанием заняться этим делом, еще не читанным, во многом неясным, но таким, мимо которого, как почувствовал Лавров, он уже не сможет пройти.
— Что же, Семен Сергеевич, попробуем, — сказал он, глядя в глаза остановившегося перед ним в ожидании Давыдова. — Попробуем, — повторил он. — Я, правду говоря, соскучился по следственной работе, очень любил ее в свое время…
На этом они расстались.
II
Отстояв вахту на элеваторе, Николай Иванович Дронов возвратился домой. В доме царило праздничное веселье. Собрались знакомые, друзья. Молодежь танцевала, гости постарше собрались на веранде, где был накрыт стол. Все ожидали хозяина и встретили его довольно шумно, весело, кое-кто уже успел приложиться к рюмочке.
Накануне 1 мая, на праздничном торжественном собрании, директор элеватора Майков объявил Дронову благодарность за бдительную охрану государственного зерна и вручил денежную премию. Вот и решили Дроновы пригласить к себе гостей.
Веселье продолжалось часов до двенадцати. Когда же гости разошлись, помогая жене убрать со стола, Николай Иванович еще долго шутил, пел песни, а потом лег и быстро заснул.
Вскоре во дворе громко залаяла собака, послышался скрип калитки. Взглянув на спящего мужа, Анна Петровна накинула платок и сама вышла во двор.
— Дронов дома? — послышался незнакомый мужской голос.
— А кто это?
— Его на элеватор срочно вызывают, — вместо ответа сказал незнакомец, темный силуэт которого едва можно было различить у калитки.
— А вы кто? — снова спросила Анна Петровна.
— Дежурный.
Вернувшись в комнату, Анна Петровна разбудила мужа.
— Коля, дежурный приходил, на элеватор зовут. Ироды, и в праздник-то отдохнуть не дадут, — ворчливо добавила она. — Вот пойду сама к Ивану Ивановичу! Что это за порядки!
— Мать, брось ворчать, — примирительно сказал Дронов и начал одеваться. — Может, заболел кто или еще чего. Не оставлять же объект без охраны!
— Эй, кто здесь? — крикнул Николай Иванович, выйдя из дома. Но ему никто не ответил.
Пройдя до угла Привокзальной улицы, Дронов повернул на площадь и пошел напрямик. Было темно, и только впереди, на вокзале, светились огни. Неожиданно сзади послышались торопливые шаги, и почти в тот же миг раздался выстрел…
В городе заканчивалось праздничное гулянье. Натанцевавшись в одном месте, два друга, Вася Ревень и Валерий Волков, решили, что им необходимо еще зайти в городской парк. Праздничные афиши гласили, что там всю ночь будет весенний карнавал молодежи. Однако побывать на карнавале им так и не пришлось: на площади они едва не споткнулись о смертельно раненного человека.
Пока один из парней находился около раненого, второй — побежал в милицию. На место происшествия приехали врач и оперативный уполномоченный уголовного розыска.
Дронов был доставлен в больницу.
Извлечь пулю, застрявшую в спинномозговом канале, врачам не удалось. Состояние Дронова все ухудшалось, и через несколько часов он скончался.
Расследование длилось около четырех месяцев, но не дало никаких результатов. Преступление осталось не раскрытым. Придется начинать все сначала, — думал Лавров, в который уж раз перелистывая материалы дела, тщетно отыскивая ответ на основной вопрос — кто убил Дронова, зачем, кому он мешал. В деле много лишнего материала. Например, к чему все эти показания о случайных пожарах, происшедших якобы от неосторожного обращения с огнем?
За два месяца в городе было четыре пожара: у начальника охраны элеватора Мокшина, старого коммуниста и друга Дронова; затем вскоре после убийства Дронова сгорела его хата; сгорели дома у жителей города Ивана Ивановича Мельника и у стариков Волошенко; и, наконец, пожар возник на самом элеваторе.
И еще, в деле фигурируют несколько анонимных писем, адресованных опять случайно к тем же — Мокшину, Мельнику, Волошенко и… Дронову.
«Да, многовато случайностей», — уже более уверенно подумал Лавров и решил, прежде чем вплотную подойти к следствию, еще раз поговорить с Давыдовым, тем более, что тот очень настойчиво предлагал свою помощь.
— Всем, чем смогу, помогу вам, — сказал Семен Сергеевич, когда они расставались. — Я это дело вдоль и поперек изучал, с людьми разговаривал, может, и сумею что-либо посоветовать вам…
В этот вечер Лавров и Давыдов засиделись допоздна. Склонившись над столом, они в который уже раз перелистывали обтрепавшиеся по краям листы.
— Я убежден, что пожары в домах Мокшина, Мельника и Волошенко и поджоги на элеваторе — дело рук убийц Дронова, — говорил Давыдов. — Обратите внимание на эти анонимки. Они написаны в стиле кулацких угроз двадцатых годов. Я-то это еще помню…
В одной из анонимок, адресованной покойному Дронову, на листке из тетради в клетку было написано со множеством грамматических ошибок:
«Жук навозный рыжый пес, ты думаеш что я все позабыл. Нет я низабыл и буду дотех пор помнить покуда встречус и разделаюс с тобой ты от миня ниспрячишся разве только збигишь неизвестно куда. Твой грех неискупимый ниодна больница тебя невыличит ниодин мусор ниспасет псам всюду грозит опасность».
Три другие записки, адресованные Мокшину, Волошенко и Мельнику, мало чем отличались от первой и по содержанию, и по стилю.
— Обратите внимание, Юрий Никифорович, — продолжал Давыдов, — что ни в одной из анонимок не указано, за что преступники собирались мстить этим людям. Сначала следствие склонно было предположить, что это — месть воров за разоблачение. Так, между прочим, и рабочие элеватора объясняют убийство Дронова — я со многими говорил. Но, поразмыслив, мы пришли к выводу, что едва ли это — единственный мотив. Ведь Мельник и Волошенко — не охранники и никого не уличали в воровстве, за что же им мстили?
Семен Сергеевич, заложив за спину руки, прошелся по кабинету.
— Я думаю, что здесь какие-то другие, более серьезные мотивы, — вновь заговорил он. — Какие — это сказать трудно. Быть может, следовало бы пойти по такому пути: ознакомиться с биографиями всех четырех потерпевших и сопоставить эти биографии. Узнав, кто эти люди, какими интересами они жили, кто их окружал, вы сумеете представить себе, кто же и за что мог им мстить. Вам ясна моя мысль? Конечно, я не следователь, но мне кажется, что кое-что на этом пути мы могли бы найти.
— Согласен, Семен Сергеевич. — Будем искать.
…Утром, снова просматривая анонимки, Лавров заметил, что буква «г» в них несколько раз была написана необычно: верхний штрих ее глядел не вправо, а влево. Эта деталь навела Юрия Никифоровича на мысль, что дело, быть может, удастся раскрыть более простым путем.
«Все-таки, вероятнее всего, Дронова убил кто-то из работников элеватора, уличенных в краже зерна. Это характерное написание буквы «г» может помочь обнаружить преступника. Надо просмотреть автобиографии и анкеты старых работников элеватора…»
Начальника кадров не оказалось на месте, и Лавров решил просмотреть на всякий случай материалы о пожарах.
В «срочных донесениях» и актах о пожарах не было ничего интересного: то кто-то обронил спичку, то папиросу… «Детские» причины! Причем ни один потерпевший акта о пожаре не подписал, а имелись лишь подписи уполномоченного милиции Куркина, начальника местной пожарной команды Белого и депутата сельсовета Самохвалова.
Вызванный в прокуратуру Самохвалов рассказал Лаврову, что ни на одном месте происшествия он не был, а акты подписывал лишь «для формы». Белый же, оказавшийся молодым, энергичным человеком, влюбленным в свое «пожарное» дело, заявил Лаврову:
— Сам знаю, что ерунду мы в тех актах писали, да разве старика нашего переспоришь? Страсть как боялся он нераскрытых пожаров. Вот и выискивал случайные причины.
Допрос потерпевших также ничего не дал. Все они были убеждены, что пожары возникали от поджогов, но кто и почему поджигал — этого никто не знал и не мог даже предположить чего-либо более или менее определенного.
Работа с личными делами заняла у Лаврова три дня, но оказалась бесплодной: почерка, похожего на почерк автора анонимок, не оказалось, а печатных букв вообще ни в одном деле не было.
«Придется начинать с «путешествия в прошлое», — подумал он, — так, как советовал Семен Сергеевич…»
III
Через три месяца Лавров подводил итоги следствия по делу об убийстве Дронова. Собственно, он давно имел возможность передать это дело кому-либо из следователей, но сделать этого не захотел: слишком втянулся в него, полюбил его. Да, именно полюбил — иначе не скажешь о чувстве, которое связывает настоящего следователя с серьезным, сложным, запутанным делом. Столько труда, душевной энергии, нервного напряжения вкладываешь в него, что оно невольно становится чем-то близким, за него тревожишься, о нем думаешь, как о чем-то своем, личном.
Лавров не впервые испытывал это чувство, но сейчас ему казалось, что еще ни одно дело не интересовало его так глубоко. Это было совершенно особое дело, работа над ним велась не обычными методами. Совет Давыдова поначалу показался Юрию Никифоровичу слишком сложным, но вскоре он понял, что «путешествие в прошлое» — необходимый этап следствия. И, пустившись в это «путешествие», так увлекся, что сделал неизмеримо больше, чем это требовалось для полноты доказательств.
День за днем разговаривал Лавров с людьми, копался в старых архивах, делал запросы. Старые и давно забытые всеми документы словно оживали перед ним, одушевленные воспоминаниями тех, кто помнил Дронова еще с далеких лет гражданской войны. И прошлое принимало все более отчетливые и реальные очертания.
Однако ответа на основной вопрос все еще не было. Одни только намеки, предположения, версии…
И вот, наконец, преступление раскрыто! Двухтомное дело, аккуратно подшитое и пронумерованное, лежит перед Лавровым. Еще два-три последних процессуальных усилия и эти папки уйдут в суд. Следователь навсегда расстанется с ним.
Снова, в который уж раз, он перелистывает страницы. Мелькают знакомые протоколы допросов, фотографии, аккуратно подклеенные старые документы. Одна за другой возникают картины прошлого.
…Тридцатые годы на Кубани. Кулацкий саботаж, борьба за хлеб, бурные станичные сходки — собрания.
Бывший батрак, недавно вступивший в партячейку и в колхоз, Николай Иванович Дронов оглашает список кулаков, которых утром следующего дня предстоит раскулачить и затем выслать за пределы Северного Кавказа. Список утвержден в станице единогласно. Члены актива разбились на несколько взводов. Старшим первого взвода назначили Дронова. Ему было поручено раскулачить Савелия Божко — известного кулака, с именем которого люди связывали участившиеся в станице поджоги. В этом же взводе — сосед и друг Дронова, Иван Мокшин, тоже бывший батрак.
С рассветом группа Дронова подошла к дому Божко. За высоким сплошным забором был виден большой, крытый цинком дом, деревянный амбар, конюшня и другие хозяйственные постройки. Не успел Дронов постучать в калитку, как к забору с лаем бросился огромный цепной пес — волкодав. Послышался мужской голос: «Кого там лыха годына нэсэ спозаранку?»
Дронов отозвался. За забором некоторое время был слышен только лай пса, затем звякнул запор калитки и появился хозяин дома: саженного роста казак, с черными усами, в каракулевой шапке-кубанке, в хромовых сапогах. Черная сатиновая рубаха подпоясана щегольским казачьим поясом с серебряным набором.
— Идите, грабьте, — обронил злобные слова он, пропуская незваных гостей во двор.
Не обращая внимания на голосившую хозяйку и выбежавшего за нею сына-подростка, взвод под командой Дронова вошел в дом. Четыре просторных комнаты были заставлены шкафами, комодами и сундуками.
Дронов объявил хозяину, что имущество его конфискуется, а сам он будет выслан из станицы.
— Как бы не так, босяцкая власть, — ответил Божко, — ишь что хочет. Но, дай бог, прыйде время — мы з вами ще побалакаемо.
Дронов с Мокшиным подошли к окованному железом сундуку. На металлической пластинке у замка они прочли витиеватую надпись:
«Лейбгвардии его императорского величества личного конвоя, урядника Божко. С.-Петербург, 1905 год».
Дронов и Мокшин переглянулись: ясно, за какие «заслуги» получил Божко этот подарок!
Несмотря на яростное сопротивление хозяйки, сундук открыли. В нем оказались черкески с погонами урядника, кинжал в серебряной оправе и на дне лежал портрет императора.
Только к вечеру переписали члены комиссии движимое и недвижимое имущество Божко, и весь день вслед за отцом, неотступно, из комнаты в комнату, из постройки в постройку ходил пятнадцатилетний сын Божко, ненавидящими глазами глядя на людей, которые его и не замечали.
Дронов вспомнил об этом парне лишь ночью, когда, возвращаясь домой, получил из-за угла сильный удар камнем в спину. Оглянувшись, Николай Иванович узнал в убегающем долговязом подростке кулацкого сына — Василия Божко.
Прошло одиннадцать лет. Колхозы окрепли, колхозники зажили новой жизнью и стали уже забывать о пережитом тревожном времени и о высланных из станицы кулаках.
Но 22 июня 1941 г. мирная жизнь снова оборвалась.
В августе 1942 года Кубань оккупировали фашисты.
Вскоре в станице стали появляться кое-кто из высланных кулаков. Одним из первых вернулся Божко.
События одиннадцатилетней давности были свежи в его памяти — все эти годы он только и жил прошлым. И теперь, став станичным старостой, Божко мстил, мстил жестоко, зверски, захлебываясь злобой и упиваясь вновь вернувшейся к нему властью. Нет, он никому не желал уступать удовольствия мучить и убивать своих врагов! Он сам, лично, расстрелял трех скрывавшихся в станице коммунистов-партизан, сам глумился, над стариками, женщинами и детьми из семей известных ему ранее активистов, ныне партизан; сам передавал их фашистам для отправки в Германию.
Дронов, работавший до войны членом исполкома стансовета, вместе с женой и восемнадцатилетним сыном тоже ушел с партизанами. И Божко не раз вспоминал о нем, жалея, что не может отомстить своему самому заклятому врагу.
Но случай снова свел их. В конце ноября 1942 г. Дронов вместе с семью другими партизанами был послан в станицу на разведку. Все они очень устали, так как не спали несколько суток, и, забравшись в какой-то заброшенный сарай, неподалеку от станицы, уснули крепким сном измученных и обессилевших людей.
Группа полицейских обнаружила их и привела в станицу. Божко сразу узнал Дронова.
— Ось як прийшлось встретиться! — с торжеством в голосе сказал он и, подойдя к Дронову, с размаха ударил его палкой по голове. — В подвал его! — приказал он полицейским.
Двое из задержанных партизан были повешены здесь же, на площади. Божко сам одел им на шеи петли.
Часа через два Дронова вывели из подвала и вместе с пятью его товарищами посадили в общую камеру. Там сидело еще человек двадцать арестованных — коммунистов и партизан из других районов. Это была камера обреченных. Отсюда арестованных группами вывозили на аэродром и там расстреливали.
Наутро расстреляли двенадцать человек.
Днем, когда арестованных выводили на оправку, Дронов успел заметить, что караульное помещение находилось от камеры не менее, чем в ста с лишним метрах. А камеру ночью охранял только один часовой, который, провожая арестованных из уборной, цинично предлагал им:
— Вам теперь вещи не нужны. Отдайте их мне, а я вам за это ведро чистой воды принесу.
«С этим мародером, кажется, можно сделать дело», — решил Дронов и поделился с товарищами планом бегства.
Часа в два ночи он подошел к двери и, приложив губы к смотровому отверстию, тихо подозвал часового.
— Гимнастерку и полушубок хочешь? — спросил он. — А мне хоть кружечку воды принеси — жар у меня.
Как только часовой открыл дверь, Дронов схватил его за отвороты шинели и с силой ударил о стенку узкого коридора. Двое других арестованных набросили на голову часовому полушубок, схватили его винтовку, и все обитатели камеры врассыпную бросились бежать. Очнувшийся часовой отчаянно кричал, звал дежурного. Он словно обезумел от животного страха перед своими хозяевами. Но было поздно: «важных преступников» и след простыл.
И вскоре для Божко снова наступил час расплаты — последний в его жизни.
За несколько часов до возвращения в станицу Красной Армии Дронов с партизанами пробрались на ближайший к дороге хутор и захватили группу полицейских, пытавшихся бежать вслед за немцами. Среди них был Божко.
Военный трибунал по заслугам оценил злодеяния, о которых рассказывали на суде свидетели — бывшие партизаны, Дронов и Мокшин, Пелагея Мельник и другие. Оставаясь в станице, они были свидетелями его зверств. Военный трибунал приговорил Божко к смертной казни. Дронов же вскоре ушел в действующую армию. В 1943 году в боях на Орловско-Курском направлении он был тяжело ранен… Возвратился домой инвалидом и с тех пор работал в охране элеватора.
Все эти события, о которых Дронов не раз вспоминал в кругу своих друзей и близких, стали известны Лаврову из рассказов Мокшина, жены Дронова, его сына и других свидетелей. Были они записаны скупо — простое перечисление событий, дат, имен.
Да, у Дронова были враги, которые могли убить его из мести. Но как связать прошлое с настоящим? Ведь самого Божко давно не было в живых, «полицаи», против которых Дронов давал показания на суде, либо расстреляны, либо сосланы, либо ушли с немцами. Никто из них не появлялся в станице…
Лавров работал по нескольким версиям одновременно. Он не исключал и того, что Дронова убил кто-то из разоблаченных им воров, и интересовался всеми, кто когда-либо был замечен в кражах на элеваторе.
Эта тропинка привела Юрия Никифоровича к бывшему охраннику элеватора Алексею Базаренко. В свое время Дронов уличил Базаренко в кражах, и того перевели в грузчики. А через полтора месяца после убийства Дронова Базаренко бесследно исчез из станицы. Установив, что он жил на квартире вдовы Марфы Берещенко, один из сотрудников милиции по заданию Лаврова явился на эту квартиру и под видом инспектора отдела кадров строительства сахарного завода осведомился, не сдаст ли она комнаты для рабочих. Показывая «инспектору» сдающиеся в наем комнаты, словоохотливая хозяйка разговорилась. Она рассказывала о своих прежних постояльцах, в том числе и об Алексее Базаренко.
— Не поладил он с кем-то из начальства, — говорила она неторопливым певучим голосом, — вот и решил уехать. Вообще горяч был характером. Чуть что не по нем — аж зубами заскрипит. «Ты, говорит, Марфа, мне не перечь. Мне что человека, что муху убить — все едино». Натерпелась я с ним страху.
— Не угодили вы ему, наверное, — вот и ушел… Живет, поди, теперь где-нибудь неподалеку, у молоденькой, — пошутил «инспектор».
— Да ну вас, скажете! — смутилась Марфа. — Чего мне угождать ему? И не ушел он никуда, а уехал. Вот Волощенчиха к родственникам на Украину ездила — встречала его. В Ливнах он теперь живет.
Получив эти сведения, Лавров решил заняться личностью Базаренко, и результаты оказались поразительными. Прошлое и настоящее неожиданно слились воедино: Алексей Базаренко оказался сыном кулака Божко, тем самым Васькой, который мальчишкой из-за угла бросил в Дронова камень.
С начала войны Василий Божко был мобилизован в Красную Армию и зачислен в рабочий батальон. На оборонительных сооружениях под Сталинградом он попал под вражескую бомбежку, несколько месяцев пролежал в госпитале, а по дороге на фронт дезертировал. Вскоре его задержали. Он был осужден с отправкой в штрафную роту. Но к этому времени окончилась война, и Василия Божко направили отбывать наказание в колонию. После освобождения он подделал паспорт и под именем Алексея Базаренко возвратился в родные места, надеясь, что годы и следы ранения на лице изменили его достаточно, чтобы остаться неузнанным. Здесь он узнал о судьбе отца и, затаив злобу, выжидал удобного случая отомстить Дронову. Увольнение из охраны по докладной Дронова ускорило развязку.
Когда, отбросив до десятка не подтвердившихся версий, Лавров пришел к убеждению, что убийцей Дронова является Базаренко, он стал искать его сообщников.
Установить связи Базаренко оказалось несложно: опасаясь разоблачения, тот имел весьма ограниченный круг знакомых. Приехав в город, он поселился у вдовы Берещенко, сблизился с ней и не встречался почти ни с кем, кроме Василия Горобца, сведения о котором вполне объясняли эту «дружбу». Горобец был сыном кулака. Старший его брат при немцах служил в полиции, а сам Василий был не чист на руку, неоднократно подозревался в кражах, но всякий раз умел избежать ответственности. В городе он появился после войны.
Отправляясь в милицию проверить листки прибытия Горобца в город (они заполняются печатным текстом), Лавров волновался, и это было понятно.
Анонимные записки Дронову и потерпевшим от пожаров были написаны печатными буквами и исполнены одним и тем же лицом, но не Базаренко, как категорически утверждали эксперты. Значит, записки писал сообщник Базаренко. Не мог ли Василий Горобец быть таким сообщником Базаренко — иных подозреваемых ведь не было, а предположить, что Базаренко не имел сообщников, было трудно.
Лаврову подали четыре бланка — два листка прибытия, заявление Горобца об обмене паспорта и такое же заявление от имени его матери. Все документы были заполнены довольно четкими печатными буквами.
Рассматривая белые и синие квадраты листков, Лавров почувствовал, как сильно забилось его сердце. На одном из бланков прибытия в графе «время рождения» он увидел перевернутую букву «г»!
Словно боясь поверить себе, Юрий Никифорович несколько раз перечитал: «рождения 1920 ┐ода». Да, буква «г» в слове «года» была написана точно так же, как в анонимке на имя Дронова «┐».
Автор угрожающих анонимок был найден! Версия о мести, наконец, получила веское подтверждение.
Через десять дней Лавров получил акт графической экспертизы и одновременно — ответ от прокурора города Ливны, куда посылал требование об аресте Базаренко. Ливненский прокурор сообщил об аресте и этапировании Базаренко. Спецсвязью был выслан и пистолет «ТТ», обнаруженный на квартире арестованного.
В тот же день, захватив с собою давно заготовленное постановление на арест и обыск, Лавров вместе с работниками милиции отправился к дому Горобца.
Горобец, которого Юрий Никифорович увидел теперь впервые, сидя на стуле, жадно курил, молчал и глядел в пол.
Лавров долго и тщательно готовился к допросу Горобца, но приготовленные вопросы не пригодились, Горобец упорно молчал, вел себя нервно, как и при обыске, отводил глаза в сторону.
По нескольку раз в день вызывал Лавров Горобца на допрос, надеясь, что он в конце концов заговорит, но тот продолжал молчать.
Тогда Лавров изменил тактику.
«Попробую доказать ему, что это молчание бесполезно», — решил он. И когда однажды Горобца снова ввели в кабинет, взгляд его сразу упал на разложенные на столе документы: анонимки, листки прибытия, заключение экспертизы…
Горобец медленно поднял взгляд и впервые посмотрел в глаза Лаврову.
Показания Горобца дополнили картину преступлений Базаренко. Разговорившись, он с какой-то самоотверженной откровенностью, с мельчайшими подробностями рассказывал о тягчайших преступлениях, совершенных им вместе с Алексеем Базаренко.
— Да, — рассказывал Горобец, — Базаренко воровал на элеваторе зерно, которое я у него по дешевке покупал и сбывал на рынке. Потом я стал приходить ночью прямо к нему на пост. Он насыпал в мешки столько, сколько я мог донести. Раза три-четыре за ночь я к нему приходил. Однажды заметил меня Дронов, когда посты с Мокшиным обходил. Я как раз с мешком семечек от поста Алексея пробирался. «Стой», — кричит. Я мешок бросил — и бежать. А утром Базаренко рассказывал, что Дронов у него все допытывался, кто с его поста кражу совершил и как он этого не заметил» Скоро перевели Алексея в грузчики. Здорово он разбушевался тогда. Я его раньше таким не видал. Пришел к нему, а он пьяный за столом сидит. Марфу избил и выгнал, а сам водку хлещет. «Жечь, — говорит, — их гадов, убивать надо, как наши отцы делали». А сам аж зубами скрипит. Я говорю: «Брось, проживешь и без охраны». А он мне: «Разве в охране дело? У меня этот Дронов вот где сидит! — и на загривок показывает.
— Я его, — говорит, — еще мальчишкой убить думал, да не смог, а теперь уж не дам уйти…»
В тот вечер пьяный Базаренко рассказал Горобцу всю историю своего родителя и свою собственную.
— Схожие у нас жизни с ним были. Растравил он и мне душу, злобу расшевелил во мне. Да еще сказал — не знаю уж, правда это или нет, — будто Дронов ему сказал, что он знает, как мы вместе зерно воруем. Поверил я ему, и решили мы оба Дронова убить.
Оружия у нас еще не было, а ножом Алексей не хотел действовать. Не убьешь еще, говорит, недорежешь его сразу, быка здорового. Решили купить пистолет или ружье, а пока угрозу ему написали. Я и писал. Потом у одного проезжего на вокзале пистолет «ТТ» купил. В апреле это было. Только убивать не стали сразу — Алексей решил дождаться 1 мая. В праздник и убил его Алексей; я из дому вызвал, а Алексей стрелял в спину…
Но и на этом не успокоился Базаренко. Собравшись уезжать, он решил отомстить за отца и всем остальным его врагам. По его требованию Горобец, который теперь уже был крепко с ним связан, написал угрожающие анонимки Мокшину, Мельнику и Волошенко, которых Базаренко считал виновными в том, что отца приговорили к смертной казни. Поджигал хаты сам Базаренко, а потом в числе первых прибегал на пожар, чтобы не было на него подозрений.
— Один раз вместе мы с ним на пожаре были, — говорил Горобец. — Это когда Мельника спалили. Здорово Алексей радовался, когда хата горела, аж в глазах у него злорадство и бешенство были. Испугался я тогда, как взглянул на него. Когда уходили, он распрощался со мной и говорит: уеду завтра. И правда уехал. А ночью элеватор загорелся. Он, конечно, поджег, злоба его душила.
…Перед столом Лаврова сидит Базаренко — высокий худощавый мужчина неопределенного возраста, с подвижным лицом, настороженным взглядом.
Лавров спокоен. Кольцо неопровержимых доказательств сомкнулось вокруг преступника раньше, чем он успел это понять. Он еще ничего не знает, надеется спастись от настигающей его кары, неестественной улыбкой, чрезмерной подвижностью и словоохотливостью старается скрыть охвативший его животный страх.
— Да, пистолет действительно хранил, нашел в Ливнах и хранил, допустил такую непростительную ошибку. Такую глупость совершить, такую глупость! И ведь хотел сдать его в милицию, и сдал бы, конечно, сдал бы, да вот все дела… Откладывал все, а тут — обыск. И почему-то даже сюда привезли — зачем, почему? Мухи не обидел — и вот такая история! Ну, конечно, разберутся, разберутся!..
Лавров холодным взглядом в упор смотрит на преступника, поражаясь чудовищной фальши его поведения.
— В постановлении упоминается какое-то убийство, — с суетливым удивлением говорит Базаренко. — Какое убийство? Это же явная ошибка! Абсурд какой-то, честное слово…
— Замолчите, — произносит Лавров раздельно, четко. — Довольно… Достаточно! Посмотрите лучше это — заключение экспертизы. Видите? Из вашего пистолета убит Дронов. Его убили вы и Горобец, которому вы обязаны приобретением этого пистолета.
Улыбка сползает с лица Базаренко, и оно сразу становится злым и отталкивающим.
— Докопались, — произносит он с ненавистью.
И Лаврову кажется, что голос его шипит от бешеной злобы.
— Да, докопались! А вы что же думали — можно убить человека и остаться безнаказанным?
И, вызвав конвоира, Лавров коротко говорит:
— Уведите арестованного!
I
На ближайшем заседании исполкома горсовета должен был решаться вопрос об усыновлении Лазаревым его же родного сына. Но накануне в кабинет Лаврова раздался несмелый стук.
В дверях стоял смущенно улыбающийся Лазарев.
— Здравствуйте, товарищ Лавров.
— Здравствуйте. Вы что, разве не получили вызова на исполком?
— Да в том-то и дело, что получил, — все еще улыбаясь чему-то, сказал Лазарев и, подойдя к столу Лаврова, продолжал: — А сегодня чуть свет является бывшая жена моя. «За разводом, — говорит, — приехала. Давай развод — и все тут!» Замуж она собралась. И так мы, знаете, обрадовались, что приняли ее, как самого дорогого гостя. Она и сейчас у нас сидит.
— Что же, поздравляю вас, очень рад, — сказал Лавров. — Хорошо, что предупредили.
— А как же! Жена моя, настоящая, конечно, прямо из дому меня выгнала. «Беги, — говорит, — скорее, а то как бы прокурор зря время не потратил, может, говорит, готовиться будет к выступлению». Вот я и прибежал. Извините, конечно, за беспокойство.
Лазарев ушел, а Юрий Никифорович позвонил в исполком и попросил снять вопрос об усыновлении с повестки дня. Не успел он положить трубку, как стук в дверь повторился. «Видимо, забыл что-то», — мелькнуло в мыслях, но, подняв глаза, Лавров увидел перед собою пожилую скромно одетую женщину, с усталым смуглым лицом. Большие ее глаза смотрели на прокурора настороженно, даже с каким-то горьким недоверием, но Лавров не помнил, чтобы когда-то раньше видел эту женщину.
— Заходите. Слушаю вас, — сказал он, указывая посетительнице на стул.
— Моя фамилия Миронова, — тихо произнесла женщина и тяжело вздохнула.
Наступила пауза. Заметив волнение женщины, Юрий Никифорович нарушил молчание:
— Вы впервые в прокуратуре?
— В том-то и дело, что я уже в этом кабинете не помню, сколько раз была. А тут узнала, что прокурор у нас новый, и опять пришла. Пожалуйста, выслушайте меня внимательно. Не могу пожаловаться, Прохоров — он тоже меня не раз выслушивал, а вот проверить как следует мое заявление не сумел, поэтому и решения по нему принимал неправильные. Не понял он меня, сердца моего материнского… Да и не он один…
От волнения женщине трудно было говорить. Секунду помолчав, она продолжала:
— Видите ли, если выслушать все, что я должна сказать, все подробности, времени, конечно, много уйдет, может быть, больше часа. Так вы лучше сразу скажите, сможете или нет?
Лавров заглянул в журнал. Там было записано еще пять человек, ожидающих приема.
— А у вас есть время подождать? — спросил он.
— Сколько угодно! — горячо ответила она. — Лишь бы только добиться правды.
— Тогда хорошо… Я сейчас приму тех, кто меня ожидает, а потом мы с вами поговорим без помех, подробно. Согласны?
Женщина вышла из кабинета, а Лавров позвал секретаря:
— Мария Ивановна, какие есть материалы по жалобе Мироновой?
— Материалов много, а что толку! Эта гражданка ищет ветра в поле. Сейчас я вам принесу все, что у нас есть по ее жалобе.
Прием посетителей продолжался. Вошла не по сезону легко одетая женщина. Присаживаясь, тихо заплакала.
— Что случилось? — спросил Лавров.
— Я приехала с мужем. Его сюда перевели… Не думала о плохом, а вот… он меня оставил. А куда мне… на шестом месяце беременности? Уехала бы, так некуда. Ходила на завод, честно сказала директору, что жду ребенка, а он говорит: «Нам таких не надо». Я по специальности бухгалтер, а на заводе как раз требуется бухгалтер.
Лавров пролистал трудовую книжку женщины, связался по телефону с директором завода, напомнил ему, что, кроме его воли, существует еще и законодательство о труде, обязательное для всех граждан. Директор сначала возражал, но затем заявил, что поручит отделу кадров «разобраться».
Положив трубку, Юрий Никифорович обратился к женщине:
— Идите на завод, подайте заявление. Я прослежу…
Затем появилась сразу группа молодых рабочих. Они принесли жалобу, в которой писали:
«Мы живем в общежитии, давно зима, а у нас еще печей не топят, до сих пор в окнах двойных рам нет. В комнате семь человек, а табуреток только две. На производстве частые простои: то кирпича нет, то цемент вышел. Значит, сиди и жди, а в итоге заработок 150—180 рублей. Просим вмешаться».
Юрия Никифоровича жалоба встревожила, но вида он не подал, а только записал на листке календаря:
«Двенадцатого в строительном тресте проверить причины простоев, соблюдение законов о труде, жилищные условия рабочих. Проверку произвести совместное профсоюзной организацией».
После всех посетителей Лавров пригласил Миронову.
— Вот теперь я слушаю вас…
Женщина начала свой рассказ:
— В 1922 году я вышла замуж за Сергея Васильевича Миронова. В 1924 году, когда мы жили на Урале, у нас родился сын Володя. В 1928 году муж умер. Я осталась одна с четырехлетним сыном и переехала в Грозный к своей матери и сестре. Они помогали мне воспитывать мальчика, а я пошла работать бурильщицей. Володя окончил семилетку, стал учеником слесаря. В начале Отечественной войны мы переехали на Волгу, в Куйбышев. Здесь сын поступил работать в автобронетанковую ремонтную базу слесарем. Потом его направили в длительную командировку в прифронтовую полосу. Там он был ранен и оказался в госпитале в Лазаревке. Я поехала в Лазаревку, и мне разрешили перевезти Владимира в госпиталь города Грозного.
По выздоровлении Владимир был зачислен в танковую школу. В 1943 году он снова ушел на фронт. Сама я стала работать в госпитале, находилась почти все время на фронте. За два месяца до окончания войны я заболела, и меня отправили домой. Едва добралась до квартиры, как получаю извещение, что сын мой погиб смертью храбрых при форсировании реки Одер и похоронен на территории Германии… Поверьте мне, товарищ прокурор, я в те годы пролила реки слез…
Миронова вытерла носовым платком бегущие по щекам крупные слезы и глубоко вздохнула.
— Ну что ж, осталась одна… Немножко пришла в себя, опять устроилась на работе. Встретился мне человек, присмотрелась, вижу — не плохой. Я вышла за него замуж, переехали мы сюда. Но горе мое меня и здесь никогда не оставляло.
Помолчав, она заговорила горячее, но не сбивалась, не повторялась — видно было, что не раз уже рассказывала свою историю.
— Года полтора тому назад иду я по улице Восточной, вижу, возле водонапорной колонки стоит молодой мужчина с ведрами. Я случайно взглянула на него, и, знаете, товарищ прокурор, меня как током ударило. До того родным и знакомым показалось его лицо, что захотелось крикнуть: «Володя, сынок!» Но что-то будто сковало меня, и я не смогла выговорить ни слова… Тем временем парень ушел с ведрами во двор, захлопнул калитку. Я думаю, дай хоть примечу, какая калитка. Смотрю — возле щеколды зеленой краской намазано. Постояла я, постояла, собралась с духом, да в эту калитку. А там домов много. Смотрю, стоит женщина, чистит половички. Я спросила: «Володя Миронов здесь живет?» Женщина безучастно глянула на меня и ответила: «Нет здесь такого». Я ее еще раз спрашиваю: «Ну как же, неужели вы не знаете Володю?» Женщина, не переставая трясти половики, сердито сказала: «Я здесь знаю всех жильцов. Говорю, нет у нас никакого Миронова. Что еще надо?»
Вышла я за калитку, постояла возле нее еще немного, да так и ушла.
С того дня я как завороженная хожу. Несколько раз к той калитке подходила, стояла подолгу, но его не видела. Иду по улице, вглядываюсь в лица прохожих — нет его. Я уж думала, может, это мне показалось? Но нет, я же помню! Своими глазами видела…
Миронова умолкла. Затем с горечью в голосе продолжала:
— Недели через полторы на базаре я вновь увидела то же лицо…
Лавров посмотрел на женщину. Глаза ее болезненно расширились, между бровями легла глубокая складка. Казалось, вот-вот она скажет что-то страшное.
— Да, да! Это же лицо. Он стоял с протянутой рукой и просил подаяния. На нем была старая шинель. Я стала против него и решила: пока не узнаю всего до конца, не уйду отсюда! Смотрю: серые большие глаза, сам еще молодой, а в глазах, во всем выражении лица какая-то пустота, усталость. Думаю про себя: «Нет, ошибаюсь я, у моего Володи был такой стремительный, такой живой взгляд!..» Отошла немного подальше, встала сбоку — нет, вижу, Володя! И нос его, и ухо, и волосы… Постояла я, постояла, а потом подошла и спросила: «Вы Миронов?»
Он повернул ко мне голову, убрал протянутую руку, но ничего не ответил. Я еще раз его спрашиваю: «Миронов?» Он молчит, а глаза сделались какими-то задумчивыми. Почему он меня не признает? Он же не маленький был, когда мы расстались. Нет, наверное, ошибаюсь. Сорвать бы, думаю, с этого лица пустоту — вот тогда и был бы мой Володя.
«Где вы живете?» — спрашиваю. Он опять молчит. Ничего я не добилась. А так хотелось хоть голос его услышать!
Постояла еще, не помню сколько времени, а потом пошла с базара, душа у меня страшно заныла. От переживаний я заболела. Прихожу домой, рассказываю мужу, а он мне говорит: «Брось ты все это! Что ты цепляешься к каждому прохожему, ты же получила извещение, что сын твой погиб!»
И все же я жила мыслью, что сын мой нашелся. Что-то неладное с ним произошло, но это — он. И я должна все выяснить, вернуть его к жизни.
С тех пор я ежедневно ходила на тот базар и каждый раз видела его. И чем больше всматривалась, тем все роднее он мне становился.
Однажды, не выдержав, я подошла к нему со слезами на глазах и сказала: «Володя! Что же ты, не признаешь? Ведь я твоя мама!» А он опять молчит. Потом ответил мне таким хриплым, чужим голосом: «Если хотите знать, кто я, приходите на квартиру: Восточная, 19».
В тот же вечер я отправилась по этому адресу. Зашла в ту самую калитку, что находилась против водонапорной колонки. Владимир стоял во дворе. Увидев меня, весь задрожал, заплакал, жестом показал на дверь одного дома. Я подошла к двери и зову его, а он не идет. Тогда я вернулась к нему, хотела с ним поговорить, а он — в сторону от меня. Думаю, если он живет не один, хоть что-нибудь узнаю от людей. На мой стук в дверь послышалось: «можно». Я вошла. В комнате сидела женщина и перебирала какую-то старую обувь. Я ее спросила: «Разрешите с вами поговорить?» А она на меня уставилась темными неподвижными глазами и жестко ответила: «О чем нам говорить?»
Вы понимаете, товарищ прокурор, мое состояние в тот момент? Я уже не помню подробностей разговора, только помню, что я ей сказала: «Володя — мой сын, и я не допущу, чтобы он ходил и побирался по миру!» Эта женщина на меня накричала, старалась оскорбить. «Никакого Володи здесь нет, — кричала, — а есть Глазырин Игорь — мой муж! Он из Ростовской области. Мы давно живем! Я и мать его знаю! А ты еще тут какая-то самозванка объявилась. Уходи отсюда!»
Я вышла из комнаты, хотела с Володей все-таки поговорить, но его на дворе не оказалось. Так и ушла ни с чем.
На другой день утром я попросила свою знакомую пойти вместе со мной на базар. Я хотела, чтобы она с ним поговорила, рассчитывала на то, что она — человек посторонний, сумеет спокойнее, без волнений выяснить подробности его жизни, а главное узнать, кто же он?
Женщина охотно согласилась помочь мне. Застали мы его прямо у ворот базара и едва увидели, как моя знакомая оттащила меня в сторону и говорит: «Так это он? Господи, — говорит, — я его уже давно приметила: молодой, а милостыню просит! Странно все-таки… Но люди мне рассказывали, что это жена его посылает. А когда он приносит мало — она его бьет. Вы отойдите куда-нибудь, я подам ему рублик и попробую что-нибудь выведать».
Спряталась я за продовольственную палатку, сижу на каком-то ящике, жду. Минут через двадцать она подходит и рассказывает, что фамилия его Глазырин. Во время войны был контужен, находился в госпитале. Долгое время ничего не слышал и даже не мог разговаривать. В таком состоянии он в 1945 году бежал из госпиталя, скитался, где попало, а в начале 1947 года на одной из станций Ростовской области был снят с поезда, как безбилетный. На вокзале милиционер потребовал от него документы, их не оказалось. Неподалеку стояла неизвестная женщина. Она сказала милиционеру, что документы этого инвалида находятся у нее в доме, и повела его в пристанционный поселок. В доме гражданки Глазыриной ему дали свидетельство о рождении на имя Глазырина Игоря Ильича, 1924 года рождения, забрали у него все деньги, какие он имел. В этом же доме ему сказали, что паспорт он сможет получить в другом районе. Так он и сделал. Затем женщина, с которой он сейчас проживает, привезла его сюда в 1950 году, зарегистрировала с ним брак, приняла тоже фамилию Глазыриной. Сама она нигде не работает, а он то в городе, то по поездам нищенствует. Получает пенсию, как инвалид.
Миронова умолкла.
— Что же произошло дальше? — задал Юрий Никифорович первый за все время беседы вопрос.
— После этого я решила обратиться в советские органы. Просила помочь мне разобраться во всей этой запутанной истории, тщательно проверить, кто этот человек, в котором я признаю своего сына. Меня многие убеждали, что я обозналась, но сердце говорит другое. И пока я не буду твердо знать, кто этот человек, я не успокоюсь.
— Правильно, — поддержал прокурор.
— За время проверки моего заявления в горисполкоме и милиции эта женщина, жена его, подала на меня заявление, что якобы я, имея корыстную цель получать повышенную пенсию на него от военкомата, отбираю у нее законного мужа. Милиция очень быстро провела проверку ее заявления, и в деле оказались показания другой матери, его сестер и даже двух соседей, опознавших по фотографии Владимира как дефективного Игоря Глазырина. Более того, прокуратура провела дополнительное опознание Владимира мужчиной и женщиной, проживающими в совхозе соседнего района. Женщина, которая опознала Владимира как Глазырина, заявила, что он ее племянник, сын сестры, проживающей в Ростовской области, дефективный от рождения. Ее муж подтвердил такое заявление. Владимир заявил тогда, что я ему не мать, а в них признал тетю и дядю.
— Я не могла на этом успокоиться, — со слезами на глазах говорила Миронова. — И сейчас продолжаю настаивать на том, что он — мой родной сын. Но как избавить его от страха перед этими людьми? Мне не удалось этого добиться. Однажды Владимир даже признался, что узнает меня, но сказал, что боится своей жены, так как она угрожает ему убийством. Товарищ прокурор, как восстановить Володины документы? Ведь он действительно Владимир Сергеевич Миронов, а милиция вынесла такое заключение… — и с этими словами Миронова положила на стол документ.
Лавров прочитал вслух:
«Опознание гражданкой Мироновой Дарьей Васильевной гражданина Глазырина Игоря Ильича родным сыном своим Мироновым Владимиром Сергеевичем является неправдоподобным, а поэтому считать его Глазыриным Игорем Ильичом, 1924 года рождения, уроженцем Ростовской области, дефективным с детства. Материал проверки производством прекратить и сдать в архив».
Под документом стояли три подписи работников милиции.
— Это заключение вынесено на основании ложных показаний заинтересованных лиц, оно не соответствует действительности, — продолжала Миронова. — Эта женщина будет и дальше издеваться над ним. И я, родная мать Владимира, обязана вырвать сына из этого ада, поместить его в госпиталь, лечить. Я верю, что его еще можно вылечить.
Женщина беззвучно зарыдала.
Наступила долгая пауза. Юрий Никифорович собирался с мыслями. Рассказ Мироновой произвел на него сильное впечатление. Когда женщина несколько успокоилась, Лавров сдержанно, но успокаивающе заговорил:
— Вы, конечно, понимаете, сейчас я вам не могу сказать что-либо определенное. Дело трудное и очень необычное. Вот у меня на столе лежат материалы проверки вашего заявления, множество заявлений гражданки Глазыриной, жены человека, о котором идет речь. Мне необходимо все это тщательно проверить. Ведь для того, чтобы сказать, что это действительно ваш сын, я должен иметь неопровержимые доказательства. Поэтому сегодня я обещаю вам лишь одно — провести всестороннюю проверку, такую проверку, чтобы у меня самого не осталось никаких сомнений в правильности вывода. Но на это нужно время…
— Если вы объективно, вдумчиво подойдете к этому делу, не сомневаюсь, что вы признаете Владимира моим сыном, — уверенно сказала Миронова.
— Окончательное решение таких вопросов принадлежит народному суду, — возразил Лавров.
— Почему же милиция дала такое заключение?
— Очевидно, по ошибке. В данном случае милиция превысила свои права и подменила собою суд. Но не в этом дело. Условимся так: я ознакомлюсь со всеми материалами, затребую из милиции все, что у них есть, и вызову вас. У меня наверняка будут к вам вопросы.
Зазвонил телефон.
— Юра? Что же ты не идешь?
— Иду, иду, Верочка…
Звонила жена. Вот уже около месяца Лавров с семьей жил в новой квартире и чувствовал себя счастливым, как всегда вблизи семьи. Правда, Сашку он видел очень мало: мальчик рано убегал в школу, а когда Юрий Никифорович возвращался, — чаще всего или спал, или же собирался спать. Зато по воскресеньям они не расставались, вместе бродили, ездили за город. «Ничего, Сашка, — обещал Юрий Никифорович сыну, — вот отпустят вас на каникулы, тогда мы с тобой вволю нагуляемся…»
— Как же, нагуляешься с тобой! — недоверчиво и недовольно бурчал Сашка. — В кино и то сводить не можешь, а там про Тимура идет…
— Вот в воскресенье и сходим, — обещал отец.
— Да ведь воскресенье-то вчера было, — говорил Сашка. — Жди теперь…
…Уходя из прокуратуры обедать, Юрий Никифорович сказал секретарю:
— Мария Ивановна, попросите Корзинкину, чтобы она запросила из милиции все, что там есть по заявлениям Мироновой и Глазыриной, и, когда я вернусь, зашла ко мне.
Во второй половине дня Александра Мироновна Корзинкина появилась в кабинете Лаврова.
— Вот материалы, — сказала она, кладя на стол увесистую папку. — Только не знаю, Юрий Никифорович, что вы с ними будете делать. Ведь решение по делу принято совершенно правильное. Иного и быть не могло. Одних прямых показаний восемь: родной матери Глазырина, его сестер, соседей. Тетка с мужем тоже подтверждают. Кстати, опознание Глазырина его теткой и ее мужем я проводила лично. Они категорически утверждают, что Гора Глазырин действительно их родной племянник. В материалах есть веские доказательства, а у Мироновой одни слова: «Верните сына, верните сына!..» Что-то нехорошее тут кроется, Юрий Никифорович. И зачем нам копаться в делах, давно решенных? И так-то едва управляемся…
— Александра Мироновна, — начал Лавров, терпеливо выслушав своего помощника. — Я ведь вам не высказал своей точки зрения по поводу того, правильное или неправильное решение приняли милиция и прокуратура. А ведь если говорить о форме, то вопрос решался неверно: нужно было, не принимая никаких решений, рекомендовать гражданке Мироновой обратиться в суд. Впрочем, это и сейчас еще не поздно. Вот проверим…
— Вы и в самом деле хотите заниматься проверкой этих материалов? — перебила Лаврова Александра Мироновна.
— Обязательно! Причем не я один, а мы с вами, — улыбнулся Лавров. — Разработаем вместе план и приступим к проверке. Только сначала я хотел бы, чтобы вы отказались от прежних выводов. Я не знаю, верны они или нет, но прошу вас: внушите себе, что вы никогда не знакомились с этими материалами и начинаете проверку по вновь поступившему заявлению.
— Я бы, Юрий Никифорович, все-таки попросила вас не поручать мне проверку этого заявления. Я уже им занималась, и у меня сложилось определенное мнение. Есть же другие помощники. Если моей проверке вы не доверяете, пусть кто-то еще возьмется…
— Так вы что, обиделись? — прервал Корзинкину Лавров. — Вот уж совершенно напрасно! Поймите, Александра Мироновна, что если бы я вам не доверял, то не настаивал бы именно на вас. А лишняя проверка не помешает. Ну, допустите хоть на секунду, что Миронова права…
— Не допускаю, — в свою очередь прервала Корзинкина Лаврова. — Однако — дело ваше, и я, конечно, выполню ваше указание.
Она вышла из кабинета, а Лавров задумался: «У Корзинкиной, конечно, аргументы веские, это так… А у Мироновой? Ведь, кроме заявления о том, что это ее сын, у нее действительно ничего нет! С другой стороны — зачем он ей? Подозрение в корысти слишком мало вероятно — какая уж тут корысть брать в дом больного человека, ухаживать за ним? Если сын — одно дело, а так брать на себя такую обузу не каждый станет…»
Лавров вспомнил просьбу Корзинкиной передать проверку этого заявления другому работнику. «Что ж, может, она и права? Может, поручить эту работу кому-то еще?» Но тут же Юрий Никифорович возразил себе: «Нет, если есть хоть один шанс за то, что первая проверка была неверной, — это послужит Корзинкиной хорошим уроком, собьет с нее излишнюю веру в собственные выводы и заключения. Работник она еще молодой, ей такой урок пригодится».
Был четвертый час дня. Лавров отложил в сторону материалы по заявлению Мироновой и, пригласив следователя, выслушал, как идет следствие по делу о недавнем хищении из магазина.
Раздался телефонный звонок. Лавров взял трубку:
— Слушаю вас.
— Говорит Орешкин, — донеслось из трубки. — Здравствуй!
— Здравствуйте, товарищ Орешкин, — ответил Лавров.
— Я вот только что пришел в горотдел и мне доложили, что ты истребовал от нас материал по жалобам Мироновой и Глазыриной?
— Да, этот материал у меня, — сказал Лавров.
— Любопытно, зачем он тебе? Все настолько проверено, что там больше нечего делать. В горком партии доложено. Тут все ясно. Миронова просто польстилась на пенсию за этого инвалида. Но мы ее раскусили! Нас не проведешь! Кстати сказать, материал был и в краевом управлении милиции, так что наше решение везде признано правильным. Она уже жаловалась. Жалоба даже поступила из министерства внутренних дел. Краевое управление составило обстоятельную справку и послало ее в министерство. Там тоже согласились с нами. Если ты намерен заниматься проверкой — это будет напрасный труд.
Лавров терпеливо все выслушал и сказал:
— Я еще не ознакомился с материалом, не знаю, как и в какой мере буду проверять эту жалобу. Но ясно одно: жалоба заслуживает того, чтобы ею заняться, тем более, что по форме она разрешена неправильно…
— То есть как? — не понял Орешкин.
— Только суд мог окончательно разрешить жалобу Мироновой.
— От этого ничего не изменится! Материалы одни и те же, а кто решал — не суть важно, формалистика! — заявил Орешкин.
— Не формалистика, а процессуальная форма, которая, кстати сказать, для соблюдения законности имеет иногда решающее значение, — возразил Лавров.
Этот разговор произвел на него неприятное впечатление.
Тщательно изучая все материалы дела, Юрий Никифорович поставил перед собой задачу: проверить версию, что Глазырин Игорь — сын Мироновой Владимир. Если она не подтвердится, останется в силе первое решение, и тогда необходимо будет убедить Миронову в ее ошибке.
В деле действительно оказались все те документы, о которых говорила Корзинкина. И Лавров подумал, что, если бы не беседа с Мироновой, он и сам, пожалуй, безоговорочно поверил бы этим документам. Но нет… Она работает, муж работает, зачем им его пенсия? И зачем брать в одну комнату больного человека, да еще чужого?..
Лавров вчитывался в официальное извещение командира воинской части о гибели танкиста Владимира Миронова. Как опровергнешь этот факт? Правда, кое-что Глазырин все-таки о себе рассказал. Может, удастся создать такую обстановку, которая расположила бы его к искренней беседе? И, может, в такой беседе выявится какой-либо нужный штрих или он вспомнит какое-нибудь событие из своей прошлой жизни…
Снова и снова вчитываясь в документы, Лавров обнаруживал в них некоторые сомнительные моменты. Почему, например, этот самый Глазырин получал паспорт не в своем районе?..
А вот копия письма Мироновой гражданам деревни, где проживает семья Глазыриных:
«Люди добрые, матери, отцы! Простите, я не знаю ваших фамилий, но хочу просить вас, помогите мне! Мой сын Владимир Миронов был в армии и получил тяжелое ранение. Больной он попал в вашу деревню, в семью Глазыриных, которая отдала ему документы своего сына Игоря. Сын мой все рассказал моей знакомой, и вот я хочу спросить: вы же видели его, когда он приезжал к вам в деревню. Похож он на их Игоря или нет? Может быть, вы слыхали, где их Игорь и в каком году его не стало. А я вот, несчастная мать, теперь переживаю и не знаю, как помочь своему сыну. Прошу вас ответить мне. Люди добрые, не посчитайте за труд, ответьте!
Лавров откинулся на спинку кресла. «Да-а, в письме нет фальши, в нем звучит голос матери… Миронова обращается к людям, она верит в их честность и порядочность, она просит у них помощи». Но вот и другое письмо, в нем категорически утверждается, что человек, о котором идет речь, действительно Глазырин, родом из такой-то деревни. Автор письма сообщает о себе:
«Я житель деревни, где родился Глазырин Игорь. Я работаю все время на ответственных должностях исполкома райсовета. Игорь приезжал с женой, заходил к нам. А ту гражданку, которая якобы опознает его за своего сына, давно бы следовало привлечь к ответственности. Она следственные органы вводит в заблуждение…»
Лавров колебался: с чего же начать? Все, что угодно, но Миронова честна в своем поведении, это ясно. Остается другое: женщина впала в глубокое заблуждение, внушила себе, что Глазырин — ее сын, и не может расстаться с этой навязчивой идеей. Значит, тем более необходимо тщательнейшим образом все проверить, и если она действительно ошибается — самой неопровержимостью фактов доказать ей ее ошибку.
«Может попытаться всесторонне исследовать Глазырина, установить природу его психического расстройства? Хороший, вдумчивый врач, пожалуй, сумеет определить, врожденный это психоз или последствие контузий? В этом последнем случае больного надо пытаться лечить. Кто знает, возможно, что удастся хоть сколько-нибудь восстановить его память, наладить речь. Врачей — невропатолога и психиатра — надо, конечно, посвятить в суть дела. Случай настолько необычный, что может их заинтересовать…»
«Но как положить Глазырина в больницу? Ведь он еще должен этого захотеть! Надо через участкового врача постараться убедить его в необходимости лечения. А пока он будет лежать, мы пошлем ряд запросов, в частности, в справочное бюро Министерства обороны: находился ли этот человек на излечении в госпиталях? Нужно будет спросить Глазырину и Миронову относительно индивидуальных примет на теле их сына — мать не может не помнить их, если они есть. А врач потом, при осмотре, сумеет убедиться в истинности показаний».
На другой день Лавров сказал Александре Мироновне:
— Теперь, когда я не раз и не два прочитал материалы по заявлению Мироновой и взвесил все обстоятельства, могу сказать, что нам с вами предстоит кропотливая работа. Я хотел бы, чтобы и вы, Александра Мироновна, еще раз посидели над этими материалами, подумали.
Он поделился с Корзинкиной своим планом.
— Но как бы нам уложить его в больницу? — спросил Юрий Никифорович. — Не попробовать ли через собес? Мы можем ввести их в курс дела, собес обратится за путевкой для своего подопечного больного, и тогда уже дело будет только за самим Глазыриным. Ему предложат подлечиться — зачем бы он стал отказываться?
— Хорошо, я попробую, — ответила Корзинкина.
— С врачами поговорите, Александра Мироновна, Объясните им, что нам нужно иметь не только диагноз, — это само собой. Не менее важно другое: создать больному такую обстановку, такие условия, чтобы он хорошо себя чувствовал, не спешил выписаться. Надо, чтобы с ним терпеливо и мягко беседовали, вызывали его на разговоры, рассказы о себе, о своем прошлом. Не навязчиво, конечно, а деликатно, с необходимым чувством такта. Если такой ход окажется реальным, если Глазырин «разговорится», врачи и сестры после бесед с ним должны записывать хотя бы главное…
Уже к концу этого дня Корзинкина доложила Лаврову, что с заведующим горсобеса, психиатром и невропатологом она договорилась. Все трое очень заинтересовались материалом и обещали отнестись к поручению со всей серьезностью. Если не завтра, то послезавтра Глазырин будет помещен в больницу, это сделать совсем просто, так как оказалось, что участковый врач уже не раз хотел положить его на исследование, да все не было места.
— Подпишите, пожалуйста, запрос в справочное бюро Министерства обороны, — попросила Александра Мироновна и положила перед Лавровым бумагу.
Подписав документ, Лавров снова обратился к Корзинкиной:
— Сегодня я просил Миронову зайти к вам. Вы спросите у нее, пожалуйста, не помнит ли она каких-либо характерных индивидуальных примет на теле ее сына? А вторую мать, Глазырину, мы, пожалуй, не будем запрашивать об этом — бессмысленно: она расспросит об этом свою невестку и чужие показания выдаст за свои. Это только собьет нас с толку. Если какие-то приметы есть и если Миронова верно назовет их, это будет уже кое-что, не правда ли, Александра Мироновна?..
II
Проверку положения в тресте нельзя было откладывать. Лавров позвонил в горком партии.
— Здравствуйте, товарищ Туманов. Мы хотим приступить к проверке того, как соблюдается законность в городском строительном тресте. Я хотел узнать, не поступали ли к вам какие-либо тревожные сигналы от рабочих этой организации?
— Положение в тресте мы знаем, — ответил заведующий промышленным отделом Туманов. — Недостатков там хватает. Вот займитесь проверкой, а потом посоветуемся. Надо предпринять что-то радикальное.
— В таком случае, у меня к вам, товарищ Туманов, будет просьба. Я хотел бы привлечь к этому делу и профсоюзных работников, причем не только из строительного треста, а и с других предприятий. Так, я полагаю, мы большего сумеем добиться.
— Пожалуй, — поддержал Туманов.
— Так не порекомендуете ли вы нам таких товарищей? Это дня на три, не больше.
Туманов немного подумал и назвал Лаврову фамилии нескольких профсоюзных активистов.
Договорившись с ними, Юрий Никифорович занялся составлением плана предстоящей проверки. Он перечитал имеющиеся в прокуратуре жалобы, дела, восстановил в памяти ряд положений из законодательства. «Остальное подскажут товарищи из профсоюза, — решил он. — Им многое виднее…»
В десятом часу утра он был уже в строительном тресте и, познакомившись с управляющим, объяснил ему цель своего прихода.
— Очень приятно, — ответил Бессонов. — Садитесь, пожалуйста.
— Много жалоб на нарушение законности поступает к нам от ваших рабочих, — сразу начал Лавров.
— Жалобы? На нарушение законности? Какой законности? — недоумевал управляющий треста.
— Советской законности, — ответил Юрий Никифорович.
— Не-ет, таких фактов вы у меня не установите!
— Был бы очень рад, — заметил Лавров.
— А как и что будете проверять? — снова спросил Бессонов.
— Очевидно, товарищи скоро подойдут, вот мы вместе и обсудим план действий.
Кабинет у управляющего трестом был чрезвычайно просторен, с лепным потолком, стенами под дуб. На письменном столе красовался «антикварный» чернильный прибор с фигурками, позолоченными рапирами, теннисными ракетками и веслами. Бронзовые подсвечники, стаканчики и подносики являлись, видимо, приложением к уникальному прибору.
Вскоре подошли члены комиссий.
— Вы не знаете, — обратился Лавров к Бессонову, — секретарь парткома и председатель постройкома сейчас у себя?
— Должны быть у себя, — ответил Бессонов. — Я их вызову.
— Не стоит. Мы, пожалуй, сами пройдем к секретарю парткома Шевцову и там поговорим.
— Да, не-ет! Там очень маленькая комнатка, — возразил Бессонов. — Заседания партбюро мы обыкновенно проводим здесь…
Но Лавров уже встал. Встали и остальные. Только Бессонов продолжал сидеть.
— Хотелось бы и вас, товарищ Бессонов, видеть на этом маленьком совещании.
Бессонов вышел из-за стола и направился впереди группы.
В течение трех дней участники бригады, созданной по инициативе прокурора города, проверяли положение дел в строительном тресте. Разговаривали с людьми, проверяли условия их работы, жилищно-бытовые условия, соблюдение законодательства о труде. Когда проверка подходила к завершению, были осмотрены все общежития, столовые, клуб. Юрий Никифорович интересовался тем, соответствуют ли законам приказы по тресту, в каком состоянии техника безопасности, как охраняется социалистическая собственность. В эти дни он бывал в прокуратуре не более полутора-двух часов.
Проверка подходила к концу. По инициативе Лаврова члены бригады периодически собирались, советовались. По окончании работы они обсудили все материалы и сообщили руководителю треста о замеченных недостатках.
— У вас, товарищ Бессонов, есть возражения? — спросил Лавров.
— Очевидно, будут. Но для этого мне надо покопаться в документах.
— Документы — дело хорошее, — согласился Лавров, — но они не заменяют общения с людьми. Оно дает больше. Я, например, пришел к твердому убеждению, что многое у вас в тресте делается в обход законов. Об этом говорят люди и факты. Как вы, товарищи, считаете? — обратился Лавров к членам бригады.
Все подтвердили справедливость этих выводов.
— Мы ознакомили вас, товарищ Бессонов, с результатами проверки, — продолжал Лавров. — Выводы будем делать не мы, но одно могу сказать: объяснение предстоит серьезное. И я думаю, что вам не стоит дожидаться этих выводов, а гораздо полезнее будет сейчас же принимать меры к устранению тех недостатков и нарушений законности, с какими мы здесь столкнулись.
Через три дня прокурор Лавров в присутствии всех членов его бригады и Туманова информировал секретаря горкома партии Давыдова о результатах проведенной проверки.
— …В тресте грубо нарушается трудовое законодательство, — говорил он. — Управляющий позволяет себе незаконно увольнять рабочих и служащих. В прошлом году Бессонов незаконно уволил одиннадцать человек, а суд их всех восстановил на работе. В этом году он незаконно уволил еще шесть человек. Бессонов делает все, что хочет. Работницу Никулочкину, например, он уволил только за то, что, будучи беременной, она отказалась от перехода на другую, более тяжелую работу. Народный суд восстановил Никулочкину, но, вместо того, чтобы сделать из этого факта правильные выводы, Бессонов завел судебную тяжбу, обжаловал решение в краевой суд, а когда и краевой суд подтвердил — в течение двух месяцев не допускал Никулочкину к работе.
— В тресте игнорируются правила техники безопасности, — продолжал прокурор. — Мы установили, что количество травм на производстве увеличилось: в прошлом году было двенадцать случаев, в этом году уже пятнадцать. И не во всех случаях материалы передаются в следственные органы. Отсутствует охрана труда подростков. Они работают столько же, сколько взрослые. За шесть месяцев этого года не было случая, чтобы зарплата выдавалась своевременно, ее задерживают иногда на восемь-десять дней. Спецодеждой рабочие не обеспечены. Бессонов систематически допускает сверхурочные работы без ведома профсоюзных органов. А когда мы разобрались, то оказалось, что вообще никакой необходимости в сверхурочной работе нет. Рабочие очень часто простаивают из-за неорганизованности и необеспеченности строительными материалами. Двадцать пять процентов простоев! Понятно, как сказывается это на заработках рабочих. Наряды на работы выписываются, как правило, после выполнения работ, что тоже ненормально. Профсоюзная и партийная организации мало и плохо работают с народом. Только в этом году трое рабочих треста привлечены к суду за хулиганство, четверо — за хищение социалистической собственности, двое — за другие преступления. Причем случаи эти проходят мимо администрации и общественности, на них никак не реагируют…
Лавров рассказал и о том, что в тресте допущены растраты. У заведующего складом Медведева, например, обнаружена была недостача на сумму 18 тысяч рублей. А материалы ревизии лежат в тресте шестой месяц и не передаются в следственные органы.
— Установлена система приписок к выполненному объему работ, — говорил далее прокурор. — Молодежные общежития в плохом состоянии: не во всех окнах есть стекла, в комнатах холодно, жилая площадь распределяется неправильно. Например, личный шофер товарища Бессонова, одинокий, холостой парень, получил двухкомнатную квартиру со всеми удобствами, а начальник участка, инженер-строитель, имеющий жену и двух детей, живет в пятнадцатиметровой комнатке. Сам Бессонов плохо заботится о культуре и быте коллектива строителей, а профсоюзная организация да и партком занимают позицию созерцателей.
— Да-а, ничего себе обстановка в тресте! — выслушав Лаврова, заметил Давыдов. — О каком же выполнении плана строительства может идти речь, если в тресте такое ненормальное положение? Придется нам ставить этот вопрос на очередном заседании бюро. Вы, товарищ Лавров, оставьте нам, пожалуйста, материалы проверки.
— Видите ли, Семен Сергеевич, у меня был несколько иной план, — сказал Лавров. — Не целесообразнее ли вначале выступить на открытом партийном собрании строителей? Мы доложим народу результаты, рабочие сами оценят деятельность их руководителей. Я уверен, что такое собрание даст нам дополнительный материал. А уж потом, все вместе, можно будет вынести на заседание бюро горкома. Да и Бессонова полезно послушать. Пусть сначала отчитается перед своим коллективом, а уж потом перед бюро…
Давыдов посмотрел на Туманова, как бы спрашивая его мнения, и Туманов тут же встал.
— По-моему, Юрий Никифорович прав, — сказал он. — Ведь такое собрание много нам даст, мы будем прежде всего знать, как оценивает положение дел в тресте сам коллектив строителей.
— Верно, — согласился и Давыдов. — Мы приедем на это собрание, а товарища Лаврова попросим доложить о работе бригады. Условились?
И, обращаясь к Туманову, Давыдов попросил его согласовать с секретарем парткома Шевцовым день и час собрания.
III
Через четыре дня Корзинкина сообщила Лаврову, что Глазырин в больнице.
— Знаю, — ответил Лавров, — ко мне час назад приходила его жена, возмущалась. Она, видимо, догадывается, что проверка жалобы Мироновой возобновлена. Говорила, что они должны были поехать к нему на родину, а тут вдруг является участковый врач с путевкой. В общем, жаловалась мне, кричала, грозила…
— И что же вы ей ответили?
— Да ничего! Сказал, что когда больного человека кладут в больницу, надо благодарить, а не жаловаться на врачей. Но ее это не удовлетворило, и, уходя, она заявила: «Я буду писать дальше. Вы хотите загубить человека. Вы издеваетесь над ним» — и тому подобное. Миронову «помоями» обливала. Вообще она производит тяжелое впечатление. Вам не кажется?
— Да, как говорится, «у злой Натальи все люди канальи». Ведет она себя действительно странно, работать не хочет, ссылаясь на больного мужа, а фактически сидит на его шее. Но это все — субъективные ощущения и впечатления. На них мы не можем строить свои выводы: нужны доказательства.
— Да я и не собираюсь, — сказал Лавров. — Но иной раз и интуиция приходит на помощь. Документ можно и подделать, мы с вами это знаем. А вот личного впечатления о человеке искусственно не создашь, хотя проверять это впечатление, конечно, необходимо.
Александра Мироновна достала из кармана кителя какую-то бумагу, положила перед Лавровым.
— «Диагноз — хронический энцефалит, — вслух начал читать он. — На наружной поверхности правой голени рубец 5 на 3 и на наружной поверхности левой стопы рубец 2 на 2, по-видимому, после слепых осколочных ранений».
В справке было приписано, что «причинной связи инвалидности с пребыванием на фронте не установлено ввиду отсутствия документов, определяющих личность».
— Все это пока предположительно, неопределенно, — пояснила Корзинкина. — Слишком мало времени прошло. Но одну новость я вам уже сейчас могу сообщить: под левой лопаткой у Глазырина есть родимое пятно, о котором мне говорила и Миронова. Правда, она никак не могла вспомнить под левой или под правой, но, что пятно есть, сказала и просила меня записать.
— Ну, это уже кое-что, — задумчиво сказал Юрий Никифорович… — Что ж, будем действовать дальше. Только не следует торопиться…
Прошло еще две недели. Утром к Лаврову зашла Корзинкина. Она заметно волновалась.
— Я была в больнице. Говорила с врачами. Позавчера вечером Глазырин рассказал дежурной сестре то, о чем он говорил приятельнице Мироновой. В его рассказе была одна новая и, кажется, интересная деталь. Оказывается, когда он служил в армии, его часть отдыхала в Курской области, — у меня записано название этого городка. Там он женился на какой-то Зинаиде Солдатовой. Отчества ее не помнит. Надо бы сейчас же получить от нее объяснение, послать туда две-три его фотографии, одну из них — последнего периода.
— Да, это может многое нам дать, — обрадовался Лавров. — Давайте запросим адресное бюро этого города. Или нет. Лучше попросим прокурора, пусть сам все выяснит и обстоятельно нам напишет.
— А фотографии? Где нам взять последнюю его фотографию? — спросила Александра Мироновна и, не дожидаясь ответа, воскликнула: — Придумала! Сейчас я побегу в редакцию газеты, вызову фотокорреспондента и попрошу его сходить в больницу. Пусть скажет, что готовит фотоочерк, и, чтобы этот Глазырин, ничего не заподозрил, снимет пять-шесть больных, в том числе и его.
— Ну вот как вы изобретательны! — улыбнулся Лавров. — А как он себя чувствует? Не лучше?
— Врачи говорят, что ему можно помочь. Уже сейчас он более активно реагирует на окружающее, выправляется речь. Я-то к нему, конечно, не заходила, но беседовала с сестрами и палатным врачом. В первые дни вообще не хотел лечиться, а сейчас уже слушается, принимает лекарства, дает делать себе уколы…
IV
Оставшись один, Юрий Никифорович занялся изучением уголовного дела, по которому должен был выступить в качестве обвинителя. Он делал заметки на листках бумаги.
«В течение двух лет гражданка Белоконь спекулировала дефицитными товарами. Как могло случиться, что совершенно здоровая тридцатипятилетняя женщина длительное время не работала и безнаказанно занималась спекуляцией? Почему ни соседи, ни домоуправление, ни, наконец, участковый уполномоченный милиции не обращали на это внимания? — думал Лавров. — Ну, хорошо. Некоторые сорта шерсти, шелка — это у нас пока в дефиците. Но синька? Белоконь получит свое, но почему руководители торгующих организаций искусственно создают условия для спекуляции? Это далеко не второстепенный вопрос…»
— Мария Ивановна, попросите ко мне Гончарова, — обратился Лавров к секретарю.
Через несколько минут вошел помощник прокурора по судебному надзору Гончаров.
— Здравствуйте, Юрий Никифорович! Я вам нужен?
— Присаживайтесь, Николай Николаевич. Я ознакомился с делом Белоконь, обвиняемой по 107 статье УК. Мне кажется, что следовало бы вообще проанализировать дела о спекуляции, рассмотренные судами в прошлом году и за прошедшие месяцы текущего года. Надо выяснить, чем спекулируют? Вот Белоконь спекулировала синькой и шерстяными отрезами. Но я сомневаюсь, что синька у нас в дефиците. Работники, торгующих организаций могут сделать так, что и спички, и соль будут дефицитными, — это в их руках. А спекулянты ориентируются быстро, уж они-то следят, за «конъюнктурой». В общем, Николай Николаевич, изучите, пожалуйста, эту категорию дел, подберите материалы, и тогда мы сумеем предотвратить те искусственные трудности в снабжении, которые на руку спекулянтам и разного рода махинаторам от торговли.
В день, когда было назначено к слушанию дело Белоконь, судья Логинова, увидев Лаврова в суде, спросила:
— Вы, Юрий Никифорович, сами будете поддерживать обвинение по делу Белоконь?
— Да, я.
— По такому несложному делу? Разве больше некому?
— В этом деле есть интересные для меня обстоятельства, — сказал Лавров и спросил: — А у вас сегодня одно дело?
— Уголовное? Да. Но есть еще два гражданских: одно трудовое — о восстановлении на работе, другое — бракоразводное.
Вошла секретарь суда.
— В зале все готово, — сказала она.
— Начнем, — встала Логинова и вслед за народными заседателями — пожилым мужчиной в рабочем комбинезоне и женщиной лет сорока — прошла в зал. Лавров последовал за ними и занял свое место.
В ходе процесса Юрий Никифорович заявил ходатайство о вызове в суд соседей Белоконь.
На вопросы прокурора, почему Белоконь в течение двух лет не работала и на какие средства существовала, подсудимая ответила:
— Раньше я работала в магазине продавцом, меня уволили по пункту «в»[8].
— Ввиду утраты доверия? — уточнил прокурор.
— Как вам сказать… так записали. А потом никуда на работу не брали, хотя я и обошла все торговые точки, столовые, буфеты…
— На заводы, на стройки вы не обращались? — спросил Лавров.
— Нет, я ведь до этого работала в торговле.
— При каких обстоятельствах вы были задержаны?
— Я была на рынке. Ко мне подошли три женщины и спросили синьку, а затем одна из них куда-то исчезла. Я на это не обратила внимания. Возвратилась она уже с работником милиции, и все четверо увели меня в милицию. При мне было килограмма два синьки и дома, кажется, тридцать пять килограммов. Меня арестовали, и вот я сижу уже второй месяц.
— Вы систематически спекулировали синькой? Где вы ее приобретали? — продолжал спрашивать прокурор.
— Нет, синьку я продавала не каждый день. Я ее выносила только тогда, когда ее не было в магазинах.
Пожилая скромно одетая женщина, соседка подсудимой, на вопрос судьи ответила:
— Белоконь давно не работает, живет, не нуждаясь, периодически уезжает куда-то. Мы подозревали, что она спекулирует.
— Почему же, подозревая это, вы молчали? — спросил Лавров.
— Да мы как-то говорили своему участковому уполномоченному Горбань. Он отвечал, что «проверяет». А потом мы видели, что Горбань ходил к Белоконь, подолгу у нее засиживался, выходил навеселе. Что ж ему говорить?..
Лавров спросил у подсудимой, подтверждает ли она показания свидетеля?
— Да, раза два или три он приходил, но только водки не пил, — ответила подсудимая.
Судебное следствие заканчивалось. Наконец, слово для поддержания обвинения было предоставлено Лаврову.
V
Собрание парторганизации строительного треста назначили в клубе на шесть часов вечера.
Лавров и Корзинкина приехали минут за десять. Вскоре появились Давыдов и Туманов. Лавров заметил их, когда они беседовали с секретарем парткома Шевцовым, и подошел. Давыдов интересовался, хорошо ли подготовлено открытое партийное собрание, извещен ли народ о повестке дня.
Зал клуба строителей был рассчитан человек на двести. Большинство мест было уже занято.
Бессонов явился перед самым открытием собрания с папкой, набитой какими-то бумагами.
Собрание открыл Шевцов. Избрали президиум.
— Слово для доклада имеет прокурор города товарищ Лавров, — объявил Шевцов.
В зале наступила полная тишина. Лавров направился к трибуне.
— Товарищи! — начал он. — На днях с группой профсоюзных активистов мы провели в вашем тресте проверку соблюдения социалистической законности и о результатах информировали городской комитет партии. Руководство горкома поручило мне доложить вам о том, что мы вскрыли и заметили за дни проверки. Думаю, что сегодняшнее собрание будет полезно и вам, и нам и в результате обмена мнениями и откровенного, прямого разговора перед нами возникнет правдивая и ясная картина деятельности вашего треста, его руководителей и рядовых рабочих…
Прежде чем рассказать о том, как в вашем тресте соблюдается законность, я хотел бы напомнить вам один знаменательный эпизод. Однажды управляющий делами СНК отказал в приеме на работу в секретариат новой сотрудницы, так как это противоречило декрету «Об ограничении совместной службы родственников в советских учреждениях». Секретарь СНК обратился к Владимиру Ильичу с письменным ходатайством о приеме указанного лица, как ценного работника, причем обращение заканчивалось словами: «нельзя ли обойти декрет».
Владимир Ильич ответил секретарю СНК, что за одно только предложение обойти декрет отдают под суд…
Этот случай, имевший место в 1919 году, говорит о том, с каким уважением относился Ленин к социалистической законности, как охранял ее от малейших посягательств…
Лавров говорил просто, доступно, и слушали его с большим вниманием. Он приводил факты нарушения законности, допущенные в строительном тресте, делал выводы из этих фактов, называл должностных лиц, повинных в нарушении законов.
Бессонов, сидя в президиуме, ни разу не поднял головы и торопливо записывал что-то в своем блокноте.
Первым в прениях выступил высокий худощавый человек, заместитель главного бухгалтера Клепочкин. Опершись правой рукой на трибуну, он обвел взглядом зал, чему-то улыбнулся и начал:
— Я так скажу. Первое: кто есть уважаемый нами товарищ Бессонов?
И вкрадчивым голосом ответил самому себе:
— Товарищ Бессонов есть человек большой души и, как писал товарищ Максим Горький, — человек с большой буквы. Это я вот к чему. Кто несет на себе груз руководства трестом? Товарищ Бессонов. Кто за все в ответе? Опять же он. А теперь скажите: кто больше всех о нас беспокоится, может, ночами не спит?..
— Да брось ты! — послышалось из зала.
И смешок прокатился по рядам.
— А чего бросать? — взмахнул рукой Клепочкин. — Я дело говорю. Забыли, как он столовую построил, двухэтажный дом для рабочих отгрохал?
— И тещу твою туда поселил, — добавили из зала. — Факт?
Клепочкин кашлянул, отпил из стакана глоток воды.
— Вот я и говорю. Ошибки, конечно, есть. Но, товарищи, мы же коллектив! Мы и должны за все отвечать. Нас много, а товарищ Бессонов-то один! Он старается для нашей же пользы… Для общего дела. Он способный человек, талантливый, он руководитель треста! Это же не шутка! Если его снимут, что же с трестом будет? Подумайте об этом!
В зале поднялся такой шум, что Клепочкину пришлось умолкнуть.
Бессонов совсем опустил голову, лицо его налилось краской, на лбу выступили крупные капли пота. «Идиот! — раздраженно думал он о Клепочкине. — Подлая душонка, подхалим!.. И как это я его раньше не раскусил?»
Собрание продолжалось. Почти все выступавшие говорили, что в методах работы Бессонова много бюрократизма, к рабочим он относится невнимательно, перестал считаться с коллективом…
В своем выступлении Бессонов пытался смягчить краски.
— Нарушения действительно допускались, — говорил он, — но прокурор представил все в слишком мрачном свете…
От фактов трудно было уйти, но Бессонов приводил все новые и новые аргументы в свое оправдание и в заключение заявил:
— Многие уволенные нами рабочие действительно судом восстановлены. Ну что же, если суд и прокуратура занялись расстановкой кадров в нашем тресте, пусть они и отвечают за выполнение плана строительства.
Чувствовалось, что это было венцом его аргументации. И действительно, захлопнув блокнот, Бессонов сошел с трибуны. В заключение выступил Давыдов, упрекнувший руководителей в том, что они плохо охраняют права рабочих и служащих.
— Да и партийное бюро тоже мало делало в этом направлении, — говорил секретарь горкома. — Чем иначе можно объяснить поведение управляющего трестом товарища Бессонова? Ведь он показал себя каким-то удельным князьком! А выступление товарища Бессонова показало, что он не понял своих ошибок, не разобрался еще в своей собственной позиции. Полагаю, что к моменту, когда мы будем слушать начальника треста на заседании бюро горкома, он сумеет стать на более объективную позицию и правильно оценить деятельность стройтреста. Если же не сумеет, мы постараемся ему помочь…
VI
Вскоре в прокуратуру поступили материалы из Ростовской области и от городской прокуратуры Курской области. Городской прокурор писал:
«Сообщаю, что гражданка Солдатова Зинаида в городе проживающей не значится, прилагаю справку адресного бюро. В числе ранее прописанных в городе и выбывших также не значится, в этих целях проведена проверка архива с 1943 года моим помощником и работником адресного бюро».
Лавров был удивлен. «Выходит, за нос водит нас этот Игорь-Владимир? Или, может, коллега что-то напутал? Да, были паутинные нити и те обрываются. Но зачем он говорил, что забыл отчество жены? Или это выдумка?..»
Он вызвал Александру Мироновну, протянул ей документ.
— Подождите… То есть как не проживала? — не поверила она прочитанному. — Может, он город перепутал? Нет, он дважды назвал медсестре Наде именно Курск. Зачем бы ему врать? А вот почему эта гражданка не значится у них проживающей — это другой вопрос. Может быть, просто плохо проверили. Кому хочется рыться в архивах десятилетней давности!
— Да, но что можно сделать еще? — пожал плечами Лавров. — Не станем же мы на этом успокаиваться!
Оба задумались.
— Давайте запросим областной адресный стол. Хотя запрос могут не выполнить без отчества и точной даты рождения…
— Все-таки попробуем, — поддержал Лавров. — Если мать получила извещение о его гибели, а, насколько я знаю, такие извещения шли всегда через военкоматы, то такое же извещение должны были послать и жене. Подготовьте одновременно запросы в областной адресный стол и горвоенкому. А, может, что-нибудь есть и в военкомате. Попросите побыстрей ответить.
Корзинкина собралась уходить, но в дверях остановилась и спросила у Лаврова:
— Может быть, копию письма, посланного в адрес военкома, послать прокурору города?
— Нет, не нужно. Он еще позвонит военкому, скажет, что уже проверял, и дезориентирует его. Только военкому! И отдельно — в областной адресный стол.
В течение последующих пяти дней ничего нового установить не удалось. Корзинкина опять пошла в больницу. Оказалось, что два дня назад, поздно вечером, Глазырин попросил у палатного врача снотворное. Врач, женщина умная и чуткая, сказала больному, что не советует ему злоупотреблять наркотиками. И между ними состоялся примерно такой разговор:
— Лучше постарайтесь так заснуть, а то по утрам вы жалуетесь на головную боль. Это — от снотворного, — сказала невропатолог Анна Борисовна.
— Не спится, — ответил больной.
Он был взволнован, и врач не могла не заметить этого.
— Хотите я посижу около вас? — предложила она. — Поговорим тихонько. Я все равно дежурю.
Глазырин заметно обрадовался. Он устроился поудобнее и, опершись щекой на ладонь, стал, медленно припоминая, рассказывать о городах, которые повидал, занимаясь нищенством. Иногда он надолго умолкал, закрывал глаза, и Анна Борисовна, решив, что больной заснул, порывалась встать я уйти. Но он удерживал ее за руку и продолжал свой рассказ.
— А года четыре назад, — говорил он, — в Краснодаре, в трамвае, один мужчина сказал, что знает меня, и рассказал, что мы лежали в одном госпитале в 1945 году. Спрашивал, почему я убежал из госпиталя…
— Как же его фамилия, вы помните? — спросила Анна Борисовна, быстро сообразив, что это может понадобиться следствию.
— Не знаю фамилии, не спросил. Только помню, что на нем была какая-то форма, то ли железнодорожная, то ли связи.
— Это было именно в Краснодаре?
— Да.
Выслушав рассказ врача, Александра Мироновна поспешила в прокуратуру: «Как же установить в Краснодаре этого человека в форме железнодорожника или связиста? — думала она. — Посоветуюсь с Юрием Никифоровичем…»
У Лаврова сидел заместитель, Степан Николаевич Рябинин. Разговор шел о предстоящей проверке работы милиции. Увидев Корзинкину, Юрий Никифорович сказал:
— Заходите, Александра Мироновна, у нас как раз дело подошло к концу.
Корзинкина присела на краешек дивана и, дождавшись, когда Рябинин вышел, начала:
— Я была сейчас в больнице. Понимаете, Глазырин сказал, что года четыре назад встретил в трамвае…
— Знакомого по госпиталю? — перебил Лавров.
— А вы из каких источников это узнали?
— По радио, Александра Мироновна, — пошутил Лавров. — Я ведь не знал, что вы туда идете, и только что звонил в больницу, говорил с невропатологом. Она мне сказала главное, а остальное надеюсь услышать от вас.
— Да, — подтвердила Александра Мироновна, — но сведения об этом человеке очень скудные: встретились в Краснодаре, и на том человеке была форма — железнодорожная или связи. Но их же там, железнодорожников и связистов, сотни, если не тысячи! Как искать?
— И все-таки искать надо, — твердо сказал Лавров. — Если мы его найдем, многое будет ясно. Но как искать? Давать поручение местной прокуратуре? Это может оказаться бессмысленным. Знаете что, Александра Мироновна, поезжайте-ка в Краснодар и начинайте розыск с отдела кадров железной дороги, — предложил Юрий Никифорович. — Установите, кто из железнодорожников был на фронте ранен, поговорите с этими людьми. Конечно, возьмите с собой фотографию Глазырина.
— Но там же не один отдел кадров?
— Что ж, сколько есть! — вздохнул Лавров. — Если на железной дороге не установите, переходите в связь. Иного пути я, к сожалению, не вижу. Можете вы поехать? Справится ваша свекровь с девочкой?
— Да, думаю, что справится. Я ведь, к сожалению, очень мало помогаю по хозяйству, не успеваю. Так что у нас весь дом на бабушке держится.
— Вот и хорошо. Оформляйте командировку и езжайте.
— Послезавтра я выеду, — сказала Александра Мироновна и вышла. Зазвонил телефон.
— Слушаю вас.
— Здравствуйте, товарищ Лавров. Говорит Шевцов.
— А-а, здравствуйте, товарищ Шевцов!
— Вас устроит вторник и среда для лекций?
— Вполне. Только пригласите, пожалуйста, побольше людей. Мне кажется, что темы лекций могут заинтересовать народ.
Лавров положил телефонную трубку, закурил и углубился в чтение очередного дела.
Приехав в Краснодар, Корзинкина зашла к участковому прокурору и уточнила, где и какие отделы кадров имеются. Их оказалось пять.
В первом отделе кадров выяснилось, что два железнодорожника действительно во время войны служили в армии, но, когда Александра Мироновна поговорила с ними, оказалось, что они не знают Глазырина. Ни к чему не привело и ознакомление с личными делами других отделов кадров, и беседы с двадцатью тремя работниками транспорта.
Затратив на это три дня, разочарованная Корзинкина покинула станцию Краснодар.
Приехав в краевую прокуратуру, Александра Мироновна зашла в отдел общего надзора, рассказала о цели приезда и встретила очень сочувственное отношение.
— Надо найти во что бы то ни стало! — сказали ей. — Позвоним в управление связи, пусть и они дадут вам все личные дела сотрудников, бывших в этот период на фронте.
Но там оказалось всего лишь три дела, хоть сколько-то заслуживающих внимания. С двумя работниками Александре Мироновне удалось побеседовать в тот же день, а беседу с третьим пришлось отложить, так как его на работе не оказалось. Но разговор с ним на второй день оказался столь же безрезультатным. Больше здесь оставаться не имело смысла.
Утомленная кропотливым трудом Александра Мироновна проверяла себя: «Все ли я сделала? Не упустила ли еще какой-нибудь возможности?»
Большие часы на центральной улице города показывали шестой час. В краевую прокуратуру возвращаться было поздно. Корзинкина заглянула в магазин, купила дочке игрушку и несколько новых книжек. Потом взяла билет на девятичасовой сеанс в кинотеатр и направилась в гостиницу. Пообедав, она решила почитать, но сосредоточиться не смогла, вышла, больше часа бродила по городу, мучительно изобретая путь к розыску, неизвестного человека, затем рассеянно глядела какой-то неинтересный фильм и, пожалев об убитом времени, вернулась в свой номер.
Весь этот день Александра Мироновна ловила себя на мысли, что она не может спокойно проходить мимо людей, одетых в форму железнодорожников или работников связи, так и тянет подойти, заговорить… И только сейчас, по дороге из кино, она подумала: «Но почему, собственно, он должен быть в форме? Это же просто глупо! Во-первых, по городу ему вовсе не обязательно ходить в форме, а во-вторых… И как это я раньше не подумала? Ведь я проверила личные дела только тех, кто работает! А встреча состоялась четыре года назад! За это время человек мог и уволиться, и быть переведенным в другой город, тем более, если он железнодорожник. Как же я сразу не сообразила?»
В девять часов утра она снова была на вокзале, в отделе кадров, и попросила личные дела на уволенных и переведенных сотрудников. Затем пересмотрела дела еще в одном отделе кадров, но тщетно. И вот, наконец, в третьем отделе кадров ее внимание привлекло личное дело бывшего помощника дежурного по станции Бурмистрова, который действительно был на фронте, имел ранения, лежал в госпитале и именно в то время, какое называл Глазырин.
— А где сейчас работает Бурмистров?
Начальник отдела кадров ответил, что Бурмистрова вообще не знает, так как работает здесь всего лишь год, а тот уволился раньше.
— А кто может сказать, где он работает? Есть здесь товарищи, которые его знают?
— Надо обратиться к дежурному по станции, может, он помнит.
Начальник отдела кадров позвонил по телефону дежурному по станции. Тот сообщил, что вообще такого товарища помнит, но где он сейчас, не знает.
В адресном столе Бурмистров значился выбывшим, куда — неизвестно. Но теперь уже Александра Мироновна не отчаивалась. Разыскать-то она разыщет, но вот что он ей скажет — это другое дело!
В райкоме партии удалось установить район, куда направлена учетная карточка члена КПСС Бурмистрова. Район этот находился от краевого центра в семидесяти километрах.
Получив эти сведения и сличив их со своими записями, Александра Мироновна убедилась в том, что Бурмистров уехал на родину. «Пожалуй, подожду туда ехать, — подумала она. — Попытаюсь через крайпрокуратуру связаться по телефону с прокурором района и попрошу его найти Бурмистрова, поговорить с ним. Тогда будет ясно, нужно ли ехать».
Она вошла в приемную краевого прокурора и обратилась к референту:
— Елена Порфирьевна, мне очень нужно поговорить по телефону с прокурором района. Помогите мне в этом.
— Срочный разговор? — спросила Елена Порфирьевна.
— Проверяю очень запутанную жалобу и нужно разыскать одного человека, который, по предварительным данным, проживает в том районе.
— Сейчас сделаю заявку. Садитесь.
Елена Порфирьевна позвонила на междугороднюю станцию, и вскоре уже Корзинкина беседовала с прокурором Телегиным. Рассказав ему суть дела, она попросила:
— Только, пожалуйста, сделайте это сегодня же. Я буду ждать вашего звонка здесь, у Елены Порфирьевны. Видимо, мне придется приехать к вам: у меня есть фотография этого парня. В общем, жду звонка.
Телегин позвонил в шестом часу вечера.
Взяв телефонную трубку, Корзинкина почувствовала, что ее рука дрожит от волнения.
— Бурмистрова я разыскал, — донесся до нее голос прокурора. — Он подтверждает все, что вас интересует.
— Неужели?! — воскликнула Александра Мироновна. — Ох, как я вам благодарна, товарищ Телегин. Очень прошу — пригласите его завтра в прокуратуру, часам к одиннадцати утра. А я у вас буду часов в десять. Ведь до вас добраться несложно?
— Автобусом.
— Чудесно! Еще раз — большое вам спасибо! Завтра увидимся. До свидания!
Она положила трубку.
— Ну, как? — поинтересовалась Елена Порфирьевна. — Теперь все уже будет ясно по этой жалобе?
— Как знать? Мне давно казалось, что все ясно, а оказывается — я ошибалась. Да еще как! Так что боюсь сказать. Все зависит от того, что сообщит Бурмистров.
В двенадцать часов дня Корзинкина сидела за столом в районной прокуратуре. Дежурный по станции Бурмистров охотно и обстоятельно отвечал на ее вопросы, рассказывал о себе.
— Госпиталь, в котором я лежал после тяжелой контузии, находился в лесу, между деревнями Петухи и Сосновка Курской области. В начале 1945 года, примерно в феврале, к нам привезли тяжело раненного и сильно контуженного Владимира Миронова. Отчества его я не знаю, ни к чему было. Мы лежали в одной палате. И еще с ними было четверо раненых. С двумя из них я и сейчас изредка переписываюсь. Хорошие товарищи. Один был ефрейтором, а другой — лейтенантом. А Володя Миронов тогда находился в тяжелейшем состоянии. Он часто терял сознание, а иногда был сильно возбужден, забивался порой под кровать, прятался за тумбочку. Мы с товарищами часто вытаскивали его, вообще помогали сестрам ухаживать за ним, очень был трудный больной. В армии он был сержантом, контузию получил, как я слышал, подрывая немецкий танк. Пролежал он с нами месяц с небольшим и однажды сбежал из госпиталя. Больше я его так и не видел. А лечили нас, как сейчас помню, врачи Наталья Сергеевна — вот только фамилию ее забыл — и Виктор Иванович Величко…
— Но как же вы говорите, что больше не видели Владимира? — испугавшись, прервала Александра Мироновна.
— Да нет, это я говорю — тогда не видел, не нашли его… А года три или, может, четыре назад у остановки трамвая я совершенно случайно заметил мужчину. Одежда на нем была совсем плохонькая, никудышная. Смотрю я на него и думаю: «Да это же Володя!» Подошел ближе и говорю: «Володя!» А он молчит. Я ему опять: «Володя! Ты что, не узнаешь? Здравствуй! Как живешь? Мы же с тобой вместе, помнишь, в госпитале были?» — «А-а, помню, помню», — ответил он. Я ему опять: «Ты ж Миронов, Володя?», а он мне: «Ну, я…» А сам грустный такой стоит, потерянный.
Корзинкина положила перед Бурмистровым три фотографии разных людей. Тот надел очки и в то же мгновенье указал на одну фотографию.
— Вот он! Как же не узнать! А что он, товарищ прокурор, бед что ли каких натворил? Больной же человек, что с него возьмешь…
Корзинкина коротко объяснила в чем дело.
Бурмистров подписал свое объяснение и хотел было уходить, но Александра Мироновна, поблагодарив его и извинившись за беспокойство, сказала:
— Возможно, что вас попросят приехать в суд в качестве свидетеля. Ваши показания очень важны. Они помогут объективно разобраться в этом запутанном деле.
— Приеду! — твердо пообещал Бурмистров и, вздохнув, добавил: — Да, история у Володи Миронова вышла тяжелая. И чего только эта проклятая война не наделала!..
Через полчаса Александра Мироновна говорила по телефону с Лавровым.
— Как вы попали в этот район? — кричал Юрий Никифорович. — Говорите громче, я плохо вас слышу!
— Этот человек оказался здесь!.. Слышите? Он здесь! — повторяла Александра Мироновна.
— Что? Вы установили?
— Да!
— Теперь все ясно?
В трубке что-то отчаянно затрещало, и вдруг все помехи куда-то исчезли. До Корзинкиной донесся ясный и спокойный голос Лаврова:
— Говорите, я хорошо вас слышу…
Она рассказала, как вела поиски Бурмистрова и чего добилась.
— Очень хорошо! А я вчера получил письмо горвоенкома. Он сообщает, что Зинаиде Солдатовой вручалось извещение о гибели Миронова Владимира Сергеевича. Теперь все в полном порядке. Возвращайтесь поскорее.
— А никаких дополнительных поручений у вас ко мне нет? — спросила Корзинкина.
— Нет, нет, приезжайте!..
На другой день, сидя в кабинете Юрия Никифоровича, Корзинкина читала два новых документа, поступивших в ее отсутствие: письмо от горвоенкома и заключение специальной экспертизы, о которой Лавров сказал:
— Пока вы ездили, я привлек в качестве экспертов одного полковника и работника отдела народного образования. Они беседовали с Мироновым и вот, как видите, пишут: «Глазырин-Миронов имеет познания в воинском уставе, в устройстве танка и его действий, имеет некоторые знания по арифметике, географии, литературе, а также немецкому языку. Правдоподобно рассказывает о боевых действиях…» Слышите? — удовлетворенно воскликнул Лавров. — А ведь настоящий Глазырин был дефективным от рождения, нигде не учился и ничего из того, о чем сказано в этой бумаге, не мог бы знать. Заключение этой экспертизы подкрепляют показания граждан и другие материалы, имеющиеся у нас с вами…
— Что же, пусть Миронова подает заявление в суд? — спросила Александра Мироновна.
— Почему Миронова? Нет! Вы сегодня вызовите ее к себе, а предварительно сходите в больницу и уже сами, не через врачей, поговорите с ним, сейчас он чувствует себя гораздо лучше. Скажите ему, что мы располагаем всеми доказательствами того, что он — Миронов. Интересно, как он на это будет реагировать? Мироновой можете сказать, что мы, мол, установили истину, а если ей нужно, чтобы Миронова юридически признали ее сыном, — подготовьте исковое заявление в суд. Суд должен признать Миронова Владимира Сергеевича, 1924 года рождения, и Глазырина Игоря Ильича, 1924 года рождения, одним и тем же лицом, Мироновым Владимиром Сергеевичем, и признать его сыном Мироновой Дарьи Васильевны. На судебное заседание порекомендуйте вызвать обеих матерей, а также свидетелей. Весь материал с исковым заявлением направьте в суд. Попросите судью, чтобы он сообщил нам, когда будет рассматривать дело, а вы дадите заключение в суде.
К концу рабочего дня Александра Мироновна показала Лаврову проект искового заявления и заодно рассказала:
— Владимир хочет, чтобы мать его приняла, а сама Миронова, когда я ей все рассказала, опять заплакала, так что я даже и поговорить с ней толком не смогла. Но, конечно, она хочет, чтобы еще суд признал Владимира ее сыном.
Она хотела уже выйти, но в дверях остановилась и спросила:
— Юрий Никифорович, а как дела у Бессонова? Рассматривало бюро горкома его вопрос?
— Позавчера, — ответил Лавров. — Строгий выговор получил. Но вы бы его просто не узнали! Все признал и даже заявил, что на партийном собрании вел себя неправильно. Я убежден, что теперь из стройтреста жалоб будет куда меньше! Такие встряски даром не проходят. И потом — хотите верьте, хотите нет, но лекции о советских законах очень много дают народу. Я прочитал на участках восемь лекций и вижу, как люди слушают, как живо реагируют, какие вопросы задают… Думаю, что и вам бы надо включиться в эту работу. Я даже пообещал рабочим, что вы прочитаете им лекцию о трудовом законодательстве. Это — для начала…
— Да, да, я уже договорилась с председателем постройкома. На той неделе пойду к ним…
VII
Через несколько дней состоялся суд. Корзинкина приехала в прокуратуру и рассказала Юрию Никифоровичу о том, что исковое заявление Мироновой полностью удовлетворено.
— А как вели себя ростовская мать и жена Владимира?
— Обе не явились.
— Вот как! Что ж, когда решение суда войдет в законную силу, пусть Владимир получает новый паспорт.
— Судья все разъяснил. Между прочим, на всех, кто был в зале, процесс произвел сильное впечатление. Некоторые женщины даже плакали.
— Да, дело, конечно, необычное, в нем имелись психологически очень сильные моменты, — сказал Лавров и, с улыбкой глядя в глаза Александры Мироновны, спросил: — А вы как? Не плакали случайно?
— Я? — не поняла Корзинкина.
— Да, да, вы! Ведь и вам, вероятно, грустно было расставаться со своей прежней версией, с твердым убеждением в том, что иск Мироновой необоснованный?
Корзинкина смутилась. Тяжело вздохнув, она все же постаралась выдержать слегка шутливый тон.
— Да, Юрий Никифорович, я тоже плакала, — сказала она с мягкой улыбкой. — Только оплакивала не свою версию, а самоуверенность, с которой я сегодня рассталась.
Лавров и Лукин сосредоточенно и тщательно разрабатывали дополнительный план расследования дела о хищении на швейной фабрике, когда Лаврову позвонил Орешкин.
— Здравствуй. Орешкин говорит.
— Здравствуйте, товарищ Орешкин.
— Вот мне сейчас докладывает начальник паспортного стола, что Глазырин пришел с этой гражданкой и требует сменить ему в паспорте фамилию на Миронова, причем у них на руках документ из суда. Ты в курсе дела?
— Да, конечно.
— И не опротестовал такое нелепое решение?
— Да в нем нет ничего нелепого.
— Куда же смотрел судья? Он, очевидно, не видел наших материалов?
— Каких ваших?
— Да тех, которые вы у нас брали.
— Насколько мне известно, все материалы находятся в гражданском деле, и я не сомневаюсь в том, что судья с ними детально ознакомился. Но он их оценил иначе.
— Знаем мы эту судейскую оценку! Вот так они оценивают доказательства и по другим делам. Как ни дело, так оценка, оценка… Так ты что, действительно, не будешь опротестовывать?
— Да зачем же приносить протест по совершенно правильному решению? Тем более, что этот материал был направлен в суд мною вместе с иском о признании этого человека сыном Мироновой.
— Тогда вы оба допустили серьезную ошибку. А я не разрешу менять паспорт и сегодня же напишу в горком партии. Там этот материал прекрасно знают и разберутся объективно. Вас с судьей поправят!..
— Можете писать, если вам не жаль напрасно отнимать время у работников горкома. Что же касается паспорта, то вы обязаны его выдать. Никому не позволено игнорировать решение суда. Того, кто задержит выдачу паспорта, я буду вынужден привлечь к ответственности.
— Ничего, решение суда еще будет отменено! Мы располагаем по этому делу кое-какими материалами, о которых вы и не подозреваете.
— Ну, если у вас и есть какие-то материалы, то только фальшивые, — смею вас уверить.
— Я защищаю интересы государства! — закричал в трубку Орешкин.
— Но у государства нет иных интересов, как интересы советских людей, — спокойно заметил Лавров. — Не упорствуйте, товарищ Орешкин. Лучше признать свою ошибку, чем усугублять ее.
— В горкоме нам скажут, кто допустил ошибку.
— Дело ваше, но заранее предупреждаю, что в данном случае вы в горкоме поддержки не получите.
— Еще посмотрим! — донеслись последние слова Орешкина.
…На второй день после этого разговора Лавров получил пакет с письмом Орешкина. В письме начальник милиции подчеркивал, что определение суда является клеветой на родную мать Глазырина — Марию Ивановну. И далее говорилось:
«Мое личное мнение: весь замысел гражданки Мироновой — это узаконить гражданина Глазырина своим сыном, а отсюда, как вывод, он будет признан офицером и инвалидом отечественной войны, и она станет получать за него от государства крупные суммы денег. С материалом, находящимся в милиции, ознакомились ответственные работники горкома КПСС, горсовета, Генпрокуратуры, и везде Мироновой отказывали. Весь материал находится в горпрокуратуре, и на наш запрос о возврате материала прокурор Лавров отказал».
На письме была резолюция Дымова:
«Товарищ Лавров, прошу лично разобраться, опротестовать решение суда и доложить».
Это была резолюция второго секретаря горкома партии.
Лавров не удивился упорству Орешкина, но, прочитав резолюцию секретаря горкома, подумал: «Почему товарищ Дымов так безапелляционно пишет: «опротестовать». Значит, начальник милиции убедил его? Надо поговорить с Дымовым…»
Обстоятельно доложив Дымову дело, Юрий Никифорович сказал:
— Таким образом, в силе остается только личное мнение товарища Орешкина по этому делу. Документы и факты говорят совсем другое.
— В таком случае товарища Орешкина, видимо, подвели его работники, — заметил Дымов.
— Возможно, — согласился Лавров и, попрощавшись, вышел из кабинета секретаря.
I
Вечером Лавров предупредил шофера о предстоящей поездке в колхоз. В семь часов утра машина уже стояла у подъезда. Выезжая из города, Юрий Никифорович сказал шоферу:
— Яша, нам надо быть в колхозе не позднее восьми.
— Если все обойдется благополучно, без двенадцати минут восемь будем на месте.
Лавров посмотрел на шофера и улыбнулся. По ровной трассе машина мчалась со скоростью сорок — пятьдесят километров в час. Но вот показались плавни.
— Здесь, Юрий Никифорович, бывает несметное количество уток! — мечтательно сказал шофер. В день открытия охоты столько съезжается охотников, что места себе не найдешь.
— На каждую утку по охотнику? — рассмеялся Лавров.
— Не-ет, охотников, конечно, меньше… Но не на много. А вы, Юрий Никифорович, не увлекаетесь этим делом?
— Сейчас нет, а в детстве часто ходил с отцом на охоту. В наших местах очень хорошая охота на коз. Но после одного случая отец не стал меня брать с собой, — сказал Юрий Никифорович, улыбнувшись своим воспоминаниям.
— А что? — с любопытством спросил шофер.
— На коз у нас охотятся обычно так называемым загоном: часть охотников стоит в засаде, а три-четыре человека гонят коз на этих стрелков. В хорошую охоту по восемь-десять коз берут. И вот стою я однажды в засаде. Смотрю, коза несется прямо на меня. Я ее заметил метров за двести и, взяв на прицел, стал ждать. В это время другие охотники уже начали стрельбу. Я думал, что они палят каждый в свою цель, а оказалось, что все стреляли в одну и все промазали. Я в это время продолжал целиться в «свою» козу. Обстрелянная охотниками коза пронеслась мимо них и оказалась возле меня. Она ошалело метнулась, зацепилась головой за ремень моего ружья, и не успел я ахнуть, как ружье ускакало вместе с козой. Смеялись надо мной так долго, что и сейчас совестно вспомнить.
Яша расхохотался.
— С тех пор больше не хожу на охоту, — закончил Лавров и взглянул на шофера.
— Да, бывает, — неопределенно проговорил тот.
Около восьми утра машина подходила к станице. Через несколько минут они остановились у правления колхоза.
Лавров попросил Яшу подождать, а сам зашел в дом.
Председатель колхоза Карамышко сидел за столом, покрытым кумачом, обрызганным чернилами, и о чем-то толковал с бухгалтером. При появлении Лаврова Карамышко вышел из-за стола и, здороваясь, с удивлением произнес:
— Так рано? А я-то думал, вы будете у нас часиков в десять, одиннадцать.
— Почему? — спросил Лавров.
— У вас же, в городе, работа начинается с девяти. Вот я и решил, что сначала заедете к себе на работу, а потом к нам.
— А я подумал, что, если рано утром не застану вас в правлении, придется весь день искать, — сказал Лавров. — Хозяйство большое — фермы, бригады…
— Да, это верно, — не без чувства гордости заметил председатель. — Если бы вчера вы к нам не позвонили, меня здесь и сейчас уже не было бы. Обычно встаю в пять, зайду на тридцать-сорок минут в правление, поговорю с людьми и еду в бригады, на фермы. А сейчас вот беседую с бухгалтером насчет устава.
— Почему вдруг?
— А как же! Если в колхоз приезжает прокурор, да еще на три дня, — чем же ему интересоваться, как не уставом сельхозартели? Вы же, наверное, не будете считать, сколько мы, скажем, поставили свиней на откорм.
— Верно, конечно, — согласился Лавров. — Меня интересует главным образом то, как у вас соблюдается устав сельхозартели. Дело в том, товарищ Карамышко, что от ваших колхозников в прокуратуру поступают жалобы. Правда, не так уж много, но лучше, чтобы их вовсе не было..
— От каких же это колхозников поступали заявления? Не помните?
— Не только помню, но и заявления взял с собой.
Лавров открыл папку и положил на стол председателя две жалобы. Карамышко нацепил очки, внимательно прочитал обе жалобы, а также ответы прокуратуры.
— Как же мы могли допустить такое отношение к людям? — обратился он к сидящему здесь же бухгалтеру.
— А кто жалуется? — спросил тот.
Карамышко передал ему заявления колхозников.
— Прочитай сам.
Бухгалтер стал читать. Затем, помолчав, произнес:
— Надо посмотреть, почему мы задержали выплату денег Замятко за высокие надои.
— Потому что равнодушно относимся к колхозникам! — вспылил Карамышко. — Люди работают, стараются, а мы не хотим с ними вовремя рассчитаться. Уж вы-то, Сергей Герасимович, должны бы за этим следить. Я такие вещи буду выносить на правление колхоза, а виновных наказывать!
— Что же, товарищ Карамышко, — сказал Юрий Никифорович. — Вы занимайтесь своими делами, а я кое-что посмотрю в бухгалтерии, в частности, проверю своевременность расчетов за трудодни. А для начала проеду по бригадам, поговорю с колхозниками, с бригадирами, побываю на фермах.
— По бригадам и фермам, может быть, нам вместе поехать? — спросил председатель колхоза.
— Можно и вместе, — ответил Лавров, — но у вас, очевидно, на сегодняшний день есть какой-то свой план. Я не хочу его нарушать.
Карамышко понял, что прокурор хочет ехать один, и не стал настаивать.
На следующий день утром Лавров проверял в бухгалтерии расчеты с колхозниками. Карамышко сидел у себя, дожидаясь конца проверки. Наконец, Лавров появился в кабинете председателя.
— Видите ли, товарищ Карамышко, — начал он, — положение у вас, оказывается, значительно серьезней, чем мне казалось вначале. С восемнадцатью рядовыми колхозниками вы не рассчитались за трудодни, заработанные еще в прошлом году, а вот руководители и их родственники должны колхозу более 15 тысяч рублей. Ваш уважаемый бухгалтер задолжал полторы тысячи, ваш заместитель Самолуков — 1200 рублей, заведующий гаражом — 2 тысячи, а ваш шофер — 800 рублей. Должниками оказались некоторые бригадиры… Согласитесь, что это никуда не годится. Это — элементарное нарушение прав колхозников! Поэтому прошу вас предложить всем должникам в течение двух дней, то есть пока я здесь, погасить задолженность и в этот же срок рассчитаться с колхозниками за прошлый год.
— Я не знаю, смогут ли должники в такой короткий срок вернуть деньги, — беспомощно пожал плечами председатель. — Сумма солидная… А с рядовыми колхозниками мы сегодня рассчитаемся. Сейчас же пошлю бухгалтера в банк!
— Мы, товарищ Карамышко, с вами встретимся вечером. Очевидно, вы будете здесь? — собираясь уходить, спросил Лавров.
— Да.
— Значит, до вечера.
В этот день Лавров побывал в двух бригадах, на фермах крупного рогатого скота и свиноводческой. Беседовал со многими колхозниками. Они рассказали о колхозных делах, о планах на будущее, о своем, так сказать, житье-бытье. Многих интересовали международные события.
В полеводческой бригаде и на ферме крупного рогатого скота Лавров провел с колхозниками беседы о соблюдении советской законности в колхозном производстве, ответил на многочисленные вопросы. Некоторые колхозники здесь же, на месте, высказали прокурору свои жалобы. Юрий Никифорович кое-что записал в свой блокнот.
Поздно вечером он снова встретился с Карамышко.
— Ну вот, — сказал Лавров. — Познакомился я с вашими людьми, посмотрел, как работают. Хороший народ! А правление, видно, не очень-то его ценит.
— А что такое? — забеспокоился председатель.
— Как что? Десять колхозников выработали более чем по восемьсот трудодней — я их фамилии записал, — а вы и с ними не рассчитались еще за прошлый год. Ведь так любой может утратить интерес к делу!
Председатель в ответ развел руками.
На другой день Лавров застал Карамышко в правлении. Поздоровавшись, председатель поспешил сообщить:
— Со всеми колхозниками мы вчера вечером полностью рассчитались! Большинство должников тоже внесло деньги в кассу, правда, бухгалтер не мог сразу внести всю сумму, остался должен 500 рублей, но на днях внесет и их.
— Что ж, хорошо! Но в дальнейшем, товарищ Карамышко, правление вашего колхоза не должно допускать нарушений устава сельхозартели, вы уж за этим повнимательнее следите.
— Понимаю, товарищ Лавров. Это прежде всего необходимо нам самим.
Зазвонил телефон. Председатель снял трубку и тут же передал ее Лаврову.
— Юрий Никифорович! — услышал он взволнованный голос следователя Глебова. — Только что звонили из милиции. На Проезжей улице в доме № 13 обнаружен труп женщины.
— Убийство? — коротко спросил Лавров.
— Да.
— Чей это участок?
— Мой, Юрий Никифорович.
— Берите с собой работников милиции и немедленно отправляйтесь на место происшествия. Я буду не позже, чем через час.
Положив трубку, Лавров встал и, озабоченно глянув на часы, подал председателю руку.
— Рад, если вы меня правильно поняли. С удовольствием продолжил бы нашу беседу, но, как видите, не могу.
Карамышко понимающе кивнул и, провожая Лаврова к выходу, задумчиво произнес:
— Трудная у вас работа…
Лавров не ответил. Он думал о том, как бы скорее добраться до места происшествия. Глебов — молодой работник, вчерашний стажер. Ему, наверное, еще не приходилось расследовать дела об убийствах. А в этих делах едва ли не самый важный этап следствия — осмотр места происшествия. От него зачастую зависит правильный ход всего расследования.
II
Следователь Глебов действительно впервые самостоятельно выезжал на место происшествия по делу об убийстве. Он тщательно проверил следственный чемодан, вложил в него папку с чистой бумагой и бланками протоколов и, придерживая рукой открытую крышку чемодана, задумался. Им овладело чувство беспокойства и некоторой растерянности, которую он испытывал каждый раз, когда надо было выезжать на расследование какого-либо происшествия.
Глебов работал в прокуратуре всего год. Университет он закончил с отличием, и полученные знания были еще свежи в его памяти. Однако для практической работы их оказалось далеко недостаточно. И Глебов постоянно стремился к расширению своих знаний: он перечитал всю имеющуюся в прокуратуре юридическую литературу, регулярно просматривал периодические издания по своей специальности, внимательно следил за работой старших товарищей, стараясь перенять их опыт. Пособие по применению следственного чемодана он знал почти наизусть, а судебной фотографией владел в совершенстве.
И все же каждый раз, когда он самостоятельно выезжал на происшествие, у него что-нибудь да не ладилось.
Собственно, ошибки, которые допускал Глебов, были в большинстве случаев незначительными и для начинающего следователя вполне допустимыми. Его считали способным и добросовестным работником и даже аттестовали раньше положенного срока: два месяца назад он начал самостоятельно работать следователем.
Но то ли Глебов был необычайно требователен к себе, то ли страдал излишней мнительностью, но он весьма болезненно переживал малейшие свои просчеты, явно преувеличивая их значение.
Захлопнув крышку чемодана, Глебов снял со стены новенькую, недавно полученную форменную фуражку и вышел из кабинета. В канцелярии он положил на стол секретарю ключ от кабинета и сказал:
— Мария Ивановна, я поехал на Проезжую, на осмотр места происшествия. Если позвонят, скажите, что меня сегодня не будет.
Выйдя на улицу, следователь направился, было, к троллейбусу, но, заметив стоящую около соседнего здания «Победу», подошел к ней.
Шофер — молодой, щеголеватый парень, — сидя в машине, читал книгу.
Глебов показал ему раскрытое удостоверение.
— Мне надо срочно попасть на Проезжую. Подвезете?
— Конечно! — с готовностью ответил шофер и открыл дверцу машины. — Садитесь. Я только сбегаю наверх, предупрежу начальника.
Он ловко выскочил из машины и скрылся в здании райфинотдела.
Через несколько минут Глебов, судебномедицинский эксперт и два работника милиции, за которыми он заезжал, были уже на месте происшествия.
Возле дома, где произошло убийство, собралась толпа.
Следователь первым вышел из машины. Люди молча расступились, пропуская его к калитке. За ним прошли работники милиции, эксперт и шофер, который еще в машине изъявил желание быть понятым при осмотре места происшествия.
Bo дворе находились еще два работника милиции и три пожилые женщины — соседки убитой.
Глебов коротко расспросил об обстоятельствах, при которых обнаружили труп.
Лукерья Федоровна Гармаш жила со своей дочерью Анной, которая была известна в городе как хорошая портниха. Два дня назад Анна получила отпуск и уехала к сестре в другой город. Сегодня утром одна из соседок зашла к Лукерье Федоровне взять таз для варки варенья и обнаружила ее мертвой.
Выслушав взволнованный рассказ женщин, Глебов попросил одну из них присутствовать в качестве понятой при осмотре места происшествия.
Поднимаясь на крыльцо, он старался побороть в себе неоставлявшее его чувства неуверенности и от этого еще больше нервничал.
Чистая, аккуратно прибранная веранда почти ничем не выдавала трагедии, разыгравшейся в доме. Лишь на тщательно выскобленном некрашеном полу были заметны слабые красно-бурые следы обуви, которые вели от комнатной двери к выходу. «Кровь!» — подумал Глебов и, открыв дверь, невольно остановился, загородив дорогу остальным. В лицо ударил тяжелый запах.
Прямо перед входом, в луже крови, на полу лежал труп пожилой женщины. Она лежала навзничь, лицом сверх, широко раскинув полные, дряблые руки. Выцветший ситцевый платок, завязанный узлом на затылке, насквозь пропитался кровью и сполз с головы. Выбившиеся из-под него темные с сильной сединой окровавленные волосы слиплись, и слева открывалась неровная глубокая рана. Позади трупа — опрокинутый стул и круглый стол, накрытый белой, чуть сдвинутой и сильно забрызганной кровью скатертью. Кругом беспорядок. Вещи сдвинуты со своих мест. Постель перевернута. Шифоньер раскрыт, прямо перед ним на полу разбросана одежда. В другой комнате, куда дверь была распахнута настежь, виднелась кровать, с которой тоже все было сброшено на пол.
Глебов прошел в комнату. Следом за ним вошли остальные, и в небольшой комнате сразу стало тесно.
Поставив следственный чемодан на пол, Глебов вместе с экспертом стал осматривать труп. Участковый уполномоченный Карпенко, огромный пожилой и добродушный детина, присел около трупа на форточки и, разглядывая рану на голове убитой, сказал:
— Скажи на милость, изверг какой! Весь череп рассадил. Чем же это он ее так?
— Да, видать, этой штукой, — отозвался милиционер Морозов, который стоя у стены, разглядывал какой-то ржавый железный предмет, обернутый клочками окровавленной газеты.
Глянув в сторону милиционера, Глебов встал и торопливо, почти испуганно выкрикнул:
— Вы, пожалуйста, ничего не трогайте! Надо же записать в протоколе все так, как было.
Павлов и Сердюк, работники уголовного розыска, вместе с Глебовым осматривавшие труп, переглянулись. Сердюк, маленький, юркий, в сдвинутой на лоб кепке, заметил:
— Не волнуйтесь, товарищ следователь, все будет в полном порядке.
Глебов смутился. Он и сам понял, что как-то по-мальчишески, несолидно повел себя, а после слов Сердюка почувствовал себя совсем неловко. Вспотевший и красный от смущения, он снова наклонился над трупом, но сейчас же, спохватившись, сказал:
— Да! Одну минутку! Надо же сфотографировать труп и всю обстановку в квартире.
«Конечно, с этого и следовало начинать. И как это я мог забыть?» — огорченно подумал Глебов, приступая к фотографированию. Железный предмет, который Морозов положил на прежнее место, брызги на стене и на скатерти стола, а также труп он сфотографировал по несколько раз крупным планом. «Если что забуду записать — фотографии выручат…»
— Можно, пожалуй, приступать к составлению протокола осмотра трупа, — сказал эксперт. Вскрытие я сделаю после, когда вы полностью закончите осмотр помещения.
— Сейчас начнем, — сказал Глебов.
Вложив аппарат в футляр, он подозвал Павлова и сказал:
— Иван Федорович, вот вам бланки и бумага. Я буду производить осмотр, а вы под мою диктовку сразу пишите протокол. Так мы быстрее закончим. А план к протоколу я набросаю сам.
Взяв планшет, Глебов встал посреди комнаты и начал делать наброски плана квартиры, а Павлов сел за стол и в ожидании, пока следователь приступит к осмотру, писал:
«Я, следователь прокуратуры города, младший юрист Глебов, с участием старшего оперуполномоченного лейтенанта милиции Сердюка и оперуполномоченного лейтенанта Павлова, в присутствии судмедэксперта Крайнева и понятых Рябова Василия Ивановича, проживающего по улице Ленина, 40, и Усьевой Анны Ивановны, проживающей по улице Проезжей, 15, произвел осмотр квартиры в доме № 13 по улице Проезжей, где неизвестным преступником была убита проживающая в этой квартире гражданка Гармаш Лукерья Федоровна…»
Когда в протоколе были записаны все данные внешнего осмотра трупа, следователь приступил к детальному осмотру помещения и вскоре так увлекся работой, что чувство неловкости и скованности совершенно исчезло. Легко и свободно Глебов подыскивал нужные формулировки для занесения их в протокол осмотра, обращая внимание понятых и работников милиции на интересующие его детали и стараясь определить, что именно из данных осмотра может ему в дальнейшем больше всего пригодиться.
Осматривая лежавший у стены железный предмет, Глебов задумался: как его назвать?
Павлов, положив на стол ручку, присоединился к следователю и также стал разглядывать железину, затрудняясь определить ее назначение.
— Да это же полуось от ходка! — выручил, подойдя к столу, Карпенко.
Полуось оказалась сплошь покрытой ржавчиной. Кое-где на ее поверхности виднелись мелкие кусочки каменного угля, а с одной стороны была ясно видна уже подсохшая кровь. Окровавленные обрывки газеты клочьями свисали с полуоси.
Глебов осторожно снял их, переложил чистыми листами бумаги и спрятал в большой конверт. Потом он соскоблил с поверхности полуоси немного присохшей крови, несколько волосков и кусочки каменного угля и все это завернул отдельно одно от другого.
Около стены, где лежала полуось, Глебов заметил осыпавшуюся штукатурку, а в самой стене — небольшую вмятину. «Наверное, от удара полуосью», — подумал Глебов и вдруг с поразительной ясностью представил себе картину преступления:
…женщина, с криком ужаса бросившись к выходу, пробегает мимо стола и, настигнутая около дверей тяжелым, смертельным ударом, падает навзничь, а преступник, отшвырнув к стене железину, лихорадочно шарит по комнате, отыскивая ценности. Да, да!… Только вот почему рана с левой стороны головы? Вся обстановка в квартире говорит о том, что женщина бежала к выходу от преступника, находящегося в комнате. Она была совсем близко к двери и к восточной стене. Преступник не мог находиться впереди или слева от нее, а удар нанесен именно слева… «Левша! — неожиданно решил Глебов. — Убийца — левша. Ну, конечно, он мог ее ударить только сзади левой рукой».
Глебову очень хотелось тут же поделиться своей догадкой с присутствующими. Ведь такая редкая индивидуальная примета могла бы значительно облегчить оперативным работникам милиции поиски преступника. Да и для следователя это веская улика. И эксперт мог бы высказать об этом свое мнение…
Но Глебов промолчал. В этот момент милиционер Морозов, глянув в окно, воскликнул:
— Прокурор приехал!
Лавров, хмурый и озабоченный, поднимался по ступенькам крыльца.
Войдя в комнату, он увидел Глебова, который, стоя на одном колене в нескольких шагах от трупа, старательно измерял расстояние между брызгами крови на стене. Придерживая пальцем отмерянное на линейке деление, он поднял к Лаврову вспотевшее лицо и, вставая, обрадованно сказал:
— Наконец-то, Юрий Никифорович! А мы уже заканчиваем. Вот посмотрите, может, упустили что? — он подал Лаврову первые три листа протокола осмотра.
Прокурор взял протокол из рук Глебова и сухо спросил:
— Обстановка в комнате не изменена?
— Нет, — ответил Глебов. — Вот только стул мы подняли и поставили к столу. А так все по-прежнему. Я старался сохранить обстановку до вашего приезда, — добавил он и покраснел, предполагая, что прокурор чем-то недоволен, и заведомо отнеся это на свой счет.
Закончив осмотр квартиры, Глебов вместе с понятыми вышел. Во дворе, обнесенном высоким забором, было удивительно спокойно и тихо. Эта тишина казалась неправдоподобной, она не вязалась с обстановкой только что оставленной квартиры. Тщательно, но уже без прежнего увлечения Глебов осмотрел дом с наружной стороны, двор, постройки. Прогнав с забора забравшихся на него любопытных мальчишек, устало опустился на скамейку под развесистым орешником, где с протоколом в руках уже сидел Павлов.
— Пишите, — сказал Глебов, сняв фуражку и вытирая платком пот со лба. — «При осмотре дома с наружной стороны, а также во дворе и надворных постройках никаких следов не обнаружено…»
На крыльце показался Лавров.
— Олег Николаевич, вы закончили? Зайдите сюда и пригласите понятых.
Глебов встал и вместе с Павловым и понятыми пошел в дом.
— Что вы там нашли? — спросил Лавров.
— Ничего, Юрий Никифорович.
— Давайте вот тут кое-что добавим.
Лавров только что закончил читать протокол и остался доволен. Протокол был составлен полно и четко отражал все подробности осмотра. Упущены были только две детали: на плите Лавров обнаружил стакан с отпечатками пальцев, а на обрывках газеты, в которую была завернута полуось, название ее — «Известия» — и дату.
Глебов внес в протокол дополнение, прочел его вслух и дал подписать всем присутствующим.
«Черт возьми!.. Я же осматривал стакан!.. Ослеп я, что ли?» — мысленно корил себя молодой следователь, доставая из чемодана бечевку и два кусочка картона. Растянув бечевку на плите, он положил на нее кусочек картона, осторожно взял двумя пальцами за края стакан и поставил его на картон. Потом таким же кусочком картона накрыл стакан сверху, связал все это бечевкой, залил узелок расплавленным сургучом и поставил на нем оттиск своей металлической печати. Окончив, он отнес стакан на окно, где уже лежали упакованные и подготовленные им для изъятия вещественные доказательства: крошечная пробирка с кровью потерпевшей, окурок, волосы, кровь, кусочки угля, снятые с полуоси, и пустая пачка от папирос «Беломорканал».
— Полуось можно брать, Юрий Никифорович? — спросил он Лаврова.
— Да, я уже все осмотрел, — ответил тот, дымя папиросой и, видимо, что-то усиленно обдумывая. Потом швырнул папиросу в открытое окно и подошел к эксперту, который натягивал резиновые перчатки, готовясь вскрывать труп, уже перенесенный на стол и раздетый с помощью двух приглашенных участковым уполномоченным женщин-соседок.
— Вы знаете, Петр Иванович, ведь удар был нанесен левой рукой! — решительно сказал Лавров.
Глебов встрепенулся и, быстро обернувшись к Лаврову, хотел было сказать, что это безусловно так и что сам он пришел к такому же выводу. Но он промолчал: вдруг не поверят и подумают, что он, стараясь казаться умнее, присваивает себе чужие мысли? Ругая себя за нерешительность, помешавшую ему раньше высказать эту мысль, Глебов молча слушал Лаврова, который излагал эксперту свои соображения, в точности совпадающие с гипотезой Глебова.
«Ко мне далее и не обращается», — с горечью подумал Глебов.
Эксперт согласился с Лавровым и сказал, что отметит эту мысль как предположительную в акте.
Поставив полуось к окну, где лежали вещественные доказательства, Глебов подошел к столу и молча стал наблюдать за работой медика. Лавров снова закурил и, расхаживая по комнате, о чем-то думал. Присутствовавшие в комнате женщины следили за работой эксперта со смешанным выражением страха и любопытства на лицах.
Щеголеватый шофер не выдержал:
— Я вам больше не нужен? — спросил он Глебова.
— Нет, нет! — ответил следователь. — Можете ехать. Спасибо вам…
Лавров подошел к женщинам.
— Вы знали убитую?
— Соседи мы, — ответила одна из них и повторила Лаврову все то, что уже говорила Глебову.
— Дочь потерпевшей вызвали? — спросил Лавров, обращаясь к Павлову.
— Да. Телеграмму отправили еще с утра.
— Петр Иванович, мы, пожалуй, поедем, — обратился Лавров к эксперту, когда тот уже заканчивал свою работу. — Кажется, все ясно.
— Да, конечно. Акт вскрытия я вам завтра пришлю, — ответил тот, не отрываясь от дела.
— Товарищ Павлов, организуйте, пожалуйста, охрану квартиры до приезда дочери убитой. У вас есть какие-нибудь данные?
— Пока ничего существенного, товарищ прокурор, — ответил за Павлова Сердюк. — Весь день заняла «официальная часть» (так Сердюк иронически именовал составление протокола осмотра и вообще всяких бумаг, которые он, «оперативник», сильно недолюбливал). — Но завтра к утру что-нибудь раздобудем.
— Во всяком случае, дочь убитой, вероятно, к утру будет? — спросил Лавров. — А что с вашим начальством? Ни Орешкина нет, ни начальника уголовного розыска?
— Вы наше начальство еще плохо знаете, товарищ прокурор, — ответил Сердюк. — Полковник вообще не имеет привычки на происшествия выезжать, а сегодня и Романову ехать запретил. «Пусть, — говорит, — сами попробуют убийство раскрыть».
«Нет, голубчик, так у нас дальше дело не пойдет, — подумал Лавров. — Завтра же вместе со спецдонесением об убийстве отправлю представление прокурору края».
Попрощавшись с экспертом и понятыми, Лавров вышел на крыльцо и спросил Сердюка:
— Кто здесь участковый?
— Я, товарищ прокурор, — отозвался идущий сзади Карпенко.
— Где можно поработать, чтобы не возвращаться в прокуратуру? Поздно уже. Пока доберешься туда, будет часов восемь.
— Да вот тут недалеко контора… Пойдемте, я вас проведу.
Глебов вышел на крыльцо последним.
— Юрий Никифорович! — крикнул он. — Вещественные доказательства отвезти в прокуратуру?
— Нет, кое-что нам может понадобиться, — ответил Лавров и, дождавшись Глебова, взял у него следственный чемодан.
— Там еще полуось, — сказал следователь, придерживая рукой сверток с вещественными доказательствами и собираясь за нею вернуться.
— Да идите, я возьму ту железяку, — произнес Карпенко и пошел к дому.
Глебов облегченно вздохнул. Он боялся, что не сможет преодолеть дурноту, если еще раз войдет в комнату. Он был очень утомлен. Длительное нервное напряжение, духота и, наконец, просто физическая усталость сделали свое. К тому же он с утра ничего не ел, как, впрочем, и все другие. Но «все другие», видимо, чувствовали себя нормально. Во всяком случае, ни у Лаврова, ни у работников милиции Глебов не заметил признаков особого утомления. И уж, конечно, ни одного из них не мутило во время вскрытия трупа — в этом Глебов был убежден.
Сознание своей слабости подавляло его. Шагая по дороге рядом с Лавровым и слушая мягкий с украинским акцентом говор Карпенко, Глебов устало думал о том, что, несмотря на призвание и любовь к своей профессии, он, наверное, никогда не сможет стать хорошим следователем: на каждом шагу дает себя знать излишняя впечатлительность, неуверенность, на каждом шагу подстерегает паническая мысль: «Не смогу…»
— Вот что, товарищ Карпенко, — сказал Лавров, — пригласите к нам для начала трех-четырех соседей убитой и близких приятельниц ее дочери, если такие окажутся поблизости. Вы сами-то знаете эту семью?
— Да я всех тут знаю, — ответил Карпенко. — Бабка Гармашиха, вы ж сами видели, старая совсем, а дочка одна живет, муж ее во время войны бродил. Работает в швейной мастерской, да еще и дома шьет. Бабы говорят, что она такая портниха, что со всего города до ней идут. Фининспектор два раза наведывался, да все попусту, не нашел ничего. Ловкая бабенка! А так, по семейному, за ней плохого не замечалось, соблюдала себя. Вот только месяца три как с кузнецом стала знаться, жинка его ей тут недавно разгон учинила.
— А что за человек этот кузнец? — поинтересовался Лавров.
— Недавно из заключения пришел. Восемь лет отсидел за убийство. Я думаю, не его ли это работа? — показав головой на дом убитой, добавил Карпенко и поднялся с дивана. — Ну, я пошел.
— Да, вот еще что, — остановил его Лавров, — может быть, вам удастся узнать, кому принадлежит эта вещь? — и он указал на лежавшую на столе полуось.
— Добре, попытаюсь, — ответил Карпенко и вышел.
— Та-ак! — сказал Лавров. — Чем же мы с вами, Олег Николаевич, располагаем и что в первую очередь предстоит сделать? Надо бы, конечно, составить план, — продолжил он свою мысль, — но у нас так мало данных, что планировать пока трудно. Во всяком случае, необходимо установить круг знакомых убитой и ее дочери.
И, взглянув на Глебова, встревоженно спросил:
— Вы что, Олег Николаевич, устали? Плохо себя чувствуете?
— Нет… то есть да… — смутился Глебов. — И вообще, Юрий Никифорович, по-моему, надо позвонить в прокуратуру края и попросить, чтобы к нам командировали старшего следователя для расследования этого дела, — неожиданно для самого себя выпалил он.
— Это почему же? — крайне удивленный таким неожиданным поворотом разговора, спросил Лавров.
— Понимаете, я совсем не уверен, что мы, то есть я, в частности… Не уверен, что смогу раскрыть это преступление. Вы не думайте, Юрий Никифорович, что я не хочу работать по делу, я буду все делать для старшего следователя, всю работу. Но я хочу, как лучше, а то ведь время упустим, тогда вообще может быть невозможно будет раскрыть…
— Пожалуйста, не ударяйтесь в панику, Олег Николаевич, — мягко и в то же время строго сказал Лавров. — Во-первых, расследовать дело вы будете не один, я вам помогу. И не только помогу, а приму в этом участие. Вместе с нами будут работать товарищи из уголовного розыска. А во-вторых, я, простите, вообще не понимаю, как это можно просить о помощи, если мы сами еще ровным счетом ничего не сделали? Я понимаю, если, бы мы провели расследование, сделали все возможное и зашли в тупик, — другое дело. Но сейчас?.. Заведомо признать свое бессилие? Нет уж, Олег Николаевич, давайте договоримся, что, как бы сложна и ответственна ни была работа, мы обязаны выполнять ее сами. Краевая прокуратура существует не для того, чтобы работать на нас, когда нам трудно, а для того, чтобы направлять нашу работу и контролировать ее. Ясно?
Глебов не успел ответить: в дверь постучали.
В комнату вошел средних лет мужчина. Поздоровавшись, спросил:
— Вы будете из прокуратуры?
— Да. Садитесь, пожалуйста, — сказал Лавров.
— Наверно, насчет Гармаш вызвали? — осведомился свидетель, усаживаясь.
— Да, — подтвердил Лавров. — Что вы можете рассказать о ней?
Свидетель Михеев, проживающий по соседству с домом погибшей, рассказал о семье Гармаш примерно то же, что Лавров и Глебов уже слышали от Карпенко, только несколько подробнее.
— А вчера, — продолжал свидетель, — мы с женой были в кино на последнем сеансе и пришли домой в двенадцать ночи, как раз гимн играли по радио. У Гармашей свет горел. Мы еще удивились, что старуха не спит. Только зашли домой, слышим — крик женский, вроде бы у них. Жена ставню открыла, выглянула — ничего не слыхать. А через несколько минут свет у них погас. Мы и легли. А утром — вот тебе! Соседка прибегает и говорит: «Старуха Гармашиха убитая в луже крови лежит…»
Записав показания свидетеля, Лавров обратил его внимание на полуось и спросил, не замечал ли он ее во дворе Гармаш или у кого-либо из соседей.
— Нет, такой вещи не видел, — сказал Михеев.
К десяти часам вечера Глебов и Лавров допросили пять человек. Показания их в общем совпадали, но из них было ясно лишь одно: убийство произошло в самом начале первого часа ночи. И только один свидетель — Родин дал более существенные показания. В эту ночь он собирался на рыбную ловлю и, выйдя со двора около двенадцати часов ночи, уселся у кювета в ожидании машины своего приятеля. Вскоре со стороны дома Гармаш донесся протяжный крик. Родину стало жутко. Он огляделся и увидел, как через забор соседнего двора перепрыгнул мужчина. Отойдя от забора, человек зажег спичку, прикурил, а потом, освещая спичкой свою одежду, осмотрел ее.
— По-моему, это был кузнец Семен. Он часто бывал у Анны Гармаш, — закончил свои показания Родин.
Позднее было установлено, что Родин рассказывал об этой истории своим приятелям на рыбалке, еще ничего не зная об убийстве старухи Гармаш.
Когда Лавров и Глебов заканчивали допрос последнего свидетеля, вошел начальник уголовного розыска Романов.
— Насилу разыскал вас, — сказал он, подавая руку Лаврову.
«Опомнился Орешкин, прислал-таки!» — подумал Лавров.
Отпустив свидетеля, Лавров обратился к Романову:
— Что-то поздновато вы… Я полагал, что начальника уголовного розыска дела об убийствах больше интересуют.
— Я, товарищ прокурор, был бы здесь действительно раньше вас, если б мог поступать по своему усмотрению. А вот наш начальник по-другому думает. Он считает, что, если на происшествие выехал следователь, нам там делать нечего. «Незачем работать на прокуратуру», и все тут.
— То есть как это на прокуратуру? — не понял Лавров.
— Да так. Он говорит, что если дело ведет прокуратура, пускай ведет и не пользуется нашими трудами. Так и говорит. А о том не думает, что и с нас за раскрываемость преступлений спрашивают, да и вообще мы с вами одно дело делаем.
— Да-а, — произнес Лавров. — С вашим начальником, видно, придется серьезно поговорить. А с вами условимся так: по всем серьезным делам будем работать вместе. И ответственность за каждое дело будем нести одинаковую, независимо от того, как будет вести себя ваш начальник. Согласны?
— Конечно, товарищ прокурор.
— Вот и хорошо. Начнем с этого дела. Знакомьтесь с тем, что мы собрали, и завтра же начинайте действовать. С нами поддерживайте постоянную связь.
Во втором часу ночи Лавров, Глебов и Романов возвращались пешком, обсуждая уже созревший план расследования. Прощаясь с Глебовым около прокуратуры, куда он должен был зайти, чтобы оставить следственный чемодан и вещественные доказательства, Лавров спросил:
— Можно считать наш разговор там, в конторе, оконченным?
— Да, Юрий Никифорович. А если можно, прошу вас считать, что этого разговора вообще не было, — ответил Глебов.
Добравшись до дома, он быстро разделся и сейчас же заснул тяжелым, беспокойным сном.
В девять часов утра Глебов уже сидел за столом в своем кабинете. Он подготовил к отправке на исследование вещественные доказательства, написал постановление о назначении биологической и дактилоскопической экспертиз и теперь перечитывал собранные вчера материалы.
Вошел Лавров.
— Звонил Романов. Дочь потерпевшей уже здесь. Сейчас она будет у нас. Вы помните, по каким вопросам мы вчера решили допросить ее?
— Да, у меня записано.
— После допроса зайдите ко мне с протоколом.
Минут через пятнадцать, постучавшись, в кабинет Глебова вошла молодая полная женщина с расстроенным, заплаканным лицом, удивительно похожим на лицо убитой. Усевшись, она взглянула на обложку лежавшей перед следователем папки с крупной надписью: «Дело об убийстве Гармаш Лукерьи» и зарыдала, прижимая к глазам платок.
Глебов встал из-за стола, взял с тумбочки графин.
— Постарайтесь успокоиться, — сказал он, подавая женщине стакан с водой. — Я понимаю, как вам тяжело, но ведь слезами горю не поможешь.
Мысленно он тут же выругал себя за стереотипную фразу, которая не могла служить утешением в несчастье.
Вчера они с прокурором разработали подробный план допроса Анны Гармаш, показания которой, по их замыслу, должны были послужить канвой для дальнейшего расследования дела. Но слезы и горе этой женщины, вполне естественные в ее положении, как это ни странно, явились для следователя полной неожиданностью, и он почти растерялся. Что сказать ей? Как перейти от утешений к вопросам, которые он еще раз тщательно обдумал перед ее приходом?
— Я предчувствовала несчастье, — говорила, между тем, сквозь слезы женщина. — Мне так не хотелось ехать! Я просто не знаю, зачем я поехала? Ведь столько лет никуда не ездила, и вот…
Беспрестанно утирая глаза уже совершенно мокрым, скомканным носовым платком, Анна Гармаш, не переставая плакать и повинуясь естественному желанию высказать кому-либо наболевшее горе, рассказала Глебову все, что передумала, и перечувствовала с момента получения телеграммы: и мучившее ее раскаяние в том, что она «разбила чужую семейную жизнь и связалась с кузнецом Семеном, который оказался извергом», и свои страшные подозрения, что именно он и явился убийцей ее матери.
— Он знал, что у нас есть деньги. Я шила, зарабатывала прилично, говорила ему, что отложила кое-что на черный день, — всхлипывая, продолжала Анна. — И об отрезах он знал, даже видел, куда я прятала их, когда при нем фининспектор пришел: ящик у меня в стол вделан снизу, никто другой этого знать не мог.
Глебов вспомнил обстановку в комнате: перевернутые постели, открытый шифоньер и стол, накрытый белой, накрахмаленной, забрызганной кровью скатертью.
«Да, она права, — подумал он, — ведь стол не тронут, на нем даже ваза с цветами стоит. Значит, преступник хорошо знал, как взять отрезы. Но искал он деньги. Знал, что деньги есть, и искал по всей комнате. Похоже, что это он», — решил Глебов и, положив перед собой форму протокола, стал записывать показания свидетельницы.
Вскоре Анна успокоилась и тихим голосом отвечала на вопросы следователя. Окончив допрос, Глебов позвонил Романову.
— Я допросил Анну Гармаш. Теперь, Илья Павлович, надо вещи искать.
Романов ответил, что еще утром беседовал с дочерью убитой Гармаш, записал приметы похищенных вещей и уже сообщил о них в милицию соседних районов.
— Все вещи записаны? — спросил Глебов и перечислил похищенное: два шелковых отреза, один отрез шерсти, 5 тысяч рублей сторублевыми купюрами и два золотых кольца.
Романов подтвердил, что записал все, и осторожно спросил:
— Олег Николаевич, а ты этого «друга» не думаешь задерживать? Мы уже все подготовили.
— Об этом поговорим лично, — сказал следователь.
— Я сейчас буду у тебя, ты никуда не уйдешь?
— Нет, сейчас прокурору буду докладывать, — сказал Глебов и положил трубку.
Лаврова он не застал. Тот уехал на заседание исполкома.
«Теперь до вечера не будет», — с досадой подумал Глебов. Ему надо было срочно решить вопрос о задержании кузнеца Путоева и обыске у него. Конечно, это можно было решить и без Лаврова. Но Глебов все еще не избавился от своей «стажерской» привычки — спрашивать совета, когда в чем-либо затруднялся.
Однако сейчас терять время было нельзя.
Небольшое двухэтажное здание милиции, расположенное неподалеку от прокуратуры, было видно из окна кабинета следователя. «Если Романов уже вышел, я встречу его», — подумал он и пошел в милицию.
С Романовым Глебов столкнулся в коридоре милиции.
— Прокурор уехал на заседание исполкома, вернется, наверное, не скоро. Путоева же надо задержать немедленно и обыск у него произвести как можно быстрее.
— У нас уже все готово. Карпенко сидит и ждет моей команды, за квартирой кузнеца тоже наблюдают, а на обыск я с тобой поеду. Сердюк еще с задания не вернулся, а Павлов сегодня в отпуск ушел.
Связавшись по телефону с Карпенко, Романов коротко сказал:
— Хорошо, давай, действуй! Доставишь его в отделение сам, лично, и обыщешь тоже сам. Смотри, чтоб одежду не переменил или не выбросил что-нибудь. Понял?
Положив трубку, он повернулся к Глебову. Тот о чем-то сосредоточенно думал. Затем тихо сказал:
— Сначала в прокуратуру зайдем. Бланки надо захватить, да и фотоаппарат. Пригодится.
И, уже выходя из кабинета, добавил:
— Жаль, что у нас в городе нет криминалистической лаборатории. Изволь ожидать, когда придет из краевого центра заключение об отпечатках пальцев. А так уже сегодня можно было бы знать, он или не он держал стакан. Это ж такая улика!
Запирая кабинет, Романов успокоил товарища:
— Ничего. Это мы быстро организуем. Сегодня вечером наши хлопцы в краевой центр за обмундированием едут. Мы им это дело и поручим. Завтра будет результат. У нас в научно-техническом отделе заключения быстро дают.
Когда Глебов с Романовым зашли в прокуратуру, Мария Ивановна сказала:
— Олег Николаевич, вас прокурор искал.
— Так он же на заседание исполкома поехал. Неужели так быстро закончилось? — удивился Глебов.
— Да нет, вы меня не так поняли: просто по какому-то вопросу в исполком ездил.
— Он у себя?
— Обедать пошел. Спрашивал, куда вы ушли, а я не знала, вы не сказали…
— Забыл. Мария Ивановна, если приедет Юрий Никифорович, передайте ему, что я поехал на обыск.
Поздно вечером, не заходя в прокуратуру, Глебов возвратился домой усталый, но довольный. Теперь он уже не сомневался в том, что убийство будет раскрыто. Из показаний Анны Гармаш и свидетеля Родина все яснее становилось, что убийца — кузнец Путоев. При обыске обнаружили окровавленную верхнюю рубашку Путоева, которая, по показаниям свидетелей, была на нем в день убийства. Рубашку, отпечатки пальцев Путоева и вещественные доказательства Глебов передал вместе со своими постановлениями работникам милиции, уезжавшим в краевой центр.
Раздевшись, Глебов с наслаждением растянулся на постели. Засыпая, подумал: «А все-таки жаль, что так просто все получилось. Ну что за заслуга — раскрыть убийство, если все ясно почти с самого начала?»
Так он и уснул с чувством легкого разочарования.
Утром Глебов сразу же пошел в прокуратуру. По оживленному лицу следователя Лавров понял, что расследование идет успешно.
— Кажется, я, действительно, преждевременно струсил, Юрий Никифорович, — улыбаясь, сказал Глебов. — Убийство почти раскрыто.
Лавров удивленно поднял брови.
— Вот как? Рад за вас. Рассказывайте… — и, закуривая папиросу, удобнее уселся в своем кресле.
Глебов коротко рассказал обо всем, что ему удалось вчера установить, и закончил:
— Заключение биологической и криминалистической экспертиз будет сегодня. Не сомневаюсь, что они окажутся положительными.
Лавров докурил папиросу, потушил ее, прижав к пепельнице.
— Да-а, — задумчиво произнес он. — Все как будто бы идет гладко. Не нравятся мне только два обстоятельства: во-первых, то, что не найдены вещи, а во-вторых, то, что вы, Олег Николаевич, работаете только по одной версии. Это очень рискованно, особенно в делах об убийстве.
— Но, Юрий Никифорович, какие же могут быть версии, если все ясно, как божий день? — обиженно сказал Глебов. — Зачем разбрасываться? А вещи найдутся, я дал задание милиции и уверен, что скоро все будет у нас.
— Может быть, в данном случае вы и правы, — все так же задумчиво продолжал Лавров, — но вообще-то одной версией никогда не следует увлекаться. В этом случае легко скатиться на обвинительный уклон. А я знаю немало случаев, когда дела об убийствах принимали самый неожиданный оборот. Когда думаете допрашивать Путоева?
— Хочу дождаться заключения экспертизы, тогда легче будет заставить его разговаривать.
— Пожалуй… Я хотел бы посмотреть план допроса.
Глебов недоуменно посмотрел на Лаврова.
— Какой план? Я ничего не записывал, Юрий Никифорович, я и так помню, о чем его надо допросить.
— Нет, нет, Олег Николаевич, — возразил Лавров. — Допрашивать подозреваемого в убийстве без предварительного плана — это несерьезно. Даже опытный следователь не должен себе этого позволять. Почему-то в иных случаях вы проявляете излишнюю робость, неуверенность, а сейчас — наоборот, чрезмерно надеетесь на себя.
— Хорошо, я пойду и составлю план, — сказал Глебов, однако весь его вид говорил о том, что он считает это напрасной тратой времени.
Приступив к составлению плана, Глебов вскоре понял, что Лавров был прав. Многое можно было бы упустить, допрашивая Путоева без предварительной подготовки к допросу. Он просидел над составлением плана около двух часов, вновь перечитал некоторые свидетельские показания, чтобы восстановить в памяти подробности дела. И, зайдя по окончании этой работы к Лаврову, честно признал, что едва не допустил ошибку.
В четвертом часу дня Глебову позвонил Романов.
— Ты у себя? Сейчас тебе материалы экспертизы понесли. Отпечатки на стакане — его. А кровь на рубашке — второй группы, как у бабуси. Да оно и без заключения ясно было. Ты допрашивать к нам придешь?
— Да, скоро буду, — сказал Глебов.
Минут через пять принесли материалы экспертизы. Глебов прочел их, вложил в дело и отправился в милицию.
— Желаю вам удачи! — сказал Лавров, к которому он зашел сообщить о результатах исследования вещественных доказательств. — Но глядите в оба: Путоев, кажется, не так прост.
III
В кабинет ввели задержанного Путоева. Широкоплечий, загорелый, с развитой мускулатурой, он казался очень сильным и по-кошачьи гибким. Старая выцветшая майка с глубоким вырезом спереди открывала грудь с ярко вытатуированным летящим орлом. На левом плече — традиционная надпись всей «блатной братии»: «Не забуду мать родную», а на четырех пальцах правой руки — женское имя «Леля».
Глебова не удивила эта «живопись». Он знал, что Путоев был вором-домушником, неоднократно судился за кражи и большую часть жизни провел в тюрьме. Последний раз он судился за убийство: в приступе злобы ударил ножом своего напарника, не поделив с ним награбленное.
Неизвестно, что произошло после этого случая в душе Путоева, но, выйдя через восемь лет из заключения, он не вернулся в свою воровскую компанию, уехал на Кубань и два с половиной года работал в кузнице. Затем женился. Вскоре у него родился сын. Ребенка Путоев любил, но с женой не ладил. Все это Глебов знал из показаний свидетелей и жены Путоева.
Заполнив в протоколе допроса анкетные данные, Глебов предложил Путоеву расписаться. Тот подвинул к себе протокол, расписался в низу страницы и небрежно оттолкнул от себя бланк.
— Курить можно? — спросил он, доставая из кармана пачку папирос.
— Курите, — разрешил Глебов и про себя заметил: «Тот же «Беломор», что и на месте преступления…»
Путоев прикурил, швырнул обгоревшую спичку в пепельницу, щурясь от дыма, зло спросил:
— Дело шьете?
Глебов пожал плечами.
— Почему шьем? Просто стараемся разобраться.
Путоев презрительно скривил губы:
— Видно, что «стараетесь»! Хватаете первого попавшегося. Крайнего нашли. Думаете, если семь раз судим, так восьмой раз нахально засадить можно?
Возмущенный развязным тоном Путоева Глебов, не отвечая на его вопрос, строго сказал:
— Собственно, почему вы со мной так разговариваете? Не забывайте, что ваша обязанность отвечать, а не задавать мне вопросы.
Но, встретившись глазами с Путоевым, понял, что это замечание не произвело на допрашиваемого ни малейшего впечатления. Взгляд Путоева показался Глебову острым и неприятным. Небольшие черные глаза на тронутом оспой, коричневом от загара лице смотрели на следователя в упор, с выражением презрения и ненависти. Глебов понял, что допрос будет трудным. Этот человек видел за свою жизнь немало следователей и прокуроров, и ему, Глебову, молодому, неопытному работнику, едва ли будет просто заставить его сказать правду.
Глебов знал, что квалифицированные преступники сознаются в совершении преступления только в случае, если полностью изобличены доказательствами. И, зная это, он верил, что, если не на первом, то на последующих допросах, Путоев сознается в убийстве Лукерьи Гармаш, — ведь доказательств собрано более, чем достаточно.
Но первые же ответы Путоева поколебали в Глебове эту уверенность. Допрашиваемый упорно утверждал, что в день, когда была убита Гармаш, он после работы, переодевшись, ушел на центральную усадьбу совхоза к своему приятелю Петру Грешняку, от которого возвратился домой в одиннадцатом часу вечера и лег спать в присутствии жены и ее подруги Лидии Ковалевой. Свидетель Родин, по словам Путоева, «нахально врет», утверждая, что видел его в двенадцать часов ночи у дома Гармаш, Путоев не отрицал, что в течение последних трех месяцев имел связь с Анной Гармаш, часто бывал в ее доме и знал, что у нее есть деньги. Подтвердил он и то, что в его присутствии Анна прятала отрезы и недошитую работу, когда к ним неожиданно явился фининспектор.
— Значит, вы знали, где Анна Гармаш хранила отрезы, принятые в работу? — спросил Глебов.
— Знал! — вызывающе ответил Путоев. — Так что, по-вашему, если знал, так обязательно убивать должен? Стал бы я трогать эту старую рухлядь, — уже спокойнее, глядя куда-то мимо Глебова, сказал Путоев и, помолчав, добавил: — Я за свою жизнь столько квартир обобрал, сколько вы на земле лет не прожили. И всегда без «мокрых» дел обходился. А уж эту хату я мог так взять, что и муху б не спугнул. И, между прочим, не сидел бы после этого здесь и не ждал, пока меня попутают…
— Когда вы в последний раз были в квартире Гармаш? — спросил Глебов.
— Во вторник, когда Анна уезжала к сестре. Прощаться приходил, — не то всерьез, не то иронически добавил Путоев.
— В какое время дня это было?
— Весь вечер я у нее был. Часов с семи и пока она к поезду не ушла.
— Ужинали вместе?
— Нет, они до меня поели. Я пришел, старуха как раз посуду мыла.
— Может быть, вас угощали чем-либо? Вином, водкой, квасом?
— Нет, не угощали. Да на что вам это нужно-то? — снова впав в раздражение, спросил Путоев.
— И воду не пили?
— Воду? — словно припоминая, задумался Путоев. — Воду, может, и пил. Ну, и что?
— А не вспомните ли, из какой посуды вы пили воду? — продолжал Глебов.
— Э, да вы, небось, отпечатки мои нашли! — сообразил Путоев. — Да их там сколько хочешь! И на кружках, и на стаканах — на чем хотите! И что из того следует? Факт, что старуху-то я не трогал, вещей не брал…
Поняв, что дактилоскопия не произвела ожидаемого эффекта, Глебов прервал Путоева, уверенный в том, что уж сейчас-то собьет его с толку:
— Но, может быть, вы объясните, почему оказалась в крови рубашка, которая была на вас в день убийства?
Путоев медленно повернулся к Глебову, сверлящими глазами посмотрел ему в лицо и, бледный от сдерживаемой ярости, вдруг порывисто поднялся со стула.
— Ничего я вам объяснять не буду — понятно? — угрожающе выкрикнул он. — И показаний давать больше не буду! Пишите, что хотите! На моей одежде крови быть не могло, а где вы взяли эту рубаху и чья она — вам лучше знать.
И, резко повернувшись, он кивнул сидевшему у дверей конвоиру:
— Давай, веди меня в камеру!
Не вставая из-за стола и стараясь говорить внушительно и спокойно, Глебов произнес:
— Сядьте, Путоев. Вас никуда не поведут, пока я не закончу допроса. А если вы не желаете давать показаний — это тоже надо оформить протоколом. И вам придется подождать, пока мы пригласим понятых.
— Приглашайте, кого угодно! — зло выдохнул Путоев и, отойдя от преградившего ему дорогу конвоира, сел на стул боком к Глебову, заложил ногу за ногу и стал разглядывать голенища своих сапог.
— Вы поймите, Путоев, — снова заговорил Глебов, втайне надеясь, что ему удастся продолжить допрос. — Поймите, что если вы не виновны, вам тем более необходимо дать показания. Вы ведь понимаете, какие против вас серьезные улики? Надо же их как-то опровергнуть…
— Я сказал, что никаких показаний больше давать не буду! — решительно заявил Путоев. — И кончайте эту волынку.
Глебов понял, что говорить с Путоевым, по крайней мере сейчас, когда он так возбужден и озлоблен, бесполезно.
Путоева увели. Вошел Лавров.
— Ну, как? — спросил он.
Глебов подал ему пять мелко исписанных листков протокола допроса.
— Допросил, — сказал он. — Но протокола Путоев не подписал. Заартачился неизвестно отчего, когда допрос по существу был уже закончен.
Лавров покачал головой и стал внимательно читать протокол. Потом вызвал по телефону дежурного и попросил привести Путоева.
Минут через пять дежурный доложил, что Путоев отказался выходить из камеры.
— Ладно, пусть остынет немного, — сказал Лавров и, оставшись вдвоем с Глебовым, спросил:
— Когда истекает срок его задержания?
— Через тридцать шесть часов.
— За это время вы должны успеть тщательно проверить, его показания. Допросите жену, ее подругу и этого Грешняка, на которого он ссылается. Дайте Путоеву очную ставку со свидетелем Родиным. И обязательно проведите следственный эксперимент — я забыл вчера сказать вам об этом. Надо проверить показания свидетеля Родина: можно ли в темноте на указанном расстоянии опознать человека? Постарайтесь с участием Родина как можно полнее воспроизвести обстановку. Узнайте на метеостанции, какая была ночь — лунная или нет.
— Ага, вот как раз кстати! — сказал Лавров, заметив вошедшего в кабинет Романова. — У вас есть что-нибудь?
— Пока ничего, товарищ прокурор. Но Олег Николаевич кажется уже крепко держит Путоева, — и он одобрительно поглядел на молодого следователя.
Оставшись один, Глебов задумался. Перебирая в памяти подробности разговора с Путоевым, он старался понять, почему этот допрос вызвал в нем чувство какого-то неосознанного беспокойства? Поведение Путоева было обычным для преступников, не признающих вину: голословное отрицание свидетельских показаний, утверждение своей невиновности и ссылка на родственников и знакомых… И все же в поведении Путоева было что-то такое, что заставляло Глебова вновь и вновь мысленно возвращаться к нему. Глебову было всего двадцать шесть лет. В этом возрасте не так-то просто понять чужой характер, почувствовать его. А ведь от этого зависит и умение правильно подойти к человеку. Да, жизненный опыт Глебова был небогат. И все же, будучи от природы человеком впечатлительным и наблюдательным, Глебов сейчас интуитивно чувствовал, что Путоев вел себя не так, как вел бы себя преступник. Его ожесточенность, озлобленность поразили Глебова с самого начала допроса, но он объяснял это недоверием подследственного к нему, молодому следователю. «Может быть, он думает, что я просто не смогу или не намерен объективно во всем разобраться? Что я обязательно хочу «списать» на него, семь раз судимого, это убийство? — думал Глебов, вглядываясь в сгущающиеся за окном сумерки. — И почему он так тяжело посмотрел на меня, когда я спросил про кровь на одежде? Непохоже, чтобы он был уличен этим вопросом. Неужели он все-таки не виновен и действительно считает, что мы просто «подгоняем» доказательства?»
Глебов встал из-за стола и, подойдя к двери, щелкнул выключателем. Яркий электрический свет залил кабинет. Чтобы рассеяться и отогнать мучившие его сомнения, следователь вышел, спустился на первый этаж, в дежурку. Вскоре туда пришла жена Путоева, затем Григорий Грешняк. Ковалева явилась немного позже, когда Глебов, вернувшись в кабинет, уже допрашивал жену задержанного.
IV
В кабинет к начальнику горотдела милиции вошли Лавров и Рябинин. Начальник уголовного розыска Романов докладывал о каком-то деле.
— Продолжайте, мы подождем, — сказал Лавров.
— Ничего. Сделаем перерыв, — ответил Орешкин и обратился к Романову: — Зайди позднее, а я пока займусь с прокурорами.
Романов вышел. Лавров начал разговор:
— Мы со Степаном Николаевичем решили проверить, как горотдел милиции борется с преступностью.
— А как вы это будете проверять? — спросил Орешкин, прищурившись.
Лавров перечислил разделы работы, которые в данном случае интересуют прокуратуру.
— А как проверять будем? По конкретным делам, конечно, — чуть улыбаясь, сказал он. — Надо полагать, вы нам поможете?..
— Представление в горком на меня решили написать! — заявил Орешкин. — Ясно!
— Да разве в этом дело, товарищ Орешкин? — удивился Лавров. — Мы ж не о том думаем! Хочется наладить работу, нашу с вами работу, поймите вы это! Посмотрим ваши дела, заявления граждан, организаций; проверим, как работники горотдела реагируют на эти заявления. Иначе говоря, поинтересуемся вашей работой со всех сторон. Начнем с камеры предварительного заключения. Правда, я недавно побывал там, но это не повредит. Может быть, пройдете вместе с нами? — спросил Лавров, явно пытаясь сбить с Орешкина взятый им враждебный тон.
— Там есть дежурный, — сухо возразил Орешкин. — Он и проведет вас. Я ему сейчас позвоню.
— Нет, нет, звонить не надо, — сказал Лавров. — Мы сами пойдем…
Лавров и Рябинин просматривали заявления граждан, проверяли обоснованность возбуждения уголовных дел, качество дознания… Прокуроры указали оперативным работникам милиции на серьезные недостатки в их работе, на случаи нарушения законности.
Большинство работников милиции внимательно отнеслось к замечаниям прокуроров. Лишь Орешкин просто уклонялся от разговоров. Поняв это, Лавров перестал беспокоить начальника милиции. А тот, выждав несколько дней, явился в горком к Дымову и заявил:
— Прокурор Лавров мешает милиции нормально работать, бороться с преступностью. У нас накопилось много фактов! Я не могу молчать! Мы задерживаем преступников, а прокурор их освобождает. Мы заканчиваем следствие по делам и посылаем к прокурору, чтобы затем судить преступников, а Лавров эти дела либо прекращает, либо возвращает обратно в милицию, создавая тем самым волокиту. От этого теряется эффективность борьбы с преступностью. Я написал письмо. Прошу ознакомиться и принять меры. Если горком не вмешается, мы не сумеем нормально работать…
Выслушав Орешкина, Дымов взял письмо, прочитал его и произнес:
— А почему вы раньше ничего нам не сообщали? Надо было о первых двух-трех фактах проинформировать горком, и мы бы сразу приняли меры…
— Я думал, что Лавров поймет. Но из моих замечаний он не делает для себя никаких выводов. Поэтому-то я и решил обратиться к вам.
— Хорошо, — сказал Дымов. — Будем ставить вопрос на бюро.
Из кабинета секретаря горкома Орешкин вышел довольным. «Молод еще, чтобы меня провести! За меня не такие брались — и то не получалось!» — думал начальник милиции.
А Дымов, оставшись один, вновь прочитал письмо Орешкина и пошел к первому секретарю.
— У меня только что был Орешкин, — сказал Дымов, входя в кабинет первого секретаря. — Оказывается, наш прокурор плохо разбирается в делах. Орешкин сообщил такие факты, на которые мы не можем не реагировать. Мы допустили оплошность, что ни разу не проверили работу прокурора, а тот черт знает что творит! У Орешкина с прокурором ненормальные отношения, это тоже мешает их работе. Нам, пожалуй, надо их обоих заслушать на бюро, обоим всыпать и заставить работать, а не спорить.
— Подождите, Яков Петрович! — заговорил Давыдов.. — Прежде чем «всыпать», как вы выразились, мы должны во всем разобраться. Разрешите ознакомиться с письмом?
Прочитав письмо Орешкина, Семен Сергеевич сказал:
— Это только сигнал. Покажите это письмо товарищу Лаврову. Пусть он обязательно даст объяснение. Тогда-то мы и решим, что делать дальше.
— Мы Орешкина больше знаем! Он у нас работает давно, — начал было Дымов.
Но Давыдов перебил его:
— Согласен, Орешкина мы знаем больше. И должен признаться, что я вовсе не в восторге от его работы. Что же касается его письма, то и здесь есть над чем задуматься. Как оно появилось? Почему? Понятно, что работники милиции, пренебрегающие законностью, вряд ли будут довольны деятельностью прокурора, указывающего им на это. Теперь остается понять, чего не поделил Орешкин с Лавровым. А чтобы понять это, надо выслушать обе стороны и как следует разобраться в конфликте, прежде чем делать выводы.
— Да, но ведь Орешкин в письме сообщает конкретные факты! — стоял на своем Дымов. — Против этих фактов прокурор вряд ли сумеет возразить!
— А вдруг сумеет? — сказал Давыдов. — И потом: ведь оценка того или иного факта начальником милиции может не совпасть с оценкой прокурора? На то прокурор и является представителем центральной власти, чтобы быть свободным от местных влияний, если они наносят ущерб делу укрепления законности.
Дымов взял письмо и, сказав, что обязательно пригласит к себе Лаврова, вышел из кабинета.
Юрий Никифорович внимательно просмотрел записи, которые делал при проверке милиции, взял у Рябинина дополнительные материалы, и оба они направились к Орешкину.
— Мы со Степаном Николаевичем проверили работу в вашем горотделе, — с места в карьер взял Лавров. — Надо сказать, что картина выявилась печальная. Очень много серьезных ошибок. Взять хоть дело об убийстве новорожденного ребенка. Вместо того чтобы по получении сведений об этом поднять на ноги оперативный состав и немедленно связаться со следователем прокуратуры, вы отдали все материалы участковому уполномоченному, который продержал их у себя 16 дней, а затем вынес постановление о прекращении дела за неустановлением виновных. Разве это серьезно, товарищ Орешкин? Или дело о краже вещей из квартиры Кашеваровой. Преступники взломали замки, забрали у женщины все ценные вещи. Она их трудом наживала. И вместо того чтобы изобличить преступников, вы пишете постановление о прекращении дела и обвиняете потерпевшую Кашеварову в том, что она часто отлучалась из дома, оставляя квартиру без присмотра. Кроме того, вы не выполняете предложений прокурора. Мы за последнее время не раз проверяли камеру предварительного заключения и каждый раз сталкивались с фактами незаконного задержания граждан. Только в последние шесть месяцев было пять таких случаев. И сейчас мы обнаружили двух задержанных, не совершивших никакого преступления. Конечно, мы их освободили, но дело, товарищ Орешкин, не только в них. Вы вообще не считаетесь с требованиями прокурора, нарушаете законность, ущемляете права граждан, а это уже посерьезнее.
Орешкин, насупившись, молчал. Он ни разу не прервал Лаврова и, только когда тот кончил, надменно заявил.
— Прокурора интересует только закон, — заявил он. — А меня в первую очередь интересует борьба с преступностью и наведение порядка в городе. Если я буду делать так, как мне говорит прокурор, я никогда не наведу порядка в городе, не выполню требования партийных органов.
— Это, товарищ Орешкин, простите меня, — демагогия, — не удержался Лавров. — Пока что мы убедились в том, что порядками вам хвастаться не приходится. Достаточно сказать, что по трем заявлениям граждан о квартирных кражах вы не только не провели расследования, а даже нигде не зарегистрировали эти заявления. За последние шесть месяцев горотдел не разыскал ни одного скрывшегося преступника. Бывший работник сельпо, Гребнев, растратив 7 тысяч рублей, скрылся, а при проверке выяснилось, что он уже четыре месяца работает милиционером в станице, в тридцати пяти километрах от горотдела. Известно вам это? Растратчик в роли блюстителя порядка!
Орешкин вспыхнул и раздраженно произнес:
— Этого не может быть! Кто-то подтасовал факты!
— Зачем подтасовывать факты, тем более, что их и без того, к сожалению, хватает! Мы со Степаном Николаевичем убедились в том, что руководство горотдела милиции не заботится о раскрытии преступлений. Вспомним хоть убийство Гармаш. Почему никто из работников уголовного розыска не прибыл на место происшествия? Почему бы и вам лично не поинтересоваться столь вопиющим случаем?
— Но туда же поехал ваш следователь! Вы же начали следствие по этому делу! Сами начали, сами и раскрывайте…
— Вот видите! — разочарованно развел руками Лавров. — С вами и говорить-то трудно. А ведь у меня к вам было еще много вопросов. Я хотел, в частности, совместно с вами обсудить вопрос о привлечении комсомольцев и общественности к борьбе с преступностью.
Но Орешкин не собирался ничего обсуждать.
— Я вижу вы не только не верите в мои способности навести порядок в городе, но и вообще не доверяете работникам милиции! — вспылил он. — В борьбе с хулиганами я уже двадцать пятый год обхожусь своими силами и не нуждаюсь ни в чьей помощи…
— Но пока что это у вас получается неважно, — заметил Лавров. — Кстати сказать, ваш лейтенант Петренко с двумя молодыми парнями — комсомольцами не уходит домой из опытного участка вот уже третьи сутки! Все втроем они работают над разоблачением взломщиков кассы. А вы, начальник горотдела, даже не знаете об этом. Не знаете, чем занимаются ваши подчиненные, и тут же заявляете, что ни в чьей помощи не нуждаетесь. Не могу с этим согласиться, — сказал Лавров и, считая дальнейший разговор с Орешкиным бесполезным, попрощался.
Весь день Лавров и Рябинин готовили обстоятельное представление в городской комитет партии о неудовлетворительной работе горотдела милиции по борьбе с преступностью и о грубейших случаях нарушения советской законности персонально Орешкиным. Когда представление было написано и отпечатано, Лавров направился к Давыдову.
Через полчаса он докладывал секретарю горкома партии о результатах проверки.
— Создавшуюся тяжелую обстановку можно было бы изменить, если бы товарищ Орешкин осознал недостатки. Но у Орешкина больше гонора, чем знаний, и это очень сказывается. Заучил несколько демагогических, громких фраз и пытается прикрыть ими свою малограмотность. К требованию соблюдать законность относится, как к чьему-то капризу, свое личное усмотрение ставит выше законов. Я пытался с ним говорить, несколько раз серьезно с ним беседовал, но он отмахивается от меня, как от назойливого комара, и делает свое. Я попросил бы, Семен Сергеевич, чтобы горком партии принял какие-то меры, потому что заносчивость начальника горотдела и его беспечность серьезно мешают нам бороться за укрепление законности…
Ознакомившись с представлением, Давыдов спросил:
— Все эти факты хорошо проверены?
— Да, все, о чем здесь говорится, к сожалению, полностью соответствует действительности. Но ведь здесь речь идет лишь о наиболее серьезных фактах, в действительности же их значительно больше.
— Вы когда начали проверку?
— Десять дней назад, и занимались ею в течение восьми дней.
— Хорошо! Я посоветуюсь с членами бюро горкома. Очевидно, вопрос о работе милиции вынесем на обсуждение бюро. А вы, Юрий Никифорович, зайдите к товарищу Дымову, познакомьтесь с письмом Орешкина.
Едва Лавров успел войти в кабинет, как Дымов начал:
— Я располагаю данными, что у вас с Орешкиным ненормальные взаимоотношения. Вы больше ругаетесь между собой, чем работаете.
— Это — не совсем точные данные, Яков Петрович, — совершенно спокойно ответил Лавров. — Я с Орешкиным вовсе не ругаюсь, хотя имею для этого достаточно оснований. Ругаться с ним бессмысленно, да и времени для этого нет. Но работать нам с ним трудно, мы не находим общего языка.
— Вот почитайте, что сообщает в горком партии товарищ Орешкин. Мы понимаем, любой руководитель не гарантирован от ошибок, но прокурору такие грубые ошибки непростительны.
Лавров прочитал письмо Орешкина и, возвращая его Дымову, так же невозмутимо произнес:
— Ну, что ж… Это письмо — результат того, что товарищ Орешкин не читает уголовных дел. Ни в один из сообщаемых фактов он как следует не вник. Я могу доказать, что по всем делам решения мною принимались после тщательного изучения всех материалов дела. А вот у Орешкина доказательств нет. Он исказил факты, да еще и доказал, что у него заведена на прокурора так называемая черная папка. Сомнительные методы!.. Я полагал, что они давно сданы в архив… Ведь это же донос! — не сдержав себя, уже с возмущением сказал Лавров.
— Не рано ли вы называете это письмо доносом, товарищ Лавров? Ведь мы будем проверять факты.
— Тем лучше для меня. Вот тогда-то вы и убедитесь в этом. И хорошо, если вы пригласите нас обоих, товарищ Дымов. Орешкин окончательно запутался, и горкому партии действительно необходимо вмешаться в наши с ним ненормальные взаимоотношения.
— Объективны ли вы, товарищ Лавров? Ведь у Орешкина большой практический опыт. Он у нас уже шесть лет работает, а вы…
— Я строю свои выводы на конкретных фактах, — прервал Дымова Лавров. — И не все определяется стажем, это — не единственный критерий.
— И все же я попрошу вас написать официальное объяснение по заявлению Орешкина, — предложил Дымов. — Не пожалейте времени.
— Напишу, — ответил Лавров, — хотя тратить на это время действительно жалко.
V
Сомнения Глебова оказались не напрасными. Допрос Григория Грешняка, жены Путоева и ее приятельницы Ковалевой окончательно убедили молодого следователя в том, что его единственная версия, в которую он так слепо верил, оказалась ложной.
Все трое допрошенных свидетелей подтвердили показания Путоева. Нашлась и четвертая свидетельница — Анна Приходько, которая в двенадцатом часу ночи зашла к Путоевым за термометром для заболевшего ребенка и видела кузнеца спящим.
Можно было допустить, что первые три свидетеля подготовлены Путоевым и дают ложные показания. Но последняя, судя по всему, говорила правду. В ту же ночь ее вместе с тяжело заболевшим ребенком доставили в больницу.
Романов установил, что в больницу к Анне Приходько в эти дни приходил только ее муж — управляющий отделением совхоза, коммунист, человек всеми уважаемый, которого было бы просто нелепо заподозрить в пособничестве убийце.
Что касается пятен крови на рубашке Путоева, то и они оказались иного происхождения, чем предполагал Глебов. Жена Путоева, не задумываясь, ответила на этот вопрос:
— У меня из носа вдруг пошла кровь, вот я и схватила первую попавшуюся под руки вещь — его рубаху.
Глебов склонен был поверить женщине, но все же дал ей направление к эксперту и в тот же день направил на исследование взятую у нее кровь.
Во второй половине дня Лавров вместе со следователем Багровым выехали в детскую трудовую колонию, где загорелся главный корпус, и Глебов не успел доложить прокурору о последних результатах следствия.
На следующий день он пришел на работу рано утром, дождался работника милиции, который привез из города заключение экспертизы, и, убедившись, что группа крови Путоевой совпадает с группой крови убитой, пошел к прокурору.
— Юрий Никифорович, вы не беседовали с Путоевым?
— Нет. Вчера возвратился поздно. Собираюсь зайти в милицию после обеда. А как ваши успехи?
— Никаких успехов, Юрий Никифорович, — хмуро ответил Глебов. — От тех доказательств, какие были, почти ничего не осталось.
И он доложил прокурору обо всех новых данных.
— Таким образом, остаются отпечатки пальцев на стакане и показания свидетеля Родина, — закончив докладывать, сказал Глебов. — Но ведь Путоев и сам не отрицает, что в тот вечер пил у них воду, только не помнит, из чего именно. Что же касается показаний Родина, то следственный эксперимент говорит одно: при данных обстоятельствах можно было с одинаковой вероятностью и опознать человека, и ошибиться. Собственно, Родин ведь и не утверждает, что видел именно Путоева. Он и на первом допросе сказал: «По-моему, это был кузнец Семен, потому что он часто выходил по ночам из дома Гармаш».
— Ну, а что же милиция? Что слышно о вещах?
— Ничего. Ждут пока эти вещи появятся на рынке. Но кто понесет их на рынок, когда, в городе только и разговоров, что об убийстве?
— Да… — неопределенно протянул Лавров и после долгой, напряженной паузы тихо, но решительно сказал: — Путоева надо освобождать, Олег Николаевич. А нам с вами это — наука. Вот что значит работать по одной версии!
— Да ведь вы, Юрий Никифорович, предупреждали меня. — Здесь — целиком моя вина… Помните…
— Все помню! — прервал Глебова Лавров. — Но я не предупреждать должен был, а доказать вам, что это недопустимо. Я просто не должен был позволить вам работать по одной версии!
Освободив Путоева из камеры предварительного заключения, Глебов еще раз допросил его. Теперь Путоев был оживлен, охотно отвечал на вопросы.
— Вы, извините, гражданин следователь, погорячился я в прошлый раз. Думал, нахально дело пришить хотите, обидно стало. Я ж два с лишним года уже на воле живу, спички ни у кого не взял, мозоли вот на руках от работы. И вдруг ни за что за решетку. Вам этого не понять, конечно, — добавил он, безнадежно махнув рукой.
Но Глебов понял. Еще тогда, на первом допросе, впервые встретившись с взглядом Путоева, он подсознательно почувствовал, что жгучая ненависть и презрение в глазах задержанного говорят о большой, тяжелой обиде.
Глебов спросил Путоева, не рассказывал ли он кому-нибудь из своих приятелей о том, что у Анны имеются деньги и к ней на квартиру часто приносят дорогие отрезы.
— Нет, никому я об этом не говорил, — сказал Путоев. — Ни к чему было…
Остаток дня Глебов потратил на составление обвинительного заключения по делу, которое он закончил несколько дней назад. Потом просмотрел еще два дела. По ним тоже надо было работать, но убийство Гармаш выбило следователя из обычного графика.
Приведя все в порядок и сложив дела в сейф, Олег Николаевич вышел из кабинета. Впервые за все эти дни он вовремя лег спать, порадовав этим и свою хозяйку-старушку, которую постоянно беспокоил, возвращаясь поздним вечером.
Утром Глебов и Лавров поехали к дому Гармаш, еще раз осмотрели двор, квартиру, побеседовали с дочерью убитой. Женщина была явно рада тому, что Путоев не является убийцей. Видимо, это снимало с ее души тяжелый груз вины перед покойной матерью.
Дополнительный осмотр места происшествия ничего не дал.
— Придется, Олег Николаевич, еще раз тщательно изучить дело и вещественные доказательства, — сказал Лавров. — Может быть, станет яснее, с чего начинать. Именно начинать! — подчеркнул он, — ибо все, что мы проделали, не подвинуло нас ни на шаг ближе к цели.
Глебов добросовестно просидел полдня за изучением дела, еще раз осмотрел вещественные доказательства, но ничего нового не нашел.
Убийство произошло в двенадцать часов ночи, в самом начале первого. Это было ясно из показаний всех свидетелей, которые слышали предсмертный крик потерпевшей. Женщина была убита железной полуосью, об этом говорили немые свидетели — вещественные доказательства: прилипшие к полуоси волосы принадлежали убитой, кровь на полуоси совладала по группе с ее кровью.
«Что еще можно сделать? Что?» — мучительно думал следователь, в который уж раз перелистывая аккуратно подшитый том, и, окончательно отчаявшись, решил зайти к прокурору.
— Я ничего не могу придумать, Юрий Никифорович, — признался он, дождавшись, когда следователь Багров закончил докладывать и вышел из кабинета. — Я знаю дело буквально наизусть, но совершенно не представляю себе, что же теперь предпринять?
— Вы, кажется, опять впадаете в панику, Олег Николаевич, — заметил Лавров, уловив в голосе Глебова нотки отчаяния. — Но ведь наша работа почти сплошь состоит из ребусов и загадок, которые нам задают преступники. Пора бы вам к этому привыкнуть.
Достав из сейфа какие-то бумаги и раскладывая их на столе, Лавров продолжал:
— Запомните одну простую истину: никакой самый хитрый и опасный преступник не может замести все следы преступления. И настоящий следователь обязательно найдет эти следы, если проявит необходимое терпение, настойчивость, проницательность…
Лавров говорил спокойно и убедительно. Глебов слушал его молча и с грустью думал о том, что сам он, со своим неуравновешенным характером, наверное, никогда не сможет стать «настоящим» следователем. Сколько дней он переживает, не спит по ночам, суетится, а что толку? Поверил в одну версию и завел дело в тупик. Сорвалась эта версия — размяк, как какой-то хлюпик. А Лавров?.. Он ведет себя так, будто ничего особенного не случилось. Все эти дни он, как обычно, занимался своей разносторонней работой: принимал участие в расследовании дела, успевал бывать на заседании исполкома, в горкоме партии, на предприятиях, беседовать с посетителями, разрешать текущие вопросы. Вот и теперь, разговаривая с Глебовым, он подбирает и аккуратно раскладывает печатные странички. Кажется, это лекция. Глебов слышал, как Лавров по телефону обещал кому-то, что в воскресенье в парке прочтет для молодежи лекцию о моральном облике советского человека.
— Вы меня слушаете, Олег Николаевич? — спросил Лавров, заметив, что Глебов, опустив голову, уставился отсутствующим взглядом в одну точку.
— Да, Юрий Никифорович.
Глебов поднял глаза, встретил внимательный, изучающий взгляд Лаврова и снова опустил голову. Он чувствовал себя, как мальчишка, не выучивший урока. Но Лавров не понял Глебова, по-своему истолковал его состояние.
— Вы, кажется, думаете, что я пичкаю вас прописными истинами? — сказал он. — Но я попытаюсь убедить вас в том, что и они нужны. Оставьте мне дело и вещественные доказательства. А утром в понедельник зайдите. Вместе подумаем, что можно сделать.
Оставив все материалы у прокурора, Глебов вернулся к себе в кабинет. Развернув большой лист бумаги с общим планом расследования других дел, вяло просмотрел его. Затем стал выписывать повестки свидетелям. Работа отвлекла его от мысли о неудаче. Прошел день. Покинув под вечер прокуратуру, Глебов направился в кино, надеясь рассеяться и избавиться от своей хандры.
Лавров же в конце рабочего дня вызвал секретаря и сказал:
— Мария Ивановна; отпустите машину. Я задержусь.
И, убрав со стола бумаги, положил перед собою принесенное Глебовым дело.
Зазвонил телефон, и Юрий Никифорович услышал обычное:
— Юра, ты скоро?
— Нет, Верочка! Часа через три, не раньше, — ответил он чуть виноватым голосом.
— Неужели даже в субботу нельзя прийти домой вовремя?! — голос жены дрожал от обиды.
Лавров представил себе, как она обиженная, сдвинув брови, стоит у телефона…
— Не сердись, маленькая, — ласково заговорил он. — У меня совсем неожиданная и срочная работа. Ты ведь тоже иногда уезжаешь к больным по ночам, я я жду. Не виновата же ты, что люди заболевают…
Лавров любил жену. На десятом году супружеской жизни он сохранил к ней юношескую нежность. Вера Андреевна была хирургом и, переехав на новое место, быстро нашла работу. Работала она много и с мужем виделась фактически только по субботам и воскресеньям, а в остальные дни — урывками. Оба чувствовали, что им не достает друг друга. Скучал по отцу и Сашка. «Ох, да я ж обещал его завтра в цирк сводить!» — вспомнил Лавров, положив трубку. Но на шесть часов вечера в городском парке была объявлена лекция. Впрочем, не страшно, в парк они могут пойти все вместе, а потом — в цирк…
Лавров углубился в чтение дела. Закончив последний протокол, закурил.
«М-да… Трудное дело. Материал сырой, — подумал он. — И какое все-таки счастье для этого Путоева, да и для нас, что посторонние люди видели его в это время дома! А вдруг задержался бы где-нибудь? Ведь столько улик было против него!..»
Юрий Никифорович взялся за вещественные доказательства. Ржавая железная полуось с едва заметными теперь следами крови и приставшими к поверхности мелкими кусочками каменного угля ни о чем ему не сказала.
«Узнать бы, кому она принадлежала, — подумал Лавров. — Глебов, кажется, не задавал себе этого вопроса…» И он сделал для себя пометку на листке бумаги.
Отложив полуось, Лавров взял большой конверт, в который были аккуратно уложены окровавленные куски газеты. Рассматривая их через лупу, он увидел на одном обрывке, залитом кровью, едва заметный карандашный штрих.
«Что это может быть? — размышлял он, всматриваясь в маленькую серую черточку между кровяным пятном и оборванным краем газеты. — Может быть фамилия подписчика? Ведь это верхний угол первой страницы. Вот только сохранились ли буквы под пятном крови? Хоть несколько букв!»
Низко наклонившись над столом, Лавров то плотно прикладывал лупу к газетным листкам, то снова отводил ее, напряженно вглядываясь в каждое пятнышко на потемневшей, запачканной ржавчиной, кровью и углем газетной бумаге. Но найти ему больше ничего не удалось.
Окончив осмотр, он устало откинулся на спинку стула.
На сегодня хватит!
VI
В понедельник с утра Лавров вызвал Глебова.
— Видите ли, Олег Николаевич, как это ни неприятно, но я вынужден указать вам на некоторые ваши просчеты. Я понимаю, что у вас еще нет достаточного опыта для расследования сложных дел, и именно поэтому всегда готов помочь вам. Но внимательность при осмотре вещественных доказательств — это не то качество, которое надо вырабатывать годами. Здесь нужно просто дисциплинированность, умение заставить себя работать тщательно. А вы кое-что проглядели. Вот посмотрите! — Лавров достал из пакета обрывок листа газеты. — Здесь ясно, даже без лупы, виден карандашный штрих. Видите?
— Вижу! — ответил Глебов.
— Быть может, он так и останется штрихом и не будет нам ничем полезен, — продолжал Лавров. — Но не обратить на него внимание нельзя. Ведь даже из теории нам известно, что в уголовном деле нет мелочей, которыми следователь может пренебречь. Вы понимаете меня?
— Да, Юрий Никифорович, — неуверенно ответил Глебов. — Конечно. Ведь здесь обычно пишут фамилию подписчика или, во всяком случае, его адрес.
Он густо покраснел. Ему действительно было стыдно за свою беспомощность.
Лавров сделал вид, что не заметил смущения следователя.
— И потом — полуось, — продолжал он. — Вы пытались установить, кому она принадлежит?
— Нет, я считал это невозможным, — ответил Глебов, не поднимая головы.
— Сегодня же дайте задание милиции. Невозможным вы будете вправе считать это не раньше, чем исчерпаете все возможности, которыми еще не воспользовались.
Из кабинета прокурора Глебов вышел красный и злой на самого себя.
Извинившись перед ожидавшим его свидетелем и попросив его прийти через час, он осторожно положил аккуратно завернутые Лавровым в газету вещественные доказательства и достал из следственного чемодана лупу. Долго и сосредоточенно всматривался Олег Николаевич в хорошо знакомые предметы. Он не чувствовал сейчас той противной вялости в движениях и в мыслях, которая овладевала им временами после неудач, превращала способного и умного человека в безвольное существо, лишенное работоспособности и смекалки.
Разговор с Лавровым как бы встряхнул Глебова. Он почувствовал прилив здоровой энергии.
«Шерлок Холмс, конечно, из меня не получится, но видеть и понимать такие простые вещи, о которых говорил прокурор, я могу и обязан. Это доступно каждому, — размышлял он, внимательно разглядывая в лупу кусочки каменного угля на железной полуоси. — Надо будет сказать Романову, что обладателя этой железки следует искать прежде всего в тех дворах, где есть каменный уголь…»
Сложив вещественные доказательства в шкаф, Глебов оставил на столе лишь куски газеты, которые решил сегодня же направить на экспертизу, и полуось.
VII
Когда Орешкина пригласили в горком партии и ознакомили с представлением прокурора, он заявил:
— Вот видите, стоило мне написать на прокурора письмо в горком, как он тут же написал представление на меня. Это со стороны Лаврова ни больше, ни меньше, как зажим критики. Я думаю, горком поймет, что за человек этот прокурор. Он все время ко мне придирается, его придирки мешают работать. Я двадцать пятый год работаю, со многими прокурорами работал, но таких взаимоотношений у меня не было ни с одним. Я отрицаю факты, указанные в представлении Лаврова, — продолжал Орешкин. — Он необъективно оценил нашу работу. Если эти факты в действительности имели место, то почему он мне о них ничего не говорил при проверке? Я настаиваю на вторичной, объективной проверке и не прокурорами, а работниками горкома. Меня тут знают ие меньше, чем Лаврова.
— Вы полностью опровергаете представление прокурора или, может быть, не согласны лишь с отдельными фактами? — спросил Орешкина заведующий отделом горкома.
— Я категорически отрицаю все эти факты! Комиссия горкома может легко убедиться в том, что я прав.
— Хорошо. Я поддержу вашу просьбу, но должен вас предупредить, что предложу ввести в состав комиссии горкома и товарища Лаврова, и других работников прокуратуры.
Орешкин, красный от негодования, заявил:
— Тогда какой смысл в перепроверке? Они, конечно, будут всячески изворачиваться, лишь бы не признать, что написали чепуху.
— Вы немного подождите, я зайду к товарищу Давыдову.
Заведующий отделом ушел. Орешкин остался в кабинете, затем вышел в коридор, нервничая, расхаживал по нему и обдумывал, какие ему принять меры, чтобы опровергнуть материалы, представленные прокурором. Свой гнев он перенес с прокурора на подчиненных, которые, как он считал, оказались разинями и дали возможность прокурору рыться, где не следует. И Орешкин твердо решил, что, когда кончится проверка, он разберется, кто из его работников вошел в контакт с прокурором. Таким работникам не будет места в горотделе!..
Вернувшись, заведующий отделом сообщил Орешкину:
— Завтра комиссия горкома займется проверкой фактов, изложенных в представлении прокурора. Она проверит и состояние воспитательной работы в горотделе. В комиссию войдут пять товарищей: два работника горкома партии и трое из прокуратуры.
— Опять из прокуратуры? Я же говорил… — начал было Орешкин, но заведующий отделом перебил его:
— У горкома нет оснований не доверять работникам прокуратуры.
— А я не доверяю Лаврову!
— Но ведь в комиссии будут и работники горкома. Вместе с вами и с прокурорами они сумеют во всем объективно разобраться.
Орешкин вышел из кабинета недовольный.
В течение нескольких дней комиссия горкома партии проверяла работу милиции и убедилась в объективности и правильности выводов прокурора.
На очередном заседании бюро рассматривался вопрос о работе товарища Орешкина. Члены бюро говорили о том, что Орешкин плохо руководит горотделом милиции, допускает нарушения законности.
Орешкин сидел красный, потный.
— Мне осталось четырнадцать месяцев до получения пенсии, — сказал он. — Я прошу дать мне возможность уйти на пенсию с этой должности. Я хочу…
— Нет, товарищ Орешкин, мы не можем в данном случае исходить только из ваших личных интересов, — сказал Давыдов. — Работу милиции необходимо налаживать немедленно, а вы, как это показало обследование, не сумеете с этим справиться.
Бюро горкома единодушно приняло решение об освобождении товарища Орешкина от должности начальника городского отдела милиции, так как он не обеспечивал руководства горотдела милиции и нарушал советскую законность.
Через несколько дней Давыдов позвонил Лаврову и пригласил его к себе. В кабинете секретарь был не один. Поздоровавшись с прокурором, секретарь горкома партии, улыбаясь, произнес:
— Познакомьтесь, новый начальник горотдела милиции, товарищ Туманов.
— Я пригласил вас, чтобы мы здесь вместе обсудили, с чего бы товарищу Туманову следовало начать свою деятельность на новом поприще. Недостатки в работе милиции ему известны, но, чтобы устранить их, потребуется ваша помощь…
— В организации дознания — пожалуйста, мы поможем, — сказал Лавров. — Я попрошу Рябинина поработать в горотделе, пока товарищ Туманов освоится. Что же касается оперативной работы, то в горотделе есть хорошие, добросовестные работники, коммунисты. Они, безусловно, помогут товарищу Туманову. Да и ничего там непостижимого нет. Но первое, с чего нам надо бы с вами начать, — обратился Лавров к Туманову, — это подумать, как привлечь комсомол и общественность к борьбе с преступностью, к наведению общественного порядка в городе.
— Правильно, — подтвердил Давыдов. — Надо навести в горотделе настоящий порядок, обзавестись широким и надежным активом.
VIII
Сидя за своим столом, Глебов разбирал утреннюю почту: требования, справки адресного бюро, характеристики на обвиняемых… Последним ему попался акт криминалистической экспертизы с четкой резолюцией Лаврова в левом углу: «Тов. Глебову».
Не читая описательной части акта, Глебов нетерпеливо открыл вторую страничку и прочел заключение:
«Представленные на экспертизу куски бумаги различной формы и величины являются обрывками газеты «Известия» с печатным текстом. Исследуемый карандашный штрих расположен на свободной от печатного текста верхней полоске первой страницы и является продолжением штриха, образующего цифру «5», написанную от руки химическим карандашом. Каких-либо других надписей, сделанных от руки карандашом или чернилами, не обнаружено».
Из конверта, подклеенного к заключению, Глебов извлек в несколько раз сложенный лист тонкой прозрачной бумаги, соответствующей по формату газетному листу, с аккуратно наклеенными на него обрывками газеты. Пятна крови были сведены с них, и на верхней белой полоске Глебов действительно увидел голубовато-серую, размашисто написанную цифру «5».
Оторванным оказался верхний правый угол газеты. Цифра «5» находилась у самой границы разрыва. «Что означает цифра пять? — растерянно подумал Глебов. — Номер дома или номер квартиры?.. Скорее всего, это дом, а квартира и фамилия подписчика, вероятно, остались на оторванном куске…»
Через несколько секунд, сияющий, он стоял в кабинете прокурора.
— Юрий Никифорович! Заключение экспертизы пришло. Вот посмотрите — цифра пять — это, наверное, номер дома, а остальное оторвано…
— Так, так, — сказал Лавров, рассматривая развернутый на столе лист. — Допустим… Что же дальше?
— Дальше я буду искать этот самый дом номер пять.
— Как искать? В городе таких домов немало.
— Я еще не думал над этим, Юрий Никифорович. — Я ведь только что прочел акт экспертизы и…
— И решили со мной поделиться, — улыбаясь, договорил за него Лавров. — Хорошо. А теперь подумайте о том, как организовать поиски дома номер пять с наименьшей затратой времени и с наибольшим эффектом. И зайдите ко мне минут через сорок. Я как раз закончу статью для газеты — просили сегодня сдать.
Два дня потратил Глебов на поиски нужного ему дома номер пять. В городе оказалось четыре почтовых отделения. В первый же день Глебов побывал в них, попросил сделать ему выборку подписчиков газеты «Известия», проживающих в домах под номером пять по всем улицам. К радости следователя, таких оказалось сравнительно немного: Глебову дали всего семь адресов.
Затем следователь выяснил, кто доставляет газеты в эти адреса, и на другой день вызвал к себе пять почтальонов. Первые четверо категорически заявили, что это — не их пятерка. А пятый почтальон, молодая, смешливая девушка Тамара Лукашко, едва взглянув, уверенно сказала:
— Я писала! А что, вам не нравится? Нам ведь выводить не приходится, некогда…
— Да не в красоте дело, Тамара! — радостным голосом воскликнул Глебов. — Вы только скажите, точно ли это ваш почерк?
— Мой, мой же, говорю вам! — подтвердила ничего не понимавшая девушка. — Дальше-то что?
— А дальше вот что, — стараясь говорить как можно спокойнее, продолжал Глебов. — Сейчас мы с вами пройдем на почту и посмотрим, много ли ваших подписчиков живет в домах под номером пять. Не вообще подписчиков, а на «Известия», конечно…
— Чудно, честное слово! — вставая, сказала Тамара и, смеясь, добавила: — Что ж, давайте пройдемся!..
Из всех пятых домов, которые обслуживала Тамара Лукашко, «Известия» доставлялись лишь в дом № 5 по улице Кирпичной, Зое Павловне Рубовой.
Глебов доложил прокурору обо всем, что удалось установить, и о своем намерении завтра же допросить Рубову.
Выслушав его, Лавров поинтересовался:
— О чем вы думаете ее спрашивать?
— Да, собственно, вопрос один: каким образом газета из ее дома попала на место преступления.
— А если она скажет, что не знает, как это произошло?
Глебов помолчал: ему не хотелось признаваться в том, что он еще не продумал предстоящей беседы, не подготовился к ней.
— Тогда я выясню, кто у нее бывал в эти дни, и допрошу этих людей, — сказал он.
— Может быть, это и придется сделать, — заметил Лавров, — но прежде, чем задавать Рубовой какие-либо вопросы, постарайтесь выяснить, что она за человек, чем занимается, кто ее родственники, с кем она встречается, кто бывает у нее. Зная образ жизни свидетеля, всегда легче его допрашивать.
— Понял, Юрий Никифорович.
— Завтра дайте задание милиции, а сами тем временем официально допросите соседей Рубовой.
— Хорошо, я начну эту работу завтра же.
На другой день Глебов поехал на Кирпичную. Он решил допросить соседей Рубовой в домашней обстановке, был уверен, что так проще будет вызвать их на откровенный разговор. Правда, предварительно следовало бы зайти в милицию. Быть может, там уже успели получить более или менее полные сведения о семье Рубовых.
«Нет, все равно свидетелей допрашивать надо. Начну с них», — решил Глебов.
Под номером пять оказался маленький одноэтажный особнячок, обнесенный камышовым забором. Несколько минут Глебов ходил по противоположной стороне улицы, размышляя над тем, в какой из соседних домов зайти.
Перейдя улицу, он решительно направился к соседнему дому справа, где застал старушку лет семидесяти, Пелагею Ивановну, женщину, к счастью, очень разговорчивую и прекрасно осведомленную об образе жизни своих соседей. Старушка искренне обрадовалась возможности поговорить с новым человеком, и уже минут через двадцать Глебов знал о семье Рубовых больше, чем надеялся узнать, опросив всех соседей.
Зоя Павловна Рубова работает на швейной фабрике, а муж ее, по специальности штукатур, хорошо зарабатывает, считается одним из лучших рабочих. У них двое взрослых детей: сын и дочь. Сын служит в армии, дочь живет с мужем в другом городе. Недавно к Рубовым приезжал брат жены — Григорий Беляков, освободившийся из заключения.
— Ограбил кого-то. Зоя говорила, пятнадцать лет дали ему, а он уже вернулся! И восемь годов не прошло, как вернулся, бисова душа, — неодобрительно сказала старушка и, понизив голос, продолжала: — Ужо как убийство было на Проезжей, так Зоя места себе найти не могла и до сих пор переживает. Я, говорит, Ивановна, так волновалась, так волновалась…
— Чего же она так волновалась? — как бы между прочим, сочувственно спросил Глебов. — Лукерья-то Гармаш совсем на другом конце города живет, этот Григорий, небось, и слыхом-то о ней не слыхал.
— О Гармашихе-то? — переспросила Пелагея Ивановна. — Да он же ходил до них! Они раньше но соседству жили, так он с той, как ее, ну с дочкой Гармашихи, росли вместе, в одной школе, кажись, учились, а после говорят гуляли вместе. И еще я скажу, пропал он в ту самую ночь. Больше мы его и не видели.
— А скажите, Пелагая Ивановна, — снова спросил Глебов, чувствуя, как от волнения у него вдруг стало горячо в груди, — вы не знаете, не левша он, Гришка этот?
— Кто же его знает, сынок, только у его правой руки вовсе нет. А на что это тебе?
Стараясь скрыть охватившее его волнение, Глебов ответил по возможности спокойным тоном:
— Да так, Пелагея Ивановна. Мы вообще-то любопытный народ, — пошутил он и встал со скамейки. — Ну, спасибо вам за рассказ. Мне бы теперь записать его…
— Да я ж неграмотна, сынок, — перебила старуха. — Расписаться и то не могу, да еще, может быть, что лишнее набалакала…
— Ничего, ничего, Пелагея Ивановна. Зато я грамотный, а расписаться попросим кого-нибудь за вас.
Когда Пелагея Ивановна сказала, что у Белякова нет правой руки, Глебов обрадованно подумал, что преступник, наконец, найден и теперь остается лишь изобличить его. Но тут же упрекнул себя в том, что опять, как в начале расследования этого дела, считает доказанной еще не проверенную версию.
«В сущности у меня еще нет никаких доказательств, одни предположения. Я даже Рубовых не допросил», — думал Глебов, направляясь к дому № 7.
Навстречу, откуда-то из-под камышового забора, выскочила маленькая черная собачонка и, бросаясь под ноги, тонко и заливисто залаяла. Толкнув сбитую из ящичных досок калитку, Глебов вошел во двор, замахнулся на собачонку папкой с бумагами. Собачонка залаяла еще звонче. В это время из саманного домика-времянки вышла заспанная пожилая женщина, видимо, разбуженная лаем. На ходу повязывая платок, она прикрикнула на собаку, привязала ее и, кивнув на дверь, сказала Глебову:
— Проходите в хату. Беспорядок у нас, вы уж извините, с ночной я, заспалась.
— Давайте познакомимся, — сказал Глебов. — Я следователь городской прокуратуры.
Женщина настороженно переспросила:
— Следователь? А я думала с почты. — И она вопросительно взглянула на Глебова, не решаясь спросить его о цели прихода.
Глебов поспешил успокоить хозяйку. Он сказал, что пришел побеседовать с нею о соседях Рубовых, извинился за неожиданное вторжение.
Ольга Федоровна Зайцева отвечала на вопросы Глебова скупо и неохотно, и он невольно подумал, что не будь у Рубовых такой словоохотливой соседки, как Пелагея Ивановна, ему пришлось бы немало поработать, чтобы получить столь важные сведения.
— А каких-либо разговоров о семье Рубовых вы не слыхали в связи с убийством женщины на Проезжей улице? — спросил под конец следователь.
— Разное болтают, — уклончиво ответила Зайцева. — Да что зря говорить, когда не знаешь?
И, стряхнув со стола несколько крошек, добавила, глядя в окно:
— Люди чего хочешь наговорят…
Глебов проследил за ее взглядом и увидел, что во двор дома номер 5 вошли мужчина и женщина.
— Это Рубовы? — спросил он.
Зайцева кивнула головой.
Коротко записав ее показания, Глебов попрощался и вышел, не обращая внимания на рвавшуюся с цепи собачонку. Ему хотелось как можно скорее допросить Рубовых. Если отложить их допрос до завтра, Пелагея Ивановна Воронько, конечно, расскажет им о его посещении. В этом можно было не сомневаться.
Подойдя к дому Рубовых, Глебов заколебался. Он вспомнил, что Лавров велел ему обязательно доложить о результатах допроса соседей Рубовых и обо всем, что удастся добыть милиции, и только после этого приступать к допросу Рубовой.
«Но ведь это будет просто неразумно — имея такие сведения, ждать до завтра, — подумал Глебов. — Юрий Никифорович и сам не одобрил бы этого…»
Поравнявшись с калиткой Рубовых, Глебов остановился и решительно взялся за скобу. «В конце концов, должен я когда-нибудь работать самостоятельно! Не может же меня прокурор всю жизнь за ручку водить!..»
На стук из дома вышел высокий мужчина лет пятидесяти.
— Можно к вам? — спросил Глебов и следом за хозяином вошел в сени.
— Кто там, Миша? — донесся из комнаты женский голос.
Входя в открытую дверь, следователь столкнулся с худощавой пожилой женщиной. Увидев его, она отступила, страдальчески сморщилась, схватилась за сердце и тяжело опустилась на стоявший у стены стул.
— Ох, должно, Григорий опять что-нибудь натворил, — слабым голосом произнесла она.
— Да ты-то чего из-за него, идиота, убиваешься? Заработал и пусть сидит! — с сердцем сказал Рубов. — На, выпей водички, — уже успокаивающе произнес он, наливая в стакан воду из стоявшего на столе графина. — Сердечница она, — объяснил он Глебову, — нервничать ей вовсе нельзя…
Следователь как можно осторожнее и тактичнее допросил супругов. Он чувствовал, оба они тяжело переживают, что на их семью падает такое страшное подозрение.
Рубовы ничего не скрыли от следователя. Они рассказали, что Григорий Беляков давно занимается нехорошими делами, два раза сидел в тюрьме за грабежи и, освободившись из заключения, снова не работает, «не живет на месте, а все по родственникам ездит…»
— К нам он явился незваным гостем и прожил около месяца, где-то пропадая по ночам. Правда, у него тут женщина одна есть, Гавришина Любовь, на Водовозной она живет, недалеко отсюда, — говорила Рубова. — Да только и она мне сказывала, что он у нее редко бывает. Кто его знает, чем он занимался по ночам, а у меня вся душа изболелась за это время, такая я сделалась, что стуку каждого боюсь. Стану спрашивать — зубоскалит только: «У меня, — говорит, — тут баб полный город, надо у всех переспать». Такой охальник, аж слушать тошно!
— А Лукерью Федоровну Гармаш вы знали? — спросил Глебов.
— Знаем, а как же! Из Воронежа вместе на Кубань приехали и двадцать лет соседями прожили, — ответила Рубова и снова, сморщившись, прижала руку к груди. — В гостях мы у них были незадолго как несчастье-то с ней случилось. А потом Григорий еще сам к Анне два раза заходил. Друзья они были с детства, а потом ухаживал он за ней, пока не уехал от нас. Только не приветила она его, сказывал он мне, не велела часто ходить, боится — разговор пойдет.
— Григорий знал, что Анна — портниха? — снова спросил Глебов.
— Конечно, знал, она девчонкой шить-то училась. А когда приходили мы к ней, она еще нам отрезы показывала, из стола вынула и говорит: «Вот люди какие платья носят. А я только шью. И деньги есть, а купить негде. В Москву собираюсь».
— Где ж он сейчас, Григорий-то? — поинтересовался Глебов.
— А кто его знает! Уехал и до свиданья не сказал, как в воду канул. Может, в другой город поехал, он туда к приятелю собирался, вместе в заключении они были. Не знаю, что за приятель, знаю только — Михаилом звать.
— А какого числа уехал, не помните?
— Как не помнить? — вздохнула женщина. — В ту ночь это было, как… Федоровну загубили. С вечера мешок зачем-то взял у соседки Дарьи Шустовой, сказал ей, будто для картошки, когда у нас своей девать некуда. Ушел и не вернулся больше.
Записывая эти показания, следователь вдруг вспомнил, что ничего не спросил про газету: разговор с самого начала принял такой оборот, что он забыл об этом.
На его вопрос Рубова ответила, что «Известию» они получают, муж выписывает на работе.
Окончив допрос, Глебов попросил хозяев пригласить в качестве понятых соседок Зайцеву и Воронько.
— Простите, но я должен сделать у вас обыск, — произнес он извиняющимся тоном. — Я обязан это сделать по долгу службы, хотя и понимаю, что вы ничего не скрываете и ни в чем не виноваты. Но могло же случиться, что Григорий что-нибудь принес и оставил у вас, не сказав вам.
Хозяева согласились, хотя видно было, что они подавлены этой неприятностью.
Пока Рубов ходил за соседями, следователь достал из папки бланки, написал постановление на обыск…
Обыск ничего не дал. Глебов изъял только фотографию Белякова и два его старых письма с конвертами. Впрочем, хозяйка сама предложила их следователю еще до обыска.
Домой Глебов возвращался уже в одиннадцатом часу ночи.
«Почему Анна Гармаш не сказала мне о разговоре с Рубовыми, об отрезах, о посещении Белякова? — размышлял он, шагая по темной улице. — Забыла? Нет, наверное, ей просто в голову не пришло, что убийство может совершить человек, давно и близко знавший их семью, друг ее детства и юности… Какой мерзавец!» — подумал Олег Николаевич, вспомнив, как зверски расправился убийца со старой женщиной, знавшей его еще ребенком.
IX
Лавров слушал доклад Глебова о вчерашнем расследовании.
— Рубовых я пригласил сегодня к десяти, — сказал следователь. — Может быть, вы сами побеседуете с ними?
— Нет, я прочел протокол, вы допросили их хорошо. Только нужно предъявить им полуось. Может, опознают? — предложил Лавров.
— Совсем забыл! — спохватился Глебов. — Хорошо, что напомнили, Юрий Никифорович. Это я сейчас же сделаю. А потом допрошу Шустову, о которой говорили Рубовы, я ее тоже вызвал, и пойду к Гавришиной, посмотрю, может, обыск придется сделать.
Забрав со стола прокурора дело, следователь вышел.
Когда из милиции принесли полуось, он показал ее Рубовым и Шустовой, но они не опознали. Шустова на допросе подтвердила показания Рубовой и описала приметы мешка, который взял и не возвратил ей Беляков.
Любовь Петровна Гавришина вдвоем с одиннадцатилетним сыном жила на окраине города, на Водовозной улице.
Глебов уже подходил к ее дому, когда заметил на противоположной стороне узенькой зеленой улицы разгороженный широкий двор, в углу которого около большой кучи каменного угля был свален всякий железный хлам.
Мелькнувшая у следователя догадка заставила его остановиться. «Что если?..»
Боясь поверить своей мысли, он перешел дорогу и, войдя во двор, подумал: «Ведь это рядом с домом Гавришиной, а Беляков часто бывал здесь…»
Двор примыкал к конюшне колхоза «Заря».
Старый дед — сторож с лохматыми седыми бровями — приветливо встретил Глебова и охотно уселся рядом с ним на скамью «погутарить».
Поговорив о колхозных делах, Глебов как бы между прочим кивнул на сложенный в углу хлам и спросил:
— Дедушка, у вас тут случайно полуось не найдется?
— Полуось? Кажись, была. А на что она тебе сынок?
— Да нужно. Для одной вещи… — Глебов никак не мог придумать, для чего бы ему могла понадобиться эта штука.
Обернувшись, старик взглянул в ту сторону, где был сложен уголь, потом, кряхтя, поднялся со скамейки и зашел с другой стороны угольной кучи.
— Туточки вона, кажись, валялась, — сказал он. — Да вот нет… Тю-ю! — хлопнул себя по лбу дед. — Да ее ж Сашка Гавришин кому-то отдал.
— Какой Сашка? Гавришиной Любы сын? — спросил Глебов.
— Ну да. Он у меня здесь крутился чего-то, а тут проходил человек, по дороге шел, да и попросил: «Сашка, подай цю железяку». Он ему и отдал. Еще, правда, спросил у меня, можно ли? А я говорю: «Та хай бере, меньше хламу на дворе будэ».
— А когда это было?
— Что?
— Да вот то, что вы рассказали.
— Об этом?.. Да дней пятнадцать, двадцать, может быть, — ответил старик, недоумевая, почему это человек интересуется таким пустяковым делом.
— А в какое время дня? — продолжал опрашивать Глебов.
— Кажись, часов в шесть. Видно еще было.
— Вы не запомнили этого человека в лицо?
— Да я его как облупленного знаю. Он у Любови Гавришиной месяца три жил…
— Интересную вы мне, дедушка, историю рассказали, придется записать… У вас тут стола нигде нет?
— Имеется. В сторожке у меня. Только не понимаю, что же вы тут интересного нашли…
Записав показания старика и попросив его прийти завтра в прокуратуру, Глебов отправился к Гавришиным, проживающим через два двора от колхозной конюшни.
Сашка Гавришин, одиннадцатилетний, бойкий мальчуган, был дома один. Он с восхищением оглядел Глебова и с явным удовольствием узнал, что имеет дело со следователем.
— Мамки нет, она с работы не пришла, — ответил он на вопрос Глебова. — А на что она вам, а, дядь?
Следователь улыбнулся.
— Нужно, Саша. А ты в какой школе учишься? — спросил он, прикидывая в уме, сможет ли допросить мальчика в присутствии преподавателя здесь, не вызывая его в прокуратуру.
— В шестнадцатой, в четвертом «А». На пятерки и четверки, — добавил он, явно желая поднять в глазах следователя свой собственный авторитет.
— Молодец! — похвалил Глебов. — А далеко твоя школа?
— Нет, близко, вон там за углом.
— Это мимо колхозной конюшни идти, что ли?
— Ага.
— Погоди, — сказал Глебов таким тоном, будто внезапно что-то вспомнил. — Это не ты на конюшне старую полуось брал?
— Я. Только мне дед разрешил. И я не для себя вовсе, — вдруг встревожился Сашка.
— Да ты не бойся, — успокоил его Глебов. — Я только хотел узнать, кому ты отдал ее?
— Дяде Грише Белякову. Он мамкин знакомый.
Сашка слегка смутился: знакомство с Беляковым было не особенно по душе мальчику.
— А ты не помнишь, когда это было?
Сашка задумался.
— Наверное, дней пятнадцать — двадцать назад, а может и больше.
— Куда же дядя Гриша эту железку дел?
— К нам принес. Вон там, в сарай положил, — ответил Сашка, порываясь встать из-за стола и показать Глебову, где именно лежала полуось.
— Да ты погоди, — положив ему на плечо руку, сказал следователь. — Мне учительница ваша нужна. Мы ее найдем в школе?
— Если в школе нет, так дома найдем, я знаю, где она живет.
— Тогда пошли.
Из школы, где Глебов допросил Сашку с участием преподавателя, они вдвоем возвратились домой и стали ожидать Сашину мать. Она должна была прийти с минуты на минуту. Когда она появилась, следователь допросил ее. Отвечая на вопросы, женщина сказала, что Беляков был у нее последний раз в день убийства. Пришел со свертком. Уходя от нее около одиннадцати часов ночи, он взял из сарая старую железину («Я даже не знаю, откуда она взялась», — сказала Гавришина), завернул ее в газету, а сверху обернул мешком, который оказался у него в свертке. Я спросила: «Зачем тебе это?» Он ответил: «Зойкин муж просил достать где-нибудь, в хозяйстве понадобилась…»
Глебов не стал делать обыск у Гавришиной. Было очевидно, что она говорит правду и что Беляков после убийства у нее не появлялся.
Наутро, сидя у себя в кабинете, следователь поочередно предъявлял полуось деду Приходько, Гавришиной Любови и ее сыну. Все они опознали полуось, только Гавришина сказала неуверенно:
— Кажется, она. Не приметила я хорошо впотьмах. Да и ни к чему мне было. Если б знать, что спрашивать будут…
Но дед Приходько и Сашка сразу же заявили, что именно эта полуось валялась во дворе, а потом — отдана Белякову.
К девяти часам утра Глебов подшил все протоколы вчерашних допросов и протоколы опознания полуоси уже в новый, второй том и пошел с ним к прокурору.
— Надо ехать, — сказал Лавров, выслушав доклад следователя. — И немедленно! Если вы готовы, берите нашу машину и поезжайте в город сегодня же. Очень возможно, что Беляков и сейчас еще кутит там с этим своим Михаилом, пропивает награбленное.
— Я так и думал, Юрий Никифорович, — ответил Глебов. — Даже с Романовым договорился. Он со мной едет.
— Очень хорошо! Дела от вас примет Багров.
Глебов и Романов приехали на место в шестом часу вечера и сразу же направились в горотдел милиции: надо было установить, сколько в городе проживает Михаилов, отбывших наказание в Воркуте (Рубова сказала, что Беляков именно там отбывал срок лишения свободы).
Такой Михаил оказался один.
На завтра Михаил Островнов был вызван в милицию. Он и впрямь оказался знакомым Белякова, подтвердил, что на днях Беляков заезжал к нему, имея с собой большую сумму денег и отрезы, два или три, один из которых он продал сестре Островнова — Вале…
Девушка мыла в квартире пол. Увидев старшего брата, сопровождаемого работниками милиции и человеком в форменной одежде, она уронила на пол тряпку и, стоя посреди комнаты с подоткнутой юбкой, растерянно переводила взгляд с одного на другого.
— Мы вас отвлечем ненадолго, любезная, — весело сказал Романов и, подбадривая хозяйку, добавил: — Не волнуйтесь, девушка…
— Заканчивай, Валя, быстрей, с тобой разговаривать будут, — сказал сестре Островнов.
Девушка прямо с крыльца выплеснула на улицу воду и, ополоснув руки, вернулась в комнату.
Она подтвердила показания брата и сказала, что отрез уже отдала в ателье.
Глебов записал показания, попросил девушку взять с собою квитанцию и предложил ей поехать вместе с ним в ателье.
Когда из пошивочной вынесли и положили на, стол материал, следователь облегченно вздохнул: отрез шерсти, уже раскроенный, в точности соответствовал тем приметам, которые указала дочь потерпевшей: приятный темно-голубой цвет, легкая ворсистость с одной стороны и на одном конце полотнища синий фабричный штамп.
К великому огорчению Валентины Островновой Глебов изъял раскрой для приобщения его к делу в качестве вещественного доказательства.
Теперь оставалось лишь разыскать преступника.
Однако в городе Белякова обнаружить не удалось. Настойчивые поиски убийцы продолжались и, наконец, увенчались успехом.
Получив данные уголовного розыска, Глебов срочно вылетел самолетом в прокуратуру города Каменска. Здесь, глядя в пол, сидел задержанный Беляков: его нетрудно было узнать по безжизненно болтавшемуся пустому правому рукаву его пиджака. При обыске Глебов обнаружил в холостяцкой грязной квартире Белякова два золотых кольца, шелковые отрезы и 2700 рублей сторублевыми купюрами, об исчезновении которых говорила дочь убитой…
На первом же допросе, понимая бессмысленность запирательства, Беляков сознался в убийстве Лукерьи Гармаш.
Возвратившись из командировки, следователь прошел прямо в кабинет Лаврова.
Юрий Никифорович поднялся из-за стола и, крепко пожимая руку Глебова, сказал:
— Поздравляю вас, Олег Николаевич! Можно считать, что вы с честью выдержали свое «боевое крещение!»
I
Проанализировав состояние законности и преступности в городе, Лавров информировал об этом секретаря горкома партии Давыдова. Было решено созвать собрание партийного актива города и обсудить доклад прокурора.
В один из последующих дней такое собрание состоялось. Открыл его Давыдов.
Лавров поднялся на трибуну.
— Товарищи! Мы собрались обсудить вопросы, которые касаются каждого из нас, — это вопросы охраны общественного порядка в нашем городе.
Докладчик рассказал, как Коммунистическая партия и Советское правительство заботятся о том, чтобы обеспечить в советском обществе порядок, плодотворный труд, культурный рост и отдых трудящихся; порядок, при котором будут охраняться права, здоровье и достоинство трудящихся.
— Советские граждане, — сказал докладчик, — должны показывать пример соблюдения советских законов, правил коммунистической морали. Но, к сожалению, среди граждан нашего города еще есть такие, которые не хотят считаться с правилами социалистической жизни. Вот пример. Нами закончено дело группы подростков, которые пьянствовали, избивали отдыхающих в парке, занимались грабежами. Они были вооружены двумя пистолетами и самодельными кинжалами. Организатором группы оказался Овчинников — единственный сын у своих родителей. Мать Овчинникова — инженер, отец — начальник цеха завода. Материально семья хорошо обеспечена. Но воспитывали они сына плохо, избаловали, безразлично относились к его поведению. Сынок часто отсутствовал, нередко появлялся дома в нетрезвом виде, и это не вызывало у родителей тревоги. А кто не знает, что пьянство — благодатная почва для совершения многих преступлений? Вся группа в ближайшие дни предстанет перед судом, и каждый из преступников будет наказан. Но и родители этих малолетних преступников должны нести ответственность за такое безразличное отношение к воспитанию своих детей.
Все ли нами сделано, чтобы навести образцовый общественный порядок в городе, создать обстановку, при которой хулиганство, пьянство и воровство не могли бы иметь места? — спросил докладчик и тут же ответил: — Нет, многое еще не сделано. И в этом главная причина того, что в городе все еще происходят нарушения общественного порядка.
Указав на недостатки в работе милиции и народных судов, Лавров сказал:
— Неверно, товарищи, полагать, что с нарушителями социалистической законности и порядка должны бороться только органы милиции, прокуратуры и суда. Без постоянной поддержки и помощи со стороны широкой общественности этим органам трудно решить такую задачу.
На XXI съезде КПСС товарищ Хрущев говорил, что без участия самих масс, одними только административными мерами, с подобными уродливыми явлениями покончить невозможно. Здесь большая роль принадлежит общественности. Надо создать такую обстановку, чтобы люди, нарушающие норму поведения, принципы советской морали, чувствовали осуждение своих поступков всем обществом…
Анализ уголовных дел показывает нам, что одним из главных условий, которым можно объяснить различные аморальные поступки, является запущенность воспитательной работы среди населения, особенно среди молодежи. Плохая организация досуга молодежи приводит порой к тому, что она, предоставленная самой себе, начинает увлекаться картами, водкой. Так было и с группой Овчинникова, о которой я вам сказал. Овчинников спаивал подростков-школьников и, когда те подпадали под его влияние, толкал их на совершение грабежей.
За состояние общественного порядка в городе наряду с органами милиции, прокуратуры и суда несут ответственность и общественные организации, призванные проводить массовую культурно-воспитательную работу среди населения. Надо всемерно усиливать воспитательную работу.
Большое значение имеет и постоянная связь милиции, прокуратуры и суда с общественностью, с профсоюзными, комсомольскими организациями. Надо добиться такого положения, чтобы каждый факт нарушения общественного порядка не «хоронился» в милицейских протоколах или судебных делах, а был известен профсоюзной, комсомольской организации, школе, самим родителям и даже общественным организациям, где работают родители несовершеннолетних правонарушителей. Необходимо, чтобы эти факты обсуждались на собраниях, в печати.
Другая, не менее важная задача — это воспитание у наших граждан нетерпимого отношения к хулиганам и дебоширам. Мы имеем ряд примеров, когда советские люди решительно действуют, обуздывая хулиганов.
Не так давно рабочие завода Родионов и Козырев заметили, как двое преступников грабят на улице гражданина Ермилова. Они соскочили с автобуса, быстро пришли на помощь Ермилову, задержали обоих преступников, Макарова и Сергеева, доставили их в милицию.
Многие комсомольцы нашего города активно включились в работу бригад содействия милиции и ведут борьбу со всякого рода нарушениями закона и общественного порядка. Следует отметить работу руководителя горотдела милиции товарища Туманова и секретаре горкома комсомола товарища Зуева. Они за последнее время многое сделали, чтобы вовлечь комсомольце в активную борьбу с антиобщественными поступками несознательных граждан.
Но, к сожалению, хулиганы и другие нарушители общественного порядка не везде получают решительный отпор.
Иногда на улице, в парке и даже в общежитии можно видеть, как вместо того, чтобы одернуть хулигана, встать на защиту обиженной девушки или своего товарища, некоторые стараются устраниться, мол «моя хата с краю». Приведу вам позорный случай проявления такой трусости. В клубе металлургического завода дежурила бригада комсомольцев педагогического училища — студенты Караваев, Баринов, Толстобрюхов, Неверов и Сатарин. Когда в клубе собрался народ, хулиган Зуров стал безобразничать. Товарищ Караваев сделал Зурову замечание. Зуров в ответ пригрозил Караваеву, что рассчитается с ним. По окончании сеанса хулиган подговорил своих приятелей, подошел к Караваеву и спросил, на каком основании тот сделал ему замечание. Караваев сказал, что он комсомолец, а замечание сделал потому, что Зуров нарушал порядок в клубе. Тогда Зуров со своей компанией набросились на Караваева и начали его избивать. На помощь Караваеву немедленно пришел товарищ Баринов. Он был уверен, что за ним последуют и остальные товарищи. И если бы это было так, хулиганов легко усмирили бы, ведь хулиганы храбры до первого отпора. Но, к сожалению, этого не случилось: Толстобрюхов, Неверов и Сатарин оставили в беде своих товарищей Караваева, и Баринова, трусливо сбежали.
Раненный в драке Караваев был доставлен в больницу. А Толстобрюхов, Неверов и Сатарин не понесли за свое малодушие никакой ответственности, в то время как заслуживают морального сурового осуждения.
Некоторые граждане не только не помогают разоблачать вора или хулигана, но порой им сочувствуют. В одном из наших магазинов некто Баев вытащил из кармана гражданки Присяжнюк деньги. Работник милиции задержал его и попросил гражданку, как потерпевшую, пойти в милицию, но та категорически отказалась и сообщила о себе неверные сведения, в чем убедился работник милиции, как только проверил ее паспорт. Но когда гражданку Присяжнюк вызвали в суд в качестве потерпевшей, она заявила:
— Подумаешь, судите за мелочь такого славно парня.
Суд все же осудил вора. А этот девятнадцатилетний «славный парень» оказался уже судимым не впервые.
Если все мы, каждый советский гражданин, будем считать своим долгом решительно давать отпор всем хулиганам, преступникам, — они не посмеют появиться ни на улице, ни в клубе, ни в парке, ни в общежитии. Мы должны отстаивать честь родного города, заботиться о покое и безопасности его жителей. Это — наше с вами общее дело.
По окончании доклада выступали секретари партийных организаций, руководители предприятий. Многие честно признавали, что мало заботились о воспитании своих коллективов, не боролись с преступностью, ошибочно полагая, что это — дело милиции, судов и прокуратуры.
Собрание городского партийного актива предложило первичным партийным, комсомольским и общественным организациям обсудить вопрос о борьбе с преступностью, поднять общественность города на охрану порядка.
II
На другой день Лавров пришел на работу раньше обычного. Все эти дни он был занят подготовкой к докладу и отложил некоторые дела.
Когда появилась Мария Ивановна, Лавров предупредил ее, что будет занят до обеда, и попросил всех посетителей направлять к заместителю и помощникам.
Но не прошло и пяти минут, как Мария Ивановна вновь вошла в кабинет.
— Юрий Никифорович, там пришел какой-то гражданин, говорит, что ему нужны именно вы. Я ему сказала, что вы сегодня не принимаете, а он опять свое. Что с ним делать? Говорит, что приезжий.
Лавров готовился к выступлению в качестве государственного обвинителя. На его столе лежали выписки из показаний свидетелей, экспертов, какие-то записи на длинных полосках бумаги.
— Приезжий, говорите? — оторвавшись от дела, переспросил он.
Мария Ивановна утвердительно кивнула головой.
— Просите.
Вошедший появился в дверях и, исподлобья глянув на прокурора, нерешительно остановился у двери. Низкорослый, плечистый, с продолговатым лицом, он смущенно стоял у порога и рассматривал свою кепку так, будто видел ее впервые. Большие черные глаза глядели настороженно, на щеках проступил румянец. Мысли и ощущения как-то странно путались у него в голове. То казалось, что большого разговора с прокурором не получится, не будет того, что он вынашивал в душе; то вдруг все становилось ясным, простым и хотелось откровенно поведать Лаврову свои затаенные мысли.
В вагоне поезда он часами неподвижно лежал на полке, мысленно беседуя с прокурором. Как все тогда было просто! А вот сейчас, когда наступила эта решительная минута, он растерялся, не находил нужных слов и, казалось, не знал, зачем пришел. Злясь на свое смущение, он деланно кашлянул и от этого еще больше покраснел, почувствовал, как горят щеки, а лоб покрывается липким, холодным потом.
Лавров поднял голову.
— Вы ко мне? Проходите, пожалуйста…
Приезжий вытер тыльной стороной ладони лоб, шагнул к столу прокурора и, молча, протянул ему замусоленный конверт.
Лавров читал внимательно, долго. Это было письмо, которое он написал заключенному Леонидову. И странно, сейчас он перечитывал его с каким-то новым, непонятным чувством. Ему хотелось собраться с мыслями, продумать предстоящий разговор, но Леонидов стоял и ждал, терпеливо ждал, что же скажет прокурор. И его внутреннее волнение, видимо, передалось Лаврову.
Он встал, протянул руку, улыбнулся.
— Так вот ты какой стал! Ну, здравствуй, — он крепко пожал его руку, кивнул головой. — Садись…
Леонидов опустился на стул.
— Освободился, значит? Теперь берись за ум. Думай… а то тюрьма, да тюрьма, она тебе, верно, домом родным стала.
Лавров, казалось, не знал, с чего начать разговор.
— Как дорога?
— Да так себе… Довезли, — пожал плечами Леонидов.
— С жильем устроился?
— Найду, — протянул Леонидов и шумно вздохнул. — Я освободился совсем… Вы не думайте… вот документы. — Голос его слегка дрожал. Торопливо сунув руку в карман, он вытащил бумажник. — Читайте. Все законно.
Лавров с минуту молча смотрел на Леонидова, затем сел и занялся его документами. В кабинете стало тихо. Леонидов кусал нижнюю губу, нервничал. А когда прокурор возвратил ему документы, Леонидов неторопливо уложил их в бумажник и поднялся.
— Я пойду, — глухо сказал он.
Лавров удивленно посмотрел на него, нахмурился.
— Как это «пойду»?
— Да так, ногами…
— Погоди. Садись, нам нужно поговорить.
— Не о чем! — грубо отрезал Леонидов и пошел к выходу.
У двери он остановился, глянул на Лаврова и твердо, спокойно произнес:
— Прощайте, гражданин прокурор.
Гулко хлопнула дверь. Лавров стоял у окна и задумчиво барабанил пальцами по подоконнику. «Психолог, черт бы тебя побрал! — мысленно издевался он над собой. — Обидеть, так обидеть человека!..»
Леонидов медленно шел по улице. На душе у него было тоскливо. Обидно, до боли было обидно, что вот так просто, как мальчишка, поверил письму Лаврова, приехал. Зачем, к кому приехал? К Лаврову! К тому самому Лаврову, что когда-то отдал его под суд! Сколько у него таких, как он, Леонидов! И почему он должен был встретить его иначе? Почему?
Занятый этими мыслями, Леонидов не заметил, как оказался у пивного ларька. Прищурившись, долго и зло читал вывеску «Пиво — воды», затем махнул рукой и побрел в сквер. В тени дерева, на скамейке сидела девушка. Он заметил лишь ее розовые щеки и длинные косы. Она, видимо, так увлеклась книгой, что взглянула на Леонидова только тогда, когда он, усевшись рядом, кашлянул. Метнув на него взгляд, девушка вновь погрузилась в чтение книги.
Мимо, лениво позвякивая, тащился трамвай. Он был пустой, и Леонидов с тоской подумал: «Вечером нагрузится… Люди с работы будут ехать… Домой… а я?» Он скрипнул зубами и мысленно выругался. Повернув голову, вдруг заметил девочку, которая, размахивая руками, ловила на мостовой большой красный мяч. Ей было не более четырех лет. Мяч выскользнул у нее из рук, она со смехом погналась за ним. Из переулка вынырнула груженая пятитонка. Девочка оказалась между машиной и трамваем. Леонидов замер, но уже в следующее мгновение бросился к девочке, выхватил ее почти из-под колес машины. Что-то острое кольнуло в плечо, ударило в ногу. Леонидов качнулся, но удержался. Девочка была у него в руках. Прижимая ее к груди, он медленно шел к скамейке. Девушка подбежала к нему, схватила за руку.
— Ой, да что же это!
Голос ее дрожал, лицо было бледное, широко раскрытые глаза, не мигая, смотрели на Леонидова.
Он молча опустился на скамейку и, все еще не понимая, что произошло, прижимал ребенка к груди. Вокруг собралась толпа, все зашумели:
— Безобразие!..
— Что, что такое?
— Водитель пьян что ли, ребенка задавил.
— Милиция! Где милиция?
Сквозь толпу протиснулся водитель — высокий человек лет сорока.
— Что ребенок?.. — выдохнул он хриплым срывающимся голосом.
Со всех сторон посыпалось:
— Он еще спрашивает!
— Хулиган!
— Подлец!
— Да где же милиция?
Водитель повернул бледное, осунувшееся лицо к толпе.
— Товарищи, да я…
Его прервали, не дали говорить.
«Но он же не при чем», — подумал Леонидов и крикнул:
— Граждане, ну чего вы пристали к человеку! Он не виноват… Это я виноват! Не уследил за девочкой, а она на дорогу побежала… И ничего ей… Она даже не ушиблась. А водитель не при чем. Чего зря шуметь-то?
Его слушали, а когда он умолк, поднялся шум.
— Тоже отец…
— Да вон и жена с ним…
— Оштрафовать бы надо, чтоб знали, как следить за детьми!
Интерес к происшествию у людей ослабевал, толпа начала редеть и вскоре рассеялась. Леонидов повернулся к водителю.
— А ты езжай, все в порядке.
Тот с благодарностью смотрел на Леонидова и ладонью стирал пот с лица.
— Вот же чертовщина!.. Как же это? Спасибо… — бормотал он. — Вы простите… черт знает что… Запишите мой номер…
— Да ладно! — махнул рукой Леонидов.
— Запишите на всякий случай, — повторил водитель. И потом скажите ваш адрес и фамилию. А то будут проверять… я должен сообщить в инспекцию… да и люди сообщат.
Леонидов растерянно взглянул на девушку и, опустив ребенка на землю, глухо проговорил.
— Вот — она скажет.
— Давыдова Люся, Дербентская 16, — сказала девушка и вдруг добавила… Мы не женатые… то есть… простите, мы просто незнакомые… Это так люди подумали… — Она умолкла, густо покраснев.
Когда водитель ушел, Люся тихо, как бы про себя, сказала:
— Вы… спасли девочку.
— Ваша? — спросил Леонидов.
— Нет. Я ее не знаю.
Леонидов усмехнулся.
— Вот и замужем побывали!
Она звонко засмеялась.
Леонидов поднялся.
— До свидания. — И, круто повернувшись, пошел.
Люся долго смотрела ему вслед. Потом встала, взяла девочку за руку.
— Ну, где ты живешь?
…Леонидов шел быстро. Он и сам не знал, почему вдруг захотелось уйти от этой розовощекой девушки. Может быть, потому, что он боялся знакомства с нею, не знал, что же сказать о себе: кто он? откуда? где живет? А, может быть, в этом виноват Лавров? Разве не он сегодня так сухо, так резко напомнил ему о том, кто он?! Прямо впился в документы! Может, и эта девушка отшатнулась бы, узнав, откуда он приехал.
От этих мыслей в голове гудело, к горлу подступал жесткий ком. Небо помрачнело. С севера наползали тяжелые свинцовые тучи. Подул ветер, резкий, порывистый. Леонидов ускорил шаг. Над городом зарокотал гром, и первые крупные капли ударили по мостовой. Едва Леонидов вбежал в вокзал, как начался ливень. Присев на скамейку, Леонидов с тоской вспомнил вопрос Лаврова: «С жильем устроился?» Он горько усмехнулся, обвел взглядом зал и, опустив голову, тяжело задумался.
После заседания бюро горкома Давыдов предложил Лаврову остаться.
— Ты что, заболел?
Вопрос был настолько неожиданный, что Лавров вначале даже растерялся.
— Да вроде нет, — полушутя-полусерьезно ответил он.
— Вро-оде, — протянул Давыдов и пристально посмотрел на него. — Ты какой-то сумрачный. Может, ревизор к тебе едет, а? С внезапной ревизией! — он рассмеялся и потянулся к трубке. Набивая ее табаком, заметил:
— Да брат, какой-то ты нынче не такой…
Лавров подумал: «Он поймет… Скажу, ведь это не пустяк».
— Есть одна неприятность, — начал он. — Личного порядка.
— Может, поделишься? — серьезно спросил Давыдов.
— Конечно, Семен Сергеевич, — сказал Лавров и тут же спросил: — Случалось вам когда-нибудь незаслуженно, просто так обидеть человека?
— Было такое, — признался Давыдов. — Но важно другое — исправить ошибку. Я, брат, иногда горяч не в меру… Вот хоть вчера… Приехал на строительный участок. Вижу бригада каменщиков не работает, Я спрашиваю, в чем дело? А они хмурятся, раствора, говорят, нет, и так почти каждый день. Иванов, прораб, тоже жалуется, не дают, говорит, цемента. Я и накинулся на него с руганью… А уж потом разобрался — беда не в Иванове. Трест оставил ему один самосвал, вот и не управляются с подвозом. Иванов обивает пороги треста, просит, требует второй самосвал, а ему не дают. А в тресте, на других участках, самосвалы простаивают. Ну вот… Выходит, Иванова-то я зря обидел. Кстати, присмотрелся бы ты к начальнику транспорта треста. Уж больно много на него жалоб идет.
Лавров кивнул головой, помолчал. Потом, не подымая на Давыдова глаз, тихо и каким-то глухим голосом начал:
— Пришел ко мне человек… Издалека приехал, а я… в общем глупо получилось…
Давыдов слушал, не перебивая. А когда Лавров умолк, спросил:
— Что же, он специально к тебе ехал?
— Да. Сотни километров ехал с надеждой… И черт же дернул меня с этими документами! Признаться, я вообще не был готов к такой встрече, не знал, с чего начать… Он верил в меня, ехал ко мне с открытой душой, а я с первых же минут напомнил ему о прошлом, о тюрьме, а потом стал разбираться в его документах. Разве это не бестактно?
Давыдов откинулся на спинку стула, нахмурился.
— Говоришь, не был готов к встрече?
— Да… Он явился как-то неожиданно, хотя вообще я знал, что он приедет.
— А приходилось тебе когда-нибудь раньше заниматься таким делом?
— Каким? — не понял Лавров.
— Ну, чтобы преступник… вернее бывший преступник приходил бы с открытой душой, просто так, просил помочь начать новую жизнь?
— Нет, первый случай.
Давыдов задумался.
— Видишь ли, иногда нам кажется, что мы все знаем, все умеем, — через минуту заговорил он. — Знаем мы, что к человеку надо относиться чутко? Знаем. И нам кажется, что этого достаточно. Больше того, на совещаниях, конференциях иные щеголяют хорошими, красивыми словами, а возьми такого человека на поверку, — он дальше этих самых слов и не идет. Почему? Да потому, что все это у него показное, не от души, не прочувствовал он всего этого, а просто зазубрил, как школьник.
Давыдов говорил тихо, спокойно и задумчиво, и Лаврову казалось, что обращается он скорее к себе, нежели к нему. В сущности, ничего нового Давыдов не открыл Лаврову, да и не собирался открывать. Но Юрий Никифорович был взволнован этой короткой беседой.
— Вот это и есть тот самый формализм, с которым борется наша партия, — продолжал Давыдов. И, знаешь, самое страшное в том, что этот самый формализм сидит где-то в человеке, а он его и не замечает. А потом какой-нибудь сам по себе незначительный случай вдруг его и обнаруживает. Человек с удивлением видит, что он натворил глупостей, был неправ, обидел кого-то. Но настоящий, сильный человек, обнаружив в себе этот вот самый формализм, найдет силы избавиться от него, вытравить его из души. А другой поддается ему, и это доводит его черт знает до чего. Ведь вот какая история!.. — Давыдов вздохнул, запыхтел трубкой. — Присматриваться к себе, уметь правильно, холодным рассудком, а не горячим сердцем оценивать свои поступки — это большое дело, Юрий Никифорович. Приходит ко мне как-то женщина, ей в пенсии отказали, и давай почем зря поносить меня — и такой-то я, и эдакий, и бюрократ, и черт знает что я такое! А сама плачет, понимаешь, плачет! Слушаю, а у самого злость кипит — чего ради оскорбляет, думаю! Сдержался, а когда она ушла, чуть не полграфина воды выпил. Разобрался, и оказывается — неправильно ей отказали в пенсии. Я это вот к чему, Юрий Никифорович. Иногда мы слишком легко обижаемся на тех, кто приходит к нам с жалобами, просьбами. А ведь, если разобраться, у этой женщины горе было, несчастье, оттого она и шумела! Что же ей улыбаться было, если не на что жить? Потом она опять пришла, уже с улыбкой, рада, извинялась… Другая, может, и не нашумела бы на меня, но что поделаешь! Не у всех же одинаковые характеры.
На столе резко задребезжал телефон. Давыдов поднял трубку.
— Да. Слушаю, доченька… Как? Подумай только! Кто же он? Ушел? М-да. Так… Хорошо, я тоже задержусь…
Он положил трубку и повернулся к Лаврову.
— Дочь. Говорит какой-то парень спас девочку — бросился чуть не под машину.
— А сам?
— Все в порядке… Так вот, Юрий Никифорович… Леонидову надо бы помочь.
— Но я же не знаю, где он!
— Найди через адресный стол.
— Боюсь, что он тут же уехал из города.
— Чего ради? — спросил Давыдов.
— Да мало ли чего!
Давыдов поднялся, открыл окно.
— Ты вот что, Юрий Никифорович, помоги Леонидову, но так, чтобы он не знал, что это твоих рук дело. Так будет лучше.
— Догадываюсь. Думаете, он откажется от моей помощи?
— Как знать… Ты же все-таки обидел его, а парень, видать, гордый.
Расставшись с Давыдовым, Лавров поехал в прокуратуру. Всю дорогу он думал о беседе с секретарем горкома партии. «Выходит, Леонидов прав… Он действительно прав! Но как исправить ошибку. Как. Вдруг парень со злости натворит глупостей, пойдет на преступление».
Лавров понимал, что такое может случиться и что прежде всего в этом будет повинен он.
III
…Глубоко засунув руки в карманы брюк, Леонидов стоял у заводских ворот и с интересом разглядывал лица юношей и девушек, идущих на работу. Он и сам не знал, почему эти веселые, оживленно болтающие и смеющиеся люди так занимают его, но его неудержимо влекло к ним. Заметив у заводских ворот объявление: «Заводу требуются плотники», он решительно направился к дверям с табличкой «Отдел кадров».
За столом, заваленным бумагами, сидел пожилой человек. Не поднимая головы, он спросил:
— В чем дело.
Леонидов подошел к столу.
— Есть у вас работа.
— Специальность.
— Плотник.
— Разряд.
— Пятый.
— Документы.
Начальник отдела кадров, все так же, не глядя на Леонидова, протянул руку. Леонидов подал ему справку об освобождении и паспорт. Надев очки, тот развернул справку.
— Хм! — промычал он и впервые взглянул на Леонидова. — Из тюрьмы, значит.
— Из тюрьмы, — спокойно ответил Леонидов.
— Так, так… а по какой статье судился.
— Там написано.
— Хм… так. За воровство… И сколько же ты раз судился, голубчик.
— Мне нужна работа, — изо всех сил стараясь сохранить спокойствие, проговорил Леонидов.
— Понимаю, понимаю… — начальник отдела кадров откинулся на спинку стула. — Ты что, по квартиркам шастал или государственное добро тащил. А? Ты отвечай! Должен же я знать! Я заведую кадрами. Ну?
— Я отбыл срок и…
— Э, брось! — махнул рукой начальник. — А если ты вздумаешь совершить кражу на нашем заводе, кто будет в ответе? Я! Понял? Откуда я знаю, зачем ты хочешь к нам устроиться.
— Вы примете меня на работу? — прервал его Леонидов.
— Нет.
— Почему?
— Работы нет.
— Но в объявлении написано, что заводу требуются плотники.
— Ну и что же?
— Я плотник и…
— Работы нет!
— Неправда! — почти крикнул Леонидов, сжимая кулаки.
— Ты потише, а то знаешь… В общем не ори. Работы нет! Зайди завтра.
Начальник протянул документы.
— До свидания!
Леонидов положил документы в карман и, хлопнув дверью, вышел.
В коридоре он столкнулся со своей вчерашней знакомой — Люсей Давыдовой. Лицо девушки сейчас было бледным, взволнованным. Она все слышала. И, подойдя к столу начальника кадров, Люся в упор спросила:
— Иван Петрович, почему вы не приняли его на работу?
— Кого?
— Да этого парня.
— Ах, этого? — Иван Петрович усмехнулся, снял очки. — У нас завод, а не исправительная колония.
— Причем тут колония?
— А при том, что он вернулся из тюрьмы и его надо еще перевоспитывать. Нам нужны рабочие, а не уголовники. Ясно?
— Нет! — упрямо тряхнула головой Люся. — Он имеет право работать, как и все советские люди.
— А я и не возражаю.
— Но ведь вы его не приняли.
— Пусть идет на другой завод.
— Почему?
— А почему именно на нашем заводе он должен работать?
— Так он же имеет право!..
— Пусть идет на другой завод, — перебил ее Иван Петрович.
— А если и там откажут?
— Не знаю.
— Но вы же член партии! — возмутилась девушка. — Как же так можно?
— Да, я член партии и не тебе меня учить! — оборвал ее Иван Петрович. — И вообще, какое тебе дело? Почему ты лезешь в мои дела?
— Я член комитета комсомола.
— Вот и занимайся комсомольцами, а я вышел из этого возраста. Все!
— Нет, не все — зло сказала Люся. — Мы поставим этот вопрос на комитете. Это издевательство… бюрократизм…
— Но, но… потише.
— Потише не выйдет, товарищ начальник отдела кадров, — с иронией в голосе сказала Люся и почти выбежала из комнаты.
Дома она рассказала отцу о случае в отделе кадров. Люся была так взволнована, что весь вечер только об этом и говорила.
— Ты пойми, папа, это же бесчеловечно! — возмущалась она. — Если на всех заводах будут сидеть такие кадровики, как наш Иван Петрович, так что же получится? Те, кто вернулся из тюрьмы, никогда не получат работы? Что же им, с голоду умирать? Или снова идти воровать?
Давыдов задумчиво посмотрел на дочь.
— Таких, как Иван Петрович, у нас единицы, — сказал он. — Но они есть. Вот ты возмущаешься, это правильно. Но что дальше? Пошумишь и успокоишься?..
— Ну уж нет! — решительно прервала отца Люся. — Сегодня я была в комитете. Мы решили обсудить это. Пригласим из завкома, партбюро. А потом еще напишем об этом случае в нашей заводской газете.
Давыдов слушал внимательно.
На следующий день он позвонил Лаврову, рассказал ему о разговоре с дочерью и попросил проверить соблюдение законов о труде на заводе.
IV
Сырое, ненастное утро. Сеет мелкий, но частый дождь. Лавров сидит в машине и с досадой думает о том, что до сих пор не был на заводе, окунулся с головой в текущие дела, а вот о главном — о встречах с людьми на производстве — забыл. «Нет, так дальше не пойдет, — решает он. — Роюсь в бумажках, а жизни не вижу».
Машина остановилась у здания заводоуправления.
Начальник отдела кадров Иван Петрович Иванов встретил прокурора с излишней суетливостью, но любезно. Предложив ему стул, он приветливо улыбнулся.
— Какие прикажете подготовить сведения? — осведомился он.
— Сведения? — задумчиво повторил Лавров. — А для чего они?
Иванов усмехнулся, покачал головой:
— Статистика — это главное. Наш бывший прокурор очень ее любил. И правильно! Это же зеркало работы!..
— Зеркала бывают и кривыми, — заметил Лавров.
— Что? — не понял Иванов.
— Так, ничего…
В дверях показался парень в рабочем костюме. Иванов замахал на него руками.
— Позже зайдешь! Видишь, я занят, у меня прокурор города.
От этого последнего замечания, произнесенного Ивановым как-то подчеркнуто, Лаврова передернуло. Он жестом остановил паренька, собирающегося выйти, и повернулся к Иванову.
— Я подожду, работайте, товарищ Иванов.
Лицо Иванова выразило недоумение и досаду. Водрузив на нос очки, он строго глянул на паренька.
— В чем дело?
Лавров встал, подошел к другому столу и взял газету.
— Я насчет отпуска, товарищ начальник, — проговорил парень.
— Фамилия?
— Сидоров.
— Цех?
— Инструментальный.
Иванов порылся в ящике, достал учетную карточку Сидорова.
— Ты же был в отпуске?
— Я хочу без содержания, на три дня…
— Хм… А для чего.
— Так я… понимаете… жениться решил, — тихо и смущенно проговорил Сидоров. — Ну вот… свадьба, значит…
— Понятно! — перебил его Иванов. — А тебе известно, что сейчас инструментальный цех находится в прорыве. Вы не выполнили месячный план.
— Я даю 185 процентов…
— А можешь 285. Ведь можешь, верно?
Сидоров молча пожал плечами.
— Можешь! — убежденно заявил Иванов. — Значит так: цех не вытянул плана, а тебе дай три дня на свадьбу. Один попросит три дня для того, чтобы выйти замуж, другой возьмет да и заболеет, а у третьего с матерью что-нибудь приключится, и всем надо по три дня отпуска! А план как? Кто будет выполнять? Ты же сознательный человек, Сидоров. Цех может недодать государству на сотни тысяч рублей продукции, а тебя это не волнует. Тебе, видите ли, жениться надо. Ты что, не успеешь оформить это дело в следующем месяце?
— Вы же и в прошлом месяце отказали, — угрюмо пробормотал Сидоров. — Вот и начальник цеха подписал заявление. Директор тоже написал «отдать приказ».
Иванов усмехнулся.
— Чудак ты, Сидоров. Я же с тобой говорю, как с сознательным производственником, передовиком. Совесть у тебя есть? Давай сюда заявление и иди подумай. Не подводи коллектив цеха. Ну, иди, иди, завтра решим.
Парень вышел, а Иванов, широко разведя руками, воскликнул:
— Молодость! Все куда-то спешат! Интересы государства у них на втором плане…
Лавров не стал дожидаться конца этой тирады.
— Скажите, товарищ Иванов, сколько вы приняли на работу освобожденных из мест заключения? — спросил он.
Иванов снял очки, протер их платочком и загадочно усмехнулся.
— Я пять лет служу в отделе кадров, товарищ прокурор, и работу, слава богу, знаю, — уверенно проговорил он. — Будьте покойны! Пока я здесь, ни один из них не пролезет на завод.
— Почему?
«Ловит, — подумал Иванов. — С хитрецой прокурор, но и я не лыком шит. Ишь, хмурится, будто ему хотелось бы, чтоб эти типы работали на заводе. А сам, небось, выписал бы их фамилии и представление на меня состряпал. Вот, мол, смотрите, Иванов потерял бдительность, наводнил завод преступниками…»
Думая так, Иванов рылся в бумагах, искал список принятых на работу за квартал. Наконец, он нашел его и, развернув, сказал:
— Вот список принятых на работу. Можете проверить — ни одного уголовника!
— А обращались к вам освобожденные?
— Да после амнистии отбоя от них не было.
— Но почему все-таки вы отказываете им в приеме на работу?
Иванов понимающе прищурился — мол, не возьмешь нас так просто. — и сказал:
— Ненадежный народ! Наберешь таких, и пойдут кражи, хулиганство, прочая чертовщина.
Лавров встал, плотно сжав губы, прошелся по кабинету, успокоился и через минуту твердо, чеканя каждое слово, заговорил:
— Закон обязывает обеспечить работой лиц, освободившихся из мест заключения.
Лавров старался произносить сухие, короткие фразы, так как считал, что они скорее дойдут до такого «казенного» человека, как Иванов.
— Право на труд гарантировано нашей Конституцией. Отказывая в приеме на работу освобожденным по амнистии или по отбытии ими наказания, вы грубо нарушаете советский закон. Как прокурор, я обязан поставить вопрос о привлечении вас к ответственности и я это сделаю. До свидания.
Иванов поднялся. Лицо его стало бледным, растерянным. Он молча смотрел на дверь и часто мигал глазами.
В коридоре Лавров увидел Леонидова. Оба смутились, настолько неожиданной была эта встреча. Но, быстро овладев собою, Лавров положил руку на плечо Леонидова.
— Ты правильно сделал, Борис.
— Что?
— Да что выбрал этот завод. Здесь есть курсы повышения квалификации. Будешь учиться…
— Нет… меня не приняли, — смущенно улыбаясь, проговорил Леонидов. — Все завтраками кормит этот кадровик, да я то знаю, что он меня не возьмет…
— Возьмет! — уверенно сказал Лавров. — Иди!.. — и он мягко подтолкнул парня в дверь отдела кадров.
На следующей неделе происходило расширенное заседание комитета комсомола завода. Узнав об этом от Давыдова, Лавров решил поехать, послушать молодежь.
В зале было душно и шумно. Лавров прошел в третий ряд, где сидели директор завода, парторг и начальник отдела кадров Иванов.
— Товарищи! — звонко выкрикнула с трибуны Люся Давыдова, но голос ее потонул в шуме.
— Тихо! Кончай разговоры! Да тихо же! — подняв руки, крикнул секретарь комитета, высокий парень с веснушчатым лицом. И когда зал притих, кивнул Давыдовой:
— Давай, Люся!
Люся перевела дыхание, кашлянула.
— Товарищи! То, что я видела своими глазами… это просто дико. С каких это пор у нас так обращаются с молодежью? И где? В отделе кадров! Представляете? Там позволяют себе оскорбить человека, унизить и, если хотите, растоптать в грязи честь нашего завода! Как же это получается? Первенство держим, а к людям по-человечески относиться не научились.
— Ты поконкретнее, — послышалось из зала.
— Пожалуйста. Начальник отдела кадров Иванов — это бюрократ, формалист, это… У него нет души, совести. Это сухарь!
В зале зашумели. Снова поднялся секретарь.
— Так же нельзя, товарищи. Вы мешаете говорить человеку.
Когда наступила тишина, Люся продолжала:
— Я сама слышала, как Иванов разговаривал с Леонидовым. Сейчас он в четвертом цехе работает. Ошибся когда-то парень, поскользнулся, а потом понял, осознал ошибку. Ну, вот… Пришел он устраиваться на работу, а Иванов: «Не возьму, — говорит, — на работу, иди на другой завод». А почему? Кто дал ему такое право? У человека нет квартиры, жить не на что, а он его выгнал, да еще и оскорбил. Это как называется?
Иванов сидел рядом с прокурором. Сейчас лицо его выражало притворное спокойствие. Он с иронической улыбкой смотрел на Люсю и слегка покачивал головой в знак осуждения ее резкости в суждениях. На трибуну поднялся фрезеровщик Ильин, низкорослый парень. Он поискал глазами Иванова и, найдя его, поднял руку, как бы призывая к тишине.
— Я вот что скажу, — начал он громким, звенящим голосом. — Вон сидит Иванов. Он улыбается — чепуха, мол, поболтают и разойдутся. Нет, товарищ Иванов, так не будет! Как я поступал на завод? Приехали мы с матерью из станицы. Прихожу я в отдел кадров раз, другой, третий — все отказ. Нет работы и баста. Тогда пошла мама одна. И что вы думаете — меня приняли! Я очень удивился, а мать говорит: «Ох сынок, не знаешь ты жизни», и больше ни слова. Я ничего тогда не понял. А через неделю узнал. Купил я как-то билет в театр себе и матери. А идти не в чем. Спрашиваю, где мой костюм? Мать в слезы. Продала, говорит, я твой костюм и свое новое платье, все продала, только бы тебя на работу взяли. Понятно, товарищи?
Возгласы возмущения прокатились по залу. Иванов побледнел, съежился. Лавров глянул на него, но, стиснув зубы, смолчал.
— А с меня он содрал 300 рублей, — крикнул кто-то из зала.
Иванов втянул голову в плечи, заерзал на стуле. А на трибуне, сменяя один другого, комсомольцы гневно клеймили бюрократа и взяточника.
Заседание комитета закончилось в десятом часу вечера, а через неделю Иванов был арестован и предан суду за взятки.
Как-то Леонидов и Люся Давыдова возвращались с завода после дневной смены. Вечер был тихий, безветренный. Шли медленно.
— Я хочу тебя спросить… — Люся посмотрела на него и улыбнулась.
— Спрашивай.
— Почему ты такой грустный?
Леонидов пожал плечами и ничего не ответил.
— Ну что же ты молчишь? — не унималась Люся. — О чем ты думаешь?
— О тебе…
— Что?
— Я думаю, если б все были такие, как ты, — прямые, честные… — неожиданно для себя выпалил они покраснел.
— Что бы тогда? — спросила Люся.
— Меньше было бы гадостей на свете, — пробормотал он.
— И это все?
— Нет.
— Так я слушаю тебя.
— Знаешь что, Люся? — Леонидов остановился и взял ее за руку. — Когда-нибудь я тебе все скажу, понимаешь? Все. Но сейчас не надо. Не спрашивай. Ладно?
Она понимающе кивнула головой.
Вскоре они расстались. Люся уехала на трамвае, а Леонидов пешком направился к общежитию. На душе у него стало весело, легко…
V
В кабинет Лаврова вошел следователь Лукин.
— Юрий Никифорович! На хуторе Зеленом ограблен магазин. Я сейчас еду туда. Машина вам не нужна?
— Поезжайте. А когда был совершен грабеж?
— Вчера вечером, но сообщили только сейчас.
Лавров уже в который раз с одобрением отметил про себя: обо всех происшествиях на участке Лукина раньше всех сообщает сам Лукин. «Опытный работник, — думал он, глядя на бритую голову следователя. — На такого можно положиться».
Лукин был действительно старым и опытным следователем. Из своих пятидесяти лет двадцать семь он отдал работе в прокуратуре. Именно отдал, потому что работал самозабвенно, с увлечением.
Участок у Лукина был самый большой и беспокойный, и следователь иногда сутками не являлся домой. На каждое происшествие непременно выезжал вместе с работниками милиции, всегда был в курсе всех событий.
— Когда возвратитесь? — спросил Лавров.
Лукин пожал плечами:
— Трудно сказать, Юрий Никифорович. Случаи серьезный. Вооруженное нападение, может быть, бандитский налет. Дня два придется там посидеть. Но машину я вам отправлю сразу же, как доберусь до места, — добавил он.
— Да нет, Иван Георгиевич, машина мне не нужна. В ближайшие два-три дня выезжать я никуда не думаю, а по городу вообще хожу пешком. Я о другом хотел предупредить вас: в четверг будет оперативное совещание совместно с милицией, хотим поговорить об усилении борьбы с хищениями и спекуляцией. Хорошо, если бы вы к этому времени успели вернуться.
— Ладно, буду, — ответил Лукин и попрощался.
VI
На металлическом заводе предстояло отчетно-выборное партийное собрание. Лавров решил не только побывать на нем, но если представится случай, то и выступить.
В клубе завода Лавров появился за несколько минут до открытия партийного собрания. Сел в четвертом ряду. Неподалеку оказался Давыдов, который поздоровавшись, спросил:
— Будешь говорить?
Юрий Никифорович ответил:
— Да, хотелось бы…
Отчетный доклад делал секретарь организации Федоров. Вначале он говорил об успехах, достигнутых партийной организацией за отчетный период, о производственных показателях, которых добился коллектив завода, затем перешел к недостаткам в работе партийного бюро: слишком мало прочитано лекций, проведено бесед, слабо ведется политическая работа.
После трех первых ораторов председатель собрания объявил:
— Слово имеет товарищ Лавров — прокурор города.
Юрий Никифорович поднялся на сцену, окинул взглядом зал и спокойно начал:
— Товарищи! Я не член вашей партийной организации и не знаю всей ее работы. Но, как известно, всякое дело оценивается по результатам. И, зная некоторые результаты, я не могу не согласиться с докладчиком: уровень воспитательной работы в вашем коллективе еще невысок. За тот период, за который отчитывается партбюро, осуждены четыре работника вашего завода: бухгалтер Агапов за присвоение 6 тысяч рублей и трое рабочих — за хулиганство, среди них комсомолец Грошев.
Что же выяснилось в процессе расследования этого дела? Оказалось, что Грошев лишь формально числился членом ВЛКСМ. Он не участвовал в комсомольском жизни, не занимался вообще никакой общественной работой, а четыре месяца до привлечения к уголовной ответственности даже не посещал комсомольских собраний. Почему же товарищи забыли о существовании Грошева? Комсомольская организация потеряла его из виду, зато другая среда подхватила и «воспитала» по-своему.
Если партийное бюро не обсуждало проступки членов вашего коллектива, то прокуратура и милиция о каждом отдельном случае привлечения к уголовной ответственности работника вашего завода не только информировали партбюро, в частности товарища Федорова, но и просили принимать меры. Но к нашим сигналам, по-видимому, не прислушивались.
Товарищи! Привлечение к уголовной ответственности надо рассматривать, как чрезвычайное происшествие, как явление, позорящее коллектив. Вы это сами прекрасно понимаете. И я хотел бы призвать партийную, комсомольскую и профсоюзную организации завода к тому, чтобы борьбу за выполнение и перевыполнение производственной программы они сочетали с воспитательной работой. Было бы очень хорошо, если бы партийная организация поставила перед собой задачу: ни один работающий на заводе не имеет права допускать аморальные проступки ни на производстве, ни дома, ни в других общественных местах. Ваш коллектив — один из крупнейших в городе, и если вы проявите такую инициативу, за вами последуют другие коллективы.
Прения продолжались. На трибуну поднялся кадровый рабочий завода, старый коммунист Рязанов.
Вначале он говорил о неполадках в инструментальной, где работал. Затем сказал:
— Не могу не выразить своего отношения к справедливому заявлению прокурора.
Я согласен с прокурором, что мы должны поднять всю общественность завода на борьбу с позорными фактами поведения наших рабочих и всеми мерами отстаивать, честь нашего коллектива… Самим прежде всего надо воспитывать своих рабочих.
VII
Следователь Лукин прибыл на хутор Зеленый вместе с начальником отдела борьбы с хищениями социалистической собственности Архангеловым около двенадцати часов дня. Лукин отправился в магазин, а Архангелову поручил добраться до станицы и привезти из сельпо членов ревизионной комиссии, чтобы сразу же определить количество похищенных товаров и их стоимость.
У дверей магазина стояли заведующий магазином Быков, сторож Новак и участковый уполномоченный Рунов, а немного поодаль собралась кучка любопытных, оживленно обсуждающих вчерашнее событие, уже ставшее известным до мельчайших подробностей всем жителям хутора.
— Вот и я скажу, что это он, не обошлось без него, — услышал Лукин, подходя к собравшимся. Говорила какая-то женщина, оживленно жестикулируя и, видимо, что-то доказывая окружающим.
Один из ее собеседников махнул рукой:
— Да ну, Трофимовна, так тоже рассуждать нельзя: ежели сидел, так обязательно он.
— Мало их тут шастает, — вступил в разговор пожилой мужчина в выцветшем морском кителе. — Дочка моя говорила: вчера на танцах в клубе были двое каких-то подозрительных парней, неизвестно чьи и откуда. Может, они и ограбили?
Стоявший рядом с ним мужчина заметил Лукина и вполголоса произнес:
— Следователь идет.
Собравшиеся, как по команде, обернулись к Лукину, который, поравнявшись с ними, на ходу сказал:
— Здравствуйте, товарищи!
И еще издали кивнув идущему ему навстречу Рунову, приблизился к нему и шепнул:
— Возьми в понятые мужчину, что в кителе, и женщину в цветной косынке, — видишь, вот там стоят?
Когда заведующий открыл дверь магазина, Лукин вошел туда вместе с Руновым и понятыми.
Осмотр места происшествия занял немного времени. Магазин был расположен в небольшом саманном доме. На полках слева лежали продукты, справа — промтовары. Три полки в углу были пусты, а на полу около них валялись несколько пар мужских брюк и пиджаки. А на высоте двух с половиной метров Лукин обнаружил в стене отверстие и осторожно извлек из него пулю. Каких-либо других следов преступники не оставили.
Пристроившись за маленьким столиком в конторке магазина, Лукин приступил к допросу заведующего магазином Быкова. Тот рассказал, что накануне вечером он попросил сторожа Новака и члена лавочной комиссии Ильева помочь ему упаковать в ящик яйца. Когда они втроем работали в магазине, кто-то постучал в дверь. На вопрос «что надо» послышался мужской голос. Неизвестный просил «на минутку» открыть дверь, продать ему пачку папирос.
— Так просил, проклятый, — рассказывал Быков, — что не смог я ему отказать. Сам курящий, знаю, как иной раз без курева человек мучается. Ну и пожалел, велел Новаку открыть. Тот только успел засов отодвинуть, как они двое заскочили и прямо к нам. У одного револьвер в руке, у другого — финка. Конечно, нас тоже было трое, и у Новака ружье, оно там стояло, — указал он в угол за продуктовым прилавком. — Но только все так неожиданно получилось, что мы как-то сразу растерялись. Я и подумать ничего не успел, как мне один из них к затылку дуло револьвера приставил и говорит: «Повернись к стене лицом, а то сейчас всех уложу на месте!» И встали мы все лицом к стене. Тот, что с револьвером, сзади нас стоит, а другой товары в мешки складывает. Пять мешков наложил и говорит: «Ну, давай выносить!» Который нас стерег, выстрелил в стену над нашими головами. «Вот, — говорит, — видите? Сейчас мешки понесете к машине, она за углом стоит, а если сопротивляться вздумаете, стрелять буду уже не в стенку, а в вас».
А нам уже не до сопротивления. Отнесли мешки на машину, заперлись в магазине и до утра выйти боялись. Вот так и ограбили нас, — закончил завмаг и, вытащив из кармана большой клетчатый платок, отер с лица пот. Он заметно волновался.
Не лучше чувствовал себя и сторож Новак. Дрожащими руками скручивая из клочка газеты цыгарку, он то и дело тяжело вздыхал, пока Лукин записывал его показания.
— Что же ты, дед, так плохо народное добро охраняешь? — спросил Лукин, закончив писать и подавая сторожу ручку, чтобы он расписался. — И ружье у тебя было, и двое мужчин с тобой!
Старик безнадежно махнул рукой:
— Эх! Сомлел я совсем, как оружие у них увидал, — плачущим голосом объяснял он Лукину, надевая очки и придвигая к себе бланк протокола допроса. — И коленки дрожать начинают, как вспомню их, окаянных.
«Ну, и охрана!» — подумал про себя Лукин.
Каждый раз, когда он сталкивался с подобными фактами, его удивляло одно противоречие: в большинстве случаев охранники — это либо старики, либо инвалиды, менее всего способные выполнять при нападении преступников свои функции. С другой же стороны, ограбления магазинов и складов случаются довольно редко, и здоровому, сильному мужчине нет никакого смысла годами сиднем сидеть возле магазина, дожидаясь преступников.
Впрочем, сейчас Лукина занимало не столько это, сколько то, что в магазине были, кроме старика-сторожа, двое молодых мужчин. Они вполне могли бы оказать преступникам сопротивление, но не сделали этого.
Показания Быкова, Новака и Ильева ничем не отличались одно от другого и не содержали почти ничего, что следователь мог бы использовать в предстоящих поисках преступников. Разглядеть бандитов они не успели, номера автомашины не заметили, так как были сильно напуганы. Только общие, ничего, в сущности, не говорящие данные были записаны в протоколах допроса: преступники были среднего роста, в темной одежде, а машина грузовая, полуторка, в кабине ее они никого не видели.
Вот и все, что получил, чем располагал Лукин после допроса. Было очевидно также, что преступники — приезжие: хутор Зеленый — небольшое селение, и сторож Новак хорошо знал всех местных жителей.
Оставив Рунова с членами ревизионной комиссии, которых привез Архангелов, Лукин вместе с ним и двумя бригадмильцами отправились в участок.
— Я тут случайно один разговор подслушал, когда тебя не было, — сказал он по дороге Архангелову и передал ему содержание разговора. — И женщину, и мужчину мы взяли понятыми, чтобы сразу узнать их фамилии и адреса, — продолжал он. — Теперь надо допросить эту женщину — Варавину — и узнать, кого она подозревает в ограблении. А главное надо установить, кто эти два подозрительных парня, о которых говорил Глотов. Я подожду в участке, пока ко мне подойдет дочь Глотова. Я сам допрошу ее, а ты иди прямо на квартиру к Варавиной. Вот ее адрес.
Он вырвал из записной книжки листок и отдал его Архангелову.
— Выясни, о ком она говорила, и потом постарайся установить, где этот человек был вчера вечером. Ну, и дай задание своим людям, может, еще что-нибудь удастся выяснить.
— Ладно, — ответил Архангелов. — Сейчас только на почту забегу, надо позвонить в горотдел, пусть хоть предварительные телефонограммы разошлют, может, с промтоварами кого-нибудь задержат.
— Ну, беги, а я пошел в участок.
На перекрестке Лукин и Архангелов расстались. Один из бригадмильцев отправился за Глотовой.
Лукин и Архангелов встретились поздно ночью. Результаты их напряженного дневного труда были неутешительными.
Аркадий Волин, которого подозревала Варавина, не имел к ограблению решительно никакого отношения. В этот вечер он был на свадьбе в соседнем хуторе, что подтвердило семь свидетелей. Изрядно выпив, Волин заночевал у хозяев и, проспавшись, пробыл у них весь следующий день.
Однако двое неизвестных, о которых говорил Глотов, так и остались неизвестными. Никто не знал, кто они, откуда появились накануне вечером на танцплощадке колхозного клуба.
Лукин допросил одиннадцать человек, но смог получить лишь описание внешности этих двух молодых людей, да многочисленные догадки о том, откуда они могли приехать на хутор. Вероятнее всего, из ближайшей станицы. Оттуда частенько являются на хутор парни, чтобы повеселиться в кругу хуторских девчат.
Каких-либо других, хотя бы предположительных данных, найти не удалось. Никто не видел даже, откуда приехала и куда направилась грузовая машина. А дождь, прошедший той ночью, смыл следы на дороге.
Собрав эти, более чем скудные данные, Лукин и Архангелов вышли из милиции и направились на квартиру Рунова, где решили переночевать.
Было новолуние. Узенькая полоска месяца и яркие звезды выделялись на темной, бархатной синеве неба, не рассеивая густой темноты южной ночи.
Архангелов закурил, не предложив Лукину папиросы. Он знал, что следователь не курит и не берет в рот ничего спиртного «по независящим ох него обстоятельствам», как, шутя, он говорил о себе. На фронте Лукин был тяжело контужен, и врачи лишили его этих двух удовольствий.
Шагая рядом с Архангеловым и напряженно вглядываясь в темноту, Лукин размышлял вслух:
— Тяжелое дело. Почти никаких следов, а раскрыть надо, иначе эти мерзавцы совсем обнаглеют, прямо днем грабить начнут. Надо искать товары и оружие. Без вещей, даже если найдем преступников, трудно будет что-либо доказать: следов они почти не оставили, потерпевшие их опознать не смогут. Какая там сумма недостачи, интересно? Ты не заходил в магазин?
— Заходил, — ответил Архангелов. — Промтовары уже проверили. По предварительным подсчетам тысяч 35—40 недостает. Я взял на учет украденные товары. Теперь мы имеем точные данные. Да и приметы этих двух хлопцев следует описать. Может быть, все-таки это они были в магазине прошлой ночью.
— Да, надо. И пулю возьми. Постановление о назначении экспертизы вынесешь и в научно-технический отдел сдашь. Нужно узнать, какой системы револьвер. Ты во сколько завтра едешь? — спросил Лукин.
— С рассветом, как первые машины пойдут в город. Рунов меня подвезет на своей до перекрестка, а там на попутной доберусь. Не надо было тебе отсылать машину, теперь бы уже в городе были. И когда только наша милиция и прокуратура свой транспорт заимеют, — спотыкаясь в темноте, говорил Архангелов.
— Вам-то скоро дадут, — успокоил Лукин. — А вот нам — пока не слышно. Ну, хоть бы вам дали, уж как-нибудь помиримся. Тут, кажется? — остановившись у невысокой хаты под черепичной крышей, спросил он Архангелова.
— Здесь, — ответил тот и, не обращая внимания на громкий лай овчарки, вошел во двор.
На другой день с утра Лукин с помощью Рунова и бригадмильцев предпринял еще несколько попыток найти следы преступников, но безуспешно. В обед он зашел в магазин.
Когда была готова сличительная ведомость и выведены итоги инвентаризации, Лукин долго и старательно изучал эти документы. Оказалось, что преступники унесли товаров на 50 тысяч рублей.
Не поднимаясь из-за стола, следователь тщательно оглядел помещение магазина и, поджав губы, неопределенно хмыкнул. Потом подозвал Быкова:
— Ну-ка, покажите мне еще раз полки, с которых взяли товары.
Быков недоуменно взглянул на Лукина.
— Вот здесь, я же вам говорил, товарищ следователь.
И он указал на пустые полки в углу.
— Здесь, говорите? — переспросил Лукин.
Быков уже с явным беспокойством взглянул на следователя.
— Да, а что?
— Какие товары тут лежали? — не отвечая завмагу, снова спросил Лукин.
— Пальто, костюмы, — ответил Быков, не понимая, к чему клонит следователь. — А вот тут, на нижней полке, отрезы лежали: трико, драп.
— Так, так. Отрезы, значит, — по привычке склонив немного набок голову и внимательно разглядывая Быкова, повторил Лукин. — А стоимость этих вещей и сколько их тут лежало не помните?
— Цены вон в сличительной ведомости есть и количество тоже, — обиженно отворачиваясь от следователя, сказал завмаг.
Лукин переглянулся с подошедшим Руновым и снова посмотрел на Быкова.
— Верно! В сличительной ведомости все изложено довольно ясно. Ну, что ж, поедем, пожалуй, в сельпо, — обратился Лукин к Рунову.
Когда они вышли, Быков подошел к окну и долго смотрел им вслед, нервно покусывая папиросу.
В сельпо Лукин снова взялся за изучение испещренных цифрами, мелко разграфленных листков торговых документов. Это были товарные отчеты завмага Быкова и акты предыдущих инвентаризаций его магазина. Результаты изучения оказались весьма любопытными.
В акте предыдущей инвентаризации Лукин обнаружил несколько исправлений, не оговоренных инвентаризационной комиссией. Подсчет первоначальных сумм и сличение их с исправленными показал, что еще за месяц до ограбления в магазине была недостача на 24 тысячи рублей.
«Немедленно сделать у него обыск», — подумал Лукин и, распрощавшись с работниками сельпо, отправился на квартиру к Быкову.
Наутро третьего дня Лукин привез все собранные им материалы прокурору.
— Вот почитайте, Юрий Никифорович, — сказал он, вынимая из папки протокол допроса Быкова. — Тут подробно описаны обстоятельства ограбления. Сам потерпевший излагал.
«Наверное, что-нибудь интересное», — подумал Лавров, удивленный тем, что следователь, не докладывая дела, сразу предлагает ему прочесть протокол.
Пока Лавров читал, Лукин с интересом следил за выражением его лица. Потом спросил:
— Какое впечатление?
— Странно, — отозвался Лавров, задумчиво глядя в окно. — С одной стороны, чрезвычайная наглость, свойственная бывалым преступникам: ведь в магазине было трое мужчин, которые могли оказаться и не трусами! С другой стороны, полное отсутствие навыков, как у начинающих воришек. И этот «глупый» выстрел в стену в магазине, где им никто даже не пытался оказать сопротивление, — зачем он понадобился? — уже обращаясь к Лукину, спросил Лавров.
Лукин, слегка поджав губы, как обычно делал, собираясь сказать что-нибудь смешное, ответил:
— Для устрашения.
Веселая ирония в глазах следователя навела Лаврова на нужную мысль.
— Вы думаете… — медленно произнес он, догадываясь в чем дело. — Вы думаете?..
— Самая настоящая симуляция, — ответил Лукин на его мысль. — Вот, посмотрите!
Он развернул сличительную ведомость и указал Лаврову на итоговые цифры.
— Общий остаток товаров в магазине на день ограбления на 78 тысяч рублей. Недостача почти в 50 тысяч рублей. Если бы преступники все это взяли, магазин оказался бы пустым больше чем наполовину. Даже почти на две трети. А завмаг и оба свидетеля утверждают, что преступники освободили лишь три полки, в одном углу. Дальше: в магазине не было мелких ценных товаров, а в пять мешков на 50 тысяч рублей костюмов и пальто стоимостью по 600—800 рублей не набьешь. И плюс к тому, в магазине была недостача на 24 тысячи рублей еще месяц назад, но завмаг ее скрыл.
И Лукин показал Лаврову исправления в ведомости предыдущей инвентаризации и общий итог.
— Но только ли это симуляция? — усомнился Лавров. — Может быть, ограбление все-таки было, а завмаг просто хочет воспользоваться «счастливой случайностью» и списать на грабителей всю недостачу?
— Эту версию я тоже имею в виду, Юрий Никифорович, — ответил Лукин, складывая в папку просмотренные прокурором ведомости. — Она еще не опровергнута, но, откровенно говоря, я мало в нее верю. Слишком много «счастливых случайностей» для Быкова. Из них можно сколотить целое чудо, а я в чудеса не верю.
— Что же за чудеса вы там открыли? — спросил Лавров, заранее улыбаясь. Он знал, что следователь Лукин — большой мастер рассказывать всякие смешные истории.
Многочисленные «случаи из практики» и обычные ежедневные происшествия он умел изложить, как самый забавный анекдот, неизменно сохраняя при этом на лице невозмутимую серьезность и поджимая узкие губы всякий раз, когда собравшиеся в его кабинете сотрудники буквально покатывались со смеху.
Но сейчас Лукин ответил Лаврову совершенно серьезно:
— Во время последней инвентаризации, как вы сами только что убедились, Быков скрыл крупную недостачу. Два дня назад его предупредили, что в магазине будет ревизия. В день ограбления магазин не работал, завмаг вполне мог бы упаковать яйца днем. Но он дождался темноты и только тогда, при слабом керосиновом освещении, занялся этим делом. И еще пригласил сторожа и члена лавочной комиссии, чего уж вовсе не было за все три года его работы. И вдруг именно в этот вечер — ограбление, да еще с ненужным выстрелом в стену…
Немного помолчав, Лукин добавил:
— Вообще-то на свете, конечно, всякое бывает. Но это маловероятно. Во всяком случае, я проверю обе версии, Юрий Никифорович, посмотрим, что будет дальше. А сейчас пойду к Архангелову, узнаю, какие у него новости.
Лукин встал. Складывая бумаги, спросил:
— Оперативное совещание будет?
— Да, да, — ответил Лавров, взглянув на часы. — В двенадцать.
Когда следователь вышел, Лавров позвал Марию Ивановну и сказал:
— Пригласите ко мне Жабина, пожалуйста.
Жабин сидел в кабинете Лаврова с опущенной головой.
— Как могло случиться, что в колхозе вы пытались допрашивать свидетелей, находясь в нетрезвом состоянии? — спросил после долгого молчания Лавров.
— Я не был пьян. За обедом в чайной я выпил всего сто грамм.
— Вы так объясняете, будто жалеете, что не выпили больше. Но дело не в том, сколько вы выпили. Вы вообще не имели права пить при исполнении служебных обязанностей. И совершенно правильно поступили свидетели, что не стали давать вам показаний. О вашем поведении я доложил краевому прокурору и, имея в виду, что это — не первый случай, полагаю, что вы не можете остаться работать в органах прокуратуры. Есть вещи несовместимые, товарищ Жабин…
— Нет, Юрий Никифорович, я прошу вас — оставьте меня на работе! Обещаю, что это не повторится.
— Но вы уже обещали.
— Прошу вас поверить мне в последний раз.
— Нет, больше не могу. Я предупреждал вас, не раз предупреждал, а вы продолжали позорить своим поведением не только себя, но и всю нашу прокуратуру. Прошу вас сегодня же сдать дела.
Жабин еще и еще раз просил Лаврова оставить его на работе, но тот не уступил.
Поникший, ссутулившийся следователь вышел из кабинета, а Лавров, с сожалением глядя ему вслед, подумал:
«Хороший работник, толковый, а вести себя не может. И пытались же мы образумить его, говорили, выговаривали, предупреждали — все напрасно. Вот и спился человек. Скверно, черт возьми!..»
И, испытывая неприятное, тревожное чувство, он машинально потянулся за папиросами.
В течение нескольких дней Лукин и Архангелов напряженно вели следствие по делу об ограблении магазина на хуторе Зеленом. В работу включился весь состав отдела борьбы с хищениями социалистической собственности, но похищенные товары словно канули в воду. Решительно никаких следов!
За это время Лукин допросил многих свидетелей, выяснил образ жизни Быкова, установил, какие вещи приобрел он за истекший год, и пришел к твердому выводу, что завмаг жил явно не по средствам.
Исправления в ведомости не были случайностью, Быков скрывал растрату. Лукин по-прежнему был уверен в симуляции ограбления и подозревал, что завмаг информирует сообщников о ходе следствия и помогает им заметать следы.
Посоветовавшись с прокурором, он арестовал Быкова. Тот направил поток жалоб во все инстанции. Он обвинял следователя в нарушении прав честного человека, в необъективном ведении следствия, возмущался тем, что следователь, не разобравшись, поставил его в положение обвиняемого, а настоящих преступников найти либо не может, либо не желает.
Первую же его жалобу Лукин внимательно перечитал два раза. Его не беспокоили ее последствия. На арест Быкова он имел достаточно оснований, так как растрату тот совершил во всяком случае.
Но Лукин знал: сколько ни соверши, человек больших, тяжких преступлений, но достаточно обвинить его еще в одном, пусть в самом мелком и незначительном, но в котором он не виноват, как сейчас же последуют взрыв негодования, глубокая обида, возмущение несправедливостью.
И теперь, вчитываясь в размашистые, уверенным почерком написанные строки, следователь пытался разгадать их истинный смысл: может быть, Быков действительно возмущен именно обвинением в симуляции? Но может быть, ограбление было для него действительно «приятной неожиданностью»?
«…Я — советский человек, труженик, а меня, не проверив факты, изолировали от общества и семьи, бросили в тюрьму и стряпают, что хотят, — писал Быков. — Я требую немедленно прекратить это издевательство, дать мне возможность вернуться в семью и снова стать полезным членом нашего общества, каким я всегда был и остаюсь в душе».
— С чувством написано, ничего не скажешь, — оценил Лукин жалобу.
Многолетний опыт следственной работы научил его быть осторожным. Он старался не подчинять своих действий только внутреннему убеждению (хотя оно почти никогда не обманывало его), а критически оценивать собственные выводы. «Маловероятно, но все-таки возможно, что я ошибаюсь и никакой симуляции не было, — резюмировал он свои размышления. — Ну, что ж, поживем — увидим».
На девятый день, наконец, было получено долгожданное сообщение. Поздно вечером Лукину позвонил Архангелов:
— Иван Георгиевич! В городе Сталино задержаны двое преступников без документов с промтоварами, В одном из чемоданов — револьвер системы «Наган». Что ты думаешь дальше делать?
— Думаю, что нам с тобой завтра же туда надо выезжать вместе с завмагом и Ильевым.
— Я тоже такого мнения. Давай с утра согласуй со своим руководством, а я своему скажу. Будь здоров!
— Пока.
Утром, после разговора с Лавровым, Лукин встретился в коридоре со следователем Багровым. Тот был чем-то заметно расстроен.
— Ты чего такой? — спросил его Лукин, подавая руку.
— Да, неприятность! Необоснованный арест, — нахмурившись, ответил Багров. — Первый раз за все время работы.
— Скверная штука, — с сочувствием проговорил Лукин. — Но, как говорят, не ошибается тот, кто ничего не делает.
И он ободряюще улыбнулся.
Багров вошел в кабинет прокурора, поздоровался, сел около стола и, положив перед собой дело, сказал:
— Юрий Никифорович! Арестованного Лерина нужно немедленно освобождать из тюрьмы.
— Как освобождать? — с удивлением спросил Лавров, — он же совершил разбойное нападение на молодого парня, на этого… как его?..
— Ефимова, — подсказал следователь.
— Да, да, на Ефимова. Он ведь ограбил Ефимова?
— Так выглядело дело, когда вы решали вопрос о санкции на арест Лерина. Когда я принял дело к производству, у меня тоже не было никаких сомнений в обоснованности его ареста, но…
— Но что могло измениться? — уже волнуясь, перебил Лавров. — У Лерина же в милиции были обнаружены облигации и деньги, насильно отобранные у Ефимова, причем на облигациях были пометки, о которых говорил потерпевший Ефимов. Более того, насколько я помню, в деле были показания очевидца того, как Лерин избил Ефимова и отобрал у него облигации и деньги. Только одних облигаций обнаружено более чем на 6 тысяч рублей.
— Все это действительно в деле было, — заметил Багров, — но сейчас это выглядит совсем иначе.
— Как? — с недоумением спросил прокурор. — Вы хорошо разобрались в деле?
— Да, я разобрался, и его надо прекращать, а Лерина сегодня же освобождать из тюрьмы.
— Не понимаю.
— Сейчас я вам подробно доложу. Свидетель, очевидец преступления, — начал Лукин, — назвался Трошкиным Борисом Федоровичем, проживающим в соседнем районе. Имея этот адрес, я вызвал Трошкина для очной ставки с Лериным. Когда я объяснил ему причину вызова, он оторопел и заявил мне, что не только не был свидетелем этого преступления, но никогда не допрашивался милицией, и что вообще он не был в городе уже в течение последних полутора лет. А так называемый «потерпевший» Ефимов действительно существует, и он эти облигации и деньги украл совместно с Агафоновым из квартиры гражданина Беспалова. За эту кражу они сейчас оба арестованы милицией соседнего района.
— В таком случае, как же деньги и облигации оказались в кармане у Лерина? — спросил Лавров.
— Вечером, когда Ефимов, Агафонов и Лерин были задержаны за кражу, Ефимов, боясь разоблачения в краже облигаций и денег, незаметно для Лерина сунул пачку в карман его расстегнутого, широкого плаща, а на допросе заявил, что Лерин избил его и ограбил. Лерин в то время был сильно пьян, ничего не чувствовал, чем и воспользовался Ефимов. Вот письмо начальника райотдела милиции. Он сообщает, что Ефимов и Агафонов арестованы, признались в квартирной краже, Ефимов рассказал, что ему удалось ускользнуть от нашей милиции благодаря тому, что он обвинил Лерина в разбойном нападении.
— Вы допросили Лерина? Что он сейчас говорит?
— Он говорит, что был сильно пьян, ничего не помнит, а как оказались у него в кармане облигации и деньги, сказать не может.
Взяв дело, прокурор стал внимательно его читать. Когда он отложил папку в сторону, Багров неуверенным голосом, словно прощупывая прокурора, сказал:
— Если прекращать дело Лерина не очень удобно — что же, можно предать его суду за обоюдную драку с Ефимовым…
Несколько секунд Лавров молча смотрел на Багрова, словно не веря тому, что правильно его понял.
— Заменить статью?.. — тихо переспросил он.
Полагая, что прокурор молчал, обдумывая его предложение, Багров осмелел:
— Конечно! Ведь так-то получится, что человек вовсе зря сидел, а если переквалифицировать…
— Знаете ли, товарищ Багров, это вы бросьте! — жестко сказал Лавров и нервно потянулся за папиросой. — Чтобы за наши с вами грехи другой расплачивался, не получится! Прошли те времена, и настоятельно советую вам забыть о них. Можете идти. Сейчас же подготовьте постановление о прекращении дела и немедленном освобождении Лерина. А когда объявите ему это, попросите его ко мне зайти. До свидания…
Багров вышел. Впервые за все время работы он видел Лаврова таким суровым, колючим, даже грубым. «Хотел как лучше, — размышлял он, так и не поняв своей ошибки, — а он взъерепенился. Вот ведь незадача какая!..»
А Лавров, оставшись один, встал и несколько минут ходил по кабинету возмущенный, опечаленный и раздосадованный. Ведь это он сам, своей рукой, дал санкцию на арест человека, не совершившего никакого преступления!
В город Сталино Лукин и Архангелов прибыли рано утром. Узнав в справочном бюро вокзала адрес нужного им отделения милиции, они вместе с Быковым и Ильевым явились туда.
Быкову и Ильеву предъявили для опознания сначала задержанных, а потом вещи. Как и предполагал Лукин, они ничего и никого не опознали.
— Кто их знает, — разводил руками Быков, перебирая мужские костюмы и пальто. — Может, и в нашем магазине взяты, а только как их угадаешь? Такими товарами по всему Советскому Союзу торгуют. А парней тех я не запомнил, я вам уже говорил.
Сами задержанные заявили, что изъятые у них промтовары вместе с чемоданом они купили на ростовском рынке у цыган, а револьвер лежал на дне чемодана, под вещами, и о нем они ничего не знали. Оба не имели документов и утверждали, что являются жителями Ростова, а в Сталино поехали разыскивать проживающих там родственников.
Однако Лукин и Архангелов, убедившись, что приметы задержанных полностью совпадают с описанными портретами неизвестных, которых видели свидетели в день ограбления на танцплощадке, решили везти их с собою.
Упаковывая в чемоданы изъятые у задержанных промтовары, Лукин заметил на одном из пиджаков этикетку с надписью чернилами. Внимательно вглядевшись в надпись, он узнал роспись Быкова.
— Ого! Смотри-ка, Степан Ильич, — сказал он, подавая Архангелову пиджак, — а товары-то определенно наши!
— Ну, конечно, факсимиле Быкова! — разглядывая этикетку, пошутил Архангелов. — Допросим его еще раз.
— Обязательно! Успеем еще, — взглянув на часы, ответил Лукин. — Веди его сюда.
Когда Архангелов из камеры привел Быкова, на столе уже лежали четыре пиджака с его росписями, бланк протокола допроса и уголовное дело, раскрытое на той странице, где была подшита сличительная ведомость последней ревизии.
— Садитесь сюда, — кивнул Лукин Быкову. — Вот эта ведомость вам знакома?
Быков посмотрел.
— Конечно, знакома. Я же подписал ее.
— Значит, ваша подпись?
— Моя.
— А вот это чья? — снова спросил он, подвигая Быкову один из пиджаков и показывая на этикетку.
Тот несколько секунд молча рассматривал этикетку, затем ответил:
— Кажется, моя.
— Точнее: ваша или нет?
Осмотрев все этикетки, Быков поднял голову и оживленно заговорил:
— Ну, конечно, это мой росписи! И как это я сразу не узнал? Значит, товары из моего магазина? Наконец-то нашли!
И, облегченно вздохнув, с укором добавил:
— Вот видите! А вы меня ни за что в тюрьму бросили.
— Теперь-то уж разберемся, — ответил Лукин, а про себя подумал: «Хитер же ты, мошенник! Но и мы не лыком шиты».
От проницательного взгляда следователя не укрылись ни разлившаяся по лицу Быкова бледность, ни чрезмерное его оживление.
Через несколько дней Лукин предъявил Быкову обвинение.
Взяв из рук следователя отпечатанное на машинке постановление, Быков, беззвучно шевеля губами, прочел:
«Обвиняется в том, что он, работая завмагом рабкоопа на хуторе Зеленом, допустил растрату государственных средств в сумме 24 тысячи рублей, которую скрыл путем внесения исправлений в инвентаризационную ведомость, а впоследствии, вступив в преступную сделку с Краевым и Игнатьевым, симулировал с их помощью вооруженное ограбление магазина, снабдив преступников принадлежащим ему револьвером и предоставив им возможность похитить товаров еще на 26 тысяч рублей».
Пытаясь скрыть овладевшее им волнение, Быков криво усмехнулся и с деланной иронией произнес:
— Вот как! Даже револьвером снабдил. А где ж я мог его взять, по-вашему?
— Как где? На трофейном складе, — как о чем-то само собой разумеющемся, сказал Лукин. — Вы же работали на трофейном складе в Узбекистане. Забыли?..
Быков растерянно взглянул на следователя, но сейчас же взял себя в руки.
— Положим, работал. Там много всякого оружия было. Так что ж я по-вашему весь склад вывез с собой?
— Зачем же весь? Вот только это, — ответил Лукин и поднявшись из-за стола, открыл сейф. — Вот только это… — многозначительно повторил он, кладя на стол старый, видавший виды револьвер системы «Наган». Черная краска почти вся облезла с него, одна щечка рукоятки была изготовлена из дерева.
— Узнаете? — спросил Лукин, постукивая по ней пальцем и внимательно наблюдая за выражением лица завмага.
Было заметно, что Быков колеблется: «Сознаться или нет? Может быть, еще не все потеряно». И, сделав над собой усилие, он ответил небрежно-спокойным тоном:
— Чего мне узнавать, если я эту вещь первый раз вижу.
Лукин, взяв револьвер, положил его в стол и, медленно закрывая ящик, произнес:
— Смотрите, какой негодяй оказался!
Быков резко обернулся:
— Кто негодяй?
— Да вот этот Власов, сосед ваш. Уверял, будто у вас был револьвер и он даже видел, как вы деревянную щечку к нему приделали. А оказывается… Что ж, придется вам очную ставку с ним давать, — сочувственно вздохнув, сказал Лукин.
Быков молча смотрел в сторону. На лбу его проступали крупные капли пота и медленно сползали к широким черным бровям.
— А вот заключение баллистической экспертизы, — услужливо пододвинул ему Лукин вдвое сложенный лист плотного картона с фотографиями револьвера и пули. — Утверждают, что пуля-то в стену магазина попала из этого самого «Нагана».
Быков ладонью смахнул нависшие на бровях капли пота. Он понимал, что дальнейшее запирательство бесполезно, и, ссутулившись, глухо проговорил:
— Пишите.
— Давно бы так, — удовлетворенно заметил Лукин. — Только писать сами будете, как на первом допросе.
Он подал Быкову ручку, бланк протокола допроса и, облокотившись на стол, стал взглядом следить за пером Быкова, из-под которого выбегали неровные строчки, блестящие от необсохших чернил.
«…Когда я узнал, что в магазине снова будет ревизия, я стал думать, как скрыть недостачу? В станице за шестьдесят километров от нас жил один мой дальний родственник Краев Леонид. Я знал, что он был судим за кражу, поехал к нему и попросил его выручить меня. В тот же вечер я был в чайной вместе с ним и его приятелем шофером Игнатьевым Николаем и отдал им револьвер и 700 рублей. Они обещали помочь. Машину Игнатьев должен был взять в колхозном гараже с разрешения завгара, как будто для поездки в город. На этот вечер я пригласил в магазин Ильева якобы для того, чтобы помочь мне упаковать яйца, а на самом деле затем, чтобы он и сторож Новак были свидетелями нападения…»
Как только Лукин вошел в кабинет, Лавров сразу же спросил, точно ждал его появления:
— Как чувствует себя ваш симулянт?
— Замечательно, Юрий Никифорович! Облегчил душу признанием, — не удержавшись от искушения сострить, ответил Лукин.
— Через два дня, не позже, дело будет закончено.
Лавров спешил на заводское профсоюзное собрание. По дороге он старался обдумать свое выступление, но никак не мог сосредоточиться. Юрий Никифорович знал, что на собрании встретится с Леонидовым, с человеком, который когда-то сам себя считал погибшим, а сейчас?.. Через тяжелые годы, проведенные в тюрьмах, пробился ли этот парень, наконец, к большой, настоящей жизни? И Лаврову хотелось верить в счастливое перерождение Леонидова. Как знать, может, и он, Лавров, тоже сыграл какую-то маленькую, но благородную роль, посеял в душе Леонидова смятение, протест против грязной жизни? Хотелось верить, что даже те минуты, когда он так жестко и прямо сказал Леонидову, как низко тот пал, не прошли даром, они помогли человеку вырваться из преступной среды, потянуться к настоящей жизни.
Обо всем этом думал Лавров, подходя к заводскому клубу.
На перекрестке двух улиц Юрий Никифорович увидел Леонидова. Тот шел под руку с Люсей и о чем-то говорил ей счастливым, срывающимся голосом. Девушка громко смеялась. И Лаврову вдруг стало весело, так же весело, как им — Люсе и Леонидову… На душе словно посветлело. «Пусть впереди у вас еще много будет таких же теплых, звездных, хороших вечеров», — подумал Юрий Никифорович…
I
Вечерело. Жара заметно спадала. Два подростка, пробираясь через густую лесную поросль, искали отбившуюся от стада телку.
— И куда она, проклятущая, забежала! — ворчливо сказал один, утирая пот с загорелого лица. — Надо же! Три дня ищем, все без толку. Отдохнем, что ли?
Присев у дерева, парнишки долго молчали. Вдруг один из них сморщился и плюнул.
— Воняет чем-то…
— Дохлятиной тянет, — согласился с ним товарищ и тоже сплюнул.
— Не иначе, как телку волки заели. Пойдем посмотрим…
Пройдя с сотню шагов в направлении, откуда исходил трупный запах, подростки остановились. Их путь преграждала куча веток.
— Ой, что это? — шарахнулся в сторону один.
Из под веток выглядывали разбухшие, почерневшие человеческие ноги.
Парни в ужасе бросились бежать…
Закончив читать, следователь Глебов устало прикрыл глаза. Увлекшись делом, он и не заметил, что на дворе наступили сумерки. Включив свет, Олег Николаевич еще раз перебрал поступившую за день почту, отложил несколько бумаг, требующих первоочередного рассмотрения. Взгляд его задержался на письме прокурора, уехавшего в отпуск. «Тревожится Юрий Никифорович», — подумал он, вспоминая отдельные места уже прочитанного письма.
Мысли его прервал телефонный звонок. Говорил начальник поселкового отделения милиции.
— Товарищ Глебов! Часа два назад в районе подсобного хозяйства обнаружен полуразложившийся труп женщины. Наши работники выехали на место происшествия.
— Погодите, — перебил его следователь. — Я запишу ваше сообщение. Кто обнаружил труп?
— Местные ребята.
— Где?
— На десятом километре между железнодорожной будкой и зерносовхозом, в зарослях лесопосадки.
— Кто из ваших работников побывал на месте происшествия?
— Лейтенант Барыкин и сержант милиции Акимов.
Глебов посмотрел в окно.
— Уже темнеет, — сказал он, — выезжать сейчас на место происшествия едва ли есть смысл. Обеспечьте охрану трупа. Я приеду на рассвете. Ожидайте возле железнодорожной будки. Кстати, прошу к моему приезду подобрать двух понятых.
Закончив разговор с начальником поселкового отделения, Глебов позвонил начальнику горотдела милиции.
— Товарищ Туманов, вам известно, что в районе подсобного хозяйства обнаружен труп?
— Да. Мне только что звонил начальник отделения.
— Я думаю, — продолжал Глебов, — что сейчас выезжать на место происшествия не стоит, уже темно. Поедем утром. Позвоните в краевое управление милиции, пусть присылают эксперта-криминалиста. Буду на месте часов в семь утра.
— Хорошо, товарищ Глебов, — ответил Туманов. — Эксперта я вызову. Я тоже поеду.
— Тогда давайте к шести в прокуратуру. Да, чуть было не забыл! Не в службу, а в дружбу, пошлите предупредить судмедэксперта о выезде. Я бы и сам это сделал, да в прокуратуре никого из работников не осталось.
Сложив дела в сейф, Глебов отправился домой. Весь вечер он думал о предстоящем расследовании. Это были обычные размышления следователя. Думал Олег Николаевич и о том, что выбрал тяжелую и вместе с тем благородную профессию. Тяжелую — из-за трудностей, с которыми связано раскрытие преступлений; благородную потому, что это была борьба с преступностью, борьба за спокойную жизнь советского человека.
Особенно тяжело приходилось в первое время, когда, кроме теоретических знаний, ничего за душой не было. Глебов преодолевал эти трудности, остро переживая свои неудачи. Он вспоминал сейчас случаи, когда становился в тупик, сталкивался с противоречиями, которые, по его мнению, были вообще неразрешимы. Только с помощью опытных товарищей он находил выход из трудных положений.
Со временем работать становилось все легче, накапливаемый опыт подсказывал верные ходы. Теперь Глебов уже не только просил советов, но и сам давал их товарищам. Он был пытливым, вдумчивым и трудолюбивым человеком, и эти качества постепенно, но верно вели его к овладению избранной им действительно трудной и действительно благородной профессией.
Автомашина остановилась на десятом километре, у железнодорожной будки. Переезда не было. Глебов, эксперт и работники милиции вышли из машины. Здесь их ждали начальник поселкового отдела милиции и понятые.
Будка стояла вдали от проезжей дороги, и только редкие путники проходили мимо нее извилистой, мало-протоптанной тропинкой, едва заметной в густой траве. Тропинка хотя и связывала подсобное хозяйство механического завода с большим рабочим поселком, однако удобнее была другая дорога, пролегающая примерно в километре отсюда.
До зерносовхоза было четыре километра, и на всем протяжении справа от тропинки раскинулись густые кустарники терновника, шиповника, дикого хмеля. Этот уголок сохранил всю свою первозданность благодаря тому, что земли между зерносовхозом и железной дорогой десятки лет были залежными.
Лейтенант милиции шел впереди. Пройдя метров четыреста, он свернул в густой пырей. Остальные тянулись за ним цепочкой, боясь помять траву и цветы.
Вскоре лейтенант остановился и, указав на кусты, сказал:
— Здесь…
В глубине кустарника Глебов заметил пожелтевшие листья — немые свидетели того, что в зарослях кто-то побывал.
Разъяснив понятым их обязанности, следователь приступил к осмотру. Не подходя к трупу, он вместе с экспертом-криминалистом исследовал каждый сантиметр почвы, каждую ветку кустарника, стремясь найти следы, которые хоть что-то сказали бы о происшедшей здесь трагедии.
Постепенно приближаясь к кустарникам, укрывающим труп, Глебов невольно-вздрогнул: у его ног лежала узкая полоска материи. Подняв ее и внимательно осмотрев, следователь сказал:
— Пояс от женского платья. Шерстяного… Глядите, — обратился он к понятым, — пояс светло-зеленый на сатиновой подкладке коричневого цвета. На одном конце — согнутая английская булавка, на другом — подкладка порвана. Это говорит о том, что пояс был не просто снят, а сорван с силой.
Понятые, затаив дыхание, слушали объяснение следователя.
Зайдя в глубь кустарника, Глебов увидел, что труп прикрыт сломанными и уже пожелтевшими ветками.
Когда удалили прикрытие, все увидели труп голой женщины, лежавшей на спине с полусогнутыми ногами..
Судебномедицинский эксперт обмыл лицо мертвой женщины. Глазницы были пусты, череп почти обнажен. Рядом валялся клок каштановых волос, скрепленных металлической заколкой.
Кто она? За что и когда ее убили? Кто убийца?
Рядом с трупом, с левой стороны, сохранились следы ног. Тщательно осмотрев их, Глебов пришел к выводу, что это были следы мужской обуви, примерно 42 размера. Расположение следов около трупа позволяло следователю мысленно представить себе такую картину: мужчина нес тяжесть, потом положил ее на землю, оставив на влажной почве отпечатки ног. Других следов Глебов не обнаружил, так как только здесь, под кустом не было растительности. Вокруг же сплошным ковром росла густая, не примятая трава.
Заканчивая осмотр, следователь взял несколько засохших веточек, которыми был прикрыт труп. Эти веточки и заключение судебномедицинского эксперта должны были помочь установить время убийства. Биологическая экспертиза скажет, когда были сломаны ветки.
Хотя Глебов тщательно обследовал место происшествия, но располагал он весьма скупыми, разрозненными данными: зеленый пояс из шерстяной ткани, следы мужской обуви, сухие ветви… Неутешительные и явно недостаточные данные.
Глебов обратился к судебномедицинскому эксперту:
— От вас требуется заключение по двум вопросам: о причине смерти женщины и времени ее наступления.
Работники милиции вынесли труп из полумрака кустов на освещенную солнцем поляну. Судмедэксперт надел резиновые перчатки, подготовил инструменты и приступил к делу. Пока он занимался осмотром трупа, работники милиции, расположившись в стороне, горячо обсуждали различные версии убийства.
При осмотре трупа эксперт нашел три проникающих во внутреннюю область грудной клетки ранения: два слева и одно справа. На ладони правой руки и фалангах левой руки убитой виднелись порезы каким-то острым предметом, причем на указательном пальце был срезан ноготь и повреждена мякоть тела.
Результаты наружного осмотра убедили Глебова в том, что женщина все же пыталась оказать убийце сопротивление.
Пока еще трудно было сказать, когда именно были нанесены эти раны — при жизни или посмертно. Женщина могла быть отравлена, удушена, а затем преступник специально, чтобы запутать следствие, мог нанести трупу ножевые ранения. Так тоже бывает…
Медик приступил к вскрытию. Первые разрезы скальпелем подтвердили, что один удар был нанесен в правое легкое, два других — в сердце.
Вскрывая труп, эксперт говорил Глебову, что он устанавливает, и тот делал соответствующие записи в своем блокноте.
Вдруг эксперт умолк, покачал головой и, обращаясь к следователю, оказал:
— Олег Николаевич, посмотрите внимательно.
Глебов нагнулся и увидел в гортани рану, нанесенную, судя по ее форме ножом. Затем эксперт занялся исследованием шейных позвонков. Повидавший за свою жизнь немало, он не удержался от восклицания:
— Зверь!
— В чем дело.
— Вы гляньте, какой удар в гортань! Он пробил даже позвоночник.
Осмотр и вскрытие были окончены. К имеющимся данным следователь подключил другие звенья, которые впоследствии должны будут цепью замкнуться вокруг преступника. Эксперт дал заключение:
«Раны в области груди, шеи и пальцев — прижизненные, нанесены колюще-режущим орудием. Смерть наступила от ран, нанесенных в сердце. Рана в области гортани нанесена с большой силой. Раны нанесены примерно за двенадцать-пятнадцать дней до обнаружения трупа. Возраст убитой двадцать четыре-двадцать шесть лет».
Таких разрозненных данных было уже немало, но они не давали ответа на основные вопросы. Самое трудное заключалось в том, что следователь не знал не только того, кто и почему убил женщину, а главное — кто она. И это, конечно, осложняло раскрытие преступления.
Анализируя имеющиеся данные, Глебов пришел к выводу, что убитая была не из местных, так как двенадцать-пятнадцать дней ее отсутствия не могли остаться незамеченными родственниками или близкими ей людьми. А за это время ни в милицию, ни в прокуратуру заявлений об исчезновении женщины не поступало. «Впрочем, этот вывод может быть и ошибочным, — подумал Глебов. — Ведь женщина могла куда-нибудь уехать и ее считали временно отсутствующей. Наконец, она могла не иметь здесь родственников, а проживать где-то в общежитии — в районе и городе их много».
Судебномедицинский эксперт мыл руки. Эксперт-криминалист заряжал фотоаппарат новой пленкой. Глебов, начальник горотдела милиции Туманов и начальник поселкового отделения милиции стояли, задумавшись.
Первым нарушил молчание Глебов.
— Ну что ж, — как бы подытоживая собственные размышления, сказал он. — Посмотрим, какими же данными мы располагаем, приступая к розыску убийц. Первое, в чем все уже убедились, это то, что убийство совершено не здесь, а где-то в другом месте. Кто убийца? Скорее всего, он местный человек, иначе зачем бы ему снимать с трупа все, вплоть до белья и чулок. Очевидно, он боялся оставить труп в приметной одежде. Убийца высокого роста, не менее 180—190 сантиметров, о чем говорят оставленные им следы ног. Ведь рост человека, как правило, определяется длиной его ступни. Убийца обладает значительной силой — об этом можно судить по весу тела его жертвы и по силе нанесенных им ударов ножом. Кто же он? Убитая женщина вряд ли была ему человеком посторонним, потому что посторонняя, пожалуй, не согласилась бы забраться с чужим человеком в эти глухие дебри. Внешние приметы женщины нам известны. Известен и цвет ее платья. Это немного, новее же кое-что значит.
— А не было ли в данном случае ограбления? — высказал предположение Туманов.
— Нет, — ответил Глебов. — Какой грабитель унесет с собою окровавленные вещи, не представляющие особой ценности? А ведь с убитой снято даже белье, а оно, несомненно, было окровавленным.
Следователь снова задумался, а затем произнес:
— Мне кажется, что убийство совершил человек, желавший избавиться от этой женщины, ненавидевший ее. Иначе чем объяснить зверство убийцы, продолжавшего наносить убитой все новые удары ножом уже после того, как она была смертельно ранена?
Присутствующие внимательно слушали следователя. Его быстрый и четкий анализ, логика его рассуждений позволяли думать, что дело попало в надежные руки.
Из всех преступлений наиболее тяжким является убийство. Поэтому к следователю, ведущему дело об убийстве, предъявляются особые требования. «Ни одно убийство не должно остаться нераскрытым!», — вспомнил Глебов наставление своего руководителя — Юрия Никифоровича. И со свойственной ему энергией Олег Николаевич взялся за расследование.
В первую очередь нужно было установить личность убитой.
По заданию следователя работники милиции и милицейский актив оповестили о случившемся жителей совхоза и других ближайших населенных пунктов. Однако и после этого никто не заявил об исчезновении женщины, никто из местных жителей не опознал трупа. Это утвердило Глебов а в предположении, что труп откуда-то завезен.
Однако ограничиваться надеждой на то, что розыски в пределах района могут дать окончательные результаты, было бы неправильным. Поэтому были посланы письма и во многие прилегающие районы. В письмах сообщалось все известное следователю: примерный возраст убитой женщины, цвет волос, рост и прочее. Такие, письма, кроме прокуратур и отделений милиции, Глебов разослал в сельсоветы этих районов.
Время уходило, а принятые меры результатов не давали. В Глебове начала просыпаться его давняя неуверенность. По-видимому, дело будет прекращено, и не только потому, что не найден убийца, но, что досаднее всего, — из-за неустановления личности убитой.
К счастью, вскоре начали поступать письма. Каждое из них Глебов вскрывал с надеждой получить хотя бы отдаленный намек на то, что впоследствии прольет свет на загадочное убийство. Но, к сожалению, письма приносили только разочарование.
Шли дни. Уже были получены десятки писем, а дело не двинулось с места. Это огорчало следователя. Вместе с тем Глебов с удовлетворением думал о том, как отзывчивы наши люди. За множеством писем он видел советских людей, готовых помочь ему делом, добрым словом, пожеланием успеха в работе, и это придавало Олегу Николаевичу силы, повышало настроение.
Как-то явившись, на работу, он нашел на столе письмо, присланное из соседней области. Автор сообщал об исчезновении своей дочери, указывал ее возраст, приметы, делился подозрениями об убийстве. Сначала Глебову показалось, что в письме есть обстоятельства, совпадающие с теми данными, какими располагал он. Ведь из города, из которого пришло письмо, автострада идет именно через этот район, автобусы делают остановку в поселке совхоза, то есть примерно там, где нашли труп. Женщина могла ехать на попутной машине…
Глебов вторично прочел письмо и тут же разочаровался. «Это не она. Ведь при наружном осмотре трупа на нем не найдено никаких индивидуальных примет, а у женщины, о которой пишет отец, на левой руке были вытатуированы две буквы «Е. А.».
И все же Глебов не оставил письмо отца без проверки, принял по нему необходимые меры.
Еще через несколько дней пришло письмо от гражданки Пановой. В письме высказывалось подозрение, не является ли убитая женщина ее дочерью Верой? Панова сообщала, что в марте дочь уехала с мужем в Кустанайскую область, до конца апреля присылала письма, а потом писем не стало. В начале мая Панова неожиданно встретила зятя и на вопрос «где дочь?» получила ответ, что Вера ему изменила, он с нею разошелся, а за измену отомстил.
Это заявление насторожило Глебова, однако когда вопрос коснулся описания примет Веры, то оказалось, что они совершенно не совпадали с приметами убитой женщины. Вера была кудрявой, смуглой, маленького роста…
Глебов написал прокурору Кустанайской области и вскоре получил ответ, что Вера, дочь Пановой, жива, здорова и работает в совхозе, а матери не пишет, боясь огорчить ее своей семейной неприятностью.
Двадцать дней прошло с момента обнаружения трупа, но никаких результатов добиться не удалось. Глебов понимал, что каждый новый день все более и более осложняет возможность раскрытия преступления. Нужно было принимать какие-то другие меры.
Сидя за столом в своем кабинете, следователь внимательно осматривал зеленый пояс. А не начать ли с него? Не попытаться ли установить, кому принадлежало платье из такой ткани?
Найти по поясу платье, а потом узнать, кто его хозяйка, — это казалось Глебову труднее, нежели обнаружить иголку в большой скирде сена. Но Олег Николаевич знал, что искать надо, а раз иных нитей нет, остается цепляться за эту.
Положив пояс в портфель, следователь направился в контору, объединявшую все пошивочные мастерские города, а затем в течение двух дней ходил по пошивочным мастерским, говорил с закройщиками. Однако ни один из них не принимал в работу платья из такой шерсти.
«Но ведь в городе есть портнихи, работающие на дому, — подумал Глебов. — Может быть, это платье шила частная портниха? Только как ее разыскать?»
Следователь проконсультировался у специалиста-товароведа. Тот определил, что материал, из которого пошит поясок, импортный.
— Так, может, и платье сшито не у нас? — чувствуя, что утрачивает и эту тоненькую нить, спросил Глебов.
— Не думаю, — сказал товаровед. — Судя по поясу — наша работа. У импортных платьев пояса, как правило, настрачиваются на жесткую прокладку, чтобы не мялись. И не ставили бы там на подкладку сатин другого цвета. Да и сатин-то наш, тринадцатирублевый, уж я его знаю. Мое мнение таково: материал привозной, а пошив наш, — заключил товаровед.
Утром с поясом от платья Глебов обошел все комиссионные магазины, но ни приемщики, ни продавцы ничего полезного ему не сообщили. Никто не помнил платья из такого приметного, редкого материала.
Возвратившись в прокуратуру во второй половине дня, Олег Николаевич решил посоветоваться со своими товарищами по прокуратуре. Они собрались у него в кабинете и стали обсуждать, что же делать дальше. Кто-то высказал мысль, что на территории города Глебов сделал уже все. Но Александра Мироновна Корзинкина возразила:
— Надо бы еще на почте взять сведения, в какие адреса поступали посылки из-за границы, — сказала она. — А потом провести такую же проверку по этим адресам. Не проверив этого, мы не можем сказать, что в городе сделали все.
— Верно! — обрадовался Глебов. — Дам такое задание милиции. Там теперь к нашим поручениям относятся добросовестно. Туманов навел порядок…
И с минуту подумав, продолжил:
— А я завтра же выеду в краевой центр, там поищу среди военнослужащих, побывавших за границей.
Зная, что в краевом центре предстоит большая работа, Олег Николаевич позвонил начальнику горотдела милиции и попросил его выделить для поездки о ним двух опытных оперативных работников.
В половине седьмого утра Глебов был уже на автобусной остановке, а через две-три минуты подошли и работники милиции, одетые в гражданские костюмы.
Через три часа автобус прибыл в краевой центр.
Следователь сразу же пошел к начальнику следственного отдела краевой прокуратуры, доложил ему, в каком положении находится дело, рассказал о том, что намерен проделать здесь…
Глебов уже собирался уходить, когда начальник следственного отдела жестом задержал его и, набрав номер телефона начальника уголовного розыска, произнес:
— Здравствуйте, Сергей Фролович! Говорит Обухов. Мне сейчас следователь Глебов доложил дело об обнаружении трупа. Глебов прибыл сюда с двумя работниками милиции. План его необходимо реализовать. Но потребуется ваше участие. Сейчас Глебов к вам зайдет, выделите ему товарищей в помощь. Его будут интересовать и некоторые данные, которыми располагает краевое управление милиции.
Глебов встал. Обухов попросил его зайти к нему вечером сообщить о результатах поисков.
— Хорошо, обязательно.
Когда следователь вышел, Обухов вспомнил: «Эх, забыл, надо же ему номер заказать в гостинице».
Он позвонил начальнику административно-хозяйственного отдела крайпрокуратуры и попросил, чтобы тот позаботился об устройстве следователя.
Сидя у начальника уголовного розыска, Олег Николаевич и работники милиции распределяли между собой предстоящую работу. Сергей Фролович пообещал дать и своих людей. А пока он внимательно осматривал зеленый поясок.
— Да, вещь приметная, — задумчиво сказал он. — Во что бы то ни стало надо установить, кому принадлежало такое платье.
— За этим, собственно, я и приехал сюда. Все хорошенько запомните цвет и материал, из которого поясок пошит, — обратился Глебов к работникам милиции. — Перед вами будет стоять задача — проверить, нет ли среди граждан, побывавших за границей, и тех, кто получал из-за границы посылки, таких, которые бы имели такую материю или хотя бы знали о ней что-нибудь…
— Мы поможем вам в этом деле, — пообещал начальник уголовного розыска, — и работу поведем сразу в нескольких направлениях.
— Ну что ж, а я пока запрошу военкоматы и узнаю адреса военнослужащих, которые недавно вернулись из-за границы, — подытожил Глебов как бы программу предстоящих оперативных действий. В первом же военкомате райвоенком обещал подготовить список примерно через час. Пристроившись на лавочке в скверике, Олег Николаевич пытался было прочесть газету, но сосредоточиться не мог. Его мучила мысль: «Неужели и здесь, после того, как им и милицией будет проведена такая сложная работа, ничего не удастся обнаружить?»
Час спустя следователь получил нужный ему список лиц с указанием адресов. Был уже полдень. Олег Николаевич торопился, чтобы успеть в этот день сделать как можно больше. До десяти часов вечера он ходил по городу, беседовал со многими людьми, но безрезультатно.
«А где же я буду ночевать?» — вспомнил он вдруг и пошел в прокуратуру. Здесь он вновь увидел начальника следственного отдела Обухова, рассказал ему, чем занимался.
— Вы, я вижу, очень устали, — сказал Обухов. — Идите в гостиницу отдыхать. Номер вам заказан.
— Спасибо. Вам из уголовного розыска не звонили? — спросил Глебов.
— Нет. Слишком мало времени прошло.
— А с материалами следствия ваши товарищи ознакомились?
— Видимо, нет, так как мне еще не докладывали. Но вы не волнуйтесь. Идите отдыхать, — повторил Обухов. — Вы сегодня на самого себя не похожи.
— Не так работа утомляет, товарищ Обухов, как ее безрезультатность, — признался Глебов. — Очень уж сложное оказалось дело.
— Ничего, не падайте духом, — сказал Обухов. — Вот увидите — все будет в порядке.
Глебов встал.
— До свидания! Завтра к вечеру я загляну к вам.
— Если особой нужды не будет, можете и не заходить. Лучше сходите в театр, в кино.
— Нет уж, не до театра мне сейчас.
Глебов ушел, а Обухов подумал: «Да, дело действительно тяжелое, но работает он изо всех сил. Такого подгонять не придется. Молодец! Парень думающий, надо к нему получше присмотреться».
Утром снова начались встречи с людьми. Разговаривал Глебов с ними осторожно, более всего опасаясь поставить честного человека в положение подозреваемого.
Работа по тем данным, которые были получены в райвоенкоматах, подходила к концу. На нее ушло более недели. Оставалось проверить еще трех военнослужащих.
В десятом часу вечера следователь подошел к дому, расположенному на окраине города. Увидев в окне свет, остановился и подумал: «Может, поздно заходить и беспокоить?» Но ему хотелось быстрее закончить эту проверку. Восемь дней ищет, а толку никакого!
Дверь открыла средних лет женщина.
— Простите, — сказал Глебов, — мне нужно видеть товарища Рубика.
— Он у нас уже не живет. Выехал дней пятнадцать назад, — ответила женщина.
— Не скажете куда?
— Точно не знаю, кажется, к своим родителям, в совхоз. Хотел там устроиться на работу.
— А его семья?
— Жена уехала вместе с ним. А детей у них нет.
— Разрешите зайти? — спросил Глебов. — Мне необходимо поговорить с вами более обстоятельно. Я мог бы придти и завтра, но если можно…
— Что ж, ежели к спеху, то заходите, — нехотя согласилась женщина.
Глебов вошел в квартиру.
— Садитесь, пожалуйста.
Глебов сел на стул у обеденного стола, напротив хозяйки.
— Как ваше имя и отчество?
— Варвара Ивановна.
— Я следователь прокуратуры.
Хозяйка смутилась…
— Расскажите, пожалуйста, что вы знаете о супругах Рубик.
— Что же вам рассказывать? Я ведь так мало их знала, — начала Варвара Ивановна. — В конце прошлого года Василий Леонидович Рубик зашел ко мне со своим дядей, местным жителем, попросил сдать комнату. Он тогда только что вернулся из-за границы, где проходил военную службу. Там и женился. Ну, я впустила их, квартира позволяет, а лишние деньги — не помеха. Вещей у них, верно, многовато было, да мне-то что?.. Три чемодана привезли и большой тюк. А обстановки вовсе не было, я дала свою кровать, столик и два стула. В тюке была верхняя одежда и новый хороший ковер, который Валентина прибила возле кровати. А уж потом-то она так, по-женски, похвасталась мне своими платьями, отрезами. Женщина молодая, ей ведь это все интересно. Отрезы, конечно, дорогие, хорошей материи, это он ей там купил, в Вене или в Венгрии, уже не упомнила я.
— А вы не помните, Варвара Ивановна, не было ли у Валентины зеленого платья? Из шерсти…
Варвара Ивановна задумалась, но тут же, видимо, вспомнив, уверенно сказала:
— Было и зеленое, как же… Она его уже здесь пошила. Хороший отрез был, только, по правде сказать, неинтересно ей его пошили. Прямо жалко, ей богу… Берутся шить, а того не понимают, что…
Глебов не вытерпел и, достав из портфеля зеленый пояс, прервал словоохотливую хозяйку:
— Такой материал? Не помните?
Варвара Ивановна внимательно рассмотрела пояс, долго щупала его своими узловатыми пальцами и только после этого сказала:
— Вроде бы тот материал. Похоже… А как же он к вам попал, этот пояс?
Глебов вместо ответа спросил:
— Кто ж это ей так испортил платье? Неужели некому было сшить как следует?
— Да я не знаю, кому она отдала. Ни к чему мне было.
— А как бы это узнать, Варвара Ивановна? — голосом, в котором слышались и волнение, и просьба, спросил Олег Николаевич. — Мне это так важно!
— Да узнать-то просто, — сказала хозяйка. — Ольга с Валентиной на примерку ходила. Только ведь портниха-то, может, без патента работает… Не хочется мне подводить человека, не люблю я этого.
— Что вы! — воскликнул Глебов. — Зачем мне ее патент. Я могу дать вам слово, что ничем не обижу эту портниху, только поговорю с ней…
— Ну, что ж, — согласилась Варвара Ивановна. — Ольга спит, но сейчас я ее разбужу.
— Может, неудобно? — спросил из вежливости Глебов, но более всего опасаясь, что хозяйка и впрямь не захочет будить дочь. Однако хозяйка, не ответив, вышла из комнаты.
…Вскоре вошла девушка лет восемнадцати, заспанная, в наспех наброшенном ситцевом халатике и в тапочках на босу ногу.
Усевшись за стол, она с удивлением уставилась на незнакомца, из-за которого ее подняли с постели.
Протягивая Ольге зеленый пояс, Олег Николаевич спросил:
— Скажите, вам приходилось когда-либо его видеть?
С лица девушки мгновенно исчезли следы недавнего сна. Она тщательно осмотрела сначала зеленое сукно пояса, потом подкладку, потом английскую булавку…
— Это пояс от платья Валентины, — уверенно сказала Ольга.
Сердце следователя учащенно заколотилось.
«Неужели нашел?» — ликуя думал он. Налив из графина, стоявшего на столе, полный стакан воды, он с жадностью выпил его.
— Вы в этом уверены?
— Конечно! Я же помню этот отрез! Такого у нас не встретишь. А на подкладку для пояса материи не хватило, портниха этот сатин и поставила. Я еще помню, Вале не понравилось, что подкладка коричневая…
— А вы можете мне показать, где живет эта портниха?
— Могу, но только…
— Что?..
— Она просила никому не говорить, что шьет…
— Почему же?
— Ну уж этого я не знаю.
— А почему вместо пряжки булавка, знаете? — улыбнулся Глебов, боясь спугнуть девушку.
— Нет, сама удивляюсь. Валентина аккуратная, ни за что бы не стала ходить с булавкой. Здесь же крючок есть и петелька… Видите.
По просьбе Глебова хозяйка квартиры показала ему комнату, в которой жили супруги Рубик. Это была небольшая комнатка с двумя окнами, выходящими во двор..
— Вот эта дверь, — объяснила Варвара Ивановна, — когда жили Рубики, была закрыта изнутри на замок. Заходили они в комнату через черный ход. Так им было удобнее, получалась изолированная комната.
— А как это вы, Варвара Ивановна, сразу согласились сдать комнату неизвестному человеку? Вы же его совсем не знали.
— Да ведь его привел дядя, сослуживец моего покойного мужа. Они вместе много лет работали в горфинотделе. Этот Иван Андреевич — фамилию его я забыла — и сейчас там работает старшим бухгалтером.
— Варвара Ивановна, — помолчав, сказал Глебов. — Я пришел к вам по очень серьезному делу. Мне нужно знать более подробно, все, что касается личной жизни Рубика и Валентины.
— Что я вам могу сказать? — ответила хозяйка. — Жили они уединенно, видите, даже комнату свою изолировали. Если я и заходила к ним, то раза два-три за все время, да и то в отсутствие Рубика. Первое время я ничего особенного не замечала. Рубик искал работу, Валентина устроилась кондуктором. Как-то зайдя к нам, она пожаловалась мне и Ольге, что муж начал пить, поздно приходит домой, скандалит, грозит с ней разойтись, найти себе другую. Она, конечно, сильно переживала все это. Мне казалось, что Валя любит Василия. В другой раз, зайдя в комнату Валентины, — продолжала хозяйка, — я застала ее в слезах. Она пожаловалась мне, что у нее с Василием снова произошла крупная ссора. «Так жить нельзя, — плача, говорила она. — Лучше разойтись».
— Когда это было? — перебил Варвару Ивановну Глебов.
Хозяйка задумалась.
— Если не ошибаюсь, дня за два — за три до ухода их с нашей квартиры. После я с Валентиной уже не встречалась. Рубик неожиданно заявил мне, что уходит, рассчитался за комнату и увез свои вещи. Я хотела было спросить его, а как же Валя. Но не решилась. Подумала, что лучше не вмешиваться не в свое дело. Вот и все.
Когда следователь окончил записывать показания Варвары Ивановны и Ольги, на дворе была уже ночь. Спрятав протокол в портфель, Олег Николаевич обратился к Ольге:
— А с вами нам еще необходимо встретиться. Я буду ждать вас в девять утра у здания краевой прокуратуры. Хорошо?
— Я приду, — коротко ответила девушка.
Выйдя из дома Варвары Ивановны, Глебов отправился в гостиницу. Настроение у него было приподнятое, за целый день напряженной работы он даже не чувствовал усталости. «Неужели? — думал он. — Неужели я на правильном пути?»
Глебов пришел в дом Варвары Ивановны в тот момент, когда, казалось, следствие зашло в тупик. И как раз в тот момент, когда он готов был поверить в тщетность поисков, он получает данные, проливающие свет на личность убитой женщины. «Да. Убитой могла быть Валентина Рубик, а убийцей ее муж, Василий», — казалось, возникала сама собой версия.
Сопоставляя данные и намечая план дальнейшей работы, Глебов пришел в гостиницу и, укладываясь спать, попросил дежурную разбудить его в семь часов утра.
Ровно в восемь он был в управлении трамвайного парка, где, как ему было теперь известно, должна была работать Валентина Рубик. В отделе кадров ему дали учетный листок, заявление о приеме на работу, автобиографию Валентины Прохоровны Рубик и приказ об увольнении ее с работы. Из автобиографии Глебов узнал, что девичья фамилия Валентины — Дук и что в городе Изяславле, по улице Народной, проживает ее мать Дарья Петровна.
Глебов обратил внимание на мотивировку приказа об увольнении:
«В связи с невыходом на работу Рубик Валентину Прохоровну уволить…»
«Дата увольнения, — подумал он, — совпадает с предположительным днем смерти…»
Изъяв из личного дела автобиографию Валентины, Глебов вышел из управления трамвайного парка и направился в краевую прокуратуру. Надо было торопиться, так как с минуты на минуту могла прийти Ольга.
Он столкнулся с нею у здания прокуратуры. А уже в начале десятого они вместе подходили к небольшому кирпичному домику, расположенному в глубине зеленого двора.
Два окна, прикрытые ставнями, создавали впечатление, что обитатели домика спят.
— Вот здесь… — сказала Ольга.
Глебов постучал в дверь и, не получив ответа, заглянул в замочную скважину. Ключа в замке не было.
— Портнихи-то дома нет, — с досадой сказал он.
— Давайте подождем, — предложила девушка. — Она могла уйти на базар или в булочную.
— А вот и она! — воскликнула Ольга, указывая на идущую по улице пожилую женщину с корзинкой в руке.
Когда женщина приблизилась, Глебов обратился к ней.
— Простите, я следователь прокуратуры. Мне необходимо с вами поговорить по важному делу.
Женщина вздрогнула. Глаза ее с испугом смотрели на Олега Николаевича и с укором — на Ольгу.
— Вы не волнуйтесь! — поспешил Глебов успокоить женщину. — Наш разговор будет недолгим и абсолютно ничем вам не угрожает. Нужно только, чтобы вы ответили мне на несколько вопросов.
Вслед за женщиной Олег Николаевич и Ольга вошли в дом.
— Я не знаю ни вашей фамилии, ни имени, ни отчества, — сказал Глебов.
— Рогальская Полина Степановна, — дрожащим голосом проговорила женщина.
— Так вот, Полина Степановна, мне хотелось бы убедиться в том, что вы знаете девушку, с которой я к вам зашел.
— Что-то не припоминаю, — не взглянув на Ольгу, ответила портниха. — Может, встречались где, но не помню.
— Полина Степановна, — вмешалась в разговор Ольга, — я заходила к вам с моей знакомой Валентиной. Вы шили ей платье из…
— Постойте! — перебил ее Глебов. — Полина Степановна сама все припомнит и расскажет, из какого материала она шила это платье. Итак, Полина Степановна, мы вас слушаем.
Глядя в лицо портнихи, Глебов видел на нем мучительное колебание.
— Да, вспоминаю, был такой случай, шила платье для Вали, — тихо ответила она.
— А из какого материала?
— Из зеленой шерсти.
— Расскажите, пожалуйста, подробнее, как все это произошло?
— С Валей я познакомилась случайно месяца три назад. Тогда же я узнала, что она приехала с мужем из-за границы, привезла с собой несколько шерстяных отрезов. Валя попросила меня сшить ей платье. Я взялась. Она принесла материал, два раза приходила на примерку, а один раз с этой девушкой. За работу я взяла 100 рублей, так ведь и в ателье дешевле не сошьют, сами знаете…
— Да не в этом дело, Полина Степановна, совсем не в этом, — прервал портниху Глебов. От волнения он не знал, как быстрее направить рассуждения свидетельницы в нужном ему направлении: от этого разговора зависело все, весь исход дела!.. Рука его бессознательно неоднократно прикасалась к замку лежащего на коленях портфеля, и он, решившись, достал, наконец, зеленый пояс, положил его на стол перед портнихой.
Она взяла пояс в руки и, мельком взглянув на него, сказала:
— Это я шила… Это от ее платья…
Глебов облегченно вздохнул.
— Но не ошибаетесь ли вы, Полина Степановна? — спросил Глебов. — Вы уверены, что этот пояс именно от платья Валентины?
— Да ведь моя работа! — ответила Полина Степановна. — Старая портниха свою работу всегда узнает. Да и материал такой, что не спутаешь, — привозной. А вот на подкладку не осталось шерсти, пришлось сатином подшить. У меня как раз был такой сатин…
— Простите, — перебил Полину Степановну следователь, — а не осталось ли у вас хоть кусочка той шерсти? Ну, хоть маленького обрезочка.
— Может, и есть, — ответила портниха. — Пойду, поищу…
Полина Степановна ушла в соседнюю комнату и возвратилась, держа в руках несколько небольших лоскутков материи.
— Вот, — сказала она. — А это — остатки подкладки…
И протянула Глебову кусок коричневого сатина.
Следователь достал из портфеля бланк протокола допроса…
II
…Во втором часу дня Олег Николаевич вернулся в прокуратуру. Не терпелось поделиться своими успехами с начальником следственного отдела, но трезвая мысль подсказывала другое: сначала нужно допросить дядю Василия Рубика.
И, сняв телефонную трубку, Глебов позвонил в городской финансовый отдел.
…Сидевший против следователя пожилой человек располагал к себе. Добродушное, изрезанное глубокими морщинами лицо, ясные глаза, мягкая улыбка — все внушало доверие. Как и многие старики, Иван Андреевич был словоохотлив, и Глебову оставалось лишь слушать его.
— Валентину, жену моего племянника, я видел только один раз вечером, когда она вместе с Василием заходила ко мне знакомиться. Просидели мы за чаем около часу, а потом они ушли. Это было вскоре после того, как я и Василий ходили к Варваре Ивановне договариваться насчет комнаты.
Месяца полтора назад, а может, и меньше, Василий пришел ко мне без Валентины, принес два чемодана и узел с вещами и попросил взять эти вещи на хранение. «А где же Валя? — спросил я. — С Валей у меня все кончено, — ответил Василий, — проводил ее вчера к родным. Не захотела жить с безработным. Ну, и черт с ней! — добавил Василий, — не хочет и не нужно, просить не буду, и без нее найдется. У меня в Одессе есть девушка не чета Валентине. Поеду и женюсь», — сказал Василий.
— Вот оно какое дело с Валей, — продолжал Иван Андреевич. — На следующий день перед вечером Василий снова пришел ко мне и вынул из чемодана женскую юбку, шелковый платок и еще что-то, не помню. Я спросил его: «Куда ж ты несешь вещи?» — «Продавать, — ответил, — нужно ж чем-то жить».
Так продолжалось два дня. Василий приходил ко мне, брал из чемоданов что-либо и уносил. На третий день он пришел в новом костюме и туфлях. «Купил? — спросил я». «Продал ковер и купил, — ответил Василий. — Уезжаю в Одессу». Проводил я его на вокзал, он взял билет до Одессы и уехал.
— А вещи? — спросил Глебов.
— Забрал с собой.
— Родители Василия живут в совхозе?
— Да, живут старики — отец и мать — Трофим Игнатьевич и Степанида Яковлевна. Отец работает ветеринарным фельдшером…
После разговора с Иваном Андреевичем Глебов пошел к Обухову.
— Где же вы пропадали? — спросил тот.
— Работал, — ответил Олег Николаевич, не умея скрыть улыбки.
— Ну и что же? Кажется, настроение у вас неплохое.
— Кое-что удалось, товарищ Обухов. Во всяком случае, почти установлена личность убитой женщины, то есть то, над чем мы безрезультатно бились вот уже сколько времени. И, кроме того, есть данные, позволяющие думать, что убийцей является ее муж.
Глебов подробно доложил Обухову, что ему удалось установить за прошедшие дни.
Обухов взял у следователя протоколы последних допросов, прочитал их и, возвращая, сказал:
— Да, не зря вы сюда приехали. Что думаете делать дальше?
— Надо срочно выехать в совхоз, допросить родителей Василия Рубика, может быть придется произвести у них обыск.
— На чем вы намерены ехать в совхоз? — спросил Обухов.
— На автобусе.
— Погодите: я узнаю, если наша машина здесь, садитесь и поезжайте.
Обухов позвонил. Машина оказалась на месте.
— А следственные материалы можно взять?
— Конечно. У прокурора, изучавшего их, был целый ряд предложений, но теперь они, видимо, отпадут.
— Да. Чуть было не забыл! — спохватился Глебов. — У меня к вам большая просьба. Нельзя ли позвонить прокурору Изяславля и поручить ему проверить, проживает ли там мать Валентины и приехала ли к ней дочь? Допрашивать, конечно, надо осторожно, чтобы мать не поняла, что случилось с дочерью.
— Хорошо. Сегодня же позвоню. Кто знает, а вдруг эта Валентина жива и здорова? Следственная практика знает много чудес.
Обухов подал следователю руку:
— Желаю успеха!
— До свидания, — ответил Глебов и вышел.
Машина стояла у подъезда, работники милиции ждали Глебова.
— Садитесь, — сказал он, открывая дверцу.
По пути в совхоз Глебов продолжал думать о Валентине. Слова Обухова заронили в его душу мимолетное сомнение: а вдруг Валентина действительно жива? Что тогда? Искать Василия и устанавливать, кому он продал зеленое платье жены? Нет, не может быть… Таких совпадений не бывает…
Откинувшись на спинку сидения, Глебов быстро заснул.
— Олег Николаевич! — разбудил его голос одного из спутников. — Приехали…
Машина подошла к конторе совхоза. Был восьмой час вечера. Вошли в кабинет директора, поздоровались. Глебов подсел к столу, работники милиции разместились на диване.
— Ну как? — поинтересовался директор. — Установили, кто убил?
— Кое-что установили, — ответил Глебов, — но еще мало для окончательного решения. А сейчас я просил бы вас послать за родителями Василия Рубика. Я их здесь допрошу. Только не нужно говорить им, что их приглашают на допрос к следователю: зачем стариков волновать.
Полчаса спустя старики пришли в контору. Подумав, Олег Николаевич решил допросить сначала отца и попросил мать подождать в коридоре.
— Рубик Трофим… Простите, не знаю отчества.
— Трофим Игнатьевич, — подсказал старик.
— Так вот, Трофим Игнатьевич, — начал следователь. — Меня интересует все, что относится к вашему сыну Василию: его женитьба, служба в армии, работа, возвращение из-за границы.
На лице старика отразилось волнение.
— Нельзя ли узнать, почему вас интересует Василий? Уж не натворил ли он какой-либо беды? — с тревогой спросил Трофим Игнатьевич.
— Я потом вам все объясню, — ответил Олег Николаевич. — А сейчас, пожалуйста, расскажите мне о сыне.
— Василий, — начал Трофим Игнатьевич, — мой старший сын. До призыва в армию работал в совхозе и в нашем городе на мясокомбинате. Призвали его в армию в 23 года. Имел отсрочку из-за болезни глаз. Вылечили глаза, ну и призвали. Служил в Воронеже, а через год был направлен за границу. Возвратился с женой Валентиной прямо к ее матери, а от матери уже к нам приехал, в совхоз.
— А где живет мать Валентины? — спросил Глебов.
— На Украине, в Изяславле.
— Вы сказали, что Василий женился на Валентине?
— Да, женился, она показывала брачное свидетельство.
— Ну, а потом? — спросил Глебов.
— Потом оба они уехали в город устраиваться на работу. Зимой Василий приезжал в совхоз за продуктами, рассказывал, что Валентина нашла работу, а он никак подходящей не подберет. Комнату снял в частном доме, помог ему мой двоюродный брат Иван Андреевич. Весной пришлось мне побывать в городе, зашел я к Ивану Андреевичу и узнал, что Василий разошелся с Валентиной, отправил ее к матери на Украину, а сам уехал в Одессу. Мне стало обидно и за себя и за Валентину. Уехал и ничего не написал.
— А вы не помните, Трофим Игнатьевич, в каком платье была у вас Валентина, когда приезжала с мужем.
— Ну, уж этого-то я не могу помнить, — ворчливо сказал старик. — В платьях толку не понимаю…
Закончив допрос старика, Глебов решил, что с женой его говорить, собственно, не обязательно, и без того все ясно, и отпустил супругов домой, попросив их занести ему, если есть, фотографии Василия и Валентины и их письма к родителям. Старик не заставил себя долго ждать. Он скоро вернулся со свертком и протянул его Глебову. — Вот… поглядите. Через тонкую газетную обертку Глебов нащупал конверт. «Письмо Василия», — решил Олег Николаевич и не ошибся. Он развернул сверток, вынул письмо.
«Дорогие родители! — прочел он. — Я нахожусь на станции Емца Архангельской области. Устроился работать в леспромхозе. С Валентиной расстался».
На конверте имелся почтовый штемпель:
«Станция Емца Плесецкого района».
— А почему вы не сказали мне об этом письме, — спросил следователь Трофима Игнатьевича.
— Да так, ни к чему вроде было, — ответил старик.
Вместе с письмом старик принес и фотографию мужчины и женщины.
— Кто это? — снова спросил Глебов.
— Василий и Валентина.
— Мне придется на время взять у вас эту фотографию, — сказал Глебов.
В первом часу ночи он вместе с работниками милиции выехал из совхоза, а в девять утра был уже в прокуратуре. Лавров вернулся из отпуска, и следователь сразу направился к нему.
— Говорят, вы хорошо поработали? — поздоровавшись, спросил Юрий Никифорович. — Сложное дело распутали?
— Откуда вы знаете?
— Я вчера разговаривал с Обуховым, он мне кое-что рассказал. В следственном отделе ваша работа понравилась. Обухов просил сообщить ему, что удалось установить в совхозе.
Глебов подробно доложил дело.
— А товарищ Обухов дозвонился до Изяславля?
— Да, разговаривал с прокурором города. Как только мы получим телеграмму, я думаю, мне необходимо самолетом отправляться в Архангельскую область. Иначе родители могут успеть предупредить Василия и он скроется.
— Хорошо, я позвоню прокурору края, договорюсь.
…Весь день Глебов листал хорошо знакомое ему дело и составлял план допроса Василия Рубика, а придя в прокуратуру утром следующего, дня, нашел на столе у секретаря прокурора нераспечатанную телеграмму из Изяславля.
Быстро вскрыв телеграфный бланк, Олег Николаевич прочел:
«Рубик-Дук Валентина Прохоровна проживает Изяславле вместе матерью Дук Дарьей».
Глебов вначале ничего не понял. «Валентина проживает в Изяславле вместе с матерью, — механически повторил он. — Но ведь этого не может быть! Валентина убита, несомненно убита своим мужем Василием! Не может же она воскреснуть и жить у матери! В чем же ошибка следствия?» — мучительно думал Глебов. Как же быть дальше; где искать убийцу?
Зайдя к Лаврову, следователь молча протянул ему телеграмму. Лавров взглянул на нее, и лицо его выразило искреннее недоумение.
— В чем же дело? — спросил он.
— Не знаю, не знаю, в чем дело, — ответил Глебов, нервно шагая по кабинету. — Выходит, что все эти дни я устанавливал факт насильственной смерти Валентины, а она жива?! Теперь я уже совершенно ничего не понимаю!..
— Успокойтесь, сядьте, — сказал Лавров. — Постараемся вместе разрешить этот действительно загадочный вопрос. Давайте посмотрим материалы…
Глебов вынул из портфеля густо исписанный лист бумаги.
— Вот у меня здесь записано все наиболее важное, — начал он. — Уже при осмотре места убийства я пришел к выводу, что это убийство совершено местным жителем. Иначе, какой смысл было убийце раздевать убитую догола? Он сделал это для того, чтобы еще труднее было опознать труп и, следовательно, заподозрить личность убийцы. Так?
— Допустим, — сказал Лавров. — Дальше.
— Я также пришел к выводу, — продолжал Олег Николаевич, — что убийца и его жертва являются не посторонними друг другу людьми. В такую глухомань едва ли женщина пошла бы с чужим человеком. И, наконец, убийство совершено с целью избавления от женщины, по каким-то причинам ненавистной убийце. Об этом с несомненностью говорит зверский характер ранений.
Все эти предварительные выводы я имел в виду, расследуя дело. Я и сейчас от них не отказываюсь.
Затем Глебов ознакомил прокурора с протоколами обследования места убийства, с актами экспертиз, показаниями отца и дяди Василия Рубика, свидетельствами его квартирной хозяйки, ее дочери, портнихи… Он вынул из портфеля и передал Лаврову фотографию Валентины и Василия.
— После приезда в город отношения между Василием и Валентиной обострились. Василий начал пить, не приходил по ночам домой. Валентина жаловалась на свою жизнь, говорила, что они, вероятно, разойдутся. Исчезновение Валентины совпадает со временем, когда был обнаружен труп неизвестной женщины. Василий увозил вещи из квартиры своей хозяйки без Валентины и временно хранил их у дяди, причем сразу же продал несколько вещей Валентины, а на вопрос дяди, почему он продает именно ее вещи, ответил, что с Валентиной разошелся, оставив у себя вещи, которые сам ей купил…
Лавров слушал Глебова, не перебивая, не задавая ему никаких вопросов, и чем отчетливее вырисовывалась перед ними вся картина совершенного преступления, тем большее удивление вызывала телеграмма из Изяславля. Машинально перечитывая ее еще и еще раз, Юрий Никифорович терялся в догадках.
Когда Глебов умолк, исчерпав все собранные им доказательства и доводы, прокурор долго молчал и вдруг, словно спохватившись, встал со стула.
— Ехать надо… Немедленно ехать! — торопливо проговорил он. — И не в Архангельск, а в Изяславль. Теперь, пожалуй, только Валентина и может вывести нас из этого тупика. Собирайтесь, Олег Николаевич!..
В киевском аэропорту Глебову сказали, что самолет на Хмельницкий пойдет лишь завтра. Олег Николаевич купил билет, но из-за нелетной погоды пришлось просидеть в Киеве два дня.
Глебов нервничал. Он уже жалел, что не выехал из Киева поездом.
К концу второго дня следователь добрался до Изяславля и, устроившись в гостинице, хотел было сразу же приняться за работу, но, почувствовав сильную усталость, решил отложить разговор с Валентиной, тщательно обдумать его. Именно от показаний Валентины зависит, получит ли он ответ на основные вопросы следствия: имела ли Валентина какое-либо отношение к убийству неизвестной женщины; как оказалось на убитой платье Валентины и чем она сама объяснит столь странное совпадение своего отъезда со смертью женщины.
На все эти вопросы Глебов не находил, да и не мог найти ответа без ее помощи.
В девять часов утра в одну из комнат районной прокуратуры раздался нерешительный стук в дверь.
— Войдите, — сказал Олег Николаевич.
В комнату вошла молодая женщина.
— Меня вызывал приезжий следователь, — сказала она. — К вам ли я попала?
Глебов несколько секунд молчал, вглядываясь в лицо незнакомой женщины и мысленно сопоставляя его с лицом на запомнившейся ему фотографии. «Она, Валентина…»
— Садитесь…
Женщина села. Взгляд ее тут же упал на лежащую на столе фотографию.
— Ваша фамилия, имя и отчество? — задал вопрос Глебов.
— Рубик Валентина Прохоровна.
— Это ваша фамилия по мужу?
— Да, это фамилия мужа. Девичья моя фамилия — Дук.
— Где сейчас ваш муж?
Она опустила голову и тихо ответила:
— Я с ним рассталась.
— Расскажите, пожалуйста, как вы познакомились, когда вышли замуж за Василия Рубика и что заставило вас уйти от него?
Валентина молчала.
— Поймите, — с чувством сказал Глебов, — не любопытство вынуждает меня задавать вам такие вопросы. Наш разговор вызван очень важным обстоятельством, которое заставило меня приехать сюда. Поймите, что иначе…
Она прервала его тихим и грустным голосом:
— Не объясняйте… Мне трудно говорить обо все этом, но раз нужно — я расскажу.
Глебов приготовился слушать.
— В начале прошлого года я работала официанткой в офицерской столовой за границей. Эту столовую посещал военнослужащий Василий Трофимович Рубик, там я с ним и познакомилась. Вскоре Рубик стал за мной ухаживать, неоднократно признавался в своих чувствах, симпатии ко мне и, в конце концов, сделал мне предложение. Мы поженились, зарегистрировав свой брак в советском консульстве. Это была первая моя ошибка. Почти не зная Василия, я поверила его словам, уверениям, что он любит меня, не может без меня жить.
Осенью Рубик был демобилизован, и мы возвратились на Родину. Несколько дней прожили в совхозе у родителей Василия, а потом с помощью его дяди нашли квартиру и поселились в городе. Я устроилась кондуктором, а Василий оставался без дела. Вскоре с ним стало твориться что-то неладное. Он начал пить, в пьяном, а иногда и в трезвом состоянии упрекал себя в опрометчивой женитьбе на мне, обвинял меня в том, что я, дескать, «поймала его на удочку», использовав временное увлечение мною. Все это было для меня крайне обидно.
Однажды, когда я чистила костюм Василия, я нашла в боковом кармане пиджака письмо, которое открыло мне глаза на многое. Василий был женат и брак со мной зарегистрировал без расторжения первого брака. Его жена писала, что через общего знакомого узнала о его возвращении в Россию со второй женой, грозила в скором времени приехать и «навести порядок».
В этот вечер Василий пришел домой трезвый. Между нами состоялось объяснение, подробности которого я не хочу передавать. Василий клялся мне, что с первой женой жить не будет, что эта женщина своим грубым характером отравила его молодые годы, что он любит только меня и к первой жене не вернется…
Валентина замолчала, с трудом удерживая слезы. Потом, справившись с собою, продолжала:
— Я сказала Василию, что с момента приезда его жены моей ноги не будет в его доме и что вообще он должен развестись либо с первой женой, либо со мной.
Так прошел примерно месяц. Как-то в воскресенье мы сидели и завтракали. Кто-то сильно постучал в дверь. Это была жена Василия.
Мне трудно передать все, что произошло потом, невозможно повторить оскорбления, которые обрушились на мою голову. Я видела перед собой женщину, потерявшую облик человека. Еще не понимая, что делаю, я начала собирать свои вещи, чтобы уйти, и тут вдруг поняла, что женой Василия владеет не только чувство ревности, но и чувство жадности. Она вырывала из моих рук мои вещи, белье, платья, и все это отбрасывала в сторону. Василий сидел тут же, безучастно наблюдая происходящее. Он явно струсил.
К счастью, наши хозяева в этот момент отсутствовали, и я хоть была избавлена от свидетелей моего унижения. С чемоданом в руках и в единственном платье, которое и сейчас на мне, я выбежала на улицу, добралась до вокзала и первым поездом уехала к матери. Хорошо еще, что деньги на дорогу были: за день до этого получила зарплату…
Валентина умолкла.
— А вам знакома эта вещь? — Глебов положил на стол перед Валентиной зеленый поясок. — Присмотритесь…
— Это мой пояс, — с удивлением сказала Валентина. — Как он к вам попал?
— А где платье? — не ответив на вопрос, спросил Олег Николаевич.
— Платье осталось у нее, — все больше недоумевала Валентина.
— Я расскажу вам, Валентина Прохоровна, цель моего приезда в Изяславль. Думаю, что вы поможете нам окончательно разобраться в одном сложном деле. В районе нашего города был обнаружен труп неизвестной женщины. Женщина была зверски убита ножом. У ее трупа я нашел этот пояс. Не стану вдаваться в подробности, но я установил, что это пояс от вашего платья. Ваше внезапное исчезновение из города, поведение Василия Рубика, продававшего оставленные вами вещи, и многое другое — все это заставило предположить, что убитая женщина — вы. Но сейчас, когда, к счастью, это не подтвердилось, необходимо установить, кто же убитая и кто совершил это преступление?
Валентина с нескрываемым ужасом слушала следователя, а когда он умолк, тихо, почти шепотом, проговорила:
— Это она… его жена… Значит, он решил убить ее…
Глебов закончил писать протокол и, отложив в сторону ручку, снова взглянул на женщину.
— Вы упомянули о письме, найденном в кармане у мужа. Оно сохранилось?
— Да, — ответила Валентина, — я сохранила его как доказательство подлости Василия. Только с собою его у меня нет. Оно дома…
Час спустя она принесла письмо. Олег Николаевич поспешил на телеграф, а вечером того же дня на его имя в прокуратуру поступила ответная телеграмма из Воронежа:
«Рубик Надежда Ивановна выехала Кубань тчк обратно не возвратилась».
«Теперь как будто все уже ясно, — вздохнув, подумал Глебов. — Надо ехать в Архангельск…»
В Архангельском областном управлении милиции к Глебову немедленно прикомандировали двух опытных оперативных работников.
Поезд на станцию Емца уходил в десять часов вечера. Впереди была ночь, и не простая ночь, а белая. Глебов долго не мог заснуть.
В два часа дня Олег Николаевич и его спутники были уже на станции Емца. Поселок леспромхоза, вернее трех леспромхозов этого района, находился в двухстах метрах от станции. В поселковом Совете имелся адресный стол. Здесь Глебов столкнулся с первой неожиданностью: Рубик Василий Трофимович проживающим в поселке не значился.
Сидя в комнате участкового уполномоченного, следователь жестоко корил себя: «Попался на удочку! — думал он. — Этот Рубик — преступник не простой. Теперь-то понятно, что для отвода глаз он попросил кого-то, кто ехал в Архангельскую область, опустить там письмо, а сам уехал в противоположном направлении. Или, может, он переменил фамилию, достал другой паспорт и спокойно проживает в поселке?»
Целый день прошел в волнениях. Работники милиции искали Рубика и не находили. «Нужно проверить в отделе кадров леспромхоза…» — решил Глебов.
Утром следующего дня в комнату участкового уполномоченного буквально ворвались прибывшие из области работники милиции.
— Нашли!..
Спустя полчаса Глебов и работники милиции подошли к дому, в котором должен был проживать Рубик. Дверь оказалась на замке. Решив ждать, все уселись поодаль, на штабеле бревен. Через час томительного ожидания у дома появилась женщина. Открыла дверь, исчезла за нею. Вслед за ней в дом вошли Глебов и его спутники.
— Простите, кто здесь живет? — спросил следователь.
— Василий Трофимович Рубик, — ответила женщина.
— А вы?
— Я тоже… Я его…
Женщина замялась.
— Я — Ирина. Жгула Ирина…
— И давно вы здесь живете?
— Не особенно… Мы приехали из Одессы…
— А где Рубик Василий? — прервал Глебов.
— Он скоро вернется с работы.
Теперь уже Глебов не сомневался: неизвестную женщину убил Василий Рубик и никто другой. Эта уверенность облегчала задачу следователя. Олег Николаевич понимал, что под натиском неопровержимых доказательств заставит убийцу говорить правду.
Не произнося ни слова, следователь пристально изучал сидевшего перед ним Василия Рубика. Одутловатое лицо Василия не выражало ничего, кроме полнейшего равнодушия ко всему окружающему.
— Скажите, Рубик, сколько раз вы были женаты? — начал Глебов.
На лице Василия появилось недоумение.
— Как это сколько? — переспросил он. — Один раз!
— Кто же ваша жена?
— Надежда Ивановна Рубик.
— А Валентина?
— Валентина? — удивился Рубик, — но какая же это жена? Так, случайная связь… Познакомились за границей, демобилизовался, поехала со мной в Россию, пристала… насилу отвязался.
В голосе Василия звучало раздражение и даже презрение.
— Значит, случайная связь? — переспросил следователь.
— Конечно! — подтвердил Рубик. — Мало что бывает!…
— Тогда давайте говорить по-другому…
Глебов положил перед Рубиком свидетельство о его браке с Валентиной.
Загорелое лицо Василия вспыхнуло.
— Ну, а если так, то нечего вам и спрашивать! — буркнул он. — Подумаешь!.. Ну, под пьяную руку расписался, так что теперь?
— Да не в этом сейчас дело, конечно, — заметил следователь. — Двоеженство — это преступление, но говорить мы будем не о нем. Я хотел бы знать, где находится сейчас ваша первая жена?
— А кто ее знает! До отъезда за границу жил с нею в Воронеже, а потом потерял связь, и все из-за этой Валентины.
— Но ведь вы имели от нее письмо? — спросил Глебов.
— Нет, — уверенно возразил Василий. — Она и адреса-то моего не знала.
Глебов положил рядом со свидетельством о браке письмо, переданное ему Валентиной.
— Это письмо вы получили примерно месяца два назад от вашей первой жены Надежды Ивановны, из Воронежа. Попав в руки Валентины, оно вызвало семейный скандал, о котором вы не можете не помнить. Таким образом, я вторично изобличаю вас во лжи. Думаю, вам ясно, что полезнее говорить правду.
Рубик молчал. Лицо его судорожно подергивалось, губы что-то шептали.
— Расскажите о том, как к вам приехала ваша жена Надежда Ивановна и как этот приезд отразился на ваших отношениях с Валентиной.
— Жена приехала внезапно, — хриплым голосом заговорил Василий. — Мы не ждали ее приезда. Получился скандал. Валентина ушла…
— А ее вещи? — прервал Глебов.
— Кое-что она взяла, а то, что я ей покупал, жена не отдала, отобрала у нее.
— В том числе и платье из зеленой шерсти?
— Да… Но ведь отрез-то мой! — оправдывался Рубик. — Я купил его на свои деньги!
— Да, да, конечно… Ну, а потом что?
— Потом?… На другой день жена забрала вещи и уехала обратно в Воронеж. Не захотела со мной жить.
— Не совсем так, — возразил Глебов. — Ваша жена в Воронеж не возвратилась. Вот телеграмма — прочтите!
— А, может, еще куда поехала, почем я знаю, — легко согласился Рубик.
— Но и вещей Валентины она с собою не забирала. Вещи остались у вас, вы их начали продавать. Прочтите показания вашего дяди, Ивана Андреевича, у которого вы прятали эти вещи.
Рубик снова опустил голову.
— Припомните тропинку возле железнодорожной будки на десятом километре. Тропинка ведет в совхоз напрямую. Вы жили в совхозе и много раз ходили этим путем. Когда и с кем вы в последний раз шли по этой тропинке?..
Глебов выждал.
— Молчите? Тогда я вам напомню: вы шли со своей женой Надеждой.
— А хоть бы и так! — вырвалось у Василия. — Что ж тут такого? В совхозе живут родные…
— Нет! До совхоза вы не дошли. Что-то вам помешало. Пройдя от будки метров триста-четыреста, вы остановились. А потом?.. — Глебов бросил на стол перед Василием зеленый пояс.
— Молчите? Это пояс от зеленого платья Валентины… Он найден возле трупа убитой вами женщины. Поссорившись, вы ушли от своей второй жены; совершив убийство, вы избавились и от первой, а теперь нашли третью…
Глебов замолчал. Он ждал ответа. Он предвидел этот ответ. Рубик уже давно не смотрел в глаза следователю. И так же, не поднимая головы, он тихим, но твердым голосом сказал:
— Да, я убил ее… Когда ушла Валентина, у меня явилось желание убить Надежду. Я молча начал одеваться. «Ты куда?» — спросила Надежда. «Одевайся и ты, пойдем в совхоз к родным, там решим, как нам жить дальше», — сказал я. Она послушала. Взяла, как хозяйка, зеленое Валино платье, оглядела его, приложила к себе… Тошно мне было глядеть. Потом оделась. Помню еще пояс ей широк оказался, так она булавкой заколола. Потом мы вышли на улицу, на автомашине доехали до будки на десятом километре, а оттуда пошли пешком. Прошли по тропинке с полкилометра, Я шел сзади. Потом оглянулся, вынул из кармана складной нож и, не раскрывая его, несколько раз ударил ручкой в затылок Надежды. Она упала на спину, я открыл нож и начал бить ее куда попало. Не знаю, что тогда со мною сделалось, просто озверел. Потом понес Надежду по лесополосе и справа от тропинки спрятал в кусты, только сначала раздел. А одежду закопал в землю, туда же бросил и нож. В совхоз я не пошел, вернулся обратно. По дороге вымыл руки…
Василий замолчал. Лицо его приняло прежнее, тупое выражение.
— Эх! — с горечью закончил он, — сгубил меня этот чертов пояс! А я-то думал!.. Ну, да чего уж теперь говорить…
— Да, все, пожалуй, сказано, — согласился Глебов. — Только сгубил вас не зеленый пояс. Сами вы себя погубили…
Счастливый, удовлетворенный полученными результатами, Глебов возвращался в прокуратуру. Юрий Никифорович по его возбужденному, сияющему лицу видел, что пришел он, наконец, не с пустыми руками. «Молодец, парень, не зря я с тобой нянчился», — отечески думал о нем Лавров.
— Рассказывай, что привез? — обратился он к следователю, приглашая его в свой кабинет… Наконец, когда Глебов уже хотел уходить, Лавров остановил его:
— Минуточку, что же ты не рассказал мне, зачем тебя вызывали в краевую прокуратуру, когда я уезжал?
— Да видите ли, отдел кадров рекомендовал меня краевому прокурору на должность прокурора района.
— Ну?
— Я отказался.
— Почему? Это же явное повышение!
— Не в этом дело, Юрий Никифорович. Я хочу быть только следователем, и никакая другая работа в прокуратуре меня не прельщает. Так я и сказал Ивану Дмитриевичу, и он, кажется, понял меня.
Мазур Владимир
Граница у трапа
В книге молодого русского советского прозаика две повести о работниках таможни. Из них читатель узнает о профессии стражей экономических рубежей нашей Родины. Главная тема произведений — борьба с контрабандой, а основной герой — наш молодой современник, самоотверженно ведущий борьбу с нарушителями законности. События и факты продиктовали автору детективно-приключенческую форму изложения и соответственно обусловили характеры персонажей.
ГРАНИЦА У ТРАПА
Крытая танцплощадка была переполнена. С высоты моего роста казалось, что присутствуешь на марше кавалерии — плечи и головы танцующих опускались и поднимались, словно их владельцы покачивались в седлах. Танцевали по-разному — кто как... В основном размахивали руками, более-менее ритмично дергались на месте, не переставляя ноги — экономили подметки.
Некоторые считают танцы чем-то вульгарным. Я же посещал танцплощадки весьма охотно, поскольку здесь всегда можно было встретить кого-нибудь из «танцкоманды», то есть таких же, как я, поклонников нехитрых развлечений. Зимой можно культивировать любовь к кинематографу, обожать телевизор до рези в глазах и театром порой лакомиться, но летом, летом я предпочитал всему танцы.
Я посмотрел на часы. Времени в обрез. Что делать? Послушать музыку и идти восвояси или сделать «круг почета», посмотреть, нет ли кого из знакомых?
Мое внимание привлекла рослая красавица лет девятнадцати, двигавшаяся раскованно, пластично, явно наслаждаясь музыкой и легкостью исполнения немудрёных «па». Шажок вперед, прыжок назад, голова — в одну сторону, руки — в другую.
Смолкла последняя музыкальная фраза, площадка стала быстро пустеть.
Я пристроился неподалеку от того места, куда высокий парень в черной майке, украшенной серебряным долларом, привел понравившуюся мне девушку. Стоял боком, в их сторону не глядел, но все слышал, все примечал. Предстояло уточнить: пришли они вместе или порознь, насколько он ей нравится, и основное — полезет в драку сразу или погодя.
Парень с долларом что-то говорил девушке, но она слушала вполуха, смотрела по сторонам, будто кого-то поджидала.
Может, меня?
Грянула музыка. Я на какую-то долю секунды опередил «долларового» парня, пригласил и втянул обрадованную красавицу в гущу танцующих. Мы затоптались в полуметре друг от друга. Кажется, я ей глянулся, несмотря на то, что был в повседневной клетчатой рубашке и штанах могилевского пошива.
— Брат не обидится? — кивнул я. — Один стоит.
Она рассмеялась, отрицательно покачала головой.
Мне б задать еще несколько зондирующих вопросов, но тут к нам нахально присоединилась пара, потом еще и еще. Кружочек стал кругом, в центре которого лихо отплясывали добры молодцы в стройотрядовских робах.
Я улыбался, делал знаки — мол, что поделаешь, и она улыбалась в ответ, согласно кивала: понятно, чего уж тут. Нет, я ей определенно нравился.
Танец кончился. Начиналась новая фаза несложных танцевальных отношений.
Я бесцеремонно отвел руку как бы выросшего из асфальта «долларового» мальчика, взял под руку Светлану (она так назвалась) и сказал оцепеневшему претенденту:
— Света — моя кузина. Не вздумай хулиганить — наших здесь много.
Парень отошел молча.
Проследив за ним, увидел, как он показал на меня кивком мрачнейшим типам, которые ошиваются на всех площадках и жаждут одного — подраться. При этом результат их не волнует. Главное — участвовать!
Самое время сниматься с якоря и поднимать паруса.
— А не повосхищаться ли нам видами ночного моря? — задал я риторический вопрос.
Через минуту мы шагали по аллее в сторону крутого обрыва, с которого можно любоваться пейзажами, а заодно и загреметь, если оступишься. У кромки обрыва девушки, с которыми хаживал сюда, старались держаться покрепче за мой локоть, а я использовал это для демонстрации своего мужского бесстрашия перед бездной.
На полпути к цели схватил Свету за руку, нырнул с ней в кусты.
— Куда? Не хочу! — дернулась она. Я держал крепко.
— С той стороны луна плохо видна, — сказал неубедительно.
— Но нет луны! — справедливо заметила Света, продолжая вырываться.
Мы выскочили на параллельную аллею. Оглянулся. Никого. Отпустил руку.
— Больше не буду.
Она потирала кисть и не решалась идти дальше.
Я изобразил на лице искреннее раскаяние и пообещал голосом пай-мальчика;
— Честное благородное!
Мы остановились на краю обрыва. Слева и справа нас закрывали от людского глаза кусты. Кустарник рос и на склоне, у подножия которого начиналась территория порта. Там громыхало, посвистывало, скрежетало. Мерцали огоньки. Луны действительно не было. Тем лучше.
— Это — судоремонтный, — резвым голосом экскурсовода объяснял я, указывая на строения правой рукой, а левой пытаясь как можно незаметней обнять прекрасные плечи. — Это — маяк. Там — первый причал. Холодильник. «Красные» склады...
— Ты всегда такой? — прокурорским голосом спросила Света, сдергивая мою руку.
— Какой?
— Шустрый.
— А что?
— А то. Обниматься спешишь, будто на поезд торопишься.
— В общем, ты недалека от истины, — вздохнул я. — Но интересно получается... На танцах можно, а тут...
Сзади совсем неделикатно кашлянули, прервав таким образом нашу светскую беседу.
Оглянулся. Нашли все же! Ого! Полдюжины! Впереди общественным обвинителем возвышался «долларовый».
— Девушка, удались! — предложил один из танцевальных инквизиторов с бицепсами Поддубного.
Света вцепилась в мою руку.
— Сейчас закричу! — пригрозила она. — Что это все значит?
— Ты нам не нужна. Желаем с ним побеседовать, — усмехнулся «долларовый».
— Девушка! — с угрозой повторил сателлит «долларового».
— Э, Светунчик, — освободил бережно руку, — это мои детсадовские друзья. Груз воспоминаний тяготит их.
Света колебалась недолго. Крепко обняла меня и чуть слышно шепнула:
— Я за милицией.
Пришлось чмокнуть ее в лоб, благословляя на подвиг.
Она прошла между расступившимися храбрецами и исчезла в темноте. Мне стало любопытно, как долго будет спешить помощь. Превращение в ромштекс длится гораздо быстрее.
— Судя по всему, — медленно отступая к кромке обрыва, констатировал я, — намечается классика — семеро на одного. О-опытные ребятишки подрастают в нашем городе. Я ж предупреждал! — восторженно заорал я. — Наши идут!
Наемники и «долларовый» невольно посмотрели в сторону указующего перста.
Прыжок! Я исчез.
Ловко сворачивая на невидимых сверху, но хорошо знакомых мне поворотах тропинки, то подпрыгивая, то придерживаясь за ветви кустов, кубарем скатился с обрыва, тормознул у деревца, крепко обхватив ствол.
Сверху донеслись испуганные голоса:
— Загремел!
— Атас!
Они исчезли, а на смену, заливаясь соловьями, к обрыву подбежали вызванные Светой охранники правопорядка. Их уже не видел — быстро шагал по территории судостроительного завода к забору порта. Приходилось торопиться — смена начиналась в девять.
Перелез через забор по предусмотрительно подставленным кем-то ящикам, пропыхтел по вязкому песку пляжа, пересек площадку, на которой сохли тюки индийской мешковины, свернул влево, оставил позади мастерские, справа — седьмой и восьмой причалы, где, я знал, вкалывала на генгрузе моя бывшая бригада, помчался по дороге, ведущей из порта.
Спешил на свою новую роботу.
В дежурной комнате дневная смена передавала дела заступавшей ночной, то есть, в данном случае, моей.
Замер у двери, посмотрел в щелку.
Инспекторы, все в серых блузах, смена напротив смены, сидели по обеим сторонам составленных в ряд тяжелых письменных столов, обменивались папками с документами.
Старший смены, Володя Тарасов, сидел во главе собрания, заглядывая в листок, зачитывал по порядку.
— Восьмой причал. Кобец.
Инспектор, докладывавший обстановку, передал Кобцу папку.
Тут, пригибаясь, вошел я, стараясь держаться поближе к вешалке на ножках, на которой гроздьями висели фуражки с зелеными околышами.
— Хорунжий! — нахмурился Тарасов. — Девятый причал. Почему опаздываешь?
— Кто? Я? Ничего подобного. Как раз вовремя поспел.
— А он опять прямо с танцев, — чмыхнул в нос Кобец. — Пора на профсобрании ставить вопрос о его срочной женитьбе.
Под смешок присутствовавших, усевшись на свой стул рядом с Никитиным, принял панку, заглянул в нее.
— Хорунжий, — сказал Тарасов, — после пересменки пойдешь не на причал, а на досмотр с Никитиным. На семнадцатом складе бой бренди. Продолжаем. Десятый причал...
После передачи судовых погрузочных документов Тарасов зачитал несколько информаций Главного Таможенного Управления.
— Руководство напоминает, что в связи с работой на проходной возрастает необходимость изучения второго и третьего языков. Серопян! Вы знаете почти все языки Ближнего Востока, но, работая с новозеландцем...
— Слушайте, я не виноват, что он доллары в рот засунул! — вскинулся смуглый Серопян. — Что-то такое по-английски говорит, а что — непонятно.
Тарасов продолжал:
— Все равно обязаны посещать курсы английского. Тем более, что сами пожелали учить его. Далее... Наше внимание обращают на опасность работы в трюмах траулеров. Рыбная мука разлагается и выделяет токсичный газ. При досмотре таких трюмов работать в противогазах. Пересменка закончена. Все по местам. Хорунжий, не забудь папку с бланками. Вечно приходится напоминать.
Я чертыхнулся про себя. Единственный раз забыл, а второй раз при всех напоминают!
Шагал с Никитиным к громаде многоярусного восемнадцатого склада, вспоминал Свету. До конца танцев почти два часа. С кем она сейчас?
— Доиграешься, Юрка, что начальство на аттестации тебе фитиль вставит. Стажерский срок ведь не закончился. Где твой галстук? Фуражку надень! Почему фуражку под мышкой носишь?
— Не люблю лишний раз гербом козырять.
Все же я вынул из кармана галстук, нацепил на форменную блузу, нахлобучил фуражку. Не мог сознаться, что стеснялся носить форму, дававшую большие права в порту.
— Да надень ее как следует! Носишь, как уркаган — лица не видать.
— Ох, и зануда ты, Володька! — покосился я на орлиный профиль. — Как тебя жена терпит?
— Юрка, привет! — поздоровался дядя Миша, старый швартовщик. — Тю! Ты в таможне? Когда успел?
— Когда, когда... Газеты читать надо. Указ был специальный.
Мы пожали друг другу руки. Никитин, не останавливаясь, шагал далее.
— Ну, как дела на границе? Бдишь?
— Бдю. Граница на замке, — подмигнул я. — Идите во-он тем леском. Побегу. Работа.
Мы еще раз пожали руки, и я поспешил присоединиться к недовольному Никитину. Некоторое время он молчал, но вскоре заговорил раздраженно, резко:
— Юра, я, как твой официальный наставник, напоминаю — ты давно не грузчик, а лицо официальное, скоро будешь работать в системе Внешней Торговли. Знакомых у тебя много, но останавливаться и болтать с каждым... Веди себя серьезнее!
Я слушал, поддакивал и думал о своем. Если б не случай, не стал бы таможенником, и кое-кто из бригады не советовал. А уборщик территории с недвусмысленной фамилией Тупицкий нехорошо засмеялся и как-то путано намекнул, что был-де уже какой-то таможенник, которому кто-то когда-то отбил печень за излишнюю ретивость...
Подонков типа Тупицкого я не боялся, знал, что это народ трусливый, двуличный, но понимал, что служба на границе — не мед и порой опасна.
Мы подошли к восемнадцатому складу.
Меня все время не покидало ощущение, будто я сачкую. Пришел вот на работу, должен, как прежде, потеть, рвать пупок, а вместо этого — хожу, разговариваю... Чудно!
Едва остановились на лестничной площадке третьего этажа и нажали кнопку звонка, как дверь, обитая железом, открылась, и мрачный, неразговорчивый магазинер повел нас по гулкому помещению в угол к столу, где лежала документация.
Сегодня списывали разбитые, треснувшие бутылки бренди. Посуда стояла всюду — на столе, на ящиках, на стеллажах. Остро пахло спиртным.
Никитин уселся за стол, излишне придирчиво, на мой взгляд, проверил документацию, что-то подсчитал на клочке сепарационной бумаги.
— Все точно, все сходится, проверяли, — маялся рядом заведующий складом.
Я посмотрел на магазинера, на двух грузчиков, шептавшихся в углу, почуял неладное.
— Слишком много боя, — заметил Никитин. — Один трюм разгрузили, а убытков — целый грузовик.
— Форс-мажорные обстоятельства, — проскрипел завскладом. — Море шутить не любит.
— Где второй помощник?
— Сейчас придет.
И точно — раздался звонок, лампочка над дверью зажглась, магазинер поспешил впустить второго, то есть, грузового помощника, с судна которого выгружалось бренди.
Пока Никитин, второй и завскладом договаривались о процедуре контроля, я неторопливо обошел помещение и под горящими взглядами грузчиков и магазинера извлек из разных закоулков несколько целехоньких бутылок.
— Это что значит? — взвился Никитин,
Последовал разговор на повышенных тонах, затем — повторный досмотр склада.
— В следующий раз, — пригрозил Никитин, — милицию вызову!
— Да это не в нашу смену, — трясся от страха магазинер. — Мы только заступили.
Никитин махнул рукой помрачневшим грузчикам:
— Начинайте.
Грузчики с похоронными физиономиями брали бутылки, выливали остатки на решетку сточного люка, складывали бой в деревянные ящики.
Никитин, второй и завскладом считали, а я вышел из помещения, спустился по лестнице, прошел через первый этаж, где высились штабеля алюминиевых чушек, грядами лежали огромные скаты, пирамидками выстроились бочки с маслинами, прошел коридорчиком и оказался на площадке между железнодорожной колеей, на которой стоял состав, и стеной склада. Здесь был телефон, имеющий выход в город. Отсюда я часто звонил своим девчонкам...
В иллюминатор бара заглядывала полная бледная луна. Под ней, сливаясь с чернотой неба, искрилось влажно дышащее море. Старик «Амур» — угловатые формы, запутанные ходы-переходы, просторные каюты — скользил по зыбкому простору, оставляя за собой бесконечную ленту тающей дороги.
Луна была хорошо видна стоявшему за стойкой Морозову. На его лице застыла дежурная улыбка, похожая на оскал. Выпуклые глаза начинающего лысеть бармена были холодны, а в них — вечная злоба.
Чего, спрашивается, радоваться, если радиограмма от Ильяшенко до сих пор не получена, и теперь надо ломать голову над судьбой крупнейшей партии золотых монет?
«Что-то определенно не то, — нервничал Морозов, протирая стаканы. — Склероза у Ильяшенко не намечалось, а радиограммы нет».
Он наливал клиентам напитки, смешивал коктейли, откупоривал оранжад и кока-колу, отсчитывал сдачу, переводил неустойчивую валюту в более расхожую, иногда посматривал на себя в зеркало, висевшее между иллюминаторами.
«Ну, дашь мне двадцать пять? Волосы на пределе, уши торчат, морда змеиная...»
Он запирал двери бара, когда из-за поворота возник Кучерявый, второй механик «Амура». По его налитым кровью глазам и неверной походке Морозов легко определил степень опьянения.
— Шеф, не закрывай, — бабьим голосом попросил Кучерявый.
Он, как все не вышедшие ростом люди, старался держаться прямо, но теперь, как ни пыжился, это ему не удавалось.
— Завтра, — буркнул Морозов, волком косясь по сторонам. — Все разговоры — завтра.
— А мне надо сегодня, — упрямился Кучерявый, дыша перегаром.
Он ухватился за створку закрываемой двери.
— Я по делу! По н а ш е м у делу!
У Морозова екнуло сердце, и он поспешил впустить механика в бар, где тот, сразу подойдя к стойке, налил себе из первой попавшейся под руку бутылки. Привычный жест, запрокинутая голова со светлыми, гладко зачесанными волосами, и содержимое исчезло в глотке.
— Это и есть твое «дело»? — спросил Морозов.
— Тихо! — поднял руку Кучерявый. — Значится, так...
— Идем в подсобку, там расскажешь, — потянул его Морозов. — Ну, Сашенька, ты даешь!
Подсобка располагалась сразу за баром. Здесь было тесно от большущего холодильника, посудомоечной машины, но зато прохладней, чем в баре.
— Скажите, какая таинственность, — капризничал Кучерявый, плюхаясь на картонный ящик. — Может, скоро прикажешь при встрече пароль говорить?
— Встань, Кучерявый! — прошипел Морозов. — Ты же на товар сел! Чего тебя принесло в такое время и в таком виде? Хочешь, чтоб по твоей милости?..
— Брось орать, кормилец, — поморщился Кучерявый. — И так в последнее время не по себе. Как пришибленный хожу, во сне ногами дрыгаю, от телефонных звонков шарахаюсь, а тут ты еще психуешь. Я с идеей пришел.
— Ну!
— Значится, так... Давай брать с этого раза с наших «клиентов» на тридцать процентов больше. Для них мелочь, а нам приятно.
— Чего это вдруг?
— Непонятно, Юрик? Объясняю популярно... Во-первых, золото дорожает с каждым днем. Для всех дорожает, даже для Штатов. А мы как назначили одну цену, так точка. Получается, что для наших денежных мешков оно на прежнем уровне. Ну, а во-вторых, скажу честно... Хочу подавать в отставку. По состоянию здоровья. Что-то с нервами...
— Как? Уходишь с флота?
— Какого флота? Выхожу из нашей «фирмы». Понимаешь, мы столько нагребли — жуть! У меня только... В общем, много. И у тебя в загашниках имеется. Я больше не могу.
— Так-так, — заволновался Морозов. — Куда же ты, Санечка, дружочек мой, собирается уходить? Перепил?
— Не пьянее тебя. Объясняю русским языком: мне надо отдохнуть, в санаторий съездить, пожить спокойно. В институт хочу поступить.
— Какой институт? — захлебнулся от приступа ярости Морозов. — Зачем? Мало имеешь? Инженером захотел стать? У тебя же есть мореходка!
— То средняя, а я хочу в университет, на юрфак, — невозмутимо объяснил Кучерявый. — Стану юристом, никто меня из пушки не пробьет. На досуге кое-какую литературу почитываю. Кстати, знаешь, под какую статью мы попадаем согласно уголовному кодексу?
— Пошел ты со своим кодексом! — выругался Морозов. — Ну, ты, Сашечка, даешь! С тобой не соскучишься!
— А может, искусствоведом стану, — бубнил Кучерявый. — Я в кино люблю ходить. С артистами хочу знакомиться. У меня все переборки в их портретах...
— Всё?
— Нет, почему-то оглянулся Кучерявый. — Есть идея насчет «обмануловки». Будем выдавать «клиентам» золото меньшей пробы. Знаю, где такое можно достать. Ни за что не отличишь от настоящего.
— Слушай, «идейный», — устало опустился на ящик Морозов. — Все понятно, но... жадность фраера сгубила. Ладно, старик, успокойся. Выбрось из головы отставку, а я тебе и за «рацуху», и за «идеи» выделю процент. Все великолепно налажено, колесо крутится...
Он вспомнил и разом осекся. На душе стало муторно.
— Так что не переживай. Вот придем, забросим якорь в «Трюме» и не спеша все обсудим.
— Ол райтик, май лав, — согласился Кучерявый, тяжело поднимаясь. — Кстати, хотел сказать — в этот раз понесешь сам. У меня нервы. Руки заметно дрожат. Будь!
И, не глядя на окаменевшего Морозова, вышел из подсобки, кое-как добрался до двери бара, открыл ее и исчез.
Морозов головой покачал. Ну, напарничек! Ну, троглодитик! На юрфак! Уж не «мильтоном» ли хочет стать?
Он вернулся в бар, чтобы спокойно разобраться в том, что наговорил Кучерявый.
Два первых предложения — о повышении стоимости монет и о подмене ему нравились. Но выход из «фирмы» и вынос... Это хуже. Это просто очень плохо.
Так же успокоительно гудел холодильник, так же хотелось спать, все было, как десять минут назад, но теперь глухая тревога заполняла Морозова, поднималась, как вода в подвале, все выше и выше, подступала комком к горлу, мешала расслабиться.
Перед уходом в рейс Морозов зашел к Ильяшенко, чтобы переговорить об очередной поставке золотых монет.
Бочкообразный Ильяшенко любил пиво, поэтому Морозов прихватил с собой полдюжины баночного. Сидя в кресле, смакуя пенистый напиток, Морозов развивал планы увеличения закупок, настаивал на том, чтобы операции приняли большой размах, чувствовал при этом необычный душевный подъем. Постоянная нервозность исчезла, уступала место самолюбованию, восхищению своей находчивостью, умением делать то, что по плечу избранным.
Ильяшенко слушал внимательно, поглядывал глубоко спрятанными глазками, постукивал грязным ногтем по массивной хрустальной вазе, и на его одутловатом лице пробегала тень сомнения.
— Все это увлекательно, — сказал, насмешливо улыбаясь, когда Морозов иссяк, — но сомнительно. Кажется, наше дело придется на время приостановить. В воздухе носится... — он неопределенно пошевелил пальцами, — ...что-то не совсем приятное. Пахнет, можно сказать, жареным.
— Имеете в виду что-то конкретное? — насторожился Морозов.
— Ничего определенного сказать не могу, но предчувствие, которое меня никогда не обманывало и помогало шесть раз избежать решетки, говорит — пора остановиться. На время.
Ильяшенко запустил пятерню в длинные сальные волосы, убрал прядь с узкого лба.
— Чистейший психоз, — пожал плечами Морозов. — Нужны факты. А так — тени бояться, глазки закатывать, фантазировать... Смелее надо быть!
Ильяшенко встал и, меряя комнату короткими ножками, стал объяснять, говорить о каком-то Тутышкине, которого назначили в ревизионный отдел и который роет под каждым, однако единственное, что уяснил Морозов, — планам грандиознейшего обогащения грозит крах. Постоянный приток денег уменьшится, вместо того чтобы стать полнее. Это не устраивало никоим образом. Поглядывая снизу на партнера, обнаружил, что тот похож на кабана — такая же посадка головы без шеи, такие же упрямство и осторожность.
Но ему не хотелось отказываться от планов.
— Вы же не станете отрицать, — нажимал он на Ильяшенко, — что, кроме вашей фабрики, перепродаете монеты среднеазиатам? Почему бы вам не расширить это направление?
— В Малую? — усмехнулся Ильяшенко. — Посмотрим, Юра, посмотрим. Переговорю с кем надо. Но обещать ничего не буду. Сам понимаешь. Раз Тутышкин сел на хвост, жди беды. А ты, если уж сильно хочется, припаси килограммчик. Может, и подыщу покупателя. Выгорит, дам, как обычно, радиограмму. В зависимости от суммы проценты могут измениться.
Ильяшенко ходил и ходил по комнате, поворачиваясь всем корпусом, а Морозов вдруг подумал, что кабанов валят жаканом. Но в лоб, говорят, стрелять бесполезно...
Теперь и неполученная радиограмма, и отказ Кучерявого выносить монеты смешались в одно.
Морозов подошел к холодильнику, достал бутылку «Мартини», налил стакан.
Вино не опьянило, не успокоило.
Закрыл бар, спустился палубой ниже, медленно пошел по длинному коридору со множеством тупиков и переходов. Неярко светили лампы, было тихо, и казалось, что он остался один в лабиринте судна, которое несется к опасному берегу.
Морозову было знакомо это подсознательное чувство надвигающейся опасности. Он ощущал ее кожей, воспринимал особыми рецепторами, подобно океанским крабам, улавливающим приближение цунами. Жизнь учила его остерегаться любых осложнений — всякие изменения, по крайней мере на первых порах, приводили к негативным результатам. Благодаря своей «мудрости», он всегда выходил сухим из воды. «Мы только мошки, мы ждем кормежки», — усмехался про себя Морозов, наблюдая, как другие лбы разбивают там, где следовало бы промолчать, уйти в сторону, подставить чью-то, пусть неповинную, голову вместо своей, согласиться с явной несправедливостью.
И сейчас он готов был дать стрекача, но, увы, до берега было далеко, да и там, на берегу, не было утешительного спокойствия — он являлся одним из ведущих колес сложной машины контрабандистских взаимоотношений. Он не мог уйти теперь так же легко, как прежде, от щемящего чувства приближающейся беды. Приходилось надеяться на лучшее.
Свернул за угол, осторожно приоткрыл двери и привычно нащупал ноги женщины, спавшей на верхней койке.
Наташа проснулась сразу, набросила халатик и выскользнула из каюты.
За ее спиной в темноте мощным насосом посапывала повариха.
— Что, Юр? — спросила Наташа, сладко позевывая. — Спа-ать хочется. Иди спать.
— Пошли ко мне, — шепнул Морозов, обнимая ее и зарываясь лицом в пышные белокурые волосы.
Увлек ее, слабо сопротивляющуюся, в свою каюту, расположенную неподалеку.
Вообще-то ему приелась эта однообразная любовь, но были моменты, когда требовалась женщина. В море человек остается самим собой, и Морозов не понимал и презирал моряков, плававших на сухогрузах и траулерах, проводивших в вынужденном воздержании долгие месяцы. Кроме того, отношения с Наташей служили неплохой ширмой на судне, где их считали женихом и невестой. К Морозову относились добродушно-снисходительно, отпускали на берег в иностранных портах вместе с Наташей, что помогало заниматься контрабандными делами.
Раньше, когда деньги для Морозова означали только эквивалент удовольствий, он немало потратился на Наташу, добиваясь ее расположения. Заводить новый роман, считал он, было бы накладно. Уж лучше тянуть лямку, приберегая денежки на что-то экстраклассное.
В каюте Наташа освободилась от объятий и, глядя на него, стаскивавшего рубашку, сказала «Юра» таким тоном,что он запутался в рукавах.
— В чем дело? — спросил глухо, пытаясь расстегнуть ворот.
— Юра, почему ты скрываешь?
— Что... скрываю? — пересохшим ртом спросил Морозов и услышал, как гулко забилось сердце. В голове вихрем пронеслись предположения. Откуда, как могла узнать? Видела в порту?
— Я же замечаю, что в последнее время...
— Что?
— Ты стал равнодушен ко мне. Раньше был такой внимательный, дарил ерундовинки...
— Фу, черт, — с облегчением стащил наконец рубашку Морозов. — Ну и денек!
— Да, Юра. Раньше ты был нежней, заботливей. А сейчас приходишь ко мне, чтобы...
Наташа опустила голову. Морозова передернуло. Вместо того, чтобы отвлечься, успокоиться, ему предстоит самому успокаивать, ублажать. Убить всех мало! Свалились на голову и требуют... Кретин Кучерявый — прибавки и санаторий, эта — каких-то нежностей. А кто ему прибавит? Кто ему отломит кусочек?
Он сцепил зубы и присел рядом с Наташей, почесывая грудь.
— Дела, Наташа, — начал и умолк. Что можно сказать в два часа ночи, когда от цифр трещит голова и не до слов? — Наташенька, у меня много работы... Кофеварка барахлит. Сама знаешь — рейсы тяжелые. Придем домой, во всем капитально разберемся. Потом поговорим, не сейчас.
— Я уже слышала «потом». Из-за твоего «потом» у нас уже полгода тянется медовый месяц. Людмила Львовна говорит, что, если что случится, ты меня бросишь.
— Какая еще Людмила Львовна? — не понял Морозов.
— Войцеховская. Повариха.
— Что твоя старая... кухарка понимает в любви! — взорвался Морозов. — Она молодой не была, не знает, как в молодости все сложно?
Морозов уже жалел, что не пошел сразу спать. Принял бы душ, выпил бы еще и — в койку. Теперь приходилось выяснять отношения.
— Нельзя же с бухты-барахты. Мы присмотрелись друг к другу, притерлись... Ты, конечно, права. Пора, давно пора все прояснить. Вытри глазоньки.
Он обнял ее, погладил по плечу. Скосив глаза на свой начинавший округляться животик, подумал, что, быть может, и впрямь пора... Самый раз.
Наташа прильнула к нему, и Морозов успел еще подумать: «Заговори про женитьбу, вверни пару слов о глазах — и бери любую голыми руками».
Потом он моментально уснул, а Наташа, встав с постели, зябко обхватила руками плечи, подошла к иллюминатору.
Тяжело шумела отваливаемая пластом невидимая вода. Море вздыхало в темноте. Вдалеке, чуть правее, начинало сереть. Постепенно проступали облака. Тянуло свежестью.
Наташа накинула халатик, посмотрела на Юру.
Он спал, приоткрыв рот. Из уголка тянулась тонкая струйка слюны. Глаза под веками метались.
Она погасила лампу и ушла к себе.
В своей каюте с наслаждением нырнула в постель и, поудобней устроившись, только стала засыпать, как Людмила Львовна окликнула ее:
— Опять к нему ходила? — И, не дождавшись ответа, сказала: — Смотри, Наташка, как бы потом плакать не пришлось. Дурит он тебя, ой дурит. Не нравится мне твоя обезьяна лупоглазая. У меня тоже в молодости Игорек был. Красавчик, светленький... Но и он, подлец, обманывал. Сказал, что другая от него забеременела. И на ней женился. А она только через два года родила...
Так как Наташа молчала, повариха вздохнула разок-другой и через несколько минут засопела вновь.
И без поучений Людмилы Львовны Наташа понимала, что Морозов обманывает. «Лупоглазая обезьяна» нравилась ей тем, что не была прижимистой. Правда, походы в рестораны, «ревизия» баров всех портов Средиземноморья, развлечения в Союзе — все было позади. Морозова словно подменили. Однако Наташа прекрасно знала, сколько зарабатывает бармен, и не желала выпускать из рук курицу, несущую золотые яйца.
Морозов спал беспокойно. Обрывки сновидений, куски фраз, смутное беспокойство рекой несли его куда-то в пропасть. Он чувствовал, что лучшим выходом будет пробуждение, но проснуться не мог.
Давно не спал он спокойно и глубоко. Завертевшись в «золотой лихорадке», был в постоянном напряжении. Осуществлялась давнишняя мечта — в руки плыли деньги. Большие деньги. И он не имел нрава расслабляться. Даже во сне.
Мальчишкой мечтал о плаваниях. Но не о таких, где свирепствуют штормы, где в пурпурных облаках вырисовываются изумрудные холмы островов, где стоянки в далеких портах, раскаленное солнце в зените или ледяная бахрома на снастях. Все представлялось куда прозаичней — карта, а на ней — порты заходов, в которых можно хорошо «отовариться». Еще не ступив на палубу, он уж получше иных моряков знал, чем хорош и выгоден тот или иной порт.
Груз переживаний обрушился на Морозова, подмял, вызывая тяжелые сновидения. Хаотические куски соединились в длинные эпизоды. Он вздрагивал во сне, перед его затуманенным внутренним взором проносились мрачные картины, было жутко, но проснуться он не мог. Вынужден был спать сном несчастного человека.
Смена выдалась тяжелой — после досмотра бренди надо было ехать со всеми на рейд, принимать судно.
До конца испытательного срока оставалось совсем мало, у меня же не было еще ни одного задержания судовой контрабанды. Конечно, главным в эти месяцы было усвоение сотен правил и инструкций, но все же не мешало бы задержать хоть одну судовую «кабэ».
Ребята моей смены утешали, говорили, что бывают полосы, когда месяцами ничего не попадает, такое случается даже с асами, проработавшими не один год на границе, я же — всего-навсего стажер. Легче от этого не было. Я привык работать так, чтобы был виден мой труд — нагруженное судно, ранее — отремонтированное оружие, пораженная цель, выкопанная канава. А тут я вроде ушами хлопал, потешая находчивых контрабандистов.
Из распахнутого окна виднелась панорама ночного порта, черный провал залива, на котором, словно в небе, зависли огоньки судов, стоявших на рейде. Ближе, на причалах, между освещенными пакгаузами сновали электрокары, автопогрузчики, погромыхивали сцепкой составы. Плыли в воздухе мешки, ящики, машины, бочки — все, что прибыло или уйдет в ненасытных чревах сухогрузов. «Вира», «майна», сладкий запах сахара-сырца — привычная портовая жизнь.
Мы готовились к выходу на досмотр — укладывали в чемоданчики туго скатанные спецовки, проверяли фонари, инструмент.
Никитин, воспользовавшись паузой, меланхолично бренчал танго на расстроенном пианино, стоявшем в углу. Свою робу я уже уложил и, чтобы скоротать с пользой время, подошел к доске, на которой над табличками с текстом были прикреплены образчики тайников.
— Ты что-нибудь простенькое найти не можешь на судне.
Мне стало не по себе от упрека. Решил ждать автобус на улице, взял чемоданчик, оглянулся.
— Внимание, внимание!
Кобец, чмыхая, поднял обе руки и, улыбаясь до ушей, объявил:
— Сейчас наш молодой, но уже опытный Юра Хорунжий поищет свою большую фуражку в нашей маленькой комнате. Если не найдет, таможенник из него получится неважнецкий.
Я покраснел.
— Да я и без фуражки пойду. Я не клоун.
— Без фуражки нельзя, — возразил Кобец. — Форма должна быть полной. И потом, тебя все просят.
Он шутливо захлопал в ладоши, и несколько человек поддержали его.
— Что за глупые шутки! — возмутился я. — Отдай фуражку!
— Юра, — негромко попросил Никитин, снимая руки с клавиш. — Найди! Не посрами учителя!
Я понял, что импровизированного экзамена не избежать — видно, так заведено. Ничего не оставалось, как покориться и поддержать шутку. Все десятеро уставились на меня, ждали.
Для начала отобрал у всех фуражки и, не найдя среди них своей, свалил грудой на стол. Потом отошел к двери, внимательно осмотрел оттуда комнату. Куда спрятали?
Решительным шагом направился к пианино, открыл сначала верхнюю, потом нижнюю крышку. Ноль!
— Сначала по загашникам, — прокомментировал Кобец. — Школа Никитина — не проливай напрасно пот!
Я стал на колени, заглянул под стол. Могли черти прикрепить лейкопластырем.
— Не ленивый, — продолжал Кобец. — Можно посылать в трюм или в машину.
Разозленный неудачами и подковырками, выбрался из-под стола, и тут мой взгляд упал на старый, огромный радиоприемник. Развернул приемник, снял заднюю стенку и с разочарованием убедился — и там нет фуражки.
— Знает особо ухищренные места сокрытия.
Мысленно послав веселого Кобца подальше, подстегиваемый общим смехом, решил искать по квадратам. Заглянул и в книжный шкаф, и за портьеры, и за портреты. Ноль!
Вновь отошел к двери и стал уж подумывать: придется, вероятно, устроить Кобцу личный досмотр. Тут меня осенило. Нажал ногой педаль стоявшего рядом мусорного ящика, крышка поднялась, и я извлек газетный сверток. Содрал бумагу, торжествующе показал Кобцу кулак.
— Фуражка найдена за две минуты сорок восемь секунд! — голосом рефери объявил Кобец. — Чистая победа!
Он схватил мою руку, как ни в чем не бывало, поднял ее.
Кто зааплодировал, кто рявкнул «ура». Я почувствовал, как мои губы сами собой расползаются в довольную ухмылку.
— Что за шум, а драки нет? — спросил вошедший Тарасов.
— Доводим Хорунжего до кондиции — готовим к досмотру.
— Ну и как?
— Можно посылать на самостоятельный — сказал Кобец, и я почувствовал к нему благодарность.
— Понятно. Так... Все вниз! Автобус у подъезда. Заходи — Лас-Пальмас, Бейрут. Вперед, гвардейцы первой оперативной!
Я сдвинул фуражку набекрень, подхватил чемоданчик и вместе со всеми вышел в ночь. Как у нас говорят — «в ночное».
Автобус живо домчал до причала, у которого ждал катер. Стальной настил на носу бодро зазвенел под нашими каблуками. Слегка покачивало. Кранец — автомобильная покрышка — шуршал, касаясь дерева. Взревел дизель. Начиналась работа.
Вырвались из тесной акватории порта, описали у подмигивающего маяка полукруг и пошли против упругой волны, держа курс на россыпь далеких огоньков.
Все укрылись от ночной сырости в салоне, где горели две дежурные лампочки, притихли, пользуясь длинным переходом (около получаса), расслабились, задремали. Серопян, устроившись у тусклого светильника, с наслаждением читал греческую книжонку.
Я знал, что если расслаблюсь, то на судно попаду совершенно разморенным, поэтому остался на палубе. Облокотившись на фальшборт, уставился на кипевшую пену — это зрелище, как и огонь, всегда привлекало меня.
— Юра! — хлопнул по плечу Никитин, — Загрустил?
— Чего Кобец ко мне пристает? И ведь не в первый раз. Я не посмотрю, что он кандидат по боксу... Помнишь, я дежурил у телефона, а он позвонил из соседней комнаты вроде от «Инфлота». Ну, что сухогруз «Али-Баба» должен прийти из Турции с грузом прессованного сена. И порты заходов указал — Улан-Батор, Великая Китайская стена...
— Да он не тебя одного пытается разыграть, — засмеялся Никитин. — Ты хоть не попадешься, а другие вон клюют. Брось хмуриться! Мы идем встречать людей, которые столько месяцев дома не были. Приходят, а тут ты с перекошенной мордуленцией по трапу, как пират на абордаж... Думаешь, приятно?
Я сделал «приветливое» лицо. Никитин рассмеялся.
— Володя, — пользуясь его благодушным настроением, заискивающе попросил, — пусти на самостоятельный, а?
— Не заблудишься? Ты же устройство судна еще не очень...
— Да знаю! Смогу!
— Вообще-то я не против.
Катер удалялся от берега, все сильнее зарывался в растущую волну. Впереди, отделившись от созвездия огоньков, вырастал освещенный бок судна. Описав дугу, подошли к спущенному парадному трапу, у которого стояла одинокая фигурка вахтенного.
Судно подработало винтом и закрыло нас от волн. И все же нос катера тяжело поднимался и ухал вниз, оставляя между собой и нижней площадкой расстояние в добрых полтора метра.
Мы сгрудились на носу и следили за тем, как вахтенный с помощью ручной лебедки регулирует высоту трапа.
— Руки, руки от борта, — приговаривал Никитин. — Прижмет — «мама» не успеешь сказать.
— Метеорологи брехливые — заметил протиснувшийся вперед Кобец. — Обещали три балла, а тут все пять.
— Товарищи! — взывал к нам появившийся у борта штурман. — Поднимайтесь! Рискните! Волнение усилится, тогда нам до утра берега не видать.
— Одна рискнула, — сказал Кобец, изготавливаясь к прыжку.
Он натянул фуражку потуже, подмигнул мне.
— Вперед, за контрабандой!
И кошкой прыгнул на площадку.
За ним остальные члены комиссии поочередно прыгали и попадали в объятия страховавшего матроса.
Пришла и моя очередь оказаться один на один с трапом, который то взмывал к небесам, то обрывался к пляшущим далеко внизу волнам. Как Кобец, натянул потуже фуражку, уловил мгновение и ступил на площадку, когда она проносилась у моих ног скоростным лифтом. Вздумалось щегольнуть бесшабашностью, и я отстранил руку страхующего матроса.
Никитин, прыгнувший следом, заметил вполголоса:
— Был уже один герой... Свалился зимой за борт, еле выловили.
Я понял, что свалял дурака. Одно дело — рисковать ради чего-то серьезного, другое — по дурости.
Пока терзался угрызениями совести, добрался до кают-компании.
Нас ждали вызванные на досмотр члены судокоманды.
После распределения объектов (Никитин уступил моей просьбе) я познакомился со своим сопровождающим.
Парень лет двадцати, в футболке, спортивных шароварах и «вьетнамках» на босу ногу, зевал, встряхивался, всем своим видом показывая, как ему чертовски хочется спать.
Мне досталось машинное отделение. Зимой, разумеется, лучше работать в тепле. Сейчас же приятней на верхотуре, под ласковым бризом, но раз напросился, нечего пенять.
Я переодевался и думал, что превращаюсь в нечто среднее между простым рабочим и детективом. Придется отвинчивать гайки задраенных люков, поднимать тяжести, обливаться потом, чтобы обнаружить то, чего на судне, может быть, и нет вовсе.
Задача с неизвестными — «пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Только на таможенный лад.
Сопровождающий, шедший впереди, остановился напротив двери одной из кают.
— Ко мне заскочим?
— Зачем?
— Руки помоем.
Я догадался, в чем дело, но вошел. Хотелось для развлечения посмотреть, как он станет «мыть руки». Ишь, молодой, поддерживает традиции.
В одноместной каюте фыркал у иллюминатора самодельный вентилятор. На столе — стопкой книги. Я бегло просмотрел их, спросил сопровождающего, который уже доставал что-то из шкафа:
— Учишься?
— Хочу восстановиться. Третий заход в девятый класс делаю, и никак.
— Боцман-трави-трал! — хрипло заорал кто-то совсем рядом.
Я отшатнулся, рывком отдернул гардину в углу, и за моей спиной рассмеялся сопровождающий.
В углу на жердочке, прикованный тонкой цепочкой, сидел средних размеров ярко-зеленый попугай. Недоверчиво покосившись на меня пуговкой глаза, переступил лапками в сторонку и продолжил озабоченно перебирать загнутым клювом изумрудные перышки.
— Я за него рыбакам пятьдесят «рэ» отдал, — говорил сопровождающий, разматывая предмет, укутанный в старые рубашки. — Одни рыбацкие команды знает. Хотел переобучить, да не знаю, как. И не дается, бандит! Видно, «училка» у него не функционирует.
В руках парня оказалась внушительных размеров пузатая бутыль с яркой наклейкой. С хрустом отвинтив крышечку непочатой емкости, он на скорую руку сервировал стол — две рюмки, нож, помидоры и крохотный кусочек хлеба.
— Ну, за твое!
Одним махом осушив рюмку, закусил, подбодрил:
— Не думай, а то остынет. Не бойсь, у меня гвоздичные зернышки есть, загрызешь.
Я вылил содержимое в рюмку сопровождающего, стряхнул оставшуюся капельку на язык, распробовал, авторитетно заявил:
— Самогон лучше.
— Э-э, — обиделся сопровождающий. — Разве ж так пьют?
— Тебя как зовут?
— Василий.
— Вот что, Вася, — ласково сказал, посмотрев на часы. — Выпить я могу. А потом? На границе, как известно, тучи ходят хмуро... И враг не дремлет.
— Та!
Сопровождающий от огорчения машинально выпил и вторую рюмку.
— А вот это зря. Развезет.
Мы вышли, и сопровождающий, шагая вслед за мной, бубнил себе под нос:
— Традиция! А традиция, она и есть традиция.
Сам я начал работать, по нынешним меркам, довольно рано — в неполных тринадцать лет. Хотел велосипед. Лишних денег дома никогда не водилось, вот и нанялся садовым рабочим в санаторий — подстригал кусты, носил ящики с рассадой, садил и поливал цветы, окапывал деревья, за что и получал ежемесячно тридцать пять рублей. Именно там, на первой работе, и выучился терпению.
Санаторий находился на берегу, и требовалась адская выдержка, чтобы в жару, видя голубизну моря, продолжать высаживать цветочки, взрыхлять землю у жирных гладиолусов, гнуть спину над цветочными узорами клумб.
Эта закалка пригодилась потом, во время занятий на вечернем отделении, когда после тяжкого дня веки смыкались сами собой, а руки механически писали контрольную, когда от мешков и ящиков ныла спина, а в это время из морвокзального ресторана доносились песни и музыка, когда на борцовском ковре противник брал на болевой, и хрустел сустав, и почти рвались сухожилия, а я терпел и помнил, что обязан победить, потому что в этом мире моими единственными опорами и союзниками были терпение и воспоминания о худом мальчишке, севшем однажды на новенький велосипед, заработанный собственными руками...
Однако пора было будить сопровождающего. Ишь, разоспался малый!
Как его зовут? Василий, кажется?
— Василий! Проснись! Вася! Васька!
Он мутно посмотрел на мое потное лицо, измазанную робу, посочувствовал:
— Н-да... Долго еще маяться?
— До полной победы мировой революции, — ответил, выкарабкиваясь на отшлифованные добела плиты. — Наших не видел?
— Один уже закончил, второй вон, в трубу подался. Не устал? Будем заканчивать? Спать охота.
Все-таки я молодец: нормально провел первый самостоятельный досмотр.
Раз в неделю, если не было ничего срочного, Никитин проводил занятия по таможенному кодексу, по юридическим вопросам, связанным с контрабандой, разбирал наиболее характерные дела. Это помогало и нам, начинающим, и «старикам» быстрее ориентироваться в часто возникающих сложных ситуациях. «Знания за плечами не носить», — любил поговаривать Никитин, требуя не только досконально знать статьи кодекса, но и уметь толковать их. Случалось, что двум-трем словам какого-нибудь положения он посвящал целое занятие, и, если бы не знаменитая результативность в обнаружении контрабанды, его можно было бы принять за нудного крючкотвора.
В тот день мы занимались практическим вопросом — методом обнаружения контрабанды на судах. Сидели, слушали Никитина, устроившегося за столом, застеленным зеленым сукном. После экскурсов в далекое и близкое, после разжевывания и усвоения Никитин принялся «будить мысль».
— Хорунжий! — поднял он меня. — Очнись! Хватит мечтать о девушках и танцах! Лучше скажи, сколько приблизительно на судне мест, где когда-либо была обнаружена контрабанда!
— Около тридцати тысяч.
По крайней мере, так значилось в статье. Накануне я проштудировал подшивку внутриведомственного журнала, поэтому четкий ответ слегка разочаровал моего наставника. Видно, сам хотел блеснуть.
— Знаешь, — обескураженно протянул он. — Но еще, наверно, столько же мест, пока не обнаруженных.
— Тридцать тысяч первое найдет Хорунжий, — не преминул вставить Кобец.
Я даже не посмотрел в его сторону.
Никитин повесил на стену схему устройства пассажирского судна, взял со стола указку и вновь обратился ко мне:
— Покажи наиболее подходящие для контрабанды места.
Он уделял мне внимания больше, чем остальным не потому, что меня следовало понукать учить таможенные премудрости. Просто натаскивал, как щенка, развивая интуицию и профессиональные навыки. С этой целью приносил из дому учебники по психологии, криминалистике, рассказывал о прежней работе в ОБХСС.
Я вышел к схеме, взял у Никитина указку, задумался. Думал не столько над вопросом, сколько над тем, что опять надо учиться. Когда же это кончится?
Никитин раскрыл перед инспекторами большущий альбом с точно такой же схемой, испещренной, в отличие от моей, красными точками. Они обозначали места, где нашли контрабанду. Точки проставлял сам Никитин, черпая данные из спецкартотеки.
— Ну, что, забыл?
— Не выучил, — заржал Кобец. — Двоечник!
— Значит так, — начал я. — По порядку...
Глаза Кобца блестели от ожидания смешного. Я ткнул указкой в верхушку мачты.
— Клотик.
Все засмеялись. Пуще всех заливался Кобец. Веселый нрав у него. Даже слишком.
— Чего смеетесь? — рассердился я. — Согласен, залезть трудно. Но не станет же контрабандист прятать добро только в колено трубы или в нежилой каюте. Он может присобачить его и на самом видном, но труднодоступном месте.
— Например, на якорной цепи! — стукнул Кобец кулаком по столу в диком восторге от того, что я, по его мнению, нес чушь.
— На веревочке в иллюминатор!
— Под сиденье капитанского кресла!
Предложения сыпались одно за другим. Никитин не перебивал, не останавливал, слушал.
— Все правы. Прав и Хорунжий, — наконец прервал он. — Кто из вас хоть разок побывал на клотике?
Шутки прекратились. Судя по смущенным физиономиям, никто не мог припомнить за собой подобного рвения.
— То-то. Что и требовалось доказать. А ты? — обратился Никитин ко мне. — Поднимался?
— Было дело, — признался я. — Ночью. Никто не видел. Почти до самой площадки поднялся, а как вниз посмотрел...
Опять смех.
— Не долез! — захлебываясь от восторга, закончил мою мысль Кобец. — Не долез!
— Тихо! — уже строже сказал Никитин. — Изменим вопрос. Вы знаете, что одновременно с приходом судов ближневосточной линии появляются монеты. Информацию зачитывали. Как думаете, где их прячут?
— Эге! — протянул Кобец. — Найти металл на судне! Его ж можно в любое место... Тут не тридцать, а сто тысяч мест для нескольких монет найдется.
— Так-то оно так. Но мы должны найти.
— Разве что случайно, — с сомнением сказал Кобец. — Вообще вряд ли. На судне — никогда. Объем маленький, тайников — десятки тысяч. По статистике...
— Я найду, — вырвалось у меня.
Смеялись все, кроме Никитина.
— А как? Есть конкретные предложения?
— Ну... полагаю... надо проанализировать, кто может везти, сопоставить, разработать версии.
Никитин покачал головой:
— Слова. Одни слова. И ты забыл весьма существенную вещь.
— Какую?
— Мы — не следственный, а контролирующий орган. Не представляю себе, как ты сможешь «наблюдать». В милиции можно работать с людьми, с документами, собирать факты. А как ты будешь разрабатывать версии, если на досмотр отводится ограниченное время? От и до, а потом — гуд лак, счастливой дороги. Более конкретно можешь что-то сказать?
Я досадовал на себя за сгоряча вырвавшиеся слова. А все Кобец и его подковырки!
Никитин продолжил занятие. Слушал его невнимательно, думал о золотых монетах. Таможню лихорадило уже второй месяц. Напрасно созывались оперативки, проводились совещания, перепроверялась работа каждого — золото просачивалось сквозь густую сеть заслонов, о чем сообщали нам компетентные органы. Появлялось оно после приходов судов ближневосточной линии. Где-то в далеких азиатских портах кто-то покупал монеты и тайком привозил их.
Я вовсе не был уверен, что именно мне посчастливится найти монеты. Шансов на успех было ровно столько, сколько у золотоискателя, ищущего жилу. А то и меньше.
Отправившись на причалы, сушил себе голову над тем, как утереть нос Кобцу. Дернула же нелегкая болтнуть при нем!
Спустя несколько дней, когда работал на причале, показалось, что удача сама плывет в руки.
Мы — стивидор (руководитель погрузочно-разгрузочных работ), два грузчика, виновник-шофер и я — стояли над горой стекла, картона, фруктов, горячились — предстояло составить акт о порче груза.
Случайно посмотрел в сторону и увидел странное зрелище.
Метрах в пятидесяти от нашего собрания тянулся каменный забор высотой в добрых два метра, сложенный из пористого ракушечника. На его гребне показался большой коричневый чемодан, затем голова девушки. Вскарабкавшись на забор во весь рост, она несколько секунд нерешительно смотрела вниз, бросила чемодан на землю, прыгнула следом, прижимая юбку к ногам. Поднявшись, отряхнула подол, подняла чемодан, осмотрела его и, слегка прихрамывая, направилась через железнодорожные пути к причалам.
Изумленный и слегка очарованный такой непринужденностью, я пошел навстречу покорительнице забора. Охрана не могла уследить за бесконечно длинной оградой, и этим обстоятельством пользовались те, кому по каким-либо причинам требовалось проникнуть в порт. Однако лезть белым днем, с чемоданом, у всех на виду!..
Девушка вышла к причалам и остановилась у небольшого пришвартованного судна, осевшего в воду настолько, что его палуба оказалась ниже причального бруса. О чем-то спросила матросов, работавших на баке. Те переглянулись, рассмеялись. Один ответил что-то такое, от чего смех раздался вновь, погромче. Она поспешила дальше, то есть прямо мне в лапы.
Форма таможенника была ей явно незнакома: скользнула равнодушным глазом по моим петлицам и пошла дальше. На вид лет восемнадцать, среднего роста, крепко сбитая. Приехала, скорее всего, откуда-то из глубинки — платье, прическа, туфельки — по моде пятилетней давности. Но все чистенькое, аккуратное.
Я шел рядом, с любопытством всматриваясь в незнакомку. Немного скуластая, курносая, глаза зеленые, с рысьим разрезом.
— Что такое? — недовольно спросила она. — Что надо?
— Хочу познакомиться с человеком, который легко берет заборы.
— Ты моряк? — строго спросила она, покосившись на петлицы.
— Нет. Требуются моряки?
— Отстань! — отрубила. — А то закричу.
— Не могу, — посмеивался я, поняв, что передо мной никакой не злоумышленник, переправляющий золото чемоданами, а обыкновенная сельская девушка. — Если б даже хотел, не смог. Познакомиться надо.
— Отстань! — сказала уже с угрозой. — А то как дам!
— Ну, что ж, — посерьезнел и я. — Раз такие пироги... Разрешите представиться... Я — инспектор таможни Юрий Хорунжий. Ваши документы!
— Что? — растерялась девушка. — Какой таможни? Зачем? У меня нет.
— Чего нет? Пропуска или документов?
— Пропуска нет. И паспорта нет.
— Поищите.
Я преградил ей путь. На нас глазели, поэтому пришлось отвести ее за бунт.
— Зачем вам мои документы? Я ж вам ничего не сделала. — В ее глазах сквозили растерянность и мольба. — Отпустите меня, дяденька. Я больше не буду.
— Я не дяденька, а инспектор, — голосом заправского бюрократа проскрипел я. — Документы требую потому, что находимся в порту, в зоне контролируемой и пограничниками, и таможней.
Этого оказалось достаточно. Девушка поставила чемодан на асфальт, открыла его и, заслоняя от меня, стала искать среди вещей паспорт. Нашла, подала.
— Что за книги?
— Разные.
— Показывайте!
Я присел, посмотрел.
— О! Грин! Станюкович, Лондон... Ясненько! Так, — полистал я паспорт. — Восемнадцать лет, Юлия... Константиновна, а серьезности никакой. Через забор сигаете, из Полбино выписались... Что в наших краях ищете?
— На пароход хочу поступить работать. Плавать хочу. А что, нельзя?
— Кем же, если не секрет?
— А мне все равно. Могу готовить, стирать, убирать. Матросом могу.
— На матроса два года учиться надо.
— А я ходила в клуб «Юных моряков», — заспешила Юля и полезла в чемодан, но я остановил ее.
— Юля, ты что, не знаешь, что существует отдел кадров? На пароход просто так не берут. Ты же в школе училась.
— Знаю про отдел кадров. Думала, так быстрее. Приду, найду хорошее место, чтоб в интересные страны поплыть, а потом уж в отдел кадров.
— А почему в море? Почему не на речку, не на озеро?
— Нравится, — простодушно ответила Юля. — Я почему-то море люблю, хоть и в первый раз вижу.
— Ты когда приехала?
— Только что. Московским.
— Да-а, — протянул я. — Интересный ты человек. Инициативы много. Хоть бы сначала расспросила. Дома знают, где ты?
Юля отрицательно покачала головой.
— Не-а. Я сказала, что еду поступать в техникум. А я не хочу в техникум. Сначала хочу весь мир посмотреть. Специально английский много учила. И даже шведский по самоучителю.
— Ты даешь! — восхитился я. — Хоть представляешь себе, что с тобой может случиться, если не найдешь работу, жилье, если кончатся деньги?
— Мир не без добрых людей. Правда? — улыбнулась Юля.
— Правда, — проворчал я. — Пошли!
Нагнулся, поднял чемодан.
— Куда? — встревожилась она.
— Туда, где всходит солнце. Пойдем устраивать тебя.
Проходя мимо кургана разбитых болгарских консервов, сказал, что вернусь через полчаса. Было очевидно, что и через час вряд ли рассортируют месиво из битых и целых банок.
По дороге Юля рассказала свою куцую биографию. Жила она с мамой, бабушкой, отчимом, братом и сеттером Джимом. С детства зачитывается книгами о море. Была у нее подружка Женя, которая тоже раньше любила море, но они поссорились из-за одного мореплавателя, который приехал в Полбино на заграничной машине. Мореплаватель вскоре уехал, и Жене море разонравилось, потому что у нее начались личные неприятности... А она, Юля, море любит. Вот сегодня, например, ходила по городу, а море — в конце каждой улицы. Только жаль, нет тех мест, которые описаны в книгах.
— Романтик! — улыбался я дедовской улыбкой, поглядывая на темный пушок над ее верхней губой. — Да у нас давным-давно нет ни клиперов, ни таверн. А что же тот моряк далекого заплыва тебя не выбрал?
— А Женя смелее была, — засмеялась Юля.
Смеялась она, на мой взгляд, громковато.
Вышли через проходную. Охранник с любопытством посмотрел на нас, приняв Юлю за задержанную личность.
— Здесь отдел кадров порта. Один знакомый имеется, — сказал, когда поднимались по ступенькам в здание, серым утесом возвышавшееся над портовыми воротами.
— И меня примут на хороший пароход? — обрадовалась Юля.
На нас оглядывались: разговаривала она громковато.
— Я сказал — порта, не пароходства. Пока на берегу поработаешь. Осмотришься, разберешься, что к чему, тогда сама и решишь, как быть дальше.
В длинном коридоре, где на стульях ждали нанимающиеся на работу, сказал строго и внушительно:
— Гражданка, вам в этот кабинет.
И, обратившись к вопросительно взиравшей на меня очереди, пояснил:
— По поручению. Особый случай.
Никто слова не сказал. Форма делала свое дело.
Минут через пять, оставив у знакомого кадровика Юлю, вернулся в порт. Благотворительные поступки не входили в круг моих служебных обязанностей, но тут был действительно особый случай. И еще пожалел, что не назначил свидание. Было в Юле что-то такое... Зеленые глаза, пушок над верхней губой, ладная такая... Хорошее имя — Юля. Увидимся ли когда-нибудь?
Мы обособленной группкой стояли на площадке, ограниченной переносными алюминиевыми барьерами, смотрели, как на «Амуре» заканчивают швартовку.
Встречающие едва не опрокидывали барьеры. Кобец, иронически посматривая на разодетых в «ненашенское» родственников и знакомых, не удержался, чтобы не прокомментировать:
— Прибежали! Любят! Интересно, все ли будут на отходе?
Пограничники разрешили вход нам и выход пассажирам.
Мы пересекали невидимую границу.
Никитин задержал меня.
— Юра, постой тут немного, пока не сойдут все пассажиры. Проконтролируй. Смотри в оба! Как только все окажутся в зале накопления, поднимайся на судно.
Через несколько минут после того, как на борт поднялась комиссия, на трапе появились первые пассажиры. Иностранные туристы с ходу защелкали фотоаппаратами во всех направлениях, с любопытством рассматривали морвокзал, город. Молодые пассажирки спускались по трапу в таких шортиках, в таких юбчонках с разрезами, что пришлось отвернуться и следить за теми, кто проходил в зал.
Что-то давно я не был на танцах! Ни одного свободного вечера!
Никто не порывался перебросить что-то через барьер. Все просто и обыденно. Я прошелся по причалу, и тут за моей спиной началась суматоха, раздались приглушенные вскрики. Я повернулся и увидел, что у трапа собралась небольшая группа людей. С трудом протиснувшись между полной дамой и обвешанным аппаратами туристом, чуть не споткнулся о застывшего в неестественной позе на коленях седого мужчину. Была заметна только его спина и тонкие, мелкими колечками волосы на затылке. Никто не спешил помочь старику.
— Человеку плохо, а вы уставились! — вскипел я.
— Тише! — зашипела на. меня по-английски полная дама. — Вы не видите — он землю целует!
Приглядевшись, понял, что старик действительно прильнул губами к зашарканному асфальту. Он шевельнулся, и сразу несколько рук протянулось, чтобы помочь. Оказавшись сзади, подхватил старика под мышки. Старик плакал. Это было тяжелое зрелище.
— Проходите, — попросил молодой пограничник. — Проходите, пожалуйста.
Все потянулись в зал, куда и я повел старика. В зале накопления усадил в красное кресло, постоял немного рядом, не зная, что делать дальше. На всякий случай спросил по-английски:
— Позвать врача?
— Спасибо, — ответил старик по-русски с легким акцентом. — Не надо. Просто я немного разволновался. Столько лет не был на Родине!
— Сколько? — поинтересовался я из вежливости, наблюдая сквозь стеклянные стены, как последние пассажиры сходят на берег.
— Очень, очень давно я уехал на старом угольщике отсюда. Еще перед первой мировой войной. Потом нас интернировали, не смог сразу вернуться. Потом — революция, остался насовсем. Думал, на время, вышло — навсегда.
— Если вам ничего не надо, я пойду. Работа.
Старик, не расслышав, продолжил, промокая глаза:
— Я столько передумал, когда плыл сюда... Никто не встречает. Один. И мне моя родная земля показалась живым человеком, который ждет меня. Вы не поймете, вы молоды. А мне, старому человеку...
— Я пойду. Всего хорошего.
— Как вас зовут?
— Инспектор Хорунжий.
— А по имени?
— Юра.
— А по батюшке?
— Владимирович.
— Юрий Владимирович, голубчик, я буду жить в здешнем отеле «Интурист». Не откажите в любезности, навестите старика. Милости прошу в любое время. Спросите Дюбуа. Мишель Дюбуа. Вообще-то раньше меня звали Михайло Дубина. Вы ведь навестите меня? Мне так хочется иметь в городе знакомых. Прошу вас!
— Хорошо, хорошо, — торопливо согласился я, поглядывая на опустевший причал. — Приятного пребывания в нашем городе.
Пожал сухую старческую руку в коричневых пятнышках и бегом направился к «Амуру». Никитин, наверно, уже рвет и мечет. Ох, уж эти визитеры! Тот до первой уехал, тот до нэпа, тот после второй мировой... Тому жена не позволила вернуться, тому деньги... Кто не хочет уезжать, тот опаздывает на поезд!
За время моего отсутствия в кают-компании где находилась досмотровая группа, собрались представители судокоманды. Каждый инспектор получал объект и уходил с сопровождающим.
Мне досталась корма и румпельное отделение. Расту! Еще годик — и будут посылать палубой выше. Хо-хо!
Напарник — молодой матрос — старался вовсю. Не дожидаясь приглашения, открывал, снимал, выворачивал переборки, подволок чуть ли не наизнанку, демонстрируя такие закоулки, о которых я и подозревать не мог.
Мне все больше начинало казаться, что сопровождающий потешается, тыча меня носом в самые неожиданные места. Однако неподдельное усердие успокоило. Матросу, как и всем остальным членам команды, просто не терпелось сойти на берег.
Все мои представления о таможне исчерпывались когда-то скудными сведениями о деятельности Чичикова, да помнилась песенка из «Белого солнца пустыни»... Еще видел, как ходят таможенники по складским площадкам, что-то ищут, читают бирки на грузах.
Шел в таможню, наслушавшись рассказов, думал — героическая профессия, овеянная романтикой приключений.
Дудки!
Никакой романтики! Вместо волнительных событий, преследований по скользким от тумана доскам причала, вместо таверн с бренчащим роялем, где мордатые контрабандисты хватаются за сердце или пистолет при виде входящего таможенника, приходится чаще вылавливать... нужную бумажку.
Горы документации — акты, накладные, коносаменты, манифесты, разнарядки. Эвересты разноформатной, разноцветной бумаги! Вместо романтики — цифры, сверки, склады, грузы, перепроверки, ночные досмотры, пыльные или сырые отсеки, копирки, магазинеры, ящики...
Простая у меня была раньше работа. Мужская.
Изучив пространство под румпельным отделением, извозившись до неузнаваемости, выкарабкался из люка, задвинул крышку, как бы ставя точку на досмотре объекта.
К моему неудовольствию, сопровождающего поблизости не было. Молнией сверкнула догадка — перепрятывает контрабанду. Из недосмотренных мест в досмотренные! Может быть, даже золото! То самое!
Я на цыпочках поднялся по трапу, посмотрел влево, вправо.
Сопровождающий стоял у фальшборта и подавал знаки.
Я затаил дыхание. Вот оно! Начинается!
— Привез, Раечка, привез! — крикнул сопровождающий. — Ну, тетеря глухая! Не слышит, — добавил он вполголоса. — И цвет, и размер! — заорал он в бешенстве. — Потерпи, дорогая!
Я выглянул из-за его плеча, увидел разнаряженную Раечку, которая от нетерпения ножкой притопывала — то ли желала поскорее подарок получить, то ли моего сопровождающего.
Я тронул парня за плечо.
— Идем?
Шел за ним и дивился самому себе. Что, собственно говоря, происходит? Почему я, до сего времени не страдавший от отсутствия здравого смысла, стал вдруг видеть в каждом прибывающем из-за границы злоумышленника? На каком основании? Пока, конечно, за полу не хватаю, «держи контрабандиста» не кричу, но — подозреваю!
Шел по коридору мимо распахнутых дверей, встречался взглядом с моряками, и было совестно от того, что, ринувшись на поиски золота, захотел «превзойти и удивить», для коих целей и записал всех в потенциальные контрабандисты. Раз никто, значит, все.
Но кому закричать вслед: «Ату его»? Вон тому крепышу с мускулистым торсом? Этим официанткам, не успевшим снять переднички? Моему сопровождающему, которого так нетерпеливо ждет Раечка?
Ну, хорошо... Если все такие хорошие, если ни один не может попасть под подозрение, то кто же возит золотые монеты?
Пассажиры?
Атмосфера в кают-компании была не очень веселая.
На столе лежала замасленная роба, целлофановый пакет, столбцами желтели монеты.
Золото!
Кобец писал протокол, чмыхая со скоростью сто двадцать раз в минуту. Глаза его сверкали, чего нельзя было сказать о потухшем взоре первого помощника, сидевшего сычом в углу. Первый покачивался на стуле, словно от приступа зубной боли.
— Знал бы, какой мерзавец... своими бы руками...
— Где нашли? — спросил я Кобца.
Он, подобно Цезарю, не отрываясь от письма, отрывисто рассказал:
— На прогулочной. Говорю... сопровождающему... Давай поищем... Да. Я один... Второй... Третий... Всю палубу прошли. Сверток... Что-то в робу замотали. На самом дне... Вынимаю. Есть! Иди сюда!.. Сто штук!
— По курсу сколько?
— Сто штук по рублю, — пошутил Кобец, — это кошмарная сумма получается! Не мешай!
— И просил, и убеждал — «Ребята, не подведите!» Как о стенку горохом! — не выдержал первый. Он встал и, сгорбившись, вышел в коридор.
— Чего он так убивается? — удивился я. — Не у него в каюте ведь нашли.
— Ты, Юра, пойми, — объяснил подошедший Никитин. — Он за идеологическую работу отвечает. За «кабэ» в кадрах по головке не погладят.
— Да разве виноват он, что кто-то из команды занимается контрабандой? Разве можно уследить за сотнями людей?
— Такая у него должность. Никто не неволил. Не отвлекай Кобца.
Кобец писал, подперев щеку изнутри языком, склонив голову набок, аккуратно строча буквы.
В кают-компанию вошел капитан, сопровождаемый первым помощником. У обоих были удрученные лица. Замешательство капитана было столь велико, что в разговоре он делал неожиданно глубокие паузы, подыскивая нужные слова.
— Да... Пожалуйста, — обратился он к Никитину. — Такая вот неприятность. Работаем, повышаем сервис, недавно заняли первое место и — пожалуйста. Нашелся гад... Весь фасад испортил.
Он подписал протокол и тут же ушел.
— Пообедаете? — без всякой надежды спросил первый. — В порядке гостеприимства.
— К сожалению, торопимся. Можете объявлять о конце досмотра. Всего хорошего.
Мы вышли из кают-компании, цепочкой потянулись к выходу. По «спикеру» объявили, что граница открыта, досмотр окончен. Разрешено хождение по судну.
— Юрка! — хлопнул меня кто-то по плечу.
В первое мгновение я не сразу сообразил, что элегантный парень не кто иной, как Морозов. Юрка Морозов!
— Хорунжий! — позвал Никитин. — Не задерживайся. Нам на проходную.
— Увидимся, — кивнул я Морозову.
На третьем курсе дальновидный Морозов к своему ужасу обнаружил, что, увлекшись далекими перспективами, упустил главное — он до сих пор не был в комсомоле. Относясь к общественной жизни более чем равнодушно и считая все организации совершенно ненужными, вовремя сообразил, что рано или поздно для визы понадобится комсомольская характеристика. Без нее ему скажут «нет», и тогда мечты останутся мечтами.
И вот на двадцатом году жизни Морозов подал заявление в комсомол.
Собрание проходило вечером, после лекций, и в распахнутые окна врывался вечерний бриз, принося вместе с запахами близкого моря аромат молодой зелени, влажной земли, трав. В воздухе носилось ожидание необычного, радостного. Кто торопился на свидание, кто на тренировку, в кино, просто погулять.
Староста курса, высокий, коротко подстриженный на американский манер, встал, широко разведя руки, оперся на парту и, слегка растягивая слова, спросил ничего не подозревающего, расхлябанно улыбающегося Морозова:
— А зачем тебе, Морозов, комсомол? Ты ведь прекрасно обходился без него до сих пор. Думаю, что и дальше ты смог бы без него прожить. В чем же дело?
Непринужденная расхлябанность Морозова вдруг усилилась и превратилась в суетливые, нервные движения. Лицо его перекосилось, налилось кровью, он что-то забормотал, силясь ответить, поперхнулся и умолк.
Не мог же он, в конце концов, сказать, что комсомол на данном этапе выгоден, что, если для исполнения желаний надо поступить еще в десяток организаций, он сделает это не колеблясь.
Он так и не нашелся, что ответить, а на лице читалось такое замешательство, словно его уличили в чем-то постыдном.
Староста нехорошо улыбался и голосовал «против».
Я воздержался: переходил на вечерний, и мне было не до Морозова.
Французы говорят: «простить — значит понять».
Тогда, весенним вечером, я понял Морозова, но простить не смог.
Люди, идущие на компромисс с собственной совестью, облачающиеся в одежды, соответствующие ситуации лишь потому, что это несет выгоду, внушали мне отвращение. Такие могут предать в любой момент за ржавые три копейки. При этом будут ссылаться на обстоятельства, на слабость характера, на исторические примеры.
Один из моих знакомых, желая заполучить теплое местечко, признался, что готов пройтись по головам любых противников, лизнуть любое указанное место, лишь бы добиться своего. В конечном счете, утверждал он, жизнь коротка, и мало кто знает, каким образом люди получают посты. При этом он ввернул что-то о никчемности убеждений и принципов. У него оказался чрезвычайно гибкий позвоночник, который проще согнуть до предела, чем носить мешки или долбить мерзлую землю...
В Морозове я увидел пожирающее его желание преуспеть. Он шел к своей цели.
Я помнил эпизод с комсомольским собранием и совсем не стремился к встрече с холеным Морозовым, который станет похлопывать меня по плечу, приговаривая:
«А помнишь?»
Однако сегодняшние размышления по поводу гипертрофированной подозрительности заставили по-другому взглянуть на улыбчивого парня с выпуклыми глазами.
Черт его знает! Может, я ошибался?
Запершись в своей каюте, Морозов суетливо готовился к самой опасной операции. Из прорехи в поролоновом матраце вытащил пояс, надел на себя. Ощутив тяжесть, покрылся холодной испариной.
Выносом монет всегда занимался пугливый кретин Кучерявый; Морозову ни разу не приходило в голову поинтересоваться, как соучастнику удается так долго быть непойманным. Ощутив степень риска, Морозов ослабел от волнения. Левое колено лихорадочно задрожало. Он стал хватать то одну, то другую вещь, не соображая, что делать дальше.
До него уже докатилась новость о монетах, найденных на прогулочной палубе. Он понял, что пьяная болтовня Кучерявого не была беспочвенной — недомерок занялся на свой страх и риск коммерцией. Были монеты настоящими или фальшивыми — значения не имело. На проходной будут трясти. Как быть? Что делать?
Морозов вскочил и направился к Кучерявому. Спохватившись, вернулся, снял пояс, сунул на прежнее место.
Долго выжидал, не желая, чтобы его увидели у двери второго механика. Наконец решился постучать. Никто не ответил. Выждав немного, крутнул ручку. Безуспешно. Из каюты — ни звука. По всей вероятности, Кучерявого там не было.
Заглянул в машину, полагая, что Кучерявый несет за кого-то вахту, но встретил лишь любопытствующие взгляды мотористов.
Снедаемый беспокойством, побрел к себе. Какой же все-таки подонок Кучерявый! Взять нагадить, выйти из налаженной системы из-за каких-то там нервов! Сволочь!
В каюте плюхнулся на кровать, стал грызть от досады ногти. Что делать? Что делать? Рискнуть? Слишком опасно. Но и оставлять монеты на судне нельзя. Мало ли что может произойти?
И тут счастливая мысль пришла на ум. Вскочил и стал лихорадочно набивать портфель грязным бельем. Повеселев, даже принялся фальшиво насвистывать какой-то мотивчик. Он понимал, что здорово рискует, ибо в предстоящей авантюре слишком много «если», но интуитивно предугадывал успех.
Все зависело от его реакции и от кое-чего существенного.
Кто как поведет себя, кто как посмотрит, улыбнется или нахмурится — все имело значение, все должно было быть использовано. Предстояло сыграть на тонких струнах чувств и недомолвок. Партия трудная, но почти выигрышная. А золото на судне оставлять никак нельзя. Отсутствие радиограммы, найденные монеты, предстоящий повторный досмотр на проходной, все предупреждало — опасность!
Приходилось импровизировать.
Не в лучших условиях.
И как ни подбадривал себя, как ни настраивался на успех, желудок сжимало, свист перехватывало, хотелось тишины и кефира.
В нашей пыльной резервной комнатушке, расположенной рядом с проходной, я снял со стола стулья, открыл двери, ведущие к причалам.
Тарасов послал пока что меня одного, предварительно проинструктировав и пообещав прислать Никитина, как только тот освободится от подвалившей срочной работы.
Прямо тянулась дорога, упиравшаяся в складские строения, за которыми просматривались мачты и надстройки судов.
Солнце перевалило зенит, и воздух дрожал над раскаленным асфальтом.
Охранник, он же понятой в случае надобности, торчал у своих дверей, изнывал от жары и скуки. Он пытался втянуть меня в обсуждение недавно виденного фильма о таможне, но вскоре оставил это бесполезное занятие.
Я вынул из кармана газету, принялся читать о забастовке шахтеров в Северной Англии. Чтение «Морнинг Стар» — единственный способ поддерживать знание английского. С пассажирами говоришь только о валюте и декларации. На судах — о грузе и погоде. Тоска! Хорошо, если попадется настоящий англичанин! Большей частью собеседники владели английским куда хуже, и я, приноравливаясь к ним, калечил язык.
За первый час дежурства через проходную прошло всего несколько моряков с «Амура». Сверяясь с составленным на судне списком, проверял вещи, и в комнатушке на столе появлялись отрезы, джинсы, мохер. Некоторые моряки сдержанно возмущались, другие молча выполняли просьбу, а были и такие, кто охотно заводил речь о законах, правах и обязанностях, жаловались на недоверие, сравнивали таможню со сварливой тещей, которой не угодишь.
— Фу, печет как, — сказал вошедший Никитин. — Как в Африке.
Он снял фуражку и вытер носовым платком лоб, внутреннюю часть фуражки. — Нырнуть бы в море, а потом — пивка. Прямо из холодильника! Зряшная, по-моему, затея с дополнительным. Сколько ни стой, толку никакого. Ты б вместо чтения пол подмел. Видишь, сколько пыли!
Я взял стоявший в углу огрызок веника и, стараясь не поднимать пыль, вяло подмел комнату.
— У пассажиров, у пассажиров искать надо, — сказал Никитин. — Их рук дело. Моряки золото не возят. И в спасательные пояса не прячут. Если и дурят, то максимум — мохер, гипюр, часы... Нет, это не моряки.
— Моряки, не моряки, — раздраженно отозвался я. — Вон, гляди, на четырнадцатом ребята сахар грузят. За шиворот сыплется, осы столбом, солнце... А мы здесь в холодке... «Мыслим»! Мне в последнее время кажется, что я дурака валяю, в «казаков-разбойников» играю.
— Понял. Хватит философствовать! Ты давно не студент, не грузчик, а инспектор таможни. Работаешь в кадрах Министерства внешней торговли. И точка! На работе мысли должны быть только о работе. Сразу видно, что тебя высшее образование испортило. Слишком много думаешь.
— И все же жаль, что мы расследованием не занимаемся. У меня появились кое-какие соображения насчет монет.
— Это хорошо, что ты думаешь, — посмеивался Никитин. — Только не переусердствуй. И неплохо бы повысить показатели. До сих пор нет судовой «кабэ». Идут! Приготовься! Фуражку надень! Галстук поправь!
Со стороны причалов шли двое — девушка в солнцезащитных очках, одетая в белую юбку и батистовую сорочку, белые туфельки, и мужчина — тоже весь в белом. Девушка несла портфель, мужчина — свертки и коробки.
Чтобы не мешать Никитину, вошел в комнату, стал сбоку.
— Сюда, пожалуйста, — пригласил Никитин. — Вещи на стол. Паспорта! Юра, займись!
Это был Морозов с незнакомой мне девушкой. Стало не по себе. Досматривать знакомых, пусть даже малоприятных, пока что не приходилось.
Никитин сверился со списком, сделал пометку, а я нехотя ворошил вещи в пакетах, выкладывал на стол.
— Извините, товарищи, — приступая к вещам с другой стороны, сказал Никитин. — Служба.
— Юрка! — ахнула девушка, и я недоуменно уставился на нее. — Хорунжий! Вот так встреча! Юра, ты что, не узнаешь меня?
Она сняла очки.
— Здрасте... Привет! — выдавил я, чувствуя, как неудержимо краснею. — Здравствуй, Наташа!
Как же я ее сразу не узнал! Я щелкнул замком портфеля, увидел несвежее мужское белье, смутился еще больше. Стирать несет? Неужели Морозову? Мысли мои смешались, и я не знал, как поступить.
— Знакомы? — недовольно спросил Никитин Наташу.
— Х-ха! Еще бы! Это же Юрка Хорунжий! Мы с ним в университете вместе мучились! Только я, лентяйка, бросила, а он... Ты в таможню устроился?
— Устроился.
— Откройте, пожалуйста, вашу сумочку, — нарушил паузу Никитин.
— Пожалуйста, пожалуйста, — заторопилась Наташа.
Она сняла с плеча красную сумочку, щелкнула замочком, подала Никитину. При этом сочувственно посмотрела на меня.
Я закрыл портфель. Вынул из бумажного пакета блок жевательной резинки, на всякий случай вскрыл, чем вызвал недовольную гримасу на лице Морозова. Еще бы! Нарушил товарный вид!
— Все в порядке, — сказал Никитин, возвращая сумочку и паспорта. — Еще раз извините. Всего хорошего!
— Охо-хо! — добродушно вздохнул Морозов. — На судне так старались, упаковывали. Теперь опять.
— Юра! — одернула его Наташа.
— Молчу. Понимаю. Граница. Святое дело.
— Все в порядке, — улыбнулась Наташа и сняла с моего серого галстука пылинку. — Ты возмужал, похорошел. Тебе идет форма. Сколько мы с тобой не виделись? Ой, много! Летят года. Я как раз ушла из университета... Ты б навестил. Живу там же...
Я метнул взгляд на Морозова, на портфель.
— Ты на него не смотри. Приходи запросто. Хоть сегодня вечером. Хорошо?
— Если смогу.
— Сможешь, если постараешься. Буду ждать. Обещай, что придешь.
— Может быть.
— Нет, ты должен зайти. Обещай!
— О’кей. Приду.
Морозов подхватил упакованные сумки, портфель и вышел с Наташей на площадь. Она обернулась, сделала ручкой.
Я смотрел вслед. Ноги у Наташи длинные, походка стремительная. Она и.... Морозов. Дикая фантазия природы!
— Давно их знаешь? — спросил за моей спиной Никитин.
— Порядочно. Давно не виделись.
— Красивая женщина, — задумчиво произнес Никитин. — К такой с одним мороженым не подступишь. Портфель внимательно посмотрел?
Я кивнул, провожая взглядом пару. Как же я ее сразу не узнал? Ведь совсем не изменилась! Ни капельки! Все такая же. Ни морщинок у глаз, ни двойного подбородка. Как с рекламной обложки — бронзовый загар, огромные глаза. Знала, когда и кого выбирать, всегда... У барменов мошна туго набита.
— Ну, держись, — вернул меня на землю Никитин. — Косяком идут. Работаем быстро, внимательно, вежливо.
Я посмотрел на дорогу, ведущую в порт, увидел моряков, навьюченных свертками и коробками.
Еще час мы работали, как проклятые. Чемоданы, саквояжи, баулы, свертки, картонные коробки, шпагат, паспорта, извинения, хлопанье дверью... Из-за одной погани приходилось урывать у людей драгоценное время, портить им настроение.
Наконец поток иссяк.
Едва Никитин присел, как зазвонил телефон.
— Что? — переспросил Никитин, выслушав приказ. — Тут после повторного еле на ногах стоим...
Он с треском положил трубку.
— А чтоб тебе! На восемнадцатый посылает. Выдавать посольские машины.
Он надел фуражку, подошел к двери, кисло посмотрел на бушующую снаружи жару, набрал в грудь воздуха и... не смог выйти.
— Ты еще с четверть часа подежурь, а потом дуй ко мне на восемнадцатый.
Он вышел под солнце и бочком, почти бегом устремился в сторону причалов. Идти далеко. Я видел, как он старается держаться редких полос и островков тени, образуемых углами зданий, куском забора, кипой ящиков.
А у причалов на солнцепеке работали грузчики. Докеры.
Никитин еще не скрылся из виду, как из-за поворота в сторону проходной вышел невысокий парень. Лицо его лоснилось от пота, нежно-голубая безрукавка покрылась темными пятнами.
Я подобрался, сделал непроницаемое лицо, надел фуражку и, когда парень приблизился, жестом Никитина пригласил в комнатушку.
— Прошу!
Низкорослый, желтоволосый моряк резко остановился, уставился на меня блекло-голубыми глазами, сделал губы сердечком, по-бабьи пожал пухлыми плечами и вошел, задевая свертками о косяки. Я заметил, что держится он подчеркнуто манерно. Гм...
Кучерявый был вне себя. Надо же, чтоб проклятая таможня вытащила его «левое» золото, которое он с таким трудом приобрел на собственную соввалюту, с риском пронес на судно, трясясь от страха, спрятал на прогулочной палубе в ящике под скамьей, где хранились спасательные пояса. За «внеплановое» золото он рассчитывал получить приличную сумму. Сколько денег угробил, сколько нервов — и все напрасно! Дополнительный заработок должен был поставить внушительный восклицательный знак на его контрабандном поприще. Получив от Морозова причитающиеся «плановые» за «законные» монеты, сложив с имеющимися, приплюсовав «левые», Кучерявый намеревался уйти на заслуженный отдых. За время «работы» у него и зубы стали шататься, и седых волос изрядно прибавилось.
Он тащился к проходной, пузырясь от злости. Такой кусок вырвать из глотки! Передавить бы всех таможенников!
Когда незнакомый таможенник, остановил его и пригласил войти, Кучерявый готов был кусаться и царапаться.
— Ну, шо от меня надо? — зло спросил он, намеренно ломая язык. — Тамочки проверяли, ту-точки проверяют.
— Повторный досмотр. Пожалуйста, паспорт.
Саркастически хмыкая, Кучерявый двумя пальцами подал паспорт, бросил вещи на стол.
— Н-на! Ишши, ишши, таможня. Только в темпе! Меня муттер дома дожидается, а стоянка — всего ничего. У тебя ж нюх, нюх должен быть. «А нюх, как у собаки, а глаз, как у орла!..»
Я понял, почему у Кучерявого — так значилось в документе — воинственное настроение: от него разило спиртным.
— Дышите в сторону, моряк Кучерявый, — попросил я. — У меня закусывать нечем.
— За свои пью, — традиционно огрызнулся Кучерявый. — Шоб у тебя был нюх, ты б сразу понял, что у меня того, чего ищешь, нема. Мы этим не занимаемся. Мы ис-чо хочем плавать. Ты хоть скажи, чего шукаешь? — кривлялся Кучерявый. — Ась?
— Что ищем, то найдем, — заверил я. — Скоро будет ваш, с «Амура», контрабандист рассматривать небо в крупную клетку. Так что не унывай!
— Это как же вы его найдете? — осклабился Кучерявый. — По звездам?
— В кино ходишь? Телевизор смотришь? Ну, так должен знать. Есть эксперты...
Я сам не знал, будет ли проведена экспертиза, стоит ли говорить о таких вещах, но уж больно захотелось утереть нос разошедшемуся моряку. Еще больше хотелось прервать его разглагольствования. Нельзя. Я при исполнении, на мне форма. И еще — я понимал этого забулдыгу.
И Кучерявого, и других, подвергавшихся досмотру, понять несложно. Все сознают необходимость контроля при пересечении границы, но внутренне противятся ему. Да я сам, проходя досмотр в аэропорту, чувствовал себя неуютно под бдительным взглядом досматривавших. Казалось, в самом деле припрятано что-то недозволенное, начинал нервничать... А тут каждый раз при возвращении домой. У кого угодно нервы сдадут.
— Ш-шерлок Холмс! Таможня против Фантомаса! Люди в море девятый вал на грудь принимают, а тут их шманают почем зря.
— Хватит! — остановил я. — Стоянка два дня, а я отнял не больше десяти минут.
— Но-но! Это мое время, законное! Тамочки искали, туточки ищут. Хлебом не корми, дай людям настроение испортить.
Но Кучерявому не хотелось уходить просто так. Ему надо было сказать, объяснить... Он чувствовал себя почти пойманным и поставленным перед вереницей вопросов, на которые надо было отвечать немедленно.
— Прошу же! — показал я на открытые двери.
Виляя задом, Кучерявый наконец провел свое толстенькое тело, обросшее узлами и картонками, в дверь, дернулся и пробкой выскочил на раскаленную сковородку припортовой площади.
Он медленно одолевал ступеньки, ведущие в город, размышлял об услышанном. Уяснив характер надвигающейся опасности, затряс головой. Ничего себе! Будут эксперты снимать отпечатки пальцев или нет — полбеды. Молодой мог и насочинять. Но надо что-то предпринять. Что именно, Кучерявый не знал. В последнее время он привык во всем полагаться на Морозова. Надо навестить его и вместе все обсудить. Пусть тоже мозгами шевелит. Он в этом заинтересован не меньше. Но как рассказать о «левом» золоте? Прибьет, поди.
Обливаясь потом, тащился к троллейбусной остановке и мучался оттого, что сгинули, безвозвратно исчезли его денежки.
А начиналось так хорошо!
Он прекрасно понимал, что наносит ущерб государству, что поощряет спекулянтов и расхитителей, но верил, что все — до известной поры.
Бросит плавать, займется юриспруденцией или искусством и станет другим человеком. Можно, например, вращаться в киношных кругах. Очень даже прибыльное дело....
И вот на́ тебе! Такой просчет! Не послушал шефа, на свой страх и риск занялся самодеятельностью — и погорел. Ушли деньги. Кто возместит убытки? На ком отыграться?
Я закрыл двери на ключ и пошел к Никитину на восемнадцатый склад в таможенный отсек.
В прохладе гулкого помещения Никитин заканчивал оформление двух стелющихся по земле лимузинов. Шоферы, почти невидимые за дымчатыми стеклами, вывели машины наружу. Никитин подписал бумаги, опечатал отсек, не очень прислушиваясь к моим жалобам на подвыпившего моряка.
— Запомни: лишние эмоции — враг здоровья. Все чепуха. Вести досмотр надо так, чтобы на прощанье руку жали и спасибо говорили.
— Как? — удивился я. — Человеку лезть в чемодан, а он чтоб радовался?
— Именно! И попутно объяснять важность нашей работы, улыбаться. Ну, ничего, научишься.
Мимо нас неслышно, словно приведения, проплыли посольские машины. Они исчезли за портовыми строениями. В сутолоке, среди автокаров, сплетений железнодорожных путей, портальных кранов, грузчиков, черных бортов, запаха смолы, древесины, скрипа талей, криков «вира», «майна» они были пришельцами из фантастической жизни, где сверкают накрахмаленные манишки, заключаются сделки, льется шампанское... Кстати, вечером не забыть зайти к Наташе. Наташа, Наташа...
Морозов вдохновенно врал Ильяшенко о том, как таможня нашла и конфисковала всю партию золота. Убытки — поровну на всех.
— Нет, Юрочка, — покачал гривастой головой Ильяшенко. — Мне вернешь. Не я виноват, что вы там прошляпили. Это, как говорится, ваша печаль. И вообще... Мой совет: камбалой на дно, и замри. В рейс иди пустым. Выполнять все соцобязательства, чаевых не брать, гнать план. Да... Жаль золотишка. Такая партия!
Он уловил в уголках глаз Морозова легкую усмешку, резко спросил:
— Что ж в разные места не рассовал? Учу, учу!
— Да как-то так...
— А может, все-таки разделил? Смотри, Юрик! Мое — верни!
— Не верите — проверьте! — обиделся Морозов.
— Да уж придется. М-да... Посоветуюсь, как с тобой быть. В общем — камбалой на дно. И никакой самодеятельности. Мне не звони. Сам найду, если понадобишься.
И отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен.
Морозов был антипатичен Ильяшенко. В молодом наглеце его раздражало все — быстрая реакция, умение находить в людях слабые стороны, его круглая головка, насмешливое отношение к нему, крестьянскому сыну, пробившему путь наверх.
В кругу близких знакомых Ильяшенко любил вспоминать о своем крестьянском происхождении. Этими рассказами Ильяшенко как бы давал собеседнику понять, что все мы под богом ходим, что сегодня ты пан, а завтра — ничто, червь, так что не стоит зазнаваться и надо грести все и всех под себя.
Новенький «Москвич» Ильяшенко который год томил в гараже и только по воскресеньям, запершись, вытирал с корпуса пыль. Не ездил на машине, не умел и учиться не хотел, поскольку боялся завистливых глаз.
Были у него ковры, скатанные в рулоны, хрусталь в коробках, японская аппаратура в упаковке. Сам же пил и ел из ворованных общепитовских посудин, слушал радиоточку, ходил на работу в засаленном костюме и, терзаясь невозможностью жить широко на виду у всех, поколачивал законную супругу Алевтину, бывшую горничную третьеразрядной гостиницы, где они и сошлись.
И все же, как ни был ему ненавистен Мороз, Ильяшенко не мог обойтись без него — контрабандист поставлял товар, давал дельные советы относительно рынка сбыта, указывал, кого можно купить, с кого сколько содрать.
Еще он завидовал любовным похождениям Морозова и втайне восхищался ими. С Алевтиной у Ильяшенко были сложные отношения.
Однажды нагрянувшая ревизия изрядно потрепала ему нервы, но он сумел удержаться на посту, потому как у кривоногой Алевтины в нужный момент оказались задействованы нужные люди.
С того дня Ильяшенко реже поколачивал супругу, а порой и вовсе обходился тем, что подносил к ее одутловатому лицу кулак и, сверля конокрадским взглядом, втягивал узенькие губы.
Стало ясно, что раз куда-то хаживает вечерами, значит, так надо.
Она была нужна ему, как и Морозов.
И еще чуточку побаивался ее, так как знала и о накоплениях, о сладкой мечте его...
Была у него мечта, была...
Намеревался дожить до той поры, для чего усиленно питался медом и пыльцой, прополисом и маточным молочком.
Встреча получилась не такой, какой себе представлял.
После долгих лет с трудом совмещался образ той, полупридуманной, полузабытой, радостной, беспечной, с нынешней — спокойной, уверенной в себе.
Когда я пришел, Наташа прихорашивалась перед зеркалом.
— А я уж заждалась. Что так поздно?
Мне показалось, что она слегка досадует на мой визит.
— И так отпросился... Не вовремя? Куда-то собираешься?
— Да. Поедешь со мной, — объявила она, осматривая себя со всех сторон в зеркале. — Ничего?
— К кому едем?
— К Юре, — сказала и исчезла в небольшой «темной» комнатушке, где, как помнилось, хранились разные ненужные вещи, стоял большой комод.
— Не поеду. Думал, посидим, поболтаем... Не поеду!
— Поедешь! — фыркнула из-за занавески, чем-то шурша. — Тебе надо знакомиться с интересными людьми. А Юра парень интересный. Ты просто его плохо знаешь. Кажется, ты стихи сочинял, писателем хотел стать? Вот тебе и полезно будет.
— Художником, — поправил я. — Тебя любил рисовать.
— Ах, да, вспомнила. Карикатуры... Ну, все, готово.
Она вышла из-за занавески в вечернем платье и остановилась так близко, что я уловил тонкий запах дорогих духов, увидел в упор ее глаза, чувственные губы...
— Зачем ты врешь, что не узнал меня? — шепнула, быстро лизнув языком нижнюю губу. — Я никогда не могла тебя понять...
Она была так близко, что я чувствовал тепло ее тела.
— Быстренько поцелуй меня, Юрка! Старая любовь не ржавеет, правда?
Я осторожно поцеловал ее в щеку.
— Глупый! — порывисто обняла она меня. — Сильнее! Я ведь еще без помады. Ты что, все забыл? Ты же помнишь, помнишь?..
— ...Идем в гости, — хрипло сказал я, — а то уже никуда не пойдем.
Она отстранилась, внимательно посмотрела мне в лицо:
— У тебя кто-то есть? Впрочем... У нас у всех кто-то есть. Вопрос — тот ли, кто действительно нужен. Я помню, ты никогда не уходил с занятий один. Вечно кого-то провожал.
— Не будем ворошить... А как же... Морозов?
— Ну, как тебе сказать... Мне кажется, я его... уважаю. Может быть. Не знаю. Пошли, хватит болтать.
— Идем. Интересно, чем же он тебя покорил?
Мы вышли во двор. Жила Наташа в старом доме, террасы которого выходили во внутренний двор. На освещенном пространстве, под одинокой акацией, забивали вечного «козла». Слышалась перебранка женщин, у кого-то надрывался Челентано.
— Шумно у вас.
— Я не замечаю. Почти не бываю дома. То в рейсе, то в гостях.
Мы вышли на улицу.
— Рассказывай, с кем живешь, как живешь. Как родители?
— Старики прихварывают. А остальное по-старому.
Она взяла меня под руку.
Приятно идти летним вечером рука об руку с красивой, модно одетой женщиной, даже если она не твоя. Встречные заглядывались на нас, и я приосанился, старался выглядеть молодцом.
— Юр, а куда вы деваете отобранную контрабанду?
— Как — куда? — удивился неожиданному вопросу.
— Ну, что с ней делаете?
— Делимся. Каждому понемногу. Тому, кто нашел, и начальству — побольше.
Наташа недоверчиво посмотрела на меня:
— Тогда плохой из тебя таможенник. Даже завалященьких джинсов не заработал.
— Мне как-то все больше женское попадается. Лифчики, колготки, пеньюары... Смешная! Да государству сдаем!
— А потом куда? После государства?
— А тебе зачем?
— Пытаюсь тебя понять. Что за компот работать в таможне? Заработки, судя по твоему внешнему виду, не ахти особенные. Другой работы не нашел? Ты же в порту больше получал.
— Должен же кто-то эту работу делать. Не всем ведь плавать, — попытался я отшутиться, но Наташа не отставала.
— Не ври! Я помню. Ты хотел плавать, острова всякие рисовать.
— А зачем ты пошла? — старался я направить разговор в другое русло.
— Я? Заработать, посмотреть. Мне мой первый любовник, капитан, много рассказывал, вещи всякие дарил... Я уши развешу — и стараюсь... А вот в таможню я б ни за какие блага! Мне почему-то контрабандистов жалко.
— Жалко? Нынешний контрабандист, знаешь, какой? Вот, например...
Вовремя спохватился. Чуть не сболтнул.
Наташа отняла руку, подбежала к краю тротуара, остановила такси.
Едва подъехали к нужному дому, Наташа ловко сунула шоферу трешку, опередив меня.
— Зря заплатила, — упрекнул, когда входили в парадное. — Рубль и у меня нашелся бы.
— Я пригласила, значит, плачу я. А ты свои... придержи на леденцы.
Мы поднялись по широкой мраморной лестнице, и Наташа позвонила. Кнопка звонка была одна. Открыл Морозов.
— Кого я вижу! — возликовал он. — Входите, гости дорогие!
— Вот, еле затащила, — сказала Наташа, подталкивая меня и слегка пощипывая спину, потому что физиономия у меня была далеко не оживленной. — Юрочка немного устал после работы, поэтому такой хмурый. Предложи ему что-нибудь из своего, фирменного. Юрочка, не стесняйся, будь, как дома. Юрка! Тащи сюда свои адские смеси! Гулять будем!
— Момент!
Морозов исчез в глубине квартиры.
Наташа скрылась на кухне.
Я осмотрелся. Квартира огромнейшая — в свое время могла бы стать коммунальной. Воздух прохладный — видимо, установлен кондиционер. Потолки высокие, лепные. Неужели живет один?
Морозов вынырнул откуда-то, и я отметил, что на нем иной, отлично сшитый костюм кремового цвета, тонкого полотна рубашка, переливающиеся цветами радуги запонки. Принимая бокал, невольно посмотрел на себя в высоченное зеркало, стоящее в простенке, — пиджачок с коротковатыми рукавами, немодный галстук. Зато ростом выше и в плечах шире, «успокоил» себя.
— Что стоишь? Проходи, располагайся.
Он повел меня по широкому, длинному коридору в самую дальнюю комнату.
Обставлена комната была по-старинке — пузатый резной буфет, в застекленных рамах — картины, писанные маслом, огромный кожаный диван, тяжелые портьеры, мягкие кресла. И тут же, контрастом — «Шарп», коробки с кассетами, стопки пластинок в ярких конвертах, столик на колесах.
— Все никак не обживу свое логово. Старики в Крым перебрались, хозяйство оставили. Я кое-что подновил, но хочется нового, в современном стиле. Или — еще лучше — обставить каждую комнату в стиле разных эпох. Заработаю и возьмусь серьезно. Наташка! — крикнул Морозов. — Ты где?
— Салат готовлю.
— Ну, давай, давай, старайся.
Морозов доставал из буфета бутылки разных форм и размеров.
— Да, тезка, как говорит мой папаша, каждый человек похож на портного. Портной живет, живет и умирает. Так и человек — живет, живет и умирает. Я писателем хотел стать, а что вышло? Как говорит классик — «в баре разным б... подаю ананасовую воду»... Духовной жизни никакой! Все материальное имею, а душа горит, пищи требует.
— Женился бы, завел детей, не знал бы, где пару лишних копеек взять.
— У меня другие отношения с деньгами, — улыбнулся Морозов. — Да ты пей... Когда я захожу в магазин, на цену не смотрю. Только на вещь. Нравится — покупаю. Могу доставать любые вещи. Понятие «дефицит» для меня не существует. Но для кого все покупать?
— Понятно, — ответил я Морозову. — Две вещи тебя интересуют — любовь и денежные знаки. Все остальное — до самой... лампочки. Так?
— А пусть и так. Садись к столику.
Он с профессиональной ловкостью сбил коктейль, разлил по хрустальным бокалам.
— Собственное изобретение. Название тоже собственное — «Билли Бонс».
— А ты уверен, что твое? — спросил я, попробовав коктейль.
— Еще бы! У меня литературы по коктейлям — целая библиотека. И еще одна есть...
Морозов вынул из шкафа небольшую картонную коробку, положил ее на стол.
— Визитные карточки коллекционирую. Артисты, академики, бизнесмены... Нужные люди, то есть, «нужники»... А сейчас угощу тебя коктейлем «Джеймс Бонд». Специально для мужиков нашего возраста. Как обухом! Предупреждаю!
Вошла с подносом Наташа. Она расставила тарелки, разложила вилки.
— Юра, у тебя каких-нибудь красок для Юрика нет? Он рисует.
— Да не надо! — воскликнул я, но Морозов уже сорвался с места.
— Есть! Случайно, как в кустах рояль... Сейчас покажу.
— Да не надо!
— Тс-с, — положила Наташа руку на мой короткий рукав. — Пусть. У него всего много.
Морозов достал из шкафа, похожего на спальное купе, завернутый в подарочную бумагу массивный ящик.
— Держи! Лучшие краски в мире! Химия у немцев — будь здоров!
— Это точно, — согласился я. — Отец до сих пор кашляет.
— Опять хвастался, — недовольно заметила Наташа, убирая картонную коробку с визитными карточками. — Как ребенок!
— Юра, держи! На память от старого друга!
— Ну, что ты, не надо! — отпихивал я ящик, раздираемый желанием принять бесценный подарок и опасением подвоха. Что-то уж больно напористо он меня обхаживает. Друзьями никогда не были, Наташку он «увел»... Или это начинает развиваться «профессиональная» болезнь — подозревать всех и каждого?
— Обижаешь!
— Юрочка, бери, у него еще будет!
Я принял ящик и не удержался, чтобы не полюбоваться тюбиками, аккуратно уложенными в ячейки. Потрогал, отвинтил колпачок у одного, понюхал. Ох, краски! Потолок!
Морозов наполнял стаканы, накладывал еду, рассказывал анекдоты из жизни бармена. Внезапно раздался длинный требовательный звонок.
Морозов замер, подождал, потом слегка изменившись в лице, пошел открывать. Вернулся с... Кучерявым. Вот кого уж меньше всего я ожидал увидеть здесь. За его спиной Морозов корчил недовольные гримасы, разводил руками.
— А! Таможня! — икнул Кучерявый, делая ударение на последнем слоге. — И ты туточки? Спиваешься? А кто ж границу стерегеть, пока ты накачиваешься?
— Саша, перестань! Юра мой друг. Нечего выступать, — пытался остановить его Морозов.
— Значит, все мы — дружная семья? Юра! Гляди! Этот таможенник везде успевает. Шюстрый, как электровеник. Он у тебя Наташку отобьет. Ты ему палец в рот не ложи!
— Не клади, — поправил я. — В русском языке нет слова «ложить».
— Чего-о? — не понял Кучерявый. — Чего туточки раскомандывался?
— Я сказал — не клади!
Кучерявый выпучил глаза.
— А я вот возьму и положу!
Он резко сунул указательным пальцем мне в лицо. Еще б немного, и его неверная рука... Я легко отбил кисть. Кучерявый пошатнулся.
— Юра, если это тоже твой друг, — сказал я поднимаясь, — убери его в чулан. Пусть проспится.
— Вместе плаваем, — с неловкостью сказал Морозов. — Трезвый он ничего. Уймись же, сукин сын! — зашипел на Кучерявого.
— Он меня ударил! — ерепенился Кучерявый. — Имею право убить! На, бей! Обыскивай! Ты ж больше ничего не умеешь!
Он стал выворачивать карманы. Сцена получалась безобразнейшая, и надо было как-то прекратить ее.
— По-моему, тебя в детстве мало пороли, — заметил я.
— Может, ты хочешь исправить ошибку? — двинулся на меня Кучерявый. — Только тронь! У меня в милиции связь есть. А, боишься!
Становилось ясно, что вечер окончен. Пора надевать галоши. Я направился в прихожую, но Кучерявый не отставал.
— Мальчики, перестаньте!
— Юра, не обращай на него внимания, он пьян. Мерзавец! Принесло тебя!
Кучерявый вырывался из рук Морозова, визгливо кричал:
— Идем поговорим, если ты мужчина!
Поскольку я давно считал себя мужчиной, то остановился.
Наташа пыталась удержать нас, но уставший от перебранки Морозов остановил ее.
— Наташка, не лезь в мужские дела. Пусть разберутся. Сядь!
Спускаясь по лестнице, я корил себя за то, что согласился ехать к Морозову, что дал втянуть себя в идиотскую историю. Очень надо — после рабочего дня перевоспитывать алкоголиков! В голове шумело.
Если Кучерявый зацепит по физиономии, как завтра показаться с синяком на работе? Ну и коктейли!
— Идем, идем, — гундосил сзади Кучерявый. — Сейчас я тебя пристрою в хирургию на два месяца. Ни один слесарь не соберет. Формы на тебе нет, бить можно.
За гаражами Кучерявый стал в позу каратиста. Именно не в стойку, а в позу. Наверно, видел где-то в журнале или в кино.
— Не упади, — посоветовал я.
— Иди, иди сюда, — подбадривал он не то себя, не то меня. — Щас за все получишь!
Финт, средней силы удар, — и Кучерявый, скрючившись, рассматривал песчинки на земле. Я похлопал его по плечу.
— Эй, морфлот! Жив? Не притворяйся.
Держался настороже — черт знает этого подонка. Вскочит, ударит головой.
— Не в счет, — шепотом заявил Кучерявый. — Тут темно, я поскользнулся. Я тебя уважаю, таможня.
Он с трудом переводил дух.
— Драться, товарищ Кучерявый, надо уметь. А ты дерешься неграмотно.
— Да, вам, в таможне, хорошо. Вас приемчикам обучают.
— Нас учат только делу. Мы — от Министерства внешней торговли. Знать надо, чем страна живет и дышит. А то и за границей бываешь, а что такое таможня не знаешь.
Все-таки я тревожился. Больно долго сидит. Кучерявый пошевелился, и я ступил в сторону.
— Знаем, что такое таможня, — хмуро сказал Кучерявый, поднимаясь. Дышал он уже ровнее. — А ты ничего — ногами лежачего не бьешь. Только не трепись, что уделал меня. Я, понимаешь, всем говорю, что каратэ знаю. Меня за это уважают.
— Тренироваться надо.
— Я и тренируюсь самостоятельно. Так сказать, каратист-заочник. Наверно, поэтому меня все и бьют.
— Пить надо меньше.
— Ну, ты прямо, как наш первый. Тоже проповеди любишь читать. Ну, чего привязался? Вмазал — все! Слушай, а чего ты на меня на проходной взъелся? Что я тебе плохого сделал?
— Не тебя одного досматривали. Повторный был.
— Может, я могу чем помочь? Ты там насчет экспертизы говорил...
— Что-то знаешь? — насторожился я.
— Ты мне скажи, что узнать. С детства люблю приключения.
— Морфлот! — усмехнулся я. — Поиск контрабанды — моя работа. Моя!
— А ты обопрись на массы. Я — как раз масса.
— За плату?
— Живы, бродяги? Ищу вас, ищу. Не поубивали друг друга? Пошли в дом, разопьем мировую.
Морозов возник из темноты так неожиданно, будто все время находился неподалеку. В его голосе слышалось легкое разочарование.
— Беседа прошла в теплой и дружеской обстановке, шеф, — оживился Кучерявый. Он втянул живот и распрямил спину. — Выпить — я всегда готов.
Морозов обнял нас за плечи и повел к дому. Я шел, чувствовал его руку и думал, что здесь мне появляться незачем. Несмотря на радушие хозяина, чуял фальшь. Кучерявый попроще, но с дурью в голове. Иль то была рассчитанная хитрость? Словом, компания не для меня.
Для приличия посидел еще немного, забрал краски и убыл восвояси.
Шел по ночным улицам и думал, насколько проще обращаться с простыми людьми — с грузчиками, швартовщиками, с теми кто не выгадывает, не хитрит, не подличает.
Наступал вечер. Я шел по территории порта. На время пересменки жизнь на причалах замирает. Вот и сейчас не работали портальные краны, не носились, как угорелые, машины, стояла относительная тишина.
Впереди из-за штабеля ящиков вышла девушка в просторной брезентовой куртке, ярко-оранжевой косынке. Что-то знакомое почудилось в ее походке, и я ускорил шаг.
Юля оглянулась, узнала меня, обрадовалась.
— Это вы? — заулыбалась, как родному. — А я вам тогда даже спасибо не успела сказать.
— Ерунда. Ну как дела, Юлия... Юлия Константиновна? — спросил, дивясь тому, как она привлекательна. Или это отсвет оранжевой косынки делает лицо таким? Ну, ясно — оранжевое на фоне голубого моря. Весь секрет в удачном сочетании красок, не более.
— Работаю я тальманом, — старательно рассказывала Юля. — Сложного ничего нет, но грузчики уж больно ругаются. Такое говорят!
— А вы уши плотнее завязывайте.
— Какой там! Вы на смену заступаете? Все хотела вас разыскать, поблагодарить, да минутки свободной нет.
— Общежитие дали?
— Пока мест нет. Я у бабки одной устроилась. Она ничего, добрая, только сын у нее... Пристает. Хочу другую квартиру искать. Сейчас лето, трудно.
— М-да, — не мог я оторвать глаз от Юли. — Понимаю, почему он пристает.
— Не надо.
— Что — не надо?
— Вы, наверно, хотите комплимент сказать, а я не хочу.
— Тебе неприятно?
Юля пожала плечами.
— Как сказать... Когда от души и без всяких там... А когда просто так, да еще с намеком... Едешь на работу, а к тебе начинают приставать — «Девушка, вы кошелек уронили!» Очень оригинально!
— Слушай, Юля, — предложил я, — хочешь, поспрашиваю насчет квартиры? Определенного ничего не обещаю, но постараюсь. Как тебя разыскать в случае чего?
— Хотите зайти в гости? — обрадовалась Юля. — Педагогическая, пять. Спросите Семеночкину. Бабу Клаву.
— Запомню.
— Или ищите меня на втором районе. Обычно я там работаю.
— На визу подала?
— Еще нет. Документы должны прислать из дому. Справки, характеристики. Я и не знала, что все так сложно.
— Сложновато. Юль, а почему ты хочешь пойти плавать?
— Ведь говорила. Море нравится.
— Море с берега красивое. А шторм прихватит — всю душу вымотает.
— Ничего. Перетерплю. Мир посмотрю... А то старенькая стану, детьми обзаведусь и уже ничегошеньки не увижу. А вы разве не хотите мир посмотреть?
Я увидел, как от переезда в нашу сторону шагают Никитин и Кобец.
— Конечно, конечно. Ну, всего хорошего, — поспешил распрощаться. — Найду квартиру, сообщу.
Юля растерянно посмотрела на меня, не понимая причин поспешного бегства, и продолжила путь.
Я остановился подождать товарищей.
Все смотрели вслед удалявшейся Юле. В эту секунду оглянулась и она. Заметив, что ей уделяют внимание, поспешно отвернулась и ускорила шаг.
— Агентурную сеть налаживаешь?
— Просто знакомая.
— Для внеслужебных интересов? — заржал Кобец. — Ну, Хорунжий! То версии насчет монет придумывает, то на лету девчонок сшибает. Все успевает!
— Жениться, непременно жениться! — напуская на себя озабоченный вид, сказал Никитин.
— Он не женится. Он на танцы ходит, — поддержал игру Кобец.
— Не на танцы, а на спецмероприятия, — поправил я. — Между прочим, там такие симпатяги есть! И красивые, и умные, но почему-то не замужем, как ни странно.
— А потому, что такие, как ты, — сказал Никитин, — поматросят — и бросят.
— Да перестаньте! — урезонивал я. — Болтун — находка для контрабандиста.
Но Никитина и Кобца было трудно остановить.
— Выдвигаю предложение, — свирепо выпятив челюсть, сказал Кобец. — Взять с Юрки повышенное обязательство — до конца этого года подыскать невесту и официально зарегистрироваться.
— А если сам не найдет, мы ему подыщем, — обрадовался Никитин. — Дадим в «Вечорку» объявление.
— И тогда-то уж он не отвертится.
Я делал вид, что сержусь, но на самом деле было приятно, что ребята хоть в шутку стараются наладить мою жизнь.
Как Юля сказала? Педагогическая, пять?
Я стоял на трамвайной остановке, которая то переполнялась пассажирами, выходившими из вагонов, то пустела, когда очередная сцепка уходила. Спадал дневной зной. Небольшая площадь походила на карусель — машины, выезжавшие на нее, в любом месте должны были совершить хоть четверть круга, чтобы направиться дальше.
Сначала я старательно процеживал взглядом всех, кто выходил из трамваев, но, когда минутная стрелка моих стареньких часов далеко оставила за собой условленное время, расслабился, поняв, что она не придет.
И тут из трамвая выпорхнула она — в белом платье, с красными гладиолусами в руках. Шлейф внимания повис и на мне, едва Юля, раскрасневшаяся, чуть смущенная, подошла и протянула букет.
— Это за опоздание. Извини, не рассчитала время. Пришлось ездить к вокзалу.
— Спасибо, но... за что? — растерялся я. — У меня сегодня не день рождения.
На нас уставились зеваки, и я увел Юлю с остановки. Мы перешли улицу и направились в сторону моря.
— Даже не знаю, — не переставал поражаться. — За что такой подарок?
— Не догадываешься? — беззаботно улыбалась Юля. — Да просто так. Дарят же парни девушкам цветы. Вот я и подумала, что можно наоборот. Ничего в этом плохого нет. Можно взять тебя под руку?
— Валяй, — разрешил великодушно и тут же поправился: — С удовольствием.
Мы чинно шествовали рядом — Юля в белом платье и я с букетом. Ни дать, ни взять — жених и невеста.
— Может, сегодня праздник у тебя?
— Да нет никакого праздника! — громко рассмеялась Юля. — Ехала к тебе, было хорошее настроение, подумала, что надо отблагодарить и — махнула к вокзалу. Тебе никогда девушки не дарили цветы?
— Н-нет.
— Я первая! — захлопала в ладоши Юля.
Навстречу невыносимо любопытствующей чередой тащились загорелые, разморенные дневным пеклом пляжники. Они бесцеремонно осматривали нас с ног до головы, и я не знал, куда деваться от смущения.
— Чего же ты молчишь? Рассказывай, развлекай меня.
— Угу. Сейчас. Юля, — предложил я, вспоминая, сколько у меня в кошельке совзнаков, — тут неподалеку — маленький, уютный бар. Мороженое, шампанское... Рядом — парк и кинотеатр.
— В бар не хочу, в кино не хочу, хочу в парк.
Я бросил украдкой взгляд на загорелое, оживленное лицо Юли. Решительная девочка, ничего не скажешь. Сама — в парк!
— Только не думай, что я тебе навязываюсь, — посмотрела она мне в глаза. — Просто в этом городе ты для меня самый близкий человек.
— Да чего там, — засмущался. — Человек человеку... И свидание назначил я, а не ты... — Я запутался и не нашел ничего лучшего, чем промямлить: — Личной жизни — никакой! Работа, работы, работе...
— Ой, интересно! — сжала мне локоть Юля. — Расскажи!
— О, это есть большой секрет.
— Тебе помочь? Скажи. Я сделаю.
Посмотрел на нее внимательней. Очень симпатичная. И этот пушок над верхней губой. Поблизости никого не было, и Юля, наверно, не отвергла бы поцелуй. Что-то удержало меня.
— Да не надо. Сами управимся.
На краю небольшой поляны, под кленом, стояла лавка, сделанная из располовиненного ствола дерева. Мы уселись, предварительно сдув невидимую пыль.
— Идея! — воскликнул я. — Кажется, есть для тебя комната!
Мимо, по аллее, шурша гравием, проехала велосипедистка в шортиках. Бронзовые загорелые ноги равномерно крутили педали. Это была та самая Света, с которой я так поспешно расстался когда-то на краю обрыва.
И она узнала меня, даже притормозила, но, поняв, что может помешать, слегка улыбнулась и поехала дальше.
Я со вздохом обнял Юлю за плечи, и она сразу притихла, слегка привалилась ко мне, стала сосредоточенно рассматривать носки туфелек.
Я чувствовал ее напряженное ожидание. Еще раз вздохнул и легонько погладил по плечу.
— Что это ты меня, как папа? — хмыкнула она. — Хочешь, я тебе песню спою?
— Давай. Только не очень громко и с чувством.
Она запела. К счастью, тихо, старалась. Я слушал, терпел. Было приятно и как-то не по себе. Черт знает что! Отучился воспринимать искренность, что ли?
— Ну, как? — спросила, закончив.
— Приятно, — соврал. — Хорошо.
— Еще хочешь?
— На сегодня хватит.
Юля погрустнела.
Смеркалось. Вдали, на другом конце парка, в летнем кинотеатре начался первый сеанс, и бравурные звуки журнала «Новости дня» (за прошлый год) донеслись до нашего укромного уголка.
Я украдкой посмотрел на часы. Сейчас на танцах пятнадцатиминутный перерыв. Можно успеть.
— Ты устал? — спросила Юля. — Тогда... пошли домой?
Я поднялся первым.
— Цветы не забудь, — упавшим голосом напомнила она. — Правда, красивые?
Мне больше нравились фиалки, пришлось соврать еще раз:
— Очень.
Кажется, не поверила.
Я проводил Юлю до трамвайной остановки, помахал вслед рукой и поскакал на танцы. Букет сунул по дороге одной из бабуль, торгующей под гастрономом цветами и малосольными огурчиками.
Я сидел в комнате Наташи между столом и сервантом, прикидывал, как поизящней начать разговор о Юле.
Наташа разгуливала по комнате в легком халатике, щедро открывавшем стройные ноги, собирала на стол — доставала из серванта чашечки, вазочки, намеревалась поить чаем. Настраивая на легкомысленные эмоции, мурлыкал магнитофон.
Свет торшера был мягким, розовым. Комфорт и уют.
Доставая из серванта очередной предмет сервиза, Наташа прижалась ко мне бедром, и я, чтобы не мешать, отстранился. Она потеряла равновесие, плюхнулась мне на колени. Руки сами собой обняли ее.
— Ну! — поощрительно улыбнулась она. — Ну же!
Я неуверенно поцеловал в щеку.
— Только попробуй сказать, что разонравилась! Все вижу: «глазами, кажется, хотел бы всю он съесть»...
Я засмеялся и овладел собой.
— Наташ, я по делу.
— К красивой женщине по делу? Выкладывай.
— Есть маленькая просьба,
— Вот это уже лучше. Просьбу можно удовлетворить. Что же ты хочешь просить у меня? Если откажу, рассердишься?
Она ласково взъерошила мне волосы.
— Наташ, погоди... Понимаешь, есть девушка. Знакомая. Приехала издалека, устроилась на работу в порт, хочет плавать. Романтичная такая... Живет на квартире у старухи. А там один тип на нее виды имеет. В общем, не могла бы ты взять ее на время к себе, пока общежитие не дадут? Ты ведь сама говорила, что дома почти не бываешь.
— Юрка! — с упреком посмотрела на меня, отстраняясь. — Она — твоя любовница, и вам негде встречаться?
— Да нет же! Просто... Она скромная, хорошая, дитя, так сказать, природы... Смеется, правда, громковато. Хочется помочь ей. У нее, понимаешь, здесь никого нет.
— И ты взялся опекать ее?
— Я с ней даже не целовался. Не в том дело. Возьми ее к себе. Сейчас ведь курортный сезон, мест нет...
— Честное слово, ты ненормальный! — с обидой сказала Наташа и ущипнула меня за ухо.
Пересев к зеркалу, стала расчесывать волосы. А они были очень хороши — золотистые, густые. Наташа перехватила мой взгляд в зеркале, показала язык.
— Ну и дурак ты, Юрка! Ведь нравлюсь тебе. Что же ты сам себя мучишь? Нравлюсь? Скажи!
— Нравишься. А Морозов? Вы, кажется, собираетесь расписаться?
— Расписаться? Не знаю. Он молчит... Может, да, может, нет. Когда-то очень хотела. А теперь не знаю. Подумаю.
— Мне кажется, он тебя любит. А ты его?
— Любит, не любит... Нет, Юр, готовить обеды, бегать на базар, стирать белье... Это не для меня. Я еще хороша и хочу пожить в свое удовольствие. Не моя вина, что меня так воспитали. В меня въелась тяга к красивой жизни в хорошем смысле этого слова. Конечно, когда-то надо выходить замуж... Но хотелось бы попозже.
Я растерялся. Такую Наташу я не знал.
— Наташка! Да как же ты? Ты что? Если люди любят друг друга, им не надо расставаться. Верно? А вы с Юрой...
— Милый, одной любви мало. Для семейной жизни нужен достаток, уверенность в завтрашнем дне. А кто такой Морозов? Всего-навсего бармен. Сегодня бармен, а завтра кто? Ну, не додаст сдачу, ну, продаст «налево» пару ящиков шампанского...
Она спохватилась, взглянула на меня в зеркало. Я сделал вид, что не расслышал. Коммерческие подвиги Морозова меня не интересовали.
— Ты сколько зарабатываешь? — поспешила Наташа похоронить свою ошибку в новой теме.
— Да разве в деньгах счастье? — не удержался от соблазна попроповедничать. — Живут же люди...
— Мучаются, а не живут, когда денег не хватает. Хватит об этом, хватит! Она хороша?
— Обыкновенная.
Я вспомнил улыбку Юли. Обыкновенная? Вот сидит Наташа. Красивая, холеная. Что еще надо? Чего ищу? Для чего придумываю несуществующие препятствия, пытаюсь усложнить самое простое?
— Хорошо. Приводи. Денег с нее брать не буду. Пусть иногда убирает.
Я вскочил, подошел к Наташе, благодарно поцеловал куда-то под маленькое ушко. Она отстранила меня.
— Не подлизывайся. Странный ты, Юрка. Чай пить будем?
— До утра! — голосом заправского донжуана сказал хвастовски.
Наташа рассмеялась. Вот такой — смеющейся, без вывертов, без потребительской философии — и любил я ее когда-то.
Наташа, Наташа...
В легких сиреневых сумерках светлое пятно фургончика хорошо различалось на фоне черного борта «турка». Чем ближе я подходил к судну, тем больше деталей проступало в общей картине — вспыхнувший свет в иллюминаторе, застывшие фигурки часовых у швартовов, матрос, опорожнявший ведра в баки, привьюченные на корме.
Полчаса назад я заступил на дежурство. Тарасов, протирая очки, долго песочил меня за вчерашний случай. Подозревая, что с одного из наших сухогрузов станут сносить монеты, я надел спецовку, вооружился гаечным ключом, обломком водопроводной трубы и битых три часа просидел на пришвартованном неподалеку водолазном боте, делая вид, что занимаюсь ремонтом. Кобец, к несчастью, засек меня в столь странном облике и не преминул доложить начальству. Тарасов обозвал меня авантюристом и, видимо, желая выбить из следовательской колеи, отправил контролировать выгрузку грязного белья с «турка».
— И чтоб без фокусов, Хорунжий! — напомнил он. — Мы не «чека», а всего лишь таможня. Заруби себе на носу!
...Жилистый парень в расстегнутой до пояса выцветшей шелковой безрукавке, завидев меня, выскочил из фургончика.
— Начнем?
— А как же! Накладная есть?
— Чтоб ее да не было!
Он полез в кабину и из ящичка на приборной доске вынул сложенную вчетверо накладную.
— О! Чин чинарем!
Я проверил накладную, вернул шоферу.
— Грузи!
— Эй! — заорал шофер кому-то на судне, закрывавшему корпусом акваторию. — Бой! Майнай! Быстро!
Бледное лицо появилось у борта. Оно внимательно посмотрело на меня, на шофера, на пограничника у трапа и исчезло.
— Сейчас кинет, — сказал шофер, похлопывая себя по плоскому животу. — Они, нехристи, тоже спать на грязном не любят.
Я подошел к вопросительно глядевшему на нас пограничнику, стоявшему у трапа. Хоть на мне была форма, он заметно расслабился, когда я предъявил удостоверение и объяснил свою «почетную» миссию.
— Будем снимать белье. Грязное.
Часовой понимающе кивнул.
К нам дерганой, подпрыгивающей походкой подошел шофер.
— Задали под вечер работенку. А? Я уже хотел домой намылиться, а тут с «Инфлота» звонят, говорят, надо срочно белье забрать. Начальство говорит — дуй. Слышь, сигареткой не угостишь?
Пограничник, поколебавшись, вытащил из кармана «Приму».
Пальцы шофера, протянувшиеся к пачке, замерли в воздухе.
— О! — разочарованно протянул он. — А вражеских нет?
Пограничник отрицательно покачал головой и спрятал пачку.
— Непруха! — сокрушенно вздохнул шофер. — Ладно. Нашу курнем. Наша тоже ничего. По крайней мере, сразу тухнет, если не затягиваться. А с «вражеской» зазеваешься, уже сгорела.
Он достал из кармана грязных джинсов измятую пачку, выудил толстыми, серыми от въевшегося машинного масла пальцами сигарету, закурил.
— Эй! — крикнул неожиданно, задирая голову. — Бой! Кончай резину тянуть! Люди ждут! Шнель, доннерветтер твою муттер! Тайм из аут! Люди ждут!
Он прямо-таки не мог устоять на месте. Словно застоявшийся конь, перебирал ногами, шагал то в одну, то в другую сторону. При этом шевелил плечами, раскачивался.
— Мне тут старики грузчики рассказывали, что на этом самом причале Горький сачковал. Бригада, понимаешь, вкалывает, а он в холодке на мешках лежит, что-то на бумаге карябает...
Я заглянул в глаза шоферу, увидел покрасневшие белки.
— Слушай, — встревожился я, — ты что, того?..
— Кто — того? Я — того? А, это... Да стаканчик всего. Я ж рассказывал, что уже работу закончил. Ты не дрейфь! Мне ж всего пару кварталов ехать. Так что все у порядке, шеф!
Наш разговор был прерван окликом сверху:
— Э! Ю!
На фальшборте лежал огромный белый узел. Его придерживал крепкий, коротко стриженный черноголовый моряк с крупными чертами лица. Он знаками показал на узел.
— Давай, скидывай! — замахал руками шофер. — Времени нету!
Узел шлепнулся точно ему под ноги, взметнув пыль.
Шофер подхватил узел и потащил, кренясь набок. Открыл заднюю дверцу, швырнул поклажу в середину.
Хоть народу на причале было мало — грузчики заканчивали крепить у борта предохранительную сеть, поодаль стивидор что-то втолковывал бригадиру — ворошить на глазах у зрителей грязное белье я не желал. Поэтому, забравшись в темный кузов фургончика, склонился над узлом и кое-как пошарил в салфетках, наволочках, простынях.
Выбравшись наружу, стал наблюдать, как шофер снует между шлепающими с неба узлами и машиной.
Второй, третий, четвертый... На пятом темнело пятно.
Пятно как пятно. Мало ли пятен есть на белом свете! Это, на узле, было то ли от масла, то ли от краски.
Когда шофер пронес меченный узел мимо меня, странно при этом косясь, и зашвырнул его в дальний угол, к самому сиденью, я нырнул в кузов. Простыни, занавески, скатерти... Ничего лишнего, все в порядке.
Кузов фургончика не был отделен глухой перегородкой от кабины шофера, и в окошко дверцы я мог видеть и узлы, и шофера, тащившего к машине очередную поклажу, и пограничника, следившего за трапом, и грузчиков у борта. Нагнувшись пониже, увидел и матроса, стоявшего у борта. Меня он не замечал. Зато я отлично видел, как он, дождавшись, когда шофер забросит очередную ношу в машину и вернется назад, столкнул следующий узел и поднял на мгновение указательный палец. Я пробкой выскочил на свежий воздух. Везде на причалах включили фонари. Был тот час, когда вечер еще не стал ночью. Во влажном воздухе, насыщенном запахами моря, смолы, машинного масла, пиленой древесины, сахара-сырца, носились звуки работающего порта — лязг железа, гудение моторов, неясные восклицания грузчиков, короткие гудки маневровых тепловозов. Слева от меня, вплоть до поворота, образуемого причальной линией, тянулись складские площадки, загроможденные всякой всячиной. Справа, куда уходили грузчики и стивидор, до самого железнодорожного переезда были также расположены складские площадки, упиравшиеся в стоявший отдельно бетонный двухэтажный домик. Громада «турка», высоко вознесшегося над водой, осветилась — загорелись почти все иллюминаторы, вспыхнули фонари на палубах, на мачте.
Я быстрым, твердым шагом подошел к груде. При моем приближении узлы зачастили, образуя небольшой холм. Мне пришлось отступить, переждать. Я понял, что найти тот самый, над которым был поднят указующий перст, будет непросто.
— Не торопись! — остановил шофера.
— А чего? Чего не торопиться?
— Надо кое-что проверить.
— Шуруй, — легко согласился он. — Я перекурю. Только, друг, побыстрей. И так сверхурочно.
Он присел на откатившийся в сторону узел и с наслаждением закурил.
Мне захотелось согнать его и досмотреть именно этот узел, но сдержался. Ни этот, ни все остальные никуда не денутся.
Обошел вокруг груды, пытаясь определить, где т о т узел. Извлекши один, показавшийся наиболее подозрительным, хотел уж заставить шофера отнести его в фургончик, но мне помешали...
Пока кружил вокруг кучи, по трапу сошли два моряка. Они обменяли свои паспорта на пропуска у пограничника и направились к дороге, ведущей вдоль причалов к выходу из порта. Шли, перебрасываясь словами. Я мельком посмотрел на них, узнал одного — бледного. Они остановились неподалеку. Трах! — и крепкая зуботычина свалила к моим ногам бледного. Тут же он вскочил и, размахивая руками, бросился на противника, который, увернувшись, перепрыгнул через груду белья, толкнул шофера, обежал вокруг меня.
— Эй! — крикнул пограничник у трапа. — Прекратить!
Куда там! Моряки, словно спущенные с цепи, принялись гоняться друг за другом. Дрались с таким остервенением, с таким знанием дела, что я, опешив в первые секунды, понял — если не вмешаться, быть обоим в морге. Преследуя друг друга, моряки мелькали между мной, узлами, шофером, застывшим с потухшей сигаретой, фургончиком и часовым — глаз не поспевал.
— Стоп! — крикнул я. — Брэк!
Судейские окрики не действовали. Удары сыпались по-прежнему. Не все достигали цели, но уже один из драчунов размазывал кровь по подбородку, был оторван рукав рубашки у другого...
— Прекратить! — надрывался часовой. — Немедленно!
Самое время вызывать тревожную группу.
Я не знал, как остановить драку. Судя по искаженным яростью рожам, моряки сцепились серьезно. Судовые законы сурово карают беспорядки на борту, поэтому эти дождались, по всей видимости, увольнения на берег, чтобы свести счеты. Бледный так хватил приятеля в живот, что несчастный мелко засеменил на полусогнутых ногах, не удержался и свалился подле меня.
— Пропуска! — потребовал пограничник у тяжело дышавших моряков.
Присмиревшие, сообразившие, что драка в советском порту может дорого обойтись, моряки поспешили отдать пропуска, которые незамедлительно перекочевали в ящик. Паспорта пограничник сунул себе в нагрудный карман и аккуратно застегнул пуговичку.
— Стоять и не двигаться!
Лицо у него было очень серьезное, поэтому моряки поняли без перевода.
Моряки, стоявшие почти навытяжку, с беспокойством переговаривались. Я увидел отъезжающий фургончик.
— Стой! — крикнул я и с места бросился в карьер.
Шофер не слышал меня. Или не желал слышать. Фургончик продолжал катить вдоль причалов. Возле двухэтажного домика он должен был повернуть направо, миновать железнодорожный переезд и поехать в обратном направлении по дороге к воротам порта.
Его следовало перехватить. Я бросился через складские площадки — перепрыгивал бухты железных тросов, покрытых густой смазкой, нырял под металлоконструкциями, лавировал между гигантскими катушками многожильного кабеля и в конце концов благополучно выбрался к дороге.
Слева приближался фургончик. Я поднял руку.
Это было равносильно попытке остановить такси в праздничные дни.
Сгорбившийся за баранкой шофер даже не посмотрел в мою сторону, хотя прекрасно мог различить издалека одинокую до грусти фигуру.
Миг — и фургончик свернул к выезду из порта.
В глубине души я предчувствовал такое поведение шофера, поэтому очертя голову продолжил бег. Гнаться за любой машиной тяжело и глупо, но я бежал; злость от того, что меня околпачили, придавала силы.
Впереди — огромные, с отдельным въездом и выездом портовые ворота. К счастью, перед ними урчал моторами коротенький хвост машин, чьи алые стопсигналы светились в лиловых сумерках.
Я перешел на более равномерный темп. Впившись взглядом в белевший кузов остановившегося фургончика, стал отсчитывать вдохи-выдохи и сохранял под удивленными взглядами портовиков невозмутимость бегуна на длинные дистанции. Остановиться, плюнуть на все не позволяло ослиное упрямство. А может, профессиональная гордость? Как же! Меня, инспектора, обжулил какой-то шофер! Правда, моряки здорово помогли ему. Я злился на себя, на свое легкомыслие, на бессмысленное преследование, знал, что бежать не стоит — фургончик вот-вот умчится, но все же бежал.
Фургончик продвинулся на несколько метров. Еще. Еще.
Мне повезло — навстречу, через впускную половину ворот, отделенную небольшой каменной будкой от той, куда должен был выехать фургончик, въехал на мотороллере Мужчина.
Этого широкоплечего парня, работавшего охранником, прозвали так за мужественную внешность и неотразимо зеленые, с поволокой глаза. Когда-то он подвез меня от раздевалки до ворот порта. Как его зовут, забыл.
Я увидел, что фургончик подъезжает к охраннику.
— Сто-о-ой!
Глядя в мою сторону, охранник вернул документы.
Я изменил направление бега и уперся руками в резко затормозивший мотороллер.
— Сдурел? — испугался Мужчина. — Жить надоело?
— Разворачивайся!
Фургончик тронулся с места.
— Куда?
— Догнать надо! — закричал я.
— Кого?!. — недоуменно начал Мужчина, но я уже сидел у него за спиной и его же руками пытался повернуть руль.
— Упустим контрабандиста!
Фургончик выехал за ворота.
Мы разворачивались на дороге. Совсем рядом, исступленно ревя моторами, отчаянно сигналя, прошли КрАЗы. Я приблизил лицо к уху Мужчины, повторил:
— Контрабандист... в фургончике!
— О! Контрабанда! — непонятно почему обрадовался Мужчина. — В жизни не видел контрабанду.
Он хрустнул переключателем скоростей, и мы промчались мимо отшатнувшегося охранника, вынеслись на середину припортовой площади. Я увидел слева, на крутом подъеме, ведущем в центр города, далеко ушедший фургончик.
— Налево!
Мужчина свернул налево.
— Желтый фургончик! Газ!
Послушно прибавил. Однако, несмотря на страстное желание лететь птицей, истощенный хроническими ремонтами мотор на подъеме стал захлебываться, и мы не смогли развить нужную скорость.
— Жми!
— Я жму, он не жмет, — огрызнулся Мужчина. — А что там?
В самом деле, подумал я, что там везут? Может, и нет ничего?
— Контрабанда, — не очень уверенно ответил я. — Догоним, увидишь.
— Догоним!
Я почуял в Мужчине родственную душу и воспрянул духом.
Подъем становился пологим. Мы проскочили под каменным мостом, обогнали переполненный троллейбус и прибавили ход.
Фургончик свернул влево, хотя в этом месте ему надлежало свернуть вправо, к прачечному комбинату. Я возликовал.
— Жми!
Мужчина выжимал из мотороллера все и еще немного. Двухколесный ветеран кряхтел, скрипел, был готов рассыпаться. Я подумал, что если останемся целы, подарю Мужчине банку первосортного масла для его бензомоторного самоката. Еще немного и догоним!
— Чтоб выговор не влепили, — прокричал против ветра Мужчина, — справку напишешь?
— И печать поставлю!
Мужчина удовлетворенно мотнул головой и почти распластался на руле. У нас было две заботы — не выпустить из виду шустрый фургончик и вовремя проскакивать под светофорами.
Преследование по городу могло мне дорого обойтись. Если в порту у таможни есть определенные права, то за воротами... Единственное, что можно инкриминировать шоферу, — отъезд без разрешения. Если же в узлах не найдется ничего (например, золотых монет), придется сделать глубокий реверанс и отпустить шофера. А если он соврал, говоря о стаканчике? Может, боится, что сдам милиции, и у него отберут права? А может, разобрало его? Вдруг он хлебнул перед отправкой на «турка»? Сколько выпил стаканчиков? Если их было три, а то и пять?
Фургончик мчал по улице, ведущей в сторону аэропорта, ловко обходя машины и троллейбусы. Он не превышал дозволенной скорости, но мы не могли догнать его. Впрочем, пока и не отставали.
На одном из перекрестков по нашим спинам хлестнула очередь милицейского свистка. Мужчина инстинктивно сбросил газ и втянул голову в плечи.
— Жми! Жми!
— У тебя шлема нет! — крикнул он, бросая мотороллер вперед. — Догонят — дырку сделают!
— Объясним, в чем дело.
Я оглянулся и увидел, как постовой заводит колясочный мотоцикл, стоящий на обочине.
Фургончик свернул у железнодорожного переезда влево, и я забеспокоился. В лабиринте пригородного поселка он мог легко оторваться от нас.
Мужчина опять сбросил газ.
— Жми! — завопил я.
Шофер заметил погоню, бросил машину вправо, влево, на повороте не погасил скорость, едва не перевернулся...
Тут нам под колеса бросилась собачка-камикадзе, и, чтобы не отправить ее к праотцам, Мужчина резко вывернул руль.
Куст сирени жестко принял нас в свои деревянные объятия.
Проклиная и контрабандистов, и довольно тявкающую издали собачонку, гордящуюся исполненным долгом, Мужчина с моей помощью выдернул мотороллер из куста. После знакомства с местной флорой внешний вид машины резко ухудшился. Я тут же дал себе страшную клятву купить две банки краски. Мысленно, правда. Мужчина хладнокровно посмотрел на полосы, появившиеся на боку его «иноходца», порадовался тому, что нет идентичных на наших физиономиях, завел мотор. Мы помчались к повороту, за которым исчезли и преследуемый, и преследователи. Налево, вперед, назад...
— Ну, — спросил Мужчина, выключив мотор, — куда дальше?
— А черт его знает! — удрученно ответил я. — Наверно, его уже в ГАИ сволокли.
— В ГАИ или в порт поедем? — спросил Мужчина так, будто работал на такси, а я исполнял роль пассажира. — Мне все едино.
Я пообещал ему...
— Тогда можно кататься. А вдруг он где-то стоит, заховался от милиции? Тут заныкаться на раз можно.
— Если ты так считаешь...
— А чего? Я иногда сам во двор заскочу, за мусорный ящик «роллер» поставлю, а милиция мимо. Пока расчухаются, я уже назад.
— Поехали, поищем! — хлопнул я Мужчину по железному плечу. — Все равно ты на смену опоздал.
— Да, не предупредил... Плохо, — погрустнел он. — За такие дела... Ладно. Семь бед, один ответ. Едем!
Мы стали не спеша прочесывать улочки, сворачивать наугад то вправо, то влево. Как выяснилось, Мужчина знал этот район хорошо потому, что здесь жила его зазноба, которую он частенько навещал.
Так мы колесили минут десять.
В свете фары забелел кузов фургончика.
Мы остановились.
Поколебавшись, я шагнул к фургончику. В тесноте, наощупь, стал рыться в белье, надеясь, что мои прививки от абсолютно всех зараз. Тут моя рука наткнулась на какие-то шуршащие полиэтиленовые пакеты. Я схватил узел и вылез наружу.
Десятки пакетов с нейлоновыми платочками, простроченными люрексом. В каждом пакете, я знал, по тридцать штук.
Теперь в мозаику только что произошедших событий был вставлен последний камешек. Проверка, драка, бегство... Впрочем... Таможня, как известно, следствием не занимается. Моя версия подтвердилась наполовину — таким способом могут доставляться на берег монеты, но в данном случае это были платки.
В переулок, мигая фиолетовым маячком, въехала патрульная машина. За ней — «скорая».
Последовала длительная процедура осмотра, составления акта, опроса свидетелей. Мне пришлось съездить в милицию, где я и познакомился толком с Мужчиной.
Вернулся в таможню за полночь.
У двери дежурной комнаты остановился, прислушался. Всегда так делал, когда предчувствовал нахлобучку. Надо знать настроение начальства...
Никитин толково объяснял смене текущее международное положение, показывал на карте очаги происков империалистов, клеймил несмываемым позором их пособников. Я вошел на цыпочках.
— Ура герою таможни! — бросился ко мне Кобец.
— Как ты вышел на них?
Меня обступили, хлопали по плечу. Никитин снял карты, сунул за шкаф, протиснулся ко мне.
— Отстаньте от человека. Ему отдохнуть надо.
— Какой отдохнуть! — смеялся Кобец. — Передовики не отдыхают. На досмотр в семнадцатый склад! До утра!
— Где контрабанда? — деловито спросил Тарасов, с чувством тряся руку.
— В милиции. Говорят, «вещдок».
— Она наша! — безапелляционно отрубил Тарасов. — На какую сумму?
— Восемнадцать тысяч.
Меня усадили в единственное деревянное кресло, принесли сифон с водой, и я стал рассказывать внимательной аудитории о своем приключении. Спохватившись, попросил Тарасова написать справку Мужчине. То есть, Анатолию Бабченко.
— Сделаю. Как ты догадался, что в узле контрабанда?
— Думал, там золото, — признался нехотя. — «Турок» с ближневосточной линии.
Тарасов вздохнул, все рассмеялись, ну а Кобец не упустил момент:
— Ты, Юрка, на золоте точно чокнешься. Мы все вместе найти не можем, а ты...
— Ша! — остановил Никитин Кобца. — Не надо!
— Может, Хорунжий и прав, — задумчиво сказал Тарасов. — И золото выносят как-то по-особому. А «бесхозное» на «Амуре» было для отвода глаз, чтобы сбить с толку.
— Было бы у нас больше сведений, — сказал я, — было бы легче работать.
— Давайте, — предложил Никитин, — я съезжу в несколько морских таможен, узнаю, как у них обстоят дела. Расскажу о наших методах контроля, они мне о своих...
— Заодно и материал для диссертации соберешь, — подсказал кто-то.
Никитин вот уже второй год работал над темой «Использование криминалистики в борьбе с контрабандой». Кобец, соблазненный его примером, поговаривал об аспирантуре. Еще двое намеревались писать труды — один по психологии, второй — исторические, связанные с работой нашей таможни.
Кобец, желая блеснуть мыслью, не вытерпел, вмешался:
— Я недавно читал интересную работу американских психологов-криминалистов. Они утверждают, что психология следователя и преступника тождественны. Чем ближе по своему психическому складу следователь к преступнику, тем легче ему понять и обезвредить противника. Там приводятся примеры. Например, Вотрэн...
— Ты что! — возмутился я. — Выходит, что я?..
— Да подожди, дай закончить, — прервал в свою очередь меня Кобец.
— Почему ты так здорово сегодня сработал? Почему? — спросил Тарасов.
— Потому что он обладает ценным даром наблюдать и перевоплощаться. Тихо, тихо. Дайте сказать! Вчера я едва узнал его, когда он в спецовке разгуливал по катеру...
— И побежал на меня капать, — заключил я. — Хорош гусь!
— Потому что надо было идти принимать судно, а ты развел самодеятельность. Не об этом речь. Так вот... О чем это я? Да... Юрка умеет влезать в шкуру контрабандиста, представлять себя как бы на его месте...
— Говори, да не заговаривайся, — покраснел я. — Мелешь...
— ...Но при этом у него там, внутри, как у хорошего актера, горит сигнальный огонек, наш, так сказать, социалистический таможенный контроль, который освещает его действия, руководит ими. Кстати, не всегда согласованные с начальством, что приводит иногда с недоразумениям...
— Короче, — перебил Никитин. — Что ты хотел сказать?
— То, что Хорунжему больше подошла бы служба в милиции, а не у нас. Ну, еще в погранвойсках...
— Но-но, ты это брось! — обеспокоенно сказал Тарасов. — Ему и у нас неплохо. Не сбивай парня с толку. Завтра напишу ему представление, дадим премию...
Слова Кобца произвели впечатление. Обо мне как-то разом позабыли, начался спор, в котором каждый старался доказать свою точку зрения не столько с помощью изящных формулировок, сколько аргументируя примерами из жизни. А поскольку все были приняты в таможню не из детского сада, то вспомнить было что.
— Тихо! — прервал галдеж Тарасов, кладя телефонную трубку. — Тихо. Всем отдыхать. «Индианаполис» пойдут встречать Никитин и...
Я умоляюще посмотрел на него.
— Отдыхай!
Суровый мужик Тарасов. Быть ему большим начальником.
Арестованный на следующий день Ильяшенко не знал и знать не мог, что виновником разоблачения был какой-то практикант-таможенник Хорунжий.
Приняв решение приостановить ввоз золотых монет, Ильяшенко одновременно расширил закупку газовых платочков с люрексом. Занимающие мало места при транспортировке, пользующиеся спросом, они приносили приличную прибыль — скупаемые у иностранных моряков по трешке штука, в конце цепочки стоили шесть, а то и семь рублей.
Партия, обнаруженная в фургончике, была крупной — три тысячи штук. Половину намечалось реализовать на месте, половину отправить по верным каналам в Азию.
Ильяшенко намеревался понемногу отойти от дел, предоставив другим ворочать крупными суммами. Себе же он желал оговорить определенный процент за «научные» консультации.
Полуживой шофер рассказал в милиции все, что знал.
Для контрабандистов то была случайность, для таможни — закономерность.
Мозг, зараженный наживой, призывал все свои клетки, чтобы удовлетворить примитивные нужды хозяина. Ильяшенко хотелось большего, чем простая скупка хрусталя, ковров, драгоценностей. Он желал чувствовать себя превосходящим. Он жаждал восхищения. При этом не презирал, не мизантропствовал. Ему просто казалось, что он начинает мыслить другими категориями — почти неземными.
Как-то, пребывая в приподнятом расположении духа, в виде монаршей шутки дал Морозову подержать в руках ровно сто тысяч. При этом заглянул в глаза — так смотрит палач в расширяющиеся зрачки жертвы. Каково же было неприятное удивление миллионера, когда увидел, что взгляд начинающего жулика тверд и насмешлив.
Ильяшенко понял — он не одинок. При этом, правда, не знал, радоваться или печалиться. Видел перед собой выскочку, которому все доставалось слишком легко, завидовал, восхищался, сравнивал со своей крутой стезей...
Начинал свой сложный путь обогащения Ильяшенко давно.
Еще в школе воровал в раздевалке шапки, шарфики, чистил карманы. Лишь однажды был уличен в продаже ворованной вещи, но сумел выкрутиться, свалить вину на другого.
В институте, прикрываясь крестьянским происхождением, устроился слесарем в душевые общежития, чтобы сводить концы с концами. Сводил неплохо — все пять лет взимал мзду, отпирая душевые ночью для бескомнатных влюбленных. Тогда-то понял, что деньги можно делать на любой работе. Надо лишь пораскинуть мозгами.
Составив список наиболее «денежных» специальностей, запрятал подальше диплом института культуры, в котором значился клубным режиссером, стал работать дамским парикмахером, потом пробовал силы на бензоколонке, откуда едва не перекочевал в тюрьму, потом — мясником. Был вновь под следствием, отвертелся, потеряв, правда, все накопления.
Озлобился, стал пить, водить в свою трехкомнатную квартиру случайных женщин, которые вечно воровали у него по мелочам, затем, проснувшись однажды в загаженной комнате, решил — хватит. И поступил учеником на ювелирную фабрику, производившую «мечты и грезы» женщин. И мужчин.
Стал активистом, передовиком. Учитывая диплом, администрация вскоре назначила его бригадиром. Потом — мастером. Найдя прореху в делах начальника цеха, сумел устроить так, что того перевели черт знает куда.
На новом месте Ильяшенко поднял показатели и повысил дисциплину. При нем не стало опаздывающих на работу, а крючки на дверцах уборной были на месте. Его ставили в пример другим.
Не дожидаясь, когда все окончательно уверуют в его порядочность, стал действовать.
Зная технологию, как никто из его предшественников, провел первую операцию с чрезвычайной легкостью, что позволило купить «Москвич».
Внешне все оставалось по-прежнему — он витийствовал на собраниях, избирался членом и председателем всевозможных кружков и комиссий, поучал молодых, а в другой, закулисной, жизни был просто вором...
Если бы разверзлась палуба или клиенты перестали давать чаевые, Морозов удивился бы меньше. Но факт был налицо — Кучерявый не притрагивался к стакану с янтарным «Наполеоном».
— Завязал, — хмуро объяснил Кучерявый, сидя у иллюминатора на ящике консервированных ананасов. — Нельзя — мозги разжижаются...
Ни один, ни другой не обсуждали найденную в прошлом рейсе контрабанду. Более того — встречаясь в столовой или в коридоре, с натянутой улыбкой приветствовали друг друга и поспешно расходились, опасаясь остаться наедине.
И вот после захода в Латакию Кучерявый не выдержал, все же явился для выяснения отношений. Морозов чувствовал — компаньон что-то задумал. Он не стал корить за нарушение конспирации, молча поставил стакан, по пить Кучерявый не стал.
Это было плохим признаком.
Морозов немного побаивался «коллегу», от которого можно было ожидать и резких смен настроения, и приступов ярости. Он объяснял это влиянием алкоголя, дурной наследственности, неудовлетворенности, отгоняя надоедливую и простую мысль, что все кроется в несовершенной системе распределения доходов.
Он тихо радовался, обсчитывая «коллегу» самым бессовестным образом и, успокаивая себя, тут же придумывал оправдание — Кучерявому хватало на жизнь, а на большее он не наработал. Однако при всем этом понимал, что примитивный ум Кучерявого однажды дозреет, и напарник потребует своей доли полностью.
Пока, правда, этого не произошло.
— Что новенького? — бодро спросил он хмурого Кучерявого.
— То золото, на шлюпочной палубе — мое.
— Козе понятно.
— Тут ситуация намечается...
— Ну.
Кучерявый посмотрел на янтарную жидкость, отвернулся.
— Твой таможенник говорил, что все равно сыщут того, кто вез.
— Пугал. Пока ведь не нашли.
— Вот именно — пока. А у меня седых волос прибавилось. Тебе хорошо — у тебя везде свои люди... А я? Мне как быть?
— Сам виноват.
— Вот я и думаю...
— Думать иногда полезно, — поддакнул Морозов. — Было бы о чем.
Кучерявый посмотрел на свои руки, сжал их, шумно вздохнул, немного помолчал.
— Тут такое дело... Я сдуру все свои гроши́ ухнул на то мероприятие.
— Да ну? Так уж и все!
— Ну... Пару тысяч осталось. Но дело в том, что я хочу списываться. Я предупреждал. Устроюсь где-нибудь, пережду годик.
— Твое дело.
— Твое тоже, — с нажимом, зло сказал Кучерявый. — Я тебе о «рацпредложении» рассказал? Рассказал. Ты, я вижу, в этот рейс пустой пошел. Или сам все делаешь? В общем, ты мне должен...
— Да ну? И сколько же?
— Пятнадцать.
— Копеек?
— Тысяч. И брось хихикать!
Морозов расхохотался. Смеялся натужно, невесело, мозг сверлила мысль: схватить бутылку и — вдребезги о голову Кучерявого.
Наконец успокоился.
— Но почему пятнадцать, дружочек? Почему не три, не двадцать семь?
— Я все подсчитал.
Кучерявый вынул из кармана суперплоский миникалькулятор.
— Могу пересчитать в твоем присутствии.
Морозов молчал, обдумывал мучительную казнь Кучерявого.
— Считать?
— А если ничего не дам?
— Дашь!
По спокойному лицу Кучерявого Морозов понял, что у того все продумано основательно. Что делать с этой сволочью? Напоить недомерка, вывести на палубу, за ноги и... Не дастся. Самому на него донести? Ерунда! Купить? Пожалуй. За сколько? Сколько дать, чтоб он больше никогда не вякал?
— На берегу расплатимся, — сухо сказал Морозов. — Я с собой такие деньги не ношу. Расписку напишешь — берешь пятнадцать «кусков» за провоз золотых монет.
— Дулечки! — возмутился Кучерявый. — Ничего не писал и писать не буду.
— Напишешь, дружочек, напишешь. За твою расписку я тебе дам... ровно десять тысяч. В тот же день уедешь.
— Чего? Пят...
— Заткнись! А уедешь...
Морозов сказал, куда. Подальше.
На прощание не подали друг другу руки, не посмотрели в глаза.
Морозов надеялся, что у Кучерявого хватит ума понять — шантаж возможен до определенной суммы. После начинается полоса смерти.
Ровно через две недели после моего визита к Наташе «Амур» вновь появился в порту.
Белоснежный, с группкой оркестрантов, игравших в желтых рубашках танго на полубаке, он словно возвращался из мира вечного праздника, веселья, беззаботности, где отпуск — круглый год.
Вместе с теми, кто по долгу службы встречал судно, я стоял на причале. От друзей и родственников прибывавших нас отделяли переносные алюминиевые барьеры.
У кнехтов ждали швартовщики. Дядя Миша, мой старый знакомый, мускулистый, одетый в потертые штаны и новенькую оранжевую футболку с рекламой «Кока-колы», подошел, поздоровался, улыбнулся, продемонстрировав отличные зубы.
— Привет, дядя Миша, — пожал я крепкую сухую ладонь. — Как здоровье?
— Никакая зараза не берет. Если швартов не лопнет и башку не снесет, до ста проживу. А там — как получится.
Мелькнули в воздухе легости, засуетились швартовщики, выбирая канат и трос. Дядя Миша не шелохнулся, зорко наблюдал за действиями. Ему, ветерану, иной раз разрешалось «сачкануть».
Трап мягко скользнул вниз, опустился на причал. Тотчас на него ступила врач. Она поднималась, уже снизу начав спрашивать судового врача, ждавшего у борта:
— Больные есть? Крысы? Заразные болезни в портах захода?
— Все в порядке, все в полном порядке, — прихлопывая от нетерпения ладонью по фальшборту, отвечал молодой врач. Он улыбался кому-то в толпе, и по всему было видно, что с нетерпением ждет конца формальностей.
— И разве это врачи? — снисходительно смотрел на эскулапов дядя Миша. — Помню, мы до войны заходили у Сингапур...
Я знал, что дядя Миша, как большинство моряков, любит «травануть», но все же слушал — пока врачи не уладят свои дела, остается ждать.
— Так ото врач был! Все знал! Поднимается на борт, желтый, как с перепою. Очки, зубы! Сам, как этот кнехт, невысокий. Приказал всем повысовывать языки. Посмотрит на язык, оттянет веко и — как по энциклопедии. У этого, говорит, запущенный насморк, на берег не пускать. У этого — язва... Не, раньше народ толковей был, серьезней. Раньше лучше было...
— Сахар слаже, — подхватил я, — вода мокрее, а пожары — не потушишь!
— Можно подниматься, — махнула рукой врач.
Мы гуськом поднялись по трапу. Пограничники, как обычно, впереди, остальные за ними. Пограничники сразу перекрыли вход и хоть только что стояли рядом, стали проверять у нас пропуска.
Я стоял за Никитиным. Сверху было видно, как дядя Миша собирает тонкий линь. Баламутный старик. Почти всегда встречает «Амур». А нет ли случайных золотых монет в этой легости? Занятная мысль, занятная...
По переходам вошли в музсалон. Здесь уже ждали сопровождающие — в основном молодые женщины. Мы разместились в одном углу за столиками, пограничники в другом. Минут пятнадцать занимались документами, потом стали расходиться по судну.
— А ты, Юра, — сказал Никитин, — проверь киоски, бары и судовую кассу. Ну и накладные посмотри, нет ли чего лишнего.
— Да в этих киосках и барах всего столько, что месяца не хватит на инвентаризацию.
— Не ной. Вон твой сопровождающий, — кивнул Никитин на скромно стоявшего в сторонке Морозова. — Кажется, знакомый?
Шепотом добавил:
— Никаких «Боржоми», сигарет...
— Напьюсь из крана, не курю с детства, — так же шепотом ответил я.
Мы с Морозовым вышли в коридор, и там он, приветливо улыбнувшись, протянул руку.
— Здравствуй, дружочек! Как дела? Что новенького на границе?
— Броня крепка, — ответил я дежурной шуткой.
Мы обменялись еще несколькими ничего не значащими фразами и принялись за дело.
...В баре я проверил кассу Морозова — пересчитал доллары, франки, марки, долго считал товары.
— Слушай, тезка, — взял меня Морозов под локоток, — у меня к тебе дельце.
— Какое? — насторожился я.
— Наташка идет в отпуск. Побудет на берегу. Так вот... У нас с ней серьезно. Я догадываюсь, у вас была... была... Гм... Ну, привязанность. Я ей тоже не мальчиком достался.
Я поморщился.
— К ней, понимаешь, многие вяжутся, даже свадьбу обещают. Женщина она красивая. Ты к ней заходи, если уж сильно хочется, но... В общем, ты меня понял?
— Не волнуйся, — успокоил я Морозова. — Я тебе не соперник. Плавай спокойно.
Морозов расцвел и крепко пожал мне руку.
Наконец я сообразил, откуда у Морозова такое расположение ко мне — опасался за Наташу. Потому и краски всучил.
Будь здоров!
После досмотра я вернулся в музсалон.
Морозов поставил на стол новенький «Панасоник», вынул батареи, вложил вместо них новые. Внешне они ничем не отличались от извлеченных. Затем подсоединил небольшую, мощную гонконговскую батарею к пайке питания. Нажал на клавишу воспроизведения. Магнитофон включился, полилась музыка.
Морозов собрал вещи, взял «Панасоник», пошел к Наташе.
— О! — удивилась она. — Новое музыкальное ведро? Зачем?
— Это, Натуля, тебе. Ты жаловалась на невнимание. Так сказать, предсвадебный подарок в качестве подхалимажа. Целуй скорее!
— Спасибо, Юр, — чмокнула она его в щеку. — Но у меня есть «Тошиба».
— Будет еще один. Для туалета. Твой — стерео, этот — с памятью и программой. Не нравится?
— Нравится, нравится. Ох, тяжелый. Сколько дал? Когда купил?
— Ерунда. Сущие пустяки. А тяжелый оттого, что пайка покрыта спецсоставом. Для тропического и влажного климата. Ну, ты готова?
— Я-то готова, но обещала девочкам накрыть за них столы. Пойдем часа через два.
Морозов подумал и согласился. Если на проходной вновь «шманают», то через два часа таможенники или устанут, или вообще снимут пост.
После досмотра «Амура» Тарасов направил нас помогать пассажирской группе в досмотровом зале. Работали напряженно — туристов было более пятисот, то есть в среднем на каждого инспектора приходилось до тридцать-пятьдесят человек.
В самом начале моей таможенной практики я в основном заботился о том, чтобы не напутать в бумагах, в нужном месте пристукнуть печатью, расписаться, где следует, пропустить то, что положено. А о том, чтобы отыскать спрятанное в тысячах вещей, будто нарочно созданных для сокрытия контрабанды, мало надеялся.
С каждым днем у меня все больше развивалась интуиция. Постепенно наловчился угадывать контрабандистов. От входной двери, вернее от проема в стеклянной стене, закрытой зеленым пластмассовым жалюзи, в мою сторону направлялся очередной путешественник, а я уже следил за его походкой, глазами, движениями рук, затем, во время разговора — за интонациями, ответами, реакцией на неожиданные вопросы и, таким образом, экономил драгоценные минуты, не перекладывал с места на место вещи, не прощупывал, не ворошил. Техника техникой, но главное — личный контакт. Стоило недолго побеседовать, узнать, что из себя представляет человек, заглянуть в глаза — и можно было прогнозировать. Правда, порой попадались изумительные артисты или я просто ошибался, принимая волнение, вполне понятное у человека, отправляющегося за кордон и проходящего контроль, за страх быть пойманным с поличным.
Здание морвокзала выстроено на славу, но кондиционеры устанавливали не иначе, как в конце квартала. За стеклянными стенами полыхала июльская жара, и в досмотровом зале вместо желанной прохлады было душно. Кроме того, сверху, из ресторана, просачивались запахи кухни. Чтобы немного освежиться, я в перерыве между пассажирами выскакивал на несколько секунд из зала и усиленно дышал запахами водорослей, смолы, нагретого асфальта. Насмотревшись на пришвартованный «Амур», помечтав о кружке холодного пива, возвращался за столик.
Легкий гул голосов, шарканье ног, чемоданы, тележки, носильщики в форменных фуражках делали досмотровый зал похожим на багажное отделение. Вдоль широкого прохода стояли высокие столики, за которыми работали инспектора. Из-за того, что жалюзи не пропускали дневной свет, зал был освещен мертвенным светом неоновых ламп.
Раскрыв паспорта, я посмотрел на багаж, на его владельцев.
Передо мной стояли — худой, наголо остриженный турок, мнущий в руке кепку, его маленькая, полная, грустная жена и сын лет десяти, как и отец, коротко остриженный. Мальчик украдкой посматривал на меня из-подо лба и тотчас опускал глаза. Глядел затравленно, видно, боялся моей формы, боялся того, что и отец, и мать ждут моих слов, что они все вдруг оказались зависимы от волн незнакомого человека.
— По-русски понимаете? — спросил я турка.
Он поспешно закивал, словно кто-то невидимый стал толкать сзади в затылок.
— В декларации значится, что вы должны указать, есть ли у вас валюта, золото, серебро, драгоценные камни или вещи, принадлежащие третьим лицам. Вы везде проставили по-русски «нет». Значит, все ясно?
— Да.
— Хорошо. Только вы забыли поставить подпись. Прошу!
— Да-да, — засуетился турок.
Он сунул кепку в карман пиджака, извлек из внутреннего кармана шариковый карандаш и, придерживая левой скрюченной рукой листок таможенной декларации, стал вписывать корявыми буквами свою фамилию.
Я подмигнул мальчишке. Он отвернулся.
— Кем вы там работали?
— Сторож. Очень бедный. Плохо жить. Хочу здесь жить.
Я смотрел на них, невысоких, каких-то помятых. ехавших, вероятно, четвертым классом, и не мог понять, что мне в этой картинке не нравится. Есть такие картинки, на которых что-то нарисовано неверно. Предлагается отыскать ошибку художника. Я пока не мог найти ничего.
За спиной турка бесшумно вырос Никитин. При своем росте и телосложении он двигался мягко, как кошка. Работая на «пассажирах», он не отдыхал в перерывах у своего столика, а подходил ко мне, помогал, подсказывал. И все не спеша, без лишних слов и жестов. Я присматривался к манере его работы, старался подражать. В напряженные дни, когда пассажиры густыми потоками пересекали границу в обоих направлениях и суда безостановочно сменялись у причалов, только такое спокойствие и выдержка могли помочь выдержать колоссальную нагрузку. В некоторые дни на каждого из нас приходилось до сотни человек. Скажи каждому только «здравствуйте» и «до свидания» — и то устанешь.
Став к туркам спиной, для чего ему пришлось обойти стол и приблизиться ко мне, Никитин негромко спросил:
— Беседуешь?
— Начал.
— Ну и как?
— Посмотрим.
Никитин уловил недовольные нотки в моем голосе и деликатно удалился. Понял, что я сам могу работать. Не первый день!
Я попросил турка открыть один из многочисленных чемоданов, стал просматривать его содержимое, продолжая задавать вопросы: откуда, с какой целью приехал, к кому, на какой срок. Много, конечно, не узнаешь из этой схемы, но общее мнение составить можно.
— Так куда едете? — спрашивал я, наблюдая за руками, остававшимися в поле зрения. Руки и ноги — вот что выдает людей. Лицо может остаться предельно бесстрастным, руки и ноги — нет. Если не покроются ладони испариной, то, как минимум, пальцем шевельнет. Или коленкой дрыгнет. Вон турок не выпускает из руки кепочку, вытирает ею ладони, а цена той кепочке мизерная. Забудешь — обрадуешься, что новую покупать придется.
— Мы ехать Казахстан. Там много наших живет. Тепло.
— Ого! В Казахстан! Как же вы в такую даль снарядились без копейки денег? Этого вам на трамвай не хватит, — кивнул я па тоненькую пачку грязно-желтых, похожих на использованные салфетки, драхм. Мягкие, словно из марли. Самые бациллоносные, согласно статистике ЮНЕСКО. — Далеко ведь. И багаж... Как же без денег-то?
Турок жалостливо сморщил иссушенное болезнями и возрастом лицо, завертел птичьей головкой, сказал что-то встревожившейся жене, погладил по голове сына. Все трое смотрели на меня, силясь понять, к чему клоню.
— Так нет больше денег?
— Нет. Нам деньги давать здесь один хороший человек. Я ему потом отдавать.
— Взаймы? Под проценты? Знакомый? Давно его знаете? Уже бывали в Советском Союзе?
Спрашивал, выкладывал на один из двух низеньких столиков блоки сигарет. Ишь, набрали. На продажу, что ли? Что ж он молчит? Придумывает ответ?
Распаковал один из блоков, вынул верхнюю пачку, открыл ее, вытряхнул сигареты на ладонь. Обыкновенное курево. Хорошо пахнет. Вообще-то в последнее время в сигареты прячут редко, но на всякий случай...
— На тыбе, — зашептал турок, придвигаясь поближе. — Моя не жалко. Подарок. Куры.
— Товарищ, — грустно сказал я. — Мы ж не в Турции.
Давным-давно надоело возмущаться жалкими попытками купить инспектора таможни «на корню». То деньги суют, то перстни, то коньяком рвутся угостить. А турок? Из добрых чувств или по злому умыслу?
Турок, неверно расценив молчание, полез в чемодан. Так и есть. «Метакса». Ну-ну, дальше что?
— Коньяк, — уже по-свойски подмигнул турок. — Бери. Тыбе.
— Ну, что вы, — «застеснялся» я. — Такой дорогой подарок.
— Бери, бери, — поддакнула жена.
И она, оказывается, говорит по-русски. А сын?
Мальчик сидел на одном из чемоданов, тупо рассматривал пол. Заболел малый, что ли? Вид у него какой-то невеселый. Если они так суетятся, дело нечисто. Может, все же, просто люди душевные?
— Золота нет? — влепил я вопросик, следя за лицом турка. — Или долларов?
Турок испуганно отшатнулся и с укором посмотрел на меня, словно я сказал какую-то скабрезность.
— Зачем так говоришь? Нет золото. Мы бедный. Очень бедный.
Подошел Никитин. Соскучился! Сейчас начнет советы давать.
— Как тут?
Никитин внимательно посмотрел на открытый чемодан.
— Да так... Сигареты предлагают. Коньяком угощает. Бедный человек, — проинформировал я вполголоса.
— Его улыбку рассмотрел?
— Ага... Бедный, а на золотые коронки наскреб. Чемоданы японские, фирменные. То, что они в рванье, ничего не значит.
Из-за плеча Никитина видел — турок тоже совещается с женой. Тайм-аут. Совещается или просто недоумевает, почему его так долго маринуют в духоте досмотрового зала? Мальчик хотел подняться, турок удержал его. Заболел малый?.. Вон как голову опустил. Уши торчат, шея тонкая.
— Больше надоедать не буду, сам решай. Учти, кроме пассажиров, надо Кобца подменить на проходной.
Так. Посмотреть весь багаж не удастся. Вон сколько всего — целая баррикада. Ну, а если пораскинуть мозгами? Взятка, кепка, японские чемоданы, суетливые жесты, мальчик, который сиднем сидит, и встать ему не позволяют, золотые коронки, шушуканье, деньги взаймы — прямо сборник народных примет получается. Разгадка — на последней страничке этой начинающейся истории, то есть, в конце коридора, где находится служебная комната...
Я подумал, что вот так постепенно во мне может появиться жестокость. Или бездушие. Люди беззащитны пред лицом моих полномочий. Так что же? Отпустить их?
— Знаете что, — задумчиво сказал турку, — пойдемте-ка со мной для более подробной беседы. Нет-нет, вы побудьте здесь, — остановил я жену турка. — И мальчик пусть побудет с вами.
Турок изменился в лице, зачем-то застегнул пиджак на все пуговицы, положил кепку на один из чемоданов.
— Кепочку не забудьте.
Ишь, забывчивый какой! То из рук не выпускал, то все бросает... Скучно с такими контрабандистами!
Я сгреб со стола паспорта, декларацию, драхмы и повел турка в служебную комнату, кивнув на ходу инспектору карантина и Никитину. Они пошли за нами.
В досмотровой комнате положил на стол «Акт о проведении личного досмотра».
Турок прочитал, глухо сказал:
— Ничего нет. Я ехать Казахстан. Мы бедный.
В комнате воцарилась тишина. Я невольно смутился. В самом деле — чего пристаю к незнакомому человеку? Сторож с покалеченной рукой насобирал деньжат на дорогу, прихватил жену, сына, а я извожу его вопросами. Нехорошо получается!
— Дайте вашу кепочку, — попросил Никитин.
Турок сидел несколько секунд, не шелохнувшись, затем отдал кепку.
Так и есть. Под внутренней складкой пальцы Никитина нащупали сложенные вдоль купюры. На стол легли американские доллары. Немного. Всего шестнадцать. Но и то неплохо. Значит, интуиция меня не подвела.
Но почему у бумажек такой странный вид?
— Это старые доллары, — пояснил Никитин. — Видишь, они шире и длиннее тех, что в ходу. И цвет у них немного другой.
Все знает Никитин! Эталон таможенника!
— Как их оценивать? По какому курсу?
— Не спеши. Может, еще кое-что есть.
Ну Никитин! Знает, когда вылить ушат холодной воды.
И впрямь я уж хотел на радостях оформить протокол и вернуться на рабочее место, имея на боевом счету очередную победу. А он меня носом макнул — мол, молодой, не спеши. Но где искать это «кое-что»? В каком месте?
Турок, сгорбившись, утирал кулаком глаза. Этого еще не хватало!
Как ему втолковать, что у нас другие законы, что не ценности его нам нужны, а знание того, что, когда и кем провозится через границу.
— Есть еще что-то припрятанное?
— Нет. Ничего нет.
Никитин взял со стола акт и вышел. Получение разрешения на производство личного досмотра отняло немного времени. Теперь мы брались за турка всерьез.
— Снимите туфли, — попросил я. — Да, да, туфли.
Туфли для контрабандиста — старый и самый ненадежный тайник. Если хотят что-то спрятать, обязательно заколачивают в каблуки или подметки.
Турок нехотя, долго стаскивал туфли. Поставил их рядышком, поджал ноги, как дите малое, скукожился.
С виду туфли как туфли. Не очень дорогие, на толстой подметке. Одна деталь отличает их от серийных, обычных — архитяжелые. Приблизительно на полкилограмма тяжелей, без весов чувствуется. В таких месяц походишь — чемпионом по бегу станешь. Господи, когда же они перестанут прятать в обувь? Книг не читают, что ли?
Я посмотрел на Никитина, отдал туфли. Он взвесил в руке.
— Что в туфлях?
Турок молчал. Сидел, нахохлившись, как загипнотизированный. Плакать не порывался, слезы не демонстрировал, о бедности не заикался.
Я встал и из чемоданчика в углу взял плоскогубцы, стамеску, клещи. Расстелил на столе газету, примерился, ухватил клещами край подметки. Ручная работа! Просмоленная, навощенная дратва... Поднатужился. Заскрипела кожа, затрещала дратва, столбиком взвилась пыль. Еще рывок, и тускло блеснуло золото. Моя версия частично подтверждалась — «Амур» был «почтовым ящиком». Никитин тоже сиял — доказал, что пассажиры замешаны. Интересно, кому принадлежит золото, аккуратно вклеенное с внутренней стороны подошвы? Отковыривал стамеской монеты и следил, чтобы они, падая с мелодичным звоном на стол, не откатывались далеко. Карантининспектор завис над моим плечом.
— Ваше? — показал я «нищему» турку стамеской на золотой холмик.
Он отрицательно качнул головой. Наверно, сейчас поспешно сочинял сказку про белого бычка...
Никитин хмыкнул.
Я сложил монеты столбцами по десять штук в каждом, взял бланки, копирку, скрепки. Так... Не перепутать бы... Потом опять писать и писать... Сколько всего? Семьдесят девять штук. Учитывая ухищренное сокрытие... Статья сто вторая... Передать...
— Значит, монеты не ваши? — повторил я вопрос. — Я не я, лошадь не моя, я не извозчик. Интересно получается. Сознавайтесь! Деваться некуда, — кивнул я на золото.
— Нет лошадь. Мы бедный. Очень бедный! Я пересчитал еще раз собранные «по бедности» монеты, удивился.
— Семьдесят девять. Странный счет.
Мы обыскали всю комнату, разодрали окончательно туфли на микроскопические кусочки, но восьмидесятой не нашли.
— Сколько было монет? — спросил я «бедняка».
— Вос... — начал он и тут же поправился. — Семьдесят и девять.
Проговорился-таки «бедняк».
— Так восемьдесят или семьдесят девять?
Турок не отвечал.
Я оставил Никитина с турком и карантининспектором в комнате, вышел в зал. Жена турка с беспокойством смотрела на меня, а мальчик продолжал сидеть на чемодане, как было велено, не решался поднять глаза.
— Мальчик, — тронул я его за плечо. — Дай-ка дядя возьмет этот чемоданчик.
Мальчик посмотрел на меня, на мать. Она что-то сказала ему на своем языке. Он встал.
— А вы приготовьте мужу другие туфли, — показал я на ноги. — Обувь. Понимаете?
Мой жест и слова заставили ее болезненно поморщиться. Знала, о чем идет речь.
Я выложил из чемодана пожитки и сразу обратил внимание на толстую планку, идущую по внутреннему периметру. Ни следов переклейки, ни царапинки.
Проверив чемодан на «агрегате», я внес его в досмотровую комнату. Чемодан проверять сложнее. Это не туфли, металлоискателем не проверишь. Тут можно и ошибиться — уголки железные, укрепляющие прокладки. Ловко Никитин навострился орудовать аппаратурой — золото в туфлях взял — не пикнуло. Только я да он поняли, в чем дело.
Турок чуть со стола не свалился, увидев, что я принес.
— Ваш?
— Мой, — чуть слышно ответил он.
Ну вот. Уже хоть что-то его.
Чемодан был красивый, японского производства, с удобной ручкой, оклеенный изнутри голубой бумагой. Прямо жаль портить такую вещь! Но извлечь монеты как-то надо! Да и нам все равно, в каком виде попадает место сокрытия на спецсклад. Полюбовавшись сам, дав другим полюбоваться качеством изделия, решительно поддел стамеской планку. Бумага лопнула, и с внутренней стороны деревянной планки показались круглые ячейки, в которые были намертво всажены монеты. Я ломал планку, крошил дерево, — выколачивал монеты, давал казне доход, а карантинный инспектор завис надо мной.
— С ума сойти можно! — шептал он. — Столько золота! Зачем человеку столько золота?
Турок не ввязывался в философский диспут.
Монеты сыпались одна за другой, и скоро на столе выросла внушительная горка. Надо было во что-то складывать их. Я осмотрелся, снял с полки запыленный стеклянный кувшин. Четыреста пятьдесят монет заполнили его до половины.
— Чемодан ваш. А золото? — спросил я турка. — Ваше?
— Я сказать, — решился он. — Это золото не мой. Туфли золото — мой. Чемодан золото — не мой.
— Как же так? Интересно.
— Чемодан мой. Вещи чемодан мой. Чемодан мне давать один человек. Я ему потом давать. Золото туфли — за чемодан.
— А где и кто должен был взять у вас чемодан? Этот человек из... Он тоже приехал с вами?
— Да. Он ехать пароход.
Никитин выразительно посмотрел на меня, и я понял, что надо спешить.
— Иди, я побуду здесь, — сказал Никитин.
А ведь мог бы пойти сам и записать пол-успеха на себя.
— Вставайте, — позвал я. — Вас ждут великие дела. Поищем вашего знакомого.
И тут меня охватило сомнение — а что, если турок соврал, желая свалить вину на другого? Впрочем, сейчас увидим. Если «компаньон» не успел пройти досмотр, что вероятнее всего, так как он, конечно же, захочет понаблюдать за продвижением ценностей через границу, то я отыщу его в два счета.
Турок, сумрачно глядя на свои босые ноги подошел в досмотровом зале к жене, односложно ответил на ее вопросы, надел другие туфли. Мальчик со страхом смотрел на меня. Ничего, подрастет, поймет, чем папа занимался.
Я подвел его к стеклянной стене, разделявшей залы. Сдвинув в сторонку заскрипевшие жалюзи, притянул турка за рукав.
— Ну-ка. Есть?
Турок воровато глянул в щель, какое-то время искал взглядом, потом показал на мужчину лет сорока в светлом костюме, сидевшего в дальнем углу на красной скамье.
Я подивился совпадению — красная скамья — банкрот. Банкрот на банкроте...
— Он!
Отвел турка в нашу комнатушку, где уже нервничало вызванное начальство. Карантинный инспектор, ошалев от вида золота, утолял жажду прямо из крана, хотя автомат с охлажденной газированной водой находился в двух шагах — за углом коридора.
— Хорунжий! — подозвал начальник таможни. — Что вы ходите, не заканчиваете?!
— Сейчас, — ответил я, не желая вдаваться в подробности.
— Помочь? — скромно спросил Никитин.
— Стереги!
В досмотровом зале я выловил свободного носильщика и быстро растолковал задачу.
Мой наметанный глаз выхватил в груде багажа нужный чемодан.
— По-английски говорите? — спросил пассажира в светлом костюме, отбирая у него паспорт и декларацию.
— Немного.
— Отлично. Берите вот этот чемодан и несите за мной, — приказал, следя за его реакцией. Ну и выдержка! Бровью не повел!
Отвел его в досмотровую комнату, и таможенное начальство догадалось удалиться.
Едва сдерживаясь, чтобы не наброситься со стамеской на чемодан, отбарабанил соответствующую преамбулу, услышал знакомое «нет» и перешел к практической стороне дела.
Прежде чем потрошить вещи, следовало соблюсти все тонкости таможенных формальностей.
— В декларации указано, что у вас с собой тысяча шестьсот долларов. Где они?
Пассажир посмотрел на турка, загнанного в угол, достал из бумажника несколько банкнот. Шесть бумажек по сто и одна тысячедолларовая. Вот это бумажки! Не то, что у турка! Впрочем, не отвлекаться. Пассажир в светлом костюме был невозмутим, как айсберг. Он спокойно наблюдал за моими, честно признаться, суетливыми движениями.
Посмотрим, посмотрим, как ты будешь выглядеть через несколько минут. Я вытряхивал вещи из чемодана. Пассажир, поглядывая на турка, съежившегося на табурете, вынул сигареты, не спрашивая разрешения, закурил.
— Куда направляетесь?
— В ФРГ виа Москва и Ленинград.
— В чемодане ничего не спрятано? — спросил я, ласково ощупывая толстую планку, идущую по внутреннему периметру.
Пассажир усмехнулся.
Я эффектно поддел стамеской планку, ковырнул ее. Затрещала красивая голубая бумага, заскрипели гвоздики, и перед моим недоуменным взором предстала ровная поверхность планки.
Ни-че-го!
— Зря поторопился, — вполголоса заметил Никитин. — Надо было бы сначала...
Я сам знал, что надо бы сначала. Я не знал, куда деваться от стыда. Пассажир в светлом костюме внимательно рассматривал испорченный чемодан. Стряхнув пепел на стол, спросил:
— Таможня, надеюсь, оплатит стоимость чемодана?
Я словно язык проглотил. Настала моя очередь отмалчиваться. Крыть нечем. За чемодан придется платить.
Придвинув к себе протокол турка, проверял, не напутал ли чего, лихорадочно размышлял, что делать с пассажиром в светлом костюме. Уличить его показаниями турка? Нет на это прав. Досмотр могу, устраивать же очную ставку...
— Володя, — повернулся я к Никитину. — Что дальше?
Никитин взял со стола паспорт и декларацию пассажира в светлом костюме, увел его с собой.
Я торопливо заканчивал протокол, не смея поднять голову. Так опозориться! Вот непруха! Фокусник! Но турок тоже хорош. Обманул, как ребенка.
Возвратился Никитин, ведя пассажира, который нехотя тащил чемодан. Не такой красивый, как японский, но вместительный, привлекательный.
— Как сардины в банке, — сказал Никитин. — Вскрывай, не бойся!
Через четверть часа на столе, как солдаты на смотре, стояли столбиками монеты.
Я сидел, подсчитывал, взвешивал, давал подписывать, морочился с копиркой — подложил не той стороной и пришлось переписывать, а в комнате стояла абсолютная тишина. Сейчас главным был я! Ну и Никитин!
Пассажир в светлом костюме мрачно рассматривал турка, держа сигарету на отлете. Я посмотрел на окурки в мусорной корзине. Шесть или даже больше. Раскурился — не продохнуть.
Неожиданно пассажир в светлом костюме сказал что-то такое турку, от чего тот вскочил и пошел, брызгая слюной, захлебываясь словами, выкрикивая проклятия, угадывающиеся даже на незнакомом языке.
— Сядьте и успокойтесь! — попросил Никитин турка.
Турок неохотно утихомирился, сел на свое место, успев плюнуть под ноги пассажиру в светлом костюме.
Прокорпев над столбиками монет с час, проверив пробу кислотой, я упрятал кувшин в сейф и пошел с греком и пассажиром в светлом костюме в досмотровый зал.
На турка, завязывавшего шнурок туфель, напустилась жена. Она толкала его кулачком в бок, ругалась, и я спросил Серопяна, хорошо знавшего восточные языки:
— Сероп, что она ему говорит?
Сероп послушал и с удивленной улыбкой доложил:
— Ругает! Понимаешь, смелая женщина! Ругает мужа! Говорит, что будет благодарить бога за то, что наказал его за жадность. Говорит, им ничего не надо было, а он впутался в это дело, что ей и мальчику будет тяжело, если с ним что-то случится. Ругает его страшно! Послушай, какая смелая женщина! Такое говорить мужчине!
Я чувствовал, что не довел дело до конца, но не мог вспомнить, что упустил. С чего все началось? Ах, да!
— Послушайте, — спросил я турка, — золото в туфлях ваше?
— Мой, — обреченно ответил он. — Золото туфли мой. Он платит мне за чемодан.
— Там было семьдесят девять монет. Правильно?
— Да.
— А почему не восемьдесят? Почему не ровный счет? Где восьмидесятая монета?
Жена опять запричитала, а турок ткнул пальцем в золотую коронку.
— Что она говорит? — спросил я Серопяна.
— Говорит, что хотела сделать из монеты золотой крестик мальчику, а он пожадничал, сделал себе золотой зуб. Вот бог его и покарал. Ах, какая смелая женщина! Люблю таких женщин, но как жена она мне не нравится.
Серопян в свои сорок не был женат.
— Ну, что у вас? — спросил Тарасов, подходя к моему столику. — Хорунжий, заканчивай — и на проходную. Кобец звонил, говорил, что уже почти все прошли. Постоишь там с Никитиным немного, подежуришь.
Отправлял отдохнуть. Правильно. Справедливо.
Я сдал багаж и заглянул в досмотровую комнату.
Пришедший Кобец фотографировал изъятые ценности. Никитин помогал Серопяну определять стоимость массивного золотого браслета. Тарасов проверял оформленные дела.
Мы с Никитиным отправились на проходную.
— Слушай, Володя, — спросил я Никитина на лестнице, ведущей к двадцать третьему причалу, — зачем они возят к нам золото? Что, у нас своего не хватает?
— В золоте надежней держать ворованное. И потом... Не у всех ведь сознательность на уровне. Не маленький, понимать должен. Золото постоянно повышается в цене, им легко спекулировать.
— А на какие шиши о н и покупают там золото?
— Кто — они?
— Контрабандисты.
Никитин досадливо посмотрел на меня.
— На свободно конвертируемую валюту, — раздельно произнес он. — Что за вопросы?
Охранник открыл нам ворота, и мы пошли по территории, граничащей с трансфлотовскими складами. Так было ближе.
— А наши? Наши за что покупают?
— Опять за свое? Еще одна версия? Можешь считать, что дело закрыто. И закрыли его мы. Ты в основном. Возят пассажиры! Понятно?
— Но и наши возят! Ведь возят официально?
— Ну, кто как... Кому удается достать валюту на черном рынке, тот на нее. Бывает, и совзнаки в ход идут.
— Рубли не конвертируются.
— Есть узконаправленные специалисты по скупке наших банкнот.
— А что они потом с ними делают?
Никитин долгим взглядом посмотрел на меня, и я понял, что сморозил глупость.
— Странно, что на этот раз, — заметил я, — контрабандисты сами решили вынести. Помнишь монеты, которые нашел Кобец? По-моему, их должен был вынести кто-то из команды или из посетителей судна. Как ты думаешь?
— Наше дело четкое — нашли, сдали. Не морочь себе голову.
Шли по сумеречному переходу под зданием морвокзала. Я решил признаться.
— Не хотел раньше говорить... Мнительным становлюсь, что ли... Один тип с «Амура» предлагал свои услуги. Я отказался. Что-то он мне не понравился.
— Кто предлагал?
— Механик Кучерявый.
— Знаю такого, — кивнул Никитин. — Мозгов у него — только для наблюдения за мотористами. Вечно «под мухой». Это он тебе на проходной кровушку пил?
— Он.
— Вот видишь. Подлизывается... Я его хорошо знаю. Труслив, в пьяном виде — хам. Нет, Юрка, золото возили пассажиры. Ты сам это только что доказал. Может быть, есть еще... Не знаю.
Опять мы с Никитиным работали на проходной — досматривали последних моряков с «Амура». Проверяли ввиду чрезвычайного происшествия. Досмотр проходил гладко — никто поперек слова не сказал, не чертыхался. Моряки «Амура» были подавлены исчезновением Суханова, открывали чемоданы и сумки без лишних слов.
— Привет, Юрчик! — поздоровалась со мной Наташа, входя в комнатушку. — Опять двадцать пять?
— Опять. А где Морозов? Да выключи ты его!
— В туалете портовом застрял. Живот схватило.
Наташа выключила стереомагнитолу.
— Не любите нас, моряков, — улыбнулась она Никитину. — Или чересчур любите — каждый рейс дважды встречаете — на судне и на проходной.
— Сумочку и паспорт, пожалуйста, — попросил Никитин.
— Володя, — шепнул я ему на ухо. — Может?
Никитин недовольно дернул плечом, и Наташа, поняв, что является яблоком раздора, примирительно сказала:
— Не стесняйтесь, ребята. Пожалуйста, смотрите!
Она открыла сумочку.
Никитин заглянул внутрь, спросил:
— Что на дне?
— Сугубо женское, — смутилась Наташа. — Интересуетесь?
— Приемник ваш?
— Мой.
— Включите!
— Только что просили выключить.
Наташа нажала клавишу воспроизведения.
Никитин послушал, потом попросил:
— Разрешите?
Он переключил тумблер, поймал «Маяк», послушал. Осмотрел заднюю стенку.
— Новенький. Был в ремонте?
— Да вроде нет.
Никитин вынул планку, скрывавшую батареи, осмотрел их. Потом поставил все на место.
— Извините за проверку. Сами понимаете...
— Понимаем. Ты заходишь к своей подопечной? — спросила меня Наташа, — Как она там?
— Нет. Зайду как-нибудь. Когда она бывает дома?
— Ты меня спрашиваешь? Тебе лучше знать. Ты на берегу, а не я. По-моему, эту неделю она должна работать днем. Так что заходи вечерком. Ее не застанешь, со мной чайку попьешь.
Она ушла, а Никитин вытаращил глаза.
— Хорунжий! Да ты ловелас! Сразу за двумя ухаживаешь?
— Отстань! — промычал я. — Нужны они мне!
С чего это Наташка взъелась? Глупая выходка. Тут я увидел Морозова, ковылявшего к проходной.
— А ты почему не с Наташей? Поссорились? — спросил я, принимая от него паспорт.
— Да нет. Шли, шли, тут меня и прихватило...
Морозов вымученно улыбался.
— Пришлось забежать в гальюн. Слышал, какое «чп» у нас на судне?
— Да.
— Вот несчастье! Как это произошло, не слышал?
— Вещи какие у вас? — вмешался в наш полусветский разговор Никитин.
— В этом рейсе ничего не брал. В портфеле бельишко и жвачка.
— Что такой взъерошенный? — спросил я, приглядываясь к его напряженному лицу. — Болен, что ли?
— Да я ж объясняю... Из гальюна не вылажу. Юра, прошу тебя, побыстрее!
— Зачем вам столько жвачки? — спросил Никитин, осматривая пакет. — По-моему, в прошлый раз вы везли столько же.
— Не себе! — заметно раздражаясь, ответил Морозов. — Ребятишкам соседским. Они и жуют, и обертки коллекционируют. Ребята, у меня живот...
На Морозова было жалко смотреть. Я б отпустил его, но Никитин не торопился. Он расковырял пакет, наугад вскрыл несколько пластинок, дотошно осмотрел портфель.
— Все в порядке, — вернул он вещи. — Вот теперь все в порядке.
— Ты б, Юра, полечился, — посочувствовал я. — Видик у тебя — на море и обратно.
Морозов выскочил из комнатушки и почти побежал по площади.
— Что-то мне в твоих знакомых не нравится, — сказал Никитин. — Морозов глаза в карман прячет, будто совесть нечиста. Что он за человек?
Вопрос был обескураживающий. В самом деле, что за человек Морозов?
Он остановил такси на одном из перекрестков.
— Я мигом, — сказал Наташе. — Звякнуть надо.
Войдя в телефонную будку, набрал номер Ильяшенко, загораживая диск от машины.
Долгое время слышались длинные гудки. Наконец Алевтина спросила:
— Кто?
— Я! — весело сказал Морозов. — Сам дома?
— Ю... Это ты? — испуганно переспросила Алевтина. — Его... Он... Нет и не скоро будет. Тут такое... Не приезжай к нам!
— Он ничего не передавал? — успел спросить Морозов прежде, чем на том конце повесили трубку.
Морозов долго стоял, мучительно соображал, что должен делать дальше, потом повесил трубку и вывалился из будки.
Свет на улице был пепельно-черный. Звуки доносились глухо, словно сквозь вату. Хотелось стать муравьем и заползти в трещинку на асфальте.
Вечером, после изнурительного дня, мы подводили итоги.
Тарасов восседал за своим широченным столом, где под стеклом лежал список оперативных смен, самые последние инструкции и распоряжения. За спиной Тарасова маленькой крепостью возвышалась башенка из четырех сейфов. Слева от Тарасова на стене — карта причалов, портативные радиостанции, переходящий вымпел.
— Предлагаю впредь делать «карусель», — сказал Никитин.
— Это как?
— Очень просто. Как самолеты бомбят? Один отбомбился, другой идет на цель. Так и мы. Один досмотрел, второй на его место. Он — на место товарища. У каждого будет по два объекта. Что один проморгает, то другой заметит. Работать, конечно, придется быстрее, чтобы уложиться в норматив. Зато отпадет необходимость в повторных досмотрах.
Тарасов записал предложение Никитина.
— Есть еще предложение, — поднял руку Кобец.
— Давай.
— Я насчет версий Хорунжего. Поскольку с монетами кончено, предлагаю взять с него слово, что больше он мучить нас не будет и что до конца текущего года женится. Жена его так прикрутит, что он на постороннее не станет отвлекаться.
Кое-кто рассмеялся, а Тарасов постучал карандашом по столу.
— Тихо! Шутки в сторону. Кобец, другого времени не нашел? У кого еще есть предложения в свете сегодняшних событий?
Звонок телефона отвлек Тарасова. Он снял трубку, выслушал, нашел меня взглядом.
— Хорунжий, тебя. Приятный взволнованный женский голос.
— О! — обрадовался Кобец. — По теме!
Под смешочки и одобрительные восклицания я подошел к телефону, сгорая от любопытства и в то же время злясь.
— Таможня. Инспектор Хорунжий.
— Официально как! — восхитился Кобец. — Нас не обманешь!
— Юра! — услышал я чей-то дрожащий голос. — Мне надо срочно тебя видеть.
— Кто это?
— Даже не знает, с кем говорит, — не унимается Кобец.
— Это я, Юля. Срочно надо тебя увидеть. Сейчас!
— Я не могу. Я на работе, а до конца смены...
— Знаю, знаю, что на работе, поэтому и звоню. Это касается, кажется, твоей работы. Приезжай скорее в парк Ленина. Я буду на нашей скамеечке. Помнишь? Пожалуйста, приезжай. Прямо сейчас, а то мне страшно.
— А ты не хочешь приехать сюда и здесь все рассказать?
— Я боюсь. А вдруг они меня там ждут? Юра, приезжай!
Я слышал явственно всхлипывания и тут же пообещал:
— Еду!
Положил трубку. Вот те на! Что за новости? Посмотрел на Тарасова, попросил так, что он понял — стряслось что-то серьезное:
— Мне надо сейчас же уехать. Говорит, связанное с нашей работой.
— Хитрюга! — веселил сам себя Кобец.
Я с такой свирепостью показал ему кулак, что он сразу унялся.
Тарасов посмотрел на часы, согласился.
— Можешь ехать. У тебя переработок — на две недели. Если что, звони.
Я схватил фуражку и вышел. Что стряслось с Юлей? Что может быть связано с моей работой? Наташа? Морозов? Явился пьяный Кучерявый и приставал к Юле? Что же произошло?
Мы сидели на «нашей» лавочке, и Юля уже не рассказывала пятое через десятое, а отвечала на мои вопросы.
Постепенно я восстановил точную картину того, что произошло около часа назад в Наташиной квартире.
...Юля после ночной смены (Наташа ошиблась, полагая, что ее квартирантка работает на этой неделе в дневную) была в своей небольшой «темной» комнате. Ждала Наташу, не дождавшись, уснула.
Вообще-то у них сразу завязались почти родственные отношения. Наташа даже подарила ей несколько ненужных вещей — синтетическую кофточку, ношенную джинсовую юбку, кое-что из косметики. Юля не хотела брать дорогие подарки, но Наташа уверяла, что все это мелочи, что она хочет видеть Юлю красивой.
Итак, Юля спала после ночной.
Она услышала, как щелкнул замок входной двери, и проснулась. Однако встать и встретить Наташу не было сил — ночь выдалась тяжелой, не было ни минуты покоя. Сквозь забытье услышала, как в квартиру вошли двое. Наташа сразу пошла в туалет.
Морозов громко сказал:
— Наташа, сделай мне кофе!
Он начал с чем-то возиться. Потом раздался легкий стук, что-то зазвенело, и вошедшая в комнату Наташа вскрикнула:
— Что это?
— А-а, с... — прорычал Морозов, и Юля, совсем проснувшись, напрягла слух. Что-то звякнуло.
— Юра! — прошептала Наташа. — Что это у тебя?
Встать и тем самым обнаружить свое присутствие Юле мешала робость. Она не знала, как себя вести.
— Не видишь? — раздраженно спросил Морозов. — Скажи спасибо, что на проходной их не вынули. Плохо запрессовал.
В это время раздался дверной звонок.
— Кто? — вскинулся Морозов, — Кого-то ждешь? Не открывай!
Наташа пошла в переднюю, Морозов устремился за ней.
— Не открывай! — шипел он.
Юля рискнула приподняться и выглянуть из-за занавески.
На столе стояла магнитола. Рядом — вещи. Задняя крыша магнитолы была снята.
— Пусти! — так же шепотом отвечала Наташа. — Пусти! Я не хочу иметь с этим дело!
— Да не мое, не мое это! — умоляющим голосом спешил убедить Морозов. — Пришел один мерзавец перед самым выходом, заставил меня... Это его, не мое!
— И ты подсунул мне? Пусти!
Опять раздался звонок.
— Да ты уже второй раз носишь! — шипел Морозов. — Уже давно «имеешь дело»! Да, да, радость моя! Сначала в моем портфеле, сегодня — в магнитоле. Первый раз тебя твой... досматривал, потому и пропустил.
— Не ври! Не ври!
Опять позвонили.
— Кто там? — крикнула Наташа.
— А там кто? — донеслось из-за двери. — Наташенька, это я.
Юля надевала туфли и слышала, как впущенная соседка тараторила:
— Здравствуй, Наташенька, здравствуй, Юрочка! Я слышу — голоса... Наташенька, я не вовремя? Ухожу, ухожу... Наташенька, у меня маленькая просьбочка... Ты не могла бы моей Валюше привезти белого материала на платье? Она срочно собралась замуж, а такой ткани, какую она хочет, не найти... Я уж в прокат ходила...
Испуганная Юля схватилась за чемодан, но мысль о том, что ее могут застать при сборе вещей, толкнула вперед. Взяла сумочку с документами и деревянными шагами прошла мимо оцепеневших Морозова и Наташи. Ничего не подозревавшая соседка продолжала тарахтеть.
— Юля, — слабым голосом позвала, Наташа, — разве ты дома?
— Ухожу, — ответила Юля, сбегая по лестнице.
— Кто это? — очнулся Морозов. — Стой! Девушка, подождите!
Юля кубарем скатилась по лестнице и, мысленно крича свое заветное «ура», промчалась по двору, шмыгнула в парадное, оттуда — в соседний двор, на улицу...
В парке прибавилось народу. Вечерняя прохлада манила влюбленных, мамаш с детьми, спортсменов. Естественное поведение гулявших было для меня каким-то ненатуральным, вымученным. Сразу надо было решить несколько вопросов. Как быть Юле? Где ей переночевать? Где жить? Наташа и Морозов... Что в магнитоле? Монеты? Какие у меня были улики, доказательства? Рассказ Юли? Не окажусь ли я в глупейшем положении человека, который что-то слышал, ничего не видел, что-то додумал. Скажут — «версия»! «Пунктик» у Хорунжего! Еще меня беспокоило упоминание Морозова о пропущенном мной портфеле. Я вспомнил, что действительно не проверил вещи Морозова. Врал он Наташе или просто пугал? За себя не беспокоился. Но знала ли о контрабанде в портфеле Наташа?
— Спасибо, Юля. Новость, честно признаться...
— Юра, — растерянно спросила она. — Что мне теперь делать? Я не хочу и не могу туда возвращаться. Я их боюсь.
— И правильно, — согласился я, обнимая Юлю за плечи.
Я вспомнил о «чп» на судне. Кто «помог» Суханову «упасть»? Морозов не внушал мне доверия, но предположить, что этот в общем малосимпатичный мне парень, собирающийся жениться на Наташе, занимающийся перепродажей «левого» шампанского, убивает... Нет, тут что-то не так.
— Юра! — напомнила о себе Юля. — Что же мне теперь делать?
— Домой не хочешь вернуться?
Юля напряглась, сняла руку с плеч.
Я вздохнул. Еще одна проблема. Я был поставлен в затруднительное положение. Морозов мог, в случае чего, соврать, что купил меня за ящик красок, поэтому я и пропустил золото в портфеле. Может, поговорить с ним, убедить явиться с повинной? Нет, этого он не сделает. С границей шутки плохи — за контрабанду полагается от трех до десяти. С полной конфискацией.
Получалось, что я, жаждавший разоблачить шушеру, привозящую монеты, внезапно оказался перед альтернативой — промолчать или...
— Юра!
— Сейчас, сейчас. Мыслишка появилась. Идем!
Я отвел Юлю к тетке. Представив Юлю подругой моего знакомого, в два счета уговорил сдать комнату на месяц, уплатил деньги вперед и, оставив тетку опекать квартирантку, ушел.
В ближайшие часы надо было решить, как поступить со своими хорошими знакомыми.
Я позвонил Никитину в таможню, попросил выйти в скверик на припортовой площади.
Когда он пришел, я все еще не принял решение.
Сидел, тупо смотрел на памятник матросу, погибшему в девятьсот пятом, жевал сорванную травинку. Мой вид развеселил Никитина.
— Ну, что? Поругался со своей?
Я стал рассказывать. С самого начала. Во всех подробностях. О версиях и колебаниях, о фактах и умозаключениях, выдавая по ходу характеристики действующих персонажей.
Никитин слушал внимательно, не перебивал, не задавал наводящих вопросов.
— Что делать? — закончил я вопросом свой рассказ.
— Хочешь контрвопрос?
— Давай.
— Знаешь, чем отличается этот парень, — кивнул Никитин на памятник, — от тебя?
— Сравнил!
— Ты можешь назвать Морозова другом? Тебе Наташу жалко? Не забудь — у тебя мало времени. «Амур» уходит завтра.
Морозов находился у себя на даче, куда приехал сразу после событий у Наташи. Он не знал, сообщит ли кому-либо о подслушанном Юля, но за Наташу не беспокоился. Ей наврал с три короба, пообещал рассказать самое главное на следующий день. Напуганная до смерти, Наташа согласилась подождать.
Взвесив все «за» и «против», Морозов решил, что сейчас самое время исчезнуть. Раствориться, яко дым во мраке... И чем скорее, тем лучше.
Поставив портфель на стул, подошел к холодильнику, вынул бутылку сухого. Налил, задумался. Арест Ильяшенко означал конец не только его, Морозова, контрабандной деятельности. Придется бросать все. Все! Он не застрахован от того, что Ильяшенко, спасая шкуру, не укажет на него. Значит так... С документами в отделе кадров он уладит за полдня. Остается решить — куда и на сколько исчезнуть.
Он отставил стакан и почувствовал себя вновь собранным, целеустремленным, хладнокровным. Готов был действовать так же решительно, как прошлой ночью...
Прошел по коридорчику, поднялся по лестнице на чердак.
В углу нагнулся, приподнял доску, вынул сверток. Взвесил в руке, задумался. Жаль, до полных ста тысяч не хватает сущей ерунды. Впрочем, с монетами, которые лежат в портфеле, и с теми, что в подвале, у него даже больше. Много ли (кроме арестованного Ильяшенко) в городе людей, имеющих такую же сумму? Как бы не так!
Поспешно уложил кое-какие вещички в чемодан, поставил у порога. Теперь золото и — в отдел кадров.
Вышел из дома, свернул за угол, подошел к массивной двери подвала. Двадцать одна ступень — и он в холодящем сумраке. Хороший подвал отгрохали старики! Отвалив в сторону большую бочку, принялся копать припасенной для такого случая саперной лопаткой. Прокопав с полметра, взялся за лежавшее в земле пластмассовое кольцо, потянул.
Вытряхивая монеты из трубы в кожаный мешочек, еще раз порадовался своим знаниям.
Как разведчик попадается на несовершенной связи, так, считал Морозов, и валютчик или контрабандист ловятся на второстепенном. Начав копить деньги, задумался о различных способах сокрытия. Примитивные стеклянные банки, бачки унитаза с двойным дном, сараи с поленницами дров — все было неразумно, несовершенно. Прятать надо было так, чтобы в любой момент можно было бы извлечь, упаковать и увезти.
Морозов так увлекся мелодией пересыпающихся монет, что не расслышал легких шагов. Чья-то тень легла на его руки. Он вскочил и с перехватившимся дыханием, бледнея от испуга, увидел стоявшего в проеме двери Кучерявого.
Я медленно поднимался по ступенькам, ведущим в город. Лестница была сделана из ноздреватых морских камней. В воздухе — ни малейшего движения. Хотелось пива или молока. На худой конец хотя бы стакан минеральной.
У ближайшего киоска млела гигантская очередь. Пена с кружек сдувалась под ноги. Под завистливыми взглядами замыкавших очередь пиво исчезало в пересохших глотках, вызывая умиротворенный блеск в глазах счастливчиков.
Я понял, что здесь мне не пробиться к заветному прилавку, и зашагал дальше. В двух кварталах находился бар интуристовской гостиницы, где я иногда пил кофе или минеральную воду.
Через десять минут сидел за столиком у окна и с наслаждением попивал густое от холода молоко.
На улице, идеально чистой, с красивой, фигурно выложенной мостовой, зеваки рассматривали сверкающие никелем и лаком иностранные машины. Я тоже уставился на одну, похожую на гигантскую акулу, и очнулся оттого, что кто-то тронул меня за плечо.
— Я рад. Очень рад, — улыбался старик. — Вы вспомнили обо мне, все же зашли. Это так мило с вашей стороны. А я завтра уезжаю. Знаете, приехал, приболел, лежал в вашем прекрасном госпитале, и, представляете, с меня не взяли ничего. Совершенно ничего. Ни сантима! Был сейчас в городе, вас вспоминал, вернулся, вы сидите. Знаете, я навел справки у администратора, у прислуги... Вы позволите, я присяду рядом? Вам заказать еще что-нибудь? Тогда выйдем на воздух? Здесь душновато. Сердце...
Я мучительно вспоминал фамилию болтливого старичка, когда мы пошли прочь от гостиницы. Нет, не помню. Долго же он гостит! Наверно, просто приехал подлечиться. Билет стоит дешевле, чем пребывание в больнице.
— Так администратор подсказал, где приблизительно может находиться моя улица. Я ведь ничего не помню. Только церковь И огромное поле. Я поехал на место, указанное мне... Увы! Ничего не нашел. Все изменилось! Все!
— У нас много строят.
— А мне-то каково! Приехать за тысячи километров и ничего не найти. Ни дома, ни даже улицы.
Старик обмахивался панамой, тяжело вышагивал рядом. Мне наскучила его трескотня. Сначала уезжают, потом ищут воспоминания. У меня были дела поважнее, но я не находил повода удрать.
— Гм... А родные у вас есть?
— О нет. Я совершенно один. И там, и здесь. Мне ведь было очень немного лет, когда отправился в свой первый рейс на старом угольщике. Я был крайне романтичен. А тут — первая мировая война. Нас, уже говорил, интернировали. Потом хотел вернуться домой, но из этого ничего не получилось. Вместо того, чтобы приблизиться, удалялся. Занесло в Австралию... Потом — Новая Зеландия. Там женился, держал маленькую ферму. Овцы, молоко, сыр... А перед второй мировой войной переехал во Францию, где жене оставили маленькое наследство. И вот жена недавно умерла. Детей нет, друзей почти нет. Я решил приехать сюда. Вам покажется смешным... Казалось, что здесь встречу кого-то родного, знакомого. Я понимаю, что это глупо, но... так как связь с родными утерял еще до второй мировой войны, но... так уж скроен человек. Ничего нет и не будет, а он все надеется.
— Что же вы теперь будете делать?
— Не ведаю.
Старик остановился и задумчиво посмотрел на стоявшие в порту суда. Нахлобучил панаму, и мы пошли дальше.
— Торопился, ждал встречи, и вот... Никого не встретил, кроме родной земли. Никому не нужен.
— Завтра назад?
— Да. К себе, во Францию. Там у меня маленький домик, маленькая пенсия, маленькие радости. Несколько друзей, с которыми вечерами играю в картишки... Сколько мне осталось? Хочется умереть окруженным теми, кто хоть немного знает тебя, кого знаешь сам. А здесь... кому нужен я здесь? Там у меня остались средства к существованию, привычки... Иногда тоскливо, но... Нет, это трудно объяснить. Ощущение, будто сидишь на двух стульях. И сюда хочется, и там надо остаться. Была жена, было спокойней. Теперь я понимаю, что поздно. Слишком поздно.
— Наверно, вам у нас не понравилось?
Старик хотел выговориться, и я не мешал ему.
— Нет, нет... Меня поразили у вас две вещи. Во-первых, красный флаг, который у нас увидишь нечасто. Помню, как-то в молодости я бастовал. Шли с красным флагом. Была прекрасная пора... На нас набросилась полиция, отняла флаг. Хорошо подрались. А теперь, подумать только, ваши спортсмены выступают на соревнованиях, выигрывают, и на трибунах буржуи и короли поднимают свой зад, чтобы приветствовать их нелюбимый цвет. Это потрясающе!
— А что второе?
— Второе... Не взяли деньги за лечение. У нас тоже есть бесплатное, но в такие больницы лучше не попадать. И еще цены. На всех вещах проставлены цены. Вот, смотрите, — вынул он из кармана открытки. — Шесть копеек. Я знаю, что не переплатил. А у нас никогда не знаешь, надули тебя или нет. На этом углу открытка стоит двадцать сантимов, на другом — франк. У нас за лишний франк могут со свету сжить, горло перерезать...
Я очнулся.
— Извините, — посмотрел я на часы. — Мне пора. Счастливой вам дороги!
Кучерявый медленно спускался, не сводя завороженного взгляда с золота. Морозова передернуло.
— Ты чего приперся? — прорычал он, закрывая собой золото. — Катись! Ну!
Очнувшись, Кучерявый что-то пробормотал и вышел. Трясясь от возбуждения, Морозов торопливо закончил перекладывать монеты, расставил все на места. Тут он вспомнил о портфеле и вихрем вылетел из подвала.
— Чего приперся? — набросился на Кучерявого. — Чего тут шаришь?
Немного поостыл, увидев, что портфель закрыт. Внимательно посмотрел на Кучерявого.
— В чем дело, спрашиваю? По-моему, о встрече не договаривались.
— Разве? Без грубостев, шеф! — осклабился Кучерявый. — Ты, я вижу, собираешься куда-то. И между прочим, не предупредив меня. Это я должен спросить — в чем дело?
Морозов сунул мешочек в портфель, не отвечая.
— У меня нет больше времени на болтовню.
Кучерявый несколько секунд что-то соображал, потом лениво поднялся и, насмешливо улыбаясь, подошел к Морозову.
— Слушай, Юрик, — остановился он совсем рядом. — Я приехал по делу... Мы горим. Или скоро погорим. А ты намыливаешься и не хочешь помочь другу. О долге забыл? Я имею в виду не моральный, а денежный.
Морозов деловито проверял содержимое своего бумажника, рассматривал какие-то справки. Кучерявый, не выдержав, положил руку на портфель.
— Не спеши, шеф. Ты мне кое-что должен, и придется мешочек вынимать назад.
— Что? Что ты сказал?! — не поверил ушам своим Морозов. — Пьяный, Сашенька?
— Я сказал, — спокойно повторил Кучерявый, — чтобы ты вытащил мешочек.
Он вынул из кармана нож. Легкий щелчок, и хорошее лезвие из нержавеющей стали застыло у животика Морозова.
— Раз ты, такой фраер, смываешься, не расплатившись, не предупредив, придется взять самому.
— Ты что делаешь, идиот? — попятился Морозов. — Ты сядь, поговорим спокойно.
— Это ты сядь. Пока резать я тебя не буду. А вот за грубости я еще больше возьму.
Морозов присел осторожно на краешек стула, переводил взгляд с лезвия ножа на Кучерявого, на портфель.
— Сколько ты хочешь?
— А! Испугался! Шутю, шутю... Половину возьму. Любую. Предстоят расходы... И еще ты обещал за рацпредложение, за риск... Про Суханова я буду молчать даром. Так что быстро доставай монеты, сыпь пополам. Чтоб никому не было обидно.
— Половину? Тебе половину? За что? Что ты, кроме черновой работы, делал? Тайники у кого? Связи у кого? У тебя?
— Не торгуйся, не на Привозе. У меня хреновое положение, мне тоже нужны деньги. Сыпь, скотина!
— Я тебе обещал десять тысяч, я тебе их дам. Совзнаками.
— Совзнаки оставь себе. Сыпь!
— Кучерявый! — гипнотизировал взглядом Кучерявого Морозов. — Спрячь нож! Пока мы тут цапаемся... за нами могут прийти. Сейчас в милиции или где там... из Ильяшенко вытряхивают наши координаты. Чем раньше мы исчезнем, тем лучше.
Кучерявый сглотнул слюну и на секунду задумался. Недоверчиво прищурился и вдруг вспылил.
— Сыпь, зараза! — завизжал по-бабьи. — А то сам отсыплю! Зарежу!
— Куда сыпать? — процедил Морозов.
— У карман. Шутю. Сыпь пока на стол. Не скупись, Морган!
Морозов нехотя вынул из портфеля мешочек, стал развязывать тесемку. Ухнул на стол больше половины монет. Несколько солнечными зайчиками брызнули со стола, зазвенели по полу.
— Подавись!
— Спокойно, шеф, — заулыбался Кучерявый. — Все законно. Согласно статье...
Он взял старую газету, свернул кулек, стал сгребать монеты со стола.
Морозов обреченно скручивал похудевший мешочек, но последние слова взорвали его. Одним прыжком он перекрыл расстояние, отделявшее от склонившегося над столом улыбающегося Кучерявого, наотмашь ударил своеобразным кистенем. Что-то хрустнуло. Морозов ударил еще. Коротко. С оттяжкой. Кучерявый пошатнулся, осел. Попытался подняться, рухнул на пол. Глаза потускнели, как бы втянули в себя дневной свет. Он дернулся, захрипел и затих.
Морозов не смотрел в его сторону. Сгреб монеты со стола в портфель, подобрал рассыпавшиеся, пересыпал из кулька остальные и только после этого удостоил врага взглядом. Злость улетучивалась, уступая место страху. Зачем он это сделал? Ну, Суханов, понятно... Подсмотрел моторист. А этого зачем? Сам виноват, недомерок!
Убедив себя таким образом, что поступил верно, все же присел и всмотрелся в серевшее лицо. Острием поднятого с пола ножа кольнул в щеку. Неужто в самом деле готов? Встал, лихорадочно соображая, что делать дальше. Взял портфель, в котором находились золото и деньги, посмотрел на чемодан. Нет, будет только мешать. Все нужное можно купить потом. Вышел, хлопнув дверью, закрывавшейся на автоматический замок, постоял несколько секунд на пороге, затем быстрым и решительным шагом направился по аллее к калитке.
Шел по улице, уже точно зная, что станет делать через минуту, через час. Всевозможные планы, идущие в обход основного, возникали и рушились, как карточные домики, не выдерживая первых же логически выстроенных, как боевые порядки, натисков, сокрушающих доводов. Мысли бешено сменялись, и казалось, что череп распирается изнутри тысячами тонких иголок.
Навстречу, рядом шли люди. С работы, в гости, с пляжа, по делам и так. Вдали завели знакомую мелодию. Жара спала, и на улице стало оживленней. У всех все нормально, хорошо, отлично. А у него — кошмар! Что за жизнь!
Морозов плюхнулся на скамейку трамвайной остановки, поставил увесистый портфель на колени. Надо было обдумать основной план, представить себе, как воплотить его в реальность.
Он понимал, что рано или поздно его найдут. Может, уже ищут. Найдут, и он получит за все сполна. «Вышка»? Легкий холодок пробежал по его спине. Ну, нет! Он не из тех, кто сдается. Надо идти ва-банк.
Быстро примерил новую роль. Выходило, что жить, в общем, можно. Сила и воля к победе у него есть. Сильные мира сего начинали и с меньшего. Может быть, кое в чем придется уступить, кое-что потерять, но всякое новое дело требует предварительных расходов. Там, где свирепствуют волчьи законы, он свое наверстает. Ему не привыкать, учиться не надо. Денег для начала хватит.
Подбадривая себя, видел уже солидное предприятие, поездки в другие страны. Не раз в чужих портах заходил в магазины, на вывесках которых было написано «Одесса», «Россия», «Москва». Или просто — «Здесь торгует Боря». Владельцы на чистейшем русском языке лихо ругались, хватали за полы, торговались до посинения и были рады, когда моряки выбирали из кучек тряпок нужное.
У него все будет поставлено с учетом современной экономики. Главный козырь в предстоящей операции — «Амур».
Вопрос «быть или не быть» больше не терзал Морозова. К нему он был готов давно. Только вперед! Он поднялся, вспомнил, ощутил смятение. Наташа! Что делать с ней? Там она ему здорово помогла бы. Если б с ней! Поговорить сейчас или потом? Лучше в рейсе. Если не согласится... Или, когда сойдут на берег? Поставить перед фактом. А сейчас надо наплести ей, успокоить. Кучерявый... Возвратиться, спрятать тело? Не стоит. И примета плохая, и вообще... С покойниками он обращаться не привык. Где-то в глубине души надеялся, что ошибся, что не до смерти. Придет в себя. Живучий... Надо уходить. Первым делом поменять кое-что из денег на «зелень». Брать все и много. Не торгуясь.
Как ни крути, а попасть в покойники куда хуже, чем в последний раз совершить увлекательный круиз по Средиземному морю.
Наташа выдернула из рук приставалы подстилку, подхватила сумочку с вещами и зашагала к выходу с пляжа.
Захмелевший от солнца и бутылки «биомицина» усатый бабник передернул тощими плечами, поднялся и, не стряхивая мокрый песок с обвисших зеленых в белый горошек трусов, направился в другую сторону искать приключения.
Сегодня должно было состояться объяснение с Юрой. Поговорят и о монетах, и о дальнейшей жизни. Наташа и хотела, и боялась предстоящего разговора. Ночью, оставшись одна в квартире, дрожала от страха, понимая, какой опасности подвергается. Страшили и Морозов, и возможная расплата за контрабанду, терзали вопросы, ответ на которые она должна получить сегодня. Как быть с Морозовым дальше? Хотела позвонить Хорунжему, но решила не спешить. Юрка влюблен в нее по-прежнему, никуда не денется. Поманит — прибежит, как миленький. Ей страстно захотелось тихой, спокойной жизни в кругу семьи, с мужем, с летним вареньем, зимними театрами, сопливыми детьми...
Дома Морозова не оказалось, и она поехала к нему на дачу.
Подойдя к калитке, остановилась, не решаясь войти. Страшила встреча с Морозовым, и в то же время хотелось увидеть его, услышать те редкие слова, которые он говорил ей в начале знакомства... Пересилила страх, толкнула калитку, вошла.
Дверь дома была заперта. Она постучала, потом заглянула в окно. Холодея от недоброго предчувствия, увидела ноги лежавшего в углу за столом человека. Не Юра. Кто? Почему лежит? Пьян?
Забарабанила в стекло. Это ни к чему не привело. Схватила лежащий у стенки камень, выбила стекло, открыла окно, влезла в комнату и, трясясь от страха, подошла...
Перед ней лежал Кучерявый, механик с «Амура».
С замершим в горле криком Наташа попятилась, увидела за ножкой стола что-то блестящее, желтое, круглое... Она не стала поднимать. Знала, что это.
Морозов спокойно прошел через проходную, демонстративно неся пузатый портфель.
Целый день он провел, объезжая знакомых валютчиков, платя втридорога за доллары, фунты, марки, франки. Не брезговал и другой валютой. Домой не заезжал, вещи не брал, чтобы не привлекать внимания.
Сутулый, с хитрыми глазками, вертлявый охранник проверял вещи только у тех, кто шел в город.
Морозов уверенным шагом шел по дороге, ведущей к причалам, где был отшвартован «Амур». С болезненным любопытством смотрел на работающих, на крутые склоны берега, на такие знакомые картины, с которыми прощался если не навсегда, то надолго. Кто знает, под чьей фамилией и когда придется побывать здесь вновь! Как ни жаль, а уезжать надо.
Он свернул за угол огромного складского здания и остановился, словно громом пораженный — «Амур» исчез. Пусто! Нет! Дырка! Причал сквозил пустотой. Впереди — ничего, кроме синей черты горизонта.
Морозов побежал вдоль причала, проскочил между штабелями грузов к стенке, остановился у самой кромки, шарил взглядом по акватории, разыскивая свое спасение, надежду.
— «Амур» не видел? — хрипло спросил у проходившего швартовщика.
Дядя Миша остановился, понимающе посмотрел на элегантного моряка с пузатым портфелем.
— Загулял, молодой? На доску объявлений не смотришь...
— Где «Амур»?
— Его ж час назад перешвартовали на двадцать первый. Ты объявления читай. Я и то все знаю...
Морозов ругнул швартовщика и сломя голову побежал на двадцать первый, проклиная свою рассеянность. Вчера был так поглощен батарейками, что пропустил мимо ушей объявление. Сходя на берег, не посмотрел на доску с напоминаниями. Рассеянность могла дорого обойтись. Надо же быть таким идиотом! В его профессии такие ошибки стоят дорого. Очень дорого!
У поднятого трапа стоял молодой пограничник со сдвинутой на затылок фуражкой. На одном боку тяжело висел пистолет в кобуре, на другом — фляга в чехле. Вечернее солнце не припекало, но пограничнику было жарко в полушерстяной форме. Чтобы хоть немного остудиться и охладить гудящие ноги, солдат отошел на метр от трапа и стоял в луже, оставшейся после недавней мойки причала.
Загнанно дыша, Морозов спросил:
— Досматриваете?
Пограничник осмотрел его с ног до головы, помолчал и спросил в свою очередь:
— В чем дело?
— Да я плавал... плаваю на нем. Опоздал.
— Опоздавших не пускаем, — бездушно ответил солдат. — Прошу отойти от трапа. Запретная зона.
— Друг! Будь другом! — взвыл Морозов. — Пропусти! Или вызови старшего! Мне вот так в рейс надо! Я тебя по приходу так отблагодарю — век помнить будешь!
— Не положено, — насупился пограничник. — Проходите, гражданин!
Слезы, навернувшиеся на выпуклые глаза Морозова, тронули сердце первогодка.
— Ладно. Вызову капитана. А то — отблагодарю... Сильно надо.
Прошло несколько минут, прежде чем часовой у трапа заметил своих, досматривавших судно.
— Мелешкевич! — позвал он. — Серега! Вызови капитана. Тут один опоздал.
— Пожалуйста, — подвыл Морозов. — Умоляю!
Через пару минут над бортом появилось недовольное лицо капитана погранвойск.
— Кто звал?
— Товарищ капитан, — козырнул часовой. — Вас просили. Опоздал...
— Товарищ капитан, — чуть ли не рыдая, просил Морозов, — я — бармен. Морозов моя фамилия. Мне в рейс надо. Без меня там никто не справится, никто не знает, что где... Я товар никому не передавал, выручка в кассе. Что хотите, делайте, но пустите в рейс. Умоляю! Судно не может без бармена! Вы ж меня помните! Капитан долго рассматривал его, потом приказал:
— Пропустить!
И тут же скрылся.
— Мелешкевич! — позвал часовой. — Смайнай трап!
— Сам не знаю, как получилось, — обрадованно оправдывался Морозов перед часовым. — Объявление проморгал. А там — по базам, по делам...
Трап смайнали, и Морозов взбежал на палубу. Еще сутки-полтора, и он будет вне пределов. Вне досягаемости. Вне прошлого. Вне! И никакие Соввласти его не достанут! Потому что он будет — вне
Закоулками, кратчайшим путем прошмыгнул в бар.
Здесь находился самый надежный тайник, в который можно было прятать так же спокойно, как в сейф Швейцарского национального банка.
По пути встречал ребят, девушек из обслуживающего персонала. Они стояли на переходах, следили за тем, чтобы никто из посторонних не прошел незамеченным. Сочувственно посмеивались, пропускали разнесчастного Юрку Морозова, не требовали объяснений.
Морозов хмыкал, вспоминая их плебейские рожи, вскрывал тайник и все больше верил в свою удачу.
По судовой трансляции объявили:
— Внимание! Бармену Морозову срочно зайти в кают-компанию! Повторяю — бармену Морозову срочно зайти в кают-компанию!
Морозов застыл, прошибленный холодным потом, руки задрожали, ноги стали ватными. Неужели все стало известно, и его ищут? Дверь на даче он закрыл? Наташку не видел? Нет. Кучерявого нашли? Ильяшенко раскололся? Кто? Как?
Прошло несколько секунд, прежде чем он догадался, что его вызывают для «фитиля» и заполнения таможенной декларации.
Возиться с «супертайником» не было времени, так как по «спикеру» опять передали объявление.
Он спрятал портфель в другое место, хлебнул для видимости из какой-то бутылки и помчался на вызов.
— Стойте! — сказал кто-то, схватив его за поворотом коридора.
За его спиной стоял рослый пограничник с громоздким фонарем и аккумулятором, оттягивавшими плечо. Сопровождающий электрик сочувственно подмигнул побледневшему Морозову: «Придирается!»
— Ваш паспорт!
— Я... бармен. Меня вызывают в кают-компанию.
— Это Юрка Морозов, наш бармен, — поддержал электрик. — Юрка, гони паспорт, а то на берег сведут.
Пограничник долго сверял оригинал с копией, пригласил:
— Прошу в кают-компанию!
Они втроем вошли в кают-компанию. На Морозова опять накатила волна такого страха, что он едва переставлял ноги.
— Товарищ капитан, привел задержанного! — козырнул пограничник.
— А, опоздавший, — недовольно сказал приземистый капитан погранвойск. — Отметь его в судовой, — передал он паспорт Морозова сержанту, корпевшему над судовыми документами. — А вы, товарищ первый, — обратился капитан к первому помощнику, — напомните товарищу Морозову о правилах досмотра судна.
— Напомню, — многозначительно пообещал первый помощник и протянул Морозову чистый листок декларации. — Заполняй. Потом поговорим.
Морозов сел за стол, щелкнул зажимом карандаша, быстро написал везде «нет», расписался.
— Сколько советских денег? — спросил первый.
— Как — сколько?
— Ну, взял в рейс дежурную двадцатку? Взял — сдай. Да ты что, в первый раз?
Он учуял запах спиртного, покачал головой.
— А... двадцатка, — обрадовался Морозов. — Фу, забыл. Склероз одолел.
— Пить надо умеючи, — проворчал первый, принимая деньги. — Иди!
— Товарищ бармен! — позвал Никитин Морозова. — С вами пойдет наш товарищ. Предъявите валюту на вывоз, список погруженных товаров и все остальное. Список в двух экземплярах. Знаете?
— Все готово, все сделаем.
— Действуйте!
Морозов посмотрел на таможенника, с которым ему предстояло досматривать бар, и сердце его ухнуло куда-то вниз.
...«Амур» отходил в ноль-ноль. До этого времени следовало закрыть границу. Сотни пассажиров, их багаж, автомашины, декларации, квитанции, спешка.
Мы с Никитиным оформляли отход. Кают-компания обезлюдела. Солдаты пограннаряда, переодевшись в светло-голубые от частой стирки спецовки, ушли с сопровождающими на объекты. За столиками оставались мы, капитан с сержантом-контролером и первый помощник капитана.
Еще двое моих знакомых — Павлик и Петя Шекеры — стояли на палубе у открытого иллюминатора кают-компании, тихо разговаривали, ждали. Светловолосые, с пшеничными усами братья-близнецы были здесь еще до моего прихода.
Почерневший от переживаний первый помощник помогал оформлять судовые документы.
— Эти двое в рейс не идут? — спросил Никитин, показывая на пустые клетки напротив фамилий Морозова и Кучерявого.
— Даже не могу себе представить, что с ними случилось — развел руками первый. — Такого за ними не наблюдалось. Я уже послал за резервом. Ну, рейсы пошли! Инфаркт можно получить. Кстати, недавно с «Казахстана» сняли пассажирского помощника Письменного, моего друга, с инфарктом... Казалось бы — круизы, ничего серьезного...
Я мог бы подсказать, что Морозова он теперь долго не увидит. Если не взяли в городе, то сейчас катит очень далеко с чемоданами под лавкой, а его фотография наверняка лежит в карманах не одних постовых и патрульных.
— Товарищ капитан! — нарушил ход моих мыслей солдат досмотрового наряда. — Там какой-то опоздавший просится на судно.
Никитин посмотрел на меня, я — на братьев Шекер.
— Сейчас выйду, — отозвался капитан погранвойск.
Шекеры вопросительно посмотрели на меня, и я сделал успокаивающий знак — все пока в порядке, сейчас работаем мы.
Я поднялся на шлюпочную палубу, откуда был хорошо виден и трап, и жалкая фигурка Морозова, топтавшегося рядом с часовым. Сейчас он сам принесет в кают-компанию то, что находится в его портфеле.
— Пропустить! — приказал капитан погранвойск.
Я вернулся в кают-компанию, сказал пару слов Шекерам, шепнул, что надо, Никитину.
К моему удивлению, Морозов не явился ни через минуту, ни через две.
Пришлось давать объявление.
Я шел бок о бок с Морозовым, посматривал на его пятнистое, напряженное лицо, ощущал тяжелый страх, таившийся в каждом его движении. Так вот ты какой, тезка Юрик! С тобой надо поосторожней! Подонков, улыбавшихся перед тем как ударить сплеча, я встречал немало. Ты — из их сословия.
В баре, пока я бегло осматривал помещение, Морозов возился за стойкой, открывал и закрывал холодильник.
— Не мельтеши! — приказал я. — Мешаешь.
— Юра! — деланно удивленно протянул он и обиженно застыл в углу.
Я посмотрел на своего бывшего сокурсника. Лицо Морозова растянулось в гримасу, которая должна была означать улыбку.
Он шевельнулся. Одной рукой наполнил два приготовленных стакана, другой показал банки. С ветчиной. С икрой. С крабами.
Хорошая закуска.
— За отход, тезка! — силился улыбнуться Морозов дрожащими губами. — За нас с Наташкой!
Он двигал и двигал в мою сторону банки, протягивал стакан, а я, всматриваясь в его лицо, понимал, что он сейчас чувствует.
— Не мельтеши!
Морозов сел на табурет.
Мне надо было найти портфель. В то же время следовало остерегаться разного рода неожиданностей. В таком состоянии он мог натворить бед.
— Где список товаров?
— Да успеешь, — устало сказал Морозов, успокаиваясь. — Что это ты сегодня на себя не похож? Подозреваешь в чем-то?
— Почему так подумал?
— Тогда к чему спешить? Товар распихан по подсобке. Портфель с тобой?
— Какой?
— Служебный. Ты мне друг, я хочу тебе немного деликатесов дать. Такое ни в одном гастрономе не достанешь.
Я улыбнулся. Дешево же он меня оценил!
— А где твой портфель?
— Какой портфель? — насторожился Морозов.
— С которым пришел.
— А, портфель... Где-то в каюте, кажется, оставил. А что?
Я еще раз прошелся по бару, зашел за стойку, обшарил все углы. Ничего нет. Может, он действительно оставил портфель в каюте? Тогда здесь искать нечего.
На осмотр бара у меня ушло минут двадцать. В моем распоряжении оставалось минут десять. Так было условлено.
— Дернем по семьдесят грамм? — предложил Морозов. — Помнишь, как у меня пили?
Поняв по его расслабленному лицу, что в баре зря время теряю, хотел уж выйти из-за стойки, да вспомнил о холодильнике. Осмотрел со всех сторон, открыл, выгрузил часть продуктов, увидел тоненькую щелочку, поддел отверткой. Открылся вместительный тайник, в который можно было бы спрятать портфель. Пусто! Стоит закрыть тайник, полить немного щель водой, и замерзший лед скроет тайник наглухо. Умно.
Морозов ответил на мой взгляд лучезарной детской улыбкой.
— Напрасно, Юра. Мне можно верить.
— А это что? — показал я отверткой на тайник.
— На заводе так сделали. При чем тут я?
Пошел в подсобку. Морозов — за мной. Я чувствовал, что он совсем раскрепостился. Неужели в каюте? Неужели так уверен, что не найду?
Прошелся по подсобке. Вызвать Никитина? Вдвоем уж обязательно сыщем.
Взгляд упал на закрытый иллюминатор. Сейчас все нараспашку. Кондиционера в подсобке нет... Мимоходом заглядывая в ящики, подошел к иллюминатору вплотную, увидел тонкий, совсем незаметный шпагат, уходящий за борт. Открыл иллюминатор.
Портфель висел сразу в проеме, его можно было достать за ручку, что я и намеревался сделать.
Меня схватили за плечо, оттолкнули, развернув на месте.
В правой руке Морозов держал большой разделочный нож. Если бы он захотел воспользоваться им, я б не успел увернуться. В такой тесноте не попрыгаешь.
— Не трогай! — в бешенстве сказал он. — Не твое — не трогай!
— Сам вытащишь?
Его глаза, казалось, совсем были готовы выпрыгнуть из орбит.
— Брось, — мягко сказал я. — Брось! Я имею в виду нож.
Протянул руку к портфелю. Нож оказался у моего горла. У меня даже пальцы похолодели.
— Ладно, старик, — сдавленным голосом сказал Морозов. — Твоя взяла. Но зачем же так? Давай пополам. Все равно не мои. Шантажировали. Я тебе аккуратно упакую, вынесешь — никто и не догадается.
— Вытаскивай, посмотрим, что там. Может, у меня аппетит разыграется, и я себе все возьму.
Морозов кончиком ножа отстранил меня от иллюминатора, загородил его собой.
— Шутишь, старик? А в этом нет ничего смешного. Между прочим, в этом и Наташка участвует. Это она уговорила меня. А ты пропускал нас. Да, да. Первый раз — не осмотрел портфель с монетами, прикрытыми моим бельем. Во второй — пропустил золото в магнитоле. Давай так... Тебе половину, мне половину.
— Юра, — как ребенку сказал, — я в такие игры не играю. Если ты меня прирежешь, с судна не выберешься. Через три-пять минут сюда придут. Все всё знают.
— Тем более мне терять нечего. Одним трупом, больше, одним меньше...
Разговор затягивался.
Внезапно лицо Морозова исказилось.
— Юра, милый, тезка! Что хочешь, со мной делай, но не губи! Все бери! Все отдам, только отпусти! Я не виноват! Оформи, как бесхозную!..
Я с удивлением смотрел, как самые настоящие слезы катятся из выпуклых глаз, как все сильнее дрожит кончик ножа, царапая кожу на шее, думал, вот она, смертушка, вот...
В дверь бара постучали. Сначала негромко, потом настойчивей.
Морозов чиркнул ножом по шпагату.
Всплеск был слышен.
— Открой, — попросил я, — а то взломают.
— Сам открывай, — кивнул Морозов, отступая в сторону. И помни — и ты, и Наташа в этом дерьме. Думай!
Я пошел открывать.
Ворвавшимся Петру и Павлу объяснил, что произошло, что можно ждать от Морозова, где портфель.
Петр осторожно заглянул в подсобку, поманил нас.
Я заглянул через его плечо и увидел, что Морозов, стоя у стола, пьет из горлышка «Наполеон», жадно хватает куски ветчины, вскрывает консервы, давится, глотает, посматривает на нас дрожащими, зыбкими глазами...
Через час я стоял неподалеку от «Амура» и наблюдал, как работают ребята с водолазного бота. Это они недавно снабдили меня гаечным ключом для маскировки, когда я охотился за контрабандистами.
— Командир понимает, что надо достать, — негромко сказал парень в шортах, страховавший на корме. — Он торпеды со дна моря доставал. А уж какой-то портфель... А что в портфеле?
ГРУЗ БЕЗ МАРКИРОВКИ
В двадцати четырех милях от Бимбао, порта и столицы Кондорских островов, расположено курортное местечко Линди, известное своим казино и обилием красивых женщин. Жизнь здесь начинается с заходом солнца, днем же улочки безлюдны, и лишь случайно можно видеть в тени автомата «кока-колы» дремлющего бродягу.
Пирс яхт-клуба изломанной линией отсекал у океана небольшую акваторию, в которой всегда торчало с полдюжины яхт богатых бездельников, кочующих по свету в поисках запретных удовольствий. Именно на пирсе, презрев полуденный зной, встретились двое.
За встречей, укрывшись в ходовой рубке одной из белоснежных покорительниц морей, наблюдал в мощный бинокль лейтенант береговой охраны Хосе Феррачи. Он дорого дал бы, чтобы услышать разговор. Одного Феррачи знал хорошо — Метис был из банды Донована, специализировавшегося по торговле живым товаром. Рыхлотелого, белокожего мужчину в черных очках видел впервые.
...— Организации нужен толчок, чтобы начать в Манти решительные действия, — говорил негромко собеседник Метису. — Левые наглеют все больше. Если их не остановить, они национализируют все и выгонят нас, как сделали это два года назад с вами.
Метис кивнул.
— Сможете организовать доставку крупной партии в Манти?
— Для чего? — позволил себе удивиться Метис.
— Так надо! Его «обнаружат», организуем шум в прессе, вспыхнут беспорядки...
— Х-ха! — осклабился Метис. — Вам забавы, а нам... Вы подумали о грузе? А команда? Что станет с судном? Кто заплатит за все?
— Верное замечание. Мы думали об этом. После переворота, а в успехе мы не сомневаемся, гарантируем, что команду амнистируем. Судно отпустим.
Метис задумался.
— Другого повода нет?
— Этот — наилучший. Он имеет пикантную подоплеку.
— Гарантии?
— Все зависит от количества груза. На какую максимальную сумму можете доставить?
Рыхлотелый мужчина взял из кармана пиджака записную книжку, подал Метису. Тот написал на листке несколько цифр.
— Прибавьте к этому три ноля, — добродушно усмехнулся он.
— Ого! Не много ли?
— Сюда входит страховка и стоимость судна, — ответил Метис. — Кроме того... мне хотелось бы в свободном Манти и в других местах иметь возможность работать без помех и ограничений. Кстати, не согласились бы вы также участвовать в деле?
— Обещаю полную поддержку, — твердо ответил рыхлотелый мужчина. — Как думаете договориться с Донованом?
— Он ничего не будет знать. Иначе придется туго и мне, и вам. На «Сансете» у меня свой человек, который приведет судно в Манти.
— Отлично. Подробности меня мало интересуют, но запомните главное — судно обязательно должно зайти в русский порт перед Манти. Груз должен быть в ящиках без маркировки. Ее мы сами поставим в Манти. Ясно?
— Вполне.
— Еще одно условие...
Внезапно рыхлый мужчина смолк, подошел к краю пирса.
Почти под ними, не замеченный ранее, рыбачил мальчик лет тринадцати.
Рыхлотелый оглянулся, сунул правую руку под мышку.
Лейтенант Феррачи стиснул бинокль так, что, казалось, латунный корпус вогнется под его крепкими пальцами.
Метис тронул рыхлотелого за локоть:
— Оставьте. Это мой мальчик. Глухонемой.
— Какого черта вы его таскаете за собой? — проворчал рыхлотелый, опуская руку. — Лучший глухонемой — мертвец. На карту ставится очень много. И не забудьте — груз должен быть без маркировки!
Метис не спеша шел в направлении Макаронной бухты. Место это было примечательно тем, что в давние времена здесь бросали якоря клиперы, груженные шерстью и зерном. Бухта получила свое название от макаронной фабрики, расположенной в конце Джордж-стрит, неподалеку от моста, рядом с которым находилось здание береговой охраны.
Метис миновал отель «Метрополь», над шестиэтажным зданием которого высились трехметровые буквы рекламы, пересек улицу по диагонали и подошел к угловому дому, где находилась старинная, едва прозябающая гостиница «Первый и последний». Отсюда до причалов было не более ста метров. В этом месте они образовывали прямой угол.
Метис вошел в пыльный холл, миновал стойку администратора, клевавшего носом над потрепанным иллюстрированным журналом, поднялся на третий этаж, открыл дверь ключом и оказался в комнате, окна которой выходили на Макаронную бухту, на приземистые пакгаузы с покатыми крышами. Третьим по счету от угла причальной линии стоял «Сансет».
Метис развалился на застланной кровати со скрипучим матрасом, закурил.
Ждать пришлось недолго.
В дверь постучали.
— Входи, чиф![9] — крикнул Метис, не поднимаясь.
Старпом «Сансета» работал на Метиса вот уже второй год. Формально они подчинялись Доновану, но оба методично налаживали контакты с поставщиками, осторожно подыскивали верных людей и были готовы занять вакантное место, если бы вдруг с шефом случилась какая-нибудь неприятная «неожиданность».
Метис и чиф уселись за шаткий стол, закурили, выпили по стаканчику тягучего рома, перебросились словечками о предложении организации.
— Слишком много возни, — недовольно сказал чиф. — Не люблю спешки. Экспромты хороши, когда они тщательно подготовлены.
— Согласен, риск есть, но организация гарантирует сохранность и груза, и судна. В твердой валюте.
— А моя голова? — мрачно спросил чиф. — Может, желаешь избавиться от меня?
Метис перегнулся через стол, успокаивающие похлопал приятеля по плечу:
— Все будет в полном порядке. Они сначала арестуют вас, потом выпустят.
— Когда? Через двадцать лет?
— Через двадцать дней. Организация предоставит нам определенные льготы. По крайней мере, в первое время рынок в Манти будет в наших руках. Нам не понадобится лишний раз нажимать на спусковой крючок.
— За потерю груза Донован прихлопнет и тебя, и меня в первый удобный момент.
— Донована я беру на себя.
Чиф чувствовал, что Метис затеял сложную игру, но и у него самого уже зародились кой-какие идеи.
— Сколько причитается мне за все? Дело сложное.
— Половина стоимости груза, — щедро пообещал Метис.
— И нож в спину? Нет уж, спасибо. Я согласен за двадцать пять процентов. И не советую твоим друзьям из организации избавляться от меня тем или иным способом. Я ведь тоже подстрахуюсь.
— Откуда вдруг такое недоверие? — обиделся Метис. — Нам еще работать и работать вместе. Твоя задача — прийти в Манти с заходом в русский порт. «Сансет» должен быть в Манти не позднее двадцать четвертого июля.
— День Независимости? Чтоб не менять дат? — ухмыльнулся чиф.
— Да.
— Как же ускорить отход?
— Это я беру на себя. Вокруг Макаронной бухты давно ошивается паренек из «Интерпола». Я проверил — он ведет расследование в одиночку. Смелый, но очень безрассудный. Наведем его на склад. Он, естественно, захочет убедиться во всем сам...
— Понятно. Мне понадобится помощник.
— Дам лучшего. Продумай пока детали захода в русский порт. Все надо оформить так, чтобы груз в ящиках без маркировки был обнаружен в Манти при выгрузке русских поставок.
Метис вновь наполнил стаканчики. Ром был отменный, семилетней выдержки.
Под проливным дождем, в редких вспышках молний вдоль сетчатого забора, ограждавшего приземистые пакгаузы Макаронной бухты, крался кто-то в темной одежде. На стенках пакгаузов надписи призывали не курить, быть внимательным, проходить только в указанных местах.
Мужчине, скользившему от столба к столбу, был виден охранник, сидевший в освещенной будочке. Здоровенный парень в форме, с огромным кольтом на поясе разговаривал но телефону, скалил зубы.
Добравшись до того места, где забор пиками нависал над морем, человек стал перебираться на территорию порта. Внизу беспокойно шумели волны. Изрядно испачкавшись мазутом, которым были покрыты штыри, он оказался на охраняемой площадке. Вода стекала с прилипшей к его телу одежды. Пригибаясь, юркнул в сторону пришвартованного судна, на корме которого смутно белело название — «Сансет». В несколько прыжков было преодолено открытое пространство. Он прильнул к воротам пакгауза, находившегося напротив судна. Замок сопротивлялся недолго. Пришелец осторожно открыл одну из тяжелых створок, протиснулся внутрь, закрыл створку и включил фонарик. Узкий луч скользнул по цементному полу, по штабелям ящиков. Ступая на цыпочках, оставляя мокрые следы, парень неслышно шел по проходу, быстро проверяя бирки — фанерные дощечки с маркировкой, осматривал ящики, мешки, бочки. В дальнем углу остановился перед штабелем ящиков, подождал некоторое время, прислушиваясь.
Едва было слышно, как снаружи хлещет дождь.
Вынул из-за пояса крохотный молоток с «дергачом», поддел крышку одного из ящиков, нажал...
Скрип разбудил лежавшего на груде джутовых мешков в другом конце склада. Поднял голову, затаил дыхание, напряг слух.
Скрип повторился.
Разбуженный как бы нехотя поднялся и, стараясь не шуметь, медленно направился в темноту.
Тем временем взломщик сунул руку в ящик, проверив содержимое, принялся беззвучно вгонять гвозди на место, наваливаясь на молоток всем телом.
К нему, вертя головой во все стороны, пробирался профессиональный убийца. В правой, слегка отведенной руке был зажат нож с длинным узким лезвием.
Парень закрыл ящик без маркировки, устремился по проходу к воротам склада. Вскоре он затерялся в лабиринте штабелей.
Его легкие шаги были услышаны преследователем.
Любопытство позднего гостя не было удовлетворено полностью. Он подошел к застекленной будочке магазинеров, находившейся у самого входа. Внутри стоял стол, где лежали бумаги, покоился телефон. У стола — стул.
Замок будочки был попроще, и на него потребовалось всего несколько секунд.
Любитель чужих секретов вошел, склонился над столом и стал просматривать бумаги, подсвечивая фонариком.
Щелчок взламываемого замка и слабый свет указали ищущему цель — будочка магазинера.
Найдя нужную бумагу, парень внимательно прочитал ее, положил на место...
Удар ножом свалил его на пол.
Убийца вытащил тело под дождь, громко свистнул.
Резко распахнулась дверь караульной будки, и выбежал охранник, таращась в темень. Увидев тело, охранник в сердцах сплюнул. Не задавая лишних вопросов, молча подхватил ноги убитого. Вдвоем быстро отнесли его к кромке причала. Что-то буркнув, убийца на несколько секунд оставил охранника с телом, лежавшим на залитом водой асфальте. Вернулся с тяжелым куском якорной цепи. Обмотали вокруг шеи мертвеца. Качнув, бросили тело в воду. Постояли, подождали, удостоверились, что все сделано, как полагается. Направились в будочку. Убийца остановился, что-то приказал охраннику. Тот кивнул и рысцой побежал вдоль забора, освещая затемненные места, уголки, заглядывая по другую сторону ограды.
Убийца вошел в будочку, вытер руки о висевший в углу плащ, набрал номер на телефонном диске.
Ночной звонок вызвал цепную реакцию, и много человек не легли спать в эту ночь.
Спасали груз.
Под утро в пакгауз въехали многотонные крытые грузовики. Крепкие, угрюмые люди, совсем не похожие на докеров, быстро погрузили весь штабель ящиков.
Через полчаса после их отъезда в кают-компании «Сансета», непривлекательного в своей откровенной запущенности, давно не крашенного, с бортами, покрытыми струпьями ржавчины, неуклюжего, с высокой трубой, собрались трое — капитан, чиф и сам Донован,
Обычно в рейс провожал Метис, но, в связи с чрезвычайным происшествием, хозяин явился, чтобы дать последние наставления лично.
И обшивка переборок — грязно-серого цвета, и форма иллюминаторов, и даже мебель кают-компании говорили о ветхости судна, о частой смене его хозяев.
Донован, обрюзгший мужчина шестидесяти лет, в легком элегантном костюме, сшитом не у Диора, а одним из бродячих портных, рассматривал обстановку, прикидывал, сколько запросить со страховой компании. В один прекрасный день «Сансет» мог развалиться сам собой...
Капитан, представительный, поджарый, с лицом старого ястреба, наливал в рюмки спиртное.
Чиф, воплощение радушия и обаяния, был беспричинно весел. Глаза его сверкали юношеским задором, движения — легки и точны. Глядя на его легкомысленное лицо, трудно было догадаться, что за плечами помощника несколько лет каторжной тюрьмы в Кайенне.
За иллюминатором слышались крики «вира», «майна», гудели электромоторы — судно торопливо извергало из трюмов последнее содержимое, значащееся в бумагах и не боящееся чужих глаз. Готовились выйти в море.
— Еще раз подчеркиваю, — промокая лоб платком, астматически просипел Донован, — груз доставить без каких-либо... недоразумений. То, что случилось ночью, пусть вас не беспокоит. Интерполовец был один и никого не успел информировать. Перед отплытием из Парамари на «Сансет» прибудет мой человек для присмотра за грузом.
— Хотелось бы уточнить, — перебил капитан, — кто кому подчиняется? Не люблю, когда на судне многовластие.
— Вы — хозяин судна! Но во всем, что касается сохранности груза, он принимает окончательное решение.
— Я тут подумал, — сказал чиф, — что... Может быть, стоит зайти в русский порт?
— Зачем? — насторожился Донован.
— Ну... Поскольку береговая охрана и таможенные чиновники плохо сотрудничают с нами, хорошо бы зайти к русским. В русском порту возьмем какой-нибудь груз. Судно, пришедшее из русского порта с русским товаром, будет досматриваться не так тщательно. Если вообще его станут проверять.
— Это небезопасно, — возразил капитан. — Риск увеличится.
— Зато уменьшит подозрения здесь.
— А что, мысль мне нравится, — задумчиво просипел Донован. — Действительно... Но надо найти фирму, заинтересованную в таких закупках. Впрочем, это несложно. Интересная, интересная мысль... Главное — неожиданная, — впился он взглядом в чифа. — Как вы пришли к ней?
— Спокойно жить хочется всем, — улыбнулся чиф. — Подстраховаться не мешает.
Донован протянул капитану и чифу чеки, которые он извлек из кармана.
— За половину пути. Остальное — по возвращении.
Капитан спрятал чек, не глядя на цифру. Чиф не удержался, посмотрел. Это не ускользнуло от Донована.
— Что-то не так?
— Как обычно, — улыбнулся чиф. — Люблю точность.
— В этот рейс возьмете больше, чем обычно. Обстановка меняется, необходимо делать запасы. М-да... Насчет русского порта неплохо придумано. Выпьем за честных русских. Пусть они помогут нам.
Чиф охотно выпил.
Капитан помедлил и под пристальным взглядом Донована пригубил рюмку.
— И все-таки заход в русский порт меня тревожит.
— Хватит об этом! — оборвал его Донован. — Командую тут я. Лучше скажите, как поживает крошка Мэй?
— Что-то удалось для нее сделать? — оживился капитан.
— Обещают выдать временное удостоверение. Дорогую же шутку вы себе завели, — ухмыльнулся Донован. — Не по карману, а?
Чиф внимательно следил за разговором. Пока что все устраивалось наилучшим образом.
Перед самым отходом на замызганную палубу «Сансета» гуськом поднялись пятеро с сумками и чемоданчиками.
Встречавший их боцман сплюнул за борт, отобрал паспорта и книжки моряков, проверил записи, после чего сказал на том ужасном слэнге, который можно услышать только в припортовых кабаках:
— Вот что, ублюдки мокрохвостые! Никакой поножовщины и пьянок! Дисциплина, как на военном судне! Первый, кто нарушит мою заповедь, сыграет за борт. Понятно?
Стоявшие перед ним молчали.
Они замещали пятерых, девавшихся неизвестно куда после грандиозной драки в одном веселеньком заведеньице. Метис срочно подыскал замену, и вот новички стали членами команды «Сансета», о котором они знать ничего не знали несколько часов назад. Им пообещали привычную, хорошо оплачиваемую работу, найти которую не так-то просто.
В каюте чифа Метис, стоя у иллюминатора, указал взглядом на крайнего, переминавшегося с ноги на ногу.
— Вон тот, с синей сумкой. Кличка «Раджа». Будет работать с тобой. Умеет все. Я даже сам толком не знаю, чего он не умеет. Ему человека убить — как спичку задуть. Он подойдет к тебе после отхода. Устроишь его так, чтоб был всегда под рукой.
— А куда девалось пятеро прежних?
— Кто где, — ухмыльнулся Метис. — Кто в госпитале с проломленной черепушкой, кто в каталажке. Пришлось устроить массовый обмен потому, что на Раджу обратили бы внимание... Ну, как? Обдумал насчет капитана? Сменит он курс? Уговоришь переоформить грузовой манифест?
— Сделаю все возможное.
— А если не получится?
— Должно. Капитан слишком привязан к Мэй.
— О! — с уважением протянул Метис. — Молодец! Не хочу перехвалить, но ты действительно мудрец. И все же не забудь — ящики должны быть без маркировки.
— Все сделаю, как надо, — пообещал чиф.
Салют — развлечение слабенькое, но мне почему-то казалось, что она станет вздрагивать при каждом залпе. Как-то раз я уже любовался фейерверком в этом же парке. Девочка, которую тогда обнимал, весело кричала «ура» после каждого залпа, хотя и вздрагивала, и все торопила идти к морю... Была та девочка очень ласкова и не строила из себя недотрогу. Вскоре она уехала в свой большой город, а через неделю прислала письмо, что выходит замуж...
Юля, которую я встретил случайно в конторе стивидоров, не стала спрашивать, как другие, куда мы пойдем, что будем делать. Она просто согласилась встретиться, погулять, посмотреть салют...
Мне нравились и салют, и массовые гулянья, где толчется множество народа, где все веселы, нарядно одеты, где можно поглазеть на людей и себя показать. Дешево и сердито, так сказать.
В Москве салют замечательный. Там каждый залп приносит что-то новенькое, неожиданное — то мерцание огоньков, то беспрерывно распускающиеся цветы, то растущее разноцветное облако.
У нас попроще. Трах — и сноп ракет. Ребятня орет «ура», взрослые делают вид, что давно вышли из детского возраста, однако рты их невольно растягиваются до ушей, и они глаз не могут оторвать от неба.
В половине десятого я в отутюженных брюках, в новенькой оранжевой рубашке вышел, словно из песенки про удалого мальчонку, из парадного, чтобы за полчаса преодолеть расстояние в полкилометра. Мне не терпелось встретить Юлю.
На перекрестке улочек встретил Марка Фомича.
Невысокий, с седым пушком на голове, он шел в том же направлении, слегка припадая на правую ногу. Когда-то, знал я по рассказам соседа, его накрыло взрывной волной, ударило в правый бок, контузило, после чего нога стала усыхать.
— Здрасте, Марк Фомич! Что ж вы сегодня не в парадной форме? Ради такого дня можно было бы и орденами сверкнуть.
Марк Фомич покосился на орденские колонки, горестно вздохнул.
— Эх, Юра, не напоминай. До сих пор в себя прийти не могу.
— А что случилось?
— Украли... И ордена, и медали. Хорошо, хоть удостоверения остались.
— Как? Кто украл?
— Да тут один... И паренек вроде неплохой... Из вашей, тридцать восьмой, школы.
— Вот это да!
— Так-то вот. Как тебе это нравится?
— Кому такое может понравиться? Но... Вы же знаете, кто украл, когда украл... Почему не заставите вернуть?
Мы потихоньку шли в направлении парка, куда ручейками стекался народ. Все празднично одеты, оживлены предстоящим салютом.
— Да бог с ним! Его мамаша так просила, так плакала... Не вернуть уж! Не вернуть, — покачал Марк Фомич головой. — Говорит, продал, а кому — не помнит. Или не хочет вспоминать. Ну, я его и простил. Так что ходить мне теперь без своего «иконостаса».
— Ну и ну! — удивился я, не забывая шарить взглядом по сторонам — как бы не прозевать Юлю. — Как же так можно? Воевали, натерпелись, были ранены и так... легко расстались с боевыми орденами. Даже обидно за вас.
— Ты пойми... Милиция, суд, то да се... Одним махом у пацана будет испорчена биография. Не так ордена жаль, как его. Сядь он в колонию, чему его там научат?
— А кто украл?
— Да чего уж там...
— Ну, кто?
— Тебе зачем?
— Поговорю с ним.
— Не забивай себе, Юр, голову ерундой. Лови своих контрабандистов.
— Ничего себе ерунда! Да вы не бойтесь, я его бить не стану. Только поговорю, и все.
— Не хватало, чтоб ты еще подрался!
Мы углублялись в парк. За кустами уже просматривались группки людей, огромная поляна, на которой стояли военные автомашины, какие-то короткие трубы.
— Никому! — пообещал я. — Могила!
Марк Фомич нехотя сказал:
— Вовка-«милиционер».
Я присвистнул от удивления, увидел Юлю, которая шла по аллее в нашу сторону, поспешил распрощаться.
— Марк Фомич, прошу прощения, мне тут надо... Он кивнул на прощание и остановился под молоденьким кленом.
— Привет! — заулыбался я на все тридцать два зуба. — Молодец, не опаздываешь.
— Стараюсь, — улыбалась Юля. — Твой отец? — показала она глазами в сторону Марка Фомича.
— Нет. Сосед. Неприятная история вышла у старика.
— Какая?
Я не успел рассказать. Бабахнуло так плотно, так близко, что Юля, взвизгнув, юркнула мне под руку. Я, естественно, не преминул воспользоваться случаем и покровительственно положил ей руку на плечи. Приятно успокаивать симпатичную девушку, тем более, что ее испуг был лишь предлогом обнять меня покрепче...
Мальчишки и кое-кто из взрослых завопили «ура», ракеты с шипеньем вознеслись в темно-сиреневое небо, потом их остатки посыпались в траву, и мы поспешили укрыться под кронами,
Я прижимал к себе вздрагивающую при каждом залпе Юлю, смотрел на разноцветье ракет, кричал вместе со всеми вполголоса «ура», думал о предстоящей прогулке, веселился до тех пор, пока в очередной вспышке не увидел сиротливо стоявшего поодаль Марка Фомича.
Задрав голову, он, как и все, смотрел на ракеты, «ура» не кричал. Я знал, что он воевал в пехоте, «ура» накричался в атаках. О чем он думал, глядя на ракеты? Что вспоминал?
На секунду представилось, что, может быть, сейчас кто-то торгуется, продавая боевые ордена...
— Что случилось? — спросила Юля, затормошив меня рукой, обвивавшей талию.
— Пошли-ка к морю, — предложил я. — Давно его не видел...
Юля охотно засмеялась, и мы выбрались на аллею. Тени, внезапно выраставшие впереди нас, быстро росли, еще быстрее таяли, укорачивались и исчезали.
Вовчика-«милиционера» я знал хорошо. Свое прозвище он получил потому, что отец его служил в милиции. «Милиционером» продолжали прозывать и после гибели отца. Мать Вовчика много и тяжело работала, и малый оказался предоставленным самому себе. Соседи рассказывали, что он ошивается допоздна в парадных, шатается по району и постепенно превращается в одного из тех, с кем постоянно возился его отец.
Как-то раз я проходил вечером в парадном и уловил запах табачного дыма, струившегося из подвала. Бросил взгляд вниз и увидел прятавшихся пацанов.
— Э, орлы! — позвал я. — Чем вы там занимаетесь?
Они шуганули мимо меня, как испуганные коты. Вовчик прошел не спеша, не гася сигарету. Я цапнул его за воротник.
— Ты что это, а?
— Я не что, а кто, — снисходительно усмехнулся Вовчик. — Пусти!
— Брось сигарету!
Вовчик аккуратно потушил и выбросил окурок.
— Кто сигареты купил?
— А что такое?
— Отвечай, когда спрашиваю!
— Ну, дядька один купил в гастрономе.
Я чертыхнулся: не обошлось без доброхотов!
— Ясно. «Люблю я спорт, но только папиросы, люблю я труд, но только шоколад...» Может, посидим, покурим,покалякаем, а?
Вовчик подозрительно посмотрел на меня, пожал плечами.
В лавке за углом я купил толстенную сигару, упрятанную в алюминиевую капсулу, повел Вовчика в сквер, к скамье, спрятанной от любопытных глаз за кустами. Усадил малого, развинтил капсулу, извлек сигару, откусил кончик, подмигнул начинающему курцу.
— Учись, как надо! А то — сигареты! Настоящие мужчины курят только сигары! Черчилль всю жизнь, до самой смерти, курил исключительно сигары!
Я раскурил сигару, не затягиваясь, отдал Вовчику.
— Кури! Затягивайся поглубже, чтобы ощутить всю прелесть.
Вовчик с опаской посмотрел на гигантскую сигару, на меня, осторожно затянулся, закашлялся.
— Глубже! Ты же мужчина!
Он затянулся смелее, глубже, еще, еще.
— Кури, кури! — хлопал я его по плечу. — Молодец!
Вовчик глотнул еще разок и без сознания свалился мне на руки.
Я уложил его на скамью, сделал несколько движений искусственного дыхания, похлопал по щеке.
Мой ученик открыл мутные глаза.
— Ну, как? — с фальшивым участием спросил я. — Усек? Так вот, дорогой мой... Табак — один из видов яда, естественный наркотик. Те, кто курит с детства, не растет. У них бывает табачная гангрена, им отрезают руки и ноги...
Вовчик закрыл глаза, а я безжалостно продолжал:
— Еще раз увижу курящим, надеру уши. Или заставлю курить сигару.
Вовчик с трудом поднялся, попытался встать, пошатнулся.
— Сиди уж! — разрешил я. — На, понюхай! — сунул я ему под нос кончик потухшей сигары.
Он едва успел отвернуться. Его вырвало.
— Закурим? — предложил я. — Хорошее дело — табачок!
— Не хочу, — чуть слышно прошептал Вовчик. — Не буду.
— Давай, давай! Закрепим, так сказать, условный рефлекс.
— Не хочу!
Неожиданно Вовчик расплакался.
Я отправил сигару в урну, обнял Вовчика за плечи.
— И правильно! Вот таким ты мне больше нравишься, парень. Есть в тебе что-то этакое...
После того случая Вовчик неожиданно привязался ко мне.
Произошло это то ли от того, что я мимоходом показывал ему разные приемчики, то ли потому что иногда угощал заморской жевательной резинкой. А может, просто малому не хватало мужской опеки, старшего товарища.
К сожалению, я забыл об аксиоме Сент-Экзюпери — «мы в ответе за тех, кого приручили». Нехватка времени привела к тому, что Вовчика я стал видеть все реже и реже, пока не приключилась такая неприятная история...
Вообще-то до меня доходили слухи, что его задержала милиция за какой-то мелкий проступок, но в память об отце простили, отпустили. Видно, не впрок. Надо бы построже.
Чувствуя вину, я решил встретиться с Вовчиком и как можно скорее разобраться в произошедшем. Понимал при этом, что редкие морализаторские встречи успеха не принесут, за парня надо браться всерьез, по-настоящему.
В воскресенье утром позвонил у его двери.
Дверь открыл он сам, и я, не церемонясь, вошел в прихожую.
— Привет! Кто дома?
— Я один.
— Закрой двери. Есть дело.
Вовчик спрятал глаза, так как отлично понял, по какому такому делу я явился ни свет, ни заря.
Усевшись посреди комнаты на расшатанный стул, я прежде всего осмотрел скромную обстановку.
Чистенько. Салфеточки, открыточки, бумажные цветы.
Какое-то время посверлив Вовчика взглядом, решил не миндальничать, не сюсюкать, брать сразу быка за рога.
— Где ордена?
Вовчик побледнел и так низко опустил голову, что можно было наблюдать обратную сторону его оттопыренных ушей.
— Условимся сразу — ты говоришь, куда девал ордена, дальше я действую по собственному почину, никому не распространяюсь. Твое имя нигде фигурировать не будет. Понял? Где ордена?
Вовчик застыл соляным столбом и упорно рассматривал что-то невидимое на подранном линолеуме пола.
Я решил применить «прессинг». Может, это было и жестоко, но ничего лучшего в голову не приходило.
— Отца твоего наградили посмертно? Наградили! Представь себе, если б его орден у вас стянули. Что б ты стал делать?
При упоминании об отце у ног Вовчика стали появляться мокрые точки. Вовчик всхлипнул. Я решил дожать.
— Если б ваш орден попал какому-то негодяю и он носил его? Говори, кому отдал!
— Толику, — всхлипнул Вовчик.
— Фамилия!
Вовчик пожал плечами.
Мне вовсе не улыбалось опять заниматься частным расследованием, но тут был особый случай. Надо было вернуть ордена так, чтобы не пострадал малый. Понемногу удалось выяснить, что ордена и медали Марка Фомича Вовчик продал какому-то Толику — «коллекционеру», ошивающемуся у филателистического магазина. Началось все с марок, которые, известное дело, требуют денег. Их-то у Вовчика и не было.
— Я ему за марки был должен, — вытирая нос рукавом, объяснил Вовчик, — а он попросил, чтобы я папин орден принес в залог. Ну, я принес, а он сказал, что не отдаст, если я другие взамен не принесу. Говорит, где хочешь, там и возьми. Тогда...
— Ты украл, — безжалостно дополнил я.
— Украл, — обреченно согласился Вовчик. — У дяди Марка.
— Почему ты ко мне не пришел? Почему у меня не взял денег?
Вовчик пожал плечами.
— Он сказал, что прибьет меня, если кому-нибудь скажу.
— Где его можно найти?
— У филателистического магазина. Но он сказал, что из меня котлету сделает, если заикнусь кому-нибудь.
Я немного знал публику, толкущуюся у филателистического магазина. В просторных парадных дома вовсю шла торговля марками, значками, этикетками и прочей дребеденью, интересующей коллекционеров. Как выяснилось, Вовчик знал «коллекционера» только с виду. Где тот живет, чем занимается, малый не имел понятия.
Тряхнув своими университетскими познаниями по педагогике, я пообещал Вовчику устроить его в группу начинающих боксеров. Спорт не является панацеей от бед и дурных наклонностей, но чем больше глаз будет следить за подростком, тем больше вероятности, что он не попадет в уголовную историю.
Расспросив о подробных приметах «коллекционера», я с ходу решил отправиться к филателистическому.
Магазин находился в старинном особняке с просторными парадными, со сквозными ходами, запутанными переходами. У его входа толпились в основном мальчишки, но были тут и солидные мужчины, и даже несколько увядших особ женского пола.
Для начала я потолкался в магазине, поглазел на серии красочных марок, порылся в каталогах, переговорил с продавцами, а потом выбрался наружу. Зажав в кулаке купленный целлофановый пакетик с «обменным фондом», стал переходить от группки к группке, прислушиваться к разговорам. Вскоре понял, что у магазина интересуются не только раритетами. Какие-то типы торговали зажигалками, жевательной резинкой, шариковыми карандашами и прочими мелкими «колониальными» товарами, привезенными из-за дальних морей и океанов.
Погода стала портиться, некстати заморосил дождь, и я отступил под козырек парадного, откуда было проще вести наблюдение за подходами к дому.
Через полчаса мне наскучила «натпинкертоновская» затея, захотелось спать, поэтому я решил больше не ждать. Если б не желание вернуть ордена Марку Фомичу, ни за что не стал бы разыскивать подонка, торгующего наградами. Куда проще сообщить его приметы милиции, а там — хоть трава не расти. Но я чувствовал угрызения совести — то, что Вовчик влопался в уголовщину, было и моей виной. Подсчитав, на какой день недели приходится мое дежурство ночью, решил прийти в следующий раз часика за два до начала смены. Сегодня здесь делать было нечего.
Я подождал, когда подойдет троллейбус, побежал к его раскрывшимся дверцам.
Надо было отдохнуть перед свиданием с Юлей.
Давно растаяла за кормой «Сансета» полоска земли. Жизнь на судне втягивалась в привычную рутину — вахты, принятие пищи, опять вахты.
Днем на камбузе один из новеньких, высокий, худой моряк в белых полотняных штанах, длинной рубашке и чалме готовил себе еду.
Хосе Феррачи, внесенный в судовую роль под другой фамилией согласно паспортным данным, варил рядом кофе. Спешить было некуда — его вахта вечерняя, развлечений никаких, судно в балласте, погода отличная, до Парамари несколько суток хода. На судне царил дух обособленности и скрытой неприязни.
Вошел стюард. Хосе немного знал его благодаря тому, что обоих наняли перед самым отходом «Сансета». Это обстоятельство сблизило их. Стюард был крепким парнем лет двадцати пяти, с хорошей улыбкой, открывавшей белоснежные зубы. Увидев Хосе, стюард улыбнулся, подошел сначала к коку, что-то сказал ему, потом спросил нового приятеля:
— Бразильский?
— Да. Угостить?
— Не откажусь.
Мимо них, что-то недовольно бурча, держа в руках мисочку с похлебкой, протащился моряк в чалме. Он мрачно посмотрел на друзей, вышел на палубу, сел у фальшборта, стал есть.
— Слушай, — спроси Хосе, — что за смазливая девчонка у капитана? Дочь?
— А, заметил! Нет, не дочь. Говорят, подобрал в каком-то порту. Или купил. Точно не знаю.
Начавшийся интересный разговор прервал чиф, заглянувший на камбуз.
— Передал коку? — спросил стюарда. — У кого здесь бразильский? — С видом гурмана втянул он запах. — Принесешь нам с капитаном, — приказал стюарду, мало заботясь, станет ли Хосе делиться припасами.
— Слушаюсь, сэр, — замешкавшись, ответил стюард.
Чиф ушел, и Хосе первым нарушил неловкое молчание:
— Не переживай. Отолью и твоим хозяевам. На всех хватит. Чего вот только ты перед ним тянешься?
— Нанялся — продался, — вздохнул стюард.
Раздался металлический звон. Стюард и Хосе выглянули наружу.
Пакистанец стоял над выбитой из рук посудиной, сжав костистые кулаки. Огромный матросище, толкнувший его, не извинился, а проворчал, входя на камбуз:
— Расселась собака на дороге, Смотреть надо.
Он напился кипяченой воды из бака, вытер пасть мохнатой рукой и вышел.
Тем временем пакистанец выбрал из посудины остатки пищи и, когда матросище проходил мимо, треснул его сзади со всего размаха звонкой посудиной по затылку.
Не ожидавший нападения матросище споткнулся, тут же пришел в себя и ринулся на пакистанца. Тот бросился наутек.
Хосе, сняв банку со вскипевшим кофе, выглянул на палубу, и увидел, как матросище почти догнал пакистанца у трапа. Тот неожиданно присел, и матросище прогрохотал по трапу, распластался на грузовой палубе.
Выглянул из камбуза и стюард.
— Началось? Пошли посмотрим.
Матросище бросился за пакистанцем, который успел укрыться в надстройке.
Пакистанец вихрем пронесся по жилой палубе, визжа, как недорезанный. Из кают стали выскакивать моряки.
Здоровяка-матроса уложили тут же, и через несколько секунд клубок тел выкатился на бак.
В основном команда состояла из людей крепких, видавших виды, владевших телом лучше, чем умом. Дрались не до смерти, но так, чтобы доставить противнику максимум неприятностей и последующих хлопот, связанных с восстановлением двигательных функций.
Сторонники пакистанца налетали, словно осы, на медлительных дружков здоровяка-матроса, погрузившегося в нирвану, били, убегали, прятались за коммингсы.
Зато если сторонника азиата ловили на удар, то это был, как правило, чистый нокаут.
Уже трое лежали недвижимо, уже кто-то выплюнул зубы, кто-то выл, отползая к трапу...
Стюард зорко наблюдал за происходящим. Хосе стоял рядом, помешивал кофе.
— Пошли, успокоим? — сверкнул стюард зубами.
— Драться нехорошо, — покачал головой Хосе. — Убить могут.
— А! — махнул рукой стюард и прыгнул в самую гущу.
Раздавая удары направо и налево, он в считанные мгновения «успокоил» пяток дерущихся.
Чиф, до этого спокойно наблюдавший за сражением из рулевой рубки, выругался, повернулся и исчез.
Стюард, оказавшийся один на один с типом из новеньких, застыл на месте. В руках противника был нож. Тип сделал одно, другое обманное движение, явно намереваясь выпустить из стюарда содержимое. Стюард не реагировал.
Хосе, видевший все сверху, подошел поближе к трапу и выплеснул дымящийся кофе на типа с ножом. Тип заорал, и тут стюард ударом ноги выбил нож.
Второй удар — в челюсть.
Раздался пушечноподобный выстрел.
На спардеке стоял чиф с огромным кольтом.
— Кончай ярмарку! — спокойно сказал он. — А те, кто хочет остаться без уха, могут продолжить.
И, почти не целясь, разнес выстрелом сигнальный фонарь на мачте.
Драчуны мигом исчезли с палубы. Остался стюард.
— А тебе нужно особое приглашение? — заорал чиф. — Где обещанный кофе?
Убрался и стюард.
— Эй, ты, смени фонарь! — приказал чиф Хосе. — Да поживей!
— Слушаюсь, сер.
Хосе пошел на камбуз, оставил там свою банку. С удивлением обнаружил у плиты пакистанца, который, как ни в чем не бывало, готовил еду.
Пакистанец подмигнул подбитым глазом:
— Драка дракой, а есть надо.
Хосе рассмеялся.
Чиф спустился на палубу, где жили офицеры, увидел Мэй, стройную девушку лет семнадцати.
— Мэй, зайди ко мне на секундочку.
Мэй отрицательно покачала головой.
Чиф посмотрел на кольт в своей руке, обезоруживающе улыбнулся.
— Да не бойся, Мэй. Есть дело. Зайди.
Секунду-другую Мэй колебалась, потом бочком вошла в каюту чифа, остановилась на пороге, не закрывая дверь.
— Мэй, — негромко, мягко сказал чиф, кладя кольт на письменный стол. — Ты уже большая и очень неглупая девушка. Я хочу поговорить о твоем будущем. В твои годы надо иметь хоть какие-нибудь документы, жить на берегу, иметь семью... А что с тобой делает кэп?
— Капитан — добрый человек.
— Добрый? Разве? Держит тебя взаперти и полтора года не пускает на берег.
— Меня полиция не выпускает ни в одном порту, — поправила Мэй.
— Вот видишь! А у меня к тебе предложение... Если ты убедишь капитана сменить курс, куда я укажу, у тебя будет много денег и документы. Настоящие, с печатями. Не захочешь — в любой стране, в любом порту куплю тебе вид на жительство. По выбору. Ну, как? Согласна?
Мэй колебалась. Предложение было очень заманчиво.
— Я не обманываю, Мэй.
— Сейчас поговорить с капитаном?
— Нет, моя умница. После того, как погрузимся в Парамари. Обдумай хорошенько, как преподнести нашу просьбу капитану.
Мэй кивнула и ушла.
Чиф закрыл за ней двери, спрятал кольт в ящик письменного стола, сел, закурил. Он прикидывал, правильно ли поступил, заговорив с Мэй о деле до захода в Парамари. Конечно, рискованно, но, в случае чего, можно убедить капитана, что Мэй не так поняла. Убеждать придется запасным вариантом.
В досмотровом зале недавно делали ремонт, привезли новое оборудование, поэтому наши столы находились впритык друг к другу.
Я стоял на своем месте, смотрел, как старший смены Женя Стенько, изрядно пополневший в последнее время благодаря заботам жены, работает на досмотре.
Из созерцательного состояния меня вывел носильщик, подвезший очередную порцию багажа. Отвернувшись, я подавил зевок.
— Зеваешь? — негромко спросил расположившийся за соседним столиком Никитин. — Не выспался?
— Кто зевает днем, — парировал я, — тот не зевает ночью.
Никитин головой лишь покачал. Не одобрял, значит.
Я посмотрел на паспорт, протянутый холеной рукой мне через стол, на его владельца — чопорного англичанина средних лет с аккуратно подстриженными усиками. Изучив декларацию, попросил:
— Саквояж откройте, пожалуйста!
Англичанин повиновался.
Мой наметанный глаз сразу увидел несоответствие таможенным правилам.
— Четыре бутылки водки нельзя. Превышение нормы.
— Но... понимаете... Я всем купил подарки, — стал оправдываться англичанин. — Балалайка — начальнику. Матрешку — детям. Жене — самовар. Одну бутылку себе, вторую — брату, третью — другу. Четвертую себе про запас. Я вас прошу!
— К сожалению, нельзя.
— Я вас очень, очень прошу!
— Нельзя!
— Сделайте исключение!
Я развел руками.
Англичанин со вздохом взял злополучную бутылку, повертел в руках, поставил на маленький столик у моего колена.
— От щедрой Великобритании русским таможенникам.
— Уберите! Что за манеры!
Мы уставились на бутылку. Ни я, ни англичанин не знали, что с ней делать.
Англичанин взял бутылку с маленького столика, откупорил и, приставив ко рту, стал пить.
Я в крайнем изумлении смотрел, как содержимое с легким бульканьем исчезает на глазах.
Англичанин допил бутылку, поставил на столик.
— Все дело в практике, — задумчиво произнес он. — Интересно, осилю вторую?
— Забирайте все и уходите! — заторопился я. — Идите быстренько на судно!
— Господи, помоги добраться до каюты!
Англичанин вознес глаза к плафонам и пошатнулся.
Я торопливо поставил печать на декларацию и подал ее на глазах пьяневшему англичанину.
Он четко повернулся, не сгибаясь, присел, взял саквояж, так же аккуратно встал и по прямой пошел к выходу. В проеме, ведущем в зал накопления, остановился, повернулся направо и прошествовал дальше.
Меня привела в чувство наплывающая гора багажа, за которой не было видно носильщика.
Я работал, ставил печать, оформлял документы, искал и порой находил предметы контрабанды, поражаясь самому себе — с такой легкостью все получалось. В самом начале моей практики в таможенной службе, я переживал, трясся от страха забыть что-то, вглядывался в глаза контрабандистов, пытался постичь их заблудшие души, а теперь меня не интересовали ни причины, побудившие заниматься грязным делом, ни заискивающие взгляды. Все свершалось как бы само собой, без моего полного участия.
Во-первых, никак не продвигалось дело с орденами. Поиски «коллекционера» сводились к нолю.
Вовчика я пристроил с грехом пополам к знакомому тренеру в группу начинающих боксеров, но малому там не понравилось — бьют, видите ли, по физиономии. Бокс — не его стихия! Без моей помощи он в два счета перевелся в секцию фехтования и теперь успешно сражался со всеми корешками своего двора, вооружившись выбивалкой
Во-вторых, с Юлей у меня произошла закавыка. Мы вовсю целовались в самых неожиданных местах, бродили за полночь по улочкам и аллеям парка, но к себе в гости она не приглашала — в общежитии слишком много глаз — и ко мне не торопилась.
Размечтавшись, я едва не пропустил пятидесятирублевую купюру.
— От, черт! — ругался побагровевший мужчина. — Все жена! Она спрятала! Специально подстроила!
Не обращая внимания на оправдания, я стал заполнять протокол, думая, что вечером, если не задержат на работе, надо пойти с Юлей или в бар, или в дискотеку. Авось расшевелю ее.
— Подпишите, — протянул протокол контрабандисту. — С женой дома поговорите о ее моральном облике.
Вечером, когда солнце раскрашивало последними мазками нежную стайку облаков, на корме «Сансета», облокотившись на фальшборт, стояли двое — стюард в затрапезной, некогда белой, куртке и Хосе Феррачи. Смотрели на кипевшую внизу воду, перебрасывались замечаниями по поводу вчерашней погрузки в Парамари.
— Странный рейс, — сказал Хосе. — Тащимся в балласте в такую даль, затем берем сущую ерунду ночью и опять топаем черт знает куда.
— Дела у боссов, — сплюнул в воду стюард. — Не наше это дело, вот что скажу. Чем меньше знаешь, тем спокойней живешь.
— Эх, ты! В кают-компании крутишься, а ничего не рассказываешь. А помнишь тот день, когда нас наняли?
— Ну.
— Говорят, той ночью пришили кого-то в порту. И в море сплавили.
— Подумаешь! В Бимбао и не такие истории случаются.
— Пришили на причале, где стояла наша старуха-развалюха.
— А ты откуда знаешь? — искоса посмотрел на Хосе стюард. — Такие дела вроде без свидетелей обделываются.
— Да знаю уж.
— Сообщил полиции?
— Что я — идиот? По мне, что полиция, что те, кто убил... Лучше держаться и от тех, и от других подальше. Но о себе тоже подумать надо. Я сразу сообразил, что мы что-то такое везем... Посмотреть бы на ящики, которые грузили в Парамари, а? В них что-то ценное, как ты думаешь?
Стюард инстинктивно оглянулся.
— Тише. За такое можно угодить в тюрьму. Капитан арестует и сдаст в первом же порту.
— Капитан занят своей девчонкой. Боишься?
Стюард неопределенно пожал плечами.
— Пойдешь со мной? — осторожно спросил Хосе.
— Нет.
— Тогда я тебе ничего не говорил.
— А я ничего не слышал. И все же не советую.
— Я твой совет в кошелек не положу. Если в ящиках что-то стоящее, можно хорошо заработать. — Хосе помолчал и добавил, оправдываясь: — У меня дома четверо. И у всех вот такие рты и вот такие желудки, — развел он руки.
— А если поймают?
— Не поймают. Других ловят, не меня.
Стюард стоял и смотрел на тающий за кормой пенный след. В густом, насыщенном влагой воздухе разливались аппетитные запахи приправ.
— Пакистанец готовит, — принюхавшись, заметил стюард. — Ну и команду набрали! Половина сама себе еду готовит.
— Потому что платят нам половину.
— Да нет. Вера у них такая.
— И вера, и деньги — все по разным углам людей распихивает.
Хосе посмотрел на небо, на море, уверенно заметил:
— Будет шторм.
«Сансет» тяжело переваливался на волнах. Он то исчезал в неожиданных провалах, то его выталкивали мощные толчки свирепо-грозных бугров. Взрыхленная поверхность, однако, только поигрывала, забавлялась. Схватка была впереди.
Чиф поправил лампу на кронштейне и склонился над ярко освещенной картой, лежавшей на штурманском столе. Тонко зачиненный карандаш, зажатый сильными, короткими пальцами, чертил паутинку линии, пересекавшую бледную поверхность бумаги. Чиф поставил точку, отметил ее крестиком, разогнул спину. Посмотрев на часы, направился в рулевую рубку.
Завтра Мэй должна поговорить с капитаном.
Чиф приблизился к рулевому, неслышно ступая по протертому коврику, и увидел, что человек, отвечающий за правильность курса, за сохранность судна и людей, дремлет, привалившись спиной к переборке.
Стрелка компаса ощутимо виляла из стороны в сторону. Прямая линия на карте превращалась в извилистую дорогу «Сансета» на поверхности злобствующего моря. Если неожиданный поворот руля совпадает с мощным ударом волны, то...
Чиф с размаха влепил рулевому оглушительную пощечину, разразился ругательствами и, оттолкнув записного алкоголика, положил судно на курс. Ткнув кулаком в физиономию виновато сгорбившегося растяпы, обдал его виртуозной бранью и, продолжая ругаться, вышел из рубки. Оставив дверь открытой, вынул сигареты, раздраженно закурил, загораживая спиной огонек от ветра. Щелчком избавился от плохо загоравшейся сигареты, взял из пачки еще одну, перешел на противоположную сторону, чтобы взглянуть на ют.
Едва чиф исчез, Хосе, пригибаясь, скользнул к носовому трюму. Бак скудно освещался одними ходовыми огнями, так что вряд ли можно было увидеть его фигуру в кромешной тьме.
Чуть слышно охнул запор двери, ведущей в тамбур лаза, и Хосе протиснулся в щель. Закрыв дверь, вынул из кармана фонарик, включил его, повесил за веревочку на шею, прислушался.
Ничего, кроме шума волн да легкого гула изношенных дизелей, не было слышно.
Умирающий свет севших батарей освещал напряженное лицо Хосе, грязную майку, жилистые руки.
Хосе открыл крышку лаза, ведущую вниз, зажал под мышкой туго скатанный мешок и, быстро перебирая руками и ногами, принялся спускаться по скобам.
Спустился на дно и замер. То ли показалось, то ли в самом деле наверху что-то стукнуло?
Показалось.
Подошел к следующему лазу, ведущему глубже, из твиндека в трюм. Отдраив винты, открыл крышку, поставил ее на стопор, заглянул вниз — там были ящики.
Оказавшись в трюме, вынул из кармана припасенные клещи, склонился над ближайшим ящиком. Отдирая крышку, не забывал иногда замирать, прислушиваться. Вскоре успокоился и стал работать не торопясь.
Когда поднял крышку, лицо его вытянулось от разочарования. Быстрыми, точными ударами вбил гвозди, подхватил мешок, полез наверх.
Винты задраивал сразу обеими руками. Шли они туго, скрипели, и, может быть, поэтому не расслышал шагов выросшего за его спиной человека.
Удар по голове свалил Хосе. Фонарик погас, и тотчас рядом вспыхнул мощный луч...
...Натужно рассветало. «Сансет», переваливаясь на крутых волнах, шел в сторону светлеющего горизонта. Волны, по гребням которых шелестела пена, вздымались и опадали, раскачиваемые надвигающимся штормом.
...Хосе неподвижно лежал у трапа, ведущего на грузовую палубу.
Несколько минут слабо шевелился, приходил в себя. Встав на четвереньки, пополз вдоль борта, стал карабкаться по трапу, оставляя на ступеньках капельки крови.
Когда добрался до своей каюты, пакистанец, проснувшийся от шороха, ахнул, увидев его в столь плачевном состоянии.
— Хосе, кто тебя?
— Упал с трапа, — прошепелявил Хосе. — Спи.
Кое-как загрузил непослушное тело в койку-корыто и прикрыл глаза.
«А могли убить, — подумалось. — Могли. Могут».
Рачки мы держали со вчерашнего вечера в холодильнике, поэтому в воде они сразу раскисали. Несмотря на это, клевало отменно. Едва грузило касалось дна, как незамедлительно дергало леску, словно требуя — «вира!». Мы вытаскивали дергающихся «каменщиков», насаживали добычу на кукан, как было уговорено, и Вовчик с восхищением смотрел на все удлиняющийся рыбий хоровод за бортом лодки.
— Я только три, а ты уже девятнадцать, — не вытерпел он. — Как у тебя получается?
— Половишь с мое, — рассмеялся я, — еще больше поймаешь.
Ни зыби, ни ветерка. Вдали, на пляжах, — сотни, тысячи загорающих. Небо — выцветшая голубизна. Вечером — встреча с Юлей. Что еще желать от жизни!
Я посмотрел в сторону порта. Какая-то малопривлекательная туча наползла с противоположной стороны залива.
— Что-то не нравится мне эта тучка, — поскреб я затылок. — Может, смотаем удочки, пока не поздно?
— Да ты что! Так клюет!
Я отвлекся от тучки и забросил «закидушку» подальше.
И сразу клюнуло. Хорошо так клюнуло, тяжело.
— «Кнут»! — заорал Вовчик, глядя, как я осторожно подтаскиваю к борту огромного лупоглазого бычка.
Увлекшись, мы не обратили внимания на поднявшийся ветерок.
Когда нас совсем раскачало, я понял — пора улепетывать.
— Вовчик! — встревоженно поглядывая на поднимающиеся волны, сказал я. — Быстро сматываемся, пока трамваи ходят.
Вовчик и сам уж видел, что дальше тянуть не стоит.
Он лихорадочно сматывал «закидушки», а я, перебравшись на нос, вытаскивал якорек. Мокрый нейлоновый трос ложился на решетчатые пайолы лодки, мы прошли немного вперед, и тут якорек заклинило. Мне пришлось стать на колени, из всех сил дернуть. Якорек освободился и легко пошел наверх.
А если б пришлось маневрировать?
При такой волне...
Я уложил якорек на носу и поспешил к веслам — как раз вовремя: лодку раскачивало так, что она вот-вот могла черпнуть воды.
Со всех сторон нас окружала не спокойная гладь, а взрыхленное огромным плугом густо-синее море.
Вовчик испуганно сжался на корме, вцепившись в борт.
Я бешено заработал веслами, ставя лодку кормой к набегавшей особенно большой волне, гребнул раз, другой, чтобы уйти от нависшего гребня.
Поздно!
Волна с шелестом обогнала не успевшую развернуться лодку, и мы по щиколотки оказались в воде, которая плескалась поверх пайол, носила взад и вперед кукан, снасти.
Вовчик посерел.
— Не дрейфь, — спокойно говорил я, наваливаясь на весла. — Пересядь поближе к моим ногам и начинай потихоньку вычерпывать воду. Только не торопись, не торопись.
Надо было чем-то отвлечь пацана.
Вовчик сполз поближе к моим ногам, взял шполик и стал черпать воду под кормовой банкой.
Я зорко следил за тем, чтобы ветер, гнавший волну нам на корму, не сбивал лодку с курса. Хуже пришлось бы, если б он дул в нос. Тогда б до вечера не выгребли. Порой налетевший шквал уносил зазевавшихся рыбаков в море, и им на помощь спешили и пограничники, и спасательные катера.
Мы же худо-бедно чапали в направлении нашего берега.
Вовчик вопросительно смотрел на меня.
Я подмигнул ему.
— А ну, давай, пой!
И сам заорал во все горло:
Вовчик мне вторил. Он уже не боялся. Ему даже нравилось небольшое приключение.
Я орал слова, оглядывался на белый бурун у волнореза, прикидывал, в каком месте проскочить гак, чтобы и лодку не разбить, и самим за борт не сыграть. Определил место поглубже, где откатывавшаяся волна не обнажала плиты, поросшие ракушками, на скорости подошел поближе, выждал, а затем, едва подняло крупной волной, бешено заработал веслами, привставая на банке. Мы стрелой проскочили над белой пеной, красиво вошли в заливчик, я ловко «стабанил», успел выскочить на мелководье из лодки и вырвать ее прямо из-под вставшей дыбом атакующей волны. С помощью подбежавших береговых матросов благополучно вытащил лодку подальше от наката.
— Профессионально подошли, — похвалил усатенький матрос.
— В твои годы, — весело ответил, — я в Бискайском заливе на грудь девятый вал принимал... Когда тонули, еле у друга успел спасательный пояс выхватить...
Береговому матросу было некогда слушать мою травлю — в заливчике показалось еще одна лодка запоздавших отдыхающих.
Мы забирали одежду, снасти, укладывали в полиэтиленовый мешок кукан с рыбой и смотрели, как борются опоздавшие с почти вертикальной волной, вырастающей на мелководье.
— У, шквалище! — поежился Вовчик. — Вовремя смылись.
То ли у них было мало опыта, то ли им просто не повезло. Они решили подойти кормой к берегу, но начали табанить рано, их накрыло волной, и лодку едва не перевернуло. Пока вскочившие в воду береговые матросы сражались с волнами, отнимая у них плавсредство массового пользования, пока тащили к урезу воды, пока отдыхающие догадались соскочить, в лодке уже было полным-полно воды.
На берегу отдыхавшие — два парня — сгребли в охапку мокрую одежду, вылили из «Спидолы» воду и побрели к домику «боцманской» забирать документ, оставленный в залог.
— А мы не зачерпнули, — гордо сказал Вовчик. — Салаги!
Я протянул ему мешочек с рыбой,
— Неси домой.
— А ты?
— Останусь позагорать, поплавать.
— И я с тобой.
— Хорошо. Но с одним условием — пристрой нашу рыбу так, чтобы не испортилась. И чтоб не стянули.
Вовчик метнул на меня быстрый взгляд, но я сделал вид, что вовсе не обмолвился.
Он взял кукан, поднял валявшийся прут, стал вгонять его в песок у самой воды.
— Вымоет волной и унесет, — покачал я головой. — Лучше вырой этакую лагуну, дай туда побольше воды и оставь в ней кукан.
Он с увлечением принялся за работу.
Я лежал на полосатой подстилке, смотрел на малого, вспоминал беззаботные годы отрочества. Как было хорошо — каникулы, никаких хлопот... Главная проблема — гулять как можно больше! Хорошо было!
— Раджа! — сказал чиф собеседнику, мывшему руки в умывальнике команды. — Подстрахуешь меня.
— Так серьезные дела не делаются.
— Сам знаю. Эта дурочка сейчас говорит с ним. Я не уверен, что ей удастся убедить его, поэтому подготовь все.
— А что станем делать с Ортопедом?
— Что захочешь. На твое усмотрение.
Чиф стряхнул капли воды с рук и вышел в коридор.
Мэй слишком долго медлила, но сегодня твердо пообещала переговорить с капитаном — время торопило. До русского порта оставалось совсем немного. Предстояло определить — с кем капитан, клюнет ли на жирную приманку. Если не согласится...
Чиф закрылся в своей каюте и стал ждать условленного с Мэй времени.
С капитаном он встретился в узком коридорчике на нижней палубе у входа в нежилую каюту за минуту до назначенного срока.
— Прошу!
— После вас.
— Боитесь, что всажу нож между лопаток? — нехорошо усмехнулся капитан. — Это не мой стиль.
Чиф грустно улыбнулся в ответ и вошел в нежилую каюту первым.
Он стал спиной к открытому иллюминатору.
Капитан остановился у выхода.
— Зачем вызывали меня через Мэй? Сами не могли?
— Мэй передала мою просьбу?
— Она сказала, что вы хотите видеть меня. В чем дело?
— Хотел посоветоваться насчет бункера, — невинно сказал чиф. — По-моему, в русском порту вместо двухсот тонн надо взять четыреста.
— До Бимбао хватит и двухсот. Если вы намерены отправиться дальше, можете сойти и взять билет. Кстати, кто заплатил бы за лишний бункер?
— Мы. И гораздо больше, чем обычно.
— Вы будете платить, а я расплачиваться?.. Вы подумали о том, что мы можем вообще не бункероваться и не брать груз?
— Как это?
— А так. Хозяин на судне я. Мы пойдем прямо в Бимбао.
— Вы забыли...
— О приказе Донована?
— О Мэй.
Капитан секунду-другую молчал, потом шагнул в сторону, открыл двери.
В дверном проеме показался высокий парень — человек Донована по кличке Ортопед. Он шагнул в каюту, закрыл дверь, и в это мгновение что-то мелькнуло в иллюминаторе, в воздухе просвистело лезвие, которое воткнулось ему в горло.
Сраженный лезвием, Ортопед, не пикнув, сполз спиной по переборке к ногам капитана.
Чиф скользнул вперед и ударил капитана ребром ладони по кадыку. Капитан свалился на подручного.
Чиф метнулся к иллюминатору.
— Скорее!
Кто-то, распластавшийся за бортом на люльке, с которой чистят и красят борта, по-обезьяньи вскарабкался на палубу.
Чиф открыл рундук, вынул припасенный большой мешок с застежкой, расстелил его на палубе.
В каюту вошли без стука. Вошедший рывком задрал рукав капитанской блузы, вынул из кармана коробочку, из которой был извлечен шприц, воткнул иглу в тело.
Те же руки помогли чифу засунуть Ортопеда в мешок, закрыть застежку.
— Ловко у тебя получается, — похвалил чиф.
— Когда-то служил в санитарной роте.
— Пошли. Ночью выбросишь.
Подхватили и выволокли безвольное тело капитана. Закрыли двери на ключ, потащили одурманенного наркотиком капитана по коридору в его каюту.
Едва троица скрылась за углом, как у двери нежилой каюты оказался Хосе. Действуя отмычкой, он открыл двери, вошел, нагнулся над мешком, открыл застежку, посмотрел на убитого, не признал в нем никого из команды, закрыл застежку.
Двери каюты закрыл той же отмычкой.
В каюте капитана чиф свалил тело хозяина на постель, сказал забившейся в угол Мэй:
— Ну, что, Мэй? Ты не убедила его, что нам надо обязательно попасть в Манти. А могла, могла бы. Он часто рассказывал, как хорошо вы понимаете друг друга. Теперь слушай внимательно и запоминай... Если ты хоть словом, хоть взглядом дашь кому-нибудь понять, что мы везем, куда везем и что с капитаном, я не ручаюсь за твою жизнь. Если в русском порту что-то заподозрят, все мы, и ты в том числе, сядем на много лет в тюрьму. У русских закон построже, чем в других странах. Это в Голландии дают максимальный срок двенадцать лет, а у русских... Если же рейс пройдет благополучно, я выполню обещание. Я добрее капитана. Но с условием, что ты станешь моей послушной девочкой. Подойди-ка!
Чиф уселся в кресло, вытянул ноги.
Мэй медленно шла к нему, а он уже был мыслями в Манти. Предстояло много работы — наладить контакты, договориться с регулярными поставщиками, переоборудовать «Сансет», обеспечить транспорт, расставить в нужных местах свой персонал и, главное, обеспечить безопасность груза. А также свою.
Мы с Вовчиком брели со своего поста у филателистического магазина.
— Может, ты его не заметил? — спросил я. — Или позабыл, каков он с виду?
— Не было его, — хмуро ответил Вовчик. — Не пришел.
Я вздохнул. Или малый темнит, или действительно «коллекционер» больше не ходит к магазину.
— Юра, а ты много контрабандистов поймал?
— Сорок бочек, — пошутил я, — и все с ножами. А что?
— Да так, просто...
— Почему спросил?
— Жалко мне их.
— Да? Странно.
— Я недавно «Челкаша» читал...
Я рассмеялся.
— Эх, Вовчик! Старой информацией питаешься. Плохо, что литература больше не занимается нашим городом. Начитаются люди Горького, Бабеля, Паустовского и прут к нам за романтикой. Приезжают и — разочарованы. Контрабандистов нет, пивных мало, Яшки Япончика нет... Думают, тут на каждом углу матросы в клеше и скрипачи на скрипках «вышивают».
— Но контрабандисты же никому ничего плохого не делают. Вон Челкаш...
— Да? А куда, к примеру, уплыли бы ордена Марка Фомича, которые ты продал «коллекционеру»?
Мой аргумент был очень силен. Вовчик скис и больше не расспрашивал меня о таможенных подвигах.
Вечерело.
На небольшом пространстве складской площади, загроможденной кипами подмоченной мешковины, которую сушил морской ветерок, мы с Никитиным валяли дурака — отрабатывали приемы самбо. Дневная жара сменялась легким вечерним бризом, но все равно было душно, поэтому мы сбросили блузы и в который раз хватали, бросали друг друга — благо море в двух шагах, можно ополоснуться.
Мы любили иногда пофорсить в редкие минуты свободного времени без свидетелей — сломать не слишком толстую палку ударом ребра ладони, крутнуть с контейнера заднее сальто, подержать между бочек «угол»...
Никитин в энный раз бросил меня на мешковину, я поднялся, потер ушибленное плечо, поднял с земли обломок доски, означавший «кинжал».
— Давай, Юрка, давай! «Он» ждать не станет...
Обмениваясь приемами, мы всегда упоминали некоего загадочного «его», подразумевая опаснейшего противника, который в скором будущем должен был угрожать нам то пистолетом, то ножом, то готовился вот-вот придушить в укромном месте. «Он» заставлял работать в полную силу, так как был самым коварным, самым жестоким, и мы старались держать против «него» в личном арсенале побольше приемчиков.
Никитин стал сзади, а я, развернувшись, бросился на него.
Опять ничего не получилось. Не успел пырнуть друга в живот (несильно, конечно же), как Никитин провел прием и еще раз швырнул меня на подмоченную мешковину.
— Юрка, — отирая пот со лба, засмеялся Никитин, — ты думаешь, если я к тебе хорошо отношусь, так позволю погибнуть во цвете лет на какой-то пьяной свадебке или в переулке у сахарного завода, где ошиваются перекупщики?
Бросив меня в третий раз, Никитин продолжал «вправлять мозги»:
— Зачем ты всегда фасонишь? Зачем при высадке за леера не держишься? Давай, давай, вставай, не ленись! Я хочу, чтобы в случае чего в тебе была не дыра, а дырочка. Маленькую легче штопать.
— Хватит. Теперь ты нападай, — отдал я «кинжал».
Мы закружили, настороженно приглядываясь друг к другу.
— О! — выпрямился Никитин и посмотрел в сторону. — Грузчики идут.
Я невольно отвлекся и получил тычок в бок.
— Вот так «он» тебя и поймал бы!
— Ой, да знаю я эти отвлекающие штуки! — выкручивался я. — Сам применял.
— Знать знаешь, а все равно попался. Запомни — приемы отрабатывают не для того, чтобы хвастать перед девочками, а...
Никитин сделал отвлекающий жест, но я успел отреагировать.
— Хватит? — спросил Никитин.
— Хватит. Устал.
Никитин воспользовался моим согласием и ударил сверху. Попал!
— Ты же сам предложил заканчивать!
— Пока в руках противника оружие, доверять ему нельзя никоим образом.
Тут я подхватил его и бросил в сторону. Он приземлился на четвереньки, а я в пылу схватки вырвал «кинжал» и чувствительно ткнул в ягодицу.
— У-у! — взвыл Никитин.
Я зашвырнул «кинжал» подальше, мы отряхнули брюки, надели блузы, прицепили галстуки, постояли, отдышались.
— Пошли, умоемся, — предложил Никитин. — Через час нам «западногерманца» принимать.
Мы пересекли площадку с мешковиной и, миновав воротца в невысоком заборчике, оказались на Австрийском пляже. Дошли до воды и стали умываться.
Я распрямил спину, прислушался. Началось. Томная мелодия старого танго скользила над портом, над морем, уплывала куда-то к судам на рейде, за горизонт...
— Танцы, — вздохнул я. — Нестареющие танцы.
— Все еще ходишь?
— Сейчас нет. Встречаюсь с одной... одним хорошим товарищем.
— А перестанешь встречаться?
— Опять пойду. Тянет, как цирковую лошадь.
Иногда мелодию заглушал шум порта — лязг цепей, гул моторов, требовательная речь репродуктора. Влажная духота сгущавшегося вечера, шелест волн, относительное спокойствие, царящее на припортовом пляже, настраивали на отнюдь не рабочий лад.
Я посмотрел на загоревшиеся огни парка, расположенного на высоком плато, философски изрек:
— Кому-то танцы, а кому-то...
Мы пошли назад. За нами остался пляж с темной полосой водорослей, выброшенных недавним штормом.
— Танцы — это не просто танцы, — просвещал я Никитина. — Это удачно придуманная кем-то система знакомства. Думаешь, все приходят ногами дрыгать? Ничуть! Познакомиться хотят. На улице ведь не обнимешь сразу девчонку, не станешь ей разную чепуху на ухо говорить. А на танцах — пожалуйста!
Никитин остановился.
Две женских фигурки виднелись на ступеньках небольшой деревянной будки, стоявшей поодаль.
— Занятно. Весьма занятно.
Он направился к будочке. Я за ним.
— Что здесь делаете, девушки? — строго спросил Никитин сидящих девчонок, которые охотно захихикали и засмущались.
— Мы тальманы, — ответила одна, побойче. — Работы нет, купались. А вы не хотите искупаться? Или боитесь, что форму украдут?
— Мы на службе.
— Ой, кто узнает! Мы постережем.
— Они, наверно, в семейных трусах, стесняются, — заметила вторая, поскромнее. — Закурить не найдется?
Никитин вынул пачку сигарет, подал.
— Прошу. А кто же груз считает, пока здесь сидите?
— А кто контрабандистов ловит, пока вы с нами болтаете? — парировала бойкая.
Никитин галантно щелкнул зажигалкой, закурил.
— А вы не курите? — спросила скромная, затягиваясь так, что сигарета затрещала.
— Ему нельзя, — поспешил ответить Никитин, — Бывший олимпийский чемпион.
— Правда? — заинтересованно уставились на меня девчонки. — А по какому виду спорта?
— Подводное ориентирование в условиях плохой видимости. Выхожу из моря в любом месте, где на берегу танцы.
— С аквалангом и в ластах, — засмеялись девчонки. — Ой, шутники!
— Извините, пора идти, — откланялся Никитин. — Служба. Вы здесь не засиживайтесь. Пограннаряд не любит, когда по пляжу шастают.
— А может, мы как раз пограничников и поджидаем, — захихикала бойкая.
Мы потопали дальше.
От «красных складов», к которым приближались, до здания таможни пешком добрых минут двадцать. Сегодня суббота, начальство отсутствует, работы никакой, кроме «западногерманца», можно не торопиться.
— Насчет теории о танцах, — сказал Никитин, когда мы шли по дороге, огибавшей причалы. — Знакомиться можно всегда, везде, в любой обстановке. Всяк тянется к себе подобному, живет в ожидании любви и дружбы. Ему общаться хочется не меньше, чем есть и спать. А ты — танцы, танцы. Робкий ты, вот в чем дело.
Справа были пришвартованы и лагом, и кормой суда — сухогрузы, пара «китобоев», буксиры. Здесь производился средний и мелкий ремонт, поэтому причалы были захламлены кусками листового железа, конструкциями, будками для сварочных аппаратов, асфальт забрызган краской и мазутом. Борта судов ободраны, покрыты болезненными пятнами сурика. Редко в какой каюте светился огонек. Команды на судах не было, и только парочка-другая матросов жили на них. Обезлюдевшие, с шаткими сходнями, суда производили унылое впечатление.
Слева были нагромождены огромные трубы, более метра в диаметре. Дальше шли мастерские по ремонту портовых механизмов, а потом дорога сворачивала под прямым углом к портовым воротам.
— Купаться предлагали, — хмыкнул Никитин, все еще находясь под впечатлением встречи. — Был у нас как-то один... Окунулся разок, а у него часы и потянули. Не знал, что запрещено в рабочее время... Пошел к начальнику и жалуется — мол, часы сперли, порт виноват, пусть возместит убытки...
— Ну и что?
— Начальник поддакивал, посмеивался, посоветовал написать подробное заявление на его имя. Потом наложил резолюцию — уволить. Суров закон, но на то он и закон.
В воздухе в свете вспыхнувших фонарей металась мошкара.
Нудно гудели моторы, лязгало железо. Изредка прорывалась мелодия из парка.
— С новенькими всегда морока, — согласился я. — Впрочем, все мы когда-то были новенькими.
— Особенно ты. С тобой до сих пор приходится держать ухо востро! А, вообще-то, тех, кто сразу себя не зарекомендует, отправлял бы на почту. Там для них и соблазнов поменьше, и всем спокойней.
— Как зарекомендует? То есть, будет строго выполнять инструкции и никакой инициативы?
— Инициатива, — назидательно произнес Никитин, — есть волевое применение инструкций и наставлений в данной ситуации.
— Ну, хорошо, отправишь новичка на почту, — не сдавался я, хотя уже понял, что Никитин постепенно переходит на мою личность. — А на почте не такие же трудности?
— Там соблазнов меньше. Сам знаешь — то жвачку суют, то рюмку подносят, то порнография попадается... Хорошо, если парень кремень...
— Как я?
— А если слабак?
— Перевоспитывать надо,
— Это у нас-то? На границе? Нам нужны сиюминутные бойцы, такие...
— Как я?
— Ладно, как ты, хоть у тебя дури много в голове. На тебя, к примеру, можно положиться.
Мы шли по дороге, уступая автопогрузчикам — «пособникам смерти». Из-за лап и направляющих они так и норовили придавить зеваку.
— Хочешь анекдот? — спросил я Никитина.
— У тебя они не смешные.
— Да ты послушай. Спрашивают ротозея: «Что это у тебя за болячка во весь рот?» А он отвечает — «Ехал какой-то ротозей и меня оглоблей в рот».
— Про тебя анекдот, — засмеялся Никитин. — Помнишь, как ты забыл на судне фуражку — все оттого, что не носишь на голове — и она уплыла в жаркие страны?
Я с протяжным вздохом нахлобучил фуражку почти на самые уши. У, нудный Никитин! С тоски с ним помереть можно!
Когда склянки пробили полночь, чиф сказал, ни на кого не глядя:
— Через сутки войдем в русские территориальные воды. Надеюсь, все понимают, что это значит?
В кают-компании «Сансета», освещенной только лампами, горевшими над баром, устроенным в углу, присутствовали трое — чиф, пугливого вида второй помощник и кто-то, сидевший в полумраке. Это был Раджа, убийца Ортопеда, человек Метиса.
Второго помощника не интересовали взаимоотношения чифа и Раджи — он придерживался золотого правила — чем меньше знаешь и видишь, тем легче живется.
— Для подстраховки, — продолжил чиф, — вместо «заболевшего» капитана комиссию приму я. В случае «недоразумений» можно будет цепляться за параграфы законов. Лучше, конечно, чтобы все прошло гладко. Ты, — «обратился чиф ко второму, — не показывайся на глаза, а то со страху штаны обмараешь. И перестань записывать! — взорвался он, видя, как второй принялся старательно чиркать что-то в небольшой записной книжке.
— А как быть с погрузкой? — с видом послушного ученика спросил второй.
— Грузить будем прежде всего в твиндек носового трюма. Сам трюм задраить наглухо. В остальные — потом.
— А дифферент на нос? Он и так уже...
— Плевать на дифферент! Судно выдержит! А не выдержит... Словом, это твоя забота. И вообще — держись во время приема подальше от кают-компании. Заболей, сломай себе ногу, напейся — что угодно. Чем меньше людей будет шататься на глазах у властей, тем лучше. И чтоб никаких... «неожиданностей»! — обратился чиф к Радже. — Чтоб не повторился случай с новеньким!
— Дальше грузовой палубы никто не попадет, — заверил Раджа. — Есть парочка надежных ребят. О своем «падении» новенький помалкивает.
— Ладно, думай сам. Теперь забота о грузе — на твоих плечах. Тебе за это неплохо платят.
— Тебе тоже, — не остался в долгу Раджа.
Чиф несколько секунд всматривался в плохо различимое лицо Раджи, не выдержал, машинально дотронулся до верхнего кармашка форменной блузы.
Обращаясь ко второму, добавил помягче:
— Итак, трюм задраить. Подготовить документы. Из русского порта курс на Манти. Не забудь о бункере.
Второй дернулся записать распоряжения, но под взглядом чифа лишь поспешно кивнул.
Город растворялся в удушливо-липкой ночи, когда наш «рафик» шпулькой несся вдоль разделительной полосы одной из центральных улиц.
Мигали неоновые рекламы, пятнами проскакивали освещенные витрины.
На одном из перекрестков пришлось притормозить, так как пустынную улицу переходила пара. Парень, наклонившись, что-то говорил девушке, а она, запрокинув голову, шла, ничего не замечая.
— Елки-моталки! — резко обернулся я. — Оп-ля!
Мне показалось, что девушка — Юля. Неужели она? С кем? Да нет, быть не может! Вечером у пляжа расстались. Мне надо было отправляться на смену, ей — отдыхать перед ночной.
— М-да, — подал голос шофер. — Такая ночью приснится, можно не просыпаться.
— Что случилось? — спросил Никитин.
— Показалось, — пробормотал я. — Мираж.
— Рекомендую забыть мираж и настроиться на рабочую волну, — менторским тоном изрек Никитин.
«Рафик» остановился. К нам подсели ждавшие пограничники.
— Кто ночью не спит? — задал обычный вопрос старший лейтенант Кондратюк. — Ночью не спят грузчики, воры и... представительницы древнейшей профессии. Ну, залетный, гони! Чем скорее примем «Сансет», тем больше времени для отдыха останется. Никитин, что за судно? Не успел по картотеке посмотреть.
— Давно не было видно. Наверно, ремонтировался. Старая калоша.
Мы подъехали к воротам порта. Охранник сунулся к машине, увидел форменные фуражки, знакомые лица, махнул рукой — можно ехать. У будки охраны стоял пограничный наряд — автоматы за плечами, фляги оттягивают пояса, фуражки чуток на затылке. Солдаты вытянулись, завидев в машине своего старшего лейтенанта.
Никитин посмотрел на часы.
— «Ростов» быстренько отпустим и — на «Сансет».
— «Быстренько», — не удержался я. — По инструкции!
С «Ростовым» мы разделались относительно быстро — закрыли на нем границу, оформили отход. В самый последний момент оказалось, что у второго помощника и диспетчера нефтегавани не сходятся цифры погрузки, поэтому судно какое-то время вынуждено задержаться у причала.
Мы сошли на берег и совсем недолго постояли в ожидании рейдового катера «Озерейки». Однако оказалось, что в этой части порта, запруженной танкерами, негде пристать, поэтому пришлось вновь грузиться в «рафик».
Машина помчалась по порту, мягко подпрыгнула несколько раз на переезде и остановилась у домика карантинной инспекции.
Шофер коротко просигналил. Свет в окошке погас. Через полминуты к нам выхромал Владимир Николаевич — инспектор карантина по растениям. Он с трудом забрался в машину — мешал протез, и мы поехали за врачом.
Опять остановка. Шофер несколько раз просигналил, включил и выключил дальний свет фар.
— Доброй ночи, товарищи, — поздоровалась она, и мы дружно ответили, заулыбались. Как-никак — единственная женщина в комиссии.
— Поехали! — похлопала она шофера по плечу. — В «Инфлот» заезжать не будем. Он ждет у катера.
Мы опять промчали вдоль складских зданий, железнодорожных путей, металлоконструкций на двадцать пятый причал, где ждал катер.
Когда перебирались на «Озерейку», от громады холодильника ветер донес оглушающий запах аммиака.
— Фу! — зажала врач нос — Опять у них утечка. Приеду, оштрафую.
Мы не успели устроиться в носовом салоне, как катер, отвалив от причала, ринулся в ночь.
На переднем сиденье дремал с папкой в руках агент «Инфлота», невысокий, кучерявый крепыш.
— Эй! — похлопал его по спине Саша Кондратюк. — Почему на рейде принимаем?
— Причалы забиты, — равнодушно ответил агент.
— Завтра к вечеру поставим под погрузку.
— Станем высаживаться, — тихонько напомнил мне Никитин, — не забудь фуражку надеть.
— Не забудь потемнее накидку, — замурлыкал сидевший сзади Кондратюк.
Все рассмеялись. С Кондратюком было весело.
На «Сансет» высаживались тяжело — трап смайнали не до конца, и пришлось подсаживать друг друга. Особенно досталось врачу — юбка у нее была узковата. Она высадилась первой, кого-то отчитала наверху на ломанном английском, узнала, как дела на судне, и громко сказала нам, ждавшим внизу:
— Поднимайтесь! Говорят, все в порядке.
У входа в надстройку ждал высокий, плечистый парень в белой куртке стюарда. Черные прилизанные волосы красиво, контрастировали с белоснежной улыбкой. Каждому стюард говорил традиционное «хаудуюду», каждому показывал на двери.
Мы вошли в надстройку и затоптались на месте, не зная, куда идти. Судно старенькое, нетиповой постройки. Я ни разу не был на подобном. К тому же неизвестно, где принимал капитан, — у себя или в кают-компании.
Стюард вывернулся из-за наших спин и на прекрасном английском пригласил следовать за ним. Я шел первым, смотрел на его накрахмаленную спину и мечтал о стакане минеральной со льдом.
Вентиляция была дрянной — откуда-то полз сладковатый запах приправ.
— Клопов морили, что ли? — спросил сзади Кондратюк.
— Ничего, — успокоил карантининспектор. — Сейчас как все враз закурим, ничего не будет слышно.
В кают-компании, как обычно, — большой стол, на котором искрились бокалы, отдельно — распечатанные пачки сигарет. Спички фирменные.
— Подождите, пожалуйста, минуту, — ослепительно улыбнулся стюард. — Капитан сейчас придет.
Карантининспектор подмигнул мне и показал взглядом в сторону, где на маленьком столе, кроме батареи разнокалиберных бутылок, лежал поднос с крохотными бутербродами, нанизанными на «спички».
— Ишь, приготовились. Споить хочет буржуазия.
Мы рассаживались, вынимали из портфелей и раскладывали перед собой бланки, штампы, штемпельные подушечки, устраивались поудобней.
Стюард застыл в углу манекеном.
Карантининспектор любовным взглядом окинул стол, шлепнул бланки на скатерть, энергично сказал:
— Приступим?
Заметив взгляд карантининспектора, стюард приблизился скользящим шагом, доверительно спросил вполголоса, склонившись:
— Пиво? Коньяк? Виски? Оранжад? Кока-кола? Ром? Вино?..
Карантининспектор глазами указал на красочную бутыль.
Я выбрал оранжад со льдом.
Никитин сделал вид, что ничего не слышит.
Мы, как и пограничники, должны быть стойкими, но уж больно хотелось пить.
Стюард приготовил мне оранжад — откупорил бутылку, достал щипцами из никелированного ведерка кусочек льда, наполнил бокал.
Карантининспектору, заговорщицки улыбаясь, налил стопку «Фундадора».
Мой сосед обвел стол скучающим взором, небрежно взял рюмку, выпил, после чего с преувеличенным видом углубился в изучение пустых бланков.
— Слышь, Юр, — выдохнул он мне на ухо, — что за пойло он мне плеснул? Жжет.
— По-моему, это виски «Белая лошадь», — громко заметила со своего места врач. — Самое гадкое, от которого чаще всего случается белая горячка. И цирроз печени.
— Так я ж для расширения сосудов, — забеспокоился карантининспектор, удрученный тем, что его маневр не прошел незамеченным. — Я, так сказать, соблюдаю дипломатический протокол...
— Послушайте, где капитан? — спросил Кондратюк стюарда, — Уже начало второго.
Старшего лейтенанта было не узнать. Куда девался прежний балагур! Здесь он был подтянут, суров, ни капли улыбки.
Стюард вежливо улыбнулся, хотел ответить, но в это мгновение стеклянные двери кают-компании открылись, и перед нами предстал капитан, которого вела под руку смуглая девушка.
Карантининспектор, с наслаждением затягивавшийся американской сигарой, поперхнулся дымом, закашлялся. Коробка спичек с наклейкой, изображавшей красивое судно, выпала из его пальцев на палубу. Я поднял ее, зажал в кулаке, уставился на капитана. Невероятно, но мастер был в стельку пьян. Покачиваясь, словно в десятибалльный шторм, капитан с помощью девушки добрался до своего места и дрожащими пальцами прикрыл вспотевшее чело.
Я сунул коробку спичек в карман — наклейка предназначалась Вовчику.
Негромко спросил Никитина:
— Выход есть, каково же будет представление?
— А дочка у него ничего, — тихо сказал мне карантининспектор. — Вот батька... Н-да...
— Что с капитаном? — обратился старший лейтенант Кондратюк к стюарду.
Тот пожал плечами и сделал удивленные глаза.
Никто не улыбался. Работы невпроворот, а тут такие дела...
Капитан молчал, подперев обеими руками тяжелую голову.
— Вспоминает, в какой порт зашел, — шепнул я Никитину. — Ну, что делать будем?
— Мистер капитан, заполните, пожалуйста!
Никитин протянул бланк.
Капитан, мутно глядя на бумагу, чиркнул ослабевшей рукой в ненадлежащих местах, что-то промычал и опять погрузился в самосозерцание.
Его непонятное поведение поразило всех.
Я попытался завязать беседу, но ничего, кроме ограниченного набора псевдоанглийских слов, которые выслушал из чисто лингвистического интереса, не добился.
Порой капитан для разнообразия добавлял кое-что из испанского фольклора.
Время шло.
— Скоро светать начнет, — громко оповестил я заскучавшее собрание.
Никитин сердито рассматривал испорченные капитаном бланки, старший лейтенант совещался с агентом «Инфлота».
— Хулиган какой-то, а не капитан, — подытожила общую мысль врач. — Надо сообщить его руководству.
— Лучше его бабушке. Одно и то же.
Разнося оранжад и кока-колу, стюард иронически улыбался, показывая глазами на капитана. Заметив его ухмылку, девушка что-то сердито сказала, и стюард ровнехонько застыл в своем углу, рядом со столиком с напитками.
Капитан на глазах становился полным идиотом. Видно, вся его энергия уходила на сохранение вертикального положения, потому что он не мог даже подобрать расползающиеся губы. По всему было ясно — ему не до приема комиссии.
— Все! Уходим! — решительно поднялся Никитин. — Юра, собирай портфель!
— Согласен!
Поднялся и старший лейтенант.
Капитан, которому было наплевать на наши тревоги, все более клонился набок, и если бы не вовремя подскочивший стюард, грохнулся бы на пол.
Заметив, что члены комиссии стали собираться, девушка извиняющимся тоном сказала, что капитан очень, очень болен, ей неловко...
— Мы покидаем судно, — прервал ее агент «Инфлота». — Простой за счет судна.
— Прошу прощения, господа! Все обернулись.
В дверях стоял приятного вида мужчина в форме чифа.
— Я — чиф «Сансета». К вашим услугам.
Он подошел к капитану, сделав знак стюарду.
— Если не возражаете, я помогу капитану. Он простыл во время шторма и, видимо, решил поскорее вылечиться, но... не рассчитал дозу.
Лукавая, заговорщицкая улыбка скользнула по симпатичному лицу чифа. Веселые глаза, приятные манеры располагали, и мы поостыли.
— Бывает, — проворчал карантининспектор, первым возвращаясь на свое место.
— Что касается формальной стороны дела, — добавил чиф, — то я могу воспользоваться факсимиле капитана.
— Не возражаю, — сказал старший лейтенант.
Мы не возражали тем более. Небо начинало сереть, еще немного, и взойдет солнце, а мы до сих пор не приступали к делу.
Спустя минуту кают-компания преобразилась.
Агент «Инфлота» торопливо заполнял свои бумаги, карантининспектор в сопровождении повара исчез в дебрях судна, отправился на поиски жучков и тараканов. Врач листала санитарные книжечки и требовала акт о дератизации. Пограничник аккуратно штемпелевал паспорта моряков.
Стюард едва успевал подливать в бокалы прохладительные напитки.
Чиф, свойский парень, восседал рядом с капитаном, вел беседу сразу со всеми, не задумываясь, прижимал факсимиле в указываемых местах, улыбался, шутил, интересовался, как налажены развлечения в нашем городе.
Я тем временем отправился вместе со стюардом в каюту капитана, опечатал в сейфе огромных размеров кольт и пачку патронов.
— На кого собрались охотиться? — подивился я, зажимая пломбиратором свинцовую пломбу.
— Оружие входит в инвентарное имущество судна, — охотно пояснил стюард. — Как везде.
Возвращаясь в кают-компанию, я поразился безлюдию в коридорах.
Правда, стояла глухая пора ночи, все или спали, или очень хотели спать, но шел прием судна, и вызванные на контроль моряки могли бы расходиться и не сразу.
Я вошел в кают-компанию в тот момент, когда агент «Инфлота» обратился к чифу.
— Мне надо переговорить с вашим вторым. Хочу уточнить — это транзитный рейс или...
— Второму нездоровится, — развел руками чиф. — Я могу ответить на любой вопрос.
— Минуточку! — всполошилась врач. — И второй нездоров? Уже двое! А мне сказали, что больных на борту нет. Как прикажете понимать? Я должна немедленно осмотреть вашего грузового помощника.
— Да нет же, — с легкой досадой ответил чиф. — Ничего серьезного.
Но врач была полна решимости выполнить служебный долг.
— Я обязана сделать это! Обязана!
— Проводи, — кивнул чиф стюарду. — Господа, — обратился он ко всем, — позвольте капитану отправиться к себе.
Мы посовещались. Никто не возражал. Формальности заканчивались, и в пьянице-капитане особой нужды не было.
— Мэй, — обратился чиф к девушке. — Уведи!
Мэй помогла капитану выбраться из-за стола. Поддерживая его, повела к выходу.
Следом вышли врач и стюард, направлявшиеся ко второму.
Чиф немедленно перебрался в капитанское кресло.
— Заход у нас обычный, — ответил он агенту «Инфлота». — Да, обычный.
— Хорошо. Дополнительный бункер сможем погрузить сегодня в двенадцать ноль-ноль.
— Не к спеху, сэр. Вы ведь все равно не скоро поставите нас к причалу.
— Володя, — шепнул я Никитину, — смотри: чиф показал, что топливные баки почти пусты, а у них — дифферент на нос. Заметил?
— Чиф! — тут же обратился Никитин к чифу. — Вы в балласте или в грузу?
— Никакого груза. В балласте.
— Судно старое, — объяснил мне Никитин. — Само заваливается.
Явился слегка порозовевший карантининспектор. Он скромно сел на свое место и сделал характерное движение нижней челюстью. Так достают застрявший кусочек.
— Ну, как? — спросил я его. — Жучки в тесте попадаются?
— Чисто, — косясь на пустой бокал, недовольно ответил карантининспектор. — Эй, стюард, налейте-ка водички!
— Чиф, — информировал агент «Инфлота», — причал готовят к погрузке. Как только пришвартуетесь, будут поданы загоны. Можете сразу начинать погрузку. Странно, что вы пойдете в Манти с фанерой. Обычно туда отгружаем другой генгруз.
— Не знаю. Фирма заказала, мы возим. Мы всего лишь извозчики.
Ждали врача.
Я расслабился в кресле и попивал охлажденный оранжад. Стало ясно, что мечты о быстром оформлении «Сансета» напрасны.
Вернулся стюард. Чиф сделал знак. Стюард мгновенно разнес всем спиртное.
Чиф сделал приглашающий жест.
— Прошу, господа. Официальная часть почти закончена. Мне хотелось бы выпить с вами за дальнейшее сотрудничество.
Мы с Никитиным переглянулись. Знакомая песня.
— Мы все спортсмены, — улыбнулся Никитин, — пьем только соки.
— Ну, что ж, — еще шире улыбнулся чиф. — Мне это по душе. Хоть немного и обидно. В рейсе не с кем пообщаться... Вы видели, какой у нас мастер? Законченный алкоголик. Кроме него, на судне полным-полно пьяниц, подозрительных типов, бездельников, которых я с удовольствием высадил бы в первом же порту. По вине одного судно во время шторма получило несколько крепких ударов в борт, от чего образовался дифферент. Другой подрался. При этом я не могу выгнать никого. Капитан — размазня. Все знают, что он купил свой диплом в Сингапуре за сто фунтов...
Расстраиваясь все больше, чиф налил себе еще. Мы слушали, не перебивали. Истосковался человек по обществу. Пусть выскажется.
— А профсоюзы! Выгоню, например, бездельника, он пожалуется в профсоюз, назавтра команда забастует, судно не выйдет в море, их поддержат на других судах, и фирма выставит за двери... меня.
Чиф налил себе третью.
— Видели девчонку капитана? Купил в Кувейте, возит с собой уже полтора года, на берег ее не пускает из-за отсутствия документов...
Вошла врач. Она была заметно возбуждена.
— Ну, что? — спросил я. — Бубонной чумы не предвидится?
— Его надо на обследование, — сказала врач, садясь к столу и начиная копаться в санитарных книжках. Нашла нужную и принялась быстро писать что-то в своих бумагах. — Совершенно непонятная картина. Жалуется на одно, боли нетипичные, температуры нет. Сейчас же снять на берег, госпитализировать.
— С вашего позволения, — обратился Никитин к чифу, — я пошлю своего коллегу ко второму. Необходимо проверить вещи, которые он возьмет с собой.
— Если это необходимо...
— Сам-то не идешь, — проворчал я, неохотно поднимаясь. — Боишься, что второй чихнет на тебя, и ни одна поликлиника не поможет.
— Фуражку захвати!
Стюард вышел из кают-компании.
Я взял фуражку, укоризненно посмотрел на Никитина. Вот — весь он в этом: человек идет к заразному больному, а он о фуражке беспокоится. Эгоист несчастный!
Вышел в коридор, свернул налево. В конце коридора, у выхода из надстройки, чья-то фигура исчезла при моем появлении. Везде тихо.
Увидел табличку «Второй помощник», постучал.
— Войдите!
Второй лежал в постели, укрытый по шею простыней. Он молча и, как показалось, испуганно следил за мной из-под полуприкрытых век.
— Ну, мистер, — бодро начал я, — берите самое необходимое и — в госпиталь. Там вас в два счета поставят на ноги. Советская медицина — самая передовая. И бесплатная к тому же.
— Но я здоров! — испугался второй. — Просто голова побаливает. Никуда я не поеду.
— Здоровы или нет — врачи скажут решающее слово. Дома с вас три шкуры содрали бы, а у нас даром. Многие иностранные моряки мечтают попасть в советский порт, чтобы подлечиться. Ну, одевайтесь же! Зубная щетка, тапочки...
Второй нехотя поднялся, и меня удивило то, что он одет. Я отвернулся, чтобы не мешать. И чтобы он не чихнул на меня. Кто мог поручиться, что на судне не какая-нибудь экзотическая лихорадка! Прививки, которые нам делали, были эффективны против известных науке болезней. А если эта еще не зарегистрирована медицинскими светилами?
На столе, рядом с начатой бутылкой виски, лежала пачка рассыпавшегося табака. Рядом россыпью — шариковые карандаши. Стопкой — деловые бумаги, из-под которых выглядывал порножурнал.
Еще я увидел каргоплан — схему загрузки судна. На носу краснела какая-то пометка.
— Каргоплан готовите? А этот журнал не вздумайте брать на берег.
Неожиданно второй подскочил к столу, прихлопнул пятерней бумаги, завопил:
— Чего роетесь? Что ищете? Не имеете права!
Я попятился.
— Да я не роюсь, ничего не ищу. Извините.
— Выйдите! Мне надо переодеться.
— Хорошо, хорошо.
Я вышел в коридор, полный недоумения. Чего это второй взбеленился? Какая его муха укусила!
Едва закрылась дверь, как второй схватил со стола злополучный каргоплан, скомкал его, швырнул в открытый иллюминатор. Потом лихорадочно запихнул в сумку пару рубашек, бросил туда же книжонку, бритву, зубную щетку, мыло.
Выйдя в коридор, замялся:
— Мне... в гальюн.
Я его не узнавал — он опять был тихим, напуганным.
— Конечно, конечно. Я подожду.
Второй нырнул в дверь рядом.
Я посмотрел на руки, покачал головой. Надо бы помыть. Черт знает, что за болезнь у второго. Бросается, как укушенный, в гальюн бегает. Холера?
Я вышел из надстройки, посмотрел по сторонам.
В подсвеченном судовыми огнями небе тускло мерцали звезды. Впереди стояло какое-то крупное судно. Справа — россыпь огней порта, алые тире маяка. Провел рукой по лееру — роса.
Уже алел восток.
Я вернулся в надстройку, поколебавшись, вошел в дверь рядом с гальюном, где был расположен умывальник. Стал мыть руки, мыля пахучим обмылком.
Дверь открылась. Вошел, насвистывая, странного вида моряк, полуголый до пояса. Вид его был ужасен. Смуглое лицо покрыто зеленовато-лиловыми синяками, тело в ссадинах.
— Извините, — сказал он, останавливаясь.
— Прошу. Я закончил.
— Спасибо.
Моряк, искоса поглядывая на мою форму, стал умываться, осторожно дотрагиваясь до ссадин и ушибов.
— Береговая полиция?
— Таможня. Кто это вас разукрасил?
— Задумался, упал с трапа.
— Долго пришлось падать?
— Минут пять.
— Заткнись! — рявкнул появившийся в умывальнике второй. — Вон отсюда! Я готов, сэр, — подобострастно улыбнулся он мне.
Я чуть не сплюнул. Хамелеон, а не второй. Тут он орет, тут извиняется. Ну, типчик!
— Руки помойте, — посоветовал я и вышел вслед за моряком.
— Проваливай в свою каюту! — рявкнул из-за моего плеча удалявшемуся моряку второй.
Моряк исчез за поворотом.
Кто-то в чалме выглянул из-за угла, за которым скрылся моряк, и также исчез.
«Ну и судно! — подумал я. — Сплошные привидения!»
Я прошелся по коридору, опять направился к выходу из надстройки.
— Господин офицер что-то ищет? — спросил появившийся невесть откуда стюард. — Желаете осмотреть судно?
— Вообще-то...
— Я провожу вас. Желаете ходовой мостик?
— Да нет. Я просто так, на палубу.
Стюард сделал приглашающий жест, и я последовал за ним.
Странно все было.
Едва мы вышли из надстройки, как кто-то схватил меня за рукав блузы.
— Господин офицер!
— В чем дело?
Крупный лысый мужчина на секунду замешкался, потом отпустил меня и вцепился в стюарда, тряхнул его за грудки.
— Господин офицер, скажите этой скотине, чтобы он отдал мои пятнадцать долларов!
— Отстань! — попытался улыбнуться стюард. — Я тебе ничего не должен.
— Должен! Кто мне их проиграл в Парамари в «ту-ап»? Ты сказал, что как только придем в первый порт, отдашь! Гони монету!
Стюард попытался вырваться, но лысый держал крепко.
— Господин офицер! — брызгал лысый слюной. — Будете свидетелем!
— Сэр, мы можем идти! — тронул меня сзади кто-то за плечо.
Я оглянулся. Это был второй.
— Вы! Ублюдки! — зарычал второй на преграждавших мне вход в надстройку. — Если сейчас же не уберетесь, я вас вышвырну за борт!
Крутые порядки на «Сансете»! Я мысленно чертыхнулся и пошел вслед за вторым в кают-компанию.
— Где тебя носило? — недовольно заметил Никитин, поднимаясь. — Наверно, личный досмотр устраивал?
Чиф на прощание сердечно пожал руку, хотел подать ее по ошибке и второму, спохватился, засмеялся, погрозил пальцем.
Стюард, оправляя помятую на груди курточку, проводил нас до трапа.
Быстро светало. Мы сошли на катер, обрызганный на клотике розовым светом. Катер попятился, развернулся в сторону порта.
Агент «Инфлота», стоя рядом со мной на корме, смотрел на удалявшееся судно, качал головой:
— Ну, порядочки! Как они дотопали к нам!
Что-то привлекло мое внимание. Было недостаточно светло, поэтому было невозможно различить людей у борта «Сансета».
Я быстро прошел в рубку капитана, взял бинокль, вернулся на корму, покрутил барабанчик настройки на резкость.
В окуляры были видны двое, стоявшие у трапа, который вел на грузовую палубу. Стюард и лысый весело переговаривались. Лысый подошел к фальшборту, сплюнул, оскалился стюарду, который похлопал лысого по плечу.
— Запад! Одно слово — запад! — прошептал я, опуская бинокль. — Прямо из рубрики «Их нравы»!
Я вернулся в ходовую рубку, вложил бинокль в ящичек на переборке, пошел к Никитину.
Он сладко дремал, обнимая служебный портфель с документами.
Я сел рядом, негромко сказал:
— Не судно, а каторжная галера. Капитан — профессиональный алкаш. Второй нервничает, будто его везут на живодерню. Моряки в синяках. Дифферент на нос. Винегрет!
Меня охватило сомнение: Кобец опять начнет смеяться...
Никитин приоткрыл один глаз, посмотрел на меня.
— И что?
— Странно все это. Разное видел, но такое!..
— Еще увидишь, — пробормотал Никитин, закрывая глаз. — Молодой еще, необстрелянный.
— Что-то мне во всем этом не нравится... Надо будет навестить судно во время погрузки.
— Опять версия?
— Нет. Просто хочу посмотреть на трезвого капитана и на их порядки, когда они будут пришвартованы.
— Посмотри, посмотри, — умирающим голосом поддакнул Никитин. — Привет передай от меня.
Несмотря на скептицизм Никитина, что-то не давало мне покоя. Это было похоже на чувство, овладевавшее в досмотровом зале, когда я работал с пассажирами. Чувствовал, что где-то проходит контрабанда, а найти вот не мог.
Катер огибал маяк. В утренней прохладе носились чайки, кок стоял в дверях камбуза на замызганном бункеровщике, с волнореза дядька в сером пиджаке, надетом на голое тело, ловил бычков...
Я вспомнил, что договорился с Вовчиком встретиться у филателистического магазина.
Старшего лейтенанта Кондратюка вызвали в рубку по рации.
Вернувшись к нам, сообщил, что ему велено высадиться в грузовом порту на четырнадцатом причале, а комиссии идти в нефтегавань, оформлять очередной отход. Он прибудет позже, после проверки постов.
Едва нос «Озерейки» ткнулся в причальный брус, Кондратюк спрыгнул, придерживая фуражку, пошел к поджидавшему его пограннаряду.
Катер попятился и взял курс на нефтегавань.
Мы прошли судоремонтный завод, Хлебную гавань, вошли в нефтегавань и остановились посреди акватории.
— Куда высаживать? — спросил капитан.
Мы стояли на носу, осматривались. Действительно, высаживаться некуда. Все причалы заняты, суда стояли впритык. Швартовы и боны мешали катеру подойти в двух удобных местах. Не вплавь же добираться.
— «Ростов» до сих пор не ушел! — обрадовался карантининспектор. — А хотели еще ночью. Кок на нем вечно соли на колоду жалеет.
— Как я на «Ростов» заберусь? — забеспокоилась врач. — Я же не в брюках. Мне будет высоко.
— Не бойся, не оставим, — приобнял врача за талию Никитин. — Я помогу.
Второй помощник, стоявший за нашими спинами, ничего не понимал в происходящем.
Агент «Инфлота» подошел к нему, объяснил ситуацию, пообещал, что машина будет максимум через пятнадцать минут.
Второй согласно кивнул.
Катер на самом малом ходу подошел к низко сидящему борту «Ростова», ткнулся носом, защищенным кранцами, и мы с грехом пополам вскарабкались на безлюдную палубу. Она звонко отзывалась под нашими шагами. Мы прошли под переходным мостиком к трапу и стали спускаться. Снизу на нас удивленно и немного растерянно смотрел молоденький часовой.
— Стоишь, Сережа? — улыбнулась ему врач. — До сих пор цифры считают? Почему тебя не сменят?
— Лоцман на борту? — поинтересовался Никитин. — Команда завтракает?
— Стойте! — приказал Сережа. — Стойте!
Тут же он ступил на нижнюю площадку трапа, загородил проход.
Вдоль залитых начинавшим припекать солнцем причалов стояли суда. Одни грузились, другие выгружали горючее. Все живое пряталось от солнца, и лишь изредка появлялся рабочий или кто-то из команды. В иссушенной земле, полоской тянувшейся вдоль бетонного забора, на котором по-английски было написано «курить воспрещается», островками торчали желтые пятна травы. Деревья понуро клонили ветви с жухлыми листьями. Огромные резервуары, окрашенные в серебристый цвет, слепили глаза.
Часовой Сережа провел пальцами под воротничком, обручем сжимавшим распаренную шею.
— Нельзя сходить.
— Как нельзя? — изумилась врач. Она продолжала спускаться, и тогда Сережа поднялся еще на одну ступеньку, всем своим видом выказывая твердое намерение не пропустить нас.
— Нельзя! Вы нарушили границу.
— Какую границу? — делала вид, что не понимает, врач. — Ничего мы не нарушили. Мы просто высадились здесь, потому что везде занято...
Она остановилась — Сережа преградил путь.
— Эй, Серега! — нервно засмеялся агент «Инфлота». — Брось дурить. Мне клиента везти в госпиталь.
Я оглянулся. Второй помощник «Сансета» чуть ли не с открытым ртом слушал наши разговоры, ничего не понимал, но явно забавлялся происходящим.
Я сразу сообразил, в какой мы попали переплет по собственной глупости — высадились на судно с закрытой границей! Не иначе — после бессонной ночи затмение нашло.
— Нельзя! Вы нарушили границу, — твердил Сережа. — Не пущу. Поднимитесь и ждите!
— Как это — ждите? — возмущалась врач. — У меня много работы. Мне надо оформить больного. Нас ждут!
— Сережа, — робко подал я голос, — в самом деле... Мы ведь не нарочно.
Никитин горестно вздохнул.
— А если бы с нами был твой лейтенант, а? — возликовал агент «Инфлота». — Пустил бы? У нас работа! Нам еще судно оформлять!
— Лейтенант здесь бы не высадился.
— Упрямый казак, — пробасил кто-то сверху.
Мы оглянулись. У трапа стоял вахтенный матрос в шортах и сетчатой безрукавке.
— Не казак, а погранвойска, — огрызнулся Сережа.
— Пехота, — тут же ответил вахтенный. — По первому году, что ли? Своих не пускаешь? По принципу — бей своих, чтобы чужие боялись?
— Перестаньте! — оборвал вахтенного Никитин. — С нами иностранный моряк.
Вахтенный присвистнул.
— Как я могу их пропустить? — печально спросил снизу Сережа. — Как? Они сами границу закрыли, а потом ее нарушили. И вообще... Вы за закрытой границей, — окреп он голосом, — так что не вмешивайтесь.
— Это за какой такой я границей? — ухмылялся сверху вахтенный. — Судно советское, стоит в советском порту, я советский, ты советский... Какая такая граница?
Сережа не ответил.
— Сережа, — покаянно сказал я. — Мы все поняли и осознали. Но у всех работа. Ты нас знаешь в лицо... Хочешь, мы тебе официально предъявим документы, и дело с концом?
— Не могу я вас пропустить! — в отчаянье сказал Сережа. — Начальство решит...
— А, елки-моталки! — ругнулся агент «Инфлота». — С ним не договоришься. Пошли, подождем в надстройке. Свяжемся по рации с КПП, пусть скорее Кондратюк приезжает. А вы почему до сих пор не ушли? — сердито спросил он вахтенного, — Место у причала занимаете!
— Ждем лоцмана.
— Сережа! — не унималась врач. — Послушай! Кто первым поднимается на судно, на котором еще не открыта граница? Я! Врач! Потому что я решаю, подниматься остальным или нет. В том числе и вам, пограничникам. Так что уж имею право подниматься на судно, где граница еще не открыта. Раз мы закрыли, но не открыли, имею право и спускаться. Пропусти меня и пациента!
— Иностранца? — уныло спросил Сережа. — Ага, как же!
Все ушли совещаться, а я с вахтенным остался. Вахтенный томился от жары, от вынужденного безделья, ему хотелось поговорить, пообщаться.
— Слышь, пехота! — позвал он Сережу. — Ну, не пустил ты тех... А почему таможню задержал? Вы же с ним на пару границу стережете. Только форма разная. Вы ж это... братья по службе.
Сережа молчал.
— М-ня, — глубокомысленно промычал вахтенный, подмигивая мне. — Стойкий парень. Далеко пойдет. Ему за этот самый исключительный случай или лычку, или на «губу». Одно из двух.
И, видя, что Сережа навострил уши, стал рассказывать:
— У меня тоже раз был случай... Адекватный. Стою я на посту у порохового склада и читаю книгу про любовь. А тут идет разводящий...
Я перебил вахтенного.
— Минуточку! Сережа! Вот едет Кондратюк. Готовься.
Через четверть часа мы сидели в кают-компании «Ростова» и в присутствии старшего лейтенанта погранвойск Кондратюка строчили объяснительные.
Он отобрал их, проверил наличие подписи, даты, разрешил покинуть судно.
— Яка хата, такый тын, якый батько, такый сын, — охарактеризовал пограничников агент «Инфлота». — Хорошо, что со второго помощника не взяли объяснительную.
— Граница, — терпеливо ответил Кондратюк. — Порядок. Служба. Не ясно?
Никитин глазами показал на Сережу, шепотом спросил меня:
— Понял?
— Инициатива, — ответил я.
Спорить мы вышли во двор.
Лето явно торопилось побыстрее перейти в осень. Едва я подошел к филателистическому магазину, как с неба, покрывшегося тучами, стал просачиваться нудный дождик. Вовчик ждал меня, улыбаясь до ушей. Он уж так привык к нашим походам, что, кажется, совсем позабыл о цели визитов.
— Ну, как? Есть?
— Не-а. Но говорили, что уже появлялся.
— Подождем.
Мы потрепались еще немного, и я уж хотел послать Вовчика за пирожками, как вдруг он застыл, изменился в лице, шмыгнул за мою спину, вцепился в пояс.
— Вон он!
— Где?
— Вон. В синей рубашке.
Высокий худой парень моего возраста, морда лошадиная, волосы желтые. Легкая сутулость и руки-клешни делали его похожим на краба. «Коллекционер» потолкался среди зараженных страстью собирательства с видом доктора, совершающего обход безнадежно больных, кое с кем поздоровался, порылся крючковатым пальцем в предлагаемых «сокровищах» и с равнодушно-пресыщенным видом прислонился к стене дома. Время от времени к нему подходили, что-то предлагали или спрашивали. Он покупал, продавал, торговался, стрелял глазами по сторонам.
— Что ты с ним сделаешь? — спросил за моей спиной Вовчик. — Дашь ему как следует?
— Подумать надо.
Я медлил, прикидывал варианты. В самом деле, что с ним делать? Взять сразу за глотку или присмотреться, понять, что за человек? Человек ли? Торговец орденами... Где он их держит? Все надо обстоятельно обдумать, взвесить, выбрать оптимальный вариант действий. Драки я не боялся, хотя, судя по комплекции «коллекционера» и по его ухваткам, он был не робкого десятка. Такие жилистые парни иного здоровяка разделывают «под орех» на счет раз-два. Крепкие междометия, которыми «коллекционер» скрепляя сделки, свидетельствовали о том, что воспитывался он отнюдь не в пансионе для благородных девиц.
Драки я не жаждал потому, что обещал Вовчику не впутывать в наши дела милицию...
— Что ты будешь делать? — тормошил меня сзади Вовчик. — Что?
— Убеждать, — туманно ответил я. — Взывать к его тончайшим струнам души, доказывать, что воровать и продавать краденое нехорошо. Пока наблюдаем. Знать бы, где ордена!
Пока мы с Вовчиком шептались, на сцене появилось новое лицо, внесшее существенные коррективы в мои несозревшие планы.
Новоприбывший имел шикарные, ухоженные бакенбарды, яркую синтетическую куртку желтого цвета с белым воротником; голову прикрывала от дождика жокейская кепочка с длинным козырьком, под которым терялось лицо.
Напрягая слух, я услышал калеченные английские слова.
Иностранец?
Зацепив пришельца клешней под локоть, изобразив на лошадиной физиономии подобие улыбки, «коллекционер» увлек его в ближайшее парадное.
— Фарцует, — точно определил Вовчик. — Спекулянт.
— Где-то я его видел, — подумал я вслух. — Но где?
Я медлил, не зная, как поступить. Ясно, как день, что сейчас там, в парадном, совершается сделка. Чем торгует «коллекционер?» Марками? Значками? Орденами?
— Стой здесь! — приказал я Вовчику. — Следи за парадным!
Я ринулся к массивной двери. Открыв ее, увидел пустой вестибюль. К площадке первого этажа вела широкая мраморная лестница. Поспешил наверх, проклиная свою нерасторопность, объясняя ее прошедшей ночной сменой и рассчитывая хотя бы засечь квартиру, куда войдут «негоцианты». Добравшись до площадки второго этажа, остановился, прислушался. Нигде не щелкал замок, не слышались голоса. Вошли в квартиру? Успели?
Обескураженный, спустился на первый этаж, и тут до моего слуха донеслись приглушенные голоса спорящих. На цыпочках подкравшись в подлестничном полумраке к небольшой узкой двери, ведущей во внутренний двор, услышал прелюбопытнейший диалог.
— Не тумороу, а тудэй, осел. В файф о’клок, балда! На этом самом плэйсе. Усек?
— Да, да, — по-английски отвечал собеседник. — Я понял. Приду. Но ты не обмани. Приноси обязательно.
Я понял, что сделка заканчивается, и поспешно отступил к списку жильцов, сделал вид, что больше всего на свете люблю зачитываться этим литературным произведением ЖЭКа.
Вовремя! Дверь отворилась, и в вестибюль вышел мужчина в желтой куртке. Он не обратил на меня никакого внимания, прошел мимо, открыл входную дверь и исчез.
Выждав еще пару секунд, я ринулся к дверце. За ней никого не было. Пуст был и внутренний двор. Неужели «коллекционер» живет где-то здесь?
Я опрометью выскочил на улицу, спросил подбежавшего Вовчика:
— Где «коллекционер»?
— Туда пошел, — показал пальцем Вовчик.
Я быстро прикинул, решился.
— Следи за ним. Узнай адрес. Я — за «курткой». Это, кажется, по моей части. Следи, чтоб «коллекционер» тебя не засек. Сможешь?
— Угу.
— Все разузнай и приходи ко мне. Давай!
Вовчик бросился по улице. Вот он, замедлив шаг, пошел вдоль стены, прячась от «коллекционера».
Я зашагал в другую сторону за приметной желтой курткой, удалявшейся в сторону центральной части города. Тип в куртке походил по магазинам, посетил городской парк, где несмело приставал к девчонкам, потом пошел в сторону порта.
Выглянуло полуденное солнце, стало парить. Неизвестно-знакомое мне лицо с бакенбардами сняло жокейскую кепочку, вытерло лоб. Это был тот самый тип, который требовал у стюарда долг.
Сейчас он шагал в порт. В пять часов, как уговорено, ему предстояло встретиться с «коллекционером» в парадном. Тот обещал что-то принести. Что?
Мне нужен был человек для экстренной помощи.
Я вошел в телефонную будку.
Сизая туча накрывала город. Ожидая, когда на другом конце снимут трубку, я смотрел, как ветер гнал по улицам обрывки бумаг, трепал полосатые навесы, гнул кроны. Лето явно торопилось встретиться с осенью.
Щелкнуло в трубке.
— Привет. Это я. Разбудил?
Порт совсем исчез в пелене дождя.
В такую погоду хорошо отсыпаться или нежиться у телевизора с чашкой чая и куском домашнего пирога...
Я стоял на площадке металлоконструкции, смотрел сверху, как сумерки начинают окутывать здания, цепляться за углы и крыши, заволакивать серой ватой землю. Я поплотнее засунул руки в карманы кителя. Хорошо, что догадался надеть! Невидимое море плескалось о сваи и дышало, как живое. Подумалось, что еще часик-другой подобных воздушно-водных процедур, — и стойкий насморк обеспечен. Красоты дождя приводили в отчаяние — я мог прозевать «куртку». Но вот в быстро сгущавшихся сумерках стали загораться фонари и прожекторы, и я приободрился. Дорога, на которой должна была появиться «куртка», осветилась.
Металлоконструкция меня привлекла потому, что сверху отлично просматривались подходы к причалам и здесь был козырек, спасавший от дождя. Не исключена возможность, что моряк попытается попасть на судно не через проходную. Лица людей, изредка появлявшихся на дороге, различались с трудом, но у меня был верный ориентир — ярко-желтая куртка.
Метрах в пятидесяти от меня мокли еще трое — часовые у носовых и кормовых продольных, у трапа. На корме «Сансета» повис намокший гюйс. Работы по случаю дождя не велись, и вахтенного у борта не было (что, впрочем, в порядке вещей на иностранных судах).
Запищала портативная рация, микрофон которой был закреплен зажимом на верхнем кармане кителя.
Я откашлялся, готовясь к неприятному разговору. Вытащить человека после ночной из постели, всучить ему рацию и предложить ждать какого-то контрабандиста — такое переносится с трудом.
— Юрка! — недовольным голосом прохрипела рация голосом Никитина. — Где он? Между прочим, уже половина восьмого.
— Потерпи немного. Не могу же я раздвоиться и ждать одновременно и здесь, и на проходной.
— А если он упьется и уснет где-то под забором?
— Все может быть.
— Думаешь, он полезет через забор? Проще было бы повязать его вместе с фарцовщиком в пять часов с помощью милиции.
— Нельзя. Я тебе объяснил. Его надо, надо взять! Другого момента не будет.
— Вот и ждали б его у трапа. И зачем меня под этакой авантюрой подписывать?
Все-таки Никитин был зануда.
Конечно, можно было бы с помощью милиции задержать «куртку» и «коллекционера» при продаже чего-то там, но что мы могли им инкриминировать? Сущую ерунду! Если «куртка» понесла продавать джинсы или майки, то как потом вытряхнуть из «коллекционера» ордена?
Вовчик узнал, что «коллекционер» живет на улице Кибальчича, в доме номер четыре, квартира тридцать.
Я с тоской посмотрел на черное небо. Сколько можно лить?
А вдруг тип с бакенбардами продал куртку. Или вывернул ее наизнанку? Есть такие куртки. Или перелез где-то через забор?
Вспомнилось, как ночью в туалете управления порта объявились однажды пьяные скандинавы, которые, совершив чудо альпинизма, преодолели четырехметровые ворота, проникли во внутренний двор, пару раз пытались взобраться по крутому склону в обход здания, измазались, как черти, потом отогнули прут решетки и влезли в туалет, считая, что таким образом сокращают путь в порт. Проходная же находилась в двух шагах...
Может быть, «куртка» тоже так надралась, что забыла, где вход?
Кажется, дождь начинал утихомириваться — ветер гнал не такие густые полотнища воды, рябь на лужах стала не сплошной, а прерывистой...
Я посмотрел на «Сансет». В свете судовых прожекторов по палубе расхаживал матрос, проверяя трос, крепящий брезент на крышках трюмов.
Запищала рация.
— Я закругляюсь, — сказал Никитин. — Пошли домой, Юрка.
Я не успел ответить. Из прохода между бунтами вышла фигура в темно-синей куртке и жокейской кепочке. Моряк шел быстро, втянув голову в плечи, держа руки в карманах.
Обошел проходную? Как?
— Давай ко мне! Идет! — рявкнул я.
Я сунул рацию за пазуху, натянул потуже фуражку и стал скоро перебирать руками и ногами на скобах. Они были скользкие от воды, и я успел подивиться тому, что не сорвался, не грохнулся. Наконец очутился на земле. Застывшие ноги плохо подчинялись, и первые шаги давались с трудом. Прикинув расстояние до трапа, поднажал и успел к тому моменту, когда пограничник, похожий на средневекового монаха в накинутом на голову капюшоне, брал из рук моряка пропуск, открыл железный ящик на ножках, в котором хранились пропуска. Уф! Успел!
— Секундочку! — выдохнул я. — Таможня. Не отдавайте паспорт!
Часовой удивленно посмотрел на меня, понял, что зря под дождем таможня бегать не станет, подчинился.
— По-русски понимаете? — спросил я моряка. — Ладно. Тогда по-английски... Вы знаете, что перемещение предметов с берега на судно, — забарабанил я, — без ведома и разрешения таможни запрещено?
Краем глаза я увидел, как из-за угла далекого пакгауза появился Никитин с портфелем в руке.
На лице моряка не отражалось ничего, кроме крайнего удивления и тупого непонимания. Ни капли страха или испуга. Вот нервы! Канаты!
— Ничего нет, — спокойно ответил он.
— И в карманах ничего?
— Абсолютно.
Пограничник с любопытством наблюдал за нами.
Никитин подбежал, взглядом спросил, какие новости.
— Предъявите, что несете! — настаивал я.
— Почему?
— Что — почему?
— Почему я должен предъявить то, чего у меня нет?
— Граница!
— Где граница? — явно издевался моряк. — Не вижу.
— Как прошли в порт? — спросил Никитин. — Куртку вывернули наизнанку и через забор? Станьте сюда, под козырек.
Моряк отошел к будочке тальманов.
Никитин извлек из портфеля портативный металлоискатель, провел им вдоль спины моряка.
Раздался тонкий зуммер.
Все застыли.
Моряк понял, что более валять дурака бесполезно, вытащил сверху из-за спины связку каких-то брелков, внезапно шагнул к борту, швырнул...
Недаром я сторожил каждое его движение. Рука моряка наткнулась на мою, и то, что было в ней, не упало в море, а рассыпалось на мокром асфальте. Никитин оттащил моряка, пытавшегося ударами ног сбросить металлические предметы в воду.
— Что происходит? — спросил чиф сверху.
— Прошу сюда, — предложил я. — Ваш матрос занимается контрабандой.
Чиф нехотя сошел.
— Соберите, — предложил Никитин.
Чиф собрал ордена, медали, знаки отличия. Я снял трубку телефона, находившегося под ящиком с паспортами, и позвонил в таможню.
— Ну и ну! — удивлялся за моей спиной часовой. — Тут на взвод хватит. Где он их взял?
— Поднимайтесь на борт! — приказал я моряку. — Паспорт получите потом.
Мы предъявили часовому свои пропуска и поднялись на «Сансет».
Встреченный в коридоре стюард пошел вызвать капитана, но вместо него нами занялся чиф. Капитан болен, принять не может.
В кают-компании Никитин занялся составлением протокола.
Лысый, с бакенбардами, оказавшись на своем судне, повеселел и, явно забавляясь произошедшим, со смешочками повествовал чифу о своем злоключении.
Чиф откровенно скучал и посматривал на часы. Несколько раз он вставал, выглядывал в иллюминатор.
Вошел стивидор. Он поздоровался со всеми, понимающе кивнул, увидев, чем мы занимаемся, попросил разрешения переговорить со вторым насчет погрузки.
— Я за него, — кивнул чиф.
— Дождь перестал. Можно навешивать предохранительные сети?
— Да. Грузите в твиндек первого трюма.
Я с удивлением посмотрел на чифа. Ничего себе порядочки! Дифферент на нос, а он — в первый трюм!
Я подошел к иллюминатору, выходившему на грузовую палубу, и увидел, как выполняют распоряжения стивидора четыре грузчика. Медленно открылась, собираясь в гармошку, крышка носового трюма. Грузчики принялись навешивать у борта предохранительную сеть, загрузили с помощью крана несколько рулонов сепарационной бумаги.
Никитин тщательно вписывал в протокол названия орденов и медалей.
Я посмотрел на чифа. Он поспешно отвел глаза.
Внезапно чиф поднял голову, улыбнулся:
— Тяжелая у вас служба. Ни днем, ни ночью нет покоя.
— Володя, — сказал я Никитину, — ты заканчивай, а я на минутку.
— Угу, — промычал Никитин, поглощенный протоколом. — Только недолго.
Под внимательным взглядом чифа я вышел в коридор, еще толком не зная, что делать дальше. Что-то беспокоило меня. Я миновал гальюн, вошел в умывальник. Отчего психовал второй? Температурил? Кто избил матроса? За какие-то финансовые недоразумения? Каргоплан с пометкой... А в бумагах показано, что судно в балласте. Мне снова пришли в голову слова матроса. В первое наше посещение судна он хотел что-то рассказать, но ему помешали. Успел только произнести: «Сэр, на нашем судне груз. В ящиках...»
Я двинулся по коридору, вышел из надстройки, остановился.
Может, у меня просто развивается комплекс подозрительности?
Юркий катеришка, подрабатывая винтом, разворачивался неподалеку от «Сансета». Его три разноцветных ходовых огня менялись местами. Издалека чуть слышно ветерок донес ритмичную мелодию. Танцы в парке. В любую погоду!
— Сэр! — шепнул кто-то мне в спину.
Я оглянулся. Никого.
— Сэр! — опять донесся шепот, и теперь я понял, откуда он доносится — кто-то находился за занавеской открытого иллюминатора жилой каюты.
— Сэр, не смотрите в мою сторону. Я еще в прошлый раз хотел сказать... Нам помешали. А сейчас запретили выходить из кают. Дело в том, что в первом трюме — груз без...
В каюте вспыхнул свет, и человек за занавеской отпрянул от иллюминатора.
Тут же иллюминатор захлопнулся. Я подождал немного, потом спустился на грузовую палубу.
Хосе едва успел закрыть иллюминатор, как за его спиной вырос лысый с бакенбардами. Он с подозрением уставился на Хосе.
— С кем это ты тут шепчешься, обезьяна? Заговариваться стал?
Лысый подошел к иллюминатору, увидел удалявшуюся спину в форменном кителе, обернулся, схватил Хосе за отвороты рубашки, слегка придушил.
— Ну, ты! Желтомордая образина! Признавайся, ублюдок, какие у тебя шашни с таможней! Что ты ему шептал?
Хосе понял, что еще немного — и он потеряет сознание. Он ударил лысого ногой в пах, потом ребром ладони по кадыку, ладонью с зажатыми пальцами в челюсть.
Лысый впечатался спиной в переборку и стал медленно оседать на палубу.
Хосе подошел, перевернул лысого, связал ему руки за спиной, сунул в рот кляп из грязного полотенца.
Рассчитывал, что все будет развиваться несколько иначе, но теперь приходилось менять план.
Наступала пора решительных действий.
Стоявший у борта грузчик не обратил на меня внимания.
Он подтягивал трос, и мышцы его рельефно перекатывались в свете, падавшем с верхушки мачты. Я подошел поближе к носовому трюму.
В твиндеке два грузчика разматывали рулон сепарационной бумаги. Двое на палубе, подтянув концы тросов, прошли мимо меня к трапу.
— Начинаете грузить?
— Не мы. Для другой смены готовим.
Нахлобучив фуражку, я спустился к работавшим в твиндеке, проверил, как настелена бумага, убедился, что борта сухи, без ржавчины.
— Все в порядке, таможня, — хмыкнул один из грузчиков. — Не первый день замужем, Юрка!
Я узнал в нем бывшего напарника по бригаде, хотел поговорить, но они как-то разом закончили и поднялись наверх.
В это время мое внимание привлек лаз, ведущий ниже.
— Разве уже сюда грузили, Валера? — спросил я поднимающегося по трапу.
— Сказали в твиндек, — ответил мой старый знакомый и исчез за коммингсом.
Меня слегка задело нежелание бывшего знакомого общаться, но вскоре стало не до него.
Я присел на корточки у лаза. Значит, есть груз?
Посмотрел на часы. Скоро пересменка. Пойти в таможню, рассказать о своих подозрениях Тарасову и Никитину, потом вернуться? Но за это время фанера уже будет в твиндеке. Не станут же ее выгружать! Остановить погрузку? На каком основании? Сколько стоит час простоя? А что, если сейчас самому посмотреть?
Я поправил фуражку.
Сверху послышался шорох. Я поднял голову. Показалось, что над коммингсом на секунду показалась чья-то голова.
— Эй!
Ответа не было.
Я унял неприятное чувство, похожее на страх, и наперекор здравому рассудку, вопреки всем инструкциям, стал отвинчивать заскрипевшие винты.
Шли они туго, я пыхтел, но все же справился быстро. Откинул крышку. Черный зев, ничего не видно. Тут я вспомнил о висевшем на связке фонарике-брелоке. Зыбкий свет вырвал из темноты ряд каких-то ящиков. С чем ящики?
Тут-то меня и ударили.
Лежал внизу на ящиках и не слышал, как крышка носового трюма с легким шумом наползает и наглухо закрывает зияющее отверстие.
Никитин, сидевший в одиночестве в кают-компании, встал, стал прохаживаться взад и вперед у стола, посматривать на часы, поглядывать на двери. Решившись, взял рации, портфель, вышел в коридор, заглянул в гальюн, в умывальник.
Хорунжего нигде не было.
Никитин постучал в двери каюты, где жил чиф.
Ни звука в ответ.
Судно казалось вымершим. Никто не разгуливал по коридорам, не слышались разговоры.
Даже у трапа не было вахтенного.
— Часовой! — позвал Никитин. — Таможенник не сходил?
— Только стивидор и грузчики.
Никитин вернулся в кают-компанию. Он был вне себя от злости. Надо же! Пошел на минутку, а отсутствует добрых четверть часа.
— Ты с ума сошел! — прошипел чиф. — Ну, Раджа, это уж!..
Он уставился на стюарда, стоявшего у двери.
Кто-то постучал. Чиф и стюард замерли. Услышали удалявшиеся шаги.
— А что оставалось делать?
— Как ты-мог додуматься напасть на таможенного чиновника? Кретин!
— И мне, и вам платят за доставку груза не в этот порт. Я шкурой отвечаю за груз.
— Но ведь это не какой-то грязный матрос! И даже не агент «Интерпола»! Через несколько минут его начнут искать. С судна он не сходил. Значит... Сюда хлынет толпа полицейских, или кто там у них, с собаками... Его в два счета найдут. И груз тоже. Что тогда?
— Как он догадался? Впрочем...
— Ты его убил?
— Не знаю. Падал он вниз головой. Если и жив, то находится под двойным запором. Ему оттуда не выбраться.
— Что будем делать?
— Ну... Не знаю.
— Я умываю руки! — взорвался чиф. — Наделал дел и не знаешь, что дальше!.. Кто знает? Кто? Провернули такое, и вдруг ты, кретин, мясник, которому было велено никого не подпускать к трюму!..
— Заткнись! — озверел стюард. — Помолчи, если не хочешь, чтобы я и тобой занялся. Я все устрою! Затолкаю таможенника в бочку с мусором и сплавлю за борт.
— Можешь теперь хоть съесть его! Сам напутал, сам и распутывай! Ты забыл о часовых! Их трое! Все! Хватит с меня! Я бросаю все и перехожу на другое судно. Сейчас же! Пассажиром! Я знать ничего не знаю!
— А чек? — насмешливо спросил стюард. — Думаешь, тебе оплатят невыполненную работу?
Чиф обмяк, поник.
— Вот что, — глухо сказал он, — сделаешь так... Возьмешь в каюте второго бутылку со спиртным, спустишься в трюм и вольешь ее в глотку таможеннику. Для запаха. Потом вытащи его наверх, оставишь на палубе у трапа. На грузовой палубе. Подальше от носового трюма. Таможенник должен быть мертв на сто один процент! Все должно выглядеть так, будто он пьяным свалился с трапа и сломал себе шею.
— Позвоночник, — поправил стюард.
— Тебе видней. Надо, чтобы его обнаружили грузчики вовремя погрузки в первый трюм. Команду держать в каютах. Пусть твои бандиты присмотрят за этим. Перекрыть ход на бак. Все. Теперь быстро, быстро! Нет. Постой. Еще одно... Может начаться расследование, всплывут и капитан, и Мэй. Они расскажут... Капитана и Мэй надо убрать. Сейчас. Дашь им обоим сверхдозу. Что возьмешь с наркоманов!
— Веселенький рейс, шеф. Целый морг получается, — усмехнулся стюард. — Подвалило работки. Это не Ортопед, которого даже не было в списках команды. Это подороже...
— Иди, иди, не торгуйся.
— А вы?
— Что — я?
— Чем будете заниматься вы?
— Отвлеку второго таможенника. Потом займемся тем... в трюме. Тебе одному не вытащить тело на палубу.
— Хорошо. Я к капитану, вы — в трюм. Если не сделаем все быстро и чисто, не скоро выберемся из этого порта. И из этой страны.
Они вместе вышли из каюты.
Я застонал, перевернулся на бок, открыл глаза. С таким же успехом можно было не открывать их — черная стена темноты начиналась у самого зрачка. Нестерпимо ныла шея. Попытался поднять голову, и что-то хрустнуло в шейных позвонках. Потом немного полегчало. С трудом, как младенец, поворочался и сел. Сколько я здесь нахожусь? Час? Сутки? Судя но тому, что кровь, сочившаяся из носа, не совсем засохла, не так уж давно.
Кто ж меня так? За что? Ах, да, ящики... Неужели из-за них? Кто же все-таки меня треснул? Лысый в желтой куртке?
Я стал на колени, пошарил в карманах и к своей радости нащупал брелок-фонарик. Так. Глянем-ка, из-за чего весь сыр-бор разгорелся.
Я зажег его, с трудом поднялся, осмотрелся. Сполз в узкое пространство между бимсами и стеной ящиков. Ни на одном нет маркировки. Пошатываясь, подошел к скобам, полез наверх. Крышка не поддалась, хотя я жал ее изо всех сил. В бессильной ярости стукнул ее кулаком и окончательно уяснил, что заживо погребен в трюме. Где Никитин? Найдет ли меня здесь? Не окажусь ли я в роли того мальчика, который прокладывал ход в трюме корабля среди вещей и продуктов? Что ждет меня? Увлекательное путешествие в заморские края? Или только до границы территориальных вод?
Я спустился, чтобы передохнуть и собраться с мыслями. Вот так влип! А все из-за своей дурости! Надо было просто позвонить в таможню, и вся недолга. Неужели «они» и в самом деле намереваются свернуть мне шею? Но за что? Или у «них» так наказывают таможенников, нарушающих инструкции по досмотру? Но я же спускался в трюм в присутствии грузчиков! Хотел проверить укладку сепарации, влажность... Выполнял, так сказать, свои функции. А если «они» не шутят? Если — за борт? Но за что?
Надо было выяснить, почему кто-то покушался на мою жизнь. Ведь если бы не относительно благополучное падение, обязательно свернул бы себе шею.
И неизвестно, что будет через несколько минут...
Зажег фонарик и осмотрел ящики, намереваясь вскрыть самый податливый.
Я нашел, что искал. Крышку этого ящика можно было подорвать относительно легко — гвозди вбиты кое-как.
Морщась от усилий, подхватил кончиками пальцев край доски, потянул так, что едва не сорвал ногти. Фонарик мешал, и я пристроил его неподалеку.
Кряхтя и ругаясь, с помощью найденного куска проволоки проделал небольшую щель, запустил в нее пальцы, подорвал доску.
И тут до моего затуманенного крепким ударом мозга наконец дошло, что я держал в руке. Даже присвистнул от удивления. Вот это да! Сколько ж тут оружия? Окинув ящики взглядом, порадовался. Если удастся вылезти... живым.
Все мои сомнения рассеялись, как дым при шквальном ветре. Все стало на свои места — и «пьяный» капитан, и «больной» второй помощник, и чиф с факсимиле... История! Да, «они» шутить не станут. Слишком много поставлено на карту.
Лучина погасла.
Второго лаза здесь нет. Пробить борт нельзя.
Что делать?
За поворотом коридора чиф и стюард почти столкнулись с Никитиным, который, позвонив об. исчезновении Хорунжего, метался по судну в поисках кого-нибудь из командования.
— Чиф! — обрадовался Никитин. — У вас на судне, видимо, заблудился мой коллега. Или застрял у кого-то в гостях. В общем, объявите, пожалуйста, по спикеру, чтоб он прошел к трапу.
Стюард бочком проскользнул мимо Никитина, и тот не обратил на него внимания.
Чиф попытался последовать его примеру, но Никитин преградил путь.
— Прошу вас сделать это!
— Но, знаете... Погрузка, дела... С удовольствием, с удовольствием... Пройдите в рубку. Радист должен быть на месте. Он все сделает.
— Может быть, вам было бы удобней самому?
— Дела, к сожалению, дела, — натянуто улыбался чиф.
Он торопливо откланялся и поспешил улизнуть от пораженного такой переменой поведения Никитина.
Рубка радиста находилась выше, и Никитину не оставалось ничего иного, как подняться по узкому трапу. Постучавшись, открыл двери.
Радист действительно был на месте. Он равнодушно посмотрел на таможенника и продолжил работу над разобранным блоком.
— Прошу прощения, — с порога сказал Никитин. — Дело в том, что мой коллега таможенник находится где-то на вашем судне. Передайте, пожалуйста, по судовой трансляции, чтоб он немедленно прошел к трапу.
Радист не ответил. Распотрошенные внутренности блока интересовали его куда больше, чем взволнованная речь Никитина.
— Рация не работает?
— Рация у меня всегда в порядке.
— Чиф сказал, чтобы вы...
— Без приказа капитана ничего никому передавать не стану, — лениво ответил радист. — Даже по судовой трансляции. На судне у меня один хозяин — капитан. Пусть он прикажет.
— Но ваш капитан...
— Я занят! Не мешайте!
Никитин чертыхнулся и поспешил вниз, в коридор, чтобы разыскать чифа.
Не нашел его ни в кают-компании, ни в коридорах, никто не отозвался на стук в двери каюты, где жил чиф.
Никитин вновь вышел к трапу.
— Таможенник не появлялся?
— Нет, — покачал головой пограничник. — Не было.
Стюард открыл ключом двери капитанской каюты и первое, что увидел, был огромный кольт в руках Мэй.
— Ну, ну, девочка, перестань баловаться! Эти штуки иногда стреляют.
— Я не дам колоть его в третий раз! — сказала Мэй так, что стало ясно — будет стрелять.
— Хорошо, хорошо, ухожу, — сказал стюард, поворачиваясь, чтобы выйти, и вдруг, схватив графин, стоявший в пазу на полке, ударил Мэй наотмашь по рукам. Раздался грохот разбитого сосуда, но выстрела не последовало — пистолет был на предохранителе.
Звон разбитого стекла привлек внимание Хосе, шедшего по коридору. Он толкнул дверь капитанской каюты. Она легко отворилась.
Стюард укладывал Мэй на постель.
Капитан с потухшим взглядом безвольно сидел в кресле и не шевелился.
Стюард оглянулся, кивнул Хосе,
— Помоги.
Хосе поспешил на помощь приятелю, и стюард ударил его коротко, умело.
Не обращая внимания на Хосе, который свалился на потертый ковер у постели, стюард закрыл двери на ключ, подошел к Мэй, вынул из кармана коробку, из нее — шприц, ампулу...
Кто-то постучал в дверь.
Стюард дожал поршенек до конца, выдернул из руки Мэй иглу, спрятал шприц в коробочку, подошел к двери, прислушался.
Стук повторился.
— Это я, — негромко сказал чиф. — Открой!
Стюард открыл, впустил чифа и сразу же закрыл двери.
— Ну, что? Почему этот здесь? — нахмурился чиф, увидев лежащего на полу Хосе.
— Вечно сует нос не в свои дела. Пришлось...
— Готовы все?
— Пока только Мэй.
Чиф посмотрел на тусклые глаза капитана.
— А он?
— Сейчас сделаю.
— Оставь. Сначала таможенник. Его приятель что-то учуял. Сначала таможенника в трюме. С этими успеем.
Стюард подумал, потом ударом кулака отправил в глубокий нокаут капитана.
Каблуком легкой эспадрильи ударил лежавшего Хосе в затылок. Хосе дернулся и замер.
Стюард и чиф вышли из каюты, закрыли ее на ключ.
Ворочать ящики, натягивать брезент самому было несподручно, чертовски тяжело, но приходилось спешить. Было душно. Пот струился между лопаток. Я рывком бросал один ящик, другой, вздувая вены, струной напрягались жилы, тело ощущало тяжесть работы...
Я собирался бороться за свою жизнь.
Наверху послышались шаги...
Хосе шевельнулся, сделал попытку встать, поднялся на руках, упал.
Кое-как, упираясь из последних сил, стал на четвереньки.
Увидел Мэй, лежавшую на постели, капитана в кресле, тупо глядевшего в одну точку.
— Кэп! — прохрипел Хосе. — Кэп!
Капитан с трудом посмотрел на него.
— Что произошло, кэп?
Капитан закрыл глаза.
Хосе встал, пошатываясь, поплелся к двери. Она была закрыта.
Тогда Хосе подошел к иллюминатору, открыл его и стал выбираться наружу.
Капитан следил за его действиями, потом, вцепившись дрожащими руками в подлокотники кресла, напрягся...
Ему, как и Хосе, удалось встать после нескольких попыток.
Он стоял на подгибающихся ногах и смотрел, как Хосе пролазит в иллюминатор.
Покачиваясь, капитан подошел к постели, посмотрел на неподвижно лежавшую Мэй, не смог нащупать ее пульс.
Сделал несколько шагов, и что-то стукнуло под его ногой.
Огромных размеров кольт.
Капитан тупо смотрел на оружие, потом подошел к двери, дернул за ручку. Постояв немного, вернулся к столу, открыл верхний ящик и в коробке из-под сигар среди всякой всячины нашел запасной ключ.
Лязгнула крышка. Острый луч прорезал темноту, ощупал место моего падения, пошарил по закоулкам.
Наверху пошептались. Один из тех, кто стоял у лаза, стал спускаться. Второй подсвечивал скобы.
Я сжался за выступом, влипал в железо, растекался по нему до предела, моля бога, чтоб меня не заметили до срока.
Стюард стал на последнюю скобу, вынул из кармана какой-то предмет.
— Господин таможенник! — позвал он, — Где вы? Есть небольшой разговор. Мы хотим кое-что предложить вам.
Я, естественно, не отвечал.
Стюард мягко спрыгнул на брезент и... исчез в приготовленной ловушке. На том месте, где он провалился, было вынуто столько ящиков, брезент был отпущен так, чтобы человек исчез с головой.
Воспользовавшись тем, что луч скользнул на мгновение в сторону, прыгнул на скобы, повис на руках и оттолкнул ногой стюарда. Он отлетел к пирамиде ящиков, которые с шумом погребли его под собой.
Не став дожидаться, когда стюард придет в себя, я на мгновение выпустил скобы, подхватил лежавший у борта пистолетик, сообразил, что это — газовый, резво полез наверх. Успел подставить плечо под захлопывающуюся крышку, взвыл от боли, напряг до отказа мышцы, уперся головой так, что фуражка наползла на уши.
— Полундра! — прохрипел я.
Тот, сверху, не мог дожать крышку, но и я был не в силах открыть ее. Я выставил дульце в щель, нажал на спусковой крючок.
Бахнуло не очень громко, зато крышка тотчас поддалась.
Чиф схватился руками за горло, закашлялся и, бросившись к скобам, стал подниматься на палубу.
Я отшвырнул пистолетик, задержал дыхание и, чувствуя в носу тяжесть газа, вывалился наружу, перекатился в сторону, резко выдохнул. Скорей, скорей наверх!
Пошарил вокруг себя, нашел фуражку, нахлобучил, бросился вслед за чифом.
— Полундра!
Чиф уже протискивался в тамбуре, выползал на палубу, когда по трапу к носовому трюму сбежал Никитин.
— Что происходит, чиф?
— Полундра! — донесся до Никитина мой вопль.
Чиф сиганул в сторону. Никитин преградил дорогу.
— Что происходит?
Тут я вывалился па палубу. Увидев чифа, заорал что было сил:
— Держи!
Чиф, словно обожженный плетью, бросился на Никитина, ударил головой в живот, отшвырнул в сторону и, махнув через фальшборт, исчез.
Я бросился за ним, навалился грудью на фальшборт и увидел, как чиф, цепляясь руками и ногами за ячейки предохранительной сети, скатился до уровня причального бруса, выкарабкался на причал.
— Стой! — крикнул часовой, стоявший у носового швартова.
— Держи! — поддержал я.
Краем глаза успел заметить группу подходивших к судну грузчиков. Среди них был кто-то в оранжевой косынке...
За моей спиной Никитин, согнувшись пополам, поднимал с палубы портфель, рации...
Чиф мчался по причалу. Налетев вихрем на часового, сбил его с ног.
— Звони на КПП! — крикнул Никитин часовому у трапа. Тот уже вертел диск телефона.
Я резво, будто проделывал это каждый день, спускался по предохранительной сетке.
Здоровенный грузчик, разинув рот, смотрел на меня снизу.
— Гуляем? — хохотнул он.
— Так это ж Юрка Хорунжий! — сказал кто-то. — Юра, в чем дело? Помочь?
Чиф уже мчался назад — видно, с той стороны путь был перерезан.
Страх удесятерил его силы. Смерчем налетев на грузчиков, сбил, как кегли, двух, помчался дальше.
Я бросился вслед. Зафиксировал на бегу удивленное лицо Юли, машинально поднял руку — «привет!»
Чиф уходил все дальше.
— Держи его!
Меня хотел укокошить!
Чиф тоже слышал мой крик, и это подстегнуло его. Он свернул ближе к причалам, проскочил между вагонами движущегося состава, сбил висевшего на ступеньках железнодорожника. Выскочил на открытую складскую площадку, заметался между штабелями, попал в тупик, рванул наверх, пробежал по ящикам, спрыгнул на бочки, на четвереньках быстро пополз по длинной трубе.
Я потерял его из виду. Обежал складскую площадку, повернул назад, и тут чиф выпорхнул из трубы у меня под носом.
— Стой!
Чиф рванул в сторону мастерских. Он не знал порта, и я был уверен, что еще немного — и загоню его в тупик. Недалеко отстав, вслед за мной бежал пограничник.
Мои настойчивые крики насторожили внимание швартовщиков — дяди Миши и его напарников. Они шли со стороны двухэтажного домика, где находилась картография и комната отдыха швартовщиков.
Дядя Миша и его напарники увидели чифа, заулюлюкали, рассыпались цепью, расставили руки; показались чифу страшней, чем были на самом деле, и он, метнувшись вправо, чуть не налетел на трубы возле площадки, где сохла мешковина. Юркнув между будочками сварщиков и металлоконструкциями, сдуру вылетел на трап, который вел на корму сухогруза. Сзади этаким тайфуном летел я, и чифу не оставалось ничего иного, как единым духом вознестись на палубу, возвышающуюся над водой на добрый десяток метров.
«Готов!» — подумал я, следуя за ним. С судна бежать некуда. Главная забота — не дать спрятаться. Найти на такой коробке — дело непростое.
На ходу оглянулся. За мной дружно бежало с полдюжины.
Помощь налицо. Взбежал на корму, уже не заботясь о тылах. И тут со всего маху налетел на парня, который выходил из надстройки с бутылкой молока и куском булки. Ударившись о палубу, бутылка разлетелась вдребезги.
— Перекрой трап!
— Шо за шум? — оторопел парень.
Я уже бежал по коридору надстройки, а парень спрашивал поднимавшихся следом:
— Шо за делегация? Шо за беготня на вверенном мне судне?
— Бандита ловим! — ответили снизу.
Наугад толкая двери, заглядывая в каюты, я бежал по коридору. Одни двери распахивались под ударами, другие были заперты. Это сбивало с толку.
В одной из кают сидел моряк, штопавший носки при свете настольной лампочки. Оставив ошарашенного моряка переживать столь бурный визит, я помчался дальше. Дальше. Дальше. Где он? Где? Куда подевался? На безлюдном ремонтируемом судне он в такую щель забьется — за полдня не сыщешь.
Обежав весь коридор, спустился по трапу и продолжил осмотр кают.
Пошатываясь, стюард выбрался из тамбура на палубу. Лицо его было окровавлено. Вместо носа — багровый ком.
Хосе, помогавший Никитину подняться по трапу, увидев врага, оставил Никитина, бросился к трюму.
Стюард уже пришел в себя, поэтому уклонился от удара ногой. Однако это был всего лишь финт. Удар ногой в челюсть подбросил его и уложил на крышку трюма.
Хосе убедился, что стюард не шевелится, поспешил к Никитину, ковылявшему в направлении выхода к парадному трапу.
— Я сам, — отстранил его Никитин. — Сам.
Хосе кивнул и исчез в надстройке.
Капитан «Сансета» смотрел из иллюминатора на стюарда, лежавшего на крышке трюма.
Через полминуты он стоял у пульта на мостике грузовой палубы. Откинув крышку, включил рубильник.
Крышка первого трюма стала открываться. Стюард постепенно соскальзывал с плоскости и в конце концов оказался в ложбине между составляющими секциями. Рука оказалась в щели, тело зажимало все больше. Стюард дернулся, но было слишком поздно. Секции сходились все плотней. Хриплый крик, хруст костей, странное бульканье...
Капитан выключил рубильник, закрыл крышку пульта, не глядя по сторонам, потащился к себе.
Уложив ударом наотмашь не успевшего удивиться радиста, Хосе добавил еще раз для верности, сел к передатчику, включил тумблеры, быстро настроился на нужную волну, сказал в микрофон:
— Вэ-эМ вызывает Ю-Вэ... Вэ-эМ вызывает Ю-Вэ...
— Тут Ю-Вэ, — отозвалось в динамике. — Тут Ю-Вэ...
Хосе протянул руку к лежавшим на столе сигаретам, извлек одну, подхватил ее кончиками губ, прикурил.
— Ю-Вэ, — сказал он, — операцию прекращаю...
Я открыл тяжелые, с массивными рукоятками двери, ведущие в машинное отделение.
Темень. Тишина.
Нашарил на переборке включатель, врубил свет и сразу увидел чифа, притаившегося за узкой дверцей рундука. В руках он держал замасленную робу.
— Выходи строиться! — скомандовал я.
Чиф уронил робу на палубу и неожиданно схватил обрезок трубы, стоявший в углу. Смотрел, не мигая, и уверенность покидала меня. Опять драться? Если приложит трубой...
— Брось! Хуже будет! — неуверенно сказал я.
Чиф бросился напролом с занесенной трубой. Я едва успел уклониться.
Обрезок зазвенел по трапу.
Чиф протянул руку в сторону, выключил свет, скользнул в коридор, захлопнул за собой дверь, оставив меня в темноте и в дураках.
— Открой! — крикнул я. — Э-гей! Кто там!
В коридоре появились люди.
Они не знали, кто перед ними, и это выручило чифа. Он оставил в покое двери, ведущие в машинное отделение, бросился по коридору, рванул ручку двери одной каюты, второй, запрыгнул в третью.
Я выскочил в коридор и услышал, как щелкнул в замке поворачивающийся ключ.
Придерживаясь за переборку, навалился на ручку, стараясь держаться в стороне — вдруг у чифа есть оружие! Жестом остановил подбежавших.
— И кого ловим? — деловито спросил моряк в черных трусах.
— Контрабандист. Убить хотел. Открывай! — приказал я. — Слышь, ты, открывай! Отойдите, — бросил я через плечо добровольным помощникам. — Вдруг у него пистоль?
Все моментально отхлынули.
— Чем бы взломать? — оглянулся я.
Моряк в черных трусах приказал стоящему рядом толстячку, тому самому, который недавно что-то штопал в своей каюте:
— Андрей! Дуй за «вездеходом»! Р-разорвись!
Андрюша крутнулся и сгинул.
— Фуражка! — вспомнил я. — Кажется, в машине...
— Серега! — командовал дальше матрос в трусах. — Достань!
Сережа бросился исполнять приказ. Навстречу ему вывернулся из-за угла Андрей с «вездеходом».
Через пять секунд появился и Сережа с моей фуражкой.
Дисциплинированные ребята!
Парень в трусах завладел «вездеходом», спросил:
— Открываем?
— Секундочку.
Получив фуражку, я надел ее, отстранил моряка в трусах, отобрал «вездеход». Если что случится, почему должен пострадать этот парень?
Я вставил «вездеход», повернул ключ, вытолкнул его, крутнул «вездеходом», пинком распахнул двери, отпрянул к переборке коридора.
— Тю-тю, — сказал моряк в трусах, осторожно заглядывая в каюту. — Смылся.
Каюта была удручающе пуста. В раскрытый иллюминатор новогодними огоньками заглядывали созвездия порта. И доносилось танго. В парке продолжались танцы.
Я подошел к иллюминатору, высунул осторожно голову. Легкий бриз обласкал лицо. Сюда б луну, Юлю, стакан сухого вина и никаких контрабандистов!
— Никуда он не денется, — вслух сказал я. — Мы его поймаем!
Кто-то тронул меня за плечо. Это был пограничник.
— Там шлюпка есть.
Я растолкал обступивших меня и бросился прочь от пейзажей и расслабляющих мыслей. Прогрохотал по палубе, скатился по временному трапу и, остановившись у наплавных мостков, окружавших ободранный зад судна, уставился на темную воду.
Где чиф? Взглядом, как строчной разверткой, прочертил акваторию. Да где же он?
Перебежал на другую сторону.
И здесь никого.
Поплыл, что ли, в открытое море?
У мостков стояла замызганная красками шлюпка, прикрученная к поручням толстой проволокой. Весел не было.
Чернела зеркальная гладь, в которой змеились огни судов, подъемных кранов, береговых фонарей, створов.
Я присел, чтобы свет не бил в глаза, всмотрелся. Показалось, что кто-то плывет, рассыпая на поверхности серебряные капли.
— Да вон он! — ткнул пальцем пограничник. — Давай за ним!
Он первым шагнул в шлюпку. Я принялся раскручивать проволоку. Парень отстранил меня.
— Дай я! О! А весла? — спохватился он.
Ругнувшись, он схватил среднюю банку, дернул изо всех сил.
Банка вылетела из гнезд, шлюпка опасно закачалась.
— Перевернемся!
— Не бойсь!
Мы поменялись местами. Пограничник сел на корме и гребнул с такой силой, что шлюпка вильнула круто вправо. Он гребнул с другой стороны, и мы развили ход. Не такой, конечно, как у торпедного катера, но в общем приличный.
Я оглянулся. На причале оживленно комментировали происходящее. Никитина среди зевак не было.
— Если он от нас уйдет, — проорал я последнее указание, — хватайте его!
— Бу-спок, Юрка! — ответил за всех дядя Миша. — В лучшем виде!
Вообще-то я беспокоился, что, движимые извечным сочувствием к преследуемому, люди не очень-то охотно выполнят мою просьбу.
Они ведь не знали всего, что произошло. Однако возвращаться и выступать с лекцией о моих приключениях не было времени.
Пограничник загребал размашисто, как индеец в пироге, а я адмиралом торчал на носу, пронзая взглядом темень.
— Куда грести?
Я увидел всплеск. Значительно левее по курсу. То ли дельфин взыграл, то ли человеческая рука... Как я ни всматривался, больше ничего не увидел.
— Ныряет, — неуверенно сказал я. — Не видать.
Мы выплыли уже на середину акватории.
На нас пер буксир, и мой гондольер вместо нежной песни об окружающих красотах стал ругаться, с опаской посматривая на атакующий дредноут.
— Ох, сейчас вмажет! Ох, вмажет! Занзибар гонконговский!
— Что крутитесь, как... роза в проруби? — заорал рулевой буксира. — Пи-да-го-ги! Роттердам вам в Женеву через Копенгаген! Под винт захотелось
Мы едва увернулись от буксира. Волна накренила шлюпку, она зачерпнула ведра три воды. Пограничник лихорадочно выравнивал наше утлое суденышко, костя буксир, его команду и всех ближайших родственников.
Я пригнулся, чтобы уловить всплески на лоснящейся поверхности. И увидел пловца.
— Вон эта крыса!
На противоположной стороне акватории стояло под разгрузкой иностранное судно с высокой, хорошо освещенной трубой, помеченной фирменным знаком — кровавой кистью. Я помнил легенду, связанную с этим знаком... Одному из братьев король пообещал остров. Требовалось лишь первому коснуться рукой суши. Один, обуреваемый жаждой наживы, рубанул себе кисть и швырнул ее на остров. И получил награду...
На что рассчитывает чиф?
Чиф заметил преследование, свернул направо. Понял, что теперь ему не удастся подняться на борт незамеченным. Да и пограничники не позволили бы...
Наряд мчал в том же направлении.
Мы шли в сторону оконечности причальной линии. Там в свете фонарей высились груды песка. Причалы достраивались, и в этом месте можно было выбраться из воды.
Пограничник налегал на импровизированное весло, выкладывался, не щадя сил. Шлюпка шла по ниточке к чифу, который уже не таился, а, перевернувшись на спину, изо всех сил молотил руками и ногами.
Расстояние между нами сокращалось.
И все же мы не успели!
Чиф добрался до причала, с трудом вскарабкался по скользким сваям и растворился в слепящей пелене прожекторов.
Я стоял на носу. Когда нос шлюпки почти коснулся свай, сжавшись в комок, прыгнул, упал, тут же поднялся и, наклонившись, как спринтер, побежал так, что ноги едва поспевали за туловищем, в направлении светового занавеса. Следит за мной пограничник или нет, не знал.
Пограничник прыгнул следом, но шлюпка под воздействием толчка отошла, и он упал грудью на кромку причала. Несколько секунд извивался, нащупывая ногами опору, взобрался на настил...
Впереди никого не было.
Я бежал вдоль невысокого бетонного заборчика, отделявшего площадку от пляжа. Лихорадочно работала мысль. Влево? Некуда. После мола — маяк. Дальше — вода. Справа, у причалов — люди.
Пляж?
Разогнался и отработанным когда-то в армии приемом перевалился через ограду. Правда, не так красиво, как в двадцать лет. А ведь тогда на мне был автомат. И подсумки. И еще полпуда разной амуниции.
Метрах в пятидесяти месил ногами песок чиф. Интересно, на что он рассчитывает? О чем думает?
Ноги увязали в песке, в боку начинало покалывать. Что за сутки на исходе! Все бегом, все вприпрыжку! Быстро же я выдохся. Да, но ведь не выспавшись, без отдыха. И все же надо будет по утрам хоть немного бегать...
Сообразив, что лучше всего прижать чифа к морю (не станет же он опять прыгать в воду), я старался держаться поближе к обрывистому берегу. Дышал, как паровоз, придерживал фуражку, и казалось, что уже и не бегу вовсе, а топчусь на месте, меся безвоздушное пространство.
Чиф, выбиваясь из сил, добежал до высокого, с колючей проволокой поверх, забора, разделявшего территорию судостроительного завода и порта, не нашел «перелаз», которым я пользовался, спеша с танцев на работу, свернул направо, к обрыву, добежал до склона, попер вверх, как танк, хватаясь за колючие ветви кустарника.
Пришлось делать то же самое — если б чиф выбрался раньше, он исчез бы в парке. А там — ищи-свищи... Как участники соревнований «охота на лис», мы лезли наверх, к единой цели. Мое преимущество заключалось в том, что я карабкался по знакомой тропинке. Дома, как говорится, и стены помогают. В данном случае — дорожка к танцам...
Я пришел первым!
Когда чиф, хрипя и задыхаясь, выскочил на площадку над обрывом, я уже находился там, заняв выгодную позицию — за моей спиной горели огни парка.
Я видел, как к нам спешит пограннаряд.
Мы стояли друг напротив друга (вернее недруг против недруга), едва не падая от изнеможения. Плыла в ночи томная мелодия, шелестел в ветвях ветерок, которому вторило наше тяжелое дыхание. Внизу — россыпь огней, шум порта, до самого невидимого горизонта — море. Идиллия.
— Что? — свистящим хрипом спросил чиф. — Я здесь ни при чем! Дай пройти!
— Куда? — ласково спросил я, поправляя фуражку. — На танцы?
Я успел подумать — на кой мне сдался чиф? Никуда он не уйдет. Не сегодня-завтра его поймают.
Но что он успеет натворить за это время?
Тут чиф сунул жилистую руку в карман мокрых брюк, достал пружинный нож фирмы «Матадор». Щелчок...
— О, это уже серьезно, — на этот раз по-русски сказал я.
Наклонив голову, чиф ринулся на меня с единственной целью — прорваться в темень любой ценой.
— Стой! Бросай нож!
За спиной чифа, словно из-под земли, вырос пограничник. Чиф бросил нож.
— А сейчас мы предлагаем прощальный танец, — донесся голос, усиленный громкоговорителем. — Называется он — «Мэри, дай мне кусочек торта».
Восторженный вопль танцплощадки заглушил начало музыкальной фразы. Потом начался такой грохот, что стало ясно — в таком темпе кто-то добьется от Мэри не только торта.
Я поднял с земли нож, подошел к чифу.
— Нет, нет, — попятился чиф.
— Испугался? А на безоружного с ножом — не страшно было?
Мы начали спускаться по тропинке.
У борта «Сансета», куда мы привели чифа, стояла «Скорая помощь». Два санитара в испачканных кровью халатах осторожно снесли носилки, покрытые простыней, по трапу, задвинули тяжелую ношу через заднюю дверцу и уехали.
На мое лицо упала тень.
Передо мной стоял Вовчик.
— Привет! — улыбнулся я. — Ну, как спорт?
— Привет. Ничего. Хожу.
— Садись, — подвинулся я. — Отнес?
Вовчик кивнул.
— Придет?
— Пришла.
Я привстал, посмотрел по сторонам. По аллее шла Юля с каким-то незнакомым парнем.
— Здравствуй, Юра, — смущенно сказала Юля.
Вовчика словно ветром сдуло.
Я смотрел на высокого худого парня в очках и ждал объяснений.
— Познакомься, это мой будущий муж, — без предисловий сказала Юля.
— Очень мило с вашей стороны, — хмуро ответил я. — Когда же вы успели?..
— Так получилось, — пожала плечами Юля. — Ты вечно занят, а Петя работает в одну смену.
— Кем же? — спросил я у молчаливого жениха.
— Диск-жокеем в клубе «Романтик», — ответила Юля за жениха.
— Романтик, — понимающе покачал я головой. — А я, грешным делом, думал, что романтики перевелись. Слушай, Петр, раз ты увел у меня девушку... ты не мог бы обеспечить мне постоянный вход в клуб? Мне ведь тоже надо задуматься о личной жизни. Не все же за контрабандистами гоняться.
Петя согласно кивнул.
— Тогда прощаю, — вздохнул я.
Юля и Петя уселись рядышком. Я смотрел на синеющее море, по которому плыл белый пароход, и думал, что история с «Сансетом» закончилась. Осталось навестить «коллекционера» и забрать у него недостающие знаки отличия Марка Фомича.
А белый пароход уходил все дальше, погружался в море, исчезал за темно-синей чертой горизонта, который, как известно, является воображаемой линией...
Я знал, что «Сансет» все еще стоит у причала — выясняются последние подробности готовившейся провокации. Было ясно: враги нашей страны и молодой республики просчитались.
Макаров Артур
Аукцион начнется вовремя
Повесть
Прогулочный катер обогнул мыс с черными клыками скал, и здесь, за прикрытием, сразу перестало качать.
На спокойной воде белыми пятнышками и скоплениями пятен колыхались чайки, некоторые, поднявшись, кружили над катером, выпрашивая подачки.
- Господи, до чего красиво! - вздохнула Русанова, глядя на город, обнимавший залив. - Все-таки в северной красе есть что-то необычайно милое.
- Старый город всегда хорош, - со снисходительной улыбкой одобрил ее эмоции Самохин. - И новое они пристраивали со вкусом, не тяп-ляп... Нейтралы убежденные! Столько лет не воевали - было время изысками заниматься. А ведь в древности какими воителями числились... Викинги! Сколько стран при этом слове трепетали! А затем взяли и изменили политику в корне, вот парадокс необъяснимый.
- Не такой уж необъяснимый, если вспомнить хотя бы Полтаву, усмехнулась Русанова и посетовала, наблюдая близко спикировавшую чайку: Жаль, что ничего не захватила для птиц... Смотрите, как они трогательно выпрашивают.
- Ну, по-моему, просто нахально, - возразил Самохин, приняв ее напоминание за упрек в исторической неосведомленности. - Жадные, прожорливые и крикливые! Зато изящны и этим создают впечатление. Как в жизни часто бывает.
Во время командировки он пытался осторожно приволокнуться за Русановой, получил вежливый, но предельно категоричный отпор и теперь относился к ней с досадливым уважением.
- И все равно: голодных надо кормить, - упрямо сказала женщина. - Зато и не оскудеет рука дающего.
Пожав плечами, Самохин обернулся, кивком указал на чаек стоявшему неподалеку юному розовощекому матросу, и тот вскоре же принес два аккуратных пакета.
- Пожалуйста, у них все предусмотрено, - Самохин заплатил за корм, и матрос, улыбаясь, поблагодарил его. - Только бросайте подальше, их сейчас столько над головами завертится, огадить могут.
Множество птиц действительно с пронзительным гамом затолклось в воздухе. Русанова, смеясь, бросала им корм, и пакеты быстро пустели.
Вроде бы неторопливо стуча мотором, катер тем не менее быстро приближался к причалам, прямыми полосками выдвинувшимся в море, и на одном из них его поджидали двое одинаково высоких, представительных мужчин, но один был много моложе другого.
- Все, птички, больше нету, - Русанова отбила ладонь о ладонь, стряхивая крошки. - Теперь рыбу ловите.
- Ну, эти явно предпочитают жить подаянием, - снова счел нужным сбить ее настрой Самохин. А увидев приближавшийся причал и двух мужчин на нем, озабоченно взглянул на часы. - О, нас встречают, а мы и верно запаздываем... На десять минут! Шеф наверняка волнуется.
Пассажиров на катере было немного, русские в числе первых поднялись на причал, и младший из встречавших улыбнулся Русановой:
- Как вам понравилась прогулка?
- Благодарю вас, мистер Лундквист, было чудесно! И почти совсем не качало.
- Вот именно, что "почти", - уточнил Самохин с дежурной улыбкой, сопутствующей любому его разговору с иностранцами. - Просто моя спутница прирожденный морской волк, чего совсем не скажу о себе... Мы едем, да? Катер опоздал на десять минут.
- Столько же у нас в запасе, и мы успеем, - заверил тот из шведов, что был постарше. - Прошу вас...
Машина стояла неподалеку, перед гостями предупредительно распахнули дверцы, и вскоре поток разнообразных лимузинов на магистрали принял еще один.
Лицо Русановой, глядевшей сквозь боковое стекло, выражало простодушное любопытство, Самохин смотрел прямо перед собой, человек рядом с Лундквистом вежливо улыбался, вполоборота развернувшись к заднему сиденью, а Лундквист вел машину с расчетливой лихостью, и путь оказался недолог.
Здание фирмы было многоэтажным, но, построенное с учетом рельефа местности, не казалось высоким. В просторном вестибюле при виде входящих поднялся из кресла дородный мужчина, не то похвалил, не то вежливо укорил с начальственной снисходительностью:
- Ну знаете, точность просто отменная: минута в минуту... Однако ведь у нас и отбытие сегодня, а дела еще не закончены. Вы, Елена Андреевна, займитесь образцами, а мы с Леонидом Петровичем отправимся к коммерческому директору. Вы пойдете с нами, господин Эдстрем?
- О, разумеется, господин Харлампиев, - заулыбался старший из шведов. Я провожу вас. Мой коллега моложе, ему я предоставлю удовольствие сопровождать госпожу Русанову.
И, разделившись, они разошлись в разные стороны.
В полутемном зале была высвечена лишь круглая площадка, ограниченная амфитеатром уходящих вверх рядов кресел.
Несколько манекенщиц с манерной развязностью и деланно-утомленными лицами похаживали в освещенном пространстве, демонстрируя шубы, палантины и меховые жакеты поверх повседневных и вечерних туалетов.
- Нет-нет, минуточку! - Русанова что-то отметила в блокноте, оставила кресло и подошла к просмотровой площадке. - Н-нет... С песцами, по-моему, все хорошо, а соболь - мех строгий, при всей импозантности... Его лучше подавать с менее броскими туалетами.
- Хорошо, я вас понял, - кивнул Лундквист. - Магда! Попробуем третью модель... Переоденьтесь и возвращайтесь. Очень жаль, что вы нас покидаете, снова обратился он к Русановой. - С вами я бы чувствовал себя уверенней, демонстрируя образцы заинтересованным лицам.
- Не скромничайте, вы отлично знаете дело. А наши меха такого качества, какое само по себе гарантирует успех. - Сделав еще одну пометку, она убрала блокнот в сумочку. - Возвращаться необходимо: аукцион открывается через три недели, и предстоит уйма работы. Вы приедете, конечно?
- Боюсь, что нет, - с сожалением вздохнул Лундквист. - Я всегда с удовольствием посещаю Ленинград, но на этот раз в поездку снова намечают Эдстрема... Магда, вы готовы? Прошу.
- Это, пожалуй, лучше, - оценила новый туалет Русанова. - Если можно помедленней...
- Медленней и с частыми поворотами, Магда! - приказал Лундквист. Начали!
Девушка поплыла по площадке, повернулась раз и другой, поплыла дальше. Томно опустив ресницы, задержалась перед ними, и опять последовал разворот. Магда отменно знала дело, была хороша собой, и мех шел ей.
Наблюдавший за всем этим из верхнего, невидного с площадки ряда седоголовый человечек не обернулся, услышав, как кто-то появился сзади него, только бросил коротко:
- Ну?
- Они готовы продать лишь несколько видов клеточных мехов, - сказал Эдстрем, склоняясь пониже. - А в остальном ссылаются на незыблемые принципы аукционных торгов: всем равные возможности.
- А подарки?
- Их шеф повел себя, как японец: улыбался, делая вид, что не понимает, о чем идет речь! Его помощник от негодования совсем забыл английский, на котором с трудом объясняется, а к женщине я не рискнул подступиться - судя по всему, она из фанатичных патриоток интересов дела и государства.
- Тогда нечего было за ними так ухаживать... Садитесь. Ваше доверенное лицо в России действительно заслуживает доверия?
- Оно готово на все, если мы выполним его условия.
- Мы их выполним, - кивнул человечек. - Внесите требуемую сумму на банковский счет, по прибытии в Ленинград - покажете ему чек. А вручите, когда станет принимать товар... О путях вывоза я позабочусь сам, понятно? Эта партия соболей должна быть нашей, я так хочу! Торговля всегда предусматривала известный риск, и мы рискнем. Но свести разумный риск к минимуму - ваша задача. Поэтому соблюдайте крайнюю осторожность, чек при расчете лучше вручать не вам самому, а через посредника с дипломатическим прикрытием... Надеюсь, вы все уяснили?
- Да, конечно.
Внизу появились Харлампиев и Самохин, сели в кресла рядом с Русановой.
- Они научились торговать, ничего не скажешь, - откинулся на спинку седоголовый. - К тому же у них есть что продать. Но и мы не потеряли хватки... Проводите русских с возможной любезностью и начинайте готовиться к поездке. Для напутственной беседы я вас вызову.
Он встал, едва возвышаясь над спинками кресел, не спеша двинулся вдоль ряда, ушел.
В начале осени на Ленинград навалилась жара.
Кудесники из бюро прогнозов объясняли стремительное повышение ртутного столбика нежданным вторжением воздуха из знойной Сахары, подсчитывали, случалось ли нечто подобное в прошлом, а ленинградцы и гости города на Неве сначала обрадовались, а затем несколько подустали от каждодневной жары.
На взморье, на островных пляжах и на пляже под стеной Петропавловской крепости не то чтобы яблоку - семечку от него негде было упасть. Завезенное в киоски мороженое расхватывали тотчас, возле цистерн с квасом загодя выстраивались вереницы жаждущих, автоматы с газированной водой не успевали глотать монеты.
Но вообще-то жизнь шла своим чередом, и Пассаж тоже торговал по обыкновению бойко. В обувной отдел завезли модные босоножки, и уже на подходе к отделу образовалась толпа.
- Неужели будем стоять, Светочка? - демонстрируя тоску во взоре, обозрел столпотворение модниц молодой человек в безрукавке с эмблемой фирмы "Адидас". - Ты только взгляни, что делается!
- Ну конечно, если бы давали какие-нибудь кроссовки или мокасины на каблуке - так тебя бы очередь не испугала, - обиженно возразила Светочка. А мне нужны, нужны босоножки, и я буду стоять сколько надо! Ты бы лучше узнал, достанется ли, чем настроение портить.
- Это туда сунуться? - Приподнявшись на носках, молодой человек с испугом взглянул поверх голов. - Так там задавят или в клочья разорвут, пока доберешься... Да и не поверит никто, что я спрашивать лезу.
Смерив его уничтожающим взглядом, подруга отвернулась, и тут же кто-то осторожно тронул ее за локоть.
- Вам босоножки, прошу прощения, молодая-интересная?
Спрашивал мужчина неопределенного возраста, с лицом в пятнах от облезшей кожи.
- Да... У вас есть? - тоже шепотом спросила Светочка, косясь на соседок.
- Самого товара нет, а очередь могу уступить, если желаете.
- Как очередь?
- Ну что ты, не понимаешь? Гражданин где-то впереди стоит и хочет нас поставить, - обрадованно вмешался молодой человек. - Сколько просишь за услугу?
- Красную, - последовал быстрый ответ.
- Это десятку? Да они, наверно, и сами того не стоят! Ты даешь, дядя!..
- Хозяин - барин, я на горло не давлю.
Мужчина уже повернулся, чтобы отойти, но, взглянув в лицо Светочки, обладатель фирменной безрукавки шагнул следом.
- Погоди... А где твоя очередь?
- Так щас моментом подойдет... Поставить? - оживился мужчина. Двигайте за мной, я на доверии... Человек - человеку друг, товарищ и брат, а положенное в карман тиснете, как место укажу.
Троица исчезла в гудящей толпе, вскоре из нее выбрался продавший очередь, отойдя в сторону, перевел дух, а затем вынул и проверил достоинство оказавшейся в кармане купюры.
И услышал рядом тихий смешок.
- Полинял ты, Боря, полиня-ал, - укорил, покачивая головой, старик в старомодной соломенной шляпе. - Это ж надо, какой промысел подыскал: люди со смеху помрут... А кто и осудит!
Последние слова он произнес все так же посмеиваясь, но со значением, и лицо Бори цветом подравнялось под светлые пятна на нем.
- Ты... откуда взялся? Никак меня пасешь, колода трухлявая! Так ведь я тебя и уронить могу, где базара поменьше.
- А вот теперь узнаю Архитектора, - подобострастно умилился старик. Думаешь, я не в понятии, что Боря Архитектор за так к земле гнуться не станет? Что ты! Ну, пошутил на радостях, поскольку прежнего товарища встретил, а ты сразу рожки в пупок упираешь... Пошли лучше холодной окрошечки хлебнем, у меня в "Неве" племянник сегодня работает. Он и угостит за мой счет.
- Н-ну, пошли, - недолго пораздумав, согласился тот, кого теперь величали Архитектором. - Однако не вздумай... Когда чего кому трекнешь про то, что видел, - я тебе ботало на горле заместо галстука затяну!
- Да ни боже мой, ты ж меня знаешь! Пойдем, Боренька, только ты приноравливайся, забыл небось, какая моя ножка увечная?
Старик и верно заметно приволакивал при ходьбе правую ногу, но, радуясь встрече, ковылял быстро, и вскоре они оба вышли из Пассажа и растворились в потоке прохожих.
Вечер не принес желанной прохлады, скорее напротив - стало душно. Однако и в эту пору старик в соломенной шляпе довольно бойко шествовал по делам, заведшим его в район проспекта Ветеранов.
Выйдя из троллейбуса, он прошел улицей Добровольцев почти к самой железнодорожной линии, и здесь замедлил шаги на подходе к строениям индивидуальных гаражей. А потом и вовсе остановился, сняв шляпу, обмахнул несколько раз лицо; использовал передышку, чтобы осмотреться вокруг.
Сумерки еще не сгустились, но в двух открытых гаражах уже зажгли свет. Старика заинтересовал тот, что был с самого края, однако сначала старик неторопливо прошел мимо, заглянул за угол и, лишь удостоверившись, что там безлюдно, повернул обратно и ступил за порог пропахшего маслом и бензином помещения. Капот старенького "Москвича-402" был открыт, проходя мимо, он краем глаза видел человека, согнувшегося над мотором, а сейчас рядом с машиной никого не было...
Решив, что работавший где-то в глубине гаража, заранее изобразив улыбку, старик продвинулся дальше, и в это время позади с лязгом захлопнулись створки въездных ворот.
- И кого ты тут смотришь, папаша? - поинтересовался мужчина в испачканной майке, с чернью щетины на скуластом лице. - Будто мы и не знакомы.
Как бы желая удостовериться, не ошибся ли он, хозяин гаража приблизился, держа в правой руке разводной ключ, легонько постукивая им о ладонь левой.
- Так мы, верно... Я вот зашел на свет, а хотел спросить насчет в Выборг съездить, - сначала растерялся, а затем уверенней произнес старик. Подвезти кой-кого требуется.
- У-у, туда дорога не всякому, - внимательно разглядывая пришельца, протянул скуластый, все еще постукивая ключом. - А кого везти надумал?
- Родственника одного. Такой человек, знаешь, что и мне и тебе за добро отзовется... Саней зовут, не слышал?
- Да у меня в библиотеке не один Саня записан... Ты-то сам его откуда узнал?
Теперь старик совсем взял себя в руки, и на его лицо вернулось обычное умильно-ласковое выражение.
- Так ведь другой человек, из хороших, знакомством помог! В архитекторах он числится, из командировочки прибыл и свое слово сказал...
На заднем сиденье "Москвича" распрямилась чья-то фигура, дверца приоткрылась и, как ни успокоился было старик, но теперь прянул в сторону. А тот, что объявился в машине, так и остался на сиденье, только дверцу ногой оттолкнул.
- Видно, пора Архитектору бубну выбить, чтобы таких ползунков не присылал, - сказал он, закуривая. - Да и быстро он чего-то в дела вошел, а хотел отлежаться... Так с чем ты заявился, улитка родненькая?
Когда прикуривал, вспыхнувшая спичка высветила такое опасное лицо, что старику впору было потеряться совсем. Тем не менее он повел себя иначе.
- Эх, милый: с мое повидав, ты не ползать, лежать смирно будешь и глазки зажмуришь! - сказал он безбоязненно. - Двинься-ка, Саня, я рядом сяду... А дверку прикрыв, и поговорим шепотком.
- Да я тут и так потом изошел, - мрачно возразил Саня. И, высунувшись, бросил скуластому в майке: - Выйди да постой на ветерке... Послушаю я деда, вдруг он дельное скажет.
Оба дождались, пока дважды проскрипели петли металлических ворот, выпустивших хозяина гаража, и, выбравшись из машины и разогнувшись в невысокий рост, тот, к кому пришел старик, предложил:
- Кажи свои козыри. Но раз меня кликал - значит, сорт людей понимаешь... Без темноты дело обрисуй, нынче время дорого.
- Это точно: с тобой темнить - себе в убыток, - согласился старик. Только было б что мелочное, я бы к Сане Шмелю за просто так не сунулся. - Он огляделся, увидел, что сесть некуда, и со вздохом прислонился к верстаку, заваленному деталями. - А дело такое, что исполнишь и до-о-олго всякое разное без интереса будет... И чище некуда!
Ранним утром в одной из квартир ленинградского дома заверещал будильник, и его сразу привычно прихлопнула рука, обрывая трель звонка.
Мужчина средних лет, стараясь не тревожить жену, вылез из постели, постоял, сонно покачиваясь, и вышел в коридор. Вскоре в туалете шумно сработал сливной бачок, мужчина вернулся в комнату и прошел на балкон. Поеживаясь от утреннего холодка, проснулся окончательно. Обозрев знакомый пейзаж, несколько раз развел руками, начиная делать гимнастику, затем вдруг, нахмурившись, опустил руки и еще раз посмотрел вниз.
Двор напротив был пуст, все там было, как каждый день в это время суток, но в низком каменном строении одна из дверей оказалась открытой.
- Нина! - позвал мужчина, войдя в комнату. - Нина, ты спишь?
Жена спала, и, не дождавшись ответа, он взглянул на часы. Стрелки показывали десять минут седьмого.
Пройдя в прихожую, мужчина еще пораздумал, стоя у телефона, решившись, снял трубку.
- Але, милиция? Тут такое дело... Это просто один гражданин говорит. Я, понимаете, встал, а напротив нас склад открыт... Нет, не видел... Но он всегда закрыт, а щас двери настежь! Вы извините, конечно, но странно все-таки... Что? А-а, Михайлов моя фамилия. Олег Ефимович... Так мне ведь на работу идти, как же я? Ну ладно, обожду...
Повесив трубку, вновь прошел на балкон, посмотрел вниз, в соседний двор.
Там все было, как раньше: пусто, тихо, и загадочно темнел квадрат открытого входа.
Мчавшаяся по улице "Волга", заложив рискованный вираж, с разворотом въехала во двор, остановилась, противно завизжав тормозами.
- Ты что, иностранных фильмов с автогонками насмотрелся? - ворчливо спросил Бутырцев водителя. - Гоняешь, как этот...
К машине спешил капитан Сенчаков, и, не определив до конца, как гоняет водитель, Бутырцев вылез, захлопнул дверцу.
- Товарищ подполковник! При осмотре места происшествия обнаружено...
- Стоп! Пройдем-ка на место и доложишь с наглядностью, - остановил подчиненного подполковник. - Эксперты работают?
- Заканчивают. Но уже определили кое-что, - шагая рядом, пояснил Сенчаков.
- Кое-что - это лучше, чем ничего, - оценил Бутырцев. - Но с другой стороны, опять-таки всего кое-что... Сюда, да?
- Сюда, товарищ подполковник.
Бутырцев остановился у входа в склад, бегло оглядел двор и шагнул вовнутрь.
В складском помещении работали сотрудники. Эксперты возились у дверей специальных боксов, старший лейтенант Таганцев осматривал короткий коридор, ведущий в остальные службы склада. Коридор заканчивался запертой металлической дверью.
А у стены напротив боксов, на бетонном полу, мелом нанесено очертание человеческого тела, и рядом застыл сержант.
- Сигнализация была отключена, сторож исчез, а вот здесь лежал труп неизвестного... Документов при нем не обнаружено, убит предположительно ударом тяжелого предмета в область затылка, - негромко давал пояснения Сенчаков.
- Этот неизвестный, он что же, и работникам склада неизвестен, да? спросил Бутырцев.
- Вот именно. Заведующий складом его видел, он сейчас находится там, кивнул Сенчаков на металлический заслон в глубине коридора. - Осматривает другие помещения, волнуется очень... Опустошены два бокса, причем они не взломаны, не вскрыты, а отперты ключами, идентичными тем, что хранятся у заведующего. У них порядок такой: в конце дня все ключи сдаются.
- Порядок хороший, - произнес Бутырцев. - А дело скверное... Давно не было такого чепе. - Он еще посмотрел на меловые очертания на полу и подошел к экспертам. - Чем порадуете, товарищ Исраэлян?
Тщедушного большеглазого Исраэляна уважительно величали алхимиком и кудесником, его главным увлечением была графология, и он всерьез считал, что из-за небрежения к этой области криминалистики теряется многое.
На вопрос ответил по обыкновению обстоятельно и, как всегда, действительно порадовал важным наблюдением:
- Ну что можно сказать по первому впечатлению... Оба бокса открыты аккуратно, сигнализация не сработала потому, что была отключена. Обращают на себя особое внимание два обстоятельства... Во-первых, сигнализацию отключили не в коммуникациях, а на щите, а щит находится за тремя запирающимися перекрытиями. Отсюда, стало быть, - это сделал человек, знающий местное хозяйство, может быть, даже из доверенных лиц... Во-вторых, дверцы опустошенных хранилищ и вообще все вокруг них тщательно протерто, словно чистоту наводили перед самым ограблением. Поэтому отпечатки пальцев ночных грабителей четко просматриваются. Мы их зафиксировали, разумеется...
- Вы сказали - грабителей? - прищурил один глаз Бутырцев, словно брал на прицел тех, о ком шла речь.
- Именно так. Отпечатки, по первой примерке, принадлежат двум разным лицам, - констатировал Исраэлян. - Не исключено, что убитый один из них.
С улицы вбежал молоденький лейтенант, вытянулся:
- Товарищ подполковник! Вас начальник управления вызывает...
- Хорошо, иду... Спасибо, Ревик Гургенович, обстоятельней побеседуем в родных стенах.
Вернувшись к машине, Бутырцев сел в нее, взял трубку рации.
- Здравия желаю, товарищ генерал... Докладываю: судя по первому осмотру, кража произведена подготовленно, сигнализация нейтрализована, сторож исчез... Нет, не обнаружен... Да, значительное количество шкурок отборного соболя, намеченного к распродаже на Международном аукционе. Что вы? Простите, я не понял... Ах, так! Ясно. Буду докладывать. Есть.
Положив трубку, он так и сидел некоторое время, глядя сквозь лобовое стекло, а к машине подошли Сенчаков и Таганцев. Бутырцев закурил и, повернувшись к помощникам, сообщил:
- Наше самое высокое руководство уже тревожило торговое ведомство. Очень обеспокоены случившимся: исчезнувшие меха включены в программу распродажи, аукцион открывается через пять дней, скандальная назревает ситуация... Нам решительно указано возвратить все похищенное к началу торгов.
- Раз надо, значит, вернем! - бодро сказал Таганцев.
- Ишь ты! С этакой исполнительностью как раз и попадем пальцем в небо, - нахмурился подполковник. - А твои соображения какие, Иван Гаврилович?
- Надо в первую очередь сторожа искать, - Сенчаков говорил, обдумывая каждое слово. - И, как я понимаю, на похищенное всегда должен найтись покупатель... Если только он заранее не был намечен! Уж больно товар... своеобразный. И в большом числе, значит, очень денежное лицо его ждет.
- Да, если ждет, - кивнул Бутырцев. - Так. Таганцев, ваша задача как можно быстрее установить личность убитого... Здесь специалисты сами разберутся, так что ты, Иван Гаврилович, займись следующим: возьми под наблюдение комиссионки, скупки, всякого рода людные торговые точки. Конечно, разослать сводки-ориентировки, как полагается, и прочее... Спокойной работы не ждите, товарищи. Раз международным скандалом пахнуло, нам начальство ежечасно хвосты подкручивать будет!
Стремительно двигающийся состав поезда номер два Москва - Ленинград прогрохотал мимо первой пригородной платформы, и за окнами замелькали домики ленинградских предместий.
В служебном купе мягкого вагона проводница надела форменный пиджак, поправив прическу, вышла в коридор. И пошла по нему, стучась в каждое купе, осторожно отодвигая двери.
- Скоро прибываем. Билетики, пожалуйста... Скоро прибываем! Извините... Чаю кто желает? Кофе есть, растворимый.
Поездной радиоузел тоже начал работу, и в одном из купе лежавший пассажир накрыл голову подушкой, спасаясь от бодро вещавшего репродуктора. Но тут же понял, что время вставать, сел, свесил ноги в легких тренировочных брюках.
А его сосед безмятежно спал, закинув руки за голову.
Пассажир в брюках длинно, со сладким потягом зевнул, еще раз с завистливой неприязнью оглядел спящего и, нащупав ногами туфли, присел у портфеля под столиком. Замок поддался не сразу, наконец щелкнул...
...И тут же открывшего портфель рвануло вверх и в сторону, сильно швырнуло на полку, запрокинуло. Заломило стиснутое правое плечо.
Затем его отпустили.
- Прошу прощения, - сказал сосед по купе, холодными глазами разглядывая ошалело моргавшего человека. - Видимо, я был чересчур резковат. Но дело в том, что это не ваш портфель.
- Что? Как же... Ох, правда! Мы ведь садились в последний момент, залепетал пассажир в брюках. - Мой попутчик в другом купе, я там вещи оставил и спросонья перепутал, знаете... Поскольку мой совершенно такой же. Вы убедитесь, пожалуйста, я принесу...
- Зачем, я вам верю, - беглая улыбка сделала почти приятным жесткое лицо владельца портфеля. - А поскольку я реагировал тоже со сна, вы должны меня извинить.
- Да, конечно... Я понимаю. Я как раз сейчас туда пойду, там умывальные принадлежности, знаете, бритва и все такое...
Опасливо передвинувшись на полке к двери, он шмыгнул из купе, а его обидчик, оставшись один, задвинул дверь, посмотрев на себя в зеркало, проворчал: "А нервишки-то стали тонковаты, братец!" Потом сдернул с вешалки над изголовьем махровый халат и вскоре прошествовал по коридору в туалет.
Когда проводница начала разносить чай, он вышел в коридор уже одетый, глядя в окно, закурил, а из ближнего купе показался тоже успевший сменить тренировочные брюки сосед, нырнул обратно и опять показался с портфелем в руке.
- Простите, что отвлекаю... Вот! Точно такой, а вы уже легли, когда я вошел. Вещи заносить, излишне шуметь постеснялся просто. К тому же товарищ рядом, мы, знаете, слегка отметили одно событие, ну и с утра внимание, конечно, ослабло... Вы извините!
- Да оставьте, право, - усмехнулся куривший. - Недоразумение оно недоразумение и есть. И вы не обижайтесь.
- Ни в коем случае! - Человек с портфелем потоптался рядом, улыбнулся искательно. - Мы с товарищем бутылочку сухонького открыли... Не присоединитесь?
- Благодарю. С утра пью напитки не ниже сорока градусов. А вино - ни в коем случае, и вам не советую. Да и подъезжаем уже, слышите?
Радио звучно объявило о прибытии. Раздалась бравурная музыка, вскоре за стеклами потянулся перрон.
Встречающие ожидали и у начала перрона, ближе к выходу в город. Среди них, зябко нахохлившись, похаживал длинноволосый и долговязый малый в линялом джинсовом костюме, исподлобья оглядывая выходивших с поезда.
- Сева! - В руках у любителя крепких напитков сейчас, кроме портфеля, был еще и чемодан, глаза усмешливо щурились. - Здравствуй, Сева... Этак ты меня долго встречать будешь.
- Виктор Сергеевич, дорогой, - не вдруг, сначала еще присмотревшись, расплылся долговязый Сева, разводя руки. Но не обнял, а поспешил взять чемодан. - Как это я тебя не увидел? Идем сюда, я машину поближе подогнал... Понимаешь, собрался ехать, а она не заводится! Боялся, что опоздаю.
- Опаздывать нехорошо. Что бы я тогда стал делать? Сел, на чемодан, заплакал, так бы и сидел в ожидании обратного поезда...
Люся Баканова приступила к трудовой деятельности месяц назад - если считать совсем точно, то двадцать восемь дней, - и каждый день дарил ей радости и огорчения.
Всякий раз, отправляясь на службу, она радовалась, что нашла место, о котором можно только мечтать: рядом изысканнейшие меха, демонстрации мод, навещающие ее шефа иностранные гости - и все это при самых необременительных обязанностях, плюс множество новых и очаровательных подружек. Но к вящему сожалению, человек, особенного внимания которого она добивалась, нимало не был склонен его оказывать. Нет, заместитель заведующего отделом внешних сношений Сергей Александрович Воронцов неизменно любезно и без тени начальственного высокомерия общался со своей секретаршей. И это была именно та любезность, какая служит для установления точно определенной дистанции, как между сослуживцами, так и между мужчиной и женщиной.
В свои девятнадцать лет Люся успела кое-что узнать про жизнь в разных ее проявлениях. Хотя и без этого, уже в силу одной своей принадлежности к лучшей половине человеческого рода, была способна понять, что в ее огорчениях повинна другая представительница той же половины. А вскоре новые подружки не преминули точно назвать имя счастливой соперницы. К этому времени стены проходной комнатки секретарши перед кабинетом Воронцова были сплошь увешаны фотографиями манекенщиц, среди коих наличествовало и фото Виктории Лоховой, или Вики, как называли ее подруги. И узнав, что именно она якобы пользуется особыми симпатиями Сергея Александровича, страдающая секретарша переместила фотографии соперницы из угла у окна на стену против двери Воронцова. То ли для того, чтобы чаще видел, привык, и привычка родила неприятие, то ли для того, чтобы мог сравнить холодную красоту Лоховой с живым и пикантным очарованием близкой помощницы... Кто знает?
Каждый день, придя на работу, Воронцов по заведенному регламенту проводил час в своем кабинете. Затем, если не был занят посетителями, покидал кабинет, оставляя точные указания, что кому отвечать и где можно его найти в случае надобности. И сегодня, ровно в десять тридцать, он вышел от себя и с неизменно радушной улыбкой попросил:
- Люся, будьте любезны, приготовьте кофе к двенадцати. Я зайду к Харлампиеву, навещу старшего товароведа и спущусь в зал. Там и буду, если что...
- Хорошо, Сергей Александрович, я поняла, - Баканова вспомнила, о чем просили узнать нетерпеливо ждущие новостей манекенщицы, и решилась спросить: - Простите, Сергей Александрович, а что с этой ужасной кражей? Выяснилось что-нибудь?
- Когда выяснится - вы узнаете одной из первых, я вам обещаю, - сказал Воронцов, ничуть не выдав, насколько забавляет его изысканная поза, избранная секретаршей при разговоре на этот раз. - Пока могу сообщить только то, что знают все: милиция ищет преступника.
А вообще из-за этой кражи все летело вверх тормашками! На международных рынках русские соболя по-прежнему ценились дороже других мехов, несмотря на стремительное вхождение в моду таких полноволосых мехов, как рысь, волк и лисица. Представители фирм и корреспонденты, прибывшие на аукцион, каким-то образом тотчас пронюхали о печальном событии, и для многих из них оно явилось скорее сенсационным, нежели огорчительным. А вот устроителям аукциона предстояло выкручиваться: соболя числились в списке распродажи, предпринимались отчаянные усилия подсобрать еще часть шкурок из разных запасов, но это все равно был уже не тот товар и не в том количестве.
К главному своему начальнику, Евгению Николаевичу Харлампиеву, попасть не удалось. Его многолетний цербер Софья Григорьевна сообщила, что у начальства с утра засел милицейский чин и тревожить Евгения Николаевича она не может, не хочет, не будет! Все это было подано с соответствующей миной и категоричным потряхиванием седыми завитушками.
Старшего товароведа Самохина тоже не оказалось на месте, но он вскоре появился в холле перед конференц-залом, стоял, как надгробие самому себе, в горестной задумчивости. Было, ох было от чего впасть в задумчивость Леониду Петровичу Самохину, поскольку в списке немногих доверенных лиц, имевших доступ к ключам от хранилищ, он значился одним из первых!
Воронцов постарался выглядеть как можно безмятежней, дабы не усугублять невеселое состояние товарища, подойдя, спросил:
- Ты что тут в одиночестве, Петрович? Я думал, тебя иностранцы на части рвут, весь в делах, а ты прохлаждаешься... Могу поделиться своими проблемами, если скучаешь.
- Не трудись, проблем хватает... А иностранцы уже рвали: правда ли, что похищены все продажные меха и налетчики были вооружены автоматическим оружием, обоснованы ли слухи об отсрочке открытия аукциона, почему не видно Харлампиева, не сослали ли его в Сибирь за случившееся. Вон Мартенс, видишь? Полчаса мне душу мотал, теперь к кому-то еще прицепился.
- А-а, ну конечно, Мартенс, старый лис, ловец сплетен и душ, пригляделся Воронцов. Пригляделся он и к тому, с кем разговаривал западный журналист, и стал серьезен. - А с кем это он беседует, Леонид Петрович?
- Судя по карточке, корреспондент из АПН, - пожал плечами Самохин. - Я его впервые вижу.
- Я тоже. Я поэтому пойду, подмогну бедняге: он Мартенса не знает, тот ему быстро мозги запудрит, выудит лишнее слово и из него в своей газетенке сенсационный подвал развернет...
Лица, получившие доступ в аукционное святилище, наделялись пластмассовыми карточками, которые носили на груди. И на каждой, под эмблемой аукциона, красовалась фамилия владельца карточки.
"Мальцев В.С, АПН", значилось на пластмассовой карточке у высокого мужчины, беседующего с Мартенсом. Воронцов отметил сразу, что лицо совершенно незнакомое, и встал рядом.
- Здравствуйте, извините... Гуд морнинг! Хау ду ю ду, мистер Мартенс?
- Оу, мистер Воронцоф! Я рад видеть опьять... Имею вопросы, отшень многоу, хочу получать ответы, да! Мистер Мальтсев, он молчит, он сфинкс, он не может помогать коллегам, это плохо, очень плохо, не-кон-так-тно, вот...
- По-видимому, мистер Мальцев сам неосведомлен в той области, куда стремятся ваши интересы, - рассмеялся Воронцов. - А я удовлетворю любопытство в полном объеме... Кстати, может, в чем-нибудь могу помочь мистеру Маль-тсе-ву, поскольку он у нас новичок, по моему разумению?
- Можете, - отозвался Мальцев без улыбки, из чего Воронцов заключил, что этот человек редко общался с иностранцами. - Мне надо позвонить... Откуда бы?
- Телефон в холле, внизу. Если там очередь - выше этажом, по коридору направо наши службы. В каждой комнате телефон, а сотрудники - сама любезность.
- Благодарю.
Мартенс мертвой хваткой вцепился в Воронцова, зачастил возбужденно, а Мальцев спустился в холл нижнего этажа. Вокруг столика с телефоном толклось множество людей, он еще постоял, оглядывая разномастную, говорливую толпу, а затем решительно поднялся на третий этаж, в коридор, указанный Воронцовым.
И первая и вторая двери оказались запертыми, на стук в третью никто не ответил, но она приоткрылась. Мальцев вошел и с удивлением увидел, что комната не пуста: в кресле у окна сидела женщина, а поза ее выражала такую безысходность, что стал понятным неотмеченный стук.
- Прошу прощения... Вы не разрешите позвонить? Здравствуйте.
- Что? - Спрашивая, женщина глядела мимо. Глаза не сразу нашли его. Простите, я не поняла...
- Мне нужно позвонить. Правда, я могу и в другом месте.
- Звоните, отчего же...
Она отвернулась к окну, а Мальцев, набирая, нет-нет да и взглядывал на нее. Набирать пришлось дважды.
- Сева, ты? Да, никак не мог раньше... Вхожу в режим, увидимся только завтра. Что слышно у тебя? Понятно... Понятно... Это обязательно! Ну хорошо, до завтра, привет.
Положив трубку, пошел к двери, но у порога постоял, оглянулся, вернулся к креслу у окна.
- Еще раз простите... Мне кажется, у вас что-то стряслось. Не сочтите за самонадеянность, но, может, я могу быть полезен?
- Вы? С какой стати? - искренне удивилась она. - Впрочем, если у вас есть сигареты...
- Прошу, - он достал, протянул и встряхнул пачку. Когда тонкие, вздрагивающие пальцы вытянули-таки сигарету, щелкнул зажигалкой и закурил сам.
- Спасибо, - женщина взглянула на разжегшийся табак и вдруг рассмеялась. - Фу, глупость какая! Теперь неловко вас выставлять отсюда, а говорить... Стряслось у нас всех: вы ведь тоже наверняка знаете о пропаже?
- Наслышан, если вы так мягко называете ограбление... А сами работаете здесь? Я спрашиваю оттого, что не замечаю карточки.
- Карточка бирку напоминает, а я каждый день их вижу на шкурках. - Она затянулась дважды подряд. - Понимаете, сегодня утром меня вызывали... Я впервые имею дело с милицией и очень боялась. И сейчас боюсь!
- Ну, во-первых, говорят, что невинность не знает страха, - усмехнулся Мальцев несколько иронически. - А во-вторых, и в милиции иногда попадаются разумные люди, если судить по кино- и телепродукции.
- Да, наверное, попадаются... Со мной тоже беседовали вежливо. А все-таки гадко ощущать себя подозреваемой! Хотя...
Она осеклась, и, не дождавшись продолжения, Мальцев подвинул стул и уселся напротив.
- Послушайте, мне кажется, что выговориться вам и необходимо и... некому. Гоните в шею, если я назойлив, но верьте, что ни минуты не сомневаюсь в вашей порядочности. Не берусь объяснить - почему, но это так! Хотя вы явно не договариваете...
- Елена Андреевна, - прервала женщина вопросительную паузу. - Вы правы: я не договариваю, и правы, что надо выговориться. Что некому - опять верно! И еще, я почему-то не люблю этот термин "порядочность". Часто слышишь: "он порядочный человек". А он, оказывается, порядочная дрянь... Понимаете, получается, что я последняя видела Лохова, а в милиции об этом не сказала. Плохо, да?
- А кто это - Лохов?
- Да сторож, который исчез! - Елена Андреевна досадливо съежила брови. - Он без того был странный такой, а тут совсем не в себе казался... И главное, - она растерянно посмотрела на Мальцева, - я не последняя его видела, хотя получается так.
- Попробуем разобраться, хотя у вас не вдруг поймешь, - он крепко прижал нос кулаком. - Вы хотите сказать, что кто-то еще видел его после вас? Где это было?
- Ну на складе же... Конечно, видел! Я услышала шаги, и Лохов туда пошел, где человек был, которого услышала... Но всех спрашивали, никто в это время не приходил, и получается, словно я там оставалась одна! А я даже разговор их слышала, не слова, а как они говорили. Если бы в милиции сказала, стали бы спрашивать, кто и что, но я ведь не знаю! У них, говорят, так путают людей, мне не хочется запутаться и повредить кому-то, понимаете?
- Понимаю, - серьезно кивнул Мальцев. - И не надо ничего говорить. И терзаться не надо.
- Вы считаете, не надо? - посветлела Елена Андреевна, радуясь, как радуется нерешительный человек, чье намерение подкрепили со стороны.
- Разумеется. Путать они и впрямь мастера, им за то деньги платят. Давайте лучше пойдем на пресс-конференцию, я, в общем, за этим пришел. Вам не нужно быть?
- Нужно... Только теперь я позвоню, а вы идите. Мы все равно там увидимся. - И сразу спохватилась, удивившись себе. - Правда, это совершенно не обязательно! До чего глупо сказала...
- Зато искренне, - рассмеялся Мальцев, пошел к двери, от нее обернулся. - Меня зовут Виктор Сергеевич. Сообщаю на всякий случай.
Оставшись одна, Елена Андреевна пересела к телефону, набрала номер.
- Димитрий, это я, - сказала обрадованно. - Значит, ваша вылазка не состоялась? Ну, я рада... Нет, я еще не знаю - когда, но ты и сам помнишь, что где лежит. Вот и распорядись... Конечно, приду, что за вопрос? А об этом - когда увидимся. Хорошо, хорошо, у меня дела. Чао!
Даже те, кто прибыли специально, чтобы освещать то или иное событие, зачастую не ходят на пресс-конференции, зная, что после все равно получат все материалы. Разумеется, если у них нет заготовленных вопросов. И если, конечно, не пахнет сенсацией.
На этот раз сенсация наличествовала, заготовленные вопросы были, и в небольшом зале, несмотря на многолюдность, царила та тишина, какая образуется при выступлении оратора, от которого ждут малейшей промашки. Но Харлампиев говорил, как обычно, спокойно.
- ...Надо сказать, что в этом году мы уже участвовали в трех международных аукционах, где выставляли и, за малым исключением, почти полностью продали все виды пушно-меховых товаров. Но, как известно, около восьмидесяти процентов мехов мы реализуем здесь, на ленинградском аукционе, и нынешний не станет исключением из правила...
Сидящий за столом неподалеку от выступавшего Воронцов увидел в зале Мальцева. Разглядывая его, вдруг подумал, что этот человек из тех, с кем хочется познакомиться поближе.
- ...В заключение, - продолжал Харлампиев, - хочу объявить, что завтра в демонстрационном зале начнутся просмотры моделей готовой одежды из мехов различных наименований. А теперь прошу задавать вопросы!
По залу разом прокатился гул, и первым поднялся красавец в седоватых кудрях.
- Вопрос фирмы "Джакомо Ваннуци". В каком объеме будут предложены шкуры рыси?
- В объеме, как минимум, вдвое больше против прошлогоднего.
- Фирма "Мацуда и Мацуда". Объявленная программа торгов не претерпела изменений? Я хочу сказать...
- Простите, я вас понял. Нет, программа торгов изменений не претерпела, - в наступившей опять тишине произнес Харлампиев.
Тишина затянулась и была нарушена вопросом, поставленным без обиняков.
- Гэвин Саксон, "Дельта Трейдинг Корпорейшн". Скажите, по-прежнему ли вы хотите представить на продажу соболей баргузинского кряжа?
- Да, по-прежнему.
- Вы хотите сказать, что они обязательно поступят в продажу и поступят именно в указанном объеме? - напористо переспросил Саксон.
- Я хотел сказать именно это, вы меня поняли правильно, - кивнул Харлампиев. Воронцов взглянул на него с легким недоумением. - Объявленная партия соболей полностью пойдет на торгах!
Как ни истерзала город жара, но бытующее мнение, что летом легче и выгоднее купить зимнюю одежду, заставляло комиссионный магазин меховых изделий и в эту пору работать с неизменной нагрузкой.
Пожилая женщина протолкалась к прилавку, несмотря на протесты приглядывающихся и приценивающихся возле него, выждала, когда продавщица оказалась рядом, и обратилась просительно:
- Девушка, милая, вы не окажете любезность...
- Окажу, как только освобожусь, - без особой любезности в тоне отреагировала продавщица. - Вы же видите, что я товар показываю!
- Так тут вас двое, а она уйти может. Я вам буду очень признательна! со значением пыталась настаивать женщина.
- Кто - уйти? - недоуменно свела брови продавщица. - Я не понимаю... Вы что хотите?
- Видите ли, мне одна гражданочка шкурки предложила, говорит, это соболь, а я сомневаюсь, - взволнованным шепотом зачастила просительница. Она здесь рядом, в подъезде стоит, у нее еще одна желающая смотрит... Вы бы поглядели: соболь это или нет, раз специалистка, а я отблагодарю! Мне дочке подарочек хочется.
- Ну знаете! Я с рабочего места по подъездам ходить не могу... Запнувшись, продавщица еще посмотрела на уговаривающую и неожиданно радушно улыбнулась. - Хорошо, ради вашей дочки схожу. Подождите у выхода.
- Спасибо вам, милая... Только вы не задержитесь, пожалуйста, а то вдруг уйдет.
Быстро пройдя за прилавком в служебное помещение, продавщица оказалась у двери с надписью "Заведующий", распахнув ее, крикнула с порога:
- Серафима Евгеньевна, звоните в милицию! Тут рядом в подъезде шкурки продают... Я туда побегу!
Группа Бутырцева получила сигнал о продаже шкурок в 18.15. Уже в 18.36 старший лейтенант Таганцев был на месте, и очень испугавшаяся появления милиции блондинка, сбывавшая шкурки, сразу сказала, что товар дал продать знакомый, который ждет у нее дома, но домой она ни с кем не поедет, потому что убьет он ее, если милицию приведет!
Машина проехала по мосту через Фонтанку и ходко помчалась по набережной.
- Успокойтесь и поймите, что с нами вам ничего не грозит, - с сиденья рядом с шофером увещевал Таганцев плачущую блондинку. Та сидела сзади, между Калинниковым и Сагарадзе, опухшее лицо зачернили потеки туши. - Перестаньте плакать.
- Не грози-ит, скажете-е! А он Нинке такой мордоворот устроил, когда она с военным танцевать пошла-а... Пять дней на работу показаться не могла.
- А вот и Нинка, - удовлетворенно кивнул Таганцев. - Это кто такая и где они танцами занимались?
- Так в ресторане, где же? В "Баку-у"... Только это давно было, Нинка три года как за летчика замуж вышла, в Орске живет... А он на прошлой неделе объявился и ко мне напросился, - рассказывая, блондинка всхлипывала реже. Все денег ждал, откуда с работы приехал, каждый день уходил... А тут говорит: знаешь, я зверюшек привез, для себя берег, да раз деньги нужны, ты сходи толкни кому-нибудь, только не в скупку, а так, раз тебя в скупке обманут. Я и пошла, идиотка непутевая-а-а...
- Откуда он приехал, говорите? Да успокойтесь вы!
- С этими... с нефтяниками на Севере работал. Там, рассказывал, этих соболей дополна, они их с собаками ловили. Да куда вы? Здесь перерыто все, ремонтируют... Направо надо.
- Сдай назад, Костя... Или нет - объезжай тротуаром, живенько! Таганцев озабоченно взглянул на часы и снова обернулся к женщине. - Этаж у вас какой?
- Второй... Только я ни в жизнь с вами не пойду, режьте, мучайте, а не пойду! Убивайте!
- Перестаньте кричать, тогда не будем резать... Этот двор? Окна куда выходят?
- Это-от... И окна сюда.
- Стоп! Калинников, останешься с ней. Сагарадзе, пошли!
Сзади остановилась еще одна машина, из нее выскочили трое, тоже спешили к подъезду. Но вошли в подъезд именно они и Таганцев, а Сагарадзе остался на улице.
Женщина в машине опять всхлипнула, тихонько заскулила в платок.
- Тише, не терзайтесь, гражданочка, - сказал шофер, напряженно вглядываясь через стекло в синеву сумерек, сгустившихся в колодце двора. Слезы жизни не в помощь.
Стоявший под стеной Сагарадзе услышал, как наверху стукнули рамы, и почти в тот же миг на земле оказалась человеческая фигура. Человек трудно разгибался после прыжка...
А от въездной арки вспыхнули фары двух машин, четко высветив его.
- Стоп! - сказал успевший оказаться за спиной этого человека Сагарадзе. - Руки вверх и в дальнейшем без цирковых номеров!
- А я и не стану, - подняв руки, ответил задерживаемый и неожиданно опустился на землю. - С ногой у меня чего-то, начальники...
Подполковник Николай Афанасьевич Бутырцев, если бы его пришлось характеризовать кратко, был, что называется, "службист", то есть вменил себе в обиход и требовал от других неукоснительного выполнения уставных положений, соблюдения субординации и так далее. Однако при всем при том взял себе также за непреложное правило, занимаясь делом, работать так, словно не было пристального начальственного надзора, непрестанных подстегиваний, напоминаний о срочности задания, а иногда и довольно суровых упреков в медлительности. "Торопиться надо медленно!" - такое присловье стало его девизом. Но два-три раза на дню устраивал короткие оперативные совещания, и это тоже было правилом.
Заканчивая одну такую оперативку, он разглядывал лежащие перед ним на столе фотографии, на которых одно и то же лицо было снято живым в разных ракурсах и мертвым, тоже в разных. Еще были фотографии тела убитого и увеличенные снимки отпечатков пальцев.
- Значит, Шмелев Олег Борисович, - отложил Бутырцев одну из фотографий, - двадцать восьмого года рождения, не единожды судимый, последний раз освобожденный из колонии строгого режима месяц назад. Кличка Шмель... Ну-ка, еще раз справку экспертизы?
- Причиной летального исхода явился удар головой о стену складского помещения. Смерть наступила практически мгновенно, чему способствовала старая черепная травма... Произошло это по времени в пределах трех-четырех часов ночи, - заглянув в свой блокнот, зачитал Сенчаков.
- Спасибо. Что мы имеем по сторожу?
- Пока ничего, - мрачно констатировал Таганцев. - По показаниям соседей, Лохов в конце того дня, как обычно, ушел на работу. С тех пор его больше не видели... Фотографии размножены и разосланы, поиски ведутся, дана заявка на полную проверку.
- Как только будет готово, полученные данные немедленно ко мне... Сейчас все свободны, в том смысле, что продолжайте работать, - оглядел сотрудников подполковник. - Распорядитесь, чтобы доставили задержанного и все, что на него имеется. Как его фамилия?
- Томилин, - назвал, вставая, Таганцев. - Мужчина ловкий, при задержании пытался бежать.
Через полчаса напротив Бутырцева сидел человек с почти неуловимым взглядом и светлыми пятнами не то от солнечных ожогов, не то от обморожений на коже лица.
- Значит, Томилин Борис Игнатьевич, так? - утвердительно спросил подполковник.
- Так, - согласился Томилин. - Я считаю, что фамилия тоже значение имеет, гражданин начальник. Ведь сколько томиться в жизни пришлось, кошмар вспомнить! И вот опять, чистое недоразумение, а чувствую, будут большие неприятности мне - и вам лишние хлопоты.
- Нам - лишние хлопоты, вам - казенный дом, дальняя дорога и пиковый интерес, - легко поддержал разговор Бутырцев. - А что это у вас за псевдоним, Архитектор?
- За точный расчет и капитальные соображения люди наградили, - не без самодовольства сообщил Томилин. - Планы строю, так сказать, на прочной основе... Не то как щас дома ставят: его приняли досрочно с оценкой "отлично", а он через месяц на бок хилится! Сплошной обман Госплана.
- За качество болеете душой? Это хорошо. А судимостей у вас многовато. Не находите?
- Действительно, есть грех. Как пишут в газетах - верность избранной профессии, - Томилин сокрушенно развел руками. - Но хотел, чтобы все было в прошлом, уверяю. Прибыл с намерением переквалифицироваться, да попутала нечистая сила!
- Ну, предварительное знакомство состоялось, так вы теперь попонятней излагайте. Где взяли шкурки, часть из которых была передана вами для продажи Зинаиде Гоголевой?
- Украл, гражданин начальник. Бродил по городу с целью трудоустройства, за-ради любопытства зашел в Пассаж, и у солидного человека аккуратно отвернул сверточек... Я же говорю - нечистая попутала.
- Солидный был сверточек, с тридцатью двумя шкурками, - уточнил Бутырцев. - Может быть, сразу начнем деловой разговор, Томилин?
- А может, сразу и кончим? - впервые прямо посмотрел тот на подполковника. - Ну пораскиньте сами: инцидентик плевый, невольная, можно сказать, кража, вызванная ротозейством неизвестного лица... Мое чистосердечное признание подписываю с ходу, и дело в суде проскакивает, как намыленное. Получается роскошный довесок к вашему авторитету!
- Получается, что кличка у вас не очень правильная, Томилин: версию вы строите ловко, да фундамент хиловат... А как провели ночь с одиннадцатого на двенадцатое августа, не вспомните?
- Очень даже помню: кошмарно! Первую половину страдал от перегрузки, а к утру маялся дрожанием всего организма с похмелья... Зинка с ночной пришла и как раз застала меня в разобранных чувствах. Она подтвердит.
- Уже подтвердила. Так. - Бутырцев выключил магнитофон, нажал кнопку, и у дверей возник конвоир. - Вы сейчас чересчур перебираете с юмором, Томилин, расстанемся до следующей и скорой встречи. И мой вам совет: постарайтесь быть к ней готовы!
Оставшись один, Бутырцев некоторое время сидел, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Затем поднял трубку, когда ответили - попросил:
- Сагарадзе? Мне нужны показания сотрудников отделения Союзпушнины, имеющих доступ в складские помещения. Да-да, Завьялова, Самохина, Русановой... Именно сейчас. Жду.
Служащие гостиницы "Советская" никогда не могли пожаловаться на отсутствие постояльцев, а в дни, предшествующие аукциону, тем более.
- Постойте-ка, минуточку, куда вы? - Швейцар на входе догнал быстро прошедшего человека, загородил дорогу. - Попрошу карточку. Вы у нас проживаете?
- Обязательно. Вот - убедитесь.
У лифта была толпа. Мальцев подошел к киоску "Союзпечать". Сзади кто-то сказал:
- Ну как, не скучаем после столицы? Добрый вечер, - Воронцов приветливо улыбался. - Днем я не представился и мог показаться бестактным, зато хотел спасти вас от пройдохи Мартенса. Воронцов, Сергей Александрович.
- Мальцев, Виктор Сергеевич. Я все понял и не в претензии. Вы и здесь не оставляете гостей без внимания?
- Только некоторых, - рассмеялся Воронцов. - Как раз собрались компанией, а мужского контингента недобор. Не присоединитесь?
- У меня рабочий режим, - покачал головой Мальцев. Но через плечо Воронцова увидел двух мужчин и Елену Андреевну рядом с тремя рослыми девицами. И добавил раздумчиво: - Хотя чем черт не шутит, когда бог спит... Надо же день прибытия отметить!
- И чудесно. Давайте я вас представлю.
Воронцов подвел его к стоявшим поодаль и, хотя Мальцев резковато освободил панибратски прихваченное плечо, объявил радушно:
- Наш московский гость любезно согласился провести вечер вместе с нами! Прошу любить и жаловать: Мальцев, Виктор Сергеевич, золотое перо всемирно известного агентства печати "Новости".
- Зоя.
- Вика...
- Тамара...
- А это коллеги из Польши: Збигнев Данецкий, Лешек Охыра, мои давние друзья, - пояснил Воронцов. - Лена, вы и словечка не пророните?.. Елена Андреевна Русанова, наш скромный сотрудник с решительным характером.
В тоне Воронцова или в молчании Русановой Мальцев ощутил нечто такое, что не позволило ему упомянуть о дневной встрече. Он лишь слегка поклонился:
- Мальцев. Очень рад знакомству.
Вскоре поднялись на десятый этаж, где Данецкий занимал люкс. Хозяин принимал широко, хорошо владел русским и вообще оказался веселым и приятным мужчиной. Охыра улыбался, всем подливал и был не очень речист, в силу того что не обладал столь объемным словарным запасом. А Воронцов сыпал прибаутками и анекдотами, являя собой ту самую душу общества, какая способна объединить самое разнородное собрание.
Два очень вежливых официанта успели не раз навестить номер, ни в закусках, ни в напитках недостатка не ощущалось, а кассетная магнитола выдавала все, на что была способна.
- ...Стоит посмотреть обязательно! Такие невозмутимые, респектабельные господа, все на свете они видели, а совершенно меняются на торгах, - танцуя с Мальцевым, пышноволосая Зоя говорила с мстительным удовольствием. - В раж войдут и друг на друга злобными волками смотрят!
- Коммерция - дело нешуточное. Кто как, а я серьезного коммерсанта уважаю... Вы завтра участвуете в показе? Обязательно приду на вас посмотреть.
- Буду ждать, - обласкала взглядом девушка. - Только, знаете, везде одинаково... Конечно, у Гальки лучшие ансамбли и музыка для выходов подобрана специально!.. Ее подают особо, раз Воронцов старается.
- Кто-кто подается так роскошно?
- Да Вика же... Вон с поляком танцует. Она вообще Галина от рождения, но теперь - Виктория, для звучности. Виктория Лохова, Советский Союз, первая беговая дорожка! Умора.
- Где-то я слышал эту фамилию, - постарался припомнить Мальцев. - А может быть, в журналах или в аукционном проспекте читал.
- В журнале мод ее часто снимают. Только сейчас она бы и фамилию свою сменить рада в связи с этим случаем... Вы же знаете, конечно?
- Знаю, разумеется. А что я знаю?
- Ну-у, какой, - охотно рассмеялась Зоя. - Сторож, который исчез, ведь он тоже Лохов был... Такое несчастье, собольки просто роскошные пришли, все ахали!
И оба поляка танцевали, а Воронцов, налив в фужер минеральной воды, выжимал туда лимон. Когда Мальцев посадил свою даму и подошел к столу взять пепельницу, Воронцов спросил негромко:
- Разведка произведена? Она ничего, правда, злючкой бывает... А в женщине ценна доброта. Как считаешь?
- И доброта тоже, - согласился москвич. - Мы уже на "ты"?
- Конечно, если нет возражений. Давай чокнемся, только я водичкой... Не представляешь, до чего пить надоело! А с иностранцами иначе никак, входит в распорядок общения. Ты в Москве где обитаешь?
- Звездный бульвар знаешь?
- Там, у киностудии, что ли?
- Нет, у кинотеатра "Космос". Эта Русанова, она всегда сидит мраморной нимфой?
- С ней в компании нечасто приходилось общаться. Ее Охыра пригласил, консультировался у нее насчет партии песцов... А штучка с секретом! Живет без мужа, одевается хорошо, хотя зарплата не ахти, обводы корпуса сам видишь какие... И ни на кого в упор не глядит! Попробуй, но если хотя бы разрешит проводить - я обязуюсь всухую сжевать собственный галстук!
Данецкий был в приподнятом настроении, подойдя с бутылкой, сразу налил в емкости беседующих.
- Не можно отделяться для деловых контактов. На то будет срок завтра... Панове, прошу поднять бокалы за здравие сиятельных дам, красящих наше собрание!
- Виват! - поддержал Охыра воодушевленно.
Мужчины выпили, дамы тоже не остались безучастными к тосту.
В магнитоле хрипловато напевала про амор итальянка. Мальцев поставил бокал, пересек комнату и остановился перед Русановой.
Та вздохнула и поднялась.
- Накал веселья повышается, - отметил Мальцев, когда повел в танце партнершу. - Вы не устали?
- Я плохо танцую или у меня понурый вид?
- Танцевать с вами удовольствие, а вид - радующий глаз... Просто это я несколько сник от обилия впечатлений. Может быть, нам уйти потихоньку? Через часок.
- Уже нам? - усмехнулась она. - Не знаю, нам ли, но я уйду очень скоро.
Кружа с Викой Лоховой, Воронцов нет-нет да поглядывал на Русанову и ее партнера. Пара оставляла отменное впечатление, этого нельзя было не признать. Но что-то ежилось внутри, когда он смотрел на Мальцева: вот танцует себе человек и танцует, с партнершей беседует, а обвались сейчас потолок, он и к этому будет готов... Постоянная готовность ко всему, что бы ни произошло, вот что в том чувствовалось! Это что же, журналистская практика такое вырабатывает? - подумал Сергей Александрович, удачно ответив на очередной и довольно коварный вопрос Вики.
Ветер раскачивал на столбе фонарь под жестяным колпаком, и желтое пятно света то и дело выхватывало из полутьмы угол дощатого забора.
За забором залаяла собака, услышав чьи-то шаги, двое человек, пройдя вдоль него, пересекли световое пятно, направились к продуктовой палатке поодаль.
- Привет, Любушка, пивца не осталось? - искательно спросил один, облокотясь на узкий прилавок перед оконцем.
- Откуда бы? Хватился на ночь глядя, - продавщица убирала с витрины перед стеклом какие-то банки, передвигала картонные ящики. - Закрылась я давно, зато тут торчу, что завтра хозяйство сдавать... Другая теперь хозяйничать будет, а я отмучилась с вами, слава богу, ханыги несчастные! Иди домой, жена ждет сидит, а он все-о пиво к ночи ищет.
- Да я так, вдруг осталась бутылочка. Веселее б стало до остановки топать...
- Ну и пошли, Вить, - позвал жаждущего его спутник. - Чего зря ля-ля разводить.
- Ладно, счастливо, Люба!
- Идите-идите... Ох, мужики! И без вас скушно, ну и с вами маета.
Продавщица обозрела оставляемое хозяйство и, переставив еще поглубже одну из коробок, опустила навесную раму на оконце.
И в это время оттуда, где лаяла за забором собака, вышел еще один человек.
Сгорбившись, приволакивая ногу, он подошел к палатке, постучал в стекло.
- Простите, мне бы пачку чая, если можно.
- Ну закрыто же, видите! - вознегодовала Люба из-за стекла. - Одним пива, этому - чаю, что я вам, всю ночь дежурить буду? Да и нету его, один кофейный напиток... - И вдруг сжалилась, рассмотрев за стеклом лицо старика. - Будете брать? Мне ждать некогда.
- Нет-нет, я бы чаю... Извините.
Старик отошел от палатки, на самом краю колеблющегося фонарного пятна остановился, сунув в рот сигарету, охлопал карманы - искал спички.
Рука с зажигалкой выдвинулась из темноты, огонек вспыхнул после щелчка, погас на ветру, и зажигалка щелкнула снова.
- Н-ну? - спросил поднесший огня. - Будешь тут прикуривать или к себе позовешь? Ловко ты нырнул, да теперь дошла коза до воза: хотим послушать, кто Шмеля прибрал!
Увидев, что за спиной говорившего темнела другая фигура, старик невольно обернулся к палатке: продавщица уже навешивала замок.
- Я... Да как вы меня поразнюхали? - Лицо старика передергивалось от волнения, потом окаменело, и глаза расширились в ужасе. - Как прибрал? Кто? Я ничего не знаю, ребятки, обождите... И худо мне, сердце дрыгает.
- А кому хорошо? Только птичке-ласточке, пока зима не пришла... Ты не придуривайся, темнила, а шагай к месту, где занорился, пока прямо тут не оставили. Ну!
С противным повизгиванием качался фонарь на столбе, светилась запертая палатка. Не очень далеко раздался низкий сигнал электрички.
Старик, сгорбившись еще больше, поплелся в сторону забора, за которым лаяла собака, и две тени двинулись за ним.
Русанова сама предложила идти пешком, и, охотно согласившись, Мальцев сразу вспомнил краткую характеристику, данную ей Воронцовым: "Живет без мужа, одевается хорошо, хотя зарплата не ахти..." Вспомнил и поймал себя на том, что подосадовал, ибо таилось в сказанном нечто бросающее тень на женщину, идущую рядом, а эта женщина ему нравилась, что было совсем некстати.
- ...Самые высокие цены обычно итальянцы дают, - рассказывала Елена Андреевна. - Особенно когда доходит до модных мехов.
- Это какие же?
- Рысь, волк, серебристо-черная лисица, норка по-прежнему... И, конечно, пресловутый соболь, он только нами представляется. Входит в моду светлый хорь.
- Хорек? - удивился Мальцев. - Вот никогда подумать не мог... А вы какой мех любите?
- Белку, - рассмеялась она. - Нет, правда. Я ведь когда гляжу на шкурки, почему-то вижу самих зверей. Рысь, волк, лиса, хорек - одна кровожадная шатия. А белка никого не трогает, славная такая.
- А соболь, значит, вам тоже не нравится?
- Ну, этот никому спуску не даст! Ночной хищник, не брезгует никем. Из одного семейства куньих: соболь, куница, хорек, норка, выдра, барсук...
- И барсук из этих? - в удивлении приостановился Мальцев. - Он не похож на них совсем и спит зимой, как медведь... Вы меня не морочите?
- Зачем же? - опять засмеялась Русанова. - Просто все пальцеходящие, а он из стопоходящих и тоже хищник, правда, не столь активный, раз только на земле охотится и зиму спит. А на Дальнем Востоке живет куница-харза, такая крупная, что даже на косуль нападает.
- Экая дрянь! Но шашлык из косули - вкусно, приходилось пробовать... Ну вот, теперь вы остановились, вы против шашлыка из косули?
- Я против того, чтобы проходить мимо дома. И остановилась, потому что пришли, - Елена Андреевна заглянула в подворотню. - Только, знаете, проводите чуть дальше, у нас двор жутковатый.
Старый двор и впрямь казался недобрым в эту пору, у подъезда Русанова вздохнула с облегчением.
- Спасибо, что проводили.
- Подождите, - Мальцев взял ее руки в свои. - Ведь мы ушли с изысканного ужина как раз перед кофе с мороженым... Мороженое, ну его, а кофе хочется. Не пригласите?
- Вот это да! - сказала она, и в лице было одно любопытство. - Самое удивительное, что нет желания возмутиться. Вы всегда так напористы?
- Всегда, - сокрушенно признал Мальцев. - И действительно, душа просит хорошего кофе, а я знаю, что вас никто не ждет.
- Все-то вы знаете, - нахмурилась Русанова, высвободив руки. - Я видела, как вы беседовали с Воронцовым, и поняла, что речь шла обо мне... Он-то очень прост в обращении с женщинами, а о вас я думала иначе.
- Значит, все-таки думали... Это хорошо. Чем же провинился Воронцов?
- Ничем особенным. Мужчина как мужчина: пригласил на прогулку на своем катере, потом других гостей высадил и был очень предприимчив... По-моему, с тех пор сердится на меня, - она снова вздохнула. - И вы еще обидитесь, что прогоню... Идемте, напою вас кофе, пусть и ни к чему это к ночи.
На второй этаж поднялись молча, Елена Андреевна повозилась с ключом, отворила дверь.
- Проходите и не судите, гостей не ждали.
Мальцев шагнул в освещенный коридор, а из комнаты вышел мальчик лет десяти.
- Вот хорошо! - сказал, окинув гостя взглядом с материнским прищуром. Я сколько раз в окно смотрел, все нету и нету... А тебя проводили.
- А меня проводили... Уже поздно, но ты здоровайся и веди человека к себе, я на кухне разберусь.
- Здравствуйте. Я Дима Русанов, прошу сюда.
- Виктор Сергеевич, вечер добрый.
Озадаченный Мальцев последовал за ним в небольшую комнату. Письменный стол освещала настольная лампа, на шахматной доске застыли фигуры. Он подошел, заглянул в запись ходов, лежавшую рядом.
- А почему конь на це-шесть не сыграл? Хотя да - тогда ладья выходит на седьмую с угрозой. И потом третьим ходом можно выиграть качество. Понял.
- Вы мастер? - с уважением посмотрел на него мальчик.
- Нет, я дилетант. Но с большим стажем.
На кухне Елена Андреевна зажгла газ, поставила чайник. Достав из шкафчика кофемолку, засыпала зерна, но не включила ее. Застыла в задумчивости, держа ее в руках, и рассеянно улыбалась чему-то.
Воронцов с презрением относился ко всем, кто выказывал хотя бы маломальское подобострастие перед иностранцами, называл таковых "обшарашками", и уличенный в этакой слабости интересовал его с той поры только как мишень для злых насмешек. Но кодекс джентльменства чтил, хотя не без своеобразных отклонений. Во всяком случае, всегда выглядел безупречно, прилагая к тому немало стараний.
И в утро после пирушки у поляков встал, как обычно, рано, и гимнастику проделал полностью, а после долго отмокал пол душем.
Одевшись, пораздумал, заходить ли в спальню, но именно там остался телефон, и пришлось войти.
- Тебя когда ждут, сокровище? - спросил он, разглядывая прихваченные с собой галстуки.
- В двенадцать, - не открывая глаз, ответила Вика. - Разве нельзя собираться потише? Голова разламывается.
- А ты пей больше... Смотришь в телевизоре про алкоголиков? Очень поучительно.
- Ты мастер поучать, - она открыла глаза, и в них была открытая неприязнь. - Поучал Татьяну, потом наставлял Элку, образовал, как мог, меня и теперь, кажется, заскучал... Ну сунься опять к этой скромнице, к Русановой, давно вокруг кружишь! Хотя к ней твой новый приятель неровно дышит: весь вечер глаза пялил. И что там нашел!
- Да уж нашел, по-видимому, - Сергей Александрович остановил свой выбор на одном из галстуков и, застегнув рубашку, ловко повязал его. - Ты хороша, спору нет... Но если судить строго и здраво, то представляешь из себя не более чем роскошную куклу. А она - женщина. Большая разница, заметь... За тобой заехать?
- А пошел ты... - Вика села и взяла с тумбочки у кровати сигареты. Что же ты шьешься со мной? Обещал, чего ни обрисовывал про роскошную жизнь, пока обхаживал... А я проживу и без тебя!
- Вряд ли, ума не хватит, - он тоже достал и размял сигарету, но раздумал курить натощак. - Все, что я обещал, - сделано. Ты одета и обута на зависть многим трудящимся, имеешь работу, о которой мечтала, и свою зарплату, как мне известно, откладываешь на книжку... На большее я не рассчитан, по-видимому, характером слаб. А воровать в наше время опасно, милочка: год воруешь - десять кукуешь! Что касается нашего брака, то позиция моих предков тебе известна. По ряду веских причин приходится с ней считаться. И запомни...
Накрытый подушкой телефон на полу заверещал жалобно и глухо. Воронцов присел, послушал, решая, брать или не брать трубку, но тихие трели продолжались, и подушка была отброшена.
- Говорите. Ну я, я, разумеется. Что у тебя голосок вибрирует? И на службу заявился до времени. А-а-а... Понятно. Кого - всех? Это, брат, не всех, а ответственных! Ясненько, сейчас выезжаю... Я сказал - сейчас. Положи под язык валидол и жди.
Повесив трубку, понаблюдал мрачно за курившей Викой, усмехнулся.
- Самохин бурлит: снова милиция нагрянула, затеяли очередной опрос... Чует кошка неладное, где-то, что-то и как-то он напортачил в сем дельце, по-видимому.
- И пусть бы его прижали, активиста противного! - злорадно пожелала Вика. - Терпеть таких не могу.
- Так ведь и он тебя, вполне заслуженно причем... Яришься, что характеристику на поездку не подписал? Правильно сделал; пусти такую Дуньку в Европу, после стыда не оберешься... И каков бы ни был - он мой товарищ, значит, помогу, чем смогу.
- Ох, на здоровье, только отваливай скорее! Да, - вспомнив, она подалась вперед агрессивно. - Ты хотел что-то напомнить... Не забыл - что?
- Как можно! Я хотел напомнить, что тебе сегодня надо выглядеть обворожительно. Салют!
Живя на шестом этаже, Воронцов никогда не пользовался лифтом и теперь сбежал вниз, прыгая через ступеньку. На дворе привычно обошел-оглядел своего "Жигуленка", а через двадцать минут уже был возле работы.
Со всего хода лихо вогнал машину в узкий просвет меж другими, запирая дверцу, увидел идущего к подъезду Мальцева, взмахнул рукой.
- Виктор! И шествуя важно, походкою чинной... Ты к нам прямо как на службу являешься. Привет!
- Привет. А зачем я приехал? Не одними кутежами заниматься.
- Фа, фа, фа, какие мы деловые. Кстати, зря вы так рано ушли. Ну и как провели вечер? Или он закончился утром?
- Вот что, - Мальцев, подступив ближе, взял его галстук, накрутил на палец цветастый лоскут материи, слегка дернул. - Если хочешь остаться приятелем - придержи язык! Откусишь.
- Все так серьезно? - сочувственно кивнул Воронцов. - Тогда извини. Вообще я не пошляк, это наносное. Развилось в результате общения с представителями разлагающегося общества. Идем?
- Сначала пожуй галстук, поскольку Русанову я все-таки проводил.
- Попозже, ладно? Там, понимаешь, пинкертонов понаехало для бесед, и каков я буду с отъеденной частью туалета! Еще решат, что оторвал, перебираясь через забор склада... Пожалей.
- Просьба уважена. Но! - поднял палец Мальцев. - Скажи ты мне: что это многие обиняками насчет Вики Лоховой прохаживаются? Девушка, по-моему, славная, а мало понятные намеки слышу.
- А это, видишь, Вике не повезло: сторож, который исчез, ей родным дядей приходится. Ну как людишкам не использовать столь удобный повод для болтовни?
- Да, подарочек бедняжке... Тогда пошли. События событиями, но я не оставил надежды у вашего главного босса интервью заполучить.
И они оба вошли в подъезд.
Подполковник Бутырцев беседовал с Леонидом Петровичем Самохиным в кабинете старшего товароведа, справедливо решив, что вызовами к себе в управление можно понапрасну взбудоражить людей. Начал разговор, интересуясь распорядком аукциона, и лишь потом, как бы походя, стал задавать более прицельные вопросы.
Дошло и до вопроса о том, где находился Самохин в вечер, предшествовавший ограблению. Оказалось, что Леонид Петрович с женой был на даче у Воронцова, в Репине.
- ...То есть она не его, родителей, но у него там флигелек свой, хотя родные тоже милейшие люди, и собрались мы все в большом доме.
- Простите, кто - все? - полюбопытствовал Бутырцев.
- Ну, сами родители, Сергей Александрович, из наших сослуживцев были Гамбарян с женой, Русанова Елена Андреевна. Она вечером на электричке подъехала, а возвращалась оттуда с нами.
- Когда?
- На следующий день, - Самохин очень волновался. - Да, конечно, на следующий день, утром... Дача большая, я выпил, и жена за руль не пустила. Мы там заночевали.
- И Воронцов тоже?
- Ну разумеется. Он утром выехал позже нас, а у города обогнал.
- Понятно, - задумчиво посмотрел на него подполковник. - А почему вы так волнуетесь, Леонид Петрович? Ведь ничего предосудительного в вашем поведении нет.
- Я не знаю... А волнуюсь очень! - искренне признал Самохин. - Я, товарищ Бутырцев, со дня кражи все время волнуюсь и ничего с собой поделать не могу!
- С ночи кражи, - поправил Бутырцев мимоходом. - С ночи, в которую вас в городе не было... Скажите, Русанова - дельный работник? Я интересуюсь у вас, как у непосредственного начальника.
- Работник - да. Знающая, толковая и исполнительная.
- Ваш ответ заставляет задать другой вопрос: а что она за человек?
- Ну как вам сказать, - едва замялся Самохин. - Некоторые странности есть: например, не сразу замечаешь, что очень интересная женщина, а заметив, понимаешь, что - очень... Я несвязно, да? И не о том?
- Продолжайте, продолжайте!
- Несколько высокомерна, что ли... Нет вкуса к общественной работе и чересчур прямолинейна!
- А как это проявляется?
- Недипломатична она с людьми, я, например, считаю, что по правилам хорошего тона людям надо прощать некоторые незначительные промашки и проступки. И в лицо высказывать, что о них думаешь, не всегда тактично. При том необщительна, не помню, чтобы кого-то домой пригласила...
- Но в гостях появляется, судя по вашему рассказу, - напомнил Бутырцев.
Самохин позволил себе несколько загадочно улыбнуться, прежде чем продолжить.
- Тут, видите, особый случай. Воронцов за ней ухаживал - это и другие пробовали, - а его родителям Елена Андреевна очень по сердцу пришлась! Что-то у него с ней произошло, и встречаться они перестали, а тут он попросил обязательно приехать, чтобы старикам удовольствие доставить. Он мне сам это объяснил.
- И приехала она на электричке, хотя и вы с женой, и сам Воронцов отправились в Репино на машине!
- Да. - Самохин обвел взглядом свой кабинет и лишь потом посмотрел на Бутырцева. - Дело в том, что она решила еще раз просмотреть соболей перед скорой распродажей. И задержалась на работе.
- То есть задержалась на складе, решив просмотреть ту самую партию, которая пропала, так?
- Так, - подтвердил Самохин. - Именно ту.
- А вы не давали никаких указаний на этот счет? Или, может быть, просто обмолвились, что хорошо бы еще раз все проверить как следует... А поскольку из вашей характеристики явствует, что она сотрудник исполнительный, - могла принять замечание, как руководство к действию.
- Нет, ничего подобного не было, - твердо возразил Леонид Петрович. - И у меня немалый стаж работы, отсюда и опыт, и возможность полагаться на собственное мнение. А я проверил всю партию досконально! Вместе с нею, с Русановой, между прочим...
Прождав Харлампиева больше часа и получив заверение суровой секретарши, что ранее полудня аудиенции у него не добьешься, Мальцев решил немного прогуляться. Проходя мимо небольшого холльчика возле кабинета старшего товароведа, увидел Елену Андреевну.
- Добрый день! - присел он рядом обрадованный. - Прождал понапрасну высокое начальство, решил навестить вас, а вы здесь... Очень рад видеть.
- Здравствуйте. Виктор Сергеевич... Только день не слишком добрый получается, поскольку сижу и жду, когда опять вызовут для беседы с милицией. Омерзительное ощущение!
- Да перестаньте нервничать. Какая-нибудь формальность, что-то забыли уточнить, проверить алиби лишний раз. Доверяя - проверяй, зачастую руководствуются и таким правилом. Если хотите, я буду ждать тут, и только свистните, немедля явлюсь на помощь.
- Но какую вы окажете помощь? - Она неожиданно улыбнулась. - Я ведь действительно умею свистеть. Умела, во всяком случае... В детстве никогда с девчонками не играла, все с мальчишками и с мальчишками! А что касается алиби, как вы говорите, так оно у меня наивернейшее, - Русанова уже без улыбки посмотрела на него. - В тот вечер я была на даче с Воронцовым. Нет-нет, не с ним, а у его родителей, и там еще наши сотрудники были.
- Вы, оказывается, и с родителями его дружны, - холодно удивился Мальцев. - Тогда алиби и впрямь превосходное.
- Не говорите так. Я с ними не дружна, хотя они славные, и не знаю, зачем ему так понадобилось меня приглашать! Мне кажется, что родные недовольны его близким знакомством с одной... ну неважно, с кем. У них юбилей был, он пригласил не только меня, еще наши поехали, показалось неудобным отказать. И я утром не с ним, а с Самохиным вернулась.
- Понимаю: юбилейные торжества затянулись...
- Я поздно приехала, старики меня специально ждали, и вскоре попрощаться постеснялась... Тем более что остались все. Фу, получается, будто я оправдываюсь, как глупо!
- Действительно, совершенно ни к чему. Вы все эти детали не мне, а там изложите, - кивнул Мальцев в сторону двери. - И раз поведение ваше безупречно и опасаться вам нечего - я пойду, займусь своими делами. Счастливо побеседовать.
Он удалялся по коридору, и Елене Андреевне отчаянно захотелось окликнуть и вернуть его, но из кабинета вышел Самохин, закрыв дверь, покрутил шеей, поправляя галстук, а увидев Русанову, бодро сказал:
- Заходите, подполковник ждет. Я вам такую аттестацию выдал, просто как к награде представлял! И вообще он очень любезен, хотя положение их тоже незавидное: о пропаже ни слуху ни духу.
Капитан Сенчаков, вернувшись из ателье индивидуального пошива, сразу зашел в буфет подкрепиться.
В ателье пришлось выезжать дважды. Сначала оттуда сообщили, что некий заказчик уговаривал мастера сшить шапку из шкурок без государственного клейма. Потом основательно встревоженный беседой с представителями органов мастер припомнил, по чьей рекомендации к нему приходили, изобразил запоздалое согласие принять шкурки в работу - и состоялось знакомство с заказчиком. И хотя сразу было известно, что речь шла о крашеной ондатре, проверить показалось нелишним.
Сенчаков взял сосиски и кефир, успел очистить сосиски от плохо сдирающейся пленки, даже намазал одну горчицей, и в это время в буфет вбежал Калинников.
- Нашел время заправляться, я ищу, а ни Таганцева, ни тебя... Давай срочно к Гусевой, она два раза звонила, я пошел и такое выяснил! В общем, надо Бутырцева оповестить, только сначала сам к Гусевой лети, она ждет.
- Ты бы в дикторы пошел: у тебя дикция замечательная и строчишь без запинки, - печально посоветовал Сенчаков, глядя на сосиски. - Садись ешь, пока горячие... И нетронутые, заметь. Закуси волнение, а мне, может быть, новости как раз аппетит перебьют.
Сотрудники информационно-вычислительного центра работали в белых халатах. Придя к Гусевой, Сенчаков почувствовал себя пациентом на приеме у врача.
- ...Идентифицированные отпечатки пальцев позволили установить личность сторожа Лохова, - Гусева подвинула к Сенчакову папку, и тот начал бегло рассматривать ее содержимое. - Досье получено не без хлопот, но, как видите, весьма обширное.
- Вижу, - сказал Сенчаков. Лицо у него стало несколько обескураженное, а аппетит действительно пропал. - Солидный, оказывается, дядя... Но как он на такую работу попал? Хотя это уже дело второе. А сейчас мне срочно надо позвонить. Я прямо от вас, хорошо?
Ее страхи давно отлетели, но, помня, каково было их переживать, Елена Андреевна не сказала Бутырцеву о разговоре сторожа с невидимым и неузнанным ею человеком в тот злополучный день. А о показавшемся странным поведении Лохова все-таки упомянула.
- В чем вы ее усмотрели? - последовал немедленный вопрос подполковника. - В какой форме выразилась эта странность?
- Понимаете, обычно он разговаривал очень приветливо, даже чересчур, меня, например, эта ласковость иногда коробила. Но пожилой человек, таким всегда неприбранным, неухоженным выглядел, наверное, искал общения. А в этот раз я его спросила о чем-то, так он ответил, как огрызнулся!
- О чем вы его спросили, припомните, пожалуйста, - предложил Бутырцев. - Не торопитесь, и если не вспомните, то лучше не додумывайте предположительно.
- О чем... А-а, да: я собиралась прямо после работы ехать в гости - я уже говорила куда, - и на руке часов не было, часы-медальон лежали в сумочке, а я ее оставила в нашей комнате при складе. Я задержалась дольше, чем предполагала, и спросила у него, сколько времени. Он буркнул что-то в том смысле, что иные чересчур усердие показывают, хотя давно по домам пора. Точного выражения я не помню, но смысл был такой.
- Спасибо... Теперь скажите откровенно; у вас нет подозрений в отношении кого-либо из работающих с вами?
Внимательно наблюдая за женщиной, Бутырцев увидел, как побелело ее лицо и гневно сузились глаза.
- У нас работают сотрудники с разными характерами, и наши отношения друг с другом складываются по-всякому, - тихо сказала Русанова. - Но все это, по-моему, честные люди, и вы сами выясняйте, кто и что из себя представляет!
- Вас понял, - бесстрастно сказал подполковник и снял трубку, когда зазвонил телефон. - Бутырцев слушает. Сенчаков, ты? Так... Что? Это проверено? Понятно... Правильно: изучай, затем найди Таганцева, я немедленно выезжаю! Вот видите, Елена Андреевна, что-то все равно прояснится, а вы горячитесь... Благодарю за беседу, до свидания.
Выходы манекенщиц сопровождала приглушенная музыка. Художник-модельер с микрофоном держался в стороне от выходивших девушек, комментируя наряды.
Мальцев не сразу узнал Тамару, настолько изменила лицо обильно примененная косметика.
- ...Новые, легкие и практичные материи, интересные, необычные фасоны плюс гармонирующий с ними мех делают женщину особенно привлекательной, доверительно сообщал модельер. - Важна именно гармония ткани, фасона и меха. В данном случае на Тамаре жакет простого покроя из темно-коричневой норки. В нем удобно вести машину, выйти за покупками...
Тамарина манера поведения на площадке Мальцеву не понравилась. Девушка больше пыталась демонстрировать себя, нежели изделие, принимаемые ею позы были слишком вычурными.
Неподалеку от демонстрационной площадки он увидел Воронцова рядом с Охырой, затем к этим двоим, пользуясь паузой перед следующим выходом, подошел Данецкий.
- Этот ансамбль крайне прост: элегантная хлопчатобумажная блузка и юбка в складку из бежевого набивного искусственного шелка. Но пелерина из рыси позволит появиться в нем в любом собрании...
А вот Зоя знала свое дело: для нее как бы не существовало ни зала, ни сопровождающего ее света юпитеров, ни воркования модельера. Вышла себе на прогулку красивая молодая женщина, а понадобится - так можно на званый вечер зайти между делом, раз этакая пелерина и греет и украшает!
У площадки вспыхивали блицы, щелканье и стрекотание камер запутались аплодисментами зрителей.
- Вечерний наряд с манто из меха серебристо-черной лисицы продемонстрирует Виктория! Пожалуйста, Вика, прошу...
Снова сменилась музыка, лучи света сошлись к дорожке, выводящей на полуокружье площадки, но манекенщица не появлялась. С застывшей улыбкой модельер-комментатор переместился по дорожке к драпировке, закрывающей выход, протанцевав обратно, объявил:
- Прошу прощения: эта модель будет демонстрироваться позже. А сейчас Валентин покажет полупальто из волчьего меха. Свободный покрой не стесняет движений...
Поднимавшаяся по лестнице к демонстрационному залу Русанова увидела, как оттуда спешно вышел Мальцев, быстро взбежал по пролету на следующий этаж. Ее он не заметил. А войдя в помещение, где готовились манекенщицы, подошел к успевшей сменить наряд Зое, восторженно развел руками:
- Недаром я хотел вас увидеть, нет слов... Выступали, будто пава.
- Спасибо, очень рада, что пришли... Хотя в последний момент опять все переиначили, нам с Викой выступление переставили, сбили настрой. Через два номера опять выходить. Нравится этот наряд?
- Очень, - искренне признал Мальцев. - А что за накладка с выходом Вики? Надеюсь, она здорова...
- Здорова-то здорова, но сейчас ей выдают бенефис! - хихикнула Зоя, указав на соседнюю комнату. - Слышите? Я пошла от греха.
Из соседней комнаты доносились взволнованные женские голоса. Мальцев не мог разобрать слов, но накал диалога ощущался и без того.
А затем дверь в ту комнату распахнулась, и моложавая дама, остановившись на пороге, бросила назад в заключение:
- Предполагала, что вы просто расчетливая... дрянь. Но никак не думала, что можно столь далеко зайти в беззастенчивой наглости!
Подождав, пока дама вышла за порог, Мальцев подошел к порогу оставленной ею комнаты, и взбешенная девица, в которой трудно было узнать холодно-церемонную Вику, выкрикнула злобно:
- Сама ты стерва старая! Подумаешь, кольцо фамильное, у вас сундуки от таких ломятся...
А увидев Мальцева, закрыла лицо руками, разразилась злыми, сухими рыданиями.
- Ну стоит ли расстраиваться по пустякам, - успокаивающе сказал Мальцев. - Что-нибудь с выходом перепуталось, да?
- С выходом... замуж! - взорвалась манекенщица. - Он мне все плел, что подождать надо, я одному физику известному отставку, как дура, дала, а его мамаша из-за ерунды, словно крыса, в меня въелась. Муж дантист-миллионер, обоим в могилу пора, а паршивого кольца пожалели! Дружная семейка, а мне из всей родни одного дядьку черт поднес, да и тот оказался...
- Да перестань ты выть! - закричал Воронцов от двери. Лицо его исказило такое бешенство, что Вика задавилась словами. - А ты-то почему здесь ошиваешься? Твоя мадонна там, внизу, глазами шарит, ищет, куда ее рыцарь делся!
- Просто поднялся выразить Зое благодарность за удовольствие, услышал, что здесь плачет женщина, и не мог не зайти, - Мальцев смерил его взглядом. - И я предупреждал, что не выношу базарного лексикона: с этого момента можешь считать, что мы не знакомы.
Вика, спешно пудрясь, смотрела на Воронцова, а лицо того выражало странную смесь чувств, когда он глядел в спину уходившему. Но уважение в этой смеси наличествовало.
Старший сержант ввел в кабинет Томилина, четко повернулся через левое плечо, вышел.
- Садитесь, Томилин, - предложил Бутырцев, и тот сел. - Приступим к общению. На этот раз прошу отнестись к нашей встрече со всей серьезностью.
- А я вообще несерьезно только с дамочками общаюсь, - усмехнулся Томилин. - Поскольку они от серьезного подхода скучные становятся.
- Тогда начнем, - подполковник включил магнитофон. - Откуда у вас шкурки?
- Я же сказал: взял у одного лопуха в Пассаже.
- Ясно. Когда?
- За пару дней до того, как меня ваши мальчики замели.
- Хорошо. Вопрос второй: вы давно знакомы с Лоховым Алексеем Витальевичем?
- Не знаю такого, первый раз слышу, - отвернулся Томилин.
- Вы не забыли, какая мера наказания предусмотрена за дачу заведомо ложных показаний?
- Эту азбуку помним, да сейчас она ни к чему.
- Но ведь в свое время вы отбывали с ним срок в одной колонии и даже в одном бараке. Вот его фотография, узнаете?
- Не имею чести, - мельком глянув на фото, покачал головой Архитектор.
- Несолидно, Томилин. Было это давно, но жили вы бок о бок, что подтвердить не составит труда. - Бутырцев встал, прошелся по кабинету и остановился за спиной сидящего. - А со Шмелем знакомы?
- Это еще кто? У меня в знакомцах насекомых пока не числится.
- Это Шмелев, Александр Борисович, убитый в ночь с одиннадцатого на двенадцатое августа при ограблении склада Союзпушнины, - тихо сказал Бутырцев. - Могу предъявить его фотографии.
Томилин вскочил, развернулся к нему, и некоторое время его губы шевелились беззвучно.
- Не-ет... Не убивал я, христом-богом клянусь... Не было такого, гражданин начальник! Темно было, правда, столкнулся я с кем-то, с перепугу толкнул его и рванул оттуда. За что мне мокруху шьете? Я этим отроду не марался, поверьте!
- Сядьте, Томилин. И расскажите все по порядку. Я буду верить вам, пока не соврете.
Тяжело опустившись на место, очень изменившись лицом, Боря Архитектор начал хрипло:
- Я с этим, с дедом, про которого спрашивали, случайно встретился...
- Где?
- В Пассаже, это точно! Чего-то не хотелось мне обратно делом заниматься, так я очереди за дефицитом желающим уступал... Не за так, конечно.
- Понимаю, дальше.
- Он, видно, слыхал про меня, а когда на этом занятье наколол, сперва стыдить стал, намекнул, что людям разрисует, как я дешевлюсь. А после пригласил культурно посидеть и предложил меха взять. Сулил чистую работу, себе долю малую спросил, сказал, будто все подготовит, склад откроет и без никого, - Томилин потер лоб, вздыхая. - Я порыпался, порыпался и согласился.
- Минуточку. Как вы с ним условились встретиться после дела?
- Договорились, что он назавтра к моей Зинке на квартиру придет. И телефончик один он мне оставил...
Бутырцев достал из папки и показал квадратик бумаги.
- Телефон - этот? Изъято у вас.
- Этот, - всмотрелся Томилин. - Он, значит, сказал, чтобы я туда в три ночи заявился... Я, правда, малость задержался, но дверь была отперта, как обещано, кругом никого. Только в подсобке всего двадцать три шкурки оказалось. Гляжу, еще рядом дверца этакая открыта, и там шкурки, но тоже мало. Я и те собрал. Убираться намылился, к выходу тяну, - Томилин облизал губы, - из-за угла кто-то и вывернулся... Ну, я его вгорячах за грудь и в сторону кинул! А сам - ходу. Верьте, гражданин начальник, при мне, кроме фонарька, ничегошеньки не было, ну чем я мог заделать кого? Чистодел я, убеждения у меня такие.
- Вы говорите: "в сторону кинул"... Сильно кинули?
- Я же вгорячах был, и темновато еще, - лицо Томилина задрожало. - А вы думаете...
- Я пока ничего не думаю, а суммирую факты, Томилин. Убитый Шмелев, ваш коллега по... профессии. И умер он в результате удара затылком о стену складского помещения. Допускаю: неумышленное убийство и чистосердечный рассказ вам на пользу. Но сейчас и нам, и вам, главное, встретиться с Лоховым... Он не появлялся у вашей сожительницы?
- Звука не подал... Я ему по этому номеру звонил, а там сказали: не туда звоните, он тут не бывает никогда, - Томилин с отчаянием посмотрел на Бутырцева. - Что мне теперь будет, а?
- Вы успокойтесь, Томилин. Вспомните еще хорошенько свою встречу с Лоховым, его как следует, вспомните и разговор с ним, все имеет значение. А припомнив что-либо существенное - проситесь ко мне, - Бутырцев нажал кнопку. - Уведите задержанного!
На завтрак в доме Самохиных всегда собирались всей семьей.
Появившись из кухни с фырчащим двухсекционным кофейником, Нина Георгиевна подвинула чашки, осторожно разлила кофе.
- Тебе молока сколько? Леня... Да Леонид же! Оставь ты свои газеты, у вас политчас по понедельникам.
- Извини, мамочка, я чтобы отвлечься, - Леонид Петрович отбросил газеты на диван. - Хватит, не лей больше... Понимаешь, не идут эти соболя из головы! И дернула шефа нелегкая заявить со всей торжественностью, будто они обязательно будут на торгах. Три с половиной дня осталось, а мы в той же луже...
- Значит, у него имелись основания, - авторитетно рассудила жена. Олег Изотович ничего спроста не бухнет, не возьмет ответственности.
- Это все так, - Самохин поднял чашку от блюдца, но, глядя поверх нее, забыл отхлебнуть. - Однако если что - позору не оберемся... Русанова тоже говорит, что ей не по себе, словно должно случиться что-то.
- А ты с ней все-о разговоры говоришь, да? Хотя, - Нина Георгиевна утерлась салфеткой, - когда ехали с дачи, она мне понравилась... До того я и ее не знала почти. У нее, говорят, с мужем какая то романтическая история вышла?
- Хорошая романтика! Ухлопали человека браконьеры, картечью из двух стволов... На Дальнем Востоке убили, она там вместе с мужем после окончания пушного института работала.
- О-ой, бедная! - Самохина взглянула на часы и, на ходу перекалывая волосы, спешно вышла в соседнюю комнату. - А с Сережей Воронцовым у нее что было? - донеслось оттуда.
- Ну что было, - настороженно подобрался Леонид Петрович. - Что ты, Сергея не знаешь? Он юбку не пропустит, если под ней ножки соответственные, как собачка у каждого столбика задержаться готов! Да тут и обжегся... Ты мне рубашку выстирала?
- А ты мне вчера стиральный порошок купил?
- Я? Да купил же, купил! - хлопнул себя по лбу Леонид Петрович. Специально заехал, купил и в багажнике оставил, сейчас принесу.
Переодеваясь, она слышала, как хлопнула входная дверь, и, мурлыча несложный модный мотивчик, занялась лицом.
Успела привести в порядок, полюбоваться, подправить и опять полюбоваться. Потом вышла в комнату, где завтракали, снова взглянула на часы и села, нога на ногу, покачав головой осуждающе.
Замок в передней тихо щелкнул, но муж оттуда не появлялся.
- Господи, где ты там? - Нина Георгиевна решительно вышла к нему.
Самохин стоял, прислонясь к вешалке, и прижимал к груди объемистый пакет.
- Это столько купил? - изумилась она, всплеснув руками. Его лицо показалось ей болезненным, и она встревожилась. - Да что с тобой, сердце?!
- Посмотри, Ниночка...
Нетвердо ступая, он вошел в комнату, развел руки, и паркет мягко устлали выпавшие шкурки. Мех заиграл под солнечными лучами, и они оба не могли отвести от него глаз.
- Что это, Леня?! Где ты взял? Когда?
- Се... сейчас. Открыл багажник, а они тут, - пролепетал Леонид Петрович. - Лежали завернутые.
- Где тут? Где лежали?.. Откуда? Ты думаешь, я тебе поверю? - отбежав от него, закричала жена. - Ты угробить нас хочешь? Славику жизнь испортить? Ну нет!
Но когда он закрыл лицо руками и осел на стул - бросилась рядом на колени, затормошила, приговаривая:
- Прости, прости, Леня, я, не подумав, брякнула, от испуга. Я ведь знаю тебя, знаю, что ты никогда... Верю, слышишь? Откуда только... Кто мог? Знаешь что: мы это выбросим куда-нибудь, поедем за город и выбросим!
- Как - выбросим? - отведя руки от лица, Самохин смотрел укоряюще. Что ты говоришь? Они же есть, кто-то их подложил ко мне, а значит, имел цель... И про это должны знать те, кому положено. Я сейчас поеду... Минуточку посижу и поеду. И если ты хоть одной душе скажешь - смотри, Нина!
- Я не скажу. Я на работу не пойду, буду ждать тебя, - Нина Георгиевна заплакала. - Только ты сразу домой, если отпустят, или хотя бы позвонить попросись...
Комиссионный магазин фото- и радиотоваров, как обычно, открывался в одиннадцать, но уже к десяти вокруг него собралась разношерстная публика.
Мальцев пришел сюда в самом начале двенадцатого, со скучающим видом все имеющего, интересующегося лишь экстратоваром человека прошелся по отделам.
Разнообразная музыка наслаивалась одна на другую, поскольку страждущие опробовали и кассетную, и пленочную аппаратуру, проверяли транзисторные приемники. Вскоре Мальцев выбрался из толкучки, образовавшейся вокруг новенького устройства "Акаи", а от стены отделился плотный детина в больших квадратных очках со стеклами фиолетового цвета и басовито предложил:
- Канадский "хамелеон" нужен? Всего полтинник.
- Это тот, что на тебе? - приостановился Мальцев. - Проснись, внучок, это формы вчерашнего дня. Носи сам на здоровье.
И пошел дальше, но опять приостановился, потому что лохматый Сева в неизменной джинсовой униформе подсунулся близко, сказал в никуда:
- Стерео-хром "Агфа", блоком в упаковке, интересует?
- Пожалуй, - согласился Мальцев. - Только пойдем отсюда на воздух. Там и поговорим.
Они порознь прошли сквозь толпившихся у магазина; завернув за угол, Мальцев закурил, опершись о стену спиной. Вскоре появился Сева.
- Послушай, апостол сомнительных операций, меня вот что интересует, Мальцев подождал, пока их минует компания юнцов, спешащих к ближайшему подъезду. - Как бы ты поступил, став владельцем очень большой партии мехов?
- Я бы на них спал, но спал плохо, - ответствовал Сева, не задумываясь. - Потому что если мех грязный, то деть его некуда... Будь я глупый и больной, то мог попытаться разбазарить по мелочи, через знакомых. Но я здоровый и умный, поэтому с таким делом не свяжусь, даже под угрозой произвести меня в участковые.
- Стало быть, что мне остается после того, как я сдуру согласился этот мех заиметь?
- Искать солидный выход на туда, - Сева неопределенно махнул рукой. - И прилежно молиться каждый вечер, чтобы все обошлось... Кое-какие гости из чужих краев рискуют вывозить ценности. Особенно если прикрыты неприкосновенностью.
- До чего приятно советоваться с умным человеком, - усмехнулся Мальцев. - Теперь еще одно: меня интересует твоя тачка. Она где?
- Недалеко, у кафе. Надо подбросить? Могу вообще одолжить на время.
- Нет, только подбрось. Откуда у московского корреспондента вдруг взялась машина с ленинградским номером? - укорил Мальцев. - Подозрительно я стану выглядеть в глазах интересующихся мной людей.
- А такие наметились? - внешне безучастно поинтересовался Сева.
- Я не теряю иллюзии, что мной интересуются всегда, - отщелкнул окурок Мальцев. - Пойдем к твоей стоянке. Об остальном еще поразмыслим, пока совместно прокатимся.
Б.И.Томилин, он же Харитонов, он же Любецкий, одно время Боря Нырок, а теперь Боря Архитектор, в сопровождении конвоира шел коридором управления. И не сразу можно было узнать в пожилом, покореженном жизнью человеке того балагурящего, с которым в их первую встречу беседовал подполковник Бутырцев.
И Бутырцев почуял перемену, едва к нему ввели конвоируемого. Отодвинул бумаги, облокотился на стол.
- Садитесь. Вы просили встречи со мной. Я слушаю.
- Разговор будет простой: мне зазря гореть неохота, - сказал Томилин. Хоть и наше дело сидеть, где укажут, а годочки стали с весом, тяжело государственные харчи отрыгиваются.
- Насчет годочков согласен, - отозвался Бутырцев. - Каждый, кому к пятидесяти, по-своему их вес ощущает, а нам с вами больше.
- Оно и то-то! И получается, что столько лет берегся, а теперь чуть не под вышку пойду из-за вонючих зверушек... Я того гада давно знаю!
- Кого? - быстро спросил Бутырцев. - Старика из Пассажа, да?
- Его. Годочков с четвертак в Казлаге вместе отбывали, ваша правда. Только он по другим статьям числился, за военные грехи... У немцев будто служил. Сам, конечно, кричал, что это ошибка, да я и тогда на веру не брал.
Подполковник обошел стол, пододвинув себе стул, сел близко к Томилину.
- Слушайте, а вы не помните, под какой фамилией он тогда значился?
- Нет, не помню начисто. А гадать да врать не хочу.
- Врать нехорошо, - согласился Бутырцев и взял со стола из-под бумаги фотографию. - Он?
- Его хохотальник, точно. Я еще в тот раз уличил, да по привычке в отказ вломился... Так думаю, что он сам тот складик заделал, а нас, как фрайеров, прокатил. Зря он со мной нехорошо обошелся, когда бог есть - еще встретимся!
- Вы сказали - "нас", - сразу поймал его на слове Бутырцев. - Почему вас, если вы были один?
- Потому что про Шмеля этому порчаку я брякнул. Он в серьезных числился, Шмель, мы с ним на пути в Питер встренулись, полялякали и разбежались. Оставил он мне наводку на себя, про всякий случай, - Томилин смотрел на подполковника, говорил медленно, как бы доразмышляя в процессе разговора. - Когда с этим гадом в кабаке сидели, я сперва не соглашался и сдуру совет дал, чтобы он лучше Шмеля на это дело агитнул. Ну, после уломал он меня, под "Сибирскую", так ведь где Шмеля найти - я обмолвился!
Заметив, что Томилин несколько раз облизывал губы, Бутырцев встал, подойдя к столику, что стоял в углу, открыл бутылку "Нарзана", принес со стаканом.
- Благодарю, - залпом выпил, утер рот ладонью Архитектор. - Я нынче на койке все прикидывал, кости ворочая... Он ведь как мог сделать, этот сторож подлючий? Меня навел и Шмеля, скажем, навел. Оставил шкурок с пустяк, остальное сам взял и ушел с концами. Кто-то из нас по его расчету обязательно на дело выходил! Значит, в случае чего, с нас и спрос, раз мы подучетники. Вспо-омнил я, как он все напирал, чтоб я ровно в три на дело выходил... А когда Шмеля он на позже подначил? Мы и сшиблись, как псы на кости! Вот истинный крест, - Боря Архитектор расстегнул рубаху, под которой синело выколотое распятие, перекрестился. - Не хотел я чужой жизни вредить... Сами посудите: ну зачем мне своего грабить? Да еще со Шмелем лоб в лоб стукаться! Не-ет, старик все это обтяпал, верное слово. Его, гниду, ищите.
- А вы не предполагаете, Томилин, где он может укрыться?
- Вот не скажу... Знал бы - не утаил, верное слово, гражданин начальник! Даже признаю: по нашим захоронкам его бесполезняк нюхать, успел я на волю крикнуть, какой он мне подарок угадал.
- Успели, это я знаю. Та-ак... - поразмыслив, Бутырцев вернулся в кресло за столом. - Учтется вам, Томилин, ваше заявление. Сейчас в соседнем кабинете другой товарищ все запишет с ваших слов, а вы поточнее, поподробней все изложите.
- Теперь темнить нечего, - поднимаясь, сказал Томилин. - В открытую я пошел, такое мое решение.
Когда его выводили, в кабинет вошел Таганцев и положил перед начальником лист протокола.
- Прямо сто пятьдесят шкурок? - прочитав, посмотрел на старшего лейтенанта Бутырцев. - Щедрее становятся наши партнеры, забеспокоились... Как он выглядит, волнуется, да?
- Очень, Николай Афанасьевич! Я на всякий случай даже врача пригласил: вдруг давление или с сердцем что.
- Правильно сделали. Попросите его сюда. Именно попросите, вежливо.
Таганцев вышел и очень скоро вернулся вместе с Самохиным.
- Здравствуйте, гражданин подполковник, - тихо сказал Самохин.
- Здравствуйте, товарищ Самохин, - улыбнулся Бутырцев. - Ждал я вас, Леонид Петрович, и рад видеть. Усаживайтесь.
- Ждали? Почему?.. Не понимаю.
- Сейчас, сейчас... Вот, - протянул изъятый у Томилина листок бумажки Бутырцев. - Тут записан ваш номер телефона?
- Да... мой. Но как он к вам попал? - изумился Самохин. - Почему?
- Сложным путем. Шкурки-то к вам тоже непросто попали, кто-то очень надеется, что вы виноватым выявитесь! Поможем им, Леонид Петрович?
- Если необходимо, то как сочтете нужным... В интересах дела я готов, но прошу, чтобы мое руководство знало истину.
- Узнает обязательно, - заверил Бутырцев. - Но пока мы вас якобы арестуем.
- Я уже сказал: поступайте как нужно для дела, - стоически отреагировал Леонид Петрович. - Но как аукцион без меня? Столько вопросов, много сложностей, вы не думайте, что у нас, как в магазине: выбросили и раскупили...
- К началу аукциона и партия соболей, и вы будете на месте. - Будете, или мне головы не сносить!
В небольшом номере царил беспорядок, который позволяет себе человек, живущий один.
Завершив дневной душ, Мальцев вышел из ванны, причесал перед зеркалом шкафа мокрые волосы, надел чистую рубашку. И, на ходу накидывая пиджак, вышел из номера.
Забирая ключ, моложавая дежурная по этажу кокетливо улыбнулась:
- А что говорить, если вас станут спрашивать?
- Принимаю по субботам и воскресеньям, с шести до одиннадцати. Но не станут, к сожалению.
Войдя в кабину лифта, оказался между тремя очень высокими неграми в спортивных костюмах. Негры оживленно болтали, посмеивались.
Вестибюль пересекал спешно и не сразу остановился, услышав:
- Мальцев! Виктор Сергеевич... Минутку! - Воронцов, подходя, загодя протягивал руку. Заговорил раскаянно: - Слушай, прости меня, обалдуя. Ну попал в аховое положение между родными и девицей, взвинтился сгоряча! Разве приятно, когда тебя в этаком компоте застают? Пойми.
- Я пойму, положим, а вот человечество не переживет потери закоренелого холостяка, если женишься-таки... Имею в виду слабую половину человечества, рассмеявшись, Мальцев хлопнул по протянутой руке. - Ладно, мир!
- Мир - дружба, хинди - руси пхай, пхай... Хорошо, что ты меня не отпихнул, - Воронцов благодарно посмотрел на Мальцева. - Беда у меня, Виктор, Леню Самохина арестовали, а он честнейший человек, хотя и сухарь! Дурью там мучаются, раз хватают таких, как Самохин... Или для престижа, лишь бы лишь бы стараются.
- Престиж тогда появится, когда меха вернут, верно? Но и дыма без огня не бывает! Я его мало видел, и не очень он мне показался, ваш Самохин.
- Да что ты о нем знаешь? - возмутился Воронцов. - А я с ним нюх в нюх какой год...
- Шуми тихо, на нас внимание обращают, а я этого не люблю, - потянул его к выходу Мальцев. - У тебя здесь дела, не подбросишь меня к своей конторе?
- Дела прикончил, хотя вообще-то надо в одно место заехать, - прикинул Воронцов. - Но я по дороге заскочу. Едем!
Закуривая в машине, Мальцев протянул пачку спутнику, но тот замотал головой.
- Бр-р, не буду. Вчера и перебрал, и перекурил: во рту словно полк солдат ночевку произвел. Травись сам.
- Догуливаешь перед семейной жизнью? Думаешь, она переменится после свадьбы, вето наложит на пирушки?
- Какая там свадьба! Папахен на что кроткий человек - и тот встал, как крепость, и грозит отлучением. Вика, как баба, хороша, не скрою, но дура непроходимая. Мало что я ей без дозволения одно колечко от своих позаимствовал, так она матери такое наговорила - богородица взбесится! Видно, пора наши амуры кончать.
- Дабы получить возможность начать новые, - подсказал Мальцев.
- Именно так, - Воронцов резко взяв вправо, прижался к тротуару, затормозил. - Посиди минутку, я скоро.
Вылез из машины, завернув в ближний переулок, скрылся за углом здания.
И Мальцев вышел. Постоял, прогуливаясь, подошел к угловому дому, потоптался на углу. Чуть поодаль, на другой стороне переулка, увидел вывеску: "Стоматологическая поликлиника".
Когда Воронцов плюхнулся на сиденье рядом, вид у него был озабоченный.
- Ты сам-то женат? - спросил он, выруливая от тротуара.
- Нет. Разъездная работа не для семейной жизни. А что? Хотел перенять опыт?
- Хотел по-дружески спросить, как у тебя с Еленой.
- С кем, с кем?
- Ну, с Русановой... Если проводились и разошлись, так я бы сам опять подкатился. Уж больно мои старики пленились ее обаянием! Ты снова не взовьешься?
- Зачем, раз мужской разговор... Подкатиться, Сергей Александрович, никому не заказано, для этого разрешения у приятелей не спрашивают, я так эти дела понимаю, - открыв косое боковое окошечко, Мальцев дал ветру сдуть пепел с сигареты. - Свои личные дела строй по желанию, а я свои не обнародовал бы даже родне, пусть и нет ее у меня.
- Усвоено и предано забвению, - покосился на него Воронцов. - Ты сейчас зачем к нам жалуешь?
- Пропуск на открытие получить. Что у вас так строго, ведь я аккредитован!
- Дипломатов набежит... Я с тобой схожу, мигну кое-кому, а то проволынишься. И повод будет вечером за это коньяк потревожить.
- За мной не пропадет. В чем, в чем, а в этом можешь быть уверен, усмехнулся Мальцев.
"Жигуленок" подкатил к знакомому зданию, оба вышли и направились к подъезду.
Будучи вызван к начальнику управления к шестнадцати тридцати, подполковник Бутырцев появился неподалеку от служебных аппартаментов генерал-майора Вавилова в шестнадцать двадцать пять и, верный укоренившейся привычке, три минуты прогуливался в отдалении от полированных дверей. Доразмышлял.
То, что предстоящий разговор обещал совсем не радостные минуты, ему было понятно. Поэтому размышлял совсем не о том, как оправдываться и вести себя, а лишний раз сводил воедино все, что накопила к настоящему моменту группа сотрудников, работавшая под его руководством. К ним у Бутырцева не было ни малейших претензий: каждый делал все, что мог, что было нужно делать, и все целиком отдались нелегкой задаче. А себя, свою сметку, собственные расчеты и ходы перепроверить казалось не лишним.
Ровно в шестнадцать тридцать он вошел в знакомый кабинет. Генерал-майор сидел один и, выслушав положенные слова прибывшего по вызову, досадливо поморщился:
- Хорошо-хорошо, вижу, что прибыли, садитесь... А больше всего хочу услышать, как у вас с этим делом, ведь открытие на носу, я отговариваться устал, что мы работаем, стараемся и все возможное делаем. Ну и как мы работаем, какие новости?
- Разрешите сесть? - Генерал махнул рукой, и подполковник сел. Главная новость: мы вышли на человека, который навел Архитектора и Шмеля на склад. Архитектор, то есть Томилин, опознал его по фотографии - когда-то отбывал с ним наказание в Казлаге.
- Кто он?
- Сосновский Мечислав Давыдович. Удалось установить следующее: во время войны сотрудничал с оккупантами, по отбытии наказания сменил документы. Шесть лет назад приехал в наш город под фамилией Лохов. Выдал себя за родственника девочки - сироты Галины Лоховой, а два года тому назад устроился сторожем на склад.
- Лихо! - оценил Вавилов ворчливо. - И мы молодцы, хорошо службу ведем... Девочка знает обо всем?
- О том, что он ей никакой не родственник, не знает. Сейчас ей девятнадцать, Петр Кузьмич. Виктория Лохова, работает манекенщицей. Имя Виктория у нее как псевдоним.
- Ну-ну, бывает... Лохов этот до сих пор не обнаружен, я так понимаю?
- Нет, не обнаружен. Хотя есть основания полагать, что из города ему выбраться не удалось, - Бутырцев помедлил, ожидая реакции. Не дождался и продолжил. - В целях его скорейшего обнаружения подключили новых сотрудников. Принимаем все меры.
- Еще варианты были в проверке?
- У Томилина при задержании обнаружена бумажка со служебным телефоном старшего товароведа Самохина. Это принялось нами во внимание, но сегодня Самохин по собственной инициативе сдал сто пятьдесят соболиных шкурок, обнаруженных им утром в багажнике лично ему принадлежащей автомашины. Самохина мы намеренно задержали.
- Ага, предполагаете, что на него тень наводили? - оживился Вавилов.
- Уверены. Я уверен, - поправился Бутырцев. - Но так же считает Пионер.
- Кстати, я все хотел спросить, почему вы его именно этаким образом зашифровали? - впервые за весь разговор разрешил себе улыбнуться начальник управления. - Мужчина серьезный.
- Ну, наш передовой разведчик, поэтому... Мы его сразу включили в работу, но работает он обособленно, поддерживая связь с нашей группой.
- Передайте, чтобы чересчур не зарывался, я его по делу с валютой помню! Лихость, она иногда боком выходит. Аукцион открывается через два дня, Николай Афанасьевич, а положение сложное и неясное. Может быть, нуждаетесь в помощи, так скажите, тут стесняться не к месту. Подошлем еще людей.
- Людей достаточно. Толкотня тоже делу не подмога, - рассудил подполковник. - Сделаем все возможное, товарищ генерал. И часть невозможного, если необходимость заставит. Очень важно найти Лохова-Сосновского. Очень!
- Так это вы не мне объясняйте, - снова нахмурился Вавилов. - Я не рассуждений жду, а результатов!
- Тогда разрешите идти добывать результаты? - приподнялся Бутырцев. Здесь я их не найду.
- Идите. И почаще меня информируйте, чтобы в полном курсе я был! Такие секреты развели, будто отдельную службу организовали.
- Слушаюсь, почаще, товарищ генерал!
Из подворотни на проезжую часть слишком резко выехал фургон, водитель троллейбуса отвернул, и слетевшая штанга с лязгом ударила по проводам. Посыпался сноп искр.
Елена Андреевна невольно отскочила подальше, а потом на другой стороне улицы увидела Мальцева.
- Виктор Сергеевич! - Она взмахнула рукой. - Виктор!
Не слыша ее, Мальцев разговаривал с лохматым парнем в джинсовом костюме, затем тот сел в "Волгу" и уехал.
А Мальцев пошел по другой стороне улицы и, подойдя к углу дома, уже собирался свернуть за него, и Русанова поднесла согнутые пальцы ко рту. Свистнула.
- Нет, это ни на что не похоже! - отшатнулся, вздрогнув, стоявший рядом прохожий.
И на той, и на этой стороне обернулись несколько человек, Мальцев тоже, и она опять помахала ему.
- Между прочим, подача звуковых сигналов в городе-герое Ленинграде запрещена, - перейдя улицу, сказал Мальцев. Теперь они стояли рядом. Здравствуйте.
- Извините за такой способ окликать, но я крикнула, а кругом шум стоит. Уже два дня вас не вижу, только один раз и то издали. Вы... решили совсем меня не замечать? - тихо закончила Русанова.
- Я решил на вас жениться, когда минует эта катавасия с аукционом, сказал Мальцев и, взяв ее за плечи, отодвинул, давая дорогу стайке ребят, ломившихся против течения толпы. - Но если я сейчас не поем, то рухну у ваших ног, и вам станет неудобно.
- Не надо рушиться, - попросила Елена Андреевна. - И опрометчиво говорить ничего не надо. Я тоже шла пообедать, но я в столовую шла. Как она вам покажется, не знаю.
- Мне сейчас все покажется. Далеко столовая?
- Не близко, две остановки. Правда, рядом ресторан, но там всегда очередь в это время.
- Пойдемте в ресторан, если рядом. Осилим, я думаю.
У ресторана томились ожидающие. Мальцев отвел Русанову в сторонку, решительно протиснулся к двери и постучал.
- Куда? Мест нет, - приоткрыл створку привратник пищерая.
- Да ты что, не узнал меня, хозяин? Я к метру.
- А-а... Проходите. Вон он стоит.
Метрдотель был среднего роста, ему пришлось смотреть на вошедшего снизу вверх, и это сразу обеспечило Мальцеву некоторое преимущество.
- День добрый, я от Иванова, - небрежно оглядел зал Мальцев. - Мне с переводчицей необходимо быстро поесть: через час у нас пресс-конференция с Анри Бейлем.
- Все понял. Катенька! Посади товарищей, обслужи экспрессно, распорядился метрдотель. И когда Мальцев возвращался к дверям, придержал официантку: - Все внимание! Поняла?
Проведя Русанову в зал, Мальцев придвинул ей стул, сел напротив. Сразу подошедшая официантка положила меню, поставила тарелочку с хлебом.
- До чего она прытко... Как вам удалось? - спросила Елена Андреевна, когда та отошла.
- Мы от Иванова. И торопимся на пресс-конференцию с Анри Бейлем.
- С кем, с кем? - прыснула Русанова. - А кто такой Иванов?
- Понятия не имею... Метрдотель тоже. Но прием срабатывает безотказно, плюс иностранная фамилия. Что будем есть?
- Все равно, - если бы она видела со стороны, как глядит на него, то застыдилась бы наверняка. - Что хотите.
- Тогда лангеты, это в любом случае мясо... Мы готовы, Катенька! Нам минеральную воду, овощные салаты, холодную рыбу, лангеты и после всего кофе-гляссе. Крепкого ничего не будем, поскольку алкоголь - яд... Чему вы смеетесь, Лена? И у вас шрамик над бровью, а я и не замечал.
- Это память о Ялте. Море слегка штормило, на стоянке катеров садились до Симеиза, подвернула ногу на трапе и о поручень... А смеюсь сама не знаю чему. Просто хорошее настроение.
- И прекрасно, что хорошее! И Ялта - прекрасно, и стоянка катеров. Стоянка... Стоянка - обманка... - Он еще посидел с отсутствующим видом, глядя в одну точку, отпил из бокала. А вернувшись из откуда-то, попросил: Извините меня, бога ради... Забыл, что надо обязательно позвонить в гостиницу, я сейчас.
В маленьком закутке-кабинетике метрдотель попивал чай, увидев Мальцева, отставил стакан.
- Что-нибудь не так? Я распорядился...
- Все прекрасно, мерси. Но мне срочно надо выдать важный звонок.
- Прошу, о чем разговор!
Отхлебывая чай, поглядывал уважительно, а клиент, набрав номер, говорил повелительно, не ожидая ответов, и это тоже действовало.
- Сева? Немедленно нужен транспорт к ресторану "Центральный". Оставь машину у входа, ключи в ящичке щитка... Есть интересный материал, как только возьму интервью, поставлю в известность. Все! - Трубка брякнула о рычаг. Благодарю вас, вы очень любезны.
- Ну что вы, - приподнялся со стаканом метрдотель. - Такая малость, знаете...
Русанова ждала, оборотившись к окну. Сев на место, Мальцев долго смотрел на женщину против себя.
- Что-нибудь произошло? - не выдержала она... - Или... Мы не будем есть? У меня аппетит не пропал.
- У меня тоже. Просто, как бы ни кончился этот аукцион, я рад, что попал на него и встретился с вами.
- И я рада, что вы на него попали.
Они продолжали сидеть, не притрагиваясь к приборам, затем Елена Андреевна проговорила задумчиво:
- Открытие у нас послезавтра, начнется самая суетня, а долго ждать не хочется... Приходите к нам завтра, Виктор. В шесть я освобожусь, а часов в восемь мы будем ждать.
- Спасибо большое, Лена. Я приду обязательно.
Кабинет Сергея Александровича Воронцова был не роскошный, но уютный, на столе жужжал, поводя тупым рыльцем, вентилятор.
- Нет, нет и нет! - запальчиво кричал в телефонную трубку хозяин кабинета. - Я не могу этого отменить... Что - как? Вот так и раздавайте программы! Да-да, с упоминанием о соболях, ничего от руки не вычеркивать. Слушайте, любезный мой: раз руководство объявило, что они будут, значит, они будут! Что же - согласовывайте с ним, коли есть желание, а мое мнение известно, и я ни к кому объясняться не пойду...
Бросив трубку, он закурил, полистал семидневник, громко позвал:
- Люся! Ты здесь?
- Иду, Сергей Александрович.
- Я просил Самохиным позвонить. Просил узнать, что нужно, чем могу помочь... Звонила?
- Уж лучше бы нет! У жены голос замогильный, только "да", "не знаю" и все. А в финотделе говорят, что у него на чужое имя две дачи были: одна на Кавказе, а другая где-то под Ригой.
- Делать им нечего, в своем финотделе! Одни побрякушки собрались... У нас "Нескафе" остался?
- Только индийский, сейчас заварю.
- Сделай милость. И еще одно: на работу надо ходить в юбках... Воронцов поискал определение, - менее ошеломляющих, что ли! А у тебя фиговый листок.
- Вы бы поглядели, какую одна датчанка тут носит, - обиженно скривилась Люся и показала, приподняв свою. - Вот!
- Будешь датчанкой, тогда приходи хоть наряженная Евой, я первый ахну от восхищения. Неси кофе.
- Сейчас. А когда приходить? - прищурилась Люся.
- Куда?
- К вам, наряженной Евой...
- Знаешь что... - внимательно осмотрев ее, Воронцов сдержался и повторил: - В общем, неси кофе. Остальное обсудим позже.
Люся вышла в соседнюю комнату, где уже находилась переводчица с поджарым мужчиной.
- Сергей Александрович у себя?
- У себя. К вам гости, Сергей Александрович, - вернувшись к порогу кабинета, пропела секретарша. - Пожалуйста, проходите.
Воронцов встал навстречу, после рукопожатий иностранец произнес длинную фразу и выжидательно уставился на переводчицу.
- Господин Эдстрем в восторге от ваших проспектов промысловой пушнины. Он хотел бы получить необходимое количество экземпляров для распространения в Швеции.
- Я рад высокой оценке нашей деятельности, - улыбнулся Воронцов. - Но сегодня не могу выполнить пожелания господина Эдстрема. И завтра... Лучше всего это сделать через два дня.
Переводчица перевела, и швед сразу ответил тирадой.
- Но послезавтра открытие, день очень хлопотливый... Господин Воронцов не упустил это из вида? После открытия тоже будет много хлопот.
- Господин Воронцов обычно все помнит, - еще шире улыбнулся Воронцов. Открытие еще не торги, у нас будет время пообщаться.
Респектабельный посетитель осклабился, выговорил нечто.
- Господин Эдстрем заранее благодарит. Он просит извинения, если отнял драгоценное время.
- Ну зачем он так... Скажите, что я рад быть полезным нашему общему делу. Всего доброго.
Воронцов прошел с ними не дальше двери кабинета, вернувшись, уселся в кресло.
- Люся, ушли они?
- Ушли! - Девушка отсыпала в чашки из баночки. - Я забыла сказать. С обеда пришла, а у вас приятель сидит. Симпатичный такой, строгий и вежливый. Из Москвы.
- Мальцев? - Сергей Александрович быстро вывел фломастером на бумаге знак вопроса. - Он ничего не просил передать?
- Ничегошеньки, - Люся разлила кипяток, подхватила под-носик, появилась в дверях. И больше несла себя, нежели кофе. - Я с вами выпью, можно?
Тем, кто впервые попадает на стоянку катеров и яхт, предоставляется возможность получить массу новых и разнородных впечатлений.
Во-первых, они понимают, что в огромном городе рядом с ними живет романтическое племя людей, для которых водная стихия составляет главную притягательную силу. Во-вторых, поражает разнообразие типов судов малого флота, соседство изящных и тяжеловесных деревянных парусников с быстроходными, мощномоторными катерами из металла. И в-третьих, не может не оставить угнетающего впечатления и местоположение, и качество этих стоянок, оттесненных в самые заброшенные уголки берега, выходящего к загрязненной и мелководной акватории.
На одной из стоянок, сидя на продырявленном днище не один год назад вытащенного из воды ялика, седоусый сторож дымил самокруткой, поджидая возвращающегося по берегу Мальцева.
Под вечер из теплой воды вздымался туман, близко поставленные катера и яхты, покачиваясь на мелкой воде, звучно терлись бортами.
- Ну, нашел? Э-э, говорил я тебе... Мало чево в бумагах записано, ты всегда гляди, что есть! У нас ведь с этим полное безобразие, со стоянки на стоянку посудины гоняют.
- А зачем тогда пункты приписки, регистрация? - достав сигарету, прикурил от пахнущей махрой самокрутки Мальцев.
- Как это - зачем? Для отчету, для виду, штоб все казалось заведено с порядком, - показал редкие желтые зубы сторож. - Хотя людям и лучше, свободней, коли порядка меньше. Вот ты, к примеру, с залива идешь, неохота к своему месту гнаться, завернул сюда. Сунул мне троячок, а я к вину слаб. Приму с душой и тебе швартовку разрешу. Понял?
- Понял. Только теперь совсем не знаю, где мне своего дружка искать... Он, понимаешь, с женой не поладил и на катере ночует. Я, наверное, все такие порты объездил - и нигде. А нужен позарез!
- Знаешь, сгоняй на Голодай, - решительно посоветовал седоусый охранник. - Там такой Петя по надзору заведует, скажешься от меня, от Палыча, стало быть. Прошлый раз я его навещал, так мы шибко гуляли! Малость самую недобрали, он и сбегай на одну лайбочку, которая у ево в укромном закутке стоит, принес полбутылки. Не иначе твой дружок в той лайбе ховается.
- Ну, спасибо, Павлович... Подал надежду.
Заторопившись, Мальцев хотел уйти, но Палыч придержал его за полу пиджака, сокрушенно поцокав, потер пальцем о палец.
- Ку-уда? А самую благодарность и забыл... За спасибо, милый, ныне и воробей не чихает.
- Держи, - сунул ему в руку Мальцев. - Чихай на здоровье.
Горючего оставалось полбака, торопиться он торопился, но, давно проверив, что гонки в городе выигрыш во времени не дают, вел машину расчетливо, следя лишь за тем, чтобы не делать лишних остановок, по возможности постоянно находиться в движении. И все же однажды специально остановился, позвонил из автоматной будки.
Приблизившись к району предполагаемой стоянки, едва не запутался в лабиринте различных проездов, не все из расспрашиваемых могли подсказать, куда надо свернуть, а между тем постепенно темнело. Наконец подросток лет пятнадцати наиболее толково разъяснил, как подъехать к искомому месту. А до него оставалось немного.
Грунтовый участок дороги был сильно разбит тяжеловозами с близкого строительства, и Мальцев медленно вел "Волгу" между забором и проволочной оградой. Проехав мимо продуктовой палатки, оставил машину за ней и, приблизившись к забору и немного пройдя вдоль него, вышел к деревянному строеньицу за воротами. В оконце будки горел свет, от дверей встала и грозно взлаяла лохматая шавка. Мальцев двинулся прямо на нее, и собака, жалобно рыча, заметалась на крылечке, а затем нырнула под него, негодующе взвыв из укрытия.
- Цы-ыть! - прикрикнул загорелый мужчина неопределенного возраста, поднимаясь с топчана. - Кто там, Боцман?
- Свои, - Мальцев, нагнувшись, пролез под низкую притолку. - Привет от Палыча, если вы - Петя.
- Кому Петя, а кому Петр Фадеич... Чего надо? Я спать решил.
- Такое дело, - не замечая его ворчливой неприязни, гость сел на табурет у стола. - Сказал мне Палыч, что у вас в тихом углу катер стоит. Это моего дружка катер... А я завтра в командировку лечу и должен ему деньги передать. Знаете, наверное, что он от хозяйки скрывается, не поладили они.
- От кого и почему - дело не мое, - уверил Петя. - А Палычу язык бы подрезать за треп, да мы с им на одном красавце служили... Иди, навещай дружка. А ежли вдруг што не допьете - сюда неси, понял?
- Понял. А позвонить от вас можно?
- Не работает, - кивнул сторож на телефон. - Напротив стройка, там в диспетчерском вагоне телефон есть, да шагать далеко.
- Ну что же, обойдусь. Катер как найти?
- Пройдешь причалы, за ними баки при воде. Там и стоит, к борту доска с песка положена заместо трапа.
Когда Мальцев под ворчание Боцмана отошел от будки, стемнело изрядно. Вдоль берега тянулись мостки, к ним рядком приткнулись разнообразные суда малого флота.
Увидев массивные туши металлических баков, он замедлил шаги, обойдя последний, остановился.
Неподалеку стоял катер, на котором светились круглые оконца каюты.
Сдвинув рукав, Мальцев посмотрел на мерцающий циферблат. И не успел разглядеть стрелки, потому что на палубе катера застучали шаги и едва обозначилась темная фигура.
- Толик! - позвали с катера. - Толик, ты чего? Где застрял?
- Здесь, - сказали совсем рядом с Мальцевым. - Будто гость к нам, да сомневается, стоит... Долго мы тебя ждали!
Оказавшись в пространстве между водой и одним концом уходящим в нее баком, Мальцев еще не решил, как ему поступать, а с катера сошел и приблизился окликавший Толика.
- Чего ты стоишь, пора это дельце приканчивать... Выложил нам старичок про ваши фокусы, так что давай по-хорошему поделимся, - подошедший придвинулся еще. - Идем-ка на твой корабль, там потолкуем. Ну... а-ап!
Пинок ногой в живот сломал его пополам, не увидев ни движения, ни замаха Толика, лишь предвосхитив обязательную угрозу, Мальцев отпрыгнул, и нападавший провалился с ударом. Развернувшись, бросился снова, но теперь он был на фоне отдаленных огней стройки и стал виден лучше. Резкий встречный в подбородок остановил бросок, удар ребром ладони по шее - и противник оказался у бака, что-то звякнуло о камень...
...И в тишине стало слышно, как залаял Боцман, заглушая близящийся стрекот мотоцикла.
Мотоцикл гнали вовсю, вспыхнула фара, и, увидев в световом луче, как тяжело поднимается с песка упавший первым. Мальцев пригнулся и побежал к забору.
- Стоять! - послышалось сзади. - Руки вверх! Тягусов, осмотрите второго.
Двое подъехавших милиционеров занялись делом, но тот, кто приказывал, услышал шум у дощатой ограды стоянки.
- Сто-ой! - крикнул он, пытаясь развернуть мотоцикл, чтобы высветить фарой. - Буду стрелять, остановитесь!
Бросив мотоцикл, на ходу передергивая ствол пистолета, кинулся к забору, и Мальцев, поняв, что так не уйти, метнулся навстречу.
Сблизившись, нырнул в ноги, поймав на себя грузное тело, резко распрямился, помогая броску руками, и милиционер, ударившись оземь, еще пытался привстать...
...А бросивший его уже был у забора. Перемахнув его, бежал и бежал, пока совсем рядом не захрипела собака. Услышал выкрики Пети, но палатка светилась близко, дверца машины предусмотрительно оставалась незапертой, и Мальцев впрыгнул в нее.
"Волга" рванулась с места, с заворотом выскочила в проезд, и красные пятна задних габаритных огней, подпрыгивая, начали удаляться.
Оперативная машина подъехала к самой воде. Катер освещался фарами тех, что подъехали раньше; к хлопнувшему дверцей Бутырцеву подскочил милиционер.
- Старший наряда старшина Ерлашов! По вашему приказу выехали немедленно, удалось задержать двоих, третий ушел, товарищ подполковник. Один из задержанных получил телесные повреждения, подобраны нож типа финки и ломик. - Ерлашов понизил голос. - А на катере обнаружен труп.
- Труп?
- Так точно... Там сейчас ваши люди работают.
На борт катера с берега вела широкая доска, взбежав по ней, Бутырцев обогнул возвышение каюты и спустился вниз.
Майор Исраэлян, Таганцев и Сенчаков отступили от узкой койки под круглыми оконцами, изможденное лицо Лохова-Сосновского на подушке оказалось белей наволочки.
- Еще теплого застали, - сказал Сенчаков хмуро. - По-видимому, сердце отказало, врачей я вызвал... На теле обнаружены следы физического воздействия. В частности, ожоги от сигарет.
- Пытали, значит, - подполковник вгляделся в лица задержанных, глубоко посаженные глаза одного сверкнули в ответ. - Все обыскали?
- Досконально, - подтвердил Таганцев. - И ничего не обнаружено. Две авоськи с пустыми бутылками.
- Не ищи зря, начальник, - выдавил короткий смешок тот, скуластый. - Мы сами искали - верней некуда! И этого гада поспрашивали... Глухо!
- Каким образом вы его обнаружили? Лучше отвечать сразу. Надеюсь, вы это понимаете.
- А чего на такое не ответить? Шмель пошел на дело, а за этим указал присмотреть, не доверял ему, значит. Этот тем вечером со склада убрался и сюда забился, как крыса! Переждать хотел, да не вышло... Вы запишите, что он сам зажмурился, нашей вины нет.
- А что пытали - не в счет? - сдерживаясь, тихо спросил Бутырцев.
- Так разве мы позволим старичка огнем жечь? Пока за припасами ходили, тут такой ухарь побывал, его б вам ловить и надо! Да сами старайтесь, наше дело теперь терпеть, сопеть и парашу нюхать.
- Ну что же, выводите задержанных, - пошел по ступеням наверх Бутырцев. - Здесь терять время нечего.
По лицу генерал-майора Вавилова, вошедшего в его кабинет, Бутырцев понял, что и на этот раз ласки от начальства ждать не приходится.
- Докладывайте обстановку, - коротко сказал Вавилов.
Он не сел, не смотрел на подполковника, и тот старался излагать сжато:
- Обстановка сложная. Лохов-Сосновский скончался от острой сердечной недостаточности, усилия прибывших реаниматоров ни к чему не привели... Из двоих задержанных один нам знаком: рецидивист Хуснутдинов по кличке Алим. Он и его напарник - личность которого устанавливается - обнаружили Лохова с ночи кражи, выпытывали местонахождение мехов, но, по их словам, не узнали ничего.
- И мы не знаем ни-че-го! - вспылил генерал. - Где они? И находятся ли в городе хотя бы... Я удивлен вашим самообладанием, подполковник Бутырцев. Завтра открытие аукциона, осталось менее суток, а вы ведете себя так, как будто впереди все ясно. Надо действовать быстро и срочно брать подозреваемого Пионером!
- Прошу прощения, товарищ генерал-майор, - упрямо нагнул голову Бутырцев. - Работать быстро - это значит не торопясь и всегда совершать тщательно обдуманные действия... Не торопясь и обдуманные! А нам пока нечего или почти нечего предъявить тому, кого вы предлагаете брать. Можете отстранить меня от ведения дела. Но пока я им занимаюсь, готов ответить за план проводимых операций.
- Хм... Вашу неторопливость я давно отметил, - Вавилов сел и расположился в кресле удобнее. - А что намерены предпринять обдуманно и согласно вашему плану?
- Мы ждем очередной связи с Пионером. Вся группа находится в состоянии готовности, продолжаем работу с Хуснутдиновым и его сообщником.
- Да сядьте вы наконец, - предложил начальник управления. - Так и буду я смотреть на вас, голову задрав? И предупреждал ведь, что ваш любимец зарываться начнет, свой характер показывать! Прикрывает его кто-то хотя бы?
- Так точно: с ним вплотную контактирует капитан Панин, - Бутырцев и сидя держался подчеркнуто прямо.
- Опять они вместе... Ну Панин, хотя бы, на рожон без нужды не полезет, - предположил Вавилов. - Давайте-ка еще раз обсудим все по порядку.
В отделении Союзпушнины заканчивался рабочий день.
Проходя коридором, Мальцев видел, как готовятся покинуть служебные помещения сотрудники, кое-кто из них спускался по лестницам; и на этажах, и внизу, в вестибюле, то и дело хлопали двери.
В воронцовских владениях обворожительная Люся тоже успела убрать свой стол и, сидя перед раскрытой сумочкой, наводила предвыходной лоск на лицо.
- Салют! - приветствовал ее Мальцев. - А шеф когда испарился?
- У-у, он еще до обеда... Сказал, что его сегодня больше не будет, к завтрашнему открытию готовится. Так что не ждите зря.
- И не буду. Можно позвонить от него?
- Спрашиваете! Прямой телефон - красный!
Войдя в кабинет Воронцова, Мальцев прижал трубку плечом к уху и начал раз за разом прокручивать диск. Свободной рукой он дотянулся до верхушки шкафа, из-под рулонов плотной бумаги извлек и положил в карман небольшой предмет.
- Занято и занято! - бросил трубку в сердцах. - Ну и мастерицы вы говорить.
- Конец дня, все решаем, быть или не быть, - рассмеялась Люся. - А если быть, то где и с кем... Вы еще попытаетесь?
- Нет, пожалуй. Спасибо - и до завтра!
Выйдя из здания, скорым шагом дошел до стоянки. Сев за руль, открыл портфель, достал магнитофон и, подсоединив к нему извлеченный из кармана предмет, тронул машину с места. Затем нажал клавишу магнитофона.
"...Я рад высокой оценке нашей деятельности, - говорил Воронцов, пока "Волга" перестраивалась в потоке машин. - Но сегодня не могу выполнить пожелания господина Эдстрема. И завтра... Лучше всего это сделать через два дня".
Пошел перевод переводчицы, затем проговорил свое швед.
"Но послезавтра открытие, день очень хлопотливый... Господин Воронцов не упустил это из вида? После открытия тоже будет много хлопот".
"Господин Воронцов обычно все помнит... Открытие еще не торги, у нас будет время пообщаться..."
Впереди образовался затор, регулировщик, размахивая жезлом, выборочно пропускал машины.
"...Ну зачем он так... Скажите, что я рад быть полезным общему делу. Всего доброго..." - пожелал Воронцов в магнитофоне.
А после шумов последовал вопрос:
"Люся, ушли они?"
"Ушли... Я забыла сказать... С обеда пришла, а у вас приятель сидит..."
Мальцев нажал на "стоп", и магнитофон смолк.
Левой рукой поворачивая руль, правой убрал аппаратуру в портфель, щелкнул замком. И "Волга" въехала в переулок.
Недалеко от стоматологической поликлиники скрытый с улицы двор позволил оставить машину не на виду. Перейдя на другую сторону, Мальцев вошел в поликлинику и подошел к окошечку регистратуры.
В это время совсем близко раздался отчаянный вопль. Так же неожиданно оборвался, но женщина в белом халате и шапочке, сидевшая по ту сторону стойки, спокойно спросила медлительного пациента:
- Вы к кому? У вас лечащий врач или просто выписать талон?
- Мне нужно к Воронцову, - ответил Мальцев. - Он принимает?
- Александр Ионович? Он с завтрашнего дня в отпуске и сегодня не принимал и не консультировал, по-моему...
- Здесь он, - сказала позади нее другая сотрудница регистратуры. - От заведующего шел, я видела. Но не примет, не надейтесь, всем к нему надо, все его просят!
- Благодарю. А на каком этаже его можно найти?
- Ох, да на втором же! Семнадцатый кабинет.
Спустя две минуты, открыв дверь семнадцатого кабинета, Мальцев нашел, что, укрыв пол-лица за дымчатыми стеклами очков, Александр Ионович очень походит на мафиози из итальянского фильма. И жестом, разрушающим это впечатление, старший Воронцов испуганно вытянул руки навстречу вошедшему.
- Нет-нет, никакого приема! Я, по сути, уже на отдыхе... Вы застали случайно.
- Совсем нет, Александр Ионович, я - друг Сергея, и дело не терпит отлагательств. Что с ним? Он сам не свой и сегодня исчез с половины дня...
- Ну милый, ну душечка, что я могу? - заерзал в кресле знаменитый врачеватель. - У моей жены ангельский характер, но ее терпение лопнуло, а здоровье настолько ухудшилось, что я срочно бросаю все и везу ее отдыхать. Э-э, как вас зовут, я не расслышал?
- Виктор Сергеевич... Виктор просто. Сергей мучается, поверьте, а сейчас столько работы, я боюсь, как бы его долгое отсутствие не было замечено и дурно воспринято начальством.
- Вот именно! Сережа слишком часто манкирует работой, и я удивился, что сегодня так рано ему понадобилось уехать на дачу! Подождите, - испуганно привстал Александр Ионович. - А он не может быть опять с этой кошмарной девицей?
- С Викой? - понимающе улыбнулся Мальцев. - Нет, не беспокойтесь. Насколько я знаю - а у него от меня нет секретов, - там разорваны все отношения, и он даже обмолвился, что хочет восстановить дружбу с Еленой, хоть и не вполне уверен в ее согласии на то.
- Ах, как было бы замечательно, ведь такая достойная женщина! И умница, и, знаете, с чисто внешней стороны, да... И все-таки боюсь, боюсь, что в его отношениях с манекенщицей есть нечто роковое. Нет-нет, не смейтесь. И я был молодым, да! - заверил Александр Ионович. - Тоже, знаете, не без грешков, молодость временами берет свое, и нельзя удержать водород в банке... Но увлечься до такой степени, такое позволять! Пригласить на наш юбилей друзей очаровательную Елену Андреевну и ночью сбежать к своей пассии - это чересчур, есть же пределы!
- Боюсь, что вы ошибаетесь. Хоть он и шалопай и был действительно увлечен Викой до крайности, но вам могло показаться!
- Шалопай? Показаться? Да, шалопай. Да, да, да, именно! Но я сам, слышите, сам видел, как он крался по дорожке к машине... И ведь специально оставил ее вне участка, лукавец, мотивируя тем, что для лучшего сбережения к нам следует загнать машины гостей, - Александр Ионович приложил руку к сердцу. - Ну милый, ну солнышко, я - отец, и я бы промолчал из мужской солидарности... Но мать тоже заметила, а перед тем он так некрасиво поступил, что она вспылила и скандал разразился!
- Ах идиот! - возмутился Мальцев. - Значит, той ночью он все же навещал свою Вику... И мне ничего не сказал. Я был приглашен, не смог приехать к вам и после очень жалел, поскольку Гамбаряны говорили, что все было чудесно. Ах он паршивец! А я еще хлопочу о нем!
- И прекрасно, и хлопочите, мы его любим, и все устроится расчудесно, если он бережнее станет относиться к матери! - Экспансивный стоматолог вскочил, обежав стол, заплясал перед Мальцевым, протягивая руку. - Я рад, очень рад знакомству... У нас, представьте, через три часа поезд, прилетайте к нам с Сережей. Море и фрукты - это очень целительно! Хотя нет. Нет и нет, пусть работает, соответствуя занимаемому положению... Пусть на даче осторожно обращается с газом, и вы проследите, душенька, чтобы та девица ногой не ступила! Вы понимаете, да? Вы все понимаете?
- Не беспокойтесь, Александр Ионович, - Мальцев бережно пожал мягкую ладошку, - берегите себя и жену. До свидания.
Выражение его лица и интонации голоса растрогали Воронцова-старшего, он снова заплясал, порываясь сказать еще что-то, но нечаянный посетитель прошел к выходу, дверь за ним закрылась.
Елена Андреевна закрыла духовку, переставила кастрюльки на конфорках и сбросила передник.
- Дима! - позвала она, выйдя из кухни. - Сбегай, пожалуйста, в булочную... Как всегда, забыла хлеба купить. Много не бери, опять зачерствеет.
- Хорошо, мама, - мальчик скинул тапочки, втиснул ноги в туфли. Деньги на кухне?
- Да, под кувшином. Через дорогу осторожнее!
В своей комнате сбросила домашнее одеяние, надела взятое с постели платье, изогнувшись перед зеркалом, застегнула на спине "молнию". И прозвенел звонок.
Повязывая пояс, подошла к двери, сначала повернула замок не в ту сторону и досадливо прикусила губу.
- Это вы, - радостно улыбнулась она Мальцеву. - Уже восемь, да? Всегда у меня время пролетает...
- Семь тридцать, здравствуйте, - войдя, он взглянул на часы, потянул носом запахи из кухни. - До чего пахнет заманчиво! И все же... Лена, вы мне очень помогли один раз в важном деле, сами того не ведая. А теперь необходимо, чтобы поехали со мной.
- Поехать? Куда? Ведь мы собрались... И Димы нет.
- Послушайте, пока я не стану ничего объяснять... Но мне крайне нужен Воронцов, а я не знаю, где его дача. У нас почти нет времени, важно там быть как можно скорее, Лена!
Она хотела спросить еще, посмотрела на него и не спросила.
- Я ничего не понимаю и жалко, что так... Но я поеду.
- Возьмите плащ, кажется, собирается дождь. Куда вы?
- Диме записку... И плиту выключить надо.
Лохматый, сильно горбящийся Сева еле переставлял длинные ноги, пока его вели к кабинету Бутырцева, войдя, распрямился, и лицо потеряло сонно-флегматичное выражение.
- Как вы могли ему это разрешить? - быстро подошел к нему подполковник. - Мы не знаем куда и зачем он отправился... То есть не знаем ничего! Как вы могли разрешить, я вас спрашиваю?
- А как я мог не разрешить? - устало потер глаза капитан Панин. - Вы его знаете не хуже меня, а кроме того, он просто сказал, что ситуация изменилась и требует энергичного действия. Добавил, что даст знать о себе, и весь разговор на том кончился.
Сагарадзе и Сенчаков смотрели на Бутырцева, ожидая дальнейшей грозы, Таганцев сочувственно посматривал на Панина.
Подполковник подошел к окну, выбил пальцами дробь по подоконнику.
- Он хотя бы вооружен? - спросил он, оборачиваясь.
- Нет, не думаю, - медленно ответил Панин. - Его оружие у меня.
- Может быть, опять решил что-то довыяснить, товарищ подполковник, осторожно предположил Сенчаков.
- Он вот так довыяснял на стоянке катеров! - резко развернулся Бутырцев. - И тоже, как вы помните, безоружный. Тогда все, правда, обошлось.
- Я передал ему все ваши пожелания, в ваших выражениях, после той истории, - сказал Панин. - Он обещал...
- Исправиться, да? - подхватил Бутырцев. - И, как наблюдаем, держит свое слово. Простить себе не могу, что согласился с ним и за Воронцовым не велось наблюдение!
- Я считаю, что в этом случае его мнение справедливо, - Панин подошел к дивану. Таганцев подвинулся, и капитан сел, с облегчением вытянув ноги. Воронцов не чета остальным, меха мы, может быть, и нашли бы, но по тому, как все сложилось с Лоховым, сам мог вполне выкрутиться... Да и наблюдение засечет с ходу, настолько умная и осторожная бестия!
- Да, не откажешь, - согласился подполковник и сел за свой стол. - А пока у нас ни мехов, ни Воронцова... Таганцев, распорядись насчет чая капитану Панину. Я бы тоже выпил горячего.
Ветер гнал тучи с залива, на лобовом стекле густо множились капли. Мальцев запустил стеклоочистители.
- Выключите радио, - попросила Русанова. - Я не люблю оперетту... Слишком много страстей понарошку.
Он послушно выключил приемник.
- Вам не дует? Я прикрою...
- Нет-нет, как раз хорошо. Совсем другой воздух, дышится легче... У вас есть сигареты?
- Конечно, вот, - Мальцев протянул пачку и усмехнулся. - Чтобы дышалось совсем легко, да?
- Я почти не курю. Только иногда. От волнения.
- Мне очень жаль, и я все объясню при случае. Если бы не обстоятельства...
- Оставьте, Виктор. Раз надо, значит, надо... Думаю, без крайней нужды вы меня не вывезли бы. Хотя и мне жаль, что всегда разрешаем обстоятельствам диктовать свои условия.
"Волга" обходила одну машину за другой. Грузовики отставали с протестующим гулом.
- Я не знала, что вы из Москвы на машине.
- Она местная. Взял у товарища. Сам еще не скопил.
- А вы способны копить? Не думала.
- Я и не умею, - светлые "Жигули" упорно не давали обойти себя, он утопил педаль газа поглубже, обошел все-таки. - Скажите, вы... часто думаете обо мне?
- Все время, - сразу и спокойно ответила Елена Андреевна. - Мы не слишком быстро? Могут остановить.
- Я слежу, не притаились ли где, если замечу, успею сбросить... Или удеру. Вы говорили, когда поворот?
- Так не объясню. Но определю, как только увижу, - она засмеялась. - Не хватало еще, чтобы за нами гнались, а мы удирали! Я умру от страха.
- Разве вы трусиха? Совсем не похоже.
- Это как когда... Когда злюсь, мне все нипочем. А вообще трусиха скорее. Ой, тише, тише: во-он за той будочкой направо!
- Это остановка автобуса. И налево здесь нельзя вовсе... Повернем вправо.
Вскоре съехали и с этой дороги, узкая, намокшая от дождя полоска бетонки, петляя, привела к тупичку.
- Эта дача?
- Да.
Очень большой дом за деревьями виделся темным. Мальцев еще вгляделся за ограду и выключил мотор.
- Посидите, пожалуйста... И я вас прошу ни в коем случае не оставлять машину! В ней и права, и техпаспорт, и прочее. Думаю, что не задержусь.
- Я подожду, разумеется, но выйду на воздух.
Петли калитки оказались смазанными, желтый песок на дорожке тщательно утрамбован.
От машины Русанова видела, как, взойдя на веранду, Мальцев подергал дверь и спустился по ступеням назад. Постоял, зашагал неспешно, огибая дом.
Она открыла дверцу, взяла с сиденья сигареты, но не закурила и бросила обратно. Еще посмотрев вокруг, захлопнула дверцу, мысль, что кто-то в столь безлюдном месте попытается угнать или обокрасть машину, показалась напрасной.
За открытой калиткой у низкого серого флигеля пестрела цветами круглая клумба. Русанова вошла в калитку, двинувшись по желтой дорожке, оглянулась на "Волгу", пошла дальше...
Каменный флигель окружали кусты жасмина и сирени, два окна светились. В тамбуре за первой дверью царил полумрак, открыв вторую, Мальцев попал в кухню, и туда, из глубины флигеля, вошел Воронцов с тарелкой в руках.
- О! Явление Христа... Ты какими судьбами? Один?
Доброжелательное удивление выражало его лицо, и Мальцев кивнул:
- Пока один... Не очень надеялся, что застану. А местечко хоть куда! Зачем пропал? Я весь день проискал.
- Проходи... Зачем? А что там делать сегодня... Завтра тарарам начнется, завтра и поработаем.
- Я думал, нет никого. Зашел в тот дом - не зашел, а подошел - так он заперт... И каталки твоей не заметил.
- Она в гараже, - Воронцов поставил на стол коньяк и рюмочки. - Гараж за деревьями, посмотри из окна. Не гараж - дворец! Как все здесь. Но меня в целях воспитания всегда держали на скудной выдаче... Давай выпьем, заодно расскажешь, какое дело принесло.
- Верно, тут роскошно, - подошел к окошку Мальцев. - На дачах вкусно пьется, да? Хотя и на воде неплохо... Чтобы хороший катер, комфортная каюта и бар обязательно! С разнообразным набором спиртного, правда, Сережа?
- Подними руки! - сказал Воронцов.
- Поднял, - Мальцев не только проделал требуемое, но еще повернулся к нему, продолжая улыбаться. - Что теперь?
- Теперь упрись в стену, ноги дальше от нее... Ну? Я буду стрелять!
- А ведь будешь! - всмотревшись в него, согласился Мальцев. - Хотя все бесполезно, бал не начнется, учти.
- Живей! Без болтовни, - Воронцов нетерпеливо повел рукой с пистолетом. - Хаханьки кончились.
Пистолет был маленький, а кисть, сжимавшая его, крупная. Но вошедшая Елена Андреевна сразу поняла, что оружие настоящее, и глаза ее испуганно распахнулись.
- Виктор!!
Сергей Александрович Воронцов не то чтобы обернулся на ее отчаянный вскрик, лишь дернул головой, а этого было достаточно...
И хотя он сразу выстрелил, Мальцев уже летел к нему, вытянувшись в прыжке, сбил с ног, и оба покатились по полу.
Даже не глядя на боровшихся, по лицу женщины можно было бы понять, как ожесточенно проходила схватка. Покачнулся стол, сбрасывая посуду, отлетело к стене плетеное кресло, хрустели давимые телами черепки.
И этот хруст сопровождался хрипами и стонами боровшихся.
- Все... - раздалось с пола очень тихо и отрешенно. - Руку сломаешь... Пусти!
Мальцев встал, опустил в карман пистолет, поднял Воронцова на ноги. Ногой подвинул ему кресло.
- Садись. Пушное хозяйство где?
- Там. В гараже... Ах, до чего глупо. - Сергей Александрович левой рукой положил на стол правую. - И ведь я тебя в упор видел! Зато и старался быть на глазах.
- Значит, перестарался.
Русанова все еще стояла на пороге, Мальцев за руку подвел ее к креслу.
- Извините, Лена. И сядьте, теперь скрывать нечего. А кое о чем надо побеседовать... Меха добывал для Эдстрема, да? Он бы все равно не сумел их вывезти, мог сообразить.
- Он? Он бы вывез, - Воронцов, держа бутылку в левой руке, зубами выдернул пробку, налил в уцелевший стакан. - Если будешь пить, посуда во-он, в шкафчике.
- Я за рулем... Лохова, судя по всему, шантажировал прошлым. Это ты его устроил на работу?
- Старик сам жаден до фанеры, особо шантажировать не пришлось. А устраивал отдел кадров... Вы не выпьете, Леночка?
- Немножко.
Русанова встала, достав из настенного шкафчика еще два стакана, поставила на стол. Ее колотило, и она застегнула плащ на все пуговицы.
Воронцов щедро плеснул ей в стакан.
- Спасибо...
- На здоровье! - засмеялся Воронцов, поднимая свой. - За ваш союз... Мой расстроился, так хоть за людей порадоваться. Не оттолкни вы меня тогда, Елена Андреевна, вдруг бы и я хорошим стал! А? Не мучает сожаленьице?
- Перестань паясничать! - нагнувшись над столом, потребовал Мальцев. Не стал бы ты другим, не прикидывайся. А почему - тебе разбираться.
- И разбираться нечего! - выпив, Воронцов так крепко поставил стакан, что тот раскололся. - Я хотел жить, понимаешь? Жить, чтобы жить, а не пахать для других... Чтобы не симулировать великой деятельности, не торчать на совещаниях, не изображать изо всех сил идейно-непорочную чистоту. И я жил! Он подмигнул слушателям. - Вкусил и свободу, какую деньги дают, и удобства опробовал. Я знаю все курорты страны, помню наизусть меню лучших заведений, как их ни мало, и в моей записной книжке полсотни телефонов скорой половой помощи... А что видел ты, цербер от закона, на свою зарплату? У тебя и власти-то нету, гоняют гончим псом, а состаришься, и нищую пенсию дадут!
Он пододвинул к себе другой стакан, налил снова. Выпил.
- Мне впаяют, ладно... Но когда-то я выйду и снова заживу человеком! Потому что у своих я один наследничек, ваши законы, ударив по мне, доконают их, и меня будут ждать суммы, какие тебе не снились!
- Возможно, - согласился Мальцев, потрогав горло, сглотнул и поморщился. - Хотя следует учесть одно обстоятельство. Зажить человеком тебе не удастся и при деньгах от родителей. Для этого надо человеком быть, согласись. А перевоплотиться не дано! Так и закончишь дни мелким ночным хищником семейства куньих... Хорьком! Пора кончать болтовню. И ехать пора. Хотя... Лена, вас не затруднит заварить кофе? - Он виновато улыбнулся ей. Что-то я обмяк... А дорога сейчас мокрая.
- Кофе навалом в кухонном столе, - подсказал хозяин. - Не забудьте и на мою долю.
Русанова молча встала и вышла на кухню.
Воронцов посмотрел на нее, выходящую, опять подмигнул, однако сказать ничего не успел, потому что раньше сказал Мальцев:
- Если ты, пользуясь положением и немощью, позволишь хоть что-то в ее адрес... Сейчас - нет, но я даю слово, что дождусь новой встречи и тогда изуродую, чего бы мне это ни стоило!
- Ладно, не стану. В таком случае давайте переходить на "вы", а то тянет пообщаться напоследок, - предложил Воронцов.
- С удовольствием! - последовал немедленный ответ.
К утру ветер усилился, разнес тучи, и небо светлело, снова обещая погожий день.
Из своего застекленного возвышения дежурный инспектор ГАИ заметил приближавшуюся "Волгу", она подъехала и затормозила рядом с постом.
- Доброе утро, - приветствовал поднявшийся к инспектору человек, под глазами которого густо темнела синева. - Майор Мальцев, спецгруппа УВД... Мне нужно позвонить. Срочно.
- Прошу, - инспектор вспомнил, что хорошо бы спросить документы, но назвавшийся майором успел соединиться с кем-то.
- Кто у аппарата? Таганцев? Я Мальцев... Ты не удивляйся, ты слушай: следую к городу Приморским шоссе... Со мной задержанный и вся партия мехов. Что почему? А-а, отказал мотор, пришлось чиниться. Хорошо. Хорошо... Жду встречи.
- Вы один, товарищ майор? - Инспектор с уважением поглядел на него, потом на машину внизу. - Может быть, я вызову патруль?
- Все в порядке, лейтенант. Спасибо.
На переднем сиденье "Волги", положив на колени руки в наручниках и полуоткрыв рот, спал Воронцов. На заднем, прикорнув у одного из чемоданов, не вошедших в багажник, - Елена Андреевна.
Мальцев обошел капот, сел за руль, бросив в рот сигарету, с отвращением закурил и двинулся дальше.
В очередном населенном пункте, там, где неподалеку от платформ станции шоссе сблизилось с железной дорогой и стало многолюдней, пришлось замедлить ход, и Воронцов проснулся.
- До чего пить хочется... Скорее - выпить, но и просто рот прополоскать не мешает. Слышите, вы? Я пить хочу!
- Сейчас вряд ли что-нибудь открыто, - притормаживая, Мальцев поглядывал по сторонам. - Еще рано.
- Ну так на станции, у дежурного, где-то есть вода! В кране просто или из лужи. Дайте воды!
В зеркальце Мальцев увидел, что Русанова тоже проснулась, провела рукой по лицу, поправила волосы.
- Разве мы не можем остановиться на минуту? - сказала она тихо. - Я берусь пойти и поискать, если вам нельзя.
"Волга" остановилась у бровки шоссе. Мальцев еще раздумывал, как поступить, а женщина сразу вышла, оглядела ближайшие дома.
В это время три спецмашины, мчавшиеся по встречной полосе, были совсем недалеко, сидевший в первой Бутырцев брюзжал скорее благодушно, чем недовольно:
- Уже давались ему выволочки и не раз! Все сам и сам... Ну где была гарантия, что на лихую компанию не наскочит? Не было. Это я для тебя говорю, Таганцев, у тебя с языка Мальцев не сходит, слышишь?
- Слышу, товарищ подполковник, - радостно отозвался Таганцев. - А все-таки хорошо, когда человек смелый!
- Хорошо, когда он умный... И опытный. А такой и про смелость все знает. Как там у Толстого? "Смелый это тот, кто всегда поступает, как надо..." За точность не ручаюсь, но смысл таков.
Сидящий сзади Сенчаков встрепенулся, прижался лбом к боковому стеклу.
- Вон его "Волга"... На той стороне, у деревьев! Разворачивайся, Костя.
Развернувшись, все три спецмашины тормозили неподалеку от стоявшей "Волги", одна подъехала вплотную.
- Товарищ подполковник, - начал Мальцев, обращаясь к подошедшему Бутырцеву, - задержанный Воронцов...
- Знаю, что Воронцов, вижу, что задержан, отставить рапорт. Молодец! сжал его плечи подполковник. Люди группы споро перегружали чемоданы из "Волги". - Сейчас скорей в город, до открытия аукциона три часа, может, им что подготовить надо... Садись ко мне, твою другой поведет.
- Разрешите самому? Я следом, - Мальцев обернулся, глядя на стоявшую в отдалении Русанову.
Бутырцев посмотрел туда же, насупился недовольно.
- Ладно, езжай сам. Но учти, что я жду... Все разместили, Сенчаков?
- Все, товарищ подполковник!
- Тогда едем. Ты только рули поосторожней, - сказал Мальцеву напоследок Бутырцев. - Ведь устал, вон как осунулся!
В отъезжавшей машине на заднем сиденье мелькнуло окаменевшее лицо Воронцова, и Мальцев отвернулся.
Русанова подождала, пока отъехала милиция, и подошла к "Волге".
- Садитесь, Лена, поедем. Я вас отвезу.
- Не надо, я не хочу!
- Подождите... Что случилось?
- Случилось? Почти ничего. Просто все встало на свои места один из обаятельных мужчин оказался сыщиком, а другой уголовником. И оба все время врали! Нет, - она торопливо положила руку на его локоть и сразу отдернула, не врали, а играли. Каждый свою роль. Теперь маски сброшены.
- Трагичный рассказ, - Мальцев достал сигареты. - Кстати, моя фамилия действительно Мальцев. Имя-отчество те же. И когда я был с вами, то...
- Не надо, пожалуйста, - передернула плечами Русанова. - Я так поняла с ваших слов, что в чем-то помогла, не ведая сама?
- Да. Когда рассказали о прогулке на катере. Он был очень общителен, делился со мной самым сокровенным, но ни разу не упомянул, что завзятый катерник. Из всех форм лжи люди чаще всего выбирают умолчание, это обычно. Но ведь всякая ложь имеет цель, и я взял на заметку... Еще он постарался привлечь побольше свидетелей его присутствия на даче в ночь ограбления. Ну а дальше было проще.
- И опасней! Не знаю, возможно, эта работа и благородна, но мне кажется, человек с вашими данными мог выбрать другое дело.
- Если дело - твое, то это оно тебя выбирает, - Мальцев осторожно улыбнулся. - Видите, я начал изрекать красивые сентенции... Наверно, от зажатости, хотя она мне не свойственна. Давайте поедем! Дорогой поговорим, а вечером я позвоню, с вашего разрешения.
- Я не поеду с вами, Виктор Сергеевич, - тихо сказала Елена Андреевна, и он понял, что да, не поедет ни за что. - Вернусь в город на электричке. Хватит красивой жизни: лихих кутежей, разъездов на машинах, дачных пикников и комедий плаща и шпаги. Пора жить дальше. Прощайте.
Солнце начало припекать. Мальцев этого не чувствовал, стоял и смотрел, как она уходила, сунув руки в карманы плаща, удалялась из его жизни, и он знал, что она не оглянется.
Макаров А.
Ночной хищник
Катер, возвращавшийся с морской прогулки, вошел в воды залива, и пассажиров сразу перестало качать. На спокойной воде колыхались чайки, поднявшись, кружили над катером, выпрашивая подачки.
— Господи, до чего красиво! — вздохнула Русанова, глядя на город, обнимавший залив.
— Старый город всегда хорош, — снисходительно одобрил ее эмоции Барков. — И новое они пристраивали со вкусом, не тяп-ляп… Нейтралы убежденные! У них было время изыском заниматься.
— Жаль, что ничего не захватила для птиц… Смотрите, как они трогательно выпрашивают.
— Ну, по-моему, просто нахальство, — возразил Барков. — Жадные, прожорливые и крикливые. Зато изящны, и этим создают впечатление. Как в жизни часто бывает.
Обернувшись, он кивком указал на чаек стоявшему неподалеку молодому матросу, и тот вскоре принес два аккуратных пакета.
— Пожалуйста, все предусмотрено. — Барков заплатил за корм, и матрос, улыбаясь, поблагодарил его. — Только бросайте подальше, их сейчас столько над головами завертится…
Множество птиц действительно затолклось в воздухе с пронзительным гамом, Русанова, смеясь, бросала им корм, и пакеты быстро пустели.
Вроде бы неторопливо стуча мотором, катер тем не менее быстро приближался к причалам, где его поджидали двое одинаково высоких и представительных мужчин.
— Все, птички, больше нету. — Русанова отбила ладонь о ладонь, стряхивая крошки. — Теперь рыбу ловите.
— Ну, эти явно предпочитают жить подаянием, — усмехнулся Барков. Повернувшись, увидел близившийся причал, двух мужчин на нем и озабоченно взглянул на часы. — О, нас встречают, а мы, и верно, запаздываем… На десять минут! Шеф наверняка волнуется.
Пассажиров на катере было немного, русские вскоре поднялись на причал, и младший из встречавших улыбнулся Русановой.
— Как вам понравилась прогулка? — спросил по-английски.
— Благодарю вас, господин Лундквист, было чудесно! И почти совсем не качало.
— Вот именно, что «почти», — уточнил Барков с протокольной улыбкой, сопутствовавшей любому его разговору с иностранцами. — Просто Елена Андреевна прирожденный морской волк, чего совсем не скажу о себе… Мы едем, да? Катер опоздал на десять минут.
— Столько же у нас в запасе, и мы успеем, — заверил тот из шведов, что был постарше. — Прошу вас.
Машина стояла неподалеку, перед гостями предупредительно распахнули дверцы, и вскоре поток разнообразных лимузинов на магистрали принял еще один.
В просторном вестибюле офиса, при виде входящих, поднялся из кресла дородный мужчина:
— Ну знаете, точность просто отменная: минута в минуту… Но ведь у нас и отбытие сегодня, а дела еще есть. Вы, Елена Андреевна, займитесь образцами, а мы отправимся к коммерческому директору фирмы. Вы с нами, господин Эдстрём?
— О, разумеется, мистер Харлампиев, — улыбнулся старший из шведов. — Я провожу вас. А мой коллега — моложе, и ему я предоставляю удовольствие сопровождать госпожу Русанову.
И, разделившись, они разошлись в разные стороны.
В полутемном зале была высвечена лишь круглая площадка, окруженная уходящими вверх рядами кресел. Манекенщицы с деланно-утомленными лицами манерно, расхлябанно похаживали в освещенном кругу, демонстрируя шубы, палантины и меховые жакеты поверх вечерних туалетов.
— Нет-нет! — Русанова Что-то отметила в блокноте, оставила кресло и вышла к просмотровой площадке. — Н-нет… С песцами, по-моему, все хорошо, а куница — мех строгий при всей его импозантности… Его лучше подавать с менее броскими туалетами.
— Хорошо, я вас понял, — кивнул Лундквист. — Магда! Попробуем третью модель… Переоденьтесь. Очень жаль, что вы нас оставляете, — снова обратился он к Русановой. — С вами я бы чувствовал себя уверенней, демонстрируя образцы заинтересованным лицам.
— Не скромничайте, вы отлично знаете Дело, А меха того качества, которое гарантирует успех. — Она еще сделала пометку в блокноте и убрала его в сумочку. — Возвращаться надо: наш аукцион через три недели и предстоит уйма работы. Вы будете, конечно?
— Нет, — с сожалением покачал головой Лундквист. — Я всегда с удовольствием навещаю Ленинград, но на этот раз опять поедет господин Эдстрём… Магда, вы готовы? Прошу.
Девушка выплыла на площадку уже в другом туалете, прошествовала мимо них, томно опустив ресницы…
Наблюдавший за всем этим из верхнего, не видного с площадки ряда, седоголовый человек, услышав, как кто-то появился позади него, не обернулся, бросил коротко:
— Ну?
— Они готовы продать лишь несколько видов клеточных мехов, — сказал Эдстрём, склоняясь к нему. — Что до остального, то ссылаются на незыблемые принципы аукционных торгов: всем равные возможности.
— Так. Садитесь. Ваше доверенное лицо в Ленинграде действительно заслуживает доверия?
— Оно готово на все, если мы выполним поставленные условия.
— Мы их выполним, — кивнул человек. — Внесите требуемую сумму на банковский счет, по прибытии в Ленинград покажете чек. А вручите, когда станете принимать товар. О путях вывоза я позабочусь сам, понятно? Эта партия куницы должна быть нашей, я так хочу! Торговля предусматривает риск, и мы рискуем… Но свести этот риск к минимуму — ваша задача. Надеюсь, вы все уяснили?
— Да, конечно.
Внизу появились Харлампиев и Барков, сели в кресла рядом с Русановой.
— Они научились торговать, ничего не скажешь, — откинулся на спинку седоголовый. — Но и мы не потеряли хватки… Проводите русских с возможной любезностью и готовьтесь к поездке. Для напутственной беседы я вас вызову.
Он встал, едва возвышаясь над спинками кресел, пошел вдоль рядов.
Оставшись один, Эдстрем задумчиво смотрел вниз, на освещенное пятно с медленно двигающимися фигурами манекенщиц.
На тумбочке у кровати заверещал будильник, и его сразу привычно прихлопнула рука.
Мужчина средних лет, стараясь не потревожить жену, вылез из постели, постоял, сонно покачиваясь, и вышел в коридор. Вскоре в туалете шумно сработал сливной бачок, мужчина вернулся в комнату, вышел на балкон. Поеживаясь от утреннего холодка, проснулся окончательно, обозрел знакомый пейзаж. И уже хотел покинуть балкон, но еще раз вгляделся вниз и нахмурился недоуменно…
— Нина! — позвал он, войдя в комнату. — Нина, ты спишь?
Не дождавшись ответа, посмотрел на часы: было десять минут шестого.
В прихожей у телефона еще пораздумал, снял трубку и дважды крутанул диск.
— Алё, милиция? Тут такое дело… Это просто один гражданин говорит. Я, понимаете, встал, а напротив нас склад открыт… Нет, не видел… Но он всегда закрыт, а сейчас двери настежь! Вы извините, конечно, но странно все-таки… Что? Михайлов моя фамилия.
Мчавшаяся по улице «Волга», выполнив рискованный вираж, въехала во двор, остановилась, завизжав тормозами.
— Ты что, иностранных фильмов с автогонками насмотрелся? — ворчливо спросил Таболов водителя.
К машине спешил капитан Шорохов.
— Товарищ подполковник! При осмотре места происшествия обнаружено…
— Стоп. Пройдем-ка на место, и доложишь. Оно нагляднее будет, — остановил подчиненного Таболов. — Эксперты работают?
— Заканчивают. Но уже определили кое-что, — шагая рядом, пояснил Шорохов.
— Вот и прекрасно. — Таболов подошел к входу в склад, обернувшись, осмотрел двор и шагнул внутрь.
В складском помещении работали сотрудники. Эксперты возились у дверей боксов, Таганцев осматривал короткий коридор, ведущий в остальные службы склада, а напротив боксов, на бетонном полу, мелом было нанесено очертание человеческого тела, и рядом застыл сержант.
— Сигнализация была отключена, сторож исчез, а вот здесь лежал труп неизвестного… Документов при нем не обнаружено, убит ударом тяжелого предмета в область затылка, — негромко давал пояснения Шорохов.
— Этот неизвестный, он и работникам склада неизвестен, да? — спросил Таболов.
— Вот именно. Заведующий складом сейчас находится там, — кивнул Шорохов па металлический заслон в глубине коридора. — Осматривают другие помещения… Опустошены два бокса, причем они не взломаны, не вскрыты, а отперты ключами, идентичными тем, что хранятся у заведующего. У них порядок такой: в конце дня все ключи сдаются.
— Порядок хороший, — оценил Таболов. — А дело скверное… Давно не было такого чепе. — Он еще посмотрел па меловые очертания и подошел к экспертам: — Чем порадуете, товарищ Костин?
— Оба бокса отперты аккуратно, сигнализация отключена не в коммуникациях, а на щите… Знающим человеком отключена. И еще обнаружена этакая странность: все кругом тщательно протерто, дабы снять давние отпечатки. Чистота наведена как бы специально, и отпечатки пальцев ночных грабителей четко просматриваются. Мы их зафиксировали, разумеется.
— Товарищ подполковник! — подбежал молоденький лейтенант, вытянулся. — Вас начальник управления вызывает.
— Иду. Вот что, Вадим Иванович… Попросите складские ключи, установите, не могли ли боксы отпираться именно ими… Я еще подойду.
Вернувшись к машине, Таболов взял трубку рации.
— Здравия желаю, товарищ генерал… Докладываю: в ночь с семнадцатого на восемнадцатое совершена кража со складов «Союзпушнины». Кражу произвели подготовленно, сигнализация нейтрализована, сторож исчез… Нет, не обнаружен. Да, пять тысяч шкурок отборной куницы, намеченной к реализации на международном пушном аукционе. Что? Ясно. Ясно… Буду докладывать. Есть…
К машине подошли Шорохов и Таганцев. Таболов закурил и, повернувшись на сиденье, сказал офицерам:
— Уже звонили из министерства внешней торговли. Партия куницы была разрекламирована, на нее получены заказы от крупнейших фирм. Аукцион открывается через пять дней, нам дано указание возвратить в, се шкурки к началу аукциона.
— Раз надо, значит, вернем, — быстро сказал Таганцев.
— Ишь ты! С такой исполнительностью как раз попадем пальцем в небо, — нахмурился подполковник. — В первую очередь — искать сторожа! Как можно быстрее установить личность убитого! Распорядиться усилить досмотр авиабагажа, дать ориентировки во все УВД страны. И обязательно перекрыть возможные каналы сбыта: рынки, комиссионки и прочее… Времени у нас в обрез, не забывайте об этом, товарищи!
Состав стремительно прогрохотал вдоль пригородной платформы, мчался мимо домиков ленинградских предместий.
Проводница мягкого вагона, стучась подряд в каждое купе, осторожно отодвигала двери:
— Скоро прибываем… Билетики, пожалуйста! Скоро прибываем. Извините… Билетики, пожалуйста.
Поездной радиоузел тоже начал работу, и в одном из купе лежавший пассажир накрыл голову подушкой, спасаясь от бодро вещавшего репродуктора. Но тут же понял, что сна все равно не будет, сел, свесил ноги в легких тренировочных брюках.
А его сосед безмятежно спал, закинув руки за голову.
Пассажир зевнул, потянулся, с завистливой неприязнью оглядел спящего и, нащупав ногами туфли, присел между полок у портфеля под столиком. Щелкнул замок… И тут же сильный удар рванул его вверх и в сторону, швырнул на полку.
— Прошу прощения, — сказал сосед по куне, внимательно разглядывая ошалело моргавшего человека. — Видимо, я был резковат, но дело в том, что это мой портфель.
— Ваш? Как же… Ох, правда! Мы ведь садились в последний момент… Мой попутчик в соседнем купе, я там веши оставил и спросонья, знаете, перепутал… Поскольку портфель совершенно такой же. Вы можете убедиться…
— Зачем, я вам верю, — улыбка смягчила жесткое лицо владельца портфеля. — А поскольку реагировал тоже со сна — вы должны меня извинить.
— Конечно… Я понимаю. Я сейчас туда пойду, умывальные принадлежности там и бритва, знаете…
Опасливо передвинувшись к двери, донельзя смущенны» человек шмыгнул из купе.
…Когда проводница начала разносить чай, владелец портфеля вышел в коридор, глядя в окно, закурил, а из ближнего купе выглянул успевший сменить тренировочные брюки сосед, нырнул обратно и опять показался — с таким же портфелем в руках.
— Простите, что отвлекаю… Вот. Точно такой же. Вы уже легли, когда я вошел, а вещи вносить, излишне шуметь постеснялся просто… Уж извините.
— Да оставьте, право, — усмехнулся куривший, — недоразумение, оно недоразумение и есть. И вы не обижайтесь.
— Ни в коем случае! Я понимаю. — Человек с портфелем потоптался, улыбнулся искательно: — Подъезжаем уже, слышите?
Радио звучно вещало о прибытии, раздалась бравурная музыка, вскоре за стеклами потянулся перрон, поплыли лица встречающих.
Встречающие ожидали и у начала перрона, ближе к выходу в город. Среди них, зябко нахохлившись, похаживал длинноволосый и долговязый малый в линялом джинсовом костюме, оглядывал проходивших с поезда.
— Сева! — в руках резкого пассажира, кроме портфеля, был еще и чемодан, глаза усмешливо щурились. — Здравствуйте, Сева… Этак ты меня долго встречать будешь.
— Виктор Сергеевич, дорогой, — расплылся долговязый Сева, распахивая руки. Но не обнял, а поспешил взять чемодан. — Как это я тебя не увидел? Идем сюда, я машину поближе подогнал…
На соседний путь подошла электричка, и хлынувшие из нее люди скрыли Севу и Виктора Сергеевича.
В два часа дня в парадной гостиной «Союзпушнины» имела место быть пресс-конференция. Задолго до назначенного времени в помещении Всесоюзного Акционерного Общества стало людно и шумно, ожидание если не скандала, то сенсации накаляло атмосферу.
Каждому участнику пресс-конференции был вручен значок, на котором русским и латинским шрифтом была выведена фамилия владельца и название редакции, им представляемой. Такие же значки имели сотрудники Общества.
«Шувалов В. С. АПН», значилось на кругляше мужчины, которому преградила путь молодая, энергичная «Кренкшоу Б. Д. Пресс-Интернейшнл».
— Сорри, извините… Мы коллеги, а каждый лучше понимайт вкус своего пирога! Это факт, что меха пропадали с авиалайнер и экипаж? Где-то в Сибьири…
— Если быть точным, между Иркутском и Красноярском. Но пропал не авиалайнер, а экспресс, действительно, со всеми пассажирами… У вас нет проспекта аукциона, миссис Кренкшоу? Позвольте вручить… Польщен знакомством.
— О, ноу, миссис! Мисс Кренкшоу, мистер… — Она нагнулась к его значку: — Шоу-ва-лоу. Ай эм вери глэд! Я тоже рада знакомствам. — И подмигнула, давая понять, что оценила шутку. — Много пассажиров, да? Ка-та-стро-фа!
Двое людей, стоя неподалеку, наблюдали эту встречу. Тот, что был пониже и поплотней и носил жетон с фамилией «Барков В. С.», скорчил брюзгливую мину:
— Он с ума сошел, с пей шутки шутить! Я ее знаю: возьмет и тиснет за чистую монету «из осведомленных источников».
— Так канашка какой аукцион навещает, а он новичок, — задумчиво кивнул второй. — Пойду подстрахую.
И «Васин Л. П. «Союзпушнина» приблизился к иностранке, встретившей его радостной улыбкой:
— Оу, мистер Васин! Хау ду ю ду?
— Соу-соу… Активно включились в сбор новостей, мисс Барбара? Здравствуйте, — скользнув взглядом по Шувалову, Васин ткнул большим пальцем в свой значок. — Эл Пе — это Леонид Петрович. Завотделом рекламы. Как у вас с жильем, не обидели? Помощь не нужна?
— Шувалов Виктор Сергеевич… Благодарю, но меня поместили, — холодно улыбнулся Шувалов. — Гостиница «Балтийская», номер пятьсот три… Вот откуда бы позвонить?
— Телефон в холле. Если там очередь — по коридору направо наши службы. И в каждой комнате аппарат.
Корреспондентка, вцепившись в Васина, защебетала оживленно, а Шувалов слегка поклонился и направился в холл. Вокруг столика с телефоном толклись люди, он еще постоял, оглядывая разномастную говорливую толпу, а затем решительно пошел в коридор, указанный Васиным.
И первая и вторая двери оказались запертыми, на стук в третью никто не ответил, но она приоткрылась. Шувалов вошел и с удивлением увидел, что комната не пуста: в кресле у окна сидела женщина, а поза ее выражала такую безысходность, что стал понятным незамеченный стук.
— Прошу прощения… Вы не разрешите позвонить? Здравствуйте.
— Что? — спрашивая, она глядела мимо, и глаза постепенно нашли его. — Простите, я не поняла.
— Мне нужно позвонить. Правда, я могу и в другом месте…
— Звоните.
Она пожала плечами, отвернулась, а Шувалов, набирая, нет-нет да и взглядывал на нее. Набирать пришлось дважды.
— Сева, ты? Да, никак не мог раньше… Вхожу в режим, увидимся только завтра. У тебя что слышно? Понятно… Понятно… Ну хорошо, тогда до завтра, привет!
Положив трубку, пошел к двери, но у порога постоял, оглянулся, вернулся к креслу у окна.
— Еще раз простите… Мне кажется, у вас что-то стряслось, Не сочтите самонадеянным, по, может, я могу быть полезен?
— Вы? С какой стати? — искренне удивилась она. — Впрочем… — Если у вас есть сигареты…
— Прошу, — он встряхнул пачку, а когда тонкие непослушные пальцы вытянули сигарету, щелкнул зажигалкой. И закурил сам.
— Спасибо, — женщина вдруг рассмеялась. — Фу, глупость какая! Теперь неловко вас выставлять, а говорить… Стряслось у нас всех: вы ведь тоже наверняка знаете о пропаже?
— Наслышан… А вы работаете здесь? Я спрашиваю оттого, что вы без значка.
— Он напоминает бирку, а я каждый день вижу их на шкурках… — Она затянулась дважды подряд. — Понимаете, сегодня утром меня вызывали по поводу кражи. Я впервые имела дело с милицией и очень боялась. И сейчас боюсь!
— Ну, во-первых, говорят, что невинность не знает страха, — усмехнулся Шувалов. — А во-вторых, и в милиции иногда попадаются обыкновенные люди.
— Да, наверное. И все-таки гадко ощущать себя подозреваемой! Хотя…
Не дождавшись продолжения, Шувалов подвинул стул и уселся напротив.
— Послушайте… Мне кажется, что выговориться вам и необходимо, и… некому. Гоните в шею, если я назойлив, но верьте, что я ни минуты не сомневаюсь в вашей порядочности. Уж не берусь объяснить почему, но это так! Хотя вы явно не договариваете…
— Елена Андреевна, — прервала женщина вопросительную паузу. — Вы правы, я недоговариваю, и правы, что надо выговориться. Что некому — опять верно! И еще я почему-то не люблю термин — порядочность. Часто слышишь: «Он порядочный человек!». А он, оказывается, порядочная Дрянь… Понимаете, получается, что я не последняя видела Маркина, а в милиции об этом не сказала. Плохо, да?
— А кто это — Маркин?
— Да сторож же, который исчез! — Елена Андреевна досадливо съежила брови. — Он без того был странный такой, а тут совсем не в себе казался. И главное, — она растерянно посмотрела на Шувалова, — я не последняя его видела, хотя получается так.
— Попробуем разобраться, хотя не вдруг поймешь… — Он крепко прижал нос кулаком. — Вы хотите сказать, что кто-то еще видел его после вас? Где это было?
— Ну на складе же… Конечно, видел! Я услышала шаги, и Маркин туда пошел, где человек был… Но всех спрашивали, и получается, словно я там оставалась одна! А я даже разговор их слышала, не слова, а как говорили они. Если бы в милиции сказала, стали бы спрашивать, кто и что, но я же не знаю! У них, говорят, так путают людей, мне не хочется запутаться и повредить кому-то, понимаете?
— Понимаю, — серьезно кивнул Шувалов. — И не надо ничего говорить. И терзаться не надо.
— Вы считаете, не надо? — посветлела Елена Андреевна.
— Разумеется. Путать они и впрямь мастера, им за то деньги платят. Давайте лучше пойдем на пресс-конференцию, я ведь за этим пришел. Вам не нужно быть?
— Нужно… Только теперь я позвоню, а вы идите. Мы ведь все равно увидимся. — И сразу спохватилась, удивившись себе: — Правда, это совершенно не обязательно! До чего глупо сказала…
— Зато искренне, — рассмеялся Шувалов. От двери обернулся: — Меня зовут Виктор Сергеевич. Сообщаю на всякий случай!
Оставшись одна, Елена Андреевна пересела к телефону, открыла сумочку. Достав зеркальце, смешно поворачивала лицо, смотрясь, вздохнула и вдруг показала себе язык. Бросила зеркальце на место, щелкнула застежкой, взялась за телефон.
— …Надо сказать, что только в этом году мы участвовали в четырех международных аукционах, где продавали почти все виды пушно-меховых товаров, — говорил председательствующий, со значком: «Харлампиев Е. Н.». — Но, как известно, более семидесяти процентов мехов мы реализуем здесь, на ленинградском аукционе, и нынешний не станет исключением. В заключение хочу объявить, что завтра в демонстрационном зале начнутся показы коллекций готовой одежды из русских мехов. Прошу задавать вопросы.
По залу прошел гул, и первым поднялся плотный мужчина в седоватых кудрях.
— Гэвин Саксон, «Дельта Трейдинг корпорейшн». Скажите, намерены ли вы представить к продаже соболей баргузинского кряжа?
— Да, намерены.
— Вопрос фирмы «Джакомо Вануцци». В каком объеме будут предлагаться шкурки рыси?
— В объеме как минимум вдвое большем против прошлогоднего.
Азартный ропот перекрыл ангельский голос Барбары Кренкшоу:
— Барбара Кренкшоу, агенство «Пресс Интернейшнл»… По-прежнему ли предполагаете розыгрыш в аукционе широко разрекламированной партии куницы?
— Да, по-прежнему.
— Вы хотите сказать, что она обязательно поступит в продажу? — напористо переспросила корреспондентка.
— Я хотел сказать именно это, — кивнул Харлампиев. — Партия куницы полностью пойдет на торгах.
В комиссионном магазине мехов и меховых изделий наблюдалась обычная толчея. Пожилая женщина протолкалась к прилавку, выждав, когда продавщица оказалась рядом, обратилась просительно:
— Девушка, милая, вы не окажете любезность…
— Окажу, как только освобожусь. Вы же видите, что я товар показываю!
— Так ведь вас двое… А то она уйти может… Я вам буду очень признательна, — настаивала женщина.
— Кто — уйти? — недоуменно свела брови продавщица. — Я не понимаю… Вы что хотите?
— Видите ли, мне одна гражданка шкурки предложила, говорит, это соболь, а я сомневаюсь… Она тут рядом, в подъезде стоит, и у нее еще одна женщина смотрит. Вы бы поглядели: соболь это или нет, раз знаете, а я уж отблагодарю! Мне дочке подарочек хочется…
— Ну знаете! Я с рабочего места в подъезды ходить не могу. И вообще, торговля мехом только через… — Осекшись, продавщица еще раз посмотрела на просительницу и вдруг улыбнулась: — Хорошо, ради вашей дочки я схожу. Подождите у входа.
— Спасибо, милая… Только вы побыстрее, пожалуйста, а то вдруг уйдет.
Быстро пройдя за прилавком в служебное помещение, продавщица метнулась к двери с надписью: «Заведующий» и с порога крикнула:
— Серафима Евгеньевна, звоните в милицию! Тут рядом кто-то шкурки продаст, в подъезде… Я туда побегу.
Машина переехала мост через Фонтанку, помчалась по набережной.
— Успокойтесь и поймите, что вам ничего не грозит, если говорите правду, — сидя рядом с шофером, увещевал плачущую блондинку Таганцев. Блондинка сидела сзади, между Калинниковым и Сагарадзе, опухшее от слез лицо было в потеках туши. — Перестаньте плакать.
— Не грози-ит, конечно! Он Нинке такой мордоворот устроил, когда та с военным танцевать пошла-а… Пять дней на работу не ходила.
— А вот и Нинка, — удовлетворенно кивнул Таганцев… — Это кто же такая, и где они танцами занимались?
— Так в ресторане, где же! Только это давно было, Нинка уже три года как за летчика замуж вышла и в Орске живет… А он в запрошлом месяце объявился и ко мне напросился. — Рассказывая, блондинка всхлипывала реже. — Все денег ждал, оттуда, где работал, а тут говорит: я зверюшек привез, ты сходи, толкни кому-нибудь, только не в скупку, а так, тебя в скупке обманут. Я и пошла, идиотка непутевая-а-а…
— Откуда он приехал — говорил? Да успокойтесь вы!..
— С этими… с нефтяниками работал на Севере. Там, говорит, соболей дополна, они их с собаками ловили. Да куда же вы? Здесь перекрыто все, ремонтируют… Направо надо.
— Сдай назад, Костя… Или нет — объезжай тротуаром, живенько! — Таганцев озабоченно взглянул на часы и снова обернулся к женщине. — Положим, это куницы, а не соболь. И куницы на севере не водятся… Ладно. Этаж у вас какой?
— Второй… Только я ни в жизнь с вами не пойду, режьте, а не пойду! Убивайте!
— Перестаньте кричать, тогда не будем вас резать… Этот двор? Окна куда выходят?
— Э-это-от… И окна сюда.
— Стоп. Калинников — останешься с ней. Сагарадзе, пошли!
Сзади остановилась еще одна машина, из нее выскочили трое, тоже поспешили к подъезду. Но вошли только они и Таганцев, Сагарадзе остался на улице.
Женщина в машине всхлипнула, заскулила тихонько в платок.
— Тише, не терзайтесь, гражданочка, — сказал ей шофер. — Слезы жизни не в помощь.
Стоявший под стеной Сагарадзе услышал, как наверху стукнули рамы, и сразу неподалеку одновременно с ударом о землю возникла человеческая фигура. Человек трудно разгибался после прыжка.
От въездной арки вспыхнули фары двух машин, высветили коренастого, с четким, решительным лицом.
— Стоп! — сказал успевший оказаться за его спиной Сагарадзе. — Руки повыше и больше не прыгать!
— А я и не стану, — подняв руки, сказал коренастый и вдруг опустился на землю. — С ногой у меня что-то, начальники…
На столе лежали фотографии, где одно и то же лицо было снято живым в разных ракурсах и мертвым, тоже в разных. Еще были фотографии тела убитого и увеличенные снимки дактилоскопических отпечатков.
— Шмелев Олег Борисович, тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения, многократно судимый, последний раз освобожден из колонии строгого режима в начале этого года. Кличка — «Шмель». Уточнением экспертизы установлено, что смерть наступила в результате удара головы о стену складского помещения. Смерть наступила мгновенно, между тремя и четырьмя часами ночи. У меня — все.
— Спасибо, товарищ Костин. — Таболов отложил фотографию. — Что мы имеем по сторожу?
— Пока ничего, — мрачно констатировал Таганцев. — По показаниям соседей, Маркин семнадцатого к концу дня ушел на работу, как обычно, и с тех пор его больше не видели. Фотографии размножены и разосланы, поиски ведутся интенсивно.
— Произведите его полную проверку, все данные немедленно ко мне… Сейчас все свободны, и распорядитесь, чтобы доставили задержанного. Как его фамилия?
— Черенков, — назвал, вставая, Таганцев. — Мужчина ловкий, при задержании пытался бежать…
Напротив подполковника Таболова сидел человек, чья профессия явно читалась на скорректированном жизнью лице.
— Мы ведь с вами не встречались, гражданин Черенков, — вопрос подполковника прозвучал утвердительно.
— Точно, впервые, — подтвердил Черенков. — А наслышан об вас кошмар сколько! Прямо интересно, что живую легенду вижу, славу наших органов… Весь внимание.
— Так ведь это я — весь внимание, — заверил Таболов и откликнулся: — Да, войдите! Что у тебя, Шорохов?
— Информационный центр подготовил данные о задержанном. — протянул листок капитан. — Будут распоряжения?
— Сагарадзе на месте?
— Так точно.
— Тогда можешь быть свободен… Так-ак!
Черенков, Алексей Витальевич… Еще точнее: «Леша-Нахал». Судим… Судим… И опять судим. Многовато!
— Как пишут в газетах — верность избранной профессии, — пожал плечами Черенков. — Но хотел, чтобы все было в прошлом, уверяю… Прибыл сюда с намерением переквалифицироваться, а черт попутал.
— Вы попонятней излагайте: где взяли шкурки, переданные для продажи Зинаиде Гоголевой?
— Украл, гражданин начальник. Бродил в поисках работы, зашел в «Пассаж» и у солидного человека аккуратно оторвал сверточек. После его развернул в тихом месте и даже челюсть отвисла…
— Большой был сверток, с тридцатью двумя шкурками! Может быть, сразу начнем деловой разговор, Черенков?
— А может, сразу кончим? — сощурился тот. — Ну посудите сами, какая моя вина? Невольная, можно сказать, кража, «вызванная ротозейством неизвестного лица… Чистосердечное признание я подписываю с ходу, и дело в суде проскакивает как намыленное. Получается роскошный довесок к вашему авторитету!
— Получается, что кличка у вас правильная, Черенков. А как провели ночь с семнадцатого на восемнадцатое, не вспомните?
— Кошмарно. Первую половину страдал от перегрузок, а к утру маялся похмельем… Зинка утром с ночной пришла и как раз застала меня в разобранных чувствах. Она подтвердит.
— Уже подтвердила. Так, — Таболов выключил диктофон, нажал кнопку, и у дверей вытянулся милиционер. — Вы сейчас легкомысленно настроены, Черенков, до скорой встречи. И постарайтесь быть к ней готовы.
Оставшись один и подойдя к окну, Таболов присел на подоконник, задумчиво выбивая дробь на стекле. За стеклом стояла плотная вечерняя тьма.
Служащие гостиницы «Балтийская» никогда не жаловались на отсутствие постояльцев, а в дни, предшествующие аукциону, казалось, совсем сбились с ног.
У лифтов толпились ожидающие, громоздились чемоданы. Шувалов подошел к киоску «Союзпечати», и сзади кто-то сказал:
— Постояльцу пятьсот третьего не скучно в городе-герое? Добрый вечер, — Леонид Петрович Васин улыбался радушно. — Днем я мог показаться бесцеремонным, но не хотелось, чтобы мисс Барбара отправила корреспонденцию, основанную на слухах.
— Я все понял и не в претензии. Вы сюда по делам?
— Просто я располагаю тут номером для представительства, — рассмеялся Васин. — Как раз собрались компанией, а мужского контингента недобор… Не присоединитесь?
— У меня рабочий режим, — покачал головой Шувалов. Но, увидев через плечо Васина рядом с тремя рослыми девицами Елену Андреевну, добавил: — Хотя чем черт не шутит, когда бог спит… Надо же день прибытия отметить!
— И чудесно! Давайте я вас представлю. — Васин подвел его к остальным. — Прошу любить и жаловать московского гостя! Шувалов…
— Виктор Сергеевич.
— Рита…
— Татьяна…
— Регина…
— А это коллеги из ГДР: Гюнтер Нойман и Манфред Гросс, мои давние друзья, — объяснил Васин. — Лена, вы и словечка не пророните? Елена Андреевна Русанова, наш скромный сотрудник с решительным характером.
В тоне Васина или в молчании Русановой Шувалов почувствовал нечто такое, что не позволило упомянуть о дневной встрече. Лишь повторил:
— Шувалов. Очень рад знакомству.
…Заведующий рекламой занимал полу-люкс и принимал широко. Два очень предупредительных официанта в какой раз навещали номер, кассетная магнитола выдавала все, что могла, и в напитках не было недостатка.
— …Стоит посмотреть обязательно! Такие невозмутимые господа, и все-то они на свете видели, а совершенно меняются на торгах, — танцующая с Шуваловым Регина говорила с мстительным удовольствием. — В раж войдут и друг на друга просто волками смотрят!
— Коммерция дело нешуточное… Вы завтра участвуете в показе? Обязательно приду посмотреть.
— Буду ждать, — обласкала взглядом девушка. — Конечно, у Гальки ансамбли лучше и музыка для выходов подобрана классно!.. Тут уж Васин старается.
— А кто подается так роскошно?
— Да Ритка же… Вон с немцем танцует. Она вообще Галина от рождения, по теперь — Маргарита, для звучности. Маргарита Маркина, Советский Союз, первая беговая дорожка! Умора.
— Где-то я слышал ее фамилию, — старался припомнить Шувалов. — Или в проспекте встречал.
— В журнале мод могли, ее часто снимают… Только сейчас она забыть рада, в связи с этим случаем. Вы же знаете, конечно?
— Знаю, разумеется. А, что я знаю?
— Ну-у, какой, — охотно рассмеялась Регина. — Сторож, который исчез, он ведь тоже Маркин был… Так жалко, партия просто роскошная пришла, все ахали!
Оба немца танцевали, а Васин похаживал вокруг стола, наполнял сосуды. Когда Шувалов посадил свою даму и подошел взять пепельницу, хозяин сказал, понизив голос:
— Разведка произведена? Она ничего, правда, злючка бывает… А в женщине ценна доброта. Как считаешь?
— И доброта тоже, — согласился москвич. — Мы уже на «ты»?
— Конечно, если нет возражений… Давай чокнемся. Уф-ф… До чего пить надоело!
С иностранцами иначе нельзя, входит в распорядок общения. Ты в Москве где обитаешь?
— Звездный бульвар… Знаешь?
— Там, у киностудии, что ли?
— Нет, у кинотеатра «Космос»… Эта Русанова, она всегда сидит памятником самой себе?
— С ней в компании не приходилось… Ее Нойман пригласил, консультировался у нее с партией песцов… А штучка с секретом! Живет без мужа, одевается хорошо, хотя зарплата скудная. И ни на кого в упор не глядит. Попробуй, но если хотя бы разрешит, проводить — я почтительно сниму шляпу!
Гросс был в приподнятом настроении, подойдя с бутылкой, восполнил недостачу в емкостях беседующих.
— Не есть хорошо отделяться для деловых бесед. На это будет время завтра… Камрады, прошу поднять бокалы за прекрасных дам, украсящих наше общество!
— Хох! — поддержал Нойман воодушевленно.
Шувалов посмотрел на Елену Андреевну, та глядела на входящих в номер мужчину и женщину, а Владимир Семенович Барков, от двери обозрев собравшихся, сказал своей спутнице:
— Ну вот, Зоечка, опять придется всех догонять, а ты будешь в претензии… Здравствуйте, кого не видел!
— При мне можешь сколько угодно, ты ведь без меня норовишь! — Зоечка проговорила это, улыбаясь остальным, всплеснула руками. — Ритуля, что за платье! До чего я рада вас видеть, девочки…
В магнитоле хрипловато шелестела про амор итальянка. Шувалов поставил рюмку, пересек комнату и остановился перед Русановой. Та вздохнула и поднялась.
— Новые гости, новые возлияния, — сказал Шувалов, когда повел в танце партнершу. — Вы не устали?
— Это Барков, наш старший товаровед и мое непосредственное начальство… У меня понурый вид?
— Вид, радующий глаз. Просто я несколько сник от обилия впечатлений. Может быть, нам уйти потихоньку? Через часок.
— Уже — нам? — усмехнулась она. — Не знаю, нам ли, но я уйду очень скоро.
Ветер раскачивал на столбе фонарь под жестяным колпаком, и желтое пятно света то и дело выхватывало из темноты угол дощатого забора.
За забором взлаяла собака, услышав чьи-то шаги: двое людей, пройдя вдоль забора, пересекли световое пятно, направились к продуктовой палатке поодаль.
— Привет, Любушка, пивца не осталось? — искательно спросил один, облокотясь на узкий прилавок перед оконцем.
— Хватился на ночь глядя. — Продавщица убрала с витрины какие-то банки. — Закрылась я… И тебе пора! Жена ждет сидит, а он пиво к ночи ищет.
— Да я так… Веселее было б до остановки топать.
— Ну и пошли уже, Вить, — позвал любителя пива его спутник. — Чего зря ля-ля разводить.
— Ладно, счастливо, Люба…
— Идите-идите… Завтра все равно к открытию прискачете.
Продавщица окинула взглядом оставляемое хозяйство, сунула вглубь за ящики какую-то коробку и опустила навесную раму на оконце.
И в это время оттуда, где лаяла за забором собака, вышел еще один человек.
Сгорбившись и приволакивая ногу, подошел к палатке, постучал в стекло:
— Простите… Мне бы пачку чая, если можно. Пожалуйста.
— Ну закрыто же, господи! — вознегодовала Люба из-за стекла. — Одним — пива, этому — чаю, что я вам, всю ночь дежурить буду? Да и нету его, один кофейный напиток… — И вдруг сжалилась, рассмотрев за стеклом лицо старика. — Будете брать? Мне ждать некогда.
— Нет-нет, я бы чаю… Спасибо. Извините.
Старик отошел от палатки, на самом краю колеблющегося фонарного пятна остановился, сунув в рот сигарету, охлопывая карманы, искал спички.
Из темноты выдвинулась рука с зажигалкой.
— Н-ну? — спросил поднесший огня. — Будешь прикуривать, Маркин, или к себе позовешь? Хотим послушать, кто Шмеля прибрал…
За спиной говорившего темнела другая фигура, старик обернулся к палатке — продавщица уже вышла и навешивала замок.
— Я… Откуда вы нашли, где я? — Лицо старика передергивалось, потом окаменело, и глаза расширились в ужасе. — Как… прибрал… Кто? Я ничего не знаю, подождите. У меня болит сердце, мне плохо.
— А кому хорошо? Только птичке-ласточке, пока зима не пришла… Ты не придуривайся, а шагай к месту, пока прямо тут не оставили. Ну!
Качался фонарь на столбе, светилась запертая палатка, откуда-то издалека донесся низкий сигнал электрички.
Старик, сгорбившись еще больше, пошел в сторону забора, за которым лаяла собака, и две тени двинулись за ним.
— Самые высокие цены обычно итальянцы дают, — рассказывала Русанова. — Особенно, когда доходит до модных мехов.
— Это какие же?
— Рысь, серебристо-черная лисица, норка, как прежде… Всегда в цене соболь, он только на нашем аукционе представляется. Входит в моду светлый хорь.
— Хорск? — удивился Шувалов. — Вот уж никогда подумать не мог! А вы какой мех любите?
— Белку! — рассмеялась она. — Нет, правда… Я когда гляжу на шкурки, то вижу зверей. Рысь, лиса, хорек — одна шатия. А белка никого не трогает, славная такая.
— А куница?
— Ну, эта спуску никому не дает! Ночной хищник, не брезгует ничем… На Дальнем Востоке живет куница — харза, так она даже на косуль нападает.
— Экая дрянь… А что мы остановились?
— Мы остановились, потому что пришли. — Елена Андреевна заглянула в подворотню. — Только, знаете, проводите чуть дальше, у нас двор жутковатый.
Старый двор и впрямь казался недобрым в вечернюю пору, у подъезда Русанова вздохнула с облегчением:
— Ну, вот…
— Подождите, — Шувалов взял ее руки. — Еще не поздно, а после изысканных напитков душа просит чаю. Не пригласите?
— Вот это да! — сказала она, и на лице было одно любопытство. — Самое удивительное, что возмутиться не хочется… Вы всегда так решительны?
— Всегда, — сокрушенно признался мужчина. — И действительно, хорошо бы крепкого чая, а я знаю, что вас никто не ждет.
— Все-то вы знаете, — нахмурилась Русанова. — Я видела, как беседовали с Васиным и поняла, что обо мне… Он очень прост в обращении, а о вас думала иначе.
— Значит, все-таки думали… Это хорошо. Чем же провинился Васин?
— Ничем особенным… Мужчина как мужчина: пригласил на прогулку на свой катер, потом других гостей высадил и был очень предприимчив. По-моему, с тех пор сердится на меня. — Она снова вздохнула. — И вы еще обидитесь, что прогоню… Идемте, напою вас чаем.
…Молча поднялись на второй этаж. Елена Андреевна повозилась с ключом, отворила дверь.
— Проходите и не судите, гостей не ждали.
Шувалов шагнул в освещенный коридор, а из комнаты справа вышел мальчик лет десяти.
— Вот хорошо! — сказал, глядя на гостя, с материнским прищуром. — Я как раз встречать собрался, все нету и нету… А тебя проводили.
— А меня проводили… Ты здоровайся и веди к себе, я на кухне разберусь.
— Здравствуйте. Я Саша Русанов, прошу сюда.
— Виктор Сергеевич. Вечер добрый, — озадаченный Шувалов вошел в небольшую комнату. На письменном столе горела лампа, на разложенной шахматной доске застыли фигуры.
Он подошел, заглянул в запись ходов, лежавшую рядом.
— А почему конь на не шесть не сыграл? Хотя да — тогда ладья выходит на седьмую, с угрозой… И потом можно выиграть качество третьим ходом. Понял!
— Вы мастер? — с уважением посмотрел на него мальчик.
— Нет, я дилетант. Но с большим стажем…
На кухне Елена Андреевна зажгла газ, поставила чайник. Бросив спичку в висящую на трубе банку, стояла, глядя на плиту, рассеянно улыбалась чему-то.
Васин брился тщательно. Осторожно оттягивал щеку, проходясь еле жужжащим агрегатом. Выдвинув зубья для стрижки, подровнял виски, долго втирал одеколон. Затем еще плеснул на ладони, растер плечи и грудь с выпуклыми рельефами мышц, натянул майку.
— Тебя когда ждут, сокровище? — спросил, войдя в спальную половину номера.
— В двенадцать, — не открывая глаз, ответила Рита. — Разве нельзя собираться потише? Голова разламывается.
— А ты пей больше… Смотришь в телевизоре про алкоголиков? Очень поучительно.
— Ты мастер поучать. — Она открыла глаза, и в них была неприязнь. — Поучал-поучал меня, образовал как следует, а теперь, кажется, заскучал… Ну, сунься опять к этой скромнице, к Русановой, давно вокруг крутишь! Хотя к ней твой новый приятель неровно дышит: весь вечер глаза пялил… И чего там нашел?
— Да уж нашел, по-видимому. — Леонид Петрович застегнул рубашку и повязывал галстук. — Ты ведь просто роскошная кукла, а она женщина. Большая разница, заметь… За тобой заехать?
— А пошел ты… — Рига села и взяла с тумбочки сигареты. — Что же ты шьешься со мной? Обещал, чего ни обрисовывал, и все про роскошную жизнь… А я проживу и без тебя!
— Вряд ли, ума не хватит. — Он открыл портфель, перебрал бумаги. — Все, что я обещал, сделано. На большее не рассчитан, характером слаб. А воровать в наше время опасно: год воруешь, десять кукуешь! И запомни…
Накрытый подушкой телефон на полу заверещал жалобно и глухо. Васин присел, послушал, откинул подушку.
— Говорите! Ну я, разумеется… Что у тебя голосок вибрирует? А-а… Понятно. Кого — всех? Ясненько, сейчас выезжаю. Я сказал — сейчас! Положи под язык прохладительное и жди.
Повесил трубку, сидя на корточках понаблюдал мрачно курившую Риту, усмехнулся:
— Барков бурлит — милиция нагрянула, опять затеяли какой-то опрос… Чует кошка неладное! Поеду, взгляну на страсти глазами ребенка.
Васин лихо вогнал машину в узкий просвет меж другими. Запирая дверцу, увидел идущего к подъезду Шувалова, взмахнул рукой:
— Виктор! И шествуя важно, походкою чинной… Ты к нам прямо как на работу являешься. Привет!
— Привет. А зачем я сюда приехал? Работа есть работа.
— «Работа есть всегда, — подхватил Васин. — Хватило б только пота на все мои года»… Как провели вечер? Или он закончился утром?
— Вот что, — Шувалов взял его галстук, завернул цветастую полоску материи, отпустил. — Если хочешь остаться приятелем — придержи язык! Откусишь.
— Все так серьезно? — Васин озабоченно кивнул. — Тогда извини. Вообще я не пошляк, это наносное. Развилось от общения с представителями разлагающегося общества… Идем?
— Сначала сними шляпу, поскольку Русанову я все-таки проводил… Во-от так! Теперь идем. Какой у вас сегодня распорядок?
— Обрисую. Но сперва переживем легкий десерт; там, понимаешь, пинкертонов понаехало, будут вопросы задавать…
Харлампиев давно начал полнеть, но тем не менее выглядел роскошно, хотя, сидя за столом перед Таболовым, волновался, то и дело аккуратно прикладывал к лицу платок.
— Процедура, конечно, не из приятных, Евгений Николаевич, — говорил подполковник, — но она необходима хотя бы для того, чтобы мы исключили ваших сотрудников из сферы наблюдения.
— Я все понимаю, и наши люди все понимают, — заверил Евгений Николаевич. — Для всех эта кража беспрецедентна, к тому же на аукцион собрались представители крупнейших фирм, постоянные клиенты. Думаю, что лучше проводить опрос в нескольких кабинетах сразу. Сегодня начинаем показ моделей, сотрудники должны участвовать.
— Мы так и наметили, — кивнул Таболов, — мои люди готовы.
— Тогда прошу начать с меня, — решительно предложил Харлампиев. — Иначе буду чувствовать неловкость перед остальными.
— Хорошо, я понимаю… Мы всем зададим один и тот же вопрос: как вы провели вечер и ночь с семнадцатого на восемнадцатое?
— Провел прекрасно: случайно встретил сокурсников, мужа и жену, по такому случаю пошли в ресторан. Отметили. — Человек, сидящий перед майором Костиным, улыбался, рассказывая.
— Когда вернулись домой?
— Часов в одиннадцать… Может, в двенадцатом. Как раз теледикторша программу объявляла.
— В случае необходимости кто-то может подтвердить, что вы оставались дома?
— Еще как! И жена и теща до-олго меня песочили за обособленные развлечения.
В другом кабинете чистенький, с предельной аккуратностью одетый старичок делился с Таганцевым:
— Обычно мы не задерживаемся после полуночи. Но у Никодима Ильича отбыла в санаторий супруга, разумеется, мы воспользовались. Надо сказать, что как раз в тот вечер карта шла мне изумительная! Извольте подумать сами: при пяти червях с короля, имея бубновый марьяж и туза треф, беру прикуп…
— Прошу прощения, — прервал старший лейтенант, — а с кем вы играли?
— Как всегда: двое наших — Рябов и Трошенко — и Никодим Ильич Званцев… Не знакомы с ним? Прелестный человек и юрист опытнейший! В случае нужды, знаете, поимейте в виду, я могу составить протекцию…
Они сидели в тесном холле перед кабинетом, и, успокаивая, Шувалов беспрепятственно завладел руками Елены Андреевны.
— Обычная формальность… В конце концов, я буду тут ждать: только свистните в случае чего, и явлюсь на помощь.
— Какая тут помощь! Просто неприятно, и все. — Она неожиданно улыбнулась: — Я ведь действительно умею свистеть… В детстве умела, во всяком случае. И, как это называется, алиби, да? Так оно у меня наивернейшее, Виктор Сергеевич… — Русанова уже без улыбки посмотрела на него. — В тот вечер я была на даче с Васиным. Нет-нет, не с ним! А у его… невесты, что ли.
— Вот те на! — холодно изумился Шувалов. — У нашего пострела и невеста, оказывается, и вы с ней дружны… Алиби и впрямь превосходное.
— Не говорите так… Я с ней не дружна, и не знаю, зачем ему это понадобилось, отомстить, что ли… Но пригласил меня и Барковых, еще наши были, и я поехала, неудобным показалось отказать, чтобы не подумал чего. Оказалось нечто вроде помолвки: родители, брат невесты с женой. Мы с Барковыми утром уехали, они меня подвезли…
— Все эти детали не мне, а там, — кивнул Шувалов в сторону двери. — И раз поведение ваше безупречно и опасаться вам нечего — я пойду, займусь своим делом. Счастливо побеседовать.
Удалялся по коридору, и она хотела окликнуть его, но из кабинета вышел кто-то опрашиваемый до нее, и Елена Андреевна вошла туда.
Сотрудница информационно-вычислительного центра была в белом халате, и сидевший против нее Сагарадзе казался пациентом на приеме у врача.
— Идентифицированные отпечатки пальцев позволили установить личность сторожа Маркина, — сотрудница подвинула ближе к Сагарадзе папку, и тот начал рассматривать ее содержимое. — Досье, как видите, весьма обширное.
— Вижу, — сказал Сагарадзе, выглядевший несколько обескураженным. — Солидный, оказывается, дядя… Как же он на такую работу попал? Впрочем, дело прошлое. А сейчас мне надо позвонить, срочно… Я прямо от вас, хорошо?
— …Были родственники, из наших сослуживцев Колесов и Гамбаров с женой, Русанова Елена Андреевна. Она с нами и возвращалась…
— Когда? — спросил Таболов.
— На следующий день, — Барков очень волновался и еще припомнил: — Да, на следующий, утром… Дача большая, я выпил, и жена за руль не пустила. Мы там заночевали.
— И Васин тоже?
— Ну конечно… Он утром выехал позже нас, а у города обогнал.
— Понятно, — задумчиво посмотрел на него подполковник, — а почему вы так волнуетесь, Владимир Семенович? Ведь ничего предосудительного в вашем поведении нет.
— Я не знаю… А волнуюсь очень! — искрение признал Барков. — Я, товарищ Таболов, со дня кражи все время волнуюсь и ничего поделать не могу!
— С ночи кражи, — поправил Таболов и снял трубку, когда зазвонил телефон. Таболов у телефона! Сагарадзе, ты? Так… Что? Это проверено? Понятно. Правильно: изучай и сообщи Шорохову, я выезжаю… Видите, что-то может проясниться, Владимир Семенович! А волноваться не надо. Вы свободны и можете идти.
Под негромкую музыку томно несла себя манекенщица, привычно ласковым тоном ворковала комментаторша:
— Необычное сочетание меха манто, выполненного из белой норки, отделка из песца… Верх шапочки также из белой норки с песцом. Обратите внимание, что песцовый хвост символически изображает девичью косу! Модель демонстрировала Жанна.
Аплодисменты покрывали щелканье и стрекотанье камер, вспыхивали блицы.
— Следующий ансамбль выполнен из меха, быстро завоевывающего популярность: нещипаная нутрия. Обратите внимание на необычный окрас — белая нутрия с черной подцветкой, то есть с черным окончанием ворса. Головной убор и отделка манто из меха огненно-рыжей лисицы. Туалет демонстрирует Таня.
Стоявший у стены Шувалов увидел Васина неподалеку от демонстрационной площадки, нашел взглядом Баркова рядом с Нойманом и Гроссом.
— Этот ансамбль демонстрирует Регина. Пелерина с высоким воротником типа «Мария Стюарт», из меха горностая… С ним отлично гармонирует «рембрандтовский» берет из меха темно-коричневой норки…
В тишине неожиданно громко издала стон одна из корреспонденток, смехом и аплодисментами ответил зал на чисто женскую реакцию.
— Владислав показывает мужской комплект. Полупальто из телячьих шкур, шапка и рукавицы отделаны мехом зайца… Просто и нарядно!
Стихли немудрящие перезвоны балалаек и, выдержав паузу, комментаторша провозгласила:
— Демонстрирует Маргарита! Пожалуйста, Риточка… Модель «Русский сувенир». Манто, покроя «ротонда», выполнено из меха норки различных оттенков… Начиная от абсолютно белого, мех с каждым ярусом меняет цвет, переходя от белого к сливочному, затем к песочному и паламиновому. Риточка, зафиксируйте позу!
Послушно замерев в классической позе манекенщицы, Рита из-под ресниц посмотрела на Васина…
…А Шувалов заметил движение в заднем ряду: пожилые мужчина и женщина не сумели удержать молодую соседку. Она вырвалась и почти выбежала из зала.
— Теперь, — продолжила ведущая, — вы увидите модель «Северное сияние». Пожалуйста, Рита!
Небрежно сбросив манто, девушка осталась в вечернем платье.
— Платье синего бархата, рукава покроя «колокол» я подол отделаны мехом голубого песца…
Рита выходила еще дважды, раскланивалась, и каждый раз вспыхивали аплодисменты.
Поднимавшаяся по лестнице Русанова видела, как из зала начали выходить слегка обалдевшие зрители и как, выйдя, заспешил наверх Шувалов. Её он не заметил.
А войдя в подсобные помещения, подошел к успевшей переодеться Регине, развел руками:
— Нет слов… Выступали, будто пава.
— Да оставьте! В последний момент все переиначили, нам с Жанкой выходы поменяли, а я совсем другие движения с музыкой репетировала… Как вам наша Рита?
— Тоже отменно, — признал Шувалов. — Аплодисментов ей не жалели.
— Зато сейчас сплошные овации получит, — хихикнула Регина, кивая на соседнюю комнату. — Слышите? Я пошла, от греха.
Оставшись один, Шувалов прислушался.
В соседней комнате взволнованно вибрировал женский голос, слов было не разобрать, но он подумал, что оно, может, и к лучшему.
Затем ближе застучали каблучки, дверь распахнулась, и молодая женщина, недавно так поспешно оставившая зал, встав на пороге, бросила напоследок:
— Предполагала, что дрянь! Но не думала, что такого разбора!
Шувалов подождал, пока она выбежала на лестницу, подошел к порогу задней комнаты, и взбешенная девица, в которой трудно было узнать Риту, выкрикнула злобно:
— Сама ты дрянь! Поманила отцовыми деньгами… — А увидев Шувалова, закрыла лицо руками, задохнулась сухими рыданиями.
— Ну стоит ли так расстраиваться по пустякам, — сказал он. — Что-нибудь с выходами перепуталось, да?
— С выходами… замуж! — взорвалась манекенщица. — Он мне все плел про курортный роман… Пустяковое увлечение! А сами уже в ЗАГС собрались:.. Конечно, хорошо, когда папаша гомеопат-миллионер, а мне из всей родни одного дядьку поднесли, и тот черт знает кто оказался.
— Да перестань ты выть! — заорал Васин от двери. Лицо его исказило бешенство настолько явное, что Рита смолкла. — А ты-то что здесь ошиваешься? Твоя мадонна там, внизу, глазами хлопает, ищет, куда ее рыцарь делся!
— Просто зашел выразить благодарность и восхищение, не более. — Шувалов покачал головой. — И я предупреждал, что не люблю базарного лексикона… С этого момента можешь считать, что мы незнакомы.
Странную смесь чувств выражало лицо Васина, пока смотрел он в спину уходившему. Но уважение в этой смеси наличествовало.
Старший сержант ввел в кабинет Черенкова.
— Садитесь, Черенков, — предложил Таболов, и тот сел. — На этот раз прошу отнестись к нашей встрече со всей серьезностью.
— А я вообще несерьезно только с дамами общаюсь, — усмехнулся Черенков. — Поскольку они от серьезного подхода скучные становятся.
— Тогда начнем. — Подполковник включил диктофон. — Откуда шкурки?
— Я же сказал: взял у ротозея в «Пассаже».
— Ясно. Когда?
— А с месяц назад… Сразу как в Питер вернулся.
— Точнее не можете?
— Я в численнике свои скромные дости жения не отмечаю. Может, больше месяца на денек-другой.
— Вы не забыли, что откровенность и искренность смягчают наказание?
Могу напомнить.
— Не стоит. Эту азбуку мы хорошо затвердили.
— Тогда объясните следующее. — Таболов подвинул к нему листок бумаги. — Вот справка о том, что эти шкурки поступили на склад десять дней тому назад. Так что месяц тому их в городе быть не могло… Это — раз. А два: вы давно знакомы с Маркиным, Тимофеем Ильичом?
— Не знаю такого, — мрачно отвернулся Черенков.
— Странно. А ведь в свое время отбывали с ним срок в одной колонии и даже в одном бараке. Вот его фотография, узнаете?
— Не имею чести, — даже не взглянув на фото, покачал головой Леша-Нахал.
— Несолидно, Черенков. Было это давно, но жили вы бок о бок, что подтвердить не составит труда… — Таболов встал, прошелся по кабинету и остановился за спиной сидящего. — А со Шмелем вы знакомы?
— Это еще кто? У меня в знакомцах насекомых не бывало.
— Это Шмелев Олег Борисович, убитый вами в ночь с семнадцатого на восемнадцатое в складе «Союзпушнины», — тихо сказал Таболов. — Могу предъявить фотографии.
Черенков вскочил, и некоторое время его губы шевелились беззвучно.
— Не-ет… Не убивал. Христом-богом клянусь… Не было такого, гражданин начальник! Темно было, правда, столкнулись мы… Потом я рванул оттуда. За что мокруху шьете? Я этим от века не марался, поверьте!
— Сядьте, Черенков. Сядьте и расскажите по порядку. Я буду верить вам, пока не соврете.
Тяжело опустившись на место, очень изменившись лицом, Леша-Нахал начал хрипло:
— Я с этим… с Дедом, про какого говорите, случайно встретился. Он, видно, слыхал про меня, но не виделись, а тут зашел в пивбар и встретил…
— В какой?
— В «Прилив»… Сижу, пиво пью, а он и подходит…
Старик, пытавшийся купить чай в продуктовой палатке, приволакивая ногу, подошел к столику и заговорил с Черенковым.
За соседними столами громоздили одна к другой кружки, ломали воблу… Кто-то разбавлял пиво водкой из четвертинки.
Разговор у двоих шел напряженно, по-видимому, Маркин в чем-то убеждал собеседника.
— Он дело предложил, этот мех взять, — слышится голос Черенкова. — Сулил чистую работу, а долю себе ерундовую просил. Сказал, будто все подготовит, склад сам откроет и без никого. Я порыпался, порыпался и согласился. Договорились, что он после к моей Зинке на квартиру придет. И телефон-чик один мне оставил.
Искуситель поднялся из-за стола и ушел, прихрамывая…
Оставшись один, Черенков задумчиво тянул пиво из кружки.
— Как было дальше? — спросил Таболов, делая очередную пометку в блокноте. Затем показал собеседнику квадратик бумаги. — А телефон — этот? Изъято у вас.
— Этот, — всмотрелся Черенков. — А как было? Он сказал, чтоб я туда в три ночи заявился… Я, правда, малость задержался, но дверь была отперта, как обещано, кругом никого… Только в подсобке всего двадцать три шкурки оказалось. Гляжу, еще рядом дверь, и там шкурки, но тоже мало. Я и эти собрал. Уже рвануть намылился, к выходу тяну, — Черенков облизал губы, — из-за угла кто-то и вывернулся… Ну, я вгорячах его за грудь и в сторону кинул! А сам — ходу. Верьте, гражданин начальник, при мне, кроме фонарика, ничегошеньки не было, ну чем я мог заделать кого? Чистодел я, убеждения у меня такие.
— Вы говорите, что кинули его в сторону… Сильно кинули?
— Я же вгорячах был, и темновато еще, — лицо Черенкова задрожало. — А вы думаете…
— Я пока ничего не думаю, а суммирую факты, Черенков… Убитый Шмелев — ваш… коллега, можно сказать. И умер он в результате удара затылком о стенку складского помещения. Допускаю неумышленное убийство, и чистосердечный рассказ вам на пользу. Но сейчас и нам и вам главное — встретиться с Маркиным… Он не появлялся у вашей сожительницы?
— Нет… И звука об себе не подал. Я ему по этому телефону звонил, а там и нету такого, — Черенков с отчаянием посмотрел на Таболова. — Что же мне теперь будет, а?
— Вы успокойтесь, Черенков. Вспомните еще свою встречу с Маркиным, разговор, сейчас все имеет значение. Если вспомните существенное — просите встречи со мной. — Таболов нажал кнопку. — Уведите задержанного.
Завтрак у Барковых всегда происходил совместно. Прибежав из кухни с фырчащим двухсекционным кофейником, Зоя Георгиевна пододвинула чашки, осторожно разлила кофе.
— Тебе молока сколько? Володя… Да Владимир же! Оставь ты свои газеты, у вас политчас по понедельникам!
— Извини, мамочка, я чтоб отвлечься. — Владимир Семенович отбросил пачку газет на диван. — Хватит, не лей больше… Понимаешь, не идет эта куница из головы. И дернуло шефа торжественно заявить, что она обязательно будет! Четыре дня осталось, и то неполных.
— Значит, у него имелись данные, — авторитетно рассудила жена. — Евгений Николаевич ничего спроста не бухнет, не возьмет ответственности!
— Это все так. — Барков поднял чашку от блюдца, но, глядя поверх нее, забыл отхлебнуть. — Однако, если что — позору не оберемся… Русанова тоже говорит, что ей не по себе, словно случится что-то.
— А ты с ней все разговоры говоришь, да? Хотя, — Зоя Георгиевна утерлась салфеткой, — когда ехали с дачи, она мне понравилась… У нее, говорят, с мужем какая-то романтическая история вышла?
— Хорошая романтика! Ухлопали человека браконьеры, картечью из двух стволов… На Дальнем Востоке, они там вместе после пушного института работали.
— О-ой, бедная! — Баркова взглянула на часы и, на ходу перекалывая волосы, вышла в соседнюю комнату. — А с Васиным у нее что было? — донеслось оттуда.
— Ничего и не было… Что ты, Лешку не знаешь? Он юбки не пропустит, как собачка, у каждого столбика ногу поднять готов! Да тут и обжегся… Ты мне рубашку голубую выстирала?
— А ты вчера стиральный порошок купил?
— Я? Да купил же, конечно! — хлопнул себя по лбу Владимир Семенович. — В багажнике оставил, сейчас принесу.
Переодеваясь, она слышала, как хлопнула входная дверь, мурлыча мотивчик, занялась лицом… Успела привести в порядок, полюбоваться, подправить и опять полюбоваться. Войдя в комнату, снова взглянула па часы и села, нога на ногу, покачав головой осуждающе.
Замок в двери тихо щелкнул, но муж не выходил из передней.
— Господи, где ты там? — Зоя Георгиевна решительно вышла к нему. Барков стоял, прижимая к груди объемистый пакет. — Это столько купил? — изумилась, всплеснула руками, а его лицо было белым, и сразу встревожилась: — Да что с тобой…
— Посмотри, Зоечка.
Нетвердо ступая, вошел в комнату, распустил руки, и паркет мягко устлали искрившиеся шкурки. Мех играл под солнечными лучами, и оба не могли отвести глаз от него.
— Что это, Володя… Где ты взял? Когда?
— Се… Сейчас. Открыл багажник, а они тут, — пролепетал Владимир Семенович.
— Где тут? Откуда… Ты думаешь, я тебе поверю?! — в бешенстве закричала жена. — Ты угробить нас хочешь, да? Юрику жизнь испортить? Ну нет!
Но когда он закрыл лицо руками и осел на стул, бросилась рядом на колени, затормошила, приговаривая:
— Прости, Володя, я не подумав, от испуга… Я же знаю тебя, я же знаю, что ты никогда… Откуда только? Кто мог? Знаешь что: мы это выбросим куда-нибудь!
— Как выбросим? — отведя руки от лина он смотрел строго и печально. — Они же есть, кто-то их подбросил, а значит, имел цель… И про это должны знать, кому положено. Я сейчас поеду… И если ты хоть одной душе скажешь — смотри, Зоя!
— Я не скажу… Я и на работу не пойду, я буду ждать тебя. — Зоя Георгиевна заплакала. — Только ты сразу домой, если отпустят, или позвонить попросись хотя бы…
Разнообразная музыка наслаивалась одна на другую, потому что покупатели опробовали аппаратуру в отделе кассетных и в отделе пленочных устройств.
Шувалов выбрался из толкучки, образовавшейся вокруг новенького магнитофона «Акай», а от стены отделился щуплый юнец в больших квадратных очках со стеклами фиолетового цвета, быстро шепнул:
— Канадский «хамелеон» нужен? Всего полтинник.
— Этот, что на тебе? — приостановился Шувалов. — Нет, сынок, это формы вчерашнего дня… Носи сам на здоровье.
И пошел дальше, но снова приостановился, потому что лохматый Сева, в неизменной джинсовой униформе подсунулся близко, сказал в никуда:
— Стерео-хром «Агфа», блоком в упаковке, интересует?
— Пожалуй, — согласился Шувалов. — Только пойдем отсюда на воздух… Там и поговорим.
Они порознь прошли толкучку возле магазина, завернув за угол, Шувалов присел на скамеечке в сквере, и вскоре подошел и сел рядом Сева.
— Послушай, апостол сомнительных операций… Меня вот что интересует. — Шувалов закурил и откинулся на спинку. — Как ты бы поступил, став владельцем большого количества меха?
— Я бы на нем спал, но спал плохо, — ответствовал Сева не задумываясь. — Потому что, если он грязный, то деть его некуда… Если бы я был глупый и больной, то мог попытаться разбазарить по мелочи, У знакомых. Но я умный и здоровый, поэтому с таким делом не свяжусь, даже под угрозой произвести меня в участковые.
— Стало быть, что мне останется, если я все же решусь его получить?
— Искать солидный выход на туда, — Сева неопределенно махнул рукой. — И молиться, чтобы все обошлось… Кое-какие гости рискуют вывозить ценное. Особенно, если прикрыты неприкосновенностью.
— Вот видишь, как приятно советоваться с умным человеком, — усмехнулся Шувалов. — Но меня сейчас интересует твоя тачка… Она где?
— За углом, у кафе. Надо подбросить? Могу вообще одолжить на время.
— Нет уж, только подбросить. Откуда бы у московского корреспондента здесь взялась личная машина? — укорил Шувалов. — Подозрительно я буду выглядеть в глазах интересующихся мной людей.
— А такие наметились? — внешне безучастно поинтересовался Сева.
— Храню иллюзию, что мной интересуются всегда, — поднялся Шувалов. — Пойдем к твоей стоянке… Об остальном еще поразмыслим, время пока есть.
А. В. Черенков, он же Харитонов, он же Любецкий, одно время Леха-Нырок, а теперь Леша-Нахал, шел по коридору Управления в сопровождении конвоира. И не сразу можно было узнать в пожилом, по-кареженном пережитым человеке того молодого балагурящего, с которым первый раз беседовал Таболов.
И подполковник почуял перемену, едва ввели конвоируемого. Отодвинул бумаги, облокотился на стол.
— Садитесь. Вы просили встречи со мной. Я слушаю.
— Разговор будет такой: мне зазря гореть неохота, — сказал Черенков. — Хоть и наше дело сидеть, где покажут, а годочки стали с весом, тяжело государственная баланда отрыгивается…
— Насчет годочков согласен, — кивнул Таболов. — Каждый, кому за сорок пять, их вес ощущает, а нам с вами больше.
— Вот и то-то! И получается, что столько лет берегся, а теперь чуть не под вышку за вонючих зверушек… Я того гада давно знаю!
— Кого? — быстро спросил Таболов. — Человека из пивного бара, да?
— Его. Лет двадцать назад вместе в колонии отбывали. Только он по другим статьям, за военные грехи… У немцев будто служил. Сам, конечно, кричал, что ошибка это. Да я не думаю…
Подполковник встал, прошелся, обойдя кресло с Черенковым, остановился подле.
— Слушайте… А вы не помните, под какой фамилией он тогда числился?
— Фамилия? — сморщил лоб Черенков. — Как же это… На бэ, вроде. Бу… Нет, не помню, а врать не хочу.
— Врать нехорошо, — согласился Николай Кузьмич. — И не к месту… Не Маркин, а?
— Он? Не-ет, это — нет. Не Маркин никак!
— Так, — подполковник выдернул из папки на столе фотографию, поднес ближе: — Он?
— Его хохотальник, точно, — кивнул Леша-Нахал. — Я так думаю, он тот складик заделал, а нас как фраеров прокатил… Так ведь, если бог есть, еще встретимся! Зря он со мной нехорошо поступил.
— Вы сказали — «нас»? — быстро спросил Таболов. — Почему — вас, если вы были один?
— Потому что про Шмеля я наслышан… Вы своих ребят знаете, а мы — своих. Он в серьезных числился, Шмель. — Черенков поднял глаза на подполковника и говорил медленно, как бы додумывая на ходу. — Я на койке лежал и прикидывал нынче… Он ведь как мог, этот Дед подлючий? Меня навел и Шмеля, скажем, навел… Оставил шкурок ерунду, остальное сам взял и ушел. Кто-то из нас, по его расчету, обязательно на дело выйдет… Значит, в случае чего, с нас и спрос, раз мы под-учетчики! Я ведь вспо-омнил, как он напирал, чтоб я ровно в три на место вышел. А я подзадержался… Что, если Шмеля он на позже выводил? Мы и столкнулись, как собаки на кости! Вот истинный крест, — Леша-Нахал размашисто перекрестился. —
Не хотел я чужой жизни вредить… С испуга кого-то толкнул! Сами посудите: зачем мне своего было гробить? Да всегда б договорились, узнай я его… Старик все это обтяпал, верное слово! Его, гниду, и ищите.
— А вы не предполагаете, Черенков, где он может отсиживаться?
— Вот не скажу… А знал бы — сказал, верное слово, гражданин Таболов! Только по нашим захоронкам его бесполезно нюхать: я успел крикнуть на волю, какой он мне сюрприз угадал.
— Успели? Та-ак… Учтется вам, Черенков, ваше заявление. Сейчас в соседнем кабинете другой товарищ все запишет с ваших слов, а вы уж поточней и поподробней все изложите.
— Теперь темнить нечего, — поднимаясь, развел руками Черенков. — В открытую пошел, так и решил.
Его выводили, а в кабинет вошел капитан Шорохов, положил перед начальством лист протокола.
— Сто шестьдесят шкурок? — прочитав, посмотрел на него Таболов. — Щедрее стали наши партнеры, забеспокоились… Как он выглядит, волнуется, да?
— Очень, Николай Кузьмич. Я на всякий случай врача пригласил: вдруг давление или что.
— Правильно сделали. Просите его. Именно просите, вежливо!
Шорохов вышел и вернулся с Барковым.
— Здравствуйте, гражданин Таболов, — тихо сказал Барков.
— Здравствуйте, товарищ Барков, — улыбнулся подполковник. — Ждал я вас, Владимир Семенович, и рад видеть! Усаживайтесь.
— Ждали? Почему… ждали? Не понимаю.
— Сейчас, сейчас… Вот, — протянул изъятый у Черенкова листок календаря Таболов. — Из вашего численника листочек?
— Да… Из моего. Это я свой телефон одному клиенту записывал, а отдать не пришлось. Так и остался… А как он к вам попал? — изумился Барков.
— Сложным путем. Шкурки-то к вам тоже непросто попали: очень кто-то хочет, чтобы вы виноватым выявились! Поможем им, Владимир Семенович?
— Ну, если надо… В интересах дела я готов, но необходимо, чтобы мое руководство знало истину.
— Будет знать обязательно, — успокоил Таболов. — Но пока мы вас якобы арестуем.
— Я уже сказал: как нужно для дела, — стоически отреагировал Владимир Семенович. — А как же аукцион без меня? Столько вопросов, там очень сложно, вы не думайте…
— К началу аукциона и партия куницы и вы будете на месте. — Подполковник сел за стол, крепко положил на него ладони. — Будете, это я вам говорю!
В небольшом номере царил беспорядок, который позволяет себе человек, живущий один. Выйдя из ванной, Шувалов причесал перед зеркалом шкафа мокрые волосы, натянул рубашку. И, на ходу надевая пиджак, вышел из номера.
Принимая ключ, моложавая дежурная улыбнулась кокетливо:
— А что говорить, если станут спрашивать?
— Принимаю по субботам и воскресеньям, с шести до одиннадцати. Но не станут, к сожалению.
Войдя в лифт, оказался зажатым между очень высокими неграми в спортивных костюмах. Негры болтали, посмеивались.
Вестибюль пересекал спешно, и с разгона не сразу остановился, услышав:
— Шувалов! Виктор Сергеевич… Минутку!
Васин, подходя, тянул руку, заговорил раскаянно:
— Слушай, прости меня, дурака… Ну попал в аховое положение между двух баб, взвинтился сгоряча! Разве приятно, когда тебя в этаком компоте застают? Пойми.
— Я пойму, положим, а вот человечество не переживет потери закоренелого холостяка… Имею в виду лучшую половину человечества. — Рассмеявшись, Шувалов хлопнул по протянутой руке: — Ладно, мир!
— Мир. Хорошо, что ты меня не отпихнул, — Васин поймал и задержал его ладонь. — Горе у меня, Витя… Володю Баркова, арестовали, а он честнейший человек! Дурью они там мучаются, раз таких, как Барков, хватают!.. Или для престижа стараются?
— Престиж тогда появится, когда меха вернут. Но и дыма без огня не бывает! Он мне не очень показался, ваш Барков.
— Да что ты о нем знаешь? — возмутился Васин. — А я с ним нюх в нюх какой год…
— Шуми тихо, иностранцы внимание обращают, — потянул его к выходу Шувалов. — Не подбросишь меня к своей конторе?
— Да? — прикинул Васин. — Мне, вообще, надо в одно местечко… Но я по дороге заскочу, едем!
Закуривая в машине, Шувалов протянул пачку спутнику, и тот замотал головой:
— Не буду… Вчера и перебрал и перекурил. Во рту словно полк солдат ночевку произвел. Травись сам.
— Догуливаешь перед свадьбой? Это какой у тебя заход?
— Первый, представь… Но невеста хороша, хоть разок успела замуж сбегать. А уж папахен ее! — Васин чересчур лихо обжал идущий впереди «Москвич» и посмотрел в зеркальце. — Дарницкий, Лев Михайлович, не слыхал? Со всеми болезнями чудеса вытворяет.
— Так уж и со всеми! — усомнился Шувалов. — А после скандала не разрушится сговор? Смотри.
— Я и смотрю! помрачневший Васин резко взял вправо, прижался к тротуару, затормозил. — Посиди минутку… Я скоро.
Вылез из машины, завернул в переулок, скрылся за углом.
И Шувалов вышел. Постоял, прогуливаясь, подошел к угловому дому, потоптался па углу. Чуть поодаль и на другой стороне переулка увидел вывеску: «Гомеопатическая поликлиника».
Когда Васин плюхнулся на сиденье рядом, вид у него был озабоченный.
— Сам-то женат? — спросил, выруливая от тротуара.
— Нет. Разъездная работа не для семейной жизни. А что? Хотел перенять опыт?
— Хотел посоветовать не спешить! Один и один» сам себе господин. А тут начнут всякие тести-тещи мозги полоскать, не возрадуешься. Ты сейчас зачем к нам жалуешь?
— Пропуск на открытие получить. Что у вас так строго?
— Дипломатов набежит… Я с тобой схожу, мигну секретарше, не то простоишь, ожидая. И повод будет вечерком за это коньяк потревожить
— За мной не пропадет. Можешь быть уверен, — усмехнулся Шувалов.
«Жигуленок» подбежал к зданию «Союз-пушнины», оба пошли к парадному.
Начальник Управления, генерал-майор Захаров, поднялся в свой кабинет. Сел за стол, снял трубку прямой связи.
— Дежурный УВД, капитан Митрофанин! Здравия желаю, товарищ генерал.
— Здравствуй, Григорий Владимирович, как обстановка за истекшие сутки?
Сидя за пультом, дежурный читал оперативную сводку:
— По городу… «Кража госимущества, Красногвардейский район. В ноль часов тридцать минут неизвестный преступник, взломав дверь газетного киоска на Лесной улице, похитил различные канцелярские принадлежности на общую сумму 23 рубля 84 копейки. Расследование ведет Красногвардейский район… Тяжкие телесные повреждения, Московский район. В двадцать три часа, в ресторане «Вечерние зори», Кочкарев Г. Я. 1929 года рождения, бухгалтер треста «Севзапмонтаж» после совместного распития спиртного, на почве неприязненных отношений ударил ножом в область шеи Ковалева К. И., 1944 года рождения, заместителя бухгалтера того же треста, чем нанес тяжкие телесные повреждения. Ковалев доставлен в больницу имени Пирогова, Кочкарев задержан на месте происшествия нарядом милиции».
— Это он собственного зама, что ли? — уточнил генерал.
— Так точно. После разговоров на производственные темы.
— Ясно. Что еще?
— «Несчастный случай, Центральный район. Два часа тридцать минут. С моста Строителей бросилась в воду гражданка Фетисова Г. А. Спасена сержантом Градуновым В. М., несшим службу по охране общественного порядка».
— Чего ж она сама в воду прыгнула?
— Мать замуж не пускает, товарищ генерал.
— И правильно: рано такой дуре детей рожать… Экипаж ночной милиции и этого сержанта — в приказ на поощрение! По городу все?
— Так точно.
— Давай область, Митрофанин!
— В области спокойно.
— И прекрасно. Таболов у себя?
— Так точно. Вся группа в работе.
— Вызови его ко мне, если у них особого пожара нет.
…Войдя, Таболов увидел начальника Управления не за письменным столом, а в кресле у журнального.
— Вот смотри! — вместо приветствия, Захаров хлопнул по кипе газет и журналов на разных языках. — Все, что обведено красным, касается партии куницы… Что у тебя, не томи душу, Николай Кузьмич?
— Разрешите сесть? Главная новость, что мы вышли на человека, который навел Нахала и Шмеля на склад. Опознан по фотографиям. Нахал, то есть Черенков, когда-то отбывал с ним наказание в колонии.
— Кто он?
— Гребенников Владислав Давыдович. Во время войны сотрудничал с оккупантами… По отбытии наказания сменил документы и шесть лет назад приехал в наш город под фамилией Маркин. Выдал себя за родственника девочки-сиротки Галины Маркиной, устроился сторожем на склад «Союзпушнины».
— Лихо! — оценил Захаров ворчливо. — И мы молодцы, хорошо работаем… А девочка как?
— Сейчас ей уже девятнадцать, Федор Васильевич, Маргарита Маркина работает манекенщицей… Маргарита у нее как псевдоним.
— Ну-ну… Маркин этот до сих пор не обнаружен, я так понимаю?
— Нет. Есть основания полагать, что из города ему выбраться не удалось. В целях его обнаружения нами привлечена к действию новая группа сотрудников… Принимаем все меры.
— Еще версии были в отработке?
— Да. Прежде всего Барков, старший товаровед «Союзпушиины». Имеет непосредственное отношение ко всем складским помещениям… Кроме того, является членом оргкомитета аукциона и постоянно вступает в контакт с зарубежными представителями. У задержанного Черенкова был обнаружен листок из численника Баркова с его собственноручной надписью телефонов. Кроме того, Барков сдал нам сто шестьдесят шкурок… Мы его якобы арестовали.
— Ага, предполагаете, что на него тень наводили? — оживился Захаров.
— Уверены. Я уверен, — поправился Таболов. — Но так же считает Пионер. Мы сразу вызвали его из отпуска и включили в работу.
— Что это вы так его зашифровали? — разрешил себе улыбку начальник Управления. — Мужчина серьезный.
— Ну, наш лучший инспектор, поэтому… Он работает обособленно, поддерживая связи с нашей группой.
— Передайте, чтобы не зарывался чересчур, я его по делу с валютой помню! Лихость, она иногда боком выходит… Аукцион открывается через два дня, Николай Кузьмич, а положение сложное. Еще людей не подключить? Управитесь?
— Людей достаточно. Толкотня тоже Делу не подмога… Сделаем все возможное, Федор Васильевич. И часть невозможного, если потребуется. Очень важно найти Маркина-Гребенникова. Очень!
Из подворотни на проезжую часть выезжал фургон, и водитель троллейбуса круто вывернул руль… Посыпался сноп искр, слетевшая штанга с лязгом била по проводам.
Елена Андреевна невольно отошла подальше и на другой стороне увидела Шувалова.
— Виктор Сергеевич! — она взмахнула рукой. — Виктор…
Шувалов подходил к углу, скоро должен был свернуть за него, и Русанова поднесла согнутые пальцы к губам. Свистнула.
— Нет, это ни на что не похоже! — отшатнулся, вздрогнув, стоявший рядом прохожий. Несколько человек обернулись, Шувалов тоже, и она помахала ему.
— Между прочим, подача звуковых сигналов в городе запрещена, — перейдя улицу, Шувалов подошел, и теперь они стояли рядом. — Здравствуйте.
— Извините за такой способ окликать, но я крикнула, а кругом шум стоит… Уже два дня вас не вижу, а до того один раз, и то издали. Вы… решили совсем меня не замечать? — тихо закончила Русанова.
— Я решил на вас жениться, когда минует эта катавасия с аукционом, — сказал Шувалов мрачно. И взяв за плечи, отодвинул ее, давая дорогу стайке ребят, ломившихся против течения толпы. — Но если я сейчас где-то не поем, то рухну у ваших ног и вам станет неудобно.
— Не надо рушиться, — попросила Елена Андреевна. — И опрометчиво говорить ничего не надо… Я тоже шла пообедать, но я в столовую шла. Как она вам покажется, не знаю.
— Мне сейчас все покажется… Далеко столовая?
— Неблизко, две остановки. Правда, рядом ресторан, но там очередь в это время.
— Пошли в ресторан, если рядом. Пошли-пошли, осилим, я думаю.
В остекленном ресторанном тамбуре томились ожидающие. Шувалов отвел спутницу в сторонку, подошел к дверям.
— Куда? Мест нет, — приоткрыл створку привратник пищерая.
— Да ты что, не узнал, хозяин? Я к мэтру.
— А-а… Проходите. Вот он ходит.
Метрдотель был среднего роста, ему пришлось смотреть снизу вверх, и полдела было сделано.
— День добрый, я от Бутусова, — небрежно оглядел зал Шувалов. — Мне с переводчицей необходимо быстро поесть: через час у нас пресс-конференция с Анри Бейлем.
— Вас понял. Зоечка! Посади товарищей, обслужи экспрессно, — распорядился метрдотель. И когда Шувалов уже возвращался к дверям, придержал официантку: — Все внимание! Поняла?
Проведя Русанову сквозь очередь, Шувалов посадил ее за стол, сел напротив. Сразу подошедшая официантка положила меню, поставила тарелочку с хлебом.
— Как вам удалось? — спросила Елена Андреевна, когда та отошла.
— Мы от Бутусова. И торопимся на пресс-конференцию с Анри Бейлем.
— С кем, с кем? — прыснула Русанова. — А кто такой Бутусов?
— Понятия не имею… Метрдотель тоже. Но как прием, срабатывает всегда, плюс иностранная фамилия. Что будем есть?
— Все равно.
— Тогда лангеты, это наверняка мясо… Мы готовы, Зоечка! Нам минеральную воду, овощные салаты, холодную рыбу, лангеты и кофе-гляссе. Крепкого пить не будем, поскольку алкоголь — яд… Что вы смеетесь, Лена? И у вас шрамик над бровью, а я и не замечал.
— Это память о Ялте. Море штормило, на стоянке катеров садились до Симеиза, подвернула ногу на трапе — и о поручень… А смеюсь, не знаю почему. Просто хорошее настроение.
— И прекрасно. И Ялта — прекрасно… И стоянка катеров. Стоянка. Стоянка-обманка… — Он еще посидел с отсутствующим видом, глядя в одну точку, отпил из бокала и, словно вернувшись, попросил: — Извините меня, бога ради… Забыл, что надо позвонить в гостиницу, я сейчас.
В маленьком закутке метрдотель пил чай, увидев вошедшего, отставил стакан:
— Что-нибудь не так? Я распорядился…
— Все прекрасно, мерси. Но мне срочно надо выдать звонок.
— Прошу…
Отхлебывая чай, косился уважительно, а клиент говорил, не ожидая ответов, и это тоже действовало.
— Сева? Нужен транспорт через полчаса, к ресторану «Центральный». Оставь машину у входа, ключи в ящике щитка… Есть интересный материал, как только возьму интервью, поставлю в известность! Все! — Трубка брякнула о рычаг. — Благодарю, вы очень любезны.
— Ну что вы, — приподнялся со стаканом метрдотель. — Такая малость, знаете…
Русанова ждала, повернувшись к окну. Садясь на место, Шувалов смотрел на женщину.
— Что-нибудь произошло? — не выдержала она. — Или… Мы не будем есть? У меня аппетит не пропал.
— У меня тоже. Просто, как бы ни кончился этот аукцион, я рад, что попал на него и познакомился с вами.
— И я. — Они продолжали сидеть, не притрагиваясь к приборам. Елена Андреевна проговорила задумчиво: — Открытие у нас послезавтра, тогда суетня и начнется! Приходите к нам завтра, Виктор… В шесть я освобожусь, а часов в восемь мы будем ждать.
— Спасибо, Лена. Я приду обязательно.
Официантка принесла запотевшие бутылки, откупорила, разлила воду. Отойдя к служебному столику, сказала подружке со вздохом:
— Минеральную пьют, а глядят друг на друга, будто шампанского напились. Бывает же любовь у людей!
Кабинет Леонида Петровича Васина был не роскошен, но уютен, на столе поводил тупым рыльцем вентилятор. Влево-вправо, влево-вправо…
— Нет, нет и нет! — запальчиво кричал в телефонную трубку хозяин кабинета. — Я не могу этого отменить… Вот так и раздавайте программы… Да, с упоминанием о кунице, ничего не вычеркивать. Слушайте! Раз руководство объявило, что будет, значит, она будет. Что ж, согласовывайте, если хотите, а мое мнение вам известно…
Бросив трубку, закурил, полистав еженедельник, крикнул:
— Люся! Ты здесь?
— Иду, Леонид Петрович…
Вошедшая девушка явно копировала манекенщиц или готовилась к этому амплуа.
— Я просил Барковым позвонить… Просил спросить, что нужно, чем могу помочь. Звонила?
— Уж лучше бы нет! У жены голос замогильный, только «да», «не знаю», и все. А в финотделе говорят, что у них на чужое имя две дачи были: одна в Крыму, а другая где-то под Ригой.
— Делать им нечего, в твоем финотделе! Одни болтушки собрались. У нас нескафэ остался?
— Только индийский, сейчас заварю.
— Сделай милость… И еще одно: на работу надо ходить в юбках… — Васин поискал определение, — менее ошеломительных, что ли! А у тебя фиговый листок.
— Вы бы посмотрели, какую одна датчанка носит, — обиженно скривилась Люся и показала: — Вот!
— Будешь датчанкой, тогда приходи — я первый ахну от восхищения… Неси кофе.
Когда Люся выходила в соседнюю комнату, туда уже вошли переводчица вместе с высоким поджарым мужчиной.
— Леонид Петрович у себя?
— У себя… К вам гости, Леонид Петрович! — крикнула Люся.
Васин встал навстречу, после рукопожатий иностранец произнес длинную фразу, выжидательно посмотрел на переводчицу.
— Господин Эдстрём в восторге от ваших проспектов промысловой пушнины… Он хотел бы получить необходимое количество экземпляров для распространения в Швеции.
— Я рад высокой оценке нашей скромной деятельности, — улыбнулся Васин. — Но сегодня не могу выполнить пожелание господина Эдстрёма. И завтра… Лучше это сделать через два дня.
Переводчица перевела, и швед сразу ответил тирадой:
— Но послезавтра открытие, день хлопотливый… Господин Васин не забыл об этом? После открытия тоже будет много хлопот.
— Господин Васин обычно все помнит, — кивнул Леонид Петрович. — Открытие еще не торги, у нас будет время встретиться.
Респектабельный посетитель осклабился, выговаривая нечто.
— Господин Эдстрём благодарит заранее… Он просит извинить, если отнял время.
— Ну что вы, рады быть полезными общему делу. Всего доброго! — Васин выждал несколько, уселся в кресло. — Люся, ушли они?
— Ушли, — девушка отсыпала в чашки из баночки. — Я забыла сказать, — громко сообщила она в сторону кабинета, — с обеда пришла, а у вас приятель сидел… Симпатичный такой, вежливый! Из Москвы.
— Шувалов? — Леонид Петрович держал в руке фломастер, и быстро вывел на листе перед собой знак вопроса. — Он ничего не просил передать?
— Ничего, — Люся разлила кипяток, подхватила подносик, появилась в дверях. И больше несла себя, нежели кофе. — И я с вами выпью, можно?
Под вечер от теплой воды вздымался туман, покачиваясь на мелкой волне, близко поставленные катера и яхты терлись бортами.
Сидя на днище вытащенного на берег ялика, седоусый сторож дымил самокруткой, поджидая идущего к нему Шувалова.
— Ну, нашел? Э-э, говорил я тебе… Мало, что записано, ты всегда гляди, что есть! У нас ведь полное безобразие: со стоянки на стоянку посудины гоняют.
— А зачем же тогда регистрация? — достал сигареты Шувалов.
— Как зачем? Для отчету, для виду, чтоб все как у людей, — показал желтые зубы сторож. — Вот ты, к примеру, с залива идешь, неохота тебе к месту приписки гнаться, завернул сюда… Сунул мне троячок, а я к вину слаб! Приму с душой, и тебе швартовку разрешу. Понял?
— Понял. Только не знаю, где теперь его искать… Он, понимаешь, с женой в контрах и на катере ночует. А нужен позарез!
— Съезди на Голодай, — решительно посоветовал седоусый. — Там такой Петя работает по надзору, скажешь, от меня, от Палыча, стало быть… Прошлый раз я его навещал — больно шибко гуляли! Стоит у него в закутке одна лодочка, не иначе твой дружок от жонки ховается.
— Ну, спасибо, Павлович…
Отшвырнув окурок, Шувалов хотел уйти, но сторож придержал, сокрушенно поцокал, потер палец о палец.
— Ку-уда? А самую благодарность и забыл… За спасибо, милок, теперь и воробей не чихает!
— Держи, — сунул в руку Шувалов. — Чихай на здоровье.
Грунтовый участок проезда был разбит, и он медленно вел «Волгу» между заборами и проволочной оградой. Проехав мимо продуктовой палатки, оставил машину поодаль. подошел к деревянному строению, где горел свет, от дверей встала и грозно зарычала лохматая шавка.
— Цыть! — прикрикнул худой и очень загорелый мужчина неопределенного возраста, поднимаясь с топчана. — Кто там, Барон?
— Свои, — Шувалов, нагнувшись, пролез под низкий косяк. — Привет от Палыча… Вы Петя?
— Кому Петя, а кому Петр Фадеич… Чего надо? Я спать решил.
— Такое дело, — не замечая ворчливой неприязни, гость сел на табурет у стола. — Сказал мне Палыч, что у вас в укромном уголке катер стоит. Это моего дружка катер… Я завтра в командировку лечу и должен ему деньги передать. Знаете, наверное, что он от хозяйки скрывается, неполадили они…
— От кого и что — дело не мое, — уверил Петя, — А Палычу язык бы подрезать за треп. Иди. навещай дружка…
А если вдруг чего не допьете — сюда неси, понял?
— Понял. А позвонить от вас можно?
— Не работает, — хлопнул сторож настенный телефон. — Напротив база, там в проходной есть. Меня после не тревожь! Пройдешь причалы, а за баками увидишь.
Уже совсем стемнело, когда Шувалов, выйдя из проходной базы, прошел мимо ворчащего Барона. Вдоль берега тянулись мостики, к ним рядком приткнулся малый флот.
Увидев массивные туши металлических баков, он замедлил шаги, обойдя один, остановился.
Неподалеку стоял катер, светились круглые оконца каюты.
Сдвинув рукав, посмотрел на часы, и не успел разглядеть фосфоресцирующие стрелки, потому что на катере застучали шаги, темная фигура вышла на палубу.
— Толик! — позвали оттуда. — Толик, ты чего? Где застрял?
— Здесь, — сказали совсем рядом с Шуваловым. — Будто гость у нас, да сомневается стоит… Ну? Все высмотрел?
Не увидев ни замаха, ни движения, Шувалов отпрыгнул, в интонации услышав угрозу, и нападавший провалился с ударом. Развернувшись, бросился снова, но теперь он был на фоне отдаленных огней базы и стал виден вполне. Удар ногой в живот сломал его пополам, следующий, в подбородок, отбросил к баку. Что-то звякнуло о камень, но… Шувалов услышал приближение спешившего от катера и отступил к воде, чтобы высветить противника.
У сторожки залаял Барон, приглушая близившийся стрекот мотоцикла.
В руках у подоспевшего с катера виднелась не то палка, не то обрезок трубы. Прыгнув вперед под удар, Шувалов резко выдохнул — хак! — и противник со стоном осел наземь.
Мотоцикл гнал вовсю, вспыхнула фара, и в снопе света увидев поднявшегося от бака человека, Шувалов пригнулся и побежал к забору.
— Стоять! — послышалось сзади. — Руки вверх! Тягусов, осмотрите второго.
Двое милиционеров занялись делом, но тот, который приказывал, заслышал шум у забора.
— Сто-ой! — крикнул, пытаясь развернуть мотоцикл, чтобы достать фарой. — Буду стрелять, остановитесь… — И, бросив мотоцикл, кинулся к забору, на ходу хватаясь за кобуру.
Шувалов, поняв, что так не уйти, метнулся навстречу, нырнул в ноги, поймав милиционера на себя, распрямился резко, и тот, ударившись оземь, еще пытался привстать, когда, поднявшись после прыжка по другую сторону дощатой ограды, Шувалов уже бежал. Бежал, пока рядом не взвыла собака. Услышал крики сторожа, но был уже около машины.
«Волга» рванулась с места, с поворота выскочила в проезд, и красные огоньки задних сигналов замелькали на ухабах, заволакиваясь пылью.
Оперативная машина подъехала к самой воде.
Катер освещался фарами тех, что подъехали раньше, к хлопнувшему дверцей Таболову подскочил милиционер.
— Старший наряда, старший сержант Ерлашов! По вашему приказу, выехали немедленно, удалось задержать двоих, товарищ подполковник, третий ушел. Один из двоих получил телесные повреждения, подобраны нож типа финки и ломик. — Ерлашов сбавил тональность рапорта. — А на катере обнаружен труп.
— Труп?
— Так точно… Там сейчас наша группа работает.
На борт катера с берега вела широкая Доска, почти взбежав по ней, Таболов обогнул каюту и спустился вниз.
Майор Костин и старший лейтенант Таганцев отступили от узкой койки под круглыми оконцами, худое лицо Маркина-Гребенникова на подушке казалось белее наволочки.
— Еще теплого застали, — сказал Шорохов хмуро. — По-видимому, сердце отказало, я вызвал врачей… Но на теле обнаружены следы физического воздействия. Ожоги от сигарет, например.
— Понятно. — Подполковник вгляделся в сидящих напротив задержанных, глубоко посаженные глаза одного сверкнули в ответ. — Все обыскали?
— Досконально, — подтвердил Таганцев. — И ничего не обнаружено. Две авоськи с пустыми бутылками…
— И не ищи зря, начальник, — выдавил короткий смешок тот, с глубоко сидящими глазами. — Мы сами искали — верней некуда. И его, гада этого, поспрашивали! Да зря.
— Каким образом вы его обнаружили? Лучше отвечать сразу, надеюсь, вы это понимаете.
— А чего не ответить? Шмель пошел на дело, а за этим велел присмотреть, не доверял ему, значит… Этот тем вечером со склада убрался и сюда забился, как крыса! Пересидеть хотел… Верняк, что он Шмеля на фуфло взял, больше некому.
— Ну что же, выводите задержанных, — пошел к трапу наверх Таболов. — Здесь терять время нечего.
По лицу генерал-майора Захарова, вошедшего в его кабинет, Таболов понял, что ласки от начальства ждать не. приходится.
— Докладывайте обстановку, — коротко предложил Захаров. Он не сел, не смотрел на подполковника, и тот стоял, как встал, старался излагать сжато.
— Обстановка сложная. Маркин-Гребенников скончался в результате острой сердечной недостаточности, усилия реаниматологов ни к чему не привели. Из двоих задержанных один нам хорошо знаком: рецидивист Хуснутдинов по кличке Алим. Он и его напарник действовали в качестве неусыпных охранников Маркина, — выпытывали местонахождение мехов, но не узнали ничего.
— И мы не знаем ничего! — вспылил генерал. — Где они? В чьих руках и находятся ли в городе, хотя бы… Я удивлен, подполковник Таболов! Завтра открытие аукциона, осталось менее суток, а вы держитесь так, будто вам все ясно. Надо работать быстро и брать подозреваемого Пионером…
— Прошу прощения, — упрямо нагнул голову Таболов. — Работать быстро это значит не торопясь и продуманно… Не торопясь и продуманно, Федор Васильевич! А нам пока нечего предъявить тому, о ком вы упомянули.
— Хм… Вашу неторопливость я уже отметил, — сказал Захаров. — А что намерены предпринять продуманно?
— Мы ждем связи с Пионером. Вся группа находится в готовности…
В объединении «Союзпушнина» заканчивался рабочий день.
В отделе рекламы Люся убрала стол, сидя перед раскрытой сумочкой, наводила последний лоск на лице.
— Салют! — приветствовал, заглянувший Шувалов. — А шеф уже исчез?
— Ага, еще до обеда… И сегодня уже не будет, не ждите.
— Я не ждать, мне позвонить надо… Можно от него?
— На здоровье. Прямой телефон — красный.
Войдя в кабинет Васина, прижав трубку плечом к уху и раз за разом прокручивая диск, Шувалов дотянулся свободной рукой до верхушки шкафа, из-под рулона ватмана извлек и положил в карман небольшой предмет.
— Занято и занято! — бросил трубку в сердцах. — Ну и мастерицы вы говорить!..
— Конец дня, все решаем, быть или не быть, — рассмеялась Люся. — Вы еще попытаетесь?
— Нет, пожалуй… Спасибо и — до завтра!
Сбежав по лестнице и выйдя из здания, скорым шагом дошел до стоянки. Сев за руль, открыл портфель, достал магнитофон и, подсоединив к нему извлеченный из кармана предмет, тронул машину с места. Затем нажал клавишу магнитофона.
«Я рад высокой оценке нашей деятельности, — говорил Васин, пока «Волга» перестраивалась в потоке машин. — Но сегодня не могу выполнить пожелание господина Эдстрёма. И завтра… Лучше всего это сделать через два дня».
Переводчица перевела и швед ответил тирадой.
«Но послезавтра — открытие, день хлопотливый… Господин Васин не забыл об этом? После открытия тоже будет много хлопот».
«Господин Васин обычно все помнит. Открытие еще не торги, у нас будет время встретиться. Это самое реальное…»
Впереди образовался затор, регулировщик, размахивая жезлом, пропускал машины.
«Ну что вы, рады быть полезными общему делу… Всего доброго! — пожелал Васин. — Люся, ушли они?»
«Ушли. Я забыла сказать… С обеда пришла, а у вас приятель сидел…»
Шувалов нажал на «стоп», магнитофон смолк.
«Волга» въехала в переулок.
Гомеопатическая поликлиника ничем не отличалась от обычных. Здесь тоже была регистратура, и регистраторша сидела в халате и шапочке.
— Лев Миронович? Он с завтрашнего дня в отпуске и сегодня не принимал, по-моему…
— Здесь он, — сказала позади нее другая женщина. — От заведующего шел, я видела. Но принимать не будет, не надейтесь. На втором этаже кабинет.
— Спасибо. — Шувалов взглянул на часы, пошел по лестнице.
…Лев Миронович Дарницкий, укрыв пол-лица за дымчатыми стеклами, походил на мафиозо из итальянского фильма. И жестом, разрушающим этот образ, выпятил ладошки навстречу вошедшему:
— Нет-нет, никакого приема! Я, по сути, уже на отдыхе… Вы застали случайно.
— И очень рад, что застал, Лев Миронович, — проникновенно сказал Шувалов. — Я друг Леонида, и разговор не терпит отлагательств.
— Ну, милый, ну, душечка, что я могу? — заерзал в кресле гомеопат. — Вы садитесь, садитесь, но у Катюши бабкин характер, и если она сказала, что ждет его в Пицунде, то ему ничего не остается, как говорить с ней там… Как вас зовут, я не расслышал?
— Виктор… Я, к сожалению, не мог приехать на дачу семнадцатого, был в Кишиневе. Леонид страшно мучается, а сейчас столько работы… Завтра открытие.
— Вот именно! Вот именно, вот именно и я тоже был молодым. А кто без греха? Я говорил это, говорил и продолжаю настаивать! — кипятился Лев Миронович. — Нельзя удержать водород в банке, мужчина — организм примитивный… Вы знаете, что завещала моя теща жене? Обращайся с ним, как с собакой: не серди, вовремя корми и обязательно отпускай погулять!
— Разумная женщина, — оценил Шувалов. — С тещей вам повезло.
— О-о! Это был кладезь… Но есть же предел! Нельзя, недопустимо, чудовищно вытворять такое на глазах будущей жены.
— Боюсь, что его оговорили. Слишком многие завидовали Лене, хотя он и шалопай.
— Шалопай? Завидовали? Оговорили?! — подпрыгнул Дарницкий возмущенно. — Я сам, слышите, сам видел, как он крался по дорожке к машине! И поставил ее специально вне участка, хитрец… Ну, милый, ну, солнышко, зачем в ночь помолвки позволять себе лишнее? Я отец, но я бы промолчал из мужской солидарности. — Лев Миронович трагически приложил руку ко лбу. Но ведь и Катя заметила, как он возвращался! У нее хватило такта не ввергать в неловкость гостей, а уж дальше она не стерпела…
— Ах, идиот! — возмутился Шувалов. — Вы хотите сказать, что тогда ночью он ездил к этой… Мне он ничего не объяснил! И я еще хлопочу за него!
— И прекрасно, и хлопочите, мы любим его, и все устроится! — Экспансивный гомеопат вскочил, обежав стол, заплясал перед Шуваловым. — Я рад, очень рад знакомству… У нас через два часа поезд, представьте. Прилетайте к нам с Леонидом! Море и фрукты — это очень целительно…
И пусть он осторожно обращается с газом, нам проводили местные умельцы, я не видел их трезвыми! Вы поняли меня, но вы поняли, как мы любим его? До свиданья, солнышко!
— Не беспокойтесь, Лев Миронович. — Шувалов осторожно пожал мягкую ладошку. — Я все понял и все передам. Счастливого отдыха!
Елена Андреевна закрыла духовку, переставила кастрюльки на конфорках и сбросила передник.
— Саша! — позвала из коридора. — Сбегай в булочную, пожалуйста… Как всегда, хлеба забыла купить. Много не бери, зачерствеет.
— Хорошо, мама, — мальчик скинул тапочки, втиснул ноги в уличную обувь. — Деньги па кухне?
— Да, на столе… Через дорогу осторожней!
В своей комнате сбросила домашнее, натянула взятое с постели платье, изогнувшись, застегивала сзади. И прозвенел звонок.
Повязывая пояс, подошла к двери, сначала повернула замок не в ту сторону, досадливо прикусила губу.
— Это вы, — улыбнулась Шувалову. — Уже восемь, да? Всегда у меня время пролетает…
— Семь тридцать, — войдя, он взглянул на часы, потянул носом запах из кухни. — До чего пахнет славно… Лена! Вы уже помогли мне один раз, а теперь мне необходимо, чтобы поехали со мной.
— Поехать? Куда же… Ведь мы собирались… И Саши нет.
— Послушайте, пока я не стану объяснять ничего… Но мне очень нужен Васин, и я не знаю, где дача его невесты. У нас мало времени, мне необходимо там быть, Лена!
Она хотела еще спросить, но посмотрела на него и поняла, что да, необходимо.
— Хорошо. Я ничего не понимаю, и жаль… Но я поеду.
— Возьмите плащ, сейчас свежо стало. Куда вы?
— Саше записку… И плиту выключить надо.
Ветер гнал тучи с залива, на лобовом стекле густо множились капли. Шувалов запустил стеклоочистители.
— Выключите радио, пожалуйста, — попросила Русанова. — Я не люблю оперетту… Слишком много страстей понарошку.
Он выключил приемник.
— Вам не дует? Я прикрою.
— Нет-нет, как раз хорошо. Совсем другой воздух, дышится легче. У вас есть сигареты?
— Конечно. Вот, — Шувалов протянул и усмехнулся. — Чтобы дышалось совсем легко, да?
— Я почти не курю… Иногда. От волнения.
— Я все расскажу при случае. Если бы не обстоятельства…
— Оставьте, Виктор. Раз надо, значит, надо… Хотя и мне жаль, и жаль, что всегда разрешаем обстоятельствам диктовать свои условия.
«Волга» обходила одну машину за другой. Грузовики отставали с протестующим гулом.
— Я не знала, что вы из Москвы на машине.
— Она местная. Взял у товарища. Сам еще не скопил.
— А вы умеете копить? Не думала.
— Я и не умею. — Светлые «Жигули» упорно маячили впереди, он плотнее прижал педаль, обошел все-таки. — Скажите, вы… часто думаете обо мне?
— Все время, — сразу и спокойно ответила Елена Андреевна. — Мы не слишком быстро? Могут остановить.
— Я слежу… Если замечу гаишника, успею сбросить… Уже шестидесятый… Вы говорили, где поворот?
— Так не объясню. Но определю, когда увижу.
…Узкая полоска асфальта, петляя, привела к тупичку.
Очень большой дом за деревьями виделся темным. Шувалов выключил мотор.
— Посидите, пожалуйста… И, пожалуйста, ни в коем случае не оставляйте машину! Думаю, что я не задержусь.
— Я подожду, разумеется, но выйду на воздух.
Петли калитки оказались смазанными, желтый песок на дорожке утрамбован.
От машины Русанова видела, как, взойдя на веранду, Шувалов подергал дверь и спустился по ступеням назад. Постоял, пошел дальше, огибая дом. Она открыла дверцу, взяла сигареты с сиденья, но не закурила, бросила на место. Захлопнула дверцу, вошла в открытую калитку, оглянувшись на «Волгу», медленно двинулась по желтой дорожке.
Каменный флигель окружали кусты жасмина и сирени, два окна светились. В тамбуре, за первой дверью, царил полумрак, открыв вторую, Шувалов попал в кухню, и туда же вошел Васин с тарелкой в руках.
— О! Явление Христа… Ты какими судьбами? Один? — Доброжелательное удивление выражало его лицо, и Шувалов кивнул.
— Пока один… Не знал, что застану. А местечко хоть куда! Зачем пропал? Я весь день проискал.
— Проходи… Зачем? А что там делать сегодня…’ Завтра такое начнется, завтра н поработаем.
— Понятно. Я думал, нет никого. И каталки твоей не заметил.
— Она в гараже. — Васин поставил на стол коньяк и бокальчики. — Гараж за деревьями, посмотри из окна… Дворец! Как все здесь. А сейчас выпьем. Заодно расскажешь, какое дело принесло.
— Тут роскошно, — подошел к окну Шувалов. — На дачах хорошо пьется, да? Хотя и на воде неплохо… Чтобы хорошим катер, комфортная каюта и бар, обязательно! С разнообразным набором спиртного, правда, Леня?
— Подними руки, — сказал Васин.
— Поднял. — Шувалов не только проделал требуемое, но еще развернулся, продолжая улыбаться. — Что же теперь?
— Теперь упрись в стену, ноги дальше от нее. Ну? Я буду стрелять.
— А ведь будешь, — кивнул Шувалов. — Хотя все бесполезно, учти.
— Живей! Без болтовни, — Васин повел рукой с пистолетом. — Хаханьки кончились.
Пистолет был маленький, а кисть, зажавшая его, крупная. Но вошедшая Елена Андреевна сразу поняла, что оружие настоящее и глаза у нее расширились:
— Виктор!!!
Леонид Петрович Васин не то чтобы обернулся на ее вскрик, лишь дернул головой, а этого было достаточно…
И хотя он мгновенно выстрелил, Шувалов уже бросился ему в ноги, и они покатились по полу.
Даже не глядя на боровшихся, по лицу женщины можно было бы понять, какое ожесточение владело обоими. Дернулся стол, обрушилась посуда, отлетело к стене кресло, хрустели под тяжестью тел черепки… И все покрывали хрипы, вздохи и стоны схватки.
— Все… — раздалось с пола, очень тихо и отрешенно. — Руку сломаешь… Пусти же!
Шувалов встал, опустил в карман пистолет, за плечо поддернул Васина, поставил на ноги. И подвинул кресло.
— Садись. Пушное хозяйство в машине?
— Да, в гараже…. Ах, до чего глупо! — Леонид Петрович левой рукой положил на стол правую. — И ведь я в упор тебя видел. Зато и старался быть на глазах.
— Перестарался. — Русанова все еще стояла на пороге, Шувалов за руку подвел ее к креслу. — Извините, Лена. И сядьте, теперь скрывать нечего… А кое о чем надо побеседовать. Меха предназначались Эдстрёму, да? Он бы все равно не сумел их вывезти, мог бы сообразить.
— Он? Он бы вывез, — Васин зубами открыл чудом уцелевший коньяк. — Будешь?
— Я за рулем… Маркина, судя по всему, шантажировал прошлым. Это ты его устроил на работу?
— Старик сам жаден до фанеры, особо шантажировать не пришлось. А устраивал отдел кадров. Вам позволите, Леночка?
— Немножко. — Ее колотило, и она застегнула плащ на все пуговицы. — Спасибо.
— На здоровье! — засмеялся Васин. — За ваш союз!.. Мой расстроился, так хоть за людей порадоваться. Не оттолкнули б вы меня, Елена Андреевна, вдруг и я бы хорошим стал! А?
— Перестань паясничать! — сказал Шувалов. — Не был бы ты другим… Не прикидывайся. А почему — тебе разбираться.
— И разбираться нечего. Я хотел жить, понимаешь? Жить, чтобы жить, а не чтобы пахать за других… Чтобы не симулировать великой деятельности, не торчать на совещаниях, не изображать идейно непорочную чистоту. И я жил! — Он расхохотался. — Деньги давали мне свободу и максимум удобств. Мне не надо было считать заработанные рубли, я знаю все курорты страны, знаю наизусть меню лучших ресторанов и не знаю, что такое сидеть на мели… А что видел ты, чистоплюй, на свою зарплату? Мне впаяют, ладно… Но когда-то я выйду и опять заживу человеком! Потому что там, куда вам никогда не дотянуться, меня будут ждать суммы, какие тебе не снились!
— Возможно, — согласился Шувалов. Он тоже сел и устало откинулся на спинку. — Хотя следует учесть одно обязательное «но». Зажить человеком тебе не удастся… Для этого надо им быть, согласись. А перевоплотиться не дано. Так и закончишь дни мелким хищником семейства куньих… Хорьком! И вообще, пора переходить на «вы». И ехать пора. Хотя… Лена, вас не затруднит заварить кофе? — Он виновато улыбнулся ей. — Что-то я обмяк… А дорога сейчас мокрая.
Русанова кивнула, встала и вышла на кухню.
За ночь разнесло тучи, небо светлело чисто и обещало погожий день.
Из своего остекления дежурный инспектор ГАИ заметил приближавшуюся «Волгу», она подъехала и затормозила рядом с постом.
— Доброе утро, — приветствовал вошедший человек, под глазами которого темнела синева. — Майор Шувалов. Из группы Таболова… Мне нужно позвонить. Срочно.
— Прошу. — Инспектор вспомнил, что хорошо бы спросить документы, но назвавшийся майором уже звонил.
— Кто у аппарата? Таганцев? Я Шувалов. Ты не удивляйся, ты слушай! Следую к городу Приморским шоссе. Со мной задержанный и вся партия, три чемодана. Что почему? А-а… Отказал мотор, пришлось чиниться. Хорошо. Хорошо… Жду встречи.
— Вы один, товарищ майор? — Инспектор с уважением посмотрел на машину за стеклами. — Может быть, я…
— Все в порядке, лейтенант, спасибо. Шувалов вернулся к машине и увидел, что Васин спит, полуоткрыв рот. На заднем сиденье, у одного из чемоданов, не вошедшего в багажник, так и не проснулась Елена Андреевна.
Он сел за руль и, бросив в рот сигарету, осторожно тронулся с места.
Приморское кафе под Ленинградом только что открылось. Единственный официант подошел к стойке, за которой натягивала халат дебелая буфетчица, деликатно прикрыл зевок ладонью.
— Все-таки при повышенной кислотности нельзя сухое пить… Изжога замучила, вчера весь вечер, вот здесь, рези невозможные! — Он приложил ладони к боку и скривился для наглядности.
Соды глотни… А я прямо такое удовольствие получила: вторую серию глядела… Ну совсем не ожидала, что сойдутся! Правда, его из начальников цеха в кузнецы разжаловали, зато конструктор от нее отступился. Так она с мальчиком сразу к мужу… Напереживалась я-а… Гляди, клиентов принесло.
Из подъехавшей «Волги» вышла женщина, за ней тесно следовали двое мужчин. Все уселись на легкие стулья.
— Добрый день, слушаю вас, — подойдя, официант небрежно обмахнул столик салфеткой.
— Добрый, считаете? — Один из мужчин, непонятно улыбаясь, взглянул на женщину против себя. — Что прикажете, Елена Андреевна? Чай? Кофе? Шампанское?
Его сосед, отвернувшись, глядел на серую воду залива.
— Я бы минеральной выпила, если есть, — тихо сказала женщина.
И официант, увидев ее усталое и печальное лицо, подумал, что эти клиенты особой выручки не принесут.
— Хорошо. А вы-с? — первый мужчина слегка повернулся к соседу.
— Все равно, — пожал плечами Шувалов. — Можно минеральной.
— Значит, так, — решился Васин, — две… нет, три бутылочки минеральной исполните и бутылку полусухого шампанского.
— Коньячку не желаете? — воспрял официант. — Армянский завезли. Есть миноги! Кроме того, — он оглянулся и понизил голос, — могу предложить дефицит: сигареты «Данхилл», четыре рубля пачка.
— Уговорил! — расхохотался Васин. — Три минеральной, шампанского и блок дефицитных… Гулять, так гулять!
Изображая рвение, официант ринулся восвояси и запнулся: огибая столик, он невзначай опустил взгляд — руки соседствующих мужчин соединяли наручники, на звеньях белого металла играли веселые блики.
Три спецмашины мчались по Приморскому шоссе. В первой, на заднем сиденье рядом с Таганцевым, сидел Таболов, брюзжал недовольно:
— Уже давались ему выволочки и не раз! Все сам и сам… Ну где была гарантия, что на лихую компанию не наскочит? Не было. Это я для тебя говорю, Таганцев, у тебя с языка Шувалов не сходит. Слышишь?
— Слышу, товарищ подполковник, — радостно улыбнулся старший лейтенант. — А все же хорошо, когда человек смелый!
— Хорошо, когда он умный… И опытный.
А такой и про смелость все знает. Как там у Толстого? «Смелый это тот, кто всегда поступает как надо…» За точность не ручаюсь, но смысл таков.
Сидевший впереди Шорохов дернулся, прижался лбом к боковому стеклу.
— Вон его машина… У кафе! Разворачивайся, Костя.
Три спецмашины одна за другой тормозили неподалеку от тента приморского кафе. Двое мужчин шли к ним от столиков, женщина осталась сидеть.
— Товарищ подполковник, — начал Шувалов, сначала разомкнув наручники, — задержанный Васин, Леонид Петрович…
— Знаю, что Васин, вижу, что задержан… Молодец! — сжал его плечи Таболов. Люди группы уже перегружали чемоданы из «Волги». — Сейчас скорей в город, до открытия аукциона три часа, может, им что подготовить надо… Садись, твою другой поведет.
— Разрешите самому? — Шувалов обернулся к столикам, и Таболов посмотрел туда же. — Я не задержусь, сразу буду.
— Ладно, действуй. Но учти, что я жду… Все разместили, Шорохов?
— Все, товарищ подполковник!
— Тогда едем. Ты потом рули поосторожней, Виктор Сергеевич, вон как лицо усохло.
В проезжающей мимо машине на заднем сиденье мелькнуло бледное, окаменевшее лицо Васина. Совпали их взгляды. Шувалов отвернулся.
Русанова видела, как отъехала милиция, и шла к «Волге».
— Садитесь, Лена… Я вас отвезу.
— Не надо. Я не хочу.
— Подождите… Что случилось?
— Случилось? Почти ничего… Просто все встало на свои места: один из обаятельных мужчин оказался уголовником, а другой сыщиком. И оба все время врали! Нет, — она невольно положила руку на его локоть и сразу отдернула, — не врали, а играли. Каждый свою роль. Теперь маски упали.
— Трагичный рассказ. — Шувалов прихватил зубами фильтр сигареты, спохватившись, выдернул ее и откинул. — Кстати, моя фамилия действительно Шувалов. Имя-отчество те же. И когда я был с вами, то…
— Не надо, пожалуйста… — покривилась Русанова. — Я так поняла, что чем-то помогла вам, не ведая сама?
— Да. Когда рассказали о прогулке на катере. Он был очень общителен, делился самым разным, но ни разу не упомянул, что завзятый катерник. Из всех форм лжи люди чаще всего выбирают умолчание, это обычно… Но ведь всякая ложь имеет цель, и я взял на заметку. Дальше было проще.
— И опасней! Не знаю, возможно, эта работа и благородна по сути, но мне кажется, человек с вашими… данными мог выбрать другое дело.
— Если дело — твое, то оно выбирает тебя, — Шувалов осторожно улыбнулся. — Видите, я начал изрекать сентенции… Видимо, от зажатости, хотя она мне не свойственна. Давайте поедем! Дорогой поговорим, а вечером я позвоню, с вашего разрешения.
— Я не поеду с вами, Виктор Сергеевич, — устало сказала Русанова, и он понял, что не поедет ни за что. — Я вернусь на электричке. И вообще, хватит красивой жизни: лихих кутежей, разъездов на машинах, дачных пикников и комедий плаща и шпаги. Пора жить дальше. Прощайте.
Елена Андреевна удалялась в наглухо застегнутом плаще, сунув руки в карманы. Уходила из его жизни, и он знал, что она не оглянется. И все же смотрел, пока видел ее.
Потом пошел к машине, хлопнул дверцей, уехал.
В торговом зале стоял неумолчный гул, прорезаемый выкриками и стуком аукционного молотка.
— …раз! Двенадцать тысяч семьсот, два!
— И три тысячи! — раздался азартный голос.
— «Дельта Трейдинг Корпорейшн», пятнадцать тысяч семьсот, раз! Пятнадцать тысяч семьсот, два! Пятнадцать тысяч семьсот, три! Продано, господа!
— А теперь, — встал председательствующий, — идут на торгах куньи шкурки в количестве пяти тысяч штук! Партия отобрана и оценена экспертами международной категории. Желающих прошу предварительно ознакомиться на стенде…
И началось столпотворение. Вокруг стенда отталкивали и теснили друг друга.
С трудом выбравшийся оттуда Барков оправил пиджак, подойдя к стоявшей у стены Зое Георгиевне, сказал обиженно:
— И слушать ничего не хотят! Только и вопросов… «Эта та? Та самая? Это ее украли?» Глупость какая…
— Зато подскочит в цене… Радоваться надо, дурачок?
Радоваться? Ну я радуюсь, конечно. Хотя как-то это… Все равно скверно на душе.
— Вечером никаких банкетов! Отдыхать будешь… А что я Русановой не вижу?
— Она на складе. Завтрашние партии готовит… Надо бы и мне присмотреть, да на нее можно положиться. Я пойду. Зоечка, ты уж сама тут, ладно?
И его снова скрыла толпа, вскрикивавшая на разные голоса.
Начальник Управления так осторожно прикрыл дверь за собой, что и Таболов, и Костин не сразу заметили его.
— Сидите, сидите, — жестом остановил их Захаров. — И я послушаю. Продолжайте.
— Продолжайте, Васин, — сказал Николай Кузьмич. — Вы остановились на листке из календаря Баркова…
Миновав вестибюль, Шувалов проталкивался среди возбужденно беседующих, жестикулирующих, улыбающихся и мрачных людей. Едва не столкнувшись с ним, секретарша Люся обрадовалась как родному:
— Ой, здравствуйте!.. Я просто голову потеряла: все Леонида Петровича ищут, а его нет и нет! Не видели? Он такой хитрый: как самая горячка начинается, так обязательно надолго слиняет куда-нибудь!
— Он хитрый, — согласился Шувалов. — И как раз поэтому, видимо, очень надолго слинял…
Неподалеку, пропуская одетых к очередному показу манекенщиц, расступалась толпа: Регина, Рита, Жанна и Таня проходили с не меньшей манерностью, чем их зарубежные товарки… Шувалов заметил Эдстрёма, усмехнувшись, понаблюдал за ним и, повернувшись, пошел вверх по лестнице на следующий этаж.
Здесь было пусто и тихо, по коридору справа и слева соседствовали закрытые двери с табличками фамилий. Он шел уверенно, однако прежде чем открыть ту дверь, к которой шел, постоял перед ней, как бы решаясь…
Русанова сидела в кресле у окна, отвернувшись к стеклу, поза ее выражала усталость, печаль и одиночество. Услышав звук притворившейся двери, она обернулась, молча смотрела па вошедшего, и ничего не изменилось в ее лице.
— Прошу прощения, — сказал Шувалов. — Там чёрт-те какой ажиотаж, а я устал, и отдохнуть душой хочется и выговориться, а некому… Вы уж не гоните, а? Можно войти?
— Так ведь вошли уже. И гнать, вас, наверно, бессмысленно… Проходите, садитесь, только мне домой скоро.
— Ничего, — Шувалов подошел, сел рядом, и осторожно положил большую ладонь на ее маленькую. — Мы пока посидим, а потом я вас провожу и попрошусь в гости… Пустите — хорошо, а если нетто сразу уйду, честное слово!
— Уж вы уйдете, как же, — нечто вроде улыбки появилось на ее лице, хотя продолжала смотреть серьезно и пристально.
АРТУР СЕРГЕЕВИЧ МАКАРОВ (родился в 1931 году) окончил Литературный институт им. М. Горького. Автор ряда повестей и рассказов. По литературным сценариям А. Макарова поставлены фильмы «Один шанс из тысячи», «Новые приключения неуловимых мстителей», «Неожиданное рядом», «Горячие тропы», «Приезжая», «Последняя охота», «Близкая даль», «Служа Отечеству».
Мариан Борис. Семёнов Юрий.
Ночной звонок
НЕПРИЯТНЫЙ СЮРПРИЗ
Двадцатое августа 1982 года — обычный рабочий день. Но необычно оживленно на всех девяти этажах здания научно-исследовательского института. В холлах, коридорах, на лестничных площадках — всюду можно было увидеть группки радостно возбужденных сотрудников, и всюду обсуждалась одна и та же тема: как повеселее и поинтереснее провести сегодняшний вечер — вечер пятницы — и куда поехать на субботу и воскресенье. Дело в том, что находящийся в Москве главк, в ведении которого состоял институт, после длительных проволочек дал наконец «добро» на выплату прогрессивки за первый квартал. А тут как раз подоспел срок и за второй квартал получать прогрессивку. Да еще и аванс за август. Словом, разговоры велись оживленные.
Любовь Николаевна Гонца, или просто Любочка, как называли ее в институте, больше всего на свете любила сына Алешу и два числа каждого месяца — пятое и двадцатое. В эти дни ее, институтскую кассиршу, переполняло ощущение собственной значимости, распирало чувство гордости. В эти дни она была самым популярным человеком в многосотенном коллективе НИИ. Буквально все — от отягощенных маститыми бородами и учеными степенями начальников отделов и лабораторий до безусых длинных и тощих лаборантов упорно думали в эти дни о Любочке. Ну а уж сегодня, когда каждому предстояли весьма существенные получения — тем более! Всеобщая подчеркнутая предупредительность, всеобщее внимание проливали на Любочкину душу нежнейший бальзам. Даже женщины, обычно критически относящиеся к Любочкиной кокетливой внешности, к ее легкомысленным нарядам, к ее молодому обаянию, и те встречали и провожали ее в коридорах института приветливо-заискивающими улыбками. А в коридорах Любочка появлялась сегодня чаще обычного. С девяти утра, с начала рабочего дня, она успела уже несколько раз продефилировать со своего седьмого этажа на пятый, где размещалась дирекция, и обратно. Вот и сейчас поднимается она к себе, громко постукивая каблучками по пластику учрежденческой лестницы, и просматривает на ходу банковские документы, только что подписанные директором института. Это занятие не мешает ей радушно, но несколько свысока отвечать на приветствия сотрудников — встречных и обгоняющих.
Поднявшись на седьмой этаж, Любочка прошла по длинному коридору и в самом его конце свернула в крохотный коридорчик — аппендикс, куда выходили всего две двери.
Первая, всегда запертая, вела налево, на лестницу запасного выхода, а вторая — массивная, обитая листовым железом, — прямо, в помещение кассы. Эта вторая дверь запиралась на два внутренних замка, а на косяке и на железной обивке светлели две соединенные тонкой бечевкой пластилиновые блямбы с оттиском Любочкиной личной печати. Посередине двери белела табличка:
ВЫДАЧА ДЕНЕГ ОБЩЕСТВЕННЫМ КАССИРАМ 14.00—15.30
ВЫДАЧА ДЕНЕГ СОТРУДНИКАМ 16.00—18.00
Любочка сорвала бечевку с блямбы на двери, ключами из связки, висящей у нее на мизинце, отперла сначала один, потом другой замок и только собралась открыть дверь, как услышала за спиной:
— Люб!.. Погоди!..
Любочка обернулась. К ней подходил тощий, невзрачный человек небольшого роста и неопределенного возраста. Плохо выбритое одутловатое лицо нездорового землистого цвета, увлажненные белки глаз в кровяных прожилках, мятые с пузырями на коленях брюки, грязноватая клетчатая рубаха навыпуск с оторванной на груди пуговицей — все это наводило на мысль о застарелом алкоголизме.
— Миша? — удивленно подняла брови Любочка. — Чего тебе? Говори быстрее, некогда мне!
— Сегодня получка. Так ты дай мне пятерочку авансом.
— Не будет тебе, Миша, пятерочки. Во-первых, я еще денег не привозила, а во-вторых, твоей фамилии и в ведомости нет…
— Это как то есть нет? — встревожился Миша.
— Забыл уже? Решение месткома и приказ директора. Тебе, как горькому пьянице, денег на руки не выдавать… Твою зарплату и прогрессивку я еще вчера на Надюшину сберкнижку перечислила.
— Права такого не имеешь!
— Имею, Мишенька, имею…
И Любочка, быстренько проскользнув в дверь, закрыла ее перед Мишиным носом.
Миша забарабанил в дверь кулаками:
— Открой, стерва!
Довольно-таки просторная комната, куда вошла Любочка, разделялась дощатой перегородкой на две неравные части — бо́льшую для посетителей и меньшую, где стоит рабочий стол кассира и вделан в стену сейф. В перегородке — дверь, тоже опечатанная, и кассовое окошко, закрытое фанерной задвижкой.
Любочка отперла дверь в перегородке третьим ключом из связки, вошла к себе, заперлась и принялась перелистывать денежную документацию.
А в коридорчике-аппендиксе бушевал Миша:
— Рабочего человека зарплаты лишать, паскуда?!. Ну подожди, я тебе устрою веселую жизнь! Всю твою кассу уведу с почерка!.. Гад буду — уведу!.. Мишу не знаешь?!
В большом коридоре собрались уже привлеченные шумом сотрудники, главным образом женщины. Слышались голоса насчет милиции. Подойти к разошедшемуся Мише никто не решался. А он, ни на кого не обращая внимания, молотил кулаками по железной обивке.
Но вот кто-то положил ему на плечо тяжелую ладонь:
— Брось, Миша. Побереги нервишки, И свои и чужие…
Миша оглянулся. За его спиной, возвышаясь над ним на целую голову, стоял дородный толстощекий мужчина и приветливо улыбался:
— Ну рассказывай, чего бушуешь?
— Дык обидно ведь, Владим Сергеич?.. Попросил у Любки пятерку авансом, а она… Тебе, говорит, вообще ничего не полагается!
— И ты из-за этой ерунды такой шум поднял? Стоит ли? Да заходи ко мне после получки, я тебе хоть целую десятку дам!
Сотрудники, видя, что спектакль окончен, стали расходиться.
— Не. После получки я где хошь достану. Да в военкомат меня вызывают. К двенадцати тридцати…
— Что же мне с тобой делать?.. — Владимир Сергеевич порылся в карманах, выгреб смятую рублевку, мелочь. — Вот рубля два у меня наберется…
У Миши вожделенно разгорелись глаза.
— Так ведь пообедать надо, — продолжал Владимир Сергеевич.
Лицо Миши разочарованно вытянулось. Владимир Сергеевич взглянул на него с сочувствием:
— Ладно, не тушуйся. Что-нибудь придумаем…
На Мишином лице снова отразилась надежда.
— Попробуем… — И Владимир Сергеевич выстучал потихоньку по двери костяшками пальцев: тра-та-та-та… та-та. А Мише сказал:
— Не торчи здесь. Иди к себе…
До удивления скоро щелкнули один за другим ключи в двух замках, и дверь отворилась.
— Ты?.. — услышал Миша, еще не успевший выйти из маленького коридора, обрадованный шепот кассирши. — Заходи быстрей!
Дверь снова закрылась.
К себе Миша, конечно, не пошел, а сел в большом коридоре на подоконник и принялся ждать. Круглые настенные часы в конце коридора показывали 10 часов 50 минут.
В это самое время черноволосый молодой человек, смуглый и худощавый, в сверхмодных фирменных джинсах, с двумя фотокамерами на груди и с объемистой дорожной сумкой, висящей на широком ремне через плечо, стремительно взбежал по лестнице, ведущей к подъезду и, влетев в прохладный вестибюль, устремился было к лифту.
— Товарищ! — остановил его властный оклик. — Пропуск! У нас положено пропуск предъявлять!
Внушительного вида вахтер с пушистыми усами, делающими его похожим на писателя Гиляровского, не спеша поднялся из-за столика, за которым он читал толстую книгу, и приблизился к молодому человеку, на чьем лице отразилось неподдельное недоумение.
— Прошу предъявить!
— А я вас и не заметил, — миролюбиво сказал посетитель, с трудом протискивая пальцы в задний карман джинсов, сидящих на нем в обтяжку. — Вы, папаша, наверное, новый тут. Меня же все знают…
Вахтер взял из его рук красную книжку, открыл:
— А-а-а! «Вечерка»… — протянул он, рассматривая удостоверение. — Мику Павел Петрович… Так… Из газет велено пропускать. Можете следовать. — И отдал книжечку.
Лифт в этот момент повез наверх трех сотрудников, и, Павел Мику, репортер городской вечерней газеты, не стал дожидаться его возвращения, а ринулся вверх по лестнице. Не то чтобы он очень уж спешил на восьмой этаж. Просто ждать не умел и медленно ходить тоже.
Поднявшись до восьмого этажа, он чуть ли не бегом промчался по длинному коридору, свернул в коридорчик-аппендикс, точно такой же, как перед кассой этажом ниже, и дернул ручку двери, на которой красовалась табличка:
НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА ВНЕДРЕНИЯ
ВЛАДИМИР СЕРГЕЕВИЧ БУЛАТ
Дверь не подалась. Мику постучал. Ответа не последовало. Тогда он развернулся на каблуках, вернулся в длинный коридор и вошел в дверь с табличкой:
ОТДЕЛ ВНЕДРЕНИЯ
А этажом ниже Миша уже не сидел на подоконнике, а нетерпеливо расхаживал взад и вперед и каждый раз, проходя мимо, заглядывал в маленький коридорчик, где чернела дверь кассы. Часы показывали уже половину двенадцатого.
Наконец Миша услышал, как дверь открывают изнутри, поспешил сесть на подоконник и принять скучающий вид.
Любочка распахнула дверь, пропустила Владимира Сергеевича, вышла сама и принялась тщательно, не спеша запирать и опечатывать кассу.
Владимир Сергеевич тем временем подошел к Мише:
— Заждался?
— Ничего, ничего… — пробормотал Миша, различивший уже в руке своего начальника вожделенную пятерку.
— Держи, пока Любочка не видит!
— Вот спасибо-то, Владим Сергеич!..
Миша быстро сунул пятерку в карман брюк, слез с подоконника и пошел по коридору рядом с Владимиром Сергеевичем.
— А правду Любка говорит, — спросил он, — что мои деньги будут теперь Надюхе выплачивать?
— Директор так распорядился.
— А я подводил хоть когда? Было хоть раз, чтоб я заказ в срок не выполнил? Или деталь какую запорол?
— Да по работе к тебе никаких претензий. Так ведь пьешь, домой мало приносишь. Вот твоя Надюха и подняла шум…
У дверей лифта их обогнала кассирша с большой брезентовой сумкой в руке. Улыбнувшись Владимиру Сергеевичу, вошла в подоспевший лифт.
Дверь лифта уже закрывалась, когда Владимир Сергеевич спросил:
— Любочка! Значит, как договорились?
— Ага! — донеслось из-за двери, и лифт пошел вниз.
Владимир Сергеевич стал подниматься по лестнице, а Миша поспешил вниз, перепрыгивая через ступеньки.
Проходя по коридору мимо двери отдела внедрения, Владимир Сергеевич услышал громовой хохот. Открыл дверь. Сотрудники сидели на своих рабочих местах и хохотали.
На столе одного из них восседал Павел Мику и рассказывал анекдот, не обращая на вошедшее начальство ни малейшего внимания.
— …А хозяин деньги взял и говорит: «А все-таки напрасно вы за нее так много отдали! Она вам, небось, набрехала, что призы брала на скачках, что французский язык знает? Все врет. Самая обыкновенная говорящая лошадь!»
Новый взрыв хохота. Рассмеялся и начальник отдела.
— Извини, Паша, что ждать заставил… Пошли ко мне, поговорим.
Мику соскочил со стола:
— Чао, инженеры! Я к вам еще загляну!
И, прихватив со стола свою сумку, последовал за Булатом.
А Миша вышел из здания как раз в тот момент, когда Любочка садилась в директорскую «Волгу», чтобы ехать в банк. Он проводил удаляющуюся машину злым взглядом, спустился со ступеней подъезда и влился в поток прохожих.
— …Нет, Паша, — говорил Булат. — Его интересы я ничем не ущемил. Ни в малейшей степени… Вот ты сам посуди — чего стоит голая идея?
— Иногда очень многого, — ответил Мику.
Они сидели друг против друга за маленьким столом, торцом приставленным к письменному. Кабинет начальника отдела внедрения был таким же просторным, как и касса, над которой он расположен. Только не было здесь дощатой перегородки да вдоль стен стояло множество стульев — Булат любил собирать у себя совещания.
Булат помолчал, рассматривая кисти своих сплетенных рук, лежащих на столе. Потом поднял взгляд на Павла и заговорил уверенным тоном:
— Только не в данном случае. Идея автогенного перфоратора не нова. Евгений Доля предложил резак новой системы и компактную конструкцию для самого перфоратора. Но ведь в чертежах-то все это я воплотил и расчеты я сделал…
— А в металле кто изготовил? Доля?
— Нет, не Доля. Миша Чабаненко. Есть у меня в отделе такой. Слесарь — золотые руки…
— Знаю, знаю! — заулыбался Павел. — Подвальный житель?
— Он в своем подвале может изготовить деталь любой сложности… Знаешь, полгода назад у нас в институте экспериментальный цех организовали. Штат — человек с полсотни. Так мой отдел туда ни одного заказа не дает. Все, что надо для нас, Миша делает в своем подвале. Он и перфоратор в металле изготовил… А Доля все равно что композитор, не знающий нот…
— Так на то ты начальник отдела и кандидат наук, чтобы записывать на ноты музыку таких композиторов… Нет, Володя. Все-таки не надо было тебе публиковать статью без ведома Доли. А тем более выдавать его идею за свою. Дурно все это пахнет. И он вправе возмущаться…
— Но послушай, Павел! — Булат перегнулся через стол, прикрыл ладонью руку Павла и заговорил доверительным тоном: — Евгений Доля в науку не рвется. А я докторскую готовлю. Мне публикации во как нужны! — он провел рукой по горлу. — Не все ли ему равно, опубликовал я статью или нет? Ну а когда дело дойдет до официального оформления изобретения — я его непременно включу в заявку.
— Включишь, значит? — усмехнулся Павел. — Возьмешь Долю в долю?.. Ну ты даешь!
— Вот что, Павел, — убрал Булат ладонь с руки собеседника. — Давай так: ты пока с фельетоном не спеши…
— А с чего ты взял, что я собираюсь писать именно фельетон?
— По твоему настрою вижу… Через недельку вернется Доля, встретимся втроем и во всем разберемся. Лады?
— А где он сейчас?
— Круиз совершает по Черному морю. Из Одессы в Батуми и обратно. На теплоходе «Карелия». Позавчера уехал… — Булат посмотрел на часы. — А сейчас извини. Мне идти нужно. Деловое свидание…
Павел встал. Поднял с пола сумку, закинул ремень на плечо:
— Уговорил. Попрошу у редактора отсрочку…
— Вот за это спасибо! — прочувствованно сказал Булат.
— Только учти — письмо Доли на контроле в редакции…
Оба вышли из кабинета.
— Ты на выход? — спросил Булат, запирая дверь..
— Нет. Мне еще к вашему директору зайти нужно.
— На меня бочку покатишь?
— Зачем? Другие вопросы есть.
Булат проводил Павла до площадки пятого этажа. Там они остановились.
— Ну бывай! — протянул руку Булат.
— До встречи!..
Павел ринулся по коридору к приемной директора, а Булат направился к лифту.
Часы на стене коридора показывали без четверти час.
Из подкатившей к подъезду черной «Волги» грациозно выпорхнула Любочка. В руках у нее изрядно разбухшая брезентовая сумка. За ней, солидно отдуваясь, из машины вылез пожилой толстяк с пистолетом у пояса — боец ВОХР, сопровождавший Любочку из банка. Они стали подниматься по ступенькам к подъезду. На лестнице их догнал водитель. Пышноусый вахтер предупредительно распахнул перед ними дверь.
Втроем они пересекли вестибюль и вошли в лифт. Втроем же шли по коридору от лифта до кассы. Пока Любочка, сорвав печать, открывала дверь, — стояли рядом. Отперев, Любочка милостивым кивком, отпустила провожатых и вошла в кассу.
У себя за перегородкой Любочка положила сумку на стол и распахнула окно — в комнате было очень душно. Потом открыла сейф, достала длинную коробку из-под конфет, где были стопками уложены денежные купюры — остаток прежних получений — и заполненные ведомости. Коробку положила на стол рядом с сумской, села, вывалила из сумки аккуратно обандероленные денежные пачки, разъехавшиеся по всему столу. Небрежно сдвинула их на одну половину, освободив место для ведомостей и портативного калькулятора. Взяла наугад одну из пачек красных десяток и сорвала бандероль.
В это время зазвонил внутренний телефон. Подняв трубку, Любочка услышала взволнованный голос секретаря директора.
— Да, Света, слушаю… К городскому?.. Никак не могу. Выдачу готовлю… А что случилось-то?.. С Алешей?! Что с ним? Что?.. Да говори же!.. Господи, под машину?!. Куда, куда?.. В республиканскую?..
Любочка положила трубку. Несколько секунд она сидела оцепеневшая, ошеломленная страшным известием. Потом начала лихорадочно действовать. Перешвыряла со стола в сейф денежные пачки, коробку из-под конфет с деньгами и ведомостями, заперла и опечатала сейф, закрыла окно, схватила со спинки стула свою сумочку, выбежала из закутка, заперла и опечатала дверь в перегородке, потом закрыла дверь кассы на оба замка и тоже опечатала. Пробежала по коридору и, не дожидаясь лифта, устремилась вниз по лестнице.
А по зданию прокатилась заливистая трель звонка, возвещающего начало обеденного перерыва. Стрелки часов на всех этажах показывали час.
Любочка стремглав выскочила из подъезда, сбежала по ступенькам, едва не упав — каблук подвернулся. На побледневшем лице — тревога, даже отчаяние. Остановившись на краю тротуара, стала «голосовать», но машины проносились мимо. За ее спиной нескончаемым потоком выходили из подъезда сотрудники, направляясь в столовую по соседству.
Напрасно постояв на краю тротуара минуту-другую с поднятой рукой, Любочка кинулась к служебной стоянке. Первый же водитель, к которому она обратилась, согласно закивал, распахнул перед ней дверцу и рванул машину с места…
Всю неблизкую дорогу — через город на противоположную окраину — Любочка беспрерывно торопила молодого водителя. У нее вдруг прорезалось образное мышление, свойственное обычно лишь людям творческих профессий. Словно наяву видела она Алешеньку. Вот он стоит на мостовой, маленький, хрупкий, беззащитный. Вот налетает на него легковушка, сбивает, отбрасывает далеко в сторону и мчится дальше, а он остается лежать на спине, раскинув ручонки. Вот он под колесами огромного грузовика. Вот вдвигают его на носилках в белый кузов «скорой помощи»…
У республиканской больницы Любочка выскочила, забыв даже поблагодарить водителя, ринулась прямо к приемному покою. Такую боль, такое отчаяние выражало ее лицо, что стоявшие в очереди без звука ее пропустили.
Симпатичная девушка в белом халате, полистав регистрационный журнал, заверила Любочку, что ее сын в республиканскую больницу не поступал. Обзвонила другие больницы и травматологические пункты, потом позвонила в милицию дежурному по городу.
— За последние сутки не было ни одного несчастного случая с детьми, — сказала девушка, переговорив с дежурным. — А откуда вам звонили?
— Из детского садика…
— Вот туда и поезжайте. Хоть выясните, что к чему…
Такси Любочке удалось поймать у самой больницы и уже через двадцать минут она тискала в объятиях своего Алешеньку — живого и невредимого. Воспитательница уверяла, что из детского сада никто не мог позвонить в институт — телефон у них со вчерашнего дня не работает.
На том же такси, на котором приехала в детский сад, Любочка вернулась в институт.
Пока ехала, ее мучила новая тревога. Деньги! Правда, она хорошо помнила, что заперла деньги в сейф, что тщательно заперла и опечатала обе двери в кассу. Но все же!.. Этот непонятный и страшный звонок! Ведь ее явно удаляли из кассы!..
И опять она торопила водителя. На этот раз солидного флегматичного таксиста. Едва такси остановилось около института, переполненная тревогой Любочка выпрыгнула на асфальт и, бросив таксисту «большое спасибо!», устремилась вверх по широкой лестнице.
— Гражданка! — остановил ее зычный голос.
Любочка оглянулась. Таксист, высунувшись из дверцы, манил ее пальцем. Недоумевающая Любочка спустилась на несколько ступенек.
— За спасибо не возим. Даже за самое большое.
Вспыхнув как маков цвет, Любочка подбежала к машине.
— Ой, простите, ради бога! — и принялась лихорадочно рыться в сумочке. — Сколько с меня?
Вместо ответа таксист выразительно кивнул на счетчик. Любочка протянула ему трехрублевую бумажку и повернулась, чтобы идти, но таксист снова остановил ее:
— Погодите. Возьмите сдачи…
Любочкино лицо выразило недовольство, но водитель невозмутимо отсчитал мелочь и вложил ей в ладонь. Любочка с досадой поблагодарила и, взбежав по ступенькам, нырнула в подъезд.
Водитель захлопнул дверцу, передвинулся на свое место и хотел уже включить скорость, но услышал рядом:
— Свободны?
Таксист кивнул. Около него опустился на сиденье пассажир. Левая штанина его брюк слегка задралась, когда он садился, и таксист увидел коричневую кожу протеза.
— На вокзал! — буркнул пассажир.
Любочка сначала поднялась на пятый этаж в приемную директора. Встревоженная Светлана бросилась ей навстречу:
— Ну как? Что?..
— Жив Алешка! Жив и здоров. И ни под какую машину не попадал!
— Ой!.. Слава богу!.. Как же я рада за тебя!.. — Света крепко обняла подругу. Потом отстранилась и внимательно всмотрелась в ее лицо. — Но чем же ты теперь расстроена?
— Звонок. Кому было нужно? Такая злая и глупая шутка!.. Я ведь чуть не умерла!..
— Звонила женщина. Голос низкий такой, грудной. Сказала, что она — воспитательница, что зовут ее Лия Ильинична…
— С Лией Ильиничной я только что разговаривала. Она ничего не знает о звонке!..
— Сказала, что Алеша выбежал через калитку на улицу и там его сбила машина… Очень встревоженно говорила, нельзя было не поверить…
— Зачем кому-то надо было, чтобы я ушла из кассы?.. Вот что, Света, пойдем ко мне вместе. Одной страшновато. Заодно и деньги получишь на себя и на Игоря Васильевича…
Хотя до конца обеденного перерыва оставалось еще минут десять, в коридорчике около кассы собралась уже порядочная кучка общественных кассиров. Это были девушки из отделов, лабораторий и цехов. Они получали деньги и ведомости сразу на всех своих сотрудников. Щебет стоял в коридоре, как в весеннем лесу. Обсуждались институтские новости. Больше всего говорили о бедняге Любочке, у которой сын под машину попал.
А Любочка и Светлана быстро шли по длинному коридору. Девушки устремились им навстречу, и весенний лес сразу превратился в птичий базар.
— Тише, девчата, тише! — подняла руку Светлана. — С Алешей все в порядке! Недоразумение получилось со звонком. А может, нахулиганил кто. В общем, Алеша играет сейчас в детском саду…
Тишина, наступившая, когда заговорила Светлана, сменилась радостным гвалтом.
Убедившись, что дверь кассы аккуратно опечатана и заперта, Любочка немного успокоилась. Она сорвала печать и отперла дверь.
— Девочки! — крикнула она, перекрывая шум. — Я сейчас Светлану отпущу: она для Игоря Васильевича получает. А потом выдачу буду готовить. Так что открою через полчаса, не раньше… — И вместе со Светланой скрылась за дверью. А представители отделов и цехов продолжали толпиться в коридорчике.
— До сих пор в себя прийти не могу после этого звонка, — говорила Любочка, возясь с замком у двери в перегородке. — И кому понадобилось?.. Ой, что это?..
Первое, что увидела Любочка за перегородкой — распахнутая дверца сейфа.
Светлана первой подбежала к сейфу:
— Пусто!..
Не желая верить, Любочка тоже подскочила к сейфу. Сунула руку в зияющее нутро. Нащупала коробку из-под конфет, вытащила. Посмотрела на нее остановившимся взглядом, сунула обратно. Привалилась спиной к стене рядом с сейфом, закрыла лицо руками и сказала ровным безжизненным голосом:
— Так я и знала… Сто сорок семь тысяч…
Светлана оторвала ее руки от лица, затормошила:
— Надо что-то делать!.. Милицию надо!..
— Да, надо… — все так же деревянно проговорила Любочка. — Иди, звони…
Светлана поспешно вышла, а Любочка опустилась на стул, бессильно уронила руки и застыла, глядя перед собой отсутствующим взглядом…
НА ДЕЖУРСТВО
Старший лейтенант милиции Мирон Петрович Влад… Простите, капитан милиции Мирон Петрович Влад… Дело в том, что капитанское звание Мирон Петрович получил только позавчера и еще не успел к нему привыкнуть… Так вот: капитан Влад встал 20 августа в свое обычное время, в шесть часов, убрал постельное белье и раскладушку во вместительный шкаф — единственный сто́ящий предмет обстановки в холостяцкой комнате — и приступил к зарядке. Надо сказать, что зарядку он не просто делал. Он ее совершал, как совершает намаз правоверный мусульманин — истово, отрешившись от всех помыслов земных. Строил он зарядку по собственной, годами выработанной системе, включающей элементы гимнастики йогов, и тратил на нее ежедневно по сорок пять минут…
Закончив зарядку несколькими дыхательными упражнениями, Мирон Петрович, как был, в одних трусах побежал в ванную. Соседей по квартире вначале такой его обычай несколько шокировал, но потом ничего — привыкли.
Капитан принял холодный душ, растерся докрасна махровым полотенцем, приготовил яичницу, стакан чая с бутербродом, наскоро позавтракал, и уже в половине восьмого вышел из дома. Одет капитан был в штатское: легкие брюки, сандалии, рубашка с короткими рукавами. В руках у него был черный портфель. Вихрастый и слегка курносый, он был похож скорее на легкомысленного студента-второкурсника из тех, что от сессии до сессии живут довольно весело, нежели на солидного следователя с десятилетним стажем. Выйдя во двор, он по пути сорвал с клумбы под своим окном три белых гвоздики и сунул в портфель — нести ранним утром цветы в руках вроде бы и не пристало капитану милиции, хотя он и не в форме.
По дороге на службу капитан спустился в небольшой полуподвальный магазинчик, торгующий молочными продуктами, которые завозили туда раньше, чем в другие магазины.
— Привет, Майечка! — весело провозгласил капитан, подходя к прилавку, за которым стояла молоденькая и хорошенькая продавщица.
Она улыбнулась Мирону и выставила на прилавок молоко.
— Поздравляю от всей души! — сказал Влад и протянул продавщице сначала цветы, а потом уже деньги.
— С чем? — удивилась девушка.
— А то не знаешь? Год сегодня.
— А-а-а! Спасибо!
Мирон Петрович присмотрелся к ней:
— А почему глазки грустные? От Иона письмо?
— Да нет… Так просто…
Влад сунул бутылку с молоком в портфель.
— Будешь грустить — все молоко в магазине прокиснет! — сказал он нарочито назидательным тоном и вышел.
Остаток пути до городского управления он думал о Майе.
Познакомился он с ней больше года назад. Сначала с ее уголовным делом. Ей предъявили серьезное обвинение. Обвинялась она в том, что помогала удачливой шайке грабить квартиры. На суде было установлено, что шайка именно через Майю узнавала подробности о «выгодных» квартирах — адреса, расположение комнат, наличие денег и ценных вещей, часы, когда никого не бывает дома. Девушка общительная, пользующаяся расположением бывших соучеников по школе, товарищей по работе, часто посещала подруг, многочисленных знакомых и, как сказано было в обвинительном заключении, «полученные во время этих посещений сведения передавала членам преступной группы». Народный суд признал Майю Рошко виновной в соучастии в квартирных кражах и приговорил к трем годам лишения свободы. Адвокат подал кассационную жалобу в Верховный суд республики. Выявив ряд просчетов предварительного следствия, суд вернул дело на доследование, которое поручили следователю городского управления милиции Мирону Петровичу Владу.
Мирону Петровичу никогда еще не поручали доследования. Ведь оно означает исправление брака, допущенного следователем, передавшим дело в суд без достаточно тщательного и всестороннего исследования всех обстоятельств. Следователя Бахтина Влад хорошо знал — когда-то учились вместе в школе милиции, и ему очень не хотелось бы обнаружить ошибки в работе приятеля.
Еще только знакомясь с делом, Влад обратил внимание, что все сведения о квартирах, поступившие в шайку от Майи, шли через ее брата Иона. Влад провел серию допросов членов шайки, Иона, самой Майи, десятков свидетелей и потерпевших. Допросы эти прояснили постепенно подлинную картину.
Майя прямо-таки боготворила своего брата, который двенадцать последних лет заменял ей умерших родителей, безоглядно верила ему. Она не знала, что Ион законченный негодяй, что он организовал шайку квартирных воров и руководил ею. Пользуясь безграничным доверием простодушной сестры, Ион делал вид, что интересуется ее жизнью, жизнью ее подруг, друзей и знакомых, хитроумными вопросами вытягивал из нее нужные сведения. Майя, благодарная брату за проявляемый им интерес к ее делам, охотно рассказывала о семьях своих подруг, о том, кто что купил, кто скопил денег на машину. Словом, сама того не подозревая, становилась наводчицей, пособницей в квартирных кражах.
Лишь на суде получила она возможность увидеть настоящее лицо брата, узнать, чем занимался он последние годы, какие творил преступные дела. Она слышала показания свидетелей и потерпевших, слышала, как брат и все его дружки под давлением весомых улик признали себя виновными, но не захотела поверить собственным ушам. Желая разделить участь брата, она тоже признала себя виновной…
При вторичном рассмотрении дела в другом составе суда было учтено, что Майя Рошко, снабжая брата сведениями, преступных намерений не имела и была лишь невольной пособницей преступников. Приговор был изменен. Три года лишения свободы суд заменил одним годом условно.
Влад и после суда держал Майю в поле зрения. Он позаботился, чтобы ее приняли на работу в тот же молочный магазин, где она работала до ареста, и каждый день заходил туда покупать молоко — основной продукт при его вкусах и холостяцком образе жизни. Он знал, что Майя так и не поверила в виновность брата, вынесенный ему приговор считает судебной ошибкой, полагает, что его запутали, запугали, насильно втянули в шайку, знал, что почти всю свою небольшую зарплату она тратит на продуктовые посылки и собирается поехать навестить брата. По-человечески его трогала такая преданность, но вспоминая показания Иона на вторичном следствии, отличавшиеся предельным цинизмом и полным безразличием к судьбе сестры, помня, как расчетливо пользовался Ион ее доверием, Влад понимал, что надежды Майи на будущую счастливую жизнь с братом вряд ли оправдаются. Он помнил свою последнюю беседу с Ионом в колонии: «Как мог ты столько времени обманывать сестру? Ты ведь знал, что в конечном счете сломаешь ей жизнь. А ведь ты ей вместо отца был!» «Глупость и доверчивость, — ответил тогда Ион, — наш капитал. Только дурак не воспользуется. А что сестра она мне — простое везение. Иначе пришлось бы обхаживать, влюбленным притворяться…»
Этих подробностей капитан, разумеется, не сообщал Майе. Было бы слишком жестоко пытаться лишить ее единственной серьезной привязанности, ничего не предлагая взамен. Поэтому Влад обрадовался, когда девчата, работающие вместе с Майей, сказали ему по секрету, что у Майи «кавалер объявился».
Сегодня кончился годичный срок условного наказания, и это тоже радовало капитана…
Без пяти восемь он вошел в подъезд управления милиции.
В комнате дежурного следователя сидел майор Горяинов, которого Влад пришел сменить.
— Здорово, капитан! — Горяинов посмотрел на часы, встал из-за стола, потянулся, пожал капитану руку. — Как всегда, пунктуален!
— Здорово!.. Как дежурилось?
— На редкость спокойно. За сутки ни одного выезда! Представляешь?.. Желаю и тебе такого же дежурства!
После формальностей приема-сдачи Горяинов попрощался и ушел.
Мирон поставил в холодильник молоко и захваченную из дома коробочку сыра «Янтарь», в тумбочку стола сунул, батон и расположился за столом, подумав, что и в самом деле неплохо бы отдежурить также спокойно, как это удалось Горяинову…
СЛЕДСТВИЕ НАЧИНАЕТСЯ
Уже через несколько минут после звонка в городское управление милиции к научно-исследовательскому институту подкатил милицейский «рафик». Из машины, как горошины из кулька, посыпались люди — в форме и в штатском. Тесной группкой взбежали по лестнице и исчезли в подъезде. Тотчас же в дверях, рядом с пышноусым вахтером встал молодцеватый сержант. Тощий, унылого вида старшина, оттащив столик вахтера в глубину вестибюля поближе к лифту, сел за столик, приготовившись досматривать вещи у каждого выходящего. Остальные, вместе с директором института, встретившим милицию в вестибюле, набились в лифт.
В коридорчике, что ведет к двери кассы, толпились сотрудники. Там стоял сдержанный гул голосов.
Завидев спешащую по коридору процессию во главе с директором, люди притихли и стали было расходиться, но капитан Влад попросил всех задержаться:
— Минутку, товарищи!.. Очень прошу: кто знает что-нибудь конкретное о происшедшем в институте — видел что или слышал, — подойдите, пожалуйста, к этому товарищу, — Влад указал на Сашу Орлова, молоденького инспектора уголовного розыска, — и все ему расскажите. Остальных попрошу разойтись по рабочим местам и по возможности не отлучаться.
— По местам, товарищи! — громко сказал директор. — Перерыв окончен. Приступайте к работе…
Капитан что-то шепнул ему.
— Иван Дмитриевич! — остановил директор пожилого сотрудника. — Скажите, пожалуйста, Светлане Георгиевне, чтобы обзвонила всех начальников отделов и установила, кого нет на работе…
Небольшая группа сотрудников, главным образом женщин, окружила молодого инспектора. Еще один сержант из оперативной группы занял пост на углу коридорчика, чтобы не пускать любопытствующих к дверям кассы. Влад, технический эксперт, эксперт-трасолог, фотограф и два милиционера в форме прошли в помещение кассы, где сидела за своим столом зареванная Любочка и зиял открытой дверцей выпотрошенный сейф.
Технический эксперт, эксперт-трасолог и фотограф подошли к сейфу, а Влад, включив портативный магнитофон, приступил к допросу.
— Дежурный следователь управления милиции капитан Влад, — отрекомендовался он. — Фамилия, имя, отчество? Кем работаете?
— Гонца Любовь Николаевна… Кассир… — сквозь всхлипывания ответила Любочка.
— Деньги вы сегодня в банке получали?
— Я…
— Во сколько вы их привезли?
— Примерно в половине первого.
— Сколько было денег?
— Сто сорок семь тысяч сто сорок три рубля семьдесят восемь копеек…
— Ого! Почти полтораста тысяч!.. Вы всегда привозите из банка такие большие суммы?
— Нет. По стольку никогда еще не привозила…
Любочка вдруг громко расплакалась. Влад знаком попросил одного из милиционеров принести воды. Тот вышел и через пару минут вернулся с полным графином. С большим трудом, давясь и захлебываясь, Любочка протолкнула в себя несколько глотков. Расплескивая воду, поставила стакан на стол.
— Никогда по стольку не привозила… Не одна ведь зарплата. Еще и прогрессивка за два квартала сразу… Как на грех…
Влад выждал, когда пройдет приступ плача. Потом спросил:
— Кто в институте знал, что вы привезете такую крупную сумму?
— Все… Все знали. Как приехал Игорь Васильевич из Москвы с разрешением на выплату, так сразу и узнали…
— Я девятого приехал, — уточнил директор.
— Любовь Николаевна, вы не припомните, расспрашивал вас кто-нибудь за эти дни, после девятого августа, сколько именно денег вы привезете и когда за ними поедете?
— Сколько привезу, сама только сегодня узнала. Когда ко мне ведомости из бухгалтерии поступили и Игорь Васильевич чеки подписал… А что я в банк езжу по пятым и двадцатым, так это все знают. И что я в половине двенадцатого еду в банк, а в половине первого деньги привожу — тоже все знают. Нет, никто специально не расспрашивал…
— В банке никаких подозрительных людей не заметили? Никто не терся возле вас?
— У окошка, где я всегда получаю, еще две женщины были. Кассирши из оперного театра и из киностудии. Нас всегда в одно время обслуживают. Так они передо мной получили и уехали…
— Во что сложили полученные деньги?
— В брезентовую сумку…
— Вот в эту? — Влад поднял с пола пустую сумку.
— В эту.
— В каких купюрах получали деньги?
— Сто сорок три рубля семьдесят восемь копеек кассир отсчитал мне отдельно. Я их в свою сумочку положила. Они целы. Вот… — Любочка подняла с колен дамскую сумочку, открыла.
— Это потом, — остановил ее Влад. — Остальную сумму в каких купюрах?
— В банковских пачках… У меня тут записано… — Любочка достала из сумочки маленький блокнот, протянула капитану.
Не успел Мирон Петрович открыть блокнот, как за перегородкой послышались шаги, начальственные голоса. Влад вскочил, вытянулся. Дверь перегородки распахнулась, и в проеме возникла высокая и плотная фигура начальника следственного отдела подполковника Чекира:
— Можно войти, капитан?
— Товарищ подполковник! Оперативная группа…
— Оставь, Мирон Петрович. Садись, продолжай… — тут взгляд его упал на открытый сейф. — Ого-го! Вот это разделали!..
За спиной Чекира толпились еще несколько человек — начальник уголовного розыска полковник Волков, чем-то неуловимо запоминающий актера Михаила Ульянова, низенький, плотный и лысый Будеску, прокурор города, и хмурый с одутловатым лицом майор Жуков — коллега Влада по работе, старший следователь управления… Некоторое время они стояли, теснясь в дверях, чтобы не заходить на исследуемую территорию возле сейфа и окна, где колдовали фотограф и оба эксперта.
— Пошли пока в коридор, — предложил: Волков. — Там и подождем результатов. А то толчемся здесь, мешаем…
Чекир наклонился к Мирону:
— Дело майор поведет, Мирон Петрович. Только ты помоги ему на первых порах, пока не прояснится.
Влад кивнул. Начальство вышло. Следом вышел директор института. Милиционер принес еще один стул для Жукова. Жуков сел рядом с Владею, напротив Любочки. Капитан стал рассматривать Любочкин блокнот.
— Шесть пачек по сто… Десять по пятьдесят… Тридцать четыре по пять… Двадцать пачек десяток…
— Одну я вскрыла, — сказала Любочка. — Хотела пересчитать, да не успела — телефон зазвонил.
— Этот? — спросил Жуков.
Любочка вопросительно взглянула на Влада.
— Викентий Павлович Жуков, — представил Влад, — старший следователь. Будет вести это дело.
— Этот самый. Внутренний. Городского у меня нет.
— Кто вам позвонил? — продолжал спрашивать Жуков.
— Света…
— Что за Света?
— Светлана Ротару, секретарь директора.
— Что она вам сказала?
Глаза Любочки снова наполнились слезами:
— Что Алешенька… Мой сын… Под машину… — И она зарыдала.
— Успокойтесь, Любовь. Николаевна. — Влад пододвинул поближе к ней стакан с водой. — Ведь звонок ложным оказался?
— Да… — Любочка закивала. — По городскому позвонили Свете… Сказали ей, что Алешеньку… В больницу увезли… А Света по внутреннему мне позвонила…
Майор Жуков задвигался на стуле:
— Ротару кто позвонил?
— Не знаю…
— Какой у нее номер? — взялся Жуков за трубку телефона.
— Внутренний?.. Два два ноля.
Жуков набрал номер:
— Гражданка Ротару?.. Зайдите в кассу… Нет, сейчас.
— Деньги из банка на чем везли? — спросил Влад.
— На директорской «Волге».
— Кто сопровождал?
— Фомин из охраны и водитель Плэмэдялэ.
— От лифта до кассы с кем шли?
— С ними же. Они меня до самых дверей проводили.
— В коридоре встретили кого-нибудь?
— Встретили только Чернова из вычислительного центра и Варфоломееву из отдела информации.
Жуков записал в свой блокнот обе фамилии и упросил, перехватывая инициативу у Влада:
— Останавливались, разговаривали с ними?
— Нет.
Вошла Светлана:
— Вызывали?
— Да, — ответил Жуков. — Фамилия, имя, отчество?
— Ротару Светлана Георгиевна.
— Кем работаете?
— Секретарем директора института.
— Сегодня с какого часа на работе?
— С девяти.
— Допрашиваетесь в качестве свидетеля, — заговорил Жуков бесцветным, слегка скрипучим голосом. — За отказ от дачи показаний, а также за дачу заведомо ложных показаний несете уголовную ответственность… — Жуков положил перед Светланой бланк предупреждения. — Распишитесь… Теперь расскажите, что вам известно о краже денег из кассы института.
— Ну что я знаю?.. Любочка получила деньги в банке, привезла…
Жуков строго и недовольно взглянул на нее, перебил:
— Кто, кто?
— Любочка… Любовь Николаевна…
— Вот так и говорите! Кассир института? Вот эта гражданка?
— Да… Привезла она деньги в кассу, в эту комнату и сама тут осталась. А вскоре и позвонили…
— Точнее! Кто позвонил? Куда? Когда?
— Женщина. Голос незнакомый. В приемную директора. Без десяти час.
— Какой голос был?
— Женский.
— Это вы уже говорили. Я спрашиваю — какой? Звонкий, хриплый, высокий, низкий? Картавость? Шепелявость?
— Не картавый, не шепелявый. Низкий голос, грудной. Взволнованный очень…
— Что сказала эта женщина? Постарайтесь вспомнить слово в слово.
— Позовите к телефону Любу Гонца, вашу кассиршу.
— Именно так сказала?
— Именно… Я тут же по внутреннему позвонила сюда. Тебя, говорю, к телефону. А Любочка… Простите, Любовь Николаевна, мне: подойти, говорит, не могу, выдачу готовлю. Я так той женщине и сказала…
— Что вы ей сказали? Дословно.
— Сказала, что товарищ Гонца подойти не может, занята. Спросила, что передать. Та женщина говорит: передайте, что звонила из четырнадцатого детского садика воспитательница Лия Ильинична, что сын Любови Николаевны Алеша только что под машину попал и его на «скорой» увезли в республиканскую больницу…
— Какой детский сад она назвала?
— Четырнадцатый.
Жуков повернулся к Любочке:
— Ваш сын в какой детский сад ходит?
— В четырнадцатый.
— Воспитательницу его группы как зовут?
— Лия Ильинична.
— У нее голос низкий, грудной?
— Нет. Высокий, звонкий.
— Узнали бы вы ее голос по телефону?
— Узнала бы… Только сегодня она не могла позвонить.
— Почему?
— Лия Ильинична сказала — телефон у них с утра не работает.
— Сегодня из автомата звонили, — вдруг сказала Светлана.
Жуков быстро повернулся к ней:
— Откуда знаете?
— Уличный шум прослушивался, голоса…
Жуков наклонился к Владу, сказал на ухо:
— Надо бы, понимашь, проверить, что с телефоном. Может, нарочно повредили, чтобы перезвонить нельзя было…
— Что ж. Попроси послать монтера.
— Был кто-нибудь в приемной, пока шли телефонные переговоры? — продолжал допрос Жуков.
— Да. Начальник отдела Лапин сидел.
Жуков записал фамилию.
Отвечая на вопросы Жукова, следующие непрерывно один за другим, Любочка рассказала, не упустив ни одной детали, как закрывала и запирала, перед тем как ехать в больницу, сейф, окно и обе двери, как добиралась в больницу с институтским водителем Козаку, рассказала о своей беседе с девушкой в регистратуре, о том, как по пути из больницы в институт заезжала в детский сад, о беседе с воспитательницей…
— Во сколько в институт вернулись? — спросил Жуков.
Любочка пожала плечами.
— Без четверти два было, — вместо нее ответила Светлана.
— А вам откуда это известно?
— Так она же сначала ко мне зашла. В кассу чтобы вместе идти.
— Зачем? — обернулся Жуков к Любочке.
— Боялась одна. Я ведь догадалась, что меня специально выманили…
— Догадались или знали? — быстро спросил Жуков, наклоняясь вперед и в упор глядя в глаза Любочке.
Любочка смотрела на него, не понимая.
— Догадались или заранее знали, что вас выманят?
Недоумение в Любочкиных глазах сменилось испугом. Она отчаянно замотала головой и зарыдала.
Влад невольно поморщился: грубая бестактность Жукова, с которой он проверяет на допрашиваемых свои предположения, всегда была ему неприятна.
— Не… Не знала я… — говорила Любочка, задыхаясь от слез.
— Вы подошли к кассе вместе с Гонцей, — обратился Жуков к Светлане. — В каком состоянии была дверь?
— Опечатана и заперта.
— Кто может это подтвердить?
— Около двери много людей было. Общественные кассиры.
— Это кто?
— Девушки, которые на общественных началах получают деньги в кассе и раздают их в своих отделах.
— Фамилии назвать можете?
— Всех не упомню.
— Кого запомнили?
— Ну, Лариса Шмундяк была из отдела НОТ, Нина Ващенко из новой техники, Люда Карабчи из отдела внедрения…
— Шмундяк, Ващенко, Карабчи… — повторял Жуков, записывая.
К Владу подошел трасолог, наклонился, зашептал:
— Закончили. Можно доложить начальству…
Влад обернулся к Жукову:
— Прервемся ненадолго, Викентий Павлович? Неудобно начальство в коридоре долго держать.
— Давай прервемся, — согласился Жуков. — Вы, Светлана Георгиевна, ступайте к себе в приемную и никуда не отлучайтесь… А вы, — повернулся он к Любочке, — побудьте пока там, за перегородкой и подумайте о том, кто мог звонить вам по телефону. Вот товарищ Унгуряну с вами останется… Ключ дайте мне…
Любочка, еще не подавившая рыданий, бросила на стол связку ключей и вслед за всеми вышла из закутка.. Милиционер захватил два стула. Один поставил у двери в перегородке, а другой у стены, для Любочки. Дверь сразу же запер Жуков.
— Сюда никого! — распорядился ой.
В коридоре милицейское начальство, прокурор и директор института слушали инспектора Орлова, успевшего побеседовать со многими свидетелями.
Завидев Влада и Жукова, Чекир направился им навстречу:
— Тут, ребята, кой-какие версии наклевываются! Хорошо Орлов сработал… Игорь Васильевич, — обратился он к директору института. — Где бы нам маленькое совещаньице провести, обсудить то, что успели узнать?
— Можно ко мне в кабинет пройти, — предложил директор.
— Отлично! Пошли…
В обширном директорском кабинете все расселась за «совещательным» столом.
— Докладывай, Саша, — обратился Волков к инспектору.
— Так я все уже доложил, товарищ полковник.
— А теперь всем доложи, чтобы и следователи слышали.
— Слушаюсь, Константин Константинович… Подходили ко мне такие товарищи…
— Стоп, стоп, стоп! — прервал его Волков. — Ты нас фамилиями не забрасывай. Фамилии Жукову передашь. Обобщи показания и давай самое главное…
— Слушаюсь… Полученные мною показания были единодушными и сводились к следующему: сегодня утром, около одиннадцати часов проходившие по коридору сотрудники услышали в маленьком коридорчике перед кассой громкий стук и крики. Стучал в дверь кассы руками и ногами Михаил Чабаненко — токарь отдела внедрения, известный в институте пьяница. Он всячески поносил кассиршу и кричал, что ограбит кассу…
— Что? — оживился Жуков. — Что он кричал?
Влад тоже посмотрел на инспектора с интересом.
— Зачитываю показания сотрудницы бухгалтерии Ларисы Лунгу: «Миша колотил по двери и ругался. Гонца не открывала, заперлась изнутри. Тогда Миша закричал: «Ну я тебе устрою веселую жизнь! Всю твою кассу уведу с почерка!.. Гад буду — уведу!..»
— Любопытно, правда? — сказал, обращаясь ко всем подполковник Чекир. — И что — остальные свидетели подтвердили эти показания?
— Да. Все подтвердили… Еще интересный факт: к буянившему Чабаненко подошел начальник отдела внедрения Булат, и Чабаненко сразу успокоился. Они недолго поговорили. Потом Булат зашел в кассу…
— В кассу? — переспросил Жуков, делающий записи в блокноте. — И кассирша ему открыла?
— Да. Инна Тимофте, сотрудник отдела труда и зарплаты, показала: «Булат постучал по двери условным стуком, и кассирша сразу ему открыла».
— Что значит — условным стуком? — спросил Жуков.
— Тимофте выстучала по подоконнику вот так… — И Орлов постучал костяшками пальцев по столу: тук… тук-тук-тук… тук-тук.
— Похоже на условный сигнал! — буркнул Жуков, усердно записывая.
— Булат находился в кассе примерно полчаса, — продолжал Орлов, — и все это время Чабаненко ждал его, сидя на подоконнике. Потом Булат вышел, подошел к Чабаненко, сунул ему что-то в руку, и они вместе пошли к лестнице. Спустились или поднялись, Тимофте не видела…
Саша сделал паузу, листая блокнот. Жуков вытер платком залоснившиеся шею и затылок.
— Все, с кем мне пришлось беседовать, — снова заговорил Саша, — в один голос утверждают, что когда кассирша после поездки в больницу по ложному вызову вернулась в кассу вместе с секретарем директора Ротару, дверь кассы была заперта, опечатана и никаких подозрительных звуков изнутри не доносилось. Отперев первую дверь в кассу, Гонца сказала, что выдаст деньги только Ротару для директора института, а остальным начнет выдавать не раньше, чем через полчаса. Гонца и Ротару вдвоем вошли в кассу, а минуты через две Ротару выбежала и сказала: «Касса ограблена, бегу звонить в милицию».
— Ротару прибежала ко мне, — сказал директор, — сообщила, что украдены все деньги, и я позвонил к вам в управление…
— Ясно, — сказал Волков. — У тебя все? — спросил он Сашу.
— Есть еще любопытный факт, — ответил инспектор. — Разрешите, товарищ полковник, зачитать показания Эльвиры Сазоновой, заведующей библиотекой? Я их застенографировал.
Волков кивнул.
— «Я вошла в маленький коридор перед кассой без двадцати два, чтобы занять очередь. Там еще никого не было. В большом коридоре тоже пусто. Постояла я минут пять, не больше, и услышала какой-то шорох по лестнице запасного выхода. Я стояла рядом со стеклянной лестничной дверью. Выглянула на лестницу и обомлела: какой-то мужик в вязаной шапке с помпоном. За спиной раздутый рюкзак. Куртка того же цвета, что и рюкзак, и такие же штаны. На ногах спортивные туфли вроде кедов, синие с желтым. Я успела только увидеть, как он, вцепившись руками в перила, одним прыжком одолел целый пролет — от площадки до площадки. И двигался в своих синих кедах бесшумно, как призрак… И знаете, кто это был?.. Хоть я лица и не видела, но сразу узнала: Владимир Сергеевич Булат, наш начальник отдела внедрения…» — Орлов замолчал, наслаждаясь произведенным на всех эффектом.
Лицо директора института выражало крайнее изумление. Лицо Жукова — радость: следствие еще по-настоящему не развернулось, а правдоподобная версия уже выстраивается! Влад обдумывал услышанное, рисуя чертиков в блокноте. Волков и Чекир всем своим видом выражали удовольствие, доставленное успехами молодого инспектора. Влад спросил:
— Видела со спины? Откуда же такая уверенность, что спускался именно Булат?
— Этот вопрос и я ей задал, — ответил Саша. — Зачитываю ее ответ: «В прошлом году он заходил перед отпуском в институт точно в такой одежде — и шапка с помпоном, и на ногах такие же кеды, и рюкзак такой же у него был. И потом во всем институте нет никого с такой фигурой и такого роста. Есть еще инженер Доля. Но он в отпуске и позавчера в круиз уехал».
— Кстати, где сейчас Булат и Чабаненко? — спросил Волков Орлова. — Ты беседовал с ними?
— Нет еще, Константин Константинович. Я только тех опросил, что возле кассы были.
— А я их сейчас вызову, — сказал директор и нажал кнопку селектора. — Светлана Георгиевна! Срочно ко мне Булата и токаря Мишу Чабаненко.
— Чабаненко еще до обеда в военкомат ушел, вызов у него. А Булата сейчас позову…
В большом директорском кабинете воцарилась тишина. Слышно стало, как жужжит и бьется об оконное стекло большая муха. Через несколько секунд послышался голос Ротару:
— Игорь Васильевич! Булат после перерыва в институт не приходил.
Влад, не удержавшись, присвистнул. Волков и Чекир быстро переглянулись. Жуков удовлетворенно хмыкнул и уткнулся носом в свой блокнот, что-то стремительно записывая.
— За Чабаненко пошлите в военкомат мою машину, — распорядился директор. — Пусть привезут сюда. И попросите кого-нибудь разыскать Булата…
— Ох, боюсь, придется нам их разыскивать, — пробасил Волков. — И Булата, и токаря этого… Орлов, все у тебя?
— Так точно.
— Тогда передай свои записи следователям, а сам иди звони в управление, в наш отдел. Скажешь, что я приказал найти Булата и Чабаненко. Дашь ориентировки.
— Слушаюсь.
Саша отдал Жукову свой блокнот и вышел.
— Всех, с кем беседовал Орлов, передопросить, — распорядился Чекир, обращаясь к Жукову и Владу. — А теперь послушаем экспертов.
Встал Борис Митрофанович Анохин, технический эксперт — грузный мужчина с приплюснутым, как у боксера, носом.
— Сейф вскрыт, вне всякого сомнения, способом газовой резки. Об этом говорят капли расплавленного металла на полу перед сейфом, характер разреза, копоть по его краям и специфический запах. Вскрывал сейф опытный газорезчик. Сделан всего один разрез сверху вниз по левой вертикальной кромке дверцы, точным движением резака, причем такой длины, чтобы в него попали два расположенных друг над другом цилиндрических запорных штыря. Обращает на себя внимание мощность пламени, позволившая получить в пятисантиметровой толще весьма прочной стали разрез с совершенно ровными краями, длиной четырнадцать сантиметров и шириной всего в три миллиметра. Автогенных аппаратов с такими возможностями промышленность, насколько мне известно, не выпускает. Определить габариты и вес аппарата, который применялся в данном случае, я не берусь…
— Все у вас? — спросил Чекир.
— Все.
— Виктор Федорович, пожалуйста.
Встал Виктор Федорович Гурский — эксперт-трасолог. Небольшого роста, в темной рубашке без рукавов, в светло-серых тщательно отутюженных брюках и миниатюрных полуботинках коричневой кожи, он производил впечатление человека, только что принявшего холодный душ — такой был чистенький и свеженький.
— Поскольку обе двери в кассы к приезду кассирши из больницы были заперты и опечатаны, — начал он звучным голосом драматического актера, — проникновение злоумышленников через двери исключается. Окно мы нашли закрытым и запертым на оба запора поворотными ручками. Форточка, однако, была открыта. При осмотра окна обнаружено, что на нижней запорной ручке имеется повреждение масляной краски в виде царапины — свежий след, оставленный прикосновением металлического предмета, очевидно, крючка из жесткой проволоки, которым пользовались при открывании окна через форточку. На той же ручке есть аналогичный след сверху — окно запирали с помощью того же крючка, когда покидали помещение после вскрытия сейфа и изъятия денег. На верхней ручке таких следов нет — ее поворачивали, просунув руку в форточку…
— Все это похоже на правду, — вздохнул Чекир. — Но как они добрались до форточки, вот в чем вопрос. Седьмой ведь этаж!
— Значит, добрались, — сказал Волков. — В дверь-то не входили!
— О своих соображениях по этому поводу я доложу несколько позже, — недовольным тоном проговорил Гурский. — Сейчас о том, что мы внутри обнаружили…
Но тут открылась дверь, и в кабинет вошел пышноусый вахтер, цепко держа за руку смуглого молодого человека в джинсах с двумя фотокамерами на груди и с толстой сумкой, висящей на ремне через плечо. Павел Мику охотно следовал за вахтером и улыбался.
— Вот, товарищи милиция, — сказал вахтер, — задержал постороннего. По документам — из вечерней газеты. И сумка у него… — добавил он со значением.
Вахтер замолчал, с удавлением увидев, как заулыбалась за столом вся милиция и прокурор, и директор института.
— Пламенный привет охране правопорядка! — Павел поднял согнутую в локте руку, трижды притопнул ногой и поклонился «по-мушкетерски», метя пол воображаемым пером воображаемой шляпы. — Доставлен по задержании. Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас. А потому — сажайте сразу!
— Сажать тебя пока еще рановато, — заметил Волков.
— Так я же прошу посадить меня за праздничный стол, а это всегда своевременно!
— Это свой человек, товарищ вахтер, — сказал Волков. — Журналист нашей тематики… Спасибо за бдительность и можете быть свободны.
Вахтер был в форменной фуражке с темно-зеленым околышем, а потому четко, по-военному откозырял, повернулся кругом и вышел.
Павел Мику проследовал к столу, снял с плеча сумку с раздутыми боками и поставил на стол перед прокурором:
— Вот, человек и закон, посмотри, что там у меня. А то внизу какой-то старшина хотел открыть, так я ему ее позволил. Пленку, говорю, мне засветишь…
Мику открыл сумку и отступил на шаг. Будеску сунул в сумку руку и вытащил, высоко подняв, огромного копченого леща. Мику молниеносно поднял фотокамеру к глазу и щелкнул объективом:
— Пошлю на конкурс — «Что бы это значило?»
Все засмеялись. Будеску поспешно сунул леща обратно в сумку.
— Я уже знаю, что тут произошло, — сказал Мику, посерьезнев. — Не буду мешать и удаляюсь…
— Погоди, — остановил его Волков. — Ты зачем сегодня в институт приходил?
— Встреча у меня была назначена на одиннадцать часов…
— С кем? — поинтересовался Жуков.
— С начальником отдела внедрения Булатом.
Все присутствующие многозначительно переглянулись.
— Виделся с ним? — спросил все тот же Жуков.
— Пришел в одиннадцать, как договаривались. Булата на месте не было. Прошел в его отдел к ребятам. Посидел там, потравил анекдоты. Минут через пятнадцать в отдел пришел Булат. Мы перебрались к нему в кабинет…
— О чем шла речь в вашей беседе?
— Письмо пришло к нам в редакцию. Инженер Доля жалуется на Булата. Булат, мол, пользуясь своим служебным положением, присвоил конструкцию портативного автогенного перфоратора, которую предложил Доля…
— Конструкцию чего? — встрепенулся Жуков.
— Автогенного перфоратора. Это такой аппарат для прожигания отверстий в металле… Булат опубликовал в специальном журнале статью и выдал в ней идею Доли за свою. Редактор попросил меня разобраться…
— Какой, говоришь, аппарат? Портативный? — опять спросил Жуков.
— Ну да. Небольшой, как я понимаю.
— А во сколько с Булатом расстался? — Жуков тщательно записывал ответы Мику.
— Ровно в половине первого. Он сказал, что у него деловое свидание и ушел, а я направился к Игорю Васильевичу попросить разрешения сделать с крыши несколько снимков для телестудии. Им заставки нужны, городские виды… Кстати, Игорь Васильевич, — обернулся Мику к директору, — огромное вам спасибо, отличные кадры снял. Комендант со мной целый час потратил… Еще есть вопросы? Если нет — я пойду…
— Больше вопросов к тебе нет, — сказал Волков, обведя всех взглядом.
— Паша! — окликнул Влад Павла, уже направившегося к двери. — Разыщи меня вечерком в управлении. Ты мне нужен…
Мику согласно кивнул и вышел.
— Продолжайте, Виктор Федорович, — обратился Волков к трасологу.
— Продолжаю… Отпечатки пальцев обнаружены в помещении кассы и на сейфе только небольшие, очевидно, женские. Скорее всего они принадлежат кассирше. Точнее определит лаборатория. Мужских отпечатков нет. Работали, надо думать, в перчатках. Под окном и перед сейфом обнаружены на полу еле различимые простым глазом следы подошв. Снимки с этих следов будут исследованы в лаборатории, а пока я могу с достоверностью предположить, что это следы подошв спортивных туфель-кроссовок бендерской фабрики «Флоаре», что соответствует описанию, данному товарищем Орловым со слов заведующей библиотекой Сазоновой. Размер — не меньше сорок пятого. Рядом со следами и внутри этих следов обнаружены мелкие комочки сухой земли. Будут переданы в лабораторию. На подоконнике следы подошв не обнаружены. Есть на подоконнике микроследы фланели, которую, очевидно, подкладывали под ноги… Выводы: в кассе был один человек, проникший туда через окно сверху по веревке или по веревочной лестнице…
— А как туда проник автогенный аппарат? — спросил Чекир.
— Не знаю, — пожал плечами трасолог.
— Я тоже пока не могу ответить, — сокрушенно вздохнул Анохин. — Сначала надо этот аппарат увидеть…
— Ладно. Оставим пока этот вопрос открытым… — Полковник Волков встал. — Что над кассой? — спросил он директора.
— Кабинет Булата, — ответил Диордиев.
— Булата?! — не удержался от восклицания Жуков.
— Да. Он на восьмом этаже работает. Как раз над кассой.
— Предлагаю пройти туда и посмотреть, — сказал Волков. — Может, найдем что-нибудь сто́ящее.
— Согласен, — отозвался Чекир и тоже встал.
Поднялись и все остальные.
Влад выходил последним. Он придержал Жукова, взял его под руку, и они несколько приотстали от остальных.
— У меня блокнот Гонцы, — сказал Влад. — Здесь записывались только денежные суммы — сколько нужно получить в банке и сколько в каких купюрах получено. Никаких записей другого характера нет — ни адресов, ни телефонов. Ни на одной странице. А теперь посмотри на последние записи…
Жуков взглянул на страницу блокнота, где было написано:
147143—78
— Видишь? Сто сорок семь тысяч сто сорок три рубля семьдесят восемь копеек. Это сколько она должна получить в банке. Запись сделана до поездки в банк. Так?
— Так, — согласился Жуков.
— А вот тут записано, сколько пачек с какими купюрами она получила. Запись, очевидно, сделана в банке. Так?
— Так, так, — заинтересованно поддакнул Жуков.
— А между этими записями еще одна… Взгляни. Что скажешь?
— Это номер телефона…
— Верно! Единственный во всем блокноте. А когда он записан?
— Перед самой поездкой в банк!
— Верно. А еще что видишь?
— Почерк не Гонцы. Чужой почерк!
— Тоже верно. Бери блокнот и действуй!
— Спасибо!..
Они дождались лифта, который вернулся, отвезя наверх других работников, и вошли в него.
— Пойду с Гонцей побеседую, — сказал Жуков, нажимая кнопку седьмого этажа.
— А в кабинет Булата не пойдешь?
— Чего я там не видел? Вот если бы, понимашь, сам Булат в кабинете сидел.
— Ну как знаешь. А я на восьмой…
На седьмом этаже Жуков вышел, а Влад поднялся этажом выше.
В большом коридоре сидели на подоконнике и стояли у окна почти все, кто присутствовал в кабинете директора. Не было только обоих экспертов и фотографа. Зато группа увеличилась за счет коменданта здания.
Влад подошел к Чекиру.
— Жуков остался с Гонцей побеседовать, Георгий Фомич… А чего вы все здесь?
— Эксперты попросили минут десять не входить. Вот и ждем… Ну, капитан, как тебе дельце?
— Интересное дело, Георгий Фомич…
— Интересное — это так. А вот не раскроем — пух и перья от нас полетят!.. У тебя уже есть какие-нибудь предположения?
— Рано еще предположения строить…
— А Булат?
— Спорная версия. Мику, например, утверждает, что расстался с Булатом в полпервого, когда Гонца деньги привезла. Мало у него времени оставалось на подготовку ограбления… Впрочем, посмотрим, что Викентий Павлович из Гонцы вытянет…
Чекир отошел к Волкову, а Влад жестом подозвал к себе Сашу Орлова, уже выполнившего поручение полковника.
— Будь добр, спустись в приемную, позвони в управление и попроси установить владельца этого телефона, — Влад передал Саше записку. — Адрес узнай, где работает…
Саша, взяв записку, быстро зашагал по коридору.
Влад отделился от группы, сел на соседний подоконник и принялся перебирать в уме показания Любочки, Светланы, всех тех, с кем беседовал Орлов, сказанное Мику и постепенно пришел к выводу, что Жуков, пожалуй, прав. Версия Булат — Чабаненко может оказаться достоверной. Кассирша отсутствовала около часа. Время, значит, у Булата было. Организовал звонок из автомата. Потом вернулся в институт. Незамеченным?.. А по запасной лестнице! С автогенным аппаратом к себе на восьмой этаж? Штука вроде громоздкая. И баллон с газом… А если аппарат портативный? Тот, о котором Мику говорил? А портативный значит небольшой… Но ведь речь шла о перфораторе, об аппарате для прожигания отверстий. Но если им можно прожечь отверстие, почему же нельзя прожечь щель в дверце сейфа? А прожжена была именно щель — узкая и короткая, в том месте, где находятся запорные стержни!..
Влад поспешно подошел к директору института:
— Игорь Васильевич! Павел Мику, журналист, которого вахтер в ваш кабинет доставил во время совещания, говорил о каком-то портативном перфораторе. Вы не знаете — его изготовили или лишь об идее спорят?
— Знаю, что инженер Доля вместе с Чабаненко пытался его изготовить. Но что там у них получилось… — Диордиев пожал плечами.
— Благодарю вас…
В это время из коридорчика перед кабинетом Булата вышел Виктор Федорович Гурский. Подошел к Волкову:
— Я в основном закончил. Можно заходить.
— Пошли! — скомандовал полковник!
Все двинулись в коридорчик. Возле открытой двери на лестнице запасного выхода возился Анохин — вынимал внутренний замок. Замок из двери кабинета был уже вынут.
— А зачем замки вынимают? — спросил Диордиев у Влада, когда они вошли в кабинет, где все уже рассаживались на стоящих вдоль стен стульях.
— Доставят в нашу лабораторию. Надо установить, чем их последний раз открывали — «родными» ключами или дубликатами.
— А!.. Ясно, — кивнул директор.
Когда расселись, Волков предоставил слово Гурскому.
— Подошли мы к кабинету. Дверь была заперта, как и дверь на лестничную площадку. Окно в кабинете было открыто настежь, как и сейчас. Осмотр помещения показал: на стояке парового отопления, вот здесь, у окна, ярко выраженный след относительно тонкой веревки, краска повреждена. Есть микроследы волокон. На подоконнике, на внешней его кромке, также видны полосы — следы от соприкосновения с веревкой. Таких полосок две. Можно предположить, что одна образовалась при спуске человека по веревке, а другая — при подъеме. На полу между дверью и окном, правее письменного стола, обнаружены очень мелкие комки сухой земли, по виду идентичные тем, что найдены на полу кассы. Никаких следов того, что в комнате стоял автогенный аппарат или баллон с газом, не обнаружено… Выводы: злоумышленник из этой комнаты по альпинистской веревке, привязанной к стояку центрального отопления спустился через окно, на этаж ниже, проволочным крючком открыл запоры окна, проник через окно в помещение кассы, вскрыл сейф, взял деньги, и по той же веревке поднялся сюда, заперев предварительно окно тем же крючком. Потом вышел из кабинета, заперев за собой дверь и по лестнице запасного выхода спустился вниз. У меня все…
— Что преступник открыл окно кассы при помощи проволочного крючка, это понятно, — размышлял вслух Чекир. — Но зачем ему понадобилось запирать за собой окно? Это ведь нелегко сделать в висячем положении, да еще имея на себе автогенный аппарат и сумку с деньгами!
— Сумку он мог сбросить сообщнику, — сказал Волков. — А окно запер, чтобы нам на психику воздействовать. Все кругом заперто, а деньги увели. Не иначе, святой дух с автогеном витал!..
— Резонно! — согласился Чекир.
Пока Чекир и Волков говорили об окне, вошел Орлов. Он передал Владу листок из блокнота, на котором под номером телефона было написано:
«Буруянэ Александр Владимирович, инженер Главэнерго. Садовая 117, кв. 14. Находится в командировке в Москве».
Влад спрятал листок в карман и поблагодарил Орлова.
— Что у вас? — спросил Волков Анохина.
— Здесь, в этой комнате, по моей линии ничего нет. Замки из этой двери и из двери на лестницу я изъял для лабораторного исследования.
— Понятно, — сказал Волков и посмотрел на часы. — Надо бы осмотреть здесь ящики письменного стола и сейф… Второй ключ от сейфа есть? — спросил он директора института.
— Есть в отделе кадров.
— Распорядитесь, пожалуйста, чтобы открыли.
Диордиев выполнил эту просьбу, позвонив в отдел кадров по внутреннему телефону.
Комендант здания постучал в дверь и вошел.
— Игорь Васильевич, — обратился он к директору, — разрешите врезать новые замки. А то нехорошо — и кабинет нельзя запереть и дверь на лестницу…
Диордиев вопросительно взглянул на Волкова.
— Новые замки? А почему нет? Нас старые интересуют… Саша, приступай. Осмотри стол, а принесут ключи — в сейф заглянешь. В столе и в сейфе ничего не перерывай. Посмотри только, нет ли там денег…
Орлов открыл незапертые тумбочки и средний ящик письменного стола. Влад подошел к окну, выглянул. Прямо перед окном простирался пустырь — бывшая пойма бывшей речки, давно уже превратившейся в узенький ручеек, а теперь, в августовскую жару, почти совсем пересохшей. Вдали пустырь ограничивался высокой железнодорожной насыпью, по которой как раз проползал длинный товарный состав. Даже не верилось, что совсем рядом проходит оживленная городская магистраль. Влад лег грудью на подоконник и заглянул вниз. Вдоль всей стены проходила узкая ленточка асфальта. Правее окна, из которого смотрел Влад, видна была дверь запасного выхода, крест-накрест заколоченная досками, а чуть дальше — приямок подвального окна. От заколоченной двери, вернее, от асфальтовой ленточки, начиналась напротив двери какая-то темная полоса, шедшая через весь пустырь к самой насыпи. «Надо будет осмотреть подходы к двери и эту темную полосу, — подумал Влад. — Очевидно, это — следы ног тех, кто шел к институту по пустырю со стороны насыпи… А место они выбрали удобное — ниоткуда нельзя видеть этих окон!»
Пришел начальник отдела кадров института с ключом, открыл сейф. Саша перебрал лежащие там папки. Те, что потолще, — открывал и заглядывал внутрь.
— Пусто, товарищ полковник, — доложил он, закончив осмотр.
— Ну что ж… — Волков задумался. — Что у нас еще осталось осмотреть? — спросил он, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Лестницу запасного выхода и подвал, — ответил Влад.
— А подвал зачем? — поинтересовался Чекир.
— Игорь Васильевич сказал, что там пытались изготовить автогенный перфоратор.
— Ааа! Тогда конечно…
— На лестнице могут быть обнаружены следы ног, — сказал трасолог.
— А в подвале аппарат, — добавил Влад. — Да и деньги могли там спрятать.
— В полуподвале, — поправил Диордиев. — Там у нас мастерская. Чабаненко работает.
— Чабаненко? — переспросил Чекир. — Непременно осмотреть!
— Давайте так… — Волков взглянул на часы. — Мы с Георгием Фомичом поедем сейчас в управление. Опергруппа останется здесь, продолжит осмотр. Сейчас пятнадцать пятьдесят минут. К девятнадцати закончите?
— Как знать, Константин Константинович… — за всех ответил Гурский. — Лестницу быстро осмотрим. Там нас интересует только наличие следов обуви. А на обследование мастерской может потребоваться много времени…
— В девятнадцать тридцать мы с Георгием Фомичом докладываем начальству о результатах первого дня работы. Так что к девятнадцати группа должна доложить нам все новости. Здесь что не успеете — доделаете завтра. Благо завтра суббота, и в институте никого не будет.
— Слушаюсь, — сказал Влад.
— Да, а где Жуков? — вспомнил Чекир.
— Я вам докладывал, Георгий Фомич. Продолжает допрос Гонцы в кассе.
— Ах да!.. Как позвонить в кассу? — повернулся Чекир к Диордиеву.
— Два ноль два. Вот этот внутренний.
Чекир набрал номер:
— Викентий Павлович?.. Прервись на минутку. Поднимись этажом выше в кабинет Булата. Это как раз над тобой…
Гурский, Анохин, Орлов и фотограф Пелинский прошли на площадку лестницы запасного выхода.
В кабинет вошел запыхавшийся Жуков:
— Вызывали?
— Вызывал, Викентий Павлович, — ответил Чекир. — Что нового?
— Замучился с ней, Георгий Фомич! Насчет Чабаненко, понимашь, признала, что он ей угрожал, грозился ограбить кассу…
— С чего он, кстати, грозился-то?
— А она ему сказала, что его зарплату и прогрессивку перевела, понимашь, его жене, а ему ничего не полагается…
— Решение месткома такое было, — сокрушенно развел руками Диордиев. — Алкоголик он, пропивает все деньги. Я издал приказ…
— Права не имели, — заметил Чекир. — На такой приказ решение суда нужно, а не месткома.
— Так вот насчет Чабаненко, понимашь, подтверждает, — продолжал Жуков, — а о том, кто ей телефон записал в блокноте — наотрез отказывается отвечать. Ревет белугой и ни слова!..
— Что за номер телефона? — спросил Чекир.
Жуков протянул ему блокнот, раскрытый на нужной странице, а Влад объяснил, почему считает эту запись существенно важной для дела.
— Не знаете, случайно, чья это рука? — спросил Чекир Диордиева, показывая запись.
Директор заглянул в блокнот:
— Булата. Он так цифры пишет…
— Вы уверены?
— Вполне. Его манеру писать цифры я хорошо знаю.
— Опять Булат! — воскликнул Чекир. — Кстати, что вы можете о нем сказать? Что это за человек?
— Сказать могу только хорошее. Кандидат технических наук. Слышал, пишет докторскую. Отличный работник. Отдел, который он возглавляет, — лучший в институте. Булат отвечает за внедрение наших разработок в промышленность. У него хороша налажена связь с предприятиями. Умеет договориться, убедить. Тут он незаменим. Единственный его минус — пристрастие к мату. Прибегает к мату, как к средству административного воздействия на подчиненных, включая женщин. Что еще?.. В общественной жизни активно участвует. Он все физкультурное дело у нас на себе тянет… Кандидат в мастера спорта…
— По какому виду? — перебил Влад.
— По альпинизму… Ох, так значит?.. Веревка?..
— Вот именно — значит! — сказал Волков.
— Никогда бы не поверил!
— Установили по номеру — где стоит телефон? — спросил Волков.
— Так точно, — ответил Жуков. — Квартирный телефон. Адрес есть, фамилия владельца… — Товарищ Будеску, — обратился он к прокурору, — надо, понимашь, наших людей туда послать. Обыск произвести и Булата арестовать, если его там обнаружат.
— Выдать вам ордера на обыск и на арест? А основания?
— Так ведь видели, понимашь, как Булат с рюкзаком спускался. И номер телефона у Гонцы в блокноте его рукой записан.
— Видела его эта, как ее?..
— Сазонова, — подсказал Орлов.
— Да, Сазонова. Со спины она его видела и две-три секунды всего. Не тянут такие показания на арест. А номер телефона… Надо, чтобы экспертиза подтвердила, что именно Булат его записал. А если даже Булат? Телефон ведь не у него на квартире?
— У Булата дома телефона нет, — сказал Орлов.
— А владелец телефона в институте работает? — спросил Будеску.
— Нет, — ответил Орлов. — В Главэнерго. Сейчас в командировке в Москве.
— Вот видите? И вы просите ордер на обыск в доме постороннего лица? Нет, нельзя…
— Как же нам, понимашь, преступников ловить? — в досаде воскликнул Жуков.
— Ловите, не нарушая требования закона.
— Возьмем квартиру под наблюдение, — вмешался Волков. — Если деньги там и их попытаются вынести, — задержим того, кто попытается, с поличным.
— А если уже вынесли? — не сдавался Жуков.
— Тогда и обыск в квартире нечего устраивать… — Волков посмотрел на часы. — А Булата нам прокурор разрешит задержать?
— Это пожалуйста, — отозвался Будеску. — Подозреваемых можете задержать и допросить. А вот если после допросов появятся основания для ареста — тогда и ордера выдам.
— Ну, поехали! — заторопился Волков. — Ты с нами или свои колеса есть? — спросил он Будеску.
— А до прокуратуры довезете?
— Довезем.
— Тогда с вами.
Волков козырнул и вышел. За ним Будеску. Диордиев тоже ушел, сказав, что если понадобится — будет у себя. Чекир подошел к Владу и Жукову:
— Ну, ребята, на вас вся надежда. Не подведите, В девятнадцать жду!.. Ни пуха, ни пера!..
— К черту, Георгий Фомич!
Чекир ушел.
— Пошли, Мирон Петрович. Поможешь расколоть эту фифу.
— Пойдем.
— Убежден, что она сама звонок организовала, — говорил Жуков, пока шли по длинному коридору. — Знала, понимашь, что звонить будут не ей, а Ротару. Сразу и свидетеля себе обеспечила… Буду постановление писать о мере пресечения…
— Подписку о невыезде взять собираешься?
— Нет, понимашь, под стражу. Прокурор разрешил.
Они спустились по лестнице на один этаж и шли теперь по другому коридору в обратном направлении.
— Не торопишься? Ну что ты можешь ей доказательно предъявить?
— На трое суток могу задержать и без предъявления обвинения.
— Но ведь основание должно какое-то быть?
Жуков остановился. Остановился и Влад.
— Какие тебе еще основания? Ушла, понимашь, из кассы, чтобы дать возможность полтораста тысяч увести. Вот и все основания.
— Так еще нужно доказать, что она сама звонок организовала.
— Пока будем доказывать, она, понимашь, смоется вместе с деньгами и сообщниками. Объявляй потом союзный розыск!… Почему она не хочет Булата назвать? У меня ведь тоже интуиция есть, не у тебя одного!
— Ну как знаешь. Тебе дело вести, не мне…
Они двинулись дальше. Через несколько шагов остановился Влад:
— Ты позволь мне начать с ней разговор.
— Хорошо.
В кассе возле второй двери сидел милиционер и читал книгу, захваченную, очевидно, из дома. При входе следователей он встал. Из-за перегородки доносились громкие всхлипывания.
Сейчас Любочку никто из сотрудников института, да и вообще из ее знакомых, не узнал бы. Темно-синие глаза, всегда такие задорные и блестящие, утратили и задор и блеск, стали мутными. Белки их покрылись такими же красными прожилками, как и белки глаз Миши Чабаненко. Тени под веками размылись от слез и потекли по обрюзгшим щекам, подбородок покраснел от помады, так же, как и платок в ее руке. Даже ярко-желтая кофточка и ярко-синяя плиссированная юбка потускнели, приобрели несчастный вид. Да, это были не те капризные слезы с надутыми губками, к которым она иногда прибегала и которые производили на мужчин неотразимое впечатление. Это были тяжелые слезы, вызванные бедой, горем, а горе да беда, как известно, женщину не красят…
Влад и Жуков вошли за перегородку. Любочка спрятала лицо в ладони и заплакала громко, навзрыд. Жуков, сев за стол, демонстративно углубился в свои записи. Влад, придвинув стул ближе к Любочке, тоже сел. Заговорил мягко, успокаивающе:
— Ну не надо плакать, Любовь Николаевна!.. Все будет хорошо. Найдем мы деньги. И тех, кто их взял, тоже найдем…
Жуков неодобрительно хмыкнул и осуждающе взглянул на Влада. А Мирон Петрович продолжал тем же мягким тоном:
— Я же вам говорю — найдем. Вот возьмемся за дело как следует и найдем. А то вы плачете, а мы, вместо того чтобы искать, с вами тут сидим…
Плач стал чуть потише.
— Просто вы очень перенервничали сегодня. Этот звонок насчет сына, пропажа денег… Вот и расходились нервишки. А вы их обуздайте… Водички выпейте…
Любочка послушно взяла пододвинутый ей стакан, поднесла к губам, но пить не стала, а снова поставила на стол. Глубоко и прерывисто вздохнула.
— Обязательно найдем, — продолжал Влад. — Только помогите нам…
— Ччем же я… ммогу… ппомочь? — проговорила Любочка сквозь всхлипывания.
— Ну для начала котя бы тем, что успокоитесь.
Любочка часто-часто закивала, взяла стакан с водой, отпила половину. Опять вздохнула прерывисто и несколько раз шмыгнула опухшим от слез носом. В первый раз за все время подняла голову и посмотрела на Влада:
— Слушаю…
— Сначала должен сказать, что Александр Владимирович узнал о вашей беде и просил передать вам его сочувствие…
Любочка высоко подняла выщипанные бровки:
— Какой Александр Владимирович?
— Буруянэ. Он на Садовой живет. Дом сто семнадцать.
— Да не знаю я его. И дома такого не знаю…
— А зачем же Владимир Сергеевич Булат записал вам в блокнот его телефон?
— Не знаю… — Любочка снова закрыла лицо ладонями и разразилась плачем. — За что мучаете?.. — истерически выкрикивала она. — За что?.. Это… не имеет… отношения…
— Хватит! — резко прикрикнул на нее капитан и хлопнул ладонью по столу. — Надоело! Прекратите сейчас же истерику!..
Властный окрик возымел действие — Любочка перестала рыдать. И хотя она не отрывала ладоней от лица и продолжала дрожать мелкой дрожью, приступ истерики явно пошел на убыль. Выждав с минуту, Влад спросил:
— Зачем заходил к вам Булат перед тем, как вы в банк поехали?
Любочка вздрогнула, как-то укоризненно посмотрела на Влада и, помолчав немного, ответила:
— Зарплату я ему выплатила. И две прогрессивки…
— Но вы же еще не привозили денег, — заметил Влад.
— У меня резерв оставался. На отпуска, на командировки…
— Можете доказать? — не выдержал Жуков.
— Там в сейфе коробка, — сказала после паузы Любочка, по-прежнему глядела на Влада и вроде бы совсем игнорируя Жукова. — Ее не взяли. Там остаток денег от резерва и все ведомости. Булат расписался в получении…
Влад подошел к сейфу, достал коробку из-под конфет, положил на стол перед Любочкой.
— Вот… Ведомости отдела внедрения… Эта на зарплату, эта на прогрессивку за первый квартал, эта за второй.. Он везде расписался…
— Верно. Подпись Булата есть на всех трех ведомостях, — сказал Влад. — Теперь нам понятно, зачем к вам Булат заходил. А вот зачем он в ваш блокнот телефон записал?
Любочка отвела глаза.
— Не знаю, кто записал…
— Может, довольно нас, понимашь, за нос водить? — взорвался Жуков. — Может, начнем наконец правду говорить, гражданка Гонца!
— Действительно, Любовь Николаевна, — поспешил вмешаться Влад. — Какой смысл скрывать, раз мы все равно уже знаем? Посмотрите сюда, — раскрыл перед Любочкой ее блокнот. — Эти цифры вы писали здесь за столом, перед тем, как в банк ехать. Так?
Любочка кивнула.
— А эти цифры в банке записаны?
— Да…
— В промежутке к вам заходил Булат и написал эти цифры — номер телефона… Знаете, знаете! Коли мы знаем, вы и подавно… Так или не так?
— Так… Только вы никому не…
— Тайну следствия мы, понимашь, хранить умеем, — заверил Жуков, перебивая. — Чей это телефон?
— Владимир Сергеевич сказал — его приятеля, — ответила Любочка, глядя не на Жукова, а на Влада. — Я должна была позвонить вечером…
— Во сколько? — спросил Жуков.
— Часов в семь, — Любочка упорно отвечала только Владу.
— Ну вот и выяснили! — весело сказал Мирон Петрович.
— Не все еще выяснили, — возразил Жуков. — Еще, понимашь, надо выяснить, кто звонил гражданке Ротару… Так кто все-таки звонил? — уставился он на Любочку тяжелым немигающим взглядом.
Любочкины глаза снова наполнились слезами.
— Сказала же я — не знаю, кто звонил!..
— Вы и про номер телефона, что вам Булат записал, тоже говорили, что не знаете! Темнили, понимашь, и теперь темните!
— Да не знаю я!.. — Любочка прижала к груди стиснутые в кулачки руки. — Не знаю, кто звонил! Ну как мне вам объяснить? Как?.. — И она беспомощно посмотрела на Влада, словно ища поддержки.
Влад сделал вид, что не замечает ее взгляда. Ему было не по себе, угнетала интуитивная уверенность, что к подстроенному телефонному звонку Любочка не имеет отношения, что спрашивать ее об этом бессмысленно, что о готовящемся ограблении кассы она не знала. Уверенность эта основывалась на едва заметных деталях ее поведения, на ее интонациях, взглядах. Но что мог он сделать? Следствие-то будет вести Жуков…
— Мирон Петрович, — Жуков выключил магнитофон, сложил свои записи в планшет, с которым никогда не расставался, встал. — Давай, понимашь, выйдем на минутку, покурим в коридоре…
— Выйдем, покурим…
Они вышли. Милиционер за перегородкой встал при их проходе, заложив палец между страницами книги, которую читал.
— Что почитываем, Унгуряну? — поинтересовался Жуков и слегка нагнулся, чтобы прочесть название на обложке. — «Общая психология» Петровского! На заочном учишься? На юрфаке?
— Так точно, товарищ майор!
— Молодец, понимашь, времени зря не теряет! — адресовался Жуков к Мирону Петровичу.
В большом коридоре сели на подоконник. Жуков достал из нагрудного кармана кителя пачку сигарет, щелкнул по пачке снизу большим пальцем, прямо ртом ухватил сигарету, протянул пачку Владу: — Бери, закуривай… — Спохватившись, сунул пачку обратно в карман. — Все забываю, понимашь, что ты у нас красна девица! — сказал, прикуривая. — Впрочем, теперь и девки вовсю шмалят… Ну что с Гонцей будем делать? Кто звонил, она добровольно нипочем не скажет. Пока не припрем, как с Булатом приперли…
— Да, я тоже считаю, что без дополнительных фактов продолжать допрос бесполезно…
Влад умолчал о своем мнении по поводу манеры Жукова вести допрос, не желая выслушивать его не всегда тактичные насмешки.
— Ну что ж… Буду писать постановление.
— О взятии под стражу?
— А что прикажешь делать? Деньги, понимашь, взял Булат, а она с ним связана.
— С достоверностью можно пока говорить лишь об интимной связи. А что деньги взял Булат, требуется еще доказать.
— Ну с тобой говорить, понимашь, терпежу надо набраться! — рассердился Жуков. — У тебя каждый жулик — святой!
— Святой не святой, а невиновный, пока вина не доказана.
— Вот-вот!.. Носитесь вы, молодые, со своей презумпцией невиновности, как черт с писаной торбой!.. А нас, понимашь, не так учили…
— Признание — мать доказательств? — усмехнулся Влад.
— А что? Ты разве не стараешься получить признание?
— Стараюсь. А потом еще больше стараюсь его доказать.
— Хорошо, понимашь, что не тебе это дело поручили. А то сотрудники института ждали бы своих денег до второго пришествия! — Жуков щелчком отправил окурок в форточку. — Ну пошли…
Следователи вернулись в кассу.
— Любовь Николаевна, у вас есть кто-либо из родственников, кто мог бы забрать вашего сына из детского сада? — спросил Влад, стараясь придать голосу непринужденность.
Любочка посмотрела на него. В глазах испуг.
— Арестовывать будете? — упавшим голосом спросила она.
— Ну что вы! Так уж сразу и арестовывать? Просто вам придется денек-другой побыть в изоляции. Сами должны понимать. Сумма-то огромная.
— Да, да. Я понимаю… Понимаю… А как же Алешенька?
«Видно, слез не будет, — отметил про себя Влад, — ожидала такого исхода!» А вслух сказал:
— Вот я и спросил: есть ли у вас кто-нибудь, кто его к себе забрать может?
Любочка закрыла глаза и замотала головой:
— Никого у меня нет… Одна живу.
— Но близкие подруги у вас есть?
— Можно я Свету попрошу?
— Конечно, попросите.
Любочка взялась было за трубку телефона, но Жуков отстранил ее руку и снял трубку сам:
— Я ее вызову… Два два ноля?
Любочка кивнула. Жуков набрал номер.
— Приемная?.. Светлана Георгиевна?.. Майор Жуков. Зайдите, пожалуйста, в кассу. Да… — Повесил трубку. — Сейчас придет.
— Викентий Павлович, — заговорил Влад. — Если не возражаешь, я спущусь к ребятам. Они там должны мастерскую осмотреть…
— Иди, конечно. Я закончу здесь дела и тоже приду.
Спускаясь по главной лестнице, Влад испытывал облегчение: избавился от тяжелого зрелища.
На ступеньках он столкнулся со Светой Ротару.
— Чего ваш майор меня вызывает? Не знаете?
— Знаю. Постарайтесь успокоить Гонцу. Очень она за сына волнуется. Вы можете забрать его на пару дней к себе?
— Конечно, смогу.. А Любочку арестуют?
— Задержат. Изолируют ненадолго… Так вы постарайтесь ее успокоить. Ладно?
— Постараюсь…
И они разошлись. Светлана наверх в кассу, а Влад вниз в мастерскую.
На лестнице его догнал директор института.
— Вернулся шофер из военкомата. Чабаненко там нет и не было.
— Что ж, будем искать, — сказал Влад.
В полуподвале капитана ждал сюрприз: в правом от входной двери углу, под кучей тряпья был обнаружен тот самый автогенный аппарат, который искала опергруппа!
На продолговатой деревянной раме укреплены скобами два цилиндрических баллона от походной газовой плитки. От каждого баллона отходит по трубке. Трубки подсоединены к какой-то латунной детали, смахивающей на смеситель кухонного водопроводного крана. Сходство усиливает тонкая короткая трубочка, торчащая из середины детали, как кран из смесителя. К раме прикреплена брезентовая лямка.
Кроме фотографа, который, кончив снимать автогенный аппарат, делал теперь панорамные снимки мастерской с разных точек, вся группа столпилась вокруг аппарата. Здесь же стоял директор института и комендант здания, открывавший работникам милиции дверь в мастерскую. Оба эксперта, присев на корточки, склонились над аппаратом. Анохин изучал аппарат глазами, ни до чего не дотрагиваясь. Гурский колдовал с отпечатками пальцев.
Когда Влад подошел, трасолог выпрямился, отвел со вспотевшего лба прилипшую прядь волос, улыбнулся.
— Вот это везение! — сказал он. — Как только сюда вошли, Орлов сразу к этой куче тряпья. Ковырнул и нащупал… Обрати внимание, капитан: тряпки, что по краям лежат, давно не трогали. Видишь, сколько на них пыли? А те, что сверху лежали, ворошили совсем недавно. Несколько часов назад, когда аппарат сюда прятали…
— Не слишком надежно спрятали, — заметил Влад.
— Я сначала тоже так подумал. А потом сообразил, что его не прятали, а просто положили туда, где он раньше лежал… На раме, на цилиндрах и на этой вот штучке с носиком…
— Это резак, — уточнил Анохин.
— …на всем этом множественные отпечатки пальцев. Но настоящих отпечатков, оставленных руками без перчаток, не очень много. Отпечатки разные. Я имею в виду: разные люди прикасались к аппарату. Их отпечатки под слоем пыли. Свежие же отпечатки, не успевшие покрыться пылью, оставлены руками в перчатках…
— Виктор Федорович, можно взять аппарат в руки?
— Да, да, отпечатки я уже снял. Можно взять.
Анохин поднял аппарат и стал с интересом рассматривать, переворачивая с боку на бок. Особенно внимательно рассматривал он тонкую трубочку, выходящую из «смесителя». Зачем-то понюхал ее:
— Недавно включали. Есть свежие следы копоти, запах… — Надел на шею брезентовую лямку, щелкнул каким-то рычажком. Из трубки с легким шипением вырвалась струйка синеватого пламени. — Вот как он действует!.. — Взвесил аппарат в руке: — Килограммов семь — восемь… Полпуда, не больше.
— Да, — согласился Влад. — С таким можно и по веревке… Что на лестнице? — спросил он Гурского.
— На лестнице? Отлично сохранившиеся следы подошв спортивных туфель бендерской фирмы «Флоаре». Размер сорок шестой. Лестницу год не мели. Когда злоумышленник поднимался наверх, он оставлял следы на каждой третьей ступеньке, а вниз перепрыгивал через целые марши. И с перил всю пыль перчаткой стер, когда спускался…
Располагалась мастерская в просторном захламленном помещении. Три высокие окна, выходящие в приямки, слабо пропускали свет через мутные, давно не мытые стекла. В полумраке можно было различить под окнами длинный металлический стол с укрепленными на нем слесарными тисками, небольшой деревянный столик, столешница которого лоснилась от металлической пыли и машинного масла. На столике стояла корзина, до половины наполненная яблоками и лежала пустая и пыльная бутылка из-под вина «Розовое крепкое». У стола три табуретки, тоже изрядно замызганные, и стул с гнутой овальной спинкой. Только старинный токарный станок у стены, вероятно, еще из первых ДИПов, сиял неправдоподобной в этом помещении чистотой. Каждая его деталь была тщательно протерта и блестела. Неподалеку от станка стоял инструментальный шкафчик, тоже сиявший чистотой. В дальнем от входа углу была в торцовой стене еще одна дверь, заваленная понизу пустыми ящиками. Пол, покрытый линолеумом, был предельно пыльный. Повсюду валялись клочки бумаги, окурки, огрызки яблок: засохшие и темно-рыжие — старые, лишь слегка порыжевшие — посвежее. Несколько огрызков разной степени свежести Гурский подобрал для исследования. Взял также и насколько окурков. Лишь небольшой участок пола вокруг токарного станка и инструментального ящика был тщательно подметен и даже протерт недавно влажной тряпкой.
Фотограф запечатлевал на пленку разные участки мастерской, Анохин описывал аппарат, положив его на табуретку, Гурский готовил к фиксации наиболее свежие следы. Остальные стояли, сгрудившись возле входной двери.
Саша Орлов подтолкнул Влада локтем:
— Посмотри — куртка какая-то!
На гвозде у двери висела не замеченная ранее брезентовая куртка.
Влад подозвал Гурского:
— Осмотри-ка, пожалуйста, эту куртку.
Гурский снял куртку с гвоздя и разложил на деревянном столике, отодвинув в сторону корзину с яблоками. Из одного кармана извлек помятый конверт, протянул Мирону Петровичу. Конверт был адресован Михаилу Алексеевичу Чабаненко. Дата на штемпеле — 18 августа 1982 года. Обратный адрес — Октябрьский райвоенкомат. Из другого осторожно вынул… четыре новеньких десятки! И бумажную ленту, которой в банке была заклеена денежная пачка.
— Вот это так находка! — присвистнул Саша Орлов.
К столу притиснулся Диордиев:
— Неужели и деньги нашли?!
— Денег-то не сорок рублей было, — возразил капитан. — Так что пока еще не нашли!
Конверт и десятки сложили в папку. Составили и вложили туда же акт о находке. Упаковали куртку в полиэтиленовый мешок.
Влад посмотрел на часы: семнадцать часов двадцать две минуты. «Работы здесь непочатый край, — подумал он. — А времени осталось около часа. Потом надо в управление ехать. Мастерскую мы не успеем за час обследовать. А здание снаружи вообще еще не рассматривали. Мастерскую можно закрыть и пост оставить. А вот подходы к зданию надо сегодня же хотя бы осмотреть… Но решать такой вопрос должен Жуков…»
Влад поднялся в вестибюль и от вахтера позвонил по внутреннему в кассу. Никто не ответил. Значит, Жуков уже ушел оттуда. Влад открыл дверь подъезда, выглянул наружу. Зажмурился от яркого августовского солнца. Потом глазами отыскал милицейский «рафик» на служебной остановке. У машины стоял Жуков, давал какие-то указания водителю. В салоне темнели силуэты двух милиционеров и склоненная голова Любочки.
— Викентий Павлович! — позвал Влад.
Жуков оглянулся, увидел коллегу и поднялся по ступенькам к подъезду.
— Хорошо, понимашь, что ты вышел, — сказал он и, достав платок, вытер шею и затылок. — Зайдем в вестибюль, жарко здесь…
В вестибюле Жуков отвел Влада подальше от вахтера:
— Отправляю, понимашь, Гонцу… У тебя чего?
Капитан коротко рассказал о следах на лестнице и в мастерской, о находке аппарата и денег. Жуков просиял:
— Вот это, понимашь, хорошо!.. Аппарат тот самый?
— Пока не уверен. Подождем официального заключения Анохина… Но скорее всего — тот самый.
— А деньги?
— Думаю, что из украденных.
— Слушай, капитан, а может ты без меня здесь справишься? Мне, понимашь, хочется еще раз Гонцу допросить, прежде чем начальству докладывать.
— Поезжай. Мастерскую думаю на завтра перенести. На утро. Там работы много. Оставим в мастерской двух человек — могут явиться те, кто днем, был, чтобы следы уничтожить. А может быть, и за деньгами — не исключено, что они там спрятаны…
— Правильно! Унгуряну и Зайцева я оставил около кассы и у кабинета Булата. А в мастерской обоих сержантов оставь…
— Но и здесь кто-то из наших должен дежурить.
— Здесь пока старшина побудет. А я из управления всем им смену пришлю… А может, вы все тоже со мной поедете?
— Нет. Нам еще нужно до девятнадцати успеть осмотреть подходы к зданию со стороны пустыря, куда запасной выход ведет.
— Ну давай!.. А я, понимашь, поехал. Успеха тебе!
Жуков пошел к машине, а Влад — в мастерскую.
— Товарищи! — сказал он, войдя, — на сегодня мы здесь закончим. Утром вернемся. — Разыскал взглядом сержанта. — Сержант Балан, останетесь здесь. Когда рабочий день в институте закончится — к вам сержант Думитриу присоединится. Запретесь изнутри… Ночью свет не зажигать — возможен визит тех, кто кассу брал… Впрочем, до ночи вас сменят…
— Слушаюсь, товарищ капитан.
— Михаил Борисович, — обратился капитан к Анохину. — К девятнадцати у тебя будет готово заключение по аппарату?
— Боюсь, что нет. Конструкция совершенно незнакомая, и возможностей его я не знаю. Найти бы компетентного специалиста…
— Игорь Васильевич, — подошел Влад к директору. — Кто у нас в городе самый компетентный специалист по автогенным аппаратам?
— Безусловно, Ион Филиппович Рошу, — не задумываясь ответил Диордиев. — Завкафедрой резки и сварки в Политехническом.
— А можно сейчас с ним связаться?
Диордиев посмотрел на часы:
— Думаю, что можно…
— Позвоните ему, пожалуйста. Объясните по секрету, что к чему, и спросите, когда и где можно ему аппарат показать…
Директор ушел звонить.
Виктор Федорович тем временем уложил свой чемоданчик. Потом достал из него мелок и провел по полу черту от одной торцевой стены до другой, отделив полосу шириной метра два.
— Кто будет здесь находиться, — сказал он, — прошу за черту не переходить. Там мы еще не все осмотрели. Ясно?
— Ясно, Виктор Федорович, — ответил сержант.
— Сейчас распоряжусь, чтобы вам сюда стулья принесли. Вдвоем будете дежурить?
— Вдвоем.
Анохин уложил аппарат в мешок. Все вышли из мастерской и стали подниматься наверх. Остался один сержант Балан.
Когда капитан одним из последних, рядом с Анохиным, несшим мешок с аппаратом, поднялся в вестибюль, его окликнул директор института. Влад остановился. Диордиев подошел к нему:
— Я позвонил Иону Филипповичу. Он готов хоть сейчас осмотреть аппарат.
— Спасибо!.. Михаил Борисович, сейчас наша машина придет. Садись, бери аппарат и езжай в Политехнический.
— В главный корпус?
— В главный, — ответил Диордиев. — Кафедра сварки и резки металлов. Спросите Рошу.
— Есть. Поехал.
Влад подозвал сержанта, стоявшего у входных дверей вместе с вахтером, и сказал, чтобы он, после того, как освободится здесь, то есть после того, как схлынет поток выходящих с работы сотрудников, шел в мастерскую. Потом проинструктировал старшину за столиком, чтобы тот не рылся в дамских сумочках, а досматривал у выходящих только портфели и большие сумки. Покончив с этим, он присоединился к группе, поджидавшей его у ступенек подъезда. От группы остались, собственно, лишь четверо — Гурский, инспектор Орлов, фотограф и сам Влад. Был с ними еще и комендант, которого Влад попросил их сопровождать.
Все спустились к стене здания и пошли вдоль нее мимо стоянки служебных автомашин. Впереди оживленную магистраль преграждала высокая глухая стена каких-то складов, и улица резко, под прямым углом, сворачивала вправо. А прямо уходила другая, боковая стена складов. Между этой боковой стеной и продолжением здания НИИ тянулся узкий — вдвоем не разойтись — проход. Не доходя нескольких шагов до этого прохода, комендант сказал:
— Три крайних окна — мастерская, где вы были.
Дальнее, третье окно в упор смотрело на белую стену складов. А два других выходили как раз туда, где улица под прямым углом поворачивала направо.
Влад остановился и остановил Сашу, взяв его за плечо:
— Из этого окна, — указал он на самое ближнее, — если встать там внутри на табуретку, должен быть виден угол улицы и автобусная остановка…
Орлов смотрел на окно, утопленное в приямке, потом на угол:
— Определенно будет видно.
— А теперь будь другом, перейди туда, на остановку. Что оттуда увидишь?
Саша перебежал улицу, встал на углу, огляделся по сторонам. Потом вернулся:
— Подъезд института хорошо просматривается. Оттуда могли сигнализировать в мастерскую, давать знать, когда кассирша уехала, когда приехала…
— Вот и я об этом подумал… Завтра проверим.
— Почему не сегодня?
— Сегодня времени нет. Нам ведь скоро у начальства быть надо.
Дошли до конца прохода, и перед ними открылся обширный пустырь, который Влад видел из окна кабинета Булата. В конце прохода, на пустыре, их ждали товарищи.
Фотограф и комендант остались стоять на углу здания института, а Влад, Гурский и Орлов прошли вперед вдоль стены склада и вскоре наткнулись на несколько старых, с отбитыми углами, бетонных плит перекрытия, брошенных здесь в свое время строителями. Плиты лежали друг на друге. Все трое взобрались на верхнюю.
Виктор Федорович достал из чемоданчика полевой бинокль, приставил к глазам, обвел взглядом пустырь. В объективе бинокля четко вырисовывалась узкая черная полоса, пересекающая пустырь и ведущая к заколоченным дверям запасного выхода.
— Так и есть!.. Видишь там темную полоску?
— Я ее еще из окна увидел.
— Вот тебе польза от жары! Свежий бурьян распрямился бы!.. Взломщики через насыпь шли. Посередине пустыря ручей. Там почва влажная, наверняка хорошие следы сохранились.
— А мы можем завтра туда съездить. Пораньше утром, до мастерской…
Влад махнул рукой коменданту и фотографу. Оба подошли. Фотографу капитан уступил свое место, и тот стал снимать общий вид пустыря и дорожку следов.
— Что это за дверь? — спросил Влад коменданта.
— Запасной выход. Ведет на ту лестницу, что ваши уже осмотрели…
— Запасной выход называется еще пожарным, — жестко сказал Влад. — А случись пожар? На всех этажах двери на улицу заперты, а эта — так вообще заколочена!.. Кто ее заколотил?
— Я так распорядился. — В голосе коменданта звучало непререкаемое сознание правоты.
— Давно?
— Как только переехали в это здание. Года два назад.
— А зачем?
— Ну как же? Проникнут посторонние. А у меня в лабораториях ценное оборудование, приборы. Я отвечаю за институтское имущество.
— Проникнут посторонние! А свои сотрудники не смогут выбраться в случае пожара. Заколачиваете пожарный выход, вместо того, чтобы еще одного вахтера поставить!.. Кстати, будь здесь вахтер — и кассу не ограбили бы.
Комендант изобразил на лице оскорбленное самолюбие, а Влад подумал, что надо бы сообщить об этом в управление пожарной охраны — пусть штрафанут дурака.
Фотограф отснял все, что нужно было отснять с этой точки, и спрыгнул с плит.
— Пошли! — скомандовал Влад.
Все вернулись к проходу и двинулись к заколоченной двери запасного выхода. Не доходя двери — окно с приямком, не огражденном перилами, в отличие от тех, что на улице. Виктор Федорович попросил всех остановиться и не подходить к двери и к окну.
Он и фотограф обработали участок вокруг приямка, потом спустились в него, исследовали дно, наружный подоконник и закрытое окно с открытой форточкой.
Комендант, скучая, стоял в стороне, прислонившись к стене. Влад подозвал Сашу Орлова. Они вернулись к проходу и от угла здания медленно пошли обратно по асфальтовой дорожке вдоль стены. Когда поравнялись с окном, капитан остановился, подождал Орлова:
— Скажи, Саша, что это может быть? Светлое такое?
В густом бурьяне светлело какое-то пятно.
— Половина яблока… А правее — огрызок. Видишь?
— Вижу. Из форточки, наверное, выбросили… Обозначь чем-нибудь это место. Надо Виктору Федоровичу показать…
Саша подобрал несколько камешков и кучкой сложил на краю асфальтовой полосы.
Фотограф, кончив работу в приямке, выбрался наружу и принялся снимать в разных ракурсах заколоченную дверь. Выбрался и Гурский. Подошел к двери и стал исследовать доски, которыми она заколочена. Подозвал Влада и фотографа:
— Фомкой отжимали доски, ломиком. Вот следы от него…
Он показал темные вмятины на кромках досок там, где были вбиты гвозди, и попросил фотографа заснять эти вмятины.
Фотограф выполнил просьбу. Виктор Федорович взялся за верхний конец доски и легко отделил его от дверной коробки. Длинный гвоздь вылез из гнезда почти без сопротивления. Так же легко оторвал и вторую доску. Посветил фонариком в замочную скважину, заглянул в нее.
— Давно открывали эту дверь? — спросил коменданта.
— Ни разу не открывали.
— Открывали, и совсем недавно. Стерта пыль, паутина прорвана. Ключ есть у вас?
— Есть.
Комендант отпер дверь. Отстранив его, Гурский шагнул в темный проем. Влад посмотрел на часы:
— Ого!.. Пора ехать! Виктор, может, на завтра оставим?
— Сейчас… Подберу только…
— Что подберешь?
— Мелочи кой-какие любопытные…
Минут через пять Гурский вышел, уложил в чемоданчик полиэтиленовый мешочек с комками засохшей грязи и другой, с каким-то серым порошком.
— Я готов, поехали…
— Подбери-ка еще любопытные мелочи, — сказал Влад и, взяв эксперта под руку, подвел к кучке камней, сложенной Орловым, — по-моему, должно пригодиться!..
Гурский поставил чемоданчик на асфальт, снова открыл его, достал пустые мешочки, шагнул в бурьян, поднял обгрызенную половину яблока, положил в мешочек, поднял огрызок, положил в другой.
— Тот же сорт, что и в корзине, в мастерской. Из форточки выбросили, чтобы лишних следов не оставлять…
Пока шли к машине, Влад сказал Саше Орлову:
— Нас завезешь и поезжай на Садовую. Наши о Булате еще не сообщали. Но не зря же он телефон Гонце записал. Если застанешь, скажи — заявление какое-то на него поступило. От кого и о чем — ты не знаешь. В институте, мол, его не застал. А то Жуков любит, понимашь, чтобы подозреваемый сам догадался, за что задержан. — Последнюю фразу Влад произнес, мастерски подражая голосу и интонациям майора Жукова.
— Хорошо, Мирон Петрович.
— Да, возьми на всякий случай кого-нибудь из ребят с собой. Привезешь Булата в управление. Мы с майорам будем у Чекира или у Волкова.
УРАВНЕНИЕ С ТРЕМЯ НЕИЗВЕСТНЫМИ
В горуправлении фотограф сразу же прошел к себе обрабатывать пленку, Гурский — в лабораторию сдавать свою добычу, Орлов уехал за Булатом, а Влад направился в кабинет Жукова.
Жуков сидел и подшивал протоколы допросов Гонцы в папку со свежевыведенной надписью:
«Дело о хищении денежных средств в особо крупных размерах. Ст. УК 1231».
Влада он встретил кислой улыбкой:
— Умаяла меня, понимашь, твоя Гонца! Прежние показания повторила, а вот кто звонил — не говорит, понимашь, и все тут!
— А если действительно не знает?
— Знает она! Нутром чую — знает… У тебя есть новости?
— Пока нет. Поколдует лаборатория с мешочками Гурского, тогда, может быть, будут.
— А у мае есть. Чабаненко, понимашь, доставили…
— Да ну?! Допросил его?
— Какое там! — усмехнулся Жуков. — Пьяный в усмерть. Лыка не вяжет. Его в Парке культуры подобрали. Отвезли в вытрезвитель, а оттуда к нам… Это Чекир, понимашь, дал ориентировочку. И на Чабаненко и на Булата.
— За Булатом Орлов уже поехал. Да, я забыл сказать: в мастерской, в кармане куртки, кроме денег конверт нашли, адресованный Чабаненко. Пустой конверт из военкомата.
— Из военкомата?.. А вот что было у него в кармане брюк… Больше вообще ни черта не было…
Открыл папку и показал капитану подшитый в самом конце листок — повестку с вызовом Михаила Алексеевича Чабаненко в военкомат Октябрьского района на 20 августа 1982 года.
— Не был он в военкомате, — сказал Влад.
— Если бы был, понимашь, то на какие шиши он бы напился? Нет, он свою долю получил и успел где-то спрятать… Звонил я в военкомат дежурному. Никто его, понимашь, и не вызывал…
— Да, улики против Чабаненко серьезные.
— Уж куда серьезнее! Деньги — прямая улика!
Влад хотел возразить, что если бы деньги были найдены на самом Михаиле — тогда улика была бы прямая, а так… Но он промолчал, не желая снова ввязываться в спор.
Жуков откинулся на спинку стула и мечтательно сказал, похлопывая ладонью по папке:
— Очень нам, понимашь, повезло — только работать начали, а уже вся троица у нас! Хорошо!.. В рекордный срок закончим такое крупное дело!
— Дай, как говорится, бог нашему теляти да волка съесть! — заметил Влад.
Жуков засмеялся:
— Сам ты телятя мягкотелая!
Зазвонил телефон. Жуков снял трубку.
— Майор Жуков… Слушаюсь, Георгий Фомич… Пошли, Мирон, — положил он трубку на рычаг. — Зовут уже.
Выйдя из кабинета, они столкнулись с Орловым. За ним понуро шел крупный мужчина в сине-желтых кроссовках фирмы «Флоаре» сорок шестого размера, в элегантных серых брюках и в голубой рубашке с короткими рукавами. Сзади шел милиционер.
— Владимир Сергеевич Булат, — отрапортовал Орлов. — Принимайте.
Влад окинул Булата оценивающим взглядом. Булат был бледен, тяжело дышал.
— Догадываетесь, почему вас сюда привезли? — спросил Жуков.
— Кажется, догадываюсь, — криво усмехнулся Булат. В голосе его звучала усталость.
— Вот и славненько, что догадываетесь!.. Отведи его, Постолаки, в шестнадцатую. Дай бумагу, ручку… — И опять к Булату: — Сядьте, понимашь, и напишите все по порядочку — что и как!.. И всех до одного, понимашь, укажите, кто помогал вам.
— Идем, Саша, — сказал Влад Орлову. — Чекир зовет уже.
В кабинете Чекира сидел и полковник Волков. Сразу за Владом, Жуковым и Орловым вошел Гурский.
— Анохина нет? — спросил Чекир.
— Повез автогенный аппарат на экспертизу в Политехнический, — ответил Влад.
— Зачем же на экспертизу? — недовольно сказал Волков. — Анохин что — сам не мог заключения дать?
— Сразу сюда, понимашь, везти надо было, — поддержал Жуков. — Какой хоть аппарат-то? Большой?
— Да нет. Как раз такой, что его и на веревке можно с собой взять… А отправил я потому, что Анохин сказал, что такая конструкция ему незнакома. Заключение крупного специалиста профессора Рошу лишним не будет…
— Пожалуй, резонно, — шепнул Чекир Волкову. Волков кивнул.
— Что ж, начнем работать… — сказал Чекир. — Давайте, Гурский, что у вас нового. Только покороче, самое существенное.
Гурский лаконично и четко доложил то, что он ужа рассказывал Владу — о следах спортивных туфель на лестнице запасного выхода, о следах в мастерской и на подходах к ней, в приямке окна и на лестничной площадке у входа, о комьях грязи и кучках пепла от множества выкуренных сигарет, о найденных в бурьяне огрызках яблок…
— Ваши выводы? — спросил Чекир.
— По лестнице поднимался и спускался один человек в спортивных туфлях сорок шестого размера. Он же был в кабинете Булата и в кассе. Он же, очевидно, вскрывал сейф и унес деньги. Второй человек в тупоносых ботинках фирмы «Зориле» тридцать восьмого размера был только в мастерской и на подходах к ней.
Жуков наклонился к уху Влада:
— У Чабаненко, понимашь, такие ботинки…
Влад машинально кивнул. Он знал уже все, о чем докладывал Гурский, а пока тот говорил, думал о Булате. Вернее, о своем впечатлении от первой встречи с ним.
— Какие предположения у следователей? — спросил Чекир, когда Гурский кончил говорить.
Поднялся Жуков. Одернул китель, откашлялся.
— Мои такие предположения, — начал он. — Работали, понимашь, трое. Булат, Чабаненко и Гонца… — он обвел присутствующих взглядом — все внимательно слушали.
— Продолжай, продолжай, — приободрил его Волков. — Почему так считаешь?
— Булат заходил в кассу перед тем, как Гонца в банк, понимашь, уехала. Сговорился. Оставил ей телефон квартиры, где ждал ее и где его потом взяли…
— А его уже взяли? — встрепенулся Чекир.
— Так точно. Лейтенант Орлов съездил за ним и привез… После встречи с Гонцей Булат разговаривал с Чабаненко, что-то передал ему. Потом ушел, понимашь, из института, где-то прятался, а когда Гонца вернулась из банка — организовал телефонный звонок, а сам был где-нибудь поблизости. Гонца уехала вроде как в больницу, а он поднялся по запасной лестнице в свой кабинет, спустился по веревке на седьмой этаж, проник через окно в кассу, вскрыл автогеном сейф, забрал деньги, поднялся, понимашь, опять к себе…
— Стоп, стоп, стоп! — прервал его Волков. — Спускался с автогенным аппаратом, а поднимался еще и с деньгами?
— Аппарат самодельный, легкий, килограммов восемь, не больше, — сказал Влад с места, приходя на помощь коллеге. — А деньги он мог в чем-нибудь, скажем, в мешке, сбросить сообщнику…
Жукову было очень жарко в кителе. Он достал из кармана платок, вытер шею и лысину.
— Булата видела библиотекарша, когда он спускался по лестнице, — продолжал Жуков. — И еще, понимашь, обут он в те самые кеды, которые следы оставили. А Чабаненко в широконосых ботинках фирмы «Зориле», о которых, понимашь, Гурский говорил…
Чекир и Волков переглянулись.
— За первые пять часов работы основные участники хищения вроде выявлены, — удовлетворенно заметил Чекир и взглянул на часы. — Теперь бы еще деньги найти!.. Поговорим с Чабаненко и Булатом?
— Не получится, понимашь, с Чабаненко, — сказал Жуков. — Не проспался еще… И Булата не стоит пока трогать, чтобы не показать, что именно нам известно. Пусть сначала сам все напишет…
— Резонно, — сказал Чекир и вопросительно посмотрел на Волкова. Тот в ответ кивнул. — Послушаем тогда Мирона Петровича, что он скажет.
— Согласен с Викентием Павловичем, что в хищении участвовало, как минимум, три человека… — Влад краем глаза поглядел на Жукова. Тот был явно удивлен: капитан с ним соглашается! И снова вытер платком вспотевший затылок. — Двое мужчин и одна женщина, — продолжал Влад. — Двое мужчин были в здании института, скорее всего в мастерской, а женщина звонила по телефону и сигнализировала, когда Гонца уехала в банк, когда привезла деньги, когда уехала по ее ложному вызову в больницу…
— Тогда уже не трое, а четверо, — с места сказал Жуков. — Гонца знала о звонке…
— Это ты себя запрограммировал… Пока достоверно можно говорить только о троих: от двоих остались следы обуви, а о третьей свидетельства о звонке по телефону. Но с персонажами, составляющими, по мнению майора Жукова это трио, я не могу согласиться.
— Почему? — спросил Чекир.
— Версия Гонца — Булат — Чабаненко основана исключительно на том, что деньги взял из сейфа Булат. Верно? — Влад сделал паузу. Чекир кивнул. — Сейчас Булат пишет свое признание. Так вот — если это будет признание о хищении денег в кассе института, нам придется считать это признание самооговором и искать мотивы, толкнувшие его на дачу против себя ложных показаний!..
— Мудришь, Мирон Петрович! — укоризненно сказал Волков.
— Это вы потому так говорите, товарищ полковник, что не видели Булата. А я его, пусть недолго, но видел. Пятнадцать минут тому назад. Категорически утверждаю, и надеюсь, мою правоту подтвердит медицинская экспертиза или следственный эксперимент: Булат не мог спуститься по веревке, а тем более подняться по ней с этажа на этаж. И абсолютно исключено, чтобы он сумел, вися на одной руке, другой открыть с помощью крючка окно, запертое на два запора — верхний и нижний. А ведь окно было таким же способом и заперто! Для подобной операции нужен человек большой физической силы, отлично тренированный, с крепкими нервами!
— Так он же спортсмен, понимашь, альпинист, кандидат в мастера, — тоном терпеливого наставника, разъясняющего очевидную истину туповатому ученику, сказал Жуков.
— Возможно, в молодости он и был спортсменом, — невозмутимо возразил Влад. — Теперь Булат — гора мяса в центнер весом. Дряблые мышцы, нездоровый цвет лица, брюшко. Поднялся с Сашей на третий этаж, и уже одышка! Нет, Булат не подходит на ту роль, что отведена ему в версии Жукова. Отпадает и Гонца. Подозрения падают на нее лишь из предположения об участии в деле Булата. Из всей этой троицы наиболее вероятна причастность Чабаненко…
— А обувь Булата? — упрямился Жуков. — На нем ведь те самые, понимашь, кроссовки, о которых говорил Виктор Федорович!..
— Такие туфли выпускаются в Бендерах массовым порядком. Они дефицитны, но отнюдь не уникальны…
— Ну Петрович, версию Жукова ты раздолбал, — сказал Чекир. — А что предложишь взамен?
— Я не ставил своей задачей непременно разрушить версию Викентия Павловича, — ответил Влад. — Над этой версией можно и даже нужно продолжать работу. Я мог и ошибиться в оценке физических данных Булата. Он может быть если не исполнителем, то организатором акции, а в этом случае и Гонца может быть с ним связана. Я предлагаю разрабатывать параллельно другую версию — уравнение с тремя неизвестными. Икс — это человек в спортивных туфлях, вскрывший сейф, Игрек — человек в тупоносых ботинках, который в момент ограбления был в мастерской. Этим человеком может оказаться Чабаненко. И, наконец, Зет — женщина, которая звонила Ротару и способствовала удалению Гонцы из кассы. Она же, как я полагаю, вела наружное наблюдение за подъездом института и подавала сигналы тем, кто был в мастерской, то есть Иксу и Игреку…
— Вместо трех живых преступников, понимашь, какие-то иксы-игреки! — пробурчал Жуков и спросил: — Откуда она могла подавать сигналы?
— С того места, где улица поворачивает направо. Там автобусная остановка, где можно находиться, не привлекая внимания. Там есть и телефоны-автоматы, откуда можно позвонить в институт. С этого места отлично виден подъезд института, а оно видно из мастерской…
— Но если Булат не участник дела, — не унимался Жуков, — то его тоже надо было, понимашь, удалить из института. А вдруг он бы не ушел?
Орлов по-школьному поднял руку:
— Разрешите дать справку?
Чекир кивнул.
— Из бесед с сотрудниками я выяснил, что Булат всегда, без всяких исключений уходит на обед, причем уходит всегда минута в минуту…
— А вся операция, — подхватил Влад, — рассчитана по времени именно на обеденный перерыв. И если бы в ней участвовал Булат, он по окончании перерыва спокойно сидел бы на рабочем месте.
— Как же думаешь раскручивать свою версию? — спросил Чекир.
— Для начала я бы попытался выйти на создателя автогенного аппарата. Сегодня говорили об инженере Доле…
— Доля находится сейчас на борту теплохода «Карелия», — полистал свой блокнот инспектор Орлов, — Круиз по Черному морю. Одесса — Батуми — Одесса…
— Когда вернется? — спросил Волков.
— Дней через восемь-десять.
— Придется прервать путешествие, — сказал Волков Чекиру. — Нет у нас этих дней.
Чекир снова посмотрел на часы.
— Решим так: майор Жуков продолжает разрабатывать свою версию. Лазал Булат в окно или не лазал, но аппарат, которым вскрывали сейф, создан в его отделе, и он знает, кто его изобрел и кто изготавливал… Капитан Влад займется решением своего уравнения…
Зазвонил телефон. Чекир взял трубку.
— Подполковник Чекир слушает… А!.. Очень рад!.. Да, да, да, мы… Так… Что?! Как не этим? Вы вполне уверены? Вон оно что!.. Ясно… А когда будет письменное?.. Откровенно говоря, прямо-таки убили!.. Но все равно — большое вам спасибо! Разрешите к утру подослать за заключением? Пожалуйста, чем сможем… Конструктора? Да, будем искать… Сколько ему дадут? Думаю много — хищение в особо крупных размерах… Что?.. Когда найдем — отдать его к вам на кафедру?.. На поруки возьмете?.. Это не в нашей компетенции. Не думаю, чтобы разрешили… Талантлив, говорите? Так если он преступник, то чем талантливее, тем опаснее!.. Познакомить?.. Когда найдем — познакомить обещаю… До свидания, Ион Филиппович. Спасибо еще раз! — Чекир положил трубку и сидел молча, насупившись. Волков слегка подтолкнул его локтем:
— Чего помрачнел, Фомич?
Чекир безнадежно махнул рукой.
— Помрачнеешь тут!.. — и посмотрел туда, где сидели Жуков и Влад. — Нашли, говорите, аппарат?
— Саша в мастерской нашел, — отозвался Влад.
— Так вот поздравляю: профессор Рошу утверждает, что тем аппаратом, что ему Анохин принес, невозможно сделать такой разрез, который сделан на сейфе!..
— А Рошу видел сейф? — спросил Волков. — Разрез видел?
— Да. Анохин возил профессора в кассу. Профессор сказал, что струя пламени, бьющая из аппарата, не позволяет сделать такой тонкий и аккуратный разрез… Словом, сейф вскрывали другим аппаратом!
— Но зачем же тогда этот брали из-под кучи тряпья? Зачем его снова туда укладывали? — спросил Гурский, словно самого себя.
— Не знаю! — зло сказал Чекир. — Это Жуков и Влад должны нам выяснить… Константин Константинович, пора нам в министерство. — Он встал. Встали и все остальные. — Прошу обдумать до утра свои соображения по расследованию этого дела! С учетом открывшихся сегодня обстоятельств.
— Хорошо, Георгий Фомич… Оставьте мне Орлова в помощь.
— Оставим капитану Орлова? — спросил Чекир Волкова.
— Оставим…
— Тогда и за мной закрепите инспектора, — попросил Жуков.
— Бери любого, кто сейчас свободен, — разрешил Волков.
В коридоре Жуков спросил Влада:
— Что делать будем?
— Еще один аппарат искать… Давай и в самом деле разделимся? Займись Булатом, а мы с Сашей вернемся в мастерскую и поищем. Сейчас аппарат — главное.
— Главное, понимашь, от Булата и от Чабаненко признание получить. А каким аппаратом они пользовались — дело второстепенное.
— Пусть так. А мы все-таки поищем.
Приехав снова в мастерскую, Влад прежде всего влез на металлический стол и посмотрел в окно. Сашу, посланного им к автобусной остановке, он увидел сразу. Видны были все подробности его поведения. Вот он подошел к киоску и купил газету. Закурил. Поднял руку, останавливая такси. Вышел из подъезда милиционер — Саша сразу же развернул купленную газету. Словом, подавать с остановки сигналы в мастерскую было, очевидно, можно.
Самый тщательный обыск мастерской результатов не дал — ни денег там не нашли, ни второго аппарата. Единственное, что они обнаружили стоящего, — что дверь, ведущая в мастерскую с лестницы запасного выхода, также открывалась совсем недавно.
По пути в управление Влад обратился к Орлову:
— Совсем забыл спросить — как Булат прореагировал, когда ты пригласил его с собой проехать?
— Позвонил я в дверь, он сразу открыл. Одет был по-домашнему, в шлепанцах. Квартира однокомнатная. Я представился, прошел в комнату. Там стол накрыт на двоих. Коньяк, шампанское. «Ждете кого?» — спрашиваю. А он вздохнул сокрушенно. «Ждал, говорит, да не тех дождался». Из квартиры в шлепанцах вышел. Напомнил я ему, что обуться нужно. Сунул он ноги в свои кроссовки, и мы пошли к машине. За дорогу — ни слова.
— По-твоему, ареста ждал?
— Безусловно.
«Неужели Жуков прав?» — думал Влад.
Когда прибыли в управление, на часах было девять вечера.
У себя на столе капитан нашел записку и папку с делом.
«Мирон! — писал Жуков. — Я ушел домой отдохнуть. Допроси Чабаненко, он уже вменяем. Булата пока не трогай — пусть выложится на бумаге, а утром я с ним побеседую».
Мирон и сам с удовольствием поехал бы отдохнуть, но слесаря лучше допросить именно сейчас, пока он еще не полностью пришел в себя.
Влад разложил на подоконнике привезенные из института вещи: автогенный аппарат, брезентовую куртку, найденные в ее карманах конверт, четыре десятки и банковскую ленту. Накрыл все это газетами. Потом позвонил Орлову:
— Не ушел еще? Может, зайдешь ко мне? С Чабаненко побеседуем… Заходи! — В дверь постучали. — Прошу, — пригласил Влад, кладя трубку на рычаг.
В кабинет вошел невысокий коренастый человек в форменной фуражке таксиста:
— Мне нужно капитана Влада…
— Слушаю вас.
Таксист посмотрел на Влада с некоторым недоумением:
— Это я вас слушаю… Мне в таксопарке сказали, чтобы я после смены непременно зашел сюда. К майору Жукову или к капитану Владу. Майора Жукова нет…
— А-а-а! — догадался Влад. — Это вы подвозили к институту кассиршу? — и он с теплой признательностью подумал о Чекире, не забывшем сделать то, что обязан был сделать он или Жуков.
— Женщину я подвозил.
Влад достал из стола фотографию, показал таксисту:
— Эту?
— Эту самую.
— Откуда привезли? Как она вела себя? Что говорила?.. Да, простите, ваша фамилия?
— Ильин Николай Кузьмич… Подвез от республиканской больницы. Как вела себя? Возбужденная была такая. Все о сыне рассказывала…
И таксист Ильин поведал, как заехали они из больницы в детский сад, где пассажирка пробыла минут пять, как помрачнела она после детского сада, занервничала, стала торопить, как забыла расплатиться у подъезда института… Нет, никаких сомнений в ее правдивости, когда она о сыне говорила, у него не возникало. Очень она искренне говорила. Возмущалась глупым розыгрышем со звонком… Посадил он ее примерно в половине второго, может, чуть раньше. Да, раньше, потому что, когда подъехали к институту, он взглянул на часы — было без четверти два…
— А правда, что в том институте кассу очистили, полмиллиона взяли?
— А вы откуда знаете?
— Да у нас весь таксопарк только об этом и говорит!..
В дверь постучали, и вошел Орлов, пропуская вперед себя бледного помятого Мишу.
— Привел? Пусть Чабаненко пока в коридоре посидит, а ты входи…
Подождав, пока Миша вышел в коридор, Влад спросил таксиста:
— От института вы пустым ехали? Никто к вам не сел?
— Сел клиент.
— Как он выглядел?
— Небольшого росточка, худенький, белобрысый. Лицо остренькое — на крысу похож… На вид — лет сорока.
— Во что обут был, не заметили?
— Как же? Заметил. День жаркий, все в сандалиях ходят, а на нем ботинки шнурованные, тупоносые такие. Черные…
— Наблюдательный же вы человек!
— Профессия такая.
— Тогда может быть обратили внимание — чистые ботинки?
— Запачканы немного. Внизу, у подошв — грязь засохшая.
— Вот это наблюдательность! — повернулся Влад к Орлову. — Любой другой пропустил бы эту деталь!
— Да и я пропустил бы, — сказал Ильин. — Но очень меня удивило, что оба ботинка обычные…
— Что значит «обычные»?
— Так он же инвалид. Одноногий. Вместо левой ноги протез коричневый. Когда садился, у него левая штанина задралась, я и увидел протез. А ботинки обычные, как у здорового человека.
— При ходьбе хромал?
— Подходил садиться, я его не видел. А вышел — прихрамывал.
— Где вышел?
— У вокзала. В вокзал через главный вход вошел.
Влад все тщательно записал.
— Последний вопрос: в руках у него ничего не было?
— Нет.
Влад протянул таксисту протокол. Тот прочел и расписался.
— Огромное вам спасибо, Николай Кузьмич! Очень вы нам помогли… Уезжать никуда не собираетесь?
— Нет. В отпуске я уже был… Вы запишите номер моей машины.
— Зачем?
— Подскажите гаишникам, чтобы меньше придирались. А то у них есть такой лейтенант Акулов. За каждый пустяк штрафует или дырку в талоне рубит…
— Ну лейтенант Акулов может нас и не послушать!.. А за помощь спасибо!
Оба пожали таксисту руку. Он вышел.
— По времени совпадает, — сказал Орлов.
— Случайное, по-моему, совпадение. Вряд ли этот инвалид перспективен… Позови-ка Чабаненко.
Саша приоткрыл дверь. Миша робко вошел.
— Садитесь, — предложил Влад, кладя перед собой на стол бланки протоколов. — Следователь городского управления милиции капитан Влад Мирон Петрович… Допрашиваетесь как подозреваемый.
— В чем подозреваемый? — спросил Миша, не поднимая на капитана мутных глаз.
— Сейчас узнаете… Фамилия, имя, отчество, где работаете?
Преодолевая похмельный озноб и разламывающую затылок боль, едва ворочая пересохшим языком, Миша ответил на формальные вопросы, а потом стал отвечать на вопросы по существу. Рассказал, как встал сегодня в девять утра, как поругался с женой, доведя ее до слез, как ушел из дома не позавтракав, как пришел на работу в половине одиннадцатого…
— Почему так поздно? — спросил Влад. — Ведь у вас работа в девять начинается.
— Заказов у меня на сегодня не было… А на полпервого меня в военкомат вызывали.
— Ладно, о военкомате потом… Видел вас кто-нибудь из соседей до ухода на работу?
— Толя Тимофеев видел, его жена… Во дворе еще Чезару Петкову встретил из четвертого подъезда…
— А на работе кто вас видел? С кем говорили?
— Да ни с кем я там не говорил…
— А с Гонцей? С кассиршей? — спросил Орлов.
Вопросы теперь они задавали поочередно, взвинчивая темп допроса. Миша смущенно опустил голову:
— Поругался я с ней…
— Поругался? Из-за чего?
Миша опустил голову еще ниже. Его дрожащие руки теребили подол рубахи. Он молчал.
— Отвечайте! Из-за чего поругались? — поторопил Влад.
— Так… Из-за ерунды…
— Уточни! — потребовал Орлов.
— Пятерку я у нее попросил, а она не дала…
— Что вы ей на это сказали? — спросил Влад.
— Не помню…
— Хоть приблизительно вспомни.
— Грозиться стал…
— Как? Чем вы ей угрожали?
Миша молчал, потупившись.
— Так чем угрожали?
Миша облизнул пересохшие губы:
— Что ограблю кассу…
— Угрожали кассу ограбить, увести с почерка?
Миша кивнул, не поднимая глаз.
— Выполнил свою угрозу?
Миша улыбнулся жалкой, вымученной улыбкой:
— Не… Разве я сумел бы?
— Так ведь сумели же, — сказал Влад. — Сейф вскрыли.
Чабаненко впервые посмотрел на него. В широко раскрытых мутных глазах мелькнул испуг:
— Шутите, что ли?
— Какие тут шутки! — Влад встал, подошел к окну. — Пройдите сюда.
Миша нерешительно приблизился. Влад снял газету.
— Твоя куртка? — спросил Орлов.
Миша кивнул.
— Говорите толком, — настаивал Влад. — Ваша или нет?
— Моя…
— Твоя, значит… В этом кармане конверт был от повестки, — показал Орлов карман. — А в этом… Посмотри что.
Саша снял еще одну газету и на белом подоконнике ярко заалели четыре, разложенные веером, новенькие десятки, а рядом — бумажная лента с надписью «тысяча рублей».
Мутные, безжизненные Мишины глаза вдруг ожили, вспыхнули радостным блеском.
— Ух ты!.. А я и не знал, что у меня столько денег!.. — И он сделал движение взять десятки.
Влад перехватил его руку:
— Погодите. Сначала надо сказать, где остальные деньги.
— А что — еще были?
— Еще много было, — сказал Орлов. — В кассе у Гонцы. В той самой, которую ты обещал увести с почерка…
В Мишиных глазах зрело теперь недоумение.
— Так где же остальные деньги? — повторил вопрос Влад.
Миша пожал плечами.
— Теперь понимаешь, в чем тебя подозревают? — спросил Орлов.
— Не… Не понимаю…
— Тогда поговорим пока о другом, — сказал Влад. — Во сколько времени ушли вы сегодня с работы?
— Начало двенадцатого было. Или чуть меньше.
— И куда направился? — задал вопрос Орлов.
— В военкомат.
— У кого там были? — спросил Влад.
— Не дошел я…
— Почему не дошел? — спросил Орлов.
— Зашел в магазин, а там «Меришор» продают. Водка такая по четыре рубля. Редко ведь бывает. Вот я и купил…
— На какие деньги купили? — А у меня пятерка была.
— Но вы же говорили, что Гонца не дала вам пятерки?
— Владим Сергеич дал.
— Кто дал?
— Владим Сергеич Булат. Начальник нашего отдела.
— И на пять рублей ты нализался до бесчувствия? — спросил Орлов.
У Влада мелькнула мысль, что Орлов повторил, перефразировав, знаменитый вопрос Остапа Бендера, заданный в «Двенадцати стульях» Кисе Воробьянинову насчет дворника Тихона: «Разве можно так напиваться на рубль?» Он с трудом подавил неуместную улыбку.
— Дык водка же.. Купил я «Меришор», у меня рупь остался. Я к тете Клаве зашел…
— К кому зашел?
— К тете Клаве. Она в буфете работает на улице Пирогова. Где остановка троллейбусная…
— Угол улиц Пирогова и Гоголя?
— Вот-вот!..
— Фамилия?
— Чья?
— Тети Клавы.
— А я знаю?
— Знаком с ней?
— А как же?
— Говорили с буфетчицей?
— Не. Поздоровался, взял кружку пива и отвалил за столик.
— Сколько времени было, когда ты к ней заходил?
— Без понятия я…
— От института до тети Клавы пешком шел?
— Пешком.
И под градом вопросов Миша постепенно рассказал, что у тети Клавы выпил кружку пива, добавив четвертую часть принесенной «поллитры», что решил потом в военкомат не идти, а пошел в Парк культуры и отдыха, где у входа два пивных павильона — дяди Феди и тети Стеши. Поочередно посетил оба, осушив в каждом по кружке пива с добавкой из бутылки. Потом опустился к озеру. Там выпил четвертую кружку пива, добавив в нее остаток из бутылки…
— …Осталось у меня двенадцать копеек, и я еще полкружки выпил за одиннадцать, — закончил свое повествование Чабаненко. — Вот и развезло меня… Не евши-то…
— Так ты что же, Миша, на побитие рекорда шел? — совсем не по существу спросил Орлов.
— Не… Я просто так…
— Ну с этим ясно, — подвел итог Влад. — Теперь, Чабаненко, посмотрите сюда… — И он сдернул газету с автогенного аппарата. — Что это такое?
— Им, что ли, кассу ограбили?
— Вам лучше знать, — заметил Влад.
Мишины глаза снова потускнели:
— Откуда?.. Я ведь сказал, где был…
— Ну это мы еще проверим…
Влад был почти стопроцентно уверен, что проверка подтвердит правдивость показаний Чабаненко. Не мог этот безвольный человек с ослабленной, пораженной алкоголем психикой участвовать в преступлении, требующем тщательной подготовки, точного расчета. Коль скоро Миша после ограбления кассы у себя в мастерской не был, четыре десятки подложены в карман его куртки настоящими преступниками, чтобы запутать следствие…
— Этот аппарат заводского изготовления?
— Не. Я его и делал.
— По чертежам?
— Не. Доля говорил, что и как…
— А Булат?
— Один раз приходил. Похвалил.
— А для чего служит аппарат?
— Пре… Префиратор это автогенный. Дырки в металле прожигать. Заводы таких маленьких не делают.
— Какого диаметра отверстия им можно прожечь?
— Миллиметров восемь, десять…
Зазвонил телефон. Влад взял трубку:
— Капитан Влад… А, Паша!.. Заходил, говоришь?.. Извини, зашился я совсем… Ты завтра у себя в редакции будешь?.. Постараюсь заехать. А нет — позвоню… Да, утром. Часиков в девять, в десять… Есть!.. Ну, бывай!.. — Положив трубку, Влад спросил: — А разрез в металле им можно сделать? Вот такой? — Он провел на листе бумаги две на удивление ровные параллельные линии с двухмиллиметровым зазором между ними.
— Не. Нельзя.
— А какой можно?
— Вот такой, — показал Миша дрожащими пальцами. Получилось раз в десять шире. — И очень долго резать придется.
— А другого аппарата ты не делал?
— Не. Один только.
— А кто делал другой?
— В мастерской никто не делал. И в институте никто…
— А без вас мог кто-нибудь заходить в мастерскую? По вечерам там работать? Ключ давали кому-нибудь?
— Ключ был у Доли…
— Опишите-ка нам Долю. Какой он? — попросил Влад.
Миша задумался, припоминая.
— Высокий…
— Выше Булата или ниже? — спросил Орлов.
— По росту они вроде одинаковые. У Доли плечи пошире будут. Сильный он очень…
— Когда последний раз его видел?
— А сегодня у нас что?
— Пятница.
— Во вторник он заходил…
— Семнадцатого?
— Ага. Заходил в мастерскую.
— В чем был одет?
— В майку синюю. На груди три листика, навроде короны…
— Фирменная, — заметил Саша. — «Адидас».
— Джинсы старенькие…
— А на ногах?
— Сандалии.
— Размер большой?
— Очень большой. Вот такой, — развел Миша ладони чуть не на полметра.
— А где у вас в мастерской, тот аппарат лежал? — спросил Влад.
— На полу у двери. Неделю назад концы привезли обтирочные и на него высыпали.
— И долго он там лежал?
— С мая. Как изготовил.
— Пользовался им кто-нибудь?
— Не. Только когда пробовали… Доля плиту стальную принес.
— Толстую?
— Сантиметра три. Отверстия в ней прожег. Штук шесть. А дня через два пришел Владим Сергеич. Положил плиту в портфель и унес…
Влад понял, что допрос пора кончать — ничего нового Чабаненко не скажет.
— Прочтите, Михаил Алексеевич, и подпишите.
Миша прочел протокол, не поняв и не запомнив ни единого слова, и подписал. Вызванный милиционер увел его.
— Ну как тебе наш рекордсмен? — спросил Влад Орлова, когда они остались одни.
— Если он не соврал, значит, улики против него — ложный вызов в военкомат, куда его не вызывали, и десятки в кармане куртки — подброшены нам, чтобы нас с толку сбить. «Понимашь» клюнул на эту удочку…
— Да и я клюнул, пока не допросили мы его… Только показания еще проверить нужно.
— Сколько сейчас?.. — Саша посмотрел на часы. — Десять всего. Не так уж и поздно.
— Забегаловки все уже закрыты.
— А я заскочу к Виеру, к участковому инспектору. Хоть двух буфетчиков, а дома застанем…
— Что ж, бери машину и поезжай… Но ты же ведь не обедал еще сегодня. Может, буфетчиков на завтра оставим? А ты домой — поесть и отдохнуть.
— Да я уже перекусил… Вот закончим все с Чабаненко и поеду с твоего разрешения домой до утра… А ты ведь сам сегодня ничего не ел!
— У меня кое-что с собой есть. Обо мне не беспокойся.
Орлов ушел, а Влад, порядком проголодавшийся, опустошил коробку сыра «Янтарь», съел батон, запив все это молоком. Заморив червячка, прошел в шестнадцатую комнату, где за столом сидел и писал Булат, тщательно обдумывая каждое слово, а у двери сидел и скучал милиционер.
— Я вас отвлеку ненадолго, Владимир Сергеевич. Скажите, вы часто давали деньги Чабаненко?
Булат положил шариковую ручку.
— Иногда давал. Когда что-нибудь срочное надо было изготовить.
Булат выглядел так, будто из него воздух выпустили. Осунулся, плечи опустились, под глазами серые мешки набрякли…
— Сегодня давали ему деньги?
— Дал. Очень он просил…
— Сколько дали ему сегодня?
— Пять рублей.
Вернувшись к себе, Влад достал из папки конверт и повестку и отправился этажом ниже в лабораторию.
В десять вечера в лаборатории было так же людно, как в разгар рабочего дня. В первой комнате сидел за столиком Гурский и что-то писал. Влад подошел к нему:
— До сих пор здесь, Виктор?
— Докончу заключения писать и уеду… Кстати, огрызки, что вы с Сашей в бурьяне обнаружили, очень пригодились. Особенно надкусанная половина яблока. Валя Паскарь такие с их помощью слепки сделала! И с верхней челюсти и с нижней. Такие слепки, что по ним нетрудно будет приблизительный портрет нарисовать!..
— Отлично! К утру портрет будет готов?
— Думаю, будет… А что ты принес?
— Да вот повестку и конверт на экспертизу. Чудится мне, что их один человек писал. Только на повестке почерк изменен…
— А я с самого начала обратил внимание, что конверт не военкоматовский, а обычный. Покажи повестку… — Гурский посмотрел повестку на свет. — Явно стерта первоначальная фамилия и вписана новая. И месяц не тот. Вот видишь, тут была римская цифра «пять»? К ней добавили три черточки и стало «восемь», август… А чтобы точно было, без ошибки — отдай Галине Степановне…
Влад поблагодарил и прошел в следующую комнату к Галине Степановне Урсаки, известному не только в республике специалисту по установлению подлинности документов.
Галина Степановна сняла очки, потерла тыльной стороной кистей рук усталые глаза, взглянула на подошедшего Влада:
— Здравствуй, капитан! Сто лет к нам не заходил… Да, я тебя еще не поздравила с очередным! Поздравляю. Очень за тебя рада!..
— Спасибо, Галина Степановна… У меня просьба к вам.
— Да я знаю — без дела не придешь!.. Что у тебя?
— Получил подозреваемый повестку в военкомат. По повестке не явился. Как выяснилось, его и не вызывали. Вот эта повестка, вот конверт, в котором она пришла по почте. Что вы можете сказать о конверте и повестке?
— Адрес написан женщиной. Повестка тоже заполнена ею, только почерк слегка изменен. Здесь была другая фамилия. Вытравлена. Сверху новая надписана… Месяц тоже исправлен…
— Вот бы нам вытравленную прочесть!..
— Постараюсь помочь, Мирон Петрович.
И Галина Степановна действительно помогла. Вскоре капитан уже читал официальную справку о том, что первоначально в повестке значился Констанжогло Василий Афанасьевич. Его вызывали в Октябрьский райвоенкомат 20 мая 1982 года на 12.30…
Саша Орлов пришел в управление с четырьмя протоколами свидетельских показаний. Буфетчики подтвердили рассказ Чабаненко.
— Что ж, — сказал Влад, прочтя протоколы. — Алиби непробиваемое. Придется, пожалуй, Мишу отпускать…
— Нужно ли? Отпусти мы его, и затаятся твои иксы-игреки. Пусть лучше думают, что мы их приманку заглотали… Впрочем, этот вопрос должен «Понимашь» решать.
— Да. Оставим до утра, до прихода Жукова… Поезжай-ка ты домой — отдохни до утра.
— А ты?
— А мне ведь до восьми дежурить… К утру в лаборатории должны портрет по слепкам сделать. Не терпится взглянуть…
— Тогда счастливо оставаться!
После ухода Орлова Влад позвонил дежурному по Октябрьскому райвоенкомату и без особого труда выяснил, что Василий Афанасьевич Констанжогло работает в типографии печатником. Позвонил туда. Оказалось, что Констанжогло работает в ночную смену и сейчас в типографии. Капитан взял дежурную машину и поехал туда.
Разговаривать в громыхающем печатном цехе было невозможно. Сухонький старичок-мастер провел Влада и Констанжогло в свой закуток и оставил там.
Записав в протоколе установочные данные молодого печатника, Влад спросил:
— Вы военнообязанный?.. Когда вас в военкомат вызывали?
— В мае. Где-то в конце месяца… А что?
— Да нет, ничего… Не помните, повестка у вас сохранилась?
Констанжогло явно смутился:
— Меня в военкомате попросили ее предъявить, а я в карманах не нашел. Потерял, наверное…
— Когда в военкомат шли — заходили куда-нибудь?
Констанжогло смутился еще больше:
— Зашел кружку пива выпить…
— Один?
— Был у стойки мужичок. Заговорил со мной. Потом до военкомата проводил.
— Как он выглядел?
— Невысокий, худенький… Лицо у него остренькое, крысиное такое…
У Влада сильнее заколотилось сердце: он вспомнил, что и таксист говорил о крысином лице. Стараясь казаться равнодушным, он спросил:
— Не помните, какая у него походка? Хромал при ходьбе?
— Нет, не хромал. Правда, сказал, что нога у него болит, и мы в троллейбус сели на одну остановку…
— Народу в троллейбусе много было?
— Много. Едва вошли.
— Вы с ним в дверях стояли?
— Да. Остановку проехали и вышли.
— Где у вас повестка лежала?
— Я без пиджака был. В кармане брюк.
— А как называл себя ваш провожатый?
— Николаем, кажется…
— Где живет, работает — не говорил?
— Нет.
— Потом встречались с ним?
— Нет. Обещал ждать меня около военкомата, но я вышел, а его не было…
— Как считаете — мог он в троллейбусе вытащить у вас из кармана повестку?
— Мог, конечно. Но на кой она ему?
— Возможно, для одного неблаговидного дела понадобилась… Вы ведь ему сказали, когда пиво пили, что в военкомат идете?
— Сказал.
— Большое вам спасибо, Василий Афанасьевич. Очень вы нам помогли… Извините за беспокойство и до свидания!..
ИСПОВЕДЬ БУЛАТА
Из типографии Влад заехал домой — побрился и сменил рубашку.
А в управлении, когда он приехал туда, его уже ждал приблизительный портрет Игрека, который ему так не терпелось получить. С листа плотной бумаги на него смотрело пустыми глазницами узкое овальное лицо, намеченное легкими штрихами, словно пунктиром. Лишь рот и подбородок были вырисованы фломастером уверенно, с растушевкой. Рядом то же лицо было нарисовано в профиль, и в нем было что-то крысиное.
Капитан сидел у себя в кабинете за своим столом. Сидел над листом с рисунками и думал. И таксист, и печатник в один голос, одними словами говорили о человеке с крысиным лицом. Три месяца назад человек этот вытащил из кармана Констанжогло повестку с вызовом в военкомат. Значит, взятие институтской кассы планировалось еще тогда. Но вот об одном человеке шла речь или о двух разных людях? Пассажир таксиста хромал, у него вместо левой ноги — протез. У случайного знакомого Констанжогло нога болела, но он не хромал. Мнимая боль в ноге, очевидно — предлог сесть в троллейбус, где в давке спутник выкрал из кармана печатника повестку. Так один или двое? Если двое — кто из них Игрек? Кого из двоих изображает рисунок?..
Влад вспомнил об еще одном незаконченном деле. Спустился к дежурному по управлению и от него позвонил дежурному по Ялтинскому горотделу милиции. Попросил снять с теплохода «Карелия» туриста Евгения Долю и первым же самолетом доставить к ним в город. Теплоход прибывает в Ялту в шесть утра. Значит, здесь Доля будет часиков в девять… Может, стоит съездить домой? Поспать уже не удастся, так хоть поесть…
Он запер стол и собрался идти, но в комнату вошел Гурский с несколькими бумажными листками, перехваченными скрепкой. Это было заключение трасологической экспертизы. Влад пробежал акт глазами. Подтверждались предположения Гурского насчет обуви. Комочки сухой земли во всех случаях идентичны — то есть, взятые в кассе, в кабинете Булата, на лестнице, в мастерской и на подходах к ней. В комочках — следы мазута, кирпичной и цементной пыли, споры сурепки, колючки мелкого репейника. Микроследы волокон на подоконнике в кабинете Булата — от альпинистской веревки советского производства. Пепел, взятый на лестничной площадке запасного выхода около дверей в мастерскую, — от сигарет «Мальборо». У человека, который сгрыз половину яблока, а вторую половину выбросил в форточку, передний зуб на верхней челюсти сломан, и дефект должен быть виден при улыбке. Приводилось описание и других особенностей строения зубов, но Влад, ни разу в жизни у зубного врача не бывавший, читать это место не стал — такие сведения для специалистов-стоматологов. Акт был подписан тремя работниками лаборатории.
Гурский поехал домой, пообещав к семи утра вернуться, чтобы ехать на пустырь и пройти по следам в бурьяне.
Было уже без четверти пять, и Влад решил тоже съездить домой. Предупредил дежурного по управлению и поехал.
Дома Влад сделал зарядку, не пропустив ни одного упражнения. Потом поплескался под холодным душем в свое удовольствие, благо квартира еще спала, позавтракал, разогрев банку болгарских бобов и добавив к ним огурец и пару помидоров.
По еще прохладному утреннему городу вернулся в управление.
Уже свернул было к Майиному магазину, но вспомнил, что он еще закрыт.
До семи оставалось минут десять, и Влад решил в помещение не идти, а подождать Орлова и Гурского на улице, в холодке. Они подошли ровно к семи, с двух разных сторон. Вид у обоих был несколько помятый. Даже Гурский выглядел сегодня не таким свеженьким, как обычно: сказалась бессонная ночь.
Дежурный «жигуленок» резво мчал их по утреннему, еще тихому, не переполненному машинами и пешеходами городу, еще не накаленному жарким августовским солнцем. Все четыре стекла были опущены, и теплый упругий ветерок беспрепятственно бегал по салону, растрепывал волосы, щекотал под рубашками, холодил лица, разгоняя сон.
— А обратили внимание, — говорил Гурский, — как тщательно старались они следов не оставлять? Перчатки, тряпочки на подоконнике. Даже окурки все с собой забрали. Но все-таки следов до черта оставили!.. А что — Булат окончательно отпадает?
— По-моему, да, — обернулся к нему Влад, сидящий рядом с водителем. — Во всяком случае, как исполнитель… Прочтем сегодня его показания, тогда можно будет точнее говорить.
— Чабаненко?
— У Миши железное алиби, — сказал Орлов. — Две буфетчицы и два буфетчика, у которых он водкой и пивом накачивался, одинаково подтверждают, что во время ограбления он их посещал…
— И аппарат не тот! — в голосе Гурского сквозило разочарование, — придется все с нуля начинать!..
— Ну что ты, Виктор Федорович! Какой же нуль? Мы теперь знаем, во что они были обуты, какого они роста, знаем, как выглядит один из них, что они курят… А может, и в бурьяне что-нибудь найдем!..
Голос Влада звучал оптимистически, хотя особого оптимизма он не испытывал.
— Приехали! — Орлов первым выскочил из машины.
Следом вылез Гурский. Влад задержался, давая распоряжения водителю:
— Поедете к переезду. Не доезжая метров ста — ждите нас. А то машина милицейская — нечего внимание привлекать!
Попросив товарищей подождать, Влад отправился в мастерскую, сказал дежурившим там милиционерам, что их скоро сменят, поинтересовался, не было ли ночью гостей. Гостей не было.
Перед тем, как ступить на тропинку следов, Гурский сказал:
— Я пройду первым. Буду вперед смотреть. Ты, Мирон, осматривай правую сторону тропинки, а Саша — левую.
— А может, мы с Мироном пойдем по обе стороны? — предложил Орлов, — больше шансов что-нибудь обнаружить…
— Нет, Саша, нельзя. Тогда будет три линии следов. Их издали видно. А нам тоже нет резона следы оставлять!
— Верно! — согласился Саша.
Уже через пяток шагов Гурский остановил группу:
— Смотрите-ка! Здесь они ноги вытирали в бурьяне!..
Он достал из чемоданчика свои мешочки, положил в них комки земли и маленькие шарики репейника, счищенные, очевидно, с брюк. Потом пошел дальше. Мирон и Саша двинулись за ним.
Больше ничего интересного они не увидели, пока не подошли к ручью. Здесь на тропинке Гурский увидел перед собой два следа рубчатых подошв, глубоко вдавившихся во влажную землю.
— Ого! Вот это прыжок! — восхищенно воскликнул Гурский, показывая след носка такой же подошвы на противоположном берегу. — Вон где он оттолкнулся! Не меньше пяти метров будет! И почти без разбега!.. А где же второй перепрыгнул? Нигде не видно. И вброд ручей не переходил — следы босых ног были бы… Не мог ведь этот длинноногий перепрыгнуть, держа в руках сообщника!.. Значит, перешел по доске… Но где она?.. — Гурский огляделся вокруг, увидел участок примятого бурьяна. — Вот где! — Знаком показал Владу и Орлову, чтобы стояли на месте, а сам подошел к этому месту и из гущи бурьяна осторожно поднял длинную доску. Тщательно осмотрел ее через лупу и вдруг воскликнул:
— Есть!
— Что — есть? — подался вперед Влад.
— Отпечатки!.. Отпечатки пальцев есть на доске! Ее брали без перчаток!
Это была очень старая доска, давно обструганная с обеих сторон и уже потемневшая от времени. На одном ее конце серые потеки засохшей грязи. На них, как на воске, выделялись следы шести пальцев — трех от правой руки и трех от левой. Гурский посыпал следы белым порошком и стал аккуратно снимать, а Влад отошел на несколько шагов вниз по течению ручья и с разрешения Гурского слегка разбежался и прыгнул. Несмотря на силу, тренированность и ловкость, он едва допрыгнул до противоположного берега. «Отличный прыгун этот Икс!» — подумал капитан.
Покончив с отпечатками, Гурский, с помощью Саши, перекинул доску через ручей, и оба перешли по ней. Потом Гурский снова спрятал доску в бурьяне, но уже на другой стороне.
Когда поднимались на высокую насыпь, солнце было уже высоко. Становилось жарко.
На насыпи они без труда нашли место, где был пролит мазут, а по ту сторону насыпи, на асфальте, было достаточно и кирпичной, и цементной пыли — было все, на что указывали акты лаборатории.
— Шли безусловно отсюда, — сказал Гурский.
— Здесь целый массив частных домов, — рассуждал вслух Орлов. — Не живет ли здесь кто-нибудь из троицы? Зайдем к Бойко?
— К участковому? — спросил Влад. — Втроем не надо. Внимание привлечем. Сходи один и приведи его к нашей машине. Она у переезда на той стороне…
Влад и Гурский не спеша пошли к переезду, стараясь держаться в тени заборов. Орлов углубился в лабиринт частных домов.
Вскоре к машине подошел запыхавшийся старший лейтенант Бойко, сопровождаемый Орловым.
Бойко, пожилой, излишне полный, мужчина в форме, в очках со старомодной роговой оправой, почему-то всегда смущался, когда на его участок приезжали из городского управления, где он всех без исключения офицеров считал своим начальством. Старшему лейтенанту, заработавшему каждую звездочку долголетней службой, всегда казалось, что он что-то недоработал, что-то упустил на своем участке, хотя упущений и недоработок у него было значительно меньше, чем у других инспекторов. Бойко производил впечатление медлительного тугодума, но это было ошибочное впечатление. Однажды Орлову пришлось вместе с ним быть на серьезнейшей операции на его участке, и когда инспектор угрозыска увидел участкового инспектора в деле, впечатление о нем коренным образом изменилось в лучшую сторону.
Едва Влад достал и развернул перед Бойко лист с рисунками, участковый сразу сказал:
— Это же Серегин Николай Федорович! Приехал к нам полгода назад из Ростова-на-Дону к тетке — тетка у него болела сильно. Померла. Перед смертью дом на него переписала… Ведет себя тихо. Претензий к нему нет… А чего им заинтересовались?
— Есть подозрение, что это он кассу взял в научно-исследовательском институте. Слышали?
— Слышал. Но я в таком плане к нему не присматривался… Вот если бы он из заключения вернулся — тогда да…
— Работает он?
— Работает.
— Бывает у него кто?
— Я ж говорю — детально к нему не присматривался…
— Есть необходимость его скрытно сфотографировать. Соседей его знаете?
— Есть у меня доверенный человек. Дружинник. Его окна прямо на калитку Серегина выходят.
— Предупредите этого парня, что мы фотографа к нему подошлем… А что у Серегина обе ноги целы?
— Обе. На днях видел, как он за автобусом бежал…
— Запишите нам адрес и Серегина, и дружинника. Дружинника не забудьте предупредить. Сегодня же пошлем к нему фотографа.
— Есть предупредить, — отозвался инспектор и записал адреса в блокнот Влада.
— И последнее. Присмотритесь к Серегину и присматривайте за ним. Только осторожнее, чтобы не спугнуть.
— Понятно, товарищ…
— Капитан, — подсказал Орлов.
— Понятно, товарищ капитан.
В самом начале девятого они вернулись в управление. Гурский проследовал в лабораторию обрабатывать отпечатки пальцев и слепки объемных следов обуви, а Влад с Орловым заглянули в кабинет Жукова.
Викентий Павлович сидел за столом без кителя — китель висел на спинке стула, — с распущенным галстуком и расстегнутым воротником форменной серой рубашки, в подтяжках, и, обтирая лысину и затылок платком, читал показания Булата, занимавшие десятки страниц. Видно было, что в жар его бросило не солнце, еще не заглянувшее в открытое окно, а содержание того, что он читал.
— Нет, вы только посмотрите, чего он тут, понимашь, насочинял! — воскликнул он при входе Влада и Орлова, даже не ответив на их приветствия. — Признается черт-те в чем, только не в ограблении кассы!..
— Дай нам те странички, что ты уже прочел, — спокойно попросил Влад, словно не замечая, насколько взволнован майор.
Все трое стали читать «вперекидку», передавая друг другу освободившиеся страницы.
«Заявление» Булата было адресовано начальнику городского управления милиции.
«Я понимаю, что если меня арестовали, значит, какая-то часть моих незаконных дел уже известна. А известна часть — следствие установит и остальное. Чтобы облегчить и ускорить работу следствия, я и пишу настоящее заявление, которое прошу рассматривать, как добровольную явку с повинной…»
Почерк у Булата был крупный, размашистый, и читающие быстро передавали страницы друг другу.
«Впервые я споткнулся, когда работал в областном центре — городе Дальнинске, — где до этого закончил механический факультет Политехнического института, аспирантуру и защитил кандидатскую диссертацию. Сразу после защиты меня назначили деканом механического факультета.
Примерно через месяц меня пригласил к себе домой старший преподаватель кафедры обработки металлов Навроцкий. У него сидел еще один преподаватель той же кафедры Добросельский. Меня поразила роскошь обстановки в квартире Навроцкого — обилие ковров, хрусталя, серебра, модной в то время арабской мебели. Все свои студенческие и аспирантские годы я провел в общежитиях, только что, впервые в жизни, получил в институтском доме двухкомнатную квартиру, и вся моя мебель состояла из газет и двух табуреток. Изумил меня и стол. Никогда раньше не доводилось мне пить французский коньяк и закусывать осетриной, икрой, семгой. Я даже не подозревал о существовании таких деликатесов. За ужином Добросельский без обиняков предложил мне «протащить» на приемных экзаменах четырех абитуриентов и назвал фамилии, которые я сейчас уже и не помню. Я категорически отказался и вскоре ушел.
На другой день ко мне на факультет явился Христофор Максимович Чадиков — артист миманса местного драматического театра, знакомый со всем городом. Он принялся внушать мне, что я напрасно отказался от предложения Добросельского, что в институте имеется влиятельная группа, с которой мне необходимо сработаться, что от моего согласия зависит все мое будущее. Словом, он меня уговорил. После того, как я подписал списки принятых на первый курс факультета, где значились эти четыре фамилии, а также фамилия сына заместителя председателя облисполкома Лукьянова, которого я «протащил» по своей инициативе, Добросельский пришел ко мне в кабинет и передал мне, с глазу на глаз, конверт с четырьмя тысячами рублей. Я смог сразу же обставить свою квартиру. Мне понравилась легкость, с которой я «заработал» эти деньги, и я сказал себе, что в следующий раз уже не откажусь от подобного предложения. Но уже через месяц Навроцкого, Добросельского и еще нескольких преподавателей арестовали. Был шумный процесс, все обвиняемые получили большие сроки. Я провел много бессонных ночей, ожидал ареста, но никто меня не трогал, и моя фамилия даже не упоминалась на процессе.
В бытность мою студентом и аспирантом я много времени уделял общественным делам, отвечал за постановку в институте физкультуры и спорта. Дальнинский Политехнический институт славился своими спортсменами. Им принадлежали многие рекорды, и их достижения высоко ценились в масштабе страны. И хотя я к этим достижениям имел чисто формальное отношение — умело составлял отчеты и часто выступал на разных парадных форумах, — Лукьянов порекомендовал меня на освободившуюся должность председателя комитета физкультуры и спорта при дальнинском облисполкоме. Я принял его предложение и был утвержден в этой должности.
«Обмывать» назначение собрались у меня новые приятели — Христофор Чадиков, Трофим Бигус и Кира Зинкина, с которой в то время у меня сложились интимные отношения. Чадиков заговорил о том, что дальнинский спорткомитет — хозяйство большое и запутанное, что если умело действовать, то можно и дело хорошо наладить, и «сливки снимать» почти без риска. Тут же за столом был разработан план. Я должен был взять Бигуса, работавшего администратором кинотеатра, к себе заместителем, а Чадикова и Зинкину — инструкторами. Главным бухгалтером должен был взять приятеля Чадикова, Михаила Саломатина, бухгалтера ресторана…»
В кабинет вошел Чекир. Жуков засуетился, натягивая китель, но начальник отдела положил руку ему на плечо:
— Сиди, сиди! Булат свою исповедь написал?
— Так точно, товарищ подполковник! Только не то он пишет…
— Не то, говоришь? Ну что ж, почитаем… Дай мне свободные страницы. Остальные потом принесешь…
Чекир унес часть страниц в свой кабинет, а Жуков, Влад и Орлов продолжали чтение «вперекидку».
Дальше в заявлении шли на нескольких страницах описания различных эпизодов деятельности Булата в качестве председателя областного комитета. Начала теплая компания с малого. Раньше сценарии массовых спортивных мероприятий заказывались специалистам — журналистам и писателям. Теперь же деньги за такие сценарии получали люди, как пишет Булат, абсолютно бездарные — Чадиков и Зинкина. А писали сценарии сами спортсмены — студенты и старшие школьники. Потом аппетиты разгорелись. Во многих селах области, где имелись самодеятельные спортгруппы, вдруг появились тренеры. Спортсмены их никогда не видели. Появились они лишь в платежных ведомостях, по которым получали все те же Чадиков и Зинкина. Деньги эти текли в карманы Булата и компании. Несуществующие тренеры возили своих питомцев на несуществующие соревнования, на всякие тренировочные сборы. Путевые и кормовые деньги брали опять-таки Чадиков и Зинкина, отдавая Булату львиную долю. Не брезговал Булат и банальными взятками. Сам, конечно, не брал. Брали вездесущие помощники — Чадиков и Зинкина. За взятки зачисляли детей в школы модных видов спорта — фигурного катания, художественной и спортивной гимнастики, футбола. За взятки оформляли спортивные разряды тем, кто иначе претендовать на них не мог бы. Себе Булат оформил звание кандидата в мастера спорта по альпинизму, чтобы бесплатно ездить на Кавказ на тренировочные сборы. Ни в каких восхождениях он там, конечно, не участвовал. В живописном лесу под Дальнинском, на берегу реки Чара спорткомитет построил спортивный лагерь-пансионат, где один из домиков был расположен на отлете, рядом с баней-сауной, и был предназначен для Булата. Неутомимый Чадиков привозил туда молоденьких женщин современного спортивного вида, но далеко не спортивного поведения. В районном центре Тимофеевка был построен стадион. Под трибунами, где полагалось быть раздевалкам для спортсменов и душевым, оборудовали и обставили, как номера в первоклассных гостиницах, три комнаты, ключи от которых находились у Булата.
Вскоре после назначения Булата он выписал из Саратова своего брата и сделал его директором строящегося в городе спортивного комплекса. Комплекс строился быстрыми темпами, а Булат-младший, с незримой помощью старшего брата, широко комбинировал со спортивными костюмами, оборудованием, инвентарем, стройматериалами. Большая часть средств, полученных от комбинирования, шла Булату-старшему. Благодаря наличию в городе и области талантливой спортивной молодежи и настоящих опытных тренеров спортивная жизнь развивалась успешно. Булат мог выступать на областных форумах, выступать с победными реляциями и оставаться на хорошем счету.
Но директором строящегося спорткомплекса заинтересовался отдел БХСС. Несколько его махинаций были разоблачены, и он был арестован. Снова громкий процесс, и снова Владимир Сергеевич в стороне. Но на этот раз за недостаточное руководство, за нарушение финансовой дисциплины, за семейственность его сняли с работы и исключили из партии. Дальше этого дело не пошло. Трудовую книжку ему удалось получить чистой — «уволен по собственному желанию в связи с состоянием здоровья». Поездил немного по стране и осел здесь в научно-исследовательском институте начальником отдела внедрения. Исключение из партии он, естественно, скрыл, считался беспартийным.
На новом месте Булат, привыкший уже к легкой жизни, к шальным «заработкам», едва освоившись, принялся за старое — начал брать взятки. Брал с некоторых из своих подчиненных (фамилии перечислены), организуя им легкие и выгодные плановые и заказные темы, примазывался, в качестве соавтора, к перспективным разработкам, на предприятиях нащупывал нечистоплотных людей, готовых хорошо заплатить за внеочередное внедрение разработок института. Масштабы были, разумеется, далеко не те, что раньше, но все же по паре своих окладов он «прирабатывал» каждый месяц. А вот с Долей нашла коса на камень, дело получило огласку. Булат, посчитав, что в его биографии уже начали копаться, написал это заявление, рассчитывая покорить суд своей «искренностью» и понести наказание полегче.
— Вон, понимашь, какие вещи берет на себя, лишь бы за ограбление кассы не отвечать! — сказал Жуков, отложив последнюю страницу.
— Думаешь? — не согласился Влад. — Чем же эти художества лучше? По сумме даже больше получается, а по характеру преступления — сравнить нельзя! Сколько душ он развратил, сколько причинил морального ущерба!..
Зашел Чекир. Здесь же в кабинете Жукова дочитал заявление Булата.
— Ну и фрукт! — сказал Чекир, закончив чтение. — Такого жулика проморгали наши дальнинские коллеги!
— Да и мы бы проморгали, если бы не пришлось его задержать, — заметил Влад. — Он ведь о краже в кассе не знал, решил, что его по старым делам арестовали, вот и начал каяться… А помните, как Диордиев его расхваливал?
Чекир повернулся к Жукову:
— Булата содержать под стражей. Поезжай в Дальнинск, ознакомь местных товарищей с его показаниями. Пусть проверят… Подтвердится — оформляй дело по злоупотреблению служебным положением и получению взяток.
— А по ограблению кассы? — спросил Жуков.
— Если не отпадет — приплюсуем… — и к Владу: — Что у тебя нового?
— Есть хорошие новости. Установлен один из возможных участников ограбления — Серегин Николай Федорович. Есть отпечатки его пальцев. Будет фотография. Дано задание в Ялту, чтобы доставили Долю…
— Это который автогенный аппарат смастерил?
— Да. Скоро должны доставить. Что с Чабаненко будем делать? У него безусловное алиби…
— Алиби — так отпускайте.
— Нельзя, Георгий Фомич, — вмешался Орлов. — Сейчас Серегин знает, что Чабаненко арестован, и ни о чем не беспокоится. А выпустим — спугнем.
— Раз алиби — содержать под стражей не имеем права. Договоритесь с ним, чтобы уехал куда-нибудь…
Чекир пошел к себе. Влад, оставив обескураженного Жукова, спустился вместе с Орловым в дежурку и позвонил оттуда в Ялту. Ялтинский дежурный сказал, что по путевке на имя Доли на теплоходе путешествует некий Антон Андреевич Плугарь. Справившись о внешности этого Плугаря и узнав, что на описание Доли он не похож, Влад попросил отправить его домой и обязать по приезде явиться в горуправление милиции, а сам пошел в лабораторию.
Гурский с довольным видом показал ему специальные карточки с четкими отпечатками пальцев, обнаруженными на доске.
— Надо бы центральный архив запросить по этим отпечаткам, — сказал он. — Пусть идентифицируют…
— Нужно, конечно, — согласился Влад. — Только надо еще отпечатки пальцев Серегина получить.
— Так это же его и есть!
— Мы с тобой знаем пока, что отпечатки оставлены на доске тем, кто переходил по ней через ручей, пробираясь по бурьяну к институту для того, чтобы ограбить кассу А вот если они будут идентичны отпечаткам пальцев Серегина — будем знать, что именно Серегин шел ночью к институту…
Потом Гурский показал капитану слепки объемных следов обуви, полученные в том месте, где неизвестный приземлился, перепрыгнув через ручей. А рядом поставил слепки с обуви Булата.
— Видишь — туфли разные. По дефектам, по износу. Общее у них фирма и размер.
— Да, Булат, очевидно, исключается. Покажи эти слепки Жукову.
Гурский завернул слепки в бумагу и поднялся наверх к Жукову.
Влад тоже поднялся по лестнице и пошел в кабинет к Чекиру. Постучав, открыл дверь и увидел в кабинете, кроме Чекира, моложавого человека в светло-сером костюме со значком депутата Верховного Совета республики над карманом. Узнав заместителя министра, Влад хотел ретироваться, но Чекир окликнул его:
— Входи, Петрович!
— Здравия желаю, товарищ генерал! — поприветствовал Влад посетителя.
— Капитан Влад, — представил его Чекир. — Ведет расследование параллельно с майором Жуковым.
— Скажите, капитан, вам приходилось раньше иметь дело с медвежатниками?
— Не приходилось, товарищ генерал.
— У вас, как я слышал, есть своя версия?
Влад не любил раньше времени информировать начальство о своих делах. Поэтому он отвечал уклончиво:
— Есть кое-какие наметки. Сейчас уточняем.
— Быстрее уточнять надо. Нас Москва теребит.
— Так ведь суток не прошло еще с начала работы! — сказал Чекир.
— А у нас счет не на сутки должен идти, а на часы, — возразил генерал. — Почти тысяча человек без зарплаты осталась…
— Я потом подойду, — сказал Влад Чекиру и, получив в ответ кивок, вышел из кабинета.
— Не слишком ли молод этот ваш капитан? — спросил заместитель министра, — все-таки крупнейшее хищение. Тут бы поопытнее кого поставить.
— Я уже докладывал вам, что параллельно дело ведет майор Жуков. Да и Влад работает у нас уже десять лет. Раскрываемость у него отличная… Но если есть возражения…
— Нет, нет! — протестующе поднял руку генерал. — Какие могут быть возражения? Вам виднее!
Когда гость ушел, Чекир позвонил капитану:
— Заходи, Петрович!
Влад в деталях проинформировал Чекира о сведениях, полученных от участкового уполномоченного Бойко, показал карточки с отпечатками и попросил передать их фототелеграфом в центральный архив. Рассказал о повестке, которую Чабаненко получил, якобы из военкомата, и о своей встрече с Констанжогло, о слепках с объемных следов и с обуви Булата.
— Гурский уже докладывал мне по телефону, — сказал Чекир. — Остался «Понимашь» у разбитого корыта — ни Булат, ни Чабаненко кассы не грабили…
— Гонца, по-моему, тоже ни при чем, — вставил Влад. — Она ведь попала под подозрение из-за близости с Булатом.
— Пожалуй, ты прав… — Чекир снял трубку внутреннего телефона: — Викентий Павлович? Гурский уже сказал тебе насчет слепков?.. Сейчас у тебя? Значит, по этому делу Булат отпадает?.. Ага… А Гонца? С ней что думаешь делать?.. Да понимаю я, понимаю! Плохой ты психолог, Палыч! Ведь все опрошенные в институте в один голос говорят, что Гонца души не чает в сыне. Зачем бы она стала такой звонок организовывать?.. Ну сообщили бы от соседей, что она утюг оставила включенным, пожар начался — достаточно, чтобы покинуть кассу. А тут — сын под машину попал!.. Посмотри, подумай… Подписка о невыезде? Да, так лучше будет, законнее… — Чекир положил трубку. — Кажется, отпустит… Да, забыл тебе сказать: вчера посылал я Акимова, нашего монтера, телефон в детском саду проверить. Обрезан кабель при самом входе.
Доложил Влад и о разговоре с Ялтой. Доля, очевидно, никуда не уезжал, скрывается где-то в городе. Возможно, у Серегина.
— За домом Серегина установи неослабное наблюдение, — приказал Чекир. — А пальчики эти мы в центральный архив пошлем. Я сейчас же распоряжусь…
ЧЕЛОВЕК С КРЫСИНЫМ ЛИЦОМ
Идя по коридору, Влад услышал дружный смех. Против дверей его кабинета сидел на скамейке Мику, как всегда, увешанный фотокамерами, а вокруг него сгрудились сотрудники управления. Влад подошел ближе и остановился за спиной высокого милиционера. Когда смех утих, Павел начал новый анекдот:
— А то вот еще из времен НЭПа. Рекламирует нэпман-аптекарь новое слабительное: «Слабит легко и нежно, не прерывая сна!»
Новый взрыв смеха. Мику заметил Влада и встал:
— Сеанс окончен!.. Тебя застать — задача почти невыполнимая. Я уж и домой к тебе забегал… По телефону мы договорились, что ты ко мне утром зайдешь, — говорил Павел, входя вслед за Мироном в кабинет и бросая на стул свою неизменную сумку. — А позже редактор позвонил мне и дал задание. Сейчас в Гратиешты еду. Вот и зашел. А то на месте-то меня не будет… Как дела у тебя?
— Идут помаленьку, — ответил Влад.
— Я тебе тут принес кое-что, — сказал Мику, открывая сумку и копаясь в ней. — Вчера я с крыши фотографировал… Посмотри на этот снимок…
На снимке — то самое место, где улица возле института круто уходит вправо. Автобусная остановка, люди на ней, газетный киоск, будки телефонов-автоматов. В одной из будок угадывается фигура женщины. Влад вцепился в снимок:
— Не помнишь, в какое время фотографировал?
— То-то и оно, что точно помню — перед тем, как щелкнуть, на часы посмотрел. Без десяти час было.
— Это же как раз то время, когда позвонили кассирше!.. Как жаль, что мелко!
— Кабы знать — телевиком бы ее достал. Да и так мог снять — она ведь долго на улице стояла перед тем, как в будку вошла…
— Кабы ты знал — подошел бы к парапету крыши и…
— И снял бы этого жулика Булата, когда он по веревке лез! Ведь я только сейчас сообразил, что когда Булат лез, я был еще на крыше!
— Булат, конечно, жулик, — сказал Влад. — Да такой, какие тебе и не снились. Но по веревке он не лазил и сейфа не вскрывал!
— А когда меня вахтер сюда вел, в институте все говорили, что видели, как Булат деньги по лестнице запасного выхода выносил!
— Так то был не Булат.
— А кто же?
— Вот это мне и предстоит выяснить… Слушай, ты Долю видел когда-нибудь?
— А как же! Беседовал с ним.
— Как считаешь, спортивный он мужик?
— Атлет! Сложен классически. Мускулатура как у призового борца. Просто приятно смотреть на парня… Да, Доля смог бы и с земли на седьмой этаж по веревке подняться!
— А вот это лицо тебе не знакомо? — Влад достал из ящика стола листок с изображением неизвестного анфас и в профиль.
— Конечно, знакомо! Такая крысиная физиономия!.. Это Колька Серегин. Экслибрисы делает. Наши все у него экслибрисы заказывали. Я тоже. Мастер он классный…
— Можешь сводить меня к нему? Знаешь, где он живет?
— Где живет, не знаю. В первый раз он приходил в Дом печати, искал заказчиков. А потом я к нему на работу ходил…
— А работает он где?
— В «Торгрекламе» художником. Недалеко от того института.
— Эх, жаль — выходной сегодня!
— А у них в «Торгрекламе» выходные в воскресенье и в понедельник. А в субботу рабочий день. Позвонить? Сколько сейчас?
— Конечно, позвонить! Половина десятого.
— Ничего не выйдет. Он с десяти работает, а я должен ехать. — Но увидев, как помрачнел Мирон, подумал и сказал: — Впрочем, если ты позвонишь шефу…
Капитан позвонил редактору газеты, и Мику получил разрешение принести свой репортаж днем позже.
Оставив Мику в своем кабинете, Влад принялся улаживать неотложные дела. Пошел в фотолабораторию, где по его просьбе попытались «вытащить» снимок женщины в будке телефона-автомата с негатива, взятого у Мику. Но ничего не получилось — лица женщины так и не удалось разглядеть. Затем Влад позвонил в республиканское министерство и убедился, что карточка с отпечатками пальцев уже передана по фототелеграфу в Москву. Заглянул к Жукову. Майор сидел мрачнее тучи и писал постановление об изменении меры пресечения.
— Чекир приказал, понимашь, выпустить Гонцу под подписку о невыезде, — бурчал он недовольно. — Пишу, а у самого, понимашь, на душе кошки скребут. Нельзя выпускать, пока денег не нашли!
Влад знал, что Жуков несколько преувеличивает — Чекир ему не приказывал освободить Гонцу, а лишь советовал. Но он знал также, что Жуков советы начальства всегда воспринимает как прямые приказания. Подавив улыбку, он спросил:
— Ты Чабаненко вызвал на сегодня?
— Он уже здесь внизу.
— Чекир распорядился, чтобы я с ним побеседовал. Не возражаешь?
— А чего мне возражать? Я же вижу, понимашь, что расследование по кассе тебе передали…
— Зато у тебя теперь крупное дело Булата.
— Больно хлопотное… — Жуков позвонил дежурному: — Там у тебя Чабаненко ждет. Скомандуй, чтобы его к капитану Владу доставили. И пусть за ним числится…
Мику опять сидел в коридоре и опять его окружали сотрудники управления. Он что-то с увлечением рассказывал.
Миша выглядел чуть посвежее, чем накануне вечером.
— Ну, Чабаненко, считайте, что вам крупно повезло! — сказал Влад, когда Миша опустился на стул для подследственных.
— В чем это, интересно, повезло?
— Хоть бы в том, что не в вытрезвителе ночевали. У нас бесплатно… И отпускаем мы вас…
— Ну-у-у! — расплылся Миша в счастливой улыбке. — Совсем? И деньги отдадите?
— Какие деньги? — опешил капитан.
— А те, что в моей куртке были. Четыре десятки.
— Ах, те!.. Можно и отдать. Только вместе со сроком.
— С каким еще сроком? — не понял Миша.
— С тем, который полагается за хищение в особо крупных размерах. Деньги-то были из сейфа похищены.
— А!.. Тогда не надо.
— Освободить мы вас освободим. Только вам придется исчезнуть из города. Есть у вас к кому поехать?
— Дядька у меня в Каушанах живет… А зачем исчезать?
— Чтобы те, кто кассу брал, думали, что вы сидите.
— Что ж, можно и поехать. Да не на что, денег нет.
— До Бендер вас на машине довезут. Там в автобус посадят и билет купят. Только уговор: как приедете в Каушаны — сразу к дядьке и никуда больше! Идет?
— Идет. Я ведь понимаю. Не маленький…
Покончив со всеми делами, Влад позвал из коридора Павла:
— Давай звони Серегину!
Павел набрал номер:
— Здравствуйте. Николая Федоровича можно?.. Коля?.. Привет! Слушай, дело у меня к тебе. Надо в срочнейшем порядке экслибрис сделать. Кореш один ко мне приехал на пару дней, увидел у меня книги с экслибрисами и загорелся… Знать ничего не желаю! Заплатит он втрое против твоей обычной цены… Никаких «не могу»… Так ты у себя будешь?.. Все, мы к тебе идем!..
По пути Влад наспех придумывал себе легенду:
— Значит так… Я приехал… Откуда бы мне приехать?
— Откуда-нибудь поэкзотичнее, чтобы заинтересовать.
— Из Магадана. Бывал там, город знаю. Важно домой к нему попасть…
— Посмотрим по обстоятельствам. Может быть, и удастся… Интересно, возьмется он экслибрис тебе делать?
— Для маскировки может взяться. Раньше ведь охотно брался?
— Сам искал заказчиков…
Как только Влад увидел Серегина, выходящего со двора «Торгрекламы», он сразу понял, что это и есть искомый Игрек. На вид очень приличный и не очень молодой. Аккуратный, по ниточке пробор рыжеватых волос, глубоко запавшие небольшие глаза, бегающие и, вместе с тем, настороженные, едва заметные белесые брови. Нос прямой и длинный. Зубы растут не как у всех, а словно бы горизонтально вперед. Их прикрывают тонкие бескровные губы. Подбородок скошен назад, и вытянутое вперед лицо удивительно напоминает в профиль крысиную морду. Но все же общий облик Серегина не вызывает гадливости. Скорее, внушает симпатию. Миниатюрно-изящная фигура облачена в светло-кремовые идеально отглаженные брюки с плетеным ременным поясом, и несмотря на жару — в коричневый замшевый пиджак, правда, расстегнутый. Под пиджаком рубашка с отложным воротником, такого же цвета, как брюки. Маленькие кисти рук с хорошо ухоженными ногтями и изящные замшевые туфли под цвет пиджака дополняли портрет. На вид Серегину было за пятьдесят.
Серегин довольно сдержанно реагировал на бурные приветствия Павла, постоянно бросая цепкие взгляды на Влада, как бы изучая его.
— Познакомьтесь, — сказал Павел, — мой друг Мирон Чеботарь… Николай Серегин, художник…
Рукопожатие у Серегина оказалось неожиданно сильным, а рука его была холодная и влажная.
— Давайте зайдем куда-нибудь, посидим, — предложил Мику. — У тебя, Коля, как с работой? Не хватятся?
— Перебьются, — криво усмехнулся Серегин. — А посидеть где-нибудь можно.
«Как же я о таком варианте не подумал!» — мелькнуло в голове у Влада, а вслух он сказал:
— Тогда, ребята, я в сберкассу забежать должен…
— Бегать никуда не надо, — остановил его Павел. — Я вчера гонорар получил. Пошли, посидим часок в «Минутке».
Повернули за угол, прошли еще шагов двести и поднялись по наружной лестнице в стеклянный павильон. Сели за столик.
— Только ненадолго, — сказал Серегин, — у меня свидание в двенадцать.
— Ну до двенадцати еще целый век, — заметил Павел. — Верочка, здравствуй!.. Коньячку, пожалуйста, бутылочку…
— Какого?
— Какого получше… Водички минеральной. Ну и закусь по твоему усмотрению…
— Горячее будете?
— По шашлычку или по костице, если есть.
Молоденькая кокетливая официантка записала заказ и отошла.
Павел наклонился над столиком, чтобы быть поближе к молчащим собеседникам:
— По ночному Парижу мчится на бешеной скорости такси. Пассажирка волнуется: «Не так быстро, месье!.. Осторожнее, осторожнее, прошу вас!.. Учтите, что у меня дети! Девять детей!..» «Сколько, мадам?» — переспрашивает таксист. «Девять!» — «И вы еще толкуете мне об осторожности!»
Серегин наконец-то улыбнулся, и Влад увидел среди его зубов один сломанный. Сомнений больше не оставалось — именно он ждал в мастерской, пока Икс проникал в кассу. Ну, а дальше что? Влад уже не был уверен, чти поступил правильно, ища контакта с Серегиным. Он все-таки следователь, а не оперативник. Что теперь? Арестовать? Проще простого. Но ведь неизвестно, где второй, где Икс. Влад почему-то не сомневался, что Иксом в его уравнении был Доля. Главное — неизвестно, где деньги. Арестовать сейчас Серегина — Доля и та пока еще не установленная женщина, что выманила Гонцу из кассы — Зет, — затаятся, а то и вообще улизнут вместе с деньгами…
После второй рюмки коньяка взгляд у Серегина стал уже не таким настороженным, хотя он и продолжал иногда изучающе поглядывать на Влада.
Влад откинулся на спинку стула:
— Давай о делах поговорим… Сделаешь мне экслибрис?
— Да я Павлу сказал уже — завязал я с этим делом. Не режу больше экслибрисов.
— Но ведь умеешь! И хорошо умеешь. Видел я у Павла твои работы.
— Да при чем здесь умею, не умею? Сказал же — сейчас заказов не беру — уезжаю. А взяться и не сделать — не в моих правилах…
— Мне тоже через пару дней уезжать надо — отпуск кончается, — сказал Влад.
— Далеко? — поинтересовался Серегин.
— Сначала в Москву, а оттуда в Магадан.
— На Колыме, значит, вкалываешь?
— На Колыме. Трест «Золоторазведка». Коллектор геологической экспедиции.
— Золотишком занимаешься? Для себя много намыл? — бегающие глазки Серегина остановились на Мироне прочно и с интересом.
— Мы только ищем, — уклончиво ответил Мирон. — Моют другие.
— Только ищете! Ну а находите — оставляете в земле лежать?
— Нет, конечно! — улыбнулся Влад, наполняя коньяком все три рюмки. — Если уж нашли — грех оставлять!
— Пьем за исполнение желаний! — провозгласил Павел, поднимая рюмку.
Все выпили, потянулись за закуской.
— Не везет мне в этот приезд с исполнением желаний! — сокрушенно вздохнул Влад, наливая минеральную воду.
— Что так? — спросил Серегин.
— Да вот и с экслибрисом не получилось… А главное — я ведь зачем приехал? За квартирой. Хотел купить кооперативную.
Интерес в глазах Серегина усилился.
— Построить кооператив хотел? — спросил он, отрезая кусочек костицы.
— Строить долго. Мне за шесть лет надоело по Колыме мотаться. Домой хочется. А жить негде…
— Раньше-то где жил?
— С родителями. Была у нас трехкомнатная квартира. Да сеструха замуж вышла после института, а брат женился. Все у нас жить стали. Ну и пришлось мне от них на Колыму завербоваться… Сейчас и деньги есть, да не нашел ничего. И Павел помочь не может, хотя и знает весь город…
— Тут я скорее помогу. Тебе что — обязательно на этаже? Со всеми удобствами?
«Кажется, клюнул!» — обрадованно подумал Влад, а вслух сказал:
— Конечно, современная нужна квартира. Но на худой конец и домишко купил бы — может, под снос попадет или обменять удастся.
Серегин разлил оставшийся в бутылке коньяк, заговорил старательно безразличным тоном:
— Есть у меня кореш, — он поднял рюмку, кивнул собеседникам, выпил, отглотнул минеральной воды, пожевал костицу. — Продает дом… Сколько собираешься выделить на это дело?
Влад пожал плечами:
— От дома зависит. Не глядя трудно сказать…
— Поглядишь. Дом не старый. Котельцовый. Три комнаты и кухня большая. Времянка есть летом жить. Участок соток пятнадцать. Виноградник можно разбить. Есть где гараж поставить, погреб соорудить…
— Значит, ни гаража, ни погреба! — разочарованно протянул Влад.
— Не хозяйственный мужик мой кореш… Но зато и дорожиться не будет… Так сколько можешь выделить?
— Я сказал — поглядеть надо. Понравится — выделю, сколько попросит.
Серегин поднес к глазам электронные часы:
— Ну, кореша, извиняйте — мне пора. Полдвенадцатого уже… Ладно, сделаю тебе экслибрис. Раньше уедешь — Павлу передам… Встретимся завтра здесь в два часа. Пойдем дом смотреть. А в понедельник отдашь деньги, получишь ключи и владей!
Серегин пожал руки Мирону и Павлу и поспешил вниз. Мирон сразу подошел к стеклянной стене. Увидел, как Серегин, голоснув, остановил частника, сел в «Жигули» и уехал. Влад записал номер, но тут же увидел, как от тротуара отделился «Москвич» и двинулся вслед за «Жигулями». Влад понял, что Серегина «повели».
— Ну что, Паша, пошли?
— А расплатиться?
— Сейчас улажу.
Влад пошел к директору кафе, предъявил удостоверение и попросил прислать счет в управление на его имя.
Пройдя вместе квартал, на углу расстались. Мирон, свернув за угол, зашел в большой магазин, из кабинета заведующего позвонил в управление и попросил прислать за ним во двор магазина дежурную машину: он не хотел идти на работу пешком, чтобы Серегин, если поездка на «Жигулях» была лишь маневром, не смог, вернувшись, проследить, куда он направился.
В управлении капитан поднялся к Чекиру. Дежурный милиционер сказал, что Чекир у Волкова. Пошел туда. Дверь в волковский кабинет была открыта, и в коридор доносился дружный смех.
«Павел, что ли, там?» — подумал Влад, остановившись в дверях.
— А? Сам математик объявился! — пробасил Волков. — Заходи, чего встал?
Влад вошел. В кабинете, прокуренном до степени «хоть топор вешай», собралось человек пятнадцать.
— Совещание? — спросил Влад.
— Да нет, — отозвался Чекир — Просто только что принесли фотографии членов твоего уравнения. А Константин Константинович старую знакомую узнал…
Влад подошел к столу, где веером были разложены три фотографии — Доли, полученная в институте, Серегина, снятого скрытой камерой, когда он выходил из калитки своего дома и очень красивой женщины с белокурыми волосами, падающими до пояса, снятой у той же калитки. В левом нижнем углу каждого снимка кто-то вывел фломастером по одной букве латинского алфавита. На фотографии Доли стояла буква «X», Серегина — «Y», а женщины «Z».
— Знаешь, кто эха баба? — спросил Чекир Влада. — Нонка-хипесница![10] Полковник в семьдесят втором году два месяца ее ловил. Наконец задержал в Сочи в ресторане. А она в уборную попросилась, через окно дамской комнаты в парк и — с концами!
— Я, как цуцик, полчаса под дверью проторчал, — добавил Волков. — Таким же молоденьким капитаном был тогда, как Мирон Петрович. Досталось мне от начальства — до сих пор бока чешутся!..
— Теперь бы ее не упустить, — сказал майор Горяинов, тоже зашедший в кабинет Волкова полюбоваться фотографиями участников столь крупного ограбления.
— Теперь не упустим, — заверил Волков. — Хитра, стерва, ловка, как дьявол. Так я к ней сразу двоих приставил — Кафтаната и Доридзе… Фотографии эти мы передали на вокзал, в аэропорт, на автовокзал и на все посты ГАИ. Будут уходить с деньгами, непременно возьмем!.. Мирон Петрович, — обернулся он к Владу. — Зачем у моих парней хлеб отбиваешь? Со своим Игреком, — он взял со стола фотографию Серегина, — коньяком пьянствуешь?
— Виноват, Константин Константинович! Представился случай контакт установить с Серегиным, а Орлова не было. Пришлось самому идти. Я и сюда вернулся, чтобы Георгию Фомичу доложить…
— Толк-то хоть есть от этого контакта?
— Так точно. Получил возможность в доме у него побывать.
— А есть такая необходимость?
— Есть. Попытаюсь установить, не у него ли скрывается Доля и не там ли спрятаны деньги.
— Ну что ж, желаю успеха.
— Пошли, Петрович, ко мне. Поговорим, — позвал Чекир.
В кабинете капитан подробно доложил начальнику о встрече с Серегиным. Потом вынул из кармана завернутую в платок рюмку, из которой пил Серегин, развернул, поставил на стол:
— Вот пальчики его прихватил…
— Но ведь утром мы уже отправили в Москву…
— Те предположительные были. А эти уж подлинные.
— Значит, завтра у тебя свидание с Серегиным? А это не ловушка? Не раскусил он тебя?
— Не думаю, Георгий Фомич. По лицу видно было, что он поверил в наличие у меня больших денег и золота, в возможность продать мне свой дом. Хочет уехать. Почему же не взять за дом тысяч десять — пятнадцать?
— А почему они все сразу не уехали, как думаешь?
Влад помолчал, взвешивая.
— Скорее всего, — заговорил он не очень уверенно, — из-за Доли. Его исчезновение сразу вызвало бы подозрение. Да и Серегин тоже работает. Тоже хватятся. Возможно, работает и Нонка-хипесница. Хватились бы всех троих, сопоставили бы с ограблением и начали бы искать. А так — трое других арестованы, пока следствие, пока что — подозрения на нашу троицу не падают, они могут легально уволиться. Кто их будет искать? Тем более, они уверены, что следов в институте не оставили…
— Да, в том, что ты говоришь, есть резон… Но ведь Чабаненко и Гонцу отпустили?
— Орлов увез Чабаненко из города к родственникам в Каушаны. Гонца тоже поживет пока в районе у родных…
— Что Серегин собой представляет?
— От него за версту блатным духом несет! Полагаю, профессиональный уголовник со стажем.
Зазвонил внутренний телефон, Чекир взял трубку:
— Чекир слушает…
Громкий бас Волкова был слышен по всему кабинету:
— Игрек прямо из кабака поехал домой. А Зет минут через двадцать к нему притопала. Сейчас оба там. Может, возьмем?
Влад яростно замотал головой. Чекир успокоил его жестом.
— Давай возьмем… Если ты уверен, что и деньги у них найдем.
— Нет у меня такой уверенности, — послышалось из трубки.
— А без денег зачем они нам? Только третьего спугнем.
— Да вообще-то можно пока не брать. Уцепились мы за Нонку крепко. Третьего надо искать, Икса.
— Вот, вот. Капитан этим и занят. Что нового будет — сообщай… — Чекир положил трубку на рычаг. — Значит, завтра у тебя свидание с Серегиным? Как думаешь использовать?
— Я ж дом у него покупаю. Дал понять, что заплачу, сколько спросит. А коли так — имею право осмотреть дом во всех деталях. И на чердак слажу — прочна ли крыша, и в подпол спущусь. Там Доля или нет — будем знать на сто процентов. А может, удастся выяснить, там ли деньги…
Чекир молча закурил, откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. В левой руке он держал сигарету, а пальцами правой отбивал дробь по стеклу на столе.
— Резонно, резонно… — повторял он время от времени, вроде совсем забыв о Владе. В дверь постучали.
— Войдите, — открыл Чекир глаза.
В кабинет вошел щеголеватый младший лейтенант — сотрудник республиканского МВД. Лихо козырнул, извлек из портфеля запечатанные сургучом пакеты, протянул Чекиру разносную книгу, чтобы расписался, снова лихо козырнул и вышел.
— Так-с. Почта… — Чекир перебрал пакеты, остановился на одном с пометкой «срочно». Взял из пластмассового стаканчика на столе длинные ножницы, вскрыл пакет и достал из него листок, оторванный от телетайпной ленты, как гласила пометка, двадцать минут назад. Надел очки и прочел вслух: — «На ваш запрос от 21 августа 1982 года сообщаем, что предъявленные для идентификации отпечатки пальцев соответствуют дактилоскопии фальшивомонетчика-рецидивиста Гаранина Николая Митрофановича по кличке Домовой, родившегося в 1931 году в Ростове-на-Дону, четырежды судимого за подделку денежных знаков: в 1949 году в Москве (соучастие), в 1953 году тоже в Москве, в 1959 году в Баку и в 1967 году в Горьком. Отбывая последнее наказание в Горьковской области, в июне 1968 года бежал, убив конвоира. Был объявлен во Всесоюзный розыск. В сентябре того же 1968 года был обнаружен в Новороссийске, где проживал по поддельным, изготовленным им самим, документам на имя Лукина Николая Семеновича. При задержании сумел скрыться, нанеся тяжелое ножевое ранение оперативному сотруднику. По полученным вскоре агентурным данным, ушел с группой контрабандистов на шаланде, у которой было назначено рандеву в открытом море с греческим рудовозом «Эпир» для обмена контрабандными товарами. Посланный на перехват пограничный катер обнаружил шаланду, но когда подходил к ней, внезапно начавшийся сильный шторм (бора) опрокинул шаланду. Пограничники сумели поднять на борт катера лишь двух контрабандистов. Остальные шесть из находившейся в шаланде группы, в том числе Гаранин-Лукин утонули, в связи с чем Всесоюзный розыск на Гаранина-Лукина был отменен. Копию оперативной характеристики на Гаранина-Лукина высылаем почтой. Здесь необходимо сообщить лишь, что для уголовников он не считается в законе, является тем, что у них называется «один на льдине», и на предоставление ему с их стороны убежища или оказание какой-либо помощи рассчитывать не может. Разыскиваемые вами Серегин Николай Федорович и Доля Евгений Иванович на учете у нас не состоят, и дактилоскопических карт на них не имеется». Все. Подпись… Так вот какой фрукт этот твой Игрек! Нет, Мирон, идти тебе к этому утопленничку нельзя. Придется их с Нонкой сразу брать, чтоб без риска. А Долю и деньги будем искать отдельно… — Чекир снял очки и раскурил погасшую сигарету. Сидел молча.
Молчал и Влад, лихорадочно обдумывая ситуацию и подыскивая доводы в пользу своего плана.
Вдруг Чекир поднял телефонную трубку, набрал номер.
— Георгий Фомич, не надо Волкову! Подождите! — чуть не в крик взмолился Влад.
Чекир успокаивающе поднял руку.
— Лаборатория?.. Здравствуйте, Галина Степановна! Это Чекир. Просьба у меня к вам. Подошлите кого-нибудь взять рюмку с пальчиками. Влад принес. Надо срочно установить, не те ли это пальчики, что Гурский утром добыл… Но только очень срочно. Ладно? …Ну уж пожалуйста! Коробка «Грильяжа» за мной!
Едва успел он положить трубку, как в дверь постучали и вошел молодой лейтенант в белом халате поверх форменной рубашки:
— Галина Степановна прислала. Что забрать нужно?
Осторожно взял рюмку, предварительно накрыв ее куском марли — одной рукой за верхнюю кромку, другой под донышко, и бережно понес, держа двумя руками. Влад встал и открыл ему дверь.
— Георгий Фомич, — начал он, садясь на место, — давайте подумаем хорошенько… Серегин меня не подозревает. Иначе он не поехал бы из кафе домой, а постарался бы проследить за мной, установить, куда я пойду. И себя он считает вне подозрений — ведь он уверен, что следов они с Долей не оставили, что следствие пошло по ложному пути и ими не интересуется. Для него я обычный фраер с большими деньгами. А деньги ему сейчас крайне нужны. Институтские тратить нельзя — они из банка, и номера могут быть зарегистрированы… Кстати, это сделали?
Чекир покачал головой.
— Нет. К выдаче брали деньги из разных партий и установить, какие именно купюры попали в институт, банк не может.
— Но Серегин-то этого не знает. Ему нужны деньги. Он рассчитывает получить их от меня вполне легально, продав мне дом…
— Ты должен пойти к нему с деньгами?
— В том-то и дело, что нет! Он сказал, чтобы деньги я принес в понедельник… Так что получится, если я не пойду к нему? Вот когда он начнет подозревать и насторожится! Скорее всего подумает, что я видел его раньше, скажем, в Новороссийске, а в кафе встретился, чтобы наверняка опознать. Тогда он попытается забрать из тайника деньги и исчезнуть. А вдруг это ему удастся?
— Резонно, — задумчиво проговорил Чекир, отбивая ногтями правой руки мелкую дробь по стеклу стола.
— Вот и получается: если я пойду и осмотрю дом — риска никакого. Если не пойду — мы рискуем полуторастами тысячами рублей!..
— Резонно…. А если вместо тебя кого-нибудь из оперативников послать? Того же Сашу Орлова? Это их прямое дело.
— Ну тогда-то уж Серегин наверняка будет знать, что мы на него вышли! Тут уж настоящая опасность возникнет… Нет, нельзя!
— Тогда операцию надо подготовить. Прикрытие организовать…
— Георгий Фомич, там же небольшой поселок из частных домов. Он всех в лицо знает. Сейчас его стерегут Бойко с дружинниками, местными парнями. А посторонние появятся — он сразу поймет, что к чему… Будем исходить из того, что я покупаю у него дом.
— Но ты ведь понимаешь, что я не могу разрешить тебе лезть этой крысе в пасть!
— Так я вам ничего не говорил, а вы ничего не слышали! Я и не прошу у вас разрешения. Проверну все на свой страх и риск.
— Что ж, придется благословить… Оружие возьмешь?
— Нет. Лето, я в одной рубашке. Он проверить может — по карманам, будто невзначай, похлопать, под мышками дурачась пощекотать… Нет, пойду без оружия.
Снова зазвонил внутренний телефон, и снова бас Волкова:
— Сейчас сообщили, Фомич: Игрек сходил в магазин, купил пару бутылок коньяка «Юбилейный», консервы. Расплачивался новенькими десятками. Усек?.. Тают денежки-то!
— Гонца одну пачку десяток распечатала. Вот они ее к поделили на мелкие расходы. Погодим пока брать…
— Ну погодим, так погодим… — Волков повесил трубку.
От Чекира Влад пошел к Жукову: после коньяка очень хотелось пить, а он знал, что у Жукова всегда имелась в кабинете минеральная вода — боржоми или нарзан.
Жуков сидел без кителя, расстегнув воротник рубашки и распустив галстук, писал, по-птичьи склонив на бок массивную голову. Увидев Влада, оторвался от писания, снял очки:
— Сидай, Мирон… Докладную, понимашь, сочиняю. В Дальнинск оформляю командировку. Ну и память у этого хапуги! Черти бы его на шашлык извели! Столько, понимашь, эпизодов перечислил, людей поназывал — жизни не хватит проверить!.. У тебя какие дела?
Влад коротко рассказал о встрече с Серегиным, о сообщении из Центрального архива, о Нонке-хипеснице, которую когда-то ловил Волков. О намерении встретиться с Серегиным завтра он не сказал: по молчаливой договоренности с Чекиром эта операция была засекречена. Показал Жукову все три фотографии.
— Ну, что тебе сказать?.. — заговорил Жуков, протирая платком стекла очков. — Серегин — матерый зубр. Нонка тоже. Сами денег не найдете, от них ничего не добьетесь. А вот инженер… Как его? Доля. Он, понимашь, чистокровный фраер желторотый. Этот сразу насчет денег расколется, стоит только его взять… Ты что, Мирон, пить хочешь? — спросил он, заметив, что гость с вожделением поглядывает на стоящие у стены бутылки нарзана. — Вот открывашка, стакан, бери, пей… Так вот я говорю, понимашь, что Доля сразу расколется. А где деньги? Не у Серегина и не у Нонки. Иначе кто-то из них давно бы уже смылся с деньгами. Это точно. Деньги в таком месте, откуда они поодиночке их взять не могут, а только собравшись все втроем. Скажем, под тремя замками и у каждого по ключу. Не так, понимашь, примитивно, но принцип такой… — Жуков взял в руки фотографию женщины и стал ее внимательно рассматривать. — Теперь, понимашь, ясно, как они Долю завербовали! Серегину бы ни в жизнь не удалось, а баба сумела. Влюбила его в себя. Красивая, верно?
— Красивая, — согласился Влад, ставя на место наполовину опустошенную бутылку нарзана.
— Очень красивая. К тому же, понимашь, профессионалка. Ее специальность — мужиков соблазнять. Она этого инженера и обработала. Значит, отсиживается он, скорее всего, у нее, а не у Серегина… Адресок установили?
— Нет еще.
— Мух мухают эти оперативники, понимашь! Хоть повели ее?
— Повели. Сейчас она у Серегина.
— Если пойдет Долю кормить — адрес установят. А тогда всех троих, понимашь, брать надо.
— Спасибо, Викентий Павлович, за совет! — искренне поблагодарил капитан. — Так мы и сделаем…
Придя к себе, Влад сел писать донесение о встрече с Серегиным. Мыслями то и дело возвращался к Жукову, к разговору с ним. Майор Жуков, «Понимашь», ходячий анекдот для всего управления! Сколько раз Влад вместе с другими сотрудниками за глаза потешался над ним! А сейчас вот впервые подумал о нем с признательностью. Как просто, ненавязчиво, дружески помог он советами! А ведь он был не на шутку обижен, что дело об ограблении институтской кассы столь бесцеремонно передали другому. И не затаил обиды! Влад вспомнил, что за десять без малого лет работы в управлении он не знает ни одного дела, которое Жуков не довел бы до конца. Пусть медленно, с нарушениями сроков, путаясь в различных версиях, но всегда успешно.
Дописав донесение, капитан понес его к Чекиру. Георгий Фомич ушел обедать. Чтобы не терять времени даром, Влад позвонил в таксопарк и попросил прислать к нему водителя Ильина Николая Кузьмича. Ильин ездил по городу, машина у него радиофицирована, и диспетчер таксопарка обещала сразу же разыскать его и прислать.
И действительно, прошло не более десяти минут, как в дверь постучали, и в кабинете появилась знакомая коренастая фигура.
— Здравствуйте, Николай Кузьмич! — Влад вышел из-за стола навстречу посетителю. — Спасибо, что откликнулись на нашу просьбу и пришли!
— Еще бы не откликнуться! — пробурчал таксист, пожимая руку капитану. — Надолго я вам нужен? В вашем кабинете план не выгонишь.
— На несколько секунд всего… — Влад подвел таксиста к столу, где было разложено несколько разных фотографий одинакового формата. — Не встречались ли с кем-либо из этих людей?
Ильин рассмотрел фотографии и сразу взял в руки серегинскую:
— Вот об этом я говорил. Его вез от института на вокзал.
— А не ошиблись? У этого обе ноги целы.
— Такую морду ни с кем не спутаешь. А ноги у него левой нет. Я сам протез видел.
— Что за протез? Опишите, пожалуйста.
— Как вам описать? Обычный протез. Гладкая кожа, коричневая. Вот здесь, — Ильин наклонился и показал пальцем место на ноге чуть выше щиколотки, — тонким ремешком перехвачен. Пряжка металлическая, никелированная.
Когда Ильин сказал о тонком ремешке с пряжкой, Влад наконец догадался, о каком «протезе» речь. Дал Ильину подписать короткий протокол, еще раз поблагодарил и распрощался.
«Хитер, негодяй! — подумал Влад, когда Ильин ушел. — Надел краги, и ногу таксисту предъявил, чтобы у того в памяти отложилось, что инвалида вез! Так бы и сбил со следа!»
Влад пересел от стола на диван, откинулся на спинку и закрыл глаза. Как только закрыл, увидел пятилетнюю свою Аленку. Дочурке его не повезло — при живых родителях растет сиротой. Таня, сестра Мирона, взяла ее к себе в Криуляны.
Женился Мирон на последнем курсе университета. На самой красивой девушке юридического факультета. Да, пожалуй, во всем университете не было ей равных. Первые годы жили душа в душу. Сняли по договору однокомнатную квартиру. Родилась Аленка. А еще через год Ирину, жену, словно подменили. Из-за каждого пустяка начинала скандалы — с криками, с истерикой. Мирон терпел. Стала часто уходить, не говоря куда, — Мирон терпел. Стала уходить и на ночь, с каждым месяцем все чаще — Мирон терпел ради дочки. И вот однажды, три года назад, ушла с работы — она была инспектором детской комнаты в райотделе милиции — и укатила в Москву с каким-то деятелем из московской прокуратуры, приезжавшим в их город в длительную командировку. Через месяц прислала короткое сухое письмо, в котором требовала согласия на развод. О дочери — ни полслова. Мирон согласие дал, и их вскоре развели. Мирон получил комнату в коммунальной квартире, помыкался с дочкой, то и дело обращаясь к соседям, чтобы присмотрели за ней, когда ему приходилось выезжать в частые командировки, потом не выдержал, попросил приехать сестру, и Таня забрала Аленку к себе. У тетки девочке жилось отлично. Там у нее были два сверстника — двоюродные братья-близнецы, и Влад был за нее спокоен…
Резкий телефонный звонок вытолкнул его из дремоты. Вскочив с дивана, бросил взгляд на часы — пятнадцать сорок. «Целый час проспал!» — подумал Влад, снимая трубку. Звонил Чекир.
— Спрашивал меня? Заходи…
Влад отдал Чекиру свое донесение о встрече с Серегиным и рассказал о советах Жукова.
— Недооцениваем мы все нашего «Понимашь», — сказал Чекир. — А он ведь человек очень неглупый. И опыт у него колоссальный. Знаешь его историю? Нет?.. Он еще в сорок восьмом году окончил Высшую школу МВД. Сразу в гору пошел. Был заместителем начальника МУРа в звании полковника. В 1954 году, за какие-то грехи в методах ведения следствия разжаловали его до лейтенанта и прислали сюда к нам на рядовую работу. С тех пор здесь лямку тянет. Ему давно на пенсию пора. Даже по гражданским меркам пенсионный возраст вышел. Да сам уходить не хочет — вся жизнь в органах, а выпроводить его на пенсию ни у кого рука не поднимается. Да и дело он знает. Очень, правда, медленно работает, всегда за ту версию берется, что на поверхности лежит, как в вашем случае. А зайдет в тупик, другие версии пробовать начинает. Вот время и уходит… Насчет того, как на Долю выйти, он правильно подсказал. И в том, что Долю эта Нонка в дело затянула — он тоже, по-моему, прав. Серегина за все его грехи высшая мера ожидает. Он просто со зла не скажет, где деньги. У Нонки тоже хвосты длинные. Она ведь мужиков, которых обирала, разным дурманом опаивала. За ней предполагаются смертные случаи. Она тоже будет молчать о деньгах. А Доля, когда поймет, в какую попал компанию, — молчать не будет. Насчет трех замков «Понимашь» тебе блестящую идею подбросил! Тут, конечно, не замки. Серегин их и десяток откроет. Тут что-то другое. Надо понять, что именно они могут открыть только вместе!
Влад хлопнул себя ладонью по лбу:
— Эврика! Автоматические камеры хранения! Серегин от института поехал на вокзал, и Доля, наверное, туда деньги повез. У камер встретились. Серегин набрал две цифры… Вернее — букву и цифру. Потом Доля. Или наоборот — сначала Доля, потом Серегин…
— Резонно… Так нам что — ждать, пока Доля объявится? А Москва требует каждые два часа докладывать о ходе дела!..
— Зачем долго ждать, Георгий Фомич? Будем активно искать Долю. Через Нонку, если он у нее. А не находится ли он у Серегина, я завтра выясню…
— Да, искать Долю надо активнее, чем мы это делаем. А у камер хранения попросим выставить усиленные посты и снабдим ребят фотографиями… У тебя все ко мне?
— Так точно!
— Тогда свободен… Погоди… Давай-ка Волкову позвоним, узнаем новости… — Чекир снял трубку и набрал номер. — Костя?.. Давненько что-то новостями не делился! Или нет таковых?
На сей раз волковский бас звучал настолько тише обычного, что капитану пришлось пройти в приемную и снять трубку параллельного аппарата.
— …Разрешите доложить, что лучше не докладывать, — басил Волков упавшим голосом. — Оскандалились мои хлопцы. Повели объект Зет из дома Игрека и потеряли…
— Как же они днем потеряли? — встревоженно спросил Чекир.
— Потеряли, и все… Довели до базара. Она там купила что-то и растворилась… Хлопцы ее больше не видели. Сейчас подтянулись к Игреку, будут ее там ждать…
— Значит, она обнаружила наблюдение. К Игреку теперь не пойдет и Икса перепрячет… Усиль, пожалуйста, посты у камер хранения на вокзале. Есть предположение, что они все втроем явятся туда за деньгами… Кто Нонку вел? Орлов?
— Нет. Саша вместе с Бойко и дружинниками Игрека караулит. А вели два опытных хлопца — Кафтанат и Доридзе… Это же дьявол, а не баба! И у меня в свое время уходила!..
— Что думаешь предпринять?
— Мобилизовал всех своих ребят. У райотделов попросил помощи. Сейчас человек сорок с ее фотографиями прочесывают город…
— Кстати, всем участковым инспекторам ее фото показывали?
— Всем успели показать. Никто такой не видел.
— Прямо-таки дух бесплотный, а не баба!.. Ну, держи в курсе. Я у себя…
Чекир медленно положил трубку на рычаг.
— Что делать будем?
— Теперь уж я непременно должен пойти завтра к Серегину… Знаете, Георгий Фомич, я к нему не один пойду.
— То есть?
— С девушкой. Так естественнее будет. Отпускник, последние дни отпуска… Мне кажется, так меньше подозрений вызову…
— Резонно… А что если Нонка сообщит Серегину, что за ней слежка была?
— Тогда они сразу сбегут, ждать не будут. И Серегин завтра на встречу не явится. Но я почему-то думаю, что она ничего не заметила. Случайно затерялась в толпе на базаре. Или по привычке сманеврировала на всякий случай…
— Резонно. Только расчет на этом строить нельзя. Расчет надо строить на том, что она заметила наблюдение и сообщит Серегину.
— Если Серегин придет завтра на свидание, значит, она ничего не заметила…
— А если заметила, и он заманивает тебя к себе, чтобы держать как заложника или просто убить со зла, что влип?
— Исключено. Он знает, что денег у меня с собой не будет. Значит, смысла нет меня убивать. А если даже догадывается, кто я, — тоже нет смысла. Ему важнее без помех уйти с деньгами…
— Ну ладно. Все тогда.
Влад спустился в лабораторию. Отпечатки пальцев Серегина с коньячной рюмки уже сняли и перенесли на карточку. Даже простым глазом было видно, что они полностью совпадают с теми, что сняты с доски. Значит, получено еще одно неопровержимое доказательство, что Серегин был вчера в институте. Влад позвонил в типографию, где работа шла и в выходные дни — печатали газеты. Попросил направить к нему Констанжогло, как только он придет к восьми вечера на работу.
Теперь предстояло решить, с кем идти завтра к Серегину. В управлении были две сотрудницы подходящего возраста и подходящей внешности, но одна из них была в отпуске, а другая в командировке. Поразмыслив, Влад решил пригласить Майю. Девушка была искренне привязана к нему, признательна за все, что он для нее сделал, и неоднократно вызывалась помочь в чем-нибудь.
Вспомнив, что завтра воскресенье и все учреждения будут закрыты, Влад зашел в сберкассу и снял с книжки полтораста рублей. Потом отправился в Майин магазин, купив по пути в киоске три гвоздики. Спустился в полуподвал. Покупателей в магазине не было, но не было и Майи. Ее товарка за прилавком, Ленуца, сказала, что Майя пошла купить батон и сейчас придет.
— Только не в себе она эти дни, — сказала Ленуца, пристраивая гвоздики в бутылку из-под молока. — Что-то не заладилось у нее с ее парнем.
— А что именно — не знаете?
— Не говорит. Она у нас скрытная. Про себя переживает, а молчит. Со мной, с подругой, поделиться не хочет!
— Что за парень? Кто он?
— Нам она его не показывает. Сюда ни разу не приходил. Зовут Жекой, это она говорила… А вот и сама идет!
По ступенькам прозвучали шаги. Вошла Майя с двумя батонами в авоське. Увидев капитана, заулыбалась:
— Здравствуйте, Мирон Петрович! За молоком пришли?
— Нет, Майечка, я к тебе, — пожал Влад протянутую руку. — Ленуца, не будете возражать, если я Майю уведу ненадолго? Разговор у меня к ней.
— Да хоть надолго уводите. Сегодня суббота, людей много не будет. А магазин я и одна закрою.
Майя отнесла батоны в подсобку и вместе с Мироном вышла на улицу.
— Пойдем в парк, посидим? — предложил Мирон.
Майя согласно кивнула. Они молча, не спеша перешли улицу, вошли в парк, сели на скамейку.
— Ну вот, — сказал Влад, — а теперь рассказывай, что у тебя с Жекой стряслось. Только все по порядку.
Майя посмотрела на него удивленно:
— Вы-то откуда знаете?
— Я, девочка, милиция. Обязан все знать. Особенно то, что касается моих друзей… Так что же стряслось? Начинай по порядку: где познакомились, когда?
— Здесь, в парке, и познакомились. В апреле. Вышла я в перерыв с книжкой на солнышке погреться, а он подсел. Вежливо подсел, без хамства. Разрешения спросил. Поинтересовался, что я читаю. Лескова, говорю, «Леди Макбет Мценского уезда». Он сказал, что тоже очень любит Лескова. Спросил, читала ли я «Очарованного странника», рассказы про купцов — «Чертогон», например. Читала, говорю. Лескова еще родители мои собирали, он у меня полный. А его роман «На ножах» читали? Нет, говорю, и не слышала даже. Обещал дать почитать. Так мы и проговорили весь перерыв. На следующий день он опять пришел и книжку принес обещанную. Стали каждый день встречаться. Майские праздники вместе встречали у моей подруги в Дубоссарах. В кино часто ходили. Театр Маяковского на гастроли приезжал, так мы ни одного спектакля не пропустили. Он у себя на работе билеты доставал…
— А где он работает?
— Не знаю. Как-то разговора об этом не было… Стал он домой ко мне ходить. И один раз… — Майя опустила голову, покраснела. Потом посмотрела на Мирона с каким-то вызовом и договорила: — Ночевать остался. — После такого признания она замолчала. Минуту спустя заговорила снова: — Стал Жека ходить ко мне каждый вечер. А седьмого августа, в субботу, не пришел. Ждала его всю ночь, тревожилась. Утром побежала к нему домой. Сосед его сказал: Жека просил передать, если я приду, что он с товарищем на рыбалку уехал. В воскресенье вечером забежал он ко мне. Извини, говорит, что вчера не пришел. Ко мне, говорит, старый школьный товарищ из Москвы приехал. Я, говорит, эти дни должен с ним побыть. Голос смущенный, в глаза не смотрит. Неделю я его не видела, извелась вся. А в прошлый вторник, это значит семнадцатого, я его на проспекте встретила. Вот хорошо, говорит, что я тебя увидел. Я, говорит, завтра в отпуск уезжаю. Дневным одесским поездом. Я хоть и обижена на него была, сказала, что проводить приду. Он вроде даже обрадовался. Приходи, говорит, к двенадцати к билетной кассе. Пришла я, застала его там. Постояли мы, поговорили. Потом расцеловались, он сел в вагон, помахал мне рукой, и поезд тронулся… А вчера… — Майя вдруг уткнула лицо в ладони и расплакалась.
— Ну, Майечка, — растерялся Влад. — Ну чего ты? Перестань… На вот платок, утри слезы!..
— А вчера пошла я после работы подругу навестить заболевшую. Она на улице Лазо живет. Иду по двору и вдруг вижу… в окне… второго этажа… Жеку-у-у!.. Он выглянул, заметил меня и сразу спрятался. Я у подруги спросила, кто там живет, а она не зна-а-а-ет!
Мирон приобнял Майю за плечи и стал утирать ей слезы своим платком, приговаривая:
— Ну не плачь, девочка! От слез цвет лица портится… Перестань сейчас же!..
Майя улыбнулась сквозь слезы, достала из сумочки свой платок, вытерла глаза, высморкалась и проговорила каким-то слишком уж веселым голосом:
— Вот я вам все и рассказала! Такое со мной стряслось!..
— Давай-ка обсудим все спокойненько, — рассудительным тоном сказал Влад. — Видела ты его, говоришь, всего секунду?
Майя кивнула.
— Шла к подруге, а думала все время о своем Жеке?
Майя опять кивнула.
— Думала ты о нем, думала, а тут какой-то мужик из окна на секунду выглянул и исчез. Вот тебе и показалось, что это Жека. Иначе и быть не могло. А то никто и не выглядывал вовсе. Просто его лицо стояло у тебя перед глазами, вот и померещилось. Он сейчас загорает, в море купается, а ты тут нюни распускаешь! Брось!.. У меня к тебе дело очень важное. Вернее — просьба…
— Слушаю, Мирон Петрович! Все, что смогу!..
И капитан рассказал Майе о своем намерении посетить дом Серегина, о том, для чего это нужно, о своих надеждах обнаружить там третьего участника ограбления или хотя бы следы его пребывания, установить, не там ли спрятаны деньги…
— Понимаешь? — закончил он свой рассказ.
— Понимаю, — отозвалась Майя. — Пойду.
— Только веди себя соответственно. Меня на «ты» называй, Миркой. Обними иногда, прижмись слегка. Сумеешь?
— А чего тут не суметь? Вы мне всегда нравились.
— Только не вы…
— Ты мне всегда нравился!
— Вот и хорошо. Ничего не обнаружим — уйдем, как пришли. За столом придется посидеть — посидим, Надо будет — выпьем… Ты как?
— Немного могу.
— Вот и чудесно. Значит, договорились?
— Договорились.
— Завтра в половине второго здесь в парке встречаемся. Оденься понаряднее.
— Само собой.
Расставшись с Майей, Мирон снова и снова думал, вправе ли он подвергать ее риску, вводя в дом такого отъявленного бандита, как Серегин. И неизменно приходил к выводу, что если бандит заподозрил ловушку — на свидание не придет. Если же придет — значит, ничего не заподозрил, будет рассчитывать получить в понедельник деньги за дом и в воскресенье никаких глупостей себе не позволит.
Заскочил домой. Сердобольная соседка чуть не силком усадила его за стол и накормила ароматной чорбой и голубцами в виноградных листьях — к ней приехал сын, которому Влад помогал подготовиться в мореходку, и у нее был парадный обед.
После обильной и вкусной еды капитана так и тянуло лечь соснуть, но он преодолел это желание и пошел в управление.
Там он прежде всего поднялся к оперативникам. Последнее сообщение гласило, что Игрек сидит дома, выходит только во двор, а Зет пока нигде не обнаружена. В приемной Волкова сидел Кафтанат — один из пары, упустившей Нонку. Вид у него был понурый.
Влад сел с ним рядом.
— Чего киснешь из-за пустяков? Упустили — обнаружится. Не сквозь землю же она провалилась!.. Ты сам-то как думаешь: заметила она наблюдение или на всякий случай финт выкинула? Мне важно точно знать — завтра на контакт иду.
— По-моему, на всякий случай. Вот суди сам: на базаре она купила картошку, лук, мясо и пошла на выход в сторону Бендерской. Нас не могла видеть — ни разу не оглянулась. Да и народу было очень много… Шагах в десяти от ворот разворачивается грузовик и отрезает ее от нас. Грузовик за ворота выехал, свернул направо, а дама наша исчезла.
— Сейчас к начальству пойдешь?
— Да. Волков с Доридзе стружку снимет и за меня примется…
Поговорив с Кафтанатом, Влад зашел к Жукову. Решил все-таки посоветоваться с ним насчет визита к Серегину, а главное — брать ли с собой Майю. Но у Жукова сидел Булат, давал показания, и Влад решил не мешать.
У себя на столе Влад нашел записку от Саши Орлова:
«Заходил. Пошел домой. Завтра в 8.00 буду вместе с Бойко караулить Игрека. Сейчас там Скутельник. Счастливо. Саша.»
Мысль о том, что они с Майей будут завтра под охраной своих, сняла последние сомнения в правильности принятого решения. Влад пересел на диван, расслабился, закрыл глаза. Сон навалился на него сразу, как горная лавина.
Разбудил его легкий стук в дверь. Влад вскочил, взглянул на часы — двадцать пятнадцать. Наскоро протер глаза костяшками пальцев:
— Войдите!
Вошел Констанжогло. Поздоровавшись, Мирон показал ему те же фотографии, что раньше показывал Ильину:
— Кто из них провожал вас в военкомат?
— Этот! — Констанжогло, не колеблясь, ткнул в фотографию Серегина.
— Подпишите протокол и можете быть свободны.
— А что он натворил? — спросил Констанжогло, подписывая.
— Повестку у вас выкрал.
— И что ему за это будет?
— Суд решит.
— Из-за какой-то бумажки судить будут?!
— Это не какая-то бумажка, а повестка из военкомата!
Парень вздохнул и укоризненно покачал головой. Влад не понял, к кому относится укоризна — к тому, кто выкрал повестку, или к тем, кто отдает человека под суд из-за бумажки.
Влад сидел за столом и подшивал в дело подписанный Констанжогло протокол. В коридоре послышались шаги и жизнерадостный голос Мику:
— А вот дамская логика: «Ах, мой муж мне так изменяет, так изменяет, что я даже не знаю, от кого у меня дети!»
Дружный хохот за дверью заглушил стук в дверь.
Вошел улыбающийся Мику в джинсовом костюме и в берете, весь припудренный пылью.
— Тольки-тольки из Гратиешт! — Павел поставил сумку на пол возле стола, сел на стул для подследственных, снял берет и стал им обмахиваться. — Приветствую нарушителя трудового законодательства!.. Ну и жарища сегодня… А ты чего в выходной трудишься?
— Так, дела есть, — уклончиво ответил Влад. Взял со стола фотографию Нонки-хипесницы. — Нигде не встречал такую?
— Можбыть, можбыть… — бормотал Павел, разглядывая фотографию, и вдруг стукнул по ней ладонью: — конечно, встречал! Не далее как вчера, когда в институт шел. Удивился еще — стоит на солнце и в тень не идет! Правда, очки на ней были зеленые. Оправа на пол-лица. Но волосы — вот же они! Волосы роскошные. Она долго стояла на остановке. Через час я на крышу вылез снимать, а она все стояла на солнцепеке. Потом вдруг губы начала красить. Потом в телефонную будку зашла. Это она на моем снимке!
— Ну, Павел, удружил ты мне своей памятью! Все это я потом запротоколирую, а ты подпишешь… А у тебя как дела? Собрал материал для репортажа?
— Собрал. Отличный материал. Сейчас покажу! — Павел нагнулся, открыл свою сумку и принялся извлекать из нее и класть на стол огромные бугристые помидоры, яблоки «джонатан», каравай белейшего пышного хлеба и плоскую пятилитровую канистру. — Вот это, — он отвинтил крышку канистры, — мы сейчас выпьем за успех твоего дела!
— Павел! — с укором сказал Влад. — Здесь тебе не распивочная!
— А ты попробуй! — Павел наполнил стакан, также извлеченный из сумки, и с видимым удовольствием выпил. Снова налил стакан, протянул капитану: — Отведай-ка, отведай! — приободрил он Мирона, видя, что тот колеблется.
Влад поднес стакан к губам, отхлебнул и удивился:
— Так это ж муст!
— А ты надеялся, что я тебя спаивать буду?
Вдруг открылась дверь, и вошел Чекир:
— Так вот вы чем тут занимаетесь!
— Моя вина, Фомич! — поспешил объяснить Мику. — Совращаю капитана мустом. Такого весь ваш угрозыск не разыщет! Тебя совратить?
— Ну если муст — совращай! — Чекир взял из рук Павла долитый до верха стакан.
Все трое быстренько расправились с хлебом, помидорами и завершили трапезу яблоками.
Павел закрыл канистру, сунул в сумку:
— Отпустил бы ты, Фомич, капитана домой. Он двое суток не спал.
— В самом деле, иди отоспись. Завтра у тебя трудный день.
— Не могу, Георгий Фомич. Волков обещал разыскать в архивах материалы по Нонке-хипеснице. Ознакомлюсь, потом пойду.
— Резонно! Ну а я пошел отсыпаться. Завтра к восьми буду у себя. Рыбалка на завтра отменяется… Да, учти, что мы все-таки решили послать опергруппу поближе к дому Серегина. Машины будут в укрытии за переездом. В случае чего Орлов по рации вызовет…
— Учту, спасибо, — поблагодарил капитан.
Чекир распрощался и ушел. Влад проводил Павла до троллейбусной остановки.
— Да, Мирон, ты во сколько завтра освободишься? — спросил Мику, пожимая руку капитана.
— Трудно сказать, Павел. С четырнадцати буду занят, а до какого часа — дело покажет.
— Учти, мы с Верой вечером тебя ждем. Торжественный ужин по поводу твоего тридцатитрехлетия! Или забыл, что тебе завтра уже тридцать три стукнет?
— Признаться, забыл! — улыбнулся Влад. — Спасибо, что напомнил! Постараюсь быть. Вере большущий привет передавай!
Мику сел в троллейбус и уехал, а Влад прогулочным шагом вернулся в управление. Шел и обдумывал, под каким предлогом брать завтра Нонку, если понадобится. По кассе предъявить ей ничего нельзя. Павел видел, что она долго стояла на автобусной остановке? Ну и что? Губы красила на солнцепеке? Это не криминал. Поди докажи, что сигнал подавала! Ушла от наблюдения? Противозаконного в этом ничего нет. Связана с Серегиным, бывает у него? Тоже нет криминала. Значит, арестовать ее можно, только застав при дележе денег, взятых в институте. Или за старые дела. Что-то ведь было, за что Волков задерживал ее в Сочи. Надо выяснить.
НАКАНУНЕ ВСТРЕЧИ
В отделе угрозыска дежурный сразу передал ему тощую папку:
— Вот, нашлась у нас в архиве. Волков приказал передать.
— А он на месте? — спросил Влад, расписываясь за папку.
— Уехал домой, — ответил дежурный.
Влад прошел к себе, сел за стол, раскрыл папку. С фотографии смотрело на него красивое женское лицо, уже знакомое Мирону, но без длинных до пояса волос. В папке — короткая, почти мальчишеская стрижка, задорная улыбка. Сутеева Елена Марковна. Она же Чарская Нонна Павловна. Родилась в 1954 году в Ленинграде. Отец — управляющий крупным строительным трестом. Мать — директор текстильной фабрики. Единственный ребенок в семье. В шестнадцать лет сбежала из дома, прихватив у матери драгоценностей на двенадцать тысяч рублей по казенной оценке. Начала гастролировать по курортным городам. В справках упоминались десятки городов, и всюду одно и то же — знакомство на улице, на пляже, в ресторане или в театре с денежными мужчинами — курортниками или командированными. Ужин в ресторане, ночь в гостинице или в одной из комнат, которые Нонна снимала по нескольку в каждом городе. Назавтра клиент просыпался с головной болью и с пустыми карманами, а то и без носильных вещей. Два года она была неуловима. В 1972 году в Сочи один из ее клиентов не проснулся совсем — то ли снотворное было слишком сильным, то ли сердце слишком слабым. Портье гостиницы опознала хипесницу по фотографиям. Старшему инспектору уголовного розыска Волкову было поручено разыскать ее и задержать. Это удалось сделать лишь через два месяца в одном из сочинских ресторанов, но ненадолго: Нонка сбежала через окно дамской комнаты. С тех пор Елена Сутеева, она же Нонна Чарская не попадалась ни разу, хотя заявления от пострадавших продолжали поступать, и было еще два случая со смертельным исходом, где, судя по «почерку», была замешана Нонна Чарская.
«А сколько же мужиков не обращались в милицию, чтобы не позориться!» — подумал Влад, дочитав документы до конца.
Теперь ему было ясно, что оснований для ареста Сутеевой-Чарской было более, чем достаточно. Нужен лишь сущий пустяк, чтобы она снова появилась в поле зрения оперативных работников.
В половине первого ночи капитан пошел наконец домой.
Дома, едва раздевшись, он провалился в глубочайший сон. Ровно в шесть утра, без всякого будильника, он вскочил, как встрепанный, и сразу приступил к ритуалу сложной своей зарядки.
В управлении Влад встретил внизу Сашу Орлова. Вместе прошли в кабинет капитана. Влад достал из сейфа телетайпную справку на Гаранина-Серегина, папку со сведениями о Сутеевой-Чарской и дал Орлову ознакомиться.
— Повезло нам, нечего сказать! — заметил Саша, прочитав материалы. — Это же прямо-таки монстры какие-то! За утопленником убийство конвойного и ножевое ранение оперативника, за мамзелью одно бесспорное убийство и два предположительных!.. А знаешь — подвернись мне где-нибудь в командировке такая фифа — может, и не устоял бы!
— На черта ты ей сдался? Ей денежных тузов подавай!.. Да, Саша, сообщаю тебе по секрету — сегодня иду на встречу с Серегиным. Рассчитываю у него в доме побывать…
— Это под каким же соусом?
— А я с ним договорился, что дом у него покупаю. Он, понимашь… Тьфу! У Жукова заразился… Он рассчитывает уехать куда-нибудь подальше, как только свою долю получит…
— А почему они, кстати говоря, до сих пор деньги не поделили и не разъехались?
— Я сам над этим голову ломал. Спасибо, Жуков идею подбросил насчет трех замков…
— Не понял.
— Ну заперли они, допустим, деньги на три замка, и у каждого по ключу. Отпереть смогут, только когда втроем соберутся. Насчет трех замков это я так, образно. Скорее всего, они деньги в автоматическую камеру хранения на вокзала положили и набрали каждый по цифре.
— Вот теперь понял!
— Серегин собирается смыться сразу после дележки. Дом его тогда бесхозным останется, пропадет. Он и хочет продать его по-быстрому. Ясно?
— И ты идешь вроде бы дом смотреть?
— Не один иду. С Майей Рошко. Ты ее-знаешь.
— Та, что по делу о квартирных кражах проходила?
— Вот-вот… Да, а что Кафтанату и Доридзе Волков дал? По выговору?
— Нет. Отчитал как следует, и все.
— А Нонка нигде еще не нарисовалась?
— Нет. Как в воду канула.
— Появится у Серегина, когда я там буду. Вот увидишь…
Орлов заторопился к Волкову получать задание, хотя знал, что пошлют его наблюдать за Серегиным, а Влад принялся заново перечитывать дело Сутеевой-Чарской, надеясь найти в нем какие-нибудь данные, на которые он вчера не обратил внимания. Ничего нового он не вычитал. Позабавило его, что из двадцати трех заявителей, обкраденных прекрасной незнакомкой, все как один писали, что деньги украдены казенные, выданные на те или иные учрежденческие нужды.
Зазвонил внутренний телефон. Влад взял трубку. Дежурный у входа в управление сообщил, что Мирона Петровича спрашивает какой-то студент по фамилии Плугарь. Говорит, что прибыл из Ялты и что его обязали явиться к капитану Владу сразу по прибытии. Документов у него никаких нет.
— Из Ялты? Пропустите его ко мне!
Влад быстро просмотрел записи в отрывном календаре, нашел фамилию Плугаря и, когда студент постучал, поднялся ему навстречу:
— Здравствуйте, Антон Андреевич! Спасибо, что пришли. Садитесь… Путевку вашу можно посмотреть?
Плугарь, бледный от волнения, неуклюже сел, открыл чемоданчик-дипломат, достал путевку, протянул капитану:
— Это не моя путевка… Мне ее дали… Я не сам взял…
— Так, так… Круиз по Черному морю на теплоходе «Карелия». Первый класс… Триста восемьдесят рублей! Для студента в самый раз! На каком курсе?
— На третий перешел.
— Стипендию получаешь?
— Тройки у меня. Не получаю…
— На что существуешь?
— Родители по сто рублей в месяц присылают.
— Сколько ж ты за путевку заплатил?
— Ничего я не платил. Мне ее так дали.
— Кто же это такой щедрый — почти четыреста рублей выложил, чтобы троечник Антон Плугарь мог по Черному морю прогуляться?
Парень молчал, опустив голову. В глазах его блестели слезы. Он закусил нижнюю губу.
— Ну так кто же тебе дал путевку?
— Не могу я сказать. Слово дал… Комсомольское…
— Ах вон как! Дал честное слово, что будешь покрывать бесчестные поступки? Хорош комсомолец!.. Мужчина дал тебе путевку или женщина? Это-то ты можешь сказать?
Парень опустил голову еще ниже:
— Женщина…
— Как ее зовут, не говори, раз нельзя… — Влад вынул из ящика стола и разложил перед Плугарем несколько женских фотографий. — Покажи молча.
Парень ткнул пальцем в фотографию Нонки. Остальные Влад убрал.
— Вот видишь, мы и сами знаем, кто дал тебе путевку. У нас даже фотографии есть. Она что — просто подошла к тебе, сунула путевку и ушла? Ничего не говорила?
— Говорила. Подошла, когда я из общежития на улицу вышел. Спросила, знаю ли я Васю Греку. Нет, говорю, у нас в общежитии такого. Она спросила, почему сейчас так мало студентов? Обычно, мол, толпы целые. Я сказал, что все в стройотрядах или на консервных заводах работают. Почему я не работаю, спрашивает. Говорю — врачи запретили, я менингитом болел. Что же ты, спрашивает, будешь делать в свободные дни? К родителям, говорю, в Оргеев поеду. А по Черному морю, говорит, хочешь прокатиться — от Одессы до Батуми и обратно? Денег, говорю, у меня нет на такие прогулки. А она — бесплатно, говорит, поедешь. И объяснила, что есть у нее дружок, а жена у него очень ревнючая. Так он купил путевку на этот круиз, а сам ехать никуда не собирается, у нее эти дни поживет. А ты, говорит, поезжай по этой путевке, только пусть тебе непременно отметку сделают, что ездил. Сказала, что восемнадцатого числа я должен сесть на дневной одесский поезд, в третий вагон от конца. Там, мол, она мне путевку отдаст. Десять рублей дала на дорогу. Я так и сделал. Когда поезд тронулся, она мне передала путевку. Вот и все… Да, когда я вернусь, должен в общежитии ждать. Придет человек, скажет, что он от Жанны, и я должен отдать ему отмеченную путевку…
— От Жанны, говоришь? Точно — от Жанны?
— Точно.
— Вот видишь, она чужую семью разрушает, а ты покрываешь. Хорошо это?
Парень не ответил.
— Ну вот что: провожу я тебя сейчас в пустую комнату. Ты сядешь и напишешь, что мне рассказал. И что еще вспомнишь. Ясно?
Влад провел Плугаря в комнату номер шестнадцать, предназначенную для таких случаев, дал ему стопку бумаги, шариковую ручку, вернулся к себе, сел за стол и стал размышлять. «Почему она выбрала именно этого телка? Да потому, наверное, что он и есть телок, размазня. Решительных шагов не предпримет, в милицию не обратится…»
Позвонил Чекир, позвал к себе. Влад сказал милиционеру, чтоб сидел у двери шестнадцатой комнаты, чтобы Плугарь, когда кончит писать, подождал в коридоре, и пошел к начальству. Чекир протянул ему лист бумаги:
— Ознакомься.
Это была докладная старшины дорожно-патрульной службы ГАИ Хасанбекова, датированная 21 августа, вчерашним числом. Старшина сообщил своему начальству, что получил фотографию женщины, которую надо задержать, в случае обнаружения ее в автомашине или автобусе, следующих из города. Его пост был вчера на развилке Оргеевского шоссе. А 16 августа он дежурил на улице Гагарина, напротив вокзала. Гражданка, изображенная на снимке, врученном ему сегодня, 21 августа, перебегала 16-го через улицу в неположенном месте и создала аварийную обстановку. Старшина засвистел, но она не остановилась. Тогда он догнал ее, задержал и потребовал документы. Она просила ее отпустить, говорила, что очень торопится и обещала встретиться с ним после его дежурства. Старшина предложил ей пройти в отделение. Тогда она предъявила паспорт на имя Вишневецкой Жанны Леопольдовны, 1957 года рождения, уроженки Воронежа. Паспорт прописан в Воронеже, улица 9 января, дом 42, квартира 35. Хасанбеков взял с нее штраф в размере 10 рублей и выдал квитанцию по всей форме. Квитанцию она на его глазах разорвала в клочки и бросила в урну. Потом села в троллейбус № 8 и уехала в сторону Ботаники. Второй экземпляр квитанции старшина приложил к докладной. Паспорт Вишневецкой никаких сомнений у него не вызывал. Серия и номер паспорта указаны на втором экземпляре квитанции.
— Надо запросить, — сказал Влад, дочитав.
— Воронеж уже запросили телетайпом. И фотографию фототелеграфом выслали. Ждем ответа… Видишь, как нам с подопечными потрафило — один на крысу похож, другая на ангела небесного. Запоминаются легко… К Серегину идти не раздумал?
— Никак нет, Георгий Фомич. Я понимаю, конечно, что обнаружить у него деньги или Долю шансов почти нет. Но во-первых, «почти» остается, а во-вторых, полезно пообщаться с ними поближе. Эта самая Нонна-Жанна наверняка будет…
— Ну поскольку ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышал — поступай, как знаешь. Докладную Хасанбекова возьми. Приобщи к делу…
— Волков не сообщил — не нашли его ребята потерю?
— Нет. Я заходил к нему минут десять назад…
Николай Серегин проснулся от горячих, требовательных прикосновений. Чудеса! Ложился спать один, а Жанна вот она — рядом!
— Ты откуда взялась? — спросил он, но Жанна закрыла ему рот нетерпеливым поцелуем.
Потом лежали в рассветных сумерках и курили. Николай взял с тумбочки часы, посмотрел — полшестого.
— Как же ты от своего любовничка выбралась?
— Как всегда. Дала ему на ночь стакан коньяка с добавкой, он и заснул, как лапочка. Проснется теперь не раньше десяти. Я ему записку оставила, что ухожу на круглосуточное дежурство в больницу… Со своим фраером когда встречаешься?
— В два.
— А он не мусор? Ты проверял?
— Мусорам сейчас не до нас. Институтскую кассу ищут. Троих уже взяли. Месяц будут раскручивать, не меньше. А мы завтра утром башли заберем, разделим, как договорились. Потом ты с Долей переспишь, возьмем и его куш. Самого можно в камыш опустить, чтоб не болтанул чего лишнего. Только не дома. Твоя хозяйка с хода тебя сыскарям обрисует. Позови его в лес прогуляться — там и оставишь… Ксивы для нас с тобой я уже сделал — лучше настоящих.
— Инженера непременно в камыш. Решено. Хотя мне его немного жалко… Вот как бы сыскарей на него навести, на покойничка?
— Проще простого? Шмотки-то его у меня. Краник, что он на аппарате менял, тоже у меня. А за краник он голыми руками брался, пальчики на нем оставил. Ночью пойду и в бурьяне его потеряю. Так потеряю, чтобы мусорам легко найти было. Ясно?
— Ты у меня голова!.. За сколько этому колымскому фраеру дом уступаешь?
— Чтобы по-быстрому — штук за десять.
— А не мало?
— Да мы все заберем, что у него с собой будет. Не сумеешь?
— А много у него может быть?
— Шесть лет на Колыме вкалывал, в «Золоторазведке». А там, знаешь, как платят? А тратить негде… Вот черт! Я ведь ему велел в понедельник гроши принести! Надо же так фраернуться!..
— Ничего страшного, — рассудительно сказала Жанна. — Самолет у нас завтра во сколько?
— В девять вечера с минутами.
— Ну так мы все успеем. Вот смотри. Рюкзак с деньгами заберем сюда с утра, часиков в восемь. Здесь поделим. Потом мы с инженеришкой в лес поедем. Там я его быстренько приголублю. Так что назначай своему бобру на час. Я успею к тебе приехать, и к вечеру все будет о’кей!
— Лады! И всегда ты выход найдешь!
ДЕЛОВОЙ ВИЗИТ
Влад отчитывал Антона Плугаря, который сидел перед ним, глядя в пол и терзая собственные пальцы.
— Ты на каком факультете?
— На филологическом, — буркнул парень.
— Филолог! Знаток языка! А как пишешь?! «Перидала», «оташла»! За что тебе только тройки ставят?! Ну ладно. Поезжай домой в Оргеев и до начала учебного года в общежитии не показывайся! Все понял?
— Все.
— Ну давай сюда пропуск, я подпишу… Больше на такие подарки очертя голову не кидайся!
Парень теребил в руках пропуск и не уходил.
— Чего стоишь? Иди домой, — сказал Влад.
— А документы?
— Какие еще документы?
— Паспорт, студенческий билет… У меня в Ялте отобрали, сказали — здесь отдадут.
— Ах да!.. — Влад позвонил в экспедицию. — Из Ялты поступило что-нибудь?.. Вскройте этот пакет… Паспорт и студенческий билет на имя Плугаря?.. Он сейчас спустится к вам. Отдайте под расписку. Иди, внизу получишь свои документы. — И Влад положил трубку на рычаг.
Подшив в папку, которая стала уже распухать, показания Плугаря, капитан позвонил дежурному по угрозыску и поинтересовался, нет ли сообщений с поста у дома Серегина. Очень удивился, услышав, что Нонка, она же Жанна Вишневецкая, она же Зет, спокойно разгуливает по двору! Сейчас же поторопился в угрозыск и попросил связать его по рации с Орловым.
— Саша, в чем дело? Как эта фифа прошла незамеченной?
— Задами, наверное, шла. Через соседские огороды. А там у нас никого не было — овраг вдоль забора. Она, наверное, по нему и пробралась. Сейчас там пост поставили.
— Сколько всего людей у дома дежурит?
— Наших — Бойко и я. И еще восемь парней из народной дружины.
— Смотрите, ухода не провороньте! Будет уходить — не мешайте, но уж не упускайте больше!
Влад взглянул на часы — как же медленно время идет! Еще только начало двенадцатого! Прошелся по всему управлению — везде одни дежурные. Чекир и Волков будут только к двенадцати.
Вернулся к себе в кабинет. Позвонил в республиканское министерство связистам. Из Воронежа пришло телетайпное сообщение. Скоро его получат в управлении.
Влад вышел на улицу. Вскоре подкатила «канарейка». Из нее вышел вчерашний щеголеватый младший лейтенант. Вместе с ним капитан поднялся в приемную Чекира, расписался в получении пакета с телетайпным сообщением из Воронежа. В сообщении говорилось, что паспорт серии X БМ № 546714 на имя Вишневецкой Жанны Леопольдовны в Воронеже не выдавался. Бланки паспортов указанной серии вообще не поступали в областное УВД. В доме № 42 по улице 9 января Вишневецкая не проживала и прописана там никогда не была. Несколько сотрудников областного УВД и Воронежского горотдела опознали по переданной одновременно с запросом фотографии гражданку Чарскую Нонну Даниловну, которая в 1978 году обкрадывала мужчин, ночуя с ними в гостиницах и при попытке задержать ее — скрылась. Материалы о ее пребывании в Воронеже высылаются почтой.
«Ничего нового, — подумал Влад, прочтя сообщение, — за исключением того, что паспорта серии X — БМ в Воронеже не выдавались. Значит, паспорт поддельный. То, что он не вызвал сомнений у старшины Хасанбекова, ни о чем не говорит. Добротно сделано. Гаранин-Серегин — фальшивомонетчик. Значит, и паспорт мог сделать квалифицированно».
За дверью в коридоре прозвучали шаги. Влад узнал походку Чекира и, захватив сообщение, пошел к нему.
Чекир прочел сообщение:
— Серия X — БМ проходила у нас. Проверь по архиву заявления об утере паспортов. Вряд ли Серегин сам изготовляет бланки. Скорее всего крадет паспорта у разинь и переделывает на другие фамилии.
— Хорошо, проверю.
В одной из первых же папок, снятых с архивной полки, Влад наткнулся на заявление гражданина Крашенникова Петра Васильевича, у которого, как он пишет, украли паспорт в переполненном троллейбусе. Паспорт серии X — БМ № 546714 находился в бумажнике, вместе с деньгами. Заявление датировано 4 апреля текущего года. Влад попросил снять с заявления копию и доложил Чекиру. Чекир позвонил Волкову и попросил поручить кому-нибудь разыскать Крашенникова и допросить с предъявлением фотографий Серегина и Вишневецкой.
Затем Влад зашел в медпункт и взял несколько таблеток, нейтрализующих действие алкоголя.
Прежде чем выйти из горуправления, Влад еще раз связался с Орловым. Серегин ушел минут десять назад, а Вишневецкая дома.
Не торопясь направился к парку. Майю увидел издали. Она была в ярко-синем платье, изящных деревянных босоножках-сабо, с белой лаковой сумочкой на ремне через плечо. Свежеуложенная пышная прическа очень шла к ее удлиненному лицу, синим глазам и слегка вздернутому носику.
— Здравствуйте, — протянула она маленькую руку с наманикюренными ноготками. — Как я вам?
— Здравствуй. Не вам, а тебе.
— Как я тебе?
— Блеск? Я и не подозревал, что у тебя такой тонкий вкус!
Майя взяла его под руку, и они не спеша пошли через парк.
— Значит так, Майя: зовут меня Мирон Чеботарь. Запомни — Че-бо-тарь. Для тебя просто Мирка. Веди себя как можно естественнее. Не стесняйся виснуть на мне. Словом, делай вид, что у нас с тобой давние и близкие отношения. Там почти наверняка будет напарница Николая — очень опасная преступница. Ее специальность — спать с мужиками, опаивать их сильнодействующим снотворным и обирать до нитки. Для нас они оба не опасны. Завтра я должен принести деньги за дом. Значит, сегодня они будут с нами предельно внимательны, любезны. Ты должна сразу перейти на ты и с ней и с ним. Держись на дружеской ноге. Если тебе придется остаться с ней наедине… Ну, скажем, на кухне, и она будет расспрашивать тебя обо мне — скажешь, что я по девять месяцев в году торчу на Колыме, работаю в какой-то разведке на золото. Когда приезжаю в отпуск, сорю деньгами. Но ты это прекратишь, как только выйдешь за меня замуж… О доме, насколько он тебе понравится, скажешь, что будешь думать на самом деле… Все ясно?
— Так точно, товарищ капитан! Я ведь у нас в торге главные роли в драмкружке играю! Так что будь спокоен — не подведу!
Влад остановился у автомата с газированной водой:
— Примем-ка по таблетке на случай, если пить придется. Хорошо снижает действие спиртного.
Проглотили по таблетке.
Серегин спустился к ним из зала кафе:
— Ты точен, как король!.. А это кто с тобой? — спросил он, ощупывая слегка покрасневшую Майю цепким настороженным взглядом.
— Извини, что не предупредил, — сказал Влад. — Узнала, что дом иду осматривать, и увязалась со мной.
— Мужики в таких делах что дети малые! — подыграла Майя. — Одних нельзя пускать!.. Давайте знакомиться. Майя, — протянула она руку ладонью вниз.
Серегин, как видно, смирился с обстоятельствами и галантно поцеловал руку:
— Николай.
— Пошли? — полувопросительно сказал Влад.
— Давайте такси ловить, — предложил Серегин.
— Так ведь надо где-то что-то прихватить с собой… Может, в кафе?
— Зачем же с наценкой? — возразил Серегин. — По пути прихватим.
Показалась машина с зеленым огоньком. Майя вышла на край тротуара, подняла руку.
«Молодец! — отметил про себя Влад. — Сразу своей стала!»
Такси остановилось. «Только бы на Ильина не напороться!» — подумал Мирон. Но за рулем сидел молодой хлопец.
Серегин сел с водителем. Майя и Мирон сзади.
— К переезду! — скомандовал Серегин.
Майя подвинулась поближе к Мирону, положила голову ему на плечо. Ее волосы щекотали губы и щеку. Мирон потихоньку поцеловал их: в зеркальце заднего вида отражались недобрые, настороженные глаза Серегина. Впереди справа Мирон увидел вывеску гастронома. Попросил водителя:
— Остановитесь на минутку!
Таксист приостановил.
— Я сейчас, — сказал Мирон, открывая дверцу.
— Погоди, — остановила его Майя. — Возьми авоську. Достала из сумочки авоську, протянула Мирону. Вскоре Влад вышел из магазина с двумя бутылками коньяка «Калараш». Выходя, он, словно невзначай, оглянулся и увидел позади стоящую у тротуара «Волгу» старого образца. Догадался — свои «пасут».
— Закусить у тебя дома найдется? — спросил он Серегина.
— У меня и выпить найдется, — ответил Николай.
— Лишним не будет. Поехали…
Машина тронулась. Майя снова уютно устроилась на плече у Мирона.
У железнодорожного переезда остановились, хотя шлагбаум был открыт. Метрах в пятидесяти позади остановилась и старая «Волга». Серегин вынул из внутреннего кармана замшевого пиджака новенькую десятку, протянул водителю.
— Почти как настоящая, — пошутил он без тени улыбки. — Сам делал.
Таксист охотно рассмеялся шутке. Дал восемь рублей сдачи.
— Лишнее даешь, — сказал Серегин и вернул таксисту рубль, хотя счетчик показывал чуть меньше двух рублей. — Ну а отсюда прогуляемся пешочком, — обратился он к Майе и Мирону, когда они вышли из машины. — Погодка-то так и шепчет — бери расчет! А я уже взял, — взглянул он на Мирона в упор. — Теперь вольная птица! Вот улажу с домом — в Ташкент махану. Выгодную работенку предлагают…
— А я вчера сразу догадался, что кореша ты зря приплел, — сказал Мирон. — Дом-то свой продаешь.
— Правильно догадался. Я при журналисте не хотел говорить…
«К дому не подъехал, не хотел таксисту адрес оставлять, — подумал Мирон. — Осторожен, стервец! И ехать нацелился куда угодно, только не в Среднюю Азию!»
— Далеко идти? — спросила Майя слегка капризным тоном. — Жарко очень.
— Близенько, — отозвался Серегин. — Совсем растаять не успеешь. Немного останется.
Минут пятнадцать Серегин водил их узенькими переулочками, сворачивая то вправо, то влево.
«Трудно здесь ребятам за нами наблюдать», — подумал Мирон.
— Вот и пришли, — сказал наконец Серегин, открывая калитку в небольшой, поросший бурьяном дворик без единого деревца, в глубине которого виднелся котельцовый домишко в два окна по фасаду, под черепичной крышей. — А ты, дурочка, боялась! — сказал он Майе, пропуская ее в калитку.
Через весь двор от противоположного забора тянулась толстая проволока, по которой скользила гремящая цепь. На цепи бежал к хозяину огромный массивный пес, мастью, ростом и статью напоминающий ньюфаундленда, а мордой — немецкую овчарку. Очевидно, помесь. Длина цепи была рассчитана таким образом, что от калитки до крыльца пройти по выложенной плитняком дорожке можно — пес не достанет. А уклониться в сторону хоть на полшага уже нельзя — клыки у пса нешуточные.
Серегин сошел с дорожки и, склонившись над псом, потрепал его за уши, приговаривая:
— Гайдук-гайдучина, псина ты хорошая!..
На крыльцо вышла, щурясь от яркого солнца, стройная женщина с длинными, до пояса волосами, в легком зеленом халатике и в босоножках. Халатик распахнулся, а под ним — лишь две красные полоски бикини — на бедрах и на груди.
— Хэлло, Ник! — крикнула она, приветственно подняв руку, — с кем пожаловал?
Голос у нее был низкий, с хрипотцой, и Мирон сразу вспомнил показания Светланы Ротару о голосе женщины, звонившей в институт.
— Покупателей привел, — ответил Серегин.
Женщина сбежала с крыльца и подошла к гостям.
— Будем знакомы, — сказала она приветливо улыбаясь и протянула руку Майе. — Жанна.
— Майя…
Мирон назвал себя, поцеловал руку Жанне, не позаботившейся запахнуть халатик.
— Пошли в дом. Здесь слишком жарко.
Все гуськом поднялись на крыльцо. Впереди шла Жанна в развевающемся халатике, за ней Майя, а замыкал шествие Серегин.
В просторной комнате, куда они вошли, было прохладно. Крашенный охрой пол недавно протирали влажной тряпкой, и Мирон нагнулся, чтобы снять сандалии.
— Проходи, — слегка подтолкнул его Серегин. — Не в мечеть идешь!
— Давай сюда коньяк, — сказала Жанна, забирая из рук Мирона авоську с коньяком. — Мы его в холодильник, а холодненький достанем!
Она сунула обе бутылки в морозильник, достав оттуда запотевшую бутылку «Юбилейного». Бутылку передала Серегину, а из холодильника извлекла палку колбасы «сервелат», полголовки сыра и пачку масла.
— Пойдем салат резать, — позвала она Майю, и они ушли на кухню.
— Ну смотри, хозяин, комнаты, — предложил Серегин.
Мирон огляделся. Прямо перед ним висело на стене большое, писанное маслом полотно в аляповатой золоченой раме: Жанна в позе и в виде «Махи обнаженной» Гойи. Она лежала опершись на локоть на том самом диване, что стоял у стены под полотном. В рисунке чувствовалось, что художник не лишен способностей, но краски были слишком яркими, безвкусно-кричащими. Влад подошел ближе, чтобы разглядеть подпись, но подписи не было.
— А что? Совсем недурно! — счел он нужным сдержанно похвалить полотно и наивно спросил: — Неужели сам писал?
— Собственноручно!.. Похожа?
— Жанна? Похожа. Правда я ее в таком… неглиже не видел…
— Захочешь — увидишь, — безапелляционно сказал Серегин.
«Ишь чего планируют! — подумал Мирон. — Это на завтра, когда, как они рассчитывают, я с деньгами приду!»
По обе стороны полотна, чуть повыше, два явно подражательных пейзажа, тоже в золоченых рамках. Рядом на стене висела гитара.
Они пересекли небольшой коридор и попали в другую комнату, поменьше первой.
Здесь стены были сплошь увешаны рисунками на ватмане — карандаш, тушь, фломастер. Висели и гравюры: женские лица, городские пейзажи. На одном из листов — ряды скучных бараков и караульная вышка на заднем плане. «Лагерный пейзаж», — отметил Мирон и постарался не задерживать взгляд на этом пейзаже.
В этой же комнате лежал на столе альбом экслибрисов, около сотни штук. Экслибрисы Серегин делал действительно мастерски. Взяв клочок бумаги и карандаш, он набросал эскиз экслибриса для Мирона: на квадратном поле зубчиками елей изобразил тайгу. Из правого нижнего угла вздымается рука, сжимающая золотой самородок — от него расходятся штрихи лучей. По пересекающей тайгу реке идет надпись: «Из книг Мирона Чиботаря».
— Только не Чиботарь, а Чеботарь, — сказал Мирон, и Серегин тотчас же исправил ошибку.
— Ну как? — спросил он.
— Подумать надо… Не буду же я всю жизнь в тайге сидеть!
— Ладно. Об экслибрисе мы еще поговорим…
Третья комната была совсем невелика и ничем не обставлена. На полу, против двери, Мирон заметил четыре незакрашенных пятна, словно здесь, когда красили пол, большой стол стоял.
Серегин проследил за его взглядом:
— Здесь у меня станок был гравировальный. Я его недавно разобрал и на чердак снес. Пошли, кухню посмотришь.
Вернулись в первую комнату и прошли на кухню. Жанна крошила огурцы и помидоры для салата. Майя резала лук. Колбаса и сыр были уже нарезаны и разложены на тарелки.
Кухня просторная. Двухконфорочной газовой плитой, как видно, давно не пользовались.
— Газ, видишь, есть, — сказал Серегин. — Баллоны привозят. Только я давно не менял — некогда все… — Он ногой сдвинул половик, обнажив квадратную крышку люка с кольцом. — Подпол. Я туда не лазил ни разу. Тетка покойная банки-склянки там держала. — Он взялся за кольцо и, подняв крышку, открыл лаз. — Хочешь — лезь.
Влад заглянул вниз. Толстый слой пыли на ступеньках лестницы красноречиво свидетельствовал, что в подпол действительно давно никто не спускался. Ему тоже не захотелось лезть.
— Теперь что — чердак осмотрим и времянку? — спросил Николай.
— Теперь за стол будем садиться, — возразила Жанна. — Успеете еще на чердак слазить… Неси, Мирон, колбасу, хлеб.
Сели за стол в первой комнате. Серегин разлил в четыре стакана сразу весь коньяк из бутылки:
— Выпьем за мою хозяюшку! За Жанну!
Жанна, Серегин и Мирон выпили до дна. Мирон с трудом — он терпеть не мог спиртного. Майя отпила половину.
— Э-э! Не годится! — затянул Серегин. — У нас так не положено!
— Оставь, Ник! Пусть сколько хочет, столько и пьет, — вступилась Жанна. — Правда, Майечка?
Майя благодарно улыбнулась и кивнула. Серегин пошел к холодильнику и принес сразу две бутылки — те, что купил Мирон.
— Чтобы лишний раз не бегать, — пояснил он, разливая коньяк.
Майя накрыла ладонью свой стакан. Серегин разлил коньяк на троих, наполнив стаканы почти до краев. Бутылка снова опустела.
— За будущую хозяйку этого дома — за Майечку! — провозгласила Жанна.
Чокнулись, Майя храбро допила то, что у нее было. Жанна отпила половину и, наскоро закусив, вышла на кухню. Серегин, зажмурив глаза, сосал коньяк. На его тощей шее судорожно дергался кадык. Мирон, сидящий, спиной к открытому окну, резким движением выплеснул свой коньяк во двор и стал есть салат.
Серегин со стуком поставил пустой стакан на стол, фыркнул, замотал головой и нанизал на вилку кусок сыра.
— Жанна! — вдруг громко позвал он.
— Да? — послышалось из-за двери.
— Ты что — уже идешь?
Жанна вышла к ним уже не в халатике, а в зеленом облегающем платье с короткими рукавами, с зеленой сумочкой и с авоськой, в которой белел объемистый газетный сверток.
— Я, ребята, ненадолго. На такси мотнусь туда-обратно… Я у родственницы живу. Она на выходной уехала, а меня попросила о кошечке позаботиться… Съезжу, покормлю и приеду.
— Кошечка! — цинично усмехнулся Серегин. — Котик!..
Жанна метнула в него бешеный взгляд, под которым он съежился и притих, улыбнулась Мирону и Майе и вышла. Влад, оглянувшись, проводил ее глазами. Идя по дорожке, она достала из сумочки и надела большие светлозащитные очки. Выйдя из калитки, свернула не в ту сторону, откуда пришли они, а в противоположную. «Нарочно путал, — подумал Мирон о Серегине. — Только бы наши опять ее не проморгали. Доведут — узнаем, где Доля скрывается, и можно будет кончать комедию!»
— Коля, — сказал Влад. — Мы с Майей пойдем времянку посмотрим. Не возражаешь?
— Хочешь днем переночевать? Не возражаю. Погоди, только Гайдука привяжу… — Он вышел нетвердой походкой на крыльцо, взялся за цепь, отвел собаку к углу дома и привязал там за дерево. Вернулся в комнату. — Путь свободен. Иди, ночуй!
— Идем, Майя, — позвал Мирон, подавив желание врезать с правой в эту пьяную морду.
Не садясь, Николай допил оставленный Жанной в стакане коньяк и, повалив стул, рухнул на диван. Мирон взял Майю за руку, вышел с ней на крыльцо, отыскал глазами времянку в другом конце двора и под лай Гайдука повел ее туда. Дверь во времянку — простой сарай — была открыта. Против двери стояла жалкая железная кровать со смятыми и грязными простынями и такой же подушкой.
— Вот что, Майя, — сказал Влад, когда они вошли. — Встань у окна и смотри за домом. Если увидишь, что этот монстр сюда идет — придется тебе снять платье и лезть в эту грязь, — кивнул он на кровать.
— А я платье сейчас сниму на всякий случай…
Майя быстренько стянула через голову платье, бросила на спинку колченогого стула, а сама встала у окна так, чтобы ее нельзя было увидеть со двора.
— Ищите, что вам нужно, — сказала она.
Влад обвел взглядом пустую времянку. Пол покрыт толстым слоем пыли. Беленая кирпичная печь-плита зияет оторванной дверцей.
Под кроватью что-то темнело. Мирон осторожно, стараясь оставлять на пыльном полу поменьше следов, извлек объемистый сверток, положил на кровать, развернул. В штормовку цвета хаки были завернуты такие же штаны, серая вязаная лыжная шапочка с помпоном, огромные кроссовки фирмы «Флоаре», большие темные очки, накладные борода и усы. В кармане штормовки обнаружил латунную деталь, очень напоминающую «смеситель» на автогенном аппарате, обнаруженном в мастерской. Только здесь носик был не цилиндрический, как там, а плоский, сплющенный с боков. Мирон мысленно представил себе аппарат. Если отвинтить тот «смеситель» и поставить этот, пламя будет гораздо тоньше и мощнее — отверстие узкое, давление возрастет. Да. Сейф вскрывали тем аппаратом, но с этим резаком. Другой потом поставили, для отвода глаз. Найдя в карманах отвертку и небольшой разводной гаечный ключ, Мирон окончательно утвердился в своей догадке. Резак, отвертку и гаечный ключ уложил обратно в карманы. Снова завернул все в штормовку, стараясь, чтобы сверток выглядел таким же, как раньше, и осторожно уложил его на прежнее место. Когда клал сверток под кровать, заметил у самой стены белую веревку, смотанную через локоть, и короткий ломик, с одного конца сплющенный и загнутый — фомку. Потом отряхнул испачканные на коленях брюки.
— Нашли, что искали? — спросила Майя, не отрывая глаз от окна.
— Нашел кое-что, — ответил Мирон. — А чего это ты выкать стала? Смотри при них не оговорись!
— Не оговорюсь! — весело отозвалась Майя.
— Одевайся и побудь здесь, — распорядился Мирон. — А я, пока он спит, на чердак слажу. Не бойся: будет выходить из дома, я услышу и сразу прибегу сюда. Осмотрю чердак и уйдем.
— Хорошо, иди. — Майя надела платье, достала из сумочки косметичку и стала подкрашивать губы.
Влад вернулся в дом, заглянул в комнату и убедился, что Серегин спит, свесив голову с дивана. Из сеней, по закрепленной на стене лестнице, поднялся на чердак.
На чердаке царило еще большее запустение, чем во времянке. Веревки, протянутые когда-то для сушки белья, соединяла паутина. Повсюду стояли сундуки и плетеные корзины, принадлежавшие, очевидно, покойной тетке. Их запыленный внешний вид красноречиво свидетельствовал, что их не открывали уже годы. Искать там деньги было бессмысленно. Слева, под самым скатом крыши навалены в беспорядке деревянные и металлические части какого-то сооружения. Сверху валялся большой фотоувеличитель. Сооружение из подобных деталей Влад видел в Москве в музее криминалистики. Это был разобранный станок для печатания фальшивых денег. «Ага! Вот и протез!» — увидел Влад коричневые краги. — И где только он их откопал?»
Спустился с чердака. Серегин уже сидел за столом и открывал бутылку коньяка. Вид у него был почти трезвый.
— Уже? — спросил он. — Вот и хорошо. Садись, давай, выпьем.
— Сейчас, Майю позову, — ответил Влад. Выйдя на крыльцо, позвал: — Майя!..
— Иду! — отозвалась Майя из времянки и через минуту уже шла к крыльцу, демонстративно поправляя и закалывая прическу…
Серегин выпил полстакана коньяка, снял со стены гитару и запел негромким, неожиданно приятным баритоном:
Вот падла Жанка! Опять к самому дому на такси подъехала! Сколько раз ей говорил!..
От калитки к дому быстро шла Жанна. Одной рукой она прижимала к груди газетный кулек с персиками, а в другой, опущенной, держала за горлышки две бутылки шампанского. Влад выбежал навстречу, взял у нее бутылки.
— Быстро я обернулась? — улыбнулась она, проходя на кухню.
— Быстро, — отозвался Серегин. — Покормила… кошечку?
— Покормила.
Пока Мирон, стоя на кухне, раздумывал, куда поставить бутылки, Жанна пересыпала персики из кулька в глубокую фаянсовую миску, развернула и расстелила на столе газету, выложила на нее несколько помидоров из полиэтиленового мешочка и вдруг что-то в газете привлекло ее внимание.
Поставив бутылки на пол у ножки стола, Мирон взглянул на газетный лист, над которым склонилась Жанна. С середины листа «Вечерки» на Мирона смотрело его собственное изображение в форме, в капитанских погонах. «Лучший следователь городского управления милиции капитан Мирон Петрович Влад» — гласила текстовка под снимком. Правая бровь капитана напряженно выгнулась. Он посмотрел на Жанну, она на него. Их взгляды встретились. В ее глазах Мирон прочел такую дикую ненависть, что понял — надо действовать немедленно.
— Коля!.. Скорей сюда!
Уловив тревожную нотку в ее голосе, Серегин отшвырнул гитару и бросился на кухню.
— Смотри! Мирон — лягавый!..
— Майя! Беги к калитке! Там наши прикроют! — крикнул Мирон.
Майя оцепенело глядела на него и не двигалась.
Мирон сунул руку в пустой карман:
— Гаранин и Сутеева! Вы арестованы!
Майя видела, как Жанна подняла над головой бутылку шампанского и с силой обрушила на затылок Мирона. Капитан рухнул на колени и свалился на бок. Серегин выхватил из кармана нож.
— Не смей, падла! — зашипела Жанна, схватив его за руку. — Под вышку лезешь и меня тянешь?! Линяем быстро!..
Только теперь Майя с истошным криком «Помогите!» метнулась к двери, сбежала с крыльца, упала, поднялась и кинулась к калитке. Навстречу ей с улицы бежал Орлов с пистолетом в руке. Бойко вызывал по рации оперативную группу.
Жанна выпрыгнула в кухонное окно, но тут же была схвачена двумя дюжими парнями, успевшими перелезть через штакетник из соседнего двора.
Серегин выпрыгнул вслед за Жанной, сжимая в руке нож. Он быстро отцепил карабин от ошейника Гайдука, и пес, рыча, помчался вдогон Майе. Орлов, вбежав в калитку, почти в упор выстрелил в собаку, уже готовую прыгнуть на плечи девушке. Пуля прервала прыжок. Пес упал на плиты дорожки, дернулся и затих.
Через штакетник ограды со всех сторон перелезали дружинники.
Жанна, осознав, что звезда ее закатилась, не успев взойти, вырывалась с отчаянием и силой тигрицы, кусала парней за плечи, била их ногами. Вдвоем они с трудом свели ее руки вместе, и подоспевший Бойко защелкнул наручники.
Серегин стоял, прижавшись спиной к стене дома. Нож он держал у правого бедра острием вперед и выбирал момент, чтобы ударить одного из двух дружинников, которые, выломав в ограде по штакетине, пытались выбить нож у него из рук. Глаза Серегина бегали по сторонам, высматривая, куда ему кинуться после удара ножом. Тонкие губы расползлись в стороны, обнажив крысиный оскал зубов:
— Порежу гадов!.. Всех порежу!..
Дружинники размахивали штакетинами и только мешали друг другу. За деревьями вспыхивали синие огоньки мигалок — подъезжали «канарейки» с опергруппой.
Орлов подошел к Серегину, отстранил дружинников и направил ствол пистолета ему в переносицу:
— Ну, утопленник, после моей пули не всплывешь! Бросай нож, стреляю!
Такая решимость была в его голосе, что бандит понял — сейчас выстрелит. Швырнул нож к ногам. Орлов тотчас же защелкнул наручники на его руках.
— Ну, кажется, все! — выдохнул Саша и провел ладонью по лицу.
Майя, бледная, как полотно, стояла около калитки, прислонившись к ограде, и не находила сил сдвинуться с места.
В калитку вбегали милиционеры во главе с Волковым.
Жанна вдруг подняла сцепленные вместе руки и всеми десятью пальцами впилась в лицо Бойко. Ее наманикюренные ногти оставили кровавые борозды на полном добродушном лице инспектора — ото лба до подбородка. Бойко присел и стал беспомощно шарить по траве. Один из дружинников нагнулся, поднял очки и подал ему. Два милиционера из прибывшей группы взяли Сутееву за предплечья и быстро повели к машинам. Двое других повели Серегина.
— Что с вами, Панас Остапович? — встревоженно спросил Волков, подойдя к Бойко.
— Царапнула, кошка проклятая! — ответил Бойко, держа очки в руке и не решаясь открыть глаза.
— Воронин! — остановил Волков проходившего мимо милиционера. — Отведи Панаса Остаповича в мою машину и быстро в санчасть! Глаза-то целы?
Бойко разлепил веки, но от сильной боли тут же снова закрыл глаза:
— Кажется, целы, товарищ полковник… Видят… Извините, не признал по голосу…
— Идите в машину, Панас Остапович! Идите!
Милиционер взял Бойко под руку и бережно повел к машине. По лицу инспектора струилась кровь, капала на китель, на ленточки боевых наград.
На крыльцо дома вышел Влад. Он улыбался. Шатким шагом спустился с крыльца. В руках у него была белая Майина сумочка.
— Ну, математик, как дела? — спросил его Волков.
— Как сажа бела, товарищ полковник… По башке бутылкой получил…
— Да что ты? И как самочувствие?
— Как после глубокого нокаута.
— Дешево отделался, — сказал Волков. — Вот обойдется ли так же легко у начальства — сомневаюсь. Пришлось доложить о твоем самовольстве. Начальство очень сердито. Вам с Чекиром грозят крупные неприятности…
— Что ж поделаешь?.. Только Чекир тут ни при чем, Константин Константинович. Я к нему за разрешением не обращался… Майя! — окликнул он девушку, которая так и стояла, еще не оправившись от пережитого испуга. — Возьми свою сумочку!
Майя жалко улыбнулась, но от штакетника оторваться не смогла. Мирон подошел к ней, отдал сумку. Майя пролепетала побелевшими губами слова благодарности.
Влад повернулся и вошел в дом. К Волкову приблизился Орлов:
— Закончим здесь обыск, Константин Константинович, и поедем третьего брать, Долю. Адрес установили, где он прячется, — улица Лазо один, квартира девять…
Оттуда, где стояли машины, донесся голос одного из водителей «канареек»:
— Товарищ полковник! Вас к рации просят. Из управления!..
Волков быстрым шагом направился к машинам. Серегина и Сутееву, обыскав, подсаживали в желтый тюремный фургон.
Майя вдруг оторвалась от штакетника, выпрямилась. Спросила проходящего мимо Орлова:
— Я могу домой?
— Конечно, можешь. А подождешь немного — мы подвезем.
— Нет-нет! Спасибо!..
Она торопливо, почти бегом, прошла вдоль линии милицейских машин к такси. Водитель, привезший Сутееву, задержался у ближайшего киоска — покупал сигареты. Едва отъехав, услышал Майин крик о помощи и выстрел. Он остановился и теперь с любопытством смотрел, как его недавнюю пассажирку сажают в «воронок».
Майя подошла к такси:
— Свободен?
— Да-да! — засуетился водитель, вспомнив, что он на линии и ротозействовать вроде бы некогда. Сел на свое место. Майя села рядом, и машина тронулась.
С ПОВИННОЙ
Кроме вещей, обнаруженных Владом во времянке и на чердаке, люди Волкова, производившие обыск вместе с Владом, при дружинниках, привлеченных в качестве понятых, нашли в карманах замшевого пиджака Серегина 38 новеньких десяток и два паспорта — один, прописанный в Одессе, на имя Федина Николая Яковлевича, 1931 года рождения, уроженца Москвы. Другой на имя Перуанской Галины Викторовны, 1959 года рождения, уроженки Новосибирска. Прописан паспорт в Йошкар-Ола. На паспорте на имя Федина фотография Гаранина-Серегина. На паспорте на имя Перуанской — фотография Сутеевой-Вишневецкой. В паспортах лежало по билету на самолет, вылетающий завтра, в понедельник, 23 августа в 21.17 в Батуми.
— С каждым паспортом все моложе! — констатировал Влад, разглядывая паспорт Перуанской. — И фамилии какие звучные выбирает: Чарская, Вишневецкая, Перуанская!..
В других костюмах Серегина (а их было у него восемь, висящих в шкафу на плечиках в образцовом порядке) обнаружили еще шесть паспортных книжек, где имена и все данные владельцев были аккуратно выведены какими-то химикатами, и книжки готовы были для нового заполнения. Химикаты — байки с порошками и пузырьки с жидкостями — нашли в глубине платяного шкафа. В карманах костюмов нашли также несколько ножей.
Из сумочки Жанны, оставленной при поспешном бегстве на кухне, вывалили на стол косметичку, паспорт на имя Вишневецкой, носовой платок, три новенькие десятки и несколько бумажек трехрублевого и рублевого достоинства. Из-под подкладки сумки Влад и Орлов извлекли замшевый мешочек, наполненный снотворными таблетками и крохотный бумажный пакетик, пахнущий горьким миндалем. Впоследствии установят, что в 1971 году, когда Сутеева завязала один из первых своих романов с директором крупнейшей в Ленинграде аптекарской базы, она выкрала у него из сейфа два грамма цианистого калия и берегла этот пакетик долгих одиннадцать лет. Берегла для своего звездного часа. Завтра она растворила бы пару крохотных кристалликов в стакане коньяка, дала бы этот стакан выпить в лесу Доле, а когда он перестанет дышать, забрала бы его часть добычи — восемьдесят тысяч рублей и поехала бы к Серегину. Там она усыпила бы снотворным Чеботаря, забрала бы у него тысяч десять-пятнадцать, сколько нашла бы. А вечером улетела бы в Батуми но заранее купленному билету. Правда, пришлось бы делиться с Серегиным, но через пару дней обобрала бы и его…
Закончив обыск в доме Серегина, Влад и Орлов решили, что арестовать Икса — Евгения Долю — они смогут и вдвоем. Оставили двоих оперативников оформлять результаты обыска, а сами сели в одну из «канареек» и поехали на улицу Лазо.
Подъехали туда к двадцати часам. По пути заскочили в управление, и Влад взял свой пистолет.
Свет в окне второго этажа не горел. Вошли в подъезд, поднялись по лестнице и позвонили у двери квартиры номер девять. Никто не отозвался. Позвонили еще, постучали. Орлов перочинным ножом открыл замок. Держа оружие наготове, вошли в квартиру. Все три комнаты были пусты. На кухне лежал на столе кусок сервелата, который начали нарезать, но бросили.
— Ушел, — сказал Орлов. — Значит, у девки был связной, предупредил. Уходил поспешно и неожиданно для себя — вон чайник еще горячий. Минут пятнадцать как ушел…
— Да… — огорченно протянул Мирон. — Кому-то из двоих — Кафтанату или Доридзе — надо было остаться, понаблюдать за квартирой… Да что теперь об этом говорить!..
В прихожей на тумбочке стоял телефон. Орлов позвонил в управление и попросил прислать группу для производства обыска.
— Я подожду здесь, — сказал Орлов, — а ты поезжай домой отлежись после удара… Не огорчайся — найдем твоего Икса!
— Он завтра должен подойти на вокзал в камеру хранения, — проговорил Мирон, словно размышляя вслух.
— А ты откуда знаешь?
— Так ведь третьи сутки кончаются. Срок хранения. Они втроем должны там собраться. А теперь он один подойдет…
— Точно!.. Ну дуй, давай, домой. Завтра на работе увидимся.
Влад вышел во двор, сказал водителю «канарейки», чтобы подождал Орлова, и не спеша пошел домой. Через несколько шагов вспомнил, что обещал Павлу быть вечером у него, и свернул к его дому…
Павел и Вера, его жена, встретили Мирона, как всегда, с неподдельной радостью.
— Молодец, что заглянул! — говорил Павел, тиская Влада в объятиях. — Вера плацинд напекла с капустой, фасоль в стручках поджарила! И от души поздравляю тебя с тридцатитрехлетием!
— И я поздравляю! — вышла из кухни Вера, румяная от жара плиты. Встала на цыпочки, поцеловала Мирона, широко расставив руки, чтобы не испачкать гостя мукой. — Минут через пятнадцать за стол сядем! — И убежала опять на кухню.
— Пошли пока в мой кабинет! — Павел провел Мирона в большую комнату, где стоял накрытый стол, а у окна был отделен книжным стеллажом маленький столик с пишущей машинкой на нем. — А я тебе подарок приготовил! — Взял со столика небольшую книжку со своим портретом на обложке. По титульному листу шла наискосок размашистая надпись: «Другу от автора! Железно!» и стояла сегодняшняя дата.
— Спасибо! — растроганно проговорил Мирон. Он был без пиджака и не знал, куда сунуть подарок. — И тебя поздравляю с книжкой.
— Оставь пока на столе. Только не забудь забрать потом!.. Как у Серегина побывал? Рассказывай!
— Ты сегодня свою газету видел? — вместо ответа спросил Мирон.
— Вечернюю почту еще из ящика не вынимал. Там что-нибудь интересное?
— Интересное.
— Тогда подожди — спущусь за почтой.
И побежал. Мирон мысленно отругал себя за то, что затеял этот разговор — зачем расстраивать друга? Решил молчать.
Вбежал Павел, разворачивая газету:
— Где? На третьей?.. О! Мой снимок полугодовой давности! Узнали в секретариате, что день рождения у тебя, и дали. Четвертую звездочку на погоне ретушер от руки сделал!.. — Мирон! — побледнел Павел. — Неужели они увидели газету?!
— Нет, нет! Все в порядке! — успокоил его Влад. — Мы уже взяли Серегина и ту даму с остановки… Верушка! — окликнул он хозяйку, услышав, что она возится у стола.
— Да? — откликнулась Вера.
— Ты не знаешь, от какого имени производное — Жека?
— Я знаю, — ответил Павел вместо жены. — Со мной в одном классе учился Жека Головин. От Жени. От Евгения.
— От Евгения! Как же я раньше не сообразил?! Конечно, он! Ребята, извините! Прости, Верушка!.. Я должен бежать..
— Куда? — загородила ему Вера дорогу в прихожую. — Не смей уходить! Все уже готово!..
— Потом объясню… Очень нужно!… Простите!..
И, выскочив на лестницу, устремился вниз.
Вера и Павел растерянно смотрели друг на друга.
Мирон почти бежал к дому Майи. Мысли лихорадочно бились в голове, слегка гудевшей после удара бутылкой. «Ну и бестолочь же я! Неожиданная перемена в поведении, отъезд на одесском поезде, лицо в окне! Майя услышала от наших, что едем брать Долю и ринулась его спасать!.. На какие поступки толкает любовь!..»
В его представлении Майя была настолько далека от события в институте, что он и не пытался сопоставить очевидные факты.
«Снова влипла в уголовную историю! — с досадой думал Мирон, переходя улицу. — Опять как соучастница, укрывательница вора!»
За квартал от дома, где жила Майя, он замедлил шаг, стал выравнивать дыхание. И тут увидел ее. Она переходила улицу от «Гастронома» напротив, медленной усталой походкой, с трудом таща тяжелую хозяйственную сумку, смотрела себе под ноги.
Влад обогнул ее, зашел сзади, догнал, взял сумку из ее рук:
— Майя! Погоди!..
Она остановилась, подняла на Влада глаза, в которых застыло отчаяние. Ее вроде и не удивило появление Мирона.
— Выследили… — едва слышно прошептала она. — Не сумела… Теперь все!..
— Не надо так отчаиваться. Попытаемся его спасти!..
— Спасти?! — в глазах Майи надежда боролась с недоверием. — Жеку можно спасти?!
— Майя! — Мирон старался придать своему голосу твердость и решительность. — Ты сейчас дашь мне ключ от своей квартиры и минут пятнадцать побудешь на улице. Мне надо поговорить с твоим Жекой, как мужчине с мужчиной. Идет?
Майя зажмурилась и закивала. Из кармана жакета, который она надела поверх синего платья, достала плоский ключ, отдала Мирону.
— А вы меня не обманываете? — заглянула она в его глаза.
— Нет, Майя, не обманываю. Судить его, конечно, будут. Он это и сам понимает… Понимает?
— Понимает…
— А вот наказание может быть очень суровым. Даже самым суровым. А может быть и относительно мягким. Это будет во многом зависеть от результатов нашего с ним разговора… Ну я пошел. Придешь минут через пятнадцать, не раньше.
И ободряюще улыбнувшись Майе, вошел в подъезд.
Майя прошла во двор, села на скамейку и стала ждать.
Тихо открыв и закрыв за собой дверь, Мирон вошел и квартиру. В прихожей поставил в уголок хозяйственную сумку.
На кухне горел свет. Влад остановился у открытой двери. Доля сидел за кухонным столом и чистил картошку.
— Евгений Иванович, если не ошибаюсь?
Доля уронил недочищенную картофелину, вскочил на ноги. Какие-то секунды лицо его было воплощением испуга. Но постепенно до него доходило, что это не милиция за ним пришла, а просто забрел со двора парень, возможно, бывший Майин ухажер. Испуганное выражение исчезло с лица и сменилось угрожающим. С ножом, которым он чистил картошку, Доля шагнул вперед к незнакомцу:
— Ну, чего надо? Чего пришел?
Незнакомец улыбнулся:
— Ножик-то положите! У меня игрушка посерьезнее! — достал из кармана черный массивный пистолет. — Клади нож, сядь, поговорим!..
Продолжая недоумевать: кто это? кто-нибудь из дружков Серегина? — Доля оставил на кухне нож, прошел в комнату, сел против незнакомца за круглый обеденный стол, покрытый старомодной плюшевой скатертью с помпончиками-висюльками.
— Представляюсь: следователь городского управления милиции капитан Влад Мирон Петрович. Разговор у нас серьезный, а времени мало. Минут через пятнадцать придет Майя, а разговор надо закончить в основном до ее прихода… Историю своих отношений с Жанной Вишневецкой и с Серегиным. Коротко.
Владу показалось, что его собеседник внутренне облегченно, даже удовлетворенно вздохнул.
— Серегин подсел ко мне на стадионе. Познакомились…
— Это было?
— Второго августа. На следующий день познакомил с Жанной.
— И она тебе сразу очень понравилась как женщина?
Доля кивнул:
— Очень она меня к себе расположила. На откровенность вызвала. А у меня как раз конфликт возник с начальником отдела…
— С Булатом?
— С Булатом… Вы знаете суть конфликта?
— Знаю.
— В общих чертах, наверное?.. А знаете, что он более трех лет меня обкрадывал, присваивал себе мои рацпредложения и изобретения? А за автогенный перфоратор мне пришлось даже морду ему побить…
— И об этом знаю. Продолжай о Вишневецкой.
— Продолжаю. Мы стали встречаться с ней каждый день…
— Где?
— Сначала у Серегина, а потом у нее. Стали жить.
— Когда остался у нее первый раз?
— Седьмого. Вели с ней длинные разговоры о том, что нечего мне на Булата холку гнуть, что голова и руки у меня золотые и было бы у нас много денег, уехали бы мы куда-нибудь, домик бы купили. Я работал бы где-нибудь на скромном месте, занимался бы изобретательством, сам патентовал бы, без всяких Булатов. Ей тоже надоело проводить молодость медсестрой в больнице…
— А в какой больнице она работает?
— Не знаю. Она не говорила, а я не спрашивал… Словом, дело, говорила она мне, за деньгами. Где их взять — Николай подскажет.
— И подсказал?
— Подсказал… А почему вы меня не у себя допрашиваете? Не в милиции?
— Есть причины. Скоро узнаешь. Сейчас я тебе должен кое-что показать. Специально для тебя захватил. — Влад достал из кармана паспорт. — Посмотри-ка!
Доля раскрыл документ, взглянул на фотографию:
— Жанна…
— Нет, ты прочти.
— Перуанская Галина Викторовна… Ничего не понимаю!
— Сейчас поймешь. Что там в паспорте лежит?
Евгений перевернул страницу:
— Билет на самолет. Выписан Перуанской. На завтра!
— И у Серегина билет на этот же самолет. Тебе забыли купить. Когда деньги должны забрать из камеры хранения?
— И об этом знаете?! Они что — уже все рассказали?.. Впрочем, неважно. Сначала хотели двадцать восьмого, когда мой круиз кончится и я в институт вернусь. А вчера Жанна сказала, что узнавала — срок хранения трое суток. Потом все просроченные ячейки вскрывают. Если, говорит, в понедельник не возьмем — все старания коту под хвост. Уговорила пойти завтра утром… Жаль, что вы пришли сюда…
— Почему?
— Потому что теперь вы мне не поверите. А я ведь хотел утром, до возвращения Жанны с дежурства, пойти на вокзал один и принести деньги в милицию…
— С повинной явиться хотел? Но как бы ты сумел деньги взять? Ты ведь знаешь только свои две цифры.
— Смог бы. Я набирал вторым. Попросил Серегина отойти, чтобы он щелчков не слышал — я ведь уже немного догадывался, что это за птица. Он отошел. Я, когда стал набирать, отодрал кусок пластыря, которым он свои цифры заклеил, посмотрел, что он набрал, и на место прилепил…
— Что же получилось?
— Сорок третья ячейка, Д682. Я восемьдесят два набрал — число своих лет. Только цифры местами поменял.
— Майе ты говорил, что хочешь явиться с повинной?
— Сказал в такси, когда мы от Жанны сюда ехали.
— Тогда я тебе верю… Ты знаешь, что добровольная явка с повинной не избавляет от наказания?
— Знаю. Но что попишешь!..
— Теперь слушай внимательно. Твоя Жанна… Впрочем, сначала она была Еленой Сутеевой. Потом, в шестнадцать лет, убежала от родителей и стала Нонной Чарской, затем — Жанной Вишневецкой, а теперь чуть было не стала Галиной Перуанской. Ладно, пусть Жанна. Так вот, твоя Жанна ни в какой больнице не работала и ни на какие дежурства не ходила. Она вообще в своей жизни не работала ни часа, если не считать работой ложиться с мужиком в постель, опаивать его снотворным, а когда он уснет — очищать карманы!..
— Не может быть!.. — выдохнул Доля, взявшись за голову.
— У Серегина, который тоже совсем не Серегин, изъяли шесть чистых паспортных книжек, которые он заполняет на любые фамилии. Эти книжки Жанна выгребала из карманов у мужиков, когда они засыпали. Выгребала вместе с деньгами, за которыми и охотилась!
— Не может быть! Не может быть! — повторял Доля, словно заведенный, зажмурив глаза и покачиваясь, как при сильной зубной боли.
— Было! Ты когда с ней ночевал, тебе спать хотелось? Засыпал быстро, спал как убитый и просыпался с тяжелой головой?
— Да…
— Вот видишь? Перед тем, как лечь, вы ведь с ней выпивали?
— Каждый день.
— Она и тебя отпаивала. И уходила на свою «работу» или ночевать к Серегину. А утром лежала рядом с тобой как ни в чем не бывало. На ее совести есть и отравления. Мы нашли у нее почти полкило сильнодействующих снотворных препаратов. И нашли цианистый калий. Если бы вы завтра забрали деньги, она не задумываясь отравила бы и тебя, чтобы присвоить твою долю!
Робко звякнул звонок.
— Пойди, открой Майе, — распорядился Влад. — Остальное можно и при ней.
Евгений пошел открывать, а Мирон, совершенно разбитый после этого разговора, подумал, что поступает правильно. Пусть и не совсем законно, зато по-человечески правильно. Ради Майи…
Открыв дверь, Доля сразу же вернулся в комнату. Вслед за ним вошла взволнованная Майя. Мирон заметил ее состояние.
— А мы тут с твоим Жекой поговорили по душам, — весело сказал он. — Мне нужно рассказать еще немного, и пойду домой…
— Мне выйти? — спросила Майя.
— Нет, нет! Тебе тоже интересно будет послушать.
— Но мне надо что-нибудь поесть приготовить.
— Тогда и мы пойдем на кухню. Евгений там картошку не дочистил — я помешал. Так мы вдвоем дочистим!
— Нет-нет! Ни в коем случае! — энергично запротестовала Майя. — Еще чего не хватало!.. Я сама!
Все трое прошли на кухню. Мирон и Евгений принялись, игнорируя протесты Майи, чистить картошку. Майя поставила кипятить воду и стала разбирать хозяйственную сумку.
— Слушай, Евгений, внимательно, — начал Мирон. — Если в чем ошибусь — поправишь… Позавчера вышли вы от Серегина часа в три ночи, перешли насыпь и через пустырь направились к институту…
— Вы и тогда уже следили за нами?
— Тогда мы еще ничего не знали ни о вас, ни о ваших планах. И Влад рассказал, как дошли они до ручья, как Доля перепрыгнул ручей, а Серегин перешел по доске, как не доходя пару метров до асфальтовой дорожки вдоль стены института, они счистили о траву грязь с обуви и поснимали друг с друга с брючин крохотные шарики репейника, как Серегин фомкой оторвал доски, которыми была заколочена дверь, а Доля открыл ее изготовленным ключом, как Серегин вылез наружу через окно лестничной площадки, приладил доски на место и снова влез, как сидели они возле двери в мастерскую и курили сигареты «Мальборо»…
— Я не курю. Курил Николай. Но как вы узнали? Он же все окурки с собой забрал!
— Узнали. — Мирон бросил в миску последнюю очищенную картофелину и Майя стала мыть картошку под краном. Мирон подумал, что недолго высидел бы живым, если бы напротив него за маленьким столиком чистил бы ножом картошку не Доля, а Серегин. — Узнали, как видишь…
Влад стал рассказывать дальше. Как Доля, дождавшись времени, когда Чабаненко должен уйти в военкомат, куда вызвал его фальшивой повесткой Серегин, открыл ключом дверь с лестничной площадки в мастерскую, как залезли они на верстак и стали смотреть за сигналами Жанны, как узнали по этим сигналам, что Булат ушел, а Гонца привезла деньги, как Жанна позвонила с ложным сообщением, а затем просигналила, что Гонца уехала, как Доля достал из-под кучи тряпья автогенный аппарат своего изготовления и сменил на нем насадку — резак…
— Как?! И об этом знаете? Насадку я две ночи делал в мастерской в строгом секрете! Расчет какой? Я старый резак потом на место поставил, а новый унес. Экспертиза заявит, что разрез нельзя сделать таким резаком, то есть — таким аппаратом. Значит, сейф вскрыт неизвестно чем!
— А где она, новая насадка?
— Серегин ее в ручей выбросил в ночь на субботу.
— Обманул он тебя. Оставил у себя насадку. Зачем? Ты, когда ее делал, голыми руками за нее брался. Отпечатки пальцев. Они ведь тебя отравили бы после дележа денег…
Майя с ужасом посмотрела на Евгения.
— Отравили бы. А насадку мы бы нашли. И по отпечаткам установили бы, кто сейф вскрывал. А с покойника какой спрос? Вот мы и закрыли бы дело… Ну дальше все шло, как по нотам. Гонца уехала. Ты рюкзак с автогеном за спину и по лестнице запасного выхода — наверх. Сразу через три ступеньки перепрыгивал. Начался обеденный перерыв. А ты знал, что Булат всегда на обед уходит и никогда раньше времени не возвращается. И проник без опаски к нему в кабинет. Был ты в брюках цвета хаки, в такой же штормовке, в вязаной лыжной шапочке, в кроссовках фирмы «Флоаре», в перчатках кожаных, с накладными бородой и усами, в темных очках. При себе — веревка альпинистская, проволочный крючок и фланелевая тряпка. Так?
— Так, — изумленно ответил Евгений.
— В кабинете Булата привязал ты веревку к стояку отопления, спустился по ней на один этаж, открыл нижний запор окна проволочным крючком через форточку. Верхний запор просто рукой открыл. Толкнул окно, фланелевую тряпку положил на подоконник, прежде чем ногу поставить… Так?
Доля кивнул.
— В кассе сразу же аппарат наизготовку, резанул по сейфу. Деньги выгреб в рюкзак и по веревке назад в кабинет Булата…
— Я сначала аппарат на веревке спустил. Николай с лестничной площадки через окно вылез и принял…
— Об этом мы не догадались. Думали, с собой взял аппарат… Окно в кассу по совету Серегина запер?
— Да.
— Взяв деньги, ты поднялся по веревке к Булату, вышел, запер за собой дверь. Дверь на лестницу тоже запер и бегом вниз. Каждый марш в один-два прыжка одолевал. В мастерской ты сменил резак на аппарате и подбросил в карман куртки Чабаненко четыре десятки…
— Подбросил? Я даже не знал об этом!
— Значит, Серегин подбросил… Вылезли вы с ним в окно, что с лестничной площадки на пустырь ведет, заперли окно тем же способом, что и в кассе, и разошлись. Серегин на такси к вокзалу поехал. Вот и все… Давайте картошку есть!
— Мы с Жанной сели в автобус и тоже на вокзал поехали… Скажите, вас Майя сюда послала?
У Майи от жгучей обиды задрожали губы. Глаза наполнились слезами. Она склонилась над плитой, где жарились котлеты.
— Нет, — сказал Мирон, словно не замечая, как задели Майю эти слова Евгения. — Был я на улице Лазо. Тебя там не застал и сообразил, где ты. Знаешь, чем Майя рискует, пряча тебя здесь? За укрывательство преступника, которого должны судить по такой серьезной статье, как у тебя, ей немалый срок полагается! Я верю, что ты твердо решил явиться с повинной. Вот ты и ушел с улицы Лазо сюда, чтобы Гаранин и Сутеева… ну, Серегин и Вишневецкая тебе в этом не помешали. И меня ты здесь не видел. И сейчас не видишь. Ясно?
— Ясно! — улыбнулся Евгений.
Заулыбалась и Майя, подавая на стол большую сковороду с котлетами и прижаренной вареной картошкой…
От Майи Влад поехал на вокзал. Разыскал старшего усиленной группы, наблюдавшей за камерой хранения. Им оказался знакомый лейтенант из линейного отдела.
— Слушай, Миша, — отвел его Влад в уголок. — У меня к тебе просьба. Личная и секретная… — Влад показал лейтенанту фотографию Доли. — Этой физиономией располагаешь?
— Располагаю. — Лейтенант вынул из кармана кителя и показал Мирону такую же фотографию.
— Парень хочет с повинной явиться. Не будем ему мешать. Он придет сюда завтра утречком часикам к восьми. Пусть заберет из камеры рюкзак с деньгами.
— Да ты что?! — изумился лейтенант.
— Под мою ответственность. Только поручи двум ребятам понадежнее, чтоб его до управления провели. Так, на всякий случай.
— Тогда другой коленкор! Тогда, конечно, можно.
— Ну вот и спасибо!
В понедельник утром, когда еще и семи не было, в квартире, где жил Влад, раздался звонок. Заспанная соседка открыла дверь. Вошел сияющий улыбкой Павел Мику с двумя неизменными фотокамерами на груди и с сумкой на ремне через плечо.
— Анна Трофимовна, голубушка, здравствуйте! Извините, что так рано! Мне бы Мирона…
— Здравствуй! В комнате твой Мирон. Заряжается.
Павел вошел без стука. Мирон, в одних трусах, выстаивал на голове положенное количество минут. Павел быстро поднес к глазу фотокамеру, щелкнул.
— В такой позе я тебя еще не снимал! Уникальный кадр. «Из жизни йогов МВД»!.. Вера погнала меня к тебе с утра пораньше узнать, чем было вызвано твое постыдное бегство.
Мирон молча выстоял на голове, сколько полагалось, потом плавно опустился спиной на половик, упруго встал на ноги, проделал дыхательные упражнения, взял полотенце и, выходя из комнаты, сказал:
— Потерпи. Душ приму.
Через десять минут он вернулся в комнату, растираясь мохнатым полотенцем.
— Ну как тебе сказать?.. В общем — обязанности служебные столкнулись с обязанностями чиста человеческими. Ты Майю Рошко знаешь? Продавщицу из молочного магазина?
— Знаю Несколько раз заходили вместе молоко тебе покупать. И один я бывал в этом магазине, когда ты отлеживался после травмы на тренировке, а я ходил тебе за молоком.
— Так вот. Она, оказывается, по уши влюблена в моего Икса, в того, кто сейф вскрывал. Впрочем, его ты тоже знаешь. — Влад говорил и одновременно одевался. — У меня на завтрак яичница. На твою долю нажарить?
— Нет. Я дома хорошо позавтракал… А кто этот Икс?
— Тогда подожди. Я себе поджарю.
Мирон ушел на кухню и очень скоро вернулся с полной глубокой тарелкой исходящих паром фаршированных перцев.
— Анна Трофимовна для Пети наготовила перцев и меня заставила взять. Будешь?
— Да сыт я… Кто же очистил сейф?
— Евгений Доля. — Влад сел за стол и принялся с аппетитом поглощать перцы.
— Его ведь в городе нет. Уехал куда-то.
— Туфта! Сел при Майе в одесский поезд, в Бендерах вышел и вернулся назад автобусом…
— Дальше!
— Майю я попросил пойти со мной к Серегину. Для правдоподобности. Напарнице Серегина, что тогда на остановке торчала, случайно попала в руки газета с фотографией…
Павел с досадой стукнул себя кулаком по колену:
— Вот черт!.. Попала все-таки!
— Майя успела выскочить из дома и позвать на помощь. Только поэтому я и остался жив… Серегин натравил на Майю своего пса. Орлов пса пристрелил. Дом был пол наблюдением и бандитов взяли. Потом Майя услышала, очевидно, что поедем брать Долю и адрес услышала. Опередила нас и спрятала его у себя. Вчера у тебя в гостях я вдруг сообразил, что парень, в которого она влюблена, и Доля — одно и то же лицо…
Влад доел последний перец. Посмотрел на часы:
— Пошли. Мне пора. Есть время — проводи. Дорогой поговорим.
Они вышли на улицу и окунулись в свежее бодрящее утро. Павел закурил.
— Не дымил бы хоть по утрам! — поморщился Мирон. — Воздух-то какой!..
Павел сделал вид, что не слышит.
— Так что я должен был сделать, когда сообразил, что Доля у Майи? — продолжил Мирон прерванный разговор.
Павел пожал плечами.
— Должен был пойти и арестовать Долю. А заодно и Майю. За укрывательство заведомого преступника. Она ведь уже знала, что он очистил сейф. Вот я и убежал…
— Не пошел бы я сам их арестовывать, — проговорил Павел слегка осуждающим тоном, — поручил бы кому-нибудь.
— У Майи какое положение? Только в пятницу, двадцатого, у нее кончился условный годичный срок. Помнишь дело о квартирных кражах? Ты ведь был в зале?
Павел кивнул.
— И сразу рецидив — укрывательство. Как на это суд посмотрит? Убежал я от вас с Верой и направился к Майе. Поговорил с Долей наедине. И знаешь, в ходе этого разговора у меня возникла совершенно твердая уверенность, что Доля явится с повинной и принесет деньги. Когда он сказал, что собирается так поступить, я ему сразу поверил… Очень уж Булат его обидел. Нагло, в открытую присваивал его идеи. Разрушил в нем веру в людей, в справедливость…
— Ну и?..
— И решил я ему не мешать. Пренебрег служебным долгом, но выполнил долг человеческий. Перед Майей. Да и Доля чертовски талантливый парень. Нельзя его губить.
— Правильно! — сказал Павел и сжал руку Мирона выше локтя.
— Погоди радоваться. Надо еще, чтобы он пришел с деньгами!
Друзья ускорили шаг и вскоре уже подходили к управлению.
— Остановимся здесь. — сказал Мирон, заходя в подъезд дома напротив милиции.
Время тянулось неимоверно медленно. Мирон то и дело посматривал на часы. Вот уже и восемь минуло, девятый пошел. К управлению подтягивались сотрудники. Мирон начал заметно нервничать. Правая бровь его напряженно выгибалась дугой и распрямлялась.
— Слушай, — заговорил Павел, желая отвлечь друга от тревожных мыслей. — А за что же Булата взяли, если не за сейф?
— Булат, Павлуша, поопаснее Серегина и его напарницы, вместе взятых! Крупномасштабный взяточник. И комбинатор с государственными деньгами. Нахапал куда больше, чем в институтском сейфе было. А главное — людей развращал, жизнь им портил. Ведь Доля пошел на преступление из-за него!
Было уже около половины девятого, когда из-за угла вышли Доля и Майя. Остановились на углу, обнялись на прощание. Евгений оторвался от Майи и решительно зашагал к подъезду управления. На его широкой спине горбом возвышался рюкзак.
Павел изготовил фотокамеру, прицелился:
— Вот это уж поистине уникальный кадр! Внукам показывать буду! Человек с полуторастами тысячами! — лихорадочно шептал он, щелкая затвором объектива.
…После обеда Чекир собрал у себя сотрудников следственного отдела и зачитал приказ по управлению:
1. Капитана Влада М. П. предупредить о неполном служебном соответствии.
2. Начальнику следственного отдела подполковнику Чекиру Г. Ф. за попустительство в отношении подчиненного объявить выговор.
3. Начальнику отдела уголовного розыска полковнику Волкову К. К., который, будучи своевременно информирован о самовольстве капитана Влада, не принял мер к пресечению своеволия, поставить на вид.
4. Настоящий приказ зачитать всему личному составу следственного отдела и отдела уголовного розыска.
В кабинете Чекира тягостное молчание. Присутствующие стараются не смотреть на Влада, который внешне вполне спокоен. Только правая бровь его напряженно выгнулась.
— Все! — объявил Чекир после длительной паузы. — Свободны!
Офицеры, двигая стульями, встали с мест и двинулись к двери.
— Минутку, товарищи! — вдруг громко сказал Влад. Все остановились, ожидая какого-то важного заявления. — Вчера у меня был день рождения. Но мы все были слишком заняты. А потому приглашаю всех сегодня после работы в шашлычную. Не будем нарушать традиций! — улыбнулся он своей обычной улыбкой.
На следующий день Влад оформил отпуск и уехал в Криуляны к дочери и сестре.
— Кто это, Аленка? — спросила Таня племянницу, когда Влад открыл калитку.
— Дядя папа! — обрадованно воскликнула девочка и со всех ног побежала навстречу отцу.
ВЛАДИМИР ИЗМАЙЛОВ
…— Я — что! — самокритично говаривал мне наш участковый уполномоченный Максим Ёлкин. — Я и храбрый-то не особо, а так, исполнительный, сказать. И, конешно, опытный. А кто у нас отважный самый, так это возьми Сеньшу Марченку и — рядом некого ставить! Орел, холера!.. И хитрый же, хохлацкая душа: ведь он на фронт вырвался через прямой, сказать, шантаж. Поймал на слове начальника Управления: тот сказал как-то, не подумав, что вот, кто бы, мол, очистил верховья Согры-реки, — беспрекословно отпущу на фронт! Он пошто тако смело заявленье сделал? Одному кому это не под силу, а группу туда посылать — из кого ее сформируешь при нашей-то людской бедности? А их, варнаков, там косой десяток обретался: своих пятеро из разных мест, да четверо уголовников, из колонии бежавших — эти особо опасны! Ну, там еще Тимофей-охотник приказ о выселении в ближний поселок не выполнил и жил там, лукавый: дезертиром считать — ему же повестку о мобилизации не вручали, а и как ее вручить, когда до его заимки темной тайги верст полтораста? Ну, и шурин его к ему же прибежал, таку же ситуацию использовал…
А Сеньша Марченко и очистил всю долину Согры и притоки ее! И — в одиночку, это мысленное ли дело? Теперь, холера, воюет в дивизионной разведке, писал, хвастался…
Ёлкин Максим и сам мужик редкостной храбрости, только очень неприметной, будничной какой-то храбрости, откровенно завидовал другу и сослуживцу. Да и кто бы не позавидовал такому?
Я, конечно, тоже хорошо знал отчаянного Марченку. С детства знал, и от беспамятной влюбленности в него меня спасала только память об отце, об его уж вовсе недоступной славе, сконцентрированной годами в захватывающую легенду. Кого-нибудь ставить рядом с отцом, с его легендарными подвигами в гражданскую — было кощунственно. И не только для меня…
И эта недосягаемость отцовской славы помогала мне пристальней вглядываться во всех, к кому тянулся сердцем, мечтая о подвигах, смутных по неконкретности и фантастичных по отчаянности. И оттого потихоньку становился я реалистичнее в воспитании собственной смелости да и в оценках ее.
…Крутоплечий, подбористый, чуток кривоногий, как истый горец и конник, был Семен Марченко крепко и умно силен не столь от рождения, сколь от собственного умения постоянно воспитывать и беречь силу и ловкость тела, скручивать их в тугую пружину умом и волей. Словно на предохранителе умел держать, чтобы в нужный момент точно и мгновенно послать литое тело рысьим прыжком, или свинчатку кулака в неуловимый удар, или, наконец, беспромашную пулю из нагана, который вроде бы и из кобуры не вынимался!
Бегал он на лыжах — и на голицах, и на охотничьих камусовых[14] — как гонщик и слаломист, след зверий и человечий распутывал не хуже коренного шорца или алтайца, скакал на конях — кавказец позавидует! А пешком ходил!.. На что уж в нашей горной тайге ходоки издавна не в диво — летом, если человек спешит, так вершным сроду но кинется, пешком быстрее, — а Марченковой «ходе» и завзятые ходоки дивились! Мне как-то пришлось вспомнить в разговоре, что четырнадцатилетними парнями мы с другом за день добежали до Усть-Селезня от нашей Чулты, да вечером в клубе еще подраться успели с усть-селезневскими сверстниками, так, похоже, не верят мне: все же девяносто верст! А постарше, уже в войну, я в четыре утра выбегал и к пяти вечера за те же девяносто — прямушкой, горами, — успевал в аймак на бюро райкома комсомола. И, бывало, упаси боже опоздать!..
А Марченко из того аймачного центра по Лебеди до нас чуть не за те же полсуток доходил, и, глядь, кого-нибудь вечером успевал допросить в сельсовете. А ведь Лебедью до нас считалось сто двадцать!..
В крутые Марченковы плечи короткой шеей могуче врастала круглая голова, волосы коротко острижены под бокс, и в фуражке он казался бритым наголо. Лицо, побитое крупным редким оспенным градом, украшал ястребиный хищный нос и неожиданно освещали синие отчаянные глаза. На кого впервой глянет — так с непривыку и оторопеть недолго: прямо детской синевы глазыньки, лазурь чистая небесная, а взгляд — клинки об него точить. Давний, родовой сибиряк, он любил погордиться и тем, что — из хохлов.
— Самый тот сплав, наша порода — осибиряченные хохлы, крепче не бывает: стукнись — ушибешься до смерти! Я ведь девято колено в сибирских-то Марченках, а прародитель наш — из каторжан.
— Да кто и спорит! — лукаво-смиренно соглашались мужики. — Ты не обессудь на слове, Семен Тимофеич, обличьем-то и сам варнак варнаком, кабы не гимнастерка, дак… Эдак вот встреть тебя в глухом урмане — дак ведь отпетый сиблонец последнюю рубаху с себя сымет — отдаст, позабудет, что и сам — грабитель!..
— А что? — смеялся Марченко. — Мне бы и впрямь не в милицию, в варнаки пойти, ох и попортил бы я кровушки нашему воловому райотделу!
— Так чего ж нейдешь? — задорили его. — Лихой бы атаман был!
— А из кого банду сформируешь? Уголовник нынче сплошной сопляк пошел, пакостник мелкий, само страшно преступленье с перепугу делает. Лихих мужиков, подлинных варнаков и званья не осталось, вывелись варнаки. А их, нынешних-то, и ловить противно, не то что атаманить над ними…
Щурились разбойные Марченковы глаза и синими клинками вдруг ударяли мгновенно и безошибочно. Цепенела малая толпа и сразу выделялся из нее невидимой оградой огороженный какой-нибудь Ефрем Копытин.
— Во, гляньте на Ефрема, — стремительно и резко вдруг начинал Марченко, — чернобород, страшон, ну — тройки на тракту на почтовом останавливать! А он чего делает? Ловит в тайге бычка-торбока[15] Чибиченского колхоза — и обухом его по рожкам! Да ты не спеши ногами екать, дай мне хоть на ноги встать, я ведь ленив догонять вашего брата… Я, гляди, помощника своего вдогон пошлю! — и чуть касался кобуры. — Так вот забил бычка лихой скотокрад, а тут девчушка-алтайка высунулась на беду свою… — и вкрадчиво спрашивал: — Так как ты ее манил к себе поближе-то, каких конфет сулил, расскажи, поделись опытом.
И тихо-свирепо командовал:
— Руки! На голову, вот так, подержи их на умной головушке. Он ведь, мужики, тем же топором да в ребенка кинул со всей своей подлой силушки! Ладно черемшинка на лету попала, спружинила, топор — в сторону, девчушка — давай бог ноги. За бычью требуху да котелок пельменей детоубийцей стать готов был!..
Конечно, такие спектакли не часто случались, но если возможность была — Марченко ее не упускал, любил устраивать экспромтные лицедейства, считая, что это здорово воспитывает других. Вообще у него была отчетливая любовь к внешним эффектам, но всегда не на пустом месте. И славу он, конечно, любил — открыто и как-то усмешливо: сам рассказывал про опасные свои операции и дела, даже самые сложные, но никогда не привирал и не принижал себя даже для шутки. Я уж не говорю про такой, как у Ёлкина, орден — за Хасан, который он носил куда чаще Максима.
И вообще — если Ёлкина уважали, Марченку любили, Максима опасались, Семена — боялись, если Максим был свой, обязанный по службе блюсти закон, Марченко сам собой как бы воплощал закон во всей его строгости, прямоте и неотвратимости.
Его и любили, Марченку, за беспощадно-смелую прямоту и за беспощадно-прямую смелость. И, конечно, за силу и характер — что петь, что плясать, что бороться готов был где угодно и с кем угодно. Бороться с ним, правда, и самые известные силачи не любили: больно коварен был в разных приемах своих.
Смеялся, когда упрекали:
— А я потеть не люблю! Что я, конь, — потеть? Надо: р-раз и в дамки! И лапки кверху! Я тебе не Сеня-феня милиционер!
На деле же все темное — набеглое и здешнее варначество ненавидел и презирал с такой открытой силой, что ее ощущали даже на расстоянии и те, кто еще не попадался ему на темной тропе. Ему платили тем же, да не так же — трусливо, подворотно и вонюче. И бить пытались — заугольно. Оттого не раз пустяковые ухарства — а бывали у него иногда и совсем не пустяковые! — в поездках — докатывались до аймака грязным комом безграмотных анонимок и умело рассчитанных сплетен. Все это и характер его, видно, мешали ему надолго выбиться в начальство, утвердиться в этом: то — оперуполномоченный, то даже начальника угрозыска замещает, а то, глядь, приехал тихо-мирно наши приисковые печи в избах, пекарне да столовой проверять. Никого не допрашивает, и разбойная рожа его прямо благостно смиренна! Ходит, посвистывает, скалит кипенно-белые зубы во весь порядок, брызжет лукавой синевой глаз и штрафует всех подряд немилосердно: печи всюду глинобитные, долго ли, умеючи, непорядок найти?
— Ой, не зря тебя вниз турнули, Тимофеич! — пеняют ему.
— Но? — дивился Марченко. — Разве вниз? А я и не заметил, думал, в гору иду: райпожинспектор — чай, тож инспектор! А чо, со стороны хужей выгляжу?
И охотней и дольше в такие периоды гостевал у нас. Он и раньше не всякий раз миновал нашу избенку: отцовская фамилия и у таких, как Семен Марченко, вызывала уважение, и оказать внимание семье покойного было тем приятнее, что мать моя была отменная мастерица пиво-медовуху варить. Не зря хвастала:
— Бабы-дуры чем только не портят пиво, а у меня безо всякой отравы, на чистом меду — через трои сутки готово, с четвертого стакана любой мужик Ермака запеват!
Запевал и Марченко, хоть и не отмечал я, с которого стакана, а — хорошо запевал!
Мать моя, и так-то гостеприимная не по вдовьей своей горе-горькой судьбине да вечной нужде, Марченку принимала и от других наотличку: ценила песню и сама была мастерица петь, целый хор бабий около нее многие годы жил — по нынешним временам и на сцене не последним был бы. Но особо стала отличать Марченку после того, как уважил он древний обычай. Избенка наша, рассказывал я уж, стояла при дороге, и пешеходы редко миновали ее, припозднясь в пути. Хоть и хлопотно, а матери — гордость.
— К другим-то и побогаче нас, да не шибко тянет людей проходящих, а к нам, гляди-ко, хоть начальство, хоть простонародье!..
Так вот и зашел к нам под вечер парень, попросился ночевать, ночевал, позавтракал с нами и, похоже, не собирается в дорогу. Ну, наше ли дело — трех дней не прожил парень, неловко и спрашивать, когда в путь наладится. А парень выпросил у меня тетрадной бумаги да ручку с чернилами и все писал, сидел целый день. И опять — заночевал. У мамы лицо стало озабоченным и напуганным. Парень наружностью не больно располагал к себе: одет, вроде бы, в чужую лопотину, стрижен коротко, а за красноармейца и во тьме не признаешь — очень в движениях связан и глаза у него виноватые и затравленные.
— Ой, варнак парень-то, ой, варнак! — шептала мать тихонько. — Ладно как отпущенный сиблонец, а ну-ка да — беглый?..
Она бы не постеснялась и спросить и попросить гостя, да недавно перед тем попала впросак, так что до сих пор еще стыдилась, вспоминая. Завела вот этак же к нам мимоходная тропа молодого мужика проходящего. Ночевать попросился, как полагается, вежливо. Мать и баню ему сгоношила, благо нас, ребятишек, все равно помыть собиралась, и покормила, чем могла, и медовушки поднесла. А к ночи забеспокоилась да, поклонясь гостю, и высказалась:
— Ты не пообидься, проходящий, ничего худого не думаю, а только давай я тебя к суседу деду Никите сведу на ночевку. Больно у тебя, не к ночи будь сказано, рожа-то варнацка! А я — баба вдовая и вон как мелкота ребятёшки-то у меня. А у деда — парни-вербы, да трои, чо неладно падет на душу тебе, дак и согрешить не дадут! Я же тебе чо можно, вишь, и состирнула да над каменкой высушила, чистехонько все…
Улыбнулся хорошо этак страховидный проходящий — во всю свою варнацкую рожу — да и сказал весело:
— Ну-к, что же, хозяюшка, айда-пошли хоть бы и к деду…
А после выявился он вполне достойным человеком, и мама от стыда готова была теперь и записных варнаков принимать без слова. Поэтому она и с этим, то ли беглым, то ли отпущенным, не знала, как быть: сам он не сказался, а расспрашивать об этом — как? Сидел, писал гость тревожный, пока на третий день не прибежала мама, вовсе всполошенная. Вызвала меня в сенцы да шепчет жарко:
— Я — когда ошибалась? Не зря с отцом твоим столько лет прожила, насквозь бандитов вижу! Ведь варнак гость-то наш, истованнай варнак, не только ликом, но и судьбой: за ним ведь Марченко да новый начальник уголрозыска приехали! За ни-им!.. Еле-еле уговорила Семена у нас его не брать, не позорить избу. Только вот как же его теперь выжить, гостя горемышного?
Выживать гостя не пришлось. Кончил он длинное послание свое, встал, и по торжественности вида его поняли мы, что сейчас скажет необычное. Встали и мы все. Поклонился он поясно, по обычаю, с самой маленькой сестренки начиная да до матери — всем, попросил простить за умолчание и не думать худо о нем, потому как безвинно он страдает и правда еще себя окажет! А он сейчас уйдет и только просит христом-богом письмо его в руки милиции не давать, а переслать, куда указано.
Мать посветлела лицом и по обычаю же сказала, что не мы ему судьи и что пусть гость идет не попрешным и дай ему бог той правды, кою он заслужил, а прошение его будет отослано, куда указано, и пусть он даже не тревожится об этом. И тут опять стали кланяться — он нам, а мы ему, и пошел парень, еле ноги волоча, через сени в огород да по огороду, а за городьбой уже посвистывал пеший Марченко, тихонько шагая в гору, да привычной присказкой предупредил парня:
— Ты, Ставнов, не беги-ко в гору, я ведь сам бегать ленив, ты очень хорошо об этом знаешь…
Высоко за огородами взял Марченко того Ставнова…
— Вот уважат обычаи! — восторгалась Марченкой мать. — Начальника своего не побоялся, а уважил: не опозорил избенку нашу, не дал худой славе полету! Вот уж нынче вечером угощу обоих и с начальником его, медовуха поспела, лучче и не быват!
— Вот он, мама, пиво твое и уважает, а не дикие обычаи наши! — поддел я ее. А вечером в полном восторге слушал, как Марченко серьезно говорил:
— Я бы и не тянул резину, да боялся, Семеновна, откажешь ты мне от медовухи и — как же я жить от сих пор стану? Ведь ни на одной пасеке лучше твоего пива и не пивал я!
— А лучче моего и не быват! — заносчиво сказала мама.
Я — торжествовал, лукаво поглядывая на маму. От давешней церемонии с поклонами осталось на душе у меня что-то неловкое, неискреннее, вроде бы, и не утерпел, спросил:
— Дядь Сеня, а чем, правда, этот обычай хорош, что вот гостя вы не захотели в избе арестовать?
Он ответил серьезно и просто:
— Старые обычаи силком не выбьешь, парнишка. А тут и впрямь неладно: в семье бывшего чекиста да вдруг вора берем!
— А вообще? — не отступал я.
— А вообще-то тут и благородства столь же, сколь и обычной опаски: а ну как отплатит варнак за «предательство»? В старое же время и добрые люди, прямые революционеры, бывало, с каторги бежали и так вот попадали «в гости», под защиту хозяина. Значит, хорош обычай? А ежели подлинный уголовник? Значит, плох? Вот под одно и сходило — гость, и ладно, не наше дело…
— Наш пострел и тут поспел! — треснула меня мама по затылку, не очень, впрочем, всерьез. А Куганов, человек сравнительно новый в наших местах, никак себя не выказал в этом вопросе.
…А потом они вдвоем с Кугановым пели, что не так уж часто случалось, и опять огород у нас вытаптывали любители послушать редкостно красивый дуэт. Зрелые мужики-красавцы в строгой военной форме, непривычно для таежников подтянутые и аккуратные, когда пели они знакомые и вовсе неведомые нам песни — казались пришельцами из другого, красивого, строгого и чистого мира, до которого нам всем еще надо было дожить…
Беспамятно любил Марченко песню и однажды — тоже еще до войны — смешно пострадал через эту любовь. Дежурил, что ли, по райотделу да пошел КПЗ проверять, а там молоденький Митрошка сидел за очередное свое художество да пожилой уголовник набеглый. Митрошка — певун ведомый, а у набеглого неожиданный оказался бас — поразительной красоты и силы. Семен же Марченко давно тосковал по «Вечернему звону» — все не с кем было спеть, баса подходящего не отыскивалось. Вот тут он и отвел душеньку тоскующую — в камере-то да с арестантами!
После, в очередной свой «противопожарный» период, серьезно говорил понимающим в пении людям:
— Я бы у таких преступников голоса изымал прежде оружия!.. Как так — слепая природа над диалектикой издевается: убийце, животному уголовному, а — голос даден! Ей-богу, я даже отпустить мог бы в некий момент за такой голос!..
Это он, конечно, краснословил насчет отпустить. А вот что точно — с приходом Куганова заметно повеселел Марченко и даже дисциплинированнее стал, охотней подчинялся новому начальству.
Правда, недолго им вдвоем с Кугановым попелось…
Осенью сорок второго в пещере на Шушун-горе насмерть запорол Куганова великан-алтаец Сапог. И второго с ним, Литвинченку, из областного угрозыска, исполосовал ножом да полной инвалидности: без одного глаза и навеки сухоруким остался выживший Литвинченко. И оружие их забрал жестоко удачливый Сапог.
Куганов и Литвинченко дерзко смелы были, да ведь в горах, в тайге одной дерзости мало — умение, звериное чутье и хитрость иной раз не меньше смелости нужны. А городской опыт их — ну, абсолютно бесполезен был, когда рискнули они вдвоем такого матерого зверя, как Сапог, да в его-то извечной берлоге брать! Сапог был родом из подлинной байской и подлинно разбойничьей, что нередко случилось в те времена, семьи: еще мальчишкой с отцом угоном скота у соседних родов промышлял и конских табунов в Чуйских степях, даже и к монголам забирались. Да и всяким иным грабежом не брезговали…
Советская власть повырубила разбойный байский выводок, а взматеревший в подлинного богатыря Сапог все ускользал и дошел до совсем свирепой озверелости. Он и так-то был хитрей канского медведя-людоеда по повадкам, да излюбленная пещера тоже была с хитростями: столько залов, провалищ, тупиков неожиданных, пролазов и колодцев, что впору и легендарному Лабиринту! А для человека несведущего — просто сотня метров разных щелей тупиковых, узких, неглубоко от поверхности, и, кажется, захоти, так заблудиться негде.
Сапог — ускользнул в щель неприметную и сзади милиционеров вышел, как опытный медведь на след неопытного охотника выходит. Те уперлись в тупик, видят — дальше, вроде, некуда и давай назад к выходу. Понятно — без опаски идут, путь-то недлинный и пройден только что. Тут и встретил их кинжалом своим подлый Сапог — в узком месте, где ни развернуться, ни отступить, ни помочь друг другу. Исполосованный — что крови вышло! — Литвинченко еще нашел в себе силы вытащить цепенеющего Куганова на свет да так и лег беспамятно рядом с мертвым уже другом и подчиненным своим.
…Почернел и на ноздрястый камень с лица стал похож корявый Марченко. Зло и насмешливо отказался от массовой облавы и, конечно, бессмысленной оказалась та облава: Сапог и следа своих мягких ичигов нигде не оставил. А когда время прошло и все малость ушумкалось, поутихло — исчез Марченко: не заметили, когда, не сразу догадались, куда. Больше недели пропадал он на проклятой Шушун-горе и в одиночку навсегда оборвал кровавый бандитский след.
Подловил Марченко Сапога на темном суеверии его да на пещерном феномене: эхо жило в неких залах пещеры такое хитрое, многоголосое и жуткое, что и несуеверного незнающего могло с ума свести. Сапог, конечно, знал про эхо, но старался жить тише мыши, когда бывал здесь, и не только потому, чтобы не обнаруживать себя, а и чтобы не дразнить буйноголосых горных духов. Может, их-то больше всего и боялся ничего не боявшийся Сапог — от людей он знал всяческие уловки и уходы, а — в какую щель спрячешься от Хозяина Гор и его вездесущих духов? А может, даже пытался еще и учитывать по-своему людской страх перед ними: глухие и страшноватые, но жили смутно меж людей легенды про загадочную пещеру горных духов…
…Под вечер уже на третий день подъема вышел Марченко к скальной вершине Шушун-горы. Почти вся тайга осталась далеко внизу, а сюда, к фундаменту мрачных каменных стен и столбов, добрались только тундровые полукустарники да кедровые стланики — узкими языками да робкими островками в разливе плитняковых осыпей да вдоль стекающих по крутизнам «каменных рек». По крутым распадкам, однако, и добрые деревья добирались сюда, но платили за свою дерзость неизбежным иссыханием вершин. Внизу, в вольготном междуречье, еще только ранняя осень набирала веселую силу, а здесь и поздняя цепенела боязливо и бескрасочно: резкая ключевая чистота воздуха ощутимо отмякала предчувствием недальнего первого снега…
До полной тьмы хорошо огляделся Марченко. Побыл и в главном входе, у которого подобрали боевых его друзей и начальников — мертвого и полумертвого… Проник довольно глубоко в подземелье, смело подсвечивая себе фонариком, — знал, что Сапог, так страшно накровавив здесь, надолго, а то и навсегда оставит этот вход. Хвати так, где-нибудь в узком пережиме и совсем завалил глубинный лаз отсюда к своему лежбищу. А что он здесь, Марченко почти не сомневался: только он да сам Сапог знали, что ловить бандита тут трудней, чем искать единственную гадюку во всей пещере, в пещере, которой, вроде бы, и нет, до того она неведома никому. Никому — это-то знал Сапог…
Выбравшись вновь наружу, Марченко обошел, сколь мог, вокруг. Бестолковая облава так натоптала всюду, где только можно было натоптать, вплоть до самых каменных осыпей, что до снегов мог бы в любую сторону безоглядно и безопасно вылезать Сапог, не тратя сил на маскировку следа. У двух других известных выходов резко и противно пахли отволгшие кострища и головни. И опять зло усмехнулся Марченко глупости людской: из этих выходов, как из труб, несло пещерной глубинной сырью, и разве что поддувалами они могли хорошо послужить кострам. Тут и дымовые шашки были бы бесполезны — поди, угадай, где и почему всасывает воздух пещера, в какую щель выдувает, в какие неведомые залы несет знобкие сквознячки, а в каких застоялся, может, с древней древности недвижный воздух…
В тридцать девятом пропали из райцентра трое пацанов, да один-то из них — гость городской, приезжий, каких-то начальников отпрыск, к тайге вовсе непривычный. Подняли на ноги всю милицию и комсомолию, и бывалых охотников — искать по тайге ребятишек и, разумеется, в пещере. Обшарили все норы и отнорки, — а и было немного, известных, — и вернулись… потеряв Марченку. Отбился он, любитель в одиночку искать и гнаться, да и пал в неведомый и невидный во тьме колодец столь страшной глубины, что Марченко успел сообразить это в падении, казавшемся бесконечным. После он шутя сказывал Ёлкину, что-де успел на лету обдумать рапорт начальнику с просьбой уволить из органов «в связи с разбитием на мелкие брызги и несобратием последних».
Благо, что провалище оказалось и впрямь естественным колодцем, — врезался Марченко в такую холодную воду, что если б и потерял в падении сознание, вмиг бы пришел в себя: показалось, что и зимой в проруби не могла быть холодней вода. Вынырнул, недолго повскидывал руки в кромешной тьме — зацепился за невысокий порожек каменный, за коим открылся вполне проходимый коридор. Через пять суток блужданий ощупкой да ползком вылез Марченко на Бийской стороне, вполгоры над долиной. А входил — с Лебедской стороны да на самой вершине!..
Рассказав о падении, умолчал о блуждании, да и сам поначалу не знал, почему. Ребятишек, чертенят, нашли на дальней пасеке у дальних родственников, задали им добрую порку, как полагается, и как-то неловко было рассказывать о блуждании в пещере, которой «не было»… Потом успокоил себя, решив, что чем меньше людей знает об этой пещере, тем лучше: огради-ка таких вот пацанов от посещений подземного царства, попробуй! Как-нибудь надо сообщить ученым людям, пусть обследуют… Да за делами все откладывал до удобного случая и вот — дооткладывался. Эх, если б не его отлучка, когда ринулись за Сапогом дорогие его начальники!..
И все-таки теперь его прошлые приключения вот как пригодились: никаких явственных слухов о пещере не распространялось, стало быть, Сапог был уверен, что ничья нога, кроме его собственной, не оставляла следа на полу пещерных залов. Марченко почти безошибочно знал, где поселился Сапог, где мог устроить запасные лежки, где мог отсиживаться от подземных поисков, даже если б натыкались искатели на одно-другое его гнездовье, и где, наконец, мог выныривать на свет для темных дел своих.
Когда совсем стемнело, заснул Марченко спокойно у облюбованного лаза и к полуночи, прозябнув от каменного поднебесного холода, проснулся. Убедился с удовольствием, что ночь беззвездная, темнее души Сапога, если она имелась у того, повозился, попрыгал для сугреву и для проверки, не звякнет ли что в ладном его снаряжении, и — нырнул в лаз…
…Очумел, наверное, до злой душевной трясучки, до суеверного ужаса, безмятежно храпевший Сапог, когда в сон его вторгся зов Хозяина Горы!
— Сапо-ог!.. апо-ог-ог-го-го!..
Шепотливо, невнятно, но все настойчивей, громче, злее, заикаясь и дробясь на слоги, на звуки и вовсе уж на мельчайшие звуковые дребезги, умирая и стеная по собственном умирании! Марченко сам диву дался, каково многослойно и многосложно начинало жить единое, негромко сказанное им слово, мгновенно размножаясь во тьме, уничтожая само себя до полной потери подобия и порождая вовсе невнятные и жуткие шорохи-отклики, как полет летучих мышей — и неслышный, и ощущаемый. И когда давяще навалилась напряженная, оцепенелая тишина, явственно услыхал Марченко с трудом сдерживаемое и оттого еще более тяжкое хриплое дыхание богатыря и не дал опомниться, осознать, догадаться, послав новое:
— Сапо-ог…
И вслед ему, чуть громче:
— Сапо-ог!
И еще громче! И почти на полном крике, когда звуковой обвал превратился в грохочущую лавину:
— Сапо-ог, кель мен!
Пока стихала звуковая лавина, делясь на иссякающе шелестящие песчаные ручейки, отдыхал Марченко, обдумывая закономерность усилений и затиханий, повторов и наслоений тональностей, чтоб не прорвался невзначай чисто человеческий звук. И все уверенней, расчетливей посылал властный, во мгновенном безумии множащийся зов:
— Сапог, иди ко мне!
А когда зашуршал мелкий камень под ногами молча кинувшегося в запасной лаз Сапога, его настиг грозно-насмешливый окрик Хозяина:
— Кайда? Мен ан! Куда? Я — тут!
И послушные духи превратили насмешку Хозяина Горы в бесконечный хохот с безумными взвизгами-всхлипами…
Сколько времени длилась эта пытка звуком, Марченко не мог определить. Просто он с внутренним беспокойством начал ощущать, что и ему не только на барабанные перепонки, но и на психику начинает действовать звуковое сумасшествие, им же самим вызываемое в этом подлинном царстве подземного дьявола. Временами ему казалось, что эхо беснуется само по себе и он не властен ни остановить его, ни вырваться из густого, почти осязаемого мрака, прошиваемого с безумной скоростью невидимыми и опаляющими звуками. Тогда он нащупывал за пазухой рукоятку пистолета, и недвусмысленная реальность оружия успокаивала и вселяла уверенность. Он ждал, что Сапог не выдержит и запалит берестяной факел, и тогда можно просто выстрелить по нему, но тот, наверное, уж и не смел помыслить об огне…
В какой-то момент Сапог и сам заорал:
— Кем ан?
Это понять надо, до какого страха довел его Марченко, если он осмелился окликнуть самого Хозяина Горы! Спросить — у Него! — Кто там? Но Хозяин, понятно, ничем себя не оказал, и только услужливые и буйные духи его заперекликались того тошней, издевательски и страшно перевирая вопрос дерзкого человека, забывшего о могуществе Хозяина!.. Вот тогда-то и выпалил Сапог из Кугановского карабина и тем доконал себя. Где-то что-то тяжко и гулко рухнуло и стало бесконечно падать до самой преисподней, и застонало, заревело, затряслось нутро горы, и пальба — ошалелая, пачками, залпами, одиночными, хлестко и резко — шла бесконечно долго. Аж и сам Марченко со страхом подумал, не завалило ли все выходы из этой сатанинской храмины! И, пожалуй, не для окончательного напуга Сапога, а для самоутверждения, выпалил из ракетницы в направлении Сапогова лежбища.
И под прямо артиллерийскую по силе канонаду, от сатанинского грохота, от багрового, брызжущего во все стороны огня, со звериным воплем ринулся во тьму потерявший остатки рассудка бандит. Марченко, угадав, где выскочит, если насмерть не разобьется, Сапог, ловко вылез своим лазом на свет выхода. На счастье, был уже вечер — которого по счету дня? — теплый и потому туманный, серый, сумеречный. Глаза привыкли скорее, чем мог ожидать Марченко. Близко внизу лежали облака — белые, плотные, слоистые, медленно ползущие вокруг вершины. Почти над ними вылетел из-под земли со стонущим хриплым рычанием Сапог. Мягко и стремительно кинулся к нему Марченко, бесшумно прыгая по глыбам камня. Сапог упал — споткнулся или в молитве? — что-то неразборчивое умоляюще крича в шевелящиеся, наползающие на него облака, в умирающий свет, в неотвратимо густеющие сумерки.
— Встань, Сапог, помирать надо! — негромко и властно сказал по-алтайски Марченко и вскинул пистолет. Великан послушно и медленно встал, так же медленно повернулся, держа молитвенно вздернутые полусогнутые руки перед лицом, и лицо его оказалось почти в пояс стоявшему выше него да на камне Марченке. Копна много лет нестриженных черных волос вдвое увеличивала и без того большую, как родовой казан, голову бандита, да еще была растрепана бурей непрошедшего ужаса: словно каждая жесткая волосина сама по себе дыбилась-столбенела от того ужаса.
Однако по-медвежьи короткую шерстистую шею перехлестывал ружейный ремень и наискось через грудь болтался карабин, казавшийся игрушечным на необъятном тулове Сапога. Честное Кугановское оружие, ни единым подлым выстрелом дотоле не закоптившее канала ствола, сейчас висело опозоренно и обреченно между скрюченных страхом ручищ. Им бы до плеч полагалось закоростоветь неизлечимо от невинной крови, этим рукам душителя и убийцы… Лосиными лопатами-рогами с короткими отростками пальцев закостенело торчали вперед ладони — пока безвольные, пока бесцельные. Пока…
Знал Марченко — коснись карабина невзначай, и мгновенно оживут полумертвые руки, опомнятся, охватив цевье и почуяв сталь спускового крючка, пальцы и сработают безошибочно. Неохватное, даже в полутьме черное лицо Сапога вздымалось медленно, и того чернее прорезались на нем двумя крохотными полумесяцами глаза — из-под пухлых верхних век с кожной пленкой у переносицы. Черные на черном, они все круглились и были застланы тонким белесым туманцем, и дрогнул, сползая, тот туман, когда встретились два взгляда…
Марченко не заметил, как нажал на спуск. Только увидел с жестокой отчетливостью, как меж черными, округлившимися глазами мгновенная появилась дырка, вскипела круговым кровавым венчиком. В непроглядной черноте на неуловимый миг прорезались зрачки, плеснули удивлением, осознанием. Или — болью?..
А, может, просто показалось.
Гигант мягко и тяжко пал ниц, к ногам милиционера. Звонко стукнул камень-круглячок, сорвался, покатился вниз, но перестук его быстро заглох в вязком месиве облаков и никакого эха не породил…
Всяко разно потом рассказывали про это по тайге: и что, будто бы, отбросив оружие, вызвал Марченко великана-бандита на единоборство и жутко секретным приемом так его окалечил, что просил Сапог, как великой милости, пристрелить его; и что сплоховал Сапог, поскользнулся на коварном камне и грянулся о другой затылком да так, что и добивать оказалось некого, и при этом тяжким стоном застонала Шушун-гора; и даже вовсе несуразное — что, мол, вынул Марченко востру шашку и отрубил буйну Сапогову голову, которую и принес после то ли начальнику то ли председателю аймакисполкома, то ли прямо на бюро райкома, водрузил на стол, и всех повергла в оцепенение страшным взглядом мертвая голова…
Весь этот вздор из серии легенд про Марченку и Сапога в одном только факте имел соприкосновение с действительностью: на бюро райкома Марченко действительно побывал и схлопотал строгача по партийной линии, а по служебной — даже и недолгий арест. И вот за что: спустившись в долину, он, прежде чем доложить по различным необходимым линиям, сообщил родичам Сапога о его бесславной кончине и разрешил забрать труп и похоронить его. А родичей у того многонько оказалось — целый род, понятное дело! — и на похоронах было многолюдно. Даже и Караман явился, двоюродный брат Сапога, которого русские Карманом звали. Тоже бандит из бандитов, но не убивец, а скотокрад до войны и дезертир в войну. На Кармана гибель брата так повлияла сильно, что сразу с похорон явился он в аймак и сдался сам, добром. И даже, говорят, слезно просился на войну, чтобы хоть полезной смертью оправдать вредную жизнь свою…
А на бюро, когда Марченке вливали за раздувание славы бандита, за потачку вредным и отсталым обычаям, а попутно и за некоторые другие грехи, неизбежно выплывающие в таких случаях, он долго терпел. Но когда дали ему слово, не вытерпел и рубанул всему честному собранию:
— Как же вы, товарищи дорогие, не поймете, что не на Шушун-горе я Сапога убил, а на похоронах его! И не только трепотню про голову — все покойника с головой видали, весь род его и чужеродных немало, — а трепотня такая вовсе не пустяк для нас с вами, но и, главно дело, всю славу его! Крышка ему теперь уж подлинно гробовая и черной славе его, а это органам нашим и советской власти в ба-альшой плюс!.. А то ведь он, товарищи, еще до-олго бы нас с вами изничтожал по тайге, хотя бы я из него решето в тот раз сделал! Ведь это сколь вокруг него черной романтики напущено было, мысленное ли дело? До полной, будто бы, неуязвимости! А теперь? Карман сдался — это ж понимать надо!..
И, не стерпев, добавил, — а без такой добавки Марченко и самим собой бы не был! — что выговор его не пугает и не обижает, поскольку выносят его такие политически незрячие товарищи, какие знать не желают сложности местных условий вообще и национальных особенностей в частности…
Вот тут ему и довесили до строгача, за политически незрячих-то!
Даже и через долгое время после этого в поездках на самые дальние точки он нет-нет да откряхтывался, Марченко!..
И все-таки историю про бесславный конец Сапога затмила, обрастая тоже легендарными подробностями, история о том, как Марченко один очистил весь бассейн Согры-реки и привел в аймак «косой десяток» варнаков. И здесь самое удивительное, что слухи об этом пошли задолго до его отчаянного похода на Согру, — вначале просто как злой или веселый анекдот, в зависимости от того, кто и кому рассказывал. Дескать, заявило громко некое большое начальство, что-де кто совершит такое — и непременно один! — и того с почетом тотчас отпустят на фронт. В награду. И, ясно дело, не вытерпел хвастун Марченко — заявил, что, мол, берет на себя такое обязательство и выполнит. И обязательно один. Даже и до тех добрался этот анекдот, до кого еще, по слухам, только поклялся добраться сам Марченко, но веселья он им не прибавил. Потому что неустрашимость и удачливость рябого ястреба, прирожденного таежника, была вовсе не анекдотической. И потому что из всех легенд про грозного Марченку эта была самой невероятной, а оказалась самой правдивой.
Словом, однажды, на исходе зимы сорок третьего исчез Марченко. Поползли и полетели слухи, а через месяц люди уверенно рассказывали, что сгиб лихой оперуполномоченный чуть ли не в абаканской тайге и в поминальники милицейские записан. Кое-кто, небось, и в свой поминальник с душевным облегчением внес его, окаянного…
…Конечно, не все я знаю в подробностях, но многое могу вполне реально представить себе. Рассказывал мне о том увешанный медалями старый охотник, бывший штрафник Пантелей — рассказывал живописно и беспощадно по отношению к себе. Вдова павшего на фронте Тимофея, плача и смеясь, повествовала о грозном госте; говаривал и участковый уполномоченный Максим Ёлкин, с которым, конечно, по-дружески в подробностях делился Марченко. Разные люди рассказывали и по-разному, но главное — я с детства хорошо и влюбленно знал веселого и отважного «чай, тож уполномоченного»…
…Будто злой дух, из ниоткуда, из морозной ночной тьмы возник вездесущий милиционер. Спал Пантелей в своем добротном, лучше худой избенки, шалаше, в глухой тайге, где даже в мирное время сроду людей не бывало. Сытый, крепко спал, пригретый теплом от умело налаженной в устье шалаша нодьи[16]. Проснулся от неясной тревоги, открыл один глаз, глянул — закрыл снова. Еще раз открыл, уже оба глаза, опять закрыл — может, дурной сон на сытое брюхо. Опять поглядел — не хотелось верить: около доброго костра его недобрый человек сидел. На коротком сутунке, Пантелеевом сиденье, сидит, руки над теплинкой греет, лицо сбоку — как у ястреба.
Спросил хрипло Пантелей:
— Однако-то, Марчинька?
— Эдак, паря, — спокойно ответил незваный гость, нежданный.
— Рестовать будешь?
— Доведется, Пантелей, — усмехнулся страшно Марченко.
Махнул Пантелей к задней стенке шалаша своего и со стыдом убедился, что и ружья его на месте нет, и ножа на поясе тоже. И топора тоже нету. С отчаянья помочился в угол, осквернив шалаш, приполз к костру, поздоровался.
— Шибко ты сигаешь, паря: из лежачего положения в шалаше да сажень в сторону! — восхитился Марченко. — Только ведь выход ты не там изладил, эка беда! Перепутал спросонья, али не знал, с какой стороны я подойду, а? Поспи еще маленько, лучше прыгать станешь.
— Мошт, убегать буду? — спросил тоскливо Пантелей.
— Попробуй! — опять усмехнулся милиционер, поглаживая его, Пантелеево, ружье, и синим весельем брызнули безжалостные глаза. От усмешки его, от веселья нестерпимых глаз льдинкой холод в сердце покалывает!.. — Сам догонять не стану, ноги пристали, ходил много.
Вздохнул тяжело Пантелей: ежели догонять не хочет Марченко, значит, пулю пошлет вдогон, а пуля у него сроду зря не гуляла, кто этого в тайге не слышал, кто этого в тайге не знает? Оттого долго молчал Пантелей, потом спросил смирно по-алтайски:
— Ты совсем один, что ли?
— А ты совсем дурак, что ли? — тоже по-алтайски спросил гость.
— Я не дурак, я уродом так… — русской пословицей, поломав слово, скрыл смущение хозяин.
— Вот и возись с вами, уродами… — совсем скучно стало Марченке.
Что было делать? Скипятил Пантелей чаю, достал вяленое мясо, талкан[17] в мешочке достал, подал гостю, угощаться просил. Ел мясо Марченко, своим ножом резал, чай пил с талканом и так просто пил. Пантелею не пилось, не елось, тошно на душе было. Рядом сидя, осторожно потрогал за рукав злого духа и, охнув от боли, опрокинулся на спину: будто в капкан попала рука и вывернул ее тот капкан!
— Померяться силой захотел? — зло выдохнул ему в лицо гость.
— Не хотел! — закричал с болью Пантелей. — Ей-бох, не хотел, что ты, Марчинька!
— Пошто же за рукав сгреб? Пошутить вздумал? — все еще зло смотрел Марченко прямо в Пантелеевы глаза, и даже в полутьме шалаша лежачему Пантелею горящими показались пронзительные его глаза!
— Не пошутить, — тихо ответил Пантелей, — пощупать хотел, мошт, сон, думал…
— А, разъязвило бы тебя, урода! — захохотал милиционер. — Сон, думал? Злой дух, думал? Ну, когда проснешься, пощупай еще разок!
— Го-го-го… — глухо и боязливо отзывалась эхом тайга на дьявольский смех милиционера. Вот сидит, хохочет, сильный, как медведь, быстрый, как марал, ловкий, как рысь, упорный и злой, как росомаха, и ничего, никого не боится… Марченко… Настоящий…
— Стрелять будут меня, Марчинька? — тоскливо спросил Пантелей.
— А это как суд решит. Военный трибунал. Я — не суд, я стрелять не буду, если, конечно, не побежишь.
Вздохнул Пантелей, загоревал: хоть бы соврал для утешения Марченко, обманул бы маленько. Не врет никогда — такая про него слава. Смелый, чего ему врать? Врать худо — трусом станешь. Вот он, Пантелей, получив повестку, соврал, что сходит в свою тайгу за ружьем и тогда воевать пойдет, а сам — не вернулся. Раньше смелым был, теперь бояться стал. Всего бояться…
Сумку плоскую Марченко на колено положил, расстегнул, бумагу достал, допрашивать стал Пантелея. Не шибко грозно, спокойно даже допрашивал, только зябнуть стал Пантелей все больше. Может, нодья догорала? Поправить огонь не решался, отвечать торопился.
— Феофана и Тимофея видел ли?
…Другому бы соврать можно, Марченке как соврешь? В глаза тебе глядеть станет, внутри все застынет…
— Пайфана видел давно, Тимопей не видал. Пайфан говорил, Тимопей не велел мне к ему ходить. Сказал: ты, говорит, — это я, Бантелей, — пальцем ткнул он себя в грудь, чтобы Марченко не перепутал, — чи-зир-чир! А я, говорит, — это он, Тимопей, — и пальцем в тайгу показал — просто человек, который ничего не знает. Это не Пайфан так сказал, это ему Тимопей так велел сказать мне… Врет только маленько Тимопей: как это он — человек, который ничего не знает? Вот что я — чи-зир-чир, знает? Что Пайфан у него живет — знает? Правда, Пайфана он тоже гнать хотел, сестра не дала, Тимопеева баба. С бабой кто переспорить может?..
Кончил записывать Марченко короткий допрос, велел расписаться. С великим трудом, потея даже, расписался Пантелей, понимал — с неведомой судьбой своей согласился… Откинулся в изнеможении в глубь шалаша, загоревал опять, обессилел.
— Вот теперь все законно, — весело сказал Марченко.
— Боюсь закон! — почти простонал Пантелей.
— Ду-урак! — несердито обозвал милиционер. — Ты же теперь под охраной закона, понял? Был ты до сей поры вне закона, беглый, и всем враг…
— Эдак, эдак, — безвольно соглашался Пантелей.
— Эдак! — передразнил Марченко. — А сейчас ты протокол допроса подписал, и уже я тебя по закону охранять должен. И никто до суда не смеет обидеть тебя, а там как суд решит.
— И ты не обидишь?
— И я не обижу. Но если, — твердо врезал Марченко, — из-под закона вздумаешь выйти, бежать вздумаешь, не послушаешься…
— Не буду бежать. Буду слушаться, — решил Пантелей, и легче ему сразу стало: теперь за все отвечает Марченко. И — закон. А ему, Пантелею, только слушаться надо. Слушаться всегда легче. А страшный трибунал когда-то еще будет…
Отдохнул Марченко, забрал обе пары его лыж — голицы и камусовые, забрал нож и топор, ружье тоже и сказал:
— Живи дней пять ли, с неделю ли, жди. Дров хватит у тебя, еды полно. Вернусь — пойдем в аймак.
И уже на ходу бросил жестко:
— Не вздумай снегоступы изладить со скуки-то!..
…Сокжой[18] вздыбился было, пытаясь выскочить из снежной ямы на зализанный ветром бугор, но вместо того медленно завалился назад и набок, навстречу удару пули. Снег не расступился под телом оленя, а вначале как бы прогнулся упруго, продавился целым островком и потом растрескался на мелкие части, как мягкая льдина. Марченко хмуро смотрел на трещины — пора было возвращаться в жилуху, на открытых местах начал появляться первый, еще непрочный наст — чарым. Пока это еще был только слой плотного снега с тонкой, почти ледяной корочкой сверху. Но солнце начинает работать безостановочно — днем, а ночью все еще жмут вполне зимние морозы, и скоро повсюду по утрам будет не снег — сплошной чарым, словно столешница покрывающий бездонные сугробы. Тогда, встав затемно, по нему можно будет уйти до восхода солнца километров на двадцать без лыж…
Пора «сбивать в гурт» своих по-волчьи опасных подопечных и выходить в жилуху. Марченко нацедил, вскрыв горло оленя, полный котелок пенящейся парной крови, преодолевая отвращение, заставил себя выпить почти все. Развалил брюшину, достал печень, и тоже приказал себе съесть сырой всю: теперь ему была нужна не просто выносливость, которой ему не занимать, а максимальная, напряженная волевая собранность, зоркость, неутомимость. Снежной болезни он не боялся, да и в таежной полумгле глаза успевали отдохнуть от кратковременного режущего блеска снегов на нечастых долинах. А вот какая-нибудь куриная слепота от авитаминоза могла всю его операцию лишить успеха да и самого — жизни. Марченко же никогда слишком дешево не ценил свою жизнь…
Целый месяц потратил он на тщательное обследование бассейна Согры-реки и теперь точно знал, кто где скрывается, сколько людей и каковы они. Большинству уже «нанес визиты», обезоружил, отобрал лыжи и ножи, и топоры, попрятал все это в удобных местах, чтобы собрать теперь. К двум кержакам-«бегунам» только не заглядывал открыто в их хитрое убежище — лишь рассмотрел в бинокль, что оба здоровы, как медведи, и, конечно, добром не сдадутся. А что бегуны — знал почти точно, потому что ни по каким приметам ни в каких розысках не проходили. Не признающие документов, они не оставляли никаких бумажных следов и потому трудны были для розыска! А слухом пользовался о них Марченко давненько — таежным, смутным, но безошибочным.
Двое уголовников пока что еще не страшны — сейчас они больше всего боятся, что он их… не арестует, оставит здесь! Третий же вообще только тягостная обуза.
— Начальник, не бросишь, а? — почти выли в голос те двое здоровых, сипло и жалко. Беспрекословно отдали два ружья, бесполезных им здесь, им, которым убить человека в жилухе или на тропе было куда легче, чем самого безобидного зверя в тайге. Вонючие, мерзкие, заросшие, заживо пахнущие смертью не меньше, чем их атаман, третий, гниющий уже по-настоящему…
С гадливой готовностью отвечали они на все его вопросы и по мере того, как он все больше узнавал о них, закипала в душе Марченки темная ненависть к ним. Эти двое были законченные «урки», третий, старший, — известный по сибирским городам и тюрьмам бандит Косой, наизусть знакомый самому ленивому милиционеру самого безгрешного участка. Вчетвером они бежали из лагеря, убив охранника и забрав его оружие и одежду, но четвертый уже отсюда в первый зазимок бежал, надев форму охранника и его сапоги, забрав винтовку его и единственный топор своих собратьев. По мелкому еще снегу успели оставшиеся сбродить, ограбить заимку, убили ее хозяев, старика со старухой, забрали тряпье, обутки, два мешка талкана и топор. Топор помог им не замерзнуть, талкан — не дал сдохнуть с голоду. Избушку-зимовье они загадили до омерзения, прижгли дрова и уже принялись за собственные нары.
— Что ж вы, как свиньи, и с…и под носом у себя? Неуж снег отоптать трудно? — спрашивал он и не ждал ответа. Разве они — люди? Звери… Да и не звери, а хуже, поганей, слабей, подлее…
— Да вишь, начальник, Косой не могет — зверя добыть схотел, ноги обморозил, похоже, антонов огонь прикинулся… Ну, он теперь под себя, а мы… Принюхались, да оно и замерзает на полу-то у двери, — подобострастно разъяснил один, а второй добавил слезливо:
— Да нам уж последнее время, считай, что нечем было…
— Пристрели, Марченко, христом-богом молю! — хрипел Косой. — Яви милость последнюю! Эти с-сявки… — и тут у него ярость прорвалась через слабину, — не могут! Ишо не отвыкли бояться меня! Ты — можешь! Сделай, все равно мне вышка по совокупности и по отдельности… Приведи приговор, не дай мучений!..
— Я тебе не трибунал, — преодолевая отвращение, Марченко перебинтовал чистыми портянками своими гниющие, дурно пахнущие ноги бандита. Похоже, и впрямь гангрена начиналась…
…Сейчас он, привычно посвистывая чуть слышно, разделывал оленя, злясь на то, что надо еще и кормить этих полумертвых уголовников, которые распрекрасно погибли бы без него от собственной безрукости. Косой уже и сейчас — обуза, все равно не сегодня завтра помрет от антонова огня, оставить бы его…
«Ты — можешь!»… Он — может, да вот… не может. А почему, собственно, он, Марченко, не может оставить их всех троих здесь, где тайга-матушка сама свершит над ними свой неотвратный и поистине страшный суд? И, главное, справедливый суд! Кто узнает, что Марченко нашел их, да и кому надо узнавать об этом? Мог же он просто опоздать к ним на неделю, скажем, если б решил, скажем, повязать сначала кержаков-бегунов? С теми немало опасной возни предстоит еще, а этим недели, пожалуй, вполне хватило бы… Где-то идет величайшая из войн, на которой он, Марченко, мог быть куда полезнее, чем те желторотые мальчишки, которых уже вынуждены призывать в этом году. А тут вот… возись с убийцами и грабителями, которые, в сущности, сами себе выбрали конец.
В том, что он выберется в жилуху со всем «кодлом», Марченко не сомневался — на то он и был Марченко: отчетливо представляя все фантастические трудности своей операции, он испытывал столь же отчетливую уверенность в успехе. Но вот отпустит ли его начальник Управления, сдержит ли слово, в сущности, брошенное вскользь, не всерьез? Ведь Марченко не спрашивал у него официального разрешения на операцию, да и вообще никого не спрашивал, только начальника своего райотдела, к которому относился иронически-уважительно, предупредил в самый последний момент. Зная силу и стремительность распространения таежных слухов, ушел тайком, взяв официальную командировку в область. И то вот алтайцы знали и — ждали его, не веря, а все-таки… Не ждут ли и те кержаки? Хотя не должны бы, они ведь вовсе не общаются ни с кем, тем более с «нехристями»…
…Мясо было жестким, без единой прожилки жира — тяжко досталась сокжою многоснежная зима, да, видать, и старик он был. Недаром покинул он со стадом сытные моховища тундрового плоскогорья Леннинг-сын, заваленные нынче чуть не саженными снегами, и перебрался на эти скальные крутики, где все-таки проглядывали кое-где меж камней мертвая трава и хилые кустарнички. Вырубив топориком небольшой кусок покостистее — для уголовников, мякоти-то еще нажрутся до смерти с голодухи! — он решил принести его сам, а остальное оставить: пусть походят по снегу за ним, и расстояние и время не дадут без меры жрать.
Себе вырезал мяса помягче, отрубил мозговую кость, тут же сварил в котелке, сытно и плотно поел горячего. Разрубил остальное на куски, завернул в шкуру, зашил кое-как ветками, чуть призасыпал снегом и пошел ходко по своей лыжне к зимовью.
Придя, бросил кусок на нары, сказал:
— Варите пожиже да не наваливайтесь сразу — сдохнете. Косого бульоном поите.
— Марченко, убей! — застонал с воем Косой. — Мучаюсь, не могу… Будь человеком!..
— Я — милиционер, — сквозь зубы зло и твердо сказал Марченко. Оглядел опозоренное охотничье зимовье: пока ходил, двое малость прибрались, соскоблили кучи мерзлого дерьма, сейчас топили печку, а не жгли костер на камнях, радостно суетились с котлом и мясом. Пожалуй, не будь Марченки, они бы стали жрать сырьем! Хорошо, что кости выбрал, долго будут грызть…
— Завтра поутру валяйте моей лыжней по чарыму, — тусклым от ненависти голосом говорил Марченко. — Тут недалеко оленя я свалил, перетащите помаленьку сюда. Варите, жрите, готовьте в дорогу, как умеете. Послезавтра я вернусь сюда с лыжами и с людьми, сразу двинемся в жилуху.
— Начальник, а ты не того… не рванешь в одиночку, а? — с дрожью и подлинным страхом в голосе спросил один. Второй только выставился весь к Марченке в поддержку вопроса.
— Сказал, готовьтесь. В пути больших привалов не будет.
— Мосол, убей, в сашной крест, турецкого бога мать! — как здоровый заорал Косой. — Убей сёдни, не мучь два дня! На ж… я покачусь за вами без ног?
— На нартах повезут. А мученья ты сам себе выбрал, и поделом.
Марченко высказал это хрипловато, без выражения: горло сдавила ненависть, во даже выматериться сейчас — значило для него пожалеть эту гадину, в чем-то снизойти до него…
С горы Марченко летел так, что мгновеньями казалось — камусы сорвет с лыж к чертовой матери! Потом долго лез в гору, успокоился и по хребтине пошел привычно-ходко, чуть посвистывая, обдумывая будущий маршрут и порядок следования.
— И порядок следования… и порядок связывания… — в такт широкому скользящему шагу почти напевал он. Дышалось свободно, тело словно крепло в ритме могучего движения, и от этого росла уверенность в благополучном исходе затянувшейся опасной операции.
…А все-таки никому из них верить нельзя. Уголовники покорны, пока сегодняшняя тайга кажется им страшнее завтрашней кары, пока их неустойчивые натуры обезволены ужасом явственной смерти от мороза и голода, пока вокруг неведомые и страшные звери, а не люди, которых они привыкли сами пугать и «обдирать» почище, чем охотник добычу… Даже и охотнику Пантелею, хотя он явно морально сломлен и вызвался сам помогать милиционеру — в счет будущего возможного послабления. Да и Тимофею с Феофаном тоже, хоть им особо-то и не грозило ничего страшного, кроме, может быть, немедленной мобилизации: формально они еще не являлись дезертирами и хорошо поняли это на допросе. Но… Семен Марченко слишком хорошо знал почти мистическую власть тайги над таежником, когда впереди — смутные пугающие кары, а тайга — вот она, рядом, и свобода — вот она, за первым кустом, за первым сугробом, за густым пихтачом, за ближней горой. И велика она, тайга, и когда-то там поймают еще, а может, и нет, особенно если учесть «опыт». Импульс проклятый — толкнет, и совсем уже раскаявшийся человек превращается в окончательного преступника, защищая свою призрачную «свободу»…
…А вообще-то с ними смех и грех был. Марченко выскочил неожиданно, как черт из рукомойника, так что баба Тимофея в пень превратилась посредине избы. И долгонько так стояла. С карабином в руке Марченко от порога окинул взглядом пустую избу, увидал старый шабыр[19] на деревянном гвозде в стене, шапку-«ойротку» из бурундуков, с кисточкой, новые мужские обутки под лавкой. Резко нагнувшись, открыл западню в подполье, крикнул по-алтайски в черную дыру творила:
— Эзен, Тимопей! Что, за самогоном полез в подпол или за пивом? Давай, быстрей доставай — промерз я шибко, гостевать хочу.
Баба вдруг завизжала и кинулась на него — ведьма ведьмой, брызжа слюной и страшными алтайскими проклятиями. Марченко хотел было легонько оттолкнуть ее, но увидел в руке нож. Охотничий нож в руке рассвирепевшей таежницы — шутка плохая, и Марченко рассерчал. Баба пролетела от его удара через всю избу, ударилась об стену и осела на пол кучей разноцветного тряпья.
— Пожалел маленько, — по-алтайски сказал Марченко, — другой раз кинешься — убью до смерти, поняла?
Баба понятливо кивнула головой, глаза у нее стали круглыми, из открытого от боли и испуга рта через ровные желтые зубы тоненько полилась слюна. От страха она стала часто-часто портить воздух, будто икала низом.
Милиционер сел на табурет, глядя в черную дыру творила под косо вздернутой западней. С края от стены серела сухая земля, россыпь сухой картошки, дальше бездонным казался темный подпол, хотя в таежных избах подполья мелкие — из-за близкой воды, а во многих и вовсе не бывает. Пахло сухой прелью, слабой сыростью, серенькой мышиной таинственностью тянуло пугливо…
«И когда он успел сигануть туда? — удивился Марченко и неожиданно подумал: — Сколь картошки пропадет зря! Научились сажать и…»
Вслух сказал по-русски:
— Эко, худой хозяин Тимофей — гостя ждать заставляет!
— Нету Тимопей! — по-русски же пискнула хозяйка, «икая». — Вовсе нету. Давно…
— Бе-еда… — тянул время, отдыхая, Марченко. — Куда девался?
— Не снай! Мошт, вайвать пошел, Китлер бить — откуда снай?
Жалким и беспомощным было ее вранье, и до отчаянности наивно ждала она, что вот сейчас попрощается неожиданный и страшный гость и сгинет снова в тайге, откуда выскочил, как злой дух…
Марченко вздохнул, на взгляд прикинул линию земляной стены, одной рукой легко перевернул карабин и выстрелил в пол. Баба громко икнула ртом и от нового испуга перестала «икать» низом.
— Пошто неладно робишь? — дрожащий выскочил голос из подполья. — Чужой избе бегашь, чужой бабу бьешь! Три раза не кричал, сразу стрелил — закон гыде, а?
В твориле показалось бледное лицо, под жиденькими усишками силились не дрожать бледные губы раззявленного рта.
— Тимофей? — спокойно спросил Марченко.
— Тимопей, поди, ага, я это, правда. Пошто, говорю, чужой баб бьешь, а? Гыде закон? Свою бей, хошь, дак…
— С вами, сволочами, где же свою заведешь, по тайге ша́стая? Поневоле чужих бить станешь! А про закон ты поздно вспомнил.
— Эдак, эдак! — торопливо согласился Тимофей, вылезая, и уже трубку привычно сунул в рот.
— Порядка не знаешь? — грозно спросил Марченко.
— Прошай маленько, забыл. — Тимофей положил трубку на пол, нырнул в подполье и через секунду подал стволом вверх боевую трехлинейку.
— Ого! — невольно воскликнул милиционер и прежним тоном добавил: — Опять порядка не знаешь?
Ствол моментально исчез, вместо него показался окованный, тронутый ржавью приклад. Марченко взял винтовку, поставив свои карабин меж колен, передернул затвором, проверяя заряд, и в этот момент глянул в окно. Мгновенно ударом ноги сбил Тимофея в яму, рывком закрыл западню, крикнул бабе: — Не смей открывать! — и вылетел за дверь, вскинув мешавшую ему винтовку за плечо. По белоснежной поляне шибко бежал в гору человек на лыжах. Камусовые лыжи не оскальзывались назад, и медленно лезла вверх двойная дорожка лыжни, словно подталкивая человека к недальнему густому пихтачу…
Впервые так оплошал бывалый оперуполномоченный: тот, видно, у косяка стоял, холера, и пока Марченко возился с бабой, выскочил. Марченко выстрелил из карабина, нуля взвихрила снег впереди человека — склон был крутенек. Человек полуобернулся, в ярости взмахнул кайком[20] над головой, и Марченко вновь выстрелил. Лопасть кайка разлетелась в мелкие щепки, лыжник нелепо дернул рукой от удара, упал па бок, каек воткнулся в снег вовсе бесполезной палкой. Милиционер ждал, не закрывая дверь в избу, через плечо заглядывая в нее. Лыжник медленно поднялся, поправил сбившиеся путцы лыж и вдруг ринулся своим следом вниз. Лыжи ходко понесли его к избе, во вскинутой руке злой искоркой блеснул на солнце нож.
— А-а-а! — визжал лыжник, подлетая. — Марчинька, богамайть, кристамайть, минсанера! Резить буду!..
Отшагнув в сторону от подкатившегося лыжника, Марченко ловко наступил на носок лыжи, косо и резко ударил по руке с ножом, и нож упал рядом в снег. От мгновенной остановки лыжник пал вперед, но наткнулся на литой кулак милиционера и со стоном завалился на спину. Не оглядываясь, ушел в избу Марченко, закрыл за собой дверь. Только теперь он скинул козью дошку свою и телогрейку, остался в гимнастерке, натянутой на старенький свитер. Поставил в угол около стола оба ружья, постанывая-позевывая, потянулся всем телом, поправил пистолет на поясе, сел за стол под икону. Сразу косо ушла куда-то замызганная столешница, утлой долбленкой закачалась на невидимых волнах кедровая, несокрушимой крепости, лавка, и вся избенка бесшумно истаяла в мягкий зовущий туман. Сладостно и освобожденно ухнул Марченко в бесконечное падение мгновенного сна и долгонько выбирался обратно, цепляясь за невесомое и неощутимое, тяжело каменея телом…
Со стороны же было видно только, как неожиданно отмякла и подобрела хищная резкость ястребиного лика его, продубленного ветрами, морозами да солнцем до черноты, и веки на миг лишь притушили синий грозный огонь глаз.
— Открой мужика-то, Лукерья, пусть вылезает.
Баба послушно кинулась к западне. Вылез Тимофей, смиренно встал к печке. Давешний грозный беглец вошел, на цыпочках прошел в передний угол, где сидел страшный милиционер за столом, доставал страшную бумагу из страшной плоской сумки. Все было страшным теперь… Подал нож — как полагается, рукояткой вперед, — вернулся, пятясь, к печке, рядом с Тимофеем стал, сказал:
— Драстуй, Марчинька, — и только сейчас стал вытирать кровь и сопли на лице.
— Эзен, Фоефан! — усмехнулся Марченко, по-таежному произнося имя, и привычную таежную формулу гостеприимства кинул: — Садись лавка, гостем будешь. И ты садись, Тимофей. Мог бы хозяином быть, меня гостем принимать — что поделаешь, закон ломал, беду делал, теперь у тебя милиционер хозяин в избе. А Фоефан вот вовсе преступление совершил — вооруженное нападение на милиционера произвел при исполнении последним служебных обязанностей!
И угрозно посмотрел на парня. Феофан совсем скис от грозной обвиняющей правды и непонятного коварства фразы: пошто Марченко назвал последним себя, а не его, Феофана? Оба алтайца послушно сели на приступок у печи. Они были сейчас тихи и покорны.
Что делать? Ведь этот рябой злой дух — сам Марчинька! Вишь, улыбается — от такой улыбки кого морозом не подерет по шкуре? Ему не стыдно вдвоем сдаться, впятером можно сдаться было бы… если бы они вправду хотели от закона прятаться… Кто не знает, что его пуля не берет? Настоящие варнаки не раз стреляли, не могли убить. Сапога взял, убил самого Сапога, або-о, такого алыпа-богатыря! Правда, злой был Сапог, как шатун-людоед, не настоящий алып, однако, богатырь был, шибко сильный, очень отчаянный и хитрый: сколько лет не могли его арестовать, сколько крови пролил Сапог, а Марчинька кончил его страшную жизнь! Кто не знает, что шибко на войну просится Марчинька, только ему то ли самый главный генерал, то ли сам Сталин сказал, что не пустит на войну, пока не очистит всю тайгу от варнаков и дезертиров. Вот — старается Марчинька, потому что поклялся в этом году очистить тайгу. Однако, уже очистил, если сюда добрался…
А они с Пайфаном — что? Не варнаки, не дезертиры даже, бумагу не получали, чего знают — темные таежники. Умных людей на сто верст вокруг нету, — с кем посоветоваться было? Глупых и то людей нигде нету… Пожалуй, так надо говорить, так вести себя. Правда, на брошенном Сакеевом зимовье страшные люди живут, настоящие варнаки, так разве к ним ходили Тимопей и Пайфан? Зачем к худым людям ходить, убьют еще… Может, даже собирались в аймак сходить, сообщить про худых людей, только боялись, не поймали бы по дороге их, совсем смирных охотников… Не подумали бы, что дезертиры, что не добром в аймак идут, а по тайге скитаются, где укрыться ищут… Спрашивать будет Марчинька, все надо говорить, сознаваться: чего не сознаешься, он сам знает. Откуда знает, не поймешь, а только все знает, такие глаза, такой ум у него!.. Про Пантелея надо ли говорить — Пантелей настоящий чи-зир-чир, повестку получал, потом в тайгу убегал… Сознаться про Пантелея — скажет Марчинька, дружбу вели с чи-зир-чиром, не сознаваться — скажет Марчинька, скрыть хотели Пантелея! О-о, Кудай, что хуже — не догадаешься, а догадаться скоро надо, сейчас спрашивать будет. Пайфан, дурак, еще кинулся — с перепугу кинулся, кто бы всерьез посмел на Марчиньку с ножом кинуться, скорую смерть себе найти? Так, пожалуй, надо говорить, так вести себя. Совсем не поверит хитрый Марчинька, может, маленько поверит, и то легче будет…
Что поделаешь? Сидит за столом твердо, как хозяин, сам рябой, нос, как у ястреба, усмехается хитро, даже сейчас чисто бритый — как бреется зимой в тайге, або-о! — а глаза, как голубой снег в горах далеких. Бумагой жутко шелестит. Чего напишет на бумаге?
— Вахта писять станешь, Марчинька? — робко спросил Тимофей, уже полностью покорившийся.
— Не акт, а протокол допроса. Потом обыск делать буду и конвоировать вас в аймак, — строго ответил корявый ястреб.
— А-а, братакол! — обреченно вздохнули оба мужика. — Что поделаешь, закон велит братакол делать, а-а…
Акты всякие им были мало-мальски знакомы, даже акт о браконьерских способах добычи пушнины однажды составляли на Тимопея и, понятно, добра от этих актов не было. Однако, и зла большого не было, штрафы были… Про браконьерство Тимопей сказал — не знал, что так нельзя, больше не буду, сказал, буду по закону промышлять зверя. Ничего, поверили, поругали маленько, штраф дали, соболишек отобрали, конфискация, сказали… А тут — речь не о браконьерстве и не акт, а неведомый «братакол», который пишет слишком известный всей тайге Марчинька!..
— Дураки мы, — горячо по-алтайски заговорили, перебивая друг друга, мужики. — Темные вовсе, в тайге живем, закона не знаем, чего знаем? Не серчай шибко, не пиши грозно, Марчинька!..
— Дураком притворялся один такой Иванак, слыхали? Все от мобилизации бегал, а поймают — дурачка строил из себя, каялся да опять в бег ударялся. Нет теперь Иванака, и дураков в тайге не осталось. Теперь в бегах одни варнаки и дезертиры, которых мы почти выловили. Только вы и остались.
— Не чи-зир-чиры мы! — уверяли вперебой мужики. — Мы правда бумагу-повестку не получали, никуда не бегали, видишь, дома сидели. Откуда знать, что худо дома сидеть? Кабы мы по тайге прятались…
— Вы не дезертиры еще, но ук-ло-ня-ющиеся от мобилизации, что практически одно и то же! — раздельно сказал по-русски Марченко и по-алтайски разъяснил, что это значит. — Эх, вы, придурки, только статистику мне портите!
Не поняли мужики, что такое статистика, только, видно, что-то очень важное, если так серчает Марченко! Может, пообещать не портить больше эту… статистику? Правда ведь не знали!
— Откуда винтовка, Фоефан? — будто выстрелил страшным вопросом Марченко. — А ну, не прячь глаза, трусливый куян![21]
И прямо в душу залез Пайфану, робко поднявшему взгляд, пронзительными и до жути веселыми глазами, голубыми, как вечный снег Белухи. Отчаянно закричал Пайфан:
— Совсем не виноват я, Марчинька! Здесь в тайге пропадал какой-то солдат, весь в гимнастерке, в солдатских штанах. В сапогах солдатских тоже… Не местный совсем, никто раньше не видел, отчего помер, совсем не знаю! Целый был весь, не стреляный даже, только мертвый. Отчего помирал, кто знает? Я винтовку подобрал, хотел к тебе нести в аймак, забоялся только, думал, ругать будешь, в каталажку посадишь…
— Правда, правда, Марчинька, — подтвердил Тимопей, — я даже гнал его, Пайфана, велел в аймак идти, винтовку тащить, тебе про солдата рассказать. Забоялся он, верно, — на него подумаешь, сказал. Я и без винтовки гнал его, вон баба не даст соврать, за него заступалась, боялась тоже. Я говорил — молодой, иди лучше сам, Пайфан, а то чи-зир-чиром будут считать тебя…
И — осекся, поняв, что проговорился. И всем троим усмешка рябого ястреба показалась особенно зловещей. А Марченко с горечью и досадой думал тогда:
— Ну, цирк! Даже и на темноте своей играют вон каково ловко! Доведись не я — сам черт не разберет, где у этих детей тайги правда, где врут нагло! Вон сколько алтайцев воюют уже и как воюют! А эти мне робость натуральную разыгрывают и темноту вселенскую…
И тогда же твердо решил для себя жестокий Марченко ничего не писать про «сопротивление при задержании», если алтайцы в пути не задурят. Но допрос вел по-прежнему строго, обыск провел самый тщательный и ни разу не улыбнулся, когда хозяева со смешной старательностью помогали ему, поспешно показывая разные зауголки, которые он мог бы пропустить… Спросил, сколько у них нарт, узнал, что трое исправных, велел Лукерье взять одни картушки, погрузить все, нужное ей, и выходить в одиночку на прииск Интересный. Дал одностволку с тремя патронами на дорогу, велел сдать ее потом в сельсовете, написал записку о ней и с просьбой выслать несколько вооруженных лыжников в вершину ключа Интересного, на перевал, хоть сам не больно верил в возможность такой поддержки даже в конце пути…
— Придешь в сельсовет, Лукерья, записку отдашь, ружье сдашь, попросишься на работу. Скажешь, я велел устроить. Будешь там жить, работать на золоте, помогать Родине, поняла? Ты баба здоровая, много сделаешь.
— Я баба здоровая, я много сделаю, Марчинька. Только мужикам полегче будет ли, если все сделаю, как велишь? — чуть осмелев, спросила совсем собравшаяся Лукерья.
— Тебе полегче будет! — сурово отрезал милиционер. — У мужиков своя судьба. Иди! И доброй тебе лыжни и доброй погоды…
Потом забрал весь провиант к охотничьим ружьям, обойму к винтовке, четыре пары лыж — двое голиц и двое камусовых. Ружья оставил — и так грузу набралось опять, хребет ссутулишь!
Мужикам велел ждать и не рыпаться, хоть до первой травы! Пока не придет во второй раз.
— Весенний снег след держит долго, — предупредил, — можете бежать, догоню, окликать не стану, понятно!
Как было не понять!..
…Сейчас, придя во второй раз в Тимофееву избу, он с удовольствием убедился, что мужики приготовились полностью в дальний путь: на одни нарты увязаны личные их вещи, продукты, мешок сушеной картошки, другие только застланы старой бабьей шубой-чегедеком — для больного бандита, как велел Марченко. Котомки плотно набиты, и лямки подогнаны. Мужики хорошо проверили и лыжи, которые приволок назад из тайника Марченко, а он проверил «воз»: ружья, как наказывал, завернуты в половик и привязаны под грузом. Маленько поспорили, на чем лучше идти, на камусовых или на голицах, согласно решили, что еще вполне можно на камусовых и лишнюю пару голиц прикрутили к порожней нартушке.
Мужики томились, курили трубки, ждали неведомого. Ночь навалилась на тайгу с крепким морозцем, с густой первозданной зимней тьмой. Марченко без лишних слов велел обоим брать шубы и лезть в подполье, закрыл их и лег спать «впрок». Чем свет вышли на мороз, оставив двери открытыми. Небо в межгорье, обычно серое, непроглядное в такой час зимой, теперь было густо-синим — по-весеннему. За ночь подсыпало малость мягкого, как пух, снежку, и все порадовались, что не будет драть камусы чарым и лыжи пойдут ходко. Говорили приглушенно, словно стеснялись. Марченко понимал состояние мужиков, но ему и самому было тошно.
— Давай, Тимопей, — медленно проговорил по-алтайски Марченко, — поджигай избу.
— Або-о! — перепуганно воскликнули оба враз. — Изба чем виновата, Марчинька?
— Изба чем виновата? — злясь на себя и на них, повторил Марченко. — Вы виноваты, хозяева! А избе судьба — уйдем вот отсюда, и не будет она притоном какому набеглому бандиту, понятно?
И опять подумал, что если бы не Сакеево зимовье, подохли бы давно уголовники: на заимке ограбленных и убитых ими стариков не посмели бы жить — все-таки ведомое людям место…
Тимофей так растерянно топтался у своей, ставшей вдруг маленькой и жалкой избы, что Марченко не вынес его муки, и сам поджег берестяную крышу. Старая высохшая береста вспыхнула так весело и охотно, будто только и ждала такого славного конца! Даже толстый слой снега на крыше не мог остановить огня, хотя бурно таял. Феофан поджег смолистый кедровый корень и вдруг со зверским выражением на глуповато-добродушном до того лице, вбросил чадно пылающий факел в избу через распахнутую дверь. Вскоре пожар взялся в полную силу, и можно было трогаться в путь.
— Поджигатель! — со злой горечью думал про себя Марченко, видя, как часто оглядывается на огонь Тимофей. — Только этой еще славы не хватало тебе… райпожуполномоченный!..
И прикрикнул на мужиков:
— Ну, чего заоглядывались? После войны вернетесь, новую построите, да не такую конуру!
И сам не догадался, какую искру надежды с необычного этого пожара заронил в их души своим восклицанием. У мужиков ледок на душе подтаял: Марченко сам сказал — вернетесь!..
По торной лыжне, по явственному чарыму, припорошенному, как на заказ, тонким шелковым снежком, шли быстро, безостановочно к Сакееву зимовью, опоганенному уголовниками. Тимопей вез за оглобельку и веревочную петлю через плечо груженую нарту, Пайфан подталкивал ее сзади кайком, а Марченко вез следом почти пустую, бросив на нее осточертевший карабин и козью дошку.
…Уголовники запалили зимовье с восторгом, мешки их были набиты одним мясом, больше брать было нечего. На порожнюю нарту уложили, закутав в чегедек, Косого. Верные дружки его попробовали уговорить Марченку бросить «бесполезный груз», тем более что «груз» и сам умолял о смерти, но Марченко так выразительно глянул на них черным глазом карабина, что дискуссий на эту тему больше всю дорогу не возникало. Пришлось только «коренниками» в обе нарты впрячь алтайцев, а уголовников привязывать «толкачами» сзади нарт — лыжниками оба оказались аховыми, а с нартами и вовсе никуда.
Косой еще иногда сипел «Пристрели!», особенно когда опрокидывалась нартушка, но сипел уже не так убедительно: в подыхающем звере начинала тлеть надежда — пока довезут, пока полечат, а там…
В Пантелеевом шалаше сделали первый крупный привал, стало их семеро и прибавилось груза: по пути извлек Марченко из нового тайника Пантелеево оружие, снасти и лыжи. Пантелей обрадовался милиционеру, как старому другу, суетился искренне — видно, невмоготу было одинокое честное ожидание. Да ведь окаянный милиционер не шибко и полагался на честность Пантелееву и лыжи увез, обе пары, а кругом двухсаженные таежные снега, а чарыма в черни[22] не бывает, а на открытых местах он еще тонковат и недолго живет по утрам… Сейчас только помаргивал Пантелей узкими глазками, глядя на ораву арестантов, до холодка в сердце восхищался удалым Марченкой и все не мог решить, признавать ему знакомых алтайцев или нет. И они, похоже, не решили. Но зато Пантелей совсем твердо решил сейчас никуда не убегать от проклятого милиционера, которому, наверно, духи помогают, все равно не убежишь. Лучше помогать ему, костры ладить дорогой, лыжню торить, нарту везти, мало ли что… Хотя, конечно, нарту везти он и так заставит — не сам же повезет, поди. Но все равно — помогать, чем придется, потом на суде сказать про это, может, маленько пожалеют…
Крепко вечерело, и в тайге было совсем темно, однако зоркий ястреб рассмотрел ямистый след от безлыжного человека, в гору идущий, с дьявольской усмешкой спросил:
— Не вытерпел, попробовал?
Хотел соврать Пантелей, дескать, тебя, Марчинька, высматривать лазал, ждал, да понял, что не стоит, — разве его обманешь? Вздохнул, ответил:
— Так, нарошно пробовал маленько, от скуки. Вишь, вернулся вот. Зачем тебя омманывать? Лучче буду помогать, хочешь дак…
— Шибко хочу. Давай-ка вот костер подживи, да сними с нарт котел избяной, вари на всех оленину, чай кипяти. Кормить вас надо крепко, потом суток двое сухомяткой придется…
По два человека кормились у костра, у каждого был свой котелок, даже у уголовников. Потом Марченко связывал поевших двоих, хитро связывал, велел лезть спать, кормил других двух. Со стороны кто бы глянул — вполне мирная картина: артель охотников ужинает неспешно у доброго костра, только один не ест, чуть в сторонке сидит с ружьем. Может, от шатуна бережется…
Последними Пантелей с Феофаном ели, потом увязали Пантелееву нарту всем необходимым, чем Марченко велел, чтобы с утра без задержки двигаться в путь. Покормили страшного больного — намешали в чай талкану погуще, вроде жидкой кашей напоили. Мясо ему в горло не лезло, но он все же попросил кусочек помягче, долго сосал, чмокал, после то ли проглотил, то ли выплюнул.
— Еще и выживет! — с брезгливым удивлением подумал Марченко. Велел затолкать нарты с больным в шалаш, связал Пантелея и Пайфана. Пантелей просился не связывать, Пайфан только вздохнул, спина к спине неловко полезли в шалаш, некоторое время там все ворочались, возились, укладываясь уж подлинно тесными парами. Марченко взял ветровой щит Пантелея, из лозы плетенный, закрыл вход в шалаш, крякнув, придавил хорошим бревном.
— Начальник, — донесся голос уголовника, — замерзнем, от костра загородил.
— Перезимуешь, — равнодушно ответил Марченко, — а то набз… там, искра попадет, еще взорветесь.
Противный заискивающий смешок…
— На кой черт пошучиваю с г…..? — сам себя оборвал Марченко. Подтащил нарты плотно к «дверям», поправил нодью, устроился на нартах, завернувшись в шкуру, и уснул спокойным, но по-звериному чутким сном.
…Утром без чая, натощак, позволив только справить необходимую нужду, Марченко стал «формировать обоз». Велел Пантелею вытащить медвежью шкуру-подстилку: пригодится еще спать, а тяжка покажется, так и бросить не жалко. Потом приказал алтайцам растащить шалаш и спалить.
— Зачем таскать? — спросил охотно работавший Пантелей, и двое других тоже посмотрели с недоумением. — На месте не сгорит, что ли?
— А кедр? — рявкнул Марченко. — Т-таежники еще…
Красавец-кедр, в полроста вымахнувший вверх над остальной тайгой-чернью, угрюмовато глядел на большой костер у своего подножья, то ли благодаря людей за то, что не спалили его, то ли скорбя, что вот этот — надолго последний костер в здешних местах…
…Когда Марченко, обогнав свой странный «обоз», приказал Тимопею, шедшему первым с легкой нартушкой, сворачивать на Тесы-су[23], тот даже охнул:
— Разве мы не пойдем по Согре к перевалу на Интересный?
— После того, как зайдем сюда. Ненадолго.
Смятение отразилось на лице Тимопея, он забормотал, что место — проклятое, страшное место, речка духов, худо тут…
— Вот я и хочу очистить ее от двух духов, — усмехнулся Марченко, и усмешка вновь в трепет повергла охотника. Наверное, знает Марченко, что и Тимопею ведомо, какие духи поселились тут не столь давно… Нерешительно потоптавшись, он вошел в узкую мрачную каменную щель. Медленно втягивался обоз по засыпанной снегом полке под скалами в ущелье. Камни уходили в поднебесье и ощутимо давили на людей мрачным своим величием и величиной. Марченко стоял, пропуская людей с нартами, оглядывая их, хмурился в раздумье. Предстояла самая, пожалуй, опасная часть его таежной эпопеи. Все, что он в одиночку сделал до сих пор, — семечки…
Кинул взгляд на нарты с Косым, секунду подумал, отрицательно качнул головой самому себе. Оставить его тут хоть ненадолго — заблажит, подумает, что хотят бросить совсем: он стал сильнее цепляться за жизнь, хотя ему в дороге стало хуже. Марченке физически было невыносимо думать об этом невероятно живучем чудовище, а не думать было нельзя.
Километра через два мрачное ущелье вдруг раздвинулось в небольшую долинку, веселую, прямо праздничную. Тут Марченко опять обогнал всех и скоро встал. По правой руке тянулся каменистый, но не очень высокий обрыв с пихтачом по самому гребню, а слева по ходу склон более пологий, весь зарос кедрами. Как на подбор одинаково высокие и кудрявые, тоже как-то по-особому веселые, кедры были лазовые и даже снизу, видать по завязи, — богаты шишками на будущую осень. Забраться бы сюда в конце августа пошишковать!.. Марченко вздохнул — сколько лет назад ходил он в кедрачи просто шишковать?
Под кедрачом крутым лбом-лысиной выпирала поляна со щеткой голого таволожника, а ниже, почти у ног Марченки, клубился па́ром с неясной и слабенькой зимней радугой искристый водопадик-порожек, растекаясь после падения в черное зеркало незамерзающей, видать, по всей зиме полыньи. От середины поляны, прямо из-под земли выныривала и скатывалась к водопадику вполне четко протоптанная тропка! Укромное и удобное местечко выбрали себе для скита святые отшельнички!..
Подтягивались люди, поворачивая нарты, попарно волоклись вперед, чуя необычное. Даже в таком невеселом положении их любопытство было сильнее равнодушия.
— Ну-ка, прячьтесь за камень да не высовывайтесь, братья-разбойнички, а то я враз не досчитаюсь кого-нибудь из вас! — весело скомандовал Марченко.
— Неуж еще кого брать будешь, начальник? — изумился уголовник.
— Буду брать, буду брать… — уже рассеянно повторял Марченко, жадно изучая взглядом поляну. — Крупных зверей буду брать. Сказано, не высовываться! — и стал проверять связки. Осмотрел еще раз и нарты — нельзя ли выхватить вдруг из поклажи топор или ружье, убедился, что нельзя. Заметил, что нарочито затягивает осмотр, медлит, и удивился своему, похожему на неуверенность состоянию.
…Еще во время обхода «берлог», до сбора всей «кодлы», он целый день с утесистого берега изучал эту берлогу двух медведей, видел в бинокль с близкого расстояния их обоих: пугающе велики были эти кряжи. Один из них спускался к водопадику за водой — огромный, бородатый, в шапке столь густых волос, что и не нужна была бы настоящая шапка. В руках туяс[24] ведерный — видать, не признают мирской посуды скитники, кроме какого-нибудь варочного котла. И под гору и в гору с водой он шел тяжко и твердо, — видно, как гнетет его бездельная силушка!
Второй, пожалуй, еще здоровее и крупнее, темнее волосом, прошел в сторону кедрача, перекрестился, справил в укромных кустиках нужду и сразу завалил место снегом. Этот долго стоял почти неподвижно, изредка машинально крестясь, и Марченко хорошо рассмотрел его в бинокль. Возраста в такой дремучей волосне не угадаешь, но могуч несомненно. Оба они не просто дезертиры от войны, они вообще дезертиры — от общества, от государства, от «мира»… Знавал таких сыздетства Сеньша Марченко. Они жили на дальних заимках богато и зверино-одиноко, или малыми деревеньками своих по вере, отгородясь от чужих глухой стеной ненависти ко всему мирскому и бревенчатыми, саженной высоты заплотами от редких и случайных проходящих. Умри в злую морозную полночь у ворот — не пустят, хоть до утра все будут молиться усердно о душеньке заблудшей, а попади невзначай, по оплошке в их гнездилище — убьют, не охнут, ни в чем неповинного. И опять стар и мал будут молиться по душе убиенного, усердно прося бога простить е г о!.. От всех и всяческих властей бежали они поколениями во все большую глушь лесную, во все большее душевное одичание. А уж советская власть стала им ненавистнее царевых гонителей-никониан: те хоть «гонили» их, да своему богу кланялись, хоть и неверную, да свою веру имели, а эта, антихристова, каиновой печатью во лбу злослужителей своих меченная, окаянная власть отвергла всякого бога! И не подкупишь никого, не в пример царевым слугам, поганым, да зато податливым на подачки. Случалось, что и перегибали власть на местах после революции. А их и так веками гнули да ломали, но только твердости прибавляли новым поколениям «страдателей за истинно русьскую веру древлюю» со всеми ее причудливыми вывихами и толкованиями.
А эти двое — еще и явно из «бегунов», безбумажных, безыменных божьих людей, крайних фанатиков, безграмотных, но тем более яростных в путаной вере своей…
— Марчинька! — дрогнул голосом Пантелей. — Давай помогать буду имать бандитов. Смело помогать буду!
— Я тоже помогать буду!
— И я, — поддержали Пайфан и Тимопей.
— Доверь нам, начальник, скрытников давнуть!
— Опыт имеется, лишь бы в зачет пошло! — с развязной и мерзкой готовностью включились уголовники. — За себя не боись, нам расчет тебе помочь!
— Нет! Сказано, стоять тихо, если набежит который — валите кучу малу. Да не набежит, не бойтесь…
Он слишком глубоко ненавидел уголовников, чтобы принять даже верняковую помощь от них. Сейчас они рвутся на д о з в о л е н н о е обстоятельствами, возможно, «мокрое» дело, чтобы войти в доверие к нему, создать хоть намек на некую условную с ним общность. А ведь уже становятся опасными, хотя сами еще и не осознали этого — малость отъелись, окрепли, даже ходьба пошла им на пользу, укрепляя вялые от долгого беспросветного безделья тела. Недавно их совсем не пугали будущий суд и кара, но тогда таежная лютая смерть явственно скалилась им. А теперь она отступила, изо дня в день рядом с ними — одежда, обувь, еда и оружие. Правда, одежда и обувь в основном на людях, да долго ли, умеючи, снять? А со всем этим добром тайга опять обернется не мачехой, а мамой родной… Алтайцы, конечно, вполне искренни, им можно бы верить. Но и их помощи он не примет: пусть поймут — они крепко опоздали с ней и не хочет он облегчать их вину ни большим, ни малым доверием…
— Нет! — повторил он весело опять. — Управлюсь сам, я — мастер-одиночка.
Упрекнул себя, что не удержался от трепотни — перед кем же? С расстановкой предупредил:
— Чуть тамаша́ какая — первыми буду стрелять вас, понятно?
Сверкнул на миг кипенью зубов в дьявольской усмешке своей, распахнул окаянную синеву глаз, первозданным ледком отсвечивающую. «Обоз» сник…
— Надо будет потом, — чуть не вслух подумал Марченко, — связать этих урок с теми медведями, вот будут стеречь друг друга на ходу! — опять ухмыльнулся себе: — Еще не повязал, а уже связал!
Но подумал весело, уже всем телом ощущая окрыляющую ознобную легкость опасности и азарта, то фантастическое сочетание пружинной напряженности и одновременной раскованности всех мускулов, удесятеренной чуткости и зоркости, которое всегда позволяло ему действовать молниеносно и безошибочно В такие моменты он походил на снежного барса: беззвучные, эластичные какие-то походка и движения, грация, которой можно залюбоваться, забыв о жестокой силе и взрывной беспромашной реакции…
Малость не дойдя до тропы, Марченко шагнул за камень, незаметно положил под него карабин — теперь он стал бы только мешать. Даже и пистолет — лишнее искушение, надо обойтись без крови, повязать бородачей буквально и не калеча. Он встал в рост, крикнул в верхний конец тропы — обитая берестой дверь почти не проглядывалась в снегу:
— Эй, божьи люди, выходите к представителю власти!
Молчание было долгим. Он услышал, как шумит кровь в висках, а думалось — водопадик! — сказал себе:
— Чего волнуешься, мальчик? Не первое свидание…
Открылась не вся дверь, а узкая щель-бойница внизу, и бычий голос проревел подземно:
— Уйдитя добром, слуги анчихристовы! Сожгемся во славу божью, а не дадимся!
Тускло сверкнул металл в щели, Марченко пал за камень. Казалось, бухнула пушка, так громок был выстрел. Приглядевшись, по дульному раструбу определил: фузея, восьмигранный ствол, пуля граммов сорок. Одна ли она у них — ее ведь с дула заряжать, мешкотно… Прыжками бесшумными рванулся вверх по тропе, стараясь не терять из виду бойницу в двери. Снова высунулся раструб «пушки», Марченко метнулся за толстую березу, и тотчас ствол ее дрогнул от сочного удара, и снег посыпался с веток!
— Ну и малопулька! — усмехнулся. — Да ведь пока в затравке порох догорит, слон успеет улечься. Посовременней бы вам оружие, отцы, туго бы мне пришлось при вашей меткости!..
Через миг он рванул топор из-за пояса — рубить дверь. Кедровые плахи подавались мало, надо было не свой топор взять, потяжелее… Он стоял чуть сбоку и неуязвимость землянки работала теперь против ее обитателей: обзор у них был только через щель. В щель просунулась огромная пятерня, пытаясь дотянуться до ноги. Марченко перевернул в руке топорик, с хорошей оттяжкой влепил обухом по волосатой пясти. Стон, толстый рев, потом подземное рычание:
— Не дадимся волею! Сожгемся во славу божью! Изыдите добром, слуги сатанаиловы!
И глухим ревом завели стихиры.
Марченко обухом топора постучал в дверь:
— Эй, божьи люди, кончайте концерт! Предупреждаю, не примет бог вашего самосожжения, нашлет дым вонюч за ваше суемудрие и гордыню!
Под землей, видно, малость опешили от неожиданности, смолкли. Марченко влез на крышу. Крышей, собственно, был нетронутый склон, в который врыли свою берлогу-скрытню бегуны, но труба-то на крыше была! В дуплястый пень вывели глинобитный чувал суемудрые старцы, оттуда явственно тянуло сейчас теплом и дымком. Топили только что, или… Черт их, могут ведь… А, выкурю!..
Если б кто видел, какой мальчишески-озорной была сейчас усмешка грозного Марченки! Всю дорогу таскал он в кармане телогрейки небольшой и до сих пор вполне бесполезный груз — дымовую шашку. Не боевую, а ту, которой выкуривают из помещений разных паразитов. Он достал ее, аккуратно разжег и, когда из трубы-пня дохнуло теплом появственнее, бросил шашку в трубу.
…Невольные зрители толком так ничего и не поняли, хотя глядели во все глаза, забыв об опасности. Стоял на белом бугре милиционер, вроде зря стоял, двери-то снизу не видать. Потом из-под земли вырвался клуб желтоватого дыма, с ревом и кашлем вылетел громадный человек, Марченко прыгнул на него, и тот упал головой под склон. И — не стал вставать. Вслед медведем из берлоги вылетел второй гигант, кашляя и ревя, вскинул над головой топор, занес над Марченкой:
— Убью-у!.. Кха-к-х-ха-а!.. У-у-у…
И Марченко, бесстрашный Марченко рванул вниз без оглядки! Но у ручья вдруг встал, чуть качнулся телом к преследователю, и великан грянулся оземь, выронив топор в воду. Секунды возни, почти нечеловеческий рык-стон и сразу — тишина. Марченко медленно поднялся вверх, связал первого, еще вялого от удара по сонной артерии, волоком свез вниз, к брату или другу…
Ночевали в долине Согры, оставив позади самый чудной пожар — подземный. Ночевали трудно, на открытом месте, меж двух костров. Марченко впервые почувствовал страшную усталость, очень хотел и очень боялся крепко заснуть. Новички-старцы буйствовали, и их психоз, похоже, начинал неуловимо влиять на остальных: словно легкий огонек безумия вместе с бликами от костра пробегал по лицам. Старцы то буйно ревели свои стихиры, то начинали биться, как в падучей, и все это до странности согласованно. Марченко шагнул в световой круг и выпалил из карабина. Вниз, в землю, но вздрогнули все разом.
— Вот что, мужики. Вас тут восемь морд, да по пути, надо думать, прибавятся: есть два места, куда мы с вами в гости заявимся и где меня ждут не больше, чем вы ждали. Так вот что я хочу сказать, — четко и жестко, разделяя слова, говорил он, — стрелять буду без предупреждения, мне тут с вами не до формальностей! И стрелять буду не только в того, кто поноровит отвязаться, или буйствовать станет, или, тем более, в бег кинется, а — во всех! Во всех, понятно? Так что следите друг за другом тоже: связываю я вас крепче веревки круговой порукой и определять, кто больше, кто меньше виноват перед законом, не стану. Там суд разберется, кому чего и сколько, а мне тут не до разновесов, я не господь бог, но стреляю получше господа бога!
И твердым взглядом повел по «мордам», и синева его глаз в полусвете костра черным льдом блеснула безжалостно и резко.
— Не беспокойся, начальник! — угодливо поспешил вперед всех самый разговорчивый уголовник. — Нам тоже не расчет раньше время под пулю лезть. Так ишо куда кривая вывезет, а тут… Как ты стреляешь, мы наслышаны…
— Я знаю, — раздался вдруг мертвый голос Косого, — он те на сто шагов кривым сделает, не целясь…
Молчание было долгим и весомым, но потом один из неукротимых братьев-фанатиков заговорил неожиданно понятно и напористо:
— Стрелом нас не напугаешь, не-ет, ко господу пойдем за невинный стрел-то, а ты — под закон угадашь мирской за то! Во тюрьму-узилище пойдем, постраждем за веру истинну, а на стрел не согласны!
— А ежели вам — вышку?
— Каку таку вышку?
— Высшую меру наказания — расстрел за дезертирство!
— За веру не расстреливают, А победа ваша станется, нам амнистию дадут. За нами никаких других преступлений нету-ка, а от войны уклонямся по леригии! — проявил невероятную широту мирской эрудиции дремучий бегун.
— Газа́ми живых людей травишь! — рявкнул гневно другой, столь же неожиданную проявляя осведомленность. — Дитлер газа́ пущать оробел, а ты, ли-ко, каков отчаянный!..
— Во гады! — искренне поразился Марченко. — Ат-шельмочки, а! И все знают, и все взвесили, даже будущую амнистию!
И, заметив, с каким интересом потянулись к разговору остальные, твердо пообещал:
— Но я вам, божьи подземники, сопротивление огнем и холодным оружием не позабуду! Па-адробно опишу! Обстоятельно.
— А не побоюсь! — заревел первый.
— А не покорюсь! — трубно вторил другой.
— Ишь вы, праведники, — выждав паузу, совсем спокойно рассуждал Марченко, — за веру и своего убить не жалко, а за Родину и чужих — грех?
— Сатане ты свой! Родина наша — божий мир, а осударства всякого мы отрицаемся, потому — от дьявола оно!
И опять дружным дуэтом заревели свои божественные стихиры.
Слушал-слушал, глядел-глядел усталый Марченко на этот невероятный самодеятельный концерт в невероятном месте, и скучно ему стало до смертыньки. Он шагнул к тому, который казался постарше и ревел побасистее, и легонько рубанул его ребром правой ладони по могучей шее сбоку. Ревун замолк, как подавился, свесил на грудь лохматую голову, будто впервые глубоко и изумленно задумался о смысле жизни. И долгонько так раздумывал… Только через некое время с трудом поднял отяжелевшую головушку, мутным взором повел кругом, заново и с трудом осмысливая все.
— Понял теперь, как я братца твоего успокоил?
И тот сказал еще хрипловато, но почти одобрительно:
— Лих ты мужик, слуга анчихристов, и ловок! Счастье твое!.. А то вот налетел на меня в черни, в первозимок еще, эдакой же с оружьём, да — стой-де, да скидавай, мол, торбу да обужу-одежу, а то-де стрелю! Я его, бесталанного, благословясь, и наладил кулаком в ухо. Голым, слышь-ко, кулаком, прости меня осподи!.. Где-то теперича гниет тамо-ка и с оружьём поганым своим. И как это ты нас с божьим братом моим оборол, нечиста сила?
Пайфан-Фоефан прямо через огонь потянулся к Maрченке засиявшей как медный казан рожей, и милиционер едва не отвел глаз от Пайфанова, великим торжеством правды горящего взгляда, и с трудом удержал одобрительную улыбку. Теперь всем и все на место поставила в этой темной истории невольная хвастливая оговорка «старца», видать, до болтливости очумевшего от коварного Марченкова удара. Уголовники дернулись друг к другу, и один из них странно-громко икнул, еле удержав некстати рвавшееся восклицание. Сдержанно и мудро, как истые таежники, закивали головами Пантелей и Тимофей, мол, эдак, эдак, а как же? Все правда, теперь и Марченко поверит, что не врали они про того, поддельным оказавшегося, солдата…
И все — уголовники и алтайцы, старцы-скрытники и милиционер по-разному подумали про безвестного варнака-убивца, и всем по-разному стало легче на душе, что вот они-то, худо-бедно, но живут и какое-никакое, а есть у них будущее и мало ли как повернется еще судьба, и только Марченко упрямо з н а л свое и их будущее и не хотел никаких сомнений…
Чудно: по-разному взятые им люди, всяких пределов преступности, они только что морально были на его стороне в поединке со скрытниками, словно даже уголовники были более умными и понимающими, чем сами «старцы», они даже гордились, что самим Марченкой «повязаны» — честь, которой эти темные фанатики и оценить-то не могут! А сейчас даже старцы были как бы допущены в этот странный эфемерный «коллектив» задержанных везучим и удалым милиционером, объединенный общим благородным презрением к самом недостойному из них, предавшему даже звериную уголовную дружбу, нарушившему даже волчьи законы их, и потому подохшему какой-то по-особенному презренной смертью.
Но даже и такого смутного намека на мимолетную тень общности не желал Марченко! И не только потому, что боялся потерять бдительность, расслабиться — он знал, что бесконечная напряженность не менее опасна, — он хотел только обнаженной и беспощадной ясности: люди, совершившие тягчайшее преступление перед Родиной во время войны, имеют дело только с Законом, и он, Марченко, представляет собой праведную и жестокую неотвратимость исполнения Закона. Вон с алтайцев уже пообдуло за эти дни налет придурковатости, задумываются впервые, может, не только о ждущей их тяжкой ответственности, но и о тяжести непростимых грехов своих. Скрытников вряд ли сломишь, но в темные головы их, похоже, вкрадывается мысль о неизбежности «покориться и постраждать», да и не примут, отринут они любую мягкость «анчихристова слуги». Уголовники… Брезгливого презрения к ним Марченко, и захоти, так не мог бы преодолеть. Марченко чувствовал себя не только бесконечно выше всех их, но и бесконечно сильнее ч и с т о т о й нечеловечески трудных обязанностей своих и не смог бы унизиться до физической жестокости даже к самому подлому из варнаков. Но зато и не мог, и не хотел даже намека на душевное сочувствие, даже на внешнее понимание их горькой доли. Потому и обдумывал хлесткий, как удар бича, ответ на н е в ы с к а з а н н у ю близость их к нему и даже обрадовался мертвому голосу Косого:
— А всех-то нас и ты, Марченко, не переловишь. Сколь нас по тайге непойманных, один воровской бог знает…
Из гроба тянул руку за своими Косой!
— Вас-то много? — облегченно захохотал Марченко. Так он от души хохотал, что сладостные слезинки из глаз выкатились на корявые щеки его, и арестантам от этого стало страшней и тоскливей, чем от его грозного давешнего предупреждения. — Да вас круглым счетом, — еле остановил он богатырский хохот свой, — по всей тайге было менее полусотни, вместе с набеглым ворьем и чужедальними дезертирами! А было выловлено до моего ухода сюда в тайгу — тридцать четыре! Да вот теперь себя присчитайте, а ведь я вас взял в самом глухом месте, глуше нету! Ну-ка, прикиньте для себя, дивно ли вони вашей осталось по глухим углам? Э-ех, вы, говнюки! — Конечно, он не Косому отвечал, он для всех остальных, а больше — для алтайцев говорил, Марченко.
— Да только в сибирскую дивизию от нас из аймака более тыщи добровольцев ушло! Средь них до трети, пожалуй, алтайцев, а — велик ли народ численно-то? Да ведь это кроме мобилизованных и призывников! Какое же соотношение-то получается, улавливаете? А таких темных углов, как наш, по всей стране, поди, больше нет. И — что же вы такое в данных обстоятельствах? Мушиное сранье на ламповом стекле, не вглядись, так и не заметишь, а мы его вот протираем до чистого блеску! Нонче мы тайгу очистим полностью и в-вони вашей по логам не учуять! Это я вам говорю ответственно! Вот как сейчас, после нашего ухода, будет по Согре-реке и по ее притокам!
Великое презрение открыто звучало в Марченковых словах и брезгливая подавляющая сила была в них! Коротко и недалеко раскатилось мрачное эхо Марченкова хохота, и в вечернем морозном безмолвии родилась и овладела всеми задержанными едучая и давящая душу тоска…
Пантелей только что по приказу Марченки свалил три добротных сушины на костер, разрубил, приволок к огню. Одна сушина была осиной, высохшей на корню, со сплошным дуплом вдоль ствола, как большая деревянная труба. Наложил Пантелей в эту трубу мелких дров — готова нодья! Раньше бы радовался Пантелей такой находке для зимнего ночлега — сейчас радоваться было нельзя. Тяжело было на душе, совсем тяжело стало после беспощадных Марченковых слов и могучего, как у Хозяина тайги, хохота.
Экий Марчинька! Кедр тот раз палить не велел, пожалел кедр, однако, его вот, Пантелея, не жалеет, нет! И сородичей-алтайцев не жалеет тоже, не хочет маленько обрадовать пустяшным доверием, хочет, чтобы горько и страшно на душе было у них, совсем, однако, с варнаками равняет: тоже отобрал у них опояски и ремешки, тоже отрезал пуговицы со штанов… Связанными руками на ходу штаны держишь, неловко идти и стыдно, так стыдно — упасть бы и умереть со стыда, не окончив своего позорного кочевья!.. Присев у костра, глядел на Тимофея и Пайфана, думал: они-то куда меньше моего виноваты, от этого еще тошнее становилось на душе. На варнаков русских не глядел прямо — зло косился время от времени, когда сами они на него не глядели, ненавидел их — черные души, страшные люди… Когда приходилось глядеть на них, даже грозный Марченко казался роднёй, — ему, Марченке, все-таки человек Пантелей. Шибко виноватый, но человек, а эти убийцы за человека кого, кроме себя, считают? На божьих людей поначалу долго глядел, со страхом даже — больно велики оба и звероподобны, тоже никого, даже русских, за людей не считают, кто не поклоняется их темному богу…
Какие люди плохие! Не знал, однако, раньше, что такие бывают. А сам-то он хорош ли? Все-таки лучше их, поди, никого не грабил, не убивал, только от военного закона прятался. Разве спрячешься от закона, если ему Марченко служит? Або-о, горе какое, стыд какой! Вот заколол ему Марченко штаны острой палочкой, чтобы дров нарубить, теперь даже палочку вытащил — сиди, держи штаны связанными руками! Даже у костра шибко неловко сидеть, когда штаны то и дело сваливаются.
Тимопей и Пайфан тоже думали, каждый по-своему. Тимопей — много, Пайфан совсем немного, не умел много думать Пайфан, если не про еду, не про араку да не про бабу. Про свою вину вовсе думать не умел, пожалуй. Тимопей был неглуп — глупых охотников не бывает, охотник по-своему много думает, только в большом селении, на многолюдье, бывает, теряется, оттого глупым кажется не шибко умным людям…
Тимопей думал теперь, как нужно говорить на суде, чтобы поверили, как на войну проситься, чтобы поверили, пустили. Дураком не притворишься — вон сколько алтайцев, Марченко говорит, на войну добром ушло. И сам Тимопей знает, много. Которых мобилизовали, тоже много, разве кто бегал от мобилизации?.. Заранее надо слова собирать, чтобы — как отборные орехи кедровые из бурундучьей норы, сытными были для чужой души слова, приятными…
Пайфан был ленив и глуповат той здоровой глупостью, которая от поколений безграмотности да от собственной лени накапливается. Пайфан думал, попрошусь в тюрьме дрова рубить, тюрьму, поди, тоже топить надо: большая изба, поди, вон сколько людей сидят. Чудно — почему сидят? Стоять не велят, что ли, лежать не велят, что ли?.. Пусть даже тупой топор дадут, стараться буду рубить… На войну не думал проситься Пайфан, погонят если — пойдет, больше бегать не будет, а самому на смерть проситься — дурак он, что ли? Лучше дрова рубить… Кабы, правда, не испортиться в тюрьме — вон варнаки русские какие страшные. Оттого, небось, что много в тюрьме сидят, много от закона бегают. Он-то не варнак, Пайфан, бегать больше не будет, худо вовсе выходит бегать-то… Ладно, убитый варнак был не солдат вовсе, винтовка ворованная, не будут теперь за винтовку спрашивать… Однако, неловко как даже у костра сидеть, когда штаны без ремешка, без пуговиц, руками держать надо, а руки-то связаны…
…Две богатырские нодьи обогревали спящих у костра мужиков. Только для Марченки это была первая ночь, когда он почти не выспался. Первая, но не последняя…
Однако порядок он в тот раз навел такой, что нарушать его боялись все, и, кроме неизбежных падений, поломок, путаницы, в двинувшемся поздним утром странном караване создавалась уже некая «сработанность», хотя в нем стало на одни груженые нарты и на двух могучих «коренников» больше…
Конечно, крутая Марченкова мера крепко задерживала поначалу движение и так-то еще не сладившихся нартовых пар. Но зато морально она подействовала потрясающе, тем более что Марченко никак не предварил ее словесно, вроде между делом у вечернего костра обрезав пуговицы и отобрав ремешки и опояски: ни единой крохотной надежды не оставлял он задержанным! Грозное предупреждение его все-таки оставалось бы словесным, если бы не эта вот дотошность и в дьявольском умении связывать людей с нартами и между собой, и в той жутковатой деловитости, с какой учитывал он каждую мелочь в пути и на ночлегах. Он, пожалуй, сразу же сломил их, когда, ощутив неприятный холод между ног, опомнились и возопили старцы и уголовники:
— Не по-людски и не по-божески, слуга анчихристов, тайные уды на эком-то морозе оголять!
— Начальник, чего-т, ты круто больно, весь струмент отморозим!
С бесконечным равнодушием бросил Марченко:
— А и хрен с вами… От вас, воровское племя, доброго потомства все равно не ждать, а вам, святые, по ангельскому чину грешных этих добавок вовсе не полагается. Господь ошибся, мороз исправит…
Деловитая бесстрастность эта и потрясла до немоты даже горластых «ангелов», жутковато намекнув, что беспредельна дьявольская изобретательность и упорство рябого ястреба…
Никто даже и не замечал, как заботливо он следил, чтобы никто не обморозился, как, настрогав десятка два березовых и черемуховых палочек, зашпиливал гашники то одному, то другому, больше других путавшемуся на ходьбе, под предлогом трудного подъема или крутого спуска и «забывал» на весь путь, выдергивая эти шпильки только на ночлегах. Все боялись ненароком напомнить излишней мешкотностью в ходьбе и резво вскакивали, падая: все-таки куда сподручней не держать штаны руками.
Постепенно судорожные рывки и неожиданные остановки сменились не бог весть каким, но ритмом почти непрерывного движения, нарастала скорость, так нужная Марченке. Даже до ветру все приучились ходить по-солдатски — только по команде сурового своего командира. Кормил же их Марченко строго по часам, да еще и с тонкой хитростью: утром и днем только подкреплялись, а на ночлегах ели обильно и сытно, оттого засыпали поначалу мертво меж теплых костров, и так выгадывал себе конвоир часок почти беззаботного сна с вечера. Сам же ел часто и помалу, потому не терял ни волчьей зоркости, ни чуткости, не позволяя сытому брюху расслабить стальную пружинность мышц и неусыпную трезвость мозга.
Он даже приучился коротко, урывками отсыпаться во время переходов: на пространных чистинах обгонял или оставался, выбрав удобное для обзора место, и на десять-пятнадцать минут проваливался в мгновенный сон, всегда просыпаясь в нужный миг, будто живой водой умытый. Особенно хорошо получалось на длинных подъемах-тянигусах — он сам прокладывал лыжню вверх, устраивался удобно, бросал зоркий взгляд на медленно тянущийся «обоз» и блаженно расслаблялся, засыпая. При спусках же, наоборот, пропускал вперед караван, придремывал коротко и с бешеной скоростью летел вниз, нагоняя людей и сгоняя ветром и стремительностью остатки сна…
Задержанные почти суеверно глядели на всегда свежего, неутомимого конвоира, пугаясь всегда чистой, не замутненной усталостью и раздражением синевы его торжествующих глаз, рысьей мягкости и стремительности движений и сатанинской его усмешки.
Пантелей из кожи вон лез, только чтобы Марчинька не сместил его с должности передового, головного, которая, как наивно верил Пантелей, только случайно досталась ему, и которую он таежным умением своим старательно закреплял за собой: мастерски прокладывал лыжню, безошибочно определяя и кратчайшие расстояния, и наилучший снег, и самые удобные для движения склоны, подъемы и спуски — чтобы по чистинам, минуя всяческую густель и непролазь, чтобы Марчиньке было лучше видно всех. Выгоды его положения с лихвой искупали необходимость торить лыжню: Марченко ни с кем не связывал его в пару, свободней связывал ему руки, так что даже каек держать было вполне ловко, и иногда, вроде, добрей поглядывал на него, Пантелея, Марчинька. А уж чего дороже могло быть ему теперь?
Поначалу Марченко менял пары, перебирая людей, — уж больно худо волоклись на лыжах уголовники, чем дальше, тем хуже. Но на одном из увалов, когда по могучему чарыму, покрытому слежалым сверху снежком, можно было идти очень быстро, Марченко долго шел рядом с этой парой, заметил, как подтянулись они под его пристальным взглядом, и вдруг бросил почти безразлично:
— Ну что ж, стойте. Сейчас отвяжу вас, заберу лыжи и убирайтесь куда хотите! Мне с вами не до весны тут валандаться…
Судорожно-отчаянный рывок незадачливой пары вслед за ушедшими вперед вскоре сменился вполне приличной ходой: тайге-то еще конца-краю не было…
Нарты, конечно, сбавляли возможную скорость хода, зато крепко и надежно помогали связывать пары, не мешали размеренному движению, а кинуться с ними в бег — если бы кто и попробовал, недалеко ушел бы…
…Неведомо чем, однако, закончилась бы таежная Одиссея удалого оперуполномоченного, если б не наградила судьба его за неслыханное упорство и отвагу прямо сказочной удачей в Дунькиной Щели. Оно, конечно, и удача не всякому лезет в руки, и упустить ее ротозею — легче легкого, однако туго пришлось бы Марченке в схватке с самой опасной бандитской группой в Дунькиной Щели даже и в одиночку, а уж тем более — обремененному десятком ненадежных своих подневольных спутников.
Во время первого своего, разведывательного, обхода Марченко заглянул в Дунькину Щель. Мрачный, глухо заросший густым молодым пихтачом распадок, там, на исходе своем, раздвинулся в небольшую чистину, а на той чистине-поляне, почти вбитое в камень крутосклона, стояло небольшое зимовье — полуизбушка, полуземлянка. Жилым явно было зимовье, и двое суток сидел в засаде Марченко, карауля неведомых временных хозяев, и — не дождался. Ушел, подгадав под желанный буран, сразу заметавший пьяным снегом следы, перед тем до мелочей оглядев темное жилье, — не оставил ли где ненароком маломальской приметы своего гостеванья…
Так и не знал он до сей поры толком, кто и сколько человек заняли избушку в Дунькиной Щели; знал твердо, что не один, а двое-трое, не меньше. Тверже того знал, что не местные трусы прятались тут от мобилизации, а какие-то набеглые опасные звери, хотя тоже, похоже, не совсем новички в тайге.
Будь один — с каким подмывающим азартом кинулся бы он в расчетливую, внешне безумную схватку с неведомыми варнаками, с каким наслаждением повязал бы их…
Но сейчас…
И миновать Дунькину Щель — всю жизнь казнить себя. И рисковать своими «ветеранами» — век не простил бы себе с л у ж е б н о й оплошности, попади кто-нибудь из них под пулю. И оставить одних…
Марченко сумел бы лишить их мало-мальской возможности освободиться, пока не вернется сам, но — вдруг не вернется? Беспощадно трезвый и опытный, он знал, что не заговорен от пули, вопреки легендам о нем, что не у каждого варнака при его появлении сводит от ужаса руки, особенно если в этих руках оружие.
Все чаще насвистывал он на ходу, упорно обдумывая последнюю свою операцию в тайге. Даже «обоз» оглядывался на его тихий и мелодичный свист, хотя им и казалось, что свистит он — от полной уверенности в себе, от хорошего настроения.
…Получалось — совсем без помощи своих «ветеранов» не обойтись. Конечно, он мог просто стрелять. И никаких бы особых забот — мазать он век не умел. Но вопреки легендам с т р е л я л Марченко считанные разы в своей богатой приключениями жизни. Именно потому, что до сих пор он успешно справлялся, он и уверенно знал, что доведет до аймака и еще столько же, лишь бы взять последних.
Лишь бы взять…
Он стал четко и последовательно обдумывать, как использовать задержанных, чтобы никем не рисковать по возможности, но создать у обитателей Дунькиной Щели полное впечатление окружения и не создать у своего «обоза» впечатления активного участия в операции. Обдумав, совершенно успокоился и больше всего на свете был бы разочарован теперь, не окажись там никого, как в прошлый раз.
Тут-то и подвалила ему эта самая удача. Марченко повел свой караван под гору, чтобы выйти в распадок как раз у истока его, к зимовью: заходить с устья — многовато чистого места было, метров за двести могли увидеть; с вершины — не было у него вершины, прямо за зимовьем круто сходил на нет распадок, замыкаясь каменной стеной с двумя узенькими тупиковыми щелями в ней.
С того же места, где вздымались в гору сейчас, к зимовью был вполне сносный лыжный спуск — по крутой, но довольно чистой изложине с редколесьем на ней.
Почти извершили гору, когда Марченко, идя сбоку своего растянувшегося обоза, замер и оторопел от стонущего человеческого рыдания. Собственно, сразу-то даже не подумалось о человеке — больно дик и чужд был в этой каменной и лесной тишине рвущийся, задавленный, не то рык, не то вой, не то лай.
В оружии даже нужды не было…
Под могучей старой пихтой, чумом навесившей ветви свои во весь круг, на узловатых корнях ее, меж которыми цепенела черная и седая от инея земля, извечно сухая, сидел… человек! Скорчившись в три погибели, будто весь хотел влезть в короткий драный полушубок, он неудержимо трясся от холода и нечеловеческих рыданий. Страшно рыдал, икая и дергаясь от икоты так, что стукался головой об узловатую черную колонну пихтового ствола. Из-под полушубка торчали ноги — без обуток, но не вовсе голые, а в собачьей шкуры мягких чулках, следья которых были так изодраны, что торчали наружу зачугуневшие от холода голые ступни. Под полушубком — тоже до пояса гол был человек, и только ниже колен, стучавших друг о друга так, что крылато взметывали шубные полы, спускались черно-заношенные и тоже драные кальсоны.
— Вставай, — негромко сказал Марченко, — застыл ведь, паря…
Дернулась резче обычного кудлатая голова, вскинув кверху пухлое черно-сизое от холода лицо в молодой жесткой бороде, тускло блеснули слепые от слез — не глаза, две мочажинки с мутной водой, обмерзающие по краям. Сквозь икоту и бурную дрожь-судороги хрипло, задавлен-но и прерывисто выревел:
— Уб-бей, Стрелок… С-ст-р-рел-лок… уб-бей-ик!..
«Ого! — внутренне ахнул Марченко. — Везет тебе, охотничек! Стрелок где-то рядом!»
Этот Стрелок был опасней всех, с кем до сих пор схватывался Марченко, и прозвище свое оправдывал с кровавой жестокостью садиста. Только эта необузданная, патологическая жестокость мешала ему создать постоянную банду — даже бандиты из бандитов не шли добром под его начало, а сам он ничьего начала над собой не признавал. К тридцати годам имел Стрелок больше сорока лет приговоров и десяток дерзких побегов, почти столько же фамилий и бегал уже не от мобилизации, а от давно заслуженной им высшей меры…
Не пожалел Марченко доброго стакана из заветной, до сих пор не шевеленной фляжки на дне своего рюкзака. Тимофей быстро разживил костерок, отпаивал парня чаем из чаги, одел и обул его в запасное свое. Тимофею радостно было, что Марченко молча сделал его чем-то вроде завхоза, и гордился этим не меньше, чем Пантелей ролью передового. С тупым удивлением смотрели остальные то на встреченного, то на своего конвоира, будто из-за пазухи вынул он шутки ради в темной глуши таежной полураздетого парня. Пугающ и загадочен больше обычного показался им сейчас Марченко!..
Только после того, как оттаял одетый и обутый парень, стал реже вздрагивать и во взгляде появилась осмысленность, понял Марченко, что отнюдь не одним только сейчас выпитым душновато наносит от парня, но расспрашивать не торопился, ожидая, что вот-вот начнет сам, горемыка.
…Да, в Дунькиной Щели сейчас обитал Стрелок. До сего дня — с тремя, отныне — с двумя сотоварищами. Сам парень — «вор в законе», барнаульский городской вор-домушник, бежавший последний раз из Сиблага, прозвищем — Ханыга, за любовь к торговлишке, презираемой всеми настоящими ворами. Со Стрелком сейчас остались Шнырь и Казюля, а вот его…
Ханыгу вновь затрясло от воспоминаний и безумной ярости, и Марченко спокойно понял, что полезет Ханыга на пули сейчас, только чтобы отплатить ненавистному Стрелку, а пуще того — «Каз-зюле, падле!» — выдумавшему эту страшную таежную казнь Ханыге!..
Два дня назад только вернулась их банда из налета на дальний приисковый участок Карачак. Налет оказался безопасным и неудачным: из-за трудностей разработки в войну, участок законсервировали, и в беззащитном магазине нашли бандиты только куль соли, драгоценной, правда, сейчас для таежной жизни, да огромную бутыль какого-то спирта, красноватого и пахнущего конфетами. Пошарпали по немногим жилым избам, из которых еще не успели выехать люди, заставили двух стариков пить «конфетное» зелье, никто не сдох, наоборот, захорошели старики. Один даже объяснил словоохотливо, что это-де «исенцыя фруктовая, гожая для питья, только страшенно крепкая!» Привычно накровавить там Стрелок не успел только потому, что где-то пальнули из ружья, и банда смылась поспешно, не забыв, однако, ни соль, ни «исенцыю».
Вчера Стрелок устроил пьянку и спьяна раскрылся, что-де хочет идти в Китай через Урянхай какой-то, Казюля знает проход, но что до этого надо устроить засаду на спецсвязь под Интересным, — там, слыхать, сейчас золотит сумасшедше! — чтобы разжиться золотом и тогда — прости-прощай, Советская власть, здравствуй, вольная волюшка!
Не поостерегся во хмелю Ханыга и рубанул Стрелку, что ему в Китае делать нечего, а на спецсвязь идти — в случае неудачи «вышка» верная, а ему, Ханыге, вовсе ни к чему спешить на луну. Стрелок залепил в рожу за трусость, Ханыга сгоряча ответил. Это Стрелку-то!.. Поизгалялся над ним Стрелок, такой крик из него вышибал, что самого, похоже, жуть брала. Пришил бы, натешившись, если бы старик «Каз-зюля, гад!» не выдумал какой-то таежный суд: пусть, мол, идет, как есть, долго подыхать будет! Стрелок дико хохотал, радовался, даже полушубок не велел снимать, накинутый на голое тело от сквозняка, и чулки тоже: Казюля трекал, что по закону — в чем есть идти должон. Ржал Стрелок, что вот будет смерть так смерть, сроду про такую не слыхивал, надо, мол, кодле при случае подсказать воровскую высшую меру! Казюля даже присоветовал сладким голосом, что, мол, за горой-то скинь с себя все, скорее замерзнешь, а то долго мучиться станешь, а Стрелок ему за тот совет — в рыло! Вдогон шмалял Стрелок, но для напуга, не попадал, так-то он даже кирной не мажет, и все хохотал, как чокнутый… Он вообще последнее время психует, Стрелок, видать, чует судьбу. Но вдогон за ним они не пойдут, а когда и где пойдут и Китай, он не знает. Шныря, скорее всего, пришьет Стрелок, но не сразу: им же поклажи сколь тащить, а Стрелок не любитель тяготиться. Казюлю не тронет до конца, Казюля тайгу знает, без него Стрелок пропал в тайге. Вообще, Казюля — старик темный, как гроб, гляди, сам подколет Стрелка при выгоде… Он, Ханыга, по гроб жизни не забудет, кто его спас, и пусть начальник в надеже будет, он сам пойдет на Стрелка, и никакая кодла его за то не осудит! Не, пусть начальник не думает, он не подорвет, воровское слово, все будет в порядке! Он, Ханыга, теперь с самим чертом бы повязался кровью, только бы Стрелку, г-гаду!..
Дал Марченко высказаться Ханыге, не прерывая яростную и бессвязную речь его, потом деловито обсудил с ним тут же зародившийся план. Лихорадочная готовность Ханыги тревожила его и заставляла спешить — слишком хорошо знал Марченко истерическую блатную искренность на момент. Но ничего лучшего нельзя было придумать, и надо было ковать железо, пока не остыло…
— А вдруг он выстрелит, Стрелок, не говоря худого слова, а?
— Не-е, — обнадежил Ханыга, — он, гад, поизгаляться любит сперва.
И лицо Ханыги, и так-то малопривлекательное, стало таким, что впору было за Стрелка беспокоиться!
…На исходе дня вышли на перевал, и когда внизу, в круглой чаше Дунькиной Щели, ясно увиделся голубой столб дыма из трубы зимовья, Марченко остановил всех и объяснил, что от них требуется. Он говорил сухо и четко, тоном неукоснительного приказа: не мог, не хотел даже в этом положении дать почувствовать себя сопричастными ему. Ханыга — другое дело, у него свой счет со вчерашними друзьями…
— Мне не помощь ваша требуется, мне нужно, чтобы вы на виду были у меня. Прятать вас негде и оберегать — тоже. Если стрельбу подымут — пихтач густой, прячьтесь за деревья, н-но без стрельбы чтоб на виду мельтешились, понятно?
Скрытники было забастовали:
— Мы сему делу непричастны! Мирска суета нам не надлежит»..
— Гляди, шумнем об етим, чтобы греха соучастия… — и не договорил.
Марченко пружинисто шагнул к старцам, мягко и беспощадно сгреб обоих за бородищи и, могуче клоня к себе головы их — много выше него были оба старца! — с холодным и ясным бешенством произнес чуть не по слогам:
— Я в-вам… Если хоть звуком!.. Мгновенно в рай! Без пересадки!
И полоснул взглядом по выпученным от цепенящего страха глазам старцев. У тех беззвучно разверзлись пасти в непролазных бородищах, льдистой судорогой повело все нутро: ослепительно синей, не божьей — дьяволовой молнией бесшумно ударил их этот антихристов взгляд…
А Марченко уже спокойно добавил:
— Риску для вас никакого, практически: до стрельбы я не доведу, мне их стрельба невыгодна самому. Но сам я, напоминаю еще, в случае чего — не промажу!
…Все вышло, как по-писаному, даже легче, чем ожидал Марченко, психологически безошибочно рассчитавший моральную «затравку». Когда осторожно скатились вниз, виляя по самым густым зарослям, и скучились в молодом веселом пихтаче, Марченко еще раз повторил Пантелею и Тимофею:
— Вот так вдоль пихт и пересекайте поляну, чтобы при стрельбе — сразу за пихты. Но — на виду, по краю, поняли?
— Как не понять! — обрадованно подтвердили алтайцы, донельзя довольные, что все-таки маленько помогут ему, что доверил им Марчинька больше, чем остальным варнакам и божьим людям — вот даже по-алтайски приказывает!
Раздетый до своего давешнего вида Ханыга сразу же крупно задрожал, но, похоже, не столько от холода, сколько от бешенства, вспоминая всем телом унизительное и бесконечное умирание свое. И это пошло на пользу — голос у него непритворно задрожал, когда, шагнув к запертой двери зимовья, воззвал он:
— Стрелок, выдь! Не шмаляй, Стрелок, слышь! Кориться иду, пропадаю-у! В твою волю, Стрелок, не шмаляй!..
Высоченный в меховой бекеше и ондатровой шапке, вышагнул наружу Стрелок, воскликнул с хмельным удивлением:
— Не сдох, Ханыга? Ну, крепок ты на мороз. Казюля, Шнырь, гляньте-ка, Ханыгин труп пришел могилу просить!
Повернулся боком к Ханыге, кинув в дверной проем:
— Дай-ка дробовик твой, Казюля, я его счас на дробь спытаю! Пож-жалею Ханыгин труп!..
Ханыга — и сам ростом не меньше Стрелка, но покряжистее его — скалой пал на врага, сбил в снег, мертвой хваткой сгреб за горло и сам завопил от ярости над вмиг потерявшим дыхание Стрелком. В дверь слитно рванулись двое, у одного над пламенно-рыжей бородой взлетел топор, Марченко почти в упор выстрелил из пистолета, пуля выбила топор и со стонущим журчащим визгом срикошетировала.
— Марченко! — истошно завопил рыжебородый и подавился криком от беспощадного, всем телом, удара под ложечку. Третий — Марченко — успел краем глаза заметить — выскочил безоружный, и за него не тревожился. Мгновенно связав сомлевшего рыжебородого, кинулся выручать Стрелка из рук обеспамятевшего до безумия Ханыги. Секунду-другую, и не дождался бы давно заслуженного суда страшный «мокрушник»: минут десять отхаживал его Марченко, еле оторвав Ханыгу.
Шнырь же, гигантскими прыжками заячьими пересекавший поляну, как в страшном сне, увидел вдруг, что по кромке пихтача пара за парой движется целый взвод с ружьями, которыми показались ему палки, всунутые Марченкой в связанные руки «обозников», заметался бессмысленно и встал, обреченно вопя:
— Сдаю-уся! Добром сдаюся!
И долго не мог понять, почему никто не берет его в плен.
Очнувшийся — так нескоро, что Марченко начал всерьез тревожиться, — Стрелок закатил истерику, отравляя морозный свежий воздух вечера страшным перегаром, мерзость которого дико подчеркивал конфетный сладкий припах, клубил пену на губах, потом успокоился и сипло пообещал Ханыге:
— Я, п-падла, и от дедушки уходил, и от хозяина уходил! Уйду, б-бойся, Ханыга, — тайга задрожит, как я тебя казнить буду!
— Отбоялся я тебя, кровопивец! — почти «по-русски» и совсем спокойно ответил Ханыга, и лицо его, черное, опухшее, вдруг осветилось неожиданно человеческой нормальной улыбкой.
— Везет тебе, мосол! — сдавленно прохрипел мятым горлом Стрелок.
— Удалому везет! — усмехнулся Марченко.
…В начале марта, ясным, чисто весенним по солнечной щедрости и небесной незамутненности утром явился в аймак записанный во все поминальники лихой оперуполномоченный Семен Марченко и привел ровнешенько чертову дюжину варнаков и дезертиров: последнего взял «у себя под носом», как сам после говорил, выковырнув его из хитрого тайника за глинобитной печью на одинокой заимке, вовсе близко от райцентра.
Вернее, привел-то он в связках двенадцать человек, а тринадцатого привезли на нартах. Самого же Семена Марченку, когда шел по улице во главе жутковатой и невиданной процессии к райотделу, едва ли кто узнавал — до того стал страшон! На костистом, обожженном морозами и высушенном ветрами лице, иссосанном бессонницами, нечеловеческим напряжением бессчетных дней и ночей, только и выделялись, что нос ястребиный да корявины. Слабее самого слабого из своих подконвойных выглядел Марченко, а все равно в провалившихся колодцами глазницах горели победной, исступленной синевой непоблекшие глаза его!..
Очистил тайгу родную Семен Марченко, как и обещался, гордец! Это походило на легенду, но из всех легенд про Марченку эта была самой правдивой. Мало кто дивился, что отчаянный гордец Марченко, даже выйдя в жилые места, не взял никого на помощь себе, так и гнал один, как брал до того, всю свою волчью стаю. Но все дивились — даже самые добрые сердцем люди — на кой черт тащил он через всю тайгу того, сгоравшего в антоновом огне бандита, который все равно на третий день помер в больнице? Но чтобы понять это, надо было хорошо знать самого Семена Марченко, а не только легенды о нем…
Мой же непосредственный друг и прямой начальник Максим Ёлкин ничему не дивился, даже тому, как Управление отпустило такого милиционера на фронт, Максим-то очень хорошо знал характер Семена Марченки.
…Когда начальник Управления обнял его весьма сердечно и сказал, что представляет к награждению, Марченко четко и сухо ответил:
— Благодарю за честь, товарищ начальник, но разрешите заслужить награды на фронте. — И, чуть помедлив, добавил: — Как и обещали мне лично вы, товарищ начальник. А уж там я милицейской чести и выучки не посрамлю и в счет вашего представления постараюсь особо — сверх возможного!
Начальник Управления опешил и чуть не закричал, но — как же было так сразу и кричать на такого героя? Он глядел в упор на строптивого подчиненного, взгляд начальника Управления славился «сталистостью», но милиционер и на миг не отвел злой синевы своих глаз от гневного начальнического взгляда. Стоял, плотный, подбористый, несокрушимый, и на рябом лице его в ястребиным носом написано было упрямство невиданной силы.
— Ты что же, на случайно сорвавшемся слове ловишь меня?
— А вы знаете, в чем настоящая сила, главная сила милиции заключается? — дерзко спросил зарвавшийся оперуполномоченный, и начальник подрастерялся даже от такого неслыханного нахальства. Однако ответил:
— В партийности, преданности, храбрости и… в связи с народом, естественно.
Марченко от нетерпения вовсе невежливо отмахнулся:
— Ну! Беспартийными нам и нельзя быть по духу, преданность — как же без этого коммунисту и чекисту? Храбрость — это… Это вот как оружие или обмундирование милиционеру по штату положено. Связь с народом, конешное дело, но она-то чем сильна, связь эта?
— Так чем же, по-твоему? — уже заинтересованно спросил начальник.
— Честностью! — рубанул Марченко. — Честностью превыше всего и доброй славой у народа. Уважением народа, а без доброй славы нет и уважения, а без уважения народа какая уж там связь с ним! Без этого вся наша остальная сила, виноват, как оружие без патронов.
И, уже бурея от волнения и так-то черным лицом своим:
— И случайных слов у нас быть не может, товарищ начальник! Особенно прилюдно сказанных!
Понял начальник Управления, что живет сама собой — не слухом, не сплетней, а доброй славой — легенда о том, как Марченко обещал самой Москве очистить тайгу от варнаков и дезертиров, как очистил ее, и что в награду — в н а г р а д у з а п о д в и г! — отпускают его на фронт…
В награду за подвиг…
— Черт корявый! — тоскливо сказал начальник. — Где же я теперь такого оперативника найду? Тебе ж цены нет, Семен Тимофеич!
— То-то вы и наказывали меня бессчетно за бесценность-то! — не утерпел Марченко, чтобы не подколоть начальство.
Да ведь без этого он бы не был Семеном Марченкой!..
СЕМЕН ПАСЬКО
1
Обычно тихий, спокойный рядовой Иван Кузьмин не вошел, а ворвался в кабинет начальника корпусной разведки подполковника Тарасова, одним духом выпалил:
— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник! Беда… Капитан Егоров… застрелился…
Старый служака, подполковник Владимир Митрофанович Тарасов не терпел отступлений от армейских традиций и уставных требований и сейчас был готов взорваться, заставить рядового Кузьмина выйти за дверь, постучаться, снова войти, обратиться по всей форме. У подполковника даже дыхание прервалось от возмущения, по лицу и шее пошли красные пятна. Но весь облик солдата являл столь крайнюю степень растерянности, что подполковник смягчился, сделал вид, что ничего из ряда вон выходящего не произошло. Да и сообщение было таким, что про нарушение субординации можно и позабыть.
— Успокойся. Ты ничего не путаешь?
— Не путаю, товарищ подполковник, ничего не путаю. Насмерть убился. Вот, — и рядовой Иван Кузьмин положил на край стола трофейный пистолет.
— Сядь. И давай по порядку. Ты кто, из какого подразделения?
— Из БАО… Батальона аэродромного обслуживания. Рядовой Кузьмин.
— Понятно. Почему ко мне прибежал, Кузьмин, а не к своему непосредственному командиру?
— Да ведь много времени пропало бы зря… Пока я ему, командиру своему, доложу, а потом пока он к вам дозвонится… А капитан Егоров разведчик… Вот я и прибежал в смерш.
— Резонно. Что же с капитаном Егоровым? И как можно подробнее. Садись.
Кузьмин сел на стул, спросил:
— С самого начала?
— Если есть начало, давай с самого начала.
— Когда я освобождаюсь от наряда, то беру книгу, иду в рощицу… Сижу, читаю, а внизу Днестр бежит. Хорошо там, в роще-то. И сегодня… Прихожу в лесочек, смотрю — капитан Егоров лежит… Вроде отдыхает. Думаю: «Чего это он сюда пожаловал?» Никогда я его здесь не видел, не встречал. Я уже было собрался повернуть назад, да что-то меня остановило. Неудобно как-то он лежал. Сам на боку, а левая рука под себя странно подвернута. И ноги, как у неживого. Подошел ближе, а у капитана лицо в крови. И пистолет вот этот… Я схватил его — и сюда.
— Зачем взял пистолет?
— Чтоб поверили… А так… Еще сумасшедшим сочтете… Как же! Капитан Егоров — и вдруг застрелился. С чего бы это?
— Да, да, да, — закивал подполковник Тарасов, нажимая кнопку звонка. «Действительно трудно поверить… Кадровый офицер, прошедший войну от берегов Днестра до Кавказа и обратно, самый молодой в корпусе капитан… Действительно, с чего бы это?»
Появился дежурный.
— ЧП. Срочно ко мне старшего лейтенанта Вознесенского.
— Есть срочно старшего лейтенанта Вознесенского!
Дежурный привычно четко повернулся на каблуках, вышел за дверь.
— Я могу идти? — поднялся Кузьмин.
— Нет. Поедешь с нами. Дорогу укажешь. А пока… В коридоре обожди.
В дверях Кузьмин столкнулся со старшим лейтенантом Вознесенским.
— Виноват, товарищ старший лейтенант! — посторонился Кузьмин. Подождал, пока тот переступил порог, выскользнул в коридор, тихо прикрыл за собой дверь. Что происходило там, за этой массивной дверью, Кузьмин мог представить лишь в общих чертах: старший лейтенант доложил, что «прибыл по вашему приказанию», а подполковник ему — пистолет: «если верить рядовому Кузьмину, если он не чокнутый, то капитан Егоров застрелился вот из этого пистолета».
Если бы рядовой Кузьмин находился в кабинете, то сделал бы для себя одно удивительное открытие: подполковник Тарасов недолюбливал только что прибывшего в его распоряжение лейтенанта. О причине, конечно, не догадался бы, так как она, причина, была пустяковой. Старший лейтенант Вознесенский всегда ходил в аккуратно пригнанной форме, гладковыбритый, в начищенных до блеска хромовых сапогах, от него всегда исходил запах каких-то духов. К тому же у Степана Борисовича вились волосы. Станет утром расчесывать их, а они — в кольца. Вообще, впервые встретив Вознесенского, можно было подумать, что он только что вернулся с парада, но если видеться с ним ежедневно, то можно было прийти к выводу: старший лейтенант то и дело сдувает с себя пылинки, не выпускает из рук сапожную и одежную щетки. Именно это преувеличенное внимание Вознесенского к своей внешности и не нравилось подполковнику. На самом же деле старший лейтенант был просто аккуратистом. Есть такая категория людей, к одежде которых пыль вроде не пристает. Сапоги, пальто, головные уборы, костюмы у них всегда как новенькие.
Впрочем, старший лейтенант Степан Борисович Вознесенский от неприязни своего непосредственного начальства не страдал. Подполковник Тарасов был человеком добропорядочным, взыскательным к себе, отношения с подчиненными строил не на личных симпатиях и антипатиях, а только на деловой основе, требованиях военного времени.
— Слушаю вас, товарищ подполковник!..
— Чрезвычайное происшествие… Начальник фотоотделения корпуса капитан Егоров застрелился… Вот пистолет… Вздрючку бы дать этому баовцу, да не могу… Из самых добрых побуждений принес пистолет… Да и не поправишь дела наказанием… Соберите всех и все необходимое… Выезд — через четверть часа.
— Есть собрать всех и все необходимое для следствия по делу капитана Егорова, — козырнул Вознесенский.
— Да, да… Именно так: «Дело капитана Егорова».
— Могу идти?
— Идите. Возьмите пистолет. Понадобится. Я тоже поеду с вами.
Старший лейтенант достал из кармана носовой платок, осторожно завернул в него пистолет, сунул в карман.
— Да, конечно, понадобится, — согласился Вознесенский и направился к выходу. Подполковник проводил задумчивым взглядом его стройную, подтянутую фигуру, подвинул к себе телефон, снял трубку, попросил соединить его с прокуратурой.
— Юрий Поликарпович? Здравствуй! Тарасов говорит. У нас ЧП. Убит капитан Егоров, начальник аэрофотоотделения. Я прошу оставить это дело за мной. Мы сами проведем следствие… Чего ты молчишь? А-а… Думаешь… Может, позвонить позже? Лишних людей у меня нет, сам понимаешь, Юрий Поликарпович, но… Под боком случилось у меня. Мы постараемся провести расследование как можно оперативнее. Не обижайся. Повторяю: под боком у меня произошло. Чего? Следователь? Есть. Бывший ваш, прокуратурский работник. Нет, на другом фронте в прокуратуре служил. Фамилия? Вознесенский. Конечно! Как только закончим следствие, весь материал будет представлен вам на утверждение. До свидания.
Тарасов осторожно опустил на рычаг трубку, пошел к выходу, остановился в раздумье, возвратился назад, к столу, снова поднял трубку.
— Алло! Армейскую контрразведку.
— Полковник Котов слушает! — раздался в трубке низкий грудной бас.
— Здравствуйте! Говорит подполковник Тарасов. У меня беда: застрелился капитан Егоров, начальник фотоотделения. Есть просьба: срочно направить в фотоотделение нашего корпуса начальника фотослужбы армии майора Спасова. С ним поедет дослуживать старшина Игнатьев.
— Не понял. Повторите, подполковник.
— Есть повторить. В корпусное фотоотделение нужно направить майора Спасова. Недельки на три-четыре… Дисциплину подтянуть. С ним поедет старшина Игнатьев. Помощником… Степан Борисович. Нужны документы на него.
— Понял. Все понятно. Пусть приезжает. Сейчас распоряжусь. Как фамилия?
— Игнатьев. Степан Борисович Игнатьев.
2
Камуфлированный «козлик» мчался по проселку к роще. Седой шлейф пыли тянулся за машиной. Погода стояла солнечная, сухая, воздух недвижим, поэтому пыль долго висела над дорогой. «Козлик» уже к роще подъезжал, а седое облако пыли только начало смещаться в сторону, оседать на кусты и придорожный бурьян.
В машине четверо: Тарасов, Вознесенский, фотограф-криминалист лейтенант Ивашкин и рядовой Кузьмин. Все молчали. Случай такой, что не располагал к беседе. Тарасов всем своим видом показывал, что всякие разговоры — кощунство. Убит однополчанин. И где? В ближнем тылу. Под носом у контрразведки.
А в том, что это убийство, а не самоубийство, подполковник Тарасов почти был убежден.
Голос диктора Юрия Левитана заполнил салон:
«От Советского Информбюро. Войска Второго Украинского фронта, продолжая наступление, освободили сто пятьдесят населенных пунктов, в том числе город Брецку, крупные населенные пункты, среди них Гойоса, Дофтяна, Грозешты… В боях за двадцать восьмое августа войска фронта взяли в плен свыше шести тысяч солдат и офицеров.
Войска Третьего Украинского фронта овладели крупным речным портом на Дунае — городом Браилов, а также заняли населенные пункты Костаке Негру, Кисимеля, Индепенденца, Браништя и железнодорожные станции Индепенденца, Щербачешты. Взято в плен более пяти тысяч немецких солдат и офицеров».
— Вот и понесла наша армия свободу порабощенным народам Европы, — сказал Тарасов.
— Дивизиями сдаются, — поддержал подполковника Вознесенский.
— Еще немного и — корпусами, армиями сдаваться будут…
— Какой же это будет день, когда прогремит последний победный выстрел? — мечтательно закрыл глаза Ивашкин.
Ему никто не ответил.
Вот и роща. Иван Кузьмин тронул шофера за плечо.
— Остановись… Отсюда пешком… Тут недалеко.
Все вышли из машины, гуськом потянулись в глубину рощи. Метров через сорок Кузьмин остановился, оглянулся назад.
— Там он… Под кустом.
Капитан Егоров лежал на боку, уткнувшись правой щекой в траву. Левая рука, вывернутая ладонью наружу, была под ним, а правая, ладонью вниз, вытянута вперед. Словно капитан пытался что-то достать. Левая нога подогнута, чуть не упиралась коленкой в живот. На сапогах и синих диагоналевых бриджах — приставший песок.
«Прав солдат: Егоров лежит так, будто отдыхает», — подумал подполковник.
Так могло показаться с первого взгляда не только неопытному в таких делах Кузьмину. Лишь приглядевшись, можно заметить неестественность положения рук и ног и всего торса вообще. Китель почему-то собран к голове. Словно кто-то тащил труп по земле, и китель гармошкой собрался на спине, полез на затылок.
— Кузьмин! — обратился подполковник к солдату. — Сможешь положить пистолет так, как он был тогда?
— А чего же? Смогу.
— Хорошо. Действуй. Старший лейтенант, верните ему оружие.
Вознесенский достал из кармана пистолет, завернутый в носовой платок, и так, в платочке, протянул Кузьмину.
Кузьмин осторожно взял оружие, постоял немного, словно искал на траве свои собственные следы, затем решительно зашагал к трупу, остановился, повернулся к офицерам, внимательно наблюдавшим за его действиями, сказал:
— Я тогда руку приподнял и достал из-под ладони пистолет, снова опустил руку на место. Как была. И сейчас я так сделаю. Рука закоченела… По-другому не ляжет.
— Ты свое дело делай. В остальном мы сами разберемся, — сказал подполковник. — Клади на место пистолет и возвращайся по своему следу назад.
Кузьмин развернул платок, взял в правую руку пистолет, осторожно подсунул его под руку капитана Егорова, возвратился назад, отдал платок Вознесенскому.
— Я могу идти в часть? — спросил Кузьмин подполковника.
— Нет. Ты еще понадобишься нам. Иди к машине и скажи шоферу, чтобы отвез тебя к нам, а сам быстренько вернулся сюда. И чтобы пришла сюда машина из санчасти. Ты нас там обожди. Скажи дежурному, чтобы сводил тебя в столовую.
— Слушаюсь, — козырнул Иван Кузьмин без всякого энтузиазма. Вся эта история уже начинала его раздражать, но что делать? Приказ есть приказ. Он поплелся к машине, ругая про себя дурацкую привычку ходить в рощу книги читать. Как будто нельзя читать в бараке. «И Егоров хорош. Тоже мне… Вздумал стреляться — так стреляйся в части, а не в роще, за целый километр от места службы».
«Еще чего доброго, мне дело пришьют, — подумал он. — Чем я докажу, что не я застрелил? Отпечатки пальцев на пистолете мои, следы возле трупа — мои, и на руке тоже…» — У Кузьмина даже в груди закололо от этого открытия.
— Черт тебя дернул идти сегодня в рощу, — вслух выругался Иван. — Так тебе и надо, дубина стоеросовая!
А там, в роще, Тарасов, Вознесенский и фотограф Ивашкин все еще стояли поодаль, молча рассматривали труп, и одежду на нем, и все, что его окружало.
— Что скажете, Вознесенский?
— Пока немногое. На самоубийство не похоже. По первому впечатлению.
— Доказательства?
— Пистолет под ладонью… При самоубийстве… Не обязательно пистолету так точно оказываться под ладонью… Правда, пистолет трогал солдат, но… И поза. Есть в ней что-то подозрительно нарочитое… И китель…
— Что китель?
— Словно капитан после выстрела в висок пытался снять с себя китель через голову…
— Что бы это могло означать?
— Не знаю.
— А не может быть так, что после смерти Егорова трогали? Ну, перенесли с места на место…
— Возможно. Надо все изучить, подумать…
— Хорошо. Изучайте, думайте, ищите. «Дело капитана Егорова» за вами. И насчет кителя. Не странно ли, что такая теплынь… Да что там теплынь! Жарища, а он почему-то в кителе, застегнутом на все пуговицы.
— Я тоже обратил на это внимание. И песок на бриджах…
— Ну что ж. Мне здесь делать нечего, сами справитесь. Медэкспертизу попросите дать заключение как можно быстрее, но и без спешки. Солдата Кузьмина я задержу до вашего возвращения. Машину тотчас же верну сюда. — Подполковник зашагал к «козлику», только что вернувшемуся из части.
— Ну что, приступим? — обратился Вознесенский к Ивашкину.
— Сей момент, — и фотограф быстро, с профессиональной сноровистостью наладил фотоаппарат, с удобного портативного штативчика произвел с разных мест десятка полтора снимков трупа, сказал: — Готово. Зафиксировано. Можем продолжать дальнейшее изучение места преступления и осмотр трупа.
— Вам когда-нибудь приходилось заниматься таким делом? — спросил Ивашкина Вознесенский.
— Приходилось. И довольно много раз. В гражданке.
— Тогда помогите мне.
— А как же иначе?!
Ивашкин и Вознесенский пошли кругами вокруг места, где лежал капитан Егоров. Шли медленно, стараясь не пропустить ни одной мелочи. Обнаружили клочок бумаги, постояли над ним, пошли дальше. Обрывок бумаги кто-то бросил давно — был под дождем, а дождем даже не пахло ни вчера, ни позавчера. Белая акация остановила их внимание: вершинка нижней ветки была обломана и болталась на тоненькой полоске коры. Пришлось осторожно сре́зать веточку и спрятать в пакетик. Почва же вокруг засыпана толстым слоем прошлогодней листвы, поэтому какие-либо следы обнаружить не удалось. Разведчики сделали последний круг, вышли к обрывистому берегу Днестра. Вырубленные в круче ступеньки вели вниз, на пляж.
— Что станем делать дальше? — спросил Вознесенский Ивашкина. — Может быть, вниз спустимся, а потом вернемся к трупу?
— Сначала обследуем его. Посмотрим, что у него в карманах. Может, какой-нибудь документик интересный для нас найдется, потом уж вниз. Песок надо стряхнуть с брюк в кулечек. Не идентичен ли с тем песком, что на пляже внизу?..
— Пошли назад.
Из брючных карманов капитана Егорова достали носовой платок, начатую пачку сигарет, зажигалку, трофейную авторучку, из кителя извлекли плоский футлярчик для иголок и ниток, оттиск сургучной печати, завернутый в обрывочек бумаги, с руки сняли большие наручные часы. Вознесенский сверил их показания со своими — разница была в одну минуту.
— Идут. Эта марка часов — с суточным заводом, — сказал старший лейтенант. — Так что Егоров убит никак не ранее суток назад.
— Я тоже так думаю, — кивнул Ивашкин. — Теперь давай перевернем его на спину… Многие пришивают к подкладке карманы и хранят там самые дорогие для них вещи…
И действительно, у кителя Егорова к подкладке был подшит карман, из него достали аккуратно сделанный из дюраля плоский портсигар. Открыли его, а там прядка волос и маленькая фотокарточка удивительно красивой девушки. Вознесенский и Ивашкин долго стояли рядом и молча рассматривали ее. Кто она, эта девушка или женщина? Невеста? Жена?
— Что-то знакомое… — сказал Ивашкин.
— Встречал где-нибудь?
— Не знаю… Губы, лоб, зачес волос кого-то напоминают.
— А мне никого.
— Ты в части человек новый.
До войны Степан Борисович Вознесенский в течение долгого времени работал следователем районной прокуратуры. Дела, которые проходили через его руки, считал малоинтересными — обсчеты, растраты, хищения. И хотя многие заранее принимали меры к тому, чтобы на случай провала обставить себя необходимыми оправдательными документами или хотя бы правдоподобными объяснениями, молодой следователь все-таки добирался до истины. Позднее, когда Вознесенского пригласили в областную прокуратуру, он успешно провел следствие по загадочному убийству. Всего одно дело. Суда он не дождался: началась Великая Отечественная война, и Вознесенский стал следователем военной прокуратуры.
Тяжкое отступление, ранение, эвакогоспитали и госпитали в глубоком тылу, снова фронт, автомобильная авария, госпиталь, и вот он опять на фронте, в корпусной контрразведке одной из воздушных армий Третьего Украинского фронта. И никто не поверил бы, если бы ему сказали, что у этого аккуратного, всегда подтянутого, с вьющимися волосами офицера два перелома ног, простреленное легкое, удалена селезенка. Подполковник Тарасов узна́ет об этом позже, сменит некоторую неприязнь на милость и заботу, но то будет потом, а сейчас Ивашкин и Вознесенский все еще стояли у трупа Егорова и рассматривали фотокарточку. Для следователя «Дело капитана Егорова» — второе в его практике. И ему очень хотелось на новом месте провести следствие быстро и безошибочно.
Подошла санитарная машина. Вознесенский и Ивашкин помогли положить на носилки труп, сами пошли вниз, на песчаную отмель Днестра. В мирное время это место, видимо, было пляжиком, сейчас — ни души, неслышно катил свои воды Днестр. Изредка лишь под противоположным берегом всплескивалась рыба. Вознесенский и Ивашкин долго ходили по песку взад-вперед, пока под скалой, спускавшейся к самому урезу воды, не наткнулись на подозрительное место. Песок был старательно переворошен, утоптан ногами, затем приглажен чем-то. Возможно, первой попавшейся под руки хворостиной, возможно, чем-то более удобным. Опытный глаз Ивашкина не мог пройти мимо этого места.
— Вот здесь все и произошло, — сказал Ивашкин.
Старший лейтенант с минуту стоял молча, внимательно оглядываясь вокруг, потом тихо сказал:
— Пожалуй, да… Здесь. Убит подло, предательски… Обманом завлечен сюда и… Но мне непонятно, почему убийца не столкнул свою жертву в реку?.. Самый удобный случай вместе с трупом и концы спрятать в воду…
— Загадка… Мне непонятно и другое… Скала… Пусть метров сорок высоты… Уклон — градусов тридцать. Какую же силищу надо иметь, чтобы поднять Егорова туда! Для чего?
— Это и надо будет решить… У тебя хоть какое-либо предположение… какая-нибудь версия есть?
— Нет. Просто не понимаю… Думать надо. Поставить себя на место преступника… Проникнуться его взглядами.
— Невозможно. Для меня.
— Почему?
— Непонятны для меня их взгляды. И не только в этом конкретном случае. По учебнику легко… Все авторы, исследуя жизнь убийц, вообще жизнь преступных элементов, часто приходят к выводу, что преступник попал в дурную среду и вот он, мол, трагический финал. Что-то еще нужно, чтобы попасть в эту среду, чтобы эта среда засосала, подчинила себе, привила свою философию… Тут-то я и в затруднении. Философия-то оказывается вторичной категорией, приобретенной, а до этого было что-то от характера… Одному нравится наводить на соседей страх, другой по натуре отъявленный трус, при первом столкновении с личностью пускает в ход нож, а третий лишен даже намека на такие человеческие качества, как совесть, деликатность, и готов на все, лишь бы обеспечить себе легкую и праздную жизнь. Так что о философии… Затруднительно мне обращаться к ней. И не в ней сейчас дело, дело в том, чтобы найти преступника.
— «Философия…» Эка хватил! Да у них все куда проще.
— Здесь не только простота… Убить внизу, потом перенести труп наверх… Не понимаю.
— Я тоже. Дело об убийстве у тебя первое?
— Второе.
— Не густо. Так что, если не ясно будет — приходи, вместе помозгуем. Я с этой штукой — с фотоаппаратом — двадцать лет… Начал со следователя.
— Спасибо. Двадцать лет… А почему только две звездочки?
— В окружении был… Сняли две… Еще под Харьковом.
Вознесенский и Ивашкин возвратились в часть после полудня. Ивашкин пошел к себе в фотолабораторию, а старший лейтенант направился в кабинет подполковника Тарасова. Надо было поделиться сомнениями и мыслями, узнать, что думает об этом странном и загадочном убийстве подполковник, допросить солдата БАО Ивана Кузьмина.
3
Расхаживая по кабинету, подполковник Тарасов требовательно спрашивал сам себя: какова природа преступления? Почему оно произошло? Кто убийца? Верить в то, что так далеко проник вражеский шпион, не хотелось. Все было против. Если бы это была рука вражеской разведки, то свой удар она обрушила бы не на начальника фотоотделения, а на что-то другое, более важное. На аэродром, радиостанцию… На командиров полков, дивизий, в крайнем случае на командира эскадрильи. Но — Егоров? Блестящий специалист, однако не он же определяет боевую активность авиации — эскадрилий, полков, корпусов и армии. Разумнее всего, если уж вражеский разведчик проник так глубоко в тыл, стать тише воды, ниже травы и собирать сведения, передавая их за линию фронта… Такому разведчику у них не было бы цены… Особенно сейчас, когда мы наступаем.
Биография подполковника Владимира Митрофановича Тарасова началась в 1919 году погоней за бандами в Иваново-Вознесенске. После успешного завершения операции Володю Тарасова послали комиссаром в Кустанай для сбора продовольствия голодающему Питеру — колыбели Великого Октября. Судьба была милостива к нему: падали от вражеских пуль его боевые товарищи, а он отделывался лишь легкими ранениями. Потом работа в органах. Когда началась Великая Отечественная война, он на второй же день попросился на фронт. Направили в авиацию. Суровый с виду, седой, внимательный к людям, простой в обращении с ними, Владимир Митрофанович пришелся ко двору. И хотя он ничего не смыслил в авиации, это не мешало ему быть прекрасным организатором контрразведки. А все потому, что он, не имея систематического образования, с большой любовью относился к людям знающим, просто благоговел перед пилотами, бортмеханиками, техниками, радистами, а в своем отделе — перед всеми, кто знал больше, чем он сам. Это качество характера сослужило добрую службу подполковнику: незаметно для всех и без потерь для своего самолюбия он постиг все премудрости контрразведки, стал требовательным и практически мудрым руководителем. И лишь от одной привычки не мог освободиться Владимир Митрофанович: в обращении с начальством и подчиненными у него не было постоянства — говорил всем то «ты», то «вы». Ему прощали это.
И тем обиднее было сейчас Тарасову, что он даже приблизительную версию не мог предложить. Что Егоров не самоубийца — это так. Но кто? И за что? Все покрыто туманом.
В дверь постучали.
— Да, войдите.
На пороге появился старший лейтенант Вознесенский.
— Ага! Очень кстати, что явился… Места не нахожу. Просто не знаю, что и думать. Ну, что у тебя? Выкладывай.
Старший лейтенант разложил на столе все, что было изъято из карманов капитана Егорова.
— Вот…
— Что «вот»?.. Ты толкуй по каждому предмету… что думаешь, что считаешь…
— Носовой платок, сигареты — обычные вещи. По ним толковать нечего, а вот сургуч… Оттиск сургучной печати и медальон с фотокарточкой молодой женщины или девушки… Здесь есть над чем задуматься…
— Да? — Тарасов глянул на Вознесенского, склонился над сургучным оттиском, долго рассматривал, потом взял в руки и долго вертел, разглядывая его со всех сторон. — Верно, все верно! Есть над чем задуматься, пошевелить мозгами, как говаривала моя бабушка. Ни один человек не станет так, запросто, от нечего делать срезать сургучную печать с пакета и хранить при себе как бесценную реликвию. Так?
— Так. Особенно если учесть, что на сургуче оттиск полевой почты нашей воздушной армии, а печать металлическая хранилась у самого же капитана Егорова…
— И еще. Сургуч при такой жаре может расплавиться, оставить пятно и на кителе, и на нательном белье, и пятна эти вывести невозможно. Продолжай дальше.
— Медальон мы изъяли из внутреннего кармана кителя… Кто такая на фото… Не знаю. Там же была прядка волос… В дюралевом портсигарчике. Волосы детские.
— Что удивило, показалось непонятным?
— Похоже на то, что капитан Егоров убит на берегу Днестра. Возле самой воды. Мы нашли это место. Пробы песка отправили на анализ. Заключение экспертизы будет завтра, но по визуальному осмотру можно утверждать, что песок на брюках капитана и песок пляжика одной природы. Это первое. Второе… Егоров и его убийца знали друг друга. А непонятное… Самое простое было — столкнуть труп в воду, и капитан исчез бы бесследно. И никакого «Дела капитана Егорова» не было бы.
— Насчет того, что Егоров знал убийцу… Какие доказательства? Чем руководствуешься в своих предположениях?
— Доказательств нет. Трезвый расчет. С незнакомым человеком Егоров не пошел бы на безлюдный берег. Там ему нечего делать. Это первое.
— А второе?
— Второе… Егоров не ожидал выстрела… Человек, который в него стрелял, ниже ростом…
— Как ты узнал об этом?
— Пуля вошла ниже правого уха, а вышла выше левого.
— Это не доказательство. Самоубийцы тоже стреляются снизу вверх. Если в голову.
— Так это. Но… мы же с самого начала исключили версию самоубийства.
— Давай дальше…
— Между сургучным оттиском печати и убийством есть какая-то связь..
— Что намерен предпринять?
— Думать буду.
— Думать — это очень хорошо! — фразу эту Тарасов произнес едва слышно, задумчиво, врастяжку. Старшему лейтенанту показалось, что подполковник что-то знает, и то, что знает, — куда значимее того, что известно ему, Вознесенскому.
— Мне кажется, — сказал старший лейтенант, — что к смерти Егорова причастен кто-либо из его приятелей, либо из тех, кого он считал таковыми.
— Ты хочешь сказать, что кому-то он мешал… Либо перешел дорогу?
— Вот именно.
— Кому-то перешел дорогу… — снова задумчиво, врастяжку сказал подполковник. — Знаешь, старший лейтенант, ты молодец, правильно идешь, правильно думаешь! Но… что, если это проникновение вражеской разведки, и убийство Егорова — не просто наша внутренняя беда? Ты не сбрасывай и это… И я могу ошибаться. Думаю, что не внизу убит капитан… Если бы там был убит, для чего нужно тащить труп наверх?
— Чтобы сбить с толку следствие?..
— Чтобы сбить — самое лучшее было столкнуть труп в воду… И в вашем ответе нет твердости. Не хочу оспаривать версию окончательно, но не забывай о том, что она не внушает мне уважения. А пока… Посоветовались с армейским смершем, решили поступить так. Тебя в нашем корпусе никто не знает, ты у нас всего без году неделя. Надевай погоны старшины, поедешь в штаб армии. Там в аэрофотослужбе найдешь майора Спасова и вместе с ним поедешь в распоряжение фотоотделения, которым командовал покойный Егоров. Наводить порядок. Впрочем, наводить порядок будет один Спасов, это его дело. А ты вроде старшины из пехоты. Лечился в госпитале, искал свою часть, ее расформировали. Ну и направили в авиацию. Фамилия твоя теперь Игнатьев, документы подготовят…
— Понятно, — промолвил Вознесенский. — А как же Кузьмин? Он меня узнает: там поблизости БАО.
— Кузьмин уехал к себе. Мы отправили его на десять дней в отпуск. На побывку домой он убудет завтра… Встреча с ним тебе не грозит…
— А как быть с женщиной? На медальоне?
— А никак. Это жена Егорова. Тебе ее допрашивать не надо, она в горе, даже какого-либо предположения высказать не может. У Егорова, по ее словам, личных врагов не было.
— Вы с ней говорили?
— Да. Она врач нашей санчасти.
— Вот как…
— Прибудешь в хозяйство Егорова, не скрывай, что в делах фоторазведки ты профан… Интересуйся всем… Это вот для чего? А это почему? На протяжении последних трех месяцев у них было несколько странных случаев. Дали в штаб армии схемы с указанием объектов бомбежки. Эскадрильи вылетели, отбомбились, а потом оказалось, что настоящие объекты не пострадали. Контролем бомбометания было установлено: бомбы сброшены километра на два ближе целей. Чья же ошибка? Летчиков? Исключено. Значит, ошибка допущена где-то раньше. Но где? Кто виноват? Техники? Лаборанты? Дешифровщики? Аэрофотограмметристы? Или еще кто-то?.. Изучи каждого по отдельности. Возьмешь под контроль сомнительных…
— Задача понятна, товарищ подполковник.
— А коли понятна, так и в дорогу иди собираться. — И он протянул старшему лейтенанту руку. — Да, еще одно. Пусть все считают, и ты тоже, что Егоров действительно застрелился. Поддерживай эту версию, если кто заговорит об этом.
4
Прекрасный августовский день для майора Спасова был вовсе не прекрасным. Все шло кувырком. Ранним утром в расположении аэрофотослужбы появился сам начальник штаба армии, придрался к каким-то пустякам, нашумел, накричал даже, и был таков. Теперь жди выговора. Через час летчики слетали за линию фронта, привезли фильмы. Стали монтировать — а они «не привязываются» к определенным точкам на местности, невозможно и определить, что же заснято. Это уже черт знает что! Целый час бились, пока, наконец, связали концы с концами. Связали и ахнули: самолет прошел километрах в десяти от заданного маршрута и заснял совсем не то, что надо.
Сунув под мышку злополучные фотосхемы, майор Спасов пошагал в штаб армии. Шел и чувствовал, что сегодняшний день весь будет состоять из неприятностей. И действительно. Заместитель командующего по разведке слушать объяснения майора не стал, а вышел из-за стола, подошел к Спасову, сказал:
— Все без объяснений понятно. Вторая пара самолетов улетела, зафотографируют. А вас… вызывают в отдел кадров. Весьма жаль, что приходится расставаться… Жаль… Очень жаль, но что поделаешь… Сам командующий распорядился.
— Что меня ждет?
— Командировка в не столь отдаленную часть.
— Я чувствовал, что этим дело кончится.
— Что вы чувствовали?
— Жестко накажут. Притом несправедливо.
— Обмануло вас шестое чувство. Никто не собирается вас наказывать. И этот неудачный разведывательный полет молодых пилотов не может зачеркнуть вашей безупречной работы, товарищ майор. И вообще, при чем здесь вы? Идите в отдел кадров, там вам все объяснят.
Спасов вышел, прикрыл дверь и долго стоял в глубоком раздумье.
«Черт-те что получается… ЧП с полетом — всего лишь досадная неудача летчиков, — думал майор. — Почему же тогда надо со мной расставаться? Тем более что неудачный полет «молодых пилотов не может зачеркнуть вашей… то есть моей, безупречной работы»? Ладно, пойду…» — И майор Спасов пошагал в пристройку, что была рядом со зданием штаба. В отделе кадров его уже ждали.
— Вот и хорошо, что вы прибыли, — сказал ему кадровик. — Сегодня командующий подписал приказ о награждении вас орденом «Красной Звезды». Вечером должно бы состояться вручение, но… у вас нет времени. Вы не имеете права задерживаться. В Н-ском корпусе чрезвычайное происшествие: начальник фотоотделения застрелился.
— Как?! — воскликнул Спасов. — Капитан Егоров? Покончил с собой? Этого не может быть.
— Все так говорят, кто знал капитана. «Не может быть», «Неправда», «Ересь какая-то…» и так далее. А он вот смог, взял пистолет и пустил себе пулю в висок. Причины не ясны, но… За последнее время там было несколько грубых упущений… Неправильно отдешифрированы объекты бомбардировки. Выходило из строя оборудование… Одним словом, майор, вам надлежит навести там порядок, подтянуть дисциплину… Что касается личного состава… Силен и знающий дешифровщик Весенин… Можно положиться. Лаборанты с большим опытом. Особенно Шаповал. Серьезный мужик. Есть там еще Косушков, мрачноватый тип, но работать умеет. Технику вы сами прекрасно знаете. На все четыре ноги подкованы. Так что в этих делах вам помощники не нужны. Как все это завершите — дайте мне знать, и вы будете отозваны…
— Ясно…
— Если ясно и нет вопросов, тогда — в путь. Да, чуть не забыл… К вам в помощь придается старшина Игнатьев. Член партии, опытный топограф. Монтировать научите.
— Понятно.
— Счастливой дороги.
И вот майор Спасов с чемоданчиком и перекинутой через левую руку плащ-палаткой шагает к развилке дорог, на контрольно-пропускной пункт, чтобы оттуда попутной машиной подскочить к расположению авиакорпуса. День жаркий, душный, и пот градом катится по хмурому лицу. Майор не вытирает пот, а просто идет и идет, изредка искоса посматривая на своего спутника, старшину Игнатьева. Уже немолодой служака вызывал в майоре любопытство. Форма — как с иголочки, пилотка щегольски сдвинута набок. Впрочем, нет, «щегольски» — совсем не то слово. Пилотка надета по всем правилам, как и полагается по уставу, но… Видимо, все дело в его удивительно красивых, вьющихся волосах, нестандартном, даже импозантном профиле, самой посадке головы.
«Знающий топограф, — усмехнулся про себя Спасов. — Лучше бы по-настоящему квалифицированного техника дали. Чтоб не во все самому лазить».
Тропинка вывела майора и старшину к наезженной и пыльной грунтовой дороге. Отсюда уж рукой подать до шоссе, связывающего Дубоссары с Кишиневом.
— Пехотинец — и вдруг в авиацию?.. Как-то не вяжется, — сказал майор Спасов.
— После ранения где-то надо побыть, пока окончательно окрепну, — ответил старшина. — Обе ноги прострелены, селезенка удалена, легкие с дыркой.
— И где же тебя так?
— При наступлении у Раздельной. Прошило…
— Кто же заставил снова на фронт?
— Зачем меня заставлять? Я сам. Чем скорее разобьем фашистов, тем будет лучше для всех.
— Кем до войны работал?
— Бухгалтером, — мечтательно вздохнул старшина, отер лоб рукавом гимнастерки, добавил: — Цифирь, цифирь, вроде бы скучища, а она, эта цифирь, как оракул, все скажет — и кто ты, и что ты, и какова тебе цена…
— Не расхваливайте, все равно в бухгалтера не пойду.
— Я и не зову, товарищ майор. Туда только по охоте идут. Соскучился… Жаль, что еще далеко до конца войны, и не одну тысячу человеческих жизней придется положить…
Майор промолчал. Последняя фраза вызвала раздражение: какой-то бухгалтеришко, и вдруг озабочен государственными проблемами, и он, видите ли, не зовет его, майора Спасова, в мастера гроссбухов…
— А впрочем… — подумал вслух Спасов, глянув искоса на невозмутимое и спокойное лицо старшины.
— Что «впрочем», товарищ майор?
— Ничего. Прибудем на место назначения, возьметесь за освоение копировки маршрутов с фотосхем на кальку… Пьете?
— Смотря где, когда и по какому случаю.
— Отлично, — сказал Спасов. — Спирт примете под свой самый строгий контроль. Я не вижу других причин, чтобы в течение непродолжительного времени там у них было столько ошибок. Только «под газом», как говорится, можно указать объект бомбардировки с погрешностью. Это первое. Второе… Я займусь оборудованием, а вы пока вникайте в дела. Помогайте.
— Слушаюсь, товарищ майор.
— Остальное решим на месте. Говорят, что большие исторические события лучше видятся на расстоянии, а будничные, бытовые — вблизи и при прямом участии в них. Думаю, что фотоотделение — это не история. Необходимо наше непосредственное участие.
— Совершенно с вами согласен, товарищ майор!
— Что касается Егорова, то не будем его осуждать. Я знал этого офицера. Интересный человек, и уж если он решился… Мало ли могло быть причин?
— То, что я слышал, правда, краем уха, не позволяет мне одобрить его поступка. Какие бы ни были обстоятельства — это малодушие.
— Да.
— Да.
На контрольно-пропускной пункт Игнатьев и Спасов пришли после полудня, когда солнце стояло в зените и палило нещадно. Майор, предъявив документы, попросил срочно отправить его и старшину в авиакорпус.
— Проще пареной репы, товарищ майор, — сказал дежурный лейтенант. — В эту сторону машины гужом идут.
— Отлично. Мы в холодке посидим. Жарища… Упарились.
Но, как это часто бывает, майору и старшине не повезло: «попутку» им пришлось ждать очень долго. Машины, проходившие через контрольно-пропускной пункт, сворачивали на Оргеев, а вот туда, куда нужно Игнатьеву и Спасову, не было ни одной. Словно все сговорились не позволить им прибыть к месту назначения вовремя.
— Пешком уже половину пути прошли бы, — сердито сказал Спасов.
— Не меньше, — согласился Игнатьев. — Если, конечно, рысцой, километров семь-восемь в час.
Спасов глянул на старшину, потом достал из карманчика часы, удивленно приподнял брови:
— Пожалуй, да. Полтора часа в тенечке маемся… Мудрый у нас народ… Уж если какую поговорку придумает, то лопни — точнее и умнее не скажешь.
— Что вы имеете в виду?
— Ждать да догонять — ничего нет утомительнее. Думал, что к обеду поспеем в фотоотделение, а теперь вижу — хотя бы к ночи туда добраться. Сибиряк я, а вот забыл одну нашу сибирскую мудрость: едешь на день, бери хлеба на неделю; выезжаешь из дому летом — бери с собой тулуп.
— Вы насчет поесть?
— Что-то желудок беспокоить начал…
Старшина понимающе усмехнулся:
— Могу мигом раскинуть скатерть-самобранку. Я же — старшина.
— Да? Ну, давай раскидывай…
Игнатьев достал из полевой сумки несколько свертков. Развернул, и перед майором, словно из чудесной сказки, появились ломтики копченой колбасы, розового со шкуркой сала, банка тушёнки, хлеб.
— Пожалуйста, товарищ майор.
— Да. Молодцом! Даже без собственной каптерки у него полный гастроном.
— Солидарность всех старшин, — сказал Игнатьев, глубоко благодаря в душе подполковника Тарасова. Это он распорядился снабдить старшего лейтенанта Вознесенского, ныне старшину Игнатьева, соответствующим набором продуктов.
Подошел дежурный КПП, хмыкнул:
— Гм… К такому закусону хорошо бы по парочке стаканчиков доброго молдавского вина. Всухомятку не тот вкус. Вообще, сухая ложка рот дерет. И потом… такой аппетитный шпиг, колбасу не на пыльной траве надо есть. А за столом, во благолепии, как говаривал один чеховский герой…
— Прекрасно сказано, но… Побежим за вином, а тут как раз и оказия вывернется.
— Видите вон тот дом? Расписанный синей краской? Топайте туда. А я, если подвернется машина, задержу. Много ли надо времени, чтоб пропустить стаканчик вина? Там лучку свежего подадут вам на тарелочке, и огурчик найдется, и пучок редиски. Хорошие старики.
— Что ж, спасибо. Мы, пожалуй, воспользуемся вашим советом. Сворачивай, старшина, скатерть-самобранку и айда. В конце концов, обед есть обед. Вот и машины не идут, шофера тоже, видимо, обедают.
— Конечно. Воздадим должное трапезе.
Старшина быстро собрал все с газетного листа в свою полевую сумку.
Встретил гостей седой старик. Смуглое лицо, темные глаза. Смотрели они вроде и не пристально, но нетрудно было догадаться, что деду этому одного взгляда достаточно, чтобы все понять и оценить.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Нам бы поесть!.. У нас свое имеется. Нельзя ли разжиться бутылкой вина?
— Можно, заходите, — сказал старик, широким жестом распахнув дверь. — Пофтим!
Игнатьев в Молдавии впервые, он только по учебнику географии, как говорится, знал, что существует самая молодая в стране Молдавская республика, в доме же молдаванина ему бывать не приходилось. Майор же старожил. Он был среди тех, кто в сороковом году освобождал этот край, потом в 1941 году сражался здесь с немецко-фашистскими ордами, отступал на Бельцы, Атаки. Для Спасова дом молдаванина — просто дом оригинальной планировки; для Игнатьева — все в диковинку: и гора подушек на кровати, и ковер во всю стену, и лавки, покрытые полосатыми дорожками. Но больше всего старшину удивил бочонок с краником, вделанным в донышко. Старик повернул рычажок, и в причудливой формы бутылку старинного стекла полилось вино. Старик налил в два стакана, подал майору и старшине. Игнатьев поднял свой стакан на свет, и засияло вино ярко, неповторимо, словно в стакане яхонт чистейшей пробы. И Спасов поднял свой стакан к глазам, глянул на свет.
— Гибрид?
— Да, гибрид. Европейские сорта лучше, да уж очень много на них труда надо положить, на эти европейские сорта. Придет осень, каждый кует прикопать надо; пришла весна — каждый куст открыть надо. Летом, особенно если оно жаркое, виноградник часто опрыскивать надо против мильдью. А гибрид… Ему и тридцать градусов мороза не всегда страшны. Опрыскивать тоже не нужно. Поставил с весны на тычки, и растет… У меня годов восемь назад тычек не хватило, купить не было за что. Я так оставил. И ничего, уродило.
Игнатьев вновь развернул свою скатерть-самобранку, выдвинул ее на середину стола.
— Пожалуйста, отведайте, папаша, с нами армейских харчей!
— Спасибо. Сейчас и себе стаканчик налью. Вы уж не стесняйтесь… Под салфеткой лук, огурчики… Берите.
Старик сходил на кухню, принес чистый стакан и нацедил вина.
— Норок!
— Норок, — ответил Спасов, затем спросил: — И много у вас вина?
— Еще с полтонны осталось. Распродаю. Может, на базаре и поболе выручил бы, да нет часу ждать. Сын у меня тяжело пораненный. Лежит в госпитале в городе Кургане. Знающие люди говорят, что это где-то за Уралом. Вот мы со старухой и решили проведать, мало ли что может быть и с нами, и с ним.
— И правильно, что решили проведать, — сказал Спасов. — Вино новое уродится, а сыну будет приятно увидеть отца и мать за тысячи километров от родных мест. И верьте, ваш сын здоровым вернется. Сейчас наша медицина чудеса делает…
— Спасибо на добром слове. Мы тоже надеемся.
— Пожалуйста, угощайтесь, — снова сказал старшина.
— Кусочек сала возьму. С зеленью — вкусная вещь…
— Своего-то сала нет, наверно? — поинтересовался Спасов.
— Есть, да бережем. Сыну хотим повезти. Поросенка держим, но зарежем уж, как вернемся. Думаем, может, сын-то не очень плохой. Как домой его привезем, тогда кабанчика и заколем. Свежее мясцо, уход, вино, стены родные… Это же помогает. Все так говорят.
— Верно, верно, — сказал старшина. — Я несколько раз ранен был, ноги перебиты, селезенку удалили, а вот побыл месяц дома, и уж снова служить могу. Пусть не так, как было когда-то, в начале войны, но все же…
С контрольно-пропускного пункта донесся длинный-длинный сигнал: видно, оказия появилась.
— Нам, наверно, — сказал старшина.
— Сворачивайте скатерть-самобранку, — сказал Спасов.
— Сворачивать вроде и нечего, — ответил старшина.
— Тогда «на посошок» пропустим, и в путь. Спасибо дежурному, надоумил… Отлично пообедали, и время незаметно пролетело. Спасибо и вам. За вино, за гостеприимство, и вообще — благополучия вашему дому.
— Спасибо и вам, — поклонился старик гостям.
Они щедро расплатились с хозяином и поспешили на КПП.
5
Комната, которую занимало фотоотделение, большая и светлая, была заставлена столами. Вошли без стука.
— Здравствуйте, товарищи! — поздоровался Спасов.
— Здравия желаем!
— А, Весенин! Живой! Молодцом! Ну, еще раз здравствуй, дорогой. Давно тебя не видел. Не изменился.
— Здравствуйте, товарищ майор. Вы тоже почти не изменились.
— То-то и есть, что «почти».
Отворилась узкая дверь, и через нее боком выдавился тучного сложения мужчина в погонах старшего сержанта. Глубоко сидящие глаза его смотрели угрюмо.
«Да он же под градусом, — отметил про себя Игнатьев. — Вот почему майор приказал принять спирт под личную ответственность».
— А, вот и он! Не поймешь, где у тебя, Шаповал, толщина, где ширина! А?!
— Что мне делается? — без улыбки ответил старший сержант. — Такая работа: привезут фильмы — сиди и проявляй, потом суши. Извините, понесу на просушку.
Игнатьев стоял у двери, прислушивался, присматривался, стараясь уловить главное — что же такое фотоотделение? Кто мог поднять руку на капитана Егорова? Фамильярное обращение Спасова с будущими подчиненными несколько обескуражило: очень уж запросто, по-панибратски обходился со всеми майор.
Вошла в комнату девушка, младший сержант. Майор сказал ей комплимент. И только когда Спасов, разобрав на столе фотоснимки, нахмурился и строго спросил: «Что это? Почему так низко смонтировали?» — старшина успокоился. Видно, так и нужно. Когда дело касается личных отношений, майор — рубаха-парень, а когда речь идет о службе, тут уж извините… Спрос будет самый строгий.
— Я вас спрашиваю, Весенин.
— Двухмаршрутная площадь, товарищ майор. Второй маршрут сейчас присоединим. Якубовский с Калабуховым летали.
— Для артиллерии или для штурмовиков фотосхемы?
— Сейчас все для артиллерии.
— Сколько пар ходило на фотографирование сегодня?
— Обработали четыре фильма. И еще пара истребителей ушла на задание вот в этот квадрат. То можно оставить на завтра, а это надо закончить сегодня, и как можно быстрее.
— Почему?
— Суббота.
— Ну и что?
— В клубе могут быть танцы… Могут дать концерт.
— Понятно.
Майор снял с себя гимнастерку, повернулся к стоявшему у двери Игнатьеву:
— Старшина, не к теще на блины приехал. Раздевайся, помогать будешь. А вы, младший сержант Цветкова, чего ждете? Режьте картон для фотосхем. Быстро управимся — всех отпущу на концерт. Я потрясен смертью блестящего офицера, капитана Егорова… Вы, конечно, больше травмированы… Вы жили и работали вместе с ним, знали его лучше, чем самих себя. Но не будем походить на мокрых куриц. Данью уважения к его памяти должна стать безупречная работа всего личного состава отделения. Война еще не окончена, от нас требуется точность, трудолюбие… Думаю, высказался я довольно ясно. Начнем.
В комнату вбежал сержант. Увидев незнакомых для него старшину и склонившегося над фотосхемой другого военного с гимнастеркой в руке, он неловко козырнул.
— Что-то я тебя не припомню, сержант. Как фамилия?
— Миронов, товарищ майор.
— Откуда узнал, что я майор?
— По погону. На гимнастерке.
— Чем занимаешься?
— Калькированием. Маршруты переношу на кальку.
— Для этой площади уже сделал?
— Нет, не успел, товарищ майор.
— Так вот, сержант Миронов, бери под свое покровительство старшину Игнатьева, укажи маршруты на карте, пусть скалькирует, а мы посмотрим, что у него получится. А ты сам… Пронумеруй кадры на пленке, начнем печатать.
Игнатьев снял гимнастерку, засучил рукава рубашки, подошел к столу. Миронов протянул ему пачку прозрачных листов.
— Вот, старшина, скопируй дорогу от этого квадрата до этого, и все, что прилегает к ней, тоже. Тушь — черная, перо, рейсфедер… Бери, что понравится. Понятно?
— Понятно. Для чего все это?
— Не все умеют читать фотосхемы, вот и приходится расшифровывать. Чтобы любой командир в пехоте, артиллерии мог разобрать, что к чему.
— Ясно.
Игнатьев переносил на кальку отрезок дороги, а сам думал: «Вот, видно, здесь, при переносе разысканных вражеских объектов с фотосхемы на кальку, и происходит рождение ошибки. Ошибка выдается за непогрешимую истину бомбардировщикам, те летят и сбрасывают бомбы в стороне от объектов, которые надо разбомбить. Может быть, Миронов допустил тягчайшую ошибку и, чтоб не нести ответственности, убрал капитана? Нет, едва ли. Какой-то открытый он, этот белобрысый сержант Миронов. А если он? Тогда я ничего не понимаю в людях. Впрочем, надо поговорить с ним».
Старшина оторвался от кальки, подождал, пока Миронов тоже поднял голову от схемы, поманил пальцем к себе.
— Не получается, старшина?
— Почему не получается? Получается. Я только хочу спросить: давно здесь служишь?
— Два года.
— Почему в обращении ко мне пропускаешь одно слово?
— Какое?
— Товарищ.
Миронов озадаченно посмотрел на Игнатьева, пожал плечами, сказал:
— У нас так принято. Если для вас важно, чтоб было «товарищ», мне не трудно… Между собой мы попросту…
— Ладно, я подумаю, сержант, важно это или не важно, — сказал старшина и склонился над картой. Вновь по кальке побежало перо, оставляя черные следы.
«Нет… не может такой. Смотрит в глаза чисто, без тревоги. Неужели Весенин? Или тот лаборант с заспанным лицом и звероватым взглядом глубоко сидящих глаз? Девушка, конечно, исключается. Хотя почему? А вдруг он обманул ее, и последовало возмездие? Нет, глупость вы порете, старшина Игнатьев. Сперва надо познакомиться со всем процессом подготовки фотосхем, установить опасные узлы… Первый есть снятие, маршрута со схемы на кальку. А потом?..»
Миронов склоняется к старшине:
— Счастливый вы человек, товарищ старшина.
— С чего взял?
— Только, как говорится, порог отделения переступили — и пожалуйте на концерт и танцы.
— Но может и не быть ни того, ни другого.
— Все будет. Уже объявление вывешено возле клуба.
— Прекрасно. Вообще ты прав, я — счастливый человек.
— А ну, братва, песню. Нашенскую, — сказал Спасов.
И зазвучала тихая, проникновенная, чуточку грустная песня о том, что у воздушных разведчиков служба совсем будничная, их вроде и нет, а вот бомбы рвутся над вражескими окопами, взлетают на воздух дзоты и доты по их снимкам и разысканиям. Игнатьев чертил, а сам украдкой поглядывал на Весенина, Миронова, Шаповала, Цветкову, на юного дешифровщика по прозвищу Штурманенок, на пожилого лаборанта Косушкова. Стоял перед старшиной вопрос: «Кто?» А рядом и второй вопрос: «А что, если мы с подполковником Тарасовым ошиблись, и сюда не за чем было являться?» Ответа не было. Ни на тот, первый вопрос, ни на второй.
Работа над фотосхемой закончена. Майор поднял руку:
— Внимание! Все в порядке. Все свободны, кто желает — может идти в клуб. Дежурным по фотоотделению назначаю…
— Я могу остаться… Я не танцую. И пакет в штаб снесу, — сказал Шаповал.
— И я не пойду на вечер. В мои годы вроде бы и не к лицу на танцульки бегать, — сказал Косушков.
— Добро! — сказал майор. — Дежурство возлагаю на обоих. За старшего вы будете, Косушков.
— Слушаюсь.
6
Фотоотделение располагалось на отшибе, в бывшем помещичьем доме. Ближе к штабу корпуса и службам тыла подходящего помещения не нашлось.
Все бы ничего. И комнат достаточно, хотя и запущенных, и зал есть, где можно, не мешая друг другу, монтировать схемы, снимать с них копии, сушить снимки, хранить пленку, одно неудобство — столовая далеко, в трех километрах. Сходит человек три раза в день туда и обратно, и уже наполовину уменьшилась его работоспособность. А если и ночью поработает, то на следующий день он как выжатый лимон. Покойный капитан Егоров обратился к командованию с рапортом: «Так и так, нужно что-то предпринять». Командование к рапорту отнеслось внимательно, было решено организовать котловое довольствие на месте. Так в фотоотделении появились две девушки — повар Катя и помощница Шура. До этого они работали в офицерской столовой.
Кулинарами они были меньше чем средними, готовили не ахти какие разносолы, но все были довольны: не надо топать в такую даль. А то однажды выпал дождик, и все отделение осталось без ужина: дорога пролегала по низинке, почва — жирный чернозем, ног не вытянешь. В полдень, по жаре, когда все изнывает от зноя, тоже мало удовольствия шагать в столовую.
Словом, теперь у фоторазведчиков было все под боком. Поздно лег, рано встал, есть вроде не хочется. Ничего. Садись, дешифрируй или проявляй, суши пленку, печатай снимки, твоя порция супа или котлет тебя дождется.
Катю и Шуру подселили к младшему сержанту Маше Цветковой. Сперва Маша возмутилась: «Что, нет других комнат? Меня надо стеснить?» — но потом сдалась. В конце концов будет с кем поговорить, поделиться радостями и сомнениями, однако поставила условие:
— Хорошо, девушки. Вместе станем жить. Только просьба: если мне потребуется о чем-нибудь посекретничать с моим суженым, вы уж не пяльте на нас глаза…
— Суженый? — подняла брови Катя. — Это не тот ли, с которым ты обедала у нас в столовой?
— Он самый. Когда к Днестру вышли наши войска, он хотел расписаться со мной, да я не согласилась.
— Это как же?
— А так же… Где наша армия сражается с фашистами? Уже за границей. Я и хочу расписаться там… Скажем, в Берлине.
— Не выйдет, — сказала Шура.
— Что «не выйдет»?
— Берлин. Мы — другого направления.
— Направление, направление… Мало ли куда какую воздушную армию перебрасывают. Возьмут и бросят туда. А не выйдет… Так я согласна расписаться в Бухаресте, Будапеште, Вене… Вена — исторический город. Там жили. Моцарт, Штраус…
— Маша! А ты ведь здорово придумала. Завидую тебе. А вот ребеночка… Того дома надо записывать. На родине. Где родились его мать и отец, где похоронены бабушки и дедушки…
— Конечно, — согласилась Маша. — Придем в Вену, распишемся и махнем куда-нибудь на танцы. Вальсировать. У Штрауса много вальсов… «На прекрасном голубом Дунае» знаете? А еще «Сказки венского леса», «Прощание с Петербургом». Вообще, Штраус написал пятьсот вальсов.
— Зачем пятьсот?
— Это его бы спросить… Еще он написал полтора десятка оперетт.
— Откуда ты про все это знаешь? — тихо спросила Катя.
— У меня отец музыкант. На скрипке играл. Для отдыха, для себя — валторной увлекался. Когда он понял, что скрипачки из меня не получится, он посоветовал мне посвятить себя музыковедению. Вот я и зубрила все, что относится к музыке…
— А как мог отец определить, что скрипачки из тебя не выйдет?
— Пальцы у меня пухленькие и короткие. Как обрубки. Мама говорила, что такие пальцы были у моего дедушки.
— А почему ты начала зубрить с иностранных музыкантов? — спросила Шура.
— Начинала я со своих. Глинка, Даргомыжский, Верстовский, Чайковский, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков, Рахманинов. Потом Прокофьев, Шостакович, Хренников, Дунаевский…
— Господи! Да в музыке этой голову свихнуть можно.
— Не свихивают же люди.
— Скажи, Маша… Когда по радио звучит музыка, ты можешь определить, что это и откуда?
— Кое-что могу. Вот оперы, например, — «Иван Сусанин» Глинки, «Евгений Онегин» Чайковского, «Аскольдова могила» Верстовского, «Князь Игорь» Бородина, «Хованщина» Мусоргского… Они уникальны, их не спутаешь ни с чем. «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить…» — только у Бородина.
— Чего же ты на фронт пошла? Ты и в тылу нужна была бы…
— А вы чего пошли?
— Мы — другое дело, — сказала Катя. — У меня в семье ни одного мужчины, а нас, сестер, пять. Отец за год до войны умер. Вот я и пошла… Чем могу, тем и помогаю. Сперва медсестрой была, раненых с поля боя вытаскивала. Когда саму в третий раз ранило, попросила не комиссовать, а направить хоть куда-нибудь, лишь бы воевать.
— Я курсы официанток закончила. После выпуска спросили — не пойду ли я к летчикам, я и согласилась. Вот и кормлю. Вернее, кормила. А теперь вас буду кормить, — тихо проговорила Шура.
— Ясно. Вы просто героини. Героини! Устраивайтесь. О музыке, музыкантах, о нас самих еще поговорим…
Но, как часто бывает в военной жизни, о музыке, композиторах, о самих себе говорить было некогда. Младший сержант Цветкова с утра до вечера пропадала в лаборатории, а если выкраивалась свободная минута — бежала на свидание к своему «суженому». Шура и Катя весь день возились с приготовлением пищи. Людей в фотоотделении вроде бы и немного, а заход один и тот же — что для ста человек, что для десяти.
Потом гибель капитана. Она всех потрясла. И хотя разговоров о Егорове избегали, думать о его смерти думали. Разговаривать же о музыке… Это было как-то противопоказано.
Старшина Игнатьев обратил внимание и на девушек. Шуру и Катю он сразу же вычеркнул из числа подозреваемых.
Когда после окончания работы над фильмом Маша вбежала в комнату, — теперь не «в свою», а «в нашу», — Катя и Шура вертелись перед стоявшим на полу небольшим зеркалом и разглядывали на себе легкие летние платья и выходные, на высоких каблуках, туфли.
— Отставить! — скомандовала Маша. — Сейчас же одеться по форме.
— Почему? — недоуменно спросила Шура. — Лето же… В этой шкуре жарко.
— Не сочиняйте. В форме вы просто царицы, а в этих воздушных файдешинах — просто кисейные барышни… Вас ни один уважающий себя солдат не пригласит на танец. И носить эту форму до самого последнего часа войны, до последнего победного выстрела…
— Ой, — вздохнула Катя, начала стягивать с себя платье, из которого, собственно говоря, выросла. Она провозила его с собой три года. За это время стала выше ростом, чуточку раздалась в плечах. Катя села на койку, посмотрела на подруг, спросила: — Интересно, какой это будет день? День победы? Солнечный или пасмурный, вторник или среда, воскресенье или суббота?
Шура обернулась:
— Почему забыла про понедельник, пятницу и четверг? Знаете, девочки, день победы будет самым великим праздником. Слезы радости и горя смешаются… У нас по маминой линии и по папиной ушло на фронт десять человек, а сейчас в живых только трое… И я четвертая.
Катя и Маша ничего на это не сказали. Да и что можно сказать? Путь к победе — это страшная, необыкновенно длинная дорога. Река крови, страданий и потерь.
— Ладно. Давайте собираться, — сказала Маша. — Майор идет на вечер…
На мужской половине тоже шли сборы: начищались сапоги, подшивались свежие подворотнички, гладились гимнастерки, а Миронов долго пытался натянуть на ноги унты, принадлежавшие старшине-дешифровщику по прозвищу Штурманенок, но из этого ничего не вышло: унты были на три номера меньше, чем было нужно, — и он зашвырнул их под топчан, надел прекрасные хромовые сапоги, на голову напялил шлемофон, тоже принадлежавший Штурманенку, посмотрел в зеркало.
— Скверно, — скептически поджал губы Миронов. — Старшина, правда плохо?
— Почему же? Оригинально.
— Оригинально, это да, но глупо.
— Возьми форменную фуражку, раз не любишь пилотку.
— Придется, — согласился Миронов, примерил фуражку. — Порядок. Солидности прибавляет. Если товарищ старшина не любит ходить на вечера в одиночку, могу быть гидом…
— В одиночку ходить не люблю, но вынужден от твоих услуг отказаться.
— Что так?
— Невыгодный ты попутчик. При такой твоей экипировке я проигрываю. Что значит моя пилотка в сравнении с твоей фуражкой! Один «краб» может поразить в самое сердце любую девушку.
— Э, старшина… Мы так не договаривались, это запрещенный прием. Не разводи грязь на сухом месте.
— Да нет, я серьезно… Впрочем, оставим. Идем. Девушки уже собрались, ждут нас, и майор с ними.
Старшина Игнатьев, Штурманенок и Миронов присоединились к майору Спасову и девушкам все вместе пошли к клубу. Минут через пять направился туда и Весенин. А у клуба — столпотворение: военные, гражданские, детвора. Старики и старухи стояли поодаль, молча наблюдали хору, молдавский народный танец. Миронов сразу же, как только пришли, включился в круг. Игнатьев подивился легкости, с какой щеголь сержант выделывал разные коленца. Казалось, в это время Миронов забыл обо всем, кроме танца.
«Интересно, и жизнь у него будет легкой, или это проявление беззаботности?» — подумал Игнатьев. Мысль эта исчезла так же вдруг, как и родилась. Игнатьев внимательно всматривался и вслушивался в толпу. По настроению, которое царило сейчас здесь, на площадке возле клуба, по той уверенности, умиротворенности, спокойствию, что были написаны на лицах старух и стариков, детворы, всех танцующих и наблюдавших за хорой, Игнатьев понял, что народ уже готов к переходу на мирную жизнь. К естественному людскому состоянию. Без крови и слез. И верит он, народ наш, что исход войны предрешен, нет в мире силы, способной помешать победе советского оружия над коричневой чумой. Народ — олицетворение мудрости. И в первые дни войны, когда мы отступали, теряли города и села, народ верил в конечную победу, и вера эта передавалась армии. Через письма, посылки; сама атмосфера труда в тылу заставляла людей сражаться до конца. Под Москвой, на реке Молочной, за Ростов, Харьков, в великих битвах за Сталинград и на Орловско-Курской дуге. И вот мы далеко на западе.
От этих мыслей Игнатьеву стало легко и весело.
После хоры девушка-организатор объявила по мегафону:
— Вальс. Дамский.
Шура повернулась к старшине:
— Пойдемте, Игнатьев?
— С удовольствием, — старшина улыбнулся — широко, доверительно. И настроение у него было хорошее, и само приглашение — «Пойдемте, Игнатьев» — понравилось ему. И уже серьезно добавил:
— Только вот получится ли… С начала войны не танцевал. Все перезабыл.
Ничего старшина не перезабыл. Это Шура почувствовала с первых шагов. Кавалер вел легко, мягко, предупредительно.
Старшина вел партнершу, а сам боковым зрением наблюдал за всем происходящим на площадке. Штурманенок танцевал с Катей, Спасов с какой-то девушкой в цветастой юбке, Цветкова с незнакомым для Игнатьева капитаном. Все в ней было олицетворением счастья. Улыбка сияла на ее лице.
— С кем это наша Машенька пребывает на седьмом небе? — пошутил Игнатьев, наклонившись к уху Шуры.
— С капитаном Мартемьяновым…
— Кто он?
— Разведчик. В штабе служит. Мы на него работаем. И на майора Коробова. Все схемы через них проходят. Они давно дружат. Он расписаться с ней хотел, да Маша отказалась.
— Не понимаю.
— Оригиналка. Хочет расписаться в Вене. Чтоб было чем дома хвастаться.
— Почему в Вене?
— Там большие музыканты жили… Штраус. Он пятьсот вальсов написал. А она по музыке пошла…
— Но мы можем и не попасть в Вену.
— И что ж? Решить-то можно так?
— Конечно, можно. Это не возбраняется.
Потом был концерт. Музыка, балет, песни. И художественное чтение. Было что посмотреть и послушать. Рядовой батальона аэродромного обслуживания буквально озадачил Игнатьева. Он читал стихотворение Константина Симонова «Убей немца». Читал просто, в какой-то замедленной манере, будто он нетвердо знал строфы, но это-то и подкупало. Стихотворение воспринималось особенно остро. И еще была тревога: вдруг этот баовец не вспомнит следующее четверостишие? Будет жаль и его, и всего вечера. Нет, не забыл солдат, таков был продуманный прием чтеца.
«Да, да, — подумал про себя старшина. — Так и нужно читать. Здорово получается. Впечатляет».
Потом трио девушек из того же батальона аэродромного обслуживания спело о том, что идет война, что мир — мечта каждого советского человека, но весь народ станет счастливым лишь тогда, когда на родной земле не останется ни одного фашистского захватчика.
7
Утро выдалось веселое, мягкое. Пахло травами и еще чем-то неуловимым. Игнатьев, умывшись по пояс, долго вытирался полотенцем, прислушивался к голосам птиц. Над домом, где располагалось фотоотделение, пролетел аист и скрылся за ближайшим холмом.
На пороге своей комнатки появилась младший сержант Цветкова.
— Доброе утро, товарищ старшина, — поприветствовала она Игнатьева.
— Доброе утро, — ответил тот. — У вас так заведено, или еще почему?
— Что?
— Да никто на зарядку не вышел.
— Легли поздно.
— Для меня все здесь внове. Не могли бы вы, Маша, меня просветить? Хотя бы схематично нарисовать весь процесс обработки данных воздушной разведки.
— Пожалуйста. С утра летчики улетают в разведку. Или на бомбометание. На одном из самолетов устанавливается аэрофотоаппарат. Пленка у нас в ящиках, что в углу комнаты. Заметили?
— Да, да, обратил внимание.
— Аппараты эти всегда устанавливал сам капитан Егоров. Недавно застрелился…
— Я слышал. Говорят, из-за женщины…
— Нет, у него жена есть. Врач, в санчасти работает.
— Что же его заставило пустить себе пулю в лоб?
— Кто его знает… Несколько срывов было в фотоотделении. Началось это, еще когда к Днестру подходили. — И Маша замолчала.
Игнатьев не стал расспрашивать о Егорове, о срывах, начавшихся на подступах к Днестру. Он даже сделал вид, что самоубийство есть самоубийство, акт малодушия, что же о нем много толковать. Сказал:
— Пошли, Маша, дальше. Установил капитан Егоров аппараты, и что следует за этим?
— Летчики возвращаются с задания, мы снимаем кассеты, везем сюда проявлять. Делают это Косушков и Шаповал. Проявляют пленки и сушат. Потом Косушков печатает снимки. Если фильмов много, помогаю я. Миронов и Весенин составляют снимки перекрывающимися местами, получается маршрут полета. Тогда начинается дешифрирование. Тут все отдается в руки Весенина. От него зависит почти все: что обнаружит на снимках, то и есть данные разведки…
— А если он допустит ошибку?
— Смотря какую. Если пропустит огневые точки, могут поплатиться в пехоте или наши же летчики; пропустит, скажем, танки, особенно если замаскированные, немцам убытка нет — техника сохранится. А нам эту технику выбивать надо. Выбивать. Если неправильно смонтируют или фотосхему задержат, то весь труд насмарку.
— Да… Здорово. Спасибо, Маша. Немного светлее стало в голове. Ну, я пойду.
«Второе горячее место. Весенин… Неправильное дешифрирование — и пожалуйста: понапрасну летят бомбардировщики, зря бьет дальнобойная артиллерия. Нагоняй Егорову. Но только зачем все это Весенину? Спасов — с самого начала войны. Весенина знает тоже с той поры. Нет, что-то у меня ум за разум заходит. Пожалуй, самое верное — проверить, кто с какого времени в части. Не совпадут ли срывы с чьим-либо появлением…»
Игнатьев подшил свежий подворотничок, почистил сапоги бархоткой, прошел в общую комнату. Весенин сидел за столом, ворожил над фотосхемой. Игнатьев заглянул через плечо. На фотоснимках светлые и темные полосы, квадраты и прямоугольники, какая-то рябь…
— Скажите, Весенин, зачем вы обвели эти места тушью? — шепотом спросил Игнатьев.
Весенин задрал голову, поморщился, как от яркого солнца, сказал:
— Точки — это зенитные установки. А вот тут, неподалеку, — бензохранилища.
— Что это за полосы? И вот эти квадратики?
— Полосы — дороги, а кубики на них — автомашины. Видно, наши разбомбили мост, и, пока саперы налаживают переправу, машины ждут… Товарищ майор! Сообщите в штаб: в квадрате «Б-16» мост разрушен, там сейчас затор — автомашин десятка два… Могут послать парочку штурмовиков.
Спасов подошел к столу Весенина, взял лупу, склонился над снимком.
— Верно, затор. В обход они не прорвутся?
— Нет, я искал. Тут насыпь, а слева — кусты. Не пройдут.
Дверь резко распахнулась, и в комнату стремительно вошел полковник и с ним старший сержант.
— Ну как, Весенин, много разыскал?
— Кое-что есть, товарищ полковник. — Весенин не поднялся, только оторвал взгляд от фотосхемы, указал глазами на майора. Дескать, есть и постарше чином.
— А, Спасов! Привет! — обрадовался полковник. — Рад тебя видеть. Мне только что шифровкой сообщили, что тебя сюда перевели, а ты уже тут как тут. Ну, теперь и бремя с моих плеч долой. Вечером забегай ко мне, посидим, поговорим. А сейчас я на телефон сяду. Всем хозяйством вылетаем. Штурманы у меня в штабе собрались, ваших данных ждут, наземная разведка уже дала, а вы задерживаете. Весенин, давай.
Через минуту полковник передавал:
— Денисов, скажи штурманам, пусть отмечают. Западнее Васлуя на развилке дорог — шесть тягачей с пушками и живой силой до ста человек. Чуть южнее — в посадке — замаскированные танки, числом до двадцати. По дороге Васлуй — Негрешты — колонна автомашин и тягачей — до сорока. Теперь дай распоряжение истребителям прикрытия и нашим пилотам: пусть перенесут к себе на карты следующие зенитные точки противника и соответственно изменят маршруты. Западнее Хуши, в трех километрах — четыре зенитные установки. Затем еще пара точек западнее развилки дорог. Это в квадрате четырнадцать. Пометил? Скажи истребителям прикрытия, пусть попытаются ликвидировать, но далеко не отходят.
Весенин встал, подошел к полковнику, ткнул пальцем в карту, лежавшую перед ним, сказал:
— Тут, товарищ полковник, в квадрате «Б-16» затор машин. Перед мосточком. Пусть пара «ИЛ»-ов или истребителей пройдутся, чего оставлять?..
«Нет, Весенина, пожалуй, надо исключить. Мог бы и не говорить о заторе. — И Игнатьеву вспомнился высокий берег Днестра, круча, на которую преступник, как видно, без особого труда втащил тело Егорова… — Мог бы справиться с этим Весенин? Мог. Силища видна в каждом мускуле. Но… Не такой человек Весенин».
Полковник, закончив передавать, бросил трубку на рычаг, сказал:
— Спасибо, товарищи, за службу. Но схемы Коробову все равно пошлите. Что-нибудь пригодится для артиллеристов. И для наших соколов схемы не будут лишними на завтра. Учтите.
— Учтем, товарищ полковник! — козырнул майор Спасов. — Сегодня же доставим в штаб.
Полковник ушел. Игнатьев нагнулся к Весенину.
— Кто такой?
— Заместитель командующего корпусом Юрганов.
Работа в фотоотделении кипела вовсю, а с улицы доносились призывные автомобильные гудки и крики:
— Эй, фотослужба! Еще пару фильмов забирайте!
На улицу вышел Игнатьев. Какой-то старшина, видимо механик, передал ему кассету. Игнатьев взял ее осторожно, словно бомбу.
— Новичок? Не бойся, не взорвется. Покурить найдется?
— Возьми в правом кармане, там сигареты.
— Сигареты? Где добыл? — удивился старшина.
«Вот, черт возьми, — выругался про себя Игнатьев. — Не учел, надо на табак перейти, им же сигарет не дают…» — И объяснил:
— Знакомый майор дал, когда из части сюда направили.
Из открытого окна комнаты крикнули:
— Эй, старшина, неси кассету!
Игнатьев поднял глаза, увидел в окне Косушкова. «Как раз, — подумал он, — время и познакомиться. Сейчас попрошусь в лабораторию».
Игнатьев вошел в комнату, передал Косушкову кассету.
— Может, помочь?
— Натаскай чистой воды. В коридоре два бака стоят.
Игнатьев захватил ведро воды, принес в фотолабораторию.
— Посмотреть можно, как проявляешь?
— Можно, да только ничего не увидишь. Обожди лучше на свету, не люблю, когда лишние в лаборатории. Буду печатать, тогда посмотришь.
«Дельно, — подумал старшина. — Подождем печати…»
Он понемногу осваивался: таскал воду со двора, промывал фотоснимки, открывал банки с клеем, переводил на кальку заснятые маршруты. К нему привыкли, и уже только и слышно было: «Игнатьев, помоги фильм развесить…», «Товарищ старшина, добеги до штаба, схемы сдай разведотделу», «Игнатьев, куда ты пропал? Готовь стол для снимков», «Промой отпечатки, раскладывай с Цветковой».
«Ну и работка, — вздыхал про себя Игнатьев, отирая пот. — Неужто каждый день они, как в котле?»
Они не стреляли, не метали гранат, не выскакивали из окопов с криками «Ура!», но где-то на передовой ухали орудия, посылая по их данным на вражеские огневые точки снаряд за снарядом; гудя, шли бомбовозы, и штурманы, склонившись над их фотосхемами, нажимали на гашетки, оторвавшиеся авиабомбы с воем неслись на голову врага. В штабах генералы просматривали их схемы, радиограммы с их данными, следили за перегруппировками войск противника и рассчитывали, куда двинуть свои дивизии, где нанести сокрушительный удар. Вот почему, думал Игнатьев, каждый из них чувствует себя необходимым в огромном боевом организме. Да и он сам, попав к ним, не успевает сделать одно, как надо приниматься за другое. Но ни на минуту его не покидал вопрос: так кто же из них? В каком звене длинной цепи от фотографирования до подачи в штаб данных разведки появляется ошибка? Или — кто враг? Не может быть, чтобы лишь простая халатность. Ведь работают на совесть все. Значит?..
8
Уже три дня, как майор Спасов и старшина Игнатьев в фотоотделении. За этот срок никаких особенных событий не произошло. Летчики продолжали ходить на тактическую разведку и штурмовку вражеских войск по ту сторону Прута, лаборанты Косушков и Шаповал по-прежнему проявляли фильмы, дешифровщик Весенин, вооружившись лупой, впивался в подозрительные точки, полоски, пятнышки на фотоснимках; штурманы переносили данные разведки с фотосхем на свои карты.
И все же жизнь в фотоотделении даже за эти три дня изменилась. Привыкшие к относительной свободе и даже некоторой бесконтрольности, ребята нет-нет да и нарушали устав — «пошаливали», как заметил однажды майор. Патриарх отделения старший сержант Косушков дневал и ночевал в своей «берлоге» — темной фотолаборатории. И здесь, на войне, он ухитрялся работать «налево»: делал портреты офицеров, групповые фотоснимки. Какой-то доморощенный солдат-живописец намалевал ему на фанере грозный воздушный бой. В фюзеляже одного из нарисованных самолетов Косушков прорезал дыру. А внизу нацарапал прыгающие буквы: «Привет с фронта!». Просунуть голову в дыру грозного трафарета удостаивался и солдат, и любой офицер. За кусок мыла, новые портянки, а то и за наличные Косушков натягивал на свою жертву откуда-то добытый шлемофон и навечно запечатлевал скороспелого «пилота». И верно, в каком-нибудь рязанском иль украинском селе старуха-мать или жена проливали слезы, получив от сына или от мужа поделку Косушкова.
Все это видел контрразведчик, но не вмешивался. Его задача куда важнее. Да и с приходом нового начальника Косушков сократил до минимума свое «левое» производство.
Присматриваясь то к одному, то к другому работнику, Игнатьев снова остановился на сержанте Миронове. Раскрыть его характер надо было до конца.
Старшина знал: чем умнее человек, тем больше он находит людей оригинальных. Для сержанта Миронова все, кроме него самого, были совершенно одинаковы. Правда, он был глубоко убежден, что судьба, выделив его из обыкновенных, сыграла все же нехорошую шутку. Вместо того, чтобы облачить его в форму пилота, посадить за штурвал истребителя, а затем усеять грудь орденами и медалями, заставила его мазать клеем фотоснимки, налеплять на картон, вычерчивать схемы. И это, словно в насмешку, называлось «воздушной разведкой». Его специальность можно было выговорить, как иронизировал Косушков, только «с разбегу» — аэрофотограмметрист-дешифровщик!
«Да, — думал Игнатьев, — зависть всегда ходит со своей тенью — тщеславием. Видимо, потому-то Миронов и пользовался каждой свободной минутой, чтоб ускользнуть из фотоотделения».
Вначале это насторожило следователя. Куда сержант так часто исчезает? Зачем? Но потом он раскрыл «секрет» — тот любил походить с независимым видом по улице поселка, смущая не особенно разборчивых в чинах и званиях девчонок. А потом целый вечер хвастался перед ребятами своими «победами», в которых было больше выдумки, чем правды.
Новый начальник и этого удовольствия лишил. Игнатьев сам был свидетелем. Увидев, что Миронов надевает хромовые сапоги, фуражку с «кокардой», майор брови приподнял:
— Ты куда, сержант?
— Да так, по улице прогуляться, товарищ майор.
Из вежливости он чуть расправил спину, окинул себя влюбленным взглядом.
— Окончится война, тогда и прогуляешься. Ты, сержант, на концерте был… Не запомнил ли, случайно, о чем пело трио девушек?
— Запомнил. Хороший номер.
— Вот после войны и прогуливаться будем. Хоть с утра до утра. А сейчас иди сушить снимки вместе с Цветковой.
— Есть снимки сушить! — упавшим голосом проговорил Миронов.
«Вот момент, когда можно лучше всего расположить к себе сержанта», — подумал Игнатьев. Вслух заметил:
— А почему и не погулять, товарищ майор, если срочной работы нет? Особенно вечером. Я бы тоже не отказался…
Майор Спасов даже рот раскрыл от удивления. Этого он никак не ожидал от подтянутого и исполнительного старшины.
— Ну уж. Вот что… Отставить разговор! Занимайтесь делом. Это лучше.
— Есть заниматься делом, товарищ майор! — отчеканил старшина и подмигнул Миронову: ничего, мол, хорошего не жди от такого начальника.
Но однажды случилось нечто не совсем обычное.
Самый молодой работник в фотоотделении — юркий старшина по прозвищу Штурманенок (фамилии его, пожалуй, никто и не знал) вдруг ни с того ни с сего бросил дешифровать фотосхему.
— Игорь, — повернулся он к Весенину. — Тут немного, закончишь сам, а я пошел.
И, не спрашивая разрешения, стал собираться: натянул унты, вытащил из-под матраца шлемофон, прицепил на ремень кобуру с пистолетом. На его сборы никто, кроме изумленного майора Спасова и Вознесенского не обратил внимания. Начальник молча наблюдал за всем происходившим, а потом скомандовал:
— Отставить!
Все от неожиданности бросили работу. Штурманенок завертел головой по сторонам: к кому, мол, относится команда начальника?
— Вам говорю «отставить», старшина. Куда это вы наряжаетесь? По селу красоваться? Девочки на шлем не клюнут. Садитесь за работу.
— Я быстренько слетаю, товарищ майор. Мне нельзя задерживаться — задание сорвем, — сказал Штурманенок.
Карие простодушные глаза паренька вот-вот, казалось, наполнятся слезами. Старший сержант Весенин подошел к начальнику:
— Товарищ майор, разрешите ему уйти. Он у нас летает за стрелка; бывает, и на фотографирование летает, там уж за штурмана. Сегодня девятнадцатый вылет у него.
Майор удивленно взметнул брови.
Удивительна была судьба этого паренька. Попав в авиачасть, он все свое свободное время пропадал на аэродроме: помогал оружейникам заряжать пушки, выспрашивал механиков и пилотов о приборах. Потом как-то попросил, чтоб разрешили слетать за стрелка, другой раз — на фотографирование. Потом уж и сами командиры эскадрилий, если выбывал из строя воздушный стрелок, звонили в фотоотделение и просил отпустить Штурманенка на вылет. И уж потому только, что ему и девятнадцати лет не было и что он был небольшого роста, само собой прикипело к нему прозвище Штурманенок. А у Штурманенка этого были внимательные глаза, живой, проницательный ум, и случалось, что там, где и Весенин ничего не мог найти, разыскивал Штурманенок. Так просто штурманенок стал Штурманенком, вроде второй фамилии приросло это к нему, а потом и звание старшины пришло.
Когда после очередного вылета ребята из фотоотделения спрашивали его: «Ну как, страшно?», он подергивал плечами и, глядя на них просветленными глазами, вздыхал: «Поначалу страшно, а потом ничего — привыкаешь».
Медалей и орденов он никогда не носил — стеснялся; кобуру с пистолетом носил лишь на вылет, шлемофон, подаренный командиром полка, всегда прятал под матрац. Всем этим богатством Штурманенка пользовался Миронов. Жаль, меховые унты на богатырские ноги Миронова не налезали, а то бы он и в них пофорсил.
И вот теперь, столкнувшись со Штурманенком, майор оказался в явном затруднении. Не отпустить старшину — сорвешь, чего доброго, вылет; разрешить — значит, выпустить из подчинения. Он еще раз оглядел переминавшегося с ноги на ногу паренька. Посмотрел на Игнатьева, как бы молчаливо спрашивая его: как, мол, тут быть?
— Как твоя фамилия? Убьют, так и не узнаем, чей ты.
— Челышев. Борис Челышев. Отца звали Дмитрием. Только меня не убьют, товарищ майор.
— Заколдован, что ли?
— Я же маленький. Меня из-за брони не видно. Если «мессер» налетит, я его не подпускаю — с длинной дистанции бью, а уж если близко вынырнет, так чуточку пригибаюсь и с короткой палю. — И Борис широко улыбнулся.
— Ясно. Унты для чего натягиваешь? Лето ж. И там, наверху, тоже жарко…
— Жарко. Лето и на небесах. Или в небесях. А унты… Для фасону. Интересно мне в них. Словно я заправский пилот. Или штурман. Жаль, что вот ростом не вышел, а то другой профессии я бы для себя не пожелал, Только в небе летать. Это же… Это же потрясающе!
— Н-да, — только и промолвил начальник, ни разу еще не летавший на боевое задание. И, обратись к Штурманенку, скомандовал:
— Хорошо, старшина, иди. Впрочем, и я пойду. Сам аппарат тебе поставлю. Чтоб сработал на пять. Весенин, за меня останешься!
9
Шумно в день полетов на полевом аэродроме. С рассветом мотористы расчехляют самолеты, механики прогревают моторы. Неповоротливыми жуками ползают от самолета к самолету бензозаправщики. В сопровождении оружейников, обвешанных пулеметными лентами, катятся тележки с авиабомбами. Сердито ревут моторы, им вторят крики людей — приказания, просьбы, бывает и ругань. Вот первый самолет, оставляя за собой шлейфик клубящейся пыли, резво побежал по взлетной полосе.
Майор Спасов установил в аппарате кассету, заряженную высокочувствительной пленкой, вылез из тесной кабины. Штурманенок вертелся возле летчиков, уточнявших по картам маршрут полета.
— Аппарат проверили? — обратился к Спасову командир эскадрильи. — Задание ответственное: для артиллеристов заснимать будем. Проверьте еще раз. А я Штурманенку сам в воздухе команду дам, когда включать. Эй, старшина, пойди-ка сюда!
Через четверть часа два штурмовика поднялись в воздух. С другого аэродрома подошли две пары истребителей сопровождения. Штурмовики сделали круг, и вся шестерка легла на курс.
— Через сорок минут вернутся. — К Спасову подошел полковник Юрганов. — Товарищ Спасов! До вечера успеете обработать фильм и схему изготовить?
— Успеем. Постараемся.
— Утром надо на передовую отправить. Завтра артподготовка и, видно, наступление на одном из участков… Может, разведка боем.
…Под самолетом, на котором летел за штурмана Штурманенок, промелькнула узкая ленточка Прута. Борис не успел даже разглядеть ее, эту ленту. Слева показался Дунай. Вода, вода, и вдруг…
— Стой! — заорал Штурманенок летчику.
Тот улыбнулся.
— Сейчас. Говори, Боря, куда подвернуть. Я мигом.. Нам это ничего не стоит — остановиться.
— Слушай, Дмитрий, дорогой… У нас задание. Времени — в обрез. На обратном пути возьми южнее, поближе к реке.
— Зачем? Чтобы нас обстреляли зенитки?
— Понимаешь… Посреди реки автомашина стоит. Она не Иисус Христос, у нее вес. Даже Христу фокус не удался, когда он босиком хотел по воде, как по суше, пройтись. Если бы не сердобольные зеваки, сын божий бездарно утонул бы. А тут автомашина, возможно, со снарядами.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? Это же подводная переправа, полузатопленные понтоны. По ней войска снабжаются.
— Молодец! Вызывай связь, скажи координаты. Пусть пошлют парочку штурмовиков.
— Есть! Орел! Орел! Я — Ворон. Прием.
— Орел слушает! Прием.
— Юго-западнее устья Серета — подводная переправа. На ней автомашина стоит. Видимо, специально остановилась. Чтоб не демаскировать себя. Мы увидели ее.
— Понятно. Выполняйте задание.
— Есть выполнять задание.
Под крылом самолета — речушки, зеленые пятна виноградников, желтые плешины жнивья, паутина троп и дорог, села и одинокие домики. Картина совершенно мирная, идиллическая, но… Вон там замаскированные траншеи, там воронки от взрывов тяжелых снарядов и авиабомб, а там артдивизион. И подумалось Штурманенку, что война чужда даже природе. Земле, деревьям, воде, воздуху. Все кричит против уничтожения человека человеком. Человек залечит раны земли, вырастит новые сады и рощи, построит заново города и села, а потери людские… Кто оживит павших, кто утешит осиротевших, потерявших мужей и отцов, братьев и сыновей?
Нестройные, клочковатые мысли пронеслись в голове Штурманенка, а настроение было испорчено крепко. Даже то, что он визуально открыл переправу, отодвинулось куда-то на задний план.
— Боря! Ты что там притих?
— Смотрю на землю… Не для войны создана она, для мира, дружбы. Ходи и радуйся, что ты землянин…
— Ну, брат, расфилософствовался. Включи свою шарманку.
— Есть включить.
Самолет пронесся до Серета, развернулся, лег на обратный курс, набирая высоту. При выходе на траверз города Браилэ заработали зенитки. Штурманенок внимательно вглядывался в то, что проносилось под самолетом, опасливо косясь на белые облачка разрывов.
— Ура! — заорал во все горло Штурманенок.
— Ты что? С ума сошел?
— Автомашины на воде нет. Значит, машина стояла на подводной переправе. Я не ошибся.
И Штурманенок, довольный собой, полетом, и тем, что он не ошибся, увидел артерию, питавшую вражеские войска, которые прикрывали с северо-востока подступы к Бухаресту, замурлыкал под нос:
— А до смерти… сто лет! — Помолчав, повторил: — До тебя мне дойти нелегко, а до смерти сто лет!
Промелькнул под крылом Прут, потянулась волнистая степь с редкими островками лесов, и села, села, села… Большие, в тысячу дворов, и маленькие — в пятьдесят, шестьдесят. В одних селах дома разбросаны в беспорядке, улочки кривые, в других — дома стоят как в строю, тянутся длинными рядами вдоль дороги. Боря знал: села, в которых дома стоят хаотично, древние, возникли в незапамятные времена, а те, что словно по шнуру отбиты, — новые, появились в начале двадцатого века, когда началась колонизация безлесного, безводного, знойного юга Бессарабии. Одного не знал Штурманенок: что на земле, на аэродроме, неподалеку от посадочной полосы, его ожидали начальник корпусной разведки майор Коробов и его помощник капитан Мартемьянов. Не успеет Боря Челышев сойти на землю, как его окликнут, поманят к себе, и майор Коробов, чуточку растягивая слова, проговорит:
— За проявленные бдительность и находчивость, отыскание на Дунае подводной переправы от лица службы объявляю благодарность. Мы будем ходатайствовать перед командованием корпуса о представлении вас к правительственной награде.
— Служу Советскому Союзу!
Ну а потом…
Потом все пошло по заведенному и выверенному Порядку. Спасов и Штурманенок на штабной машине поспешили в распоряжение фотоотделения. На коленях у майора лежала кассета с заснятым фильмом. В это же время в фотоотделении раздался телефонный звонок. Трубку поднял Игнатьев.
— Тридцать четвертый? Вам везут фильм. Задание важное. Предупредите всех, чтобы готовились.
— Есть приготовиться! — сказал Игнатьев, повесил трубку, скомандовал: — Косушков, Шаповал! Фильм везут. Приказали готовиться!
Старшина Игнатьев вышел во двор. На лавке одиноко сидел Весенин. «Интересно, — подумал следователь, — с кем он здесь дружит?»
— Игорь!
— Да?
— Сейчас фильм привезут. Передали с аэродрома, что важный и чтоб готовились.
— Лаборантов предупредил?
— Предупредил.
— Тогда садись, погрейся. Успеем. Все равно без Штурманенка маршрут не знаю, схему не вычертишь.
— Смотрю я на тебя, — сказал Игнатьев, — и удивляюсь. Все время ты чем-то озабочен. Невеселый какой-то. Скоро война закончится, радоваться надо, а ты…
Весенин глянул на старшину, криво усмехнулся.
— Черт знает что получается. Я о покойном капитане. Отличный мужик был, а вот… Одна халатность на другую накладывалась. Не справился — пулю в лоб. Что-то тут не так.
Игнатьев напрягся. «Так, так. Высказывайся. Все очень важно и любопытно.»
— Знаешь, старшина, скажу еще раз: что-то неладно тут…
Сказано с настойчивостью, с твердым желанием подчеркнуть это.
— Я слушаю тебя, Игорь.
— Гм. Он слушает. Я ведь не ребенок, мне не два по третьему. Вы такой же старшина Игнатьев, как я архиерей.
— Не понимаю.
— Зато я понимаю. Ты — следователь… Из прокуратуры или еще от кого.
Работники милиции, суда, прокуратуры тоже смущаются. Люди. То, что вот так, прямо, сказал Весенин, повергло старшего лейтенанта Вознесенского, то бишь старшину Игнатьева, в полнейшую растерянность. Он не покраснел, он побледнел. Как бывает при испуге. А испугаться было от чего. Это же провал так красиво задуманной операции!
— Я что-то тебя, Игорь, недопонял…
— Пройдет. Допоймешь. Я пошел. Мне кое-что додешифрировать нужно, — и Весенин встал, тяжелой походкой направился в фотоотделение.
— Игорь! Подожди, — позвал старшина Весенина.
Тот остановился, постоял, внимательно посмотрел через плечо на Игнатьева, вернулся, сел на лавку.
— Слушаю.
— Ты с кем-нибудь говорил обо мне?
— Говорил.
— С кем? Что?
— С Косушковым, Шаповалом, Цветковой. Присутствовал и Миронов.
— Что ты говорил?
— Говорил, что толковый человек старшина Игнатьев. Из племени пехоты… Сто километров прополз на пузе, еще охота. И что внимательные люди в нашей армии… Пораненный жестоко… Не послали на передовую, а приткнули где полегче… Быстро освоился.
— Да. А еще что?
— Только это.
— Представь, Игорь, такую ситуацию. Кто-то вдруг обнаружил, что его сослуживец контрразведчик, и поделился об этом с окружающими, что после этого должно произойти?
— Убрать разведчика. А если он, этот кто-то, поделился только с подозреваемым, перевести его в другую часть. Либо взять с него подписку о неразглашении тайны.
— Придется тебе сходить в смерш сейчас. И без моего сопровождения.
— Сейчас не могу. Мне нужно срочно кое-что додешифрировать. И фильм скоро привезут, сам об этом знаешь. А завтра — пожалуйста. Но ты, старшина, работай. Хотя я дальше своей конуры не выхожу, а все-таки разведчик. Что к чему — понимаю. И кроме меня, а теперь и тебя, о моей догадке никто знать не будет. Такое положение тебя устроит?
Игнатьев неопределенно пожал плечами.
…Работа над новым фильмом, привезенным Штурманенком, заняла мало времени. Минут через пятнадцать после его доставки в фотоотделение Косушков, пыхтя и отдуваясь, вынес проявленный и отфиксированный фильм.
— Ну, гора с плеч, — промолвил Спасов, взглянув на темную ленту. — Здорово получилось, а?
Штурманенок от радости весь светился. Как все быстро произошло! И полет, и обработка фильма. И благодарность.
— Ребята, за работу! Быстро прокатать в воде и — на барабан. Времени хватит, — распорядился майор Спасов.
Цветкова с Шаповалом вынесли фильм на улицу, натянули на рейки большого барабана. Миронов взялся за ручку, начал неистово крутить. Барабан, пленка, рейки слились в серый светящийся крут. Минут через десять фильм был высушен.
— Ну, пожалуй, готово, — произнес наконец Миронов, обращаясь к Цветковой. — Сними скрепки, а ты, Шаповал, сворачивай.
Вскоре начали один за другим сходить снимки с копировального станка. Цветкова вынесла их из лаборатории, Миронов вместе со Штурманенком приступили к раскладке по маршруту полета, Весенин, вглядевшись во влажные листы фотобумаги, угрюмо обратился к майору:
— Немедленно остановите печать, товарищ майор!
— В чем дело? — забеспокоился тот.
— Перед печатью стекло в станке не протерли. А там, видно, пыли было полно. Получился брак. Снимки в пестринах.
— Косушков! Прекращай работу! — крикнул Спасов. — Что, ты в копировальном станке навоз держишь?! — раскатисто загремело в комнате. — Смотри! — И майор поднес к самому носу оторопевшего старшего сержанта испорченный снимок.
— Товарищ майор, — заворчал Косушков. — Перед работой, как всегда, все стекла протер. Сами проверьте. Голову на отсечение… Если хоть пылинку найдете. Да я за всю войну…
Майор Спасов кинулся в лабораторию, через минуту вышел, неся в руках негатив. Майор был бледен. На скулах даже проступили сиреневые пятна.
— Весенин, а ну, подойди сюда, что-то не разберусь никак. Стекла в станке действительно чистые. Взгляни — на фильме что?!
Весенин нагнулся к ленте, сказал:
— Пыль. Сор.
Все стояли притихшие, растерянные. Такого еще не случалось за всю историю фотоотделения. За всю войну!
— Кто развешивал фильм на барабан? — спросил майор.
— Мы с Цветковой, товарищ начальник, — промолвил Шаповал. — Но барабан у нас всегда чистый.
— Косушков, постарайся промыть фильм в сильной струе воды, может быть, сор и отойдет. Для экономии времени — просушите в спирте! — И майор вышел из комнаты во двор, направился к злополучному барабану, прикрепленному к стене двумя скобами. Игнатьев последовал за майором. Носовым платком Спасов провел по рейкам.
— Та-а-ак. Все ясно, — произнес он, окинув суровым взглядом столпившихся подчиненных. — Хочу знать… По небрежности или преступному умыслу кто засорил барабан?!
Все молчали. Пристальный взгляд начальника переходил с одного лица на другое.
В мертвой тишине слышно было, как он сердито дышал…
Прошло несколько секунд в гнетущем молчании. И вдруг раздался тихий голос старшины Игнатьева:
— Наверное, вина моя, товарищ майор. Незадолго до вашего прихода я вещмешок вытряхивал там.
Майор резко повернулся к Игнатьеву, с минуту смотрел на него, словно ничего не понимал, потом тяжело вздохнул. Все опустили головы. Весенин, раскрыв рот, смотрел на старшину: у старшины и вещмешка-то нет. Полевая сумка… Значит, он, Весенин, прав. Не мог он, Весенин, ошибиться. Старшина Игнатьев — контрразведчик. И ему для чего-то нужно, чтобы никого ни в чем не подозревали. Случайность и случайность. И чтобы не было разбирательства.
Открылась дверь. Шаповал торжественно отрапортовал:
— Печатать можно, товарищ майор. Повреждений почти нет. Удалось отмыть.
У всех словно камень с души свалился.
— Ну, черт возьми! — выругался Спасов. — Печатать. Заново. А ты, Игнатьев, исправляй свою ошибку. Воды побольше наноси в чан. И трое суток ареста.
— Есть наносить воды в чан. И трое суток ареста!
10
Издавна повелось называть глаза человека зеркалом души. Но задумывался ли кто над тем, что применима эта пословица лишь к детям, да еще к тем, кто прожил свои годы в святом неведении жизни? Что такое зеркало? Кусок стекла, точно воспроизводящий любой предмет. Отразив, зеркало ничего не скроет, но ни о чем и не расскажет. А глаза, если они даны не равнодушному, не наивному человеку, никогда не будут немы.
Странные глаза были у Игнатьева, когда он в тот злополучный вечер шагал из расположения фотоотделения в штаб корпуса, чтоб доложить дежурному о своем аресте. Старшина брел по улице и лениво покусывал прутик. Глаза выражали смятение: в течение одного дня два таких неожиданных сюрприза. Сперва Весенин открытие сделал — что он, Игнатьев, не старшина Игнатьев, а следователь; теперь вот пришлось брать на себя вину, которой не совершал… Игнатьев дошел до здания школы, где помещался штаб корпуса, прошел в отдел разведки, доложил об аресте. И Коробов, и Мартемьянов удивленно посмотрели на провинившегося старшину, потом друг на друга, снова обратила взоры на Игнатьева.
— За что это вас, старшина? — спросил майор Коробов.
— По неосторожности чуть фильм не испортил. Запылил…
— А-а…
Майор вздохнул. До сих пор ни в штабе корпуса, ни в других службах не практиковался арест. Летчикам выносили благодарности, награждали, давали выговоры, понижали в должности. Но арест? Что толку, если трое суток без дела пролежит на лавке провинившийся? Еще и часового к нему приставляй… Два бездельника будет.
— Что ж, старшина, — решил наконец Коробов. — У нас в разведке посыльного нет. Побегаешь за него три дня. Вечером полы поскребешь в штабе. Вот и назовем это твоим арестом. На ночь уходи к себе в фотоотделение. Здесь мне негде тебя держать. Впредь с фильмами осмотрительнее будь: пилоты жизнью рискуют, а вы там черт знает что вытворяете.
И пришлось старшине Игнатьеву бегать за посыльного: из штаба на аэродром, с аэродрома на радиостанцию и обратно. Одних вызывал, другим вручал пакеты, третьим передавал устные приказания майора Коробова или его помощника Мартемьянова.
Сердцем корпусной разведки были двое — майор Коробов и капитан Мартемьянов. Первый был уже немолодым человеком — далеко за пятьдесят. Медлительный, флегматичный, мягкий по натуре, майор Коробов целиком передоверил дело помощнику. Мартемьянов был полной противоположностью своему начальнику: быстрый, находчивый, резкий. Как только он появлялся, начиналась суета, телефонные звонки, беготня. И весь этот шум перекрывался голосом капитана Мартемьянова: «Где, где танки? Ох, черт возьми, да сообщайте же данные по рации!» «Шифровальный отдел! Вы что, спите там? Немедленно шифруйте и передавайте о танках на передовую. Что?!» Не положив еще трубки одного телефона, он хватал другую: «Соедините с аэродромом» или «Соедините с Хозяином», «Дайте старт».
Через Мартемьянова шли все данные корпусной, наземной и воздушной разведки. Он знал, куда и откуда сняты тот или иной полк, батальон, дивизия, где и на какой час готовится наступление противника, куда переместил он огневые точки.
Наступал вечер, и заместитель начальника разведки, в последний раз выругавшись на то, что быстро проходит день, моментально исчезал, словно проваливался или испарялся. Дежурные и посыльные могли вздохнуть, но ненадолго. Через час он появлялся в своей комнате, и снова начинался круговорот: «Штурманы эскадрильи Якубовского? В двенадцать ноль-ноль ко мне с картами!», «Посыльный, марш в фотоотделение, пусть приготовят еще один экземпляр вчерашних фотосхем для штаба армии», «Дежурный, да куда же вы делись, черт возьми! Свяжитесь с армейской разведкой, сообщите, что сведения о переброске войск противника в полосе действия корпуса будут к завтрашнему дню».
Первый день ареста отразился лишь на ногах старшины. От беготни по аэродрому они сделались ватными, ныли в местах переломов и только каким-то чудом продолжали носить тело.
Лишь во второй половине дня удалось побывать старшине в фотоотделении. Вышло так. Зазвонил один из телефонов. Майор Коробов слушал минут пять, потом положил трубку и обратился к Мартемьянову:
— Сергей Григорьевич, иди-ка сюда.
Они подошли к одной из топографических карт, разложенных на большом столе. Старшина Игнатьев приблизился и стал за их спинами.
— Вот в этих двух квадратах немцы беспокоят хозяйство Якунина. Сообщили, что полчаса тому назад был накрыт штаб. Сам Якунин контужен. А батарея та, дальнобойная, третий день лупит: якунинцы достать ее не могут и не знают, где расположена.
Мартемьянов все понял.
— Будет сделано, товарищ майор. — Схватил телефонную трубку, приказал: — Якубовского мне. Якубовский? Слушай, Петр, Мартемьянов говорит. Пошли пару истребителей в район девять. Зафотографируй квадраты Г-5, Г-6, Г-7. Потом Весенин внимательно посмотрит и отыщет дальнобойную артбатарею. Что? Сам полетишь? Хорошо, действуй. К вечеру чтоб фотосхема была.
Капитан обратился к Игнатьеву:
— Тебе задание: бери машину и быстро катай на аэродром. Там найди командира полка бомбардировщиков и передай этот пакет. Оттуда заедешь на командный пункт истребителей и сообщи им… На разведку пусть не посылают. Потом зайдешь к дежурному основной рации и передашь, чтоб вечером в двадцать ноль-ноль был у командира корпуса. Выполнишь все это — являйся сюда. Понял?
— Так точно, товарищ капитан: передать пакет командиру полка бомбардировщиков; сообщить истребителям, чтоб на разведку не летали; заехать к дежурному по рации, чтоб он в двадцать ноль-ноль был у Хозяина. Затем вернуться к вам.
Капитан, довольно хмыкнув, заметил:
— Будешь так же расторопен до конца войны — с медалью домой вернешься.
Майор Коробов усмехнулся благодушно:
— Да он же у нас, Сергей Григорьевич, арестант. Трое суток пройдет — и опять вместо него дадут какого-нибудь растяпу.
— Да, да. Я и забыл… — И схватив телефонную трубку, Мартемьянов закричал: — Аэродром? Дайте старт! Соедините сейчас же…
Игнатьев съездил на аэродром, на командный пункт полка истребителей и, проезжая мимо фотоотделения, попросил шофера:
— Ты подожди минут десять, я сейчас вернусь.
В фотоотделении ребята готовились к обработке нового фильма. Старшину встретили радушно:
— А вот и заключенный! Да еще по-генеральски — на своей машине.
— Как она, гауптвахта-то?
— Ничего, живем, — ответил Игнатьев. — За посыльного туда-сюда мотаюсь. Перекусить есть что-нибудь? А то за беготней в столовку не успел.
Мигом на столе появились колбаса, хлеб, сало.
Учуяв закуску, щурясь, как кот на солнце, выполз на свет из темной лаборатории Косушков. Вошел и Спасов. Поздоровался, выразительно посмотрел на Косушкова. Тот шмыгнул назад, в лабораторию. Минуты через две выплыл обратно, неся полстакана разведенного спирта.
— На, подкрепись, старшина…
Игнатьев кивнул на дверь комнаты, за которой скрылся начальник отделения.
— Не бойся. Сам распорядился. Тебе можно — для беготни полезно. А у нас задание сейчас. Якубовский полетел фотографировать.
Игнатьев выпил, разжевал луковицу, чтоб не пахло, и, оглядев присевших вокруг ребят, заметил:
— Ну, мне пора. До скорого! — Пожал всем руки и вышел.
Был уже вечер, и старшина Игнатьев рискнул наведаться к подполковнику Тарасову. Надо было узнать, к каким выводам пришли эксперты.
Игнатьев искоса посмотрел на шофера, доверительно спросил:
— Слушай, парень, как тебя зовут?
— Митро.
— Скажи, ты умеешь держать язык за зубами?
— А він у мене завжди за зубами.
— Я серьезно.
— Та хіба ж хто тримав би мене тут, якби я був бовтун… «Бовтун — знахідка для ворога» — скрізь написано.
— Так вот, Митро, давай подвернем вон туда…
— Там смерш…
— Но там есть и цивильные хаты…
— А-а-а! Зрозуміло. Підвернемо.
— В самое село не надо заезжать. На малом газу подъезжай к крайней хате, дальше я пешочком доберусь. Я ненадолго.
— Відома справа: війна. Чого ж там довго затримуватись?!
Машина остановилась, и старшина пошагал вдоль заборов к домику, где жил подполковник Тарасов.
Домик стоял в глубине двора. Старшина прошел по дорожке к крылечку, осторожно постучал. Дверь открыл сам хозяин.
— С ума сошел, — попятился Тарасов.
— Я не к вам, — переступая порог хаты, сказал старшина. — Я на свидание к девушке. Или просто к знакомой. Задерживаться не имею права: война, как сказал мой шофер Митро. Есть ли заключение экспертизы, что сказали криминалисты?
— Капитан Егоров убит не на берегу, а там, где его нашел Кузьмин. На пистолете отпечатки пальцев Кузьмина и самого Егорова. Но они появились уже после его смерти. Стреляли не из этого пистолета, а из другого — немецкого «парабеллума». Жена Егорова, я, кажется, говорил тебе, утверждает, что у ее мужа личных врагов не было. Во всяком случае, капитан Егоров никогда ей не жаловался, беспокойства не проявлял. Далее. Песок на брюках и с пляжика идентичны…
— О сургучном оттиске какое заключение?
— Печать подрезана, снята, потом вновь приварена.
— Значит, надо искать врага от фотоотделения до отправки фотосхем на передовую и в штаб корпуса? — задумчиво не то спросил, не то подтвердил Вознесенский.
— Совершенно верно.
— Ну что ж… Я пойду. Я же арестант, — сказал, подымаясь, старший лейтенант Вознесенский.
— За что?
— Взял на себя чужую оплошность или умышленный акт… Сказал, что вещмешок вытряхивал.
— Для чего?
— Иначе я поступить не мог… Не нужен был шум… Он мог всю картину испортить.
— Понятно, хвалю. А теперь иди…
Старшина повернулся, толкнул дверь и шагнул в темную, пахнущую шалфеем ночь. «Зверь обложен. Это уже не след, а сама берлога», — подумал он.
Через четверть часа он снова прибыл в штаб корпуса, чтобы отбывать оставшиеся дни ареста.
Ближе к полуночи в штаб корпуса старший сержант Шаповал принес фотосхему. Капитан Мартемьянов принял ее, уединился в своем кабинете. А через несколько минут вызвал дежурного и вручил ему пакет:
— Сейчас машина на передовую пойдет. Передай с офицером связи для артдивизиона Якунина.
— Есть.
Вторые сутки ареста пробежали для старшины Игнатьева без происшествий. С утра до вечера бегал, созванивался по телефону и даже помогал капитану Мартемьянову наносить на схему условными значками передислокацию частей противника.
Работать с Мартемьяновым Игнатьеву было приятно. Капитан все делал быстро, аккуратно. Сам аккуратист, старшина ценил это качество и у других. Уж если Мартемьянов рисовал стрелку, то это действительно была стрелка, а не ее подобие; если условное обозначение полка или дивизии — то и безграмотный мог понять, что это такое, а уж сам автор и через десятилетие дал бы каждому знаку объяснение.
Игнатьев подумал: «По таким документам военным историкам легко будет представить всю картину черновой работы разведки и по ним судить о стратегии и тактике наших войск и войск противника».
Уже ночью, уходя из штаба, Мартемьянов сунул старшине руку и не то пошутил, не то всерьез сказал:
— Толковый ты человек, старшина. С орденом вернешься.
— Если бы можно было материализовать ваши слова, товарищ капитан, у меня должно быть две награды, — с едва заметной улыбкой сказал Игнатьев.
— Это почему же?
— Сутки назад вы определили, что я расторопный малый и вернусь домой с медалью…
— А-а… Извини. Не обижайся… Я вижу, ты злопамятен.
— Нет. Я просто хотел сказать, что мои акции растут день ото дня. И люблю шутку.
— Я не шутил. Идем отдыхать. Завтра опять трудный день будет.
Мартемьянов и старшина вышли на улицу. Ночь была тихая, глухая. Где-то в кустах едва слышно подавала голос цикадка.
— Хорошо! — сказал Мартемьянов. — А небо здешнее хуже нашего.
— Чем?
— Звезды у нас ярче. Видишь, здесь только одна Венера сияет, а Большой Медведицы почти не видно. Млечного пути будто и вовсе нет. А у нас он такой яркий! Кажется, кто-то взял кисть и небо известью покропил. Густо-густо! Особенно зимой он яркий.
Игнатьев ничего не ответил. Он задрал голову и долго шарил глазами по небу. Прав капитан, небо, действительно, какое-то серо-пепельное.
— Бывай, — сказал Мартемьянов, пошагал в село, где у него была квартира, а Игнатьев потащился в свое фотоотделение.
На следующий день случилось нечто такое, чего никто даже и предположить не мог.
В полдень с передовой прибыл запыленный начальник разведки артдивизиона. Несколько минут он провел в кабинете разведчиков, после этого уехал. По коридору прокатился голос начальника разведки майора Коробова.
— Старшина! Идите в фотоотделение и приведите ко мне майора Спасова. Немедленно.
— Разрешите, я по телефону его вызову, товарищ майор, — начал было Игнатьев, но майор не дал договорить:
— Выполняйте, как вам приказано.
По тону Коробова старшина понял: случилось что-то из ряда вон выходящее. Бросился в расположение фотоотделения. К счастью, майор Спасов был на месте. Игнатьев передал приказание и вместе с начальником вернулся в штаб, примостился на низенькой табуретке за дверью.
Капитан Мартемьянов бегал по кабинету и тихо ругался. Коробов сидел у окна, отрешенно смотрел куда-то вдаль. Пусть не посетует на меня прозорливый и дотошный читатель. Дескать, как это старшина Игнатьев, сидя на низенькой скамеечке за дверью, мог видеть то, что происходило в кабинете? Согласен. Не видел старшина ни майора Коробова, сидевшего на подоконнике, ни капитана Мартемьянова, метавшегося из угла в угол. Всю эту картину Игнатьев восстановит для себя позже, из разговора с майором Спасовым и по тем отрывкам фраз, что сможет уловить слухом.
Как только вошел начальник фотоотделения, майор Коробов взял со стола фотосхему, подошел к Спасову:
— Забирайте эту пачкотню! Знаете, что наделали?! Вместо того, чтобы правильно указать местоположение дальнобойной батареи, вы дезориентировали командование. По вашим данным мы артбатарею накрыли, а она жива и невредима. Там, где вы указали, ее не было и нет. Смотрите сюда: вы пометили ее здесь, а она оказалась вот тут, — Коробов ткнул пальцем в квадраты карты. — Удивляюсь вашей небрежности и странной рассеянности Весенина. Берите схему и расследуйте, почему произошла такая дичь. Идите!
Майор Спасов схватил фотосхему, выскочил из кабинета.
— Ну, уж я докопаюсь до виновника! Уж теперь разберусь, что к чему! Я вам пропишу кузькину мать! — исступленно и растерянно шептал он.
На плечо майора легла рука старшины Игнатьева.
— Не спешите, майор, казнить.
Спасов резко обернулся. Глаза сузились: от возмущения, от этой фамильярности, граничившей с наглостью.
— Это еще что за вольности? Кругом!
Старшина был невозмутим, по всему было видно, что он не намеревается исполнить команду. Даже наоборот. Оглянувшись, поманил майора за собой. Обескураженный начальник фотоотделения постоял, недоуменно передернул плечами, пошел за старшиной. Игнатьев расстегнул гимнастерку, достал из внутреннего кармана удостоверение, протянул Спасову.
— Извините, товарищ майор. Я — из контрразведки. Вот мое удостоверение. Что и как, как и почему все произошло — это теперь мое дело. Нам с вами кое-что надо согласовать, прояснить. Идите сейчас же в смерш, но так, чтоб вас не заметили. Я пройду туда другой дорогой. Фотосхему захватите с собой, ни в коем случае никому не передоверяйте.
— Слушаюсь, товарищ…
— Старшина, — подсказал Игнатьев.
— Товарищ старшина.
— До встречи! — козырнул Игнатьев.
11
— Так вот, товарищ майор. Я уже раскрыл свои карты. Фамилия моя Вознесенский. Степан Борисович Вознесенский, старший лейтенант. Давайте условимся: для вас, для всех в фотоотделении я по-прежнему старшина Игнатьев. Хорошо?
— Как иначе может быть?
— Только так. Товарищ майор! Рядом с нами действует враг. Его действия распространяются и на фотоотделение. Я вас познакомлю с некоторыми фактами. — Вознесенский подошел к сейфу, достал синюю папку. Покопавшись в бумагах, отыскал нужное. — Вот. 17 марта из фотоотделения исчезла папка с данными фотографирования отрезка дороги Оргеев — Бельцы. Через два дня куда-то затерялись снимки западной окраины Кишинева. Потом были два случая, аналогичные сегодняшнему. На карте-схеме неверно нанесены вражеские объекты. Завершается все это убийством капитана Егорова.
Майор сидел и слушал.
— Не думайте, — продолжал Вознесенский, — что это просто констатация фактов. Мне многое известно. Но кое в чем мы вынуждены прибегнуть к вашей помощи.
— Я всегда готов, товарищ старший лейтенант, — сказал Спасов.
— Не называйте меня старшим лейтенантом. Для вас я — старшина. И для всех ваших подчиненных — тоже старшина. Прошу: что бы ни случилось в фотоотделении, моментально, любым путем ставьте меня в известность. Я у вас всегда под рукой буду. Затем, — продолжал следователь, — кто бы вас ни приглашал за пределы расположения корпуса, даже самые что ни на есть близкие люди, будьте осмотрительны и опять-таки по возможности уведомляйте меня. А сейчас задание вам, так сказать, частное: прикажите лаборантам отпечатать в одном экземпляре тот снимок, где была обнаружена дальнобойная батарея. Весенин пусть отдешифрирует. Дайте приказ, не делая упора на важность задания. Просто объявите как обычную работу. Когда снимок будет отдешифрирован, прикажите мне, старшине Игнатьеву, отнести его в штаб. О дальнейшем можете не беспокоиться. Ко мне сохраняйте такое же отношение, как и ко всем. Понятно? Вопросы есть?
— Нет. Все понятно, товарищ старшина.
— Тогда идите, но так, чтобы вас по возможности опять никто не заметил. И никаких самостоятельных расследований. Пошуметь пошумите, но никого не допрашивайте. Схему оставьте мне.
После ухода майора следователь долго сидел задумавшись. Задуматься было над чем. Хоть и похвастался он начальнику фотоотделения, что ему, следователю, «многое известно» о деятельности преступника, но это «многое» было едва ли больше того, чем располагал он, только принимаясь за «дело капитана Егорова». На самый главный вопрос ответа нет.
Когда два дня назад он сказал, что чуть не испортил фильм, он преследовал две цели: убедить всех и особенно майора Спасова в том, что здесь с его стороны не было умышленного деяния, есть простая оплошность его, новичка, случайно попавшего в фотоотделение. Если бы старшина тогда промолчал, то начальник фотослужбы Спасов сам взялся бы расследовать дело и, ничего не добившись, только заставил бы обнаглевшего преступника действовать впредь осмотрительней. А это ему, следователю, спутало бы все карты, затянуло расследование на многие дни, а то и недели. Игнатьев-Вознесенский не был твердо уверен, что тут злой умысел, скорее всего чья-то оплошность. Взяв вину на себя, старшина рассчитывал подействовать на психологию виновного, который, избежав наказания, почувствует угрызения совести перед человеком, невинно поплатившимся за его же промах, и это скажется в массе мелочей, необходимых старшине. Был лишь один человек, которого поразило это признание, — старший дешифровщик Весенин.
Расхаживая по кабинету, старшина продолжал рассуждать и сопоставлять. Работник Весенин отличный. Но ведь и засланный шпион тоже должен быть не дураком и знать, что хорошая работа — лучшая рекомендация деловых качеств.
Но, замаскировавшись, разве вражеский шпион станет говорить старшине, что он, Весенин, все понимает, что старшина вовсе не старшина, а следователь-контрразведчик, что он ищет убийцу капитана Егорова. Нет, шпион, убийца на такой откровенный разговор не решится. Он затаится.
Старший лейтенант постоял у окна, покурил, потом направился к подполковнику Тарасову.
— Разрешите?
— Заходи. Здравствуй. Что у тебя?
— Сегодня ЧП. Снова даны неверные ориентиры. С майором Спасовым я переговорил, представился ему. Нашему расследованию он не помешает. Это первое, товарищ подполковник. Второе… Меня раскрыл Весенин. Я не стал разубеждать его.
— Почему?
— Так вышло. К вам выбраться с ним не мог, а вы ко мне не ехали.
— В штаб армии вызывали. Ну ничего, будем исправлять ошибки вместе. Так что же вы насчет последнего ЧП думаете? Почему неверные ориентиры даны летчикам, артиллеристам? Дешифровщики утратили способность точно работать? Может быть, Весенина вина?
— Нет, Весенин ни при чем, и дешифровщики работают точно. Я все время думаю о сургучном оттиске. Он — ключ к раскрытию преступления. Если печать осторожно срезать, вскрыть конверт, смыть верные показания, нести другие, тогда и произойдет то, что случилось сегодня.
— Что же молчал до сих пор?
— Мне эта версия пришла в голову, когда произошло ЧП. Только сегодня. Ее проверить надо. Я хочу сказать, что брать преступника надо во время совершения преступления.
— Выкладывай сбой план. Может, оперативная группа нужна?
— Нет. Сам, пожалуй, все сделаю. А план прост. Майор Спасов отругает своих подчиненных и на этом успокоится, потребует от них, конечно, впредь быть внимательней. Я вернусь в фотоотделение. Там заново отпечатают кадр с дальнобойной артбатареей и вручат мне для доставки в штаб. Я это и сделаю. По часам установлю, сколько потребуется времени…
— Зачем время?
— Вчера срочный пакет в штаб корпуса был доставлен через тридцать шесть минут. Между штабом и фотоотделением 2800 метров.
— Когда успел замерить?
— Вчера довелось раскатывать на «виллисе», так завернул и к своим в фотоотделение. Вроде чтоб пообедать. Спиртом угостили. Возвращаясь в штаб, по спидометру замерил.
— Ясно.
— Итак, 2800 метров. На преодоление этого расстояния нужно максимум двадцать пять минут. Ну пусть двадцать семь — двадцать восемь. Куда же остальные потрачены? Они и ушли на то, чтоб осторожненько срезать печать, нанести ложные данные и снова прилепить печать.
— Да… Но кругом люди. Туда-сюда машины снуют.
— Снуют. Люди кругом. Но метрах в ста от дороги дощатый сарайчик стоит. Я наведывался к нему. Там как раз мальчишки коров пасли. Я поинтересовался, что за сараюшка. Сказали, что какие-то военные в ней взрывчатку хранили. Я же думаю, что это дорожники соорудили его. Для динамита… или для тола. В карьере бутовый камень добывали взрывами. Кусок фанеры нашел там. И не просто валялся, а за тесину засунут. Чурбан в уголке лежит… Поставь его на-попа, приспособь фанерку и рисуй.
— Что-то уж очень легко, как-то несерьезно… Ну, слетали зря, сбросили бомбы не туда, куда надо. Ну и что? Укус блохи.
— Укус блохи… Согласен. Но все же — понятно на Егорова. Кому-то это было нужно…
— Да, да. У тебя все?
— Все, бегу. Митро ждет.
Старшина Игнатьев появился в фотоотделении в тот момент, когда Косушков передавал майору Спасову отпечатанный снимок.
— Отдешифрируй, — обратился к Весенину Спасов. — Ага, вот и старшина. Подготовят снимок — дойдешь до штаба и отдашь. Понятно?
— Понятно, товарищ майор, — ответил Игнатьев.
Весенин разгладил снимок о ребро столешницы, взял лупу, рейсфедер, приступил к работе. Игнатьев подсел к нему.
Старший сержант обвел кружками три точечки, расположенные посреди пестрых квадратиков. Около них обозначил условным знаком — зенитную батарею, затем подчеркнул кое-что. Через десять минут снимок был отдешифрирован. Жирной чертой Весенин обвел темное пятно, провел от него стрелу, прямо на картоне написал: «Дальнобойная артбатарея».
Игнатьев шепотом спросил:
— Слушай, Игорь, как ты определил, что это батарея дальнобойных орудий? Если не секрет, расскажи. Любопытно…
— Видишь ли, — Весенин поднял голову от снимка, повернулся к старшине. — Возьми лупу, старшина. Бери, бери, не бойся — не взорвется. Видишь — фигурные плешины? Это лес. На первый взгляд кажется — ничего подозрительного. Теперь глянь сюда. Видишь три острых угла? Как веера. В основании углов точки. Это и есть батарея. Найти ее трудно, если сноровки, конечно, нет: она здорово замаскирована. Тут такое дело… Когда из орудия, укрытого в лесу, стреляют, то струя воздуха от летящего снаряда обламывает ветки, срывает листья с деревьев, выжигает траву. Зимою этой струей воздуха, пламенем сбиваются снежные шапки с деревьев. На снимке с большой высоты эти оббитые деревья и образуют такой угол. «Огневой конус» называется.
— Интересно! — сказал старшина. — И давно ты дешифрируешь?
— Почти с самого начала войны. Товарищ майор, подпишите, — обратился Весенин к начальнику фотоотделения Спасову.
Тот взглянул на снимок, подписал и передал старшине.
— Неси в штаб, старшина.
На путь от фотоотделения до штаба ушло 24 минуты. Шел старшина нормальным шагом. Если чуточку ускорить, рассудил он, на преступление можно выкроить еще несколько минут. Следователь в штаб не зашел, помчался в разведку. Вбежал в кабинет, достал из сейфа фотосхему, что Спасов оставил, расстелил на столе, сравнил со снимком, который только что отдешифрировал Весенин. Полное несовпадение. Игнатьев взял лупу, зажег настольную лампу с двухсотсвечовой колбой, стал разглядывать место, где должна быть артбатарея противника. То, что он увидел, заставило учащенно забиться сердце. На глянцевато-темной поверхности снимка ясно видны слабые следы подтеков, точечные остатки туши и углубления от нажима пером. Стало все ясным. Артбатарея на фотосхеме указана Весениным правильно. Кто-то стер обведенный им круг и вычертил свой, указывающий ложное место огневых позиций. Тот, кто сделал это, и есть преступник.
Старшина опустился на стул, положил перед собой фотосхему и повторный снимок.
«Итак, ответ на вопрос «Кто?» — найден, — подумал Игнатьев. — Шаповал. Это он доставил схему в штаб. Это он опоздал на 12 минут. Зачем ему это было нужно? Кто он такой? Откуда взялся?».
Старшина встал, сложил схему, сунул в карман, пошел к полковнику Тарасову. Шел и думал: «Здорово получилось, что майор Спасов отвалил трое суток ареста. Не будь ареста, он был бы привязан к фотоотделению, не имел возможности прибежать к себе в кабинет; не будь ареста, о ЧП узнал бы тогда, когда майор начал разбирательство, и он, старшина Игнатьев, не смог бы помешать ему. Как говорят, «не было бы счастья, да несчастье помогло».
— У себя? — спросил старшина дежурного.
— Нет.
— Где?
— Вызвали в штаб армии.
— Жаль.
— На этой неделе уже третий раз вызывают…
— Значит, нужно.
— Конечно, нужно. Наверное, наступать будем.
Игнатьев кивнул головой, пошел к выходу.
«Черт знает что получается, — сердито думал он. — А что получается? Ничего особенного… Подполковник спрашивал же, не нужна ли группа захвата? Ты, Степан Борисович, то бишь старшина Игнатьев, ответил: «Не надо, сам справлюсь». Или что-то в этом роде. Вот и выкручивайся».
Игнатьев все шагал и шагал, и чем больше думал он о захвате, тем больше овладевало им странное беспокойство. Может быть, и не беспокойство, а какое-то неприятное чувство неуверенности.
Если бы надо было сделать это года два тому назад, тогда он легко и просто вышел бы из поединка, а сейчас… Кто знает, что осталось от когда-то хорошо освоенных приемов джиу-джитсу.
«Давай все по полочкам разложим, — сказал он сам себе. — Капитан Егоров убит из «парабеллума», возле трупа найден пистолет… Значит, у Шаповала «парабеллум». При себе он носить его не будет, хранить в своей каморке тоже не станет. После убийства он где-то его спрятал. Следовательно, надо сделать так, чтоб у этого ублюдка не было времени или возможности после получения пакета заглянуть в свой тайничок. Это раз. Второе… Подожди… Ты что-то, Степа, краски сгущаешь. Ведь тебе ничего не угрожает. От фотоотделения до штаба и трех километров нет. Значит, надо только убедиться, что у него с собой нет «парабеллума». И еще. Хорошо бы придумать какой-то ход. Сильный он, этот подлец. Если бы раньше, до ранения, автокатастрофы… Я бы увереннее чувствовал себя».
Игнатьев шел медленно. Он никак не мог представить, как же оно будет в действительности. Может, застигнутый врасплох, Шаповал бросится бежать? Или ответит нападением? Скажем, бросится с ножом? Может быть, будет просить прощения, уговаривать начнет? Или врать: дескать, показалось, Весенин что-то не так сделал, вот он, Шаповал, и решил проверить…
«Нет, не нужно гадать, — строго сказал себе Игнатьев. — Позаботься пока о том, чтобы вокруг нового задания и новой фотосхемы как можно больше шума было и срочная, и важная, и летал на фотографирование самый опытный экипаж. А там уж… Прояви свои способности — покажи, на что ты еще годен».
Старшина на цыпочках зашел в комнату, разделся, лег спать. Спал и видел себя в том дощатом ветхом сарайчике, а в углу, оскалив зубы, рычал волк. Но странно: почему-то у этого волка было обличье Шаповала. Игнатьев так и эдак пытался подобраться к оборотню, схватить за загривок, но тот все время поворачивался оскаленной пастью, свирепо щелкал зубами. — «Не тронь меня! Убью!» — «Не убьешь, я выведу тебя на чистую воду, выверну твою поганую душу!» — Волк изловчился и вдруг вонзил свои клыки в его левое бедро. Острая боль отдалась в натруженной, больше другой пострадавшей когда-то ноге. Он застонал и проснулся. Над ним стоял майор Спасов.
— Слушай, старшина, встань… ЧП!
— Что?
— Не знаю, с чего начать. Сегодня в полдень пара из эскадрильи Якубовского полетит фотографировать передовую. Я решил: заряжу фотоаппараты как можно пораньше. Стал открывать ящик с фотопленкой и вдруг вижу — крышка обмотана изолентой не так, как я обматываю. Я виток на виток накладываю, а тут — как попало залеплено. Я за другую банку — то же самое. Я отрезал полметра пленки, проявил — засвечена! Значит, не обрати я внимания на обмотку, зарядил бы аппараты дрянью, слетали б без толку…
— Понятно, — сказал Игнатьев. — Скажите, в какое время ребята узнали о завтрашнем задании?
— Не о завтрашнем, теперь уже о сегодняшнем. Около восьми вечера я сказал Косушкову, чтоб подготовил растворы, Весенину — чтоб пораньше лег, выспался получше. Штурманенок и без меня знал: он за стрелка должен будет лететь. В общем, все знали.
— Когда Косушков начал готовить новые растворы? — спросил Игнатьев.
— Сразу, как только я сообщил о задании. Старый проявитель он в бутылки поразливал…
— Косушков приготовил растворы и потом, видно, запер лабораторию? А ключ, как всегда, над дверью снаружи повесил?
— Так точно…
— Когда вы пользовались последний раз пленкой из ящика?
— Только вчера утром я сам со склада ее принес, спрятал в ящик. Ящики у нас без замков.
— Значит, пленку можно было засветить, когда все уже спали?
— Да, — согласился майор Спасов.
— Скажите, майор, сколько времени нужно вам, чтобы достать новую пленку и зарядить кассеты?
— Полчаса. От силы сорок минут.
Старшина взглянул на часы, распорядился:
— Заприте дверь и садитесь вот на этот стул. Если кто постучит, скажете, что заряжаете аппараты. Поймут, что входить нельзя. А я тем временем «лекцию» прочитаю… Чтоб легче было вам ориентироваться. Мне стало известно, что капитан Мартемьянов и наша Цветкова часто встречаются. Вот и вчера вечером он навещал ее. Кому-то выгодно было, чтоб вы зарядили аппараты засвеченной пленкой. Началось бы следствие, подозрение пало бы на Мартемьянова. Они возле этих ящиков сидели вдвоем.
— Да? Мне ничего не известно о том, что между капитаном и Цветковой роман.
— Роман не роман, а встречаются… Тот, кому выгодно, чтоб в порче пленки обвинили Мартемьянова, уж позаботился бы о том, чтобы начальник фотоотделения майор Спасов узнал об этих свиданиях.
— Да… Что же делать?
— Ничего особенного. Зарядить аппараты обычной пленкой, и пусть Якубовский летит фотографировать. Готовые схемы в штаб отнесет Шаповал. Только он, и никто другой.
— У меня не выходит из головы: если враг рядом с нами, знает капитана Мартемьянова, то он не должен ставить его под удар. Капитан вне подозрений.
— Верно. Но тот, кто подводит капитана под удар, руководствуется другими соображениями. Враг знает, что при дешифрировании ошибки не может быть. Это исключено. Весенин — профессор в своем деле. Вот он, враг наш, и решил засветить пленку. Мы кассеты зарядим обычной пленкой. Верные указания целей можно смыть и нанести новые по дороге от фотоотделения до штаба корпуса. Извратить то, что разыскал Весенин, можно, конечно, и в штабе. Это две горячие точки. Истинному виновнику выгоднее всего сгустить тучи над Мартемьяновым. Тем более, что в начале войны капитан имел какие-то серьезные взыскания. А враг пользуется всем…
— Понятно. Шаповал…
— В своих действиях и руководствуйтесь с учетом этой ситуации. Враг рядом. Одна наша неосторожность, фальшь, ненатуральность в обращении, и тот, который… сообразит, что к чему, затаится. Притихнет. Подступись потом к нему… Да, к слову… Не вытряхивал я вещмешка. Если помните, товарищ майор, я вынимал закуску из полевой сумки…
— Зачем взяли чужой грех на себя, арест схлопотали?
— Затем, что мне нужен враг с поличным…
— А ведь с его стороны… Ну, того, который, как вы говорите…
— Перебью, товарищ майор. — Никаких «вы» в обращении ко мне. Как есть в лаборатории — все друг дружке говорят «ты», так и вы извольте.
— Да, да. Я закончу мысль: это же идиотство — засорять ленту.
— Это так. И не совсем так… Мысли преступника шли примерно в такой плоскости: Егорова никто не убивал, капитан сам застрелился. А все потому, что в лаборатории никакой дисциплины, все занимаются чем хотят, даже «левым» производством увлекаются, отсюда и все беды. Вот и при новом начальнике казус. Неверно отдешифрированы фотосхемы. Работа из рук вон. Потому, мол, и зарядили кассеты засвеченной пленкой.
— Хотя в этом и есть расчет, все равно глупость.
— Согласен, но пойдемте дальше. Сейчас отправляйтесь в штаб. Будете идти туда, ехать на аэродром, шагать от машины к самолету — кассеты пусть тащит Шаповал. Он поймет, что его за этим и взяли с собой. И еще одно: пошлите Миронова к Мартемьянову, пусть попросит от вашего имени зайти сюда по срочному и важному делу. Он мне нужен. И, конечно же, по серьезному делу.
— Хорошо.
— Квартирует Мартемьянов в домике с зеленым штакетником. Пусть Миронов скажет, что капитан очень нужен по последнему заданию.
— Добре, — совсем как-то по-граждански кивнул головой майор.
В ожидании Мартемьянова старшина привел себя в порядок: умылся, подшил новый подворотничок, начистил до блеска сапоги. Когда явился капитан, Игнатьев встретил его во всем своем великолепии. Даже пилотка, немного выцветшая, чуточку смятая, сидела на голове так, словно старшина собрался в гости.
— Кто вызывал меня?
— Я.
— Ну, знаешь, старшина… Тебе твое непосредственное начальство в лице майора Спасова отвалило трое суток ареста, а я щедрее — все двадцать могу отвалить. За мной не заржавеет. Так что изволь объясниться, привести веские доводы.
— Пожалуйста. Зайдите в комнату.
Мартемьянов пожал плечами, решительно шагнул через порожек.
— Присаживайтесь, товарищ капитан, — пригласил старшина. — Моя фамилия — Вознесенский. Старший лейтенант контрразведки. Надеюсь, вы понимаете: мы никого зря не приглашаем к себе.
— Конечно, конечно, — торопливо проговорил Мартемьянов.
— У меня к вам деловой разговор. Вы никогда не задумывались над тем, почему время от времени неправильно указывались объекты для бомбардировочных полков и для артиллерии?
— Работа… Кто не ошибается…
— А если это не ошибка, а злой умысел?
— В 1944 году? Когда даже немецкие генералы понимают, что крах фашистской Германии — дело времени? Смешно.
— Вы находите? А мне не до смеха. Убит Егоров, убийца ходит рядом с нами… Вот что страшно. Ну ладно, теперь о вас. Что вы делали вчера в лаборатории?
— То есть? Откуда вы взяли, что я вчера вечером был в лаборатории?
— У вас, товарищ капитан, есть привычка, о которой, возможно, вы и сами не подозреваете: закурив сигарету вы обязательно переламываете спичку надвое. Вот по этому, да и по другим признакам я определил, что вы посетили лабораторию. Для чего — не будем уточнять. И откуда привычка — тоже не важно…
— До войны я на лесной бирже работал. Там на каждом углу призыв: «Прежде чем бросить спичку — переломи ее надвое!»
— Для чего надвое?
— Можно вообще раскрошить спичку… Переламывая, вы обязательно потушите ее. Значит, тем самым избежите риска вызвать пожар. А что такое пожар на лесном складе и вообще в лесу, кричат плакаты: «Из одного кубометра древесины можно сделать миллион спичек; одна спичка может уничтожить миллион кубометров леса».
— Все ясно. Вернемся к моему вопросу: что вы вчера делали в лаборатории?
— Могу я на этот вопрос не отвечать?
— Почему?
— Замешан один человек… Мне не хочется называть его имени.
— Хорошо. Не хотите отвечать — не отвечайте, поскольку замешана… замешано другое лицо. Тогда ответьте на такой вопрос: когда вы уходили из лаборатории, кто-нибудь видел вас? Только не торопитесь, припомните хорошенько.
— Мне показалось, что видел меня Шаповал.
— Только он?
— Да. Ну, это не в счет. У него так глубоко сидят глаза, что и днем-то не все видит.
— Задание, на которое полетел Якубовский, важное?
— Очень.
— Не могли бы вы созвониться со Спасовым и строжайше предупредить его о том, что схема нужна штабу строго в срок и безупречного качества? То есть дешифровка аэрофотосхемы — под личную ответственность начальника фотоотделения.
— Я ему вчера об этом говорил.
— Я знаю. И он знает. Важно еще раз напомнить, чтобы и все другие знали об этом.
— Если нужно, я могу и отсюда связаться с КП на аэродроме.
— Нет. Вы от себя позвоните. Разыщите, где бы ни был майор.
— Хорошо.
— Спасибо. У меня больше просьб нет.
— Да, работенка у тебя, старшина… Не заскучаешь.
— Как будто у вас, товарищ капитан, легче.
— Конечно, легче. У меня все, что по ту сторону фронта, — враг. Танк, автомашина, окоп, стрелок, лошадь под военным седлом или в военной упряжке — враги. Вот я и стараюсь на все это зафронтовое население как можно больше сбросить смертоносного груза. У тебя иначе. Среди друзей… тысяч и миллионов… найти одного — врага. Так вот откуда у тебя расторопность, товарищ старшина, — улыбнулся Мартемьянов.
— Не отсюда. От желания приехать домой с орденом и медалью, — в тон капитану ответил старший лейтенант Вознесенский.
— Злопамятный ты человек, старшина…
— Никак нет. Просто люблю хорошую шутку. Вы же шутите, я отвечаю тем же. И, привязанностью тоже…
Полет Якубовского на разведку с фотографированием прошел благополучно. Зенитки хоть и обстреляли наши самолеты, но вреда им не причинили. И вот машины заходят на посадку, садятся, подруливают к стоянке, их заводят в капониры.
— Шаповал, беги, снимай кассеты и домой! Все делать в лучшем виде.
— Есть! — сказал Шаповал и затрусил к самолету.
Спасов смотрел вслед старшему сержанту и только сейчас заметил, что тот косолап, что бежать ему трудно. Таких людей в пехоту не берут. Почему подумалось об этом, Спасов не мог бы объяснить.
— Побыстрее поворачивайся! — крикнул вдогонку Спасов. — Какая земля тебя породила!
— Успеем, товарищ майор. Я и так быстро.
Для Шаповала это действительно была великая резвость. Но надо быть и справедливым — кассеты Шаповал снял быстро и проворно вернулся назад. И вот уже майор и старший сержант забираются в «виллис».
Тот сразу сорвался с места, помчался к фотоотделению. Когда кассеты были вручены Косушкову, майор сказал:
— Игнатьев, Шаповал… Резать картон, чтоб ни одной минуты даром не тратить. Поторапливайтесь!
— Есть поторапливаться!
С ножницами в руках у стола стояли старшина и старший сержант и резали картон. Очень скоро они столкнутся в смертельной схватке, и только счастливый случай все решит по справедливости.
Спасов расхаживал по комнате, беспрерывно курил.
— Ждать да догонять — одна путаница, — ворчал майор.
— Через десять минут фильм будет готов, — сказал Игнатьев.
— Да, да, конечно. Шаповал, натаскай воды в бак.
— Слушаюсь.
И вот уже Косушков и Цветкова появились с лентами. А еще через некоторое время была готова и схема с нанесенными объектами. Спасов взял ее в руки, обвел взглядом всех, находившихся в комнате. Он, казалось, решал, кому поручить доставку фотосхемы в штаб корпуса. Потом достал из ящика стола большой конверт, вложил в него карту-схему, запечатал конверт сургучом, торжественно сказал:
— На, Шаповал, волоки. И побыстрее.
— Есть.
Дорога в штаб корпуса известна. Старший сержант Шаповал, держа под мышкой завернутый в бумагу конверт с фотосхемой, шагал по немощеной сельской улице. Он не останавливался, не оборачивался и, конечно, не мог видеть, что за каждым его шагом внимательно следят. И старшина Игнатьев не видел, что и за ним следят умные, зоркие глаза.
Лаборант подошел к дому, где размещался разведотдел штаба, чуть задержался возле часового и скрылся за дверью. Из-за соседнего дома вынырнул старшина Игнатьев, пересек улицу и, пройдя немного по теневой стороне, скрылся в переулке, подался в сторону от села, в густые заросли кустарника. Было тихо, ничто в этом селении, где расположился штаб, не напоминало о войне. Иногда только отдаленным громом докатывался сюда гул артиллерийской канонады.
Через четверть часа старший сержант Шаповал вышел из штаба и поспешил к дороге, ведущей из села к полевому аэродрому. Пройдя с километр, замедлил шаг, несколько раз оглянулся Ни души. Ни впереди, ни сзади. Такой час, вроде перерыва на обед. Шаповал остановился, с минуту подумал, потом решительно шагнул с дороги в кустарник, направился к тропе, что вела к тому самому сарайчику, где побывал несколько дней назад старшина Игнатьев. Как раз здесь его ждал контрразведчик. Перед тем как взяться за дверную скобу, Шаповал еще раз оглянулся и, не заметив ничего подозрительного, шагнул через порог, прошел в угол. Там вытащил из тайничка завернутые в тряпочку пузырек с тушью, ручку. Достал из кармана гимнастерки лезвие безопасной бритвы, коробок спичек, склонился над пакетом.
То, что он стал делать дальше, походило на сложную и довольно тонкую операцию. Прихватив носовым платком лезвие, Шаповал нагрел его зажженной спичкой, затем осторожно подвел его под сургучную печать. И печать — целая и невредимая — легко отделилась от бумаги.
Раскрыв пакет, он извлек схему и, склонившись над ней, стал осторожно стирать ватным тампоном, намоченным в какой-то жидкости, условные обозначения зенитных батарей. Он так увлекся этим делом, что не заметил, как за его спиной выросла фигура Игнатьева.
— Здорово получается. Мастерски. Это же надо — так набить руку! Не впервой?
Преступник резко повернул голову.
И впервые старшина увидел глаза этого угловатого, угрюмого, малоразговорчивого человека. Увидел, и что-то дрогнуло в груди: у Шаповала были свинцового цвета глаза, какие-то холодно-прозрачные. Если долго смотреть в них, то, как показалось Игнатьеву, можно увидеть, что делается за спиной преступника. Сейчас в этих свинцовых, даже студенисто-медузьих глазах одновременно отражались страх и ненависть. На какой-то миг разведчик даже растерялся. Может быть, это была не растерянность, а совсем другое чувство — торжество и сожаление…
— Выследил, собака. Ферфлюхтер![25] — прошептал Шаповал и…
Остальное произошло в мгновение ока. Неуклюжий, косолапый, с плохо гнущейся шеей, Шаповал проявил неожиданную, взрывную подвижность. Старшина даже сразу не сообразил, что произошло. Он только понял, что его ударили по поджилкам, колени подогнулись, и вот он, разведчик, выследивший врага, знакомый с самбо и джиу-джитсу, падает лицом вперед…
Бывают в жизни удивительные, потрясающие случаи. На одного человека, промысловика-охотника, напал раненый медведь. Напал из засады. Разделяли человека и зверя считанные метры. И всего несколько секунд понадобилось на то, чтобы охотник сумел взлететь по голому, очищенному от случаев стволу сосны к самой вершине. И там, усевшись на сук, он переждал беду. Вернувшись домой, он рассказал односельчанам о случившемся, и мало кто поверял ему. Что раненый медведь напал — поверили, так бывает в тайге, но чтобы за секунды взлететь к вершине по стволу без сучьев… Тут уж извините. Потом этот человек несколько раз ходил к сосне, пытался подняться хотя бы метра на три — ничего не вышло.
А вот еще случай. На человека средних лет, не отличавшегося особой физической силой, налетел сорвавшийся с привязи бык. Что не понравилось быку во встретившемся ему человеке, никто сказать не мог и не сможет, но намерение животного было вполне определенным — поднять человека на рога, сбросить на землю, растоптать.
Человек не дался. Он посторонился немного, потом схватил быка за рога, привернул голову к лопатке. Боль, видимо, была такой, что животное сдалось, упало на левый бок… Человек держал быка до тех пор, пока люди не пришли на помощь. Ну а дома он, этот человек, не мог удержать разыгравшегося теленка.
В человеке при смертельной опасности приходят в движение какие-то новые силы, таившиеся до этого в резерве. Так и сейчас в старшине Игнатьеве проснулись те самые волшебные силы, позволяющие человеку совершать, казалось бы, невозможное: он не упал лицом вперед, он повернулся в воздухе, упал на спину, а рука уже вытаскивала из кобуры пистолет. Над ним навис Шаповал с ножом. И кто знает, как бы оно получилось: успел бы разведчик достать свое оружие и защитить себя, или же преступник воткнул бы ему нож в живот? Но… В этот момент прогремел выстрел. Шаповал замер, потом выпрямился и рухнул на землю лицом вниз.
Скрипнула дверь, в сарайчик протиснулся Весенин.
— Игорь? Ты стрелял?
— Я…
— Что же ты наделал? — Игнатьев склонился над Шаповалом, перевернул его. — Всё… наповал. Вся тайна преступления ушла с ним. Как же теперь? Что делать?
— Тайна не вся ушла с ним. Я нашел тайничок… В нем «парабеллум». Может быть,
— Господи! Товарищ старшина! Он живой… Не мог я промахнуться. Я целился в плечо. Он в шоке. Я бегу за машиной, ты тут похлопочи над ним. — И Весенин, вскочив на ноги, пулей вылетел из сарайчика.
— Послушай… Очнись. Ты только ранен, не тяжело, ты живой, — шептал Игнатьев, опустившись на колени перед Шаповалом, разрывая индивидуальный пакет. — Сейчас медицина чудеса делает. Тебя заштопают. И ты все расскажешь. Сейчас я перевяжу тебя, у меня чудесный пакет. Конечно, не так, как перевязывают сестры милосердия, но… постараюсь. Чтоб меньше крови потерял. Твоя кровь для меня драгоценней некоторых драгоценностей…
— Ферфлюхтер! — прошептал Шаповал, открыл глаза.
— Вот мы и ожили. Прекрасно, — сказал старшина. — Язык у тебя чистейший… Скрывать тебе ничего не надо. Я восстановил всю картину убийства. Капитан Егоров заподозрил, что неверные указания на схемах делал ты, и решил поймать тебя с поличным. Ты заметил слежку, прошел мимо сараюшки к Днестру, к пляжику, там у вас первая стычка произошла… Он скрутил тебя, повел через рощу к нам, но ты ухитрился выстрелить…
Послышался гудок автомашины. Шаповала погрузили в салон «санитарки». Рядом с ним сели врач и боец смерша. Для охраны. Машина тронулась. Игнатьев и Весенин долго стояли и смотрели ей вслед.
ЮРИЙ ГОЛУБИЦКИЙ
1
В досмотровом помещении таможни пограничного контрольно-пропускного пункта находились инспектор таможенной службы Антипенко — молодой стройный мужчина в тщательно подогнанной форме — и водитель следующего за рубеж трайлера. Антипенко устроился за пишущей машинкой в углу кабинета. Водитель — грузный бородач в просторной брезентовой куртке с надписью «Совтрансавто» на спине — нервно курил у окна, за которым на бетонной площадке одиноко стоял его тягач с трайлером, загруженным новенькими автомобилями «Лада».
Таможенник вынул из каретки пишущей машинки листки, вычитал их, исправил ошибки и со словами «Ознакомьтесь и подпишите» протянул их водителю.
Тот читал внимательно, возвращаясь к некоторым абзацам, затем достал авторучку и расписался внизу каждой страницы.
— Пять лет по маршруту езжу и думать не мог, что со мной такое случится, — сокрушенно покачал головой. — И ведь как выехал из гаража, ни на минуту от машины не отлучался.
— Разберутся, — пообещал Антипенко, ставя свою подпись все на тех же листках. — Что касается меня, то я отмечу в своем рапорте, что вы, Тимофей Михайлович, действительно с нашей стороны не имели ранее никаких замечаний.
В комнату вошел начальник пограничного контрольно-пропускного пункта.
— Можете следовать далее, — сказал он, протягивая документы шоферу. — Задержка вышла небольшая, в график войдете без напряжения. И вот что, Тимофей Михайлович. Если заметите что-либо подозрительное, доложите на обратном пути.
— Само собой, разумеется, — заверил начальника КПП водитель. — Глаз с груза не спущу.
— Только не переусердствуйте, — с едва заметной улыбкой предупредил пограничник. — На той стороне, — он кивнул по направлению виднеющегося за окном пограничного шлагбаума, — ничего не должны заподозрить.
— Ясно, — сказал шофер. — Можно идти?
— Счастливого пути.
Черная «Волга» со штырем антенны радиостанции на крыше, почти не сбавляя скорости, съехала с шоссе и остановилась у крыльца КПП. Из нее вышел плотный коренастый мужчина лет тридцати в сером костюме спортивного покроя, легко взбежал по ступенькам и толкнул дверь.
— Капитан Колчев из управления государственной безопасности, — представился прибывший.
— Ждем вас, капитан. Случай, можно сказать, из ряда вон выходящий, — сказал начальник КПП, возвращая Колчеву служебное удостоверение. — Познакомьтесь — Сергеи Маркович Антипенко, инспектор таможни.
Колчев и Антипенко обменялись рукопожатием.
В досмотровом помещении Колчев опустился на стул возле стола Антипенко, достал блокнот и авторучку.
— Рассказывайте, пожалуйста, товарищи.
— Давай, Сергей Маркович, — подбодрил таможенника начальник КПП. — Ты у нас сегодня отличился.
— Значит, так, — Антипенко откашлялся. — Час назад, досматривая следующий за рубеж транспорт с грузом автомобилей «Лада» — отправитель объединение «Совавтоэкспорт», получатель — торговая фирма «Викинг», — я обнаружил в сиденье одной из машин контрабанду. Золото, брильянты, платина в ювелирных изделиях. Дальше, согласно инструкции, был составлен протокол досмотра, оформлен акт об изъятии контрабанды. И, естественно, проведена повторная проверка всего груза. Скорее для проформы. Больше в грузе контрабанды не было.
— Вы уверены? -- Колчев пытливо посмотрел на таможенника.
— Уверен, — не раздумывая ответил Антипенко. — Впрочем, можете сами убедиться, что говорю это я не из ведомственных амбиций.
Таможенник достал из ящика стола небольшой продолговатый прибор в корпусе из прочной пластмассы серого цвета. «Магнометр», — догадался Колчев, хотя именно такую портативную и весьма изящную модель ему еще не доводилось видеть.
Антипенко тем временем несколькими уверенными движениями настроил магнометр, провел прибором по костюму Колчева. Тотчас раздался зуммер.
— Обручальное кольцо, — объявил Антипенко.
Колчев показал руки. Обручального кольца на них не было.
— И рад бы вкусить от прелестей семейной жизни, да всё дела, — усмехнулся он.
— Может, золотые часы? — с некоторой тревогой спросил Антипенко.
Колчев отогнул рукав пиджака и показал «Ракету» в стальном корпусе.
— В карманах — пластмассовая зажигалка, кожаный бумажник. Золотых монет в нем не имеется, — Колчев уже не скрывал иронии.
— Виноват, — поправился Антипенко, — золотая коронка.
— Действительно, совсем недавно поставил, — Колчев погасил усмешку, и с уважением посмотрел на таможенника.
— Вот собственно говоря, и все о происшествии. — Антипенко встал из-за стола, подошел к сейфу, отпер стальную дверцу достал из него мешочек из прорезиненной ткани. Развязал тесемки и высыпал на столешницу кольца, кулоны, браслеты, часы. Золото, платина и драгоценные камни словно прибавили света.
— Да здесь целый ювелирный магазин! — воскликнул Колчев.
— Кто-то отличился, — откликнулся начальник КПП.
— Что ж, вы свое дело сделали, — сказал Колчев таможеннику и пограничнику. — Теперь нам предстоит этих отличившихся найти. — Колчев спрятал блокнот и авторучку в карман. — Жаль только, что не изобрели пока еще прибора, который мог бы так же безошибочно, как ваш, Сергей Маркович, указать преступника. А было бы славно, — мечтательно заключил он.
— Насколько мне известно, ваши методы, капитан, тоже весьма эффективны, — сказал майор.
Антипенко вставил в каретку пишущей машинки чистый лист бумаги. Заметив это, начальник КПП подошел к столу.
— Ну, что, товарищи, приступим к составлению описи, — предложил он и взял из горки драгоценностей первое попавшееся под руку кольцо. — Кольцо золотое с бриллиантом, — продиктовал таможеннику. — Производства ереванской ювелирной фабрики. Вес… — майор приблизил к глазам ярлычок. — Вес — 8,5 грамма…
На широкой, обсаженной с двух сторон разросшимися платанами аллее, которая вела к центральному входу в управление государственной безопасности, кто-то со спины тронул Колчева за плечо. Он обернулся и тотчас узнал в подтянутом щеголеватом старшем лейтенанте милиции своего давнишнего приятеля Александра Иволгина.
Познакомились они более десяти лет тому назад в отделе кадров тракторного завода, куда пришли устраиваться на работу после окончания средней школы. Колчева, в соответствии с его желанием, определили в кузнечный цех, а Иволгина — на сборку тракторов. Но, несмотря на это, редкий день не виделись ровесники. Встречались на комсомольских собраниях, во время дежурств в народной дружине охраны порядка, на общезаводских слетах участников Всесоюзного похода комсомольцев и молодежи по местам революционной, боевой и трудовой славы советского народа, на тренировках в заводском спортклубе. Завод проводил их на службу в армию, встретил после демобилизации. По рекомендации трудового коллектива им, молодым рабочим, бюро райкома комсомола вручило путевки в учебные заведения органов государственной безопасности и милиции.
В последние годы приятели виделись значительно реже, служба почти не оставляла времени для досуга. Поэтому такая вот случайная встреча обрадовала обоих.
Оживленно беседуя, они вступили в вестибюль управления.
Дежурный прапорщик внимательно проверил документы и разовый пропуск Иволгина, козырнул Колчеву: «Здравия желаю, товарищ капитан».
Иволгин удивленно вскинул брови.
— Уже капитан! Молодец, Коля, молодец… Обогнал ты меня… Да-а-а…
Иволгин повернулся к вделанному в стену зеркалу и принялся оправлять и без того безукоризненно сидящую на нем форму.
— Уверен, Саша, что ненадолго обогнал тебя в звании, — убежденно сказал Колчев и, словно оправдываясь, добавил: — Еще и месяца не прошло, как капитаном стал. Погоны перешить не успел.
— А товарищеский ужин был? — поинтересовался Иволгин.
— Представь себе — не собрался устроить.
— Нарушаешь, капитан, — шутливо выговорил ему Иволгин.
Колчев на несколько мгновений задумался.
— Значит так, Саша: в пятницу вечером приглашаю после работы ко мне, — объявил он.
В кабинете начальника отдела полковника Кузьмина капитан Колчев докладывал материалы дела об изъятой на границе контрабанде.
— «Совавтоэкспорт» представил на мой запрос список водителей, которые перегоняли в прошлый четверг с завода интересующую нас партию автомобилей. Красным карандашом помечен водитель той самой «Лады».
Полковник взял со стола листок и прочел вслух:
— Гриценко Матвей Александрович, 1947 года рождения, в объединении работает шесть лет. В настоящее время находится в командировке на заводе, — полковник, пробежал глазами страничку до конца и заключил: — Администрацией и общественными организациями по месту работы характеризуется положительно. Продолжайте, товарищ капитан.
— Теперь маршрут движения, — Колчев развернул и уместил перед Кузьминым кальку со схемой. — Здесь вот, на выезде из Рыбинска, мотель, в котором ночуют водители. По существу, единственная длительная остановка на протяжении всего перегона.
Начальник отдела изучающе разглядывал схему, а Колчев вернулся за приставной столик перед его столом.
— Для одного дня неплохо, — оценил работу своего сотрудника полковник Кузьмин. — Как насчет рабочей версии?
— Тот, кого нам предстоит обезвредить, отправил посылку за рубеж, — приступил к изложению версии Колчев. — Поскольку почта подобных отправлений не принимает, был избран столь необычный способ. Судя по количеству драгоценностей, они украдены в ювелирном магазине. Необходим контакт с уголовным розыском. Найдем воров — найдем среди них и отправителя посылку. А потом, при помощи Интерпола, выйдем на получателя.
— Ну, с Интерполом повремени, — усмехнулся Кузьмин, — а что касается контакта с уголовным розыском, то тут ты совершенно прав. — Полковник поднялся из-за стола и прошелся по кабинету. — Сиди, сиди, — жестом руки усадил одновременно с ним поднявшегося на ноги Колчева. — Мы с майором Ерохиным вчера вечером это дело тоже обмозговывали и пришли к выводу, что, вполне возможно, посылка-то до востребования.
— В таком случае вслед за ней должен отправиться за рубеж и хозяин, — продолжил рассуждения начальника отдела Колчев.
Кузьмин утвердительно кивнул.
— И при этом хозяин посылки должен поспешить, — сказал он. — «Викинг» — фирма солидная, торгует со многими странами. Ищи потом машину по всей Европе.
Полковник подошел к письменному столу, нажал на пульте клавишу селекторной связи.
— Майор Ерохин слушает, — раздалось из динамика.
— Получил, Петр Степанович, данные о туристах? — спросил майора Кузьмин.
— Получил, Дмитрий Анатольевич.
— Тогда, будь добр, зайди ко мне с ними.
— Товарищ полковник, тут у меня офицер из угрозыска.
— Вместе заходите, — распорядился Кузьмин.
— Товарищ полковник, вы полагаете, что среди туристов, выезжающих за границу, может оказаться потенциальный невозвращенец? — спросил Колчев, который, естественно, слышал разговор Кузьмина с Ерохиным.
— Вполне возможно, — начальник отдела достал из ящика письменного стола пачку сигарет и коробок спичек, закурил. — Просьба политического убежища, сейчас же шумиха в печати по поводу отсутствия у нас истинной демократии. Еще один страдалец, вырвавшийся на свободу. А на деле… На деле все гораздо проще — попытка избежать наказания за уголовное преступление. Ну, и, конечно, желание воспользоваться украденным у своего государства, своего народа. Деньги, как известно, не пахнут. А ведь из-за них, возможно, пролилась людская кровь. Впрочем, там, в «истинно свободном мире», такие мелочи мало кого интересуют.
В кабинет вошли майор Ерохин в штатском костюме и старший лейтенант Иволгин.
Офицер милиции принял стойку «смирно» и четко доложил полковнику Кузьмину о том, что прибыл в его распоряжение. Кузьмин поздоровался с ним за руку и, представляя в свою очередь капитана Колчева, объявил Иволгину, что отныне до завершения следствия по делу о контрабанде он поступает в непосредственное распоряжение капитана. Вопрос этот обговорен с руководством управления внутренних дел.
Уголки плотно сжатых губ Иволгина дрогнули и на какое-то мгновенье опустились, сообщив лицу выражение досады. Но старший лейтенант тотчас справился с собой и даже натянуто улыбнулся, пожимая руку Колчева. Однако реакция Иволгина на распоряжение полковника Кузьмина, реакция невольная и оттого особенно убедительная, озадачила Колчева.
«Самолюбив без меры Саша. Пожалуй даже… болезненно самолюбив», — заключил Колчев. Чтобы еще раз не ущемлять в товарище этого чувства, он решил сейчас в присутствии Иволгина не сообщать начальнику отдела о том, что знаком с Сашей давно, еще по совместной работе на тракторном заводе. Успеется. Да и так ли уж надо об этом сообщать? Тем более что сам Иволгин явно не горит желанием уведомить начальство Колчева о давних приятельских отношениях с капитаном.
— Рассаживайтесь, товарищи, — начальник отдела указал офицерам на придвинутые к столу для оперативных совещаний стулья. Сам опустился в кресло во главе стола.
— На оставшиеся до конца месяца дни в интересующую нас страну подготовлены четыре туристические группы. Две автобусные по линии «Интуриста», морской круиз «Спутника» и группа автолюбителей, — приступил к докладу майор Ерохин.
— Когда выезжает ближайшая? — поинтересовался Кузьмин.
— В субботу, — ответил Ерохин. — Три «Москвича», двое «Жигулей».
— С нее и начнем, — решил полковник.
— Петр Степанович, скажите, пожалуйста, есть ли среди туристов некто Гриценко Матвей Александрович? — спросил у Ерохина Колчев.
Майор открыл папку, перелистал материалы, нашел нужную справку, прочел ее и отрицательно повел головой из стороны в сторону.
В кабинет вошла пожилая секретарша и протянула Кузьмину листок телетайпограммы.
— Дмитрий Анатольевич, ответ на отправленный нами вчера в Вильнюс телекс.
Кузьмин удивился.
— Товарищ полковник, это я упросил вчера вечером дежурного, — пояснил Колчев. — Извините, но хотелось поскорее порадовать коллег сообщением о том, что драгоценности нашлись.
— А почему в Вильнюс? — спросил Кузьмин, читая про себя телетайпограмму.
— По данным «Ювелирторга» обнаруженная на таможне партия драгоценностей была две недели назад отправлена с центральной базы в Литву.
— Прочти, — Кузьмин передал листок Колчеву.
«Уведомляем вас о том, что ограбление ювелирного магазина в нашем регионе не имело места, — сообщалось в телетайпограмме. — Драгоценности, о которых вы упоминаете, реализованы через торговую сеть».
2
Утром следующего дня Колчев уже был в Тольятти. В комитете ВЛКСМ Волжского автомобильного завода его встретила молоденькая девушка со значком «За активную работу в комсомоле» на белой блузке, которая эффектно оттеняла ее смуглое тонкое лицо и пышные, смоляного цвета волосы.
— Тамара Сейфулина, — представилась девушка, — член комитета комсомола. С приездом, товарищ корреспондент, мне уже позвонили о вас от главного инженера.
— Николай Колчев, — осторожно пожал хрупкую на вид, но оказавшуюся весьма твердой ладонь девушки. — Знаете что, Тамара, давайте сразу пойдем в цеха. Откровенно говоря, время не терпит. Мне послезавтра сдавать передачу редакции.
— Я думала, что вы у нас дольше задержитесь, — девушка не скрыла разочарования. — Завод посмотрите, с активом нашим поближе познакомитесь, побываете в нашем лагере на Волге. Вы случайно рыбалкой не увлекаетесь? — с надеждой в голосе поинтересовалась она.
— Любимейший вид отдыха, — оживился Колчев. — А в детстве так вообще днями на речке с удочкой пропадал. Но… — Колчев вздохнул, — на сей раз, честное слово, каждая минута на счету. Такова уж наша журналистская доля, — немного рисуясь, добавил он.
Обход завода начали со склада комплектующих деталей. К удивлению Тамары, корреспондента особенно заинтересовали стеллажи с сиденьями для «Жигулей» и «Лады». Вот уж, казалось, невыигрышный для радиорепортажа участок. Однако Колчев подробно расспросил рабочих, руководителей склада буквально о каждой операции немудреной на данном этапе производственной технологии. А ответы записал на магнитофонную ленту.
Дальше дело пошло веселей.
На сборке Колчеву дал интервью бригадир передовой комсомольско-молодежной бригады:
— Успехи наши обусловлены слаженной и четкой работой всего коллектива, — бойко говорил в микрофон «репортера» бригадир. — Ребята трудятся на виду друг у друга, и в такой обстановке не пофилонишь, не переложишь свой труд на другого. Оттого и брак у нас — ЧП. Скажу так: бригадный контроль, взаимовыручка и заинтересованность каждого члена бригады в конечном результате труда — надежная гарантия отличного качества нашей продукции…
Шеф-повар в белоснежном халате и высоком колпаке широким жестом обвел огромную столовую и рассказал корреспонденту, что в обеденный перерыв за стол одновременно садится весь завод.
— А теперь, — шеф-повар, закончив рассказ, радушно улыбнулся, — прошу оценить достоинства нашей кухни…
Сотрудник отдела сбыта пояснил Колчеву, что такого понятия «экспортная продукция» на заводе попросту нет. На экспорт идут серийные машины модели «Лада».
— А вы можете сказать, в какую именно страну будут отправлены сделанные, например, сегодня автомобили? — спросил Колчев.
— Нет, но это можно узнать в «Совавтоэкспорте», которому мы отгружаем продукцию…
И лишь в отделе охраны завода Колчев, к тому времени уже простившийся с любезным гидом Тамарой, не стал выдавать себя за корреспондента радио.
— Гриценко задержите перед самым выездом, — инструктировал он пожилого мужчину, сотрудника вневедомственной охраны. — Повод придумайте сами. Только убедительный, он не должен заподозрить подвоха. Остальным водителям посоветуйте ехать, мол, Гриценко их скоро догонит на трассе.
— Понял, товарищ капитан, — ответил охранник. — Сделаем в наилучшем виде, — заверил он Колчева.
Колчев и милицейский старшина стояли на обочине автотрассы неподалеку от освещенного изнутри здания поста ГАИ. Примерно четверть часа назад мимо них проследовала колонна машин с завода, с минуты на минуту следовало ожидать автомобиль Гриценко.
Шоссе в этот вечерний час было пустым, поэтому огни фар издали уведомили капитана и старшину о приближении машины. Старшина включил подсветку полосатого регулировочного жезла и вступил на шоссе.
Он проверил документы у шофера остановившейся по его требованию автомашины, козырнул, давая понять этим, что они в порядке.
— Товарищ Гриценко, подвезите нашего сотрудника, капитана Колчева, — попросил старшина водителя, когда тот уже взялся было за рычаг переключения скоростей.
— Пожалуйста, — тотчас согласился Гриценко. — Вдвоем в дороге веселей.
Колчев не спешил заводить разговор. Он удобно, вполоборота к водителю, устроился на переднем сиденье, надвинул на самые брови кожаную кепку и, казалось, задремал. На самом же деле, укрыв в тени от козырька глаза, внимательно наблюдал за Гриценко.
В конце концов водитель почувствовал себя неуютно под изучающим взглядом, невольно поерзал на скользком, покрытом полиэтиленовой пленкой сиденье и первым нарушил затянувшееся молчание.
— Далеко путь держим?
— В Рыбинск, — ответил Колчев.
— Мы там ночуем.
— И мне в мотель.
— Вот оно как, — Гриценко с возросшим любопытством посмотрел на Колчева.
Но тот не стал торопить события. Колчев решил, что вполне достаточно и того, что ему удалось заинтриговать водителя.
— Отчего на попутных, капитан? — снова нарушил молчание Гриценко.
— Откровенно говоря, Матвей Александрович, я вас нарочно на дороге поджидал.
Водитель на какое-то время растерялся: Никак не ожидал подобного поворота дела. Спросил как можно беспечней:
— И зачем же это я вам понадобился?
— Помочь нам можете в одном серьезном деле, Матвей Александрович, — Колчев по-прежнему был серьезен, сдержан, и от этого его слова звучали еще более убедительно. Он подумал с удовлетворением, что выбрал в разговоре с Гриценко верный тон. И тут, словно прочитав era мысли и задавшись целью опровергнуть их, водитель с вызовом в голосе предложил Колчеву:
— Что ж, начинайте допрос.
Колчев сдержался от резкого ответа, перевел взгляд с лица Гриценко на дорогу.
Автомобиль проехал виадук над железнодорожными путями. Неоновая вывеска придорожного ресторана, маняще вспыхнув по ходу машины, проплыла мимо и словно растаяла во тьме.
— Начинайте же, — куда менее задиристо продолжал Гриценко.
— Напрасно вы так, — без обиды и раздражения, но вместе с тем и не скрывая укора, сказал Колчев. — Если бы нужен был допрос, то я бы вызвал вас к себе повесткой. Я вас, Гриценко, для беседы, и желательно откровенной, на трассе поджидал.
Гриценко еще больше смутился. Он теперь явно корил себя за неуместную мальчишечью задиристость.
— Вы не обижайтесь, товарищ капитан, — попросил он. — Я ведь, как бы это вернее сказать… с опережением, что ли. Мол, меня голыми руками не возьмешь.
Колчев сдержанно кивнул, давая тем самым понять, что удовлетворен извинениями Гриценко и принимает их. Затем он включил вмонтированный в приборную панель автомобиля приемник, пошарил по эфиру, нашел станцию, передающую спокойную легкую музыку, и снова откинулся на спинку сиденья. Машина тем временем перевалила через вершину затяжного подъема и резво катила по пологому спуску навстречу мерцающим в темноте огням большого города.
Показался белый параллелепипед мотеля. Гриценко притормозил и съехал на обочину. Зажег свет в салоне автомобиля.
— Товарищ капитан, покажите еще раз карточки, — попросил Колчева.
Тот разложил на приборной панели фотографии. Гриценко внимательно просмотрел каждую из них, выбрал одну и протянул капитану.
— Эту женщину я где-то видел. Но вот где именно — никак не припомню.
— Может быть, в прошлую пятницу в этом вот мотеле? — подсказал Колчев, указывая на виднеющиеся невдалеке строения из ажурных бетонных конструкций и стеклянных плоскостей.
— Нет, — решительно отверг такое предположение Гриценко. — За это ручаюсь.
— Тогда, Матвей Александрович, договоримся следующим образом. — Колчев сложил фотографии и спрятал во внутренний карман кожаной куртки. — Если все же вспомните, где видели эту гражданку, позвоните мне. В любое время дня и ночи. Договорились?.. Ну, и хорошо. Здесь записаны телефоны. Служебный и домашний, — Колчев протянул Гриценко вырванный из блокнота листок.
Метрах примерно в ста от мотеля, за живой изгородью из разросшегося кустарника, располагалась стоянка автомобилей. Колчев сошел с автотрассы и прошел к воротам стоянки.
В кирпичной сторожке с большим окном сидел старичок сторож и читал газету. С потолка над ним спускалась на шнуре сильная электрическая лампочка.
Укрепленный на крыше сторожки прожектор освещал въезд и несколько рядов автомобилей. Большая же часть стоянки была погружена в темноту.
Колчев дернул ворота. Они были заперты. Тогда он двинулся вдоль стальной сетки, которой была обнесена стоянка. Сетка, как и предполагал Колчев, прорвалась в нескольких местах, и ему не составило труда, отогнув ее, проникнуть за заграждение.
Новенькие «Лады» без номерных знаков с приклеенными к лобовым стеклам листками с надписью «Перегон» были припаркованы в дальнем от въезда углу стоянки. Они-то и интересовали капитана.
Он отворил дверцу одной из машин, которая по халатности водителя не была даже заперта, опустился на заднее сиденье и уже через минуту держал в руках один из кожаных подголовников. Вернув подголовник на место, Колчев выбрался из машины, поднял крышку капота, чиркнул спичкой и при желтоватом свете прочел заводской номер. Все это заняло у него не более пяти минут. И, что характерно, не потребовало чрезмерных физических усилий, применения каких-либо инструментов или приспособлений. То же самое на его месте мог проделать практически любой человек.
Обратно Колчев возвращался тем же путем — через прореху в ограде. Подошел к сторожке, заглянул в окно. Сторож мирно дремал под яркой электрической лампой, уронив газету на колени.
3
В мотеле Колчев узнал от дежурного администратора, что нынче работает та же смена, что и в пятницу вечером. Это была немалая удача.
В ожидании портье и метрдотеля, за которыми пошел дежурный администратор, Колчев разложил на столе фотографии. Придвинул к себе ту, на которую указал Гриценко. Фотография предназначалась для заграничного паспорта и была исполнена без какого-либо художественного изыска. Но женщина, запечатленная на ней, все равно выделялась красотой. На вид ей можно было дать лет двадцать семь — тридцать. Пышные русые волосы собраны на затылке в тяжелый узел, чуть раскосые глаза, обрамленные пушистыми ресницами, смотрят открыто, улыбчиво.
В дверь постучали, и Колчев быстро перемешал на столе фотографии.
Оба работника мотеля заверили, что во время дежурства в пятницу не встречали ни кого из тех граждан, чьи фотографии лежали перед ними сейчас. Портье пояснил, что в тот день принимали большую группу туристов из Монголии, и поэтому почти все места были заранее забронированы.
— Пришлось даже закрыть на время ресторан, — добавил метрдотель. — Образовалась очередь: те, кто не попал на ужин в первую смену, ждали более часа, нервничали. Я лично несколько раз выходил в холл, успокаивал, как мог, товарищей, и хорошо помню, что никого из них, — метрдотель кивнул на фотографии, — среди наших тогдашних гостей не было.
Колчев, устроившись на скамейке возле входа в мотель, время от времени задумчивым взглядом провожал проносящиеся мимо автомобили. Он подводил итог дню. Следовало признать, что выглядел этот итог малоутешительным.
Пожилая уборщица закончила мыть крыльцо, выжала в ведро тряпку и, тяжело переступая отечными ногами, подошла к Колчеву и участливо спросила:
— Что, сынок, переночевать негде? Все едет интурист, едет, — женщина вздохнула. — Тебе на одну ночь или как? — поинтересовалась она.
— До утра, — ответил Колчев, с интересом разглядывая неожиданную собеседницу. Подумал с досадой: как же это он оставил без внимания пресловутый «частный сектор». Пожилая уборщица, по всей вероятности, прирабатывала тем, что сдавала неудачливым туристам койки на ночь. Так оно и оказалось.
— Если до утра только, то пойдем, — предложила уборщица. — Дом мой недалече, за пригорком. Пять минут идти, не более.
Женщина двинулась по тропинке в сторону от трассы. Колчев последовал за ней.
— Как ваше имя-отчество? — спросил он.
— Зови тетей Пашей, — разрешила уборщица. — Рублик уплотишь — и спи себе с богом, — продолжала она. — Так оно даже дешевле выходит, чем в номерах. Да и на пуховичке спать будешь, не на соломе ихней. У меня все честь по чести, как у людей. Только рублик вперед — такой порядок.
— Держите, — Колчев протянул тете Паше деньги. — Выручили вы меня, доброе у вас сердце. Наверное, многие вас добрым словом поминают, — льстил Колчев тете Паше, стараясь вызвать ее на откровенный разговор. Но, видимо, переусердствовал.
— Это за что же мне такая честь? — Уборщица настороженно покосилась на Колчева.
— Так ведь, наверное, и до меня путников ночлегом выручали? — с наигранным простодушием спросил капитан.
— Это уж как придется, — уклончиво ответила тетя Паша. — Если вижу, что приличный человек мается — предложу у себя переночевать. Ведь на раскладушке или там в кресле калачиком — какой это сон… Третьего дня мужчина останавливался. Подкатил это он, значит, к мотелю на «Москвиче» поздно вечером, а местов уже и нету. Ну, я и предложила ему переночевать. Очень доволен остался, все трояк уплатить старался. Только я трояк тот не взяла. Место рубль стоит. Рубль как есть, — осторожная тетя Паша настойчиво подчеркивала минимальный, почти символический доход, который получала от своих случайных постояльцев.
— Третьего дня, говорите? — переспросил Колчев и в волненье потер переносицу.
— Кажись, третьего дня, — тетя Паша догадалась, что не ее скромный «бизнес» интересует этого молодого энергичного мужчину в кожаной куртке, а коль так, то и таиться ей не следует. А то только наведешь тень на плетень, себе же хуже сделаешь. — Вчера у меня молдаване из Кишинева были, а когда кто до них — не помню точно.
Некоторое время шли молча.
— Ты машину на стоянке оставил? — как бы невзначай поинтересовалась тетя Паша.
— Я на попутной приехал, — ответил Колчев.
— Бывает, — равнодушно сказала тетя Паша. — Мне без разницы, кто да на чем путешествует. Хоть в ступе, хоть на помеле верхом, — она мелко, отрывисто рассмеялась.
— Я по службе, — строго объявил Колчев. — Разыскиваем опасного преступника. — Таиться более не имело смысла.
— Ну?! — притворно удивилась тетя Паша.
— Вот вам и «ну», — все тем же строгим тоном продолжал капитан. Его и забавляла и начинала уже раздражать деланная простоватость тети Паши. — На большой дороге — оно по-всякому случается. Не исключено, гражданка, что вы вступили в контакт с теми, кого мы ищем.
— Да бог с тобой! — на сей раз искренне всполошилась тетя Паша.
— Ничего в этом предосудительного нет, ведь вы могли и не знать, с кем имеете дело, — посчитал нужным несколько успокоить владелицу пуховичка Колчев. — Поглядите, может, кого признаете.
Он подвел тетю Пашу к фонарю, достал фотографии и раскрыл их веером.
— Он! — тетя Паша от волнения сжала Колчеву руку. — Тот самый, на «Москвиче». Надо же, — она сокрушенно покачала головой, — такой на вид культурный и обходительный мужчина. Все три рубля заплатить хотел.
Колчев ловко, как карточную колоду, перемешал фотографии и попросил еще раз глянуть на них. И на сей раз она без колебания указала на ту же фотографию.
— Спасибо вам, мамаша, — поблагодарил тетю Пашу Колчев. Поправил на плече ремень «репортера». — На пуховичке как-нибудь в другой раз переночую.
Он повернулся и побежал к автотрассе.
— Рублик, — вспомнила тетя Паша. — Эй, служивый, рублик обратно получи!..
Но Колчев уже свернул за угол мотеля.
4
Утром следующего дня в кабинете начальника отдела управления госбезопасности полковника Кузьмина собрались на совещание майор Ерохин, капитан Колчев и прикомандированный к ним старший лейтенант милиции Иволгин — группа, расследующая дело о похищении драгоценностей и попытке их контрабандного провоза через границу.
— Установлено, что Сырцов Юрий Николаевич ночевал в прошлую пятницу в Рыбинске, но не в мотеле, а на квартире у уборщицы тети Паши, — докладывал капитан Колчев. — Правда, она не помнит точно, когда у нее останавливался этот, как она выразилась, культурный и обходительный мужчина, но, сопоставив имеющиеся в нашем распоряжении факты, можно считать, что Сырцов ночевал у нее в прошлую пятницу.
— Ты что, дату другим путем не перепроверил? — с удивлением спросил Колчева полковник Кузьмин.
— Извините, товарищ полковник, спешил очень.
— Как же можно столь небрежно вести расследование, — строго выговорил Колчеву Кузьмин. — У этой тети Паши за неделю, по всей видимости, добрая дюжина людей ночует. Где же ей запомнить, кто и когда останавливается.
— Дмитрий Анатольевич, поспешность капитана можно понять, — вступился за Колчева майор Ерохин. — Очень мало времени осталось до пересечения интересующей нас группой туристов государственной границы.
Начальник отдела ничего не сказал на это напоминание. Он в задумчивости покрывал лежащий перед ним лист бумаги затейливым орнаментом, сосредоточенно размышлял над только что полученной от Колчева информацией. Наконец отложил карандаш и повернулся к майору.
— Доложи, пожалуйста, Петр Степанович, о Сырцовых, — попросил он Ерохина.
— Юрий Николаевич Сырцов, 1945 года рождения, доктор искусствоведения, крупнейший специалист по живописи Скандинавии, — приступил к докладу Ерохин. — Покойный отец его, академик Сырцов, был медиком с мировым именем. От него к сыну перешла коллекция редчайших полотен…
— Теперь ясно, откуда денежки на золотишко, — не сдержался старший лейтенант Иволгин.
— Свободно владеет финским, шведским, норвежским языками, — продолжал, недовольно покосившись на офицера милиции, Ерохин. — В группе будет выполнять роль переводчика. Надо сказать, что выезжающие за рубеж туристические группы автолюбителей формируются таким образом, чтобы в их составе были переводчик, специалист по автоделу, врач, — пояснил майор. — Так, с Сырцовым в поездку отправляются супруги Аджибековы — оба автоинженеры — и врач второй городской больницы Никольский… Что еще можно добавить о Сырцове? — майор ненадолго задумался и продолжал, уже не глядя в справку: — Три года назад он женился на Стелле Аркадьевне Гальченко, ныне, естественно, Сырцовой. Стелла Аркадьевна работает начальником одного из отделений госстраха города. Как нередко бывает при поздних браках, детей у Сырцовых нет.
— Спасибо, Петр Степанович, — поблагодарил Кузьмин и перевел взгляд на Иволгина. — Что сообщают из Вильнюса?
— Данные, полученные из Вильнюса, подтверждают причастность Сырцовых к расследуемому делу, — бодро начал Иволгин.
— Только факты, — предупредил старшего лейтенанта начальник отдела.
— А факты таковы… — Иволгин, подобно актеру, выдержал интригующую паузу. — На прилавок ювелирного магазина попала лишь незначительная часть драгоценностей. Похоже, что о размерах действительного поступления товара в магазине никто и не догадывался. Бухгалтер в то время была в отпуске, и директор сам получал драгоценности, сам сдавал за них деньги. Я навел о нем справки. Шимкус Витас Ионович, 49 лет, вдовец. Ведет затворническую жизнь, круг знакомых, с которыми поддерживает постоянные отношения, крайне узок. Но вот интересная деталь, товарищи, — Иволгин снова попытался выдержать паузу, но начальник отдела поторопил его. — Три года назад Шимкус отдыхал в Гаграх и там познакомился с Сырцовыми, которые проводили на Кавказе медовый месяц, — продолжал старший лейтенант. — С тех пор зачастил к ним в гости. Прошлым летом, например, провел две недели на даче Сырцовых в Сосновке… У меня все.
И снова на некоторое время в кабинете установилось напряженное молчание: офицеры обрабатывали в сознании полученную информацию.
— Выходит так, что пока Шимкус — наша единственная реальная нить, — нарушил молчание Ерохин.
— Да, больше всего хотел бы я располагать сейчас его показаниями по интересующему нас делу, — мечтательно произнес Колчев.
— Подробными показаниями, — гася улыбку, поправил капитан Ерохин. — И чего уж там мелочиться — максимально правдивыми.
— Размечтались, — усмехнулся Кузьмин. — Пока же, как я понял из доклада, нам к Шимкусу этому и подступиться не с чем. Состава преступления-то нет, так — одни догадки да предположения.
— Давайте тогда установим за ним тщательное наблюдение, должен же он в чем-то проявиться, — предположил Иволгин.
— Наблюдать Шимкуса, пока он проявится, у нас времени нет, — высказался Колчев. — Вот если бы его чуток поторопить…
— А что, мне думается, тут мы помочь ему можем, — поддержал капитана майор Ерохин. — Если Шимкус действительно не в ладах с законом, то нервишки у него сейчас должны быть на пределе. В такой ситуации в самый раз провести у него в магазине ревизию. Не думаю, чтобы он все концы аферы с драгоценностями спрятать успел. А там, как только зацепочка появится, можно непосредственно о нашем деле с ним потолковать. Только быстро все надо делать и решительно, дабы опомниться и подготовиться Шимкус не успел.
— Как я понял, ты, Петр Степанович, предлагаешь просить товарищей из БХСС подсобить нам? — по выражению лица Кузьмина было видно, что предложение майора Ерохина заинтересовало его.
Ерохин утвердительно кивнул.
— Только полностью перепоручать операцию БХСС не следует, — предостерег Колчев. — Я считаю, что необходимо наше непосредственное участие в ревизии. Чтобы, если нужда возникнет, подправить ход ее в желательном для нас направлении. На месте многое виднее. — Товарищ полковник, — Колчев, сидя на стуле, машинально выпрямил спину. — Разрешите мне вылететь в Вильнюс.
Такое предложение капитана не вызвало у начальника отдела энтузиазма. При всей возможной важности для дела ревизия магазина Шимкуса все же была хоть и временным, но все же отступлением от магистрали расследования. Да к тому же, выехав в другой город, Колчев, который из сотрудников отдела более других успел разобраться в деле, на некоторое время лишался возможности контролировать его ход в целом. На нынешней, весьма запутанной стадии расследования, такой поворот в нем был, по мнению начальника отдела, нежелательным.
— В Вильнюс поедет старший лейтенант Иволгин, — решил Кузьмин. — У тебя, капитан, и здесь дел достаточно, а начальство Иволгина информировало нас о том, что он уже имеет опыт совместной работы с БХСС. Верно, Иволгин?
— Так точно, товарищ полковник, — энергично подтвердил Иволгин. — Доводилось работать с БХСС, и не раз. — Его обрадовала возможность возглавить самостоятельно один из участков расследования. Радость переполняла его и вылилась в необдуманную тираду. — А когда на Шимкуса зацепка образуется, — размышлял вслух Иволгин, — прижмем, товарищ полковник, его, и все, как миленький, выложит. Никуда, как говорится, не денется.
— Только без подобной самодеятельности, Иволгин, — полковник поморщился. — Показания Шимкуса нам нужны беспристрастные. Ясно?
— Ясно, товарищ полковник! — заверил Иволгин. Радость его была столь велика, что ее не уняло строгое замечание начальника отдела.
— Тогда все свободны. — Кузьмин первым поднялся из-за стола, прошел, разминая ноги, по кабинету. — Да, товарищи, работка нам в ближайшие дни предстоит немалая.
На столе Колчева зазвонил телефон, и он снял с аппарата трубку.
Иволгин собирался в дорогу. Последними он положил в объемистый портфель две папки с бумагами, запер портфель на ключ. Колчев закончил разговор по телефону.
— Звонил Гриценко, гонщик «Совавтоэкспорта», — сказал он Иволгину. — Вспомнил все-таки, где видел Сырцову.
— Где же? — живо поинтересовался Иволгин.
— Примерно месяц назад Стелла Аркадьевна была у них в объединении с лекцией о страховании жизни. Как считает Гриценко, то была интересная и, главное, убедительная лекция. Гриценко, послушав ее, застраховался. Все-таки двое детей, а он не только перегоняет машины с завода, но и регулярно участвует в авторалли.
— Видишь, как все сходится, — обрадовался Иволгин. — Лекция, затем беседа с руководителями объединения. Светский разговор, в который, однако, вставляются хорошо продуманные вопросы — и необходимая информация добыта. В частности о том, когда перегоняется с завода предназначаемая «Викингу» партия «Лад». Да, многое может красивая женщина.
— Логично, — признал Колчев. — Только уж… больно все сходится.
— Прыткая семейка, — заметил по поводу Сырцовых Иволгин. Он не испытывал, подобно Колчеву, сомнений, и поэтому дружески, даже с нотками некоторого превосходства в голосе, посоветовал приятелю: — А ты, Коля, не усложняй. Это в детективах обязательно с вывертом, а в реальной жизни куда как проще. Вот увидишь, Шимкус обязательно выведет на Сырцовых, и круг, как говорится замкнется. — Он озабоченно посмотрел на часы. — Спешить надо мне в аэропорт, а то, поди, заждался Шимкус.
— Успеха, — пожелал Колчев. — Я в тебе уверен, Саша.
Когда за Иволгиным закрылась дверь, Колчев связался по телефону с полковником Кузьминым. Доложил, что у Сырцовой сегодня лекция на машиностроительном заводе и попросил разрешения присутствовать на ней. И еще попросил навести за время его отсутствия справки о коллекции Сырцова. Получив от начальника отдела разрешение присутствовать на лекции и заверение, что будут наведены необходимые ему справки, Колчев поблагодарил полковника и повесил трубку.
Затем он подошел к встроенному шкафу и распахнул его дверцу. Снял и аккуратно повесил на плечики пиджак, а вместо него надел кожаную куртку. Провел ладонью по волосам, уничтожая четкий пробор, водрузил на переносицу дымчатые очки в стальной оправе и, перекинув через плечо ремень «репортера», расслабленной, вмиг изменившейся походкой шагнул к двери кабинета.
5
Седой мужчина в мешковатом черном костюме и моложавая крупная дама в модном платье стиля «сафари» проверяли накладные, фактуры, счета, чеки. Пухлые стопки их помещались на канцелярском столе между счетной машинкой «Быстрица» и массивными, окованными по углам полосками тусклой меди, бухгалтерскими счетами. Женщина ловко перебирала клавиши «Быстрицы», записывала на листке бумаги итог операции, а мужчина, явно не доверяя счетной технике, проверял результаты сложения при помощи деревянных костяшек.
В тесноватом кабинетике, несмотря на день, горели люминесцентные лампы, ибо решетки из толстых стальных прутьев на окнах и мелкая сетка поверх них затрудняли доступ дневному свету.
Телефонный звонок прервал работу.
— Ювелирный магазин, Шимкус слушает, — сказал мужчина в телефонную трубку.
Сообщение, по всей видимости, сильно обеспокоило директора. Он помрачнел, рывком ослабил узел галстука, нервически забарабанил пальцами по столу. Настороженно покосился на женщину в платье «сафари». Она была занята разглядыванием своих длинных ухоженных ногтей и не заметила перемены, происшедшей с директором.
— Я в управление торговли, Эльза Маратовна, — сказал Шимкус, торопливо надевая пыльник. — Побудьте за меня.
Женщина согласно кивнула.
На улице директор ювелирного магазина отпер дверцу «Жигулей», завел мотор, подождал, пока в потоке машин не образовался просвет, и вырулил на мостовую.
В актовом зале Дома культуры машиностроительного завода было многолюдно. На экране прокручивалась уже не первая короткометражка, выполненная в лучших традициях отечественной кинорекламы:
— убранная цветами и разноцветными лентами «Чайка» с перекрещенными латунными кольцами на крыше и неизменной куклой на радиаторе мчится по весеннему проспекту;
— Дворец бракосочетаний, широкая мраморная лестница, свадебный марш Мендельсона;
— робкая невеста с лучистыми глазами;
— жених в черном костюме, похожий на официанта интуристовского ресторана;
— заплаканная свекровь, а, может быть, теща;
— цветы, цветы, цветы… Работница Дворца с алой лентой через плечо, новенькие обручальные кольца, пенящееся шампанское, опять цветы, цветы, цветы…
— робкая невеста с лучистыми глазами — простите, уже молодая жена;
— радостный, смущенный жених…
И когда свадебное торжество достигло апофеоза, когда восторг многочисленных родственников и друзей новобрачных приблизился к той опасной черте, за которой начинается эйфория, словно бог из машины в древнегреческой трагедии, появился он — инспектор Госстраха.
— Распишитесь здесь, и вот здесь, будьте любезны, еще здесь… Все в порядке, — инспектор госстраха одарил новобрачных улыбкой. И завертелось дальше:
— симпатичная пачка десятирублевок;
— удивленная молодая жена с лучистыми глазами;
— сбитый с толку жених в черном костюме. Простите, уже молодой супруг!
— Утерев слезы, свекровь, а, может быть, теща деловито пересчитывает деньги;
— тесть, а, может быть, свекор, ухмыляясь, поглаживает пышные усы;
— шампанское за здоровье новобрачных;
— улыбающиеся родственники и друзья;
— цветы, цветы, цветы…
На экране возник заключительный титр «Конец», и в зале зажегся свет.
К микрофону на сцене подошла Стелла Аркадьевна Сырцова.
— Товарищи, вы только что просмотрели несколько рекламных роликов Госстраха. Но увиденное на экране — это далеко не полный перечень услуг, которые наша организация предоставляет гражданам. Подробнее об остальных видах страхования вы можете узнать из этой вот брошюры, — Сырцова показала залу брошюру. — Мне же остается лишь добавить, что наша контора госстраха перешла на новую, прогрессивную форму работы. Самые трудоемкие и сложные расчетные операции по страховым полисам взяла на себя электронно-вычислительная машина. Вам теперь достаточно заполнить эту карточку, — в руках Сырцовой появилась видоизмененная типографским способом обычная почтовая карточка, — бросить ее в почтовый ящик, и через несколько лет, а время, товарищи, летит быстро, вы станете обладателями существенной денежной суммы.
— Скажите, где можно взять карточку? — спросила женщина из первого ряда.
— В бухгалтерии вашего предприятия, — ответила Стелла Аркадьевна и любезно улыбнулась женщине.
— А если, к примеру, перейдешь на другой завод? — поинтересовался молодой рабочий.
— Бухгалтерия сообщит нам расчетный счет вашего нового предприятия, и мы незамедлительно введем коррекцию в машину.
— А машина ваша не сломается? — шутливо поинтересовался кто-то из задних рядов. — Плакали тогда наши денежки.
В зале возникло оживление, послышались шутки, прокатился смешок.
— Товарищи, мы же живем в век НТР, — сказала Сырцова с укоризной. — Электронно-счетные машины, составляющие основу многочисленных систем управления, уже не первый год успешно решают куда более сложные задачи, чем эта.
На сей раз зал встретил ее слова одобрительным гулом.
— Госстрах, как явствует из самого названия, — организация государственная, — продолжала Сырцова. — И наше социалистическое государство гарантирует вам неприкосновенность и сохранность страховых вкладов.
К микрофону подошел работник заводского клуба, спросил, обращаясь в зал:
— Есть еще вопросы, товарищи?.. Тогда поблагодарим Стеллу Аркадьевну за интересную и содержательную беседу.
Машиностроители дружно зааплодировали, затем поднялись со своих мест и потянулись к выходам из зала.
Сырцова легко спустилась со сцены, и к ней тотчас подошел подтянутый мужчина средних лет, одетый в элегантный темно-коричневый костюм. Стелла Аркадьевна по-приятельски взяла его под руку и, о чем-то оживленно беседуя, они двинулись к выходу.
Колчев отделился от колонны, подпирающей балкон, и шагнул навстречу Сырцовой и ее спутнику.
— Николай Колчев, редакция последних известий радио, — представился он и протянул Стелле Аркадьевне микрофон магнитофона: — Пожалуйста, несколько слов для вечернего выпуска.
— А что вас, собственно говоря, интересует? — живо отреагировала Сырцова. Ее обрадовала возможность выступить перед многотысячной аудиторией радиослушателей, привлечь их внимание к деятельности Госстраха.
— Подробнее о вашей чудо-системе, пожалуйста, — попросил Колчев.
— Никакого чуда тут нет, — улыбнулась Сырцова. — С вводом в действие ЭВМ мы освободили от, прямо скажем, нудных счетных операций солидный штат работников. После краткосрочных курсов перевели их на более творческую и в материальном плане более выгодную работу страховых агентов. Таким образом, резко расширился охват клиентуры. В настоящий момент мы ведем работу по десяткам тысяч полисов. Конечно, это потребовало значительной перестройки структуры отделения, капитальных вложений, но мы пошли на это, и экономический эффект превзошел все наши ожидания.
— Спасибо, Стелла Аркадьевна, — поблагодарил Колчев.
— Кстати, рядом с нами сейчас находится человек, который оказал отделению в этом деле огромную помощь.
— Будет, Стеллочка, — мужчина в темно-коричневом костюме попытался остановить Сырцову, но та не вняла его просьбе.
— Виктор Семенович Лазарев, старший научный сотрудник отдела автоматизированных систем управления одного из научно-исследовательских институтов нашего города, — представила она своего спутника.
— Радиослушатели будут рады встрече в эфире со специалистом в области управления, — поддержал Сырцову Колчев. — Прошу вас, Виктор Семенович, — с этими словами он поднес микрофон к лицу Лазарева.
— Стелла Аркадьевна преувеличивает, — не очень охотно начал интервью Лазарев. — Действительно, став директором одного из отделений Госстраха нашего города, моя бывшая студентка Сырцова не сочла за труд разыскать меня — к тому времени я уже оставил преподавание в вузе, — дабы посоветоваться по поводу возникшей у нее идеи. Речь шла, как вы понимаете, о новой системе управления. Мы обсудили со Стеллой Аркадьевной принципы, структуру, можно сказать, модель отделения нового типа, а уж директор, благодаря своей энергии, целеустремленности и, я бы сказал, подвижничеству добилась от вышестоящих инстанций разрешения на модернизацию. Тогда я составил программу ЭВМ, ну, помогал на первых порах консультациями.
— Не только на первых порах, — уточнила Сырцова. И с щедростью широких увлекающихся натур добавила, воздавая должное заслугам Лазарева: — Мы и сейчас без вас, Виктор Семенович, как без рук!
— Большое спасибо, — поблагодарил Колчев и выключил магнитофон. — Может получиться интересная зарисовка. Думаю, Стелла Аркадьевна, что после выступления радио у вас и у ваших коллег прибавится работы.
— Вот поэтому-то спасибо, в первую очередь, вам, — Стелла Аркадьевна довольно рассмеялась. — Спасибо за рекламу.
— А когда выйдет в эфир передача? — поинтересовался Лазарев.
— В субботу вечером, — ответил Колчев.
Ответ, похоже, удовлетворил Лазарева. Некоторая тревога и внутренняя напряженность, которые наметанным глазом уловил в поведении Лазарева Колчев, исчезли.
— Послушаем передачу в пути, — сказала Сырцова, снова беря Виктора Семеновича под руку.
— В командировку собрались? — поинтересовался Колчев, застегивая футляр «репортера».
— В отпуск, — оживилась Сырцова. — Да еще какой! На машине по всей Скандинавии. Представляете?
— С трудом, — признался Колчев. — Но все равно — счастливого пути!
— Спасибо, — поблагодарила Сырцова.
А Лазарев, пожимая Колчеву на прощание руку, заметил:
— Повезло вам, молодой человек, с интервью. Опоздай вы на пару деньков, пришлось бы месяц ждать возвращения Стеллы Аркадьевны.
— Я везучий, — сказал Колчев и улыбнулся.
Ситуация непредвиденно осложнилась, и полковник Кузьмин прямо с утра созвал новое оперативное совещание.
— Упустили Шимкуса, — объявил Кузьмин.
Ерохин и Колчев переглянулись. Они-то отлично понимали, что это значило: с исчезновением директора ювелирного магазина рвалась пока что единственная реальная нить расследования.
Дав подчиненным осмыслить случившееся, начальник отдела продолжал:
— Когда стало ясно, что Шимкус бежал, оповестили службу ГАИ. Но было уже поздно, он успел проскочить посты на выезде из города. Обыск на квартире подтвердил поспешное бегство.
— Ничего не понимаю, — Колчев удивленно пожал плечами. — Как Шимкус узнал о готовящейся ревизии его магазина?
— Да, тут, пожалуй, главная загадка, — полковник выдвинул ящик письменного стола, достал пачку сигарет, но в последний момент сдержался, загасил спичку, так и не прикурив.
— Бухгалтер ювелирного магазина показала, что был телефонный звонок Шимкусу, после которого он поспешно выехал якобы в управление торговли.
— Неужто предупредили? — высказал предположение помрачневший Ерохин.
Даже предположение о том, что кто-то из причастных к расследованию дела работников правоохранных органов мог поступиться служебным долгом и предупредить подозреваемого в преступлении Шимкуса о готовящейся в его магазине ревизии, повергло офицеров госбезопасности в тяжелые раздумья.
Первым из этого состояния вышел Кузьмин.
— Соответствующие службы разберутся, — сказал он и, как бы ставя точку, прихлопнул ладонью по столешнице. — А вам необходимо скорректировать свои действия, исходя из изменения ситуации.
— Иволгин докладывал, что Шимкус прошлым летом провел две недели на даче Сырцовых, — вспомнил майор Ерохин. — И что круг знакомых, с которыми он поддерживал постоянные контакты, крайне узок. Логично было бы предположить, что и теперь, в критический для себя момент, он направился к друзьям.
— Предлагаю установить наблюдение за дачей Сырцовых в Сосновке и направить туда для этого Иволгина, — сказал Колчев.
— Прошу, товарищи, не рассчитывать на Иволгина, — опустив глаза долу, с некоторым усилием проговорил начальник отдела.
— Но почему? — спросил Колчев. — Саша сейчас остался без конкретного задания и вполне может взять под наблюдение дачу. Надо полагать, он уже выехал из Вильнюса?
— Выехать-то он выехал, но есть мнение отстранить старшего лейтенанта милиции Иволгина от дела. До тех пор, пока в результате служебного расследования не выяснится его роль в крайне подозрительном исчезновении Шимкуса, — не свойственным для него в обращении с подчиненными официальным тоном объявил Кузьмин.
— Разрешите, товарищ полковник? — также переходя на официальный тон, сказал поднимаясь Колчев.
Полковник утвердительно кивнул.
— Я возражаю против такого решения, товарищ полковник.
Лицо Кузьмина выразило неподдельный интерес.
— Продолжайте, капитан, — разрешил он.
— Я давно знаю Александра Иволгина, еще по совместной работе на тракторном заводе, и убежден: не мог он совершить преступления, в котором его сейчас подозревают.
— Однако, капитан, почему вы умолчали о том, что давно знакомы с Иволгиным? — спросил Кузьмин.
Колчев четко и сжато изложил соображения, по которым не счел нужным говорить начальнику отдела об их с Иволгиным многолетнем знакомстве.
— Объяснения ваши не свидетельствуют в пользу Иволгина, — внимательно выслушав Колчева, заметил Кузьмин. — Да и сам я имел возможность убедиться в излишней амбициозности и самоуверенности старшего лейтенанта. Подумалось даже, что порой он больше заботится об эффектности своей роли в расследовании, чем о самом расследовании.
— И все же отстранять Иволгина от нашего расследования в такой ситуации — это значит нанести ему серьезную психологическую травму. Ведь он сразу поймет, что ему выказано недоверие. Нельзя этого допустить, товарищ полковник, никак нельзя, — стоял на своем Колчев. — А что до манеры Иволгина держаться, разговаривать, то я думаю, нет, я убежден, — поправился капитан и упрямо пригнул голову, — что это не от избытка самоуверенности, а как раз наоборот, от неуверенности в себе. Можно и нужно с ним серьезно побеседовать, подсказать, но отстранять от расследования…
Кузьмин с сомнением покачал головой.
И во взгляде Ерохина Колчев не нашел поддержки своим доводам. И тогда он решился на крайнее средство.
— Товарищ полковник, разрешите обратиться по данному вопросу к генералу? — попросил он начальника отдела.
— Отставить, капитан, — тихо и совсем не по-служебному, не приказал даже, а скорее попросил полковник Кузьмин. Откинулся на спинку кресла и растер большим и указательным пальцами переносицу. — Генерал доверил мне решить этот вопрос по собственному усмотрению… Я оставляю старшего лейтенанта Иволгина в группе.
— Спасибо, — буркнул Колчев и устало опустился на стул.
Минуту в молчании офицеры собирались с мыслями.
— Итак, продолжим, товарищи, — деловым спокойным тоном предложил Кузьмин.
6
Дверь Колчеву открыла Стелла Аркадьевна.
— Это опять вы? — удивилась она.
Колчев смущенно развел руками.
— Проходите, — хозяйка квартиры шагнула от двери в глубину прихожей.
Колчев тщательно вытер ноги о половичок и направился за Сырцовой.
— Как говорится, Стелла Аркадьевна, семь раз отмерь… — начал он, зорко оглядываясь по сторонам. — У меня уже случались неприятности из-за того, что в эфир выходила не до конца подготовленная информация, — с обезоруживающей откровенностью признался Колчев. — Поэтому решил еще раз проконсультироваться с вами относительно интервью.
— Конечно, лучше все перепроверить, — согласилась с ним Сырцова.
Они вошли в гостиную, которая впечатляла размерами, позолотой лепных карнизов, мозаикой овального медальона на высоком потолке посреди комнаты. С центра медальона спускалась цепь старинной люстры с подвесками сиреневого хрусталя. Обставлена комната была гнутой мебелью орехового дерева. Со вкусом и чувством меры подобраны антикварные украшения: массивные шандалы, бронзовая и чугунная скульптура, фарфор. Хозяйка включила свет, и на порядком выгоревших ситцевых обоях явственно обозначились темные прямоугольники.
— Еще немного, и вы бы меня не застали, — сказала Сырцова, опускаясь в кресло возле круглого, инкрустированного ценными породами дерева, столика. — Я уже собиралась на дачу к мужу.
— Я ведь говорил, что везучий, — улыбнулся Колчев. Он готовил магнитофон к воспроизведению записи.
— Вы, наверное, не ужинали? — спросила Сырцова.
— Мне не привыкать, — Колчев беспечно махнул рукой.
— И накормить-то вас нечем, — лицо хозяйки выразило досаду. — Третий день питаюсь чем попало. В холодильнике — шаром покати, — попыталась оправдаться она.
— Перед отпуском всегда так, — понимающе согласился Колчев.
— А тут еще этот ремонт, — разговорилась Сырцова. Рассудительный молодой корреспондент, выказывающий ей явное почтение, расположил к себе хозяйку дома. — Пока нашла мастеров, пока договорилась с ними… — Сырцова при воспоминаниях о житейских хлопотах тяжело вздохнула. — Зато когда вернемся, все будет сиять и блестеть, — на мажорной ноте заключила Стелла Аркадьевна. Ее деятельная жизнерадостная натура не могла долго находиться в унынии.
Колчев встал, внимательно осмотрел комнату, подошел к окну.
— Потолки перетереть надо, полы отциклевать, подоконники, двери покрасить, плинтуса сменить, — словно заправский прораб, определил он. — И обои поменять, выцвели. Как сняли фотографии, особенно стало видно, что выцвели. Знаете, Стелла Аркадьевна, вы лучше финские обои наклейте, моющиеся.
— О каких фотографиях вы говорите? — спросила Сырцова.
Колчев указал на прямоугольники более интенсивного цвета на обоях.
— Здесь картины висели, — поправила его хозяйка. Как и предполагал Колчев, тщеславной оказалась Стелла Аркадьевна. Капитан сумел в своих интересах использовать эту слабость Сырцовой, незаметно, словно по ее инициативе, перевести разговор на интересующую его сейчас коллекцию картин.
— О, вы еще и картины коллекционируете! — воскликнул Колчев. — Красивая женщина, молодой удачливый руководитель, да ко всему этому еще и знаток живописи, — лицо Колчева выражало неподдельное восхищение столь разносторонними достоинствами Стеллы Аркадьевны.
— Живопись — это увлечение мужа, — поправила Колчева польщенная хозяйка. — Я бы показала вам коллекцию, да Юрий ее в кабинете запер.
— Правильно, что же на стенках такие ценности без присмотра оставлять. Как говорится, неровен час, — поддержал решение Сырцова Колчев.
— Если о чем с мужем и волнуемся, уезжая за границу, так это о сохранности коллекции, — призналась в порыве откровенности Стелла Аркадьевна. — Для мужа она — смысл жизни. Поэтому сигнализацию установили, но больше всего помог, в который уже раз, Виктор Семенович Лазарев. Завтра приезжает его племянник из Витебска, будет жить в квартире до нашего возвращения. Так что если вы вздумаете в наше отсутствие сюда наведаться, — Сырцова лукаво погрозила Колчеву пальчиком, — будете иметь дело с каратистом.
— В таком случае я — пас, — Колчев шутливо поднял руки. — В младые годы до второго разряда по боксу дошел, но куда с таким скромным багажом против каратиста.
Разговор о коллекции был исчерпан, и Колчев, поняв это, включил магнитофон.
Стелла Аркадьевна, прикрыв глаза, внимательно слушала подготовленное для эфира интервью, а Колчев, как и полагается в подобных случаях автору, в волнении мерил шагами комнату. Как бы случайно вышел в прихожую и задержался там на несколько мгновений. Но и их оказалось достаточно капитану, чтобы мысленно составить и усвоить схематический план квартиры Сырцовых.
В прихожую выходили двери остальных комнат. Две из них были распахнуты настежь, дабы воздух мог свободно циркулировать по квартире. В полумраке поблескивал хрусталь люстр и матово отсвечивала полировку старинной мебели. Но одна обитая черной кожей дверь, ближайшая к коридорчику, ведущему, по всей видимости, на кухню, была плотно затворена.
— Все правильно в материале, — сказала Стелла Аркадьевна, когда Колчев остановил магнитофон. — Только вот не отразили вы совсем роли Виктора Семеновича Лазарева в деле модернизации нашего отделения.
— Вы правы, — согласился после недолгого раздумья Колчев. — Ученый, помогающий своей бывшей студентке… В этом безусловно что-то есть.
— И опять же такой факт отражает связь науки с производством, — подсказала Стелла Аркадьевна. — В свете недавних директивных документов может весьма и весьма прозвучать.
— Видите, Стелла Аркадьевна, хорошо, что решил посоветоваться с вами. Теперь и Лазареву место в материале найдется. Под соответствующим, так сказать, соусом. — Он рассмеялся своей шутке.
— К сожалению, всегда так получается, что Виктор Семенович в тени остается, — посетовала Сырцова.
— Затирают?
— Во всяком случае, он заслуживает большего, — убежденно сказала Стелла Аркадьевна. — Он и ученый незаурядный, и организатор отменный. Кто, вы думаете, нашу поездку за рубеж организовал? Он. И группу подобрал, и большую часть хлопот с оформлением документов взял на себя.
— Попутчики подобрались интересные? — спросил Колчев. — На отдыхе хорошая компания — первейшее дело.
— Знаю только, что Виктор Семенович постарался, чтобы и врач был, и специалист по автоделу.
— А сам Виктор Семенович в каком качестве?
— Командор.
— Как великий комбинатор Остап Бендер? — пошутил Колчев.
Сырцова охотно рассмеялась.
— Милейшая Стелла Аркадьевна, к вам просьба, — вкрадчиво заговорил Колчев. — Что холодильник у вас пуст перед отъездом — это естественно. Но, может быть, кофе найдется? Целый день на ногах, а еще немалая работа предстоит: вносить в материал ваши ценные замечания.
— Опять вам повезло, — сказала Сырцова. — Кофе есть, и варить его я умею отменно. По-кавказски, в горячем песке.
— Вай-вай-вай, какой удача! — вскричал Колчев, довольно похоже воспроизводя кавказский акцент. — Я же говорил, кацо, что я совсем везучий человек.
Сырцова ушла на кухню варить кофе. Колчев подождал несколько секунд и тоже вышел в коридор. Неслышно подошел к обитой черной кожей двери, потянул за ручку. Дверь, как он и предполагал, оказалась запертой.
Из кухни послышалось жужжание кофемолки, из крана ударила струя воды. Что-то с грохотом упало на пол.
— Когда спешишь, всегда так! — в сердцах вскричала Стелла Аркадьевна.
Колчев решился. Он достал из кармана перочинный нож, вставил маленькое тонкое лезвие в скважину английского замка и, слегка провернув нож, бесшумно распахнул дверь.
Он оказался в кабинете Сырцова. Сквозь до середины задернутые тяжелыми плотными портьерами окна в комнату вливался тусклый свет раннего вечера.
На широком массивном столе были аккуратно сложены в стопки книги, альбомы иллюстраций, рукописи. В каретке портативной «Эрики» белел лист бумаги. За стеклами стеллажей поблескивали золотым тиснением корешки старинных фолиантов.
Колчев прошел на середину кабинета, огляделся и тотчас обнаружил то, что искал. Картины были сложены на стеллажах, сверху. Колчев встал на стул, осторожно снял верхний багет. Подрамника с натянутым на него холстом не оказалось…
Колчев вышел из кабинета Сырцова в тот самый момент, когда Стелла Аркадьевна с подносом в руках вышла из кухни в ведущий в прихожую коридорчик. Колчев громко откашлялся и одновременно с этим захлопнул дверь кабинета.
— Ой! — вскрикнула от неожиданности Стелла Аркадьевна.
Колчев расторопно подскочил к Сырцовой и принял из ее дрогнувших рук поднос.
— Испугали вы меня, — пожаловалась Сырцова. — После кухни в темном коридоре ничего почти не видать.
— Хотел помочь, — оправдывался Колчев. — Вы уж простите меня, ради бога.
В гостиной Стелла Аркадьевна налила из джезвы в чашечку ароматный густой кофе и протянула ее Колчеву.
Гость с поклоном принял чашку, задержал руку хозяйки и церемонно поцеловал ее.
— О! — Стелла Аркадьевна удивленно вскинула брови. — Замашки светского льва.
Колчев молча поклонился.
— Вы, Николай… Николай… — простите, но вы не назвали своего отчества…
— Просто Николай, — разрешил Колчев.
— Так вот, вы, Николай, представляетесь мне интересным и, что немаловажно, легким человеком, — высказала предположение Сырцова.
— Весьма польщен, — Колчев поставил на столик чашку. — Кофе действительно отменный. Полночи теперь бодрствовать смогу.
— Задала я вам работы с этим интервью, — посочувствовала ему Сырцова.
— Задали, — согласился Колчев. — Но, Стелла Аркадьевна, согласитесь, что в наших с вами интересах на уровне выполнить ее.
— Скажите, у вас машина есть? — после недолгого молчания неожиданно спросила Сырцова.
— Увы, — Колчев развел руками.
— Жаль, — погрустнела хозяйка. — Это может затруднить наше дальнейшее общение. Я становлюсь заядлым автомобилистом и всем видам отдыха все больше предпочитаю автомобильные поездки. Но все равно запишите телефон, — Стелла Аркадьевна озорно тряхнула головой. — Если появится желание, позвоните этак через месяц.
Колчев достал из кармана куртки блокнот и авторучку и записал продиктованный Сырцовой номер телефона.
— Сырцова Стелла Аркадьевна…
— Можно просто Стелла, — благосклонно разрешила хозяйка квартиры.
Выйдя от Сырцовой, Колчев прошел до конца квартала, свернул за угол и подошел к черной «Волге» со штырем антенны радиостанции на крыше. Отпер дверцу, уместил на заднем сиденье «репортер», а сам сел за руль. Завел мотор и, хорошо ориентируясь в узких тенистых улочках центральной части города, через несколько минут вывел машину на широкий новый проспект.
Припарковал машину Колчев недалеко от отделения Госстраха и, перекинув через плечо ремень «репортера», направился в контору страхового учреждения.
Унылый мужчина с обширной плешью и висячими гуцульскими усами без энтузиазма выслушал представившегося корреспондентом радио Колчева, который интересовался, где можно увидеть Сырцову.
— Нет Стеллы Аркадьевны. Вышла в первой половине дня и больше на работе не появлялась.
Сообщив это, унылый мужчина снял телефонную трубку и набрал номер.
— Дома тоже нет, — в подтверждение он повернул к Колчеву телефонную трубку, из которой доносились длинные гудки. — На даче, наверное, — решил унылый мужчина. — Правда, по приказу директор наш, то есть Стелла Аркадьевна, только с понедельника в отпуске и еще должна бы работать, но день-другой — не в счет. С некоторых пор у нас таким, с позволения сказать, «мелочам» не придается особого значения. — Высказавшись, он отвернулся к окну и вздохнул.
— Простите, а с кем, так сказать, имею честь? — поинтересовался Колчев.
— Заместитель директора по хозяйственной части, — собеседник Колчева выразительно усмехнулся. — Ранее возглавлял отделение.
— Так, может быть, вы мне поможете? — Колчев достал блокнот и авторучку. — Меня интересует работа вашей ЭВМ.
— Э, нет, увольте, — заместитель директора протестующе поднял руки. — Моя компетенция на это не распространяется. Это епархия лично Стеллы Аркадьевны и товарища Лазарева.
— Лазарева? — переспросил Колчев.
— Нашего консультанта, — уточнил заместитель директора. — Да он был здесь недавно. Минут сорок тому, не более.
— Не повезло, — Колчев досадливо поморщился.
— Если вас интересуют все эти новомодные машины, — в голосе заместителя слышалась ирония, — то могу вас адресовать к нашему оператору. К Елене Александровне.
— Буду вам весьма признателен, — поблагодарил Колчев.
— Идемте, — экс-директор поднялся с кресла.
В небольшой комнате, единственное окно которой выходило на глухую стену соседнего дома, за столом сидела девушка в белом халате. Ее длинные прямые волосы упали на лоб и закрыли склоненное над листом ватмана лицо.
— Елена Александровна, к вам товарищ из редакции, — сказал с порога заместитель директора. — Интересуется вашей машиной.
Леночка подняла от стола лицо, и глаза ее удивленно округлились.
— Колчев! — вскричала она, вскакивая на ноги. — Колька, какими судьбами?.. А я слышала, что ты…
— Привет, Ленка! — довольно бесцеремонно прервал девушку Колчев, обнял и расцеловал в обе щеки.
Девушка смущенно покосилась на заместителя директора, на лице которого появилось что-то похожее на улыбку.
— В одном дворе детство провели, — пояснил, оборачиваясь к нему, Колчев. — Верно говорят: мир тесен.
— А мне кто-то из наших рассказывал, что ты… — начала было Лена, но Колчев и на сей раз не дал ей закончить фразы.
— Да, на радио вот устроился, — он похлопал по футляру «репортера». — Поначалу со спортивной редакцией внештатно сотрудничал, а теперь доверяют сюжеты для субботнего выпуска новостей. Так что шастаю по городу в поисках занимательного да курьезного.
— Не буду вам мешать, — заместитель директора шагнул от двери. — Если буду нужен, я у себя.
7
Колчев с интересом разглядывал приколотый к стене кнопками обрывок рулонной бумаги. На нем при помощи математических символов была воспроизведена картина, в центре которой коленопреклоненный старец протягивал к распятию Христа ларец с драгоценностями.
— «Поднесение даров», — сказала, Лена, видя, что картинка заинтересовала приятеля детства. — Семнадцатый век. Какой-то голландец… А, может быть, и не голландец. Стелла Аркадьевна просвещала, да я позабыла.
— Ты научила машину рисовать? — спросил Колчев.
Девушка отрицательно покачала головой, хотя ей очень хотелось ответить на вопрос Колчева утвердительно.
— Это все Виктор Семенович, наш консультант, — сказала она. — Виктор Семенович так запрограммировал ЭВМ, что теперь она, прежде чем начать счетные операции, отстукивает каждый раз такую вот картинку. Виктор Семенович говорит в шутку, что машине разминка нужна. Возьми на память, — Лена выдвинула ящик стола и протянула Колчеву обрывок бумажного рулона, аналогичный тому, что был приколот к стене. — Бери, у нас их много накопилось.
— А ты самостоятельно составить такую программу можешь? — спросил Колчев, пряча сложенный в несколько раз лист во внутренний карман куртки.
— Смогла бы, наверное, если повозиться, — подумав, ответила Лена. — Пока меня одну Виктор Семенович к машине не подпускал. Вот с понедельника начну самостоятельно работать.
— Слышишь, Блинова, покажи мне машину в действии, — неожиданно попросил Колчев.
Лена заколебалась.
— Хоть и не положено включать машину без производственной надобности, но для друга детства инструкцию можно нарушить, — решилась она.
— Для того инструкции и составляются, чтобы их нарушать, — поддержал девушку Колчев.
Блинова отперла дверь в машинный зал и включила яркое люминесцентное освещение.
Отделанная серебристыми звукопоглощающими плитками просторная комната с протертым до зеркального блеска линолеумом пола являла собой впечатляющий контраст с остальными, кое-как меблированными, тесными помещениями конторы. В центре комнаты помещался бело-голубой пульт управления. Ровно гудели кондиционеры.
— Благодать, — Колчев с шумом вобрал полные легкие свежего прохладного воздуха и зажмурился от удовольствия. — Оазис в пустыне. У вас в конторе, честно говоря, душновато.
— Машине вредны температурные колебания, — пояснила Лена, ловко нажимая клавиши на пульте.
— Верно, — согласился Колчев и мрачно пошутил: — Машина ведь не человек.
На пульте тем временем зажглись, замигали разноцветные лампочки.
— Смотри, — Лена кивнула на печатающее устройство, — сейчас пойдет картинка «Поднесение даров». Включаю.
— Погоди, — остановил ее Колчев. — Ты программу проверила?
— Тебя, Колчев, не узнать, — девушка удивленно поглядела на Николая. — Откуда такая педантичность? Помнится, во дворе ты был приличным шалопаем.
— Так когда же то было, — усмехнулся Колчев.
Лена подошла к одному из блоков памяти, отворила его дверцу и сняла катушку магнитной ленты.
— Действительно, не та, — растерянно сказала она, проверив магнитную ленту. — Надо же, Виктор Семенович перепутал программу. Никогда с ним такого не случалось.
— А какую же программу зарядил ваш Виктор Семенович? — спросил Колчев.
— Для расчетов с банком. Мы ее крайне редко используем. Ну-ка, погоди…
Лена быстро отыскала нужную программу, но, глянув на конец Магнитки, положила катушку на пульт и растерянно посмотрела на Колчева.
— Изъята часть, где записана программа «Поднесения даров»? — догадался Колчев.
Лена утвердительно кивнула.
— Сеанс отменяется, — распорядился Колчев. — Выключи машину.
Она беспрекословно повиновалась.
— Комната опечатывается? — спросил Колчев, внимательно оглядывая машинный зал.
— По инструкций полагается, — пролепетала вконец растерявшаяся девушка, — но…
— Что еще за «но»? — недовольно поторопил Колчев.
— Мы уже месяц не опечатываем. Печать куда-то запропастилась.
— Слушай меня внимательно, Лена Блинова, — Колчев взял девушку за плечи, заглянул ей в глаза. — Скоро здесь будут товарищи. Ты при них запрешь комнату и сдашь ключи. Поняла? И не надо волноваться, Лена.
— Так, значит, ты все-таки… — догадалась девушка, но и на сей раз капитан не дал ей договорить.
— Вопросы потом, на досуге. Для сотрудников вашей конторы я был и остаюсь корреспондентом радио.
— Понятно, — девушка почти справилась с волнением. — Коля, простите — товарищ Колчев…
— Да брось ты, какой я тебе товарищ Колчев, — досадливо остановил ее капитан.
— Хорошо, Коля. Что я еще должна сделать?
— Не в службу, а в дружбу, Леночка. Постарайся за выходные дни составить программу «Поднесения даров», — попросил Колчев.
— Сделаю, — уверенно пообещала оператор ЭВМ.
— Только, Леночка, — Колчев доверительно взял девушку за локоть, — сделать надо без единой ошибки. — Точно по образцу, — он достал из кармана куртки отпечатанную картинку и, прищурясь, поглядел в задумчивости на коленопреклоненного старца, который с покорным выражением лица протягивал к распятию Христа ларец с драгоценными подношениями.
Черная «Волга» затормозила возле ворот с красными армейскими звездами на стальных створках. Колчев нажал на клаксон.
Тотчас к машине подошел сержант милиции. Проверил документы Колчева и махнул рукой находящемуся в здании КП напарнику. Заработали электромоторы, створки ворот распахнулись, и машина въехала на территорию подразделения МВД. Она проехала мимо плаца, на котором шел вечерний развод караулов, и остановилась у штаба.
Здесь у Колчева состоялся недолгий разговор с начальником отдела. Офицер милиции попросил Колчева подождать.
Оставшись один в кабинете начальника отдела. Колчев поднял телефонную трубку и набрал номер. Ждать ответа ему пришлось недолго.
— Товарищ полковник, — обращаясь к начальнику отдела, Колчев по привычке принял стойку «смирно», — докладывает капитан Колчев. — Ситуация изменилась, и мне необходимо выехать в Сосновку. Иволгину надо помочь… Есть, товарищ полковник, буду держать связь.
Положив на аппарат телефонную трубку, Колчев подошел к окну. Развод по плацу закончился. Назначенные к патрулированию по городу солдаты и сержанты занимали места в крытых грузовиках, следующих в отделения милиции, в сине-желтых газиках передвижных милицейских групп.
В кабинет вернулся начальник отдела.
— Пожалуйста, капитан, — он протянул Колчеву алюминиевый футляр. — Проверено, действует безотказно.
— Спасибо, — поблагодарил Колчев. — Через пару деньков верну в целости и сохранности.
Тем временем в Сосновке, на даче Сырцовых, собрались участники предстоящего автомобильного турне по Скандинавии.
Женщины заканчивали сервировать стол, белая скатерть которого матовым пятном выделялась в глубоких фиолетовых сумерках на лужайке неподалеку от двухэтажного сруба дачи.
Мужчины столпились возле источающего ароматный дымок мангала, оживленно переговаривались, шутили, жестикулировали, спорили, ибо какой же мужчина не считает себя знатоком по части приготовления шашлыков.
— Из свежатинки бараньей шашлычки, — определил Иволгин, принюхавшись. — И маринад чувствуется, все честь по чести, — он невольно судорожно глотнул.
— На, перекуси, — Колчев оторвался от окуляров бинокля и протянул товарищу сверток.
Офицеры расположились в сенном сарае, под самой его крытой рубероидом крышей, откуда, как на ладони, была видна дача Сырцовых и обширный приусадебный участок.
— У-у-у, с ветчиной, — довольно проурчал Иволгин, вонзая зубы в бутерброд. Он быстро справился с едой, скомкал бумагу и, откинувшись на спину, мечтательно проговорил: — Курнуть бы.
— Я тебе курну, — пригрозил Колчев. — Пожара нам только не хватало.
— Это я так, — примирительно сказал Иволгин, — мечты вслух. — Он помолчал, пожевал соломинку. — Через полчаса, Коля, совсем стемнеет. Сматываться пора, ничего не увидишь. Луны не будет, я проверил по календарю, — сообщил он, весьма довольный собственной предусмотрительностью.
— Сообразим что-нибудь, — пообещал уклончиво Колчев. — Понаблюдай, — он протянул товарищу бинокль.
— А ты подремли чуток, — предложил Иволгин и заерзал на сене, поудобнее устраиваясь для наблюдения.
— С удовольствием, — согласился Колчев, сдерживая зевок. — Как окончательно стемнеет — разбуди.
Он сладко, до хруста в суставах, потянулся и зарылся лицом в свежее ароматное сено.
Порывы ветра качали верхушки уже невидимых в темноте деревьев, которые отвечали загадочным шуршанием потревоженной листвы.
Из-под зеленого абажура керосиновой лампы в центре стола струился неяркий свет, падая на хрусталь, а фарфор рельефно высвечивал неестественно бледные от такого освещения и торжественные лица собравшихся на ужин.
Сырцов с бокалом вина в руке поднялся со своего места во главе стола и обвел взглядом гостей.
— Друзья, — хорошо поставленным «профессорским» голосом обратился он к собравшимся. — Я думаю, вы позволите так назвать вас, ведь первая наша встреча почти в полном составе позволяет высказать уверенность, что между нами непременно сложатся теплые дружеские отношения.
Собравшиеся за столом согласно закивали.
— Нам предстоит вместе преодолеть сотни километров, — продолжал Сырцов. — Путь наш будет пролегать через живописные земли с богатой историей и впечатляющими достижениями сегодняшнего дня. Мы с вами…
— Извините, Юрий, — прервал хозяина дачи Лазарев, прислушался и с уверенностью объявил: — Никольский едет.
Действительно, скоро явственно послышался звук мотора подъезжающего автомобиля.
Лазарев вышел из-за стола и отпер ворота. «Москвич» медленно миновал их, бесцеремонно мазнул светом фар по столу, по лицам гостей. Машина объехала клумбу и остановилась возле крыльца рядом с остальными четырьмя автомобилями. Резко хлопнула дверца.
Из темноты показались Лазарев и мужчина средних лет с «чеховской» бородкой клинышком. Лазарев представил собравшимся врача группы Геннадия Петровича Никольского.
Тот двинулся вокруг стола, молча пожимая компаньонам руки. В неверном свете лампы остро поблескивала оправа и затемненные стекла его очков.
— Простите за опоздание, — глухо проговорил врач, пожимая руку Стелле Аркадьевне. — Срочный вызов к больному.
— Очень приятно познакомиться, — приветливо улыбнулась хозяйка дачи. — Чувствуйте себя, доктор, как дома.
Затем Никольский познакомился с автоинженерами супругами Аджибековыми, с администратором госконцерта Эмилем Брохманом и его супругой Катей — тренером по художественной гимнастике.
Юрий Николаевич Сырцов усадил гостя и вернулся на свое место. Однако ему не удалось завершить тост.
— Штрафной доктору, — пробасил толстяк Брохман, требуя, чтобы опоздавший к началу трапезы Никольский в одиночестве выпил так называемый штрафной бокал вина. — Догоняйте нас, док!
— Товарищи! — Рифат Аджибеков постучал ножом по бокалу, унимая разом заговоривших сотрапезников. — Не забывайте, что завтра утром в путь. Я, как автомобилист с более чем десятилетним стажем, с полной ответственностью заявляю: в дороге почти все беды от этого, — он выразительно щелкнул себя по горлу. — Скажите, доктор, как долго в организме сохраняется алкоголь?
— Долго, — буркнул Никольский и отодвинулся от стола, почти совсем растворившись в ночной темноте, которая плотно обступила стол.
— Вот видите, товарищи, — Аджибеков назидательно поднял указательный палец.
— А посему, как командор, объявляю на все время пробега сухой закон, — поддержал Аджибекова Лазарев.
— Но по последней-то можно? — спросила Сырцова, капризно надув губки.
— По последней, так и быть, можно, — разрешил Лазарев.
Сырцова встала, тряхнула задорно головой и предложила:
— Друзья! Выпьем за нашего командора. Спасибо ему за то, что его усилиями мы собрались вместе и завтра отправимся в чудесное путешествие. Виват командор, друзья!
Гости дружно прокричали «Виват».
— Вот так всегда, — деланно посетовал Сырцов, ставя на стол опорожненный бокал. — Хотел в принципе сказать то же самое, так дражайшая супруга не позволила.
— Я думала, милый, что ты собрался угостить нас лекцией, — смеясь ответила Стелла Аркадьевна и ласково потрепала мужа по щеке.
Постепенно оживление, царящее за столом, спало, оживленные поначалу, разговоры иссякли. Уловив это, Стелла Аркадьевна предложила гостям проследовать в дом, где уже были подготовлены для них комнаты. Все тотчас согласились и разом поднялись из-за стола.
Стелла Аркадьевна взяла со стола лампу и первой направилась к крыльцу дачи.
Сырцов отвел в сторону Никольского и, преодолев смущение, что-то доверительно сообщил ему.
— Нет, нет, — решительно запротестовал врач, отстраняясь от хозяина дачи. — Это не мой профиль. К тому же я чертовски устал.
8
— Пора, — сказал Колчев, когда Стелла Аркадьевна с лампой в руке скрылась в доме и дача погрузилась в темноту. Он протянул Иволгину карманный фонарь и попросил посветить ему, А сам достал из алюминиевого футляра прибор ночного видения и ловко подсоединил его клеммы к блоку питания.
— А мне и в голову не пришло, — уныло заметил Иволгин.
— Дельная мысль — она редкая гостья, — утешил товарища капитан и навел собранный прибор на дачу Сырцовых. Крыльцо и импровизированная стоянка автомобилей просматривались четко. Только изображение было зеленым. — Ничего, Саша, — попытался подбодрить сникшего Иволгина Колчев. — Как говорится, век учись…
Наблюдение вели по очереди. Перевалило за полночь, а ничего стоящего внимания на даче и возле нее не происходило. Колчев нервничал, хоть всячески старался не показывать этого.
— Есть, — наконец выдохнул ведущий наблюдение Иволгин.
Колчев подполз к нему и, буквально отпихнув товарища от прибора, приник к окуляру.
Мужчина со свертком в руке спустился, крадучись, с крыльца дачи, огляделся и направился к автомашинам. Лица его Колчев разглядеть не смог, так как во время передачи прибора сбилась резкость. Он быстро подстроил прибор.
Мужчина же тем временем отпер дверцу одной из машин и юркнул в ее салон.
На стене, напротив главного пульта, была смонтирована карта города и его окрестностей. Раздался зуммер, и на карте замигала красная лампочка. Майор поднял трубку радиотелефона:
— Центральная, — сказал он, выслушал сообщение и переключил тумблер на пульте. — Товарищ полковник, вас просит капитан Колчев.
— Соедините, — разрешил полковник Кузьмин и включил динамик на столе, тем самым приглашая находящегося в его кабинете майора Ерохина выслушать доклад Колчева.
А черная «Волга» капитана в это время осторожно следовала по шоссе, раздвигая радиатором клубы тумана. Было раннее утро. Управлял машиной Иволгин, а Колчев, сидя рядом с ним, прикрывал ладонью микрофон рации и докладывал:
— Полчаса назад колонна автотуристов покинула дачу Сырцовых. Направляется по шоссе номер шестнадцать в сторону границы. Картины находятся в машине врача группы Никольского…
— Ну вот, коллекция нашлась, — удовлетворенно заметил полковник Кузьмин. — Сейчас предупредим таможню, и можно смело задержать группу до выяснения обстоятельств попытки контрабандного провоза произведений искусства.
— Выходит, ошиблись мы, поджидая Шимкуса в Сосновке, — сказал Ерохин.
— Выходит, ошиблись.
— Товарищ полковник, снова Центральная, — раздалось из динамика.
— Слушаю.
— Вы распорядились сообщать вам о всех дорожно-транспортных происшествиях.
— Верно, — подтвердил свое распоряжение полковник.
— Докладываю. Вчера в 22 часа 10 минут патрульная машина ГАИ на шоссе шестнадцать в семнадцати километрах от Сосновки…
Ночное шоссе освещали фары прибывших к месту происшествия автомашин. Недавно прошел дождь, и на мокром асфальте четко выделялся тормозной путь автомобиля. Начинался он на повороте шоссе, неумолимо смещался к обочине и обрывался возле покореженного бетонного заграждения.
Патрульная «Волга» ГАИ и фургон скорой помощи стояли на противоположной стороне шоссе. Включенные на их крышах проблесковые огни озаряли темноту тревожными всполохами.
Работники ГАИ замеряли рулеткой тормозной путь. Фотограф, опустившись на колени, фотографировал отпечатки протектора на асфальте и на песке обочины. Дюжие санитары в белых халатах не без труда взбирались по крутому откосу, неся накрытые простыней носилки.
Внизу, посреди ручейка, который тек в проложенную под полотном дороги трубу, виднелись смятые в «гармошку» «Жигули».
Санитары вынесли наверх носилки и поставили их возле «скорой помощи». Фотограф откинул простыню и привычно навел на труп объектив фотоаппарата. Вспыхнул блиц, щелкнул затвор фотокамеры…
— Установлено, что попавшая в аварию машина, — докладывал полковнику Кузьмину дежурный, — принадлежала некоему Шимкусу Витасу Ионовичу и зарегистрирована в Вильнюсе на его имя. Ни в машине, ни в одежде потерпевшего никаких документов не обнаружено.
Кузьмин и Ерохин переглянулись.
— Все материалы по данному делу срочно ко мне, — распорядился полковник.
Прошло томительных полчаса, и на пороге кабинета возник старшина милиции и доложил, что доставил материалы.
— Вы были на месте происшествия, товарищ старшина? — спросил Ерохин, принимая у него папку с документами.
— Никак нет.
— А с материалами знакомы? — в свою очередь поинтересовался Кузьмин.
— Так точно, товарищ полковник.
— Вольно, старшина, — махнул рукой Кузьмин. — Как вы считаете, что послужило причиной аварии?
— Превышение скорости, — не задумываясь, ответил старшина. — Превышение скорости на мокром дорожном покрытии, плюс почти совсем «лысые» шины.
Ерохин, который во время разговора старшины милиции с Кузьминым перелистывал материалы дорожно-транспортного происшествия, спросил старшину, указывая на приобщенную к делу фотографию:
— Это пострадавший?
— Совершенно верно, товарищ майор, — подтвердил старшина.
— Дмитрий Анатольевич, это не Шимкус, — сдавленным от волнения голосом сказал Ерохин.
Кузьмин отпустил старшину и, глядя на майора, спросил:
— Ты уверен, Петр Степанович, что в аварии погиб не Шимкус?
Он достал из ящика стола сильную лупу и протянул Ерохину. Тот согнулся над столом и поднес увеличительное стекло к фотографии. Медленно перемещая лупу, разглядывал ее. Наконец выпрямился.
— В том, что на фотографии не Шимкус, — у меня нет сомнений. Я, Дмитрий Анатольевич, кажется, знаю, кто же это. Разрешите проверить?
— Действуй, Петр Степанович, — разрешил Кузьмин и, не сдержавшись, поторопил: — Побыстрей, дорогой.
Черная «Волга» управления государственной безопасности съехала с шоссе на площадку перед зданием пограничного КПП, остановилась неподалеку от выстроившихся одна за другой машин группы автолюбителей. Из нее вышел Колчев, а за ним — Иволгин.
Инспектор таможни Сергей Маркович Антипенко, как обычно, подтянут, внутренне собран.
— Ценных металлов в машинах и багаже нет, — уверенно информировал он Колчева. — Но в машине Никольского на болтах крепления заднего сиденья — свежие царапины. И обивка салона морщит.
— Действуйте, Сергей Маркович, как у вас полагается в подобных случаях, — сказал он.
Когда сняли заднее сиденье «Москвича» и подняли обивку салона, на пол машины упал старинный холст. Антипенко поднял его и бережно расправил концы. В руках у него оказалась снятая с подрамника картина «Поднесение даров». Мелкая сетка едва заметных трещинок, чуть поблекшие от времени краски указывали на почтенный возраст картины.
— Ваша картина? — спросил таможенник находящеюся рядом Никольского.
— Первый раз вижу, — врач неудоменно пожал плечами. Он зачем-то посмотрел на вышедшее из-за горизонта солнце, сощурился, протер глаза платком, достал из верхнего кармашка пиджака очки с темными стеклами и надел их. Антипенко тем временем достал из-под обивки следующую картину из коллекции живописи Сырцова.
Когда все холсты перекочевали в таможню, а акт об изъятии был составлен и полагающимся образом оформлен, в кабинет начальника таможни пригласили Юрия Николаевича Сырцова.
— Отказываюсь верить, — прямо с порога дрожащим от волнения голосом заявил он.
— И, вместе с тем, это факт, — строго сказал Иволгин и указал на разложенные по дивану и подоконникам холсты.
— Я не то имел в виду, — несколько смутился Сырцов. — Не могу поверить, что Геннадий Петрович Никольский, врач, интеллигент…
— Когда вы в последний раз видели коллекцию? — вопрос Иволгина отвлек Сырцова от горестных размышлений по поводу нравственного несовершенства одного из компаньонов по предстоящей поездке за границу.
— В понедельник я запер картины в кабинете и выехал на дачу. — Сырцов, заложив руки за спину, принялся вышагивать по кабинету. — Больше в город не возвращался. Супруга каждый вечер приезжала, два раза нас навещал Виктор Семенович Лазарев… Вы считаете, что я поступил опрометчиво? — Сырцов настороженно посмотрел на Иволгина. — Но у меня была срочная работа, — попытался оправдаться Юрий Николаевич. — «Курьер ЮНЕСКО» заказал статью…
Иволгин промолчал. Тогда Сырцов с надеждой перевел взгляд на Колчева, но и тот ничем не успокоил его.
— А вы садитесь, гражданин Сырцов, — предложил Иволгин. — Да садитесь же, не маячьте перед глазами!
Решительный тон Иволгина неожиданно благотворно подействовал на Сырцова. Юрий Николаевич покорно опустился на стул возле стены, сложил руки на коленях и выжидающе уставился на Иволгина.
К границе с сопредельной стороны приблизилась колонна тягачей «Вольво» с контейнерами на прицепах.
Начальник таможни и Антипенко надели форменные фуражки и вышли из кабинета. Колчев перебрался за стол начальника, таможни и продолжил дознание.
— Скажите, Юрий Николаевич, ключи от кабинета, где вы заперли картины, и вообще ключи от вашей квартиры при вас? — спросил Колчев.
— Нет, я в понедельник же завез их на работу Виктору Семеновичу, чтобы тот…
— …передал их своему племяннику, — подхватил Колчев, а Иволгин уточнил:
— Племяннику из Витебска, который любезно согласился пожить в вашей квартире во время вашего отсутствия.
— Верно, — Сырцов вконец растерялся: эти молодые люди в подробностях знали об их с Лазаревым договоре.
— Скажите, Сырцов, вы давно знакомы с Лазаревым? — спросил Колчев.
— Четвертый год, — после недолгой паузы ответил Сырцов. — Впервые я увидел Виктора Семеновича на нашей со Стеллочкой свадьбе. Он был институтским преподавателем моей супруги.
Офицеры внимательно слушали Сырцова. И Юрий Николаевич скорее почувствовал, нежели осознал, что их весьма интересует Лазарев. Поэтому он, стараясь говорить убедительно, счел нужным предостеречь их от заблуждения:
— Извините, товарищи, но если вы подозреваете Лазарева в похищении у меня коллекции, то глубоко ошибаетесь. Вы, видимо, совсем не знаете Виктора Семеновича.
— Пытаемся узнать, — сказал Колчев. — В том числе и с вашей помощью.
— Нет, нет, этого не может быть, чтобы Лазарев… — Сырцов взмахнул рукой, словно отгоняя назойливую муху. — Виктор Семенович так много сделал для Стеллочки, да и я ему весьма обязан. Потом, сама наша поездка..
— Нам известно, что Лазарев по существу один занимался ее организацией, — вставил Колчев. — И тем самым освободил вас от малоприятных хлопот в различных инстанциях.
— Не только! — вскричал Сырцов. Он подался к столу, за которым помещался Колчев, и заговорил с жаром, стараясь убедить этих недоверчивых молодых людей в исключительных человеческих качествах друга их семьи: — Виктор Семенович еще и о нашем автомобиле позаботился. Договорился о тщательной профилактике в одной из автомастерских глубинки, сам же туда автомобиль и доставил. Мне осталось только взять его из ремонта и рассчитаться за работу.
— Когда вы вернулись домой из… из глубинки? — спросил Колчев. Ответ Сырцова многое мог поставить на свои места.
— В понедельник, — ответил Сырцов. — Приехал, запер коллекцию и — сразу на дачу. Впрочем, вру. Перед дачей отвез ключи Виктору Семеновичу. Но об этом я вам уже говорил.
— Юрий Николаевич, вы ночевали в дороге, возвращаясь на взятом из ремонта автомобиле? — спросил Колчев, хотя был почти что уверен в положительном ответе. Ответе, который, увы, подтверждал его, Колчева, небрежность в расследовании этого дела.
— Ночевал в Рыбинске. Мест в мотеле не оказалось, но мне любезно представила кров одна его работница. Чудесная женщина, истинно народный тип…
«Ну, вот, так и есть, — с досадой подумал Колчев, — прав оказался полковник Кузьмин, предполагая, что тетя Паша могла ошибиться в датах. А я не перепроверил и чуть не ввел в заблуждение следствие… Да, хороший урок будет…»
Однако внешне он ничем не выказал своего состояния.
— Спасибо, — поблагодарил Сырцова. — То, что вы нам рассказали, представляет несомненный интерес для следствия.
— Вы вот о Лазареве спрашиваете и совсем упустили из вида Никольского, — сказал, несколько успокоившись, Сырцов. — А ведь именно в его машине найдены картины. И вчера вечером вел он себя как-то странно. Я попросил его посмотреть супругу, так он вроде как даже испугался. Был при этом крайне нелюбезен.
— А что стряслось со Стеллой Аркадьевной? — как бы между делом поинтересовался Колчев.
Сбитый с толку Сырцов — он никак не ожидал такого вопроса — замялся.
— Мы вас слушаем, — строго поторопил его Иволгин.
— Вчера вечером Стеллочка жаловалась на головную боль. — Сырцов раздумывал: ограничиться ли этой полуправдой или признаться в истинной причине недомогания жены? — А поскольку она… поскольку… она… на третьем месяце беременности, — решился все же Сырцов, — сами понимаете, товарищи, — я встревожился.
— Сырцов, Сырцов, — Иволгин укоризненно покачал головой. — Вести беременную жену за границу, да на машине, да на столь солидный срок…
— Я сознавал, что это рискованно, пытался отговорить супругу от путешествия, но… Стеллочка так хотела увидеть Скандинавию!.. Признаюсь вам, в глубине души я даже рад, что эта поездка, как я полагаю, не состоится.
— Однако мы отвлеклись… А картины, Юрий Николаевич, в машину Никольского подложил все-таки Лазарев, — сообщил Колчев. — Сегодня ночью.
— Отказываюсь верить, — устало сказал Сырцов и смежил веки.
На столе зазвонил телефон. Колчев поднял трубку.
— Начальник таможни вышел по делам, — сообщил он. — Это я, товарищ полковник, Колчев… Что?! — удивленно вскричал он и, досадуя на свою несдержанность, покосился на Сырцова. Тот сидел с отрешенным видом, погруженный в невеселые раздумья.
Колчев повесил трубку и, обращаясь к Иволгину, распорядился:
— Саша, пригласи Лазарева и Никольского. Остальные могут ехать домой.
Однако выполнить распоряжение капитана оказалось не так уж просто. Никольский, заметив приближающегося к нему с решительным видом Иволгина, вскочил в машину, завел мотор и дал с места полный газ.
Находящийся поблизости пограничник вскинул автомат.
— Отставить! — приказал пограничнику Иволгин и побежал к «Волге». В считанные секунды он вывел машину на шоссе, включил сирену и устремился за машиной Никольского. Но погоня продолжалась недолго. Путь «Москвичу» преградила прибывшая со стороны города машина передвижной милицейской группы. Сине-желтый газик развернулся поперек шоссе, и из него с оружием наизготовку выскочили лейтенант и сержант милиции.
9
— Нервы не выдержали, — оправдывал свой неудавшийся побег Никольский. Он сидел на вплотную придвинутом к столу начальника таможни стуле. Сырцов и Лазарев расположились на диване, с которого, так же как и с подоконников, были уже убраны живописные холсты.
— Два дня почти не спал, очень тяжелый больной, а теперь неприятность с этими картинами вышла, вот и не выдержали нервы, — Никольский говорил медленно, тщательно подбирая слова. — Товарищ… — обратился он к Колчеву.
— Гражданин следователь, — поправил его тот.
— Гражданин следователь, слово чести, с картинами вышло недоразумение.
Колчев встал из-за стола и подошел к Никольскому.
— О картинах вы, действительно, могли и не знать, — сказал он, чем вызвал на лице Никольского тень надежды. — Верю также, что плохо спалось вам в последнее время. Для бессонницы у вас было больше чем достаточно причин, гражданин… Шимкус.
Никольский-Шимкус вздрогнул, как от удара, и инстинктивно закрыл ладонями лицо.
— Кончайте балаган, Шимкус, — негромко, но твердо приказал Колчев.
Никто из находящихся в комнате не проронил ни звука.
Шимкус — мертвенно бледный, сгорбившийся — дрожащими руками отклеил бородку, усы и вместе с дымчатыми очками положил на стол. Несколько мгновений сдерживал себя, а затем безвольно уронил голову на грудь, закрыл лицо ладонями и затрясся в рыданиях.
— Витас Ионович, откуда вы здесь… зачем? — тихо спросил пораженный увиденным Сырцов.
— Это… все… он! — размазывая по лицу слезы, прокричал Шимкус, указывая пальцем на Лазарева. — Он меня запутал. Узнал про брата за границей в фирме «Викинг» и уговорил бежать. Говорил, что с деньгами мы нигде не пропадем, откроем свое дело… О-о-о! — простонал в отчаянии Шимкус. — Свое дело… Я всегда мечтал о нем.
Теперь, когда Шимкус не столь тщательно следил за своей речью, нерусский акцент обозначился явственно.
— Он невменяем, — заключил Лазарев и брезгливо поморщился. — Впрочем, это закономерный конец большинства наркоманов, каковым гражданин Шимкус и является. Я довольно быстро после знакомства с ним на даче Сырцовых раскусил, что это за тип, — доверительно сообщил он Колчеву. Пожурил Сырцова: — Вот, Юрий Николаевич, кого я вынужден числить среди своих знакомых из-за вашей неразборчивости в людях. Покорнейше благодарю… Кстати, не вы ли надоумили своего вильнюсского друга столь необычным образом присоединиться к нашей группе?
— Да как вы смеете! — возмутился Сырцов и демонстративно отодвинулся на самый край дивана.
— Надоумили Шимкуса вы, Лазарев, — сказал Колчев. К этому времени он снова вернулся за письменный стол. — А Никольского в группу автотуристов вы включили только потому, что он оказался очень похож на Шимкуса. Доктор даже не предполагал, что такое сходство станет для него роковым.
— Верно, верно, — закивал головой Шимкус и поспешно вытер слезы тыльной стороной кисти рук. — Все он, Лазарев. Когда приехал в Вильнюс за драгоценностями, то вместе с деньгами передал мне и эти… волосы, — он кивнул на бородку и усы. — Встретились мы с ним в кафе «Норд». Драгоценности были при мне. Потом мы…
— Погодите, Шимкус, — остановил его Колчев. — У вас скоро будет возможность дать подробные показания следствию.
Капитан перевел взгляд на стоящего у двери лейтенанта милиции, который принимал участие в недавнем задержании Шимкуса, и распорядился:
— Действуйте, товарищ лейтенант.
Лейтенант подошел к Шимкусу.
— Гражданин Шимкус Витас Ионович, — строго проговорил он. Подождал, пока Шимкус, преодолевая слабость в ногах, поднимется со стула, и продолжил: — Вы обвиняетесь в преднамеренном убийстве Никольского Геннадия Петровича, совершенном вчера вечером. Вот санкция на арест, — лейтенант показал лист с гербовой печатью и затем спрятал его в планшет. — Руки, Шимкус.
— Что? — не понял Шимкус.
— Протяните руки.
Шимкус торопливо повиновался. В тишине явственно щелкнул замок наручников.
— На выход, шагом марш, — негромко скомандовал лейтенант и красноречивым жестом поправил на ремне кобуру пистолета.
Колчев проводил взглядом отъехавший от здания пограничного КПП милицейский газик, отвернулся от окна и сказал, обращаясь к Сырцову:
— Юрий Николаевич, вы тоже можете ехать. Только в понедельник вместе со Стеллой Аркадьевной непременно зайдите к десяти часам в управление государственной безопасности. Пропуск будет выписан.
Возле двери Сырцов задержался.
— Прощайте, граждане, — уныло сказал он. Лоб его пересекли три глубоких продольных морщины. Судя по выражению лица, Сырцова донимали печальные мысли.
— До скорой встречи, — поправил его Иволгин.
Теперь предстояло самое сложное — допрос Лазарева.
Колчев понимал, что, не в пример Шимкусу, Лазарев будет стоять на своем до конца и если уступит, то только под напором неопровержимых доказательств.
Многое успел узнать о Викторе Семеновиче Лазареве и его афере капитан Колчев, о многом догадывался. Но и его нет-нет, да и брало сомнение. Уж больно необычной, даже экстравагантной выглядела эта афера. Внешне, естественно, Колчев ничем не выказывал своего сомнения. Он ни на мгновение не забывал, что противник ему на сей раз достался незаурядного ума и большого коварства. Напряжение в их поединке возрастало.
— Знаете что, Лазарев, я, пожалуй, облегчу вашу задачу, — решил Колчев. — Я сам расскажу, как обстояло дело, а вам останется лишь поправить меня в деталях, если в этом возникнет необходимость. Ну, как — согласны?
Лазарев усмехнулся и утвердительно кивнул. Колчев приступил к рассказу. Когда он закончил его, Лазарев заметил все с той же усмешкой на губах:
— Все, о чем вы только что поведали, чрезвычайно интересно. Но, поверьте, не имеет ко мне никакого отношения. Вина моя в том, что я, как руководитель группы, допустил халатность при комплектации ее состава. За это я готов понести наказание.
Лазарев посмотрел на часы и нетерпеливо оглянулся на дверь. Своим поведением он старался внушить Колчеву и Иволгину, что относится к задержанию как к досадному недоразумению.
— Значит, вы отрицаете, что купили у Шимкуса драгоценности, а через неделю, по пути в авторемонтные мастерские, куда перегоняли автомобиль Сырцовых, сделали остановку у мотеля в Рыбинске и упрятали их в подголовник следующей транзитом с ВАЗа на базу «Совавтоэкспорта» «Лады»? — Колчев испытующе посмотрел на Лазарева.
Тот выдержал его взгляд и даже сумел улыбнуться.
— Давайте рассуждать логически, — предложил Лазарев, на ходу меняя тактику. — Даже если предположить, что бредовые показания потерявшего человеческий облик наркомана Шимкуса для вас имеют вес, скажите тогда, пожалуйста, откуда я мог взять такую сумму, чтобы уплатить за драгоценности? Должностной оклад мой довольно скромен, приработки нерегулярны и незначительны.
— Деньги у вас были, и большие деньги, — вопрос Лазарева не застал Колчева врасплох. — А достались они вам весьма оригинальным способом. Только вряд ли способ этот обрадовал бы клиентов конторы Стеллы Аркадьевны, доведись им узнать о нем.
— Не понимаю вас, — спокойно сказал Лазарев.
Да, держался он отменно. Но внимательно следящий за ним Колчев все же заметил, что Лазарев еще больше насторожился при упоминании конторы Сырцовой.
— Тут вы тоже все рассчитали, обошлись без свидетелей, — продолжал Колчев. — Единственный свидетель ваших махинаций — это ЭВМ. А машине безразлично, кому перечислять поступающие в контору Госстраха деньги. Хотя бы и на счет, который вы предусмотрительно для себя открыли.
— Понял. Вот это идея! — Лазарев вполне натурально изобразил восхищение. — Гражданин следователь, вы должны заняться сочинением детективов. Говорят, доходное дело.
— Оставьте свои советы при себе, — нарочито грубо осадил Лазарева Иволгин. — Отвечайте только тогда, когда вас спрашивают.
Иволгин добился желаемого: Лазарев потерял самообладание.
— Вы это бросьте! — возмущенно вскричал он. — Ваш коллега предъявляет мне нелепейшие обвинения, а я, по-вашему, должен молчать?.. Согласно кивать, словно китайский болванчик?! Я требую конкретных доказательств моей вины перед законом. Имейте в виду, молодые люди, среди моих знакомых есть достаточно влиятельные люди, чтобы быстро найти на вас управу.
— Это вы зря, Лазарев, — сказал Колчев. Он был спокоен, ибо истерический срыв Лазарева окончательно уверил его в том, что он на верном пути в дознании. — Нервами надо управлять. — Колчев даже сочувственно посмотрел на Лазарева.
— Да что это такое, на самом деле! — еще более взвился Лазарев. — Какие-то мальчишки, возомнившие себя Пинкертонами или, как его там… инспекторами Мегрэ, грязнят мою репутацию. Я требую, слышите, требую фактов!
— В понедельник мы этим и займемся, — страстный монолог Лазарева не произвел на Колчева никакого впечатления. — Постараемся не забыть ввести в ЭВМ этот вот ключ. — Колчев показал Лазареву обрывок рулонной бумаги с выполненным электронно-счетной машиной эскизом картины «Поднесение даров». — Как вам доподлинно известно, без этого графического пустячка машина моментально уничтожит все компрометирующие вас записи финансовых расчетов в блоке электронной памяти.
Лазарев побледнел. Сомкнул отяжелевшие веки, зашарил ладонью по левой стороне груди, словно таким образом пытался умерить бег заспешившего сердца.
Иволгин налил в стакан воды и протянул его Лазареву.
— Благодарю, — Лазарев поставил на стол пустой стакан.
— А вы честолюбивый человек, Лазарев, — заметил Колчев. — Картину выбрали со смыслом — «Поднесение даров»… Уж ни себя ли имели в виду в образе Иисуса Христа?
— Вы программист, математик? — вместо ответа спросил Лазарев.
Колчев отрицательно качнул головой.
— Странно, — сказал Лазарев. — Хотя теперь это не имеет никакого значения. И запираться, как я понимаю, тоже не имеет смысла. Ну, что ж, записывайте, — он сдвинул брови к переносице, концентрируя волю и память, и уставился немигающим взглядом на противоположную стену.
— Погодите минутку, — попросил Колчев.
Он стремительно вышел из здания КПП, достал с заднего сиденья «Волги» «репортер» и, привычно перекинув ремень магнитофона на плечо, вернулся с ним в кабинет.
10
— …Сырцов мне сразу не понравился, — рассказывал Лазарев. — Не понравилась пышная свадьба в «Астории», на которой я с ним и познакомился, не понравились его чванливые родственники, высокомерные друзья… Мы антиподы, постарайтесь это понять, молодой человек. Стелла — совсем другое дело. Она и я, как любят говорить янки, — это люди, сделавшие себя сами, — «селвмейденмэны», а Сырцову без каких-либо усилий с его стороны досталось то, о чем я даже и мечтать не мог: шикарная квартира в центре города, дача, машина, коллекция живописи, антиквариат…
— Вы не могли не знать, что многое из перечисленного вами перешло в наследство Юрию Николаевичу от отца — академика медицины, достойного, всеми уважаемого человека. Да и Юрий Николаевич в своей области ученый высокого класса. Вот и «Курьер ЮНЕСКО» статью ему заказал, — посчитал нужным уточнить Колчев.
— Вы правы, — согласился с ним Лазарев, — но я ничего не мог с собой поделать. Возможно, тут была еще и зависть к более удачливому сопернику. Дело в том, что я был в близких отношениях со студенткой Гальченко, но вот потом как-то не сложилось у нас… Я опущу не имеющие касательства к делу подробности своих отношений с супругами Сырцовыми. Скажу, что первые поправки в программу ЭВМ ввел полтора года назад. Мелочи, какие-то копейки с каждого поступления, но и они дали мне возможность провести отпуск в Пицунде, не заботясь о презренном металле. Дальше — больше. У меня появился автомобиль, японская аппаратура. Теперь я не терзался комплексом неполноценности при общении с супругами Сырцовыми.
— А страх, элементарный страх вас не беспокоил? — спросил Иволгин.
— Представьте себе — нет. Я человек рассудочный и, проанализировав ситуацию, пришел к выводу, что по крайней мере пять лет мне ничего не грозит.
— Поясните, — попросил Колчев.
— Клиентура отделения росла, средств на счет его поступало все больше. А ближайшие крупные выплаты по страховым полисам намечались лет через пять. Если же кому-то из клиентов вздумалось бы раньше срока прервать страховку, то машина до копеечки правильно рассчитала бы его, сняв недостающую сумму с моего счета.
— Ловко, — признал Колчев.
— Что там говорить, программа ЭВМ была составлена идеально, — Лазарев не сдержал горестного вздоха. — Если бы можно было иметь дело только с умными машинами…
Колчев вернул отвлекшегося Лазарева к интересующей его теме.
— Идея операции, которую я назвал «Поднесение даров», возникла после знакомства с новым приятелем Сырцовых Шимкусом. Я понял, что волевой человек способен водить Шимкуса как марионетку. В это же время объединение «Совавтоэкспорт» пригласило меня принять участие в составлении программы для их новой АСУ. И все нити, как часто бывает, завязались в один узел.
— Минутку, — прервал Лазарева Колчев. Он выключил магнитофон, чтобы поменять кассету.
В кабинете начальника отдела управления госбезопасности за столом для оперативных совещаний расположились полковник Кузьмин, майор Ерохин и капитан Колчев. Капитан сменил кассету в магнитофоне и включил воспроизведение звука.
— Для сведения, Лазарев, — раздался из динамика его голос. — Сырцов не торговал картинами, он настоящий коллекционер. Единственный раз он, правда, продал картину. Худфонду по умеренной цене, назначенной закупочной комиссией. Было это за неделю до его свадьбы. Думаю, что вырученных за картину денег ему едва хватило, чтобы оплатить счет так поразившего вас свадебного банкета в «Астории».
— Я не знал, что он настоящий любитель живописи, — признался Лазарев. — Но когда он при мне показывал коллекцию новому человеку — а делал он это часто, любил произвести впечатление, — когда долго распространялся при этом о композиции, колорите, особенностях техники живописного письма, я начинал ненавидеть эти пыльные холсты. Окажись коллекция в моих руках, я как можно быстрее перевел бы ее в денежный эквивалент. Пожалуй, оставил бы на память лишь «Поднесение даров».
— К счастью, этого не произошло, — вставил Иволгин.
— Дальнейшее вы знаете сами, — устало проговорил Лазарев.
Запись допроса на этом закончилась. Колчев выключил магнитофон.
— Не человек — машина. Прямо ЭВМ вместо мозгов, — констатировал Ерохин, удрученно качая головой.
— Зачем обижаешь машину, Петр Степанович, — вступился за счетную технику Кузьмин. — Машина — она и есть машина. Чиста перед уголовным кодексом, как младенец. А вот люди, ею управляющие, попадаются разные. Случается, и такие, что разменяли совесть на денежные знаки. Что же касается ЭВМ, то это, можно сказать, усовершенствованные бухгалтерские счеты.
Полковник встал из-за стола.
— Пора по домам, товарищи, — сказал он. — Завтра выходной.
— Даже не верится, — отреагировал на сообщение начальника отдела Ерохин, который прятал в сейф магнитофонные кассеты с показаниями Лазарева.
— А тебе, Николай, пора бы и семьей обзавестись, холостяку и выходной не впрок, — по-отечески глядя на Колчева, ворчливо сказал Кузьмин.
— Так ведь для этого, Дмитрий Анатольевич, надо, как минимум, с барышней познакомиться, поухаживать за ней. Когда же с этим успеть при моем-то досуге? — в тон полковнику ответил Колчев.
— А отпуск на что?
— Так, значит, можно писать рапорт? — тотчас сориентировался Колчев и с надеждой посмотрел на начальника отдела.
Кузьмин рассмеялся.
— Хитер, на слове ловишь… Погоди немного, Коля… — И, видя, как в унынии вытянулось лицо капитана, добавил: — Через месяц в отпуск уйдешь, слово даю.
Зазвонил красный телефон на письменном столе. Кузьмин снял трубку.
— Слушаю вас, товарищ генерал…
Он молча выслушал заместителя начальника управления, попрощался и положил трубку на рычаги аппарата.
— Шимкус в следственном изоляторе совсем раскис, — сообщил сотрудникам своего отдела полковник Кузьмин. — Назвал сотрудника БХСС, который предупредил его о готовящейся ревизии. Оказывается, они не первый год повязаны одной преступной ниточкой… Да, случается и в наши ряды затесаться паршивой овце, — лицо полковника напряглось, глаза сузились и приняли холодный стальной оттенок.
В напряженной тишине прошла томительно долгая минута, в течение которой каждый думал о сообщенной полковником новости.
— Я рад, капитан, что вы не ошиблись в Иволгине, — нарушил тягостное молчание полковник Кузьмин. — Рад за тебя, Николай…
В плотном потоке горожан Колчев и Иволгин шли прогулочным шагом по вечернему проспекту. На фонарных столбах вдоль тротуара зажглись желтые ртутные лампы. Нарядные неоновые вывески приглашали посетить кинотеатры, кафе, рестораны. Возле входа в универсам Колчев остановился.
— Сейчас, Саша, кое-что прикуплю и — быстренько домой. Матушка, поди, уже пирог в печь посадила. Наши заводские будут. Между прочим, и Светлана, — Колчев со значением посмотрел на товарища. — Вопросы есть, товарищ старший лейтенант?
— Никак нет, товарищ капитан, — улыбнулся Иволгин. — Поступаю в ваше полное распоряжение.
В универсаме Колчев быстро загрузил инвентарную корзинку покупками. Выстоял очередь у кассы, расплатился.
У стойки возле выхода, перекладывая покупки в «авоську», Колчев окинул взглядом торговый зал. Его внимание привлекли кассы. Покупатели шли сплошным потоком, и девушки-кассиры работали в предельно быстром темпе.
В окошечках кассовых аппаратов быстро мелькали цифры, то и дело с мелодичным звоном отказывались пластмассовые лотки, в ячейках которых были сложены в стопки деньги.
Цифры, цифры, цифры,.. чек,.. деньги. И снова — цифры, цифры, цифры…
Иволгин тоже следил за работой кассовых аппаратов. Их взгляды встретились, и каждый без слов понял другого, ибо думали сейчас об одном и том же.
О том, что счетная техника все больше и больше входит в наш быт, и это явление — одно из самых наглядных проявлений научно-технического прогресса — представляет порой нечистым на руку людям немалые возможности поживиться за чужой счет. О том, что в наше время, время НТР, пожалуй, главный долг личности перед обществом — это безусловное и постоянное следование нравственным принципам.
Думали они также и о том, что хоть и хлопотную выбрали они себе службу, но без нее никак еще пока не обойтись обществу. А коль так, то им и впредь надлежит быть беспощадными к тем, кто посмеет переступить наши законы, наши моральные принципы…
Молодые офицеры понимающе улыбнулись друг другу. Впереди их ждал ужин в кругу близких, дорогих им людей. Впереди был, что не часто случается в их напряженной службе, свободный вечер.
ГЕННАДИЙ НЕМЧИНОВ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Александр Рябиков приехал в Оковецк по просьбе своего старого товарища по давним годам службы в этом верхневолжском рабочем поселке — или маленьком городке, что теперь уже, пожалуй, было точнее. Приятель его сейчас работал начальником милиции, а в те годы только прибыл в Оковецк младшим лейтенантом.
Он позвонил накануне поздним вечером, почти ночью:
— Саша, не выберешь дня три-четыре?
— А что у тебя там случилось?
— Ты ведь помнишь Павла Синева?
— Ну конечно!
— Погиб Паша.
— Жаль. Хороший был парень.
— У нас тут, понимаешь, разные слухи идут. Очень упорные. Дело, короче, вот в чем: мы арестовали его старшего брата, Анатолия. Его ты не знал, он жил далеко, на Кубани. Подозревается в убийстве Павла.
— Это что-то непонятное…
— И мы так думаем. Но уж очень все сходится… И слухи эти чертовы. Вся Красивая набережная гудит, и соседние улицы.
— Ну, слухи — дело десятое. Доказательства нужны.
— Это-то так… Послушай, мы совсем запутались. Приезжай, а? Созвониться с начальством?
— Сам начальник. Приеду. А в Оковецк давно собирался.
— Жду! — обрадованно крикнул в трубку Семенюк.
Собраться было несложно. Оставил за себя заместителя, и в тот же вечер сел на поезд с маленьким чемоданом. Сказал в своем следственном отделе, что будет в понедельник. Значит, на Оковецк падало шесть дней — с субботой и воскресеньем.
Ранним утром стоял в тамбуре, смотрел на лес, редкие деревни, на маленькие станции, где поезд стоит минуту, на стога сена, поляны, луга. Легкий белый туман вытекал из леса. Видно было, что он теплый, вспыхнет сейчас на солнце — и тут же исчезнет, испарится, в небо уйдет.
Все стало как будто не совсем таким, как в прошлом. Раньше смотрел с радостью — теперь с печалью. Постарел лес, присмирели луга, не так весело блестит вода маленьких рек и ручьев; деревни реже стоят и кажутся безлюдными. И не в том ли самом вагоне он едет, что и двадцать лет назад? Вагон и тогда был такой же, только совсем новый, в нем пахло свежо и молодо: то ли чистой свежей краской, то ли летом, врывавшимся в окно?
Нет, что-то происходит в мире, не вполне ясное нам, это не только старение вещей и предметов, это не только старение нас; как видно, вместе с нами, взрослея, меняется и наш не вполне осязаемый мир: небо, воздух, звезды, даже ария Лизы из «Пиковой дамы», которая доносится из репродуктора, — постарела или просто надоела из-за частого повторения.
Солнце, едва касаясь вершин старых берез, светило холодным, отстраненным светом. Оно словно не решалось еще показать свою летнюю силу — еще часа два, вот тогда оно горячей ладонью проведет по спинам ручьев и речек, огладит луга и полевые дороги.
Больно было слушать свои мысли, потому что в них отзывался возраст — едва ли не впервые; все считал себя молодым, уверенно-сильным, бестрепетно открывающим мир. Внешне, думалось, я менялся и меняюсь — а внутри остаюсь все тем же. Нет, это не так. Одного жизнь подвигает мелкими толчками, и он не ощущает, как постепенно взрослеет, потом стареет, с другими иначе — жизнь позволяет ему долго наслаждаться молодостью, а затем безжалостно дает сильного тычка, и он из стана здоровых и молодых летит, едва удерживаясь на ногах, в стан своих ровесников. И те, уже обремененные болезнями и тяжким опытом, встречают его насмешками — одни добродушными, другие язвительными.
Поезд пошел под уклон. Где же зеленый шатровый вокзал, так уютно встречавший и провожавший в молодости? На его месте стоит белокирпичное длинное здание, на нем большими буквами выведено: «Оковецк», Александр перевел взгляд направо. Слава богу! Все так же карабкаются там на холм дома окраинной улицы и песчаная дорога, виднеется сосновый лес. Видна чудная зелень луга. И небо пылает так знакомо и нежно над этим лесом и холмом. Еще минуты две. Сильно и привычно запахло мазутом, дымком, влагой от низинки — и поезд остановился. Только спрыгнул — Семенюк.
— Александр Степаныч!
— Здравствуй.
Они обнялись, похлопали друг друга по спинам. Семенюк был на новенькой желтой «Ниве».
— Поедем ко мне, Александр Степаныч. Таня комнату приготовила — квартира большая.
Рябиков замялся на секунду, но потом все-таки сказал:
— Ты меня извини, Федор, но у меня свои правила. Отвези-ка меня в гостиницу. И кстати, зови меня по-прежнему, что за церемонии?..
2
Проснулся — показалось, что уже очень поздно: вся комната ярко освещена солнцем, высвечена каждая щель в полу. Вскочил, умылся, оделся, наскоро побрился электробритвой — наверное, Семенюк уже ждет. А взглянул на часы: восемь утра. Походил по комнате с неожиданным праздничным чувством. И откуда только оно появилось? Может, от голубых обоев, которыми оклеены стены? Или от всего этого непритязательного уюта деревянной районной гостиницы? А, вот что еще: глубокая тишина вокруг. Выглянул в окно — все те же черные старые березы, во дворе огромные поленницы дров. Вокруг — огороды. Пахнет зеленью.
Спустился вниз, позавтракал под неторопливый разговор буфетчицы с горничной. Прошло всего двадцать минут. А не пройтись ли по базару — он как раз напротив гостиницы? Заодно взглянуть на стадион — любимое место молодости, здесь в воскресные дни бывало очень хорошо, приходил с друзьями на футбольные матчи районных команд, гуляли в праздничной толпе, говорили, пили пиво.
Ну конечно, сейчас здесь пусто. Но почему же, черт возьми, забор-то почти весь повалился, неужели нельзя подремонтировать? И скамьи сгнили, да так никто и не обращает на них внимания. Нужно Семенюку сказать — депутат, пусть проявит заботу. А вот у синего ларька маленькая толпа, суета, голоса. Ага, пиво. Любители уже нашлись. Александр подошел к ларьку. Пиво отпускали мужчина и женщина, наверное, муж и жена: по коротким репликам, по тому, как они и не глядя видели друг друга, по схожести лиц — с годами совместной жизни всегда переходит что-то от одного к другому — это легко понять.
В толпе были почти одни молодые парни лет по двадцати, двадцати с небольшим, с ними несколько девушек. Они жались в сторонке. Александр пристроился за последним. Жажда не мучила: просто хотелось как-то приобщиться к этим первым встретившимся сегодня оковчанам.
Вдруг в толпе вспыхнула гнусная ругань. Заругались с каким-то волчьим азартом, широко разевая рты, оскаливая зубы, выкатывая бешено глаза.
— Эй, потише! — не выдержал он. — Вы что же, женщин не видите? Да и вообще — что за дикость такая!
Очередь обернулась с хмурым удивлением. Мужчина и женщина, наливавшие пиво, замедлили движения, вопросительно уставились на него, потом мужчина, нарисовав на бледном одутловатом лице снисходительную улыбку, сказал:
— Да, ругаться бы не нужно…
— А ты кто такой, а?.. — воскликнул лихорадочно, как ужаленный, один из парней. — Женщины! Пусть слушают, если стоят.
Но он не произнес ни одного ругательства, и Александр не ответил. Другие парни тоже закричали, повернувшись к нему. Не ответил и им. Тогда кто-то из них двинулся к нему, подняв перед собой смуглые жилистые руки, сжимая кулаки. Но тут из толпы вышел невысокий, длинноволосый, похожий на Махно паренек, и загородил Александра.
— Ты что, человек же прав…
— А, прав! Погоди, попью пива — поговорим!..
Трое из этой своры поджидали его за ларьком, но, угрюмо расступившись, все-таки пропустили, злобно заворчав вслед. Поодаль от них стоял длинноволосый парень. Александр, проходя мимо, спросил у него:
— Они тебя бить не будут?
— Не будут. Свои. Это они так. С перепоя.
— Ну, смотри.
Настроение сильно испортилось. В последнее время появилось что-то слишком много вот таких пьющих молодых парней, как эти — злобно-раздражительных, готовых тут же ринуться в несправедливую драку, если что не по ним. Держатся они стаями, вызывающе, ну, и этот бессмысленный мат. А в то же время парни явно рабочего склада: руки сильные, тела набиты мускулами. Не у пивных ларьков обрели силу. Но много и беспорядочно пьют, начинают жить случайной жизнью, забывают всякие правила человеческого общежития. Ему не однажды приходилось иметь дело с ними, сидит их по тюрьмам немало, и что бы их ни привело туда — начиналось все и всегда с водки.
Его обогнали две девушки, стоявшие у ларька вместе с теми парнями. С любопытством заглянули ему в лицо, а он успел рассмотреть их — приятные, чистые лица, но опытным глазом он уловил в их чертах нечто инертное, безвольно-вялое. Ускорили шаг. Вот одна из кармана джинсов вытащила пачку сигарет. Свернули вправо, сели на скамейку. Когда проходил мимо, они уже дымили, склонив головы друг к другу, сидя тесно и болтая о чем-то своем. Пока еще мода, но скоро станет и привычкой — как привыкли к ругани ребят.
Все-таки не только обретений немало за последние годы. Есть и потери, это совершенно ясно. Кто из их класса, допустим, выругался бы матом при девочках? Нелепо даже думать об этом! Кто стал бы приставать ни с того ни с сего к человеку — любому? Никто! Ни один парень из его класса. И меньше было этой резкости, жесткости, цинизма. Вот на это и нельзя закрывать глаза. И нельзя сваливать все на обеспеченную жизнь молодежи, как это делают иные старики: мол, заелись, с жиру бесятся. Все сложнее. Есть потери. Есть. Не хватает духовной напряженности жизни. Много инерции и вялости.
Что делать? Над этим думают многие. И самое главное — начинают думать сами представители молодого поколения, лучшие из них. Вот в этом надежда.
3
Прошел центральной улицей быстро, лишь бегло глядя по сторонам. Знал: стоит начать всматриваться пристально — и прошлое обступит со всех сторон. А сейчас не до этого. Впереди дело. Спросил у дежурного, есть ли Семенюк.
— Товарищ капитан у себя.
Начал подниматься по крутой узкой лестнице в кабинет начальника. Сколько раз в прошлом взбегал по этой же лестнице на совещания и летучки! Бессчетно. Прислушался к себе. Нет. Тихо внутри. Все в порядке. Что ж, эта жизнь отошла, всему своя череда.
— …Александр Степаныч! Заходи! — Семенюк услышал, широко распахнул дверь в свой маленький кабинет.
У него сидел молодой человек лет двадцати трех, довольно щуплый, с выражением подчеркнутой внимательности и в то же время расположенности к разговору на лице — эта расположенность так и светилась, он не мог ее сдержать, сразу было видно. Семенюк строго сказал:
— Александр Степаныч — начальник следственного отдела областной прокуратуры, когда-то работал у нас в районе.
— Я знаю, — без излишней торопливости встал молодой человек и несколько раз кивнул, но тоже мягко, видимо, не просто подчеркивая свое уважение, но и по какой-то внутренней потребности или привычке. — Мне приходилось много раз слышать…
— …А это, — оборвал его Семенюк, — наш следователь, Дмитрий Потехин. Он и занимается сейчас делом Синева.
— Да, две недели я вел это дело, до ареста Анатолия Синева.
— А теперь что же, или надоело? — невольно улыбнулся Рябиков, пристально всматриваясь в мягкое, с маленькой пушистой бородкой лицо Потехина.
Потехин как-то вдруг смешался и замолчал.
— Тут другое… — недовольно щурясь, Семенюк побарабанил пальцами по стеклу. Его широкое крепкое лицо было хмуро. — У Потехина сложилось свое мнение. М-м, не совпадающее с фактами, которыми мы располагаем. Он даже, — Семенюк остро и холодно взглянул на молодого человека, резкая морщина прорезала широкий лоб, — он даже был против ареста Анатолия Синева и собирался писать свое особое мнение вам в область.
— Так что же, — спросил, подумав, Рябиков, — твой звонок ко мне… это, в какой-то мере, предупреждение событий?
— В какой-то мере — да, — открыто глядя на него, ответил Семенюк.
— А как ваша прокуратура?..
— У нас единое мнение по этому делу. Исключение — Потехин.
Молодой человек виновато вздернул плечами, словно извиняясь перед ними, и опять вежливо покивал и даже покачал головой: мол, что же тут поделаешь, вы уж меня не слишком ругайте за мою строптивость.
— Ну хорошо. Изложите мне коротко суть дела, — Рябиков повернулся к Семенюку.
— Если разрешите, — я, — торопливо сказал Потехин.
— Давайте вы, — Рябиков заметил, как Семенюк набычился, с раздражением взглянув на Потехина.
— Значит, так… — Потехин наклонился вперед, заморгал густыми ресницами. — Пять месяцев назад Синев-старший приехал к брату с Кубани. Сказал брату и знакомым, что захотелось побывать на родине — не приезжал много лет. Однако, как выяснилось, он выписался на Кубани и почти сразу прописался у Павла, брата.
— Павел жил один?
— Один. С женой развелся давно, она где-то на Дальнем Востоке. Когда Павел погиб, написала, что к наследству претензий не имеет… впрочем, наследства, кроме дома, и не было…
— Ближе к делу! — недовольно сказал Семенюк.
— Да-да, конечно. Анатолий устроился на работу — столяром на овощесушильный завод. Это тоже многим показалось странным: зачем устраиваться на работу, если приехал просто взглянуть на родные места и отдохнуть?
— Именно! — громко вставил Семенюк.
— …Работал на заводе хорошо.
— А как с братом?
Потехин пожал плечами, вздохнул.
— В том-то и дело, что внешне, во всяком случае, никакой враждебности между ними никто не замечал. Павел очень любил выпить… Ну, компании, разговоры… вообще люди к нему любили заходить. Довольно долго у него на квартире жил Иван Аверьяныч Кизим, сотрудник районной газеты.
— …Тоже любитель выпить, — вставил Семенюк.
— Но образованный и умный человек, по-моему, очень способный. Он ушел, когда приехал Синев-старший.
— Подожди, Потехин, я хочу добавить. Две женщины, Овчинникова и Надеждина — наши главные свидетели. Как выяснилось, Анатолий Синев приехал из дому, из Усть-Лабинского района Краснодарского края, после писем Овчинниковой. Мы нечаянно узнали об этих письмах — вот он раскопал, хотя выводы окончательные боится делать. Овчинникова писала Синеву-старшему, что Павел много пьет, часто болеет, не следит за домом — крыша течет, сжег перегородки из-за лени, потом сжег сарай — денег никогда нет, дров купить не на что.
— …Факты оказались преувеличенными, — прервал начальника милиции Потехин. — Сарай просто развалился от старости, остатки его Синев-младший действительно сжег, а перегородку он снял, по словам Надеждиной, чтобы в доме светлее и просторнее стало. Крыша — правильно, течет.
— Вот! Это он словам Надеждиной, любовницы Павла, полностью доверяет. Ну ладно, тут я согласен, общей версии показание Надеждиной не противоречит. Но почему сразу прискакал Анатолий Синев после писем Овчинниковой? За дом испугался! Решил принять меры, — начальник милиции стукнул увесистым кулаком по столу. Графин и стакан задребезжали. Потехин незаметно поморщился.
— Хорошо, — сказал Рябиков. — А теперь заканчивайте кто-нибудь один. Вот вы, — сказал он Потехину: ему захотелось понять, умеет ли мыслить четко этот на внешний вид слишком мягкий — для их жесткой работы — молодой человек.
— Синев-старший испугался за дом. Это правда. Приехал сразу, иных мотивов не было, можно считать доказанным. Желая нам показать, что он не хотел оставаться в Оковецке навсегда, Анатолий Синев предъявил следствию письма жены. Она писала ему довольно дружелюбно. Смысл таков — приводи в порядок дела — и возвращайся. На вопрос: какие такие дела — ответил, что требовал у Павла продать дом и половину денег отдать ему. Павел отказался. Дальше. Прожив три месяца в Оковецке, Синев-старший неожиданно уехал. А затем через месяц вернулся опять и устроился на тот же овощесушильный завод, на старое место. Было всеми замечено: до отъезда почти не пил с братом, после возвращения всячески поощрял выпивки, и часто сам выступал инициатором. Три недели назад Павел Синев погиб на реке; утром они имеете с Анатолием ушли мыться на Волгу, Анатолий вернулся домой один. Павла через три дня обнаружили мертвым: всплыл напротив лесозавода, где реку перегораживает запань. Свидетель Надеждина уверяет, что видела, как Синев-старший топил брата… Вот главные факты. Я убежден: убийства не было. Это не совпадает с логикой поведения Синева-старшего. Он избегал всего, что связано с физическим насилием. Во всех конфликтных ситуациях всегда уступал брату. А такие ситуации были. Расследование нужно продолжить.
Семенюк вскочил и упруго пробежался по кабинету.
— Ты только послушай его! Факты есть — фактов нет! А?!
— Успокойся, Федор. Проверим все факты еще раз вместе. А теперь пойду в прокуратуру, — сказал Рябиков.
4
Вечером того же дня Рябиков шел вдоль Волги Красивой набережной. Название этого отрезка пути вдоль реки было очень точно и совсем не случайно: набережная была действительно красива. Он, конечно, бывал здесь в годы своей жизни в Оковецке, но реже, чем в других местах поселка. Поэтому сейчас, направляясь к дому Синевых, не торопился, всматривался в постепенно поднимавшийся берег, на котором росли толстые старые ветлы и липы, в дома и пристройки, в сочившуюся водой ярко-зеленую низинку, которую весной обычно заливала вода. Чем дальше от моста, в сторону кирпичного завода, тем живописнее становился берег и шире разливалась река. И дома, кажется, стояли здесь привольнее, и были они как-то обстоятельнее, обрастали хозяйственными пристройками. Появились над рекой небольшие чистые баньки — отсюда, видимо, уже не любили ходить в дальнюю поселковую баню. Сараи, дровяники; собаки — не злые, тихие, добродушно посматривавшие из-за заборов на прохожего человека. Под берегом — целые стаи разноцветных лодок. Много и старых, и молодых деревьев, густая трава, приволье; река, изгибаясь, играя струями, завораживает глаз. И все какое-то чистое, первородное. Благодать. И самый любимый с детства запах — подсыхающего сена.
За излучиной показался дом Синевых — один из самых больших на Красивой набережной, Рябиков хорошо знал его — несколько раз бывал в свое время у Павла Синева. Над домом так мирно розовело вечернее небо, так обливало его тихим чудным светом, что казалось — здесь должны жить самые счастливые люди на земле.
Когда-то это и был веселый, гостеприимный дом. Паша Синев и его красавица сестра Людмила жили в нем открыто, дружно, любили принимать друзей. Прошлое у них, как почти у всех, было печальное: отец погиб на фронте, мать умерла вскоре после войны. Но первые два-три послевоенных года мать успела еще поддержать их. Сначала закончил десятилетку Паша, затем Людмила, и к тому времени, как умерла мать, они уже были взрослыми. Оба стали работать — Паша бухгалтером в банке. Людмила — учительницей начальных классов. В сорок девятом году вернулся из армии Анатолий и стал жить с бритом и сестрой.
Рябиков хорошо помнил Павла Синева. Павел любил одеться. Особенно запомнился в сером костюме — идет мимо клуба, широкие брюки с резкой складкой разметают песок, пиджак нараспашку, белая шелковая сорочка, желтые полуботинки. Голова откинута: понимал свою праздничную неотразимость. Взгляд умный, чуть горделивый. Заметен был Паша — парней совсем мало, а он и с образованием, и на хорошем, по понятиям поселка, месте. Девушки стайкой вокруг — самые красивые, приходившие к клубу на танцы. Тут же Людмила. Ее красота еще придает обаяния брату.
Футбольный матч — Павел судит. Со свистком во рту мелькает в самых горячих точках поля.
Да, была в нем привлекательность, любили и футболисты, и болельщики. Шли слухи и о нескольких романах его с девушками — из тех самых, что окружали обычно его и Людмилу.
Рябиков очень ясно вспомнил лицо Павла Синева — узкое, чуть рябоватое; голос мягкий, еле уловимо насмешливый.
К ним очень любила ходить молодежь. В те бедные годы отрадой был широкий, открытый, гостеприимный дом, почти всегда полный веселья: заливается гармошка, кто-то поет, кто-то пляшет.
Так продолжалось несколько лет. Затем начались перемены. Женился на продавщице и уехал на ее родину Анатолий. Вышла замуж и тоже уехала Людмила. Павел получил письмо из-под Донецка от школьного товарища с приглашением ехать к нему на шахту. Быстро собрался, сдал дом квартирантам и уехал. Там женился, успел вскоре развестись. Затем попал в катастрофу на шахте. Получил тяжелую травму позвоночника, долго валялся по больницам. Потом там же, в шахтерском городе, работал в шахтоуправлении. Наконец, в начале семидесятых годов сорокачетырехлетним пенсионером вернулся домой. Вид него, как рассказывал Семенюк, был болезненный, ходил сгорбившись, сильно прихрамывая. Стал часто выпивать. По-прежнему был очень компанейским.
Через дом от Синевых сидел на лавочке голый по пояс мужчина. Массивное тело овевал теплый ветерок, мужик сладко поеживался, сонно поглядывая на берег, на реку. Что-то в его лице мелькнуло знакомое. Рябиков подошел. Сонные маленькие глазки глянули с неожиданной хитрецой — как будто проклюнулось что-то живое в бесформенной неподвижной массе. Очень знакомые глаза! Только лицо не то. Но когда поздоровался с мужиком и тот ответил слегка осипшим, слишком тонким для такого массивного тела голосом, — сразу вспомнил: да это же сын знаменитого в прошлом оковецкого милиционера Саши Длинного — Александра Никитича Лебедева.
— …Ну да, это батька мой, — подтвердил, покашляв в кулак больше для солидности, мужчина. — Эва, час назад заходил. А вы, не ошибусь сказать, Рябиков?
— Жаль! — сказал Александр, пожав тяжелую, налитую силой руку собеседника. — А где Александра Никитича найти можно?
Сын Саши Длинного с неудовольствием покряхтел, покрутил головой на толстой шее. И как только у худого, жилистого Александра Никитича мог уродиться такой богатырь!
— Да где ему быть — на кладбище возится, могилу сооружает…
— Кому могилу?
— Себе, — ответил сын Лебедева, повозившись на лавке и сильным шлепком согнав с груди слепня.
— Как себе?! — воскликнул, не поверив словам, Рябиков.
— Да так — себе. Я, говорит, помру скоро, а вы, мол, обалдуи, и могилы мне хорошей не соорудите. Так я сам постараюсь. И возится… перед людьми стыдно. Уж и в прошлом годе яблонь насажал, берез, ограду поставил, теперь опять возится чего-то. Нашел занятие, можно сказать.
Рябиков решил разыскать старика.
— Скажите, Алексей Александрович, вы с братьями Синевыми часто виделись?
— А чего ж с ними не видеться — через дом живем. Я сам шофер, за рулем горбачусь, бывало — дровец привозил.
— Как они жили в последнее время?
— А что кошка с собакой. Анатолий-то — он мужик деловой, хозяйственный, рассказывал мне, как на Кубани живет, — аж завидки брали: два кабана, корова с годовалой телкой, стадо гусей. Всего прорва. Дом каменный. Жалко Анатолию было, что дом здесь разоряет Пашка. Не хотел свой рубль упустить.
— А как Павел жил?..
Лебедев-сын пренебрежительно махнул рукой.
— Разве это жизнь? Никаким делом не занимался. Никакого хозяйства. Только книжечки читал да языком трепал. Денег никогда не было. А у самого пенсия да кочегаром в школе работал.
— Но, говорят, к нему люди хорошо относились?
— А чего к нему относиться? Что — был, что — не был. Кому он нужен-то такой? Зарыли — и всего делов. Только Надеждиха и поревела.
Ошеломленный Рябиков молчал. Да и говорить что-либо было бесполезно.
— Вот Анатолия жалко. Этот не зря живет. Мозгой шевелит и руки хорошие. Крышу-то перекрыл, глядите — картинка. А теперь сидит из-за этого…
— Так вы не верите, что он убил брата?
— Дело темное, а отравить хотел. Сам видал, как под кровать Пашки, будто невзначай, пузырек незакрытый с клопиной отравой поставил. Я у них в тот вечер сидел, в карты играли, а Пашка пьяный на кровати лежал.
— А вы что же?
— Я-то? Подошел, из-под носа у Пашки пузырек убрал, в чулан снес. Анатолию кулак показал.
— Может быть, он нечаянно поставил?
— Такой нечаянно ничего не сделает.
— Он вам что-нибудь сказал?..
— Захныкал: не обратил, говорит, внимания, что за посудина…
Рябиков вспомнил показания Надеждиной — читал протокол. Уходил с Красивой набережной в тягостном размышлении: как спокойно сказал этот сын Саши Длинного о «ненужности» Павла Синева на земле. Какие страшные слова. И какие страшные мысли.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
За месяц до приезда Рябикова в Оковецк в доме Синевых на Красивой набережной сидели две женщины — Поля Овчинникова и Люба Надеждина.
Слабый вечерний свет, проникая в два окна, освещал комнату неровно и пестро. В этом освещении чувствовалось что-то очень летнее, закатное. Посреди комнаты стоял покрытый клеенкой стол. За столом сидели Поля и Люба.
— Люба… вот чего я никак не пойму. Если Толя погостить приехал — долго зажился, хотя мне-то в радость… Если совсем — зачем скрывает? Вот уезжал — опять вернулся. Может, с женкой неладно у него что? Ничего не говорил? Мне спрашивать об этом нельзя…
— Паша спросил как-то раз. Да он сама знаешь какой — покидал-покидал каких-то слов неразборчивых, а потом вовсе замолчал. Как нарочно заикаться начинает — ничего не поймешь.
— Это у него с войны, контуженный он был.
— Да знаю я. Но уж больно хитрый твой Анатолий.
— Какой он мой! Если б… Ах, любила я его, когда он вернулся с армии! Если б ты знала, как любила. Да и он не чужой был.
— …И сейчас, только войдешь — отзывается в нем что-то.
— Ты правду говоришь?
— Да уж тут не обманешься.
— А все-таки не тот стал. Как перетянута душа у него веревочкой — лишний раз пошире вздохнуть боится. Все время начеку, даже и выпьет когда.
— Это я тоже вижу. Да и Паша говорит: не тот брательник стал. Он-то думает, что тут только Вера его виновата. А я так считаю: сам Толя себя покалечил. Как начнет говорить — хозяйство да хозяйство, и просвета никакого, только кабаны, овцы, гуси… О детях столько не говорит — и не вспомнит, есть они или нет, а о кабанах всегда помнит. Вот постепенно душу-то и покалечил. Усохла она у него. Мертвая стала.
— Ох, Люба, не говори так, больно мне слышать!
Стукнула дверь. Вошел Павел, посмотрел на них, сказал весело:
— Люба, пошли грибы приготовим — полкорзинки набрал! Да картошку поставить надо. Толя собирался бутылку принести: получка у него сегодня.
Когда они вышли, Поля нервно встала, подошла к окну, перегнулась, всматриваясь в берег. Лицо, казавшееся до этого моложавым, сразу покрылось сеточкой морщин. Ей было лет сорок шесть — сорок семь, но в движениях чувствовалась живость, даже, казалось, привычная легкость человека, который не боится сделать лишний шаг; лишнее движение для него не в тягость — вся жизнь проходит в движении. Усталость накапливается незаметно, постепенно, и скажется потом, много позже, если не одолеет какая-нибудь нежданная хворь. Лицо обветренное, загорелое, на голове цветастая летняя косынка. В глазах, неприметных, обыкновенных, видна свойственная женщине ее возраста тревога, они как будто спрашивают у всех, кто рядом: что же дальше-то? Что еще может быть для меня в жизни, или уже не произойдет ничего, и так я постепенно и состарюсь, не заметив этого сама?..
Поля смотрела на берег Волги. Там, над самой водой, она восемнадцатилетней девчонкой увидела молодого военного. Он стоял без фуражки — она лежала рядом на траве — и смотрел в маленький перламутровый бинокль на противоположный берег. Услышав рядом шаги, обернулся.
— Хочешь посмотреть?
Она кивнула. Он подал ей бинокль; приставила к глазам.
— Нет, не так… — его рука, поправляя бинокль, касалась ее плеча, щеки, и так негаданно приятно было это прикосновение, что весь тот день помнился не таким, как прожитые до него. От этого дня осталось что-то мягкое в душе, вольное и сладостное, и весь он виделся отсюда легким, светлым, как воздух над июньской Волгой. Далекое лето — двадцать девять лет назад. И то лето, и следующее они были вместе — до самого отъезда Анатолия с его новой подругой. Женитьба его произошла так быстро, что она и сообразить ничего не успела, как Анатолия уже не было в Оковецке.
Из сеней доносились голоса Паши и Любы. Паша совсем не похож на брата. О завтрашнем дне никогда не думает. Если бы не Люба — всегда голодным сидел. А Люба привязалась к нему, притерпелась, ходит теперь, как к своему. Если Анатолий не врет и с женой у него все хорошо, тогда он из них четверых самый благополучный. У нее, у Поли, муж умер четыре года назад. Паша давно со своей расстался. Люба осталась вдовой в тридцать два года: муж погиб на лесозаготовках. Паша не предлагает ей идти за себя замуж, знает, что горя ей с ним не избежать. А любит, видать, сильно. Прошел слух, что к Любе сватается шофер Дитятин — бегал по всему поселку, искал ее сам не свой. А узнал — вздор один, ни за кого Люба не выходит — так счастливей Паши в Оковецке человека и не было.
Вошли Павел и Люба. Странная пара. Худощавый Павел, да еще прихрамывает, да плечо кособочит, да в глазах растерянность нет-нет мелькнет, словно бы спохватывается он, вспомнив что-то про себя. И Люба с вечно прописанной на лице зовущей улыбкой, в полной ясности и спокойствии, в силе телесной и душевной. Хоть ураган на нее набеги — не покачнется. Ни одного острого уголочка у нее нет. Женская стать округла и плавна, воздух ее ласкова обтекает.
— Ну, Поля, будем ждать или сядем?.. — спросил Павел.
— Я домой побегу, а вы садитесь — чего его ждать, придет, — сказала она, хотя самой очень хотелось остаться. Но и навязываться Анатолию стыдно. Вдруг да подумает — вешается на шею, жену оттирает. Но она тут же усмехнулась своим мыслям: не оторвешь его от кубанского хозяйства. Она что — квартира в двухэтажном доме да дети, пусть взрослые, а с ней пока живут. Нет… У Анатолия и мысли такой не шевельнется.
Люба смотрела на нее внимательно и ласково.
— Иди, Поля, раз так, чего ж держать-то, — голос напевно-сильный, такой же улыбчивый, как лицо.
2
Красивая набережная покрывалась предвечерней черной шалью. Но еще были, видны и дома, и деревья.
Поднявшись крутой лестницей к мосту, Поля увидела шагавшего ей навстречу Анатолия. Шел он не быстро, но свободно, как ходят уверенные в себе люди. Брюки по привычке оковецких мужиков забраны в сапоги, из нагрудного кармана пиджака торчат авторучка и алмаз — Анатолий на овощесушильном заводе столярничает, приходится и стекла вставлять. Она острым взглядом охватила его всего. Мастеровит, ловок Анатолий, руки рабочие — и дня не посидит без дела. Ничего не стоило устроиться на завод. А мог бы и на другое предприятие пойти — везде примут.
Как всегда, когда видела его, схватила сердце чуткая, слабая боль, на мгновенье колени ослабли. Как будто и воздух изменился — каждая клетка тела отзывается на дыхание вечера.
— Толя! — сказала навстречу.
— А-а-а… Это ты-ы… — и не дал ей больше уже ничего сказать, словно боясь, что ее слова изменят что-то, заставят его оправдываться или о чем-то жалеть: заговорил сам без остановки. — А я сегодня письмо из дому получил, Вера пишет, чтоб скорей приезжал… — его голос настойчиво подрагивал и легко заикался, и это его дрожание и захлебывание не были ей неприятны, потому что голос для нее не отделялся от всего Анатолия. Он был тем человеком, которого она принимала всего. У каждого, наверное, есть хоть один такой человек на свете — или был, или будет.
Когда он остановился, она все-таки спросила:
— Что ж, скоро уедешь?..
— Н-не знаю. От Пашки зависит. Договорился, что от завода ему квартиру дадут, если работать пойдет к нам. Комната с кухней, — переступил с ноги на ногу. — А дому пропасть не дам. Не дело.
— Да оставь ты ему дом, Толюшка! Это я, дура, сбила тебя с толку своим письмом. Теперь и сама не рада.
— Ты правильно сделала. Живет… как паразит. — В голосе прорывалась сухая неуступчивость и непримиримость.
Поля вздохнула, положила ему руку на плечо и побежала домой, хотя вся еще была с ним, с его неразборчивым голосом, ровными шагами и со всей его невнятной, но родной уже до конца жизнью.
Утром на работу ей нужно было бежать прогоном, прорезавшим Красивую набережную вблизи дома Синевых. Увидела внизу, в густой поросли кустов Павла, не выдержала, спустилась. Павел был в застиранной голубой майке, она топорщилась на его впалой груди, болталась под мышками; в руках корзинка. Услышал шаги, поднял голову. Пасмурное, серое лицо оживилось, заулыбалось.
— У нас тут грибов, как в лесу. Два беляка — видала? — он горделиво вытащил из корзины крепкие ядреные грибочки, покрутил, понюхал с удовольствием. Чисто, тонко пошел по воздуху бодрый грибной дух; Поля тоже жадно вдохнула его.
— Поел утром-то? — спросила Павла.
— А чего есть-то? — улыбнулся он ей нехотя, но и безразлично. — Картошки было — Толе оставил. Любе не говори. Не нравится ей брательник — гони его, и все тут.
В лицах братьев была явная схожесть, и Поля сейчас читала ее. Но характеры все переделали по-своему. У Анатолия, как ни старалась она думать о нем хорошо, — будто высушенное черствостью душевной лицо. Подбородок выступил остренько, даже, кажется, глаза заострились. Нет, все скажет лицо, если его видеть как следует. А у Павла и нос такой же, и глаза светлой голубизны, — а смотрят не так. К нему любой незнакомый человек подойти может. Больно было Поле, а мысли ее не говорили в пользу Анатолия.
Не так живет Павел, как все — безалаберный, холостякует под пятьдесят лет, о еде забывает, костюма нет, без денег сидит: все плохо. Да еще ко всему этому выпивает. Но что-то светлее у него внутри. Тут не ошибешься.
— Ты заходи… он-то тебя все вспоминает, — сказал Павел вдогонку.
Она горько покачала головой, поднимаясь на берег, и с неожиданной неприязнью подумала об обоих братьях. Один — тряпка, жену потерял и уважение людское; мог бы взять себя в руки и работать не кочегаром, лишь бы деньги получать — а и получше место найти, образование позволяет. Второй — куркуль, только о хозяйстве своем далеком и толкует, да о том, чтобы вытурить брата из дому, а дом продать. Боится потерять деньги. А в детстве, соседи говорят, дружно жили. Мать хорошая была. Да мог бы тогда помыслить кто из них, что начнут войну на измор меж собой: один — высижу в доме, другой — выгоню и дом продам?! Когда и кто из них первым стал закутывать в толстое ватное одеяло свою душу?
3
Атмосфера в доме Синевых раскалялась постепенно. Люба и Поля говорили между собой, что так больше продолжаться и не может: кому-то из братьев нужно было уступить. Но тут мягкий Павел, когда они вдвоем стали его убеждать, ответил коротко, однако с удивившей их твердостью:
— Дом на родительском месте стоит, никуда из него не пойду. А он как хочет!
— Тогда хоть пить перестаньте вдвоем. Долго ли до беды? А если схватитесь из-за своего дома, да покалечите друг дружку? Да провались и дом тогда! — с сердцем сказала Поля.
— Это ты права, пить буду завязывать. Попробую… — Павел нерешительно покивал. Лицо у него в эту минуту было такое озабоченное, он так сморщился, прислушиваясь к себе, что Поля и Люба невольно фыркнули, а потом и рассмеялись. Засмеялся и Павел.
— А что, и правда нельзя больше! Иду это я по нашей набережной — собака дорогу перебегает. А я ей вслед кричу: кис-кис! Хотел колбасой угостить. А то еще: сажусь обедать, кусок хлеба двумя руками беру и так ко рту подношу.
— Эх, Паша, и смех, и грех с тобой… — Люба вдруг заплакала, Павел бросился к ней. Поля поднялась и ушла: пусть вдвоем останутся, лучше поговорят.
Тут через несколько дней и произошла история с «клопиной отравой». Люба, когда узнала об этом, прибежала к Анатолию прямо на завод. Обычно спокойная, улыбчивая, уравновешенная, тут она подступила к нему и кричала при всех:
— Ты убить Пашу хотел! Ты от своей женки получил задание — убить Пашу. Брата травит, как клопа!
Анатолий, побледневший, но не испуганный, бормотал неразборчивее обычного:
— Л-любка, не сходи с ума. Случайно флакон поставил под койку… С-случайно. Стукнуть в крайнем случае могу дурака — только и делов.
Но она не поверила, что это случайно. Побежала к Поле Овчинниковой. Та только посмеялась. Люба не могла смотреть на нее спокойно. Все раздражало в Поле, даже новое серое в коричневую полоску платье показалось ей таким же старым, какой была сама Поля. Оно просто не могло выглядеть на ней новым, пусть было сшито вчера.
Люба разругалась со вчерашней подругой.
Еще через день Павел утонул.
Нашлись люди, которые видели, как братья вместе купались, обратно же к берегу будто бы приплыл один Анатолий. Люба Надеждина подняла шум на весь Оковецк, что Анатолий утопил брата. А когда Павла вытащили из реки у лесозавода, никто уже не мог узнать в этой рыдавшей и проклинавшей всех женщине прежнюю Любу Надеждину. Вот тогда она и пошла к следователю и заявила, что видела сама, как Анатолий топил брата.
Анатолий же был спокоен и, казалось, не чувствовал никакой за собой вины. Он продал дом и собирался уезжать. Но тут последовал его арест.
4
Рябиков и Потехин перечитали заново все свидетельские показания. Свидетелей было трое: Манякин, Хлынова и Люба Надеждина. Александр решил встретиться со всеми.
— Кто из них понадежнее? Ну, серьезнее — трезвее, положительнее? — спросил у Потехина.
— Манякин. Преподает историю в вечерней школе. Виктор Матвеевич. В тот момент чистил мотоцикл на противоположном берегу. Остальные… — Потехин мелко закивал, словно шея у него была на каких-то хорошо смазанных шарнирах. — Хлынова пьет, Надеждина вряд ли вполне объективна. Я, во всяком случае, в это не верю.
— Где работает Хлынова?
— Уборщицей в комбинате бытового обслуживания. Двое детей — семнадцати и девятнадцати лет ребята. Часто выпивают вместе с матерью, — Потехин сморщился, как от боли, схватился за свою курчавившуюся бородку.
— Да что сделаешь? Ну, беда, и все. Беседы проводили. Старший пошел работать на стеклозавод, там за него взялись. Не знаю, что получится. И я подключился, хожу к ним… А младший в свои семнадцать — настоящий хулиган. Пьет и дерется. Физически сильный. Даже матери от него раз досталось. — Потехин покраснел, как будто и сам не мог взять в толк, как это могло произойти.
— Где они живут — Хлыновы?
— Знаете дом из красного кирпича недалеко от больницы? Говорят, с довоенных лет уцелел.
— Знаю. Зайдем к ним вместе. А что же Синев-старший, он ведь тоже свидетелей видел?
— Мог быть момент аффекта: ничего не замечал. Во всяком случае, Семенюк так считает.
— Ну что же. Начнем с Манякина.
Манякина нашли в книжном магазине — направила жена. Рябиков с Потехиным поднялись по лестнице на второй этаж магазина — бывшего монастыря. Снаружи стояла жара, а здесь было прохладно. Как и везде в последние годы, полки, над которыми была надпись «Художественная литература», стояли пустые. Вдоль них прохаживался человек, состоявший, казалось, из одних ног: ноги и голубая рубаха навыпуск, а над ней крохотная юркая голова. Он ворошил те пять-шесть книжек, которые лежали на полках. Рябиков вопросительно оглянулся на Потехина, тот кивнул.
— …Виктор Матвеевич? — спросил Рябиков. Человек, взмахнув портфелем, повернулся к нему. — Вы не могли бы уделить мне и товарищу Потехину минут десять?
— Александр Степанович — следователь областной прокуратуры, — сказал Потехин.
— Да! Конечно! К вашим услугам! — Манякин говорил отрывисто и суховато.
Спустились вниз, пошли к скамье, под деревья — здесь, возле бывшего клуба, разросся густой сквер. Манякин потряс портфелем:
— Пусто! Почти всегда! А было время — битком набивал! Все дачники наш магазин хвалили!
— Это я знаю, — улыбнулся Рябиков. — Половина моей библиотеки отсюда.
— Вы — тот Рябиков? Который когда-то?..
— Тот самый. Виктор Матвеевич, расскажите в двух словах, что вы видели двадцать восьмого июля, когда чистили мотоцикл на берегу реки?
— Что видел! Что видел! Чищу мотоцикл! Смотрю — купаются Синевы! До этого кричали — через реку слышно! Кричал Павел! Потом и Анатолий!
«Ну, — подумал Рябиков, — если он и на уроках так говорит — бедные ученики…»
— И дальше что?
— Смотрю — плывут двое! Две головы! Чищу мотоцикл! Смотрю — уже одна голова! Потом на свой берег вышел Анатолий. И пошел домой! А Павел остался — в реке…
После «остался» он все-таки чуть сбавил голос, и восклицания не получилось.
— Значит, вы уверены, что Анатолий Синев… утопил брата?
— Больше некому! — энергично кивнул головой Манякин.
Что ж. То же самое было записано и в протоколе. Рябиков встал.
— Спасибо, Виктор Матвеевич.
Как видно, всю силу, какая только в нем была, Манякин вкладывал в рукопожатие: тело напряглось, вытолкнуло через этот древний смешной символ человеческого приветствия всю свою энергию — и сразу ослабло. Даже пустой портфель перетягивал правое плечо.
— Куда теперь? — спросил Потехин, который все это время по своей, наверное, постоянной привычке, покачивал головой, искоса, неназойливо, наблюдая за беседой Рябикова и Манякина.
— Завтра с утра пойдем к Хлыновой. А сегодня мы с Семенюком на рыбалку собрались. — Он помедлил и добавил: — Не хотите ли?..
— С удовольствием! — с неожиданной горячностью воскликнул Потехин.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Двадцать лет назад, когда они с Семенюком были совсем молодыми — Рябиков тогда работал следователем районной прокуратуры, а Семенюк в уголовном розыске, — самым любимым занятием в свободные часы у них была рыбалка. В летние дни жители Оковецка часто могли видеть их с удочками. Переходили через железнодорожный мост, спускались к деревне Барагино, стоявшей на самом берегу Селижаровки; затем над рекой шли дальше, мимо сухого соснового леса, мимо полей — рожь, овес, ячмень тихими волнами под легким ветерком двигались вслед за ними. Противоположный низкий берег в ясные утра или вечера казался очень светлым — отава, выгорела до белого блеска. Миновав три деревни, шли сквозь густой кустарник к реке, устраивались на своих любимых местах, невдалеке друг от друга.
Эти часы хороши были какой-то отрадной близостью — и в то же время удаленностью от всех, когда душа особенно чисто открывается другу. Вокруг были только лес, а над головой — небо. Удачливее в рыбалке всегда оказывался Семенюк. Как ни старался Александр — ему ни разу не удалось поймать больше. Семенюк из-за кустов негромко говорил:
— Саша, готовь костер.
Александр поднимался на крутой берег, собирал сушину, разводил костер, набирал котелок воды, чистил картошку, а потом, когда она была почти готова, — запускал рыбу. Семенюк же ловил до последней минуты, ему никак было не оторваться от реки. Иногда брали с собой бутылку вина — обычного для Оковецка плодово-ягодного — или четвертинку. Под костер, уху и вино особенно хорошо говорилось. Разговоры были обычные — дела, которые они вели, негромкие оковецкие события; о будущем почти не гадали — они были из тех людей, кто не распоряжается своей судьбой, и с этой мыслью, несмотря на молодость, уже свыклись. Но хотели они этого или нет, все их существо тогда пронзала молодая бодрость; они не двигались, а мир кружился вокруг них. И ведь не задумывались, какие это были счастливые часы! Может быть, лучшие в жизни. Открытость, ясность, полное приятие друг друга.
В эти дни Александр дважды был дома у Семенюка. И решил больше не заходить к нему: трудные отношения установились у старого товарища в семье. Внешне, кажется, все шло гладко. Семенюк с покровительственной небрежностью говорил Тане:
— Мамочка, собери-ка нам! Быстренько, быстренько.
Он ходил по комнате грузный, вдруг порыжевший; округлое холеное лицо, умные тяжелые глаза припухли — видно, почки шалят. А голосом любил поигрывать и слушать себя — и этот начальственный басок, и словечки, кидаемые даже здесь, дома, несколько свысока, как бы в пространство, многим слушателям.
Таня мимоходом шепнула Александру:
— …Мой-то начальником и дома ходит, видишь? Грыземся мы с ним: не хочет, чтобы я в школе работала, ревновать вздумал. А я теперь как неприкаянная, вот и настроение вечно плохое…
Оживились они, только когда вспомнили, как вчетвером — женились почти одновременно на подругах-учительницах — ездили на велосипедах на рыбалку несколько лет подряд, до тех пор, пока не пошли дети.
И сегодня не тянуло как-то ближе к Семенюку. Устроился рядом с Потехиным — и тот откровенно обрадовался, посмотрел благодарно. Очень ему начинал нравиться этот молодой следователь: мягкий, интеллигентный, но и неуступчивый, когда нужно.
Он не знал, что и Семенюк в это время думает о нем. А Семенюку было жаль, что друг молодости так изменился. Ему казалось, что это от жизни в городе и немалой должности Рябикова, от многочисленных забот и хлопот, связанных с ней. У всех на виду. Много дел проходит через Рябикова.
Александр еще в годы работы в Оковецке не выглядел слишком молодо. Лицо его было всегда серьезно — он был из тех людей, кто взрослеет быстро, все легковесно-незрелое уходит из жизни вместе с ранней юностью, чаще всего под влиянием характера, а не только обстоятельств жизни. Уже и тогда резкие морщинки прорезали лоб, начали то ли выцветать, то ли просто тускнеть глаза. И разговор был сдержанный, взвешенный — Александр никогда не бросался словами. Но главное: любой, кто знал его, чувствовал, что в этом человеке идет, может быть, не быстрая, но упорная, постоянная работа. Он что-то взвешивал, решал, временами что-то мучило его, и тогда глаза были почти страдающими. Он и в радостные минуты не становился ликующим или громким: только немного светлело лицо.
А теперь лицо сильно постарело — бледное, с желтизной, как у всех, кто много времени проводит в помещении. Глаза стали слишком уж серьезные, мелькало в них что-то неприятно-испытующее, минутами вспыхивала как будто даже боль. Но то была боль не физическая — наоборот Александр поздоровел, раздался. Говорит, что ходит на тренировки, бегает, плавает в бассейне. Что же мучило его? Когда он, Семенюк, спросил его об этом, — Рябиков ответил неохотно, усмехнувшись:
— Чем дольше живешь, тем яснее видишь, как еще много всякой дряни в мире. И что-то она не исчезает.
— Это тебя и мучит? — с веселой насмешкой сказал он тогда, решив, что товарищ уходит от прямого ответа.
— Знаешь, именно это.
Черт его поймет, шутит, конечно, но как-то неприятно, не по-дружески. И Семенюк затаил обиду — тихую, стараясь ее ничем не выдавать.
И тем не менее рыбалка успокоила и сблизила их опять. Сидели вокруг костра, неспешно ели уху, говорили. Тишина недвижно окружала их. Замер лес. Замерла река. Только вдруг раздавался то там, то здесь мгновенный всплеск: рыба уютно взбивала ночные перины.
2
К Хлыновой пошли с утра. Направились прямо в комбинат бытового обслуживания.
— А она на работу не вышла. Ангелина Павловна сама за ней побежала. Ух, и сердитая! Помещение-то не убрано. Сколько раз мы Хлынову прогнать собирались, да все жалели — детей она учила, как-никак, а накормить-одеть надо было. А теперь прогоним. Нельзя терпеть больше… — говорила им уже вдогонку женщина — работница комбината.
Свернули к берегу Волги. От переулка пошли влево, к одиноко стоявшему в стороне длинному старому кирпичному дому. К нему вела плотно выбитая тропинка. По сторонам росли молодые липы и клены, стояли два столика и скамейки рядом — наверное, вечерами на этих столах забивают козла. Вокруг них трава была вытоптана. Виднелись и хозяйственные пристройки — сарайчики, дровяники. Вообще чувствовался своеобразный уют, некая выделенность из привычного уличного порядка. А с противоположной стороны над домом поднимались кроны двух высоких лил.
— А вон и Хлынова… — негромко сказал Потехин.
Вблизи дома, у крыльца, стояли две женщины. Одна, присадистая, широкая, держалась странно; в ее позе ощущалась и неподвижность, и вместе неустойчивость. Она стояла к ним спиной, задрав голову и свесив тяжелые белые руки, распиравшие короткие рукава ситцевого летнего платья. Вторая, нарядно одетая, высокая, стояла боком к ним и сердито выговаривала присадистой:
— Что же это такое, Хлынова? А?.. Я тебя спрашиваю! Да ты опять пьяная! От тебя водкой разит. Ты с утра напилась!
Потехин хотел подойти, Рябиков остановил его:
— Пусть договорят.
— …На что это похоже, я тебя спрашиваю! Ты будешь работать? Ведь уволю! Уволю!.. — понимаешь?..
Присадистая, помедлив, длинно и мерзко выругалась безразличным голосом. Директриса — видимо, это была она — замерла от неожиданности, потом взвизгнула и толкнула Хлынову в плечо. Та, точно сноп, мгновенно и тяжело повалилась на бок и стала сучить ногами. Директриса испуганно ойкнула и отпрыгнула в сторону. Потехин бросился поднимать Хлынову, сердито заметив:
— Это не метод убеждения, Ангелина Павловна!
А Рябиков сказал:
— Сегодня ни вам, ни нам с ней не поговорить. Беседы не получится. Так что не лучше ли вам идти на работу?
Директриса растерянно посмотрела на него и молча ушла скорым шагом. А они с Потехиным повели Хлынову в дом.
Вошли в длинный коридор. Здесь было полутемно и пахло керосином. От углового окна ударил сильный свет, и Рябиков, увидев прямо перед собой заплывшее лицо Хлыновой, невольно спросил:
— Какого она года?
— Ей сорок четыре.
Рябиков невольно вздрогнул. Он думал, что это старуха, а она его ровесница. Какой-то ужас пронзил его. До чего может довести себя человек! У всех одна жизнь, но как не одинаково люди распоряжаются ею.
Потехин толкнул дверь справа по коридору. Сразу в уши ударил пьяный гам. За столом сидела компания молодых ребят, перед ними — батарея бутылок. Лица были совсем молодые, но болезненная одутловатость утяжеляла их, И глаза смотрели с мрачным и больным вызовом.
— Есть тут дети Хлыновой? — резко спросил Рябиков.
Один парень вскочил, другой поднялся с нарочитой медлительностью и усмешкой. Рябиков внимательнее всмотрелся в них и во всю компанию — и узнал ребят, с которыми столкнулся на оковецком базаре в первое же свое утро. — …Куда ее уложить? Помогите!
Парень с длинными волосами, похожий на Махно, подхватил мать и потащил в соседнюю крохотную комнату. Положил ее на кровать.
— Вы что же, часто так время проводите? — спросил Рябиков.
— А когда есть гро́ши — каждый день, — откликнулся вызывающе один из компании.
— И нигде не работаете?
— Почему? Работаем! Вон Валерка, — кивок в сторону длинноволосого, — на стеклозаводе, а Костя, — кивок в сторону Хлынова-младшего, — киномехаником в клубе. А мы — кто где!
Рябиков промолчал, а Потехин вдруг сказал горячо, задыхаясь, вскипели в нем слова:
— Да разве можно так! — он потряс головой с болью и отвращением. — Вы подойдите к зеркалу да посмотрите на себя. Неужели и после этого пить будете?! Опухли глаза, морды зеленые, зубы, как у волков, скалятся — так и кажется, что броситесь сейчас кусаться… Черт вас возьми, вы хоть немножко думаете о себе? О своей будущей жизни?.. Кому вы будете нужны… Да за вас ни одна девушка замуж не пойдет!
С минуту застолица растерянно молчала, а потом сразу двое сказали в голос:
— А вы кто такие?
— …На наш век баб и девок хватит!
Рябиков видел, что сейчас говорить с ними бесполезно.
— Пошли, — кивнул Потехину.
Они вышли — и услыхали за собой шаги. Их догоняли двое — сыновья Хлыновой.
— Мне в кинотеатр надо… — угрюмо сказал младший — черноволосый, скуластый, в желтой рубахе с засученными рукавами, расстегнутой до пупа.
— И я пойду, — проговорил старший.
— А как же те? — Потехин показал на дверь.
— Пусть сидят, — пожал плечами Хлынов-младший. Он напряг шею, резко, пронзительно свистнул — и бегом направился к улице.
Старший переминался с ноги на ногу.
— Может, посидим, потолкуем? — предложил Рябиков.
Парень кивнул. Сели за столик, врытый в землю.
— Тебя Валерий звать? Валерий, как же получается… ты постарше. И мать бы удерживал, и брата — а ты сам.
Парень поник головой. Помолчал.
— Почти с детства мы так, — наконец сказал он. — Батька пил. Мать. Они ведь сидели оба. Батька и сейчас там.
Рябиков и Потехин переглянулись.
— У него что же… срок большой? — спросил Рябиков.
— Да один срок он уже отсидел. Ничего. И пил мало. А потом поехал в Калинин… и там попал.
— Натворил что?
— Ехал в трамвае с папироской в зубах. Ну, кондукторша прицепилась. А он у нас заводной. Она кричит — а он курит. Потом и сам заорал, да еще хуже — взял да окурок ей в сумку с деньгами… Моча в голову ударила. А тут милиция, сняли его — три года получил… Мать еще сильней запила.
Глаза у парня были осмысленно трезвые.
— А ты что, не пил с ними сегодня? — неожиданно для себя спросил Рябиков.
— Не хотелось что-то, — парень покраснел.
Он проводил их до калитки и расстался не сразу, как будто порываясь сказать что-то еще или просто немного пройти рядом.
Когда отошли от забора подальше, Рябиков сказал:
— А парень-то, кажется, хороший, — и рассказал о случае на базаре.
— Нужно бы с ним еще поговорить, — Потехин оглянулся, быстро прихватил двумя пальцами свою бородку.
3
Поля Овчинникова, перебирая концы малинового с белым платочка, сидела перед Рябиковым. Он смотрел на нее — и видел, как подрагивают руки, подрагивают ресницы, а тело сковано болью или страхом — не за себя.
— Нет… не верю я никому, что мог он Павла утопить… Жутко и слышать мне. Огрубел сердцем — это да, а утопить не мог. Умер бы сам Павел — не пожалел бы ни минуты. И не пожалел, когда случилось это. Или в себе и дрогнуло что?.. Не знаю. А ведь как не дрогнуть? Родной же человек! Но ничем не выдал, если и было что. Дом продал сразу после похорон, деньги получил — и спокойно домой собрался.
— Как вы думаете — могла Надеждина сама видеть, как Анатолий топил брата?
— Не верю я! Не может этого быть, выдумала она. Вдолбила она себе.
Рябиков смотрел на Овчинникову задумавшись, как бы и не слыша ее слов. Потехин, писавший протокол, с нетерпением ждал, что Александр Степанович задаст какой-то необыкновенно важный и в то же время простой вопрос, который все сразу поставит на место. Но Рябиков лишь сказал ему:
— Дмитрий Иванович, пригласите, пожалуйста, Надеждину. А вы свободны.
Когда Надеждина села перед ним, Рябиков, лишь увидев ее бледное и решительное лицо, сразу понял, что она собирается сказать нечто важное.
Выпрямив тело, сведя брови к переносице, Надеждина сказала, еле приметно задыхаясь:
— …Собиралась я на суде открыться — да духу не хватило ждать. Все думала: пусть Анатолий знает, что топил он Павла или нет — а все равно душегубец, все равно он виноват, что нету Павла, так пусть и ответ держит! Не видела я ничего, и на берегу в ту минуту не была — после подошла. А как услыхала, что люди говорили — Хлыниха с того берега кричала, Манякин вскочил на мотоцикл и через мост к нам приехал, стал рассказывать — тут и я заговорила, что своими глазами видела, да помешать не сумела, не успела. Анатолий-то знай молчит да на меня смотрит. От этого меня еще больше понесло — уж и остановиться не могла.
— …Ваше отношение к Павлу Синеву тут не оправдание. Вы можете понести юридическую ответственность. Но это суд определит. А вот скажите мне по совести: верите вы сами, что Анатолий способен был утопить брата?
Надеждина, сложив руки на груди, опустив голову, задумалась, глаза застыли, вся живость и гнев ушли из них. Наконец, вздохнув или с облегчением, или с тоской, промолвила:
— Нет, не верю. Хотел он, чтобы все как-то кончилось. Ну, пристукни кто Павла в пьяной драке — тут да, это ему на руку. Домой спешил. Надоело ему в Оковецке. Дело-то и не в деньгах даже: больше или меньше. Ему нужно было знать, что теперь Павел ничего не разрушит и не сожжет. Вот что ему надо было! Спокойным хотел он быть.
— …А у нее можно поучиться анализу. Вы заметили? — спросил Рябиков у Потехина, когда Надеждина вышла.
— Да. Она умная, — откликнулся негромко Потехин.
— Тут не только ум. Это от знания людей. Ну, и от любви ее к Павлу Синеву.
— Александр Степанович, а вы-то с ней согласны? — Потехин выжидательно смотрел на него.
Рябиков нахмурился. Ему не хотелось пока говорить вслух о том, к какому выводу, он пришел.
— Думаю, Дмитрий, завтра мы с вами поставим точку на этом деле. Вот хочу еще с Сашей Длинным — Александром Никитичем Лебедевым потолковать.
— А с Синевым-старшим сегодня?
— С ним завтра, когда все прояснится.
— Есть еще Кизим Иван Аверьяныч, сотрудник районной газеты.
— Ну, Кизим, судя по протоколу, мастер только философские обобщения делать… — улыбнулся Рябиков. — Как там у него?
— Это о Шекспире?
— Да.
— …Иван Аверьяныч заявил, что история братьев Синевых напоминает ему трагедии Шекспира: Анатолий Синев приехал в Оковецк с прямым заданием жены: извести младшего брата.
— Что ж. Трагедия действительно есть. Но о задании жены… это уже, так сказать, художественный домысел Кизима. Ну, я пойду к Саше Длинному. Пойдете со мной на кладбище? Он теперь там, мне уже сообщили… — Рябиков не мог сдержать улыбки.
— Конечно, пойду!
Но, к неудовольствию Потехина, его по какому-то срочному делу пригласил к себе прокурор, и Рябиков направился на кладбище один.
Он уже приходил сюда два дня назад, но не застал Саши Длинного. Место, где Александр Никитич сооружал свою будущую могилу, было ему известно, но он пошел туда не сразу. То и дело встречались на могилах знакомые имена и фотографии, замедлял шаг, останавливался. Вот лежит шофер, который однажды подвез его от Дубровок. Машина была нагружена саженцами яблонь. Лицо у шофера было оживленное, темноглазое, молодое. Он еще подарил тогда ему две яблоньки. Наверное, они уже стали большими, растут в огороде у дома, в котором когда-то жил Александр.
А вот учителя, которых он близко знал. Не поэтому ли ему кажется, что особый свет исходит от их лиц? Ведь они не только учили ребятишек. Они в своем маленьком поселке были настоящими просветителями. Русскими интеллигентами, для которых их труд был всем: и целью, и смыслом жизни, и единственной наградой. Иван Ильич Лужков; рядом с ним — его жена. Сколько поколений выучили они! А подальше лежат учителя, которых он помнил совсем молодыми: Весник, Сухов… Им было по пятьдесят, когда умерли. И у обоих — сердце. Война, затем школа. Вот и вся их жизнь. Но, наверное, не было на земле людей счастливее. Тысячи бывших учеников в разных концах страны помнят их и будут всегда думать о них, как о живых.
Они им снятся, они обращаются к ним мысленно в трудную минуту, они помнят их глаза, смех, жесты, походку. Их привычки. Их любимые выражения. Они для них по-прежнему рядом.
— Эй, мужик!.. оглянися-ка… Ну-да, он и есть… Давай сюда, Рябиков!
Саша Длинный, в рубахе навыпуск, голова на жилистой шее, загорелой до черноты, в каких-то опорках на босу ногу, с легким кряхтением выкарабкался из ямы, похожей на склеп. Рябиков подхватил и обнял старика. Саша Длинный заворчал:
— И ты начнешь меня сейчас полировать… с ума, мол, сошел дед, себе могилу сооружает. А? Так?.. Забыли, что деду помирать скоро, все думают — трет спины тридцать три года, и еще столь же тереть будет.
Александр Никитич действительно славился тем, что с большой охотой тер спины своим согражданам. Большим мастером по этому делу был в оковецкой бане!
— …А может, Александр Никитич, и правда завтра в баню сходим?
— И сходим! И маленькую выпьем! Да ты смотри, смотри, не отворачивайся — здесь лежать буду! — в голосе старика послышалась гордость. — Рази ж мои оболтусы такое логово мне б устроили? А я взял да и сам соорудил. Видал — это в позапрошлом году яблони посадил, березы прошлогодние… А тут камнем все выложил, лежать так лежать. И ты смеешься, и ты!.. — старик укоризненно покачал головой и с сердцем махнул рукой. — Ну ладно, дело говори. Садись на беседку!
Скамья была роскошная — длинная, широкая, с удобной спинкой, сияла зеленой краской. Саша Длинный сел первый и с наслаждением вытянул ноги. Заглянув в выложенную кирпичом яму, сказал:
— Это очень прекрасно — здесь сидеть. Лучше, чем там лежать. А, Рябиков?.. Эх, половили мы с тобой разных мошенников, да и бандитиков, случалось. Помнишь?
— Как не помнить, Александр Никитич.
— Что с Синевым-то? — строго спросил и кинул искоса прицельный взгляд.
— А вы что-нибудь знаете, Александр Никитич? Хотел посоветоваться.
— Знаю тебя: ты советоваться пришел, когда сам уж все уяснил. Так?
— Да почти… но и не совсем. Хочу помощи просить. Совета.
Старик медленно и торжественно поднес руку к седому усу.
— Дам совет. Брось-ка мне китель, вон на бугорке лежит. Счас и пойдем.
— Куда, Александр Никитич?
— Вниз пойдем — покуда. Беседу будем вести, — ответил бывший старшина и гроза оковецких «мошенников и бандитиков».
Разговаривая, они спустились с кладбищенского холма. Прошли центральной улицей. Затем старик свернул в проулок, который вел к больнице — и решительно направился к дому Хлыновых.
4
Когда миновали забор, за которым уже начиналась территория обитателей длинного кирпичного дома, Саша Длинный сказал:
— Вот какое тут дело-то, родимый… — Рябиков невольно улыбнулся, вспомнив, как в свое время доставалось Александру Никитичу в милиции за это слово — «родимый» — которое он, страж порядка, употреблял и в те годы. Случалось, что с беспечной фамильярностью и начальнику его адресовал. — Слыхал я, как гавкали друг на дружку Костька Хлынов с маткой своей. Я Костьку-то, паршивца, с люльки знаю. А кричали они вот о чем… Костыка матке: не бреши, что Пашку брат утопил — сам утоп! Она ему: а я, мол, видала. А он в ответ: ты-то ничего не знаешь, а вот я точно знаю… Намотал я это дело на ус. Думаю — пригодится. Вот и пригодилось.
— Когда слыхал, Александр Никитич?
— А на второй день после того, как ты тут был. Они отношения выясняли, а я шел мимо, здесь, вдоль забора, да и слышал. Постоял еще по старой привычке, — вздохнул он то ли с печалью, то ли с застарелой тоской. — Да вон и Костька… Эй! — возвысил он старческий голос, сделав его начальственным и суровым, а поди-ка сюда, Костька!
Младший Хлынов, все в той же распахнутой на смуглой груди желтой рубахе, оглянулся, минуту помедлил, потом независимо подошел.
— Здорово, дядя Саша, — сказал с насмешливой почтительностью, не глядя на Рябикова. — Чего приперся?
— Вот ты у меня поговори… — зловеще начал Саша Длинный, но тут же поперхнулся смехом. — Ну, сукин кот, ну, сукин кот!.. Ладно, — оборвал он себя уже серьезно. — Ты меня знаешь. Если что спрашиваю — значит, нужно. Отвечай правду: был на берегу, когда Пашка Синев утонул?
Парень посмотрел на него, на Рябикова. В глазах его мелькнуло уважение.
— Ну, был. В кустах выпивали.
— Та-ак. Как же дело было?
— Да как? Пашка смурной был. Этот… ну, братан его, — ему говорит: будем купаться? Пашка говорит — будем. А он уж сильно дернувши был.
— Откуда знаешь?
— Сам пил с ним! Он на берег-то уже спускался: второй раз с братаном пришел.
— Кто с тобой был?
— Да все те ж… — повел рукой Костька в сторону дома.
— О чем с вами Пашка говорил?
— Да так… В общем, брякнул он: четыре раза туда и обратно Волгу переплыву без отдыху. А сам плавал не ахти чтоб очень-то. Мы ему — утопнешь. Только рукой махнул — не ваше дело. Мы подумали — так он, болтает. А потом глядим — раз переволокся, другой. В третий поплыл. А уж сам еле держится…
— А вы что ж, мать вашу!
— А мы что? Братан его тут, а мы что? Он же с ним сначала купался, а потом стоял смотрел. Постоял, ушел. Потом на том берегу этот, Манякин, который из одних костей состоит, появился. Да матка пьяная приволоклась! — зло выкрикнул Костька. — Уселась, отдышаться решила. Ну, а мы ушли вслед за братаном Пашки.
— И что же, больше ничего не видел?
— Больше ничего…
— Что думаешь? Как дальше было? — спросил Рябиков.
— А чего тут думать? В третий раз как поплыл — так и не выплыл. Затянуло и унесло. Ну, я пошел…
Саша Длинный, по-старчески задыхаясь, стал кричать ему вслед злые слова, рвался догнать, его потряхивал гневный озноб. Рябиков взял старика за локоть и молча повел к калитке.
У калитки им встретился какой-то парень, посторонился. Лицо у него было довольно приятное, серьезное. Рябиков всмотрелся — и узнал Валерия, старшего брата Костьки. Он коротко постригся — и сразу преобразился.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, — кивнул Рябиков. Саша Длинный промолчал — еще не отошел от гнева.
Парень долго смотрел им вслед — Рябиков ощущал его взгляд спиной.
— Из этого толк выйдет… — пробурчал Саша Длинный.
На следующий день, после разных необходимых формальностей, дело Синева-старшего было прекращено. Рябикову хотелось взглянуть на него в минуту, когда ему сообщат об этом. Как отнесется к тому, что страшное обвинение с него снято? Но он пересилил себя. Тут проявилось бы что-то от суетного, неуместного любопытства.
Но все-таки в этот день он увидел его напротив Дома культуры. Был вечер. Анатолий Синев шел в сторону вокзала, видимо, к поезду. Сначала Рябикова неприятно передернуло — придется ехать в одном поезде с этим человеком: он тоже уезжал в Калинин сегодня. Но тут же подумал: да ведь жизнь — это тот же поезд, и едут в этом поезде все рядом, тут не выберешь чистенького вагончика, где собрались бы одни ангелочки. Это скорее общий вагон, в котором разместились самые разные пассажиры.
Лицо у Синева было потухшее, увядшее, резко постаревшее. Вряд ли он был совсем уж бесчувственным. Может быть, холод угасших родственных чувств поможет ему все забыть, но сейчас еще это время, кажется, не настало.
Со старым товарищем, Семенюком, простились довольно прохладно. А с Дмитрием Потехиным жаль было расставаться. Не пришло ли время новых друзей? Из молодого поколения — из учеников, идущих на смену? Которым раньше или позже придет время сдавать караул.
Валентин Маслюков, Александр Ефремов
Детский сад
Как ни поворачивалась к свету Нина Никифоровна Маврина, вынуждена была она признать, что с прошлого лета располнела. Светло-кофейное платье «сафари», что на арабском означает «путешествие», с простроченной ленточкой ткани, которая должна изображать патронташ, с узким длинным карманом у бедра — для охотничьего ножа, натянулось с трудом. Огорченно отвернувшись от зеркала, постучала в комнату к сыну:
— Дима, ты встаешь или нет? Опоздаешь на работу!
— Встаю.
Не открывая глаза, Дима нащупал магнитофон и нажал клавишу, тотчас грянула, лязгнула «хеви метал мьюзик». Под звуки забойной мелодии он повернулся на постели, укрыл голову подушкой и продолжал лежать в тяжелой, мутной полудреме. Но спать уже не давали. В дверь настойчиво, бесцеремонно постучал отец.
— Открой сейчас же!
— Папа, я не могу, — ответил Дима, приподняв подушку.
— Что значит — не могу? — сразу же взорвался отец.
— Я на голове стою.
— Меньше надо по ресторанам шляться, не будешь тогда по утрам на голове стоять! Открой, сломаю все к чертям!
Дверь содрогалась на расшатанных петлях, сыпалась побелка.
— Ну, правда, папа, я же йогой начал заниматься. Четыре минуточки только. Асану сменю, — соврал Дима, припомнив кстати руководство по йоге, которое разглядывали они вчера с пацанами, хихикая над особенно колоритными картинками.
Отец, должно быть, удивился. Отозвался он не сразу:
— Чего?
Музыку Дима выключил, отбросил подушку и отвечал примирительно, почти заискивающе:
— Асану, папа. Это значит стул или скамья там, а в йоге…
— Ты откроешь, черт возьми?!
Дима поднялся с кровати, подвинулся к двери, но впустить отца не решился.
— Батя, ну что ты хочешь?
— Что я хочу? Да я… Я много чего хочу! И самое малое из этого, чтобы ты вовремя возвращался домой. Самое малое!
— Папа, честное слово! — произнес Дима со всей возможной искренностью и выждал, прислушиваясь. — Ну, честное слово, время какое-то такое… Смешно за что-нибудь всерьез браться — месяц до армии! Меня два года будут укладывать баиньки в детское время. Сейчас пользоваться надо. Вот и мама говорит…
На той стороне мать у зеркала жевала губами, размазывая помаду, она бросила сразу, почти автоматически:
— Что я говорила? Ничего не говорила! Отца слушай! Он дурному не научит.
— Да чем пользоваться-то? — снова начал закипать отец. — Ты заработай сначала, потом пользуйся! У нас в семье так было! Твой дедушка в шестьдесят, больной, после операции, поднимался по стремянке на крышу, не держась, перед собой вот так вот лист жести нес, — расставил руки, показывая (хотя Дима все равно видеть не мог), как дедушка Кузьма поднимал жесть. — Он и умер-то во время работы — крышу крыл. Потому что люди просили, лучшего мастера сыскать нельзя было. Всю жизнь до последней минуты работал! А ты — пользоваться!
— Батя, я через месяц в армию пойду. Перебеситься надо, это же молодые годы, — и торопливо, чтобы упредить возражение, — а вернусь, ну вот честное слово — другим человеком стану! Армия меня на ноги поставит.
Дима припал к двери, пытаясь различить реакцию отца. Отец ждал продолжения.
— Возмужаю, остепенюсь, поступлю в институт. Хочешь — в политех, или, как мама хочет, — в нархоз. Честное слово! Женюсь.
Отец потоптался перед закрытой дверью, покачал неопределенно головой, хмыкнул:
— Ладно, поговорим еще. На смену из-за тебя опоздаю. Сегодня чтобы к десяти дома! Нет, к девяти!
И пошел.
Потом деликатно, одним пальцем постучала мать.
— Димочка, опоздаешь! Рубль на обед перед зеркалом. Обязательно бери первое, что-нибудь горячее. А на второе — натуральный кусок мяса. Ты слышишь?
— Слышу.
— К Лидии Григорьевне забыл вчера зайти? Я для нее колбасу держу. Забыл?
Когда ушла и мать, Дима с облегчением бросился на кровать — спиной на упругие пружины. С прежней силой грянула музыка. Расслабляясь, он достал сигареты и, лежа в плавках поверх смятой постели, закурил.
Ночью Дима вернулся домой около двух. Не зажигая света, снял в прихожей туфли и прокрался в ванную. Здесь разделся, тихо спрятал верхнюю одежду в стиральную машину и уже смелее направился через большую комнату к себе.
В ресторане Дима вчера не был, но только теперь, после утреннего столкновения, сообразил, что так и не сказал об этом, забыл возразить на самое главное обвинение. Теперь, когда бояться больше было нечего, он испытывал легкую досаду оттого, что растерялся, не сказал все, что следовало. Семнадцать лет, в конце концов, не маленький!
Слегка колеблясь в легком тумане табачного дыма, как мираж, маячило на подвесной полке перед Димой воздушное сооружение из сигаретных пачек: «Кент», «Мальборо», «Кемел»… Что-то вроде замка с башенками, стеной и подъемным мостом.
Созерцание блестящего, в золоте и целлофане, сооружения действовало на Диму Маврина умиротворяюще. Встретил он однажды в импортном журнале цветную, на целый разворот рекламу сигарет «Мальборо». Перевел с помощью словаря: «Приди в Страну Мальборо!». И эта страна сигарет, автомобилей, женщин вдруг поразила его своей полной иллюзией реальности. Страна Мальборо. Казалось, можно сделать шаг и нежданно проломиться через перегородку между жизнью и фантазией…
Когда блуждающий Димин взгляд остановился на часах, он на мгновение замер, потом испуганно соскочил с кровати и принялся, чертыхаясь, одеваться. Торопливо сгреб под зеркалом оставленный матерью рубль.
На улице, размахивая рычащим магнитофоном, застегивая еще на ходу куртку, Дима остановил такси и в машине, на просторном сиденье, путаясь, стал считать деньги — рубль и мелочь — хватит ли до заводской проходной.
— Выключи шарманку, — сказал водитель, не оборачиваясь.
Дима послушно вырубил маг, и в тот же момент машина затормозила на красный свет.
Вместе со случайными прохожими дорогу перед капотом такси перешел Сергей Сакович.
Вопреки обыкновению ходить быстро, Сергей едва плелся, останавливался у каждого объявления, томительно изучал циферблат часов. Он только что вышел из дому, и времени до школы оставалось ровно столько, чтобы не опоздать. Но можно было не идти вовсе. Для этого следовало повернуть обратно, засунуть портфель в подъезде под лестницу — и свободен. Обратный ход мучительно соблазнял простотой и привычностью.
После уроков классное собрание. Что они ему скажут?
Классная рассядется на стуле, обмахиваясь платком — ей всегда жарко, — постукивая указкой по столу: «Тише, тише! Вы можете посидеть спокойно хотя бы час? Решается судьба вашего товарища. Вам что, нет до него дела?». Потом она тяжело, всем телом повернется: «Ну, Сережа, мы ждем. Тридцать восемь человек сидят и ждут, что ты скажешь. Ну?
— И после долгой паузы (кто-то вздыхает в классе): — Я удивляюсь, Сережа, ты же умный парень, ты способный, ты мог бы учиться только на отлично. И вдруг эти выходки, побеги, оскорбительное твое поведение, эта беспредельная лень, равнодушие ко всему… Ты же умный парень!». — «Ага, вы, наверное, считаете, будто я о себе думаю, что дурак, — глядя на уличную афишу, отвечал Сергей, — дай ему скажу, что умный, он и растрогается, на доверие клюнет».
Самое интересное, что она-то, их усталая классная, больше всех и не верит, что именно сейчас, на собрании, решается его судьба. Она вообще в Саковича не верит. Ни в его способности, о которых сама распинается, ни в то, что из него когда-нибудь выйдет что-то путное. Может, раньше и верила, только давно рукой махнула. Забудется, засмотрится в окно на очередь у уличного лотка, на забитую людьми остановку троллейбуса и подумает, что если собрание затянется, попадет на самый час пик, опять придет домой поздно — вымотанная, нагруженная сетками и кульками.
Спохватится: «Ну, что, Сергей, долго будем молчать? Объясни всем нам. Скажи, наконец, может, тебе что-то мешает? Может быть, тебе не хватает чего? Чего тебе не хватает, Сергей?». — «Мне бы собаку, Клавдия Тимофеевна. Большого такого сенбернара. Я бы другим человеком стал!».
Втихую, прыснут, сгибаясь над партами. «А вот это не умно», — скажет классная, обидевшись. Весельчаки притихнут под ее взглядом. И снова тягостное молчание.
Потом выступит кто? Конечно, Оленька Татаринова. Классная ей кивнет незаметно, когда молчание очень уж затянется, и та сразу же встанет и сразу разволнуется. Покраснеет. Впрочем, это Оленьку не портит. Она убеждена, что он, Сергей, плохой мальчик, потому что недопонимает. Объяснить ему нужно. Найти для него какие-то особенные слова, которые все разъяснят, поставят на место. И будет, сбиваясь, искать эти слова. И сядет, злясь на себя, что не нашла, сказала все равно не так. И еще, наверное, подумает: если бы захотела, взялась бы сама, любого бы с головы на ноги поставила. И посмотрит на него, Сергея, оценивающе.
Краморенко с места крикнет: «Что мы тут разбираемся! А то он сам ничего не понимает! Придурок — и всех делов!». Начнется общий гвалт, девчонки будут кричать на Краморенко, а он только ухмыльнется.
Фантазия горячила. Сакович не заметил, что шагает широко, размахивая портфелем и разговаривая вслух.
Самое интересное, как повести себя.
Примитивно — отмолчаться. Они ругаются между собой, нервничают, спорят, а ты стой себе, с ноги на ногу переминайся. Ничего не слышишь, вспоминаешь о чем-то приятном, думаешь — шум вокруг будто прибой, глухой и монотонный.
А можно — огрызаться. Собаки так дерутся — дерзко и весело. Только не заметишь, как разволнуешься, сам начнешь все всерьез принимать.
Забавнее — учудить. Крамарь крикнет: придурок! А ты промолчишь, а когда дойдет очередь, спокойно так: «Ребята, я вам благодарен, что вы потратили на меня время. Поймите меня правильно, только сейчас я по-настоящему почувствовал, что есть люди мне не чужие, не равнодушные…». И пошло, и поехало. А потом обязательно по именам. «Вот ты, Володя, сказал то-то, правильно. Да, Оленька, мне действительно нужна твоя помощь, спасибо… А ты, Крамарь, назвал меня придурком. И тебе спасибо. За откровенность».
Сакович, не замедляя шага, расхохотался. Повернул к школе. В порыве деятельного возбуждения походя пугнул шестилетнюю девочку, что стояла у низенькой ограды детского сада:
— Ты что подсматриваешь? Марш домой!
Ира Чашникова вздрогнула, словно и в самом деле застали ее за занятием нехорошим — она глядела, как дети собираются на игровой площадке, — оглянулась на незнакомого парня и, не отвечая, побежала.
По дорожке через двор, за угол дома, в свой подъезд, запыхавшись, на третий этаж — застучала коленкой, ладошкой в дверь. Дверь квартиры — голая, обшарпанная — носила на себе следы взломов и там, где стоял первоначально замок, была заделана фанеркой.
На кухне Юра Чашников, известный более под кличкой Хава, и его друг Володя Якуш, все звали его только Яшка, напряженно прислушивались к стуку.
— Спрячь, — сказал Хава, поднимаясь, и Яшка тотчас задвинул под стол старую хозяйственную сумку. Глухо звякнули железяки.
На пороге стояла сестра.
— Чего явилась? — холодно осведомился Юрка.
Ира замялась, но ничего не сказала, молча протиснулась мимо брата. В пустоватой квартире Чашниковых, с выцветшими, изрисованными и местами продранными обоями, с редкой случайной мебелью, в проходной комнате у Иры бып свой, заповедный уголок. Между диваном, на котором еще валялась неубранная Юркина постель, и сервантом в полном порядке располагались на полу кукольные папа-мама, их дети и воспитательница детского сада. Кроватка здесь была аккуратно застелена, посуда вымыта и расставлена в картонном буфете, всюду царили чистота и гармония.
— Ну что, — сказал Чашников, вернувшись к другу, — как насчет Бары?
— Не, — покачал головой Яшка, — даст по рублю и все, гуляйте, малыши, ни в чем себе не отказывайте.
— А у магазина сразу заловят. Глухой номер.
— Слышал, на Серова пацанов посадили? За угон. Длинный на суд ездил. Ну, рассказывал!
Рассуждая, Яшка не терял времени — проволочным приспособлением пытался вытащить из винной бутылки завалившуюся внутрь пробку. Еще четыре бутылки стояли на столе голотые.
— А как поймали? — живо заинтересовался Хава. Поскреб на подбородке легкий, но уже раздражающий пух. Руки у Хавы были большие, темные от въевшейся в потрескавшуюся кожу грязи. Руки были намного старше, чем по-детски еще чистое и розовое лицо Юрки Чашникова, словно принадлежали они другому человеку, много повидавшему и пожившему. Огрубевшие на морозах, промасленные, изъеденные неизвестно от чего язвочками, в цыпках и ссадинах, руки эти, наверное, уже никогда нельзя было до конца отмыть.
— Как поймали? — повторил Хава.
Яшка хихикнул:
— По глупости, на ерунде. Черт!.. — пробка опять соскочила, и нужно было начинать все заново. — Обнаглели пацаны. Машин, может, двадцать угнали, катались по ночам. Покатаются и бросят. Одна машина у них в лесу застряла — на днище прямо. Они: бах-бах! — Яшка отставил бутылку, замахал руками. — Стекла побили и пошли. Говорят, разозлились, что пешком домой возвращаться. У одного — у дядьки машина, у другого — у отца, так он папаше всю машину переделал, все новое поставил — колеса, аккумулятор, зеркала. Колесо продавали за сто рублей.
Хава завистливо вздохнул.
— О… Одну машину совсем разобрали на запчасти. Сняли у какого-то мужика за городом гараж на семь дней, вроде для ремонта. За сто пятьдесят рублей. Машину раскурочили и бросили там. Ну, хозяин звонит через время, мол, забирайте, мне свою надо в гараж ставить. Они: хорошо, придем. И не приходят. Ну, месяц прошел: он звонит, они не приходят. Мужик уже допер, что машина краденая, задрейфил! Длинный говорит, на суде еще трясся. Стал эту машину, «Жигуль», сам разбирать, чего пацаны не сумели. Что разобрал, что автогеном порезал. И ночью по частям на тачке сам все вывез и в болото покидал!
Рассказывая, Яшка все подхихикивал, едва сдерживался, а тут и Хава захохотал. И когда на кухне появилась Ира, можно было подумать, что и она не утерпела, пришла узнать, из-за чего смех. Но Ира не улыбалась, напротив, терпеливо ждала, чтобы брат утих.
— Я есть хочу.
— А чего ты в садик не пошла? — возмутился Юрка.
— Расчески нет.
— Че-е-го?
Хава с Яшкой снова развеселились.
— Воспитательница сказала, у кого расчески не будет, наголо постригут.
— Многих постригли? Врет твоя тетя-воспитательница! Наголо они будут стричь! Скажи, мамка купила, да забыла принести. Подумаешь, расческа! Испугалась.
— Я не испугалась.
— Испугалась!
— Не испугалась, не хочу, и все!
— Совсем дитя темное! — радостно поделился с Яшкой Хава и ухватил сестру. — Скажи, испугалась!
— Пусти! — она дернулась.
— Забоялась воспитательницы!
— Пусти! Просто не хочу!
— Вот и врешь!
Девочка вырывалась из железных Хавиных рук, как пойманный зверек, голосок слезно дрожал:
— Я не вру, ну, пусти!
— У, черт, кусается, — расслабил, наконец, хватку Чашников. Девочка метнулась из кухни.
— Чем ее теперь кормить, а?
Помедлив, Юрка прошел в комнату. Ира в своем углу сидела отвернувшись.
— Так ты что, правда, есть хочешь?
Девочка не ответила и, показывая, что разговаривать вообще не собирается, чуть быстрей, чуть лихорадочней, чем требовали того кукольные обстоятельства, принялась рассаживать «папу» и «маму» вокруг игрушечного стола.
— Мы с Яшкой все съели, — сообщил Юрка, — а мамка теперь только после работы принесет.
Яшка, ощущая, должно быть, свою долю вины за съеденное и выпитое, подвинулся к Ире, заглянул через плечо и заискивающе спросил:
— А что это у тебя здесь? Это папка? А что упал? Пьяный?
— Отстань от Ирки! — разозлился вдруг Хава. — Упал, значит, упал. Иришь, ты, правда, обиделась? Хочешь есть?
— Не хочу!
— Ну и зря!
Он потоптался, не зная, что еще сказать. Сестра молчала. Хава взял с серванта растрепанную книгу, полистал. Обложки, первых и последних страниц давно не было, пошли на разные надобности, но текста еще хватало, и когда на улице шел дождь, а по телевизору мура — хоть на стенку со скуки лезь, — Хава иной раз брался перечитывать откуда-нибудь из середины. Это была единственная книга, имевшаяся у родителей — антиалкогольная брошюра. Чашников хмуро ее захлопнул, швырнул обратно, где взял, и снова обратился к сестре:
— Нашла из-за чего расстраиваться — расчески у нее нет. Яшка, у тебя есть расческа?
— Нету и никогда не было, — подхватил Яшка, — а гляди, какие лохмы!
Ира не улыбнулась, сосредоточенно укрепляла на стуле «папу».
— Хочешь, я пойду сейчас и куплю расческу? — спросил Юрка.
— И карандашей нету. Мама обещала, а все забывает.
— Что тебе рисовать не дают?
— Не, мне карандаши дали.
— Ну, так чего? — Юрка сделал паузу, ожидая реплики, и продолжал значительно. — Ира! Ты уже большая девочка. Ты должна понимать… Расческе твоей копейка цена! Это пустяк, понимаешь? Тьфу, ерунда! Я говорю в общем… м-м… Яшка, как я говорю?
— По-философски.
— Вот! В общем говорю. То есть, если взять, к примеру, что с тобой вообще в жизни может приключиться, то расческа эта твоя — дрянь, ерунда — наплевать и растереть! Сегодня нет, завтра мама купит — просто забыла; подумаешь! Что ей, денег жалко на твою расческу? Переживаешь из-за какой-то дрянной расчески, а что будешь делать, когда… Ну, Яшка, какое самое большое несчастье может с человеком случиться?
— Когда опохмелиться не дают?
— Дурак! Я серьезно. Ну, вот побьет тебя кто. Мальчишки побьют, а меня рядом не будет. Так что, ты тогда пойдешь топиться, если из-за дрянной расчески так переживаешь? Плюй на все! Посмотри на нас с Яшкой, какие мы здоровые и веселые. Потому что на все плюем. Яшка, покажи бицепс.
Яшка с готовностью стал задирать рукав.
— Гляди — моща!
Ира характер не выдержала, слегка оглянулась.
— Ты же девка, — наступал брат, — тебя всю жизнь все будут обманывать! Так что, каждый раз топиться? Сегодня в садик не пошла, завтра из-за пустяка пойдешь топиться? Да пусть они сами все утопятся! Если кто тебя обидит, пальцем тронет, ты только скажи! Да я им ноги повыдергиваю, руки переломаю! Кто во дворе замахнется или там игрушку отымет… Только покажи, кто! Слышишь?
Разгоряченный и взвинченный своей собственной беспрепятственной яростью, Хава замолчал с некоторым уже торжеством. Даже Яшка с любопытством ждал:
— Скажешь?
— Не скажу.
Юрка обиделся:
— Ну, пошутил, конечно, руки-ноги ломать. Просто припугну слегка, чтобы не обижали. Прямо так и скажи: вот этот, мол.
— Все равно не скажу.
— Ну, и черт с ней! — потерял терпение Яшка. — Пойдем, Хава!
— Подожди. Есть-то ты хочешь?
Ира упрямо молчала.
— Вот что, Яшка, придется ей наши бутылки отдать… Возьмешь, Иришка, на кухне две бутылки… Нет, все четыре. Пойдешь сдашь. Купишь молока, хлеба, ну, еще чего…
Она обернулась — и, кажется, не было обиды, слез:
— А мороженое можно?
— Яшка, можно ей мороженое купить?
— Можно.
— Можно, — отечески кивнул Юрка. — Купи. Только сдачу не забывай брать.
В большом шумном цеху — рядом на штамповке беспрестанно с глухим тяжелым звоном что-то хлопало — человеческому голосу не пробиться сквозь машинный рев, но никто и не пытался с Димой разговаривать. Наушники с гибким проводом, который вился к кассетному магнитофону на столе, отгораживали Диму от цехового гула.
Под звуки музыки метчик вошел в отверстие, мягко ломалась тоненькая стружка… Слабый, едва различимый хруст Дима не слышал, только, разом освобожденный от нагрузки, быстро завращался с обломком метчика патрон резьбонарезного станка. Маврин с испугом подхватил деталь — все, никому не нужный кусок металла.
В тоскливом раздражении он снял наушники и выключил магнитофон. Кончик сломанного инструмента застрял на глубине, наверное, пятнадцати миллиметров. Ничего не сделаешь, хоть ты тресни! Как и почему это случилось, понять невозможно. Дима машинально подвинул к себе чертеж: деталь не имела даже названия, лишь замысловатый номер. Почему-то это бесило его больше всего: неизвестно что, неизвестно зачем.
И никого поблизости, даже мастера на участке не было, только высится груда блестящих свежими срезами, необработанных еще железяк. Целая гора.
До конца рабочего дня оставалось еще час двадцать.
Так и не решив ничего насчет злосчастного метчика, Дима кинул на стол шабер, которым уныло поковырял входное отверстие, и направился к Мишке.
Не снимая защитных очков, Миша поднял голову.
— Видишь, вон у меня на столе инструмент валяется? — сказал Маврин.
Парень послушно оглянулся, куда показывал Дима, и кивнул, словно Дима сообщил ему нечто существенное.
— Надо мне смыться позарез. Если кто меня искать будет, мастер, может, скажешь, пошел в инструменталку, только что. А как смена кончится, инструменты мои спрячешь в правую тумбочку, детали от станка уберешь, — Дима протянул ключ. — Понял?
Миша скривился, ключ не принял.
— А что?
— Ты же знаешь, я мог бы соврать: бабушка безногая приехала, встречать надо, — интимно наклонился Маврин, — или водопроводчика дожидаться. Но тебе честно скажу: надо с одним парнем встретиться. Во как! Деловое свидание. Со Светкой поссорился. Хочу достать ей белые джинсы и помириться. Обещал. Не знаю, как и мириться, она же психованная. Я говорю: помолчи, пожалуйста! Она: сколько молчать? Да хоть весь день! И что? Ни слова за весь вечер больше не сказала, будто язык отняли. Я говорю…
— Давай ключ, — перебил Миша. Отвернулся и включил станок.
— Через час спрячь, — счел еще нужным пояснить Дима.
Миша кивнул, не оборачиваясь.
— У меня смена раньше кончается — малолетка.
Собрание затянулось часа на два. Когда одуревший Сакович вышел из школы, рядом оказалась Оля Татаринова. Сначала шли молча, и Сергей, незаметно поглядывая в ее сторону, замечал, как девушка нервно покусывает губу. Потом она сказала:
— Я с тобой пройду, да?
Сакович понимал, что Оленьке попросту хочется продолжить разговор, выговориться, и все равно не мог решить, как себя вести, в ответ лишь глупо кивнул.
Теперь, после решительного шага, ей стало свободнее.
— Ты хорошо сказал на собрании, честно.
Желание лицедействовать уже поостыло — устал. И потом, в начинающемся разговоре было что-то личное, доверительное, сверх того, на что рассчитывал, что ожидал. Ломаться не хотелось, и он неопределенно пожал плечами:
— Не так чтобы очень…
— Нет, нет, — она приняла эти слова как доказательство придирчивой честности Сергея. Заглянула в лицо. — Когда человек не боится сказать, что ошибся, ошибается, что ему нужна помощь, когда так говорит, значит, понял. Это перелом. В жизни бывает… Вот и у меня тоже, — добавила, опасаясь обидеть нравоучительным тоном, — когда не ладится, не ладится, а потом вдруг понимаешь, что нужно только взяться, взглянуть на себя честно.
Глаза у девчонки блестели от волнения.
«Дура», — мягко подумал Сакович, бросая на нее взгляд. Оленька ему нравилась.
— Я учился в четвертом классе, когда у нас появилась мачеха. Пришел однажды из школы, а она помыла пол. Ну и наследил. Она побила. Я первый раз убежал из дому. На одну ночь.
— А потом что?
— Потом? Ничего. Извинилась.
Оленька говорила тихо, словно боялась громким словом спугнуть, а он — нехотя, через силу. Историю про мачеху он умел рассказывать весьма красочно, но сейчас что-то не клеилось.
— Добрых людей гораздо больше…
— Добрых я вообще не встречал, жалостливые попадаются.
— И я тоже, к примеру, жалостливая?
Захотелось исправить.
— Таких, как ты, я не встречал никогда!
Прозвучало нелепо торжественно. Она только глянула искоса, не то оценивающе, не то недоверчиво. Глянула и ни слова в ответ не проронила. Не улыбнулась, не пошутила как-нибудь, чтобы выручить его, неловкость снять. А он тоже не мог сообразить, о чем же говорить после такой фразы.
Микрорайон «Юбилейный» как остров окружен полем. Небольшой совсем островок — разновысокие скалы-берега среди волнами всхолмленных полей. Школа, торговый центр, диспетчерский пункт автобусов — всюду рукой подать. Понимая, что сейчас это странное путешествие в неведомое, это тревожное ощущение близости кончатся, что сейчас расстанутся они, так и не сломав затянувшегося молчания, Сергей свернул на кружной путь за самые последние дома, откуда далеко виднелась свежая темная пахота.
Не то грачи, не то вороны с тревожным карканьем поднялись с пашни при их приближении и долго еще большой черной стаей кружили, не решаясь опуститься…
— Ты, может, насчет моего отца неправильно поняла? Он вообще-то одинокий, — сказал Сергей вдруг. Вспоминать собрание не хотелось, но это был единственный предмет, который связывал его с Олей.
Она посмотрела вопросительно.
— Видишь, отец всегда думал, что многого достигнет в жизни. А мать… у нее даже образования не было. Переживал, чувствовал, что достоин лучшего. Ну, и взял Венеру. Это мачеха, ее так зовут: Венера Андреевна. Ну, и взял навырост. Как ребенку пальто берут в расчете, что подрастет, на размер больше. А выроста как раз не получилось.
Оля слушала, сдвинув брови.
— Откуда ты знаешь, что навырост?
— Кой до чего сам дошел, кое-что и отец рассказал… Бежал я однажды на Черное море. Мы в это место ездили отдыхать, а потом я сам рванул. Сентябрь, там тепло. Сказал хозяйке, что родители отправили, ловил рыбу с местными, на винограднике работал. Ну, потом, когда уже сидел в детприемнике, в Сочи, приехал отец. Плакал, подарки привез. Вот тогда все и рассказал. Наверное, поссорились как раз с Венерой.
— Мачеха… красивая?
— Не знаю… Наверное, красивая. Вблизи трудно понять. Она — хищница. Может, ею и восхищаться можно, только вблизи страшно — съест. Любоваться хорошо на расстоянии.
— А мать?
— Мать? Она какая-то испуганная. Мать — жертва. Вообще, в жизни жертва. У нее такая роль.
— А ты?
— Что я?
— Жертва или хищник?
Сергей остановился. Оля смотрела как-то странно, и он сейчас только осознал, что рассказывая про отца, мачеху и мать, заговорил со злостью совсем не нужной.
— Я? — улыбка получилась натянутая. — Обо мне давай, как о мертвом, — помолчим.
Она продолжала глядеть, глядела на него изучающе, как не смотрела никогда раньше, и Сергей, пытаясь преодолеть смущение, неожиданно сказал:
— У меня, Оленька, мечта была. Угнать в колхозе лошадей и с верными ребятами в путь, куда глаза глядят — где галопом, где рысью, где у костра собраться… Только нет, Оленька, таких ребят. И на лошади я один раз сидел.
— Хорошенькая мечта. Украсть.
Ирония, казалось, так не свойственна Оле, так непривычно звучала в ее устах, что он снова не нашелся, что сказать, и только плечами пожал: мечта, мол, какая есть.
Теперь они совсем остановились, словно бы в нерешительности, на распутье. Сергей понял, что Олиного желания говорить, интереса, который заставлял ее идти с ним, поубавилось. А может быть, она просто ждала, что желание, интерес, если они есть, должен теперь проявить он сам. Должен сказать: «Давай, портфель понесу» или «В кино вечером сходим?». Что-нибудь такое, что означало бы его ответное желание и интерес.
И Сергей сказал примерно то, что она ждала, потому что обрывать эти едва начинающиеся, нескладно завязывающиеся отношения действительно не хотел:
— Слушай, поможешь по алгебре, по химии там? Я неплохо секу, просто запустил. Наверстать нужно.
— Помогу.
— Правда?
— Правда.
— Ну, дай пять!
Заметно покраснев, пожала протянутую руку.
Идиотская сцена, тут же понял Сакович и вдруг обозлился:
— Оркестр играет туш, на комсомольском буксире известный лоботряс Сергей Сакович. Из ничтожества, из подкладки сделаем человека, поднимем до себя, перелицуем на обратную сторону!
«Уйдет?» — еще юродствуя, испугался Сергей.
Она, похоже, не обиделась, а удивилась, и когда он уже кончил, все еще смотрела на него выжидательно и словно бы с недоверием.
— Ладно… Я пойду. Ты ведь теперь дойдешь уже сам до дому, можно больше не провожать?
Тут уж, конечно, нужно было придумать в ответ что-нибудь путное, но он, без всякой последовательности, промямлил:
— Значит, поможешь?
Она помолчала и сказала совсем не о том, что он спросил:
— Ты не такой плохой, как о себе думаешь… и не такой хороший, как себе кажешься.
Запуталась, решил Сергей.
— Кажется, запуталась… Нет. Правильно, — кивнула, — ты думаешь: вы считаете меня плохим, но еще не знаете, что я могу учудить, если захочу. Я гораздо хуже, чем вы только можете себе представить, вот вам! И в то же время ощущаешь: какой я замечательный, какой умный, хитрый, какой я внутри себя, нет, точнее — для себя, хороший, даже если какую-нибудь гадость и сделаю.
— Сложно. Сложновато для такой немудреной натуры.
— Вот именно! Вот ты и сейчас кривляешься, — нащупывая мысль, она начинала горячиться. — Немудреная натура! Вся эта каша не у меня в голове, а у тебя, понимаешь? Думаешь одно, а делаешь другое… А насчет алгебры… Конечно, приходи. Сегодня вечером. Буду ждать.
Она пошла. Юбочка коротенькая, какие носили только школьницы, а туфли-лодочки взрослые, дорогие. Стройные, крепкие ножки.
Сергей представил себе пристойных родителей Оленьки. Через полчаса после того, как он с девушкой уединится у письменного стола, тихо войдет мать с подносом — пирожные и чай. И культурно, и посмотреть можно, чем это дочь занимается с молодым человеком.
А ведь девочка всерьез, наверное, правила объяснять будет, с увлечением.
Чудеса!
А он, великовозрастный кретин, пристроится неудобно, где-то сбоку ее ученического стола — ноги девать некуда, — и будет украдкой, когда Оленька склонится над тетрадью, разглядывать девушку.
В эту минуту Сергей испытывал и раскаяние в ненужной откровенности, и волнение при мысли, что еще минуту назад Оленька была рядом, и приятную сумятицу в мыслях от того, что вечером она снова будет близко, так, что слышно дыхание. И от этой сумятицы становилось уже все равно, был ли он излишне откровенен, показался умен или глуп.
Работы было после зимы, если покопаться как следует, много. Михаил Павлович взялся за дело с тяжелым сердцем. Хоть и решил он ограничиться пока самым необходимым, «жигуленок» его являл собой вид растерзанный — капот, багажник, дверцы — все раскрыто настежь. В беспорядке по гаражу инструмент.
Лет пять назад, когда машина бегала свои первые тысячи, Михаил Павлович торопливо заскакивал по дороге с работы в магазин, покупал полировочные пасты, шампуни для ветрового стекла — всякую автокосметику, — а потом торопился к «жигуленку» как на свидание. Теперь пасты и шампуни стояли на полках начатые и забытые. Все это оказалось со временем не нужным, машина работала, возила и без полировки. Получив гараж, Михаил Павлович и вовсе успокоился: с тех пор, как машина стала под крышу, была спрятана за надежными замками, к ней можно было не заглядывать неделями. Прошлой осенью поставив «жигуленок» на консервацию, Михаил Павлович не интересовался им почти всю зиму. Но весна уже становилась летом и, по совести, давно пора было выезжать.
Вяло, словно не надеясь ни на какой результат, принялся он качать ножным насосом колесо, когда в воротах появился парень. Появился и стал, с откровенным любопытством заглядывая внутрь гаража. На лице парня читалась смесь неуверенности и наглости, служившая для Михаила Павловича отличительным признаком возраста между мальчиком и мужчиной и заставлявшая порой внутренне сжаться в ожидании пакости от розовощекого переростка.
— Давай покачаю, дяденька.
Голос на удивление мальчишеский для такого высокого, костлявого парня. И неприятный. Юношеский пух на подбородке, становившийся уже щетиной, придавал парню вид неопрятный и диковатый.
— Покачай, — безразлично произнес Михаил Павлович и освободил место. Будто испытать его намерения хотел.
А Хава в самом деле, не шутя, сразу стал к насосу.
— Колпаки нужны? Вот… обещал тут одному, гараж найти не могу, — спросил он, энергично действуя ногой.
Наглости Михаил Павлович уже не видел, одна неуверенность и даже какая-то искательность в голосе.
— Хорошие колпаки, правда!
Вместо ответа Михаил Павлович оглядел проезд. Гаражи, тот переулок, составленный из синих ворот друг против друга, в котором находился его бокс и который был виден из конца в конец, были пусты. Лишь в отдалении кто-то копался в старой «Волге».
Хава насос оставил:
— Таких колпаков у нас в городе ни у кого нет и никогда не было. Только гляньте!
Нет и не было в нашем городе. Михаил Павлович усмехнулся, улавливая защитный смысл этих слов, и несколько машинально, оттягивая момент, когда нужно будет сказать и сделать что-то по существу, сказал:
— Покажи.
В широко распахнутой, грязной, словно со свалки, хозяйственной сумке лежали четыре блестящих, отливающих хромовой синевой колпака. Не обыкновенные жестянки, защищающие от грязи крепежные гайки, а вроде как ступицы спортивного колеса из магниева сплава. На ложных спицах полосы черной матовой краски, пятью лучами расходящиеся от центра. Действительно, хорошие колпаки. Просто очень хорошие.
— Берете? Константин Семенович обещал по десятке за штуку.
— Встал я как-то ночью воды попить, — сказал Михаил Павлович, колпак из рук не выпуская и как бы сам себе, задумчиво, — глядь на кухне в окно — во дворе двое с моей машины фонари снимают…
— Если не хотите, так я уже и договорился, — с некоторой уже тревогой прервал его Хава.
— Я на балкон выскочил…
— У меня батя за границу ездит. Совтрансавто.
— Они, как зайцы, как тараканы от света, — воспоминание снова возмутило желчь, голос Михаила Павловича возвысился и окреп, — подлые же твари!
— Честное слово, батя у меня…
— Ну что, пошли, что ли? — это в воротах возник Яшка.
Михаил Павлович осекся.
— Что ты тут застрял? — спросил Яшка хмуро, хозяина будто и не замечая.
— Не, он берет, — отозвался Хава. — Только говорит, по десять рублей дорого.
Из ничего, без всякой причины и повода явилась вдруг наглость в тоне. Мальчишка, пацан заговорил так, словно это он, Михаил Павлович, должен бояться этих сопляков, шпаны подворотной… Заколотилось сердце.
— По рублю за штуку, — услышал Михаил Павлович свой голос и отвернулся.
Это был неясный, внезапный, почти случайный импульс — «по рублю за штуку», он поддался ему, еще не совсем понимая, почему, и только потом, когда, нервничая, стоял уже спиной к пацанам, додумал до конца и решил, что поступил правильно. Он хотел показать, что прекрасно понимает, откуда эти колпаки, и что, понимая, словно бы говорит: «Да, по рублю не цена для честного человека, а вы обойдетесь. Воровством, ребятки, много не заработаешь!». Если мальчишки согласятся, мизерная цена будет справедливым наказанием, плевком в лицо, если не согласятся, уйдут… что ж, моральная победа останется за Михаилом Павловичем.
Парни мялись, не уходили.
— Только нам обещали по десятке…
Михаил Павлович, ощущая удовлетворение, снизошел:
— Ладно уж, по трешке. И разговор окончен.
— Годится, — сразу согласился Хава и затараторил: — Правда, батя в Совтрансавто, чего надо, может привезти. Даже по заказу.
— Годится, — передразнил Михаил Павлович полувесело-полураздраженно. Брезгливо сунул деньги, не касаясь чужих рук в цыпках.
— Телефончик свой запишите и что нужно. Какие детали там. Батя и на базе может достать. По спецснабжению.
Хава ухватил край серой оберточной бумаги, застеленной на полке, и, не скупясь, отодрал огромный неровный клок:
— Вот! Телефончик только запишите.
Пожалуй, они много себе позволяли в чужом гараже. Михаил Павлович смотрел на оголенный по милости мальчишки край полки и чувствовал, что достаточно еще совсем небольшого толчка, чтобы он утратил равновесие. Вещь непозволительная для хорошо владеющего собой, интеллигентного человека. Из-за кого? Из-за чего? В конце концов, все, что они сказали, могло быть правдой. Почему обязательно украли?
Помедлив, Михаил Павлович сделал из небрежно оторванного Хавой обрывка аккуратный прямоугольный листок и стал писать: имя, отчество, номер домашнего телефона. Потом: «ВАЗ-2101, прокладка головки блока цилиндров, прерыватель сигнала поворотов, галогенные фары». Хотел еще продолжить, но раздумал, бросил карандаш, и тот, скользнув по полке, полетел на пол.
Мальчишка подхватил записку:
— Спасибо, дед!
Пацаны исчезли. Гаражи, тот переулок, составленный из синих ворот друг против друга, в котором находился его бокс и который был виден из конца в конец, были пусты. Подавленно оглядывался Михаил Павлович, стоя посреди безлюдного проезда.
Настроение испортилось окончательно.
Диме нравилось здороваться за руку, от этого испытываешь взаимное уважение. С чувством пожал руку всем, кто сидел за столиком: Ленька Кузуб, Борщевский, Сашка Матусевич.
— На минуту, ребята, только! Поршня не видели?
— Нет.
— Белые джинсы обещал мне достать. Для Светки.
— Посиди, сейчас девчонки придут.
— Меряют чего-то.
— В туалете, — ухмыльнулся Ленька.
— Не, побегу! С ног сбился, — сказал Маврин, опускаясь тем не менее на свободный стул.
Было еще пустовато. Несколько человек у стойки и в дальнем углу компания иностранцев. Маврин фазу определил, что иностранцы, хотя речи их слышно не было и одеты они были довольно обычным образом. Выдавало их, должно быть, то, что немолодые эти, не ресторанного вида, в дорожных куртках люди держались кучно и оглядывались вокруг с откровенным, каким-то простодушным любопытством, словно никогда не видели плетения из веревок, которым были завешены стены, ни даже обыкновенного советского телевизора, передающего программу новостей. Они переговаривались и показывали на экран, обсуждая, может быть, качество цвета, кто его знает что. Бросали иностранцы любопытные взгляды и в сторону Диминой компании, и даже лысоватый бармен в черном привлекал их доброжелательное внимание.
Бармен являл собой неуловимо изменчивое состояние достоинства. Одно, когда поворачивался к собеседнику, другое — когда, не глядя, не считая, принимал деньги, третье — когда профессионально точно, округлым жестом опрокидывал в бокал бутылку. Мимоходом включил он акустическую систему, грянула, сдавила уши «хеви метал мьюзик», завертелись катушки стационарного магнитофона.
— Во! — оживился Маврин. — Я сейчас свой врублю!
— Куда! — усомнился Ленька. — Ничего слышно не будет.
— Спокойно! — Маврин торопливо перекрутил кассету и, подгадав, нажал.
С заметным запаздыванием послышалась та же мелодия. Пацаны поняли. Радостно ухмыльнулся, сияя круглой физиономией, Борщевский:
— Давай вперед!
Дима перекрутил, нажал. Снова несовпадение.
— Дай, я!
— Не лезь!
С настоящим азартом уже крутили пацаны кассетник, пытаясь попасть в унисон с большим магнитофоном. Взвизгивала, не попадая, мелодия, слышалась возня, горячие реплики:
— Ну, дай сюда!
— Подожди!
— У, козел!
— Убери лапу!
И вдруг голос маленького магнитофона исчез. Кассета крутилась, а голоса не было.
— Да он работает? — спросил Ленька.
Маврин сосредоточенно припал ухом к самому динамику. Прислушался.
— Попали! Один к одному!
— Не различишь!
С не совсем понятной гордостью сидели они в свободных позах. Ленька похлопал Диму по плечу:
— Молодец!
Вернулись девушки, Наташа и Люба, сели.
— Видела твою Светку, — сказала Наташа с некоторой язвительностью, — ничего девочка.
— Девочка о’кей! — Дима цокнул языком. — Обещал ей белые джинсы достать. Представляешь: белые трузеры в обтяжечку, белые шузы, белая тенниска с надписью «Кам ту зе Мальборо кантри!», ну там еще белая сумочка через плечо — закачаешься! Не! Надо мириться!
Получилось хорошо — «трузеры». Он заметил, такое слово знали не все, но, что важно, переспросить никто не решился. Это значило, что за Димой оставили право на превосходство, на знание вещей и словечек, которые еще не стали расхожей монетой.
Английский Дима, конечно, учил в школе, но что там в памяти удержалось! Начал всерьез интересоваться, когда впервые услышал этот жаргон, стал собирать по слову, записывать на бумажки и заучивать тайком от друзей: вайфа — жена, блуевый — голубой, рингануть — позвонить, сейшон — вечеринка. А потом заговорил: все рты поразевали. Правда, большей частью приходилось тут же и переводить.
— А ты поссорился? — спросила Наташа.
— Я?! — Дима неопределенно пожал плечами, чувствуя, что теперь, после «трузеров», он может себе позволить некоторую пренебрежительность.
В этот момент музыка кончилась. Точнее, не кончилась — бармен выключил. От иностранцев поднялась девушка — переводчица, похоже, — сказала ему что-то, и тот выключил. Замерли большие катушки, и только маленький магнитофон на столе продолжал орать не очень сильным голоском.
— Англичане, — заметил Кузуб, кивая, — пли-из, говорят, плиз. Что-то им тяжелый рок не понравился.
— Видно, дома надоел, хотят хор Пятницкого.
— Ну, экзотику.
— А что, Дима, — обратилась к Маврину Наташа, — подойди к ним насчет джинсов.
— Не, размер нужен, — покачал тот головой, — если только кто партию привез. Вряд ли.
Между тем на экране телевизора плотная когорта полицейских, прикрываясь прозрачными пластиковыми щитами, двинулась вперед, с соседнего проезда размашистой рысью пошли конные констебли в черных мундирах и черных фетровых шлемах. Толпа шарахнулась в стороны, распадаясь, и вот уже могучие конские крупы мелькают среди человеческих голов и рук, кто-то упал, кого-то потащили, заталкивают в полицейскую машину. Слышны крики и возбужденные голоса.
Англичане притихли, все как один уставились на телевизор, переводчица переводила им телекомментарий.
Рассеянно переговариваясь, поглядывали на экран и Димины ребята, выключили свой магнитофон.
— Во! — подскочил вдруг Дима, указывая рукой на экран, где полицейские колотили по голове молодого человека в белых штанах. — Вот такие джинсы я хотел для Светки.
Он бросился к телевизору, торопясь показать, какие именно, но кадр уже сменился и Дима остался посреди прохода, сокрушенно махнул:
— Ну вот, куда вы смотрели? Только что видно было!
Повставали со своих мест иностранцы. Один из них, чтобы лучше видеть, вышел в проход, где и стоял, когда выскочил из своего угла Маврин. Англичанин обернулся и вдруг — обратился на своем языке. Дима опешил. Потом улыбнулся и, на всякий случай, кивнул. Англичанин, крепкий мужчина лет сорока пяти, шагнул вперед, широким жестом протягивая руку.
— Yes! — горячо говорил он, до боли тиская Димину ладонь. — Police had been sent into the coalfields to break the miners strike by violence and they did use violence and brutality to break us! But we shall overcome!
Ничего не понимая, Маврин еще раз улыбнулся, и тоже сказал «йес!», и потряс руку англичанину, просительно оглядываясь на переводчицу, припоминая судорожно какие-нибудь подходящие к случаю английские слова.
Дима был по натуре оптимист, а это значило, что всякое событие он умел толковать в свою пользу, то есть таким образом, чтобы почти всегда, при всяком стечении обстоятельств, получалось, что он, Дима, прав, что мнение его выслушано с должным вниманием, а действия, даже если они выражались как раз исключительно в высказывании мнения, всеми одобрены. И все же, хоть и был Дима по натуре оптимист, столь бурный отклик на выраженное им вслух желание иметь белые джинсы казался не совсем оправданным. Улыбаясь англичанину, Дима неуверенно сказал:
— Ченч. Обмен! Понимаешь? Чейндж. Я — тебе, ты — мне. Давай?
— Yes! — улыбаясь еще шире, говорил англичанин, и говорил, было уже очевидно, совсем не то, о чем Дима спрашивал. — Yes! Solidarity! International workers solidarity!
Подошла переводчица, молодая красивая женщина. Она одна здесь понимала обе стороны и потому смотрела на Диму неодобрительно. Помолчав, словно сомневаясь, стоит ли вообще иметь с Димой дело, сообщила:
— Тет Атфилд благодарит вас за горячее сочувствие, которое, как он считает, вы проявляете к делу борьбы английских горняков, — и пояснила: — Это группа бастующих шахтеров из Великобритании. Они гости наших профсоюзов.
— Many thanks to the soviet people. We appreciate your help! — снова загорячился англичанин. — Please, let us come to our table.
— Большое спасибо советским людям! Мы высоко ценим вашу помощь! — сказала переводчица. — Приглашает вас к своему столику.
Дима смутился. Следуя за англичанином к столу, где сидели шахтеры, он вопросительно оглянулся на переводчицу, но женщина, кажется, не собиралась его разоблачать, и Маврин, ощущая неловкость, решил поправиться:
— Солидарность! Но пассаран! Международная солидарность трудящихся. Мы — вам, вы — нам. Ченч. Обмен помощью!
Горняки, широко улыбаясь, потянулись к Маврину, принялись хлопать по плечу, пожимать руку, на разные голоса повторяя:
— Solidarity! No surrender! Workers unite! (Солидарность! He сдаваться! Рабочие, объединяйтесь!).
Снова Дима оглянулся на переводчицу:
— Можно, я еще скажу?
— Про джинсы?
— Нет! — истово прижал он к груди руки. — Честное слово, нет! Я же не знал, что это шахтеры! Откуда же я знал? Переведите, а? — Он повернулся к англичанам и заговорил громко, медленно, почти по слогам, сопровождая все для верности жестами:
— Я, — показал на себя пальцем, — ученик слесаря, — движение воображаемым напильником. — Пролетарий! И мой отец тоже рабочий. Мы вам помогаем. Наша бригада внесла деньги в Фонд мира. Я тоже внес. Два рубля. Солидарность!
— Можете не кричать, — усмехнулась переводчица, — я хорошо слышу, — потом лаконично, опуская подробности про два рубля, перевела.
— О! — послышалось со всех сторон, англичане вновь с энтузиазмом потянулись пожимать руку.
— Са-ли-дар-ност, — с трудом выговаривая русские звуки, сказал тот мужчина, который подошел к Диме первый, — ми — нам… Well?
— Мы — вам, вы — нам! — подсказал Дима, лучезарно улыбаясь и пожимая чьи-то руки. — Международная солидарность трудящихся. Но пассаран! Бандьера росса!
Здесь были не только шахтеры, но и жены их и даже дети — два мальчика и девочка. Пожилая женщина, что следила за разговором с напряженным вниманием, чертами лица, даже манерой слушать, напомнила вдруг Диме соседку его по лестничной площадке. И он непроизвольно поглядывал на нее, словно ждал, что сейчас она назовет его по имени и признается в розыгрыше. Когда же женщина заговорила, и не по-русски, а, как ей и следовало, по-английски, с характерным энергичным произношением, Дима не сдержал глуповатой улыбки.
— We shall give you this badge, — она протянула Диме большой круглый значок с надписью «Support the miners!».
— Это для тех, кто поддерживает стачку, здесь написано: «Поддержите шахтеров!» — пояснила переводчица.
— Спасибо, — сказал Дима.
Он вернулся к своим, сияя яркой круглой бляхой на груди. В ухмылках, во взглядах, которыми его встретили, читались недоверчивость и откровенное любопытство, будто Дима только что, на виду у всех, исполнил цирковой номер.
— Ну как, фейсом в грязь не ударил? — спросил Кузуб.
— А это что? — ткнула пальчиком в значок Наташа. — Это тебе вместо джинсов дали?
Но Дима в прежнюю игру не включился.
— Балда! — бросил он с чувством. — Много ты понимаешь! — И примолк, разглядывая латинские буквы. — Про джинсы начисто забыл. Вылетели из головы джинсы.
— Кстати, пока я не забыл, — шевельнулся молчавший до сих пор Сашка Матусевич, склонился к Диме. — Хаву, Юрку Чашникова, знаешь? Так он хвастался, что знаком с одной бабой — у нее целая партия белых. Так он сказал.
— Правда? — обрадовался Дима. — А где его найти?
Чашникова Дима встретил у винного магазина уже под вечер, когда начинало темнеть. Хава был весел, дружески обнял за плечо, закричал бесцеремонно на всю улицу:
— О чем ты говоришь, Мавр! Конечно, достанем! Правда, Яшка?
Яшка тоже был здесь и тоже ухмылялся, хотя оба были еще совершенно трезвые.
— Вмажешь с нами? Угощаем.
— Может, съездим сначала? — не очень уверенно сказал Дима.
— Ты что?! Сказали же — вмажем и сразу поедем! Двенадцать рублей сегодня заработали. Спасибо, дед! — это уже мужчине, что вынес из магазина загруженный мешок-пакет.
Саковичи ужинали. То есть ужинали Михаил Павлович, жена его, Венера Андреевна, и восьмилетний сын их Коленька, а Сергей — одевался. Они сидели в гостиной за столом, пили чай, а Сергей в рубашке и плавках, с голыми, голенастыми ногами, протискивался мимо отца за спинкой стула. Здесь в ящиках мебельной стенки лежало его белье, потому что это была по совместительству его комната, здесь, в гостиной, Сергей на диване спал и здесь занимался. Теперь на темном, полированном столе лежали мельхиоровые ложки и ножи, бумажные салфетки, а вокруг по комнате, на диване, на свободном стуле и даже на телевизоре — вещи Сергея. Больше всего Венеру Андреевну раздражали кеды — Сергей нацепил их вместо домашних тапок и шлепал при каждом шаге, надеть по-человечески потому что поленился, всунул ноги как попало, смял задники. Метались и шуршали по полу длинные шнурки.
Досталось, однако, не пасынку, а Коленьке: шлепок.
— Убери руку! — голос едва не срывается на крик.
Мальчишка пригнулся, облизнул вымазанные кремом пальцы и захныкал. Не в полную силу, а так, на всякий случай.
Оторвался от газеты Михаил Павлович, оглядел свое семейство: маленький Коля уставился в тарелку, Сергей в зеркало, а жена — в глаза — пристальным взглядом, который тотчас, едва поднял Михаил Павлович голову, сменился безразличием, скользнул куда-то дальше, растворился в пространстве.
— Составил я, Верочка, розу ветров, — сказал он тогда, неловко поерзав, — в декабре ветер дует в нашу сторону пятнадцать процентов от общего времени наблюдений, а в июле обратная картина — вся гарь сюда…
Но жена больше не оборачивалась. Привычно не обращал внимания на окружающих Сергей, стал перед зеркалом со штанами в руках и на лице у себя какой-то изъян разглядывал. Как отец и муж Михаил Павлович понимал причину того общего напряжения, которое едва уловимо ощущалось в атмосфере.
— Брюки ты мог бы не перед столом трясти — в ванной, например, надеть!
— Я сейчас совсем уйду, на весь вечер, — ответил Сергей, задумчиво потрогав красное пятнышко около носа.
Михаил Павлович сдержался.
— Сказал же кто-то из философов… — обратился он к жене.
— Перестань, сколько раз говорить! — Коленька заработал новый подзатыльник и заревел. Зазвенела под стол ложка.
— …комфорт умного человека — свежий воздух! Что там комфорт — здоровье! — в голосе Михаила Павловича слышалась обида. — Пишут: белые враги, белые враги! Хоть ты совсем от соли и сахара откажись, а если выхлопными газами дышишь?
Жена не откликалась. Сергей одевался. Рукава пиджака были коротки, он пригляделся, словно сейчас только это обнаружил, попробовал натянуть их на запястья. Михаил Павлович поднялся с кружкой недопитого чая, подошел к сыну. Прихлебнул.
— Вот ты сейчас сказал: уйду на весь вечер!
— К комсоргу класса меня заниматься прикрепили! — отозвался Сергей с ненужным, ничем не вызванным раздражением.
— Понимать не хочешь! Я ведь не о том, куда ты собрался, а о том, как и когда ты это сказал.
Сергей обернулся, не понимая, может быть, в самом деле.
— Я тебе замечание сделал, в мягкой, тактичной форме, а ты игнорируешь. Я тебе говорю об элементарной культуре человеческого общежития, элементарной! А ты мне фактически отвечаешь: я знаю, что я вам всем давно надоел, сейчас уйду и не буду вам мешать. Ты вкладываешь в ответ обидный смысл, которого никто, я повторяю, никто, — возбуждаясь, Михаил Павлович очертил кружкой всю гостиную, — никто не заслужил! Ты хочешь уязвить. И тебе, прямо скажем, легко этого добиться. Уверяю, это не трудная задача. Яд проник в жилы, и не знаю, как другие, а я — чувствую себя отравленным. Мне нехорошо.
Михаил Павлович откинул голову и — остановился, словно к своему состоянию прислушался. Расслабленно приоткрылся рот.
Несколько секунд Сергей молчал, а потом резко сказал:
— Ладно! Я остаюсь.
Забрался в кресло, уселся в нем, по-турецки скрестив голые ноги, — пиджак он уже надел, а брюки еще нет. Уселся — и посмотрел с вызовом. Михаил Павлович глянул на жену.
И снова она не пришла на помощь. Не вмешивалась.
— Кончай скорей, — хмуро сказала, обращаясь к Коленьке, — тебе заниматься пора.
— Ага, давай, топай, а то фонды экономического стимулирования иссякнут, — кивнул Сергей брату. Большой, тощий, неудобный, сидел он в кресле, и, даже сложившись, подобрав под себя ноги, занимал собой много места.
Помолчав, Михаил Павлович поставил кружку, кашлянул:
— Вот ты собрался к девушке… Смотри, у тебя шов на плече разошелся. Вот, сзади. Хорошо, я вовремя заметил, но ты — взрослый человек? Или ты, Вера, зашить не могла? Почему в этом доме никому ни до чего нет дела? — вновь начал он заводиться. — Почему я как в вату говорю? Все шиворот-навыворот! Звонят на работу и сообщают, что делается у меня дома! Уму непостижимо: из школы звонят начальнику отдела, начальник сообщает мне, а я прихожу домой и говорю сыну то, что он сам должен был мне рассказать. Вот так вот, вот так вот! Шиворот-навыворот!
Михаил Павлович яростно скрючил за спину руку, показывая, как оказалось все наизнанку, шиворот-навыворот, а Венера Андреевна молча достала иголку с ниткой и стояла посреди комнаты, безучастно ожидая, когда можно будет приняться за дело.
— Дай, я! — остановился Михаил Павлович. — Мой сын не пойдет на люди в рваном пиджаке! Я сам!
Забрал иголку и, почти не примериваясь, вонзил ее в плотную, толстую ткань — Сергей дернулся.
Михаил Павлович с силой пихнул сына обратно в кресло.
— Сиди! Сиди! — говорил он, вкладывая в быстрые стежки обиду и горечь. — Теперь уж сиди! — повторял он, затягивая толстую нитку так, чтоб намертво, чтобы без вопросов, раз и навсегда!
И вдруг — замер, когда случайно поймал взгляд своей жены. Она смотрела тем самым пристальным взглядом, который так задел его в самом начале. Смотрела отчужденно и холодно, будто через стекло изучала, через невидимую преграду, что, разделяя, делала излишней заботу о выражении лица.
— Чего? — растерянно спросил Михаил Павлович.
Венера Андреевна молчала.
— Ну, что ты смотришь! — взвился он, теряя самообладание. — Да, у меня нервы! Могут быть у меня нервы? Или это только у вас у всех нервы?
Оглушительно зазвенел телефон. Михаил Павлович вздрогнул, не сразу сообразив, что это, потом бросился в прихожую.
— Да?! — рявкнул он в трубку. И тотчас переменился. — Вячеслав Митрофанович? — От внезапности прошибло потом. Неверными руками перехватил трубку и снова сказал:
— Слушаю вас, Вячеслав Митрофанович.
Из Коленькиной комнаты, приглушенные дверью, раздались звуки пианино. Первая неуверенная нота, затем другая, выше, выше забирался Коля и, не удержавшись, со звоном вдруг, рассыпая хрупкие звуки, посыпался вниз. И сразу снова, без устали, с упорством — нота за нотой — принялся он карабкаться по ступенькам упражнения.
Оставшись в гостиной один, Сергей достал припрятанный на подоконнике за занавеской старый бинокль — медные окуляры, отполированные руками до блеска. Привычным движением пальцев сфокусировал линзы, и через многосотметровую даль выплыла перед ним расчерченная оконным переплетом чужая комната.
Там — никого. Разбросанные по ученическому столу тетради и книги освещала лампа, а дальше, за открытой в коридор дверью, тоже свет, но и там, в голубом коридоре, никого не было. На столе расположился кот, он сидел неподвижно, сыто глядел на вечернюю улицу и, наверное, ни о чем не думал, просто сидел, пользуясь покоем. Там ему было тепло. Серебрился ярко высвеченный бок.
Кот не занимал Сергея вовсе. Прижимая к глазам бинокль, он ждал. Из прихожей смутно доносился голос отца.
— …Конечно, Вячеслав Митрофанович… Вячеслав Митрофанович… Нет, я все понимаю… Конечно, там будут усматривать невыполнение плана по эффективности… Ну как, акт внедрения… — договорить отцу все не давали. — Надо воздействовать… форма эр-десять… да, да, извините…
Оля появилась бесшумно. Возникла в дверном проеме, подошла к столу и сразу легко на него взобралась. Ступая среди бумаг босыми ногами, она поддела кота носком — животное тяжело свесилось на ступне — качнула и энергичным броском запустила через комнату. Перевернувшись, кот мягко шмякнулся на диван, — не донеслось ни звука — подскочил и метнулся вон. Девушка была одета по-домашнему, в спортивное трико с закатанными по колено штанинами. Рядом с окном, на столе, она вырисовывалась четкой, темной фигуркой. Безупречно выверенный природой силуэт… Еще несколько мгновений позволила Оля себя разглядывать, потом потянулась тонкой рукой вверх, где-то под самым потолком взяла штору и задернула сцену. Остался только переплет, цветы на подоконнике и плотный, непроницаемый занавес.
Сергей опустил бинокль.
Подавленный, стоял Михаил Павлович у телефона. Договорить, объясниться ему так и не дали, разговор с директором института кончился, оборванный на полуслове. Михаил Павлович прислонился виском к дверному косяку.
— Ты куда собрался? — произнес он негромко, когда Сергей снял с вешалки куртку.
Сергей пожал плечами.
— Я спрашиваю, куда ты собрался? — повторил отец, ощущая, как поднимается в нем, заволакивает сознание бешенство.
— У тебя короткая память, — обронил сын.
— Что это значит?
— А то, что когда вы разводились, ты обещал мне мотоцикл купить. Где же этот мотоцикл?
Отец замахнулся, но сдержал порыв, только зубы стиснул.
— Я же сказал, что к Оле иду, — Сергей отступил, — чего ты снова?
— Нет, — мотнул Михаил Павлович головой. — Хватит! Ты почему не сказал, что меня в школу вызывали? Опять врешь, как последняя… Никуда не пойдешь! Сколько терпеть можно?
— Меня заниматься прикрепили… Какое твое дело, куда я иду?
— Какое?
Появилась из кухни Венера Андреевна, прошла между отцом и сыном, боком чуть повернулась, чтобы никого не задеть, придержала полу длинного розового халата. Мельком глянул ей вслед Михаил Павлович.
— Какое? — повторил он, ухватив сына за штанину. — Это на тебе что? Ты знаешь, сколько это стоит?
— Это? — в свою очередь рванул Сергей брюки за край кармана.
— Ты в жизни заработал хоть один рубль, мотоцикл требовать? Только пакостить умеешь!
Высунулся из своей комнаты Коленька — смотрит круглыми от ужаса глазами, отчаянно страшно и любопытно. Венера Андреевна ладонью в лоб толкнула его обратно. Затолкнула лохматую мальчишечью голову и сама прошла, закрыла за собой дверь.
— Это?! — кричал Сергей. — Это жалкие штаны за двадцать пять рублей, у ребят джинсы за сто!
— За сто?!
— Хочешь знать, так. мне мать деньги на сберкнижку кладет! Школу окончу — у меня свои будут!
— Свои? Так и живи на свои! Ну, что же? Иди! Делай, что хочешь! Иди на улицу, ходи на голове, грабь, насилуй, режь, под машину бросайся!
Совсем белый от ярости, Сергей дрожал, не зная на что решиться. Выругавшись, бросился к двери.
Колька тарабанил на пианино что-то неистовое. Запоры не поддавались, Сергей беспорядочно дергал щеколды и защелки.
— Ну, давай, — язвил в спину отец, — ты же большой! У тебя деньги на сберкнижке!
Дверь оглушительно хлопнула.
Они перемахнули через низенький, почти игрушечный заборчик и, настороженно оглядываясь, направились к скамеечке под навесом. Двор детского сада в это вечернее время был пуст и тих.
Нарушая тишину лишь отрывочными междометиями, они открыли бутылку, и когда стакан из-под газировки обошел по кругу, стало понятно, что здесь действительно не потревожат. Все заговорили, ничего не опасаясь и перебивая друг друга.
Хава каким-то неестественным, пронзительным голосом рассказывал историю, начала и повода которой уже никто не помнил.
— …Ну вот, захожу я тогда в кабинет. Она с порога кричит: «По тебе колония плачет!». Ты, мол, училку облил. Я так молчу…
Маврин первый заметил деда. Дверь на первом этаже садика тихо, словно сама собой, раскрылась, дед, — это, понятно, был сторож, — медленно вышел на крыльцо и остановился, всматриваясь в их сторону. Придерживаясь за перила, медленно спустился на дорожку и направился к ним. На ногах у сторожа были валенки. В остальном он не походил на старичка из сказки, забытого здесь детьми. Вполне современный магазинный пиджак, разве что помятый сильно, наверное, сторож спал в нем, на голове туго натянутая зеленая шляпа, тоже помятая, похоже, старик и ее никогда не снимал…
Сторож остановился шагах в пяти, когда его заметили и Хава, и Яшка. Все замолчали.
На лице старика, словно набухшем от крови, в краснофиолетовых прожилках, нельзя было разобрать никакого выражения. Маленькие глазки моргали.
— Вы это, — сказал он без спешки, — бутылки пораскидали, поломаете что…
Ему не ответили.
Хава побелевшими пальцами сжимал бутылку, Яшка зачем-то нагнулся. Поднялся Дима.
На ногах он держался ровно и голосом управлял хорошо:
— Вас как зовут?
— Семен Трофимович, — тем же бесцветным тоном ответил сторож.
— Семен Трофимович, я вам ручаюсь, что все будет в порядке, — протянул руку. — Не беспокойтесь!
Настроение переменилось, будто выключили напряжение. Зашевелился Хава:
— Не бойся, дед, порядок! Садись к нам!
Поколебавшись, сторож пожал руку и присел на краешек скамейки. Яшка достал единственный на всю компанию стакан — мутный, захватанный.
— А что это у вас? — спросил Семен Трофимович с некоторым сомнением, которое, впрочем, больше относилось не к вину, а к самому факту: стоит ли пить? — Да… — вздохнул, — было время, ребятки, я, кроме коньяка, ничего не пил. Вот там водка, вино, не знал просто этого. Поверите?
Хава щедро булькал из бутылки:
— Верим, дед, верим!
Семен Трофимович нерешительно подержал стакан на весу.
— Я, ребята, сторож липовый — подменяю только.
Поколебался еще, потом чуть слышно чертыхнулся и, запрокинув голову, стал с видимым удовольствием пить.
Последние следы солнца уже пропали, в темных домах, которые окружали детсадовский дворик со всех сторон, подъезды различались лишь смутно, в вереницах окон то здесь, то там прорубались квадраты света. Окна и подъезды были далеко, и в центре большого, беспорядочного двора, где сидели ребята, ни один случайный луч не нарушал сгущающийся сумрак.
— Как гранаты наготове, — оглядев бутылки, заметил дед размягченно.
— Сейчас мы кольцо дернем, — хихикнул Хава, вцепился зубами в язычок плоской пробки и… застыл в этом неудобном положении.
— Юра!
Слабый голосок прозвучал неизвестно откуда.
— Что тебе?
Теперь они разглядели полускрытую невысокими кустами девочку лет шести.
— Иди домой.
— Чего надо?
Ира молчала. С той минуты, как ее увидели, она не тронулась с места, не переменила положения — светлое неподвижное пятно в кустах.
— Ну, что у вас — пожар, наводнение, потолок обвалился? — хмыкнул Яшка.
Хава распечатал тем временем бутылку и, не отрываясь от дела, — он наливал, пробуя на слух определить уровень вина в стакане, — недовольно процедил:
— Отвечай! Старшие спрашивают.
— Папка бьется, — слова скорее угадывались, чем слышались.
Больше никто с комментариями не лез, а Хава тянул.
— Ну, дальше. Чем бьется? Руками?
Девочка не ответила.
— А мамка что? — немного перелив в темноте, протянул стакан Маврину.
— Мамка кричит, повесится и порубает папку топором, когда он спать будет.
Хава молчал, думая.
— Слушай, парень, — начал Семен Трофимович, — беги скорей!
Ну их! Что я им, милиция, что ли, или вытрезвитель? Вот что, Иринка, беги домой и, если вправду будут убивать, зови, а я здесь, хорошо?
Девочка стояла.
— Ну что?
— Не пойду.
— Иди, говорю!
Девочка стояла.
— Да не бойся, дурочка. Пошумят и спать завалятся, первый раз, что ли… Главное, если мать в уборную пойдет и долго не выйдет, тогда возьмешь табуретку и заглянешь сверху через окошко. Не вешается ли. Поняла?
Хава повернулся к друзьям:
— Во девка! Не поверите! Отца в хату затаскивала. Открываю дверь — родитель на площадке копыта отбросил, и она его тянет, ревет, дура, надрывается, а тянет. Говорит, со двора. За такую девку я кому хочешь, лучшему другу голову сверну. Пусть кто тронет!
Хава легко впадал в истерику, и никто не пытался ему перечить.
— Она у меня нервная, пуганая. В обморок умеет падать. Чуть что — хлобысь — лежит!
Крик стал неровным булькающим смехом. Тогда засмеялись и другие.
— Вот бы нам так, — вставил Маврин, — научиться в обморок падать. Представляете, — и сам засмеялся, — вызывает тебя, к примеру, начальник цеха. Ты почему, говорит, так тебя разэдак, на работу не вышел?! Хватаешься за сердце и — брык — на пол. Переживаний сердце не выдержало. Накричали, мол, на тебя.
Смех превратился в общий утробный хохот.
— И ножками, ножками так — дрыг, дрыг!
— А начальник, ха-ха, начальник…
— Графин хватает, ха-ха-ха…
Яшка ползал по земле, держась за живот, и даже Семен Трофимович неопределенно ухмылялся.
— Ну что, — сказал Хава, вытирая слезы и подхохатывая, все не мог остановиться, — что ты стоишь, дура? Последний раз говорю, иди домой! — он перестал смеяться, чтобы придать голосу больше убедительности. Взял пустую бутылку, медленно поднял над головой. — Считаю до трех… Раз!
Пятно не исчезало.
— Два!
Перестали смеяться и Яшка, и Маврин.
— Два с половиной… ТРИ!
Резко пущенная бутылка полетела куда-то в сторону, послышался глухой взрыв стеклянного сосуда и в ту же секунду — отчаянная брань. Со двора, из-за заборчика.
— Серый? — неуверенно узнал Хава. И погромче: — Серый, ты, что ли?
— Убили кого? — всполошился Семен Трофимович.
— Серый, вали к нам!
Сакович появился из темноты всклокоченный, тяжело дыша. Даже Хава обеспокоился:
— Что, задел, что ли?
— Чуть не кончил. Мимо уха.
— Садись, вмажешь с нами!
Он сел, кажется, не очень понимая, что ему говорят.
— Не пью.
Это послужило поводом для оживленных комментариев.
— О, я говорил, не пьет! — Хава.
— Уникальный кадр, цены нет, — Яшка.
— Хороший парень! Ничего, посиди так, — Маврин.
Они находились в том состоянии, когда человеку кажется, что он пока не пьян, но сейчас станет, когда сладкая теплота разлилась по телу и от нахлынувшего ощущения невесомости становится немножко тесно, хочется простора, размаха. Но Сергей со стороны видел, что приятелям простор и размах ни к чему, они и ходить уже не очень горазды. Они были неприятны. Бешенству, с которым Сакович выскочил из дому, нужен был выход.
— Что, натрясли у малышни копеек и празднуете?
Шутка или оскорбление? Хава обиделся:
— Это ты, может, мелочишься. Мы на свои. Двенадцать рублей сегодня заработали, товар продали.
— Я так думаю, если бы на свои, не ограничились бы пустяками, что вам две-три бутылки. Правда?
Виновато заерзал Семен Трофимович.
— Вот что, ребятки. Надо сбегать кому… Моя доля.
Он достал откуда-то из одежд кошелек со старомодной защелкой и принялся, полуотвернувшись, шуршать бумажками.
— Трешка, — решился, наконец, — три рубля.
— Где ты сейчас возьмешь? — усомнился Маврин.
— Да? — Семен Трофимович заколебался и хотел уже прятать деньги, когда руку его перехватил Яшка.
— Ничего, придумаем что-нибудь. Не жиль, дед, давай!
Отобрав трешку, Яшка торопливо глотнул из бутылки, резво поднялся:
— Я сейчас, ребята! — и исчез в темноте.
А старик, похоже, все еще мучался сомнениями:
— Тогда, знаете что, хлопцы, надо вам поесть. Нехорошо так. Пошли ко мне, там закуска на кухне — винегрет. С полведра будет. Надо поесть.
…Винегрета действительно оказалось с полведра — огромная казенная кастрюля. Есть пришлось прямо из нее детскими вилками и ложками. Пацаны стояли вокруг большой, давно остывшей электроплиты в окружении баков, картофелечистки и других металлических агрегатов с блестящими нержавеющими боками, щурились от кафельной белизны вокруг.
— А где дед? — спросил Маврин.
— Сказал, сейчас придет, — пожал плечами Сакович.
Они остались на кухне одни. Приятное хозяйское ощущение свободы в служебном помещении, в месте, куда при других обстоятельствах их никогда бы не пустили, вызывало тихое, осторожное веселье. Как если бы ни с того ни с сего оказались они на самой середине центрального городского проспекта — никому нельзя, а они — на тебе — расположились. Пацаны хихикали и переглядывались.
— Я что думаю, — сказал вдруг Хава, понизив голос, — давайте садик почистим.
Мимоходом сказал, между прочим, так вот — пришла в голову мысль, и он, ни минуты не медля, по-товарищески ею и поделился.
Маврин перестал ухмыляться и глянул на Саковича. Сакович поднял на Хаву глаза и тотчас опустил. А Хава спокойно набрал ложку винегрета, отправил в рот и принялся медленно, целиком отдаваясь процессу, жевать. Хава жевал, а они молчали. Хава ничего больше не предлагал и не спрашивал, а они ничего ему и не отвечали. Помолчав, тоже взялись за ложки и стали есть.
Потом в сосредоточенной тишине из темного коридора, куда вела оставшаяся открытой дверь, послышались знакомые шаркающие шаги и покашливание.
— Дед идет, — шепнул Хава. Так, словно они о чем-то уже договорились, словно нужно было уже таиться, отделять себя от старика.
— Ешьте, хлопцы, кушайте! — сказал Семен Трофимович с порога кухни. — Это мне, старику, все равно уже, а вам ни к чему, вам кушать надо.
Подошел, тронул Саковича за руку, пощупал сквозь пиджак неожиданно сильными пальцами:
— Конституция деликатная.
Сакович высвободиться не сумел.
— Щупленький ты еще совсем, косточка нежная, — пояснил дед про «деликатную конституцию».
В ответ Сергей усмехнулся и сказал:
— Трудно тебе, дед, сторожем работать.
— На месяц только подрядился, — охотно отвечал Семен Трофимович. Это был уже не тот медлительный старик, который впервые появился перед парнями, глаза его после стакана вина блестели, речь стала живей. — Основного сторожа подменить, временно… Грех сказать, на старости лет девчонке на портки зарабатываю. Обещал внучке сто рублей на штаны.
— Джинсы, — поправил Маврин.
— Ну, что портки, что джинсы… — Семен Трофимович шумно вздохнул, не договаривая, и пацаны с готовностью заухмылялись. — Лет тридцать назад я бы девку в штанах увидел, плюнул бы. А теперь вот сам обещал, что поделаешь? А легко, думаете? Голова пробита — две войны прошел! Припадки бывают. Во, смотрите, — протянул над кастрюлей, растопырил заскорузлые пальцы. — Смотрите!
Смотреть было особенно нечего. Широкие, разбитые работой кисти, сухая, серая кожа.
— Под ногтями траурная кайма!
Ногти то ли от грязи, то ли еще по какой причине, заканчивались широкой темной, почти черной полоской, толстые, корявые, загибались вниз.
— Траурная это кайма, ребятки, — повторил старик. — Я ночью проснусь иной раз, принюхаюсь к себе, чую, сыростью пахнет. И холодно так, страшно на сердце станет…
Сакович перебил. Он воспринимал происходящее кусками, отрывочно, и говорил словно сам с собой, ни к кому не обращаясь:
— Ну, так ведь и пожил. Это как в автобусе: уступи место другому. Пора сходить!
Задетый репликой, старик обиделся, обернулся в поисках поддержки к Хаве:
— Разве я кому мешаю? Разве человек человеку мешает?
— Мешает, дед, — осклабился Хава тайному, только ему по-настоящему понятному смыслу слов, — когда в автобусе тесно, наступают друг другу на носки и пихаются. Или ты в автобусе никогда не ездил?
Не успел Семен Трофимович ответить, как с другой стороны быстро и жестко поддал Сакович:
— Берешься сторожить, а у самого припадки бывают. А если при исполнении? Тут же, небось, у тебя под охраной тысяч на двадцать?
— Ну да, на двадцать! — отозвался вместо деда Хава. — Откуда!
С недоумением огляделся вокруг себя Семен Трофимович, можно было подумать, что пытался он решить, сколько же на самом деле могут стоить ложки и вилки, кастрюли и поварешки — материальные ценности, вверенные на всю ночь его заботе и охране. И эта растерянность, даже тревога были уловлены и Хавой и Саковичем тотчас.
— Холодильник, — указал Хава, не замечая вроде бы старика.
— За полцены пойдет, — отметил Сакович.
— И куда ты его загонишь, холодильник? — хмуро хлопнул ободранную белую дверцу Хава. — Грузовик надо подгонять.
— Мелочами, мелочами наберется, — утешил его Сакович. — Кабинет заведующей вспомнил? Ковер там на полу, может, гардины, телефон…
Они кружили по кухне, а дед не успевал следить и понимать — кружилась голова. Загремело задетое Хавой ведро — посыпались, поскакали по всему полу чищенные, белые луковицы.
— Ну вот, лук просыпался, — сказал Семен Трофимович так, будто несчастье это случилось само собой, без чьего бы то ни было участия. — Соберем, и давайте, хлопцы, топайте. Вам домой пора, — он неловко опустился на колени и принялся подгребать к себе овощи. — Давайте, что стоите?!
И вздрогнул. Взревело за спиной, вроде взвизгнула, врезаясь в нервы и плоть, циркулярная пила. Семен Трофимович обернулся: это Хава врубил большую красную мясорубку, она отчаянно верещала на холостом ходу.
— Тьфу ты! Напасть! Выключи!
Не дождавшись, пока Хава повинуется, — тот, кажется, не торопился это делать, — старик тяжело поднялся; чтобы высвободить руку, переложил набранные луковицы, прижал их к груди. Скользкие, влажные, словно напитавшиеся водой луковицы трудно было удержать, они выскакивали и падали. Не обращая уже на это внимания, старик дотянулся до красной кнопки и выключил, наконец, обезумевшую мясорубку.
— Все, хлопцы! — сказал он тверже, с поднимающимся раздражением. — Все, топайте. Прямо и во двор.
Хава не двинулся:
— Мы поможем собрать!
— Кто же еще поможет? — поддержал его Сакович.
— Я сам. Идите!
Не сильно, только примериваясь, Семен Трофимович подтолкнул Саковича к выходу, тот шагнул и, наверное, оставил бы вовсе кухню, если бы не спохватился вдруг с деланной озабоченностью:
— Подожди, дед, одного же нету!
Действительно, Маврина не было видно еще с той поры, как Хава и Сакович затеяли вокруг сторожа игру в карусель.
— А где? — оглянулся Семен Трофимович.
— Имущество по садику считает! — сообщил Хава. — Пойду поищу, скажу, чтобы шел. Дед, мол, не велит.
Старик заколебался, но думать особенно было уже некогда, он двинулся наперерез Хаве и стал, преграждая ход в коридор, расставил руки. То ли дорогу закрыл, то ли Хаву хотел обнять, тот, по крайней мере, сделал вид, что понимает этот жест именно так — в смысле дружеской возни — и улыбнулся.
— Все, ребятки. Считайте, что я на посту — не пущу. Вон выход, — кивнул старик на дверь, что вела из кухни прямо на улицу, ту самую дверь, через которую они сюда и попали.
— Да что ты, дед? Ты чего? — бормотал Хава. Пытаясь еще пробиться нахрапом, на дурочку, Хава очутился в объятиях у Семена Трофимовича, а тот энергично и недвусмысленно пихнул его обратно.
Шутки кончились. Теперь они смотрели друг на друга, не мигая.
— Пусти, — произнес Хава негромко. С угрозой.
— Вон выход.
Не много знал Хава людей, которые в злую минуту, не дрогнув, встречали его остановившийся в бешенстве взгляд. И потому он ждал мгновения замешательства, чтобы дед дрогнул, чтобы переломить его взглядом, и тогда — ударить беспощадно. Кто дрогнул и отступил, тот уже обрек себя на гибель. Тогда уже не бить, а добивать остается.
Дед не дрогнул.
И Хава, чувствуя, что глаза начинают слезиться, а бешенства словно бы и не хватает, и не настоящее оно какое-то, не убедительное, сказал, наконец, отводя взгляд:
— Да вон же он, Мавр, — заглянул за плечо деда, куда-то в темный коридор.
Старик обернулся. Он подозревал, что не увидит у себя за спиной никого. Догадывался, потому что знал эту дешевую уловку мальчишеских драк еще в то время, когда родители Хавы обделывали пеленки. Догадывался — и обернулся, ибо хотел верить, что все обойдется еще по-хорошему.
Старик обернулся — подросток ударил.
Кулак коротко-жестко чмокнул о голову. Саковича передернуло — звук, будто стеклом по тазу.
— Хава! — вскрикнул он предостерегающе. От чего он хотел предостеречь и кого?
Вжался в белую кафельную стену, распластался в ужасе, вздрагивая при каждом ударе, при каждом хрипе и стоне. Отвращением выворачивало внутренности, но отвернуться не мог.
Старик лежал на полу, и только ноги его виднелись теперь из-за стола.
На мокром, в бисеринках пота лице Хавы — полубезумный оскал.
— Что ты сделал? — прошептал Сакович.
Хава взял неконченную бутылку, протянул:
— Выпей.
Сакович попятился, замотал головой: нет!
— Пей, я сказал, — приблизился Хава. — Пей!
Сакович пятился, спиной, рукой нащупывая дверную ручку. Наружу, на воздух. Спина упиралась в стену, рука скользила. Выхода не было.
— Пей же, гадина, пей! — Хава схватил его за голову, сгреб на затылке волосы и, больно ударив по губам, толкнул в рот липкое горлышко. Красная жидкость текла по подбородку, попадала за ворот, мерзкая, холодная жидкость. Под безжалостной, выдирающей волосы рукой Хавы Сакович запрокинулся и стал, судорожно сглатывая, пить. Стекло стучало по зубам, Хава держал бутылку, впихивал, со злобой приговаривая:
— Пей! Он не пьет у меня! Пей! Все выпьешь! Все!
Наконец Хава отшвырнул бутылку. Сакович закрыл глаза и тяжело, измученно задышал.
Когда открыл их, увидел перед собой возникшего из небытия старика. Семен Трофимович надвигался.
— Бей! — истошно завопил Хава. — Бей, Серый! Бей первым! — а сам отступил, приплясывая и беснуясь.
Сторож надвигался неотвратимо, дошел, добрался — вцепился в плечо проволочными, железными пальцами, встряхнул худое длинное тело парня.
Тогда Сакович ударил. Оттолкнул с отвращением и ударил, смазал по лицу, не в полную силу. Старик заревел, тиская его и сминая, Сакович рванулся, боднул головой, и старик разжал вдруг руки, нога его попала на луковицу, скользнула, и он, нелепо взмахнув, опрокинулся. Ударился затылком о стену, повалился на колени и — на пол.
Тело лежало без движения.
…Возникла в проеме бледная, испуганная физиономия Маврина.
— Что стоишь? — послышался Хавин голос. — Помоги.
Мощно пустив струю, Хава мылся под краном, вода обильно заливала рубашку, лилась на пол. Маврин, склонившись, помогал обмыть шею.
…Стоя на коленях, Хава снимал с руки Семена Трофимовича часы. Снял, бросил чужую, безвольную руку, она стукнулась о каменный пол. Потом передумал, положил руку на грудь, вторую, как складывают мертвому. Огляделся, что бы такое вставить вместо свечки.
— Дай, Мавра, ложку. Старик продрыхнет — во глаза вытаращит! Подумает, спьяну померещилось.
Ложка из пальцев выпала. Хава ее отбросил, снова огляделся, пошарил по карманам. Извлек какую-то смятую бумажку, хотел и ее бросить. Однако пригляделся и положил все-таки ее на грудь деда, расправил.
Это была записка Михаила Павловича с перечислением запчастей. И номер домашнего телефона.
…Послышались приглушенные переходами, коридорами звон стекла и вопли. И снова крики, звон, что-то тяжелое падало, рушилось.
В залитой светом кухне лежал старик, без жизни, без движения. Билась, шумела оставленная Хавой струя из крана.
Сакович спал плохо. Снилось что-то тяжелое, давящее — трудно дышать. Потом послышался стук в дверь: «Милиция!». Отвечала почему-то Венера Андреевна — не пускала. Говорила, говорила что-то, наверное, не хотела открывать, а в ответ снова: «Милиция!».
Нет, это был не сон. Сергей проснулся у себя дома на раскладушке с ощущением, что кошмар продолжается наяву. Действительно стучали и отвечала Венера — раздраженным, протестующим тоном.
— Так откройте же! — донеслось приглушенно.
Матово светилась стеклянная дверь в прихожую. Сакович, опасаясь даже сменить позу, замер. Он лежал одетый, в пиджаке и брюках, поверх смятой постели.
Загремели щеколды, и кто-то вошел. В разговор вступил отец, но объяснялись теперь спокойнее, без надрыва — не все можно было разобрать.
— Почему сейчас? — повысил голос отец.
Отвечали тихо.
— А что, нельзя сразу, на месте?
И снова ответ трудно было понять.
…Вдруг с ужасающей ясностью увидел: старик на полу со сложенными руками МЕРТВЫЙ.
Убийство…
— Я вас на машине отвезу, — выходя из терпения, громко возразил собеседник отца.
— Повестку дадим, отчитаетесь на работе!
Перемежая реплики какой-то суетой, некоторое время еще они топтались в прихожей, потом хлопнула дверь и стало тихо.
Не веря себе, Сергей выглянул из комнаты. В ответ смущенно улыбнулась ему Венера Андреевна. Здесь же, в прихожей, одетый для школы, вертелся Коленька, возбужденно, с ликованием сообщил:
— Милиция приехала! У них машина!
— Отца увезли: спросить что-то хотят. Глупости какие-то! — пояснила от себя Венера Андреевна и отвернулась, занялась Колькиным шарфом, показывая, что происшествие это не очень ее занимает.
Сергей скользнул обратно и ужаснулся — рукав пиджака, тот самый, что выставил он неосторожно на обозрение мачехи и брата, был запятнан чем-то густым и темным. Вино или кровь? Поднял к носу, принюхался. Засохшее, задубевшее пятно почти наверняка было кровью…
Из прихожей донеслось:
— Мы уходим, не опаздывай!
В очередной раз хлопнула дверь. Сергей принялся торопливо стаскивать пиджак. С левого плеча пиджак не сходил, как пришитый. Сакович завертелся, чтобы снять, отделить эту гадость, лапнул себя свободной рукой и спереди, и через голову, за спину, лихорадочно дернул ткань — нитки затрещали. Пиджак и в самом деле был намертво пришит к рубашке. Наверное, вчера вечером эту зловещую шутку проделал Михаил Павлович, когда, не разбирая, что к чему, безжалостно тыкал иголкой.
Кое-как стянув окровавленную одежду, оборвав на плече висящие нитки, Сакович схватил портфель, чертыхаясь, вытряс содержимое — учебники, тетради — на пол. Ногой подбил эту развалившуюся белым нутром кучу, под диван затолкал, а в пустой, освободившийся портфель сунул пиджак.
Щелкнули замки. Все! Концы в воду!
На улице, сдерживая возбуждение, Сергей огляделся.
Будничное, рассветное утро. Всюду люди. Торопливо шагает, тащит за собой ребенка озабоченный мужчина. Мальчик в пальтишке, подпоясанном солдатским ремнем, на шапке звездочка, он не успевает за отцом, спотыкается на бегу, хнычет:
— Папа, чего мы так быстро идем?
— Мы не быстро, где же быстро?
— Папа, давай потише!
— Потому что в садик опоздаем!
Сакович нерешительно сделал несколько шагов и остановился. Повернул обратно. Куда, он и сам не знал. Двинулся и снова остановился.
Мимо шли школьники. Девочки в незастегнутых куртках поверх легких коричневых платьиц. Тепло одетые малыши с ранцами за спиной. Взрослые ребята, несмотря на утренний холод, в одних пиджаках.
— Салют, Серый!
— Привет.
Сжимая под мышкой портфель, такой же, как у всех, Сакович, чтобы не выбиваться из общего ритма, направился следом. Со всех сторон торопились школьники. На узкой, стиснутой домами дорожке они сошлись уже в один поток. Поневоле двигался вместе со всеми и Сакович. Он шагал нахмуренный и все прибавлял ходу, обгонял одного, другого, все быстрей, быстрей, пока не исчезли, не сгинули сами собой остальные.
Обезлюдевший путь вывел Саковича к садику.
Еще издали увидел он, что за низеньким заборчиком дети. И на той самой вчерашней скамейке под навесом — дети. Галдят, с суматошными криками подхватываются вдруг бежать по каким-то своим срочным делам, ковыряются в носу, ссорятся и мирятся.
Влекомый жгучим любопытством Сергей дошел до самой ограды и остановился, вцепился в металлическую планку, шершавую и жесткую.
Во дворе садика не видно было нигде милицейских машин, не суетились санитары с носилками, не слышно было встревоженных громких голосов. Никаких следов того, что произошло ночью. Словно бы вообще ничего не случилось, словно бы не лежал сейчас у него в портфеле окровавленный пиджак.
И только намеком на то неладное, нехорошее, что отягощало душу, обнаружились там, где сидели они вчера, не замеченные вечером черные неряшливые надписи: «Динамо» — чемпион», «Fan. Rock groope».
Созерцая на кирпичной стене навеса большие, выведенные из пульверизатора несмываемой краской слова, Сергей не заметил, как появилась воспитательница, а когда встретил ее взгляд, повернуться спиной, бежать стало немыслимо. Напрягся, стараясь ничем не выдать тревоги. А женщина подходила все ближе, и было уже совершенно очевидно, что она заинтересовалась именно Саковичем.
— Мальчик, — начала за несколько шагов.
Сергей судорожно стиснул портфель. Руки закаменели. Болезненно вздувшийся портфель, за тонкой кожей которого прятался скомканный, скрученный, утрамбованный и все равно выпиравший наружу пиджак, остался на виду.
— Подай мяч!
— Мяч? — ошалело переспросил он.
Опомнившись, кинулся подавать. Поднял оказавшийся на дороге мяч, с суетливой неловкостью выронил портфель, подхватил кое-как и то и другое, бросился к воспитательнице.
К сараю Хавы Сергей бежал. Дверь была плотно притворена. Он замедлил шаг и, переводя дыхание, взялся за шаткую ручку.
Из темной глубины длинного, узкого пространства, захламленного случайными досками, старыми кастрюлями, кадками, уставились на него Хава и Маврин.
— Посмотри на этого придурка, — вместо приветствия сказал Хава и кивнул на Маврина. А тот лишь жалко улыбнулся, мелькнуло на лице что-то виноватое, просительное.
Хава вынул изо рта сигарету и смачно сплюнул. Он сидел на ящике из-под макарон на том самом месте, где была нарисована большая фига, напоминающая человеческое ли цо, и написано: «Сухой — дурак».
Сакович посмотрел на «этого придурка», на Маврина, а потом сказал со значением:
— Я сейчас в садике был.
— И что?
— Ничего… Как не было.
— Ну?! — Хава повернулся к Диме. — А я тебе говорил?! Сторож продрыхнет, даже в милицию звонить не станет. Сам же все устроил — побоится. Приберет там чего, да и все.
Все же Хава был настроен мрачно, морщился от головной боли и сигарету бросил, не докурив. Положил на ладонь и ловко, одним щелчком, запустил мимо Саковича в открытую дверь.
Маврин захныкал:
— А это? Это что?
На проходе в сарае стоял открытый ящик с маслом. За ночь желтая масса осела, плотно навалилась на картонные стенки. Немыслимое, вызывающее тошноту количество жира.
Еще на полках большая, килограмма на три коробка конфет и тут же конфеты навалом.
Еще в кузове игрушечного деревянного автомобиля медицинские шприцы, термометры, клизмы, пинцеты, стетоскоп.
Еще какие-то бланки, печать, ключи, настольный календарь вместе с громоздкой пластмассовой подставкой.
Еще мягкий резиновый попугай кверху лапами.
— Зачем брать надо было? Куда это все? Куда? — причитал Маврин. Он, кажется, готов был расплакаться.
— Козел ты, — процедил Хава, вертя в руках новую сигарету. — Выбросить! Знаешь, сколько масло стоит? Лучше Натке отнесем. Пусть сама выбросит, если продать не сможет.
Закурил, сгорбившись над сигаретой. Он выработал привычку прятать огонек спички в ладони, чтобы ночью, в темноте не увидел кто, и делал так даже днем, без прямой надобности. Затянулся и дохнул дымом, норовя Маврину в лицо, но не достал.
— Почему я не ушел вместо Яшки? — ныл тот. — Пошел и — привет! Сидел бы сейчас спокойно на работе… Валентина Николаевна сегодня дрель обещала мне выписать… Вечером бы к Светке пошел мириться.
— Мириться, — усмехнулся Хава презрительно и тяжело. — Кто тебя держит, сынок? Иди хоть сейчас — в милицию мириться. Зачем брали, зачем брали, — и закричал вдруг, поднялся на Мавра, глаза сразу бешеные. — Кто садик хотел почистить?
— Я? — приподнялся Дима.
— А то я! Мое дело предложить. А ты кивнул! Думаешь, больше тебя надо было?
— Я кивнул? — с выражением ужаса на лице. — Я против был!
— Против! — рявкнул Хава так, что Маврин отшатнулся. — Из-за кого, думаешь, я сторожа бил? Тебя же, гада, выручать!
— Меня? — слов не хватило, он уставился на приятеля в подавленном изумлении.
— Ты же начал! Ты же первый пошел по садику!
— Я пошел… Я ушел… Я просто так!
— Просто так, — хмыкнул Хава. Он почти успокоился. А Маврин возразить не нашелся, замолк, совершенно уничтоженный.
И тогда Сергей, который стоял у входа, участия в перебранке не принимая, сказал:
— Я что, собственно… Утром отца в милицию забрали.
— Ну?
— Что — ну?!
— Так что? Мой отец в милиции как родной, они без него просто скучают, не могут долго. Подумаешь — отца забрали! Если бы засыпались, так не отца бы, тебя самого замели! А что отца, так это даже хорошо.
— Думаешь?
— Конечно, — обнадежил Хава.
— А это? — Сергей пристроил на колене портфель и достал оттуда смятый, потерявший всякую форму пиджак.
Тут вот кровь, Хава, понимаешь. Старика-то…
— А ты не помнишь, как было?
— Нет.
— Мавра руку порезал. Ну, шкаф стеклянный, — кивнул на шприцы и термометры.
— Правда? — Сакович почувствовал, как против воли расползается по лицу дурацкая улыбка. Он сознавал, что все это обман и словоблудие, но овладеть собой, сдержать ухмылку не мог.
— Может, обойдется? — робко подал голос Маврин.
Хава фыркнул:
— Да вы что, пацаны? Старик алкоголик, много ли ему надо? Проспится, домой пойдет. Ой, да сколько раз было… Мало ли.
— Было? — Маврин нервно хихикнул. — Что, было и — ничего?
— Ну, видишь, перед тобой сижу. Зажило как на собаке.
— Вот он, порез, — Маврин протянул руку и все увидели на запястье и на ладони свежий, едва подсохший шрам. Маврин снова хихикнул: — Кровище!
Сакович пожал плечами и не очень уверенно предложил:
— Может, отец наехал на кого? Может, из-за машины?
— Что, машина есть? — заинтересовался Хава.
Сакович только кивнул, а Маврин выскочил на проход, замахал руками, закричал в возбуждении:
— Вот! Конечно, наехал! Это теперь быстро — сегодня наехал — завтра забрали!
Отстранившись от скачущего Маврина, — в узком проходе они едва могли разминуться, — Хава заметил:
— Человека задавить — не шутка!
Под этим напором Сергей дрогнул, заговорил, самого себя убеждая:
— Отец сейчас вот с такими глазами ездит, — изобразил что-то дикое, ошарашенное, — ничего не разбирает. Как он вообще всех не передавил, не знаю. Кандидатскую третий раз завернули, с мачехой грызутся, должность в отделе срывается — там какая-то возня, все возня, не поймешь — анонимки, комиссии. Он уже дороги не разбирает: то по тормозам на ровном месте, то прет по ухабам — всех к чертовой бабушке передавит!
— Загремит только так! — возликовал Хава и, испытывая потребность в действии, навалился на приставленные к стене доски, с воплем повалил их в сторону входа. Сакович отскочил, доски загрохотали, вываливаясь концами за порог, цепляясь за полки, подпрыгивая и сталкиваясь.
Яшка, наверное, и сам бы не сумел объяснить, отчего ему с утра так свободно и легко. Яшка сидел верхом на самодельном мопеде и глазел на окна школы. Малыши, четвертый, может, или пятый класс, низко склонившись, корпели над тетрадями.
Что-то объясняла у доски молодая учительница, мерно расхаживала, появлялась у окна и снова потом терялась, размытая зыбкими бликами стекол. Там, в классе, было, должно быть, очень тихо. Стриженый мальчишка — короткие совсем волосы топорщились цыплячьим пухом — уставился на Яшку с откровенным любопытством. С завистью.
Завидовать было чему, и Яшка снисходительно позволил себя разглядывать.
Мопед его останавливал внимание всякого, кто имел хоть какие-нибудь познания в технике. Потому что Яшкина конструкция ездила! Ездила, несмотря на то, что переднее колесо было больше заднего раза в три, а громоздкий никелированный руль задирался так, что сидеть можно было только откинувшись назад с опасностью опрокинуть на себя все сооружение.
Мальчишка за окном получил, похоже, замечание. Виновато обернулся к учительнице, снова глянул на мопед — торопливо и жадно. Яшка показал мальцу язык и затарахтел, изображая перестук мотоциклетного двигателя, потом соскочил на землю, побежал, пыхтя и потея, — нужно было долго разгонять машину, чтобы двигатель заработал взаправду — с жестким металлическим выхлопом и гарью.
Дорог для Яшки не существовало — он мчался через дворы и тротуары, закладывал лихие виражи у детских песочниц и тормозил на повороте обеими ногами сразу — дымились, стираясь об асфальт, подошвы туфель. Сигнала у машины тоже не было, и потому Яшка работал сам и за тормоза, и за сигнал — кричал малышне: «Ра-зайди-тись!», пипикал и гудел, и даже сиреной пытался завывать, пугая старушек, что пристроились у магазина торговать дохлыми прошлогодними морковками и луком.
День уже был в разгаре. Выскакивая ненадолго на тротуары больших улиц, Яшка видел толпы народа, плотно идущий транспорт, милиционера, свистнувшего вслед, снова исчезал во дворах и видел грузчиков у магазина, ящики с молоком, девушку в распахнутой кабинке телефона-автомата, видел хоровод мальчишек, играющих в настольный теннис, они все вместе, человек десять, быстро перемещались вокруг стола, каждый со своей ракеткой; отразив шарик, игрок должен был двигаться в общем хороводе дальше, на другой конец стола. Сложная эта игра поминутно сбивалась, отчего получались галдеж и суматоха. Яшка помахал ребятам, но не остановился, обошел грузовую машину, которая гидравлическим домкратом опрокидывала сама в себя мусорный бак, тонкая жестяная крышка хлопала и полоскалась, выскочил на школьный стадион, где по беговой дорожке одиноко трусил мужчина в ярком — красном и зеленом — костюме из блестящего пластика. Не оглянувшись, Яшка впритирку обогнал спортсмена, резко накренил мопед, заворачивая за угол бойлерной…
Перед пацанами едва успел затормозить. Когда мотор заглох, Яшка услышал, что они смеются. Мельком только взглянул на него Маврин, он тащил, прижимая к животу, тяжелый картонный ящик с маслом и делал вид, что совсем изнемог: ноги подгибались, Дима шатался, дурашливо хихикал:
— Сил, ребята, нет! Как это я вчера его приволок?
— Это ты со страху ослаб! — скалился Хава.
Яшка рукой помахал, чтобы обратить на себя внимание, и приветствовал:
— Наше вам!
Пацаны не откликались.
— Примета такая есть, — продолжал прежний разговор Хава, — если боишься — точно подзалетишь! Начнешь думать: чего да как… — и он отрубил пятерней в воздухе, отметая саму возможность думать, а значит — бояться.
— Ребята, вы куда? — спросил Яшка без прежней игривости.
Только теперь Хава оглянулся — они уже прошли мимо — и снизошел:
— К Натке. Сеструха Мамонта, знаешь? Джинсы белые для Мавра достать обещала.
— Вы что, серьезно? — удивился Яшка. — И масло ей тащите?
Ему не ответили. Яшка, однако, не обиделся, Хотя он, может быть, и не до конца понимал — почему, но все же, если честно, понимал, догадывался, что обижаться после всего того, что случилось ночью, права не имеет. Слез с мопеда и, толкая его радом, пошел за пацанами.
— Пиджак надо холодной водой замыть, — говорил Хава Саковичу, — только холодной, а не горячей…
— А что такое? — снова пытался подключиться Яшка.
— …Холодной замоешь, и никаких следов. Ну, совершенно. Потом даже места не найдешь, где там пятно было.
— Кровь, да? — не отставал Яшка.
Сгибаясь под тяжестью ящика, Маврин не поспевал за энергично шагающим Хавой, отставал от Саковича, и, оказавшись рядом с Яшкой, в хвосте, обратился к нему вполне дружелюбно, почувствовал товарища по несчастью:
— Вовремя ты вчера смылся! Там такое было!
— Так я пришел! — загорячился сразу Яшка. — Я же вернулся, пацаны, просто потом уже, поздно. В садик заходил! Уже никого.
Хава оглянулся, заинтересовался Сакович, в напряженной позе, удерживая масло, остановился Маврин, а Яшка, видя, что его, наконец, слушают, заторопился:
— Ну, точно! Что вы там наломали! Я как глянул — дед лежит — ну, думаю, будет! Я к деду подошел, хотел потрогать, ну, там пульс или что… Точно говорю, побоялся. Жутко стало. Ребята, кричу. И даже кричать как-то в пустом садике жутко. Никого! И дед лежит… А потом как дунул оттуда — не выдержал. Думаю, пацанам будет. Я там ничего не трогал.
— Ладно, слышали, — хмуро сказал Хава.
— Нет, правда! Я испугался. За вас же испугался. Дед вот лежит… Каменный пол этот кафельный, вот пол этот твердый, холодный, а он на нем затылком…
— Пьяный дед, спал, — поморщился Сакович.
Но Яшку как прорвало, настроения друзей он не замечал, не чувствовал:
— Вот это вот как-то меня… не знаю… Жутко стало!
— Трешку ты куда дел? — прервал его Сакович. — Что дед тебе дал.
— Трешку?
Сакович ухмылялся так, словно знал за ним, за Яшкой, что-то такое, что давало ему право на этот слегка презрительный, нетерпеливый тон. Недобро смотрел Хава. Ощущая неладное, Яшка заедаться не стал. Простодушное выражение, с каким смотрел он на своих приятелей, казалось совершенно естественным: глуповатая улыбка на бледном, никогда не загорающем лице, белесые, едва различимые брови и белобрысая, неухоженная шевелюра.
— Трешку я отдам. У меня она, — сказал Яшка, показывая полную готовность договориться по-хорошему.
— У тебя? — снова усмехнулся Сакович. — Ну, тогда за сигаретами смотай.
— Ты же не куришь? — удивился Маврин.
Сакович внимания на него не обратил:
— Ты на ходу, — велел он Яшке, — так что давай!
— Сигареты? — Яшка достал из кармана едва начатую пачку, протянул и, считая, видно, что инцидент с деньгами сторожа исчерпан, вернулся к рассказу: — Что же, думаю, такое? Все так хорошо было. Из-за чего передрались? За это же вломать могут — только держись! Это же не какой-то ларек вшивый почистили. Просто вот, за вас испугался.
Сигареты Сакович взял, стиснул пачку, скомкал в кулаке так, что труха посыпалась, когда начал он ее мять, растирать длинными, нервными пальцами. Яшка, наконец, в изумлении замолк, и тогда Сергей швырнул белый, бумажный и целлофановый комок на истоптанную землю.
— Ты чего?
— Сказал же, за сигаретами смотай! Не понял?!
Это было уже откровенное хамство.
— Я тебе в морду дам — смотай!
— Смотай, Яша, — донесся откуда-то голос Хавы.
— За сигаретами, Яша, — повторил Сакович, произнося каждое слово раздельно и весомо.
И под тяжестью этой Яшка напрягся.
— Сам смотай! — замахнулся он и стиснул зубы. Одной рукой приходилось удерживать руль, потому и замах получился несерьезный, неловкий.
А Сакович ожидать больше не стал — ударил. Глаза жестоко сузились, едва ли соображал он, зачем и за что. Яшка схватился за скулу.
— Хава! Чего он…
И осекся — удчрил сбоку Хава. Вместе с мопедом Яшка опрокинулся, загремел, ушибся больно о какие-то железяки и камни. Потом, не пытаясь подняться, заплакал от обиды, заскулил:
— За что, за что… Чего вы… у-у…
Яшка всхлипывал, размазывал слезы, а Хава, не замечая его, скомандовал:
— Пошли! Обещал я вчера белые джинсы Мавре достать и достану, тварь последняя буду, достану!
С этими словами Хава достал из кармана часы, поскреб раковинку на корпусе и стал надевать. Часы оказались старые, побитые и не шли, он покачал головой, спросил мрачно:
— У кого время есть? Поставить.
Ни Маврин, ни Сакович не отозвались. Сакович вспомнил эти часы на вывернутой руке сторожа, вспомнил и ничего не сказал. Говорить было нечего.
Овощной лоток, где работала знакомая Хавы Наташа, оказался на самом деле не лотком, а павильоном, огороженным навесом с распахнутой настежь дверью. Перед дверью, за выносным столом Натка и торговала. Точнее, в этот момент просто стояла, переминалась с ноги на ногу. В деревянном ящике пылились мелкие, усохшие лимоны, а из-под бутылки с затрепанной, грязной этикеткой, на которой давно уже нельзя было разобрать, какая именно вода там содержалась, выглядывала сплошь почерканная накладная. В лучшие времена, должно быть, значились в ней и яблоки, и апельсины, и еще множество хороших вещей, но сейчас, судя по всему, времена эти минули, продавщица поглядывала поверх прохожих так, словно ей стыдно было встречаться с ними взглядом. Безнадежно пустые ящики, не помещаясь в загородке, громоздились и снаружи, рядом со столом.
Пробудило Наташу шумное явление Хавы с компанией.
— Помогите же кто-нибудь, — причитал Маврин, не поспевая за Хавой и Саковичем, — пальцы разгибаются масло ваше тащить.
— Для тебя же стараемся! — буркнул Хава. Он почти не обращал внимания на замученного ношей приятеля.
— Пошли они к черту, эти джинсы! Мамин магазин рядом, сейчас попадешься!
— Не скули!
В тоскливом своем одиночестве Натка искренне обрадовалась знакомым — заулыбалась, захихикала, прикрываясь ладонью. Это была молодая и откровенно некрасивая женщина: плоский утиный нос, обветренные щеки, обветренные еще больше — до красных цыпок — руки. Болезненное состояние собственной непривлекательности и постоянные столкновения с жизнью сделали Натку человеком нервным и неуравновешенным: выражение лица ее менялось поминутно, извивался в ухмылке широкий, подвижный рот, и она кусала губы, стараясь овладеть собой, выглядеть пристойно — сгоняла улыбку, и тогда суетились беспокойные пальцы — хватали без надобности, переставляли бутылки с минеральной водой, теребили пуговицы на пальто, барабанили по столу, терзали и без того уже истрепанную накладную. Одета Наташа была в стандартную униформу всех некрасивых женщин — зеленое пальто с рыжим воротником. Спереди прикрыто оно было не очень чистым передником.
— Мы к тебе, Натка, за джинсами, — сказал Хава.
В ответ она еще раз выразительно хихикнула.
Тяжело, со вздохом, Маврин опустил ящик масла на стол:
— Все! Чтоб они провалились!
— Это ему, — пояснил Хава, — белые джинсы ему нужные. Женские. Сорок четвертый или сорок шестой. Со вчерашнего вечера до тебя добираемся.
Натка смутилась:
— Да?
— Ты же всем говорила, что есть! Загнать можешь.
Натка задумалась:
— Но это не у меня.
Сакович, он держался безучастно, в разговор не вмешивался, при этих Наташкиных словах демонстративно хохотнул. Никто не спросил, чему он смеется. Маврин, тот и так уже, без этого дурацкого, издевательского смеха пришел в полное отчаяние:
— Что? Куда теперь? Больше никуда не пойду!
Маврин, наверное, совсем бы впал в истерику, но подошла покупательница, женщина средних лет, стала рыться в лимонах, и он примолк, придержал на время свои чувства.
— Что, у тебя джинсов нет? — виновато ухмыльнулась Наташа.
— Это все? — спросила покупательница, брезгливо переворачивая лимон.
— Нет, я для вас специально держу — тут вот, под прилавком, — вызверилась вдруг Натка. И так внезапно, без всякого предупреждения и повода произошла в ней перемена — от обольстительной гримаски к оскалу, — что даже Маврин опешил.
— Вы не грубите! — вспыхнула женщина.
— А вы что — сами не видите? Кто это купит? — Натка энергично тряхнула лоток с плодами. — Вы это купите? Ага, она это купит! Ждите! Глаза же есть!
Женщина приготовилась уже скандалить, но раздумала, только губы поджала и пошла прочь. А Натка помолчала, припоминая, о чем шла речь, и снова улыбнулась:
— Приходи к нам в общежитие, на Подлесной, знаешь? Найдем чего-нибудь.
— Так есть у тебя? — пытался уточнить Хава. — Мы тебе масло за это притащили.
— Масло?
Наташка сразу, едва пацаны подошли, заинтересовалась тяжелой, растрепанной по углам коробкой — спросить только про нее не успела, — теперь она воззрилась на масло в удивлении…
— Продашь, может, как-нибудь, — объяснил Маврин.
— Я продам? — совершенно уже поразилась Натка. — Мы не торгуем. Только овощи. Горплодоовощторг.
— Дура! — начал выходить из себя Хава. — Как-нибудь так! Понимаешь?
— Как?
Хава глянул оценивающе. Разобрать, однако, действительно Натка не понимает или притворяется, было невозможно. Хава смягчился:
— Ну, деньги, значит, себе возьмешь.
— А мне не надо. У меня все есть.
— Нам это масло все равно девать некуда, соображаешь? Проще выбросить. А мы тебе его отдадим за то, что ты насчет джинсов для Мавриной девочки похлопочешь.
— Нет у меня никаких джинсов!
— Ну, у подруги, какая разница!
— И подруги у меня нет. Я пошутила.
Смотрит, словно только на свет родилась. Хава порядком растерялся:
— Ну, что тебе, трудно? Ну, так просто забери. В холодильник положишь.
— Холодильник-то V тебя есть? — поддержал Сакович. — Что-нибудь у тебя есть вообще?
— Нет, ребята, несите, где взяли, — сказала Наташка без тени улыбки, без всякой дурашливости. На этот раз, похоже, она не притворялась.
Пацаны, ничего уже совершенно не понимая, переглянулись. А Натка, прерываясь и кусая губы, сказала:
— Что думаете… если… так все можно? Что хотите?..
И закрылась рукой — то ли плакала, то ли задумалась тяжело. Это Наткино отчаяние среди дружеского разговора было так непонятно, что Хава следил за ней уже с испугом.
— Ты чего? Мы же только предложили. В холодильник положишь, пока только, на время.
Натка молчала, никак не объясняясь. Зато Маврин вдруг странно отшатнулся за угол навеса, охнул:
— Все! Дождались!
— Что еще? — возмутился Хава.
— Мама идет. Здесь же, рядом работает! Я же говорил!
Препираться было некогда. Хава заметался, схватил совершенно потерявшего голову Маврина, затолкал его в Наташкину загородку.
— Обеденный перерыв у нее, я так и знал!
— Молчи, — шипел Хава злобно. — Молчи, убью!
Через щели между гофрированными листами белой жести видно было, как Нина Никифоровна — Димина мать — приближается, вот она уже совсем рядом, за тонкой стенкой. Пацаны притихли, затаились среди пустых ящиков.
Нина Никифоровна остановилась перед прилавком — кажется, сюда она и шла.
— Здравствуйте, — сказала Натка первая. — Я вам оставила три килограмма.
— Спасибо, Наташенька! Девочки мне передали.
Натка шагнула за загородку, нагнулась припрятанный кулек с апельсинами взять — лицо бледное, несчастное — и замер а, встретившись глазами с Хавой. Тот, на всякий случай, состроил страшную рожу, кулаком пригрозил.
Кулек она поставила на весы.
— Ну что ты! — тотчас с улыбкой принялась Маврина апельсины снимать. — Три, значит, три! Если мы друг другу не будем верить, то уж кому тогда и верить, правда?
И на коробку с маслом глянула. Натка тоже на нее посмотрела. Настала неловкая заминка. Потом Маврина, спохватившись, стала укладывать апельсины в сумку:
— А наш-то новый балда оказался. Говорят, долго в торговле не продержится.
— Кто балда? — спросила Натка. Она, кажется, с трудом только могла поддерживать связный разговор.
Если бы нужно было сейчас выбрать между бестолковой Наташкиной молодостью и благополучной, ухоженной зрелостью Нины Никифоровны, предпочтение, увы, было бы отдано зрелости. По крайней мере, для самой Мавриной выбор не представлял бы трудности. Рядом с Наткой, постоянно чем-то встревоженной, подавленно кусающей губы, Нина Никифоровна полнее ощущала радость бытия.
— Ну, наш новый директор, — пояснила она снисходительно. — Директор, говорит, гастронома — и без квартиры. Что это?
— Кто говорит?
— Директор. Но не мне, а тому человеку, который мне рассказывал. Есть, говорит, три тысячи свободных, ну вот если бы только знал, кому дать — вот, честно, пошел бы и дал. Ну, сколько же ждать? Она, ну, тот человек, которому он это говорил, возражает: Евгений Петрович, разве же можно? Кто же это о таких вещах кричит? Я для вас кто? Вы же понимать должны! Это только двое, кого касается, знать могут, это же интимное дело! Ты — дал, я — взял! Молчок! Забыли. Не было ничего. Интимное дело. Между двумя только связь должна быть. Нельзя сюда третьих мешать. Представляешь, она ему говорит? Нельзя же ходить по улице да размахивать своими тысячами — кому дать, не знаю! Кто же так делает? Когда человека-то найдешь, кому дать, ты же сам это поймешь, сердце вот екнет вдруг: он! Сердце подскажет, не ошибется. Сердце подскажет, кому дать!
— Сердце подскажет? — удивилась Натка. Все, что втолковывала ей Нина Никифоровна, она, кажется, прослушала.
Маврина запнулась, обиженно замолкла. Полезла за деньгами.
— Это же не я говорю… Ты сама-то в общежитии живешь?
— Да.
— От мужа совсем ушла?
— У-у…
— Говорят, что… — в некотором смущении, вроде бы заколебалась, продолжать ли, Маврина. Но Натка ей не помогла — смотрела выжидательно и пусто.
— Я же не виновата, все говорят. Что скандал был, очень уж… Да? Вещи, мол, выбрасывал… Просто по-свински.
— М-да.
— Бедная девочка! И что, говорят, свекровь была?
— Что?
— Свекровь тоже была, когда он вещи твои на лестницу выбрасывал. Была, а ничего не сказала. Так говорят. Я же сама не видела.
— Говорят… да…
— Так что… неправда?
— Правда.
Маврина вздохнула, покачала головой:
— Хорошо, что нет детей.
Натка сунула в рот стиснутую в кулак руку и теперь ожесточенно, ничего не слыша, грызла ногти — то один, то другой, кусала пальцы. Лицо ее исказилось мукой.
— Я как считаю, — решилась повторить Маврина, — хорошо, что нет детей. В твоем положении это хорошо. М-да… Ну, я пойду.
Казалось, Натка ничего не замечала, а тут забеспокоилась, припоминая что-то важное, замычала:
— М-м… Постойте… Это… м-м… Холодильник у вас есть?
— Холодильник?
— В магазине. Масло вот заберите. Некуда девать. Просили просто в холодильнике подержать.
Маврина изогнула брови:
— Масло? Кто просил?
— Да так… Ребята тут приходили.
С тонкой улыбкой жалости и превосходства глянула Нина Никифоровна на свою младшую подругу и решила задержаться. Снова водрузила сумку на стол.
— Знаешь что, девочка? А ты спросила у этих ребят, где они масло взяли? Целый ящик? Как это вот просто: принесли ящик масла.
— Нет, не спросила, — равнодушно ответила Натка.
— Так я тебе скажу тогда… Они его украли!
Нина Никифоровна выдержала паузу, чтобы Натка могла осмыслить сказанное, но та и теперь, похоже, не встревожилась по-настоящему.
— Звонили сегодня из райотдела… из милиции то есть, — растолковала Маврина, — предупреждали насчет масла. Если кто предлагать будет или что… Убили там кого-то, покалечили — не знаю толком. Директор наш с ними разговаривал. На всякий случай, говорит, имейте, девочки, в виду.
Услышав про убийство, Натка не испугалась даже, а просто стукнулась лбом в стиснутый кулак и сквозь зубы произнесла: — Ой! Ой! — раскачиваясь, не желая смотреть на белый свет, и мерно стучала кулаком по пустой своей, бестолковой и несчастной голове.
— Да что уж ты так? — заволновалась Нина Никифоровна. — Ничего тебе не будет. Надо признаться только. Тут уж не маслом ведь пахнет. Ты же не знала! Да хоть вместе давай позвоним. У меня еще, — глянула на часы, — двадцать минут, успеем.
Не решаясь сменить неловкие позы, в которых, как кому пришлось, замерли они в загородке среди ящиков, пацаны затравленно переглядывались.
Натка молчала.
— В крайнем случае, — настаивала Нина Никифоровна, — и опоздать можно, Евгений Петрович поймет. Масло кто принес? Ты хоть знаешь?
Если бы сама Нина Никифоровна знала, какие последствия проистекут из ее простодушного любопытства, по-человечески понятного и простительного… Ничто, однако, не предвещало беды. Когда хищной тенью возникла из проема тощая, скрюченная фигура Хавы, Нина Никифоровна вздрогнула от неожиданности, от испуга чисто физического, вроде того, который испытывала она, когда на мокром лугу с отвратительным шлепком выскакивала вдруг из-под ноги лягушка.
Нервно ухмыляясь, Хава бессвязно выпалил:
— Вы и сами знаете, кто масло принес!
Нина Никифоровна на Натку глянула в изумлении, а Хава, не давая опомниться, продолжал:
— Да, да! Мы его… правильно вы поняли — украли. Это масло мы украли.
Заинтересовавшись оживлением у прилавка, подошла какая-то женщина с хозяйственной сумкой. Дорогу ей закрыла растопыренной пятерней Натка:
— Закрыто! Идите, закрыто!
С видимым усилием Маврина сказала:
— Ты врешь!
Сказала почти бессознательно, не понимая, о чем и про кого говорит, брызжет слюной этот ошалевший мальчишка. «Врешь», — сказала она, защищаясь от угрозы, которая слышалась уже в одной только наглости самой по себе.
— Ага! — издевался Хава. — А сыночек ваш, Димочка, он с нами был. С нами, да… И своими ручками, вот этими вот ручками, вот так вот, ножками, ножками это масло вот и вынес! Ага! Димочка, сынок, покажись!
— Врешь! — повторила Нина Никифоровна помертвелыми губами.
— Покажись, дурашка, что же ты прячешься! — заглядывая в темное нутро загородки, чтобы извлечь оттуда Маврина, Хава изогнулся крючком.
И Маврина не выдержала, повторила за ним боязливо:
— Дима…
В тишине — все равно внезапно, вдруг, хотя и Хава, и Натка, и Маврина ждали — раздался грохот, опрокинулся ящик; зацепившись за него коленом, со стоном вывалился наружу Дима Маврин. Едва сумел он удержаться на ногах, отпрянул от растопыренных маминых рук и, стукнувшись еще раз, боком о стол, бросился бежать.
— Дима! — отчаянно вскрикнула Нина Никифоровна. Она даже рванулась следом, несколько шагов сделала — да куда там! Дима мчался, не оглядываясь.
Кричать уже было поздно, кричать теперь уже надо было на всю улицу, на весь город. Дима исчез, потерялся между людьми и постройками, а Маврина, не до конца еще сознавая, что же случилось, мешкала возле Наткиного прилавка, не знала, на что решиться. Когда, наконец, повернулась она к Хаве, глаза ее были сухи, брови сдвинуты, а рот исказила резкая складка.
— Ты, — указала пальцем, — мне за все ответишь! Я тебя в милицию сдам! Я тебе покажу! Я тебя в колонию засажу!
— Не шумите, — сказал Хава, натужно улыбаясь, — услышат.
— Попляшешь еще у меня!
— Вместе сядем с вашим сыном. Знаете, сколько за убийство дают?
На полуслове, с разинутым ртом, Маврина остановилась.
— То-то! — усмехнулся Хава. — Масло заберите. Это главная улика. Вы же соображаете, что будет. Хорошо надо запрятать, чтобы следов не осталось!
…Ящик был мучительно тяжел и неудобен. Выбиваясь из сил, — дыхание частое, неровное, — волокла Маврина свою заклятую ношу. Волокла неведомо куда и, не утираясь, плакала, слезы на щеках стыли. Невольно уступали ей дорогу прохожие, оглядывались вслед.
Парень с девушкой, молодые, дружелюбные, счастливые, обогнали Маврину легким, ровным шагом:
— Вам, может, помочь?
Маврина не реагировала. На ходу взялся парень за ящик с маслом, повторил громче:
— Вам тяжело? Я вижу, вам тяжело.
Она будто очнулась — дернулась вдруг в сторону, вырывая из чужих рук масло:
— Что надо? Иди своей дорогой!
— Я только помочь, — растерялся парень.
— Знаю я вас всех, сам такой же! — отрезала она с непонятной злобой.
Маврина пошла, а молодые люди, ошарашенные таким отпором, остановились. Юноша глянул на девушку, девушка на юношу. Сначала они глядели друг на друга с недоумением. Потом засмеялись и начали хохотать. А потом — целоваться. На виду у всех.
Когда Маврин решился перейти на шаг, он долго не мог отдышаться, измученный вконец. И может быть, парадоксальным образом, ощущение, что, загнанный и несчастный, достиг он предела своих сил, только и помогало теперь держаться: не думать, не вспоминать, не подпускать слишком близко к сердцу страх.
Большего несчастья никогда еще в Диминой жизни не приключалось, он представить себе не мог, чтобы на долю нормального, вчера еще совершенно не потревоженного судьбой человека выпали ни с того ни сего, без всякой явственной вины и повода, подобные испытания. Несмотря на то, что страшная, непостижимая беда уже произошла, произошла бесповоротно, Дима еще не мог охватить умом все непомерные, чудовищные размеры случившегося. Смутно угадывал он лишь одно: в неправдоподобности того, что случилось, в самих размерах несчастья таилось какое-то, неясное еще и для него самого, оправдание. И от этого чувствовал он всепоглощающую, мучительную жалость к самому себе.
Глазами, полными слез, глядел Дима на мир, и мир расплывался, терял свои привычные черты, мир казался зыбким, ненадежным, безрадостным местом.
Предостерегали издалека крашеные фанерные буквы: «Их разыскивает милиция».
Сколько ни вглядывался Дима в смутные, не имеющие выражения лица мужчин и женщин, обезвредить, задержать, сообщить о местонахождении которых призывали его афиши, ни в ком не мог он обнаружить что-то такое очевидное, что объяснило бы ему, как и почему все эти разные люди оказались в одном месте, категорически перечеркнутые по тексту красной полосой: опасный преступник! Ничего не могли объяснить отрывочные сведения: родился, учился, работал… Все шло, видно, как у всех, в потом — бах: опасный преступник! Потом случилось что-то такое, о чем не решались писать даже тут — в объявлении на стенде милиции — настолько это происшедшее было, наверное, стыдно и некрасиво. Родился, учился, работал, а потом — бах: опасный преступник! Вот и все. Больше о нем и говорить не хотят. И прочный висячий замок на витрине. Можно было подумать, что, собравшись вместе, эти люди обладали какой-то заразной, безнравственной силой, от которой следовало защищать и детей, и взрослых. Защищать вот так — тяжелым висячим замком.
Дима сгорбился, натянул куртку по спине вверх, почти на затылок, будто голову прикрыть хотел, потом потянул ее за отвороты вперед, неуютно поежился и побрел.
Здесь, вдали от новых микрорайонов, в старом городе, где стояли нетронутые с дедовских времен двухэтажные кирпичные дома, перекликались через дорогу настежь раскрытые двери крошечных магазинчиков, где пусто было, неторопливо на улицах, изредка только громыхали по разбитому асфальту прибывшие из района, замызганные весенней грязью грузовики, откуда здесь было взяться опасным преступникам?
Долго стоял Дима на совершенно пустынном перекрестке, ожидая, когда загорится ему зеленый свет. Машин не было вовсе, и люди ходили по улице как кому вздумается. А Дима начал движение, когда желтый сигнал сменился на зеленый, пересек проезжую часть и пошел на далекие звуки духового оркестра.
Могучие медные трубы играли «Прощание славянки». Щемящие звуки качали и влекли: чем ближе подходил Дима, тем сильнее, осязаемее они становились. Можно было уже различить отдельные инструменты: ритмичное уханье барабана, вздохи, горячечное дыхание больших и маленьких труб.
Дима завернул за угол и сразу очутился в узком треугольном сквере перед зданием военкомата. В тот же миг оркестр кончил, последний раз ударил барабан, замерли, стали к солдатским ногам трубы. И оттого, что трубы замолкли, послышались повсюду голоса. Сквер был полон призывников. Большей частью не стриженные, одетые с гражданской вольностью, они держались вразброд, компаниями, кто с кем пришел. Родители, знакомые, друзья, подруги.
Около солдат из оркестра собрались любопытные.
— Все время так? — спросил подвижный паренек с нахлобученной на самые глаза шапочкой «петушиный гребень».
Барабанщик покачал головой:
— Не, нештатный оркестр.
— Это как?
— Наряды, служба — как у всех, а уж сверх этого на плацу играем — для собственного удовольствия.
— Не слабо, — ухмыльнулся парень и скрылся обратно в толпу.
— А куда нас повезут? — спросил кто-то из-за спины Димы.
Солдат пожал плечами:
— Вон прапорщик знает.
— Знает, но не скажет, — поправил второй.
— Если знает, — уточнил третий.
— А если не знает, то, конечно, скажет, — тогда скрывать нечего, — закончил первый.
Ребята поняли, что их дурачат, заухмылялись. Но не так, как солдаты — открыто и весело, скорее, растерянно, даже виновато. Всего несколько месяцев, год отделял парней в военной форме от их сверстников в гражданской, но невидимый, хотя и ясно ощущаемый рубеж отделял их друг от друга. Солдаты держались спокойно, дружно, с тем чувством несуетливого, неброского достоинства, которое приходит ко много поработавшим, усталым людям.
На скамейке под большим узловатым каштаном сидел обритый наголо призывник. Склоненная над гитарой голова блестела. Он играл и пел. Хорошо играл, хорошо пел, и только, может быть, чуть торопил и без того энергичный ритм, словно последний раз пел, и обязательно надо было успеть, закончить и поставить точку: «Один говорил, что жизнь — это поезд, другой говорил — перрон…». Вокруг стояли, слушали. А девушка, что сидела рядом, не столько слушала, сколько смотрела. На руки певца, на лицо его — запомнить хотела. Надолго.
Дима и здесь постоял, постоял и дальше пошел.
— Под портянки носки шерстяные надевай, — сказала мать.
Сын кивнул.
— Не положено, — возразил отец.
Сын тоже кивнул.
— Как это не положено? — удивилась мать.
— Так, не положено и все, — невозмутимо сказал отец. — Я тебе, Коля, вот что скажу: служи хорошо. Начальству в глаза не заглядывай, не надо, а служи честно, добросовестно…
Тут он обнаружил вдруг, что рядом стоит Дима и, вытянув шею, слушает. И сын и мать тоже посмотрели на Диму, ожидая, что он что-нибудь спросит или скажет.
— Извините, — очнулся Дима. Двинулся прочь.
Главное лицо в сквере был прапорщик, стоило ему остановиться, чтобы дать себе передышку в беспрестанном сновании в военкомат и обратно, пальцем ткнуть в козырек фуражку, приподнять ее над взмокшими волосами, как тотчас, пользуясь заминкой, собирались вокруг люди.
— А это за что? — уважительно показал на орден Красной Звезды худой высокий призывник.
— За Саланг.
— Тот самый?
— Да. Кабул — Шерхан. Высшая точка. Перевал, — прапорщик обрисовал в воздухе дорогу и перевал на ней.
Помолчав, тот же парень снова спросил:
— Страшно было?
Прапорщик плечами пожал. Потом подумал и снова пожал плечами:
— Одним словом не объяснишь.
Ни торопить его, ни переспрашивать никто не решился. И только когда стало ясно, что больше прапорщик про свой страх ничего не скажет, один из слушателей, смущаясь и краснея, начал:
— Знаете, я, когда маленький был, часто об этом думал: вот как люди пытку переносят или в бою, нужно в атаку встать, а каждая пуля в тебя летит…
Прапорщик слушал серьезно и при этих словах чуть заметно кивнул.
— …И вот я думал: а я смогу? Думал, думал и всегда получалось, что смогу. А теперь вот, когда старше стал — теперь иногда не знаю…
Прапорщик снова кивнул:
— Это правда. Думай не думай, когда решающая минута приближается, все как будто заново приходится для себя определять… а потом и это уже не важно, остается только миг — подняться под пули. И вот тогда либо ты смог, либо не смог, а все, что ты раньше о себе думал, уже не имеет никакого значения. Либо встал, либо нет… Я десять лет в армии прослужил и никогда не слышал, как пуля над головой свистит, та, что в тебя метила… Ехал в Афганистан и, если честно, то точно так же вот сомневался: смогу ли?
— А были такие, что не смогли?
— Были.
Притихшие пацаны молчали. И тот, что спрашивал, напряженно нахмурил брови и тоже молчал.
Вылез вдруг Маврин, как дернуло его. Слишком уж много всего накопилось, накипело в душе, чтобы сумел он сдержаться.
— Я бы смог, — сказал он внезапно с отчаянием. — Я бы смог! Что, не верите? Смог бы!
Они не верили.
Не зная, как убедить, чем еще доказать, что он точно смог бы, в атаку бы поднялся и все, что надо, сделал не хуже других, никого бы не посрамил и не подвел, что жизнь, если надо, отдал бы, Дима руку к груди прижал, а на глаза его навернулись искренние слезы.
Кто-то явственно хихикнул.
— Это хорошо, — сказал тогда прапорщик. — Хорошо, что ты в себе уверен.
— А как вы орден получили? — снова спросил призывник.
— Орден? Потом расскажу. Строиться пора.
Прапорщик широко махнул рукой, отсекая разговоры, и повысил голос:
— Кого назову, выходи строиться! — развернул список.
— Андреев!
Неровный строй вытягивался вдоль аллеи, вольная толпа призывников постепенно редела.
— Лютый! — кричал прапорщик. — Где Лютый? Так. Миколайчик!
Стриженый гитарист торопливо поцеловал свою девушку, сунул ей гитару и поспешил в строй.
— Щетинин!
Щетинин оказался последним. Прапорщик еще раз глянул в список.
— Всех назвал?
Оставленный в одиночестве, Дима просительно засматривал в глаза. Прапорщик заколебался:
— Ваша фамилия как?
— Маврин.
— Маврин? — снова полез в список. — Маврин?
А Дима, словно надеясь на чудо, молчал. Но чуда не произошло.
— Нету Маврина, — сказал прапорщик.
— Меня не сейчас призывают, — заторопился Дима, — позже. Но я тоже хочу сейчас. Можно?
В строю засмеялись.
— Оставить смех! — начальственно оборвал прапорщик. Но он, похоже, и сам едва сдерживал улыбку.
— Вам надо к военкому обратиться.
— К военкому?
— Да.
— Прямо сейчас?
— Если примет.
— А он здесь?
— Все! — поморщился уже прапорщик. — К военкому, я сказал, к военкому, не мешайте, — и повернулся к строю.
— Так! Становись!
Оркестр заиграл «Прощание славянки», неровной колонной прямо по мостовой двинулись призывники, побежали следом родственники и зчакомые, заплакала девушка с гитарой. Она смеялась и плакала одновременно. Как-то совсем неуместно заулыбалась, махая рукой, а потом утерла слезу и снова улыбнулась. Тот бритый наголо гитарист не оборачивался ни на слезы, ни на смех, уходил все дальше и дальше. Оркестр играл «Прощание славянки».
Дима остался один.
В подзаржавевшем висячем замке ключ повернулся со скрипом. Хава раскрыл дверь сарая и бросил замок куда-то внутрь — тот загремел.
— За-ха-ди, да-ра-гой! — сказал Хава с «кавказским» акцентом. — Гостем будешь!
Но Сакович не улыбнулся:
— Ай, Хава, пойду я!
— Куда?
— Пойду и все… надоело… тошнит аж!
Они помолчали, и Хава, не зная, как еще поддержать товарища, сказал:
— Не переживай, перекантуемся как-нибудь.
— Перекантуемся! — с горечью повторил Сакович. — Ты же во всем виноват!
— Я?
— Понимаешь ты своей башкой, — постучал по виску, — что мы теперь все сядем? Масло ему понадобилось. Это же надо было додуматься! — и Сакович выразительно развел руками.
Хава помрачнел. Откровенное малодушие товарищей напомнило ему об одном обстоятельстве, которое он всегда держал в уме, о котором всегда помнил: топить будут его. Все будут топить.
— Знаешь, как обо мне написали в характеристике, когда после восьмого класса из школы в училище вытурили? Социально опасная личность с ярко выраженными антиобщественными наклонностями. Наизусть запомнил с тех пор.
— Это ты к чему?
— А к тому! Напугал он! Сядем! Мне отец сказал, что сяду, только я говорить научился и стащил пятнадцать копеек. Что мне, одному сидеть? Втроем веселее будет. Отец говорил, и там люди живут, и очень неплохо некоторые. За тебя и Маврина, конечно, не уверен!
В эту минуту Хава и сам верил, что в тюрьму сесть для него дело плевое, в эту минуту Хава готов был сесть, только бы рядом с ним оказались и Мавр, и Серый.
— Когда меня заберут — весь город вздрогнет! Я сяду, да уж вас всех побегать заставлю! Уж придумаю что-нибудь, не беспокойся! Вчера один мужик дал мне адрес и телефон, просил для него запчастей украсть. Так знаешь, что я с его запиской сделал?
— Ну, что?
— А вот то! Я ее пьяному старику вместо свечки в руки вложил!
— Ты серьезно?
Все рушилось, летело к чертям, в бездну. Границы кошмара и яви стерлись, Сакович смотрел на Хаву и не понимал уже, живой, во плоти перед ним Юрка и можно двинуть его в прыщавую рожу, или бесплотное зло, химера, от которой не убежать, не скрыться.
— Попомнит меня гнида эта Михаил Павлович!
— Михаил Павлович?!
— Не понравился мне мужичок почему-то…
— Михаил Павлович? А телефон? Телефон, Хава! — Сакович, теряя самообладание, схватил приятеля за грудки. — Телефон! Михаил Павлович — отца моего зовут!
— Не помню я телефон, откуда?
— 42-27-11?
— Кажется… Точно, он.
Медленно разжал Сакович на Хавиной рубашке руки.
— Все! Сели. Вот почему отца утром забрали. Накрылись калошей.
Да и Хава растерялся, вопреки всему, что только что кричал:
— А что, «Жигули» такие синенькие, да? Больше в гаражах никого не было…
Сакович не слушал, вскинул вдруг голову:
— Знаешь, как с убийством разбираются?
— Почему убийство?
— Это я для примера. Чей удар…
Невысказанную, недоговоренную мысль товарища Хава понял и, демонстрируя, что имеется в виду, кулаком себя пристукнул сверху, «по кумполу».
— Вот именно, — подтвердил Сакович. — Не важно, кто бил, сколько, важно, чей удар… ну, главный. От чего это самое…
Слово «смерть» Сакович выговорить не мог.
— Чей удар — тому вышка. А выживает старик — десять лет. Ты представляешь себе, что такое десять лет, помнишь хотя бы, что с тобой десять лет назад было? Ничего, туман один. Десять лет — это такой срок, когда в середине ты забываешь, что было до этого, и не в силах представить себе, что будет потом. Это жизнь за решеткой. Твой отец, которому было так хорошо, сколько сидел? Два года. А ты выйдешь — сразу как отец сейчас будешь. Можешь себе представить? Самые сладкие годы, когда сок из тебя брызжет, как из весенней березки, где они, эти годы? Вон — крылышками трепещут. Далеко в небе. Были — не были, а где они? Беги по земле, руками махай — не взлетишь, не догонишь!
Сакович паясничал, бегал, изображая собой взлетающую птицу, а Хава, напротив, сник и без прежней уверенности возразил:
— Да что ему, старику, сделается?.. А потом… ну, что теперь?
— Что теперь? Я к отцу сейчас поеду!
От горячечных слов своих Сакович и сам пришел в возбуждение, хотелось ему немедленно что-то сделать, предпринять, исправить, если еще не поздно, возбужденная мысль его скакала:
— Знаешь что? Ты здесь сиди. Я с отцом поговорю. Может, и ничего еще. Он же тебя не знает. Можно такое сочинить… Ну, и спросить надо, что там случилось…
Хава уныло хмыкнул:
— Михаил Павлович? Ну, завал.
Когда Сакович ушел, Хава уселся на ящик, тот самый, на котором утром пацанами командовал, но сейчас сидел он вялый, опустошенный. Хава понимал, что надо бы концы прятать, повыбрасывать все, что натащили из садика без всякого смысла и разбора, и еще кое-что повыбрасывать, что валялось тут с давних времен, но двигаться не хотелось. Машинально щелкал он в руках замком: поворот ключа туда, поворот сюда, открыл — закрыл. И лицо у Юрки Чашникова было грустное, впервые, может быть, за эти два дня человеческое — задумчивое.
Видением возникла на пороге сестра. Юрка не спросил ничего и позу не сменил. Ира сама с порога сказала:
— У нас садик обворовали!
— Кто?
Возбужденная от распирающих ее новостей, Ира, продолжая тараторить, прошла внутрь сарая:
— И сторожа тоже убили!
Хава побледнел:
— Кто тебе сказал?
— Все дети знают!
— И что, насмерть?
— Они его сначала убили, а потом на кухне… сварили и съели.
— Дура! — возразил Хава с некоторым облегчением. — Так не бывает!
— Бывает! Это людоеды!
— Людоедов не бывает!
— Бывают! — убежденно тряхнула головой Ира, а потом, без всякого перехода, вдруг обрадовалась. — Ой! А это конфеты у тебя?
— Не трожь! — взвился Сашников.
— Что, жалко?
— Они отравленные.
— Отравленные? — Ира, она уже схватила конфету из большой груды, остановилась в сомнении.
— Кто тебе сказал, что убили?
— Убили, но не насмерть. Я только попробую, а? Чуточку! — и она начала разворачивать.
— Как это не на смерть, ты что?
Но Ира ничего не ответила — сунула конфету в рот.
— Отравишься, я сказал! — мрачно пригрозил Хава. — Отравишься и умрешь.
Ира промычала с полным ртом:
— He-а! Не отравлюсь.
— Если людоеды бывают, то отравишься.
— А если не бывают?
— Тогда не отравишься.
Ира подумала и стала есть. Ела она долго, осторожно, боялась, наверное, раскусить то самое место, от которого отравишься. Съела, сглотнула последний раз. Еще подумала.
— Наверное, отравлюсь, — на брата посмотрела с ужасом. — Ты правду сказал? Отравлюсь?
Юрка вздохнул и погладил девочку по головке. От неожиданной ласки она застыла, не зная, как себя вести.
— Ирка, — сказал Юра дрогнувшим голосом, — эти конфеты из садика.
Глазенки остановились; медленно, не спуская с брата испуганного взгляда, она положила вторую конфету, которую тискала, не решаясь развернуть, обратно.
— Не будешь есть?
Помотала отрицательно головой.
— Да ты не плачь! Меня за это в тюрьму посадят. Все по-честному будет, как ты любишь, — сколько украл, столько и отмерят.
— …В тюрьму — это домой не будут пускать?
— Не будут.
— Даже на воскресенье?
— На воскресенье — тем более.
Ира подумала.
— А меня к тебе пустят?
— Нет.
— А если очень-очень попросить?
Юрка вздохнул:
— Я когда выйду, ты уже большая будешь. Невеста. Парни будут ухлестывать только так… Не до меня будет. Кто такой, не вспомнишь.
Глаза ее наполнились слезами:
— Нет, я вспомню!
— Ты вот что! С родителями не живи! Как восемь классов кончишь, сразу в училище поступай. Так, чтобы с общежитием. Хорошо бы в другой город. Ребята рассказывали, что в Ленинград даже берут.
— А мамка как?
— Я тебе из колонии напишу еще. Как в восьмой пойдешь, напишу, чтобы в училище готовилась. Обязательно. Главное — из дому уходи.
— А мамка как?
— Мамка?.. Мамке передай… передай… Ай! Ничего не передавай! Пусть живет как хочет!
Михаил Павлович глянул на часы:
— У меня мало времени! Что ты хочешь?
Сергей молчал. Раздражительный с самого начала тон, нетерпеливый жест — мало времени — не могли скрыть очевидную растерянность отца. И то, что он, протестуя, отложил сразу все свои дела, оставил работу и явился на встречу, говорило о чем-то таком, о чем не хотелось по-настоящему, до конца думать. Было бы легче, если бы отец отказался прийти, если бы за его обычной раздражительностью скрывалась уверенность, а не слабость.
— И вообще, что за манеры? Как ты по телефону разговариваешь? Вот тебе приспичило, я должен все бросить! — и отец нервно, едва ли не воровато оглянулся, словно сказал что-то такое, что нельзя было слышать посторонним.
Но толпа обтекала их равнодушно. В центре города, на людной улице каждый торопился по своим делам. И у каждого эти дела были — множество больших и маленьких дел, которые надо было все срочно переделать, чтобы отдохнуть и расслабиться. И только то дело, что было у них с отцом, одно общее дело, которое они пытались друг от друга скрыть, нельзя было никогда переделать, от него нельзя было избавиться.
— Я хотел спросить… что ты в милиции сказал? Про записку.
— Не понимаю.
— Со стариком что?
— Со стариком? С каким стариком?.. Подожди, откуда ты знаешь?
— Полгорода, папа, уже знает! Что с ним?
Глаза у Сергея были лихорадочные, лицо горело. Все утратило значение и смысл, вопрос остался только один. И слово только одно: старик. А отец уловил другое: полгорода знает. Уловил то, от чего так неспокойно было у него на душе.
— Вот только этого еще не хватало! — взвился он сразу же. — Чтобы ты еще лез! Вот все уже было, вот всего достаточно, по горло, вот так вот! — удушающим движением ухватил он себя за шею. — Что они хотели, я не знаю! Два часа! Понимаешь ты, я не знаю, чего они хотели! Я не знаю, откуда эта записка, и какой идиот припутал ее к этой дурацкой истории. Я не помню! Можешь ты это понять?
— Ты так и сказал? — переспросил Сергей быстро.
— Что сказал?
— Папа, хватит! Хоть сейчас-то не придуривайся! Со стариком что?
Как ни странно, окрик подействовал: отец запнулся и произнес потом нормальным почти тоном:
— Что? В реанимации. В сознание не приходит.
— Во сколько? Во сколько это тебе сказали? Ну, времени сколько, папа, было, когда тебе сказали, что он в больнице? Что жив.
— А тебе что?
— Ты можешь позвонить в милицию?
— Зачем?
— Я тебя спрашиваю, ты можешь позвонить в милицию про старика узнать?
— Нет, — Михаил Павлович миновал взглядом сына и повторил с обидой: — Нет! — полез во внутренний карман пиджака — один, другой, снаружи полапал, но ничего не достал, и неизвестно было, что вообще искал. — Нет, я в милицию звонить не буду! Хватит, со мной там уже беседовали. Два часа! Я не имею к этому случаю отношения! И не знаю, не знаю, кто этот старик, о котором уже полгорода знает!
— Папа, ну, я прошу тебя, а? Позвони куда-нибудь, узнай про старика!
— Зачем?
— Я знать хочу: жив или мертв! — прокричал вдруг Сергей в бешенстве. — Жив?! Или мертв?!
Дрожащими руками взял отец себя за воротник, по лицу провел машинально. Потревоженный утром милицией, забыл Михаил Павлович побриться, и теперь щеки его синели сизой щетиной. Выдавая возраст и непроходящую усталость, легли на лицо тени. Кажется, он начал что-то понимать, подозревать начал. И подозрение это было настолько чудовищным, что спросить прямо Михаил Павлович не решился.
— Если это важно… В больницу могу позвонить. Но уверяю тебя, я не имею ни к чему никакого отношения. Недоразумение.
Не обращая внимания на никчемное бормотание отца, Сергей полез по карманам в поисках монеты, принялся пересыпать с ладони на ладонь мелочь.
— Девушка! У вас двушка есть? — метнулся он к прохожей.
Девушка открыла сумочку, а он, заглядывая внутрь, нетерпеливо понукал:
— Позвонить только, понимаете? Две копейки!
— Нету, — сказала она, разгребая пальцами содержимое: зеркало, платок, ключи, белые и желтые монеты — все вперемешку.
— Как это нету?! — возмутился вдруг отец. Оттискивая Сергея, он тоже наклонился над сумочкой: — Дайте сюда!
Дернул за ремешок, запустил внутрь свою большую руку. Девушка, молоденькая совсем девчонка со взъерошенной по моде прической, растерянно оглянулась на Сергея и густо покраснела.
— Ну вот же! Как вы смотрели? — отец выхватил две копейки.
Сергей бросил девчонку, не извинившись, и поспешил за отцом.
— Не знаю я, как его фамилия! — говорил Михаил Павлович по телефону, а Сергей, не заходя в будку, пытался угадать, что там отвечают. — Подождите, молодой человек, подождите, я сейчас просто в другое место буду звонить, если вы ничего сказать не можете, чего вы тогда на своей работе сидите?.. Что значит, у вас больные?!.. Ну… Посто… Подождите… У вас никто не умер, с утра?..
Он закрыл трубку ладонью и беспомощно оглянулся на Сергея:
— Говорит, у нас не сторожа и не академики, а больные под фамилиями. Фамилию надо. Знать бы хоть, какого рода… ну, травмы.
Торопливо, опасаясь, что отец повесит трубку, Сергей кивнул:
— Я скажу.
— Ты? Ты скажешь?
От неправдоподобного этого удивления Сергей пренебрежительно отмахнулся. Было уже все равно, понимает отец до конца, о чем идет речь, или нет. И больше того. Попытка отгородиться от жестокой правды непониманием вызывала желание некрасиво и зло вывалить все сразу.
— Скажу, куда били, — Сергей ткнул себя в грудь. — Сюда вот… И сюда… Вот, в голову… А он упал, так вот, — изогнулся.
Побледневший отец поднял трубку и коротко сообщил:
— Черепно-мозговая травма.
Сергей, однако, не успокаивался:
— Нет, он вот так вот еще упал, затылком!
Стиснув трубку потными руками, отец наблюдал, а сын, вспоминая все новые и новые подробности, извивался, чтобы точно изобразить, как старик упал, и чем ударился, и куда его били сначала, а куда потом.
Вокруг уже порядочная толпа собралась, человек пять стояли рядом, наблюдали в изумлении за этой сценой, и еще люди подходили, издалека интересовались, что там такое происходит, останавливались.
Отец бросился к Сергею, схватил за руку.
— Чего? — бесновался тот. — Еще не все!
— Извините! — красный от возбуждения и стыда, бормотал отец, ни на кого не глядя, и оттаскивал упирающегося сына. — Извините, товарищи, простое переутомление.
— Ах, тебе за меня стыдно? Ему за меня стыдно! — крикнул Сергей в толпу.
Прохожие, не рискуя приближаться слишком близко, переглядывались между собой, они не понимали еще, что происходит: трагедия или фарс.
— Прошу вас, прошу вас, это не опасно, — говорил отец невесть что.
— Ему за меня стыдно! — сиял идиотской улыбкой Сергей. Отбивался, изворачивался лицом к свидетелям позора, но шел, позволял увлекать себя все дальше и дальше.
Отец затащил его в ближайший двор и тянул, не зная, где укрыться.
— Тебе еще не так стыдно будет, когда меня посадят! — брызгал слюной Сергей. — Когда мне вышку дадут. Вышку мне дадут, вышку! Я, может, человека убил!
— Негодяй!
Отец ударил по щеке. С ненавистью.
Сергей шатнулся, замолк.
А отец повернулся и пошел прочь. Потрясенный несчастьем, униженный злобным фиглярством сына, растерзанный болью, едва разбирал он дорогу и только одно понимал: прочь от толпы, от улицы, забиться в угол, спрятаться, исчезнуть, никого не видеть и не слышать. Перешагивал через какие-то плиты, прыгал через канаву, между сложенными одна к другой металлическими рамами пролезал, уворачивался от колес панелевоза, который обдал лицо горячей дизельной гарью. Узкие, заставленные с обеих сторон бетонными блоками и трубами проезды были разбиты машинами до глубоких, заполненных грязью рытвин. Михаил Павлович, боком пробираясь по обочине, влез в эту грязь по самые щиколотки, но не охнул, равнодушно только отметил, как проникла, затекла в правый ботинок холодная жижа, выпрыгнул на сухое. Здесь тоже были люди: строители.
Один, в подшлемнике с белой шнуровкой и ватнике, стоял, опираясь на отбойный молоток, другой, откинув полы синего плаща, опустился возле самого низа стены, в руках у него был мел. Они уставились на Михаила Павловича с мимолетным недоумением. Отвернулись и забыли, занятые своими проблемами.
— Сегодня кончишь, — сказал тот, что чертил по бетону небольшой прямоугольник.
— Этим бы молотком да проектировщиков по голове! — сказал рабочий в подшлемнике. — За что они деньги получают?
— Я тебе Клепкова пришлю, не стони! — поднялся с колен второй, пошлепал ладонями, отряхивая их от мела.
— Марка пятьсот, — возразил первый, — пушкой не возьмешь!
— Я тебе Клепкова пришлю! — упрямо повторил тот, что был в синем плаще и белой рубашке с галстуком.
Тупо слушая бессмысленный этот разговор, Михаил Павлович вздрогнул, когда ощутил прикосновение. Это был Сергей. Михаил Павлович не удивился.
Потом Сергей сидел у подножия коричневого холма, маленький, слабый, и плакал. Михаил Павлович стоял рядом. Гора шлака отделяла их от стройки, где возвышался незаконченный дом, двигался, вытягивал в стрелу кран.
— Прости, сынок, — сказал отец тихо. — За то прости, что я тебя ударил.
Сжавшись, Сергей обхватил голову руками, упрятал лицо в коленях, и как он реагирует, что думает, понять было невозможно. Но Михаил Павлович и не ждал ответа, он сам с собой разговаривал.
— Мне стыдно, — сказал он и губу закусил, чтобы удержать слезы. — Мне действительно стыдно, что я тебя ударил, потому что ударил не за старика, не за твое преступление, а за то, что я сам испугался. Я понял это, и мне стыдно, — снова вздохнул он судорожно и вынужден был несколько мгновений молчать. — Это нужно было понять, и сказать, и признаться, потому что… потому что надо же с чего-то начать. Дальше так не может продолжаться, ломать все надо, ломать и заново начинать. Заново. Я хочу, чтобы ты слышал: я сегодня струсил в милиции, просто струсил… Ты слышишь?.. Я им неправду сказал про эту дурацкую записку, солгал от страха, что на работу сообщат. Очень струсил… очень… На работе сидел сейчас — сердце схватило. Нитроглицерин вот…
Он достал маленькую пробирку с таблетками, показал. Но Сергей головы не поднял, плечи его чуть заметно вздрагивали.
— А из-за чего? — говорил отец. — Из-за чего?
Фыркнул раз, другой, и громко и часто заработал компрессор, а потом почти сразу же застучал отбойный молоток. От дробного стука Михаил Павлович сморщился, закрыл глаза и веки с силой стиснул, испытывая физическое страдание. Отскакивая от камня, высекая искры, сталь звенела на одной пронзительной, нескончаемой ноте, и от этого вибрировали нервы, связки, кости, мозг.
— Из-за чего все это? — повторил Михаил Павлович с болезненной гримасой. В страшном шуме ничего нельзя было разобрать, он нагнулся и прокричал, напрягаясь, чтобы сын мог слышать.
— Зачем вся эта мышиная возня? Кто будет заведующим отделом?! Я буду! Я буду заведующим отделом. А зачем?.. Наш институт в прошлом году… на рубль затрат обеспечил 87 копеек экономического эффекта… Институт закрывать с такой работой надо! Целиком! Со всеми отделами, секторами, должностями и окладами… А мы как будто не видим… самого главного… На главное нет времени…
Молоток замолк, и, ошарашенный внезапной паузой, замолчал Михаил Павлович. Потом сказал:
— Я ведь тебя по-настоящему не любил.
— Нет, не то, — стиснул виски, зажмурился отец, — не то говорю, просто…
Слова его снова поглотил воющий стук молотка. Михаил Павлович переждал немного, но звон не прекращался, и он, набрав воздуху, прокричал:
— Просто нет времени тебя любить!.. Вот что правда!..
— кричать можно было только совсем короткими фразами, отсекая подробности, которые все равно нельзя было бы понять в этой катавасии. Только самое главное нужно было кричать, самое простое и важное. — Это страшно!.. На самое главное нет времени… Когда же остановиться?.. Чтобы во всем быть честным… Сосредоточиться на добром… понимаешь? Сосредоточиться!.. Мы все начнем заново… Все сломаем!.. Я тебя спрячу… К матери уедешь… Сколько лет не был… Просто посидеть рядом… успокоиться… сосредоточиться на главном…
Стук прекратился. Михаил Павлович, запнувшись, повторил:
— Я тебя спрячу.
И оттого, что сказал он это нормальным человеческим голосом, в котором можно было различить оттенки и чувства, в словах его послышалось отчаяние.
Сергей покачал головой и просто сказал:
— Я сейчас в милицию пойду.
Снова все потонуло в грохоте. Сергей молчал, не пытаясь перекричать оглушительную дробь молотка, и только когда отбойник замолк, когда рабочий отложил тяжелый инструмент, опустился на колено и, разглядывая неглубокую выбоину в бетоне, дрожащими, полускрюченными еще, застывшими в напряжении пальцами поправил мокрую прядь волос, Сергей тихо продолжил:
— Я не могу понять, как это все случилось. Когда… Когда я бил… Когда мы били старика… Мы его избили, папа, ни за что… Когда мы били старика… Мы избили его, как последние… подонки… Я уже тогда понимал, что происходит что-то ужасное… Как будто во мне что-то остановилось… Где-то глубоко-глубоко что-то замерло… Застыло, стиснулось… не знаю… Что-то такое маленькое внутри… Понимаешь, если бы я не промолчал, когда Хава предложил: давайте садик почистим! — ничего бы не было. Это точно. Это наверняка! Если бы, ну, хоть что-нибудь сказал… даже не очень решительное, промычал бы что-нибудь, проблеял бы или гавкнул — все равно — хоть что-нибудь сказал бы в ответ, ничего бы не было. Это точно! Главное, чтобы не катилось все само собой, как-нибудь, безразлично… Я тогда промолчал, и с той минуты… с той минуты…
Сергей так и не смог выговорить, что началось с той минуты. Махнул рукой, замолк, глаза его наполнились слезами.
— Пап, — сказал он и всхлипнул, — пап, как хорошо, что я могу тебе во всем признаться… Что есть кому признаться. Невмоготу молчать. Потому что… Потому что сам себе противен… Я в милицию пойду.
Сергей закрылся руками и зарыдал. Несмело, словно опасаясь, что сын оттолкнет, Михаил Павлович коснулся его плеча, провел ладонью по мокрой щеке, погладил волосы.
Грянуло «Прощание славянки». За высоким, но небрежно, с большими щелями сколоченным забором, который отделял стройку от улицы, шли призывники. Они шли под музыку нестройной колонной, сосредоточенные, серьезные, не глазели праздно по сторонам. Все громче и громче слышался оркестр, и вот уже могучие, щемящие звуки заполнили все вокруг.
Стало уже совсем темно, но никто не уходил. Они так и сидели все вместе на одной лавке перед входом в милицию — отец и мать Маврина, Михаил Павлович, отец Чашникова. Молчали.
Ира, присев на корточки, рисовала на асфальте.
Вышел капитан, хлопнул дверью, сбежал по ступенькам. Маврина встала. Капитан мельком взглянул и дальше пошел.
— Зря суетитесь, мадам, — сказал Чашников, — ОБХСС.
Чашников оказался невысоким, сухоньким мужичком. Совсем мальчик с виду, если бы не лицо, глубоко изъеденное морщинами.
Маврина садиться не стала.
— Есть ходы, — сказала она, понизив голос, — к одному человеку, но это будет стоить. Вы меня понимаете?
После тягостного молчания решился спросить Чашников:
— Что там еще за человек?
— Неужели думаете, я Вам это скажу?
Чашников презрительно скривился:
— В эти цацки сами играйте! Сколько заработали — столько получат. Мой-то уж не отвертится! — сплюнул и задумчиво растер туфлей свой плевок.
— Не понимаю, зачем нам ссориться? — не унималась Маврина. — В конце концов, есть какие-то общие интересы. Я, например, считаю, то есть совершенно убеждена, что вина, если разобраться, лежит на стороже… Взрослый человек! Пьет, ведет за собой! Вместо того, чтобы остановить несмышленышей, практически потакает им. Уверена, что любой объективный суд должен это учесть. Если только будет желание разобраться! Нужно твердо, принципиально, с самого начала заявить наше мнение. Наше общее мнение. Написать прокурору: так и так, мол1 Именно твердо! Такую бумагу вы подпишите? Прокурору?
Чашников пожал плечами:
— Про сторожа? Какая разница, подпишу.
— А вы? — обратилась она к Михаилу Павловичу.
— Но ведь, — слабо возразил тот, — мы даже не знаем, пришел ли старик в себя.
— Ой, ну что вы, — тонко улыбнулась Маврина, — понятно, что когда узнаем! Не сейчас же мы ее писать будем. Ну так как?
Заинтересовавшись какой-то важной, значительной интонацией в голосе тети, Ира подняла голову, посмотрела на отца и на чужих.
Взрослые молчали.
Суд состоялся в середине лета. Он определил окончательное наказание по статьям — 201 части 2, 96 части 1, 87 части 2 Уголовного кодекса БССР: Чашникову Юрию Петровичу — 4 года лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии усиленного режима, Саковичу Сергею Михайловичу — 3 года лишения свободы с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии общего режима, Маврину Дмитрию Альбертовичу — 2 года лишения свободы с отсрочкой приговора на два года.
Семен Трофимович лежал в больнице больше месяца. Потом выписался, но чувствовал себя по-прежнему плохо, часто случались обмороки. Через восемнадцать дней после суда над Чашниковым, Саковичем и Мавриным Семен Трофимович умер.
(сборник детективных произведений)
ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ АЗЕРБАЙДЖАНСКОЙ СОВЕТСКОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ
БАКУ 1989
ББК
И 11
Составитель: З. Д. Кулиев
Рецензенты: Т. И. Алферова, 3. С. Слободник
Редактор: А. Г. Иванов
И—11 Исчезнувший убийца. Сборник детективных произведений.: — Б. Главная редакция Азербайджанской Советской Энциклопедии. 1989 г. — 456 стр.
Авторы произведений, включённых в представляемый сборник, — наши современники. Они живут в самых разных уголках нашей страны — от далекой Сибири до выжженных солнцем песков Апшерона. Все они, несмотря на чрезвычайное разнообразие тем, сюжетов, вводят читателя в мир нравственных исканий героев — людей цельных и бескомпромиссных, всегда очень незаурядных. События, подчас головокружительные приключения, ярко описанные авторами, тем не менее не уводят нас от повседневной жизни, а опираются на ее реалии. Мы сопереживаем героям, ищем вместе с ними ответы на вечные вопросы жизни, пытаемся определить этические критерии и принципы и возможность им соответствовать в непростых условиях нашего бытия.
Все эти внешние — сюжетные — и внутренние — нравственные — коллизии описаны в яркой, увлекательной форме детектива. Все произведения захватывают читателя и держат в постоянном напряжении, но вместе с тем заставляют задуматься о многих проблемах духовной жизни.
И 4702010206-10 без объявления
М — 657 — 89
ISBN 5-89600-010-3
© Литературно-издательское агентство «Эхо»
© Главная редакция Азербайджанской Советской Энциклопедии, 1989 г.
ИСЧЕЗНУВШИЙ УБИЙЦА
Главная редакция Азербайджанской Советской Энциклопедии
Баку — 1989
Художник — А. Миронов
ИБ-10
Сдано в фотонабор. 15.03.89. Подписано в печать 5.09.89. ФГ 28240. Формат бумаги 84×1081/32. Печать офсетная. Физ. п. л. 14,5. Усл. печ. л. 24,4. Уч. изд. 27,2. Тираж 100 000 экз. Заказ 3329. Цена 4 руб.
Государственный Комитет по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Азербайджанской ССР
Главная редакция Азербайджанской Советской Энциклопедии
Баку-370004, ул. Большая Крепостная, 41
Типография издательства «Коммунист» ЦК КП Азербайджана
Баку-370146, Метбуат проспекти, 529-й квартал
Медведовский Леонид
ТРЕТЬЯ ВЕРСИЯ
1
Над городом угрюмо клубились темно-синие клочкастые тучи. Одиночные прохожие, поглядывая на сурово насупившееся небо, спешили укрыться по домам. Вот-вот должен был хлынуть затяжной дождь.
Патрульная милицейская машина неторопливо объезжала пустынные улицы отходящего ко сну города. На ночное дежурство выехали трое: сержант Сергей Трегубое, рядовой Артем Данилин и Николай Белухин — курсант Красноярской школы милиции, прибывший во Владимир на практику. Припав к боковому стеклу, Николай с любопытством вглядывался в незнакомые очертания областного центра. Сидящий рядом Артем Данилин бросал коротко и отрывисто, будто остановки объявлял:
— Памятник Фрунзе… Монумент в честь основания Владимира… Торговые ряды… Кинотеатр «Художественный»… «Золотые ворота»…
— Да хватит тебе бубнить! — начальственно оборвал Трегубов. — Тоже мне экскурсовод нашелся! Что, курсант сам не разберется? Верно, Коля?
— Ну, почему, мне интересно, — смущенно улыбнулся Белухин. — Я ведь в вашем городе впервые.
— Сержант прав, — поддержал Трегубова седоусый водитель Лякин. — Таким галопом, Коля, наш город не охватишь. Тут, если по-настоящему, и недели мало. Я тебе вот что советую: ты поброди со знающим человеком, пусть расскажет во всех подробностях. Наш ведь город исторический.
— Ты, Петрович, не себя ли в гиды предлагаешь? — беззлобно поддел Трегубов.
— А что, могу! Я, к вашему сведению, самый что ни на есть коренной житель.
— А я — пристяжной, что ли? — разобиделся Данилин. — С самого рождения безвылазно…
Доехав до Концертного зала, водитель повернул обратно — решили наведаться в Загородный парк. Машина уже подъезжала к мосту через Клязьму, и тут начал сеяться нудно-монотонный бесконечный дождик. Сначала редкие капли мелко покропили гладкий асфальт, потом зачастили и стали гуще. Лякин включил «дворники», механические щетки размеренно заскользили по ветровому стеклу, расчищая полукружья обзора от непрерывно наплывающих водяных струек.
— Ну, так как, Коля? — обернулся к Белухину сержант. — Кого берешь в провожатые?
Курсант не отвечал, он напряженно вглядывался в боковое окно.
— Ребята, гляньте — по-моему, подозрительная фигура. Торба явно не его! И за пазухой что-то топорщится.
По пешеходной дорожке, пролегавшей через мост, вобрав голову в высоко поднятый воротник, торопливо шел плечистый мужчина среднего роста. Ремень туго набитой спортивной сумки был слишком короток и постоянно сползал с плеча, мужчина то и дело поддергивал ношу правой рукой. Дождь теперь хлестал не переставая. Светлый плащ прохожего потемнел и набряк от воды, полы плаща путались в йогах. Однако пешеход даже не пытался переждать ненастье. Отважно шлепая по лужам, он шел быстро и безостановочно, торопясь к какой-то одному ему известной цели.
— Товарищ сержант, остановим? — обратился курсант к Сергею.
— Пока не вижу повода. — Трегубов оценивающе осмотрел путника. — На ногах держится твердо, ни к кому не пристает. Ну, задержим, а что предъявим? Потом жалоб не оберешься: «милиция цепляется к порядочным гражданам». Но ты, Петрович, все же сбавь обороты.
Оказавшись в свете фар, прохожий оглянулся и, увидев милицейскую машину, ускорил шаг. Водитель медленно следовал за пешеходом. Тот нервно дернулся и вдруг, круто развернувшись, рванул назад, в город. Патрульные выскочили из машины и бросились вдогонку. Намокший плащ и тяжелая сумка затрудняли бег мужчины — милиционеры его настигали.
Внезапно неизвестный резко взмахнул рукой — что-то темное, описав крутую дугу и подняв тучу брызг, шлепнулось в Клязьму. Патрульные невольно остановились. Свесившись через перила, они смотрели, как расходятся круги на воде. Что он выбросил? Сумку? Или то, что было за пазухой? А может быть, оружие?..
Первым опомнился сержант Трегубов.
— Данилин! Белухин! Догнать и задержать!
Но неизвестный исчез. Нехитрый трюк с выброшенным предметом помог уйти от преследования.
Приутихший было дождь хлынул с новой силой. Навстречу, поднимая буруны дождевой воды, ехало зеленоглазое такси.
— Стой! — выскочил на мостовую Белухин.
— В чем дело, ребята? — Таксист приоткрыл дверцу. — Я что-нибудь нарушил?
— Мужчину в плаще видели?
— Бежал тут какой-то. Чесал во все лопатки.
— А сумка была при нем? — нетерпеливо спросил Белухин. — Спортивная, на коротком ремне.
— Сумка? — переспросил таксист. — Может, и была. Не заметил.
— Куда побежал?
— Во-он к тем домам, — указал шофер.
— Спасибо, можете ехать, — козырнул Данилин. Патрульная группа продолжила поиск. Желто-синий милицейский уазик исколесил все прилегающие к мосту улицы и переулки, но тщетно — неизвестный сгинул бесследно.
Где-то далеко за Клязьмой бледно прорезалась молния, донесся ворчливый отголосок грома. Дождь постепенно уходил на восток.
2
Утро в дежурной части городского Управления внутренних дел задавало рабочий ритм на весь день: мерно гудел телетайп, неумолчно звучали приглушенные голоса девушек-связисток.
За главным пультом сидел дежурный по городу — молодой русоволосый капитан с глубокими залысинами на высоком лбу. Он только что принял смену и сейчас бегло просматривал сводку ночных происшествий. За этим занятием его и застал старший оперуполномоченный уголовного розыска, майор милиции Юрий Глебович Лихарев — сухощавый, подтянутый, в коротко остриженных ершистых волосах искрилась ранняя седина.
— Ну, Костя, чем сегодня порадуешь? — поздоровавшись, спросил Лихарев.
Губы капитана растянулись в дружелюбно-иронической усмешке.
— Да вот ищу тебе работенку… Все, понимаешь, мелочь пузатая, недостойная твоего яркого розыскного дарования.
— Скажи уж лучше — таланта, — усмехнулся майор. — Так-то оно будет точнее.
— Найдешь Сему-Пирамиду, скажу, — в тон ему ответил дежурный. — А пока довольствуйся «дарованием».
— Давай, Костя, ближе к делу. Что там есть для меня?
— Так, так… — Капитан листал сводку. — Драка на улице, все трое отправлены в вытрезвитель. По квартирной краже уже работает группа Зубова. Задержан пьяный при попытке проникновения в киоск… Нет, Юра, пока ничего стоящего. Разве вот это: «В ноль двадцать подозрительный прохожий пытался скрыться от ночного патруля».
— Пытался? Или скрылся? — осведомился Лихарев.
— Не догнали! Дождь, темень… Сумку он нес, похоже, ворованную. При бегстве выбросил в реку. Водолазы уже работают.
— Стажер мой не заходил?
— Белухин? Так он же и был в патруле. Главный догоняла! Сейчас там, с водолазами. Ничего парнишка, шустрый…
3
Несмотря на ранний час, у моста собралась внушительная толпа зевак. Все взоры были устремлены на водолазный бот, бросивший якорь невдалеке от берега.
— Чего ищут-то, не знаете? — допытывался пенсионного вида мужчина в берете.
Ответы посыпались вразнобой:
— Говорят, утоп тут кто-то.
— Враки! За валютчиком ночью гнались, он возьми да и выбрось слиток золота в воду.
— Слиток-то большой? — продолжал выспрашивать пенсионер.
— Килограмма два потянет.
— Тогда стоит постоять. Будут искать до упора.
— Не найдут. Уже песком занесло.
Закончились приготовления к очередному спуску водолаза. Тяжело ступая свинцовыми подошвами, он, в полном облачении, начал спускаться по железным ступеням трапа. Двое матросов потихоньку стравливали шланги и трос, по мере того как водолаз уходил под воду.
Лихарев поднялся на бот. Вчерашний патруль был в полном составе: курсант Белухин, сержант Трегубов и рядовой патрульно-постовой службы Данилин.
— Докладывайте, сержант! — приказал майор. Трегубов обстоятельно рассказал о ночном происшествии.
— Упустили, значит? — подвел Лихарев неутешительный итог. — М-да, по горячим следам не нашли, теперь побегаем, поныряем. И еще неизвестно, что вытащим. Какой-нибудь бросовый хлам.
— Нет, товарищ, майор, в сумке было что-то ценное! — Белухин смело и открыто посмотрел в глаза Лихарева.
— Почему так думаете, курсант?
— Уж очень он за нее цеплялся. И выбросил-то в самый последний момент. Когда к зобу приперло.
Юрий Глебович скептически хмыкнул, но промолчал — его внимание было приковано к тому месту, где ушел на глубину водолаз. Сигнальный линь на поверхности воды натянулся и дважды дернулся. — Что-то нашел, — насторожился майор. — Сейчас, курсант, проверим ваши смелые догадки.
Матросы в четыре руки крутили рукоять лебедки, наворачивая трос на барабан. Над водой показался большой круглый шлем, потом квадратные плечи. Высунувшись из воды по пояс, водолаз протянул вверх сумку. Ее подхватил Николай Белухин.
Лихарев подозвал двух матросов.
— Будете понятыми, товарищи. Курсант, открывайте!
Белухин осторожно подергал замок молнии и, приложив некоторое усилие, открыл сумку. Майор откинул воротник старой выцветшей мужской рубашки, и присутствующие увидели: сумка битком набита толстыми пачками красных, сиреневых и зеленых купюр. Каждая пачка была тщательно упакована в полиэтиленовый пакет. Позвав с собой понятых, Лихарев унес сумку в каюту. Здесь он тщательно пересчитал деньги и составил протокол обнаружения.
— Ну, курсант, это, наверно, та самая рубашка, в которой вы родились, — уже сидя в машине, шутил Юрий Глебович. — Тут, Коля, пахнет хищением, и крупным притом. Будет над чем поразмыслить коллегам из ОБХСС.
В рупоре радиотелефона раздался знакомый голос дежурного по городу:
— Пятый, пятый, я — первый. Вызываю майора Лихарева! Повторяю: вызываю майора Лихарева!
Юрий Глебович снял трубку.
— Лихарев слушает. Что там у вас стряслось, Костя?
— В Юбилейном парке найдена женщина. Множественные раны на голове. Состояние критическое. Оперативная группа уже на месте. Как понял?
— Все ясно, еду!
— Товарищ майор, я с вами? — несмело спросил Белухин.
— Нет, Коля. Сейчас отправитесь в управление и сдадите сумку с деньгами дежурному по ОБХСС капитану милиции Морозу. Расскажете ему все как было, здесь каждая деталь важна.
— Но, товарищ майор… — пытался возразить Николай.
Лихарев вложил протокол в сумку, обернулся.
— Курсант Белухин, вам ясен приказ?
— Так точно, товарищ майор, — Николай принял сумку с деньгами, положил себе на колени.
Водитель притормозил возле каменных ступенек, которые вели в городской парк. Лихарев вышел, захлопнул дверцу, и машина двинулась дальше.
— Не грусти, стажер, — успокаивал Лякин понурившегося курсанта. — Успеешь, насмотришься на трупы, еше и надоест. А вот такой кучи деньжищ ты в руках не держал, да и вряд ли сподобишься.
— Ну почему? — Белухин крутил ремень злополучной сумки. — У нас в школе приводили похожий случай.
— То случай, а то вот они — пощупать можно, — вступил в разговор сержант Трегубое. — Это сколько ж надо воровать, чтобы столько нахапать!
Машина остановилась у здания с высокими массивными колоннами. Николай вышел, бережно прижимая сумку к груди.
— Как родимое дитятко, — иронически умилился водитель.
— Скорей как невзорвавшийся снаряд, — поправил сержанте
Сергей Трегубов и Артем Данилин встали по обеим сторонам Белухина и торжественно, в виде почетного эскорта, сопроводили его до самой двери, сдав курсанта вместе с его драгоценным грузом оперативному дежурному.
4
Лихарев шел безмолвными, по-осеннему прозрачными аллеями, направляясь к месту происшествия, оцепленному работниками милиции. Здесь уже работала оперативная группа. С одним из экспертов беседовала, делая пометки в блокноте, старший следователь прокуратуры Майя Борисовна Соколова. Густые золотистые волосы прихотливой волной падали на форменный китель, в петлицах поблескивали звездочки младшего советника юстиции.
Увидев Лихарева следователь прервала разговор и пошла ему навстречу.
— Здравствуй, Юра! — сказала она, протягивая руку. — Это я попросила, чтобы тебя разыскали. Ты не сердишься? Я тебя не оторвала от более важных дел?
— Что ты, Майя. Ты же знаешь… — Юрий Глебович отвечал сбивчиво и невпопад. — Я всегда… Если надо…
— По первому зову — через три ступеньки? — озорно блеснула глазами Майя Борисовна, напомнив Лихареву что-то из времен их общей юности, от чего Юрий Глебович смешался еще больше.
Но уже в следующую минуту к следователю вернулась деловитая озабоченность.
— Приступай, Юра, потерпевшая уже ничего не скажет. Только что сообщили из больницы: скончалась, не приходя в сознание.
— Несчастный случай исключен?
— Полностью! Смотри! — Они подошли к скамейке, возле которой работал молодой эксперт. — Валерий, вы сделали соскоб с чугунной отливки?
— Да, Майя Борисовна. Очень похоже на кровь.
— Вероятно, ее били головой о чугунный край скамьи, — предположила следователь. — Били ожесточенно, должно быть в состоянии исступления…
— Грабеж? — Майор вглядывался в следы.
— Вряд ли. В кармане плаща найден кошелек, в нем — семьдесят рублей. Кольца, серьги не сняты.
— Как она была одета?
— Хорошо, даже нарядно. Отличная укладка, свежий маникюр. Лак, по мнению эксперта, импортный. Такого в парикмахерской не достать, клиентки с собой приносят. Судя по всему, шла в гости или на свидание.
— Очень похоже, — согласился Лихарев. — Вполне можно допустить, что она шла на встречу с человеком, хорошо знакомым. Место для свиданий подходящее. Да и следов борьбы не видно…
Майор ходил взад-вперед, присматриваясь, обдумывая возникающие версии.
— Они встретились, как старые знакомые, присели на скамью. Она пришла с улицы по этой дорожке. А он?.. Он уже был здесь?.. Он ждал ее?.. Допустим, что так, допустим, что так…
Легкими скользящими шагами Лихарев стал обходить близстоящие деревья, каждый раз становясь лицом к дорожке и тщательно осматривая землю под нижними ветвями. Наконец нашел, что искал.
— Здесь! Вот его следы.
На вязкой, еще влажной от ночного дождя земле четко выделялся отпечаток крупной мужской ноги.
— Преступник не знал, придет ли она одна, и потому спрятался за деревом, — высказала догадку Соколова.
— Пожалуй, что так. Значит, свидание было не совсем лирическим.
Эксперт-криминалист Валерий Клюшин залил вмятину жидким гипсом, чтобы взять слепок на исследование.
— Судя по глубине следа, — сообщил он, ожидая, пока затвердеет гипс, — человек был грузный, килограммов на девяносто.
— А рост можете определить? — Лихарев присматривался к ели — нет ли свежеобломанной ветки?
— Минуточку! — Эксперт замерил длину ступни, по* том ширину, зашевелил губами, вычисляя искомое. — Примерно — метр семьдесят четыре.
— Разница между ростом и весом — солидная, — прикинул Лихарев. — Скорей всего, и возраст далеко не юношеский…
Соколова захлопнула блокнот.
— Не бог весть какие ценные сведения, но все же лучше, чем ничего.
5
Кабинет оперуполномоченного ОБХСС Евгения Игоревича Мороза, к которому направил курсанта Лихарев, находился на первом этаже. В дверь, обитую рифленым дерматином, стучать было бессмысленно, поэтому Белухин просто потянул ручку к себе.
Хозяин кабинета — полнощекий крепыш с задорным хохолком на макушке— сидел за столом и прослушивал в наушничек запись с портативного диктофона.
— Простите, это вы — капитан Мороз? — неуверенно обратился курсант.
Евгений Игоревич снял наушник, выключил диктофон.
— Он самый. А что — есть сомнения?
— Нет, почему? Но уточнить не мешает. Ввиду особой ценности доставленного вещдока.
Мороз вскинул на Николая заинтересованный взгляд.
— Со мной вроде разобрались. А ты кто такой?
— Коля… Виноват, курсант Белухин.
— А, проходи, проходи. Это, значит, ты стажируешься у Лихарева?
— Так точно! — Николай поставил сумку на стол перед Морозом. — Майор Лихарев приказал эту сумку с деньгами сдать вам, товарищ капитан.
Мороз потянул молнию, увидел пачки крупных купюр.
— Ого-го! Ну и суммочка в этой сумочке! Давай, Коля, садись и рассказывай. Только ты давай поподробней и не спеша. Я не люблю, когда торопятся.
6
Закончен осмотр места происшествия. Оцепление снято, опергруппа уехала. Соколова и Лихарев медленно шли по усыпанной мелким гравием дорожке. Сквозь пепельно-сизые тучи, нависшие над городом, изредка проглядывало скупое холодное солнце. Майя Борисовна остановилась.
— Я все думаю о мотивах преступления. Встретились как будто мирно, а кончилось трагедией. Что это — сведение счетов? Чего-то не поделили? Или ревность? Расплата за измену? Но для любовных безумств вроде бы не тот возраст.
— А, кстати, сколько ей?
— На вид лет сорок пять — пятьдесят. Как говорят галантные мужчины: «дама элегантного возраста». Негалантные выражаются прямолинейней — вторая молодость. Столько же, сколько мне.
— Неужели? — Юрий Глебович откровенно залюбовался нежным светлым пушком над верхней губой Майи. — А мне кажется, ты совсем не изменилась со студенческих лет.
— Спасибо, Юра, — усмехнулась Майя. — Знаю, что бесстыдная лесть, а все равно приятно. Ладно, довольно об этом. Что скажешь о мотивах?
— Все твои версии одинаково правдоподобны. Но пока мы не установим личности потерпевшей…
Майя непринужденно взяла Юрия под руку.
— Не мне учить угрозыск, как это делается.
— Случай сложный, но… в общем, будем работать. Соколова заглянула ему в лицо.
— А глаза у тебя все такие же — печальные и мудрые. Сколько же мы не виделись?
— Два года и три месяца.
— Ты и месяцы считаешь? — удивилась Майя. Лихарев перевел разговор на другую тему.
— Как Феликс?
— Растет. Скоро буду ему по плечо.
— Отца вспоминает?
— При мне — нет. Наверно, щадит меня. Не знаю. Лихарев стоял, опустив голову, не решаясь задать какой-то важный вопрос. Майя положила руку ему на плечо.
— Знаешь, Юра, все это время меня не покидает чувство, что все вы меня избегаете: ты, Володя, Марат… Будто в чем-то виноваты…
— Ну что ты! Нет, конечно, нет! Впрочем, может быть, так оно и есть.
— Но ведь в том, что произошло тогда, нет вашей вины. Нет! И выкинь это из своей глупой головы; слышишь? Раз и навсегда!
Лихарев коротко взглянул на Соколову, спросил, запинаясь:
— Майя, в субботу вечер. Встречаются наши однокурсники. Ты — пойдешь?
Майя Борисовна переложила папку с документами в другую руку.
— Ты же знаешь: с тех пор, как погиб Кирилл, я никуда не хожу. До свиданья, Юра, до завтра.
И ушла к ожидавшей ее машине. Лихарев с затаенной нежностью смотрел ей вслед. Вот так же в студенческие годы стояли они с Кириллом и смотрели вслед звонкоголосой Майе — первой красавице юридического факультета.
Долгое время Майя не отдавала предпочтения ни одному из них. А когда приспела пора выбирать, вышла замуж за Кирилла. Юрий тоже женился, но сгоряча, наспех, словно бы в отместку, и брак скоро распался. Он понял тогда, что ни с одной женщиной счастлив не будет, и второй раз испытывать судьбу не стал. По-прежнему дружил с Кириллом, бывал у них дома, но ни словом, ни взглядом не выдавал своих негаснущих чувств. А потом случилась эта страшная, бессмысленная история.
7
— …Ну, вот и все, — закончил свой рассказ Белу-хин. — Майор Лихарев велел передать торбу вам, сказал — ОБХСС во всем разберется. А я, значит, пошел, да?
Мороз принялся молча пересчитывать деньги, вытряхивая их из полиэтиленовых пакетов.
— Товарищ капитан, вот же протокол осмотра, — протянул курсант бумагу. — Вы что же, не верите нам с Лихаревым?
— Верю, Коля, верю. Но хочу убедиться своими глазами. Имею я на это право, как полагаешь?
И, не дожидаясь ответа, не обращая больше внимания на курсанта, снова углубился в работу. Белухин тихонько прокрался к двери, намереваясь незаметно уйти, но у порога все же остановился.
— Товарищ капитан, так я потопал? Захваченный азартом подсчетов, Мороз поднял голову, посмотрел затуманенным взглядом.
— От-ста-вить! — неожиданно жестко сказал он. — Вы что, товарищ курсант, службы не знаете? Садитесь и ждите, когда я вас отпущу. Ведь могут у меня возникнуть дополнительные вопросы? А? Ведь могут?
— Могут, товарищ капитан. — Белухин испустил горестный вздох и вернулся на место. — Спрашивайте!
— Понимаешь, стажер, — начал Мороз, делая вид, что не замечает его уныния, — не все в этом деле мне ясно. И среди многих других неясностей есть здесь самая неясная неясность: чьи это деньги? Что нажиты неправедно — ежу понятно. Но кем и когда — вот вопрос. То ли ночной прохожий нес свое, кровное, в смысле похищенное ранее, то ли он к этой сумке только сейчас ножки приделал. Вот ведь в чем загвоздка!
Белухин тоскливо поглядывал на дверь.
— Так я потопал, товарищ капитан? — в который раз повторял он жалобным голосом.
— Не спеши, коза, в лес — все волки твои будут. Спешка, знаешь, когда хороша? Правильно, стажер! А мы ведь с тобой не блох ловим, у нас зверь покрупней. — Мороз многословил — шутки да прибаутки, а сам думал, думал. — Ты вот что, Коля. Сходи потолкуй с тем таксистом. Не может быть, чтоб он ни одной приметы не запомнил.
8
В таксопарке рабочий день был в разгаре. Из ворот поминутно выезжали широколобые «Волги» с черными шашечками по борту.
Несколько машин, подготовленных к рейсу, скопилось возле мойки. Мойщик Сизов, одетый с ног до головы в резину, — резиновая шляпа с опущенными полями, огромный, до полу резиновый передник, на ногах — резиновые сапоги с отворотами, на руках — резиновые перчатки, — сбивал грязь сильной струей из шланга, мазал кузов мыльной пастой и отправлял очередную машину в механическую мойку.
Чтобы скоротать время, таксисты устроили перекур. В центре кружка стоял Виктор Туров и, театрально жестикулируя, повествовал о ночном приключении.
— …Смотрю, выбегает из-под моста фигура — мокрый хоть выжми, — и наперерез. Я — бац по тормозам, реакция у меня — будь-будь. Скользень, машина юзом, но ничего — удержался. Только мужик скрылся из виду — милиция. Кто да куда, да что в руках? Один все допытывался: «Была сумка, не была?»
— Постой, Витек, — прервал его таксист в цветастом свитере. — Я утром проезжал мимо моста, видел — водолазы подняли со дна какую-то сумку. Уж не та ли?
— А я почем знаю? — дернул плечом Туров. — И что там, интересно, было?
— Говорят, деньги. Говорят, много: то ли сто тысяч, то ли двести.
Таксисты переглянулись со значением.
— Ничего себе куш!
— На жизнь хватило бы.
— Ворованное — не иначе.
Мойщик Сизов, решив устроить перекур, выключил воду, подошел, прикурил у таксиста в форменной фуражке.
— Факт, ворованное! — убежденно заявил он. — Разве трудовым горбом такие деньги наживешь? Ну, теперь милиция возьмется за этого субчика… Ты хоти в лицо его разглядел? — Вопрос обращен к Турову.
— Не-а, — беспечно отмахнулся тот. — Темно было, да и бежал он быстро.
— Все разно милиция от тебя не отвяжется. Ты у них теперь главный свидетель.
— Не, правда? — встревожился Туров. — Так я же почти ничего не видел.
Мойщик щелкнул докуренную сигарету в урну.
— А им много и не надо. Примету какую подсказал и — порядок. И свой человек.
— Им только назови! Затаскают по судам да по допросам.
— Опять же перышко под рёбрышко схлопотать можно, — хохотнул таксист в форменке.
— Это им раз плюнуть, — подтвердил цветастый свитер. — Вот, помню, был такой случай…
— А может, и обойдется, — раздумывал вслух мойщик. — Так что иди, Витек, информируй.
— Да пошел ты! — ругнулся вконец расстроенный Туров и направился к своей машине. — Адью, ребята, поехал план давить.
— Витек, глянь сюда! — окликнул его таксист в форменке. — Не по твою ли душу?
Туров оглянулся: приветливо помахивая рукой, к нему спешил отчаянно курносый паренек в милицейском мундире.
— Привет, шеф! — весело поздоровался Белухин.
— Приве-ет… — Туров изумленно разглядывал курсанта. — Как ты меня разыскал?
— Секрет фирмы! Слушай, давай отойдем в сторонку, потолковать надо. — Они отошли к пустой скамеечке, одиноко притулившейся у ограды. — Понимаешь, Виктор, ты у нас пока единственный свидетель. На тебя, так сказать, вся надежда… На твой острый приметливый глаз.
— Да не видел я ничего, понимаешь, — с ходу завелся Туров. — Дождь хлещет, темнота… Да и когда разглядывать? Я в руль вцепился, чтоб машину удержать. Чуть на него не наехал. Прямо под колеса сиганул, гад!
— Ну, рост хотя бы запомнил? В чем был одет?
— Рост?.. Чуть повыше тебя. Плечистый такой. Плащ на нем был… темный. И, вроде, кепка на голове. Вот, вроде бы, и все!
— А что-нибудь еще запомнилось? — не отставал курсант. — Усы, борода, родинка? Какая-нибудь характерная примета? А?.. Вспомни, елова шишка! Позарез надо! — Он полоснул ребром ладони по горлу.
— Нет, ничего такого не видел. Извини, старина, мне пора на линию. Садись, подвезу!
9
Лихарев и Соколова обедали в ведомственной столовой. Юрий Глебович уже покончил с борщом и принялся за гуляш, а Майя Борисовна все еще вяло разгребала ложкой густое капустно-свекольное варево.
— Что, невкусно? — сочувственно поинтересовался Лихарев.
— Не очень. — Соколова отставила тарелку в сторону. — Наверно, нет аппетита.
— Тут самое важное — привычка. И не присматриваться особенно к тому, что в тарелке.
— А главное — не принюхиваться, — рассмеялась Майя Борисовна.
— Ты уж совсем захаяла нашу забегаловку. А по-моему, вполне съедобно. Конечно, не сравнить с твоими домашними обедами, но…
— Ага, вспомнил-таки!
— А я и не забывал, — тихо ответил Лихарев.
Компот пили молча, избегая смотреть друг на друга. — Ты к себе, в прокуратуру? — Лихарев держал плащ Майи в руках. — Да. Проводи меня немного. Прохладный ветерок гнал по тротуару дырявые желтые листья. Соколова зябко поежилась. — Юра, ты был в морге, беседовал с судмедэкспертом. Есть что-нибудь новое? Лихарев замедлил шаг, подравниваясь к походке Майи.
— Подтвердились первоначальные выводы. Кровь, найденная на скамье, соответствует группе крови потерпевшей. На голове — три серьезные раны, скончалась от кровоизлияния в мозг.
— Кто она, мы так и не знаем. Были бы хоть какие-нибудь наметки. Ну, например, профессия.
Лихарев помолчал, обдумывая ответ.
— Вопрос непростой. Обычно больше всего сведений дают руки. Писчий мозоль указывает на конторского служащего или журналиста, мелкие порезы и следы ожогов — на повара. Следы металлических опилок — слесарь, каменного угля — кочегар. И так далее. В данном случае — ничего определенного, никаких явных признаков. Руки нежные, мягкие, ухоженные, маникюр постоянный, все время обновляющийся…
— Значит, кем работала потерпевшая, ты сказать не можешь? Жаль. Это помогло бы нам сузить круг поиска.
— Я и сам ломаю голову. Постоянный маникюр, ухоженные руки. Возможно, вообще нигде не работала. Домашняя хозяйка.
— Ну-ну, не так презрительно, — улыбнулась Майя Борисовна. — Социологи считают, что домашний труд по интенсивности сравним с шахтерским.
— Обручальное кольцо у потерпевшей — на левой руке. Значит, разведенная или вдова — забот домашних вдвое меньше. Если не втрое.
— И все-то ты про нас, про женщин, знаешь…
— Нет, серьезно! — Лихарев продолжал развивать возникшую мысль. — Может быть, последнее время она питалась в кафе и ресторанах. Завтрак, обед, ужин — постоянный посетитель. Кстати, не такой уж редкий вариант в наш эмансипированный век. Между прочим, это может дать путеводную нить для розыска. Официанты памятливы на лица.
— Да, мысль неплохая, — согласилась следователь. — Что показала дактилоскопия?
— В нашей картотеке она не значится. По всей вероятности — не судима.
— Скорей всего, что так. И все же для полной уверенности запроси Москву. Вдруг она приезжая?
— Запрошу, — коротко ответил Лихарев.
— И вот еще что, Юра, — продолжала Соколова, — надо установить, где изготовлена одежда убитой, когда была в продаже. Пусть твои ребята займутся этим.
— Уже занимаются.
— И, пожалуйста, договорись, чтобы портрет погибшей был помещен на розыскных стендах.
— Договорился, — пряча улыбку, ответил Лихарев.
— Как, уже? Ну, знаешь… Теперь я вижу: мы действительно давно не работали вместе.
10
Капитан Мороз и курсант Белухин шли по длинному коридору мимо дверей с табличками: «Биологическая лаборатория», «Трасологическая», «Баллистическая»…
Сотрудники в белых халатах, попадавшиеся навстречу, здоровались с Морозом как со старым знакомым — было видно, что он здесь частый гость.
— Отпустите, товарищ капитан, — канючил Белухин. — Я же в уголовном розыске на практике, а не в ОБХСС. Мне майор Лихарев приказал: сдай деньги н сразу назад. А вы!.. Пустите душу на поляну!
— Задолдонил! Ну что тебя к этому Лихареву так тянет? — сердился Мороз. — Медом его намазали, что ли?
— В угрозыске интересней, — без лишней дипломатии отвечал курсант. — А у вас что — сплошные бумажки.
— Ну да, ну конечно. — Голос Мороза вздрагивал от еле скрываемой обиды. — Там же стрельба, засады, погони — романтика, одним словом. Слушай, Коля, ну неужели тебе неинтересно словить, скажем, взяточника, расхитителя, спекулянта? И не только словить, но и посадить на скамью подсудимых. Ну, скажи, разве неинтересно участвовать в схватке интеллектов, к чему, в конечном счете, сводится вся наша работа?
— Нет, все это будь здоров как интересно. Но вы все же отпустите меня, товарищ капитан.
— Не убедил? Эх, молодо-зелено! — тяжко вздохнул Мороз, хотя самому едва перевалило за тридцать. — Ладно, Коля, сейчас потолкуем с экспертом, и если ничего такого не возникнет…
— Возникнет, Евгений Игоревич, — подковырнул Белухин. — У вас беспременно возникнет.
— Р-разговорчики в строю! — Мороз состроил свирепую гримасу и шутливо боксанул Николая в плечо.
Они вошли в физико-химическую лабораторию экспертно-криминалистйческого отдела.
— Привет, Валерий! — поздоровался Мороз с экспертом. — Чем увенчались твои бессонные труды?
Бегло пожав протянутую руку, Клюшин снова углубился в расчеты, давая понять, что у него есть дела юважней и кавалерийским наскоком его не возьмешь. Мороза ничуть не смутил прохладный прием. Он как в в чем не бывало расхаживал по лаборатории, заглядывал через плечо эксперта.
— Все пишет и пишет. Валера, кончай волынку! Смотри, кого я тебе привел! Николай Белухин — гроза подпольных миллионеров, бич спекулянтов и расхитителей. Я тебя расписал ему как кудесника экспертизы, к которому сам Шерлок Холмс не погнушался бы пойти на выучку, а ты… Клюшин крутанулся в кресле навстречу Морозу.
— Ох, и надоел ты мне, Женька! Нет бы самому пораскинуть мозгой, все норовишь на экспертизе выехать.
— Не понял, — посерьезнел Мороз. — Что имеется в виду?
— Ты сумку осмотрел как следует? В карманчики заглянул? Дно картонное вынул?
Мороз растерянно моргал.
— Знаешь, как-то не пришло в голову. Эти чертовы деньги… Кстати, ты проверил — не фальшивка?
— Деньги настоящие, в розыске не числятся. Общая сумма девяносто шесть тысяч.
— Примерное время выпуска? Клюшин ехидно скривил губы.
— Женя, ты забываешь, где находишься. Может быть, у вас в ходу такие словечки: примерно, приблизительно, грубо ориентировочно, что-то около… А у нас все точно, все по науке. Деньги выпущены в период с семьдесят второго по восьмидесятый год.
— Так. И что из этого следует?
— А я откуда знаю? — Клюшин направился в соседнюю комнату.
— Ага, — удовлетворенно прижмурился Мороз. — Кое-чего не знаешь и ты. Твое слово, стажер! Смекаешь, в чем дело?-
— Признаться, не очень, — промямлил Николай.
— Не очень? Или очень не? — резвился Мороз. — Ну слушай, стажер, набирайся ума, пока к Лихареву не ушел. Судя по всему, найденные деньги похищены не сразу, а накапливались в течение нескольких лет. Чаще всего, расхититель и накопитель — одно лицо. Украл и — в кубышку, наворовал побольше — в тайник. И если после восьмидесятого года кубышка больше не наполнялась, что сей факт означает?
— Это означает… — не очень уверенно начал Белужин. — Это свидетельствует о том, что накопитель выбыл из племени расхитителей.
— Правильно, стажер! И что мы можем предположить?
— С ним что-то стряслось. Допустим, отбросил коньки. Или присел лет на десять.
— Хорошо мыслишь, стажер! А теперь представим, что некто в сером, предугадав возможную посадку, спрятал клад в укромном месте, так называемом схроне…
— Срок кончился, — подхватил Белухин, — некто вышел на свободу, отрыл из земли свой тайник… Товарищ капитан, потому прохожий и швырнул сумку в воду. С такой уликой он непременно загремел бы на новый срок.
— Точно, стажер! Ради своего спасения ящерица отбросила хвост, зная наверняка — вырастет новый. И здесь кроется определенная опасность. Если он с такой легкостью расстался со своей кубышкой, значит, у него в загашнике есть какие-то варианты…
Из соседней комнаты вышел Клюшин, неся в руке полиэтиленовые кульки.
— Думаю, Женя, деньги были спрятаны не в земле. Анализ этих пакетов выявил следы органических кислот.
— Это еще что такое? — удивился Мороз.
— Похоже на квашеные овощи. То ли кислая капуста, то ли соленые огурцы.
— Ни слова более! — дурашливо закричал Мороз, закрывая глаза пухлой ладонью. — Такие речи в рабочее время?.. — Он выразительно сглотнул слюну и уже серьезно спросил: — И что по этому поводу думает наш уважаемый эксперт? Можно ли допустить, что деньги хранились в бочках из-под этой королевской закуси?
— Вполне. Но лично я предпочитаю лимон.
— Ты, старик, всегда был пижоном-культурнопитейщиком. Ладно, излагай дальше. Или уже все?
— Нет, Женя, не все, чудеса только начинаются. Прошу внимания на экран. — Клюшин нажал кнопку проектора. На белом полотне появилось увеличенное изображение — зеленоватый обрывок бумаги. — Дно сумки, вынутой из воды, было покрыто картоном. Снизу к нему приклеился этот обрывок, представляющий часть обложки школьной тетради. В том месте, где обычно пишется фамилия, остались только две буквы: «Ч» прописное и «е» строчное. Дальше — неровный обрыв, который прошел и через имя. Оставшиеся буквы менее отчетливы, их пришлось восстанавливать. Тем не менее, конец имени прочесть можно — «…анта». Предполагаю, что полное имя — «Иоланта».
— Опера Чайковского, семь букв, — мгновенно выпалил любитель кроссвордов Белухин.
— Верно, — похвалил эрудита Клюшин. — Эти меломаны в погоне за экзотикой готовы на любую нелепицу. Был случай, когда родители назвали дочку Травиатой. Слов нет, звучит красиво. Но в переводе-то означает — «падшая».
— А у нас в Красноярске… — начал было курсант, но Мороз прервал на полуслове.
— Стоп, Коля, дальнейшие воспоминания отложим до лучших времен. Сейчас Валерий скажет нам номер школы, и мы отправимся разыскивать таинственную «Че…» с ее прекрасным именем.
Клюшин развел руками.
— К сожалению, Женя, больше ничего восстановить не удалось. Ни номера школы, ни класса. Подозреваю, что их и не было на обложке.
— То есть как? Тетрадь-то школьная.
— Да, но не всегда их используют по назначению. Туда могут переписывать любимые песни, афоризмы… Да мало ли что еще!
— Дело ясное, что дело темное. — Мороз озабоченно почесал подбородок.
— Могу добавить: обложке лет шесть-семь. Эксперт-графолог считает, что надпись сделана девочкой тринадцати-пятнадцати лет.
Новые данные не прибавили капитану оптимизма.
— Выходит, — рассуждал он, — эта Иоланта уже в институте. Или работает. Или вышла замуж и уехала… М-да, иголку в стоге сена отыскать будет легче.
— Теперь главный сюрприз. Его я приберег напоследок. Как думаешь, Женя, что это?
Клюшин снова нажал кнопку проектора. На экране возникла надпись «Аэрофлот» и трудно различимые, расплывшиеся — «Е 95271…».
— Багажная бирка? Вот это подарок! Это же все равно что найти паспорт виновника на месте происшествия. По бирке разыщем билет, в билете — фамилия пассажира… Где ты ее нашел?
— В боковом кармане сумки, куда ты поленился заглянуть.
Мороз виновато склонил голову, покрутил пальцами над макушкой.
— Валера, каюсь и посыпаю голову пеплом.
— Подожди радоваться, Женька, не так все просто. Бирка выдана лет десять назад. Нет ни номера рейса, ни пункта назначения. Кроме того, стерта последняя цифра: то ли «3», то ли «8». Так что вам предстоит переворошить горы документации.
— Найдем! — жизнерадостно заявил Мороз, — Перероем весь Аэрофлот, а найдем. Как, стажер, перероем?
— Перероем, товарищ капитан, — вздохнул Белухин. Особого энтузиазма в его словах не чувствовалось.
— И тогда свободен, — пообещал Мороз. — Слово чести!
— Ага! — недоверчиво прищурился курсант.
— Свободен! — повторил Мороз и гулко стукнул себя в грудь. — Раз ты до сих пор не проникся романтикой нашего труда, что ж — иди, иди к своему обожаемому Лихареву.
Распрощавшись с Клюшиным, они направились к выходу.
— Ну, стажер, с чего начнем? Продемонстрируй, чему вас там учат?
— Я думаю, товарищ капитан, надо прежде всего заняться школами. Сесть на телефон и начать обзванивать все подряд: «Здравствуйте, это из ОБХСС». У директора душа в пятках, он весь — сплошное внимание. «Слушаю вас, товарищ из ОБХСС». «Нас интересует, не училась ли у вас дочь подпольного миллионера Иоланта Че?.. Что, что?.. Вы не расслышали фамилию?.. А мы, уважаемый директор, и сами не знаем, не ведаем, «Че» — начальные буквы, об остальном надо догадываться. Это могут быть: Чебурашкина, Чекушкина, Чемоданова, Чепурная, Чепчикова, Чернобуркина, Чертогонова, Чечулина и т. д. и т. п. и др. др…»
Белухин остановился, чтобы передохнуть, Мороз захлопал в ладоши.
— Браво, стажер! Смотри, как лихо у тебя получается. Вот ты и займешься по предложенному рецепту.
— Но, товарищ капитан, — взмолился Белухин. — Меня ждет товарищ майор…
— Не бухти! — цыкнул Мороз.
Дверь одной из лабораторий отворилась, оттуда вышел Лихарев. В руке у майора — пачка отпечатанных фотоснимков, еще слегка влажных после глянцевания.
Он пошел по коридору и неожиданно наткнулся на Белухина, который жадно ел его глазами, порываясь что-то сказать.
— А, курсант, — рассеянно промолвил Лихарев. — Куда это вы запропастились? Пойдемте, вы мне нужны.
— Извини, Юра, — выдвинулся вперед Мороз, — но я твоему стажеру дал очень важное и ответственное задание. Как только он его выполнит…
Лихарев недоуменно вздернул брови, буркнул что-то неразборчивое и пошел дальше.
11
В городском Доме культуры шла репетиция вокально-инструментального ансамбля «Факел». За роялем сидел руководитель ансамбля Олег Аркадьевич Крутов — типичный провинциальный маэстро: в фирменной кожаной куртке, с любовно ухоженной бородкой на чисто выбритом лице. Музыканты ждали солистку Ирину Пухову, но она почему-то задерживалась. Пока отрабатывали аккомпанемент.
В репетиционную впорхнула Ирина: вся изящная, воздушно-тонкая, с роскошными каштановыми волосами, падавшими на глаза двумя фигурными каскадами, с хорошеньким кукольным личиком и манерами восходящей кинозвезды. Лет Пуховой было около сорока, но искусно наложенная косметика и жесткая диета делали ее значительно моложе.
— Чао! — игриво помахала солистка музыкантам, приветственно привставшим при ее появлении.
— Позже не могла прийти? — сердито буркнул Крутое. — Мы уже хотели расходиться.
— Извини, Алик, у меня уважительная причина. Хотела привести себя в божеский вид, зашла к Полине, а ее нет. И никто не знает, где она. Не вышла на работу.
— Как не вышла? — У Крутова стал дергаться глаз. — Почему не вышла?
— Ну, откуда мне знать, почему? Я же тебе объясняю… Вообще-то она в отпуск собиралась, на Кавказ. Но с пятницы. А сегодня еще только вторник. И никого не предупредила…
Пауза затягивалась, музыканты терпеливо ждали. Крутов повернулся к роялю, вскинул руки.
— Репетируем «Вечернюю серенаду». Начали, ребята! — И ударил по клавишам.
Грянула задорная скачущая мелодия. Но солистка молчала. От Ирины не укрылось замешательство Кру-това, и сейчас она лихорадочно обдумывала, что бы это значило.
Крутов ей резко:
— В чем дело, Ирина? Почему не вступаешь? Пухова тряхнула головой, отгоняя тревожные мысли.
— Сейчас, сейчас: Я пропустила, извини… Давай еще раз!
Ансамбль вновь проиграл вступление, она запела. Но где былая легкость, где чувство радости, свободы, полета?..
Олег Аркадьевич властно поднял руку: стоп!
— Как ты поешь, Ирина? Это же не реквием, это легкая эстрадная песенка. Давай все заново. Начали!
Пухова в сердцах швырнула ноты на рояль..
— Пой сам! Хватит! Надоело!.. Осточертели твои вечные придирки! «Все сначала, все по новой!» Может, и певица тебе новая нужна? Помоложе!..
Музыканты старательно делали вид, что не замечают вспыхнувшей ссоры.
— Все свободны! — обратился к ним руководитель ансамбля. — В следующий раз порепетируем подольше. До завтра!
Оставшись вдвоем, Пухова и Крутов некоторое время молчали. Олег Аркадьевич подбирал на. рояле бойкий мотивчик, изредка мельком взглядывал на грозово насупившуюся певицу.
— Что с тобой, Иришка? — мягко спросил он. — Ты сегодня не в голосе? Ну, хочешь — порепетируем вдвоем.
Ирина метнула в него испепеляющий взгляд.
— Хватит! Я ухожу из твоего ансамбля! Так оскорбить, так унизить меня! Публично! Перед всеми!
— Перестань, прошу тебя. Ну что ты на меня набросилась? Что я такого сказал?
Примирительный тон Крутова только распалил Ирину.
— Неважно, что сказал, важно, что под словами. Мне Полина» все рассказала, все! И как ты за ее Таней ухлестываешь, и как в зятья набиваешься. Где ты был в воскресенье? Где? К Татьяне ездил? Признайся!
— Глупости! Я даже не знаю, куда ее послали. Где-то в районе, на какой-то стройке. — Олег Аркадьевич избегал встречаться с Ириной взглядом.
— Врешь, Крутов, все ты знаешь! Вспомни, каким ты ко мне ввалился позавчера: мокрый, словно из омута, еле высушила твою одежду. Где ты был, отвечай! И почему так поздно? Признайся, к Полине ходил?.. Да? Да? Предлагался Татьяне в мужья? Ну и как? Не вышло. То-то, Крутов. Не жди и не надейся — Полина за тебя дочь не отдаст. Ей принц нужен! А ты не принц, Крутов, нет, не принц… Уж я-то знаю.
— Бред какой-то, — через силу усмехнулся музыкант, не переставая перебирать клавиши. Теперь он наигрывал старинный романс «Отцвели уж давно…».
— Видно, кончилась наша любовь, — с безнадежной грустью проговорила Ирина. — Отцвела, как те хризантемы… Теперь ты приходишь ко мне только в дождь и слякоть. Когда девааться некуда.
Ирина отвернулась, чтобы Олег не увидел набегающих слез. Она плакала горько и как-то по-детски беззащитно, часто всхлипыая и утирая глаза кулаком. Крутов опустил крышку рояля, вяло обнял ее.
— Ну, хватит, перестань. Слышишь? Успокойся. Ирина, уткнувшись ему в грудь, зарыдала еще горше.
Она входила в пору заката бабьего лета и боялась потерять, что имела — никого другого могло и не найтись.
— Я даже хотела купить барометр, чтобы предсказывать твои посещения, — примирительно пошутила она.
Крутов успокаивающе гладил Иринины плечи. Но сказать было нечего — самого точила тревога.
Из Дома культуры они вышли вместе. Олег проводил Ирину до ее дома.
— Зайдешь? — просительно коснулась его рукава.
— Извини, Иринушка, сегодня не получится — дела!
— Вечно у тебя какие-то дела! — фыркнула Пухова. И скрылась в подъезде, гулко хлопнув входной дверью.
Крутов поспешил к автобусу. Путь его лежал на другой конец города — туда, где он был два дня назад. В воскресенье…
Выйдя на конечной остановке, Олег Аркадьевич несколько минут шел пешком, то ускоряя, то замедляя шаги. В глубине большого запущенного сада стоял добротный двухэтажный особняк. Крутов остановился перед калиткой, прислушался — никаких признаков жизни. Поглядывая на занавешенные окна, прошелся вдоль забора. Дважды порывался войти во двор, но каждый раз трусливо прошмыгивал мимо.
«Неужели?.. Да нет, не может быть!.. А если?..» В мозгу прокручивалось с неумолимой ясностью все то же: сползающее по стене тело, глухой обрывистый стон, «Но где же Полина? Может быть, ее увезли? В больницу… А если в морг?.. Нет, так больше нельзя, я совсем психом стал…»
Войдя в калитку, Крутов быстро подошел к дому и нажал кнопку звонка. Тишина! Надолго вдавил кнопку в деревянную панель, вслушался — звенит, заливается звонок. И — ни звука в ответ.
У соседей стукнула дверь. На крыльцо вышла женщина, стала всматриваться, приставив ладонь козырьком. Крутов отвернул лицо и, подняв воротник плаща, зашагал прочь.
12
Поздним вечером в приемном покое больницы зазвонил телефон. Дежурный врач снял трубку.
— Больница? К вам вчера утром привезли женщину с ушибами головы. Нельзя ли узнать, в каком она состоянии?
Врач сделал знак оперуполномоченному угрозыска, тот бесшумно пробежал в соседний кабинет, набрал известный ему номер.
— Центральная? Узнайте, с какого телефона звонят в приемный покой. Хорошо! Жду…
— А кто это говорит? — спрашивал между тем врач. — Как ваша фамилия? — Согласно полученной инструкции он тянул время, чтобы на Центральной смогли засечь местонахождение звонившего. — Видите ли, товарищ, незнакомым людям, да еще по телефону, мы таких справок не даем. Вот если бы вы были с пострадавшей в родственных отношениях…
— Брат я ей, родной брат, — волнуясь, объяснял неизвестный. — Приезжаю, а соседи говорят — в больнице. Доктор, я очень за нее переживаю. Вы уж не откажите в любезности.
— Состояние крайне тяжелое — вот все, что я могу сказать, — отвечал врач, краем глаза следя через стеклянную дверь за действиями оперативника. — Подробности — при личшзй встрече. Приезжайте как можно быстрей! Вы наш адрес знаете?
— Найду! Ждите! Выезжаю!
В трубке послышались короткие гудки. Вернулся из соседнего кабинета оперуполномоченный угрозыска.
— Звонили из автомата, — сообщил он врачу. — Опергруппа выехала, но вряд ли успеют.
Врач кивнул на телефон.
— Обещал приехать.
— Приедет, как же, — усмехнулся лейтенант.
13
Засев за телефонный справочник, Николай Белухин с самого утра обзванивал городские школы.
— Здравствуйте, товарищ директор, — приступал к очередному разговору. — Вам звонят из ОБХСС. — Тут курсант делал внушительную паузу, давая собеседнику время прийти в себя. — Нет, нет, финансовых нарушений пока не обнаружено, нас интересует другое. Скажите, училась в вашей школе девочка по имени Иоланта?.. Совершенно верно, имя довольно редкое, поэтому мы и надеемся на вашу помощь… Да, я понимаю, что с маху на такой вопрос не ответишь. Запишите наш телефон… Без разницы. Кто будет у аппарата, тому и сообщите. Всего наилучшего!
Капитан Мороз вполуха прислушивался к переговорам своего подопечного, мысленно одобрял: «Молоток стажер! Солидно, делово, внушительно. Держит нашу марку!»
К часу дня из трех разных школ сообщили фамилии четырех Иолант: Семечкина, Бирюкова, Елкина и Чеботарева. Мороз выехал по заданию, разрешив курсанту действовать самостоятельно. Из четырех названных учениц Николая интересовала только Иоланта Че… Чеботарева. В школе, где она училась, Белухину показали вынутые из архива контрольные работы. Николай сверил почерк — как будто похож.
— Скажите, а где сейчас эта Чеботарева? — спросил Белухин у бывшего классного руководителя Иоланты — худой желчной женщины в строгом темном платье, лишенном каких-либо украшений. Ксения Григорьевна отвечала быстро и без запинки, словно давно готовилась к беседе с сотрудником ОБХСС.
— Иоланта уехала в Москву поступать в театральный, в ГИТИС. А вот приняли ее или нет, это вы узнаете у родителей…
Белухин отметил легкий нажим на последнее слово — учительница явно на что-то намекала.
— Одаренная была девочка?
— Как вам сказать, — сухо отвечала учительница. — Одаренность — понятие относительное. Читала стихи на школьных вечерах, участвовала в спектаклях. Какого-то яркого артистического таланта я у нее не замечала. Но, скорей всего, поступила. Учитывая возможности родителей.
Здесь уже чувствовался не прозрачный намек, а лобовой подсказ, и Белухин был вынужден задать вопрос, на который его так усердно наталкивали.
— А кто ее родители?
— Мать — инженер-конструктор, она вряд ли представляет для вас интерес. А вот отец… — Тут Ксения Григорьевна выразительно закатила глаза кверху.
— Ну-ну, — подстегнул курсант.
— Отец у нее — директор крупного универсама! Нужны еще какие-нибудь пояснения?
— Спасибо, — начал прощаться Белухин. — Остальное мы выясним сами.
Ксения Григорьевна проводила его до лестницы, сказала напоследок, поджав губы:
— Иоланта одевалась сравнительно скромно. Но мне кажется, это была не более чем маскировка. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Я понимаю, о чем вы думаете, — улыбнулся Николай. — До свиданья, вы нас снабдили весьма полноценной информацией.
— Это мой гражданский долг, — строго выпрямилась классная дама. Она не уловила иронии в словах Белухина. Впрочем, возможно ее там и не было…
Василий Трифонович Чеботарев выглядел столь недоступно занятым, что курсант поначалу слегка оробел. Директор универсама восседал за необъятным письменным столом, заваленным кипами деловых бумаг. Плечом он прижимал к уху трубку одного из трех телефонов, правой рукой подписывал документы, левой принимал новые бумаги. В то же время успевал краем глаза следить за телеэкраном, показывающим, что происходит в торговом зале.
Магическое слово «ОБХСС» заставило Чеботарева прервать свои занятия и переключиться на нежданного посетителя. Властным кивком удалив подчиненных из кабинета, он придвинул к Белухину красочную пачку дорогих сигарет:
— Закуривайте!
— Спасибо, не курю, — неподкупно отодвинул сигареты курсант.
— Тогда чашечку кофе. С бутербродом. А? — предложил директор с масляно-угодливой (так, по крайней мере, показалось Белухину) улыбкой.
— С удовольствием, но я только что от стола, — соврал курсант. — Давайте лучше перейдем к делу.
— Давайте, — согласился директор. — Чем могу быть полезен отделу борьбы с хищениями?
«Тон спокойный, даже доброжелательный. А вот пальцы подрагивают. С чего бы?..» Исподволь приглядываясь к хозяину кабинета, курсант мысленно брал все на заметку. Отметил безукоризненно сшитый импортный костюм, массивное обручальное кольцо, золотые часы.
— Итак, слушаю вас с предельным вниманием, — повторил директор.
Белухин вынул фотокопию найденной в сумке тетрадной обложки.
— Это рука вашей дочери Иоланты? Чеботарев надел очки, всмотрелся.
— «…анта Че…» Что ж, возможно. Возможно, этот клочок бумаги был когда-то обложкой ее тетради.
— Не возможно, а совершенно точно, — поправил Белухин. — Экспертизой доказана идентичность почерков здесь и в ее контрольных работах.
— Так… И что из этого следует? — Чеботарев закурил вторую сигарету, хотя первая была выкурена только наполовину. — Чем провинилась моя дочь перед вашим почтенным ведомством?
— Речь пойдет не о ней, а о вас, — жестко сказал Белухин. — Вы знаете, где мы нашли эту обложку?
— Могу догадаться. На свалке старого ненужного хлама.
— Пальцем в небо, гражданин Чеботарев! — Белухин сверлил директора пронизывающим взглядом. — Мы нашли ее на дне реки!
— Ну и что?
— А то! — Курсант впился немигающим взором в Чеботарева, готовясь нанести неотвратимый удар. — А то, что этот клочок бумаги, как вы изволили выразиться, найден в сумке, где лежало почти сто тысяч рублей!
Директор вынул платок, утер капельки пота, выступившие под крупным шишковатым носом.
— И вы полагаете, что это… что эти деньги принадлежат мне?
— Я ничего не полагаю! — отчеканил Белухин. — Я только хочу, чтобы вы объяснили, как в сумке с деньгами оказалась обложка тетради вашей дочери.
— Понятия не имею, — растерялся Чеботарев. — Здесь какое-то недоразумение!
— Разберемся! — Николай встал и направился к выходу. Потом вернулся. — Еще вопрос: в вашем магазине продаются соленые огурцы и квашеная капуста?
— В овощном отделе. Но в чем дело? При чем тут капуста?
— Да так, есть некоторые соображения, — с туманной многозначительностью изрек курсант. — Между прочим, на воровском жаргоне «капустой» кличут деньги… Гражданин Чеботарев, я скоро вернусь. Прошу до моего возвращения кабинет не покидать.
Белухин вышел, плотно прикрыв дверь за собой. Спустился в овощной отдел, походил среди бочек с квашеной капустой, у одной приподнял крышку, понюхал. Продавцы смотрели на Николая с паническим ужасом — уже весь магазин облетела весть, что грядет проверка ОБХСС.
Ворвавшись в кабинет Мороза, Белухин с порога торжествующе закричал:
— Все, елкин корень! Нашел! Сейчас все оформим, и я возвращаюсь к майору Лихареву.
Мороз оторвался от своей писанины.
— Постой, постой, не части. Кого ты нашел, стажер?
— Расхитителя и накопителя! Он это, товарищ капитан, чтоб мне с кедра свалиться! Вот такую ряху наел! Поперек себя шире! И квашеной капустой в универсаме тоже торгуют. А квашеная капуста — это что? Это и есть кислая среда. Звоните в прокуратуру, товарищ капитан! Нужна санкция на арест!
— Фамилия директора?
— Чеботарев. Василий Трифонович Чеботарев. Вы следователю так и продиктуйте, чтоб не было ошибки в санкции.
Капитан схватился за голову.
— Никола, ты в своем уме?
— А что такое?
— Какой расхититель? Какие, к черту, санкции? Ты соображаешь, что говоришь?!.
— Соображаю! Чеботарев не может объяснить, как в сумку с деньгами попала обложка от тетради его дочери. Это раз! Капуста и огурцы в магазине продаются. Это два! Брать надо Чеботарева, его это деньги. Скорей, товарищ капитан, а то слиняет!
Мороз помотал головой, словно стряхивая с себя дурное наваждение.
— Скажи, Никола, ты случайно милиционера к его кабинету не. приставил?
— Не-ет. А что — надо было?
— Эх ты, голова — два уха! Поднимайся, пойдем! Белухин подхватился со стула, надел фуражку.
— Думаете, может скрыться?
— Идем, Никола, идем.
— Товарищ капитан, а как же без санкции?
Мороз упорно не отвечал на беспорядочно-торопливые вопросы курсанта, только нервно приглаживал свой хохолок да изредка глухо чертыхался.
Уже сидя в машине, Белухин спросил:
— Давно этот деятель в торговой сети?
— Без малого лет двадцать.
— Во-во! Помните, что Петр Первый говорил: «Интендант, прослуживший в армии два года, уже пригоден к повешению». Суду все ясно, суд удаляется на совещание.
Всегда благодушный, улыбчивый, Мороз неожиданно вскипел:
— Что тебе ясно, стажер, что? А ты знаешь, что этот Чеботарев — ветеран Отечественной, что у него три ордена, семь медалей и пять ранений? Что он первый сигнализирует нам о жуликах и спекулянтах? Расстроил ты меня, Николай, ну тебя…
— Евгений Игоревич, — оторопело лепетал курсант, — но ведь бывает…
— Бывает, — проворчал Мороз, постепенно успокаиваясь. — Бывает, и медведь летает — когда с кручи падает. Подозрение без оснований — оскорбительно. Запомни это, стажер.
Некоторое время ехали молча.
— А как же дочка? — робко спросил Белухин, боясь вызвать новый взрыв начальственного гнева. — Обложка-то с ее именем…
— Разберемся, — буркнул капитан неприветливо, останавливая машину перед зданием универсама.
Когда они вошли в кабинет директора, Чеботарев поднялся из-за стола и, прихрамывая, пошел навстречу Морозу с протянутой для пожатия рукой. Белый халат распахнулся, и Белухин увидел на лацкане пиджака орденские планки в несколько рядов.
— Евгений Игоревич, дорогой, помогите. Ваш коллега такого страху на меня нагнал. Какая-то сумка, какие-то сто тысяч — ничего не понимаю. Вопиющая нелепица!.. Евгений Игоревич, ну, вы же меня знаете.
Мороз обеими руками стиснул руку директора.
— Успокойтесь, Василий Трифонович, мы вас ни в чем не подозреваем. А Колю Белухина простите — стажер. Молодой еще, неопытный, может и брякнул что лишнее — от чрезмерного усердия.
— Нет, я понимаю: какие-то основания у вас есть. Но поверьте моему честному слову…
Выждав, когда Чеботарев грузно опустился в кресло, Мороз уселся напротив.
— Я уверен, Василий Трифонович, со временем все выяснится. Но… но сейчас нам действительно очень нужно узнать, как попала обложка, надписанная вашей дочерью, в сумку с деньгами.
— То есть понятия не имею. Какое-то чудовищное стечение обстоятельств.
Директор нажал кнопку. Вскоре на столе появился расписной поднос с тремя чашками ароматно дымящегося кофе и тарелками, на которых соблазнительно алела нежирная ветчина и маслянисто поблескивала твердокопченая колбаса.
— Попробуем, Василий Трифонович, разобраться вместе. — Капитан вынул фотокопию бывшей обложки и положил на стол. — Посмотрите внимательно — вдруг что-нибудь вспомнится?
Директор поднес фотокопию к глазам.
— Могу с уверенностью сказать, что к школьным делам тетрадь отношения не имеет. Видите, вверху типографское «для…». В этом месте Иола обычно писала: для уроков по математике, химии, литературе… Здесь же ничего нет. Пейте кофе, юноша, а то остынет.
— И что это может означать? — заинтересовался Мороз, отправляя в рот второй бутерброд с ветчиной.
Чеботарев наморщил лоб, вспоминая.
— Сколько лет прошло… В шестом классе Иола неожиданно увлеклась поэзией. Декламировала Есенина, Маяковского, Цветаеву, исписывала их стихами целые тетради. Не исключено, что эта — одна из них.
— Любопытная мысль. Твое просвещенное мнение, Коля? — обратился Мороз к Белухину. Тот безучастно пожал плечами, от былой активности не осталось и следа. — Василий Трифонович, могла ваша дочь дать переписать стихи подруге?
— Почему бы и нет? Могла дать, могла потерять, могла выбросить.
— Ну, это вряд ли, — подал наконец голос Белухин. — Стихи, да еще таких поэтов, не выбрасывают.
— Правильно, стажер! — поддержал капитан. — Значит, остановимся на весьма вероятном предположении: тетрадь со стихами дана на время одной из подрут, а та…
— Зажилила, — подсказал курсант.
— Скажем мягче — забыла отдать, — улыбнулся Мороз. — Как, кстати, Василий Трифонович, попадаются вам забывчивые покупатели?
— Есть забывчивые, есть, как не быть. Вот только попадаются далеко не все.
— Не ленитесь составлять протоколы, присылайте их к нам. За повторные мелкие хищения, по новым законам, можно привлекать к уголовной ответственности. Итак, тетрадка со стихами предположительно осталась у одной из школьных подруг. У кого?.. Василий Трифонович, нам нужно поговорить с Иолантой.
— Да, конечно. Но ее сейчас нет. Она — в Крыму, в санатории. С легкими не все ладно.
— Вернется не скоро?
— Путевка только началась. Мороз задумался.
— Василий Трифонович, — спросил он наконец, — с кем из школьных подруг Иоланта и сейчас продол» жает дружить? Может быть, кто-то бывает у вас?..
— Подруг у Иолы много — и школьных, и пединститутских, она у меня общительная девочка. Вас, наверное, интересуют школьные… Лиза Колчина забегает, Аня Брянцева, Таня Дорошина, Галя Приходько…
Мороз аккуратно записывал фамилии в блокнот. Чеботарев потер лоб рукой.
— Больше не помню. Была бы Иола… А знаете, Евгений Игоревич, она должна мне на днях звонить.
— Вот и прекрасно, — обрадовался Мороз. — Поговорите с ней, пусть вспомнит, кому давала тетрадку.
— Да-да, непременно спрошу, — пообещал директор, провожая гостей к выходу. — И тут же вам сообщу.
Чеботарев подал руку Морозу. Потом, чуть поколебавшись, — Белухину.
— Извините, если что… — смущенно пробормотал тот, осторожно пожимая протянутую руку.
— Ничего, ничего… Я же понимаю — служба, — натянуто улыбнулся директор.
— Да, товарищ капитан, промашка вышла, — садясь в машину рядом с Морозом, признал Белухин. — Спорол я дурничку.
— Рутинно мыслишь, Никола! Этак, брат ты мой, можно далеко зайти. Всю торговую сеть засадишь, кто кормить-то тебя будет, Пинкертон?
Мороз завел мотор, вырулил на шоссе.
— А крепенько вы на бутерброды налегли, товарищ капитан, — съехидничал курсант. — Одну тарелку совсем ополовинили.
— Зато ты держался молодцом, ни к чему не притронулся, — парировал Мороз. — Вот мне и пришлось за двоих отдуваться.
— Евгений Игоревич, а если он все же причастен? Может, этими бутербродами он хабар подсовывал? Нам в школе говорили…
— То в школе. В жизни, Коля, все сложней. Если он преступник, мой отказ от угощения его насторожит преждевременно. Если честный человек — незаслуженно обидит. Как видишь, в обоих случаях отказываться не резон. Был момент, когда… Да нет, не может быть! Проверим, конечно, но думаю — Чеботарев тут ни при чем. В общем, стажер, пока — полнейшая невезуха.
— Товарищ капитан, вы забыли: у нас еще одна ниточка есть — багажная бирка.
— Ничего я, Коля, не забыл. Сейчас отвезу тебя в аэропорт, начнешь работать по этой версии. Я тем временем буду знакомиться с подружками Иоланты.
— А мне, значит, с бумажками? — понурился Белухин.
— А тебе, Коля, с полетными документами. Ищи владельца бирки!
— Евгений Игоревич, — хитро прищурился Белухин, — может, махнемся: я займусь подружками, а вы — бумажками?.
Мороз заколыхался от смеха.
— Нет уж, Никола, извини: я — подружками, а ты… А вам, товарищ курсант, — уже вполне официально, — дается ответственнейшее поручение: по багажной бирке найти авиабилет с фамилией пассажира. Ювелирная работа, стажер, тончайшей чеканки! Другой бы благодарил. За доверие.
— Да, всегда вот так, — обиженно ныл Белухин. — Что полегче да позвончей — начальству. А как завалы разгребать…
— Никола, кончай скулеж! — рявкнул Мороз. От дружеского тумака в бок курсант вовремя уклонился.
Из тесного лабиринта городских улиц машина вырвалась на широкую автостраду, капитан прибавил скорость.
— В понедельник мы начали, — прикидывал он вслух, — сегодня среда. Считай — неделя через коленку. Как думаешь, стажер, до субботы перелопатишь архив?
— Запросто, товарищ капитан.
— Ну-ну, Коля, не бодрись, на рать едучи. Хорошо бы к субботе довести это дело до ума. А в субботу — на рыбалку. Любишь рыбалить, Коля?
— У нас в Сибири так говорят: «Рыбак душу не морит: рыбы нет — так щи варит». Я, Евгений Игоревич, не добытчик, я — потребитель. Но зато — благодарный.
Мороз метнул в рот сигарету, прикурил от зажигалки.
— Не рыболов, значит, а рыбоед. Тоже годится. Я буду ловить, а ты — уху варить. Идеальное разделение труда!
Белухин глянул искоса усмешливым глазом.
— Опять выгадываете, товарищ капитан? Опять отхватываете кусок послаще?
15
Высадив Белухина в аэропорту, Мороз отправился с докладом в городское Управление внутренних дел.
Заместитель начальника УВД подполковник Ширяев, взявший дело под свой контроль, принял капитана без промедления. Мороз положил перед ним папку с начатым делом и отсел в сторонку. Подполковник внимательно прочитал объяснение, взятое у директора универсама.
— Значит, вы не верите в причастность Чеботарева к этим деньгам?
— Нет! — твердо заявил Мороз. — Его боевое прошлое, его безупречная работа долгие годы…
— Все это эмоции, капитан, — возразил Ширяев. — Мало ли было случаев, когда под судом оказывались и более заслуженные люди. И фронтовики, и партийные, и депутаты… «Грех сладок, а человек падок».
— С этой пословицей, товарищ подполковник, я сталкиваюсь чуть не каждый божий день.
— То-то! Я не думаю, что с сумкой бежал в тот вечер сам Чеботарев, это как раз маловероятно. Но деньги могли быть у него украдены кем-то другим. Нужно организовать срочную ревизию универсама. Доверие доверием, а проверить не мешает.
— Слушаюсь, товарищ подполковник!
— Чем еще намерены заняться?
— Есть предположение, что тетрадь со стихами оказалась у одной из одноклассниц дочери Чеботарева. Фамилии подруг установлены, начинаю проверку.
— Не возражаю, версия правдоподобная. — Снял очки, потер переносицу. — Что с багажной биркой? Кто работает с ней?
— Курсант Николай Белухин.
— Вижу, вы его совсем у Лихарева увели, — неодобрительно хмыкнул Ширяев.
— На время, товарищ подполковник! Дел много, сотрудники в разгоне… Скоро верну! Вот найдет владельца бирки и верну.
— Хорошо, — кивнул Ширяев, — это для него будет отличной практикой. Я позвоню начальнику транспортной милиции — пусть окажет курсанту содействие. Трудное задание вы ему дали, Евгений Игоревич. Поднять регистрационные журналы за десять лет! Неизвестны ни номер рейса, ни маршрут, ни дата…
Зазуммерил селектор, подполковник нажал кнопку. Женский голос сообщил:
— К вам майор Лихарев!
— Пусть заходит, — разрешил Ширяев. Усаживаясь напротив Мороза, Лихарев буркнул:
— Отдай стажера, ловчила!
— Он вернет, — улыбнулся Ширяев. — Если я правильно понял, курсант задействован достаточно серьезно. Так, капитан?
— Так точно, товарищ подполковник! — Мороз поднялся. — Разрешите идти?
— Успехов, Евгений Игоревич! — Ширяев пожал руку Морозу. Обратился к Лихареву. — Что у вас, Юрий Глебович? Узнали, кто убитая?
— Работаем, товарищ подполковник, — коротко обронил майор. И замолчал — хвалиться было нечем.
Ширяев раскрыл папку с делом, принесенную Лихаревым, начал листать.
— Докладывайте, майор!
— Оперативная группа делает все возможное для установления личности потерпевшей. Размножены и розданы по службам портреты погибшей, подготовлены ориентировки для расклейки на розыскных стендах…
— Дальше! — Ширяев отложил папку в сторону.
— По одежде — ничего достойного внимания. Часть вещей — импортная, но все были в наших магазинах. Б кармане блузки найден автобусный талон. Судя по просечке, потерпевшая ехала на машине десятого маршрута.
— Установили автомат, из которого звонил в больницу неизвестный?
— Так точно! Звонили из микрорайона Восточный.
— Ваши выводы?
— Если бы автомат находился в центре, это могло выглядеть как случайность. Шел мимо, зашел в первый попавшийся. Но автомат — в новом микрорайоне, где очень мало квартирных телефонов. Возможно, именно там живет неизвестный.
— …Или потерпевшая. — Ширяев подошел к стене, раздернул шторки, закрывающие подробный план города. — Смотрите: десятый маршрут часть пути проходит по Восточному микрорайону. На месте преступления не обнаружено дамской сумочки, в которой, несомненно, были ключи от квартиры. Судя по тому, что вот уже третий день никто не заявляет об исчезновении женщины, дома у нее никого нет. Почему не предположить, что преступник, воспользовавшись ключами, проник в ее квартиру? И звонил он в больницу поздно вечером как раз из этого микрорайона. Видимо, не был уверен, что женщина мертва, устраивал проверку: вдруг вернется домой раньше времени…
16
Майя Борисовна, заглядывая в раскрытый телефонный справочник, набрала очередной номер.
— Отделение эндокринологии?.. Здравствуйте! Старший следователь прокуратуры Соколова. Нам нужно узнать, не лечилась ли у вас женщина, личность которой мы устанавливаем. У нее была базедова болезнь. Да, совершенно верно, увеличение щитовидки. Я назову приметы, а вы постарайтесь вспомнить. — . И следователь подробно перечислила приметы погибшей. — Болезнь не слишком распространенная, поэтому, я надеюсь, вы вспомните. Фамилия?.. Ее-то я и хочу узнать у вас. Итак, жду ответа. Запишите мои телефоны — рабочий и домашний…
Дверь открылась, показалась и сразу скрылась стриженая голова….
— Звоните мне в любое время. До свиданья.
Следователь помассировала виски, прогоняя усталость. Потом, что-то вспомнив, быстро пошла к двери. Открыла, увидела удаляющегося посетителя. Догнала, положила руку на плечо.
— Вы ко мне?
Паренек остановился, хмуро глянул на Соколову, чуть помедлил. Потом отчаянно махнул рукой: «А, все вы!» — и помчался к выходу.
Майя Борисовна тихо окликнула:
— Пеньков!..
Юноша остановился удивленный, медленно повернулся.
— Вспомнили? Через три года…
Соколова привела парня в кабинет, усадила, сама села напротив.
— Рассказывай!
Пеньков поднял на следователя налитые обидой глаза.
— Да что, Майя Борисовна, никуда не берут. Как из колонии вернулся, стал устраиваться на работу. И вот уже третью неделю мыкаюсь.
— Деньги-то хоть есть?
— Пока есть, заработал в колонии. Но надолго ли хватит? Прихожу в кадры на ремзавод, начальник — сама разлюбезность. «Проходите, садитесь, где бы вам хотелось потрудиться?..» Сажусь, предъявляю ксивы. Глянул в документы — стоп-машина, приехали. Физиономия — кислей лимона, аж скулы сводит. «Да, конечно, люди нам нужны, но вот по вашему профилю…» Словом, от ворот поворот. Что ж я теперь — навек клейменый? Зря, выходит, меня на слесаря учили в колонии?
Майя Борисовна встала, прошлась по комнате.
— Что тебе сказать, Леша? По-человечески я могу понять кадровика. Значит, были случаи, когда люди, которых принимали с открытой душой, срывались, вновь пускались во все тяжкие.
— И вы! И вы тоже! — Пеньков вскочил со стула, закричал, захлебываясь словами. — Я же завязал, можете понять? Напрочь, навсегда!
— Тихо, без истерики! — приказала Соколова. — Сядь на место, не маячь перед глазами.
Пеньков послушно сел. Следователь сняла телефонную трубку, набрала номер.
— Петр Иванович, здравствуйте! Соколова из прокуратуры… Ну, насчет «очень приятно» позвольте вам не поверить, разговор у нас будет крутой. Опять на вас жалобы — не берете людей, отбывших наказание… Да, знаю… Да, и этот факт мне известен… Но нельзя же всех мерить одним аршином. Петр Иванович, Пеньков такой же гражданин, как мы с вами, с теми же правами… А вы рискните!.. А вы еще раз!.. Короче — Пенькова вы на работу примете, иначе разговор будет продолжен в других инстанциях. А теперь дайте мне телефон секретаря комсомольской организации. Хорошо, я подожду…
В кабинет, постучавшись, вошел Лихарев. Майя Борисовна прикрыла трубку рукой.
— Здравствуй, Юра! Есть новости? Майор покосился на парня.
— Надо посоветоваться.
Соколова прислушалась — кадровик все еще искал телефон.
— Видишь, Юра, я сейчас занята, зайди минут через сорок… Или нет, иди прямо ко мне домой, я скоро буду. Там Феликс, он откроет.
Лихарев вышел, следователь снова приложила ухо к трубке.
— Как вы сказали фамилия секретаря?.. Ветлугин… Неосвобожденный, работает токарем. Ясно. Итак, Петр Иванович, завтра с утра Пеньков будет у вас… Ну-ну, побольше оптимизма! И веры в людей… Ошибаетесь! Профессиональная черта следователя — именно доверие. До свиданья!
Майя Борисовна положила трубку, перевела взгляд на Пенькова. Тот во время телефонного разговора отсел подальше и теперь, волнуясь, нещадно мял в руках кепку.
— Подсаживайся поближе, Леша. Разговор у нас будет долгий. И откровенный.
17
Курсант Николай Белухин сидел в отведенной ему комнате и терпеливо листал регистрационные журналы. Молодая женщина с быстрыми бедовыми глазами подносила все новые и новые пачки. На столе места уже не было.
— А эти куда складывать?
Белухин, просматривавший очередной журнал, ответил, не поднимая головы:
— Валите их на пол, Глашенька!
У притолоки маялся, переминаясь с ноги на ногу, здоровенный парнище.
— Глаш, ну скоро ты? — канючил он. — Дома ужин стынет, Вовка орет — не уймешь. Третий раз одну и ту же сказку ему рассказываю. Сколько же можно?
— Степа, ну где твоя гражданская сознательность? — урезонивала мужа востроглазая Глаша. — Мы тут с товарищем Колей из ОБХСС раскрываем серьезное преступление, а ты…
— Дык восемь же часов! — засучив рукав до плеча, тыкал в циферблат Степан. — Что ж ты тут, ночевать собралась?
— А что, может и придется, — пальнула глазом в сторону Белухина бойкая молодица. — Как товарищ из ОБХСС скажет, так и будет.
— Ну нет, не бывать тому! — Грозный муж засучил и второй рукав. — Я не погляжу, кто такой этот товарищ Коля. Враз накостыляю! — Степан решительно шагнул к столу. — Слышь, товарищ, — тряхнул Белухина за плечо, — ты по какому праву мою женку задерживаешь?
— Кто, я?.. — Курсант непонимающе моргал воспаленными от недосыпания глазами. — Нет, что вы, она может идти. Спасибо, Глаша, идите, я сам управлюсь.
Глаша разочарованно фыркнула и стала шумно собираться. Степан сразу остыл, спросил миролюбиво:
— Слышь, друг, неужто всю ночь будешь бумажки мусолить?
— Пока не найду, — вздохнул Белухин. — Что говорить — унылая работенка.
— Да уж, не позавидуешь, — посочувствовал Степан и, подхватив жену под руку, направился к выходу. У порога обернулся. — Счастливо оставаться!
— До свиданья, Коленька! — стрельнула глазками Глаша и, подталкиваемая могучей дланью мужа, выпорхнула из комнаты.
18
Крутов гостил у Ирины Пуховой. По-хозяйски закинув ноги на спинку углового дивана, он лениво пролистывал «Огонек». Все, все приедается, в том числе острота и проблемность. Конечно, кто-то еще кидается на свежую прессу, взахлеб поглощает последние откровения экономистов и публицистов. Но он, Крутое, уже порядком устал от словесной эквилибристики, которая ровным счетом ничего не меняет. У него, Крутова, свой, особый взгляд на жизнь и судьбу. И вообще — нам бы ваши заботы…
Зазвонил телефон — длинно и требовательно. Олег Аркадьевич снял трубку.
— Алле! Вас внимательно слушают… Ирину Владимировну? Она вышла, скоро будет. А кто спрашивает, что передать?.. Таня?.. Танечка, извини, дорогая, не узнал, очень плохо слышно… Как я здесь оказался?.. Ну, Танечка, это же совсем просто. Мы с Ириной готовимся к отчетному концерту, приходится много репетировать… Ну конечно! Нет, нет, все это гнусные сплетни! Не слушай никого, верь мне одному!.. Если бы ты знала, как я по тебе соскучился. Иссох и зачах! Нет, кроме шуток. А ты? Ты, надеюсь, тоже скучаешь? Что, что?.. Много работы? Некогда скучать? Ну, знаешь, это не оправдание. У меня работы не меньше, и все же я нахожу время, чтобы думать о тебе. Вернее, я не перестаю думать о тебе ни на минуту. Я люблю тебя, Танечка! Беззаветно и безоглядно! Тебя одну, одну тебя, никого, кроме тебя! Когда приедешь? Через неделю? Так долго?..
Вернулась из похода по магазинам Ирина. Стояла, одетая, в дверях с каменным выражением лица. Ничего не слыша, никого не замечая, Крутов разливался соловьем.
— Нет, нет, я не выдержу нашей разлуки, я приеду к тебе. Завтра же. Нет, сейчас же, скажи только адрес!.. Ну, хорошо, хорошо, я подожду… Что, что, говоря громче, ничего не слышно… С мамой?.. — Тон Крутова сразу изменился — из развязно-интимного стал каким-то тревожно-неуверенным. — А что с мамой? Ничего, все нормально. А что может быть? Что, что?.. Ты ей звонила? Не отвечает? Странно… Ну, не знаю, может в отпуск уехала. Она ведь собиралась. Когда видел? Постой, дай сообразить. Сейчас вспомню… Позавчера! Нет, нет, в воскресенье. Видел и говорил. Да, разговор был нелегкий. Но я на все готов, лишь бы…
Нечаянно обернувшись, Кругов увидел пылающее неистовым гневом лицо Пуховой. Речь его сделалась односложной, прерывистой.
— Нет, не думаю… Хорошо, я узнаю… Не стоит так волноваться… Уверен — все будет в порядке…
Ирина вырвала трубку, хотела что-то крикнуть невидимой сопернице, но аппарат уже издавал протяжные гудки.
— С кем это ты так мило ворковал? — Высокая грудь Ирины бурно вздымалась, она тяжело дышала. — Опять с ней? С этой пигалицей писклявой? С этой желторотицей?
Глаза Крутова растерянно блуждали. В мозгу снова и снова вспыхивала навязчивая картина: удар головой… сползающее по стене тело… и этот стон…
«Неужели все-таки?.. И она лежит там мертвая… в пустом доме. И никто не знает… А Таня приедет только через неделю. Что делать? Что делать?»
— …Если я еще раз услышу! Если ты хоть раз еще посмеешь!..
До Крутова наконец-то дошел смысл слов, которые истерично выкрикивала Пухова. Он вскочил с дивана, схватил ее за плечи и стал бешено трясти.
— Прекрати сейчас же! Мне осточертела твоя дикая ревность. Я буду жить, как считаю нужным. Ходить, куда хочу, встречаться, с кем хочу. И довольно об этом. Хватит! Надоело!
19
Дом, где жила Соколова, Лихарев нашел быстро — когда-то он был здесь частым гостем. Дверь открыл Феликс — худощавый длинноногий подросток с живыми умными глазами.
— Дядя Юра! — обрадовался он. — Как давно вы к нам не заходили! Почему?
Юрий Глебович не ответил, и Феликс, интуитивно догадываясь, что эту тему затрагивать не стоит, больше вопросов не задавал.
— Проходите, пожалуйста. Мама скоро будет, она уже звонила.
В гостиной со стены смотрел прямым открытым взглядом отец Феликса — Кирилл Родионович Соколов. Под портретом была прикреплена красная подушечка с орденом Красной Звезды, полученным посмертно.
Юрий Глебович сел в кресло, Феликс пристроился рядом.
— Ну, друже, как успехи в школе? Ты ведь в восьмом?
— В девятом, дядя Юра.
— Ах, да! — хлопнул себя по лбу Лихарев. — Извини, совсем замотался.
— Так много работы?
— Видишь ли, наш труд оценивается по результатам. Много, мало — не те критерии.
— Понимаю. У вас, как в задачнике: то уравнение с одним неизвестным, то — с двумя.
— С двумя — еще куда ни шло, — улыбнулся Юрий Глебович.
— Могу представить, как все это сложно. У нас, если не получается, можно подсмотреть решение в конце.
— Вам хорошо, — позавидовал майор. — У нас ответ не подсмотришь, все надо решать самим.
— Но ведь рано или поздно вы находите этого неизвестного?
— Как правило, да.
— А бывают исключения из правила?
— Бывают. В виде исключения, — скаламбурил Лихарев. — Что-то долго нет твоей мамы.
— Ой, совсем забыл! Я же обещал приготовить ужин. Она придет усталая, голодная. Дядя Юра, поможете?
— Что за вопрос? — Юрий Глебович снял пиджак. — Руководи, куховар, я — в твоем распоряжении.
Они прошли на кухню. Феликс снял с гвоздя два фартука, один отдал Лихареву, другой повязал себе.
— Если хочешь порадовать маму, давай испечем картофельные драники. Лады?
— Лады, — согласился Феликс.
Мальчишка принялся чистить картошку, Лихарев натирал ее на терке. Когда миска наполнилась до краев, роль шеф-повара взял на себя Юрий Глебович.
— Муку! — скомандовал он.
Феликс достал из стенного шкафчика банку с мукой.
— Сыпь в миску! Так! Еще! Хватит! Теперь щепотку соды, соль. Готово! Где подсолнечное масло? Так! Доставай две сковороды, посмотрим, у кого оладьи получатся пышней и румяней.
Состязание началось. У Юрия Глебовича было больше опыта, у Феликса — кипучего рвения. Опыт, естественно, перевешивал. Дождавшись, пока оладьи подрумянятся с одной стороны, Лихарев ловко подкинул вверх сковородку. Оладьи в воздухе перевернулись и шлепнулись обратно другой стороной.
— Здорово! — восхитился Феликс. — Научите, дядя Юра!
— Это же совсем просто. Смотри — раз! — Лихарев широким блинным ножом поддел оладьи. — Два! — С особым вывертом подкинул сковороду. — И три! — Снова поставил сковороду на огонь.
Феликс попробовал проделать тот же трюк — и, конечно же, оладьи очутились на полу.
— Вот всегда так, — приуныл паренек. — Вчера котлеты сжег.
— Попало от мамы?
— Немного. Вместо ужина пили молоко. С вареньем. Дядя Юра, а вы откуда знаете, что картофельные оладьи — любимая мамина еда?
— Да уж знаю. У нас в студенческом общежитии это блюдо называлось «Пища богов». Ставь тарелку с оладьями в духовку и будем накрывать на стол.
Они снова перешли в гостиную. Пока Феликс сервировал стол на троих, Юрий Глебович просматривал семейный фотоальбом. Не отрываясь от дела, Феликс комментировал снимки.
— Это мы с папой на рыбалке. Папа двух окуньков поймал, а я — щуренка. Во-от такого! А это мы все на озере в Мещёре. Целый месяц в палатках — представляете? А это папа — на водных лыжах. Он и меня хотел научить. Не успел…
Феликс замолчал. Лихарев перевернул несколько листов, надеясь отвлечь мальчика от грустных воспоминаний. Но отовсюду на него смотрели счастливые, смеющиеся лица отца, матери, сына…
— В следующее воскресенье, — осторожно начал майор, — мы всей секцией выезжаем на Клязьму. Поедешь с нами?
— Ладно, — вяло откликнулся Феликс. И вдруг заговорил быстро, горячо, взволнованно. — Дядя Юра, как погиб папа? Маму я не спрашиваю, ей и так нелегко. Но вы… вы были папиным другом, вместе учились. Расскажите! Я хочу знать все! Вы были с ним в тот день?
— Был, Феликс.
— И что? Неужели нельзя было как-то помочь? Лихарев поднялся, стал ходить по комнате.
— Сотни раз задавал я себе тот же вопрос. Веришь, я бы все отдал, чтобы в тот миг быть рядом, перехватить руку бандита… Прошло уже больше двух лет, а я все еще не могу осознать до конца… Мы с твоим отцом преследовали опасного преступника. Кирилл был сильней, выносливей меня. Он вырвался далеко вперед, настиг беглеца, заставил его поднять руки. И вдруг тот обхватил живот, скорчился, застонал. Кирилл наклонился к нему, чтобы узнать, что случилось, может быть оказать помощь. И в этот момент бандит снизу нанес удар ножом в грудь.
— Выходит, папа потерял бдительность? — спросил Феликс.
Юрий Глебович медленно покачал головой.
— Нет, Феликс, не совсем так. Кирилл знал, что преследуемый страдает язвой желудка, что у него случаются приступы. Бандит сыграл на сочувствии, на гуманности. И применил подлый, коварный прием… Твой отец, Феликс, был очень добрым человеком: даже смертельно раненный, он, стреляя по убегающему преступнику, целил ему в ноги.
— Того… расстреляли? — с трудом размыкая губы, спросил Феликс.
Майор заколебался: говорить или нет. Все же сказал:
— Пятнадцать лет. В колонии строгого режима.
Лихарев посмотрел на юношу: Феликс стоял, отвернувшись, из глаз катились слезы. Майор ласково обнял его за плечи.
— Ого! — удивился он, ощупывая мускулатуру паренька. — Чем ты их так накачал? Боксом занимаешься? Или борьбой?
— Самбо, — ответил Феликс.
— Заметно, — одобрил Лихарев. — Ну-ка, чему научился?
— Хотите, я вам один приемчик покажу? Спорим — на ногах не устоите.
— Что ж, давай. Стол уберем?
Они отодвинули стол к стене и встали друг против друга в боевую позицию. Феликс попытался захватить руку Лихарева своим приемом и тут же оказался на лопатках. Мгновенно вскочив, снова кинулся на майора и снова очутился на ковре. Опять поднялся и упрямо двинулся вперед. Юрий Глебович остановил его.
— Постой! Это делается не так. Смотри: движение на себя, левый захват, правую руку под плечо, разворот на правой и — бросок. Давай пробуй.
Феликс повторил показанный прием. На этот раз Лихарев оказался на лопатках, а Феликс, счастливый, крепко прижимал его к полу.
— Ну вот, теперь получилось, — похвалил майор, поднимаясь. — Я вижу, с профессией ты уже все решил.
— Решил, дядя Юра, — кивнул Феликс. — Только маме пока ни слова.
— Почему?
— Начнет волноваться раньше времени, а у нее и без того забот хватает.
— Пожалуй, ты прав. Моя помощь понадобится? Феликс упрямо мотнул головой:
— Не надо, я сам.
Дверь отворилась, в квартиру вошла Майя Борисовна. В одной руке — портфель, в другой — тяжело груженная хозяйственная сумка. Лихарев и Феликс метнулись ей навстречу, перехватили поклажу.
— Мам, ну сколько можно говорить, — упрекнул сын по-взрослому, по-мужски. — Поручила бы мне, я бы сам все купил.
— В самом деле, Майя, — присоединился Юрий Глебович. — Могла позвонить, я бы вышел навстречу.
— Ничего, ничего, мальчики, — радостно оглядывала обоих Майя Борисовна, — ваша помощь еще потребуется. Марш на кухню — будем ужин готовить.
— А у нас уже все сделано! — ликующе объявил Феликс и потянул Лихарева за собой.
Через минуту из кухни показалась торжественная процессия: впереди с огромной миской горячих оладий шагал Феликс, за ним шествовал Юрий Глебович с тарелкой сметаны. Они сделали «круг почета» вокруг смеющейся хозяйки дома. Майя стащила оладью, попробовала и убежала из комнаты, крикнув:
— Вкуснотища! Кто автор?
— А вот не скажем.
Майя принесла из кухни забытые впопыхах вилки, и все сели за стол. Улыбаясь, смотрела она на мужчин, с отменным аппетитом уплетающих лакомое блюдо. На мгновение в памяти мелькнула картина такого же ужина в былые времена. Только тогда за столом был Кирилл.
— Сынок, завари чаю, — попросила Майя.
— Сейчас, ма! — Феликс вытер салфеткой измазанный сметаной рот, юркнул на кухню.
— Я смотрю, вы уже подружились.
— Парень что надо! — похвалил Юрий. — Дважды положил меня на лопатки.
— Не может быть! Ты поддался.
— Представь себе — нет. Одолел по всем правилам. Майя все равно не поверила. Но ей было приятно, что
Юрий так высоко оценил спортивные способности сына.
— Все, больше не могу. — Она отложила вилку. — Ничего не скажешь, потрудились вы на славу. А помнишь, Юра, как мы в общежитии их стряпали?
— Еще бы! И дешево, и вкусно, и ни в одной столовке не найдешь.
— Хлопотно. У нас ведь тоже так было: лопать — всей оравой, а тереть — никого.
— Положим, на меня ты жаловаться не могла: главный терщик-закоперщик!
— По первому зову — через три ступеньки? — снова напомнила Майя.
— Даже через четыре, — тихо ответил Юрий, бережно накрыв ладонью ее руку, лежащую на столе.
Они помолчали, боясь вспугнуть то новое, что возникло в их отношениях. Вошел Феликс с большим заварочным чайником. Майя мягко убрала руку.
Вот и чай выпит, и посуда убрана. Феликс догадливо покинул взрослых, чтобы дать им поговорить наедине. Лишь изредка заходил в гостиную: что-то показать Лихареву, о чем-то с ним перешептаться — у них свои, мужские интересы… Майя молча наблюдала за ними, временами встречая ответные взгляды: спокойно-вопросительный — Лихарева, таящий робкую надежду — Феликса.
— Значит, Юра, пока ничего нового? Личность убитой установить не удалось?
— К сожалению. У меня возникает сомнение — местная ли она? Может быть, туристка, причем неорганизованная? Мало ли их бродит по Золотому кольцу. В таком случае поиск осложняется еще больше.
— Знаешь, Юра, сегодня мне позвонила эксперт Романовская. Она утверждает, что потерпевшая пользовалась кремом, которого в продаже нет.
— Вот как? Интересно!
— Она считает, что крем, которым было смазано лицо убитой, изготовлен кустарно, в одном из косметических салонов.
— Что — вредные примеси?
— Нет, зачем же. Просто в составе крема какая-то редкая добавка, может быть облепиховое или персиковое масло. Один из способов дополнительного заработка косметологов. «Мадам, такого крема вы больше нигде не найдете. Через неделю ваша кожа будет нежнее персика…» Такая примерно реклама, знаю по личному опыту.
— Любопытно. — Лихарев встал размяться. — Косметических салонов в городе не так уж много, завтра же начну обход.
— Завтра мне скажут точно состав добавки. Это облегчит тебе поиски.
В коридоре зазвонил телефон.
— Ма, тебя! — крикнул Феликс из-за двери. Майя сняла трубку спаренного аппарата.
— Алло!.. Дежурный? Слушаю вас! Что, что?.. Опознали?.. Так, диктуйте!
Майя взглядом попросила Юрия подать ей бумагу и ручку, набросала несколько слов. Кончив разговор, опустила трубку на рычаг.
— Ну, Юра, кажется, проясняется. В дежурную часть позвонила только что заведующая врачебно-косметическим салоном Бударина. Утверждает, что опознала женщину, портрет которой помещен на розыскном стенде. Это мастер-косметолог Дорошина Полина Гавриловна.
20
Обхватив голову руками, курсант Белухин продолжал всматриваться в столбцы цифр и фамилий. Глаза слипались, ужасно хотелось спать. Курсант ожесточенно мотал головой, стряхивая наваливающийся сон, но это почти не помогало. Тогда Белухин, потянувшись, встал из-за стола, подошел к умывальнику и, пустив струю холодной воды, сунул под нее голову.
Освеженный, окончательно проснувшийся, снова принялся за работу. И вдруг… Белухин протер глаза, посмотрел еще раз. Нет, не померещилось: наконец-то найдено то, что он так упорно искал — «Е 952718». И фамилия пассажира в строке: «Крутов Олег Аркадьевич».
Курсант бросился к телефону, набрал домашний номер Мороза.
— Товарищ капитан, нашел!
— Молоток, стажер! — послышался заспанный басок Мороза. — Рад, что не ошибся в тебе. Пока иди спать, а завтра с утра начнем проверку.
— Товарищ капитан, а вдруг даст тикаля? Может, прямо сейчас?
— Не пори горячку, стажер! Три часа ночи — какая, к чертям, проверка? Спать, Коля, спать. А если не спится, ищи дальше. Помнишь, что нам эксперт говорил: последняя цифра смазана — то ли восьмерка, то ли тройка. А посему полной уверенности, что сумка принадлежит именно Крутову, у нас пока нет. Понял, стажер?
— Так точно, товарищ капитан, — устало вздохнул Белухин. Расстелил на столе плащ, подложил под голову кипу регистрационных журналов и заснул крепким сном хорошо поработавшего человека.
21
Сидя за роялем, Олег Крутов разучивал с Ириной Пуховой новую песню. О недавней размолвке было забыто, по крайней мере оба старались о ней не вспоминать.
— Здесь «до», его надо пропеть длиннее, — объяснял Крутов. — А дальше стаккато: пам-пам-пам. Ясно?
— Пам-пам-пам! — Ирина игриво и ласково прошлась пальчиками по лбу Олега.
— Ириша, не балуй. — Музыкант поцеловал ей руку. — Все, начали! И…
На улице перед домом взвизгнули тормоза. Певица подошла к окну.
— Ну, Ира, в чем дело? — нетерпеливо обернулся Олег.
— Алик, к нам гости. Милиция…
— Да?.. — Голос Крутова неестественно спокоен. — Ну и что? Видимо, их интересует вчерашняя драка на дискотеке.
Ирина приблизилась к Олегу, сказала тихо и встревоженно:
— Алик, у меня нехорошее предчувствие. Мне кажется, с Полиной случилось что-то страшное. Она исчезла так внезапно, так неожиданно…
— Может быть, уехала к Тане? — нерешительно проговорил Кругов. — Она же сумасшедшая мамаша, ты ведь знаешь.
— Что ты придумываешь, Алик? Зачем ты лжешь? Я же слышала, сама слышала, как ты вчера говорил с Таней. Ты ее просил не волноваться, уверял, что видел Полину. Признайся, ты был у нее в воскресенье? И что? Получил там кукиш с маслом — ко мне прибежал? Мокрый, как облитый помоями пес. Не отдаст за тебя дочку Полина — не мечтай и не надейся. Сама слыхала, как она говорила: «Не видать ему моей Танечки, как собственного затылка. Чтоб я отдала свою кровиночку этому лабуху, этому коту мартовскому!..»
— Заткнись! — оборвал ее Крутов.
— Ага, не нравится! То ли еще услышишь! Так, говорит, и передай своему красавцу: «Будет Танечку преследовать, своими руками придушу. Трупом у него на пути лягу».
— Я сказал — заглохни!
Но Ирину уже ничто не могло остановить, она вошла в разоблачительский раж.
— Думаешь, не знаю, что тебе от нее нужно? Дом захотелось к рукам прибрать, на богатство ее позарился. Дом действительно ничего, губа у тебя не дура. Особенно если своего угла нет. Только не бывать тому, Крутов. Не бывать! Не бывать! Она твои мерзкие планы раскрыла! Понял?
— Молчать! — взревел Крутов, бросаясь на Ирину. Пухова, обороняясь, выставила навстречу стул ножками вперед.
— Ты страшный человек, Крутов! У тебя глаза убийцы. Ты способен убить человека, если что не по-твоему. Ты и меня убьешь когда-нибудь.
— Боже, какую чушь ты городишь, — простонал Крутов. Сел за рояль, устало уронив руки на клавиши. Рояль глухо загудел.
Этажом выше Мороз вел беседу с директором Дома культуры Сорокиным — маленьким вертлявым человечком лет пятидесяти. Выяснив все обстоятельства вчерашней стычки между подростками, капитан стал исподволь расспрашивать об участниках вокально-инструментального ансамбля.
— Быть может, музыканты играли слишком буйно? Могло так статься, что от их игры и возникла драка? Такие случаи бывали.
— Навряд ли, — директор поправил очки в броской заграничной оправе. — Конечно, Крутов — фанатик рока, умеет зажечь публику. Но репертуар у него — выдержанный.
— Вы еще скажете — высокоидейный, — подковырнул Мороз.
— Нет, этого не скажу. Репертуар самый разнообразный, но, повторяю, — проверенный. Я сам был в комиссии, когда обсуждали программу.
— А что за человек этот Крутов? — как бы мимоходом полюбопытствовал капитан.
— А вас, собственно, что интересует? — Остренький взгляд поверх очков. — В каком, так сказать, аспекте?
Мороз неопределенно щелкнул пальцами.
— Ага, понятно, — кивнул Сорокин. — Значит, так… Образование среднее музыкальное, у нас трубит четвертый год. Всего себя отдает работе, не жалея личного времени. Сколотил вполне приличную джаз-банду.
— С деловыми качествами полная ясность. А как с моральными устоями?
— То есть вы имеете в виду это? — Директор опрокинул в рот воображаемую рюмашку.
— И это тоже, — подтвердил капитан.
— На работе не замечал. Ни пьянок, ни гулянок. С этой стороны претензий нет. Но одна слабинка все же имеется.
— Именно?
— Питает слабость к слабому полу.
— Вот как? — Мороз повернулся к Белухину. — Коля, заткни уши — тебе еще рано такое слышать. Конкретно?
— Есть тут методист Ирина Пухова. Завлекательная, скажу вам, женщинка. Ну, и не только она… — Сорокин сделал многозначительную паузу. Мороз терпеливо слушал, надеясь выудить полезную для дела информацию. — Алик наш — такой ходок, что ты! Не пропускает и совсем молоденьких. Например, его видели в обществе некоей Танечки, восемнадцати лет. Каково?.. Алику-то, шалунишке, — вдвое больше! Но самое пикантное состоит в том, что эта Танечка — дочь подруги нашей методистки, за которой одновременно и с успехом ухлестывает Крутов.
— Стойте, стойте, — в шутливом ужасе поднял руки Мороз, — Что-то очень сложно получается. Дочь подруги методистки…
— Но это же так просто, — осклабился Сорокин. — У Ирины есть подруга, а у подруги — дочь. И наш доблестный юбколюб Крутов пасется и тут, и там. Знаете: ласковое теля двух маток сосет…
Директор, кажется, всерьез гордился необыкновенными способностями своего подчиненного по части покорения женских сердец.
— Понятно, — с облегчением перевел дух капитан. — Ладно, особого криминала я тут не вижу. Если здоровье позволяет, пускай тешится, это его личное дело. Скажите, а с фарцовщиками Крутов не связан?
— Н-не знаю… нет… навряд ли, — опасливо мямлил директор. — А почему вы спрашиваете?
— Потому, уважаемый товарищ Сорокин, что фарцовщик легко становится валютчиком. А в сумке, принадлежащей вашему работнику Крутову, найдено около ста тысяч рублей.
Директор на минуту потерял дар речи.
— С-сто тысяч?.. Я не ослышался?
— Да, да! Если точнее — девяносто шесть. Вы можете пригласить Крутова сюда?
— Да-да, конечно! Я сейчас же позвоню дежурной. И директор плохо повинующимися пальцами стал крутить телефонный диск.
Разговор в репетиционной продолжался, но уже тоном ниже. После истерического выплеска чувств Ирина разразилась слезами и… успокоилась. Она подошла к сидящему у рояля Крутову, положила руки ему на плечи.
— Алик, что у тебя было в воскресенье? Ты поссорился с Полиной?
— А, что говорить! — отмахнулся Олег. — Эта грубая вульгарная баба закатила форменный скандал. Такую кричалку устроила…
— А ты?.. А ты?.. — не смея вымолвить смутной догадки, повторяла Ирина.
— А что я?.. Я… я… Встал. И ушел. Даже дверью не хлопнул. А стоило…
Пухова прижала к лицу ладони.
— И после этого Полина исчезла. Да?
Ирина замолчала, с тоскливым страхом глядя на Олега. Не выдержав томительной паузы, Крутов спросил испуганно-приглушенным шепотом:
— Ну, а при чем тут я? Я-то тут при чем? В комнату заглянула дежурная.
— Олег Аркадьевич! Срочно к директору! — И скрылась.
Ирина обвила его шею руками.
— Алик, родной мой, что ты натворил? Что же теперь будет?
Крутов вскочил и стал лихорадочно натягивать плащ. Потом бросился к дверям.
— Алик, куда ты? Олег обернулся.
— Спросят, где — ты ничего не знаешь!
У выхода его встретил курсант Белухин — сама учтивость и любезность.
— Товарищ Крутов? Олег Аркадьевич? Вы, должно быть, заблудились. Или ошиблись дверью. Кабинет директора — на втором этаже. Там вас ждет капитан Мороз.
Крутов зыркнул затравленным взглядом и поплелся к лестнице, ведущей наверх. Где-то на середине его догнала Ирина. Припав к плечу, горячо зашептала:
— Алик, милый, обещаю — я дождусь тебя. Сколько надо, столько и буду ждать. Ты только не бросай меня, ладно? Я так боюсь одиночества. — И заплакала.
Олег судорожно гладил ее волосы, целовал мокрое от слез лицо.
— Ну, что ты, что ты, Иришка? Успокойся! Все выяснится…
Директор встретил Крутова растерянно-боязливой улыбкой.
— Олег Аркадьевич, дорогой, с вами хочет побеседовать капитан Мороз. Из ОБХСС почему-то… Думаю, здесь какое-то недоразумение. Я вам больше не нужен? — обратился к Морозу.
— Спасибо. Когда мы кончим, я позвоню дежурной. Капитан пригласил Крутова сесть, спросил напрямик:
— Прежде всего, Олег Аркадьевич, мне хотелось бы уточнить: где вы были в июне тысяча девятьсот восьмидесятого года?
Крутов помолчал, вспоминая.
— Столько лет прошло, разве упомнишь… Впрочем, извольте! В восьмидесятом, летом, месяца не помню, я вместе с ансамблем был в Ярославле, мы там выступали на конкурсе вокально-инструментальных ансамблей. Заняли четвертое место.
— Из Ярославля возвращались самолетом?
— Естественно. Вот только месяц из головы выскочил.
— Я напомню. Вы прибыли оттуда во вторник, семнадцатого июня, в двенадцать часов тридцать минут.
— И чем же знаменательна эта дата? — искренне удивился Крутов.
— Да как вам сказать?.. — Мороз пытливо взглянул на музыканта. — Не каждый день привозят на самолете сто тысяч рублей. Вот нас и заинтересовало: откуда у скромного руководителя ансамбля, получающего девяносто рэ в месяц, такие деньги?
Крутов обомлел.
— Да вы что? Будь у меня хоть половина, хоть четверть этих денег, стал бы я мыкаться по знакомым да по любовницам?
— Про любовниц мы уже наслышаны, это нас не интересует. А вот откуда деньги, придется рассказать.
— Да что рассказывать? — надрывно закричал Крутов. — Нет у меня таких денег и не было никогда!
— Что нет сейчас этих денег, верю. Потому что в данный момент они у нас. А вот что не было… — Мороз вытащил из-под стола и поставил перед Крутовым спортивную сумку.
— Ваша?
Олег Аркадьевич смотрел на сумку неподвижным, оцепенелым взглядом — да, он видел ее в то роковое воскресенье в доме Полины… Провел рукой по глазам, но видение, преследовавшее его все последние дни, не пропадало: безжизненно сползающее по стене тело… и этот жуткий стон… Зачем он так сильно отшвырнул ее тогда?.. Но ведь была самозащита… Она первая вцепилась ему в волосы… А потом он сбежал… Оставил ее одну… беспомощную… умирающую…
— Повторяю вопрос: ваша сумка? Кругов вздрогнул, словно очнувшись.
— Н-нет. Н-не моя.
— Глупо отпираться, Олег Аркадьевич! В боковом кармашке этой сумки мы обнаружили багажную бирку, по которой и вышли на вас.
— Сумка не моя. Я брал ее на время.
— У кого?
Крутов молчал, плотно сцепив зубы. Чувствовалось, что он лихорадочно прокатывает в мозгу возможные последствия своего ответа. Мороз отметил дрожливое притопывание ногой. «Нервы? Или музыкантская привычка отбивать такт?»
— Я спрашиваю еще раз — у кого? — Сурово спросил, напористо, таким Белухин своего наставника еще не видел. — И не вздумайте пудрить мне мозги, Крутов, мы проверим каждое ваше слово. Итак?
— Я скажу, скажу. Только вы не подумайте… Это не мои деньги, я не виноват…
— Фамилия владельца сумки?
— Дорошина Полина Гавриловна.
— Где живет? Быстро адрес! Не придумывать!:
— Красногорская, семь «а».
Мороз написал на бумажке фамилию и адрес, отдал курсанту. Белухин пошел звонить в адресное бюро.
— Объясните, Крутов, что связывает вас с Дорошиной?
— Видите ли, одно время я снимал у нее комнату…
— Дальше!
— Потом ее дочка Таня подросла, и я счел неудобным…
— Вы или ваша хозяйка?
Олег Аркадьевич увел глаза в сторону.
— Не помню. Разве это так важно?
— Сейчас нам все важно, Крутов. Итак, вы утверждаете, что сумка принадлежит Дорошиной Полине Гавриловне, что вы взяли ее на время и после возвращения из Ярославля вернули хозяйке. Пустую, естественно.
— Да, все так и было.
— Что ж, будем проверять. Мы должны убедиться в правдивости ваших слов. А до выяснения всех обстоятельств вам придется немного задержаться у нас.
22
Крутова доставили в управление и поместили в изолятор временного содержания. Дежурный сообщил Морозу: звонил директор универсама Чеботарев и просил передать, что его дочка Иола вспомнила: тетрадь со стихами Марины Цветаевой она дала переписать своей соседке по парте Танечке Дорошиной. А вот вернула ли подружка тетрадку, она не помнит. Живет Таня Доро-шина в доме номер семь «а» по Красногорской улице.
— Чуешь, стажер, как все стягивается? Адрес владельца сумки подсказывают нам со всех сторон: Красногорская, семь «а». Больше медлить нельзя, поехали! Только ты вот что, Коля, переоденься. Хватит тебе в мундире щеголять — на задание едем.
Через полчаса они входили во двор, в глубине которого располагался солидный кирпичный особняк.
— Суду все ясно, товарищ капитан! — убежденно заявил Белухин. — На этот раз ошибки не будет. Ее это деньги, Дорошиной. Смотрите, какой домище отгрохала!
— Возможно, возможно, — говорил Мороз, приглядываясь к дому. — Больше всего меня убеждает пересечение багажной бирки и тетрадной обложки. Тут уже не слепой случай, тут — строгая закономерность.
— Какие могут быть сомнения? Ее это деньги, ее!
— Или его, — раздумчиво сказал Мороз. — Не здесь ли живет очаровашка Танечка, о которой так красочно поведал нам директор очага культуры?
Правым краем двора он осторожно приближался к дому. Белухину сделал знак, чтобы тот подходил с другой стороны. Они сошлись у деревянной двери с массивными коваными скобами. Мороз нажал кнопку, звонок прозвучал одиноко и сиротливо.
— Давай обойдем вокруг дома, — предложил Мороз. Обошли. Снова сошлись у дверей.
— Тихо, пусто, мрачно, — подытожил курсант. — Придется опрашивать представителей местного населения.
— Как, как? — засмеялся Мороз. — А, понял, это ты в учебнике вычитал.
Из соседнего двора выехала на велосипеде и покатила по тротуару девочка лет девяти. Тоненькая рыжая косичка порывисто трепетала за ее худенькими плечиками.
— А вот и местное население. — Мороз поправил галстук и вышел из калитки. — Здравствуйте! Можно с вами побеседовать?
— А вы кто? — бдительно спросила девочка, спрыгнув с велосипеда.
— Мы из домового комитета, — не моргнув глазом, ответил Мороз. — Проверяем исправность кранов.
— Ой! Так вы и у нас посмотрите! У нас в ванной смеситель барахлит.
— Непременно! — Мороз повернулся к практиканту, одетому в легкий спортивный костюм из плащевой ткани. — Товарищ Белухин, возьмите на карандаш! — И снова обратился к девочке: — Вас, простите, как зовут?
— Нелли.
— Вы живете в соседнем доме?
— Да, — ответила Нелли. — Только мне еще никто не говорил «вы».
— Мы — люди официальные, — посмеиваясь, объяснил Мороз. — Скажите, Нелли, где сейчас Полина Гавриловна? Мы ей звоним, звоним, а никто не открывает.
— Не знаю, — тряхнула косичкой Нелли. — Я сама ее давно не видела… Вообще-то тетя Поля собиралась в отпуск. Но обычно она предупреждает, чтобы мы присмотрели за домом.
— А дочка где? — поинтересовался Белухин.
— Таня? — повернулась к нему девочка. — Она где-то в районе. В студенческом стройотряде.
— Значит, тетя Поля, по-видимому, уехала в отпуск, Таня — в районе, и все эти дни в доме никого не было. Так, Нелли?
— Как будто никого. Хотя… Позавчера мы праздновали оловянную свадьбу — десять, лет, как мама с папой поженились. Гости разошлись поздно. Я помогала маме мыть посуду, потом пошла выгулять собаку. Смотрю — у тети Поли сквозь шторы свет просвечивает и вроде ходит кто-то. Я звоню — никто не открывает. И Тоби, это песик наш, лает, аж заходится, будто за дверью стоит кто-то… Мне стало страшно, и я убежала. Странная история, правда?
— Разберемся! — уверенно сказал Мороз и с чувством пожал девочке руку. — Благодарю вас, Нелли. А смеситель вам исправят, это я обещаю.
Девочка села на велосипед и поехала по тротуару, помахав на прощанье рукой.
— Ну, что, Коля, встреча с местным населением прошла на высоте? — Мороз по обыкновению дружески подтрунивал над курсантом.
Белухин не успел ответить. Недалеко от дома остановилась «Волга», из нее вышел майор Лихарев.
— Вот так встреча! — изумленно воскликнул, Мороз. — Какими судьбами, Юра?
— Отдай стажера, злыдень! — насупился Лихарев.
— Отдаю, отдаю! Скрипя сердцем — отдаю. Золото, а не парень! Представь, Юра, двое суток копался в бумагах и нашел-таки владелицу сумки с деньгами.
— Помнится, с сумкой бежал мужчина, — заметил майор.
— Правильно! А владелицей оказалась женщина. Дорошина Полина Гавриловна.
— Что, что?!. — утратив обычную невозмутимость, переспросил Лихарев. — Дорошина?!
— А что тебя так удивляет? — Мороз вдруг все понял. — Постой, постой, это не ее ли нашли в парке?
— Ее, Женя, ее.
— Значит, мы одновременно вышли на одного и того же человека?
— Выходит, так.
Мороз переглянулся с Белухиным.
— Слыхал, стажер? Какие неожиданные сюрпризы подбрасывает нам жизнь!.. Юра, надо срочно доложить обо всем начальству!
Мельком взглянув на дом Дорошиной, Лихарев сел за руль своей «Волги». По дороге Мороз подробно рассказал, как была найдена владелица сумки.
— Знаешь, Женя, все это очень подозрительно. — Лихарев погрозил пальцем зазевавшемуся перебежчику. — Особенно настораживает, что Крутов в последнее время настойчиво приударял за дочерью Дорошиной. Мог каким-то образом прознать про эти деньги, с помощью шантажа выманить ее из дома и…
— Значит, по-твоему убийца и грабитель — одно лицо?
— Не исключено. Во всяком случае, эту версию надо проверить досконально. У тебя есть фотография Крутова?
— Еще нет, но скоро будет. Его уже сфотографировали ребята из ЭКО. На память.
— Отлично! В таком случае, товарищ капитан, разрешаю вам дать еще одно задание курсанту Белухину, которого вы так нахально эксплуатировали в своих корыстных целях. Но на этот раз — последнее.
— Вас понял, товарищ майор. Курсант Белухин, слушайте приказ!
Николай вытянулся, насколько позволял потолок машины.
— Сейчас пойдете в ЭКО, возьмете там снимок Крутова и предъявите в числе других таксисту Турову. Вдруг да опознает? После чего переходите в распоряжение майора Лихарева. Все ясно?
— Так точно, товарищ капитан!
Мороз заглянул в сияющие глаза Белухина и отвернулся. Было все же обидно, что курсант, к которому он порядком привязался за это время, так легко с ним расстается.
23
Выслушав сообщения Мороза и Лихарева, подполковник Ширяев подвел предварительный итог.
— Итак, товарищи, два разных дела неожиданно соединились в одно; Майя Борисовна, придется вам принять к производству и эту сумку. Берете?
— Беру, конечно, как не взять. От таких денег грешно отказываться.
— Еще бы! — Подполковник положил перед собой обе папки с делами. — Теперь мотив убийства проясняется. Деньги! Почти сто тысяч! Но откуда у рядового косметолога такие средства? Юрий Глебович, что дало посещение кабинета, где она работала?
Лихарев встал.
— О Дорошиной у коллег ее, да и посетителей, отзывы самые благоприятные. Специальное образование, высокая квалификация. Работала добросовестно, имела постоянную клиентуру.
— Это уже непорядок, Юрий Глебович, — подала реплику Соколова. — Правилами это не предусмотрено.
— Как посмотреть, — возразил Лихарев. — Клиенты тянутся к хорошему мастеру.
— Да, но постоянная клиентура порождает возможность злоупотреблений. Отсюда и подачки, и чаевые.
— Чаевые Дорошина действительно имела, но не думаю, что из них образовалась такая огромная сумма.
— Над происхождением денег нам еще предстоит поразмыслить, — прервал дискуссию Ширяев. — Но первым делом надо выявить убийцу Дорошиной. Что с Крутовым, Евгений Игоревич?
— Пока не все ясно, товарищ подполковник, — поднялся Мороз. — Багажная бирка его, это он не отрицает, но от денег решительно открещивается. Несколько странно ведет себя Крутов при разговоре об убийстве Дорошиной. Тоже отрицает, но уже не столь уверенно. Какая-то тайная мысль гнетет его; чувствуется, что-то скрывает. К сожалению, все это чистая психология. Ничего конкретного мы пока предъявить ему не можем.
— Так. — Ширяев полистал дело об убийстве. — Юрий Глебович, а что говорят коллеги погибшей о ее отношениях с подозреваемым Крутовым?
— Сведений об этом нет, товарищ подполковник. Дорошина, по отзывам, была человеком скрытным и не делилась с сослуживцами интимными секретами. Однако, по всей вероятности, отношения Крутова и Дорошиной были не слишком радужными. Крутов настойчиво увивался вокруг дочери Дорошиной и, учитывая, что он годится Татьяне в отцы, мать, конечно же, была недовольна перспективой их женитьбы. Кроме того, известно, что Крутов в течение двух лет снимал комнату в доме Дорошиной. Можно предположить, что два одиноких человека встречались не только за чаем. Вероятней всего, Крутов ушел из дома Дорошиной не по своей воле. Видимо, он стал проявлять слишком явный интерес к подрастающей дочери Дорошиной, и та попросту указала ему на дверь.
— Вы совершенно правы, — поддержал Ширяев. — Вряд ли такое понравилось Дорошиной, даже если она не была любовницей Крутова. А уж если была, то и подавно.
— Исходя из сказанного — продолжал Лихарев, — я считаю, что у Крутова были веские мотивы для убийства Дорошиной. Она стала помехой, без нее он легко окрутил бы молоденькую, наивную девушку… Курсант Белухин послан в таксопарк, чтобы предъявить фото Крутова таксисту Турову. Возможно, Крутов и был тем ночным прохожим, который скрылся от погони, выбросив сумку в воду.
— Так, так, — удовлетворенно улыбнулся Ширяев. — Значит, Белухин, как я понял, выполняет теперь ваше задание, Юрий Глебович. Вернул Мороз вам стажера?
— Вернул, Владислав Андреевич, куда ж денешься, — тяжко вздохнул Мороз.
— Ну, ну, не переживайте. Мы вам другого подберем, не хуже. Что еще у вас, Евгений Игоревич?
— Товарищ подполковник, надо осмотреть дом Дорошиной. На второй день после убийства в доме кто-то был, полагаю, сам убийца. Возможно, остались отпечатки пальцев.
Ширяев перевернул несколько страниц.
— Так… Как я и предполагал, звонок в больницу был не случайным. Преступник собирался пошарить в доме Дорошиной и хотел себя обезопасить. Представляю, какой раскардаш он там учинил. Майя Борисовна, прошу постановление на производство обыска.
— Постановление будет. Но я предлагаю осмотреть дом погибшей Дорошиной в присутствии ее дочери Татьяны. Если похищены какие-то вещи, только она может сказать — что именно.
— Дельное предложение. Майор Лихарев, надо срочно доставить в город дочь потерпевшей!
24
Таксопарк жил напряженной повседневной жизнью. Из диспетчерской несся простуженный женский голос: «Водителей автомашин, проходящих техосмотр, просят пройти на третью площадку».
Возле мойки в ожидании своей очереди топтались таксисты. Белухин еще издали увидел среди них Виктора Турова и приветственно помахал рукой.
Таксист в кожанке узнал Белухина, несмотря на его штатское одеяние, спросил по-свойски:
— Ну как, нашли того, кто сумку выбросил?
— Почти, — односложно ответил курсант, давая понять, что есть служебные тайны, которые не подлежат разглашению.
Николай отвел Турова в сторону, вынул несколько снимков, среди которых была и фотография Крутова, развернул веером.
— Смотри внимательно, может кого узнаешь. Туров добросовестно вглядывался в лица.
— Нет, из этих — никого, — сказал он наконец.
— Неужели совсем ничего не запомнил? Ни одной приметы?
— Не-а, — мотнул головой таксист. — Хотя постой. Вроде, что-то на лице сверкнуло…
— Может, очки? — несмело предположил Белухин.
— Точно! Очки! — обрадовался Туров. — Как это я сразу не догадался?
— А может быть, вода блеснула при свете фар? — продолжал допытываться курсант. — Дождь ведь шел.
— Может, и вода, — уныло согласился таксист. — Говорят тебе — не помню. Темно было. И вообще…
Из-за плеча Белухина просунулась рука в черной резиновой перчатке, ткнула в одну из фотографий.
— Вот он — убийца! У, бандитская рожа!
Курсант обернулся. Перед ним стоял человек во всем резиновом. Лицо закрывали очки с толстыми стеклами.
— Крути баранку, Витек! Драндулет твой готов!
— Спасибо, Федор Куприянович! — Таксист сунул традиционно-положенную трешку в карман резинового фартука. — Мойщик наш — Сизов, — объяснил он Белухину. — Ну, я поехал!
— Счастливо, — кивнул курсант и обратился к Сизову. — Почему вы думаете, что именно этот — преступник?
— Так у него все на будке написано, — на физии то есть — притом крупным шрифтом. Вот так прямо: бери и — к стенке, хватай и — в расход!
— Вы повторяете ошибку Ломброзо, — пустился в разъяснения Белухин. — Был в прошлом веке такой псевдоученый. Он тоже считал, что преступную личность можно распознать по черепу, по чертам лица…
— А ты, малый, зря лыбишься, — остановил его Сизов. — Ты проверь ту мордень, проверь! Увидишь: правду я сказал или нет…
— Ладно, проверю, — небрежно пообещал Белухин и направился к выходу.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант, — нагнал его мойщик.
Курсант приосанился — звания ему еще не присваивали.
— Слушаю вас, Федор Куприянович!
— Я чего хотел спросить… Тут давеча на розыскной доске женщину видел. Лицо страшное, будто покойница.
— Вы ее знаете? — сразу напрягся Белухин.
— Откуда? — шевельнул бровями Сизов. — Так, просто интересуюсь. Дознались, кто такая?
— Почти, — уклончиво ответил Николай, потеряв возникший было интерес к собеседнику. — Скоро дознаемся.
— Да нет, милок… — Сизов докурил сигарету и втоптал окурок в землю. — Таким манером ты не скоро дознаешься.
— Это почему же? — Собравшийся уходить Белухин снова остановился.
— А потому, что корчишь из себя невесть что. Какая же ты, к чертям, народная милиция, коли гнушаешься поговорить с рабочим человеком? Ты думаешь, я тебя из пустого любопытства спрашиваю? Ошибаешься, голуба! Совсем даже наоборот. Может, я жаждаю помощь вам оказать, сообщить что-нибудь ценное, а ты как-то так отмахиваешься. Нехорошо!
— Почему это я отмахиваюсь? — засмущался курсант, вспомнивший читанную в школе лекцию о необходимости тесных контактов с населением. — Я не отмахиваюсь.
— Отмахиваешься, отмахиваешься, — твердил мойщик. — Чего, мол, толковать со старым хрычом? А может, этот трухлявый гриб еще пригодится. Может, он тоже кой-чего петрит в вашем деле, а? Ладно, пускай. Раз ты ко мне с прохладцей, так и я к тебе с холодком.
Мойщик отвернулся и пошел прочь, всем своим видом выказывая смертельную разобиженность.
— Товарищ Сизов! — крикнул вслед Белухин. — Федор Куприянович!
Мойщик с видимой неохотой остановился. Белухин догнал его и торопливо, словно бы оправдываясь, заговорил:
— Вовсе я не отмахиваюсь, товарищ Сизов, это вам показалось. Вот я вам даже телефончик дам: если что узнаете об этой женщине, звоните.
Курсант написал на листке номер телефона, вырвал из блокнота и отдал Сизову. Тот не глядя сунул записку в карман.
— Ясно-понятно. А кому звонить-то"
— Моя фамилия Белухин.
— Белухин…
— Но я пока стажер, меня там еще не очень знают, Вы лучше спросите майора Лихарева.
— Так, Лихарева…
— Да, майор Лихарев. Я у него на практике. Звоните, если что узнаете.
Белухин попрощался и зашагал к воротам. Мойщик смотрел ему вслед, не переставая ворчать:
— Совсем другое дело! А то — Ломброзо, Ломброзо.
25
Следователь Соколова вела допрос Крутова. Олег Аркадьевич заметно волновался: хрустел пальцами, то и дело утирал пот со лба. Особенно нервировал его включенный магнитофон — ведь каждое произнесенное слово записывалось на пленку.
— …Итак, Олег Аркадьевич, в воскресенье, пятого октября, примерно в двадцать один час, вы пришли к Дорошиной. Как она вас приняла?
— Как? — переспросил Крутов, выгадывая время для ответа. — Я бы сказал, неплохо. Даже хорошо. Да-да, очень тепло и радушно, — уже начиная сам верить в то, что говорит, заявил подследственный. — Я пришел с бутылкой «Игристого», она любезно пригласила присесть. Я рассказал о наших с Таней планах, и, знаете, Полина Гавриловна отнеслась к моему сообщению вполне благосклонно.
— Пожалуйста, поподробней, — попросила Майя Борисовна, надеясь, что в процессе вдохновенного вранья Крутов собьется и сам себя выдаст.
Но нет — Олег Аркадьевич показал себя незаурядным мастером художественного слова. В ярких, красочных выражениях описал он свое посещение будущей тещи, даже попытался передать в лицах состоявшуюся беседу.
— Стол был прекрасно сервирован: армянский коньяк, икра всех цветов, балычок, минога… Мы подняли бокалы с шампанским. «За ваше счастье, дети мои, — сказала тогда Полина Гавриловна, украдкой утирая материнскую слезу. — Береги ее как зеницу ока, дорогой зятек, помни — я отдаю тебе самое дорогое, что у меня есть». Я, естественно, растрогался, пообещал клятвенно, что сделаю все, чтобы жизнь ее дочери была безоблачной, счастливой и радостной. Мы допили бутылку, очень тепло и сердечно распрощались, и я ушел…
— Все? — спросила Соколова, когда музыкант умолк.
— Все, — ответил Кругов, утирая обильно струившийся пот.
— Отдаю должное вашей цветистой фантазии, Олег Аркадьевич. Но у меня несколько иные сведения об этом вечере. Я жду от вас правды, Крутов, это в ваших же интересах. Итак, в каких вы были отношениях с Дорошиной?
— В обычных. Нам с ней делить нечего.
— Разве? — Следователь взглянула пристально и строго. — А Таню?
— Это глубоко интимно! — взвился Крутов. — Вы не имеете права!
— Имею, Крутов, имею, — жестко произнесла Соколова. — Потому что чувствую — именно здесь ключ к раскрытию. Так что же произошло между вами и Дорошиной вечером пятого октября?
Олег Аркадьевич опустил голову. Номер не прошел — следователь раскусила его тактику. Видно, придется рассказать.
Визит Крутова был для Полины Гавриловны полнейшей неожиданностью. Вначале мелькнуло предположение, не хочет ли Алик восстановить былые отношения. Но взгляд Крутова был холоден и бесстрастен, и Дорошина сразу же отбросила эту мысль. Тогда зачем он пришел? Уж не свататься ли к дочке?
Они сидели друг против друга — два в прошлом близких человека — и настороженно всматривались один в другого. Время не пощадило Полину Гавриловну: потускнели некогда лучистые глаза, прибавилось морщин на увядшей шее, появился второй подбородок. Однако и Олег уже не блистал первой молодостью — то тут, то там поблескивала седина в его когда-то пышных, а ныне изрядно поредевших кудрях. С разрешения хозяйки Крутов курил, часто и глубоко затягиваясь.
— Давненько вас не видно было, Олег Аркадьевич. — И смысл, и тон слов Дорошиной были полны ядовитого ехидства. — С чего бы это? Или Ирина не пускает?
— Что вы имеете в виду? — прикинулся непонявшим Олег Аркадьевич. — А!.. Все это в прошлом. Было и быльем поросло. Порвал я с Ирой. Бесповоротно и навсегда.
— С чего бы? — наигранно удивилась Полина Гавриловна. — Столько лет… Так любили друг друга…
— А вот сейчас полюбил другую! — храбро выпалил Кругов.
— Ах вот как! — Дорошина согнала улыбку с лица. — И кого же?.. Впрочем, я все знаю! Знаю, что ты тут Тане моей названивал, приглашал в кафе, в кино. Зачем?.. Алик, ты это брось. Мой совет тебе — брось!
— Но почему? Я действительно полюбил вашу Таню. Всем сердцем! От всей души! Самозабвенно и трепетно!
— Не верю я тебе, Крутов! Ни одному твоему слову! Ты и Таню бросишь так же легко, как сейчас бросаешь Ирину.
— Ирина — роковая ошибка, мое счастье — только с Таней. Все, что было до — черновик, только сейчас я буду писать жизнь набело.
Полина Гавриловна умоляюще сложила руки.
— Алик, прошу тебя, оставь девочку в покое. Ну неужели это вся твоя благодарность за то, что я тебя кормила, поила, обстирывала? Ну, вспомни!.. А теперь ты решил за моей дочкой приударить. Только знай: пока я жива, этому не бывать!
Крутов смял недокуренную сигарету, зажал ее в кулаке.
— Зачем же так категорично, Полина Гавриловна? Может быть, спросим у самой Тани? Нынче вроде бы так принято. Она все-таки совершеннолетняя.
— А чего у нее спрашивать? — Голос Дорошиной вздрагивал и прерывался. — Я и так все наперед знаю. У тебя опыта много, ты умеешь с бабами обходиться. Любую можешь запросто охмурить. Только учти, Крутов: я про тебя все Тане расскажу!
Сальная усмешка пробежала по губам Крутова,
— Все будешь рассказывать, Поля?..
Полина Гавриловна вспыхнула, густая краска жгучего стыда разлилась по лицу. Вспомнила она, как охваченная неизъяснимой женской тоской, сама пришла к молодому, пригожему квартиранту. Пришла и юркнула к нему в постель… А теперь он сидит у нее в гостиной, привольно развалясь в кресле, и глумливо усмехается.
Дорошина посмотрела на Крутова гневно и презрительно.
— Ну и сволочь же ты, Алик! Какая же ты дрянь! Все рассчитал, да? Все предусмотрел?
Крутое вскочил.
— Да пойми же, Поля, полюбил я твою дочь, по-настоящему полюбил! Может быть, первый раз в жизни!
Полина Гавриловна горько усмехнулась.
— Да не можешь ты любить по-настоящему, не можешь! Ты же истаскался весь, как мартовский кот. Ты не мужик, Крутов, а так… — не нашла нужного слова, — счетовод. Сколько уже баб на твоем счету? Ну-ка, расскажи-похвастай! Если бы ты мог любить, ты бы Ирку не бросил, чем тебе не жена?
Крутов обессиленно опустился в кресло.
— Ну зачем ты меня обратно к Ирке толкаешь? Мне нужна настоящая любовь, я хочу жениться на чистой, порядочной девушке.
— Ишь чего захотел!
— Да, да, да! — снова вскочил Крутов. — Надоело мне жить со старыми бабами!.. — Последние слова он шваркнул прямо в лицо Дорошиной. И осекся… Понял, что хватил лишку.
Такого грубого оскорбления не смогла бы снести ни одна женщина. И без того выпуклые, базедовые глаза Дорошиной выкатились еще сильнее. Она подскочила к Олегу и вцепилась ему в волосы.
— Ах ты ж, дрянь голоштанная! Вон из моего дома, прощелыга! Чтоб духу твоего здесь не было!
— Она набросилась на меня, как разъяренная тигрица, — заканчивал свой рассказ Крутов. — Но не драться же в самом деле с женщиной… Я с трудом оторвал ее от себя. Оттолкнул…
— Что же было дальше? — бесстрастно спросила Соколова.
— Дальше?.. Ничего не было. Я встал и ушел. И даже дверью не хлопнул.
— Вы ушли, — повторила следователь, — В котором часу?
— Было без двадцати десять.
— Куда направились?
— Как куда? Домой, в общежитие. У меня там комната.
— Допустим. А где вы были в тот вечер с одиннадцати до двенадцати? Где провели ночь?
— Странный вопрос. Все там же, в общежитии.
— Ложь, Крутов! Вы явились в общежитие только в семь часов утра. Вот показания вахтера! Желаете ознакомиться? Так где вы провели ту ночь?
— Мне бы не хотелось отвечать на этот вопрос.
— Придется, Крутов.
— Но это касается женщины.
— Я жду, Крутов!
— Хорошо, скажу. Я был у Иры… у Ирины Пуховой.
— Но вы ведь порвали с ней. «Навсегда и бесповоротно!» Так, кажется, вы говорили своей будущей теще?
— Порвал, но не совсем, — цинично ухмыльнулся Крутов.
Соколова помолчала, заглушая в себе чувство гадливости.
— Не пытайтесь ввести нас в заблуждение, Крутов! Мы проверим все ваши передвижения. Буквально по минутам. Повторяю вопрос: куда вы направились, выйдя от Дорошиной?
Крутов потер лоб, вспоминая.
— Я был очень расстроен. Я действительно люблю Таню, и вдруг такой прием. Я пошел в ресторан «Всполье», заказал ужин, двести граммов водки. Я просидел там до полдвенадцатого… Ирина живет неподалеку, я завалился к ней. С горя!.. Куранты били полночь…
— Значит, вы пришли к Пуховой в двенадцать? — уточнила Майя Борисовна. — К этому времени Дорошина была уже в безнадежном состоянии.
Тут Крутова прорвало. Торопясь и захлебываясь, ои зачастил беспорядочно, на грани истерики:
— Я не хотел… я не знал… Она на меня бросилась… я оттолкнул ее.:. Она упала… затылком об угол шкафа. Я испугался и убежал. Я не хотел, не хотел ее убивать! Это вышло случайно!
26
Работница совхозной конторы, объяснявшая Белухину, как найти студенческий стройотряд, подробно рассказала, куда ехать, где свернуть направо, где налево.
— Проедете километра три — сами увидите. Плакат там юморной. — Она прыснула, прикрыв рот ладошкой.
День выдался погожий, настроение было хорошее, все складывалось удачно. Как ни захватывала Белухина оперативная работа в городе, а все же радостно было вырваться на деревенские просторы, проехать по проселочным дорогам, и не в наряде, где всегда кто-то над тобой старший, а в одиночку, и не на милицейской дежурке, а на «Волге», которую доверил ему сам майор Лихарев. «Пустите душу на поляну!» — твердил вполголоса Николай, всматриваясь в окружающее, узнавая приметы, названные смешливой конторщицей. Вот промелькнул красавец-дуб с пышной желтеющей кроной, вот уже позади школьная спортплощадка… Вроде бы пора показаться студенческой новостройке.
«Надо есть часто. Но много!» — аршинные буквы Николай увидел издалека. Плакат был укреплен на двух высоких жердях, подпирающих навес. Под навесом — длинный дощатый стол, скамьи с обеих сторон. Рядом у дровяной плиты куховарят две девушки — все, как на обычном полевом стане, кроме разве что надписи.
Белухин подрулил по траве прямо к столовой-кухне, бойко поздоровался:
— Привет труженикам общепита! — Шумно втянул носом воздух. — Ух, и вкусно у вас пахнет! За километр слышно.
Польщенные стряпухи заулыбались.
— Наконец-то нашелся истинный ценитель. А нашим ничем не угодишь: то недосолено, то переперчено. Присаживайтесь, скоро обедать будем.
— Спасибо, девчата, с преогромным удовольствием, но — в другой раз. Мне бы Таню Дорошину. Очень надо видеть. По делу.
— Если по делу — позовем. Валя, сходишь? Девушка с короткой челкой вприпрыжку побежала к деревьям, за которыми вырисовывались контуры строящейся фермы.
— Это недалеко, — сообщила оставшаяся. — Скучать вам долго не придется.
И действительно — немного погодя Николай увидел невысокую стройную девушку в рабочем комбинезоне. Она быстро шла через поле, стягивая на ходу косынку и поправляя волосы.
— Здравствуйте! Это вы меня спрашивали? Простите за вид, я прямо с работы…
Девушка-березка, она еще извиняется! Распахнуто-доверчивый взгляд, прелестное лицо, готовое мгновенно расцвести улыбкой, как только она узнает что-то радостное. Но сейчас выражение лица у Тани тревожное, ее явно мучают дурные предчувствия.
— Ну что же вы молчите? У вас какое-то дело ко мне? Вам велено что-то передать?
— Видите ли, Таня… давайте отойдем немного… — Николай осторожно взял девушку под руку. — Понимаете, я из милиции… Вам нужно вернуться в город.
— Что-нибудь с мамой? — потухшим, безжизненным голосом.
Белухин только теперь начал сознавать всю сложность выпавшего на его долю задания.
— Что вам сказать, Таня?.. Ну, не имею я права… такая служба. Поедемте!
— Хорошо. — Таня поняла, что этот паренек с симпатичной курносиной ничего не скажет и допытываться бесполезно. — Мне надо умыться и переодеться. Я сейчас…
Девчата-поварихи все же усадили Николая за стол, впрочем он не очень и сопротивлялся. А когда в тарелку положили щедрой рукой порцию гуляша с жареной картошкой, активно заработал вилкой. Компот, правда, допивал наспех; вернулась Таня — статная, приодевшаяся, со спортивной сумкой через плечо. В ее наряд Белухин зачислил даже стройотрядовскую штормовку, не говоря уже о туфлях, темной юбке и легком свитере — все было красивым и модным. С такой спутницей прокатиться в машине всем на зависть — мечта. Но сегодня не тот случай…
Николай предупредительно открыл перед Таней дверцу, сел сам и, помахав на прощанье хлебосольным стряпухам, тронулся в путь. Пока машина петляла по проселкам, Таня молчала. Заговорила, когда выехали на прямую, просторную магистраль, когда стало окончательно ясно: случилось действительно что-то серьезное. Иначе зачем товарищу из милиции гонять машину в такую даль?
— Вы мне так ничего и не скажете?
— Потерпите, Таня. Мы скоро приедем, совсем скоро… Николай неотрывно смотрел на дорогу, но не глядя видел ее всю — и тонкие, нежные руки, и хрупкие, беспомощные плечи, и ладную прическу, и такое милое, ясноглазое лицо…
— Я догадываюсь: с мамой что-то случилось. Я звонила домой несколько раз — никто не подходит. Да скажите же наконец, что вы все молчите! — И сквоз» всхлипы прерывисто, чуть слышно: — Простите, ради бога…
Девушка закрыла лицо руками, отвернулась, только мелко вздрагивала спина. И вдруг прильнула к его плечу, забилась в судорожных рыданиях. Николай вырулил к обочине, остановил машину. Бережно, боясь оскорбить прикосновением, гладил ее волосы, повторяя р «астерянно:
— Ну, Таня, ну, пожалуйста… Мы скоро приедем… вы сами все узнаете.
27
Ирина Пухова, вызванная к следователю на допрос в качестве свидетеля, нервно теребила дамскую сумочку.
— …Откуда я знаю, где он шлялся в ту ночь! Может быть, к Танечке своей ездил, откуда я знаю!
— Но Крутов утверждает, что ночевал у вас.
— А вы верьте ему больше. Он же весь изоврался. Мне говорит одно, Тане — другое, Полине — третье. Бросил он меня, бросил! Отшвырнул, как выжатый лимон! У него теперь другая — помоложе, побогаче.
Майя Борисовна вышла из-за стола, села рядом с Пуховой.
— Ирина, послушайте. Чисто по-женски я вас понимаю. В вас сейчас кричит оскорбленное достоинство, ненависть к человеку, который вас предал. Но зачем же во всем ему уподобляться? Не лучше ли вынести это испытание с гордо поднятой головой, не роняя своей чести, своего достоинства?
— Господи! Да люблю я его, люблю! Каков есть, такого и люблю! Можете вы это понять?
— По правде говоря, с трудом, — сочувственно улыб^ нулась Соколова. — Но — любовь есть любовь… Значит, в тот вечер Кругов к вам не приходил? Так я вас поняла?
— Да был он у меня, был, — тихо сказала Ирина. — Пришел какой-то весь взвинченный, поддатый немного. В двенадцать явился, в шесть утра смотался. Чтоб соседи не видели. Это я со зла на него. Пусть, мол, потаскают голубчика, пусть доказывает, что не козел.
— Ну, знаете, — возмутилась Соколова — этим не шутят. За ложные показания судят!
— А мне теперь ничего не страшно. — Ирина осторожно, чтобы не размазать краску, промокнула глаза. — Пусть судят, пусть сажают. Все равно! Нет жизни, и это не жизнь!
Лента кончилась. Соколова заправила новую кассету и снова включила магнитофон.
— Ирина Владимировна! Я знаю — вы дружили с покойной Дорошиной, часто бывали у нее дома. Ведь так?
Пухова задумалась. Дружила?.. Да, наверно. Сначала она была рядовым посетителем косметического салона. Потом сделалась постоянной клиенткой Дорошиной. Потом как-то незаметно сошлись, стали бывать друг у друга. В гостях у Дорошиной Ирина и познакомилась с Круговым. Полина Гавриловна сперва сильно осердилась, когда лучшая подруга увела у нее Алпка. Потом поостыла, попривыкла, и дружеские отношения возобновились.
— Скажите, — продолжала допрос следователь, — вы не замечали чего-то необычного в ее поведении? Особенно в последнее время. Может быть, что-то изменилось в доме?
— Обставлен у нее дом роскошно, — с застарелой завистью промолвила Пухова. — Ковры, хрусталь, антиквария всякая… Кругов знал, куда целиться. А откуда — непонятно. Вроде и зарплата не такая уж большая… Ну, конечно, клиенты подбрасывают на чай, но такую обстановку на чаевые не купишь. Спросишь — только усмехнется загадочно: «Богатый дядюшка прислал». И все. И молчок… Ну, я девушка деликатная — особо не допытывалась, хотя, конечно, любопытство разбирало. А в последний раз состоялся у нас такой разговор…
Как обычно, Ирина пришла без звонка, без приглашения. Полина Гавриловна обрадовалась, быстро собрала на стол. Ирина хмурилась, она все еще переживала недавнюю стычку с Крутовым.
— Поля, ты знаешь, что Алик стал ухаживать за твоей Таней?
Дорошина, конечно же, обо всем догадывалась: Крутов хищно поглядывал на расцветающую девушку еще тогда, когда жил у нее. Но чтобы узнать побольше от Ирины, она решила разыграть полнейшую неосведомленность.
— Алик?!. За Таней?!.
— Да.
— Ну, Ирка, ты совсем с ума сошла! Ха-ха! Нет, ты просто рехнулась!
— Угу!..
— Да не нужен он ей! Тыщу лет не нужен!
— Как видишь, нужен. Звонил он ей, в кино приглашал…
— Ну и что? Он приглашает каждую третью. Таня еще девочка, он для нее слишком стар. И если хочешь знать, у Тани есть мальчик. Она даже страдает по нему. Студент. Нищий студент!
— Ну, конечно! А тебе богатство подавай! Дорошина, зажмурившись, выпила рюмку коньяка, закусила лимоном.
— Ирочка! Мне ничего не нужно. Мне моего богатства хватит. На Таню, на студента, на всех.
Пухова окинул» взглядом великолепно обставленную комнату.
— Да, есть на что посмотреть… Только неизвестно, откуда это все взялось?
— Ну зачем тебе, Ирочка, знать, откуда? Подарили. Можешь ты в это поверить?
— Н-нет, — качнула головой Пухова, наливая очередную рюмку. — За какие-такие заслуги?
— А за красивые глаза! — озорно подбоченилась Полина Гавриловна. — Ведь были же у меня когда-то красивые глаза?
— Были, — удрученно поддакнула Ирина, думая о своей незадачливой судьбе. — Когда-то были.
Дорошина вышла — в спальне звонил телефон. Через неплотно прикрытую дверь оттуда доносилось:
— Да не скрываюсь я, с чего ты взял?.. Да, приготовила… Нет, сегодня не могу. Гости у меня… Завтра? Завтра можно… А во сколько? Почему так поздно?.. Да ничего я не боюсь, с чего ты взял? Ладно, приду.
Вернувшись к столу, налила и выпила две рюмки подряд — одну за другой.
— Все, Ира! Вот и все. И конец…
— Кто это был? — спросила Пухова, протягивая ей шпротину на вилке.
— Кто? — чуть помедлив, переспросила Дорошина. — Богатый дядюшка.
— Из-за океана? — ахнула Ирина.
— Зачем? Наш, советский. — И замолчала, погрузившись в какие-то свои невеселые думы.
— Что-нибудь случилось, Поля? — участливо тронула ее за плечо Пухова.
— А? Что? — встрепенулась Полина Гавриловна.
— Я спрашиваю — случилось что-нибудь?
— Нет, нет, ничего — ответила Дорошина, снова впадая в состояние подавленности.
— …Ну, вот, — закончила свой рассказ Пухова. — А потом все, потом она уже ничего не говорила. Только пила и плакала.
— Когда это было? Какого числа? — спросила следователь.
Ирина зашевелила губами, вспоминая.
— Какого числа?.. Алик пришел ко мне в воскресенье, пятого. А в субботу я была у Поли.
— Значит, вы видели Дорошину за день до ее смерти, — не то спросила, не то подтвердила следователь.
Соколова подошла к длинной скамье, сдернула покрывало. Здесь стояли выстроившись в ряд несколько спортивных сумок.
— Ирина Владимировна, посмотрите внимательно, быть может вы узнаете здесь сумку, принадлежавшую Дорошиной?
Пухова подошла и тут же указала на желтую спортивную сумку.
— Вот эта. Поля ее купила лет шесть назад. В тот вечер сумка стояла возле шкафа.
Подписав свои показания, свидетель Ирина Пухова ушла. Через некоторое время, постучавшись, вошел майор Лихарев.
— Товарищ советник юстиции, ваше поручение выполнено, — шутливо отрапортовал он Соколовой и вытащил из-за спины пунцовую розу на длинном стебле.
— Можно подумать, что я тебя посылала за цветами, — усмехнулась Майя Борисовна, ставя розу в вазу.
— Никак нет, товарищ следователь! Вы поручали мне проверить показания подследственного Крутова. Что и было сделано быстро и без потерь.
Майя Борисовна отложила в сторону протокол допроса Пуховой, взяла чистый лист бумаги.
— Честно говоря, Юра, мне сегодня не до шуток. Голова раскалывается от всех этих… — Она кивнула на стопку исписанных протоколов. — Давай рассказывай, что узнал.
— Крутов действительно был в ресторане «Всполье» с десяти до полдвенадцатого. Я показал фотографию официантам, и один его опознал. Так что алиби Крутова подтверждено. Что нового поведала певичка? Я ее встретил у выхода.
— Она засвидетельствовала, что Крутов пришел к ней в двенадцать. Был слегка в подпитии, взвинчен и взнервлен. Но есть более интересные новости. В субботу, за день до убийства, Пухова была у Дорошиной. В разгар пированья хозяйке позвонил мужчина, они договорились о встрече на следующий день, то есть в воскресенье. Сумка, вот эта самая, стояла у шкафа. «Да, приготовила», — сказала Дорошина в трубку. Значит, тот, кто звонил, имел право на эти деньги.
— Твоя логика, как всегда, безупречна, — согласился Лихарев. — Что ты предполагаешь?
— Пока не знаю. Надо подумать.
— Мы сейчас едем к Дорошиной, начнем осмотр. Стажеру я приказал доставить дочь потерпевшей в прокуратуру. Он уже звонил из Юрьевца, будет здесь с минуты на минуту. Приезжайте все вместе.
Когда Лихарев вышел, Соколова набрала номер внутреннего телефона.
— Прошу Крутова ко мне!
Конвоир ввел Крутова — небритого, осунувшегося.
— Ну вот, Олег Аркадьевич. — Следователь поднялась из-за стола. — Сейчас многое прояснилось, вы свободны. Если бы вы были искренни и откровенны с самого начала, это могло произойти значительно раньше.
— Как?!. Вы меня отпускаете?.. — Крутов не верил своим ушам.
— Здесь распишитесь, — показала в журнале Соколова. — Вот ваш паспорт. Вещи получите у дежурного.
— Я же признался, — растерянно бормотал Кругов. — Я не хотел, но все же… Убийство по неосторожности. Мне в камере говорили…
— Мы все проверили, Олег Аркадьевич. Дорошина была убита в тот же вечер, но гораздо позже. И совсем в другом месте.
Крутов вскочил.
— Значит, я ни в чем не виновен? Она погибла не от моей руки?
— Но втайне вы желали ей смерти, Крутов. Дорошина была серьезным препятствием для ваших брачных планов.
Музыкант надменно откинул голову — он снова обрел утраченную было самоуверенность.
— Что у меня в мыслях, товарищ следователь, никого не касается. Мысль неподсудна!
Майя Борисовна протянула подписанный пропуск.
— Идите, Крутов. И желаю вам никогда больше с нами не встречаться.
Крутов почти выбежал из кабинета. Из окна Майя Борисовна видела: на противоположной стороне улицы с перекинутым через руку мужским плащом прохаживалась Ирина Пухова.
«И что она нашла в этом самодовольном хлыще?.. Впрочем, лучше поэта не скажешь: „Когда мы любим, мы теряем зренье"».
Соколова отошла от окна, села за машинку, включила магнитофон. Когда какие-то детали допроса не задерживались в памяти, Майя Борисовна останавливала ленту, перематывала обратно, прослушивала запись снова.
Вошел Белухин, встал на пороге.
— Товарищ следователь, привез. Она — в коридоре.
Соколова выключила магнитофон.
— Вы… сказали ей?
Николай опустил голову, переступил с ноги на ногу.
— Не смог… Думал — лучше вы. Как женщина — помягче, посердечней. Она такая хрупкая… беззащитная… В общем, не смог… Извините!
— Эх, курсант, курсант! Какую тяжкую ношу вы на меня взвалили.
Следователь подошла к шкафу, вынула оттуда платье, туфли, плащ, разложила все это на столе. Встала лицом к двери, загораживая вещи.
— Пригласите!
Белухин вышел и тут же вернулся, пропуская вперед Таню.
— Здравствуйте, — робко поздоровалась девушка. — Вы мне хотите что-то сообщить?
— Наберитесь мужества, Таня. Вам предстоит пережить большое горе…
— Скажите же наконец! Я больше не могу! Я не выдержу! Что-нибудь с мамой? Она умерла?
Майя Борисовна подошла, положила ей ладонь на плечо.
— Ничем не могу вас утешить. Ваша мать погибла от руки преступника.
Остановившимися от ужаса глазами смотрела Таня на вещи матери. Подбежала, рухнула на колени, прижимаясь лицом к платью погибшей.
— Мама! Мамочка! Как же это? За что? Как мне жить теперь?
28
Курсант Белухин вел машину, изредка поглядывая в зеркальце, где отражались сидящие сзади следователь Соколова и Татьяна Дорошина.
Майя Борисовна гладила ее руку.
— Знаю по себе, Таня, — в таком горе утешать бесполезно. У меня тоже… муж погиб. Два года прошло, а рана все не заживает, все саднит.
— У вас, наверно, дети, вам легче. А я одна. Совсем одна. У меня никого больше нет, ни одной родной души. Есть только двоюродная тетка… где-то на Кубани.
— А отец?
— Он умер… погиб, когда мне не было и года… Мама!.. Мамочка!.. — Таня закрыла лицо руками, горькие, беспомощные слезы текли по ее щекам.
Когда Соколова, Таня Дорошина и Николай Белухин вошли в дом, там уже работала оперативная группа, возглавляемая майором Лихаревым. Эксперты-криминалисты тщательно осматривали полированные поверхности, стекла, перенося обнаруженные следы на следо-копировальную пленку.
Гостиная представляла собой картину полного разгрома: все вещи из шкафов, секционных полок были выброшены на пол, тут же валялись в хаотическом беспорядке книги, посуда, мелкие предметы домашнего обихода. В углу белели черепки драгоценной японской вазы.
— Что здесь происходит? — испуганно спросила девушка.
Майя Борисовна бережно взяла ее под руку.
— Простите, Таня, что мы начали без вас, но в доме кто-то уже побывал — возможно, убийца вашей матери. Мы надеемся обнаружить его следы.
— Весь дом перерыт, — сказал подошедший Лихарев. — Преступник явно что-то искал. Но входная дверь следов взлома не имеет, замок открыт без отмычки. У кого еще были ключи от дома? — обратился он к девушке.
— Только у мамы и у меня.
— Таня, у Полины Гавриловны были какие-то драгоценности? — спросила Соколова.
— Были.
— Где они хранились?
— У мамы в спальне. Наверху.
— Пойдемте, Танечка, покажете.
Идя к лестнице, ведущей на второй этаж, следователь критически оглядывала аляповатую обстановку: мебель дорогая, но разностильная, хорошие картины рядом с весьма посредственными копиями. Не квартира — антикварный магазин.
Таня стала подниматься наверх, за ней последовали Соколова и Лихарев. Белухин присоединился к работникам милиции, производившим осмотр гостиной.
В спальне Таня подошла к старинному бюро из красного дерева, хотела выдвинуть средний ящик.
— Не надо, я сам! — опередил ее Лихарев и, надез перчатки, осторожно выдвинул ящик. Он был пуст.
Обращаясь к Лихареву, Соколова сказала:
— Юра, пригласи, пожалуйста, эксперта. Надо проверить — не сохранились ли отпечатки пальцев? А мы с Таней пойдем побеседуем.
Скромная девичья комната Тани резко отличалась от безвкусно-вызывающего шика остальных помещений. Тахта, письменный стол, полка с книгами. На стене — портреты бородатых ученых, среди которых Майя Борисовна, к стыду своему, узнала только Дарвина и Павлова. Большой аквариум, фотографии птиц и животных, развешанные по стенам, выдавали интересы и пристрастия хозяйки комнаты — она перешла на второй курс биологического факультета.
Таня кормила голодных рыбок, следователь, сидя за столом, вела протокол допроса.
— Скажите, Таня, вас не удивляло, откуда в доме такие дорогие вещи? Такая роскошная обстановка?
Девушка взяла горсть корма, ручейком высыпала в аквариум.
— Я у мамы спрашивала, и не раз: «Зачем нам все это? Уже ставить некуда, а ты все покупаешь, покупаешь…» «Глупенькая, — отвечала мама, — когда-нибудь ты поймешь меня. Ведь все это теперь наше! Твое! Навеки, навсегда! Этого у нас никому не отнять!»
— Что хотела сказать ваша мама последними словами? — спросила Соколова. — Разве на ваше имущество кто-то покушался?
— Не знаю, — припоминая, ответила Таня. — Но с некоторых пор мама стала очень беспокойной. Словно чего-то ждала. Однажды она так накричала на меня, что я вообще хотела уйти из дому. Когда я в очередной раз сказала, что мне стыдно жить среди всей этой безвкусной роскоши, она вдруг разъярилась: «Стыдно? Тебе стыдно? — Подбежала к шкафу и стала вышвыривать кофточки, блузки, платья… — А эти заграничные шмотки тебе носить не стыдно? А кроссовки «адидасовские» надевать не стыдно? А в австрийских «лодочках» форсить не стыдно?»
— И опять я не смогла ничего ей ответить, — смущенно сказала девушка. — Я действительно люблю модные красивые вещи.
— И носите себе на здоровье, — улыбнулась Майя Борисовна. — Лишь бы приобретались они честным путем, на трудовые доходы.
У Тани расширились глаза.
— Вы считаете, что мама?.. Не верю! Этого не может быть!
— В желтой спортивной сумке, которую ваша мать несла неизвестному мужчине, лежали девяносто шесть тысяч рублей. Можно предположить, что именно из-за этих денег ее убили.
Девушка потрясенно молчала, не в силах вымолвить ни слова.
— Таня, вы понимаете, как важно найти убийцу. Нам надо выявить все связи вашей матери: и нынешние, и прошлые. В машине вы упоминали об отце. Расскажите о нем поподробней. Как его звали? Кем он был? Год рождения, если знаете?
Девушка подавила накипавшие слезы.
— Отца звали Алексей Михайлович. Мама рассказывала, что он был командиром подводной лодки и погиб, выполняя учебное задание.
— Фамилия та же?
— Да. Мама больше замуж не выходила — боялась, что отчим будет обижать меня. Они с мамой ровесники — оба с сорок четвертого года. Мама говорила — папа был очень красивый, и… — тут она застеснялась, — я вроде бы на него похожа.
Соколова записала сведения о танином отце на блокнотном листке и вышла. Вернулась через пять минут.
— Скажите, Таня, вам никогда не приходилось слышать от матери о каком-то «богатом дядюшке»?
— Нет. Иногда в шутку мама говорила: «Держи хвост морковкой, ты у меня невеста богатая».
— Как вы относитесь к Крутову?
— К Алику? Мама его терпеть не могла, а мне он нравится. С ним интересно.
— Кто еще из мужчин бывал у вас в доме? Ведь были же у вашей матери какие-то привязанности?
— Нет, последнее время никого у мамы не было.
— А раньше?
— Раньше?.. Раньше, да. Павел Денисович. Но это было так давно. Я совсем его не помню.
— Значит, Павел Денисович? А фамилия?
— Фамилия? Нет, не помню.
— И долго он к вам ходил?
— Около года. Потом вдруг исчез куда-то. Мама говорила: уехал на север. Наверно, он оттуда присылал ей деньги на все это. Там, говорят, хорошо зарабатывают.
— Писем Полина Гавриловна не получала?
— Я видела одно. Месяца три назад.
— Откуда?
— Без обратного адреса. Только какой-то странный шифр и номер.
— Письмо сохранилось?
— Нет. Мама разорвала его на мелкие клочки и сожгла.
Постучавшись, вошел майор Лихарев.
— Майя Борисовна, у нас все, осмотр закончен. Следователь поднялась, собрала бумаги.
— У нас на сегодня тоже.
Таня спустилась вместе со всеми вниз, проводила до дверей.
— Вот мой телефон. — Лихарев подал Тане бумажку с телефонным номером. — Если вспомните что-то существенное — звоните.
Последним уходил курсант Белухин. Он задержал руку девушки в своей и сказал, краснея:
— У меня телефон тот же. Звоните, Танечка! Можно и просто так. Зовут меня Коля.
Таня невидяще кивнула, заперла дверь. Сейчас ей очень нужно было побыть одной, совсем одной…
29
Лихарев занял водительское место, Соколова села рядом с ним, Мороз и Белухин разместились на заднем сиденье. Прежде чем тронуться в путь, майор достал из папки сильно смятую бумагу и протянул следователю.
— Вот, Майя, посмотри. Не хотел при Татьяне показывать. Нашли в мусорной корзине.
Майя Борисовна расправила телеграфный бланк и прочла: «Буду третьего, горьковским поездом. Подготовь все, как обещала. Алексей».
Соколова посмотрела на левый верхний край. Телеграмма послана из Москвы, третьего октября, в десять часов утра.
— Думаешь, отец Тани? — обратилась Соколова к Лихареву.
— Очень возможно. Иногда разведенные жены, чтобы избавить детей от излишних иллюзий, заживо хоронят бывших мужей. Кажется, здесь тот самый случай.
— Я дала тебе исходные данные на Дорошина. Что-нибудь выяснилось?
— Сейчас узнаем. — Майор поднял трубку радиотелефона, набрал номер. — Игорь, привет, Лихарев. Я насчет Дорошина. Так, так. Интересно… Ты просто кудесник, любимец богов. За час — столько сведений! Спасибо. Пока!
Майор остановил машину, чтобы без помех рассказать об услышанном.
— Докладываю! Алексей Михайлович Дорошин, сорок второго года рождения (тут Татьяна немного ошиблась), окончил Владимирский политехнический институт в шестьдесят четвертом году. В шестьдесят пятом зарегистрировал брак с Федуловой Полиной Гавриловной, сорок четвертого года рождения. В тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году родилась дочь Татьяна. В шестьдесят девятом году развелся и уехал в город Зауральск, где и проживает в настоящее время. Работает сменным мастером в алмазном руднике…
— Все понятно — камушки, — высказал догадку Мороз.
— Не будем делать скоропалительных выводов, — возразила Соколова. — Юра, надо запросить Зауральск, надолго ли и с какой целью выехал в наш город Дорошин.
Лихарев снял трубку, передал поручение своему помощнику. Тот позвонил через десять минут.
— Мастер Дорошин ушел в очередной отпуск. Куда уехал на отдых — неизвестно. Отзывы по работе — положительные.
— Так. — Следователь взяла инициативу в свои руки. — Первая версия — виновник Крутов — отпала, у него надежное алиби. Давайте разрабатывать вторую; убийца — бывший муж Дорошиной. Крайне подозрительна фраза из телеграммы: «Подготовь все, как обещала». Звонок, который так встревожил Полину Гавриловну, вполне мог исходить от Дорошина. Юра, надо проверить гостиницы, возможно он где-то останавливался.
Соколова вышла из машины возле прокуратуры, наказав Лихареву держать ее в курсе всех новостей.
— Ну, ребята, за дело! — сказал Юрий Глебович. — Сейчас распределим объекты и начнем проверку. Гостиницу у вокзала я беру на себя, в «Зарю» поедет. Мороз, в «Клязьму» — Белухин. Курсант, предупреждаю: никакой самодеятельности! Ваша задача — выяснить, не проживал ли в гостинице Дорошин, и немедленно доложить обо всем мне, где бы я ни находился.
Загородную гостиницу Белухину долго искать не пришлось — шестой троллейбус останавливался совсем рядом.
— Мест нет и не предвидится! — упредила вопрос дежурный администратор — густо крашеная блондинка с художественно взлохмаченной головой.
— А мне и не надо, — обаятельно улыбнулся курсант. — Милая девушка, помогите разыскать товарища, он должен был у вас остановиться.
— Фамилия, когда поселился? — Блондинка привыкла к дежурным комплиментам и сохраняла суровую непреклонность.
— Дорошин Алексей Михайлович, прибыл третьего октября.
Администратор полистала книгу регистрации.
— Минуточку… Есть такой! Дорошин, тридцать второй номер. Ключ не сдан, значит, он у себя. Хотите к нему пройти?
Николай на миг растерялся — такого оборота он не предвидел,
— Да, конечно! Но сперва я должен связаться с другом. Такая удача! Мы его ищем по всему городу, а он, оказывается, у вас. Вы разрешите позвонить?
— Звоните, только недолго.
Курсант набрал номер Лихарева. К счастью, майор уже вернулся.
— Юрий Глебович, наш-то приятель — в «Клязьме». Приезжайте, пойдем к нему вместе. Вот обрадуется!
Не прошло и двадцати минут, как майор появился в вестибюле.
— Скорей всего, Коля, и здесь нас ждет неудача. — Они поднимались по лестнице. — Чтобы преступник, совершив убийство, продолжал спокойно жить в гостиничном номере, — такого в моей практике еще не была, Но посмотрим, посмотрим…
Пройдя по длинному коридору, устеленному традиционной красной дорожкой, работники угрозыска постучали в тридцать второй номер.
Дверь им открыл невысокий полноватый мужчина с глянцево блестящей лысиной. Лихарев предъявил свое удостоверение.
— Что, уже нажаловалась? — спросил Дорошин неприязненно.
— Кто? — Майор прошел в комнату, окинул ее быстрым цепким взглядом.
— Да Поля — жена моя бывшая… Вы проходите, садитесь, сейчас все объясню. Понимаете, ляпнула дочке сдуру, а может, и со зла, что отец твой, я то есть, погиб смертью храбрых. Ну, а я жив, как видите. Потом вроде спохватилась — ан поздно! Но все же обещала в письме постепенно подготовить Танюшку, что отец ее жив. Я и в телеграмме написал: «Подготовь все, как обещала». Приезжаю — дочки нет, обещания Поля не выполнила. Ну, я сгоряча пригрозил, что украду Таню и увезу к себе…
— И вы в самом деле хотели это осуществить?
— Хотел, конечно. Но ведь несбыточная мечта. Дочка-то совершеннолетняя, как ее увезешь без согласия. Так хоть бы поглядеть на нее. Вот жду, когда вернется.
— У вас есть вторая семья?
Дорошин налил воды из графина, выпил залпом.
— В том и дело, что нет. Были, конечно, женщины, не без этого. И получше и похуже Полины, а душой так ни к кому и не прикипел. Договорились с Полей, что вернусь к ней. Из-за дочки, в основном. Конечно, семнадцать лет — срок немалый, видно и у нее тут были романы. Но мне ли упрекать, когда сам кругом виноват. Правда, странным мне кое-что показалось, когда был у нее…
— Когда точно? День, время?
— Третьего, в пятницу. С «Буревестника» и прямо к ней. Как раз она с работы пришла… Встретились будто чужие, даже и не поцеловались путем. Ну, ясно — столько лет не видались, все надо заново…
— Так что вам показалось странным, Алексей Михайлович? — Лихарев тактично возвращал Дорошина к интересующим его событиям.
— Да все, если честно. И дом этот огромный, и вся меблировка какая-то барская. Спрашиваю, откуда, — молчит, только улыбается загадочно и, вроде бы, напуганно. Еще заметил — на телефон часто оглядывалась. Даже ночевать не оставила — вот живу в гостинице. Будто ждала звонка от кого-то, а я, значит, мешал. Я говорю: «Поля, отпуск мой кончится — поеду, рассчитаюсь и вернусь сюда». «Нет, Алексей, лучше я к тебе приеду. Все брошу и приеду. И Таню привезу». Ну, поговорили мы, поспорили, но так ни к чему и не пришли. Жду, когда Таня вернется. Потом звонил Поле несколько раз — никто не отзывается. Уехала, что ли?
— А вы знаете, Алексей Михайлович, — Лихарев внимательно следил за реакцией Дорошина, — что через день после вашего приезда Полину Гавриловну нашли в парке с проломленной головой?
Дорошин побледнел.
— Она жива?
— Увы!..
Опустив голову, Алексей Михайлович бесцельно тискал в пальцах ключ от номера.
— Вот так. Все рухнуло, все мои планы…
Вдруг оставил в покое ключ, уставился на Лихарева.
— Вы что — меня подозреваете? Меня?!.
— Где вы были пятого октября с двадцати трех до двадцати четырех часов?
— Как где? В номере, спал беспробудно… У вас время с нашим не сходится, меня уже с девяти в сон кидает.
— Кто это может подтвердить?
— Не знаю. Мне пока никого не подселяли, я один в номере. Спросите у дежурной.
Однако дежурная, которой Лихарев тут же позвонил, не смогла припомнить точно, был Дорошин в номере тем вечером или не был.
30
Совещание у Ширяева началось, как и намечалось, в пятнадцать часов. Докладывал майор Лихарев.
— …Таким образом, товарищ подполковник, дополнительная проверка личности Дорошина вынуждает нас отбросить и вторую версию. Убить мать своей дочери Дорошин не мог — не та натура.
— Эмоции, майор, опять эмоции, — недовольно поморщился Ширяев. — Вы факты давайте, факты!
— Есть и факты, Владислав Андреевич. Уборщица гостиницы «Клязьма» Аникина Пелагея Кузьминична вспомнила, что в воскресенье, пятого октября, она относила Дорошину выстиранную по его просьбе рубашку. Было это в двадцать два часа, и он действительно уже спал.
— Значит, снова алиби?
— Стопроцентное, товарищ подполковник. Думается, убийцу надо искать среди криминального элемента. У Майи Борисовны есть на этот, счет вполне стройная версия.
Ширяев повернулся к следователю.
— Майя Борисовна, вам слово. Соколова открыла папку.
— Майор скромничает, в разработке версии он тоже принимал участие, притом самое деятельное. Так вот. Мы проверили личность потерпевшей Дорошинои со всех сторон. Валютными махинациями она не занималась, наследства не получала, по лотерее не выигрывала. Откуда же такие деньги?.. Допрос близкой подруги Дорошиной — Ирины Пуховой позволяет выдвинуть следующую версию: деньги — не ее. Владелец денег — предположительно делец теневой экономики — сумел скрыть похищенное от следственных органов. Можно допустить, что, в предвидении неизбежного заключения, еще до суда он передал деньги на хранение своей доброй знакомой — а возможно, и сожительнице — Полине Гавриловне Дорошинои. К сожалению, его связь с Дорошинои не была в свое время выявлена и деньги остались у нее.
— Это уже камешек прокуратуры в наш, милицейский огород. Упрек принят. Бывает. Продолжайте, Майя Борисовна.
— По словам дочери потерпевшей, Татьяны, месяца три назад Дорошина получила письмо с каким-то странным шифром вместо обратного адреса.
— Видимо, из места заключения? — предположил Ширяев.
— Скорей всего, потому что письмо она сожгла. И это еще одно подтверждение нашей с Лихаревым версии. Вероятно, вернувшись на свободу, делец потребовал свои деньги обратно…
— И Дорошина их принесла. Зачем же понадобилось ее убивать? Каковы мотивы?
— Пока не совсем ясно, Владислав Андреевич, — ответила Соколова. — Мы осмотрели дом убитой. Обстановка очень богатая: антикварные вещи, старинная мебель, картины, хрусталь, ковры… Все это приобретено сравнительно недавно. По-видимому, Дорошина знала, что придется отдавать деньги, и спешила как можно больше истратить, перевести в недвижимость.
— Что ж, версия убедительная. — Подполковник помолчал, просчитывая в уме различные варианты. — Кто бы это мог быть? Сумма крупная… Вы говорите — делец теневой экономики… Стойте, стойте. А не участник ли он дела о подпольном спиртзаводе? Мы раскрыли эту группу в семьдесят восьмом, кажется? — Ширяев вопросительно посмотрел на следователя.
— В семьдесят девятом, — уточнила она.
— Громкое было дело… Так вот, Майя Борисовна, после процесса нас упрекали, что мы не смогли полностью изъять бесчестно нажитые деньги. Вы ведь это имели в виду?
— Точно так, Владислав Андреевич. Вы похитили мою идею, прямо-таки с языка сорвали.
— Виноват, Майя Борисовна, — приложил руку к сердцу Ширяев. — Честь первооткрытия все равно принадлежит вам. Майор Лихарев, поднимите это дело! Узнайте, кто из осужденных отбыл свой срок, кто из них сейчас в городе.
— Слушаюсь, товарищ подполковник!
Участники совещания стали расходиться. Ширяев задержал Мороза.
— Евгений Игоревич, останьтесь. Мороз вернулся, сел напротив Ширяева.
— Слушаю вас, товарищ подполковник.
— Что показала проверка?
— Вы были правы — нарушения есть. Обнаружены излишки, что, как известно, свидетельствует о «леваке».
— Сам замешан?
— Пока неясно. Работаем.
Ширяев перелистнул настольный календарь, нашел какую-то запись.
— Евгений Игоревич, а вам ни о чем не говорит сегодняшний разговор?
— Вы полагаете, что… — осторожно начал Мороз.
— Проверить не мешает. Подключите своих людей, займитесь вплотную. Похоже, эта линия сулит нам немало открытий…
31
Майор Лихарев листал доставленное из архива дело о подпольном спиртзаводе, внимательно и дотошно рассматривал фотографии подсудимых.
— Иди-ка сюда, Коля. Взгляни, не встречался ли тебе кто-нибудь из этой компании?
Белухин подошел, стал пристально разглядывать разложенные на столе карточки.
— Этого я где-то видел. — Он взял в руки один из снимков. — Товарищ майор, это же Сизов — мойщик машин из таксопарка! Чудак вообще-то. Все в помощники набивался.
Лихарев взглянул на фото.
— Мойщик, говоришь? Что ж, возможно. Только не Сизов, а Панков. Хитрый, опасный преступник. Правда, по этому делу он расплатился сполна, отбыл весь срок, как положено. Тогда зачем менять фамилию?
— Может, новый счет открыл? — высказал догадку курсант.
— Проверим! — Лихарев натянул плащ. — Я — в таксопарк. Привезу его сюда, здесь и потолкуем.
Оставшись один, Белухин выжидательно посмотрел на молчащий телефон. Чего он ждет? С какой стати Таня будет ему звонить? Инициативу должен проявлять мужчина! Вот сейчас возьму и позвоню! А может, пока не стоит?.. Может, подождать?..
32
Таня сидела в спальне и перебирала материнские вещи: письма, поздравительные открытки, памятные фотографии. Печальное это занятие: вглядываться в дорогое лицо, которого больше никогда, никогда не увидишь.
Гулко и резко прозвучал телефонный звонок. Таня сняла трубку — аппарат стоял тут же, на прикроватной тумбочке.
— Товарищ Дорошина? Татьяна Алексеевна?.
— Да, это я. Слушаю!
— Из милиции говорят, из отдела борьбы с хищениями социалистической собственности. У вас недавно были мои товарищи, но кое-что осталось невыясненным. Ваш адрес — Красногорская, семь «а»? Никуда не уходите, я сейчас приеду.
Звонок в дверь раздался через пятнадцать минут. Таня открыла, не спрашивая, кто. В гостиную вошел коренастый человек в элегантном сером костюме, глаза прикрывали дымчатые очки.
— Капитан Мальцев! — представился он. — Я вам только что звонил. Вот мое удостоверение. — Он вынул из нагрудного кармана красную книжечку и тут же опустил обратно.
— Пожалуйста, проходите, присаживайтесь.
Гость непринужденно сел в кресло, не спеша вынул пачку сигарет.
— Вы разрешите? — корректно осведомился он. Таня молча кивнула.
— Значит, наши товарищи у вас уже были. Майор Лихарев, курсант Белухин…
— Были.
— И ничего не нашли?
— А что они должны были найти? — не поняла Таня.
Капитан глубоко затянулся, выпустил облачко дыма.
— Вам, конечно, известно, что в сумке вашей матери обнаружена крупная сумма?
— Да, мне следователь говорила. Девяносто шесть тысяч.
— Вот видите — почти сто тысяч. Эти деньги отдал ей на хранение один человек. Мы сейчас устанавливаем, кто именно.
— Он, наверно, и убил мою маму? — с трудом выговорила Таня.
Мальцев снял очки, интеллигентно протер их платочком. Девушка задержала взгляд на его лице, силясь что-то вспомнить.
— Возможно. Но это не входит в мои функции, этим пусть занимается угрозыск. Так вот, Татьяна Алексеевна, нам стало известно, что примерно такая же сумма спрятана где-то здесь, в вашем доме. Вы не знаете, где?
— Нет, я не знаю.
— Подумайте хорошенько! Разве ваша мать не делилась с вами своими секретами?
— Нет, я впервые слышу об этих деньгах.
— Ну-ну, так уж и впервые, — не поверил гость.
— Даю вам честное слово!
— Ну, хорошо, допустим… Я думаю, Татьяна Алексеевна, вам не надо объяснять, что эти деньги необходимо вернуть государству.
— Конечно, я понимаю. Пожалуйста, ищите.
— Отлично. Будем работать. — Капитан пригасил сигарету. — Постановление об обыске остается в силе. Понятых пригласим позже, когда что-либо обнаружится.
Наверху зазвонил телефон. Таня направилась к лестнице.
— Куда, Татьяна Алексеевна? — остановил ее Мальцев. — Нельзя! К телефону подходить и самой звонить во время обыска не положено. Я ни в чем вас не подозреваю, но — таковы правила. Прошу из гостиной никуда не отлучаться.
Девушка послушно села в кресло.
— Итак, с чего начнем? — Мальцев подошел к камину, начал простукивать его в поисках тайника. Ничего не найдя, перешел в кухню, потом спустился в погреб. На аккуратно обструганных полках громоздились банки с грибами, маринадами, вареньем. На полу стояли кадки с квашеной капустой, солеными огурцами, помидорами.
Дорошина-младшая по-прежнему сидела в гостиной, напряженно вспоминая, где она могла видеть человека, осматривающего дом. И вдруг в глубине сознания вспыхнула картинка из далекого детства.
Получив пятерку по математике, Таня спешила домой, чтобы поделиться радостью с мамой. Девочка вбежала в дом сияющая, ликующая, но остановилась в недоумении; ее маму обнимал и целовал какой-то незнакомый мужчина.
Увидев дочку, Полина Гавриловна отпрянула, начала смущенно поправлять волосы.
— Ну что ты, Таня, прямо не знаю. Врываешься, как оглашенная.
Мужчина смотрел на Таню, пьяно усмехаясь.
— А ничего у тебя дочурка, Поля. Такая же глазастая.
— Пойдем, пойдем, Павлик, — заторопилась Полина Гавриловна.
Он обнял Дорошину за талию и повел к лестнице, ведущей наверх. Обернулся, подмигнул дружески:
— Гуляй, Татьяна!
Так впервые увидела она Павла Денисовича, который потом часто гостил в их доме.
Самозваный капитан Мальцев продолжал искать деньги. Теперь он принялся за соленья. Найдя длинную палку, сперва измерял ею высоту бочковой емкости, потом протыкал содержимое насквозь. Кадки с огурцами и помидорами проверку выдержали. В кадке же с капустой палка, не дойдя до дна, во что-то уперлась. Мальцев запустил руку вглубь и вытащил пачку десятирублевок, завернутых в полиэтиленовый пакет. Потом пачку четвертных, еще одну, еще…
В застывшей тишине послышался далекий телефонный звонок. Он выглянул из кухни — Таня на цыпочках, спиной вперед поднималась по скрипучей лестнице. Телефон звонил без передышки.
— Татьяна Алексеевна, милая, куда же вы? — вкрадчивым голосом, медленно и осторожно двигаясь к ней. — А я хотел показать вам кое-что любопытное.
Внешность изменилась, но голос Таня узнала — то был хриплый тенорок Павла Денисовича. Теперь она окончательно поняла, что под видом капитана Мальцева в дом проник грабитель, быть может даже убийца ее матери.
— Мне должны позвонить… Я сейчас… Я только сниму трубку.
— Нельзя, Татьяна Алексеевна, не положено. — Увещевал ласково, а сам продолжал понемногу продвигаться вперед. И вдруг что есть силы рванул к девушке.
Таня птицей взлетела на второй этаж. Вбежала в спальню, успев накинуть крючок, схватила трубку все еще трезвонившего аппарата.
— Коля? Это вы? Мне страшно! Спасите меня, он сейчас…
Бандит вломился в комнату — от сильной тряски крючок вылетел из петли — вырвал трубку, кинул на рычаг.
— Что еще за Коля? Нашла время с хахалями! Схватил за руку и потащил — плачущую, упирающуюся — за собой.
— Пустите! Что вы делаете? Я буду кричать! А-а-а!.. Резкий, ребром ладони удар в шею — она упала без чувств. Бандит снова устремился в подвал. Доставая из кадки все новые пачки денег, рассовывал их по карманам, совал за пазуху, бросал в плетеную кошелку. Мокрый, грязный, весь в сочных капустных ошметках, обезумевший от жадности и лихорадочной спешки, грабитель являл собой зрелище смешное и страшное. Отрезвил его скрип тормозов на мостовой. Из кухонного окна увидел: с милицейского мотоцикла соскочил Белухин и бросился к дому.
Курсант звонил, звонил, потом забарабанил кулаками.
— Таня, откройте! Это я, откройте!
Держа плетеную кошелку, набитую деньгами, в левой руке и увесистый медный пестик в правой, бандит притаился в прихожей, у входной двери.
— Откройте! Милиция! — продолжал молотить кулаками Белухин.
Бесшумно отодвинут засов: дверь распахнулась, и курсант, едва устояв на ногах, ввалился в прихожую. У самого виска мелькнул пестик. Прием самбо: нападавший отлетел в одну сторону, пестик — в другую.
— Гражданин Сизов? Вот вы где! А мы вас в таксопарке ищем.
Сизов, он же Панков, злющими глазами сверлил приближающегося Белухина.
— А ты, значит? тот самый хахаль Коля? Как это я раньше не дотумкал? Ну, иди, иди, уж тебя-то я сделаю начисто…
Они сцепились в яростной схватке. Панков, хоть и втрое старше Белухина, силы бычьей с годами не растерял. В какой-то миг коварным приемом свалил Белухина и остервенело ударил головой об пол. Раз, другой, третий… Потом схватил кошелку с деньгами и стремглав выбежал из дома.
Пошатываясь, держась обеими руками за перила, сходила по лестнице Таня. Увидела лежащего на полу Николая, опустилась перед ним на колени.
— Коля! Что с вами? Очнитесь! Белухин с трудом разлепил глаза.
— Звоните в милицию… ушел… надо догнать… — И снова потерял сознание.
33
Лихарев сидел в кабинете Мороза и с плохо скрываемым нетерпением слушал его разглагольствования. Евгений Игоревич развивал свою излюбленную тему.
— …Знаешь, Юра, я все же думаю, что Никола поймет в конечном счете, куда ему идти после школы, на чем специализироваться. Нецивилизованный у тебя в угрозыске контингент, неинтеллигентный какой-то. Ну куда это годится — бить человека головой об пол? Хорошо, что там был ковер. А если бы цемент? Как, кстати, Коля чувствует себя?
— Сейчас уже лучше. Над ним Татьяна шефство взяла. Выхаживает, чуть не с ложечки кормит.
— У такой матери такая дочка! Далеко упало яблочко, ох далеко.
— Женя, а может, давай без трепа, ближе к делу. Ты сказал, что знаешь примерно, где искать Панкова. Ну так выкладывай!
Мороз укоризненно покачал головой.
— Не спеши, майор, не люблю, когда спешат. Твой Панков в живописном месте распивает чаи с одним моим хорошим знакомым. Я ведь к тому и веду разговор, что мои подопечные гораздо приличнее твоих. Никого они не убивают, никуда не бегут, сидят и спокойно ждут, когда за ними приедет милиция.
— Так уж и спокойно? — ухмыльнулся Лихарев. — Может, все-таки немножко волнуются?
— Не думаю. Все было обтяпано бесшумно и бескровно, без выстрелов и погонь. Как это умеют делать только у нас, в ОБХСС. Впрочем, сейчас сам увидишь.
Мороз вынул из сейфа пистолет, накинул на плечи ременную кобуру, надел поверх пиджак.
— А оружие все же берешь, — заметил не без ехидцы Лихарев.
— И ты возьми. Мало ли — может пригодиться.
Ехали в машине Лихарева. Мороз давал короткие указания, майор беспрекословно их выполнял.
— А теперь, Юра, стоп. К самому дому подъезжать не будем, пойдем пешочком.
Дачный поселок выглядел опустевшим — холодные осенние ночи даже самых закаленных загнали в город. Однако кое-где над трубами вились кудряшки светлого пушистого дыма. К одному из отапливаемых особняков и направились оперативники. В калитку входить не стали: она отлично просматривалась из окон. Мороз раздвинул в заборе две доски, открылся удобный лаз в заросший деревьями и кустарниками сад.
В доме кто-то играл на рояле — Юрий Глебович узнал этюд Шопена. Сделав Лихареву знак остаться, Мороз поднялся по ступеням, нажал кнопку. Рояль смолк, послышались осторожные шаги.
— Кто там?
— Откройте, Василий Трифонович. Это я, Мороз.
Сказал и тут же шагнул в сторону. Прием проверенный — на случай внезапного выстрела через дверь. Предосторожность оказалась излишней — в открывшемся проеме возникло гостеприимно улыбающееся лицо хозяина.
— Евгений Игоревич? Дорогой! Чему обязан? Проходите, проходите.
— Я не один — с приятелем.
— И приятеля зовите. Сейчас чайку заварим, я как раз достал китайского.
Оперативники зашли в комнату с камином, обставленную добротной современной мебелью. Справа у стены стоял старинный рояль. Лихарев прочел на крышке: «Реtroff».
— Играете? — кивнул Мороз на раскрытые ноты.
— Балуюсь иногда, на досуге, — скромно потупился Василий Трифонович. — Присаживайтесь, сейчас чаек организую.
— И бутерброды будут? С ветчиной?
Вопрос насторожил хозяина. Он не спеша надел пиджак с орденскими планками, застегнулся на все пуговицы.
— Не нравится мне ваш тон, Евгений Игоревич. Вроде бы всегда жили в мире и согласии. Что же изменилось?
— С тех пор, как мы с курсантом Белухиным побывали в вашем универсаме? — уточнил Мороз. — Многое, Василий Трифонович, очень многое.
— Что, например? — игриво полюбопытствовал Чеботарев.
— Например, выяснилось, что не такой уж вы невинный агнец, каким прикидывались долгие годы. И сумка с деньгами, поднятая со дна реки, имеет к вам самое прямое отношение. Курсант Белухин, как оказалось, был абсолютно прав. Интуиция…
— Глас младенца — глас божий? — Чеботарев бросил на стол пачку «Мальборо». — Курите, Евгений Игоревич. Слушаю вас с нарастающим интересом.
— Прекрасно вас понимаю, Василий Трифонович. Это ведь в самом деле дьявольски интересно — раскапывать ваши прежние связи и знакомства, узнавать про ваши нынешние дела и делишки.
— Один маленький вопросик, Евгений Игоревич. А про нынешние мои связи, — Чеботарев возвел глаза к потолку, — вам тоже известно?
Мороз помолчал, похмурился.
— Тоже, — неожиданно бросил Лихарев.
— Вот как? — Чеботарев покосился в сторону Морозова приятеля: кто это такой всезнающий? И снова к Морозу. — И что же, Евгений Игоревич?
— А ничего, Василий Трифонович. Чеботарев снисходительно усмехнулся.
— Безумству храбрых поем мы песню. Вы, Евгений Игоревич, хотели еще что-то поведать? Так я вас слушаю внимательнейшим образом. И приятель ваш, вижу, чертовски увлечен. Ну же, прошу вас — вперед, без страха и сомненья!
— Боюсь, ВасилийТрифонович, для веселья у вас нет веских причин. Так же как для уверенности в собственной неуязвимости.
— Ну-ну, я весь внимание. Быть может, вам удалось узнать обо мне то, чего я сам не знаю?
— Навряд ли, Василий Трифонович. Думаю, для вас не будет откровением, что в деле о подпольном спирт-заводе вы были одной из ключевых фигур, если не самой главной. Левый спирт, как выявилось, сбывался через ваш магазин. Естественно, в уже переработанном виде.
— Помнится, на процессе фигурировал некто Панков.
— Верно, вы остались в тени, Панков все взял на себя. Все, в том числе и общие капиталовложения. Ведь истинный организатор производства вы: именно ваши средства были вложены в дело. И когда Панкова неожиданно взяли под стражу, это оказалось для вас большим ударом — плакали ваши денежки. Кстати, Василий Трифонович, не к Панкову ли иы летали, когда он отсиживал срок в Южногорской колонии? С какой целью? Узнать, куда спрятал капиталы? Убедить, чтобы продолжал молчать о вашем соучастии?
Чеботарев сосредоточенно разминал в пальцах сигарету.
— В Южногорск я действительно летал, а вот к кому — позвольте умолчать. Это мое личное, даже интимное дело. А ваши досужие домыслы мне попросту смешно слушать. Все это взято с десятой потолочины…
Словесный поединок между Морозом и Чеботаревым, конечно же, занимал Лихарева. Но с еще большим вниманием он наблюдал за окружающей обстановкой. Настораживала неестественная тишина: ни звука, ни шороха, ни малейшего шевеления — дом словно бы затаился. Не ускользнули от Лихарева и настойчивые порывания хозяина заварить чай на кухне, острые его взгляды в сторону чуть приоткрытой двери, ведущей в кухню.
— Вам смешно, — повторил Мороз. — А мне так нисколько. Солидный человек, а ломаете какую-то жалкую комедию. Где Панков?
— Понятия не имею, — пожал плечами Чеботарев.
— В таком случае придется произвести обыск. Вот постановление, ознакомьтесь…
Дальнейшее произошло молниеносно. Из приоткрытой двери выметнулась приземистая фигура Панкова. Зажав согнутой в локте рукой горло Чеботарева, бандит сунул ему в бок дуло пистолета.
— Всем стоять! Ни с места! Убью его, если кто шелохнется. Он вам нужен. Гробану — всем решетка!
Лихарев сделал едва заметное движение, пытаясь достать оружие. Панков тут же навел пистолет на него.
— Руки! Руки, майор! Чуть что — стреляю! Холеное лицо Чеботарева исказила гримаса испуга.
— Он убьет, убьет! Умоляю — не двигайтесь! Ему терять нечего!..
Панков снова ткнул пистолет ему в бок.
— Ключи от машины! Живо!
Чеботарев скосил глаз на верхний карман пиджака, Панков, не отпуская его горла, достал брелок с ключами.
— Ну, вот что. Я выезжаю с ним на машине и отпускаю через десять километров. Живого и невредимого. И чтоб все тихо было. Ясно? Его жизнь — в ваших руках!-
Прикрываясь Чеботаревым, бандит пятился к выходу. Ударом каблука распахнул входную дверь, нащупал ногой верхнюю ступеньку.
— Запирай! — приказал Панков хозяину. Тот послушно достал из кармана ключ, повернул на два оборота.
Лихарев выхватил пистолет, бросился к окну.
— Это сговор. Он его не отпустит. Они уедут вместе!
— Не уедут, — спокойно сказал Мороз.
Панков тщетно пытался завести мотор. Стоя у окна, Мороз с усмешкой следил за его безуспешными стараниями. Панков увидел Мороза через стекло, злобно погрозил ему кулаком.
Убедившись, что машина для бегства непригодна, Панков вытащил из кабины Чеботарева и все так же, заслоняясь им как щитом, стал отходить к калитке. Вплотную к даче подступал густой лес: перемахнуть через забор, а там — ищи-свищи.
— Уходит! Уходит, Женя! — тревожился Лихарев. Мороз был великолепно невозмутим.
— Не уйдет. Все предусмотрено.
Прикрываясь заложником, пятясь и настороженно озираясь, Панков приближался к забору. Уже оставалось пять шагов… три… два… Внезапно кусты ожили: двое оперативников мгновенно обезоружили преступника, на руках защелкнулись стальные браслеты.
— Уф-ф! — облегченно вздохнул Мороз: спокойствие было кажущимся, внутреннее напряжение не отпускало его ни на миг. — Ну, майор, что я тебе говорил? Все сделано бесшумно и бескровно, без единого выстрела. Как это умеют только у нас, в ОБХСС. Нет, Юра, Никола обязательно поймет, куда ему надо идти после окончания школы.
Панкова усаживали в подъехавшую машину. Вернувшийся в дом Чеботарев, стараясь не смотреть на гостей, энергично растирал помятую шею.
— Так что, Василий Трифонович? — жестко глянул Мороз. — Вы и сейчас будете утверждать, что понятия не имели, где скрывался Панков? Собирайтесь, поедете с нами.
— А, может, я сначала позвоню? — Чеботарев двинулся к телефону. — Догадываетесь, куда, Евгений Игоревич?
— Даже точно знаю. Но рабочий день кончился.
— Ничего, я по домашнему…
Мороз вынул вилку из телефонной розетки.
— Машина ждет, Василий Трифонович. А позвонить вы сможете и от нас.
Чеботарев склонил голову набок, посмотрел скептически.
— Что ж, Евгений Игоревич, подчиняюсь грубой силе. Вам же придется потом извиняться.
— Это все разговоры в пользу бедных, вряд ли вас спасет ваша мохнатая лапа. Скажите лучше, где деньги, которые принес вам Панков?
— Деньги? Какие деньги?
— Те, что в плетеной кошелке, в полиэтиленовых пакетах. Там должно быть примерно столько же, сколько мы подняли со дна реки.
Чеботарев секунду раздумывал, как бы вспоминая.
— Ах, эти? Они в кладовке. Идемте покажу. Но учтите — это не мои деньги, это его — Панкова. Я к ним не имею никакого отношения.
— Разберемся, Василий Трифонович, во всем разберемся.
34
Следствие по делу об убийстве Полины Дорошиной близилось к завершению. Майор Лихарев занимался раскрытием других преступлений и вот сегодня пришел к следователю Соколовой, чтобы обговорить кое-какие неясные вопросы. К слову сказать, у майора в последнее время постоянно возникали какие-то неясности и он зачастил в прокуратуру. Сотрудники понимающе улыбались и подчеркнуто приветливо здоровались с Лихаревым, а тот старался как можно незаметней проскользнуть в кабинет Соколовой.
В дверь постучали, показалась отчаянно курносая физиономия Николая Белухина.
— Майя Борисовна, здравствуйте! Разрешите обратиться к майору Лихареву.
— Обращайтесь, курсант, — без тени улыбки произнесла Соколова.
Белухин вытянулся в струнку.
— Товарищ майор, разрешите попрощаться. Отбываю в Красноярск по случаю окончания стажировки.
Лихарев вынул заготовленную характеристику.
— Полагаю, Майя Борисовна, двух мнений быть не может: курсант Белухин заслужил за практику в угрозыске железную пятерку.
— Даже с плюсом, — одобрительно кивнула Соколова. — Куда после окончания, сибиряк?
— Еще не знаю, Майя Борисовна. Куда пошлют.
— Приезжайте в наш город, Коля. Можем организовать на вас запрос. Верно, Юрий Глебович?
— Можем, конечно. Напиши ближе к выпуску — сделаем.
— Спасибо, я подумаю. До свиданья, Майя Борисовна! Всего хорошего, Юрий Глебович! — Белухин крутанулся на каблуках и исчез так же стремительно, как появился.
Соколова и Лихарев, не сговариваясь, подошли к окну. Отсюда, с третьего этажа, было хорошо видно, как выбежал из подъезда Коля Белухин, как побежал к стоящей невдалеке Тане Дорошиной, показывая на бегу растопыренную пятерню.
— Я думаю, он вернется к нам, — улыбнулась Майя Борисовна.
— Похоже, что так, — согласился Лихарев.
Они еще долго стояли у окна, касаясь друг друга плечами, и с задумчиврй грустью смотрели вслед удаляющимся молодым людям.
Мелентьеа В.
Сухая ветка сирени
После трудной, необычной зимы пришло странное лето. Духота сменялась ливневыми дождями, шквальными северными ветрами. Становилось холодно и неуютно. Потом сразу, словно вспыхивая, разливалась жара.
Пошли белые грибы. Пошли кучно, «стаями», и грибники стали проситься в отпуска.
В это странное лето и рыба вела себя необычно: клевала и в жару и в холодные ветреные дни. На отдых потянулись и рыболовы.
Отпуска следственным работникам предоставлялись охотно: преступлений в городе, в сущности, не было. «Большое» начальство получило путевку в санаторий, а шофер персональной машины, тоже собираясь на отдых, готовил «Волгу» к месячному безделью: мыл, полировал, регулировал…
Молодой следователь Николай Грошев наблюдал за ним из окна своего кабинета. Вздохнув, он отложил сборник служебных материалов и пошел к гаражу.
Машины Грошев любил давней и нежной любовью, но после армии за рулем сидел не часто. Поэтому подышать сложным запахом автомобиля, поболтать с опытным водителем, а при случае и помочь ему было для него сущим удовольствием. Он уже облокотился на крыло и сунул голову под капот, когда из окна второго этажа выглянула секретарша и крикнула:
– Грошев! Вызывают…
Начальник следственного отдела Ивонин стоял у окна и пил воду с красным вином.
– Рецепт моряков дальнего плавания, – обстоятельно разъяснял он товарищам свое новое пристрастие. – В тропиках морякам ежедневно выдается по полбутылке красного сухого вина. Если его выпить сразу, толку никакого. Если же вино добавить в воду, оно великолепно утолит жажду.
С ним соглашались, но предпочитали неразбавленное вино…
Не слишком верил в этот тропический рецепт и Николай и потому, войдя в кабинет, чуть заметно усмехнулся. Ивонин посмаковал рубиновую на свету воду и тоже усмехнулся.
– Собственно, я бы тебя не потревожил, но смотрю, ты на такой жаре интересуешься машинами…
– Армия…
– Ну, как говорится, тем более. Есть дело, как раз по тебе. Можно послать другого, но поскольку ты любишь машины…
– Угон?
– Нет… Собственно, мелочь. Кража из машины. Преступники задержаны. Интересует?
– Как прикажете…
С тех пор как Ивонин, рекомендовавший Николая на следственную работу, выдвинулся и стал начальником отдела, их былая дружба по заочному юридическому институту не то чтобы укрепилась, а стала глубже и в то же время тревожней. Ивонин постоянно не то экзаменовал, не то тренировал вчерашнего милиционера и позавчерашнего разведчика. При этом он не столько помогал, сколько направлял Николая, и это нравилось обоим. И в этот раз они обменялись новостями, посмеялись, и, пожимая руку Грошеву, Ивонин вскользь обронил:
– Принюхайся к делу. Что-то в нем есть.
– Разумеется, – бодро ответил Грошев и вскоре уехал в отделение милиции.
Случай и в самом деле оказался рядовым. Отец, конструктор пригородного завода, и сын, студент, сделали покупки, оставили свою белую «Волгу» у обочины, а сами пошли обедать в ресторан. Когда они вернулись, машина оказалась открытой, а портфель и покупки исчезли. Стоявший поблизости гражданин сказал, что он видел, как трое парней открывали машину и, взяв из нее портфель и коробки с туфлями и конфетами, ушли в сторону проходного двора. Двое из них как будто были в синих или голубых рубашках, а третий в красной.
Отец отнесся к пропаже философски – разве разыщешь жуликов в таком большом городе? Но сын пожалел только что купленные французские туфли и обратился к милиционеру, который, оказывается, видел подвыпивших парней.
Милиционер и потерпевшие побежали в проходной двор и настигли уже не трех, а четырех парней на соседней улице. Они стояли у бочки с квасом и доедали украденные из машины конфеты. Коробка с французскими туфлями, портфель и свертки оказались при них. Милиционер потребовал документы. Тот, который держал портфель, растерялся, покопался в карманах и достал заводской пропуск. Милиционер раскрыл его, и в это время трое других бросились в разные стороны, пытаясь смешаться с толпой. Потерпевшие и прохожие задержали их и по телефону из ближнего магазина вызвали милицейскую машину. И воры и потерпевшие прибыли в милицию. Похищенные вещи опознали, и их возвратили владельцам.
Вот и все дело. Странным в нем оказалось одно: трое воров были родными братьями – Иваном, Евгением и Аркадием Хромовыми, а четвертый – Вадим Согбаев – свояком Евгения Хромова.
Что ж… Ивонин, как всегда, прав. Такой «семейной» шайки не попадалось давным-давно. «Принюхаться» к ней стоило.
После первого знакомства с делом Грошев стал заново перечитывать бесстрастные милицейские протоколы, стараясь найти в них не то что ответ – до ответа было далеко, а хотя бы намек, который помог бы ему понять причины преступления. Николай свято верил, что люди по природе своей честны и добры. На преступления их толкают так или иначе складывающиеся обстоятельства. Причем чаще всего эти обстоятельства «складывает» сам человек. Полегоньку, помаленьку, иногда даже не замечая этого.
Найти истоки преступления – значило не только неотразимо обосновать обвинение, хотя, в конечном счете, в этом и заключалась видимая суть его деятельности: распутать преступление, добиться наказания виновных. Но только ради этого он бы не выбрал такую беспокойную и небезопасную профессию. Главным для него было другое: помочь оступившемуся человеку выйти на верную тропку, а с нее – на большую жизненную дорогу. Но для этого ему требовалось узнать человека как можно глубже. Узнать, чтобы понять, а поняв – помочь.
Естественно, милицейские протоколы этих знаний не давали и дать не могли, но направление поиска указывали.
Старший – Иван Васильевич Хромов, тридцати лет, слесарь-лекальщик со средним заработком около двухсот рублей, ушел от жены и дочери к матери. Утверждает, что непосредственного участия в краже не принимал, хотя и знал о ней. Обнаруженный у него портфель ему передал Евгений Хромов.
Евгений Хромов наотрез отказался не только от участия в краже, но и от самой кражи. Последнее время он нигде не работал, жил случайными заработками и недавно тоже ушел от семьи к матери.
Самый младший Хромов, Аркадий, водитель троллейбуса, зарабатывал чуть меньше Ивана, холостяк, проживал у матери. Факт кражи категорически отрицал. Утверждал, что обнаруженные у него французские туфли купил в Доме обуви и именно по этому поводу они и выпили: «обмыли» покупку.
Свояк Евгения, Вадим Согбаев, кражу признал, но свое участие в ней отрицал. Согбаев недавно вернулся из заключения, отбыв наказание за хулиганство. Нигде не работал. Жил или у сестры или у знакомых.
Таким образом, признания Ивана Хромова и Вадима Согбаева, показания потерпевших и свидетелей надежно уличали жуликов, и дело, после соответствующего оформления, можно было передавать в суд.
Но Грошев не спешил. Его останавливали странные подробности. Ни Ивану, ни Аркадию Хромовым такое мелкое, в сущности, воровство не требовалось: они отлично зарабатывали. Впрочем, они могли пойти на преступление из пьяного ухарства, «за компанию». И такое бывает. А вот поведение Согбаева настораживало. Он должен прекрасно понимать, что попадись он на краже – снисхождения ему не будет. Почему же он, зная, что Хромовы собираются обокрасть машину, не отговорил братьев, наконец, просто не ушел от них? Риск для него неоправданно велик.
Единственным, кому действительно могло потребоваться украденное, был Евгений. Но он, живя с братьями и матерью, всегда мог рассчитывать на родственную помощь.
Так кто же такие эти четверо? Шайка преступников или группа пьяненьких хулиганов, мелких и неумных?
Как всякий следователь, готовясь к встрече-схватке с преступниками, Грошев продумал примерный план допроса, наметил вопросы, требующие выяснения. Но внутренне он определил и еще одно, чрезвычайно важное, по мнению Ивонина, обстоятельство: стиль допроса. В данном случае его следовало вести по возможности доброжелательно.
Жулики уже уличены, отвертеться не смогут, и теперь важно помочь им самим осознать и глубину их падения, и неизбежность наказания и по возможности подтолкнуть их на ту тропку, которая сможет вывести их в конце концов на верную жизненную дорогу.
Прежде всего необходимо было уточнить, случайное это преступление или заранее подготовленное, единственное оно или не раз повторяемое и потому привычное. От этого зависело многое, очень многое. В том числе и судьба жуликов.
Вот почему Николай первым вызвал на допрос Евгения Хромова. Он был единственным, у кого могла возникнуть необходимость воровать.
Плотный, со светло-серыми глазами на округлом, несколько скуластом лице, он спокойно прошел к столу, уселся на табуретку и, не ожидая вопросов, известил:
– Ничего нового, кроме того, что уже записано в протоколе, я вам не скажу. Не крал и сам кражи не видел. Все.
– Ну, все так все, – миролюбиво согласился Грошев. – Так и запишем. А почему не работаете?
– Пью. А если пьянка мешает работе, то, как известно, нужно бросить работу.
– Оно-то так… Но ведь водочка теперь кусается…
– А мы и красненькое.
– Тоже не бесплатно.
– Халтурки, в конечном счете, дают не меньше, чем постоянная работа, зато работаю, когда хочу. А когда хочу – работаю здорово.
– Верю, – все так же миролюбиво согласился Грошев.
Хромов вызывал уважение своей собранностью, физической силой и еще чем-то скрытым, таким, что Николай спросил:
– Спортом занимались?
Что-то дрогнуло в лице Хромова, но ответил он твердо:
– К делу не относится.
– Как угодно… А почему ушел от жены? – И, предупреждая резкий ответ «к делу не относится», уточнил: – Как с алиментами?
– На дочь даю. Жена не обижается.
– Откуда у вашего брата Ивана взялся портфель?
– Лично я что-то не помню, чтобы у моего брата Ивана был портфель.
– А откуда появились туфли у Аркадия?
– Вероятно, он их купил. Он холостяк, любит прибарахлиться, – усмехнулся Хромов.
– Кто открывал машину?
– Ну, вот что. Я сказал ясно: кражи не видел, сам не крал. Все.
Да-а… Этот закаменел. Не сдвинешь.
«Ну что ж… Не будем нарушать стиль. Время терпит. Побеседуем с другими…» – решил Николай, дал Хромову подписать коротенький протокол и вызвал конвоира.
Высокий, худощавый, с глубокими горькими морщинами на щеках и у голубоватых глаз, Иван Хромов растерянно и смущенно остановился на пороге комнаты.
– Здравствуйте, Иван Васильевич, – вздохнул Грошев. – Садитесь…
Хромов не ответил. Он кивнул, сделал два шага и длинной рукой со странно длинными, сильными пальцами потрогал табуретку и сел так, чтобы быть подальше от стола.
– Что вы так… осторожно?
Хромов деликатно прикрыл рот большой узкой ладонью, покашлял и виновато ответил:
– Боюсь, перегаром несет.
Они помолчали. Грошев рассматривал Хромова, а Иван Васильевич точно прячась от следователя, изучал пол, ножки стола, ветки за окном, голые стены следственной камеры. Напряженное молчание стало угнетать, и Николай спросил:
– Расскажите, пожалуйста, как это получилось?
Хромов опять покашлял под ладонь, повертелся на табуретке и впервые взглянул в глаза следователю. Его взгляд показался Николаю страдальческим.
– Я по порядку. Можно? (Грошев кивнул.) У Аркадия был выходной, я работал во вторую смену. Утром пришел Вадим, принес бутылку, позавтракали. Взяли еще бутылку, вторую, потом пошли искать пива. Вдоль тротуара стояло много машин. Женька вдруг спрашивает у Вадима: «Проверим?» Я сразу сказал, что в таких делах не участник, и ушел в проходной двор. Минут через пять – идут. Женька передал мне портфель и говорит: «Держи и ничего не знай». Ну, посмеялись – водка ж играет. Конфеты стали есть, а тут милиция… Вот и все.
Николай записал рассказанное в протокол и задумался. Что ж, вариант вполне возможный. Выпивка, глупость, мальчишеская лихая бесшабашность: мы такие, нам все позволено. Но следствие есть следствие.
– Кто открывал машину?
– Не знаю… Я же сказал: я сразу ушел.
– А кто какие вещи брал?
– Опять не знаю… – Во взгляде Хромова мелькнула настороженность и твердость.
– Вы ведь все родственники, и вы наверняка знаете, у кого есть ключ или отмычка.
Впервые Хромов задумался. На его длинной, жилистой шее прокатился бугор кадыка.
– Не знаю… Не по мне все это… Не по мне.
Голос у него прерывался, на глазах заблестели слезы. Николай молча налил воды и передал стакан Хромову. Он привстал и длинной рукой взял стакан. Его сильные пальцы лекальщика дрожали.
Когда Иван Васильевич успокоился, Грошев задумчиво произнес:
– Все, что вы мне сказали, по-видимому, чистейшая правда…
– Мне врать незачем, – кивнул Хромов.
– И в то же время, как мне кажется, это не вся правда.
– Я… не понимаю, – подался вперед Хромов.
– Что-то вас гнетет, может быть, даже жизни не дает.
У Хромова опять навернулись слезы, но Грошев сделал вид, что не заметил их. Теперь он пристально смотрел на голубоватые, тронутые поволокой глаза и говорил задумчиво и доверительно:
– Простите меня, но я не могу поверить, что вы вот так, как мальчишки… вдруг решили залезть в чужую машину…
– Это не я…
– Что вам, мастеру, знающему, что через пару часов идти на смену, вдруг нестерпимо захотелось выпить; что вашему младшему брату вдруг потребовались краденые туфли, цена которых не превышает его трехдневный заработок; что вы все, и особенно Вадим Согбаев, вдруг рискнули на такое. В таком случае, опять-таки простите меня за откровенность, нужно либо вдруг стать идиотом, либо слишком долго катиться по наклонной плоскости… чтобы докатиться до тюрьмы.
Хромов молча сглатывал слезы, длинные его пальцы часто вздрагивали.
– Вы, конечно, понимаете, что суд состоится обязательно. Так ради чего вы запятнали себя? Я не понимаю этого, Иван Васильевич. Просто не понимаю, и, наверное, поэтому мне кажется, что вы говорите не всю правду. Впрочем, это ваше личное дело – говорить правду или не говорить. Сугубо личное. Но вот это дело, – Грошев потряс папкой, – дает мне все основания для передачи его в суд. Прочтите протокол, Иван Васильевич, прочтите внимательно и подпишите.
Хромов не двинулся с места. Он уже овладел собой, но дышал еще тяжело, прерывисто. Потом провел рукой по лицу и глухо сказал:
– Ладно. Начну издалека. После войны матери трудно было поднимать нашу ораву. А я – средний. Старшие вечно заняты. Так и получилось, что если младшие набедокурят, я их и перед соседями и перед матерью покрываю. Они привыкли. После того как Женька женился и связался с Вадимом, он стал пить, а потом бросил работу. Куда он в трудную минуту пойдет? Ясно, ко мне. Я как раз, на свою беду, трехкомнатную квартиру получил, переехали ко мне теща с тестем, а у меня с ними отношения не сложились. Женька придет, выпьет, начнет права качать. Скандалы. Очень все нехорошо получалось… А Женька умный и сильный. Начнет зудить: «Все жены такие, лишь бы себе да родственничкам». Аркадий подключался. Потом Вадим появился… Родственнички на меня, мы их атаку отобьем – и в наступление. Опять выпьем… Я даже не знаю, как втянулся. Тут жена нехорошо поступила: начала из дому меня гнать. Ей бы разобраться, поддержать, а она… Ну конечно, можно разойтись и квартиру разменять, но… дочку жалею. Да и надеялся, что все образуется.
Хромов зажмурился, откинул голову назад, встряхнулся и опять заговорил – горячо и доверительно:
– Ушел от греха подальше к матери. Братья одобряют: «Правильно! Разве в жене с дочкой счастье? Ты посмотри – кто теперь неразведенный? Жить нужно просто, пока живется». Вот я и зажил. И знаете, когда квалификацию получал, квартиры добивался, собранным был, сильным, а тут сломался. И в самом деле, думаю, зачем мне все это? У «телека» посидим, «козла» забьем, выпьем, повторим. Просто все… легко… Бездумье полное. Конечно, о семье думал, но уже не как прежде, а как бы даже со злобой: «Отказались от меня? Даже не интересуетесь, как я тут? Значит, и верно: вам бы только на моей шее кататься. Ну и шут с вами – без вас проживу!» Деньги отсылаю на дочку, но ведь когда выпивка – никаких денег не хватит. И мне уже и тех алиментов стало жалко. А надо сказать, Аркадий у нас прижимистый. Лишнюю копейку не кинет, все на книжечку. Замечаю, что мои-то деньги пропивают и надо мной посмеиваются. Обидно стало, и я вроде отдалился. Но ведь в одной квартире живем. Да и на младших я все еще как… на младших смотрел. Может, думаю, образумятся. Но когда узнал, что они взяли портфель и вещи из чужой машины, возмутился. А Женька говорит: «Ты подумай как следует, откуда у людей машины? Ясно, приспособленцы, а может, и жулики. И если мы их пощекочем, убытка им большого не будет, а страху наберутся. И нам весело». Я даже растерялся. А Женька говорит: «Даже кино такое было, как честный человек, из принципа, угонял чужие машины. Так что ничего страшного не происходит». Вчера – второй раз… Но с ними я не пошел, да и они бы не взяли.
– Почему? – чувствуя, что Хромов высказал все, спросил Грошев.
– Вадим сказал: «В случае, если мы засыплемся, ты будь в стороне. Значит, если мы поплывем на отсидку, ты нам там поможешь».
Что ж… Как не противно, а все правильно. Преступление есть преступление. Ни чистых мыслей, ни чистых поступков оно породить не может. Даже среди родственников прежде всего – выгода. Личная выгода.
От этого стало тоскливо, и Николай довольно резко сменил тон. Теперь он спрашивал быстро и требовательно.
– Значит, вы утверждаете, что прямо или косвенно вы знали о двух кражах из машин?
Хромов поначалу не понял, почему в следователе произошла такая перемена, и отвечал все так же доверительно.
– Да, о двух…
– Вы сами сбывали похищенное?
– Нет. Брал Женька или Вадим.
– Кому сбывали? Или оставляли себе?
– Не знаю.
В последнем ответе прозвучали те же жесткие, властные нотки, что и у Евгения Хромова, и Грошев понял – Иван Васильевич замкнулся.
Ну что ж… Бывает у человека та покаянная минута, когда нужно – не для других, для себя – выплеснуть из сердца все грязное, что в нем накопилось. Выплеснуть, чтобы заново разобраться в себе, в окружающих, в случившемся.
Сейчас Хромов разбирается, судит себя, братьев и сам выносит приговоры.
Чаще всего такие приговоры бывают даже суровей тех, что выносит суд. Но, готовясь снести законный приговор, человек, как сейчас, должно быть, Хромов, как бы закаляется в своей непримиримости и даже некоторой жалости к себе и к близким. Ведь нет на свете более жестокого суда, чем суд своей совести. Не нужно мешать Хромову. Пусть разбирается в собственной жизни, пусть отмучится, чтобы потом найти в себе силы побороться за себя с самим собой.
Николай молча протянул протокол, Хромов бегло прочел его и подписал.
Допрос Аркадия Хромова ничего не дал: он, как и Евгений, все начисто отрицал, слово в слово повторяя то, что было уже записано в милицейских протоколах.
Рыжеватый, заискивающе-рассудительный и осторожный, Вадим Согбаев тоже не рассказал ничего нового. Часто поправляя ворот розовой, а не красной, как утверждал свидетель, рубашки, отвечал быстро и обстоятельно: да, Хромовы, кажется, крали, но он в краже не участвовал.
– А где вы были, когда они крали?
– Я вам в точности не могу сказать, крали они или не крали. Но когда Евгений вроде бы в шутку предложил, кивнув на машину: «Проверим», я сразу же отвернул на сто восемьдесят и ушел в проходной двор.
– Допустим. Но когда там появились Хромовы и вы увидели у них портфель, свертки, коробку с туфлями…
– Этого я как-то не заметил, гражданин следователь, – перебил Согбаев. – Они меня догнали уже на улице. Женька предложил мне конфеты, я взял, мы еще посмеялись, как он их быстро купил, без очереди, а что было в руках у остальных – я не видел. Мы ведь были поддатые, и мне очень хотелось пить. И я, как взял и откусил конфетку, сразу отошел к бочке с квасом. А тут милиционер. Так что я у них ничего не видел.
– А пили вы по какому поводу?
– Да так… собрались… А что, как говорится, делать рабочему человеку, когда делать нечего? Вот и выпили.
– Ну вы-то, впрочем, нигде не работаете. Откуда же берете деньги на выпивку?
– Ну, первое, я привез деньжат из заключения. Заработал. А второе, друзей у меня много, да и прирабатываю иногда с Женькой. Пока хватает. Я ж неженатый, семьи нет, а много ли одному нужно?
– Аркадий утверждал в милиции, что он купил в Доме обуви французские туфли и вы их «обмывали». А вы вот не помните, по какому поводу выпивали.
– Так и так может быть и этак, товарищ следователь, – потупился Вадим. – Может, и состоялся разговор насчет туфель, только туфель я тех не видел. А может, и разговора того не было.
Когда Согбаева увели, Николай долго сидел за столом и думал. Что-то слишком уж легко и просто ведут себя жулики. Трое – словно махнув рукой на свою судьбу, а четвертый чересчур уж расстроился. Даже слезу пустил. Конечно, можно ставить точку и передавать дело в суд. Но оставалось ощущение недоделок, неумения решить собой же поставленную задачу: заглянуть в души этим людям. Пожалуй, это удалось только с Иваном. Маловато, тем более что и его показания нужно еще проверить. И еще. Если Иван прав, то возникает дело уже не о мелкой краже, а о нескольких кражах. В этом случае жулики легко не отделаются.
Николай сложил документы и поехал к матери Хромовых.
Чистенькая, светлая квартирка на втором этаже нового дома, сияющая кухонька и чистенькая, грустная старушка. Она приняла Грошева гордо-печально, предложила чай. Нет, она не защищала сыновей. Она откровенно горевала, что так ненужно и позорно зачеркиваются их добрые имена, так глупо корежатся хорошо начатые жизни. Она подтвердила все сказанное Иваном и Вадимом и горестно добавила:
– Мне бы теперь жить да радоваться, внуков бы нянчить. А Вадимка всех перебулгачил.
– Как это понять?
– Как Женька с ним подружился, а потом еще женился на его сестре, так у нас все и пошло наперекосяк. – Она помолчала и опять вздохнула. – Я лично так понимаю: человек до той поры человек, пока работает, пока его дело зовет и ведет. А Вадим, сколько я его знаю, всегда не столько работал, сколько придуривался. И все над Женей смеялся: «Ты не специальность ищи, ты деньги ищи. С деньгами все получишь: и специальность, и всякие радости». А Женя, правда, метался. Профессии менял – то слесарем был, то электриком, то вот к токарному делу пристрастился. И я его в этом понимаю. Он у меня самый способный. Музыку очень любил, хотел поступать учиться, а денег на… инструмент… на скрипку не было. Ваня уж работал тогда и отрезал: «Пусть сам зарабатывает. Не все мячики гонять». Тоже верно… Женя тогда в футбол играл, за ним, как за девочкой, ухаживали, в свои команды звали… И любили его товарищи. Он учился хорошо и всем помогал. И еще, он гордый. Когда Иван отказал в скрипке, он копейки у него больше не попросил. Учился. В вечерний институт поступил. Тут – ребенок. У Жени опять гордость: сам семью подниму, без чужих обойдемся. Работал, правда, здорово, но институт бросил. Вот. А уж когда Вадим после отсидки вернулся, у них какая-то особая дружба пошла. Пить-то они пьют, это верно. Но только чует мое сердце, здесь не только в выпивке дело. Женя – человек железный. Он на водку просто так не позарится. Это вот Иван – этот да… Этот рос слабеньким, ему всегда доставалось. У него характер мягкий, его всякий в руки возьмет. А Женя, он кремень. Все, что решал, всего добивался, а если видит, что не выдюжит, – и не берется. Вот почему я и думаю: нет, тут не выпивка.
– А что же может быть еще? – осторожно осведомился Николай.
– Не знаю. Но только как-то ввечеру я у него спросила в хорошую минуту, скоро ли он за ум возьмется – ведь молодой еще. Он задумчиво погладил меня по плечу и сказал: «Ладно, мать, сыграю один раз – либо пан, либо пропал. Выйдет – все в порядке. Нет – опять в порядке. Поверну круто». А что за дело – не сказал. А если б он за ум взялся, на нем бы вся наша семья удержалась. Он сильный. Аркашка – тот еще шалопут, мальчишка. А Женя – мужчина.
Они разговаривали долго, и Николай многое узнал о братьях. На прощание он посоветовал:
– Сказали бы вы жене Ивана, чтобы она передачу собрала и… письмо, что ли, потеплее написала.
– Я уж к ней на работу ездила. Убивается. Теперь, конечно, тоже локти кусает – не уберегла мужика, все на своем гоноре ехала. Нет, правду я говорю, ругают мужиков-то, а ведь и наша сестра тоже виновата. Мы в ихнюю жизнь тоже мало заглядываем. Все больше ругаемся. Это уж я вот к старости поняла. Все заняты, все дела да заботы, а вот друг дружке в душу заглянуть – некогда…
На улице его охватила тяжелая послеобеденная жара. Пылали стены домов, пылал тротуар, и даже, кажется, деревья и те отдавали сухим печным жаром.
Грошев зашел в кафе, заказал мороженое, газированную воду и… сухое красное вино. Посмеиваясь над собой, закрасил воду и жадно выпил. Голова прояснилась.
«А что, рецепт, кажется, дельный». И потому, что «тропический» рецепт принадлежал Ивонину, он подумал о нем, а потом о деле.
За столиками сидели школьницы, студентки, какой-то парень в белой водолазке, пожилая женщина со скорбным лицом. Студентки о чем-то спорили, и одна из них слишком громко, убежденно сказала:
– Нет, кофточка у нее белая!
– Она домашней вязки, а значит, с желтизной, – возразила другая.
И вдруг вспомнилось одно несоответствие в показаниях потерпевших. Отец утверждал, что они догнали жуликов у бочки с квасом, а сын написал, что милиционер подошел в тот момент, когда мужчина в красной рубашке заглядывал в стоящую у обочины белую «Волгу». Само по себе такое несоответствие в показаниях не имело значения – вдоль тротуара всегда стояла вереница автомашин. Значит, можно было пить квас и одновременно заглядывать в белую машину. Но Николая насторожила мелочь, совпадение: у потерпевших машина была белая и Вадим заглядывал в белую «Волгу». Мелькнула еще смутная догадка, но Николай постарался отбросить ее: не верилось, чтобы преступники, обворовав одну белую машину, сразу же пытались обворовать другую. Не такие уж они дураки. Ведь должно же быть у них чувство самосохранения.
Но с другой стороны, прихватив краденое, странные жулики даже не пытались уйти подальше, спрятать ворованное, словом, обезопаситься.
Неужели это все-таки не столько кража, сколько пьяная полухулиганская выходка? Ведь все были на крепком взводе.
Николай быстро расплатился и побежал на работу. Кинув папку с документами на стол, он уселся за телефон и обзвонил все городские отделения милиции, задавая только один вопрос:
– Не было ли у вас случаев кражи из машин?
Ответы его озадачили. За последние месяцы было зарегистрировано четыре кражи из машин. Все четыре машины оказались белыми. Из трех взяли портфели.
Что в них было?
К счастью, в наши дни портфели используются чаще всего как авоськи – солидней. Поэтому ничего серьезного в них не оказалось – покупки, книги. В одной машине исчез портфель, но остались покупки.
Неожиданная, почти невероятная догадка подтвердилась слишком уж легко: оказывается, кто-то и в самом деле ворует портфели из белых «Волг». Но почему эту закономерность не заметили другие? Ведь это, в сущности, очень просто. И тут же ответил себе: кражи совершались в разное время, регистрировались разными отделениями милиции. Закономерность, растекаясь во времени и в пространстве, теряя очертания, становилась незаметной.
Правда, эту закономерность, хоть и с трудом, можно объяснить и капризом странных жуликов и тем, что машины цвета «белая ночь» очень распространены.
Но тут сразу обнаружилась промашка – Николай не уточнил номеров обворованных автомобилей. Он снова обзвонил отделения, записал адреса потерпевших и без труда установил новую закономерность: жулики обворовывали машины с одним и тем же буквенным индексом и только с номерами, начинающимися на 25…
Грошев пошел к Ивонину.
Начальник выслушал Николая спокойно, но, оценив ситуацию, прошелся по кабинету, закурил и предложил закурить Грошеву.
– Ну, знаешь… Ожидать такого… Что думаешь предпринять?
– Прежде всего разыскать и допросить всех потерпевших. Возможно, что откроется еще какая-либо закономерность.
– Можно и так, – кивнул Ивонин. – Дальше.
– Мне начинает казаться, что отмычку или ключ жулики могли выкинуть в тот момент, когда они разбегались. Значит, нужно осмотреть и место преступления и то место, где их задержали.
– Тоже правильно. Дальше?
– А дальше… Дальше покажет само дело.
– Та-ак. Ну-ка, давай порассуждаем. Садись, устраивайся.
Ивонин походил по комнате и тоже уселся за свой чистенький пустой стол.
– Преступники явно разыскивают нечто, что хранится в портфеле у владельца белой «Волги». Поскольку владельцы таких относительно дорогих машин люди безбедные, нужно думать, что в неизвестном портфеле имеется не то, что можно носить в авоське. Может быть, документы или ценности. Это – первое. Второе. Преступники явно не знают ни имени, ни фамилии, ни места работы и жительства владельца нужного им портфеля. Владелец этот для них загадка. Именно поэтому они так методично охотятся за белыми «Волгами». Им известно, по-видимому, совсем немногое: у одного из владельцев машины, прописанной в нашей области, имеется нужный им портфель. Третье. Совершенно очевидно, что нужного им портфеля они до сих пор не обнаружили: с одним поймались, а следующий не успели взять – это если верить показаниям студента, будто Вадим заглядывал возле бочки с квасом еще в одну белую «Волгу». А раз так, то, мне думается, в данном случае следует начать поиск от обратного. Установить, кому принадлежат белые «Волги» нужных нам и жуликам номеров. Возможно, среди этих людей найдется как раз тот, кому есть смысл возить в своем портфеле нечто такое, что может интересовать жуликов. Хотя, честно говоря, портфель с ценностями я бы в машине не оставлял. Даже запертой. Но… людские пути и интересы неисповедимы.
– Пожалуй, – кивнул рассеянно Грошев.
Он любил эти неторопливые рассуждения Ивонина. Мысли рождались ясные, четкие. Они то опровергали Ивонина, то подтверждали сказанное им, но всегда по-новому освещали дело и помогали двигать его вперед.
– Пожалуй, так я и сделаю – отыщу еще… необследованные машины, а уж потом… – Он задумался. – Но тут встает еще и такой вопрос. Если наша легенда верна, то ведь и тот, за портфелем которого охотятся, может оказаться отнюдь не безгрешным человеком.
– Вполне вероятно, – кивнул Ивонин и закурил. – Вот почему я и думаю, что нужно начать с тех, кого еще не проверяли жулики. Уже потерпевшие ясны, понятны и «поработать» на нашу легенду не смогут: народ, видимо, честный.
– И еще… Вам не кажется странным, что, проверяя машину – будем считать, что машины именно проверяли, – жулики вламывались в нее втроем. С точки зрения обычной воровской логики они поступали нерасчетливо.
– Верно, – довольно улыбнулся Ивонин. – Хорошо думаешь. В самом деле, зачем рисковать втроем, если одному и проще и безопасней? Двое следят, один берет, передает и остается чистеньким. А они втроем. Это очень странно. Очень.
– Вообще все это дело от начала до… середины сплошная нелогичность.
– Нет, почему же… Логика просматривается. В том числе и в поведении жуликов. Заметь, трое, судя по протоколам, явно тянут на мелкую кражу, граничащую опять-таки с мелким хулиганством. Вполне вероятно, что у них имелся предварительный сговор на случай провала. И это косвенно подтверждает, что Иван Васильевич говорит правду: воровали они не один раз. И это же, опять-таки косвенно, подтверждает и мать: Евгений Хромов собирался одним ударом повернуть свою судьбу. А вот почему они вламывались в машину втроем – непонятно.
– Они это делали, по-видимому, чтобы как можно быстрее обыскать машину. В одиночку это долго и хлопотно, да и может сразу вызвать подозрения. Втроем машину не обчищают – это ясно каждому. Но когда в машине или возле нее возятся трое, каждый подумает: ремонтируют свою.
– Ммм… Верно, пожалуй. Но что обыскивать? Машина, кажется, вся на виду, – с некоторым сомнением протянул Ивонин.
– Да нет, – возразил Грошев, – машина – как дом. В ней десяток закоулков, которые и узнаешь-то не сразу.
– Возможно. В таком случае действия жуликов логичны. И им не хватало как раз четвертого, который стоял бы, как говорят, на стреме или, в крайнем случае, принимал краденое. И тут подворачивается Иван. Схема выстроена.
– Выстроена-то выстроена… Но вот беда: если они искали нечто ценное, важное, мне кажется, им не имело смысла размениваться на мелочи, привлекать внимание к своим действиям. Осмотрели бы машину, портфель, ничего не нашли – и в сторону. Владельцы могли бы ничего не заметить, и все было бы в ажуре.
– Логично. Но там действовал Вадим. Он прекрасно понимал, что, поймайся они при осмотре машины, их действия будут квалифицированы как попытка угона. А это в данной ситуации карается строже, чем мелкая кража. Поэтому, унося краденое, они не слишком рисковали – все равно мелкая кража. А им деньги на пропой. Да и, возможно, время их подстегивало. Все осмотреть в машине было невозможно: сам говоришь – десятки закоулков. Вот они и осматривали закоулки, а портфели и все, что прихватили, – вне машины. Получалось быстро.
– И так может быть… – согласился Грошев.
Они еще долго обсуждали все варианты поведения жуликов и в конце концов снова пришли к выводу, что начинать нужно именно с проверки владельцев белых «Волг», еще не подвергшихся осмотру.
Утром в среду госавтоинспекция без труда предоставила Грошеву нужные сведения. Частных белых «Волг» оказалось не так уж много.
Первым в списке значился профессор одного из местных институтов. Грошев поехал к нему. Профессор – краснолицый, замкнутый, даже суровый человек лет пятидесяти – встретил Николая настороженно, на вопросы отвечал резко, исчерпывающе.
– Машину приобрел пять лет тому назад. Был случай, когда возле нее крутилось трое парней, но я наблюдал за ними из окна магазина. Я не стал ожидать развития событий, а подошел и спросил, что им угодно. Один из них, в розовой трикотажной рубашке, глупо улыбнулся и спросил, не служил ли я в армии. Я ответил, что не служил, и они ушли.
– Вы смогли бы узнать и человека в розовой рубашке и двух других?
– Да.
– Вы ездите с портфелем?
– Нет.
– Но в тот день у вас в машине был портфель? Припомните. Это очень важно.
– Вероятно, был… Я ездил с сыном и его девушкой, а сын носит портфель.
– Скажите, а что вам сказал человек в розовой рубашке, когда вы ответили, что в армии вы не служили?
– Это тоже важно?
– Все в нашем деле важно…
– Сказал, что обознался – думал, что это машина его армейского командира, который недавно уволился из армии.
– А вы в самом деле не служили в армии?
– Служил.
– А почему же вы отказались от этого?
Профессор недоумевающе, сердито взглянул на Грошева, но лицо у него вдруг помолодело.
– Понимаете, я однажды, как говорят студенты, на этом поплавился.
– Не понимаю…
– Я действительно служил в армии, десантником. – Что-то неуловимо расправилось в лице профессора, и оно стало добрым и даже чуть озорным. – И до сих пор, знаете ли, питаю слабость к парашютистам. Студенты каким-то шестым чувством учуяли эту мою слабость и стали являться на экзамены со значками парашютистов на груди. Так я выяснил, что на нашем факультете учится чуть не рота парашютистов, а ректорат был приятно обрадован высокой успеваемостью. – Лицо профессора стало лукавым и грустным. – Но вскоре я выяснил, что значки они передают по эстафете. – Профессор прикрыл глаза и развел руками: – Естественно, я вспылил, но потом вспомнил, как сам пользовался слабостями преподавателей и… стал отсылать парашютистов к ассистентам: они дотошнее.
– Напрасно, – усмехнулся Грошев. – За что же так казнить находчивых ребят?
– Тоже грешили? – нарочито строго спросил профессор.
– А кто свят в таком деле?
Они посмеялись, вспомнили студенческие проделки и расстались. Профессор пообещал в случае нужды прийти на опознание жуликов.
Второй владелец белой «Волги», Иван Тимофеевич Камынин, сразу показался недобрым человеком.
Наверное, виной тому было его подворье – высокий, с маленькими суровыми окнами дом из силикатного кирпича, приземистый гараж, крепкий высокий забор с колючей проволокой поверху и большая, в несколько красок, вывеска на калитке: «Во дворе злая собака».
На стук к калитке вышел сам хозяин, внимательно проверил удостоверение, но в дом не пригласил. Грошеву пришлось напомнить о гостеприимстве. Хозяин загнал большую молчаливую собаку в конуру, закрыл ее дверцей и провел Грошева по выметенной мощеной тропке между пышными гладиолусами на веранду.
– Присаживайтесь. – Камынин выдвинул стул из-за стола.
«Не хочет пускать в дом, – отметил Николай. – Ну ладно. Пока можно и так».
На все вопросы Камынин отвечал медленно, напряженно думая, постукивая сильными толстыми пальцами по клеенке, и Николай отметил, что под ногтями у Камынина прочно засела черная садовая земля.
– Машину я не покупал, а выиграл по денежно-вещевой лотерее.
– Ездите много?
– Нет… Можно сказать, редко. Во всяком случае, не каждый день.
– Бережете?
– А что ж гонять зря…
– Кем работаете?
– В настоящее время?
– Разумеется…
– В настоящее время сторожем на галантерейной базе.
– На жизнь хватает?
– Жена работает. Сад опять же…
– А раньше кем работали?
– Ну, то быльем поросло…
– А все-таки?
– Н-ну… кладовщиком работал. На молочном заводе.
Сразу вспомнилось полузабытое громкое дело жуликов, обкрадывавших местный молокозавод.
– Вас оправдали?
– Разумеется.
Ну что ж… Нежелание возвращаться к неприятному прошлому понятно. И все-таки какая-то очень личная неприязнь к Камынину не исчезла. Поскольку она была именно личная, Грошев постарался отодвинуть ее в сторону и заглушить – следователю она только мешает.
– Разрешите посмотреть машину?
Хозяин молча повел его к гаражу. Блеснули отполированные лак и никель.
– Сколько наездили? – спросил Грошев, медленно обходя машину.
– Семнадцать тысяч, – вздохнул хозяин и сообщил: – Наверное, продавать придется…
И это естественно – сторожем много не заработаешь…
Николай осмотрелся. В углу, под брезентом, горбились автомобильные покрышки, на стене висел съемный багажник, который при необходимости крепится на крыше машины, а под ним стояли канистры. Запасливый…
Нет, такой не продаст машину. И эта хозяйская ложь, рассчитанная на простачка, бьющая на жалость, вдруг перемешалась с подавленной, но не ушедшей неприязнью и обозлила Николая. Он подошел к Камынину вплотную и, заглядывая ему в глаза, спросил:
– Почему вы не сообщили в милицию о краже портфеля из вашей машины?
Кажется, первый раз Николай увидел, как сразу, до мертвенной желтизны, бледнеют лица. Камынин облизал губы, но ответил твердо, даже как будто с улыбкой:
– Нет, что вы… Не было этого.
Николай почувствовал: было. Крали у него портфель! Крали. Но почему-то ему невыгодно в этом сознаваться. Ведь бывает такое, что вор у вора дубинку крадет и оба молчат.
– Я ведь и портфеля никогда не имел, – добавил Иван Тимофеевич и, не выдержав взгляда, отвел глаза. – Что вы…
– Ну ладно… Не у вас, значит… Да вы не нервничайте. У нас, понимаете, два происшествия. Задержали жулика, укравшего портфель из белой «Волги», а владельца никак не найдем. И второе: какая-то белая «Волга» сбила на Московском шоссе человека и скрылась. Вот и ищем. А у вас машина как новенькая. Значит, не сбивали… Давно покупали?
– Я ее не покупал, – переводя дыхание, ответил Камынин. – Я ее выиграл по лотерее.
– Да нас это не волнует… Этим мы не занимаемся. Ну, до свидания.
Грошев вышел на улицу и про себя решил: этот может заинтересовать жуликов. Может! Вот даже версия образовывается: Вадим вернулся из колонии, в которой, вполне вероятно, отбывали срок и бывшие сообщники неуловимого кладовщика. В свое время он накрал, спрятал, а они помогали ему на следствии и на суде выйти сухим из воды, чтобы он помогал им в заключении. А он, жадный, не сделал этого, и они «продали» его Согбаеву… Да и новая его работа на базе галантерейных товаров тоже может повернуться по-всякому и, при определенных условиях, вызвать интерес у жуликов.
И Грошев взял Ивана Тимофеевича Камынина как бы под свой личный внутренний контроль.
Третий владелец белой машины – журналист. Веселый, быстрый в движениях, со светлыми колючими глазками. Он быстро и точно ответил на все вопросы Николая и сразу стал жаловаться: гоняет он на своей машине по всем редакционным заданиям, бьет ее нещадно, а ремонтировать трудно. Но вот скоро выйдет его книга, и он уже и жене сказал: «Гонорар получишь только тот, который останется от ремонта».
– Сменю мотор, крылья… Покрашу, – размечтался он.
– Но если трудно ремонтировать, то красить еще трудней, – сказал Николай, для порядка осматривая действительно побитую и поцарапанную машину. Судя по спидометру, журналист наездил на ней уже около ста тысяч километров, а появилась она у него в то же время, что и у Камынина.
– А вот это как раз ерунда! – похвалился журналист. – У меня столько знакомых мастеров: день – и машина в любом цвете.
Вот о таком варианте Николай не подумал, как, возможно, не думали о нем и жулики. Вполне вероятно, что тот, кого они ищут, перекрасил машину и не знает, что над ним нависла угроза. Или наоборот, продолжает творить темные дела, о которых известно жуликам, но не известно милиции. И в том и в другом случае этот вариант нужно проверить.
– Кстати, о таких мастерах. Мой сослуживец ищет специалиста, который смог бы по-настоящему покрасить ему машину.
– Пожалуйста! Вот вам мой приятель, Иван Грачев. Скажите, что от меня, и он сделает все по первому классу. Его адрес: Завокзальная, 25.
Прощаясь, Николай подумал, что, в сущности, работа журналиста в чем-то сродни следственной работе. Те же вечные волнения, расследования, разъезды.
– Вам, журналистам, пожалуй, следует выдавать казенные машины.
– Впрочем, как и вам. Но когда это будет… – махнул рукой журналист.
Из своего кабинета Грошев прежде всего позвонил в автоинспекцию.
– Скажите, а смена окраски машины у вас учитывается?
– Вообще-то должна учитываться… Но ведь столько машин развелось…
– Последнее время кто-нибудь сообщал о перекраске машины?
– Кажется, один или два владельца.
– Пожалуйста, уточните. Это очень важно.
Пока ГАИ уточняла, Николай написал запрос в исправительно-трудовую колонию, где отбывал срок Вадим Согбаев. Он интересовался, не отбывали ли там же срок и жулики с молокозавода: раз версия возникла, ее нужно либо разработать, либо отбросить, исключить. Когда он пришел к Ивонину, чтобы подписать запрос, начальник следственного отдела выслушал его доклад и сообщил:
– Я тут кое в чем решил помочь тебе, но, понимаешь, дело несколько усложняется. Поэтому запрос, кажется, очень своевременен. Дело в том, что у профессора есть сын…
– …который любит солидные портфели.
– Вот именно. А у сына есть… ну, скажем, добрая подруга. Она работает продавщицей ювелирного магазина.
– А в ювелирном что-нибудь неладно?
– Пока все в порядке. Но девушка когда-то работала продавщицей в молочном магазине, который был связан с шайкой с молокозавода. Больше того – она племянница жены Камынина и некоторое время жила у них.
Ивонин долил красного вина в воду и, не особенно надеясь на совпадение вкусов, из вежливости предложил:
– Хочешь?
– С удовольствием!
– Что? – несколько растерялся Ивонин. – Пробовал?
– Действовал по принципу: если нравится другим, то почему это должно быть плохо? Оказалось, хорошо. Особенно в такую жару.
Оба посмаковали терпкую, рубиновую на свет воду, и Ивонин поморщился.
– Но понимаешь, не нравится мне эта явная цепочка – белая «Волга» Камынина… Кстати, он мог ее не выигрывать, а купить выигравший билет и таким образом удачно и безопасно поместить некогда наворованные деньги. Поди к нему придерись: выиграл! Следующее звено – попытка заглянуть в машину профессора, у сына которого подруга из ювелирного магазина, да еще и родственница Камынина. И наконец, твое убеждение, что портфель у Ивана Тимофеевича все-таки крали. Как-то уж слишком все точно совпадает, прямо как по писаному. Тебе это не кажется?
– А зачем обязательно усложнять дело? – прихлебывая кисленькую водичку, с легкой обидой протянул Николай. – Ведь это сейчас все просто, когда проведена работа, когда кое-что прояснилось. А ведь то, что известно теперь нам, никому не известно и потому было совсем не простым, а очень сложным.
– Ну-ну, – насторожился Ивонин. – Дальше, дальше.
– Версия, в общем-то, и не простая и не очень сложная, но довольно вероятная. Жулики нащупали некогда разгромленную банду, у которой остались солидные накопления. В оборот они не пущены и где-то сберегаются. Почему же их не изъять? Ведь недаром же мать Хромовых говорила, что Евгений собирался одним ударом повернуть свою не слишком удачную судьбу.
– Это все так, – поморщился Ивонин, словно вода оказалась слишком уж кислой. – В данном случае твои рассуждения правильны. И я вовсе не хочу толкать тебя на усложненный путь. Обычно преступления не так уж и запутанны, а преступники чаще всего не слишком умные люди. И если они и добиваются успеха, так только потому, что люди отвыкли от откровенных подлостей и даже как-то теряются перед ними. Поэтому каждый не то что умный, а просто средний человек всегда обхитрит и поймает жулика, если только поймет, что перед ним жулик. Все это так. И в то же время… И в то же время мне в этой цепочке что-то не нравится. Какие-то… – Ивонин неопределенно пошевелил пальцами и причмокнул, – нюансы, что ли. Оттенки. И чтобы не заражать тебя сомнениями, версию Камынина я проверю сам. Дел у меня не так уж много, а выход на ювелирный магазин очень опасен.
– Смотрите сами, но мне это не кажется опасным.
– Почему?
– Воры ведь уже проверили профессорскую машину.
– Э-э, нет. Как раз наоборот – им это не удалось. А повторить попытку они не могли, потому что профессор ездил на машине отдыхать. А сейчас на ней чаще всего ездит сын. Так что проверка не исключена. Словом, Камынина разработаю я. – Ивонин отставил стакан, задумался. – Да, вот еще. Один из Хромовых, – Ивонин заглянул в свои записи, – Аркадий, просит встречи со следователем.
– Посидел в камере и понял, что положение серьезное. Версия о мелкой краже не проходит.
– Естественно…
– Хорошо. Пока оформляются документы для посещения тюрьмы, я съезжу на место задержания. Очень смущает, что у жуликов не нашлось ни ключа, ни отмычки.
Продавщица кваса – толстая, сердитая тетка, наливая кружки и бидоны, искоса поглядывала на молодого человека, который нетерпеливо ходил по газону, обследовал решетки возле молоденьких лип, заглядывал под машины, стоящие вдоль тротуара, в подъезды дома и даже в ливнестоки. Жара не спадала, и поэтому очередь у бочки с квасом не уменьшалась. Продавщица вытерла пот и буркнула:
– Все равно придет…
И, не выдержав солнцепека, Грошев подошел к бочке с квасом. Он встал в очередь, посматривая в ту сторону, куда несколько дней назад бежали воры. Продавщица проследила его взгляд, поджала губы и, когда подошла очередь Николая, буркнула:
– Инструмент свой ищете?
На секунду они встретились взглядами. Продавщица смотрела зло и презрительно. Очень захотелось улыбнуться, но Николай ответил строго. Профессионально строго:
– Не свой, а тех, кого задержали.
Он медленно пил холодный квас – бочку, видимо, только что привезли.
Продавщица привычно хмурилась, потом опять буркнула:
– Мальчишки нашли тут отвертку. С пятого подъезда мальчишки.
– Спасибо, – ставя кружку, сказал Николай. – Пойду в пятый.
Ему повезло в первой же квартире. Дверь открыл мальчик лет двенадцати, и, когда Грошев спросил его, не находили ли они отвертки, он сразу ответил:
– Так она у Славика!
Он бросился вверх по лестнице, а Николай остался сторожить открытую дверь. Через минуту появился и Славик с фигурной отверткой в руках.
– Что это вы бдительность теряете? А вдруг я бы зашел в квартиру?
– Ну и что? – передернул плечами юный хозяин квартиры. – Разве теперь есть жулики по квартирам?
Грошев улыбнулся. Квартирных краж стало гораздо меньше. Мальчишкам понравилась грошевская улыбка, и они, чуть тревожно и заискивающе заглядывая снизу в его лицо, затараторили:
– Мы видели, как их ловили.
– А что им теперь будет?
– Подожди, Славка… Мы хотели отнести вам отвертку, но вот всё дела.
– Это теперь вещественное доказательство?
– Погоди, Славка… А они ничего больше не бросили? Может, мы поищем?
– Вероятно, бросили, – серьезно ответил Грошев. – Тот самый ключ или отмычку, которой открывали дверцы машин. А будет им то самое, что определит суд. И очень жаль, что вы не принесли нам отвертку сразу же: она могла бы нам очень и очень помочь. И главное, сберечь время.
– Понятно. Ну хорошо, мы со Славкой и еще ребята поищем. Может, и ключ найдем. А какой он?
– Не знаю, – все так же серьезно ответил Грошев. – Вероятно… Впрочем, зачем гадать – не знаем. Мало ли что могут придумать преступники?
– Это верно, – тоже серьезно подтвердил Славка. – Мы поищем.
Рассматривая фигурную, с крестиком-нарезкой на конце, заостренную отвертку, Николай гадал, что можно отвинчивать с ее помощью.
Шурупами с крестообразной насечкой на головках крепятся облицовка ветрового стекла (это, пожалуй, исключается), облицовка дверей (а вот это возможно, двери – полые, в них можно кое-что запрятать, только мягкое, чтобы не гремело). Есть шурупы и на сиденьях – но в сиденья тоже многое не запрячешь. Затем ручки, боковинки… Боковинки из прессованного картона. Они прикрывают проемы в кузове под приборной доской, сразу же за передними дверцами. Там, за боковинами, можно спрятать многое. Но боковинок две, а отвертка одна.
– Послушайте, ребята, а второй такой отвертки вы не находили?
– Нет. А их было две?
– Да, мне кажется, что их было две. Поищите заодно и еще одну отвертку.
– Ладно. Будем искать и отвертку.
Они распрощались дружески.
Хорошо, когда попадаются смышленые ребята и когда взрослые не задаются.
Только во второй половине дня Грошев приехал в тюрьму. Аркадий Хромов вошел в следственную камеру бочком, робко. Тусклый свет из зарешеченного окна высветил рыжую щетину на разом ввалившихся щеках. Глаза смотрели пристально, настороженно, но уже просяще.
Обычно самые нахальные преступники хорохорятся только в милиции. Там они кажутся самим себе и своим сообщникам необыкновенно смелыми, решительными и находчивыми ребятами-кремнями: все отрицают, отказываются отвечать на вопросы, пытаются подловить и даже разыграть допрашивающего. Они твердо убеждены в своей необыкновенности и в тупости работников милиции или прокуратуры. Они еще считают, что запросто проведут любого и всякого так же, как, совершая преступление, проводили доверчивых, ничего не подозревающих и верящих им людей.
Но стоит преступникам хлебнуть камерного воздуха, пожить рядом с теми, кто уже понял, что такое тюрьма или колония, повстречаться с бескомпромиссной, кажется, даже бесчувственной тюремной охраной, для которой они – такие смелые и отчаянные несколько часов тому назад – всего лишь глупые и неумелые арестанты, заключенные, как приходит другая крайность: они испытывают ужас. Тогда они начинают жалеть себя, возмущаться порядками и законами, судом, который «за такой пустяк дает такой срок». Кто-то ожесточается, бездумно усугубляя свою вину, кто-то сламывается, но большинство все-таки пытается трезво оценить свое положение – этому всегда помогают обитатели камеры. Они, как опытные юристы, разберутся в деле новичка и точно определят и его будущую судьбу, и линию его поведения на все случаи жизни.
Аркадий Хромов тоже пришел к следователю в состоянии жалости к самому себе, ужаса перед неминуемым наказанием и в то же время со все еще не оставленной надеждой, что молодой следователь – «тупак» и поэтому, может быть, еще и удастся провести, обмануть его и тем облегчить свое положение.
– Садитесь, – устало предложил Грошев.
Когда Хромов бочком присел на табуретку, Николай вынул из кармана отвертку и положил ее на стол. Аркадий посмотрел на нее и поежился.
– Что у вас? – спросил Николай.
– Я хотел сказать вам, что в милиции и при первом допросе я погорячился… вначале. Кража действительно была…
– Одна? – перебил его Грошев.
– Да, но ведь мы привлекаемся только по одному эпизоду, – робко произнес Аркадий.
Николай внутренне усмехнулся: камерные юристы поработали на славу. Хромов уже знает такие специальные словечки, как «эпизод». Но ответил он жестко:
– Нет. По нескольким эпизодам. По одному вы пойманы с поличным, по остальным ведется следствие. – И он перечислил номера проверенных машин и даты этой проверки. – Вы в них участвовали?
Кадык на шее Аркадия заходил так же стремительно, как в свое время у его старшего брата.
– Да. Участвовал. Кроме одной, первой. Я тогда…
– Сейчас меня интересует не это. Сейчас я хочу знать только одно: кто брал портфели, а кто отворачивал никелированные шурупы с фигурной нарезкой на головке?
Хромов смотрел то на отвертку, то на Грошева, и выражение его глаз часто менялось. В них метался и страх, и недоверие, отчаянная решимость. Хромов решал: сказать правду или не сказать? Сдаться окончательно или еще держаться хотя бы в этом? Грошев всматривался в его осунувшееся лицо.
– Как вы понимаете, Аркадий Васильевич, втроем один портфель из машины не выносят: неудобно.
Очевидность и простота этого довода неожиданно и сразу сломили Хромова. Он глухо ответил:
– Портфель брал не я. Я багажник осматривал.
– А зачем вы осматривали багажник?
– Вадим сказал, что там может оказаться еще один портфель и вообще может быть что-нибудь интересное.
– Находили?
– Нет…
– Значит, технику вы отработали точно. Евгений открывал дверцу водителя. Так?
– Так, – облизал губы Аркадий.
– Затем он передавал ключ вам, чтобы вы открыли багажник. Кстати, кто сделал этот ключ-отмычку?
– Женька.
– Ну вот. Вы шли открывать багажник, Евгений открывал вторую дверь, и они вместе с Вадимом отвертывали шурупчики. Что они делали потом?
– Они… Они, это самое… заглядывали за боковинки.
– Зачем?
– Точно не знаю. Тоже что-то искали, но что – не говорили.
– Но вам, наверное, было интересно, что они ищут?
– Я спрашивал, но Женька сказал: «Не вмешивайся. Бери свое барахло и не мешайся».
– И вы брали «свое барахло», то есть покупки владельцев, и не вмешивались?
Аркадий потупился:
– Дурак был… И потом интересно даже – воруем нахально, на глазах у прохожих, и никто ничего. Даже смешно. От этого совсем… обнаглели.
Грошев промолчал. Он знал, что теперь Аркадий говорит правду. Преступники именно обнаглели. Безнаказанность всегда приводит к наглости, которая чаще всего кончается провалом. И когда они попадаются, то довольно быстро понимают причины провала и теряются. Так растерялся и Аркадий Хромов. Он подписал протокол допроса, и Грошев мог бы вздохнуть спокойно.
Но Грошев прекрасно понимал, что дело только начинается, и потому вздохнул тяжело и доверительно сообщил:
– Вот так-то, Аркадий Васильевич. За копейки идете в тюрьму и портите себе жизнь.
– Это уж точно… А сколько… дадут?
Несколько секунд Грошев колебался, сказать или не сказать, но потом решил не отступать от своего принципа – не кривить душой, не пугать и не задабривать посулами. Говорить правду. И он сказал правду.
– По-моему, дадут два, а может быть, и три года. Учтут молодость, первую судимость… Но только в том случае, если будет доказано, что вы не причастны к другому, связанному с этим, делу. Понимаете?
Хромов кивнул и долго рассматривал сцепленные пальцы. Потом сказал:
– Я догадывался, но точно ничего не знал.
– А что знаете неточно?
– Неточно? Вадим с Женькой ищут какие-то бумаги. Какие – не знаю. Зачем – тоже. И еще… Да нет, это могло показаться.
– Нам пригодится и то, что показалось.
– И еще они ищут ветку сирени.
– Чего-чего? – невольно вырвалось у Николая.
– Понимаете, как-то после выпивки Вадим сказал Женьке, что вся эта их затея – ерунда, легенда, трепотня и с машинами у них ничего не выйдет. Только даром теряют время и рискуют. Но Женька уперся. «Я, говорит, верю, а ты можешь отлипнуть. Но ветку сирени я все равно найду. Никуда она не денется».
Отпустив Хромова, Николай Грошев еще долго сидел в следственной камере и думал. Временами ему очень хотелось немедленно вызвать Вадима Согбаева и сразу фактами припереть его к стенке, чтобы выяснить, что же он искал в белых «Волгах». Но Николай понимал – Вадима не сломят первые дни тюрьмы. Он бывал в ней не раз. Он будет выкручиваться и молчать. Вряд ли выйдет из своей «закаменелости» и Евгений.
– Ну что ж… Придется подождать.
Он собрал протоколы, положил в папку отвертку и через проходные вахты вышел на улицу.
Утром в четверг по дороге на работу Грошев заехал к Ивану Грачеву. Мастер оказался розовощеким, кругленьким человеком лет сорока с лишним. От него крепко попахивало водкой. Толстяк возился во дворе собственного бревенчатого дома и лениво отругивался от наседающей на него старухи.
– Хватит, мама, не маленький.
– Вот то и беда, что не маленький, а старенький. Хоть бы женился, дурощлеп. А то, что ни заработает, все на водку выкинет.
– На свои пью! Хватит! Чужих не прихватываю. – Тут он заметил Грошева и прикрикнул на мать: – Хватит, говорю!
Николай поздоровался и несмело спросил, не сможет ли Иван Григорьевич Грачев покрасить ему машину, – говорят, что в этом деле он большой специалист.
– Битая? – деловито осведомился Грачев.
– Да нет… Бог, как говорят, миловал. Просто цвет не нравится: «белая ночь».
Грачев уже не подозрительно, а почти презрительно посмотрел на Николая.
– А вам известно, что ежели по заводской синтетике прокрасить обыкновенной нитроэмалью, так она и слезть может и блеска такого все равно не будет?
Нет, этого Грошев не знал. Начинались тонкости, известные только мастерам. Даже ради их познания и то стоило зайти к Грачеву: все, что касалось машин, Николая интересовало всегда.
– Жаль… А как же другие красят?
– Ха! Красят… Халтурщики вам все покрасят. А через месяц облезет. Сушить надо уметь. Тут вот один отставник тоже решил: «А чего тут сложного – по белой цветной красить?» Покрасил. И что? Полезла! Ко мне примчался. Пришлось смывать и все перекрашивать. А потом еще и полировать.
«Это что еще за фигура появилась?» – подумал Николай, но сказал с нотками уважения:
– Но ведь вот у вас же получилось.
– Ха! У меня! Я себе аппаратуру сделал. Вот, сами посмотрите.
Грачев повел следователя к сараю. Наверное, в нем когда-то была летняя кухня, а может быть и амбар. Крепкие бревенчатые стены, хорошо пригнанная, во всю ширину торца, добротная дверь. Грачев включил свет.
Потолок и стены были обшиты блестящей жестью из расправленных бидонов. Вверху и по бокам висели мощные электрические лампы с рефлекторами. Батареи таких же, как в фотографиях, ламп стояли вдоль стен.
– Вот, – с гордостью сказал Грачев и скрестил руки на груди. – Здесь я вам любую синтетику сделаю, не хуже заводской будет.
Все это вызывало уважение. Мастер понял состояние Грошева и, чтобы окончательно добить его и утвердить свое превосходство, предложил небрежно:
– Вы прежде чем решить, красить или не красить, сходите к тому отставнику, посмотрите мою работу, а уж потом будем договариваться. – Он назвал адрес отставника и назидательно произнес: – Но не советую красить: «белая ночь» – отличный цвет.
Роль автолюбителя явно удалась. Николаю даже не пришлось узнавать адрес отставника, и он небрежно спросил:
– А почему же тот отставник покрасил? – Правила игры требовали хоть в чем-то сомневаться, чтобы потом, сторговываясь, можно было сбить цену.
– Так он и зимой ездит – гараж у него теплый. Говорит, научно установлено, что зимой белые машины терпят больше аварий. Их не замечают встречные. Вот он и покрасил в цвет морской волны. Но лично мне больше нравится «белая ночь». На ней и пыль не так заметна и грязь. Так что не спешите…
Нет, Грачев не халтурщик. Он мастер своего дела и гордится этим. «Придет свой срок, – подумал Николай, – и я воспользуюсь его советами».
На работе его ждали владельцы проверенных машин. Беседы с ними ничего нового не дали. В пропавших портфелях не было ничего серьезного или ценного, изменений, следов преступников в своих машинах они не замечали. И когда Грошев напомнил о боковинках, двое вспомнили, что им приходилось пользоваться фигурной отверткой. Но подобное бывало и раньше – завод не продумал надежного крепления, и никелированные шурупчики выпадали сами по себе. Остальные не заметили даже этого.
Когда инженер-подполковник в отставке Александр Иванович Тихомиров узнал, что Грошева прислал Грачев, он улыбнулся и, извиняясь за беспорядок, пригласил следователя в квартиру.
Стандартная однокомнатная квартира была завалена стружками. Пахло политурой и лаком. Николай огляделся и приятно удивился: такой обстановки он не видел нигде.
Слева, вдоль стены, стояли два шкафа, соединенные полками – стеллажами для книг. Под ними, от шкафа к шкафу, широкая лавка с резной настенной панелью. Перед ней – грубый, на толстых ножках, некрашеный стол, а вокруг него – такие же грубые, тяжелые табуретки с прорезями посредине. В правом углу не то кровать, не то тахта – широкая, низкая, почти квадратная. На ее спинке и боковинке – резьба: кони, львы, цветы и завитушки. И все изукрашено теми неправдоподобно яркими красками, которыми славится Палех.
Теплая фактура дерева, грубоватая простота в соединении с яркими «переплетениями красок, корешками книг, керамикой создавали удивительное настроение радости встречи с чем-то утраченным, со странно знакомым, словно полузабытым, тяжеловато-изящным, веселым, надежным и прочным уютом.
Даже гравюра Спаса Нерукотворного в простенькой деревянной рамке, даже обыкновенная пунцовая герань и фиалки на окнах – и те сливались с окружающим, образуя тонкую, сложную и необыкновенно приятную для глаза цветную вязь.
Только через несколько минут Николай понял, что дерево поделок хоть и не крашено, но тщательно оглажено бесцветным лаком, и потому каждая дверца-боковинка шкафов, а также лавки, спинки – все несет еще и неповторимый рисунок дерева. Наверное, потому, что Грошев молчал, Тихомиров с теми же нотками в голосе, что слышались у Грачева, когда он показывал свою сушильную камеру, спросил:
– Нравится?
– Очень! – И, начиная кое-что понимать, с доброй завистью и удивлением осведомился: – Неужели все сами?
– Сам… Готовлюсь к отпуску и доделываю пристенную лавку. Вместо дивана.
– Послушайте, но рисунки, конструкции…
– При желании – ничего сложного. Только удовольствие. А мне надоела современная мебель – слишком уж инфантильная, слабенькая. Ни до чего-то не дотронься, не передвинь… Либо пятно, либо поломка. Сам не поймешь, мебель для тебя или ты при мебели, для ее обслуживания. – Он вдруг светло улыбнулся. – А так мне и Собакевичу очень нравится.
Грошев расхохотался.
– Ну не такие уж у вас… медведеподобные поделки. В них настоящее надежное изящество.
– Правда? Вы нашли точные слова. Именно этого мне и хотелось. А теперь я соединяю достижения современной техники с полезными пережитками прошлого. Мне надоели диваны с их скрипом пружин или шорохом поролона, их сальный уют. На моей лавке в обычное время ляжет ковер, но когда потребуется, выдвижная доска удвоит ее ширину, а сверху можно будет положить еще и надувной матрас.
С ним было легко и просто. Сухощавый, мускулистый, с добрым прищуром острых карих глаз, он понравился Николаю.
– Ну-с, как я понимаю, Грачев прислал вас, как истый художник к коллекционеру, у которого хранится его картина. Вы тоже решили перекрасить белую машину?..
– Была такая идея, – потупился Николай: ему стало не по себе от того, что скрывается от понравившегося ему человека. – Грачев сказал, что вы покрасили свою машину потому, что ездите зимой.
– Это только одна сторона дела, причем не самая главная. Есть и еще несколько… – Тихомиров на мгновение задумался, потом овладел собой. – Поскольку вы человек чувствующий красоту, я вам признаюсь… На светлой машине не смотрится никель. Она кажется… безликой. Для такси, служебной машины это, вероятно, идеальный цвет. Но ведь у владельца машина как бы член семьи. Поэтому хочется, чтобы она была как можно красивей. На зеленоватом фоне цвета морской волны никель смотрится ярко, светло. Он как бы подчеркивает линии машины, я бы сказал, ее пружинистость.
– Н-ну… я не смотрел так далеко. Просто что-то не нравилось.
Ответ, по-видимому, разочаровал Тихомирова, и Грошев это почувствовал. Чтобы скрыть смущение, он отошел к стеллажам с книгами. Едва ли не треть из них занимали военные мемуары.
– Хорошо вы подобрали. Такого собрания я, кажется, нигде не видел.
– Дело к старости, иной раз хочется вспомнить все, что пережили. Посмотреть на прошлое новым взглядом.
– Да, вы ведь, конечно, воевали…
– Все, что касается нашего фронта, у меня есть. И Западного и 3-го Белорусского. Потом – на Востоке…
– Я тоже служил на Востоке, – почему-то вздохнул Николай.
– Ах, вот как!.. Почти земляки… Фронтовикам дорого даже простое упоминание о местах, где, как говорят иные, нас убивали. Наткнешься на знакомое название, дату, фамилию – и вдруг сразу встает совсем, кажется, забытое. – Тихомиров ласково провел по корешкам книг. – Вот это все о нашем фронте. Точнее, фронтах. – Он снял с полки книгу генерала Калинина, погладил ее и сказал: – Действовал с его дивизией. Вместе выходили к границе. А вот в этой, – он снял еще одну книгу, – есть даже фотографии. Сам-то я не попал: помпотех… Но – как будто собственный дневник.
Он задумчиво пропустил листы книги меж пальцев. Из книги выскользнула сухая ветка темно-фиолетовой, почти черной сирени и мягко упала на пол.
Тихомиров поднял ее, понюхал и хотел было вложить на прежнее место, но Николай невольно протянул к ней руку.
– Вы любите цветы?
– Да, – ответил Тихомиров. – А эта… особенная. Обратите внимание на густоту лепестков.
Грошев взял сухую ветку сирени, вдохнул ее печальный тонкий запах и не мог не подивиться обилию лепестков в каждом цветке. Они сидели густо, словно вставленные один в другой.
– А… почему эта веточка особенная?
– Так… – уклонился от прямого ответа Александр Иванович и положил ветку в книгу. – Ну-с, пойдемте смотреть машину.
Она, конечно же, оказалась в отличном состоянии, с тем налетом щеголеватой красоты, которую приобретают автомобили в опытных и любящих руках. Грошев похвалил полировку и спросил:
– На такую красавицу нападений не было?
– Обходилось. Я ведь инженер-подполковник, кое-что смыслю в этом деле, так что, если бы кто-то и позарился, ничего бы из этого не вышло: установил кое-какие секретки.
– Расскажете?
– Нет, – рассмеялся Тихомиров. – Пока что секрет изобретателя.
Они расстались почти по-товарищески, но Грошев не мог отделаться от впечатлений странных и, может быть, опасных совпадений: владелец белой «Волги» дважды перекрашивает ее; застигнутый врасплох Согбаев справлялся у профессора о некоем «бывшем командире»; Тихомиров – бывший военный, именно у него хранится сухая ветка необыкновенной сирени, которую, по-видимому, ищут жулики.
Но в поведении Тихомирова не чувствуется фальши, притворства. Он прост и открыт. И все-таки…
Николай позвонил в автоинспекцию. Среди людей, заявивших о перекраске машины, значился и Тихомиров. Тут же выяснилось, что купил он ее в городе Н., через комиссионный магазин. Грошев немедленно послал в Н. запрос о бывшем владельце машины.
Своего начальника Николай застал расхаживающим по кабинету. Не здороваясь, Ивонин сообщил:
– Сын профессора и его невеста выезжают с туристской группой за границу. Ничего их порочащего не обнаружено. Что нового у тебя?
Николай коротко рассказал. Ивонин долго думал, потом сердито сказал:
– Ладно. Утро вечера мудренее. С утра все решим… если придумаем.
В пятницу утром Грошев уже знал кое-что о Тихомирове. Его жизнь можно было назвать безупречной. Только самый строгий моралист мог поставить ему в упрек, что он, женившись в конце пятидесятых годов, в середине шестидесятых разошелся.
Машину купил еще во время службы в армии. Ездит отлично. Работает в СКБ – специальном конструкторском бюро. Тут немедленно мелькнула догадка-легенда: последние потерпевшие – конструктор и его сын-студент; проверяли или пытались проверить машину профессора. Оба, даже четверо, включая сыновей-студентов, работают или учатся как раз в профиле СКБ и, значит, Тихомирова. Догадка-легенда осталась, но не она была главной в ту минуту.
Последние годы Тихомиров выезжал на машине за рубеж, а в обычное время он заядлый рыбак и грибник. Что ж… Вполне естественно, что в эту грибную и рыбачью пору он отпросился в отпуск…
Одновременно с этими данными пришла телеграмма из той колонии, где отбывал наказание Согбаев. Пути возможных сообщников Камынина и Согбаева нигде не пересекались. При выходе на свободу Вадим получил солидную сумму и поэтому мог спокойно начинать новую, честную жизнь.
Мог, но не начал…
Мысли о согбаевской судьбе прервал стук в дверь.
– Войдите!
Дверь медленно приоткрылась, и на пороге показалась маленькая девочка с челочкой, с ясными и чуть обиженными голубыми глазами. Николай сразу понял: это девочка Ивана Хромова. Сейчас появится и мать. Что ж… Так бывает часто. Непримиримые в обычной обстановке супруги в минуты опасности соединяются, забывают былые обиды. Вероятно, и жена Хромова пришла к нему, чтобы узнать о судьбе мужа, похлопотать о нем.
Пожалуй, это вовремя. Надо подсказать ей, какие характеристики нужно взять на работе Ивана, посоветовать найти адвоката. Пока что дела обстоят так, что Иван Хромов может отделаться условным сроком.
Но вслед за девочкой на пороге появилась не жена, а мать Хромова. И не было в ней той гордой печали, что так поразила Николая во время их первой беседы. Теперь к нему вошло горе. Лицо женщины потемнело, проступили новые глубокие морщины, плечи опустились, и вся она словно сгорбилась. Но глаза, ясные, светлые, будто промылись и горели ровным, затаенным светом.
– Здравствуйте, – сказала она и, не ожидая ответа, заговорила неожиданно звонким, помолодевшим голосом: – Пришла посоветоваться, как жить дальше…
– Здравствуйте, – засуетился Николай. – Садитесь. Чаю вот только не могу предложить.
– Обойдемся. Мне теперь важно знать, сколько моим охламонам дадут, чтобы свою жизнь… спланировать. – Она махнула темной, сухой рукой. – Да свою еще б кое-как спланировала, обошлась бы… А только теперь вот этот огонек планировать нужно. – Она кивнула на прислонившуюся к ней девочку.
– Что случилось, Любовь Петровна?
– Сразу или, может, по порядку, если не очень заняты?
– Давайте по порядку.
– Пошли мы с Ивановой женой передачу отнести. Ну, пока стояли, пока то, пока сё, а народ, что передачи носит, все как есть законы знает и что чем кончается – тем более. Она послушала и упала духом. Еще и передачу у нас не приняли, а она уж шепчет: «Нет, уж теперь все. Его посадили, а теперь меня таскать начнут». Это у нее бзик такой – как чуть какая неприятность, так и в вой: «Ой, таскать начнут». Буфетчица она у него – тоже понять можно. Работа сложная, денежная… «Стой, говорю, спокойнее, еще ничего не известно, вон и люди говорят, еще как суд посмотрит. А если и получат что, так все с собой возьмут, нам с тобой не оставят». Приняли наши передачи и посмеялись над нами: три кормильца на отсидке. Она – в слезы: «Вот так теперь везде будет. Нигде покоя не найдешь. Ах, зачем я с ним связывалась! Ах, зачем не развязалась!» И так мне, на нее глядя, нехорошо стало, что я и скажи: «Так развязаться никогда не поздно». – «Ах, у меня ребенок, а кому я с девчонкой нужна». – «А ты, говорю, отдай мне внучку, а сама, раз так рассуждаешь, новую жизнь устраивай». Говорю так, а саму аж трясет, ведь должна же она понять, куда ее тянет. Ведь горе у нас. Настоящее горе! А она посмотрела на меня серьезно и произнесла страшные слова: «Надо подумать»…
Любовь Петровна примолкла, обняла внучку и выпрямилась, словно расправилась.
– Ну, надумала через день… «Мы, говорит, со своими родными обсудили все и решили, что вы предлагаете правильно: ему все равно пропадать, а мне нужно новую жизнь строить – я еще молодая. Я, конечно, дочке буду помогать, продуктов, может, когда подкину, да и вам, как мы решили, это к лучшему: все-таки забота. Отвлекает». Добрая такая. Заботливая. Из Вадимовой компании.
Ну ладно… Внучку я взяла, барахлишко ее приняла и говорю: «Спасибо за твою большую заботу, тем более что решила ты правильно: трудно тебе воспитывать будет, трудно…» Она так и расцвела: «Ах, говорит, и вы так думаете. А я, признаться, побаивалась». – «А чего, отвечаю, побаиваться? Жизнь надо строить решительно. Побаиваться ее нечего. Она наша, жизнь. Не чужая. Вот за чужую и в самом деле бояться нужно». – «Я, говорит, все узнала: оказывается, сам факт заключения является исключительным поводом для развода – никто не осудит, и я об этом так и написала Ване. Он поймет, он вообще-то добрый. И умный». Вот тут меня и ударило. «И что ж, спрашиваю, отослала ли письмо?» – «Отослала, – отвечает. – Сами говорите, что жизнь нужно делать решительно».
Прожили мы с внучкой ночь, утром я на свою старую работу сходила – берут обратно с дорогой душой. Пенсионер нынче в цене и, я бы сказала, в моде. Так что прожить я теперь проживу и без ее продуктов и еще своим охламонам на посылки хватит. А пришла я к вам вот зачем. Нельзя ли то письмо Ване не передавать?
Нет, вы меня не перебивайте. А то собьюсь. Я вот своим старшим о нашем горе ничего не писала; все, пишу, в порядке, всем довольна…
– А у вас еще старшие есть?
– А как же? Что ж я, только охламонов нарожала? Два сына и две дочери есть еще. Все в разных городах, все живут хорошо. Ну, те при отце воспитывались. А эти – послевоенные. Этих я, видать, упустила. Вот за то сама и казниться должна. Моя беда, мой и ответ. Так вот что я вам скажу: Ваня в войну родился, как только муж на фронт ушел, рос он, как я говорила, слабеньким. И этот ему новый удар совсем ни к чему. Наказать, раз заслужил, – наказывайте. Тут я слова не скажу. Горе оно и есть горе. Но ведь и пожалеть человека нужно. А каково ему второй удар, да еще в тюрьме, принимать? Честно скажите, сможете то письмо не допустить или не сможете?
– Не получит он письма, – твердо сказал Грошев. – А помощи вам никакой не нужно, Любовь Петровна? Вы ведь за советом пришли…
– Чем вы поможете? Горе мое разделить вы не сможете, да я его и не дам делить – сама вынесу. Об деньгах не беспокоюсь – заработаю. А совет вот какой мне нужен, законов ведь я не знаю. Как-то так жизнь прожила, что законы эти мне вроде бы и не к чему были… Вот отдала она мне внучку, а она вся в Ваню – тихонькая, ласковая, – и вдруг она опять решит возвернуть? Это ж и мне, и Ване, и внучке снова сердце рвать. Нет, вы сейчас мне не отвечайте. Вы подумайте. Я к вам на той неделе приду. Я во вторую смену договорилась. Сменщица, я с ней лет тридцать проработала, в первую пока походит. А потом и в садик девочку устрою. Обещали. Вот утречком я и зайду. Вы мне тогда и обскажите. А то мне все враз и не обдумать, и не запомнить.
Пока Любовь Петровна говорила, Николай думал о Хромове, о деле и чуть было не спросил: «А что, если Ивана выпустят? Он с нового горя беды не наделает?» Но не спросил. Нельзя давать необоснованную надежду, нельзя рвать больные сердца.
Хромова поднялась неожиданно легко, молодо, степенно попрощалась и, как занятой человек, сообщила:
– Пойду на своих характеристики добывать – добрые люди посоветовали. Может, и поможет… Только по моей натуре эти характеристики ни к чему. Натворил – получай, а потом думай.
Она ушла, маленькая, сутуловатая, но не сломленная, а как бы обретшая второе дыхание. Вероятно, вот потому и выиграна минувшая война, что миллионы таких людей в горе нашли подспудные силы и вынесли невыносимое.
Ах, Любовь Петровна, Любовь Петровна, горе ты материнское! Обо всем мы думаем, когда что-нибудь затеваем, а вот о матерях…
Грошев встал, подошел к окну и долго вспоминал свою мать – полную, страдающую одышкой, а все равно вечно занятую и деятельную… На них, на матерях, видно, и держится белый свет, да не все это понимают. И то чаще через чужое горе.
Его раздумья прервал телефонный звонок. Звонила секретарша: вызывал Ивонин.
Он казался озабоченным и, как всегда, когда какое-нибудь дело осложнялось, очень деятельным.
– Ты что такой задумчивый? Что-нибудь новенькое?
– Почти, – грустно усмехнулся Николай и рассказал историю Ивана Хромова.
– Что ж раздумывать? Нужно взять подписку о невыезде и выпустить. Он, кажется, впутался в эту историю по глупости, суд учтет, разберется и, скорее всего, даст условно. – Ивонин задумался и вздохнул. – Вот возимся со всякой шушерой, и кажутся они страшнее страшного для нашего общества. А такие, как хромовская жена? А? Они, в сущности, пострашнее. И попробуй придерись – все аккуратненько, все по закону.
Он походил по кабинету, закурил.
– Ну, довольно лирики. А факты таковы: только что позвонили из Н. Тихомиров действительно купил машину в комиссионном магазине. Она конфискована у человека, осужденного за покушение на убийство при попытке ограбления.
– О-о! Вот даже как разворачиваются дела!
Ивонин словно не слушал Грошева, продолжал чеканить слова:
– Человек этот, некто Волосов, в свое время служил в одной части с Тихомировым.
– Надо немедленно обыскать машину Тихомирова.
– Надо бы, но… Тихомиров вместе с группой автотуристов уехал за границу.
– Задержать.
– И это возможно. Но есть и другие подробности. Племянница жены Камынина ушла из магазина по собственному желанию. Мотив? Переход с вечернего на дневное отделение того самого института, в котором учится сын профессора. Как реагировали на это папа и сын? Положительно. Сын подал заявление в загс, а папа предоставил ему и его невесте машину для путешествия. И они благополучно отбыли вместе с Тихомировым. Мало этого. После того как ты побеседовал с Камыниным, он разыскал Тихомирова, они долго о чем-то разговаривали. Такова ситуация. Серьезна ли она? И да и нет. Возможно, что все это лишь неприятные совпадения. Почему бы профессорскому сыну не жениться на красивой девушке, да еще к тому же студентке его же института? Почему бы Камынину не встретиться с Тихомировым? Ведь они оба автомобилисты. И так далее и тому подобное. Ну, а если это не совпадения?
– Во всяком случае, их слишком много, чтобы они не встревожили.
– В том-то и дело. Тебе нужно немедленно выехать вслед за туристской группой.
– Может, лучше вылететь?
– Нет. Я уже послал телеграмму старшему туристской группы, что ты тоже включен в эту группу и догонишь ее на дневке.
– А… а на чем же я поеду?
– Машина начальства на приколе. Документы оформляются. Дадим шофера.
– И я сразу превращусь из автотуриста в обыкновенное начальство.
– Мм… Пожалуй. Но ведь расстояние! А тебе нужно быть свежим и крепким.
– Когда выезжать?
– Сегодня же.
– Ничего. Выдюжу.
Ивонин испытующе посмотрел на Николая – спортивная фигура, крепкий подбородок, карие, твердые глаза.
– Ну, гляди… Ведь прежде чем явиться в группу, тебе предстоит проехать в Н. и ознакомиться с делом Волосова, а если представится возможность, осторожно проверить Тихомирова. Именно осторожно, не роняя ни малейшей тени на его имя.
– Да, но группа…
– Дал телеграмму. На месте тебе помогут оперативники.
– Присмотрят за интересующими нас людьми?
– Нет. Они их не знают, да и пока что им знать не нужно – все еще достаточно шатко. А вводить в курс дела новых людей – значит рисковать. Они могут неправильно понять задачу, увлечься и или вспугнуть, или нанести людям ненужную травму. Они просто присмотрят за всей группой и, если обнаружатся отклонения от нормы, будут в курсе.
– Понятно.
– Значит, задача вырисовалась такая. Главное – машина Тихомирова. Не он сам, а машина, то, что она может возить даже вопреки желанию своего владельца. Продумать, попробовать установить. Все остальное зависит от этого…
– Как держать связь?
– Обычным порядком. Все. Получай документы и принимай машину.
Все было ясно и понятно до тех пор, пока дело не коснулось хозяйственников. Кассирша ушла, да и денег у нее, кажется, не было: нужно было еще получать их в банке; ключ от гаража находился у завхоза, а он, естественно, уехал по делам, и когда вернется – никто не знал. Хорошо, хоть канцелярия сработала точно и документы поспели в срок.
Однако ему повезло: на доске, на которую уборщицы вешали ключи от дверей служебных кабинетов, висел и ключ от гаража. А ключи от машины предусмотрительный шофер оставил в замке зажигания. Николай поступил именно так, как учили. Открыл капот, проверил уровень масла, заглянул в радиатор, потом сел за руль и включил зажигание. Стартер не работал. Было так тихо, что он услышал тиканье собственных часов. А вот электрические часы молчали. Молчал и сигнал: заботливый шофер перед уходом в отпуск отсоединил аккумулятор.
Потому, что он сразу понял шофера, вернулась уверенность в себе и спокойная расчетливость. Он вывел машину, запер гараж и пошел в библиотеку. Карты показывали до Н. тысячу с лишним километров. На «Волге» пятнадцать-шестнадцать часов хода. Прибавить снижение скорости и, значит, потерю времени в населенных пунктах. В иных не разрешается двигаться быстрее тридцати километров.
Правила движения есть правила… Приплюсовать время на заправку горючим: в пятницу и субботу легковых машин будет очень много. Поесть нужно… Получается не менее двадцати часов. Значит, в Н. раньше второй половины дня не приедешь.
Можно, конечно, увеличить путевую скорость, но машина незнакомая, непривычная. Наконец, двадцать часов за рулем, да без привычки, – не высидишь. Значит, на половине дороги нужно поспать. Иначе, даже если и нагонишь время, на месте много не наработаешь. Свалишься от усталости.
Николай телеграфировал в Н.: «Приеду завтра вечером прошу оставить дело дежурному».
Ждать кассира он не стал, сел в машину и поехал в сберкассу, где снял свой слишком медленно растущий вклад. Дома переоделся, налил в термос горячего кофе и уложил в багажник вещи.
Первое время Николай вел машину осторожно, даже слишком осторожно, привыкая к ней и испытывая и себя и ее. Машина оказалась покорной. Она чутко слушалась не только руля, но и малейшего нажатия на педаль дроссельной заслонки, или, как проще и, может быть, правильней говорят шоферы, «нажатия на газ».
Пригородное шоссе легло ровным росчерком между ярко-зеленых, вошедших в силу лесов. Стрелка спидометра перевалила середину и стала клониться вправо, к сотне… Ветер усилился, посвистывая в ветровичке. Машина чуть присела, словно готовясь к прыжку. После сотни километров ветер уже не свистел, а подвывал, и Николай сбросил газ. Скоростью он владел. Значит, на больших трассах сумеет выгадать несколько часов.
Вечерняя дорога оказалась пустынной, мотор тянул отлично. Свистел ветер в ветровичках, стучали камешки по крыльям, и километровые столбы легко проскакивали мимо. Утром шоссе заполнилось машинами. Николай свернул в лесок, поспал несколько часов и после обеда уже держал в руках дело Волосова.
Поначалу это дело не показалось Грошеву ни особенно сложным, ни загадочным. Оно сводилось к тому, что гражданин Волосов А. М., 54 лет, несудимый, одинокий, беспартийный, инвалид войны второй группы и одновременно завхоз артели «Труд», весной подъехал на собственной автомашине «Волга» к новому овчарнику совхоза «Балтийская звезда» с целью похищения овцы. В это время его заметил сторож фермы гражданин Петрявичкаус Н. П. Волосов вступил со сторожем в борьбу и нанес ему охотничьим ножом тяжелые ранения в область сердца.
Только чудо спасло сторожа от верной смерти. Он оказался одним из первых, кому в этом районе сделали операцию на сердце.
Волосов своего поведения не оправдывал, но считал, что его черт попутал, а потому и сам факт преступления помнил смутно. На все вопросы следователя отвечал неуверенно: «Не помню, может быть, и так».
Однако выздоровевший сторож нарисовал несколько иную картину преступления. Его удивило не то, что за овчарню проехала машина. В этих местах в минувшую войну шли упорные бои, и летом сюда приезжает немало фронтовиков. Насторожило, что водитель машины, спустившись в лощинку, слишком долго не выходил из нее – что он мог увидеть в сумраке зеленой в эту пору весенней ночи, сторож не понимал и подумал, что с человеком произошло несчастье.
Когда Петрявичкаус тоже спустился к лощинке, из зарослей кустарника выскочил неизвестный и вначале сбил сторожа непонятным приемом с ног, а уж потом, лежачего, несколько раз ударил ножом.
Свидетелей этого происшествия не нашлось. Волосова осудили. За него никто не хлопотал, и о его судьбе никто не беспокоился, потому что, как он утверждал, все его родственники и близкие погибли во время войны. В заключении Волосов умер от рака желудка. Через некоторое время умер и сторож.
Чем дольше думал об этом деле Грошев, тем удивительней ему казалась разница в показаниях Волосова и Петрявичкауса. Впрочем, Волосов не отрицал предложенного сторожем варианта, но и не подтверждал его.
– Затмение на меня нашло, – твердил он. – Ничего не помню.
В деле имелись справки о ранении и контузии Волосова, заключения медицинской экспертизы, в которой Волосов признавался вменяемым.
Словом, суд взвесил все обстоятельства дела, личность преступника и многое иное. Волосов получил по заслугам. И следствие и суд действовали объективно и гуманно. Но в то время они не имели той версии, легенды, которая теперь была у Грошева и нуждалась в тщательной проверке. Вот почему Николай попросил местного оперативника Радкевичиуса отвезти его к совхозной овчарне.
Свою машину Грошев оставил и поехал на милицейской.
Справа и слева от обсаженной вековыми деревьями дороги быстро проносились ухоженные поля, рощицы, проплывали хутора. Одну из рощиц неторопливо и настойчиво атаковывали два бульдозера. Они срезали кустарник, выдирали из земли пни и еще не вошедший в силу подрост.
Было в этом неторопливом, расчетливом движении тяжелых машин нечто такое, что встревожило Николая. Там, где он вырос, к деревьям относились уважительно. Их берегли, за ними ухаживали.
– Зачем такая жестокость? – спросил он Радкевичиуса.
– Корчуют? Видите ли, хутора сселяются в поселки. Остаются брошенные усадьбы. Зачем же пропадать земле?
Кажется, все было логично, но жалость к деревьям все еще держала Грошева, и он почему-то смущенно пробормотал:
– Но ведь это роща… Или сад. Разрослись бы…
Радкевичиус рассмеялся.
– Деревья, лес, роща в наших местах не всегда друг. Простоит такая брошенная роща несколько лет, выбросит пасынков, семена во все стороны, и пахотная земля превратится в неудобь. А там, глядишь, и болото подберется. А пашни здесь и так не слишком много – в войну поля позарастали, да и за самой землей всегда требовался присмотр. Сейчас, когда хуторяне уходят в поселки, пашни прибавляется. Значит, богатеем. И здорово богатеем.
Грошев молчаливо согласился с оперативником и перевел разговор.
– Повсеместное явление это самое богатение. А у вас в связи с этим работы не прибавляется?
– Ну, это богатство звериных инстинктов не вызывает. Оно общее, работает на всех. Поэтому профессиональных преступников все меньше и меньше становится, практически, кроме гастролеров, их и нет. А вот непонятные случаи, вроде того, по которому мы едем, еще бывают. Молодежь иногда срывается в блатную романтику. Пожилые люди вдруг начинают переживать периоды, так сказать, первоначального накопления. Но в целом… В основном – профилактика.
Все правильно – такое происходит повсеместно. Так что же толкнуло Волосова на преступление? Романтика? Почти исключается. Солдат, пожилой человек, он видел и знал многое. Дешевой романтикой его не возьмешь. Припадок накопительства? Возможно… Но ведь и так было все необходимое, есть даже известная зажиточность. Однако вот странность: сберегательной книжки у Волосова не нашлось. Значит, могло случиться, что, купив автомашину, он израсходовал все свои сбережения и решил поправить дела воровством. Вариант возможный. У пожилых людей есть в чем-то оправданное стремление отложить на «черный день».
– Скажите, в вашем районе овец много?
– Н-ну… – удивился странному вопросу оперативник. – Не очень много, но есть.
– И на рынке баранина бывает?
– Да. У нас, кстати, рынки великолепные и цены на них, как правило, ниже государственных. Особенно в базарные дни.
Вот в том-то и дело, гражданин Волосов. Не верится, чтобы вы собирались украсть овцу. Даже решив заново приступить к накопительству. Ей, той овце, в базарный день и цена-то по местным понятиям грошовая. И вы ради тех денег на преступление не пойдете – ведь знали, что овчарни охраняются. Нет, не пойдете – риска много.
– Вы лично знали Волосова?
– Да, работал тогда в опергруппе. Поэтому меня и направили для связи с вами.
– Как он вел себя в быту?
– Очень скромный, тихий. Бывшая хозяйка, у которой он купил полдома, стирала ему, убирала, а готовил он сам. Копался в огородике – сада не разводил. Иногда выпивал, но очень редко и немного, часто выезжал на взморье, особенно в какой-нибудь порт, и околачивался там целыми днями. На допросе утверждал, что с детства мечтал стать моряком и вот теперь, под старость, полюбил сутолоку порта, запах моря и разноязычную речь.
Опять все логично и… романтично. Но в таком случае Волосову следовало бы поселиться у моря. Человеком он был свободным, и где покупать дом – для него значения не имело.
– А с этой… разноязычной речью он связан не был?
– Не думаю… Во всяком случае, никаких сигналов ни по каким каналам не поступало. На работе – скрупулезно честный и хозяйственный. Отчетность в ажуре, ни о каких «левых» сделках никто не слышал. Словом, и мне и остальным казалось, что с ним и в самом деле произошел психический срыв – у контуженных это, к сожалению, бывает. Либо… Либо следствие, и я в том числе, допустило некий просчет. Иначе мы бы не ехали на место преступления вторично.
– Вы его биографию вглубь копали?
– Из крестьян, призван в сорок первом, на следующий год, раненным, попал в плен, бежал, жил в приймаках на оккупированной территории: плохо заживала рана. Потом, опасаясь угона в Германию, ушел в леса, вступил в партизанский отряд и после встречи с Красной Армией стал командиром отделения, потом старшиной. Остался на сверхсрочную, но заболел и уволился. Поскольку родных у него нет, осел в нашем городе. Все логично.
– Пожалуй…
Машина свернула с шоссе, промчалась по гравийке, потом выехала на проселок, огибающий теперь не новые, а просто добротные совхозные постройки. Радкевичиус показал на разросшийся кустарник:
– Вот здесь все и произошло.
Грошев вышел из машины, и дисциплинированный шофер немедленно развернул машину. Николай молча смотрел на разросшиеся кусты сирени – уже мелкой, вырождающейся и дичающей. Не с этих ли кустов была сорвана та ветка сирени, что искали жулики?
– Здесь тоже были хутора?
– Да… И овчарня стоит на месте хутора. И там… И во-он там. В начале и в конце войны здесь шли тяжелые бои, часть хуторов сожгли и сровняли с землей еще в те годы.
– А почему же совхоз не корчует заросли? Неужели ему не нужна пахотная земля?
– Поначалу боялись снарядов и мин, потом саперы проверили, но ведь здесь масса окопов, воронок. Вручную не сделаешь, а техники было маловато. Стали использовать места под выпасы – потому и овчарня на этом месте. Сейчас техники много, будут и корчевать и окультуривать.
Опять все правильно. Волосов мог приехать сюда потому, что его здесь, как говорят фронтовики, убивали. Память сердца, память о незабываемых днях и переживаниях…
Но тогда не совсем понятно поведение сторожа. Он знал, что сюда приезжают фронтовики. Что же его могло удивить в поведении человека, который хотел побыть на месте прежних боев в одиночестве и заново пережить многое, что было в его жизни? Почему сторож стал следить за Волосовым? Что ему показалось подозрительным?
– Скажите, Петрявичкаус местный?
– Да, с этих хуторов.
– Во время войны был в оккупации?
– Да…
– А где задержали Волосова? На месте преступления?
– Нет. Отсюда он уехал в порт, но предварительно заехал домой. А задержали его уже по дороге в Белоруссию.
– Это не показалось странным?
– Наоборот. Если бы он был полностью вменяемым, он бы сразу удрал, замел следы. Или остался бы дома и постарался создать себе алиби. Ведь он знал, что свидетелей не было. А он заехал домой, взял портфель с запасными частями и, конечно же предполагая, что его будут искать хотя бы потому, что он исчез, несколько дней оставался в порту. Согласитесь, что поведение для вменяемого преступника довольно странное.
– А что, подозрение сразу пало на Волосова?
– Нет, конечно. Снимали слепки следов, автомобильных шин и обуви преступника, опрашивали возможных свидетелей – кстати, кто-то видел проезжавшую «Волгу», – и так постепенно сомкнулся круг. И только после проверки нескольких версий вышли на Волосова.
– Как видите, он мог знать об особенностях розыска и знать, что несколько дней он может действовать безнаказанно. Он сразу сознался в преступлении?
– Нет… Поначалу темнил. Возможно, это повлияло на приговор. Мне кажется, что суд не слишком поверил в его контузию.
– Я тоже не очень верю, хотя и не исключаю контузии… Мне начинает казаться, что у Волосова был какой-то свой, очень важный и, возможно, дальний прицел. Хотя, подчеркиваю, вполне допускаю, что убивал он сторожа, может быть, и в состоянии некоего помрачения рассудка. Потому что при любых вариантах ему, пожалуй, не следовало бы этого делать.
– А если сторож увидел нечто для него опасное?
– Сторож остался жить и, как выяснилось, ничего опасного ни для себя, ни для Волосова не увидел. Согласен с вами, мог увидеть. Но и в этом случае Волосов мог попытаться обмануть его бдительность, создать свою легенду и, только убедившись, что сторож не поверил, – убить его. Так что и некоторое помрачение ума не исключается.
– Может быть, и так… – согласился оперативник. – Но мы тогда смотрели на дело несколько с иной стороны.
– Попробуем посмотреть на него с новой…
Позже Грошев побывал в домике Волосова и поговорил с его соседкой. Она добавила только один маленький штришок к его характеру. Волосов не надеялся на свою память. Он всегда все записывал: приходы, расходы, что нужно сделать, с кем и о чем поговорить.
– Наверное, он и портфель взял с собой потому, что в нем были нужные записи…
– Что вы! Он в нем хранил всякие там лампочки, пружинки, резинки… Не знаю уж и что. Я еще говорила – не жалко такую дорогую новую вещь пускать под всякие железки? А он говорил, что эти железки ему дороже портфеля.
Для психологии автолюбителя это самый правильный ответ. И то, что, собираясь в дальнюю дорогу, он взял с собой запасные части, именно мелочи, которые могут неожиданно выйти из строя и которые не так-то легко найти в магазинах, и то, что дорогой портфель казался дешевле автомобильных мелочей.
– У него кто-нибудь из друзей бывал?
– Редко… Так кто, по работе…
– А военные?
– Да нет вроде… Хотя, это уж как его посадили, приходил тут один, подполковник, что ли… Все интересовался, не осталось ли что от машины. Может, дескать, какие-нибудь запасные части.
– А какой он из себя?
– Приметный такой мужчина. Глаза острые, а сам такой… поджарый.
Сдерживая волнение, Николай сердито подумал:
«Это Тихомиров. И он интересовался чем-то относящимся к машине».
– Части нашлись?
– Нет. Он же все с собой забрал.
– А что же подполковник?
– Пожалел да и ушел.
– Волосов переписывался с кем-нибудь?
– Писем, кроме служебных, я не видела. А телеграммы он получал. Чаще вечером или ночью. Потому и знаю, что стучали. Да меня об этом уж спрашивали.
– После этих телеграмм он, может быть, выезжал или менялось его настроение?
– Выезжать – не помню. Он часто выезжал кататься. Машина-то своя. А вот что изменялся – так это верно. Становился веселым. Говорил, что старые сослуживцы не забывают, а то живешь бобыль бобылем…
– У него не было знакомых женщин? И жениться он не собирался?
– Точно не скажу, но, думается, последнее время, перед тем как с ним это случилось, собирался… Стал спрашивать у меня о вдовушках, костюмы купил, электрическую бритву. Раньше он редко брился, бороденка у него реденькая, белесая. А тут – каждый день зажужжал. И рубашки стал белые носить.
Опять все правильно и все по-человечески…
Поскольку самой артели уже не существовало – ее сменил промкомбинат, то сослуживцев Волосова найти в выходной день не удалось, и Николай поехал на хутор сторожа Петрявичкауса. Там жил его сын, механизатор, с семьей.
– Отец объяснил, что пошел за человеком потому, что видел эту белую «Волгу» несколько раз. И каждый раз она подъезжала к лощине с разных сторон, как будто кружила вокруг да около.
Пожалуй, это могло вызвать подозрения у сторожа, да еще скучающего у тихой овчарни, и заставить его проследить за незнакомцем.
– Отец считал, что это кто-то из фронтовиков ищет забытую могилку или свой окоп – такое часто бывает в наших местах. Вот он и пошел, чтобы помочь. Он ведь всю войну здесь был, он и хоронил убитых, и окопы заравнивал.
Похоже, что Волосов тоже искал что-то… Это, пожалуй, совсем странно. Но что?
– Скажите, а во время оккупации здесь ничего приметного не случалось?
– Нет. Место глухое, от дорог в стороне. Ничего такого не слышали. Да и жили хуторами, как бирюки. Может, рядом что и случалось, да мы не знали. Люди ведь боялись лишнее слово сказать…
– А фронтовики и теперь приезжают?
– Ну разве такое забудешь! Ездят… Но знаете, после того, что случилось с отцом, он как только увидит белую машину, так его аж трясет. Даже скандал устраивал приезжающим на белой машине. Один вначале обиделся, а потом увидел, что человек не в себе, махнул рукой и уехал. Не стал отругиваться. Следующий раз приехал уже на другой машине. А некоторые на отца чуть не в атаку. Но когда узнавали, в чем дело, – понимали и мирились.
К сожалению, ничего нового не удалось узнать и о Тихомирове. Часть, в которой он служил, ушла. Дома, где жили офицеры, оказались заселенными приезжими, и те, естественно, не знали инженер-подполковника.
Зеленым вечером Грошев уехал из Н.
По расчету времени он мог рано утром приехать в кемпинг, где была назначена дневка автотуристов. Но машина шла отлично, дорога оказалась довольно пустынной, и поэтому на привале Николай позволил себе поспать на час больше, чем предполагал.
Спать он не то что любил, а считал это совершенно необходимым. Как в разведке, так и сейчас, основная его работа заключалась в том, что он думал. Занимался ли он на турнике или отрабатывал огневую задачу, перечитывал или составлял протоколы, все равно мозг работал беспрерывно, исподволь приспосабливая все увиденное и узнанное к основному делу. Поэтому мозг всегда должен быть свежим, быстрым, а глаз – острым.
Усталость, сонливость можно подавить и казаться свежим и бодрым. Но мозг не обманешь. Он все равно сработает не так, как мог бы. И еще, кроме отдыха-сна, мозгу требовалось питание. По армейской практике он знал: самое верное подспорье мозгу – это сахар. Вот почему, выезжая из Н., Николай купил пачку рафинада и всю дорогу похрустывал льдистыми кусочками. На прямых участках дороги он настраивал приемник на веселую музыку и старался не думать ни о Волосове, ни о встрече в кемпинге: мозг должен отдыхать не только пассивно, но и активно.
В кемпинг он приехал около шести часов утра. Туристы оказались на месте. На «яме» под навесом стояла профессорская «Волга». Возле нее – красивая рослая девушка в комбинезоне.
– Здравствуйте. Прибыли? – спросил Грошев.
– Еще вечером.
– И уже за дело?
– Конечно, а то потом будет очередь.
– Ты с кем это там? – спросил мужской голос из-под машины.
– Отставший догнал, – ответила девушка. – Вы ведь отставший?
– Да… Задержался на работе и вот – гнал всю ночь. Я последний или еще кого-нибудь ждете?
– Отставших нет, а убывшие имеются. Тихомиров решил не возиться с машиной и поехал в Н. навестить знакомых.
Первая и очень серьезная неприятность. О том, что Тихомиров мог свернуть с трассы и промчаться в Н., следовало подумать раньше. Ни Грошев, ни Ивонин об этом не подумали. Задание если и не срывалось, то, во всяком случае, резко усложнялось. Но Грошев беспечно улыбнулся.
– Может, оно и к лучшему – отосплюсь.
Отсыпаться он, конечно, не собирался. Начиналось время, когда требовалось выложить себя до предела.
Он разыскал оперативника, который резонно возразил, что ни одна машина из кемпинга не выезжала, а Тихомиров свернул с трассы задолго до прибытия основной группы. Об этом своевременно извещено. Они согласовали будущие действия, и Грошев помчался в Н.
Солнце выкатилось как-то сразу – большое и жгучее. Очень хотелось пить. На дорогу Николай выпил несколько стаканов воды, но уже через несколько километров понял, что от жажды все равно не избавиться. Он заехал в сельпо, взял бутылку сухого вина, а в колодце набрал холодной воды. Тропический рецепт Ивонина сразу сбил жажду. Потом Грошев принял еще и таблетку, резко повышающую работоспособность. Термос с водой, приготовленной по тропическому рецепту, положил рядом, на сиденье, и нажал на газ.
Он уже свыкся с машиной, не думал о ней, а просто чувствовал ее как бы продолжением самого себя. Время шло к полудню, по дороге неслись потоки легковых автомашин – отдыхающие и туристы стремились к воде. Часто попадались могучие машины дальних перевозок и самосвалы. Приходилось притормаживать, а потом и резко обгонять. Снижая скорость, Николай все смелее держал руль одной рукой, а второй открывал термос и делал несколько глотков приятно-прохладной, кисловатой водицы.
Обогнав легковушки, он пристроился за огромным фургоном международных автоперевозок, неторопливо пыхтевшим на подъеме. Николай вывернул чуть влево. Дорога оказалась свободной, и он нажал на газ. Машина рванулась, и термос покатился по сиденью. Николай непроизвольно дернулся ему вслед и снизил скорость. Машина резко, словно наткнувшись на препятствие, затормозила, и термос упал.
И в это время на перевал выскочил новенький бело-голубой самосвал. Не снижая скорости, он ринулся вниз, прямо на Грошева.
Как он успел вывернуть, что сделал водитель самосвала, Николай так и не заметил – машины с ревом разошлись в нескольких сантиметрах, а может быть и миллиметрах, друг от друга.
Ни страха, ни растерянности Николай ощутить не успел. Он только выругался про себя и с горечью подумал:
«Ведь учили тебя: самое страшное для водителя – самоуспокоение. Как только приходит полная уверенность в себе и в машине – удвой внимание, а не то быть беде».
Он не видел, как ему вслед грозили кулаками шоферы, как один из них записал номер его машины: авария была слишком близка, чтобы простить Николаю такую оплошность. А он гнал и гнал, потому что очень хотел застать Тихомирова в Н., посмотреть, чем он там занят, и попытаться раз и навсегда установить истину.
Но ему опять не повезло. Уже под самым Н. железнодорожный переезд оказался закрытым. Возле грузовика стоял старшина-автоинспектор и проверял путевой лист. Он подошел и к Грошеву, козырнул и попросил предъявить документы. Николай предъявил, но старшина, не глядя в них, приказал:
– Поставьте машину на обочину и зайдите в будку.
Шлагбаум поднялся, и Николай, переехав полотно железной дороги, поставил машину на обочину, а сам побежал в будку.
– Понимаете, товарищ старшина, я очень спешу – оперативное задание.
Старшина покопался в своей сумке и, не глядя на Грошева, произнес:
– Любое задание нужно выполнять в соответствии с правилами уличного движения. А вы нарушили. И, как я вижу, неспроста. Ну-ка, дыхните.
– Куда дыхнуть? – опешил Николай.
– Не знаете? – подозрительно спросил старшина. – Объясняю. Вот пробирка. Я сейчас отломлю ей верхушку, и вы в нее подышите. Вот и все. Понятно?
– Но вы поймите…
– Гражданин, не будем спорить. Надо выполнять.
От старшины веяло такой спокойной, неколебимой уверенностью в правильности всего, что он делал, и в справедливости происходящего, что Николай сначала подчинился, а уж потом, подув в пробирку, подумал:
«Ладно. Лишь бы отвязался. Спешить надо. Спешить».
Бесцветная жидкость в пробирке едва заметно посинела. Старшина равнодушно посмотрел на нее, закрыл пробирку пробочкой с ваткой и опять положил в сумку.
– Ключики от машины у вас?
– У меня…
– Разрешите поинтересоваться.
Николай протянул ключи, милиционер внимательно осмотрел их и положил в карман.
– Пьяны вы, вот что, дорогой товарищ водитель.
– Да вы что?! С ума сошли, что ли? Вот мое удостоверение, – возмутился Грошев, но старшина даже не взглянул на удостоверение.
– Я с ума не сходил. Я могу соврать, вы можете соврать, а пробирка не соврет. Она свое покажет. Понятно? Это первое. А второе – не суйте мне удостоверения. Хоть вы сам министр, а если сидите за рулем выпивши – значит, все! Чуть не сделали аварию тем более. Садитесь.
Николай возмущался, упрашивал, даже, кажется, грозил старшине неприятностями, но автоинспектор как будто и не слышал его. Он неторопливо устроился за столиком, вытащил бланки протоколов, с интересом, но также внимательно осмотрел водительские документы Николая и начал было заполнять протокол, но, дойдя до доверенности на вождение машины и путевого листа, остановился, мельком взглянул на Грошева и снял телефонную трубку.
– На казенной машине, с доверенностью, задержан в стадии легкого опьянения следователь Грошев. Утверждает, что следует по срочному оперативному заданию. Как поступить?
Старшине, видимо, что-то ответили и о чем-то спросили.
– Нет. Но аварию чуть не совершил. Потому и задержал – позвонили с трассы.
Николаем овладело вначале отчаяние, а потом покорное, даже смешливое отупение. Проклятый тропический рецепт! Как он не подумал, что всякое вино дает опасный для водителя запах. Чертов термос! Надо же было ему свалиться. Ну все, решительно все было против Николая.
Но тут старшина сложил протокол, спрятал его в сумку и протянул водительские документы:
– Можете следовать.
Николай все в том же смешливом, безнадежном отупении посмотрел на строгого автоинспектора, понял наконец, что произошло, схватил документы и побежал к машине. Он уже хотел было захлопнуть дверцу, когда услышал голос старшины:
– Товарищ водитель! Колесо-то… спустило.
Невезение продолжалось. Левое заднее колесо где-то схватило гвоздь и теперь сидело на диске.
Николай бросился к багажнику, достал домкрат и ключ. Старшина не посоветовал, а приказал:
– Снять колпак, ослабить гайки.
От него веяло такой жесткой, такой точной армейской дисциплиной, что не подчиниться Николай не мог: такая же дисциплина жила в крови и у него. Старшина молча приладил домкрат и стал поднимать задок. И хотя работал он споро, Грошев все-таки злился на него и в душе ругался.
«Чертова пробирка! Выдумали же на нашу голову!»
Но тут же рассмеялся: хорош следователь, ругает средство, помогающее мгновенно разоблачать нарушителей.
Мимо, притормаживая перед переездом, проходили машины, гремели кузова, наносило отработанной смесью. Пот стал заливать глаза.
Напротив остановилась «Волга», и Николая окликнули:
– Эй, земляк, может, нужна помощь?
Николай поднял голову и увидел Тихомирова. Он тоже сразу узнал Николая, вышел из машины и, подбежав к нему, наклонился.
– Что-нибудь случилось?
– Да вот… гвоздь поймал, – уклончиво ответил Николай, соображая, как поступить в создавшейся обстановке.
– А вы как здесь очутились? – вдруг нахмурился инженер-подполковник.
– Догонял группу, потом решил заехать к знакомым и вот… А вы?
– Тоже решил заехать… Послушайте, но ведь от вас же пахнет вином. Это же… черт знает что такое. Впрочем, сейчас самое важное не лишиться прав.
Быстрые, решительные переходы его настроения – от почти презрения к товарищеской заботе – Грошев отметил, но сейчас главным было не это.
– Знаете что, товарищ Тихомиров, не будем играть в прятки. Мне нужны вы. Вот мое удостоверение.
– Это с какой стати? – выпрямился Тихомиров.
Пожалуй, он был красив. Сухощавый, военной выправки, с правильными чертами удлиненного лица и жесткими, острыми глазами.
– Требуется восстановить истину. Давайте сядем в мою машину и побеседуем.
Тихомиров едва заметно улыбнулся.
– Ну что ж… Давайте.
– Скажите, почему вы, покрасив машину дважды, заявили об этом только один раз?
– Ну, во-первых, я, как и многие другие, мог бы и не заявлять. Но, во-вторых, сделал это потому, что во всем люблю порядок. Армия воспитала. А в-третьих, после первой покраски поездил всего недели две – и краска полезла. Когда Грачев покрасил мне по всем правилам – заявил.
– Насколько я понимаю, вы часто бываете в этом городе.
– Да.
– Почему?
– На этот вопрос я отвечать не буду: врать не желаю, а правда вас не касается.
– Ваше право. А зачем вы приходили к Волосову на квартиру?
– Ах, вот оно что… Это к бывшему владельцу моей машины? (Николай кивнул.) Когда я ее купил и осмотрел, то увидел на переднем бампере дыры для дополнительных подфарников. Вот и пошел узнать, не остались ли сами подфарники. Знаете, такие желтые, противотуманные. Как известно, купить их трудно.
– Вы тогда знали, что он арестован?
– Был на учениях, потом в отпуске, а когда приехал, узнал, что есть машина, и купил ее. А уже из технического паспорта на машину узнал адрес владельца.
– А куда вы дели портфель с запасными частями?
– Портфель? Портфеля я не видел. С машиной я купил запасной баллон и инструмент. Ну, еще домкрат. Никаких запасных частей там не было.
Это походило на правду, запасные части вместе с портфелем могли быть проданы и отдельно.
– Понятно. Зачем к вам на работу приходил Камынин?
– Предлагал купить покрышки. По дешевке. Но я не взял, потому что у меня свои еще хорошие.
Николай вспомнил камынинский гараж, покрышки под брезентом и подумал, что бывший кладовщик и в самом деле решил продавать машину.
– Вы и раньше знали Ивана Тимофеевича?
– Ну… как знал? Встречался с ним в магазине автодеталей.
– А Волосова?
– Вообще не знал.
– А ведь он служил в вашей части.
– Возможно. Очевидно, я прибыл после того, как он демобилизовался.
– Скажите, Александр Иванович, а в своей машине вы когда-нибудь боковинки, что возле дверей, снимали?
– Снимал. Правую. Устанавливал хитрое устройство против автомобильных жуликов.
– А почему не левую. Она же под руками.
– Вот именно поэтому. Все устанавливают под руками. Кроме того, там такая путаница железок и тросов, что работать неудобно.
На какую-то долю секунды Николай задумался: самому взяться за обыск машины или просто попросить Тихомирова проверить ее?
– Значит, вы категорически утверждаете, что левую боковинку вы не снимали ни разу?
– Категорически.
К машине подошел старшина и, козырнув, доложил:
– Позвонили, что сейчас наши сюда подъедут. Ждите. – Потом мягко улыбнулся и спросил: – Не узнаете, Александр Иванович?
Тихомиров присмотрелся к старшине и обрадованно улыбнулся:
– Батюшки! Голубцов! Старший сержант Голубцов! Какими судьбами?
– А я здесь живу. Вы как демобилизовались – и я вскоре за вами. Женился – и вот…
– И как, нравится работа? Жизнь? Вы ведь не только отличный шофер, но еще и механик неплохой.
– Здесь… ближе, – серьезно ответил старшина. – И – строже. Интересней. – Он подумал несколько мгновений и закончил: – И может быть, нужнее. Пока, по крайней мере.
Когда бывший подчиненный вот так встречается с командиром, можно с уверенностью сказать, что командир тот был хороший. Это Николай знал и потому решился на шаг, не совсем оправданный обстановкой.
– Александр Иванович, есть просьба. Будьте добры, снимите при нас левую боковинку.
– Это очень нужно?
– Очень! Все для той же самой истины.
– Хорошо. Тем более при свидетелях, – усмехнулся Тихомиров.
Он достал инструмент и, разговаривая со старшиной Голубцовым, вспоминая прежних сослуживцев, ловко орудовал отверткой с крестообразной насечкой на конце. Сняв боковину, он протянул ее Грошеву.
– А теперь сами посмотрите, нет ли чего-нибудь постороннего в отсеке, – попросил Николай.
Тихомиров пожал плечами и, присев на подножку, запустил руку в отсек. Вначале на его недоверчиво-ироническом лице проступило недоумение, потом почти испуг. Он медленно вытащил из отсека пачку денег и, растерянно помаргивая, смотрел то на сиреневую пачку, то на старшину и Грошева.
Николаем все сильней овладевало то веселое, острое и отчаянное состояние, что иногда появлялось в нем, когда приходила, наконец, тщательно подготавливаемая победа.
– Ничего не понимаю… – пробормотал Александр Иванович.
Старшина Голубцов с тревогой и болью во взгляде смотрел то на инженер-подполковника, то на следователя.
– Пошарьте, будьте добры, еще, – мягко, доброжелательно попросил Николай. – По-моему, там должно быть и еще кое-что.
Тихомиров страдальчески посмотрел на Грошева и снова опустил руку в отсек. Через мгновение его лицо вытянулось и на нем проступила обреченность. У старшины в глазах мелькнула суровость и даже брезгливость. Он смотрел на Тихомирова, и на скулах его набухали желваки. Александр Иванович вынул еще одну пачку и молча протянул ее Николаю.
Что-то сладкое схватило Николая за горло, подкатилось к сердцу и сжало его. А когда отпустило, то сердце забилось легко и быстро.
В сущности, это было торжество. Настоящее торжество. Можно было хохотать от счастья, можно нахально торжествовать, а можно надуться и стать неприступным, как бы подняться над всеми.
Все простили бы ему любую из этих примет торжества. Но сам-то он понимал, что все происходящее – лишь первый реальный успех дела. Всего лишь этап. Многое еще впереди. И он сглотнул сладкий комок в горле.
Тихомиров, не дожидаясь просьбы, сам бросил руку в отсек и теперь уже испуганно вытащил из него еще одну пачку денег, обернутую в бумагу.
– Кажется, все, – хрипло сказал он и прижался щекой к блестящей рукоятке ручного тормоза.
– По-моему, нет… – покачал головой Николай. – По-моему, там еще должна быть сухая ветка сирени.
И старшина и Тихомиров оторопело посмотрели на него, но он казался спокойным и безмятежным, как фокусник, который проделывает хорошо ему известный, даже поднадоевший фокус перед глазами не слишком разборчивых зрителей. В нем появилась некоторая снисходительность, даже беспечность, и это совсем доконало и старшину и Тихомирова.
Александр Иванович безнадежно вздохнул и стал обследовать отсек. Старшина смотрел на него уже зло, жалостливо, словно хотел сказать:
«Как же вы это так, инженер-подполковник?.. Я-то вам верил… уважал… Как же такое может быть? Где же вы свихнулись?»
Тихомиров достал ветку сирени и протянул ее Грошеву.
– Вот…
Сирень оказалась белой, с мелкими, коричневатыми, словно ржавыми, пятнами. Только листья на сухой ветке казались свежими, слегка притомленными.
Грошев осмотрел ветку, понюхал ее – соцветия еще не утратили тонкого аромата белой сирени – и спросил:
– Скажите, она не похожа на ту ветку сирени? – Но Тихомиров не понял его, и Николай пояснил: – Помните, которую вы положили в книгу мемуаров?
Тихомиров принял от него сухую ветку, поднес ее к глазам. Он смотрел на нее долго, что-то прикидывая и осмысливая. Грошев глядел на него с доброй усмешкой и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Он быстро поднял голову.
Смотрел старшина. Смотрел восхищенно и в чем-то виновато. Почти так же, как смотрел когда-то молодой милиционер Николай Грошев на многоопытного следователя Ивонина.
– Нет… – хрипло протянул Тихомиров. – Нет, МОЯ ветка – с махровыми лепестками. И она фиолетовая. А это простая сирень. И белая.
– Товарищ старшина, – попросил Грошев, – позвоните еще раз и попросите, чтобы подъехали ваши люди. Акт нужно составить, да и еще кое-что…
– Неужели вы меня подозреваете? – вспыхнул Тихомиров и стал самим собой – волевым, собранным офицером.
– Нет, Александр Иванович, не подозреваю. Но порядок есть порядок.
– Тогда я не понимаю…
– Подождите, Александр Иванович. Еще часок, и вы будете свободны, а пока давайте отдохнем.
Николай сел в машину Тихомирова и устало откинулся на спинку – хотелось просто распрямиться. Александр Иванович сел рядом.
– Значит, вы опять за кордон?
– Не знаю… Если получится…
– А что этому может помешать? То, что вы, сами того не ведая, возили чужие деньги? Не думаю… Кстати, ваше электронное устройство еще не срабатывало? Или оно такое хитрое, что срабатывало по-особому?
– Нет, еще не срабатывало… А почему вы опять об этом спрашиваете?
– Потому что это прямо относится к делу, которое я веду. Обрисуйте хоть в общих чертах, как оно действует.
– Под сиденьем у меня тумблерочек. Закрывая машину, я переключаю его на систему. Предположим, жулик открывает дверцу, садится, закрывает дверцу и заводит мотор. Машина двигается. Ровно через тридцать секунд после начала движения реле времени включает сирену и сигналы машины. Одновременно другое реле включает запоры на дверях. Мотор глохнет, а сирена и сигналы орут. Вор в клетке.
– Но ведь он может опустить стекла, наконец, разбить их.
– Опустить не сможет – предусмотрено. Разбить – не так легко, да и ведь заинтересуется же кто-нибудь орущей машиной.
– Скажите, а просто открыть дверцы, обследовать машину, украсть из нее что-нибудь при такой вашей системе возможно?
– В принципе возможно. Но я такого не замечал.
Они помолчали. Мимо проносились легковые автомашины, погромыхивали грузовики. Николай отбрасывал последние подозрения – жулики не проверяли тихомировскую машину, это уж точно. А представить себе, что он умышленно возил с собой столько денег, – трудно. Ведь он несколько раз ездил в заграничные туристские поездки и если бы знал о деньгах, то мог бы давным-давно освободиться от них или перепрятать в другое место. То, что этого не сделал Волосов, – понятно. Он не знал, где он остановится после совершения преступления, и ему следовало прятать свои капиталы так, чтобы они всегда были рядом. Тихомирову этого не требовалось. Николай положил деньги на приборную панель машины и потянулся за папиросой. Тихомиров улыбнулся и спросил:
– Кстати, я не слышу винного запаха. Может быть, мне вначале показалось?
– Да нет… Не показалось… Просто это тоже секрет изобретателя, – усмехнулся Николай.
– А все-таки…
Пришлось рассказать о тропическом рецепте и съеденном за ночь сахаре, истории с термосом и неудачном обгоне.
– Послушайте, когда вы, как говорят у вас, начали меня «разрабатывать», вы ведь наверняка узнали обо мне… ну, если не все, то очень многое?
– Как вам сказать, – замялся Николай.
Это была его «кухня», пускать в которую он не хотел да и не имел права. Чтобы заполнить неловкую паузу, он потянулся к бумаге, в которую была завернута последняя из вытащенных Тихомировым пачек денег. Александр Иванович тяжело вздохнул.
– Что ж… Неясностей оставлять нельзя. Только я очень прошу вас не считать меня сентиментальным. А впрочем… разве это так уж плохо – быть сентиментальным?
Николай взглянул на него и, еще ничего не понимая, стал разворачивать сложенный вчетверо лист плотной бумаги.
– Дело в том, что я езжу сюда, в Н., на могилу единственной женщины, которую я любил. Она служила врачом в нашей бригаде. Здесь стала моей женой. Полевой, походной женой, как острили в те годы заштатные остряки. И это можно понять: нам просто негде было зарегистрироваться. В войну по-новому перерешали многие вопросы, а вот этот почему-то не продумали. Да мы, вероятно, и не спешили с оформлением брака – нам было просто хорошо.
Ее убили в сорок пятом, весной. В одну из последних, уже глупых, обреченных бомбежек. Я похоронил ее… Нет, не так… Я не хоронил. Я примчался с переднего края после того, как могила была засыпана… Пользуясь своей властью, я только и сделал, что приказал сварить ограду. А потом привез из Восточной Пруссии сирень. Темно-фиолетовую, почти черную… Служил, думал, что забуду, женился, но все равно помнил. И жить с женой, очень, в сущности, хорошей женщиной, не смог. Помнил только одну. И я не стал врать сердцем и разошелся. Живу один и езжу сюда… к своей единственной… Это сентиментально?
Грошев молчал. Да и что ответишь на такой взрыв откровенности? Видно, слишком многое свалилось на инженер-подполковника, что он вот так, сразу, приоткрыл свое сердце. И это следовало ценить.
Но Николай не только ценил. Он любовался Тихомировым, его внутренней чистотой, его верностью и даже вот этой минутной слабостью.
– Нет, – помотал он головой. – Нет, это не сентиментальность. Это трудная жизнь. – Он подумал немного, машинально разворачивая бумагу, и добавил: – Знаете, Александр Иванович, чем дальше уходит война, чем чаще открываются ее подробности, тем надежней мы, молодые, не видевшие боя, понимаем и ценим любовь и ненависть… Во всяком случае, стараемся понять.
Тихомиров молча смотрел на дорогу. На нее из-за поворота вывернулся желто-синий милицейский мотоцикл. Николай, думая о Тихомирове, все так же машинально развернул, наконец, бумагу и рассеянно посмотрел на нее.
Посмотрел и вздрогнул. На бумаге была нарисована схема местности. И он сразу понял какой: того самого оврага-лощины, возле которой Волосов совершил свое преступление. Строения, нанесенные пунктиром, и строения, вычерченные сплошными линиями, крестики, кружочки, полукружья с зазубринками, похожие на тактический знак стрелкового окопа, волнистые замкнутые линии, квадратики и ромбики. И ни одного какого-нибудь особого, единственно отметного знака.
– Узнаете? – спросил Николай у Тихомирова, протягивая ему схему.
Тихомиров мельком взглянул на схему и кивнул.
– Да. Это лощина возле совхозной овчарни и прилегающий к ней район. Крестики, по-видимому, могилы погибших. Ромбики… Да, а ромбики – некогда стоявшие там подбитые танки. Впрочем, их давно вывезли в металлолом. Ну-с, старые окопы… воронки… заросли сирени…
– Вы часто там бывали? – быстро спросил Грошев.
– Да. Даже сегодня.
Внутреннее напряжение, кажется, достигло предела. Десятки самых противоречивых вариантов мелькали в голове, и Николай, мгновенно, безжалостно отбрасывая их, отсортировывая факты и фактики, тасовал их, расставляя в самых невероятных порядках, пока не родилась догадка.
– Скажите, Александр Иванович, свою машину вы перекрашивали не только из эстетических соображений?
Тихомиров быстро исподлобья взглянул на Грошева и хмуро кивнул:
– Вы правы. Мне не хотелось скандалов в этом тихом и для меня особом месте.
И тут к машине подошли старшина, Радкевичиус и незнакомый старший лейтенант милиции. Он представился:
– Инспектор госавтоинспекции Новак. Прибыли вам в помощь.
– Очень хорошо, товарищи, – обрадовался Грошев. – Сейчас составим акт изъятия денег из машины… – Он осекся, потому что чуть не сказал «инженер-подполковника», но вовремя вспомнил, что сейчас это воинское звание нужно употреблять с приставкой «в запасе». Нужно было сказать «гражданина» или, что в таких случаях говорится гораздо реже, «товарища».
И тут он уловил настороженный взгляд старшего лейтенанта Новака. Для него, кажется, было очень важно, как назовет Грошев Тихомирова. И Грошев твердо сказал:
– …товарища Тихомирова.
Старший лейтенант отвел взгляд и протянул руку Тихомирову.
– Здравствуйте, товарищ подполковник.
– Здравствуйте, Новак, – ответил Тихомиров, пожимая руку. – А вы, кажется, в чем-то усомнились?
В голосе Тихомирова звучала ирония. Новак воспринял это как должное. Он пожал широкими плечами:
– Возможно… Такая работа. Всему верь и все проверяй. Ведь и вы, сколько помнится, так учили…
Тихомиров внимательно всмотрелся в лицо старшего лейтенанта и кивнул:
– Пожалуй, правильно.
Грошев обратился к Радкевичиусу:
– Скажите, у вас нет специалиста по сирени? Любителя, какого-нибудь селекционера? В крайнем случае, толкового биолога или краеведа?
Оперативник подумал, приглядываясь к Грошеву, – слишком уж весело-деятельным казался он в эти минуты.
– Разве что в средней школе…
– Хорошо. Александр Иванович, наши все равно на дневке, а машина у вас в порядке, как я понимаю. Может быть, поможете нам довести дело до конца? Чтобы ни у вас, ни у нас не осталось ни малейших сомнений?
Спокойно-уверенное, веселое и деятельное настроение следователя, кажется, заражало всех, и Тихомиров, подумав, с улыбкой кивнул:
– Ладно… Будем действовать, как учили: всякое дело или решение обязательно доводить до конца.
Они распрощались со старшиной и поехали в местную среднюю школу, потом разыскали биолога и показали ему сухую ветку сирени.
– Вы не смогли бы определить сорт этой сирени?
Биолог – пожилой, тучный мужчина – долго нюхал тронутые ржавчиной увядания белые лепестки, рассматривал их на свету и, наконец, нерешительно сообщил:
– По-моему, это так называемая обыкновенная русская сирень. Отличается стойким запахом и неприхотливостью.
– А вы смогли бы по этой сухой ветке найти живой, растущий куст, с которого она сорвана?
– Не знаю… Не ручаюсь… Я ведь не специалист по сирени.
– А специалиста вы не знаете? Такого бы, который не только занимался сиренью, но и знал местные ее сорта?
– Не знаю… – Биолог, сомневаясь, крутил большой лысеющей головой. – Дело серьезное, по-видимому… Впрочем, есть тут на хуторе один старичок. У него, сколько помнится, есть неплохая коллекция… Но впрочем, ручаться не могу…
На захлестнутом зеленью хуторе старичок-любитель, смешно поддергивая сползающие ватные брюки, тоже нюхал и рассматривал ветку сирени, но уже под лупой, и авторитетно подтвердил – обыкновенная русская сирень, однако в этих местах она редка: ее вытеснили махровые сорта. А жаль. Русская сирень, пожалуй, наиболее пахуча и неприхотлива. Она служит незаменимым материалом для подвоев в экспериментах, и настоящие селекционеры очень ею дорожат.
Собираясь в дорогу, любитель обстоятельно расписывал все достоинства сирени, потом рассказал, как работает он и как работают другие. В одиночестве, на хуторе, он редко встречался с посторонними людьми и теперь рад был поговорить о своем любимом деле.
В лощине он оторвал от сухой ветки листок, еще раз понюхал его, осмотрел и, кажется, даже лизнул и вместе с местными работниками ушел влево от начала лощины. Грошев, Тихомиров и биолог пошли вправо.
Парило, прошибал пот, биолог дышал часто и шумно, но двигался быстро, решительно. У очередной сиреневой заросли он останавливался, срывал листок-другой и коричневато-бурые метелки соцветий, нюхал их, сверял расположение прожилок, их форму, небрежно выбрасывал сорванное, фыркал и шумно шел дальше.
Они добрались уже до того места, где лощина как бы впадала меж пологих высот в просторную долину. Отсюда открывались далекие дали, было особенно много оплывших воронок, окопов и искалеченных кустарников.
– Какие здесь были бои! – вздохнул Тихомиров. – Какие бои! И вот все зарастает.
В его голосе прозвучали страстные нотки. Он как будто жалел, что жизнь заравнивает следы войны, и Грошеву это не понравилось.
– Скажите, как, на ваш взгляд, по каким ориентирам мог двигаться в этих местах человек, который что-то здесь спрятал? Разумеется, в пределах найденной схемы.
– Надо посмотреть схему.
Здесь, на местности, схема как бы ожила и быстро выдала свой главный секрет: все нанесенные на нее ориентиры можно было использовать при подходе к лощине со всех сторон.
– Мне кажется, что она составлена с таким расчетом, чтобы вывести человека куда-то в центр, – задумчиво сообщил Тихомиров.
– Пожалуй… – согласился Грошев. – Крупные ориентиры – истоки и устье, так сказать, лощины, овчарни, остатки хуторов, как правило, не нанесены – составляющий схему их отлично помнил. А вот мелкие – окопы, разбитые танки, которых на этот раз, к сожалению, уже нет, кустарник – нанесены достаточно тщательно. И по ним можно довольно просто выйти к нужной точке. Только вот к какой?
– Вот именно – к какой, – улыбнулся Тихомиров. – Я, признаться, не совсем понимаю ваш замысел.
– Поймете, если получится.
– Может быть, спустимся вниз, на дно лощины?
– Да. Но у меня к вам просьба. Не могли бы вы сделать – вы ведь, вероятно, все умеете – обыкновенный металлический щуп. Такой, каким на фронте саперы искали мины в деревянных или глиняных оболочках – их, как известно, обычные миноискатели не брали.
– Вы были на фронте? – с долей сомнения спросил Тихомиров.
– Конечно, не был. Но служил в армии. Уж что-что, а опыт войны мы осваивали довольно успешно. Поэтому и поиск веду, если вы заметили, по армейским правилам – от близких ориентиров к дальним. Чтобы ничего не пропустить.
Тихомиров усмехнулся, кивнул и пошел к машине делать щуп. Как у всякого истинного автолюбителя, у него в багажнике лежала своя маленькая мастерская с набором нужных и главным образом ненужных материалов.
Биолог исследовал последние заросли и вместе с Николаем спустился вниз. Группа Радкевичиуса тоже окончила осмотр склонов и стала спускаться вниз.
Биолог шагал тяжело, дышал еще более шумно и часто фыркал: его донимала жара. Внезапно он остановился, подался вперед, вглядываясь в заросли, и торжественно сообщил:
– Кажется, это именно то, что нам нужно!
Кусты росли возле большого оплывшего окопа. Неподалеку не столько виднелась, сколько угадывалась затравевшая полевая дорога. Когда-то она соединяла уже не существующие хутора, наискосок пересекая лощину. Грошев с досадой посмотрел на биолога. То, над чем он думал все последнее время, вряд ли могло произойти рядом с дорогой.
Но биолог уверенно шагнул вперед и решительно, шумно стал перебирать ветви. Теперь Николай ясно увидел, что здесь росли различные сорта сирени. Впрочем, на первый взгляд она не казалась разной. Те же стволы-ветви с буро-коричневыми метелками старых соцветий на вершинках, те же ровные, как стрелы, побеги-пасынки, те же жирные, глянцевитые листья, чем-то похожие на масть «пик» из карточной колоды.
И все-таки стоящий на обочине куст – поменьше, поскромнее – неуловимо, но отличался от остальных зарослей более темной, как бы концентрированной зеленью листьев и своим общим очертанием. Его побеги-пасынки теснее прижимались к собранным стволам-ветвям, и оттого куст казался не растрепанным, а собранным, законченным, как хорошая копна, оставшаяся после грабель опытного копнильщика. Такому кусту-копне не так страшны сильные ветры и глубокие снега. Стволы и побеги сообща прикрываются от них и одолевают ненастье.
И Грошев не столько понял, сколько почувствовал – вот это и есть русская сирень. Неприхотливая, собранная, дружная и потому сильная. Пока биолог возился с листьями и соцветиями, Николай осмотрелся. Пологие скаты лощины были перечеркнуты уже давним, скрытым травостоем, росчерками танковых гусениц – они только угадывались по более высоким вершинкам трав и цветов, по кромкам. Один из таких росчерков пересекал старый окоп.
Вспомнив Тихомирова и его восклицание о минувших боях, Николай всмотрелся в окоп. Да. Бои здесь шли осенью и, видимо, после дождей: гусеницы вдавались глубоко. А окоп уже в то время был старым, оплывшим, потому что след гусениц прерывался только на его середине, поближе к краю. Впрочем… Впрочем, за три года между боями оборонительными и боями наступательными так глубоко окоп, пожалуй, не оплывет. Значит, он был осыпан. И еще. Если бы это был свежий окоп, любой танк не просто перемахнул бы его, а обязательно поелозил, чтобы гусеницами сровнять землю бруствера, а вместе с ней и защитников окопа. Тот безвестный танкист, что провел машину несколько десятилетий тому назад, не сделал этого. Видимо, окоп был уже не страшен ни танку, ни идущей следом пехоте. Он уже тогда был пуст и полузасыпан.
Да, тот танкист был опытным водителем, умеющим мгновенно учитывать обстановку. Он прошелся гусеницей по окопу, потому что не боялся подорваться на мине или застрять – окоп обязательно был полузасыпан. Если бы он был нетронут, неизвестный механик-водитель наверняка бы принял левее, чтобы не попасть в ловушку, и подмял бы под себя кусты сирени. Но механик был уже из тех, кто впитал в себя опыт войны, а вот те, кто в самом начале войны вырыл этот окоп, по-видимому, опытом не отличались. Делать окоп на целое отделение возле ориентира – сиреневых зарослей – можно только при неопытности или в крайней спешке. Недаром и воронок здесь побольше, чем в иных местах. Противник бил по ориентирам – сиреневым кустам.
Старый окоп сорок первого года как наглядное пособие рассказал Николаю о своих защитниках. Об их желании драться, но неумении сделать это, об их бесстрашии и силе врага. А танковый след рассказал о тех, кто был и бесстрашен, как его старшие товарищи, и так же жаждал боя, но уже умел мгновенно ориентироваться, учитывая десятки важных деталей. Это были уже мастера своего дела.
– Да! – все так же торжественно произнес биолог. – Это она! Именно та сирень, которую мы ищем.
К биологу пришла минута его торжества, и отказаться от нее он не мог, но, когда почувствовал, что, кажется, переборщил, смутился и отошел в сторонку. Грошев сложил ладони рупором и закричал:
– Ого-го-го!
С той стороны лощины стали спускаться люди из группы Радкевичиуса. Николай сказал биологу:
– Если это единственный куст, то, кажется, начинается самое важное.
– Не знаю… Вы думаете, что есть еще один?
– Во всяком случае, проверим этот вариант. – В Грошеве все нарастало щемяще-тревожное нетерпение. – Мне кажется, что именно здесь мы можем найти нечто интересное.
– А что? – совсем по-мальчишески спросил биолог и остановился с приоткрытым ртом.
Он смотрел на Николая с ожиданием и в то же время с легким испугом, как смотрят на следственных работников очень честные, благополучно прожившие жизнь люди. Все, что касается преступлений, кажется им невероятным, а те, кто занимается их раскрытием, – необыкновенными.
– Не знаю… еще не знаю… – вздохнул Николай. – Но чувствую. Точнее, логика подсказывает… Впрочем, посмотрим.
Ему удалось подавить и волнение и нетерпение, и он опять стал собранным, чуть суховатым и зорким.
Подъехал Тихомиров и передал сделанный им из проволоки щуп, подошла группа Радкевичиуса, и старичок-любитель сразу, еще не доходя до кустов, определил:
– Вот это – она!
– Внимание, товарищи! Выслушайте мою легенду. Версию, – чуть повысил голос Грошев. – Волосов что-то спрятал в этой лощине. Поскольку в его бывшей машине мы обнаружили немалые деньги, можно быть уверенным, что это «что-то» имеет ценность. Время, как вы видите, сглаживает следы, и чтобы чем-то отметить свой тайник, он высадил неподалеку необычный в этих местах куст сирени. Оговорюсь сразу – мне непонятна такая его скрупулезность. Свой тайник, да еще такого сорта, человек, по логике вещей, должен помнить днем и ночью. Однако найденная нами схема и ветка сирени – как образец – показывают, что Волосов почему-то думал по-иному. Почему – разберемся позже. Сейчас попробуем найти и вскрыть этот тайник. Александр Иванович, как по-вашему, могут быть в этом старом окопе мины или снаряды?
– Там, где были бои, они могут быть в любом месте. Но… в свое время эту местность тщательно обследовали саперы.
– И кроме того, здесь ползали танки, рвались снаряды. Они подорвали мины. Наконец, здесь стояло немало подбитых танков. После войны их вывозили в металлолом. Значит, местность опять проверяли. Мне думается, шанс попасть на мину – ничтожный. А вот неразорвавшийся снаряд…
– Не исключено. Но я думаю о другом. Если здесь прошли саперы, может быть, они уже нашли то, что вы ищете?
– Не думаю. Если бы это было так, Волосов не жил бы в этих местах и не пошел бы на убийство человека, который мог разгадать его тайну. И еще. Насколько я знаю саперов, они не такие уж непонятливые люди, чтобы обследовать место, где прошла танковая гусеница.
– Думаете, это окоп? – быстро спросил Тихомиров.
– Скорее всего.
– Почему? Ведь бои сорок пятого года…
– Вы думаете, сорок пятого? – перебил его Грошев.
– Н-ну… может быть, и сорок четвертого. Но все равно. Это значит, что Волосов спрятал нечто после войны. В это я слабо верю хотя бы потому, что куст русской сирени явно моложе соседних. Во всяком случае, вначале проверим куст.
И, пользуясь тем, что щуп был в его руках, Тихомиров быстро воткнул его в основание куста. Щуп входил трудно, но глубоко.
– Не тратьте силы, Александр Иванович, – покачал головой Грошев. – Посмотрите как следует окоп.
Радкевичиус сразу определил особенности окопа:
– Это окоп сорок первого года. Его правая сторона засыпана, и по засыпке прошел танк. Очевидно, уже во время наступательных боев. Значит, в окопе либо захоронили безвестного солдата, точнее красноармейца, в те годы солдат еще не было, либо…
– Вот именно! Так вот это мы и проверим. Дайте щуп, Александр Иванович, – попросил Грошев.
– Но ведь окоп – это заметно! На это сразу обратят внимание.
– Как раз наоборот. Давайте порассуждаем. Чтобы выкопать тайник, нужно время. Окоп – готовый тайник, его нужно только зарыть. Кто из посторонних людей обратит внимание на полузарытый окоп в местах жестоких боев? По-моему, никто. Их слишком много вокруг, этих полузарытых окопов. Ну, а если обратят? Решат, что здесь или захоронение, или мина, – лучше не тревожить. И правильно решат. Возиться с обвалившимися окопами или землянками всегда опасно. Мало ли какие взрывные сюрпризы устанавливали в них во время боев. Саперы обеих сторон пускались на любые хитрости. Значит, окоп наиболее подходящ для тайника. Особенно если его устроитель спешил.
– Да, но под кустом…
– Вот. А теперь разберем этот вариант. Чтобы расположить тайник под кустом, нужно вырыть яму, уложить то, что требуется спрятать, зарыть, наверху посадить куст, выбросить подальше оставшуюся землю… И все-таки полной уверенности у строителя такого тайника не будет: куст может не прижиться. Главная отметка исчезнет. Тайник затеряется.
– Что ж… Действуйте, – нехотя согласился Тихомиров, передавая щуп Николаю.
Грошев чуть не ответил: «Слушаюсь». Только теперь он понял, что, рассуждая, он, в сущности, докладывал инженер-подполковнику свои соображения. И то, что как-то так получилось, что они постепенно поменялись ролями и Александр Иванович словно принимал решения, а Николай их выполнял, даже не вызвало улыбки: все правильно. Солдат всегда солдат и звание всегда звание.
Николай медленно подошел к старой, заброшенной дороге, заглянул в окоп и, чуть помедлив, прикидывая, все ли он продумал, спрыгнул вниз. Первый же укол щупа у стенки окопа насторожил его: щуп уперся во что-то твердое. Николай сделал еще один укол, и щуп опять уткнулся в твердое.
Как ни старался Грошев быть спокойным и собранным, сердце у него заколотилось, а во рту пересохло. Он выпрямился, чтобы перевести дыхание. Биолог спросил:
– Есть?
Шершавый язык, кажется, не мог повернуться во рту, и Грошев только кивнул, нагнулся и стал оконтуривать уколами находку. Получился довольно солидный квадрат. Вытирая разом выступивший пот, Николай осторожно сказал:
– Похоже, нужно копать.
Силы оставили его, и он сел на смятый дождями бруствер старого окопа Тихомиров встретился с ним взглядом и, сразу поняв его состояние, молча повернулся и трусцой побежал к машине за лопатой. Биолог озабоченно уточнил:
– Вы считаете, что это очень важно? То, что вы нашли?
Николай кивнул.
– Тогда, может быть, связаться с воинской частью, пусть пришлют солдат?
Старичок-любитель рассмеялся.
– Каких еще солдат нужно? Тут и так, кажется, одни солдаты. В том числе, сколько мне известно, и вы.
– Да, конечно, – быстро согласился биолог. – Но я по военной специальности связист, а тут явно дело саперов.
– Ну, а я артиллерист, – с гордостью сообщил старичок, – и со взрывчатыми веществами встречался. А вы? – ткнул он пальцем в местных работников.
– Десантник, с саперным делом знаком, – отрывисто и четко ответил Радкевичиус.
– Танкист. Технарь, – доложил старший лейтенант.
– Разведчик, – доложил Грошев, – с саперным делом знаком.
Вернулся Тихомиров и, спрыгнув в окоп, хотел было копать, но его остановил биолог:
– Одну минутку. Поскольку саперов много, то лопату позвольте уж мне. Она для меня привычна.
Биолога сменил Радкевичиус, и он-то и откопал окованный немецкий ящик-сундук. В таких добротных упаковках хорошо хранить приборы и документы. Грошев внимательно осмотрел находку, убедился, что мин нет, и ящик вытащили на поверхность. Под ним оказался второй, точно такой же.
– Будем открывать? – спросил старичок.
– Да. Только вначале мы с Александром Ивановичем убедимся, не минированы ли они изнутри. Такое тоже бывало, не так ли? – спросил он у Тихомирова; тот кивнул.
Но ящики оказались безопасными. Тихомиров пошутил:
– Можно ставить табличку: «Мин нет!»
И все-таки, когда Николай приоткрыл крышку первого ящика, все чуть-чуть, но тронулись с места, а потом, словно по команде, стали заглядывать в него из-за грошевской спины. В ящиках лежала церковная утварь, музейные вещицы, кольца, золотые монеты и даже серебряный самовар. Николай закрыл крышки и устало сказал:
– Ну вот и все… Остается переписать ценности, составить акт и узнать, как эти вещи попали к Волосову и почему он их спрятал именно здесь.
Во вторник, проводив Тихомирова в туристическую поездку, Николай вернулся домой, доложил Ивонину о результатах командировки и попросил его оформить документы для допросов Согбаева и Хромова-среднего. Следовало бы поставить машину в гараж, но Николай так привык к ней за эти тревожные дни, что приехал домой и оставил ее во дворе, а сам вымылся и часа два поспал. Только к полудню он был в тюрьме и попросил прежде всего привести Согбаева.
Вадим вошел легко, весело улыбнулся и приветливо поздоровался: он, кажется, был доволен всем. Еще не предлагая Согбаеву сесть, Николай поднял сухую ветку сирени и показал ее Вадиму.
– Вы эту ветку искали за боковинами белых машин?
У Вадима сузились зрачки, но приветливое, веселое выражение лица не изменилось. Николай поднял схему местности.
– И как я полагаю, вы искали еще и эту схему местности.
Согбаев молчал. Лицо у него напряглось – он жадно рассматривал сухую ветку сирени, словно стараясь запомнить ее очертания.
– Кроме того, вы искали там еще и деньги. Мы их нашли.
Теперь Вадим смотрел на схему, и выражение его лица было таким, словно он сравнивал ее с чем-то, хорошо ему известным. И лицо у него опять стало веселым и приветливым.
– Напрасно вы мне дело шьете. Напрасно… Вещички, конечно, забавные. Как в кино. Но только мне они ни к чему.
– Ладно, Согбаев. Все понятно. Ознакомьтесь с актом и, пожалуйста, подумайте как следует.
Николай положил на стол список изъятых ценностей и акт, Вадим читал документы долго, старательно, часто сглатывая слюну. Положив бумаги на стол, он долго смотрел в зарешеченное окно.
– Ну и как, Согбаев, начнем отвечать?
– Прикидываю, – настороженно ответил Вадим, не отводя взгляда от рассеченного решеткой на квадраты летнего голубого неба.
– Что?
– Что дадут.
– До главной цели преступления вы не добрались, но, учитывая сговор, неоднократные кражи и прочее, суд может выдать и на полную катушку, а может…
– Вот то-то и оно, – перебил Согбаев. – Тут требуется чистосердечное признание.
– А ведь его не было.
– Это как понимать? А разве признание на первом же допросе, факт кражи Хромовыми – не признание?
– Ну, их-то вы продали, а вот о себе ничего не сказали. А тут нужно личное признание.
– Вот оно и подошло, – усмехнулся Согбаев. – Доставайте бланки. Я вам продиктую.
И Вадим Согбаев стал диктовать.
«Знакомство с Волосовым состоялось в больнице, куда я попал с воспалением легких. Старик был плох, и я помогал ему, потому и сдружились. Узнав, что я кончаю срок, он после долгих колебаний рассказал мне свою жизнь и историю. Не зная, что он безнадежно болен, у него был рак желудка, он просил, чтобы я, как только выйду на свободу, помог бы ему выбраться из заключения. Для этого я должен найти его ценности и с их помощью купить ему нужных лекарств, нанять опытного адвоката и все такое прочее. За это он отдаст мне половину всего им спрятанного.
Он утверждал, что Волосов его подлинная фамилия, но когда он попал в плен, то сменил ее и попал в какой-то спецлагерь. Чтобы спастись, он оказал ряд услуг охране и стал работать шофером – вывозил трупы и приговоренных к расстрелу. Он понравился начальнику гебитскоманды, и тот взял Волосова своим вторым шофером. Разъезжая со своим шефом, Волосов видел, как фашист собирает ценности. В конце 1943 года первого, личного, шофера-немца отправили в танковые войска, и Волосов вошел в полное доверие к шефу. Вот почему он приказал Волосову отвезти в его имение в Восточной Пруссии накопленные ценности. Вместе с Волосовым поехал и адъютант шефа.
По дороге они узнали, что на автомагистрали участились случаи нападения партизан. Двигаться разрешалось только в составе больших колонн. А прежде чем попасть в колонну, следовало указать, с каким грузом и для какой цели следуешь. Вот почему адъютант решил пробираться второстепенными дорогами. В районе Н. они заблудились в россыпи хуторов и путанице дорог. Адъютант во всем обвинил Волосова и пообещал, что, как только они приедут на место, он немедленно сдаст его в комендатуру для наказания за саботаж. Волосов знал, что в таком случае его ждет верная смерть. В лесу он застрелил адъютанта, выбросил его труп и, выбираясь на дорогу, забуксовал в лощине. Он сгрузил ящики, выбрался на колею и подумал, что ценности на всякий случай следует спрятать. Он стал закапывать их, но подумал, что если его поймают одного в машине, то это тоже верная смерть. Поэтому он взял с собой один из ящиков, а два других закопал в окопе у дороги.
С третьим ящиком он поехал назад, чтобы сообщить шефу о предательстве адъютанта и его, волосовской, преданности: он все-таки сохранил и привез один ящик. Но по дороге он увидел немало следов партизанской деятельности и понял, что если даже шеф и поверит ему, то война оборачивается так, что впоследствии его все равно пристукнут партизаны или войска. Тогда он спрятал ящик в лесу, сжег машину и, побродив по лесам, прибился к маленькой деревушке. Он считал, что немецкие документы помогут ему, если он попадет к полицаям, а рассказы о лагере – если к своим. Ему повезло. Он попал к своим. Его спрятали. Дважды ему удавалось откупаться от полицаев взятыми у адъютанта марками, а когда Красная Армия начала наступление, он ушел в леса и пристал к партизанам. Его приняли, потому что знали: жил в деревне, от полицаев откупался. Потом вместе с партизанским отрядом влился в армию. Его, конечно, проверяли, но ведь все, что он делал подлого, все делалось под фамилией погибшего товарища, а сам Волосов оказался чист: был в плену, бежал, жил в глухой деревне, потом ушел к партизанам. Но в армии, он сам признавался, ему не понравилось.
Он достал первую, меньшую, часть своего клада, купил полдома, машину. Но тут произошла с ним беда. Он стал бояться, что его разоблачат. Ему все мерещилось, что откроют его деятельность в гебитскоманде, а временами казалось, что отомстят немцы. И еще. У него стала слабеть память. Он рассказывал, что когда его допрашивали как военнопленного, то часто били по темечку и потому память у него ослабела. Он боялся жить в Н. и боялся уехать от своего клада, потому что мог забыть, где он его зарыл. Вот тогда он и посадил поблизости куст отличной от всех сирени и составил схему местности. Но боязнь все время толкала его в эту лощину проверить, на месте ли его богатство. Тут его и стал замечать сторож овчарни. Однажды, как показалось Волосову, сторож выследил его, и за это Волосов убил его и попал в тюрьму.
В заключении его не раз основательно лечили, и он опять решил вернуться к своему кладу. Это у него как психоз. Он, по-моему, и рассказал мне о нем потому, что молчать уже не мог. Мучился он своей тайной».
ВОПРОС: По каким приметам вы должны были отыскать волосовский клад?
ОТВЕТ: Волосов говорил, что время так быстро меняет местность, что, руководствуясь схемой, прежде всего нужно разыскать куст редкой в этих местах обыкновенной русской сирени. Две ветки от нее он прятал в новом портфеле, в котором хранил для отвода глаз запасные части, и в боковинке машины. Дома он ничего не хранил, потому что боялся, что в его отсутствие его могут обокрасть и открыть его тайну.
ВОПРОС: Вам не кажется странным, что Волосов, так тщательно охранявший свою тайну, сам же записывал месторасположение тайника на схему и сам рассказал о ней.
ОТВЕТ: Нет, не кажется. У него быстро слабела память, уходили силы. Мы ведь лежали рядом почти месяц, а рассказывал он мне все это недели две – все забывал и путался. Он и мне-то рассказал потому, что больше некому было. А так у него хоть маленькая, но была надежда. Да и, честно говоря, если бы я нашел те деньги – попытался бы помочь. Я-то в тюрьму дуриком попал. Так… все ради веселой жизни.
ВОПРОС: Как вы выполнили завещание Волосова?
ОТВЕТ: Как только я вышел из заключения – поехал в Н. Но узнать, кому продана автомашина, не сумел: во-первых, уже документов не было, а во-вторых, на меня стали подозрительно коситься. Тогда я попытался найти тот окоп. Но их в лощине оказалось много, а какой куст сирени посажен возле окопа, я не знал. Мне они казались все на один манер.
ВОПРОС: А почему же вы искали ветку сирени только в белых машинах и только одного индекса и одной серии номеров?
ОТВЕТ: Когда я бродил вокруг лощины, мне попался местный старик. Он рассказал, что вот сюда ездила белая машина с одним человеком, а потом стала ездить под другим номером и с другим человеком. И этот индекс он запомнил, потому что ненавидел белые машины. От других людей я все-таки узнал, что машину Волосова купил какой-то старший офицер, который демобилизовался и уехал, но якобы он иногда приезжает в Н. И вот когда я вернулся домой, то оказалось, что индекс и серия номера принадлежат этой области. Я рассказал об этой истории Женьке Хромову, и мы решили попытаться разыскать машину. Честно говоря, я слабо верил в эту затею, а Женька поверил сразу. И еще меня сбило, что воровать оказалось легко – часто машины даже не запирались. Вот я и подумал: найдем – хорошо, а не найдем – на выпивку хватит, и лето поживем весело. Но я, конечно, не ожидал, что дело примет такой серьезный оборот. Все казалось – мелочи. Побалуемся – и хватит. А теперь вот… снова небо в клеточку рассматривать. Плохо…
Разговор с Евгением Хромовым оказался коротким. Грошев дал ему документы и протоколы допросов, а потом спросил:
– Как думаете строить жизнь?
Хромов мрачно усмехнулся:
– Переквалифицируюсь в управдомы.
Николай, попадая в тон, заметил:
– Тоже правильно. Профессия богатеющего индивидуума становится все более хлопотной и опасной. Но я говорил с вашей матерью. (Хромов сразу подобрался и уставился тревожным взглядом в следователя.) Нет, она бодра, сильна и, честно говоря, вызывает всяческое уважение. Так вот, она мне кое-что рассказала о вас. Мой вам совет один: в колониях есть школы. Повторите позабытое и… пора начинать нормальную жизнь. Ведь вы не мальчик, чтобы бросаться в дешевые авантюры. Да и не для вас это. Вы не из того теста.
– Вы думаете?
– Уверен. Как и ваша матушка. Она верит в вас.
– Подумаем, – облизал губы Хромов. – Меня вот кто волнует – Вадим. Ему дадут, конечно, на полную железку?
– Разумеется.
– Не следовало бы…
– Почему?
– Он просто легкий человек. Без царя в голове. И тоже играет… в свободного. – Хромов подумал, испытующе взглянул на Грошева и попросил: – Вы не могли бы… не по-служебному, по-человечески помочь мне в одном деле?
– Не знаю, – насторожился Николай.
– Давайте я на себя всю вину возьму. А Вадима следует выгородить. А то второй тюрьмы он не выдержит, сломается…
– А вы?
– Я? Я выдержу. – И, не давая задать второй вопрос, пояснил: – Потому что я сам себя осудил. И я свой приговор отбуду. А Вадима жалко. Из него, может быть, выйдет… не то что человек, а славный человечек. Он добрый и легкий.
Николай промолчал. Впервые он встречался вот с таким откровенным стремлением помочь другому ценой собственного позора и горя. Так может поступать только очень сильный и смелый человек. Мать Хромовых, кажется, права: Евгений при желании может укрепить семью. Но ответить Евгению что-нибудь определенное он, естественно, не мог.
– Не знаю, как это сделать, Евгений Васильевич, но о неписаных деталях этого дела я доложу. А там – как решит суд.
До конца дня Грошев оформлял дело и, сдав секретарю небольшую папочку документов, пошел к гаражу.
Машина стояла притихшая, по-живому теплая, и Николай погладил ее крыло, как гладят живое, доброе существо…
Иван Менджерицкий
По методу профессора Лозанова
В воскресенье, часов в восемь вечера, позвонил Митька Шурыгин. Как всегда был шумлив и многословен.
— Привет, старичок! Жизнь еще радует? Рука не ослабла? Взгляд соколиный? Небо в алмазах? Друзья любят? Враги сдохли?
Отвечать на все эти вопросы было вовсе не обязательно. Крымов и не ответил. Спросил; собственный голос после Митькиного напора казался тусклым, невыразительным:
— А что у тебя?
— Жить — значит бороться. Вот что я скажу тебе, старичок!
— Положим, это сказал не ты, а Сенека, — заметил Александр Иванович.
— Что ты говоришь?! — изумился Митька. — А жить — значит мыслить — это вот тоже не я?
— Увы.
— Неужели, правда, старичок? И тут, выходит, опередили. Ах ты, боже мой!
Митька Шурыгин нравился Крымову. Конечно, трепач, но когда с ним разговариваешь, всегда улыбаешься. И настроение вроде становится лучше. А главное — и Александр Иванович это очень ценил — Митька всегда звонил просто так, не по делу, без повода. Видно действительно хотел знать: радует ли жизнь Крымова и как обстоят дела с алмазами над его головой?
А ведь поводов для телефонных звонков было немало. Не раз встречались в судебных процессах, если можно так сказать, по разные стороны баррикад. Крымов — следователь, Шурыгин — защитник. А во время предварительного следствия защитнику так бывает порой нужно попросить о чем-нибудь следователя или хотя бы что-то уточнить. Но Митька никогда не просил, ни разу не уточнял. Славный в общем парень. Несовременный, конечно. Но и Крымов был таким же — несовременным.
А тут вдруг:
— Старичок, есть к тебе одна просьба. — И замолчал.
Молчал и Крымов.
— Ну, что молчишь? — спросил он, удивляясь неприветливости собственного голоса.
А на другом конце провода все молчали. И прокричав несколько раз: «Алло!», Александр Иванович понял, что их просто разъединили. Повесил трубку, и телефон тут же отозвался трелью.
— Ты, старичок, чего трубку бросаешь?
— Это не я, — сказал Крымов. — Сам, небось, бросил. В последний момент засмущался…
— Чего?
— Того, — исчерпывающе ответил Александр Иванович.
— Брось, старичок! Просто нужна консультация опытного юриста.
— Ты и сам опытный.
— По части защиты, — уточнил Митька. — А в данном случае требуется нападать. Да я бы не просил тебя, но речь идет о моем родственнике.
— Близком? — спросил Крымов.
— Очень. Как говорится: на одном солнышке онучи сушили.
— Понятно.
— Да ничего тебе непонятно, — почему-то разозлился Митька. — Замечательный мужик, фронтовик, ветеран, честнейший человек. Да и не о себе хлопочет.
— Короче: что я должен сделать?
— Принять, поговорить, помочь.
— Люблю получать конкретные задания… В понедельник, в двенадцать может меня навестить твой честнейший человек?
— Шурик, — сказал Митька, прекрасно зная, что Крымов терпеть не может, когда его называют так, — не иронизируй, пожалуйста.
— Пожалуйста. Как его фамилия?
— Федин Алексей Алексеевич.
— Пропуск будет выписан, — сказал Крымов. — Но пусть не опаздывает. Времени мало.
— Слушаюсь, товарищ полковник, — бодро отрапортовал Митька.
— Дешевые приемы, Шурыга, — сказал Александр Иванович, — очередное звание мне еще не присвоили. Небось привык так облапошивать доверчивых младших лейтенантов из ГАИ, называя их майорами, когда они останавливают тебя за нарушения.
— Бывает, — миролюбиво согласился Митька.
Алексей Алексеевич Федин довольно буднично сообщил, что пришел сюда по поводу убийства и что надо заводить дело.
— Если совершено убийство, — сказал Крымов, — то дело наверняка уже заведено.
— Нет. Владимир Иванович Мельников — мой близкий друг — официально умер от инфаркта. Заметьте — второго — за последние три года. Но тем не менее, это стопроцентное убийство — его затравили анонимками. И во взятках обвиняли, и в хищениях, и в незаконных валютных операциях, и в использовании служебного положения, и во всяческой аморалке — от беспробудного пьянства до сожительства с молодыми девицами.
— Комиссии, конечно, все это проверяли?
— Еще бы! Одна за другой. Просто на пятки наступали друг другу.
— Ну и…?
— Так сказать, «сигналы» не подтверждались. Если, конечно, злостную клевету можно называть сигналами.
— Выходит, ваш друг был идеальным начальником?
— Нет. Комиссии кое-какие недостатки в его работе находили. Но заметьте — никакого криминала.
Прежде всего, думал Крымов, надо его убедить, что убийства не было. Должно быть, тяжко осознавать, что твоего друга убили, а ты бездействуешь. Но как найти точные, нужные слова?
Память услужливо выдала факт годичной давности.
— На меня не так давно, Алексей Алексеевич, тоже анонимка пришла. Злоупотребляю, мол, служебным положением и хочу засадить в тюрьму совершенно невиновного человека.
Федин улыбнулся:
— Выходит, в подобной ситуации тоже побывали. Ну и как она вам?
— Интересного мало, — признался Крымов. — Я вывел даже несложную формулу. Суть ее в том, что когда приходит анонимка, то занимаются человеком, против кого она написана. Когда приходит жалоба с подписью, порой занимаются тем, кто написал эту жалобу.
— Я очень рад, что жизнь нас свела, — сказал Федин. — Я уверен, что вы прекрасно меня понимаете.
Александр Иванович действительно его понимал, но оптимизма Федина не разделял.
— Ну и чем закончилась ваша история? — спросил Алексей Алексеевич.
— Невиновного человека суд приговорил к двенадцати годам. Правда, потом анонимка пришла и на судью. В общем, чудовищно все это — как легко замарать имя человека, как легко пишутся ложные доносы, и как легко их принимают на веру.
— Вот! Вот!
— Но, Алексей Алексеевич, все это квалифицировать, как убийство, нельзя.
— Нет, можно, Александр Иванович! — твердо проговорил Федин. — Заметьте — вы не знаете всех обстоятельств. Эти сволочи… Извините за резкость выражений. Но они действительно сволочи — те, кто клепал на Володю. Они ведь прекрасно знали, что он — человек нездоровый и немолод уже, и во время войны получил два тяжелых ранения и контузию. Заметьте, в каком он оказался жутком положении. В течение нескольких лет был вынужден все время оправдываться за грехи, которых не совершал. Испытание клеветой не то что человек, коллективы не выдерживают. Так что это самое настоящее убийство.
Крымов вздохнул:
— И все же повторяю: квалифицировать это как убийство нельзя.
— Выходит, это правда, — не спрашивая, а утверждая, сказал Федин, и в голосе его слышалось разочарование и усталость.
— Что вы имеете в виду?
— Антон говорил, что все это бессмысленно, что вы дело не заведете.
— А кто такой Антон?
— Наш общий друг с Мельниковым. Антон Михайлович Звягинцев. Значит, не заведете дела?
— Что касается убийства, то, естественно, нет.
— А клеветы?
«Так, — подумал Крымов, — пожалуй, самое трудное позади. Но, боже, какие разочарования ждут еще Алексея Алексеевича».
— Видите ли, существует одна тонкость, — сказал Крымов. — Дело о клевете может быть возбуждено по заявлению потерпевшего.
— Но он же умер! — не сдержавшись, крикнул Федин.
— Не волнуйтесь, Алексей Алексеевич. Наш закон предусматривает и такое: дело может быть возбуждено и без жалобы потерпевшего, при условии, что оно имеет особое общественное значение.
— А по-вашему оно не имеет?
— Я этого не говорил. Вы пришли за советом, и я стараюсь во всех аспектах разъяснить вам существо вопроса.
— Так, — медленно произносил Федин, поворачиваясь к Крымову. — Сколько, однако, у вас «если». Выходит, для вас доброе имя человека — пустой звук? Жизнь человека тоже пустой звук? Стыдно, товарищ следователь по особо важным делам! Мне за вас стыдно!
«Замечательный старик, — думал Крымов. — Бьет-то как больно и по самым незащищенным местам. Спасибо тебе большое, Шурыга».
Он улыбнулся Федину:
— Я ведь законник, Алексей Алексеевич. Я…
Но Федину аргументы его были не нужны:
— Анонимка, Александр Иванович, заметьте — социальное зло. Неужели не ясно? Это разбитые жизни! Это растление душ окружающих.
Он рывком вытащил из внутреннего кармана пиджака изрядно помятый листок бумаги:
— В конце концов, хочу обратить ваше внимание на то, что в одном из отчетов о заседании Политбюро ЦК КПСС говорилось о необходимости разоблачения клеветников.
— В годы войны вы, Алексей Алексеевич, наверняка были в действующей армии. Да?
— Был, несколько удивившись вопросу, ответил Федин.
— В танковых частях?
— Почему в танковых? В пехоте.
— Склонность у вас идти напролом. Я чувствую, что вы хорошо подготовились. Вопрос вне сомнения изучили досконально. Хотя в отчете с заседания Политбюро ЦК КПСС, на который вы ссылаетесь, речь шла и о необходимости разоблачения зажимщиков критики. Разве у нас перевелись начальники, которые в ответ на критику тебя со свету сживут? А ведь это тоже порождает анонимки.
— Берите, берите их под защиту.
— Да не беру я их под защиту. Хотя бы в силу профессии я обязан быть объективен. Почему вы считаете, что милиция, другие правоохранительные органы слепо должны вставать на чью-то сторону? Надо же сначала материалы изучить.
— Вот и изучайте!
— Не по адресу вы пришли, Алексей Алексеевич, — проговорил Крымов.
— Видимо, такого адреса вообще не существует?
— Существует. Где ваш покойный друг трудился?
— Он был начальником крупного строительного треста, который вел свои работы и у нас в стране, и за рубежом.
— Я имею в виду адрес его места работы.
— Вишневская улица.
— Ясно. Вам следует обратиться к прокурору того района, где расположен трест. — Крымов на мгновение задумался, достал с полки какой-то справочник, полистал. — Ну, вот — прокурор там Марат Николаевич Смирнов. — Александр Иванович что-то быстро писал на листке бумаги. — Вот вам его адрес и телефон.
— Вы его знаете?
— Да. Я когда-то работал под его началом. В прокуратуре.
— Я могу сослаться на вас?
Ох, как не любил этого Крымов. Сказал сухо, без всякого энтузиазма:
— В этом нет необходимости. Но если вам так проще, то сошлитесь.
— А что будет дальше?
— Прокурор тоже не сразу возбудит дело. Но он может истребовать материалы, еще раз все проверит. Только после этого и будет решать ваш вопрос.
— И вы все это считаете правильным?
— Меня, Алексей Алексеевич, по общественной линии иногда просят выступить на каком-нибудь предприятии. А там довольно часто спрашивают: веду ли я расследование по совести или по закону?
— Непростой вопрос, верно?
— Очень простой. По закону. Потому что закон и есть моя совесть. Закон, Алексей Алексеевич, основан и на теории и на огромной практике.
— Понятно, понятно.
— Судя по выражению вашего лица, не очень.
— Но ведь, заметьте, закон порой пересматривают, даже отменяют.
— А это как раз и доказывает, что наш закон все время проверяется практикой, реальностями жизни.
— У вас на все есть ответы, — вздохнул Федин, поднялся со стула, чуть склонил голову в знак прощания и тяжело, опираясь на палку, пошел к двери.
«Не складно все получилось, — с раздражением думал Крымов. — Остановить его, что ли? А что ему сказать? Что дела о клевете практически в судах не рассматриваются? Что до анонимщиков руки не доходят? Что все считают анонимки делом грязным, но ведь реагируют, рассматривают. Выходит — верят в них изначально. Ну, может, не целиком, так частично».
Тем временем Федин дошел до двери, остановился, обернулся. Смотрел по-прежнему, не мигая, оценивающе. Сказал:
— Я к вам один пришел, потому что Антон Михайлович Звягинцев — наш общий друг с Мельниковым — после похорон Володи занемог. Давление, сердце. Но он очень просил, чтобы я уговорил вас к нему придти.
Можно было сказать Алексею Алексеевичу, что на следующей неделе ему, Крымову, надо завершать предварительное следствие по очень серьезному и трудоемкому делу. Что еще два других в производстве. Но все это вроде будет тоже выглядеть отговорками. И Александр Иванович ограничился малоубедительным аргументом:
— Да не положено это.
Федин с готовностью закивал — мол, ничего другого он услышать и не ожидал. И задал довольно неожиданный вопрос:
— А сколько вам лет, Александр Иванович?
— Я 39-го.
— А отец ваш воевал?
— Да. Под Сталинградом получил тяжелое ранение, после чего был списан подчистую.
— Видите, как получается, — оживился Федин, все еще стоя около двери, — и Володя Мельников, и Тоша Звягинцев тоже под Сталинградом сражались. Может с вашим отцом в одной роте, в одном батальоне. Выходит, вы однополчанам своего отца отказываете.
Крымов знал многих оставшихся в живых однополчан отца. Ни Мельникова, ни Звягинцева среди них не было. Но они могли сражаться в другом полку, в другой дивизии, и не в 62-й армии, а в 64-й. Все равно были однополчанами. В общем, железная логика у старика Федина, ничего не скажешь.
Они несколько секунд молча смотрели друг на друга. Наконец, Крымов придвинул к себе листок бумаги, сказал:
— Давайте адрес Звягинцева.
Но не любил Александр Иванович, когда последнее слово остается не за ним и добавил:
— Вам бы проявить такую настойчивость, когда Мельников был жив… Ну, ладно, ладно. А с заявлением вам все равно нужно обратиться к прокурору…
Звягинцев жил недалеко от Чистых прудов, в одном из переулков, в старом доме. Вход со двора.
Просторный двор с разросшимися тополями, вымахавшими до высоты шестого этажа, с клумбой посередине, с обязательными лавочками не только у подъездов, но и под деревьями, напоминал Крымову двор его детства в переулке Садовских. Только там была волейбольная площадка, а здесь — бортики хоккейного поля. Другие времена, другие игры.
Когда Александр Иванович вспоминал ту пору, родителей, сердце его всегда сжималось от сладкой грусти. Вот как сейчас. Он подумал, что в год смерти — в 59-м — отцу было только 46. Моложе был сегодняшнего Крымова на два года.
Как жаль, что нет уже ни того дома, ни двора. Выселили всех жильцов из переулка Садовских. Теперь там сплошь иностранные фирмы. Дом, правда, перестроили весь. Только коробка осталась, да эркеры. А вот полисадники срыли. А там росли огромные золотые шары. Красота. А теперь на этом месте пасутся автомобили. Тоже красивые. «Волво» разные, «мерседесы». Другие времена, другие понятия о красоте, а вернее о нужности тех или иных вещей. Оказывается, нужно то, что удобно. Не опасное ли заблуждение? А если примерить это на людей? Нужны те, кто удобны? А они ведь действительно нужны. Ну, не всем, так многим. Хорошо — некоторым.
Ах, Крымов, не гордись, что ты не такой уж удобный. Тебя ведь тоже можно подвинуть. Может быть трудно это сделать, и далеко не подвинешь. Но немного, чуть-чуть — бывало?
Бывало. Но до низости не доходило, до подлости — тоже, до фальсификации — никогда.
Из открытых окон бельэтажа, выходивших на подъезд, сладковатый голос пел старое танго: «Мне бесконечно жаль твоих несбывшихся мечтаний, и только боль воспоминаний гнетет меня». И слегка заглушая звуки песни, немолодой мужской голос выкликивал:
— Дунька… барабанные палочки… туда-сюда… лебеди…
Подумать только — еще кто-то на белом свете играет в лото.
— Топорики… сикось-накось… отличники…
Крымов вошел в подъезд…
Он оказался в квартире, из окон которой как раз и звучала мелодия старого танго.
Антон Михайлович Звягинцев, смущенно улыбаясь, убирал в мешочек бочоночки лото, приговаривая:
— Иногда с Анютой играем вечерком. Стариковские забавы. — И чуть понизив голос. — Она ужасно расстраивается, когда проигрывает.
Комната была чистой, уютной и на редкость старомодной — большой абажур над столом, диван с валиками, плетеное кресло у окна. А широкий раструб граммофона с надписью: «Братья Киссельман» и вовсе уводил к началу века. Да над тахтой еще была полочка — хотите верьте, хотите — нет — со слониками. Должно быть и герань где-то тулилась на подоконнике, заклейменная когда-то, как символ мещанства. А почему? Цветок красивый, сильный, неприхотливый. Говорят, что моль его не любит. Выходит, польза от него. Да и слоники, валики, пуфики, салфеточки — велик ли грех?
Пластинка кончилась.
— А звук какой! — с гордостью произнес Звягинцев.
— Чудесный! — отозвался, улыбаясь, Крымов.
— А я ведь коллекционер, — рассказывал Антон Михайлович. — Филофонист. Собираю пластинки. Начало века, двадцатые и тридцатые годы. Узкая специализация, так сказать. И пока Анюта будет на стол накрывать…
— Спасибо, я уже ужинал.
— Ну хоть чашечку чая. Я вам пока что-нибудь заведу. Ладно?
Он хотел продемонстрировать что-то из своей коллекции, и отказать ему Крымов в этом не мог:
— Конечно, с удовольствием послушаю.
Он видел, как Антон Михайлович с любовью, нежно перебирал пластинки.
В комнату вошла хозяйка — Анна Николаевна, Анюта, как называл ее Антон Михайлович. В руках у нее были тарелки, чайник. Спросила мужа:
— Алексея Алексеевича подождем?
Антон Михайлович бросил быстрый взгляд на Крымова:
— Не очень торопитесь? Дела не поджимают?
— Да уж какие сейчас дела, — проговорил Александр Иванович, глядя на стенные часы-ходики.
— Вот! — торжественно проговорил Звягинцев, доставая пластинку и водружая ее на граммофонный диск.
Слегка надтреснутый, но приятный голос запел:
— «Все, что было, все, что было, все давным-давно уплыло…»
— Юрий Морфесси, — объяснял Звягинцев, — любимец Москвы и Петербурга. Хорош, да?
— Хорош, — соглашался Крымов. Сегодня он был на редкость покладистым.
— «Все, что млело, все, что млело, все давным-давно истлело», — доверительно сообщал с пластинки любимец публики.
— Чувствуете-то себя как? — спросил у Звягинцева Александр Иванович.
— Слава богу, сегодня отпустило, — вздохнул тот. — А вот вчера вместе с Алешей придти к вам не мог. Не стучало, не фурычило, так сказать.
— Я ему вчера неотложку дважды вызывала, — сообщила Анна Николаевна.
А Юрий Морфесси, еще раз напомнив, что «все, что млело, все давным-давно истлело», небольшую надежду в сердцах слушателей оставил, уверив их, что кое-что все же сохранилось — «только ты, моя гитара, прежним звоном хороша».
Пластинка кончилась.
— Так о чем вы хотели со мной поговорить, Антон Михайлович? — спросил Крымов.
Тот вздохнул, поставил пластинку на место, оставил в покое ручку граммофона.
— Пожалуйста, к столу, — гостеприимно улыбалась Анна Николаевна. — Чай у нас, Александр Иванович, фирменный, с мятой.
— Спасибо, не беспокойтесь.
— Так это мы вас побеспокоили.
Анна Николаевна накладывала в розетку варенье, приговаривая:
— Из собственной смородины.
— Мы — помещики, — смеялся Антон Михайлович. — У нас усадьба — 6 соток. Смородинки — 4 куста, крыжовника — 3, малина есть, четыре яблоньки. Десять лет назад на работе участок дали — садово-огородное товарищество. Тогда вроде и особого энтузиазма не было, а ушел на пенсию и к землице потянуло. Теперь даже книжки специальные почитываю, по телевизору смотрю передачу «Наш сад».
— А на пенсии давно?
— Да уж больше трех лет. На заслуженном, так сказать, отдыхе.
— А где работали?
— В том-то и дело, — вмиг перестав улыбаться, сказал Звягинцев, — вместе с покойным Володей работал. — Поправился: — С Владимиром Ивановичем Мельниковым. Поэтому и хотел с вами встретиться. Алексей Алексеевич — приятель наш с Мельниковым общий — человек, так сказать, со стороны, из другого ведомства. А я-то с Володей… уж извините — буду так его называть, — друг, да не вдруг. С войны кореша. Так вот с Володей мы были все время рядом. И я, наверное, мог бы на какие-нибудь ваши вопросы ответить. У меня же на глазах все это происходило.
— Что?
— Травля. Анонимки.
— И давно все это началось?
— Трудно сказать. Лет пять уж, наверное.
— А чего же до сих пор молчали? Пять лет травят вашего друга, а вы решаетесь обратиться за помощью, когда его уже в живых нет.
— Правда ваша, — кивнул Звягинцев. — Только мы на что надеялись? Ну, что комиссии разберутся во всем, и каждый раз думали — ну, уж эта комиссия последняя. Да куда там!
Он безнадежно махнул рукой.
— А когда Мельникова в последний раз видели? — спросил Крымов.
Звягинцев ответил не сразу.
— Наверное за неделю до его смерти. Пришел ко мне домой. Я давно его зазывал. Хотел как-то успокоить, утешить. Ну, вот… Анюты дома не было. Посидели вдвоем, чайку попили, былое вспомнили…
Раздался звонок в дверь.
Антон Михайлович сделал чуть заметный знак, и Анна Николаевна пошла открывать.
— Это Алеша, — сказал Звягинцев Крымову.
Это действительно был Алексей Алексеевич Федин. Вошел, прихрамывая, в комнату, энергично пожал им руки.
Крымову сказал:
— Спасибо, что пришли.
А Звягинцеву:
— Ты, Тоша, сегодня молодцом выглядишь. — И опять Крымову:
— После похорон Володи на нем лица не было.
— Да и ты был не лучше, — сказал Звягинцев.
— Я — жилистый. Я выдюжу. Мне этих гадов, что Володю до могилы довели, найти надо. Заметьте — очень надо, Александр Иванович.
— Но я же все вам объяснил, Алексей Алексеевич.
— Это само собой. Ты, Тоша, фотокарточки товарищу следователю не показывал?
— Какие фотокарточки?
— Где ты и Вовка. Оба в полушубках. И еще ту, где он улыбается во весь рот.
Анна Николаевна начала привставать с места, но муж усадил ее жестом, объяснял:
— После ремонта куда-то альбом задевался. Никак не найду. Ты, Анюта, поищи как-нибудь на антресолях. Там, в альбоме, Александр Иванович, одна действительно замечательная карточка есть. Молодые мы оба, красивые, стройные. И Володя мне снимок тот подписал лаконично, но емко. Это он умел. «Другу, брату, крестнику». Мы вдвоем с задания возвращались, напоролись на засаду. Володя с двоими справился, а я еще троих выстрелами снял. Неплохой был стрелок. Рука не дрожала. Но его ранили в ногу, и я его еще три километра на себе тащил… Да думаю — поменяйся мы местами — он не хуже бы моего распорядился. Только еще с шуточками да прибауточками. Ах, какой был парень!
Звягинцев вынул из кармана большой носовой платок. Приложил к глазам.
— Жена Мельникова — Вера, — голос Федина звучал глухо, — человек очень больной. Не знаю, как она это переживет. Заметьте — прожили они вместе сорок лет душа в душу. Володя ведь не только был другом замечательным, работником, но и прекрасным мужем, отцом. Дом на нем держался. У дочери его двое малышей, а муж ее бросил несколько лет назад. Как все они теперь будут? И выходит, Александр Иванович, что анонимки эти треклятые, не только против Володи были, но и против его внуков.
— Товарищи, — взмолился Крымов, — я ведь вам все объяснил.
— Понятно, понятно, — согласился Федин.
— Что, трудно анонимщика за руку схватить? — спросил Звягинцев. — Или это только в газетах пишут: «Ура доблестной милиции! Слава, мужество, почет!»
— В адрес милиции, особенно в последнее время, — спокойно говорил Крымов, — было высказано немало. А схватить анонимщика за руку действительно сложно. Если он неглуп, хитер и изворотлив, может, и вообще разоблачить его не удастся.
— А как же ваши хваленые эксперты, сыщики, проводники с собаками? На улицу выйдешь — везде машины ГАИ с сиренами и мигалками и еще машины с таинственными буквами «ПГ», — не унимался Звягинцев.
— «ПГ» означает — патрульные группы, — объяснил Крымов. — И борьбой с анонимщиками они не занимаются.
— Я так понимаю, — сказал Федин, — что все вы сильны чисто теоретически. «Преступник, мол, от нас не уйдет! Наказание неотвратимо! Правда восторжествует!» А на практике…
— Я же посоветовал вам пойти к прокурору, — перебил его Александр Иванович.
— Да был я у него! — повысил голос Алексей Алексеевич. — Мужик, видать, он неплохой. Вроде бы все понял. И сошлись мы на том, что для общества необходима жесткая борьба с клеветниками. И про статьи Уголовного кодекса он мне все объяснил. 130-я — клевета. При отягчающих обстоятельствах до пяти лет можно дать мерзавцу. А по 180-й — ложный донос — и до семи лет. Да только как было бы здорово, если преступника мы нашли бы сами — вот я, скажем, и Антон. Передали бы вам в руки, а уж вы бы…
— Это вам тоже сказал Марат Николаевич?
— Нет. Но так было бы проще, верно? А прокурор обещал посмотреть материалы, повздыхал и объяснил мне, что в практике редко подобные дела удается до суда довести.
— Стало быть, клеветники неуязвимы, Александр Иванович, — в голосе Звягинцева звучала насмешка. — Не добраться, выходит, до них. Я так Алеше и говорил: зря, мол, он это все затевает. Вот вам и сила нашего закона. Вот вам и сила прокуратуры, милиции.
Крымов молчал, рассматривал рисунок на чашке. К чаю он так и не притронулся…
Через час Крымов ехал в метро домой. И все вспоминал этих двух стариков, которые весь вечер нападали на него, чуть ли не оскорбляли. Но в обиде он не был. Симпатичные старики. И Федин, и, особенно, Звягинцев. Это поразительно, как удалось Антону Михайловичу в рамках своей квартиры сохранить в неприкосновенности атмосферу конца сороковых — начала пятидесятых. Да, на двери у него надо было бы повесить табличку: «Охраняется государством». А Анну Николаевну назначить экскурсоводом. Она бы следила, чтобы при входе экскурсанты надевали тапочки и задушевно рассказывала бы что большой абажур над столом, вне сомнения, придает уют, оставляя все, что за пределами светового круга, во мраке, а милые слоники — символ покоя и семейного счастья. Интересно: почему именно эта эпоха так дорога Звягинцеву?
Ну, может, от того, что война кончилась. И не очень сытая, не комфортабельная, зато мирная жизнь стала воплощением счастья. А может, эта квартирка была первой приличной площадью, которую он получил с Анной Николаевной.
Он взглянул на часы — до его станции было еще минут десять. И почему-то в следующее мгновение вдруг вспомнил все — осунувшееся лицо отца, тревожный взгляд матери, ее нарочито спокойный голос, и фраза, которую она повторяла многократно — каждый день, по несколько раз в день: «Ваня, но ты же ни в чем не виноват!» Отец ничего ей не отвечал, только лицо его делалось еще резче, строже. И только однажды Крымов услышал, как он сказал матери: «Люди говорят, что дыма без огня не бывает». Сначала ему показалось, что мать рассмеялась, но уже в следующую минуту он понял, что ее колотят, сотрясают рыдания. Ему стало так страшно, что он выскочил в коридор.
Да, это случилось в пятидесятом. Отец был директором небольшого завода, прекрасным специалистом, уважаемым человеком. И вдруг — анонимки. И комиссии. Ни черта они не находили. Но продолжалось это года два. И отца в конце концов с работы сняли. Какой-то высокий начальник, очень к отцу благоволивший, объяснил ему, что эта мера необходима — завод работать перестал. И это было правдой. Отцу дали место вроде не хуже прежнего. Но, пожалуй, только сейчас, впервые в жизни, Крымов подумал о том, что отец не дожил до пятидесяти не только из-за тяжелых ранений.
На следующий день после обеда ему позвонил прокурор Смирнов и сказал, что поручает ему дело с анонимками.
И вот прошло трое суток, и поздним вечером Крымов сидел в своем кабинете, измотанный работой и жарой.
Он подошел к окну. Москва засыпала. Хоть и ехали веером по Садовому кольцу поливальные машины, не спали порты и вокзалы, работали хлебозаводы и типографии, сновали по городу грузовики с надписями вдоль бортов — «молоко», «квас», «свежая рыба»…
И в квартирах, квартирках, коммуналках кто-то еще читал, кто-то, возможно, бился над неразрешимой формулой, кто-то проводил последнюю линию на чертеже, кто-то вызывал неотложку, кто-то, наверное, говорил: «Я люблю тебя» или «Давай, наконец разведемся», кто-то искал рифму, кто-то дописывал письмо, заменяя собственную фамилию псевдонимами: «доброжелатель», «борец за правду» или «группа товарищей».
Все анонимки, написанные на Владимира Ивановича Мельникова, приходили именно от безымянной группы товарищей. «Чьих товарищей? — думал Крымов. — Мельникова? Правоохранительных органов? Советской власти?»
Александр Иванович читал эти письма, и всюду в конце — «группа товарищей».
Доносы не будоражили воображение: «…В служебную командировку за границу оформляются только друзья и собутыльники Мельникова. И за это шефу надо принести куш. Существует такса: столько-то следует за поездку в соцстрану, столько-то в капстрану. И еще оттуда в обязательном порядке привозится стоящий сувенир…» Или вот: «… База отдыха треста превращена в загородную резиденцию Мельникова. Кутежи, пьянки, разгул. Принимают в этом участие и дружки Мельникова, и разные должностные лица, которые потом Мельникова прикрывают…» И такое: «Не можем молчать, когда попираются законы. В то время, когда в тресте идет сокращение штатов, Мельников оформляет на работу свою молодую любовницу».
Помимо анонимок в объемистых папках находились и отчеты комиссий, в течение трех лет старательно проверявших этот поток клеветы. «Факты не имели места», «Факты не подтвердились», «Факты не имеют документального подтверждения…»
«Да разве все это можно называть фактами?» — думал Крымов. — Откуда в нас эта щепетильность? Почему мы ложь называем заблуждением? Воровство — клептоманией? Расхитителей — несунами? Откуда это благодушие? Может, реакция на липовые отчеты, которые бытовали до недавнего времени и поголовно «вводили в заблуждение…» да, нет же — обманывали всех — подтверждая отрадные кривые преступности, якобы, стремящейся к нулю. А на самом деле — к нулям, да только стоящим после солидных цифр.
Ладно, поменьше эмоций, говорил себе Александр Иванович. Ишь каким зорким стал. А раньше чего помалкивал? Страдал глаукомой? Не слышал без очков? Ах, вот оно что — боялся быть неверно понятым. Ну, и ловкач ты, приятель…
Все анонимки были напечатаны на первоклассной бумаге. И машинка, видать, была новая — строчки ровненькие, буковка к буковке.
Александр Иванович устало потер глаза, потянулся, взглянул на часы и принялся аккуратно складывать бумаги в папки. Он знал, что работа предстоит ему сложная и понимал, что нужен стоящий помощник, человек, для которого не существует невозможного. Такой человек был, но в подчинении у Крымова не состоял. Конечно, можно было позвонить его непосредственному начальнику, и тот бы дал команду, но Александру Ивановичу не хотелось облачать их сотрудничество в такую форму. Поэтому пришлось в воскресенье подняться ни свет, ни заря, поблагодарив судьбу за то, что жена в командировке, а сын на каких-то спортивных сборах, и никому ничего не надо объяснять.
Он доехал на метро до Преображенки, а оттуда трамваем до Знаменской, прошел пешком еще с километр и очутился на небольшом стадионе, где даже трибун не было, а стояли всего несколько скамеек.
Стадион был почти пуст. На другой стороне поля лишь несколько подростков играли в футбол в одни ворота.
Крымов достал газету. А уже через несколько минут появился тот, ради кого он и приехал сюда.
Определить возраст этого человека было трудно — может, 25, а может, и на 10 лет больше. Был он чуть выше среднего роста, худощав и вроде бы даже хлипковат. Но это впечатление вмиг рассеялось, как только он снял куртку, стянул через голову футболку. Рельефные мышцы играли на его спине, плечах, груди. Не просто тренированный человек, а профессионал.
Он остался в спортивных брюках, в кроссовках. Вышел на поле стадиона. Принялся с удивительной легкостью отжиматься от земли. Потом прыгал на месте, поднимая вверх руки и резко сбрасывал их вниз, словно собирался взлететь. И, наконец, припустился по гаревой дорожке стадиона, то наращивая скорость, то гася ее.
Он пробежал почти круг, когда со скамеек для зрителей до него донесся беззаботный веселый голос:
— Прибавь еще немного, сынок, и все рекорды будут наши! — крикнул Крымов.
— Александр Иванович! Вот так встреча!
— Физкультпривет! — отозвался Крымов. — Я смотрю, кто-то бежит, вроде похожий на Сергея Бубку. Ну, думаю, опять быть рекорду.
— Но Бубка, товарищ подполковник, занимается прыжками с шестом.
— Что ты говоришь?!
Они пожали друг другу руки.
— Значит, в отпуске? — спросил Крымов.
— Не в отпуске, а экзамены. И дел невпроворот. Занимаюсь одной строительно-механизированной колонной. Там, похоже, круто все завязано.
Они направились к выходу.
— Так ты вот что, — сказал Крымов Агееву, — на работу завтра выходи. С начальством твоим я уже договорился.
— А кого будем искать?
— Анонимщика.
— Кого-кого?
— Ты когда в последний раз медкомиссию проходил?
— А что?
— Да вроде раньше на глухоту не жаловался.
— Но я же, товарищ подполковник, оперативный сотрудник БХСС! — взмолился Агеев. — Причем тут анонимщик?
— Мне интуиция подсказывает — ты справишься.
— У меня еще полно работы со строительно-механизированной колонной.
— Повторяешься.
— А у меня еще неделя отпуска есть, — не унимался Агеев.
— Самая сильная моя сторона — это железная аргументация, — доверительно сообщил Крымов, — и на твои причитания о неделе отпуска я отвечу словами популярной песенки: «На недельку до второго ты уедешь в Комарово».
— Действительно, железный аргумент.
— Вот и я говорю.
Утром Юрий Кузьмич Агеев уже входил в кабинет Александра Ивановича. Выкладывал из портфеля на стол перед Крымовым папку за папкой, пока не выросла довольно внушительная стопка.
— Садись, — сказал Александр Иванович.
И Кузьмич присел на один из стульев, стоявших вдоль стены.
— Как впечатление?
Агеев начал приподниматься.
— Сиди, сиди.
— Впечатление, товарищ подполковник, извините, как будто из нужника вылез.
— Извиняю, — Крымов кивнул на стопку из папок. — Нужник он и есть нужник. А теперь от эмоций перейдем к фактам.
— Да вы лучше знаете. Даром что ли одни и те же выраженьица в анонимках подчеркнули. Тут даже сомнений нет — один и тот же человек все это накропал.
— Или одни и те же люди.
— Может и такое статься.
— Ну, а что еще?
— Анонимщиков надо искать в тресте, которым Мельников руководил. Хоть и стопроцентная ложь в анонимках этих, но тот, кто писал, про дела треста знает. И для непосвященного выглядит все это убедительно. Вот комиссии так исправно на это и клевали, как голодная рыбка в жаркий день.
— Ну, ты тут, Кузьмич, не совсем прав, — медленно проговорил Крымов. — Ложь там не на сто процентов, а этак на 98. Это как раз свидетельствует, что мы имеем дело с опытным и умным клеветником. Он один достоверный фактик подбрасывает, действительно, как наживку. Глядишь — правда. Значит, и остальные проверять надо, уже лживые, грязные, но поди же знай заранее, что они такие. Так что противник у нас серьезный.
— Или противники.
— Ну да. Только даже если их было несколько человек, исполнял все эти пасквили один. Из этого пока и будем исходить. Я разработал небольшой план. Не бог весть что, но лиха беда начало. Первое. Надо постараться найти машинку, на которой все это было напечатано. Второе. Необходимо выяснить, кто в течение двух месяцев до появления первой анонимки был из треста уволен. Третье. И это, пожалуй, самое сложное. Кому мог мешать Владимир Иванович Мельников? Или кто, скажем, мог претендовать на его место.
— А к Павлу Васильевичу не обращались?
— Он в командировке. В среду будет. Обращусь, конечно.
Агеев вытащил из кармана крошечный блокнотик, полистал его, сказал:
— На анонимке от 16 июля 84 года есть заметный отпечаток.
— Видел, — кивнул Крымов, — да только, Кузьмич, эта анонимка в стольких руках перебывала… Глядишь, кто-то из усталых членов комиссии читал ее уже за чаем с булочкой, начиненной кремом.
— И все же…
— Обратим на это внимание Павла Васильевича. Но нас, как оказалось, ожидал небольшой сюрприз.
Крымов вытащил из среднего ящика письменного стола конверт, осторожно вынул из него листок бумаги.
— Два дня назад на Мельникова очередная анонимка пришла. Судя по штампу, отправлена через неделю после его похорон. О чем это говорит?
— Получается, что человек этот не из треста, — быстро проговорил Агеев, — там ведь все знали, что Мельников умер.
— Верно, — согласился Крымов. Повторил: — Верно, если только человек этот не хочет сбить нас со следа.
— Не усложняете, Александр Иванович? Не очень ли уж он у вас умным выходит?
— Лучше переоценить противника, чем недооценить его, — назидательно произнес Крымов.
…Трест, которым руководил Мельников, помещался в башне из стекла и бетона. В общем, ничем не примечательное здание. Зимой холодно, летом жарко. Красоты никакой.
Юрий Кузьмич Агеев шел по коридору, изучая таблички. Остановился около двери, на которой значилось: «Машбюро». Постучал и, не дождавшись ответа, толкнул дверь.
Машбюро занимало небольшую комнату с окном во всю стену. В комнате помещалось пять столов. Один из них пустовал, а за другими сидели девушки. Правда, печатала из них только одна. Две оживленно разговаривали, а одна неторопливо листала журнал мод.
— Здрасьте, — сказал Агеев. — Какое приятное общество. А я еще так долго отказывался нанести вам визит дружбы. Воистину неизвестно, где найдешь, где потеряешь.
— Если что-то надо срочно напечатать, — сказала одна из них, — так приходите завтра.
— А еще лучше послезавтра, — добавила другая.
— А еще лучше после дождичка в четверг, — догадался Кузьмич.
— Да нас завалили работой. Сидим, вкалываем, спин не разгибаем, — это говорила самая хорошенькая из них, неторопливо покрывая ногти лаком.
— Вижу, — успокоил ее Агеев. — Трудовой энтузиазм, порыв, так сказать. Но дело в том, барышни, что я не из вашей организации. Я из бюро по ремонту пишущих машинок. Наша фирма заключила с вашим высокоуважаемым трестом договор на обслуживание и профилактику.
— Так бы сразу и сказал, — голос девушки, наконец, потеплел.
Агеев уселся за одну из машинок, принялся бодро что-то выстукивать на ней. Объяснял:
— Выявляем дефекты явные и тайные. Паяем, лудим, починяем.
— Давай-давай! — подбодрили его.
Через несколько минут он уже входил в бухгалтерию. Остановился в почтении у стола, за которым сидела немолодая полная женщина и двумя пальцами, впрочем, довольно быстро, стучала на большой канцелярской «Оптиме» — заполняла какой-то бланк.
— Здравствуйте, Муза Павловна, — радостно приветствовал ее Агеев.
— Не мешай, — не отрываясь от машинки, сказала она.
Агеев изобразил покорность и скромность.
— Свет застишь, — прикрикнула на него Муза Павловна. — И по личным делам приходи после двух.
— Я по государственным, — заверил ее Агеев.
— По государственным? — переспросила ока, наконец, оторвавшись от машинки. — Ты-то? — и засмеялась басом.
— Мне бумажку одну напечатать надо, — заискивающе говорил Агеев. — Маленькую. — Развел в стороны большой и указательный пальцы. — Вот такую.
— Я тебе не машинистка.
— Как можно, Муза Павловна, перепутать вас с машинисткой! — возмутился Агеев. — У меня и в мыслях даже такого не было. Я напечатаю сам.
— Шел бы ты лучше в машбюро, — посоветовала ему бухгалтер.
— А вы что же туда не обращаетесь? Все сами, да сами. А ведь они эти ведомости должны печатать.
— У них не допросишься. А если и напечатают, так ошибок понаделают. Ну, садись, только на две минуты. — Перешла за соседний стол и принялась что-то вычислять на микрокалькуляторе.
Агеев управился быстро. Уходя, сказал:
— Не жалеете вы себя, Муза Павловна. Машинка у вас тяжелая, как буфет. О чем только дирекция думает. Надо же электрическую купить.
— Ладно-ладно, — ворчала она, усаживаясь за машинку. — Тоже мне жалостливый выискался.
А он, перепрыгивая через ступеньки, поднялся на следующий этаж, заглянул в плановый отдел. Здесь трое молодцов писали, не отрываясь, какие-то бумаги.
Машинку Агеев приметил не сразу. Она возвышалась на шкафу, накрытая пластиковым футляром.
— Привет, орлы, — сказал Агеев кисло. — Обещали в стенгазету заметку, и где она?
— Кто обещал? — спросил один из них, оторвав кудлатую голову от бумаг.
— Не знаю точно кто, — веско заметил Агеев, — но мне сказали, что из планового.
— Наверняка, Дубовик обещал, — проговорил лысый мужчина, поправляя очки. — Вот так всегда — он пообещает, а мы за него отдувайся.
— А где Дубовик-то? — поинтересовался Агеев.
— Как всегда дома с ОРЗ. На следующей неделе выйдет. Время, небось, терпит?
— Не очень, — сказал Агеев. — Ну, уж ладно. А пока вот что, мужики, я вашей машинкой попользуюсь. Заметочку надо перепечатать.
— Давай, — равнодушно отозвался один из них.
Агеев ловко снял машинку со шкафа, установил на свободном столе, принялся за дело…
… Секретарь директора Лидия Константиновна Рябикова производила «ревизию» ящиков своего письменного стола. Она была так увлечена этим делом или не ждала никого, что от настойчивого стука в дверь слегка вздрогнула.
— Войдите. — Она потерла висок, словно у нее неожиданно разболелась голова.
Агеев бодро проговорил:
— Добрый день!
— Здравствуйте, — негромко откликнулась Лидия Константиновна.
— Извините, что оторвал от дел, — сказал он.
— Да какие у меня теперь дела, — и она невольно кивнула на открытую дверь в директорский кабинет, через которую хорошо был виден большой письменный стол. На его гладкой поверхности не было ни листочка бумаги, ни единой папки.
— Директора нет? — спросил Агеев.
— Владимир Иванович Мельников, — торжественность и грусть слышались в голосе Лидии Константиновны, — умер десять дней назад.
— Боже мой, — проговорил Агеев, — но ведь ему было…
— Шестьдесят пять, — закивала Лидия Константиновна. — Не возраст нынче. Да вы присаживайтесь. Сюда ведь никто и не заходит. Обязанности директора исполняет Пухов Валерий Николаевич. Заместитель Мельникова. Ну, а этот кабинет ждет нового хозяина.
— Пухова?
— Нет. Валерию Николаевичу скоро семьдесят. Он уже и пенсию оформил. Придет кто-нибудь из молодых, перспективных.
— Только не просто будет заменить Владимира Ивановича, — вздохнул Агеев.
— Вы знали его?
— Немного, — отозвался Агеев. — Но впечатление он производил человека незаурядного.
— Так оно и было, — оживилась Лидия Константиновна. — И вы совершенно правы, что заменить его будет непросто. Это ведь только говорится, что незаменимых нет. В утешение живым говорится. Я вот тридцать лет с ним проработала. Вроде бы незавидная должность — секретарь, а я, поверьте, счастлива была, что по мере своих сил помогала этому без преувеличения замечательному, светлому человеку.
— А я слышал… — начал Агеев, но она решительно перебила его:
— Это поклеп, грязь, мерзость. Там ни слова правды не было. Только у очень низкого человека могла подняться рука на Владимира Ивановича. Все думаю об этом и никак не могу понять. За что? Почему? Он человеком был очень справедливым, пожалуй, излишне либеральным даже.
— Может, как раз поэтому, — сказал Агеев.
— Может быть, — согласилась она. — Но я вот столько лет с ним проработала, а спроси меня: есть у него враги, я бы сказала: «Конечно, нет».
— Печальная история.
— Трагическая, — поправила она. — И для всей его семьи, и для меня. Наверное, это покажется странным, но вся моя жизнь была в этой работе. Владимир Иванович всего себя делу отдавал, и рядом с ним нельзя было жить по-другому… А теперь вот — все, конец. С новым директором мне уже не работать…
— Почему?
— Не смогу. Не прижиться уже. Все время буду сравнивать. Да и где теперь таких людей взять?
— Это вы напрасно.
— Вот смотрите, — она разоткровенничалась, — у нас в тресте есть три человека, каждый из которых реально может занять директорский пост — Кирилл Викторович Хрунин, Алексей Васильевич Сазонов и Нина Александровна Ващенко. Все они хорошие специалисты, инициативные работники, люди неплохие. И Владимир Иванович их очень привечал, да только далеко им до него. Мельче они его как-то. Масштаб личности не тот.
— Могут и со стороны кого-то прислать?
— Да от этого лучше не будет. Организация у нас непростая. Пока новый человек во всем разберется, несколько лет пройдет.
— В общем, каждый следующий начальник хуже предыдущего? Народная мудрость.
— Вот именно, — закивала она. — А вы, товарищ…
— Агеев, — подсказал он.
— Вы по какому вопросу?
— Да, в общем, по личному. А вот видите, как все вышло. — Он на мгновение задумался. — Просьба к вам небольшая. Позвольте на пару минут вашей машинкой воспользоваться.
— Пожалуйста, — благосклонно кивнула она и жестом показала ему на столик у окна, на котором возвышался старый «Ремингтон».
— А он у вас ветеран, — говорил Агеев, заправляя лист в машинку.
— Прекрасно работает, сказала она. — И кроме того, машинка хорошо сохраняется, если в течение тридцати лет ею пользуется один человек. За все эти годы, кроме меня, никто к ней и не прикоснулся.
— Да, замечательный аппарат, — кивал Агеев, не отнимая рук от клавиш…
Эксперт Лукин заявил сухо и деловито:
— Анонимки не были исполнены ни на одной из этих машинок. — Кивнул на тексты, добытые Агеевым.
— Понятно. А меня интересует еще вот что, — спросил Александр Иванович, — на одной машинке напечатаны все эти анонимки или на нескольких?
— На одной, — без колебания ответил Лукин. — Судя по всему, машинка относительно новая, во всяком случае, шрифт в хорошем состоянии. Мне удалось обнаружить две особенности. Вот посмотрите. — Он пододвинул одно из писем Крымову, протянул ему здоровенную лупу. — «И» постоянно слегка налезает на предыдущую букву. А запятая имеет очень короткий хвостик и отпечатывается чуть выше строки.
— Вижу, — закивал Крымов, преувеличенно радуясь «великим» открытиям эксперта.
Александр Иванович к криминалистической науке относился с заметным скепсисом. Однажды он увидел, как кассир в крупном универмаге, произведя какие-то расчеты на микрокалькуляторе, тут же проверила их на счетах. Конечно, это было и смешно, и не современно. Но Крымов подумал, что кассир, возможно, прав. Деньги — дело серьезное. А если у калькулятора батарейки сели или какие-нибудь элементы барахлят? А? И куда деть тот случай двадцатилетней давности, когда с целью грабежа в квартире были убиты старик со старухой, а эксперты, проводя следственный эксперимент, утверждали, что семнадцатилетний внук убитых — он спал в соседней комнате — обязательно должен был слышать все происходящее, и на этом основании был взят под подозрение, и коллега Крымова, слава богу, давно изгнанный из органов, в течение десяти часов «уговаривал» паренька признаться в соучастии, обещая попеременно то немедленную свободу, то пожизненную каторгу. А потом с пареньком долго возились невропатологи и психиатры. Помнил тот случай Крымов. Не забывал.
— Какие еще можно сделать выводы? — риторически вопрошал Лукин. — Все письма напечатаны очень аккуратно. Сила удара по буквам одинаковая. Это свидетельствует, что все это дело рук профессиональной машинистки или человека, которому регулярно приходится печатать. Я также хотел высказать одно предположение. Но подчеркиваю: это предположение, не более того. Текст исполнен женщиной.
— Почему? — не удержался от вопроса Крымов.
— Во-первых, редко кто из мужчин столь аккуратно печатает. Во-вторых, сила удара незначительная. Вот посмотрите на обратную сторону всех этих писем. Если предположить, что они печатались даже в нескольких экземплярах, то все равно на обратной стороне при более сильном ударе были бы видны следы букв. А их нет. Удары по клавишам были легкими, женскими.
— Павел Васильевич, а что скажете по поводу отпечатка пальца на анонимке от 16 июля 84 года?
— Да я вам тут все написал, — сказал эксперт, протягивая Крымову листок бумаги. — Это след от ленты для пишущей машинки. И оставила его, судя по всему, машинистка, когда ленту меняла. Это подтверждается и тем, что начало письма напечатано на более сухой ленте. Позволю себе совет.
— Да-да, — нетерпеливо проговорил Александр Иванович, одним из лозунгов которого было: «Слушай любые советы, даже самые идиотские. Поиски контраргументов могут привести к оригинальной идее».
— Обратитесь в наш вычислительный центр. Вдруг исполнитель анонимок проходил по какому-нибудь делу, и его «автограф» есть в нашей картотеке…
Ну, если это можно назвать советом, то он разве что сродни: «Мойте руки перед едой». И Крымов отправился в вычислительный центр, ни на что не надеясь.
След, оставленный на письме анонимщиком, увеличился до размера телеэкрана, плавно превращаясь из позитива в негатив.
Сотрудник вычислительного центра в форме лейтенанта милиции печатал на клавиатуре программу для ЭВМ.
Потом нажал на какие-то кнопки, повернулся к Крымову:
— Через 30 секунд будет ответ.
Они оба молча вглядывались в голубизну телеэкрана. Наконец, раздался негромкий щелчок, — и по экрану побежали строки: «Добрый день, товарищ Крюков! На ваш вопрос отвечаю отрицательно».
Сотрудник вычислительного центра быстро отстучал: «Спасибо». И это слово тоже появилось на экране.
«Всегда к вашим услугам», — побежала строчка в ответ.
Он экран выключил.
— Спасибо, товарищ Крюков, — говорил Крымов, пожимая руку лейтенанту, — какая замечательная машина. Поучиться бы кое-кому вежливости у нее.
— Жаль, что ничем не смогли вам помочь.
— А как мне жаль, — закивал Крымов. — Я так рассчитывал на вас…
После обеда Александр Иванович предавался размышлениям в своем кабинете.
Беда в том, — говорил себе Крымов, что сеть, которую ты забросил, имеет слишком уж большие ячейки и захватывает слишком уж обширную территорию. Но на проверку, возражал он себе, ячейки не такие уж в ней огромные. Оказалось, что за два месяца, предшествовавшие появлению первой анонимки, из треста был уволен всего один человек. Трое ушли по собственному желанию. Герман Михайлович Ершов с повышением в министерство. И скорее всего никаких мотивов для написания анонимок на Мельникова у него нет, не было и быть не могло.
Да, кстати, а почему в тресте так благополучно обстоят дела с кадрами? Практически никакой текучки. Ну, это положим понятно. Приличные оклады, и у большинства есть реальная возможность поработать за границей. А это наши товарищи любят. Ну, музеи там всякие, памятники… Ну, ладно, Крымов, кончай иронизировать. Ну, копят они на видео, стерео, автомобили, цацки и побрякушки. Но ведь честно заработанные. Чего тебя не устраивает? А то, говорил себе Александр Иванович, что разумно ли — за границей получать за ту же работу в несколько раз больше, чем дома? Тяжелые рудники там, что ли, опасное производство? А потом любыми правдами и неправдами стараются задержаться еще на срок и еще. И только в отпуск припасть к родным березкам. И жизнь дома кажется уже какой-то не той, не столь комфортной. А интересы появляются совершенно иные. Зачем, например, ходить в кино на отечественную лабуду, когда дома за рюмкой, то есть, простите, за чашкой чая можно по видику такое увидеть? Ах, эта тоска по комфорту! «Волво» купить нельзя, так хоть кресло от него в «Волгу» втиснем, приемник, магнитофон, в виде чехлов шкуры диковинных зверей, давно занесенных в красную книгу…
Не отвлекайся, Крымов. Радуйся, что Герман Михайлович Ершов не вызывает у тебя никаких сомнений. Значит, остаются всего трое. Петр Степанович Курышев, 46 года рождения, инженер-строитель, ушел из треста по собственному желанию. Организовал бригаду шабашников. В прошлом году на Украине калымили. А сейчас под Москвой дачу строят одному члену-корреспонденту. Лебеденко Георгий Анатольевич, 37 года рождения, инженер-экономист, уволен из треста за прогулы. Кузьмич, вручая все эти сведения, скромничал, утверждая, что Лебеденко ему не по зубам. Ну, что ж, с Георгием Анатольевичем он встретится сам в среду, в пять часов, в РОВД. Предлог для вызова туда найти было несложно: Лебеденко больше трех лет нигде не работал, что не помешало ему купить «Волгу» и заниматься поисками антиквариата. Как говорится, красиво жить не запретишь. Ну, а третий, вернее — третья — Надежда Алексеевна Мартынова, 1965 года рождения. Проработала в тресте всего четыре месяца оператором ЭВМ, уволилась по собственному желанию. Вряд ли она ко всей этой истории причастна. А почему, собственно, вряд ли? Сообщили же в одной из анонимок, что Мельников в период сокращения штатов зачислил на работу свою молодую любовницу. Фамилия, правда, там не значилась…
И в этот момент зазвонил телефон.
— Следователь Крымов… Да… Здравствуйте… Конечно. В четверг вас устроит?… В десять утра?.. Хорошо… Пропуск вам будет выписан… До свидания.
Звонила вдова Мельникова — Вера Сергеевна.
… Юрий Кузьмич Агеев в тенниске, джинсах, сандалетах — подождал, пока мимо него промчится, набирая скорость, электричка, после чего перешел полотно железной дороги и двинулся по заасфальтированной аллее, стараясь оставаться в тени деревьев — день выдался жаркий.
Прошагал вдоль двухметрового сплошного забора из новеньких досок, подергал за ручку калитки. Она была заперта. Но его это не смутило. Он бросил взгляд по сторонам и, никого не увидев, легко подпрыгнул, подтянулся. Через мгновение уже подходил к строящемуся в глубине участка дому. Пока был готов только фундамент, внушительный, кирпичной кладки.
Строителей не было видно. Только из-за кустов раздавались монотонные звуки — кто-то рубанком снимал стружку с доски.
Мужик, ловко орудующий рубанком, был бородат, широк в кости, крепок. Появлению Агеева как будто не придал никакого значения — как стругал, так и продолжал стругать.
Юрий Кузьмич потоптался на месте, кашлянул, спросил:
— Ты, что ль, Петр Степанович?
Мужик, продолжая работать, сказал равнодушно:
— Память у меня стала сдавать. Никак вот не могу вспомнить, где это мы с вами на брудершафт пили.
— А-а-а, — тянул Агеев, подбирая слова, — это, стало быть, в том смысле, что на «вы» мне надо с вами?
— Стало быть. И со мной и со всеми другими незнакомцами.
Он, наконец, перестал работать, сел на бревно, уперся ладонями в колени.
— Ну, что скажете, отрок? Чем порадуете?
— Вы, случаем, не поп? — спросил Агеев.
— Похож?
— Есть маленько. И борода, и это — на «вы», и отрок. Да только глаз у тебя, извиняюсь, у вас — разбойничий.
Мужик весело захохотал, сказал благосклонно:
— Присаживайтесь. А Петр Степанович — это я. С кем имею честь?
— Яковлев Всеволод Матвеич, — отрапортовал Агеев. — Фининспектор станции «Трудовая» Савеловской железной дороги.
— Вас, Всеволод Матвеич, — спросил Курышев, — мама в детстве Севой звала? Севочкой?
— Севатрием, — ответил Юрий Кузьмич.
Петр Степанович в бороду улыбался, говорил:
— Нехорошо, отрок, врать. Не может мать своего любимого сыночка звать собачьей кликухой. Это раз. Два — вы такой же фининспектор, как я поп. Для непонятливых объясняю: что главное для фининспектора? Портфель. А у вас его со школьных лет не было. И еще есть одна маленькая деталька: ни станция «Трудовая», ни какая другая станция Савеловской же де, ни других наших стальных магистралей, не может позволить себе такую роскошь — иметь фининспекторов. Так что сами расскажете с чем пожаловали или придется вырывать у вас признание с применением пыток третьей степени? — И он бросил выразительный взгляд на тяжелую металлическую скобу.
— Ну, вы, Петр Степаныч, даете! — зашелся в смехе Агеев. — Нет, ей богу, вы мне подходите.
— Очень рад, — сказал Курышев. — И что же дальше?
— Так значит я Ваську Левшина на днях встретил. Ну, вы с ним на Украине шабашничали.
— Какой из себя?
— Среднего росточка, крепенький такой, черноволосенький.
— Без указательного пальца на левой руке?
— Он! Точно вы его срисовали.
— А теперь, Всеволод Матвеич, позвольте вам выйти вон.
— Это почему же?
— Для непонятливых объясняю: в бригаде у меня беспалых не было. Это раз. Два — никакого Ваську Левшина не знаю. Ну, так помочь до калитки дойти или сами докандыбаете?
Агеев облокотился спиной на груду досок, сказал:
— Я бы сам, да только кандыбать мне некуда и незачем.
— Вот это уже на правду больше похоже.
— Правда и есть.
— Допустим. Дальше.
— Старика на станции спросил: строит ли здесь кто дом. Он и подсказал.
— Ну?
— Деньги нужны.
— Всем нужны.
— Полторы тысячи нужны. Не отдам, могу загреметь.
— Так.
— А плотничаю на уровне.
Курышев вытащил из заднего кармана брюк листок бумаги, из-за уха достал карандаш. Изобразил какой-то орнамент.
— Берите топорик и изобразите.
Агеев взял доску, примерился, скосив глаза на рисунок, не очень-то умело принялся орудовать топором.
Петр Степанович по-прежнему сидел на бревнах, чему-то невесело улыбался. Потом подошел к Агееву, взял доску, прищурившись, оценивал работу:
— Желание есть, старание есть, с умением похуже. Ну, ладно. Считайте, что анкету вы заполнили, и отдел кадров не возражает. А теперь пошли.
— Куда?
— Бревно вон пилить.
Здесь у Агеева все получалось лучше. Пила у них в руках играла, звенела.
— Дом за полтора месяца надо поставить, — говорил ему Курышев. — Работать придется от зари до зари. Сухой закон у нас. Перекуров не бывает. И еще — за день до окончания работы уйдете навсегда — не получите ни копейки.
— Суровы вы, Петр Степаныч.
— Но справедлив.
— А как же мы вдвоем за полтора месяца дом поставим?
В бригаде есть еще два человека, Всеволод Матвеич. В отличие от вас — классные специалисты — и плотники, и каменщики, и отделочники. Николай Николаич Назаров — математик, и Владимир Константиныч Уваров — врач-рентгенолог.
— Ну и шабашка у вас! — восхитился Агеев. — Вы часом, Петр Степаныч, не кандидат наук, не доктор?
— Нет. Всего лишь инженер-строитель с большим стажем.
— А чего же в шабашники вы все подались?
— Как и вам, деньги нужны. Почему бы математику и врачу-рентгенологу в отпуск не подзаработать?
— Святое дело, — согласился Агеев, — вы тоже в отпуске, Петр Степаныч?
Курышев посмотрел на него, даже пилить перестал, и пила, взвизгнув, трепетала в воздухе.
— Должно быть, с утра не ели вы ничего, Всеволод Матвеевич. А голодные страх как любопытны.
— А чего я такого спросил?
— Не оправдывайтесь. Оправдание, как говорится, сгубило невинность. Ну так как — по чашке чая и бутерброду?
— Можно.
Они расположились на бревнах. Из большого китайского термоса Курышев разлил чай по стаканам. Вынул из фольги аппетитные бутерброды.
— Лишние вопросы и ответы, — говорил Петр Степанович, — накладывают определенные обязательства. И тогда уже не просто шабашка, а глядишь — и дружба начинается.
— А вы против дружбы?
— Для непонятливых объясняю: главное в этой жизни не втягиваться в отношения.
— Ну, это вы не правы. Дружба это…
— Вот вы бы и шли к своим друзьям. Брали бы у них полторы штуки. А вы к незнакомым прикандыбали.
— Кто же вас так обидел, Петр Степаныч? — спросил Агеев. — За что с работы-то поперли?
— Меня? — засмеялся Курышев. — Да отпускать не хотели. Директор спецтреста, где я работал, Мельников, дважды лично уговаривал остаться. А он — один из самых настоящих людей, которых я в жизни встречал.
— Мало платили, что ли?
— На шабашке, конечно, больше выходит. Но денег тогда хватало.
— А потом — пагубные страсти? Кино, вино и домино? Или покруче — водка, лодка и молодка?
— Задам я вам, отрок, небольшую задачу. Жил-был человек. Была у него красавица жена, хорошая квартира. И друг верный. Спрашивается: что должно было произойти, чтобы в один не слишком прекрасный миг он всего этого лишился? Задача решается в одно действие.
— Проще простого, — сказал Агеев. — Человека этого посадили.
— Глупости. Красавица жена носит передачи, верный друг добивается в инстанциях снисхождения. А квартира — куда она денется — живи не хочу.
— Тогда так. Он с женой попадает в автомобильную катастрофу. Со смертельным исходом. Верный друг умирает от тоски. А в квартире поселяются очередники райисполкома.
— Неслабо, — одобрил Курышев. — Вы в детстве, Всеволод Матвеич, стишками не баловались? Это я к тому, что с фантазией у вас все в порядке и с образным мышлением тоже… Задачу усложняю: все трое живы и двое из них даже, похоже, счастливы.
— С этого бы и начали. Тоже мне задачка. Красавица жена спуталась с верным другом…
— Зачем же так грубо?
— Ну, полюбила его. А верный друг, оказывается, уже давно пылал к ней страстью. Только чем-то они должны были пожертвовать и оставить мужу, бывшему, квартиру, чтобы он не вкалывал на шабашке на кооперативную.
— Есть такая поговорочка: «Он не так глуп, каким он кажется, когда вы его узнаете поближе».
— Спасибо. Только одно непонятно, — проговорил Агеев. — Зачем из треста было уходить?
— Чтобы с бывшей женой не встречаться, поскольку она тоже там служила.
— А зачем…
— За работу, отрок. За работу. А то нужную сумму не получите, а это ведь бог знает к каким последствиям привести может…
Георгий Анатольевич Лебеденко производил впечатление человека потертого, тронутого молью, хотя на нем был дорогой костюм, на галстуке сверкал зажим старинной работы с красивым камнем, может, и рубином, и часы Георгий Анатольевич носил старинные, массивные, золотые, и такой же массивный старинный перстень украшал его безымянный палец. Перстень был великоват, и Лебеденко, любуясь им, то поглаживал его, то крутил вокруг пальца. И костюм, который сидел идеально, и все прочие аксессуары были словно не его — из пункта проката, что ли, с чужого плеча.
То, что Лебеденко находился в РОВД, и напротив него сидел Крымов, задавал ему всяческие вопросы, казалось, ничуть Георгия Анатольевича не смущало.
Объяснив, что образование у него высшее — экономический факультет МГУ, Лебеденко без всякой связи заметил, что нынче жаркое лето, все время мучит жажда. И кивнул на сифон, стоявший на небольшом столике.
— Позвольте? — И, не дождавшись ответа, налил стакан до краев, с удовольствием, смакуя, пил. Рука слегка подрагивала. Перехватив выразительный взгляд Крымова, с интересом взирающего на дрожащую руку, улыбнулся уголком губ. Спросил:
— Думаете — злоупотребляю?
— Я просто знаю об этом.
— Еще бы! Общественность у нас на высоте. Хороший нюх, мертвая хватка.
— Да бросьте вы, Георгий Анатольевич, — миролюбиво проговорил Александр Иванович. — Ни нюха, ни хватки. Иначе давно бы вас привлекли.
— А за что?
— Три с половиной года не работаете, а еще спрашиваете. С последнего места вас уволили за прогулы. Или, может быть, уволили тогда незаконно?
— Да как вам сказать?
— Лучше всего откровенно.
— Видите ли, я работал инженером-экономистом в одном в общем-то приличном учреждении. Не скрою от вас: пупа на работе не рвал. Но дело свое знал. Тоска меня иногда охватывала неописуемая. Жалование — 180 рублей, перспективы — нулевые…
— Так какие же перспективы, если пупа не рвать?
— Я, понимаете, Александр Иванович, — правильно? Хорошая у меня память на имена? Так вот смысл жизни — в чем? Я — холост, детей нет.
— Никогда не были женаты?
— Не был. Да и зачем? Если б встретил ту, единственную… но, увы. Встретил многих. Добрые, славные, отзывчивые. В гости приходили с удовольствием, бокал вина принимали с удовольствием, от всего остального тоже никто не отравился.
Крымов вздохнул:
— Я вовсе не просил посвящать меня в интимные подробности вашей жизни.
— Да разве теперь это интим? Вот откуда, скажем, у гражданина большие деньги или сундуки ломятся от дефицита и холодильник — это вот интим. А остальное — проза.
— Именно прозаическая сторона вашей жизни, — проговорил Крымов, — меня как раз интересует.
— Понимаю. Три с половиной года не работаю, а живу, как передовик, лауреат и новатор. Да?
— Вот-вот.
— Александр Петрович…
— Иванович.
— Извините. Если вам кто-нибудь когда-нибудь скажет, что получая зарплату 180 рублей в месяц, он купил автомобиль, не верьте.
— Не поверю, — пообещал Крымов. — Но вы своей жизнью доказываете как раз обратное.
— Я — исключение. Я перед законом чист, как бутон майской розы перед рассветом. Светлая память Варваре Лукинишне! Светлая память!
— Если можно, понятнее для непосвященных, — попросил Александр Иванович.
— А вы ничего не знаете? — понизил голос Лебеденко. — Варвара Лукинишна — родная мама моей покойной мамы, моя бабушка, почив в бозе три с половиной года назад, оставила мне наследство.
Он захихикал.
— Чтоб вы не придирались к покойной старушке — светлая ей память — вскрою всю подноготную ее небольшого, но приличного состояния. Ее отец — Лука Спиридонович — был известным ювелиром еще тогда, в ту пору, по другую сторону горизонта. Ну, до Октября 17-го. А муж — уже мой родной дедушка, Александр Михайлович, был удачливым изобретателем уже в наше, благословенное время. Его изобретения внедрялись, и скажу вам — отличные он получал дивиденды. И представляете: какое везение! Я единственный родственник! Главное — единственный наследник! На книжке бабушки — светлая ей память — 60 тысяч рублей, нотариально мне завещанные, и дачка в Абрамцево, которую у меня оторвали с руками, всего за двадцать. Торги не моя стихия.
— И тут вы сели и подсчитали? — догадался Крымов.
— Совершенно верно. Двадцать плюс 60 по Малинину-Буренину получается 80. Тот же результат на счетах, то же самое на компьютере. Дальше. В год я получал две тысячи рублей. Итак, 80 делим на два. Получается, что 40 лет я могу жить, нигде не работая. Но это расчеты приблизительные. Потому что еще проценты капают.
— Но тратите вы теперь больше 180. За одну «Волгу» 15 тысяч отвалили.
— Да разве ж мне сорок протянуть? При моем образе жизни и склонностях покопчу небо лет пятнадцать. Не больше. Так зачем же надрываться? Пусть жизнь будет праздником.
— Должен вас огорчить, Георгий Анатольевич. В нашем обществе вести паразитический образ жизни нельзя.
— Но деньги-то мои — законные.
— Чужим трудом добытые.
— Трудом близких мне людей. Может, они вкалывали ради моего светлого будущего.
Крымов вытащил из своего портфеля Уголовный кодекс РСФСР. Сказал, обращаясь к Лебеденко:
— Я вам прочитаю небольшое извлечение из статьи 209-й. Вот. Слушайте внимательно. — Цитировал: — «За ведение в течение длительного времени паразитического образа жизни не могут быть привлечены к уголовной ответственности несовершеннолетние, инвалиды, пенсионеры, а также беременные женщины, женщины, имеющие детей в возрасте до 8 лет, либо занимающиеся домашним хозяйством». Ну, к какой из этих категорий вас можно отнести?
Лебеденко молчал.
— Мой вам совет, — проговорил Крымов, — в течение месяца устройтесь на работу.
— О, боже, — вздохнул Лебеденко, — ну что за общество?! Почему нельзя жить на честно заработанные деньги…
— Не вами, — сказал Крымов. — Вот в чем дело. Будь моя воля, Георгий Анатольевич, я бы ваши законы о наследстве пересмотрел. А то, порой, паразитов они плодят.
— Господи, вот незадача, — бормотал Лебеденко. — Я все собирался год прожить в весне. А вы — работайте, работайте, работайте. Труд из обезьяны сделал человека, а из человека придаток к машине.
— А это как же вы собирались «год прожить в весне»? — не без интереса спросил Крымов.
— Сделал первый раз в жизни, как дедушка Александр Михайлович, изобретение, а вы его разрушаете. Я хотел февраль-март прожить в Средней Азии. Весна уже идет, наваливается. Апрель-май — в Крыму. Июнь-июль — в Прибалтике, август — в Подмосковье, сентябрь-октябрь — на Кавказе, а ноябрь-декабрь — опять Средняя Азия.
— До пенсии вам, Георгий Анатольевич, восемь лет осталось. Тогда и совершите свое увлекательное путешествие длиною в год. Еще и заметки напишете в журнал «Турист» под заголовком: «Отдых труженика-миллионера». А пока — поработайте.
— Поработайте. Легко сказать. Меня же теперь в приличное место не возьмут.
— А вы попробуйте к товарищам обратиться. Ну, туда, где раньше служили.
— Не возьмут! — убежденно сказал Лебеденко. — Я ведь тогда, как наследство получил, сразу прогулял… ну, страшно сказать — 93 дня! Ну, потом пришел с заявлением: по собственному желанию. Директор у нас был Мельников. Славный, в общем, мужик. Крови не жаждал. Он, может, и подписал бы. Но не было его — в командировке. Ну, а помощнички его навалились — закатали в трудовую — прогулы. А теперь и стаж на три с половиной года прервался. Куда ж возьмут с такой записью? В вахтеры-лифтеры?
— Ваши проблемы, — холодно заметил Крымов. — Но только еще раз предупреждаю: если в течение месяца на работу не устроитесь, придется переменить место жительства. Поверьте слову, на менее благоустроенное…
Под вечер в своем кабинете Крымов с Агеевым обсуждал, как он любил говорить — новости этого часа.
— Подведем итоги, — сказал Александр Иванович. — Я правильно понял: ты убежден, что ни Петр Степанович Курышев, ни Георгий Анатольевич Лебеденко, ни Надежда Алексеевна Мартынова на Мельникова анонимки не писали?
— Так точно, товарищ полковник.
— Do yon speak English? — неожиданно спросил Крымов.
— Это в каком смысле? — не понял Агеев.
— Какой тут может быть смысл? Говоришь ты по-английски или нет?
— A Little.
— Как?
— Я сказал по-английски: «Немного».
— Я-то в свое время учил немецкий, — почему-то уточнил Крымов. — Так вот, нам с тобой надо выяснить: нет ли анонимщика среди людей, претендовавших на пост Мельникова. Как ты докладывал, и Кирилл Викторович Хрунин, и Алексей Васильевич Сазонов, и Нина Александровна Ващенко собираются в ближайшем будущем в длительную заграничную командировку.
— Верно.
— И всем им предстоит в течение месяца заниматься на курсах английского языка, где ведется преподавание по методу профессора Лозанова. Верно?
— И вы что же, товарищ подполковник, хотите, чтобы и я пошел на эти курсы? — В голосе Агеева слышался ужас.
— За что я тебя ценю, — сказал Крымов, — так это за догадливость. Все складывается на редкость удачно. Ты освежишь свои знания английского…
— Который мне просто необходим в повседневной жизни, потому что я живу не в Черкизово, а на Бейкер-стрит.
— Остроумно, — похвалил Крымов. — В общем, Кузьмич, попутно с изучением английского ты постараешься разобраться: кто из выше названных товарищей мог писать анонимки, а кто нет.
— Да, похоже, Александр Иванович, — после заметной паузы, чуть растягивая слова, говорил Агеев, — я знаю, кто это делал.
Крымов недоверчиво посмотрел на него, потом засмеялся:
— Вот, видишь, Кузьмич, стоит только пригрозить тебе курсами, как ты сразу же находишь анонимщика.
Агеев изобразил обиду:
— Я ведь действительно знаю, кто писал на Мельникова.
— Знаешь или предполагаешь?
— Предполагаю, но у меня есть веские доказательства.
— Кто?
Агеев не удержался и вновь сделал выразительную паузу.
— Тебе бы в театре играть, — сказал Крымов. — Был бы лучшим исполнителем подтекстов.
— Думаю, анонимки писала Нина Александровна Ващенко, 1944 года рождения, окончила МИСИ имени Куйбышева, инженер-строитель, в тресте работает пятнадцать лет, начальник отдела крупнопанельного строительства.
— Аргументы? — спросил Крымов, подвигая к себе стопку чистой бумаги.
— Аргументы — жизнь, — веско заметил Агеев.
— Кузьмич, если можно без афоризмов.
— Пожалуйста. Наш выдающийся эксперт Павел Васильевич Лукин предполагает, что исполняла анонимки женщина.
— Должен тебя огорчить — начал ты, прямо скажем, не с самого веского доказательства. В нашей стране никак не меньше ста миллионов женщин. Почему же твой выбор пал именно на Ващенко?
Словно не слушая возражений, Агеев продолжал, загибая пальцы:
— Анонимки исполнены женщиной — раз. Сотрудником треста — два. Человеком, который реально может претендовать на директорский пост — три. Это, кстати, проверено. Нина Александровна в числе возможных кандидатов. Она тщеславна, рвется к власти — это четыре. К тому же у нее, судя по всему, были личные мотивы ненавидеть Мельникова или, скажем помягче, относиться к нему с неприязнью. Ну так как — все это не существенно?
— Если можно, Кузьмич, расшифруй последний пункт.
— Пожалуйста. У Нины Александровны Ващенко есть дочь. Та самая Надежда Алексеевна Мартынова, которая проработала в тресте четыре месяца оператором ЭВМ и уволилась по собственному желанию за месяц до прихода первой анонимки на Мельникова.
— Подождите-ка, — проговорил Крымов, — еще вчера ты утверждал, что она к анонимкам не имеет никакого отношения.
— Не имеет, — подтвердил Агеев. — Но имеет отношение к Мельникову. На стене ее комнаты висит его фотография. Стоит ее спросить о нем, как она начинает рыдать.
— Ну и что?
— В одной из анонимок было написано, что у Мельникова была молодая любовница. Мартынова 65 года рождения. Ей было восемнадцать, когда ее приняли на работу в трест. Нина Александровна Ващенко — ее мать, наверняка узнала о связи дочери с директором и быстро ее спровадила из треста. А теперь скажите мне, Александр Иванович, вам было бы приятно, если бы ваша восемнадцатилетняя дочь завела бы роман с человеком, которому за 60.
— Я не пришел бы от этого в восторг, — ответил Крымов, — хотя, как ты знаешь, у меня не дочь, а сын.
— Ну, как вам мои аргументы?
— Аргументы твои, Кузьмич, не хочется тебя расстраивать — средненькие.
Агеев выглядел обиженным.
— Выходит… — начал он, но Крымов его прервал.
— Выходит, что с понедельника ты начнешь ходить на эти курсы. Мне уже объяснили в чем суть лозановского метода. Поделюсь.
— И в чем же суть?
— Обучение с помощью игры. Группа будет небольшой — всего несколько мужчин и женщин. Вам дадут английские имена, вы выберете себе профессию и начнете играть, а точнее жить, по терминологии Станиславского, в предлагаемых обстоятельствах. Скажем, ты уже не Юрий Кузьмич Агеев — оперативный сотрудник БХСС, а Вальтер Скотт — частный детектив, конкурирующий со Скотландярдом.
— Я только думаю, — сказал Агеев, — что мне надо бы выбрать другую профессию. Зачем же так светиться?
— Роль частного детектива в курсе Лозанова предусмотрена. И она как раз по тебе. Кто, как не частный детектив, может задавать вопросы окружающим? Любые вопросы.
— А вы не боитесь, товарищ подполковник, что я так войду в роль частного детектива, что захочу открыть собственное сыскное бюро?
— Что ж, желаю успеха. У меня для твоей гипотетической конторы и название замечательное есть.
— Ну? — спросил Агеев.
— Она будет называться — «У Кузьмича».
— Вам бы только шутить, — сказал Агеев.
В ожидании вдовы Мельникова Александр Иванович рисовал на листочке перекидного календаря сложные геометрические фигуры, вспоминал свой последний разговор с Агеевым. Думал о том, что был к Кузьмичу несправедлив. Аргументы Агеева, которые он отверг, на самом деле были достаточно серьезными. Надо бы покапать версии Агеева, прежде чем посылать его на курсы английского языка.
В дверь его кабинета постучали. Часы показывали ровно десять. Вера Сергеевна Мельникова была на редкость пунктуальна.
— В смерти мужа, — заявила она, — есть и моя вина. Я, понимаете, должна была, обязана была, заставить его с работы уйти. Ему было уже за шестьдесят. Получил бы пенсию, ну, может быть, еще где-то поработал бы на скромной должности. Во всяком случае, анонимки на него уже бы не писали. А он все твердил — трест, видите ли, без него погибнет. А ведь ничего — не погиб. Все на месте, его только нет.
— А может, он не хотел уходить и потому, что не мог позволить торжествовать тем, кто так этого добивался? — спросил Крымов.
Она опустила голову, плечи ее ссутулились, сказала:
— Не знаю… Стыдно признаться, но я, Александр Иванович, сразу не осознала. В жизни дочери сложности, двое детей… В общем, всем надо было помогать. А Володя — он из той нынче редкой породы мужчин, которые никогда не жалуются, не пытаются свои тяготы на плечи близких переложить… Вы даже не представляете, как мне в жизни повезло. Всегда чувствовала себя защищенной, как за каменной стеной, испытывала удивительное чувство надежности. Это ведь редкость, верно?
Крымов кивнул.
— И вдруг этот сильный мужественный человек на глазах стал меняться. Вы даже не представляете, как это было страшно. Просыпаешься ночью — его нет. Вышагивает в своем кабинете из угла в угол. Потом я заметила, как он начал вздрагивать при каждом телефонном звонке, при звонке в дверь. Спешил первым вынуть почту из ящика… Руки у него начали подрагивать… Боже, как все это было больно видеть.
— Значит, и домой приходили анонимки?
— Да, две. Чудовищная грязь. Я ему сказала: «Володя! Неужели ты думаешь, что я могу поверить во все это?» А он только шептал: «Спасибо, спасибо, родная».
Она вдруг вскинула голову, сказала требовательно:
— Александр Иванович! Вы должны этого человека найти! Невозможно представить, что он уйдет от наказания.
— Вам или Владимиру Ивановичу и по телефону звонили?
— Звонили. Да только никогда ничего не говорили. Снимешь трубку — молчок. И вот так за вечер по несколько раз, чтобы мы все время ощущали этот пресс.
Она задумалась, И неожиданно резко:
— Представляете, минут через пятнадцать после того, как врач неотложки констатировал смерть мужа, раздался телефонный звонок. И опять молчание. И тогда я во весь голос крикнула:
— Владимир Иванович умер! Вы, подлецы, добились своего! Но и я своего добьюсь. Я еще увижу вас на скамье подсудимых!
— Вам что-нибудь ответили?
— Нет. Сразу положили трубку. И подобные звонки прекратились.
— Скажите, Вера Сергеевна, как вы думаете, Владимир Иванович предполагал, кто мог все это делать?
— Я уверена, что даже знал. И мы из-за этого рассорились с ним однажды, впервые за нашу совместную жизнь. Я требовала, чтобы он пошел в милицию, в прокуратуру. А он говорил, что доказать все это невозможно. Я требовала, чтобы он сказал мне кто этот человек. А я бы уж нашла на него управу. Володя успокаивал меня, говорил, что и так все образуется. Хотя вот, — она вытащила из сумочки конверт, из него листок. — Вчера нашла среди бумаг мужа. Почерк у него был неважный. К тому же это черновик. Я вам прочитаю?
Крымов кивнул.
— «Уважаемый товарищ прокурор! Обращается к вам директор специализированного треста В.И. Мельников. В течение последних нескольких лет я подвергался многократно злостной клевете со стороны неизвестного лица. Анонимки на меня рассылались во всевозможные инстанции. Это привело к тому, что мою работу, работу треста бесконечно проверяют. Ни одна проверка не подтвердила „сигналов“ анонимов. Но все это не прошло для меня даром. За это время я дважды перенес инфаркты. Они, вне сомнения последствия этих передряг. Но обратиться к Вам меня заставляют не личные интересы. Желая оклеветать меня, клевещут и на весь наш коллектив. Создана совершенно невыносимая обстановка для нормальной работы, уважаемый товарищ прокурор. Прошу помощи! Прошу защиты!»
— Подпись под письмом есть?
— Да. — Она протянула Крымову листок.
Он его взял, сказал задумчиво:
— Почему же Владимир Иванович это заявление не послал?
— Может быть, просто не успел. Может быть, он написал его незадолго до смерти. Я даже не исключаю, что в тот день Володя видел человека, который все это писал.
— Почему вы так решили?
— Володя пришел домой поздно. И на мой вопрос, где задержался, не ответил. Сказал другое: «Какая же он мразь!» Вы ведь найдете этого мерзавца, Александр Иванович? Вы обязаны его найти.
… Комната напоминала зал. Возможно, правда, она только казалась просторной потому что в ней было немного мебели — шесть стульев, кресло, видеомагнитофон, пианино, кассетный магнитофон, проекционный аппарат. В углу стоял свернутый в трубку экран.
Их было семеро — трое мужчин и четыре женщины. Преподавательница сидела в кресле в середине комнаты, а остальные на стульях вдоль стены.
— Вы никогда не знаете, где и когда вы можете встретить друга, — сказала преподаватель.
— Это верно, — заметил Агеев.
— Я попросила бы пока без комментариев. Это название первого урока. По-английски это звучит так: «You never know where and when you meet a friend». Повторите, пожалуйста.
— Теперь традиционное начало: «„Good evening, ladies and gentlemen! I am glad to meet you. Welcome to our classes!“ Добрый вечер, дамы и господа! Я рада с вами познакомиться. Добро пожаловать на наши занятия!» Повторите по-английски.
Все дружно повторили.
— Итак, — говорила преподаватель Раиса Степановна — высокая, стройная, напоминающая балерину, — у вас теперь новые имена и новые профессии, новая жизнь. Дамам я предлагаю на выбор три профессии. Кто хочет быть кинозвездой?
Женщины улыбнулись, но никто из них в кинозвезды подаваться не спешил.
— Ну смелее, — улыбалась Раиса Степановна. — Это ни к чему вас не обяжет. Голливуд не спешит заключить с вами контракт и «Мосфильм» тоже.
— Я, пожалуй, — сказала женщина лет пятидесяти, похожая на кого угодно, но только не на кинозвезду.
— Прекрасно, — проговорила Раиса Степановна. — Галина Николаевна Белова с этого момента становится кинозвездой мисс Джейн Кинг. И на другие имена не откликается.
— Почему «мисс»? — спросила Галина Николаевна. — Это я к тому, чтобы знать — могут ли у меня быть дети, муж?
— Конечно, могут! — Раиса Степановна была щедра. — Просто все кинозвезды, мисс Кинг, всегда «мисс» вне зависимости от возраста, от количества детей и браков… Ну, а кто хочет быть врачом?
— Я! — решительно сказала женщина помоложе и поэффектней, она куда с большим успехом, чем Галина Николаевна, могла бы претендовать на роль кинозвезды.
— Замечательно, — отреагировала Раиса Степановна. — Значит, Нина Александровна Ващенко теперь врач Кэтрин Гринвуд. А уж ее фантазия подскажет — стать ей хирургом или стоматологом.
— Хирургом, — сказала Нина Александровна.
— Да, это вам больше подходит, — не удержался Агеев.
— Браво! — воскликнула Раиса Степановна. — Именно такие диалоги вы скоро и будете вести только по-английски… — И обернулась к третьей женщине — лет тридцати в свитере и джинсах. — Вам, Ирина Васильевна, досталась на первый взгляд не очень завидная роль продавца, правда, из роскошного универмага. Итак, вы продавец мисс или, на выбор, миссис Эн Кремлинг.
— Эн, — повернулся к ней Агеев, — как получишь адидасовские кроссовки, свистни. У меня 42-й, но, если надо, втиснусь в 41-й.
Агеев не был пошляком и прекрасно понимал сомнительность своих шуток. Но присмотревшись к людям, с которыми ему предстояло работать, он решил, что в их глазах ему лучше всего быть бесхитростным, недалеким пареньком, не блестяще воспитанным, не очень ловким, не слишком гибким. Таких никто не боится и не принимает в расчет.
— Послушайте, — обратился к Агееву импозантный мужчина с седыми висками, в дорогом костюме, — мы ведь собрались здесь не для того, чтобы упражняться в остроумии? Если, конечно, это можно считать остроумием.
— Простите, но вы не правы, — возразила Раиса Степановна. — Чем атмосфера здесь будет непринужденнее, тем лучше… — И уже Агееву: — Вы, кстати, Юрий Кузьмич, кем бы хотели стать — архитектором, актером или частным детективом?
— Конечно, частным детективом, — сказал Агеев. — Во всяком случае, это дает возможность любого из вас заподозрить в страшном преступлении.
— Видимо, первым подозреваемым окажусь я? — высказал предположение импозантный мужчина.
— Не сомневайтесь, — заверил его Агеев.
— Итак, — подытожила Раиса Степановна, — Юрий Кузьмич Агеев превращается в Ника Адамса — частного детектива.
— О'кей, — отозвался Агеев.
— А что выберете вы, Кирилл Викторович? — спросила она у импозантного мужчины.
— Я, пожалуй, стану актером, учитывая несколько натянутые отношения с частным детективом. Я ведь окажусь у него под колпаком.
— Наверняка, — заверил его Агеев.
— А какие преступления может совершить артист? — рассуждал Кирилл Викторович. — Ну, отобьет главную роль у коллеги или жену у главного режиссера.
— А левые концерты? — спросил Агеев.
— В Ла Скала? — уточнил Кирилл Викторович.
Все рассмеялись.
— Позвольте представить вам, — сообщила Раиса Степановна, — Кирилла Викторовича Хрунина, который отныне становится выдающимся трагиком или комиком Диком Ричардсоном.
— Жизнь коротка, искусство вечно, — воскликнул Агеев.
— Ну, а Алексею Васильевичу Сазонову выпала роль архитектора Майкла Флинна.
— Как прикажете, — отозвался Алексей Васильевич, поправляя очки в тонкой оправе.
— Итак, начинаем! — торжественно проговорила Раиса Степановна. — «Good evening, ladies and gentlemen! I am glad to meet you! Welcome to our classes!» Repeat once more.
— Can you build castles in the air? — спросил Агеев Крымова.
— Ты можешь не утруждать себя английским. Ты не стесняйся — давай сразу по-русски. Я ведь признался, что изучал немецкий. Не развивай у меня комплексы неполноценности. Оставь это занятие для более высокого начальства.
— О'кэй, босс, — заулыбался Агеев. — Так вот я и спрашиваю Сазонова: «Умеете вы строить воздушные замки?» Он отвечает: «Могу, но только изредка».
— Какие вы все там остроумные ребята подобрались, — сказал Крымов. — Хочу напомнить, что меня, человека практичного, не интересуют воздушные замки Сазонова. Меня интересует — мог ли он писать анонимки на Мельникова.
— Но, товарищ подполковник, — Агеев уже не улыбался, — мне кажется, что путь, избранный нами, не может сразу дать результаты.
— Он вообще может не дать результата, — согласился Крымов. — И мы ведь рассчитываем не только на эти занятия. Я, например, собираюсь вызвать сюда для беседы и Ващенко, и Хрунина, и Сазонова.
— Тем более, — сказал Агеев, — вам хорошо бы знать заранее, что они из себя представляют.
— Возможно. Я, кроме того, собираюсь предпринять еще кое-какие действия. Тебе же хочу сказать: не распыляйся. Сосредоточь свое внимание на ком-нибудь одном. Еще неделю назад ты в этом кабинете утверждал, что анонимки писала Ващенко.
— Было.
— Вот и начни с нее.
Крымов встал, подошел к столу, перелистал какие-то бумаги. Спросил:
— У вас завтра четвертое занятие?
— Да.
— Иди сюда. Вот смотри — это курс английского языка по методу профессора Лозанова с русским переводом. Четвертое занятие. Ты — Нина Александровна Ващенко. Я — Юрий Кузьмич Агеев. Я начинаю: «Когда вы приехали, мисс?»
— Я приехала вчера.
— Но вчера у нас не было свободных номеров.
— А мне и не нужен был номер. Я остановилась у своей подруги.
— Как ее зовут?
— Какое это имеет значение?
— Все имеет значение, — заметил Крымов. — Это следует, Кузьмич, произнести внушительно. И дальше, отбросив заранее заготовленный текст, ты в лоб ее спрашиваешь: «Зачем нужно было писать о нем все эти гадости, когда вы прекрасно знали, что его уже нет в живых?» И внимательно наблюдаешь за ее реакцией.
— Грубовато. Но допустим. Дальше-то что? — спросил Агеев.
— Ты, Кузьмич, склонен к импровизации, — проговорил Крымов. — По такому принципу и строй беседу. Светская болтовня и вдруг резко: «Кто-нибудь, должно быть, очень жестоко обошелся с вашей дочерью?»
— Мне было бы проще вести себя так с Хруниным, — сказал Агеев. — А Нина Александровна Ващенко — милая женщина.
— Милая, — согласился Крымов, — если анонимки не писала.
Они разбились на пары, оживленно беседовали. А преподавательница Раиса Степановна, сидя в кресле, как всегда в центре, с неподдельным интересом слушала их.
Агеев — он же частный детектив Ник Адамс — беседовал с Ващенко, то есть с врачом Кэтрин Гринвуд.
АДАМС. — Я подозреваю вас в тяжелом преступлении.
ГРИНВУД. — Я полагаю — это шутка.
АДАМС. — Вы убили человека.
ГРИНВУД. — Я убила многих людей… зарезала… скальпелем в операционной. Такова моя профессия.
АДАМС. — Этого человека вы убили иным способом.
ГРИНВУД. — Я знала одного такого — он умер от любви ко мне.
АДАМС. — Этот человек любил не вас.
ГРИНВУД. — Но это невозможно. Невозможно не полюбить меня.
АДАМС. — Он полюбил вашу дочь (она молчит).
АДАМС. — Почему вы молчите?
ГРИНВУД. — Женихов дочерей надо ценить. Во всяком случае, убивать их не следует.
АДАМС. — Но он был женат.
ГРИНВУД. — Настоящая любовь способна преодолеть и не такие преграды.
АДАМС. — Он был намного старше ее.
ГРИНВУД. — В этом есть свой смысл. Значит, он чего-то уже добился в жизни.
АДАМС. — Возможно, но он годился ей в отцы, или даже в деды.
ГРИНВУД. — Тем более на старика у меня не поднялась бы рука. Я не нажала бы курок.
АДАМС. — Вы убили его не с помощью огнестрельного оружия.
ГРИНВУД. — Я зарезала его кухонным ножом?
АДАМС. — Есть более тонкие способы.
ГРИНВУД. Понимаю — яд кураре.
АДАМС. — Можно убить человека при помощи… почты.
ГРИНВУД. — Я где-то читала об этом. Вы посылаете человеку бандероль, и когда он вскрывает ее, она взрывается.
АДАМС. — Можно обойтись и без взрывчатых веществ. Само содержание письма может оказаться взрывоопасным.
Гринвуд хотела ему что-то ответить, но в это время к ним подошли Хрунин — актер Дик Ричардсон и Белова — кинозвезда Джейн Кинг.
— Какая удача, — сказала кинозвезда. — Нам с Диком предложили роли в одном шоу.
Ващенко молчала, молчал и Агеев, не сводя с нее глаз.
— Рассудите нас, доктор, — говорил Дик Ричардсон. — Мы тут поспорили. Чему соответствуют показания Цельсия по Фаренгейту.
— Все очень просто, — ответил Агеев. — Когда больной умирает, не суть важно по какой шкале подсчитывали его температуру.
— У этих частных детективов, — сказал Ричардсон, — всегда черный юмор.
— Все сюда, — позвала их Раиса Степановна. Она сидела за фортепьяно. — Ну, дружно, хором вчерашнюю песенку. — Заиграла и запела сама: — «My Bonnie is over the ocean. My Bonnie is over the sea. My Bonnie is over the ocean. And bring back my Bonnie to me…»
Все дружно подхватили песенку. Особенно старался Агеев. А Нина Александровна как-то странно посматривала на него, опершись на спинку стула.
… — Ну, а в конце занятия мы спели эту песенку со словами, полными глубокого смысла, — рассказывал Агеев Крымову. — «Мой любимый за океаном, мой любимый за морем. Мой любимый за океаном. Верните мне моего любимого».
— Значит, ты утверждаешь, что Нина Александровна отреагировала?
— Еще бы. Она просто в рот воды набрала.
— Значит, после твоей реплики, что само содержание письма может быть взрывоопасным, Нина Александровна ничего тебе не сказала?
— Нам помешали кинозвезда и выдающийся актер современности Дик Ричардсон — Кирилл Викторович Хрунин. Вы знаете, товарищ подполковник, он мне как-то не симпатичен.
— Ты хочешь сказать, что его тоже подозреваешь?
— Не без того.
— Плохи наши дела, Кузьмич. Широкий круг подозреваемых — верный признак того, что истинного виновника надо искать в другом месте.
— Вы же собирались с ними поговорить. Вызовите первым Хрунина.
— А почему не Ващенко?
— С ней я еще бы поработал немного.
— Твой совет, Кузьмич, немного запоздал. Я им всем уже разослал повестки. Завтра в 12 должна придти Нина Александровна, послезавтра — Хрунин. А в четверг — архитектор Майкл Флинн, то есть Сазонов. Вчера вечером все они получили повестки, а сегодня с утра один из них мне позвонил. Пытался выяснить по телефону, зачем он нам понадобился и предлагал встретиться немедленно. О чем это говорит?
— Или он — неврастеник, — сказал Агеев, — или на душе неспокойно.
— Вообще-то когда повестку из милиции получает даже совершенно невиновный человек, — проговорил Крымов, — он сразу же начинает вспоминать про все свои прегрешения, начиная с ранней юности.
— Но из троих позвонил один, — напомнил Агеев.
— А что думает частный детектив Адамс по поводу того, кто именно позвонил?
— Логика утверждает, что это была Ващенко, а интуиция подсказывает — Хрунин.
— Отправь на пенсию свою интуицию и логику, кстати, заодно. Звонил — Алексей Васильевич Сазонов. Но его просьбу я не удовлетворил. Приму его в среду, не раньше.
— Пусть еще немного созреет?
— В определенных ситуациях это бывает полезным. Поэтому на завтрашнем занятии удели ему больше внимания. Давай посмотрим текст, и на его основе сочиним свой. Итак, я Ник Адамс, ты — Майкл Флинн. Начинаем, как всегда с пустяков. Адамс говорит: «Вы не откажетесь от чашки кофе?»
— Кто любит кофе, кто чай.
— Могу я вам предложить чашку чая?
— С удовольствием.
— И, кстати, мы сможем кое о чем поговорить.
— Вне сомнения.
— Меня интересует, — говорил Крымов-Адамс, — ваша точка зрения на известную формулу: «Для достижения цели хороши любые средства».
— Если только они не носят криминальный характер.
— Но есть преступления, за которые очень сложно привлечь к уголовной ответственности.
— Вы полагаете?
— Я это хорошо знаю.
— Что вы имеете в виду?
— Клевету.
— Разве сложно найти клеветника?
— Очень. Особенно, если он аноним и у него неподмоченная репутация.
— А почему вы рассказываете об этом именно мне?
— Я хочу, чтобы вы знали — мы его ищем и надеемся на успех. Ну, как? — спросил Крымов.
— Лично мне нравится, — сказал Агеев. — Особенно интересно то, что из лозановского текста мы с вами, Александр Иванович, взяли всего одну фразу: «Вы не откажетесь от чашки чая?» Так что к занятиям придется крепко готовиться.
Крымов засмеялся:
— Это говорит о том, что нам не чужды экспромты, что у нас есть склонность к импровизации. Знал я одного человека, который поднимая бокал, привлекал всеобщее внимание: «Позвольте экспромт? Пью за дам. Произношу этот тост, заранее не готовясь». Наш случай?
Агеев смеялся.
— Хочу тебе напомнить еще две немаловажные детали: про Ващенко тоже не стоит забывать, а главное — не забывать про машинку, на которой были исполнены анонимки. Вот наш путь к успеху.
Агеев вытащил из кармана куртки пачку фотографий. Стал раскладывать их перед Крымовым. Объяснял:
— Сфотографировал всех на память. Вот наши главные герои: врач Кэтрин Гринвуд кокетничает с архитектором Майклом Флинном; архитектор объясняет что-то Дику Ричардсону. Ну, а это наши статисты — преподавательница Раиса Степановна. Кстати, очень артистична и музыкальна. А это кинозвезда Джейн Кинг — Галина Николаевна Белова.
— Подожди-ка, — сказал Крымов, — а ты-то сам как оказался на снимке?
— Попросил Раису Степановну щелкнуть на память. Это я танцую с продавщицей универмага Эн Кремлинг. Попрошу обратить внимание на демократизм великого частного детектива Ника Адамса. Он и обыкновенная простушка из универмага.
— У простушки довольно милое лицо, — заметил Крымов, — и отличная фигурка.
— Смею напомнить вам, что завтра в полдень вы будете разговаривать не с продавщицей универмага Эн Кремлинг, а с хирургом — Кэтрин Гринвуд.
Александр Иванович взял в руки фотографию, на которой была изображена Нина Александровна Ващенко, и внимательно разглядывал ее.
…Нина Александровна инстинктивно поправила прическу, хотя с ней все было в порядке. Говорила не без горечи:
— Я думала, что хотя бы после смерти доброе имя Владимира Ивановича перестанут трепать.
— К сожалению, вы неправильно меня поняли, — сказал Крымов. — Речь идет о другом.
— Что значит о другом? — Ващенко перешла в наступление. — Из всех людей, кто хоть немного был знаком с Мельниковым, не было ни одного, кто поверил в гнусную клевету, которую о нем распространяли. Он не нуждается в реабилитации.
— Речь идет не о реабилитации Мельникова. А о клеветниках, заслуживающих наказание.
— Но человека ведь не вернуть.
— Тогда не стоит никогда искать и убийц. Жертву ведь не воскресить. Вот ваша логика. Поймите, Нина Александровна, когда преступник чувствует свою безнаказанность, когда не получает жесткого отпора, это вселяет в него уверенность. Завтра анонимки могут начать приходить и на вас.
— Вы, конечно, правы, — сказала она после паузы. — Но вряд ли я смогу чем-то вам помочь. Если бы я наверняка знала, кто писал, я сама нашла бы на них управу.
— Вы много лет проработали вместе с Мельниковым?
— Больше двадцати.
— Как и при каких обстоятельствах вы познакомились?
— Вам нужны подробности?
— Да.
— Мне было двадцать лет, когда я начала работать чертежницей в тресте, которым он уже тогда руководил.
— Вы устроились на работу по чьей-то рекомендации?
— Нет. Им нужны были чертежницы. А я в то время уже училась на третьем курсе МИСИ. Чертила вполне профессионально.
— Учились на дневном?
— Да. Потом перешла на заочное.
— Почему?
— К Мельникову это не имеет никакого отношения.
— Пожалуйста, расскажите.
Она вздохнула:
— Банальная история. Меня бросил муж с полугодовалым ребенком. Отца к тому времени у меня уже не было, мать получала очень скромную зарплату. А даже на повышенную стипендию мне с дочкой было бы не прожить.
— Ну, а с Владимиром Ивановичем вы когда конкретно познакомились?
— Через несколько месяцев после того, как пришла в трест. Зарплата чертежницы не велика, и я по совместительству подрабатывала там же уборщицей — первые два года алименты не получала — муж запамятовал. А я гордой была.
— Понятно.
— Ну вот. Мыла я однажды пол в коридоре треста, и вдруг вижу, останавливается около меня высокий представительный мужчина и как-то внимательно меня разглядывает. Потом говорит: «Устала?» Я ответила, что, конечно, устала — целый день за кульманом горбилась, а теперь вот здесь. Он молча снял свой макинтош, пиджак, закатал рукава рубахи, взял у меня швабру и довольно ловко пол домыл. Да только не знал, что еще в комнатах надо убраться. Это мы с ним вместе уже делали. Ну, а потом поехали к нему домой. Он меня с женой своей познакомил — Верой Сергеевной. Красавица еще была. Вот с такой золотой косой. Лицо доброе, ласковое. А какие глаза! И дочка их — Светочка — ей тогда лет четырнадцать было — милейшее приветливое существо. В этом доме я сразу почувствовала себя так, словно жила с этими людьми многие годы.
— А дальнейшие отношения с Мельниковым?..
— Они всегда были замечательными. Я бы сказала даже родственными. И моя дочка Надя очень часто у них в доме бывала, дружила с Владимиром Ивановичем.
— Дружила?
Нина Александровна вдруг перегнулась через стол к Крымову. Глаза ее недобро сощурились.
— Ах, вот вы о чем?! — сказала она раздраженно. — Тоже, небось, начитались у неизвестного автора про их роман?
— А его не было?
— Да о чем вы говорите?! — возмутилась она. — Владимир Иванович чистейшим человеком был! Надюшку он действительно опекал — книжки новые, билеты в театр добывал. А когда у нас случилось несчастье… — она замолчала.
— Какое несчастье? — спросил Крымов.
— Не очень вспоминать об этом приятно, Александр Иванович. В общем, в восемнадцать лет выскочила Надюшка замуж. За Вадика Мартынова. Вроде бы славного паренька из города Саратова. Только довольно скоро выяснилось, что не Надюшка ему была нужна, а московская прописка и наша жилплощадь. А так как дети в его планы не входили, а дочь делать аборт отказалась, он избил ее так, что у нее выкидыш случился. Но это еще полбеды. Жить ей после всего этого не захотелось. И если бы в этот период не Владимир Иванович, не знаю, чем бы все это кончилось.
— Прошу прощения, — проговорил Крымов, — что заставил вас рассказать эту историю. Но порой не просто отделить правду от лжи. А теперь, Нина Александровна, положа руку на сердце, скажите — кого-нибудь подозреваете?
Она помедлила с ответом, опять поправила прическу.
— Не скажу я вам это, Александр Иванович.
— Почему?
— Домыслы здесь не годятся. А кроме них ничего у меня нет. Согласитесь, это страшно — напраслину на человека возводить. Вроде сам таким же анонимщиком становишься.
— Настаивать не смею, — сказал Крымов. — Как думаете, Нина Александровна, а сам Мельников догадывался, кто мог на него писать?
Она ответила не сразу.
— Не знаю. Может, и догадывался. Однажды, когда он узнал об очередной анонимке, сказал: «Ни одно доброе дело не проходит для нас безнаказанно». И еще. «Все, — сказал он. — Правильно. За беспринципность надо расплачиваться». Я пыталась тогда вытянуть из него что-нибудь, поконкретнее, но он только рукой махнул… Вот как хотите, так и понимайте — знал он анонимщика или нет.
— Но если бы знал, наверняка, он что-нибудь бы предпринял.
— Не факт. Он настолько был выше всего этого, что руки марать бы не захотел.
— И погиб, — сказал Крымов. — Погиб потому, что защищаться не умел. А вы все ему не помогли.
— Мы старались.
— Старания здесь мало. За Мельникова вам всем надо было драться…
… Раиса Степановна включила магнитофон.
Приятный женский голос запел: «Too many tears…»
Все внимательно слушали песню: Кэтрин Гринвуд, задумчиво глядя в окно; Джейн Кинг, тихонько подпевая; Эн Кремлинг в такт покачивала ногой; Дик Ричардсон шевелил губами — возможно, повторял про себя слова песни; Майкл Флинн старательно протирал носовым платком стекла своих очков, а Ник Адамс с интересом поглядывал на Майкла Флинна.
Песня кончилась. Раиса Степановна выключила магнитофон.
— Танго называлось: «Too many tears» — «Слишком много слез». Попрошу каждого быстренько сочинить предложения с этими словами. Сегодня вы первая, мисс Кинг.
— Известно, что слишком много слез портят цвет лица, — тут же откликнулась Галина Николаевна, неплохо освоившая роль кинозвезды.
— Теперь Кэтрин Гринвуд.
— С точки зрения медицины слишком много слез не вредят здоровью.
— Эн Кремлинг.
— Слишком много слез я пролила всего однажды, когда два часа провозилась с одной нестерпимо привередливой покупательницей, но она так ничего и не купила.
— Мистер Ричардсон.
— Слишком много слез при нашем морском климате — непозволительная роскошь.
— Мистер Флинн.
— Он пролил слишком много слез, и это разорвало ему сердце.
— Ну, а что думает по этому поводу наш выдающийся детектив?
— Нe важно, кто первым пролил слишком много слез. Важно, кто первым перестанет рыдать.
— По принципу, — заметил великий актер, — хорошо смеется тот, кто смеется последним.
— Кто первым стреляет, — поправил его Адамс.
— У сыщиков, — сказал Дик Ричардсон, — как всегда, загробный юмор.
— Обратите внимание, — говорил Адамс, — я лично никого не убил. Убийца — наш уважаемый архитектор.
— С чего вы взяли? — вздрогнув, спросил Майкл Флинн, теребя лацканы пиджака.
— Вы же сами признались, что заставили кого-то пролить слишком много слез, и это разорвало ему сердце, — охотно объяснил Адамс.
— Я не говорил, что я заставил.
— А кто?
— Крокодил, — после паузы, вспомнив о чем-то, ответил архитектор.
— Из центрального заоопарка? — наседал частный детектив.
— Боже, как вы бестолковы, — удивился Флинн. — «Крокодил» — это кличка преступника.
— А его настоящее имя?
— Не знаю.
— Его особые приметы?
— Понятия не имею.
— А не может оказаться, что он похож на вас?
— Все люди немного похожи, — философски заметил архитектор.
— Все люди братья, — не без сарказма изрек Адамс, — даже сестры.
— Прекрасно, — одобрила Раиса Степановна. — Переходим к следующему туру. Возьмите мячи.
Мячей оказалось три.
— Разбейтесь на пары, — говорила преподаватель, — каждый из задающих вопрос бросает партнеру мяч. Он должен поймать его, одновременно отвечая.
Частный детектив подошел к архитектору:
— Наша увлекательная беседа не закончилась, мистер Флинн. Я бы хотел, если вы не возражаете, выбрать вас в партнеры.
— Если я откажусь, вы утвердитесь в своем мнении, что того человека убил я?
— Правильно, — похвалил его Адамс.
— Тогда у меня просто нет выбора. А кто будет задавать вопросы?
— Конечно, я. Где это видано, чтобы преступник допрашивал сыщика.
— Значит, у нас допрос?
— В какой-то степени.
— И я уже преступник?
— Предполагаемый, — утешил Флинна частный детектив.
— Ну, начинайте, — обреченно произнес архитектор. — Тем более, что другие леди и джентльмены играют уже вовсю.
Адамс прислушался к тому, что происходило в других углах зала.
Кинозвезда спрашивала у врача, где она намеревается проводить отпуск, а знаменитый актер, безудержно кокетничая с продавщицей универмага, доверял ей «великие» истины:
— Время — деньги. Поэтому стоит поцеловаться быстрее. Как вы к этому относитесь?
Эн Кремлинг, без труда поймав мяч, сообщила, что китайский язык для нее — лес дремучий.
Адамс в удовлетворении кивнул головой. Бросил мяч Флинну, задав в общем-то невинный вопрос:
— Где вы работаете?
Архитектор поймал мяч со словами:
— В крупной фирме, — и отправил его частному детективу.
АДАМС. — Вы рядовой архитектор?
ФЛИНН. — Конечно, нет.
АДАМС. — Генеральный директор?
ФЛИНН. — Увы.
АДАМС. — Но хотели бы им стать?
ФЛИНН. — Я не тщеславен, но это было бы справедливо.
АДАМС. — Это ваша точка зрения или это мнение сослуживцев?
ФЛИНН. — Моя. Мнение сослуживцев не суть важно — генеральный директор — не выборная должность.
АДАМС — А место вакантно?
ФЛИНН. — Да.
АДАМС. — Бывший генеральный директор ушел на пенсию?
ФЛИНН. — Он умер.
АДАМС. — Это тот человек, который пролил слишком много слез?
ФЛИНН. — У вас хорошая память.
АДАМС. — Итак, его убил Крокодил?
ФЛИНН. — Возможно.
АДАМС. — И вы не знаете его настоящего имени?
ФЛИНН. — Нет.
АДАМС. — И как он выглядит?
ФЛИНН. — Я уже говорил: не знаю.
АДАМС. — Странно.
ФЛИНН. — Что вам кажется странным?
АДАМС. — Смотрите, мы поменялись ролями. Вопросы задаете уже вы.
ФЛИНН. — Что вам показалось странным?
АДАМС. — Вы должны хорошо знать убийцу.
ФЛИНН. — Но почему?
АДАМС. — Вы ведь соучастники.
ФЛИНН. — Что?
АДАМС. — У вас плохо со слухом?
ФЛИНН. — Почему соучастники?
АДАМС. — Вы мечтаете о кресле генерального директора, а ваш соучастник освобождает это кресло для вас. Как у Шоу в Пигмалионе: «Кто шляпку спер, тот и тетку пришил».
ФЛИНН (возмущенно). — Ну, знаете!
— Знаю, — уверил его Адамс, — я знаю значительно больше, чем вы можете себе представить.
…Крымов внимательно читал листки, исписанные мелким аккуратным почерком. Дочитал до конца, аккуратно сложил один к одному. Снял очки, посмотрел на своего собеседника.
Агеев сидел в углу дивана.
— Я после занятий домой прискакал и решил сразу же все воспроизвести на бумаге. Чтобы ни слова не забыть.
— Ну, и какой вывод ты предлагаешь сделать из этого? — спросил Крымов, вновь беря в руки исписанные листки.
— О чем бы человек ни говорил, — сказал Агеев, — он говорит о себе.
— Верно. Но это вовсе не значит, что он рассказывает историю своей жизни.
— Но тут много совпадений, — не соглашался Агеев. — Слишком много. Генеральный директор — это директор спецтреста Мельников. Он действительно умер от того, что…
— Пролил слишком много слез, — подсказал Крымов.
— Да. Невидимых миру. А Алексей Васильевич Сазонов совсем не прочь оказаться в директорском кресле. И у него, насколько нам известно, есть для этого определенные шансы.
— Так же, как у Ващенко и Хрунина? — напомнил Александр Иванович.
— Совершенно верно.
— Ну, а кто же из них троих Крокодил?
— Если бы знать.
— Во всяком случае, не Сазонов, исходя из твоей логики.
— Но Сазонов знает или догадывается — кто писал анонимки.
— Боюсь, что мы с тобой выбрали неверный путь, — вздохнул Крымов. — Эта игра на курсах ничего не дает.
— Но почему же? Вы вот теперь убеждены, что Ващенко ко всему этому непричастна. Она рассказала вам трогательную историю, и вы…
— Я и поверил, и проверил. Все, что она говорила — правда.
— Надо быть идиотом, чтобы подбрасывать следователю ложные факты, зная, что он их будет проверять.
— Иными словами, Нине Александровне ты по-прежнему не веришь?
Агеев развел руки в стороны, что должно было означать — ничего не поделаешь.
— Вы, товарищ подполковник, в своих рассуждениях совершаете одну существенную ошибку, — сказал он. — Вы считаете, что на добро человек не может ответить злом. А в моей практике таких примеров сотня, а в вашей, думаю, тысяча. И вспомните слова Мельникова, которые приводила вам Ващенко: «Ни одно доброе дело не проходит для нас безнаказанно».
— Расхожая нынче мудрость, — усмехнулся Крымов. — А, кстати, какие новости насчет пишущих машинок?
— Новости есть, да только они ни к чему нас не приближают. У Сазонова и Хрунина машинок не имеется. У Ващенко югославская «Де люск», но с мелким шрифтом.
Помолчали немного. Агеев спросил:
— Курсы отменяются?
— Да, ты никак жалеешь об этом?
— Втянулся. И не скрою — пощупать хочется Кирилла Викторовича Хрунина, то есть Дика Ричардсона.
— Пощупай.
— А репетиция?
— А ты без репетиций. Как говорят в футболе, сыграй с листа…
…Алексей Васильевич Сазонов не мог скрыть волнения.
— Я понимаю, — сказал он Крымову, — что мой ответ может быть вами истолкован превратно. И все же я скажу честно: если бы Мельников не умер, через год-другой на посту директора треста его надо было бы заменить.
— Все люди, работающие в тресте, с которыми я до вас встречался, а их было немало, придерживались противоположной точки зрения.
— Они заблуждались, — он лихорадочно поправил очки, проверил складку на брюках.
— В чем?
— Вернее, в ком, — поправил Крымова Сазонов. — В Мельникове. Он хороший специалист, замечательный человек. Любимец коллектива. В общем, отец родной. Но морально устарел. Он принадлежал к той, уже уходящей формации директоров, для которых завод — это он, комбинат — это он, трест-это он. И это правда. Когда Мельников болел, к нему ведь по поводу каждой бумажонки бегали. Умер — трест лихорадит, потому что всех отучил от самостоятельности. Все брал на себя.
— Но я знаю, — сказал Крымов, — что анонимщики выбирали другие темы для нападок на него.
— Конечно, — подхватил Сазонов. — До недавнего времени за плохую работу, за ее развал с постов вообще не снимали. Вот за аморалку — дело другое.
— Я думаю, вы несколько преувеличиваете. Но не об этом сейчас речь. Уверен, что вы наверняка не раз задавали себе вопрос — кто и за что мог писать анонимки на Мельникова?
Сазонов ответил не сразу. Шевелил губами, словно заранее проговаривая те несколько фраз, которые собирался сказать.
— У нас все думали об этом. Я — не исключение. Но ответа не находил. Явных врагов у Владимира Ивановича не было.
— А тайных?
Сазонов впервые улыбнулся:
— А это, как говорится покрыто мраком неизвестности.
— Значит, никаких соображений нет?
— Увы. Но я думаю, — после паузы сказал Алексей Васильевич, — что сам Мельников, если и не знал, кто на него строчит, то догадывался.
— Почему вы так решили?
— Во время работы очередной комиссии Мельникову дали прочитать одну из анонимок. Я при этом присутствовал. Видеть все это было тяжело. Он читал, держась за сердце. Вздыхал. Потом стукнул ладонью, сказал: «Ах, ты гад ползучий! Крокодил несчастный».
— А что «Крокодил» — это чья-то кличка?
Сазонов посмотрел на Крымова так, словно только сейчас впервые его увидел. Чему-то тихо засмеялся. Сказал:
— Я сейчас хожу на курсы английского языка. Там преподают по довольно своеобразной системе. Мы все время играем в какие-то игры. И вот на днях один паренек — он изображает частного детектива, хотя в жизни он, конечно, не сыщик и не следователь, а судя по всему, спортсмен, — стал обвинять меня в совершении преступления. И как-то втянул меня в эту дурацкую игру. И вот невольно я стал рассказывать ему историю, происшедшую с Мельниковым. Конечно, не называя фамилии. И вспомнил про Крокодила.
— Стало быть кличка?
— Видите ли, среди строителей хватает матерщинников. Даже среди начальников. Но Мельников никогда не ругался. Интеллигент. Если он уж очень был кем-то недоволен, вот тогда и говорил с чувством: «Ах, ты гад ползучий! Крокодил несчастный!»
— Ну и что? — спросил Крымов. — Мельников прочитал анонимку и назвал так ее автора. Что из того?
— А то, что потом он добавил: «Как же я тебя, Крокодилище, раньше не разглядел? Как же я крокодильим слезам твоим поверил?» Ну, как — означает это, что он знал анонимщика?
— Похоже на то, — ответил Александр Иванович. — Да только нам от этого не легче…
Агеев решительно пересек комнату, положил руку на плечо человека, стоявшего к нему спиной. Сказал:
— Вы арестованы!
Мужчина обернулся. Это был Кирилл Викторович Хрунин — он же Дик Ричардсон, который оживленно беседовал с Кэтрин Гринвуд.
— Мисс Гринвуд, — сказал Ник Адамс, — я хотел бы поговорить с арестованным с глазу на глаз.
— Как говорится, напор и натиск, чтобы не дать опомниться, — язвительно заметил Ричардсон.
— Что ж, не смею вам мешать. — И мисс Гринвуд отошла к архитектору Майклу Флинну.
— Вот мы и встретились, мистер Ричардсон, — частный детектив улыбался.
— За что вы меня арестовали?
АДАМС. — Здесь вопросы задаю я.
РИЧАРДСОН. — Приму к сведению.
АДАМС. — Кто вы по профессии?
РИЧАРДСОН. — Я был летчиком и водителем автобуса, каменщиком и боксером…
АДАМС. — Я вижу, вы мастер на все руки.
РИЧАРДСОН. — Это действительно так, потому что я — артист.
АДАМС. — Играете королей и шутов?
РИЧАРДСОН. — Да.
АДАМС. — Инженера и начальника отдела?
РИЧАРДСОН. — Совершенно верно.
АДАМС. — А кого по совместительству?
РИЧАРДСОН. — На совместительство у меня нет времени.
АДАМС. — А никогда не хотелось сыграть убийцу?
РИЧАРДСОН. — Постоянно испытываю это желание, когда встречаю одного частного детектива.
АДАМС. — Это естественно. Он сел вам на хвост и, боюсь, вам уже не избавиться от него.
РИЧАРДСОН. — У него нет никаких улик против меня. Все убийства, которые я совершил с помощью картонных мечей и шпаг, происходили на сцене.
АДАМС. — Не все.
РИЧАРДСОН. — Осторожней на поворотах.
АДАМС. — Вы имеете в виду тот поворот, который находится невдалеке от вашего дома? Там, где висит почтовый ящик?
РИЧАРДСОН. — Я не знаю, где висит почтовый ящик.
АДАМС. — Вот вы и попались. Есть свидетели, которые видели, как вы регулярно опускали в него письма.
РИЧАРДСОН. — Рождественские открытки?
АДАМС. — Письма. В аккуратных конвертах.
РИЧАРДСОН. — Вы в этом уверены?
АДАМС. — На сто процентов. И еще хочу вам заметить, что в школе по чистописанию у вас была тройка, не больше.
РИЧАРДСОН. — Это было так давно. Впрочем, вы правы. Но откуда вам это известно?
АДАМС. — У вас настолько скверный почерк, что свои письма вы печатали на машинке. И даже адреса на конвертах. Мне непонятно только одно. Почему вы избрали такой странный псевдоним?
РИЧАРДСОН. — Что показалось странным?
АДАМС. — Крокодил. Разве это не странно?
РИЧАРДСОН. — Я никогда не подписывал так свои письма.
АДАМС. — Вот вы и опять попались.
РИЧАРДСОН. — Я их вообще не подписывал.
АДАМС. — Разве «группа товарищей» — это не подпись, мистер Крокодил?
Ричардсон-Хрунин смотрел на него щурясь, изучающе, словно пытаясь что-то понять.
— Вам не кажется, что все это уже выходит за рамки игры?
— Да какая уж игра, — сказал Адамс-Агеев, — когда человека в живых нет.
Раиса Степановна хлопала в ладоши:
— Все сюда, сюда! В кружок! Наша всеми любимая кинозвезда Джейн Кинг специально для вас приготовила стихотворение. Пожалуйста, мисс Кинг.
И Галина Николаевна Белова продекламировала:
— Леди из Нигера придумала игры —
Кататься верхом, улыбаясь, на тигре.
Конец той игры —
Леди внутри,
А тигр, улыбаясь, гуляет по Нигеру.
— О, эта леди была отчаянно храброй, — сказал Агеев, поглядывая на Ващенко.
— А тигр был очень голоден, — парировала Нина Александровна.
— У любого человека, — говорил Хрунин, разглядывая небольшой кабинет Крымова, — теоретически могут быть враги, о которых он даже не подозревает.
— Не думаю, — сказал Александр Иванович.
— Вас может ненавидеть старушка из пятого подъезда. Она живет на первом этаже, а вы ставите машину как раз под ее окнами.
— И все же — какой она враг? Скажем, недоброжелатель.
— Этот недоброжелатель ночью прокалывает вам все четыре колеса. А ее внучатый племянник, работающий на химическом заводе, приносит любимой бабушке бутылку серной кислоты. И стараясь не пролить ни капли — старушка экономна — она старательно поливает из этой бутылки капот и крышу вашего лимузина.
— Леденящая душу история, — проговорил Крымов. — С вами стряслась?
— У моей старушки не было племянника с химзавода. Но колеса прокалывала регулярно.
— Обратите внимание, — сказал Александр Иванович, мстили вашей машине. Не вам. Никто к вам в трест не отправлял анонимку с требованием проверить — откуда у вас взялись деньги на покупку «Роллс-Ройса».
— «Жигулей», — уточнил Хрунин. — Первая модель.
— Неважно. Писали в основном про дела треста. Следовательно, старушка-соседка ни при чем.
— Я вам привел этот пример, — говорил Кирилл Викторович, — только для того, чтобы убедить вас: у любого человека, даже милого, славного, доброго, справедливого, каким в общем-то был Мельников, могут оказаться враги.
— Или люди, которым он мешал. Скажем, обделывать всякого рода делишки или занять высокий пост.
— Директора нашего треста?
— Хотя бы.
— Незавидная должность, — сказал Хрунин. — Покоя ни днем, ни ночью. Зарплата на полсотни больше моей. К тому же, — он улыбнулся, — анонимки будут писать.
— В общем, вы бы от этого поста отказались?
— Я действительно от него отказался. Три дня назад меня вызвали в министерство и предложили. Но я им объяснил, что вряд ли гожусь для этой должности. Человек я не тщеславный, командовать людьми не стремлюсь. По натуре я скорее исполнитель. Вот так, Александр Иванович.
— Что «так», Кирилл Викторович?
— Зачем нам ходить вокруг да около. Я действительно мог занять место Владимира Ивановича. Ход ваших мыслей мне понятен. Анонимки мог писать я, но от должности-то я отказался.
Крымов засмеялся. Сказал:
— Ну и что? Если вы поняли, что вас подозревают, так вам в самый раз от должности отказаться, чтобы все подозрения разом снять.
— Я только сейчас понял, что меня подозревают. Вот в этом кабинете понял. А отказался от должности три дня назад.
— Допустим, допустим, — миролюбиво говорил Крымов. — На самом деле ни в чем я вас не подозреваю, Кирилл Викторович. Вас, ваших товарищей прошу о помощи. А вы все слишком индифферентны. В самую трудную пору жизни Мельникова вы ему не помогли.
— Это неправда, — сказал Хрунин. — Мы и писали, и ходили, и с товарищами из комиссий многократно беседовали. И даже сами пытались, анализируя содержание писем, найти анонимщика.
— А вот это интересно, — подвинулся к нему поближе Александр Иванович. — В результате анализа к какому выводу вы пришли?
— Я стал все это уже помаленьку забывать. Вроде бы даже совсем забыл. Но вот занимаюсь сейчас на курсах английского языка — возможно, зарубежная командировка предстоит — и один слушатель каким-то образом опять заставил меня все это вспомнить. И вот что получается. Я уверен, что человек, который писал эти анонимки, в тресте не работает.
— Вот это новость! — искренне удивился Крымов.
— Вернее, так. Он когда-то работал в тресте. И вывод я такой делаю потому, что все его измышления относятся к прошлому. Может быть, не к далекому, но к прошлому. И еще — он, пожалуй, судя по тематике писем, работал не в самом тресте, а в одном из наших строительно-механизированных подразделений.
— Соображения ценные, — проговорил задумчиво Александр Иванович. — Да только от директора треста до этих подразделений слишком большая дистанция.
— Правильно. Тут и я в тупик зашел.
— Ну что ж, Кирилл Викторович, — Крымов подписал пропуск Хрунину, — спасибо за помощь. Извините, что оторвал от дел.
Они обменялись рукопожатиями, и Хрунин пошел к выходу из кабинета, вдруг остановился, обернулся, спросил:
— Александр Иванович, а вам не знаком Ник Адамс?
— Ник Адамс? А он кто?
— Наверное, ваш коллега.
— Это ошибка, Кирилл Викторович, — беспечно улыбаясь, говорил Крымов. — В нашей конторе иностранцы не работают.
Домой Крымов приехал около восьми.
В начале десятого за неимением лучшего лег спать. Но не прошло и часа, как он вскочил, принял душ, оделся и вышел из дома — просто так пройтись.
А еще через час он катил на автобусе по уже уснувшим улицам.
Крымов просунул голову в кабину водителя, что-то сказал. Тот кивнул в ответ, метров через сто двери с треском раскрылись.
Он довольно быстро дошел до будки телефона-автомата, набрал номер.
— Извини, что так поздно, Кузьмич, — говорил Крымов. — Да ничего не произошло… Одиночество случилось. О-д-и-н-о-ч-е-с-т-в-о. Жена в экспедиции, сын на сборах. А я тут ехал мимо… Что ты говоришь? Мимо тебя никуда уж не доедешь? Дороги нет? — Засмеялся. — Ну, тебя захотелось повидать… Нет, ты лучше спускайся вниз. Пройдемся немножко… Тебе хорошо — на воздухе часто бываешь, а я кабинетный работник. У меня гиподиномия… Ну, выходи.
Уже через несколько минут они неторопливо шли рядом по темной улице. Рядом с Агеевым Крымов казался старше своих лет.
— Хотел к вам завтра с самого утра зайти, — говорил Агеев. — Новость есть одна. Вроде, важная. Оказалось, что строительно-механизированная колонна, делами которой я занимался, подчинялась тому самому тресту, где директорствовал Мельников.
— Ну и что?
— Злоупотребления мы вскрыли очень серьезные. Конечно, все это требует еще серьезной проверки, но вряд ли Мельников совсем уж ничего не знал про все эти художества.
— Предполагаешь, что он к этому был причастен.
— Вы же учили не думать плохо о людях. Я стараюсь. Возможно, Мельников не имел с этого никаких дивидендов. Но зачем-то покрывал? Зачем? Или — за что-то?
— Дело ведет Киселев?
— Он самый.
— А как на курсах?
Агеев неопределенно пожал плечами:
— Пустая затея?
— Возможно, согласился Крымов. — Знаешь, не так давно один мой знакомый пригласил меня на просмотр американского фильма. Название не помню. Сюжет был такой. Капитан огромного пассажирского лайнера получает шифрованную телеграмму: «На борту вашего судна маньяк-убийца».
— В общем, фильм по нашей части.
— Именно. И вот все зрители начинают думать: кто же из пассажиров этот убийца. Вот, пожалуй, этот. Нет — тот. Нет — это, конечно, джентльмен в пробковом шлеме и в шортах. Нет, скорее дама с собачкой… Ну, и так далее.
— Вроде как я на лозановских курсах? — догадался Агеев.
— Похоже, — согласился Крымов. — А главное, понимаешь, два часа подряд ждешь, когда же он начнет убивать…
— И что? — не выдержал паузу Кузьмич.
— Не убивает. А лайнер тем временем уже приходит в порт назначения. Причал оцеплен полицией, и по решительному виду людей в штатском догадываешься, что каждый второй встречающий — агент ФБР. У них в руках фотографии убийцы.
— Но зрители, конечно, ее не видят?
— Молодец! — похвалил Крымов. — И вот, наконец, пассажиры спускаются по трапу и проходят через полицейско-фебеэровский кардон. Вот прошел один из подозреваемых — не схватили. Вот второй — тоже нет. Вот джентльмен в пробковом шлеме и шортах — не он. Вот дама с собачкой — тоже не она. Вот прошел последний пассажир, и он не — убийца-маньяк. Значит, думает в ужасе зритель, кто-то из команды? Но и вся команда спокойно сходит по трапу. Остается всего один человек.
— Капитан! — выдохнул Агеев.
— Да! — воскликнул Крымов. — Но вот незадача — и его пропускают. Более того, полицейские и агенты ФБР начинают покидать причал. И вот тут-то голос за кадром сообщает, что произошла ошибка — убийца-маньяк плыл на другом пароходе. Ей богу, Кузьмич, я никогда — ни до, ни после — не чувствовал себя таким обворованным.
— Понял, — сказал Агеев. — Я и говорю, что напрасно загружал себя английским.
— Ты знаешь, что скромность — штука хорошая, и я это знаю. Но на курсы ты ходил не зря. Ты даже превзошел мои ожидания.
— Как это?
— Ты расшевелил этих людей, — сказал Крымов. — Они при мирились со смертью Мельникова — ничего, мол, уже не поделаешь, а ты, именно ты, заставил их как-то встрепенуться.
— Ну и результат замечательный. Ноль целых и столько же десятых.
— Да ты что, Кузьмич? Мы на верном пути к разоблачению преступника. Смотри, как много нам уже известно. Мельников знал или, скорее всего догадывался, кто анонимщик.
— Если б еще можно было установить с ним связь, — усмехнулся Агеев.
— А связь есть. Ващенко вспоминает, что он сказал: «Это я виноват со своей беспринципностью». Сазонов рассказал, что Мельников обозвал анонимщика гадом ползучим и…
— И крокодилом несчастным, — дополнил Агеев.
— Правильно. А Мельников еще и добавил: «Как же я тебя, крокодилище, раньше не разглядел? Как же я поверил твоим крокодиловым слезам!»
— Я вас понял, — сказал Агеев. — Теперь мне в том тресте предстоит искать человека, похожего на крокодила, или того, кто ходит в туфлях из крокодиловой кожи или с сумочкой из нее.
— Ценю твое чувство юмора, — рассмеялся Крымов. — Но самые ценные показания нам дал Кирилл Викторович Хрунин. Я перечитал анонимки. Он прав. Тот, кто их писал, уже не работает в тресте.
— Но мы же проверяли и тех, кто ушел по собственному желанию, и тех, кого уволили.
— Ну, еще одну категорию людей мы не трогали, — проговорил Крымов.
— Какую?
— Об этом после. Сейчас ты займешься другим. Встретишься с секретарем Мельникова.
— Лидией Константиновной?
— Да.
— Но, Александр Иванович, она была так предана Мельникову…
— Я ее, Кузьмич, ни в чем не подозреваю, — перебил его Крымов. — Ты постарайся выяснить: не сохранились ли у нее какие-нибудь бумаги Мельникова личного свойства или даже служебные. Не исключено, что там найдем какой-нибудь след или намек на него.
— Но и это может не дать никакого результата.
— Согласен. И хотя мне очень не хочется беспокоить лишний раз вдову Владимира Ивановича, его дочь, но придется тебе тогда их навестить. Может быть, у него дома сохранились какие-то бумаги, которые им кажутся неважными, а для нас могут представлять интерес.
— Слушаюсь, товарищ подполковник, — сказал Агеев. Но судя по тону, каким это было сказано, он не разделял уверенности Крымова, что они близки к разоблачению преступника…
…День был ясным, жарким. Квартирка Лидии Константиновны была залита солнечным светом. Всюду — и на широком подоконнике, и на столе, и на старом комоде стояли цветы в горшках. Много цветов.
— Добрый день, Лидия Константиновна, — приветливо улыбался Агеев. Видимо она только что поливала цветы — в руках была детская лейка из пластика в форме лягушонка.
— Здравствуйте, товарищ Агеев, — не удивившись его приходу, сказала она. — Проходите.
— Какая у вас память! — восхитился он. Всего один раз видели меня, а фамилию запомнили.
— Память, знаете ли профессиональная, — объяснила она, жестом предлагая ему сесть за стол.
— Думаю, вы — прекрасный секретарь.
— Владимир Иванович не жаловался. Но все это в прошлом. С понедельника я на пенсии.
— А нового директора назначили?
— Нет. Но у Пухова свой секретарь, так что нужда во мне отпала. К тому же, как это ни печально, но годы сказываются. Вот в прошлый раз я даже не спросила, из какой вы организации.
Они сидели теперь за старым круглым столом друг против друга.
— Я из уголовного розыска, — сказал Агеев.
Она даже не удивилась, кивнула, словно ждала этого.
— Зная вашу преданность Владимиру Ивановичу, я уверен, вы не откажетесь нам помочь. Мы ведь ищем анонимщика или анонимщиков, которые сыграли столь печальную роль в его жизни.
— Трагическую, — поправила она. — Понимаете… простите, как ваше имя и отчество?
— Юрий Кузьмич.
— Так вот, Юрий Кузьмич, я думаю, что Владимир Иванович очень страдал не только из-за этой чудовищной клеветы. Он ведь был поставлен в положение человека, который невольно должен был подозревать многих. Поначалу мне казалось, что он даже ко мне переменил свое отношение.
— Поначалу? А потом?
— Потом он узнал, кто это писал.
— Почему вы так решили?
— Он однажды прямо сказал мне об этом.
— Но он, конечно, не назвал анонимщика?
— Нет.
— А могли бы вы, Лидия Константиновна, точно воспроизвести эту фразу?
— Ну, за стопроцентную точность не ручаюсь, но смысл был такой… — она на мгновение задумалась. — Вот что сказал Владимир Иванович: «Как же доказать, что это он?!» А совсем незадолго до смерти, узнав, что пришла очередная анонимка, Мельников, размышляя как-то вслух, — а он это делал при мне — вдруг, словно споря сам с собой, сказал: «Ну, если я ему пригрожу, что вытащу все его грехи на свет божий, это ведь невольно прибегнуть к его же методам».
— У вас не остались какие-нибудь бумаги Мельникова?
— Бумаги? — почему-то переспросила она. И вдруг неожиданно. — Извините, но я хотела бы взглянуть на ваше удостоверение.
— Пожалуйста.
Агеев вытащил удостоверение из верхнего кармана куртки.
Лидия Константиновна не спеша его изучила, кивнула.
— Бумаг нет. Все, что связано с делами, осталось в тресте. А личные бумаги… Да в общем, их у Владимира Ивановича не было. Могу это смело утверждать, так как после его смерти тщательно пересмотрела все, что было в столе. — Она на мгновение задумалась, вертела в руках очки.
Агеев ее не торопил.
— Видите ли, я взяла себе на память со стола Владимира Ивановича «Ежедневник» за этот год. Считала, что могла это сделать. Ценности он никакой не представляет, а я бы хотела эту вещь иметь. Там в основном деловые записи. Есть непосредственно касающиеся меня. Несколько рисунков, карикатур. Есть записи, смысл которых мне не очень понятен. Но вряд ли это для вас представит интерес… Вы считаете, что я не должна была брать этот «Ежедневник»?
— Хорошо, что вы сделали это, — сказал Агеев. — Мог бы пропасть.
— Он нужен вам?
— Да, Лидия Константиновна.
— Хорошо, — покорно сказала она и достала из верхнего ящика комода небольшую пухлую записную книжку в коричневом коленкоровом переплете. Видно было, что Лидии Константиновне расставаться с нею жаль.
Агеев все понял, сказал:
— Я вам ее верну. Обещаю.
— Хорошо, — кивнула она. — Я вот думала: пройдет какое-то время, как-нибудь вечером я достану ее и неторопливо начну читать, вспоминая Владимира Ивановича, нашу совместную работу, других людей. Знаете, жалею, что такие же ежегодники за другие годы выбрасывала.
— Мне, конечно, тоже жаль, что они не сохранились. Особенно за последние три года…
«Ежедневник» Мельникова Крымов изучал целый день на работе и взял его домой.
Мельников неплохо рисовал и, видно, был человек с юмором. Откуда видно? Да вот из этого рисуночка. Здорово Хрунина изобразил — все точно схвачено, чуть шаржировано. Молодец… А вот и крокодил собственной персоной. Стоит у почтового ящика на задних лапах, прочно опираясь на хвост. В зубах конверт… Что на нем написано?.. Ага — «Анонимка на Мельникова В.И.» И в каждой лапе по конверту.
Ну же, Крымов, напрягись! Кого тебе этот крокодил напоминает? Ващенко? Сазонова? Хрунина?… Увы — крокодил похож на крокодила. Здорового, наглого, хорошо откормленного… Что еще?.. Стишки под рисунком. Выходит, Владимир Иванович и поэзии был не чужд… Ну, почитаем, почитаем: «Аллигатор ронял крокодилью слезу, но мздоимцу, ворюге нет места в лесу. Темной ночью в поганый свой дом он залез, оболгал все и всех, но не сунулся в лес»…
Предположим, под лесом надо понимать трест, которым руководил Мельников. Аллигатор — это анонимщик. Несложные метафоры. Ну, а почему же аллигатор ронял именно крокодилью слезу?.. А какую же ему ронять? Заячью, что ли?.. Нет, тут дело в другом. Мельников, должно быть, знал о каких-то неблаговидных делах Крокодила. Но тот, видимо, крокодильими слезами выплакал себе прощение. Все это совпадает с тем, что уже известно. Мельников ведь кому-то намекал, что вся эта история произошла из-за его беспринципности… Второй важный вопрос: «Почему Владимир Иванович назвал дом Крокодила „поганым“?» Или потому, что там жил этот мерзавец и своим присутствием дом поганил, или… если это, скажем, кооперативная квартира, то куплена она на ворованные деньги… Допустим. Ну и что это тебе дает? Дополнительную информацию. Не больше… А теперь давай разберемся во фразе: «…Но не сунулся в лес». Если лес — это трест, то получается, что анонимщик в тресте больше не работает. Подтверждается точка зрения Кирилла Викторовича Хрунина… Ну и куда же привела тебя эта дополнительная информация?.. Значит так: Мельников по каким-то причинам выгнал Крокодила — будем так пока его называть — из треста. Вернее, дал ему спокойно уйти. Вот в этом и была проявлена беспринципность. Вместо того, чтобы отдать Крокодила под суд, ему предложили уйти по собственному желанию или на заслуженный отдых. Так-так-так. Крокодил же оклемался от своих пустяковых царапин и обдал своего благодетеля огромным комом грязи… Тебе приводили слова Мельникова: «Ни одно доброе дело не остается для нас безнаказанным»… Вот и вырисовывается вполне поучительная история о том, как проявив беспринципность, в общем-то хороший человек подписал себе смертный приговор… Конечно, ты не можешь обойтись без некоторого преувеличения. Но по существу, похоже, прав… Ну легче стало?.. Честно говоря — не очень. Лица анонимщика по-прежнему не разглядеть, а фамилия все та же — «группа товарищей»…
Так прочитал… Давай — еще раз… Да я их уже наизусть знаю. А ты все же почитай… Вот обрати внимание на то, как Владимир Иванович их записал. Каждую строку с заглавной буквы. Ну, это естественно — стихи же… Но вот зачем он жирно обвел каждую заглавную буковку? Зачем?.. Приглядись… Боже мой, да это же акростих!.. — Крымов тихо засмеялся, довольный своим открытием. — Вот и имя анонимщика есть… Да, но ведь этого не может быть!.. Ты веришь в такие совпадения?.. Нет, но как же это возможно?
Он вдруг почувствовал, как у него заныло сердце. Подумал, как тяжко далось ему это открытие… Открытие ли?.. Все это надо будет проверить 20 раз, 30 раз. Представляешь, что произойдет, если ты в таком обвинишь человека, а он на самом деле невиновен. Ты же этого себе никогда не простишь… Итак, терпение… Терпение… План прост, ясен. Прежде всего, надо, чтобы сотрудники БХСС провели глобальную ревизию той самой строительно-механизированной колонны, делами которой уже занимается Кузьмич. Конечно, все раскопать будет сложно — времени прошло немало. Меня ведь интересуют дела трех-четырехлетней давности. Многие документы не сохранились, какие-то наверняка потеряны или уничтожены… И вот что еще, надо продолжать поиски машинки, на которой были все анонимки исполнены. Правда, круг этих поисков можно теперь значительно сузить…
Агеев издалека увидел эту женщину.
Руки ее были заняты сумками с провизией.
Юрий Кузьмич пошел ей навстречу.
Улица была полугородская, полудеревенская. Посреди одноэтажных домов неожиданно возвышались многоквартирные башни. В общем, картина типичная для подмосковных дачных поселков. Многие из них буквально на глазах превращаются в городки. Вместо дач, утопающих в зелени, никого не радующие домины из стекла и бетона.
— Здравствуйте, — сказал Агеев, — позвольте вам помочь?
— Не стоит, — ответила она. — К хорошему привыкаешь быстро, а завтра здесь вас может не оказаться.
— Отчасти это зависит от вас, Римма Сергеевна.
— Откуда вы знаете, как меня зовут?
— Так разрешите, — повторил он, и на этот раз она милостиво отдала ему сумки.
— Откуда вы знаете мое имя?
— Вариант первый: слухами земля полнится, — ответил Агеев. Вариант второй: я был на курсах машинописи, где вы преподаете, и мне сказали, как вас зовут и где найти. Выбирайте любой.
— Я, товарищ…
— Агеев, — подсказал он.
— Перепечаткой больше не занимаюсь. Артрит. Неприятная болезнь. Поэтому и не преподаю больше на курсах.
— А печатать мне ничего и не надо, — сказал Агеев.
Они дошли до дома, где она жила, поднялись на крыльцо, оказались в комнате, довольно просторной, где не было ни одного лишнего предмета, ни одной ненужной вещи, словно жила здесь не женщина, а холостой мужчина.
— Так что вам надо? — спросила она, перекладывая содержимое сумок в холодильник.
— Жизнь так сложилась, — объяснял Агеев, — что необходимо срочно научиться печатать. Я, конечно, мог бы записаться на курсы, но там ведь одни девушки, чувствовал бы себя не в своей тарелке. Кроме того, занятия начнутся через два месяца. А время терять не могу.
— В общем, хотите брать у меня частные уроки?
— Да. И как поется в популярной песне: «Мы за ценой не постоим».
— Машинка есть? — спросила она.
— Куплю.
— Покупайте. Уроки я вам давать буду. И сделаем все это в темпе. За три недели. Потом я собираюсь уехать отдыхать.
— Меня это вполне устроит.
— Будем заниматься по три часа в день. Утром можете?
Он кивнул.
— С 9 до 13?
— Договорились.
— Приходите завтра.
— Зачем же нам терять день? — спросил он. — Давайте начнем сейчас.
— Да устала я, — нехотя произнесла она. — А впрочем…
Ну, вот и наступил этот день, вернее утро, когда Крымов мог праздновать свою победу, торжествовать по поводу победы добра над злом, гордиться своим профессионализмом. Но ни праздновать, ни торжествовать, ни гордиться не хотелось. Хотелось в отпуск, который, судя по делам, придется на конец осени, а то и на начало зимы. Хотелось, чтобы дома, наконец, все собрались. Но Танюшка приедет только месяца через два, а когда Колька… — это, пожалуй, одному только богу известно.
Почему-то именно сегодня утром Крымов ощутил и усталость, и какую-то пустоту. Он когда-то где-то прочитал про опустошенность, которую испытывает писатель и художник, заканчивая новое произведение. Сейчас он грустно улыбнулся этой мысли. Конечно, лестно было бы поставить себя с творцами в один ряд, да не соответствует все это, увы, действительности. Во-первых, у него в производстве всегда находится по несколько дел. Одно кончается, второе в серединке, третье только начинается, а есть еще четвертое, а порой, и пятое. Во-вторых, ничего он не создает. Вот это, действительно печально. Ты, Крымов, разрушитель. Но разрушая зло, быть может, создаешь добро? Увы… Ну, может, помогаешь добру?.. Ладно расправь плечи, поправь галстук, попридержи эмоции…
В дверь его кабинета постучали.
Первым вошел Алексей Алексеевич Федин, за ним — Антон Михайлович Звягинцев.
У Федина лицо было, как всегда, жестким, неулыбчивым. Звягинцев же улыбался — чуть приветливо, чуть застенчиво.
— Здравствуйте, Александр Иванович, — сказал Федин. А Звягинцев издалека дружелюбно покивал головой.
— Здравствуйте. Садитесь.
Они устроились за небольшим столиком, стоявшим перпендикулярно к столу Крымова.
— Дела так обстоят, товарищи, — говорил Александр Иванович. — Вы обратились в прокуратуру с просьбой найти клеветника, который писал анонимки на вашего друга Владимира Ивановича Мельникова. Как вы знаете, прокурор Смирнов поручил это дело мне… Должен вас обрадовать. Мы знаем имя клеветника, мы знаем, кто он и что он за человек.
— Кто? — спросил Федин. Вопрос прозвучал резко, словно выстрел.
— Этот человек, — твердо сказал Крымов, — Антон Михайлович Звягинцев.
— Да вы что, Александр Иванович! — возмутился Федин.
А добродушная улыбка медленно начинала сползать с лица Звягинцева.
— Да как вы можете говорить такое! — возмущался Федин, а Крымов и Звягинцев не сводили друг с друга глаз. — Ну, скажи же ты ему, Тоша!
— Это — страшное обвинение… — начал Звягинцев.
— Страшное, — согласился Крымов.
— А доказательства? — Голос Звягинцева дрожал и обрывался, — я требую доказательств?
— Мы требуем доказательств! — говорил Федин, пристукивая в такт словам палкой.
— Ну, что ж, — после заметной паузы проговорил Крымов. — Я, Алексей Алексеевич, расскажу вам небольшую историю. Антон Михайлович может тоже послушать, хотя ему все это известно с большим количеством деталей, чем мне. Три с половиной года назад Мельников, уличив Звягинцева… скажем так — в нечистоплотности, предложил ему уйти на пенсию. Антону Михайловичу ничего другого не оставалось. И он ушел из треста и вечерами стал слушать свои любимые пластинки начала века. И копил, копил свою ненависть и однажды решил, что он старому другу должен отомстить.
— А где же доказательства? — спросил Федин.
— Вот, видите эту записную книжку? Это еженедельник Владимира Ивановича Мельникова. Среди разных записей о совещаниях и заседаниях есть и эта карикатура. А под ней стишки. Они не простые, с секретом. Это акростих. Прочтите первые буквы, с которых начинаются строки, и у вас получится имя — Антон. Кроме Антона Павловича Чехова и Антона Михайловича Звягинцева других Антонов среди знакомых Мельникова не было.
— И это все доказательства? — спросил Звягинцев.
— Это только начало, — пообещал Крымов. — Среди телефонов, встречающихся в этой книжке, есть один хорошо вам знакомый, Антон Михайлович. — Он нашел нужную страницу. — Вот этот. Видите? Не помните, кому он принадлежит?
— У меня плохая память на цифры.
— Но этот-то номер вы должны были помнить наизусть. Многократно ведь по нему звонили.
— Не помню.
— Это телефон вашей племянницы Риммы Сергеевны, которая живет на станции Пушкино по Ярославской железной дороге. Именно она, на принадлежащей ей пишущей машинке «Эрика», под вашу диктовку, а может, перепечатывая то, что было написано вами заранее от руки, исполняла анонимки.
— Тоша! Но скажи, что все это неправда!
Звягинцев молчал.
— Могу доказывать дальше, — говорил Крымов. — Только надо ли, Антон Михайлович?
— Надо! — настаивал Федин.
— Не надо, — спокойно проговорил Звягинцев. — Это, Алеша, действительно писал я.
— Ты?
— Я! Униженный и оскорбленный! В шестьдесят лет он мне дал пинка под зад, как вшивой собачонке. А сил еще было о-го-го! И работать хотелось. И заграничная командировка маячила. И вдруг — все — пенсионер. А за что? Так, мелочь, ерунда всякая! А мы ведь дружили сорок лет! Я его, как ты знаешь, от смерти спас! И все это под откос? За что? За что, я тебя спрашиваю?
— Но как ты мог, как мог, как мог? — с трудом шевеля побелевшими губами, спрашивал Федин. И судорожно искал по карманам облатку с нитроглицерином. Сунул таблетку под язык. Закрыл глаза.
— Мог! — твердо сказал Звягинцев. — Он мне в душу нагадил, а я, по-твоему, должен был утереться и благодарить! Нет, Антон Звягинцев обид еще никому не прощал!
— Как ты мог? — спрашивал Федин.
— Ну что ты заладил одно и то же?! — резко выкрикнул Звягинцев. — Он мне жизнь разрушил, а я должен был терпеть? Да разве ты в состоянии это понять?
— Как ты мог?
— За несколько часов до своей смерти, — сказал Крымов, — Владимир Иванович Мельников пришел к вам, Звягинцев. Не за неделю, как вы говорили при первой нашей встрече, а за несколько часов. Думаю, он пришел, чтобы сказать вам, что если вы не прекратите свою писанину, он, наконец-то, обнародует то, что скрыл когда-то, пощадив вас.
— «Боже мой, — подумал Звягинцев, — как же Крымов мог об этом узнать? Как? У кого? Дома даже Анюты не было».
И Антон Михайлович вспомнил, как в тот день шел, не спеша, открывать дверь на нежданный звонок.
Удивился, увидев Мельникова, сказал нервничая:
— Такое большое начальство и к нам — скромным пенсионерам. Какая честь!
Мельников молча разделся в прихожей. В комнате присел к столу, сказал повелительно Звягинцеву, маячившему в дверях:
— Сядь! Я на десять минут, не больше.
— Не много ты времени решил уделить старому другу.
— Другу? — усмехнулся Мельников.
— Может, чайку попьем?
— Господь с тобой, Антон. Ты ведь в чай мне цианистый калий бросишь. Отравой, насколько я убедился, у тебя полны закрома.
— Ну, и шутник ты, Вова. — Но к столу присел, на краешек стула, на некотором расстоянии от Мельникова.
Владимир Иванович с неподдельным интересом его разглядывал, словно видел впервые.
— А ты, Вова, постарел, — с улыбкой произнес Звягинцев. — Горбишься, в морщинах весь, и глаза тусклые.
Мельников тоже ему улыбнулся:
— Нравятся плоды твоих трудов?
Звягинцев сделал протестующий жест.
— Не надо, Антон. Твоя работа — знаю.
— А чего же хочешь?
— Понимаешь, я ошибся. Когда на меня стали приходить анонимки, я тебя сразу вычислил. Но решил, что все это — месть мне за то, что на пенсию тебя выгнал. Унизил, как ты, наверное, считал. Пожалел. А рабские души этого не прощают.
Звягинцев смеялся:
— И ради этих открытий ты сюда и заявился?
— Нет. Совсем недавно вдруг на меня снизошло прозрение. Я понял, что не мстишь ты мне. А просто хочешь меня устранить, как свидетеля. Я ведь единственный человек, который знает про все твои махинации… Ну, что ж ты больше не смеешься?
— А зачем мне тебя устранять? Что ты мне можешь сделать?
— Скажем, могу написать письмо в прокуратуру, в милицию. Про дачу, которую ты построил за казенный счет, про приписки, которыми ты занимался.
— А документы у тебя сохранились?
— Смотри, какие интересные вопросы ты стал задавать?
— Блефуешь, Владимир Иванович. Нет у тебя документов. Да если и были бы и пустил бы ты их в дело, то неизвестно кто бы еще больше пострадал. Я ведь сразу бы сказал, что половину, нет — три четверти тебе отдавал. Оттого ты столько лет и не давал делу ход.
— А почему все же решил дать?
— Придумаю что-нибудь.
— Да кто тебе поверит? Я за всю свою жизнь ни копейки…
Звягинцев издал дрожащий противный смешок:
— Вот ты уже и оправдываешься, голубчик. Уже оправдываешься.
Мельников с яростью стукнул кулаком по столу, сказал:
— Алешке Федину все расскажу. Ребятам из нашего батальона, оставшимся в живых, в другие города напишу. Судить тебя будем, Антон, судом солдатской чести.
— Ай, как страшно, — всплеснул Звягинцев руками. — Да не расскажешь ли, что это за суд? Вот народный я знаю. Верховный, тоже. А это еще что такое?
— Узнаешь.
— Все это, Вова, пустое. Кого ты соберешь? Какие у тебя доказательства? Так, мишура. Подумаешь, приписки. Газеты сейчас и не о таком пишут. И не о таких мелких, как я, сошках. А люди что ж, почитают, повозмущаются слегка и пойдут дальше своей дорогой… Что это ты, Вова, побледнел? Сердечко прихватывает?.. Ну, да ладно. Могу с тобой и по-благородному. Не будет на тебя больше писем. Доволен?
Мельников молчал.
— Ты только, Вова, встань передо мной на колени и скажи: прости меня, Антон. А я и прощу. Зло забуду.
— Ах ты, мразь! — выдохнул Мельников, рванувшись к нему. Но Звягинцев ловко увернулся, проскочил в соседнюю комнату, набросил на петлю крючок.
Сквозь щель видел, как Владимир Иванович, не без труда сдерживая стоны, медленно побрел в прихожую, держась рукой за грудь.
Хлопнула дверь…
— Но уж этого вы знать не можете, — бросил Звягинцев Крымову. И уловив усмешку на лице следователя, понял, что невольно выдал себя. — А, впрочем, все это уже ничего не решающие мелочи.
— Ну, как ты мог? — все вопрошал Федин.
— Ну, хватит, — с раздражением проговорил Антон Михайлович. — Тебе этого не понять. А товарища следователя могу поздравить с успешным окончанием дела. Ура! И так как ваши нотации выслушивать мне не очень-то хочется и некогда, то подпишите, — он сунул Крымову пропуск. — И я пойду.
— Тебе придется ответить за все это, — говорил слабым голосом Федин.
— Ответить? — усмехнулся Звягинцев. — Кому? Ты же сам мне рассказывал, как в этом кабинете тебе объяснили, что дело по клевете может быть возбуждено только по заявлению потерпевшего. Тебе Володечка заявление с того света прислал?
— Замолчи! — закричал из последних сил Федин.
— Успокойтесь, Алексей Алексеевич, — сказал Крымов, — хотя возмущение ваше мне понятно. Вам же, гражданин Звягинцев, придется задержаться.
— Надолго?
— Ну, это суд решит. Думаю, лет на семь-восемь, не меньше.
— Что такое?
— Судить вас будут, в том числе и за клевету. Но за вами числятся и другие дела. Причина вашей ссоры с Мельниковым не пустяк, как вы говорите. Это называется по-другому — хищением государственного имущества в особо крупных размерах. Ваш скромный домик в огородном товариществе — полтора этажа над землей и два этажа вниз — не стоил вам ни копейки. Но это все мелочи по сравнению с теми делами, которыми вы занимались, возглавляя строительно-механизированную колонну номер шесть.
— Но это все надо доказать!
— Уже доказано, Антон Михайлович! Думаю, правда, не все. Но теперь вас часто будут привозить в этот кабинет, будем с вами часто встречаться, и белые пятна на вашей преступной деятельности постепенно исчезнут. Обещаю. В общем, будем работать.
— Вы хотите сказать, что я больше не выйду отсюда? Не вернусь сегодня домой?
— Да, — твердо сказал Крымов. — У меня и постановление на ваш арест есть. И прокурором оно уже подписано…
В то утро Крымов непривычно долго спал. Потом вяло делал зарядку, думая о том, что если бы встал часиков в семь, то можно было бы поехать на стадион в Черкизово, сесть там на скамью для зрителей, а увидев Агеева, радостно прокричать ему: «Поддай еще немного, сынок, и все рекорды будут наши!» И можно было бы погонять мяч с мальчишками, и пройтись по лесу, разговаривая с Кузьмичом о житье-бытье.
Спать надо меньше, Крымов. Спортом больше заниматься. А что касается Агеева, то у него своя компания, у тебя — своя. Он ведь тебе почти в сыновья годится. Но вот беда, Крымов, компании у тебя никакой нет. Разве что сослуживцы, среди которых попадаются и славные ребята и не очень. Впрочем, как у каждого, вне зависимости от того, где ты служишь.
А где же все твои друзья, Крымов? Ау! Нет ответа. Вроде и были, но как-то жизнь развела. Разве что Митька Шурыгин.
И в полдень Александр Иванович набрал его номер, но телефон молчал.
А спустя полчаса, ну, как после этого не верить в телепатию, Митька позвонил сам. Оказался он по каким-то делам в соседнем доме и может зайти, на новую квартиру Крымова полюбоваться, если, конечно, жизнь радует, и алмазы в небе над головой проглядывают довольно отчетливо.
Крымов сообщил, что и с жизнью, и с алмазами дела обстоят нормально, и Митька почти тут же объявился. Квартиру осмотрел. Много на это времени не ушло — не хоромы — тридцать полезных метров.
А потом они решили прогуляться. Когда-то здесь были роскошные вишневые сады и настоящий лес. Сады давно вырубили, а клочок леса остался.
И они долго гуляли. Уже чувствовалось приближение осени — и в пробивающейся через зелень желтизне, и в чуть сладковатом сыром запахе, поднимавшемся от земли.
И так должно было случиться, что в конце концов заговорили они о Мельникове, Звягинцеве, о всех перипетиях этого дела.
Митька Шурыгин почти ничего не знал. Его родственник — Алексей Алексеевич Федин — на все его расспросы только руками махал и за сердце хватался. Крымов вспомнил, что его и на суде не было, и Митька, пустившись в несложные подсчеты, сообщил, что Федин в то время в больнице лежал в прединфаркте. Слава богу, обошлось. И поинтересовался: какой вынесли Звягинцеву приговор?
— Восемь лет.
— За хищения?
— Да, но судили его и за клевету.
— По второй части?
— Да. Три года.
— Редкий случай, — задумчиво проговорил Митька. — Анонимщикам пока удается уйти от ответа.
— Пока, — кивнул Крымов. — Но ты чувствуешь, Шурыга, что все потихонечку приходит в движение. И устоявшиеся позиции, и взгляды, и привычки. Мне бы три года назад сказали, что я доведу дело о клевете до суда, и анонимщик будет осужден, не поверил бы. Ей богу. Вот это радостно, но само дело… Звягинцев… что ж это за человек?!
— Человек, — сказал Митька. — Знаешь, я ведь не верю, что шел человек по прямой, а потом вдруг ухнул в пропасть.
— Расхожая точка зрения.
— Расхожая? Он жил ведь среди нас. Видел, как один солгал, а другой сделал вид, что не заметил, а третий уже равнодушно называл правду ложью. А был еще четвертый и пятнадцатый. А почему бы и мне не спуститься на ступеньку ниже, — и не построить за казенный счет себе дачу? А почему бы еще не спуститься на ступеньку — и не начать продавать строительные материалы налево? А почему не спуститься еще ниже и еще — и не написать поклеп на своего друга, который решил вывести меня на чистую воду?
— Ты меня не агитируй! — сказал Крымов. — Ты лучше ответь, как ты и твои коллеги по профессии могут истово защищать отпетых мерзавцев.
— Каждый человек имеет право на защиту. А профессии здесь ни при чем. И некоторым твоим коллегам я могу предъявить солидный перечень претензий. А скажи, жена Мельникова на суде была?
— Нет.
— Ну, хотя бы позвонила тебе?
— А почему она должна мне звонить?
— Ну, сказать слова благодарности?
— Слова благодарности, — медленно произнес Крымов. — Муж умер, человек, который так успешно вырыл ему могилу, оказался его старым другом, а остальные не заступились при жизни, а отступились. Вот беда. А ведь мы должны лучше думать друг о друге. Мы этому разучились. И должны стараться друг друга защитить, почувствовать беду другого, как свою.
— Да я только этим и занимаюсь, — сказал Митька.
— Славно. Буду во всяком случае знать, к кому обращаться, когда на меня придет анонимка. — И Крымов засмеялся.
Смеялся и Шурыгин. Но смех был не очень веселым.
Шел 1983 год и до постановления, ставящего анонимки вне закона, было не так-то близко.
Меньшиков Валерий
Цветы на асфальте
Повесть в остросюжетной форме рассказывает о нелегкой повседневной работе сотрудников милиции. Герои ее стоят на разных нравственных позициях, потому так непримирима борьба между ними.
РАННИЙ ЗВОНОК
Тихо прошелестел звонок телефонного аппарата, но Коротков сразу открыл глаза, словно ожидал его в эту раннюю пору.
— Слушаю, — негромко выдохнул он, уловив на том конце провода встревоженный голос дежурного по райотделу.
— ЧП, Алексей Леонидович! Вооруженное нападение в управлении «Колхозспецстрой». Связали сторожа, взломали сейф.
— Оперативная группа в сборе?
— Уже выехала на место происшествия. За вами тоже послал машину.
— Хорошо...
Желтый милицейский «газик» урчал у подъезда. Водитель был предупрежден о маршруте и поэтому без слов сразу же за домом свернул в сторону Первомайского поселка.
Коротков не мог заглушить в себе тревожно прозвучавшие слова; «вооруженное нападение». Такого в городе на его памяти не было. И потому сразу подумалось: преступление совершили залетные гости.
«Стоп, не торопись, — остудил он себя, — можешь ухватиться за неверный ход, растратить усилия многих людей на отработку ложной версии. А малейшее промедление на руку преступнику. Готовясь к совершению преступления, он прежде всего надеется на скрытный характер своих действий, на безнаказанность. Иначе...»
На зеленой и по-сельски уютной улочке он увидел черную «Волгу», «газик» и машину «скорой помощи». В «газике», высунув красный язык, учащенно дышала в стекло овчарка.
Алексей пересек тротуар. Около невысокого крыльца стоял лейтенант Сушко. В предрассветных сумерках он казался намного выше своего роста.
— Товарищ капитан...
Алексей молча протянул руку, прерывая этим необходимые в таких случаях пояснения. Спросил сам:
— Кто из управления?
— Ответственный дежурный майор Цыплаков.
— Эксперт прибыл?
— Да, с Цыплаковым.
— Как обнаружили?
— В три часа утра оператор вневедомственной охраны дал контрольный телефонный звонок — ответа не было. Тогда на место для проверки выехала дежурная машина. Дверь в помещении оказалась раскрытой, сторожа нашли связанным.
Коротков поднялся на крыльцо, мельком взглянул на дверь и не увидел на ней следов взлома. Как же им удалось обмануть сторожа и проникнуть в здание? Через окно? Крышу? «Сторожа нашли связанным...» А может, сговор? Вот и родилась уже одна версия: проверить сторожа, выявить его связи. А для какой надобности здесь «скорая помощь?»
Алексей зашел в просторный холл. Влево и вправо от него ответвлялись широкие коридоры. Там, видимо, были рабочие кабинеты. Впереди, меж двух белых колонн, амфитеатром поднимались вверх каменные ступени на второй этаж. Рядом, около двери, за небольшим столом, на котором одиноко стоял телефонный аппарат, сидел пожилой мужчина, вернее, даже старик, в простенькой полосатой рубашке и черной суконной паре. Он, казалось, был безучастен ко всему, что здесь происходило. Землистое лицо с проступившей седой щетиной было неподвижным, как бы уже не жило. Глаза старика излучали такой мороз, столько скопилось в них неприкрытой боли, что Короткову на миг стало не по себе.
— Сторож Панкратьев, — из-за плеча негромко сказал Сушко.
Алексей остановился, намереваясь заговорить с Панкратьевым. Надо было «расшевелить» этого человека, вернуть к жизни. И если поведение сторожа не является искусным притворством, то в данный момент его память, его рассказ о происшедшем очень необходимы для ведения розыска. Позднее все увиденное может затушеваться, исчезнут несущественные (на взгляд потерпевшего) и столь нужные дознанию детали.
Но вид сторожа невольно заставил Алексея отказаться от своего намерения. Он решил сначала осмотреть кабинет кассира. С Панкратьевым надо говорить обстоятельно, без спешки, без этой вот многолюдности. Пускай оттает немного.
Пока с Сушко поднимались на второй этаж и шли длинным коридором, Алексей узнал, что со сторожем была внучка, сейчас в одной из комнат ей оказывают помощь («видимых телесных повреждений нет, наверное, нервный шок»), что за кассиром уже послали, а собака так и не взяла след: пол густо усыпан какой-то едучей смесью («может, табак с перцем») — и что ребята обследуют здание и улицу, но начинать подворный обход рановато: неудобно будить людей.
Где-то в середине коридора Коротков увидел квадратное оконце в стене, а рядом распахнутую дверь. В небольшой прихожей была еще одна — обитая листовым алюминием, пониже и пошире первой. В ее проеме показалось красное, будто распаренное в бане, лицо эксперта ЭКО[26] Степанчука, а потом и весь он, плотный, широкий в плечах и талии, одетый в довольно поношенный милицейский костюм. Степанчук добродушно произнес:
— Славно кто-то сработал, очень славно.
Навстречу вышел майор Цыплаков, в контраст полному Степанчуку, стройный, в приталенном по фигуре кителе. Он молча развел руками: вот, мол, какие неприглядные дела совершаются на вашей территории, а ему через несколько часов самому генералу докладывать оперативную обстановку.
Комната кассира оказалась довольно просторной. У оконца стоял однотумбовый стол, а слева от него весь угол занимал массивный сейф. Бронированная дверка была открыта.
Сейчас за столом сидела следователь Александра Степановна Фирсова, в гражданском костюме, светлом плаще нараспашку и голубом берете. Не оборачиваясь, она приподняла руку, поздоровавшись так с Коротковым, и снова углубилась в бумаги.
— Да, работенка классная, — снова подал голос Степанчук. — В сейфе хоть шаром покати, коробка вот оставлена с медяками, как в насмешку. Слепки отличные. Будем идентифицировать. А на глаз могу сказать, что преступник использовал дрель, бородок, зубило, а значит, и молоток, кое-какие отжимные устройства. Все просто и до мелочей рассчитано точно. Никаких лишних операций. Поверь, Алексей, моему слову: ас работал. Как будто не вслепую демонтировал запорный механизм, начиненный секретами, а видел его в разрезе. Так что думай, начальник УР, по твоей это части, а ко мне подошли завтра человека: анализы будут готовы — поможет проверить по ним архивы. Сдается мне, не из наших ли кто бывших «медвежатников» руку приложил? Идет?
— Будет тебе человек, Юрий Николаевич, а ты уж постарайся, не тяни со своей химией.
— С моей стороны задержки не будет, не тот момент...
Сушко следовал за Коротковым тенью, ждал указаний. Дышалось ему легче. Все ж таки начальник рядом.
— Александра Степановна, — обратился Коротков к Фирсовой, — вы обождите здесь кассира, оформите все как надо, сумму похищенного выясните, если была таковая, да по-своему, помягче. Хорошо, коли денег было немного. Начальника данного управления в известность поставьте. Ребята подворным обходом займутся. А я сторожа прихвачу и — в райотдел.
— Согласна. Там и увидимся...
ПОБЕГ
Запаленным зверем бежал по тайге Леха Крест. Судорожно ловил раскрытым ртом воздух. Соленый пот заливал сузившиеся щелки глаз, едко струился по щекам, взмокшей шее. И сердце колотилось где-то у самого горла, хоть придерживай его ладонью, иначе вырвется, прорвет резким ударом задубевшую кожу. Сейчас бы прилечь, «поймать» дыхание, добавить силы разгоряченному телу. Но нельзя Лехе остановиться, спешить надо.
Уходил Крест чащобой, завалами, но путь держал прямой, будто по компасу. Солнце изредка пробивало густую игольчатую зелень, ложилось бликами на поваленные ветрами и старостью поседевшие кедры, опавшие на землю сучья. Порой Кресту казалось, что ему не вырваться из этого нагромождения стоящих и палых деревьев. Он скачками преодолевал обомшелый валежник, не оберегал исцарапанного в кровь лица от хлестких хвойных лап. Лишь бы уйти.
Где-то впереди таилась суровая таежная речка. Там его спасенье...
Глухо прозвучал вдали выстрел. Замер Крест. Повернул в ту сторону искаженное бегом лицо, будто принюхивался. Ждал этой минуты, и все-таки эхо выстрела было для него неожиданным. Зло подумал: «Перевел, гад, свой ППШ на стрельбу одиночными, не растерялся».
Значит, там спокойны и погоня начнется по давно отработанной инструкции. Планомерно, с выдрессированными собаками, с вертолетными десантами наперехват, с засадами, возможно, с огневыми палами на бросовых камышовых болотах. И все с одной целью: выжить его, Леху, из пахучих багульничьих падей на чистоту затравеневших еланей, под черные зрачки автоматов. А потом вскинутые вверх руки, обратная дорога в жилую зону. И если его глазам суждено вновь увидеть проволочные опояски колонии, кончится все довольно просто: карцером, тюремной отсидкой, добавочным сроком. Знать будешь, арестантик, как ударяться в бега.
Нет, умрет Леха, утонет в стылой воде ревущей где-то впереди реки или споткнется под нежданную автоматную очередь, но не поднимет руки. Не за тем в побег шел. И нет ему возврата на долгосрочную отсидку. Так он решил, решил твердо...
Еще два выстрела, прокатившиеся над тайгой отдаленно и слитно, придержали Лехин бег. Будто хрустнула под ногой обессоченная сухая ветка. Это уже сигнал тревоги. Сейчас осужденные сгуртуются на пнистой середине деляны. И автоматы стволами упрутся в сторону взбудораженной темно-серой толпы. И пойдет пересчет. Конвою важно подтвердить догадку о побеге, узнать, сколько человек исчезло. Номера, фамилии, клички сбежавших будут известны позднее. Пока интерес не в этом.
Леха представил, как плотно сбитую из пятерок колонну ходко конвоируют с лесоповала к дороге, а оставшиеся на просеках стрелки с тревогой вглядываются в рабочую зону. Дождутся подмоги, начнут дотошный прочес лесосеки. Не притаился ли кто под торфянистым выворотнем или смолистым лапником свежих куч. Ищите, это его; Креста, минутки. Считанные, да его. Пока не убедятся, что лесосека пуста, на след не встанут. И лишь тогда по рации затиль-тилиликает в жилую зону сигнал и радист, вольный Петька Сверчков (сегодня он в дежурке), ржавыми от табака пальцами будет рвать-ломать сургучные нашлепки с пакета, чтобы узнать, что надо ему делать (Крест будто наяву увидел выщербленное оспинками лицо Петьки) при побеге номерного зэка, то есть его, Креста.
А пока ему отпущено время, чтобы добраться до реки. По рассказам «старожилов» колонии по прямой до нее выходило не больше пятнадцати километров. Но это, если бежать ниточкой-просекой, а не петлять около завалов и павших деревьев. Важно не сбиться, не свалить с маршрута в сторону. Тогда натасканные собаки по горячему следу достанут его.
Боялся Леха не пули, ее всегда можно подловить в побеге. Страшился хриплого пенистого лая, острых, как ножовка, зубов злобных псов...
Не расступалась глухомань, не прояснялось впереди желанного просвета. Метровое, будто свитое цепкими тенетами, сибирское разнотравье путало ноги. В таком вовремя не углядишь лес-повальник, не заметишь острых, как копья, сучьев.
Запыхавшись от бега, не сразу уловил рокот вертолета. И лишь когда гигантская стрекоза прошла почти над самыми вершинами деревьев, упал в траву, вжался в прошлогоднюю хвойную осыпь. Чудилось Лехе, что заприметили его с высоты. Пальцы машинально разгребали прель, рвали траву, но земля не студила разгоревшееся лицо. Осторожно поднялся, когда затих вверху рокот. Пока пронесло. И снова непроизвольно зачастили ноги — рысцой, рысцой...
Ископыченная торфянистая тропка подвернулась под ноги совсем нежданно. Леха приостановился в третий раз за эти полтора часа одуряющей гонки. «Зверье набило тропу, не иначе, как к водопою», — сообразил он. Значит, впереди вода, спасительная влага, которая не оставляет следов.
Не таясь, не обращая внимание на раздирающее грудь жжение, рванулся он звериным скрадком. Последние минуты свободы отпускает ему судьба, и не использовать их нельзя. Затем надо затихнуть, уйти под воду, под землю, исчезнуть. Раствориться в этом зеленом безбрежье. Сейчас он мечется в таежном массиве, вокруг которого удавкой стягивается кольцо оцепления. Конечно, всей тайги им не обшарить, но возможные пути его побега они перекроют.
Сочнела трава, густые метелки били по лицу, а тропа все не кончалась, тянулась бесконечной лентой. Казалось, не час и не два продирается Крест тайгой. И уже тает надежда на встречу с рекой, уходят силы. И тут лес, будто сжалившись, расступился перед ним.
Он стоял на крутогорье, густо заросшем травой и молодым подлеском. Внизу по склизким каменьям и почерневшим стволам упавших деревьев с шумом ярился широкий поток, в водяной пыли искрилась яркой расцветки радуга. Не оберегаясь, Крест скатился с откоса, подминая прибрежную траву-резучку, выбрался на песчаный нанос, на четвереньках зачастил к воде.
В далекой сини таяла белесая дымка, изредка на небольшой высоте комками взбитой мыльной пены скользили облака. Стоял лес, тихий, прогретый, играя всеми оттенками красок. И лишь Лехе все казалось в каком-то неестественно пепельном свете.
Парило. Терпко пахло усохшим багульником. И нестерпимо нудел гнус.
«Дождя бы, — подумал Крест, — стереть все запахи, залить водой его таежные метки. И тогда бы остался один враг — тайга. Но здесь уж, как повезет...»
Первое напряжение спало: не взяли в начале побега. Сейчас он легко не дастся. Хотелось есть, и Крест пожалел, что не рискнул взять с собой припасенную буханку хлеба, убоялся проверки на выходе с жилой зоны. Окунув лицо в воду, он медленно цедил ее сквозь зубы, пока их не заломило. Потом перевернулся на спину, лежал на влажной песчаной подушке, копил силы. Прошло минут десять, может, чуть больше, но эта короткая передышка вернула бодрость, остудила от жара тело. Крест рывком поднялся, и только тут увидел, что по соседству река кажется намного шире, чем с крутояра.
Он посмотрел в низовье, куда уносила она свои воды, будто надеялся увидеть лодку или вязку-плотик. Но вряд ли река была проходимой даже для легкой лодчонки — везде виднелись завалы. Он решил перебраться на другой берег.
Две огромные лиственницы почти рядом зависали над нею. Их гладкие сизоватые стволы мокрели от брызг ревущей рядом воды. Крест осторожно ступил ботинком на струпчатый комель, поставил чуть дальше вторую ногу и, балансируя руками и приказывая себе не глядеть вниз, пошел по скользкому стволу. Впереди желто-зеленой стеной темнел лес.
Клокотала внизу вода, пенилась у отшлифованных валунов. И вдруг резко покачнулся частокол недалекого уже леса. Не сразу понял Крест, что сорвалась под каблуками напревшая кора, лишила опоры. Потеряв равновесие, он ударился боком о пружинящий ствол, обдирая ладони, полетел вниз, в бурлящий водоворот реки.
«ЗЕЛЕНЫЙ ПРОКУРОР»
Ранним утром их колонну из ста двадцати человек быстрым ходом приконвоировали к каменистому руслу когда-то говорливой речушки. Сейчас меж обомшелых камней слезился лишь небольшой ручей.
— Привал! — подал голос начальник конвоя, подвижный уже немолодой лейтенант, которого можно было видеть то в голове, то в хвосте колонны.
По его команде осужденные сели прямо в истолченную пыль слегка влажной с утра дороги. Кое-кто потянулся в свои потайки за табаком. Вдохнуть бодрящего дымка, продрать после сна самосадом горло. И Леха Крест коснулся ладонью пазушки, где, нагретый его теплом, слегка бугрился тугой кисет с табачным крошевом. И тут же отдернул руку: как бы не подловил кто его мысли. Табак для дела, для отвады собачек. Три пайки хлеба Леха умял утром, а буханку ржанины отдал дружку Петьке Сороке. Если затея сорвется, то не пропадать же хлебу. И целую буханку не вынесешь из зоны. При проверке обнаружат, сразу решат: много жратвы, в побег собрался. Вот и не рискнул.
Конвой поредел. Часть стрелков скучилась, потом пошла по бревенчатому накату над ручьем на тот берег, к недалекой дымчатой кромке леса.
«Минут тридцать можно и покимарить», — подумал Крест. Сейчас охрана разбредется по просекам, займет места на угловых вышках, и в небе вспыхнет зеленая звездочка сигнальной ракеты. Лишь после этого их приведут к деляне, ограниченной прямыми в ниточку просеками.
Поймал липкий взгляд Петьки Сороки, едва приметно прикрыл веки. Сорока сегодня в его деле не последняя скрипка. Будет отвлекать малиновые околыши. Мужик надежный, не раз проверенный. Знает, что не миновать ему дотошных допросов. В вину положат то, что способствовал побегу. А это тоже добавка к сроку.
Был Леха Крест во власти своих черных дум, не примечал окружающей его красоты. А высоко в небе розовели облака-перышки: где-то не видимое за тайгой всплывало солнце. Наконец над зубчатой кромкой позолотела узкая полоска, и сразу радостнее загомонили по кустам птицы. Вот оно, цветущее летнее раздолье, пахучий таежный разлив, «зеленый прокурор» на языке осужденных, которого с нетерпением ожидают те из них, что вынашивают под говор зимних вьюг мечту о побеге. Ждал этого времени и Леха Крест.
Будто хлопнули невдалеке в ладошки, а затем беззвучно прочертила в небе дугу зеленая звездочка. И еще не успели загаснуть последние искры, как раздался тот же энергичный голос:
— Подъем!
Живо построились пятерками. Сами равняли строй, шикали на нерасторопных. Большинству хотелось быстрее попасть в лесосеку, уйти от соседства конвоя. А там одну часть времени на труднорму, другую — на себя. Будто у вольного. В том и радость рабочей зоны...
С края деляны штабелями лежал лес. Отдельно крепь для шахт, отдельно шпальник и хлыстовик под распиловку. Закончат эту деляну, перекочуют на новую, и тогда вольные шоферы из леспромхоза повезут смолевое богатство к соседней станции.
Креста бригадир Никита Емельченко назначил костровым. По их же вчерашнему уговору. Работка нехлопотливая. Собирай в кучи сучковатую обрезь, поддерживай огонь в бригадном костре. И берегись, чтобы не накрыло тебя разлапистой вершиной падающего дерева. А для Лехи в сегодняшней работе свой интерес, свой умысел.
Во-первых, работа не в паре, как, скажем, за ручной пилой, а одиночно, и потому есть возможность в любую минуту устроить себе перекур. Во-вторых, мельтешится костровой по всей деляне на глазах у охраны, порой и словом перебросится, а то и картошку печеную катанет. И косятся на него поменьше, и окрик тоном пониже. Старается человек, на всю бригаду работает. Опять же и собачка не так свирепо смотрит, настроение хозяина чувствует. И с этой стороны повольготнее.
Работает Крест в охотку, а вернее, напоказ. Пускай думают: старается для ударной пайки. Гул да грохот не смолкают в километровом квадрате деляны, визжат-вжикают на разные голоса стальные полосы пил, охают раздираемые в паденье деревья...
Наливалось синевой небо, выше поднимался каленый солнечный диск. Гулко ухали оземь, заглушая все звуки, в не один обхват вековые пихты, ели, кедры, лиственницы. Много леса-строевика нужно стране. А для их бригады перевыполнение плана — усиленный паек, еще один сытный день. И тут уж не спрячешься от работы, всей бригадой досмотр за нерадивым. Не поведут к начальнику, сами разберутся. Пайка-то для всей бригады.
А время уже к обеду. Некоторые давно на бригадира посматривают, ждут, когда он желанное для всех словцо «шабаш» объявит. К костру норовят поближе. И стрелки не так прытко меж пней вышагивают, подхарчевались, конечно, томит многих сытая истома, межит веки. Подбросил Крест лапника посырей, повалил от огневищ черный едучий дым, затмил на миг солнце. Подмигнул дружкам, Петьке Сороке особо: пора, мол. А сам бочком, бочком, поближе к просеке, за темную гриву дыма. Сейчас у костра, поближе к угловой вышке, дружки устроят свару, чтобы отвлечь охрану, а тут уж лови, Крест, за хвост свою жар-птицу или получай пулю в спину.
Наконец, услышал Леха истеричный пронзительный крик. Вот оно, началось. Сейчас у его жизни идет отсчет на секунды. Тихо потянул из пазушки кисет с пыльцой-самосадом.
А шум голосов нарастал, на высокой ноте раскатился над лесом вопль. Успел заметить, что в ближней патрульной паре долговязый сержант передал автомат напарнику и решительно пошел в сторону дерущихся. Слился с хвойной кучей, ужом скользнул к недалекому просвету Крест. Стелилась над ним рваная дымная завеса, слабо укрывала от глаз тех, кто находился на вышках. Проползти бы под землей червем, пролететь мухой, а не извиваться вот так, живой мишенью. Боялся оторвать от земли глаза: казалось, и шум утих на деляне, и все, в том числе охрана, наблюдают за ним. Не сразу понял, что миновал просеку. Просто под тенью деревьев чуточку прохладнее был хвойный настил. А на вырубке все еще стоял гомон, долетал чей-то властный голос. Боясь оглянуться (вдруг второй охранник с собакой и впрямь стоит сзади), Крест приподнялся на локти, затем привстал и, низко пригибаясь к земле, побежал в глубь леса.
ТУПИК
Утро еще не вступило в полную силу. Темный от росы асфальт отдавал холодком, серебристые капельки зависали на кромках широких тополиных листьев. И лишь окна недальней девятиэтажки, зеркально отражая лучи невидимого еще солнца, да урчанье моторов и шелест шин первых автобусов напоминали о том, что город просыпается, готовится к новому трудовому дню.
Алексей любил это малошумное время: думалось легко и спокойно. Конечно, если не случалось ЧП.
Коротков выглянул в коридор, залитый ярким электрическим светом. Вдоль стен стояли простенькие обшарпанные стулья, и на одном из них одиноко горбился сторож Панкратьев.
— Зайдите, пожалуйста.
Тот встрепенулся, поднял голову. На Алексея смотрели ничего не понимающие глаза.
— Вы меня? Ах, да. Простите. Я сейчас, сейчас. Вот только...
Он поднялся, суетливо стал оправлять на себе одежду.
— Я сейчас...
Молча они сидели в кабинете. Панкратьев щурил глаза ка яркую кружевину света — первый луч солнца, наконец, пробился сквозь тополиную листву и коснулся зеркальной полировки стола.
Алексей знал, что серьезная вина за вчерашнее лежит вот на этом человеке с больными, отцветшими глазами и морщинистыми кистями рук. Не открой он дверь (в этом Алексей почти не сомневался), не прояви такую халатность, не закрутилась бы вся их розыскная машина,
И уже чувствовал и даже верил в то, что сторож не причастен к случившемуся. Не может быть такой игры, чтобы вот так подставлять под удар свою внучку. Он знал, что жалость сейчас не к месту и версию причастности Панкратьева к ограблению все равно отрабатывать придется. Это, так сказать, азбука оперативной работы, неподвластная обычным человеческим эмоциям.
Сейчас важно выяснить обстоятельства нападения, и тут надо смотреть в оба: как поведет себя, как проявит Панкратьев. Ведь процессуально в данный момент он не только потерпевший, но в какой-то степени и подозреваемый. А главное — сторож ценнейший свидетель, возможно, единственный очевидец события, если не учитывать его малолетнюю внучку. Так что во всем этом еще предстоит разобраться.
То ли оттого, что Панкратьев несколько часов пролежал связанным, а может, от пережитой беды у него тянуло руки, и он не мог их никак успокоить, потирал, гладил, унимал непроходящий зуд.
— Борис Иванович, — решился, наконец, Алексей, — я понимаю ваше горе и очень сочувствую. Но нам надо искать тех, кто так жестоко обошелся с вами и вашей внучкой.
— Ольгуша-а, — глухо протянул Панкратьев. Какая-то внутренняя боль не давала ему успокоения, постоянно меняла его лицо. От губ, глаз, крыльев носа бежали мелкие морщинки, и Алексею казалось, что оно стареет прямо на глазах.
Он набрал номер телефона.
— Приемный покой? Здравствуйте. Из Первомайского райотдела беспокоят. Можно узнать о состоянии девочки, доставленной сегодня утром с улицы Зеленой? Фамилия? Ольга... — он взглядом обратился к Панкратьеву и почти по шепоту его губ определил, — Кулакова. Ольга Кулакова. Так... так. Ничего страшного, но полежать придется, понятно. Спасибо, девушка! Врачу передайте «спасибо»...
Вновь опустил голову Панкратьев, углубился в свои думы. Понимал его состояние Алексей, а потому гасил в себе появившееся за эту медлительность раздражение.
— Борис Иванович, вы сможете ответить, на несколько вопросов?
— Спрашивайте, — разомкнул обескровленные губы сторож.
— Расскажите о случившемся.
И еще минуты две длилось молчание. Собирался Панкратьев с мыслями, никак не решался начать. Будто тень коснулась его лица, загустела на нем сетка морщин.
— Ждал я к вечеру внучку. Обещалась принести ужин. Не осуждайте, сам в беде этой виноват, не имел права, открывать в такое время, да вот, внученька...
Алексей ловил каждое слово. Сейчас важна любая деталь.
— Слышу ее голосок, крючок тороплюсь снять, а он тугой, крючок-то, кованец... Приоткрыл дверь, не широко так, а ее с той стороны как дернет кто-то, и этот, с ножом. А Ольгушки нет.
— Борис Иванович, что запомнилось вам в этом человеке?
— Я и видел-то его какой-то момент. Очки темные, большие, круглые такие очки. Фуражка, плащ черный, воротник поднят. Толкнул меня к стене, нож у шеи. А потом руки за спиной веревкой стянул. В вахтерской и внучку увидел, тоже связали, зверье, за что ребенка-то? Видно, совсем души у них нет!
Он замолк, плотно сомкнув губы, видно, вспомнил ту картину.
— Знаю, что все вам важно. И рост, и лицо, и прочее. Росточком вроде с меня, а в плечах поразворотливей будет. Остальное не приметил. Не лицо — чернота какая-то. — И, будто извиняясь, добавил: — Не то, чтобы нож заворожил. За внучку боялся.
— А второго не разглядели?
— Не видел, у стенки уже стоял. Хотя шаги его слышал, тяжелые шаги, аж половицы скрипели. А знаете... Постойте, постойте. Слово такое припомнилось. Из боковушки услышал, когда веревками затянули и на пол кинули.
— Какое слово?
— «Я на стрем!» Что оно на их зверином языке значит, не ведаю, только голос тот как сейчас слышу. А больше не было разговора...
— А сколько они находились в помещении, сказать не сможете?
— Я ведь, извиняюсь, звать вас не знаю как, у своей жизни секунды отсчитывал, могли они и часами показаться. К тому же внучка. Хотя потом понял, связали, значит, убивать не будут. Так что боюсь точно время подсказать.
— Ну хотя бы примерно? Нам это очень и очень важно.
— Минут двадцать наберется, или чуток больше, тут уж не обессудьте. А вот внучонка когда заявилась, припоминаю: без четверти десять было. Ждал я ее очень.
— Что ж, спасибо, Борис Иванович. Мы вас, конечно, еще потревожим. Как без этого, дело требует. Если что припомнится, вот здесь на бумажке телефончик записан. Звоните. А зовут меня Алексеем Леонидовичем, — запоздало представился он.
Вышел Панкратьев. Алексей не сразу к себе листок бумаги придвинул. Не спешил записывать не продуманные до мелочей и не получившие ясной законченности мысли. Размышления всегда рождали новые, порой неожиданные направления поиска.
Уехал в больницу Сушко. Разрешит врач — поговорит с внучкой Панкратьева, может, что та и припомнит. Только на это надежды мало. Поджидать или догнать ее преступники должны были у крыльца, и, пожалуй, совершили нападение в тот момент, когда она попросила деда открыть дверь. Это в случае полной непричастности сторожа к этой истории. Сколько их было? Панкратьев называет двоих. Один обезоружил и связал его. Второй, видимо, был занят внучкой. Тут сомневаться не приходится. Верно и то, что нападающие не будут обременять себя лишним грузом. Их замысел требовал быстрых и решительных действий. На этом, вероятно, они и строили свой расчет. Быстро и без шума нейтрализовать сторожа, иначе все могло сорваться в самом начале. Но эксперт Степанчук утверждает, что при вскрытии сейфа использовано несколько приспособлений, в том числе — дрель. Такие предметы явно не для кармана. Поэтому можно смело предположить, что в здании был некто третий, для которого расчистили и обезопасили дорогу и который с набором инструментов прошел в комнату кассира, когда связанные сторож и его внучка лежали в комнате вахтера и не могли его видеть. Значит, группа состояла не меньше чем из трех человек. Никак не меньше.
По показаниям Панкратьева не создашь словесного портрета преступников, в ориентировку на розыск особых примет не включишь. Черные очки в магазине любой купить может. А рост. Из каждых десяти мужчин, наверное, девять — среднего роста.
Да, не густо с этой стороны, не густо. Но какие-то штрихи, детальки для изобличения нападавших все же есть. Нет, как бы ни был хитер преступник, а без следов обойтись невозможно. И пока не появились конкретные факты, придется использовать обычные пути: подворным обходом искать свидетелей, проверять всех подозрительных лиц (и прежде всего в Первомайском поселке), ранее судимых за аналогичные преступления, просматривать картотеки, журналы специальных учетов...
Коротков взял чистый лист бумаги, написал в правом углу слово «Секретно», а ниже медленно вывел: «План оперативно-розыскных мероприятий. Пункт первый...»
Зазвонил телефон. Фирсова сообщила, что из сейфа похищена крупная сумма денег, полученная накануне из банка для выдачи зарплаты иногородним бригадам управления «Колхозспецстрой».
Значит, кто-то действительно знал об этом и шел наверняка. На время это сужало зону поиска. Пока о «гастролерах» можно не думать. Но местных грабителей нужно проверить основательно. Без наводки на сейф не обошлось. «Классная работа»... Он вспомнил о Гнате Остаповиче, профессиональном взломщике, притихшем что-то в последние годы. Интересно, жив ли он сейчас, а если жив, то проживает ли на старом месте или куда переехал? Узнать, непременно нужно узнать. Хотя такие люди (все ж таки возраст!) не очень любят разные переезды. А если Гнат в городе, то как наведаться к нему, какой предлог придумать? Поговорить о жизни, он это любит, может, в разговоре дружков своих вспомнит, кто подобным промыслом занимается. Определенно повидаться надо, да и самого Остаповича прощупать.
Крепко затронула Алексея эта думка, и план на время отложил в сторону. Конечно, таких, как Гнат, поискать надо, крутила его жизнь, перекручивала, половину прожитого, если не больше, по колониям растерял. И голыми руками, с лету, его не возьмешь, подходец нужен, чтобы каждое словечко в разговоре к месту было...
А день совсем разошелся. Рокотали за окнами машины, голоса чьи-то слышались. И солнце лучами уже до пола дотянулось.
Сидел Алексей, пальцами по столу тарабанил, думал неспешно. И выходило так, что надо ему с глазу на глаз встретиться с Гнатом, ой как надо...
В ТАЙГЕ
Двенадцатый, а может, тринадцатый день брел по тайге Леха Крест. Лицо распухло от въедливого гнуса, вечного спутника этих неласковых мест. Затяжелели ноги от скудной лесной пищи. Вот тебе и «зеленый прокурор». Грибы, ягоды да орех кедровый. Жить можно — и только.
Сколько живности попадалось ему на глаза, да как добудешь. По кедрачам мелькали белки, в ельниках возились бурундуки, из сочного разнотравья вспархивали куропатки. Изредка с песчаных проплешин тяжело поднимались серебристые копалухи, садились повыше на сучья, без опаски клонили в его сторону головки.
А Леха шел, мерял тайгу, ловил взглядом солнце, определяя направление...
В звенящий комариным писком полдень вышел Леха на мшистые сугорья. Ярко кровянели повсюду брусничные проталины, хрустели под ногами перегоревшие мхи, сладко-приторным духом отдавала земля. С глухим стуком падали с поднебесной высоты кедровых игольчатых шапок увесистые в янтарных слезинках шишки. Гомозились на высоте белки-огневки, лущили зерна, лакомясь незрелой молочной мякотью. Хором пело пернатое племя. Жил лес. Не доходила та красота до Лехи, не трогала его сердце.
Давно бы прилег где-нибудь и не поднялся. Рождалась такая мыслишка. Но ненадолго. Сразу же толчками начинала вздыматься грудь, в глазах мутнело, а голову обдавало жаром. Он давно знал за собой такую странность — это не было болезнью. Толчком к таким состояниям была злоба, угольки которой постоянно тлели где-то внутри Лехи и могли в любой момент вызвать у него яростную вспышку. В такие минуты он ненавидел всех, будто оживал в нем злобный, кровожадный зверь, готовый прыгнуть на любого человека. И вот теперь этого зверя выпустили из неволи.
А тайга жила, полная шорохов, птичьих песен, как жила до этого десятки и сотни лет назад и будет жить впредь. И какое ей дело до того, что прямо на полуденное солнце буреломами продирается похожее на зверя существо, изредка падает, поднимается и снова бредет, бредет...
Под одним из кедров поднял Крест шишку-падалицу, пятная желтыми, смолевыми каплями ладони, шелудил сизую чешую, обнажая вокруг сердцевины уже побуревшие орешки. Привалился устало к корявому стволу, давил зубами неокрепшие скорлупки, сплевывал отсосанные кедровые кости.
Тут и вывернулась на него внезапно, испугав до холодной изморози на спине, девчушка-недоспелок с едва набухшими бугорками грудей. В светленьком платьишке, в серой кофтенке-руковязке. Пшеничные волосы упрятаны под белый платок. В удивленных глазах застыло небо. И вдруг озарилось девчонке: широкие в грязных прожилках ладони, рвань-одежда, заволосевшее лицо, на котором резко выделялись красные, воспаленные веки.
— Дядичка, а вы — кто?
А у самой уже испугом тянуло лицо, темнели глаза от неумолимого Лехиного взгляда. Краснобоким горохом зашуршала о мхи брусника, хрустнула плетеная корзинка-набирушка, выпал из нее маловесный тряпичный узелок. И уже показал свои острые коготки, готов был выпрыгнуть из Лехи зверь, но тут с двух сторон сыпанули звонкие голоса:
— Ксютка! Ксютка! Куда ты запропастилась? Небось курень нашла хитручая?
Бежал Леха от тех голосов, сжимал в ладони неизвестно как очутившийся у него небольшой узелок. От криков тех тревожных чуть не влетел в зыбучую ряску, не усмотрел сразу. Стелилось за плотным стрельчатым камышом зеленое покрывало — топь. Пузырилась от газов салатная жижа. Озираясь, обегал болото, забыв про солнце-путеводитель, по которому и тропил тайгу.
И снова тащился он лесом, не шел, а крался по-звериному, заранее обходя все живое. По вечерам стыли пальцы. Казалось, что бьется в них что-то податливое, живое. Машинально встряхивал руки, обтирал ладони о свою обветшалую одежонку, о мягкую траву-дерябу. Чудилась на них кровь. И в ушах стояло звонкоголосое: «Ксютка! Ксютка!»
С трудом отгонял видение, а воспаленный памятью мозг возвращал его к недавнему, на мшистые, закровяневшие от брусники поляны. Еще бы секунда, другая и — не сдержать ему зверя, навсегда бы закрылись доверчивые глаза. Крест падал на колкую хвою, лежал подолгу, не слыша лесных звуков. Наконец, все проходило, он поднимался, и ноги машинально несли его дальше.
СЕЛЬМАГ У КОНОПЛЯНИКА
Часа два уже таился Крест в духмяном коноплянике у источенной временем сосновой городьбы. Наблюдал, приценивался. Когда-то на этом месте было подворье, иначе не поднялись бы здесь стенкой жалючий крапивник и конопля.
Лежка у Креста мягкая, пахучая. Изредка он растирал в ладонях запашистые метелки, сдувал шелуху. В маленьких черных скорлупках прятались серые горьковатые зернышки. Вынул из кармана коробок спичек, бережно поднес к глазам. Огонь в тайге — это жизнь. Сколько раз хотелось разжечь костерок, обогреться, поджарить грибов, но берег на крайний случай эту коробочку с несколькими спичками-серянками. Вся и добыча, да еще кусок домашнего подового калача, что оказался в узелке у девчонки-ягодницы. Сегодня спички должны сгодиться. Без них, вслепую, задуманное не исполнить...
Стихало село. Рано в тайге встают, рано и ложатся. Это Леха знал и потому терпеливо ждал тишины. И еще прошел час, а может, и больше, когда Крест решил подняться. Сейчас он боялся одного — собачьего бреха. Но, кажется, и собаки затихли до зоревых петухов.
Шел Леха уверенно, почти не таясь — сельмаг он высмотрел еще с утра, а потом весь день кружил за длинной изгородью поскотины, не выходя из леса, откладывал в памяти наметанным глазом подходы к магазину. Видел, несли из него печеный хлеб и разные хозяйственные товары. Значит, можно будет разжиться одежонкой, сбросить с себя пронумерованное рванье. В этом одеянии в тайге всякий опознает — лихой человек, беглец. Хорошо, коли девчонка не наблажила...
Около приземистой избы-пятистенки, оборудованной под магазин, Крест замер, прислушиваясь к ночи, тянул шею, будто пытался что-то увидеть в густой темноте. Ни шороха, ни огонечка. Звонкая стоит тишина, сонливая.
На миг показалось, сидит кто-то у небольшого в две плахи крылечка, не шевелясь, поджидает его. Чуть не метнулся за ближний палисад. И под рукой ничего нет. «Эх, была не была. В случае покурить спрошу, а там посмотрим», — решился Крест. Шагнул вперед, протянул руку и чуть не хохотнул истерично. Привалил кто-то к перилам метровый чурбак, темнеет он подобно присевшему человеку. Нет, что ни говори, а везло пока Кресту...
В рассветных сумерках попал он из девственного леса на прикатанный проселок, который и привел его к этому селению со странным названием «Кедровый мыс». Из разговора ехавших на скрипучем ходке женщин уловил для себя желанное — в нескольких километрах отсюда проходит узкоколейка, по которой доставляются на станцию лес и рабочие. А к железной дороге рвался он все эти дни, с ней связывал дальнейшие планы.
Уже на второй день побега Крест понял: погони не будет, видно, затеряла его следы, ушла в другую сторону. Табачок ли помог, его ли хитрость. У него за конвой голова не болит. Ушел и все. Да и кто бы мог подумать, что «ударится» Леха себе на погибель в глубь тайги, вдаль от железной дороги.
Хитрый план свой вынашивал Крест зиму и весну, ждал, когда назреет в тайге ягода, осеменятся кедрачи. Терпеливо ждал своего часа, судьбе своей испытания. Посчастливилось на первой поре, не каждому так фартит. Вопреки всякой логике действовал, удаляясь от обжитых мест, и лишь потом повернул в сторону дальних полустанков, к голосистому поезду, который помчит его (и это тоже входило в его расчет) не куда-нибудь, а в родной уральский город.
Злорадно думал: «Ищите по ближним станциям, вглядывайтесь в лица заросших лесовиков-порубщиков. А он отмахал бездорожьем не один десяток километров и теперь спокойно сядет в проходящий поезд. Главное, навести марафет, повязать галстук, вылить на обкурчавленную голову бутылку «Шипра», добыть денег. И вот судьба дарит ему набитый до потолка товарами магазин.
По-кошачьи, неслышно двинулся Крест к тыльной стороне избы, к ее дощатому пристрою. Ругнулся от радости, когда ладони среди разного хлама нашарили холодное жало кованого лома. Везет, однако.
Замок вместе с широкой пластиной-накладкой отскочил от двери легко, едва успел подхватить его левой рукой, отвести в сторону. Притих снова: не родились ли в поселке какие звуки. Кажется, пронесло. Видать, местных воров не народили, а о залетных не слышали (ничего, завтра услышите!), иначе кряхтел бы какой-нибудь бессонный старикан всю ночь на крылечке.
А хороши сельские магазины. Все-то в них есть для первого обихода. Забит пристрой какими-то мешками, ящиками с пустой посудой. Высветил спичкой внутреннюю дверь. Плахи здесь потолще, а замок и вовсе семечки. Подпер ломом — только звякнула дужка. Сыто, теплом пахнуло из магазина, захватило дух. Снова засветил спичку, огляделся. Вдоль стен — обшарпанный прилавок, на нем навалом тюки материи, обувь, коробки, весы.
Низко нависал от темноты потолок, и все помещение, забитое неходким товаром, казалось тесным и неуютным.
Крест не торопился. Сначала надо отыскать лампу: не приметил он днем, чтобы тянулись к сельмагу провода. А керосинка и впрямь стояла тут же, в углу прилавка, отсвечивала закопченным семилинейным стеклом. Прихватил ее краем подвернувшейся тряпки, не оставлять же пальчики на радость районным сыщикам. Света он не боялся — на окнах ставни.
От крохотного желтого огонька, успевшего лизнуть ему пальцы, тесьма в лампе разгорелась не сразу. Загустела в углах темнота, казалось, таилось там что-то живое. Но Креста этим не смутишь, не про него сказочки. Темные углы для новичков в воровском деле.
На видном месте — старинной работы стояк-вертушка. Крутанул — поплыли перед глазами хороводьем костюмные пары: шевиот, лавсан, сукно. Выбирай беглый Леха Крест себе справу по плечу, сбрасывай казенную одежонку в хозяйственную сумку (тоже ведь уликой не оставишь).
Горка росла на прилавке: костюм, рубашки, коробка с туфлями, белье, носки. Особая в памяти забота — бритва. Обросший на люди не сунешься. Прихватил желтую кружевину сыра, бросил его поверх одежды в объемистый туристский рюкзак. Сгребал с прилавка колбасную обрезь, набивал ею рот. И снова схитрил Леха: рассовал куда мог с десяток бутылок вина и водки. Пускай думают досужие розыскнички, что «сплавал» в магазин кто-то из местных, пусть потрясут в округе пьяниц. А он в это время светофору рукой помашет.
Некоторые «тайны» знал Леха из тюремных рассказов про сельские магазины. Первая — о «черной» тетрадочке, в которой доверчивые продавцы, знающие наперечет своих земляков, делают записи об отпущенных в долг товарах. Но такой «документ» пускай следователя волнует, ему устанавливать после ревизии истинный размер кражи. Кресту это ни к чему. А вот другая «тайна» — прятать в укромное место несданную за день выручку — Леху интересовала. Без денег может осложниться его проезд по железной дороге.
Недолго искал. Что для продавца тайник, для него не в диковинку. Через несколько минут вытянул из мешка с перловой крупой тугой целлофановый сверток. Считать не стал, так прикинул — сотни за три потянет.
Определенно везло в этот день Кресту, светила ему голубая звезда. Уходил, сгорбленный ношей, «бесплатным приданым». И двери не притворил, к чему теперь.
У одного из огородов будто невзначай обронил бутылку, вторую распечатал, поднес к губам.
Но выпил чуток, остатки водки вылил в дорожную пыль. Без шума катанул пустую бутылку в поникшую от первых инеев картофельную ботву. И этот фокус для протокола. Ищите, зануды.
Расступилась тайга, приняла Креста, сделавшего новую зарубку на своей преступной дорожке.
НА ПОЛУСТАНКЕ
Тайга не дала умереть Кресту, выпустила, наконец, из своих зеленых тенет к серебристым нитям железной дороги. Еще утром услышал он дальний гудок — подтверждение подслушанному на проселке разговору — и не поверил сначала. Может, подал призывный голос лесной зверь? Но гудок повторился, вызвал в нем радостные чувства, спрямил оставшуюся дорогу.
Плавились зеркальным огнем рельсы, уходили в широкой лесной прорези вправо и влево, и Леха устало опустился на землю. Резануло в глазах, будто нагляделся голубоватого сияния сварки. Вот они, звенят-гудят родимые. Не приснились ли? Нет, пахнут разогретым мазутом.
Тайга, по которой брел он эти дни, пугала своей неизвестностью, первозданной дикостью, в которой его, Лехина, жизнь была не дороже комариной. А рельсы выведут его к станции, к поездам. А то, что еще недавно лохматилась на теле казенная одежда. Крест позабыл начисто. Теперь-то не пропадет, теперь он снова царь и бог, и не рад будет тот, кто посягнет на его свободу. Побег, кражонка — это небольшие довески на его крутой воровской тропе.
Прокалена его воля судами да следствиями, не в диковинку ему проливные дожди и лютые сибирские морозы. И давно не верит Леха в добреньких следователей, в пряники их подслащенные. Одна у них задача — докопаться до сути да засадить туда, куда действительно Макар телят не гоняет. Вот почему и не бывать никогда меж ними полюбовному разговору...
В кустах бритвой чистил Леха обросшие щеки, отмывал их одеколоном. Мелодично пропела вдали сирена. Крест оправил на себе одежду, без сожаления забросил подальше в кусты рюкзак и торопливо пошел к железнодорожной насыпи. Рядом с нею желтой лентой тянулась торная тропочка. И совсем недалеко, огражденный полосатыми шлагбаумами, виднелся переезд. Сейчас к нему из леса спешили люди. У некоторых в руках были корзинки, за плечами — рюкзаки. Крест присоединился к ним, с нетерпением ждал приближающийся поезд.
Из-за поворота тайга вытолкнула небольшой тепловоз с короткой цепочкой вагонов, и пассажиры на переезде разом скучились, загомонили. Любопытному глазу, пожалуй, приметилось бы, что одет Леха с «иголочки», разве что этикеток на ниточке не хватает. Да удивишь разве этим кого сегодня, тем более северный люд, который не привык скупо перебирать в кошельке деньги, а живет азартно, с размахом.
И вот он, Леха, трясется в грязном вагоне, у которого и цвет обшивки определить трудно, по такому же старенькому пути. Медленно, со скрипом тащился поезд, желто-зелеными пятнами плыла за окном тайга.
На разъездах поезд ненадолго притормаживал, зубной болью отдавался скрежет тормозных колодок. Новые ватаги работного люда, грибников с корзинами и туесами заполняли вагон.
На соседних лавках шумно располагались ребята и девчонки в выцветших штормовках. Беззаботный смех, улыбки — видать, студенты.
— Костик, пощипай струны, — весело заканючило курносое конопатое существо.
А тот уж и сам ладил к груди гитару, расправлял стиснутые с двух сторон плечи, улыбался, обнажая ровные, как лепестки ромашки, зубы.
— Чего тебе, подсолнух?
— Давай нашу, — шумнула компания, и первый звук, рожденный гитарой, заставил всех смолкнуть. Побежали по струнам проворные пальцы, родилась мелодия, а потом приятным до удивления голосом запел этот самый Костик:
И такая грусть слышалась в бархатном баритоне парнишки, что в вагоне все смолкли, оставалась одна песня, так созвучная негромкому перестуку колес.
«Переладить бы слова по-нашему да спеть под завыванье вьюги, барак бы рыдал», — подумалось Лехе. И его захватила вдруг нехитрая песня. Где его станция? Где его родничок с живой водой? Он и до сих пор не знает, чья кровь пульсирует в его венах. Одна память из детства — бесконечные пьянки матери, шумливые компании в их доме. И он, Леха, — чье-то ненароком оброненное семя — рос диковатым, запущенным и не обогретым материнской лаской. А потому и крал все, что плохо лежало. Сначала от зависти к своим обеспеченным сверстникам, потом по привычке. И мать, уловив такое в сыне, била его, а потом как-то разом смирилась. Одной дорогой, но разными колеями катилась у них жизнь, родственной близости не ощущалось.
Спустя девять лет у Лехи появился брат Пашка, такой же безотцовщина, как и он. Правда, Пашку мать приголубливала, но этой привязанности хватило ненадолго. Опекуном младшего брата стал старший. Он и преподал ему первые уроки воровской жизни.
Подрастал Леха, но заботы взрослых его не волновали. К тому времени он окончательно выбрал себе дорогу — стал вором.
Менялись в этой угарной жизни только следователи и судьи, все остальное повторялось. И еще с каждой отсидкой менялся Леха. Последние отголоски доброты и других человеческих чувств покидали его, оставалась и крепла злоба на все и на всех, и прежде всего на свою изломанную жизнь. Но изменить ее направление уже не было ни сил, ни воли, ни желания...
Прервали думы песня, нешумный гомон вагона.
Хрипловатый голос по микрофону объявил: «Поезд прибывает на станцию Тайга».
Хлынул к дверям говорливый людской поток, унося с собой Леху. Впереди его ждало, пожалуй, самое серьезное испытание: сесть в скорый поезд и без документов добраться до дома. Пока он шел в обнимку с удачей, и это переполняло его энергией.
В колонии он думал, если удастся добраться до железной дороги, уехать в сторону Дальнего Востока, по одному из памятных от дружков адресов. Но в самом начале таежных скитаний пришло и вызрело авантюрное решение — только домой. Конечно, там его знают, возможно, и дом под наблюдением, как без этого. Но ведь и ему известен каждый переулок и проходной двор. Там Пашка, надежные друзья найдутся, которые укроют так, что и с собакой не сыщешь.
Лишь бы добраться, отлежаться в тиши чуток, достать надежные документы, провернуть посолиднее дело. На память о себе местной уголовке. А потом исчезнет навсегда Леха Крест. Какая ему разница, кем дальше пойдет он по жизни: Копытиным, Смирнягиным или еще кем. Настоящую-то фамилию, можно сказать, и так позабыл, давно живет под кличкой.
В ПОЕЗДЕ
За стеклянной витриной с овальным оконцем сидела пожилая женщина в сером железнодорожном кителе. Очередь Креста была пятой. Он незаметно огляделся. В полупустом зале на тяжелых деревянных скамьях с высокими спинками и резными буквами МПС — редкие пассажиры. Некоторые дремотно прикрыли веки.
Ничего подозрительного Крест не заметил. Да и не станут к нему принюхиваться, узнают — задержат публично. Милицию не интересует маршрут Лехи, куда да зачем берет билет, важно возвратить его в зону для ровного счета, наказать в назидание другим.
Продвинулась очередь, кассир, несмотря на жару, работала проворно. Одна-две минуты осталось Кресту для размышления. Еще можно изменить задуманное, взять билет на Восток, раствориться в огромной Сибири.
— Вам куда?
Крест вздрогнул и увидел в оконце темные усталые глаза. Не давать ей приглядеться, не дай бог, запомнит. Такие вот с печальным внимательным взглядом всегда памятливы. И не исключено, что его фотография приплюснута стеклом у оперативников в линейном отделе милиции, а, возможно, ее показывали и здесь дежурному персоналу.
— В Гусь-Хрустальный. Только плацкартный вагон.
Почему Леха назвал этот город с таким певучим названием, он и сам не сразу понял. А потом даже улыбнулся. Если эта тетя со временем опознает его физиономию на листке Всесоюзного розыска, она обязательно сообщит о пассажире в милицию и наведет ее на ложный след. Уж что-что, а название Гусь-Хрустальный она не забудет. Не каждый день с этой таежной станции просят билеты до этого города.
Внутри аппарата запощелкивало, и он выкинул из узкой прорези зеленоватый кусок картона. Кассир приняла деньги, пальцы ее ловко пересчитали загнутые уголки радужных десятирублевок. — Следующий.
Уже на перроне Крест вспомнил, почему вдруг назвал этот не виданный им далекий город. С Гусь-Хрустального в их бараке жили два брата, которых по количеству лет отсидки звали Пятаком и Трешней...
Итак, билет в кармане. Пройдет чуть больше суток, и он будет в родном городе, но на радость местной милиции не сойдет на знакомый перрон. Он проедет дальше на тридцать-сорок километров до ближайшего райцентра. Там всегда можно найти свободное такси. А уж на машине окраинными улицами он спокойно попадет в город. Лишний червонец всегда прикроет рот водителю, он забудет, кого вез, куда и откуда...
Раскачавшись на входных стрелках и погасив скорость, пассажирский поезд плавно притормозил у широкой станционной платформы. Из всех вагонов к вокзалу, лоткам и киоскам кинулись пассажиры.
— Ввиду опоздания, стоянка поезда номер девяносто три сокращается до пяти минут, — громко прохрипел в динамике голос невидимого дежурного.
Загомонила пристанционная площадь. Пассажиры, не торгуясь, скупали у местных бабок все съедобное и спешили обратно.
Крест немного выждал и не спеша направился к своему вагону. За время ожидания поезда он побывал в парикмахерской, подровнял отросшие в скитаниях волосы, побрился и теперь благоухал одеколоном «Красная Москва».
В ближайшем магазине Леха приобрел темно-зеленые очки и красной кожи неходовой портфель — транзитный пассажир без вещей мог вызвать подозрение.
Сбив на решетчатой подножке несуществующую на туфлях пыль, Крест поднялся в тамбур и протянул проводнице билет.
— Полочка командированному найдется?
Та взглянула на него не видя, ответила ни грубо, ни ласково, в рамках вынужденной служебной этики.
— Ищите, вагон не купейный.
За короткое время Крест усмотрел довольно пожилое, но, видно, когда-то миловидное лицо, которое покрывал густой налет пудры. Вишневым настоем горели губы.
«Штукатурится старь, видать, еще нравиться хочет», — презрительно подумал Крест и боком хотел проскользнуть мимо, но неожиданно, как часто с ним случалось, в его голове родился небольшой планчик, суливший определенные выгоды. Он решил приволочиться за этой «крашеной мымрой», как мысленно обозвал ее.
Чтобы не раздражать человека, облеченного хлопотливой службой, Крест решил на время исчезнуть. А потому, не спрашивая, направился по ходу поезда — где-то впереди был вагон-ресторан.
Спустя три часа он возвратился в свой тамбур, поставил у ног портфель. Чуть позднее, к остановке, вышла проводница. На этот раз ее взгляд задержался на смуглом, немного нездоровом лице Креста.
— Что, места не нашлось?
— Да, знаете, дети, пожилой народ, а вагон переполнен...
Понемногу разговорились. Через несколько остановок Леха уже знал, что ее зовут Тасей, живет она в Чите с матерью и пятнадцатилетней дочкой. И жизнь у нее не сложилась из-за «того паразита, по которому не лечебно-трудовой профилакторий, а тюрьма плачет».
Крест, уже повидавший на своем веку многих женщин, умело плел разговор, своевременно поддакивал или ругал «несознательное мужское племя, которое за водкой не видит жизни, разбивает семьи, сиротит детей, покидает таких славных женщин».
Спустя час-другой они уже были на «ты», и как-то совсем естественно (иначе вроде и быть не должно) Тася, по паспорту Таисия Николаевна Чупрова, пригласила Креста в служебное купе. Он недолго отнекивался, боялся переиграть.
За окном давно густела темнота, изредка вдали мелькали огни деревень. Поезд шел ходко. Новые знакомые совсем по-домашнему устроились у откидного столика и иногда их колени касались друг друга. Леха больше слушал, еще не совсем привыкнув к тому, что она называет его Володей, как он ей и представился.
Спросив разрешение, Крест достал из портфеля бутылку коньяка и таким же царственным жестом извлек заигравшую на свету рябиновую настойку. И Тася молчаливо приняла ненавязчивое, но, в общем-то, решительное ухаживание.
После нескольких глотков настойки она порозовела, не жеманилась и даже показалась Кресту привлекательной. Но он решил, что не будет торопить события. Перезрелая ягодка сама упадет к нему в ладонь. А потом захмелевшими глазами следил, как Тася накрывает матрацы чистыми влажноватыми простынями. Да и проводница не винила себя в том: что здесь плохого, сошлись два одиноких человека, обогрели коротким счастьем друг друга...
Весь следующий день Крест спал, заботливо закрытый на внутренний замок. Рядом, за стенкой служебного купе, размеренно текла дорожная жизнь: пассажиры от нечего делать часто ели, подолгу спали, быстро знакомились и прощались. Скорый поезд с каждым часом приближал Креста к дому.
Поздно вечером он неожиданно сказал Тасе, что надумал сойти на одной из ближних станций, навестить (давно не встречались!) родственника. Та немного всплакнула, усиленно приглашала к себе в гости, коли случится быть в Чите, и Леха на всякий случай записал адресок: воровские пути неисповедимы и надежная крыша над головой всегда может пригодиться.
Отоспавшись, он чувствовал себя легко, бодро и с удовольствием вспоминал прошедшую ночь и жаркие руки случайной попутчицы. Прощался беззаботно, но с напускной грустью.
И вот заскрипели колеса, запахло раскаленным металлом, и вагон, подрагивая, остановился. Тиснув на прощание Тасину ладошку, Леха спрыгнул на черный земляной перрон и, не оглядываясь, пошел прочь от поезда. В нем снова проснулся чуткий, готовый к любой неожиданности зверь.
БЕДА НЕ ХОДИТ В ОДИНОЧКУ
— Товарищ капитан, Петю Синцова убили!
Смысл сказанного не сразу дошел до Короткова, и он начал медленно подниматься.
— Как убили?
— В реке труп обнаружили.
И сразу сумрачней стало в кабинете, перехватило дыхание. По тому, как вошедший лейтенант Сушко открывал и закрывал рот (зачем он гримасничает?), Коротков, наконец, понял, что тот рассказывает о случившемся. Но слова пролетали мимо, не достигая ушей.
Как же так? Не верилось, что такое могло случиться. Неужели больше Синцов не войдет в этот кабинет?
Алексей непослушными пальцами ловил на пиджаке пуговицы. Негромко сказал Сушко:
— Всех свободных оперативников на выезд...
Две машины, «Волга» и желтый «уазик», выехали со двора райотдела. Шофер — черноусый сержант — озабоченно спросил Короткова:
— Может, сиренку включим, товарищ капитан?
— Не надо, зачем людей будоражить.
— Не надо так не надо.
Проскочив в конец города, машины оставили пыльный шлейф на окраинных улицах, поднялись на горбатую насыпь дамбы и остановились рядом с почерневшим дощатым мостом.
Внизу, в трех метрах, будто свитая из тугих седоватых струй, катилась река. Зелеными кружевами зависал над ней ракитник, затенял прибрежные воды.
Алексей выбрался из машины. Слева от моста, в сотне метров, виднелась группа людей и на узкой полоске песчаного берега лежало что-то черное. Он понял, что это такое, и, не спеша, обдерненным откосом стал спускаться с дамбы. Глаза невольно запечатлели проходящий мостом маршрутный автобус, замедливший перед милицейскими машинами ход, и двух рыбаков в резиновых лодках на слюдянистой речной глади.
Солнце отчаянно припекало, но у воды было прохладно, струилась над ней еле видимая белесая дымка.
С неудовольствием заметил на песке многочисленные следы — дополнительная работа экспертам. Младший сержант, охранявший место происшествия, прикрикнул на собравшихся неподалеку ребятишек, подошел, отдал честь.
— Младший сержант Воронин.
Был он какой-то мятый и пропыленный, на мокрых сапогах налипли палые листья. Алексей, оттягивая страшную встречу, не сразу подошел к трупу, закрытому милицейским плащом (видимо, с плеч этого же Воронина), надо ждать судмедэксперта. Сотрудники — а их было пятеро — стояли чуть позади, негромко переговаривались, по рукам гуляла пачка сигарет. Хотел предупредить, чтобы не курили, а то потом не отличишь, где свои окурки, где чужие, но не сказал им об этом. Не маленькие, понимают сами. У младшего сержанта спросил:
— Кто обнаружил?
И сразу же подловил себя на том, что боится произнести слово «труп». Про Петю Синцова так сказать он не мог.
Воронин, явно волнуясь, заговорил быстро и бессвязно:
— Утром лодка моторная проскочила. Рыбаки, наверное, а может, еще кто. Волна к берегу пошла, он и выплыл. А тут неподалеку ребятишки рыбалили. Увидали, кричат: «Утопленник, утопленник!» Я как раз на мотоцикле к сторожу приезжал, вон в те сады. У них на днях дачи почистили, пацанье балует, должно быть.
Он махнул рукой в сторону садов.
— Ну, я сразу сюда. Вода холодная. Утро же. Рыбаков позвал. Ну и стали вытаскивать (он опять махнул рукой, теперь уже в сторону реки), гляжу, нашенский, китель на кем и голова пробита, сапога одного нет. Вот сюда и вынесли. Я и признал его сразу. Петро Синцов это, участковый с Первомайского поселка. А сапога нет и кобура пустая. Без оружия, значит.
— Рыбаков и ребятишек, кто присутствовал при этом, записали?
— Да здесь они, отогнать не могу, говорят, преступников ловить будем. А рыбаков вот не записал. Сомлел поначалу-то: нашенский парень и в воде. Да, может, они еще и рыбалят...
— Записать следовало, а не в обморок падать. И организовать охрану места происшествия должным образом. А то вон как любопытные наследили, разберись теперь.
Воронин, видимо, ожидая похвалы, а не разноса, заморгал обидчиво ресницами...
Когда чуть позже на дамбе остановилась еще одна райотделовская машина, Алексей беседовал с ребятами-рыбаками. Приехавшие с ним сотрудники опоясали колышками значительный участок вокруг трупа и прибрежную часть реки, ушли на ближние улицы и в дачный кооператив выявлять свидетелей.
Он оставил опрошенных ребятишек и пошел навстречу прибывшей оперативной группе. После недолгих разъяснений судебно-медицинский эксперт и следователь прокуратуры направились к трупу, а работник ЭКО, капитан Степанчук, поставил свою объемистую сумку около ближайшего колышка и пошел к берегу, на ходу расстегивая китель, будто надумал купаться. У каждого была своя работа, и в такие минуты они не мешали друг другу.
Алексей поднялся на дамбу, вызвал по рации дежурного по райотделу. Тот был занят, наконец, оператор соединила их, и Коротков попросил его связаться со спасательной станцией и прислать водолаза.
Из машины он видел, как эксперт склонился над телом Синцова и откинул в сторону плащ, а следователь присел на корточки рядом, взял в левую руку папку и стал писать. Подходили ребята, по их лицам Алексей понимал, что зацепок пока нет. Опять посылал их обследовать прибрежную полосу, мост, беседовать с рыбаками. Наконец, не вытерпел, спустился вниз. Синцов уже снова был накрыт плащом, из-под которого виднелся отбеленный водой яловый сапог с полустертой подковкой на каблуке.
Алексей вопросительно посмотрел на эксперта. Тот» уловил его взгляд.
— Предварительно могу сказать немного. Удар, а это несомненно был удар, нанесен тупым закругленным предметом в теменную часть головы с нарушением свода черепа. Смертельная это была травма или нет, покажет вскрытие. Не исключено, что потерпевший сброшен в воду в бессознательном состоянии. Очень даже возможно. Пока больше серьезных повреждений не обнаружил. На теле много ссадин. Предположительно, труп течением тащило по дну реки. Оно здесь довольно сильное.
— Значит, его сбросили в воду где-то выше этого места?
— Предполагаю, что так. Вернее всего, с моста.
Искрой промелькнуло в сознании: надо срочно перекрыть мост и тщательно обследовать настил. И как это сразу не пришло в голову?
— И еще один очень важный вопрос, — Алексей с надеждой смотрел на эксперта. — Можно предположительно назвать время нанесения травмы?
— Я боюсь ошибиться в часе-другом. Судя по отечности и характерным признакам трупных пятен, смерть наступила примерно тридцать-тридцать два часа назад.
— То есть около полуночи вчерашнего дня?
— Да, где-то так. После вскрытия я скажу точнее.
— Спасибо. Для нас это уже что-то. А с заключением, прошу, поторопитесь. Точное время гибели Синцова поможет нам быстрее отыскать тех, кто последним видел его.
Алексей направился к дамбе. Он уже мысленно прикидывал первоочередные оперативно-розыскные мероприятия, «обсасывал» версии. А пока надо заняться мостом, дать задание водолазу, продолжить поиск свидетелей, отправить погибшего Синцова в морг. А вечером... Эх, Петя, Петя, что же сказать вечером твоей жене, как принести ей эту страшную весть?
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Сойдя с поезда, Крест затерялся среди пассажиров и вскоре очутился на просторной привокзальной площади. Здесь, несмотря на поздний час, было довольно людно. Бойкие бабенки торговали жареными семечками и разной снедью, а рядом с ними, привалившись к столбу, спал пьяный мужик.
Лежа увидел призывные зеленые огоньки такси, но подходить сразу не стал. Кончился Крест, испарился в тайге, а здесь никто не должен оставить в памяти его приезд. А потому и таксиста выбирал не на скорую руку. Цепким взглядом из четырех водителей он выделил одного, в меховой куртке и каракулевой фуражке, полненького, с приметно назревшим брюшком. «Этот денежку любит». Не торгуясь, сказал: «Поехали, земеля!»
В дороге незаметно косил взглядом назад, не высветит ли асфальт идущая следом машина. Нет, все было спокойно.
Через час такси мчало его городскими проспектами к восточной окраине, к тихим и по-деревенски зеленым улицам. Примечал Леха: город тянется вверх остекленными коробками, старые рубленые дома рядом с ними выглядят времянками.
Мигали на перекрестках огни светофоров, изредка попадались встречь запоздавшие автобусы, легковые автомашины.
— Вам на какую улицу?
Голос у шофера был по-детски сиплый, он, видимо, стыдился этого и не донимал расспросами.
— К виадуку.
Машина притормозила у небольшой площадки. Вверху, на бетонных перилах виадука, высветился плакат с метровой высоты рубиновыми буквами: «Слава передовикам одиннадцатой пятилетки!»
Что ж, спасибо за встречу, родное пристанище! Рад доложить, что «передовик» лесозаготовок, осужденный № 1018 тайно прибыл в родной дом, проделав путь в две тысячи километров. По гарям и болотам, тайге, на полке служебного купе. Без сомнения, ориентировка о его побеге находится в каждой дежурной части, а фотографии в фас и профиль размножены тиражом большим, чем открытки с каким-нибудь популярным киноартистом.
Не глядя на счетчик, сунул водителю две ассигнации по двадцать пять рублей:
— Пока, земляк!
— Спасибо, шеф, — услышал в ответ и довольно улыбнулся: можно надеяться, что никакое угро не прознает о его приезде. Был пассажир, да весь вышел. Вот так-то.
Леха пружинисто выпрыгнул на асфальт. И еще целый час петлял затемненными улицами и переулками поселка. Редкие фонари высвечивали кружевины асфальта, серебрили пропыленные листья акаций. За все время Кресту попались лишь парень с прильнувшей к нему девчонкой, но он замычал что-то, качнулся, как пьяный, и они юркнули в сторону. Нет, слежки явно не было. Да и откуда ей взяться. Сейчас опасность может поджидать его только дома. Востри, Леха, уши, гляди в темноте совой, дыши в полдыха. Обидно будет, коли задержат на родном пороге. Но и то думать надо, что и в милиции не «лопухи» работают. Кого-кого, а мать проверяют в первую очередь. Не исключено, что и сейчас сидят у нее «гости» по его душу.
Полгода назад пришел по этапу Серега Конотоп, передал привет от брата Пашки. К нему и рвался сейчас Леха. Пашка за него жизнь положит, все вынюхает и раздобудет.
Вот он, дом, за кустами. Что ждет за пристегнутыми ставнями, за литыми шлаковыми стенами? «Руки в гору, гражданин Савин!» (Он же Леха Рябчик, Крест, Мадонна плюс еще с полдесятка кличек, что шли за ним по колониям). Или вой матери, ее забытое лицо.
Леха еще раз издали пригляделся к дому, ограде, притворенной калитке и прошел мимо, свернул за угол. Остановился лишь на соседней улице. Мускулистое тело почти без шороха метнулось через дощатый забор. Затаился, затем, готовый каждую секунду отпрянуть в сторону, исчезнуть, двинулся к своему подворью.
Громадой навис сарай с разными клетушками, курятником, теремком для голубей. А дом темнел в сторону огорода одним оконцем. Тишина. Неужели спят? А может, и нет там никого? Тогда дела его плохи. Кто поможет ему в эти самые рискованные минуты?
Где-то за городом прогрохотал поезд-порожняк. И снова все стихло. Нет, не подойдет он к окошку и на крыльцо не поднимется, переждет, утаится на время. Нельзя иначе. Потянул из внутреннего кармана нож, ощутил прохладу точеной ручки. На ощупь отсчитал с тыльной стороны сарая пятую доску с краю, подцепил лезвием и слегка потянул на себя. Доска легко крутнулась на оставшемся верхнем гвозде, вытемнив неширокий лаз. Пацаном легко лазил, а как сейчас? Вслушиваясь в тишину, скинул пиджак, с трудом протиснулся в сарай. На место встала доска.
Долго привыкал к темноте, потом рискнул, достал из кармана коробок. Слабый огонек высветил связку пересохших веников, поленницу дров, пустой ларь, какое-то тряпье в углу. Задув спичку, Леха уже уверенней подошел к двери, нажал на нее осторожно ладонью. Сарай был заперт снаружи. Это его успокоило. Если тайник не завалило землей, тогда жить можно.
Еще в детстве вместе с братом и соседским Витькой Пазухиным прямо в сарае вырыли они землянку, обшили стены горбылем, сверху в два ряда накатали жердей, смастерили трубу-вытяжку. Лишнюю землю таскали ведром в огород, от других ребят таились. Была землянка для забавы, сейчас для иной надобности сгодится.
Снова засветив в ладонях спичку, он прошел в угол, раздвинул перед ларем шуршащие веники. На дне просторного ларя, давно уже гнившего без надобности, лежала какая-то рухлядь. Леха ногой отгреб ее в сторону, увидел квадратное творило лаза, массивное металлическое кольцо. Обжигая пальцы, гасли спички. А во дворе по-прежнему было тихо, или так казалось.
Бесшумно спустился он в землянку. Уже без опаски чиркнул спичкой о коробок, увидел на темной тумбочке в стакане оплывший огарок свечи. Стенки землянки изрядно обветшали, но потолок выглядел еще неплохо, надежно. Пашка, видать, бывал здесь не так давно: по крайней мере об этом говорили пустая консервная банка и узел с какими-то вещами на узких дощатых нарах. И он обрадовался этому, будто наяву почувствовал крепкое объятие брата, услышал его хрипловатый голос.
Неожиданно на тумбочке появилась мышь, блеснули черные бусинки глаз, она повела мордочкой и уставилась на пришельца. Леха хотел сбросить ее на землю, потом раздумал: все ж таки живое рядом. Пристроив узел с тряпками под голову, он лег на скрипучие доски. Тихо шебуршала коркой мышь, не приходил сон. Ему хотелось стряхнуть с себя оцепенение, постучаться в дом, хлопнуть по спине обрадованного Пашку. Сжал до боли пальцы. Добрался, рядом с домом, и живьем залег в могилу. Хоть кричи во весь голос. Он даже приподнялся, но снова упал на шершавые доски. Знал, что не сделает этого. Бог бережет береженого, а Леху — осторожность. И завтра он будет сидеть тише этой мышки, будет принюхиваться собакой сквозь щели сарая, чтобы уловить в доме чужой запах. Сейчас вся надежда на Пашку. Только бы он был при хате. Пошлет его к нужному человеку, который такой паспорт сладит, что и с участковым в очко играть садись — не признает. А там найдутся дружки, что дышат вольным воздухом. Деньжат добудут — исчезнет. В любую сторону. Куда первый поезд с вокзала отправится.
В БЕРЛОГЕ
Проснулся Леха, темнота давила ощутимо. Со сна казалось, что лежит в могиле, и он, испуганно вскинувшись на нарах, начал ощупывать неровную стенку. Наконец, сознание прояснилось, вздохнул облегченно. Дома! Нащупал в кармане спички. Робко заметался огонек еще не дотаявшей свечки. Зудело давно не мытое тело. Сейчас бы на полок, прожариться веничком, почувствовать легкость тела. Но и об этом надо пока забыть. Татуировки его от шеи и до самых пяток описаны в личном деле, пришпилены скрепкой к ориентировке, а уж пригревшаяся на груди мадонна, работа известного многим сибирским колониям Вени Итальянца, сразу же привлечет внимание голого банного люда. Не только по словесному описанию, но и по картиночкам на Лехином теле ищет его милиция.
Да, Пашка нужен, брательник. Леха поднялся, с хрустом передернул плечами. Годы отсидки, нелегкая жизнь, работа на стройках и лесоповале выжали из него все лишнее. Был он, как говорят, без лишней жиринки, налитый емкой и страшной силой.
В тридцать пять лет разменял Леха уже четвертый срок, досыта нахлебался казенных щей. В последний раз сел крепко. Шел с дружками на грабеж, а получилось «мокрое дело» — от ножевой раны, не приходя в сознание, скончался потерпевший. И уже самому чудился решительный приговор, витала где-то рядом смерть. Едва открутился, спасибо адвокатам, за волосы из беды вытянули. На зону ушел, ярился зверем, на силу надеялся да на прошлый авторитет. А потом прикинул: до звонка больше пяти тысяч денечков. Проживи их попробуй, на курорте и то скиснешь. А здесь труднорму давай. Да и зачем ему воля под старость?
Тогда и надумал: уйду. Посвятил в свой план Петьку Сороку да Ивана Жару, получившего кличку за огненный цвет волос. Сорока как-то проходил с ним по одному делу, а Жара, недавно прибившийся к их компании, от оказанного ему доверия совсем помеднел лицом, в зеленых глазах появилась собачья преданность. Не подвели, помогли уйти...
Сейчас у Лехи каждая клеточка в теле напряжена, тишину слушает. Пахло какой-то гнилью. От деревянного лежака ломило всего, неизвестность была невмоготу, да и не для лежания он пробирался сюда с таким риском.
И Крест решился покинуть землянку, понаблюдать за двором.
Он встал на лесенку, головой слегка двинул вверх крышку, хватанул подрагивающими ноздрями знобкой сумеречной прохлады. Долго стоял, слушал.
Где-то недалеко за домом раздалось хриплое: ку-ка-ре-ку. И снова тишина. Потом отстучал колесами над виадуком поезд, проурчала машина.
Открыл лаз, легко поднялся наверх. И снова затаился, не проявит ли кто себя во дворе. Присмотрел небольшой глазок от выпавшего из доски сучка, пристроился рядом и затих.
В отверстие он видел дом. Вернее, часть двора, калитку и непромытые ступени крыльца. Кухонное окно было прикрыто изнутри синей занавеской. Кто же там, кто? Что ждет его сегодня? «Черный ворон» или встреча с родными?
Утро тянулось долго, или ему так казалось. Немели ноги, иногда Леху передергивало от холода, он плотнее запахивал пиджак. И время будто остановилось. Когда скрипнула дверь, не слышал: видно, задремал немного. И вдруг словно током встряхнуло: на крыльце стоял Пашка, в мятых брюках и полосатой безрукавке. Давно не стриженная красная голова почти упиралась в навес.
«Ничего детка вымахал, с таким и на дело идти без опаски», — пронеслось в голове Креста. Он весь напрягся, вглядываясь в глубину темных сеней.
«Ну прикрой же, дурень, дверь, подойди ближе к сараю, не кричать же мне на всю улицу», — беззвучно умолял Леха.
Дверь Пашка не прикрыл, но будто понял его немой призыв, пошел к сараю. Не доходя метра два, остановился и стал лениво разминаться.
— Брательник...
Пашка вздрогнул, обернулся резко, в глазах промелькнул испуг. Он сделал шаг к сараю, виновато растягивая губы.
— Это я, Лешка. Есть кто дома?
Торопливый знакомый шепот застиг Пашку врасплох, он закрутил головой, увидел перехлестнутую изнутри щеколду калитки, замок на сарае.
— Лень, неуж ты?
— Я, братка, я!
— Обожди чуток, сейчас я.
Той же ленивой походкой, в которой лишь Леха уловил нетерпеливую дрожь, Пашка пошел вокруг сарая в огород, к туалету. Спустя пару минут он уже тискал Леху, вглядывался в его несвежее лицо.
— Искали тебя, Лень. Недели две назад. Все перерыли. Потом дома сидели. И сейчас иногда ночами заглядывают.
— А землянуху нашу не нашли?
— Не-е, не унюхали. А в сарай сколько раз заходили.
— А мать как там?
— Ревела. Говорит, чует мое сердце, лежат его кости неприбранные.
— Пьет?
— А то нет.
— А что менты говорят?
— Сбег, мол, ваш красавчик. Телефон оставили, позвонить велели, коли объявишься. Нашли дешевку!
Пашка улыбнулся, показав ровные желтоватые зубы.
— Не приметил, снаружи слежки нет?
— Да вроде не видно.
— Принюхайся, оглядись. Не верю я в эту тишину. Батрачишь где?
— Пока нигде. В учкомбинат ходил, на шофера учился. Отчислили за пропуски занятий. Ну да... — Потаенная улыбка тронула Пашкины губы — понимай как хочешь.
— Отдохнуть, Лень, после зоны надо, оглядеться. Зовут кореша на дело, беспроигрышное вроде и с наваром. Думаю вот...
Истончали у Лехи крепко сжатые губы.
— Вот что, брательник, отбой пока корешам дашь. Ни к чему лишний шум. И про меня ни гугу. По лезвию ножа иду. Мне теперь обратной дороги нет, вне закона я у них, как дряхлый волк для стаи. Нутром чую, обложили со всех сторон. Только я не дурак, карты наперед показывать. Пока разберутся, мне документы сработать надо. Понял? Ну и память о себе оставить. Давно дельце тут на примете держу. Руки не доходили. Сделаю — на дно уйду, пока муть розыскная не осядет. Ну, а коли нащупают, жизнь моя не в цене. Пятака зеленого по их понятиям не стоит, только и я поторгуюсь...
Отбыл Пашка по глупости свой срок, как семечки отлузгал, повидал кое-что, а тут озноб продирал меж лопаток, когда смотрел на старшого. И раньше Лехина «слава» оберегала его — попробуй тронь! Длинные у Креста руки. Но иногда тлела еще пепельным угольком в Пашкиной душе совесть, слабо, но тлела. А здесь его брат, одного замеса хлебушко, а посмотреть в глаза — силы нет: столько затаилось в них злобы.
Холодел от слов, от взгляда цепкого, на все согласный заранее. Внимал сказанному, ловил каждый жест.
— Возьми.
Крест протянул скатанные в рулончик деньги.
— Не хватит — найди. Жить в землянке буду. Сюда жратву принесешь, и чтобы все тихо, мирно. И еще сегодня же один адресок проверишь. На Привокзальной улице дом с диетстоловкой внизу. Найдешь в списках жильцов фамилию «Хардин». Если хозяин дома, скажешь: «Крест за должком прислал». Усек?
— Понял, Хардин, значит?
— Паспорта старые есть?
— Этого добра у ребят хватает.
— С собой парочку прихвати. А заодно в старых фотографиях пошарь, поищи, где я есть. Тоже Хардину передашь. А сейчас иди. И матери ни полсловечка.
ЗМЕЯ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ
Оставшись один в сарае, Крест еще некоторое время наблюдал за двором, потом спустился в свое логово. Спустя два часа появился Пашка с туго набитой спортивной сумкой и стал выкладывать на тумбочку консервные банки, колбасу, хлеб. Под конец, подмигнув, вытащил за горлышко пузатую бутылку коньяка.
— Задержался, дружка по дороге встретил. Пока то да се...
Был он неестественно весел и возбужден. Расторопно вскрывал консервные банки, пластал ножом хлеб, колбасу, тугие луковицы.
Леха молча наблюдал за ним: старается брательник, рад.
Из кармана Пашка достал два граненых стаканчика, дунул в каждый и, скрутив с бутылки тисненую жестяную пробку, осторожно под самый край наполнил их.
— Выпьем, Лень! За встречу...
Леха поднялся с нар, принял стопку. В слабом свете светло-шоколадная жидкость заискрилась, пахнула знакомым запахом разогретого столярного клея. Поднес стаканчик к губам, слегка смочил их, а потом, запрокинув голову, одним глотком выпил налитое.
Еще в побеге Леха дал зарок не пить, пока не исполнит задуманного. Чаще всего сбежавшие из колонии попадались именно на этом. Водка притупляла бдительность, толкала на безрассудные действия. И быстрый возврат в зону был обеспечен. Но сегодня за встречу с Пашкой, за столь удачный путь и все пережитое в этой дороге не грех и выпить. Он сам вновь наполнил стаканчики.
— За веселую жизнь, брательник!
— За жизнь...
Крест большими кусками отхватывал вареную колбасу, хрустел жгучей луковицей. Молчал, разливалось по телу тепло.
— Наверху все спокойно?
— Как в аптеке.
— Что мать делает?
— Мать? На барахолку с каким-то тряпьем собралась, а я на вокзал двину, кореша твоего проведать.
— Добро. А мать, значит, на барахолку?
Какая-то мысль возникла уже в его голове, он что-то прикидывал, а Пашка уважительно ждал.
— Дай ей денег, пускай парик подешевле купит. Скажи, тебе нужен. Да не жмись. В дело тебя возьму. Выгорит, на юге девочек в шампанском купать будешь.
— Все, Лень, сделаю, как скажешь.
— Теперь про Хардина. Если о встрече заговорит, намекнешь, что обложен я: на улице покажусь — любой мент сфотографирует[27]. Ты с ним связь держать будешь. А сейчас иди.
Исчез в проеме Пашка, беззвучно опустилось в пазы творило.
Оставшись один, Леха долго еще насыщался. Пить больше не стал, прилег на свою лежанку. В голове прояснило, думалось легко.
Итак, до места он добрался удачно. Если не считать девчонки. С испугу-то наблажила, небось. Только соленого пота нахлебаются те, кто пустился по его следам. А магазин обокрал без свидетелей. Вещи, которыми там разжился, уничтожит. Так что при случае отметет любой вопрос. Другое дело девчонка. Эта, случись, опознает. Он опять вспомнил ее наполненные ужасом глаза, багряную осыпь брусники. На миг показалось: смотрят те глаза на него из угла. Нервы... Поднялся, прямо из бутылки сделал несколько судорожных глотков. Коньяк горячей струей обжег горло. Стало теплей и спокойней. Нет, поставь перед ним ту девчонку — не дрогнет. Все отрицать будет. Да и какая вера малолетке, с глазу на глаз встреча была.
Не может быть у Лехи с операми полюбовного разговора, и верный козырь — молчание, отрицание всех улик. Этой тактики он и раньше всегда держался. И в этот раз в глубь тайги ударился, кружил дебрями, чтобы при случае не смогли доказать, где пролегали его дороги. Попробуй, он и сам в них не верит.
И еще знал Леха наверняка, нельзя здесь долго ему высиживать, за домом (пускай и не постоянно) все равно догляд есть. Хорошо, коль наездами совесть свою успокаивают. На то и надежда, что не у каждого милиционера ума палата.
А потому здесь, именно здесь, пока самое безопасное место. Отлеживайся, о будущем думай, но и о том, что наверху делается, не забывай. Не на курорте. Есть у него одна идея. Рассказывал в колонии приятель, как брал с дружками заводскую кассу. Большие деньги. От пьяного бахвальства попались, тепленьких, с нерастраченной монетой задержали.
Много Леха о деле том думал, просчеты видел, риску дивился, верил, что не повторит их ошибок, когда пойдет на подобное. А не пойти не мог: жирный кусок, жизнь веселая чудилась. С тем и в побег шел. А сейчас нужны люди. Верные кореша. По крайней мере двое в дело и один на подсобке. Сорвать куш и сгинуть.
ЦВЕТЫ НА АСФАЛЬТЕ
Утром пошел дождь. Крупные капли с силой били по, асфальту, пузырили образовавшиеся лужи. В холодных порывах ветра над землей метались не успевшие взмокнуть обрывки бумаги и сорванные с деревьев листья.
Алексей Коротков стоял в своем кабинете у раскрытой форточки. За окном, промытые, свежо зеленели огромные, как ладони, тополиные листья. В кабинет незаметно собирались ребята, каждый садился на свой, «именной», стул. Не слышалось сегодня обычных шуток, анекдотов, неудержного смеха.
— Говорят, когда хоронят хорошего человека, всегда идет дождь, — тихо сказал кто-то. И снова затянулось молчание.
За окном громыхнуло, дождь пошел плотнее, почти потоком. Перед глазами стояла круглолицая Оксанка, дочь Пети Синцова. Она улыбалась и часто повторяла: «Папка на работке? На работке, да, дядя?»
Вот оно, их бытие. Еще недавно Петя Синцов улыбался каждому, такой уж был парень, душой нараспашку, открытый и доверчиво честный. И вчера, когда Алексей зашел в маленькую комнату, увидел отрешенные, в темных овалах глаза его жены, такой же небольшой и хрупкой, то сразу понял: горькое известие опередило его приход. И он сбивчиво, невпопад говорил какие-то слова утешения, растерянно гладил по белесой головке прилипшую доверчиво к его коленям Оксанку. И только пронзительной мыслью билось в нем: найти тех, кто осиротил эту молодую семью.
Алексей медленно повернулся. И как бы впервые увидел своих ребят — весь оперативный состав отдела. В ладно пригнанных кителях, белых сорочках, они были Действительно молодо красивы. Всего лишь два раза в год (на Первомай и 7 ноября) собирались они вот так, заменив штатскую одежду на форму. Неловко оправляли знаки отличия, институтские и университетские значки. Форма делала их строже, серьезнее, осанистей, как бы расправляла изнутри, убирала сутулость.
Алексей прошел к столу, но не сел, как обычно. И все разом повернулись к нему.
— Ну что ж, парни...
Он ненадолго замолчал, словно растерял приготовленные заранее слова.
— Нет больше среди нас Пети Синцова, не услышим мы его голос. Такая вот штука — наша жизнь. Ходишь, топчешь этих гадюк и вдруг споткнешься. Притаился где-то вражина. И не будет нам покоя, радости секундной не будет, пока не изловим эту мразь.
Он заметил, как все больше мрачнели лица сидящих. Никому не казались громкими его слова. Они звучали проникновенно, и каждый думал так же.
— А сейчас проводим в последний путь нашего товарища...
Около спортивного комплекса «Динамо», несмотря на дождь, толпился народ. На всех лицах лежала печать скорби, какой-то внутренней сосредоточенной задумчивости.
Посредине зала на возвышении стоял обтянутый красной материей гроб, который заслоняли многочисленные венки. У изголовья, на стульях, сидела небольшая группа людей в темной одежде и среди них жена Синцова с маленькой дочкой на руках. Алексей не стал присматриваться к отрешенному от жизни лицу Петра, хотелось оставить в памяти его таким, каким оно было всегда.
Скорбное молчание, шелест подошв по деревянному полу, единый ритм движения — во всем этом чувствовалась большая собранность, сила, которая объединяет незнакомых людей в лихую годину или в минуты общей беды. Люди шли и шли, и каждый думал что-то свое, навеянное печалью этой картины...
Дождь перестал внезапно. Выпавшее из-за крутобокой тучи солнце лучами коснулось промытых листьев, отразилось в многочисленных лужицах на мокром асфальте. И лишь стремительные ручейки, ниспадавшие сквозь чугунные решетки колодцев, напоминали о недавнем ливне.
Алексей привел своих ребят на указанный квартал улицы, все без лишних разговоров разошлись по местам. Коротков знал, что сейчас сотрудники милиции двумя четкими шеренгами стоят вдоль проезжей части всех улиц города, по которым в последний путь повезут Синцова.
Густо копился на тротуарах народ. И у Алексея вдруг защипало глаза. Случился тяжкий день, постучалась в их дом беда, и она отозвалась болью в сердце всех этих людей, что пришли проститься с неизвестным им сотрудником милиции.
У здания «Динамо» протяжно запели трубы, глухо отозвался барабан. И Алексей сделал поглубже вдох,задержал дыхание, никто не должен видеть его слез, его минутную слабость.
А трубы поют печально, словно рвется из них наружу боль. Вторит им барабан. Ближе процессия. Десятки людей несут венки. Плавно опускаясь на черный промытый асфальт, алеют на нем, будто крупные капли крови, гвоздики.
Густеет поток провожающих, тесно улице, раздвинуть бы ее стены. А в самом конце траурного шествия уже снимаются с постов сотрудники милиции и идут слитно, ряд за рядом.
Прощай, Петя Синцов, мы тебя не забудем! Прощай!..
ПАШКА
Кем был для него старший брат, вор и грабитель, таёжный «король» Леха Крест? Не только братом. В детстве своем, когда Крест «утвердил» себя в городе и с ним считались блатные, Пашка (порою битый сверстниками) не раз прибегал к помощи братова кулака. Этот аргумент был самым весомым в борьбе за Пашкин авторитет. Тронуть его мог лишь кто-то по незнанию. Пашка рано понял: сила солому ломит, бей каждого и тебе будут поклоняться.
Эта воспринятая Пашкой формула отложила отпечаток на его характер. Рос он изворотливым, хитрым, жестоким. Учителя в школе «опустили вожжи», проступки подростка выходили за рамки школьных правил, беседы с родительницей не приносили успеха.
Воровать он начал рано. Скудость семейного житья не являлась тому причиной. Был он предоставлен сам себе, воровская развращенность, которая исходила от старшего брата и его дружков, постепенно разлагала Пашку. Крест давно уже вышел на эту дорогу. Теперь узкая, еще неторная Пашкина тропочка петляла рядом с ней.
В школьной раздевалке он крал (и это поощрялось старшим братом) нехитрое содержимое карманов, отбирал мелочь у младшеклассников. Его изредка ловили, приводили в учительскую, но он лишь замыкался, опускал свою рыжевихрастую голову и молчал. Взбудоражил школу такой случай. На уроке литературы учительница рассказала о подвиге молодогвардейцев. Всю перемену ребята бойко обсуждали эпизод с поджогом биржи труда. А Пашка стоял в сторонке и слушал. И его тронул рассказ, приглянулся залихватски смелый Сергей Тюленин. А вечером он с банкой мучной болтушки прокрался к одному из киосков, измазал густым клейстером стекла и, залепив тетрадными листками, с легким хрустом выдавил их локтем.
Когда на следующий день его привели в райотдел, следователь, допрашивающий его в присутствии все той же учительницы литературы, спросил:
— Кто же тебя надоумил?
Пашка с сожалением посмотрел на него, на стол, заваленный авторучками, значками, открытками — его «добычей», — и дерзко ответил:
— А вот она. Со своим Сережкой Тюлениным.
Такого цинизма учительница не ждала даже от «трудного» Пашки. У следователя невольно растянулись в улыбке губы, но в следующий момент он соскочил со стула и спешно стал наливать воду в стакан. Лицо учительницы будто подбелили мелом, она раскрыла рот, словно хотела что-то сказать и не могла. Пришлось вызывать «скорую помощь».
Друзей у Пашки не было. Не было и врагов. Бил он ребят беззлобно, так, для профилактики. Чтобы боялись и верили в его силу.
Позднее Пашку все-таки исключили из школы. В отместку он украл из военного кабинета учебный автомат. Пришлось в колонии для несовершеннолетних мастерить табуреты. Не предвиделось Пашке впереди нормальной человеческой жизни, с ее радостями и тревогами, вернее, он сам не искал к ней дорогу.
ХАРДИН
Выполняя поручение Лехи, Пашка без труда отыскал нужный дом. Мельком взглянув на список жильцов, пришлепнутый к парадной двери, уловил против фамилии «Хардин» цифру пятнадцать. Не спеша поднялся на четвертый этаж, остановился около двери, обитой черным дешевеньким дерматином. Полированная пуговка звонка утонула под Пашкиным пальцем.
«Тиль-тиль-тиль-тиль» — мелодично отозвался звонок. Чутким ухом Пашка уловил за дверью легкий шорох. Кто-то приблизился, глазок потемнел — Пашку рассматривали. Он снова давнул блестящую пуговку.
Дверь приоткрылась, насколько ей позволяла толстая металлическая цепочка. Пашка увидел мясистый нос, сочный бантик губ. Длинные волосы закрывали уши, спускались к плечам. Глаза прятались в узких щелках оплывших надбровий, различить их цвет было невозможно.
— Вам кого, молодой человек?
— Крест за должком прислал, — от волнения чужим голосом сказал Пашка.
Брови незнакомца взметнулись вверх, щелки расширились, в них катнулись зеленоватые горошины.
Дверь распахнулась, но не широко, лишь бы в проход протиснулся Пашка. Перед ним стоял довольно полный мужчина в измятой пижаме. Резким движением головы он откинул назад волосы, обнажился высокий лоб и залысины, будто обтянутые потемневшим пергаментом. Он легко отстранил Пашку рукой, выглянул из-за его плеча на лестничную площадку.
— Так что вы изволили сказать, я не понял?
— Крест за должком прислал, — уже увереннее повторил Пашка.
Толстяк накинул на притворенную дверь цепочку.
— Проходи, коли не брешешь...
И Пашка почувствовал: недавняя ласковость хозяина разом прошла, голос изменился, слышалось в нем что-то тревожно-пугающее. Между тем он уже сидел на кушетке в полутемной боковушке, а Хардин стоял перед ним, нависая округлым животом, покатыми плечами.
— Чего-то я тебя не пойму. Откуда ему в городе взяться? Насколько мне известно, в последний раз его стреножили крепко, под самую завязку, и он едва распечатал свой срок. Ты, паря, случаем не темнишь?
— Про то я не знаю, и вам пытать не советую. Мне что сказано, то и передаю.
— А почему сам не явился?
— Нельзя ему, с зоны ушел, отсидеться надо. Так как насчет должка? Мне без ответа идти не след.
Несмотря на сумеречную затемненность, Пашка заметил, как краснота отлила от пухлых щек Хардина, и они побледнели.
— Да ты не серчай. Мне ведь тоже удостовериться надо. Из своих ты или еще кем надоумленный.
— Брат я Лехи, родной брат. Понял, дядя? Так что давай без лишних намеков.
— Ну вот и хорошо. Вот и познакомились. Значит, на волюшке Крест, свежим воздухом дышит. Не удержали его высокие заборы.
Огляделся, наконец, Пашка. В комнатке, где он сидел, была оборудована фотомастерская. На столе, на коленчатом штативе, стоял фотоувеличитель. Тут же виднелись ванночки, бачки. С потолка свисали черные ленты проявленной пленки. Фотограф он, что ли? И, словно отгадав его мысли, а может, уловив настырный Пашкин взгляд, Хардин промолвил:
— В фотоателье тружусь. Копирую на века физиономии честных тружеников. Но и домой работенки прихватываю. Из кассы-то получку в горсти несешь, в карман сунешь, а потом полдня ищешь.
Он успокоился, пижама расстегнулась, поверх сетчатой майки выглянули несвежие синие подтяжки.
— Да, Леха, Леха, — Хардин вспомнил что-то известное им двоим. — Не гадал я его встретить здесь. Благосклонна к нему мадонна, от пули и прочих бед заговорила.
Он склонил голову, с любопытством рассматривал Пашку, искал сходство с Лехой.
— Признаться, не похожи. Хотя, что здесь удивительного, при этакой-то прыти Сазонихи, то бишь вашей матушки. Ну, а ты как на брата-страдальца смотришь?
— Мне его рассматривать нечего, я сам срок отсидел.
— Что ж, чувствуется школа Креста. Он ведь мужик ухватистый, кого хочешь приберет к рукам. У нас с ним дружба крутого посола.
Я ведь раньше казначейские билеты шлепал, не отличишь от Гознака. А на них ядрено написано: подделка преследуется по закону. А как вытерпишь, коли дар сверху отпущен. То-то. Вот и пришлось, без желания, конечно, за колючкой небо коптить. Там и встретились. Спасибо ему, обогрел по первости, когда нужда прижимала. Я ведь к той жизни не приспособлен, винца выпить, поесть повкуснее люблю. Вот и сейчас в этой пижаме девяносто шесть кило завернуто, а тогда доходил, ветром качало. Очень братцу признателен, очень. Так что он просил передать?
— Сказал, за должком...
— Понял, понял. Мы еще там уговорились. Документик ему нужен, ксива, по-вашему, по-блатному, паспорт там, военный билет. А оригинальчик какой-нибудь есть?
Пашка вытащил из внутреннего кармана несколько старых паспортов и военных билетов, протянул фотографию.
— Вот он, с корешами. Только ему здесь двадцать лет было.
Хардин взял снимок в руки, долго приглядывался.
— Это не страшно. Подретушируем, подкрасим, подмажем и будет натуральный Леха Крест, — он заглянул в верхний паспорт, — Орловым Николаем Сидоровичем, 1954 года рождения. Подходит?
И сам же себе ответил:
— Подходит. Ни один сыщик не прикопается. Золотые вот эти ручки. На Монетном дворе им работать. А братцу передай: фирма гарантирует. Деньков через пять зайдешь, попроведуешь. В это же время.
ВЕРТИ УГОЛ
«Вертеть угол» на воровском жаргоне — украсть чемодан. За что эта кличка прилипла к белорусу Гнату Остаповичу, сказать трудно. Кражами он не занимался, а всю жизнь дружил с «балериной»[28], хранил в потаенном месте небольшой чемоданчик с набором инструментов собственной конструкции, с помощью которых в считанные минуты «вспарывал» любой сейф.
— Знает заветное словечко, — шутили про него воры, имея в виду его удачливость. Но как ни артистично Верти Угол вскрывал сейфы, он неизбежно попадал в руки правосудия и отправлялся на очередную отсидку. И ни разу работникам уголовного розыска не удалось посмотреть знаменитый гнатовский инструмент. Все, каясь, рассказывал на следствии и в суде Остапович, а потайку не выдавал. Не помогали ни допросы и обыски, ни новейшие поисковые приборы.
Ходил по колониям про Остаповича такой анекдот. Будто однажды при налете нашел он в столе рассеянного кассира ключи от сейфа, но молча отложил их в сторону, открыл свой чемоданчик и начал спокойно «работать». Через несколько минут бронированная дверца разверзлась. Правда то или нет, известно лишь Гнату, но восхищенные россказни о себе он принимал как должное.
Был Гнат под постоянным надзором милиции, в налетах участвовал редко, не жадничал, с напарниками делился щедро, приговаривая: «На наш век железа хватит!» Что он имел в виду, деньги или толстобокие сейфы, никто не знал. Ему всегда кто-то был нужен для подстраховки, так как в работе он забывался и по той причине мог легко «засветиться».
Вот этого человека и наметил в дело Крест. Знали они друг друга неплохо, два раза вместе шли по этапу, а это по тюремным меркам дружба высшей пробы. «Работы» хватало каждому, делить им было нечего, а это не так уж мало для сосуществования в преступной среде. Но разговор с Остаповичем был еще впереди, предстояло разведать со всех сторон намеченный для дела объект, подготовить других соучастников, а уж потом приглашать Верти Угла. И здесь Крест не мог довериться никому, потому что знал цену Гнату, его рукам. А потому приходилось идти на риск, выбираться из своей норы.
Поздним вечером покинул он сараюху, задами выбрался со двора. Долго петлял по улицам, забирая вдаль от своего дома, и сейчас даже близкий ему человек вряд ли признал бы Креста.
Коричневое плюшевое кепи и поднятый воротник плаща почти скрывали его лицо, в сумерках прохожий мог только запомнить его подтянутую фигуру, массивное кепи-блин да неширокие усы-стрелки. С помощью Пашки Крест был облачен в непритязательный местный ширпотреб.
На одной из остановок (понаблюдав за ней предварительно со стороны) он с беспечным видом сел в троллейбус и проехал несколько кварталов, чтобы скоротать путь к цели.
Квартиру Верти Угла он нашел быстро. Позвонил, как когда-то уславливались: одна длинная и три коротких трели. Подождал немного и снова повторил звонки. К его счастью, Остапович находился дома, он не задавал вопросов, и так все было ясно.
Сели они в кухне за небольшим пластиковым столиком. Гнат все так же молча достал из холодильника бутылку водки, отварное холодное мясо, нарезал ржаного хлеба. И Леха, вопреки своему зароку, опрокинул в рот полстакана водки. Нельзя было не выпить, намечался серьезный разговор, когда петлять не будешь: Верти Угол — не та фигура.
— Ушел я с зоны, Гнат. Дождался «зеленого прокурора» и отчалил.
Что-то тревожное наметилось в глазах Остаповича. Леха уловил это, растянул в улыбке губы, выпрямились, истончали усы. Он понял беспокойство Гната.
— За мной все чисто. Иначе бы не пришел. А конвойные, поди, и сейчас по тайге бегают, кости мои для отчета ищут. Я им такой кроссворд нарисовал, до белых мух клеточки заполнять будут.
Не спросил несколько успокоенный Верти Угол, где остановился Леха, если и под его крышу пришел — не откажешь. Не любят среди них любознательных. Что скажет про себя Крест — на то его хозяйская воля. О чем умолчит — ему виднее. И за похвальбу не судил. Сбежать от конвоя, рискуя жизнью, не каждый сможет, а Леха вот сидит, как огурчик, будто и не было тяжелых таежных скитаний.
— У меня, Гнат, к тебе разговор сердечный. Сколько бок о бок спали, сам знаешь. А потому верю тебе до конца и прошу помочь обладить одно дельце. Нужны твои руки, Гнат, остальное за мной. А долю свою сам назвать можешь.
Задумался Остапович, нес ко рту стакан и забылся. О чем дума, не спросишь.
Тянулось тишиной время, не нарушали молчания. И снова цедили сквозь зубы водку, нюхали ржаные ломти. Наконец, будто вспомнив о словах Креста, заговорил Остапович:
— Ржавую соль, Лешка, на раны трусишь. Вязать дела в тугой узел наметил. Кто за это меня осудит? Старость — вот она — с клюкой рядом. И пенсион никто не оформит. Не положено вору. А то, может, и впрямь в собес постучаться: позвольте, мол, взломщику, рецидивисту Гнату Остаповичу, что ни одного дня на воле не трудился, приобщиться к общественному карману. Может, за руки его в позолоте положена ему персоналка рублей в сто двадцать?
Он даже улыбнулся.
— Чахну, Лешка, в конуре своей. Мне бы твои годочки, ух и развернулся тогда. А так... Зачем жил? Зачем воздухом дышал? Много дум об этом. А ведь знаю, уйду на зону, звонка не дождаться. И, признаться, не хочется гнить безымянно на таежном погосте. Здесь кто-нибудь сердобольный и ромашек принесет на могилку. Сентиментальный, Лешка, стал, каюсь.
Он снова плеснул в стакан водки. Не торопил его Леха, ждал.
— Скажешь, захандрил Остапович, слюной исходит. Нет, я ведь шесть десятков отмерил, отдыха хочется. А может, и прав ты, рискнуть под занавес? В последний раз, а?
— Будь другом, Гнат, я ведь и тайгой ломился, о тебе думал. У тебя в руках козыри от всей игры.
— А что за дело? — уже с некоторой заинтересованностью спросил Остапович.
— Есть тут одна конторка на тихой улочке. Два раза в месяц привозит кассир из банка баул с червонцами и прячет его на ночлег в железный ящик. А утречком — по районам, где у них бригады вкалывают, газопровод какой-то тянут или еще что. Не в этом соль. Только машину взять труднее, с кассиром, кроме шофера, еще пассажир с пистолетом в кармане. А вот контору — сподручнее. Возьмем без шороха. Это на моей совести, а меня ты знаешь.
— Как не знать...
— А там твоя забота, Гнат. Вспорешь брюхо «медведю» — начинка наша. На безбедную старость хватит, не сомневайся.
Не морщась, пил Остапович водку, вторую бутылку распочали. Особо не закусывали и хмелеть не думали. Пронзительней становились глаза у Гната.
— Эх, синь-труха, колечко круглое. Нюхай корочку, Леха, в ней наша жизнь. Так и быть, пойду с тобой в дело. Поначалу хотел отказаться, а сейчас... Расшевелил ты меня, сдул пепел с угольев. Только у меня в работе свой принцип. Чтоб там без этого...
Он провел пальцем вдоль горла, прищелкнул.
— Не марал я руки кровью и другим не советую.
Потускнело лицо у Лехи, сбежались вместе бледные губы, белизной налились прилипшие к стакану пальцы.
— За это, Гнат, будь спокоен. Пройдешь к сейфу, как по ковровой дорожке, только без аплодисментов.
— Ну, тогда за удачу!
Гнат вновь поднял стакан, сплеснулась на стол водка...
ЮСУП
Для задуманного нужен был Кресту человек, верный, как пес: свистни — примчится. Он перебрал в памяти всех городских дружков, из тех, кто пока гулял на воле, и ни на ком не остановился. Каждый был меченой картой в колоде, а Леха «шел ва-банк» и не хотел проигрывать. Он не брал в счет Пашку. Мелкая рыбешка безболезненно проходит сквозь сети: кто подумает, что в столь серьезном деле замешан Пашка Огонь. Для их охраны он будет просто незаменим. А вот кого взять с собой, чтобы расчистить дорогу к сейфу Остаповичу, надежного, расчетливого, готового на все? Он вспомнил Юсупа.
Знал этого нелюдимого парня давно. Вместе валили лес, в одной столовой кормились. Но не в этом суть. Сидел Юсуп не за какое-то незначительное преступление, а за разбойное нападение. А до этого, в его темной от преступных зарубок биографии были колония для несовершеннолетних, несколько лет заключения за квартирные кражи.
К двадцати годам Юсуп, воспитываемый престарелой бабкой, уже не верил в людскую доброту, к тридцати — ненавидел всех вольных и даже тех, кто делил с ним вынужденные ограничения подобной жизни. Был он нрава крутого, при стычках вскипал сразу, в смолевых глазах вспыхивали бешеные искорки, и в такую минуту он мог ударить чем угодно. Столько слепой и непонятной многим ярости было в этом человеке.
Когда их дорожки пересеклись, Крест был в своей среде уже знаменит и имел большое влияние на многих осужденных. В Юсупе он сразу усмотрел нужного для себя человека, решил приблизить к себе хитростью, а не стал прижимать, как других прибывающих на зону новичков. По его подсказке началась незаметная для администрации травля Юсупа. У него воровали все, частенько оставляли без обеда, сталкивали с работниками колонии, что, при характере Юсупа, заканчивалось обычно карцером. Он почувствовал чью-то властную руку, зона была для него не в новинку, и потому пытался выяснить, откуда в его сторону дует неласковый ветер. Природное упрямство распаляло его, он не гнулся, подобно многим, и дело шло к поножовщике. И когда в один из вечеров у него снова «нечаянно» выбили в столовой миску с супом, он, не раздумывая, ударил обидчика.
В столовой, по тюремным законам, не дерутся, иначе в карцере не хватит места для «желающих». А потому со стороны дружков потерпевшего последовало вежливое приглашение прогуляться за барак, на «правилку», то есть воровской суд, на что Юсуп быстро согласился.
Всю эту историю пора было подводить к логическому завершению, так как Лехе шепнули: Юсуп прихватил с собой заранее пронесенный в зону штырь. Когда в назначенное время Крест вывернулся из-за угла барака, Юсуп уже крутился на месте, а над ним грудились несколько человек. Пинали его больно, но не в уязвимые места, чтобы сильно не покалечить. Точно исполняли Лехины наставления.
Крест явился Христом-спасителем, «разогнал» обидчиков и предотвратил намеченную «расправу». Он же помог Юсупу дойти до места и подняться на нары. В последующем покровительство Лехи ограждало Юсупа от всяких нападок, его назначали на легкие работы, в столовой подносили еду.
Смирился Юсуп, стал исполнителем воли Креста, самым преданным его помощником. Он выполнял черновую работу: проводил сбор с посылок, отбирал у «провинившихся» хлебные пайки, расправлялся с непокорными. Казалось, не было предела его ненависти, коченел он от чужой радости, приходил в возбуждение от чьей-то беды. Верный ход сделал в своей игре Леха Крест.
Позднее жизнь разминула их дороги. Юсуп освободился, но памятливый Крест не забывал о нем. И сейчас, чем больше он думал о верном дружке-помощнике, тем больше убеждался в правильности своего намерения: для задуманного дела нужен Юсуп, только он. Такой, если потребуется, пойдет и на «мокрое дело». Остается отправить безобидную телеграмму, и в назначенный срок Юсуп будет здесь. Отсюда до него всего шестьсот километров, чуть больше часа воздушного перелета.
Что ж, гражданин Савин, он же Леха Крест и прочее, прочее... все фигуры расставлены на свои места. Остается сделать первый ход пешкой «e2 — e4», — и партия начнется. Безусловно, с большой долей риска, так как ставка его, Креста, — забубенная жизнь.
НАПАДЕНИЕ
Девчонка шла тротуаром и в такт движению тихо раскачивала сетку с кастрюлькой, на крышке которой покоился небольшой сверток. Густая листва акаций скрывала проезжую часть, и девчонка не видела, что наперерез ей улицей двинулись два человека. Да если бы и увидела, не испугалась. Улица считалась тихой и нескандальной, к тому же в управлении ждал на вахте дед-сторож, славный дедуля, который, наверное, уже ловит ухом перестук ее туфелек по асфальту.
Поднявшись на крыльцо двухэтажного дома, девчонка кулачком постучала в дверь. И правда, ее поджидали. Потому что сразу из-за стены раздался хрипловатый голос:
— Кто там?
— Я, деда, борща принесла.
Звякнуло железо, изнутри открывали. Пенсионер, а ныне работник вневедомственной охраны Панкратьев явно нарушал должностную инструкцию. Но предстояла тягостная ночь в одиночестве, да и горяченького похлебать хотелось. А потому он приставил к столу старенькую одностволку и стал вытаскивать из гнезда массивный кованый крючок.
Тихо потрескивала над бетонным карнизом запрятанная в продолговатой алюминиевой чаше неоновая лампа. Сиреневый свет подкрашивал ближайшие кусты.
Девчонка оглянулась, услышав за спиной звуки шагов. На крыльцо поднимались двое мужчин. У одного из них, в черных очках, над верхней губой чернели аккуратные усы-стрелки.
— Туда нельзя-я...
Крест (а это был он) молниеносно зажал ей рот широкой ладонью, прижал к себе по-рыбьи бьющееся тельце и чуть отстранился в сторону, пропуская к двери Юсупа.
— Ты что, внучка, сказала? — вновь послышался хрипловатый голос Панкратьева. — Я сейчас, крючок вот, окаянный.
Дверь немного приоткрылась, Юсуп рывком распахнул ее и исчез в проеме. Следом шагнул туда с обмякшей в руках девчонкой Крест. Через две-три минуты из кустов с чемоданчиком и баулом в руках вышел Верти Угол, неспешно поднялся на крыльцо...
Крест много слышал об Остаповиче, но в работе его видел впервые. На кем были тонкие матерчатые перчатки, из-под плаща выглядывало простенькое темное кашне. Мятая велюровая шляпа дополняла этот наряд. Как и любой опытный преступник, Верти Угол умышленно шел на дело в неброской одежде. При случае свидетелю и вспомнить нечего. Так себе, одна серость.
«Спокоен, чертяка», — подумал Крест. Его от волнения знобило, хотя шло все пока строго по задумке. К тому же навещавшая в последние дни по вечерам своего деда девчонка упростила им задачу.
Между тем Остапович повесил на спинку стула плащ, кашне и лишь тогда откинул крышку чемоданчика. Комнату кассира он вскрыл удивительно быстро, как-то мимоходом, будто зашел в собственную квартиру. С минуту смотрел на сейф, что-то бормоча про себя, затем стал выкладывать на кусок черной маслянистой ткани одному ему понятные приспособления: гнутый ломик, пластины, фигурные отвертки, дрель...
— Лучше присмотри за входом, — сказал он Лехе.
— Там Юсуп.
А Верти Угол уже забыл про него и колдовал у сейфа. Видимо, данная система металлических хранилищ ему была хорошо известна: он уверенно брал со стола нужный инструмент, что-то вращал, сверлил, отжимал в бронированной стенке. И вдруг дверка неслышно вышла из своего гнезда. Остапович отступил к столу, оглянулся на сейф и начал спокойно заворачивать свои железки. Затем с шиком щелкнул замком чемоданчика.
— Принимай!
Крест увидел аккуратно сложенные пачки денег, из-под оклейки выглядывали красные, зеленые уголки. У Лехи пересохло в горле.
Он торопливо раскрыл баул, непослушные в перчатках пальцы захватывали сразу по нескольку пачек. Баул быстро наполнялся. В сейфе осталась лишь небольшая картонная коробка, в которой лежали два бумажных рубля, горстка мелочи и какие-то штампики. Ничего этого Крест не тронул, подумав: «Пускай кассир утешится, если при виде этой пустоты кондрашка не хватит».
Верти Угол уже стоял с чемоданчиком на пороге, лицо его было довольным.
— Семь минут и ни секундой больше, — почти торжественно произнес он. — Не устарел еще, Гнат, не устарел.
Леха прихватил разом отяжелевший баул, щелкнул выключателем, затем прикрыл обитую жестью дверь и вышел в коридор. Юсуп сутулился у порога. Его смуглое лицо в больших темных, таких же, как у Креста, очках, казалось сплошным черным пятном. В небольшой боковушке — вахтерской — Леха увидел лежащего на полу старика. Белая бельевая веревка крепко пеленала его.
Что будет с ним и его малолетней внучкой, Леху не волновало. Не задохнутся от набитого в рот тряпья — их счастье.
Юсуп выскользнул на улицу, за ним бодро шагнул Остапович. Крест вышел последним, старательно притворив дверь, косанул глазами влево-вправо. Тротуар был пуст. Сиреневый свет разливался вокруг, у самой лампы роились мошки...
Поначалу Крест не хотел брать Пашку, но привлекла идея с машиной, возможность быстро скрыться после налета. И все вроде складывалось удачно, по задумке.
Поздним вечером Пашка без особого труда открыл замок на стареньких воротах санэпидстанции и угнал давно присмотренную автомашину. Если бы угон ее не состоялся, тогда Пашке участвовать в ограблении бы не пришлось. Но машина была угнана, и Пашке в тот момент хотелось лишь одного — похвалы брата. Все-таки в намеченном деле он рисковал первым. Но этого не случилось. Трое в салоне были молчаливы. Так же молча они надевали какую-то одежду, примеряли очки, в общем, действовали слаженно, видимо, обговорив все заранее.
Слова вертелись у Пашки на кончике языка, тишина тяготила его, но он никому бы не признался, что страх пришел к нему еще там, в гараже, и теперь не покидал ни на минуту.
Сколько времени прошло, он не знал. И лишь с замиранием смотрел, как к двухэтажному каменному дому с узелком приближается девочка. Пронзительно тихо было на улице. Пашка походил около машины, зачем-то тряпкой высветил белый крест на пропыленной обшивке, забрался в кабину. Хотелось одного, чтобы скорей все кончилось, выжать сцепление и покинуть этот переулок. В ушах вязли слова Креста: «Приглядывай за улицей, и чтобы машина была, как часики».
Пашка решился пройтись до угла, посмотреть, что делается там, на улице, как вдруг прилип к сиденью. В зыбком свете подрагивающего фонаря к машине шел милиционер. Он был в сапогах, галифе, сбоку китель топорщила кобура.
— Стоим, браток?
— Стоим, — не сразу сипло выдавил Пашка и понял, что еще два-три вопроса и что-то случится страшное, о котором раньше думать не хотелось.
— К кому приехали, не к Иванчиковым, у них всегда мать недужит?
— Не знаю, наше дело маленькое, приказали — едешь. Всю ночь мотаешься. Инфаркты... — он запнулся, из головы разом вылетели названия болезней. Сейчас он боялся одного, что младший лейтенант попросит у него права, увидит испуганное Пашкино лицо и сразу поймет, зачем он здесь. И он невольно отодвинулся от дверки в сумрак кабины, чувствуя, как жаром наливается его тело. Предательски заподергивалась нога; выбивая неровную дробь о металлическое днище.
Но, видимо, Пашкино возбуждение не привлекло внимания участкового. Время приближалось к полуночи, но в какие часы не увидишь машину с крестом, спешащую на помощь больному. Бдят врачи, несут службу, легкого в ней мало.
— Ну счастливо, браток. Пройдусь еще немного. Ночь-то какая дивная. Будто по Гоголю. Тишина, покой, луна светит.
А Пашка уже немного пришел в себя и стремительно соображал: «Нельзя, никак нельзя, чтобы именно сейчас милиционер пошел улицей. В любой момент может появиться брат и тогда...» И, будто извиняясь, он просительно выдохнул:
— Закурить не найдется, товарищ младший лейтенант (у него чуть было не сорвалось с губ привычное слово «начальник», и от такой близкой беды опять захолодело все внутри), позабыл прихватить с собой.
— Найдется.
Участковый вытянул из бокового кармана пачку сигарет «Опал», прищелкнул по донышку пальцем. Две сигаретки с янтарными мундштуками выскочили навстречу Пашкиной ладони. И Пашка, уже успевший незаметно сдернуть матерчатые перчатки, чиркнул зажигалкой, далеко выставив левую руку с голубоватым огоньком, ослепив на миг участкового. Он уже начал вовсю соображать, а потому, заговорщицки подмигнув, спросил:
— А что, младший лейтенант, поди, живет моя отрада?
Он явно намекал на поздний визит участкового в эти края. Тот улыбнулся на эту шутку. Улыбка была светлой, доброй. Видимо, его тянуло к откровенному разговору, к общению с припозднившимся собеседником.
— А как без этого. Есть отрада и не одна даже. Вон Петька Степанов за грабеж отсидел, административный надзор ему определили. Зайти, проверить — всегда не мешает. Ему в десять вечера уже дома сидеть положено. Вот и смотри телевизор, а по городу не шастай, все меньше соблазнов. А через дом от него Клевцовы живут (он кивнул головой вправо), пьют на пару, а на кухне шаром покати, хлеб сухой, да вода, да детишек трое, как горох, мал мала меньше. Ребятишки смышленые, ничего себе ребятки. Им ласка родительская нужна, а тут... Вот и опять полчаса на беседу. У Пилюгиной сынишка в бегах. Тоже горе, вроде и живут в достатке, на него все тянут, а он номера откалывает. Оно и понятно, безотцовщина. И это только на улице Зеленой. А по участку таких «горячих» точек у меня с полсотни наберется, никак не меньше. И каждую мимо не обойдешь — люди там. А моя отрада самому не дает покоя. Не нравится моя служба. Уехать с дочкой в деревню грозится. И то верно, дочь меня видит, когда в садик утром идем. А что сделаешь, кому-то и эту лямку тянуть необходимо. Не переступать же грязь, ее до последнего комочка под обочину сталкивать надо...
В двух измерениях существовал сейчас Пашка. Не хотелось обрывать разговор с участковым, придержать его лучше у машины, пока Крест все там сладит, пускай разливается о своих бедах. А там, может, увидят ребята участкового, свернут в какой ни есть переулок. И в то же время страх призывал к обратному: быстрее расстаться с милиционером. Пашка чутко вслушивался в тишину, ловил посторонние звуки и не воспринимал уже слов участкового. И вот ему послышалось, как где-то тихо скрипнула дверь. И он не к месту деланно рассмеялся. Сейчас говорить следовало громче, чтобы до Креста та шумливость достала.
— А правда, говорят, сухой закон введут, водка по карточкам будет?
— Да нет, браток. Искоренять это зло самим следует. Чтобы каждый осознал, а если там запреты разные, они лишь о нашем бессилии говорят. Вот так-то.
Таял рубиновый огонек у его губ, стыла тишина.
— Ну, бывай. Пора мне...
Крест и его спутники неторопливо пересекли улицу. На углу на высоком столбе слегка покачивался грязный фонарь. Желтое пятно скользило по асфальту, тени от деревьев смещались, и от этого казалось, что стволы шевелятся. Тревожное чувство не покидало Креста, хотелось курить, но он специально накануне убрал сигареты, чтобы где ненароком не обронить окурок.
Так же медленно они свернули за угол, и Леха чуть не споткнулся. В свете неяркого фонаря около машины стоял милиционер и о чем-то спрашивал Пашку...
Опешил Крест лишь на секунду. В следующий миг в его сознании пронеслось: «Такой свидетель завтра же «разложит все по полочкам», как только узнает на оперативке о совершенном преступлении».
Он быстро перехватил баул в левую руку, правая утонула в кармане, ладонь нащупала теплую рукоятку ножа. Плечом он почувствовал, как напружинился рядом идущий Юсуп, словно приготовился к прыжку.
Тем временем Верти Угол ускорил шаги, прикрыв собой спутников, и Леха оценил этот маневр. Гнат бодро замахал чемоданчиком, видать, принял какое-то решение. Словно добрый знакомый, он уверенно подошел к милиционеру, поздоровался:
— Что, служба, и вам не спится?
— Участкового ноги кормят.
Он улыбнулся широко, добро. Будь младший лейтенант немного опытней, он бы, конечно, обратил внимание на темные очки подошедших (это в вечернее-то время!), на объемистый баул в руке Креста. Но, видимо, спокойный теплый вечер, санитарная машина, чемоданчик в руках приветливого старичка не вызвали у него тревоги.
— К кому вызывали?
— Да тут бабуся одна. Сердчишко прихватило. Пришлось укол поставить, — на ходу выкручивался Остапович.
А Леха все думал и не мог четко представить, «как все обладить». Юсуп будто чувствовал его мысли. Он быстро оглянулся (улица была пустой) и незаметно сместился за спину участкового, уже осмыслив свои действия. Сейчас ЭТО должно было произойти. Нужен был какой-то незначительный толчок. И тут младший лейтенант сам пришел им на помощь.
— Подбросьте, ребята, до отдела. Вам это по пути.
А может, решил схитрить, если узрел что-то. Кто знает?
Открыл Леха боковую дверку, медленно (он еще не мог собраться, чтобы совершить ЭТО) поставил баул на металлическое днище и затем нырнул в неосвещенный салон машины. Остапович мостился в кабинке рядом с Пашкой, скрипели под ним пружины.
— Старый лис, — успел подумать Леха, — уходит в сторону, купайтесь в грязи другие... Ну да хрен с тобой!
Бежала торопливо по кругу секундная стрелка, но для Лехи время остановилось. И он уже не слышал слов, наливалась тяжестью обремененная ножом рука. Что-то весело говорил Синцов, улыбался чему-то. И эту доверчивую улыбку Лехе предстояло погасить, всколыхнуть в себе сгусток ненависти. И он опять увидел подкрашенную фосфором секундную стрелку часов, скользила она по темному циферблату, приближая всех к роковой черте.
Протянул Крест участковому руку и, когда тот, пригнувшись, стал подниматься в салон, с силой ударил его рукояткой ножа сквозь блин фуражки. Будто вынули стержень из человека, он сломался, руки безвольно скользнули по металлическому днищу.
А снизу уже подхватил обмякшее тело Юсуп, торопливо помогал заталкивать его в машину.
— Поехали, — зашипел Леха на испуганно оглядывающегося в салон Пашку. Но тот совсем растерялся, руки его метались по панели, что-то искали, он никак не мог завести двигатель.
Недалеко за кустами послышался звонкий смех, оцепенение у Пашки прошло. Ритмично заурчал мотор, машина рывком тронулась с места, оставляя позади себя сизую дымку.
Редкие фонари окраинных улиц ненадолго озаряли бледным светом салон, и тогда Леха видел раскинувшегося на днище милиционера. На ухабах машину встряхивало. Один раз Кресту показалось, что участковый пытается подняться, и он сразу потянулся к карману. Напротив ежился Юсуп, в темноте он походил на взъерошенную ворону; это был свой для Лехи человек, их теперь окончательно вязала пролитая кровь, и Крест успокоился, через плечо бросил Пашке:
— Езжай к Липняговскому мосту.
Ему никто не ответил, каждый по-своему думал о недавнем.
— Дай спички, — тихо обратился Крест к Юсупу, тот хлопнул себя по бедру, желтый огонек рассеял темноту в салоне.
Участковый лежал все в той же позе, как и прежде. Фуражка скатилась с головы и подрагивала у задней дверцы. Не заглядывая в лицо, Леха перевернул милиционера на спину, нащупал в нагрудном кармане какие-то бумаги. Юсуп снова зажег спичку. Крест развернул тугие матерчатые корочки удостоверения, разобрал вязь писанных черной тушью слов: «Синцов Петр Евгеньевич. Состоит в должности участкового инспектора».
Торопливо расстегнул кобуру, вытащил пистолет, нащупал рубчатую защелку. Скользнула в ладонь маслянистая обойма, в прорези поблескивали желтоватые патроны. Легким ударом вогнал обойму на место, сунул пистолет в карман. Восемь смертей спряталось в кем, столько же в запасной обойме. Подступись теперь к нему, терять ему нечего. Вытолкнула его жизнь на кромку пропасти, на которой двоим не разойтись...
Кончились деревянные домики, укрытые высоченными заборами и палисадами от городской суеты и любопытного глаза. Дорога пошла насыпью, ухабистая, тряская. Фары высветили нежно-зеленые заросли прибрежных кустов, деревянные перила моста. Машина резко остановилась, по инерции качнув всех вперед.
— Свет выруби, — зло зашипел Леха и схватился за ручку дверцы. Он легко спрыгнул на дощатый настил моста, затих на время, словно прилип ногами к истертым плахам.
— Давай, — зашептал он Юсупу. Верти Угол по-прежнему таился в кабинке рядом с Пашкой, словно и не было его в машине.
Крест потянул участкового за пропыленные сапоги, Юсуп подхватил где-то около плеч, отвернувшись, чтобы не видеть свалявшиеся в крови волосы. Тусклой капелькой блеснула на погоне звездочка. Китель участкового задрался, под рубашкой виднелась простая синяя майка.
— А ведь он еще жив, — обожгло вдруг Леху. Он даже на миг остановился, и Юсуп оказался ближе его к перилам. И это неторопливое движение напарника подстегнуло Креста. Они в такт качнули свою необычную ношу. Шумно всплеснулась внизу вода. Описав дугу, полетела в речку фуражка. Намокнет, тоже уйдет на дно, не откроет тайны.
Стояло над городом оранжевое марево, у дальнего увала редкими огоньками напоминала о себе какая-то деревенька. И лишь здесь, на мосту, негромко урчал мотор, около темной машины маячили такие же темные тени...
ПО СЛЕДУ
Алексей попросил водителя остановить машину — в полуквартале от них находился нужный дом. Трое сотрудников, сидевших сзади, разом притихли, вопросительно посмотрели на него. Несколько секунд Алексей молчал. Ему вдруг показалось, что в плане, так тщательно разработанном в отделе, еще много темных пятен. Какая-то необъяснимая тревога мучила Короткова. И от того, что он не мог отыскать ей причину, легкий холодок не покидал его. Интуитивно он чувствовал опасность, будто таился рядом зверь, следил за ним горячим, жадным взглядом.
Неправда, что нет бесстрашных людей. Есть очень сильные, волевые, способные погасить в себе страх, но чтобы полностью отрешиться от гнетущего чувства личной опасности — в такое Коротков не верит. За полтора десятка лет работы в уголовном розыске он бывал в различных переделках. Случалось применять оружие. Однажды через балкон первым ворвался в комнату, в которой находился вооруженный преступник. Преподносит иногда служба сюрпризы. И надо себя к ним готовить. Ежедневно и ежечасно.
И вдруг он понял истоки своей тревоги. Пистолет! Маленький увесистый ПМ с двумя обоймами. Он не дает ему покоя, нудит занозой. В чьих руках он сегодня? Может, выстрелы раздадутся именно из той квартиры, куда он сейчас направляется? Все может случиться.
С той минуты, когда выяснилась пропажа пистолета у Петра Синцова, Алексей с тревогой ждал, когда он всплывет на свет, какой бедой обернется. Ребятишки воруют оружие, не осмысливая тяжесть данного преступления. Подростку трудно расстаться с такой штукой. А взрослый знает: хранение и ношение огнестрельного оружия карается по закону. И человек, взявший пистолет, возможно убивший Синцова, уверен, что у него мало надежды на милость правосудия. И кто знает, не нажмет ли в острой ситуации преступная рука на курок.
Коротков еще не мог до конца уловить взаимосвязь двух преступлений — ограбления и убийства Синцова, — но зыбкие предположения уже родились. Особенно волновали два факта: предельная дерзость почти одновременно совершенных преступлений и использование в том и другом случае автомашины.
Алексей пока не докладывал своих догадок руководству — надо еще подумать, собрать дополнительные факты. Он не любил поспешных решений. С тем и шел на выполнение сегодняшнего задания. И вот в самый последний момент, когда и отступать некуда, подумалось, что гнездышко Гната Остаповича может оказаться не пустым. Тогда не обойтись без ошибки. А, значит, брать с собой ребят?
— Что ж, парни, будем щупать знаменитого Верти Угла. План остается прежним.
— А если вдвоем? Так надежнее.
Мгновенное колебание Короткова его помощники истолковали по-своему, и он окончательно отбросил сомнения.
— Нет, в квартиру я иду один. Массовку устраивать не будем, разговора по душам не получится. На всякий случай Сорокопят блокирует балкон. Сушко — подъезд, а ты, Сережа, укроешься во дворе, держи зрительную связь с подъездом и машиной. Постов не покидать. Если через час меня не будет, свяжитесь с отделом и действуйте по плану.
Посуровели у всех лица. Знал Алексей: каждый сейчас готов пойти вместе с ним или заменить его. Медленно, очень медленно поднимался он по щербатым бетонным ступеням. Надо немного успокоиться, да и ребятам дать время освоиться с обстановкой. Помедлил перед дверью и как-то нерешительно нажал пуговку звонка. Тренькнуло за обшарпанной дверью, а потом — заливисто, трелью. Больной и тот с постели поднимется.
«Спокойнее! — приказал он себе. — Соберись, с Осиповичем в кошки-мышки играть не будешь, скоро раскусит.
Отступил назад, и снова рука к звонку. «Трень-трень». Будто тень по глазку пробежала. Затаился кто-то бесшумно за дверью. Что ж, пускай разглядывает, изучает неведомо зачем пришедшего мужчину, у него на лице не написано, что при погонах ходит. А он-то понял — не пуста квартирка, с начинкой. Стоит кто-то за дверью, потеет в глазок. Быть разговору, как без этого...
И снова к звонку. «Трень-трень». Ничего, мы терпеливые. Капелька — она и камень точит.
— Кто? — наконец, глухо раздалось за дверью.
— А мне бы товарища Остаповича.
Так и сказал, товарища. И в этом тоже была хитринка, как и во всем намеченном разговоре.
— С какой докукой?
— Потолковать надо.
— Да кто ты такой, чтобы лясы с тобой точить?
А ведь узнал, явно узнал, а виду не подает. Встречались раньше. Приходилось. А может, время тянет, кому с ходу проигрывать охота. Если кто в квартире чужой да следочки какие, окурочки там, бутылки, — это сейчас, мигом, в укромное место. Потому и минуты длит, спектакль разыгрывает.
— Начальник уголовного розыска Коротков, уважаемый Гнат Остапович. Пора бы и признать.
— Кто вас там разберет. Ночью все кошки серые.
А ведь его голос. Глухой, сторожкий. И то ладно. Сейчас в мыслях у Остаповича путаница. Послал бы к черту непрошеного гостя, да нельзя. Представитель власти, однако. И любопытно: с чем пришел? Просто на чай напроситься или пытать о чем будет?
Ощутил Алексей левым предплечьем нагретую сталь. При себе пистолет, в легкой кобуре из тисненой кожи. Надежный спутник.
Бесшумно приоткрылась дверь. Вот он, давно не виденный Гнат Остапович, рецидивист старой закваски. Свиделись.
— А, гражданин начальник, как вас звать-величать, запамятовал. Склероз, знаете, и у вора бывает. Тоже ведь головой работать приходится. Как без этого.
Широко, обезоруживающе улыбнулся Коротков.
— Алексей Леонидович буду.
— Точно, точно. Мы ведь с вами годков пять не виделись. Вы тогда еще о трех звездочках были, уважали мундирчик по молодости, все бегом, бегом — прыти на троих хватало. Как же, надо начальникам себя в лучшем свете показать. А сейчас, поди, с майором поздравить можно?
— Капитан пока.
— Плохо растем. Вот она, жизнь, — штука неблагодарная. Не жалует начальство за усердную службу. Многих ваших «крестников» знаю, приходилось в колониях встречать. Ну, а что же мы стоим? Через порог балагурить — не бывать дружбе. А кому с начальником в ссоре жить желательно? Нет, пожалуй, таких. Проходите, будьте гостем. Плащик-то снимем?
— Сниму, Гнат Остапович.
— Ну, значит, не справка-мимолетка нужна, серьезный разговор намечается. В радость это для старика, а то один-одинешенек. Только вот с телевизором и отдыхаю, да в домино когда постучишь во дворе.
Приторно сладок Верти Угол. Что в глазах таится, не поймешь сразу. Спрятал их за прищуром бровей, разбежались по лицу морщинки — сплошная любезность. Одет в пижаму. Этакие веселые полоски: зеленая, оранжевая, голубая. И волос на голове истерло временем, блестит облысевший череп, лишь над ушами сизые завитушки. Не молодит время, никак не молодит.
Из захламленного коридора прошли в довольно просторную комнату. Повел Алексей глазами. Старинной резьбы мебель. Темные плашки, инкрустированные восково-березовой завитушной резьбой. На всем печать времени. Этакий запущенный уют. Только телевизор нов, остальное доживает свой век вместе с хозяином.
Суетно похаживает он по комнате, глаза-ледяшки по углам постреливают, хотя знает, все лишнее прибрано-припрятано, а что на виду — для того и выставлено напоказ, чтобы занозой чужому глазу. А держится отменно, не зацепишься, и суетливость вроде как от радушия. Неужели он руки к сейфу приложил?
— Вы ка креслице, креслице садитесь. Спинке мягче, голове спокойней.
Стелет словами, умасливает с неуловимой ехидцей.
Не начался еще серьезный разговор, а в мыслях, мыслях уже давно друг к другу с вопросом-ответом. Подготовочка. Изучение, как говорит ученый люд, вазомоторов, а проще, не выдаст ли кто своим лицом, поведением, дрогнувшим голосом той тайны, что глубоко в черепной коробке запрятана. Кто первый обмишурится, у того и карта битая. Вот так-то. Не хозяйское дело, а гостевое первым в игре ход делать. Не звали, сам пожаловал. Вот и начинай начальник УР свои спросы-вопросы.
— А гнездышко у вас, Гнат Степанович...
Алексей прищелкнул языком, отдавая инициативу хозяину. А слова эти — по-разному понимай. То ли мебель старинного рукоделья пришлась по вкусу, или на потайки какие намек дает.
— Не жалуюсь. От сестры-покойницы квартирка досталась. Кооперативная. Для старых костей уюта в меру,
— Так, так. А живем-можем как, если секрета нет?
— Эх, Алексей Леонидович, жизнь стариковская, какие в ней радости? На болячки свои жалобиться? Не интересно. В общем, не позавидуешь. Я ведь сколько помню себя, все в дороге. Не без вашей помощи, конечно. А вот государство пенсионом не жалует. Не трудовой элемент, мол. Хотя, сколько этими руками кряжей переворочено. Хлебушко-то, прежде чем в рот положить, еще добыть надо.
— Да, жизнь вашу в трехтомный роман не впрессуешь. Вся из интересных картинок. Гляди — не надоест. Только я, Гнат Степанович, к вам не за этим. И просьба моя очень даже прескромная.
— Рад, рад буду, если чем власти услужить смогу. Я ведь к вам всегда с пониманием. А то как. Кошку вдоль шерстки гладишь, а та довольно мурлычет.
— Ну вот и сговорились. А блажь моя такого рода. Не подарить ли вам, уважаемый Гнат Степанович, нашему управлению свой инструментик, с которым дела свои громкие вершили. А мы бы его в музей. А снизу табличку из нержавеющей стали. И слова чеканные: «Дарую за ненадобностью. Мастер — золотые руки, Гнат Остапович». Ведь приятно, когда слава твоя других тревожит.
Вспыхнули глаза Гната. Всего на миг вроде и вспыхнули, но Алексею показалось, что даже волосы над ушами Остаповича шевельнулись, и весь он съежился, увял росточком.
— Моя слава по колониям ходит. А в этом мире я человек ненужный. Пена без пива.
— И все-таки, Гнат Степанович?
— Не люблю воду в ступе толочь, начальник. Дела мои травой поросли. Нет инструмента, давно весь вышел. А искать надумал — дороги не заступаю. Ваша воля сегодня крепче моей, вам и решать.
— А куда же ему деться, Гнат Степанович? Я ради любопытства ваши дела за всю «трудовую» жизнь поднял. Любо-дорого почитать. Но вот что интересно. Один раз у вас инструмент в земле прахом-ржавчиной рассыпался, в другой — в воде утонул. Обижаете музейных посетителей, почитателей редкой кустарщины. Только доложу по секрету, водолазы в воде его не нашли, и магниты из тины не вытянули.
Напрягся Остапович, вперед подался, будто к прыжку приготовился. И Алексей, что тугая пружина. На лице улыбка и глаза со смешинкой. А сам ухом шорохи ловит, не проявит ли кто себя в туалете, да и Остаповича на привязи держать надо.
Не знал Алексей, что как раз в этот момент эксперты ЭКО, проведя сравнительные исследования последнего и одного из прежних взломов сейфов, причастие Остаповича к которому в свое время было доказано, пришли к любопытному заключению: одна и та же «балеринка» в ходу была. Знал бы — другим разговору быть. А так что, одна разведка.
— Припрятали, Гнат Степанович, инструментик, надежно сховали. А может, одарили кого, или напрокат дали?
— Я своим рукодельем не торгую. Еще вопросы будут?
Потянулись вверх брови, стягивая к вискам морщины. И такая пронзительная ненависть стыла в приоткрывшихся глазах, что Алексей невольно согнал с лица улыбку.
— Да нет, гражданин Остапович, пока вопросы исчерпаны. Я о другом думаю. Старость всегда уюта требует. Так вы недавно выразились. Старым костям тепла надо, пуховичок, одеяло верблюжьей шерсти, грелку под больную печень. Ну там, кефир, сдоба московская...
— Чую, отходную поют Верти Углу, — резко оборвал Гнат Короткова. — Зоной его пугают. Старый номер. Только мне все равно, на каком меридиане гробовой доской накроют. Вот такие пироги. Ну, а коли вопросы исчерпаны, будь здоров, начальник.
КТО НЕ РИСКУЕТ
Прокурор города Иван Матвеевич Лабудинский встретил Алексея не очень приветливо.
— Все еще копаетесь? А уж пора бы...
— Работаем, Иван Матвеевич. Люди про семьи свои забыли. Чувствуется опытная рука, а фактов... Ну нет их, фактов.
— А что я в горкоме партии скажу, как горожанам в глаза смотреть должен? Ты это мне объясни.
Алексею хотелось стянуть в обиде губы, встать и безмолвно уйти, но этого как раз сейчас нельзя было делать. Уж кто-кто, а прокурор знает, с каким напряжением работает уголовный розыск. Так что крепись, Коротков, дуй потихоньку в свою дуду. И все-таки не мог полностью погасить обиды.
— Я тоже, Иван Матвеевич, людям в глаза смотрю. Многим и каждый день. Служба такая. И паниковать пока, считаю, рано. Работаем по версиям. Не все же, поди, на холостом обороте, должны на каком-то зубчике зацепиться.
— Доложи, что удалось сделать за прошедшие сутки.
Алексей приподнялся, но прокурор жестом усадил его обратно.
— Результаты судебно-медицинской экспертизы показали, что смерть Синцова наступила не в момент нанесения телесных повреждений, а позднее, от асфиксии[29]. В легких обнаружена вода. Несомненно, сначала был нанесен удар, повредивший черепную коробку, вызвавший кровоизлияние в мозг, а потом Синцов в бессознательном состоянии сброшен в воду. Теперь вопрос. А как он оказался за городом, на берегу реки? Ответ пока не ясен. Но подворным обходом выявлено: в двенадцатом часу ночи в направлении речки проследовала машина. Свидетель — шофер, поэтому категорично утверждает: автомобиль был не грузовой. Так вот, по его словам, эта машина возвратилась обратно минут через десять-двенадцать.
— А где находился ваш свидетель?
— Как раз в это время он выходил из дома в ограду покурить.
— Значит, напрашивается вывод, если он ничего не напутал, то этого времени вполне достаточно, чтобы доехать от окраинных домов до реки, ненадолго там задержаться и возвратиться обратно. Так? Или...
— Я думаю, что так и было.
Зазвонил телефон, прокурор утопил клавишу аппарата, сказал негромко, видимо, секретарю:
— Пока ни с кем не соединять.
Рассуждения Короткова заинтересовали его. И хотя перед ним лежала копия плана оперативно-розыскных мероприятий по данному делу, хотелось из первых уст услышать, как разворачиваются события.
— Наши работники, — продолжал Алексей, — тщательно осмотрели берег, но это результатов не дало. Следов протекторов не обнаружено, нет и интересных отпечатков ног. Зато на мосту зафиксированы и изъяты остатки масла и комочки грязи, которые подтверждают — там останавливалась машина. По нашей просьбе водолазы со спасательной станции обследовали дно реки. Течение там сильное, поэтому не мудрено, что труп сместился почти на сто метров ниже моста. Этим можно объяснить и многочисленные ссадины на потерпевшем. Одна интересная находка водолазами все же сделана. Связка из трех ключей. Жена Синцова их опознала.
— Где их обнаружили?
— Недалеко от предполагаемого места падения Синцова. Видимо, выпали в тот момент из кармана и застряли в песчаном наносе. Так что, версия «машина — мост», на мой взгляд, просматривается довольно четко.
— Значит, надо искать не только преступников, но и машину. Это как раз и поможет выявить злополучную ниточку?
— Да, я считаю, это должно облегчить задачу. Идентичность масла и комочков грунта будут бесспорным доказательством.
Алексей раскрыл папку, достал листок с оперативной сводкой за последние три дня.
— Обратите внимание на регистрационный номер 1127.
— Угон автомашины?
— Заявление с санэпидстанции поступило утром следующего дня после бандитского нападения на управление «Колхозспецстрой». Сейчас с водителем разбираемся. Живет в частном доме, замечен в «левых» рейсах. Машину ставил в гараж, иногда оставлял около дома. В какое время ее угнали, сказать затрудняется, но утверждает, что в шесть часов вечера поставил ее в гараж, закрыл на замок ворота и ушел домой.
— Есть алиби?
— Вроде бы твердое. Сидел с соседом за бутылкой. Смотрели футбольный матч по телевизору. Это подтверждают и родственники, сговора явно нет, но сопричастность проверить надо.
— Машина найдена?
— Пока нет. Но это вопрос времени. Подключены все свободные подразделения ГАИ, общественность.
— Торопитесь, каждый упущенный час на руку преступникам.
— Мы об этом помним, Иван Матвеевич. Позвольте, я назову еще один момент, который наводит на интересные размышления.
Нетерпеливые огоньки загорелись в глазах Лабудинского. Всем своим видом он говорил: «Давай, давай, чего тянешь?»
Кто-то приоткрыл дверь, но прокурор запрещающе махнул рукой.
— Что за факт?
— Я хочу обратить ваше внимание на взлом сейфа на улице Зеленой в Первомайском поселке. Преступление дерзкое. Вооруженные преступники обезоружили и связали сторожа, похитили крупную сумму денег.
— Детали не надо, я в курсе. Дело на контроле в прокуратуре.
По широкому лбу Лабудинского побежали морщины, он уже почти угадал логический ход рассуждений Алексея и теперь ждал подтверждения своей догадке.
— Дело в том, Иван Матвеевич, что во время подворного обхода совершенно случайно вскрылось следующее обстоятельство: участковый инспектор Синцов в вечернее время находился в районе совершения бандитского нападения. В частности, около десяти часов вечера он заходил к гражданке Пилюгиной и сообщил, что ее сын Костя, который состоит на учете в детской комнате милиции и находится в «бегах», задержан на вокзале в городе Волгограде. У Пилюгиной Синцов сидел с полчаса, затем, по ее словам, направился в райотдел.
— Значит, между нападением, смертью Синцова и угоном автомашины существует связь?
— Возможно. Петя Синцов мог помешать преступникам, и они решились убрать его. А затем вывезли за город и сбросили в речку. Мы провели пробный эксперимент. От момента предполагаемого контакта Синцова с преступниками, нанесения ему травмы и до наступления смерти в связи с погружением в воду прошло 25—30 минут. Здесь с наукой спорить не будешь. И это время как раз необходимо, чтобы на приличной скорости проследовать по ближайшему маршруту от управления «Колхозспецстрой» до моста. Из показаний сторожа известно, что на него с внучкой напали примерно в то же время.
— Так ты считаешь, что следует объединить все три дела в одно?
— Да, это ускорит раскрытие.
— Что ж, Алексей Леонидович, надо еще раз все тщательно взвесить. Я согласен объединить дела, передать их в одни руки, лишь бы это приблизило нас к цели.
Голос Лабудинского потеплел. За неторопливым рассказом Короткова он зримо увидел напряженный труд многих сотрудников милиции и их добровольных помощников. А значит, можно надеяться на успех.
— Так что же будем делать дальше?
— За этим я и пришел к вам, Иван Матвеевич. Сейф в управлении «Колхозспецстрой» довольно серьезной модификации, а вскрыли его в считанные минуты. Это подтверждается показаниями свидетеля, сторожа Панкратьева, хотя, как говорится, и «придавило» его в то время испугом. Значит, — он прищелкнул языком, — руки мастеровые были. С большой сноровочкой. К тому же опять наука слово свое сказала.
Алексей вновь раскрыл папку.
— Вот копия заключения эксперта ЭКО Клементьева. Сделано оно двенадцать лет назад. Может, помните шумное дело по ограблению ювелирного магазина «Самоцветы»?
— Как же не помнить. Было такое в мою бытность, было. Старого волка тогда повязали, небезызвестного Остаповича, по кличке Верти Угол.
— Так вот, мысль о классной работе в недавнем ограблении заставила нас стряхнуть архивную пыль с аналогичных дел, проверить на идентичность слепки отмычек и разных отжимающих устройств. И что оказалось...
Коротков вынул из папки еще один листок, положил его перед Лабудинским.
— Эксперты Круглова и Степанчук утверждают: сейфы в магазине «Самоцветы» и в управлении «Колхозспецстрой» вскрыты одним и тем же инструментом.
— Ты хочешь сказать...
— Мне нужна санкция на арест Гната Остаповича и на проведение обыска в его квартире.
Лабудинский откинулся на мягкую спинку стула, с минуту смотрел своими внимательными глазами на Алексея, затем потянулся за ручкой.
Спустя несколько минут Коротков спустился с высокого крыльца прокуратуры. Шофер, расторопный и вечно веселый Миша Сырин, проговорил скороговоркой:
— Дело сделано?
— Сейчас, Миша, как кривая выведет. Найдем поданному адресочку свой интерес — на коне будем. А нет, прокурор так против шерстки погладит, что долго кашлять придется. Давай жми в райотдел, группу на обыск собирать будем. Эх, Гнат, а ведь словами умасливал, пыль в глаза пускал. Не спугнул ли я его своим визитом? Спрячет инструмент, а без фактов, на испуг, где такого матерого волка обложишь. Скажет, что потерял когда-то инструмент — и вся недолга...
Будто угадал его сомнения Миша Сырин.
— День-то какой нарождается добрый. В такой день, да без удачи? Повезет, обязательно повезет.
— И я, Миша, уверен в этом. Риск, конечно, есть. Но, как говорил один опереточный преферансист, кто не рискует, тот не пьет шампанское.
СЧЕТЫ С ЖИЗНЬЮ
Дежурный по райотделу старший лейтенант Ветлугин, увидев Алексея, поднялся. Коротков протянул руку.
— Вам звонили из управления.
— Сообщили, что я у Лабудинского?
— Передал...
— Что нового?
Ничего серьезного Алексей не ждал, иначе бы разбудили ночью по телефону. По этой же причине, зная привычку прокурора появляться на работе на час-полтора раньше обычного, он заехал сначала к нему, чтобы проинформировать о событиях последних дней и, если удастся, получить санкцию на арест Остаповича. И сейчас на утреннем оперативном совещании он доложит об этом руководству райотдела.
— Значит, нового ничего?
Ветлугин привычно протянул журнал.
— Переночевали нормально. Вечером из Дома культуры механического завода поступил сигнал. С девчонки в курительной комнате сняли часы-кулон. Сахаров с дружками «отличились». Кулон изъят. Вся троица находится здесь. Развели их по разным кабинетам, чтобы не сговорились. От универмага угнан автомобиль ЗИЛ-130. Обнаружен около общежития курсантов ДОСААФ. Без сомнения, кто-то из них «прокатился». Автобусы после полуночи не ходят, на такси денег нет, а пешком идти в другой конец города после танцулек желания нет. Там сейчас ваш работник устанавливает, кто в то время в общежитие возвратился. Машина исправна, а заводили женской шпилькой. Ну и несчастный случай. Старичок один, в пьяном виде, газ закрыть забыл. Соседка унюхала, шум подняла. Приехали, а изнутри закрыто. Пришлось дверь взламывать. Старичка я в морг отправил, а дверь опечатал, родственников искать будем. Дежурный следователь отказной материал подготовил.
Слушал Алексей привычную информацию, не тревожился. Сутки прочь, нашим легче. Можно на сегодня силенок подбросить на раскрытие разбойного нападения и убийства Синцова. А насчет Сахарова на оперативке подскажет, пускай инспектора по делам несовершеннолетних им и его дружками займутся. Серьезная подобралась компания. Должны грешки за ними быть, если в открытую пошли на грабеж.
Алексей раскрыл прошнурованный журнал, читал свежие записи. Красной вязью выделялись слова: грабеж, угон, несчастный случай. А ниже — аккуратный строй каллиграфических букв. События прошедшей ночи уместились всего на двух страничках. Но, чтобы город спал спокойно, здесь, в дежурной части, на табло оператора перемигивались разноцветные глазки лампочек, зуммерили телефоны, уходили в ночь быстрые «помоги» — так кто-то любовно назвал желтые милицейские машины «ПМГ». Нет, видимый покой даже у таких «легких» ночей.
Пожалуй, скорее машинально, чем из любопытства, задержал Алексей взгляд на последней записи. Бросилась в глаза фамилия: Остапович. Ему стало жарко, он ослабил галстук, расстегнул верхнюю пуговицу у рубашки.
Постановление на арест Остаповича пока без движения лежит в папке. А его самого уже нет в живых. Возможно, очень серьезного свидетеля, а верней всего, конкретного участника бандитского нападения. И чем вызвана эта смерть? Только вчера состоялась их встреча. Расставшись с Верти Углом, Алексей оставил ребят понаблюдать за домом, и в своих рапортах они указали, что никто не покидал квартиру Остаповича и не входил туда. Неужели в визите Короткова хитрый Гнат почувствовал неминуемую развязку, и это подтолкнуло его к трагическим действиям.
Без сомнения, обстоятельства завели Остаповича в тупик, из которого даже он, при своем огромном опыте, не нашел выхода.
Значит, Алексей прав в своей догадке. Верти Угол — звенышко в преступной цепи, один из участников дерзкого ограбления. А коли так, надо срочно искать в его квартире инструмент и деньги. Без крупной доли Остапович рисковать не будет. Тут уж принцип его известен.
— Кто из следователей дежурил ночью? — спросил Алексей дежурного.
— Фирсова.
Коротков взглянул на часы. До начала оперативки оставалось двадцать пять минут.
— Если будут искать, я у нее.
Александра Степановна Фирсова находилась в своем кабинете, на втором этаже. Вид у нее был утомленный. Что говорить, не очень освежают сутки, проведенные на дежурстве.
— Заходи, Леша.
Она дружески улыбнулась. А сама как-то по-женски быстро и деловито прибирала на столе многочисленные бумаги, одни — в папку, другие — в стол, и тут же поправляла прическу, ладонью оглаживала костюм.
— Александра Степановна, меня интересует Гнат Остапович.
— Остапович?
Она на мгновение задумалась. За годы совместной работы они привыкли понимать друг друга с полуслова. Да и просто так начальник уголовного розыска не стал бы интересоваться каким-то Остаповичем. Раз спрашивает, значит надо.
— Вот отказной материал. Правда, кое-что у меня вызывает сомнение.
— Что именно? — пожалуй, слишком нетерпеливо спросил Алексей.
— Знаешь, Леша, мы, женщины, хотя и носим мундиры, все равно остаемся теми, кем сделала нас природа. Простыми бабами. Возможно, потому мы чуточку жалостливей, мягче даже к тем, кого закон называет преступником. Я вот читала его предсмертную записку. То, что она написана его рукой, не вызывает сомнения. Но вот что интересно. В записи всего три слова: «Будьте все прокляты!» Что скрыто за этой фразой? Ведь это вопль отчаяния. Ожидание чего-то ужасного, возможно, даже смерти. Но почему? Какова причина? У Остаповича язва желудка. Находясь на учете в онкологическом диспансере, бывая там и слушая разговоры о неминуемых раковых последствиях, он мог упасть духом, потерять веру в свое выздоровление. Ведь на его жизненном балансе длинный перечень нелегких лет, преклонный возраст. Если не так, то... Этот предсмертный крик мог прозвучать и в наш адрес. Как же, особо опасный рецидивист, из шестидесяти двух лет половину провел в колониях. Мог ли он питать симпатии к административным органам? Конечно, нет. А если послание адресовано не нам. Тогда остаются те, с кем он делил вынужденные лишения, отбывая наказание, и кто толкал его на различные дела и делишки. Сейчас, на старческой грани, увидев финал своей неудавшейся жизни, Остапович понял: лучшая половина лет прошла впустую, на холостых оборотах, будто и не было ее. А по чьей вине? Бывших дружков? Полной уверенности нет и в этом варианте. Я выбрала другое: психологическая усталость постаревшего человека, полная внутренняя опустошенность. Зачем существовать в ожидании смерти? Лучше вот так, сразу.
Убежденность и логика были заложены в рассуждениях Фирсовой.
— Александра Степановна, покажи мне записку.
Фирсова раскрыла тонкую синюю папку, аккуратно прошитую толстыми нитками. Между двумя чистыми стандартными листами Алексей увидел небольшой квадратик бумаги, видимо, вырванный из школьной тетради, и на нем вразброс — три слова. Синим карандашом. Специалист в области почерковедения сказал бы об этой записке многое. Буквы были невыписаны, слова разорваны на части. Уже по этому Алексей понял, что Остапович писал в сильном волнении или спешил, очень спешил.
Он вдруг представил, как Верти Угол торопливо пишет эти слова, ставит жирную точку. Последнюю точку за последними в своей жизни словами. Затем идет на кухню, пригоршней толкает в рот выпотрошенные из блестящей обертки горьковатые таблетки, судорожно пьет из-под крана противно-теплую воду. Затем смотрит в окно, на желтеющий листовник акаций. И лишь почувствовав липучую усталость век, щелкает черным переключателем газовой плиты, подрагивающими ноздрями ловит острый запах газа и уходит в комнату. Чтобы прилечь на диван — свое последнее осознанное земное пристанище. Может, все так и было...
Коротков с таким вниманием читал записку, что Фирсова не выдержала:
— За ним что-то есть?
— Понимаешь, Александра Степановна, меня преследует мысль, что Остапович замешан в этом деле с сейфом. Его почерк, его инструмент. По крайней мере идентичный тому, что применял Остапович при ограблении «Самоцветов». Ребята с ЭКО установили это. Напрашивается вопрос: сам вскрывал или доверил кому-то свое «железо»? Вернее всего, без него тут не обошлось. Вчера я был у Остаповича. К сожалению, тогда я еще не знал о заключении экспертов и надеялся — с этим и отправлялся на встречу, — что он проявит себя, выдаст поведением, жестом, словом или взглядом. Этого не случилось, видно, не дорос я пока до той высоты, когда можно с подобными Остаповичами бороться на равных. И если я бродил в потемках, то он-то понял: ему наступили на хвост. Злобы много, а укусить — зубы не достают. И вот исход. Только так я расцениваю его счеты с собственной жизнью.
— Значит, все-таки самоубийство?
— Я уверен в этом.
— Что будем докладывать руководству?
— Время терпит с отказным материалом. После планерки я еду на обыск квартиры Остаповича. Если не устала, едем вместе. Прокурор дал свое «добро». Без веских улик мои предположения — пустое сотрясение воздуха. Мне нужен инструмент и похищенные из сейфа деньги.
— А если не найдешь, Леша?
— Остапович все тайны унес с собой, оборвал и без того ненадежную ниточку. Не скрою, на сегодня он был главным звенышком в цепочке нашего поиска. Может случиться и так, что обыск окажется безрезультатным. Пока еще никто не видел инструмента Верти Угла. Ну что ж, не первый раз судьба нас щелкает по носу. — Он грустно улыбнулся. — Будем проверять другие версии, разрабатывать новые.
Требовательно зазвонил телефон. Фирсова подняла трубку.
— Слушаю. Да, у меня. Сейчас будем. — Она еще раз оправила на себе китель. — Пойдем, начальство требует.
ОБЫСК
Слава Гната Остаповича покатилась золотым колечком по здешним и нездешним местам в годы нэпа. Был он тогда в подручных у оборотистого «медвежатника» Аполлинария Студнева, бывшего ломового извозчика, по кличке Жерёбый. Не передав всей науки понятливому ученику, Жерёбый подловил пулю, когда сгребал из разверстой железной кассы в брезентовую суму увесистое золотое рукоделье и различные поделки из сиянья-камушков в ювелирной лавке одного из новоявленных хозяйчиков-нэпманов.
Со временем Остапович превзошел в мастерстве своего наставника, потому как считался мужиком мыслящим, был неравнодушен к технике, почитывал, если случалось свободное время, технические журналы, сам конструировал винтовые замки-неоткрывашки. Другому с такой сноровкой цены не было бы во дворе, любая хозяйка при встрече приветливо бы склоняла голову...
По возвращении из колонии Остапович обычно жил тихо и неприметно и большую часть времени проводил в сарайке, где у него стоял простенький верстак с тисами, а все углы были завалены разным металлическим хламом. Из этих отходов и рождала его фантазия инструмент, пригодный для необычной, как правило, ночной работы.
В последний раз отбыл наказание Верти Угол на отдаленных воркутинских широтах, вернулся сутулый, с облысевшей головой, но еще мосласто крепкий, прокаленный полярными ветрами и морозами. Но не вечно молодцу дробить чечетку — кралась старость и по пятам Гната.
Метил к нему накануне Алексей на деловой разговор не только потому, что растревожили его возникшие подозрения, больше надеялся на вскользь оброненную подсказку. В старости всегда пофилософствовать тянет, пускай и со случайным собеседником.
Долго носило Остаповича преступное половодье, а потому знал он своего брата-взломщика не хуже, чем какой-нибудь сельский поп свою немногочисленную паству. Родило, скажем время, новую категорию преступлений, определенных в законе, как угон автомототранспортных средств. Как светлячки на огне, пацанва на тех делах обжигается, жизни себе калечит. От дурости, излишеств, от избытка сытой энергии. Таким и в колонии горе мыкать, по первому взгляду старожила стрелой летать. А вот их, взломщиков старой школы, остались единицы. Отмирает «профессия», столь прославленная когда-то в преступной среде. Ум, хитрость, риск, умелые руки — вот что значила, по мнению Остаповича, его виртуозная «работа». Не каждому она в руки дается...
Такие мысли одолевали Короткова, когда он входил в квартиру старого взломщика. Пришел, а постановление на обыск и предъявить некому. Сейчас, когда кое-что прояснилось, потолковать бы с Гнатом, растопить ледяшки в его глазах... Опоздал сделать это.
Суток еще не прошло, как хозяин квартиры произвел свой расчет с жизнью. Кажется, выйдет сейчас он из-за кухонной занавески, укажет костлявой ладонью: «Садись, начальник».
В затхлом пропыленном воздухе чудился Короткову запах тлена. Шевельнул ноздрями, понял: пахнет газом. Не посвежел воздух от сквозняков.
Следователь Фирсова села к круглому, скрытому под желтой плюшевой скатертью, столу, раскладывала чистые бланки, писать готовилась. Рядом стояли понятые: седенький старичок-пенсионер и краснощекая от смущения девушка-студентка. У старичка в глазах было недоумение. Видно, не мог понять, какие ценности собрались здесь искать сотрудники милиции.
— Такой тихий, услужливый и в домино всегда играл, — задумчиво сказал он.
Квартира была небольшой, комната да кухня, но нагромождение всякой рухляди затрудняло поиск. И все-таки Алексей надеялся, что у такого опытного в воровских делах человека должны быть под рукой потайные места. Очень даже должны быть, как без этого.
В институте преподаватели по криминалистике учили не торопиться с проведением обыска, тщательно все проанализировать, разбить площадь на условные участки, предусмотреть места возможных тайников. И пока Фирсова записывала в протокол данные понятых, Алексей мысленно разделил квартиру на зоны поиска, распределил людей: наиболее опытного капитана Ковачева с экспертом оставил в комнате, инспектора Гринько направил в ванную, себе взял кухню.
— Ну что, Александра Степановна, приступим?
— Начинайте.
Алексей прошел на кухню, остановился в коротком раздумье. Прежде всего интересовали две вещи: инструмент и деньги. Он огляделся. Трудно различимой давности двустворчатый стол, кухонный шкаф, холодильник «Бирюса», два обшарпанных табурета, газовая плита. На некогда коричневом полу краска выкрошилась, обнажив белесые от шпаклевки доски.
Тщательно осмотрев подоконник, Алексей открыл стол, полки которого были заставлены бутылками. «А Верти Угол, оказывается, не был трезвенником, да и, по всей видимости, жил в невеликой нужде. За счет чего?
Коротков осторожно — два пальца сверху горлышка, два — под донышко — вынимал каждую бутылку, ставил на подоконник. Часть их пришлось составить в угол кухни. Шло время. Алексей слышал, что и его товарищи передвигают мебель, простукивают пол и стены. Неужели осторожный Остапович не оставил улик? Тогда его смерть — еще не факт виновности и не поможет следствию сдвинуться с места.
Алексей снял со стола клеенку и расстелил ее на полу. Коричневое хозяйственное ведро с мусором он умышленно оставил на конец поиска. Случалось, что именно в таких местах находились вещественные доказательства, уличающие преступника.
Он высыпал на клеенку мусор и ложкой стал медленно сортировать его на кучки. Внимание привлекли седоватые хлопья, прикосновение к которым обращало их в пепел. Они как бы наслаивались друг на друга. И он про себя отметил, что такой оттенок и массу может иметь только обработанная специальными растворами бумага.
Кучка пепла была приличной, Алексей сложил ее в стеклянную банку и позвал эксперта.
В кухне появился Степанчук, и в ней сразу стало тесно.
— Как результаты? — спросил Коротков.
— Пока ничего, молчат приборы. А может, и нет здесь ничего, напрасно утруждаем себя?
Он почмокал полными губами, разглядывая на полу кучки мусора.
— У тебя что-нибудь есть?
— Надо обработать стаканы и пустые бутылки. В некоторых сохранились капли жидкости. Может, кроме Остаповича, еще кто пальчики оставил, не пил же он в одиночку. А вот это, — он поднял банку с пеплом, — надо занести в протокол, прихватим на экспертизу. Слишком много жженой бумаги, кажется, не совсем обычной.
— Думаешь, деньги? Алексей улыбнулся.
— На то и голова, чтобы думать. Но думы — еще не доказательства. Надеюсь на ваш отдел. Хотя, подтверди ЭКО, что это сожженные деньги, мне легче не будет. Как докажешь, что именно они лежали в ограбленном сейфе? Но я о чем? Вот ты, Юрий Николаевич, часто дома устраиваешь костры, да еще тратишь на них бумагу в таком количестве?
— Да нет, вроде не случалось такого. Зачем?
— Вот и со мной не случалось. Не любитель я пожары устраивать. А здесь с килограмм, а может, и больше макулатуры испорчено, и сделано это Верти Углом незадолго до того, как он приговорил себя к смерти.
— Логично. Над этим надо подумать.
— А коли так, забирай пепел, мне еще плиту разобрать надо.
Алексей ссыпал оставшийся мусор в ведро, накрыл сверху клеенкой.
— Нашел! — раздался вдруг звонкий голос Гринько. Все столпились в узком коридорчике, и Коротков увидел сияющее лицо инспектора, на ладонях у него отсвечивали небольшие ломики, отвертки, зубила...
— Под ванной прятал. Я уж уходить хотел, пол чистый, проверил его, а днище у ванны не догадаюсь пощупать. А они, железяки, на дно прилеплены. Оторвал насилу, там у него пластина какая-то магнитная прилажена, хитро так. Подсунул ломик, а он прилип и пол чистенький, не увидишь,
Находка взволновала и Алексея, он завороженно смотрел на отливающий синью инструмент, на подрагивающие ладони Гринько.
— Давайте сюда понятых, пусть собственными глазами увидят тайник. Заносите в протокол, Александра Степановна.
«Значит, все-таки Остапович? — думал Алексей. — Его работа. А если нет? Инструмент, да не тот? Нет! Наверняка тот. Эксперты это докажут. А коли так... Нет в живых Гната, но отыщутся его связи, и ниточка должна к кому-то потянуться. Даже мертвый Остапович доказанной причастностью к преступлению обязан помогать следствию...
ЗДРАВСТВУЙ, ЛИЗКА!
Первой утренней мыслью Пашки, едва он очнулся от сна, было уехать. Он рывком поднялся. Забрать припрятанную долю и... на юг, в Среднюю Азию, к археологам землю сеять, в любой омут, чтобы не выудила милиция, не коснулся любопытный глаз, Прожигал изнутри чужой голос: «Убийца! Убийца!» И зримо приходило вчерашнее: мост, заросшие тальником берега, тихо журчащая вода. Все поглотила река. И обмякшее тело милиционера, и угнанную им, Пашкой, автомашину...
От моста они возвратились к поселку, миновали несколько улиц, а потом Крест приказал вернуться и сбросить машину в реку. И никто не возразил ему ни единым словом.
Все пугало Пашку. И прежде всего сидящие рядом люди. Один из них, похожий на татарина, с лицом, будто подчерненным сажей, был молчалив. В машину он сел вместе с Крестом на одной из улиц, и потому, как он во всем слаженно действовал с братом, Пашка понял — давний его друг.
Второй, старичок, в шляпе и с чемоданчиком, тоже не встречался ему раньше. Леха был с ним отменно предупредителен, и это говорило о том, что «шляпа» — человек из «воровской знати», а такие, как Пашка, рядом с ним — мелкота.
Крест играл в порядочность. Стоя на коленях, он небрежно доставал из раскрытого баула пачки денег и разбрасывал на четыре кучки. Но и здесь Пашка уловил какую-то закономерность, наверное, обусловленную раньше, при сговоре. Примерно равные кучки образовались перед стариком и Лехой, чуть поменьше — рядом с «татарином», и еще меньше — около Пашки. Он обиженно зажевал губами, но никто не подал голоса, и он смирился. Значит, так надо. Кто-то шел под заряд картечи, а он отсиживался за кустами в машине.
Все торопливо рассовывали добычу по карманам, и лишь старичок деловито укладывал деньги в тонкую матерчатую сумку.
«Предусмотрительный, черт», — подумал Пашка. Сам он спрятал свою долю на животе, под сетчатой майкой. Баул Крест закинул на середину реки.
— Все, — шепотом произнес он. — И еще помните, отныне кровью повязаны. Кто вздумает пикнуть, жив не буду, прихлопну, как занудливого комара.
Почему-то Пашка решил, что эти слова относятся только к нему. А Леха уже стоял поодаль рядом с чернолицым парнем и о чем-то тихо говорил с ним. Долетали лишь редкие слова: сядешь, телеграмма, в ажуре...
Там, на берегу, они и расстались. Исчез сначала старичок, потом этот, черный. Они же вдвоем — спереди Пашка, а сзади Крест — еще долго шли улицами и переулками, выбирая места потемнее, пока не пробрались к своему дому. Будь готовы документы, Леха сразу бы покинул свое неуютное, а теперь втройне опасное пристанище. Но предстояло ждать еще сутки, и он про себя вовсю костерил Хардина.
Ночь отступала, сумеречь начинала таять, четче проявились очертания построек. В сарае, послушав тишину, Крест за рукав притянул к себе Пашку, зашептал с придыхом:
— Помни мои слова. И не вздумай сорить деньгами раньше времени, наследишь. К Хардину заглянешь утром, вдруг уже сготовил. Если нет, жду тебя вечером. Попутно купишь рюкзак, фуфайку, пожрать что на первое время. К ночи уйду...
И сейчас, с трудом отзоревав несколько часов, Пашка осязаемо ощущал прикосновение Лехиной руки, слышал его обжигающе леденящий шепот. Верил: прихлопнет, коли будет в том нужда, не пощадит и брата. Не впервой, видно, кровь пускать, а к нему вот тошнота подкатывает.
Часом позже, с предосторожностями передав Лехе еду, Пашка уехал на вокзал. Заглянул к Хардину, надеясь на его сноровку, но тот был неумолим.
— Сказал к вечеру, значит, не мельтешись.
Видно, были к тому причины, и Пашка убито согласился. Ждать придется, коротать где-то время. Он невольно вдруг сжался, представив, как мечется в неприютной землянке брат, чутко сторожит лаз. Страх отгонял думы о доме, возвращаться туда не хотелось, да и зачем? Ежеминутно ощущать опасное соседство Лехи? Нет, только не это.
Через полчаса электричка мчала его из города. Споро уплывали назад окраинные дома, ветхие, почерневшие, теснимые бетонным монолитом многоэтажных домов и потому доживающие свой век. Пашка на мгновение забывался, ему чудилось, навсегда покидает город. Но опять приходило вчерашнее, наполняло липучим страхом, и он невольно косил глазами на подрагивающие в металлических салазках двери: не войдет ли кто по его душу.
А спешил он в изношенном скрипучем вагоне к давней подружке Лизке Мозер. Хотелось забыться до вечера, стряхнуть с себя непроходящее оцепенение.
Жила Лизка с полуслепой бабкой в источенном короедом и присевшем к земле несуразно длинном пятистеннике на краю небольшого поселка. А езды туда и часа не набиралось, совсем под боком у города. Наезжал Пашка а заветный домик с дружками и в одиночку, пил, куражился, играл в карты, пока были деньги. Потом Лизка невинно заглядывала ему в глаза и говорила: «Все, Пашенька, дружок, пожил, обогрелся, теперь катись до мамки. Я нахлебников содержать не могу».
И Пашка нехотя покидал полюбившуюся ему горенку: и сам знал — в кармане свищет ветер. Не без Лизкиной помощи уплывала монета. Под стать молодой хозяйке собирались здесь ее подруги, готовые на все, лишь бы нашлось что повкуснее поесть и выпить.
Знал Пашка, много братвы бывает в этом доме, ревновал Лизку страшно, сердце сжимало, будто прессом, чудились ему на Лизкином теле другие липкие руки. Пьяный грозился как-то зарезать, но та лишь рассмеялась в ответ: «Не венчаны, Паша. Дружков я сама выбираю. Ты вот сегодня люб, так как сияешь весь от удачи. А отгорит душа, дуну — и забудешь сюда дорогу. Вашего брата на бабий век хватит».
Вот к этой беспутной Лизке и рвался сейчас для успокоения Пашка. Не удержался от соблазна, обошел братанов наказ, притаил в нагрудном кармане тонкую пачечку согнутых пополам зеленых полусотенок, еще не зная, как распорядиться ими. Разве гульнуть до вечера, ослепить Лизке глаза шальной деньгой? Знай фартовых. Не мелкий барахольщик Пашка Огонь. А коль в удаче, с лихвой оплатит сладкие минутки. И пускай Лизка видит: для него деньги — пустой звук. Всегда этого добра достанет, захотелось бы только...
Отзвенела на входном рельсовом многопутье электричка, а потом растаяла за дальним светофором. От станции узкой тропой, усыпанной палой листвой и хвоей, метил Пашка на тихую поселковую улицу. Домик Лизки в самом ее конце, и смотрит на улицу в три подслеповатых оконца. Прямо за двором и небольшим огородом качались стройные сосны, и среди них змеились тропы и тропки, по которым часто уходили ночами Лизкины гости.
Толкнул Пашка дощатую калитку, услышал голоса в доме, ругнулся: «Устроила базар, ночи ей мало. Ну, да ладно, сегодня он банкует, а кто лишний, подсказать можно, чтобы к обратной электричке спровадила».
— Какими ветрами? — из-за стола поднялась Лизка, пьяненькая и все такая же влекущая, что Пашка невольно сглотнул слюну.
— Пашенька, горе ты мое девяносто шестой пробы.
Она почти упала ему на грудь. — Давно не залетал сюда, забыл, за-был, а я тебя сейчас вспоминала. Верно, парни?
Лизка разомкнула руки на Пашкиной шее, обернулась, и он разглядел Лизкино застолье. С края стола трое парней играли в карты и между ними мятой кучкой лежали бумажные деньги. На диване полулежал с гитарой, тиха перебирая струны, Ванька Крупнов, вор, отсидевший в колониях десять лет. Рядом с ним мостилась (из квартирных воровок) Верка по кличке «Кобра». При появлении Пашки она подняла утяжеленные тушью ресницы, черные сливы глаз стрельнули в сторону нового гостя, прицениваясь. Крупнов что-то мурлыкал тихо, для себя, чтобы не мешать игрокам. Было еще тут двое подростков, которых, видимо, пристраивали к делу, а пока в избе держали из милости, для разных поручений.
— Дать, Огонь, карту или на мели сидишь?
Промолчать бы Пашке, не искушать сидевшего в нем беса. Но он презрительно (Лизка стояла рядом!) глянул на мятые трешницы и пятерки и, не садясь, протянул ладонь.
— На банк.
Приняв две карты, осторожно раздвинул их пальцами. «Казна» — туз и шестерка. Посмотрел на банкомета, известного среди воров под кличкой «Медовый», карманника Веньку Сидорова.
— Пытай свое счастье, Медовый.
Венька скинул на лежащую перед ним карту еще две, резко перевернул их. С минуту пристально смотрел на Пашку.
— Двадцать. Ваши не пляшут.
Пашка небрежно, за уголок, вытянул из кармана пятидесятирублевую купюру, пришлепнул сверху банк.
— Еще желаешь?
И снова что-то ощутимо шевельнулось в Пашкиной груди.
— Мечи...
Он смотрел на нервные пальцы Медового: не передернул бы карту, он на таких делах зубы съел. А Пашка еще не той масти для старого вора, чтобы уличать его в нечестной игре.
Еще две зеленые бумажки легли на захламленный стол. Перебрал на этот раз Пашка, как говорят, «два туза и дамочка вразрез». Не стал в третий раз пытать судьбу, подошел к Лизке.
— Выпить хочется, посылай пацанов в магазин.
— Да ты никак разбогател, Пашенька. — Лизка опять прильнула к нему. — Наследство получил от какой-нибудь тетки?
— По случаю напрокат приобрел. — Пашка удовлетворенно заметил, как загорелись глаза у Лизки.
За столом азартнее пошла игра. Ванька Крупнов монотонно тянул свою бесконечную песню, пригрелась у него под боком Верка Кобра. А Пашке хотелось одного: напиться, припасть к гибкому Лизкиному телу и больше не возвращаться домой...
В СТАРОМ ПАРКЕ, У РЫНКА
Сквер был запущен, а потому первозданно красив. Густые ветви акаций нависали над облезлыми лавочками, сужали аллеи. Резко пахло полынью. Дурман, запах этой негородской травы всегда вызывал у Короткова острые воспоминания о деревне. Родившись и прожив на природе семнадцать лет, он до сих пор не потерял привязанности к доброму сельскому уюту. И вот уже несколько лет, если выпадало счастье летнего отпуска, проводил его в своем лесном углу, в ежедневной радостной суете, которую по-настоящему может вызвать только неповторимая ягодно-грибная пора.
Сейчас зелень уже поблекла, кусты и деревья заметно пожелтели. Осень. Для многих — прекрасное время. Для многих... Им же порой не до окружающей красоты...
Только что позвонил Канада (такая кличка шла по жизненной колее за Иваном Крупновым) и попросил о встрече, предупредив, что в райотдел заходить не намерен. Звонок для Алексея был неожиданным, но в их работе и самым необычным ситуациям удивляться не стоило. Потому Коротков ответил, что будет ждать его в старом парке, за рынком. Канада зря ноги маять не будет, тем более ходить за советами в уголовный розыск, — это Алексею было известно. Значит, отнестись к звонку следовало со всей серьезностью. Заменив пиджачную пару и галстук на короткую замшевую куртку и потертые джинсы, за пятнадцать минут до назначенной встречи Коротков уже был в парке, облюбовав одну из неприметных скамеек.
С Крупновым у них сложились особые отношения. В своей практической работе Алексей следовал твердому правилу: перед оформлением паспорта беседовать с каждым освободившимся из мест лишения свободы. Разговор чаще всего был непринужденный, о дальнейшем житье-бытье. А понять в таких случаях Алексей хотел одно: насколько испорчен человек, какие внутренние пружины сжаты в нем и что можно ожидать от него в будущем. Порой приходилось помогать с пропиской, устраивать в общежитие, на работу, а то и улаживать разбитые семейные отношения.
Знал Коротков, что не каждый, возвратившись «оттуда», несет с собой доброе настроение, твердую убежденность в необходимости честной жизни. Ведь справедливое наказание — все-таки наказание, карающий перст которого создает в человеке за годы отсидки оболочку отчужденности, заряжает его надолго обидой на все и всех, и, прежде всего, конечно, на административные органы. И преодолеть это отчуждение, уяснить, что виновником всех бед являешься ты сам, способен не каждый. Вот об этом-то и не забывал Алексей ни на минуту, приглядывался, выискивал всегда в сидящем напротив его человеке ростки доброты, которые надо не только выявить, но и дать им прорасти силой своего участия, доброты, а не мелкого и показного доброхотства. Об этом он постоянно твердил своим ребятам. Не просил, а требовал, чтобы изучали преступный мир, среди отбывших наказание искали людей, не растерявших человеческих качеств, помогали им встать на правильный путь. Алексей знал, как доверие окрыляет оступившегося человека, твердо верил, что без добрых отношений с людьми, хорошо знакомыми со своей средой, повадками, жаргоном, намного сужается поле деятельности, обедняется методика розыска. Но как вырвать человека из его прежнего мира, помочь ему очистить душевную накипь — этому не учил ни один институтский учебник. Это могла подсказать только жизнь.
Коротков вспомнил первую встречу с Иваном Крупновым. Зашел тот, привычно втянув голову в плечи, руки на животе — придерживают полы незастегнутого пиджака.
— Здорово, начальник.
Блеснули во рту две желтые коронки. Во всем: походке, угловатых жестах, отрепетированной улыбке — чувствовалась добротная воровская школа. Что ж, прошел парень свою «академию» и теперь вот желает показать свое «я». Такие долго на воле не задерживаются, жди от них пакости.
Легла на стол длинная, как лента, справка о судимости. В коротких строчках перечень статей Уголовного кодекса.
Крутил Алексей ручку меж пальцев, медлил накладывать визу-разрешение на получение паспорта. И говорить вроде не хотелось. Долго смотрел на справку. Хотя, чего там разглядывать. Обычный послужной список вора. Крал у государства, не гнушался и личной собственностью граждан. А в сторону от этих статей — ни-ни. Профессия!
— Как жить, Крупнов, думаешь?
— Это моя печаль, начальник.
Запахнули ладони плотнее пиджак.
— Специальность есть?
— Хозяин добрый, приобрел с десяток.
Не клеился разговор, чересчур официальный, свернуть бы чуток в сторону.
— По какому адресу прописываться будешь?
— Найду где прислониться.
— А мне бы поконкретней.
— Это к чему же? — проявил некоторый интерес Круп-нов.
— Административный надзор оформить придется. Накрутил статей, как лапши на мясорубке.
— Под надзор? — погасли во рту коронки. — Что ж, воля твоя, начальник. Для меня небо всегда в клеточку.
Тогда и мелькнула у Алексея мысль: а если попробовать оторвать Какаду от его дружков? Не век же ему по колониям горе мыкать, расплачиваться за короткое мнимое воровское «счастье». Не все, поди, человеческое в нем угасло. Скажи он тогда прямо ему об этом, рассмеялся бы в ответ Крупнов: это его-то, на путь праведный. Но от предложения — помочь устроиться на работу — не отказался. Трудился он грузчиком на местном мясокомбинате. Работа для вора тем и прибыльная, что при случае можно утаить баранью тушу или вязку колбасы. На том и попался. Каких-то десяток килограммов потерялось при погрузке на складе, сумма мизерная, рублей на сорок, но для вора-рецидивиста и это страшно. И винить ни кого не будешь — сам себе на шею аркан накинул. А тут еще кладовщица шум до небес подняла. Много ли, мало ли, а кругленькая сумма — недостача на складе объявилась. Кто виноват — без сотрудников ОБХСС не разберешься, а под горячую руку все грехи на мышку свалили, какой Ванька Крупнов в сей момент оказался. На кого же еще, на кладовщиков да администрацию, что ли? Когда вот он, вор. И по бумагам, и по обличью, к тому же за руку пойманный.
Только Алексей не очень в то поверил. Ну, а с Крупновым, конечно, работать надо, раз кража в журнал заштампована. И снова встретились в кабинете. Какая-то ощутимая озлобленность распрямила фигуру Крупнова, жестче обозначила черты лица. Видать, смирился с тем, что срок предстоит немалый, какие тут разлюбезные разговоры. Спросил его прямо:
— Хочешь остаться на воле?
Усмехнулся Крупнов криво, не той стороной, где коронки впаяны.
— Моя воля, начальник, давно в клетку спрятана.
— Я спрашиваю, хочешь остаться на воле? — упрямо повторил Коротков.
— Что-то мне непонятна твоя милость, начальник. Если обогреть хочешь, так сразу скажи, ты — сам по себе, а я — тоже. Дороги у нас разные и никогда не сойдутся. Разве что вот так, дело на Канаду состряпаешь.
— Это не по моей части дела стряпать, да и не верю я откровенно в этот шум с обворованным складом, иначе бы разговор другой пошел.
И тут Крупнов, тертый калач, уловил какую-то свежую струю в разговоре, надежду что ли почувствовал, или просто человеческая душевность задела — никто верить до сих пор не желал, оно и понятно: от кого ярлык вора укроешь, что однажды к тебе был пришлепнут, а тут... Но этот человек из категории лиц, ненавистных Канаде, сказал ему, что не верит в эту колбасную историю.
Заерзал Крупнов на стуле, ожидая разъяснений.
— Скажи, Иван (Алексей впервые назвал Крупнова так, и это резануло того по ушам), только на откровенность, видишь, нет передо мной протокола, и я не ловлю тебя на слове... Так вот, скажи, Иван, эти десять кило триста сорок граммов единственные, что к твоим рукам прилипли? Или еще что было?
— А кто поверит, если это не так? Пока мне вдалбливают в башку иное. Будто я ворюга, каких поискать, и за три месяца растащил полсклада. Да, я — вор, но свои грехи никогда не отмазываю. А вот когда под честного человека рядятся, в грудь кулаками стучат, а волокут пудами... Обидно, что за кого-то... Он вдруг поднялся со стула.
— Не верите? Никто не верит! Только и эти поганые десять кило не трогали мои руки. Как они в машине оказались, и сам не пойму. Да захотел бы я взять, ни один бы охранник не унюхал. А тут возьмите, подъехал к караулке Ваньша Канада, сидит на колбаске, задом ее обогревает.
Он отрешенно махнул рукой, сел на стул. И это короткое откровение, и какой-то беззащитный вид Крупнова больше всего поразили Алексея.
— А я верю тебе, Иван. И даю слово, что разберусь в этой истории...
Да, тогда пришлось поработать его ребятам, прежде чем передали дело по подследственности — сотрудникам ОБХСС. От той самой громогласной кладовщицы ниточка потянулась в административный корпус, кое-кого из руководства опутала. Им и ответ держать пришлось. Алексей радовался, что не дал восторжествовать несправедливости. Крупнов на суде прошел свидетелем, а когда вместе с Алексеем вышли из зала, протянул руку:
— Спасибо, Леонидыч. Я из злючей породы, но и на доброту памятливый. Будь здоров.
И Коротков увидел, как побледнели у него щеки.
С тех пор прошло около года, раза два они встречались, и Алексей не терял надежды, что со временем очистится Крупнов от наносной грязи колоний. И вот этот звонок...
— А вас сразу и не признать, — прервал Крупнов его думы. Вывернулся он на аллею откуда-то с боковой тропки, и по его развязному поведению Алексей понял, что он где-то успел хорошо выпить. Опоздал Крупнов минут на десять, и потому Алексей спросил:
— Что задержался?
— Крюк с дружком нарисовались, у бани в очереди за пивом стоят. А я сказал, что двинул деньжат промыслить, а сам сюда. Вот бы они нас сейчас «сфотографировали». Ванька Канада за милой беседой с начальником уголовки. Дела!
Он хохотнул, но тут же глаза его сделались серьезными.
— Ну да ладно. Удивлен, что позвонил? Не удивляйся, если с Канадой по-людски, он добро долго помнит.
Алексей приготовился слушать. Уж коли Крупнов напросился на встречу, то новость действительно обжигает ему пятки.
— Я, Леонидыч, затем нарисовался. Был сегодня за городом, в Сосновке, у Лизки Мозер. Слыхал про такую? Девонька еще из тех. Сейчас у нее там блатхата, или как там, притон, по-вашему. Так вот, собралась компаша, в картенки перекинулись, за винцом слетали. А потом Пашка Огонь подскочил. Смурной какой-то и при деньгах. За две минуты полторы сотни спустил да еще на выпивон всей компаше расщедрился. С чего бы это? У такой шушеры, как Пашка, карман от карбованцев топорщится. Может, родственник богатый где объявился, так то сказочки для душевнобольных. И слова Лизке пьяный нашептывал: хана, мол, мне и прочее, что не для чужого уха. Что это, бред или романчик какой прочитал интересный?
Думал Алексей, стремительно думал. После смерти Остаповича не было пока просвета в делах с ограблением управления и убийством Пети Синцова. И тут даже самую малость надо исследовать скрупулезно. Но Пашка Огонь — это не очень серьезно.
— Так, говоришь, полусотенки и слова такие плел? — почти машинально переспросил он Крупнова.
— Если сказал Канада, значит, так оно и было. Верь, стряслось в его жизни такое, что плавит душу. Боится он, страх как боится, а чего, тут соображай, моя голова к тому не приспособлена.
— Где сейчас Пашка, в Сосновке?
— Там ошивается, у Лизки. Но к вечеру думал в город возвращаться, дельце, говорит, одно спроворить надо...
Ушел Канада, свернул за ближайшими кустами с аллеи. Обожгло нежданное известие Короткова. Нет Верти Угла, сплошной туман после него остался. А здесь Пашка Огонь сорит кредитками. Откуда взял? Смотреть, смотреть его надо, не откладывая, проверять со всех сторон. Куда пойдет? К кому с делами своими нацелится?
Алексей поднялся. Сквозь зеленоватые стекла защитных очков деревья, песочные дорожки, небо — все выглядело намного светлее, ярче. Взглянул на циферблат часов. С начала встречи с Канадой прошло тринадцать минут. Несчастливое число...
ДВЕРЬ ОТКРЫВАЕТ ХАРДИН
На вокзал Коротков приехал под вечер. Решил подконтролировать дежуривших здесь ребят, так как в лицо Пашку, кроме него, знал лишь инспектор Сушко. Через три-четыре минуты должен был появиться электропоезд со стороны Сосновки. Сушко Алексей нашел сразу — тот стоял на перроне около газетного киоска и что-то рассматривал за витриной. Быстро договорились, что встанут на разных выходах к вокзальной площади. Искать еще одного сотрудника, приехавшего сюда вместе с Сушко, уже не было времени — вдали мелодично пропела сирена электропоезда. И вот зеленая стрела, бесшумно приближаясь и увеличиваясь в размерах, плавно подкатила к высокой платформе. Густо двинул из вагонов народ, не просмотреть бы в такой сутолоке Пашку. А может, и не приехал он, кто знает, пьет у Лизки, и вся недолга.
Надеялся Алексей на встречу, вглядывался в проходящих мимо людей и вдруг почти рядом увидел Пашку. В синем плаще, в фуражке, из-под которой выбивались рыжие завитушки. Алексей вклинился между двумя женщинами и уже не спускал с Пашки глаз. Были они знакомы, лет семь назад расследовал Коротков в общем-то несложное Пашкино дело, связанное с групповой кражей и угоном автомашины. После освобождения Пашки была у них беседа. Тогда и понял: набрал парень злобы до краев, всегда готова она сплеснуться, обернуться для кого-то бедой. Да и кто бы навел Пашке глянец при его-то матери и многократно судимом братце. Так и не получилось у них теплого разговора, не протаяла между ними снежная целина.
И сейчас таился Алексей за чьей-то спиной, интуитивно чувствовал неладное в лице полупьяного Пашки. Нет, Коротков не считал себя физиономистом, хотя годы тренировки позволяли ему быстро схватывать в человеке существенные черты, запоминать не особо броские приметы и при необходимости воссоздавать подробные словесные портреты.
Сейчас лицо Пашки отражало ясно просматриваемую тревогу. Смятение было прописано во всех его чертах. Губы скобочкой тянуло к подбородку, щеки обвисли, потемнели, глаза метались по толпе, будто отыскивая в ней кого-то. Настороженный хорь, да и только.
Деньги и Пашка? Какая между ними связь-зацепа?
Откуда такая сумма могла появиться у неработающего парня (справки о Пашке Алексей успел навести после встречи с Крупновым)? Выиграл в карты? У кого? Украл? Так в городе и области крупных хищений денежных сумм в последнее время не было. За исключением «Колхозспецстроя». Неужели в какой-то степени причастен к этому делу? Что-то знает, слышал или... Нет. Куда там Пашке. Не того полета птица. Хотя... А если... — Эта мысль была так неожиданна, что Алексей остановился. — Неужели брат объявился? Леха Крест! Ведь ползает же он где-то по земле, таится. Но если Крест в городе (нельзя, никак нельзя отбрасывать такую возможность!), то где скрывается сейчас? Дома? Навряд ли. Дом для него — «горячая точка». Тогда где? У какого-то заветного дружка? И подал ли он весточку о своем прибытии Пашке? А может, в том и заключается тонкий расчет: пересидеть подобно хитрому зверю облаву рядом с охотником. Трудно поверить в такую версию. Пойдет ли Крест на такой риск? Но ведь появиться в доме мог? Хотя бы ненадолго. Потому что нуждается в легальных помощниках, деньгах...
После получения телефонограммы о побеге Креста за домом наблюдали две недели. Истекли все сроки возможного появления беглеца, и Алексей вынужденно дал команду снять наблюдение. Сотрудников не хватало постоянно, а здесь несколько ребят круглосуточно высиживали в доме, со слабой надеждой в появление Креста. Верилось в это мало. К тому же Сазониха и Пашка вели себя вполне естественно, ничего подозрительного в их поведении не замечалось. А встречу с Лехой утаить было бы нелегко...
Вспотел Алексей. Нежданно родившись, мысль требовала логической ясности. Неужели он, залета, Леха Крест? А ведь, пожалуй, похоже, ох, как похоже. Его дерзость, умение обдумывать все до мелочей и не оставлять экспертам мало-мальских улик. Сейчас бы в кабинет, собрать ребят, обдумать все детали этой версии. Но Алексей уже знал, что «поведет» Пашку, куда бы тот ни сунулся, будет держаться за эту неожиданно возникшую ниточку...
Кончилась привокзальная площадь, двумя широкими лучами разошлись от нее улицы. И Пашка остановился, посмотрел по сторонам, словно взвешивал, какую из улиц мерять своими длинными ногами. Алексей вовремя отшатнулся за чью-то спину. Не очень людно, не очень, не натолкнуться бы на пытливый Пашкин взгляд. Ругнул мысленно Сушко и его напарника — тоже, помощнички. Куда запропастились? Как их сейчас не хватает?
Держит Алексей на прицеле синий плащ, фуражку, с выпавшими из-под нее огненными кудрями. Невидимая нить вяжет его с Пашкой. Не бесцельно плутает тот в этом районе, не бесцельно. Куда торопится, чем встревожен? Не разгадаешь. Передать бы Пашку незнакомому для него человеку, узнать до конца маршрут. И вдруг — удача. Из-за угла, сияя улыбкой, появился знакомый дружинник Костя Гулов. Сбоку лепился к нему лет шести парнишка.
Шел Гулов навстречу, будто и не было рядом прохожих. С двух сторон обтекали они могучую фигуру. Отлегло на душе у Короткова. И чтобы не дать проснуться гуловскому басу, протиснулся к Косте вплотную, заговорил спешно, полушепотом:
— Костя, мне помощь твоя нужна. Не задавай пока вопросов, потом объясню. Видишь вон того рыжего парня? Узнай, куда он топает, а я поблизости держаться буду.
— Понял, Алексей Леонидович.
И он сразу повернулся, прибавил шаг, наклонившись, что-то пояснял сыну. А Коротков чуть замедлил движение, затерялся среди прохожих...
Пашка, действительно, сгорал в тревоге. А повод для беспокойства был серьезный: Леха все еще прятался в сарае, ожидал документы. До Хардина было уже недалеко. Нагретый за день асфальт быстро охлаждался, но воздух был еще теплый, не схваченный стынью подступающих сумерек. Уверенность постепенно овладевала Пашкой. «А может, и впрямь коротки у милиции руки? Не пойман за руку, не вор. Ведь и сам не безгрешен, а вот хожу по городу, коньяк пью. Да если после каждого «дела» руки вверх тянуть — смехота будет».
Он быстро нашел знакомый подъезд. Над невысокими заборчиками, заляпанными охрой, густо росли акации. От этого проход к подъезду казался узким и темным. Помня наставления Лехи, Пашка огляделся. Посреди двора, около небольшого металлического гаража, крутились два пацана. Недалеко, метрах в тридцати, шел мужчина в спортивной куртке. За его руку держался небольшой парнишка, что-то гнусил, наверное, не хотел идти домой.
Пашка поднялся на второй этаж, ему послышалось, что парнишка уже хныкает в подъезде. Он в несколько шагов преодолел лестничные марши до следующего этажа. Дверь открылась сразу, едва Пашка прикоснулся к кнопке звонка. Возможно, Хардин поджидал его.
— Готов, готов заказик, — запел он медовым голосом, словно речь шла о сшитом костюме.
Крест не велел Пашке торговаться, и потому он без лишних слов вытянул из внутреннего кармана приготовленные триста рублей — пачку десятирублевок, положил их на стол. Щедрость эту Пашка понимал так: за оригинальный труд и молчание, за ту тайну, что унесет с собой Крест.
Он раскрыл паспорт. С фотографии, придавленной в правом боку металлической печатью, смотрел брат. Правда, был он намного моложе, с темной бородкой и усами. И черты лица были мягче, их еще не ужесточило время долгих тюремных отсидок. На голубоватых листках — четкие каллиграфические записи, умеет делать, чертяка.
Он глянул на Хардина. Тот суетливо поправил скатерть. Денег на столе уже не было.
— Одно условие. Я насчет документиков. При случае — молчок. Твой браток «путешествовать» любит, а мне местожительство менять не хочется. Я многим нужен! Очень многим! Так и передай братцу.
Голос его вдруг утратил мягкие нотки. И в этих словах уловил Пашка особый смысл. Сквозь мнимую подобострастность явно пробивалась затаенная угроза. Не одним Крестом жив преступный мир...
Больше Пашке здесь было делать нечего. Он брезгливо взглянул на Хардина, словно и не заметил происшедшей в нем перемены.
— Заметано. Не из тех братка, кто пену гонит. Прощевайте...
Гулов нашел Алексея в сквере, на скрытой от посторонних глаз лавочке. Сынишка его, видать, умаялся и плаксиво тянул отца за рукав.
— Вот что, Алексей Леонидович, прошел твой адресат на улицу Станционную. Дом номер сто восемь, квартира — пятнадцать. Был там минут десять. Оттуда ушел на вокзал, сел в троллейбус — ходит по второму маршруту. А в квартире проживает некий Хардин.
Гулов не знал, что Алексей подстраховывал его и издали тоже наблюдал за Пашкой. И сам видел почти весь Пашкин маршрут, но бескорыстная отзывчивость человека, который уже не раз помогал уголовному розыску, вызвала в нем добрые чувства.
— Спасибо, Костя. Выручил ты нас крепко. Веди своего грача домой, живы будем — увидимся.
Он приветливо улыбнулся, благодарно пожал на прощание руку. Итак, небезызвестный Хардин. При чем здесь он. Что, снова взялся за изготовление фальшивых денег и ссужает ими Пашку? Нет, такое исключено. Нужна помощь бывшего фальшивомонетчика в изготовлении документов? А для кого? Неужели... Пашкин братец? Беглый Леха Крест?
Нетерпение подстегивало Алексея. Надо быстрее в отдел. Нет Остаповича, но есть Пашка и Хардин. Не порвалась ниточка. И, может, она потянется к Лехе Кресту. Все может быть. Но Пашка сейчас самая занятная фигура. Вот тебе и недозрелый орешек! С него надо начинать дальнейшую игру, только с него. И прежде всего необходимо — и немедленно — восстановить самое тщательное наблюдение за домом Сазонихи.
КРЕСТ ПОКИДАЕТ ГОРОД
В полночь в пропахшую гнилью землянку проскользнул Пашка. В руках он держал зеленый туго набитый рюкзак. Бросил его на нары, сам встал — головой под бревенчатый настил.
— Что, братка, — голос его неожиданно задрожал, — прощаться будем.
Напряженность последних дней, с трудом сдерживаемая злость на миг оставили Креста, защемило в груди. Увидятся ли еще? Кровь все-таки свойская, братан.
Но это светлое родилось лишь на миг. Он погасил в себе эту жалость, высохли, не успев вскипеть в уголках глаз, слезы. Вне закона он, вне закона. Никто не простит ему того, что случилось там, на мосту. Да и не надо ему прощения. Не про него эта песня.
Торчал столбом Пашка, вздрагивала на стене его тень. Не уловил бы брат хмельную усталость, не обжег блеском своих глаз.
Тихо чадила свечка, тянулся над обгоревшим фитильком рыжий язык — дунь и погаснет. Дернул Леха у рюкзака шнур, посыпались на нары кульки, свертки. Достал новый не частой строчки ватник. Постоял, потом припал на колени, шарил что-то под нарами. Следил за ним Пашка без интереса, всего в полглаза. Знал, что не даст больше денег. Да и полученной доли ему надолго хватит, а там найдет, как прокормиться.
Бросил Крест объемистый сверток с деньгами в рюкзак, накрыл сверху Пашкиными покупками. И лишь бутылку водки оставил на тумбочке.
— Давай документы.
— Да, — Пашка мысленно обругал себя, — вот они.
Крест неторопливо протянул руку, склонился над огоньком.
— Орлов Николай Семенович, 1954 года рождения.
Усмехнулся недобро.
— Помолодел, значит, Крест. Хотя теперь придется забыть свою кликуху, Николай Семенович.
Он раскрыл трудовую книжку.
— И стаж подходящий, четырнадцать лет. Трудяга в мозолях, да и только. Спасибо Хардину. Не придется при случае начальникам мозги пудрить. Расплатился?
— Четыре сотни дал, — на всякий случай приврал Пашка, но Крест пропустил его слова мимо ушей, о другом уже думал. Он натянул ватник, опоясался широким солдатским ремнем. На голове — мелкая кепочка. Обыкновенный рабочий. Монтер там или слесарь, каких в любом домоуправлении встретишь. Приподнял землистого цвета подушку. Вороньей чернью блеснул пистолет, заиграли на нем крупинки огня. Держал мерцающую тяжесть на ладони, опять потаенные думки свои разматывал, брата и того таился.
Спрятал пистолет за пазуху. Все, готов к дальней дороге, к встречам нежданным. С таким грузом напролом пойдет, не остановишь.
— Разливай.
Присел на нары. И впрямь похож на зверя, весь налитой до краев недоброй силой. Булькала в немытых стаканах жидкость.
— Будет.
Охватил пальцами стакан.
— Выпьем. Нутром чую, вряд ли увидимся.
В три судорожных глотка выпил водку, припал мокрыми губами к рукаву, потом потянулся за куском лежалого сыра.
Запрокинул Пашка голову, тянул противно-теплую жидкость. Не видел, откуда на тумбочке появилась пачка денег. Видимо, загодя приготовлены были. Подвинул их Крест Пашке.
— Отдашь матери. Скажешь, от Лехи, мол, поминальный подарок.
Молчал, ждал, когда тепло разойдется по телу.
— Сейчас пойдешь на улицу. Крутанись возле дома и шагай куда-нибудь. Если догляд есть, за тобой потопают. А я тем временем смотаюсь.
Ушел Пашка, запомнив последнее объятие брата. Поднялся и Крест. Приладил за спиной отощавший без фуфайки рюкзак, в пазушке — теплая успокаивающая тяжесть. А куда идет, какую дорогу выбрал, и Пашке не открылся. Жидковат еще парень, что камышина, при случае и поломать могут.
Метались по убогим стенам тени, дотаивала свечка. Задул огонек. Прощай дом, мать, брат — последняя ниточка к сердцу. Нет больше Лехи, самолично рвет он пуповину к старой жизни, заметает свои следы на земле. Сегодня по паспортной записи он — трудовой элемент, с законом живущий в дружбе. Вот так-то.
Опасна тишина Лехиной дороги. Огороды, заборы, сонные улицы. Сейчас за город быстрее, в степушку, а там в спасительную лесную темноту. Где-то прячется в лесах заветный Дианов кордон, доживает там в одиночестве материн брат, его родной дядька Савелий. Отлежаться в той глухомани чуток, пока у оперов азарт не пройдет. А там дорог много, исчезнет...
Заревом огней сиял за спиной город. Туман стлался над самой землей. Со стороны посмотреть — плывет по молочной жиже безногий, сгорбленный рюкзаком человек.
Зачернела стеной лесная опушка. Добраться к ней поскорее, а там его и с собакой не сыщешь. Нервно оглядывался Крест, будто иголкой покалывало спину, взгляд чей-то чудился. Нет, не видно позади безногих фигур. Один, что волк, отвергнутый стаей. А лес совсем рядом. И темнота здесь намного гуще. Ушел-таки, обвел всех вокруг пальца. Теперь он — вольная птица...
АРЕСТ ПАШКИ
Кафе называлось «Минуткой». Стульев в этом не очень чистом заведении не было. Круглые мраморные столешницы и массивные металлические ножки. Меж столов, всегда окруженных любителями пива, сновали две пожилые работницы, убирали пустые бутылки, кружки, рыбную шелуху. Без лишней вежливости выговаривали какому-нибудь попавшему в немилость завсегдатаю: «Чего рассиделся. Небось, жена дома заждалась». Хотя сидеть здесь было не на чем, да и многих дома с радостью никто не ждал. Посетитель в кафе был из категории выпивох и задир.
Зачем завернул сюда Пашка, сказать трудно. Может, дружка какого метил найти или просто пивка захотелось. Только после неоднократной смены кружек Пашку развезло, без особой вроде причины он схватил соседа по столу за грудки, а через минуту послышался звон разбитого стекла. Буфетчица Лидка Игнатьева, которую уже не раз и не два штрафовали за продажу недозволенных спиртных напитков, с нарочито испуганным лицом выскочила из загудевшего кафе и почти упала на грудь проходившего мимо участкового инспектора Конева. Он-то и привел Пашку в райотдел.
И сейчас Алексей смотрел на протокол и рапорт Конева, как на нежданный подарок. Пашка окончательно заинтересовал Короткова, и поговорить с ним было просто необходимо. Во-первых, Пашка мог знать, где находится старший брат. Во-вторых, интересно было происхождение денег, которыми он сорил в притоне у Лизки Мозер, и, наконец, любопытны истоки его знакомства с Хардиным. Все это затянулось в такой крепкий узелок, что развязать его не представлялось возможным без прямых контактов с Пашкой. Подошло к тому время. И Алексей уже думал о задержании Пашки, хотя понимал, что без фактов, на одних домыслах, работать с подозреваемым будет нелегко. Замкнется Огонь, промолчит отпущенные законом три дня — и открывай, начальник, двери. Еще и извиняться придется за незаконное задержание. А уж какие вопросы тебя интересуют, дружки в первый же свободный вечер узнают.
И вот судьба подарила оперативникам целую череду дней. Пока там еще разберутся в побудительных мотивах Пашкиного хулиганства и суд определит законом положенный срок. Трудись без спешки, просеивая через сито Пашкины грешки. А друзья его живут сейчас без тревоги, о драке в кафе им, конечно, известно.
Заинтересовал Алексея инцидент в кафе. А вдруг не случайно завязалась драка, а так, для отвода глаз. Может, чья-то умная голова подсказала Огню инсценировать весь этот шум-гам. Захотелось от очевидцев услышать о случившемся, чтобы утвердиться в правильности задуманной с ним игры. Потому и ждал с нетерпением Лидку Игнатьеву, буфетчицу с печально известной «Минутки».
Услышав робкий стук, убрал со стола лишние бумаги. Вошла Игнатьева — сплошная покорность. Не знала, чем обязана вызову к начальнику уголовного розыска, искала на это ответ.
Алексей сухо поздоровался, пригласил сесть. Приютилась Лидка на самом краешке стула, неторопливо потирала пальцы. И по этому жесту Алексей понял: перед тем, как идти в райотдел, поснимала свои перстни. Боится, не углядели бы, что в золотых излишествах.
Были у Игнатьевой пухлые, покрытые палевым пушком, руки, будто взбитые изнутри хорошими дрожжами. Вырез кримпленового платья яркой расцветки открывал приятного загара кожу.
— Вызывали, — шевельнула она сочно накрашенными губами, а в глазах уже затаился вопрос: зачем, зачем?
— Не вызывал, а попросил зайти, Лидия Николаевна, чтобы вы помогли выяснить, как произошла драка.
— А-а, — сразу расслабилась Игнатьева. — Я его враз приметила, рыжего-то. Вина он заказал бутылку и пива две кружки. Если бы выпивши был, — она стрельнула глазами в сторону Алексея, — я бы ни в жизнь не отпустила, а он тверезый. «Дай, — говорит, — красотка, пузырек». Кафе-то, сами знаете, что вулкан, через день да каждый день такое случается.
— Меньше пьяных приголубливать нужно, — не удержался Коротков.
— Так мы и так вроде боремся с ними.
— Ладно, не о том я сейчас спрашиваю. Вы мне о драке...
— Вот, я и говорю, тверезый этот, что кудри шиньоном. И милашкой назвал, это в мои-то годочки.
Игнатьева уже поняла, что лично ей неприятность, не грозит, а потому кокетничала в открытую.
— Ну, да мы привычные. И к красоткам, и к милашкам, и разным там кисочкам. Ваш брат лишь бы к стакану добраться, слов не жалеет. Взял этот рыжий бутылку «Мускателя», пивка, сосисок горячих и отошел от стойки. Я еще крикнула, чтобы сдачу взял, а он: «Успеем рассчитаться». Они иногда так делают, чтобы вдругорядь не стоять, а сразу к кассе. А денег — четвертная, двадцать пять рублей то есть. Ну, я про себя отметила, сколько ему задолжала, и дальше торгую. Народ у нас нетерпеливый. А вот с кем этот рыжий пил, не знаю. Не приметила, а врать неученая. Потом он еще бутылку попросил. Думала, не один пьет, а то бы, конечно, не дала. А что было потом, вам известно.
— Вот я за этим вас и пригласил, чтобы узнать, «что было потом». А сколько вина одному лицу отпускаете в нарушение установленных норм, об этом с участковым Коневым беседуйте.
Запунцовели щеки у Лидки.
— Услыхала я крик, слова там разные, непотребные, что и сказать неудобно, перестала отпускать, кассу на ключ — и туда. А там мужики сгрудились, рыжий этот кого-то за пиджак трясет. Кто из них виноват, разве поймешь. Только рыжий вроде и не так уж пьяный. А потом стекло зазвенело.
— Ладно, Лидия Николаевна, спасибо за рассказ и извините, что от работы оторвал. Я ведь к чему вас потревожил, тут родственники того мужчины, которого рыжий бил, ко мне наведались, боятся, что не разберемся до конца, засудим обоих, и за витражи опять же поровну платить заставим. Вот и хотелось ясности.
— Да я ничего, завсегда открытой душой. Заходите, коли нужда какая, или еще что...
Алексей поднялся, чтобы прекратить этот бессмысленный для него разговор. Закрылась за Игнатьевой дверь, и лишь запах терпких духов назойливо напоминал о ее присутствии. Он поморщился, вышел из-за стола, чтобы открыть форточку. Подсказать надо Коневу, пускай покруче возьмется за этот «вулкан». Развели пьянство под самым носом у райотдела. А с Пашкой так пока и неясно. Похоже, что драку он спровоцировал, но что толкнуло его на это? В последнее время в райотдел он ни разу не доставлялся, даже за мелкое хулиганство. А тут явный прицел на часть первую статьи двести шестой и возможный год срока. А может, товарищ Коротков, и правда ты близок к истине? И этот златокудрый малый имеет прямое отношение к недавним трагическим событиям? Тогда вполне объяснимо наличие у него крупной суммы денег, понятна и ощутимая нервозность. Вполне логично желание в такой момент уйти из поля зрения сотрудников милиции, как говорится, «пересидеть на мели». Кто догадается искать преступника в камере предварительного заключения?
И если кто-то надоумил на этот шаг Пашку, можно с уверенностью сказать: к преступлению он причастен. Сказать, правда, себе, а не Пашке. Ему-то как раз пока предъявить нечего, разве что попетлять в разговоре, «напустить туману». А коли драка — продуманный ход, то где-то рядом затаилась фигура покрупнее. Пашкиной голове до этого не додуматься.
Снова зловеще замаячил Крест. Но как найти к нему подходы? Обыск во дворе Сазонихи? Мера, безусловно, необходимая, хотя вряд ли что даст — Крест на крылечке их ожидать не станет. Но если он действительно в городе, то где скрывается? Город немаленький, каждый дом не проверишь. Загадка, ответ на которую таит Лехин братец.
И пока главное — начать хорошо продуманную работу с Пашкой. Сейчас он в центре самой надежной версии, только через него можно выйти на остальных участников банды.
В КАМЕРЕ
Дверь металлически лязгнула за спиной. Пашка невольно сжался, будто в его большом и здоровом теле прищемили что-то больное, тщательно оберегаемое от травм. Сзади крутнулся глазок. Желтая кружевина отверстия затемнела. Злобно подумал: «Гляди, гляди, крыса тюремная. Такая у тебя работа».
Пашка огляделся, хотя чего здесь было рассматривать. Широкий в наклон лежак, зацементированная в полу туалетная раковина, небольшое, упрятанное за решетку, оконце да тусклая ватт на шестьдесят лампочка под потолком. Пропыленная, в сетчатом каркасе, у которой и нити не видно, так себе — светлячок, чтобы лбом о стенку не стукнуться. Вот и вся обстановочка.
На широком лежаке укрытый тряпьем лежал похожий на взъерошенного хорька мужичок. Его сморщенная мордочка под самые щелки глаз заросла пепельной щетиной. При появлении Пашки он сел, спутанную щетину разомкнули невидимые губы.
— Привет новому страдальцу. Харчевать из государственного котла прибыл? Что ж, садись на пуховики да рассказывай свои муки-разлуки, глядишь, и время побежит быстрее.
Вся злоба, страх последних дней, которые он не мог выплеснуть на тех, кто задержал и конвоировал его сюда, прорвались неожиданно в Пашке. Он выкинул руку вперед, поднес кулак к самой кнопке мужичонкиного носа.
— А вот этого не хочешь? Соплей перешибу и растирать не стану!
Мужичок отпрянул в угол, заговорил испуганно:
— Ты это чего, паря. Я ведь к тебе по-хорошему, потому как выть от одиночества хочется. Да, знаешь...
— Знаю, — обрезал Пашка, слышавший от Креста, что в камере больше всего надо бояться случайных и говорливых посидельцев. При случае мало ли кому могут историю твою пересказать, да еще и приукрасят на свой лад.
Скинул Пашка плащ, развалился на лежаке, потянулся. Молча смотрел на серые стены, чувствовал: плохи его дела. Наследил много; и дернуло же его деньгами разбрасываться, да и с машиной тоже, вдруг кто видел... Он представил на миг: сидят они, вчетвером, отгороженные от всех барьером, по сторонам конвой усиленный. А зал недобро гудит. Как же, человекоубийцы. Крест рядом тулится, старичок с чемоданом и тот, чернолицый. Хочется ему вскочить, закричать истошно: «Не убивал, не убивал!» Но не подняться, все цепенеет в нем, каждая клеточка в теле омертвела от соседствующего брата...
Да, никто не тянул его в эту историю. Сам напросился. Хотелось доказать брату, что ничего не боится. Достал бы машину, в крайнем случае, и в сторону. В худшем случае за угон три-четыре года получил. А теперь?
Теплилась надежда: авось, не дознаются. Крест ушел. Проверял утром землянку — пусто. Завалил лаз всяким тряпьем, схоронил от чужого глаза. Ну, а в следственный изолятор он сам себя засадил, слова Лехины помнил: «Ты, Пашка, пока замри, не вздумай из города куда смотаться. Кого опер в первую очередь накалывает? Кто мельтешит у него перед глазами и вдруг исчезнет без всякой причины. А еще лучше, испытанный ход сделай, отсиди год-полгода за какую-нибудь мелочовку, пока сыскная рябь на воде не стихнет».
Послушался его совета, устроил драку. Отлежится пока здесь, а там что-то и прояснится по их делу.
Деньги — долю свою — схоронил надежно, столкал в трехлитровую банку, закрыл полиэтиленовой крышкой да еще в целлофан закутал. Стекло — не железо, век в земле лежать будет, дождутся деньги хозяина. И все-таки интересно, кого сейчас уголовка по делу таскает, кого, на прицеле держит? Знать бы, тогда и дышалось бы легче. А так...
— Ты, паря, не серчай. Я ведь тоже сюда не в гости пожаловал, — загундосил опять мужик. — Лежу, как сова, которую неделю жду, когда подойдет к концу моя история.
Даже в желтом полумраке увидел Пашка, как затуманились глаза у соседа, но не пришла к нему жалость. Сказал грубо:
— У тебя история, у меня история. Не до сказок пока, вздремнуть надо. Может, и мне в судьбе завтра поворот выйдет. Ты вон, небось, десятков пять уже отмерил, а я еще к жизни не приценился.
— Мне адвокат говорит, что в лучшем случае «химия» будет. А кто знает, в тюрьме или на этой самой «химии» мне легче будет. От себя-то не убежишь. Я ведь бабу свою по пьянке порушил, приревновал ее, значит. Молода она супротив меня, вот и детей, как гороху, полна изба. Что пироги пекли. Ребят вспомню, жить во сто крат охочей. Кто их обогреет. Нет, паря, и в пять десятков жизнь не копейка, разом не расстанешься.
— Это верно, и мышке жизнь дорога, раз она от Мурки наяривает, — уже миролюбиво заключил Пашка, — только сложней ей, мышке-то. Закон-то кошками писан.
ПЕРЕД ДОПРОСОМ
Густела за окном тишина, дотаивал осенний день. Одиноко сидел Алексей в кабинете, лежал перед ним чистый лист бумаги. Думал, прикидывал, а план завтрашнего дня никак не рождался. Утром предстояла встреча с Пашкой, и она могла осветить многие неясные вопросы.
Участники бандитского ограбления вроде бы начали проявляться, теперь необходимо представить следствию, говоря юридическим языком, основные и вспомогательные факты, которые помогут изобличить преступников. Любой опытный преступник знает, что «недоказанная виновность есть доказанная невиновность». Тут тебе и соль, и сахар в этой самой презумпции невиновности, что четко обозначена нашим законодательством. Проще говоря, подозреваемый не обязан доказывать, что он не виноват, он может молчать, «заводить следствие в тупик». Это уж твоя забота укладываться в сроки, вовремя предъявлять обвинение. И скрипи не скрипи зубами, батюшка прокурор всегда на стороне ущемленного административной властью. Это он потом обвинять будет и наказание требовать у членов суда по всей строгости закона. А пока все не в помощь оперативнику-дознавателю, расшибись, а найди свидетелей, неопровержимые улики, выяви всех участников, определи степень вины каждого, цель и движущие мотивы преступления. Кропотливая работа. И так каждый день, без разных там передышек. Бок о бок со следователем доказывай состав преступления или невиновность подследственного.
Перед тобой проходит не просто какая-то абстрактная процессуальная фигура, а человек, плохой он или хороший, живой человек. И попробуй не разберись в его душе, не размежуй по полюсам грязь и добро. Ведь не всяк совершивший преступление до того законченный подлец, что и земле его носить не пристало...
Сомнения не оставляли Алексея, не приходило удовлетворение от сделанных выводов, наоборот, не давало покоя какое-то тревожное чувство. Он осознавал, что причиной этой тревоги является неизвестно куда исчезнувший Крест. Если логика расследования и на этот раз не подведет Алексея, то Крест, судя по ситуации и преступному опыту, — центральная фигура в банде, ее непосредственный организатор, Только он мог так основательно подготовить других участников ограбления.
Резвый же ты мужик, подумал Алексей. Так дерзко уйти от охраны, проникнуть сквозь кольцо засад, выбраться невредимым из тайги, явиться (какая наглость!) в родной город, где тебя может опознать любой знакомый. Рассчитывал на то, что наблюдение за домом не будет бесконечным, и оказался прав. Сыграл беспроигрышно, и за это еще кого-то накажут в отделе, как и за не обнаруженную своевременно землянку — убежище беглого Креста.
Конечно, определенную цель преследовал Крест, решившись на такой риск. И появление в поле зрения милиции Хардина проясняет многое. Лехе потребовались документы, не взятые у какого-нибудь ограбленного мужичка или украденные в квартире, а оформленные на него, с его фотографией, с чужой неброской фамилией, с хорошей житейской легендой. А здесь без надежных связей не обойтись. И дать их прежде всего мог родной город.
Ну, а коли побег удался и документы в кармане, то почему не обстряпать дельце, не обзавестись солидной суммой денег, прежде чем исчезнуть. И, вероятно, все шло по плану, гладко. Единственно неожиданным шагом во всей преступной цепочке действий было убийство Синцова. Озверел Крест. И теперь знает, что расчет должен соответствовать цене, а потому пойдет на все. Трудненько будет, если им придется брать Креста. Но это все равно когда-то случится, иначе и быть не может.
Да, опытный враг, в уме ему не откажешь. Вон сколько людей пустил в круговерть по своему смытому следу, задал работу всесоюзному розыску. И еще неизвестно, где сыщутся его следы. Когда это будет?
А какой авторитет в преступной среде! Не с каждым шел на «дело» Остапович, а вот с ним согласился. То, что это так и было, Алексей почти не сомневался. Не по колониям бы высиживать Кресту, не ловить короткий миг свободы, а закончить школу, институт, да в хороший заводской коллектив. А теперь одно ждет без сомнения. Задержать бы только, под осуждение людских глаз поставить. И помочь в этом деле должен Пашка, может быть, самая мелкая рыбешка из всей этой стаи. Окольцевали его надежно. Сейчас главная забота — с какой стороны к нему подъехать. Наладится контакт — упадет тяжесть с плеч. Замкнется Пашка — полетят драгоценные часы-денечки на пользу скрывшимся участникам банды.
Судимость Огня тоже со счетов не сбросишь. Молод волчонок, а зубы острые. К такому в приятели с лету не набьешься, уже хлебнул ненависти, перенял кое-что из школы Креста.
Первое, чем можно крепко зацепить Пашку, это угнанная машина. На приборной панели остались следы его пальцев. Алексей даже не удивился, когда узнал об этом, словно еще там, на вокзале, наблюдая за Пашкой, уже не сомневался в его причастности к событиям на мосту. Узелки, завиточки — тут уж в молчанку играть не надо, не на пользу. С наукой спорить не будешь. Так что надо Пашку «крутить» вокруг машины, пока не сознается про угон, а про нападение, и особенно про Синцова, ни слова. Пускай сам выкладывает, что сказать пожелает. А как притомится, поустанет, можно и про Хардина намекнуть. Вот здесь-то и должен Пашка мозгами «пошевелить»: что известно милиции и в какой дозе. А как допрашиваемого в жар-пот бросит — это для него хуже всего. Не ведал следователь, а ты рот раззявил. Знает он о твоих делах-делишках, а ты, наоборот, за стенку прячешься, помочь органам не желаешь.
Вот и думай, допрашиваемый, крутись, да не перекручивай. И Пашке предстоит эта карусель.
Догадывался Алексей, что Пашка, рассказав о машине, начнет с ним строить отношения на мнимой солидарности. И будет отпираться всякий раз лишь до того момента, пока не услышит изобличающий его факт. Такая «игра» Короткову давно знакома. Преступник приоткрыть известное никогда не упустит возможность. Это уже психология, ее область. Доказали твою вину, торопись со словами, чтобы следователь не успевал протокол заполнять. И чтобы приписочку сделал: рассказал добровольно, как осознавший. Признание это судом зачтется, как смягчающее вину обстоятельство, глядишь, и адвокату в прениях подмога.
А нет доказательств, опять увертки, непонимающий взгляд. Но Пашку необходимо расшевелить, чтобы заговорил сам, иначе затянется раскрытие дела. Вероятней всего, угнав машину, он посадил по дороге остальных участников преступления, а затем ожидал их в укромном месте и не видел происходящего внутри помещения. Зато он должен знать (не мог не видеть) события на улице и там, на мосту. И здесь в показаниях платой за погибшего Петю Синцова может быть только Крест, как бы Пашка ни боялся его. Страшней для него будет обвинение в сопричастности к убийству сотрудника милиции. Не по Пашкиным плечам такая тяжесть. Преподнесет братца на блюдечке, а рядом с ним посадит и остальных участников банды.
Остаповича Пашка мог и не знать, но в тот вечер, без сомнения, его видел. Что ж, придется еще раз им встретиться, теперь уже в морге. И в таком состоянии Верти Угол обязан помочь следствию. Пока не знает Огонь о его смерти, об оставленной им записке. Опознание Пашкой Остаповича подтвердит участие последнего в ограблении.
Итак, четко обозначились три фигуры: доставленный в следственный изолятор за хулиганство в общественном месте Пашка, находящийся пока неизвестно где Леха Крест и лежащий в морге старый налетчик Остапович. Чуть особняком в этом деле стоит Хардин. С ним разговор будет особый. И его уголовное дело можно выделить в особое производство.
Неясным пока остается еще один участник — некто четвертый. Его видели сторож с внучкой, но сказать определенного ничего не смогли. Судя по всему, это тоже опасный преступник, из того же замеса, что и Крест. И даже пускай его не знает Пашка, это не так страшно. Как говорится в сказке, «поймали собаки в норе за хвост лисицу, быть куме наверху». Возможно, что и привлек кого-то осторожный Крест со стороны. Придется посидеть в архивном отделе, изучить его связи. А пока главное — поладить с Пашкой, иначе не исключена новая беда. По краю пропасти идет сейчас Крест, знает, что не будет ему прощения. А потому зубами будет рвать каждого, кто попытается остановить его. И позарез завтра нужны правдивые показания Пашки.
ДОРОЖКА К ЧУЖОМУ СЕРДЦУ
Стол и два стула — вся обстановка кабинета. Жалюзи за окном приподняты, и яркое солнечное пятно, разлинованное на полоски, греет столешню.
Алексей сел лицом к двери, вытащил пачку сигарет, вместе с коробком спичек положил на край стола, задумался. Надо еще раз мысленно «прокрутить» схему намеченного разговора. А может быть, беседы без протокольных записей, дружески, интимно? Если возникнет необходимость, следователь рядом, в соседнем кабинете, так с ним договорились.
В дверь постучали. Конвойный пропустил вперед Пашку, закрыл за ним дверь. За последние дни Огонь осунулся, веснушки затушевались, ржавая щетина игольчато топорщилась на скулах и под тонкокрылым Пашкиным носом.
«Опустился», — неприязненно подумал Алексей, хотя вид Пашки удовлетворил его. Не видно было собранности перед серьезным разговором, значит, к борьбе не готов. А это на руку ему, Короткову.
Рассматривал его Алексей минуты две, и это время Огонь переминался на ногах, привычно закинув за спину руки.
В последние годы Алексей по служебной необходимости часто встречался с людьми, именуемыми словом «преступник», и каждый раз пытался понять, о чем тот думает, когда беда уже свершилась и наказание неотвратимо, как смена дня и ночи: смирится или попытается в ходе допроса найти ту соломинку, о которой, говорят, мечтает утопающий?
Всегда помнил слова одного из старших товарищей: «При допросе пытайся поставить себя на место допрашиваемого, поживи в его обличье, проникнись его мыслями. Если тебе удастся построить такой психологический мостик, успех придет непременно».
— Здравствуй, Павел!
Так и назвал, с достоинством, как равного.
— А я повидать тебя решил, поговорить захотелось сердечно. Если не хочешь, я не неволю.
Передернул Пашка в ответ острыми плечами. К чему, мол, мне в камеру возвращаться, не к спеху.
— Ну, тогда садись, разговор долгим будет.
Взметнулись белесые Пашкины ресницы и тут же слепились, будто от яркого света. Не знал пока, к чему весь этот разговор, непротокольное его начало, но зря начальник УР на него время тратить не станет. Обметало лоб бисеринами пота от предчувствия недалекой беды.
Подрагивали на коленях руки, спокойней бы им за спиной, а так вроде и деть их некуда.
Догадывался Коротков, ждет Огонь вопросов-подковырок. О чем они, пока в тревоге не знает, но ждет, все отрицать приготовился. А Пашка хотя и не видел на столе бумаг, бланков разных, необходимых для такого случая, все равно не мог унять противной дрожи. Любил он запираться, отрицать очевидное, жил в нем упрямый человек, не умудренный жизнью. Подобные разговоры всегда держали его в напряжении. Боясь проговориться, он замолкал надолго, нервно сцеплял пальцы рук, утирал липкое лицо ладонью.
— А ты кури, Павел.
Под щелчок пальца вылетела из пачки сигарета золотым ободком прямо к Пашкиной ладони, и табачок в ней пахучий, болгарский. Хлебнул Пашка дымок, успокоился малость.
— Спасибо.
Настраиваясь на серьезный разговор, Алексей учел даже этот момент: табак нужен курильщику, как кислород аквалангисту. У Пашки при задержании, как и положено, курево было изъято. Сейчас сигарета быстро таяла у него между пальцев. Алексей подвинул пачку на край стола, поближе к Пашке, прихлопнул ее коробком спичек. Кури, мол, когда захочется.
«Пожалуй, немного отмяк, — подумал, — надо строить беседу».
— Вчера футбол смотрел. Проиграли киевляне «Боруссии», вроде бы и игра складывалась что надо.
Он знал и эту слабость Пашки, может быть, единственное его увлечение — во время недавнего обыска нашли в его столе вырезанные из газет и журналов фотографии футбольных звезд. Алексей говорил про футбольный матч равнодушно, даже почесал рукой затылок, а сам ловил нездоровый проблеск в глазах Пашки. Тот слегка приподнялся.
— А счет какой?
— Два — один.
Пашка облегченно вздохнул.
— Дома должны отыграться. Киев не подведет. Это не команда, а машина, раскочегарят — не остановишь. Один Блохин чего стоит.
— Все может быть. Кстати, Павел, напомнил ты мне о машине, я ведь с тобой и хотел поговорить об этом.
Разом обескровели у Пашки губы, словно склеило их липкой бумагой. Замолчал, будто и не слышал сказанного.
— Так как же, Павел, нам быть с машиной?
Медленно отходил Огонь, искал, что ответить.
— Это о чем, начальник?
Вот и упала первая плашечка с перекинутого в сторону Пашки мостка, поплыла по течению. Ну что ж, пора и первую заявочку сделать, замутить водичку.
— Чудак ты, Павел, я думал, ты человек самостоятельный, за поступки свои отвечать можешь. А разговор мой об «уазике» КНО № 07—30, что принадлежал городской санэпидстанции.
— А это меня не касается.
— Опять ты неправ. Сто двадцать студентов добровольно леса прочесывали, чтобы злополучную эту машину на свет божий представить, а ты говоришь, не касается. А ведь в кабине, Паша, пальчиков твоих тьма-тьмущая. Тут тебе и мизинчик, и указательный, и безымянный. Мы даже тебя тревожить не стали, заглянули в архив и вот удивительно — Павел Горючкин к угону руку приложил. А то не подумал, кого милиция в первую очередь по такому факту проверять будет? Конечно, любителей езды на чужих автомобилях. Нет, Павел, несерьезно как-то. Там сейчас не машина, а куча ржавого железа. Платить, дорогой, придется. Это сколько тебе на холостых оборотах трудиться надо? Такие, брат, твои дела незавидные.
Алексей видел, что Пашка явно смешался. Об отпечатках пальцев он не подумал. Вернее, был сначала в перчатках (так велел Леха), но в тот момент, когда около машины появился милиционер, он их сбросил, а потом в стремительной круговерти событий просто забыл о них.
Рассчитал Алексей точно, сейчас Пашке не до анализа сказанного об отпечатках пальцев — есть ли они на самом деле, о другом дума: признаться ли в угоне автомашины. А если так, то как отмежеваться от последующих преступлений, И связывают ли с ними работники уголовного розыска совершенный им угон?
Понимал Коротков: опомнится Пашка — перейдет в глухую защиту.
— Вдвоем угоняли или один?
— Вдвоем. Нет, один. Какой может быть второй. Я просто хотел доехать до одной девчонки. Покатать просила. Наврал я ей, что на машине работаю.
И это было уже признание, вернее, его начало. Оба поняли это, и теперь не было дороги в сторону от избранной линии.
— Порисоваться хотел?
— Так ведь девчонка. Не подумал, конечно. От города отъехал, здесь-то везде «гаишники», а потом испугался и бросил на обочине, а в речку... нет, такого не было. Может, ее кто другой потом взял? Проверьте, там еще отпечатки должны быть, а про речку не знаю, не был на речке.
— Правильно. Есть еще на баранке пальчики. Водителя этой автомашины, только он их там до тебя оставил. Это так же верно, как и то, что мы с тобой здесь находимся. А только, Павел, почему ты так про речку распинаешься. Я вроде об этом не говорил, и в газетах про это информации не было. Неувязочка...
Понял Огонь: сам себя с потрохами выдал. Совсем захмелел от выкуренной сигареты, от слов своих, что малую вину подтвердили. Лишь бы того, страшного, не касаться. Не ожидая новых вопросов, заговорил торопливо:
— Да, признаю, я действительно угнал эту машину с целью прокатиться, а потом испугался, за городом свернул к речке и спустил под обрыв. Все это признаю.
— Давай уточним некоторые детали. Да ты закуривай, не стесняйся. Значит, было это во вторник?
— Вроде так.
— Вечером (Алексей будто и не расслышал слово «вроде») ты подбором ключа открыл замок на дверях гаража санэпидстанции по улице Достоевского, завел автомашину и поехал за город. Там добрался до речки и спустил «уазик» под обрыв.
— Так все и было, — подтвердил Пашка.
— А место это на реке указать сможешь?
— Куда денусь.
Коротков поднялся, направился к двери. Пашка неотступно следил за ним, искал затаенный смысл в каждом его движении. Конвойный стоял за дверью.
— Товарищ сержант, пригласите сюда следователя Фирсову, она в двенадцатом кабинете.
Через несколько минут оживленно вошла Александра Степановна. В глазах ее уловил немой вопрос. Алексей указал рукой ка свое место.
— Александра Степановна, Павел Горючкин признался, что угнал автомашину, принадлежащую санэпидстанции. Сейчас он все подробно расскажет, а вы в протоколе запишите слово «чистосердечно». Ему лишний год отбывать нет нужды. Так ведь, Павел?
Что-то наподобие улыбки появилось у того на лице.
— Ну, а нанесенный ущерб — как определит суд — он обязуется уплатить.
Алексей вышел из кабинета и по скрипучему деревянному полу направился в конец коридора. Хотелось немного побыть одному, осмыслить признание Пашки.
Да, руки потирать пока рано. Выигран первый и самый легкий раунд. Сейчас Горючкин молит всех богов, чтобы его судили за угон автомашины. Что ему грозит? Максимум — три года плюс денежный начет. Что ж, Огонь, если ты с такой легкостью решил обвести нас вокруг пальца, плохи твои дела. Сейчас главное — зафиксировать в протоколе первые признания. Крепко, очень крепко зацепиться в этом деле, и успех придет...
Через полтора часа позвонила довольная Фирсова:
— Угон Пашкой автомашины — неопровержимый факт. Такие мелочи может знать только конкретный участник преступления. Дальше, без согласования с тобой, я допрос вести не стала. С выездом в гараж и на речку, я думаю, повременим. Пока это терпит.
— Спасибо, Александра Степановна. Вы пока отдохните в дежурной комнате, а я еще поговорю с Пашкой...
Снова сидели друг против друга, слоилась между ними синяя табачная дымка. Алексей с видимым аппетитом тянул сигарету, о своем думал. Про Леху бы, про Креста осторожней. Чтоб не вспугнуть разом. А Пашка клюнул, пошел на контакт, увяз коготочком. Только, друг ситцевый, одной такой птахи мало, весь выводок нужен. Уж коли рвать крапиву, так вместе с дерниной.
Алексей чувствовал себя отдохнувшим. Под глазами исчезла темнота — следы усталости. Дальнейший план разговора виделся фотографически четко, каждому вопросу в нем отводилось определенное место, и даже смысл фраз и интонации речи должны иметь значение в этом словесном поединке.
Конечно, по интеллектуальному уровню Пашка стоял намного ниже, но как раз это и могло сыграть отрицательную роль. Замкнется, не вдолбишь в забубенную голову, что ему же на пользу говорить правду. И тут закон, четко очерчивая границы прав и обязанностей подозреваемого, стоит на его стороне. Нет в нем такой строки, что подозреваемый (коим Пашка пока является) обязан давать показания. Как поведет он себя? С машиной сознался — тут понял, открутиться трудно. А дальше? Кто его видел, кто может подтвердить его показания? На мгновение прикрыл Алексей глаза — не угадал бы Горючкин мысли. Какой же следующий ход наметить? Через Остаповича к делу притягивать, сказать, что задержан с деньгами и инструментом и уже сознался в совершенном преступлении? Но если они не знакомы? Крест такие задачки любит. Да и не мог он всего Пашке доверить. Не той крепости вино. И кого ему покажешь, если потребует очной ставки? Труп в морге. Так его Пашке и так опознавать придется. А может, с Хардина начать? Хотя и это пока не подходит. Ждет ретушер-фотограф своей очереди. И к его тайне путь через Пашку пролег. Все-то в нем, в этом вот человечке.
Придавил Алексей окурок в алюминиевом листочке-пепельнице, потянулся глазами к Горючкину.
— Надымился?
Пожал тот плечами.
— Надо мне, Павел, еще кое-что уточнить.
Заметил, как напрягся тот, пролегли на лбу морщины.
— Ты девчонку назвать мне можешь, ради которой на преступление отважился?
— А к чему? Таскать будете по милициям-судам, позорить. А у нас, может, с ней это самое... Нет, не назову, хоть на части режьте.
— Резать тебя никто не собирается. Не хочешь рассказывать, твое дело. Тогда я тебе листок бумаги дам и ручку, а ты мне на этом листике весь маршрут свой опишешь. И даже схемку нарисуй, а в ней крестиками укажи остановки. Где и с какой целью.
— Так я бабе той, следователю, все разрисовал, как было.
— Вот и меня уважь...
Старался Пашка, писал названия улиц, увязал во лжи. Потом пододвинул листок Алексею, ждал, что будет дальше. А он и на бумагу не глянул, будто знал, что там расписано.
— Нечестно так, Павел, я к тебе с полным доверием, а ты...
— А что я? Как было, так и отметил. И следователю так объяснил. А если и напутал, так пьян был.
— И снова врешь, Павел. Не был ты вовсе пьян. А забыл, между прочим, указать одну существенную деталь, столь важную, что не по себе мне что-то: почему стояла угнанная тобой машина поздним вечером на Зеленой улице в Первомайском поселке, то есть в то самое время, когда был совершен взлом сейфа в управлении «Колхозспецстрой». И ты пока в спор со мной не вступай, дыши ровнее. След протектора, комочки грязи, капли масла... Тут науку стороной не объедешь, и с нею в конфликт я вступать не советую. Много, Павел, накопилось к тебе вопросов, столь много, что я остальную работу забросил и с тобой сижу. Так вот, задам я тебе, Павел Горючкин, сразу финальный вопрос, чтобы не кружить вокруг да около, и от которого будем мы с тобой раскручиваться в обратную сторону. И ты пока не пугайся, есть у тебя шансы окончательно не загубить свою жизнь, я в этом просто уверен, если ты сам не подрубишь ее под корень. Так вот этот самый серьезный к тебе вопрос на сегодня. Откуда в злополучной машине кровь убитого участкового инспектора Синцова?
От последних слов побледнел Горючкин, завис над столом, словно хотел по какой-то надобности подняться и не сумел — острая боль внутри помешала. И зачем он в угоне машины сознался? Подумаешь, пальчики! А может, так, на испуг взяли, а он все выложил, как школяр на уроке. Теперь вот про милиционера спрашивают. А что как про землянку узнают?
Минуту длилось молчание и было слышно, как за бесстворчатым окном над узкими ржавыми жалюзями дерутся воробьи.
Медленно наливались неярким морковным цветом Пашкины щеки, розовели уши. Наконец, задышал он спокойней, и лишь в глазах отражалась тоска.
— Уведите в камеру, прикажите...
Перехватило у Пашки горло, не подчинялся ему голос, виски сдавило тяжестью.
— Хорошо. Подарю я тебе одну ночь, но никак не больше, не имею морального на то права. Обратись к своей совести, может, не всю растряс в этом рейсе. Все до грамма вспомни. Про брата своего Леху Креста, что в землянке прятал, про дружков его, которых вез на машине и вместе с которыми убивал участкового Синцова. И про визиты свои к Хардину не забудь.
С каждым новым словом все больше клонилась к коленям Пашкина голова, а Коротков говорил и говорил.
— И еще о том подумай, имеешь ли ты право жить на этой земле, смотреть в глаза людям...
У ЛЕСНОЙ РЕЧУШКИ
И снова следственный кабинет, те же стол и табуреты, тот же терпкий запах табака. Алексей примерился к своему месту, ждал с нетерпением Горючкина: с какими мыслями придет, что расскажет? Может случиться и так, что опомнился от услышанного, укрепился духом, наметил новую линию поведения. Лови тогда снова момент.
Вчера следователь Фирсова еще долго работала с Пашкой, выясняла подробности угона, копалась в Пашкиной жизни, начиная с раннего детства. И это тоже по уговору с Алексеем. Не отдыхать доставили в следственный изолятор. Держать Горючкина требовалось в напряжении, в коем он пока и пребывал: отвечал машинально, путался, а то замолкал отрешенно.
И лишь о тех обвинениях, что услышал Пашка от Короткова, не спрашивала Фирсова, будто и не знала. Ждала, когда «дозреет», сам запросит об этом...
Зашел Пашка, сел без разрешения, к Алексею боком. Понял Коротков: не намерен вести дружеский разговор. За одну ночь изменился Пашка: подвело синевой глаза, заострились скулы. Сидел, ждал молча вопросов и сигарету не попросил, чтобы и в малую зависимость не попасть. Про вчерашнее и забыл будто.
Догадывался Пашка: поговорит начальник УР об угоне, а потом подвернет к убийству. Одного боялся — не пустить слезу, потому как окончательно растревожил себя ночью, понял безысходность своего положения. А подмоги — откуда ее дождешься.
— Может, Павел, к матери твоей съездить, попрошу следователя — разрешит свидание.
— Не поедет она, — отчужденно ответил Пашка.
— Мать ведь родная. Пирожков испечет или еще чего.
Скривились в жалкой улыбке Пашкины губы.
— Пирожки-и, да едал я когда материнские пирожки? Это другие там — торты-коврижки, а у меня вся жизнь всухомятку. Мне и в тюрьму потому не страшно, что привык я к похлебке общей. Не удивишь. А с матерью хоть и под одной крышей, а считай, порознь. У нее своя жизнь, у меня своя. И давай закончим об этом, начальник.
Углядел Алексей Пашкины раны, боль глубоко запрятанную. К чему светлому прикоснулся парень в жизни? Что видел? Пьянство, разврат, воровскую жизнь брата? Уж этого ему преподали сверх всякой меры. И все галочки, проставленные в разных графах насчет воспитательной работы с трудным подростком Пашкой Горючкиным, не смогли определить правильную для него дорогу. Все доброе не доходило до сердца или отметалось в сторону улицей и сложившимся семейным бытом.
— Понять я тебя, Павел, хочу. Зачем тебе эти камеры, спецвагоны, колонии? Что впереди ждет? Лесные деляны со снегом по пояс, бараки, карты под одеялом? А ты ведь только на третий десяток проклюнулся.
— Ну-ну, воспитывай, начальник, — не то сказал, не то вслух подумал Пашка. И Алексей понял: что-то не сработало в схеме их отношений, вроде наметился вчера небольшой контакт, а сегодня исчез — начинай опять все сначала. С усилием гасил в себе зачатки раздражения, рожденные показным Пашкиным протестом. Не имеет он права на расслабление, на эмоциональную вспышку. Сумей убедить, доказать, что твоя мораль чище и справедливей.
— Сдается мне, Горючкин, что зря мы тратим на тебя драгоценное время. Нет у тебя желания, чтобы понять: желают тебе добра, а худого... Да что без толку говорить, когда ты сам себе пакостей заготовил на долгие годы.
Понял: рухнула надежда на новое признание Пашки, и все идет к тому, что надо ужесточать разговор, прижимать фактами, а этого как раз и не хотелось. По-своему жалел Пашку, его молодость, несостоявшуюся жизнь. А что делать? Ждать, когда проснется в Пашке совесть. Можно и не дождаться. А ведь следствие пока в тупике, и преступники расхаживают на свободе. Вот что главное на сегодняшний день. И тогда он решился на нежелательный по следственным понятиям вариант...
Немало повидал за восемнадцать лет милицейской службы водитель Петр Игнатьевич Ступин, но многое порой и ему в удивленье. Хотя бы сегодняшний случай. Вывел из следственного изолятора Алексей Леонидович Коротков, его непосредственный начальник, урку Пашку Огня, посадил на переднее сиденье, сам на заднем притулился и велел ехать по Березовскому тракту, на двенадцатый километр.
Не по себе Ступину, напрягся, будто струна гитарная, косит взглядом на Пашку. А ну как рванет на скорости баранку, загремишь в кювет, а там, кому повезет. Не ладно это, ой как не ладно возить без дополнительной охраны уголовников. Хотя бы «браслетки» на руки ему нацепил.
«Эх, Алексей Леонидович, доверчивая душа, мало ругают тебя на планерках. А ну как уйдет, окаянный. А ведь на нем печать прокурорская: арестант, подследственный. Тогда тебе, начальник утро, придется штатский костюм навсегда примерять, а то и под суд идти за злоупотребление властью. Негоже такое».
А Короткова будто и не тревожили волнения водителя, «не заметил», как тот передвинул кобуру с пистолетом на живот. Он протянул Пашке сигарету, закурил сам. А Пашка, хотя и свербило внутри от страха, тоже поездке дивился, за все цеплялся взглядом — когда еще все это увидишь. За окном машины проплывали стены высотных домов, по улицам торопливо шагали горожане, и никому дела не было до их машины. Жалко Пашке свою судьбину, понял, что зацепили крепко, никуда не сорвешься. Врать — а им вроде известно все — себя топить, а как расскажешь, коли по ту сторону правды брат, дружки его и они пострашней прокурора. Про убитого милиционера всю ночь думал, как отмежеваться, беду от себя отвести — не придумал ответа.
Остались позади окраинные улицы, утрясывал глубоко выщербленный асфальт. Зажелтело за обочинами — не прошелся еще плуг по осенней стерне. Опасится Ступин высокой насыпи, сбил скорость, всего лишь сорок на спидометре. Плывет навстречу лес, а на асфальтовой ленте обманом серебрятся лужи.
— Давай, Петр Игнатьевич, вправо.
Скатилась машина с асфальта на песчаный объездок, и сосны рядом золотятся, зевнешь — скребанут содранным смолистым боком по обшивке. Минут десять ехали впритирку к стволам узким проселком, взопрел Ступин, пока привернули на берег неширокой речушки.
Вышел Алексей из машины, открыл переднюю дверку.
— Пошли, Павел, подышим, на пескарню полюбуемся.
Замер Пашка. Живешь в городе, а красота-то рядом. Почему мимо такое проходит? Струится по камням зеленоватая вода, взбивает пену на перекате, а над донными барханчиками, над травяной куделью и впрямь пескаришки. Серые, крапчатые, только усы шевелятся. Против течения правят, сиганут разом вперед и снова замрут. Пугливые, тени людской боятся, а вдруг щучья пасть из омута. Не зевай тогда. И у него, Пашки, если подумать, жизнь пескариная. Нет в ней на сегодня просвета. И такой холодок подкатил к сердцу, хоть скули по-собачьи. Оглянулся, шофер у ската под машиной возится, а сам в их сторону недобро зыркает. Небось, пистолет наготове.
— Красиво, Павел?
Вздохнул только. Над тем бережком рябина кудрявится, и ягода в гроздьях солнцем налилась. Ромашки в ладонь качаются, перезревшее разнотравье подсыхает. А сосны, будто воском облитые, серебром черненные.
Плывут в вышине над свежезелеными кронами такие вольные облака. Вот она, жизнь. Молчит Пашка Огонь. Улыбается чему-то Коротков. Только Ступин у машины покряхтывает.
— Попью воды? — попросил Пашка.
— Давай, студи зубы.
А сам с места не тронулся. Глядит, как Горючкин к речке спустился, припал на колени, зачерпнул пригоршней воды. Метнулись испуганные пескари, исчезли в затемненной ямке. Насторожился Ступин, как бы не сиганул на тот берег рыжий. А Короткову и это нипочем.
— Ну, как водица?
— И верно, зубы ломит. Родник где-то поблизости.
И улыбнулся. Всего на миг забылось горе. Возвратился, упал на поляну, на рыжих усах, подбородке — жемчужные бисеринки.
— Спасибо вам.
— За что, Павел?
— Не знаю. Как объяснишь это. Редко со мной кто по-людски. Я просто скажу. А может, и не пропащий еще Пашка Горючкин? Может, тоже тепла ему хочется? Кто и когда его об этом спрашивал? Все, как на прокаженного смотрели, с испугом. Сколько себя помню. «Не дружи с ним, не играй». У меня и парта в классе «персональная» была. Как же, вор Горючкин. И брат у него вор. А может, я тоже хотел, чтобы со всеми в ногу, чтобы пирожки дома...
Он нервно рассмеялся, в груди родился какой-то всхлипывающий звук. Умолк Пашка надолго, словно прислушиваясь к тому, как глохнут среди недальних стволов произнесенные им слова.
Замер у машины Ступин: к чему бы это? Расстегнул кобуру, как бы чего не случилось.
Сверлил Пашка глазами небо, отмирали в нем счастливые мгновения.
— Нет! Такое, — он мотнул головой, — не для нашего брата. На лесоповале норму тянуть до хлебной пайки придется Огню.
Его неожиданно прорвало, слова полились покаянные, не остановишь.
— Я ведь всю ночь не спал. Знал, что не одна машина вам нужна. К чему такая мелочь. Ремень бы оставили — удавился. А сейчас голове полегчало. Не боюсь я зоны. Это в первый раз страх до костей пронимает. Потом обвыкаешь. Но ведь счастья там и горсть не наберешь. А на волю выйдешь — куда прислониться? Вот жизнь на новый оборот и заводит, дружки старые тут как тут. Так где выход для таких, как я?
Повернул лицо, глаза будто у больного, глядят и не видят.
— А он в тебе, Павел. Волю в кулак зажмешь — остановишься. А против всех идти, знаешь? Раздавит жизнь, как сапог зазевавшегося мураша.
Опять молчали. Не торопил Алексей, слушал журчание воды. Не верил в скорое признание Пашки, хотя чувствовал — стронулось что-то у того в душе.
Придвинулся Пашка, топорщилась из-под фуражки ржавая щетина — остатки рыжих кудрей.
— Только не подумайте, что речкой меня купили. Я на милицейские медовые посулы не падкий. А человека путного тоже распознать могу. В колонии жизнь так учит, что год на три вольных менять можно. Там, если крутиться не будешь, быстро вразнос пойдешь. Так вот, надумал я перед зоной очиститься. Сам решил, без разных там подсказок. Пускай худо будет мне от своих — такого там не прощают. Но и в страхе жить... А до сути вы все равно и без меня докопаетесь. В общем, спрашивайте...
— Не надо, Павел.
Алексей дотронулся до его руки.
— Поехали. Сам все напишешь, что сказать надумал. И себя очистишь и суду полегче ответ держать будет.
СЛЫШАЛ О ВАШЕМ «ТАЛАНТЕ»
Хардина привезли в три часа дня. Он молча оглядел кабинет: стол, четыре стула, в углу небольшой на два отделения сейф. И только потом, кажется, заметил невысокого молодого человека. Молча склонил голову в поклоне. Кто он, Хардину было невдомек, с той стороны двери висел лишь стеклянный ромбик с цифрой «девять».
— Чем я обязан столь странным интересом ко мне?
Хардин тряхнул головой, откинул назад длинные волосы, которые почти коснулись плеч, и без приглашения сел. Было что-то наигранное во всех его жестах, словах, мимике.
— Извините, что потревожили, Александр Иванович, иногда служба того требует.
— Ну, если служба... — Хардин развел руками, скрипнул под его массивным телом стул.
— Правда, дело выеденного яйца не стоит. Можно бы позвонить в ателье, да, знаете, по телефону не очень удобно решать подобные вопросы. А зовут меня Алексеем Леонидовичем Коротковым. Начальник районного отделения уголовного розыска.
Привстав со стула, Хардин снова склонил в поклоне голову. Спасибо, мол, за столь необычное знакомство. Но Алексей уловил, как тревожным жаром полыхнули его глаза.
Он поднялся, под руками сдвинулось на столе стекло, на пол упала какая-то бумажка с надписью. Он быстро ее поднял и медленно пошел к окну, чувствуя, как Хардин провожает его своим пристальным взглядом. Что ж, дорогой ретушер, помучайся от неизвестности.
Сейчас Коротков мысленно был с Пашкой. Крепко запутался парень. О чем сейчас его думы? Будет ли до конца откровенен?
Он повернулся и также неспешно возвратился к столу, встретился глазами с Хардиным.
— Александр Иванович, меня интересует некий Павел Горючкин, который несколько дней назад навестил вас по неотложным делам.
— Как вы сказали, Горючкин? Не приходилось слышать. Среди моих знакомых такого нет. Клиенты, конечно, иногда у меня бывают, которым вынь да положь изображение за пять минут. Но это редко. Но Горючкина не помню. Врать не буду.
— Тогда я вам немного напомню. Высокий, лицо бледное, в веснушках, а волосы рыжие, курчавые.
Развел Хардин руки, отказываясь, и на лице ничего не прочтешь.
— А надо бы, Александр Иванович, вспомнить. Да и стыдно с вашей профессионально-цепкой зрительной памятью забыть столь приметного парня.
— Да, да, постойте, кажется, я что-то припоминаю.
Морщил Хардин высокий лоб, нависали над ушами мягкие рассыпчатые волосы. Со стороны посмотришь, сердится человек, оторвали его для пустяков от серьезного дела.
— И то верно, был такой рыжик-пыжик, студентом назвался, спрашивал, не приму ли его на квартиру. А я, знаете, уже не молод, хотя и один живу, скука, но не рискнул. На хлеб-соль пока хватает. К тому же по ночам пленку сушу — проявляю. А тут пусти, что будет? Джазы-мазы, танцы-манцы. Да еще девочки пойдут, губки малиновые, юбочки под самую репку. Нет, это не по мне. Отказал студентику рыжему, поищи-посвищи по подъездам, авось, кто и пустит.
— Отказали, значит, в квартирке?
— Начисто.
— А вы, Александр Иванович, в юности стишками случайно не баловались?
— Было такое, пылал во мне поэтический жар, да потом угас. Водичкой его студеной залили.
— Я и гляжу, вас все на сравнения тянет, на слог высокий. А под водичкой той вы, конечно, в виду свою отсидку в колонии имеете?
Умолк Хардин, будто обиделся. Знал Алексей уже все о Хардине, о прошлой его жизни и даже уверен был в той тайне, что родилась в его квартире с приходом Пашки. Ждал от Фирсовой звонка, надеялся на добрые вести. Сильно надеялся. Отвез Пашку с пескариной речушки в следственный изолятор, передал стопку чистой бумаги и Фирсову по соседству оставил, чтобы закрепила в протоколе Пашкины признания. А сам сюда приехал, другой этап в дознании предстоял. Горючкин должен прояснить роль Хардина во всей этой истории, у него в руках подходы к этому человеку. Расскажет Фирсовой, и тогда запирательство фотографа против него же и обернется. Напустил дыму — пускай самому и глаза ест.
Молчал Хардин, всем видом показывая, что оскорбился. Теперь не скоро разговоришь. А звонка все нет и нет. Что там стряслось? Алексей шевельнул кистью правой руки, и подушечки пальцев, едва прилипая к стеклу, начали отстукивать дробь. Этот «зуд» в пальцах Коротков ненавидел, но не мог совладать с собой — время тянулось бесцельно, а хотелось скорее услышать слова, подтверждающие его догадку. Молчание затягивалось, и он взял карандаш и стал чертить на чистом листе бумаги разные геометрические фигуры. Это его успокоило, и он снова обратился к Хардину.
— Я, Александр Иванович, так скажу. Кто оступиться не может. От тюрьмы да сумы, сами знаете... Слышал о вашем «таланте», о том, что он у вас три года личной жизни перечеркнул. Так и винить в том надо только себя...
И тут раздался телефонный звонок. Нетерпеливо прижал трубку к уху, ловил далекий голос. Разливалось по телу тепло, смотрел на Хардина. Собран, насторожен, каждый звук ловит. Не выдержал, закричал в трубку:
— Спасибо, Александра Степановна. По пути заверните с делом на Комсомольскую, я вас обязательно дождусь. (На улице Комсомольской находилась прокуратура, и просьба «завернуть» туда означала — подписать у прокурора постановление на арест Хардина.)
С большим внутренним облегчением он положил трубку. Не подвел Пашка, рассказал о банде. И о Хардине тоже. Указал, что навещал его трижды, отвез карточку брата и старые документы. Под чужой фамилией бродит теперь где-то Крест, а под какой, известно только Хардину. Пашка действительно не знает или не захотел показывать против брата.
— Так на чем мы, Александр Иванович, разговор прервали? На том, что золотые руки имеете. Вот и хочется мне понять, зачем сей бесценный дар вы на преступные цели растрачиваете, очень любопытно. Конечно, лестно за того же начальника паспортного стола расписаться, да так красиво, как и он не умеет. Или из меченого документа[30] чистый бланк сделать, а потом заполнить его по своему желанию.
Так можно судьбу иного человека переиначить, развернуть ее на сто восемьдесят градусов. Был, скажем, вор-рецидивист Леха Крест, честно трудового дня Родине не подаривший, а стал славным тружеником с прекрасной биографией, с солидным рабочим стажем.
Взметнулись вверх брови у Хардина.
«Припекать стало, — живо отметил это Алексей, — о своих тяжких задумался, погоди, сейчас совсем горячо станет».
— Да вы, Александр Иванович, не волнуйтесь. Я это тоже пока образно говорю. Тянет иногда на сочинительство.
Не торопился, приберегал на конец обвинительные слова, ждал реакции Хардина.
— Молодой человек, — тот возмущенно поднялся со стула. — Я вам заявляю...
— Извините, Александр Иванович, я еще не закончил. К тому же, в чужой монастырь, как известно, со своим уставом... Или вы что-то хотите сказать? Нет? Жаль. Не поняли вы мою мысль, иначе бы за нее ухватились. Есть у меня крепкое желание, такое крепкое, что трудно объяснить словами, но я постараюсь. Хочется еще раз услышать о ваших встречах — я не оговорился, именно о встречах — со «студентом», то есть Пашкой Горючкиным, по кличке «Огонь», единоутробным братом известного Лехи Креста. Желательно именно от вас услышать новую фамилию Креста, благословленную ему с вашей легкой руки, о тех деньгах, что за «работу» оставлены. Ну, а чтобы все сказанное мною наветом не прозвучало, посажу я через час-другой для очной ставки напротив вас этого рыжего и задам ему эти же вопросы. И по этому поводу подскажу одну прописную истину, которой ни один опытный преступник не чурается: факты — вещь упрямая, от них никуда не спрячешься, и тут уж никакими отговорками или молчанием себя не обелишь. Так что скажу смело: остались вы, Александр Иванович, у разбитого корыта, и рыбки золотой нет, чтобы все это в сон превратить.
— Какой же я дурак, щенку доверился, — еле слышно проговорил Хардин и испугался этих слов. Они прозвучали признанием.
— Ну вот и хорошо, лед тронулся.
Алексей поднялся. Ему не было жаль этого человека. Своя голова на плечах, не чужая.
— Я ненадолго, на полчаса, удалюсь, а вы освежите в памяти статью, речь в которой идет как раз о подделке документов. Хотя вам она и так до каждой буковки известна...
Он пододвинул к краю стола нетолстую книгу в темном переплете.
— Обратите внимание, что в части первой данной статьи наряду с лишением свободы законодатель сделал небольшую отдушину: исправительные работы на срок до одного года. Очень советую приглядеться. И суд всегда учитывает смягчающие вину обстоятельства.
Кажется, Хардин уже пришел в себя и с определенным интересом прислушивался к тому, что говорил Коротков.
— Вот, Александр Иванович, бумага и ручка. Ваше время уже начало отсчитывать секунды.
— А что будет через полчаса?
— Следователь Фирсова привезет постановление о заключении гражданина Хардина под стражу, и тогда ваши признания потеряют для суда свою смягчающую силу.
ПРИЗНАНИЕ
Александру Степановну Фирсову Алексей встретил в дежурной части. Поздоровались, молча кивнув друг другу. Привыкли даже среди своих не говорить о расследуемых делах. И лишь в кабинете Алексея, на третьем этаже, Фирсова облегченно бросила папку на стол.
— Читай, Алексей. Не знаю, какой ключик ты подобрал к этому рыжику, но прояснил он многое.
И по тому, как торопливо Коротков стал вынимать из папки исписанные листы, поняла: все эти часы ждал.
Фирсова отошла к окну, не хотела мешать. Пускай осмыслит, разложит по полочкам Пашкины признания.
Молча Коротков вчитывался в сухие протокольные строки, находил в покаянном потоке слов подтверждение своим догадкам, что-то новое, рассказанное очевидцем.
— Доволен?
Он оторвался от записей.
— Не то слово, Александра Степановна. Все входит в нужную колею. Мне сейчас, веришь, плясать хочется.
Улыбнулась Фирсова.
— Давай я извещу по телефону своего, пускай к вечеру пельменей наштампует. Да под стаканчик вина и споем «Вологду». Признаюсь, и я устала за эти дни. Столько разом работы добавилось.
— Нет, Александра Степановна, давай отложим пельмени до того дня, когда Крест и этот самый «татарин», упомянутый Пашкой, будут задержаны. Идет? А сейчас любая задержка им на пользу. Как думаешь, не послать ли нам человека в ту колонию, из которой сбежал Крест?
— А зачем?
— Связи его прощупать, полистать имеющиеся архивные материалы, может, этот, «четвертый», и проклюнется. Из местных подходящей кандидатуры на эту роль пока не вижу. Как думаешь, не явился ли кто по Лехиному свисту со стороны. У них такая солидарность в почете.
— Что ж, дело. Только командируй кого порасторопней и самолетом, чтобы живей обернулся, а мы пока и здесь «татарина» поищем. Приметы стоящие. А как у тебя с Хардиным?
— Поговорили. Сейчас ему деваться некуда, заставят говорить Пашкины показания. Только я о чем подумал. Подтолкнули его к этому преступлению обстоятельства. Не сбеги с колонии Крест — не прозвенел бы звонок и для Хардина. Так что по-разному к нему подойти можно. Сейчас он сам, в кабинете, решает свою судьбу.
— А мне прокурор постановление на его арест подписал. Без обычных своих словопрений.
— Не будем спешить, Александра Степановна. Тебе ведь известно, как человек реагирует на такое известие. Возможно, что пока хватит подписки о невыезде. Будет искренним в показаниях — себе услугу окажет. И мы не будем в накладе, получим информацию о Кресте. Сейчас документы Хардина — главная зацепка в поисках Лехи. Так что принимайся, Александра Степановна, за этого горе-фотографа...
Да, понесло Пашку под крутую горку. Перечитывал Алексей его признания. Сейчас и суть надо схватить, и не упустить неизвестные пока детали. Фирсова умело отметала ненужную шелуху слов, оставляя основное — необходимые для исследования в суде доказательства вины каждого участника преступления.
— А мы прошляпили, — осудил себя Алексей, — сколько дней Крест сурком в норе таился, по ночам вылезая оттуда под звездное небо, и не просто отлеживался, «шевелил мозгами», банду сколачивал, готовил к скорому делу.
Многое прояснил Пашка, проснулось в нем человеческое. На семи листах исповедался. Вроде все просто, да не все — целая жизнь в тонкой стопочке уместилась. И последние строки, что крик о помощи. «Нет на мне крови. Машину угнал, на грабеж сам напросился, а кровь на тех». Так и написал «на тех». Будто на остальных вину равными долями разложил и хоть этим немного обезопасил брата...
Ночь уже затушевала окна, сквозь приоткрытую форточку чувствовал Алексей, как свежел воздух. Прохладны стали осенние ночи, кует по утрам землю иней. Захотелось вдруг солнца, яркого, теплого, чтобы прогнало оно усталость. Эх, Пашка, Пашка! Если бросить все худое из твоей жизни на одну чашу весов, доброе — на другую, что увидишь? Плохого, без сомнения, больше, но если задуматься, то есть еще просветы в Пашкиной жизни. Не потерянный окончательно для общества Горючкин. Не доглядели когда-то с его воспитанием. Теперь дорогой ценой ему платить придется, а кому от этого легче?
Положил Коротков рядом с распухшей папкой чистый лист, нарисовал в центре кружок. Жирно вписал внутри два слова: «Леха Крест». Теперь уверенно можно сказать — он организатор преступной группы. Побежали в разные стороны лучики. Уперся один в небольшой квадратик, а над ним крестик. Совсем, как над могилой рисуют. И это понятно. Взломщик сейфов Верти Угол, безвременно до суда усопший. Подписал внизу: «исполнитель».
Для Пашки нарисовал машину. И он исполнитель, а может, еще и наводчик. Второе пока под вопросом, выяснится, не все конфетки разом. Не исключено, что и от него куда-нибудь лучик потянется.
Особняком в этой схемке стоял Хардин. У него свой, особый состав преступления. А вот еще одна клеточка пока пустая. Мельком видел Пашка Лехиного дружка, одна особенность припомнилась: лицом темный. И сторож об этом говорил, А как ошиблись? Но искать надо, изучать картотеки. Может, Сушко из колонии добрую весть даст. Улетел вечером и домой попрощаться не забежал. Была надежда на эту поездку, на разговор с местными сотрудниками. Иначе как на этого человека выйти, когда его только через Креста взять можно. А того и самого еще найти надо.
Глядел на схемку, не упустил ли чего. На бумаге все вроде просто. Кружочки, квадратики, крестики. Жизнь людей в эту начертательную формалистику не вложишь. И за простым лучиком-вектором скрываются сложнейшие человеческие отношения.
Вложил Алексей листок в папку, поднялся, шевельнул плечами, будто стряхнул с них невидимую пыль. Пора все-таки домой...
В КОЛОНИИ
Два часа ушло на разные бумажные формальности. Что ж, в исправительно-трудовой колонии с особым режимом без этого не обойтись. Инспектор уголовного розыска Сушко это понимал, и все-таки, сидя в небольшом караульном помещении, оскорбленно подергивал губами. «Своя своих не познаша». Вот он, весь на ладошке, при нужных регалиях, с сопроводиловкой за подписью генерала. А здесь...
Наконец, появился невысокий скуластенький солдатик с раскосым разрезам глаз.
— Начальник вас просют.
«Надо же, просют», — про себя съехидничал Сушко, но поднялся облегченно: первая часть мытарств миновала.
Солдатик, в отстиранной до холщовой белизны гимнастерке («хлоркой отстирывал, салага!»), первым скользил по коридорному лабиринту, показывая в маленькие оконца какой-то зеленоватый бланк.
Вышагивал ходко за ним Сушко, размышлял. Интересно, о чем думает осужденный, когда впервые проходит этой дорогой? Понимает ли безысходность своего положения, раскаивается ли в содеянном? За эти короткие минуты многое может измениться в его характере, повлиять на дальнейшую судьбу. Именно здесь незримо пролегает та черта, переступая которую, можно впасть в безнадежное отчаяние или, наоборот, укрепиться духом, осознать свою неправоту и принять решение стать честным человеком. Все может быть. Ведь за порогом — зона, со своим распорядком и неписаными законами.
С тех пор как «спел ты на суде свою лебединую песню», а в переводе с жаргона — сказал последнее слово, и судьи беспристрастно решили твое дело, ты — осужденный. И везли тебя на вокзал в крытой машине с решеткой, и вагон ясно что не купейный, и рядом конвойные, у которых в автоматах рожки с боевой начинкой. Потому что режим судьи определили тебе усиленный, который дают не каждому и не за всякое преступление. Сильно надо насолить обществу, чтобы его заработать. И прислали тебя сюда не лежать на печках-лавочках, а искупать вину. Потому как наказан государством, задолжал ему, нарушив закон. А долги всегда возвращать надо...
Вот такие думы не покидали Сушко, пока он следовал за посыльным узкими коридорами. Звякнула последняя дверь. Солдатик ступил на чистую асфальтированную дорожку, и Сушко невольно остановился, разглядывая мелово-чистые оштукатуренные бараки, у входа в которые стояли деревянные беседки с врытыми посредине бочками для окурков.
Поодаль виднелось массивное каменное здание, в котором было нетрудно угадать производственные мастерские. А людей не видно. Бездельничать здесь не позволят. Попал — работай. Трудом доказывай желание исправиться.
И всюду аккуратно оформленные деревянные щиты-стенды.
— Чертовщина какая-то, — с иронией отметил про себя Сушко. — Аллейки, тополечки, хатки беленые...
Когда его срочно командировали сюда (раньше в колониях ему бывать не приходилось), он готовился увидеть что-то мрачное, схожее с описаниями Достоевского: приземистые казематы, окруженные тесаными трехметровыми стволами деревьев, понурых арестантов. А здесь... Ходи под топольками по чистому асфальту, дыши незадымленным таежным воздухом. Не хватает только фонтана да киоска с надписью «Пиво-воды». Если бы не замысловатая вязь проволочных спиралей, не утепленные наблюдательные вышки и зрачки прожекторов и каких-то приборов с объективами, направленных на жилую зону, так бы и думалось.
— Нам сюда, — это солдатик — малиновые петлицы. Голос у него певучий, звонкий — все они в своих степях голосисты, потому как всегда на природе, не коптят легкие городским воздухом.
— Вот здесь.
В дальнем левом углу территории, отделенной от площади и бараков невысоким дощатым забором на фоне все той же проволочной паутины краснело неоштукатуренным кирпичом двухэтажное здание. И здесь серебрились невысокие топольки, в старых резиновых шинах, превращенных в клумбы, голубели поздние какие-то невзрачные, но с резким медовым запахом, цветы. Все дышало особой добротностью, чистотой, какие бывают только у радивого хозяина.
Еще два раза молчаливый сопровождающий показал свой печатный мандат, который открывал перед ними явно запретные двери. И снова они меряли длинные коридоры, сворачивая то влево, то вправо, и Сушко дивился, как можно в таком небольшом помещении (так ему казалось со двора) понастроить столько кабинетов и запутать подходы к ним.
Перед дверью, обитой дерматином, солдатик скрипнул кирзовыми сапогами, с явным почтением произнес: «Начколонии», — и скрылся в кабинете. Стены и дверь не пропускали звуки, и Сушко опять сердито зачмокал губами. Ревизор он, что ли, таить от него свои дела. И так, дорогуши, Креста проворонили, поднесли подарочек их городу — вся милиция в запарке, покой потеряла. Но в его положении лучше вести себя тихо и уважительно, с улыбочкой на губах. А то упрется этот, который «просют», и поедешь восвояси, без нужных данных, добавишь работенки ребятам. Поневоле в товарищи набиваться будешь, чтоб в архивный отдел попасть, по-хозяйски посмотреть картотеки.
Приоткрылась дверь.
— Заходите.
Солдатику явно за что-то попало, на загоревшем лице отчетливо проступали пятна. Сушко нетерпеливо переступил невысокий, в толщину плахи, порожек и остановился.
В небольшом кабинете все сверкало полировкой. «Уютненько живут, наверное, свой мебельный цех?» По крайней мере, это не инвентарной пометки желтые столы, что стоят у них в райотделе.
Под большим портретом Дзержинского, написанным чьей-то опытной рукой, сидел сухощавый майор с морщинистым лицом, явно источенным временем или многолетней северной службой. Он поднялся и протянул вперед, словно предлагал взять, узкую подростковую ладонь.
— Копылов. Николай Иванович.
И Сушко удивился, как жестка и сильна эта ладонь. Видно, таилась в его жилистой фигуре большая, нужная ему в тяжелой работе сила, и это как-то сразу успокоило Сушко. Настроение у него поднялось, и он поверил, что его столь спешное дело решится благополучно. Не может не решиться.
— Садитесь, лейтенант, и, если можно, коротко расскажите о причине своей командировки. В предписании не все сказано. Через сорок минут надо снимать людей с работы, и мне необходимо быть там.
Сушко сел не на стул, стоящий по другую сторону стола, напротив майора, а в кресло, сбоку, и поролоновая подушка податливо приняла его тело.
— Не знаю, товарищ майор, сумеем ли мы в короткой беседе (он сделал ударение на последних словах) разрешить тот вопрос, из-за которого я сюда прилетел с Урала. В июле этого года из вашей колонии бежал Алексей Николаевич Савин, по кличке «Крест».
Сушко заметил, как судорожно потянуло лицо майора, будто у него схватило болью зуб. Но это длилось недолго. Через несколько секунд он сидел все так же молча и невозмутимо.
— В нашем городе Крест с группой сообщников совершил нападение на государственное учреждение, похитил большую сумму денег. При этом погиб сотрудник милиции. Крест скрылся с пистолетом погибшего. Один из его сообщников покончил жизнь самоубийством, второй арестован, но подробностей сообщить не может. А вот третий в нашем городе неизвестен. Думаем, что он из залетных, подхода к нему пока нет. Но то, что это надежная преступная связь Креста, сомневаться не приходится. Нам нужна ваша помощь, Николай Иванович.
— Вы хотите знать связи Креста по зоне?
— Да, наше руководство убедительно просит вас об этом.
— Это наша святая обязанность. Общую задачу решаем. Да, побег — это наш позор. Шуму наделал много. Единственный случай за последние восемь лет. Попытки, конечно, случаются, но их конец закономерен: возвращение в зону. А этот, действительно, как в воду канул.
Майор поднялся, и Сушко увидел, как он высок, подтянут и опрятен. В общем, лейтенанту он «пришелся», разговор сразу пошел конкретный, без всяких «вокруг да около», и Сушко понял, что местным оперативникам сбежавший Крест тоже не давал покоя.
— Понимаешь, лейтенант (майор как-то безобидно перешел на «ты»), колония усиленного режима, и публика сюда этапируется дай боже. У любого биография — на пятерых хватит. Понятно, что работать с такой публикой чрезвычайно сложно. У меня ведь аппарат — раз-два и обчелся. А надо каждого, как на рентгене, высветить, мысли его узнать и предостеречь от недоброго шага. С виду они тихие да мирные, при встрече шапки снимают, а копни глубже — не обрадуешься. В бараках — группы да группочки, жгутами вьются. Постоянные выяснения, правилки — это они воровской суд так называют. Деньги, карты, порнография, ножи — чего только не находим. Кажется, будь вокруг один только воздух — из него запрещенные предметы сделают. Настоящая подпольная индустрия. По этой части мастаков много. Взлет рационализации. Э, да что там говорить. Это надо видеть. И попробуй угляди, распутай сложнейший клубок взаимоотношений. Но про Креста я тебе скажу. Интересного в нем мало. В смысле духовных запросов. Убожество. А по характеру злобный, таких не часто и здесь встретишь. Без всяких человеческих задатков. В карцере частенько бывал, все в сильную личность играл, а потом затих. Перед самой весной. После побега поняли — нам глаза прикрывал. И своего добился — разрешили за территорией колонии работать. Что дальше, известно.
Теперь надежды больше на вас да на всесоюзный розыск. А хотелось бы еще раз взглянуть в глаза этой гадине.
Майор подошел к стене, в которой была еще одна дверь, отделанная полированной плитой, а потому неприметная. В соседнем кабинете майор был недолго, когда появился, в руках было несколько толстых папок.
— Вот это — Крест, Алексей Савин. Здесь его преступная жизнь. Четыре судимости, приговоры, рапорты, объяснения и прочее. Сто восемьдесят две страницы. Любопытный романчик, читать — не заскучаешь. Вот это, — он положил рядом вторую папку, — дело Никиты Владимировича Емельченко. Сидит за кражу повторно. Вор-домушник. Староста барака, в котором жил Крест. Мы сейчас с ним работаем, есть данные, что вместе с другим осужденным Сорокиным способствовал побегу Савина. С этим мы разберемся сами, данные люди вряд ли вас заинтересуют, так как находятся здесь и на воле помочь Кресту не могли. Разве что дать адреса своих родственников. А вот этот, пожалуй, интересен. Садык Рахметжанов. Кличка «Юсуп». Отбывал восемь лет за разбойное нападение. К нам был этапирован на два года до окончания срока. Был в большой дружбе с Савиным. Освободился в прошлом году. Отбыл по месту прежнего жительства в Уфу. Согласно нашему предписанию, должен находиться под гласным административным надзором. Больше интересных кандидатур не вижу. Челяди у Креста было много, но те больше на побегушках, оторви да брось. А Юсуп — камешек. Если и знает что про Савина, не расскажет. Так что оставайся здесь, лейтенант, полистай дела. Если с кем надумаешь встретиться, помогу. А сейчас, не обессудь. Бригады с лесоповала на подходе.
Майор поправил на себе портупею, снял с вешалки фуражку.
— Успеха.
Закрылась за ним дверь. Сушко раскрыл блокнот, подвинул к себе голубую папку. С волнением отогнул грубую картонную обложку.
ДИАНОВ КОРДОН
О Савелии Игнатьевиче Костромине, старшем брате матери, Леха знал немного. Из детства помнилась недобрая ухмылка, резкий излом бровей, глухой голос. И липкое слово — власовец. Что оно означает, Крест понял позднее, в колонии. А за что сидел дядька Савелий — знать ему. Но то, чтобы отбыть без скидок и амнистий десять крутых лет и выйти на волю без знобкой обиды на представителей власти, в это Крест не верил. Каждый попавший в колонию считает себя незаконно ущемленным в правах. По себе знает, как год от года становился злее, люто ненавидел всех, кто был по другую сторону колючей проволоки, объединяя их одним словом «они».
И первые ростки ненависти заложил в нем Савелий Костромин, позднее ушедший от многолюдья в тайгу, принявший на себя обязанности лесного объездчика. К нему на затерянный в глухомани кордон и прокладывал сейчас тропку Леха.
Лес принял его мокрого до пояса от холодной росной травы. Думал забиться в места поглуше и отогреться немного, лишь бы подальше остался город.
Никто не должен видеть его все двести километров, которые по его расчетам надо было отмерять до кордона — пристанища его дядьки, пересечь почти два района. Не будет искать он встречи с людьми, ловить попутный транспорт. Лучше быть дальше от любопытных глаз.
Давно затушевала ночь городские огни, а он все шел подвернувшейся под ноги затравеневшей дорогой, ходьбой быстрой грелся. Точки на овале циферблата зеленели фосфорной краской — уже три часа в пути. Решил передохнуть, обсушиться. У сваленной ветром или молнией сосны с ломкими обессоченными ветвями Крест сбросил рюкзак. Недалеко нежно-голубым светом мерцал ствол еще нестарой березы. Ножом сделал на ней продольный надрез, потом два коротких, поперечных, легко оторвал кусок бересты.
Через минуту жарко потрескивали сухие сучья. Паром тянуло от мокрых брюк. С сожалением посмотрел на отбеленные влажной травой туфли. Сапоги надо было заказать Пашке. Такая обувка не для чащобы. Ну, ничего, добраться бы до Савелия, за деньги все спроворит.
Без аппетита жевал вареную колбасу, вспоминая оставшуюся в землянке распочатую бутылку.
Пыхал, постреливал искрами костер, томил усталостью, склеивал веки, Крест подгреб к себе хвои, палого листа, рюкзак сунул под голову. Дремал в полглаза, ладонь грелась в пазушке, на рубчатой рукоятке пистолета.
Где-то встревожила тишину сорока. Неспокойно качались верхушки могучих сосен, от луны, в небе — желтый осколок, и тот порой скрывается за тучей. Нелегка для Лехи дремотно-чуткая ночь. Давно зачернело, подернулось пеплом рубиновое уголье. Спал Крест, вскрикивал что-то во сне, обмирал от холодного пота, видения рождались в голове...
Светлело за соснами, полыхало малиновым светом, и в этом сиянии тянула к нему худые руки прозрачная, как льдинка, девчонка — недозрелый еще подросток. Лиловой чернотой наливались на шее полосы. От его, Лехиных рук, следочки. Смотрит в страхе Крест, и уже не восковые руки, а загребистые ветви тянутся к нему, вот-вот схватят. Мычит в жутком предчувствии Леха, давит его к земле усталость — не проснуться.
Погасло искристое зарево, покоится Леха на хрустких мхах, а в соснах снова светлеет. И видится Лехе человек в погонах, только вместо лица — черный провал. Участковый, убитый его руками. Идет он прямо к огню.
— А-а-а, — рычит в страхе Крест, пытается вскочить на ноги или уползти в чащу и не может, держат его мхи, пеленают. Вспомнил о пистолете, полетели огненные шмели навстречу призраку, но нет им преграды, проходят, словно сквозь воздух. А тот уже рядом, и тоже тянет к Лехе руки...
Проснулся Крест в холодном липком ознобе, не унять дрожь по телу. Стыл еще в кроне деревьев его крик. Уйти, уйти с неуютного места. Сунул руку за отворот фуфайки. Огонька скорей раздуть, раздвинуть темноту...
Снова потрескивали сучья. Бездымные красно-желтые языки жадно лизали лапник. Проступали из темноты сизоватые сосны, посверкивали медной чешуей. Коротал Леха без сна остаток ночи, озирался, слушал непонятные шорохи.
ГОСТЬ ИЗ УФЫ
И вот он, этот загадочный «четвертый», Садык Рахметжанов в жизни, Юсуп в преступном мире, последняя пустая клеточка. Он, кому же быть иначе. Почти шестьсот километров без сна проехали по железной дороге с ним ребята. Доставили в этот кабинет.
Юсуп сидел безмолвно и спокойно, как будто все происходящее вокруг его не касалось. Покоились на коленях большие ладони. Голубой с блестящей ниткой костюм, оранжевая рубашка оттеняли светло-шоколадный цвет кожи. А лицо — словно начал лепить мастер, да что-то помешало ему закончить работу. Торопливой работы лицо. Все из острых граней, от скул до подбородка, до крутого лба, приплюснутого висками.
Приглядывался Алексей: «Кто же из вас двоих убил Синцова? Ты или Крест?» Не торопился с вопросами, тянулось молчание. И эта чересчур затянувшаяся пауза, неопределенность сбивали с толку задержанного. Уже не раз ловил беспокойство в его глазах Коротков. Хотя, что там. Глаза были почти непроницаемы.
Коротков не готовился к этой встрече. Хотелось просто «горяченьким» повидать Юсупа, определиться в отношениях с ним прямо на месте. И с первых минут осознал: орешек, с наскока ядрышко не добудешь. С тревогой прикидывал: конкретных фактов против Юсупа нет. Разве что Пашка. Но как поведет он себя, когда узнает об очной ставке с другом брата? Вероятней всего, что испугается этой встречи. А время не ждет. Весомой уликой явилось бы — подтвердись пребывание Юсупа в тот трагический день в их городе. Сейчас оперативные работники опрашивают таксистов, водителей автобусов, работников автостанции, железнодорожного вокзала, аэропорта. И десятки людей вглядываются в небольшую фотографию стриженного наголо парня, обращаются к своей памяти. От одного слова «да» зависит многое. Услышать бы это слово.
И уж совсем слабая ниточка в руках сторожа Панкратьева, который, кажется, еще и сегодня не оправился от потрясения.
Молчал Юсуп, ждал обличительных слов, не зря же везли в такую даль. А может, и другое что думал.
— Повидать дружка, Рахметжанов, есть желание? — решился, наконец, Алексей на рискованный ход.
Совсем загустела темнота в глазах Юсупа, набухли веки, и лишь маленькие светлячки-распорочки где-то в глубине не давали им сомкнуться. Юсуп резко повернул голову, и оранжевый воротник врезался в жилистую шею.
— Так не желаешь повидать дружка? — жестче повторил вопрос Алексей. И снова уловил отблески неприкрытой ненависти в глазах Юсупа, но знал, что выдержит, не отведет взгляда, потому что на его стороне правда, кровь и слезы семьи Синцовых.
— Какого еще друга? — разомкнул, наконец, губы Юсуп.
— Неуж и не догадался? А того дружка, с кем ты в тайге срок отбывал. Закадычного кореша своего Леху Креста.
Неприметная дрожь прошла по лицу Юсупа, шевельнулись непроизвольно ладони.
— Знавал когда-то такого. Ну и что?
— Вас ведь дружба так повязала, пожелай — не распутать, а ты вроде и встрече не рад.
И опять полыхнули смоляным жаром глаза.
— Повидать так повидать. Мне ни горячо, ни холодно.
— Так ли, Рахметжанов? А вдруг припечет? Ты ведь, наверное, как только взяли тебя и билет в наш город оформили, сразу загрустил. И с той минуты нет у тебя покоя. Одна дума: зачем привезли сюда? По мне ты явно не соскучился, да и не знали мы друг друга до этого дня. А сейчас еще предлагают дружка повидать. А для какой надобности?
— Мало ли кого вы в своем кино показать мне надумаете, я нелюбопытный.
— Нет, чего-чего, а спектакля, Рахметжанов, на этот раз не предвидится. Мы тебе другое кино-прокрутим, где ты сам в главной роли и от которого тебя в озноб бросит.
— Ладно, начальник, загадки твои я разгадывать не намерен. Здесь не начальная школа, и я, к тому же, не любознательный. Если привез сюда, дело толкуй, а нет, отправляй в КПЗ, через трое суток извиняться придешь за нарушение законности. Ты ведь прокурора побольше моего боишься.
— Не будет этого, Рахметжанов, и вообще уже светлого ничего у тебя не будет. И одно облегченье твоей судьбе вижу — рассказать все по-честному о встречах с Крестом.
— Ничего не выйдет, начальник, зря время тратишь. Не был Юсуп никогда шестеркой.
— Что ж, была бы честь оказана. Сам себя к яме подталкиваешь. Только и то запомни, что не будет тебе трех спокойных дней в ожидании прокурорского вызволения, и извинений не будет, уж лучше я рапорт подам о переводе меня на гражданку.
Прикрыл на миг Коротков глаза. Вспомнил Петю Синцова, опрятного и доверчиво-доброго. И не было в кабинете этой мрази в оранжевой рубашке, с шоколадного цвета лицом и залитыми черной тушью глазами.
Без скрипа отворилась дверь. Молодой старший сержант вопросительно смотрел на Алексея. А Юсуп весь напрягся. Знал, что будут «раскручивать на всю катушку». А что им известно — вот вопрос. Пока приоткрылось ему немного. О Кресте разговор, намеки серьезные. Чудак опер, на испуг берет. Такая профилактика не про него. Не из тех он, кто добровольно, взахлеб исповедуется следователю. Потребуется, без признания на зону уйдет. Но никому не поверит, что задержали Креста, пока сам его не увидит.
И Алексей окончательно убедился, что перед ним опытный, изворотливый преступник, которому вину надо доказывать обстоятельно и надежно, чтобы нельзя было отвергнуть представленные факты. И потому не стоит зря тратить время. Знакомство состоялось, вся борьба еще впереди.
— Товарищ старший сержант, — обратился он к вошедшему, — отведите подозреваемого Рахметжанова в девятый кабинет, на допрос к следователю Фирсовой.
— Слушаюсь.
Поднялся Юсуп, последний раз сверкнул глазами, привычно скрестил руки на пояснице. Шагнул к порогу. Понял, что хорошего ожидать нечего, а потому приготовился все отрицать. Все, даже неопровержимые улики.
РЫСЬ
Рысь была стара, а потому осторожна. Раньше она в один бросок брала зайца, глухаря, косулю и даже хитрую лисицу и, опьяненная запахом крови и парных потрохов, подолгу стояла над добычей, победно топорща черные кисточки ушей. Никто не смел в этих местах посягнуть на добытое ею.
В последние годы одрябли мускулы, и все чаще ее броски оканчивались неудачей. И все-таки она не могла есть падаль, обоняние не выносило тошнотворного запаха. Судьба благоволила к хозяйке большого лесного угла, изредка посылая ей дряхлеющих или подраненных птиц и зверей. Но это лишь оттягивало развязку.
Однажды она увидела, как, попирая лесные законы, через ее владения, гордо подняв головы, иногда потираясь боками, не спеша идут два рыжих ее сородича. Впервые она не приняла боевой позы, а, расстилаясь над землей, тайком вышла на сдвоенный след, долго принюхивалась к меткам пришельцев.
Это были молодые, сильные звери, и старая рысь поняла: ее изгоняют с этих мест. И, следуя инстинкту, она вразвалку пошла на закат солнца, к выгоревшим падям, на которых давно не слышалось птичьих песен. Пошла умирать, как ей велел закон природы. Слабым нет места на земле.
Что-то черное, медленно движущееся она увидела еще издали. Зрение пока не подводило зверя, и рысь быстро вжалась в траву, потом, забирая вправо, поползла...
Болезнь сжигала Креста. Сказались студеные осенние ночи, ночевки на стылой земле. Покраснели глаза, губы подернуло коркой проступившей простуды. Из озноба его бросало в жар, казалось, что болел каждый сустав, и он думал о глотке спирта, чтобы наполнить тело теплой истомой, прогнать изнутри болезнь.
Иногда он на ходу срывал кисти темно-красной костянки, выплевывал белые дробинки-косточки. Попадались дымчато-голубые поляны черники. Крест посиневшими ладонями сдаивал с кустиков сморщенную переспелую ягоду, горстями бросал в рот, но сытость не наступала. От резей в желудке рождалась боль в голове. Боялся одного — упасть в забытьи и не подняться, ладонями крепко сжимал ремни рюкзака, не забывал про дорогую ношу. Только рюкзак и давал ему силы, гнал и гнал вперед, на поиски злополучного, находящегося где-то в этих местах кордона.
Сосна-вековуха, усеявшая беломшистый пригорок шишкой-падалицей, сразу же привлекла его внимание, едва он выбрался из соснового подроста на затравеневшую старую порубку. Стояла она в метрах тридцати на отшибе от темной стены леса, где в случае нужды можно было скрыться.
Добрую четверть часа Крест шел вырубом, обходя огромные срезы пней и рыжие кучи сучьев, с трудом выдирая ноги из цепкого разнотравья. Солнце уверенно скатывалось в закатную сторону, наливая легким золотистым жаром перышки облаков, ощутимо наступала прохлада, влажнела пересохшая днем трава. Не примечал Крест броской красоты увядающей осени, серая пелена застилала ярко-сочные краски, окружающее теряло свою реальность.
Наконец, сосна оказалась рядом. Разношенными туфлями он расчистил от шишек небольшую площадку, устало припал на колени и сдернул с плеч рюкзак. Ему казалось, что он никогда не найдет этот чертов кордон. И ни у кого не спросишь без риска. Зло на всех людей без разбора калило его, он давно приблизился к той черте, за которой не существует запретов, нет никакой морали, а есть лишь одна его безрассудная воля. Леха с ненавистью смотрел на брезентовый мешок. Там лежали деньги, много денег, которые прошли через десятки рук, пока их в последний раз не спеленала плотная банковская обертка. В этих пачках скрывалась беззаботная жизнь Креста, мягкий шум морского прибоя, шелест пальм, прекрасные вина и фрукты, бесконечная нега. Как часто в тайге он мечтал об этом. И вот сейчас кусок этой «райской» жизни был заключен в обтрепавшийся мешок. Может, и будет время, когда он вспомнит или совсем позабудет свои скитания...
С легким шорохом упала на землю опустошенная шишка. Крест невольно вскинул голову, стремясь уловить в густой игольчатой кроне пламень беличьего хвоста, и внезапно на высоте нескольких метров, на толстом суку, увидел приготовившуюся к прыжку огромную кошку. Яростным зеленым огнем светились ее глаза, седые кисточки ушей медленно приближались к взъерошенной шерсти.
Спазмы в горле Лехи погасили уже почти родившийся крик. Будто под гипнозом этих огненных глаз затих, затаился Крест, потом резко кинул руку за отворот фуфайки, где покоился пистолет. В тот же миг пушистый палевый ком стремительно упал на него, и в первые мгновения Крест видел лишь ослепительно красную разверзнутую пасть, подбитые нездоровой желтизной клыки.
А зверь пьянел от крови, его длинные когти легко полосовали одежду, а вместе с нею податливое человеческое тело. Шелестел листвой безучастный лес, и лишь поодаль испуганно стрекотали сороки, потревоженные разыгравшейся трагедией.
«НАМ ОТДЫХАТЬ НЕКОГДА...»
Алексей глянул на запястье: электронные часы показывали двадцать один час три минуты. Усталость подкралась незаметно. И последний не то вопрос, не то утверждение он произнес по инерции, без особого внутреннего смысла.
— А ты боишься Креста?!
И по тому, как дрогнули у Юсупа брови и ладони поползли к коленям, Коротков отчетливо понял: попал в больное место. Интересовала непонятная дружба Юсупа с Крестом, было в ней нечто большее, чем пресловутая воровская этика. И это предстоит еще понять. Крест пока где-то скитается, время торопит, и любой ценой надо узнать, где он.
Почти незаметное замешательство Рахметжанова оживило Алексея, как будто выпил он бодрящего крепкого чая. Нет, нельзя отправлять Юсупа в камеру, дарить ему ночь на раздумья, никак нельзя.
Коротков нажал одну из клавиш телефонного аппарата, отключив его на время. Сейчас нельзя отвлекаться, любая передышка пойдет на пользу Юсупу. И, бросив ему в лицо столь неожиданную фразу, догадался: вот оно, зацепил. Впустую бьется с ним второй день, вроде бы все продумал, а вот поправку на характер Рахметжанова не сделал, как бы не учел вовсе. Самолюбивый, обидчивый Юсуп, видимо, не признавал чьего-либо приоритета. А если и признавал, то к тому должны быть очень веские причины. Без сомнения, Крест — часть его биографии, одна из линий жизни.
Юсуп же пытался понять, через кого вышли на него работники уголовного розыска. В Кресте он был беспредельно уверен, остальные соучастники его не знали. И он решился заговорить, взять частично инициативу на себя, чтобы прощупать сидевшего за столом человека, по всем статьям не простого оперативника.
— А что, Крест? Он ведь на зоне, приветец шлет или еще что?
— Да ты что, Рахметжанов, девица красная, чтобы перед тобой Леха Крест в любезностях рассыпался. Обойдешься и без того. А вот встреча вас ожидает и очень скоро. Только до той минуты требуется подумать, так с собой посоветоваться, чтоб без запинки один серьезный вопрос высветить. До того серьезный, что может он жизнь твою с ног на голову поставить.
Стянуло презрительной ниткой губы Юсупа. Но, решившись на «игру в поддавки», когда надо сознаваться лишь в том, чего уже и скрывать нет смысла, он теперь уже не стал менять намеченной линии поведения, слишком дорогой могла быть расплата.
— Знаешь, начальник, Юсуп не из тех, у кого колени трясутся от собачьего бреха. Говори, что за душой имеешь, не темни.
И Коротков заметил, как тот непроизвольно перекинул ладони — явно мешали — с одного колена на другое: нервничает без сомнения.
— Что ж, Рахметжанов, темнить не в моих правилах. И будешь ли ты говорить правду или нет — дело твое. Хотя сам знаешь, молчать о том, что известно следствию, просто не в твоих интересах. А коли так, порассуждаем немного. Несколько дней назад, а точнее, двадцать третьего числа этого месяца ты прибыл в наш город. Я думаю, отрицать нет нужды, это мы тебе убедительно докажем. А зачем бы поднадзорному Рахметжанову, которому и в своем-то городе нельзя по вечерам без разрешения милиции отлучаться из дому, тайком приехать сюда и так же скрытно уехать? И это тебе первый вопрос, на который сам же постараюсь ответить. А приехал ты к своему тюремному дружку Алексею Савину, который не так давно в бегах находился (так и сказал с умыслом «находился», понимай, как хочешь, может, сидит Крест давно под охраной). По его первому свисту и прибыл, будто верная собачонка. Видишь, до чего просто. А зачем?
Вскинулся было Юсуп, шевельнул губами.
— Вот тебе и второй вопрос, немного позаковыристей первого и для тебя уже пострашнее. Но я и эту загадку тебе разгадаю, чтобы мозги у тебя «не вспотели». Давно вас дружба вяжет, такой крепкой цепкой путает, что дальше некуда. И рад бы отказать Кресту, Да не можешь, потому как щенячьей против него породы. И потому ответ ясен, как безоблачный день. Не кисель хлебать за сотни верст, а для серьезного дела понадобился ты Кресту. Еще скажу откровенно, что корешок квитанции и справка двенадцатого почтового отделения города Уфы о вручении тебе определенного содержания телеграммы из нашего города уже подшиты к делу. Нет в той телеграмме фамилии отправителя, да нам это ни к чему. Главное, сигнал до тебя дошел, и в том, что ты его принял, сомневаться не приходится. Но ты не удивляйся, и мы умеем работать. Сейчас ждешь, что дальше рассказывать буду, что приоткрою. А я сегодня щедрый, потому как ждал тебя долго, и даже на то, что молчишь упорно, в сердцах не буду. Нет нам права на личные обиды, не предусмотрено это законом. И снова подвожу тебя к вопросу. Какое же дело твой добрый знакомый провернуть надумал? Тут, если полистать у дежурного книгу учета происшествий, найдешь на сто второй странице (а именно за нужный нам день) описание совершенного бандитского нападения на управление «Колхозспецстрой». Щекотливое, прямо сказать, дельце, долго его номер помнить буду. Нервов стоило... Но что поделаешь. Такая у нас работа: кому-то грабить и бегать, а нам ловить. Так вот, пока подозреваемый Рахметжанов, подследственным, подсудимым и осужденным тебе еще предстоит быть. Я думаю, в душе-то и ты в этом не сомневаешься, только виду не подаешь. И чтобы на каждой стадии уголовного процесса тебе легче дышалось, взвесь все услышанное здесь и не торопись с ответами. А сейчас я сформулирую тебе третий вопрос, и вот в чем его суть. Кто конкретно участвовал в бандитском нападении? Я не оговорился, уголовное дело возбуждено по статье семьдесят седьмой УК РСФСР, а значит, шансы у всей вашей компании и через лупу разглядеть трудно. И снова, видишь, пока ответа не требую. Давно нашими ребятами он разгадан.
Алексей, сплетая в хитрую вязь слова, наблюдал за Юсупом. Хорошо ведет себя, не скоро что-то уловишь на смуглом лице, но иногда все же срабатывали какие-то внутренние импульсы, и он сразу это улавливал: видать, не все подвластно человеческой выдержке, когда обвинение настолько серьезно.
— Заполнили мы, Рахметжанов, пустые клеточки в этом кроссворде, не пожалели времени. Интересная получилась картинка. Имена вроде бы разные, совсем не созвучные, роднит их только одно — ненависть к нашей честной жизни. А ты дыши ровнее. Я ведь редко кому карты в игре раскрываю, а тебе вот все сразу — веером. А почему — тебе думать. И чтобы в том, что я сказал, у тебя сомнений не было, назову тебе тех, кто рядом с тобой шел на мерзкое дело. Пашка Огонь, братан Лехин — это тот, что угнал машину и подвез вас до самого управления, а потом был на стреме. Верти Угол, он же Гнат Остапович, любитель познавать тайны государственных сейфов, человек умершей профессии. Корешок твой, Леха Крест, бегун на длинные дистанции, ворюга и грабитель, каких поискать. А теперь вот еще и организатор банды. Ты сейчас спросить обязан: кино, мол, начальник, крутишь, а я при чем? А при том, что в одной из строчек этого кроссворда вписана знакомая тебе с детства фамилия: Рахметжанов. И к тому есть убедительные причины. Найдено решение и для этой задачки. Иначе бы прокурор не решился санкционировать твое задержание. И тебе это очень даже понятно. А сейчас дума твоя такая: во всем тебе сознаваться или кое-что про запас оставить или вообще уйти на зону немой рыбешкой. И тут я тебе не советчик. Не могу упрашивать, хотя для приличия вроде и надо. Сам судьбой своей распорядись. К тому же статью за бандитизм до каждой запятой вспомнить надо. В них ведь тоже законом смысл вложен, в запятые те. И как работник уголовного розыска, повидавший вашей братвы всех мастей, верю, что ты не из пугливых и кое в чем еще и Креста перещеголяешь, а потому хотел услышать бы вразумительный ответ только на последний вопрос. Кто же из вас двоих оборвал жизнь младшего лейтенанта Пети Синцова?
Юсуп приподнялся с места, хотел сказать что-то, а потом резко опустился на стул.
— Пашку я в расчет не беру, мозгляк он в таких делах. У Остаповича иная линия, вся его жизнь — алиби. Сейфы — его работа, а в сторону и шага не сделает, тем более в «мокрое дело» путаться. Вот и остались вы на пару с Крестом. Скажу прямо, хотелось бы верить, что это его работа. Только и то помни, что для Лехи кореш — покуда в деле, а как до расчета доходит, увольте, перешагнет любого и не споткнется. Ну, да спор вам двоим решать. А как на тебя Крест покажет? Пашка — брат ему, да и Остапович в одну дуду с ним наяривать будет. Вот и прикинь, коли трое на одного навалятся — сумеешь ли устоять. А может, живешь ты для них давно в прошедшем времени. Не скрою, тому, кто в смерти Синцова повинен, прокурор будет на суде просить высшую меру наказания. В этом я не сомневаюсь. Так что эта история кому-то дорого обойдется.
Алексей нарочно показывал свою осведомленность (хотя многое ему было неясно), надеялся, вдруг заговорит Рахметжанов. Давно у Юсупа бисерилась на лбу влага, и руки не находили места. И Алексей это видел. Одного боялся, не переиграть бы, не переусердствовать в своей откровенности. Не новичок Юсуп на допросах: свое до поры умолчит, а что от следователя услышит, до словечка запомнит, чтобы в камере все обдумать, к будущему разговору ответ приготовить.
— Я жду ответа, Рахметжанов.
Молчал Юсуп. Хорошо знал, что таким приемом часто ловят неопытных преступников, крутят, запутывают, пока не вытянут из них все, что они знают.
Разжал нехотя губы.
— Что ж, начальник, если и скажет что Юсуп, только сначала Креста повидает, в глаза ему глянет. Иначе — пустой номер, а я и в мутной воде вижу отлично. Есть вина — осудишь, нет — прокурор и без твоего согласия выпустит.
— Ладно, Рахметжанов, будет тебе Леха Крест, будут и факты чистой воды, только подрываешь ты веру во мне: надеялся, что есть в тебе непобитые ржой зерна, которые еще способны прорасти добрыми ростками. Никто их в тебе не посеял, видно, и сеять уже поздновато. Такие дела неприглядные. Значит, дела за фактами?
— Выходит, так, начальник.
— Завтра первый тебе и будет. То есть уже не завтра, а сегодня, если часам моим верить. Не такого я разговора ждал, да что ж... Сам ненужным упрямством выбиваешь из-под ног мосток, что смягчающим вину обстоятельством зовется. Шуткуй, запирайся, катись под гору без остановки, а под горой, сам знаешь, что ждет, тюремная академия тебе эти науки преподала.
Он нажал под столом кнопку. Вошел сержант, остановился в шаге от порога.
— Уведите.
А когда Юсуп поднялся, уже в спину ему сказал:
— До встречи, Рахметжанов. Нам с тобой отдыхать некогда.
НА КОРДОНЕ
Сколько он пролежал под старой сосной, Крест не помнит. Наверное, всю ночь. Дотаивала сумеречь, светлело вокруг, редкая звездочка еще не потускнела в небе. Намок от крови ватник, садняще горели поврежденные когтями руки, к плечу словно приложили и забыли убрать кусок раскаленного железа.
Грязно-серым комом свернулась у ног издохшая рысь, в агонии ее лапы взрыхлили вокруг землю, надрали кучки белого мха. Крест подобрал пистолет, сунул его на место. Пора было уходить, пока оставалось в теле тепло, не иссякли последние силы. Искать надо было Савелия, в нем его спасение.
Ему показалось, что кто-то подсматривает за ним, и он невольно огляделся. Лес просыпался, птицы разноголосо встречали утро. Крест с трудом поднялся, подержался за корявый ствол, сделал шаг, второй, а потом медленно побежал вниз от страшного пригорка. Оглянуться не было сил. Он решил больше не удаляться от дороги, постоянно держать ее на прицеле.
Вставало солнце, прогревало воздух. Шел Крест, спотыкался, падал и снова вставал. Иногда он впадал в забытье, очнувшись, искал глазами накат дороги и заставлял себя подниматься на колени, затем на ноги — жажда жизни, а может быть, мешок за спиной, давали ему второе дыхание...
Сколько брел он так, не знает. Лес как-то разом остался сзади, и обилие света испугало Креста. Он невольно попятился и сместился подальше от дороги. Понял, что не предупредила широкая луговина просветом из-за густой опояски кустов, темнили они елань со стороны бора. Сплошь виднелись коричневые шляпы перезревших белых грибов, из игольчатой хвойной подстилки упорно лезла ядреная молодь. И это успокоило Леху — некому брать их в здешних местах, не доходят сюда грибники.
Он снова подобрался к кромке леса, затаился, забыв на время про боль, не чувствуя запаха спекшейся крови. И все-таки что-то продолжало удерживать его на месте.
Посредине елани за высоким дощатым забором золотел на солнце добротный дом, таяла над трубой серебристая дымка.
Крест облизнул горячие губы, словно пахнуло от далекой загнетки распаренной в чугунке дичью. К печи бы сейчас, в тепло. Обогреться, зализать раны. А там будет видно. А может, встать сейчас и двинуть прямиком к воротам. Упасть к ногам дядьки. То, что перед ним Дианов кордон, Леха не сомневался. Только как пойдешь туда. А вдруг кто чужой на подворье. Столько протопать и у самой цели опалить крылышки. Да и признает ли Савелий? Затянуло лицо щетиной, потемнел от грязи, одежда — ремье, где дыра, где ленточка. По обличью и впрямь бродяга. Нельзя в таком виде на рожон лезть. Выждать надо, сколько сил хватит.
Он смотрел на усадьбу. За высоким забором угадывались какие-то постройки, может, банька, пригон. Хотя зачем старику скот, лесного мяса не переесть.
Пережидал Крест, не объявится ли кто у калитки, не раздастся ли чей голос. Тихо все, мертво, и дым над крышей давно дотаял.
Ложилось на потемневшую зелень крон остывающее багряное солнце. Томился Крест на колкой хвое наедине со своим недугом, угасало в нем сознание. Усилием воли он сбрасывал с себя оцепенение, видел сосны, но они не качались стройными мачтами, а рыхлели в стволах — застилало глаза туманом.
Залилась радостным лаем на подворье собака. Почему раньше голос ее не слышал? Насторожился Леха, выкинул вперед тело на мосластых локтях. Отозвалась скрипом калитка. Не показалось ли?
Совсем дотаивало в кровавую полоску закатное солнце, густел мрак, и вот сейчас в этом расплывчатом вечернем мареве по машинной колее шел в сторону Лехи человек. Уловил широкую патронташную опояску, темный ствол за плечами стеганки. Крутилась у ног идущего собачонка, засиделась на цепке. А Крест решался: он ли, дядька Савелий, или чужой кто? Не мог в серости сумерек признать забытое временем лицо.
Радостное предчувствие и осторожность слились в нем воедино, таиться ли дальше, подать ли голос — решать в секунду. А человек уже приблизился к лесу, привычно зашел под его зеленый шатер.
Крест, наконец, принял решение, не подыхать же на стылой земле, оттолкнул рюкзак за ствол сосны, рывком подался к идущему человеку и закричал:
— Эй-й!
Не закричал, как ему хотелось. Застыли басистые нотки где-то внутри, и крик получился стонущий, по-детски жаловливый.
Но человек с ружьем его услышал, навострилась и собачонка, готовая броситься на странный звук.
— Кто там?
И Крест увидел, не мог не заметить, как медленно стало сползать с плеча ружье. Но он уже знал, догадался, что это дядька его, свершилось то, чего ждал все эти дни.
— Дядька Савелий, я это, Лешка Савин, племяш твой. Неуж не признаешь?
Продирая на палых ветках брюки, он вскинулся к дороге. Наверное, вид его был настолько страшен, что собака встретила его злобным рычанием, а Савелий так и остался стоять на дороге, готовый в любой момент наставить на Лехину грудь черный ствол ружья. Минуту длилось узнаванье. А следом для Лехи наступила темнота...
Очнулся Крест оттого, что какая-то теплая вязкая жидкость проникла ему сквозь разжатые зубы и медленно покатилась в горящее тело. Взметнулся с лежанки. И разом вспомнилось последнее. Тащит Савелий его, бормочет что-то. Косматится рядом давно не стриженная голова: волосы, борода, усы — сплошная чернь, пронизанная редкими льняными нитями.
Он и сейчас нашептывает какие-то слова, может, заклинает Лехину болезнь. В руке у Савелия большая деревянная ложка. Несет от нее ядреным вонючим запахом.
— Что это, дядька Савелий?
— Не вороти нос. Пару раз вывернет наизнанку, потом сам припрашивать будешь.
Он, видимо, был доволен, что налились сознательным светом Лехины глаза.
— Это, мил племяш, целительное снадобье от всех болезней, от коих врачишки излечить не могут. Для нутра — первейшее лекарство. Хоть от жара, туберкулеза или разных там плевритов. Барсучье сало, сготовленное по особому рецепту. С запашком, конечно.
Повело Лехе скулы, покатилось липкое тепло обратно.
— Да ты пей, не кривляйся. Мне тебя на ноги быстрей спроворить надо. А разговоры твои впереди. Сальцу этому, действительно, цены нет. Кто понимает, конечно. Кто без понятиев, пускай мел аптечный жует. Барсучок, он, брат, коренья знает, роет их и похрустывает. Яд-траву, полынь-горечь он не тронет, а вот луковку сараны завсегда уметет. Вот и примечай. Конечно, он и грызуном, змеей не побрезгует, но травка целебная, корешок сладкий — прежде всего. Прячутся у него в сальце витамины разные. Нет у нас здесь женьшеней и изюбров с пантами, а эта зверюшка водится. К осени, когда у барсука жиру с ладонь, я и ищу с ним свиданку. Пару ходов-выходов замурую бревнами, а потом гнилья соберу и — дым под землю. Вот и промысел.
Кресту, и правда, полегчало. От растопленного сала ли, теплой лежанки или слов Савелия. Лежал, слушал.
— Зверь завсегда умней человека. У него на себя только и надежда. Возьми, к примеру, собаку. Клюнет ее в пятак гадюка, разорвет она эту гадость на ошметки и в лесу потеряется. День нет, второй, третий, а потом явится здоровей прежнего. Потому что знает, какую травку съесть...
Врачевал Савелий умело. Уже через несколько дней опухоль с рваного плеча спала, исчезла на нем пугающая чернота, зарозовела кожа. Только нестерпимо зудели заживающие рубцы. Наконец, свел Савелий Креста в пышущую жаром баню, хлестал его голое тело без жалости веником, «убирал зуд и ломоту в суставах». А после снова мазал рысьи метки дегтярной мазью. Она приятно пахла медовыми травами, быстро снимала боль.
Пересиливая себя, пил Крест растопленный теплый барсучий жир, горькие настои каких-то трав и кореньев. Мирился. Знахарство дядьки — одна надежда.
От уваристых глухариных бульонов быстро входил в силу. По ночам, набросив полушубок, неприметно выскальзывал во двор, сидел на крыльце. Звезды качались в вышине. Золотым блином зависала над пригоном луна. Ночь рождала какие-то звуки. Своя жизнь у леса, свои законы у его обитателей. О себе знал твердо: подштопает ему рваную шкуру Савелий — исчезнет. Горячий привет всесоюзному розыску. Легальными жизненными дорогами пойдет Орлов Николай Сидорович, 1954 года рождения. Исчезнет Крест. А к новой биографии прикоснулся только Хардин. Не враг он себе, чтобы о таких делах другим рассказывать.
Уже в который раз обдумывал Крест все, что было с ним с начала побега. Девчонку в тайге в счет не брал. А вот с милиционером хуже, много глаз при этом было. Юсуп, конечно, — могила, умрет — не выдаст. Верти Угол? Нет, для него воровские законы писаны. Свое признает, коли прижмут, а чужое — извини: не видели глазки, не слышали ушки. Знает, чем воровские правилки заканчиваются.
Беспокоил Пашка, не распустил бы слюни. На этот случай и не знакомил его с подельниками, держал поодаль от основного дела...
Не тревожил его потаенных дум Савелий, не досаждал пытливыми расспросами. Днями пропадал в лесу, приходил обвешенный боровой дичью, приносил пучки каких-то трав, подолгу простаивал у печи, но однажды, довольно похлопав Леху по заживающему плечу, не утерпел:
— Ты, случаем, не сбег оттуда?
Не стал таиться Крест. Зачем?
— Есть, дядька, такое. В розыске я, только не это главное.
Не спрашивал больше Савелий, ждал Лехиных откровений.
— Найдут — несдобровать мне. Есть кое-что за мной. Зверь я для них, потому и мне не жить с ними в дружбе. Ну, да при случае еще поторгуемся.
Молчал Савелий. Что волнует его — не понять. Бормотал что-то про себя, вздыхал. И продолжал возиться с травами у плиты — поднимал на ноги Леху.
ОПОЗНАНИЕ
То, что Юсуп — фигура в преступном мире заметная, Алексей осознавал четко и на скорый успех в окончательном раскрытии дела надеялся мало. Юсуп просто замкнулся. Самая удобная тактика в его положении. Требует очной ставки с Крестом, а где его взять? Видно, Юсуп и дальше будет вести себя так же и признавать только то, от чего и отказываться смешно.
Пашка начал хитрить, старается уменьшить свои грехи, или правда, не различил в темноте подсевшего Юсупа, а после нападения на сторожа и убийства Синцова обуял его страх. Не до примет было. От очной ставки с Рахметжановым он наотрез отказался, а значит, опознавать не намерен. Боится, и переломить его в этом вряд ли удастся.
Со слов Пашки даже словесный портрет не создашь, не говоря уже о фотороботе. «Татарин», и все тут. Чувствуется хватка Креста: так дело обставил, что соучастники и не разглядели ладом друг друга. К тому же не исключена бутафория: парики, наклеенные усы и прочее. Фигурируют же в деле темные очки. Современный преступник на эти вещи горазд. А здесь руку приложил Крест, который подобных историй по колониям наслышался вдосталь.
Да, крайне ненадежный подход к Рахметжанову через Пашку. Остается сторож Панкратьев. О нападавших тоже дает смутные показания. И его понять можно. Неожиданность случившегося, огромное нервное потрясение, страх за внучку да и за собственную жизнь не прошли бесследно. Он и сейчас еще не отошел окончательно, хотя со следователем разговаривает охотно, без всяких уверток винит себя в преступной халатности. Находясь в боковушке, он отчетливо слышал (потому как в отчаянье ловил каждый звук), как один из нападавших произнес: «Я на стрем!» Всего два слова. Маленькая льдинка в теплой воде. И вероятность опознания по голосу вовсе ничтожная, возможно, равна нулю, но провести данный следственный эксперимент придется. Других подступов к Юсупу пока нет. Не отпускать же его с извинениями обратно...
Сторожа Панкратьева пригласили в полутемный с зашторенным окном кабинет. В сумраке он не сразу заметил стоящие вдоль стены стулья. И лишь на столе желтым лаком отсвечивала яркая кружевина.
— Устраивайтесь, товарищ Панкратьев, — услышал он приятный женский голос, и только тут за настольной лампой увидел в форме капитана милиции следователя Фирсову.
Он присел на крайний стул. Глаза, постепенно привыкшие к оплавленным темнотой углам, заметили на столе стопку чистой бумаги.
— Как внучка?
— Пока в больнице.
Он горестно вздохнул.
— Не случалось раньше на улице и шума малого, а тут с ножами. Не за себя, за внучку боялся, а то, может, и не дался им просто. Я-то уж нажился, отходил свое...
Дверь отворилась, порог переступил младший лейтенант.
— Александра Степановна, понятые.
— Приглашайте.
В кабинете появились сухощавый мужчина с быстрыми любопытными глазами и невысокая полная женщина, которая тут же певуче протянула: «Здра-асте!»
Фирсова поднялась, указала рукой на пустовавшие стулья.
— Садитесь, товарищи. Сейчас мы проведем следственный эксперимент — опознание по голосу человека. Вам необходимо удостоверить этот факт. Прошу соблюдать тишину и внимательно прислушиваться к тому, что будет происходить в соседней комнате.
И пока Фирсова записывала данные понятых, Панкратьев высмотрел напротив, в левом углу, портьеру. Видимо, там была еще одна дверь. Неужели сейчас он услышит голос одного из «тех», заново переживет недавний кошмар? А вдруг не узнает и не сумеет помочь следствию? Что они подумают о нем? Скажут, боится.
— Приготовились, товарищи.
В дальнем углу кабинета кто-то сдвинул портьеру, и яркий свет оранжевой дорожкой лег на темный линолеум. За дверью был смежный кабинет, там тоже находились люди. Кто-то из них приказал:
— Приглашайте номер первый.
Через полминуты хлопнула дверь, и вошедший глухо произнес:
— Я на стрем!
Фирсова, не спуская глаз с Панкратьева, быстро сделала в протоколе какую-то запись.
Потом были второй и третий. И каждый, как заклинание, произносил эту фразу. Панкратьев беспрерывно утирал со лба пот. Пока оттенки голосов, отчетливо доносившиеся из-за стены, не пробуждали в нем нужного чувства. Он не знал, что Юсуп шел под номером четыре, что и у него все напряжено до предела. Услышав от Короткова, что он будет подвергнут следственному эксперименту и какую фразу должен произнести, Юсуп едва не выдал себя. Эти слова он говорил Кресту, и их никто не мог слышать. И теперь он стоял перед дверью, спокойствие давно покинуло его.
— Номер четвертый, — раздался спокойный голос. Скрипнула дверь, затем прошелестел линолеум, кто-то невидимый прошел на середину кабинета.
— Я на стрем!
Панкратьеву показалось, что он ошибся. Слишком свежо прозвучали эти слова. Он невольно приподнялся, и Фирсова, уловив это движение, успокаивающе подняла руку.
Вновь скрипнула в соседней комнате дверь. И, больше не сдерживая себя, Панкратьев вскочил со стула.
— Он это, он, вражина окаянная, с ножом ко мне подступал, Александра Степановна, не упустите. Его это голос, век такой не забыть. Не ушел бы...
— Успокойтесь. Он содержится под стражей. А вы не ошиблись?
— Да как можно. Сам боялся, что не признаю, а тут его голос, словно час назад слышал. Нет, не могу я ошибиться.
— Хорошо. Тогда я занесу в протокол, что в человеке, который заходил в кабинет четвертым, вы по голосу опознали вооруженного грабителя, совершившего на вас нападение в здании управления «Колхозспецстрой».
— Он это, не сомневайтесь. Еще сто человек приводите, все равно узнаю. На всю жизнь запомнил...
Еще утром Фирсова не верила в этот зыбкий эксперимент, предложенный Коротковым. Но потребность делать все аккуратно, до мелочей отрабатывать плановые версии заставила ее согласиться с доводами Алексея. И сейчас, оформляя протокол опознания, она спешно прикидывала, что необходимо сделать дальше для полного разоблачения Рахметжанова...
Вечернее оперативное совещание у Короткова закончилось как обычно в половине восьмого. Сотрудники, коротко доложив о проделанной работе и получив задания на следующий день, медленно покидали кабинет. Каждого из них он любил по-своему, хотя с некоторыми порой бывал и строг, но это была одна семья, их семья, связанная особой дружбой, трудным повседневным делом.
В проведении следственного эксперимента Коротков решил не участвовать. Всего не охватишь. К тому же с новыми сотрудниками Юсуп, возможно, почувствует себя раскованней, не будет предельно собран и насторожен. А от него сегодня и требуется эта раскрепощенность, чтобы не сумел изменить голос и как можно естественней произнес нужные слова.
Вошла Фирсова.
— На сегодня отстрадовались?
Улыбнулся в ответ.
— Присядь, Александра Степановна, жду я тебя не дождусь.
Усталый вид Фирсовой он воспринял по-своему. Неужели не опознал Панкратьев Юсупа? Но та как-то молодо прошлась по кабинету, выбрала у стенки стул.
— Ну не тяни, не добавляй горечи.
— Попали в яблочко. Узнал, узнал Панкратьев Юсупа, голос его. Теперь полегче и с прокурором речь вести. Да и с самим Рахметжановым. Сейчас ему от сопричастности к преступлению не отвертеться. А тут уж тебе карты в руки.
— Послушай, Александра Степановна. Не идет у меня с ума Пашка Горючкин. С остальной троицей понятно. А этот только жить начинает. Видела бы ты его глаза, когда сидел он на берегу речушки. Какая безысходность. Без сомнения, он искренне казнит себя за случившееся. А что ждет его? Лет восемь-десять изоляции от общества. Тогда к чему наши с ним разговоры, его раскаяние. Выйдет ли он с зоны лучшим, чем уйдет туда? Не уверен. Годы, проведенные в колонии, только ожесточат его. И без сомнения, там найдутся такие осужденные, которые будут развивать в Пашке далеко не лучшие его черты. А это значит, что процесс перевоспитания или затянется на добрый десяток лет, или совсем не будет иметь успеха.
— Ну, не мы с тобой толкали его на такое дело.
— Все это так. Только и мы не дорабатываем еще много, порой за преступным фактом не видим человека.
— В Кресте человеческого навряд ли что осталось.
— Он сам поставил себя вне закона. И неизвестно какой след еще потянется за ним, если вовремя его не обезвредить. Лично я не успокоюсь, пока эта тварь ползает по земле.
САВЕЛИЙ ДЕЛАЕТ ВЫБОР
Набрал Крест силу, порозовел от чистого лесного воздуха, от наваристых глухариных супов. Затосковал. Вспомнилась вагонная попутчица (а что если махнуть к ней?). Прежние женщины как-то забылись. Напряги память — лиц не вспомнить, сплошная серость, угар пьяный. Ни одна угольком в сердце не запала. Да и не бывает у вора верных спутниц. Товара «этого много, красть его не надо ни у частника, ни у государства. Есть у вора удача, вино, гитара — будут и развеселые девчонки. Им ведь в отсидку не идти.
Приглядывался к племяннику Савелий, понимал его и не понимал, но разговорить не пытался. Иногда вставал в сторонке, пристально разглядывал племянника, будто приценивался к нему или искал сходство с собой, с Лехиной матерью. Молчал, думал. А о чем, невдомек Лехе.
Наконец, Крест не выдержал.
— Уйду я, дядька. Надоела эта глухомань. Документы в порядке, думал в «честные труженики» податься, да, видно, не по мне эта песня. Привык я к корешам, блат-хатам, иначе жить уже не смогу. Да и к чему? Сижу на крыльце, вроде легко дышится, а под сердцем нудит. Да и картинки по ночам снятся.
— Насчет картинок не знаю. — Савелий почесал затылок. — А жить — не гоню, провианта хватит, лес все-таки.
Сунул Крест ему деньги, сколько зацепилось из пачки.
— Достань одежонку на первый случай и прихвати выпить. Обмоем мою дорогу.
— Ладно, спроворю. Схожу утром по холодку. Есть в деревне одна бабенка, попрошу ее. Мне-то водку брать не с руки, знают, что этим делом не балую...
Участковый инспектор старший лейтенант Лапочкин, удобно опершись щекой на широкую ладонь, созерцал прямо-таки картинный пейзаж, что хорошо виделся из окна его кабинета. Высоченные, стройные сосны у своих подножий были покрыты сизовато-черненным налетом, а чуть выше наливались теплой восковой желтизной. От ярких солнечных бликов бор казался светлым, прогретым, приветливым. И если бы кто-то сейчас внимательно посмотрел на участкового со стороны, понял: отрешенный взгляд его, пожалуй, не замечает близкую лесную красоту. А дума Лапочкина была столь серьезной, что он отложил в сторону все бумаги. Разные там пьяные дебоши, ссоры женщин-соседок, лихие набеги пацанов на осенние огороды — не уйдут эти дела-делишки, не выпадут из его памяти, разрешатся мимоходом. На то он и Лапочкин, участковый с двадцатилетним стажем. А вот в сегодняшней думе проскальзывала тревога, и были к тому причины...
Вчера, в полдень, в кабинет гурьбой ввалились рабочие леспромхоза, и по их лицам он догадался: что-то произошло из рук вон выходящее. Это «что-то» стало ему понятно спустя несколько минут, когда он, укоризненно покачав головой и, таким образом, прекратив многоязыкую бессвязную речь, выслушал лишь одного — вальщика леса Виктора Шиляева. И вот что прояснилось.
В семнадцати километрах от поселка, в девяносто втором квартале, недалеко от Дианова кордона он, то есть Виктор Шиляев, вместе с трактористом Сысоевым обнаружил убитую рысь. Что ж, рысь — трофей почетный для любого охотника, когда разрешен ее отстрел. На убитого зверя обычно сбегаются глазеть всей деревней, а об удачливом стрелке вспоминают долгие месяцы. А тут мертвая рысь брошена на съедение воронам.
Но не только это насторожило леспромхозовских рабочих. Похоже, что рысь напала на человека, следы которого они обнаружили рядом. А ведь такие вести по району разлетаются со скоростью ветра, а тут — тишина тишиной. И в довершение всего Шиляев поставил на стол перед участковым маленькую желтую гильзу. Без сомнения, от пистолета Макарова, от такого, что удобно покоился на бедре участкового почти круглые сутки. Думай, мол, товарищ Лапочкин, думай. Ты властью на эти дела поставлен.
Спустя час Лапочкин притормозил старенький служебный «Урал» на обочине лесной дороги, и Шиляев провел его к высокой, одиноко возвышавшейся среди старой деляны сосне. У ее подножия лежала рысь, будто пригрелась на нежарком осеннем солнцепеке и, вопреки своей осторожности, задремала. Крупные зеленые мухи уже ползали по рыжей шерсти, роились на побуревшем боку, и Лапочкин подумал, что в этом месте в зверя, вероятно, вошла пуля. Он опять укоризненно покачал головой. Некрепкий на песчанике беломшистый дерн был истоптан, вбит, как говорится, в пыль — попробуй установить нужный для тебя следышек. Видать, прослышав про нежданную находку, полюбопытствовать лесорубы приезжали всей бригадой.
— Где гильзу нашли? — не оборачиваясь, спросил участковый у Шиляева.
— А вот здесь и лежала, рядом с деревом, — ответил тот, с удивлением наблюдая, как участковый припал на колени, приблизился лицом к белым подавленным мхам, будто принюхивался к их запахам. И не зря. Еще две гильзы углядел он в песчаной мешанине. И вот сейчас стоят они рядком на столе, отливают латунью. Какая тайна скрыта за ними? Что за трагедия разыгралась там, на косогоре? И где сейчас владелец пистолета, применивший, видимо, его в критической ситуации? Нет, как ни прикидывай, с какой стороны ни подходи к решению этой задачи, а рапорт на имя начальника писать надо. И сегодня же с попутной машиной отправить в райотдел. Там головы посветлее.
Лапочкин положил перед собой чистый лист бумаги, крутанул меж вспотевших пальцев ручку. Писал, словно бисер на нитку нанизывал, впору в лупу разглядывать мелкую вязь слов. «Докладываю, что вчера в девяносто втором квартале...» Почесал свободной пятерней затылок. Опять в райотделе по кабинетам смешок пойдет, ехидство разное: «Во владениях Лапочкина — преступление века. Рысь дохлую нашли».
Он представил, как при очередной встрече сотрудники будут участливо жать ему руку, заговорщицки подмигивать и шепотом спрашивать: «Ну, как там у тебя, рысиной шкурой на унты нельзя разжиться? Ноги вот зимой мерзнут, тепла требуют».
Лапочкин отодвинул лист с незаконченным рапортом. Не то все это. Туман, словом...
В этот момент и приоткрылась дверь его кабинета, и в просвете показалось лицо лесного объездчика Савелия Костромина.
— Разреши, Александр Палыч?
— Чего спрашивать, и так уже вошел.
— Вижу, занят ты, а тут я со своей докукой.
Примостился Костромин на стул и взглядом тоже в окно, к призывной зелени леса. Пошел по кабинету волной терпкий табачный дух.
«Эк оброс в лесу, — подумал Лапочкин, — а ведь еще, ядрен корень, побрить-подмолодить, любой одинокой бабенке под стать будет».
Не удержался от колких слов:
— Эх, Савелий, Савелий, захирел ты в своей чащобе, как пень трухлявый мохом обсыпался. Привел бы себя в порядок, оказал свое лицо в том виде, что за волосьем твоим не усмотришь, глядишь, и сосватал какую ни есть вдовицу, по-другому бы и солнце тебе светило. Эвон сколько в поселке баб без мужской опоры на корню сохнет. Вошел бы в их интерес. Одно слово тебе, глушь лесная. Ну да ладно, в сваты к тебе не набиваюсь, выкладывай, какая ко мне докука, не в молчанки, поди, играть пришел.
— Да вот прикидываю, с чего бы начать.
— Веселый ты человек, однако. Давно приметил. Из тебя слова, что гвозди ржавые из чурбака тянуть. Давай быстрее, а то у меня государственных дел по горло.
— Мое дело как раз и есть самое что ни на есть государственное.
Он ткнулся рукой за пазуху, вытянул стопочку радужных десятирублевок, сыпанул их веером на столе.
— На вот...
Поймал недоуменный взгляд участкового.
— Это еще к чему? — посуровел голосом Лапочкин. — Я у тебя вроде не брал и тебе не одалживал. На браконьерстве тебя не ловил, хотя доподлинно знаю — не безгрешен. Но те разговоры еще впереди.
— А ты сосчитай сначала, а вопросы потом задавать будешь. То, что ты с подозреньем ко мне, я давно знаю. Но это дело хозяйское, к тому же ремесло твое обязывает, как не понять. А я вот деньги принес. Так-то... Оно, конечно, я доверия не требую и прав таковых не имею. Утерял его, доверие-то, все война, поди она к лешему. Только за те промашки отбыл я сполна. Горя, что хлебнул, не увезешь в коробе. Откроюсь тебе, было время, когда из немецкой-то неволи в свою попал, лютел здорово. Хотя и понимал, никто в эту самую РОА[31] меня не тянул. Выжить хотелось, да и другое мыслилось. Винтовку получить и — в лес. И коль такого не случилось — еще неясно, моя ли то вина. А раз сполна отсидел, значит, государством прощенный. И сегодня тебе в открытую заявляю: нет у меня к нему претензий...
Многое Савелий передумал, пока с кордона в поселок вышагивал. Вроде бы и племяш родной Леха, да и самого еще порой обида сильнее хмеля пьянит. За что десять лет в колониях мыкал? За то, что в плену сломался, пожить еще захотелось, а потому и сделал перед строем два роковых шага. А когда ответ держать пришлось, уже не доказать было, что к партизанам стежку искал. Не верили. Раз добровольно в услужение к немцам пошел — предал Родину в трудную минуту. Какие могут быть объяснения...
Молчал Савелий. Не торопил его Лапочкин, понимал: есть причины к такому разговору, а душу выворачивать наизнанку всегда нелегко. Перебирал участковый хрустящие червонцы, пришлепывал губами.
— Триста шестьдесят вроде.
— Вот я и говорю, что триста шестьдесят. Не сомневайся в этом, заноси в протокол.
— Ты мне, ядрен корень, дело толкуй, а протокол — моя забота, бумаги при случае хватит.
Скользнула тень по лицу Савелия. «Не зря ли зашел — себя вконец растревожил?»
— Я и толкую. Денежки эти не мои, и не тебе их одалживаю, а возвращаю по принадлежности, государству. Евоные это деньги, по-другому не может быть,
Насторожился при этих словах участковый, даже ладонь к уху приставил, взгляд острый, пытливый. А Савелию, и правда, будто полегчало ему от малого признания, еще многое сказать захотелось.
— Так вот, нет у меня претензий к государству и пакостить я ему никому не позволю, будь хоть это и мой родной племяш.
— Та-ак, — протянул Лапочкин, пытаясь уловить смысл в бессвязной исповеди Савелия, и, как всегда бывает в таких случаях, ухватился за последнюю фразу.
— Говоришь, и родному племяннику не позволишь?
— Выходит, так. Деньги эти он дал мне на справу да на водку. Только что эти деньги? Жалкая кучка! Углядел я, пока он в беспамятстве был, рюкзак у него этим товаром под самую завязку набит. Такую кучу заработать, пожалуй, жизни не хватит, а у Лехи, племяша моего приблудного, этой жизни на воле — с воробьиный носок. Вот и думай, где взял.
Совсем разволновался Лапочкин, подтянул поближе лист бумаги, да и забыл про него. И Савелий уже не вызывал у него сложившуюся годами неприязнь, а наоборот... Захотелось вдруг достать из стола термос и налить ему в жестяной колпачок-закрывашку смолевого чая.
— Значит, Лехой зовут племянника твоего, Алексеем?
— Так и зовут. Савин он по фамилии. Мать-то его в областном центре живет, а он в бегах, с колонии тягу дал. Он на меня в надежде, потому и открылся. Про товар свой в рюкзаке не сказывал, таится.
— Постой, постой, Савелий, как тебя по отцу-батюшке...
— Игнатьич буду.
Мысли Лапочкина, наконец, приняли четкое направление. Он многозначительно, даже как-то любовно глянул на четкий ряд медных гильз и всем телом потянулся к Савелию.
— Освети мне, Игнатьич, одну неясность. Деньги эти, конечно, в протокол занесем, как без этого, раз ты думаешь, что они государственные. А вот про племянника твоего. Как ты с ним свиделся?
— С собакой в лес пошел. Засумерничало уже. И вдруг стон слышу. Растерялся вначале. Лес, однако. А потом думаю: кому я нужен? Ну и углядел его. Лежит в лохмотьях, а они от крови мокрые. Рысь его где-то подрала, а где — не помнит. Как от нее ушел? Эта тварь такая, кровь почует — разум свой, звериный, теряет. Понятно, врачевал я Лешку, как мог. Отлежался, сейчас уходить надумал. Приоденется вот и двинет.
— Приоденется, говоришь, ядрен корень? А когда он тебя поджидать будет, как сговорились?
— К утру я обещался. Сказал, что загляну тут к одной.
— Так, — кашлянул Лапочкин и решительно взялся за телефонную трубку...
ИСХОД
Рано утром ушел Савелий, а во сколько, Крест и не слышал, спал крепко. По заботам своим лесным, а может, сразу в поселок направился. Договорились, что день-два пробудет еще на кордоне Крест, а там сведет его Савелий заросшими просеками к дальнему поселку, покажет издали на стоянку маршрутного автобуса — на том и расстанутся. Навсегда ли — судьбы не предскажешь. Верней всего, что так. Окончательно понял Леха: и этот паспорт ему для короткого покоя. Одно у него обличье, хоть сто документов меняй. И не будет ему радости без приобретенной «профессии». Бежать-ехать на работу, потеть за норму — не его это дорога, пускай по ней другие спешат, красным числам в календаре радуются.
Так размышлял Крест, отдыхая на кровати, застеленной истертым тулупом. Поджидал Савелия, одежонку обещанную. И тут что-то насторожило его, не сразу понял причину внезапной тревоги. Потом догадался: за оградой люди.
Он затаился и тут отчетливо услышал нерешительный стук в горничное окно, приглушенный двойными рамами голос:
— Есть кто живой?
Крест быстро поднялся, и вдруг его ожгло: калитка в ограде закрыта изнутри. Утром, побывав во дворе, он увидел непритворенную калитку и, наверное, машинально, чем с каким-то умыслом, прикрыл ее и задвинул тесаной березовой щеколдой. За двухметровый дощатый забор не всяк заглянет, а потому можно без опаски греться под скупым осенним солнцем, ходить двором по мягкой желтеющей траве конотопке.
Больше всего (это от тюремного карцера) Крест не любил узких и мрачных помещений. Давили они на него, вызывали удушье и тошноту. Вот потому тайком выбирался каждый день в ограду, когда Савелий, заперев его на замок, уходил по своим делам. Правда, приходилось для этого использовать устроенный под домом переход из подпола в погреб, а оттуда на улицу. Не знал Савелий, что нарушаются его наказы. И вот сейчас этот голос. Кто там? Зачем? Толкнулись, конечно, в калитку, а она заперта. Вот и решили: хозяин дома.
Залюбопытничал Крест, хотя и стыла где-то у сердца льдинка. Сторожко, по-волчьи метнулся в маленькую горенку, и половицы не скрипнули. Пестрые, с голубой основой занавески прикрывали окна. Застыл у оконного косяка, ощущая резкий запах герани, ждал.
— Есть кто дома? Откройте!
Слегка, двумя пальцами, потянул Крест ситцевую занавесь. В образовавшийся просвет увидел: в двух метрах вполоборота стоял молодой парень, одетый, как и многие грибники, в брюки, заправленные в зеленые резиновые полусапожки и легкую брезентовую штормовку. Из-под голубого берета выбивались русые волосы. И лицо скорее растерянное, чем любопытное.
Еще раз стукнул в раму легкий кулачок.
— Дядя, дорогу бы вызнать, приблудили.
В руке у парня покоилась плетенная из ивового прута корзинка, наполненная грибной мелочью.
«Наверное, грибник заблудился или отстал от своих», — совсем было успокоился Леха и хотел так же незаметно затемнить окно шторкой, как вдруг поведение парня насторожило его. Тот все силился через просвет в занавесках соседней комнаты рассмотреть что-то, а потом, воровато оглянувшись, махнул рукой. И тогда Крест увидел, как от лесной опушки, будто и ожидали этого жеста, отделились и быстро пошли к дому двое молодых, спортивного типа мужчин.
— Менты проклятые, — шепотом выругался Крест и, не боясь скрипа досок, метнулся в кухню, быстро достал с печи рюкзак. Прислушиваясь к тихим голосам за окном, он вытащил из-под тулупа потрепанный пиджак. Крест понимал, что судьба отпускает ему всего лишь считанные секунды, а может, минуту-другую. Руки торопливо нащупали упрятанный под тулупом пистолет.
Ему захотелось снова подкрасться к окну, подслушать неясный говор, убедиться, что это — сотрудники милиции, но голоса стихли, и он приподнял крышку пола. Напахнуло знакомой затхлостью. И, уже прикрыв над головой некрашенный дощатый сбитень-крышку, вспомнил: не взял в печурке спичек. Не привыкал в темноте, на ощупь двинулся узким лазом. Где сейчас те? Если проникли во двор и увидели замок, будут сначала осматривать надворные постройки, рыться на сеновале. Значит, он огородом сумеет незаметно покинуть усадьбу и добраться до леса, а там попробуй возьми его. В лесу у преследователей одна дорога — на хвосте у беглеца сидеть, а у него их сотни, куда понесут ноги.
Добрался Леха до низкой дверки — выхода из подвала, через которую осенью, видно, носят сюда картошку. Прислушался. Тихо. Комариный писк за много метров услышал бы.
Не скрипнула в промазанных шарнирах дверка. Ужом скользнул наружу, на чистый воздух, а голоса уже в ограде. Нет сомнений, его ищут. Пополз вдоль изгороди по черноземью, клонилась над ним перезревшая до желтизны крапива, подсолнечные будылья без шляп торчали, уже подернутые черным тленом ранних заморозков. Копанина кончилась, начался затравеневший лужок. Видно, держал когда-то Савелий коровенку и ставил на первозимок прямо в огороде стожок.
У конца старенькой изгороди Леха слегка завалился набок, достал пистолет, давнул вниз защелку предохранителя, вспомнил, что после схватки с рысью так и не заменил обойму. Сколько в старой осталось, четыре, пять патронов? Но и менять некогда, того и смотри «грибники» со двора на огород перейдут. Почувствовал себя уверенней. Пуля, она, брат, любого на почтительном расстоянии удержит.
Прицелился взглядом к городьбе: перемахнуть бы разом, а так меж вершинника не пролезешь, густо заложен. Метнулся над городьбой и не сразу понял, что случилось. Показалось, вжикнула рядом пуля, расщепила перепревшую жердь. Сухо, негромко вроде и треснула под рукой, а враз над дощатым забором, отделявшим двор от огорода, выросла голова. Резанул тишину пронзительный свист. «Вот они, грибнички, мать вашу...»
Не скрывался теперь, вымахнул на елань и прямиком к опушке, петлять некогда, да и не будут они стрелять, живой он им нужен.
Ветер за спиной, рюкзак в такт прыжкам в спину подталкивает. Не утерпел, оглянулся. Тот, со двора, уже отмахал огород, споро бежит, не уйти от него на чистом месте.
И лес вроде рядом, и далеко еще. Солнце над ним плавится, не взглянешь. На ходу зверел, исходил хрипом: «Не дамся, гады».
Из-за дальнего угла дома выметнулись сразу двое: парень в сереньком пиджаке и тот, что в окна заглядывал, подсада в зеленой штормовке. Бег у них легкий, будто на тренировке, и пистолеты уже в руках — к чему скрывать. Но эти, пожалуй, не так опасны, метров на сто, а то и больше, отстали от «огородника». Есть время, уйдет Крест, не впервой ему тропить нехоженые места. Это здесь он как на ладони. А там, в лесу...
Снова свист, вернее, трель раздалась, настигла Леху. Почти не целясь, выбросил назад руку. Дважды хлестко раздались выстрелы, раскатами пошло гулять эхо по ближнему бору. Удачный выбрал момент: только тот, с огорода, изгородь, как барьер на стадионе, перепрыгнуть хотел, а тут — вжик, вжик. «Присел, служивый, умирать неохота», — позлорадствовал Крест и еще две пули послал навстречу тем, из-за угла, — умерьте прыть. Успел заметить, как парень в сером пиджаке на миг приостановился, а потом побежал зигзагами, будто прыгал в болоте с кочки на кочку. Отыграл Леха несколько секунд. А они у него сейчас все до одной на учете, и секунды, и метры.
Давнул он рубчатую кнопку на рукоятке пистолета, скользнула в ладонь обойма. Точно, пустая! Бросил ее на землю — к чему теперь. Еще наддал ходу, а сам уже ладил в рукоять новую обойму. Восемь патронов отливало в ней яркой латунью, восемь смертей. А лес уже совсем рядом, темнеет за кустами спасительной стеной, нырнет только, растворится, как муравей в хвое.
Огромный солнечный зайчик метнулся по земле впереди Лехи. Оглянулся невольно: обгоняя парня в пиджаке, на большой скорости вынырнул из-за дома старенький зеленый «газик». На его подножке, пригнувшись, стоял с каким-то сверкающим предметом на груди человек. И вдруг на всю елань раздался неестественно громкий голос, словно шел он откуда-то сверху, из ослепительно голубого поднебесья.
— Крест, бросай оружие! Местность оцеплена, сопротивление бессмысленно.
Не сразу, но дошло до Лехи: в мегафон кричат, на нервы давят.
— Повторяю, бросай оружие. Даю предупредительный выстрел.
Сухо треснуло сзади. Высоко над головой, под кроны деревьев ушла пуля. Легкий посвист достиг ушей, добавил сил Кресту. Почудилось ему, что бежит он по склону вздрагивающей от толчков сопки, а следом с шумом катится раскаленная лава. Остановись и — полыхнешь живым факелом. На миг почудилось, на мгновенье. Не человек, а зверь рвался уже к лесу. И встань кто-то сейчас на его пути, сомнет не задумываясь, выпустит в него всю обойму.
И снова громовой голос раздался, теперь уже совсем рядом, за спиной. Пятнадцать, двадцать метров, — вот они кусты, опояска лесная, необитое иньями зелено-багряное укрытие. Обернулся Леха, захрипел сожженным от бега раззявленным ртом, силился что-то крикнуть. Ближе и ближе слепящий отблеск фар и стекол. Выкинул вперед руку, целясь в настигавшую его машину. Послышался звон разбитого стекла, и «газик» вдруг резко свернул влево и стал медленно заваливаться набок. Потеряв опору, стремительно крутились колеса.
Прыгнул Крест к кустам, поймал лицом хлесткую прохладу веток. И тотчас что-то тяжелое толкнуло его в спину, словно воткнули в нее раскаленный добела металлический стержень. Резкий удар остановил его. Он удивленно повернулся и увидел, как с трех сторон осторожно приближаются к нему вооруженные люди в штатской одежде. Огнем полыхала спина, жар быстро растекался по всему телу, будто открыл кто-то в груди краник с кипящей водой и позабыл закрыть. Крест понял, что это такое. «А как же деньги? — пронзительно вдруг озарило его. — Не отдам, мои...» Он судорожно уцепился за кожаную лямку, рывком сдернул рюкзак с плеча, прижал его к груди. Это движение досталось ему нелегко — боль докатилась до сердца. Леха не слышал, что кричали подходящие к нему люди, звуки уже не достигали его слуха.
— Ненавижу, всех ненавижу, — беззвучно шептали его обескровленные губы. С трудом он поднял руку, и последние пули полетели навстречу зыбким фигурам. А потом разом вздыбился лес.
Последнее, что он еще отчетливо видел, — это бездонное небо, подернутое снежной дымкой расплавленных облаков. Потом из этой синевы выросло до огромных размеров запаленно-усталое лицо человека, одетого в серый поношенный пиджак. Не было в его глазах ни ненависти, ни презрения, одна усталость, какая бывает у людей, измученных долгой и изнурительной гонкой.
— Скорее врача, — негромко сказал он подбежавшим к Кресту людям...
Игорь Минутко
Двенадцатый двор
Повесть
Посвящаю памяти Ивана Матвеевича Гущина, бывшего председателя колхоза «Гигант», Ефремовского района, Тульской области, который для меня был и остается идеалом Человека и коммуниста.
1
Я следователь. Юрист третьего класса. Военное звание — лейтенант. В нашей районной прокуратуре говорят, что у меня перспективное будущее. Может быть. Мне двадцать пять лет.
Второй год я в этом районном городке. Имя ему — Ефанов. Старинный купеческий город, и я уже люблю его. За тишину, за церкви с потемневшими куполами, за улочки с булыжными мостовыми, где под высокими заборами осенью вырастают охапки рыжих крапчатых опят, за сирень, от которой в пору цветения все белое и фиолетовое. Центральная площадь в Ефанове называется Красной. Она с купеческими лабазами, с лошадками, которых тут полным-полно по воскресеньям. Низкорослые, лохматенькие, они пахнут крепким потом, похрустывают сеном — и представляется далекое дремучее прошлое: кочевья, пожары, набатный звон колоколов; оно передано нам предками по наследству и, наверное, живет в крови. Много в Ефанове голубей и сухих старух с суровыми, как иконы, лицами. Есть у нас (вот, пожалуйста, уже «у нас») река Тихая Веря, мелкая, песчаное дно видно, с пескарями. За ее правым берегом начинается новый город — пятиэтажные дома, широкие улицы, неон по вечерам. Вполне все современно — двадцатый век. Здесь же три завода, построенные после войны, — всегда движение, грохот металла, вечные дымы.
Главная улица Ефанова — проспект Революции. («Где встретимся?» «На проспекте, у булочной».) Славный проспект: шумный, говорливый, со старыми густыми липами; по вечерам светятся витрины маленьких магазинчиков (они остались от купцов).
Да, я уже привык и к городу и к проспекту. Иду утром на работу — навстречу много знакомых. («Привет!» «Привет. Киевское «Динамо»-то! А?» «Не говори. Полная неожиданность».) Я еще холостой. Квартиры у меня нет. Обещают. Живу в общежитии молодых специалистов. В комнате нас двое — я и тренер по боксу Виталий Боков. Серьезный парень, молчаливый, непьющий — утром кефир, вечером кефир. Долбит английский язык. С таким жить можно.
Есть у меня девушка, Люся. Лю. Так я называю ее, когда нам бывает хорошо. Не знаю, что у нас с ней получится. Уж больно она деловая. («Дадут квартиру, и сначала купим тахту. А потом телевизор. Петя, ты знаешь, как я о тебе буду заботиться? И представить не можешь».) Да, меня зовут Петром. Петр Морев. Люся светленькая, с редкими зубками. Глаза у нее желтые. Или рыжие? Никогда не видел таких глаз. Она очень быстрая, и когда приходит ко мне, все начинает мелькать кругом, звенеть. Это она убирает нашу комнату. Я подозреваю, что Виталий влюблен в Люсю. Стоит ей прийти — краснеет, ходит по комнате, на все налетает. А Люське это нравится.
Живет она с родителями на окраине. Тот район почему-то называется Хутора. У них свой дом, сад. Я люблю бывать в Хуторах. Там тихо, деревянные гнилые заборы, под окнами цветут мальвы, а осенью, когда уже прохладно, голо и мокро, пахнет антоновкой. Отец у Люси старший мастер на заводе. Тихон Петрович. Степенный такой, в роговых очках, любит возиться в саду. Мать, Татьяна Ивановна, занимается хозяйством. Ее страсть — меня закармливать. И оба внимательно смотрят, как я ем. А Люська хихикает. В доме у них скрипят половицы, и окна выходят в сад — кусты сирени, старые яблони, черная, жирная земля. Как в деревне. Мне у них нравится. Спокойно, тихо. Не хочется никуда спешить. И старинные часы тикают медленно-медленно. Они в деревянном футляре в форме терема.
Люся работает в прокуратуре секретаршей.
На моем счету несколько дел. Провел я их удачно.
— Крупный ты корабль, — говорит мой шеф, прокурор района Николай Борисович Змейкин. — Дальнее у тебя будет плавание.
Впрочем, не говорит, а говорил. И о нем позже.
Я расскажу об одном деле. Я считаю его для себя принципиальным. Это было мое первое самостоятельное дело.
Но вначале я хочу объяснить, почему стал следователем.
Мы жили в Москве. С восьмого класса я мечтал о деятельности кинорежиссера. Это было серьезное увлечение. Занимался в кружке при Доме пионеров; исполнилось пятнадцать лет, и мама купила кинокамеру — подарок в день рождения. Это был самый прекрасный подарок, какой достался мне в детстве. Вернее, на его последнем пороге. За ним начинался таинственный материк — юность.
Мама умерла, когда я уже был на третьем курсе юридического факультета МГУ. Я перешел в общежитие на Стромынку, а наши две комнаты заняли сестра Лида с мужем. К тому времени у них родился сын Сашка, горластый и капризный увалень.
Об отце. Мне странно называть его отцом. Когда я смотрю на фотографию, то вижу своего ровесника — веселый парень в гимнастерке, в пилотке, лихо заломленной на затылок. Он стоит на разрушенной берлинской улице, и за его спиной, далеко в перспективе, Бранденбургские ворота. Он улыбается мне и всему миру — только что кончилась война. Да, он погиб после войны. Какая-то сволочь выстрелила в спину. Из автомата. Там же, в Берлине, шестнадцатого мая тысяча девятьсот сорок пятого года.
...Окна наших комнат выходят в тесный двор с чахлым сквериком. Каждый раз, приезжая в Москву, я смотрю на этот двор, на ящики, сваленные у дверей магазина, на детские коляски в сквере; я слышу ребячьи крики, невнятные шумы улицы, я улавливаю кухонный запах — прямо под нашими окнами черный ход кафе «Заря», я вижу серую стену напротив, — и вспоминается детство, молодая мама, трехколесный велосипед со сломанным рулем...
Ладно. Воспоминания — это целая страна. Наверно, путешествия в эту страну нужно оставлять для старости. Если она будет.
Я мечтал быть кинорежиссером и уже снял свой первый фильм — на узкую пленку, одну часть — осенний день в Звенигороде. Хвалили. На смотре получил вторую премию. Я окончил школу, работал токарем на заводе «Серп и молот»: нужен был стаж для ВГИКа.
В том году я узнал о судьбе двух моих дядей, братьев мамы. Все предыдущие годы о них молчали в нашей семье. Мне было только известно, что они есть, а где живут, что делают, — об этом нельзя было спрашивать. И я не спрашивал. И вот я узнал, что их больше нет. Они погибли где-то на Севере. Теперь посмертно реабилитированы.
Это было первое, самое сильное, самое страшное потрясение в моей жизни. Правда... Как тяжко, как мучительно порой узнавать ее! Я много думал о своих дядях, настоящих коммунистах, о тридцать седьмом годе. «Почему? Почему?» — спрашивал я себя и не находил ответа. Наверно, тогда я по-настоящему стал взрослым. Я решил поступить на юридический факультет. «Буду служить истине», — сказал я себе. Ведь мое поколение наследует страну. Мы должны сделать все, чтобы такое не повторилось.
Я поступил на юридический факультет университета. Пять студенческих лет... Пять лет — большой срок.
И в них вместилось очень многое — бурные, сложные годы, наполненные многими событиями. Они у всех на памяти.
Я стал следователем и получил назначение в этот старинный городок. Совсем близко от Москвы — двести километров.
Я ехал на место своей новой работы с дипломом юриста, с жаждой немедленного действия, с порядочным зарядом скепсиса, вообще характерного для моего поколения, со многими еще не разрешенными сомнениями, но с твердым намерением служить истине и добру.
Свое первое дело я получил через семь месяцев. Наверно, мне повезло. Но прежде чем перейти к нему, я хочу (правда, не знаю, зачем мне это нужно, — просто чувствую потребность) рассказать об одном человеке, который занял странное место в моей жизни. А именно речь пойдет о Николае Борисовиче Змейкине.
2
Николай Борисович — прокурор района, советник юстиции, подполковник. Шеф.
Он был первым человеком, который встретил меня здесь.
Помню просторный длинный кабинет с двумя окнами в глубине. Он мне показался темным и неуютным. Со стены колко, пристально смотрит Дзержинский.
Навстречу шел полный человек с протянутой рукой:
— Товарищ Морев? Петр Александрович? Мне о вас звонили из области. Ждем. — Крепкое, теплое рукопожатие. Дружеское.
Он ведет меня к столу, обняв за плечи, усаживает в глубокое кресло.
— Ну, давайте знакомиться. — Он называет себя.
Я кладу на стол документы. Николай Борисович внимательно листает их.
— Так, так... — задумчиво говорит он.
Массивный череп глыбой, большие залысины, серые какие-то, не знаю... медленные, что ли, глаза. Добрые. Нет. Сочувствующие. Широкие, чисто выбритые скулы. Черные волосы с сильной проседью гладко зачесаны назад. Сутулится за столом, морщит лоб. Николай Борисович безукоризненно одет: серый отглаженный костюм, белая рубашка, серый, с блесткой галстук, чистые манжеты торчат из рукавов, запонки с темно-малиновым камнем. Руки... Очень подвижные, нервные руки с короткими пальцами, поросшими рыжим пушком. На правой — потускневшая татуировка: «Коля. 1905».
— Что же, Петр Александрович, будем работать вместе. — Отечески, сочувственно смотрит на меня. — Разумеется, жаждете действовать, служить справедливости. Так?
— Конечно.
— Понимаю. — Он устало улыбается. — У меня вот какое предложение. В городе вы всегда успеете. Много интересных дел в деревне. Вы знакомы с нашей современной деревней?
— Не очень.
— Познакомитесь. Там еще не затухает борьба на социальной почве. Отголоски классовых боев. — На миг в его глазах блеснул лихорадочный огонек и мгновенно погас. — Чувство собственности. Как правило, оно основа всех преступлений в деревне. Помните, что говорил о крестьянском сознании Ленин? — Он встает из-за стола и начинает тяжело ходить по кабинету. — В городе что? На почве алкоголя семейные драмы, мелкое воровство, хулиганство. А там! Там настоящее. — Он волнуется. — Я тебе дам несколько дел. — Он подходит к столу, роется в ящиках, достает одну за другой аккуратные папки. — Вот! Вот! Поджог в Задворье. Убийство в Ходино. Какие дела! — На лбу Николая Борисовича выступили мелкие капли пота. — Сколько потребовалось нервов! — Он посмотрел на меня и вдруг как-то увял, обмяк, недовольно поморщился. — В общем, берите, Петр Александрович, эти дела. Начнем с небольшой теории. Согласны?
— Согласен.
— На стажировку вам год. Возможно, сократим. По обстановке.
Он заговорил о моих будущих коллегах, о том, что квартиры сразу, к сожалению, не будет, пока есть место в общежитии. Расспрашивал о родственниках, шутил, рассказал анекдот из судейской практики, а я чувствовал, что он недоволен собой — будто допустил какую-то грубую ошибку.
С нашей первой встречи этот человек вызвал у меня острое, даже болезненное любопытство. Я мучительно захотел все узнать о нем.
Странно. Николай Борисович тоже потянулся ко мне, я ему стал очень нужен, я его чем-то заинтересовал. Или встревожил?
После того, как он провел меня по комнатам прокуратуры, познакомил с сослуживцами, мы опять вернулись в его кабинет.
— А вы знаете, — дружески, интимно сказал он, — вам повезло.
— В каком смысле?
И я увидел, что он хотел сказать одно и вдруг передумал.
— По слухам, в этом доме бывал Иван Бунин, — сказал Николай Борисович. — Ну, писатель, вы знаете. Особняк принадлежал вроде кому-то из его родственников. Может быть, в этот кабинет заходил он, Бунин то есть. Писал, мечтал. — Голос его был мягким, усталым. — Приятно в таких апартаментах начинать свой путь. А?
— Да, — сказал я. — Вы, Николай Борисович, тоже начинали здесь?
Его лицо потемнело.
— Нет. Я начинал в Москве. Вот что, Петя... Можно так, без отчества? В нашем городе вы пока одинокий молодой человек. Пока! — Он понимающе улыбнулся. — Приходите вечерком ко мне. Попьем чаю, потолкуем. Придете? — Правда, еле заметное, но было — было! — что-то заискивающее в его голосе.
— Приду, — сказал я.
Первые месяцы своей жизни в Ефанове я был частым гостем в доме Николая Борисовича Змейкина.
Он жил с моложавой, выхоленной, молчаливой женой в двухкомнатной квартире с окнами и балконом в тихий больничный сквер. Иногда мы выходили покурить на балкон. Под густыми липами медленно прогуливались больные в пижамах.
— Ишь, бродят, полосатики, — говорил задумчиво Николай Борисович.
Разговоры у нас бывали самые разные. И все-таки господствовала одна тема. Вернее, как я теперь понимаю, одна тенденция.
Часто Николай Борисович говорил:
— Стареет гвардия. Скоро в архив нас. — Смотрел на меня внимательно, даже пристально. — Почести, марши. А зачем мне почести, Петя? Опыт! Не скрываю: редчайший опыт для юриста. Я не имею права унести его с собой. Он принадлежит обществу.
Все это было понятно и не вызывало возражений.
«Хочешь поделиться со мной опытом — пожалуйста! Ничего не имею против. Даже интересно», — думал я.
А Николай Борисович развивал свои мысли дальше:
— И всегда, всегда надо помнить, Петя: интересы общества для юриста всегда на первом месте. Сначала интересы общества, потом — индивидуума.
Во мне начинал расти протест. Я не мог определить, против чего, и постепенно раздражался.
Это мгновенно чувствовал Николай Борисович и дружески спрашивал:
— Ты со мной не согласен, Петя?
У меня не было слов для возражений; я пожимал плечами и видел удовлетворение на его лице.
— И еще. — Николай Борисович начинал прохаживаться по комнате. — Надо всегда помнить: у нас жестокая профессия. Никаких эмоций. Логика, факты. — Он, кажется, подыскивал слова, и я ловил его изучающий взгляд. — Но всегда и в логике и в фактах должна быть поправка... — Он медлил.
— Какая поправка? — спрашивал я.
— Поправка на время, в котором мы живем. Ты со мной не согласен?
Черт! Я был не согласен, но никак не мог понять, в чем.
И он приходил мне на помощь.
— Скажи, Петя... Вот ты разбираешь сложное дело, ищешь истину. Эта истина объективна?
— Всегда объективна! — выпаливал я.
— Никогда не объективна, — спокойно говорил Николай Борисович. — Она всегда социальна. Мы с тобой служим социализму, служим классу...
«Мы с тобой...» — думал я.
— ...и только с его позиций подходим к любому делу. И добиваемся решения этого дела в его интересах.
Наверно, что-то протестующее возникало у меня на лице.
— Конечно, — быстро добавлял Николай Борисович, — оставаясь верными и фактам и логике. Но никогда... Никогда, — повышал он голос, — мы не должны забывать, что юриспруденция не объективная наука, а социальная, классовая.
Я чувствовал: он балансирует на какой-то грани, за которой для меня многое станет ясным.
Лучше меня это чувствовал сам Николай Борисович.
Он подходил к столику, наливал в высокие рюмки коньяк.
— Итак, в деле Зипатова мы остановились на показаниях его любовницы... — Он поднимал рюмку; я видел, как крепко его сильные пальцы с рыжими волосками сжимают эту рюмку. — Выпьем, и скажи мне: почему, по-твоему, она раскололась на первом же допросе?
А я весь был полон каким-то неосознанным, абстрактным протестом. Он не находил никакого конкретного выхода.
Впрочем, постепенно все-таки нашел. У меня появилась, наверно, дурная привычка дразнить Николая Борисовича, когда разговор по какому-нибудь поводу касался его жизни. И мой хладнокровный шеф быстро выходил из равновесия. В таких случаях я чувствовал его какую-то беззащитность, и она странным образом доставляла мне удовольствие.
Стажировка моя проходила успешно, уже через семь месяцев мне присвоили чин юриста третьего класса — было много работы. Теперь я имел право на самостоятельное ведение дел.
Накануне того дня, ставшего решающим в моей жизни, мы сидели у Николая Борисовича, пили черный кофе из маленьких фарфоровых чашечек. Я заметил у него эту привычку — тяготение ко всему модному: современная безликая мебель, записи ультрасовременной музыки, черный кофе для гостей, польские иллюстрированные журналы.
За открытыми окнами был темный августовский вечер. В липах шумел дождь, из больничного сквера резко пахло мокрыми цветами. Светил торшер над низким столиком, мы пили кофе. Напротив сидела жена Николая Борисовича, Таисия Яковлевна, бледная, в глухом темном платье, смотрела на меня настороженными глазами.
Во мне клокотала этакая развязность.
— Вот, Николай Борисович, дело о поджоге в Задворье, — продолжаю я, откидываясь на спинку кресла. — Откровенно говоря, я не совсем понимаю, зачем вы мне даете читать все эти дела. Они у вас, простите, близнецы какие-то. Пять дел — и везде преступления по одним мотивам: заела человека собственность, и пожалуйста — готов тебе вор, убийца, клеветник. А не кажется ли вам, Николай Борисович, что вы, простите, по шаблону работаете: все преступления — под одну мотивировку!
— Не кажется. — Николай Борисович говорит медленно и смотрит мне в глаза, а в его глазах настороженность. — Я тебе, Петя, для того и даю изучать эти дела, чтобы ты понял: коль скоро человек превращается в собственника, он уже потенциальный враг нашего общества. И в своей практике ты с этим неизбежно столкнешься. — Он ритмично барабанит пальцами по столу.
Когда Николай Борисович волнуется, он говорит очень правильно, как по бумажке читает.
«Ага!» — злорадно думаю я и перехожу в наступление:
— Постойте, постойте, Николай Борисович! Вот вы говорите: собственность, собственность! Губит человека. Но вот вас-то собственность не погубила!
Он молчит некоторое время.
У Таисии Яковлевны порозовели щеки.
Он отпивает кофе, улыбается.
— Ты о чем, Петя? — В его голосе дальняя растерянность.
Я торжествую. И в то же время из глубины души поднимается гадливость к себе.
— Как о чем! Разве у вас нет собственности? Квартирка обставлена. Книги, холодильник. А «Волга»? Что же вы не стали преступником, а?
Таисия Яковлевна подливает в чашки кофе, и рука ее слегка дрожит.
— Как ты еще молод, Петя, — снисходительно говорит Николай Борисович. Похоже, он переходит в наступление. — Непростительно молод... Ведь о чем идет речь? Я толкую тебе о тех случаях, когда собственность полностью поглощает человека, когда он становится рабом вещей и не видит за ними белого света.
— Одну минуточку! — Я окончательно наглею. — Значит, вы не раб вещей?
Николай Борисович чувствует подвох, но все-таки говорит спокойно:
— Нет, не раб.
— Ну, тогда... Подарите мне свою «Волгу»! — Я широко, хамски улыбаюсь.
Таисия Яковлевна встает и молча выходит из комнаты. Николай Борисович зорко смотрит на меня, потом выдвигает ящик письменного стола.
— Вот ключ от гаража, вот от «Волги».
Я беру ключи, подбрасываю их, кладу рядом со своей чашечкой кофе. Мы оба смеемся, правда, несколько натянуто.
Так же неловко прощаемся. Таисия Яковлевна не выходит в переднюю.
— Скоро у тебя, Петя, будет первое дело, — говорит мне на прощание Николай Борисович. — Профессиональное чутье. — Он дружески жмет мне руку.
Город был в дожде, расплывались в желтые пятна фонари вдоль улиц, пахло мокрыми деревьями. Я шагал по тонким летним лужам, кутаясь в плащ, на душе было тревожно и неустроенно, я смутно понимал, что наши разговоры с Николаем Борисовичем — разведка чего-то главного, что предстоит.
На другой день, утром, как только я вошел в комнату следователей, Люся, доверительно тронув меня за рукав, взволнованно сказала:
— Петя! Хотели уж за тобой ехать. Телефон общежития не отвечает. К шефу. Скорее.
В кабинете Николая Борисовича были медицинский эксперт Мария Никитична Дубова (старая худая женщина с одышкой, она работала в больнице, а у нас — по совместительству) и капитан Фролов, работник отдела уголовного розыска при районной милиции, исполнявший обычно обязанности эксперта-криминалиста (его имени и отчества я не знал; его так все и звали — Фролов); он был всегда спокойным, казалось, сонным.
— Итак, оперативная группа в сборе, — сказал Николай Борисович. — Следствие поручается вам, товарищ Морев. Два милиционера, тамошние участковые, на месте преступления. — Он зорко смотрел на меня. — Убийство в деревне Воронка. Шестнадцать километров от города. Быстро оформляйте документы — и в путь.
У меня жаром облилось сердце.
В дверях Николай Борисович протянул мне руку.
— Успеха, Петя! От успеха зависит твое будущее. — Он волновался. За меня? — Если что — звони. Приеду сам.
— Спасибо, — сказал я.
Когда я проходил через нашу комнату, мне сказали в спину:
— Фаворита — на легкое дельце. Там и концов искать не надо.
Я знаю: это сказал Воеводин, тоже молодой следователь, на год раньше меня попал сюда. По-моему, циник и бездарь. Ладно. Черт с ним. Меня трепала лихорадка нетерпения.
3
Утро было пасмурное. Дождь перестал, но все было мокро, свежо, ярко — крыши домов, деревья вдоль шоссе, то желтые, то зеленые поля; по обочинам ходили грачи, и казалось, что они покрыты лаком.
Под наш «газик» летела влажная лента асфальта, посвистывал ветер. В зеркальце я видел будничное, даже скучное лицо нашего шофера Феди. Все молчали. Фролов дремал, привалившись небритой щекой к дверце. А мне хотелось говорить, обсуждать предстоящую работу. Но я тоже молчал: доставляло удовольствие казаться бывалым.
«Передо мной две задачи, — думал я. — Два вопроса: кто убил? (Это главное.) И по каким мотивам?»
— Мария Никитична, — спросил Федя, — мы сразу назад?
— Очевидно, — сказала Мария Никитична, редко дыша. — Заберем труп на экспертизу и назад. — Она вопросительно посмотрела на меня.
Я издал звук, который можно было истолковать и как согласие («да, на экспертизу») и как сомнение («на месте посмотрим»),
Фролов открыл глаза, хотел что-то сказать, но сон сморил его.
— У меня Даша в больнице, — сказал Федя. — Андрюшка у соседки.
«Преступник, конечно, скрылся, — думал я. — Может быть, уже далеко. Летит на самолете...»
И вдруг я почувствовал страх. Убит человек. Есть убийца. Мне поручено следствие. Я должен... Допросы... С чего я начну? И как там все?
«Спокойно, — сказал я себе. — Что я, трупов не видел, что ли?» Была практика. Были морги. Хотя бы в Бабушкине... Я вспомнил, представил. Нет, тогда не было страшно. Любопытно. И на тот труп девушки мы смотрели... Да, нас, практикантов, было много, это тоже, наверно, важно. Мы смотрели на нее, как на экспонат... Все, что с ней случилось, было известно. Или почти известно. И молодой симпатичный следователь в модном шершавом свитере рассказывал нам, любуясь своим хладнокровием, как все было. Похоже на лекцию с наглядными пособиями. А сейчас... Что-то добавлялось. Я еще не мог понять, что, но волнение, смешанное со страхом, не отпускало меня. Наоборот, это чувство росло.
Свернули на мокрый проселок. «Газик» начало бросать по ухабам. Проснулся Фролов, сказал:
— Вчера по телевизору спектакль видели? Вот дрянь-то.
Впереди была деревня — гряда ветел на околице, серые избы, в стороне — длинные коровники под белым шифером; в центре — церковь с дырявыми куполами.
— Воронка, — сказал Федя.
У меня вспотели ладони.
Перед самой деревней текла узкая речушка, вся в лозняке. Прогремел под «газиком» деревянный мосток; с него сердито поплюхались в воду утки, поплыли, крутя шеями. Пожилая женщина полоскала белье; я запомнил ее красные узловатые руки. Федя притормозил, открыл дверцу.
— Где? — спросил он.
— Вон церквушку обогни, — сказала женщина. — Там заулок по речке идет. Увидишь.
Повернули за разрушенную церковь и в глубине деревенской улицы увидели толпу. Постепенно нарастая, в «газик» стал проникать невнятный рокот голосов. И, когда мы подъезжали, я услыхал высокий женский крик:
— Ми-и-ша-а! Родненький мо-о-ой!..
До этого все было несколько абстрактно в моем сознании: убитый, убийца, надо допросить свидетелей. Женский крик придал всему реальность — мы въезжали в людскую беду, в трагедию. Вот в чем дело. Теперь я понял. Там, в Бабушкине, убитая девушка была отторгнута от жизни, из которой ее вырвала смерть. Мы не знали, не видели, как на ее гибель реагировали родные, друзья. А здесь я понял вдруг, что это самое тяжелое — не сам убитый человек (ему уже ничем не поможешь), а то, что окружает его, — родные, односельчане. Жизнь. Вот в чем дело — жизнь. Там была практика, а здесь — жизнь.
Об этом я подумал, вернее, понял, почувствовал это мгновенно. Во мне как сверкнуло.
«Газик» остановился. Мы вышли. Под ногами была мокрая трава; пронзительно пахло летней деревней, горланили петухи.
Толпа молча смотрела на нас. Женщины с недоуменными лицами; босые ребятишки держались за их подолы, некоторые плакали. Старик с длинным лицом и клочковатой сивой бородой с любопытством изучал меня; глаза его были ехидными. Кучкой стояли парни, курили. Несколько старух в длинных черных юбках с надеждой смотрели на нас. Крупный мужчина в тельняшке и спортивных брюках облокотился на руль велосипеда и часто дышал: видно, только приехал; тельняшка в ложбинке между лопаток потемнела от пота. Пацаны лет двенадцати, босые, загорелые, в рваных штанах, с пристрастием разглядывали наш «газик».
Толпа облепила жидкий плетень, а за ее спинами ничего не было видно.
К нам, растолкав людей, вышел грузный мужчина в мятом вельветовом пиджаке, в галифе и сапогах.
— Гущин, — сказал он, — Иван Матвеевич. Председатель колхоза. — У него было усталое, больное лицо, очень растерянное.
— Из уголовного розыска, — сказал Фролов, показывая председателю удостоверение и одновременно раскрывая свой фотоаппарат.
— Идемте. Там, — махнул рукой Гущин в сторону речки.
Перед нами расступились.
Я увидел три яблони, обсыпанные яблоками. Под одной из них, ближней к плетню, лежал убитый человек. В такой позе мог лежать только мертвый: одна нога прижата к груди, другая неестественно откинута в сторону; лежал он на животе, голова отвалилась набок, и из уха — так неожиданно жутко — торчала травинка. Лица я не видел. Но ясно было, что это молодой, очень сильный парень — мускулистая спина вздулась горбом. Похоже было, он пытался подняться, напрягся, да так и застыл.
Труп охраняли два милиционера. Один мне показался совсем мальчишкой, с испуганным круглым лицом; другой был пожилой, усталый и даже скучный.
Чуть поодаль стояли две женщины — молодая, растерянная, с безумными глазами, и старая, опухшая от слез, с какой-то тупой покорностью на лице. Обе стояли неподвижно, не мигая, смотрели на убитого.
Все это я увидел в несколько мгновений. И вдруг поймал себя на том, что все забыл — не знаю, с чего начать. Я был подавлен, угнетен этой смертью. И не мог смотреть на двух окаменевших женщин — я понимал, что произошло нелепое, противоестественное и уже ничего нельзя поправить.
Видно, Фролов догадался, как мне трудно. Он сильно сжал мое плечо, сказал:
— Приступим. — И я увидел его умные, зоркие, всепонимающие глаза. Сонливости в нем как не бывало.
Оказывается, на какое-то время был отключен мой слух. Я будто снова услышал гул толпы, всхлипывания, бодрые голоса петухов; где-то тарахтел трактор.
Фролов сделал несколько снимков трупа. Работал он умело, быстро. Лицо его было бесстрастным.
Мария Никитична нагнулась над убитым.
— Две пулевые раны, — повернулась она ко мне. — Видите?
— Да, — сказал я сухими губами.
На спине убитого, на сиреневой рубахе, было два маленьких отверстия. Их обвили темные кровавые круги с рваными краями.
— Одна рана против сердца, — продолжала Мария Никитична. — Смерть, очевидно, наступила мгновенно. Впрочем, покажет вскрытие. Стреляли, кажется, из револьвера.
— Из револьвера? — вырвалось у меня.
Толпа за плетнем слушала нас, замерев; даже дети не плакали.
— Утверждать не берусь, — сказала Мария Никитична. — До вскрытия. Вам, Петр Александрович, труп не нужен?
— Нет! — поспешно сказал я и подумал: «Дикий вопрос: нужен или не нужен труп».
В спину мне ударили слова:
— И-ии! Стрекулист какой-то. А она — Петр Александрович...
— Составим протокол осмотра трупа, — сказал я Фролову, подавив смущение и неловкость. — Вы напишете?
— Давайте, — буднично сказал Фролов.
Все у него получалось четко, быстро и чуть небрежно. Я невольно вспомнил фильмы о бесстрашных, хладнокровных сыщиках в плащах с поднятыми воротниками. Оказывается, довольно точно. Правда, неизвестно, что первично, а что вторично.
Потом он сказал тихо, дружественно:
— Петр Александрович, постановление о назначении судебно-медицинской экспертизы.
— Да, да...
Я писал постановление, и в тишине слышно было, как скрипит перо по бумаге.
Взяв постановление, Фролов сказал милиционерам:
— Теперь давайте грузить его.
Милиционеры понесли убитого парня к «газику». Пожилой взял его под мышки, молодой за ноги. Они тащили труп вниз животом. Бессильно мотались голова и руки. Изо рта тянулась липкая розовая слюна. Теперь я смотрел на лицо убитого, но ничего не видел: ни носа, ни глаз, ни губ. Только клейкую струйку этой слюны.
Я почувствовал тошноту.
За трупом, спотыкаясь, как слепые, шли те две женщины, молодая и старая. И вдруг старая заголосила страшно, высоко, по-звериному:
— О-о-о! Сы-ы-ночек!.. — И руки взлетели над ее головой. — Сы-ы-ночек... Да-а как жа-а...
И тотчас задвигалась толпа, запричитала, заплакали дети.
— Дайтя дорогу, граждане, — отчаянно говорил пожилой милиционер. — Ну! Дорогу же дайтя! Граждане!
За ними сомкнулась толпа.
Слышно было, как тяжело дышат люди.
— Ну-ка, взяли! — сказал Фролов. — Руку ему заверни.
«Мне бы надо помочь», — подумал я, но не двинулся с места.
Хлопнула дверца «газика».
Подошел Фролов.
— Значит, я на вскрытие и с результатами сразу к вам. А вы тут поэнергичней. — Он тряхнул сжатым кулаком. И зорко посмотрел на меня. Сказал: — Может, мне с вами остаться? Мария Никитична — опытный эксперт, все сделает без...
— Нет! — резко перебил я. — Поезжайте!
— Спокойно, спокойно. — Он передернул плечами. — Удачи! Постараюсь быть скоро.
Они пошли к машине. Мария Никитична ободряюще улыбнулась мне. Не знаю, чем — внешнего сходства не было, но она напомнила мне маму.
«Газик» уехал.
«Кто-то из них сидит рядом с трупом», — содрогнувшись, подумал я.
Теперь я был один.
Толпа молча смотрела на меня.
4
Когда я вспоминаю первые часы своего первого самостоятельного дела, я снова и снова краснею, мне стыдно: так нелепо, неумело, смешно я себя вел.
...Я стоял, тупо соображая, с чего начать.
Толпа смотрела на меня — ожидающие лица. На них любопытство и насмешка. Я увидел — ярче других — одно молодое лицо: лукавые глаза, пухлые губы, светлые волосы из-под белого платка, повязанного низко на лоб. Она стояла у самого плетня. Пестренькая кофта, серая узкая юбка, загорелые сильные ноги. Она смотрела на меня... Да, она смотрела ласково. И, кажется, сочувствовала мне.
«Может быть, я увижу ее вечером», — неожиданно подумал я, и мне стало легче.
Я подошел к тому месту, где лежал труп. Так... Головой сюда. Значит, стреляли с этой стороны. В спину. Может быть, он бежал. Я сделал несколько шагов к плетню огорода, за которым буйно росла картошка. Трава была действительно натоптана. Где-то должны быть гильзы. Я стал шарить в траве, чувствуя на себе взгляды толпы.
И тут ко мне подошел пожилой милиционер, тронул за плечо.
— Сынок, — сказал он. — Так не отсюда. Вот идем-ка. — И он отвел меня к другому плетню. (Здесь я обратил внимание на то, что три яблони росли на маленькой лужайке между двумя огородами, от улицы ее отгораживал плетень из березовых жердей, за которым собралась толпа.) — Он здесь стоял. Я и гильзы подобрал. Нате. — У милиционера был величественный и покровительственный вид.
В толпе откровенно засмеялись.
Гильзы были потемневшие с краев от копоти. Я завернул их в бумажку и спрятал в карман куртки.
«Стоял здесь... Убийца... — подумал я, чувствуя холодок в груди. — Надо что-то немедленно предпринять. Да, свидетели».
— Товарищи, — сказал я, и толпа замерла. — Товарищи, кто хоть что-то знает об убийстве, я прошу дать показания. С кого начнем?
На всех лицах появился страх. Мгновенно толпа отступила от плетня и стала быстро расходиться. Люди спешили. Темные старухи даже подхватили юбки, показывая белые костлявые ноги в голубых вздувшихся венах.
Я ничего не понимал. Я заметался среди толпы:
— Товарищи! Товарищи... В чем дело?
Я хватал людей за локти. Кто-то грубо оттолкнул меня.
Толпа разошлась. Остались милиционеры, председатель колхоза и две женщины, молодая и старая — я уже понял: жена убитого и его мать.
— Видали? — сказал я председателю, понимая нелепость своего положения. — Ну и народ у вас. Разве так мы выявим убийцу?
И вдруг страшно, исступленно закричала молодая женщина:
— Чего выявлять!.. Сыч убил, окаянный! Будь ты проклят вовеки, ирод! — И она погрозила кулаком шиферной крыше, которая виднелась за густым садом. — Будь ты проклят... — Она не могла кричать больше, уткнулась в плечо пожилой, зарыдала.
Я увидел, как пожилая судорожно гладит ее по волосам, и почувствовал, что комок подступает к горлу.
— Нина, жена убитого, — сказал мне тихо председатель.
— А кто такой Сыч? — спросил я.
— Морковин. Григорий Иванович Морковин. Сыч — это кличка у него. Народ окрестил. Вот соседи они, Брынины и Морковины. У Брыниных одиннадцатый двор по улице, у Морковиных — двенадцатый. А эти яблони на колхозной земле, между ними. Лучше бы я их вырубил. — Председатель сжал широкой рукой скулы. — Миша-то у меня лучшим комбайнером был...
Сильнее запрыгали плечи Нины, она шептала в плечо свекрови:
— Сгубил мою жизнь... Как я теперя с двумя ребятишками... Без Мишеньки...
— Но почему вы думаете, что вашего мужа убил именно этот... Сыч? — спросил я.
Она посмотрела на меня с удивлением. И здесь я увидел, что эта женщина поразительно красива: огромные влажные глаза под черными, сведенными углом бровями, широкий рот, ослепительные зубы, гибкая, статная фигура, густые, тоже черные волосы, и то, что они были спутаны, рассыпаны по плечам, придавало ей что-то дикое, лесное; она была похожа на молодого сильного зверя, попавшего в клетку. И даже внезапное горе ничего не могло сделать с ее молодостью и красотой.
Да, она смотрела на меня с удивлением.
— Кто же еще мог убить? — сухо, отрывисто сказала она. — Он давно грозил. А сегодня утром на нас с вилами кинулся. «Запорю!..» — кричит.
— Расскажите, пожалуйста, как это было? — спросил я и поймал осуждающий взгляд председателя.
Что-то дрогнуло в лице Нины, еще темнее стали глаза.
— Ничего я не буду рассказывать! — Голос был истерическим. — Отстаньте вы все от меня! — И она побежала к своей избе, тоже под шифером, по другую сторону от лужайки с яблонями.
Тяжело пошла за ней свекровь, безмолвная и страшная в этом своем безмолвии; ноги она волочила по земле.
— Положеньице, — сказал я председателю. Никогда мне не было так плохо.
— У нас в колхозе, кроме Морковина, убить некому, — сказал Гущин. — Действительно, они давно враждовали. Михаил и Сыч. Вот что. Простите, не знаю, как вас...
— Морев. Морев Петр... Александрович. Следователь ефановской прокуратуры.
— Вот что, Петя. Можно, я так, попросту? Жатва у меня стоит. Я отлучусь на полчаса. Ну, на час. Распоряжусь только, людей расставлю. Приеду, расскажу все, что знаю.
— А где этот... Морковин? — спросил я.
— Да у себя дома. Куда он денется? — Гущин зло улыбнулся. — Не уйдет со своего двора.
«Что я буду делать целый час?» — подумал я и спросил:
— А кто последним видел убитого?
— Верно! — обрадованно сказал председатель; похоже, ему было неловко оставлять меня в бездействии. — Иван Грунев. Жарок по прозвищу. Напарником он у Михаила на комбайне. С зорьки вместе работали. Я вам его пришлю. А милиционеров заберу с собой. С утра здесь. Покормить ребят надо. Оба они из других деревень. Может, и вы проголодались?
— Нет, нет, спасибо.
Гущин и милиционеры ушли.
Было полдвенадцатого. Небо стало выше, сквозь туманную пелену просвечивало солнце. Парило. Пахло сеном. Только теперь я увидел: поодаль от яблонь стоял аккуратный стожок сена.
Я огляделся вокруг. Три яблони между враждующими дворами. За огородами поблескивала река. Слышался стук топора. Сонно, мирно. Что произошло здесь рано утром?
Я посмотрел на крышу Морковиных. Там убийца? Но разве это логично, чтобы он никуда не ушел, не скрылся? А может быть, уже скрылся? Что-то не поддающееся моему пониманию было во всей этой ситуации. Час времени. А убийца на свободе. Если, конечно, Морковин убийца.
«Начнем», — сказал я себе и пошел к избе, что виднелась за садом.
5
От улицы усадьбу отгораживал высокий тесовый забор. Я долго открывал калитку — была какая-то хитрая щеколда.
«Немедленный арест возможен в двух случаях, — думал я, шагая по тропинке через зеленый дворик. — Первое: Морковин признается в убийстве. Второе: есть свидетели, которые видели сам акт убийства... Акт», — выругал я себя.
Я подходил к старой избе с маленькими, слепыми окошками под шиферной, видно, сделанной недавно крышей.
В окне мелькнуло чье-то белое лицо. Я постучал. В избе было тихо.
— Войдите! — сказал мужской голос.
В сенях было темно, пахло куриным пометом; в углу белели гуси и недовольно гоготали. Из-под ног метнулся рыжий кот и исчез в ослепительном проеме двери.
Глаза привыкли, я увидел дверь.
В комнате было накурено. Первое, что я увидел, была большая белая печь, задернутая ситцевой шторкой.
Потом стол... Может быть, несколько секунд прошло, прежде чем я сказал: «Здравствуйте!» И за эти несколько секунд я увидел, что стол был праздничный: бутылки с мутной жидкостью, очевидно, самогоном, розовое сало, разваренная картошка, огурцы и крепкие соленые помидоры в мисках, в глубокой чугунной сковородке — большие куски жареного румяного гуся, зеленый лук, только что вырванный из грядки, с землей в белых корнях, творог. Еще что-то.
Я прервал трапезу; стаканы налиты, на тарелках снедь.
Еще я увидел бутылку «Айгешата», городскую колбасу, батоны, нарезанные очень толстыми ломтями.
Стол был без скатерти, деревянный, чисто выскобленный ножом.
Эти длинные секунды были наполнены оцепенением. На меня молча смотрели четыре человека: старик (тогда я ничего не увидел на его лице, кроме тяжелых, медленных, бескровных век; они поднимались и опускались, скрывая тусклые, какие-то водянистые, выцветшие глаза. «Действительно, Сыч», — успел подумать я); старая женщина (еще не зная чем, но я отметил, что в чертах лица она повторила старика); молодой мужчина, худой, бледный, с маленькой головкой, в пиджаке и с галстуком (сейчас хочу вспомнить, какого цвета у него была рубашка? Какого цвета галстук? И не могу); четвертой была толстая женщина, очень похожая на жабу, — мне даже показалось, что у нее шевелится зоб (на ее красном лице я отметил страх).
Закрывая дверь, я сказал:
— Здравствуйте! — и потом добавил: — Морев, следователь прокуратуры.
И разом кончилось оцепенение, они задвигались, посмотрели друг на друга. Но молчали.
— Здравствуйте, — еще раз сказал я.
Подобие улыбки (или надежды?) возникло на лице старика, и я увидел, что лицо это изношенно, дрябло, в крупных морщинах, голова почти лысая, губ нет — они ввалились в рот.
— Здравствуйтя! — сказал старик и посмотрел на старую женщину. — Марья!
Она рукавом проворно вытерла край лавки, сказала:
— Сидайте.
Я сел.
— Радость у меня, — заговорил старик. — Сын вот с невесткой, с Надеждой, в отпуск приехал.
Из-за стола вскочил мужчина, дернулся маленькой головкой (в нем было что-то жалкое), протянул мне руку:
— Василий.
«Черт знает что», — подумал я, пожимая крепкую руку с машинным маслом, въевшимся в поры.
— Петр, — сказал я.
— Может, стаканчик, а? — просительно сказал Василий. — За компанию.
И вокруг меня засуетились: стали пододвигать закуски, самогон забулькал в стакане.
— Нет! — резко сказал я, поднимаясь из-за стола.
«Не так, не так», — говорил я себе, но уже не мог остановиться.
— Вы, гражданин Морковин, — заговорил я казенным голосом, — надеюсь, понимаете, почему я у вас?
И все замолчало и замерло. Надежда смотрела на меня с открытым ртом; да, у нее был зоб, и он шевелился.
— Вы, конечно, знаете, что возле вашего сада убит человек, Михаил Брынин?
— Как не знать. Знаем, — И Морковин посмотрел на меня. Наши взгляды встретились. Его глаза были спокойны, отсутствие, что ли, светилось в них; медленно опускались и поднимались тяжелые веки.
— А вам известно, — продолжал я свою лобовую атаку, — что подозрение падает на вас?
— Люди натреплют. — Он по-прежнему спокойно смотрел на меня. — Суседи-то у меня... Я знаю.
— Вы постоянно враждовали с Михаилом. Это так? — спросил я.
— То верно.
— Почему?
— А житья мне от него не было, вот почему! — И в голосе Морковина послышалась вдруг лютая злоба. — Проходу мне не давал Мишка!
— Папа, не шумите, — тихо сказал Василий.
— Не давал проходу, — железным голосом сказал я, — и вы его убили?
— Я? Да на кой мне яво убивать? — Морковин улыбнулся, и я увидел у него во рту два желтых зуба. («Сыч! Сыч!» — с ожесточением говорил я про себя.) — Я свое на войнах поубивал, вот что. А он, Мишка, ета точно, сколь раз меня кончить намечался.
— Подождите! — перебил я его. — А разве не вы сегодня утром на Михаила и его жену с вилами кинулись?
— Я — с вилами? — Теперь встал он, еще крепкий, сутулый, в валенках (помню, я тогда удивился — летом и в валенках). — Брехня. Они, голодранцы, наскажут. — И он погрозил кулаком окошку; кулак был внушительный. — Ета Мишка утром меня за грудки взял, вот что.
— Расскажите, как все было. — Я сел на лавку.
Вкусно пахло жареным гусем.
Хотелось есть.
6
— Ну, как было-то? Утречком пошел я поглядеть, что там у меня в саду, в огороде. Ета у меня привычка такая, давишняя. Утро тихое, знобко. Солнышко, значить, по-над краем земли плывет. Петухи трубят по деревне. Наперво я в сад. Смотрю, грушовка яблоки пороняла, черветь кой-какие начали. Опылить, думаю, надо.
— Поглядел крыжовник, — продолжал Морковин. — Сильный в нонешнем году крыжовник, уж снимать пора. Потом — в огород. Картохи обсматриваю. Хорошо идут. Ишо, так соображаю, один тяжелый дожжок, и уже сухота ей, картохе, нипочем. Иду к трем яблонькам. Они, верно, не на моей земле сидят, на артельной. Тольки я за ыми ходю, без надзору они. И подрежу и опылю, вот что. И то, скажи, зачем добру пропадать? Все одно, пацаны зеленками объедят. Да... Ну, выхожу за калитку, и тут до меня — смех да шепот, то есть мужиков голос и бабий. Смотрю — по тропке с речки Мишка да Нинка, и полотенец у ей через голое плечо. Он за ей, она от яво. Пымал, цалует. Она вырываться: «Не надо, не надо!» И по щекам нахлестывает. В шутку, конечно. Ну, милуются, Молодые. Мое дело — сторона. Выбигают на поляну, к яблоням. «Гляди, Нинок! — это Мишка-то. — Сыч для нас сено накосил». То верно. Полянку я обкосил по второму разу. Стожок поставил. Сено уж провяло, с духом сладостным. Три дни, как скосил. Ну, подбегают к стожку, Мишка яво, бугай здоровый, ногами раскидал, Нинку за плечи и на сено. Мое сено, да ишо — «Сыч». Обидно. Подхожу. Неловко, сами понимаете... Я так мирно: «Миша, шли бы вы домой. Нехорошо. А сено — ничего. Я подберу». Ну, Мишка на ноги, сено отрухает с брюк. «По пятам моим ходишь! — кричит. — Сыч ты безмозглый!» И меня, значить, за грудки. Да как толканет! Я чуть не с ног. А тут Нинка в крик: «Дай ям
7
Пока он говорил, я рассматривал избу. Она разделена на две половины. В первой были мы. Огромная русская печь, длинный стол, лавки, герань на подоконнике. У двери рукомойник, под ним медный таз с мутной мыльной водой. В глубине, в углу, сундук, обитый тусклым железом, на нем тулуп черным мехом вверх. Кажется, все. Жужжали мухи.
Во второй половине я видел только угол кровати с блестящими шариками на спинке, лоскутное одеяло. И у стены стоял сервант, очень современный, совсем пустой. Нет, вроде за стеклом была стопка глиняных мисок. Было как-то... не знаю... стыдно, что ли, смотреть на этот сервант. Или неловко?
Морковин присел к столу, начал наливать самогон в стакан, рука его еле заметно дрожала.
Это была удивительная рука. Не рука — произведение искусства. Символ тяжкой вечной работы: узловатые пальцы с вздутиями на сгибах, короткие темные ногти с ободками грязи, глубокие, резкие морщины — как борозды, ссадины, болячки. Она была похожа на обрубок крепкого старого корня. В ней чувствовались сила и уверенность, в этой руке. И крепость.
«И эта рука убила человека?» — подумал я.
Он выпил. Не стал закусывать. Опустил голову.
Остальные смотрели на меня.
— Да отец муху не прибьет, — сказал Василий. — А вы — человека. Мы все в избе были, когда там... стреляли.
— Да? — сказал я с некоторым сарказмом. — И как же все это выглядело?
Василий шумно вздохнул. Обе женщины теперь смотрели на него. С надеждой. С верой.
— Приехали мы вот с женой утром. Ну, само собой, встреча. Родители свое угощение, мы свои гостинцы. Сидим, выпиваем. Разговоры. Я отца в город зову. Отдохнуть, мол, пора. Квартира у нас большая, парк рядом. Гуляли б с мамой. А батя свое: хозяйство.
— Хозяйства у меня трудная, — вздохнул Морковин.
— Что хозяйство! — взвилась тут Надежда, и зоб ее запрыгал. — Вам отдых нужен. Заслужили. Мы б за вами ухаживали, верно, Вася? А мамочка по дому. — И она обняла Марью толстыми ручищами.
Теперь я заметил, что Марья худая, совсем высохшая, с узкой, впалой грудью и длинными руками. В объятиях Надежды она сжалась, беспомощно моргала и почему-то была похожа на воробья.
Василий хмуро посмотрел на Надежду. Она замолчала, выпустила Марью, насупилась и была жабой теперь да и только.
— Ну, за встречу выпили, — опять заговорил Василий. — Стали с батей о рыбалке толковать. У нас за деревней, повыше, плотинка есть, омуток произошел. Так карпия там развелось — страсть. Надежда с нами просится.
— Я б уху наварила, — сказала обиженно Надежда.
— Вот так сидим, беседуем. И — в самый раз! Выстрел за окном. За ним — второй. Побежали во двор. А под яблонями уж народ шумит. И Мишка застреленный. Прибежал участковый, Захарыч: «Отойдитя от убитого!» Вернулись в избу. Вот так оно все было. — Василий быстро посмотрел на меня, взгляд его был испытующим. Что-то промелькнуло в этом взгляде. Не знаю... Смятение? Нет. Но я насторожился. — Чтоб отец убил... Надумали. Верно, есть у него охотничье ружье. Так ведь Мишку-то из револьвера.
Меня будто хлыстом ударили.
— А вы откуда знаете, что из револьвера?
Василий не успел ответить. Спокойно сказал Сыч:
— От людей слыхали. Долго ль у нас в деревне новость узнать. Вроде женщина с вами. Говорила. При всем народе.
— Верно, говорила, — сказал я, вспомнив слова Марии Никитичны. — Пока достаточно. — И я вышел.
8
На дворе был жаркий августовский день. Двадцать минут первого. Небо расчистилось, было высоким, бледным. Палило солнце. Деревня безлюдна. Тихо. Разморенные куры с открытыми клювами купались в пыли под плетнем.
Пахло рекой, крапивой, теплым коровником, детством.
«Нелепо, — думал я. — Противоестественно».
Это же дико: убийца сидит дома, бражничает. Я вспомнил руки Сыча. И он спокоен. Абсолютно спокоен. Все отрицает. Ну, это понятно. Любой убийца, если против него нет улик, все отрицает. А улик нет. И пока нет свидетелей...
Гущин сказал: «Больше убить некому». Ничего не понимаю... Мне становилось скверно. Похоже, начинался тупик. И этот тупик не был логичным. Что-то парадоксальное присутствовало в нем. Вроде не в чем запутаться, а я уже запутался.
Я пошел к трем яблоням.
Стожок сена. Вилы. Этот самый стожок. Эти самые вилы. Сено было мягким, душистым, очень мирным. Деловито гудели пчелы. Стремительные стрижи чертили зигзаги над садом, над полянкой с яблонями, над усадьбой Морковина. Да, двенадцатый двор.
Двенадцатый двор...
Я стоял у стожка сена. От реки ко мне шел парень. Высокий, нескладный, будто весь из углов.
— Здрасте, — сказал он. — Меня Гущин прислал. Иван я. Грунев. Я вас давно жду.
На его загорелом лице был испуг.
«Чего они меня все боятся?»
— Давайте сядем, — сказал я, и мы сели прямо на траву.
— Теперь меня на суде свидетелем? — спросил Иван; глаза у него были карие, быстрые, и в них светился жар. И впрямь Жарок.
— Надо что-то знать, чтобы быть свидетелем.
— Ничего я не знаю! — быстро сказал он.
— Вы напарник Михаила Брынина на комбайне. Так? — спросил я.
— Был... напарником. — Голос Ивана дрогнул.
— Вы его последний живым видели. Расскажите мне, при каких обстоятельствах вы расстались.
Иван закурил. Он волновался.
— С самого ранку мы косили рожь у даньковских верб. Это рядом, с края поля крыши деревни видать. Поначалу-то погода ничего была — солнце, ветерок поднялся, роса провяла. Два ряда прошли. И враз нахмурилось, тучу нанесло. Задождило. Мелкий сыплет, ровно из сита. Какая работа? Стали у верб. Мишка злится. Нервный он... был. «Так, — говорит, — можно день прозагорать». А я что? У меня характер ровный. Работа не волк. И как чуял про непогодь — в магазине поллитровку еще с вечера взял. Накинули брезент на вербины ветки — сухота, уют. Я на газетке закуску расположил: лучок там, яички, прессованный творог, хлеб духовитый — из новины моя Дарья спекла. Показываю Мишке на бутылку: «По одной?» А стаканчики всегда при мне. «Давай, — говорит. — Все одно, льет». И точно. Разошелся дождь. Аж вокруг ничего не видать. Выпили, закусываем. Еще выпили. Дождь поутих. Моросит легонько. И в небе посветлело. Только рожь-то мокрая. Солнца ждать надо да ветерку — покуда просохнет. Я и ляпни сдуру: «Сейчас бы яблочка свеженького». А Мишка на ноги: «Пойду с Сычевых нарву». Тверёзый он ангел, а выпьет — дерзкий делается. Ну, я ему: «Иди, иди. Он тебе солью так саданет, месяц на брюхе спать будешь». А он свое: «Пойду. Я ему покажу — «голодранцы»! Упреждал он меня. Нашел, кого пугать». Уж не знаю, к чему он это. Еще сказал: «Домой забегу. Молочка напиться охота». И ушел. Накинул на голову пиджак и ушел. Только спину я его широкую поглядел. В останний раз. Дождь совсем смирный, еле накрапывает. Я, правда, водку допил, прилег. По брезенту капли стукают, рожью мокрой тянет. Задремал. Уж не знаю, сколько спал. Вдруг в сон мой — бах! Выстрел. Потом другой. Я подхватился и в деревню. А так чую: беда. С Мишкой. Уж не помню, как добежал. У яблонь народ гудёт, нервность такая кругом. Нинка со свекровью волосы рвут. Протерся я — Мишка... Как кто меня за горло схватил. Как свет померк. Потом пригляделся: Захарыч, участковый наш, народ отгоняет. Листья завялые валяются, яблоки натресёны. В самый раз другой участковый подлетел на мотоцикле, из Равенского сельсовета. Молодой.
— А Морковиных не было среди людей? — спросил я.
— Не. Ни старшого, ни сына.
— Значит, из-за яблок, — сказал я.
— Выходит, так. Яблони-то белый налив. А ничьи, колхозные. Не ставить же на три корня сторожа. Вот Сыч ими и завладел. Сторожил, кобеля привязывал. Это сейчас его нет — отравил кто-то.
— Так вы уверены, что Михаила убил Морковин? — спросил я.
Иван помедлил. Какое-то сомнение отразилось на его лице. Потом сказал:
— Кто же его знает. Так, прикинуть, боле некому.
— Вы, Грунев, местный?
— Даже обязательно. С начатья моих лет в Воронке.
Я хотел спросить у него о причинах вражды Михаила и Сыча, но в это время в переулке засигналил «газик» — приехал председатель колхоза Иван Матвеевич Гущин.
9
Иван Матвеевич отвез меня к себе, на край деревни.
— Я здесь на квартире, у бабки Матрены, — сказал он. — А дом мой в Первомайском, восемь километров отсюда. Рабочий поселок. Жена там учительницей.
Была тесная горенка с темной иконой в углу. Все старое и ветхое. Только на подоконнике белый новенький телефон. Бабка Матрена, шустрая, сухая, в длинной, чуть не до пола юбке, метала на стол тарелки, ворчала:
— Все простыло. Когда приедут — хошь бы позвонили. Никакого порядку.
— Откуда я тебе позвоню? С поля? И не зуди, бабка Матрена, а то прямо в ад отправишься после смерти, — сказал Иван Матвеевич и подмигнул мне.
Бабка Матрена чуть не выронила крынку с молоком.
— Ишь, старых туды, в ад пхают, а сами не хочут.
И видно было, что у них дружеские, чуть насмешливые отношения и они уважают друг друга.
Мы обедали. Я смотрел, как ест председатель. Ел он медленно, устало, сосредоточенно. Он отдыхал. Было в лице у Ивана Матвеевича что-то интеллигентное, городское. И не только в лице — в манерах, в разговоре. Ему, наверно, за пятьдесят. Полный, грузный. А глаза молодые, и в них любопытство, что ли...
Подавая на стол яичницу, бабка Матрена нагнулась к уху Ивана Матвеевича:
— Может, им, — она взглянула на меня, — самогоночки? Есть в припасе.
Иван Матвеевич всплеснул руками:
— Опять варила? Ох, бабка Матрена, сдам я тебя в милицию.
— Ну и помрешь без меня, — сказала бабка Матрена.
— Верно, помру. — Он опять подмигнул мне: «вот, мол, старуха отчаянная», и спросил: — Может, выпьете?
Мне не хотелось, и я отказался.
— Не поймешь их, молодых, — с легкой обидой сказала бабка Матрена и вышла.
На дворе послышался ее сердитый голос:
— Теги-теги-теги! Куды вы запропастились, окаянные?
Где-то далеко откликнулись гуси.
Мы ели молча. Я не знал, как начать разговор. Меня поражало одно обстоятельство: я заметил, что все люди, с которыми я здесь столкнулся (вот последняя — тетка Матрена), спокойны. Будто их не задела, не касалась эта нелепая, неожиданная смерть. И сейчас мне передалось это общее спокойствие. Мне даже было лениво.
— Значит, у Морковиных были? — спросил вдруг Иван Матвеевич.
— Был.
— И как?
Я пожал плечами.
— Сыч убил, — сказал Иван Матвеевич вроде бы с сожалением. — Просто надо прижать к стенке — и признается. Тут, Петя, извините, хватка нужна.
— Нет! — излишне резко сказал я. — Нужны и признание Морковина и неопровержимые улики.
— Вы по науке, — с некоторой иронией сказал Гущин.
— Иван Матвеевич, расскажите мне о взаимоотношениях Михаила и Морковина.
Председатель посмотрел на часы. Я тоже. Без десяти два.
— О взаимоотношениях... Михаил Брынин. Лучший механизатор, настоящий мастер. Комсомолец. Двадцать четыре года. Черт!.. Был, был! Нет его. Понимаете, все ему давалось легко, с ходу. Есть такие люди — с удачей в руках. Потом, механизаторы у меня зарабатывают, наверно, лучше инженера в городе. В последние годы обходил Миша Сыча по всем статьям. Что Морковин своим горбом от весны до осени, Миша — в одну жатву.
— Простите, Иван Матвеевич, ваш колхоз на хорошем счету?
Он посмотрел на меня лукаво.
— Сейчас на хорошем. А был дыра дырой. Так... Теперь Морковин. Сыч. Свое хозяйство, в колхозе не работает. Он инвалид Отечественной войны. Справка о нетрудоспособности. Живет своим двором. Усадьба у него шестьдесят соток. Громадная, можно сказать. Землю отрезать у него невозможно: инвалид войны, ветеран. Хозяйство у него крепкое. Богатей, по нашим понятиям. Люди его не любят. А он — людей. Все у него «голодранцы». Что же, живет он лучше большинства в деревне. Материально. Пока. Вороватый. Что унести можно, унесет. Или три яблони эти. Вы знаете. Вот так — через полянку с яблонями, через плетень, по огороду — Михаил и Сыч. Два мира.
— Значит, частная собственность, — сказал я и вспомнил своего шефа Змейкина.
— У Сыча-то? Конечно. В последнее время Михаил с ребятами прижимать его стал. Миша был настоящий парень. Был... Никак не могу привыкнуть.
— И давно Морковин своим хозяйством живет? — спросил я.
— С войны пришел, года два вроде в колхозе поработал, и все — больше его не видели. — Иван Матвеевич задумался. — Черт знает. Вы говорите: частная собственность. Все, наверно, сложнее. Сейчас я вам покажу.
Он полез под кровать, выдвинул деревянный чемодан, порылся в нем и положил на стол две выцветшие фотографии.
— Вот, так сказать, начало колхоза в деревне Воронка. Двадцать девятый год.
На одной фотографии был стол президиума прямо на улице — над ним склонилась ветка дерева. За столом трое: мужчина в косоворотке, женщина с гладкой прической и совсем молодой парень; перед столом сидят на траве и стоят мужики и бабы. На второй фотографии тот же президиум, а рядом понурая лошадь и мужик — спиной к фотоаппарату — держит ее под уздцы.
— Смотрите. — В голосе Ивана Матвеевича послышалось волнение. — Организуем колхоз. Наш первый председатель, Замякин Тихон Петрович. Железный был человек. Наталья Лыкова, активистка, учительница. Кулаки ее в бане сожгли. Постеснялась голая выбежать. Представляете? А это я. Секретарь комсомольской ячейки. Теперь вторая фотография. Те же лица. А мужик с лошадью — кто вы думаете? Григорий Морковин! Да, да! Не удивляйтесь. Записывается в колхоз.
Помню этот день, как сейчас. Май, жара. Сеять надо. Слух уж об артели прошел. По уезду кой-где образовались. Ну и мы собрали народ. Тихон наш слово мужикам — в чем преимущества артельного хозяйства. «Я, — говорит, — хоть сейчас записываюсь». Нацарапал фамилию в листе. «Кто следующий?» Зашумел народ. «Ему какая забота! — кричат. — Он безлошадный. Что в артели, что так». У баб свои заботы: «А с коровами-то как?» Кулачье подзуживает: «Отдай им скотину, вот как!» Был у них заводила, Колька Зубков. «Значит, межи перепашем? — орет. — Ета называется — землю крестьянам!» Здесь Наталья: «Молчал бы, Зубков! Посмотрите на него — крестьянин. У кулаков землю отберем, это точно!» Крик поднялся, ругань. Бедняки в атаку: «Знамо, отберем! Понажрали ряшки-та!» А середнячки помалкивают. Среди них и Григорий Морковин.
— Морковин до коллективизации середняком был? — спросил я.
— Да... — Иван Матвеевич задумался. — Середняком, так сказать, с тенденцией. Любопытная, действительно, фигура. До революции Морковины бедняками были в деревне последними. На одном дворе хозяин со старухой и три брата, Григорий — младший... Я-то тогда от горшка два вершка, не помню. Отец рассказывал. Морковин-старший пьянчугой слыл, буяном, напьется — жену смертным боем... Два первых сына — в батю: лентяи, дебоширы, только б до водки дорваться. Жили как? Батрачили. Долги, конечно. Зимой в города уходили. То, бывало, на тройке прикатят. Гульба стоит несколько дней — шум, песни, драки. А потом — по соседям: дайте хлебушка до урожая. Непутевая, в общем, семья. Люди ведь, знаете, разные были. И от безземелья, и от лени своей, и бесшабашности. Сейчас у меня лентяев тоже хватает. А на жизнь жаловаться — первые.
Вот так... Отец, два брата. Младший — Григорий. И, представьте, совсем другой человек, будто и кровь в нем не морковинская. Не пил, молчаливый. До работы был горячий, аж не остановишь. Только что заработает, домой не отдавал, самую малость. «На прокорм», — говорил. Остальное прятал. Зимой торговлей маленькой занимался. В Ефанове с каким-то купцом дело обмозговал — ходил по деревням с мелочью всякой. Коробейником заделывался. Видно, торговля шла неплохо — довольный к весне возвращался. Мой отец сам слышал: «Отделюсь, — говорил Гришка, — от своих голодранцев. Лошадь куплю». И что любопытно? И отец и старшие братья боялись Григория. Не уважали, а именно боялись. Ну, а мать, старуха хворая, с печи не слезала, так она на Гришу своего молилась. Говорят, будто спал он с топором под подушкой — деньги при нем были. Может, врут. Я его в ту пору смутно припоминаю. Вроде коренастый, смуглый, от сапог дегтем несет. Или сейчас так мерещится?
Зазвонил телефон.
— У меня с правлением параллельно, — сказал Иван Матвеевич. — Тоня всех отпугнет — по бригадам я. — Он помолчал. Лицо было взволнованным, даже розовые пятна выступили на щеках. — Хорошо помню Морковина уже после революции. Как было? В четырнадцатом он в армию загудел, а в семнадцатом в Красной гвардии оказался. Воевал за Советскую власть.
— Любопытно! — невольно сказал я.
— Представьте себе, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа. Вроде даже отличился там. И вот вернулся — в шинели до пят, в буденовке со звездой. В сапогах новеньких, хромовых. Худой, заросший. Отец к тому времени помер, мать на печи больная, последние деньки доживает. Старших братьев революция раскидала — не вернулись. И как раз раздел земли незадолго до его возвращения. Морковиным кусок солидный пришелся. Уж не помню сколько, но много — думали, братья заявятся. Не заявились. Вся земля — Гришке. Женился он сразу — Марью взял из бедной семьи, тихую, безответную, но работящую. И как-то быстро хозяйство сколотил Морковин: лошадь появилась, корова, овцы, новую избу поставил. Наверно, кубышка его пригодилась. Зажил, круглым таким стал, солидным. По деревне козырем ходит, в поддевке меховой, и цепочка от часов торчит. Медная, правда. Вот такого Григория Морковина как сейчас вижу.
Только недолго на его дворе праздник был. Пришла новая забота. Да такая, что стал Григорий на глазах вянуть. Сейчас-то от дома того только фундамент остался... По одну сторону от Морковиных — Брынины, вы знаете. А по другую — Метяховы жили. Сейчас младший век доживает, дед Матвей. Так, старик с придурью. А тогда было их два брата — старший Никита, ну и Матвей. И что интересно? До революции были Метяховы не то что бедняки, а так, с серединки на половинку. Незаметные. А землю получили — и с места в карьер. Никита, конечно. Это, скажу вам, был мужик! Хозяин, зверь. Огромный, квадратный, заросший. А работать мог день и ночь. И вот стало расти хозяйство Метяховых, как в сказке: новый дом под железом, амбары, четыре лошади, коровы, овец целая отара, в страду батраков нанимает, хлеб — возами в Ефанов. И как раз нэп, гости к Метяховым из города зачастили — господа с визгливыми барышнями... Словом, образцовое кулацкое хозяйство.
И потерял Григорий Морковин покой — зависть извела. Не знаю, можете ли вы понять, представить крестьянскую зависть. Наверно, нет ничего страшнее. Это я уже совсем хорошо помню. Потемнел Григорий Морковин, осунулся, по деревне зверем ходит. Никиту встретит — сразу в сторону. И кулаки сжаты. А Никита в рубахе шелковой, с пояском, с цепочкой золотой от часиков, подначивает: «Ты что, сосед? Занеможил? Приходь, вылечу», — и хохочет крепким, белозубым ртом. Думаю, хотелось Григорию, ох, как хотелось такое же хозяйство иметь. А не мог. Таланта не хватало, денег, удачи. Дремучей, бессильной злобой исходил Морковин. Помню, метяховская коза к нему в огород залезла. Есть у крестьян такая варварская месть. Поймал Григорий козу, веревку на рога и крутит ей один рог к другому. У козы голова разламывается, кричит она человеческим голосом. Народ собрался. Вышел Никита. И хохотать: «Правильно, сосед, спасибо за услугу. Шкодливая она у меня. Вот спасибо-то! Проучил!» Верите ли, Григорий заплакал — и в избу... Не знаю, чем бы все это кончилось, да грянула коллективизация.
Иван Матвеевич взял фотографии, долго рассматривал их.
— Да... — заговорил он опять. — Ну, митингуем. Каждый в свою сторону тянет. Бабы кой-какие в слезы. Тихон по графину кулаком стучит. Уж голос сорвал: «Кто следующий?» Бедняки записались. А, надо сказать, их у нас меньшинство было. Все больше середняцкие хозяйства. И кулаков хватало. Вдруг — и не ждал никто — Григорий: «Я сычас, Тихон. Погодь». И пошел к своему двору. Собрание притихло, ждет. Скоро возвращается и ведет за собой свою лошадь, за ней плуг перевернутый тащится, на солнце поблескивает. А следом Марья с коровой — обхватила ее за шею и ревет. Тогда у нас с коровами перегиб получился. Потом вернули. Подошел Григорий к президиуму: «Вот, Тихон, примай. Вся моя хозяйства. Только овец и курей оставляю. Пиши с Марьей в артель». У нас по случаю торжества фотограф был приглашен из города. Все со своей треногой суетился: «Граждане мужики! Внимание! Еще разок!» И запечатлел Григория Морковина для истории.
Я смотрел на фотографии. Дальняя тревога, как гром за горизонтом, просыпалась во мне.
— Странно... — сказал я.
Гущин тоже смотрел на фотографии. Не отрываясь.
— Вы дальше слушайте. Поставил он свою роспись крючками, и будто подменили его: задергался, руками размахивает и в толпу: «А кулачье от нас пощады не жди! Попили рабоче-крестьянской крови!» И кулаком погрозил в сторону своей улицы. Как-то недокумекали мы тогда... Шум, гвалт, кричат все. Еще кой-какие середняки записались за Морковиным. А вечером сидим у Тихона, списки проверяем, в губком надо отчет. Вдруг окна запылали, светло, как днем. «Горит кто-то!» — это Тихон нам. Прибегает сын его, Андрейка: «Мужики Метяховых громят. Избу подпалили! А Никиту — кольями! Гришка Морковин схороводил!» Мы туда, Тихон двустволку со стены. Прибежали, только поздно уже. Изба факелом занялась, никакой водой не зальешь. Бабы голосят. А Никита... Нашли его в огороде, с проломленной головой. По грядкам — след кровавый. Уползал, а его били и били. Вот сейчас закрою глаза и вижу: ботва прошлогодняя черная от крови, слиплась даже... А Матвей, второй Метяхов, в суматохе за огороды убежал. Тем и спасся.
— И что же, Никиту — Морковин? — перебил я Ивана Матвеевича; во рту у меня стало сухо.
— Ну, нет. Мужики, мужики... — Иван Матвеевич помолчал. — Не обязательно Морковин. Никиту Метяхова многие ненавидели — он своих односельчан, особенно с сумой тощей, не щадил. Наутро следователь приехал. Молодой, вроде вас. Получалось — сам Никита на свою смерть напросился. Вроде привел Морковин мужиков конфисковать у Метяховых лошадей в пользу артели. Самоуправство, конечно. Только списали Григорию самоуправство. Учли, что красногвардеец в прошлом, что первый из середняков в артель записался... Словом, получалось, что вышвырнул Никита мужиков из сеней, одного колом по спине огрел. Во двор за ними. Здесь кой-кто из кулаков оказался. Общая драка началась. В темноте. Пьяные... Кто Никиту — неизвестно. Только били его несколько человек — он здоровый был, куда медведь годится. Морковин на следствии говорил: «Не видел я даже Никиту впотьмах». А следователь спешил — по всему уезду убийства, поджоги, беспорядки. Ох, уж и времечко было!
— А вы как сами думаете, Иван Матвеевич?
— О Морковине? Вы у меня спрашиваете: мог ли он Никиту? Мог, если учесть их отношения. И в то же время не мог.
— Почему?
— Как вам сказать... Не знаю. Не похоже на него. Во-первых, трусоват. А во-вторых, жадный он до жизни был и хитрый. Под контролем себя держал. Чтобы рисковать? Нет. Все у него с расчетом. К тому ж только в силу мужик входил, первенец родился. Дочка.
— Противоречите вы себе, Иван Матвеевич. Не мог убить Никиту, а Михаила — убил.
— Ну... Не забывайте, сколько лет прошло. Другой теперь Морковин. Да и сейчас, как я его знаю, не мог бы убить. Его б только не трогать... Но убил. Он. Вы поймите: просто некому больше убить. Некому! У нас же не город. Все на виду. А так... Со стороны сказали бы — не поверил.
— Что же было дальше, Иван Матвеевич?
— Дальше? Через месяца два... Кулаки после смерти Никиты полютовали. Вот Наталью Лыкову сожгли. Памятник бы ей у нас перед правлением поставить. И Тихону... Дальше, Петя, начался в Воронке колхоз. «Красный серп».
— Значит, в колхоз вступил Морковин только для того, чтобы свести счеты с Никитой?
— Трудно сейчас сказать. Тогда не до психологии было. Этот мотив, согласитесь, достаточно веский. Были, наверно, и другие причины.
— А как он в колхозе работал?
— Поставили его бригадиром. Опять же за сознательность. Ведь многих середняков за собой привел. Работал хорошо, честно. Правда, замкнулся, вроде погас. Похоже было, ждет чего-то.
На улице засигналил «газик».
— Мой Павел отобедал, — сказал Иван Матвеевич. — В Сухотинку надо съездить. Корма кто-то в свинарнике ворует. А у вас, Петя, какие планы?
Он, кажется, был недоволен моей медлительностью.
— Раз подозрения на Сыча, будем искать. Иван Матвеевич, есть у вас в колхозе кто-нибудь из однополчан Морковина? С кем он на войне был?
— Вот вы что. — Гущин посмотрел на меня внимательно и, похоже, с одобрением. — Настырный вы человек, Петя. Ладно. Есть. Трофим Петрович Незванов. В другой деревне, в Ознобине. Пятнадцать километров. Хотите поехать?
— Да.
— Хорошо. Только нет сейчас свободной машины. Дам лошадку. Не возражаете?
— Нет, конечно. А за двором Морковиных пусть милиционер наблюдает. Только неявно.
— Это я распоряжусь, — сказал Иван Матвеевич.
10
В деревню Ознобино вез меня задумчивый мальчик Сашка. Лет девяти. Он погонял пегую лошадь, от которой остро пахло потом, иногда поглядывал в мою сторону, похоже было, хотел что-то спросить, но не решался. Я видел его светлую, коротко остриженную макушку. Она наверняка была теплой от солнца. Хотелось ее погладить.
Мерно бежала лошадь, иногда пофыркивала, мотала головой, отгоняя оводов. Мерно выстукивали копыта по мягкой земле: «Хоп-хоп-хоп».
Я лежал в телеге на примятом сене, смотрел в небо. Погода опять изменилась. Тяжелые тучи плыли надо мной, то скрывая солнце — и разом все меркло вокруг, то выпуская его на свободу — и мир переливался яркими красками.
Никогда я не видел такого неба. В разных его краях серыми застывшими полосами висели дожди, временами в просветах туч ярко пылало солнце, то вдруг возникали синие поляны, и из них прямо на глазах выливался голубой свет. Освещение везде было разное, все двигалось, менялось; дальнюю черную тучу пробежала молния, а потом прокатился медленный тугой гром; и в это же самое время светило солнце, и над мокрым ржаным полем наперегонки пели жаворонки.
Так со мной уже бывало. Когда в одном дне много событий и впечатлений, перестает существовать время. Трудно было поверить, что только утром я приехал в Воронку и начал свое первое дело. Мне казалось, что я уже давно здесь, среди этих зеленых и желтых полей, под этим огромным живым небом, среди людей, которых я воспринимаю как загадки и ребусы.
Между тем было без пятнадцати три.
«Хоп-хоп-хоп...» — лошадиные копыта по мягкой земле.
Трофим Петрович Незванов оказался высоким аккуратным стариком в чистой полотняной рубашке, выцветших солдатских галифе, в сандалиях на босу ногу. Был он седой, коротко, по-городскому подстрижен, с впалыми щеками. Трофим Петрович работал бухгалтером в сельсовете.
Он чрезвычайно засуетился, узнав о цели моего приезда, и на его лице я увидел страх. (Я уже привык к этому: у всех людей, особенно пожилых, при словах «следователь прокуратуры» на лицах появляется страх — до того момента, пока они возьмут себя в руки.)
— Морковин убил человека? Не может быть! — первое, что сказал он.
— Расскажите мне поподробней, как Морковин воевал. И револьвер...
— Нет, нет! — перебил меня Трофим Петрович. — Так не пойдет. Давайте-ка чайку. С медком. У меня свой.
Я не стал отказываться.
Через полчаса мы сидели за столом в саду, под молодыми вишнями, в окружении ульев. Монотонно гудели пчелы.
— Вы их не бойтесь, — сказал Трофим Петрович. — Они у меня смирные. Только руками размахивать не надо.
На столе булькал самовар, и пахло горячими углями. Мед в сотах лежал на зеленом лопухе, и по нему ползали пчелы. На лопухе же белым колобком лежало сметанное масло, был хлеб, яблоки. На стол по невидимым паутинкам спускались серые гусеницы, летели сухие, сморщенные листья.
За плетнем была привязана наша лошадь, в телеге сидел Сашка, ел мед в сотах, размазывая его вокруг рта, с любопытством смотрел на нас, выплевывал воск в траву.
— Точно, — говорил Трофим Петрович, наливая в большие кружки крепкую, черную заварку. — От наших деревень как ушли в сорок первом, так до самой Германии. Только три раза разлучались — раз меня в госпиталь полуживого, два — Григория. А воевал он хорошо. Как бы вам сказать. Словом, относился к войне, как к работе, серьезно. Правда, замкнутый уж больно. Все, бывало, молчит, молчит. И смотрит кругом так пристально, вроде хмуро.
— Расскажите какой-нибудь эпизод. Ну... Как именно он воевал? — попросил я.
Трофим Петрович задумался.
— Много разных эпизодов было. Ладно... Вот уже в конце войны, в Пруссии. Весна сорок пятого. Здесь в Григории перемена случилась. То все замкнутый, тихий. Молчком да молчком. А границу перешли — Германия. И Григория — ну подменили, да и только. Молчаливым остался. А дремоту его как рукой сняло: суетится, рассматривает кругом, как дом какой брошенный — все больше нам брошенные попадались, — он туда — и глядеть. Губы шевелятся. «Ты что, Гриша?» — спрошу. «Колонка у них, гляди, прямо во дворе, — скажет. — И воду не ведром, а качает. С соображением».
А однажды вот какой случай произошел любопытный. Идем мы по бетонке на Кёнигсберг. Хорошие у них дороги, навек сделаны. Указательные стрелки на столбах. Помню: по-ихнему, по-немецки, добротно так, на эмали, ну, и по-русски на обломке доски кое-как: «До Кёнигсберга 53 км».
Уж всего мы повидали за военные-то годы. Отучились удивляться. А здесь любопытство берет: вот она, Германия, фашистское логово. Может, и Григория интерес взял. Идем, значит. Лес по бокам. И все. Только просеки, чистенькие такие, стрелами в чащу уходят. И кое-где кормушки стоят, а за ними щиты: головы лосей на них изображены да лисиц. Зверей они, немцы, подкармливали. Зверей... А пепел из крематориев на удобрения шел. Словом, идем. А бетонка! Я и передать вам не могу — вавилонское столпотворение. По бокам, в канавах — опрокинутые машины, танки. Кой-какие еще горят. Дым. И поток войск — не протолкнешься: самоходки, грузовики с пехотой, танки, легковушки самых что ни на есть всевозможнейших марок, артиллерия. И, конечно, солдаты. Туча нас. И по бетонке и по обочинам. А навстречу другое движение: немцы колясочки толкают, ручные тележки всяческие. Или на велосипедах. Смотрю я: люди как люди. С детишками, узлы, кастрюли. Старуха собачонку махонькую, словом, мопса, за пазуху пхнула, и он на нас тявкает. Только что в глаза нам не смотрит. И из лагерей народ, в полосатых куртках, в «зебрах» этих проклятых, на ногах что попало. Ну, эти и обнимают и плачут, кой-кто кулак сжатый поднимает — «рот-фронт!». И, понимаете, жарко в груди делается от этих поднятых кулаков. Немцы пленные навстречу совсем в землю уткнулись, а лица веселые — уж не убьют. И гвалт такой над бетонкой — оглохнешь: моторы ревут, ноги топают, песни, немка какая-то кричит: «Пауль! Пауль!..»
Идем. Григорий, как всегда, молчит, а по сторонам взглядом так и бегает. Только что глядеть? Лес да лес. И не то, что наш — чащоба. На парк похоже.
Вдруг команда: «Второй стрелковый! По дороге на Виллау!» Это нам. Свернули в лес. Указатель: «До Виллау 13 км». Везде у них порядок. «Кымы» эти самые, чтоб не заблудиться. Через лес идем. Бетонка уж где-то далеко шумит. И вдруг — очень даже ясно — пулеметная очередь. Остановились. Опять очередь. Подбегает к нам лейтенант, молоденький, видно, только из училища, мальчишка совсем. «За поворотом ферма, — говорит. А у самого, вижу, руки дрожат и голос больно звонкий. Необстрелянный был, боялся. — Крестьяне ее вроде обороняют. Фанатики! — Так он с форсом сказал: «Фа-на-ти-ки!» Надо полагать, слово это недавно узнал. — Выбить необходимо». И здесь, можете представить, Григорий: «Разрешите мне, товарищ лейтенант!» — И навытяжку. Устав, сами понимаете, дисциплина. Я — в удивлении: никогда Григорий на рожон не лез. Лейтенант заулыбался: «Молодец, старшина! — Григорий в звании старшины войну заканчивал. — Возьмите взвод. Выбить с ходу!» У Григория в глазах сверкнуло: «Есть, товарищ лейтенант!» Прямо не узнаю его.
Побежали мы. Только за поворот — по нас из пулемета: та-та-та! Искрами защелкало по асфальту. Залегли, смотрим. Лес кончился и — поле. А на опушке ферма: дом, постройки, и все под красной черепицей. Между нами и фермой, чуть поодаль, коровы пасутся. Крупные такие, черные, с белыми пятнами. Словом, все, как на картинке. Григорий нам: «Короткими перебежками! Пошли!» И сам — первым. Бежим, падаем, опять бежим. Немцы по нас из пулемета, мы автоматами отвечаем. Метров двести до фермы осталось. Еще пробежали и залегли. Трое мы рядом: Григорий, я и Петька Хлябов, воронежский, молодой парень, сорвиголова. Помню, рябинки у него на лице, и вид от них прямо свирепый. Лежим. В землю так бы и влип — пули над головой. А из земли травка молодая прет, словом, запах. Весна. Пулемет с фермы совсем не умолкает. Смотрим, коровы заволновались: воздух нюхают, фырчат. Потом одна возьми и побеги к ферме, за ней — все, как сговорились. И прикрыли нас. Петька автомат на плечо: «Сейчас я срежу этих гитлеровских коровок!»
А Григорий его — цоп за руку: «Ты что? По скотине? И они по ней бить не станут. Раз крестьяне. За стадом на ферму войдем». И точно: замолчал ихний пулемет. Коровы к ферме, мы за ними. Первым бежит Григорий, автоматом размахивает, как кнутом, кричит: «Иди, иди! Геть до дому!» Так за коровами и ворвались на ферму. Все быстро вышло: граната, несколько очередей. Их, немцев, за пулеметом всего двое было. Я тогда подумал: «И впрямь фанатики».
Входим на ферму. Автоматы, конечно, наготове. Тишина. Около перевернутого пулемета лежат они, двое. Точно, крестьяне: в штатском, и руки, ну, словом, видно, что с землей дело имели. Один еще пулемет сжимает, другой ничком уткнулся, а ноги разбросал, и такой у него вид, будто бежит мертвым. Телега опрокинутая, и, помню, колеса у нее крутились. На середине двора водоразборная колонка, ведро стоит, прострелено оно в нескольких местах, и лужа из него натекла. Еще — собачья будка. Собака из нее высунулась, а вылезти, залаять не решается. Только рычит, знаете, так глухо.
Глядим: коровы во двор заходят, на нас смотрят вроде с удивлением, мукают жалостно. «Недоеные», — сказал Григорий. И вздохнул.
Мы — в сарай. Большой такой сарай, каменный и тоже под черепицей. Темно со свету-то. А у двери включатель. Я щелкнул. Зажглись три электрические лампочки. Глядим: направо—бетонные стойла, автопоилка; налево — для свиней куток и тоже бетонная стенка, а пол выдвижной, чтобы чистить сподручней было. Григорий попробовал, как выдвигается, задумался чего-то, потом сказал только: «Жили...» В стене дверь обнаружили. Открыли — ступеньки вниз. Спускаемся. Опять включатель. Я — щелк. Лампочка вспыхнула. В погребе мы оказались. Глядим: на полках банки с маслом, со сметаной, очень даже громадные консервные банки и этикетки на них с рисунками, уж сейчас не помню, что там изображено. Окорока висят. Бутыль большая в плетеной корзине, похоже, с вином. «Закусим?» — предлагаю. Григорий так задумчиво: «Потом. Дом надо поглядеть».
Пошли. Все двери открыты. В комнатах беспорядок, вещи раскиданы, недоеденный завтрак на столе. Сейчас уж не помню, что еще там было. А вот одну комнату запомнил: кроватка в ней детская стояла, неприбранная, и на подушке след от головки. А на стене фотография: мужчина в таком строгом черном костюме, молодая женщина в белом платье, как в облаке, а перед ними — мальчик и девочка, чистенькие, кроткие... Словом, чужая и, я вам скажу, непонятная жизнь. И, вот знаете, как-то невозможно представить, что все это в фашистской стране, что на этой земле — концлагеря, душегубки. Стоим с Григорием, смотрим. Смутно на душе. Дом вспоминается, детишки...
И вдруг — шум над нами, возня. И женский крик. Мы с Григорием переглянулись — и наверх. Лестница крутая на чердак вела. А там еще комната. Мансарда по-ихнему. За дверью возня, и женщина по-немецки кричит. Непонятно, конечно. Только имя: «Курт! Курт!»» Мы — в комнату. Смотрим, Петька на кровать немку валит. Уж платье с нее сорвал. Григорий Петьку за пояс и как швырнет об стену. Будто по барабану ударил. «Что, — говорит. А сам — мелкой дрожью. — Под трибунал захотел? И нас за собой? Приказа не читал?» Тихо стало. Петька стоит потный, ушибленную голову потирает, и на лице прямо лютость. А немка, совсем еще молодая, растрепанная, плечи голые руками закрывает. И на нас — вот такими глазами—с ужасом, с мольбой. Наверно, думала, мы все... Здесь Петька к Григорию подскочил: «Защищаешь? А как они наших девчат? Может, мою невесту...» Григорий посмотрел на него долго, так что Петька заегозил, и только сказал: «Так ты что? Фашист?»
Как раз лейтенант прибежал: «От имени командования...» Словом, благодарности. «Путь свободен. Двигаемся дальше», — это лейтенант. Григорий и подступись к нему: «Дозвольте, товарищ лейтенант, поглядеть на ферме. Недолго. Враз догоним». Лейтенант нахмурился, подумал. Потом говорит: «В знак благодарности, старшина. От имени командования. Только чтоб без всякого мародерства. Через час догнать». «Есть!» — Григорий навытяжку.
Ушли наши. А мы с Григорием на ферме остались. Тихо. «Давай еще в сарае поглядим», — говорит Григорий. «Давай», — говорю. Долго он там канителился: все стены стукал, вымерял чего-то, шагами считал. Потом спустились мы в погреб. Выпили, верно, закусили. Вино кислое, вроде квасок. Пьешь без меры. А взяло. И здесь, на Григория накатило. Даже не знаю, как вам объяснить. Сидел, пил, ел. Все молчком. И — я даже испугался — как хватит сапогом по бутыли. Вдребезги. Вскочил и давай все крушить — полки, банки, окорока пинает. И одни слова: «Жили, да? Жили? На! На!» Побелел, глаза безумные. Я к нему: «Гриша, ты что?» А он меня и не видит. Словом, буйство на него нашло. Наверх выскочил, за топор — и стойла корежить. Верите, до самой арматуры разворотил. Я к нему и не подступись. Потный, страшный. Учинил он полный разгром. Дверь с петель сорвал. Никогда я его таким не видел. Испугался. Думаю: или рассудок потерял? Нет. Сразу как-то остыл он, утих. Когда уже громить нечего стало. Гимнастеркой пот обтер, закурил. «Пошли», — говорит. Шагаем по дороге. Одни. Лес, тишина, птицы перекликаются. «Ты что это, Гриша?»— опять я к нему с вопросом. Он на меня посмотрел будто издалека, будто не понял, что спрашиваю. «Так, — говорит. — Ничего». И больше ни слова. Догнали своих. Уж впереди — крыши черепичные, Виллау. Вижу: в Григории никакого интереса к немецкому городу. Как раньше было. Скука на лице. Уткнулся под ноги, хмурый, лоб морщит и глаза... Не знаю, как сказать. Пустые, словом. И так — до самого конца, до демобилизации.
Трофим Петрович замолчал.
— Не прояснил я вам ничего?
— А револьвера у него никогда не было? — спросил я.
— Не было, ручаюсь, — сказал Трофим Петрович. — Вместе домой возвращались. В дороге сколько раз при мне вещмешок перекладывал. Так, барахлишко кой-какое, трофейное. Револьвера не было. Это точно.
— Что же, спасибо...
— Не стоит благодарностей. Может, еще чайку?
— Нет, нет. Время, знаете, дорого.
— Очень даже понимаю. Словом, служба. — Трофим Петрович засуетился, на этот раз, похоже, обрадованно.
11
Было десять минут шестого. Опять все изменилось: небо без единой тучки, солнце, уже низкое, над землей, все мокрое, сверкает. Над дорогой летали ласточки. Тихо.
«Хоп-хоп-хоп» — лошадиные копыта по мягкой дороге.
— Дяденька, — сказал Сашка (по-моему, он объелся меда и теперь тяжело дышал), — а еще к нам, в Воронку, можно через Яровский лес ехать, по другой дороге. Дальняя она, зато красивше.
— А как дальняя?
— Километра на два длиннее, — сказал Сашка.
— Два километра — ерунда. Сворачивай к лесу, раз красивше.
«Вот он какой, мой Сашка, — подумал я. — Красивую ему дорогу подавай».
Проехали через скошенное поле, похожее на невыбритую, жесткую щеку великана, и начался лес. Сразу зеленый полумрак обступил телегу. Колеса стучали по корням; пахло мокрыми листьями. Я лег на спину. Косое солнце дробилось сквозь ветки. Иногда белые, дымящиеся столбы падали вниз, — кусты, трава становились бледными, сквозными. Коричневая стрекоза, сверкая крылышками, долго суетилась над телегой и, наконец, села на носок моей сандалии.
Покой, тишина.
Так бы ехать, ехать...
Против чего он буйствовал? Странно... «Больше убить некому». Но не похоже. Если послушать Трофима Петровича... В его рассказе Морковин никак не убийца. Скорее что-то с психикой. Спокойно. Со времен войны прошло больше двадцати лет. Удивительно. Мне в мае сорок пятого шел шестой год. Отец писал из Берлина: «Родные мои! Кругом тихо. Белые флаги на уцелевших домах. Я присутствую здесь в исторические дни. Закончилась самая страшная война на земле. Слишком много убитых. Люди оглянутся, сосчитают могилы и больше никогда не будут убивать друг друга». Тогда отец был старше меня на два года. Не будут убивать... После подписания акта о капитуляции Германии он, конечно, не мог допустить мысли, что ему выстрелят в спину.
Стрекоза улетела. Стало вдруг сумрачно. Наверно, облако закрыло солнце.
Профессор Збышевский читал у нас римское право. Сухой, быстрый, с колючими, ехидными глазами. Мы любили его. Нет, не любили. Уважали. За резкий, иронический ум, за смелость и неортодоксальность суждений, за то, что он, как товарищ, мог дать взаймы до стипендии. В нем совсем не было чванства, напыщенности. То и другое мы презирали в иных наших корифеях. Я даю себе клятву презирать чванство и напыщенность всю жизнь.
Выпускной вечер был в «Будапеште». Мы сидели рядом — Збышевский и я. Он порядочно выпил. Он сказал:
— Значит, состоялся следователь Морев? Поздравляю.
— С чем? — спросил я.
— Отныне в ваших руках вечная профессия. С ней не пропадете.
— Вечная?
Он себе и мне налил водки...
— Но-о! — закричал Сашка на лошадь. — Бегом! Пошел!
Однако наша пегая лошадь продолжала идти шагом, чуть косила на Сашку добрым фиолетовым глазом.
— Ленивая она у тебя, — сказал я.
— Это не она. Это он.
— Ну, все равно. Он ленивый.
— Не, — вздохнул Сашка. — Он не ленивый. Он меня не слушается. Маленький я. Вот вы на него покричите, и он побежит.
— Но-о! — закричал я. — Пошел!
Лошадь запрядала ушами, сердито фыркнула и действительно побежала.
— Как же его зовут? — спросил я.
— Буран он, — сказал Сашка. — Трехлетка. Хитрющий — страсть. — Задумался, спросил: — А у вас в городе кони есть?
— Мало. Все больше машины.
— А у нас и машин мало и коней мало.
— Чего же у вас много? — спросил я.
Сашка опять задумался, потом сказал серьезно:
— Земли много. И леса много. И еще над землей и лесом неба много. Правда?
— Правда, — сказал я и опять лег на спину.
Сквозь ветки проглядывало небо. Иногда я видел облака. Зеленые кроны плыли надо мной. Посвистывали птицы.
...Збышевский себе и мне налил водки.
— Да, вечная. Третья древнейшая профессия, — сказал он, внимательно заглянув мне в глаза. — Пока люди ходят по земле, они будут убивать друг друга. Физиология. Впрочем, возможно, не только физиология. Фрейда читали? Не важна причина. Просто факты: есть люди — есть убийства. Я говорю убийства, потому что в них квинтэссенция человеческой преступности, А раз так, — вечно будут юристы. Мы необходимы обществу, пока оно есть. Я имею в виду общество всей земли. Социология ни при чем. Итак, коллега, выпьем за нашу профессию, вечную, как мир. — Так откровенно он высказывался впервые. Водка язык развязала? — Лучше так! — поднял он свою рюмку. — За вечность мира! А значит? Вы понимаете...
— Давайте выпьем, — сказал я, — за то, чтобы когда-нибудь отмерла наша профессия.
Профессор тихо, как-то остро засмеялся:
— Тогда надо выпить за атомную войну.
К нам повернулся мой друг Женя Штамберг. Мы выпили трое — каждый за свое.
На эстраде грянул джаз. Возбужденные пары ринулись твистовать...
...В деревьях зашумел ветер, теплые капли посыпались на меня. Я не заметил, как наша лошадь опять перешла на шаг.
Если Збышевский прав, просто не стоит жить. Для чего тогда, для чего все? Уроки истории, жертвы? Неисчислимые жертвы моей страны, ее тернистый путь?
Признаюсь, случается, я начинаю думать, как он. Когда представляю кровавые этапы двадцатого века: фашизм, минувшую войну, концлагеря для миллионов, где методично и последовательно в человеке уничтожается все человеческое, современный мир с американскими бомбами во Вьетнаме, с военными самолетами над всеми материками, с термоядерным оружием. Слишком много убивают на нашей маленькой планете и людей и животных. Убивают, убивают, убивают. И готовятся убивать.
Но нет! Так думаю я только в минуты слабости. Не может все быть напрасно: кровь, страдания, опыт. Опыт человечества. Я убежден, что большинство людей на земле хочет сделать мир добрее, разумней, ярче. Только что-то мешает им. Что-то мешает нам. Что? Разобщенность? Недоверие? Какие-то внутренние заборы, разделяющие нас? Не знаю... А зло? Оно организованней. Оно действует более целенаправленно. Но почему? Почему? Понять, постигнуть механизм зла. Надо делать добрее наш мир. Я хочу, чтобы этот славный Сашка вошел в более добрый мир, чем мой. У нас с Люсей будут дети. Я хочу, чтобы они жили в более добром мире, чем мой...
— Дяденька, уже Воронка, — сказал Сашка.
Мы въезжали по какой-то глухой проселочной дороге в деревню, и я узнал ее только по разрушенной церкви.
— Куда? — спросил Сашка.
— Давай к правлению.
— Дяденька! — Он смотрел на меня круглыми глазами.
— Да?
— А за что Сыч убил Мишку?
«Вот что он хотел у меня все время спросить», — подумал я и сказал:
— Если бы я знал, Саша! Пока ничего не известно.
Мы ехали по деревне.
Сыч убил Мишку...
Почему они так уверены в этом? «Больше некому...» А у меня нет даже интуитивного убеждения.
12
В правлении колхоза, обшарпанном домике из двух комнат, завешанных плакатами с толстыми коровами и с девушками в белых халатах, меня ждали участковый Захарыч и приехавший из города Фролов.
Участковый где-то выпил, его полное лицо лоснилось, нос красен, ворот кителя расстегнут, и виднелась волосатая белая грудь.
— Так что на месте Морковин, — бодро, даже вытянувшись, сказал он. — В своем дворе картошку с Марьей перебирает. Прошлогоднюю. Гнилья — пропасть.
— А пить в рабочее время не стоило бы, — сказал я.
Участковый встрепенулся:
— Дык я самую малость. Морковин же и поднес. Из магазина у него, казенка. Все по закону. — Он блаженно закатил глаза. — Какие распоряжения?
Похоже, он чувствовал некоторую неловкость, и насмешливости, покровительства я в нем уже не обнаружил.
— Продолжайте наблюдение за двором Морковиных. Только осторожно, пожалуйста. Если Морковин, заметите, собирается куда уезжать, — задержите.
— Слушаюсь!
И участковый Захарыч вышел. Из окна видно было, как он, позевывая на крыльце, глянул на небо, почесал спину и зашагал по деревенской улице — грузный, коротконогий, при полной милицейской амуниции. Поддал сапогом ржавую консервную банку. Фролов устало курил сигарету.
— Машину я отпустил, — сказал он. — Не нужна?
— Пока не нужна.
— В случае чего, — сразу вызовем. Вот акт о вскрытии. — Он передал мне лист бумаги. — Брынин убит из револьвера двумя выстрелами в спину. Одна пуля застряла в сердце.
Я пробежал глазами акт.
— Да... А шеф ваш волнуется. Говорит, пора выявить и задержать убийцу.
— Выявим, задержим, — сказал я.
— Значит, в принципе, подозрения на Морковина? — спросил Фролов.
— Вот именно — подозрения.
— Может, пора брать?
— Подождем.
— Хорошо. Что будем делать?
— Вы пройдите по соседям Морковина. Только в дом убитого не надо. Я сам. Поспрашивайте о Сыче, о взаимоотношениях. На кого думают.
— Понимаю. — Фролов изменился. Он говорил со мной, как с равным. Даже уважительно (а может быть, изменился я?). — Где вас потом найти?
— Или здесь, или у председателя.
Мы вышли вместе.
13
Я шел ко двору Брыниных. Поговорю с Ниной. Надо наконец выяснить, что произошло утром у трех яблонь.
Переулок тих, безлюден. Жарко. Пахнет, тонко и слабо, яблоками. Где-то плачет ребенок.
Я прошел вдоль забора Морковиных. Сейчас лужок с тремя яблонями, со стожком сена. Что здесь произошло? Что?
Неожиданно, еще даже не успев подумать, зачем это надо, я замер. Прижался к забору. Я услышал голоса. И узнал их.
— Постой!.. Не уходи. Постой! Нина... — Это был голос Василия Морковина.
— Отстань, отстань! Увидят... — говорила Нина.
Я осторожно прокрался к краю забора и выглянул. Сквозь ветки крайней яблони я увидел: у своего плетня стоит Нина, в руках у нее полотенце, видно, она его снимала с березовой перекладины. А по другую сторону плетня, на лужайке — Василий Морковин. Он поймал руку Нины с полотенцем и не пускает.
— Отстань, говорю! — тихо и зло сказала Нина, вырывая руку.
И он вдруг заговорил быстро, задыхаясь:
— Все равно люблю!.. Слышь, Нина! Люблю... Будто и время не проходило.
— Отстань! Отстань! — В голосе Нины был ужас.
— Ну, хочешь, все брошу! — задыхаясь, говорил Василий. — Только скажи!.. Скажи... Раз так вышло... Одна ты теперь...
— А ты и рад! Рад!.. Никогда этого не будет, запомни! — Она вырвала руку с полотенцем из рук Василия. — Никогда, запомни!.. Ненавижу! — И она побежала в глубь сада, к дому.
— Ненавижу!.. — послышалось из зеленого полумрака.
— Нина!.. Нина... — сказал в тишине Василий.
Он постоял у плетня, покачал головой, похоже было, разговаривал сам с собой. И побрел к реке, медленно, загребая ногами траву. И отчаяние, безнадежность, безмерное горе были в его тощей фигуре.
У меня глухо бухало в висках.
Он любит Нину... И любил раньше... Что у них было раньше? Может быть, он... Спокойно. Не надо спешить. Все выяснить. И у нее я спрашивать не буду. Кто знает, какие у них отношения. Да, да, все выяснить. Так. Кажется, возникает еще одна версия.
Но почему-то оттого, что возникла еще одна версия, а значит, появились новые шансы найти убийцу, мне не стало легче.
Я постоял немного, прислушиваясь. Все было тихо. И пошел ко двору Брыниных. Шагал медленно.
14
У избы Брыниных застекленная терраска. Видно, пристроена она совсем недавно — тес свежий. Когда я подходил, на терраске плескалась вода, слышался детский смех и голос Нины:
— Ах ты, моя голубка! Кровинка моя. А теперь закрой глазки. — В голосе было какое-то исступление.
Я постучал в дверь.
— Ну? Кто там? — Теперь в голосе были страх и смятение. Так она говорила Василию: «Отстань, отстань».
«Думает, что он», — понял я и вошел.
В большом тазу стояла голенькая девочка лет трех, в кудряшках, и хохотала. Нина поливала девочку из чайника. На лавке сидел уже вымытый мальчуган, совсем крохотный, завернутый в большую отцовскую рубаху, мотал толстыми ножками и серьезно глядел на меня.
— Подайте полотенце, — сказала Нина. И с ее лица слетело напряжение. — Вон, на стуле.
Полотенце было то самое.
Я смотрел, как она вытирает дочь, и невольно любовался ею. Движения были гибкими, сильными, осторожными. Нина была в открытом сарафане, мелькали голые полные руки, по плечам рассыпались волосы. И столько силы, жизни, красоты, не знаю... плоти, что ли, было в ней.
— Что вам? — недружелюбно спросила Нина и посмотрела на меня.
У нее были серые, полные гнева и движения глаза под черными, сведенными углом бровями; сейчас в них не было горя.
— Нина, — сказал я. («Я не могу иначе, я должен», — сказал я себе.) — Тот, кто убил вашего мужа, должен быть наказан. Ведь вы понимаете это?
Она молчала, и лицо ее начало гаснуть. Как электрическая лампочка, из которой медленно уходит свет.
— Вы мне должны помочь, — продолжал я. — Мне необходимо установить истину. Вы сами сказали, что утром у стога сена Морковин кинулся на вас с вилами. Между Михаилом и Морковиным произошла ссора. Мне надо знать, как это было. Поймите, Нина, это не праздное любопытство. Прошу вас, расскажите.
— Мама! — крикнула Нина.
Пришла из избы мать Михаила. Видно, она все время молча плачет: лицо ее было мокрым и распухшим.
— Возьмите Володю и Клаву, на дворе с ними поиграйте. Еще тепло, — сказала Нина и повернулась ко мне. — Идемте в залу.
Мы прошли через первую комнату с печкой и попали в другую, большую и светлую.
Полы были крашеные, на окнах занавески; диван, сервант с посудой. Сервант точно такой же, какой я видел в избе у Морковиных. Этажерка с книгами, приемник. Комната была совсем городской. Только за детской кроваткой висел этот коврик (когда же они сгинут?): пронзительно синий пруд, лебеди, кипарисы, как зеленые свечи, и дебелая русалка, облокотившись на локоток, возлежит на берегу. Между окнами свадебная фотография в круглом овале. Он и она. Вот каким он был, Михаил.
Я всмотрелся в его лицо. Обыкновенное лицо: широкие скулы, серьезные, замершие глаза, волосы, зачесанные назад, открывают большой лоб. Черный пиджак, галстук крупным узлом. Очень он серьезный на фотографии, Михаил Брынин...
Которого больше нет среди нас.
Которого убили двумя выстрелами в спину.
На столе лежали какие-то раскрытые учебники со схемами. Тетрадка, тоже раскрытая, и лист исписан торопливым почерком.
Нина проследила за моим взглядом.
— Миша в техникум готовился, — и отвернулась резко. — Не могу! Пойдемте во двор.
Я вспомнил, как мы вернулись с похорон мамы. Я увидел на ее столике тюбик крема для лица со следом пальца на блестящей поверхности и убежал на улицу, к людям, в толпу, чтобы не видеть, не видеть...
Мы сели на скамейку, у завалинки. На дворе было расстелено одеяло, и на нем тихо играли Володя и Клава, а сбоку сидела мать Михаила. Сидела, застыв в неудобной позе, и смотрела перед собой.
— Ну, хорошо, — устало сказала Нина. — По утрам мы с Мишей всегда ходили купаться. А сегодня совсем рано пошли — ему на косьбу торопиться. Искупались. Вода теплая и парок над ней. А воздух прохладный. Вылезешь — сразу зябко. Миша у меня спрашивает: «Замерзла?» «Замерзла», — говорю. «Тогда беги!» — и подтолкнул. Я бежать, он за мной. Ну... Игру затеяли. Поймал. Ко мне... Я его по щекам. В шутку, конечно. Опять бегу. Тут лужок этот, три яблони... Проклятые, проклятые! Чтоб сгореть им от молнии... И в стог сено сбито. Сычово. Опять Миша меня настиг. Прямо не знаю... Не то сказать, не то в кармане подержать. Ладно. Схватил он меня — я дыхнуть не могу. Сильный был мой Мишенька. И повалил на сено. Вы не подумайте ничего такого. Целует только. А мне стыд: еще увидит кто. Я ему: «Перестань. Сыч, небось, рядом бродит, сено ему мнем». «Ничего, — смеется, — сену не станет». Я отталкиваю его. А перед глазами небо, облака и ветка от яблони. Вдруг закрыли мне все, весь вид сапоги — большие, нечищеные. И Сычов голос: «Сено мне приминать. Бесстыжие... Голодранцы». Вскочили мы. Сыч перед нами. И такое лицо злобное, с судорогой, глаза вертучие, так и бегают по нас, шарят. И с вилами он. Намахнулся. «Смотри, Мишка, — шепчет, и аж слюни пошли. — Я тебя упреждал, не искушай». Вижу, Миша испугался, пятится: «Да ты что, Григорий Иванов? Ты что? Мы ж ничего...» А Сыч на нас прет, кричать начал: «Я упреждал! Добро мое глаза ест! Идитя, идитя отсель!» Вижу я — безумство у него в глазах и рука дрожит. Вот сейчас ударит. Ужас меня взял — вздохнуть не могу. Тяну Мишу: «Уйдем, уйдем скорее!» И побежали. А Сыч нам вслед: «Ты меня доведешь... Ты дождешься...» Вот и все. Дома смотрю — на Мише лица нет. Говорит: «Видать, не разминуться нам на этом свете». Не разминулись...
— Когда стреляли, вы где были? — спросил я.
— Дома, Услыхала — и затрясло всю. Выбегаю — уже лежит он, Мишенька... И руки траву скребут. А вокруг никого... — Подбородок ее начал прыгать, — Ну, здесь народ засуетился.
— Михаил не любил Морковина?
— Ненавидел! — выкрикнула Нина.
— За что?
— За все... — Она зарыдала.
— Хорошо. Спасибо. Успокойтесь, Нина. Пожалуйста, успокойтесь. — Я подал ей полотенце, еще мокрое, которое висело на ставне. — А кем вы работаете?
Она сдержала рыдания, сильным, резким движением вытерла глаза.
— Доярка я. — Она вскочила. — Мама! Куда вы смотрите? Володя траву ест!
15
Утаила про Василия. Ничего не сказала. А что она могла сказать? Хорошо... без мельтешения. Я вернусь к этой версии. Прежде всего поговорить с Иваном Матвеевичем. А пока надо остановиться на Морковине. Итак, Сыч убил Михаила. Но он не уходит, не пытается скрыться. Почему? Как проникнуть в логику его мышления? На что он надеется? Ведь он должен понимать, что возмездие неминуемо. Непостижимо...
Он должен понимать, если убил Михаила. Вот именно. Если... Ладно. Сыч убил Брынина. За что? По каким мотивам? Ведь не из-за яблок. Не только из-за яблок. Это повод. А причины?
Причины. Причины...
Я пошел к председателю. Дома Ивана Матвеевича не было. Бабка Матрена вовсю шуровала у летней печки под навесом. Что-то кипело, что-то жарилось. Пахло вкусно.
— Может, чего перекусите? — спросила она у меня.
— Нет, спасибо. Ивана Матвеевича подожду. Погуляю пока.
Я брел по деревенской улице. Уже вечер. Без десяти семь. Фиолетовое солнце висело над далеким горизонтом, и на него можно было смотреть. И все кругом было фиолетово, зыбко, начало терять четкие очертания. Глуше слышались деревенские звуки: лай собак, петушиная перекличка, голоса ребят, которые где-то гоняли мяч. В ржавых, с дырами куполах церкви суетились, кричали галки.
Навстречу пожилая женщина гнала ярко-рыжего бычка. Бычок глянул на меня диким влажным глазом и шарахнулся в сторону.
— Ну! Боюший! — закричала на него женщина, и в голосе ее была доброта.
На бревнах сидели мужики, в очень ленивых позах, курили, молча смотрели на меня.
Пушистая собачонка с репьями в хвосте вывернулась из калитки, весело попрыгала у моих ног, полаяла для порядка и убежала.
У одной избы стоял новенький светлый «Москвич», из-под него торчали ноги в узконосых штиблетах.
Я вышел на широкую зеленую площадь, где возвышалась разрушенная церковь, и только здесь понял план деревни Воронка. Ее геометрическим центром была эта площадь с церковью, а к ним стекались под разными углами улицы и переулки. Часть деревни в полукруг замыкала речка, и огороды нескольких коротких переулков упирались в ее низкий берег.
В одном из таких переулков и стояли дворы Брыниных и Морковиных. Одиннадцатый двор, двенадцатый двор. Плетень к плетню через маленькую полянку с тремя яблонями.
В последнее время я часто ездил в наши деревни в качестве стажера по расследованию мелких дел и полюбил разрушенные церкви. Даже не знаю, за что. Просто любил входить в них (если, конечно, удавалось), вдыхать влажный воздух, пахнущий камнями, смотреть на расписные стены, потолок, слушать тишину. В разрушенных церквах как-то по-особенному торжественно-тихо.
Двери церкви были открыты, и я вошел. Полумрак, сыро. Вначале со света я ничего не мог рассмотреть. Потом глаза привыкли, и я увидел высокую кучу пшеницы прямо посередине церкви, облезлые стены в подтеках. А вверху бил розовый пыльный свет через узкие окошки, и оттуда, с потолка, сквозь этот розовый свет на меня смотрел суровый божественный лик. Смотрел вопрошающе.
— Вам, гражданин, чего? — услышал я спокойный голос.
Сбоку от дверей стоял стол, за ним сидел старик в ватнике и валенках, перебирал какие-то бумаги. Я подошел к нему.
— Да ничего, — сказал я. — Так, посмотреть.
Он был давно небритый, медлительный, с длинным гоголевским носом.
— Что же теперь смотреть, — сказал старик. — Нечего смотреть. Один тлен остался. Бога-то уже нет. Не живет он в этих стенах.
— А я вот какую теор-рему развиваю! — заорал пьяный голос где-то совсем рядом. — Ты, Миколай... — последовал длиннейший и сложный мат. — Ты мозгой ворочай, соображать надоть!
В ответ бубнили что-то невнятное.
— Опять Матюшков с кумпанией, — сказал старик. — С утра завелись и остановиться нет мочи. Разве же это люди! Вы поглядите, гражданин.
За дверью церкви, под сломанным каменным забором бражничали трое мужчин, уже в возрасте; все трое были совершенно пьяны, они как-то полувалялись вокруг бутылок водки и были похожи на серые вороха живого мусора. Особенно был пьян лысый мужчина с вздувшейся веной на лбу; он раскачивался из стороны в сторону, нелепо всплескивал руками и все кричал:
— Я вот какую теорр-рему развиваю! — И дальше матерился.
Неожиданно старик стукнул кулаком по столу и зло, колко посмотрел на меня.
— Разве это мысленно! — взволнованно заговорил он. — Вы думаете как? Этот храм разрушили, и все? Или там другие храмы. Не-ет! — Он погрозил мне сухим корявым пальцем. — Не-ет! Вы и в их душах храмы разрушили! — Он мотнул головой в сторону пьяных. — Ладно! Разрушили, так на их место поставьте свой дом. Какой там... не ведаю. А вы — ничего. Что же там у них? Одна пустая пространства, чтобы было во что водку жрать. И все!
Он как-то срезу успокоился, уткнулся в свои бумаги и больше не смотрел на меня.
Тихо было в церкви. Вверху летали галки, и их слабые расплывчатые тени скользили по куче пшеницы.
Во дворе под забором ругались пьяные.
Я вышел. На душе было смутно.
Солнце зашло. Вернее, оно спряталось в тучу, которая присела на самом горизонте, и казалось, из тучи выливается широкая вечерняя заря — в полнеба.
А в самом зените застыли легкие, прозрачные облачка, и были они ярко-розовыми.
Незаметно для себя я побрел к реке, на околицу деревни. Возле мостка была сделана длинная скамейка. Земля под ней вытоптанная, гладкая, покрытая шелухой от семечек. Видно, здесь по вечерам собирались парни и девушки.
Я сел на скамейку. Тихо лопотала вода, воронками уходя под низкий мост. На том берегу желтело, чуть поднимаясь кверху, ржаное поле. По нему ползали два комбайна навстречу друг другу; у них уже были зажжены фары. До меня долетал ровный гул моторов.
Я хотел подумать обо всем. Принять какие-то решения. Разработать план действия. И вдруг ни о чем не захотелось думать. Безразличие накатило на меня. Нет, не безразличие. Не найду точных слов, чтобы все это объяснить. Я уже давно заметил в себе это новое душевное состояние, которое появляется у меня в деревне. Здесь я постоянно сталкиваюсь с какой-то, не знаю... прочностью, что ли, жизни. И с простотой, и с мудростью. И с сопротивляемостью меняющимся событиям дня, настроениям, нашей городской суете. Да, именно с сопротивляемостью. Кажется, все это в общем-то суровые люди, даже грубые, наверно. С нашей, городской точки зрения, конечно. Так вот. Я уверен, убежден — что бы ни случилось, они будут делать свое дело, бросать зерна в землю и выращивать хлеб, рожать детей, ходить за скотиной, доить теплых, добрых коров, топить печи, обмывать умерших и закапывать их в землю.
И в этом мудрость их жизни. И порука того, что будем мы все, будет страна и ее завтрашний день. И, понимая это, я чувствую примерно следующее: я могу искать что-то, ошибаться, заблуждаться. Впасть в отчаяние. Ничего не делать, чтобы набраться сил. Я это могу себе позволить. Потому что есть они, эти люди с темными от работы руками — они делают главное дело в жизни. За всех нас. И они исток всех нас. Исток всего нашего хорошего. И, наверно, всего нашего плохого. Мы в неоплатном долгу перед ними... А безразличие, которое рождается во мне здесь... Опять не найду слов. Это как бы внешняя форма этого нового душевного состояния. Я хочу, чтобы меня поняли правильно: если это — безразличие, то это — безразличие к себе. Вот именно — к себе! Будто тебя растворяет вся эта окружающая жизнь, неторопливая, постоянная, с каждодневными нелегкими трудами, заботами, простотой и определенностью. И всегда над тобой огромное небо, и простор такой кругом, в этих тихих полях, в пыльных проселочных дорогах, с васильками по обочинам, в лесах, где далеко-далеко считает тебе годы кукушка.
Сколько воли и пространства дано людям для жизни!..
— А вас давно ищут, — сказал надо мной звонкий голос.
Это была она: лукавые глаза, пухлые губы, совсем светлые волосы упрямо лезут из-под платка; пестрая кофта и серая юбка. Еще, оказывается, смешные детские веснушки на щеках и лбу. И совсем она молоденькая, гибкая, как прутик.
— Кто же это ищет? — спросил я.
— Ну этот ваш. — Ее глаза так и бегали по мне. — Старый. Возле правления он.
«Это у нее Фролов старый».
Мы пошли рядом.
— Как вас зовут? — спросил я.
Она вспыхнула. Видно, ее никогда не называли на «вы». Правда, смешно: девочка еще совсем.
— Катей. — Она опять стрельнула в меня своими хитрющими глазами. — А вас?
— А меня Петром.
Она засмеялась.
— В чем дело, Катя?
— В вас все наши девчонки влюбились.
«Так», — весело подумал я. И спросил:
— И вы?
— Конечно! — Она даже с обидой посмотрела на меня. — Знаете что, приходите сегодня в клуб. У нас по вечерам танцы. И мы с вами твист станцуем.
— А вы умеете?
— Ну! — Она остановилась. — Конечно, умею. Смеху-то будет! Толька сдохнет от зависти.
— Это кто же такой?
— Да жених мой. — Она пренебрежительно махнула рукой. — Грозит: «Если тебя с кем увижу, убью и тебя и его». Вас-то он постесняется.
— Сколько вам лет, Катя? — спросил я.
— Мне? Семнадцать. А что?
— Да ничего. Вы еще в школе?
— Не. В прошлом году восьмой класс кончила. А сейчас телятницей. Вот, видите? — Она показала мне опухший указательный палец. — Телок Тушкан прикусил. Он любит мои пальцы сосать. За мной, как собачонка, бегает. Не запру в загоне, он за мной — до дому. Даже от ребят неудобно. Смешной он: легенький и звездочка во лбу. А сегодня взял и прикусил мне палец. Такой дурак.
— Что же вы, Катя, дальше учиться не хотите?
Она опять остановилась, исподлобья посмотрела на меня.
— Не знаю. Иван Матвеевич посылает в техникум. Да мне неохота. В город надо ехать. Не люблю я у вас. Везде дома, не видать, как солнце встает. И все спешат куда-то. А у нас привольно. И, если ехать, телят бросать надо. Они, знаете, такие веселые, ласковые. Не телятки, а картинки. Честное слово! — Катя засмеялась.
— Катя, а вы книги читаете? — спросил я.
— Не. Скучно. Наша училка по литературе, Татьяна Ивановна, хорошая женщина, только старая, дала мне «Войну и мир» почитать. Говорит, для всеобщего развития. Толстенная книга. Знаете, ее граф Лев Толстой написал. Граф! Вот потеха-то! Я полистала — скучно, ничего не поняла. Бросила. Да и некогда мне читать. Я к своим телятам в пять утра встаю. А вечером на улицу надо. — Она задумалась. — Петр, вы драться умеете?
— А что?
— Если Толька с кулаками. Он здоровый. Вы его как-нибудь самбо, через голову. Вот смеху будет! А вообще он парень ничего, смирный. Я его еще немного повожу, а потом, может, замуж. Ведь все выходят, правда? — Катя вздохнула.
— Выходят. Только зачем так спешить. Еще успеете замуж.
Она, кажется, не слушала меня. Думала о чем-то своем.
— А еще знаете что? — Катя схватила меня за руку крепкой ладошкой. — Можно, когда совсем стемнеет, за наш коровник пойти. Там кучами старая солома свалена. И вот мы солому поджигаем, а из-под нее мыши целыми тучами так и стреляют. Обхохочешься!
Мы подходили к правлению.
Катя заметила, что держит меня за руку, смутилась, буйно покраснела, даже уши ее вспыхнули. Она отбежала чуть вперед и прошептала:
— Так придете на танцы?
— Не знаю, Катя. Вряд ли.
— Приходите! — сказала она. — У нас клуб, правда, плохой, наскрозь дырявый. Но Иван Матвеевич обещал к ноябрьским новый построить. А раз обещал, — сделает. Он не умеет обманывать.
И она убежала.
Участкового Захарыча у правления не было. Значит, Морковин никуда не ушел.
Фролов был возбужден. Он взял меня под руку, отвел к вылинявшей доске почета.
— Обошел семь дворов, — быстро говорил он. — Все в один голос: Сыч. И наш человек здесь имеется. Тоже на Морковина показывает. Только знаете, Петр Александрович, одна закавыка возникла.
— Что такое?
— Есть тут Зубкова... — Фролов волновался. — Зубкова Надежда Никитична. Крайняя изба по переулку. Так вот. Видела она, как утром у яблонь Михаил ссорился с Василием, то есть с Морковиным-младшим.
— Ссорились или дрались? — спросил я, чувствуя, что лицо покрывается испариной.
— Ссорились, говорит.
— Идемте к этой Надежде Никитичне.
16
Надежда Никитична Зубкова оказалась неразговорчивой, хмурой женщиной. Она стояла посредине двора, захламленного дырявыми ведрами и тазами, щепками, ворохами каких-то тряпок — крупная, сильная, в засученной по локоть грязной кофте, и хмуро смотрела на нас.
— Все я вам уж обсказала. Добавить нечего. — Голос у нее был хриплый, простуженный.
— Вот для товарища следователя повторите, — сказал Фролов.
— Повторите. Где я вам времени наберусь для рассказов. У меня поросенок вон с каких пор некормленый. — Она вытерла руки о большой тугой живот, недовольно помолчала. — Ну, пошла я утром к реке козу привязывать. Трава там сочная.
— Во сколько пошли? — спросил я.
— На часы не глядела. Может, семь, а может, боле. Подождала, когда дождь поутих, и пошла. Ну, колышек забиваю. Как раз напротив яблонь тех. Ну, и вижу: оба они там, Мишка и Васька. Стоят друг против дружки. Руками размахивают, долдонят чего-то.
— О чем они говорили?
— Да разве слышно? Далеко ведь. Только голоса — гу-гу, гу-гу. И все.
— Не дрались?
— Да нет, не дрались. — Надежда Никитична подумала. — Вроде только Мишка в грудь Ваську толконул.
— А Морковин на это что?
— Не видела. Домой пошла. Что мне на их глядеть? Петухов, что ль, молодых не знаю. Как они на месте топчутся. Да и дождь сыпал меленький.
— Значит, чем ссора кончилась, вы не видели?
— Я же вам говорю — домой пошла.
— А выстрелы вы слышали?
— Как же, конечно, слышала. Соседи, считайте. Через пять дворов.
— Много времени прошло с тех пор, как вы от козы ушли?
Надежда Никитична что-то заволновалась.
— Нет... Совсем мало. Постойте. Ну, пришла. В сенцы вот ведро с водой внесла. Хотела курям ячменя бросить. И здесь... Да, в самый раз... Он и стрелял.
— Кто он?
— Откуда ж я знаю, кто. Вы следователь, вы и узнавайте.
— Так сколько же прошло времени?
— Мало. Минут пять. Может, чуть боле. Вот и все, что видела. Поросенок у меня некормленый. Вы уж не обессудьте.
И она пошла в сени.
— Суровая женщина, — сказал Фролов. — Вот так. Что же, Петр Александрович, еще один подозреваемый?
— Выходит.
— Надо брать Морковина.
— Какого? — спросил я и начал злиться.
— Старшего.
— Почему именно старшего?
— Надо же действовать. Возьмем старшего, посмотрим, как поведет себя Василий. Подозреваемый берется в несколько часов. А вы...
— Явно подозреваемый, — перебил я его. — Завтра. Никуда от нас Морковин-старший не денется. Если, конечно, он убийца.
— Тогда взять обоих. — Фролов передернул плечами. Привычка у него такая, что ли? — И перекрестный допрос.
— Все-таки давайте завтра, — сказал я, с трудом сдерживая раздражение.
— Вы ведете расследование, вы и решайте. Только мне непонятно, почему завтра?
— Вы с квартирой устроились? — спросил я.
— Устроился, — недовольно сказал Фролов.
— Идите отдыхайте. Встретимся утром в правлении. И пусть участкового подменит этот, молодой. Скажите: со двора Морковиных глаз не спускать.
Мы отчужденно попрощались.
Я и сам не знал, почему завтра. Я чего-то ждал. Чутье? Интуиция? У меня было ощущение, что еще сегодня что-то прояснится.
17
Бабка Матрена все еще суетилась у летней плиты во дворе.
— Ходют, ездют, — ворчала она. — Никакого порядка. Просто спокоя нет. Когда на стол подавать? Вы-то как? Сейчас вечерять будете?
Есть не хотелось.
— Нет, нет, спасибо. Я Ивана Матвеевича подожду.
Я прошел в горницу. Свежо пахло вымытыми полами; мирно тикали ходики; лампадка слабо горела в божнице перед иконой. Было здесь старое, с протертыми подлокотниками кресло, и я сел в него. Почувствовалась усталость.
«Морковин-старший или Морковин-младший? — подумал я. — Еще не хватает только кого-то третьего».
Вошла бабка Матрена. Села на лавку, расправила юбку и аккуратно сложила руки на коленях.
— А Василий-то Морковин, меньшой, с бабой своей в город подался, домой, — сказала бабка Матрена. — От греха подале.
Меня прямо выбросило из кресла.
«И этот болван участковый не сказал. Только за Сычом следят».
— Когда?
— Да уж часа два, должно. Петька Охотин самосвал в город гнал и прихватил их. Да вы чего это?
— Ничего, ничего. — Я опять опустился в кресло.
«Если он — далеко не уйдет. Уехал... Может, совпадение? Уехал. Позвонить, чтобы встретили? Арестовали... Нет, нельзя же все выстраивать только на подозрениях, на догадках. Ссорился с Михаилом у яблонь... Ну и что? Мало ли люди ссорятся. Уехал? Что здесь криминального? Не понравилось, с родителями повздорил. Да, Нина... Что у них было? И какие отношения у Михаила и Василия? Скорей бы Иван Матвеевич приезжал».
— Все ездют, ездют, — ворчала бабка Матрена.
— Хороший у вас председатель? — спросил я, чтобы отвлечься от своих путаных дум.
— Правильный мужчина, — сказала бабка Матрена. — С народом, верно, крут бывает. Дык разве ж с нашими лиходеями можно по-людски? Обленились при тодышних председателях. Да и то, какие председатели были? Одно прозвание. Етот в свою сторону, другой — в свою. Считай, все мужики, какие есть в деревне, председателями перебывали. И чего учудили? Изделали промеж себя уговор — кого по очередке в председатели ставить. Поставят мужика — он себе избу за колхозные средства сколотит. Или там корову приобретет. Ну, на собрании яво скидают, не справился, мол, и другого в председатели, кого очередь приспела. Тот, понятно, свою выгоду блюдёть. И спешит, конечно — до собрания надо поспеть. Так я вам скажу, до Гущина одна растошшиха в колхозе была. Бедовали. Коров в иную зиму соломой с крыш кормили. Задашь ей, разнесчастной, етой гнилой соломы, только что кипятком обдашь, а сама слезами горючими заливаешься.
— А сейчас как живете? — спросил я.
— Ну! Жизнь покультурнела.
— И давно у вас Иван Матвеевич председательствует?
— Да уж шестой год, дай бог ему здоровьечка.
Бабка Матрена еще чего-то говорила, но я уже плохо слышал. В моем сознании четко стучали ходики: «тан-тан, тан-тан...» Я засыпал. Видно, сказались напряжение и усталость. «Кто-то из Морковиных убил», — подумал я в полузабытьи.
Разбудил меня Иван Матвеевич. Он был возбужден, шумно дышал, быстро двигался по комнате, занимал ее почти всю.
— Просыпайтесь, Петя, — сказал он. — Поужинаем. А потом бабка Матрена постелит нам на сеновале. Хорошо! На звезды смотреть будем.
Меня немного знобило со сна.
Ходики показывали полдесятого. За окном было томно, и казалось, на близком плетне палисадника примостилась яркая звезда.
Мы сели ужинать. Иван Матвеевич рассказывал:
— Начало доброе. Во второй бригаде ячмень убирали. По тридцать центнеров с гектара. Представляете? Правда, это лучшие поля. Но все равно. По нашим-то местам. — Он разгрыз огурец, внимательно посмотрел на меня. — А как у вас? Как съездили?
— Иван Матвеевич, скажите, какие отношения были у Михаила с Василием Морковиным? — Вопрос прозвучал почему-то торжественно.
Гущин насторожился.
— Да, действительно, вам будет интересно знать. Ведь как получилось? Нина, жена Михаила, раньше была невестой Василия. Вроде уж свадьба намечалась. И как раз Миша из армии пришел. Парень он был видный... — Иван Матвеевич вздохнул. — Уж не знаю, как там у них вышло. Только отбил он Нину у Василия. Увел. А Василий, знаете, тихий такой, незаметный! Переживал сильно. Потому и в город уехал. Потому и женился без разбора. Дура ему, по-моему, попалась непроходимая.
— А где Василий работает в городе? — спросил я.
— На оружейном заводе, кажется. — Иван Матвеевич вроде сам удивился, сказав это. — Постойте! Вы думаете... — Он замахал руками. — Что вы! Тихоня. Робкий, как заяц. Нет! Уж в это я поверить не могу.
— Надежда Никитична Зубкова видела, как утром Василий ссорился с Михаилом у яблонь, — сказал я. — И он с женой вдруг взял и уехал. Почему?
— Уехал? — На лице Гущина появилась растерянность.
— Да. От вас, Иван Матвеевич, позвонить в Ефанов можно?
— Конечно, конечно. Это я сейчас устрою. — Он поднял трубку. — Вам куда?
— Дежурному прокуратуры. Два — семнадцать.
— Люба, ты? — спросил в самую мембрану Иван Матвеевич. — С Ефановом соедини. И поскорей. Что? Два — семнадцать. — Он положил трубку. — Минут через десять дадут.
Помолчали.
— Что же, арестуют его там? Василия?
— Рано арестовывать. Подозревать — это слишком мало для ареста. И вы говорите, что не похоже.
— Не похоже! — убежденно сказал Иван Матвеевич.
«Скорее бы дали Ефанов, — подумал я. — Примешь решение — и легче. Правда, размазался, растекся».
— Да! — вспомнил я. — Что это за дед такой у вас в церкви?
Гущин усмехнулся.
— Познакомились? Кладовщик наш. Сквода. Фамилия у него такая — Сквода. Тоже тип. Бывший церковный староста. Лавку свою имел до революции. Всякие там свечи, иконки, кресты нательные. Ведь в Воронке ярмарка собиралась. На площади, вокруг церкви. И что удивительно! Верит наш Сквода, что старые времена вернутся.
— Неужели? До сих пор?
— До сих пор. Говорят, даже кой-какие товары в погребе хранит. А так тихий, работящий. И честный. Не подкопаешься. Набожный. Любой разговор на бога переведет. Но враг. Скрытный, злобный.
— Он-то не опасен, — сказал я. — Какая за ним сила?
Иван Матвеевич помолчал, задумался. Потом сказал:
— Не тот враг опасен, который силен, а тот, который знает твои слабости. — Опять помолчал. — Что-то долго не дают!
И как раз зазвонил телефон. В прокуратуре дежурил Воеводин.
— Шерлоку Холмсу привет! — послышался в трубке его ехидненький голос.
Я сухо, стараясь бесстрастно, попросил его связаться с областной прокуратурой: пусть возьмет подписку о невыезде с Морковина Василия Григорьевича, а также надо узнать, кем он работает на оружейном заводе и делают ли там револьверы. И сразу — позвонить сюда.
— Будет сделано, Шерлок Холмсик! — все с той же ехидцей сказала трубка далеким голосом Воеводина. — Что-то, сэр, нет от вас ободряющих рапортов.
Я промолчал, положил трубку.
— Да, дела, — вздохнул Гущин.
— Теперь остается только ждать, — сказал я. — До утра. Если остановиться на Василии.
Иван Матвеевич опять замахал руками.
— Но я не могу остановиться на Василии, — продолжал я. — Есть еще Морковин-старший. Сыч. И поэтому будем разбираться дальше. Понимаете, Иван Матвеевич, мне надо не только найти убийцу. Мне надо определить мотив убийства. Без этого и уголовное дело я не могу возбудить. Вот Михаил. Очень он меня интересует. Расскажите о нем еще. Поподробней.
Иван Матвеевич нахмурился.
— Да, Михаил... Вам трудно даже понять, какая это потеря для меня, для колхоза. Не можем мы без молодежи, на них вся надежда. Новые люди растут. Удержать их — вот проблема. В город тянутся. Ну, вы понимаете. Город есть город. Не нам чета. После уборки клуб им заложу. И одно обязательно надо знать об этих парнях и девчатах. Они деревенские, они здесь выросли. И любят они, понимаете, землю, наш простор. Часто сами не понимают, что любят. А любовь эта — великая сила. И она новая у них, не собственническая. Что бы там ни говорили, наши это ребята, в советское время выросли. Только очень важно, чтобы они чувствовали себя хозяевами на своей земле. Настоящими. Без этого чувства нет крестьянина, нет колхозника. Чего там, было время, когда исконное мужицкое чувство — хозяйское отношение к земле — ногами топтали, в дурака превратили землепашца. Слава богу, сейчас все меняется к лучшему. Так вот, Михаил Брынин. Крестьянский парень, истинный. А ведь тоже после армии не вернулся бы, куда-нибудь на завод бы пристроился. Сейчас думаю: лучше б пристроился... Я ему письма писал. Я всем моим парням письма пишу, каких в армию проводили. Крестьянские вы, мол, ребята, вспомните наши края. И обещаю. Все им обещаю. Золотые горы. Обманываю? В данный момент — да. Но ведь перспективу надо видеть. Не знаю, сколько писем Михаилу написал. Много. По ночам приходится. Днем-то когда? Сначала не отвечал. Потом первое письмо получил, второе. Миша в танковых войсках служил. Одно его письмецо я сохранил. Сейчас покажу.
Иван Матвеевич выдвинул из-под кровати все тот же деревянный чемодан, стал рыться в нем.
«Михаил убит из револьвера...»
— Запропастилось куда-то. Ага. Вот. Читайте.
Письмо было в потертом конверте. На листе, вырванном из ученической тетради, было написано знакомым торопливым почерком:
— Вы обратили внимание, — сказал Иван Матвеевич, — зов земли.
В это время забарабанили в окно, и женский голос позвал просительно:
— Иван Матвеич!
— Вот, пожалуйста! И ночью покоя нет. — Он вышел из горницы.
«Значит, надо искать этот проклятый револьвер».
— Иван Матвеич, — говорил за окном женский голос. — Опять Демьян в драку. Пришел пьяной... — Женщина заплакала и дальше говорила сквозь слезы: — Пришел пьяной, меня — в живот, за Машей погнался...
— Так, так, — хмуро говорил Иван Матвеевич.
«Если Василий, — мог на заводе достать. Интересно, делают там револьверы или нет?»
— Потом из избы выгнал. И все матюком. Так матюжил — на всю деревню. Стыд-то какой, Иван Матвеевич...
«А если Сыч?»
— Что же делать, Матвеич? Уж я к тебе, как к отцу.
— Вот что, Ольга. Переночуй у Дарьи, а завтра составим акт и передадим в милицию. Хватит, понимаешь, церемониться. Дождешься — топором череп расколоснит.
— Да я, Матвеич...
«Значит, с Отечественной он вернулся без револьвера...»
— Будешь утром заступаться, плюну, Ольга, так и знай. Сами расхлебывайте.
— Да вот истинный крест, Матвеич! Слова в его защиту, изверга, не скажу.
«Но ведь он участвовал в гражданской войне! Может быть...»
— Ну, а дети-то где?
— К золовке отвела. Спят.
— Правильно. Иди, Ольга. Завтра разберемся.
— Спокойной ночи, Иван Матвеич! Дай тебе бог здоровья.
Хлопнула дверь, вошел Гущин, устало опустился на лавку.
— Беда с ними. — Он задумался. — Что же дальше будем делать, Петя?
— Василия оставим до утра, — возбужденно сказал я. — Остановимся на вашей версии — Сыч убил Михаила...
— Он. Больше некому. Чтоб Василий — никогда не поверю.
— Итак, убил Сыч. Как установила экспертиза, — из револьвера. Значит, у Морковина есть револьвер. Где он его взял? С войны вернулся без револьвера. Здесь достал, купил? Не исключено. Но есть еще один вариант. Вы говорили, что Морковин был в Красной Армии, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа. Мог он в то время достать револьвер?
— Мог, — сказал Гущин, с любопытством глядя на меня.
— Скажите, есть кто-нибудь...
— Есть! — перебил меня Иван Матвеевич. — Правда, не в нашем колхозе, в «Богатыре». В деревне Архангельские выселки. Зуев Пантелей Федорович. Серьезный старик. Парторг их старейший, народный такой, знаете, от земли. Как же, знакомы. У него дома, правда, не был. Все больше по работе, в райкоме. — Иван Матвеевич как-то хитро, даже, пожалуй, зло усмехнулся. — Баталии мы с ним там ведем. Так вот. Вместе они с Морковиным в Кронштадте участвовали.
— Надо ехать, Иван Матвеевич!
— Сейчас и поедем. И я с вами.
— Вам отдохнуть...
— Ерунда! — Глаза Ивана Матвеевича молодо блестели. — Мне тоже, знаете, любопытно. Никогда об этом с Пантелеем не разговаривали.
Шофер председательского «газика» Павел уже спал, но проснулся сразу, молча, зевая, пошел к машине. Видно, он привык к подобным поездкам.
Скоро мы уже ехали. Было без четверти одиннадцать. Ночь была темная, со звездами. Только заря над самым краем земли никак не могла погаснуть, светилась узкой бледной полоской. Ночной холодок пробивался в кабину; бросало на ухабах.
Мы с Иваном Матвеевичем мотались на заднем сиденье. В темноте я не видел его лица.
— А Зуев что за человек? — спросил я. — Расскажите поподробней.
Иван Матвеевич не ответил.
— Заснул, — сказал Павел. — Вы уж не будите. Умаялся. Как он только выдерживает? С пяти утра до ночи. Каждый день. И за пять лет ни разу отпуск не брал.
— Сколько километров до Архангельских выселок? — спросил я.
— Да тридцать-то будет, — сказал Павел. — Нам бы Митькин брод проскочить. А дальше дорога хорошая.
18
Митькин брод надо было взять с ходу. Речку мы проскочили — только два веера шумной воды разлетелись в стоороны. И застряли на крутом берегу. «Газик» забуксовал в мокрой скрипучей гальке и, надрывно урча, сполз вниз, к самой воде.
Павел рванул на себя тормоз — машина стала.
— Привет! — мрачно сказал Павел. — Перекур с дремотой. — Он открыл дверцу, и слышно было, как тихо лопочет вода и где-то, казалось, вверху, в небе, пофыркивает трактор — то громче, то тише. — Ага! — Павел выпрыгнул из «газика». — Яшка-помазок еще не ушел со своей таратайкой. Он у Тихого Яра силос трамбует. Я мигом. Он нас и вытащит.
Павел пошел в темноту; из-под его тяжелых ног сыпались камушки; потом шаги стихли.
Я выбрался из машины, поднялся на крутой берег, сел на его травянистый край, влажный от росы. Летел над землей тихий, легкий ветер. Где-то далеко ухал филин. Глаза привыкли, и теперь я видел темную реку внизу, крутой спуск к воде, покрытый белой, лунной какой-то галькой. Там, внизу, замер наш «газик», в котором спит Иван Матвеевич. Так и не проснулся...
Я лег на спину, и огромное небо надо мной было в редких звездах. «Почему я здесь? Почему...» — усмехнулся я. И все-таки это «почему» осталось. Внизу все лопотала вода. А невидимый трактор замолчал.
«За пять лет ни разу не брал отпуска, — вдруг подумал я о Иване Матвеевиче. — Чудак».
Послышались шаги, огонек сигареты описал дугу и упал в траву. Подошел Павел, сел рядом со мной.
— Троса у него нет, — сказал он. — Побежал в деревню. Достанет. Для Матвеича постарается.
— Любят у вас председателя? — спросил я.
— Да, любят, — сказал Павел. И в голосе его прозвучало странное раздражение. Похоже, своим вопросом я его разозлил.
— Значит, любят? — не унимался я.
— Знаете, кто его не любит? — повернулся ко мне Павел. — Сам он себя не любит. Разве можно так работать? На износ. Кому он что докажет? Да и в райкоме ему путевки постоянно предлагают: поезжай, отдохни. Да разве ему что втолкуешь? «Вот кончится посевная, вот проведем косовицу, вот уберем свеклу». Так года и мелькают. Только и был раз в санатории, по первому году. После этого... Ну, как его? Инфаркта.
— У него был инфаркт?
— Прямо в поле упал. Довели мужички. Да вы представить себе не можете, что здесь, в нашем «Гиганте», было до него. Всякие жулики да шаромыжники и царствовали. Вот он с ними и схлестнулся — кого под суд, кого штрафом, кого за грудки. Матвеич, вы не думайте, добрый, добрый, это когда все по-хорошему, по-людски, а если не по его, против колхоза, — пощады не жди. Только ведь и мужики наши не из дерева трухлявого, шутки шутковать не любят. Их здесь компания собралась, маленькая, а всех в кулаке держали. Верховодили Никулины из Хомяков, отец, Семен Евдокимыч, и четыре брата. Глава семейства числился сторожем на току. Сторожем... Все мы знали: зерно ворует, что колхозное, что его. Свиней откармливали — штук по шесть. А попробуй скажи! Председатели у нас были — так, одно название. Любили у Никулиных самогоночки пропустить. С устатку. И в других деревнях у них друзья, ну, все больше бригадиры, начальство местное. А еще у четырех братьев-то кулачищи пудовые. Да и финку в ход пустить могли. Словом, хозяева, да и только. Вот к ним Матвеич и приступил. Сначала уговорами — не помогает. Потом штрафами. Насупились, а все свое. Тогда он Никулина-старшего с работы, приказом. Стал Матвеич письма получать: мол, уезжай подобру-поздорову. Пока цел. Без подписей, конечно. Председатель наш и бровью не ведет. Только они не пугали, нет. Как-то раз ночью, под Новый год, подожгли правление, а Матвеич тогда там жил, на своем диване этом визгливом. Дверь бревном подперли, а окошки маленькие. Народ спас. Сразу всей деревней сбежались, потушили. Ну, следствие, конечно. Только неловко вышло: не нашли виновных. А одно подозрение — не вам мне объяснять. Опять — анонимки. А тут Матвеич за них круто взялся. Сказал на правлении: «До первого случая. Я им покажу, мать их...» И что же вы думаете? Старшего брата Никулиных звали у нас Астахой. Раз напился — это ему не впервой — и в клуб, на танцы. Ну, известное дело — хулиганить: девчат лапать, радиолу перевернул, к комсомольцам — с дракой. Побежали к Матвеичу, он послал за участковым, за Захарычем. Астаху связали — и в сарай, под замок. «Судить будем», — сказал Матвеич. Астаха в сарае шумит: «Отсижу пятнадцать суток — посчитаюсь с председателем». Только все по-другому обернулась. Все грехи собрал Матвеич, что за Астахой числились, свидетелей пригласили. Астаха думал: молчать будут. А народ-то уж за Матвеичем силу почуял. На суде языки развязались. Астаха туда, сюда, и по роже видать — ничего не понимает, что происходит. И приговор — гром с ясного неба: три года. Все! Подмял он после этого Никулиных: других братьев на работу поставил, да такую, где результаты нужны. Не выдержали, в город сбежали, да там и сгинули, Иван вроде за кражу сел, Федька куда-то на север завербовался. Остались Семен Евдокимович да меньшой. То глава семейства гоголем по деревне ходил. Чего там, старики перед ним шапку ломали. А теперь сник, все больше в избе сидит, и свиньи во дворе перевелись. То в шуточку говорил, траву они у него жрут, с нее тела нагуливают. Перестали, видно, траву жрать. Вот так дело было. Остальные дружки-собутыльники Никулиных попритихли. А как что — Матвеич с ними не церемонится. Крут. Даже, скажу вам, очень крут. Иногда, по-моему, перебирает. Впрочем, не знаю... Есть люди, с которыми по-доброму нельзя. Не доходит — и все. Не перевелись они у нас еще. Попритихли, выжидают. Только не дождутся.
— А что с младшим братом Никулиных? — спросил я. — Тоже уехал?
— Нет! — в голосе Павла послышалась радость. — Сейчас вы его увидите. Это и есть Яшка-помазок. Ведь Матвеич какой? Умеет людей угадывать, заденет струнку и за нее всего вытянет. Так и с Яшкой. Ему тогда семнадцать было, сейчас уж в армии отслужил. Вот Матвеич и заметил, к технике парня тянет, предложил на курсы трактористов. Помню, при мне разговор в правлении был. У Яшки глаза на лоб. «Мне, — говорит, — такое доверие... Ведь я...» Матвеич смеется: «Тебе, тебе». Многих он так зацепил: кого поставит на работу, где нравится, кому избу шифером покроет, молодых — на учебу. Только с условием: домой возвращаться. Правда, не все возвращаются... И вдовам он много помогает, солдаткам. Ведь Матвеич всю войну прошел, сам их мужей в братские могилы закапывал. Да... Вот люди и поворачиваются к нему. А много ли им надо? Чуть внимания да заботы. И чтоб это не от должности шло, а от сердца. Вот я... Что б без Матвеича я представлял? Вернулся из армии — и никак не определюсь. Дружки вроде все в городах осели, а меня туда не очень тянет. И тут Матвеич. Взял в шоферы. Потом говорит: «Вижу, Паша, машину ты любишь. Поступай в автодорожный». Сейчас на третьем курсе. Дом помог отстроить. Да я за него!.. Только ведь ничего слушать не хочет.
Павел замолчал.
Где-то далеко, невидимо, затарахтел трактор.
— Вроде Яшка, — сказал Павел. Закурил, помрачнел. — Вот и получилось... Ведь у него и раньше сердце болело. Как раз год попредседательствовал. Правда, пошли дела круто. Но какой ценой... С поля — в больницу, без сознания. Райком из области врача вызвал, знаменитость какую-то. Собрались и наши и он. Совещаются. До нас слухи: на волоске висит. Но ничего, обошлось. Стал поправляться наш Матвеич. Вы спрашиваете, любят ли его люди? Так, в каждый день, не видно... Что вышло? Как начал он поправляться, — пошли к нему люди — и знакомые, и незнакомые, и кому помогал, и кого за грудки тряс. И пионеры и учителя. Несут всяк свое: и молоко, и яички, куренка там, цветы. А одна бабка, смех один, бутылку самогонки из-под полы вынула. Больничное начальство с ног сбилось: по сорок-пятьдесят человек в день. Не знала такого мечнянская больница. Моя сестренка, Галка, медсестрой там. Рассказывала. Пришел дед Прохор из Веслянки, он с печи-то еле слазит. Матвеич помог ему пенсию выхлопотать. Медку дедан принес нашему председателю, банку на тумбочку ставил и уронил — наморился, пять километров протопал, да и руки дрожат от старости. Разбилась банка. Галка говорит: отвернулся Матвеич к стенке и губы кусает, а в глазах — счастье со слезами пополам. Судите сами о любви. Поправился. Врачи говорят: все, отработался, домашний режим, никаких волнений. Никаких волнений... Прямо из больницы в правление пришел. Правда, скоро мы его в санаторий отправили. Считайте, насильно. Вернулся, поздоровел вроде. С тех пор и крутится. Вон он, весь его отдых! — Павел сокрушенно кивнул в сторону «газика».
— Чудак... — невольно сказал я.
— Во-во! — Павел встрепенулся и заговорил зло, с ожесточением: — Поставили колхозом ему дом, чтоб семьей жил, с удобствами. А в самый раз новый зоотехник приехал. Матвеич дом — ему. Как же! Городской человек, ему у нас непривычно. Кто после этого председатель? Чудак, конечно. От санаториев пятый год отказывается — чудак! Что говорить, — со склада берет для бабки Матрены — все по накладным, потом из зарплаты вычитают. И снова — чудак! Или привожу я его в область на совещания всякие. С дружками старыми встречается, с которыми вместе партийную школу кончал. Бывает, обедаем вместе — меня Матвеич всегда рядом за стол сажает. И вижу я: не понимают они его, тоже чудаком считают. Как же! Он там в каком-то колхозе. А у них чины, кабинеты, секретарши, как куколки. Вот, мол, чего достигли! Нет, не понимают они его. Точно вам говорю. А ведь он счастлив! Я вам не могу объяснить, какое оно, это его счастье. Только особое, мы все и не знаем, неведомо оно нам.
Из темноты прыгнули фары, рассеянные конусы света устремились вверх, в небо, а потом легли на пыльную дорогу. Гул трактора нарастал, скоро его горячее черное тело стало различимо на дороге. Павел пошел навстречу, я — за ним.
Яшка Никулин был широкоплечий, немного угрюмый парень в замасленной ковбойке.
— Вот трос, — сказал он Павлу. — Цепляй.
— Что, застряли? — сонно спросил внизу Иван Матвеевич.
Он уже вылез из «газика» и медленно поднимался к нам.
— Мы, Иван Матвеич, мигом, — засуетился Яшка-помазок. И даже в неясном ночном полусвете я увидел, вернее, почувствовал, как оживилось, подобрело его лицо. — Паша, тяни сильнее!
— А, это ты, Яков, — сказал председатель тоже обрадованно. — Ну, как дела?
— Да все в норме, Иван Матвеич. Крышу вот снял. Соломенную. Шифер кладу, только не хватит. Можа, подсобите?
— Что ж, работник ты стоящий. Приходи завтра в правление. Потолкуем.
— Вот спасибо-то!
— Ты погоди «спасибо», — немного недовольно сказал Иван Матвеевич.
Скоро «газик» вытащили. Яшка-помазок отозвал в сторону председателя, и они о чем-то поговорили. И опять громко сказал Яшка:
— Вот спасибо-то! Вот спасибо!
Наконец поехали дальше.
Иван Матвеевич сказал задумчиво:
— Ничего парень получается. — Усмехнулся. — Скажи, пожалуйста, жениться наш Яков надумал.
— Небось, на Соньке Боярковой? — оживился Павел.
— А то на ком же! Что ж, девка она славная. — Председатель вздохнул. — Вот так она, жизнь, и идет: одних — в землю, и вдовы с детишками остаются, у других свадьбы: все сначала считайте, от нулевого цикла.
— Иван Матвеевич, — спросил я. — Вот мы говорили. Когда колхоз образовывался, вы были секретарем комсомольской ячейки. Ну, а потом, все время здесь?
— Где же мне еще быть! — Похоже, он был обижен моим вопросом. Помолчал. И вдруг заговорил быстро, взволнованно: — Эх, юность моя комсомольская! Как бы это вам поточнее сказать, Петя? Понимаете, это, наверно, очень важно для юности: когда ее стремления, состояние духа, что ли, полностью совмещаются с возможностями жизни. Только делай! Как это по-церковному? Когда проповедь совпадает с деянием. Не знаю, как с другими. Со мной было именно так. Ну, отшумели мужицкие страсти — начали мы строить в деревне социализм. Собрания, дискуссии. Митинг на первой колхозной борозде. Потом — первый коллективный урожай. Какой праздник был! Вы представить не можете! Хор создали, «Интернационал» грянули... Если бы вы видели, Петя, лица мужиков в тот момент! Комсомольцы мои с ног сбились. А я и про сон забыл. Зато люди к нам повернулись, поверили, увидели преимущества артельного хозяйства. И это было не только их счастьем, но и нашим. Моим, личным. Разумеется, и ошибались и зарывались, не туда тянули. Всяко было. Ведь впервые в мире. Удивительное это ощущение: ты — первый, ты — первопроходец... — Он задумался. — Сейчас просто диву даюсь: как это нас на все хватало: и ликбез, и с попом дискутируем, и агитбригада, и работаем, конечно.
«Как сейчас вас хватает?» — подумал я.
— Да, именно так, — жестко сказал Иван Матвеевич. — Только когда духовные стремления юности совпадают с возможностями в деятельности, — только тогда она отдает себя обществу. Бескомпромиссно и полностью. И счастливо, непобедимо то общество, которое для своей молодежи может создать такую питательную среду — духовную и материальную.
Видно, это были его заветные мысли.
— А что было потом? — спросил я.
— Со мной?
— Да.
— Нужно было учить деревенских ребят, учителей не хватало, — пошел в Ефановское педучилище, окончил его, учительствовал. А тут — война. Что о ней говорить! Не найти никаких слов. Не придумали их еще люди. Вот войну — придумали... Отсюда, от нашей земли, прошел до Праги. Все видел, научился ничему не удивляться. А вернулся — одно удивление принес с собой: как это я живой? Целый? Стою — господи боже мой! — посреди тихого поля. И рожью пахнет. И жаворонок надо мной... Вот тогда первый раз сердце сдавило. Да так, что и вздохнуть невозможно.
Иван Матвеевич замолчал.
И нельзя было нарушать это молчание.
19
Покачивало на ухабах. Я почему-то не мог сосредоточиться. Думал то о Морковине, то об Иване Матвеевиче, потом — без всякой связи — промелькнул наш московский двор, вернее, большой мусорный ящик в его углу с нелепым словом на крышке: «Хрюк», — написанным черной краской. Я задремал, как-то сразу провалился в черный сон. И был он полон неясной тревоги и ожидания беды; во сне я хотел что-то вспомнить, очень важное, и не мог.
Я открыл глаза. Глухо билось сердце, лоб был мокрый.
«Газик» стоял, и свет фар упирался в бревна, на которых сидели парни и девушки, жмурясь и закрываясь руками. Пиликала гармошка.
— Так где? — услышал я голос Павла.
— Я же говорю, — ответили ему. — Вон за колодец поверните — и вторая изба. С крылечком.
Стали объяснять несколько голосов.
— Бок отлежал, — сонно сказал рядом Иван Матвеевич.
Сев за руль, Павел, сказал: «Так», — и мы поехали.
За «газиком» бежали несколько собак и яростно лаяли.
Долго стучали в дверь. Было свежо, перила крыльца повлажнели от росы. Пахло сеном и яблоками.
— Кто? — спросил недовольный сонный голос.
— Открывай, Пантелей, гости к тебе, — сказал Иван Матвеевич.
— Вот те на! — удивленно воскликнули за дверью.
Звякнула щеколда. В дверях стоял крупный мужчина в белой нательной рубашке.
— Удивил, Иван Матвев, — сказал он. — Ночью пожаловал. Не ожидал такой чести. Да вы в избу проходите. — Мужчина чиркнул спичкой.
Осветились сени, слабо и зыбко. Где-то наверху завозились куры, стали испуганно спрашивать, что случилось, и петух им что-то ответил успокаивающее. В углу сбились кучей темные овцы, замерли, вытянули шеи, повернув к нам головы, щупали ноздрями воздух, и в их тусклых глазах трепетал одинаковый огонек. Спичка погасла — и все исчезло.
Спотыкаясь о порог, мы вошли в избу. Павел остался спать в «газике».
В избе было тепло, даже душно, пахло укропом и чесноком.
— Сейчас лампу засвечу, — сказал в темноте мужчина. — Электричества у нас нету. Авария какая-то на станции. Ребята с утра копаются, да, видно, серьезно там заклинило.
Керосиновая лампа осветила низкую комнату. Уже привычное: русская печь, лавки, стол, выскобленный ножом. Между окнами был большой портрет Буденного. На столе грязная посуда, хлеб, огурцы. Крынка молока с точками мушек на розовой поверхности сливок.
Пантелей Федорович Зуев оказался крепким, плечистым стариком; лицо у него было дубленое, морщинистое; под густыми, клочковатыми бровями сидели зоркие лукавые глаза.
— За беспорядок извиняйте. Старуху два дня как в больницу свез. Животом мается, — сказал он, рассматривая нас. — Может, самоварчик вздуть?
— Постой с самоварчиком, — сказал Иван Матвеевич. — По делу мы к тебе.
— Ты разве без дела приедешь! — Пантелей Федорович хмыкнул. — Может, телят, что в Воробушках скупил, обратно привез?
— Да постой ты! — недовольно перебил его Гущин, быстро взглянув на меня. — Вот со следователем я к тебе.
— Вы нас извините, что ночью, — сказал я.
— Какой! Я все одно собирался пойти сторожбу на токах проверить, само собой. Спать они у нас горазды. — Он стал настороженным, сел на лавку, смотрел зорко: то на меня, то на Ивана Матвеевича. — Что случилось, товарищи?
Все объяснил ему Гущин, только про револьвер ничего не сказал. Я его вовремя остановил.
Пантелей Федорович заволновался.
— Гришка, однополчанин мой революционный!.. Убил человека? Трудно поверить... Уж сколько лет мы с ним не виделись... Прямо вы меня обухом по голове. Да он... Вот подавление Кронштадтского мятежа... Отличился там Григорий Морковин, геройство, можно сказать, проявил. Потом перед всем строем благодарность ему, само собой... И вдруг человека кончил из-за яблок. — Он крепко потер лоб большой рукой.
И я невольно вздрогнул: очень была похожа эта тяжелая крестьянская рука на руку Григория Морковина.
— Прошу вас, Пантелей Федорович, — сказал я, — расскажите, как все было, за что ему благодарность. И поподробней, пожалуйста.
— Рассказать, конечно, можно. С чего все началось? В первую мировую забрили нас с Гришкой Морковиным в солдаты. Война с германцем, само собой. Мы с ним одногодки — с тыща восемьсот девяносто восьмого года. До армии незнакомы были — из разных деревень. Пока обучение, суд да дело, осень подошла, зима — вот она. Мы под Петроградом. В казармах, никуда нас не пускают. Так, слухами живем: революция сотворилась, царя скинули, Временное правительство. Все лето — канитель: на фронт собирались отправить. И — никак. Не заладилось у начальства что-то. Осень, октябрь, значит, к концу идет. Снежком, помню, притрусило. И враз — известие: большевики власть захватили, Ленин, само собой. К нам в казарму агитатора большевистского привезли. Лохматый, щеки к зубам прилипли, тощий, в чем жизня держится. А говорить начал — мы рты до ушей. Про пролетариев, значит, потом декреты Ленина разъясняет. И как услыхали декрет о земле, то есть землю, само собой, крестьянам, а почти все мы там были деревенские, да безлошадные, да безземельные, — тут содом поднялся: крики, шапки вверх, целуемся, а агитатора качать. Летает под потолок. Как из него, интеллигента, душу не вытряхнули, удивляюсь. Отпустили, сердешного, и кто-то как гаркнет: «Ребята! Штыки в землю! По домам!» Ан нет! Агитатор к нам с обращением от большевистского правительства: «Рано, товарищи, штыки в землю. Пригодятся они нам. Для защиты завоеваний революции. Потому как свергнутые классы не примирятся, войну раздуют. И всякие там капиталисты иностранные. Записывайтесь в Красную гвардию». Стали записываться ребята. И я тоже. Были мы, Зуевы, в наших Архангельских выселках совсем безземельные. С мякины на воду. А здесь — земля крестьянам, свобода, мир. Записался. Смотрю, и Гришка подпись ставит. И ровно не он передо мной — вспыхнул весь. То все молчком, хмурый и весь в комок сжатый — все думал о чем-то. И заметил я: хитрый. Махрой приторговывал, менял чего-то у солдат. А деньги прятал, все для себя в обрез, чтоб там купить чего — ни-ни. А тут расцвел: дергается весь, глаза блестят. Шепчет мне: «Слышь, землю дают большевики! Наша теперя землица. Да я за их!.. Кому хошь глотку перекушу. Слышь, Пантелей, лошадь куплю. А может, и две. Имеется у меня, имеется...» — И аж дрожит весь.
Потом, сами знаете, война началася. Юденич на Петроград прет. Мотало нас повсюду. Гришка здорово дрался. Отчаянный был — страсть! Молодость, конечно. Что нам тогда было? По девятнадцати годков. Пуль, глупые, не боялись, само собой. Еще, правда, спешил он очень домой. Все говорил: «Скорей бы контру раздавить». И вот интересно! Везде таскал с собой Гришка Декрет о земле. Листовочку такую маленькую. В кармане у него, можно сказать, под сердцем. Как привал какой, тишина — он вынет, читает, губами шлепает. И улыбается.
Год прошел, второй. Гражданская война по России гудёт. Мы все в Петрограде. Проверенные революционные части. На охране сердца революции. Это наш комиссар так говорил. Везде вроде война поутихла. Двадцать первый год настал. По домам скоро, думаем. Гришка совсем извелся. Худой, щеки ввалились, по ночам не спит, все ворочается, вздыхает. И как раз, уж к весне дело, март, — Кронштадтский мятеж. Нас — туда, само собой. Комиссар перед строем речь: «Контра, товарищи, делает последнюю ставку — свергнуть Советское правительство в Петрограде. Хотят вернуть проклятые враги заводы капиталистам, землю — помещикам, хотят красную Россию залить рабоче-крестьянской кровью. Это последняя попытка злобного врага. Иссякают его силы. Это наш последний, решительный бой...» Гришка меня в бок толкает: «Слышь, последний!» — и дергается весь от нетерпения.
Как развернулось? На штурм пошли. Бежим с матросиками по льду Финского залива, а он раскачивается. Тонкий. По нам из фортов пулеметы садят. Ладно. Самые события уже в городе. К ночи мы туда ворвались. Заняли одну улицу, другую. И вот, помню, в дом заскочили, в подъезды. А напротив из окон такая стрельба — спасу нет. Из винтовок. И один пулемет. Бьет без удержу. Столпились мы, не знаем, что делать. Гришка, я, еще товарищи. Командира нашего убило. «Высунь нос, — говорит кто-то в темноте, — сразу душа в рай». А Гришка мне шепчет: «Слышь, письмо получил. Мать отписала. Братья не вернулись. Одна маманя на земле мается. Своя землица, а не пошшупать. Эх... — Так он тяжко вздохнул. — К севу бы в деревню поспеть». «Поспеешь», — говорю ему, а сам думаю: «Как дальше-то быть? Вон контрики из пулемета шпарят — не продыхнуть».
И как раз в подъезд к нам матрос заскочил, бушлат на ём, маузер в руке громадный. «Братки, — говорит. — Штаб ихний там. Списки. Нельзя выпускать. Через черный ход утекут. Кто пойдет, а? Братки?» Решился я: «Пойду», — говорю. За мной другие. «Я! Я!» И Гришка вызвался. «Тогда — давай! — распахнул матрос дверь. — Ура-а!» И побежал к дому напротив. Мы за ним: «Ура-а!» И вот любопытно — страху никакого. Даже пулемета вроде не слышу. Только падают рядом товарищи наши. И винтовки по мостовой гремят, из рук катятся. Добежали до дома трое: матрос, Гришка и я. Из других подъездов побоялись. Дом угловой. Арка высокая во двор ведет. «Пулемет у них на втором этаже, — шепнет матрос, — третий подъезд. Видно, и штаб там. Пошли через черный ход». Пробежали под аркой, потом по двору. Не двор, а гроб узкий. Отсчитали третий подъезд. По лестнице карабкаемся. Темень — глаз выколи. «Вот он, второй этаж», — говорит матрос. А дверь заперта. Навалились.
Дале, поверите, помню как-то смутно, ровно из тумана выплывает. И все кусками, кусками встает перед глазами, а промеж них — темно.
Вот дверь хрястнула. Нас прямо внесло. Коридор вроде длинный. И в конце — слабая лампочка. Ровно светляк. Потом тень мелькнула. Выстрелы. Чувствую: жаром в плечо меня — толк. Что-то еще было. Не знаю...
Только Гришка меня уже в какую-то дверь заталкивает. Взял за пояс и задом — в дверь. И вот когда она, дверь, закрывалась, увидел я: крадется по коридору матрос, как-то в коленях изогнулся. Смотрю, с боков на него — тени. Дверь как раз Гришка закрыл. Дышит мне в самое ухо. А за дверью — возня. «Врешь! Врешь!» — хрипло так. Это матрос наш. Эх, видно, парень был... У меня сердце под глоткой трепещет, само собой. Чего там! Страшно было. Подумал: «Пропали». Смолкло там. И вдруг голос, звонкий, совсем, считайте, мальчишеский: «Я! Дайте я!» Тихо. Ну, просто жутко тихо. Потом — выстрел! Второй... И тяжелое на пол опрокинулось. Убили матроса. А я в черноту провалился.
Очнулся — топот по коридору. И голоса: «Сколько их было?» «Один, ручаюсь». «Нет, двое». Бас такой хриплый: «Только без паники, господа. Верейский! (Очень даже я запомнил эту фамилию. На всю жизнь.) Возьмите двоих. Охраняйте черный ход». «Есть!» — тот же голос мальчишеский. И вроде радость в ём. А бас одобрительно: «Вы молодцом, Верейский!»
Опять меня куда-то в черноту понесло. Как поплыл. И показалось мне: музыку слышу. Веселую такую. Ну, плясовой мотив. Не то «барыня», не то «яблочко». Потом — звон в ушах. Шевельнулся — в левом плече жжет, сил нет. Из темноты голос Гришки: «Жив?» Я: «Жив. В плечо угодило». И вдруг совсем рядом, за стеной, начинает бить пулемет ихний. Аж захлебывается. Гришка шепчет: «Чего делать, Пантелей?» Я ему: «Обнаружат они нас, кончат». «Идтить надо?» — спрашивает. «Надо», — говорю. «Эх! — Это он с отчаянием: — Все один конец. Не мы их, так они нас». И к двери. Я ему: «Осторожно, Гриша». Помолчал он и так томительно: «Пантелей...» «Ну?» — спрашиваю. «Ежели чего... Ты мамане помоги землю вспахать. На пару дней к нам приезжай». «Помогу», — говорю, а всего меня трясет, само собой. Гришка помолчал и опять: «Еще... слышь? Сарай у нас с северу завалился. Пособи. Ежели чего со мной... Ладно?» «Ладно, Гриша...» Это я ему. А сам себе думаю: «На неминучую смерть идет».
Тихо он вышел с винтовкой наизготовку. Дверь прикрыл. Шаги. Потом — ни звуку. И слышу: в соседнюю дверь стучит. Закрыта она, что ли, изнутри была? Чудно! Пулемет, можно сказать, надрывается. А я его стук слышу. И в ответ бас этот: «Кто?» «Я», — тихо так Гришка. «Вы, Верейский?» Он сызнову: «Я!» Побойчее. Тоже ведь голос-то был, считайте, мальчишеский. По двадцать третьему нам пошло. Дверь щелкнула. Выстрел! Грохот, возня. И ничем я ему помочь не могу. Пулемет замолчал. И враз за окном: «Ура-а-а!» Наши... И опять потащило меня в темень.
Пришел в себя — тихо. Свеча горит. А рядом Гришка на стуле, кровь по лицу размазал. Весь такой праздничный. «Взяли, — говорит, — штаб. А я троих положил. Одному в живот пулю вогнал. В упор. Так и закрутился. Другого прикладом грохнул, ну, а с третьим мы за грудки». Здесь Гришку затрясло, рвать начало. Стравил и говорит: «Задавил я его. Аж язык вылез...» И отвернулся к стенке.
Ранило меня несильно. Только чуть кость задело. С неделю руку на привязи потаскал, и все. Затянулось, само собой.
Так Гришка проявил геройство. А потом, дней пятнадцать прошло... Помню, утречко такое яркое, солнышко. И морозец легкий. Выстроили наш отряд на набережной. За спиной Нева мелкой льдинкой трется. Оркестр сбоку, солнце на трубах играет. Командиры стоят кучкой, человек пять, в кожанках, торжественные. И наш, новый, заместо убитого, Федоров, команду подает: «Отряд! Смирно!» Вытянулись мы. Вышел из командиров седой такой, в плечах могутный: «Григорий Морковин! Три шага вперед!» Гришка — три шага. Лихо так, круто. И говорит седой зычно, кругом слыхать: «За проявленное геройство, за мужество и отвагу красноармейцу Григорию Морковину выносится благодарность от командования!» Мы: «Ура-а!» А командир дальше: «И подарок примите, товарищ Морковин, от меня лично. Вы какой номер сапог носите?» «Не знаю», — Григорий робко так. «Ничего, подойдут. — Командиру сверток передали. Развернул он его, а там сапоги хромовые, блестят все. — Примите, боец Морковин, — говорит. — Носите на здоровье». Гришка как гаркнет: «Служу пролетарской революции!» Командир немного смутился, да здесь оркестр подоспел — грянул во всю мощь «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклейменный!..» Мы подхватили: «Весь мир голодных и рабов...» Гришка в строй вернулся, шепчет мне: «В деревню в сапогах заявлюсь». А хромовые сапоги по тем временам, знаете...
...Фитиль давно чадил в лампе, а мы и не заметили. Чуть посветлели окошки. Разочарование наполняло меня. Но я не хотел сдаваться.
— Пантелей Федорович, а вы не помните, в то время у Морковина револьвера не было? — спросил я.
— Как же, был! — И Пантелей Федорович вскочил с лавки. — Погодите... Того парня — из револьвера?
— Да... — У меня вдруг прервался голос.
— Был у него револьвер. В том доме и взял. У убитого офицера. Как же я пропустил! Все мне показывал. «На память», — говорит. Старый такой наган, с барабаном. И на ручке, очень даже хорошо помню, гравировка, две буквы, такие кудрявенькие. Вроде «Г. П.» или «И. П.». Что вторая «П», точно помню. Именной был. Неужели Гришка... Представить не могу.
— Завтра, Пантелей Федорович, — сказал я, — придется вам приехать в Воронку. Для очной ставки. Часа в два. Машину пришлем.
— Понятно, — сказал Пантелей Федорович. — Раз надо...
— А домой вы вернулись вместе с Морковиным? — спросил я.
— Нет. В том же двадцать первом и разбежались наши дорожки. Он — домой. А я... В пески угодил. Борьба с басмачами. По своему желанию, само собой. Предложили — я поехал. Как вам объяснить? Полная перемена тогда во всей моей жизни произошла. С хорошими людьми сдружился, с большевиками. До этого так жил, своими думками. Разве сам разберешься! Перевернулась, считайте, вся Россия вверх дном. Как свою дорожку найти? И вот посчастливилось: к настоящим людям притулился. Прочистили мне мозги, растолковали, что к чему. Книжки давали. Ленина, Свердлова. Тогда и в партию вступил. Домой вернулся в двадцать четвертом. С пулей басмаческой под лопаткой. И сейчас там катается. И вот с тех пор дома, на родной земле, само собой. Только что в войну отлучался. Колхоз строили, с кулаками пришлось... Всего было. После войны... Трудно мужику иной раз партийным быть... А я, считайте, секретарь партийный в Архангельских выселках, в «Богатыре», еще с довоенных годов. Ну как, скажите, яблоньку каждую налогом обкладывать? Или кукурузу у нас сеять чуть не на полпосевной площади? Когда не родит она и почву истощает... Обкладывали, сеяли... Зажмешь сердце в кулак и идешь линию проводить. Все было: и сады рубили и коров полуживых на вожжах из навоза поднимали... и баб да детишек силком на работу, и за шестеренку разнесчастную по вагону пшеницы отваливали... Знал я, нутром чуял: все беды переможем. Верили, что придут новые времена. Так, Иван Матвев, верили?
— Так, — сказал Иван Матвеевич, и в голосе его прозвучало волнение.
— И дождались. — Пантелей Федорович помолчал и вдруг хмуро посмотрел на Гущина. — А с телятами ты, Иван, нехорошо поступил, не по-соседски. Рад, что кошель потолще? Влепить бы тебе выговор за несознательность, само собой.
— Ладно, ладно! — Иван Матвеевич поднялся с лавки. — О телятах — в другой раз.
— Ишь, сразу в кусты. — Зуев уже без злости подмигнул мне. — Хитрее мужика не знаю.
Мы вышли на крыльцо и окунулись в предутреннюю влажную свежесть.
— Значит, за вами, Пантелей Федорович, придет машина, — сказал я. — Около двух.
— Буду ждать. А о телятах мы еще потолкуем, Иван Матвев. В райкоме.
— Ладно, ладно! — недовольно бурчал Гущин.
Павел крепко спал. Еле его добудились.
Было десять минут четвертого. Небо так и не погасло. Теперь розовый свет красил восток, и отчетливо был виден далекий край земли; почему-то думалось, что там, на этой четкой полоске земли, холодно и одиноко. Утро было на востоке, а мы ехали через ночь. Павел включил фары; в прыгающем желтом веере метались серые ночные бабочки; их налетело очень много. Но все-таки уже светало; из окна были видны поля, тихие, застывшие; над ними бродили прозрачные полосы тумана. Ветра совсем не было. На западе громоздились тучи, неясные, расплывчатые, похожие на полотна абстракционистов.
— С озимыми уложились в срок, — сказал Иван Матвеевич. — А вот яровые... Прямо беда! Погода не благоприятствует.
— Как в прошлое лето, — сказал Павел и переключил скорость.
— Иван Матвеевич, — спросил я, — что это за разговор у вас был о телятах?
Гущин усмехнулся.
— Понимаете, Петя, пока что наша жизнь устроена так, что нет одинаковых условий для всех колхозов. Помимо того, что мы получаем от государства, мы сами должны маху не дать. Кто смел, тот и съел. Возьмите поголовье скота. Медленно растет, по директивам не получается. Вот и решаем проблему на стороне. Как? У населения скупаем. Платим чуть побольше государственных закупочных цен. У своих я уже все скупил. Приходится к соседям заглядывать. Вот недавно в их деревне, в Воробышках, трех телочек купили. Порода швиц, загляденье. Ночью пришлось. Не поощряется это начальством. Теперь, конечно, в райкоме буча будет. Пантелей поднимет. А кто виноват, если у меня кой-какие накопления появились, а «Богатырь» еле-еле концы с концами сводит? Я его понимаю, Пантелея, — обидно, и за свой колхоз он болеет. Но, как говорится, своя рубашка ближе к телу. — Сильно качнуло, Иван Матвеевич ударился головой о потолок. — Паша, осторожней. А так уважаю я Пантелея, даже люблю. Мне б такого партийного секретаря. Мужик, крестьянин до мозга костей и все правильно понимает, по-нашему. А вы б посмотрели, как он косит, как за рулем трактора сидит! В страду его дома не ждите. На полях от зари до зари. На таких, как Пантелей Зуев, колхозный строй держится.
«И на таких, как вы», — подумал я. И спросил:
— Вы, Иван Матвеевич, местный?
— Да. Отец мой потомственный мужик. Видно, главное свое мне передал. Вообще-то — я вам уже говорил, я учитель. В Ефанове педучилище кончил. Учительствовал в деревнях. Войну прошел. Потом — областная партийная школа. В пятьдесят девятом сюда — в председатели. Ну и разбитое корыто я получил! Вспомнить страшно.
— Не жалеете? — спросил я.
— О чем? — Он быстро повернулся ко мне.
— Что вы здесь председателем. Наверно, можно было в городе остаться?
Гущин хохотнул. Павел с удивлением посмотрел на меня.
— Смешной вы, Петя. Я же деревенский! Мужик. Паша, ну-ка, останови. Давайте выйдем, — сказал он мне.
Мы вышли. Было прохладно; поднимался ветерок, он пах свежестью, землей, спелой рожью. Все было в росе, тускло сверкало. Бескрайние поля были кругом под высоким, бескрайним небом. Дышалось легко, полной грудью. Я не люблю громких слов. Но все-таки именно так: жизнь казалась прекрасной.
— Понимаете, Петя, — заговорил Иван Матвеевич, — вот все это мое: поля, простор, ветер. Это у меня в крови. Моя земля. Земля моих отцов. Торжественно, но очень точно. Здесь под каждым метром кости наших предков. Здесь проходили татары. Ведь совсем рядом Куликово поле, вы знаете?
— Слышал.
— Было бы время — съездили. И сколько кругом лилось русской крови! Во все века. И в Отечественную тоже.
— Здесь немцы были? — спросил я.
— На этом месте, где мы с вами стоим, не были. А вот за тем взгорком деревня Дыбовка. В сорок втором спалили ее немцы дотла. Там война и остановилась. А какие кругом бои были, Петя, сколько наших ребят полегло!.. Но неистребимо русское семя. Растет народ. — Он посмотрел на меня влажными глазами. — Эх, работать надо! И что здесь можно сделать! Поглядите, сколько земли! Без края. Одно слово — Россия! И сделаем. Только бы не мешали. И людей мало, рабочих рук не хватает. Просто полный зарез. Сейчас зарез, а зимой не знаю, куда парней поставить, к какому делу приткнуть. Тоже проблема. — Он хитро подмигнул мне. — Заговорил я вас, Петя. Ладно, поехали.
Я, кажется, задремал. Впереди уже маячила церковь Воронки. Я даже не заметил, как мы проехали Митькин брод.
Из полусна вывел меня вопрос Ивана Матвеевича:
— Морковина расстреляют?
— Почему именно Морковина?
— Да разве теперь вам не ясно?
— Как вы думаете, — сказал я, — мог Василий, зная о револьвере, взять его и...
— Чтобы Васька убил! — ахнул Павел. — Да он курицу зарубить боится.
— Вы сами, Петя, сказали: остановимся на Сыче.
— До утра, до звонка из прокуратуры, — сказал я, и непонятная тревога, беспокойство, не знаю... дурное предчувствие, что ли, охватили меня. — Если Морковин-старший... В Уголовном кодексе РСФСР есть сто третья статья. Умышленное убийство без отягчающих обстоятельств. До десяти лет. Есть другая статья, сто вторая. Там несколько пунктов. Отягчающие обстоятельства. Заключение до пятнадцати лет или расстрел.
— Повесить его, гада, нужно, — сказал Павел. — Такого парня... — Он крутнул головой. — И публично, при всем народе.
— А вы, Петя, за какую статью? — как-то нервно спросил Иван Матвеевич.
— Сначала я должен установить и задержать убийцу, а уже потом думать о статье.
И здесь мое путаное, тяжелое душевное состояние вылилось в конкретные мысли. Сыч убил Михаила. И теперь ушел. Пока я тянул резину, ушел, скрылся. Ночью. Сразу наступило облегчение: раз ушел, значит, он убийца, все проясняется. А далеко он не уйдет, задержат.
Ушел, скрылся...
Я сказал об этом Ивану Матвеевичу. Гущин усмехнулся.
— Сыч ушел? Исключено. Вы поймите: для него нет страны, дорог, поездов. У него отмерли участки мозга, которые могли бы воспринимать окружающий мир. Есть только его двенадцатый двор: шестьдесят соток, сад, изба, корова, Марья. Да, вам это трудно представить. Паша! Давай проедем мимо Морковиных, задами.
Мы его увидели издалека. За своим огородом, под самым плетнем он выкашивал узкую полоску побуревшей травы.
Согнутая фигура, мерный шаг. Взмахи косой — один за другим. Рассчитанно, неторопливо. Никого кругом. Тишина. Только голос косы:
— Ззык! Ззык! Ззык!
Мы проехали мимо. Сыч не оглянулся. Все тот же мерный шаг, взмахи косой.
— Скажите ему: «Завтра тебя расстреляют». Сегодня он будет весь день косить, чтобы его скотина была сыта. — У Гущина было расстроенное, усталое лицо. — Вам, Петя, надо поспать. Еще рано.
— А вы?
— Где-нибудь днем приткнусь. Сейчас на Звягинские поля поедем. Там ребята ночью косили. Да и наряды распределять скоро.
Спать совсем не хотелось. Но как только я лег на сеновале — бабка Матрена постелила там лоскутное одеяло и положила подушку без наволочки, пеструю, как курочка Ряба из сказки, — мгновенно липкий сладкий сон завладел мною.
20
Разбудил меня Фролов. Он был встревожен.
— Прибыл шеф. Похоже, разгневан. Просил разыскать вас.
«Только этого не хватало», — подумал я и посмотрел на часы. Полдевятого. Уже жаркое солнце било в глаза.
И, окончательно проснувшись, я понял, что весь наполнен непонятной тоской. Липкой, тяжелой.
— Из областной прокуратуры не звонили? — спросил я.
— Нет. — Фролов с любопытством посмотрел на меня. — Дали санкцию на арест Василия Морковина?
— На подписку о невыезде.
— Зря. Ведь сбежал. А в отпуск приехал. Мотив довольно веский. Я склонен подозревать младшего, а не старика, который копается себе в огороде.
«В этом есть логика», — подумал я.
— Вы говорили с шефом?
— Не успел. Перекинулись двумя словами. Очень недоволен медлительностью. Я вам советовал, Петр Александрович: взять обоих, перекрестный допрос. Еще было время...
— Я веду дело? — резко спросил я.
— Ну, вы. — Фролов удивленно посмотрел на меня.
— И предоставьте решать мне! — закричал я. — В советах не нуждаюсь! «Заткнись, кретин», — запоздало одернул я себя.
Фролов не ответил. Лицо его стало обиженным и насмешливым.
Около правления колхоза стояла знакомая синяя «Волга». Рядом быстро шагал взад и вперед Николай Борисович. Большой, тяжелый, в парусиновом костюме. Увидел нас, остановился. Мы подошли.
— Здравствуйте, Николай Борисович, — сказал я.
— Здравствуйте, Петр Александрович. — Он протянул мне руку («Петр Александрович», — удивился я), открыл дверцу машины. — Садитесь.
Я сел.
Николай Борисович тяжело плюхнулся за руль, включил мотор. Поехали. Молчали. Я видел красную, напряженную шею своего шефа и понимал, что он злится. Все равно. Безразличие охватило меня: «Черт с ним».
— Напрасно вы, Николай Борисович, утренние часы портите, — сказал я, впадая в привычный иронический тон. — Половили бы рыбку.
Он не ответил. Выехали за деревню, остановились в тени придорожных кустов.
— Выйдем, — сказал Николай Борисович.
Вышли.
— Сядем.
Сели на пыльную траву.
— Ты что, враг себе? — тихо спросил он.
— В чем дело, Николай Борисович?
— Ты выявил убийцу?
— У меня есть... — Я хотел сказать «подозреваемые» и сказал: — ...подозреваемый.
— «Подозреваемый»! — повторил Николай Борисович, скрывая раздражение («Сказал ему Фролов о Василии или нет?»). — И чего ты с ним церемонию развел?
— Мне еще не все ясно.
— Петя... — И я увидел, как он волнуется. Он даже вспотел. — Я желаю тебе только добра («Почему он так усиленно желает мне добра?» — впервые подумал я). Я еще вчера утром знал суть дела. Это — легкое дело. Я специально послал тебя на него. Чтобы начало твоего самостоятельного пути было эффектным. Согласись, это очень важно.
«Ну и дайте мне мое первое дело довести до конца самому. Я хочу во всем разобраться. Сам. Понятно? Сам! Нет, уважаемый Николай Борисович, я не буду посвящать вас в логику своего расследования... А в чем заключается моя логика? Я хочу понять... Да, это для меня даже важнее. Не только кто убил, но почему? Почему?»
Я лег на спину. Трещали кузнечики. Над нами легкими кругами плавал ястреб. В ушах возник звон. Издалека доносился голос Николая Борисовича:
— Пойми, крупный ты корабль. Дальнее тебе предстоит плавание. (В последнее время он часто говорил мне это.) Морковина надо было взять через несколько часов. Собрать самые элементарные сведения, взять и прижать к стенке. Раскололся бы. Как миленький. И улики бы нашлись. А что получается? Вторые сутки идут. («Фролов не сказал ему о Василии Морковине».) Вот что. Давай вместе, сейчас возьмем Морковина... — В голосе его не было уверенности. Что его смущало? — Я сам допрошу его. Ты увидишь, как это делается.
— А если я сомневаюсь? — Я сел, и наши взгляды встретились; в глазах Николая Борисовича трепетал лихорадочный огонек.
— В чем сомневаешься?
— В том, что Михаила убил Морковин-старший.
— Старший? Да, мне говорил Воеводин. («Ну, еще бы! Какую радость я ему доставил. Представляю: «Новенький вроде запутался».) Зачем тебе понадобился его сын? Постой! Ты подозреваешь Василия Морковина? У тебя есть для этого причины?
— Нет, — солгал я. — Он мне нужен как свидетель.
— А что убийца этот старик — сомневаешься? — В голосе Николая Борисовича было нетерпение.
— Да! На полпроцента, но сомневаюсь. — («Какие-то идиотские полпроцента», — подумал я.) Тоска сгущалась. Она была огромна. В сто раз больше моих сил противостоять ей.
— Тебе нездоровится? — спросил вдруг он.
— Мне отлично!
Николай Борисович заговорил медленно, спокойно, и металл был в его голосе.
— Если даже ты сомневаешься на десять процентов, на двадцать! Все равно Морковин должен быть арестован.
— Почему? — Кровь жарким потоком хлынула к лицу.
— Потому что, раз совершено преступление, правосудие должно найти преступника и осудить его.
— А если человек невиновен? — Чёрт! Я еле говорил. Сжало горло. Это у меня и раньше случалось. На нервной почве.
— Морковин невиновен? — раздраженно спросил он.
— Ладно. Допустим, что виновен... Ну, а если нет... Если нет! — заорал я.
Николай Борисович продолжал все так же спокойно и тихо. Наверно, для него было очень важно заставить меня думать, как он.
— Подожди. Ответь мне сначала на вопрос... — Он подыскивал слова. — Отвлекись... Представь — перед тобой дилемма: интересы Морковина и интересы общества. Чьи интересы ты выбираешь?
— Морковина! — быстро сказал я.
— Ты допускаешь грубую ошибку. — Николай Борисович внимательно, с надеждой (или мне показалось, что с надеждой?) смотрел на меня. — Пойми! Морковин — единица, крошечная мошка. А общество — миллионы.
— Но общество состоит из таких единиц! — закричал я. — Юрист всегда имеет дело с конкретным человеком, с конкретной судьбой. И отвечает за эту судьбу!
— Все это абстрактный буржуазный гуманизм, — жестко сказал он. — Не забывай, никогда не забывай: ты служишь классу. Пойми, Петя, пойми! Мы одна из тех инстанций, которая создает социальный климат страны. Это принципиально важно! — Николай Борисович вытер платком мокрое лицо. — В этом климате может совершиться преступление. Или не может. Это во многом зависит от нас. Убит человек... Ты смотришь: кто убитый, по каким мотивам... Ты вникаешь в суть — запомни! — с классовых позиций. Ты ищешь убийцу. Он должен быть найден! И это прежде всего важно не для убитого — что ему? И даже не для убийцы. А это главное для тех, кто рядом. Конечно, конечно... — В его голосе промелькнули неуверенные нотки. — Бывают ошибки. Трагические ошибки... Но... Зажми сердце в кулак! Будь выше эмоций. Ты служишь идее! Ты выбрал себе тяжкий крест... За него не говорят спасибо... — Взгляд Николая Борисовича блуждал по моему лицу, и у меня было такое впечатление, что он меня не видит. — Помни: в любом случае акт наказания должен состояться.
— Но почему? Почему?
— Потому что в крайнем случае пострадает один человек, а выиграет все общество. Люди, находящиеся в зале суда...
...Когда я учился в шестом классе, у нас физику преподавал некий Корней Степанович Лященко, длинный, худой, язвительный, с ртом, набитым стальными зубами. У него была привычка: снимать с руки золотые часы и класть их перед собой на стол или на край первой парты, которая была вплотную придвинута к столу. Корней Степанович отличался редкой пунктуальностью, и его уроки были четко рассчитаны по минутам. Он подходил к столу, брал часы, рассматривал их, говорил: «Ну-те-ка! А теперь перейдем к повторению». И клал часы на место. Еще он был завучем.
Однажды кончился урок физики, а следующим была ботаника. Но после звонка в класс опять вошел Корней Степанович. Не вошел — влетел. Его как-то всего скривило.
— Кто взял мои часы? — тихо спросил он.
Класс загудел: у нас не было воров.
— Кто украл мои часы? — закричал Корней Степанович.
— Нам не нужны ваши часы, — сказал кто-то.
— Райзмин! Выйди из-за парты.
Геша Райзмин сидел за первой партой. Это был тихий худой мальчик, сын сапожника, который работал на углу у нашей школы в своей коричневой будке.
— Ты украл часы? — вкрадчиво спросил Корней Степанович.
— Нет, я не брал, — сказал Геша.
— Выверни карманы.
Геша вывернул пустые карманы. Его большие глаза медленно наполнялись слезами.
— Дай портфель! — закричал Корней Степанович.
Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.
— Ну? — радостно сказал Корней Степанович. — Что скажешь?
— Не знаю... — прошептал Геша. — Я не брал.
— Вор! — взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. — Вор! — Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. — Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!
— Я не брал, не брал!.. — в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.
— Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! — обрадованно закричал кто-то. — Смотрите, там же нет чернильницы!
Класс облегченно вздохнул.
— A-а! Вот что! Вы все заодно! — закричал уже визгливо Корней Степанович. — Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... — Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. — Ты у меня поплатишься! — Он вошел в раж и уже не мог остановиться. — Ворюга!
— Не брал... не брал... — И вдруг Геша бросился из класса.
— Ребята, за ним! — крикнул наш староста Вова Березин.
С дикими криками мы вырвались из класса — все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.
Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:
— Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...
— Я верю тебе, сынок, я тебе верю, — говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.
Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.
— ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!
Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.
— И пусть пострадает невинный человек, да? — закричал я, проглатывая нервный комок. — Это неважно?
Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:
— Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества — превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. — И он ринулся, как в атаку: — Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!
— С того момента... — зашептал я, давясь комком в горле, — с того момента, как будет арестован невинный человек... Если это не случайная ошибка, не недоразумение... Как бы вы ни объясняли! Интересами общества, классовым чутьем, высокой политикой... С того момента будут открыты двери самым грубым силам, низменным инстинктам, всем проявлениям зла. Беззаконие станет законом!
«И так уже было», — подумал я.
И он понял, чт
— Оставим этот спор, — устало сказал Николай Борисович; на лице его несколько мгновений были напряжение, усталость, разочарование. Потом оно стало спокойным, даже безразличным. — Мы никогда не поймем друг друга.
И я увидел: Николай Борисович Змейкин потерял ко мне всякий интерес.
— Вернемся к твоему делу, — вяло сказал он. — Что ты намерен делать?
— Мне нужно выяснить некоторые детали.
— Какие же? — Он усмехнулся. — Если не секрет.
— Мне не совсем ясны мотивы убийства.
На лице Николая Борисовича появилось легкое оживление.
— Тебе придется согласиться со мной, — сказал он, но без всякого энтузиазма. — Разве не собственность сделала Морковина убийцей, закрыла от него весь мир? Человек-собственник — это человек-зверь. Потом зависть. К молодости, к успеху, к материальному благополучию, достигнутому легче, веселее, без дикого напряжения.
Он был прав. Если остановиться на Морковине-старшем. Он прав. И это злило меня, выводило из равновесия.
— Ладно, — остановил себя Николай Борисович. — Итак?
— Мне надо несколько часов на доследование, — сказал я.
— Но зачем?
«Ни о револьвере, ни о Василии я ничего не скажу. Пока это мое».
— Надо кое-что выяснить, — упрямо повторил я. — Часа в три убийца будет арестован, и он во всем признается.
Николай Борисович встрепенулся.
— Признается? Такие люди, как этот Сыч, не признаются. Он будет все отрицать.
«Он и отрицает», — подумал я.
— Он признается! — сказал я.
«Если Морковин-старший — убийца», — подумал я.
Николай Борисович пожал плечами.
— Хорошо, поступай как знаешь.
И он пошел к машине. Я больше не существовал для него.
Хлопнула дверца. «Волга» уехала.
Я смотрел на шлейф пыли, который вырастал на дороге.
«Он хотел повториться во мне, — думал я. — Ему надо оправдать свою жизнь. Для кого? Для себя? Наверно... Ему скоро шестьдесят лет».
Я шел к деревне. Небо на глазах заволакивало серой мглой. Солнце было похоже на круглый желтый фонарь. Торопливо, исступленно трещал невидимый хор кузнечиков. Пахло полынью.
Да, и, несмотря ни на что, он все-таки прав. Морковина-старшего погубила частная собственность: его двенадцатый двор.
Двенадцатый двор...
И я поймал себя на мысли, что готов примириться с тем, что Михаила убил Сыч. Будто отпали все сомнения. Нет, нет! Это я допускаю только теоретически.
Хорошо. Пусть так. Михаила убил Сыч (теоретически). Причины... Частная собственность? То, что лежит внутри его психологии? Да. И все-таки не только это. Есть еще и другие причины, внешние. Среда, в которой проявляются внутренние причины, спрятанные в психологии человека.
И я остановился, будто налетел на невидимую преграду.
Он даже не подозревает, как прав! «Мы одна из инстанций, создающая социальный климат страны... В нем может или не может совершиться преступление...»
Уже не было тоски, которая охватила меня утром. Я спешил действовать. Действовать — значит постигать.
И на этой пыльной дороге, под пасмурным небом меня начала тревожить мысль, которая и раньше часто не давала мне покоя. Насилие всегда порождает ответное насилие. Пролитая кровь ведет к новому кровопролитию. Неужели это порочный круг? Как прорвать его? Как найти формулу борьбы со злом, которая была бы не кругом, а прямой, восходящей вверх, к звездам?..
У правления колхоза меня ждали оба участковых и Фролов.
— Морковин у себя в огороде, полет с Марьей картошку, — сказал Захарыч. Он был трезв и хмур. Похоже, не выспался.
Фролов выжидающе смотрел на меня.
— Из областной прокуратуры не звонили?
— Нет.
— Чего они там тянут? — Я опять начинал злиться. — Вызовите милицейскую машину. Для ареста.
— Результат легкой бани? — с ехидцей спросил Фролов.
— Как придет машина, поезжайте с ней в деревню Архангельские выселки, привезите Зуева. Секретарь парторганизации там. Он предупрежден. До двух надо быть здесь.
Фролов с любопытством посмотрел на меня, но ничего не спросил.
Было четверть одиннадцатого. Редкие капли дождя ставили черные точки на пыльной дороге.
«Итак, Михаила убил Морковин-старший. Предположим, что это доказано. Почему?»
21
Во дворе Брыниных мать Михаила стирала белье. Вороха пены вздымались в длинном корыте. Мелькали красные руки. Рядом на расстеленном одеяле тихо играли Володя и Клава.
Звали мать Михаила Елизаветой Ивановной. Лицо ее было по-прежнему заплаканным и опухшим, только появилась в нем, не подберу точного слова, деловитость, что ли.
Елизавета Ивановна отвела меня на терраску. Сели.
— Сынок, — спросила она, — а на деток нам теперя пенсию али какую способию давать будут?
— Будут, — сказал я.
Ее лицо посветлело.
— Скажите, Елизавета Ивановна, — спросил я, — из-за чего все-таки ссорились ваш сын и Морковин?
— Да как сказать... Не любили они друг дружку. Только, скажу тебе, сынок, Миша-то наш, он ведь ангел был... — И по ее щекам покатились слезы. — Сколько раз к Сычу, выродку ентому, сам с дружбой подходил.
— С дружбой? А вы можете привести какой-нибудь пример?
— Вот помню на свадьбе Миши и Ниночки... Летом было, в июле. Столы под яблоньками поставили. Гостей — человек пятьдесят, добрая кумпания. Угощение, сынок, было дай бог всякому. Боровка мы закололи, Миша мясо на базар в город свез, да я с книжки сняла. Для родного-то дитя разве жалко? И стюдень на столах, и сало, и котлетки, а яблоки у нас моченые, ну крепенькие, аж хрумтят. Капустка там, огурчики. Кваску я наварила, ядреный. А на стол его прямо со льду, с холоду. Ведь мы как в погребе лед держим? С зимы на речке нарубим — и в погреб, сверху газеты и землей присыпим. Он там и соблюдает холод до новой зимы, твердый, каляный. Что ваш холодильник. Да... Мясо, конечно, горячее, паровое, курицы. Из города кой-чего Миша привез. А вина — хошь облейся. Грех на душу приняла — самогоночки наварила. Все дешевле — рупь литра выходит. Только по такому случаю и сварила, ей-богу. А потом — ни-ни. Вот тебе крест.
Утром сели, а к обеду уже — веселье. Мишенька с Ниной во главе, конечно, стола. Миша в черном костюме. И галстучек. А Нину в белое платье обрядили. Ровно вишенка в цвету. Одно слово — молодые... И за что ж нам такое наказание? Чем мы бога прогневали?.. Нина вина — ни капельки. А Миша принял самую малость — и все. Нельзя. Правило блюдут. Сидят, ровно голубки. Только друг на дружку — глазками. Ну, гости: «Горько! Горько!» Поцелуются тихо так. Смотреть дорого. Кто ж думал-то!.. За одним концом у нас старики. Они послабже, уж завеселели, кой-кто, чего греха таить, губы растряпал, расслюнявился. Песню играть стали — «Ревела буря, дождь шумел». Мужики деловые об своем: уборка, машины, скотина. Слышу — и про баб. Ну, мужики, они и есть мужики.
А рядом с молодыми посадила я парней да девок, подружек Нининых. Сидят, ровно тебе цветки на лугу. Тута, сынок, своя жизня: и смех и байки. Хведька — шофер, сусед наш, вижу, Тоньку обхаживает, то есть руки его блудливые все до ее да до ее. А она так незаметно руки скидает, и сама — в краску. Хведька, знамо дело, котишша, так и глядит, иде урвать. Другие подружки — всяк свое. Одну завидки берут, другую в грусть-тоску кинуло, третья так, веселая — и все. А гармонист наш, Андрейка, совсем пьян
Помню, побегла в избу за хлебом. Вертаюсь — тихо за столами. Слыхать даже, как улей пчелами гудит. Он у нас один и есть. Вон под яблонькой притулился. Не по себе мне изделалось. Все головы в одну сторону повернуты. Гляжу, Сыч у свово плетня стоит. Руки на перекладину положил, большие, темные. И глазами по столам водит. Такие, сынок, тяжелые глаза, прямо ночь в них с молнией. Встретилась я с ыми и прямо согнулася. Ровно пришиб, ирод. И вся свадьба под его взглядами сникла. Что делать? Думаю: «Ну чего они злобу таят? Праздник у нас такой. Можно сказать, раз в жизни». Я к Мише: «Замирись. Пригласи к столу. Как светло-то будет!» «Верно, мама». Это Мишенька мой. Ангелом он был. Вся сердца — для людей... Ох... На кого же ты нас оставил, сы-ночек!..
Подошел Миша к плетню. Его мне со спины видать, а Сыча — в лицо. Темное такое лицо, ровно туча. «Послушай, Григорий Иванов, — тихо так Миша, с душой. — Ведь суседи мы. Долго волками жить? Раз так с Ниной... Ну, что случилось, давай забудем. Что не так было — извиняй. А я к тебе злобы не имею. Вот свадьба у меня. Иди к столу, гостем будешь. Выпей чарку, поздравь нас. Будем по-суседски жить, по-хорошему». Гляжу, дрогнуло у Сыча в лице, будто солнышко на его брызнуло. И в глазах потеплело. «А мой Васятка в город подался, — тихо так Сыч. — Там счастье шукает».
Ведь всяко бывает промеж людями. Из чего у нас с Сычом, считайте, война пошла? Ой, точно люди говорят: сердцу не прикажешь. Поначалу была вроде у Васьки Морковина любовь с нашей Ниной. Ну, встренутся, на улицу вместе, в клуб там. Вроде к свадьбе дело шло. А тут мой Мишенька с армии вернулся... Ой, горюшко мое!.. Увидел Нинку и обмер. А она от него глаз не отведет. Так и стряслось. Вроде перешел Ваське дорогу. Так ведь не нарочно! Не то что удумал: «Дай перейду». А любовь их обоих зажгла, в омут свой огненный потянула. Дальше что? Васька, конечно, в горе впал и в злобу. Извелся. Да разве мы не понимаем? Только как помочь? Ну, жить надо. Стал на других девок смотреть. И как раз в то лето Надежду взял, и уехали они в город. Да... «Идем, идем!» — Мишенька торопит. Это на свадьбе-то, у плетня. И уже сделал Сыч первый шаг к калитке.
И как раз — надо же! — пятитонка к нашей избе подкатила, вон к воротам. А в кузове сервант новенький так и играет на солнце. И комсомольцы наши, дружки Мишины, Ванька Грунев, Жарок, кричат: «Примай, молодые, подарочек от колхоза! Прямо из райунивермага везем!» Оказывается, наш председатель средства отрядил. Миша-то — первый комбайнер в колхозе. Председатель у нас, сынок, очень правильный мужчина, с линией. До людей она, линия его, идет. Все в ладоши хлопать, смех. Андрейка проснулся, туш на гармошке вдарил. Мишу кличут сервант сгружать.
Про Сыча забыли. А глянула я — только спина Сычова. Идет к своей избе и прямо по грядкам, по грядкам... Так и не пошел к столу, за миром. ...Ирод он! Ирод! Ты, сынок, не сумлевайся: Сыч — повинник. Он Мишу мово...
Елизавета Ивановна плакала, вытирая слезы рукавом.
— И больше Михаил не звал Морковина к столу, на свадьбу? — спросил я.
— Какой звать! Ведь Сыч чего удумал? Вызвал из стола Хведьку-шофера. Не сам вызвал — Марью прислал. Вызвал и подрядил в Ефанов ехать. Подхватился себе сервант покупать.
— Интересно! И купил?
— Знамо, купил.
— А поподробней не расскажете, как дело-то было?
— Да вроде не знаю доподлинно, — сказала Елизавета Ивановна. — Вы лучше Хведьку-шофера спросите. Он дома. Я видала, бензовоз его у избы стоит. За три двора от нас.
Мы вышли вместе. Володи и Клавы на одеяле не было.
— Ой, господи! — всплеснула руками Елизавета Ивановна. — Должно, опять в малинник убегли. Вы уж извиняйте! — И она пошла в сад.
Было двадцать минут двенадцатого. Дождь не собрался, но небо все в тучах. Срывался шальной ветер и вдруг сразу затихал. В этой короткой тишине было, казалось, предупреждение.
В переулке появились люди: парни, девушки, старухи. Они стояли кучками, что-то обсуждали, смотрели на меня. Когда я проходил мимо, разговоры умолкали. Я услышал, как мужской голос сказал у меня за спиной:
— «Раковая шейка» приехала и куда-то подалась.
«Значит, пришла машина, и Фролов поехал за Зуевым», — подумал я.
В глубине переулка около свежих бревен, сваленных как попало, стоял пыльный, грязный бензовоз.
22
«Хведька-шофер» оказался высоким, ладным парнем. На нем ловко сидели спортивные брюки в обтяжку и пестрая ковбойка; движения его были легки и уверенны, бесшабашность, ухарство чувствовались в нем и полное довольство собой и своей жизнью.
Он вышел из избы, что-то дожевывая на ходу. Мы устроились на бревнах, остро пахнущих смолой. Стали подходить парни. Здоровались, с любопытством смотрели на меня.
— Рассказать, конечно, можно, — начал Федор. — Потеха! В чем любопытство? Ведь Сыч от своего двора ни разу не отходил дальше шоссейки. Когда старуху на базар провожал. Вот сколько мы его знаем, все здесь, при своем хозяйстве. Даже в магазин за табаком в Мечнянку жену посылает. Она у него старуха ходовитая. А чтоб сам — нет. Все боится, что обкрадут. Так вот. Вызвала меня его Марья. А мне от Тоньки отлипать неохота, вроде уже обмякла, идет на сближение. Потеха! Однако думаю: «Бизнес есть бизнес». Пошел к ним во двор. Подряжает Сыч в Ефанов ехать. «Зачем?» — спрашиваю. «Сырвант куплять», — говорит. А самого, вижу, трясет. Начали рядиться: он — пять рублей, я — пятнадцать. Спорим — дым коромыслом. Сговорились на десятке. Тоже, думаю, деньги, на дороге не валяются. Я тогда на самосвале работал. И он у меня свободный, у избы на приколе стоял. Вот как сейчас бензовозка, чтоб ей, вонючке, неладно было.
Стали Сыч с Марьей собираться. Смотрю, Сыч в сарай зашел, долго там канителился. Потом появляется на свет с двумя здоровыми замками. По пуду! Потеха! Один на сарай вешает. И руки у него мандражат. Второй замок — на дверь избы. Попробовал еще, хорошо ли закрылся. К тому ж головой качает. И лицо такое — в расстройстве. Потом, смотрю, к собачьей будке подошел, по коленке стукает. Вылез кобель, здоровый, лохматый. Сыч его на кольце по проволоке пустил. Поперек двора. Кобель бегать туда-сюда и на мою машину рыкать. Лютый был — не подходи. Вижу, Сыч посветлел, говорит тихо так, вроде даже ласково: «Так, собака, так их, голодранцев, собака...» У него тот кобель без имени был. Да сколько собак у Морковиных перебывало — все без имени.
Дальше. Сели они с Марьей в кабину. Поехали. Поначалу Сыч все назад оглядывался, на свой двор. И трясет его, да и только. Молчали всю дорогу. Хоть бы вот слово.
Приехали в Ефанов. Подкатываю их сиятельство к райунивермагу на Красной площади. Как раз после обеденного перерыва вышло. Машины стоят, жара. Бензином прет. Ох уж мне этот аромат! Я еще запомнил — потеха! Столбик с дощечкой: «Стоянка гужтранспорта запрещена». А к столбику-то лошадка привязана. Лохматенькая, шустрая и сено жует. Уже своих рыжих котяхов шарами навалила.
Дальше. Вошли они в универмаг. Я за ими. Любопытство берет. Хороший в Ефанове универмаг, новый. Идет Сыч со своей Марьей вдоль прилавков. Вид кругом! Посуда блестит, детские игрушки, всякая там галантерея, костюмы да платья на плечиках висят, ткани всевозможнейшие — все рулонами, рулонами, телевизоры, приемники. Пластинка на радиоле крутится, веселую музыку играет. Я на Сыча: как он все это дело воспринимает? Ведь, считайте, лет двадцать, а то и больше нигде не был, магазинов нынешних не видел. И вот чудно: никакого удивления. Тускло так в глазах, ровно ничего не видит. А Марья, смотрю, очнулась, интерес появился в глазах, даже щеки румянеть начали. Взяла она Сыча за рукав и робко так: «Гриша, можа, ситчика мне на платье посмотрим? Эвон выбор какой». Сыч только на нее глянул, ну, как придавил. И смолкла Марья, увяла враз.
К ним продавщица подходит, девчонка. В халатике синеньком, волосы белые и целым кулем на голове, а глаза — в пол-лица. Рисовать они их так научились. Кинула она на меня своими громадными глазами — в груди так и затрепыхалось. «Вам, товарищи, чего?»— спрашивает. «Сырвант», — говорит Сыч. «Мебель у нас в последней секции. Идемте». И пошла впереди. Смотрю — походочка! Одной ногой пишет, другой зачеркивает. Я к ей: «Между прочим, у меня своя машина. После работы могу вас до дому с ветерком доставить». Она не остановилась даже: «Из-под ногтей грязь вычисти, кавалер!» И дальше идет. Отшила. Потом в парке я ее на танцах видел с офицером каким-то кривоногим. Вот зараза! «Грязь вычисти»!
Дальше. Подошли к мебели. Столы, шкафы всякие, тумбочки. И сервант. Один стоит. Ровно конь вороной середь заморенных кобыл. «Последний остался». — Это продавщица. Нет, какая подлючка, а? «Грязь вычисти»! Повкалывала б с мое за баранкой, я б посмотрел на ее ручки. Ладно. Сыч и Марья стали сервант обсматривать: щупают, ящики отодвигают, заглядывают, по доскам стучат, прочность то есть пробуют. Сыч ногтем лак колупает. Потеха! Толпу собрали. Продавщица, вижу, с насмешкой на них глядит. Наконец Сыч спрашивает: «Сколь?» «Вот написано: восемьдесят пять», — отвечает. Сыч совсем темный с лица стал. «Они напишут, — шепчет. — Подешевле никак, да?» Продавщица ехидно так: «Вы что, дядя, на базаре?» Вот стерва! «Грязь вычисти»! Сыч за пазуху полез, долго рылся. Узелок достал, деньги отсчитывает. Уж он считал, считал, пересчитывал, пересчитывал. Мне и то тошно стало. Заплатил. Потащили мы сервант в машину. Меня такое зло что-то взяло — и на Сыча и на сервант. Но главное — на эту продавщицу. Фитюлька ведь, соплей перешибешь, а тоже себе с гонором. Смотрю: у машины пацаны. «Еще мотор, — думаю, — раскурочат». Шуганул их, а одному такого пенделя отвесил — закувыркался.
Погрузили сервант в кузов. Сыч все стонет: «Тихо, не дергай! Легонько!» «Легонько», чтоб его черт взял! «На кой тебе этот сервант сдался? — спрашиваю. — Что ты в него ставить будешь?» А Марья как заголосит! Я даже испугался. Сыч молча в кузов полез. Перевалился через борт, говорит: «Поехали. У меня гуси не кормлены». «Чтоб они у тебя все попередохли!» — думаю. Не знаю с чего, только такая злость во мне клокотала! Ко всему свету.
Погнал я на всю железку. Марья слезы утирает. Смотрю в зеркальце: Сыч сервант, как бабу, обхватил. Если толчок, весь он кривится, ровно больно ему, прямо себя под сервант подкладывает. Потеха! А я нарочно — по ухабам, по ухабам!
Приехали. Сыч из кузова сиганул. Откуда прыть взялась. Смотрю, побежал замки щупать. Потом кобеля в будку загнал, доской прикрыл. В сад сбегал. Только тогда стали мы сервант сгружать. В избу потащили. А за плетнем, у Брыниных, свадьба шумит, никто и не смотрит в нашу сторону. Еле через дверь сервант этот проклятый продрали, во вторую половину внесли. Поставили. Смотрю: лавки темные по стенам, кровать старая, комод. Ему, наверно, лет сто — весь облезлый и в дырках от жучка. Сервант здесь, будто принц какой. И совсем он не к месту. Ладно. Мое дело — сторона. Дал мне Сыч красненькую. Неохотно так. И я пошел. Через двор шел, в окно заглянул: сидят они оба возле свово серванта, замерли, головы поопускали, не смотрят друг на дружку... Опять тоска меня проняла. Да такая! Весь свет не мил. Отогнал машину к своей избе, вот так же, как эту разнесчастную бензовозку, поставил. И снова на Мишкину свадьбу. Дружок он мне был... Напился как-то сразу. Вот и все. Вся история с сервантом.
Мы помолчали.
Я спросил:
— А было так, чтобы Михаил несправедливо обижал Морковина?
— Нет! — решительно сказал Федор. — Не было такого.
— Если только из-за коровы, — сказал парень в кургузой кепочке.
— Что из-за коровы?
— Да тут мы одну идею проворачивали, — заговорил тот же парень. — Коров в колхоз сдать. Кто хочет, конечно. Добровольно. А молоко прямо с фермы. От пуза. По пять копеек за литр, если брать по два литра на едока, и по семь — сколь хошь. Иван Матвеевич предложил. Для облегчения хозяйкам. А за коров, само собой, колхоз платит по государственной цене.
— И многие сдали коров? — спросил я.
— Не очень. Но кой-кто сдал. Вот Брынины.
— Я сдал, — сказал Федор.
— А что с Морковиным вышло?
— Три дня как было. Миша надумал к Сычу пойти агитировать. — Парень в кепочке был словоохотливым и собрался рассказывать.
Я посмотрел на часы. Семь минут второго.
— Ладно, — сказал я. — Сам узнаю у Сыча. Спасибо.
Я пошел ко двору Морковиных. Народ в переулок все прибывал.
Появились девушки, женщины. Мне показалось (наверняка показалось!), празднично одетые. Был уже здесь мужчина в тельняшке и бриджах, из которых вываливался живот, со своим велосипедом.
Все были возбуждены. Все чего-то ждали.
23
У калитки Морковиных стояли оба милиционера — Захарыч, опять, кажется, в легком хмелю, и молодой.
«Видно, Фролов распорядился, — подумал я. — Зачем?»
Молодого милиционера все называли Семенычем. Было Семенычу лет двадцать; лицо молодое, сытое, с круглыми щеками, довольное. Сейчас на нем не было страха, как вчера, когда он охранял труп Михаила, а были значительность и суровость. И заметно было, что Семенычу приятно стоять на посту, на виду у всей деревни. Когда я подошел, он браво вытянулся, даже, кажется, щелкнул каблуками и доложил громко, чтобы слышали все:
— Никаких происшествий, товарищ следователь! Оба, то есть преступник...
— Какой преступник? — резко перебил я.
— Ну... То есть Сыч... — И Семеныч вдруг начал буйно, по-юношески краснеть. — И жена его Марья на огороде.
— Картошку полют! — рявкнул Захарыч и тоже вытянулся, выставив живот.
— Хорошо, — сказал я. — Ждите меня здесь.
Я прошел через двор, через густой зеленый сад — в огород. Да, Морковин и Марья окучивали картошку. Он в одном конце огорода, Марья в другом. Мерно поднимались и опускались тяпки, переворачивая влажную землю.
Они медленно двигались навстречу друг другу.
И опять я почувствовал всю нелепость и противоестественность ситуации. Если он убил, чего ждать, на что надеяться?
Морковин увидел меня, разогнулся, вытер рукавом пот с лица. Медленно поднимались и опускались тяжелые веки. Ни страха, ни удивления на лице. Одно безразличие. И покорность судьбе. Или нет. Наверно, только сейчас я придумал эту покорность. Одно безразличие. Какое-то тупое безразличие ко всему.
Я подошел.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Здравствуйтя.
— Мне нужно, гражданин Морковин, задать вам несколько вопросов.
При слове «гражданин» тень набежала на его лицо и сейчас же исчезла.
— Задавайтя. Только вот работа у меня. Опять вроде дожж собирается. — Он посмотрел на серое, низкое небо. — Позднее лето в нонешнем году, позднее.
— Скажите, часто обижал вас Михаил Брынин?
Лицо Морковина оживилось.
— Ета точно, — сказал он, глядя на меня. И опять в его глазах я увидел отсутствие. — Мишка так и глядел, чтобы мене чаво изделать.
— А что у вас с коровой вышло? — спросил я.
— Во! С коровой! — В глазах его заблестел сухой огонь. — Одна издевательства была, вот что!
— Вы расскажите поподробней.
— Три дня как было. Вечор, уж солнце за землю опрокинулось, сидим мы с Марьей во дворе. Я улей лажу, Марья мне помогает. Рой у нас ушел. С какой напасти? Ума не приложу. А мед ноне на базаре в цене. Работаем. Тихо, мирно. Я досточку смоляную обтесываю. Вдруг по калитке как забарабанят! Потом — тихо. Подумал, т
У него намок рот, лицо порозовело от возбуждения.
— А почему вы в колхозе не работаете? — спросил я.
— Я инвалид Отечественной войны, — поспешно сказал Морковин. — Нетрудоспособный. Справку имею. — Он помолчал и вдруг сказал зло: — Да и работать у них... Сторожем звали. Охота была! За полкила ржи грачей гонять. Дураки-то перевелись.
— Еще вопрос. — Он насторожился. — Вы коллективизацию здесь, в Воронке, помните?
— Как не помнить... — Морковин помрачнел, нахмурился.
Я смотрел в его далекие глаза.
— Вы убили Никиту Метяхова? — резко спросил я.
В глазах затрепетали огоньки. Глаза стали живыми и жаркими.
— Не. Мужики яво тогда достали. Они и кончили. Не поспел я. Не поспел... А поспел бы — не промахнулся!..
Он весь дергался. Мне стало не по себе.
— И последний вопрос. Из середняков Воронки вы первым в колхоз вступили. Почему?
— «Из середняков», — со злостью повторил он. Задумался. И вдруг заговорил быстро, спеша, брызгаясь слюной: — Да хто ж думал-то, что всурьез? Что надолго? Иде это видно, чтоб от мужика землю — в общий котел? — Он вдруг начал грозить мне пальцем: — Все одно... Все одно... Погодитя... Ишо нарежете мужикам землю! Никуда не денетесь!.. Я не доживу, так дети... внуки...
Он был страшен.
«Верит, что так будет», — с холодком в груди подумал я.
Морковин успокоился как-то сразу, обмяк. Отсутствие в тусклых глазах, расслабленное, старческое тело; только пот в морщинах дряблой кожи.
И я сказал в упор:
— Вы убили Михаила Брынина.
Ничто не дрогнуло в его лице. Он прямо смотрел на меня. Тусклые, далекие глаза.
— Сызнову обвиниловка, — вяло сказал он. — Не убивал.
— Чистосердечное признание смягчит приговор суда, — сказал я.
— Не убивал...
24
— И-ии! Ты ям
Я оглянулся. У плетня стоял сухой старик с длинным лицом и клочковатой сивой бородой. Я сразу понял. Это был другой сосед Морковиных, по вторую сторону их двора. Дед Матвей. Матвей Метяхов. Младший брат Никиты Метяхова... Я вспомнил его — вчера он был в толпе у яблонь и ехидно смотрел на меня. Откровенно ехидно.
Сейчас в лице деда Матвея ехидства не было, а было плохо скрытое злорадство.
— Такой человек! — продолжал дед Матвей. — За одно яблоко с червёй глотку перервет.
— Вы что-нибудь знаете об убийстве Михаила? — спросил я.
— А как же! Знаю.
— Расскажите.
— С огромадным удовольствием. — Дед Матвей оживился. — Значить, так. В одна тыща девятьсот пятьдесят пятом году, в самый раз перед яблочным спасом, поехал я в лес за строевой березой. Лошадку у председателя выпросил. Сказал, навоз вывезти. А сам — у лес. Дело давнее, чаво там, у государства березу красть поехал. Подался в Рапайскую засеку. Двадцать верст, считай. Места там дальние, глухие. Приехал. Тишина кругом, ажно звонь в ушах. Только птахи бога славят. А во мне страх: кабы лесников не сустренуть. Выбрал полянку, лошадь разнуздал. Молоденький меренок попался, веселый. Пусть, думаю себе, травы ест. Кругом березки, белые, быдко в молоко их окунули, длинные, вверх тянутся, к небесам. И солнышко в листах играет. Вынул топор, жало ногтем определил — вострый. Замахнулся на первую березку — боязно: шум по лесу пойдет. Для подъема душевных сил с богом поговорил, пошоптался: смилуйся, мол, прости грех, оборони. Полегчало. Вдарил раз — эхо покатилась, круглая, как шар. «А, — думаю, — была не была!» И начал рубить. Березка затрепыхалась — и наземь. Ветки обрубил, ствол одним концом на телегу. Гляжу, меренок мой мирно так траву щиплет. Прислушался — тихо. Совсем страх отпустил. Я за вторую березу, за третью... В азарт, можно сказать, вошел. Совсем мне повеселело.
— Зачем вы все это рассказываете? — спросил я тут.
— Ты обожди, дорогой товарищ. — Дед Матвей весь сморщился — был очень недоволен, что я его перебил. — Уж боле полтелеги накидал. Помню, намахнулся на новую березку, сзаду голос: «Притомился, небось, дед Матвей. Отдохни». Меня лихорадка в один момент проняла. Обертаюсь: два лесника на лошадях, Гаврилка и Семенка, молодые ребята, леший их раздери! «Пропал», — думаю. И со страху в лес побёг, в чащобу. А они вслед — хохотом. Конешна, куда от лошади казенной да от телеги убежишь? Вернулся. Повели они меня в сельсовет. Там, говорят, акт составим. Плетемся мы. Впереди Гаврилка на лошади и в пристежку Семенкину кобылу ведет, за им телега с березками, на их Семенка сидит, меренка понукает и меня матюжит: мать твою так и разэдак, тюрьма тебе теперя, туды тебя да растуды. Я сзаду шагаю. И такая на душе смятения. «Пропал, — думаю. — Срок дадут. Да ишо с конфискацией всей имуществы». И здесь надумал: «Усе беритя, — говорю Семенке, — только отдайтя уздечку». Семенка, вижу, удивился: плечами подернул. Однако молчит. Я сызнову: «Слышитя? Уздечку отдайтя!» «Да на кой тебе уздечка?» — сердито так Семенка спрашивает. Я свое: «Отдайтя и усе. Моя она, не казенная». Соврал я, конешна. А куда деваться? Своя шкура дороже всего. Семенка плюнул, остановил меренка, отвязал уздечку, мне кинул. «Уздечка-то, — говорит, — слова доброго не стоит». То верно. Не уздечка была, так, одна прозвания. Сел он на березы, поехал дале. Не оглядается. Знает: куда я денусь? А я в сторону, у лес. Дуб, сурьезный с виду, облюбовал. Стоит он середь молодняка, старый, густой, темный. Начал я вокруг яво ходить и усе вверх глядю. Слышу, телега остановилась. Семенка кричит: «Ты чаво?» Я тоже криком: «Известно чаво! Повешусь — и усе». И начал уздечку вроде к большому суку прилаживать. Слышу, Гаврилка к телеге подъехал. Шушукаются. «Он такой, — говорит Гаврилка, — повесится, чего доброго. Человек ведь. И нас не поблагодарят...» Голос у него весь наскрозь тревожный. Я вообче задорный, все кругом мой харахтер знают. Только вешаться не хотел. «Больно шее, небось, — думаю. — И опять же дыхать нечем». «Эй, дед Матвей! — кричит Семенка. — Хрен с тобой. Забирай телегу и проваливай». Подошел я к телеге, вроде недовольный: помирать собрался, а помешали. Вижу, они с лица белые, испужались. «Забирай, — говорит Семенка, — так тебя и разэдак, в бога и в богородицу. А в другорядь поймаем, сами повесим». «Не стращай, — говорю, — ишь распустились!» Плюнули они и ускакали. А я до дому поехал. Богу, верно, молитву воздал. Еду, тихо так у лесу, солнышко в листах играет, птахи песни звенят. Хорошо, вольготно.
Я снова не выдержал.
— И все-таки не понимаю, — говорю, — зачем вы все это рассказываете?
— Как зачем! — Дед Матвей всплеснул руками. — Так ведь березы порубить да привезти подряжал меня вот он, Гришка. Я за яво, дорогой товариш, жизнью, можно сказать, рисковал. Чуть не повесился, чуть жизню не порешил. А он...
— Что он? — устало спросил я.
— Обманул, вот что! Посулил пять мер картошки, а дал чатыре! Всегда на чем-нибудь надуть норовит.
До этого момента Морковин стоял спокойно, облокотясь на тяпку. Теперь лицо его задвигалось, чаще стали подниматься и опускаться бескровные веки.
— Врешь! — возбужденно сказал он совершенно неожиданно. — Не было окончательно такого уговора, чтоб пять мер.
— Был! Был! — Дед Матвей даже присел от злости. — Пять мер был уговор. А ты чатыре, да ишо неполные!
— Врешь, полные! — крикнул Морковин.
— Неполные! — крикнул дед Матвей и чуть не перевалился через плетень.
— А ты какую березу привез? — Глаза Морковина сухо заблестели. — Жидкая, кривая. И уговор был: двадцать пять лесин. А ты — двадцать две.
— Двадцать три! — крикнул дед Матвей.
— Двадцать две! — крикнул Морковин.
— Э! Погоди! — Дед Матвей затряс длинным крючковатым пальцем. — А помнишь, в одна тыща девятьсот шестьдесят первом году, как раз под покров, твоя Марья у моей старухи мучицы два кила взяла. Ты отдал?
— Проходимка твоя старуха! — прошипел Сыч.
— Ты погодь в кусты! «Проходимка». Ета у твоей бабы живот к спине прирос. Ты скажи: отдал муку?
— А ты у меня с вишен ягоды рвешь! — вдруг злорадно сказал Сыч. — С веток, что за твой плетень лезут.
— А ты у меня с сарая две доски украл? Украл! — уже сорвавшимся голосом кричал дед Матвей.
— А ты у меня в позапрошлом году рупь брал. Так отдал сколь? Шестьдесят три копейки!
— Восемьдесят три копейки! — Дед Матвей начал быстренько бегать вдоль плетня.
— Шестьдесят три... — яростно прошептал Сыч.
— И-ии! — Дед Матвей задохнулся. — Бесстыжие твои глаза. Сказано — Сыч. Только свою хозяйству и знаешь. А я всю жизню в колхозе.
— В колхозе! Захорогодил! — Теперь Морковин показывал на деда Матвея тоже корявым пальцем. — Справки у тебя нету, вот и в колхозе. Боишься, участок отрежут. Сам-то он, — Сыч быстро, лихорадочно взглянул на меня, — из кулаков!
— А он... А он, дорогой товариш, ишо у город от нас бегал. Деньгу, небось, длинную там зашибать.
— Я твои рубли не считаю! — Из темного рта Сыча летели слюни. — И ты к мене в карман не лезь!
— Фашист ты безродный! — Дед Матвей ожесточенно махнул рукой и пошел в глубь своего огорода.
— Постойте! — сказал я ему вслед. — Так что же вы можете сказать об убийстве?
Он остановился, повернулся ко мне.
— Об убийстве-то? — В лице деда Матвея появилось удивление. — А ничего. Я в самый раз у себя на саду был, в шалашике дрямал. Когда етот случай в суседстве приключился. — Он подумал и вдруг добавил зло: — А Мишка все одно дерьмом был.
Дед Матвей уходил от нас, и даже в его согнутой спине я видел ненависть.
Так...
Морковин стоял, опять облокотившись на тяпку, тупо, безучастно смотрел на меня. В морщинах его лба мерцал пот.
Без двадцати пяти два.
По листьям картошки начал стучать редкий дождь.
25
— Так это правда (я хотел сказать: «гражданин Морковин», — но не сказал), что вы в город уходили?
— То правда, — сказал Морковин, глядя в землю.
— А почему?
— Какая тоды жизня в деревне была... Бедовали. Пришел с войны — у суседей избы позаколочены, у моей крыша провалилась, забор весь разломанный, Марья с двумя детишками на тюре да на картохе, корову по поставкам забрали. Из мужиков, считай, одна треть вернулась. И те — хто без руки, хто без ноги, у кого осколок в грудях. Однако начали у колхозе работать. Тольки какая работа? В первый год сто грамм ржи на трудодень, во второй вовсе ничаво. Хош сена клок, хош вилы в бок. Что с приусадебного участка возьмем, то и ладно. Опять же, участок... Налогами яво задавили — все обклали: и корову, и каждую овечку, каждую яблоньку, уж курей-несушек считать стали. Не продыхнешь. Дык разве ета жизня? Стал народ в город уходить. Ну, и мы с Марьей обрешили: она здеся с детишками, а я на завод какой, буду деньги слать. Был у нас сродственник в Древске, братан Марьи. Прописал: устрою, приезжай. От дома с узелком пошел — хуже, чем на войну: сердце сжалося и не отпускает... За сто пятьдесят верст от дому. Легко ли?
— И как же вам в городе жилось?
— Да как жилось... Не ко двору я в городе вашем, вот что. Устроился на машиностроительный завод: жатки, плуги навесные. Для колхозов, для нас. Завод был уже на околице города. Едешь, едешь, бывалоча, на трамвае. Бока мнут. И откоснуться некуда. Суета. Последняя остановка. Уж лес, вот он, рядышком. Смотрю на дерева, и такая тоска возьмет, темно на душе. А народ кругом веселый, шумной, газетами шуршат, здоровкаются друг с дружкой.
Слесарем работал, на сборке. Никак не мог я к етому шуму в цеху привыкнуть. Ну хош ты что. Машины кругом, лязг, сутолока. Такой ты махонький. Не ладилось у меня. Без привычки. А мастер молодой, оголтелый. «Деревня! — кричит. — Бестолочь!» У меня от крику ишо хуже — ключ из рук валится. Дни до зарплаты считал. Так и жил от получки до получки, вот что.
Кормился в заводской столовой. Верно, ничаво харч, с понятием. Каклетки там с макаронами возьмешь, борщ, весь аж красный от свеклы, компот из сухой фрукты. И не шибко дорого. Тольки тяжко мене было у них столоваться. Молодые все на смех поднимают. Ну, корочкой тарелку оботрешь после второго, али крошки в щепоть со стола — им все смех. Мало видели, без понятия — не знают цены хлебушку. Вот так сидишь за столом, а кругом смех, галдеж, спешат все... Оченно хорошо моя Марья баранину с черной кашей делает. Вынет чугунок из печи — в избе враз духовито изделается.
Жил в общежитии етом. Восемь коек в комнате, стол посередке, тумбочка каждому. Восемь человек вместе, а всяк сам по себе. Четверо у нас совсем молоденьких ребят было, тоже из деревни. С работы придут, поспят — и шасть в город, до ночи. Али козла забивают, тольки треск идет по комнате. Николай Сидоренко, етот, верно, сурьезный парень — все с книжками, бубнит себе под нос, в институт, что ли, готовился. Другой Николай, Соколов, тот женатый, с заботой на лице. Придет яво Клашка — на койку сядут, шепчутся, милуются украдочкою. Ишо Павел Тихонович был. Минаков. Тот в годах, угрюмый такой, заросший, все, бывало, на койке лежит, руки за голову и глаза в потолок. Молчаливый. А выпьет, веселость на яво найдет — враз за гитару. Все одну песню играл: «Из колымского белого ада шел я в зону в морозном дыму». Проникновенная такая песня, со слезой. Ну, я восьмой. Приду с работы, сяду на койку и не знаю, что дале делать. Дома сычас к скотине бы, али сушь с яблонек посрезал. Сижу так, никому до меня дела нету. И вся моя жизня у нас издесь, в Воронке, перед глазами проходит. То мамашу вижу, то братьёв своих непутевых. Иде их кости гниют?.. Опять же Марью, детишек представляю. Дочка-то у нас, Лиза, в шесть лет от тифа померла. А то сад мой привидится, и вот чую, ровно вишневым цветом пахнет. И тоска завладает мною. Спасу нет.
Стал в город уезжать. На трамвай сяду — и в центр. Все воздух свежий. И разнообразия всякая. Тольки и там чужой я — и все. По улице иду — толпа, шум, тесно. Огонь стоит разноцветный в окнах магазинов, а кино — так там вокруг картинок живые лампочки бегают. Красиво, конечно. Однако у нас, когда солнце в тумане над речкой взойдет и чибисы на мокром лугу кричат, разве сравнишь? Ну, иду. Кругом все больше молодые парни, девки. Чую, на меня с удивлением глядят, и в спину — смех. И вроде сторонятся, ровно я чумной. Опять же машины ети. Очень я их опасался. Стою, бывало, на углу, а они — одна за другой, одна за другой. Случалось, милиционер подойдет: «Ты что, инвалид?»
И вот в одночасье обнаружил я в заулочке, недалеко от общежития, закусочную, домик такой. «Зеленый шум» яво мужики прозвали. Первый раз зашел папирос взять. Смотрю: народу пропасть, ровно сходка какая. Все мужчины рабочего виду. За столиками шумят, хто у бочек пивных пристроился. Накурено — аж сизо. И споры кругом идуть. Кой-хто уже пьяной. А за буфетом баба красная, ловкая, тольки локотки мелькают. Полиной ее звали. Так она быстро все: сто грамм льет, горячую колбасу с противня на тарелку кидает, пиво в кружках у нее шипит, сдачу отсчитывает да ишо на какого мужика шумнёт, хто без очереди. И все к ей: Полина да Полина. С уважением, по-свойски. На дворе дожж был со снегом — зима ложилась. Холодно, сыро. А в «Зеленом шуме» тепло, народ веселый, разговорчивый. Как на праздник попал. Я не особо пьющий был. Если токо кумпания какая. Однако взял сто граммов, пива кружку, закуски там, уж не помню. Выпил у бочки, закусываю. Со мной мужчина заговорил, очень представительный, в шляпе, тольки что пуговиц на пальте не было. «Ты, — говорит, — фронтовик, и я фронтовик. Давай за победу над проклятым фашистом. Ета от яво вся наша жисть наперекосок пошла». Взяли по сто граммов, выпили. Он, в шляпе, заплакал. «Жена, — говорит, — от меня ушла. Стерва». И излил мене свою душу. А я ему — свою. Полегчало на сердце, отпустило. Вроде, думаю, ничего себе, проживу. Другие живут, и я проживу. И стал я с того дня в етот «Зеленый шум» каждый вечер ходить. Выпьешь — и легче, тоски нет. С каким человеком поговоришь. Знакомые появились. Привык выпивать, вот что.
Раз выпиваю у окошка. Зима уж на дворе, снег. Думки такие, с тревогой. Марья отписала — с дровами худо, топить нечем. Вдруг хто-то меня по плечу: «Морковин! Гришка!» Глянул — мужчина жиденький, низкорослый, и куртка на ём кожаная, бензином пахнет. А нос короткий и раздувается. «Не узнал? — кричит. — Прошка я, Бейков! Ну? — И уж всему народу объявляет: — Из одной деревни мы. Земляки!» Теперь и я признал яво. Точно, Прошка Бейков. Сусед. Вон последняя изба их, Бейковых, по улице. Сычас одна бабка там осталась, с печи не слазит. Ну, выпили за встречу. Разговоры пошли. Я свое все обсказал. Почему из деревни уйтить пришлось. А Прошка мне: «Чудак человек! Инвалид Отечественной войны, да? Справку имеешь?» «Имею», — говорю. «Ну! — Он весь аж дернулся. — В колхозе ты можешь не работать, понял? Нетрудоспособный. А участок не отберут. Не имеють правов. И с налогами тебе льгота. Законы знать надо! Займись своим хозяйством. На рынок производи. Ныне рынок — ого-го! — денежный. Ну?» Я задумался. А он, Прошка, за плечо трясет: «Я у тебя посредником буду. В автоколонне я, понял? Шофер. Знаю кой-кого. Прямо сюда привозить на рынок. А?» «Подумать, — говорю, — надо».
— И вы, конечно, согласились? — спросил я, почувствовав непонятное раздражение. — Вернулись и хозяйство свое завели?
Тень улыбки появилась в медленных глазах Морковина.
— Да нет. Через год ето случилось. Весной как раз вышло. С нашего цеху бригаду за город послали — глядеть, как новый навесной плуг работает. Уж не знаю, почему меня в ету бригаду поставили. Правда, к тому сроку я ничаво, приспособился, норму даже перевыполнял. К Первому маю премию дали, вот что. Ну, поехали. Близко от города — с поля дом
— И зажили своим хозяйством, — сказал я.
— Точно, зажил. Все верно Прошка насоветовал. Наладился я с ним. Пошло дело. И все по закону. Я — все по закону. Маленькая хозяйства, однако ж своя. Уже землицу обласкаю — в пух она у меня. А им, голодранцам, — завидка. — И он ожесточенно погрозил улице кулаком.
— А что, Михаил Брынин сразу стал мешать вам вести это самое хозяйство? — Я впал в какой-то насмешливо-иронический тон и никак не мог побороть его.
— Какой! — Морковин вдруг задумался, потемнел. — Он в те года пацанком был... шустрым... В сад, правда, лазил. Ну, просекешь яво прутом, и вся война. Ета, когда он из армии пришел, началось. В первый день, ишо до дому не подоспел, мы с им схлестнулись. Аккурат у етих яблонек.
Я посмотрел на яблони за плетнем. В зеленых ветках шумел легкий ветер. Три мирные дерева, уже, видно, старые, с шершавой корой...
— Из-за чего же вы схлестнулись? — спросил я.
26
— Пять лет вроде тому, как было. Опять же май на дворе, поздний, правда. И так сильно яблони цвели — стволов не видать, будто облака на землю опустилися. А ети три, белый налив, дык особенно. И не упомню, чтоб на моем веку так яблони в цвету были. По утрам все ходил глядеть: не приведи бог, думаю, заморозки. Ничего, обходилось.
Раз утром пошел — под одной яблоней пацаны. В кучку сбились. И самый, видать, непоседа палкой по стволу бьет. Так, без мысли, должно, а лепестки с нее поплыли. Я на их с криком: «Вы что тута? Цвет мене струхать!» Пацаны в бега, тольки пятки босые зашлепали. Я им вслед для порядку: «Глядитя у меня! Кобеля спущу!» Они к реке сбегли и оттеда: «Сыч! Сыч! Чтоб ты сдох! Жадюга!» Обидно, конечно. Ладно, несмышленыши. Стал яблони глядеть. Просто сердце радуется: такой цвет могутный. Пчела в ем гудёт, работает. Вдруг сзаду голос насмешливый: «За что ж ты их пуганул, дядя Гриша?» Оборачаюсь— Мишка Брынин. Здоровый стал, в плечах дюжий, гимнастерка со значками всяческими на ем и рюкзак, вижу, тяжелый. Должно, смекаю, гостинец привез. Улыбается так, зубы белые кажет. Я: «Никак Мишка?» «Да, вроде я, — говорит с усмешечкою. — Сусед твой». Как-то мутырно мене настало. «С армии, значить?» — Ета я, чтоб разговор поддержать. «Из армии. — И так сердито: — Что же ты ребят, дядя Гриша, обижаешь? Яблони не твои, колхозные». «Мои! — говорю. Рассердился. — Я за ыми ходю». Да и то. Ежели б не я, чиво с них останется? А он свое: «Нет, колхозные. Значит, для всех. И вообще, — говорит, — Григорий Иванов, писала мне мама: свои порядки наводишь. Возле сарая забор перенес, нашей землицы прихватил. Пользуйся, — говорит, — не жалко. Только нехорошо ведь, не по-суседски. Смотри, ссориться будем». Так откровенно на меня глянул. И прямо молния промеж нас скользнула, вот что. «Землицы прихватил»! Там всего-то три метра если будет, то ладно. Им она ни к чему. Так, лопух рос. А я морквы насадил. Тут Мишка до себя веточку яблони нагнул, нюхает. Потом взял и отломил ее, веточку. Сызнову на меня — откровенным взглядом. И пошел к своей избе. Смотрел я в яво спину широченную, и прямо лихорадка бить начала. «Принесло, — думаю, — на мою голову. Голодранец!..» Так оно и вышло.
— Что вышло? — спросил я.
— Все вышло, — сказал Морковин и стал смотреть в землю.
Марья дополола свой рядок картошки и сейчас, устало облокотясь на тяпку, стояла подле нас, сухая, молчаливая, настороженная. Настороженными были ее глаза, в которые, казалось, налилась мутная вода и не могла вытечь. А все остальное в ней — усталость: согнутая спина, левая рука со слабо сжатым кулаком, опущенная бессильно, седые, мокрые от пота волосы из-под платка. Я понял, чем она сходна с мужем, чем повторяет его. Глазами. Такие же медленные, отрешенные. И рядом с настороженностью сейчас такое же безразличие ко всему на свете стоит в них.
Морковин встрепенулся.
— Ты, Марья, ишо подбей, иде подкапывали, а я боровку корм задам.
И мне показалось, что он выжидающе, просительно посмотрел на меня. Я промолчал. Морковин тяжело зашагал к своему двору.
Дождевые капли чаще стучали по листьям картошки. Слышно было, как люди переговариваются в переулке.
Без пяти два.
Мы стояли с Марьей друг против друга и молчали.
27
— Скажите, — спросил я, — это правда, что Михаил часто обижал вашего мужа?
— А то не правда, что ли? — У нее был слабый, простуженный голос. — Проходу Грише не давал.
— Вы можете рассказать какой-нибудь случай?
— Да много их, случ
По впалым щекам Марьи катились слезы.
У меня глухо, часто билось сердце.
— А как вы жили... живете со своим мужем? — спросил я.
— Как... Обыкновенно. Мы работаем. Всю жизню, сынок, работаем... — И Марья заплакала навзрыд. — Никому не мешаем, а нам — все.
— Кто ж еще вам мешает?
— Все! Все! — ожесточенно повторила она, вытирая лицо рукавом кофты. — Огород весной копаем, и спину не разогнешь, переверни-ка лопатами шестьдесят соток. А дружки Мишкины нарочно мимо нас на тракторах шлендают — вот, мол, у нас какая техника. Картохи до шоссейки на тележке везем, а оттеда я на базар с попутной машиной... Только пока до шоссейки-то доберешься—за деревней взгорок длинный, никаких силов нет. Старые мы уже. А вперегонку машины от правления. На работу народ едет. И нет чтоб пособить — один смех в спину: «Сыч с Сычихой надрываются! Гляди, кишка вылезет!» И так везде — смех, смех. И сторонятся. Ровно мы прокаженные. А теперя еще в семействе разногласия...
— А что в семействе?
— Что... — Она перестала плакать, и на ее лице были дремучая тоска и безысходность. — Думали, Вася подрастет, наследник, хозяйству на руки примет... — Она снова заплакала. — Опять же все через Мишку. Женился бы Вася на Нине — другая у нас жизня была. Да Мишка дорогу перешел. Надежду Вася взял — от тоски, от горя свово, не думавши. И в город с ей. От позору... Нашел себе пару... Чтоб она подавилась, ведьмачка. Уехали... Ладно. Хош бы помогал... Куда! Совсем его Надежда ночами перешоптала — уж не родители мы ему. А теперя — вы...
Она вдруг завыла, страшно, длинно.
Я отвернулся.
Около забора стоял Фролов и делал мне руками какие-то знаки. Да, пора кончать. Финита ля комедия. Комедия окончена. И вдруг с острой силой я ощутил непонятное, внезапное чувство вины в чем-то.
Я прошел через огород, через сад и двор. Меня провожал плач Марьи. Дверь сарая была открыта. Там, в темноте, аппетитно похрюкивал поросенок и слышался монотонный, мне показалось, добрый голос Морковина.
Как он может так?
На что он надеется?
О чем он думает?
Что происходит в его сознании?
«Если он убил...» — остановил я себя.
28
У калитки так же строго стояли участковые — Захарыч и Семеныч. Нетерпеливо прохаживался Фролов. Улица была полна народа.
— Все готово, — сказал Фролов. — Привез Зуева. Он мне рассказал по дороге. Дела... Будем брать?
— Да, — сказал я и повернулся к милиционерам. — Минут через пять приведите в правление Морковина.
— Слушаюсь, — сказал Захарыч, и на лице его появилась растерянность.
— Есть! — радостно крикнул Семеныч; лицо его пылало азартом.
Было двадцать две минуты третьего.
Мы с Фроловым пошли к правлению. На почтительном расстоянии за нами двинулась толпа, возбужденно, но тихо разговаривая.
У правления стояла синяя милицейская машина с красной полосой по глухому корпусу, и от этой машины, от толпы, которая двигалась сзади, от низкого серого неба... Не знаю, может быть, и еще по каким-то причинам мне стало не по себе.
В одной из комнат правления (она была пуста, видно, все ушли на улицу) быстро шагал Пантелей Федорович Зуев. Он был в военном кителе, в начищенных сапогах, очень официальный, строгий и, чувствовалось, до предела взволнованный.
— Здравствуйте. — Он подошел ко мне. — Что от меня требуется?
Я пожал его крепкую, твердую руку и сказал:
— Мы пройдем в кабинет Гущина. Туда его приведут. А вы, пожалуйста, оставайтесь здесь. Когда будет нужно, мы вас вызовем.
— Понимаю, понимаю...
Мы с Фроловым вошли в председательский кабинет. Здесь еще не рассеялся утренний махорочный дым. На столе лежали три початка кукурузы в бледно-зеленых листьях, стоял новый белый телефон, такой же, как в комнате бабки Матрены. И сейчас я больше ничего не могу вспомнить.
Мы сели на стулья. Я вынул из папки бланк допроса, подал его Фролову.
— Вас не затруднит? Вести запись?
— Конечно! Давайте. — Он взял бланк.
Молчали. Было тягостно и неловко.
И вдруг требовательно, с перерывами зазвонил телефон. Я схватил трубку. Последние часа два я не думал о Василии Морковине. Забыл о нем.
— Слушает следователь Морев! — Я не узнал своего голоса.
— Говорит дежурный областной прокуратуры старший лейтенант Вдовенко. — Голос был молодой, четкий, бесстрастный. — С Василия Григорьевича Морковина взята подписка о невыезде. Он работает на сборке охотничьих ружей. На заводе револьверы изготовляются. Но серийного производства нет. Только по заказам.
— Охотничьи ружья и револьверы собираются в одном цеху?
— Нет, в разных, в противоположных частях завода.
— Морковин мог каким-нибудь образом достать револьвер?
— Не знаю... — В голосе послышалась неуверенность. — Думаю, что нет. Их делают совсем мало. Каждый на строгом учете.
— Как вел себя Морковин, давая подписку о невыезде?
— Не знаю, я при этом не присутствовал.
— Хорошо... Спасибо.
— Что вас еще интересует? Какая нужна помощь?
— Благодарю. Ничего не нужно.
— Желаю успеха.
Я положил трубку.
— Ну как? — спросил Фролов.
— Ничего определенного.
Сейчас приведут Морковина. Сыча. Через минуту. Через две...
29
За дверью послышались шаги, голоса, легкая возня.
— Давай, давай, — сказал Захарыч. — Раз уж так...
Первым вошел Семеныч. На его молодом круглом лице были решительность и готовность к действию. За ним шагнул Морковин — ровный, вроде даже рассерженный; только чаще поднимались и опускались бескровные веки. Протиснулся Захарыч, потный, толстый, виноватый.
— Доставили, — сказал он, ни на кого не глядя.
И тут Морковин закричал:
— Не имеете правов! Тольки от дел отрывают! — Он размахивал руками, в тусклых глазах вспыхнул свет. — Я жалиться буду! Зазря человека винуют!
— Подождите за дверью, — сказал я милиционерам.
Захарыч и Семеныч вышли — первый поспешно, второй с явным разочарованием.
Мы остались втроем. Морковин смотрел то на меня, то на Фролова. Что-то новое появилось в его лице. Не знаю... Тень сомнения, что ли? Тревоги?
— Гражданин Морковин, — сказал я, — вы убили Михаила Брынина...
— Не убивал, — быстро перебил меня он и посмотрел на Фролова, писавшего протокол допроса. Видно, это встревожило его.
— ...убили из револьвера, который вы взяли у убитого офицера во время подавления Кронштадтского мятежа. Там еще на рукоятке гравировка есть, две буквы.
Его отбросило к стенке. Мгновенно лицо покрылось потом.
— Не убивал... — прошептал Морковин.
— Пантелей Федорович, зайдите! — крикнул я.
Вошел Зуев и остановился в двери — большой, напряженный; он все расстегивал и застегивал верхнюю пуговицу кителя.
Было тихо. Скрипело перо по бумаге.
Они смотрели друг на друга. В лице Морковина медленно происходила страшная перемена — оно теряло человеческие черты. Даже не могу сейчас объяснить, в чем это проявилось. Но я видел — видел! — перед собой лицо не человека, а зверя. Затравленного, яростного зверя. Старого зверя.
— Пантелей... — прошептал Морковин. — Пантелей...
— Неужто правда, Григорий? — Голос Зуева был полон недоумения, тоски, растерянности. — Неужто правда?
С Морковиным происходила новая быстрая перемена: словно распустились пружины, которые держали его. Он как-то странно закачался из стороны в сторону, судорога скривила его лицо, и вдруг оно стало спокойным, даже величественным. И страшным.
— Да, я убивец, — сказал он тихо. — Я кончил Мишку. — И вдруг рванул ворот рубахи, закричал истерически: — Житья мене от яво не было!.. Кровь он мою пил... Все вы... Все вы супротив меня!.. Будьте вы прокляты!..
И Морковин начал плакать, неумело, трудно, запрыгали его плечи, он закрыл лицо руками, отвернулся в угол.
— Пантелей Федорович, — сказал я. — Спасибо. Вы свободны.
Зуев не хотел уходить — ему было интересно. И жутко. Кажется, он обиделся на меня. Вышел осторожно, тихо прикрыл дверь, оставив щель.
— Гражданин Морковин, расскажите, как все это было?
Он посмотрел на меня затравленно, с ненавистью, с непониманием. Все еще с полным непониманием происходящего.
— Ладно, слухайте. — Он начал успокаиваться. — Утром, Марья как раз корову подоила, заявились Василий с Надеждой своей.
— Вы их не ждали?
— Почему не ждали? Ждали. Письмо он отписал: едут на отдых. На отдых... На харчи мои едут, а не на отдых, вот что. Одна Надежда поест всего — раззор выйдет. Хош уехали, слава тебе господи.
— Значит, нежеланные они для вас гости?
— Для Марьи Васятка, може, и желанный. А мене нет. Не нужон мене такой сын. Ладно, вы слухайте дале.
Он совсем успокоился. Теперь был Морковин, какого я привык видеть в эти два дня: неторопливый, размеренный, скучный.
— Ну, конешна, гостинец свой привезли. Да и то. Колбасы тольки два кила. Конфеты там. Марья нашу пищу на стол. Выпивать стали. А я с утра ишо не остыл. Как мы с Мишкой у яблонек встренулись.
— Так он на вас с вилами или вы на него?
— Он! Он, Мишка. Вилами намахнулся. Да... Ну, выпили, а у меня в груди все жар, все сердце ноет, как про Мишку вспомню. А здеся Надежда выпила и за свою стару песню: «Вот, — говорит, — папаша, вы все копите, копите, а толку что? Какая жизня у вас? Один сырвант купили. И тот пустой». Я знаю, к чаму ета она. «Не твоя, — говорю, — забота. Сам знаю, что куплять». А она взвилась: «Ета как же не моя? Вот у нас сын, Андрюшка, внучок ваш. А вы хош раз чего ему прислали? Ведь все свое: и мясо и молочко. А яблоки? Для детя малого жалеете». И Марья вякнула: «Внучку-то можно было б». Я на ее: «Цыц!» — и такая злоба к горлу подступила. Мало мене голодранцев всяких. Ишо свои. А Надежда така: как одно заладит — не отцепится. «Али хош раз денег дали внучку на костюмчик? Зарылись тута в свою серую жисть. — И Василия в бок — толк. — А ты чего молчишь, пентюх?» Ета на мужа-то! Василий себе стаканчик налил, выпил и говорит: «Верно она, батя, вам разъясняет». И за капустой вилкой. А миска вже пустая. Марья подхватилась: «Пойду в погреб, ишо принесу». Я ей вслед, чтоб из начатой кадки брала, а самому так мутырно, так мутырно, слов нету.
— А вы Василию не помогали?
— Иде такой закон, чтоб родители взрослым детям помогали? Пущай они нам помогают, вот что. Вырастили... Дале. Василий закусывает, а на меня не глядит — совестно. Я сгоряча и давай. «Села она тебе на шею, — говорю, — и погоняет. Дурак дураком. Блаженный. Ты какой есть? Какой ты есть? Знаешь? Теста ты одна. Что хош, то и лепи! — И слеза меня супротив желания прошибла. — То, — говорю, — со мной бы жил, хозяйству бы принял. А тобой баба помыкает». Надежда на меня аж с кулаками: «Что я ему, плоха, да? Плоха?» Кровью налилась, ровно свекла. А меня понесло уж: «Ты за отца и вступиться не можешь! Вон Мишка мене проходу не дает. Стар я с ым помериться. А ты? Невесту он у тебя увел — проглотил. И теперь... Нет чтоб окорот ям
Под окнами остановился председательский «газик». Иван Матвеевич осторожно вошел в комнату, сел за один из пустых столов. Лицо у него было землистое, осунувшееся; в руке он держал забрызганную дождем брезентовую накидку. Морковин тяжело, хмуро, ненавистно посмотрел на председателя и замолчал.
— Что было дальше?
— Что дале... Дале все и случилося. Марья ворочается из погреба: «Гриша! Там Мишка яблоки рвет. Меня погнал». Как-то мене сладко в нутрах изделалось, тошнота вроде. И жаром облило. «Вот, вот, — говорю. — Дождался? Ладно... Ладно. Я с ним...» Здесь Василий, правда, говорит: «Постой, я сам». И пошел из избы. Марья наперерез кинулась: «Прибьет он тебе, сынок!» Тольки я ее оттащил. «Не суйся, — говорю, — не твое бабье дело!» А самого так и бьет озноб. Уж не знаю, об чем они там толковали, что про меж ими вышло. Вертается скоро, сумной, водки себе налил, выпил. «Чаво там?» — спрашиваю. Он на меня не глядит, глаза в стол уставил. «Что, — говорит, — я из-за пары яблок с ним в драку полезу? Он подумает...» Рукой так махнул — и в угол. Меня ровно сила чужая подняла. «Жидкий за себя постоять! — кричу. — Ладно, я пойду, я...» Ишо какие-то слова кричу. Уж не помню... И побег из избы. На дворе дожжок маленький сеется. Я через сад, через огород — к яблонькам. Смотрю: точно, Мишка. Рвет яблоки, не спеша так, ровно свои. В карманы запихивает. Меня углядел и хош бы что — рвет. Подскочил я. И такая меня злость... Ко всему свету. Ну, душит, душит. «Мишка, — говорю, а самого трясет. — Мишка... Иди отсель. Не искушай...» А он с усмешкою: «Да будет тебе, Григорий Ив
— Револьвер?
— Да. Он. Взял, курок поднял. Что-то мене бабы галдят, Василий — за плечи. А я и не помню. Ничаво не помню... Бегу, как в тумане. И вроде он, туман, розовый. Опять у яблонек. Дожж. Вот слышу, по листам он шибуршит. Я, правда, быстро так подумал: «Как бы сена преть не начала». И ишо скворец на ветке хвостом дергал. Мишка уж не рвет. Кругом прохаживается, какое покрупней выглядает. Потом меня заметил. И не на меня смотрит — на руку мою. Вижу, в лице меняется. Белый весь. Шепчет: «Ты что, Григорий Иванов, очумел?»... А я на яво иду, револьвер вроде поднял. Мишка пятится. Я иду на яво... Иду! И так мене... Радость, вот что! Тольки жаркая, всего захлестнула. Чаво-то кричу ям
— Так вы не помните, как стреляли второй раз? — спросил я.
Лицо Морковина было мокрым от пота. Оно было радостным.
— Да вроде нет.
— Может быть, вы не хотели убивать Михаила? И стреляли так... В состоянии крайнего возбуждения, не помня, что делаете?
Фролов поднял на меня удивленные глаза.
Иван Матвеевич насторожился.
— Чаво ета? — Морковин усмехнулся, порывисто вздохнул. — «Не хотел...» Встал бы сычас Мишка, я бы яво сызнову перекрестил. И не дрогнул бы. — В его глазах родился далекий блеск. Медленно поднимались и опускались бескровные, тяжелые веки.
Скрипело перо Фролова по бумаге.
— Гражданин Морковин, после убийства Михаила вы спрятали револьвер?
— Да.
— Сейчас мы пойдем, и вы покажете место, где спрятали.
Он немного подумал, потом сказал:
— Ета можно. Пошли.
— Прочитайте и подпишите ваши показания, — сказал Фролов.
Морковин не стал читать. Подписал. Рука его дрожала.
— Позовите милиционеров, — сказал я Фролову.
30
Небо уже было все в неровных тучах, сыпался мелкий частый дождь, наполняя округу ровным шумом. Пахло мокрой землей, мокрыми деревьями.
У правления стояла молчаливая толпа. Никто не уходил, никто не обращал внимания на дождь. Все смотрели на нас, были сосредоточенны.
— Идите к машине, — сказал я Захарычу, — и подъезжайте ко двору Морковиных.
— Слушаюсь, — суетливо сказал Захарыч и неумело, приседая, побежал к синей милицейской машине.
Понятыми стали Иван Матвеевич и Зуев. Другие не согласились, не хотели. Я предлагал — на лицах появлялся испуг и плохо скрытая враждебность.
Мы пошли: впереди Морковин, за ним Семеныч, подтянутый, хмурый, с рукой на пустой кобуре. За ними понятые и мы с Фроловым.
Толпа молча пропустила нас, подождала немного и двинулась следом. Никто ничего не говорил. Было что-то недоброе, настораживающее в этом молчании.
Морковин шел медленно, ссутулившись, смотрел на небо, подставлял руку под дождь; шевелился его ввалившийся рот. Он был совсем спокоен.
Подошли к его двору. Семеныч вопросительно посмотрел на меня: какие, мол, распоряжения последуют?
— Где? — спросил я.
Куртка моя промокла, за ворот капала с волос теплая вода. Вдруг начал болеть живот. Просто невыносимо.
— Там, на краю огорода, — сказал Морковин.
Прошли мимо трех яблонь вдоль плетня, за которым в деревьях сада шумел дождь. Начался огород. Морковин шел между грядок картошки, потом свернул к зарослям огурцов, посмотрел на их ползучие желтые плети, покачал головой, сказал задумчиво:
— Кабы гниль не пошла. Последние огурцы-то остались.
— Ты зубы не заговаривай! — крикнул Семеныч. — Показывай, где схоронил.
Морковин медленно, с насмешкой посмотрел на него.
— Под плетнем, на конце картошки, иде подсолнухи сидять.
Черт знает что! Меня прямо скрючило.
— Вам нехорошо? — тихо спросил Фролов.
Я промолчал. Пройдет. Это у меня бывает тоже на нервной почве. Совсем психом стал.
Подошли к концу огорода. У плетня из трех березовых жердей покачивались отцветающие подсолнухи; в их белых сотах собрались алмазные шарики воды.
— Ищите, — сказал я Семенычу.
Ему помогал Фролов. Пока они искали, Морковин стоял к нам спиной — смотрел на изгиб реки, на поля за ней, на гряду старых ветел, которая начиналась за последним огородом. Все было в туманной пелене дождя, зыбко, неопределенно.
Искали долго.
— Нет ничего, — сердито и обиженно сказал Семеныч.
— Ты чего крутишь, Григорий? — спросил Иван Матвеевич. И добавил резко: — Нечего тянуть, понимаешь!
Зуев все прикуривал папироску и никак не мог: спички гасли в трясущихся от волнения руках.
Фролов сорвал мокрый лопух, вытер грязные, в земле руки.
— Ну? — терпеливо спросил он у Морковина.
— Запамятовал, — вяло сказал Морковин. — В саду схоронил. Под старой антоновкой.
Двинулись в сад. Шли гуськом, по узкой тропинке. Сандалии давно промокли, сырые штанины трепались по ногам. Боль в животе утихла, стала тупой и далекой. Я как-то странно не мог сосредоточиться, думать определенно.
В саду был влажный зеленый полумрак, тонко и грустно пахло яблоками. Морковин оживился: смотрел по сторонам, сломил несколько сухих веток с крыжовника, сказал:
— Сушь бы надо посрезать.
— Где твоя яблоня? — спросил Семеныч.
— Вона, — показал Морковин.
Яблоня была действительно старая, корявая, с ветками на подпорках по самой земле.
Семеныч и Фролов полезли под яблоню. На них обрушилась целая лавина капель. А Морковин под другой яблонькой стал подбирать падаль, быстро, спеша. Складывал яблоки в кучку, качал головой, шевелился его рот.
Вылезли Семеныч и Фролов.
— Ты что, издеваешься над нами?! — закричал Семеныч, подступая к Морковину.
Я остановил его:
— Тихо. Спокойней.
— Ладноть, — сказал Морковин и махнул рукой. Безнадежно так махнул. — В погребе он.
Мы прошли через сад. Уже выходя из него, Морковин поправил доску на заборе, за которым начиналась усадьба деда Матвея. Попали во двор. В окне избы метнулось лицо Марьи. За забором, на улице невнятно, тихо гудела толпа.
Морковин повел нас в сарай. Здесь было темно, сухо, пахло коровьим навозом.
— Сычас, — сказал он и щелкнул включателем.
Вспыхнули три лампочки. Тревожное чувство узнавания охватило меня — справа два бетонных стойла, видно, для коровы и теленка, автопоилка, только вода подается из железного бачка. Слева, тоже в бетонном закутке, мирно, сытно похрюкивал поросенок. У закутка выдвижной деревянный пол, две железные скобы; потянешь за них, и пол выдвигается. Дверь в стене. Морковин открыл ее, протянул руку в темноту, щелкнул включателем. Внизу вспыхнула лампочка, осветила бетонные ступени.
И я вспомнил рассказ Трофима Петровича Незванова о немецкой ферме.
— Там, под кадкой с огурцами, — сказал Морковин.
В погреб спустился Семеныч. Пока мы его ждали, Морковин быстро, торопясь, осматривал сарай; щупал стенки стойл, похлопал поросенка по боку, увидел, что не вычищен коровий навоз, и сокрушенно покачал головой, взял лопату, сгреб навоз к краю.
Вылез сияющий Семеныч.
— Вот! — сказал он и протянул мне револьвер.
Это был старый револьвер, весь в ржавчине. Но четко на рукоятке виднелись две буквы: «Р. П.». Витиеватые, кудрявые, с загогулинами.
Взял револьвер Фролов, повертел в руках, передал Зуеву.
— Он, — сказал Пантелей Федорович и громко проглотил слюну. — Он...
— Чего же ты нас водил? — радостно, возбужденно спросил Семеныч.
Морковин посмотрел на него...
— Не знаю. — С сожалением, пожалуй, сказал тихо: — Молодой ты, несмышленый. Вся моя жизня тута... можа, последний раз! — В голосе его прозвучало отчаяние.
Фролов стал писать акт об изъятии оружия, повернувшись к открытой двери. Опять скрипело перо по бумаге.
— Скажите... Скажите, Морковин, — спросил я. — Вы же понимали, что вас арестуют (он посмотрел на меня, и по его взгляду я почувствовал, что он не понимал этого). Почему же... вы не попытались скрыться?
Теперь он смотрел на меня с удивлением.
— А куда скрываться? Куда я со свово двора? Мне боле некуда. — И вдруг спросил с внезапным удивлением (или догадкой): — Что же меня теперя? К стенке?
— Не знаю, Григорий Иванович, — сказал я. — Меру наказания определит суд.
Стали подписывать акт. Все это сделали быстро, только у Зуева не получалось: он все встряхивал авторучку, пальцы его дрожали, не слушались; он хмурил густые брови, на которых висели капли дождя. Наконец расписался крупными, решительными буквами, сказал сокрушенно:
— Эх, Григорий, Григорий...
— Ведите к машине, — сказал я Семенычу.
Морковин засуетился, стал быстро, мелко ходить по сараю.
— Все? — спрашивал он. — Все, да?
Никто ему не ответил.
— Пошли. — Семеныч легонько толкнул Морковина в спину; молодое круглое лицо его вдруг стало виноватым.
И тогда Морковин опять успокоился, погасил везде свет и только после этого вышел из сарая.
Дождь совсем разошелся. Лило густо, ровно. С крыши вода бежала прозрачной стенкой. Во дворе натекла пенная лужа, в ней надувались и лопались желтые пузыри. Все было пронзительно-зеленым и чистым; остро пахло травой, деревней. Невозвратным.
Морковин вышел на середину двора, подставил лицо дождю, расстегнул ворот рубахи, глубоко, возбужденно дышал, быстро поднимались и опускались белые, бескровные веки. Он сжимал и разжимал кулаки, шевелились его впалые губы. Чем-то он был похож на старое, кряжистое, дуплистое дерево, которое подожгла гроза.
— Добрый дожж, добрый! — быстро заговорил он. — Сычас в лугах хорошо, духовито. А по-над речкой, небось, туман скопляется, сторожкий такой, легкий. И дожж яво прошиваить. — Он спешил, спешил говорить. — А ночью-то разгуляется. Вон край неба чистый. Тихо станет. И звезды по небу. — Повернувшись к избе, он вдруг замолчал.
Около избы стояла пестрая крупная корова, а рядом — Марья, потерянная, мокрая, с бессильно поникшими руками. Смотрела на мужа, на нас.
Морковин преобразился: лицо его стало злым, напряженным, запрыгал правый уголок рта. Он закричал исступленно, брызгаясь слюной:
— Да ты что? Очумела? Никак, корова не доена?! Чтоб она молока сбавила? Али отел задержалси? На рынке-то молоко ныне вздорожало! А ты! Копейку не бережешь! По миру мене пустить хочешь!
Семеныч взял его за плечи, повел к калитке. Морковин вертел головой, все кричал:
— Ой, гляди, Марья!.. Ишь, добро не бережеть! Слышь, чтоб вовремя доить! Да яблоки-падалицу, я насбирал, продай. Слышь?
Все вышли на улицу. Следом за нами, как слепая, брела Марья.
На улице, вокруг милицейской машины, стояла молчаливая мокрая толпа. Опять расступились перед нами, образовался коридор. По нему Семеныч повел Морковина. И он вдруг остановился, стал упираться. Оглядывался, оглядывался, оглядывался... Подоспел Захарыч. Они под руки повели Морковина к машине.
Его насильно втолкнули в машину. Следом влезли милиционеры. Хлопнула дверца. За решетчатым окошком металось лицо Морковина. Машина тронулась, круто развернулась, запрыгала на ухабах.
Толпа молчала. Смотрела вслед синей машине с красной полосой по борту.
Вдруг за толпой страшно завыла Марья. Потом вой оборвался: Марья завалилась на бок, видно, потеряла сознание. Над ней склонились старухи.
— Мне бы его сейчас каким он в колхоз вступал, — тихо сказал рядом Иван Матвеевич. — Еще можно было человека вылепить. — И вздохнул. — Совсем без рабочих рук пропадаем.
Опять все молчали. Шумел дождь.
И тут я услышал всхлипывания. Еще не повернувшись, я почувствовал, что это Катя. И, точно, это была она. Растрепанная, босая, в мокром платье, прилипшем к телу, так что четко были видны маленькие, крепкие груди, Катя даже поднялась на цыпочки, чтобы видеть машину, и смешно, по-детски плакала, взахлеб.
Теперь все смотрели на нее.
— Ты чего это? — сердито спросил Иван Матвеевич.
— Он же ста-арый... Стары-ый-преста-арый!.. — сквозь всхлипывания сказала она. — Ведь все-о равно! Все ра-авно!..
Рядом с Катей стоял пегий, блестящий от дождя теленок с белой звездочкой на лбу; он потешно, беспомощно переминался на длинных ногах, прижимал ушки к голове и сосал Катин палец.
31
В сентябре в нашей прокуратуре торжественно отмечали шестидесятилетие Николая Борисовича Змейкина. Много было гостей, приветствий; под оркестр вручали грамоты, награды, подарки. Сам юбиляр в строгом черном костюме казался величественным, усталым, очень добрым и мирным на вид. Всем дружески, немного грустно улыбался. И мне тоже. Вообще со мной Николай Борисович ровен, даже приветлив. Правда, давно не говорит, что я дальний корабль. Теперь дальний корабль — Воеводин. Шеф ему усиленно покровительствует.
Кстати, от сослуживцев приветствовал юбиляра как раз он, молодой следователь Воеводин. (У него длинное лицо с тяжелым подбородком, зоркие глубокие глаза под светлыми бровями; когда Слава Воеводин говорит, он сильно потирает руки и часто сморкается в безукоризненно белые душистые платки.) Речь он произносил очень проникновенно и взволнованно. И, по-моему, сам был растроган больше всех.
С ответным словом к присутствующим Николай Борисович обратился уже за банкетным столом, когда немного выпили. Всех благодарил. Сдержанно сказал, что не заслужил столь высоких похвал и наград и воспринимает все это как аванс за будущую работу.
Сказал:
— Шестьдесят лет, друзья, — это, увы, много. Все было за эти шестьдесят лет: и победы, и ошибки, и разочарования. Но одно я могу сказать твердо: я честно исполнял свой долг, я делал то, что мне велела моя партийная совесть. Нелегка наша профессия, но почетна. Мы ассенизаторы истории. Не всегда нас правильно понимают. Что же, скажем словами поэта: «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм!» — За столом бурно захлопали. — Работы впереди много. А я уже стар... Но нет! Я не унесу свой опыт с собой. Я отдаю его молодым! — Опять аплодировали. Слава Воеводин, наверно, отбил ладони. — А для них сейчас открываются огромные возможности! Сейчас, когда во всех сферах нашей жизни восстановлены ленинские нормы. — Он немного помолчал. Знакомый лихорадочный блеск появился в его глазах. — И в нашем сложном хозяйстве — тоже. И я призываю своих молодых коллег: помните, вы стоите на страже советской законности! В ваши руки попадают человеческие судьбы. Будьте внимательны и чутки к ним. И гуманны! Ибо один ваш неверный шаг может искалечить целую жизнь. И всегда — всегда! — в самом тяжелом деле пусть будет поправка на добро!
Все взволнованно аплодировали.
Кроме меня.
Напротив, немного сбоку, сидела Таисия Яковлевна, бледная, со светской улыбкой на выхоленном лице. Временами я ловил на себе ее настороженный взгляд.
Процесс над Морковиным все откладывался и откладывался. Я мучительно ждал его. Я боялся его, понимая, что причастен теперь к судьбе этого человека. А он причастен к моей.
Подоспел мой отпуск. У меня была путевка в дом отдыха. В Крым, в Алупку. Я уехал, испытывая жгучее беспокойство. Я чувствовал, что суд над Морковиным начнется без меня.
Было начало октября. Хорошо поздней осенью на юге: безлюдно, прохладно. Зеленые горы сторожат тишину. Хорошо в пустом кафе пить кислое вино и смотреть на море. И думать. Я часто ловил себя на том, что думаю о Морковине...
...А еще хорошо загорать на пляже, спрятавшись от ветра за каменной глыбой. Солнце припекает, шумят рядом ленивые волны, йодисто пахнет водорослями. Начинаешь легко дремать, и перед тобой зыбко проплывают видения детства, когда все ясно и чисто.
В тот день было по-летнему жарко; солнце слепило глаза; рядом тихо плескалось море.
Я увидел свой трехколесный велосипед со сломанным рулем, своих десятилетних сверстников в нашем московском дворе, потом, отчетливо и ясно, доброе лицо мамы, нашу комнату и над столом фотографию отца времен войны. Тут возле самого моего носа остановились ноги в синих резиновых тапочках. Довольно стройные ноги.
— Опять уединяетесь, Морев, — сказали вверху. Это была Роза, соседка по столу, в общем, милая девушка, только она скучала, потому что в доме отдыха почти совсем не было молодых людей, и по этой причине Роза преследовала меня. Правда, нужно отдать ей должное, не очень навязчиво, по-провинциальному. — Между прочим, там вам телеграмма. Хотела принести, гардеробщица не отдает. «Телеграммы, — говорит, — только в личные руки». У вас, Морев, личные руки?
Роза говорила что-то еще, но я уже не слышал — я бежал к дому отдыха, одеваясь на ходу. Я уже знал содержание телеграммы.
Оно было такое: «Начало суда Морковиным двадцать пятого двенадцать часов дня тчк. Целую Люся».
«Двадцать пятого... Сегодня двадцать третье. Успею. Должен успеть...»
Вечером этого же дня я летел сто двенадцатым рейсом «Симферополь — Москва».
Лайнер прошел сквозь густую облачность, и теперь под нами простирались спокойные белые поля, и на востоке, в полгоризонта, лежала на этих полях пронзительно-оранжевая, неестественная заря; небо над зарей и белыми полями было темно-аспидное, застывшее и тоже неестественное. Во всей этой необъятной пустынности ощущался первозданный холод.
Ровно гудели двигатели; лайнер мелко дрожал. Пассажиры шелестели журналами, тихо беседовали, подремывали.
«Итак, послезавтра...» — думал я. И уже раньше испытанное чувство завладело мною: я вторгаюсь в неотвратимую человеческую беду; и теперь я не только наблюдатель и исследователь: я — участник всего происходящего.
По салону на длинных ногах царственно шла стюардесса с неизменно-любезной улыбкой на бесстрастно-красивом лице; она несла поднос; на подносе стояли приземистые фужеры с минеральной и фруктовой водой. Фужеры тонко позванивали.
Пантелей Михайлов
Операция «Сокол»
Рассказ сотрудника СМЕРШ[32]
Случилось неожиданное, хотя на войне можно ожидать всякое. Вражеская артиллерия внезапно обрушила огонь на позиции гаубичной батареи 889-го стрелкового полка. Снаряды ложились с такой губительной точностью, что за несколько минут все орудия были разбиты. И произошло это в то время, когда полк и дивизия, в состав которой он входил, готовились к дальнейшему наступлению.
Начальник СМЕРШ дивизии майор Шамин приказал мне, старшему лейтенанту, и капитану Обухову расследовать это происшествие и выявить причины обнаружения батареи противником. В ходе расследования выяснилось: гаубичный дивизион под командованием лейтенанта Быкова занял позиции ночью, до рассвета маскировка была полностью завершена. Всякое движение на позициях в дневное время строго запрещено, разведки самолетами противник не предпринимал; кроме того лес, протяженностью три километра, надежно защищал позиции как от воздушного, так и наземного наблюдения. Таким образом, все обычные способы обнаружения исключались, исключалась и случайность — слишком уж точен был обстрел...
Таков коротко был наш доклад начальнику контрразведки, который тотчас был доведен до сведения командира дивизии генерал-майора Данилевского и, естественно, представлен выше.
Вечером того же дня комдива Данилевского и начальника СМЕРШ Шамина вызвали в штаб армии. Было уже темно, когда они подъехали к двухэтажному дому, в котором до войны размещалось сельскохозяйственное училище. Данилевский прошел к командующему, а майор Шамин — к начальнику контрразведки армии.
...Генерал-полковник Гордов встретил комдива приветливо, пожал руку, усадил к столу, спросил будничным тоном:
— Что нового на вашем участке, Федор Семенович?
— Пока спокойно, товарищ генерал, — помедлив, подавляя тревогу, ответил Данилевский. — Как я доносил вам, вчера полк Павлюка завязал бой и улучшил свои позиции. В результате укрепилось положение всей дивизии.
— Как вы считаете, если противник предпримет крупный контрудар, в вашей полосе он не прорвется? — спросил командующий, испытующе взглянув на комдива.
— Я полагаю, для такого маневра у противника нет достаточных сил. Даже если он предпримет что-то подобное, мы сумеем отразить. Разрешите? — Данилевский подошел к карте, занимающей всю стену комнаты, на которой линия фронта армии и его дивизии была обозначена флажками. Эта линия походила на выступ. — Вместо того, чтобы стягивать войска в этот выступ, противник скорее всего постарается ликвидировать его, то есть выровнять с флангами. Иначе возможно окружение...
Данилевский докладывал свою точку зрения, смотрел на карту, а видел развороченные позиции батареи, с тревогой думал, что если в дивизию заброшен агент, то катастрофа может повториться и в б
В это время майор Шамин сидел у начальника СМЕРШ армии генерал-майора Зарелова, докладывал версию, разработанную совместно с контрразведкой полка. Надо отметить, Шамин обладал привлекательной внешностью — плотный, с русыми вьющимися волосами, голубоглазый, с открытым добрым лицом, что не совсем вязалось с родом его занятий, и голос у него был мягкий.
— Если предположить, что у нас действует шпион, то... — сказал он тихо.
— Не предполагать надо, товарищ майор, а работать! — нетерпеливо перебил Зарелов.
— Я докладываю вам нашу версию, товарищ генерал, — возразил Шамин. — У нас нет никаких доказательств.
— Зато такие доказательства имеются у контрразведки фронта. Это плохо, товарищ Шамин. Плохо работаете. — Зарелов и Шамин хорошо знали друг друга, но профессия обязывала подозревать даже родного брата, тем более в столь чрезвычайной ситуации. — Ладно, продолжайте вашу версию.
— Допустим, вражеский агент существует, — хмурясь, однако спокойно продолжал Шамин. — Отсюда два варианта. Первый — агент заброшен к нам во время боев или оставлен при отступлении. Второе — агент внедрен к нам давно. Первое можно исключить. Неосведомленному агенту требуется время для ориентировки, к тому же — радиосвязь для быстрой передачи сообщения. Второе более убедительно, может служить основой разработки операции. Этот агент давно сидит у нас, он «свой человек». Возможно, связан с работой штабов или близок к командному составу. Должен иметь агентуру, каналы связи.
— Это совпадает с мнением контрразведки фронта, — уже спокойнее сказал генерал. — А кто у вас в 889-м стрелковом полку?
— Капитан Обухов, помощник — старший лейтенант Михайлов.
— На каком счету они у вас, товарищ майор? Ваше личное мнение?
— Самое хорошее. Способные офицеры, грамотные и... бдительные. Головой ручаюсь, товарищ генерал.
— Голову поберегите, — усмехнулся Зарелов. — Именно в 889-м стрелковом полку обосновался агент абвера — и надо думать, не рядовой. Надо взять под контроль все штабы полка, всех, кто в них работает или связан с ними, установить надежную охрану штабных документов, особо во время боя и на марше. Это пока все, что следует предпринять до получения указаний. — Генерал Зарелов долго пристально смотрел прямо в лицо Шамина, еще раз подчеркнул: — Это пока все, что от вас требуется, до поступления приказа. Обстрел батареи — это чистая случайность...
20 декабря 1943 года мы получили секретный приказ о создании оперативной группы и некоторые ориентировочные указания по розыску немецкого агента, осевшего в 889-м стрелковом полку. Руководителем группы назначался капитан Обухов, в состав ее вошел и я.
С Александром Васильевичем Обуховым нас свела солдатская судьба в августе сорок первого под Новосибирском, на станции Ояш, где формировалась Сибирская дивизия. Там состоялось наше короткое знакомство. Он сразу же расположил к себе своей душевной чуткостью, покорил энергией, неиссякаемым оптимизмом. Немалое значение имело и то, что он был кадровым военным. В конце тридцатых окончил полковую школу, получив звание замполита и знак «Отличник РККА». Остается добавить, что по образованию он был учителем, с девяти лет работал, добывая трудный хлеб для семьи, отец погиб в гражданскую, защищая власть Советов. С таким человеком свела меня судьба в сорок первом. Затем мы воевали на Северо-Западном фронте, можно сказать, два года были по соседству, но ни разу не встречались. Встреча произошла в сентябре сорок третьего на Брянском фронте уже в органах СМЕРШ, куда я был направлен. Тут, к моей радости, и оказался Александр Васильевич Обухов — начальник полковой контрразведки.
Теперь на него возлагалась ответственность за ликвидацию фашистского агента или агентуры. Да, это была ответственная задача — и военная, и политическая, и моральная. Согласитесь, даже в мирное время сознавать, что рядом с тобой ненадежный товарищ, который может подвести в любую минуту, — чувство гнетущее, а тут — шпион в полку, среди твоих боевых друзей, на передней линии фронта. Выявить и обезвредить его, не сея паники, стало задачей операции, получившей кодовое название «Сокол». На помощь нашей группе контрразведка фронта направила капитана Потапова, который должен был работать в тесном контакте с нами, однако в подчинение капитана Обухова не входил, а подчинялся контрразведке дивизии, майору Шамину. Капитан Потапов прибыл к нам маршевой ротой в звании старшины. Посовещавшись, было решено «посадить» его во взвод связи радистом, где как раз оказалось свободное место...
Вскоре же наш полк вывели во второй эшелон, его место на передовых позициях занял 882-й стрелковый полк.
Бдительность, как известно, всегда граничит с подозрительностью, тут важно не потерять чувство меры, сохранить контроль над собой. А мне казалось, что я теряю и то, и другое. Постоянно был настороже, следил за работой сотрудников штаба, связистов, хотя понимал, что это нелепо. Поздним вечером, заперев сейф, где хранились полевые карты и приказы, я оставлял неприметный для непосвященного знак на замке и дверце, спозаранок бежал проверить: нет, никто в сейф не лазил.
Словом, я не знал ни сна, ни покоя, и все напрасно. Враг никак не проявлял себя. Никакой ниточки, а ведь она должна быть. Должна! Я рассуждал так: если задача агента — передача разведданных о нашем переднем крае, то, сидя во втором эшелоне, он терял всякую ценность. Поэтому он будет искать повод попасть на передовые позиции, к этому его могла подтолкнуть и забота о собственной безопасности, там у него больше возможностей уйти в случае провала.
И вот такой случай произошел, к тому же во взводе связи.
Был обеденный час. Связисты ушли в столовую. Командир взвода лейтенант Егоров задержался за рабочим столом — просматривал документы. Он не сразу обратил внимание, что в помещении остался сержант Соловьев. Сержант против обыкновения выглядел несколько растерянным, в руках держал свой вещмешок и точно не знал, что с ним делать.
— В чем дело, сержант? — спросил Егоров. — Почему не идете на обед?
Такой естественный вопрос будто смутил Соловьева.
— Сейчас... иду, — ответил он, продолжая держать вещмешок в руках.
— Что случилось? — снова спросил Егоров. — Положите мешок, объясните, что же произошло?
Соловьев опустил вещмешок на пол, медленно приблизился к столу.
— Я, товарищ лейтенант, хотел обратиться к вам с просьбой, — как-то нерешительно начал он. — Если вы располагаете временем, прошу выслушать меня. Если вы помните, когда мы переходили сюда, я по вашему приказу остался сопровождать имущество полка. Все уже было упаковано и погружено, когда какие-то гражданские люди принесли раненого солдата. Ранение было тяжелое, смертельное. Автоматная очередь в живот. А солдат был в полном сознании. Говорил, повторяя одно и то же: «Я поправлюсь, мы с тобой дойдем до Берлина. Если умру, ты отомсти за меня... отомсти...». Мы оказались земляками. Он умер по дороге в медсанбат. Он умер, но его слова день и ночь стоят у меня в ушах... — Соловьев поглядел в окно, вздохнул. — Поэтому прошу вас, товарищ лейтенант, отпустить меня на передовую.
— Просишься в бой? В стрелковую роту? — Егоров не смог скрыть удивления.
— Именно так, товарищ лейтенант, в бой, в атаку, с винтовкой в руках, — мимолетная усмешка тронула губы сержанта. — Если я вас не убедил, то есть не обосновал причину тому, добавлю еще: меня мучает совесть, что я отсиживаюсь в штабе, когда другие гибнут. Что я скажу людям, землякам после войны?..
— Прекратите демагогию, сержант! — не выдержал Егоров. Он чувствовал фальшь и в голосе Соловьева, и в самих словах, видел его уклончивый взгляд, и в нем нарастала неприязнь к нему. Егоров знал Соловьева как хорошего радиста, исполнительного, дисциплинированного солдата. Ну, а что же он представляет собой как человек? Необщительный, даже скрытный, и это все. А может быть, его в самом деле совесть мучает? Хотя по виду этого не скажешь... — Я просто так замены вам не найду, сержант, — произнес Егоров хмуро. — Но вопроса не снимаю. Обдумаю. Можете идти...
Соловьев как-то заискивающе улыбнулся и вышел.
Лейтенант Егоров снова взялся за документы, но сосредоточиться не мог. Мысли крутили вокруг сержанта и его неожиданной просьбы. Поражало его поведение радиста, словно увидел его с изнанки, и это было неприятно, вызывало недоверие и подозрительность.
— Каков же он тип, — раздраженно заключил Егоров, складывая документы в папку, — святой мученик...
В это время в кабинет вошел капитан Обухов.
— Ты все корпишь? А я ищу тебя в столовой, — проговорил весело. — Почему такой смурной, лейтенант?
— Всевидящее око контрразведки, — усмехнулся Егоров. — Присядь, послушай. Тут у меня произошел странный разговор...
— Чего же здесь странного, не пойму, — удивленно пожал плечами Обухов, выслушав рассказ лейтенанта. — Каждый рвется на передовую, в бой.
Егоров досадливо поморщился.
— Странность в поведении Соловьева. Если бы он пришел и сказал прямо и просто: «Хочу бить фашистов своими руками» или что-то в этом роде, я бы понял его.
— Ты его в чем-то подозреваешь?
— В неискренности.
— Ну, это не самый большой грех. Может быть, его обстоятельства вынуждают. Личные, семейные...
— А он разве женат?
— Ну, командир! — Обухов весело рассмеялся. — Чему тебя учат в комсомоле? Ты обязан знать и прадедушку, и прабабушку своего подчиненного.
Шутка капитана пришлась в точку.
— Я только сегодня понял, что совсем не знаю своих людей. Это плохо. — Егоров осуждающе покачал головой.
— В этом ты прав, — серьезно заключил Обухов, вставая, — А Соловьева я бы отпустил. Зачем мучить человека. Радиста подберешь. Хочешь, помогу... Ну, а теперь пошли в столовую.
Наш 889-й полк получил приказ о передислокации. К вечеру пошел снег, предвещая наступление зимы. Ночью подразделения вышли на марш. Шли ровно, в темпе, укладываясь в расчетное время. Без задержки переправились через Днепр. Брезжила заря, когда полк вступил в село Стрешин, где было приказано занять исходные позиции для наступления. Стрешин — богатое село, большое. Дома в основном кирпичные, просторные и светлые. Вид село имело совсем мирный, его как будто не коснулась война.
В одном из домов на центральной улице разместился штаб полка. Я обходил комнаты дома, поражаясь уюту и богатой обстановке. Люди в военной форме как-то не вписывались в интерьер, казались лишними, ненужными гостями. Однако они были здесь хозяевами, деловито устраивались, размещали свое имущество. В одной комнате два писаря раскладывали бумаги и карты на столах, машинистка — старший сержант устанавливала свою машинку. Самую дальнюю комнату, выходящую окнами во двор, обживали связисты. Два молодых радиста скучали без дела в ожидании работы, третий, старший, сидел за рацией. Сам командир лейтенант Егоров расположился у окна, наблюдал за двором — там солдаты тянули телефонный кабель. Вид у Егорова был утомленно-настороженный. Да и всех томило ожидание: было известно, что в этот день начнется наступление на деревню Папортное, где противник сосредоточил крупные силы. До приказа, по которому заговорят пушки, руша эту мирную тишину, и который поднимет в атаку все подразделения, оставались считанные часы, может, минуты...
Я вышел из штаба, направился на позиции артдивизии, где находился «старшина» Потапов. Шел медленно, чувствуя скованность во всем теле. Думал я о радисте Соловьеве, который так неожиданно запросился в бой. Да, теперь я сильно сомневался в верности своего предположения. Эта моя «теория» не выдерживала никакой критики. Во-первых, зачем Соловьеву, если он агент, рваться в атаку, рисковать головой? Во-вторых, он терял все возможности для добычи и передачи сведений, какие ему представлял штаб, радиостанция. Единственное, что мог дать ему этот переход, — ускользнуть к немцам во время боя. Неужели его так приспичило?!. Или же это с его стороны ход конем, маскировка?..
Я терялся в догадках, осознавал свои просчеты, но подозрения с радиста не снимал, точнее, это подозрение укоренилось во мне, жило в подсознании. Не снимал подозрения с Соловьева и капитан Обухов. Но тщательное наблюдение за радистом пока не дало ничего, он притих, будто смирился.
Тут я поймал себя на мысли, что хочу видеть радиста шпионом. Почему? А если он окажется честным советским человеком? Разве я не буду этому рад?..
И Потапову во время артиллерийской подготовки и всего боя за село Папортное выявить ничего не удалось. Об этом мы отправили донесение в штаб армейской контрразведки.
На другой день (уже под вечер) после освобождения Папортного меня вызвал капитан Обухов. Он буквально ошеломил меня на пороге новостью:
— Так что, Михайлов, отключайся от радиста. Если он из той стаи, то птица невелика. — Обухов развернул на столе полевую карту. — Смотри сюда. Развилка дорог. Левая дорога идет сюда, на Папортное, правая — на город Жлобин, на позиции противника. В полдень на развилке поставили регулировщика, солдата Смирнова из дорожного батальона. Так вот, регулировщик исчез, пропал без следа. Приехали сменять, а его нет...
Регулировщик — рядовой Смирнов, засунув флажки за ремень, вытащил кисет с махоркой, свернул самокрутку, закурил. В это время на дороге показалась парная конная подвода. Возница осадил лошадей перед развилкой, крикнул регулировщику:
— Здорово, брат!
С повозки спрыгнул второй, с автоматом на груди и незажженной сигаретой в руке. Он тоже поздоровался, попросил:
— Дай-ка огоньку.
Когда регулировщик полез за спичками, он рывком развернул автомат и дал короткую очередь. Оглядев убитого, выдернул из-за ремня флажки, заткнул за пояс, махнул рукой ездовому. Вдвоем они забросили труп в повозку, накрыли соломой, и повозка с ездовым быстро покатила обратно той же дорогой.
Проводив ее взглядом, убийца прикладом автомата перебил указатели на развилке, одернул шинель и взял в руки флажки. Вскоре на дороге появились семь конных повозок. Он махнул флажком направо, той же дорогой направил грузовик, потом легковую машину.
В легковушке ехал майор Рябинин из штаба армии со своим помощником. Проехав от поворота несколько сот метров, майор вдруг спохватился.
— Слушай, сержант, мы правильно едем? — обратился он к шоферу. — Мне кажется, мы повернули на север?!
— Нет, товарищ майор. Я хорошо видел указатель, да и регулировщик махнул сюда.
Рябинин с сомнением покачал головой. Приказал остановить машину, достал компас.
— Смотри, лейтенант, — сказал теперь помощнику. — Эта дорога ведет на северо-запад, в прямо противоположную сторону!
— И на позиции немцев, — кивнул помощник.
— Может, компас обманывает? Дай сюда планшет. Смотрите. Вот село Папортное, где сейчас штаб 889-го полка, А мы поехали куда? Вон куда, от села и дальше.
— Теперь ясно, товарищ майор, — согласился лейтенант, невольно оглядываясь по сторонам.
— Как же так вышло? Какой безголовый мог напутать! Ведь что может получиться из-за такой ошибки-то, а, — проговорил шофер словно для себя, разворачивая машину.
— Мне эта путаница кажется подозрительной, — сказал помощник.
Майор кивнул.
— Сейчас разберемся. Сержант, затормозите рядом с регулировщиком. А вы, лейтенант, опустите стекло, возьмите автомат и держите его на прицеле. Неизвестно, что за тип.
Приказ был исполнен в точности. Однако убийца не оробел и на вопросы майора отвечал спокойно.
— Фамилия?
— Рядовой Смирнов.
— Тебя зачем сюда поставили?
— Направлять движение.
— И куда направлять?
— На правую дорогу.
— Ты из какой части? Кто твой командир?
— Из дорожного батальона. Командир старший лейтенант Капустин.
— Давно тут стоишь?
— С обеда.
— Много машин прошло?
— Нет. Ваша первая.
— Кто ставил указатели?
— Мы. Старший лейтенант Капустин тут был.
— Хорошо, разберемся. Сержант, обезоружьте его!
Убийца схватился за автомат, но тут же обмяк под темным зрачком дула, глядевшего в его лицо.
— Вы не имеете права. Не вы меня поставили. Привезите сюда старшего лейтенанта, моего командира.
Он был обезоружен и посажен в машину рядом с лейтенантом. Рябинин с шофером переставили указатели, и машина пошла на Папортное.
Легковушка шла тихо — дорога была разбита. Ее качало и встряхивало. Особенно это чувствовалось на заднем сиденье. Лейтенанту приходилось все время держаться за спинку переднего сиденья, сжимать коленями автомат, чтобы не колотил по ногам, следить за задержанным и придерживать его локтем, чтоб не валился на него. Задержанный сидел тихо, уткнув нос под воротник шинели. Сперва он сопел, затем откинулся в угол, замер.
К штабу 889-го полка подъехали, когда уже стемнело. Майор Рябинин вылез из машины, приказал лейтенанту:
— Отведи его в контрразведку. Да гляди в оба.
— Слушаюсь, товарищ майор.
Лейтенант дернул задержанного за рукав:
— Поднимаясь! Прибыли.
Но тот даже не шевельнулся. Лейтенант выскочил из машины, резко открыл правую дверцу — тот вывалился на землю. Это был уже труп, с остекленевшими глазами и оскаленным ртом.
Мы с Обуховым еще сидели в его кабинете, раздумывая над новым поворотом дела, когда нам сообщили об этом случае. Труп доставили в медсанбат. Сразу же было установлено: отравление мгновенно действующим ядом, вероятно, цианистым калием, ампула была вшита в воротник гимнастерки.
Вызвали командира дорожного батальона старшего лейтенанта Капустина. Он показал: этого человека не знает. Никогда не видел. Рядового Смирнова не нашли. Дезертировать или перейти к немцам он не мог, Капустин ручался... Указатели на развилке дорог были установлены точно, сам прибивал.
Не было оснований не верить старшему лейтенанту.
Однако расследование этого случая необходимо было провести в части, где служил рядовой Смирнов, поговорить с товарищами. Кто-то же точно знал, что именно он будет стоять в это время на развилке дорог. Почему выбрали его, а может, эти часы? Ведь человек, которым его подменили, не был случайным, каким-то простачком, судя по тому, что имел ампулу с ядом. И еще, с какой целью все это было сделано? Чтобы захватить несколько единиц хозяйственного транспорта (мы уже знали о потерявшихся повозках)? Маловероятно. Ради этого не стоило рисковать своим человеком, по всей видимости хорошо подготовленным, тем более проявлять себя. Что же за всем этим кроется?..
Не придумав ничего лучшего, мы решили завтра начать расследование в дорожном батальоне. Утром я уже собрался ехать туда, когда поступило еще одно чрезвычайное сообщение: в автороте хозяйственной части застрелили шофера Зайцева.
Машина стояла в открытом сарае в углу двора. Капот был откинут. Под машиной ярко горела переносная электролампа, шнур которой был закреплен на козлах для пилки дров, поставленных рядом. Тут же был разложен шоферский инструмент. Зайцев лежал под машиной на спине, виднелись только ноги, казалось, он всецело поглощен работой. Но Зайцев был мертв. На виске чернела пулевая рана.
Место было открытое. Неподалеку ходил часовой. За забором неумолчно трещал движок. Поэтому наверное никто, в том числе часовой, не услышал выстрела.
Солдат из хозяйственной роты, кто первым обнаружил убитого, рассказывал, дрожа всем тщедушным телом.
— Я, значит, шел мимо. Гляжу, из-под машины ноги торчат, Зайцев, значит, там лежит. Думаю, спрошу-ка у него закурить. Окликаю, а он молчит. Думаю, наверно, из-за движка не слышит, уж больно тарахтит движок-то. Наклонился так, заглянул под машину, а он не живой, покойник, значит. Ну, у меня душа в пятки. Как это среди бела дня, да и люди вокруг, застрелить человека. Побежал я в штаб донести, а тут навстречу наш старшина Моряков. Я ему доложил, он меня обратно послал охранять здесь, а сам побег в штаб...
С младшим лейтенантом Левкиным, командиром хозроты, куда в августе был прикомандирован шофер Зайцев, мы просматривали личные вещи убитого. Левкин, то и дело поправляя ремень с кобурой пистолета, характеризовал Зайцева как человека добросовестного, за которым не числилось нарушений, а машина всегда была в порядке. Но одно обстоятельство тревожило и настораживало младшего лейтенанта.
— Вчера, — говорил он, — я отправил Зайцева с машиной на передовую. Вот тут случилось странное. Вместо наших позиций он уехал на Жлобин, к немцам. На полпути застрял, сломалась машина.
— Когда это произошло? Когда он выехал из части?
— Сразу после обеда.
— Как он объясняет этот случай?
— Говорит, направил регулировщик и указатели так стояли. Только не верю ему. Я нашел его, взял на буксир. Указатели стояли правильно. А регулировщика не было.
— Когда это было?
— Уже под вечер.
«Правильно. Майор Рябинин уже перебил указатели, а регулировщика арестовал», — заключил я с облегчением, продолжая осматривать вещи погибшего шофера: кружка, ложка, хлеб, конверты, чистая бумага. В мешочке аккуратно перевязанная пачка писем со штемпелями, тут же письмо самого Зайцева, которое он по каким-то причинам не отправил. Вот что он писал:
— Что за чепуха? — удивленно воскликнул Левкин. — Уходил в глубокий тыл. Никто его не посылал, Вообще он никуда в ноябре не отлучался из роты. А может, он был завербован немцами? Шпион.
— Сразу и шпион! Зачем было Зайцеву выдумывать этот эпизод? Он ведь знал, что письма просматривает цензура, могли возникнуть подозрения, — подумал я вслух. — Просто бахвальство перед любимой женщиной или оправдание. Скажи, младший лейтенант, Зайцев в этом рейсе был один?
— Никак нет. С ним ехал радист Соловьев.
Опять Соловьев из взвода связи лейтенанта Егорова. Я проверил, у него было алиби. Когда, по заключению эксперта, убили Зайцева, Соловьев находился во взводе. Да не мог он рисковать, он мог убрать шофера на дороге, когда они оставались вдвоем. Все же я решил поговорить с радистом. Соловьев явился в штаб немедленно, был спокоен, лишь немного тороплив.
— Товарищ старший лейтенант, сержант Соловьев по вашему вызову явился, — с порога отрапортовал он.
— Садитесь, товарищ сержант. Расскажите, что произошло с машиной в дороге, когда вы ехали с шофером Зайцевым?
— С технической стороны я поломки не могу объяснить. Не знаком с автомашинами. Машина встала внезапно километрах в двух от развилки. Зайцев вылез, поднял капот, стал копаться в моторе...
— Сколько времени вы стояли на дороге?
— Часа три, наверное.
— Как вел себя Зайцев? Вы не заметили ничего подозрительного в его поведении?
— Он ругался, от досады, полагаю.
— А вы чем занимались в это время?
— Ходил возле машины, торопил шофера. Потом надоело, залез в кабину.
— А Зайцев?
— Он все возился с мотором и ничего не мог сделать.
— Скажите, у вас не возникло чувства или подозрения, что вы поехали не той дорогой?
Тут Соловьев чуть поколебался.
— Как будто нет. Никак нет, товарищ старший лейтенант! Ехали согласно указателям. И регулировщик стоял.
— И, согласно указателям, куда вы поехали?
— На Папортное.
— А вас командир роты Левкин нашел на дороге на Жлобин. Вам было известно, что эта дорога на позиции противника? Как вы это объясните.
— О позициях немцев было известно. О направлении могу лишь сказать: ехали маршрутом согласно указателям и сигналу регулировщика.
— Но на обратном пути вы убедились, что ехали на Жлобин, совсем не на Папортное.
— Да, на развилке младший лейтенант Левкин показал нам указатели.
— Как же вы объясняете случившееся?
Соловьев немного помолчал в явном замешательстве.
— Не могу объяснить, товарищ старший лейтенант.
Я решил прийти ему на помощь.
— Может быть, вы отвлеклись в тот момент, товарищ сержант, или вздремнули? Может быть, Зайцев постарался вас отвлечь как-то...
— Возможно. Виноват, товарищ старший лейтенант. Не помню.
— И тогда шофер Зайцев направил машину другой дорогой. То есть в нужном ему направлении.
— Вы считаете...
— А вы не думаете, что никакой поломки не было? Просто Зайцеву надо было заехать туда и остановиться в нужном, заранее условленном месте? Подумайте хорошенько, вспомните, ничего странного в его поведении не было?
Соловьев вытер вспотевший лоб платком.
— Подумать если... Да, теперь мне кажется, было нечто. Мне показалось, шофер больше оглядывается по сторонам, чем занимается ремонтом.
— Значит, он кого-то ждал?
— Возможно.
— А вы не подумали, в какой опасной ситуации вы оказались со своим имуществом?
— Не пришло в голову. Зайцев обнадежил, мол, Левкин все равно найдет. Вытащит.
— Ну, хорошо. Разговор этот остается между нами, товарищ сержант. Дело мы закрываем, поскольку шофер Зайцев покончил самоубийством.
— Как? Вы сказали — самоубийством? — воскликнул Соловьев. На лице его мелькнуло выражение какой-то дикой радости, как у приговоренного, с шеи которого палач в последнюю секунду снимает петлю. — А у нас говорят...
— Не верьте тому, что говорят. Экспертиза подтвердила: самоубийство. Застрелился из страха...
Вечером у капитана Обухова обсуждали итоги расследования. Фактов причастности Соловьева и Зайцева к немецкой агентуре по-прежнему не было. Ведь они ехали действительно согласно указателям и сигналам регулировщика. А доказать, что они знали о подмене, мы не могли. Оставался лишь психологический анализ.
У капитана Потапова также не было никакой зацепки. Он пока что входил в обстановку, «вписывался», по его выражению.
Капитан Потапов оставил у помощника взвода Егорова самое благоприятное впечатление. Статный, с вьющимися волосами, открытым лицом с правильными чертами и небольшим шрамом на левой щеке, что придавало ему особую мужскую привлекательность, он сразу располагал к себе.
Егоров уже получил распоряжение штаба фронта о прохождении радистом Потаповым практической работы на новой (пока секретной) рации БП-10, по окончании которой он будет откомандирован в штаб третьей гвардейской армии. Командир взвода связи не знал, что Потапов — опытный контрразведчик СМЕРШ фронта, что он хорошо владеет немецким языком. После короткого разговора лейтенант Егоров заключил:
— Подготовим из тебя, старшина, классного радиста. Наставником дадим «старика».
Стариком во взводе называли Соловьева, потому что он был старше всех, опытен в своем деле, хотя лет ему было всего тридцать с небольшим.
Может быть, в душе Егорова оставались кое-какие сомнения в отношении Соловьева, хотя мы постарались разубедить его. Но как человек добросовестный, он назначил учителем старшины именно его, лучше радиста у него не было.
Соловьев принял Потапова сдержанно, даже настороженно, разговоров не заводил, хотя жили они в одной землянке. Вскоре произошел случай...
В этот вечер Соловьев неожиданно разговорился. Был он сильно возбужден, словно выпивший. Он завел разговор о женщинах.
— А ты, Потапов, оказывается, ловелас, — сказал он, панибратски подмигивая. — Кто она, такая красавица? Льнет она к тебе. Как ты ее подловил? Завидую... А ты женат?
— Хочешь мне моральную неустойчивость подвести, — смеясь, ответил Потапов. — А ты вроде как следишь за мной, сержант? Вот не думал.
Соловьев, похоже, смутился.
— Так, случайно увидел. А я женат. Уже десять лет. А все влюблен в нее, как студент... — Соловьев стал рассказывать о жене, какая она у него умница да красавица, и как будто не мог остановиться.
Слушая его, Потапов достал из-под койки вещмешок, намереваясь сменить носки, и сразу обнаружил, что мешок завязан совсем не так, как это делал он. Не подав вида, развернул белье, а из него на койку выпала солдатская книжка. Взглянул в нее мельком — на месте фотографии пустое место. Выкрали? Цель? Хотят выяснить, что за птица Потапов? Ясно. Решили проверить по своей картотеке, не значится ли он там? Это уже серьезно. Заподозрили? Дал повод? Вроде бы нет. Значит, осторожны: новый человек. Выходит, попал на верный след...
Все это капитан прокрутил в уме мгновенно, стараясь поддерживать разговорившегося радиста.
— Женщина мила и прелестна, пока не станет твоей женой. Поэтому бытует мнение: чужая жена всегда лучше, — заметил он, укладывая вещмешок.
— Банально, пошло, старшина! — несколько наигранно возмутился Соловьев. — Я уже говорил: для меня нет женщины лучше жены во всем свете. Вот взгляни, какая красавица! — Соловьев вскочил с койки, порылся в кармане уже снятой на ночь гимнастерки, вынул фотографию, придвинулся к Потапову.
— Смотри, разве не красавица? Ангел. Говорят, все чувства человека отражены в глазах. Неправда. По ее глазам ничего не прочтешь. Тут она улыбается, а глаза серьезные, строгие даже. — Было ясно, что всей этой болтовней Соловьев пытается скрыть свою нервозность. А подсел рядом с целью выяснить, обнаружил ли Потапов пропажу фотографии из книжки. Видимо, ничего не выяснив, сказал на всякий случай: — Я ведь тоже был парень что надо. Была у меня фотокарточка тех лет, да вчера потерялась куда-то из кармана гимнастерки. Может, выронил.
Соловьев положил карточку жены на место, накинул на плечи шинель и вышел на улицу. Потапов тотчас проверил карманы его гимнастерки, нашел то, что хотел: квадратик картона, запечатлевший Соловьева в довоенное время.
Мы с капитаном Обуховым подходили к штабу полка, когда навстречу нам вышел лейтенант Егоров. Он имел вид человека с глубокого похмелья.
— Я к вам, — сказал он хриплым голосом. — Произошло такое, что не могу себе объяснить...
— Зайдем в штаб, там расскажешь, — предложил Обухов.
— Вечером я почувствовал себя смертельно усталым. Такого никогда не случалось, — начал рассказ командир взвода связи. — Шел в свою землянку и прямо на ходу спал. Едва добрался до койки, уснул, не раздеваясь. Среди ночи вдруг во сне или наяву слышу шаги. Мягкие, словно босой ногой. Приблизились к моей кровати. Затихли. Я хочу встать, но не могу. Не в силах поднять голову, она словно бы чугунная. Произнести слова, крикнуть тоже не могу. Потом снова услышал те же шаги. Они удалились, и все стихло. Через какое-то время я заставил себя подняться, просто неимоверными усилиями. Взял фонарик, пистолет — они у меня в любом случае в изголовье. Шатаясь, дошел до двери, вышел на улицу — никого, тишина.
— Где был ординарец?
— Куликов спал у порога.
— Он был в сапогах?
Егоров потер лоб.
— И теперь голова тяжелая. Так... Да, он был в носках. Запомнил, потому что запнулся о его ноги. Но он даже не пробудился... А вы что?.. Я же хорошо слышал, как открылась и закрылась дверь.
— Что же могло интересовать ночного посетителя в вашей землянке?
— Может быть, полевая сумка. Там были две полевые карты. На одной нанесен наш передний край на сегодняшний день. На второй обозначен бой западнее Папортного...
— А вы как обычно спите? Крепко?
— Нет. Я чуток во сне. Малейший шум заставляет просыпаться.
— Об этом, конечно, знают немногие, — заметил капитан Обухов. — А что вы можете сказать о своем ординарце?
— Несчастный человек этот Куликов. Был контужен под Москвой. Что-то с головой. Почему его не освободили подчистую? Не понимаю. Говорил о нем с начальником штаба. Ничего, говорит, в ординарцы годится. Он оказался прав. Куликов хорошо справляется со своими обязанностями. А почему вы об этом спрашиваете? Подозреваете?
— Ну что вы! Несчастный, калеченный человек. Жалеть надо, — успокоил Обухов. — Я к тому спрашиваю, не просили ли вы у него какого лекарства, когда пришли к себе? Он мог напутать или переборщить с контузией-то.
— Да нет. Я слова не сказал. Сразу свалился. Я же говорил уже.
— А где вы обедали, ужинали? Пили что-нибудь?
— Так, сейчас соображу. До семи мы совещались у начальника штаба. Потом с Левкиным пошли к нему в хозроту. Там я ужинал, пил чай... Потом вернулся в штаб...
— И почувствовал недомогание?..
— Просто тяжесть в голове и во всем теле. Чего не случалось...
— Возможно, обычное отравление. Недоброкачественные продукты.
— Да, мне тоже показалось что-то подобное...
Оставшись наедине, мы с капитаном подвели итоги событиям, происшедшим в полку. Уничтоженная батарея, подмена регулировщика и указателей, самоубийство задержанного, поломка машины, убийство шофера Зайцева, пропажа фотографии у Потапова, случай с Егоровым, которому явно дали снотворное. В двух случаях участвует Соловьев, появляется еще один человек — ночной посетитель, им мог быть ординарец Куликов, если бы не хозрота. Опять хозрота младшего лейтенанта Левкина. Надо было там навести кое-какие справки.
По пути в хозроту меня обогнала женщина. Взглянула на меня сбоку и ласково улыбнулась. Она была хороша собой: слегка веснущатое милое лицо, зеленоватые глаза, яркий маленький рот, солнечно-рыжие волосы, стройная фигура. Я пошел медленнее, и она сбавила шаг и все оглядывалась, улыбалась. Она явно заигрывала. Ну и что же тут такого? Молодая, село недавно освобождено от немцев. Но чем-то она казалась подозрительной. Может быть, своими манерами, что как-то не вязались с обстановкой, с долгим пребыванием здесь немцев...
Когда я пришел в хозроту, Левкин отчитывал своих подчиненных. Он кричал так громко, что стены дрожали, грозился всех подряд отправить в штрафную роту. Вскоре однако он, как всегда это бывало, утихомирился. Отпустил солдат, вытер платком потное лицо, мученическим голосом произнес:
— Легче командовать боевым подразделением, чем этой шарагой. Не позавидуешь! Фронт все время движется, идет, бежит. Попробуй успеть с такими «орлами». Машина застрянет — Левкин в ответе, какой-то разгильдяй не туда уедет или опоздает — Левкину по шее. Все Левкин да Левкин. А тут еще вы, контрразведка, допекаете.
С младшим лейтенантом Левкиным мы были в товарищеских отношениях. Я знал его более года, еще с боев на тульской земле — его родине. Тогда он пришел из училища командиром взвода. Человек он добрый душой, мягкий, иногда вспыльчивый, подчиненные относятся к нему с любовью.
— Скажи по секрету, почему Зайцева убили? — спросил Левкин. — Я все думаю, прямо спать не могу.
— А ты сам как думаешь?
Левкин вздохнул.
— Дело темное. Только у него действительно машина сломалась. Мотор отказал.
— Взаимно скажу: он ехал правильно. Указатели были установлены не так. Дорожники напутали.
— Разгильдяи! — возмутился Левкин. — Тогда что же получается?
— Дело темное, — усмехнулся я. — Знаешь, я сегодня остался без завтрака. Опоздал. В твоей столовой не найдется чего?
— Для СМЕРШа найдут.
— Не отравят?
— Поручиться не могу. Особенно за старшего повара Карпова. Такой тип. Представляешь, как он с живностью расправляется? Птицу — курей, уток, если подвернутся, живьем шпарит.
Признаться, от такой характеристики повара у меня совсем пропал аппетит.
Действительно, старший повар произвел на меня удручающее впечатление: массивен, с руками гориллы и тяжелой нижней челюстью. Я несколько раз ловил на себе его давящий, проникнутый ненавистью взгляд. Мне было не по себе, хотелось поскорее убраться отсюда и уж больше не встречаться с этим типом.
На обратном пути я зашел во взвод связи, чтобы увидеться с капитаном Потаповым. Он был на дежурстве. Я рассказал о своих впечатлениях. Капитан неожиданно высказал свое предположение по поводу случая с Егоровым — не причастен ли сам лейтенант к агентуре, назвал известные нам факты, но в своем толковании. У Егорова все возможности: связь, осведомленность. Версия была для меня, повторяю, неожиданной, я только и мог сказать, что все требует тщательной проверки, торопиться не следует. Сказал и о той женщине, которая почему-то не выходила у меня из головы. Потапов, оказывается, тоже встречался с ней, и у него зародились подозрения.
— Особа занятная, зовут Марина, — сказал он. — Намерен познакомиться ближе.
Знакомство состоялось и едва не закончилось для капитана трагически.
Потапов встретил эту женщину в тот же день. Она как будто поджидала его у небольшой крестьянской избы, сложив руки на груди. Он прошел мимо, делая вид, что ищет нужный ему дом, затем вернулся, подошел вплотную.
— Вы кого-то разыскиваете? — зазывно улыбаясь, спросила она.
— А вы, гражданочка, любопытны. Это не совсем скромно с вашей стороны, — ответил по-немецки капитан, галантно раскланиваясь.
Женщина на какой-то миг опешила.
— О-о, — протянула певуче. — Вы очень вежливый человек. Жаль, что я не понимаю, что вы сказали. Повторите, пожалуйста, по-русски.
— Я ищу одну красивую девушку по имени Марина.
— Ну, тогда вы нашли свою красивую девушку. Марина — это я, — женщина нежно улыбнулась.
— Тогда я пропащий человек, — притворно вздохнул капитан.
— Почему же так мрачно?
— Увидеть вас и не полюбить невозможно. А полюбить — значит, броситься головой в омут.
— А это разве страшно для настоящего мужчины? — женщина приблизила к нему лицо, обжигая зелеными глазами и жарким дыханием.
— Не страшно. Но я боюсь вашего мужа.
— У меня нет такого груза. Я свободна.
— Тогда все в порядке, Марина. Где мы встретимся?
Женщина повела пальцем вдоль улицы.
— Вон тот большой дом с оградой.
— В девять вечера буду у тебя.
— Не опаздывай, рассержусь...
Недалеко от дома, указанного женщиной, стояла полуразрушенная церковь, но колокольня сохранилась в целости. С нее был хорошо виден и дом, и просторный двор вокруг него. Мы с капитаном Обуховым до самого захода солнца вели за ним наблюдение. Во дворе пусто, в доме тоже никакого движения. Все выглядело запущенным, нежилым. Значит, встреча назначена в пустом доме? Все это наводило на тревожные мысли, но отступать было нельзя. Да и капитан Потапов был спокоен.
— Не прийти на свидание с женщиной — опозорить себя навечно, — заключил он философски.
Условились, если через три часа капитан не вернется, принять меры.
Вечор выдался холодный, темный.
Потапов шел по улице, прижимаясь к заборам. Навстречу с грохотом и лязгом двигались наши танки. Колонна тяжелых машин «ИС». «Эти непременно прорвутся к Берлину», — радостно подумал Потапов, на минуту останавливаясь возле калитки указанного дома. Дом и ограда были погружены во мрак, никакого признака, что тут есть живые люди. Однако Марина ждала его у крыльца. Она прильнула к нему на мгновенье, нежно шепнула:
— Идем, милый, я вся в нетерпении.
— Почему у тебя нет света? — наивно спросил он.
— Ах, ты забыл, что мы на войне. Все окна замаскированы.
Женщина взяла его под руку, повела на крыльцо. Они зашли на веранду. Здесь было светло — из-за полуоткрытых дверей в комнату падал свет. Она повернула ключ в двери веранды, хотела взять его, но Потапов разгадал ее намерение. Он повернул ключ в обратную сторону, отпирая двери, положил ключ в карман.
— Это на случай тревоги, чтобы не беспокоить тебя, — шепнул доверительно.
— Все равно, — проговорила она многозначительно и указала на дверь, откуда шел свет. — Проходи.
Едва перешагнув порог, капитан понял, что попал в западню. В небольшой комнате находились двое мужчин. Один сидел на кровати, другой — на стуле возле двери. Первый, рыжеволосый, усатый, держал руку в кармане, в зубах — незажженная трубка. Второй, молодой, косой на левый глаз, прятал руки под плащ-накидкой, из-под которой выпирал автомат. Все это Потапов охватил и оценил разом, у него достало выдержки не показать, что он понял, куда его заманили.
— Марина, а ты почему-то не сказала, что у тебя гости, — воскликнул он удивленно и взял ее за руку. — В таком случае, познакомила бы, что ли.
— Это мой отец, — кивнула она на рыжеволосого. — А это — брат.
— Ну, а я старшина Потапов, из взвода связи. Честь имею, — Потапов чуть склонил голову.
Усатый никак не отреагировал на происходящее. Молодой взглянул на него, жестко усмехнулся.
— Они скоро уйдут, — обнадеживающе шепнула женщина, пытаясь высвободить руку. Но Потапов держал ее крепко, зная, что, пока она рядом, они стрелять не будут.
— А я не предполагал, Марина, что у тебя такой молодой отец. Не то, что мой старик. Не знаю, увижусь ли я с ним. Уж очень он болен, — говорил Потапов, соображая, как вырваться из этой ловушки. Ключ от веранды у него в кармане, там пустынный двор, темнота, надо лишь пробиться к двери. Вырваться на веранду. Пробежать несколько метров. — А вы с папашей очень похожи. Удивительно просто. Слушай, Марина, надо бы взбрызнуть знакомство, а? Не найдешь ли нам поллитровку.
— Это ночью! — сердито прошипела женщина, снова пытаясь освободить руку.
Потапову надо были сделать три-четыре шага до комода, на котором стояла лампа. Всего три-четыре шага, но не вызвав у них подозрения. Надо найти повод. Да вот он! Над комодом висела цветная фотография, изображающая красивую полуобнаженную женщину.
— Скажи, Марина, кто это такая? Красавица! — Он сделал шаг, другой, увлекая за собой женщину.
— Это моя бабушка. Освободите мою руку, болван.
— Вы похожи, Марина. Как вы похожи. — Потапов сделал еще шаг. — Да, ночь создана, чтобы любить таких прекрасных женщин, — сказал он по-немецки, рассчитывая, что это вызовет некоторое замешательство. Так и случилось. В этот момент Потапов смахнул лампу рукой, толкнул женщину на рыжего и выскочил в двери. Когда он был уже во дворе, открылась стрельба. Но в темноте пули свистели мимо...
Взвод автоматчиков прочесал двор и окрестности, но никого не обнаружил. Исходя из этого происшествия, можно было заключить — капитана Потапова раскрыли. Но зачем было все так усложнять? Убрать его можно было другим способом, без риска и шума. Может, они не были уверены или хотели перевербовать? Ведь те двое кого-то ждали, кто-то должен был прийти и решить его участь.
Так или иначе, нужно было принимать меры. Хотя бы, чтобы снять возможные подозрения у агентуры в отношении Потапова. С этой целью и дальнейшими планами операции «Сокол» капитан Обухов выехал в СМЕРШ дивизии к майору Шамину...
Первого марта поступил приказ о переброске дивизии. Почти двенадцать суток везли нас по железной дороге в сторону юга. Эшелон часто останавливался, подолгу стоял на разъездах. Мы с капитаном Обуховым выходили из вагона, любуясь весенней природой — зеленеющими деревьями и травами, трелями птиц. На душе было так светло и радостно, что забывалось все, не хотелось обратно в вагон.
Разгрузились мы на станции Нежин и маршем дошли до села Дорогинка — конечной цели пути дивизии, где ей представлялась возможность отдохнуть, принять пополнение.
...Этот день выдался дождливым, лило как из ведра. Во взводе связи работы не было, сидели, вели разговоры. Обсуждали происшествие, в которое угодил старшина Потапов. Мнения были разные. Радист Ткачев, барабаня пальцами по подоконнику, сказал нервно:
— Окаянный дождь, зарядил... Я не понимаю, зачем устроили такую шумиху из-за пустяка?! Нашего командира даже тягали в контрразведку. Ну, пришел старшина к бабенке, а там ее ухари. Постреляли малость. Что тут преступного? И так не повезло мужику, подвела его чертова баба...
— Преступного, возможно, нет, — подключился Соловьев. — Но приказ есть приказ — не заводить шашни на освобожденных территориях, тем более в прифронтовой полосе. Мне жаль, конечно, старшину, но он все-таки балбес, и еще неизвестно, чем его похождения кончатся.
— А ты бы как поступил на его месте? Не пошел бы? — спросил Ткачев.
— Я — нет. У меня жена, да и голова на плечах. Так ведь можно до прямого предательства докатиться, — заключил Соловьев.
В эту минуту вошел сержант-делопроизводитель из штаба, громко сообщил:
— Приказ командира полка: всем немедленно прибыть к штабу в полной форме и при оружии!
— В такой ливень? Чего затеяли, — недовольно пробурчал Соловьев.
— Приказ есть приказ, правильный ты человек! — сказал Ткачев под общее одобрение.
...Полк был построен. Командир полка майор Павлюк поздоровался, прошел перед строем, остановился посредине, вынул из планшета приказ, скомандовал:
— Старшина Потапов! Пять шагов вперед, марш!
Потапов четко выполнил команду, повернулся лицом к строю, бледный, усталый. Комполка зачитал приказ о разжаловании его в рядовые за совершенный проступок, спросил:
— Вы осознаете свою вину?
— Так точно, товарищ майор!
Павлюк отдал приказ снять погоны с Потапова, затем скомандовал полку разойтись...
После этой короткой угнетающей процедуры сослуживцы обступили Потапова, стараясь утешить, ободрить его. Он попросил сигарету, прикурил, понуро побрел прочь. Никто не решился за ним идти, только Соловьев догнал его на полдороге.
— Ты не переживай, — сказал, тронув за руку.
— Ты чего, старик? — не понял Потапов. — А, обо мне. Брось, ты же не одобряешь мои связи с женщинами.
Соловьев замялся.
— В принципе — да.
— Вот видишь, все правильно. Ладно, я пойду в штаб, а ты куда?
— Хочу выспаться перед дежурством. Пойду к себе...
Потапов повернул к штабу, когда ему повстречалась процессия: солдат комендантского взвода с автоматом наизготовку вел высокого человека в плащ-накидке. Капитан сразу узнал «Косого», брата Марины. «Один все же попался», — подумал он удовлетворенно.
На допросе в кабинете Обухова «Косой», задержанный при попытке перейти наш передний край, показал, что его фамилия Ткаченко Михаил Григорьевич, он с Западной Украины, Марина его сестра, только жила и воспитывалась в Германии (их родители немцы), усатый ее муж, а его зять Халич Дмитрий Вавилович — украинец, бывший землевладелец. Все трое были членами националистической организации Бандеры, никаких связей с немцами не имеют. Просто выполняли свой долг, занимались террором. Два месяца шли за фронтом, убивали русских офицеров. Все сходило до этого случая. На этот раз тоже бы удалось укрыться, отсидеться, но Халич предложил уйти на ту сторону фронта, Марина его поддержала. Пришлось подчиниться. Двое или трое суток отсиживались в кукурузной яме. Стали искать место перехода. Нашли, но напоролись на дозор. Тогда он остался, чтобы прикрыть огнем сестру и ее мужа...
Показания Ткаченко полностью совпадали с теми, что он дал при задержании (протокол того допроса был прислан с сопровождающим в СМЕРШ дивизии по месту совершения преступления). Похоже, Ткаченко не врал, у них не было связи с немецкой агентурой.
— Как вы хотели поступить со старшиной? — полюбопытствовал капитан Обухов, кивнув на Потапова.
Ткаченко пожал плечами:
— Как обычно. Ухлопать.
— Но вы же избирали жертвами офицеров? Почему выбор пал на старшину?
— Так захотела Марина. Может, ей не понравилось, что он говорит по-немецки. Халич не одобрял ее выбора. Поэтому мы замешкались.
— А вы одобряли ее «выбор»?
— Мне было все равно.
— Вы что, Ткаченко, прирожденный убийца? Это как-то не вяжется с тем, что вы закончили советский политехнический институт.
— Я больной. Мне все равно — вы меня расстреляете или сам умру. Я очень любил сестру и во всем подчинялся ей...
Допрос ничего не прибавил по делу операции, не продвинул нас вперед. Лишь подтвердил, что агентура хорошо законспирирована, имеет свои определенные цели.
После допроса Потапов пришел в жилое помещение взвода. Соловьев уже собрался на дежурство. Он внимательно оглядел капитана, сказал со вздохом:
— Сочувствую тебе.
— Не надо, старик. Я измотался, хочу спать.
— Завтра у нас с тобой занятие по кодировке, расшифровке. Подумай.
Радист было пошел к двери, но вернулся, сказал небрежно:
— А фотография моя отыскалась. Засунул, оказывается, в вещмешок. Покажу на досуге.
Потапов догадался. Достал вещмешок. Фотокарточка была в солдатской книжке, лежала между страниц, как бы отклеившаяся сама по себе. Значит, побывала в руках агента. Что из этого следует? «Навряд ли моя личность есть в их картотеке, — подумал с усмешкой. — Итак, Соловьев. Кто за ним? Куликов? Егоров? Надо получить разрешение на досмотр вещей Егорова».
Пребывание дивизии в резерве закончилось, пришел приказ на марш. Снова дорога. Позади остались Киев, Житомир, Ровно, десятки других городов и селений...
Первого мая наш полк сосредоточился около села Озденеж, где проходила оборонительная линия армии. Нам предстояло сменить части первой чехословацкой бригады.
Капитан Обухов хотел после утомительной дороги немного отдохнуть, но тут вбежал посыльный — солдат из автороты, срывающимся голосом доложил:
— Товарищ капитан, убийство! Младшего лейтенанта Кравцова застрелили...
Придя в себя и отдышавшись, солдат рассказал:
— Я шел в штаб полка со строевой запиской. Впереди шел офицер. Вдруг выстрел. Офицер упал как подкошенный. Я бегом к нему. Но он был мертв. Я сразу признал его — младший лейтенант Кравцов из корпуса. Он конный, должно, привез приказ...
— Не заметили, откуда стреляли? Кто был поблизости?
— Никого не было, товарищ капитан.
Обухов отпустил посыльного, сообщил командиру полка о случившемся. Командир полка вызвал меня, Потапова, эксперта.
Экспертиза установила: пуля попала в затылок, прошла навылет, стреляли, вероятно, из винтовки с дальнего расстояния, смерть наступила мгновенно.
Это произошло в половине пятого. А Кравцов вышел из штаба в начале четвертого. В ста метрах от штаба был убит. Где он находился полтора часа? С кем встречался? Зачем ему понадобилось вернуться в штаб? Возможно, возвращение и послужило поводом к убийству?
К полуночи было опрошено около тридцати свидетелей. Наиболее существенные показания дал часовой из взвода автоматчиков.
— Было минут десять четвертого, я только заступил на пост, когда младший лейтенант Кравцов вышел из штаба. Он, видно, спешил, не ответил на мое приветствие. Пошел по дороге в сторону связи полка. Потом ему встретился кто-то, они стали разговаривать...
— Кто встретился? Не разглядел?
— Нет. Они далеко стояли. К тому же тот солдат стоял ко мне спиной.
— Солдат? Не офицер? Уверен?
— Солдат — это точно. Я мог бы наверно его узнать, если бы встретил.
— Они долго стояли? Когда разошлись, можешь сказать?
— Они и не расходились. Так и пошли рядом. Все, больше ничего не видел. Хотя нет, потом услышал выстрел. Еще подумал, какой разгильдяй винтовкой балуется.
— Выстрел винтовочный? Может, пистолетный?
— Я не первый день на войне, винтовка...
...Кто этот солдат, с которым разговаривал Кравцов? Нам казалось, стоит найти этого человека, и задача будет решена. Более того, сможем выйти на агентуру (мы еще не предвидели всей сложности дела!). Наконец, после многочисленных опросов, мне удалось найти так нужного свидетеля. Им оказался солдат из хозяйственной роты. Он указал собеседника Кравцова — радист Мироненко из взвода связи полка (опять взвод связи!), сообщил: проходил недалеко, видел, как они оба махали руками, Мироненко и незнакомый офицер, — видно, ругались.
Провести дознание капитан Обухов поручил мне (сам уехал в дивизию к майору Шамину согласовать разрешение на досмотр личных вещей лейтенанта Егорова). Утром я вызвал Мироненко. Радист вел себя нервозно, чего-то или кого-то боялся, но у меня сразу возникло ощущение, что не он убил Кравцова.
— Я знаю Кравцова с детства, — рассказывал он тихим голосом, оглядываясь по сторонам. — Мы с ним земляки. Оба с Украины. Жили рядом. Учились в одной школе. Потом вместе учились в сельхозтехникуме. После выпуска пути наши разошлись. Он уехал в Россию, я — в Гомель. За всю войну мы ни разу не виделись, я даже ничего не слышал о нем. Недавно я случайно узнал, что в корпусе служит Кравцов. Я подумал, не Владимир ли? И вдруг вчера мы встретились. Сразу узнали друг друга, обрадовались. Мы вместе дошли до продовольственного склада, мне надо было зайти туда, и простились. Правда, Владимир хотел, чтобы я проводил его до лошади, но я не мог...
— Говорите, обрадовались встрече, а сами поссорились, — заметил я. — Скажите, почему произошла у вас с Кравцовым ссора?
— Мы не ссорились.
— Есть свидетель, что вы ругались. Отвечайте. На какой почве это произошло? Мотивы?
— Ничего подобного не было.
— Вы слышали выстрел? Где были в это время? На складе?
— Выстрел услышал, когда возвращался в свой взвод. Винтовки у меня никогда не было. И стрелок я плохой.
— Почему вы сразу не сообщили, что виделись с Кравцовым? Ждали, когда вас найдут?
— Я боялся. Боялся, что меня обвинят в убийстве.
— Вы и сейчас боитесь. Кого? Что вам известно?
Мироненко молчал подавленно. Только все озирался на двери и окна...
Я понимал: радист врет, не говорит правду по причине страха перед кем-то. Ощущение его непричастности к убийству переросло в убеждение. Я отпустил его, хотя, наверное, надо было арестовать.
Мысль об аресте Мироненко возникла снова, когда совсем неожиданно заявился еще один свидетель. Это был старший повар Карпов. Меня будто током ударило!
— Я по тому делу, убийству, — произнес он глухо, тяжело, исподлобья глядя мне в лицо. — Подумал, может, чем помогу...
Карпов сообщил, что он ходил на продовольственный склад. Возвращаясь обратно, услышал выстрел. Но не придал ему значения, позабыл сразу же. Но когда пришел на кухню, его помощник сказал: потерялась винтовка из повозки. Тут он и вспомнил про выстрел.
— Винтовку нашли?
— Не нашли. Все обыскали.
— Вы не встречались с радистом Мироненко в тот день? На продовольственном складе?
— Не встречались, Я видел как будто его, когда шел на склад. Похожего на него. Но не ручаюсь. Мелькнул только. Торопился тот человек. Почти бежал.
— Куда он направлялся?
— Направлялся? Будто бы в хозроту.
— Когда это было? Время?
— Часа в четыре будто. Может, позднее.
— Сколько времени вы пробыли на складе?
— Нисколько. Кладовщик куда-то ушел. Я вернулся...
— Так вы можете поручиться, что видели именно Мироненко?
— Нет. Не могу. Мог обознаться...
В тот же день мы втроем — Обухов, Потапов, я — внимательно просмотрели показания Мироненко и Карпова, пришли к выводу: радист врет. Но по каким причинам? Тут мнения разошлись. Капитан Обухов считал, что страх Мироненко — обычный страх преступника перед заслуженной карой, приводил свою версию. Кравцов мог знать за Мироненко какие-то грехи. Поэтому Мироненко и не искал встреч с другом детства, хотя знал, что тот служит рядом. Встреча была неожиданной и совсем не к радости Мироненко. Он пытался уговорить Кравцова молчать. Но Кравцов на уговоры не поддался. Поэтому и вернулся в штаб. Все остальное проясняют показания Карпова (эту версию поддерживал Потапов). Я же считал, что показания старшего повара как раз не проясняют, а запутывают дело. Цель — увести нас от истинного преступника, может быть, агента. Возможно, я находился под впечатлением, которое произвели на меня Мироненко, а особенно Карпов?..
Мы решили еще раз допросить Мироненко.
Потапов вернулся в свой взвод вечером. Свободные от дежурства связисты сидели вокруг Соловьева, который им что-то рассказывал (с некоторых пор радист стал чрезмерно общительным). Мироненко среди них не было. Потапов спросил, где он.
— Охотится за какой-нибудь красоткой. По твоему примеру, — усмехнулся Соловьев.
— Давно он ушел на эту «охоту»?
— Да как вернулся оттуда, откуда не всякий возвращается.
Потапов ничего не сказал, взял фонарик и вышел. Было темно. Только передний край озаряли вспышки ракет, небо прошивали пунктиры трассирующих пуль. Капитан пошел в расположение артдивизиона, занимающего позиции на восточной окраине села Озденеж. Он знал, что среди артиллеристов у Мироненко есть земляк, там он часто бывает. Проходя тропинкой через сад, Потапов наткнулся на радиста. Тот лежал под кустом, ничком, с раскинутыми руками. Мертвый? Но, перевернув его на спину и приложив ухо к груди, Потапов уловил слабое биение сердца...
Радист умер в медсанбате этой же ночью. Мои предположения оправдались, я пожалел, что не арестовал его. Да, агент снова завел нас в тупик, нанес опережающий удар.
Мы вновь стали изучать протоколы допросов Мироненко и Карпова, сопоставлять их. У меня возникло предположение, которое показалось всем правдоподобным.
Ходил или нет Карпов на склад — это неважно и недоказуемо. Но он видел Мироненко в тот день — факт. Только видел не одного, а вместе с Кравцовым. Кравцов, вероятно, тоже заметил проходившего повара, узнал, назвал по фамилии. Но Мироненко знал его под другим именем. Возможно, на этой почве у них возник спор, и Мироненко пытался отговорить Кравцова от заявления. Вот здесь есть два варианта. Первый — Мироненко не хотел, чтобы Кравцов заявил, боясь ошибки. Второй — Мироненко связан с Карповым каким-то образом. Неопровержимо одно: страх Мироненко перед Карповым.
— Значит, Карпов?
Мы решили послать запрос на старшего повара в соответствующие центральные органы. Нас интересовало его прошлое. Но происшедшие вскоре события несколько отвлекли наше внимание от Карпова.
Старший лейтенант Егоров вернулся из штаба в свой взвод, объявил:
— Завтра утром три радиста должны выехать на передовую с генералом Данилевским.
Среди радистов командир взвода назвал Соловьева. И тут произошло неожиданное.
— Я не могу выехать, товарищ лейтенант! У меня высокая температура, — заявил Соловьев. Вид у него действительно был болезненный.
— Мне странно слышать это, сержант! — не удержался Егоров. — То вы рветесь в бой с винтовкой в руках, то отказываетесь выехать на передовую в качестве радиста.
— Не могу, болен, — почти простонал Соловьев, вздрагивая, словно от озноба.
— Разрешите, товарищ лейтенант, выехать мне! — вызвался Потапов...
...Ранним утром, едва брезжило, две легковые машины выехали на передовую. Въехав в лес, машины остановились. Генерал и сопровождающие офицеры по траншеям пошли на позиции артдивизиона. Связисты расположились на КП, установили связь с полками дивизии. Вскоре туда пришли генерал и командующий артиллерией. Данилевский сел к рации, и тут начался артобстрел наших позиций. Снаряды противника ложились с губительной точностью, рвались рядом с командным пунктом.
— Нас обнаружили! — без паники, но с тревогой доложил генералу вбежавший на КП Потапов. — Тут есть старый блиндаж, прошу перейти туда, товарищ генерал...
Вечером нас собрал Данилевский. Генерал ходил по кабинету, мы все четверо — Обухов, Потапов, я и Егоров — сидели в полном молчании, чувствуя свою вину и беспомощность перед вражеской агентурой.
— Ну, что скажете? — произнес генерал, останавливаясь. — Кто мог сообщить врагу точные данные о наших позициях? Не голубиной ли почтой воспользовался враг!
Данилевский, прищурясь, посмотрел на старшего лейтенанта Егорова. Тот медленно поднялся, одернул гимнастерку.
— Есть подозрение, товарищ генерал, на радиста Соловьева. — Егоров коротко доложил об отказе радиста выехать на передовую.
— Почему вы не вызвали медработника? Почему не доложили об этом ЧП? Что это — халатность, старший лейтенант? — генерал говорил, не повышая голоса, но слова словно резали мертвую тишину. Егоров стоял весь красный, обильный пот стекал по лицу. — В вашем поступке мы разберемся. Немедленно идите в полк, доложите командиру о происшедшем по вашей халатности.
Егоров вышел. Капитан Обухов попросил разрешения для короткого сообщения.
— Мы сегодня получили ответ на запрос относительно радиста Соловьева. Соловьев был в Германии, в каком году, установить точно не удалось. Факты, которыми мы располагаем, подтверждают его причастность к немецкой агентуре.
— Чего же вы медлите? Арестовать сукина сына! — не выдержал Данилевский.
— Разрешите, товарищ генерал, высказать мнение, — не боясь вызвать гнев генерала на себя, сказал Потапов. — Мы имеем улики против Соловьева. Но я не могу объяснить следующее. Первое — как мог узнать Соловьев о КП на передовой, оно было оборудовано накануне. Второе — каким путем мог сообщить противнику в течение ночи? Третье — если он агент, как он мог уклониться от выезда, зная, что подозрение падет в первую очередь на него? На эти вопросы я не могу найти ответа.
— Вы хотите, чтобы ответы на ваши вопросы прислали из генерального штаба? — жестко усмехнулся Данилевский. — Арестовать Соловьева и немедленно, капитан-рядовой Потапов.
Потапов хотел привести еще какие-то соображения насчет Егорова, но замолчал, вошел адъютант генерала. Доложил: капитана Обухова немедленно просит прибыть начальник штаба полка Модин.
...Капитан Обухов вернулся вскоре, доложил: исчез радист Соловьев. Реакция генерала Данилевского на это сообщение была соответствующей, а нам пришлось краснеть и потеть.
— Немедленно свяжитесь со всеми частями, оповестите о задержании. Мы вышлем группы разведчиков.
Разведчики тихо, ползком продвигались вдоль передней линии обороны. Затем скатились в балку на нейтральной полосе. Место для перебежчика, знающего местность, самое подходящее — определил командир разведгруппы сержант Иванов. Вдруг он услышал звуки, шум осыпающейся земли. Сверху к ним сползал человек. «Я буду брать», — шепнул он товарищам. Когда перебежчик оказался рядом, он сделал прыжок и придавил его к земле. Но тот сумел извернуться, выхватил из-за пазухи пистолет, приставив дуло к своей груди, выстрелил. Пуля прошла навылет и задела плечо сержанта.
Соловьева доставили в полк мертвым. При нем оказалась пачка немецких марок выпуска 1937 года, пистолет. И больше ничего. Так мы упустили еще один шанс, оборвалась еще одна ниточка.
Наши войска развивали наступление. Войска Первого украинского фронта продвинулись в глубину обороны противника на широком участке. Наш 889-й полк освободил город Владимир-Волынский. Успешные боевые действия полка, также дивизии были отмечены в приказе Верховного Главнокомандующего, дивизию представили к награде...
Мы получили шифровку. Халич Дмитрий Вавилович и Марина — она же Даниленко Анна Васильевна (учительница немецкого языка) перешли линию фронта на участке 862-го полка нашей дивизии. Через нашего агента были задержаны западнее города Львова, переданы в штаб партизанского отряда. Имели задание от националистического центра уничтожать офицерский состав Красной Армии, связи с немецкой агентурой не обнаружены. Дело по их розыску закрыть...
Потапов шел к капитану Обухову. Настроение было неважное. Его хотели отозвать обратно по месту службы — в СМЕРШ фронта, наверное, посчитали, что тут из него толку мало. Едва упросил оставить до конца операции «Сокол». Помог генерал Данилевский, хотя и оборвал его тогда, не дал высказать соображения. Потапов побывал у генерала еще раз, изложил все, что думал. Было совершенно очевидно: Соловьев — пешка в этой игре, исполнитель. Существует матерый агент, возможно, Егоров. Данилевский усомнился, но разрешение на проверку дал, сказал в напутствие:
— Постарайтесь не скомпрометировать, отвечаете персонально...
С таким нелегким грузом на плечах шел Потапов к Обухову. Он почти столкнулся с незнакомым сержантом-артиллеристом.
— Скажи, солдат, где здесь штаб 889-го полка? — спросил сержант. — Мне надо увидеть связиста Соловьева.
— Соловьева? — капитан постарался скрыть удивление. — Я его знаю. Пойдем, провожу.
Потапов привел сержанта к Обухову. Отрекомендовал как знакомого радиста Соловьева. Сержант отдал честь, представился.
— Сержант Майоров. Находился в отпуске после ранения, вернулся в свой 862-й полк для дальнейшего прохождения службы.
Пригласив сержанта сесть, Обухов справился о его самочувствии, спросил:
— Откуда вы знаете Соловьева?
— Мы земляки. Москвичи. Служили рядом.
— Встречались часто?
— Нет. Изредка он приходил ко мне. Я на его службе не бывал.
— Да, так часто случается. Земляки воюют рядом, а на встречи не хватает времени, — посожалел капитан.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что сержант Майоров виделся с Соловьевым последний раз месяц назад, в медсанбате. Соловьев, узнав, что земляк едет в отпуск, прислал письмо своей жене, просил передать только лично, в любом другом случае письмо должно быть возвращено. Но по указанному адресу проживала пожилая женщина. Она нелестно отозвалась о жене Соловьева, сказала, что такая-то особа укатила куда-то с неизвестным мужчиной. Поэтому письмо привез обратно.
— Соловьев убит, сержант, — сказал капитан Обухов. — Поэтому письмо оставьте нам. Мы найдем способ переправить его... А разве это письмо принес не сам Соловьев?
— Нет, послал с товарищем, — растерянно проговорил сержант. — Убит? Николай погиб? Когда? Как?
Обухов не ответил — не желал врать, а правду сказать не мог.
— Теперь он уж не узнает об измене жены. Он сильно любил ее, мог не перенести такого вероломства, — заметил Потапов.
— Да, да, — согласился сержант. — Жалко Николая. Письмо я отдам. Зачем теперь его мне таскать. — Он вынул самодельный конверт из солдатской книжки, передал Обухову.
Капитан бегло прочел письмо. Многозначительно взглянул на нас, сказал сержанту:
— На конверте нет адреса. Значит, вы знали, где проживает жена Соловьева?
— Нет. Не совсем. Улицу знал и дом. Квартиру не помнил.
— Вы могли перепутать. Дом, вероятно, большой, вы и попали не в ту квартиру. Из этого может получиться, что мы понапрасну обвинили женщину.
— Квартиру мне сказал товарищ Николая, кто принес письмо. Я ее на всю жизнь запомнил: двадцать пятая. Мне тоже двадцать пять. Так что никак я не мог перепутать.
— Может быть, тот человек, товарищ Соловьева, допустил ошибку? Интересно было бы уточнить это у него. Вы запомнили его?
— Никак нет. Он пришел вечером. Было темно.
— Он что, вызвал вас на улицу через кого-то?
— Меня позвал кто-то из выздоравливающих, сказал — от Николая.
— Жаль, что мы не сможем увидеть этого человека. Может быть, голос запомнился?
— Он говорил шепотом, сказал всего несколько слов.
— Вы вернулись в полк вчера... И сразу пришли сюда, то есть к своему земляку. Это очень хорошо, я приветствую настоящих друзей. Может быть, и тот товарищ придет к вам, поинтересуется женой Соловьева. Скажите, что письмо передали нам, он может к нам обратиться в любое время. — Капитан встал, подал руку сержанту, поблагодарил. — Вы свободны. Я позвоню командиру полка, что вы задержались здесь.
Письмо было короткое, странное.
Мы обменялись мнениями. Письмо подложное, почерк явно изменен, и цель его очевидна. На что рассчитывал агент? Первое — письмо может попасть куда следует в медсанбате; второе — его могут обнаружить в пути; третье — оно вернется обратно, поскольку адрес липовый, и попадет к нам, ведь Соловьев погиб. Если бы он был жив? Агент нашел бы способ перехватить сержанта. Но судьба Соловьева была уже тогда решена...
Теперь агент чувствует себя в безопасности. Надо было подыграть ему, провести в каждом подразделении беседы о повышении бдительности, рассказать о письме предателя Соловьева.
Потапов наконец получил возможность провести досмотр личных вещей Егорова. Старшего лейтенанта отослали в штаб армии, ординарец Куликов ушел на хозработы. Доступ в жилье командира взвода связи был открыт. Сознавая всю ответственность взятой на себя задачи, капитан снова прокрутил в уме свои подозрении. Первое — Егоров имеет неограниченные возможности для передачи информации; второе — ночное происшествие с Егоровым, когда ему показалось, что в землянку кто-то входил, а он не мог подняться; третье — о новом командном пункте знал только Егоров; наконец «халатность», как сказал генерал Данилевский, когда радист Соловьев отказался выехать на передовую. Взвесив все, Потапов приступил к досмотру.
Землянка у командира взвода связи была просторной, светлой. Кругом чистота и порядок. Постель аккуратно заправлена. В углу лежал свернутый матрац, на нем — вещевой мешок, это место, как видно, занимал ординарец. Куликов был человеком невзрачным, малорослым, ноги у него были необыкновенно короткие, и ходил он как-то забавно, точно на подставках, оттого остряки прозвали его «Обрубок». Но был на редкость трудолюбив, уважал порядок, выглядел тихим, даже робким. Он вызывал сочувствие, если не жалость, а заподозрить его в каком-либо преступлении было бы великим грехом. Тем не менее в голове капитана роилось нечто подобное...
Он начал досмотр с самодельного чемодана, который стоял возле койки и принадлежал Егорову. Здесь также чувствовалась аккуратность хозяина: перевязанная тесемкой пачка писем, написанных одним почерком — женой, ее фотокарточки, в картонной коробке — все, что необходимо, чтобы заштопать одежду, подшить подворотничок к гимнастерке, пришить пуговицу. Тут же лежали новые погоны — капитанские, Егоров вскоре должен был получить очередное звание. Внимание привлек флакон валерьяны, хранившийся под бельем в углу чемодана. «Разве у Егорова не в порядке сердце? Или принимает, как успокоительное?» — мимолетно подумал Потапов. Он открыл флакон, понюхал — запаха не было. Да и по цвету жидкость не походила на настой валерьянки. Это заинтересовало капитана. Он сходил в медсанбат за флаконом, немного отлил в него подозрительной жидкости...
Сделать анализ «валерьяны» на месте не было возможности. Майор Шамин для этой цели выехал в штаб армии. Через сутки мы получили шифровку: предоставленная для анализа жидкость — проявитель микропленки.
Над Егоровым нависла серьезная угроза. Возникла необходимость повторного, более тщательного досмотра. На этот раз с Потаповым был я. Обнаружить ничего не удалось. Только я заметил, что на некоторых конвертах остались следы почтовых марок, а солдатские письма посылались без марок. Мне было известно, что марки использовались в агентурных связях для передачи информации: на обратную сторону способом микрофотосъемки наносился текст, и письмо благополучно проходило цензуру. Таких конвертов оказалось три. Все от жены.
Вечером у капитана Обухова мы обсуждали результаты досмотра. У всех было какое-то нервное состояние.
— Что же получается?! — воскликнул Обухов. — Он и жену втянул в шпионскую работу? Невероятно! Невообразимо! Чушь собачья... Извините. Порядочный человек, офицер и вдруг!..
— Возможно, кто-то воспользовался ее письмами, — предположил я. Мне тоже не по нутру было все это сознавать.
— Давайте без эмоций, — заключил Потапов. — Факты налицо, мы обязаны принимать меры.
Да, факты. Проявитель, марки. Хотя возникал логичный вопрос: зачем это все Егорову, если в его руках все рации полка? Но Потапов прав: надо принимать меры.
Во-первых, требовалось установить, где находилась дивизия, когда пришли эти письма, то есть в 1942, в начале 1943? Выяснить это не составило труда. Дивизия воевала на территории Брянской и Гомельской областей, происшествий, связанных со шпионской деятельностью, не отмечено. Во-вторых, послали шифровку на предмет проверки поведения жены Егорова, ее связей, знакомств, ее прошлого. Это был самый тяжелый для всех нас пункт: когда СМЕРШ вмешивается в судьбу человека, тем более женщины, жены, матери — это страшный удар. Поэтому мы решили включить просьбу — выполнить необходимое самым деликатным образом...
С предъявлением обвинений Егорову решили не спешить. Взять под контроль переписку стало моей обязанностью, установить наблюдение за жильем — Потапова.
Капитан Потапов уже более часа наблюдал за жилищем Егорова. Самого хозяина там не было, он находился на дежурстве, домовничал ординарец Куликов. А этот человек вызывал все более серьезные подозрения. В последнее время (после Соловьева) он стал интересоваться рацией, и не просто рацией, а новой, еще секретной радиостанцией. Куликова можно было понять: его скоро должны были комиссовать по состоянию здоровья, а жить на гражданке без специальности трудно. Егоров содействовал осуществлению этого желания своего ординарца, поспособствовали и мы — дали «добро» начальнику радиостанции старшине Оглоблину. Естественно, у нас возникло предположение: командир Егоров и ординарец Куликов работают совместно...
Первые дни наблюдения Потапова ничего не дали. Никто не приходил, сам Егоров, если был дома, никуда не отлучался, сидел в землянке и Куликов.
На этот раз было то же самое. Когда стемнело, в жилище зажглась лампа, полоска света прорвалась из дверной щели. Через четверть часа должен был вернуться сам хозяин — он был всегда точен, — может быть, его возвращение даст что-то...
Егоров появился вовремя. Он шагал энергично, уверенно, как человек, которому нечего бояться. Так же размашисто распахнул двери, отчего-то замешкался на пороге, затем шагнул внутрь, а через минуту выскочил, огляделся по сторонам и кинулся к штабу. Он шел так быстро, что Потапов едва поспевал за ним...
Обухов собрался идти отдыхать, когда раздался звонок телефона. Капитан не сразу узнал голос Егорова, командир взвода связи был так перепуган, что даже заикался.
— Совершено нападение. На нас...
— Когда? Где? Кем?
— На землянку и Куликова...
— Живой?..
— Кажется. Без сознания...
Тут же к Обухову зашел Потапов. Вызвали меня...
Ординарец сидел на полу, обхватив голову обеими руками. Кругом валялись вещи, вытряхнутые из чемодана командира взвода и мешка ординарца.
— Ну, как ты, Куликов? — участливо спросил Егоров, склоняясь над ординарцем. — Пришел в себя?
Тот кивнул, ощупывая голову.
— Можешь рассказать, как все случилось? — спросил Обухов.
— Я пришел. Зажег свет, — с трудом, пристанывая, начал Куликов. — Хотел приготовить постель товарищу старшему лейтенанту. Склонился над койкой. А тут меня ударили... Больше ничего не помню.
На голове его вздулась шишка, видимо, от удара тупым предметом.
— Когда это случилось? Время? Примерно, — поинтересовался Обухов.
Куликов обвел нас мученическим взглядом:
— Теперь сколько часов?
— Около одиннадцати.
— Значит, в девять, может, позже...
— Что скажете, капитан? — спросил Егоров, собирая свои вещи. Я помогал ему и заметил, что пузырька с валерьяной нет. Исчез.
— Что у вас было в чемодане, кроме личных вещей? — уточнил я.
— Ничего. Никаких документов здесь не держу, — немного смущенно ответил Егоров. Возможно, он испытывал неловкость за поднятую им панику и свой испуг?
— Все вещи целы? Не пропала ли какая-нибудь мелочь? — снова поинтересовался я. — Проверьте внимательно.
— Да нет. Все цело до иголки.
— Может, чего-нибудь позабыли? — настаивал я. — Вы часто разбираете свой чемодан?
— Нет. Я и не разбираю его. Знаю, где что лежит. Беру нужное даже в потемках. Чего же искал грабитель?
— Ну, может быть, деньги, секретные документы, — пожал плечами я.
— Я же сказал: ни денег, ни документов здесь не держу.
— Откуда же ему знать об этом? — улыбнулся Обухов. — Необходимо составить протокол с указанием всех вещей, до мелочи.
— Зачем же протокол? — удивился Егоров. — Ведь все в целости!
— Таков порядок. И потом — вы могли забыть, и что-то все же потерялось...
Пока составляли протокол и опись, Куликов сидел на своем матраце, куда передвинулся по нашей просьбе, тупо глядел перед собой и не снимал рук с головы. От медсанбата он отказывался, однако капитан Обухов настоял, чтобы он прошел освидетельствование немедленно, как того требует порядок. Куликов, показалось, вздохнул с облегчением.
Потапов расхохотался, когда я ему в нескольких словах передал эту живописную картинку: маскарад!
— Но зачем он устроен, цель? Избавиться от проявителя? Они могли его просто выбросить. Убедить еще раз в своей непричастности к агентуре?
— А не обнаружили ли они ваше посещение? — предположил Обухов.
И такое могло быть. Однако Егоров вел себя в этой ситуаций вполне нормально, естественно. И все равно подозрение с него мы не могли снять, не имели права.
В конце июля наши войска прорвали оборону противника на левом берегу реки Венш. Наш полк освободил Красныстав. Это был очень красивый польский городок, буквально утопающий в садах...
Взводу связи было отведено место в панском имении на краю городка. Размещая взвод, Егоров поинтересовался:
— Где рядовой Потапов?
— Как всегда. Но сейчас он находится на важнейшем участке по укреплению интернациональной дружбы! — ответил радист Ткачев. — Устанавливает контакты с полячками. А почему, товарищ старший лейтенант, не видно вашего ординарца? Или он также брошен на интернациональный фронт?
Связисты весело рассмеялись.
— Отставить шуточки, сержант! — хмуро бросил Егоров. Подумал, что действительно ординарец последнее время стал проявлять халатность в исполнении своих обязанностей, часами просиживает на радиостанции у Оглоблина, пора его комиссовать...
Потапов продолжал следить за Куликовым. Ординарец вел себя в этот день суетливо, беспокойно. Он ходил по двору, разговаривал с ездовым, заходил во флигель, где жила прислуга бывших хозяев, пил кофе, скрывался в комнате, занятой под жилье своего командира, появлялся снова, взглядывал на солнце. Казалось, он ждал вечера и торопил время.
Так и случилось. Начало темнеть, он вышел со двора и с не свойственной ему проворностью двинулся к центру городка. Остановился возле костела, обнесенного чугунной оградой, огляделся, скрылся в калитке. Рядом с костелом стоял небольшой дом. Окна были зашторены плотной тканью. Куликов трижды стукнул в крайнее из них. Створки осторожно раскрылись, послышался глухой голос:
— Кто здесь?
— Карл дома? — спросил Куликов тихо.
— Он давно в Варшаве, — ответил мужчина.
— Ключ от библиотеки он оставил?
— Она открыта. — Хозяин помедлил, сказал: — В двери нельзя, в прихожей Марта. Давай в окно...
Хозяин — он был молодой, румяный, толстый — усадил Куликова за стол, достал из буфета темную бутылку, два фужера. Они выпили, затем хозяин принес лист бумаги и ручку. Начертил план, передал два ключа, и они расстались.
Выйдя тем же путем из дома, Куликов пошел дальше. Он хорошо ориентировался среди одинаковых, погруженных во тьму домов. Прошел вдоль каменного забора, нашел калитку, на которой была прибита медная дощечка с надписью на польском языке: садоводческое общество. Он осторожно подергал калитку, но она была заперта изнутри. Тогда он перелез через забор, подошел к дому, отпер ключом двери, крадучись проследовал в комнату, где горел свет.
В комнате был беспорядок, стоял тяжелый запах хмельного. На столике, придвинутом к дивану, стояли бутылки. На диване, раскинув руки, лежал полный мужчина, тяжко, со стоном храпел.
— Реховский, вставай! — не опасаясь, громко сказал Куликов, держа руку за пазухой.
Мужчина судорожно сунул руку под подушку, но, увидев перед лицом дуло пистолета, покорно поднялся, сел. Куликов выдернул из-под подушки немецкий вальтер, положил в карман. Свой пистолет также сунул за пазуху.
— Тебе привет от Юзефа, я только что от него, — сказал спокойно.
— Юзеф идиот! — неожиданно со злым смехом сказал мужчина, приходя в себя.
— Ты полегче, Реховский! — предупредил Куликов. — А то заткну глотку.
— Не пугай! Послушай, что скажу. Я знаю Юзефа с тридцать девятого года. Первое время я уважал его, ему всегда везло. Потом выяснилось, он выезжает на чужих планах, на чужих мыслях, как говорят у вас — на чужом горбу в рай. Ты есть последний дурак, если до сих пор веришь Юзефу... Я тебя не знаю, давай выпьем за знакомство. — Реховский ополоснул рюмку, налил вина, подвинул Куликову. Но тот пить не стал. Хозяин выпил один, вытер рот ладонью, продолжал: — Второго у вас хорошо знаю. Человек из отбросов. Но хитер, умен! Внедрился крепко.
Реховский снова глотнул вина, повысил голос:
— Объясни мне, почему сорвалась операция с радиостанцией?
— Не наша вина, машина с радиостанцией не вышла в тот день, — хмуро сказал Куликов, не вдаваясь в подробности.
— Очень хорошо: не ваша вина! А как все было обставлено, классно! Регулировщика заменили, мотоцикл стоял наготове в условленном месте. И вдруг появляется какой-то зачуханный грузовик из хозчасти, вместо обещанного пикапа с радиостанцией. Представляешь, в каком идиотском положении мы оказались — потеряли надежного человека. Хорошо, что он покончил с собой. Иначе не миновать бы всем нам контрразведки.
— Положение дурацкое, — согласился Куликов. — Мне пришлось зачищать следы. Ты оказался последним трусом. Убежал, скрылся, когда они сели на хвост.
— Да, убежал. Чего мне было ждать? Когда контрразведка возьмет меня за воротник?! Своя голова дороже, да она еще пригодится. Реховский знает себе цену! — Реховский снова стал пьянеть, он говорил все громче, размахивая руками. — Тебе тоже надо спасаться. У меня есть грандиозный план, мы с тобой вывернемся. Рейху конец. Ты знаешь, что нас ожидает? Все, весь мир против нас. Орда убийц, насильников, грабителей — так именуют высшую арийскую нацию, а мы ее жалкие пособники...
Реховский не договорил. Куликов выстрелил ему в голову, прошипел:
— Скотина!
Реховский ничком упал на пол. Куликов перевернул его на спину, вытащил из кармана вальтер, выстрелил в угол, бросил рядом с убитым.
...Когда Куликов ушел тем же путем, оставив дверь распахнутой, Потапов зашел в комнату. Он взял вальтер, обернул рукоятку носовым платком, чтобы сохранить отпечатки пальцев Куликова, положил в карман.
«Небрежно сработал Куликов. Посчитал, осторожность здесь ни к чему. Не подозревает», — подумал он.
Ординарец Куликов на радиостанции стал своим человеком. Старшина Оглоблин — рослый, плечистый алтаец — принимал его по-приятельски.
— Хочешь попробовать поработать? — спросил он Куликова.
Тот замотал головой.
— Не-е. Боюсь я эту махину. Надо обвыкнуться еще.
— Чего же бояться, — усмехнулся старшина. — Ты уже кое-чему научился.
— Не-е. Может, как-нибудь потом, — снова помотал головой Куликов.
«Значит, не пришло время», — заключил про себя Оглоблин.
— Как знаешь. Надумаешь, приходи, — сказал он.
Вечером мы с Обуховым просматривали карту с нанесенной оперативной обстановкой. Капитан комментировал.
— Мы продвигаемся все в том же западном направлении. Вот рубеж противника, но здесь он долго не продержится, не позволяют условия местности. Выгодный для него рубеж на правом берегу Вислы. По данным разведки, там немцы успешно возводят оборонительные сооружения. Надо полагать, что мы двинемся вперед в самое ближайшее время.
— Где же агентура намечает операцию? Когда Куликову понадобится радиостанция? — попробовал проникнуть я в их замыслы. — Скорее всего, когда начнутся бои за переправу...
Наша дивизия с боями прорвалась к Висле. Населенные пункты здесь были редки, местность открытая. В расположении дивизии оказалось два небольших села, и ни одно не годилось для размещения штаба: одно было слишком далеко от линии фронта, другое же близко, постоянно обстреливалось. Тогда было выбрано помещичье имение (кстати, его указал Куликов), расположенное между этими селами. Дом имел три этажа, с просторными светлыми комнатами. Половину третьего этажа занимал большой зал, где прежде размещалась библиотека, а теперь остались пустые книжные полки, стеллажи. Лучшего помещения для связистов нельзя было придумать.
Хозяева поместья бежали, но, как видно, без спешки, вывезли всю обстановку и все до последней книги. Прислуга тоже уехала или разбежалась. Остался один пожилой человек, которому, видимо, некуда было бежать. Он встретил нас почтительным поклоном, пригласил пройти во флигель, который примыкал к дому и в котором он жил одиноко.
— Кто еще живет в имении, кроме вас? — поинтересовался я.
В глазах старика мелькнул страх.
— Прислуга вся разбежалась, остался я один. Есть еще человек, но он вам никоим образом не помешает. Это — девушка. Очень несчастная девушка. Она воспитывала сына господ.
— Почему же они ее бросили, оставили?
— Она сама не захотела поехать. Она очень несчастна и одинока, как и я. Вы представляете, что такое одиночество, пан офицер? Нет, это надо пережить, перечувствовать. Когда у меня умерла жена, я почувствовал это. Я остался один — детей у нас не было — и всей душой привязался к этой девушке, как к родной дочери... Она очень красивая, умная, любит музыку и прекрасно исполняет ее. У нее появился поклонник. Привлекательный юноша, полюбил ее страстно. Но она почему-то отказала ему. Юноша застрелился. На столе оставил записку, она прочла и упала в обморок. С того дня она уже совсем перестала говорить и появляться на люди. Да, такая это трагедия!.. Однако пан офицер пускай не беспокоится, мы поместим несчастную девушку во флигель, рядом со мной...
Капитан Обухов получил ответ на наш запрос по поводу Юзефа.
Яблоновский Юзеф, уроженец города Белостока. Служил в польской армии, дезертировал в районе Чернигова, поступил на службу в немецкую разведку. Дважды переходил линию фронта на связь с агентом, находившемся в частях Красной Армии. Юзеф по операции «Сокол» не нужен, подлежит немедленному аресту.
Яблоновский был арестован. Но к тому, что нам уже было известно, не добавил ничего.
Потапов был убежден, что старик оставлен в имении с определенными целями. Потому часто навещал его, заводил разговоры, расспрашивал о несчастной девушке, которую ни разу не видел, только слышал ее игру на пианино. Да, превосходно она играла... но Куликов не искал знакомства со стариком, они ни разу не встречались. Значит, существует иной вид связи? Потапов терялся в догадках, когда увидел сценку, поразившую его.
Куликов с ведром шел к водоколонке. Когда он поравнялся с флигелем, навстречу ему вышла девушка. В руке ее был пышный букет цветов. Она поклонилась ординарцу, с улыбкой протянула цветок. Сделала она это левой рукой, на пальце ее сверкнуло кольцо. Они разошлись, не сказав друг другу ни слова. Отойдя немного, Куликов выбросил цветок.
Утром нас вызвал Обухов. Он молча протянул Обухову обрывок газеты, на котором карандашом была написана немецкая фраза: «Розы распустились. В 12 часов слушай мелодию, которую я буду играть».
— Откуда это? — спросил Потапов.
— Радист Ткачев нашел во дворе у штаба. Или подбросили, или обронили, — произнес Обухов, добавил огорченно: — Жаль, что мы профаны в музыке. Есть какая-то мелодия, где передается азбука морзе.
— Надо вызвать Оглоблина, — предложил Потапов. — Время идет.
В назначенное время зазвучало пианино. Исполнялось что-то классическое. Оглоблин насторожился. Слух опытного радиста сразу уловил ритмическое чередование звуков. «Азбука морзе», — кивнул он и стал записывать. Когда замолкла музыка, старшина прочитал, что успел записать: «В полночь буду на лодке на пруду, северо-западнее рощи. Ждите там. Максимум осторожности. В случае каких-либо помех, свяжусь с вами иным способом... Карл решил в четверг... в большой зале».
Мы стали детально разбирать текст. Ночью намечается встреча на пруду. Возможно, явится тот, кто до сих пор оставался в тени. На четверг назначена главная операция. До четверга три дня, до полуночи — считанные часы. Надо было разведать все вокруг имения, пруд, рощу. Это было не трудно сделать. Но вот «большая зала». Это, понятно, в имении. Но как туда они пройдут? У входа часовые. Флигель с главным домом не имеет сообщения. Тут Потапов припомнил фразу Куликова: «Карл оставил ключ от библиотеки?..» Конечно, фраза могла быть условной. Ключ от библиотеки мог не иметь никакого отношения к этому поместью. Но она натолкнула на мысль. Потапов после тщательного обследования все-таки нашел потайную дверь, искусно замаскированную обоями, которая соединяла зал с флигелем.
Вечером мы с Обуховым были в роще. Ждали долго, прислушиваясь до звона в ушах. Вокруг было тихо, холодно. Наконец на пруду показалась лодка, она продвигалась почти без звуков. В лодке сидела девушка. В блеклом свете луны она выглядела привидением. Лодка двигалась в нашу сторону. Значит, тот, к кому она плывет, где-то рядом с нами? Это было невероятно. Ведь мы не слышали никаких звуков, даже шороха.
Лодка подошла к берегу, повернулась боком.
— Вы здесь? — негромко спросила девушка.
Из-за деревьев появился человек.
— Вам письмо от Карла, кладу на берег, возьмите, — проговорила она и спросила погодя: — Нашли?
— Нашел.
— Вы уверены, что за вами не следят?
— Беспокоиться нет оснований.
— Хорошо. Завтра вам надо встретиться с Вильгельмом. Счастливо.
Лодка отплыла. Человек скрылся за деревьями. Он не походил на Куликова ни голосом, ни фигурой. Кто? Да это же Карпов, старший повар из хозроты! — осенила меня догадка.
Уже под вечер Куликов заглянул на радиостанцию.
— Можно зайти, товарищ старшина? — сказал, улыбаясь.
— А, Куликов! Заходи, заходи! — обрадовался старшина. — А ты чего такой торжественный сегодня? Может, праздник какой, а мы и не знаем.
— Да праздник вроде бы для меня одного. Хочу я теперь попробовать застучать все буквы. Вроде бы не робею. Можно, товарищ старшина?
— Давай-давай, Куликов. Но с одним условием. Не ошибешься — две пачки махорки с меня. Допустишь две-три ошибки, извини, тащи махру. Идет?
— Идет, — кивнул Куликов, садясь за ключ.
— Отлично, Куликов, все буквочки так и выпрыгивают, — ободрял Оглоблин, — а теперь вот сплоховал: это не «х», а «н». Одна ошибочка за тобой.
Куликов отстучал все буквы азбуки.
— Ну и как, товарищ старшина? — спросил, скромно улыбаясь.
— Выше всяких похвал, Куликов. Просто удивляюсь, когда успел так набить руку?
— A-а. Я сделал такую самоделку, наподобие этого ключа. Вот и бью всякую свободную минуту.
— Молодец. Жалко мне две пачки махры, но придется отдать.
— Не надо, товарищ старшина. Я принесу вам, за науку. Такая радость для меня, сильно уж охота получить профессию. — Куликов на мгновение замялся, сказал умоляюще: — Дайте мне, товарищ старшина, попробовать постучать буквы в разбивку.
— Давай валяй. Чего же тут. Работы у меня пока никакой. — Старшина отошел в сторону.
Куликов заработал ключом. Оглоблин сразу понял — перед ним опытный радист...
Когда закончилась передача, Потапов, сидевший в комнате Обухова за рацией, сказал:
— Вот что передал Куликов: «В полночь буря. Урна старая».
Буря, урна... Что это должно означать?
— Буря. Не значит ли это контрудар немцев? Возможно, артналет? — предположил Обухов. — Надо срочно доложить командованию.
Потапов возразил:
— На это они не пойдут, если готовится агентурная операция. Наоборот, они примолкнут к ночи. А «урна» — место для почтовой связи или сбора...
Потапов не закончил фразу, в дверь постучали. Вошел молодой солдат с автоматом на груди.
— Рядовой Краснов, — представился он. — Разрешите доложить, товарищ капитан.
— Да. Докладывайте.
— Дело секретное, товарищ капитан.
— Здесь все свои, говорите.
— Прошлой ночью я стоял на шестом посту. Видел девушку на лодке. Она каталась по пруду. Я слышал, она ненормальная. Задерживать не стал, только следил. Ничего такого, поплавала и ушла. Мне сегодня опять на тот пост, хотел узнать, задержать ее, если она появится?
— Не надо, Краснов. Она же не совсем в здравом уме. Пускай катается. Ты согласен?
Солдат кивнул.
— Еще одно дело, товарищ капитан.
Краснов сообщил важный факт. Сегодня он ходил за соломой для матраца на поле за усадьбой. Там стоят шесть скирд. У одной неожиданно обнаружил немецкий мотоцикл с коляской. На коляске стоит турель для ручного пулемета. Самого пулемета нет, зато в коляске лежит автомат немецкий и банка с бензином. Мотоцикл замаскирован соломой...
Нам пришла шифровка. СМЕРШ фронта сообщил на наш запрос:
Оберштурмфюрер Карл Рихтер, по разведданным, находится в городе Равиг (Германия). Старик, якобы прислуга помещика, — Митнер Вильгельм, родом из г. Энгельса Саратовской области. Сдался в плен под Смоленском в 1941 г. Завербован Карлом в г. Луцке. Один раз забрасывался на нашу территорию, занимался вербовкой среди солдат Красной Армии. Девушка — Геркус, по национальности украинка. Других данных на нее нет.
Группа захвата была подготовлена, состав ее согласован. В нее вошли, кроме сотрудников, присланных из армейской контрразведки, радист старший сержант Ткачев и капитан Егоров (да, командир взвода связи получил очередное звание после того, как с него были сняты подозрения, о которых он и не знал), командир хозроты Левкин, старшина Оглоблин.
Потапов и Оглоблин сидели в засаде в «большом зале». Дом был погружен во мрак и тишину. Только на первом этаже в коридоре горела лампа. Там у телефона дежурил капитан Егоров, находилась группа резерва — отделение автоматчиков. Было уже около одиннадцати часов. Вдруг слабо щелкнул замок, бесшумно отворилась потайная дверь, возникла человеческая фигура, показавшаяся очень громоздкой. Засветился фонарик, луч скользнул по стене, где стояла книжная полка. Погас. Человек осторожно проследовал к стене, осветил фонарем полку, отодвинул ее заднюю стенку, открылась небольшая ниша — тайник. Он вынул оттуда какую-то коробку, пакет, уложил в вещмешок. Фонарик погас, с минуту слышалось сопение человека — видно, завязывал мешок. Можно было включать свет и брать его, но Потапов выжидал. Для него оказалось совсем неожиданным поведение агента и этот тайник. Он был убежден, что главная задача — радиостанция. Фонарик снова засветился, луч скользнул по входной двери, переместился на стол Егорова, уперся в сейф, погас. Агент, как видно, хорошо ориентировался в помещении: луч не метался, сразу находил нужное. «Куликов?» — подумал Потапов, но тут же вспомнил другого человека. Между тем агент бесшумно прошел между столами и аппаратурой, послышался щелчок замка и скрип открываемой двери сейфа...
Потапов нажал выключатель. Яркий свет люстры залил помещение. Агент от неожиданности закрыл глаза ладонью.
— В полночь буря, урна старая. Так, Карпов? — громко произнес Потапов, направляя пистолет.
Карпов изогнулся, выхватил из-за пазухи нож, метнуть не успел. Оглоблин кинулся сзади, перехватил руку, заломил за спину. Агента обезоружили, надели наручники.
— Что означает «В полночь буря»? Отвечай, Карпов! — потребовал Потапов, осматривая вещмешок. — Ага. Микропередатчик. Фотографии. Агенты? Завербованные?
— Если бы я знал, что ты такая сволочь, Потапов, тебя бы постигла участь Кравцова, — скрипнул зубами Карпов.
— Мы с тобой еще поговорим на эту тему, — спокойно ответил Потапов. — А вот что означает «буря», ты бы сказал мне, авансом, а?
— Погоди, узнаешь!
— Так, сейчас четверть двенадцатого, — взглянул на часы Потапов. — Время еще есть. Позвони, вызови конвой, старшина. А я приведу его подружку, Геркус.
Потапов заметил, как побледнело, затем налилось красной злобой лицо Карпова.
Через потайную дверь Потапов вышел во флигель, точнее, на верхнюю его часть, мансарду, служившую хранилищем старой мебели. Здесь была одна комната. В ней тускло светилась керосиновая лампа. На старом диване сидела девушка в накинутом на плечи плаще. Когда открылась дверь, она вскочила, думая, видно, что вернулся Карпов. Но, увидев другого, с пистолетом в руке, обессиленно опустилась на место.
— На каком языке предпочитаете разговаривать — на немецком, украинском, русском, — улыбнулся Потапов, пряча пистолет в карман. — Для начала скажите мне, что означает эта фраза: «В полночь буря»? Не огонька ли вы попросили на той стороне?
Девушка молчала, сжав губы и прикрыв веки.
— Сейчас одиннадцать двадцать, — сказал Потапов. — Если мы задержимся здесь еще сорок минут, что может произойти?
Девушка вдруг вскочила, заломила руки, застонала.
— Ах, я ни в чем не виновата! Чего вы от меня хотите? Не пугайте меня, пожалуйста. Я так слаба! — проговорила она на русском.
— Карпов арестован. Вы тоже, мадам, — сказал Потапов по-немецки. — Пожалуйте в «большую залу».
— Поняла. Ты ...чекист проклятый. Мало вас уничтожали, — она проворно сунула руку под плат.
Пришлось ее обезоружить не совсем деликатным способом, обыскать.
Куликов затаился в кустах у флигеля, ждал условленного сигнала из мансарды: из-за шторы должен трижды вспыхнуть луч фонаря. Но сигнала не было. Во флигеле и большом доме все было тихо, мирно. Стояли часовые, порой раздавался предупреждающий окрик: «Стой, кто идет?». Время, отведенное на операцию, уходило с неотвратимой быстротой, как капли воды в песок. Куликова охватывала злоба на Карпова. Он возненавидел его, когда распределяли роли в этой операции. Повар, как всегда, присвоил себе главную роль. Хотя всю операцию подготовил он, Куликов, выполнил всю черновую опасную работу. И остался мальчиком на побегушках, слугой. Прав был Реховский: они живут чужими планами, чужими мыслями...
Как ни велика была злоба Куликова, страх все-таки был ощутимее. Его начинало трясти уже не за исход операции, а за то, что должно последовать по истечении часа, в полночь. Оставалось всего пятнадцать минут, когда Куликов не выдержал, выбрался из кустов, пошел из усадьбы. Он не оглядывался, гонимый страхом, не подозревал, что по пятам следует сержант Ткачев. Поэтому, когда его окликнули: «Куда так спешишь, Куликов?» и свет фонаря осветил его, он чуть не упал. Но тут же справился с собой.
— А, товарищ сержант, вы тоже туда?
— Куда это? К зазнобе, что ли? — весело спросил Ткачев.
— Уберите фонарь, товарищ сержант. Заслепил все глаза. — Когда Ткачев немного отвел луч в сторону, продолжал, вздыхая: — Какая уж тут зазноба. Чудеса, может, колдовство какое. Слыхал я, тут по ночам девушка-красавица появляется. На лодке по пруду плавает. Вот и захотелось взглянуть. А может, все враки это. — Куликов умел владеть собой. — И так хорошо, что вы встретились, товарищ сержант. Теперь вместе глянем на красавицу. Одному-то боязно...
— Верно, Куликов. Пойдем вместе. Только не к пруду, а в обратную сторону. К штабу. Ты задержан.
Ткачев вытащил из кармана пистолет. Куликов пригнулся и, по-заячьи петляя, кинулся по полю. Он бежал к копне соломы, где был спрятан мотоцикл. Когда он был уже у цели, навстречу ярко брызнули лучи фонариков, поднялись трое с автоматами наизготовку.
Операция по захвату была разработана по этапам. Сперва берут того, кто придет на радиостанцию (предполагалось — Куликов), затем — Карпова и девушку, Геркус, в последнюю очередь старика Митнера. Это при условии, если все произойдет без шума.
На арест Митнера вышли мы с Обуховым и двумя автоматчиками (на случай неожиданных встреч). Выждали, пока Ткачев дал сигнал, что Куликов покинул свою засаду, и зашли в флигель, оставив солдат у двери. Обухов вежливо постучал в двери комнаты старика.
— Откройте, пожалуйста. Офицер хочет поговорить с вами.
— О чем мы будем говорить с паном офицером ночью? — громко зевая, отозвался хозяин.
— Дело не терпит промедления, пан, — ответил Обухов.
— Пускай пан офицер подождет минутку, я схожу за ключом.
Митнер подошел к окну, отогнул штору — разглядел автоматчиков. Поняв, что выхода нет, он решился на отчаянный шаг. Достал автомат из комода, распахнул окно, дал очередь по солдатам — один был убит, второй ранен. Когда Митнер вскочил на подоконник, намереваясь прыгнуть, раненый солдат нажал на спуск автомата.
...Ровно в двенадцать немецкая батарея дала первый залп по имению. Тотчас небо прорезали трассы «Катюш». Все смолкло. На позиции батарей противника бушевал огненный смерч.
Назавтра мы распрощались с капитаном Потаповым. Он вернулся к своим обязанностям. Через месяц нас с Обуховым вызвали на совещание у начальника контрразведки армии генерал-майора Зарелова. Генерал, представив нас собравшимся сотрудникам, поздравил нас с успешным завершением операции, предложил капитану Обухову сделать короткий отчет о ней.
— Надо подчеркнуть общую сложность операции, — сказал Обухов, раскрывая записную книжку. — Она проходила в условиях постоянного движения полка — то наступление, то вывод во второй эшелон обороны, то переброска в тыл; смена места и пополнение состава части добавляло сложности. В ходе операции надо выделить два основных момента. Первый — события, особенно начальные, представлялись разрозненными, не увязанными между собой, не подчиненными единой цели. Например, какая связь между разгромом нашей батареи и подменой регулировщика? Тогда мы не знали, что в тот день намечалась отправка новой радиостанции на передовую, а она-то главным образом интересовала агентуру. Второй момент — враг поначалу опережал нас, наносил упреждающий удар. Так погибли шофер Зайцев, младший лейтенант Кравцов, радист Мироненко. Это можно отнести к нашим просчетам...
— И Соловьева вы упустили, — заметил генерал Зарелов. — Или вы так не считаете?
— Нет, товарищ генерал-майор, не считаю, — твердо ответил Обухов. — Соловьев был взят на подозрение сразу. Но мы не спешили с арестом. Уж слишком очевидна была его работа, нам словно бы подставляли его. Об этом стоит сказать подробнее. У капитана Потапова исчезла фотокарточка из солдатской книжки, а жили они вдвоем с Соловьевым. К тому же Соловьев разыграл сцену с пропажей собственной фотографии, хотя она была на месте. Через некоторое время карточка возвращается к Потапову, и опять же об этом намекнул капитану радист. Все очевидно. Фото понадобилось агенту не столько для ознакомления или проверки нового человека, а главным образом, чтобы привлечь наше внимание к Соловьеву. Далее. Соловьев уклоняется от поездки на передний край, а в это время командный пункт подвергается внезапному обстрелу. Тут уж яснее ясного, что называется. Наконец, подложное письмо Соловьева к жене, которое грубо изобличало радиста как предателя и шпиона.
— Не совсем понятно, почему агент отпустил Соловьева к немцам? — задал вопрос один из сотрудников. — Вам не казалось, что он ставит себя под прямой удар, зная Соловьева, как человека слабовольного.
— Нет, нам так не казалось, — ответил Обухов, улыбнувшись. — Да, Карпов хорошо знал радиста, что одна из причин, по которой он хотел от него избавиться. Как он поступает? Пишет письмо к жене Соловьева, дает сержанту Майорову ложный адрес — позже мы установили это точно — и, зная, что сержант привезет письмо обратно и постарается вручить его лично Соловьеву, организует его побег — как раз в тот момент, когда ему грозит арест. На прощание они выпивают. Соловьев получает рассчитанную дозу яда. Если бы он не застрелился, все равно был бы мертв через час-два. Нам тогда тоже показалось странным, почему же Карпов отпустил Соловьева? Мы провели вскрытие трупа. Таким образом, агент обезопасил себя и спрятал концы.
Обухов перелистнул страницы записной книжки, продолжал.
— Карпов привлек наше внимание, когда пришел в качестве свидетеля по убийству Кравцова. Он пытался навести нас на радиста Мироненко. Но, поняв, что ему не совсем поверили, ликвидировал его... Может возникнуть вопрос: по какой причине Карпов убил младшего лейтенанта Кравцова? История кратко такова. У Кравцова была знакомая женщина — она могла стать его женой. Тут появляется Карпов, возникает сцена ревности. Она, боясь его потерять, открывает свою связь с немецкой разведкой — почему и приходит к ней Карпов. Возможно, надеялась привлечь Кравцова на свою сторону. Он порывает с ней, хотя не доносит... Он хранит тайну до того дня, пока не увидел Карпова в нашем полку. Это могло произойти так. Кравцов разговаривает с Мироненко, мимо случайно проходит Карпов. Они узнают друг друга. Кравцов решает заявить немедленно, хотя Мироненко уговаривает не делать этого... В этом происшествии нам показалось главным одно обстоятельство: Кравцова убили потому, что он решил вернуться в штаб. Понятно было, что Мироненко к этому не причастен, хоть и скрывал правду. Значит, был еще кто-то. Тут как раз пришел Карпов с показаниями. Подозрения укрепились, когда Михайлов побывал в столовой хозроты, где Егорову дали снотворное. Это потребовалось, чтобы снять слепок с ключа от сейфа, в котором хранились схемы новой радиостанции. Этим ключом Карпов воспользовался позже, тут его взяли. Они могли снять основные узлы на микропленку, но для этого требовались время и опыт, а доступ к радиостанции был строго ограничен. Тогда они пытались захватить ее, направив ложной дорогой, но, к счастью, пикап оказался неисправным.
— Скажите-ка, капитан, когда и по какому поводу вы заподозрили Егорова?
Обухов, уловив ироническую нотку в вопросе, улыбнулся.
— Это надо отнести к издержкам производства, товарищ генерал. Как и бандеровцев, которые немного отвлекли наше внимание от основной задачи. Вообще, мы не могли пренебречь тем, что в руках Егорова все средства связи. Подозрение возникло, когда обстреляли КП. Об этом, как и о том, что на КП в то утро прибывают генерал Данилевский и офицеры штаба армии, знали немногие, в том числе командир взвода связи. Кстати, нам пока не удалось выяснить, откуда противник получил об этом информацию, но Карпов был в курсе — факт. Затем проявитель для микропленки и снятые с конвертов марки, обнаруженные в его чемодане. Эти марки использовались для передачи информации Куликову, но кто их наклеивал — не установлено. Только полностью подтверждена непричастность жены Соловьева...
Последовал вопрос:
— Странными кажутся обстоятельства с ключом от библиотеки. Как будто агент заранее рассчитал путь полка?
— Да, тут есть случайность, стечение обстоятельств, — подумав, ответил Обухов. — Но есть и закономерные факты. Ключ от библиотеки поместья понадобился Карпову, чтобы проникнуть в тайник, где находился нужный ему передатчик и фотографии. На фотографиях военнослужащие Красной Армии, по каким-то причинам взятые на учет немецкой разведкой. Ну, а то, что полк оказался в этом месте, более того, штаб, радиостанция, тайник — в одном доме, им просто повезло. Иначе они бы нашли другие пути и способы...
Заключая, Обухов дал некоторые пояснения к биографии агентов. Карпов — это Гарбус Георгий Петрович. Завербован в тридцать девятом году в городе Белостоке, где он работал на частном предприятии. Предприимчивый, решительный, жестокий, он выдвинулся в самое короткое время. Ему доверяли ответственные задания, он вербовал агентуру. Немецкая разведка возлагала на него большие надежды. Фамилия присвоена. Настоящий старшина Карпов был убит в самом начале войны на границе.
В Белостоке одновременно с Гарбусом был завербован Черный Виктор Осипович, который также присвоил фамилию убитого рядового Куликова. В сороковом году Черный выехал в Германию, вступил в нацистскую партию. В начале войны его направили в Россию.
Геркус Юлия Ароновна, 25 лет. Агентурное имя «Красотка». Это крупная авантюристка прошла обучение в Испании и Франции, будучи музыкантом, освоила способ передачи шифра с помощью нот. Считается классным агентом.
— Да, значительный урон вы нанесли нашим «коллегам» с противной стороны, — рассмеялся генерал Зарелов. — Интересно знать, как планировалось поступить агентам после завершения операции — уйти или остаться.
— Планировалось так. Карпов и Куликов остаются для продолжения работы. Геркус и Митнер уходят, забрав схемы. Для этого был подготовлен мотоцикл, замаскированный в соломе, а восточнее Варшавы должен был ждать самолет. Самолет в ту ночь действительно приземлился, но пассажиров не оказалось, — заключил Обухов и захлопнул записную книжку.
Андрей Алексеевич Молчанов
Кто ответит?
Эту могилу он уже видел. Стандартную, ничем не примечательную: черный мраморный обелиск с выпуклым овалом фотографии, имя, даты рождения смерти, у подножия надгробия — фиолетово-блекло понурые анютины глазки.
Здесь он оказался случайно. Таксист, попутно решив заправиться, свернул с магистрали к колонке. Дорога шла в объезд кладбища и, глядя на рябившую оконце дощатую ограду, он, преодолевая внутреннее сопротивление, попросил остановить машину. В конце концов торопиться было некуда. До отправления поезда еще оставался час, томиться в зале ожидания, в толкучке и суетном гомоне спешащих людей, не хотелось, и провести это время можно было здесь, на кладбище. Ибо единственное, что связывало его с городом, был именно этот черный стандартный обелиск, на котором высечена его, Ярославцева, фамилия…
Впервые он увидел могилу несколько лет назад, когда проходил мимо, но с тех пор стал видеть сны — тяжелые, страшные… Порою боялся уснуть, удерживая себя на зыбкой, качающейся грани дремы. Только бы вовремя очнуться. Не сорваться туда, где поджидает прошлое…
Накрапывал дождь — редкий, он, казалось, висел в воздухе — тяжелом и горько-пряном от первых запахов осени. Сентябрьский, еще не промозглый дождь. От поникшей листвы кладбищенской сирени уже веяло холодком; сумерки были черны, и случайный ветерок вороват и остр.
Он ступил на тропинку, и уже направился к могиле, но раздумал, свернул к выходу.
Он заметил их.
Непонятно, что делали в поздний час девочка и женщина на кладбище, у этой могилы.
Он знал когда-то и женщину, склонившуюся над увядающими цветочками, и девочку, стоявшую рядом, жавшуюся в тонком плащике. Поспешно уходя, расслышал голос девочки — родной до боли:
— Мама, смотри, как он похож на папу…
— Танечка, не говори глупостей…
— Ну, мам… Пойдем в машину. Дядя Толя ругаться будет. Поздно ведь… Вторая серия скоро начнется, а ему еще в гараж заезжать, не успеем… Весной приедем, все здесь уберем. Темно же, мам…
Он ускорил шаг. Взглянул на часы. До отправления поезда оставалось сорок минут. Как раз, чтобы успеть приехать на вокзал автобусом. Такси решил не брать. Денег было мало, а еще предстояли дорожные траты.
В серой «Волге», одиноко торчавшей возле кладбищенских ворот, томился, очевидно, «дядя Толя». Не без труда он припомнил этого человека: то ли из внешней торговли, то ли из Министерства иностранных дел… Основательный, неглупый чиновник. Вероника выбрала надежный вариант.
Подумал с досадой: я допустил ошибку. Мертвым нельзя приходить к живым. И теперь я понял, почему нельзя — больно, и все места заняты… навсегда!
ИЗ ЖИЗНИ АЛЕКСЕЯ МОНИНА
Тетка была сварливой, толстой, от нее вечно пахло прокисшим борщом, рыбой и хозяйственным мылом. Соседки по большому пустынному двору — общему на три мазанки — дружно переругивались с ней по всякому поводу. Впрочем, едва ли не полгорода открыто враждовали с этой издерганной, крикливой женщиной. А она, взвинченная бесконечными стычками, вымотанная стиркой, возней с чахлым огородом, срывала все на нем, на мальчишке.
— У, поганец! — теребила в бессильной ненависти его выгоревшие на южном солнце вихры распаренными, в морщинах пальцами. — Всю жизнь сломал! Ты да мать твоя, гадина, из-за нее все! За что только крест тащу!
Он не хныкал, не огрызался, терпеливо, не по-детски, пережидая ее истерику.
Собственно, ребенком он себя и не помнил. Всегда был взрослым, потому что детство пришлось на войну.
Отец — рабочий в порту, погиб при первой же бомбежке, оставив в его сознании ощущение чего-то сильного и надежного. А мать вспоминалась, только когда смотрел на фото, которое тетка прятала в комоде. Миловидная, волосы, уложенные «корзиночкой», тихая, застенчивая улыбка… А после всплывали ее слова — далекие, как бы приснившиеся: «Лешенька, сынок, если увидишь дядю Павла… Передай: мама наказывала отдать куклу…» И отчетливо виделось последнее из того дня: ситцевая занавесочка, опасливо отодвинутая рукой матери, напряженное лицо, а там, за окном, — пятнистый кузов машины, из которого ловко выпрыгивали большие, сильные солдаты с окаменевшими лицами…
С треском ударили в дверь.
Мать вывела его через черный ход.
— К тете беги. Быстро, Леша…
И все. Мамы не стало. Он прибежал к тете, расплакался. Картавя слова, рассказал о страшной машине и заснул в слезах. А когда проснулся, уже была другая жизнь. Без мамы.
Однажды вскользь тетка буркнула: дескать, мать была связана с партизанами, после ее ареста пошли провалы и… кто знает, не повинна ли в них она? Но толком никто ничего не знал. Однако слушок креп, и, взрослея, Алексей все отчетливее ощущал отчуждение взрослых и сверстников. Друзей у него не водилось. Мальчишки, наслушавшись всякой разности от взрослых, сторонились его, хотя и не задирали, побаивались. В драке он был беспощаден и к себе, и к обидчикам: шел напролом — до конца и бесстрашно. Да и не нуждался он ни в чьей дружбе, замкнулся в собственном мире. В подвале дома тетки хранились остатки библиотеки, растащенной с пожарища, и друзей он находил в книгах: отважных пиратов, благородных рыцарей, неустрашимых ковбоев. Когда чтение надоедало, уходил на скалистое взморье ловить крабов, нырял за рапанами, подкапывал острогой ленивых ершей — скорпеи, либо искал нежно-розовые, намытые волной сердолики среди шуршащей влажной гальки. И всегда при этом сочинял разные сказочные истории, героем которых — самым сильным и удачливым — был он.
И вот наступил день, который… предварил жизнь: большую, неизвестную. Всю.
Он возвращался с пляжа домой с кошелкой, полной крабов, представляя, как будет варить их, как начнут краснеть колючие панцири, как обнажит горячее, сладкое мясо и выдернет зубами первое нежное волоконце. А потом сварит мидий, наловленных еще утром, — целое ведро, набросав в отвар мяты. Вот и обед! И тетка будет довольна как-никак, а сэкономили!
Тетка встретила его какой-то внезапной, пугающей лаской. Преувеличенно восхищалась крабами, обнимала за плечи, целуя в макушку. На ней было выходное платье, волосы, обычно прихваченные грубым гребнем, обрели некое подобие прически, на опухших ногах — узкие туфли аспидно-черной лакировки при такой-то жаре! Яркая помада на губах и легкий, неприятный запашок вина… Войдя в дом, он увидел маленького человечка с насупленным узким личиком, кивнувшего ему коротко и деловито, как равному. И пробежал холодок пугающего предчувствия.
— Ты взрослый, — услышал он теткины слова, невнятно доносившиеся сквозь ее сентиментальные всхлипы. — Я тебя взрастила… Пора и свою жизнь устроить, Леша. И тебе в люди выходить надо.
— Детдом? — спросил он, зная наперед — да, детдом.
— А нет, нет! Там… интернат называется. Хорошо там, ребятишки, весело. В Харькове это… Вот дядя Павел договорился уже. Директор — брат его, в обиду не даст…
«Никогда!» — кричало в нем все с болью, яростью и обреченностью, но он покорно выслушивал ее слова, сознавая: вот и конец его маленького счастья… Там тоже будет город, но другой, за казенными стенами, где царят распорядок, учеба, зубрежка…
А потом словно ударило: дядя Павел… Кукла… Ситцевая занавесочка, серая громоздкая машина, солдаты, горохом посыпавшиеся из ее кузова…
— Хорошо, тетя, — сказал он. — В Харькове интересно.
Ах, какой восторг начался после этих слов, какой восторг! Даже тот, с узким личиком, хлопнув его по плечу, высказался — ты, мол, не теряйся, где наша не пропадала. И вообще умный пацан… А после мигнул тетке, и тетка, засмущавшись, сообщила вдруг, что постелит Леше сегодня на улице — больно уж душно в доме… Он поначалу удивился: чего это она о ночлеге? — день еще стоит, зной…
— Конечно, тетя, — сказал он.
Чинно пообедали. Втроем.
— А вы… — набравшись смелости, спросил он у узколицего, — в войну где были?
— В войну? — с неудовольствием оторвавшись от тарелки, переспросил тот. — Ну… далеко. А чего?
— А раньше бывали здесь?
— В Крыму? Ну… до войны когда-то…
Не тот дядя Павел. Тот не пришел. Кукла… Да, к тетке он пришел тогда с куклой — это она, распотрошенная, валяется сейчас в пыльном углу сарая. Выцветший, без руки клоун… Конечно! Еще несколько лет назад, следуя какому-то наитию, он распорол куклу, пытаясь найти в ней что-то… И нашел, кажется, клочок бумажки с непонятным рисунком. А где клочок?
Он встал из-за стола, поблагодарил тетку за обед и отправился к сараю. Стряхнув липучие нити паутины, взял клоуна в руки. И в разрезе ветхой материи тут же увидел съеженную бумажку, облепленную опилками и обрывками линялых ниток.
Внезапно во дворе раздался голос тетки. Он отшвырнул клоуна, сунул бумажку за майку и, отодвинув доску в стене, шмыгнул прочь. Перемахнул через забор и побежал к морю. У городского пляжа остановился. Достал из-под майки листок, развернул его. И увидел план: поселок, три дороги, расходящиеся от него, лес, кружок с надписью «валун», от которого вверх шла пунктирная черточка с обозначением «3 м» и стоял крестик. Все.
Что означает этот план? Не клад же? Так, ерунда, наверное.
Поселок находился неподалеку от города, он бывал в нем. Знать бы раньше, наведался, посмотрел бы, что за валун, и вообще… А теперь нет времени, кончилось оно…
Домой он вернулся к вечеру. Тетка, порядком уже захмелевшая, сменила навязчивую ласку на высокомерное снисхождение.
— Прошатался до ночи? А мне стелить! Ну-ка… Вон топчан под яблоней, одеяло… Сам давай устраивайся, не маленький, здоровенный лбище… Собирать тебя еще завтра весь день!
— Почему завтра! — вырвалось у него с ужасом. — Три дня еще до сентября…
— Завтра, — отрезала тетка.
Он лежал на топчане, словно окаменев. Лежал долго. А потом заплакал. Беззвучно. Вспоминалось сегодняшнее море — светлое и тихое. Вспухал и мягко опадал песок под ногами, солнечные змеи переплетались, уходя в синь глубины, и он шел за ними как зачарованный.
Нет! Он встал, усилием воли отогнав сон. Сон означал покорность. И если он заснет, то завтра, утром, будет поздно… Он подчинится. А разве так поступали сильные, умные люди, о которых он читал?
Нож у него был. Настоящий немецкий штык. Достал его из тайника. Пригодится.
Вошел в дом, настороженно прислушиваясь к хрипловатому дыханию спящих, раскрыл шкаф. Свет луны отразился в зеркале, укрепленном на тыльной стороне дверцы.
Замер на миг, ощущая не страх, нет, — ожесточенное, расчетливое спокойствие умелого вора. Вытащил старенький рюкзачок, взял свой свитер, куртку, пару носков и белье. Собрал со стола продукты. На тумбочке лежали часы узколицего, мутно зеленевшие циферблатом. Он прихватил и их — украв в первый раз, но так, словно бы крал до этого все время. Не колеблясь. После, обшарив пиджак благодетеля, выгреб деньги.
У ворот задержался. Знакомый двор. Три мазанки размыто белели, погруженные в ночь. Захотелось плакать. Но с этим он справился быстро. Надо было спешить. Проснется тетка, и, как только она узнает о его побеге, город станет ловушкой.
Он должен попасть в порт, сесть на корабль, спрятаться в трюме. И приплыть в какие-нибудь расчудесные страны, где обязательно будет море, и скалы и крабы, но только лучше, и люди лучше, и уж там он станет всем нужен…
Укрываясь в тени деревьев, он вышел к набережной, нырнул в кустарник и начал пробираться к порту. И вдруг застыл, пораженный внезапным открытием. Осуществить задуманное оказалось невозможным. Днем порт выглядел доступным, шумным, открытым… Ночью же вдоль сетчатой ограды, подходы к которое были ярко освещены, прохаживались вооруженные люди… А корабли стояли далеко, и море вокруг них тоже ровно и продуманно освещалось.
Занимался рассвет, улицы серели, море казалось холодным и жестоким…
Милиционер появился внезапно, словно бы из ниоткуда.
— Ты что тут делаешь, мальчик? Куда собрался? В Грецию, поди? Или в Турцию?
Алексей ловко поднырнул под расставленные руки пытавшиеся ухватить его, и, подгоняемый трелью свистка, долго бежал по переулкам. Ужас давил его, ужас и ненависть — что он сделал этому милиционеру, что?!
У кинотеатра стояла грузовая машина. Двигатель работал, шофер, взобравшись на бампер, ковырялся под раскрытым, как гигантский клюв, капотом.
Он прислонился к углу дома, затем короткими прыжками, приседая, подобрался к кузову, закинул в него рюкзак и, подтянувшись, перевалился через борт. Затаил дыхание.
С тяжелым лязгом замкнулся замок капота. Чиркнула о коробок спичка — водитель закурил. Хлопнула дверь. Машина поехала.
Уцепившись за решетку, отгораживающую заднее стекло кабины, он увидел стриженый затылок шофера, серую шерстяную кепку. Потом привалился в изнеможении к борту, сжался, глядя на проносившиеся мимо дома и деревья.
Выехали за город, началось шоссе с голыми степными обочинами, выглянуло солнце из-за далекого пригорка, и тут к нему пришла вязкая, безнадежная усталость. И он заснул. Сон оказался сильнее тряски и неудобств.
Проснулся от надсадного рева мотора, старый грузовичок с трудом взбирался по крутой грунтовой дороге. Вокруг стоял лес. Машина тяжко дернулась. В этот момент мелькнул дорожный указатель со знакомым названием поселка…
Интуитивно, мало что соображая одуревшей от краткого сна головой, он перевалился через задний борт, схватив рюкзак, спрыгнул на дорогу. Упал, перевернулся в пыли и юркнул в упругие, больно хлестнувшие по лицу заросли кизила.
Когда протер саднящие веки, разболтанно вихлявшийся кузов машины уже скрывался за гребнем подъема.
Неподалеку нашел родник. Умылся, съел кусок хлеба, полежал на траве.
Утро постепенно набирало силу, солнце начало припекать, пора было идти… Но куда?
Он вспомнил дорожный указатель, бумагу с планом, где обозначался тот же поселок. Задумался. Пойти разведать что-либо? А что еще оставалось делать? В порт не проникнешь. В город нельзя — там его уже ищут…
Холмистым лесом обогнул поселок. Дорога, указанная на схеме как основная, заросла кустарником и колючей травой.
Здесь когда-то шли бои. То и дело попадались стреляные гильзы, дырявые каски, из-под камней он вытащил прогнивший остов автомата, тут же отбросил его в сторону. Такие находки не удивляли — снаряды, патроны, части оружия нередко находили в округе мальчишки, относясь к ним равнодушно, как к лому.
Валун выступил из-за поворота внезапно, будто поджидал его… Даже и не валун — остаток скалы, разрушенной дождем и ветрами.
Он сверился с планом. Тот валун, определенно тот. Обошел его. Вот расселина, чертой указанная на схеме. «3 м», конечно же, означает три метра. Он старательно отшагал их и остановился, невольно прислушиваясь. Ни шороха, ни ветерка…
Вытащил штык. С силой вонзил его в землю. Еще раз, еще. Лезвие легко уходило вглубь, до «уса» рукоятки. Тут наверняка требовалась лопата. Он понимал это, но все же, стоя на корточках, продолжал методично и упорно, со всего размаха кромсать штыком землю.
Глухой удар. Аккуратно начал поддевать земляные пласты, складывая их рядом. И вскоре увидел люк. Тяжелый чугунный люк с рычагом ручки.
Собравшись с силами, отодвинул его. В лицо пахнуло колодезной застоялой прохладой. Чернота. И уходящая вниз деревянная в налете плесени лесенка.
Склонившись над провалом, зажег спичку — бревенчатые стены и пол, какие-то ящики…
Робко ступил на лесенку.
В первом ящике хранились мины — в пушистой, как мох, ржавчине. Во втором — несколько винтовок. Третий был набит патронами — целехонькими. Густо промасленная бумага надежно сохранила металл.
Он копался в подземелье, понимая — перед ним партизанский тайник. Нашел пару немецких «шмайссеров» — новеньких, в масле, пять гранат, десяток тщательно законсервированных пистолетов. Многое сгнило.
Прихватив тяжелый, в жирной смазке «парабеллум», он выбрался наверх.
Оторопело посмотрел на оружие — грозно-красивое, надежное, и тут его захлестнула сумасшедшая радость. Теперь он — сильнее многих и многих сильных, теперь…
Закрыв лаз, он аккуратно утрамбовал землю, придирчиво оценил: заметны ли какие-либо следы? Нет, замаскировано здорово.
Изможденно, как после тяжкой работы, опустился у подножия валуна. Достал из кармана план-схему, поджег…
Глядел на огонь, болезненно морщась, едва не плача… Почему? Сам не знал. Лишь потом, много лет спустя уяснил: в огне горело прошлое… Прошлая война, память о маме, грузовая машина, солдаты, так и оставшийся неизвестным дядя Павел…
Но от слез удержался, хотя и надолго запомнил их — невыплаканные.
Бумажка сгорела; растоптав ее, он вытащил из рюкзака чистую майку и любовно протер «парабеллум». Кончиками пальцев ласково погладил шероховатую рукоять пистолета. Стрельнуть бы… Хотя — к чему лишний шум? И зачем терять время на пустое? Сегодня же, сейчас же, выбираться отсюда на материк.
Исподволь точивший его страх оказаться пойманным ушел. Он уже не боялся ничего. И вовсе не из-за того, что держал в руках оружие. Теперь у него была тайна… Своя большая тайна, которую нельзя доверить никому, и с которой он будет сильнее всех!
— Я вернусь, — прошептал он скрытому в земле арсеналу. — Вернусь, слышь? Вот стану взрослым, и… Ты меня подожди…
И, сжимая «парабеллум», побрел через холмистый лес. Ему была нужна железная дорога.
СТАРИЦЫН АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ, СЛЕДОВАТЕЛЬ
Вот и апрель. Со всеми его каверзами. Ночью моросило, утром осадки прихватило нежданным морозцем, и я, глядя в окно, вижу, что на моем «Москвиче» ровный тоненький слой пороши. Завтракаю на пустой кухне. Вся ее обстановка состоит из кособокого, набитого кастрюлями, чашками и плошками стола-комода и двух стульев, неспособных украсить даже свалку. Хилую эту меблировку я перевез из коммуналки, где честно отстрадал пять лет, покуда дожидался отдельной жилплощади, и теперь предстоит эту жилплощадь «обставлять». Мысль о том, что придется бог весть сколько времени посвятить хождениям по мебельным магазинам, ввергает меня в тоску и раздражение. Мой бывший сокурсник по юрфаку, а ныне сослуживец в Прокуратуре Союза Владик Алмазов предложил помощь, и в грядущую субботу мы с ним отправляемся в мебельный храм — заклинать тамошних жрецов на предмет приобретения кухни «под дерево». Непосредственно заклинать будет коммуникабельный Алмазов, и верю, это ему удастся. Правда, после негодяй Алмазов решительно заявит о необходимости отметить приобретение и — прощай, суббота! Выпровожу я его за полночь, и только тогда извлеку залежавшуюся в портфеле кипу документов, взятых с работы, и начну привычную бесконечную писанину.
Где взять время? Ем второпях, сплю урывками, и моя милая мама резонно замечает, что в тридцать четыре года пора бы обзавестись семьей.
Я прохожу в комнату, целую в щечку очень хорошую и симпатичную женщину, которую зовут Света. Дождавшись, когда она, заспанная, с удивлением рассмотрит мое лицо, сообщаю ей, что завтрак на столе, дверь надо просто захлопнуть, а ключ — на всякий случай — под половиком.
В ожидании лифта изучаю мелькание цифр на табло электронных часов. До начала работы — тридцать пять минут с секундами. Пять минут — фора, тридцать — чтобы только-только добраться до службы, секунды — на лифт.
На службу я все-таки опаздываю. Ровно на пять минут. И, отперев дверь кабинета, судорожно тянусь к дребезжащему селектору.
— Старицын? — слышится бесстрастный голос шефа. — Зайдите…
— Есть! — отзываюсь я, спешно скидываю куртку, приглаживаю волосы, ногтем обозначая пробор, и — отправляюсь к начальнику следственного управления. Ничего приятного в вызовах к начальству я не предполагаю, хотя начальник мой в принципе человек доброжелательный. Только тон этот его ровный… Постоянно ровный и невозмутимый. При всех случаях жизни.
— Здорово выглядишь, — роняет начальник, устремив на меня взгляд из-под очков. Затем интересуется, как, мол, жизнь — симптом положительный. Я отвечаю, что жизнь, как известно, прекрасна, после чего со стороны шефа следует нелогичный переход к тому, что на службе следует чаще появляться в форме — как-никак в параллели с армейскими мерками я — майор и, наконец, мы переходим к делам конкретным. Мне передается папка. Читаю: «Постановление о возбуждении уголовного дела…»
Шеф уткнулся в свои бумаги, у него их тоже хватает с избытком, и поведение его я истолковываю как совет мне ознакомиться с материалами незамедлительно.
Дело, в общем, представляется не ах каким удивительным. Суть такова: в траншее теплотрассы при производстве ремонтных работ обнаружен труп мужчины. Смерть по заключению судебно-медицинской экспертизы наступила около недели назад.
Так, стоп. Неясность: траншею аккурат неделю назад и засыпали, что же подстегнуло разрыть ее вновь? Ага: небрежно заваренный шов на стыке труб… То есть огрех сварщика позволил выявить чей-то смертный грех.
Просматриваю фотографии, опись одежды, акты… По милицейским картотекам покойный не проходил, не дактилоскопирован, одежда — производства исключительно импортного, в карманах ничего, кроме табачных крошек… Убит… ого! — из «Вальтера».
Поднимаю глаза на шефа, и он, не отрываясь от бумаг, но, словно чувствуя мой взгляд, спрашивает рассеянно:
— Ну, какие эмоции? Идеи вообще?
— Но почему дело из города передали нам? — недоумеваю чистосердечно. — А если вы меня имеете в виду… в смысле расследования, то я по уши загружен! Дело о приписках раз, взятки, разбойное нападение, потом…
— Вот я тебе и помогаю, — замечает шеф глубокомысленно и, откидываясь в кресле, смотрит на меня с ласковой улыбкой иезуита.
Сей улыбочкой я поначалу уязвляюсь, но после доходит: неужели здесь — связь с какой-то текучкой?
— Пересечение? — сбавляю брюзжащие ноты, начиная перелистывать страницы по новой.
— Пересечение, — подтверждает шеф. — По крайней мере, так кажется. Ты почитай внимательно — уяснишь. И, замечу, в городской прокуратуре есть очень толковые работники. Свяжись с ними и поблагодари — твою работу они делали.
— Знакомый «Вальтер» вновь бабахнул? Тот самый?
— Да. И вот еще… — Шеф вытаскивает из ящика другую папку. — Иди к себе, разбирайся. После обеда представь соображения. Объединение трех дел — старого и этих двух новых в одно производство считаю целесообразным. Да, в кармане убитого — табачные крошки… Ты там почитай заключение…
В этот момент звонят сразу два телефона, и, пока начальник расправляется с ними, я удаляюсь.
Если выражаться производственным жаргоном, числится за мною «висячок» — гиблое дело, нераскрытое.
На железной дороге орудовали профессиональные погромщики. Крали много, умело, в основном специализируясь на контейнерах, прибывающих из-за рубежа по валютным поставкам. И вот темной ноченькой наткнулись разбойнички на засаду, организованную возле одной «вычисленной» дистанции. Однако милиции не повезло: преступникам, хотя и было их всего двое, отваги и дерзости хватило с избытком, и сопротивление они оказали отчаянное, с перестрелкой. Одному удалось скрыться, проявив, как утверждали специалисты из группы захвата, недюжинное спортивное мастерство бегуна, прыгуна, водителя и вообще многоборца, удрал он в итоге на машине с фальшивым, как выяснилось, номером. Второй же, отстреливавшийся из автомата «Шмайссер», в перестрелке был убит. Картина осмотра трупа и места происшествия принесла следующие результаты — «Шмайссер» с запасным магазином — увы, в картотеках не зафиксирован; пачка сигарет «Парламент» в кармашке джинсовой куртки, дешевая пластиковая зажигалка и — стреляные гильзы от «Шмайссера», пистолетов группы захвата и «Вальтера», с которым скрылся удачливый разбойничек.
Оружие и гильзы никакой ниточки следствию не дали, зажигалка тоже, а пачка «Парламента» — сигарет редких, указывала на причастность убитого к большой краже, случившейся на том же перегоне неделю назад. Обчистили едва ли не вагон табачной продукции Запада. Легко установили личность: некто Будницкий, двадцать пять лет, дважды судим — сначала за кражу, потом за разбой; сцепщик вагонов. Круг знакомств определяли долго, посылали запросы в колонии, беседовали с десятками людей, когда-то контактировавших с ним; наконец — это я делаю всякий раз тщательно и пунктуально — полностью дактилоскопировали комнату в коммуналке, где ранее покойный обретался. Однако — ни с места!
По данным ОБХСС, сигареты «Парламент» периодически возникали по темным углам в южных республиках, но никаких перспектив за такой информацией не проглядывало. Были задержаны два скупщика-спекулянта: один — в Баку, другой — в Ашхабаде, признавшие факт скупки с целью спекуляции, но об источнике поведавшие неопределенно. Сигареты поставлял незнакомый приезжий человек, чья внешность каждым из них описывалась по-разному и довольно размыто. О характере же взаимоотношений с поставщиком спекулянты утверждали на удивление одинаково:
— Подошел, предложил. Я — купил. Кто на меня навел — не знаю. Да и чего мне спрашивать? Главное — товар.
Классически выверенный ответ. Никакого предварительного преступного сговора с долгосрочными обязательствами, сплошная случайность. Спекулянтов я понимал: выложи они истину — после срока ждала бы новая зона. Зона отчуждения среди «своих». «Раскола» их круг не простит. А вне этого круга для них не жизнь…
Но это — относительно вагона сигарет. Аппаратура, продукты, меха, покрышки исчезали бесследно.
Существовал лишь единственный позитивный момент: после перестрелки на дистанции хищения прекратились напрочь, как отрезало, и контейнеры без проволочек доставлялись адресатам в целости сохранности и даже с пломбами.
Я вернулся в кабинет и, отрешившись от всего суетного, скрупулезнейшим образом изучил материалы об обнаруженном в канаве теплотрассы трупе. Убийство совершили из того же «Вальтера», из какого пальнули в перестрелке на путях. Информация пришла через каналы УВД города и сомнению не подлежала.
Далее я раскрыл том иного уголовного дела, врученного мне шефом на прощание. И присвистнул.
Неделю назад, в лесу, возле шоссе, ведущего из столицы на юг, найдены два трупа, судя по форме — работники ГАИ. Но, как выяснилось, убитыми оказались два ранее судимых типа, проживавших в Ростовской области. Застрелены «гаишники» из того же «Вальтера». Бандиты, видимо, ждали «нужную» машину. А в машине оказались профессионалы…
Еще увлекательная деталь, отмеченная шефом: в карманах одежды трупа из траншеи была табачная крошка, соотносимая по результатам экспертизы с набивкой сигарет «Парламент». То есть…
Я изымаю из дела материалы, касающиеся дактилоскопирования всех трех убитых, вкладываю их в тоненькую полиэтиленовую папочку и созваниваюсь с нашими вспомогательными службами. Пусть сравнят данные отпечатки с теми, что выявлены в комнате грабителя, застреленного на путях. Если это — одно дело, трупов слишком много.
Затем водружаю перед собой два новых тома дел и горько задумываюсь.
Итак, шеф говорил нечто о моем визите к нему после обеда… С соображениями. Соображения таковы: сравнение отпечатков трупов с имеющимися в наличии, запросы по фактам исчезновения, связь с городской прокуратурой на предмет выяснения деталей, и, наконец, радуем новостями прикомандированного ко мне по «висяку» Семена Михайловича Лузгина — старшего уполномоченного МВД. С ним все свои боевые годы я тружусь в постоянном контакте. Далее. Просим свое начальство упросить начальство в МВД, дабы оно разгрузило от текучки пожилого сыщика — ему в этом году пятьдесят пять стукнуло — возраст, когда особенно не набегаешься по десятку дел.
Дверь с шумом открывается, входит возбужденный Владик Алмазов и с места в карьер начинает жаловаться на начальство — он совершает это каждодневно и в качестве излюбленной аудитории избирает неизменно меня.
— Значит, звонит он мне, — сопит Алмазов, — и глаголет. Мол, опять частные машины под знаком «стоянка запрещена» у прокуратуры, звони в ГАИ, пусть номера снимают! Звоню. Приезжают, снимают. Через полчаса опять звонит: дескать, недоразумение, ко мне тут человек по делу приехал, а у него номер отвинтили. Из солидной, подчеркивает, организации человек, неудобно. Позвони, пусть вернут. Во как! Только что пену пускал: снимайте, карайте, теперь — пардон! А я ему ляпни: сами звоните!
Ох, сочиняешь ты, Алмазов, про свой несгибаемо-принципиальный характер! Ибо скоро грядет повышение, и вообще…
Я с сочувственным терпением всматриваюсь в его расстроенную физиономию. Усмехаюсь, год назад сломал себе Алмазов передний верхний зуб, но времени вставить новый не находил, а потому кривил рот, губой прикрывая изъян. После зуб вставил, а рот так и остался привычно-перекошенным. Как у Мефистофеля.
— Покурю хоть у тебя, — вздыхает Алмазов. — Слышь, из города мне звонили, дело у них… Четверо парней тяжелой атлетикой заниматься вдруг вздумали. Из зала не вылезали, тренер их в чемпионы готовил — каждый день успех за успехом… Ну, и внезапно пропали… Тренер в панику, выяснять… Ну, а они, в общем, сейф с деньгами готовились с предприятия вынести. Не вышло — тяжелым оказался, на лестнице упал, шум, то се…
Он курит, болтает, я же тихо бешусь про себя, делая вид, будто углублен в бумаги. В голову ничего не лезет.
— Слушай, — встаю, — извини… я в туалет.
— Да я посижу, — милостиво отмахивается он.
— Ага. Шеф заглянет, а ты тут с чужими секретными документами… — привожу я весомый аргумент. — Подъем! Порядок знаешь!
Выходим из кабинета, и мне не остается ничего другого, как идти в туалет, где нахожу себе занятие, причесываюсь и разглядываю себя в зеркале. Ничего воодушевляющего в своей внешности не обнаруживаю: поредевшие волосы, ранние склеротические прожилки на скулах от курения и недосыпания, бледное лицо…
Тьфу, хватит! За работу, неорганизованный ты человек!
АЛЕКСЕЙ МОНИН. КЛИЧКА — МАТЕРЫЙ
Дорога подходила к концу. Скоро он будет дома, где можно, наконец, отоспаться — сутки, двое, времени он не пожалеет. Отоспится же он не в квартире законной и не в коммуналке конспиративной, а на Машиной даче — сосны, апрельский озоновый воздух, мягкий велюр дивана… Выпьет коньячку, чтобы снять стресс — хоть и не выносит алкоголь, но тут уж, так и быть, позволит себе… А после — забытье, сладкая дрема. В высоком окне — синее небо, хвоя, а вокруг — уют теплой спальни… Быстрее бы! Устал… Одно точило: что ждет по возвращении? Вдруг завал в делах? Вдруг что-то с Хозяином, с шестерками?
Не терзайся, убеждал он себя, еще какой-нибудь годик, и все. Далее будет лишь море, Маша, дом, где и короля не стыдно принять: с оранжереей, балконом, каминным залом и холлом… Вечное отдохновение…
Он запнулся на этой мысли — не надо, ты вымотан, отстранись от всего и от мечтаний тоже, переживания оставь на потом… И лучше всего — до того дня, когда приедешь к Маше. Навсегда приедешь. Со слегка измененной после пластической операции физиономией, с новой фамилией в паспорте… благо, фальшивомонетчик Прогонов документики справил замечательные. Надо бы, кстати, на всякий случай чистыми бланками у него поразжиться впрок. А вообще опасный Прогонов свидетель. Убрать? Мало ли что? Подумай! Не сегодня, не сейчас, конечно.
А все же хорошо, что не поленился, заехал на Азов, хоть крюк вышел немалый. Зато душа не ноет: освоилась Машенька на новом месте, обжилась. Садик-огородик, фрукты-овощи… Даже тархун с анисом в рассаду вывела… ох, баба! Бриллиант! А в доме? Дворец! Музей! Машенька! Вот странно-то как… Никогда никакой любви для него и в помине не существовало. Женщины? Их было множество. Порой увлекался даже. Но чем кончалось? Или дамскими истериками, жаждой властвовать над ним, или банальной бытовой скукой… Просто было лишь с проститутками. Он платил, они работали. И вот как-то, в дымном гомоне интуристовского бара, размышляя о девочке на ночь, шепнул он шестерке своей, ведавшей здешними шлюхами: кто, мол, такая там, за соседним столиком?.. Э, Матерый, ответила шестерка бархатно, то — не в продаже. То само по себе. Она свободу отработала, она и тебя перекупит. Назвала шестерка и двух бывших мужей незнакомки — отошедших в мир иной согласно судебным приговорам. И понял Матерый: приглянуться ей — задача практически без решения… Но — приглянулся.
Так появился друг и партнер. Любовь? О ней не говорилось, не думалось. Пусть любят другие, кто о том ведает, решил он. Меня же устроит кондовая надежность битой бабы. Э-эх, дурак! Не знал любви и знать не хотел, доступность случайных, ветреных попутчиц душу измарала, а любовь все равно пришла, пробилась сквозь коросту сердца, и теперь нет у тебя ничего, кроме любви, все остальное — белиберда, текучка, поденщина…
Машенька! Как бы быстрее возле тебя очутиться, ведьма, как бы быстрее, родная моя…
Стоп! Прочь все воспоминания. Прочь и назойливо всплывающие события последних дней: клювы нефтяных насосов под Баку, постовых со смуглыми лицами, прохладный подвал караван-сарая, штормящий Каспий, браконьерские ладьи, осетровые и белужьи туши в звездных костяных шипах, чаны с черной, липкой икрой, бледно-розовые потроха рыб, чем-то напоминающие поросячьи… Икры же этой в «Волге» — две трети багажника! Одна треть — балык. Ах, Прогонов, спасибо за специальный документик… Гореть бы без него на этом маршруте. Но как не урвать? Хозяин бы, конечно, от возмущения лопнул, узнай, на какой риск иду… Грешим за его спиной, грешим… Ох, будет концерт, как проведает… Хотя — куда он без нас? Он — мозг, а мы — руки. Шаловливые. Плохо это! Ну, ехал бы сейчас порожний, скучающий. Сколько вся икра стоит? Тьфу! Нет, надо лишний червонец сорвать с куста! Ну, лишние тысячи… Чуть больше их или чуть меньше, какая разница? Жлоб ты, Матерый! Нет у тебя кругозора, нет широты, прав Хозяин! А погоришь — его подведешь… Все, кончай, Матерый, с такой мелочевкой, кончай! Икорку через Леву сплавишь в последний раз, и пусть Лева из игры рыбной выходит. Ненадежен он, торгаш, продаст вполкасания. Да и тебя Лева опасаться начал, по всему видно сдрейфил. Силу за тобой почувствовал, масштаб. Тем более, повязал ты Леву когда-то на серьезных кушах, на погромах железнодорожных, через него, барыгу, много чего ушло, а сейчас прикидывает Лева: какой срок за то самое «много»? Занервничал Лева, задергался. А почему? Дна у него нет, лечь некуда. Грянет час страшный, протрубят трубы или фанфары, и загремит под их завывания Лева в преисподнюю, потому что воровал без оглядки, а будущего себе не сочинил. Деньги или проматывал, или копил. Это их удел, торгашей…
Груз полагалось оставить на перевалочной базе в Подольске, в одном из гаражей.
Он открыл багажник, привычно надел перчатки и подумал: глупо… Сколько людей хваталось за эти канистры с икрой, за фольгу, которой обернуты балыки… Да и в гараже этом наверняка есть отпечатки пальчиков тех, кто знал либо видел его. Если суждено, так или иначе вычислят…
Вновь остро почувствовал обреченность. Быстрее бы. Быстрее бы туда, в зарезервированный рай…
Гараж был ангажирован Левой у директора местного ресторанчика, кормившегося на бесхозной рыбке и икре с самого начала «предприятия».
Закрыв гараж, Матерый снял номера с машины и в закутке возле гаражей, достав лопату, закопал их. Номера «светились», долой! Рукастый Толик-мастер отштампует новые, а техпаспорта Прогонов рисует, как дружеские шаржи.
Взглянул на часы. По времени он укладывался точно, несмотря на крюк к Азову… До Москвы — рукой подать, а там — первый же телефон, контрольный звонок Леве! «Привет. На уху — есть…» Значит, товар в гараже, приступайте к реализации.
Он развернулся и выехал на магистраль. И — прислушался к себе, к неприятному, тягостному чувству, непонятно от чего крепнувшему с каждой минутой… Впервые оно пришло к нему, когда выезжал из Ростова. Будто следил за ним некто всевидящий и коварный. Нервы?
Двое в форме ГАИ. Полосатый жезл, белые перчатки… Машины рядом нет. Останавливают… Проскочить? Сзади лабух в желтых «Жигулях», догонит? Навряд ли… Эх, рация у них.
Тормознем. Наверняка не по нашу душу, так захват не производится. Хотя… В любом случае — попросят подвезти. По выражениям лиц видно. Так… «Вальтер» из-под сиденья, под ногу, предохранитель спусти. Зеркало подправь — один сзади сядет, горло пережмет, если всерьез это… Не по-хозяйски топают, семенят, как фрайеры, вприпрыжку. Лейтенант и сержантик. Ну, рожи! Лимитчики? Первый, лейтенант, еще ничего так, а ну-ка, соберись. Не по этим ли сволочам тревога тебя ела? Напрягись, как струна, не ублажай душу, что без груза, ведь номера — «липа», техпаспорт — тоже.
Матерый приспустил стекло.
— До поста довезешь? — наклонившись, спросил лейтенант, молодой приземистый парень с рысьими, зеленоватыми глазами.
Уселись. Лейтенант — на переднее сиденье, сержант — позади. Чем-то они не нравились ему, эти милиционеры. Было в них нечто нелогичное, неестественное, шедшее даже от внешних примет: дурноватое, чуть отекшее лицо лейтенанта — без режима живет, разбросано; а сержант — жесткий мужик, таких на плач и сердобольность не прикупишь — только силой, властью. И озабочен сержант как-то мрачно, целеустремленно, до ломоты в скулах.
Театр? Нет, не оперы они… Оперов сразу видать. Да и не стали бы оперы вымученных сюжетов придумывать, взяли бы на посту, чего мудрить? А может, ряженые? Похоже! Деньги. Везу деньги. У гаража выследили и, пока копался там, чуток опередили. Кто-то навел, значит. Так. Сейчас я еще вполоборота к тому, сержанту, и ему надо выждать, когда отвлекусь. Тут — нож в спину, молодой сразу к рулю потянется, скорость мала, но все же… Но кто знал, что с деньгами я буду? Друзья восточные? Так они же и отстегивали, им не резон. Левка? Но ведь ему же деньги везу. Неужели нервы? Спокойно. Попроси сержанта дверцу покрепче захлопнуть и — газу резко, вот так. А, не готовы были? Ну, теперь давайте, теперь если имелась схема, то она сломана, на спидометре — сорок, шестьдесят, восемьдесят… поздно! На ходу кончать — риск. Упущен момент, сявки.
Боковым, зрением Матерый наблюдал за сержантом в зеркало.
Лейтенант с угрюмой сосредоточенностью смотрел куда-то вдаль. Руки его, лежащие на коленях, были напряжены. Жезл он положил на сиденье рядом с дверцей.
Губы сержанта шевельнулись. Нет, молчит, подбирает слова.
— Слышь, может, до поста сойдем? — неуверенно спросил он лейтенанта. — А то вдруг — начальство? Проверка сегодня… Переждем, а? Сколько времени-то натикало?
Лейтенант оголил кисть. Часы «Ориент» — массивные, с уймой красивеньких излишеств — шантрапа такие любит, «хапужные» часы — мясников, кладбищенских деятелей, автослесарей — словом, удачливых кусочников, подворовывающих на мелких точках, знак их касты. Но часы — ладно, а татуировочка вот у тебя на запястье, дружок любезный…
Заплясали мысли, встраивая фрагмент татуировки в известные схемы… Есть! Не ошибка молодости, не любительщина армейская или флотская, не блатная даже, а с «кичи», в тюряге наколот этот крест, обвитый змеей. Ряженые!
— Вот тут тормозни, — произнес лейтенант сдавленно.
Матерый принял вправо.
Рука сержанта скользнула под полу кителя.
Резко пошла вниз стрелка спидометра.
Лейтенант инстинктивно подался ближе к рулю.
Сзади блеснула сталь лезвия.
Матерый с силой вдавил педаль тормоза.
Лейтенант, растопырив руки, всем телом навалился на «торпеду». Фуражка слетела с его головы. В то же мгновение Матерый, молниеносно распахнув дверцу, выбросился наружу. Нож вонзился в край клавиши звукового сигнала. Резкий, внезапный звук оглушил, по лицам милиционеров пробежала судорога ошеломления. Матерый тоже замешкался, но лишь на секунду, а потом увидел как бы все сразу: лес по обочинам, жало лезвия, плотно застрявшее в пластмассе, растерянных, торопливо соображающих гаишников, сзади — далекое желтое пятнышко приближающихся «Жигулей», пустую встречную полосу, мушку «Вальтера», — и когда он его выхватить-то успел…
Выстрел прозвучал безобидно, будто воздушный шарик лопнул. На лбу у сержанта словно раздавили клюкву. Закатились глаза, открылся рот, обнажив редкие, прокуренные зубы, и устало, как после тяжкой работы, он отвалился назад.
«Чехлы менять — точно», — рассудил Матерый, целясь в «лейтенанта». Тот громко икнул от ужаса. Рука его, потянувшаяся было за пазуху, застыла в воздухе, как бы сведенная параличом.
— Будешь вести себя хорошо, эта штука не выстрелит, — процедил Матерый, усаживаясь за руль.
Желтые «Жигули» пронеслись мимо. Проводив их хмурым взглядом, Матерый тронулся следом. «Лейтенант» дрожал, затравленно глядя на него. Шептал, как заклинание:
— Не убивай… только не…
Приметив ближайший съезд в лес, Матерый свернул с дороги. Брезгливо отпихнул потянувшиеся к рулю руки «лейтенанта», почувствовавшего, видимо, недоброе в таком маневре…
— Не дергайся, гнида…
Остановился на краю поляны, окаймленной почернелым, истаявшим снегом.
— Ну, — вновь направил пистолет на ряженого, — теперь говори — кто, что, как, почему.
— Левка это — прозвучал едва слышный ответ. — Левка. Ростовские мы…
— Ростовские, псковские… Что — Левка?! Концы резать хотел?
— Не знаю… Мы — нанятые, бойцы, я и Шило. — Он опасливо скосился на мертвеца. — Равелло послал, наш пахан. Подсобите, сказал, человеку. Он заплатит. Левка, значит. Ну, мы сюда. Свиделись. Десять кусков за тебя посулил. С монетами ты, знаю. У гаража тебя ждали, но там стремно показалось. Ну, Левка сюда нас довез, а сам в столицу подался.
— Ну, кончили бы, — равнодушно кивнул Матерый. — Дальше?
— Тачку в ельник, деньги к Левке… Он нам свои колеса оставил — неподалеку тут, в лесу… Показать?
— Не надо. Лева ждет?
— Сегодня, — с поспешной готовностью пояснил «лейтенант», не отрывая взгляда от пистолета, — в девять часов, вечером.
— Дома у себя? Предварительно вы должны позвонить?
— Не… Подъезжаем на хату, расчет и разбежались.
— А ежели без расчета?.. И привет Леве?
— Ты что! Петля! Равелло удавит… Мы ж — блатные, закон понимаем…
Матерый не удержался — фыркнул: закон! Сунул «Вальтер» за пояс.
— Помоги вытащить его, — приказал озабоченно.
Тело грузно опустилось на землю. Кровь меленько окропила прошлогоднюю ветхую листву.
— Говорил же! — причитал «лейтенант», отирая ладони о брюки. — Зачем на мокруху идти? Если бы не Равелло…
Снова — легкий хлопок. «Лейтенант» повалился на труп напарника, даже не застонав — словно в рот ему с размаха всадили кляп.
Матерый неторопливо осмотрелся. Вокруг стоял голый, тусклый весенний лес.
Перевел взгляд на трупы. Это мясо надо упаковать в багажник, после придумать, где зарыть его, затем с машиной Левкиной разобраться — от нее многое потянется… Вот же не было печали!
И вдруг — голоса! Он даже не поверил… Точно. Голоса. Люди. Идут сюда. Что им делать-то здесь в такую пору? С ума посходили? Слова… Что-то про подснежники, про сморчки… Ну сколько же на белом свете идиотов праздношатающихся! И все, как назло, там норовят очутиться, где дьявол правит бал…
Он влез в машину, газуя на раскисшей почве, развернулся и — ринулся обратно, к шоссе. После, выбравшись на асфальт, рванулся вперед, выжимая из двигателя весь ресурс мощности. Исподволь утешал себя: правильно, свидетелей убирать не стоило, да и не получилось бы — тут пулемет нужен, а так — кинутся врассыпную… Но зато теперь — труба! Следствие. Скорее бы пост проскочить…
Ненависти к Левке не было. Не деньги ему нужны были. Деньги — гонорар этим ублюдкам дохлым. Концы Лева резал. Занервничал.
Теперь. Трупы, считай, уже найдены. Машину Левину тоже обнаружат. Дальше — просто. Выяснить личности ряженых — чепуха. Ситуацию поймут: неудачно нарвались. А зачем на гастроли пожаловали? Тоже, в общем, не тайна. Преступный мир секреты хранит, как дырявый мешок — змей. Сведения из него ручьями текут. Выйдут, конечно же, на Равелло, от него — к Леве, и — начнется! Вся железнодорожная эпопея развернется, каналы сбыта, а далее — сопутствующие дела Хозяина, а на тех делах большие люди… А причиной — пугливенький, подлый Лева… Скотина, мразь!
Он с силой ударил кулаком по рулю. И тут пронзительно уяснил всю логику ситуации, ее закономерность и неотвратимость. Он не мог не убить ряженных, а ряженые не могли отказаться от убийства его, Матерого, ибо подчинялись закону шайки. Лева же нуждался в безопасности, иначе грозила бы ему смерть. Высшая мера. В лучшем случае — пятнадцать лет, означавшие ту же гибель, но куда более мучительную, долгую и страшную для него — изнеженного и праздного. Вот почему надлежало убрать тебя, Матерый. Твоя смерть — залог безопасности Левы, равно как его смерть — залог твоей безопасности. Это не месть, это дело. Так. Дальше думаем. Выход на меня — исключительно через Леву. Где, кто, когда видел тебя с Левой, какая информация о тебе могла уйти по его знакомым?
Вспомнилась дача, велюр дивана, мечта о сладком сне.
— Забот-то теперь, забот… — Он озадаченно посмотрел на часы. — До вечера надо что-то обязательно придумать, надо успеть «Волгу» в порядок привести: кровь сзади на чехлах замыть, от пистолета освободиться. А как освободишься, если к арсеналу пилить триста верст, тайник далеко, а без оружия куда? Придется рисковать, таскать с собой улику… А если — Леву ножом! Но неизвестно еще, какая обстановочка сложится. Да и ненадежно ножом…
Неужели все кончено? Неужели сейчас — начало краха? Тогда, в перестрелке на путях, он думал: финиш, приплыл к водопаду — ан, обошлось, вроде. Вдруг и здесь обойдется? Одно несомненно: предстоит разговор с Хозяином. Трудный разговор. Боязно и подумать о нем. Ведь предупреждал Хозяин, тысячу раз наказывал: не лезь в уголовщину, делом занимайся, зарабатывай. Кивал ты, соглашался, а сам… Да, придется объясниться с Хозяином. Выйдя на тебя — выйдут и на него.
Убрать Хозяина? Еще хуже. Тогда точно на тебя выйдут. В кольце ты, Матерый.
— Ох, забот-то, — стиснул он зубы. — Ну, забот!
НЕУДАЧА ЛЬВА КОЛЕЧИЦКОГО
Он уехал, не дождавшись развязки. Страшась увидеть то, чего столь страстно желал все последнее время. Смалодушничал. Ведь там, у гаража, где разгружался Матерый, все бы могло и завершиться. Но — дрогнул. Смотался трусливо, скрывая ужас за надменностью киношного мафиози, мол, времени нет, чтобы на пустяки его транжирить, сами разбирайтесь, шестерки… А теперь — жди! Жди, взвинчивая себе нервы, томясь в неизвестности. А если прикарманили наймиты деньги и — на вокзал? Вряд ли… Да и пусть бы так, пусть! Лишь бы…
Неужели положили Матерого? Даже если сразу в сердце попали, умирал он наверняка не сразу, тяжело, до последнего вздоха борясь за жизнь, исходя кровью, ненавистью, вычислив все, и его, Льва, тоже.
Он вздрогнул. Звонок в дверь. Кто? Эти шакалы? А если засыпались, если милиция?
Судорожно выпил рюмку водки. Оглядел комнату. Картины, стильная мебель, видео, компьютер для телеигр, гобелены… Этого хотел всю жизнь?
Подошел к двери, ткнулся лбом в пухлую кожаную обивку.
— Кто? — проронил грубо.
— К Леве я, к Леве, — ответил приглушенно развязный, прокуренный голос.
Накинув цепочку, открыл дверь. В узком просвете увидел незнакомого парня: кожанка, кепочка, скуластое лицо, стылый взгляд глаз видевших много разной дряни, крупные черты лица.
— Привет от Шила…
— Где он?
Парень потрогал цепочку. Хмыкнул снисходительно.
— Так и будем… беседы беседовать?
— Именно, — ответил Лева.
— В общем, — неприязненно сказал гость, пальцем подняв козырек кепочки, — Шило передать просил: дело подняли большое, у тебя долю делить — стремно, езжай к ним, получи. Или у Равелло возьмешь, как знаешь. Я — кореш Шилов… По прошлым ходкам, когда в тундру плавали, чтоб в курсе ты был. На тачке я, таксер. Решай. Едем — едем. Нет — покеда. Все. Выдохся. Думай, свет мой. И еще — стольничек за визит. Я не курьер из конторы в контору. Отработал отдай.
— С чего это я тебе… — начал Лева.
— А с вас со всех по стольничку, — с невозмутимой угодливостью разъяснил таксист. — И я — могила. Наворотили ведь? Значит, тоже рискую, мил человек…
— А ехать куда? — Лев соображал: провокация? Не похоже. Или против него что-то ребятки замыслили? Но какой резон?
Вот она — плата за трусость! А не дергался бы, не финтил, — не стоял бы сейчас перед тобой этот подонистый вымогатель, и никто бы не принуждал мчаться в неизвестность: сиди, пей водку да смотри телек — приключения разных там джеймсов бондов…
— Так куда ехать? — повторил он.
— Ко мне. В Перово. Хата у меня там. — Таксист поморщился. — Ты быстрее прикидывай, голова, недосуг мне.
— Иди… — сказал Лева — Внизу обожди. Я сейчас…
Закрыл дверь. Уперся в отчаянии лбом в косяк. А что, если таксист — мент? Нет. С такой рожей и с такой стрижкой? А вдруг — стукачок? Ладно гадать. Не дрейфь. В случае чего — был пьян, поехал по инерции… А Матерый? Мог вывернуться и свою игру начать, перекупив наймитов? Ну то из области фантазий, игра больного воображения. Похоже, шизиком ты становишься от излишних нервных перегрузок.
Он оделся. У порога перекрестился. Тщательно запер дверь.
Таксист включил счетчик.
— Только учти, — предупредил, как бы извиняясь. — Стольник — стольником, а что на счетчике — отдельно.
— Двигай, крохобор, — обронил Лев, превозмогая невольную дрожь.
— Двинуть-то я двину, но учти…
— Учел, учел! — обернулся Лев к таксисту с яростью. — И еще сверху пятьдесят своих копеек получишь, успокойся!
— Ну и… поехали, — откликнулся таксист миролюбиво. — Отличное обслуживание гарантирую.
Город уже засыпал, пустые улицы были сухи от ночных апрельских заморозков, шины шелестели по асфальту гудяще, тягуче… Поежившись, Лев оглянулся назад — на серую гладь неровно освещенного проспекта, остававшегося за спиной, на апельсиновые вспышки мигающих светофоров. Затем, отогнув кисть, осторожно вытряхнул из-под рукава куртки нож — обыкновенный, столовый нож. Подумал: кретин… Трусливый, нетрезвый кретин. И чего маешься? Что грозит тебе? И кто? Выдернула тебя шпана на свидание, потому как не поверила в честный расчет — провинциалы, дуболомы…
Машина въехала в район новостроек, дорога пошла ухабистая, узкая, петлявшая среди пустырей, загроможденных строительным хламом.
— Тэк-с, — сказал таксист, тормозя. — Прибыли. Вон тот дом. Тележку уродовать не будем, сплошные колдобины, мать их, пешком дойдем, тут две минуты. Счетчик выключать или обратно тебя доставить?
— Обратно, — буркнул Лев, вылезая из машины.
Двинулись вдоль стены строящегося дома, поминутно попадая то в грязь, то в лужи. Таксист, злобно матерясь, шагал впереди.
— Во хату где дали, — сетовал он. — Еще век пройдет, пока тут асфальт проложат.
— От таксопарка получил? — спросил Лев, тревожно всматриваясь в темноту.
— Ну да, от парка! Дождешься! Кооператив… Тут вот осторожнее, бочком, а то — траншея, не ровен час…
Лев крепко сжимал рукоять ножа. Сердце ныло от страха и безвестности глупого, унизительного пути в темноте.
У штабеля бетонных плит, вплотную лежавших к краю траншеи, он замешкался. Провожатый обогнул штабель, канув в темноту. Лев, поразмыслив, шагнул за ним и вдруг почувствовал, как грудью наткнулся на какой-то выступ и, прежде чем сообразил, что не выступ это, упал навзничь, отброшенный сильным, упругим толчком.
— …Карманы пустенькие, — сказал Матерый. — Выстрел в упор, как шарик лопнул.
— Легкая смерть, — скорбно вздохнул таксист. — И не пикнул, гражданин.
— У, смотри-ка, ножик он с собою нес! — Матерый смешливо качнул головой. — Дорого готовился в случае чего…
— Кухонный… Фрайер, — констатировал таксист.
— Все, чистый он. — Матерый еще раз проверил внутренние карманы. — Теперь давай без суеты, но по-скорому… Под плечи его бери, не измажься смотри…
— Впервые на мокрое иду. — Голос у таксиста неожиданно дрогнул. — Противно… Как бы не повязали еще…
— Десятку плачу! — прорычал Матерый сквозь стиснутые зубы. — За эту шваль…
— Вот десяточку и дадут, — заметил таксист, с кряхтеньем приподнимая труп.
— Покаркай! Лопата где?
— Рядом, под ногой у тебя, гляди лучше…
— К осыпи его давай! Точно траншею завтра заровняют?
— Ну, сам же слышал! Видишь, и бульдозер оставили. Малый один клялся бригадиру: прямо с утра, говорил, наглухо канаву заглажу, только сегодня отпусти, переэкзаменовка какая-то там.
— А у нас — экзамен! Посвети, кровища есть! Вот тут присыпем. А завтра проверишь — насчет бульдозера и вообще…
— Ну! Дело общее, серьезное…
— Вот то-то! Если что — звони. Ботинки выбрось, одежду проверь — не замарался ли?
— Матерый, слышь, а точно он тебя сдать хотел!
— Х-хэ… Меня! Думаешь, только свое дело откупаю? И тебя за дурика держу?
— Да нет, я верю…
— Ну, спасибо! Кто «Волги» ваши угнанные через него сплавлял? Я! А молчать бы ему не позволили — хищение в особо крупных… Дальше — дело техники. Через моих знакомых — на тебя, рецидивиста. А у «Волг» этих ты крутился, докажут. Вот тебе и тормоз на долгие лета! С гидравлическим усилением!
— Профилактика, выходит?
— Выходит.
— А если боком выйдет? Вышак?
— А разница какая? В зоне не жизнь, сам знаешь.
— Ну нет, Матерый, лучше уж в зоне…
— Да ты вон на покойничка посмотри… Тихий, смирный, никаких головных болей — все за чертой… Ботинок присыпь, ты чего, слепнуть начал?
— Знаю! Помолчи, будь другом, понял? Вырвет сейчас…
— Я те вырву! Вещественные доказательства не оставлять!
— Да заглохни же ты! — раздалось сквозь стон.
ХОЗЯИН
Старинные часы в узорчатом саркофаге футляра долго и настойчиво гудели томными ударами: полдень. Обычное утро, пустая квартира. Жена давно на работе, дочь скоро придет из школы. Прозрачный алый шелк штор, свет, застывшими полосами пробивающийся в спальню, и мягкий ковер, где, царапая ворс, потягивался, покачивая хвостом, ангорский кот.
Ярославцев встал, кривясь от надсадной боли в затылке и растопыренной пятерней массируя макушку.
«Спиваюсь, — подумалось обреченно и равнодушно. — Надо кончать… Каждый день… Каждый день ведь, скотина!»
Умылся, прошел на кухню. Есть не хотелось. Выпил, давясь, бутылку холодной пепси; закурил. На балконе стыли два ящика немецкого пива, перехваченные вчера в одном «курируемом» ресторанчике, в холодильнике была хорошая рыбешка, трехлитровая банка икры, и так хотелось плюнуть на все и пропьянствовать этот непогожий весенний денек, но идти на поводу у легкомысленных желаний он себе не позволял никогда. Его ждала работа, а работу он ставил превыше недомоганий или же приятных минут. Работа была сутью и смыслом. Всегда.
Мог ли он предположить, что когда-нибудь станет вкладывать в понятие «работа» то, что никак не вяжется с понятиями, ей сопутствующими: «зарплата», «трудовой коллектив», «общественные обязанности»… Впрочем, официальный статус у него имеется: консультант министерства, а точнее, министерств. И зарплата есть, причем одна — с учтенным подоходным налогом, другие же, получаемые в конвертиках в высоких кабинетах, — за труд незаменимого консультанта. И существует, наконец, заработок, перед которым меркнут все эти зарплаты, но цена заработку — адский труд, нервы, здоровье и, вероятно, голова, как он понимает сейчас.
Потянулся за второй сигаретой, но в пачке осталась лишь упаковочная фольга… Все. Кончился «Парламент», классное курево. Надо заглянуть в интуристовский бар, не зря пристроил там человечков.
Вставил телефонный штепсель в розетку. День сегодня выдавался сравнительно легкий, половина вопросов решалась по проводам.
— Милочка? Это Ярославцев. Звонили, никто не отвечал? Естественно, с шести утра как на ногах… Во именно… потому, Милочка, и вечно бодр. Наш грозный шеф, надеюсь, на месте?
Грозный шеф снял трубку незамедлительно.
— Ты не присутствовал на утреннем совещании, — в голосе его звучало трудно скрываемое раздражение, — а зря! Я же тебя просил, обсуждались планы…
— Не зря, — оборвал он. — И не кипятись. Если я буду участвовать в твоих совещаниях, дело встанет. А если встанет дело… В общем, присылай машину. Документы подписаны, стройматериалы будут сегодня же у заказчика.
— Володечка… — резко переменился тон. — Володечка… Когда успел?
— Успел. Вчера, в двадцать пятом часу. Но это — не за просто так…
— Да? — настороженно спросил голос.
— В твоем подчинении имеется один интересный учебный полигон. Грошев там директор, так? Ну, вот. У Грошева этого на пятом складе пять лет законсервированный дизель.
— Откуда я знаю, чего есть у какого-то там…
— Очень плохо, что не знаешь. Прояви, кстати осведомленность, повысь тем самым авторитет среди подчиненных. Это тебе еще и презент, от меня… в смысле моральной поддержки штанов. Далее. Заявится сегодня к вашей милости человечек от наших благодетелей со стройматериалами. Потоми его в прихожей, сколько положено согласно рангу, потом подпиши ему бумажку. Там, в бумажке, — просьба о передаче дизеля, гарантия об оплате через банк, полный набор формальностей. Заодно избавишь своего Грошева от барахла, а народному хозяйству — польза.
— Но вдруг…
— «Вдруг» с дизелем не наступало пять лет. Но пусть «вдруг». Новый дизель тогда за мной. Без задержек и безо всяких вспомогательных потуг с твоей стороны.
— Идет. А как с бензином на этот квартал?
— Завтра после обеда к тебе пожалует человек. Его в прихожей не томи.
— Понял.
— У меня все.
— Когда будешь?
— Когда будет нужда. У тебя или у меня. Сослуживцам, кстати, привет!
— Бездельники эти сослуживцы, Володя.
— Все равно привет.
Он положил трубку. Еще два-три таких звонка, и кажется, свою непосредственную работу на общество он на сегодня завершил… Вернее, обязательную работу. Внезапно задался вопросом: а когда ты работал только на себя, на собственные нужды, ради наживы, наконец?
Он отогнал от себя праздные и одновременно тягостные мысли. Оделся и вышел на улицу.
«Жигуленок» был покрыт рябью смерзшейся грязи. Салон в пыли, черный лед в резиновом корытце под ногами… Помыть бы машину, да все недосуг заехать на мойку.
Вспомнил, как покупал когда-то первую… Сколько радости, благоговения… А перед чем? Перед куском железа… А с трудом выбитый гараж? Зачем? Тащиться каждое утро за два километра к кооперативу? Удобство, ничего не скажешь. А запчастей дурацкая коллекция? Существует, по минимуму, пять станций обслуживания, где очереди для тебя нет. При всем том — ты не банщик, не стоматолог, не популярный певец, не работник исполкома, а просто человек, от которого работа станции непосредственно зависит. Об этом, пусть в разной степени, но осведомлены и начальство сервиса, и чумазый механик, и дама в складском окошечке, и мастер цеха. Ну, а когда машина начнет капризничать не в меру часто, надо продать ее, а самому приобрести железяку новую — благо есть множество организаций, готовых оказать ему услугу в очереди на машину, как доблестному ударнику…
— Ваши документы! Вы проехали на красный свет…
Не торопясь, он подал капитану через слегка приспущенное стекло документы.
Зуб компостера впился в талон.
Ничего, капитан, коли, этих талонов некто Прогонов отпечатает еще не один десяток, два запасных лежат в кармашке дверцы, но тебе, капитан, сие неведомо, так что ублажи самолюбие.
— Можете продолжать движение… Машину, кстати, пора помыть!
— Благодарю за совет, постовой!
ИЗ ЖИЗНИ ВЛАДИМИРА ЯРОСЛАВЦЕВА
Внезапно потеплело, асфальт стал влажен и черен, мелкой грязью пылили грузовики, серая магистраль, заполненная машинами, жила какой-то угрюмой, механической жизнью, и Ярославцев, продираясь в этом тумане промозглого дня, вспоминал будни иные, прошедшие. Вспоминал, как просыпался по звонку будильника, как дорог и сладок был растревоженный этим заливистым трезвоном сон. Однако расставался со сном не усилием воли, не властным приказом самому себе: «надо!» — надо тянуть лямку, надо не опоздать, надо не получить выволочки. Нет, его поднимало другое — желание труда, желание видеть людей, разделяющих с ним этот труд — порой нудный, изматывающий, но всегда необходимый. Необходимый ему куда больше, чем сон и отдых. Может, от родителей все шло, от воспитания. Рос он в рабочей семье, где безделья не принимали органически. Все свободное время мать посвящала уборке, починке одежды, а отец вечно что-то мастерил по дому или отправлялся подработать на стороне: то замок в дверь вставить какому-нибудь неумехе, то разбитое стекло, то прокладки сменить в худом кране… И он, мальчишка, тоже всегда был при деле: помогал отцу, матери, видел, как трудно достается хлеб…
Он всегда был серьезен, деловит, прилежен и сдержанно-дружелюбен со всеми — со сверстниками, родственниками, учителями. Всегда и всем помогал по делу, помощью своей не спекулируя, не кичась. Бескорыстно. И, может, поэтому, хоть и сторонился шумных компаний, единогласно был избран одноклассниками в комсорги.
В райкоме комсомола его заметили сразу, после окончания школы пригласили на работу: затем экономический факультет университета, куда поступил на вечернее отделение: перевод в горком — там он познакомился с Вероникой. Первое приглашение ее в театр, ее рука в его руке, темный зал, актеры на светлой сцене, но он видел только ее, профиль Вероники, и ощущал со сладкой тревогой в сердце нежное, покорное тепло ее ладони…
Наконец, разговор с будущим тестем.
— Значит, вы и есть тот самый Володя, — иронически констатировал тесть, поднимаясь из-за массивного письменного стола со столешницей, окантованной витиеватым бронзовым узором.
— Да. Владимир, — подтвердил Ярославцев, робея в просторе огромного домашнего кабинета, где полки до самого потолка были заполнены энциклопедиями, мемуарами политиков и трудами экономистов — художественной литературой хозяин не увлекался.
— Тогда, Володя, будем знакомы. — Он пожал руку и указал ему на изящный стул с гнутыми ножками, хрупко ютившийся в углу кабинета. Указал, как просителю, пожаловавшему в приемные часы. — Хотел бы, — продолжил глубокомысленно, поговорить с вами без Вероники, по-мужски. Итак, без преамбул — расцениваю ваш брак, как несколько ранний, однако вам, молодым, виднее… И я близок к тому, чтобы намерения ваши благословить. Но сначала желал бы задать несколько вопросов. Можно на «ты»?
— Конечно, — смущенно замялся Ярославцев, и вдруг испытал стыд перед собою, будто пришел клянчить нечто у сильного, от которого только все и зависело.
— Ну, так кем же ты представляешь себя? В перспективе? — вздернулся в мягкой усмешке волевой подбородок.
— Организатором, — рассудительно произнес он нелепое слово, в интонации передавая всю подспудную и, по его мнению, весомую значимость его. — Партийным. — Выдержал паузу. — Советским. Хозяйственным… Каким — решится, естественно, не мною.
— Организатором! — удивленно, но и одобрительно прозвучал отзыв. — Научились выбирать обтекаемые формулировки, молодой человек? Руководителем — нескромно, да?
— Наивно, я бы сказал.
— У вас, у тебя, вернее, все задатки дипломата. Не привлекает такая стезя?
— Нет. Я бездарен в иностранных языках, неуклюж… Кроме того, мне проще и… интереснее работать с создателями… материальных ценностей. Я, конечно, молод, резок в суждениях, но это — моя убежденность.
— Убежденность-то у тебя хорошая, Володя. Но то, что ты категоричен в суждениях, — достоинство обоюдоострое. Начинай становиться мудрее. Будь тоньше и давай меньше конкретных ответов. Не все собеседники заранее искренни, учти. Что же касается дипстези, будем считать, что в начале твоего пути я сделал тебе любопытное предложение. Ты от него отказался. Хотя… есть еще время подумать. Однако если ты твердо не жаждешь спланированной не тобою карьеры, то позволь предупредить: на данном, самостоятельном этапе один опрометчивый шаг будет стоить тебе… ну, скажем, много времени, ибо выведет тебя с широкой дороги на тропинку окольную, а по ней придется долго блуждать… чтобы выйти в лучшем случае — на то место, где оступился. Ты хочешь делать судьбу сам? Благородно, достойно сильного человека. Но все же советую чаще обращаться ко мне, когда принимаешь решение… Большое решение. Или малое, влекущее за собой большие последствия. Особенно — когда решение подобного рода диктуют тебе эмоции, принципиальность, нетерпимость и прочая…
— Вот я и обращаюсь, — перебил он. — Представьте я принял решение жениться на вашей дочери. Решение принципиальное и прочая…
— Ну, это мы уже обсудили… Вы же понятливый человек, Володя.
Не было тестя на том злополучном собрании, где в президиуме восседало начальство из центрального аппарата, не было! И когда отзвучали первые ударные речи о победах и доблестях, бодро и взахлеб зачитанные по согласованным шпаргалкам, слово было предоставлено ему, Ярославцеву, дабы и его голосишко грянул в общем благолепном хоре. И он, дрогнув от дерзости, сказал незаученное: о бумаготворчестве, о высиживании гладенькими молодыми чиновниками с комсомольскими значками «взрослых» мест, о лжи, пестующейся здесь, в молодежи, где ее не должно быть…
И сквозь недоуменный ропот в президиуме кто-то четко и властно потребовал:
— Примеры, пожалуйста!
Он выложил «примеры». И — «прокололся». Все его «вопиющие» факты оказались неубедительными, а сам запев обличительной речи — нелепым до сумасбродства…
Аплодисменты, правда, прозвучали. Разрозненные, квакающе-испуганные и невероятно глупые…
А после была комиссия, деловитые пожелания и впредь занимать активную позицию по отношению к недостаткам: его, как «принципиального, политически грамотного, непримиримого к негативным явлениям», отправили в огромное, разваливающееся от бесхозяйственности и пьянства автохозяйство.
— Ты, Володя, теперь дипломированный экономист, прошедший серьезную школу комсомола, — с теплой улыбкой напутствовали его в горкоме, — и на месте сумеешь проявить боевитость своего характера. Со своей стороны готовы поддержать тебя по любым вопросам. Уж не забывай нас!
— Ну, Володя, — сказал тесть, — не обессудь: устроен тебе лучший вариант из всех грозящих… Теперь так: ты в школе учился, знаешь термин «большая перемена». Вот она и грянула. Идешь ты ныне в другой класс, золотой медали не видать… Впрочем, есть шанс сменить школу… Давай-ка, дружок, покуда не поздно, покуда я жив, в дипакадемию, послушай старого человека.
Не послушал. Ринулся в атаку на автохозяйство.
И стало хозяйство передовым. Выбил сотрудникам квартиры, новую технику, пьянь — если не перевоспитал, то подтянул. И порядок стал идеальный, и план выполнялся, и решались все проблемы, но — какой ценой? Какими приемами? Вот он первый его шажок в то никуда, в котором он сейчас: в день сегодняшний, когда едет он в сумраке индустриального города на собственной машине… А в глазах — не черный, сырой асфальт, не морось унылого неба, а прошлое — зимний тихий вечер, свет в заснеженной конторке, столик с бумагами, и — Матерый — то бишь, Лешка Монин: в кожанке, только что сбросивший доху на стул, молодой, сил — как у быка, шоферюга-ас, стоит, усмехается…
И вновь — конторский стол. Запомнил он его. И ворох бумаг на нем запомнил — все его же, Ярославцева, запросы, и все резолюции на них, в лучшем случае уклончивые. Ни одной, чтобы: «поддерживаю», «отпустить», «не против». Обычно: «изыскать по возможности».
— Товарищ Монин, — поднимает он отчужденные глаза. — Поступил сигнал, будто вы регулярно сливаете из государственной, закрепленной за вами машины бензин… В канистры. Для собственной, вероятно?
— Брехня. Выжить хотят, вот и… Думают, раз сидел…
— Сидели вы не раз. Это — раз. Теперь — два: в прошлое воскресенье вы проводили в третьем боксе ремонт своей «Победы». Сторож признался, вот его объяснительная…
— Ну и проводил ремонт. Зима же, куда зимой без ямы, гражданин начальник? Ямы жалко? Пустого места? Въехал человек, сделал дело, выехал…
— Непорядок. Могли бы подойти ко мне, согласовать. Я бы не отказал.
— И по всякому такому пустяку кланяться?
— Монин, вы всего год, как из заключения. Откуда машина, можно полюбопытствовать?
— Кровно нажитое на лесоповале, — прозвучало глумливо. — Там ведь расходов нет, все в копилку идет…
— Монин… да вот стул, что вы тут, как… при высочайшей особе… У вас множество нарушений трудовой дисциплины. Множество! И…
— Так. План перевозок я выполняю?
— План… да. Но кроме плана.
— Резину так и не выбили?
— То есть?
— Не выбил, начальник… — Монин присаживается на стул. Подминает зажатую под мышкой ушанку. — Вот что. Хорошо меня слушай, внимательно. Я, конечно, тьфу… уголовник, вообще… Но скажу! Нет, лучше так договоримся — если после разговора этого в обиду полезешь, то сразу заявление пишу и — пока! Только честно чтоб… Идет? Так вот. Прошлый хозяин наш — пустой человечишка. Выпивоха, краснобай. Ну, коли сам пьешь, чего со слесаря спросишь! Да тебя ж открыто пошлют. Но держался он. До упора. Покуда совсем дело не развалил. А почему держался? Бумажки умно сочинял для плана, ремонты для нужных людей организовывал, да и затягивал с ним умело, на нервах играл, чтобы в пиковый момент — извольте шик, блеск… Все секреты. А ты с начальством как! По правилам. И они с тобой строго. Ну, а резины-то у кого нет! У нас, грузовщиков, не у тебя! А кому ты нужен, чтобы выделять ее! И мы кому! И побежали бы мы отсюда, как тараканы от мора, если бы не привычка, не бензин дармовой, не яма для халтуры и спидометры без пломб! А отними это — привет, друг! Я — на другую базу, другой — на третью, а тебя в итоге домуправом. Хорошо, если в крепкий дом! Ты же не болеешь нуждами нашими…
— Не прав ты, Монин. Фактор материальной заинтересованности я учитываю.
— Чего ты по-газетному-то мне? И какой фактор? Червонец к зарплате? Да я тебе этот червонец самому каждый день отдавать буду, только не лезь со своими нарушениями трудовой дисциплины! Ты мне, конечно, красиво возразить желаешь. А ты умерь пыл. Мы одного поколения, ровесники, давай хоть сегодня на равных… Тебе же выбираться отсюда надо, иначе — каюк. Не надоело, как киту в луже пузыри пускать среди шелупени, килек всяких? В винном соусе… Кого пугнешь, кого сожрешь, а толку? Выбираться надо! Ищи сподвижников себе, верных ищи, деловых. И начальников ублажай по мелочам, а проси у них по-крупному. И к народцу не цепляйся, масштабно с него спрашивай, не размениваясь, он тогда даже в ерунде тебя не подведет — не то, чтобы побоится, посовестится. А жандармом быть — последнее дело.
И ведь понравился ему тогда Лешка Монин. Открытостью, напором, силой. И — сдружились они. Не теми приемчиками, какими Монин советовал, хозяйство он поднял, хотя и те порою в ход шли. Не снабженцев ублажал он, как исстари велось, им, мелким людишкам, кость кинешь и — довольны. И не местные контролирующие организации — те тоже малым удовлетворятся и утрутся. На министерские нужды начало работать автохозяйство, на серьезных людей, у которых тоже много хлопот имелось — и сугубо личных, и государственных. И рождали оказанные им услуги отношения доверительные, причем где служба, а где дружба часто не различалось… А отсюда пошли и квартиры работникам, и оборудование, и фонды, и в итоге — новое расширение автохозяйства.
Кучи мусора на дворе превратились в клумбы, исчезли залежи старых покрышек; бараки с мастерскими сменились чистенькими кирпичными постройками, и машины выезжали из сияющих свежей краской ворот чистыми, сыто урчащими… И на лицах людей появилось осознание своего дела, своей работы и… негласного устава своего монастыря…
Вскоре окольная тропа, предреченная тестем, кончилась. И вывела она его вновь на магистральный путь… Присмотрелись сверху к мелкому хозяйственнику, успевшему, на удивление всем, защитить диссертацию по экономике, хотя не наукой он занимался, а шоферюгами да моторами, и выдвинули его внезапно в крупные руководители районного масштаба, а затем и городского.
Леша Монин автоматом-переводом перекочевывал из одной персональной машины Ярославцева в другую, и уже редко когда позволял себе напутствовать шефа — разве в порыве несдержанности, да и то — уважительно, извиняясь за дерзость.
И тесть на пенсии уже был, не у дел, пусть и с прочными старыми связями — поучениями не злоупотреблял, говорил, как с равным, умным, лишь изредка сомнение выказывал: не случайность ли возвысила? Не остался ли юношеский максимализм? Не собьют ли на взлете?
Сбили.
Сбили? Нет, сам он себя тогда сбил. Сам! Вспомни раннее утро, персональная «Волга», из которой ты вылезаешь непроспавшийся, раздраженный, наодеколоненный, в модном пальто, купленном в недавней поездке по Европе. И попадается ненароком на глаза дворник, и начинаешь ты отчитывать его — съеженного, покорно кивающего мол, мил-человек, почему образовались сосульки на карнизе представительного учреждения? Позор! Немедленно. Знать не знаю, какая еще там оттепель ночью была! Совещание сегодня, высокие люди приезжают, чтобы — через пятнадцать минут…
Дворник боязливо мнется, пытается что-то сказать, да к чему слушать, о чем лепечет этот серый человек в черной телогрейке? Отвернулся, повторив гневный наказ, и пошел, плечи расправив и подбородок вздернув, по скользкой от гололеда лестнице к высоким дверям с бронзовыми ручками.
А дворник полез на крышу. Март, подтаявший наст едва держался на скатах и под тяжестью человека рухнул… И не стало человека.
Конечно, нашлись бы оправдания. Мог он спастись. Мог! Если бы не отправился на похороны. Увидел лицо человека в гробу незнакомое, он ведь и не разглядел тогда это лицо, близких увидел, семью, горе их… И — сломался. Не пошел выклянчивать милости, валяться в ногах. Муторно вдруг стало, вечностью потянуло, и вспомнились понятия самые что ни на есть отвлеченные: совесть, грех, суета, выбор.
А после состоялся разговор с тестем — одряхлевшим, поблекшим, слабеньким, уходящим. И в глазах старика он увидел не разочарование, не презрение, не осуждение, а лишь легонькое, схожее с нежностью сожаление. Старик уже понял тщетность суеты, ее внешний блеск и тягостную пустоту, скрытую за блеском… И все-таки старик заставил себя что-то привычно-ловко сообразить, кого-то нужного припомнить и, механически сняв трубку телефона, твердить в нее заученные фразы, справляясь поначалу о здоровье и семье этого нужного, болтая о разных разностях и уж после, в конце разговора, прося об одолжении для зятя.
Следующим же днем приехал Ярославцев в высотный дом, принял пропуск из амбразуры окошечка и поднялся, шалея от бликов света на мраморе, от простора коридоров, помпезности ковров, в кабинетик-клетушку, где желтый, сухой человечек в роговых очках принял от него анкету, сказав «Я позвоню… Сам».
Позвонил. И месяц спустя очутился он как по волшебству в чужедальней тропической стране, на большой стройке — в качестве начальника с ограниченными полномочиями. Бытие зарубежное шиком не отличалось: тесный гостиничный номер в провинциальном отеле, труд от зари до зари, хлопоты с женой, ожидавшей ребенка, ее отъезд. Из развлечений — фильм по воскресеньям в местном кинотеатре на открытом воздухе.
Но работал он самозабвенно. Понимал: здесь он нужен. И не в роли наблюдателя, а вершителя великих преобразований.
Затем — долгожданный отпуск, родина, ребенок, семья; уже привычные коридоры здания, знакомые лица чиновников.
— Послушайте, — сказал он одному из них, казавшемуся более-менее инициативным. — Зачем нам покупать за валюту материалы, которые мы вкладываем в эту стройку? Материалы отнюдь не худшие выпускаются и у нас.
— Крепкая идейка, — ответил чиновник. — Но возникает масса проблем со всякими согласованиями, заказами, транспортом… Живите проще, Вова!
— Я второй день в отпуске. Время у меня есть. С поставщиками договорюсь. Обещайте лишь пяток поездок их людям. Как экспертам. Понимаю. Сложно. Но — прикиньте разницу по валютным суммам. Командировочных жалко?
Прикинули. И отправились на тропическую стройку материалы из холодной Сибири. Сетующих на их качество не нашлось.
Внезапно — отзыв.
— Товарищ Ярославцев! С фирмой-поставщиком мы устанавливали контакты, исходя не из купеческих амбиций. Вы, что же, взяли на себя не только оценку целесообразности в международной торговле, но и проблем международных отношений?
— Но меня же поддержали…
— Да, по недальновидности. Некомпетентные лица, введшие в заблуждение руководство. Однако даже их не следует впутывать в планы, продиктованные вашей личной, весьма сомнительной инициативой. Еще предстоит разобраться, что за нею стоит…
Деньги у него имелись. Во всяком случае, существовала возможность спокойно обдумать свое положение, не тяготясь отсутствием зарплаты и не лихорадя себя в поисках относительно пристойной службы. Хотя служить не хотелось. Устал. Но искать работу было необходимо, жизнь не кончалась с последней его неудачей, хотя основная игра была проиграна без надежд на реванш.
Пытался искать поддержки у тестя, но тот дал понять, что взрослый человек обязан устраивать судьбу сам, а ошибки простительны лишь тем, кто их совершает несознательно. Отец, ушедший на пенсию и служивший вахтером на родном заводе, вполне серьезно пообещал устроить его мастером в механический цех… Это увлекательное предложение вызвало поначалу у Ярославцева неудержимый смех, но, отсмеявшись, почувствовал тревогу… Радужные прожекты проваливались один за другим, круг сужался; жена уже искоса поглядывала на праздношатающегося мужа, деньги таяли, как снег на солнышке, и предложение отца начало восприниматься не столько с иронией, сколько с досадой полнейшей беспомощности…
И вдруг появился Монин… Матерый. Весело, беспечно вошел в квартиру — с цветами, шампанским, свертками: запоздало поздравил с рождением дочери… Затем посидели, попили-поели, послушали рассказы гостя о новой нелегкой его профессии начальника автоколонны таксопарка и, когда за полночь тот выходил из кухни, где они остались наедине попить чайку, вытащил Матерый из кармана пиджака пакет, перетянутый резинкой. И его безмятежная веселость вдруг куда-то ушла.
— Здесь, — он положил пакет на стол, — три штуки. Или тысячи, по-интеллигентному. Месяца два проживешь без забот, хватит. Но тут — и на работу: приемы, визиты… Давай. Налаживай связи. Не удастся, не встанешь на ноги — пустой ты парень тогда. Встанешь — опять в шоферы к тебе готов. То, что в начальники не попадешь, ясно, но место найди! Это не в долг, так… Надеюсь на тебя, Хозяин.
Последнее слово он подчеркнул. После оно стало кличкой.
Он просидел на кухне до утра. Тусклым, больным взором глядел на деньги. Были ли они подачкой? Нет… Скорее жестом сильного по отношению к равному или же к более сильному, но в какой-то момент оступившемуся, крупно проигравшемуся, однако способному перекрыть проигрыш удачей в другой игре. Обязанному перекрыть!
Полистал записную книжку. Над каждой фамилией задумывался долго, не пренебрегая никем: ни мелкими людьми при мелком деле, ни случайными знакомцами, давно, вероятно, и позабывшими его. После составился список — довольно длинный. Наутро объяснил жене: пойми правильно — хлопот у тебя хватает, но, несмотря на них, предстоит тебе еще более хлопотный месяц. Потрудись воспринять его как должное. Как аврал.
Одно празднество сменяло другое. Гости приходили и уходили. Квартира превратилась не то в салон, не то в ресторан. Вечером поднимались тосты, крутился магнитофон, менялись блюда и велись разговоры, а утром он мчался на рынок и по кулинариям в поисках продуктов. Денег не жалел.
Однако приемы, чья пышность в соответствии с наличными неуклонно увядала, оказались напрасными. «Нужные» люди, охотно поднимающие бокалы, с аппетитом закусывающие и яро обещающие поддержку на любом уровне, на следующий день исчезали в никуда в казенность выстраданных ими кабинетов, за заслон секретарш, занятости, телефонного нивелирования жизненных проблем и уклончивых ответов типа: «Нужно время…»
И однажды, осенним мрачноватым деньком, в дожде и смоге брел он по улице после пустого визита к пустому влиятельному лицу, в очередной раз что-то вяло ему пообещавшему, и вдруг припомнил: вон в том министерстве, коренастым монолитом глыбившимся среди облезлых домишек дореволюционной постройки, говаривали, служит в больших начальниках один толковый малый, некогда его подчиненный…
В министерство удалось проскользнуть, не вдаваясь в объяснения с вахтером, но нужный чиновник находился на совещании, и полтора часа Ярославцев бесцельно шатался по коридорам, стараясь возбудить в себе интерес к здешней суете, что-то осмыслить и проанализировать… Потом вместе с чиновником они вспоминали времена ушедшие, вспоминали тепло; Ярославцев пригласил поехать в гости — поехали; скромно поужинали на кухне (деньги приходилось уже всерьез экономить), и за чаем, взглянув на часы, чиновник молвил:
— Пора мне… И вот что скажу, Володя. Ты — толковый человек. Но у тебя нескончаемая полоса невезения. О последних твоих неприятностях не знаю, но они, чувствую, есть. Не ошибусь, если обозначу их причину: ты неосторожен в решениях генеральных. Ты не политик в конъюнктуре. Ты политик вообще, по натуре, но, чтобы выйти на уровень признанного «политика вообще», надо успешно окончить все классы школы… Знаешь, как фигуристы? Лучше всех откатался, всех поразил, а в скучном, профессиональном тесте на «школу», в исполнении хрестоматийных фигур дал маху. В итоге — зарезал все. Так и с тобой, но у тебя нет перспективы следующего чемпионата. Я к чему? Твое место — советник. Серый кардинал. И я готов помочь тебе с местом. Для дела ты человек незаменимый и, если не против, на службу тебя возьму. Консультантом. Будешь при мне, помогать достраивать коммунизм в сфере обрабатывающей промышленности. Завтра в первой половине дня оформишься. После обеда запремся, отключим телефончики, и расскажу я тебе очень подробно о проблемах министерства. А после ты активно начнешь данные проблемы устранять. Если начнешь устранять, как дурак, выкину вон — сразу и без жалости. Все. Мне пора. Спасибо за чай, очень вкусный.
Для начала ему дали опробовать силы в одной из головных организаций министерства, работа которой шла наперекосяк. Спустя четыре месяца организацию посетил известный телекомментатор, специализирующийся на пропаганде передовых методов ведения экономики. Анализируя внезапные достижения, комментатор, вдумчиво подбирая слова, высказался так:
— Характерной особенностью предприятий, подчиненных организации, является то, что конструкторскими вопросами на них занимается конструкторский отдел, а технологическими — технологический.
В министерстве эта фраза прозвучала, как развеселый, надолго всем запомнившийся анекдот. Неулыбчивый министр тоже хохотал от души, а, отсмеявшись, попросил подготовить приказ о премировании некоего Ярославцева, не упомянутого телекомментатором.
Сколько людей впоследствии предлагали ему роль: консультанта… И сколько таких ролей он исполняет сейчас, в разных министерствах и ведомствах — координируя, увязывая, пробивая, внося коррективы и вынося готовые решения…
Предлагалось и другое… Влияние росло, о старых ошибках вспоминали (если уж позволяли вспомнить!) неизменно с юмором и наперебой звали занять посты. Он был уже необходим многим именно на посту. Но — отказался. Пост — даже звучало скучно, казарменно, пост — нечто конкретное, обязательное и… опасное. Ибо за что-то необходимо отвечать, а как замечательно не отвечать ни за что, пребывая нигде и везде! И пусть его скромное общественное положение не блещет в иерархии чинов и званий. Главное — не в наименовании, а в том, что ты есть на самом деле. И другое пугало, то, с чем столкнулся он, будучи большим начальником: изоляция от тех, кому служил. И еще: узость круга знакомых, продиктованная статусом и целесообразностью, неукоснительное соблюдение ритуалов и правил, наконец, одиночество и оторванность…
А что теперь есть я сам? Он часто задавал себе такой вопрос с тревогой и болью. Конечно, можно занять пост, зарыться в бумагах, играть роль безупречного гражданина и семьянина, но… зачем лгать себе? Поначалу он упрощенно полагал, будто в обществе существует лишь две категории людей: деловых и неделовых. Неделовые сидят на зарплате или же на пенсии, а деловые своими поступками и идеями двигают общество вперед, принося ощутимую пользу всем окружающим, и в первую очередь неделовым. Удовлетворяя их спрос. Деньги в таком процессе извлекаются исключительно за счет личного вклада или энергии, а исходное сырье приобретается законно.
Вот и создавались им артели, споро и качественно возводившие на садовых участках летние и зимние домики, сервис при гаражных кооперативах, бригады по превращению открытых автостоянок в закрытые. После началось увлечение кооперативным строительством, едва не обернувшееся судимостью благодаря алчным компаньонам, решившим пожульничать со стройматериалами… Тогда-то впервые он разобрался в разнице между частными устремлениями и государственной системой снабжения, дающей заманчивые лазейки для легкой наживы… Да и лазейки ли? Не год и не два в стране цвело благодушие: пропадали вагоны с готовой продукцией, ниагарами лился налево госбензин, к припискам относились едва ли не как к политически оправданной акции, успехи производства определялись фактором количественным и в очень малой степени — качественным; понятие «зарплата» приобрело оттенок анекдотический. И, конечно, деловые своего тут не упускали. Они драли бешеные деньги за то, чего жаждали неделовые, то есть за дефицит. Созидались состояния. Предприимчивые люди ухватились за простенькие методы обогащения: спекуляцию, взятки, хищения. Ценностей ими не создавалось. Ценности либо умело добывались и перепродавались, либо наживались паразитированием на государстве — на людях неделовых. Образовывались круги, касты, шайки, присасывающиеся к дойной корове державы и лихорадочно набивающие карманы. С уверенностью своей безнаказанности, ибо стоящие выше охотно «брали», а значит, молчали. Задача была, таким образом, проста: нахапать в расчете на все взлеты цен в течение, по минимуму, полувека. И с ними, с этими зажиревшими «деловыми», Ярославцеву приходилось сталкиваться изо дня в день. Часто он шел на поводу у них только из-за того, чтобы выжить, удержаться на ногах. Но исповедовал он иной принцип: надо зарабатывать, создавая товар доступный, конъюнктурный, высшего качества. И он пытался делать это, что было не так уж и сложно; куда труднее оказывалось обуздать жадность исполнителей, свирепея от контроля, они видели в нем уже своего врага, едва ли не прокурора, не дававшего воровать.
Можно ли создать экономику внутри экономики, не нарушив закона? Поначалу он думал и верил: можно. Оказалось — нельзя. И в один прекрасный день вдруг уяснил себе всю мощь гигантской машины, чей кпд падал день ото дня, и поднять его Ярославцев не мог: машина стала неуправляемой. Он же превратился в символического ее Хозяина, а вернее, в уважаемого создателя, получавшего свои «пенсионные» блага в любом желаемом размере. Он предпочитал размер более чем скромный, но время шло, и перед законом этот размер достиг высших пределов… И тогда пришел страх. Ибо ему глубоко верилось в неотвратимость перемен и напрочь не верилось в долгое процветание жуликов с их всесильными, переварившими заодно с обильными деликатесами все принципы и идеи, покровителями. И — грянули перемены, и посыпались с насиженных мест «деловые» с ожиревшими мозгами — перепуганные, ничего не соображающие: почему, как? — и казавшееся незыблемым рухнуло, и канули в никуда покровители, сметенные свежими ветрами, столь желанными и необходимыми. Он, Ярославцев, искренне радовался им, хотя понимал: и для него тоже наступила развязка, предтеча краха. Да, желал он наступления нового времени, но, когда время настало, внезапно открылось: не его это время, он там — в прошлом, с людьми прошлого; там его компания, идеология, приемы… Созданную им самим систему теперь он расценивал как формацию промежуточную, неоправдавшуюся и подлежащую распаду. Существовала вполне реальная угроза расплаты за самодеятельный эксперимент… Означавшая тюрьму, долгий срок и, вероятно, конец жизни…
Ступив в болото, он ловко лавировал по кочкам и вдруг, оглянувшись, увидел позади себя сплошную трясину, и такая же трясина лежала впереди… Куда? Виделись еще несколько кочек, он вовремя приметил их, но что будет там, за ними, не знал. Возможно, трясина еще более страшная…
И о сегодняшнем своем крахе он знал заранее. Думая о нем, как о некоей вероятности, но все же выстраивая свои комбинации через Матерого — основное связующее с машиной звено. Полной конспирации такой метод, конечно, не гарантировал. Вокруг крутилось множество людей, кому в мысли не заглянешь, за чьи поступки не поручишься. И потому оставалось одно уповать на судьбу и в любой момент быть готовым перескочить на спасительную кочку… Спасет ли? А если без аллегорий, то завяз ты, Ярославцев, незаметно, но прочно в компромиссах, противоречащих с законодательством, и, вероятно, очень скоро придут в твою квартиру люди с серьезными и враждебными лицами и скажут тебе: собирайтесь, гражданин… А этого произойти не должно. Вот почему в последнее время остро понадобились тебе деньги, борец за идею… Чтобы не голым уйти до прихода непримиримо настроенных к тебе людей. Вот и вся сущность твоя: не просто голым спастись, а сытеньким, благополучным. Плохо это, скверно, хотя и логично…
— Какая досада! — нагрешил не ко времени, — сказал он и пошел на обгон по встречной…
ИЗ ЖИЗНИ АЛЕКСЕЯ МОНИНА
— …Ну, и что делать будем, товарищ воспитатель? — Человек в форме вытащил папиросу, замял узловатыми пальцами ее мундштук. — Два побега, драки нескончаемые — этого вот, Котова, сегодня изувечил, поведение вызывающее… Опять изолятор?
— Ну, да и Котов не херувим! — Собеседник — полный, с залысинами, в мешковатом костюме — выдернул глубоко скрывшуюся под рукавом пиджака манжету застиранной рубашки. — А Монин… Наша тут вина, кажется. Ключа не подберем. Мальчишка он дерзкий, конечно, злой, но чистый…
— Чи-истый! — протянул человек в форме не то насмешливо, не то раздумчиво. — Вы что, его личное дело забыли? Ограбление магазина, вооруженное сопротивление милиции, сержанта ранил! В пятнадцать-то лет! Волк растет!
— Ну, а детство какое? Война.
— А у меня какое детство? — Человек в форме резко поднялся со стула. Машинально оправил ремень. — Отца в гражданскую убили, нас у матери пятеро. Деревня, голод, я за старшего… А у вас? Тоже не во дворце с пианинами… — Замолчал.
В дверь постучали. Вошел подросток, крепкий, большеголовый, насупленно-сдержанный, в громоздких, с побитыми носками ботинках. Враждебно-затаенный взгляд скользнул по комнатке, ушел в себя, глубоко.
— Присаживайся, Монин, — вздохнул человек в форме, внимательно рассматривая дымящуюся папиросу. — Куришь, поди? — спросил вскользь.
— В рот этой отравы не беру, — прозвучал ответ. — Не дурак, чтобы потом гноем отплевываться.
— А я, выходит… — начал военный изумленно.
— Ну, вот что, Алексей, — вступил человек в гражданском. — Я как воспитатель должен в последний раз тебя предупредить: если…
— Если, если… — Парень вскинул яростно блеснувшие глаза. — За дело я Котову впечатал, гниде! Кого хотите спросите. Разжирел на кухне, силы от харчей поднабрался, куролесит, падла, в миски харкает, кто ему слово скажет, обирает всех… И чтобы я ему койку заправлял и пятки чесал…
— Вывернул ему стопу, избил зверски, — констатировал военный. — Табуретом! Сотрясение мозга, губу зашивали, два ребра сломано, врач говорит: в больницу надо везти, в город. Это же преступление, Монин! Он тебя… хоть пальцем тронул?
— Других тронул.
— Ишь… защитник! Адвокат! — Военный притушил папиросу. — Робин Гуд!
— Чего? — переспросил парень.
— Чего… Книжки надо читать, а не табуретом размахивать…
— Монин! — Воспитатель коротко оглянулся на военного, и тот замолчал, вновь разжигая папиросу. — Монин… дай слово, что больше такого не повторится. Слово мужчины.
— Не дам.
— Почему?
— Потому. Котов — мразь, — убежденно повторил парень. — Вот выйдет отсюда, вырастет, точно завмагом станет. Крыса. Его только пусти, где сытно, все сожрет. Давить таких буду.
— Пойдешь в изолятор, — тяжело дыша, сказал военный, стиснув плечо воспитателя — мол, помолчи. — Понял? Пойдешь… если не понимаешь человеческого…
— Испугали! — Парень сплюнул в угол. — Мне и в карцере есть чем заняться.
— Ты у меня поплюйся! — угрожающе вздыбил плечи военный.
— Чем же ты собираешься заниматься в изоляторе? — тихо спросил воспитатель.
— А я там бегаю. — Парень зевнул. — Бегаю, приседаю… Отжимаюсь. — Помолчал. — Сплошная физкультура. Устану посплю. Проснусь — по новой…
— Спортсменом хочешь стать? — спросил военный неожиданно миролюбивым тоном.
— Не-а, — лениво сказал парень. — Хочу таких, как Котов ваш, с одного удара валить. Без табурета.
— Дура ты, — проронил военный устало. — Думаешь, крепким кулаком все в жизни решишь?
— Вы умный, — отрешенно парировал парень.
— Погоди, Алексей. — Воспитатель, засунув руки в карманы, неуклюже прошелся по комнате, внимательно осматривая грубые потеки масляной краски на стенах, хлипкие стулья, решетку на окне, будто запоминая все это. — Вот ограбил ты магазин. Кому хуже сделал, ежели из чистого принципа исходить? Продавцам, которых за жуликов, посчитал?
— Ну. — Парень поднял на него уверенный взгляд. — Ревизия там потом была, одного посадили, точно знаю.
— А в милиционера зачем стрелял? Милиционер-то не чета жуликам, верно?
— Оборонялся. Или я его, или он меня… Чего непонятного?
— Так. — Воспитатель с силой потер затылок. — А награбленное куда бы дел?
— Себе взял. — Парень не раздумывал — Заработанное, чай.
— Заработанное? Чем же? Трудом?
— Шкурой. — Ответ прозвучал резко. — Риском. Кто как умеет. Один — руками, другой — башкой, а третий — и тем, и другим, а еще — волыной. Так вот!
— Слабенькая у тебя позиция, Монин, — сказал воспитатель. — Слабенькая и плохонькая. Один ты против всех. А вокруг либо жулики, по твоему разумению, либо враги заклятые. Ну, а ты в мечтах своих самый из жуликов сильный, самый отважный, да? И потому есть у тебя право стрелять, людей калечить… Котов же ведь никого не…
— А трус потому что, — лениво перебил парень. — Срока боится, карцера, фрайер…
— Ты слова подбирай, слова, — сказал военный напряженно.
— Ну чего, макаренки? — весело спросил парень, поднимаясь. — Спать хочу, организм требует… Куда мне? На койку отпустите или в изолятор?..
— У тебя наряд сегодня, Монин, — сказал военный. — Вне очереди. В ночь. Так что с койкой обождать придется.
— Сортир, значит, драить? — Парень потянулся. — Не, другого ищите. Котов вот с больнички возвратится… По нему дело!
— Ты себя что… лучше других считаешь? — Воспитатель повысил голос.
— Лучше.
— Монин! Ты сейчас же отправишься в наряд… — отрывисто, на звенящей ноте приказал военный.
— Ясно, — кивнул парень утомленно. — Значит, в изолятор… — И вышел за дверь, пискнувшую провисшей петлей.
— Во экземпляр, — обреченно качнул головой воспитатель. — Придется, значит, ужесточить… меры.
— Страха в нем нет, — отозвался военный задумчиво. — Стенкой закончит, до упора пойдет, знавал таких…
— Так мы же его остановить должны…
— Должны-то должны… — Военный перевел взгляд на серую, растрескавшуюся штукатурку потолка. — Да попробуй переломить его… Ты читал, как он на следствии себя вел? Ведь насчет оружия серьезно его крутили, без скидок, что малолетка, а ничего не вышло: нашел и нашел, где — не помню.
— Он действительно в изоляторе это отжимается? — недоуменно спросил воспитатель.
— Угу, — угрюмо подтвердил военный. — Как заведенная машина. На хлебе-воде а все равно — до трех потов. Воля! Не на то дело употреблена только. Кабы в другое русло ее.
— Кабы! — сказал воспитатель.
ДЕЛА ПОВСЕДНЕВНЫЕ
Забавная была карикатура в газете, веселенькая: два дружка шагают по улице мимо пиццерии, и один говорит другому в подтексте выделяя итальянское наименование учреждения: не ходи, мол, Вася, туда в пиццерию — там мафия!
Он свернул с дороги прямо на тротуар обогнул здание и поставил машину сбоку от пиццерии. И подумал до чего же обманчиво мироощущение обывателя! Как падок он на некие тайны, как увлекают его термины «мафия», «бизнес», слухи о дерзких преступлениях, вообще все подпольное! Обыватель живет в домыслах и сплетнях, не зная главного: зарабатывать деньги преступным путем скучно. Ибо заработать много можно не на разбойно-хулиганской стезе, а на хозяйственно-экономической, где нет никакой романтики.
Ярославцев был уверен — в этой пиццерии не погорит никто. Каждый здесь зарабатывал в день столько, сколько без смущения мог бы предъявить при выходе кому угодно. Не наглея, на излишках излишков. И того хватало. Коллектив был дружный, на авантюры не падкий, работающий во благо клиента. Люди нормально трудились, и он с удовольствием помогал им практически на общественных началах.
Невзирая на томившуюся у входа очередь, он подошел к двери, постучал. Толпа не пикнула, сразу разгадав в нем начальственную стать.
Человек в униформе помог снять пальто.
Ярославцев прошел к стойке бара. Виталий коротко посмотрел на него, поправив «бабочку» на белоснежной, с короткими рукавами, рубашечке, кивнул в корректном приветствии.
— Перекусите?
— Обязательно.
— Тогда утоляйте аппетит и заодно поговорим. Пиццу сейчас принесут. Такую испекут — в Риме не попробуете.
Пиццу и впрямь принесли отменную: ароматную, с грибами. Потягивая ледяную пепси, он завтракал, обсуждая дела в неторопливой беседе с Виталием.
— Барменом в валютный бар мальчика пристроим? — спрашивал Виталий уважительно-вкрадчиво. — Документы в полном порядке, опыт есть, классный рюмпен-пролетарий… Я слышал, в «Интуристе» освободилось местечко…
— И почему ты меня обижаешь? — Ярославцев медленно отер рот салфеткой. — Что сам не способен решить эту проблемку? Не надо… обращаться ко мне по подобным кадровым вопросам. Или… у тебя есть еще кандидатура уборщицы в Совет Министров?
— Извините. Просто хороший парень… Ладно. Другой вопрос. В тресте туго с поставками. Дефицит идет по чайной ложке. Фирменных напитков мало, а клиент капризный пошел, венгерское сухое за оскорбление принимает, кьянти ему подавай, с ветчиной баночной перебои… Я не от себя прошу, поймите: мне начальство намекнуло: пусть бы твой друг подсобил… Ну а что потребуется — через меня…
— Решим. Но в течение следующей недели. Все у тебя?
— Пиво есть баночное. Загрузить картонку?
— А сигарет найдешь приличных? В смысле настоящих, не лицензионных.
— Блок найду. Я сам через Матерого хотел… — Виталий осекся.
— Сколько сигарет он тебе поставил? — спросил Ярославцев сухо. — Ну? Только не ври, это плохо влияет на мое отношение к людям.
— По мелочи… Пять коробок… Сто блоков. Семечки… да и когда было!
— «Парламент»?
— Ну да.
«Вот что значит — знакомить коммуникабельных негодяев, — отрешенно глядя в лицо собеседника размышлял Ярославцев. Сразу снюхаются, повиляют хвостами и начнут свои собачьи игры у тебя за спиной. Хорошо — игры, а то перегрызутся и ты же будешь виноват…»
— Я пока дожую, — сказал, поморщившись. — А ты, вот ключи, пиво поставь в багажник. Сколько денег надо?
— Меня тоже не стоит обижать, — с достоинством ответил Виталий и, подхватив ключи в воздухе над бокалом, удалился.
Питательная пицца приободрила. Дальнейший хлопотный день, казавшийся невероятно тяжким, легко выстроился в схему: сейчас на станцию, переобуть две покрышки, зайти к директору — ящик дефицитных контактных групп для замков зажигания прибудет к нему послезавтра. Это — начало, первая партия пошла в производство в подсобном цехе одного из захудалых заводиков. И уж эти контактные группы будущих хозяев не подведут — технология их изготовления куда выше импортной. Заводик же с данного подсобного цеха способен начать свое второе рождение — лишь бы духу у директора хватило, да только вряд ли хватит: слабенький хозяйственник, без инициативы, трусоват.
Он вышел из пиццерии, хлопнул по плечу Виталия, дожидавшегося его у машины, и уселся за руль.
Визит в автосервис решил отложить на часок. Неподалеку была еще одна «контора», куда заехать представлялось нелишним.
Остановил машину у старого московского дома, прошел в высокий, с мемориальной доской у входа подъезд. Звонок. Желтая точка врезанного в двустворчатую дверь «глазка» на мгновение потемнела, потом осторожный голос вежливо осведомился: «Кто?» — видимо личность посетителя впотьмах разглядеть не сумели.
— Открывайте, Эдуард, пока свои…
— Тсс… — Лысый сутулый Эдуард, поправив очки — огромные, стрекозиные, приложил палец к тонким губам. — В комнату тихонько пройдем, переводчик там…
Мрачно усмехнувшись, Ярославцев покачал головой. Снял пальто. Тихо как и просил хозяин проследовал в комнату.
То, что увы и ожидалось.
Респектабельного вида переводчик в галстуке, с пухлыми наушниками фирмы «Сони», удобно расположившись в кресле с бокалом аперитива, бубнил в микрофон фирмы «Акай».
— История мира? Да чего ее изучать, я знаю: сначала были динозавры, после они сдохли и превратились в нефть. А потом появились арабы, начали нефть продавать и покупать «мерседесы».
Телевизор фирмы «Джей-Ви-Си» демонстрировал очень сомнительный фильм, а десять видеомагнитофонов, расставленных на полу копировали продукцию. Тут же грудами теснились кассеты разнообразных фирм. Ярославцев уловил еще один нехороший симптом: наклейки с ценой на кассетах указывали на их приобретение в магазине, торгующем на живую валюту.
— Пройдемте на кухню, Эдуард, — шепнул он хозяину на ухо. — Оторвитесь. Времени мало.
На кухне работал лазерный проигрыватель, и с крутившегося на нем серебристого диска копировала еще парочка магнитофончиков.
— Ну я все понял, — сказал Ярославцев. — Аппетиты, Эдик, у вас выросли изрядно.
— Ой, не надо праведных нотаций, — отозвался тот. — На плачевный финал намекаете? Ну… если суждено, судьба, значит.
— Позвольте объяснить вам элементарные вещи, — продолжил Ярославцев, чувствуя, что говорит впустую. — Я понимаю, кассета без записи стоит одно, а с записью — совершенно другое. Наклейки, кстати, сдерите — тут еще и валютными операциями попахивает. Дело выгодное, ясно. Но у каждой кассеты есть свой покупатель. Кассет — сотни. Вероятность прокола…
— Я все сдаю через скупщика.
— Поздравляю. Вероятность уменьшается. Но не исчезает. Потом. Что вы пишете? Я видел названия… Сплошное торжество плоти…
— Люди берут, — со вздохом перебил Эдуард. — А потом… основную массу не увлекает ни Феллини, ни Антониони…
— Может быть. Но зачем сознательно идти на статью? Я же, казалось, убедил вас, появились видеотеки — развивайте дело на государственных принципах.
— Знаете, — Эдик выдержал скорбную паузу. — Я не подвижник. Пробовал — не получилось, извините. Каждый фильм согласовывай, нервы трепи, всякие худсоветы. А цены? Кому нужна пленка на вечер за такую цену? Слева — дешевле. Более того, практически бесплатно человек покупает пленку. С дивной коммерческой картиной. Пусть она у него год в обороте, потом он отдаст ее либо за те же монеты, либо в обмен. Одно слово: вклад! С видом на проценты, кстати. А мне — доход. Да и чего за зарплату ломаться? Вон лазер работает… круглосуточно. Чистейшее воспроизведение. Полсуток — уже зарплата! Так что не надо, не мальчик. Вот если бы вы со своими связями в дело включились…
— Порнографию распространять?
— Мы распространим. Нам материалы нужны, пленка, техника. Я не хочу вас обидеть, поймите… Я знаю, вы смотрите на меня, как на дешевку, но каждый живет своим, и не приставляйте мне собственную голову.
— Сколько магнитофонов пришло сюда через Матерого? — внезапно спросил Ярославцев.
— Ну это… — Эдик замешкался, — это наши дела… простите, конечно.
— Эдик, — произнес Ярославцев с нажимом. — Я понимаю, вы человек независимый, самостоятельный, не любите поучений, но обязан заметить: вам изменяет чувство меры, мой мальчик, в смысле демократии по отношению к старшим.
— Да я ведь… — отозвался Эдик с ноткой испуга, и глаза его за гигантскими стеклами очков моргнули. — Я-то чего? Ну… двадцать, может, тридцать магнитофонов… Только — между нами…
— Именно, — Ярославцев направился в прихожую. Молча оделся.
— Вы правы, — Эдик задумчиво поджал губы. — Понимаю — правы! А… не в состоянии на тормоз нажать! Тут приятеля свинтили… Ну, а жена сдуру и дала показание — да, кое-что смотрела… Не жена даже, сожительница. Центровая девка, понравилась, поселил возле себя. В общем, семейка на чисто общественных началах, если он налево ходил, то она — и налево, и направо. А суд влепил по полной заготовке. За развращение супруги! Она, как услышала, ржать начала — я думал плохо ей будет.
— Плохо будет Эдуард, очень плохо. — Ярославцев затворил дверь.
Ах, Матерый, ах, Лешка… Главное, откуда? Магнитофоны, сигареты, ондатра. С честным взором врал ты о «чистых» источниках, с напором врал! А я, дурачок, если и не верил, то принуждал себя верить, хотел! И пристраивал эти «излишки», списанное якобы, бракованное, негодное. А икра? А рыба? Неодобряемое перевыполнение плана рыбозавода или в море выбрасывать или… Пошел ты на это? Пошел! Деньги получил? То-то. Подумай, Эдик, Виталий — вот уже двое за сегодняшний день, кто, не зная истинную тебе цену верно, о ней догадываются. Первым, конечно, скрутят Матерого, и уж потом только начнется перебор звеньев цепи, так что запас по времени тебе обеспечен. Но каков он, запас? Вопрос неотвязный, ставший уже частью существа, въевшийся в душу.
Ну-ка, давай все взвесим холодно, отстраненно. Кое-что тобою приготовлено, но так, с ленцой, на всякий случай. А не пора ли подготовиться основательно и детально, чтобы достойно встретить свой самый черный день?
Однако еще вопрос: при чем здесь ты и такое высокое, благородное слово «достойно»?
СЛЕДСТВИЕ
Кажется, я делаю карьеру. Три убийства, совершенных из одного и того же «Вальтера», произвели впечатление на начальство, и теперь создана бригада, где оперативную часть работы ведет Лузгин, а следственную — я с многочисленными помощниками, толку от которых, правда, на данном этапе мало. Остальная текучка благополучно сплавлена сослуживцам.
Интересные результаты дала проверка рабочих на стройке. Даже не столько проверка, сколько допрос бульдозериста, заровнявшего траншею. В беседе всплыл факт: оказывается, он, студент, накануне перед убийством отпрашивался на занятия у бригадира. Свидетелей разговора рядом не было, только стояло неподалеку такси, и таксист копался в багажнике. Таксист был в клетчатых брюках, а машина — синего цвета. Не голубого, не фиолетового, именно синего. И вот что характерно: таксист вполне мог слышать разговор бригадира и студента-бульдозериста. Я убедился в этом, выехав на место. Допросил бригадира. Показания бульдозериста подтвердились, но выплыла дополнительная деталь: на заднем стекле у таксиста имелся какой-то обогреватель — аляповатый, самодельный, в виде неровных серебристых полос.
Скоренько проверили близстоящий дом. Таксист в нем проживал, но по данным не подходил: вообще в ту смену не работал, «в ношении клетчатых брюк не замечен» и так далее. Тогда подчиненные Лузгина получили на руки следующую схему: синее такси, серебристый обогреватель, клетчатые брюки, график работы.
— Разврат, а не работа, — сказали они. — Обычно, если такси — то неопределенного цвета, и все данные, а тут — палитра!
Спустя сутки передо мною лежала фотография некоего Коржикова Михаила, который сидел за рулем синего такси накануне убийства, обладал клетчатыми штанами и, наконец, подвозил установленную гражданку в интересующий нас срок к новостройкам по адресу ее постоянной прописки. Личные связи гражданки с Коржиковым после предварительного неофициального выяснения не подтвердились, но подтвердилась версия о наличии данных по Коржикову в наших картотеках, как дважды судимого за спекуляцию автомобилями.
«Волга», на которой ехал преступник, оставив в лесу трупы «гаишников», не соответствовала следам «Волги»-такси, однако, предположение о Коржикове, как пособнике убийцы, представлялось оправданным.
С таксистом я решил работать деликатно, сосредоточив всю имевшуюся в наличии оперативную мощь на его скромной персоне: где живет, с кем дружит.
Выяснилось: Коржиков активно околачивается в гаражном кооперативе неподалеку от дома, где и «шабашит» частным образом. Выездов в другие города не зафиксировано, круг привходящих лиц не установлен.
Последнее — понятно. Пять лет минуло после прибытия Коржикова из ИТК, жалоб на него не поступало, внимание естественным образом ослабилось… Вывод тоже ясен: внимание следует укрепить.
Я заканчиваю совещание оперативно-следственной бригады, люди шумно расходятся, в кабинете наступает тишина… Пора домой. Но уходить не хочется. Какая-то инерция прошедшего дня держит на месте, ощущение чего-то недоделанного.
Покуда Коржиков может пребывать в спокойствии. В причастности его к убийству доказательств — ноль. Лишь косвенные улики. О прямых же и речи нет. А их надо отыскать. Не ориентируясь на личные впечатления, на гипотезы, не конструируя, одним словом. А вот когда конструирование начинается, когда следователь идет по придуманной им же самим схеме, он подобен палачу, неторопливо вывязывающему прочный узел на петле… Знавал я таких… Их кредо — непоколебимая убежденность, будто ошибки неизбежны, а по высшему счету они все равно правы. Бывшие грехи подследственного или же чисто эмоциональная неприязнь к нему — большое подспорье в ведении дела для подобных конструкторов. Результаты же их достижений налицо: от откровенной ненависти безвинно пострадавших до хорошенького общественного мнения о вершителях правосудия в целом. И ведь действительно: встречаешься порой с людьми глубоко порядочными и сталкиваешься вдруг с их явным неприятием тебя как представителя органов, в которых видят они начало не столько правоохранительное, сколько карающее. Причем карающее слепо, чуть ли не механически.
Нагружен следователь, работает урывками сразу над десятком дел. В голове одно: быстрее бы закончить, уложиться по срокам, закрыть, сдать в архив или в суд, и вот получается иной раз: выходит из КПЗ — за недоказанностью, скажем, гордо поплевывая, — откровенный бандюга. А невиновный доказывает, что он не верблюд, лишь на суде или благодаря апелляциям.
А подарочки от подозреваемых или подследственных… Было недавно дело по взятке… Остановили работники ГАИ машину: грязную, битую, начали снимать номера. И сунул им хозяин червонец — отвяжитесь, мол. Тут его за взятку и оформили в ближайшем отделении, пришпилив червонец к протоколу. Отрицал он сначала, говорил — на штраф давал, а после сознался. Но как сознался? «Я же, — сказал, — и подумать не мог, что так обернется… Ведь брали же, и приучали давать… У меня в бюджете уже графа запланированная была: на ГАИ… И вдруг — нате, принципиальные!»
Неприятно мне было этим делом заниматься. Бред какой-то.
Звонит телефон. Звонок нетерпеливый, прерывистый — междугородный. Снимаю трубку. Точно — на проводе Баку.
Управление внутренних дел этого красивого города разоряет свою бухгалтерию на изрядную сумму — разговор длится около двадцати минут. Мне сообщается, что завтра самолетом прибудут очень интересные материалы. Также сообщается, что, послав в УВД фото покойничка, мы подтолкнули к расследованию сразу несколько дел. Убитого звали Лев, фамилия Колечицкий, поставлял в Азербайджан сигареты, бытовую радиоаппаратуру, кассеты, импортные куртки; связан с браконьерами, промышлявшими осетровыми породами рыб, снабжал их необходимой снастью, покрышками от шасси «Ту-154»… Остальное — в материалах, уже мне высланных.
Информация вываливается на меня, как из мешка; мысли путаются: осетровые, куртки, кассеты… Ладно, тут ясно, но при чем покрышки от шасси «Ту-154»? Или лов идет с помощью самолетов? Нет, у меня определенно очень интересная работа…
ИЗ ЖИЗНИ ВАНИ ЛЯМЗИНА
Судьба Вани Лямзина поначалу ничем не отличалась от судеб тысяч его сверстников: детсад, семья и школа. Мама — зав. буфетом на автовокзале, папа — механик в гараже НИИ, дом крепкий, достаток и благополучие. С троечками окончив десятилетку, был Ваня пристроен на службу в НИИ, где трудился отец. На должность лаборанта в головную лабораторию. Нелегко доставались блага бытия юному Ивану в ту пору: зарплата была мизерной, работать заставляли много. И стонал лаборант, размышляя, где бы иное местечко найти хлебное да вольготное, но суровый родитель любые заикания о таких мечтах пресекал, жестко заставляя Ваню трудиться, где указано. Так и трудился Ваня — с вдохновением раба под ярмом, через пень-колоду, замечая между тем любопытных вокруг себя людей, в частности шефа лаборатории — ловкача и пройдоху, лихо обращающего научные изыскания на пользу себе, не вылезающего из заграниц, с «Волгой» и прочими атрибутами благополучия.
И как-то этот шеф поймал Ваню на гнусненькой краже, когда залез тот в сумку одной из чертежниц, похитив четвертной. Ну, подумал Ваня, вот и конец: выгонят и посадят: шеф был не только ловок, но и жесток… Однако шеф не выгнал и не посадил Ваню, даже отцу не нажаловался — то ли потому, что Ванин папа машину ему чинил регулярно и бесплатно, то ли перевоспитать решил, то ли пожалел, ибо младшего неразумного собрата своего в нем узрел. Так или иначе, но стал с тех пор Иван секретарем-машинисткой сильного шефа, мотивировавшего такое назначение, как изоляцию молодого человека преступных наклонностей от коллектива беззащитных тружеников. А Ване — что! Пошла у него жизнь праздная, независимая — начальник появлялся редко. А после поступил Ваня в институт не без помощи шефа — с тайным желанием подобной же карьеры. Так и расстались они навсегда. Однако засело в Ване накрепко: выгодно находиться под сенью человека сильного, работая за зарплату на деликатных услугах. И спокойненько заниматься устройством собственных делишек, дабы скопить капиталец на черный день, на случай, когда сильный вдруг да ослабнет либо попросту решит поменять помощника.
Вскоре умер отец, но мама, зав. буфетом, семью содержала, крепилась. Учеба в вузе с трудом, но продвигалась, и смутные мечты Вани начали принимать конкретный характер: влезть в доверие к академику, директору какого-нибудь КБ, а после действовать по усвоенным схемам бывшего шефа-благодетеля. Но грянула беда. Попался Ваня в институтском гардеробе на краже модных замшевых перчаток. И немедленно из вуза был выдворен. И ждала Ваню армия — искупающая и воспитывающая. Но до призыва предстояло трудоустроиться… А так не хотелось, так не хотелось!..
И тут, словно по заказу, возник возле Вани Сема — толстенький, деловитый человечек с лысиной. Сема распахнул перед Ваней горизонты ослепительные. Прошлая жизнь в их сиянии предстала перед Ваней ничтожной и ошибочной, перспективные планы на будущее — наивными и жалкими. Он во всем оказался не прав. И в том, что рисковал шкурой за четвертаки и модные перчатки, и в том, что стремился достигнуть высот какого-нибудь зав. лабораторией или даже академика…
Сема, человек широкой натуры, предложил Ване зарплату: пятьсот рублей в месяц плюс квартальная премия. Работа же пустяк: раз в неделю, получив дополнительные командировочные, летать по маршруту Москва-Баку. С «брюликами». На Ванин недоуменный вопрос: что есть «брюлики»? — Сема, мудро усмехнувшись, достал маленький пакетик из плотной коричневой бумаги и высыпал в свою пухлую ладошку мелкие, слабо мерцающие камушки. И Ваня понял: «брюлики» — сиречь бриллианты.
— Тащи трудовую, чтоб участковый не цеплялся, — говорил Сема, щедро наливая Ване коньяк и подавая вилку с куском семги. — Истопник, устроит? Зарплату начальнику, сам свободен… Пакетик, взял, пакетик передал. Спецкурьер. Мнешься? Трусишь? Напрасно. Вот я — да, должен бояться. И знаешь чего, в первую очередь? Длинного твоего языка. Вдруг — кому-либо из друзей брякнешь или любимой девушке…
Ваня чистосердечно оскорблялся: неужели он похож на дурака?
— Нет-нет, — качал лысиной Сема, как бы извиняясь, — ты очень умный, я сразу понял…
И через несколько дней Ваня — с томлением и с тайным страхом в груди, однако гордый ответственной и таинственной миссией, вылетел с первой партией «брюликов» в Баку.
Работа ему понравилась. Самолет, комфортабельное кресло, красивый теплый город с пальмами и приморским бульваром, шашлыки из севрюги, сухое винцо, фрукты… И — полминуты на процедуру передачи пакетика в обмен на дензнаки условленному лицу в условленном месте. Высокий класс! Жизнь обрела сладостный оттенок и глубочайший смысл, состоявший, по мнению Вани, в том, что довелось ему, наконец-то, горделиво возвыситься над суетой.
В модной рубашке, импортном костюмчике, он уже по-хозяйски входил в прохладный салон самолета и, со скукой наблюдая за манипуляциями стюардесс, заученно демонстрирующих пассажирам правила обращения со спасательными жилетами под комментарий из динамика: «…так как наш полет проходит над значительной территорией водной поверхности…» — притрагивался к карману пиджака, где лежал очередной пакетик с очередными «брюликами», думая о программе развлечений: пляж, бар, знакомство с дамой, ресторан…
Дураки все! — так думал Ваня.
В семь часов утра позвонили в дверь. Ваня, уже привыкший спать до полудня, очумело вскочил с кровати; даже не спрашивая — кто — открыл дверь…
И они вошли. И все кончилось. Авиарейсы, пятьсот в месяц, премия, шашлыки и возвышение над суетой — последнее было для Вани особенно трагично. Жизнь показала фигу.
Механика расследования сложностью не отличалась: взяли Сему, тот заложил курьера, то бишь Лямзина; взяли курьера, обнаружив в его квартире партию «брюликов».
— Ничего не знаю! — отбивался «наученным» Ваня. — Милиция подкинула! Требую прокурора!
— Ах, милиция… — задумчиво сказал прокурор. — Ах, уж эта милиция! Ну да ознакомьтесь сначала с документами. Прошу акты экспертиз.
Бриллианты оказались меченными изотопами. Ваня, кое-что разумевший в науке — НИИ чего-то стоил! — признал вину… Впрочем, не слишком отчаявшись. Ну, курьер — взял пакетик, передал пакетик… Авось обойдется. Авось неизвестные коллеги- истопники возьмут на поруки, а добренькие дяди из органов примут во внимание молодость, естественно связанные с ней ошибки и, надеясь на армейское перевоспитание, отпустят Ваню по-доброму в солдаты.
Но дни шли, КПЗ становилась привычным местам обитания, и надежды на добреньких дядь потихонечку улетучивались. Тем паче были бриллианты не только мечеными, но и ворованными, а, кроме того, ненастоящими… Толстый Сема, прекрасно осведомленный об истинной цене бриллиантов, не ведал, однако, главного: кому именно они предназначались. Ваня играл роль буфера, должного принять на себя первый удар и дать возможность Семе кануть в безопасное местечко от расплаты одураченных клиентов. Заинтересованным лицом в бриллиантах был служащий одной из японских фирм, он же опытный промышленный шпион, с дальним прицелом создавший сложную цепь подставных лиц и перекупщиков. Толстый Сема и не подозревал, что является всего лишь марионеткой наихитрейшего японца… Водили же за нос Сему не без умысла, ибо иметь какие-либо отношения со статьей «Измена Родине» он бы, конечно, не пожелал, да и Ване бы не посоветовал.
Но рано или поздно все кончается… Компетентные лица, гуманно настроенные даже к иностранцам лукавого нрава, с позором выслали шпиона из страны пребывания, а лысый Сема и остриженный, с оттопыренными ушами Ваня предстали перед судом. И тут-то судьба нанесла Ивану вероломнейший удар. Змей-искуситель, подлый, коварный Сема проходил по делу как мошенник, выдававший заведомо фальшивое за истинное, и получил три года. Услышав такой приговор, Ваня оттаял сердцем: может, обойдется условным сроком — ведь кто он? — мелочь, дурачок лопоухий. Из уст строгого прокурора прозвучало: «Прошу восемь лет…» Суд дал семь.
Так Лямзин столкнулся с превратностями закона. Превратности же заключались в том, что перевозимые бриллианты курьер считал настоящими, а потому совершал преступление, карающееся не как мошенничество, а как нарушение правил валютных операций.
Верховный суд, вняв апелляции гражданина Лямзина, скостил три года, но посидеть все-таки пришлось…
Прибыв по месту жительства, Иван тотчас занялся своим здоровьем: спасаясь от угрозы армейской службы… лег в больницу, откуда с диагнозом «язва желудка» явился в медкомиссию военкомата.
Четыре года исправительного труда выработали у Вани стойкое к труду отвращение, и никому, кроме как самому себе, служить Ваня уже не намеревался. Кроме того, отведав плод нетрудовых доходов, Лямзин, как и подобные ему «гурманы», тянулся исключительно к нему. Однако заработать большие деньги путем безнравственным — с точки зрения официальной морали, разумеется, — идея заманчивая, но и абстрактная. А все абстрактные идеи не приносят ни гроша — это Ваня уяснил. Так что вопрос «сколько заработать?» был не менее важен, как и вопрос «каким образом?».
Поначалу устроился поближе к дефициту — грузчиком в магазине, когда же раздобыл на совесть сработанный умельцем дипломчик — официантом в поезде… Вскоре последовала удачная своим разводом женитьба: супруга, получив компенсацию, прописалась к новому мужу, а Ваня очутился один в просторной двухкомнатной квартире. Пришла пора обустраиваться. По счастью, взяли «халдеем» в хороший столичный ресторан, и начал жить-поживать Лямзин под крылышком директора, очередного покровителя. Бегал Ваня по приватным директорским делам, выбивая себе тем льготы по службе; держал язык за зубами — этой науке он выучился на «отлично» и потому авторитетом и доверием у патрона пользовался заслуженно. Но хорошее, увы, проходит быстро. Грянула в стране борьба за трезвый образ жизни, оскудел поток чаевых, днем клиент сидел смурной в ожидании комплексного обеда, ибо деликатесы под компот — баловство.
Борьба за трезвость сильно Ивана смутила. Но вскоре заметил: начали с открытием ресторана приходить особо смурные — приходить как к оплоту последней надежды и, доверительно дыша перегаром, совать мятые червонцы выручай! И выручал Ваня, нес в нарзанных бутылках прозрачный напиток, куда более целебный для смурных, нежели богатая полезными минеральными солями газированная водичка. И куда как с большим энтузиазмом ходил теперь на работу Иван! Ящики спиртного штабелями стояли в его квартире, и не оскудевали запасы: благо имелись «концы» в трех магазинах с уютными лазейками для избранных.
Счастье, однако, привалило и отчалило. При проверке ресторана органами ОБХСС был Ваня обезврежен буквально «на лету», когда нес в зал, красиво держа мельхиоровый поднос, емкость с псевдо «Ессентуками».
Помотали нервы, погрозили, но обошлось легко: увольнением по статье.
Директор, тоже получивший по шапке за нерадивого подчиненного, все-таки снизошел к проблемам его нового трудоустройства. В приличные места, сказал директор, хода тебе в настоящий момент нет, но так, чтобы на хлеб хватало, пристрою. Есть у меня патрон, Ваня. Ищет себе он надежную шестерку. Пойдешь в шестерки? Тогда замолвлю словечко…
— Хоть шестеркой, хоть джокером, — отозвался уставший от невзгод Иван. — Только чтобы платили как валету по крайней мере.
Так встретился Ваня с Ярославцевым. Не прошло и первых пяти минут разговора с этим человеком, как Лямзин прочно уяснил: вот — босс! И какой! Куда до него прошлому вертопраху ниишному и идолам ресторанным, не говоря уж о хитреньких семах… И потому откровенно изложил Иван всю правду о своей жизни, со всеми ее неудачами и разочарованиями.
— Значит, Иван, так, — выслушав, без смешков, сопереживаний и вопросов, молвил босс. — Дам я тебе зарплату: триста рублей. Будешь бегать по министерствам с бумажками. Свободного времени гарантирую тьму, гонорары тоже устрою от случая к случаю, только работай честно. А дальше, проявишь себя, другое занятие подыщу. Но учти: финтить станешь, в самодеятельность потянет — петля! С гарантией.
И бегал Ваня полгода с бумажками, и зарплату получал исправно, и гонорары перепадали, и зарекомендовал он себя человеком исполнительным и неболтливым.
— Что ж, Ваня, — сказал босс через полгода, — отбегался ты, хватит. Зарплату не урезаю, но дело теперь будет иное… Вернее, два дела. Ты, как понимаю, по складу характера лентяй и домосед. Любишь, нежась на диванчике, глазеть в телевизор и мечтать о лучшей жизни, не выходя из дома… Не спорь, замечал. Вот и получишь работку в соответствии с природными наклонностями. Одно «но», надо, Ваня, научиться немного шить… Это — первое дело. Одновременно — новая полезная профессия. И доходы от нее к «зарплате» отношения не имеют. А то, что за «зарплату» делать придется — через месяц расскажу.
Срочным порядком выучился Лямзин шить зимние ушанки, законно приобретя на то лицензию. А с сырьем — в частности с ондатрой — крупно подсобил босс. Сколько на машинке настрочишь, столько и заработаешь — таков был принцип. Минус, конечно, естественные вычеты и проценты, но сумма прибыли все равно набиралась изрядная.
— Теперь — второе дело, — заявил вскоре босс. — За «зарплату». Одну из комнат в твоей квартире на время займет мой человек. Живи с ним мирно и дружно, к тому же не так часто будет он тебе досаждать своим присутствием… Но помни — каждое слово человека этого, каждый жест должен знать я — твой… шапочный знакомый, понял? Комнатку твою оборудуем соответственно: поставим некоторые механизмы на телефон, на прочее… И все-то ты, Ваня, строча шапочки, обязан фиксировать… За что и платится тебе зарплата. Идет?
— Мне нравится, — сказал Ваня. — Только вот одно: как бы не сесть за шпионаж?
— Исключено, — отрезал босс. — Время пройдет, поймешь, тут дела не внешние, а внутренние, причем не просто внутренние, а мои внутренние… Ты же — в роли частного детектива. А за это не сажают…
Вскоре в квартире появился здоровенный коренастый мужик, представившийся Алексеем. На жизнь Ваня не сетовал, шапки шились, деньги текли, а квартиру сосед навещал изредка, и замки на запертой теперь двери коммунального сожителя Лямзина не смущали. Когда же тот появлялся — бывало, что не один, врубал Ваня хитрую звукозаписывающую аппаратуру, а после его отбытия — из автомата, как условлено, брякал боссу, материал есть!
В сущность вмененных ему обязанностей Иван вник, руководствуясь элементарной логикой, и вник верно коренастый Леша, видимо, ходил в ближайших подручных у общего их руководителя, которому надлежало знать о всех телодвижениях особо доверенных подчиненных… Мысли свои по данному поводу Ваня откровенно высказал Ярославцеву, и тот ответил «Да».
— Значит, я — Ваня-филер, — резюмировал Лямзин. — Одновременно — содержатель конспиративной квартиры. Так! Возникает вопрос. На шапочках, спасибо вам, проживу я теперь без страданий всю жизнь. Так зачем искать приключений за дополнительные триста рублей? Отвечу сам, я вас уважаю, начальник. И знаю — поможете, когда фортуна повернется задницей. Это держит… Но мне нужны гарантии. И — никакого соучастия… За придурка я уже отработал с «брюликами».
— Ты не подставка, Иван, — ответил Ярославцев серьезно. — Ты страховка. Я ее выплачиваю, я ее и сохраню. Мое слово. За одно не ручаюсь: за твои собственные безграмотные начинания…
Иван поверил. Удивительно, но впервые поверил: тут он имеет дело с честным человеком.
СЛЕДСТВИЕ
На квартиру Льва Колечицкого мы прибыли немедленно по получении ее координат, но, едва оказались в прихожей, сразу поняли: искать здесь что-либо бессмысленно: опередили. И работали наверняка методично, без спешки, на совесть. Да и понятно: на себя работали, на безопасность свою и благоденствие. Ценностей, естественно, мы тоже не обнаружили: два тайника пустовали, исчезли несколько картин — пустые рамы валялись на балконе; видеомагнитофон с кассетами тоже был изъят: провода его подключения тянулись от телевизора к пустой нише.
Покойный жил широко. Собственно, этот единственный вывод мы и унесли из бывшей его обители. Опросы соседей ничего не дали: Лев сторонился их, даже на порог к себе не пускал. Перспективным материалом представлялась лишь куча пустых пыльных бутылок с балкона. Если Лев пил не в одиночку, на посуде могли сохраниться кое-какие отпечатки… Во всяком случае, просчет «рубивших концы» здесь виделся, если только не их уверенность, что экспертиза порожней посуды нам ничего не даст. Так или иначе — бутылками я решил не брезговать.
Командировка Лузгина в Ростов оказалась продуктивной: подтвердила личность Колечицкого, обозначила специфику его деятельности по сбыту краденого. Кроме того, шепнул Лузгину тамошний уголовничек, будто имелся у покойного дружок-автомастер, легко достававший любые запчасти и виртуозно производивший сложнейшие ремонты. Некто Толик. Дал уголовничек и общее описание Толика, с которым как-то по пустяковому делу — требовался распредвал «Жигулей» — он встретился, будучи в Москве. Вал был приобретен по спекулятивной цене, но данный факт значения не имел. А вот описание Толика сходилось с портретом человека реального — Анатолия Воронова — хозяина одного из гаражей в кооперативе. И в подручных у него числился Михаил Коржиков, таксист.
Воронова и Коржикова мы бережно пасли — этаких овечек, вернее, волчишек в овечьих шкурах. Понимали: они — всего лишь пешки, но через них открываются пути ко многому, и спугивать волчишек — не резон. Начальство соглашалось с моей осторожной тактикой, но, соглашаясь, напирало тем не менее: надо начинать посадки, покуда не кончилась весна. Объектом требовании такого рода обычно выступал Коржиков. Благодатный объект, действительно. Но недоступный. Прямых улик на него до сих пор не имелось.
Препоручив этих двух голубчиков Лузгину под опеку, я взял билет до Баку.
Местные коллеги из водной прокуратуры — люди щедрые, деликатные и гостеприимные, прислали за мной машину.
С коллегой, назвавшимся Изиком, прошли в один из портовых закутков.
— Ну вот, смотри, дорогой… — Гид откинул брезентовый полог с носа лодки, вытащенной на берег. Даже не лодки скорее баркаса, причем размеров внушительных — на такой посудине в случае кораблекрушения мог бы спастись экипаж эсминца. — На таких плавсредствах наши браконьеры и промышляют. Ничего?
— Больно здорова ладья, — отозвался я.
— Судно на суше — как чайка в клетке, — цветисто возразил Изик. — Специфики не знаешь, к «казанкам», видать, привык. Понятно, у вас — речки, у нас — море, у вас — рыбка, у нас рыба… Знаешь, сколько белуга весит? Центнеры! Отсюда и габариты, чтоб увезти ее. И не просто, а с ветерком! Лично наблюдай с вертолета.
— Ну, коли вертолеты есть, значит… — сказал я.
— Ничего не значит, — вздохнул Изик. — Натянут капроновые чулки на физиономии и жмут себе… Мы летим, они плывут. Снизишься не в меру, могут по бакам пальнуть народ отчаянный — большой риск, большие деньги. Да и море характер воспитывает; капризный у нас Каспий, штормы негаданно налетают, гибнет их, браконьеров, много — снасть-то ведь далеко ставится, километров за двадцать-тридцать, а ходят тянуть ее в ночь… Но я не о том. Тележку видишь?
Тележку… Лодка стояла на массивной, соответствующей ее размерам передвижной платформе. Колесами у платформы служили интересующие меня шасси от «Ту-154» — новенькие.
— Откуда резина, выяснили по номерам?
— Пока нет, но сегодня сообщат… Как, ничего работают, а?
— Да что им, покрышки от грузовой машины сложнее было достать? — в недоумении спросил я.
— Э-э, дорогой, — умудренно качнул головой Изик, — от грузовой машины не тот эффект. Во-первых, нагрузка: лодку, полную рыбы, на берег закатить надо, в укромное место, под крышу, а вес какой?
— А шасси, значит, браконьерам поставлял Лев Колечицкий?
— Он, — подтвердил Изик. — Опознали его наши подопечные. Икру у них брал, рыбу… В следственный изолятор сейчас поедем, сам побеседуешь.
По дороге в следственный изолятор Изик поведал мне интересную историю. Суть ее заключалась в том, что некто Султанов — молодой, но уже злостный браконьер — убил при дележе выручки за икру своего подельника. Убил на глазах свидетелей, сразу же сдался милиции и сразу же признался в убийстве. Дело скоренько передали в суд, а суд вынес суровый приговор: к исключительной мере… Тут-то случилось непредсказуемое: убийца — Султанов сделал заявление: он, во-первых, никакой не убийца, а лицо, взявшее на себя вину своего дяди, который воспитывал его с детства, в доме которого он жил; во-вторых, за признание в убийстве дядя обещал ему полмиллиона, досрочное освобождение и райскую жизнь в колонии с увольнениями на волю. В-третьих, обещания дяди подтвердили как небеспочвенные весьма уважаемые люди, и, наконец, в-четвертых, данный прецедент ссоры двух мелких браконьеров маскировал промышленный лов осетровых, промышленную их переработку и масштабную реализацию продукции налево.
После долгих проволочек, вполне естественных, ибо нелегко следствию и суду признавать ошибки, как бы ни оправдывались они объективностью обстоятельств, голову дурачка Султанова спасли. Дело пересмотрели. Миллионера дядю арестовали, выдал он ценности, сознался в убийстве строптивого «батрака», пытавшегося шантажировать его; поведал о созданных им бригадах рыбаков, о подпольном балычно-икорном цехе, завуалированном под филиал предприятия по ремонту судов на побережье… Убийство, по его словам, он совершил в припадке вспыльчивости, затмения, однако причина убийства, точнее — подоплека, была иной: полнейшая безнаказанность. К этому дяде, и не без оснований, все местные начальники на поклон ходили, искали расположения… Запугать и подкупить свидетелей, заставить заучить их нужные слова труда не составило. Полмиллиона племянничку он отвалил, не моргнув глазом, причем в присутствии некоего должностного лица, подтвердившего: иди, мол, в тюрьму с чистой совестью, не бойся, считай, зарабатываешь этим деньги, а уж там вытащим…
Вот такая история, полностью подтвержденная позеленевшим от пережитого ужаса и спертого воздуха камеры Султановым. Кроме того, в нашем разговоре всплыли детали, касающиеся дела, расследуемого мною. Покойного Колечицкого Султанов знал: пару раз по поручению дяди встречал его в аэропорту, а один раз перегружал из грузовой машины, на которой Лев приехал в Баку, шасси для тележки. Вот и все.
Дядя Султанова дал информацию побогаче: через Леву он поставлял множество вещей на Кубинку — черный рынок города; Лева же частенько брал оптовыми партиями балыки, икру…
Дядя вел беседу со мной очень откровенно — на откровенность, собственно, он теперь и рассчитывал — иного не оставалось… Но главного дядя сказать не мог, не знал: кто именно за Левой стоит.
— Его спроси! — горячо убеждал меня дядя. — Его, шакала, он меня подбивал… Риба, сказал, давай, большим людям надо! От самолет колеса достанут, мотор для лодка… Его спроси, нашалник!
Дядя рекомендовал верные действия, но неосуществимые, ибо должностное лицо, не дожидаясь ареста, решило уйти в мир иной от тюрьмы и позора.
Описание человека тем не менее дядя дал: невысокий коренастый блондин с серыми глазами, физически очень развитой («одын такой лодка без шасси в море затащит!»); лет сорока, одет по-спортивному, но изысканно, держится уверенно, неулыбчив…
Блондин этот, судя по соображениям дяди, подставлял Леву как самостоятельного скупщика, дабы избежать контактов с исполнителями.
— Рэфрижратор приехал, грузим, после — до свиданья. Номер фальшивый, вэрь! — убеждал дядя.
— Рефрижератор? — с тоской вопрошал я, представляя грядущий объем работы…
— Э, для отвод глаз рэфрижратор! — хитро щурясь, махал дядя рукой. — В военный часть тут же, в Азербайджан, а дальше самолет… Туркмения через море, Грузия через гора…
Вечером, ужиная в доме Изика, я поделился впечатлениями от допроса дяди: в частности, непрозрачными его намеками о самолетах «через море»…
— Бывает, — хмуро согласился хозяин, разминая сигарету. — Недавно до ворот части доезжаем, куда голубчики наши за минуту до того въехали, а в воротах — воин с автоматом наперевес. «Кто такие?» Прокурор, говорю, милиция. «А у меня, — отвечает, — приказ: никого не пускать. Что? Командир где? Занят. Политико-воспитательной работой. Опять же приказ: не беспокоить». И автомат поправляет… Ясно, конечно, в армии — не ангелы, потому и военная Прокуратура существует, но пока с ней свяжешься, глядишь — с аэродрома части самолетик поднялся… а-а! — Он в сердцах ткнул сигарету в пепельницу, переломив ее. — Ну, — сказал, — довольно о плохом. Воскресенье завтра, на дачу поедем, к морю…
ОБЪЯСНЕНИЕ
Вначале он решил заехать в коммунальное логово: проверить, все ли на месте, кто звонил. «Сосед» Ванька Лямзин за четвертной в месяц исправно выспрашивал у абонентов, кто есть кто, получая, естественно, имена-пароли: Иваном Ивановичем мог быть Петр Петрович, но дело он делал, а Матерый уж знал, как распорядиться информацией.
По дороге он тщательно проверил: нет ли хвоста? Напряженно всматривался в постовых: не сообщают ли по рациям, глядя вслед его машине, указания другим постам? Впрочем, если до такого дошло, не спасешься…
В дверь «логова» позвонил, как условлено, четыре раза. Дверь открылась, предусмотрительно оказавшись замкнутой на цепочку: Ваня был человеком опытным, к тому же грешил самогоноварением…
После приветствии и пустых вопросов типа «Как жизнь, как дела?» Ваня услужливо передал Матерому листок абонентов: имя-отчество, день, час.
Матерый молча вытащил два четвертных билета.
— Спасибо, — кивнул коротко. — Сразу за текущий и за последующий месяцы.
— Советую, — Ваня поднял палец, — облегчиться еще на одну бумажку. За идею, которая эту бумажку стократ окупит.
— Чего-чего?
— Излагаю, — невозмутимо продолжил вымогатель. — Я, простите, многие превратности на себе испытал, так что с понятием, хотя в чужие вопросы и не суюсь… Итак. Представляем: приходят вдруг… нет, дел я ваших не знаю, не сочтите за грязные намеки…
— Ну, валяй-валяй… — сказал Матерый.
— Ну, а вдруг в натуре?! — повторил Ваня с вызовом. — Приходят люди в серых шинелях и в штатском барахле — и, что характерно, к вам… Я, естественно, могу пострадать за домашний алкоголь…
— По кумполу желаешь, темнила? — миролюбиво спросил Матерый.
— Буду конкретнее, — покорно согласился собеседник. — У вас — шмон, ко мне — вопросы; а что я вообще знаю, кроме таблицы умножения?.. Ась? Когда будет? Не докладывал… Ну, и так далее. Ушли посторонние лица, а я… тоже, вслед за ними. И когда из двери подъезда выходить буду… Впрочем, — Ваня задумался, — может, и не ушли… понимаете? Но я-то — личность свободная. Так ведь, надеюсь?
— Надейся, — сказал Матерый.
— Во-от. Беру я мелок и, выходя из подъезда, закрывая дверь, так сказать, чирк им по двери этой… Вертикальную полоску под самой ручкой… Незаметно. Если «наружка» сечет, все равно не увидит, точно рассчитано. И — в магазин за кефиром… После — обратно, гостей потчевать. Не желаете молочнокислых продуктов? А вы на машине мимо проезжаете и… на дверцу подъезда рассеянный такой взглядик, между прочим…
— На. — Матерый протянул деньги. — Конспиратор. Заработал. — И, открыв дверь своей комнаты, тут же захлопнул ее перед Ваниным носом.
Осмотрелся… Все «секретки» на месте, сюда не входили. Ванька, сволочь, конечно, влезть может, сукин сын, дешевка, но крепится — боится, видать, стукачок… Хозяин его выставил в осведомители наверняка… А почему? Эх, прост вопрос. Тоже обезопаситься желает, тоже за шкуру трясется, тоже не уверен… И винить тут некого, закон таков. Сказать ему, может, что раскусил я фокус с Ваней, с комнатухой этой, с истинными целями благотворительности мол, сюда не придут, дублирующий вариант… Нет, не стоит. Неприятно обоим будет, вот и все. В принципе ведь лучше такую нору иметь, чем дачу под удар подставлять… Так что спасибо, Хозяин. И тебе выгода, и мне. Твой принцип, всегда я его одобрял…
Матерый с тоской оглядел пыль и грязь на свертках и коробках, заставивших комнату. Все это надо переслать Маше, это капитал. Раньше оттягивал с отправкой, лень одолевала, теперь необходимо поторопиться, время не ждет… Сейчас загружайся, немедленно. Сколько увезешь, но загрузи.
Коробки к машине таскали вместе с Ваней, выклянчившем попутно пару дисков для компьютерных игр — основного его увлечения.
С грузом Матерый поехал к Хозяину. Жил тот в аристократическом районе — на широком и гладеньком Кутузовском проспекте, в доме с высокими потолками и длинными коридорами — квартира эта досталась ему в наследство от некогда высокопоставленного тестя — ничего, впрочем, замечательного, кроме квартиры, потомкам не оставившего. Да и что он мог оставить еще после себя?
Встретила гостя жена Хозяина Вероника.
Точно и мило разыграли ритуал встречи — комплимент даме, улыбка, передача пакетика с вином и рыбой; общие вопросы с необходимой толикой юмора; наконец, рукопожатие с Хозяином, твердые, доброжелательные взгляды — глаза в глаза. Все фальшивое!
Посидели у телевизора, ругая штампы массовой культуры Запада и восхищаясь тонким вкусом вина, принесенного непьющим гостем; посудачили о последних новостях внутренней и внешней обстановки; затем Вероника, сославшись на трудный завтрашний день в НИИ, где работала начальником отдела, отправилась спать, и мужчины остались наедине.
Целуя на прощание руку хозяйки дома, Матерый внезапно постиг суть царившей здесь атмосферы — как бы единым озарением, которому предшествовала череда прошлых встреч, разговоров и реплик…
Это уже была не семья. Их, мужа и жену, удерживало вместе лишь прожитое, но не настоящее; и не в том заключалась беда, будто Веронике, воспитанной в определенных традициях, хотелось мужа обязательно при должности и общественном весе, нет; она просто привыкла видеть рядом с собой человека цельного, увлеченного и занятого делом пусть простым, но официально благословленным, принимаемым всеми без исключений. Муженек же, мало что ей объясняя, вертелся непонятно где, водил в дом всякую сытую шпану, жил не по средствам — а значит, нечестно, дурно. И блага, добываемые им, хотя и завораживали Веронику блеском, все равно отталкивали нечистоплотной своей сущностью. Наверняка с годами в ней притуплялось чувство брезгливости… Но Матерый уверен был: хотелось ей правды в устремлениях мужа, а тот постоянно разменивался, как бы ни пыжился казаться дельцом с размахом…
По старой привычке пошли на кухню, располагавшую к разговору тихому и доверительному.
— Чувствую, с проблемами гость явился, — улыбнулся Хозяин, заваривая чай. — И с крупными. Такое вино…
— Точно, — согласился Матерый. — Оставь чайник, присядь и слушай, чего я натворил. Внимательно. Хотя… насчет «внимательно» — само собой, иначе нельзя.
Он рассказал все. О кражах на железной дороге, об уголовничках-подручных, об оружии, некогда найденном в тайнике партизан, о Леве, попытавшемся обрезать концы, о «гаишниках», о том, наконец, как обманывал его, Хозяина, манипулируя на «честных» начинаниях: от дачных строительств до сбыта икры, мехов, сигарет, напитков, всякий раз убедительно обосновывая легальную по степени риска основу товара…
Хозяин откровенно нервничал, однако не перебивал. Изредка позволял себе отвлечься: варенье из холодильника достать, чашки, конфеты… У Матерого порой возникало ощущение, будто тот слушает магнитофон — знакомую, хотя и полузабытую запись, но отнюдь не собеседника, сам же размышляет о личном, давно выстраданном, мучительном, как будто все то, о чем рассказывалось ему, он сам же и совершил — когда-то давно, по глупости, а вот, оказывается, нашелся живой свидетель… И еще странное ощущение возникло у Матерого: исчезни он, замолчи, все равно Хозяин не встрепенется, не удивится, а так же будет конфетки в вазочку ссыпать, кипяток доливать в заварку…
Нет, в чем-то не прав был он, Матерый, рассуждая об отношениях в здешней семье… Не только вещами да деньгами привязал к себе Веронику этот человек, а еще и силой, сутью какой-то глубинной… И его привязал! Потому и сидит он сейчас тут, и щебечет попугаем обо всем без утайки, и ждет спасения — ведь так. Спасения! — веря в мудрость Хозяина, надеясь — есть у того козыри, способные спутать игру охотников и все в ней переиначить. Прощения ждет себе и понимания… Как высшего смысла ждет.
Рассказал. Все.
— Я не хочу тебя обижать, — сказал Хозяин, нарушив долгое молчание, воцарившееся после последних слов Матерого. — Но… Твоя трагедия заключается в том, что всю жизнь был ты, во-первых, романтиком, а во-вторых, мелким жуликом — жалким и недалеким. И пытался одурачить тех, вернее, того, кто желал тебе добра; хотел верить тебе, трудиться с тобой, строить какое-то будущее, искать совместные перспективы для нас обоих… Я безуспешно и глупо стремился перевоспитать бандита. Вижу: Макаренко из меня — никакой… Хотя сравнение идиотское — и по возрасту воспитуемого, и по возрасту века, и конъюнктуры его, и идеалов… Кое-что, однако, мне удалось: ранее для полного счастья и умиротворения ты мечтал красть в день по четвертному, затем — сотню, две, три. Из жулика мелкого стал жуликом средненьким. Вот результаты роста личности и плоды, увы, всей воспитательной работы. Рвач и разбойник так и остался рвачом и разбойником.
— Давай без ярлыков и поучений, — сказал Матерый уныло.
— Давай, — безучастно согласился Хозяин. — Ну, что ты хочешь услышать? Что-либо оптимистичное? Нет, ситуация плохая, неуправляемая и, уверен, безнадежная. Следствие идет, воспрепятствовать ему сложно, хотя есть некоторые… Нет, нереально. Одно скажу: попить чаек спокойно мы сегодня еще в состоянии. Механизм против нас работает неповоротливый, неважно оснащенный технически, с провалами в организационной структуре, но, поверь, хорошо информированный! Это поставлено, как радио, как телевидение: хоть что-нибудь, но каждодневно и в заданном объеме. Сетовать не приходится: такова система, и, согласись, оправданность такой системы несомненна. Вообще-то, — покривился, — беседа с тобой удовольствия мне не доставляет. Ты ведь под крах меня подвел… Но да ладно, истина такова: мы две главные крысы на одном тонущем судне: я умная, ты хоть и сильная, но взбалмошная и дурная.
— Мы же договорились… насчет ярлыков, — привстал Матерый.
— Это аллегории, — отмахнулся Ярославцев. — И не корчи, прошу, оскорбленную невинность… Вспомни лучше эволюцию своих подвигов: сначала грабежи в духе вестернов, затем шантаж богатых жуликов; после, когда уяснил, что такое занятие себе дороже, перешел в авторыночные «кидалы» с одновременным открытием школ каратэ. А когда шуганули твоих сэнсэев и дурачков под их началом, начал девок заезжей публике поставлять… Хороша карьера!
— А куда мне еще было? С биографией такой? — зло спросил Матерый.
— Дела с наркотиками налаживать, — сказал Ярославцев. — Логически оправданный, последний этап. Губить души, как травушку выкашивать, грести сказочные барыши, становиться исчадием ада. И самое страшное — получилось бы у тебя… Хорошо, я удержал. Для людей хорошо, не для меня. Я ведь, прости за наивность, стремился научить тебя жить и поступать честно. Может, порой и вразрез с юридическими формальностями, но честно по внутренней сути. Чтобы и сам зарабатывал, и другим заработать давал, но, главное, чтобы способствовал процветанию — не побоюсь обобщить — общества в целом. Но тебя не устраивал ограниченный, хотя и приличный заработок. Ты хотел хапнуть побольше. А я, дурак, тебе верил… Не скажу, чтобы очень, но на поводу у тебя шел… Внимал легендам и мифам об обреченных на гниение фондированных материалах, о контейнерах — якобы потерявшихся и запоздало, когда были уже списаны, обнаружившихся… Многому другому. Врал ты искусно, доказательства приводил идеальные, аргументы конъюнктурные, хотя, начни я оправдываться ими перед коллегией по уголовным делам, был бы выставлен, как жалкий лгун, оскорбляющий интеллект судей… Короче. Ныне со всеми благими намерениями я очутился, коренным в одной упряжке с уголовным сбродом. А в общем-то… — добавил тихо, — признание твое не открытие. Фактура любопытна и в чем-то внезапна… Но да что она решает? Тем более под сенью наших начинаний много развелось тебе подобных. Грешат они самодеятельностью и так же сводят между собой счеты. Так что не с новостью ты явился, а с подтверждением известного вывода: надо бежать… Об этом мы уже как-то деликатно друг другу намекали.
— Я отдам тебе деньги. Всю твою долю, — сказал Матерый.
— Все зажуленное? — перевел Ярославцев. — Леша, да разве это главное? Жизнь мы с тобой профукали, а ее не компенсировать. Ты как убить-то смог? Ужель и не дрогнул?..
— А просто это. — Матерый поднял на него больные, искренние глаза. — Первый раз сложно. А после — чего терять?
— Так, может, и меня заодно?
— Думал… — Матерый опустил голову. — Но не ты ко мне ведешь, а я к тебе… Несправедливо.
— Гляди, а жизнь-то… страшненькая штука… Быт то есть, — сказал Ярославцев. — Ну, да все равно — спасибо. И тебе я благодарен. Не смалодушничал, не смылся, а пришел и рассказал. Пусть страх тобою двигал, поддержки ты искал, совета, как глубже в ил зарыться, но все же… Совет, кстати, я тебе когда-то дал в шутку. Но его ты, по-моему, воспринял всерьез. Как, стоит уже домик на морском берегу? — Хмыкнул.
— Не пахнет там морем, — отрезал Матерый.
— Хорошо. Значит, в тайге. Но, как бы там ни было, туда не спеши. Паниковать не стоит. Нам надо завершить массу дел.
— То есть ты считаешь…
— Погоди. — Хозяин встал, прошел в коридор, настороженно прислушался. — Тише, жена спит… Я считаю, в бега подаваться рано. Худо-бедно, но превентивные меры всяк по-своему мы продумали. Их надо попросту укрепить уже тем, что диктует конкретная ситуация. Спросишь, почему именно так рассуждаю? Потому что бежать — стыдно. Мы ведь феномен политический, хотя и трансформировавшийся в уголовный… А знаешь, в чем ошибка наша? Не верили мы в перемены, а наступили они, и мы обозначились как символ всех прошлых заблуждений. И лично моя ошибка — не с теми дело начал, не то дело и не так. Теперь реалии: есть уголовники — ты да я, пытающиеся избежать возмездия. Каким образом? В ход следствия не влезешь, выводы его не изменишь. Другое время, да и кровь тут… Значит, надо методично сжигать за собою мосты…
— Огня на них не хватит! — вырвалось у Матерого.
— Да, — кивнул Ярославцев. — За каждым из нас тянется шлейф, сотканный из забытых нами мелочей, которым мы и внимания не уделяли. А Лев… знал тех, с кем мы встречались каждодневно. Конечно, умный следователь выйдет на нас обязательно. Но ошибки бывают и у умных. И счастье бывает у дураков… Улыбнется оно — езжай в свой домик спокойно и чинно, а я тоже что-нибудь себе придумаю. Новое, скажем, занятие… Но сначала закроем все точки, где Лева как-то фигурировал…
— Известные нам точки, — поправил Матерый. — Да, думал. Но как? Подъехать и распорядиться об окончании работ? Кто послушает? Многие своего еще не добрали, многим просто понравилось.
— Перекроем кислород, — сказал Хозяин. — Не будет сырья, механизм застопорится. Не будет лазерных дисков и дешевых оригиналов, конец видеописателям. Не будет леса и кирпича, бросят шабашники пилы.
— Теперь они умные, сами источники найдут. Преобразуются в прогрессивных кооператоров, наконец.
— Найдут, — согласился Хозяин. — Но наступит полоса затишья. А пока ты кое-кого пугнешь — боевичков, кстати, своих, каратистов привлеки, кому-то про закон напомнишь, благо юридически подкован, кого-то исходного материала лишишь или базы… Надо пустить машину хотя бы на холостые обороты… Ясно?
— Скажи, — покривился Матерый, — а чего ты за привычное цепляешься? Семьей дорожишь? Но у тебя же все это прожитое, в золу обращенное. И семья, и работа… все. Тебе заново надо. Это мне — на покой. А тебе — заново. Потому что есть еще порох… И другой вопрос: ты ж как поп был, проповедуя идейность наших мероприятий. Неужто и впрямь в нее верил? Или просто утвердиться хотел, когда за бортом оказался и в одиночку за кораблем поплыл?
— В одиночку? Не скажи.
— Ну, я с тобой рядом барахтался…
— Ты? Ты с другого корабля. С разбитой пиратской бригантины. Разбитой еще в архаическом прошлом.
— Так или иначе, — сказал Матерый, — на борт нас не подняли. В кильватере мы гребли, а сейчас команда винтовки неспешно чистит, чтобы и кильватер тоже свободен был. — Помедлил. — А в принципе все закономерно. И что с ворьем ты связался и что ворью уподобился. Думаешь, нет? А ты бы сейчас себя со стороны послушал… А уж если показать тебя сегодняшнего тебе вчерашнему… у-у! Кошмарный сон. Но и смешной ты кое в чем: хотел тут один корабль на плаву удержать, будучи за бортом…
— Да не за бортом, — протянул Ярославцев раздраженно. — Вцепился, понимаешь, в сравнение. Просто меня разжаловали. И даже не столько люди, сколько обстоятельства.
— Ошибаешься, — возразил Матерый. — Разжалован — значит, шестерка, а шестерка все равно в колоде. А ты откололся. Напридумывал иллюзий и начал ими жить. Нас, сброд, призывал работать на государство! Причем нам — крохи, государству куски. Мы не перечили, да, ты для нас то являл, чему мы подчинялись беспрекословно с детства! И оставался нам лишь обман — привычный. Соглашаясь с одним, втихую творить другое. А нынче ты тоже наш, уголовный, хоть и с завихрениями некоторыми. Потому долю тебе я верну. Долю, понял? Прощай, человек с будущим, которое в прошлом. Как мосты жечь — знаю, не волнуйся.
— Прощай, Леша. Если ты переселился в данную оболочку из флибустьера, то в следующей жизни быть тебе космическим пиратом. Каким бы лучезарным ни явилось будущее. По крайней мере место нам в нем найдется. Тебе уж точно. Волк нужен стаду, он его санитар.
— Для выездной сессии это законспектируй, — буркнул Матерый. — Как обоснование высшей меры. Особый цинизм, скажет прокурор, ярая антиобщественная позиция, гнилая философия подсудимого дает мне полное право просить… И так далее. Ну, пока!
СЛЕДСТВИЕ
С утра состоялся неприятный разговор с шефом, которому, видимо, накрутили хвост наверху. Шеф упрекал в медлительности, отсутствии решимости, говорил, что с Коржиковым пора кончать, и вообще выражал недоумение вялым ведением следственных и оперативных действий. Я выслушивал его хладнокровно, не перебивая. Шеф был не прав он оперировал категориями топорными, сугубо административными, а у меня имелись серьезные контрдоводы, способные привести его в чувство… И я знал фразу, которую выскажу шефу, когда он закончит свои комментарии и наставления. «Ваши пожелания, — скажу я, — играют на руку преступникам». Ох, и оторопеет шеф… Пауза повиснет, первое недоумение в глазах начальства сменится откровенным гневом, а тут я и выложу последние новости.
Но покуда сладостный момент моего триумфа еще не приблизился. Покуда журчала нотация, долгая, нудная, однако дающая мне время еще и еще раз взвесить все «за» и «против».
На днях выявился источник, откуда нумерованные покрышки от шасси «Ту-154» поступили в пользование браконьерам. Встретился я с ответственным хозяйственником одного из столичных аэропортов, который не колеблясь признал: дескать, да, было славное дело — отдали некоему лицу эту резину, однако согласно распоряжению свыше. Устному, увы, распоряжению, но свидетели имеются. Распоряжался же сам Петр Сергеевич, сказав: подъедет от меня человек, которому вы обязаны помочь. В интересах, безусловно, народного хозяйства. Авиация же, добавил хозяйственник, как армия: приказано — закон!
Я, не вступая в спор относительно закона, предъявил хозяйственнику фоторобот блондина, выходившего на связь с должностным лицом в Баку.
— Он! — воскликнул хозяйственник. И спросил затем доверительно: — Мазурик, да?
На прием к Петру Сергеевичу пришлось пробиваться через заслон многочисленных помощников, секретарш, но в итоге рандеву состоялось. Смотрел на меня Петр Сергеевич как на нечто назойливое, мелкое, комарику подобное; указание свое насчет покрышек поначалу не припомнил, но, ознакомившись с показаниями подчиненных, память свою без охоты, но пробудил: да, согласился, просили негодные шасси из некоего учреждения, занимающегося рыбным хозяйством. То ли для ремонта судов, то ли…
— Списанные, негодные шасси, — уточнял он, увлекаясь идеей и экспромтом обогащая ее. — Я… что же? Вник. Возможно, позвонил.
— Позвонили, — уверил я. — И приказали выдать дорогостоящие детали. Без ссылок на их годность или негодность.
— Помилуйте, зачем рыбному хозяйству новые шасси? — заулыбался Петр Сергеевич. — Кстати, — прибавил, внезапно посуровев, — могу дать объяснение вашему начальству… На любом уровне…
— Вашу инициативу ограничить не вправе, — ответил я и, плюнув на весьма вероятные неприятности, вытащил из портфеля бланк протокола допроса.
Бланк произвел на Петра Сергеевича впечатление убийственное. Я даже не ожидал… В ход пошли какие-то невнятные слова, заверения, растерянные угрозы и посулы… Затем, столь странно преобразившись, Петр Сергеевич начал категорически придерживаться версии о негодных шасси и об угодливых подчиненных, совершивших преступление. Выяснился и непосредственный заказчик шасси: некто Ярославцев, консультант одного из министерств, судя по характеристике Петра Сергеевича, человек весьма пробивной и значимый во многих сферах, включая юридическую…
Предъявленный фоторобот блондина Петр Сергеевич не опознал.
— Да он же, Ярославцев, меня вскользь попросил… — твердил он, бредя за мной к выходу из кабинета. — Вскользь… А подчиненные просто неправильно поняли, я разберусь…
— Петр Сергеевич! — Я резко обернулся к нему. — Могу дать вам очень добрый совет. Очень добрый…
— Да-да?
— Петр Сергеевич! Главное сейчас, чтобы некто Ярославцев ничего… вы понимаете… ничего из нашего с вами разговора для себя не вынес…
— То есть… могила! — Заверяюще прижались руки к груди. — Абсолютно!
В искренности последних слов и последнего жеста я не усомнился. Петр Сергеевич определенно был не дурак!
А сегодня с утра Лузгин начал уже отрабатывать данные по Ярославцеву…
Шеф закончил гневную речь, я попросил слова и, отринув приготовленные фразы, сухо доложил о последних результатах работ. Заверив, что в течение самого скорого времени Коржиков будет арестован. Но не по поводу убийства…
— То есть? — озадачился шеф.
— Напролом пойдем — дело погубим, — сказал я, глубоко убежденный в своих словах. — Убийства вас смущают? Кровь взывает к отмщению? Но убийства-то — всего лишь отголоски других историй, нам неизвестных. А для их прояснения нужна информация, а не аресты. Надо терпеливо завести невод в омут. И тянуть его, когда перегородим все выходы. Чем и занимаемся. А потому нужна помощь: много людей и много техники…
— Сначала разберемся с Коржиковым! — Шеф стукнул по краю столешницы ребром ладони. — Каким образом вы…
— Разрешите доложить завтра? — попросил я. — Сегодня Коржиков должен нам крупно помочь. Очень крупно.
— Не морочь мне голову! — Шеф повторил удар по столешнице, на сей раз кулаком. — Сплошные таинства! Чтобы завтра…
Когда я очутился у себя в кабинете, то крепко призадумался об ожидаемых событиях сегодняшнего дня.
Сегодня благодаря кропотливой работе оперативников следствие входило в фазу первого результата.
Таксист Коржиков, крутившийся возле своего работодателя Воронова, был фигурой достаточно примитивной: рвач на подхвате, не брезгующий любым заработком — будь то трояк, будь три тысячи. Деньги олицетворяли его религию и его божество одновременно. Воронов же представлялся типчиком позанятнее. Во всяком случае, благодаря сведениям, грамотно выуженным из старожилов кооператива, путь его социальной эволюции вырисовывался наглядный и в чем-то даже типичный.
Школа, армия, после — завод, где Толя сразу же выбился в передовики, причем по праву: руки, у него были золотые, металл он любил, знал и знание это решил применить для восстановления старенького «Запорожца», приобретенного заодно с боксом в кооперативе на все трудовые сбережения. Специфику автодела освоил походя, и, когда завершил ремонт, знатоки утверждали, будто отличить машину от сошедшей с заводского конвейера было попросту невозможно. Прилежно Толя работал, халтуры не выносил органически… За машину предложили сумму, вполне Толю устроившую. Расстался он с «Запорожцем» без сожаления, хотя всего-то пришлось покататься дважды: от магазина до гаража и от гаража до магазина. Зато появились деньги. И купил на них Толя битые всмятку «Жигули», которые через месяц не отличались от новых…
Началось переоборудование гаража… Затем гараж Анатолия расширился за счет смежного, преобразованного в камеру для сушки-покраски. Шефам кооператива, естественно, выплачивался «налог» за молчаливое согласие, пайщики, зависящие от услуг Толи, тоже не распускали язык, и вскоре стиль жизни новоиспеченного мастера сильно изменился: поработав спустя рукава за зарплату на заводе, он шел зарабатывать деньги…
Имелся у Воронова к настоящему времени собственный автомобиль «вольво», да и не только «вольво», а в кооперативе появились у него разного рода подручные, снабженцы. И стал Толя человеком обеспеченным. И жаден стал невыносимо — так поговаривали о нем сквозь зубы зависимые пайщики. А на заводе в нем тоже изрядную перемену заметили, хотя с выводами не спешили, даже несмотря на факты мелких очевидных краж: инструмента, краски, растворителя, ибо начальство предприятия, также имевшее личные автомобили, ценило Толину дружбу.
Поначалу закралась ко мне мыслишка: тряхнуть, что ли, умельца этого как «несуна»? Но мыслишку я не без помощи Лузгина отверг. И вот почему. Автомобиль «ВАЗ-2106», обнаруженный в лесу поблизости от места убийства «гаишников», принадлежал Льву Колечицкому. Исследуя машину, один из экспертов, завзятый автолюбитель, обратил внимание на несоответствие даты выпуска общему ее состоянию. Машине, судя по всему, было месяцев шесть от роду, тогда как согласно техпаспорту появилась она на свет три года назад. С немалым старанием установили номера кузова и двигателя подлинные, однако вварены как отдельные куски при помощи неизвестных технологичных методов.
Толя? Тогда ай да Толя! Но как доказать? Лева хранил воистину гробовое молчание, а Толю лишь предстояло разговорить. Думали же мы так: опытный водитель, он же опытный уголовник Коржиков угоняет машину, соответствующую по признакам той, что сдается в основательный ремонт, старая техника расчленяется на запчасти и металлолом; довольный клиент платит гонорар мастеру, не вдаваясь в подробности, а потерпевший от угона получает страховку.
Сопоставив эту типовую в общем-то версию с информацией по угонам и с наблюдениями старожилов кооператива о тех машинах, что в последнее время заезжали в гараж Анатолия, я косвенно версию подтвердил. Собрались и прямые улики: Лузгин выявил кое-кого из осчастливленных клиентов…
Угоны профессиональные, спланированные с целью наживы, не так уж часты. Обычно машину заимствуют напрокат из побуждений хулиганских и вздорных. Хулиганов задерживают, как правило, легко и быстро, хотя зуд в своей мятущейся душе они в итоге удовлетворяют — автомобили возвращаются к хозяевам изрядно изувеченными.
Список «пропавших без вести» по городу не ошеломил, не такой уж он был и внушительный. Но Толя за списком вырисовывался…
А вчера позвонил Лузгин и сообщил: Анатолий осматривал седьмую модель «Жигулей», в пух и прах разбитую, восстановлению не подлежащую, однако для ремонта ее запросил максимум неделю. Когда договорились с клиентом, машину вывезли за город, в установленное, как с нажимом подчеркнул Лузгин, место Коржиков доставил ее в крытом кузове грузовика.
Далее наблюдение за Коржиковым не осуществлялось по причинам чисто техническим, но сегодня утром, перед сменой, он заехал в кооператив, где поставил в Толин ремонтный бокс новенькую «семерку» с номерами «семерки» битой.
Справка происшествий по городу подтвердила угон… Так начался день сегодняшний.
В 16.00 Коржиков навестил «установленное место», где хранилась битая машина, и, изъяв из нее некоторые принадлежности, носившие, очевидно, характерные приметы, выехал обратно в город.
В 17.15 заднюю дверцу его такси процарапала боковиной бампера «Волга» с водителем-новичком, и начался разбор происшествия.
В 18.00 Толя Воронов вошел в гараж, плотно закрылся изнутри и включил газовую горелку.
После этого сообщения я запер кабинет снаружи и направился к ожидавшей меня оперативной машине, где находился Лузгин.
В 18.30 сотрудник ГАИ, тоже «новичок», долго и трудно разбиравший простейшее ДТП, отпустил Коржикова, перегрузившего возле таксопарка «характерную мелочишку» в личный автомобиль, на котором в 19.08 проследовал в кооператив…
Выслушав последний доклад по рации, мы с понятыми дружно вышли из машины.
Через пять минут гражданина Коржикова вновь задержит ГАИ и некоторое время будет дотошно проверять его документы. В случае непредвиденных обстоятельств, зависящих от поведения Воронова, Коржикову предстоит пройти оскорбительную проверку на трезвость…
На территорию кооператива мы проникли через забор во избежание объяснений со сторожем — приятелем Коржикова.
Подошли к боксу. Из дверей ядовито тянуло синтетической краской и слышалось шипение кислорода: заканчивались покрасочные работы…
Я постучался в дверь. Шипение стихло. Затем за дверью ощутилось некое встревоженное движение, после — пауза… Наконец звонкий голос произнес:
— Да!
Слово было короткое, но высказали его настолько грубо и презрительно, что невольно подумалось: сюда стучатся обычно либо надоевшие попрошайки, либо такие же, как и тот, находящийся за дверью, хамы.
— Электронадзор, — представился Лузгин строгим деревенским баском. — Открывайте!
— Машина сохнет, не могу, — прозвучало настороженно. — Нечего пыль пускать, гуляйте, нормально тут все, проводка в порядке…
— Зафиксирована утечка, — с купеческой какой-то солидностью изрек Лузгин, а затем пригрозил ОБХСС: вызовем, мол, немедля…
Послышался приглушенный мат, лязгнула щеколда затвора, и мы скопом вломились в гараж.
— Стоять на месте, уголовный розыск, — вяло предупредил Лузгин.
— Та-ак, — выдохнул Толя, сдирая с жилистой шеи респиратор и бросая его на верстак. На предъявленные документы внимания он не обратил, отмахнулся.
Я поднял капот. В нише водостока, на номере кузова, узрел свежую гладь краски. Извлеченный двигатель стоял в углу, прикрытый рогожей. Я стер краем рогожи налет грязи с плоскости блока. Номер был тот, с угнанной машины.
Лузгин тем временем извлек из урны для отбросов вырезанный из краденого кузова кусок с выдавленными цифрами… Затем, вновь защелкнув щеколду на двери, включил вентиляцию. Все, как и предусматривалось планом — гул лопастей не мешал нам вести неслышимую снаружи беседу.
— Душновато у тебя, — мирно обратился Лузгин к Воронову. — Легкие не бережешь, гадостью всякой дышишь… Так и надышишь себе рачок.
— Не пужай, сердобольный доктор, — ответил тот.
— Товарищи понятые… — начал я, но речь мою прервал стук в дверь. Радостный голос произнес с энтузиазмом:
— Толик, змей, открывай калитку! Я это! Ну навонял, ну, трудяга, ну…
Толик покосился в сторону возгласов недоуменно и скучно: мол, кто бы ответил, какого такого дурака принесло?
Лузгин гостеприимно растворил ворота.
Радостная и одновременно заискивающая улыбка на лице Коржикова в одно мгновение при виде нас сменилась бледным ужасом.
— Входите, гостем будете, — пригласил я. В руке Коржикова обвислая сумка с «характерной мелочью» из похищенной машины, но обращать внимание на сумку в наши планы не входило.
— Да я… — промямлил он, — вопрос вот имею к нему… — Указал скрюченным пальцем на Анатолия.
— Какой вопрос?
— Да вот… дверцу поцарапали мне сегодня, — нашелся Коржиков, слегка оживившись. — Краска нужна.
— Ваши документы, — зловеще протянул руку Лузгин, и, словно укушенный залезшим под рубаху насекомым, Коржиков поспешно полез куда-то глубоко за пазуху, причитая:
— Вот день! А? Вот день! — И извлек документы.
Пока документы просматривались с полной, разумеется, серьезностью, корректностью и всякими соответствующими вопросами, я продолжил спектакль.
— Итак, — обратился к Воронову, — зачем, позвольте полюбопытствовать, вы извлекли из краденой машины двигатель? Хотели узнать, что у него внутри? Перефразируя известного литературного героя О. Бендера, спешу пояснить: внутри новая поршневая группа, коленчатый вал без задиров и девственный распределительный вал.
— Правильно, — согласился Анатолий. — Но таково желание клиента протереть все это девственное сульфидом молибдена для пущей прочности…
— А как быть с фальшивым номером кузова?
— Это уже допрос? — резонно заметил Воронов.
— Еще нет. — Я мельком обернулся на Коржикова, уважительно гримасничающего перед Лузгиным.
— Вот… товарищ Коржиков, — надувая щеки, звучно представил его Иван Семенович. — Работник, значит, таксопарка.
— Дверь мне сегодня… — повторился работник жалостливо. — Ну, решил красочкой поразжиться, а тут, чувствую, момент…
— Тут не момент, ситуация, — ответил я. — Не откажетесь, кстати, присоединиться к понятым? С краской осечка вышла, бокс мы опечатаем, судьбу каждого предмета выясним, а вот коли желаете оказать помощь следствию…
Коржиков, встрепенувшись, всем видом выразил глубочайшую заинтересованность и готовность номер один.
Далее, по составлении протокола понятому Коржикову была предоставлена свобода действии, и он поспешил немедленно ею воспользоваться.
Когда же на ворота гаража накладывались печати, подошел сторож кооператива, с места в карьер начавший оправдываться тем, что поставлен следить за порядком, а за беспорядок не отвечает…
По пути в УВД города по рации получаем ту информацию, ради которой, собственно, выпендривались:
«После ухода из гаража Коржиков сел в машину. Ближайший телефон-автомат, находящийся возле кооператива, оставил без внимания. Вторым на углу, возле пересечения с главной дорогой, воспользовался. Номер абонента установлен».
В управлении мы первым делом прослушиваем запись разговора.
— Матерый, приветик… — звучит знакомый голос таксиста.
— Ну!
— Толик сильно приболел. На тачке продуло. Прихожу, а там доктора. Диагноз поставили — один в один!
— Откуда звонишь!
— Да тут все тихо. Из автомата. С улицы. Ни души, даже страшно, хе…
— Похекай-похекай…
— От нервов, ладно те…
— Как было?
— Как, как… Залетаю к нему, там доктора. Меня заодно прослушали. А потом, слышь, потеха — в ассистенты записали… А Толик крепился. Четко. Как дуб под ветрами.
На другом конце провода помолчали. Видимо, неизвестный абонент с хрипловатым баритоном всерьез призадумался. И потому, как призадумался, я понял: соображает — провокация данный разговор или же… Сообразил правильно: провокация нелогична.
— Вот что, Коржик-бублик, — прозвучало озабоченно. — Боюсь, заразит нас Толя, злокачественная у него хвороба. Завтра давай к двенадцати дня греби к Виталику на набережную. Пожуем там и… увидим, в общем.
Гудки. Конец записи.
Лузгин устало оглядел сгрудившуюся возле магнитофона оперативную группу.
— Поработали, ребята, — подытожил тихо. — Теперь всем спать. До шести утра. Действует только служба наблюдения за Бубликом этим. Завтра, вероятно, будем его брать. Свое он нам сегодня отыграл как по нотам.
Опергруппа покинула помещение, а через пять минут Лузгин и я любезно предлагали Анатолию выбрать себе местечко поудобнее.
Допрос я построил не на основе фактов сегодняшнего дня, их обходил, зная, если ими давить, начнется: спать хочу, не имеете права… Пошел по принципу спортивной борьбы: противника поначалу надо легонько толкнуть, вывести из равновесия, а тут уж он на прием и напорется…
Начал со знакомств: кому машины ремонтировались. Услужливо приводил известные допрашиваемому имена. С явным, естественно, попаданием в криминал… Толя то взвинчивался, то замыкался, а я, фиксируя точность попаданий, с шуточками-прибауточками дожимал линию прорыва на откровенность.
— А вот Виталик с набережной, — посмеивался я. — Чего насчет него скажешь? Тоже не знаю, не ведаю?
— А он-то при чем? — искренне возмутился Толя. — Ну, рихтовал я пару раз «форд» его по пустякам — крыло, капот… По-дружески, чтоб пиццей приличной угостил при случае…
— Да откуда у него приличная… — подал я саркастическую реплику.
— Не, у них в пиццерии прилично готовят! — уверил Толя и горько поджал губы, сознавая, видимо, что пиццы теперь ему не видать долгие лета…
«Значит, в пиццерии встреча…»
— Ну, а Коржиков? — продолжил я без интереса. — Он вроде Виталию друг?
Фокус не удался: Толя передернулся, как лошадь, укушенная слепнем, постигая коварную подоплеку вопроса, а затем с вызывающе будничной интонацией произнес:
— Спать хочу. Права вы не имеете в это время…
Я вызвал конвой.
— Спокойной ночи, — механически сказал на прощание Воронову.
А вот тут Толя психанул. Мое пожелание было воспринято им как изощренное издевательство.
— Умри, чучело! — вылупив глаза, заорал он, остолбенев от ярости. — Инквизиторы… иезуиты! Чтоб вас…
— Заткнулся бы ты, парень… — в упор глядя на него тяжелым взглядом, произнес Лузгин, надвигаясь неспешно и грозно.
Воронов замолчал, глядя на нас исподлобья.
— И сообразил бы, как правильно себя вести, — продолжил Иван Семенович. — Дел на тебе повисло — виноградные гроздья. Улики налицо. И помочь нам — прямая выгода. О чистосердечном признании, раскаянии, прочих материях толковать не стану — то не про вас романсы. А вот о выгоде… Ты ее всегда искал. Ищи и теперь.
— Практически рассуждать призываете? — спросил Толя ядовито. — А я и рассуждаю практически. Приду из тюряги гол, бос, к кому путь держать? А к тем, кого сейчас вы сдавать рекомендуете. Положим, сдам за мелкое к себе снисхождение. А после? Кто накормит-напоит, работенку подкинет? Или вы меня в прокуроры устроите?
Конвоир в дверях шумно вздохнул и потоптался нетерпеливо.
— Выйдите пока, — кивнул ему Лузгин и, дождавшись, когда дверь закроется, продолжил: — Верно, Толя, выдадут тебе бесплатную пиццу за твердость позиции, проявленную в казенном доме. Но расплатишься ты за нее в итоге по расценкам лихой ресторанной гулянки. И про благотворительность корешов своих мне не толкуй, и себя ею не тешь. Теперь выдам тебе секрет. Крутим мы историю, в которой много разного — от убийства до хищений. Транспортное обеспечение истории — твоя заслуга. И Коржикова… В общем, смотри.
— А как насчет… подумать? — Воронов пырнул его косым взглядом.
— Не так ставишь вопрос, — сказал Лузгин. — Тебе нужно время набраться смелости и все хорошенько припомнить… Не возражаю. Однако решает следователь…
— Согласен, — сказал я. — Полсуток, надеюсь, хватит. Время пошло.
ПЕРЕЛОМ
Телефон звонил долго, нудно, безжалостно буравя непрочный сон, пришедший к Ярославцеву лишь под утро — всю ночь он промаялся в беспокойстве и безысходности воспаленных мыслей, прочащих скорую беду… И — сбылось предчувствие!
— Это я, — прозвучал голос Матерого, вклиниваясь в парализованное дремой сознание. — Слышь! Все плохо! В Баку гроза, в Ашхабаде… Тольку Воронова помнишь? В клинику отвезли… Началось, в общем. С шасси этими прокол, точно, номерные они… Не случилось чуда! Пора в поход… Еще звонить или как?
— Не надо, — пробормотал Ярославцев слабым спросонья голосом. — Единственная просьба, центральные точки постарайся все же прикрыть.
С минуту он еще лежал с закрытыми глазами, думал. Искал хотя бы тень надежды. После трезво осознал: да, чуда не будет. Грядет гроза. Неумолимо.
Встал, запахнувшись в халат, прошел в ванную.
«Идешь воровать, один иди!» — тупо ударила в виски зазубренная истина. Стоп… Он же не воровать хотел, не воровать!
Очередное утро, столь похожее на все предыдущие. Привычные, милые мелочи повседневного быта. Все кончается. Кончится и это.
Он пил утренний, крепко, до черноты, заваренный чай, рассеянно глядел на кота, воодушевленно дурачившегося с мотком шерсти, гонявшего его из угла в угол, и слушал мягкое, переливчатое треньканье телефона, чья упорная электроника пробивалась, согласно программе, к плотно занятому номеру нужного абонента.
Длинный гудок. Наконец-то!
— Зинаида Федоровна? Ярославцев беспокоит… У нас на ближайшее время в министерстве никаких турпоездок? Румыния? Был, знаете ли… ФРГ? Большая группа? Так, вообще любопытно… Что, осенью круиз? Увы, Зинаида Федоровна, дорого. К тому же до осени еще дожить надо, а вот ФРГ… Ну, запишите. За мной подарок, богиня вы моя… И — без возражений, а то обижусь. Договорились!
Положил трубку. Турист… Авантюрист. Какая еще к чертям турпоездка! Прошу политического убежища, спасаюсь от преследования, как идейный уголовник? Или от нечего делать звякаешь? Соломинки в бушующих волнах под руками нащупываешь? Нервный ты, оказывается.
Он отставил чашку. Обхватил голову руками. Неужели все-таки придется сделать этот шаг, неужели?.. Да, придется. Ты уже много раз мысленно совершал его, ты уже пробовал, насколько прочны нити, и знаешь, как болезненно рвать их — соединяющие тебя и все, чем жив: прошлое твое, землю твою, близких. Но ты сумеешь порвать. Инстинкт самосохранения — волчий, безоглядный — сильнее… Гибнет растение, вырванное ветром и унесенное прочь, но ведь бывает, приживается оно на иной почве, бывает…
Да и что тебя соединяет с этой страной? Люди? Какие? Сослуживцы? Да у тебя их и нет, — они статисты в театре, где ты актер и единственный зритель. Друзья? Их вообще никогда не существовало. Были товарищи. По работе, по делу, по делишкам. Затем — друзей выбирают. А ты раньше выбрать не мог. Тебе вменялось дружить исключительно со своим кругом. Либо с кем-то из круга повыше. Но не с самым верхним, ибо тому кругу с тобой тоже дружить было не положено. Отчасти потому и тянулся ты к Матерому, и помогал ему, и наставлял, вопиющим образом нарушая правила игры и наивно полагая, будто нарушение ненаказуемо…
Жена, дочь? Тут ясно. Вероника выйдет замуж, сохранив туманное сожаление о бывшем супруге-неудачнике и весьма конкретное сожаление о своей загубленной жизни, им, неудачником, конечно, загубленной… А дочь — та вовсе под чужим созвездием родилась, дочери вообще папа на данном этапе без надобности, ей связи его нужны и наследство. И странно, и страшно чувствовать в маленьком, хрупком человечке, не определившемся ни в социальных, ни в нравственных ориентирах, железную хватку и волю уже бесповоротно состоявшегося потребителя. Дочь себя пристроит, за нее волноваться — пустое, ген выживаемости здесь доминирующий, хотя и дурно мыслить так о собственном, любимом ребенке…
Теперь о себе. Уже никогда не подняться. И лучшее, что он мог совершить во имя собственных амбиций после изгнания из рая, — стать консультантом тех, кто сколь-нибудь решает, суфлером десятка театров. И только. Он ничего не значил сам, он исполнял, грамотно корректируя, чужую волю, а проявление воли собственной свелось к уголовщине. Он… прожил жизнь! Нахлынуло безразличие. А после странно и остро захотелось в деревню, на Волгу, где был свой дом на берегу широкого разлива. Побродить бы по исталому лесу, кропотливо и тайно готовящему обновление трав и листвы, вспомнить о радостях прошлого лета, вернуться домой в сумерках, надышавшись хвоей, затопить печь, посидеть возле близкого огня со стаканчиком коньяка, подумать…
Только-то и осталось у него: пустые думы у деревенской печи…
В сознание неожиданно ворвались какие-то голоса и маршевые звуки, доносившиеся из радиотранслятора. Он повернул рычажок громкости до упора, и кухню заполнил, гремя барабанной дробью и пронизывая звонкой медью горнов, пионерский парад, вдохновенно комментируемый взволнованным диктором, призывающим «быть достойными… гордо нести…».
Ярославцев оглушенно прислушался к привычным, впитанным с детства оптимистическим словосочетаниям, подтвержденным ликующей оркестровой какофонией, и вдруг почувствовал, как волосы на голове поднимаются дыбом… Затем, исподволь ужасаясь неудержно нахлынувшему на него сумасшествию, схватил за спинку кухонный стул и пустился с ним в неуклюжее вальсирование, пытаясь попасть в такт бравурных ритмов, доносившихся из неведомых пространств…
Болезненный удар о край газовой плиты заставил его прекратить эту дикую пляску.
Он выдернул шнур ретранслятора из сети, наспех допил чай и спустился к машине.
До фирмы Джимми доехал быстро. Машину оставил в переулке неподалеку; подняв воротник пальто, пошел к офису.
С Джимми он познакомился в той злополучной заграничной командировке, на стройке. Фирма, где Джимми тогда служил, специализировалась на поставке облицовочных материалов, и именно эту фирму Ярославцев когда-то крупно надул, выхватив у нее из-под носа большой заказ и погорев на том заказе…
А после, спустя пять лет, Джимми объявился в Москве, позвонил и сказал:
— Я приехал сюда учиться твоей деловой хватке, Володя. Готов брать уроки…
Встречались они редко, но неизменно сердечно, говорили всегда откровенно, не темня, и цену друг другу знали прекрасно. Сейчас, шагая к подъезду офиса, Ярославцев знал, что здесь может говорить впрямую и поймут его здесь наверняка.
— Дорогой гость… — Джимми, улыбаясь, встал из-за стола, протянул руку. — Какими ветрами и судьбами?
— Слушай, — сказал Ярославцев, всматриваясь в его лицо. — Удивительное дело: иностранца у нас видно сразу. И даже не в одежке дело. У вас непостижимо чужие лица и непостижимо отстраненные глаза…
Джимми степенно поправил густо-синий галстук в мелкую белую звездочку. Застегнул лощеный, с «плечиками» пиджак.
— Отстраненные… от чего?
— От наших проблем, вероятно… Вы живете здесь во имя благ жизни там, может, поэтому… Ты как, не против прогуляться?
— Буду через час, — кивнул Джимми симпатичной секретарше, холодно и приветливо улыбнувшейся шефу, гостю и тотчас спрятавшей лицо в бумаги и в ухоженные рыжеватые локоны.
Медленно побрели по тротуару узенькой старой улочки.
— Боже, — искренне вырвалось у Ярославцева, озиравшегося потерянно на церкви, колонны купеческих особнячков, лепку карнизов. — Все знакомо, и все как впервые. Да и пешком идти, как впервые… Все за рулем, в глазах — асфальт, выбоины-колдобины, разметка, а по сторонам — размытый фон: дома, камни-кирпичи… Ну, думается, и бог с ними, с камнями, быстрее бы к дому, к телевизору…
— Ты, увы, неоригинален, — поддакнул Джимми натянуто.
— Я приехал к тебе по серьезному делу, — упредил Ярославцев недомолвки.
— Я рад.
— Джимми… — Он помедлил. — Однажды, год, да, кажется, год назад, будучи у меня в гостях, ты посетовал на нехватку денег…
— А вот в тот раз был неоригинален я, — отозвался Джимми. — Ибо у денег бывает всего два состояния: или их нет, или их нет совсем…
Сдержанно рассмеялись.
— Джимми, — оборвав смех, с нажимом повторил Ярославцев. — В тот раз ты… намекал на необходимость не абстрактных денег, а рублей, за которые ты готов платить валютой. Коэффициенты не обозначались, фраза вообще была проходной… Я же понял тебя так: в то время подобная операция виделась актуальной для решения незначительных бытовых проблем. Проблем не острых, сиюминутных, сугубо личных; прибыль от операции тоже носила характер бытовой, в рамках улучшения бюджета месяца…
— Со стороны виднее, — неопределенно ответил Джимми. — Однако ныне проблема исчерпана.
— Значит, — сказал Ярославцев, — или ее, проблему, ты решил достаточно долгосрочно, или…
— Владимир, выкладывай дело.
— Извини… У меня есть сумма. Большая сумма. Я заинтересован обменять ее на другие денежные единицы.
— Ты серьезно? — Джимми замедлил шаг. — Впрочем, ты серьезно. Но ты же…
— Да, Джимми, — согласился Ярославцев. — Я никогда не был ни валютчиком, ни жуликом. И… я все объясню. Только сначала ответь.
— Реально… — Джимми узко прищурился, — реально, в долларах, ты можешь рассчитывать на сумму, в шесть раз меньшую. Это уже бизнес, Володя. Большой бизнес. И я должен что-то заработать.
— Сроки?
— В течение трех недель.
— Хорошо. Три недели. Завтра я назову тебе точную сумму, предлагаемую для обмена. Паспорт у тебя с собой?
— Да. — Джимми удивленно скосился на него. — А…
— Джимми, — прошептал Ярославцев, упорно глядя куда-то мимо него, — я должен бежать из страны. Должен! Именно поэтому мне нужна валюта и нужен паспорт… На реальное имя. Иначе не приобрести билет.
— Но паспорт… мой!
— Твой Джимми, твой. Ты дашь мне его на неделю. Всего. Через неделю паспорт вернется. Конечно, не исключены неприятности… Но мы знакомы, я мог выкрасть паспорт, причем незаметно; ты в конце концов сподобился оставить портмоне у меня… был в гостях, портмоне выпало, не обратил внимания, ну, и так далее… Риск? Но это же бизнес, Джимми.
— Что случилось, Володя? — В голосе Джимми прозвучала сочувственная тревога. — Я всегда считал тебя… не обижайся… цельным и честным человеком. Я знал: у тебя хватало недоразумений, но предавать страну… Володя, я не сказал еще одной вещи: да, я в состоянии обменять твои деньги. Но, как понимаю, внушительная сумма вряд ли заинтересует частных лиц… Она заинтересует организацию… Не стану скрывать: мне от того — лишь набранные очки по службе и финансовый доход… А тебе? Это же пойдет против… твоей страны, Володя. Может, ты впервые… торопишься? Ты всегда мне казался.
— Прости, Джимми, — оборвал его Ярославцев. — Прости, что пришлось тебя так разочаровать… Я просто спасаю жизнь. Ничего больше. Итак, паспорт. Думаю, данная услуга войдет в оговоренный, как полагаю, нами процент.
— Услуга! — Джимми невольно хмыкнул. — Да без нее бессмыслен весь предыдущий и дальнейший разговор! Но условие, объяснения со всякого рода властями следующие: паспорт ты выкрал…
— Да. Да. Да.
Простились у машины. Отъезжая, Ярославцев подумал с радостью: все складывается чертовски удачно! Для подготовки тех преступлений, за какие в лучшем случае максимальный срок… Одно успокаивает: через Джимми выход на серьезный канал. Связываться же с валютчиками в таких играх опасно — слишком велики суммы, да и по срокам они не уложатся с обменами.
— Смертельный номер, — пробормотал он себе под нос. — Лица со слабой нервной системой обречены на инфаркт. — И наддал газу, спеша пересечь перекресток на зеленый мигающий свет.
Теперь предстояло заехать к Виктору Вольдемаровичу Прогонову. Весьма одаренный художник-график, реставратор и попутно цинкограф. Волей судьбы неудачник. Художественных открытий Виктор Вольдемарович не совершил, а в узкие врата доходных сфер, где плотно отирались преуспевающие бездари, втиснуться не сумел, несмотря на целую палитру дарований. В то же время один из знакомых Прогонова, способный лишь разнообразно вырисовывать на том или ином фоне профиль вождя революции, занимал ответственные должности, имел две мастерские, учеников и великое множество благ, нисколько не стесняясь ремесленностью своего скудного «кредо». В основе такого процветания лежал своеобразный талант, начисто у Прогонова отсутствующий. И потому жил Виктор Вольдемарович безвестно и скромно до той поры, покуда не уяснил, что государственная служба дает доходы куда более меньшие, нежели те, которые можно извлечь, используя талант приватным образом.
Первые заработки, не обремененные вычетом подоходных налогов, были вполне безвинны: реставрация старинных полотен состоятельным клиентам. Все шло ровно, хорошо, но вскоре один из состоятельных был задержан как спекулянт художественными ценностями… И вот, правда, в роли свидетеля, но довелось посетить Прогонову и кабинет следователя, и народный суд, где со всей очевидностью ему дали понять, что его специальности и таланты могут представлять узкоуголовный интерес. Но круг состоятельных клиентов постоянно возрастал, возрастал и уровень жизни Прогонова, а соответственно и запросы, и потому уже приходилось рисковать сознательно… Впрочем, риск по мелочам Виктора Вольдемаровича более не устраивал. Жаждалось крупного дела, дабы единым махом разрешить финансовые проблемы и обеспечить себе жизнь спокойную, праздную, добычей хлеба насущного не омраченную. И такое дело Прогонова нашло. Судьба свела его с весьма энергичным человеком по имени Алексей, имевшим многозначительную кличку «Матерый». За внушительный гонорар Прогонов исполнил заказ на копию знаменитого итальянского мастера… Фальшивку изготовили правдоподобную фантастически. Затем еще одну, еще… Дурные сны начали сниться Прогонову, нервная экзема обметала руки, но наркотик наживы намертво въелся в кровь, не отпускал. Сны снились не напрасно: вскоре вспыхнул скандал. Возмутился один из одураченных иностранцев. И затрепетал искусник Прогонов в преддверии краха… Чудом пронесло. Имя копииста в показаниях обвиняемых не прозвучало, но волк Матерый, приписав сотворение чуда себе, надел на Виктора Вольдемаровича ярмо раба, потребовав разного рода услуг: производства паспортов, водительских документов и многого другого, в частности изготовления произведений псевдо-Фаберже. И вновь пришлось Прогонову обливаться холодным потом дикого страха. Но в итоге он оценил досконально знающего преступную среду шефа: подделки сбывались на том рынке сбыта, где действовала большая группа аферистов, громко прогоревших и тем самым в потоке своей продукции скрывших маленький, но поистине золотой ручеек прибыли, вырученной Прогоновым и Матерым.
Каждодневный риск становился привычкой, но неприятности обходили Виктора Вольдемаровича стороной, и, хотя пули отчетливо свистели рядом, прикрытием их с фронта и с тыла выступал дальновидный Матерый. Ему Прогонов теперь верил слепо, впрочем, ничего иного просто не оставалось… Осторожность, естественно, соблюдалась неукоснительная: ни денег, ни орудий производства, ни продукции дома Виктор Вольдемарович не держал. А на конспиративную квартиру-мастерскую, снятую у надежного человека, где созидались старинные фламандские и французские полотна, ездил, соблюдая умопомрачительную секретность. Не ведал Прогонов одного: что существовал некий Иван Лямзин, тщательно фиксирующий все переговоры своего соседа с «рукодельником Вольдемарушкой».
— Разрешите пройти, Виктор? — спросил Ярославцев, встав в проеме двери.
— Простите, не имею чести… — низким, бархатным голосом отозвался Прогонов.
— Я от Матерого. — Ярославцев напористо шагнул в квартиру, снял пальто, мельком, в зеркале уследив за выражением лица Виктора Вольдемаровича. Это длинное, лицо с седыми бакенбардами, крупными зубами и длинным носом выражало недоумение и вместе с тем дружелюбие и любезность. Внешний вид хозяина отличался респектабельностью: белая сорочка без галстука, легкие, на тонкой подошве штиблеты, халат с серебряной и золотой ниткой узора…
— Прошу… — Рука Прогонова указала путь в комнату, где в прозрачном блеске паркета отражались чинно расставленные в горках фарфор и хрусталь.
Посреди комнаты, очень не к месту, стояло чучело пингвина, вызвавшее в Ярославцеве нескрываемое удивление. Тем более чучело было обуто в домашние тапочки без задников.
— Птичка-ласточка моя, — произнес Прогонов нежно и взял пингвина за крыло, — ну- ка, проснись, ну-ка ванну прими…
Тут глаз птицы внезапно раскрылся: живой, блестящий… И пингвин, оказавшийся вовсе не чучелом, переваливаясь, вышел вон.
— Живу один, холостякую, — поделился Прогонов, затягивая ловкими, холеными пальцами узел на поясе халата. — Вот… завел животное. Экзотика, понимаете ли…
— М-да, — согласился Ярославцев, — чего-чего…
— Ходит сам в туалет, спускает за собой воду, любит принимать душ и обожает тяжелый рок, — гордо доложил хозяин. — Спит стоя. Очень удобно.
— Признаюсь, удивили, — сказал Ярославцев, усаживаясь в изысканное кресло из карельской березы. — Готов отплатить вам тем же. Не возражаете?
Любезное выражение лица Виктора Вольдемаровича трансформировалось в благожелательную озабоченность. Забарабанил выпуклыми ногтями по ореховому столику с инкрустацией слоновой кости.
— Коньяк? — вопросил галантно.
— Товарищ Прогонов, — начал Ярославцев, игнорируя предложение о коньяке. — Разрешите наконец представиться. Я — Хозяин. Такой пошлой кличкой, увы, меня окрестили дурные люди. Но я тот самый человек, на которого неоднократно ссылался ваш друг Матерый, как на избавителя якобы от прокурорских напастей и милицейских происков.
— Якобы, — вдумчиво повторил Прогонов. — Та-ак. А нельзя ли разъяснить, в чем суть прокурорских напастей и вообще ваших намеков?
— Извольте, — кивнул Ярославцев. — Разъясняю.
Процедура разъяснений оказалась для Прогонова весьма неприятной: от слов собеседника он морщился, как от болезненных уколов, однако в глазах его проявилась готовность, отбросив ложную дипломатию, вести дальнейшие переговоры без затей, напрямик.
— Ну-с, довольно, кажется. — Ярославцев перевел дух. — Теперь — хорошие новости: надеюсь, первая наша встреча окажется и послед… нет, предпоследней. Также надеюсь, что на последней встрече получу от вас несколько необходимых мне документов. Два-три чистых бланка советских паспортов, клише печатей к ним, водительские удостоверения с десятком-другим запасных талонов, а то мои, ваши, вернее, он вытащил из бумажника зеленые, с красной полосой карточки, — уже на исходе…
Мрачная тень легла на лицо Прогонова.
— Нет, — сказал Ярославцев. — Адрес секретного цеха на Пресне мне известен… там просто музей вещдоков… так что это не провокация, а деловой разговор, означающий: за подобные услуги вы получите еще и солидные деньги. Шантажировать же вас своей осведомленностью я не намерен. Эта осведомленность — лишь залог и подтверждение моей благожелательности.
— А что означают, в свою очередь… солидные деньги? — спросил Прогонов с мягким сарказмом.
— Тысяч восемь… десять.
— Солидные? — переспросил Прогонов вежливо. — Вам не откажешь в чувстве юмора, дорогой гость.
— Бросьте паясничать! — Ярославцев рывком приподнялся из кресла.
Облезлые брови Прогонова вздернулись вверх, он засмеялся.
— Ну, право… Что за манеры? Вам-то уж не к лицу… Такой респектабельный господин…
— Вы правы. Извините. — Ярославцев вновь уселся в кресло. — Нервы. И вот еще… Главное. — Он вытащил паспорт Джимми. — Нужна копия. Один в один. Только с иной фотографией.
Прогонов достал из черепахового футлярчика небольшие, в позолоченной оправе очки. Полистал паспорт. Положил его на столик. Затем грустно и коротко заявил:
— Невозможно.
— Не принижайте высоту своей квалификации, — отмахнулся Ярославцев. — И… не вынуждайте меня прибегнуть к грубым приемам.
— Кстати, Матерый тоже сегодня меня навестил, — неожиданно поделился Прогонов. — И тоже — заказы впрок… Не такие, конечно… — Кивнул на паспорт. — Ординарнее, попривычнее… Значит, где-то запахло горелым. Да! — Оживился. — А почему бы Леше не представить вас мне в официальном порядке? И каким образом вы…
— Потому что вы — его капитал, — ответил Ярославцев. — Тайный и неделимый. А каким образом?.. Оперативная работа. А ее методы огласке не подлежат. Хотя какие там методы сплошная импровизация…
— То есть вы совершаете воистину грабительское покушение на чужую собственность? — подытожил Прогонов. — Отличненько. Но почему десять тысяч? Таким, кажется, обозначен гонорар, не ослышался? — Ладонью он бережно накрыл паспорт.
— Постыдитесь, Виктор Вольдемарович, — укорил Ярославцев. — Я ухожу из вашей жизни, оставляя вас в спокойствии и благоденствии. Вам бы уместно мне приплатить!
— Довод. Тогда, простите, вопрос сугубо интимного свойства: зачем вам именно туда? Я, к примеру, очень и очень вскользь наслышан, будто у Леши есть один карманный челюстно-лицевой хирург…
— Мне нравится их пестрая, буржуазная жизнь, — сказал Ярославцев. — Я безоглядно романтичен. Я авантюрист. Достаточно?
— Странно… — позволил себе порассуждать Виктор Вольдемарович, не принимая во внимание подчеркнутую сухость ответа. — Странно… А мне их жизнь… не нравится. Смотрю ее каждодневно по видеоканалам — собственным, разумеется… не нравится. Все деньги, деньги… Еще замечу: бездуховность и наплевательство на ближнего. Так это, так, права наша контрпропаганда. И преступность там — кошмар беспросветный! Не говорю о гангстерах; улицы просто заполонены шпаной! Если бы нашей доблестной милиции на денек такую бы нагрузочку, как тамошней…
— А вот мне как раз не нравится наша доблестная милиция, — сказал Ярославцев. — И прочие органы. Когда надо, а может, когда и не надо, работать они умеют. И возмездие неотвратимо, вероятно, вам знаком подобный афоризм?
— К делу. — Прогонов взял паспорт в руки. — Что значит ваше предложение? Побег за границу, измена Родине. Статья за нумером 64, до смертной казни включительно. Это — о вас. Теперь обо мне, рабе божьем. Соучастие в упомянутом преступлении — раз. Изготовление документика — два. Тоже прилично… А я старый человек и хочу остаток дней…
— Вы старый мошенник, — перебил Ярославцев. — И извольте мыслить сообразно своему статусу. Да, между прочим: напоминаю об одном придурке, месяц назад купившем немыслимую сумму западногерманских марок вашего производства… Очень грубо, извините, но вы меня вынудили… Теперь уясните: я уеду, и все оборвется. Останется достаточно средств, чтобы жить честной жизнью обывателя и испустить последний вздох… не в больнице на зоне, без возврата трупа родственникам, хотя у вас вроде один пингвин — истинно заинтересованное лицо…
— Вы невыносимы! — произнес Прогонов со стоном. — Но вам надо сфотографироваться… И не в ателье, что на углу…
— Когда?
— Думаю, послезавтра.
— Мы очень плодотворно и результативно поговорили. — Ярославцев направился в прихожую. — Срок вам — неделя. Удачи!
— Мне приходится, — Прогонов погладил по голове пингвина, любопытно высунувшегося из ванной в коридор, — пожелать удачи и вам. Удачи и… безвозвратной дороги.
— Одновременно мечтая: эх бы, да сверзился лайнер вместе с тобою из высей поднебесных на самую твердую почву земную! Да?
— Не секрет: люди греховны в своих помыслах, — сокрушенно развел Прогонов широкими рукавами халата. — Вы чудовищно правы…
С тем и расстались.
— Теперь — следующая встреча… — прошептал Ярославцев, поворачивая ключ в замке зажигания. — Тьфу-тьфу, но пока все в полном соответствии с намеченным планом. Перевыполнения его не требуется, а недовыполнение смерти подобно. Приписки же исключены!
СЛЕДСТВИЕ
Арест Воронова оказался в ходе следствия событием переломным. Далее действие развивалось вскачь, бешеным темпом, и я знал: это путь к уже различимому финишу.
Из НТО поступила интересная новость: после особо критической экспертизы удалось идентифицировать смазанные отпечатки пальцев с пыльной бутылки из-под «Байкала», валявшейся среди прочих на балконе покойного Левы, с отпечатками, имевшимися в наличии в наших картотеках, Монина Алексея, кличка Матерый… Сравнив фоторобот «блондина» с фотографиями Монина, я без труда обнаружил сходство…
Встреча Матерого и Коржикова, состоявшаяся в пиццерии, была тщательно зафиксирована; разговор сводился к уничтожению вещественных доказательств по угонам, чем Коржиков впоследствии и занялся, а также к выражению тревог по поводу расследования убийства Колечицкого…
— При чем здесь Лева! — шипел Коржиков, терзая ножом вязкий сыр пиццы.
— А «Жигуль» его? Вдруг — экспертиза? — справедливо рассуждал Матерый. — Почерк Толькин… В общем, заметай следы на базе-складе и отрывайся в бега. Паспортишко у тебя запасной есть, штемпели в порядке…
После встречи с Коржиковым Матерый пиццерию незамедлительно покинул, причем держался крайне настороженно, посему службе наблюдения пришлось резко изменить тактику, пользуясь информацией о маршрутах передвижения объекта через службы ГАИ и других наших коллег… Выявилось несколько адресов, по которым Монин заезжал; «отработка» адресов началась тотчас же.
Коржикова задержали через два часа с поличным на базе-складе за городом. Получив весть о его препровождении в следственный изолятор, я неспешно принялся изучать всю имеющуюся на его шефа — Матерого информацию. Буйная уголовная молодость, где имел место инцидент с применением немецкого оружия — стародавний, до конца не выясненный, но существенный… Очевидно, имелся источник. Где-то в Крыму, вероятно, оттуда все началось. За выцветшими строками архивных дел вставала судьба: изломанная, тягостная, беспросветная… Но не мог я сейчас думать о ней, это сбивало, рассредоточивало, мысли ползли не те, ненужные.
В принципе Матерого можно было брать смело: наверняка в «Волге» его остались улики, связанные с убийством нанятых в Ростове «бойцов», «Волга» же, как установили, — та, с места происшествия; доказательства причастности к рыбно-икорным операциям были неопровержимы. Но и я, и — что удивительно — начальство решили горячку не пороть. И каждый час дня сегодняшнего подтверждал целесообразность такого решения. Любопытные адреса открывал нам Матерый своими визитами, перспективные адреса! Визит первый был нанесен некоему Прогонову — реставратору и цинкографу — фигуре, появлявшейся в зоне повышенного внимания различных административных органов, хотя и не более того. В кругах, близких к криминальным, витали неподтвержденные слухи о подделках им художественных ценностей, о фальшивых дипломах. Но если и грешил Прогонов, то очень и очень втихую, избегая контактов, не реагируя на самые выгодные предложения, оставаясь вне досягаемости закона. Так и жил-поживал тихо-мирно, как инвалид труда, некогда надышавшийся опасной химии на типографском производстве, пенсионером. Пуганой, хитрой вороной таился на отшибе, патронируемый, уверен, проворными, хищными ястребами. Визит Монина к пенсионеру-инвалиду я посчитал событием знаменательным: занервничавшему злодею многое могло потребоваться от мастера — изготовление тех же документов.
Следующий визит был нанесен гражданину Лямзину, надомнику, ранее судимому по валюте. Лямзин являлся абонентом телефонного номера, по которому звонил Коржиков, беседуя тем не менее не с Лямзиным, а с Матерым. Круг знакомств и взаимоотношений, таким образом, начал очерчиваться по характерному радиусу.
При всей осмотрительности Матерый вел себя весьма рискованно. Но риск, полагаю, диктовался недооценкой опасности. Монин питал надежды на начальный этап следствия, арест Воронова сваливал на случайность, а ее, случайность, в свою очередь, ободряюще подтвердила неприкосновенность Коржикова. Словом, спровоцировать его на лобовые действия нам удалось.
В течение дня он дважды заправлялся, оперативные группы едва успевали контролировать его передвижения, то и дело требуя подкрепления. Информация поступала беспрерывно, и по мере поступления ее я с унынием сознавал: дело меняет окраску; оно чудовищно разрастается, и, главное, оно лишь в самом начале, ибо за встречами Монина забрезжило то, чем он занимался не по частностям, а в основном: теневая экономика. И я крепко заколебался в своих способностях и силах, оценивая предстоящую, огромнейшую по масштабам, работу. Матерый виделся как один из участников мощной, разветвленной системы, а какой окажется система в целом?
— Ну вот, приехал домой, — разбитым, севшим голосом доложил мне Лузгин уже ночью. — Еще один такой денек, и хана мне.
— По-моему, это аварийный режим, — успокоил я, в душе сильно лукавя. — В бега они намыливаются.
— Ясное дело. Кстати, новость из прошлого, — поделился Лузгин. — На протяжении долгих лет Монин — персональный водитель Ярославцева. И помяни, Саша, мое слово он, Ярославцев, в этой игре если не ферзь, то уж не пешка. Последние встречи у Матерого сегодня какие, а? Все люди основательные, на хозяйстве. Придется призывать ОБХСС. Одну бригаду как минимум. Давай… пока! Башка разваливается по всем швам черепа. До завтра.
— Разрешите! — В кабинет вошел капитан Кровопусков из УВД, помощник Лузгина. Запыхавшийся, с выбившимся из-под кожаной, на меху куртки мохеровым комом шарфа. Вытащил конверт из кармана. — Только-только фото отпечатали. Ну, когда тот, Монин, по первому адресу приехал, мы тут же, около дома и сломались — с машиной что-то, карбюратор, час ковырялись. А человека, чтоб без дела не сидел, оставили для наблюдения — мало ли?..
— Ну-ну, — сказал я нетерпеливо.
— Вот Монин уехал вскоре, а следом буквально — этот. — Капитан разложил снимки — Любуйтесь. Машина его, дверцу открывает… — Кашлянул в шарф. — Ну мы, конечно бы, за ним, но карбюратор, черт! В общем…
— Техника подвела, — резюмировал я, разглядывая снимки.
После Монина Прогонова навестил Ярославцев…
ЯРОСЛАВЦЕВ
— Миша, сердечно рад видеть тебя… — Ярославцев жестом пригласил присесть рядом с собой в машине полного, дородного мужчину с загорелым, в резких морщинах лицом. — Рассказывай, как живешь, дорогой, какие проблемы…
— Все по-прежнему, — обреченно вздохнул Миша. — По-прежнему нет главного: ума, здоровья и денег. Но… все завидуют, глупые люди.
— Понимаю тебя как никто, — рассеянно улыбнулся Ярославцев. — Э… Ты, конечно, удивлен нашим прямым контактом? Тогда сразу развею двусмысленность: есть срочное дело. Матерый вне его, а мне остро и быстро необходимы деньги.
Миша важно кивнул, подчеркивая полное осознание значимости слов собеседника.
Ярославцев тронул пальцем брелок, прицепленный к связке ключей, торчавших в замке зажигания.
— Знаешь, что за брелочек?
Миша, вытянув губы, мелодично посвистел. Тотчас брелок отозвался переливом мелодии свадебного марша.
— Очень хорошо, — констатировал Ярославцев. — Теперь слушай. Часть пластмассы и микросхем можно приобрести официально. Для подстраховки. Вдруг: откуда, что?..
— Азбука Буратино, — прокомментировал Миша.
— Пластмасса есть. Микросхемы есть. Макет брелока есть. Люди, задействованные на производстве — будущем, естественно, — тоже есть. Все это я готов продать. Ты — цыганский барон, рынок сбыта у тебя свой, надежнее любой сицилианской мафии… По вокзалам и поездам побредут бесчисленные…
— Сколько стоит микросхема? — спросил Миша, раскуривая сигару. — Людишки твои… проверенные, а?
— Ручаться привык исключительно за себя, — мягко ответил Ярославцев. — О цене же так: много не надо, тысяч пятьдесят.
— Столько с собой не ношу… — Лицо Миши озарилось мрачноватой улыбкой. — Куда желаешь, чтобы калым принесли? Когда желаешь? Какого человека желаешь, чтобы принес? Может, симпатичного желаешь?
— Завтра. В два часа дня. У меня дома, — отчеканил Ярославцев. — С людьми к тому моменту договорюсь. Координаты их тебе передадут. Послушание гарантирую безоговорочное.
— Ох, — вздохнул Миша. — Умная у тебя голова, Хозяин. Сколько брелоков подарил этих, как спички дарил — не думал…
— Да если бы и думал. Не в брелоках деньги, а в людях. До свидания, Миша.
— Прощай, Хозяин.
Склонившись понуро над рулем, он стылым взглядом исподлобья провожал грузную, в клетчатом, модного покроя пальто фигуру цыганского барона, усаживающегося на заднее кожаное сиденье своего заграничного лимузина, фыркавшего выхлопом двухсот шестидесяти лошадиных сил.
Все. С мелочами сегодняшнего дня он покончил. Теперь предстояло главное: предстояло совершить насилие над собой… Впрочем, не было ли насилием над собой то, что совершено им сегодня? Да, но он ни перед кем не играл, никого не обманывал, действовал открыто, а вот сейчас начиналось тягостное и порочное…
Анна. Женщина, существующая как некий объект… чрезвычайного стратегического назначения. Объект, требующий неусыпного контроля и вклада средств.
Операция «Анна» началась год назад, когда он впервые ощутил приближающуюся грозу и начал жить ожиданием катастрофы.
Однажды заставил себя встать ранним утром, поехать на противоположный конец города, дождаться, когда из подъезда жилого дома выйдет малопривлекательная сорокалетняя женщина, сядет в «Жигули» и отправится на службу. А он последует за ней и на очередном перекрестке «неловко» перестроится из ряда в ряд, покорежив бампером крыло ее автомобиля.
С этого началось «знакомство». С ее истерических упреков, желания немедленно вызвать ГАИ, сильного душевного волнения, вызывавшего в нем едва сдерживаемый смех…
— Как вы думаете… во сколько обойдется ремонт? — терпеливо спросил он, выслушав ее возмущенные причитания.
— Да тут… на двести рублей…
— Очень хорошо. Вот двести рублей. За моральные издержки. Расход по ремонту тоже беру на себя. Через три часа подъезжайте на станцию в Нагатино и там заберете свою машину.
— Я не могу через три… только вечером!
— Как скажете. А пока моя машина к вашим услугам. Техпаспорт в вещевом ящике.
Вечером, получив обратно идеально отремонтированный автомобиль с попутно устраненными дефектами, дама позволила себе, наконец, представиться Ярославцеву, как Анна, смущенно возвратив двести рублей. Тот долго отказывался, а после весело предложил:
— Данный конфликт заслуживает того, чтобы его отметить где-нибудь, скажем, в «Арагви». Деньги мои, платите вы… Идет?
Отметили. Познакомились.
Так и появился объект… стратегического назначения.
Анна отличалась вздорным характером, благодаря которому растеряла все былые способности привязывать к себе мужчин и замкнулась в работе, обретя в ней смысл и опору. Занимала Анна ответственную должность в финансовом ведомстве Внешторга, связанную с крупными валютными суммами.
Отношения с любовницей развивались именно так, как Ярославцев и предполагал: в Анне все крепла привязанность к нему, и все острее желалось ей женского, обычного: надежного мужа, детей, — при полном, впрочем, понимании неосуществимости такого желания: возлюбленный имел семью, устоявшийся быт, прочный достаток и ничего, помимо тайной связи, не мыслил. Но и тем дорожила увядающая Анна.
С блистательной небрежностью преподносились им сногсшибательные по ценам подарки, играючи разрешались острые житейские проблемки… Одно угнетало Анну: не часто, как о том мечталось, навещал ее любимый, а мечталось… Да, о многом мечталось Анне! И как-то, превозмогая страх, рискнула она все-таки спросить его: могут ли они быть вместе? Как муж и жена. Ответа она ожидала любого, но услышала более чем внезапное…
— Не хочу тебе лгать, — ответил Ярославцев. — А правда же такова: в этой стране я не добился ничего. Короче. Страну я собираюсь покинуть. Ты же со мной не поедешь. Так?
Покинуть страну… Она не могла вымолвить ни слова. На том разговор и закончился. А после были бессонные ночи и какая-то деформировавшаяся реальность повседневности. Привыкла она к Ярославцеву, привыкла, как к наркотику, утрата которого, казалось, лишала жизнь всей прелести и аромата, всей радости и надежды, оставляя лишь голую, накатанную схему ее прошлого, пустенького бытия.
И разговор возобновился. И сказала она: готова идти за тобой куда угодно…
— Милая, — ответил он, — но и это не все… Я тоже еще о многом должен подумать. Ведь сломать судьбу себе — одно, а любимому человеку — другое.
…Сейчас, поднимаясь по узким лестничным пролетам типовой пятиэтажки, он старался настроить себя на бесстрастное продолжение игры, напрочь подавив какие-либо эмоции и вообще нравственность, отбросив такие понятия, как жалость, милосердие, подлость, жестокость… Он обязан воплотиться в робота.
Всю чепуху этих размышлений он оставил за дверью. Начиналась игра. В любовь и трудно скрываемую озабоченность житейскими передрягами. И то, и другое Ярославцев в течение двух часов изображал довольно-таки убедительно.
В итоге сели пить чай на кухоньке, способной по чистоте своей соперничать с операционной.
— У тебя неприятности, да? — посочувствовала она, с нежностью целуя его в шею.
— Присядь… — Он легонько отстранил ее. Выдержал паузу, напряженно и искательно глядя в глаза напротив: преданно-испуганные, как у собачки. — Я начал собирать чемоданы, — сказал, отвернувшись.
— А я?.. — вырвалось у нее растерянно.
— А тебе предстоит решить.
— Но я же решила… Я… Да, но каким образом? — озадачилась она. — Но… я не подавала никаких заявлений…
— И слава богу. — Ярославцев невольно усмехнулся. «Заявлений»! — Аня… Заявлений просто не примут. А билет и паспорт ты получишь… в неофициальном порядке. Это как раз несложно. Сложность в ином: нужны деньги. Уезжать туда голым смысла не имеет.
— Я все продам… — пробормотала она.
— Это пустая трата времени, — урезонил ее Ярославцев. — Золото и деньги не вывезешь. Но имеющимися у тебя под рукой валютными документами ты воспользоваться в состоянии… — Он помедлил. — Да, это очень некрасиво с точки зрения закона и морали… от которых ты уедешь…
Ее глаза были стеклянно-безумны от страха, сомнений и тысяч вопросов.
— Я понимаю, — кивнул Ярославцев. — Те бумажки, что проходят через твои руки каждодневно, не более чем бумажки. И только усилием изощренной фантазии они представляются воплощенными в жизнь: в дом, машины, путешествия, прислугу… Но та, слишком другая для твоего понимания жизнь есть. И тебе в ней тоже найдется место.
Он замолчал. Он мог еще убеждать, живописать, давить, но муторный осадок всех предыдущих встреч неожиданно поднялся, комом встав в горле.
«Что ты делаешь?! — вырвалась обжигающая стыдом и болью мысль. — Опутал бабу, перевернул ей мозги, держишь ее под гипнозом, как удав мышку… Зачем? Это твое падение, не увлекай других. Если бы ты ее убил, и то было бы менее страшно…»
— Я пойду. — Ярославцев встал. — Тебе надо остаться одной и подумать.
Она не ответила, замерев оглушенно.
— Это горько и нехорошо, Аня, — вымолвил он на прощание. — Но все иное… нецелесообразно. Пойми.
СЛЕДСТВИЕ
Надомник Ваня Лямзин усматривался в происходящем фигурой проходной, мелкой, но, несомненно, колоритной. Связь его как с Мониным, так и с Ярославцевым мы установили легко, единодушно придя к мнению, что в их делах он напрямую не участвует, хотя косвенное отношение к ним и имеет. Квартиру Лямзина, судя по всему, Монин-Матерый использовал как запасное убежище. А вообще-то зацепиться за что-нибудь в бытие Лямзина было затруднительным: жил он тихо, шил ушанки, с законом фамильярностей не допускал — разве, как сообщили, увлекался видео, приторговывал вроде бы сомнительными кассетами, а также ошивался возле магазинов «Березка». Но «ошиваться» никому не возбраняется… Тем не менее работа с Ваней представлялась перспективной в разбухавшем, как на дрожжах, деле. Я работал уже в составе бригады следователей прокуратуры; большая группа из ОБХСС взяла в свои руки контакты Ярославцева, Монина и покойного Колечицкого — гения по сбыту. Удивительные открытия следовали одно за другим. Вчера, например, мы посетили скромный кооператив по выращиванию свеклы, оказавшийся при глубоком изучении водочным заводом с собственным сырьем и высокопроизводительной технологией… Организатором кооператива, судя по документам, санкционирующим его создание, выступал тот же Ярославцев, хотя ни одной подписи его на документах не было, да и быть не могло… Санкцию давали высокопоставленные друзья консультанта министра… Техническое руководство осуществлял все тот же неугомонный Матерый…
Итак, мне удалось отойти от руководства следствием, возглавляемым ныне лично заместителем начальника управления. Круг моих задач резко сузился на генеральных фигурах и их ближайшем окружении, в которое входил и Лямзин.
— Прижать его надо, змея, — убеждал меня Лузгин. — Наверняка есть за ним что-то: такая боевая биография и чтобы после тишь да гладь? Расскажите тому, кто не знает!
Лузгин оказался прав. Как вскоре выяснилось, Ваня Лямзин, отираясь среди посетителей «Березки», порою, при установлении с посетителями товарно-денежных отношений, применял специфические, полученные, очевидно, в колонии навыки… Выражаясь жаргонно, Ваня «ломал» чеки. Предприятие доходное и относительно безопасное. Суть же его сводилась к следующему: ловко прикидываясь респектабельным до вопиющей пошлости провинциалом, Ваня терпеливо выслеживал жертву, униженно представлялся ей барменом из южного города, мечтающим приобрести для родного заведения японский телевизор, и просил продать чеки… С любым коэффициентом наценки. Те из жертв, кто только прибыл из-за границы и потому нуждался в отечественных дензнаках, частенько загорались идеей заработать на хапуге из провинции и на сделку шли. Облапошивал Ваня алчных торговцев лихо, «со свистом» и всегда без скандала. Соврубли — специальная пачка, заранее, приготовленная для «слома» — перегнутая, с новенькими купюрами, поступала клиенту из рук в руки; производился пересчет, скажем, тысячи чеков за две тысячи рублей, и при пересчете этом клиент (наипростейший вариант) недосчитывался рублей пятидесяти. Ваня — само недоумение, пересчитывал деньги повторно — прямо клиенту в руки; затем, извиняясь, добавлял недостающую сумму, и с тем расходились. Пугливо и скоро. Однако при повторном пересчете продавец чеков обнаруживал в пачке ровно тысячу рублей: другая тысяча, передернутая, как из колоды, уходила Ване в рукав. Так и получалось: тысяча за тысячу. Все законно. Заявить же на Ваню — признать себя виновным в спекуляции. Побить Ваню — рискованно…
Жуликов, подобных Лямзину, крутилось возле «Березки» немало. В среде валютчиков классифицировались они как «рабочие» — нижайшая ступень иерархии.
…Лузгин, весьма правдоподобно разыгравший роль «шляпы», торговался с Лямзиным отчаянно. Несколько раз переговоры заходили в тупик, однако Ваня, чуя крупную наживу, не отставал. В итоге договорились: три тысячи чеков за семь тысяч рублей. С отчаянием — тоже вполне натурально разыгранным — Лямзин согласился.
— Ты, дядя, кремень, — сказал с уважением. — Кем за бугром прислуживал?
— Шоферю, — отозвался Лузгин неохотно.
— Ну-ну. На машине сейчас? Тогда поехали… недалеко тут. Семь штук — сам понимаешь, не наберу по кармашкам.
Одолжившись, Ваня вернулся в машину. Взяв чеки, пересчитал их. Лузгин пересчитал деньги.
— Все в норме, — кивнул он Ване. — Бывай, парень. — И сунул пачку за пазуху.
— Э, — обеспокоился Иван, — ты… пересчитай давай. Вдруг…
— Все в норме, — повторил Лузгин. — Привет. Я уехал.
— Эй! — оторопел Ваня. — Ты… считал плохо. Вообще… Кажется, лишнее я тебе…
— Все точно, — уверил Лузгин. — Вылезай на тротуар и топай.
Такого грабежа Ваня не ожидал… Клиент был явный лабух, из пожилых, к тому же дубоват, деньги должен был считать, как дни оставшейся жизни… Ничего себе посольский шофер!
— Сказано: освободи салон! — говорил Лузгин, грубо пихая Ваню в плечо.
И открылась Ване истина: его нагло «кинули».
— Назад деньги, сука! — взвыл Лямзин, пытаясь залезть «шляпе» за пазуху.
Милиционеры подоспели вовремя: в «Волге» начиналась потасовка.
Лузгин «раскололся» в содеянном грехе буквально на месте — в ближайшем отделении, куда доставили конфликтную пару. Глубоко изумленный подобными откровениями, Лямзин тут же прочел ему лекцию о юридической ответственности — обстоятельную, с отступными версиями, не стесняясь…
Затем в отделение приехал я. Как полномочный представитель властей для разбора прецедентов данного типа.
— Посмотрел я ваше дело, Лямзин, — начал я без предисловий. — Опять валюта…
— Покупал один к одному! — отбивался Ваня. — Семь на семь. А он мне три тысячи всего сунул… Оттого и скандал! Мошенник он, гражданин начальник! Валютчик! Я телевизор хотел… японский бог!
А вот этакого хода мы не ожидали…
— Ничего вы так… — признал я. — Ничего… сообразили. Но суть не в сегодняшнем событии, хотя в совокупности с прошлыми вашими увлечениями…
— Прошлое я искупил, — сказал Лямзин, с нежнейшим участием взирая на меня.
Умно держался, злодей. Пришлось перейти к аргументам иного свойства…
— Должен заметить: здесь я не случайно, — начал я. — Вестью о вашем задержании обескуражен, и теперь ничего не остается, как напрямик задать непосредственно интересующий меня вопрос: приобретался ли вами два дня назад в том же самом магазине «Березка», где вы побывали и сегодня, видеомагнитофон «Шарп»?
— Пауза будет бесконечной, — сказал Лямзин, заведя глаза к потолку.
— Хорошо, придадим диалогу динамизм. Номер магнитофона и ваша подпись имеются как в документах, оставшихся в торгующей организации, так и в гарантийном талоне… изъятом нами у некоего лица, сознавшегося, что магнитофон вы ему продали по спекулятивной цене. То есть опять-таки валютные махинации. Через бытовую радиоаппаратуру, но по сути…
— Ничего не знаю, — отрезал Ваня. — Настроили всяких «березок», теперь хватаете кого ни попадя… Подпись в талоне… ха! Очень веская улика! Там что Лямзин, что Чарли Чаплин — никакая экспертиза не установит!
— Ну вы и тип, — заметил я невольно.
— Вы Библию хоть раз на сон грядущий почитывали? — спросил Лямзин. — Я так чувствую — нет. Заповедей не знаете, не по-божески инкриминируете. Может, Моисей и кокнул часть Скрижалей, покуда нес их с горы Синай, но в тех, что донес, не сказано «Не продай!» Вы сами загляните, убедитесь… А в Библии все есть… что надо!
— Истинно, истинно говорю вам, — возразил я. — Не стоит спекулировать тем товаром, коего нет в наличии… Имеется в виду ваша набожность. Поехали лучше домой. К вам домой… Постановление о проведении обыска со мной, ознакомьтесь…
Вошли в квартиру. Я показал на запертую дверь. Спросил:
— Почему замки?
— Человек живет, — равнодушно объяснил Лямзин. — Попросился и… живет. Зовут, кажется, Гена. Или Петя… запамятовал. Познакомился по пьянке с ним, кто, чего — не в курсе, в отличие от вас, в чужие дела не суюсь.
Я промолчал. Настроен был Лямзин агрессивно и отчужденно, не трусил. Я искренне удивлялся: откуда такая слепая озлобленность? Ни единого движения к компромиссу? Словно с кровным врагом он столкнулся, которого ненавидел люто, всем существом… Ошиблись мы в Лямзяне. И крупно. Впрочем, будет еще время испытать его…
Пригласили понятых — соседей, начали обыск. Следов «левой» ондатры, краденой с железной дороги, увы, не обнаружилось — видимо, если и находилась она здесь когда-то, то трудами Вани реализовалась.
Находки же не впечатляли. Разве видеокассеты порнографического содержания.
— Мое, — глядя на них, покорно согласился Ваня. — Сознаюсь я патологический тип. Но факт распространения отсутствует, а на личные увлечения карательная сила кодекса не распространяется.
Я вновь проглотил пилюлю.
В шкафу, в одном из ящиков, набитом всякой всячиной гитарными струнами, брелками, старыми замками-молниями, нашлась коробка с патронами от мелкокалиберной винтовки.
— Ваши?
Лямзин молчал.
— Хранение боеприпасов, — сказал я. — Думаете, никчемные придирки? Напрасно. Пусть от «мелкашки» — все равно статья.
— Сидел со мной один, — отозвался Иван. — Тоже за два патрона. Тоже найдены при обыске. Искали, конечно, другое… Но за неимением… В общем, знакомо. Понятны ваши задачи, гражданин начальник.
— Вы полагаете? — усомнился я, обводя глазами комнату. Понятые с суровыми ликами праведников, созерцавших закономерный крах греховодника-соседа, торжественно замерли у стены. Оперативники исследовали недра платяного шкафа. Меня же не отпускало нудное, как зубная боль, ощущение, будто в комнате чего-то недостает. Не хватало в ней некоего логического завершения самой обстановки… Но то ли я устал, то ли сосредоточиться не мог — ощущение оставалось безответным. Стол. Стулья. Сервант. Какой-то нестандартный, с узенькой боковой стенкой… В серванте зеркало, стеклянные полочки, утварь, из которой Ваня наверняка никогда не ел и не пил: аляповатый фаянс, чашечки-наперстки и сувенирные бокалы емкостью более двух литров… Много раз встречал я такие вот бесполезные серванты, словно кичащиеся своей никому не нужной пышностью красивенького содержания…
Низ серванта обрамляли какие-то художественные излишества в виде латунных вензелей и полос. Склонившись, я разглядел в центре одного из вензелей кнопку.
— Что там? — спросил я у Лямзина, приседая на корточки
В глазах Ивана мелькнула тревога, однако он опять промолчал. Я нажал кнопку. И — события последующих двух минут перестали меня занимать.
Сервант оказался именно тем предметом, наличие которого в комнате я неосознанно пытался найти: встроенной в стену кроватью. А его дно в дневные часы и было сервантом. И вот весь этот фарфор, стекло, зеркало, вся эта декорация, введшая меня в заблуждение, обрушилась на мою глупую голову, которую тут же залило кровью от бесчисленных порезов…
ЯРОСЛАВЦЕВ
Он запер машину, прошел в подъезд, вытащил почту из ячейки общего шкафа и, на ходу перебирая газеты, направился к лифту. Внезапно как бы оступившись остановился, вглядываясь в конверт попавшийся среди прочей корреспонденции. Прочел «УВД горисполкома…»
Повестка. Такого-то числа зайти в отделение милиции в комнату номер шесть.
Он почувствовал нервную тошноту как от удара поддых. Заскакали мысли.
«Ну повестка… Наверняка по ерунде… Если что — не вызывали бы… А может хитрый ход?»
Сунув бумажку в карман пальто открыл дверь квартиры. Первой его встретила дочь.
— Пап принес что-нибудь посмотреть? — Имелась в виду конечно же видеоинформация.
— Танюша, деточка, завтра, не до того… — Он разделся. — Да и зачем тебе этот видиот? Жизнь куда более прекрасна нежели…
— Ну а музыкалки? — Имелись в виду эстрадные программы. — И уму и сердцу!
— Ну ладно… завтра. Только напиши что именно.
— Ой! — И радостная дочь помчалась за бумагой и ручкой. — Я записалась на курсы английского — прозвучало уже издалека. — Чтобы… Ну в общем стюардессой хочу стать на международных линиях. У них там пенсия знаешь какая? И всего до тридцати лет работаешь. А потом… — Сколько мечты восторга надежды было в последнем слове…
Ярославцев вздохнул. Не хотел он слышать этого от дочери, другого желалось. А чего другого? Не ты ли пестовал в ней все это? Не ты ли…
— Ужинать будешь? — Появившаяся в прихожей Вероника, повязывавшая цветастый накрахмаленный передничек, чмокнула его в щеку. Красивая, энергичная, сразу видно: все знает, все умеет; а если насчет милых женских слабостей, то и их сыграет в нужный момент безупречно. Партнер надежный.
— Сыт я, — сказал Ярославцев.
— Можешь поздравить: через неделю твоя супруга — начальник отделения института, — поделилась она игриво. — Собственные темы, три поездки в год… А? Ты не рад?
— Видишь, только я у вас иду мимо жизни, — ответил Ярославцев, с удовольствием сдирая тесную петлю галстука. — Потому на вас, женщин с будущим, вся надежда.
— Кстати, о будущем не вредно бы и тебе подумать, — заметила она. — Пока поступают предложения, во всяком случае.
— Выбираю лучшее, — ответил он.
— Володя, дорогой, ты посмотри на свою жизнь… — Она говорила вскользь, мягко, как хороший друг, она всегда впрочем так говорила — на воркующей какой-то ноте участия и совета, не назидательности. — Спишь до полудня, сплошные мотания, заработки непонятные, вообще неизвестно кто таков.
— И все же, полагаю, высокая зарплата министерского чиновника устроила бы тебя менее, — возразил Ярославцев улыбнувшись.
— Ошибаешься. Устроила бы. Я скоро буду доктором, диссертация на подходе… У нас все есть, деньги нужны лишь на текущие расходы…
Разговор велся без накала, как бы между прочим, покуда закипал чай, и Вероника выставляла на стол печенье, конфеты и орешки. Ярославцев же безразлично размышлял: что же его связывает с женой? Взрослеющая дочь? Квартира и мебель? Постель? Или попросту привычка каждодневных встреч друг с другом за чаем и такие вот разговоры?
— Сегодня, надеюсь, пить не будешь? — спросила она с очаровательным юмором в интонации.
— Как изволите приказать, — ответил Ярославцев сухо и подумал: «А выпил бы… Повестка эта… Завтра к десяти утра тащиться — вот черт… испытание. Физическое и моральное. Кстати. В тюрьме встают рано. И ложатся рано. Привыкай. И затей там никаких… Нет, не пережить тюрьмы. Лучше из окна вниз головой!»
— Слушай мне надо все-таки сделать подарок шефу, — ворвался в сознание голос жены. — Мое назначение — исключительно его заслуга.
— И сделай, — пожал плечами Ярославцев.
— Не так просто. Не дай бог, сочтет за взятку! Он знаешь какой!
— Не берет? — спросил Ярославцев с иронией.
— Да о чем ты!
— Ну, положим, дать взятку можно любому. Другое дело: как дать? — Он испытующе поднял на жену глаза. — Может, в чем-то нуждается твой шеф? Услуги, связи?
— Кто знает? — Она озабоченноя, всерьез размышляла. — Слышала дабл-кассетник он сыну ищет…
— Возьми наш, — сказал Ярославцев. — Тот, новенький.
— Да ты что, он же… Я повторяю…
— А ты скажи: знакомые привезли. Цену посмотри по каталогу, там долларов сто. И поясни ему: знакомые эти — люди сродни вам, кристальной честности, хотят за кассетник строго по курсу, так что гоните… сколько там ныне доллар в пересчет на рубли? Ну, девяносто, скажем, рублей. Вот и клюнул твой шеф. Все чинно-благородно до безобразия, даже противно.
— Мысль! — согласилась Вероника, наливая чай мудрому мужу. — Шеф, конечно, не дурак но…
— Милая жена, а теперь вопрос к тебе, — неотрывно глядя на ловкие, ухоженные руки ее, сказал Ярославцев. — Как ты считаешь: что в принципе нас с тобой связывает на день сегодняшний? Уверяю, вопрос без прицела, праздный.
— То же, что и всегда… любовь, дорогой. — Она поцеловала его в макушку. И засмеялась легко и беззаботно.
— Точно, — усмехнулся он. — Очень ты правильно подметила. И главное — я рад, что наши мнения совпадают.
СЛЕДСТВИЕ
— Вынужден писать жалобу прокурору, — задумчиво сказал Лямзин, когда меня извлекли из-под серванта-постели. — Это неслыханно: разбить посуду исторической ценности, причем в таком количестве… при неквалифицированном проведении обыска.
На его реплику я всеми силами постарался не реагировать. По возможности бесстрастно распорядился продолжать обыск и отправился на оперативной машине в ближайший травмопункт накладывать швы на гудящем от ошеломляющего удара черепе.
Участковый инспектор, сопровождавший меня, решительно двинулся к дежурному врачу — уговорить ввиду чрезвычайных обстоятельств принять мою персону вне очереди, а я, сидя на стульчике и прикладывая к ранам скомканные бинты из автоаптечки, оглядывал томившийся в приемном отделении народ — человек восемь. В какой-то момент показалось, что падение кровати серьезно повлияло на мое восприятие действительности и причиной тому был странный факт: люди в очереди переговаривались друг с другом, как старые знакомые, будто всю жизнь свою просидели на стульях в этом коридоре… Ни малейшей стесненности, отчуждения… Прислушавшись к их разговорам, я убедился: нет, со мной все в относительном порядке, а собравшиеся здесь — соседи по подъезду жертвы общей неприятности. Нетрезвый гражданин, ведущий рассеянный образ жизни, в их подъезде проживающий, привел к себе из самых гуманных побуждений бродячего пса и, после совместной с псом трапезы, уснул глубоким сном, забыв запереть входную дверь. Благодарный пес, оказавшийся здоровенной кавказской овчаркой, принялся чутко нести сторожевую службу и, заслышав на лестнице шаги, выскочил из квартиры на площадку, тяпнув за ногу возвращавшуюся с работы соседку. Подъезд огласил дикий вопль, на который сбежались жильцы, а их, надо полагать, пес кусал уже с перепугу. Так или иначе, я в окружении пострадавших, обещавших именно соседу, а не собаке, страшную месть, ощущал себя полным дураком! И о гражданине Лямзине думал крайне негативно, хотя и без видов на сведение с ним счетов. Но каков подлец! Так искусно изобразить замешательство, явно тем спровоцировав меня, самоуверенного кретина, нажать на злосчастную кнопку.
— Кто там с порезами? — выглянула из-за двери кабинета медсестра.
Через полчаса забинтованный, в нашлепках пластыря, невесело размышляя, что стану объяснять начальству и знакомым девушкам о своей изменившейся внешности, я прибыл обратно в квартиру Лямзина. Результаты обыска, к тому моменту завершенного, обнадеживали. На кухне нашли самогонный аппарат, пять литров настоянного на апельсиновых корках «продукта» и… еще кое-какую аппаратуру, назначения очень специфического. Иван, судя по всему, усердно подслушивал все что творилось в комнате «жильца», а кроме того, вел магнитофонную запись его переговоров. Пленок, увы, мы не обнаружили. Оставалась слабая надежда на информацию, заложенную в персональный компьютер, но в продуктивность ее анализа мне не верилось.
— Так зачем все-таки вам подслушивающая система? — лениво спросил я, листая записную книжку Вани.
— Законом не карается, — последовал ответ. — Природное любопытство. Оказавшееся неудовлетворенным, кстати.
— Лямзин, — сказал я. — Призываю вас к откровенности. Вы сели… в лужу, по крайней мере. Патроны, самогон, сомнительные чековые операции.
— Лажа все, — перебил Ваня. — С чеками — оно… да, сомнительно, чтобы доказать. Самогон? Впервые вляпался, значит, штраф. Заплатим, не обеднеем. Насчет патронов — подкинули. Во — соседи! — Он указал на понятых остолбеневших от возмущения.
Внимая этим оптимистическим заверениям, я продолжал листать записную книжку. Ба! Номер Ярославцева! Не ему ли понадобилось обеспечение прослушивания Ваниного соседа? Такая неожиданная мысль здорово меня увлекла!
— Ярославцева знаете? — спросил я.
— У меня много народа шапки покупает. Всех не упомнишь.
— Александр Васильевич, — тронул меня за плечо участковый, — открыли замки в соседней комнате.
Ваня всем своим видом выразил: мол, это уж меня вовсе не касается да и неинтересно…
Интересного и в самом деле было мало: старенькая мебель с засохшими от голода клопами, кое-какая импортная радиоаппаратура, неношеная фирменная одежда, упакованная в большие картонные коробки. Все это напоминало некий склад, перевалочную базу, вернее, остатки ее после капитального вывоза.
Десять спортивных костюмов «Адидас» возвратили мои мысли к железнодорожным погромам — там было что-то, связанное именно с такими костюмами.
Мы аккуратно сложили вещи обратно в коробки. Специалист из отдела криминалистики тщательно запер замки.
— Ну, поехали теперь к нам в гости, Лямзин, — сказал я. — Посмотрите что изменилось там с поры вашей юности.
— Ненавижу вас, — бесцветно, очень устало произнес Иван фразу, которую я слышал десятки раз.
Но по тому, как поднялся он со стула, как пошел к выходу, понял я: будет Лямзин молчать. Упорно и тупо. Ошибся я. Первое его дело с толку сбило, воспоминания тех, кто знал этого Ваню младым и зеленым. Закалился трусоватый шалопай Ваня в превратностях судьбы своей, изменился, выработал, что ни говори, а позицию, утвердился в ней и сдавать ее не желал. Я же на психологию его рассчитывал как на психологию мелкого лавочника, боявшегося потерять приобретенное: хлам свой, жизнь затхлую, но на теплом диване… — и просчитался. Наверное, потому, что такой лавочник перед лицом своего идейного врага превращается в рассвирепевшего быка. И никакие уж тут бандерильи его не устрашат. А может, всерьез воспитали Ваню крутые дяди, привив ему философию неизбежного риска и неизбежных потерь: дескать, жизнь — копейка, судьба — индейка, и вообще: раньше сядешь, раньше выйдешь, а деньги — мусор, и наметет его всегда негаданным ветром…
Выходя из подъезда, Лямзин внезапно попытался оттолкнуть оперативников… Возникла какая-то смятенная сутолока, мгновенно, впрочем, пресеченная.
— Ты мне… фокусы брось! — сурово предупредил Ваню участковый, цепко ухвативший его за плечо.
— Все, начальник, фокус был последним, — с глумливой улыбочкой, необычайно чем-то довольный, согласился Ваня.
Я оглядел улицу: никого… Что это? Сигнал кому-то, предупреждение? — очевидно же, неспроста это…
— Ну, я свободен? — спросил меня участковый, когда Ваню с почетом усадили в наш автомобиль. — Инструкции ваши уяснил, не беспокойтесь…
— Чего он дергался-то? — спросил я озадаченно. — А?
— Психует… — недоуменно вздернул бровь милиционер. — Характер ведь выказать надо…
— Давайте все же покумекайте, — попросил я. — Может… выбросил он чего-нибудь у подъезда?..
— Улики? Мы же смотрели.
— Не нравится мне… Кукольник все же, шулер… Я в прокуратуре сегодня допоздна. Так что, будет повод, звоните.
— Ну… покумекаю, — согласился он, покосившись на дверь подъезда.
МАТЕРЫЙ
Чувство опасности не подводило его никогда. Вот и сейчас противным холодком цепенело все тело, в которое будто бы целились невидимые штыки, и как ни убеждал себя: чушь, нервы, — убедить не мог. Слежки он не заметил, да и как заметишь: занимаются им, Матерым, гвардейцы, а у них и техническая база, и гибкая, без пошлых «хвостов» тактика с секретами и вывертами неведомыми…
Интуиции он верил слепо. Начал вычислять: если прицепились, то когда? Много он успел проколоть адресов? С ужасом понял: невероятно много… И вдруг решил для себя: все, надо резать концы. Одним махом.
Притормозил у дома Прогонова. Подхватив кейс, прошел в подъезд, гадая — «засветил» ли он адрес Виктора Вольдемаровича, или покуда нет? Как бы там ни было — лишь бы не взяли тут, сейчас…
Он расстегнул пиджак, сдвинув легким движением пальца предохранитель «парабеллума», засунутого за пояс. Будут играть милицейские оркестры на похоронах, если затеяли в данную минуту что-либо граждане сыщики…
Нет, осадил себя, давай без излишней уверенности… Вспомни одного большого мастера каратэ, коего на уголовщину потянуло… Предчувствовал мастер арест, но хвастался, кичась силой: мол, поглядим, как они меня брать будут… Я их… в кисель… в компот… А они защемили пустозвона дверью в метро и повязали, как бобика, — тявкнуть не успел. Так что скромнее, Матерый, утихомирься, ты не ухарь-пижон.
Позвонил в дверь. Желто-горящий «глазок» на секунду потемнел. Затем звонко щелкнул замок и показалось настороженное лицо Прогонова.
— Один? — спросил Матерый, холодно впиваясь в лживые глаза Виктора Вольдемаровича.
— Пока… один.
Матерый прошел в комнату, положив на обеденный стол кейс, раскрыл его, вытащил несколько пухлых пачек денег, перетянутых резинками.
— Документы, — потребовал кратко.
Прогонов, вкрадчиво улыбаясь, провел ладонью над деньгами, и те исчезли, словно растворились.
— Минуточку! — попросил учтиво и скрылся в смежной комнате. Вернулся с небольшим свертком. — Прошу, протянув сверток, сообщил сокрушенно: — Как понимаю, твой последний заказ. Выполнен он на совесть, сомнениями не обижай. М-да. Что-то мы все о делах… Может, чаю? Или… хорошее бренди? Отдохнем…
Матерый, не слушая его, сунул сверток в карман пиджака, подошел к окну, вгляделся в темноту. Покачал головой глубокомысленно, прикидывая…
— Слышь, Вольдемарыч, — сказал, не оборачиваясь. — Надеюсь, хвост я за собой не привел, но рисковать не стану. Чую: паленым несет… Гаси свет, открывай окно — тут пожарная лестница вроде рядом…
— У меня же там гортензия! — озабоченно всплеснул руками хозяин. — На подоконнике… Ради всего святого осторожнее… Да, учти — здесь пятый этаж…
— К черту гортензию, — на выдохе процедил Матерый. — Свет гаси, сказал же! Отрываться надо. И портфель… а, себе оставь!
Под завывающие причитания Прогонова он стал на подоконник. Стараясь не смотреть вниз, легко прыгнул в темную пустоту, тут же ухватившись руками за перекладину из ржавой арматуры. Повис, нащупывая занывшей от удара о железо ногой опору…
Улица освещалась слабо, стена дома терялась в темноте, и это его порадовало.
Стараясь не шуметь, спустился вниз. Отер ладонь о ладонь, стряхнув ржавчину и прах старой, облезлой краски.
Затем, скрываясь в кустах шиповника и жасмина, буйно разросшихся на широком газоне, двинулся параллельно улице прочь.
Ну и все. «Волгу» пришлось бросить — плевать! «Волга» ворованная, техпаспорт фальшивый; три года, к тому же, машине — пусть пойдет на запчасти нуждающимся. Через месяц-два от нее остов останется — народ наблюдателен, точно угадывает бесхозное… А может, и выплывет эта «Волга», как довесок к деяниям Анатолия… Но да от него теперь не убудет, как бы ни прибывало…
Он перевел дыхание, глубоко и радостно ощутив внезапное чувство свободы. В воздухе были разлиты запахи молодой травы, первых цветов мая; росистая, бодрящая свежесть…
И вспомнилось: когда-то, точно так же, кустами, таясь, он пробирался закоулками портового города к сладостной неизвестности романтического будущего…
Бедный, нескладный волчонок… Обнять бы тебя, утешить… да только кому?
Это сейчас бросаю всякие «волги», как рухлядь, а тогда мечтал о велосипеде как о чем-то недостижимо-волшебном.
Он зажмурил глаза, с силой тряхнув головой, — как бы отгонял наваждение.
Не расслабляйся, рано. Думай. Ясно, целенаправленно, исключительно по существу. Итак. Куда теперь? Ваню навестить? А если засада там? Тогда… хотя бы возле подъезда пройти — вдруг, да есть на двери знак какой? Допрыгался! Зачем вертелся, зачем петлял, следы путая? Чего добивался? Указание Хозяина выполнял? Ну, кое-кого напугал, приструнил, но толку? Отринуть налаженное дело никто не захотел — даже те, кто клятвенно обещал с испугом в глазах. И понятно — вольготный стиль жизни у людей выработался, достаток и… иллюзорное ощущение безнаказанности. Каждый полагает, будто тайное у него надежно скрыто… А производство лишь до поры упрячешь… Жадность, лень, инертность сгубит всех этих предпринимателей. Ведь дай им даже официальную инициативу, дескать, плати налоги и выпускай продукцию, вряд ли устроит их такое предложение. Кто они ныне? Государственные люди, начальники. План у них, фонды, бумажная привычная волокита и возможность бумажный план выдавать. Отсюда — неучтенные ресурсы, дающие чистоган… Вот и выходит: и общественный статус есть, и зарплата, и льготы за так, за бумажные выкрутасы, и — гонорары «из воздуха», за счет бесплатного сырья и госстанков. А законная инициатива — шалишь! — тут ты в воздухе подвешен, с нуля начинаешь, сам за себя и вообще кто такой? Тут большая смелость нужна, энтузиазм, ум, ответственность…
О чем ты? — вновь остановил он себя. Тебе-то какое дело до всего? Ты свое отыграл… на конкретном отрезке времени. Какие возможности отрезок тебе предоставил, такие и реализованы. Половил в мутной водице рыбешку и вместе с осевшим илом — на дно золотое. Сиди там и пузыри не пускай. Отгородись от мира, спешащего по новым путям к своему будущему, стеной из денег и наблюдай из-за нее осторожненько за дальнейшей свистопляской, обмениваясь репликами с Машей на огороде… Сочинения философов приобрети, позволь такую роскошь, дабы и духовно вырасти… Только бы смыться, только бы!.. В Харькове остановиться недельки на три у Хирурга, преобразовать морду лица до неузнаваемости, наклеить фотографии в документы и — прости-прощай Прогонов, Хозяин, прошлая жизнь и набравший опасные обороты подпольный механизм, остановить который предоставь попытку уже органам…
Он перебрался через железнодорожную насыпь, поблуждал переулками какого-то незнакомого района, поймав, наконец, «левака».
— В центр, — сказал коротко.
— Центр большой, — ответили справедливо.
— Москва, Кремль, — сказал Матерый. — Двигай.
У Манежа действительно стояли «дежурные» «Жигули» — одна из самых первых халтур Толи; машинка старенькая, но надежная. Вот на ней он и уедет на дачу. А дачу он не провалил: очень правильно себя вел, не терял головы. И снова мелькнуло: заехать к Ивану? Нанести последний визит? Вещички кое-какие добрать, но вещички ладно, чепуха, основное — то, что так безвинно, так на виду стоит на подоконнике…
СЛЕДСТВИЕ
Под вечер, одолжив у коллеги Алмазова электрический чайник, заварку и кружки, мы с Лузгиным засели у экспертов-криминалистов, просматривая видеоинформацию, изъятую у Лямзина, и неспешно обсуждая сложившуюся обстановку.
Участковый инспектор, служака дисциплинированный и дотошный, повторно обследовав местность в районе подъезда, ничего не обнаружил, кроме разве некоей отрывистой короткой меловой черты-росчерка на входной двери…
Мелок мы нашли в оперативной машине, на полу. Ваня, упрятавший его поначалу в рукав, согласно отработанной методике, затем бросил мелок под ноги. Таким образом, фокус не удался. Однако ни предъявленный мелок, ни следы его на обшлаге рукава, ни разговоры вокруг Монина и Ярославцева ничего по-прежнему не изменили — Лямзин замкнулся наглухо.
— Молчит, — говорил Лузгин, поглядывая на экран одного из конфискованных телевизоров и дуя на горячий чай. — Пусть молчит! Его право избрать такой метод защиты. А мне лично все ясно без пояснений. Подселил Ярославцев подручного своего к нему с прицелом: мол, когда придут люди в серых шинелях к Матерому, естественно, тут-то Ваня — стук-стук: люди, будьте бдительны. Или мелком по двери — азы конспирации… Аппаратура для подслушивания — тому подтверждение. Матерый, конечно же, не марионетка, к самодеятельности тяготел, как такого помощничка не контролировать? Ну, а Ванюша получал свой агентурный гонорарчик и попивал самогончик, хорошо очищенный, — чем не жизнь?
— Ваню, конечно, есть за что подержать в угрюмых стенах, — сказал я. — И подержим. Соседи насчет каких-либо расспросов о нем проинструктированы, но, боюсь, провалили мы квартиру…
— Едва не провалили, — уточнил Лузгин. — Но Матерый, помяни мое слово, там объявится. И там, думаю, будем его брать. Выносящего коробки. Жаль, основного его лежбища не знаем, за городом оно у него где-то, а отрывается он туда грамотно… Хотел я пустить хвостик — не вышло: по-особенному он туда уходит, к логову, — через объезды лесные, со сменой номеров…
— И техпаспортов, значит, — заметил я. — В чем вижу приложение высокохудожественного таланта маэстро Прогонова.
— Не без того. — Лузгин посмотрел на часы. — У него он, кстати, сейчас… Второй час пошел, как беседу ведут, засиделись. Так вот, — вернулся он к теме, — а узрел бы Матерый знак меловой и — как пуганный пескарь — ф-фить в темную заводь… Объявляй тогда розыск. Почему и не хотел я Ваню тревожить.
— Начальство, — поплакался я, — давит. Народа по делу полк работает, а кто в камере? Воронов? Коржиков? Указание в письменном виде пришло. Сам Сорокин подписал!
— Ха… — отозвался Лузгин. — Ты еще скажи — начальник Сорокина.
— А что… начальник?
— А ничего. Им подписать — как за ухом почесать, а там сами разбирайтесь. Начальник же… тот еще, когда у нас командовал, лепил подпись, не глядя. Он себе постановление об аресте однажды завизировал. Ребята схохмили. Так что, подписал или нет, у тебя у самого башка на плечах. Не согласен — иди к руководству, объясняй лично. В частности про необходимость крайне деликатной следственной тактики в данном вопросе. Мелок сегодняшний — тому пример наглядный. Это дело сперва как бы в общем раскрутить надо, а не от одного к другому брести. Глянь на Матерого: вон как заметался и сколько точек указал, и каких! На каждую следственную бригаду высылать надо. Дачи, отделка квартир, производства всякие: алкоголя, пакетов, часов «под фирму»… да это еще мелочь! А благодаря чему все выявлено? Терпеливость и… тактичные мероприятия, безо всяких «руки вверх». А свинти мы объект с горизонта, сколько бы за кадром осталось?
— То есть будем искать себе работы? — подытожил я, наливая себе очередную кружку.
— А у меня, кроме нее… и нет ничего, — отрезал Лузгин. — Да выключи ты ящик! — Он махнул рукой в сторону телевизора. — Вкусы Лямзина не выяснил? Секс и полицейские похождения.
— Ну, насчет похождений — интересно, — возразил я. — И познавательно с профессиональной точки зрения.
— Все, как у нас, — сказал Лузгин. — В основном уголовные сказочки. А методы… чего познавательного? Агентурная работа, вербовка «на горячем», шантаж… Нагрузки у них, судя по всему, больше, отсюда приемы жестче.
— Юриспруденция у них потоньше, — вставил я, выключая магнитофон.
— Зато сроки больше, — сказал Лузгин. — Юриспруденция!
— Кстати… А как вам… Ярославцев? — спросил я.
— Как… Жулик.
— И всего-то? А я, между прочим, с людьми встречался, беседовал и… не давал бы столь категоричных характеристик. Он ведь тоже… горел работой. И ничего никогда за ним такого…
— Ты, Сашка, давай… без мистики, — оборвал меня Лузгин неожиданно резко. — Горел-то горел, да прогорел. Почему? Шел против установленного. И точка. Ну… хорошо. Прогорел. А ты бы, к примеру, прогорел, ему бы уподобился? Той же стежкой пошел? Молчишь? Вот! А когда на пепелище он свои замки стал возводить, кого в подручные взял? Воров. Или, может, он среди них просветительно-воспитательную работу вел?
— К авантюрам: железнодорожным, рыбным; к убийствам — нет, наверняка непричастен он! — сказал я. — Не верю!
— Все равно, — заявил Лузгин. — Все равно он всех опаснее. Он зло насадил и взрастил. И в белые рясы ты его не ряди! Для таких, как он, и статьи соответственные, и сроки до упора. Подонок что? Нахулиганил, набузил, все на виду, и пошел в зону тихо-мирно на годик-два. Отсидел, затем погулял месячишко, снова или кому-то тарелку с супом в ресторане на голову одел, или три рубля в троллейбусе спер и после отпуска обратно в зону. А такие… Он один страшнее всей шпаны. Он государственные принципы искажает, понял? И что же выходит по этим его принципам? Ты вот вкалываешь, с бандюгами каждый день, сон для тебя — высшее благо. Сплошные допросы, решетки, бумаги, а в месяц столько зарабатываешь, сколько он — за день.
— Да и пусть. Не жалею, не плачу, — сказал я. — Мне хватает. Зависть не гложет. Пусть зарабатывает, лишь бы с пользой для других и законно. Все равно деньги в какое-то дело пустит; социально активные миллионы в чулках не хранят.
— Ты, Сашка, переутомился, — рек Иван Семенович сурово. — Чушь несешь. Мой тебе совет: делай дело, а анализ другим оставь. Идет человек против правил — бери его и применяй меры… Изменятся правила — значит, такова общественная закономерность, признанная законодателями. А покуда не признана — никакого ты права на люфты не имеешь. Иначе… до Ярославцева скатишься.
— Но правила меняет именно частота нарушений…
— Опять глупость сказал! Она их ужесточать обязана. Слушай меня: я всю жизнь прожил слугой закона. Слушай. Не нужна тебе вся эта беллетристика, а только кодекс, комментарии к нему и прочая сопутствующая литература. Потому как ты себе сам такое дело выбрал — жесткое. И еще добавлю… В плане теории. Не надстройка базис меняет, а наоборот. Закончили! Теперь о Ярославцеве. Трогать его сейчас никак нельзя. В ОБХСС на полную мощь заработали, факты потоком прут, а он их нам добровольно, можно сказать, подбрасывает. Только бы в бега не подался! Ни он, ни Матерый. А подадутся — припомнит нам начальство всю деликатность и выдержку… Вот о чем думать следует! Привет! — Лузгин встал. — По домам. Завтра опять… попытки объять необъятное. Где людей брать? А насчет принципиального жука Лямзина не переживай. Пусть посидит, поскучает на топчане. Многого он не выложит, разве детали какие… В общем, у нас он, никуда не денется. В жерновах.
Когда я заглянул в свой кабинет — проверить, заперт ли сейф, у меня невроз по данному поводу! — звонил телефон. Сообщение оперативной группы обескуражило: Матерый скрылся. Ушел красиво, оставив приманкой «Волгу»; по пожарной, очевидно, лестнице…
ЯРОСЛАВЦЕВ
В комнате за номером шесть, куда, руководствуясь повесткой из отделения, Ярославцев зашел, сидел молодой человек в спортивной куртке и джинсах и оживленно разговаривал по телефону. Узрев посетителя, человек столь же оживленно и спешно разговор завершил и представился оперативным уполномоченным Курылевым.
— Тэк-с, — начал он, скорбно изучив протянутую повестку. — Ярославцев… Неприятности у вас, товарищ… — И устремил скучающий взгляд куда-то в окно. Продолжил: — Навещали ли вы три дня назад известного вам гражданина Докукина?
— То есть? — не понял Ярославцев.
— Заходили ли вы три дня назад к гражданину Докукину домой? — внятно и медленно, будто диктант диктовал, произнес Курылев.
Ярославцев вспомнил… Действительно существовал среди его окружения работник мясокомбината Докукин, с ним связывали деловые отношения по мелочам, в основном быта. И три дня назад действительно заехал он к этому Докукину за своим компьютерным дисководом, одолженным тем на время. Дверь в квартире оказалась незапертой, Ярославцев вошел кликнул хозяина, но тот не отозвался. Дисковод между тем стоял на виду, в нише «стенки». Поскучав минут пять, Ярославцев написал записку хозяину: мол, все в порядке, технику я забрал, а дверь зря открытой держишь, и отправился восвояси.
— Ваша записочка? — Курылев вытащил из папки, лежавшей на столе, клочок бумаги.
— Моя.
— Когда, при каких обстоятельствах…
Ярославцев рассказал.
— Значит, об ограблении вам ничего неизвестно? — выслушав, спросил Курылев. — Квартирку-то потрясли, — сообщил он грустно. — Вот так вот. Потому и дверь открыта была. А украли ценную картину. Целенаправленно, значит…
— Но при чем здесь… — начал Ярославцев.
— А при том, — с нажимом перебил Курылев. — Странно вы как-то все объясняете, товарищ. Чудно… Я, конечно, не следователь — тот болен, я по его поручению тут с вами… беседую; но чудно… Входите в чужую квартиру, не удивляясь отсутствию хозяина, тому, что дверь настежь… Берете аппаратуру.
— Так свою же аппаратуру!
— Правильно. Насчет нее состава нет…
— Спешил я, поймите!
— И доспешились. — Курылев насупился. Помолчал, крутя в пальцах авторучку. — А гражданин Докукин, между прочим, утверждает, будто на картину вы неоднократно и напряженно заглядывались и купить картину предлагали так же неоднократно… Есть свидетели…
— Ну… крепостной художник, помню… Портрет девушки; милое лицо, живые глаза… Да, предлагал… и что же?
— А то, что гражданин Докукин на вас очень серьезную бочку катит, — сообщил Курылев. — Полную… резко негативных о вас высказываний.
И тут Ярославцев вспомнил: Докукин был должен ему три тысячи. С долгом тянул уже год… Может, посчитал экспроприацию картины как акт погашения долга и оскорбился, накляузничал?
— Но я же не брал, клянусь! — воскликнул Ярославцев с горячностью и замолк, потрясенный нелепостью всего происходящего, унизительностью обстоятельств и неимоверной их глупостью. — Ерунда какая-то, — произнес, озлобляясь.
— Хорошенькая ерунда… — усмехнулся Курылев беззлобно. — Сейчас задержим вас за нее на трое суток, а после посмотрим, о какой такой ерунде вы речь поведете… На работу сообщим…
— Доводы! — признал Ярославцев. — Потому давайте думать. Итак. Картину похитили. Полагаю, и в самом деле с прицелом и с умыслом. Значит, возвратить ее силами вашего отделения будет нелегко, так?
— Интересно излагаете, — произнес Курылев. — С удовольствием послушаю дальше.
— Докукина я знаю весьма поверхностно, — продолжил Ярославцев и замолчал: в памяти всплыла забавная сцена: он и Докукин едут по какому-то пустяковому делу на машине Докукина; заворачивают на заправку гостранспорта, и Докукин, прихватив батон ворованной с мясокомбината колбасы, идет на переговоры с заправщицей, повергая Ярославцева в беспросветную удрученность от своей сопричастности к какому-то жалкому проходимцу…
— …знаете поверхностно, — напомнил Курылев.
— Да. Но кое-что в характере его для меня очевидно: жаден, расчетлив и, видимо, используя ситуацию, желает из меня что-нибудь да выжать. Так?
— Ну, на такие вопросы мы ответов не даем, — важно отозвался Курылев, выпятив нижнюю губу. — Но бочка катится, учтите.
— А если так я ему компенсирую и с концом дело! — взвинчиваясь, предложил Ярославцев. — Не до того мне, чтобы еще в склоку со всякой мразью лезть… Пусть назначает цену.
— Героический вы! — одобрил Курылев с удивлением. — Только… дело-то не с концом! В начале дело, в периоде расследования. И закрыть его могут лишь в следственном отделе района при отсутствии, дополню, состава преступления или его события… Что решает исключительно прокурор. Дошло? — Он пристально вгляделся в Ярославцева, как бы постигая сущность собеседника и характер его. — А может, произнес полушепотом, опуская глаза, — у вас с Докукиным договоренность имелась о продаже картины, а? Он вам доверял, а потому и ключи у вас были… там замок чистенько вскрыт, н-да. Ну, а про договоренность Докукин подзабыл или на всякий случай милицию вызвал, поскольку к вам дозвониться не сумел… А после — все утряслось. Поговорите с Докукиным, авось, вспомнит чего… Следователь — женщина благожелательная… В общем, зайдите ко мне сегодня вечерком после разговора с потерпевшим!..
С гудевшей от злости и досады головой Ярославцев прямо от отделения позвонил сволочному потерпевшему домой. Тот оказался на месте.
— Ты что же творишь, пакостник? — начал Ярославцев.
— А ты чего творишь? — донесся грубый ответ. — Чего по квартирам шастаешь?
— Короче, ищешь крайнего, на милицию не надеешься?
— Почему? — раздалось в трубке лениво. — Я заявление подал, пусть разбираются, у них служба такая.
— Но меня-то зачем приплел? Хорошо. — Ярославцев закусил губу. — Возможность договориться есть. Сколько ты хочешь за мазню?
— За старинное полотно я хочу десять тысяч советских рублей, — молвили рассудительно и чеканно.
— Подумаю.
Он повесил трубку. А потом словно очнулся. Да о чем он заботится, в конце концов! О сохранении престижа — как бы на работе не прознали, в какое дело ненароком вляпался? Или следствия испугался? Да эти же волнения — из прошлого, из другой, навсегда другой жизни. Да, можно и на своем стоять, можно и договариваться как-то… И опер Курылев, и женщина-следователь, конечно же, поймут его, не поверят, что способен на такую дешевку, да оно и видно: сразу, вполглаза, и играть не надо в честного и благородного; образ убедителен сам по себе, а масштаб образа тоже виден издалека… Остановись в суете, Володя. Прояви хотя бы немного уважения… к собственной личности. И договариваться с хищненькой крыской Докукиным, равно как и с милицией, вынужденной охранять интересы потерпевшего, не стоит, когда-то стоило, теперь — нет. Только бы потянуть время. Вообще, конечно, некстати, ох, как некстати все!
И еще о суете… Куда теперь-то ты собрался, мил человек! В министерство! А зачем? Инерция, да! Общественное ты все же животное, Вова, и даже, когда все законы общества для себя сломал, все-таки пытаешься им следовать, смешной человек… Другой вопрос — неудобно, ждут тебя там…
Он опустил еще одну «двушку».
— Привет, старина, — произнес механически. — Как вы там без меня, не скучаете?
— Ты где? — донеслось испуганно.
— Пока — на свободе, — сказал Ярославцев грустно.
— Слушай, брось дурака валять! У нас неприятности… Тебя, что, вызывали уже?
— О чем ты! — насторожился Ярославцев.
— Ну, приезжай, не по проводам же…
Разговор в министерстве подтвердил старую истину: беда не приходит одна. Сигналы были тревожны: вся документация по «перспективным» производствам изучалась ОБХСС, кое-кто из знавших механику создания производств приземлился на нары следственного изолятора, но самое главное — им, Ярославцевым, интересовались.
Он вышел из министерства и вдруг заметил ту же машину, что стояла около отделения милиции, — «Москвич»-фургончик с окрашенным черной нитроэмалью бампером. Или совпадение?
Сел в «Жигули», тронулся с места. «Москвич» следом не поехал. Совпадение, наверняка…
Соберись, подстегнул он себя. Сегодня куча дел: Джимми, Прогонов, Анна; вечером к Курылеву наведаться надо — вот же где споткнуться привелось, расскажи, не поверит никто! Или все закономерно? Коли пошел поперек закона, он тебя всюду своим мечом достанет, и если не поразит, то уколет.
И вдруг нахлынуло дремотное безразличие. Предстоящая кутерьма дел представилась настолько тягостной и беспощадно опустошавшей душу, что ввязываться в нее он не мог просто физически. И вместо того, чтобы ехать в центр, круто развернулся и двинулся в сторону кольцевой автодороги, за город.
В конце концов кончался быстротечный, волшебный май. И он хотел видеть, как наливается зеленью трава, ощутить запахи веселого солнечного леса, которого, вероятно, не доведется навестить уже никогда. Тюрьма пахнет цементом, затхлостью и смертью, а сказочная западная жизнь… наверное, тем же самым, что и тюрьма. Для него по крайней мере. Но этого леса там не будет, точно. Да и не до леса там.
С шоссе свернул на бетонку, проложенную через сосновый бор; въехал на пригорок, и оттуда вольготно и радостно открылась знакомая картина: излучина реки, скопление домиков за одинаково крашенным в зеленый цвет штакетником — он завез сюда и штакетник, и краску. Для всех.
Дачи у него не было. Считал, не стоит вклада нервов и сил в пустое. Матерый — тот да, обстоятельно сооружал себе загородные хоромы — с бильярдной, винным погребком, облицованными мрамором каминами и бархатной мебелью — зачем только, спрашивается? И для кого? Он же, Ярославцев, купил дом в деревне — просторный, крепкий, с русской печью; перевез туда старую мебель, холодильник, утварь и тем ограничился.
Население деревни — старики, кое-как подрабатывающие в совхозе, и единственная молодая пара, выращивающая на ферме бычков. Вот, собственно, все жители. Зависело же от них многое, пусть и по мелочам: у одного в бане попариться можно, другой навоз на огород подвезет, третий в теплице форточки раскроет, когда парит, а хозяина нет дома; четвертый подсобит с дровами… И Ярославцев в долгу не оставался. Доставал нуждающимся лесоматериалы, цемент, возил продукты из города; и заключал кое с кем деликатные трудовые соглашения — весьма выгодные обитателям деревни: кто траву на дворе выкосит, кто грядки прополет… Возиться самому с огородом — времени не находилось, а местных такой труд не обременял. И заработок от него не лишний, особенно у кого лишь пенсия в кармане, а досуг — лавочка перед палисадником…
Ворота он открывать не стал; остановил машину напротив ограды, прошел через калитку во двор.
Дом встретил его стылой затхлостью: вымерз за зиму в шубе снега и льда, отстоял нетопленым…
Он нежно провел ладонью по гладким, словно отполированным, бревнам стены горницы, плотно проложенным мхом.
Открыв закопченные заслонки печи, сложил шалашиком дрова, плеснул керосин из бутылки… Пламя с шипением пыхнуло; пелена дыма, качнувшись, нехотя устремилась в трубу — не ослабла тяга за зиму, не сдала печь. Грустно стало до боли. Чего топить… да и зачем он приехал сюда? Говорят, перед смертью люди обходят дорогие им места… Правильно говорят, наверное, есть в том необходимость… А какая? Чтобы вспомнить и осознать? Пройти от истока к устью? Вновь? Отдать дань прожитому перед собственным судом? Но к чему судиться даже и с самим собой перед обращением в ничто? Или… есть перспектива?
Он как бы осекся на этой мысли. Перспектива. Какая же перспектива у него? Сбежать, предать все, себя предать! — подставив под удар женщину, любящую его слепо, истово… И дальше? Ну, сбежит. А там, в чужедальней жизни? Приспосабливаться, химичить, прозябать паразитом с уворованным капитальцем — так ведь, так! А что остается? С повинной? А он не чувствует себя виноватым! Да, он пошел против каких-то установок, да, не хватило ума вовремя проанализировать ошибки… Теперь же — держи ответ! Ну, можно, конечно, подготовить блистательную речь перед высоким судом — убедительную, проникновенную… Но что сейчас у печки речь произноси, что где-то, разница невелика.
Прогнувшись, скрипнули половицы в сенях.
— Наше почтение! — На пороге, ухватившись натруженными пальцами за выступ притолоки стоял Константин — скотник с фермы, молодой, плечистый парень.
— Привет, — выдавил Ярославцев.
— А я гляжу — пропал. — Константин шагнул в избу. — Ну, думаю, завертелся, значит, в делах…
— Дела, дела, — подтвердил Ярославцев механически.
— Ну, думаю, огород вскопаю, посажу там… ну, как в прошлом году, — огурчики, помидорчики, понимаешь…
— Спасибо, Костя, — сказал Ярославцев. — Если какие расходы…
— Во! — Костя со скрипом почесал крепкий затылок. — Рассада, то-се, в общем, вышел из бюджета. Поможешь?
— Сколько? — Столь же механически, как и говорил, Ярославцев достал бумажник.
— Ну, замена полиэтилена на теплице, семена… Огурцы, между прочим, отборный сорт! Потом кинза эта, как заказывал… Чего ради только? Она ж вонючая, дух такой, аж…
— Спасибо, Костя. Сколько?
— На стольник за все про все потянет, верняк! — выпалил Константин с торопливой убежденностью.
— Сто рублей. — Ярославцев положил на стол деньги.
— Премного благодарствуем. — Деньги исчезли в Костиной телогрейке. — Да, бензинчик тут есть по дешевке… — Он смущенно закряхтел. — Смотри, я б договорился… А то туда-сюда, ездишь, как заведенный, а тут вроде за полцены…
— Ворованный?
— А? Ну… естественно, не свой же, ты даешь! Не, ну цены заделали, да? Будто у нас расстояния, как в Монте-Карло каком!
— Не надо, Костя. На бензине не сэкономишь. Мазаться… в канистры переливать… противно. Да канистр нет.
— Ну… — Костя помялся, подыскивая предмет для дальнейшего разговора. — Это… Я тут с бабой-то своей вспоминал… Помнишь, телек ты привозил с приставкой, кино глядели… Так я того, соображаю, может, подсобишь приобрести?
— Костя. Это дорого. И пленки дорогие.
— Да мне б пару всего… позабористее, понимаешь? — Костя присел на скамью. — Ты б одолжил мне, а? Ну, не за бесплатно, ясное дело. Я в момент… в общем.
— Окупил бы, да? — кивнул Ярославцев. — Мужичков бы собрал, с каждого по десяточке…
— Да если стоящее чего — и по четвертному бы отвалили!
Ярославцев почувствовал запойную какую-то усталость. О чем говорит этот человечек? О чем?! Ведь был же парень, как парень. Щедрый, работящий, любящий землю и крестьянское дело. А кто сейчас? Хам, рвач, сволочь в самом естестве. Что по замашкам, что по сути. А кто сделал его таким? Ты, Ярославцев, ты! Платил, не считая денег, Косте за мелкие услуги и за восхищение его перед интеллектом твоим, щедростью и возможностями… Да еще и учил его, дурачка, не как хозяйство вести, а как дензнаки заколачивать. Бросил после такой науки Костя свой трактор, устроился скотником, взвалив на жену-напарницу рабочие обязанности, и, отстроив теплицы, растит теперь тюльпанчики для рынка, ничем не обеспокоенный. Корову продал — на черта корова, когда у соседней бабки молока взять можно, а тюльпанчики куда меньше времени отнимут, чем рогатые да хвостатые. Знай считай барыши… А уж на молочко хватит, чтобы раскошелиться…
— Из бюджета, значит, вышел, — вздохнул Ярославцев.
— Ну да! То-се, баба шубу купила… из норки. Ну, как насчет телека-то?..
— С телеком, Костя, тебя посадят, — ответил Ярославцев. — И выбрось из головы свои… забористые идеи.
— Кхэ. — Костя обиженно крякнул. — Коли отказываешь… другие есть… люди. У лесника у сына тоже имеется… Но дорого просит, черт!
Ярославцев, отдернув занавеску, поглядел в окно. Мыча, вдоль деревни шли на дневную дойку коровы, разбредаясь по дворам. В деревне было тихо, солнечно и как-то по-особенному уютно. Раздражал только деловито бормочущий голос Кости.
— Так что тут с тебя еще пятерочка, — донеслось до Ярославцева.
— Ну, запиши в долг. — Он встал. — Давай. Поехал я. Дом цел, убедился… слава богу. Поливай грядки. Счет оплатим.
— Карбонатику бы… — заскулил Костя. — А? Я б тебе тоже удружил, знаешь меня…
«Вот бы кого с Докукиным свести…» — подумал Ярославцев.
— Самому надо карбонатик сочинять, — отрезал он, с силой вгоняя печные заслонки обратно в пазы. — Подумай, кстати. Хорошее дело. Денежное.
Такой идеей Костя не проникся, сказал: «за падло!» — то бишь, чересчур трудоемко, но дальнейшие его слова Ярославцев уже не воспринимал. Он был захвачен иным: видом этой деревенской улицы, ее вековой тишью и убогой красотой, таившей в себе некую непознанную тайну… Но почему убога она? Почему покосились дома? Отчего смертной тоской вырождения веет? Не так все надо, не так!
И вспомнились предместья Праги и Берлина, Брюсселя и Лондона: просторные коттеджи, где каждый цементный шов в кладке выверен до миллиметра, где, глядя на фасад, ощущался свободный объем интерьера; где наконец вспоминалось о больших городах как о чем-то весьма непривлекательном… Малые страны? Уклад другой? Культура? И в этом дело. Но главное — в инерции страны-гиганта и в торопливости ее скроить что-то и как бы, лишь бы успеть в основных «показателях» — подчас голых до схематизма…
Так размышлял он, подъезжая к городу. И снова подумал: ну, уеду. Вольюсь в жующее стадо среднего звена… И приветик? Все?
Решение. Оно полыхнуло зарницей, высветив в кромешной тьме безнадежности единственное для него приемлемое.
Сначала он усомнился, но сомнение растаяло, не успев окрепнуть. И тут же выстроился план — единственно приемлемый…
Из первого же телефона-автомата позвонил Анне. Сказал:
— Слушай внимательно. То, что я говорил, — бред. Полный бред! Не делай глупостей, поняла? И… прости меня. Тогда я был… сумасшедшим.
Она радовалась, пыталась что-то выяснить, уточнить, но он оборвал поток ее слов и возбужденных эмоций.
— Я спешу. Извини. Звонков в ближайшее время не ожидай. — И — повесил трубку.
Задумался. «Москвич»-фургончик. Неужели… Началось, продолжается или мерещится? Будем считать — началось. И продолжается.
Он нанес три визита. Три бесполезных, пустых визита к серьезным людям. Выпил пять чашек кофе и поболтал о пустяках. Так было надо.
Вечером, как условливался с Курылевым, заехал к нему.
— А-а, вы… — поднял тот на него равнодушные, но в глубине чем-то обеспокоенные глаза. — Ну, как? Говорили с Докукиным?
— Пробовал, — сказал Ярославцев. — В принципе он не против… — Замолчал, выжидая, что ответит оперуполномоченный.
Покрутив вокруг да около, оперуполномоченный заявил, что в невиновность Ярославцева верит, с Докукиным более никаких переговоров вести не стоит, вора они найдут, и, когда возникнет необходимость, его, Ярославцева, вызовут. Живите спокойно.
Выйдя из отделения, Ярославцев сказал себе:
— Кажется, продолжается… А когда началось?
МАТЕРЫЙ
Дачу новым ее владельцам передавали вдвоем с колченогим Акимычем, старым бывшим вором, служившим на даче ныне в сторожах. Законный уже хозяин — известный композитор, стеснительно предлагал отобедать, затем, спохватываясь, выспрашивал упущенные подробности относительно эксплуатации отопительной системы и водопровода, после снова возвращался к предложению перекусить в честь, так сказать… Композиторская жена вела себя иначе: подчеркнуто отчужденно, обеда не предлагала и к общению не стремилась.
— Достал ты ее ценой, — глядя на нее, шепнул Акимыч Матерому.
Тот снисходительно усмехнулся.
Наскоро попрощавшись с покупателями, сели в машину, и вот в последний раз мелькнула за ветвями яблонь знакомая крыша…
— На квартиру-то меня подбросишь? — спросил Акимыч, жавшийся на заднем сиденье к своему скарбу — двум потертым чемоданам и холщовому мешку с одеждой.
— Акимыч… друг! — сказал с чувством. — Есть просьба. Не хочу тебя подставлять… сам еле вроде ушел от ментозавров, чтоб они повымерли, от челюстей их ненасытных… Но кой-чего в городе осталось. На одной квартиренции. Просто жаль терять, Акимыч.
— А квартиренция простреливается? — ожесточенно проскрипел старик.
— Вот не знаю… Телефон у соседа молчит, а почему?.. Вдруг уехал, вдруг запой… Ваней его кличут, соседа. А задача, Акимыч, такая. Дам я тебе ключики, войдешь в квартирку; если Ваню застанешь, скажи, просил тебе Матерый передать: все барахло, что в комнате, в коробках, твое, Ваня, в подарок. А если нет там Вани, а другие люди околачиваются, скажешь, человек на улице за троячок намылил меня вернуть ключи хозяину…
— Как лысого причесывать, не учи, — огрызнулся Акимыч.
— Прости, родной, — Матерый засмеялся. Ему в самом деле было весело и отдохновенно. Будто всю предыдущую жизнь выделывал он какую-то затейливую, изматывающую работу, а теперь — конец работе, ну, разве часок еще последний остался, а там, дальше, — долгий век беспечности, свободы и солнца. — Войдешь в комнатку. На подоконнике — кактус. А возле кактуса — леечка. Маленькая пластмассовая… Худая — по шву разошлась. Моя фирма делала, — цокнул языком, припомнив. — Возьмешь ты леечку, бросишь ее в пакетик, а после поблуждаешь по городу, отрываясь от возможного.
— Камушки в леечке? — спросил старик. — В пластмассу заварил? Ясно… Боюсь: стар я стал…
— Акимыч… Сделай, родной. Я бы тебе леечку на сохранение оставил, но чего уж — давай откровенно: не двадцать тебе годиков… А я в этот город теперь ни ногой, сукой буду. На риск, думаешь, толкаю? Есть такой момент, да. Но так он всегда есть — вон на машинке сейчас катим, а колесико вдруг да отскочи…
— Тьфу, дьявол, типун тебе… — заерзал старик. Матерый вновь рассмеялся. Громко и чистосердечно, аж в легких захолонуло — отдохнуть надо, к морю надо, ветрами солеными отдышаться… Море. Вспомнил, как еще мальчишкой, после колоний, барачных ночей, заборов в колючей проволоке с бастионами вышек, вернулся к морю. В каком-то давнем июле. Спокойно оно было тогда, прозрачно и тихо. И он вошел в искрящуюся золотом лазурь воды — в одежде, в ботинках. И погладил море… Как старого, верного пса у дома, к которому вернулся из скитаний, боли, тьмы. Море! Сколько же веков он не видел его… Вот на Каспии был недавно, а не видел. Сутолока вокруг мешала, людишки, дела, разговоры-беседы. А где-то вдалеке, декорацией, синь… из которой денежки качались в виде балыков и икорки.
— Ну, а коли засыплюсь? — спросил старик осторожно.
— Да тебе-то что? — отмахнулся Матерый. — Криминала на тебе никакого. И, по-моему, — посерьезнел он, — чисто там. Вчера проезжал — чисто. Знак на подъезде в случае провала должен быть: меловая черта. Ан нет черты.
— Э-э, где наша не пропадала! — согласился Акимыч. — Только домой сначала давай, барахло сброшу.
Матерый кивнул, сосредоточенно насвистывая разухабистый мотивчик.
Через три часа на условленном месте Акимыч вручил ему заветную леечку.
— Квартира пустая, никого, — доложился старик. — Ну, взял вот… А после по городу… до седьмого пота петлял, аки лис от гончей стаи. Но вроде от страху петлял, не от нужды.
— Спасибо, Акимыч. — Матерый стиснул его плечо. — Не поминай лихом. Будет судьба — свидимся.
— Да уж… простились, Лешка! — Старик толкнул дверь машины. — Чего там… Осторожно езжай только, спеши в меру… Далеко ведь собрался, знаю…
Матерый проводил его взглядом — старого, хромого, такого одинокого в оживленно спешащей, обтекающей его толпе.
Прощай, Акимыч!
А теперь — уходи прочь, пролетай за стеклом, проклятый город-ловушка, город страха и тягостных будней, город-убийца, город-кошмар — да, ты вернешься еще во снах и не раз заставишь вскочить среди ночи с постели с испуганно бьющимся, как птица в силках, сердцем…
На выезде из города у поста ГАИ стояло пять машин — видимо, шла какая-то проверка. Двое инспекторов на обочине пристально высматривали в потоке машин одним им только ведомые цели.
Пронесет? Нет… Лейтенант указал жезлом — принять вправо! Матерый отстегнул ремень безопасности, палец под куртку, привычным движением спустил предохранитель с «парабеллума». Некстати вспомнился перевод названия пистолета: «готовься к войне».
— Ваши документы… — козырнул лейтенант. Принял водительское удостоверение и техпаспорт, бегло просмотрел их. Вернул. — Идите на пост, отметьтесь, — буркнул, отворачиваясь.
— Зачем? Не ночь же.
— Идите на пост, отметьтесь, — раздраженно повторил инспектор. — Ночь, день, какая разница? — И вновь отвел в сторону жезл, останавливая теперь уже «Волгу».
Ну, гады! Матерый прошел в стеклянный куб помещения, осмотрелся — коротко и чутко: двое, очевидно, водители, стояли за спиной капитана, сидевшего возле пульта и переписывающего их данные из документов в журнал. Трое сержантов толклись посередине, обсуждая со смешками и прибаутками какой-то эпизод из служебной практики. Еще один — пожилой, в штатском, но по всему чувствовалось — не гаишник, опер — опытный, битый, сидел на стуле в углу, невнимательно листая брошюрку.
Больно, невыносимо больно кольнуло в груди… Что-то горячее медленно обволокло сердце, прошибло потом. Но не это занимало Матерого, другое: в том,
— Вы тоже с документами? Давайте… — едва обернувшись в его сторону, протянул капитан, оторвавшись от журнала.
Вот пальцы капитана, вот касается их серая книжечка техпаспорта, а вот его, Матерого, кисть, а к ней стремительно приближается ловко выпорхнувшая из рукава одного из «водителей» клешня наручника…
Он видел все происходящее в каком-то замедленном темпе, и точно так же неторопливо и густо окутывала сердце жгучая, скручивающаяся волна…
Щелк — наручник плотно охватил запястье. Милиционеры разом бросились на Матерого сзади, «водители» повисли на руках…
— Черта с два… — прохрипел он, наливая все мышцы не силой, уходящей уже, сломленной, — ненавистью.
Обвиснув на «водителях», ударил ногами сержантов, целя каблуками в переносицы. Двое рухнули. Лейтенант за столом выхватил пистолет из кобуры, потянул затвор, но он Матерого не пугал, пока еще успеет пальнуть… Локтями отбился от сержантов, настырно устремленных к нему, не то угрожавших, не то увещевавших. Или увещевал тот, пожилой, главный? Мир потерял все звуки. Матерый бил — резко, беспощадно и точно. Бил этих коварных врагов, а они неотвязно цеплялись и цеплялись, а ненависть уходила и уходила, лишая его всех шансов, в груди уже была какая-то холодная, погасшая пустота, будто вырвали оттуда все начисто и теперь ничего, кроме зиявшей пустоты, там не существовало.
И вдруг в сумятице лиц, рук, милицейских погон он отчетливо, как в фокусе, различил лицо пожилого — жесткое, неумолимое. Он, пожилой, наверняка и рассчитал, как его, Матерого, брать, чтобы все чисто произошло, без зазоринки. Он — главный волкодав. И, последним усилием сбросив с себя тяжкую, пригибающую к полу массу, он перекатился к стене и, изогнувшись, выхватил «парабеллум».
Мир окончательно сузился. Ныне в нем было лишь напряженное лицо главного врага, мушка и… неуловимо дрогнувший от выстрела ствол оружия. И мысли вот вам — хитрые, организованные овчарки, идущие по следу, истребляющие меня — санитара этого стада, выгоняющие неизменно на флажки закона, не дающего ни двигаться, ни дышать, ни жить. Мне! Да, пусть только мне, но я тоже целый мир, тоже! И стреляю сейчас в ваш мир, всегда меня изгонявший и не приемлющий мой…
А после ничего не стало.
СЛЕДСТВИЕ
Следствие пошло наперекосяк после внезапного исчезновения Монина из квартиры Прогонова, за что больше всех нагорело Лузгину. Ему ставилось в вину ослабление контроля, и удрученный Иван Семенович ночами не спал, безуспешно отыскивая потерянный след. В итоге, казалось бы, повезло: на тщательно опекаемую квартиру Лямзина прибыл гость. Далее дело стояло лишь за четкостью оперативных мероприятий, проведенных блестяще, но в самом финале случился сбой: при задержании Матерого Лузгин был убит, двое оперативников получили серьезные травмы, Монин же, по заключению судебно-медицинской экспертизы, умер от инфаркта. Предвидеть такую развязку не мог никто.
Гибель Лузгина меня потрясла, хотя я и сознавал: так, очевидно, и надлежало ему закончить свою жизнь. В схватке. Может, жестоко рассуждаю, но иных утешений не нахожу.
Выбил меня из колеи этот непредсказуемый финал, но расслабляться было нельзя: дело подходило к концу. Главным объектом теперь являлся Ярославцев. «Вел» его неутомимый Кровопусков, но спокойной жизни ни ему, ни мне главный объект не давал. Порою казалось все, хватит, пришло время ареста, но тут же следовала либо очередная его встреча с невыявленной группировочкой предпринимателей, либо еще какой-нибудь сюрприз. В частности, установили, что гражданин Ярославцев по паспорту иностранного торгового деятеля, находящегося в настоящий момент в столице, приобрел авиабилет по маршруту Москва — Лондон. Немедленно перепроверили документы иностранца — как выяснилось, состоявшего с Ярославцевым в давнем знакомстве… Документы в наличии у иностранца имелись, а потому сразу же родилась версия о дубликате-подделке. Прогонов? Навещал ведь его Ярославцев… Авиабилет он взял заранее, не торопился, что-то его здесь держало. Это «что-то» мы пытались прояснить, готовя одновременно систему будущих допросов с железными доказательствами, а их накопилось вагон и тележка… для перевоза, скажем, лодок, набитых севрюгой. Тяжелее всех приходилось Кровопускову: с одной стороны, наблюдение предписывалось вести неотрывно, с другой — будоражить Ярославцева тоже не рекомендовалось, поскольку поводов для беспокойства у него и без того имелось в избытке. Прерванная связь с Мониным и Лямзиным, сигналы с разгромленных баз, звонки начальствующих деятелей, задетых за живое. Хорошо, вовремя удалось вмешаться в деятельность районного отделения, имевшего, полагаю, какие-то виды на нашего подопечного.
Судя же по поведению Ярославцева, готовился им вывоз за рубеж значительного количества ценностей, и препятствовать ему в их собирании не стоило. В общем, решили предоставить ему возможность подойти к последней черте и дать ее перешагнуть. Мы занялись проведением плановых операций, и вскоре с постановлением о проведении обыска, с понятыми и милицией я позвонил в дверь квартиры Прогонова.
Визит наш хозяин воспринял спокойно: дескать, бывают ошибки, тревожат приличных людей по пустякам, но да приличным людям беспокоиться не о чем — заходите, гости нежеланные, располагайтесь, спрашивайте — отвечаем, отчего же не выяснить отношения?
На бланки паспортов, водительских документов, фальшивых печатей, обнаруженных в машине Матерого, Виктор Вольдемарович взирал с недоуменным высокомерием: не мое, не знаю… Монин? Да, просил несколько раз расчистить не представляющие художественного интереса иконки, заходил на чай…
Уверенно держался, скучаючи. Знал: с опытным преступником дело имел и за здорово живешь мастера своего он не сдаст; мастер — капитал непреходящий.
Обыск тоже не дал никаких результатов.
— Гражданин Прогонов, — начал я доверительно, уединившись с допрашиваемым в уголке комнаты, возле журнального столика, — знакомо ли вам понятие измена Родине?
— Никогда… — торжественно привстал Прогонов.
— Значит, — сказал я, — вы добросовестно заблуждаетесь. Возьму на себя труд повысить ваш уровень правовых знаний. Так вот. Недавно некто Ярославцев, он же Хозяин, принес вам интересный и в полном смысле заграничный паспорт.
— Какой еще…
— Вы уж не перебивайте.
Прогонов возмущенно засопел, но уши его просто-таки оттопырились от внимания к последующим моим словам.
Я вкратце ознакомил его с перспективой очутиться на скамье подсудимых как соучастника государственного преступления.
— …это именно побег за границу с целью избежания наказания за совершенные преступления, — вещал я. — Побег, не какой-нибудь незаконный переход… Контрабандой Ярославцев не занят, любимой девушки или же родственников в странах с иной общественной системой не имеет.
— Такую, с позволения сказать, лекцию я мог бы прочесть и вам, молодой человек, — перебил меня Виктор Вольдемарович. — Увы, ни одного юридического открытия… Ладно, продолжайте.
— Ярославцев еще в стране, под нашим плотным контролем, — уверил я. — Билет Москва — Лондон им уже заказан. Посему… вам имеет смысл повиниться…
— Очень хорошее слово! — поддержал Прогонов, подняв палец. — Но представим теперь идеальный, хотя и отвлеченный вариант, я оказываю, причем добровольно! — как жертва шантажа этого ужасного государственного преступника — помощь следствию… Более того — никакие причины в дальнейшем не побудят меня к совершению аналогии…
— Виктор Вольдемарович, — перебил на сей раз я. — Вы чересчур многого хотите. Нет. С паспортом разберемся подобру-поздорову, за остальное придется пострадать. Ярославцев же покрывать вас не станет, не надейтесь. Преступление слишком серьезное, чтобы мы позволили ему умолчать. Да и кто вы для него? Так, эпизод. Кстати, с подоконничка следы стерли?
— Паспорт… было! — после длительной паузы выдавил из себя Прогонов. — Очень нехорошо, понимаю… Мы… как? — Растерянно огляделся. — Придется пройти или…
— Сожалею, Виктор Вольдемарович… Принес вам несчастье. Такая работа.
— Тогда — звонок любимой женщине, чтобы присмотрела за пингвином. Родное существо…
— Существо придется сдать в зоопарк. По крайней мере до окончания следствия.
— Молодой человек… не надо столь лукаво обнадеживать. — Прогонов вздохнул. — Следствия… До окончания срока. — Он приподнялся со стула. — Просьба номер два, у меня в холодильнике мясо, знаете, икорка… Разрешите? Прощальный ужин…
— Конечно, Виктор Вольдемарович, конечно. — Я проглотил слюну, вспомнив, что не успел сегодня ни пообедать, ни поужинать. Домой заявлюсь за полночь, разогревать что-либо будет лень, опять сухомятка и сон…
Сопроводив Прогонова до машины, я отправился в УВД. У Кровопускова новостей для меня не имелось. Вечером Ярославцев явился домой, и, видимо, надо ожидать следующего утра.
Следующий день тоже яркими событиями не отличался. Ярославцев квартиру не покидал, к телефону не подходил, а жена его, Вероника, всем интересующимся, в том числе младшему лейтенанту Курылеву, отвечала, что у мужа приступ повышенного давления, он отдыхает и в переговоры вступать не намерен. Так несуетно минули еще одни сутки. Болезнь Ярославцева даровала нам некоторое затишье и возможность передохнуть в преддверии дня решающего, когда в международном аэропорту нам надлежало задержать некое лицо, под чужой личиной пытающееся незаконно покинуть страну.
За три часа до объявления вылета я выехал в аэропорт. План действий был отрепетирован, люди расставлены. Таможенный и паспортный контроль Ярославцев минет беспрепятственно, все его возможные контакты уже здесь, в порту, будут строго учтены; арестуют же его на подходе к трапу.
Еще не началась регистрация пассажиров, когда и пришло настораживающее известие — из дома объект так и не выходил… Мы немало переполошились, предчувствуя внезапный поворот событий. И — состоялся такой поворот!
Прошла регистрация, паспортный контроль, в течение которого каждый пассажир проверялся особо тщательно, но в итоге самолет улетел в Лондон с одним с пустующим местом…
Ломая головы, кинулись обратно, в город, оставив на всякий случай двух сотрудников в порту, но зная: без пользы оставив…
Разговор с женой Ярославцева все прояснил. В тот в вечер, когда в последний раз зафиксировали его возвращение на место жительства, он собрал чемодан, сообщив жене, что поздно ночью должен уехать в командировку в Сибирь. Всем, кто будет звонить, просил отвечать про пресловутое давление, мотивируя просьбу такого рода разными служебными хитростями и интригами с начальством… Послушная жена в точности исполнила наказ мужа. Личной машиной тот не воспользовался, вышел из дома, вероятно, в гриме — тут, впрочем, существовало много вариантов…
По справочной Аэрофлота выяснили той же ночью вылетел Ярославцев в Красноярск. В гостинице не останавливался. И, едва успела взволнованная его супруга сообщить нам, что в Красноярске живут его старинные, еще по институту друзья, как оттуда пришло сообщение о гибели ее благоверного…
Я срочно вылетел в Сибирь. И уже через несколько часов был посвящен в подробности довольно-таки странной истории.
Институтские друзья хором утверждали следующее: Ярославцев прибыл в Красноярск, дабы утрясти, как он туманно выразился, некие животрепещущие проблемы, касающиеся деятельности местных предприятий — каких именно, не уточнил, лишь сообщил день спустя, будто поставленные перед ним задачи выполнены. Затем же уговорил большую компанию вспомнить — благо, приблизились выходные дни — бытовавшую ранее традицию сходить в тайгу, в поход, на берег одной маленькой речки, впадающей в Енисей, и сплавиться по ней на плоту.
Погода стояла теплая, тайга цвела и пахла; в общем, убедил Ярославцев компанию без труда.
Речка, с течением стремительным и бурным, извивами огибавшая поросшие хвоей бесконечные сопки, была живописна; единственное, что мертва благодаря долгим годам молевого лесосплава. Лесорубы работали справно, и неслись, кружа в водоворотах, бесчисленные бревна — часть из которых топляками устлала со временем дно, часть же гнила по берегам… Но плотогонов-любителей несшиеся по соседству вековые стволы сосен не смущали, напротив, это приносило им, судя по всему, еще какие-то острые ощущения игры, риска, необходимости быть настороже.
На одном из порогов громоздкий плот, несший компанию, сильно тряхнуло, и зазевавшийся Ярославцев очутился в воде… Его скрыли следовавшие за плотом бревна; никто не успел даже вскрикнуть, не то чтобы прийти на помощь…
Плот погнало дальше, за поворот, а причалить к берегу удалось лишь через пятнадцать минут…
Из шести свидетелей необъективными могли быть трое; остальные Ярославцева прежде не знали и… что говорить, внушали доверие. Работник районной прокуратуры, дав мне для ознакомления дело «Об утонутии гр. Ярославцева…», справедливо сказал: повинна стихия, а не страсти людские. И еще сказал: если в отстойники труп прибило — тогда труба дело!
Посмотрел я и на отстойники — зрелище угнетающее: тысячи огромных стволов, напирающих друг на друга в зоне впадения реки.
В чемодане Ярославцева, изъятого из квартиры его приятеля, у которого он остановился, мы обнаружили авиабилет Москва — Лондон и заграничный паспорт — последний шедевр Прогонова. Впрочем, не последний. Последним, видимо, будет плакат для внутренней агитации колонии «На свободу с чистой совестью!». Желать Прогонову этой творческой удачи я мог с полным основанием.
Итак, возник естественный вопрос: было ли утонутие? Если нет, тогда надо отдать должное: игру вел Ярославцев тонкую: давал нам контакты, оттягивая арест, приобрел с провокационными целями билетик, заставив уверовать нас в свой побег в чужедальние страны… Но имелись аргументы и за «утонутие». Во-первых, несмотря на все изящество, риск игры превышал уровень крайней ее опасности. Во-вторых, фактически Ярославцев ушел в никуда голым… К примеру, что стоило ему захватить с собой деньги, обнаруженные нами в тайнике, оборудованном под газовой плитой в его квартире, деньги, о которых и жена-то не знала…
— Как-то он хитренько смылся в эту Сибирь, — сказал я шефу. — Не нравится мне… И труп не обнаружен… Розыск объявлять?
— Хитренько, — согласился тот. — И что ж? Дела утрясать уезжал. Какие вот?.. А труп… тебе же насчет отстойников объяснили… Потом это не речка-вонючка в нашем пригороде, а приток могучего Енисея, сурового и глубокого. Маловато оснований для розыска… я так считаю. Тем паче… — Шеф как-то странно помедлил, отвернувшись. — Умер он. Так или иначе. Не будет уже Ярославцева. Того Ярославцева. Умерь пыл, в общем.
Вот, собственно, и все. Осталось огромное бумажно-хозяйственное дело, которое еще предстояло разбирать и разбирать… И я принялся вместе с другими разгребать эту гору, состоящую из десятков дел… Выделенных, как у нас говорят, в отдельное производство. Но какой-то осадок остался… Подобный тому, какой, вероятно, бывает у ловца, подстрелившего вроде бы дичь, но так и не нашедшего ее в сумрачных топях…
Спустя два месяца меня навестил энергичный Кровопусков, крепко получивший по шапке за необеспечение бдительного наблюдения, халатность и тому подобное.
— Тебя-то гложет досада? — спросил, ища сочувствия.
— Ну, так… — сказал я.
— Тогда слушай. Недавно на речке этой обнаружили труп утопленника… Нет, — покривился, — не Ярославцев… Какой-то тип бичующий, без документов, судя по всему, по пьяному делу в реку сверзился… Личность, несмотря на грандиозные старания, не установлена… — Он выдержал паузу. — Похороны, поскольку тело сильно пострадало, будут производиться в закрытом гробу. А тут на одном кладбище есть постоянно просматриваемое местечко… Насчет же «постоянно» я позабочусь. Со сторожем там… Мой вопрос, короче. Ну, как считаешь? Ты бы навестил свою могилу?
— Жутковато, наверное…
— Не, давай без лирики, — напирал Кровопусков. — Он, конечно, мужик ушлый…
— Если он еще в книге жизни, то, наверное, придет, — сказал я. — Но проблема эффективности…
— Спорно, да, — кивнул Кровопусков. — Но — гложет меня, понимаешь…
— Точно, — высказался присутствующий при нашей беседе коллега Алмазов. — Должен прийти. Комары вон… на утюг летят… Инстинкт слеп. Лично наблюдал, — кашлянул он и замолчал, вращая глазами в поисках слов.
— Ну… типа того, — подтвердил Кровопусков, внимательно посмотрев на моего коллегу.
— Богатая мысль, — в свою очередь, сухо сказал я.
…Он вошел в купе, забросил чемодан наверх и отправился покурить в тамбур. Поезд тронулся — неслышно и плавно. По вагону проводница разносила чай, приглушенно играла музыка в динамиках, неслась в оконцах синяя темнота подступавшей ночи, редко прорезанная огнями. Дела он сделал, поездка, кажется, оказалась удачной, им будут довольны.
Исподволь вспомнил могильный обелиск. Чего-то в нем на хватало… Эпитафии, может быть? А какой? Какой именно?
— Кто ответит? — пробормотал он, отгоняя от себя пустое, ненужное раздумье.
Кто ответит?
Монастірёв Владимир
Свидетель защиты
СВИДЕТЕЛЬ ЗАЩИТЫ[33]
1
Андрей Аверьянович Петров нажал кнопку выключателя, и под пластмассовым абажуром загорелась лампочка, ярко и ровно осветив стол. И без того тусклый дневной свет за окном вовсе померк. Часы показывали половину шестого, а на дворе уже смеркалось.
«Еще одно лето пролетело», — не без грусти подумал Андрей Аверьянович. Он откинулся на спинку стула, прикрыл уставшие глаза. В комнате было тихо — посетители разошлись. На улице прошелестел шинами троллейбус, и Андрею Аверьяновичу показалось, что это шелестит дождь, и захотелось, надев плащ, надвинув поглубже шляпу, пойти по мокрым улицам, ни о чем не думая, просто так идти, смотреть, как отражаются в мокром асфальте голые ветви деревьев, как по опрокинутому небу бегут под ноги осенние тучи.
Открыв глаза, Андрей Аверьянович увидел стол с раскрытой папкой, с настольной авторучкой, нацеленной, как ракета, в потолок, и решил, что на сегодня хватит. И стол, и папка, и эта длиннохвостая ручка вызывали неприязнь, надо от них отдохнуть.
Когда он запирал стол, дверь отворилась, и вошел мужчина в темном плаще и серой шляпе.
— Не надеялся застать, — сказал он, протягивая Петрову руку, — однако застал. Удача.
— Садитесь, — Андрей Аверьянович указал на стул, сам сел на прежнее место. — Давненько мы с вами не виделись.
— Давненько, — согласился посетитель. — Школа, она, знаете ли, времени оставляет мало.
С Николаем Ивановичем Костыриным Петров прожил две недели в доме отдыха. Вместе купались, ходили в горы, играли в шахматы. Несколько раз перед ужином пропустили по сто граммов коньячку. Потом встречались на улице, трясли друг другу руки и высказывали горячее желание «собраться и посидеть», но так ни разу не собрались и не посидели. И сейчас Костырин явился не за тем, чтобы поддержать знакомство, а по делу, это уж Андрей Аверьянович чуял адвокатским своим нюхом.
Для приличия поговорив с минуту о погоде, вспомнив, как им хорошо отдыхалось у моря, Костырин сказал:
— А ведь я к вам с просьбой.
— Рад служить, — без особого восторга ответил Андрей Аверьянович.
— Работает в нашей школе учительница, Вера Сергеевна Седых, — начал Костырин, — знающий математик, отличный человек. Семья у нее хорошая: муж — инженер, начальник цеха на станкостроительном, двое сыновей — старшему девятнадцать, младшему семнадцать. Благополучная семья. И вдруг — на тебе, как снег на голову — младшего арестовали: ограбил старушку. Вежливый такой мальчик, симпатичный и — ограбил старушку. Наваждение какое-то. Никто не хотел верить, но, увы, улики неопровержимые, мальчик признался — да, ограбил.
— Следствие закончено? — спросил Андрей Аверьянович.
— Закончено. Предстоит суд, и я от имени Веры Сергеевны пришел просить вас взять это дело…
— Но у обвиняемого уже есть адвокат. Вы сказали, что ему семнадцать, то есть он несовершеннолетний, а в таких случаях обвинение предъявляется в присутствии адвоката.
— Совершенно верно, адвокат есть, но его назначили, он к этому делу равнодушен…
— Что значит, равнодушен?
— Извините, может быть, я употребил не то слово…
— Дело не в словах, — возразил Андрей Аверьянович. — Вы же знаете, что мы не защищаем обвиняемого от закона, то есть не выгораживаем его. Мы защищаем его интересы, его право на объективное разбирательство дела. По идее и по духу наших законов адвокат обязан помочь суду установить истину, не упустив ничего, а вовсе не обелять преступника. В данном случае дело, видимо, совершенно ясное, и участие адвоката носит характер формальный, что ли.
— Вот-вот, — подхватил Костырин, — вы нашли нужное слово: формальный. А матери — и я ее очень понимаю — хочется, чтобы адвокат был человеком заинтересованным, болеющим ее болью.
— Но я… — начал Андрей Аверьянович.
— Вы близко к сердцу принимаете все, что делаете, я же знаю…
— Есть и профессиональная этика, — теперь уже Андрей Аверьянович перебил собеседника.
— Понимаю. Хорошо понимаю. Пусть это вас не беспокоит.. Вера Сергеевна все уладит сама. — Видя, что Андрей Аверьянович вновь собирается возражать, Костырин поднял ладонь, прося не перебивать его. — Вас я прошу сейчас только об одном: выслушайте Веру Сергеевну. Если и не возьметесь за это дело, то дадите ей добрей совет. Для нее и это сейчас важно. Больной лечится в своей поликлинике и не испытывает облегчения, но стоит ему попасть на прием к известному врачу, как он уже чувствует себя лучше. Психологический момент, самовнушение. Вы известный в городе адвокат. Вера Сергеевна о вас слышала, и ей кажется, что вы, если уж и не исцелите, то принесете облегчение.
Андрей Аверьянович вздохнул.
— Ох, уж эти матери!
— Совершенно с вами согласен, — подхватил Костырин, — есть такие матери, которые за хулигана сына готовы любому глаза выцарапать. Что бы их отпрыск ни натворил, они все готовы оправдать, все виноваты, кроме их сына. Таких мамаш немало, уж мы-то, учителя, это знаем лучше других. Но Вера Сергеевна под эту рубрику не подходит, поверьте мне.
— Охотно верю.
— Вот и отлично, — Костырин не выпускал инициативы из своих рук, — чтобы не откладывать дела в долгий ящик, приходите сегодня ко мне, часов этак в восемь, посидим, чайку попьем. С коньячком. Есть у меня бутылочка армянского. И Веру Сергеевну приглашу, она вам свою беду выложит, а вы ей что-то присоветуете, прольете бальзам на ее рану.
Андрей Аверьянович никогда не задумывался над тем, каков учитель этот Костырин. Знал, что историк, только и всего. А сейчас вдруг представил его в классе рассказывающим о братьях Гракхах или о походах Македонского. Витиевато, наверное, но увлеченно, и ребята его слушают с интересом. А в старших классах над ним, скорей всего, посмеиваются, и есть у Костырина какое-нибудь смешное прозвище. Андрею Аверьяновичу захотелось спросить насчет прозвища, но он сдержался. И еще он с сожалением вспомнил, что сегодня вечером собирался завалиться на диван и всласть почитать — заложенное на двести двенадцатой странице третий день ждало его «Дело» Чарльза Сноу, которого Андрей Аверьянович предпочитал всем этим рассерженным и не очень рассерженным молодым литераторам.
А Костырин между тем продолжал наступать.
— Так я жду вас, Андрей Аверьянович. Найти меня просто, — и тотчас записал адрес на бумажке, — от вашего дома три остановки на троллейбусе.
Андрей Аверьянович вздохнул и согласился.
— Спасибо, — Костырин встал.
— За что же? Вам спасибо за приглашение.
— Что вы, что вы, это вам спасибо, что согласились навестить мою скромную обитель.
Костырин ушел. Андрей Аверьянович посидел еще немного, проверил, хорошо ли заперт стол, и отправился домой.
2
Дождь все-таки собрался в тот вечер, и Андрей Аверьянович вышел из дома пораньше, чтобы иметь время пройти три троллейбусные остановки пешком. Надвинув на лоб свою непромокаемую шляпу, подняв воротник плаща и поглубже засунув руки в карманы, он с удовольствием шагал по улице. На перекрестках в мокром асфальте отражались разноцветные огни светофоров, редкие машины проносились мимо с легким шипением. Дождь сеялся мелкий, едва заметный.
Андрей Аверьянович перед уходом, стоя, все-таки прочел главу XXIII, носившую название «Соглашение, достигнутое за обеденным столом», и сейчас думал о книге и ее персонажах.
Ему очень симпатичен был Люис Элист, от лица которого велось повествование, нравилась атмосфера напряженных поисков истины и борьбы за справедливость, в которой жили герои романа.
Пролеты между остановками были недлинные, и вскоре Андрей Аверьянович стоял в парадном одноэтажного дома, построенного лет шестьдесят назад и сохранившего на фасаде аляповатые украшения тех времен.
Костырин занимал в этом доме две комнаты с высокими лепными потолками. И мебель здесь была под стать дому — громоздкая, красного дерева, украшенная резьбой.
Хозяин представил гостя своей жене, крупной женщине с полным добрым лицом. Андрей Аверьянович сразу решил, что это ее комнаты, ее мебель, она выросла здесь, а Костырин человек пришлый.
На столе появились пузатенький электросамовар, бутылка коньяку, сухая колбаса, нарезанная тончайшими ломтиками, лимон, посыпанный сахаром. Костырин подмигнул Андрею Аверьяновичу и потер руки.
— Прошу за стол, — пригласил он и указал на стул слева от хозяйки, а сам сел справа.
Они выпили по рюмочке, заели лимоном, пожевали колбаски. В это время в передней раздался звонок, и Костырин пошел открывать сказав:
— Это Вера Сергеевна.
Андрей Аверьянович представлял себе учительницу математики Седых высокой строгой дамой с волосами, гладко зачесанными, собранными в пучок на затылке. А в комнату вошла небольшого роста женщина, коротко стриженная, с аккуратно и красиво уложенными каштановыми волосами, едва заметно седеющими на висках. Полные губы ее, видимо, не знали краски. Ей можно бы дать не более тридцати, если б не глаза, усталые и печальные, в сеточках морщинок.
Веру Сергеевну усадили за стол, и она выпила стакан чаю. Андрей Аверьянович видел, что ей не терпелось поговорить о деле, но она сдерживалась, полагая неудобным начинать такой разговор за столом.
Николай Иванович тоже, видимо, понял ее состояние.
— Пойдемте в мой кабинет, — предложил он, — поговорим, а чай (он опять подмигнул Андрею Аверьяновичу и кивнул в сторону бутылки) от нас не уйдет.
Они перешли в другую комнату, разделенную ширмой с павлинами на две части — одну, меньшую, занимали две кровати, в другой стояли стеллажи с книгами и письменный стол. Костырин включил настольную лампу под зеленым абажуром, усадил гостей, а сам, сославшись на необходимость помочь жене, ушел.
— Я вам очень благодарна, — начала Вера Сергеевна, — за то, что вы согласились выслушать меня.
Андрей Аверьянович молча наклонил голову, приглашая Веру Сергеевну продолжать.
— Николай Иванович вам уже рассказывал, какое у нас в семье случилось несчастье…
— В общих чертах.
— Я тоже почти ничего не знаю и, что еще хуже, совершенно не понимаю, как это могло случиться. В голове не укладывается. Олег не был трудным мальчиком, дурного влияния уличных друзей не испытывал, насколько я знаю. А я знаю о нем многое. Его не назовешь скрытным, замкнутым. Восторженный, открытый, порывистый. Но порывы его всегда были добры и благородны. А тут — ограбил старушку, отобрал у нее тридцать рублей — месячную пенсию. За этим не просто испорченность натуры, но жестокость, чего я никогда не замечала в сыне. Я была на одном из допросов, и он при мне повторил все, что говорил следователю раньше: да, ограбил, да, отобрал у старой женщины сумочку с тридцатью рублями. Зачем? Нужны были деньги. Для чего? Нужны и все. Следователю это дело кажется простым и ясным. Когда я сказала ему, что мне совершенно непонятны мотивы преступления, он ответил: «Что же тут непонятного? Перед молодым человеком в наше время столько соблазнов». Каких соблазнов? Олег ни в чем не нуждался. У меня такое ощущение, что он просто не успел придумать ответа — зачем ему нужны деньги. С трудом, но я готова поверить, что мальчик попал в дурную компанию, в шайку, и его заставили отнять деньги у старушки. Следователь утверждает, что нет оснований подозревать участие в деле сообщников, материалами для этого он не располагает.
— Если обнаружится, что были сообщники, — сказал Андрей Аверьянович, — мера наказания не будет меньше.
— Мера наказания! — вырвалось у Веры Сергеевны. — Как ужасно это звучит, когда относится к собственному сыну. Поймите меня правильно: я не хочу укрыть Олега от наказания за совершенный им поступок, но я мать и буду делать все, чтобы его спасти. Не от закона, от него самого. Что-то с ним происходит, что-то случилось, и кому-то надо в этом разобраться.
— Суд должен разобраться.
— И суд может увидеть тут элементарный случай, не больше. В ряду многих дел происшествие с моим мальчиком, может быть, и окажется для судей рядовым делом, но для самого Олега, для меня, его матери, для его отца это огромное несчастье, которое может перевернуть, исковеркать жизнь. Ах, как тут нужен знающий, умный человек, имеющий возможность изучить дело, и всем нам помочь. Помочь хотя бы понять, что же все-таки случилось с Олегом.
— Но у вас уже есть адвокат.
— Адвокат назначен и, по-моему, относится к делу формально, как и следователь. Кроме того, несколько дней тому назад он сообщил, что надолго уезжает за границу. В общем, ему не до моего Олега и, как я понимаю, дело все равно передадут другому защитнику.
— Адвокаты, как и следователи, не любят браться за дела, начатые другими, — сказал Андрей Аверьянович.
— Их можно понять, — Вера Сергеевна чуть заметно улыбнулась. — Учителя тоже неохотно принимают класс, который с начала года вел другой преподаватель. Я не смею настаивать, могу только просить.
Слушая Веру Сергеевну, Андрей Аверьянович думал, что она не похожа на тех матерей, которые любят своих детей слепо. Ей хотелось помочь.
— У вас есть еще сын? — спросил он, оттягивая окончательный ответ.
— Есть, Игорь, на два года старше Олега.
— Они дружили?
— Мальчики? Ну, как вам сказать… — Вера Сергеевна медлила, подыскивая слова. — Характеры у них разные. Игорь замкнут, вспыльчив. На улице он не давал в обиду младшего брата, но дома, когда они оставались друг с другом, бывал порой с ним резковат, нетерпим…
— Может быть, он ревновал младшего? Бывает так — родители, сами того не замечая, младшему уделяют больше внимания, ласковей к нему.
— Нет, нет, — торопливо ответила Вера Сергеевна. — Мы с мужем с самого начала поставили себе за правило не делать между мальчиками никакого различия. Чтобы не было никаких обид. Им покупались одинаковые игрушки, одинаковые костюмы, ни один из них перед другим не имел никаких преимуществ. Это правило соблюдается и сейчас.
— Но Олег еще школьник, а старший — студент?
— Да, Игорь учится на первом курсе педагогического института. Но разница между школьником выпускного класса и студентом-первокурсником не очень велика.
— Как отнесся Игорь к происшествию с Олегам?
— Он был очень взволнован.
— Может быть, он что-то знает о мотивах… преступления?
— Нет, не больше моего… Несчастье, видимо, и в самом деле не приходит одно: Игорь заболел — острый приступ аппендицита. На днях сделали операцию. Уж мы его стараемся не тревожить.
— И он не интересуется, как обстоят дела у Олега?
— Интересуется, конечно, только мы и сами знаем немного и вынуждены отделываться общими словами да утешениями, что все выяснится, уладится.
Вошел Костырин, сел и вопросительно посмотрел на Андрея Аверьяновича. А он еще не решил, браться за это дело или нет. Желание помочь Вере Сергеевне и симпатия к ней не прошли, но он боялся по-человечески разочароваться. Не так давно занимался он делом об убийстве, в котором участвовал вполне благопристойный на вид юноша — ученик десятого класса. Родители вот так же терялись в догадках, что случилось с их мальчиком, который до этого считался идеальным сыном и хорошим учеником. А следствие установило, что этот приличный мальчик уже несколько раз в компании таких же, как он, идеальных сыновей, грабил пьяных: нужны были деньги, чтобы перед тем, как идти в городской парк, для куража выпить бутылку дешевого портвейна. Родители убийцы жаждали справедливости и правды. Узнав правду, они повели себя не лучшим образом, любыми средствами пытаясь выгородить сына.
Чутье опытного юриста подсказывало Андрею Аверьяновичу, что здесь, в этом деле об ограблении старухи, тоже могут быть открытия, которые не доставят родителям радости. Как в таком случае поведет себя Вера Сергеевна? Вопрос в общем-то праздный, но Андрею Аверьяновичу все-таки было бы неприятно в ней разочароваться. Он хотел сказать, что ему нужно подумать, выкроить время и тому подобное. Но ничего этого он не сказал: не захотелось вилять и выкручиваться. Дел у него на руках сейчас немного, вполне можно взять еще одно, в котором, если говорить честно, ему уже хотелось разобраться.
— Хорошо, — сказал Андрей Аверьянович, — я познакомлюсь с делом, — и поднял обе руки, предупреждая благодарные восклицания, готовые сорваться с губ Веры Сергеевны и Костырина.
— Постараюсь вам помочь, хотя обещать и обнадеживать заранее, сами понимаете, не могу.
3
Андрей Аверьянович знал этого следователя. Не новичок, спокойный и методичный, он умел добывать доказательства, окружая обвиняемого уликами, как опытные-охотники обкладывают зверя. И в деле Олега Седых чувствовалась его твердая рука, хотя здесь с самого начала все сложилось просто. На первом же допросе Олег во всем признался. И все-таки следователь в течение шести дней провел еще семь допросов, и в деле было семь протоколов, начинавшихся фразой: «Свои предыдущие показания полностью подтверждаю». Восемь раз обвиняемый безоговорочно признался в том, что именно он совершил преступление.
Вот какая картина вырисовалась из протоколов допросов обвиняемого, пострадавшей и свидетелей.
Анна Георгиевна Козлова, пенсионерка, 64-х лет, получила на почте пенсию, положила ее в черную сумочку и вышла на улицу. По дороге зашла в магазин, купила кефир, чай, масло, уложила все это в плетеную сумку, именуемую в просторечье авоськой, и продолжала свой путь. В ста метрах от дома встретила знакомую и добрых двадцать минут с ней разговаривала. Наконец, дошла до своего дома, прошла через двор и стала подниматься по лестнице на третий этаж.
Всю дорогу от почты до дома за нею, как тень, следовал молодой человек в коричневом прорезиненном плаще с поднятым воротником. Он терпеливо ждал, когда она делала покупки в магазине, ждал, прячась за афишной тумбой, пока она разговаривала с приятельницей.
Все это заняло около часа времени.
На полутемной лестнице молодой человек настиг Анну Георгиевну, ударил ее кулаком по голове и вырвал черную сумочку. Анна Георгиевна упала, потеряв сознание. Когда она пришла в себя, на лестнице никого не было, и она стала звать на помощь.
Выбежавшие на крик соседи подняли Анну Георгиевну, отвели домой. На лестнице, рядом с пострадавшей, подобрали книгу — «Избранное» Эдгара По с библиотечным штампом. Милиции не стоило труда найти читателя, взявшего в библиотеке томик Эдгара По. Им оказался семнадцатилетний Олег Седых, который на первом же допросе признал себя виновным.
Любому юристу известно, что признание самого обвиняемого, не подтвержденное вескими уликами, не может считаться достаточным доказательством его вины. Знал это и следователь, который вел дело Олега Седых, и не забыл, разумеется, о доказательствах.
Книга, оброненная на лестнице, хотя и не прямая, но улика. Есть и прямая. Свидетельница Курочкина, дворник дома, где живет пострадавшая, во вторник, в шестом часу вечера, видела, как из подъезда выходил парень с черной сумочкой под мышкой. Видела Курочкина парня со спины, опознать его не может, но она твердо запомнила, что на парне был коричневый прорезиненный плащ с поясом, какой носит Олег Седых.
В общем, в деле было достаточно материала для обвинения Олега Седых в совершении преступления, предусмотренного 145-й статьей Уголовного кодекса.
Андрей Аверьянович прочел характеристику обвиняемого, подписанную классным руководителем 10-го «А» класса и заверенную директором школы. Эта бумажка, составленная в осторожных выражениях, характеризовала не столько Олега Седых, сколько ее авторов, которые не решились сказать доброе слово о парне, угодившем под суд. И дурное сказать не сумели — то ли нечего было сказать, то ли побоялись, что потом с них спросят — почему не принимали мер, коли знали за учеником тяжкие грехи.
Характеристика не удивила Андрея Аверьяновича и ничего не прибавила к тому, что он уже знал. Удивил его другой документ, оказавшийся в деле. Он тоже исходил из школы, где учился Олег Седых. Это было письмо, под которым стояло тридцать подписей учеников 10-го «А» класса.
«Мы знаем Олега девять лет, — писали ученики, — где мы только с ним ни были: на субботниках в районе, на уборке винограда, в походах через перевалы. Тут уж человек весь виден. В Олеге и соринки жадности нет. Он последним поделится с товарищем, всегда поможет. И не потому поможет, что так положено по писаным канонам, оттого, что душа у него добрая, он иначе не может…»
«…Чтобы ограбить человека, — рассуждали ребята, — грабитель должен быть жадным к деньгам или к тем возможностям, которые даются деньгами. Олег никогда о деньгах не думал. Вечеринок он не любил, в кафе не ходил, не пижонил. Он даже коллекций никаких не собирал. Как же может быть, чтобы его вдруг потянуло к деньгам? Да еще так, чтобы пойти на самую большую подлость?»
Андрей Аверьянович дважды прочел письмо и задумался. Олег Седых, каким он виделся ему сейчас, ничего общего не имел с тем Олегом, который рисовался материалами следствия.
С самых первых школьных шагов мальчишку полюбили товарищи — за честность, за доброту, за то не вымученное, а естественное чувство товарищества, которое жило в нем и которое дано не каждому. В письме приводятся факты, будничные, в общем-то рядовые: заступился за девочку из младшего класса, не дал ее в обиду; разделил завтрак с товарищем; в походе нес рюкзак уставшего товарища… Ничего из ряда вон выходящего, если брать каждый случай в отдельности, но собранные вместе (а собрали и сгруппировали их школьники умело и убедительно) они рисуют образ живой, достоверный и ясный.
«Если бы Олегу, — делают вывод авторы письма, — нужны были деньги даже для того, чтобы спасти брата, он бы все равно не смог ограбить старуху».
Школьные товарищи Олега не верили в его виновность и высказали это вполне определенно.
Может ли иметь какой-то вес это письмо на весах правосудия, где оперируют документами, уликами, свидетельскими показаниями? Нет, конечно. По-мальчишески запальчивое, категоричное в своих выводах, оно способно вызвать разве что улыбку у серьезных людей, которые призваны вершить суд, опираясь на факты.
Но вот что интересно: неискушенные в юридических тонкостях школьники нащупали очень важный для существа дела вопрос: мотивы преступления. Они утверждают: не было у Олега побудительной причины для совершения преступления. Не видела этих мотивов и Вера Сергеевна, мать Олега. Андрей Аверьянович вспомнил ее слова: «За этим не просто испорченность натуры, но жестокость, чего я никогда не замечала в сыне». Мнения матери и его товарищей, людей, которые хорошо его знали, сходятся.
На недоуменные вопросы Веры Сергеевны следователь ответил: «Что же тут непонятного? Перед молодым человеком в наше время столько соблазнов». Вообще, заключение верное — соблазнов перед молодым человеком много. Можно добавить — и не только в наше время. Но что именно, какой соблазн побудил Олега пойти на преступление?
Андрей Аверьянович вернулся к протоколам допросов. Следователь, разумеется, не мог не спросить у обвиняемого — зачем он это сделал. И он спросил. Вот что записано в протоколе:
Следователь. Когда вы задумали отобрать деньги у гражданки Козловой?
Олег. На почте, когда увидел, как она получала деньги.
Следователь. Вы раньше не знали Козлову?
Олег. Не знал.
Следователь. Как вы оказались на почте?
Олег. Шел мимо, зашел.
Следователь. На что вы хотели употребить деньги Козловой?
Олег. Ни на что особенное. Нужны были деньги.
Следователь. Может быть, вы кому-то были должны?
Олег. Нет, я никому не был должен.
Следователь. Может быть, проиграли?
Олег. Нет, я на деньги не играл.
В одном из семи следующих протоколов допроса следователь вернулся к этому вопросу, но получил примерно тот же ответ: деньги нужны были вообще, ни на что определенное обвиняемый тратить их не собирался. Странно? Если принять за исходное, что «в наше время перед молодым человеком столько соблазнов», то ничего странного нет. Тем более, что обвиняемый не запирается, признает все: да, напал, да, ударил и отнял. Вот в чем главное. Остальное — несущественно.
Несущественным посчитал следователь и то обстоятельство, что при аресте денег у Олега не оказалось. Истратил их в течение одного вечера? Куда мог истратить тридцать рублей юноша, который «вечеринок не любил, в кафе не ходил, не пижонил… коллекций никаких не собирал»? В протоколах следствия ответа на этот вопрос не было.
Андрей Аверьянович закрыл папку, аккуратно завязал тесемки, потер уставшие глаза. Не так уж оно просто, это элементарное дело об ограблении пенсионерки Козловой. Что-то стряслось с юношей, с Олегом Седых, симпатичным парнем, на защиту которого стали горой тридцать десятиклассников. Они мысли не допускают, что Олег может ограбить старуху. А он признался, что ограбил…
Засунув руки в карманы плаща, надвинув на лоб шляпу, Андрей Аверьянович шагал по улице, обдумывая дело Олега Седых. Первое знакомство с документами не дало ясности. Что ж, ведь это лишь первое знакомство, и нет оснований быть собой недовольным. Да и не испытывал сейчас Андрей Аверьянович недовольства, разве что чувствовал некоторую неловкость — не покидало ощущение, будто недоглядел чего-то, не вычитал между строк в документах. А там написано, стоит только повнимательнее вчитаться.
Андрей Аверьянович не пошел домой, а сделал добрый крюк и тихими одноэтажными улочками вышел к набережной.
За высоким бетонным парапетом не видно было воды, а сразу низкий противоположный берег, несколько домиков и за ними степь. И еще дальше неясная линия далеких гор. Над городом висело низкое серое небо, а там, над горами, неистовое, яркое, пробивалось солнце, окрашивало и плавило облака, напоминая о том, что где-то у моря еще тепло и солнечно и что пройдет хмурая осень и-снова будет лето, яркая зелень, голубое небо. Но все это пока что далеко, за горами, а здесь осенняя тишина и пустынность — ни души на том берегу, никого на широкой набережной.
Андрей Аверьянович, облокотясь о парапет, посмотрел на обмелевшую, открывшую песчаные косы и отмели реку, потом прошел вниз по течению до земляных курганов и покинутых бетономешалок — набережная еще строилась — и вернулся обратно. Чувство неловкости, вызванное ощущением, что он чего-то не углядел в протоколах, прошло, и он уже спокойно думал о том, каким путем двигаться дальше. Документы от него никуда не уйдут, пришло время познакомиться с подзащитным. Он тоже никуда не уйдет, но чем раньше увидится с ним Андрей Аверьянович, тем будет лучше.
4
Миновав проходную с окованными железом дверями, Андрей Аверьянович очутился в пустынном дворе. Перейдя его, вошел в трехэтажный корпус, по каменной лестнице поднялся в общую комнату. Отдал в окошечко вызов и сел у стены, развернув предусмотрительно припасенную газету.
Чаще всего тут многолюдно, и можно встретить адвокатов, следователей, но сегодня никто не окликнул Андрея Аверьяновича, он спокойно читал, пока из окошечка не крикнули:
— Товарищ Петров, занимайте седьмую комнату, вашего ведут!
Андрей Аверьянович пошел в седьмую комнату. Была она пустынна — стол с чернильницей, два табурета, зарешеченное окно. В комнате прибрано, а все равно кажется, что на всем лежит слой пыли, что здесь не чисто. Может быть, от специфического стойкого запаха — смесь карболки и хозяйственного мыла.
Конвойный ввел обвиняемого и оставил их одних.
— Садитесь, — сказал Андрей Аверьянович, коротким жестом показывая на табурет.
Олег Седых молча сел.
Андрей Аверьянович не торопился садиться, стоя спиной к окну, разглядывал своего подзащитного. Олег сидел, опустив голову, терпеливо ждал. У него было чистое, не потерявшее юношеской округлости лицо. На верхней губе пробивались темные усики. Андрей Аверьянович сел к столу и заглянул Олегу в глаза. Темно-серые, как у матери, они смотрели тревожно и настороженно.
— Давайте знакомиться, я ваш новый адвокат, — сказал Андрей Аверьянович и назвал себя.
— Здравствуйте, — Олег кивнул головой. — А меня зовут Олег. Олег Седых. — На минуту настороженность покинула его, глаза оттаяли, и Андрей Аверьянович увидел симпатичное мальчишеское лицо.
— Я буду защищать ваши интересы на суде, — начал Андрей Аверьянович и тотчас оставил официальный тон — не вязался он с этой открытой, очень молодой и ясной физиономией. — Прочитал я материалы следствия, и не все мне ясно. Давайте вместе разбираться. Вы согласны мне помочь?
— Да, — односложно ответил Олег, не глядя на адвоката.
— Первый вопрос: зачем вам понадобились деньги?
— Нужны были, — Олег передернул плечами.
— Может быть, вы хотели что-то купить?
— Да, да, — поспешно согласился Олег, — я хотел купить магнитофон. — По-прежнему он смотрел в сторону, и Андрей Аверьянович не сомневался, что магнитофон придуман только что.
— Магнитофон вы не купили, насколько мне известно, однако денег у вас не оказалось. Вы их истратили?.
— Да, я их истратил.
— На что?
— Ну, съел мороженого, купил торт…
— Молодой человек, — Андрей Аверьянович подавил вздох, — я ваш защитник, то есть буду охранять и отстаивать ваши интересы, и вы должны быть со мной вполне откровенны, иначе я не в состоянии вас защищать. Твердо обещаю — ваше доверие, вашу откровенность я никогда не использую во вред вам. Я должен знать правду.
Олег молчал. Он замкнулся и вовсе не хотел идти навстречу своему защитнику.
Андрей Аверьянович встал, прошелся по комнате. Остановясь у окна, долго смотрел на Олега. Упрямый и потерянный сидел он на своем табурете. Андрей Аверьянович почувствовал к нему жалость. Не раздражение, а только жалость. Юноша ему нравился. Несмотря ни на что вызывал симпатию. Он и лгать-то не умеет, и изворачиваться не может, горемыка. Что же с ним стряслось? Что привело его в тот злополучный день на лестницу дома, где живет Анна Георгиевна Козлова? На эти вопросы, видимо, придется отвечать без помощи Олега Седых. Андрей Аверьянович вернулся к столу, сел.
— Что ж, — сказал он, — оставим трудные вопросы. Что вы собирались делать после окончания школы?
Олег приподнял голову, не без опаски глянул на адвоката. Никакого подвоха, кажется, не было. Против него сидел еще не толстый, но уже утративший стройность немолодой человек, у него было крупное, с мясистым носом, спокойное лицо, от широкого лба к затылку уходили глубокие залысины, глаза внимательные, но без пронзительности. Олег вздохнул с облегчением и ответил:
— Я хотел идти в университет, на филологический.
— Любите литературу?
— Да, очень люблю.
— Есть у вас и любимые писатели?
— Конечно.
— Маяковский, — подсказал Андрей Аверьянович.
— И Маяковский. Но мне ближе Есенин, Твардовский. А из молодых — Евтушенко.
— А Вознесенский?
— Н-не знаю… Мне кажется, он искусственно усложняет стихи. Их надо иногда разгадывать, как шарады.
— Наверное, это отражение сложностей жизни, — сказал Андрей Аверьянович. — Жизнь, она не проста и нередко предлагает нам шарады. «Одна из них сейчас передо мной», — подумал он, но вслух не сказал. Вместо этого спросил: — Вы и сами, наверное, пишете стихи?
— Нет, — тотчас ответил Олег. — Только иногда для стенгазеты, рифмованные подписи. Но это же не стихи. Я доклады писал, читал их в нашем литературном кружке. О творчестве Ярослава Смелякова, «Героическое в литературе и в жизни»…
Он умолк едва не на полуслове, погас и понурился. Видимо, вспомнил, где находится и как нелепо звучат здесь разговоры о литературе, о героическом. Андрей Аверьянович понял состояние Олега, подосадовал про себя, что не сумел остеречь беседу от опасного поворота. Жаль, но ничего уже не поделаешь, на сегодня довольно.
5
Средняя школа, в которой учился Олег Седых, находилась в новом районе города. В стороне от трамвайных и троллейбусных линий на просторной площадке стояло большой буквой П пятиэтажное здание. Андрей Аверьянович, тщательно выскоблив подошвы на железной решетке, вошел в вестибюль. Паркетный пол чисто вымыт, в широкие окна вливаются потоки света, и кажется, что здесь светлее, чем на улице. Только плакатиков и самодельных монтажей на стенах было многовато, они словно бы стесняли это в общем-то просторное помещение.
Пожилая женщина в синем халате, наверное уборщица, показала, как пройти в учительскую. Андрей Аверьянович поднялся на второй этаж, пересек большой зал, в котором стены были заняты репродукциями с картин русских художников — от Кипренского до Герасимова, — открыл белую дверь с табличкой «учительская».
Длинная, светлая комната, заставленная шкафами и желтыми письменными столами, была пуста. Андрея Аверьянович собрался уже вернуться в зал, когда из-за шкафа вышла высокая женщина с рулоном карт под мышкой.
— Простите, пожалуйста, — обратился Андрей Аверьянович, — мне нужно видеть Зинаиду Харитоновну Загорулько, классного руководителя 10-го «А» класса.
— Она сейчас на уроке, вам придется подождать, — женщина взглянула на ручные часы, — четверть часа. Через пятнадцать минут будет перемена.
Женщина с картами вышла. Андрей Аверьянович прошелся между столами, прочитал написанное мелом на черной доске объявление:
«Всем классным руководителям! Не позднее 28-го сдать планы воспитательной работы».
Усмехнулся, представив себе, как чертыхаются про себя классные руководители, читая это объявление. Сколько им, бедолагам, приходится составлять планов, тезисов, конспектов. Жена его, бывало, стоном стонала от всяческой писанины, от внеклассной работы, собраний и заседаний.
Андрей Аверьянович сел за один из столов. Давненько он не бывал в школе, наверное лет пять. Да, не меньше. С тех пор, как умерла жена, в школу заглядывать не случалось. Пять лет назад этой школы, наверное, еще не было. То есть, школа, скорей всего, была, но размещалась в другом здании, а это строилось.
Раздался звонок, и здание стало наполняться шумом. Учителя с классными журналами в руках входили в учительскую. Многие здоровались с Андреем Аверьяновичем быстро и настороженно, как здороваются с незнакомым человеком, который неизвестно зачем появился — то ли новый инспектор из гороно, то ли родитель.
Зинаида Харитоновна Загорулько оказалась немолодой женщиной с мелко завитыми крашеными волосами. Одета она была не то чтобы небрежно, а как-то неумело. Лицо у нее простое, даже грубоватое. Ей не следовало бы красить губы, но она красила. И выщипывала и подрисовывала брови. Весь ее облик не вязался с представлением о преподавателе языка и литературы.
Следующий урок Зинаида Харитоновна была свободна — «окно» в расписании, и, когда учительская опустела, Андрей Аверьянович смог поговорить с ней об Олеге Седых. Начала она с жалоб:
— Теперь во всем виноват классный руководитель, а я что — в душу к нему залезу? Нынешняя молодежь слишком умная, никого не признают, ничего святого у них нет. И вот результат. В школе ученик находится шесть-семь часов, остальное время где? Дома. С родителей надо прежде всего требовать. По-моему, у Седых дома неблагополучно, неправильно воспитывают, хотя мать сама учительница. Старший тоже у нас учился — сколько мы с ним беды натерпелись: зазнайка, учителям дерзил. Олег потише, но, видать, себе на уме, ишь до чего додумался…
Зинаида Харитоновна снова обрушилась на современную молодежь, только теперь, разгорячась, она говорила молодежь, с ударением на первом слоге.
— Значит, вас не удивляет, что Олег Седых совершил такое тяжкое преступление? — спросил Андрей Аверьянович.
— В школе поработаешь, ничему уже не будешь удивляться, — с сердцем ответила Зинаида Харитоновна.
— В деле есть письмо, подписанное тридцатью учащимися 10-го «А» класса. Вы знаете об этом письме?
— Вот с этим письмом тоже, — Зинаида Харитоновна недоуменно и сердито развела руками. — Собрались сами, со старшими не посоветовались и — пожалуйста — в прокуратуру письмо. «Не может быть, наш товарищ не такой» и тому подобное. Огульно и голословно все отрицают. А он признался. Вот вам и «не может быть». И опять виноват классный руководитель: не удержал, не разъяснил.
— Весь класс подписал письмо?
— Нет, не весь. Лида Горбик, староста класса, не подписала, проявила принципиальность. Так они теперь с ней не разговаривают. И опять виноват классный руководитель…
— А кто у вас ведет литературный кружок? — спросил Андрей Аверьянович. Он бы изрядно удивился, если бы Зинаида Харитоновна сказала, что ведет литературный кружок она.
Но удивляться не пришлось, кружок вела Ольга Степановна Бекетова, которая, как сообщила Зинаида Харитоновна, вот-вот должна прийти — у нее первые уроки во второй смене.
Андрею Аверьяновичу повезло: Бекетова пришла минут за сорок до начала своих уроков. Худенькая, подвижная, с лихорадочным румянцем на высоких скулах, она так и вцепилась в Андрея Аверьяновича.
— Очень хорошо, что вы к нам пришли, а то я сама собиралась вас разыскивать. Где бы нам расположиться? Подождите… — Куда-то сбегала и, вернувшись, повела Андрея Аверьяновича на третий этаж, в пустой класс.
— Садитесь. — Подвинула ему учительский стул, сама, откинув крышку, села за первую парту, подперла щеки кулаками. — Я вас слушаю.
— Это я вас хотел послушать, — улыбнулся Андрей Аверьянович. — Что он за человек, Олег Седых, и как, по вашему мнению, дошел он до жизни такой, что сидит в следственной тюрьме?
— Это очень способный, — решительно начала Бекетова, — я бы сказала, одаренный юноша. Очень ясный и добрый по характеру, по мыслям своим, совершенно не способный совершить то преступление, в котором его обвиняют.
— Но он признался, что совершил преступление.
— И все равно я не могу поверить.
— Вы его давно знаете?
— Пять лет.
— Вы знаете его по кружку?
— Да. Учится он у Зинаиды Харитоновны, но, уверяю вас, я его знаю не хуже любого из учителей, которые с ним занимаются в классе. В кружке ребята раскрываются так, как никогда не открываются на уроках. А сколько раз мы шли с занятий все вместе, спорили, думали вслух! Нет, Олег не способен на преступление.
В течение часа Андрей Аверьянович услышал два совершенно разных отзыва о своем подзащитном, два мнения. Собственно, у Зинаиды Харитоновны Загорулько ее личного мнения вроде и не было, просто она легко поверила в преступные возможности своего ученика. Другая не хотела верить. Может быть, Олег поворачивался к ним разными гранями своего характера, и поэтому они видели его так разно?
— А вот классный руководитель Олега Седых, Зинаида Харитоновна, полагает, что он мог совершить преступление, — Андрей Аверьянович произнес эту фразу так, будто размышлял вслух. И тотчас, как он и рассчитывал, услышал ответ собеседницы:
— Что ж, ее можно только пожалеть. Трудно жить на свете, не веря в добрые начала своих учеников. По натуре Зинаида Харитоновна не злой человек, но она не на своем месте, поэтому раздражена, задергана. Диплом об окончании педагогического института у нее есть, а настоящих знаний, культуры нет. Она может сказать «велисапед», прочесть «жа́ркое» вместо «жарко́е», а ученики все подмечают, поправляют ее, посмеиваются над ней. С Игорем Седых, это старший брат Олега, у нее были конфликты, которые доходили до педсовета. Игорь был мальчик резкий, невоздержанный, она его просто не терпела. Ну, и он ей отвечал тем же. У нее и с Олегом был конфликт. Когда проходили «Войну и мир». Писали они сочинение по вопроснику, и был там такой вопрос: «Героическая гибель Пети Ростова». А Олег написал, что Петя Ростов погиб нелепо, и ни о какой героической гибели речи быть не может. Зинаида Харитоновна поставила ему двойку, хотя работа была написана толково, грамотно, самостоятельно. Потом, когда эту историю разбирали, у нее спрашивали, откуда взяла она тот сомнительный вопросник. Оказывается, из давнего методического пособия, которого придерживалась слепо…
Бекетова умолкла и коротко усмехнулась:
— Вы не подумайте, пожалуйста, что я из каких-то недобрых побуждений дурно говорю о товарище по работе. Я говорю так, чтобы вы поняли, почему Загорулько может поверить в виновность Олега. Она просто не знает его и скорей всего не отличает от старшего брата, который доставил ей так много неприятностей.
— А в них много общего?
— Вы имеете в виду Игоря и Олега?
— Да.
— Нет, они очень разные. Даже внешне. Игорь похож на отца, лицо красивое, но холодное, временами надменное. Олега вы видели?
Андрей Аверьянович кивнул.
— Этого красавцем не назовешь, но симпатию к нему испытываешь сразу. И характеры у них разные: Олег открытый, восторженный. Игорь замкнутый, недоступный, у него и товарищей было немного: он обязательно должен был подавлять и командовать.
— И Олегом?
— Как вам сказать… Не могу привести примеров, но думаю, Олег позволял ему командовать. Он любил Игоря, и я сама слышала, как не без горечи говорил, что многие, в том числе и учителя, не понимают Игоря.
— Игорь тоже увлекался литературой?
— Нет, он сильней был в точных науках. Они во всем были разные, в склонностях и увлечениях тоже.
— Скажите, Ольга Степановна, а не могло случиться, что впечатлительный, начитанный и, наверное, склонный к самоанализу молодой человек, я имею в виду Олега Седых, подобно Федору Раскольникову испытал острую потребность в самоутверждении? Тот убил старуху, этот ограбил.
— Что вы, что вы! — Бекетова даже ладошками закрылась от Андрея Аверьяновича. — Совсем это не похоже на Олега, он очень ясный, открытый, без этих самых темных извивов души. Вот уж кто не годится в герои Достоевскому, так это Олег Седых.
— У Достоевского, знаете ли, разные герои. Очень разные. Одно их только, пожалуй, роднит — одержимость, очень русская черта… Кстати, работы Олега, которые он читал в кружке, не сохранились?
— Сохранились.
— И вы их мне дадите?
— Конечно.
Бекетова по-прежнему решительно и быстро вышла из класса и скоро вернулась с двумя тетрадями — одна обычная, другая потолще, сшитая из нескольких ученических. Андрей Аверьянович взял тетради, поблагодарил Бекетову и распрощался.
6
На улице шел дождь. Слышно было, как он барабанил по жестяному козырьку за окном. Андрей Аверьянович отложил книгу на диванную тумбочку. Он с удовольствием прочел еще одну главу у Чарльза Сноу. Глава называлась «В жилище отшельника». Речь шла о некоем Поле Яго, который, удалясь от дел в колледже, доживал свой век на покое. «Именно те, кто проявляют живейший интерес к людям, — сказал этот самый Яго Люису Элиоту, — и становятся в конце концов отшельниками».
Мысль эта звучала парадоксально. И, как всякий парадокс, настораживала. Андрей Аверьянович любил побыть наедине с самим собой, одиночество его не тяготило, но вместе с тем он с годами не утратил живейшего интереса к людям. Правда, он еще не удалился от дел. Но он и не собирался настолько от них удаляться, чтобы жить затворником. Он жил в иной атмосфере, нежели герои Чарльза Сноу, и не жалел об этом, хотя в атмосферу романа погружался с удовольствием, как если бы ехал в гости к людям, которые его очень занимали. Побыть с ними интересно, а жить в их обществе постоянно — нет, это не его стихия.
В другое время Андрей Аверьянович почитал бы еще — спать не хотелось, он чувствовал себя отдохнувшим. Но сегодня его тянуло к тетрадям, принесенным из школы. Дело Олега Седых, за которое он взялся нехотя, занимало его все больше. Теперь он был убежден, что оно вовсе не простое, и Вера Сергеевна Седых, предположившая, что, может быть, спасать Олега надо от него самого, не так уж далека от истины.
Андрей Аверьянович раскрыл тетрадь потоньше. В ней был доклад, посвященный творчеству Ярослава Смелякова. У автора доклада был недурной слог, он связно и логично выражал свои мысли. Уже это, наверное, выделяло его среди других учеников не только на уроках литературы, но и в кружке.
Автора доклада привлекали простота и ясность стихов Смелякова. Он приводил немало цитат, по которым можно было судить, что он чувствует поэтическое слово, у него есть вкус. Он уверенно и откровенно опирался на суждения критиков, ученически следуя их схемам и построениям. Но где-то во второй половине доклада стали прорезываться и собственные суждения Олега Седых, его любимые мысли. Они тоже подкреплялись цитатами и суждениями критиков, но брались те суждения уже из источников, прямого отношения к стихам Смелякова не имеющих. Юный докладчик еще не решался собственные мысли выражать своими словами.
Любимые мысли у Олега были добрые и демократичные. Он выражал их с помощью таких стихов Смелякова, как «Винтик», где поэт отвергает распространенное в свое время представление о человеке как о «малом винтике в огромном механизме страны. «…Известен или неизвестен, — переписал в тетрадь Олег, — ты все равно незаменим, живущий вне хулы и лести страны Советской гражданин». Дальше он обращается к стихотворению того же настроя «Простой человек». Совсем не прост наш, именуемый в газетах простым, советский человек. Не прост и «За все, что миру нужно, товарищ верный тот отнюдь не простодушно ответственность несет».
Автор доклада читал и последние стихи Смелякова, публиковавшиеся в повременных изданиях. Ссылаясь на эти стихи, он по-юношески горячо высказал мысль, что лирический герой автора не просто в ответе за все, но болеет болью людей и что каждый порядочный человек должен чувствовать боль и поднимать голос, против непорядочности и несправедливости в жизни. Тут цитировались последние строки стихотворения Смелякова о женщинах, которые выполняли трудную мужскую работу: «…А я бочком и виновато, и спотыкаясь на ходу, сквозь эти женские лопаты, как сквозь шпицрутены иду».
Андрей Аверьянович перевернул последнюю страничку тетради и взялся за вторую, с докладом о героическом в жизни и в литературе. И здесь автор сначала шел проторенными дорожками, показывая немалую начитанность. Привлекались многие литературные источники — от «Слова о полку Игореве» до «Волоколамского шоссе» Александра Бека, от «Князя Серебряного» Алексея Толстого до «Коллег» Василия Аксенова. В этом пестром наборе событий и героев легко было заблудиться и увязнуть, но автор неизменно выбирался на твердое, держась за ниточку своей главной мысли: в борьбе за справедливость, за правду и человечность русские люди, не задумываясь, жертвуют всем, даже жизнью.
Дойдя до конца, Андрей Аверьянович вернулся к первой странице и еще раз прочел эпиграф: «…Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…»
Не вызывало сомнения, что все, написанное в тетрадях, было написано искренне, от взволнованной и благородной души. Но тогда при чем здесь пенсионерка Козлова, и как могло случиться, что этот взволнованный, благородный юноша, стукнув старуху по голове, отнял у нее сумочку с тридцатью рублями?
Андрей Аверьянович сидел в глубоком раздумье. Потянулся было к роману Чарльза Сноу, но так и не взял его с тумбочки: сейчас ему нечего было делать среди хитроумных профессоров аристократического колледжа.
7
И вновь Андрей Аверьянович листал дело Олега Седых. И чем больше в него вчитывался, тем меньше соглашался с выводами следователя. Видимо, безоговорочное, непонуждаемое признание обвиняемого притупило остроту и зоркость его, и он не проверил и не подтвердил то, что надо было проверить и подтвердить.
Взять хотя бы книгу, оброненную преступником на лестнице. Следователь не сразу спросил о ней у Олега. Сначала выслушал его признание и объяснения, а потом задал вопрос, что у Олега было в руках, когда он шел следом за Козловой и напал на нее. Олег сказал, что в руках у него не было ничего. Следователь уточнил: а не было ли книги? И Олег снова ответил: нет, не было. Человек во всем признался, а тут путает и запирается. Зачем? То, что у него в руках была библиотечная книга, не отягощает вины, ничего не меняет, так почему же он не признается, что имел с собой томик Эдгара По? Забыл? Маловероятно, то есть просто невероятно.
Еще одно противоречие в показаниях обвиняемого обратило на себя внимание Андрея Аверьяновича.
Черную сумочку, в которой пострадавшая Козлова несла деньги, следователь не нашел. Олег на допросе показал, что, вынув деньги, бросил сумочку в урну. Вместе со следователем и понятыми он выезжал на место происшествия, провел их по улицам и показал урну, куда будто бы бросил сумочку.
В урне сумочки не оказалось. Ничего удивительного в этом нет — урны каждый день очищаются. Удивительно другое. Олег повел следователя и понятых вправо от ворот дома, где жила Козлова. А свидетельница Курочкина показала, что парень в коричневом плаще с сумочкой под мышкой пошел из ворот налево, то есть совсем в другом направлении.
Кто же дал ложные показания? Дворник Курочкина уверенно заявила — обвиняемый пошел по улице влево. А Олег повел следователя в другую сторону. Забыл, куда пошел после нападения на старуху? Не может этого быть. Пытается ввести следователя в заблуждение, запутать следы? Зачем, если он во всем признался?
Андрей Аверьянович пожалел, что Игорь Седых болен и с ним нельзя поговорить. Вопреки утверждениям Веры Сергеевны он, видимо, что-то знал. На эту мысль навели Андрея Аверьяновича показания соседки Седых, Аси Владимировны Люшниковой, которые он перечитал еще раз.
Ася Владимировна видела, как в квартиру Седых вошли люди в милицейской форме — она как раз собралась в магазин и спускалась по лестнице. Выйдя из дома, она встретила Игоря Седых и сказала ему: «У вас в квартире милиция». Тот направлялся домой, но, услышав сообщение Аси Владимировны, круто повернулся и ушел. Это было в двенадцать часов дня, а через сорок минут пришел из школы и был арестован Олег.
Решив проверить мелькнувшую догадку, Андрей Аверьянович позвонил в школу и попросил к телефону Зинаиду Харитоновну Загорулько. Когда она взяла трубку, он назвал дату ареста Олега и спросил, можно ли установить, когда в тот день окончился последний урок в ее классе. Она ответила, что, конечно, можно и, сверившись с расписанием, назвала время.
Андрей Аверьянович записал и задал еще вопрос: «А нельзя ли установить, присутствовал ли в тот день Олег Седых на последнем уроке?»
Зинаида Харитоновна попросила позвонить через двадцать минут — идет урок, и классного журнала в учительской нет.
Через двадцать минут она сообщила: последним в тот день был урок истории, Олег Седых на нем отсутствовал.
Поблагодарив, Андрей Аверьянович положил трубку. Выходит, Олег ушел с последнего урока, торопясь домой, чтобы отдать себя в руки милиции. Будто знал, что его ждут. А может быть, и в самом деле знал? Услышав, что в их квартире милиция, Игорь поспешил в школу, дождался перемены и сообщил Олегу, что за ним пришли. И тот, схватив шапку в охапку, бросился домой. По времени так оно и получается. Значит, не только во всем признался, но и прибежал домой, как только узнал, что явилась милиция.
Андрей Аверьянович снова перелистал дело. Игоря, старшего брата, не допрашивали, показаний его в деле не было. А жаль. По всей, вероятности, он в этой истории играл какую-то роль. И, скорей всего, немалую.
Вернувшись к первому допросу, Андрей Аверьянович еще раз внимательно вчитался в протокол, особенно в то место, где следователь пытался установить, что произошло на лестнице. Олег показывал: догнал старуху, вырвал сумочку и бросился бежать. «Козлова упала?» — спрашивает следователь. «Кажется, да», — отвечает Олег, словно бы и не запомнил толком, что и как он делал в ту минуту. Далее он не сразу припомнил, что ударил Козлову по голове. Получалось вроде бы так, что не он рисовал следователю картину преступления, а следователь воссоздал ее, и Олег согласился, так оно и было. Приняв эту версию, он от нее уже не отступался, все подтверждая на последующих допросах.
Забыл, что в руках у него была библиотечная книга, забыл, в какую сторону свернул, выйдя со двора, не мог сразу вспомнить, что ударил старуху… Здоровый молодой человек страдает такой забывчивостью. Последний пункт — ударил или не ударил — имеет значение для квалификации преступления, но первые два никак не отягощают и не облегчают положение обвиняемого, зачем же ему путать следователя, вести понятых не туда, куда ушел парень с сумочкой? Либо у преступника есть какие-то хитроумные соображения, либо он не был в тот момент на месте преступления и не знает, как ограбили старуху.
Андрей Аверьянович вспомнил Олега, каким увидел его в тюрьме, характеристику, написанную его товарищами. Не было в нем изощренной хитроумности, если он что и путал, то скорей по незнанию. Значит, оговорил себя? Признался в преступлении, которое не совершал?
Чем больше раздумывал Андрей Аверьянович над протоколом, тем больше склонялся именно к этой версии.
В конце дня зашла в юридическую консультацию Вера Сергеевна. С того вечера, когда встретились они у Костырина, Андрей Аверьянович видел ее дважды, но оба раза накоротке, разговаривать-то было не о чем — Андреи Аверьянович только знакомился с делом.
Вера Сергеевна села на предложенный стул и вопросительно посмотрела на Андрея Аверьяновича. Он пожал плечами.
— Пока не могу сказать, что мне все ясно в этой истории. Убежден в одном — следствие не сделало всего, что могло и должно было сделать.
В конторе было тесно, неуютно, и Андрей Аверьянович предложил:
— Пойдемте на свежий воздух.
Вера Сергеевна тотчас поднялась и молча вышла. Андрей Аверьянович последовал за ней, на ходу закутывая шею шарфом.
Они направились в сквер с детскими качелями и каруселью. Вера Сергеевна зябко прятала нос в поднятый воротник бобрикового пальто, и Андрей Аверьянович пригласил ее в кафе-аквариум. Взяв две чашки черного кофе, они уселись в углу за пластмассовый столик.
— Как здоровье Игоря? — спросил Андрей Аверьянович.
— Спасибо, неплохо, его скоро выпишут, пусть полежит дома, а то в больнице он скучает, нервничает.
— Мне кажется, он что-то знал. Во всяком случае, есть основания предполагать, что именно он предупредил Олега о появлении у вас дома работников милиции.
— Возможно, — после некоторого раздумья сказала Вера Сергеевна, — он мог что-то знать и не сказать мне: Игорь всегда был скрытным и по сравнению с Олегом замкнутым мальчиком.
— И не странно ли, узнав о том, что за ним пришли (а он, конечно, должен был понимать, что пришли за ним), Олег поспешил домой.
— Это можно понять: Олег знал, что я дома, и тревожился, наверное. Он был очень чутким и внимательным сыном.
Губы у Веры Сергеевны дрогнули, но она сдержалась и не заплакала. Андрей Аверьянович опустил глаза, занявшись своим кофе: ему не хотелось, чтобы собеседница догадалась о его мыслях. А подумал он о том, что матери, сами того не сознавая, могут быть ужасны в своем эгоизме. И Вера Сергеевна не лучше других. Но она все-таки была лучше, потому что нашла в себе силы вспомнить.
— И этот чуткий и ласковый мальчик, — сказала Вера Сергеевна с болью, — ограбил старую женщину, ударил ее по голове. Чудовищно! Или мы, матери, так слепы? Но я что угодно могу вообразить, только не эту картину.
Андрей Аверьянович мелкими глотками пил кофе и помалкивал. Он бы тоже мог сказать добрые слова об Олеге, но сидевшая напротив женщина ждала от него не добрых слов, а доказательств, хотя бы того, что сын ее не по своей воле совершил преступление. А доказательств он пока не имел. Было много недоуменных вопросов, которые могли серьезно поколебать обвинение. Но он рассчитывал добиться большего, хотя говорить об этом вслух полагал преждевременным.
Вера Сергеевна справилась с волнением и тоже принялась за кофе.
— Мы сегодня собирались к вам с мужем, — сказала она, — но муж задержался на работе, и я отправилась одна. Сейчас поеду домой, — Вера Сергеевна вздохнула, — скажу, что ничего нового и утешительного. А как хотелось бы его чем-то обрадовать, он так переживает. Вида не показывает, носит в себе, но ведь от этого еще трудней.
— Он сейчас дома, ваш муж? — спросил Андрей Аверьянович.
— Если еще и не дома, то вот-вот придет, — ответила Вера Сергеевна.
— Мне бы хотелось познакомиться с ним. Вы не сочтете за назойливость, если…
— Что вы! Я не считала возможным затруднять вас. Едемте, пожалуйста.
Они вышли из кафе, сели в троллейбус и отправились в район новой застройки, где жила семья Седых.
— С учителями Олега вы знакомы? — спросил Андрей Аверьянович.
— С Ольгой Степановной Бекетовой мы одно время вместе работали. И, разумеется, я бывала в школе, там учились оба наших сына. Олег не доставлял огорчений. С Игорем было сложней. Учился он неплохо, но с учителями не ладил. Он не хулиганил, нет, но был резок, порой груб. Особенно много претензий имела к нему Зинаида Харитоновна. Учительница она не из сильных, ребята частенько знали предмет лучше ее и не стеснялись показать это на уроке. Особенно Игорь. Хороший учитель легко справляется с такими умниками. Зинаида Харитоновна не умела. Значит, конфликты, жалобы, приглашения родителей в школу. Я не оправдываю Игоря, есть в нем заносчивость, желание уязвить. Тут не только безжалостность молодости, но и характер. Олег мягче, деликатней и терпимей.
Вера Сергеевна умолкла, Андрей Аверьянович не тревожил ее вопросами. Сошли они на улице, обстроенной пятиэтажными домами, настолько одинаковыми, что отличить один от другого было невозможно. «Легко заблудиться, — подумал Андрей Аверьянович, — и своего дома не найдешь».
Они вошли в подъезд одного из домов, поднялись на третий этаж, и Вера Сергеевна открыла дверь.
Из комнаты послышался мужской голос:
— Ты, Вера?
— Да. И не одна.
В коридор, на ходу надевая пиджак, вышел рослый, с вьющейся седеющей шевелюрой, мужчина.
— Знакомьтесь, — сказала Вера Сергеевна, — Михаил Михайлович, мой муж.
Андрей Аверьянович назвал себя. Мужчины пожали друг другу руки. Седых не то чтобы очень крепко сжал протянутую ему ладонь, но сильно и резко потянул ее книзу.
Сняв плащ, Андрей Аверьянович вслед за хозяином прошел в комнату. Не без любопытства огляделся. Комната была обставлена современной полированной мебелью, на стенах висели недорогие эстампы — два пейзажа — и репродукция с картины Нисского «Над снегами».
— Это кто же у вас любит Нисского? — спросил Андрей Аверьянович.
— Олег, — ответил Седых, — он подбирал репродукции.
Андрей Аверьянович повнимательней вгляделся в эстампы. На одном — садовая скамья в аллее, усыпанная опавшими листьями. На другом — «Ивы» Остроумовой-Лебедевой, «И к живописи вкус у него есть», — подумал Андрей Аверьянович.
Между тем Вера Сергеевна поставила на стол сыр, яблоки, а Седых принес оплетенную бутыль и фужеры.
— Это вы напрасно, — сказал Андрей Аверьянович, — выходит, что я напросился на угощение.
— Ничего подобного, — махнула рукой Вера Сергеевна, — мы очень рады, что вы зашли и что есть чем угостить вас.
— Мне из Анапы, — вмешался Седых, — привезли очень хорошего вина, «Красностоп золотовский» называется, в продаже едва ли найдете, делают его на опытной станции. Все эти «Черные глаза» и «Улыбки» с «Красностопом» не выдерживают никакого сравнения.
— Вы знаток вин? — спросил Андрей Аверьянович.
— Кое-что понимаю: вырос в семье винодела. Мужчина должен знать толк в напитках. Я и сыновьям это внушал.
— Вы не опасались развить в них пристрастие к вину?
— Нет. Тот, кто с детства разбирается в винах, не станет пьяницей. За редкими исключениями. Но исключения только…
— …Подтверждают правило, — закончил Андрей Аверьянович.
— Совершенно верно. Прошу. — И Седых придвинул стул, приглашая гостя садиться.
Вино оказалось и в самом деле очень вкусным. Темно-красное, с вишневой кислинкой, оно могло бы удовлетворить самый изысканный вкус. Поддерживая разговор, Андрей Аверьянович наблюдал за супругами Седых. Безусловно, Михаил Михайлович обладал твердым характером и умел держать себя в руках. Он был жестковат, высказывал суждения свои в тоне категорическом, и Вера Сергеевна не мешала ему быть за столом полновластным главой семьи. Он сам знал в этом меру и не преступал грани, за которой могла начаться деспотия. И не оттого не преступал, что это было не в его характере, а потому, что любил жену. От Андрея Аверьяновича не укрылось, как он иногда ласкал ее взглядом, как время от времени клал свою ладонь на ее руку — даже, такое мимолетное прикосновение доставляло ему удовольствие. Все это Андрей Аверьянович видел и понимал, потому что сам пережил такую долгую влюбленность, и сейчас позавидовал супругам Седых и ощутил грусть: у него все было в прошлом.
Разговор, наконец, зашел о деле Олега. И снова Андрей Аверьянович пожалел, что не может обрадовать сидящих за столом людей. Он повторил то, что говорил Вере Сергеевне.
— Убейте меня, не могу поверить, что мой Олег совершил такое преступление! — воскликнул Седых.
Андрей Аверьянович не собирался возражать: чем больше он узнавал о своем подзащитном, тем меньше верил, что Олег мог ограбить старуху. Но риторические восклицания, даже если они искренни, доказательством служить не могут, поэтому Андрей Аверьянович воздержался от восклицаний.
— Можно посмотреть комнату, в которой жили ваши сыновья? — спросил он.
— Конечно, — сказала Вера Сергеевна, — идемте.
В соседней комнате стояли две узкие кровати, застланные одинаковыми светло-серыми покрывалами. Тут было два небольших письменных стола, два узких стеллажа с книгами. И здесь на стенах висели офорты и репродукции с картин. Андрей Аверьянович легко — и по книгам, стоявшим на полках, и по репродукциям — определил, какая половина принадлежала Олегу, какая — Игорю. У младшего опять был Нисский — яхты у причала, старший прикнопил на стену вырезанных из журналов «Шоколадницу» Лиотара и обворожительную Сильвану Пампанини, с волосами, захлестнувшими половину лица.
У Олега на полках стояли школьные учебники, стихи Мартынова и Смелякова, Евтушенко и Тютчева. На полках у старшего несколько специальных книг по математике и физике, учебник по автоделу, англо-русский словарь.
— Беллетристику Игорь читает? — спросил Андрей Аверьянович, обернувшись к Вере Сергеевне.
— Да, читает. Почему вы спросили?
— На его полках вовсе нет художественной литературы.
— Олег у нас книжник, поэтов он даже покупал, а Игорь пользовался книгами из библиотеки.
— Он состоял в той же, что и Олег?
— Нет, он последнее время не состоял в библиотеке, читал то, что приносил Олег.
— У них совпадали вкусы?
— Не всегда. Но Олег нередко брал по две книги — одну для себя, другую для Игоря.
Андрей Аверьянович еще раз окинул взглядом комнату. Разные люди в ней жили. Молодые, еще не окончательно сформировавшиеся, испытывавшие, казалось бы, одинаковое влияние школы и семьи, но такие разные. Что ж, так бывает: в одной семье растут дети совершенно непохожими по характеру, по наклонностям и дарованиям. Как в той сказке: «Старший умный был детина, средний сын и так, и сяк, младший вовсе был дурак…»
— Вы сказали — Олег покупал книги. — Андрей Аверьянович взял с полки томик стихов Мартынова. — Он что же, просил у вас денег на эти покупки или экономил на завтраках?
— Случалось, что экономил, иногда просил рубль, и я ему не отказывала.
— А Игорь получает стипендию в институте?
— Нет.
— И вы ему, как и Олегу, выдаете деньги на завтрак и на кино?
— Да.
— И он довольствуется этим?
Вера Сергеевна пожала плечами:
— Все необходимое у детей есть, а бездумно тратить деньги они не приучены. В конце концов, если бы Олегу очень понадобилось тридцать рублей, он попросил бы, я в этом уверена.
— А Игорь?
Вера Сергеевна помедлила с ответом:
— Н-не знаю. Он никогда не обращался с такими просьбами. Ни разу.
Андрей Аверьянович поставил Мартынова на место, в последний раз оглядел комнату и вышел в переднюю. Поблагодарив за гостеприимство, он стал прощаться.
— Я с вами, — сказал Михаил Михайлович, — мне нужно еще побывать на заводе.
Некоторое время они шли молча.
— В голове не укладывается, — первым заговорил Михаил Михайлович. — Не Игорь, а именно Олег…
— А Игорь, вы полагаете, мог бы ограбить старуху? — прямо спросил Андрей Аверьянович.
— Я этого не говорю.
— Я совсем не знаю вашего Игоря. Почти не знаю, — поправился он. — В деле имя Игоря встречается, хотя его и не допрашивали. А надо бы. Мне думается, об ограблении старухи он знает не меньше Олега. Может быть, даже больше… Я полагаю, с вами можно и нужно говорить откровенно…
— Да, конечно, — тотчас подхватил Михаил Михайлович, — я буду вам благодарен.
— Я не верю в то, что преступление совершил Олег. Он взял на себя чужую вину. Чью? Может быть, вину человека, которого мы не знаем, но которого хорошо знает Игорь. А может быть, и самого Игоря.
Они вышли к троллейбусной остановке.
— Пройдемся пешком, — предложил Андрей Аверьянович, — если не возражаете.
— Да, да, пройдемся, — согласился Михаил Михайлович. — Это трудный разговор, но без него не обойтись… Вам следует знать, что Игорь и Олег сводные братья. Игорю было немногим больше года, когда мы с Верой поженились. Я усыновил мальчика, мы уехали в другой город, чтобы никто не знал, что Игорь не родной сын мне. И никто не знал. Родился Олег, и мы изо всех сил старались одинаково относиться к сыновьям, вплоть до того, что покупали им одни и те же игрушки, одевали в одни и те же костюмчики. Упаси бог нарушить это равновесие! И они росли совсем разные. Не могу сказать, что у Игоря были какие-то недобрые задатки или склонности, но он эгоистичен, упрям, самоуверен. Олег ласков и покладист, боготворит мать… А мы к ним, таким разным, с одним воспитательным аршином, с одной мерой ласки и строгости… Это же в любой сфере беда, когда на одну доску ставят умного и дурака, мерзавца и порядочного, даровитого и бездарного. И не только на одну доску ставят, но случается, что дураку или мерзавцу отдают предпочтение. Когда мы видим такое, возмущаемся, негодуем, взываем к общественному мнению, а в семье у нас нередко творится то же самое, и мы не замечаем или не хотим этого замечать… Игорь был трудный мальчик, а мы не могли, не умели быть с ним жестче, нежели с Олегом… Не подумайте; пожалуйста, что я оправдываюсь, на кого-то перекладываю хотя бы часть ответственности. Нет, не перекладываю. Наши дети — это наша доблесть или наша вина.
Прошли еще одну троллейбусную остановку.
— Скажите, — спросил, Андрей Аверьянович, — как Олег относился к брату?
— Любил.
— И был всецело под его влиянием?
— Этого бы я не сказал. При всей человеческой мягкости Олег имел характер самостоятельный. Нет, он не был под влиянием брата, особенно последний год: Игорь поступил в институт, и они заметно отдалились друг от друга.
Еще помолчали.
— Не буду вас обнадеживать, — наконец сказал Андрей Аверьянович. — Я постараюсь доказать, что Олег не совершал преступления. Может быть, сумеем выяснить, почему он взял на себя чужую вину…
— Я вас понимаю. Поверьте, что я хочу только одного — развязать этот узел.
Они распрощались. Андрей Аверьянович весь вечер вспоминал этот разговор. Седых был искренен и ничего не хотел скрывать. Другое дело, что он не все мог договорить до конца — слишком глубоко пришлось бы ему проникнуть, в сложный и, наверное, противоречивый мир их семейной жизни, куда он не хотел углубляться. Но он сказал достаточно, чтобы Андрей Аверьянович понял и узнал главное, что ему надо знать о жизни Игоря и Олега в семье.
8
Зазвонил телефон. В конторе выдался тихий час, Андрей Аверьянович один сидел за своим столом. Он встал, подошел к телефону и услышал в трубке глуховатый от волнения женский голос:
— Мне нужен адвокат товарищ Петров.
— Я вас слушаю, — ответил Андрей Аверьянович.
— Мне очень нужно с вами поговорить.
— Если очень нужно, приходите в нашу консультацию. Знаете, где она помещается?
— Знаю. Когда можно прийти?
— Можете зайти сейчас. Вы далеко?
— Нет, недалеко. Спасибо.
Трубку на том конце провода повесили. Андрей Аверьянович постоял, глянул в окно. Подняв воротники, втянув голову в плечи, торопливо пробегали мимо прохожие. Вперемешку с дождем падал на землю мокрый снег. Он таял на тротуарах, на мостовой и только кое-где, в ложбинках, под окнами, оставались белые мазки. «Мерзкая погода», — подумал Андрей Аверьянович, но подумалось просто так, без огорчения. В такую погоду хорошо работалось, думалось, ничто не отвлекало и не дробило мысли.
Не успел Андрей Аверьянович снова сесть за стол, как в комнату вошла девушка в светлой вязаной шапочке, в пальтишке с белым меховым воротничком.
— Вы товарищ Петров? — спросила девушка, напряженно тиская в руках перчатки.
— Да, я товарищ Петров, Андрей Аверьянович. С кем имею честь?
— Моя фамилия Смирнова, я учусь в одном классе с Олегом Седых, и мне очень нужно с вами поговорить. Я узнала, что вы были у нас в школе и очень пожалела, что не увидела вас там…
Все это было сказано на одном дыхании, тем же глуховатым от волнения голосом, что звучал в телефонной трубке.
«Звонила из автомата на углу, — отметил про себя Андрей Аверьянович, — поэтому появилась здесь так быстро». Вслух он произнес:
— Садитесь. И скажите, как вас зовут?
— Мария, — опускаясь на стул, ответила девушка.
— Друзья зовут вас Машей?
— Да.
— Если не возражаете, я буду называть вас так же.
— Конечно, пожалуйста.
— Итак, Маша, что же вас ко мне привело?
Девушка заговорила не сразу. Начало своей речи она, скорее всего, приготовила заранее, но сейчас все вылетело из головы, и она собиралась с мыслями. Андрей Аверьянович молчал, не желая до времени помогать ей. Пока что он из-под приспущенных век внимательно смотрел на нее.
Маша Смирнова была красива. Тонкий нос с ноздрями, которые романисты именуют трепетными, резко очерченные, свежие губы, матовое, с легким румянцем лицо и черные, крутыми полудужьями брови. Когда она подняла на Андрея Аверьяновича большие серые глаза, он подумал, что она очень красива.
— Я уже сказала вам, — начала Маша — что учусь с Олегом Седых в одном классе. С ним случилась беда, он сейчас в тюрьме, его обвиняют в преступлении, и я пришла сказать вам, что никто в классе в это не верит. Не может поверить, что Олег напал на старушку, ударил, отнял деньги. Это чудовищная чепуха, ничего этого не могло быть на самом деле.
— Но он признался.
— Все равно мы не верим. Мы писали письмо в прокуратуру. Если нужно, еще напишем письмо и подпишемся.
— Чего же вы от меня хотите?
— Чтобы вы помогли ему. Вот вы сами верите, что он старушку ограбил? Смог ограбить?
— В суде не принимают во внимание эмоции, — Андрей Аверьянович улыбнулся, — в суде нужны доказательства.
— Значит, верите? — Маша спрашивала напористо, глаза ее блестели, щеки зарумянились еще больше.
Андрей Аверьянович вздохнул: трудно разговаривать с этими бескомпромиссными молодыми людьми. Трудно увиливать от прямых вопросов. И он не стал увиливать, ответил прямо:
— Я не верю.
— Ой, как хорошо! — Маша даже ладошками всплеснула.
— Хорошего пока что мало, — остудил ее пыл Андрей Аверьянович. — И вашей и моей веры недостаточно, нужны факты.
— Мы в письме привели много фактов. Можем еще привести.
— Письмо я ваше читал. Хорошее письмо. И факты убедительные для характеристики Олега вообще. Но они не могут служить необходимым доказательством его невиновности. К сожалению.
— Но если вы не верите, что Олег преступник, вы найдете и доказательства. Ведь найдете?
Наивная надежда и вера в его возможности были трогательны, но Андрей Аверьянович не позволил себе растрогаться.
— Вы ко мне по поручению товарищей или по собственной инициативе? — спросил он.
Маша смутилась.
— Еще раз мы собрания не собирали, — сказала она, опустив глаза, — специально никто мне поручения не давал, но я говорила со многими, все так думают, и если нужно…
— Скажите, Маша, письмо, которое вы адресовали в прокуратуру, все ученики вашего класса подписали?
— Нет, — тихо ответила Маша.
— Кто же не подписал?
— Лида Горбик.
— Почему она не подписала?
— Потому что боится карьеру свою испортить.
— То есть?
— Она староста, активистка, ее всегда приглашают на большие собрания, совещания — говорить приветствия от молодежи. И вообще. Вот она и боится, что ее не станут выпускать на трибуны, если она подпишет письмо в защиту Олега Седых, который сидит в тюрьме.
— Она что же, так и мотивировала свой отказ?
— Да нет, она стала говорить, что у нас зря никого не арестуют и не посадят в тюрьму и что если Олега посадили, значит, за дело. Она так говорила, но мы-то знаем, что она боится, как бы ее не обвинили в притуплении бдительности и что пошла на поводу…
— М-да, сложная ситуация, — едва заметно усмехнувшись, сказал Андрей Аверьянович.
— Почему сложная? — удивилась Маша. — Ничего сложного тут, по-моему, нет.
— За исключением того, что Олег признался.
— Да, конечно, это странно, — согласилась Маша.
— Раз уж вы пришли сюда, — Андрей Аверьянович откинулся на спинку стула, — давайте думать вместе. Вы помните тот день, когда Олег последний раз был в школе? Он тогда ушел с последнего урока, с истории.
— Помню.
— А почему он не досидел до конца занятий, вы не знаете?
— За ним приходил Игорь, его брат.
— Вы сами видели в тот раз Игоря?
— Нет, но ребята видели.
— Кто именно видел?
— Н-не помню, но я могу узнать, если это нужно.
— Узнайте, это нужно. И еще я хотел спросить…
— Пожалуйста, спрашивайте, — с готовностью откликнулась Маша.
— Вы Олега знали хорошо?
— Думаю, что хорошо.
— Виделись с ним только в школе?
Маша покраснела, но не опустила глаза.
— Не только в школе. Мы часто вместе шли из школы домой. Несколько раз ходили в кино.
— Вы не заметили, что с ним творится что-то неладное, что-то его тяготит?
— Нет, по-моему, ничего неладного с ним не творилось. Я бы, наверное, заметила. Я же знаю — в тот день, когда он ушел с урока истории, его арестовали, а перед этим мы почти целый день пробыли вместе — ходили в кино, в парк.
— Почти весь день, говорите? — Андрей Аверьянович вынул из подставки ручку. — А по часам можете вспомнить?
— Попробую. Около двух мы ушли из школы, а в три встретились около кино, взяли билеты на четырехчасовой сеанс, пошли в парк, посидели на лавочке и вернулись в кино как раз к началу.
— Что вы смотрели?
— «Нюрнбергский процесс». Нам очень понравилось. Там замечательные актеры: Спенсер Треси, тот, что играл Старика в фильме «Старик и море», Марлен Дитрих…
— Фильм двухсерийный?
— Да.
— Значит, закончился он около семи вечера.
— Да, около семи. Мы сели в троллейбус и поехали домой…
— Спасибо, — сказал Андрей Аверьянович, — вы мне помогли. И еще поможете, если узнаете, кто в тот день видел Игоря в школе и когда.
— Обязательно узнаю.
— Вот и хорошо. Надеюсь, общими усилиями мы докажем, что вы правы, а Лида Горбик заблуждается.
Маша вышла из конторы. Мелькнули в окне белые шапочка и воротник. Андрей Аверьянович перечитал свою запись. У него не было никаких оснований не верить Маше, и он ей верил. Выходило, что в то время, когда напали на пенсионерку Козлову, Олег сидел с Машей в кино и смотрел «Нюрнбергский процесс». Но дворник Курочкина утверждает, что видела Олега выходящим со двора с черной сумочкой под мышкой. И ей нет основания не верить. Значит, остается допустить, что Олег Седых в тот день ухитрился быть одновременно в двух местах. Мистика? Но вот в мистику-то Андрей Аверьянович как раз и не верил, и вся эта несуразица только подтвердила выводы, которые стали упрямо напрашиваться с того момента, когда он покинул квартиру Седых.
9
На этот раз ему досталась пятая комната, но она ничем не отличалась от седьмой. И Олег был по-прежнему насторожен и недоверчив.
— Вы знаете, — садясь против Олега, начал Андрей Аверьянович, — что ученики вашего класса прислали в прокуратуру письмо?
— Знаю.
— Откуда вы это узнали?
— Мама сказала.
— Хорошее письмо, убедительное. Они, ваши товарищи, совершенно определенно заявляют, что Олег Седых не мог ограбить старуху.
Олег пожал плечами. — Никто не верит… почти никто, — поправился Андрей Аверьянович, — в то, что Олег Седых мог совершить преступление. И ваши товарищи, и родители. И ваш брат. Вы, конечно, знаете, что он болен.
— Знаю.
— И лишены возможности навестить его. Вы же любите брата?
— Люблю.
— Не повезло ему, — вздохнул Андрей Аверьянович.
— Не повезло, — согласился Олег. — Ему вообще не везет в жизни, — с горечью произнес он. — В школе его считали зазнайкой, а никакой он не зазнайка, просто он не переносит неправды, несправедливости. Он очень способный, а в технологический институт не попал: поспорил на экзамене с преподавателем, его срезали. Пошел в пединститут на физмат. Но это же не его призвание. И вообще…
Олег внезапно умолк, оборвав себя на полуслове.
— Может быть, брату нужны были деньги, и вы для него… — начал Андрей Аверьянович.
— Нет, нет, — быстро перебил Олег, — он ничего не знал.
— И ни о чем не просил?
— Ни о чем.
— Ну хорошо, оставим эту материю. Поговорим о чем-нибудь более интересном. О литературе, например.
На этот раз в глазах у Олега читалось откровенное удивление.
— Не удивляйтесь, — улыбнулся Андрей Аверьянович, — мне предстоит вас защищать, и я хочу знать о своем подзащитном как можно больше, а сфера литературных привязанностей и увлечений — это в общем-то и моральная сфера. Можно, например, строить защиту в том смысле, что молодой человек начитался детективных книжек, и авторы этого чтива должны в какой-то мере разделить с ним вину за содеянное. Но у меня нет оснований для таких выводов и построений: вы, насколько мне известно, не увлекались приключениями сыщиков. Так ведь?
— Так, — согласился Олег.
— Даже такими классиками этого жанра, как Эдгар По и Конан Дойль, вы не зачитывались?
— Нет, — подтвердил Олег.
— Но иногда брали их в библиотеке?
— Брал.
— Для Игоря?
И снова испуг мелькнул в глазах Олега, и он вместо ответа пожал плечами. Андрей Аверьянович опять почувствовал жалость к этому доверчивому и запутавшемуся молодому человеку. Он встал, походил по комнате, остановился у окна. Оттуда сказал:
— И вот что еще усложняет, а может быть, и упрощает дело: оказывается, есть человек, который утверждает, что в то время, когда было совершено нападение на пенсионерку Козлову, вы смотрели в кино «Нюрнбергский процесс».
Олег, до того сидевший на табуретке ссутулясь, опустив руки между колен, резко выпрямился.
— Да, да, — продолжал Андрей Аверьянович, — есть такой человек, и зовут его Маша Смирнова. Она тоже не верит, что Олег Седых мог совершить преступление, да еще такое обдуманное и жестокое. И она…
— Она ничего не знает! — выкрикнул Олег.
— Но мы-то с вами знаем, что напали на Козлову во вторник, около пяти часов дня.
— И вы ей сказали? — в голосе Олега было отчаяние.
— А Маша знает, что в пять часов дня в тот злополучный вторник Олег Седых сидел рядом с ней в кино и восторгался игрой Спенсера Треси. И она скажет это в суде, куда я вызову ее свидетелем.
— Вы не сделаете этого, — Олег вскочил.
— Я это сделаю, если вы будете упорствовать.
— Я откажусь от защиты.
— Вы несовершеннолетний, и суд не примет ваш отказ во внимание.
— Но что же делать?! — воскликнул Олег. — Я не хочу, чтобы Машу вызывали в суд. Вы можете меня понять? Вы же защитник, а не следователь, не обвинитель, почему же вы не хотите меня понять?
Андрей Аверьянович подошел к Олегу, положил руку ему на плечо и мягко сказал:
— Сядьте и успокойтесь.
Олег сел и, поставив локти на стол, обхватил голову руками. Андрей Аверьянович прошелся по комнате и тоже сел к столу.
— Я стараюсь вас понять, — сказал он. — Я действительно защитник, а не обвинитель. И не следователь, хотя мне и пришлось на некоторое время им стать. Я должен защищать ваши интересы в суде и не имею права отягчать ваше положение. И не хочу этого делать, мы можем обойтись без помощи Маши Смирновой.
Олег отнял руки от головы.
— Значит, вы не вызовете Машу в суд?
Андрей Аверьянович ничего еще не обещал ему, но Олег уже воспрянул духом, каким-то шестым чувством уловив, что он может обещать.
Внутренне усмехнувшись, Андрей Аверьянович подумал, что беседа его с подзащитным, если послушать со стороны, выглядит странно. В самом деле, опытный, немолодой адвокат, имеющий в руках доказательство невиновности подзащитного, из каких-то непонятных побуждений готов выпустить это доказательство из рук, отказаться от него. А он собирается отказаться, Олег правильно угадал его готовность. Что до побуждений… Андрей Аверьянович очень хорошо понимал страстный протест Олега против того, чтобы Машу вызвали в суд как свидетельницу. Сам он решился и пройдет через любые испытания, но ее готов оберегать и защищать со всем жаром первой любви. И не простит себе, если она окажется хоть как-то причастной к этой нечистой истории. Благородно и наивно. Они часто идут рука об руку — благородство и наивность, тут уж ничего не поделаешь. Старый, опытный юрист мог со стороны взглянуть на того странного адвоката, который готов был поступить, как импульсивный юнец, но он не мог ему помешать.
— Обещаю, — стараясь скрыть улыбку, сказал Андрей Аверьянович. — И без этого свидетеля я, надеюсь, сумею доказать, что вы не грабили старуху. — Андрей Аверьянович помолчал, барабаня пальцами по столу. — А вам я скажу вот что — не как обвинитель и даже не как защитник, скажу потому, что я втрое старше вас, — не спасайтесь сами и никого не пытайтесь спасти ложью, неверный это путь.
Олег молчал.
10
Вечером, накануне суда, к Андрею Аверьяновичу пришел Костырин.
— Простите великодушно за вторжение, — с порога начал он извиняться, — завтра суд, родители Олега волнуются, я, признаться, тоже. Решил зайти. Не только от имени и по поручению, но и по своей инициативе. Может быть, рассеете наши опасения. Ведь у вас уже сложился план защиты? Полагаете, что есть надежда?
— На что? — спросил Андрей Аверьянович, вводя гостя в комнату и усаживая на диван.
— На благополучный исход.
— Это понятие растяжимое. Бывают случаи, когда благополучным исходом считают смерть больного.
— Это в медицине. А у вас…
— Мы тоже, как правило, имеем дело с болезненными отклонениями от нормы, так что аналогия с медициной вполне уместна.
Андрей Аверьянович достал из серванта коньяк, сыр, вазочку с шоколадом, освободил журнальный столик от газет и придвинул его к дивану.
— У меня, правда, не армянский, — сказал он, разливая коньяк в рюмки, — а молдавский, но он совсем не плох. Прошу.
Выпив и пожевав сыру, Костырин вновь стал наводить разговор на интересующую его тему. Он заговорил о свидетелях и спросил, есть ли показания в пользу Олега.
— В юридической практике ведь как бывает, — ответил Андрей Аверьянович, — одно и то же показание может иметь разную направленность, может послужить и обвинению и защите.
— Но в конце-то концов оно в своем чистом, объективном виде должно служить либо тому, либо другому, так ведь?
— По идее так, но до этого конца концов надо докопаться, для чего и существуют прения сторон. Случается, и не так уж редко, что свидетель обвинения объективно становится свидетелем защиты.
— И в деле Олега такие свидетели есть?
— Могут быть, если мне удастся убедить суд в том, что их показания не обвиняют, а служат доказательством невиновности подсудимого.
— Если не секрет, кого из свидетелей вы считаете самым надежным, что ли, свидетелем защиты?
— Олега Седых.
— Олега Седых?! — удивленно переспросил Костырин.
— Именно его. Все в нем — и образ жизни, и склад характера, и литературные увлечения — все свидетельствует о том, что он не мог совершить преступления, в котором его обвиняют.
— Но признание?
— Это, конечно, усложняет дело.
Андрей Аверьянович налил еще по рюмке и заговорил о другом. Костырин понял, что он хочет уйти от разговора о завтрашнем суде.
— Был я в том районе, где живет семья Седых. Вы там, конечно, тоже бывали? — спросил Андрей Аверьянович.
— Разумеется, — ответил Костырин.
— Удручает архитектурное однообразие строений. Они стоят, как близнецы, дом в дом, целые кварталы. Об этом уже немало писали…
— Вы правы, — вставил Костырин, — но сейчас уже пытаются разнообразить: или из разного кирпича делают, или ставят по-разному.
— Однообразны не только дома, но и обстановка в них — телевизоры, холодильники в квартирах одинаковы, стандартна мебель. Как все это отражается на психике людей, особенно молодых. Вы над этим не задумывались?
— Нет. Хотя подумать тут, конечно, есть над чем — не только социологам, но и нам, педагогам, нельзя закрывать глаза на опасность стандартизации жизни, хотя я надеюсь, что найдутся средства, с помощью которых мы этой опасности избежим.
— Вы правы, говоря об опасности. Но я улавливаю в вашем суждении разночтение. Когда вы говорите «нельзя закрывать глаза», это относится к вам, ко мне, к людям, нас с вами окружающим. Но когда сказали, что «найдутся средства», то как бы отстранили от участия в поисках себя, меня и многих других. Найдутся сами по себе? Или кто-то их найдет и нам с вами предложит?
— С вами, адвокатами, держи ухо востро, — усмехнулся Костырин, — чуть что — сразу ловите на крючок. Я, конечно, имел в виду, что все будут искать и найдут.
— Это случается: имел в виду одно, а сказал или сделал другое, — Андрей Аверьянович улыбнулся, но в голосе его прослушивалась горькая нотка. — Юристам нередко приходится обращать внимание на подобные противоречия, за что их обвиняют в крючкотворстве, ни больше ни меньше.
— Андрей Аверьянович, я не хотел…
— Шучу, шучу, — перебил Андрей Аверьянович, — к тому же не вас я имел в виду, а тенденцию. Что касается нивелировки, бездумной уравниловки, то она вредна во всех сферах жизни. В том числе и семейной. Возьмите семью Седых. Родители полагают, что идеально справедливы, уравнивая сыновей во всем: у них одинаковая одежда, им выдается одно и то же количество денег на кино и на завтраки, с ними одинаково ласковы или одинаково строги. Но ведь сыновья очень разны по характеру, по темпераменту, один из них еще школьник, другой — студент. Возраст опасный. Папы и мамы, которым перевалило за сорок, чаще всего забывают, какими они были в семнадцать-девятнадцать, отказывают молодым людям в серьезности ума и чувств, не видят их, не хотят замечать. А чувства бушуют, требуют выхода, рождают побуждения — благородные или низменные, что, кстати, тоже зависит от взрослых и зрелых: куда направят. А это не просто, ох как не просто направлять юную душу, управлять ее порывами, даже благородными. В семье Седых с этим не справились, хотя выглядела эта семья вполне благополучной.
— Я и сейчас не могу отрешиться от мысли, что это была хорошая семья, — Костырин развел руками, — сейчас не могу понять, кто же виноват в случившемся.
— Кто виноват? Вопрос, который очень легко срывается у нас с губ. А может быть, это не вина, а беда? Беда занятых людей, которые перекладывают тяжесть воспитания детей на комсомол, на школу. А школа адресует упреки родителям. И, наверное, не без оснований.
— Тут вы правы, — согласился Костырин, — мы, педагоги, не всегда работаем в контакте с родителями и с комсомолом. А иногда, как известные лебедь, рак и щука, тянем в разные стороны… — Помолчал и спросил: — А у вас есть дети?
— Есть, — ответил Андрей Аверьянович. — Дочь Алена, живет в Ленинграде, работает в Русском музее — искусствовед. Взрослый человек. У нас тоже была благополучная семья, дочь не доставляла хлопот, и я не очень-то много знал о ее внутреннем мире. И мать знала не больше, хотя и была, как Вера Сергеевна, учительница. Занятые люди… Вы бывали у Седых дома? — вдруг спросил Андрей Аверьянович.
— Бывал. — Костырина несколько озадачил этот поворот в разговоре.
— Как по-вашему, кого из сыновей больше любит Вера Сергеевна?
— Они очень ровно относились к детям.
— Они — да, а она?
— Я не замечал, чтобы она кого-то из сыновей выделяла.
— Да, она человек выдержанный и умеет владеть собой.
— Что вы хотите этим сказать?
— Она и себя, наверное, хотела убедить, что любит сыновей одинаково.
— Вы думаете, она больше любила Олега и этим…
— Я думаю, что она больше любила Игоря, старалась скрыть это, но любовь скрыть трудно.
— Но что из этого следует?
— Это может объяснить поведение Олега… Давайте выпьем за него. Несмотря ни на что, мне этот юноша симпатичен.
— Не очень понимаю. Вернее, совсем не понимаю, что вы имеете в виду, но выпить согласен, — Костырин поднял рюмку. — За то, чтобы мир и счастье вернулись в семью Седых.
— Боюсь, что вернуть мир и счастье в семью Седых не просто. И если они туда вернутся, то не скоро.
Они выпили, и через некоторое время Костырин стал прощаться. Андрей Аверьянович, по его мнению, говорил, загадками и ничего определенного не сказал, но все равно беседой он был доволен и уходил обнадеженный, о чем и сообщил хозяину в коридоре, горячо пожимая ему руку.
Оставшись один, Андрей Аверьянович убрал со стола, посидел на диване, прикрыв глаза, будто дремал. Потом потянулся было за книгой, но так и не взял ее. Он признался себе, что испытывает волнение перед завтрашним судом. Предстоит решить не простую задачу: доказать судье и народным заседателям, что человек, признавший себя виновным, преступление не совершал. И обвиняемый не поможет ему, скорее будет мешать.
11
На возвышении длинная деревянная кафедра, выкрашенная в жиденький желтый цвет, три стула с высокими спинками: в центре (спинка повыше, с гербом) для председательствующего, по бокам — для народных заседателей. В зале шесть рядов казенных скамеек с прямыми спинками, между ними проход. Ближе к судейскому столу, одна против другой, две низкие трибунки того же желтенького цвета — для обвинителя и защитника. Ближе к скамейкам загородка для подсудимого.
Знакомый Андрею Аверьяновичу зал районного суда. Когда он входит сюда, ему обычно является в голову одна и та же мысль: «Тесновато живет еще наша юстиция».
Пока что в зале немноголюдно. Десятый «А», который мог бы явиться сюда в полном составе, занимается, свидетелей тоже здесь нет — ждут вызова в соседней комнате.
На передней скамье, сложив сухие руки на животе, в черном кружевном шарфике на седой голове сидит пострадавшая — Анна Георгиевна Козлова. Она не без опаски и в то же время с жалостью поглядывает на загончик, в котором, ссутулясь, примостился подсудимый. Его стерегут сидящие возле загончика два милиционера в кителях с ясными пуговицами и сержант милиции, который по распоряжению судьи приглашает свидетелей и следит за порядком в зале.
Председательствует судья Игонин, плотный, с шишковатым лбом, человек лет сорока пяти. Справа от него сидит неопределенного возраста человек в старомодном бостоновом пиджаке, прямой, как спинка его стула. Слева — худенькая женщина, у нее мелкие черты лица, остренький нос и огромные, в частых ресницах, глаза.
С судьей Игониным Андрей Аверьянович встречался на процессах. Он внимателен, нетороплив и осторожен. Приговоры его отменяются редко, и он гордится этим. Народных заседателей Андрей Аверьянович не знал. Мужчина скорее всего офицер в отставке, женщина, видимо, работает где-то в конторе — бухгалтер или средний технический персонал в управлении: помогая секретарю, привычно перебирает бумажки, ловко соединяет их скрепкой.
Суд начинает работу.
Оглашается обвинительное заключение.
Андрей Аверьянович делает первое свое заявление — просит вызвать еще одного свидетеля.
Услышав о новом свидетеле, Олег поднимает голову и напряженно смотрит на защитника: неужели обманул, не исполнил обещания, и сейчас назовет Машу Смирнову?
Андрей Аверьянович боковым зрением видит своего подзащитного. Видит, как он, облегченно вздохнув, опускает голову, расслабляется: защитник назвал другое имя.
Андрей Аверьянович просит вызвать в суд ученика 10 «А» класса Николая Сушкова. Два дня назад Маша Смирнова позвонила в контору и сказала, что в тот день, когда арестовали Олега, Сушков видел Игоря Седых в школе и даже разговаривал с ним. Он может подтвердить это где угодно.
Суд удовлетворяет просьбу защитника.
У обвинителя никаких просьб и заявлений нет.
Обвинитель — районный прокурор. У него холеное, матово-бледное лицо, на первый взгляд чуть одутловатое, но это лишь первое впечатление. При ближайшем рассмотрении легко заметить, что лицо круглое и сытое. У прокурора добрые светло-карие глаза. Он и в самом деле не злой человек, но, видимо, боясь, что его сочтут добряком и либералом, всегда настаивает на строгом наказании, запрашивая меру пресечения с некоторым «заносом».
Суд принимает решение сначала допросить потерпевшую и свидетелей, потом обвиняемого.
Встав со скамьи, Анна Георгиевна рассказывает, как было дело.
— Вы узнаете в обвиняемом того человека, который ударил вас по голове и отнял сумку с деньгами? — спрашивает судья. И к Олегу: — Обвиняемый, встаньте.
Олег медленно встает.
Анна Георгиевна смотрит на него, пожимает узкими плечами:
— Я не могу с уверенностью сказать, что это был он: на лестнице у нас не очень светло. Кто-то догнал, ударил по голове, я упала.
— Обвиняемый Седых, вы узнаете пострадавшую?
— Да, узнаю, — не глядя на Козлову, ответил Олег.
— Вы признаетесь в том, что… — судья, заглянув в дело, назвал число, день и час, — настигли ее на лестнице, ударили и отняли сумочку с деньгами?
— Да, признаюсь.
— У обвинителя есть вопросы? — Поклон в сторону прокурора.
— Нет.
— У защитника?
— Есть.
Судья прищурился, словно увидел Андрея Аверьяновича впервые и хотел его получше разглядеть.
— Пожалуйста.
— У меня вопрос к обвиняемому. На каком этаже догнали вы потерпевшую?
— На втором, — не задумываясь ответил Олег.
— Анна Георгиевна, — повернулся Андрей Аверьянович к Козловой, — на каком этаже вас настигли ударил преступник?
— Несколько ступенек не дошла я до своей площадки.
— На каком этаже вы живете?
— На третьем.
— Спасибо. У меня вопросов пока нет.
Села Анна Георгиевна, сел обвиняемый. Судья вызвал первого свидетеля — дворника Курочкину.
В зал вошла плотная, с непобедимым румянцем на круглых щеках женщина в кокетливом беретике и красном пальто из модного джерси. Широкими шагами она приблизилась к судейскому столу, но судья попросил ее отойти к скамьям, и она, смутясь, сделала несколько шагов назад.
— Вас вызвали на суд в качестве свидетеля… вы обязаны говорить правду… все, что вы знаете по делу… предупреждаю об ответственности по статьям 181—182 за дачу ложных показаний… — у судьи был неплохо поставленный голос, хорошая дикция, но эту привычную формулу он пробормотал скороговоркой, глотая слова и окончания слов. Отговорив таким образом формулу, он вновь окрепшим голосом, четко и раздельно произнес: — Подойдите к столу и распишитесь.
Курочкина расписалась и вернулась на прежнее место. Она повторила то, что сказала на предварительном следствии.
— Вы утверждаете, что видели обвиняемого, — обратился к Курочкиной Андрей Аверьянович, — выходящим со двора с черной сумочкой под мышкой?
— Да, — ответила Курочкина, — видела.
— Это был он? — Андрей Аверьянович указал на Олега.
Курочкина помедлила с ответом, потом сказала:
— Когда мне его у следователя показали, он был в коричневом плаще, с поясом, и я его узнала. Тот был как раз в таком плаще с железными петлями на спине. Шут их знает, зачем на плащах такие петли делают.
— Значит, вы видели его со спины?
— Со спины.
— В лицо не видели?
— В лицо не видела.
— Тогда еще вопрос. На следствии вы показали, что парень в коричневом плаще, выйдя из ворот вашего двора, свернул налево, а подсудимый утверждает, что пошел направо…
Тут Андрея Аверьяновича прервал судья.
— Защитник, — сказал он строгим голосом, — вы пытаетесь оказать давление на свидетеля.
Никакого давления он не оказывал, судья поторопился со своим предупреждением. Он тоже, видимо, полагал, что дело ясное и вопросы защитника не что иное, как адвокатское крючкотворство. Но Андрей Аверьянович не собирался отступать, он решил сформулировать вопрос иначе. Однако нужды в иной формулировке уже не было — свидетельница поняла вопрос и не замедлила ответить.
— Что следователю говорила, то и здесь говорю, — повысила она голос, — память у меня, слава богу, хорошая. Как вышел он, значит, из ворот, так и повернул налево, к улице Орджоникидзе. А направо будет улица Коммунаров, это уж я хорошо знаю, и никто меня не собьет — дави не дави, а все равно буду говорить, что видела.
Андрей Аверьянович едва заметно улыбнулся.
— У меня вопросов к свидетельнице больше нет.
Не отпустив свидетельницу, судья поднял обвиняемого.
— Вы подтверждаете, что (опять чтение из дела числа, дня, часа) проходили с сумочкой под мышкой по двору?
— Подтверждаю, — тотчас ответил Олег.
— Свидетельницу Курочкину вы во дворе видели?
— Видел.
— У меня вопрос к обвиняемому, — попросил слово Андрей Аверьянович.
— Задавайте, — разрешил судьи.
— Вы не запомнили, как была одета свидетельница? — спросил Андрей Аверьянович.
— Точно не помню, только не так, как сейчас, — ответил Олег.
— Еще есть вопросы? — Судья не одобрял линию защиты. Он старался не выказывать это, но Андрей Аверьянович чувствовал в голосе его скрытое раздражение.
Прокурор сидел вроде безучастный и разомлевший — за спиной у него была длинная батарея парового отопления, от которой накатывали волны горячего воздуха. У Андрея Аверьяновича сзади находилось не заделанное на зиму окно, и ему пришлось набросить на плечи пальто, а то зябла поясница. «Что ж, — про себя усмехнулся он, — это даже хорошо, что мы в разных климатических условиях: холод бодрит, жара расслабляет, а мне расслабляться никак нельзя».
Пока вызывали следующего свидетеля и судья скороговоркой предупреждал его об ответственности по статьям 181 и 182, Андрей Аверьянович отвлекся, и пришла в голову ему мысль о том, что поступил он по-мальчишески, обещав Олегу не вызывать в суд Машу Смирнову. Осложнил себе задачу. Сильно осложнил. Это ему, когда изучил он дело, когда поверил товарищам Олега, показалось, что легко будет убедить суд в его невиновности. Но те, кто следует логике следователя, не верят так просто, их надо убеждать. Стоит защитнику обнаружить пробел в работе следствия, как судья поднимает обвиняемого, и тот опять во всем признается, все подтверждает. И адвокат выглядит придирой и крючкотвором, который неизвестно чего хочет, цепляясь за пустяковые неувязки. Так будет и дальше. «А ты на что же рассчитывал? — задал себе вопрос Андрей Аверьянович. — Взялся за гуж, не говори, что не дюж». Нет, он все-таки не жалел о своем решении не вызывать свидетельницей Машу Смирнову, тем более что не только жалеть, но и думать об этом не время: заседание продолжалось.
12
К судейскому столу вызвали Веру Сергеевну Седых. Ей стоило труда сдерживать волнение. Она старалась не глядеть на загородку, в которой сидел ее сын, но время от времени какая-то словно бы посторонняя сила поворачивала ей голову вправо, и потом она медленно, с усилием отводила глаза.
Говорила Вера Сергеевна о том, что не может понять, как это случилось, что Олег совершил тяжкое преступление. Народная заседательница своими огромными глазами смотрела на нее с сочувствием. Сидевший по другую сторону от судьи народный заседатель в бостоновом пиджаке всем видом своим выражал осуждение. И даже задал несколько вопросов, стараясь изобличить родителей в плохом воспитании и потачках дурным наклонностям нынешних молодых, людей.
Вера Сергеевна отвечала с достоинством, немногословно. Нет, не потакали родители дурным наклонностям сына. Да и не проявлялось у Олега дурных наклонностей.
Обвинитель спросил, знала ли мать, с кем общается ее сын на улице, бывала ли она в школе, где он учится. При этом подчеркнул, что она — педагог, то есть человек, чья профессия — воспитание детей.
Вера Сергеевна сказала, что знала, с кем дружит сын, в школе бывала, но все это, увы, не уберегло Олега. Да, она педагог, но не может ответить на вопрос, как ее сын попал на скамью подсудимых, и надеется, что здесь, в суде, до этого ответа все-таки доищутся..
Когда задавать вопросы настала очередь Андрея Аверьяновича, он спросил, кто читал книги, которые брал в библиотеке Олег.
Вера Сергеевна ответила, что читали Олег и старший брат его Игорь и что иногда Олег специально по просьбе Игоря брал для него книги.
Андрей Аверьянович задал еще вопрос насчет плаща. Оказалось, что такой же плащ, как у Олега, носил Игорь. Им в одно и то же время купили одинаковые плащи, даже одного размера, только у Олега был третий рост, у Игоря — четвертый, он чуть повыше.
Судья не мешал защитнику и уже не смотрел на него осуждающе. Он был умный и добросовестный человек и не мог не заметить, что в деле Олега Седых действительно есть противоречия, неясности, которые защитник выявлял своими, казалось бы, мелочными вопросами. На утреннем заседании дал показания ученик 10 «А» класса Николай Сушков, рассказавший о том, что в день ареста Олег видел Игоря в школе, он что-то взволнованно говорил брату, после чего Олег собрал книги и поспешил домой. Еще раньше подтвердила свои показания Ася Владимировна Люшнина, сообщившая Игорю о том, что у них в квартире милиция. Выходило, что какую-то роль в этом деле Игорь играл, но следствие прошло мимо него, он даже не был допрошен.
Наводила на размышление и готовность подсудимого все подтвердить, все признать. Поначалу судья видел в этом свидетельство искреннего раскаяния и желания помочь суду, позже усомнился — так ли это. Многолетний опыт подсказывал: что-то здесь не так, что-то противоестественное есть в активном нежелании подсудимого защищаться. Допрос самого Олега Седых только усилил недоумение судьи.
— Вы понимали, что, отобрав у Козловой деньги, лишали ее средств к существованию? — спросил заседатель в бостоновом пиджаке. — Ведь она живет на пенсию.
— Понимал, — ответил Олег, не поднимая головы.
— Вы понимали, что, нанося Козловой удар на лестнице, ставите под угрозу не только ее здоровье, но и жизнь?
— Да, понимал, — тотчас ответил Олег.
— Колебались ли вы в течение того часа, что преследовали Козлову?
— Нет.
Зал слушал ответы подсудимого, затаив дыхание. Все, кто знал Олега Седых, ушам своим не верили. Да полно, Олег ли это?
Отец Олега сидел бледный, кусал губы. Вера Сергеевна слушала, не поднимая глаз, левая щека у нее нервно подергивалась.
Андрей Аверьянович перевел взгляд на Олега. Внешне он был спокоен, но посмотреть в зал не решался, вперив глаза в одну точку. На правом виске и на мальчишеской бледной шее вздулись и пульсировали вены. Нелегко давались ему эти односложные ответы.
Закончился допрос обвиняемого, за судейским столом задвигались, листая бумаги, покашливая, а в зале все была тишина, люди не решались перемолвиться словом, взглянуть друг на друга.
В этой гнетущей тишине начал свою речь обвинитель.
Он встал, отер белым платком щеки и шею — батарея сегодня грела пуще вчерашнего — и заговорил об ответственности за судьбы молодежи людей взрослых — всех взрослых, сознательных граждан и в особенности родителей и учителей.
— Перед нами случай редкий, — говорил прокурор. — Молодой человек, характеризуемый свидетелями и документами с положительной стороны, совершает тяжкое преступление и здесь, на суде, цинично, не раскаиваясь ни в чем, признается в этом преступлении. Ни за что не поверю, что до преступления это был один человек, после сделался другим. Просто не видели, каким он был раньше, не разглядели. И это один из горчайших уроков, какие дает нам дело Олега Седых…
Андрей Аверьянович слушал обвинителя, кутаясь в пальто: от окна, как и вчера, тянуло холодом.
Заканчивая свою речь, прокурор потребовал самого сурового наказания, какое предусматривалось 145-й статьей уголовного кодекса.
Зал молчал. Речь обвинителя была убедительна, если бы относилась к кому-то другому, а не к Олегу Седых, которого большинство присутствующих в зале хорошо знало.
Сбросив пальто на спинку стула, поднялся за своей кафедрой Андрей Аверьянович.
— Нельзя не согласиться с обвинителем, что перед нами редкий случай, — начал он. — Все, кто слышал ответы обвиняемого во время его допроса и раньше, когда он подтверждал показания свидетелей, все слышавшие эти ответы не могли не поражаться беспощадности, с которой он к себе относился. Откуда эта беспощадность? От раскаяния? Но он ни в чем здесь не раскаивался. Так почему же он так упорно добивался, чтобы его изобличили в преступлении, словно бы крича все время: «Да, это я ударил, да, это я отобрал деньги»?
Так вести себя может либо закоренелый преступник, либо человек, который хочет выдать себя за преступника, так безоглядно этого хочет, что даже переигрывает.
Я считаю, что Олег Седых не совершал преступления, в котором его здесь обвиняют.
Мне, разумеется, сейчас же возразят: «Но он признался. Признавался на допросах во время предварительного следствия, признался и здесь, в суде. В присутствии родителей и своих учителей, в присутствии товарищей признал свою вину».
Но я буду настаивать: Олег Седых не виноват в том преступлении, за которое его здесь судят. Он себя оговорил…
Все, что извлек из дела Олега Седых и что подтвердили своими показаниями свидетели, Андрей Аверьянович предъявлял сейчас суду. Какие же улики против Олега собрал следователь? Книга, оброненная на месте преступления, показания дворника Курочкиной, которая узнала парня в плаще. В лицо она его не видела, а плащ узнала. Но книгу, которую брал в библиотеке Олег, мог читать его брат Игорь. Но в таком же плаще, как у Олега, ходил Игорь. И ударил на лестнице Анну Георгиевну Козлову Игорь, а не Олег, которого там в тот злосчастный вторник и не было. Именно поэтому он и повел следователя и понятых, выйдя из ворот, направо, к улице Коммунаров. Запутывать следствие он не собирался. Зачем, если он признался во всем? Просто он не знал, куда пошел истинный преступник. И книгу в тот день унес из дома не Олег, а Игорь, поэтому и утверждал Олег Седых на следствии, что в руках у него ничего не было. Все это легко было бы установить в ходе следствия, если бы не гипнотическая сила признания. Преступник найден, признался безоговорочно, все остальное несущественно.
Обратил внимание суда Андрей Аверьянович, и на то, что следствие так и не ответило на вопрос о мотивах преступления. Зачем понадобились Олегу Седых эти тридцать рублей? Куда он их истратил? И на следствии и на суде обвиняемый не смог вразумительно ответить на эти вопросы. Не смог потому, что денег этих у него не было и никуда он их не тратил.
— Так обстоит дело, — продолжал Андрей Аверьянович, — когда мы непредвзято сопоставляем показания Олега Седых с фактическими обстоятельствами и показаниями свидетелей. Это сопоставление опровергает признание обвиняемого. С еще большей силой опровергает его сам обвиняемый, своими нравственными качествами и моральным обликом. Обвинитель сказал в своей речи, что окружавшие Олега люди не увидели, каков он, не разглядели его, и это один из горчайших уроков разбираемого здесь дела. Суд наш не выполнил бы своей задачи, если бы только определял меру наказания и не извлекал уроков из тех жизненных явлений, с которыми сталкивается. И из дела Олега Седых следует извлечь уроки, и суд, я уверен, их извлечет. Тут я не стану возражать обвинителю. Но я не могу согласиться, что окружавшие Олега люди не разглядели его. В деле есть интереснейший документ — письмо учеников 10 «А» класса, того, в котором учился обвиняемый. Не могу удержаться, чтобы не процитировать из него несколько мест…
Андрей Аверьянович прочитал из письма десятиклассников отрывки, которые привлекли его внимание еще при первом знакомстве с делом.
— Очень точно и определенно рисуют своего товарища десятиклассники, — продолжал он. — «Ни соринки жадности». «Если бы Олегу нужны были деньги даже для спасения брата, он бы все равно не смог ограбить старуху». Обратите внимание на эти слова: «даже для спасения брата…». Я читал доклады Олега Седых, которые он готовил для литературного кружка. Это тоже документы, из которых проглядывают лицо и мысли автора. Лицо симпатичное, мысли благородные. Большинство учителей Олега, родители его недоумевают, как могло случиться, что он оказался на скамье подсудимых, да еще обвиняемый в таком тяжком преступлении. И не потому недоумевают, что проглядели его дурные наклонности и его моральное падение, а потому, что не проявлялись у него дурные наклонности… Тотчас возникает вопрос: почему же тогда молодой человек, благородно мыслящий, добрый и умный, выгораживает преступника, беря на себя его вину? Попытаюсь ответить и на этот вопрос…
Андрей Аверьянович долго ломал голову над задачкой, решение которой сейчас должен был предъявить суду. Она, эта задачка, была тем более сложна, что подкрепить ответ на нее документами, прямыми уликами он не мог. Ему предстояло углубиться в область психологии, исследовать сложные семейные отношения. Имел ли защитник на это право? Андрей Аверьянович полагал, что не только имел право, но и обязан был это сделать.
Михаил Михайлович открыл ему семейную тайну, разглашать которую Андрей Аверьянович не мог: по-прежнему никто не должен знать, что братья Седых — сводные братья. Но сам-то Андрей Аверьянович это знал. И понял он из разговора с Михаилом Михайловичем: в сердце матери старший сын занимал больше места, нежели младший. Олег это чувствовал. И, видимо, не только не испытывал ревности, но считал справедливым. Сказал же он Андрею Аверьяновичу с неподдельной горечью о том, что Игорю не везет, люди обходятся с ним излишне сурово, а он заслуживает лучшей участи.
— Эпиграфом к одному из своих сочинений, — продолжал развивать мысль Андрей Аверьянович, — Олег избрал стихи Пушкина: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы, мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы». Прошло совсем немного времени, и он взял на себя вину преступника, ограбившего беззащитную старую женщину. Как это могло случиться? И может ли в душе одного человека так тесно уживаться высокое и низкое? Оказывается, может, потому что душа и ум этого человека еще не зрелы. Не боюсь сказать, что в душе Олега Седых жило искреннее желание совершить благородный поступок, он способен был на подвиг, но не нашел ничего лучшего, чем взять на себя вину брата, совершившего преступление.
Я не стану строить догадки по поводу того, зачем Игорю понадобились деньги и что натолкнуло его на мысль ограбить старую женщину. Хочу только подчеркнуть, что действия его выдают натуру жестокую, характер своевольный. Такой человек, если не обуздать его, оставить без должного внимания, может принести немало вреда обществу…
Андрей Аверьянович взглянул на судью. Тот слушал внимательно. Огромные глаза народной заседательницы были полны изумления. Заседатель в бостоновом пиджаке смотрел недоверчиво и настороженно.
— Что касается вопросов, которые относятся к Игорю Седых, то он ответит на них в свое время сам, — говорил Андрей Аверьянович. — Сейчас нам нужно выяснить, как ему удалось убедить Олега взять на себя вину. Я умышленно употребил слово «убедить». Легче всего, казалось бы, объяснить дело так, что властный, имеющий на младшего брата влияние Игорь подавил его волю и заставил взять вину на себя под тем предлогом, что Олег несовершеннолетний и с него меньше взыщут. Но от такого объяснения следует отказаться, хотя бы потому, что последнее время влияние Игоря на младшего брата было незначительным, а что касается воли, то я не склонен считать Олега безвольным юношей, кого можно подавить или запугать.
Еще раз хочу напомнить — и письмо одноклассников Олега, и его сочинения, и все, что мне удалось о нем узнать от родных и друзей Олега, рисуют нам образ молодого человека, способного на поступки благородные и самоотверженные. Это дает нам право на оптимистическую гипотезу, исходя из которой мы можем ответить на вопрос, почему он взял на себя вину брата.
Узнав от свидетельницы Люшниной, что в квартире у них люди в милицейской форме, Игорь бросился в школу, разыскал Олега и признался, что отнял у старой женщины сумочку с тридцатью рублями. Замечу — о том, что он ударил потерпевшую, Игорь умолчал. В этом можно убедиться, внимательно прочитав протокол первого допроса. Олег «забыл» эту деталь и только после того, как следователь нарисовал ему картину ограбления, он согласился — да, кажется, ударил. Согласиться с этим ему было нелегко, но пути назад оказались отрезанными.
Итак, Игорь признался брату, что ограбил, сказал, что ему грозит тюрьма, а если Олег возьмет на себя вину, его, как несовершеннолетнего, в худшем случае ненадолго отправят в колонию. Олег колебался и сказал бы Игорю нет, если бы тот не привел еще один довод: подумай о матери! Это был точно рассчитанный ход. Игорь знал, что Олег боготворит мать и понимает, каким тяжелым ударом будет для нее арест старшего сына, которого она любит больше всех на свете. В семье-то об этом знали.
И тогда Олег согласился.
Может быть, в деталях я допустил какие-то неточности, но в целом картина выглядит именно так…
…Андрей Аверьянович выразил уверенность, что суд примет правильное решение и не осудит невиновного. В противном случае он может впасть в двойную ошибку — покарает человека, не совершившего преступления, и оставит без наказания истинного преступника.
13
Суд вынес постановление: дело вернуть на доследование.
Андрей Аверьянович не сомневался, что теперь все станет на свое место. Он испытал облегчение, будто снял с плеч часть груза. Но не весь груз. Ему не безразличен стал Олег. Понял ли он, как глубоко заблуждался? Выслушал решение суда он с поникшей головой, бледный и жалкий. Как и прежде, не решался посмотреть в зал.
Вера Сергеевна Седых, привалясь к плечу мужа, стояла с закрытыми глазами. По щекам ее текли слезы, и она их не вытирала. У Михаила Михайловича было каменное лицо, оно, кажется, ничего не выражало, но эта неподвижность и отрешенность говорили о его состоянии больше, чем любая гримаса боли и страдания.
На улице Андрея Аверьяновича поджидал Костырин.
— Удивительно, — сказал он, пристраиваясь шагать в ногу, — как все это обернулось. Все мы чувствовали — что-то не так. Но такого поворота… В общем, горя семье Седых не убавили.
— Увы.
— Как все нелепо. Я имею в виду Олега: намерения вроде благородные, а результат… Вот уж поистине: «Дорога в ад вымощена добрыми намерениями».
— Кто-то из поэтов сказал, что добро должно быть с кулаками, — ответил Андрей Аверьянович. — Хорошее пожелание, но в жизни добро и благородство бывают наивны и беззащитны. Их надо остерегать и защищать. Иногда от них самих.
— А ведь Вера Сергеевна примерно тоже говорила: защищать Олега, может быть, от него самого.
— Она оказалась права.
— Хотя имела в виду не совсем то, что открылось на суде.
— Скорее всего, совсем не то.
У троллейбусной остановки они распрощались. Пожимая Андрею Аверьяновичу руку, Костырин сказал:
— Надо нам с вами все-таки посидеть как-нибудь за бутылочкой. Просто так, безо всяких дел, а?
— Надо бы, — согласился Андрей Аверьянович, подумав, что без дела, просто так едва ли они соберутся посидеть.
Костырин сел в троллейбус, Андрей Аверьянович решил пройтись пешком. Погода была отличная: слегка морозило, под ногами похрустывал ледок. Небо на западе было еще с розовинкой, в сквере на газонах лежал снег. Андрей Аверьянович предвкушал свободный вечер: придет он домой, включит настольную лампу и усядется с книжкой на диване. Оксфордским его знакомцам из романа Чарльза Сноу предстоит решить довольно запутанное дело. Любопытно узнать, как это у них получится.
Но уже через пять минут, миновав сквер, Андрей Аверьянович вернулся мыслями в зал суда, перебрал в памяти лица Олега и его родителей и ощутил беспокойство. Кажется, все он сделал как надо, упрекать ему себя не в чем, а вот чувства легкости и свободы, какое бывает после хорошо завершенного дела, нет.
Осталось ощущение беды, которую он не смог избыть. И хотя она вроде бы и не его личная, но все равно — беда.
ВЫСТРЕЛ В ГОРАХ
1
Директор заповедника вышел из-за стола и протянул Петрову обе руки.
— Здравствуйте, Андрей Аверьянович, очень рад, что вы откликнулись на мой зов и приехали. Садитесь.
Андрей Аверьянович, оставив у двери саквояж, пожал директору руку и опустился в глубокое кресло. Валентин Федорович, директор заповедника, сел напротив.
— Как ехалось? — спросил он, протягивая гостю ящичек с папиросами.
— Спасибо, — Андрей Аверьянович от папирос отказался. — Ехалось сносно, дорога к вам, слава богу, стала приличная.
— После наших горных она кажется великолепной. Вы по нашим горам не езживали?
— Не езживал, но полагаю, что придется. На месте происшествия мы сможем побывать?
— Сможем. Вы верхом ездите?
— Если не очень резво и на покладистой лошади…
— Подберем смирную и смышленую.
Андрей Аверьянович с интересом огляделся. С одной из стен целилась в него короткими рогами голова зубра, с другой смотрели настороженные глаза оленя. При жизни это был, должно быть, великан: роскошные рога размахнулись широко и ветвисто.
Андрей Аверьянович давно собирался побывать в заповеднике, но все было некогда. Теперь представился случай — несколько дней назад Валентин Федорович, старый знакомый еще с военных времен, позвонил и попросил взять защиту сотрудника заповедника, который убил в лесу браконьера, превысив, по мнению следствия, пределы необходимой обороны.
— Тут вообще странная история, — рассказывал директор. — Кушелевич утверждает, что он не стрелял в этого Моргуна, но тот убит. А у ружья Кушелевича один ствол разряжен…
— Бывает, что с испугу отрицают все, самые очевидные факты.
— Не тот случай, — возразил директор. — И не тот человек Кушелевич. Вы его сами увидите и убедитесь.
— Что ж, — сказал Андрей Аверьянович, — попробуем разобраться в этой печальной истории.
— Да уж куда печальней. Отличный человек Николай Михайлович Кушелевич, ценный работник. Кандидатскую собирался защищать, и вот — на тебе.
— Вы с ним долго работали?
— Четыре года. Знаю, что называется, насквозь и даже глубже. Уж если он говорит — не стрелял, значит — не стрелял.
Валентин Федорович, насколько помнил его Андрей Аверьянович по прежним встречам, не был ни слишком доверчивым, ни слишком восторженным человеком. И не из тех, кто будет отстаивать неправого сотрудника только потому, что он свой сотрудник. Но и следователь, который вел дело, тоже не мальчик. Он, конечно, меньше знает обвиняемого, но опирается на факты. Впечатление, какое оставил человек, много значит, но факты более весомы и убедительны. Андрей Аверьянович осторожно высказался в этом смысле.
— Мне тоже факты известны, — возразил Валентин Федорович. — Кушелевич все мне рассказал. И предысторию я великолепно знаю. С моим участием и на моих глазах все происходило.
— А есть и предыстория?
— Есть. Если вы не устали с дороги и не проголодались…
— Нет, не устал и не проголодался. Рассказывайте.
— Начинать рассказ можно со дня организации заповедника — с браконьерами тут воюют постоянно. Однако в последнее время наши с ними отношения обострились. С помощью Кушелевича районная милиция поймала несколько браконьеров, все из поселка Желобного, есть у нас такой, рассадник любителей незаконной охоты. У одного из нарушителей отобрали нарезное оружие — немецкий карабин. Браконьеры вели себя нагло, выкрикивали в адрес Кушелевича угрозы. Двоих арестовали, но через неделю они вернулись в поселок, отделавшись штрафами, которые с них обычно взыскиваются с трудом и подолгу. И опять грозили Кушелевичу, обещали с ним расправиться. Тогда он написал в газету письмо, рассказав, как бесчинствуют у нас браконьеры и как работники охраны общественного порядка либеральничают с ними. Письмо напечатали, в милиции спохватились, быстренько призвали наиболее резвых охотников к ответу, двоим дали сроки, с остальных взыскали штрафы. В поселке Желобном попритихли. В людных местах уже не угрожали Кушелевичу, однако злобу затаили и отомстить ему собирались. До нас такие слухи доходили. Особенно опасен был Григорий Моргун, ему по справедливости место рядом с осужденными, но он ушел от наказания и вел себя так, будто все это его не касается.
Валентин Федорович закурил, подвинул к себе тяжелую пепельницу из серого, с прожилками, камня и продолжал:
— Кушелевич не робкого десятка человек, угрозы на него не произвели особого впечатления, но мы все-таки старались одного его в горы не пускать. Осторожности у нас хватает, как известно, ненадолго. Прошло некоторое время, и об опасности забыли. И в тот злополучный день Кушелевич ушел с кордона один. Было у него охотничье ружье, двухствольное, заряженное на волка: в верховьях Лабенка появилась стая, которая бесчинствовала по-браконьерски. Вообще-то волки в заповеднике необходимы — это санитары. Они уничтожают слабых и больных животных, но время от времени приходится их поголовье сокращать. Так вот, Кушелевич отправился вверх по Лабенку и в двух километрах от туристского приюта встретил Моргуна. Не знаю, случайная то была встреча или Моргун следил за Кушелевичем и заступил ему дорогу на узкой тропке. Узкая она там в прямом смысле. Моргун снял с плеча ружье и взял на руку. Кушелевич сделал то же. Так стояли они друг против друга, разделяло их метров тридцать. Кушелевич рассчитывал, что Моргун не решится стрелять, видя перед собой вооруженного, готового к отпору человека. На всякий случай он сделал полшага влево, так, что ствол пихты скрыл его наполовину. А Моргун был весь на виду, только ноги в зарослях рододендрона. И тут раздался выстрел. И Моргун упал.
— Это все Кушелевич вам рассказывал?
— Кушелевич. У нас были такие отношения, что изворачиваться и врать мне он не стал бы. И потом, фальшь у человека, которого хорошо знаешь, нельзя не заметить. В общем, у меня ни на минуту не возникло сомнения в правдивости Кушелевича.
— А у следователя?
— Мне показалось, что и следователь ему поначалу поверил. С Кушелевича тогда взяли подписку о невыезде и только. Но потом дело осложнилось вот из-за чего: мать убитого написала в газету. Что вот, мол, сын ее ни за что, ни про что убит в лесу научным сотрудником заповедника, убийца разгуливает на свободе, а дело это хотят замять. В прокуратуру полетели запросы от вышестоящих, а в таких случаях все мы теряем равновесие и торопливо начинаем принимать меры. Никто, конечно, дело это заминать не собирался, просто следствие шло спокойно, а тут заспешили. Кушелевича арестовали, и следствие стало склоняться к тому мнению, что стрелял Кушелевич, превысив необходимый предел обороны.
— А Кушелевич?
— Продолжал стоять на своем: не стрелял, а значит, и не убивал.
— Но вы сказали, что один ствол его ружья в тот день выстрелил? — спросил Андрей Аверьянович.
— Кушелевич говорит, что стрелял еще утром, ранил волка, но тот ушел в чащу, и преследовать его он не стал. Этот разряженный ствол, конечно, улика, но и Кушелевичу не верить оснований у меня нет: вел-то он себя не как убийца, то есть с точки зрения убийцы предельно глупо, а он далеко не глуп.
— Мог растеряться и наделать глупостей.
— Нет, на него это не похоже.
— И как же он поступил, когда упал этот Моргун?
— А вот как: подбежал к нему, перевернул на спину, послушал пульс и убедился, что Моргун мертв. Пуля попала ему в горло, и он сразу захлебнулся собственной кровью. Оставив все, как было, Кушелевич поднялся к туристскому приюту и привел оттуда людей. Там как раз располагалась на ночлег очередная туристская группа. До приезда следователя возле убитого дежурили сторож приюта и туристы посменно. Об этом тоже позаботился Кушелевич. Ну, допустим, он, увидев против себя Моргуна с ружьем в руках, испугался и выстрелил первым. Моргун убит. Испуг и растерянность прошли. Кушелевич мог бы выстрелить из ружья убитого и потом сказать, что защищался, ответил выстрелом на выстрел. Мог бы, наконец, просто уйти, его же никто не видел. Почистил бы ружье, зарядил снова и — никаких следов не осталось. Мог бы еще что-то придумать, если бы хотел выкрутиться. Но он не выкручивается и ничего не выдумывает.
— Но улики против него?
— Увы. Кроме всего прочего, оказалось, что у Моргуна в патронах были дробовые заряды. В сумке нашлись патроны и с картечью, а в стволах — бекасинник. Вроде бы выходит, что он и не собирался стрелять в Кушелевича, не угрожал его жизни.
— Но Моргун оказался на территории заповедника с ружьем, это нарушение закона?
— Которое можно квалифицировать как неумышленное. При желании.
— То есть?
— Это случилось на границе заповедника.
Андрей Аверьянович, сказав «м-да», встал, подошел поближе к голове зубра и, заложив руки за спину, долго разглядывал ее.
— Трудно будет защищать Кушелевича? — опросил наконец Валентин Федорович.
— Трудно защищать интересы человека, который вызывает антипатию, неприятен.
— В таких случаях можно отказаться, наверное?
— Не всегда, хотя бы потому, что самый отвратительный преступник имеет право на адвоката.
— Надеюсь, Кушелевич не вызовет у вас антипатии.
— Будем надеяться, — сказал Андрей Аверьянович. — Когда расследование заходит в тупик, французы говорят: ищите женщину.
— «Шерше ла фам», так кажется? — усмехнулся директор.
— Так.
— В данном случае французский опыт неприменим. Кушелевич отличный семьянин, любящий муж и отец. Нет, женщину искать тут бесполезно.
— А Моргун? — спросил Андрей Аверьянович.
— Что Моргун?
— Может быть, с его стороны следует поискать?
— Насколько мне известно, — директор пожал плечами, — в деле женщины не замешаны. Разве только мать убитого. Но французы, как я понимаю, мать в число этих самых «ла фам» не зачисляют.
— Ну, если так, — Андрей Аверьянович развел руками, — придется обходиться без французов.
2
На другой день, официально вступив в свои адвокатские права, Андрей Аверьянович познакомился с делом Кушелевича.
Следователь настойчиво спрашивал обвиняемого, точно ли, что Моргун был один, не видел ли он кого еще — до встречи с браконьером или после выстрела. Кушелевич отвечал, что не видел и не встречал до самого туристского приюта. В приюте были только туристы да сторож, который с утра никуда не отлучался.
И в поселке Желобном, допрашивая близких и приятелей убитого, следователь пытался дознаться, кто в этот день уходил в лес и с кем. Уходило восемь человек по разным надобностям, трое ненадолго, пятеро на целый день. Все они утверждали, что не видели Моргуна в лесу, когда и куда он ушел из поселка — не знали. Мать убитого показала, что сын не сообщал ей, с кем и куда уходит. И в тот злополучный день не сказал.
Андрей Аверьянович полагал, что любой из пятерых жителей поселка, уходящих в лес, мог отправиться с Моргуном или встретить его там. Так же, видимо, думал и следователь. Он постарался выяснить, кто из этих пятерых и как был связан с Моргуном. Установили, что трое — Павел Лузгин, Владимир Кесян и Виктор Скибко — его приятели. Но ни один из них в тот день Моргуна не видел, так они утверждали. И никаких доказательств того, что они знают об этой истории больше, чем говорят, следователь не добыл.
Обследование места происшествия не дало следствию вещественных доказательств. Пыжа от заряда не нашли, пулю — тоже, она пробила горло Моргуна навылет. Экспертиза засвидетельствовала, что стреляли не ближе чем с двадцати метров. Могли стрелять и с сорока, и с пятидесяти, но это стало несущественным после того, как провели следственный эксперимент на месте убийства и установили, что из того молодого пихтарника, на который указывал Кушелевич, нельзя было прицельно стрелять в Моргуна. А Кушелевич стоял на своем — стреляли оттуда. Он утверждал, что хотя стрелявшего и не видел, но явственно слышал, откуда шел звук выстрела.
После следственного эксперимента следователь, видимо, перестал колебаться и отбросил другие версии, если они и были. Осталась одна: стрелял Кушелевич.
Чтобы собраться с мыслями, Андрей Аверьянович, покинув прокуратуру, отправился побродить по городу. Он здесь не был года три и с любопытством оглядывал новые дома, площадь с бронзовым Лениным, энергично выбросившим руку. Центральная улица выглядела чистой, даже нарядной, строго под прямым углом пересекали ее другие улицы, широкие и одноэтажные, уходившие одной стороной в степь, другой — упиравшиеся в лесистый холм, за которым рисовались вершины гор, и казалось, что они совсем близко, стоят прямо за этим холмом. А до них было добрых полсотни километров.
«Так и у нас бывает, — пришло в голову Андрею Аверьяновичу, — кажется, истина — вот она, рядом, стоит только протянуть руку. А до нее идти и идти». Тотчас он усмехнулся и подумал: «Если подобные сравнения и сентенции станут часто приходить в голову, надо хлопотать о пенсии и садиться за мемуары».
Во второй половине дня Андрей Аверьянович получил свидание с подзащитным.
Николай Михайлович Кушелевич был высок, в плечах — косая сажень, когда здоровались, Андрей Аверьянович ощутил пудовую тяжесть и сдерживаемую силу его широкой ладони. И лицо у Кушелевича было широкое, с крутым лбом, с белесыми бровями, со светло-серыми, широко расставленными глазами, которые глядели на собеседника прямо и неотступно. Говорил он неторопливо, степенно, частенько произносил вместо «я» «а», и получалось у него не «упрямо», а «упрамо». Не надо было заглядывать в анкету Кушелевича, чтобы определить, что родился и вырос он в Белоруссии.
Сидел Николай Михайлович на табурете прямо, широко расставив тяжелые ноги в сапогах сорок пятого размера, руки спокойно лежали на коленях. Он рассказал Андрею Аверьяновичу то же, что и директор заповедника.
— Откуда раздался выстрел? — спросил Андрей Аверьянович.
— Стреляли у меня за правым плечом.
— Вы заметили — откуда?
— Я оглянулся на выстрел, но никого не увидел и бросился к Моргуну.
— Почему вы сразу бросились к Моргуну? Падение могло быть инсценировкой, чтобы побудить вас выйти из-за укрытия.
— Об этом я в тот момент не подумал. Слишком натурально выронил Моргун ружье и схватился за горло, никакой актер, наверное, так не сыграл бы. Убедившись, что Моргун мертв, я пошел к тому месту, откуда стреляли. Это метрах в тридцати от того места, где я стоял, там выделялся пихтовый молодняк, место приметное.
— Нашли вы там что-нибудь?
— Нет. Там никого не оказалось.
— И следов никаких не обнаружили?
— Я не присматривался, не искал следов. Увидел, что никого нет, и пошел к туристскому приюту.
— С того места, откуда прозвучал выстрел, можно было попасть в вас?
— Можно.
— Вы не допускаете мысли, что стреляли в вас, но промахнулись и попали в Моргуна?
— Это исключено. Относительно того места, откуда раздался выстрел, мы с Моргуном стояли не на одной линии.
— Следователь там ничего не обнаружил?
— Нет, ничего. Он полагает, что я все это придумал, что там никаких следов и быть не может. Он считает, что стрелял я. А я в Моргуна не стрелял!
— М-да, — сказал Андрей Аверьянович, — следователь утверждает, что с того места, откуда, по вашим показаниям, раздался выстрел, нельзя было стрелять в Моргуна.
— И все-таки стреляли оттуда, это я собственными ушами слышал. Я понимаю, в каком нелепом положении оказался. Понимаю, но смириться не могу. Чувствовать себя правым и не иметь возможности доказать, что ты прав, — это же бесит и приводит в отчаяние.
Говоря это, Кушелевич по-прежнему неподвижно сидел на табуретке, только пальцы побелели, так сильно он сжимал собственные колени.
— Может быть, вообще никакой защиты не нужно? — высказал он предположение. — Скажу на суде одно: не стрелял — и точка. Что хотите, то и делайте.
— Зачем же отказываться от защиты. Насколько могу судить по первому впечатлению, вы человек прямолинейный и открытый, такие как раз нуждаются в защите.
Кушелевич хотел возразить, но Андрей Аверьянович предупредил возражение:
— Вы сильный человек и умеете за себя постоять, это я вижу. Но у сильных и прямолинейных, как правило, открыты фланги. В общем, не советую отказываться от защиты.
— Ладно, не буду, — согласился Кушелевич, — хотя и не возлагаю на защиту надежды. Чтобы потом не разочаровываться.
— Спасибо за откровенность, — усмехнулся Андрей Аверьянович, — тем более, что никаких надежд я пока что вселить в вас не могу… Скажите, вы раньше встречались с Моргуном?
— Встречался.
— Где, при каких обстоятельствах?
— В поселке Желобном, на лесопункте — он там шофером работал.
— Вы с ним были знакомы?
— И да и нет.
— Как это понимать?
— Никто нас друг другу не представлял, — Кушелевич пожал плечами, — но мы знали друг друга. Не так уж много людей на границах заповедника, чтобы не знать тех, кто здесь долго живет и работает. Особенно браконьерствующих. А Моргун был браконьер номер один. Убежденный.
— Откуда вам известно о его убеждениях? — спросил Андрей Аверьянович.
— О том, что он браконьер, — ответил Кушелевич, — все знали, поймать только не удавалось: ловок был, изворотлив. Поймать-то надо с поличным, а это, знаете, не просто. Ну, а насчет убежденности… — Кушелевич помолчал, глядя мимо собеседника и словно бы собираясь с мыслями. — Поговорили мы с ним однажды. По душам. Вышло это вот каким образом: нашел я в лесу, у трупа оленухи, ланку. Оленуху ту браконьеры подранили, она как-то сумела уйти от них, но в лесу погибла. А детеныш остался. Принес я ланку домой, мы ее через соску молоком выкормили, привязались к ней очень… Ланка подросла, отвел я ее в лес и выпустил.
— Значит, бегает в заповеднике лань, вскормленная через соску? — заинтересовался Андрей Аверьянович.
— Бегала. Перед тем как выпустить, я ее пометил. Прошлой осенью нашел в лесу ножки от нее да рожки. В смысле — голову. Дело рук Моргуна.
— Почему именно Моргуна?
— По почерку видно, а потом мы знаем, кто из них где бьет зверя. У браконьеров, как у сыновей лейтенанта Шмидта из «Золотого теленка», есть свои зоны… Так вот, после того, как нашел я то, что осталось от моей ланки, разыскал я Моргуна. Сильно я на него был зол. Доказывать этому подонку, что молодая оленушка — это ведь тоже душа живая, конечно, бесполезно. Я ему просто сказал, что он сволочь и убийца и что я буду его преследовать до тех пор, пока не поймаю на месте преступления. Не успокоюсь, пока не поймаю…. Сказать вам по совести — была у меня надежда, что он выйдет из себя и полезет драться. Ударит меня. Тогда бы я его сам, вот этими руками… — Кушелевич посмотрел на свои руки и сжал их в кулаки. Они вызывали уважение, эти могучие, тяжелые руки. — Помнил бы он ту ланку, но…
— Но в драку он не полез?
— Не полез, — Кушелевич вздохнул. — Усмехнулся только и говорит: «Охотился я здесь, охочусь и буду охотиться. Не твой это лес, ты сюда черт те откуда приехал, а я в этом лесу родился и вырос». Видали, какая «философия»? И еще добавил: «Лови, только сам не попадись». Так и поговорили.
— И больше вы с Моргуном не встречались?
— Видел его изредка, но не разговаривал. Не о чем нам было разговаривать.
— После того как арестовали его приятелей, Моргун грозил с вами расправиться — на этот счет есть показания свидетелей. А вы от него, эти угрозы слышали?
— Нет, не слышал, — сказал Кушелевич. — Просто не сталкивался с ним до того злополучного дня.
— И вот вы увидели его в лесу. Он стоял или шел вам навстречу?
Кушелевич помолчал, вспоминая.
— Стоял, — наконец сказал он, — увидел меня первый, стоял и ждал. Я тоже остановился. Когда он понял, что и я его вижу, снял с плеча ружье.
— Тотчас, как вы его заметили?
— Я бы не сказал, что он торопился. Снял ремень с плеча, положил стволы на руку, все это замедленно, как бы нехотя.
— Молча?
— Молча. Я тоже снял ружье с плеча и сделал шаг в сторону, за дерево.
— Вы испугались, увидев Моргуна, снимающего с плеча ружье?
— Как вам сказать… — Кушелевич помедлил с ответом.
— Жест достаточно угрожающий, — помог Андрей Аверьянович.
— Не то чтобы испугался, но сердце екнуло. Подумал: «Ну, сейчас что-то будет».
— И тут прозвучал выстрел?
— Не сразу. Мы с минуту, а то и больше так стояли. Моргун словно бы раздумывал, что ему делать, то ли стрелять, то ли опять ружье на плечо повесить.
— А вы, что вы перечувствовали за эту минуту?
— Да ничего особенного. Стоял и ждал, что он станет делать.
— Если бы он выстрелил? — прямо спросил Андрей Аверьянович.
— Я бы ответил, — тотчас сказал Кушелевич. — Если уж честно говорить, мне хотелось, чтобы он выстрелил. Как тогда, на лесопункте, хотелось, чтобы он полез в драку. Дурацкая у меня натура — не могу первый ударить человека, хотя он того и заслуживает и следовало бы ударить. Не могу и все, рука не поднимается.
— А Моргун, вы полагаете, мог бы выстрелить первым?
— Он слыл человеком отчаянным, способным на все. Но мне показалось, что он колебался.
— Тоже рука не поднималась?
— Да что-то в этом роде. — И опять Кушелевич помолчал, глядя мимо Андрея Аверьяновича и словно вспоминая. — Чужая душа, говорят, потемки, но мне показалось, что у него решимости все-таки не хватало. Может, тоже ждал, что я первый выстрелю, и уж тогда он ответит. Тут я могу его понять. А вот как можно ни с того ни с сего стрелять в себе подобного — этого понять не могу.
— Не можете поставить себя на его место? — попробовал уточнить Андрей Аверьянович.
— И понять не могу. В бою, в драке — все бывает, все объяснимо. А вот так просто — прицелиться и убить… Не понимаю.
— М-да. У Джека Лондона есть рассказ «Убить человека»…
— Читал, — тотчас откликнулся Кушелевич. — Женщина не смогла выстрелить в бандита, который забрался в ее дом. Я люблю Джека Лондона, но тут с ним не согласен. Он вроде бы презирает ту женщину за слабость. Ничего-то она не может, даже убить человека. А я ее понимаю: да, не может, потому что сама человек. Что же тут плохого?
— Джек Лондон читал не только Маркса, но и Ницше, — сказал Андрей Аверьянович, — и это не прошло для него бесследно… По родным скучаете?
— Конечно. Сын же у меня.
— Что им передать? — спросил Андрей Аверьянович.
— Подбодрите, если сможете, постарайтесь вселить надежду, — вздохнул Кушелевич.
— Скажу, что вы бодры и крепки духом, — пообещал Андрей Аверьянович, пожимая Кушелевичу руку.
Рабочий день уже кончился, но директора заповедника Андрей Аверьянович застал в его служебном кабинете.
— Что вы узнали в прокуратуре? — спросил Валентин Федорович, когда Андрей Аверьянович утвердился в кресле возле письменного стола.
— Ничего утешительного, — ответил Андрей Аверьянович, — все, что я там узнал, вам уже известно. Кушелевич тоже не внес ясности.
— Вы с ним виделись?
— Виделся.
— Какое он произвел на вас впечатление?
— Хорошее.
— Рад это слышать. Значит, защищать его вам будет нетрудно.
— То есть?
— Вы же сказали, что трудно защищать человека, вызывающего антипатию.
— У вас цепкая память, — улыбнулся Андрей Аверьянович. — В смысле моральном, полагаю, мне будет легко, что касается юридической стороны дела, то я в затруднении.
Теперь директор заповедника спросил:
— То есть?
— Если бы Кушелевич стрелял и убил, я бы постарался доказать, что выстрел его необходимое в целях обороны действие. Так бы оно, видимо, и было. Если бы он стрелял, повторяю. Но он стоит на своем — не стрелял.
— И я ему верю, — вставил Валентин Федорович.
— Допустим, что и я ему верю.
— Почему — допустим? Вы не убеждены, что он говорит правду?
— Я его знаю без года неделю. Но — допустим, я ему верю. Что из этого? Для суда это не доказательство. Нельзя же встать и заявить: «Граждане судьи, я верю, что Кушелевич не стрелял, поэтому прошу оправдать его». Заявить-то так можно, но это будет полная бессмыслица. Нужны аргументы, доказательства. А их нет, улики против Кушелевича.
— Бывает же такое стечение обстоятельств! — Валентин Федорович даже ладонью о стол прихлопнул от досады.
— Бывает, — подтвердил Андрей Аверьянович, — каких только казусов не бывает, — он смотрел на мохнатую голову зубра и прикидывал, что раньше сделать: побывать на месте происшествия или собрать сведения о Кушелевиче здесь, в городе. Еще не решив окончательно, спросил:
— Мы сможем навестить семью Кушелевича?
— Конечно, — ответил директор. — Когда бы вы хотели?
— Сегодня. Если не возражаете, сейчас.
— Идемте, — Валентин Федорович встал, высокий, сухопарый, взял с вешалки соломенную шляпу и остановился у двери.
Андрей Аверьянович не без сожаления и не так легко покинул свое глубокое удобное кресло: устал за день. Кивнул, как старым знакомым, зубру и оленю и вышел из кабинета.
3
Семья Кушелевичей занимала двухкомнатную квартиру в новом доме.
— Два месяца назад въехали, — пояснил Валентин Федорович, когда они поднимались на третий этаж, — а до этого скитались по частным, натерпелись.
Дверь открыла маленькая, аккуратная женщина в хлорвиниловом передничке.
— Анна Ивановна, жена Николая Михайловича, — представил директор.
Она покраснела и застеснялась.
— Извините, я сейчас…
Убежала на кухню, чтобы снять передник. Андрей Аверьянович заметил, что она успела и причесать свои светлые, вьющиеся да висках волосы. Села на стул и, как муж, положила руки на колени. Руки были тонкие, с трогательными голубыми прожилками, с длинными красивыми пальцами.
«Рядом с огромным мужем она выглядит девчушкой», — подумал Андрей Аверьянович и отметил, что глаза у нее совсем синие и что смотрит она так же прямо и неотступно, как муж. И хотя он громадный и тяжелый, а она маленькая, и легкая, они чем-то похожи друг на друга — отсутствием суетливости, умением смотреть на собеседника, что ли.
Небольшая комната казалась просторной оттого, наверное, что в ней было мало мебели — стол, стулья, этажерка с книгами и легкий старомодный диванчик с плетеной спинкой. Заметив беглый взгляд Андрея Аверьяновича, Анна Ивановна сказала, словно бы извиняясь:
— У нас не очень уютно, недавно переехали.
«Наверное, собирали деньги на новую мебель», — подумал Андрей Аверьянович.
— А где же Елена Викторовна? — спросил директор.
— Гуляет с Борей, — ответила Анна Ивановна. — А вот и они…
В передней стукнула дверь, щелкнул замок. В комнату вошли сухонькая, похожая на Анну Ивановну, старушка и крупный, на толстых ножках мальчик, крутолобый, как отец, и синеглазый, как мать.
Андрей Аверьянович встал и пожал руку Елене Викторовне, присел на корточки и сказал мальчику:
— Ну, здравствуй, будем знакомы.
— Здр-равствуй, — четко выговаривая «р», ответил мальчик.
— Я поставлю чайник. — Анна Ивановна сорвалась с места и кинулась было на кухню.
— Не стоит, — остановил ее Валентин Федорович, — мы ненадолго.
— А я бы не отказался от стакана крепкого чая, — сказал Андрей Аверьянович, — с вашего позволения.
За чаем Андрей Аверьянович расспрашивал обо всем — и о том, какое хозяева любят варенье, и где Анна Ивановна познакомилась с Кушелевичем, и кем работал покойный муж Елены Викторовны. Принесли альбом с семейными фотографиями, и Андрей Аверьянович с интересом смотрел их, выслушивал пояснения, переворачивал карточки, ища даты и надписи.
Он увидел Кушелевича в таком же возрасте, как сейчас его сын. Сходство было несомненным. Мальчик на фотографии одет в матроску и во взрослые брючки со складочкой: парадный костюм, в котором родители водили его с собой на прогулку. Мальчишке было неудобно в этом одеянии, и это читалось на его смышленой мордашке… Потом Кушелевич, вытянувшийся, худущий, с запавшими глазами, стоял, склонив голову набок, и тоскливо смотрел в аппарат. 1945 год. Отец погиб в сорок втором, мать одна растила сына и двух дочерей, жили трудно. Год спустя из разоренной Белоруссии они переедут на Кубань, к родственникам матери, но и здесь им поначалу пришлось не сладко, Кубань тоже не обошла война.
Тринадцати лет Николай Кушелевич пошел работать. Был ездовым в колхозе и прицепщиком, сопровождал скот по железной дороге. Потом семья переехала в город, и Николая взяли на мебельную фабрику, сначала разнорабочим, потом учеником столяра. Был он не по годам рослым и сильным, и в отделе кадров сквозь пальцы посмотрели на его несовершеннолетие. Работа в колхозе не оставила следа в семейном альбоме, зато в первый же год работы на фабрике Николай фотографировался трижды, и можно было проследить, как неуклюжий, длиннорукий подросток превращался в стройного парня, как твердел, делался уверенным его взгляд, как он становился рабочим человеком.
В том же году Кушелевич пошел учиться в вечернюю школу. Осталось много снимков с друзьями по школе, групповых, сделанных в конце учебного года, — ученики в несколько рядов лесенкой, в центре преподаватели. На этих снимках Андрей Аверьянович легко находил Кушелевича — он стоял всегда в последнем ряду, возвышаясь своей лобастой головой.
Работая мастером на фабрике, Кушелевич окончил вечернюю школу и поступил в институт, на заочное отделение.
— Почему он выбрал зоологию? — спросил Андрей Аверьянович.
— Он с детства любил природу, — ответила Анна Ивановна, — любимая книга у него — «Жизнь животных» Брема.
— Давний и постоянный читатель Брема? У него, наверное, и дома были животные, но почему-то на фотографиях я их не вижу.
— Он мечтал завести собаку, но жили мы на чужих квартирах, тут уж не до собаки…
Андрей Аверьянович допил чай и стал прощаться. На улице он сказал Валентину Федоровичу:
— Этот ваш Кушелевич великий мастер создавать против себя улики. Так и напрашивается версия: ловил Моргуна, но не поймал, тот оказался хитрым и изворотливым. Встретил его в лесу, вспомнил все, что браконьер там натворил, конечно же, пришла на память и освежеванная лань, которую Кушелевич вспоил молоком через соску; подумал он и о том, что Моргун еще может наделать, и — ружье было заряжено на волка, — как по волку, ударил по злостному хищнику. И еще прошу заметить: люди, идущие в высшие учебные заведения не на ту специальность, которая до этого была их профессией, как правило, одержимые люди. Кушелевич достиг определенного положения на мебельной фабрике — мастер, он оставил все и пошел на зоологический факультет. Это его давняя страсть и призвание, и он полагал себя обязанным не только изучать, но и охранять животный мир заповедника всеми средствами.
— Кушелевич действительно зоолог сто призванию и работал со страстью, — сказал Валентин Федорович, — тут вы правы. И версия ваша логически выстроена правильно. Но — это формальная логика. Так рассуждать можно, только если отвлечься начисто от живого Кушелевича, от его характера, от его биографии, от его семьи. Но я не могу от этого отвлечься, отстраниться.
— Я тоже, — отозвался Андрей Аверьянович. — Логическое построение это пришло мне в голову только потому, что оно может возникнуть у судей. Значит, нужно иметь средства, чтобы его разрушить.
— Наш визит к Кушелевичам вооружил вас чем-нибудь для этого?
— Я лучше увидел Кушелевича. Жена его, как я понял, работает библиотекарем?
— Да, в городской библиотеке. Это тоже имеет значение?
— Едва ли. Я просто так спросил, чтобы удостовериться. Она хорошо держится, видимо, женщина с характером.
— Хорошая семья, — вздохнул Валентин Федорович, — милые люди. Я с удовольствием бывал у них дома. Атмосфера дружбы у них, любви, доброжелательства. Все это ненавязчиво, не напоказ, а так вот есть всегда, и это чувствуется, и отдыхаешь с ними. Теперь в этой семье черные дни: муж в тюрьме, жена терзается неизвестностью, в страшной тревоге. Обвинение в убийстве! Легко сказать! Когда я об этом вспомню, подумаю, места себе не нахожу. И, главное, из-за чего все это? Почему честные, добрые люди должны страдать и мучиться? Потому, что мы попустительствуем браконьерам и прочей нечисти, церемонимся с ними, миндальничаем.
— У матери убитого сейчас тоже не праздничные дни, — вставил Андрей Аверьянович.
— Разумеется. Матери больно, ее можно пожалеть, но и спросить с нее можно: сын-то вырос лесным волком, а не полезным членом общества. Кто виноват?
— Классический вопрос. Сталкиваясь, с бедой или преступлением, люди в категорической форме спрашивают: кто виноват? И ждут однозначных и безусловных ответов.
— Как же иначе?
— А мне по роду своей деятельности нередко приходится доказывать, что если Эн Эн и виноват, то не в такой мере, как это на первый взгляд кажется, то есть мой опыт свидетельствует, что далеко не всегда можно дать категорический ответ на вопрос: «Кто виноват?».
Они подошли к гостинице.
— Завтра мы сможем поехать в лес? — спросил Андрей Аверьянович.
— Сможем, — ответил Валентин Федорович, — во второй половине дня. До восточного отдела на машине, а там — по коням. Для вас уже отловили и объездили дикого мустанга.
4
Административный центр восточного отдела размещался в большом поселке, раскинувшемся на берегу реки в просторной долине.
Со всех сторон были горы, еще не очень высокие, но уже закрывшие горизонт. Издали они выглядели плюшевыми, округлыми, казалось, если их погладить, под рукой залоснится мягкий, податливый ворс. По мере приближения это впечатление рассеивалось: горы были покрыты дубняком, заплетены колючими растениями, в изобилии росли здесь дикая груша, кизил, ежевика. Вблизи видны были и просеки для лесовозных дорог, и крупные проплешины сплошных вырубок. Вблизи все выглядело не так идиллично и мягко.
Река в этом месте, вырвавшись из горных теснин, торопливо разбегалась на несколько рукавов, шумела на перекатах, была по-горному холодна.
Контора заповедника стояла на берегу одной из проток — деревянный дом, крытый дранью, просторный двор с вместительными, добротно построенными сараями: там и склады, и конюшня, и кузнечный горн с инструментом для ковки лошадей.
Ночевали Валентин Федорович и Андрей Аверьянович в местной гостинице, которую тут возвели, когда поселок был районным центром. Недавно случилось укрупнение, и районный центр переместился в другой населенный пункт, а гостиница осталась. Двухэтажная, рассчитанная на крупные районные мероприятия, она пустовала. Жило здесь несколько заготовителей и неподкупный ревизор, приехавший сверить счета в леспромхозе. Он отказался поселиться в многокомнатном доме директора леспромхоза, куда его приглашали, и занял двухкоечный номер на втором этаже. Ему бы дали и однокомнатный, именовавшийся «люксом», но там почему-то время от времени сыпалась с потолка штукатурка, и администрация гостиницы решила не искушать судьбу.
Все это Андрей Аверьянович узнал в первый же час пребывания в гостинице от словоохотливой дежурной, которая исполняла обязанности администратора, коридорной уборщицы, нисколько не тяготясь такой нагрузкой.
Вечером директор заповедника засиделся со своими сотрудниками, разбирая накопившиеся в отделе бумаги. Андрей Аверьянович вышел из прокуренной горницы и уселся на ошкуренное бревно возле протоки. Стояла глубокая тишина, только река шумела на перекатах, но шумела ровно, монотонно, ухо привыкло и не воспринимало шум. Поселок погрузился в сумерки, короткие южные сумерки, которые живы лишь быстро гаснущим светом закатного неба. Оно светилось в распаде гор широкой полосой, но полоса эта на глазах сокращалась.
Странное чувство охватило Андрея Аверьяновича — ему захотелось удержать подольше эту меркнущую полоску неба, стало остро жаль уходящего дня, будто это была жизнь, которая дотлевала и держалась в теле из последних сил, будто завтра уже не будет нового дня, ничего не будет…
Андрей Аверьянович встал и по белеющей тропке пошел вдоль берега. Высокий кустарник закрыл от него быстро гаснущую полоску неба. Он поднял голову и увидел над головой ясно проступившие звезды. Отыскал Большую Медведицу, Полярную звезду и, став лицом на север, подумал, что где-то там, за две с лишним тысячи километров, — Ленинград, огромный город, в котором на Новороссийской улице, в новых домах, живет его дочь Аленка. И внук Юрка живет на той улице. Очень захотелось повидать внука Юрку, ему сейчас примерно столько же, сколько сыну Кушелевича.
Андрей Аверьянович отчетливо услышал шум реки. Где-то в поселке залаяла собака, по шоссе прошла тяжелая машина, лесовоз наверное. Он пошел назад. В распаде гор едва светилось небо. День догорал. И сгорела острая тоска по ушедшему, от нее не осталось и следа. Завтра будет новый день, который предстоит провести верхом на лошади. При мысли о лошади Андрей Аверьянович ощутил легкое беспокойство: как-то он справится?
Во время войны ему приходилось ездить верхом. Но тогда чего только не приходилось делать.. И тогда ему не было и тридцати, а сейчас… Лошадь, на которой предстоит ехать, ему сегодня показали. Не маленькая и не большая, гнедая, с белым пятном на лбу, с добрыми глазами. Скакуном ее не назовешь, клячей — тоже. Кличка у лошади классически нейтральная — Гнедко. «Как-нибудь справимся, — в конце концов решил Андрей Аверьянович, поднимаясь на крыльцо. — Бог не выдаст, свинья не съест».
Выехали из поселка на рассвете.
Солнце пряталось еще за горами, а кавалькада из трех всадников уже проехала поселок лесопункта, покинула набитую дорогу и втянулась в лес. Впереди на крупном сером жеребце ехал наблюдатель заповедника Иван Николаевич Прохоров, за ним Андрей Аверьянович на своем гнедом, последним двигался директор заповедника на черной с белыми чулками на стройных ногах кобыле. Когда на дороге они ехали рядом, директор и Андрей Аверьянович, то очень походили на Дон-Кихота и Санчо Панса. Валентин Федорович, худой, высокий, сидел в седле прямо и даже иногда ноги в стременах оттопыривал, как делал это рыцарь Печального Образа на известных иллюстрациях Кукрыниксов. Андрей Аверьянович был не то чтобы очень толст, но грузноват, плечи опустил, отчего стал округл и на две головы казался ниже несгибаемого Валентина Федоровича.
Широкая тропа была сухой и гладкой, но чем дальше углублялась в лес, тем больше портилась — делалась вязкой и неровной.
— Тут близко подпочвенные воды, — объяснил Валентин Федорович, когда Андрей Аверьянович высказал недоумение: внизу было сухо, а на подъеме болото.
Под ногами у лошадей чавкало, они с трудом выдирали ноги из густого месива, и Андрей Аверьянович пожалел своего Гнедко, несущего самый тяжелый груз в этой компании: чистого веса у седока добрых восемьдесят пять килограммов, да сапоги, да стеганка, в которые его обрядили перед путешествием, да спальный мешок, притороченный к седлу с одной стороны, да палатка в чехле — с другой.
Но вот тропа вышла из леса на широкую поляну, поросшую высоким разнотравьем, и сразу подсохла, сгладилась, и мир после зеленого лесного сумрака показался огромным и светлым. Андрей Аверьянович увидел слева обрыв, уходящий к реке, поднял голову и ахнул от восторга. Над другим берегом реки высоко вознеслась скала, поросшая пихтарником. Невидимое солнце пронизывало кроны деревьев жаркими лучами. Они казались материальными, осязаемыми, эти лучи, отлитые из светоносного и пропитанного светом сплава. А над скалой, исходившее от лучей и от пронизанного светом леса, трепетало золотое сияние.
— Это же удивительно! — воскликнул Андрей Аверьянович.
— Красиво, — согласился директор заповедника. — Такое увидишь только в горах.
Они постояли на поляне, глядя на осиянную скалу. На глазах у них выглянуло из-за скалы солнце и залило все ровным светом, изгнав из ущелья тени. Лучей не стало, они истаяли в воздухе, и скала сделалась заурядной, такой, как и другие, громоздившиеся на том берегу. Колдовство кончилось.
Всадники пересекли поляну и вновь двинулись по лесной тропе. Андрей Аверьянович с удивлением отметил, что лес изменился, а он и не заметил, когда это случилось. Теперь они ехали через пихтарник, перемешанный с буком. Деревья стояли, как огромные колонны, то светлые с зеленоватым оттенком, то темные до черноты. Под ногами лежала пружинистая хвоя, по бокам с деревьев свешивались длинные бороды темно-зеленых мхов, они едва шевелились, как водоросли на морском дне. Солнце не проникало под кроны могучих деревьев, все настороженно молчало, усиливая сходство с подводным царством.
Во второй половине дня, преодолев два невысоких перевала, всадники выбрались на широкую поляну с островерхим домом, обстроенным сараем, обнесенным изгородью из жердей. Здесь, на кордоне, решили заночевать.
Андрей Аверьянович спешился и, осторожно ступая, прошелся по земле. Ноги были как деревянные, сгибались с трудом. Он принялся растирать колени и убедился, что поясницу тоже надо массировать, иначе она отказывается служить.
Валентин Федорович стоял в стороне и улыбался снисходительно.
— Ничего, пройдет, — утешал он, — самое трудное позади: перевалы вы преодолели мужественно.
Андрей Аверьянович приосанился. Он вспомнил, как страшно было во время спуска с первого перевала. Временами ему казалось, что Гнедко споткнется, оступится, и они загремят в пропасть, которая все время проглядывалась слева. Был момент, когда он хотел сойти с коня — так круто уходила вниз тропа, так угрожающе шумела на дне пропасти река. Но он все-таки не сошел, доверился лошади, и она не подвела, благополучно спустилась с ним в долину. И теперь Андрей Аверьянович по праву мог приосаниться и сказать:
— Жокей из меня, пожалуй, уже не получится, но в драгуны еще гожусь.
Палатку решили не ставить, ночевать можно было в сарае, на сеновале.
— Чудесно! — радовался Андрей Аверьянович. — Не помню, когда я спал на сеновале. Это же прелесть — всхрапнуть на свежем сене, вспомнить молодость!
Но от домашнего обеда, который предложила жена егеря, живущего на кордоне, он наотрез отказался и затеял готовить кулеш на костре.
— В походе надо питаться по-походному, чтобы кулеш припахивал дымком, чтобы в котелке с чаем плавали угольки, — говорил Андрей Аверьянович, и глаза под припухшими веками у него блестели, и вообще он чувствовал себя молодым и сильным: ноги уже почти не болели, поясница позволяла сгибаться и собирать сушняк.
Вечером сидели у костра и потягивали чай с угольками. Андрей Аверьянович расспрашивал егеря, которого директор заповедника называл по фамилии — Филимонов. Лицо его с глубокими складками у губ, выдубленное солнцем и ветрами, было не молодым и не старым, но морщинистая шея выдавала возраст: Филимонову до пенсии оставалось около года.
Андрей Аверьянович задавал егерю вопросы, тот односложно — да, нет — отвечал. Но вот зашла речь о зубрах, и Филимонов разговорился. Он вспомнил, как привезли в канун войны первых пять зубробизонов из заповедника в Аскании Нова — одного самца по кличке Журавль и четырех самок.
О том, что зубры на Кавказе были истреблены начисто в двадцатые годы, Андрей Аверьянович знал. И о том, что в 1940 году начали работу по их восстановлению, ему тоже было известно, а вот как это делалось, он понятия не имел и сейчас слушал егеря, участника тех событий, с интересом, подогревая энтузиазм рассказчика вопросами и сочувственными восклицаниями.
— Везли их, как тех баранов, — рассказывал Филимонов, — пассажирским поездом. В клетках, конечно. Довезли быстро, за трое суток. Выгрузили на Хаджохе, погнали на Кишу. Одна самка, Волна по кличке, сбежала. Восемь дней искали. Еле нашли. Поместили их в загоне. Ну, кормили концентратами, пасли, как коров. Первым делом они обглодали кору с жердей на ограде. Думали мы поначалу — от большой прожорливости, а потом объяснил нам зоотехник, что кора их любимое лакомство… Хватили мы с ними горя, как началась война и немцы пришли на Кавказ. Они же совсем рядом были. И бомбили. Мы уж под Новый год старались от загонки до кордона не ходить, чтобы следов не оставлять: на свежем снегу следы хорошо видны, а фашисты, как увидят с воздуха, что на кордоне есть движение, так и бомбят. Зубров отогнали в лес, повыше, чтобы на глаза не попались немцам, если они на кордон придут. Сберегли. От тех первых и пошло стадо, сейчас уже пятьсот голов по горам ходит, из загонок выпустили, на воле путешествуют.
— На людей не нападают? — спросил Андрей Аверьянович.
— Бывает — бросаются, только редко. Местные привыкли к ним, знают, как обращаться. Они, когда и в загонках жили, тоже не очень мирные были. Пустим на выпас, одичают и — кидаются. Так мы первые в них палки бросаем, они и уходят.
— Браконьеры их не трогают?
— Бывает, что и трогают. Браконьеры — они отца родного не пожалеют.
Сделав такое заключение, Филимонов умолк, и разговорить его еще раз не удалось. Вскоре он ушел спать. Прохоров отправился посмотреть лошадей. Ровно горел костер, вокруг была глубокая горная тишина. Ночное небо с крупными звездами казалось близким, горы вокруг лежали черными глыбами, одинокий костер, выхвативший из мрака маленький зыбкий круг, словно бы затерялся в бесконечности мироздания и летел в космосе по неведомой орбите, среди звезд, над глыбами немых, неподвижных гор.
Андрей Аверьянович, которому пришли в голову эти космические сравнения, по обыкновению усмехнулся над собой, подумав, что городского жителя на природе почему-то тянет на всякие мудрствования, он делается высокопарным и сентиментальным. Сказав об этом Валентину Федоровичу, он спросил:
— А вам что приходит в голову возле этого костра под звездным небом?
— Я ведь тоже городской житель, — ответил директор заповедника, — так что и мне не чужды романтические сравнения. Ночь в этих горах, разговор о зубрах, которые, как известно, являются современниками мамонтов, могут увести мысли очень далеко и высоко. Но — сейчас я думаю о другом. Кто такие браконьеры? Это ведь не какая-то определенными границами очерченная группа правонарушителей. Если б так, с ними легко было бы справиться. Помните, когда мы вышли от Кушелевичей, я произнес тираду о негодяях, из-за которых страдают порядочные люди, и о том, что мы с ними, с негодяями, церемонимся и миндальничаем. А вы этак легонько щелкнули меня по носу, заметив, что не на всякий лобовой вопрос можно дать определенный ответ.
— Ну, положим, я говорил не о лобовых вопросах..
— Смысл один и тот же. Я вспоминаю об этом к тому, что хочу сказать — вы были ближе к истине.
— Если вопрос ставится так…
— Не говорю, что во всем правы, не обольщайтесь. Так вот, вернемся к вашим браконьерам. Есть среди них отпетые люди, которые по нерадению милиции разгуливают на свободе. Но ведь есть и такие, что работают, живут, как все, а ружьишком балуются в свободное, так сказать, время. У них живуча привычка считать природу собственной кладовой, из которой можно брать, что ты способен взять. По их понятиям — лес ничего не стоит, потому что сам вырос, никто его не сажал, живущий в том лесу зверь тоже ничейный, никто его не растил, не поил и не кормил. Запреты? Есть люди, которые полагают, что на то они и существуют, чтобы их обходить. Мы свои запреты плохо подкрепляем пропагандой и воспитанием. Вот в чем беда. И тут уж я ближе к истине. Никакие запреты не помогут, если мы с малых лет не привьем детям любви к родной природе, сознательного к ней отношения.
— То есть гражданских чувств в самых их начальных и вместе с тем необходимых, фундаментальных проявлениях.
— Совершенно верно. В этом смысле мать Моргуна несет ответственность безо всяких скидок.
— Несет, конечно, — согласился Андрей Аверьянович, — но ее самое не воспитывали, вот беда. Круг ответственных лиц, таким образом, расширяется до размеров полной безответственности. И опять мы вернулись к вопросу: «Кто виноват?» И опять не сходится с однозначным ответом.
Помолчали. Валентин Федорович пошевелил палкой нагоревшие в костре малиновые угольки.
— А еще о чем вы думали, сидя у такого располагающего к высоким думам костра? — спросил Андрей Аверьянович, явно предлагая переменить тему разговора.
— О вас, — ответил Валентин Федорович.
— Обо мне? Что же вы обо мне думали, если не секрет?
— Ловко вы умеете разговаривать с людьми. Хозяйка гостиницы вчера так сразу все вам и выложила — и про ревизора, и про штукатурку в люксе. Филимонов наш — молчун, из него слова надо клещами вытягивать, а сегодня разговорился.
— Не столько разговаривать, сколько слушать, — сказал Андрей Аверьянович. — Это профессиональное. Адвокаты, как раньше попы, выслушивают множество исповедей. Чтобы добраться до сути дела, надо слушать терпеливо и заинтересованно.
— Пожалуй, — согласился Валентин Федорович. — Умение слушать — дар божий. Насколько бы легче жилось, если б мы умели друг друга слушать — внимательно и заинтересованно.
— Теперь и я вижу, что вы городской человек, — усмехнулся Андрей Аверьянович, — и на природе вас кидает на мудрствования, — он встал и потянулся до хруста в костях. — А не пора ли нам на сеновал?
— Пора, — согласился Валентин Федорович. — Завтра вставать чуть свет.
5
И снова лошади шли по узкой тропе, которая на этот раз полого уходила вниз. Мерно покачивалась впереди широкая спина Прохорова, перечеркнутая наискось двухстволкой. Приклад ее торчал над плечом объездчика, стволы смотрели в придорожный кустарник.
Тропа вышла из леса, и глазам всадников открылась ужасная картина: широкая низина загромождена была камнями и мертвым лесом. Будто сказочное чудовище высунулось из-за горы и дунуло со страшной силой вниз, сорвав со склона и лес, и почву до матерой скалы. Перемешалось все, переломалось и завалило низину так, что ни проехать ни пройти. Мертво и глухо было в этой долине, в которую и зверь не забегал, и птица не залетала.
— Лавина, — пояснил Валентин Федорович, — во-он с той высоты сорвалась несколько лет назад.
Они спешились и повели лошадей в поводу, пробираясь подобием тропки, пробитой в этом хаотическом нагромождении камней и окостеневших стволов. Шли долго, осторожно перелезая через поваленные деревья, уклоняясь от острых сучьев, следя, чтобы лошади не оступились, не выкололи глаз. Кони нервничали, пугливо косили глазами, вскидывали головы.
Когда мертвая долина осталась позади, Андрей Аверьянович вздохнул с облегчением.
— Неуютное место, — сказал он, взбираясь на Гнедко.
— Стихия, — подхватил Валентин Федорович. — Страшна во гневе природа-матушка. Время от времени напоминает о себе..
Снова был лес, только помельче и пореже, за ним неширокая речка, впадавшая в Малую Лабу, немолчно шумевшую слева. А справа была та речка, которую только что перешли, поставленная вертикально. Она падала белой пенистой лентой с высоченной горы. Видимо, за эту белизну ее и назвали Чистой.
Андрей Аверьянович, глядя на диковинное зрелище, сказал:
— Туристов возят на какие-то хилые водопадики, а тут чудо, о котором никто не ведает.
— Положим, туристы, которые не боятся свернуть с асфальта, здесь бывают, — возразил Валентин Федорович, — а возить ленивых путешественников сюда несподручно, как вы сами убедились, автобус не пройдет.
Прошли еще метров двести и очутились на зеленой поляне, невысоко приподнятой над Лабенком. Река здесь была совсем не та, что внизу, она сузилась до двух десятков метров, русло загромоздили малые и большие валуны, которые быстрая вода еле прикрывала или обтекала, обдавая брызгами. Вокруг вздымались скалистые зубцы и стены, лес кончался, будто его отрезали зазубренным ножом в трехстах метрах от полянки. И какой это был лес! Буковые стволы толщиной с руку склонились к руслу реки, переплелись чахлыми кронами. Зимой толстенный, в несколько метров, слой снега сгибает их, прижимает к скале, так они и растут, не успев распрямиться за лето. Над этим поставленным на колени лесом взмывают вверх скалы с белыми пятнами снежников, под ними берут начало ручьи, стремительно сбегающие в русло Лабенка. Видна седловина перевала и то место, откуда берутся первые струи, рождающие реку.
Солнца путники сегодня не видели всю дорогу: то скрывал его лес, то закрывали вдруг набежавшие тучи. Там, внизу, откуда они пришли, проглядывает чистое небо, а здесь рваная муть то и дело заволакивает седловину перевала, цепляется за скалы, змеится по распадкам, уплотняется, тяжелеет.
Прохоров расседлал лошадей, поставил палатку и принялся готовить обед.
— Вот здесь это и случилось, — сказал Валентин Федорович. Он пересек поляну и по тропе, петлявшей вверх по склону, отмерил шагов пятьдесят. — Здесь шел Кушелевич. А Моргун появился из зарослей гнутого бука и поджидал его вон в тех рододендронах.
Андрей Аверьянович стал рядом с директором заповедника, огляделся, прикинул расстояние.
— А звук выстрела шел оттуда? — он указал на пихтовый молодняк, заплетенный колючкой, метрах в тридцати сзади и правей, в стороне от тропы.
— Кушелевич утверждает, что стреляли оттуда.
— Давайте проверим.
Он позвал Прохорова и попросил стать в пихтовом молодняке, Валентина Федоровича отправил на место Моргуна, а сам сделал с тропы шаг в сторону, полуприкрывшись от Валентина Федоровича деревом.
— Меня вы видите? — спросил он у Прохорова.
— Вижу, — ответил тот.
— Ничто не мешает стрелять в меня?
— Не мешает.
— А в Валентина Федоровича вы можете попасть оттуда?
Прохоров приподнялся на цыпочки, пригнулся, сделал шаг в сторону.
— Неудобно, — ответил он наконец, — кустарник мешает.
— А с какого места удобно в него стрелять, как вы думаете? — спросил Андрей Аверьянович.
— От вас, — ответил Прохоров.
— От меня удобно, — согласился Андрей Аверьянович.
Отпустив Прохорова к костру, он направился к Валентину Федоровичу.
— Выходит, следователь прав, — сказал он, — с того места, которое Кушелевич указал, нельзя было прицельно стрелять в Моргуна.
— Но могли же все-таки стрелять в Кушелевича, а попасть в Моргуна? Случайно.
— Кто мог это сделать? Ребенок, не умеющий обращаться с оружием? Злой дух, который парил над кустарником и не оставил следов? Что-то здесь не так, что-то Кушелевич путает, и у следователя есть все основания полагать, что он просто не хочет признаться.
— Постойте здесь, я сам посмотрю, — Валентин Федорович пошел на то место, где стоял Прохоров. Андрей Аверьянович ждал.
Директор заповедника пробыл за кустами с десяток минут, потом продрался сквозь них на открытое место.
— Оттуда, действительно, нельзя стрелять в вас прицельно, — крикнул он. — А отсюда можно.
Сделав знак, чтобы он оставался на месте, Андрей Аверьянович вернулся к дереву, возле которого стоял Кушелевич. Отсюда до Валентина Федоровича было совсем близко.
— Если бы стреляли оттуда, где вы стоите, — сказал он, — Кушелевич тем более увидел бы стрелявшего: он говорит, что оглянулся на выстрел.
— Увидел бы, — согласился Валентин Федорович, — тут спрятаться некуда. Чертовщина какая-то! — Он все еще не хотел согласиться с мыслью, что Кушелевич мог солгать, пытаясь уйти от ответственности.
Молча вернулись к костру. Прохоров достал жестяные тарелки, разлил кулеш, выложил на брезентовый полог помидоры, огурцы, копченую рыбку. Андрей Аверьянович почувствовал, что голоден, и готов был накинуться на еду. Но пришлось отложить обед и перебираться в палатку: тучи опустились еще ниже и пошел дождь.
Перенося припасы и тарелки в укрытие, Прохоров не без тревоги посмотрел на небо. Андрей Аверьянович тоже поглядел вверх и замер изумленный: такого он никогда не видывал. Тучи уже не летели в одном направлении, как раньше, они толклись в котловине, образованной окружающими скалами, вспухали, расползались, пронизывали друг друга, смешивались, выпуская зловещие свинцовые щупальца. В этом жутком месиве исчезли седловина перевала, ближние скалы со снежниками, гнутый бук и вершины пихт на той стороне реки. И без того узкая, сдавленная горами долина, стала вовсе тесной. Глухо шумела река. Воздух словно загустел, и дышать стало трудней. И вдруг что-то не то чтобы сверкнуло, ощущение было такое, будто все, что захватывал глаз, проявилось и на мгновение увиделось, как черно-белый негатив. И тотчас ударил гром, от которого Андрей Аверьянович вздрогнул и невольно пригнулся. Ему показалось, что рушатся скалы — и слева, и справа, и сзади. Обвальный грохот катался по ущелью, бился о глухие стены, множился и повторялся. Звук шел отовсюду, и невозможно было определить, где он возник и где угас.
Еще не утих этот диковинный многократный гром, а небо разверзлось, и хлынул поток воды, который и не назовешь дождем. Вода падала отвесно, сплошной стеной, отгородив палатку и троих путников ото всего мира. Не стало видно ни того берега реки, ни деревьев на этом.
Люди укрылись в палатке. На этот раз Андрей Аверьянович не заметил, когда сверкнула молния, но грохот услышал. Скалы многократно повторили тугие полновесные удары, и казалось, что рожденный в ущелье гром никогда не вырвется отсюда и будет, как исполинское ядро, метаться от стены к стене, круша все на своем пути.
Андрей Аверьянович забыл, что недавно хотел есть. Не до еды было сейчас, он ощущал себя маленьким, беспомощным и готов был схватить своего соседа за руку, чтобы почувствовать, что он не один в этом грохочущем, заливаемом водой мире.
Валентин Федорович сидел, обхватив ноги руками и положив острый подбородок на колени. «Как складной метр», — подумал Андрей Аверьянович, и это сравнение вернуло ему самообладание и способность рассуждать более или менее спокойно.
— Легенду о всемирном потопе, — сказал он, — создали люди, пережившие нечто подобное.
— Легенда безусловно основывалась на реальности, — отозвался Валентин Федорович. Отогнув кусочек полога, прикрывавшего вход в палатку, он пригласил Андрея Аверьяновича: — Взгляните.
Река, полчаса назад глухо урчавшая, менялась на глазах, она полнилась, вспухала, заплескивала крутые валы высоко на скалы и с грохотом катила по дну каменья, которые недавно бессильно обтекала. Кусты лещины и одинокую пихточку среди них, стоявшие на полпути от реки до палатки, уже лизали мутные волны, подмывая корни, которые обнажились и повисли в воздухе.
Андрей Аверьянович не мог оторвать глаз от беснующейся воды, от кустов, которые содрогались под ударами волн, как живые, держались из последних сил, вцепившись в землю остатками корней. Это была борьба не на жизнь, а на смерть. Неравная борьба. Медленно, словно нехотя, куст лещины склонился к воде, несколько минут висел, касаясь верхними ветками мутного потока, и упал в реку. Она зло крутнула его, выбросила на стремнину и накрыла очередной волной. Куст вынырнул, вскинул ветви и, наверное, если бы не адский рев и грохот, стоявший в ущелье, люди услышали бы крик о помощи, во всяком случае, Андрей Аверьянович внутренним слухом такой крик услышал.
Теперь молодая пихточка осталась один на один с осатаневшей рекой. И ее корни обнажились и царапали воду, рвавшую волчьими рывками куски береговой тверди.
Прохоров натянул брезентовый плащ и выбрался из палатки.
— Лошадей посмотрю, — сказал он и исчез за дождевой завесой.
Валентин Федорович тоже потянулся за дождевиком.
— И вы лошадей смотреть? — спросил Андрей Аверьянович.
— Как бы не пришлось нам искать место повыше, — ответил директор заповедника. — Давайте-ка соберем котомки наши.
Андрей Аверьянович хотел было усомниться, что вода дойдет до палатки, но в этот момент молодая пихта, на которую он снова бросил взгляд, стала медленно заваливаться в реку. Вот она уже зависла над водой, из последних сил цепляясь подмытыми корнями за косогор. Вот дрогнула в последний раз и плашмя рухнула в кипящий поток. Словно и не было ее, исчезла в пучине без следа. И Андрей Аверьянович поверил, что надо искать место повыше. А и как не поверить, если мутная, с грязно-белой бахромой вода заплескивала на травку в двух десятках шагов от палатки.
Пришел Прохоров. Не снимая плаща, втиснулся в палатку и, стоя на коленях у входа, сказал, обращаясь к Валентину Федоровичу:
— Чистая тоже вздулась. И на скалы дороги нет, там под горой старица, по ней вода идет, не переправиться.
Андрей Аверьянович почувствовал себя неуютно.
— Что будем делать? — спросил у Прохорова Валентин Федорович.
— Тут недалеко есть старые пихты, если вода еще на полметра поднимется, придется на них лезть…
Андрей Аверьянович подумал, что и старая пихта может рухнуть, как рухнуло молодое деревцо. Но высказывать своих опасений он не стал, решив, что Прохоров и Валентин Федорович больше его смыслят в лесной жизни и лучше помалкивать и делать, как они скажут.
Быстро сложили вещи, приготовили веревку, с помощью которой Прохоров рассчитывал забраться на пихту.
— Палатку снимем в последний момент, — сказал он.
— А лошади как же? — не утерпел Андрей Аверьянович.
— Отстоятся за деревьями, — ответил Прохоров, — не думаю, чтобы их снесло, вода настолько едва ли поднимется.
— Будем надеяться, — глухо сказал Валентин Федорович и опять сел, сложившись втрое.
Теперь три пары глаз следили за рекой, которая бросками брала косогор, приближаясь к палатке.
Дождь немного утих, гром пророкотал глухо, видимо, где-то за горой. Андрею Аверьяновичу очень не хотелось покидать палатку, шлепать по воде и карабкаться на огромное, неохватное дерево. Он представил себе и мокрую колонну ствола, и первые сучья пихты высоко над головой. Не просто до этих сучьев добраться, даже с помощью веревки. Лет тридцать назад, когда он весил шестьдесят килограммов и лихо делал «склепочку» на турнике, пихтовый ствол не смутил бы его, но теперь эта гимнастика была ему, кажется, не по силам.
На той стороне реки стали видны деревья и скалы. С неба лило, не переставая, но сейчас это был все-таки дождь, а не водопад. Андрей Аверьянович до боли в глазах смотрел на одинокий валун, вросший в землю на склоне. Поток то подкатывал к нему, то отливал назад, готовясь для нового прыжка. Несколько раз валун торчал как голый остров. Но вода не смогла удержать своих позиций и откатывалась ниже, чтобы с новой силой ринуться на косогор. Вот уже с десяток минут она ни разу не захлестнула камень целиком, и Андрей Аверьянович проговорил с надеждой:
— Кажется, перестала прибывать.
Ему не ответили. Только спустя минут десять Валентин Федорович, который тоже, видимо, следил за рекой по какому-то ориентиру, сказал:
— Похоже, что держится на одном уровне.
Дождь утихал, теперь это не вызывало сомнений, редела водяная завеса, и открылся ближний снежник, стало видно, как по водотокам летели вниз одетые пеной потоки.
— Кажется, пронесло, — с облегчением сказал Прохоров.
Дождь все шел, но смирный, обыкновенный, река по-прежнему мчала бешеные волны мимо палатки, ревела, но вода больше не угрожала людям, она даже отступила немного, оставив в покое одинокий валун, который не выпускал из виду Андрей Аверьянович.
Путники вспомнили, что они сегодня не обедали, и наскоро поели.
Стало темнеть. Прохоров ухитрился разжечь костер, и все обсушились. Спать легли двое, третий должен был бодрствовать на тот случай, если ночью дождь усилится и река начнет прибывать. Чтобы не застала врасплох: с горной водой шутки плохи.
Первым вызвался дежурить Андрей Аверьянович.
— Все равно не усну, — сказал он, когда Валентин Федорович запротестовал и хотел уложить его спать. Ему и в самом деле не хотелось спать. Тело устало предельно: непривычная верховая езда, эта ужасная гроза с ливнем, заставившие испытать не только нервное, но и физическое напряжение — все это отчаянно утомило. Но сейчас он ощущал ленивый покой, состояние, которое хотелось пережить сознательно, продлить, наслаждаясь им. И голова была совершенно ясная, легко думалось. Шаг за шагом он перебрал в памяти события сегодняшнего дня, вспомнил удивительные эффекты грозы — негативное видение окружающего мира, этот гром, который катался от стены к стене, как живой, и нельзя было установить, где он возник и где угас. Горное эхо. В разных горах оно звучит по-разному, об этом он где-то читал. Как оно ведет себя в этом ущелье, он убедился сам.
И тут Андрей Аверьянович подумал о Кушелевиче и о том, как тот обернулся на выстрел. Точно ли на выстрел? Он обернулся на звук выстрела. И никого не увидел. И не мог увидеть, потому что там, куда он посмотрел, никого и не было…
Глубокой ночью Андрей Аверьянович разбудил Прохорова, а сам лег на его место.
— За время моего дежурства никаких происшествий не случилось, — пробормотал он, — дождь идет, но несильный.
Лег, укрылся с головой, думал, что уснет не сразу, но сон сразил моментально, и когда утром он открыл глаза, то в первое мгновение удивился, что в палатке светло — ведь он едва успел пристроить голову на вещевой мешок.
6
Дождь перестал еще ночью, и река поутихла, ушла в прежнее русло. Там, где она побывала, полегла трава, на месте вырванных кустов и деревьев зияли ямины. Прохоров, ходивший на разведку, сообщил, что у рощи гнутого бука смыло тропу.
Андрей Аверьянович пошел посмотреть. Метрах в ста от палатки тропа, идущая к перевалу, обрывалась, будто ее срезали: огромный пласт земли с тропой, со всем, что на нем росло, сполз в реку и следов от него не осталась.
Тучи, как и вчера, плыли над головой быстро, но уже в одном направлении. Седловина перевала то погружалась в туман, то проступала отчетливо со всеми своими снежниками.
Андрей Аверьянович вернулся к палатке. Мирно вился, истаивая среди деревьев, дымок от костра, в котелке закипал чай.
— Через часок тронемся в обратный путь, — сказал Прохоров.
— Чистая пропустит? — спросил Валентин Федорович.
— Если опять дождь не пойдет, через час пропустит.
— А на ту сторону реки можно перебраться? — спросил Андрей Аверьянович.
— Здесь едва ли, — ответил Прохоров. — Если выше подняться, то можно.
— Вам нужно на ту сторону? — удивился Валентин Федорович.
— Нужно. Одно предположение проверить. Для начала довольно будет, если кто-то один туда переправится. С ружьем.
— Я могу, — сказал Прохоров, — если надо.
— Надо, — подтвердил Андрей Аверьянович.
После завтрака Прохоров отправился вверх по течению и довольно скоро нашел место, где можно перебрести угомонившуюся реку. Когда он показался на том берегу, Андрей Аверьянович, пригласив с собой Валентина Федоровича, пошел к дереву, где стоял в день убийства Кушелевич.
— Теперь стреляйте, — крикнул он Прохорову.
Раздался выстрел, и Валентин Федорович, непроизвольно глянув за правое плечо, на три молодые пихты, вопросительно посмотрел на Андрея Аверьяновича.
— Эхо, — ответил тот. — Я подумал о нем ночью, когда вспомнил, как по ущелью катался гром.
— Значит, стреляли с того берега?
— Значит, могли стрелять и оттуда. Давайте-ка и мы перебредем и посмотрим, как он выглядит, тот берег.
На той стороне реки тоже обнаружилась тропка, не такая широкая и набитая, как на этой, но вполне сносная. С нее видно и дерево, за которым стоял Кушелевич, и рододендроны, в которых поджидал его Моргун. Стрелять можно было и в того и в другого, оба находились отсюда примерно на одинаковом расстоянии, метрах в сорока — сорока пяти.
— Если стреляли отсюда, — сказал Валентин Федорович, — то ни о каком случайном промахе и речи быть не может.
Андрей Аверьянович согласился: целиться в одного, а попасть в другого отсюда невозможно.
Вернулись на левый берег, и он попросил Прохорова стать на место, где упал Моргун.
— Возьмите ружье на руку, — скомандовал Андрей Аверьянович.
Прохоров снял ружье с плеча и бросил стволы на левую ладонь, при этом стал вполоборота к Андрею Аверьяновичу.
— Кушелевич утверждает, что Моргун стоял в таком положении, что ему оставалось только поднять приклад к плечу. Это и заставило Кушелевича укрыться за деревом.
— Так оно, видимо, и было, — согласился Валентин Федорович. — Вы вчера едва не заставили меня усомниться, но сегодня вы уже укрепили мою веру в то, что Кушелевич говорит правду. Все сходится.
— Не все, — возразил Андрей Аверьянович. Он достал из кармана блокнот и карандаш. — В медицинском заключении написано, что пуля вошла в горло убитого справа от кадыка, и, порвав пищевод и дыхательные пути, вышла слева. — Андрей Аверьянович на блокнотном листке нарисовал изгиб реки, поставил точки: две на левом берегу, одну на правом. Соединил их прямыми линиями и получился треугольник. Вершина падала на точку, в которой находился Моргун. В этой точке карандаш изобразил круг — со стрелочкой. — Представим себе, что это шея, — пояснил Андрей Аверьянович, — стрелочка — кадык. Положение списываю с натуры: так стоит и держится Прохоров. И что же получается? С той стороны реки стрелок не мог попасть в шею справа от кадыка, мой элементарный чертеж наглядно убеждает в этом.
— Но Кушелевич со своего места тем более не мог попасть.
— Совершенно верно. Если бы он выстрелил, то пуля пробила шею Моргуна не справа налево, а наоборот.
— И что же из этого следует?
— Видимо, следует предположить, что Моргун стоял не левым, а правым боком к Кушелевичу, а значит, не держал ружье на руке, а если и держал, то не угрожал им.
— Опять улики против Кушелевича? Но мы установили, что стреляли с того берега…
— Мы этого не установили, — перебил Андрей Аверьянович. — Мы пришли к заключению, что могли стрелять с того берега, что это не противоречит заявлению Кушелевича, будто звук выстрела он услышал справа от себя. Так могло быть. Но у нас нет никаких доказательств, что так было. Сами понимаете, искать на том берегу следы, вещественные доказательства после такого ливня, спустя столько времени — бесполезно.
— Час назад мне казалось, что мы уже бесспорно установили правоту Кушелевича, — Валентин Федорович развел руками. — На самом деле мы ничего не имеем.
— Не совсем так, — Андрей Аверьянович крикнул Порохорову, чтобы тот покинул свой пост, а сам направился к палатке. — Не совсем так, — повторил он, когда Валентин Федорович смог идти рядом. — Я почти убежден, что Кушелевич не стрелял в Моргуна. Говорю — почти потому, что в цепочке рассуждений, приходивших мне в голову сегодня ночью, недостает нескольких звеньев.
— Поза Моргуна? — спросил Валентин Федорович.
— И это смущает. Но — поза Моргуна — не самая трудная из задачек, которые тут возникают. Вернемся в город, повидаюсь с Кушелевичем, и он прольет свет на эту загадку. Сложнее другое: почему выстрелили в Моргуна, а не в Кушелевича, хотя все, кто балуется здесь с ружьишком, скорее всего должны были стрелять именно в Кушелевича? Не обольщаюсь, но полагаю небесполезным заглянуть в поселок Желобной. На обратном пути мы можем это сделать?
— Можем, крюк не такой уж большой.
— Вот и хорошо, не будем терять времени.
Минут через двадцать тронулись в путь.
Когда переправлялись через Чистую, Прохоров вел лошадь Андрея Аверьяновича в породу. Большая вода ушла, но все-таки поток был бурлив и мутен, и кони шли трудно, особенно тяжело приходилось жеребцу Прохорова — он первый принимал на себя напор течения, беря наискосок, грудью пробивался к берегу. Под его прикрытием Гнедко шагал безбоязненно, и все обошлось благополучно, только намок Андрей Аверьянович до пояса.
Выбравшись на берег, всадники, спешились, вылили воду из сапог, выкрутили брюки и тронулись дальше. Андрей Аверьянович чувствовал себя уже бывалым наездником и, когда штаны на нем пообсохли, согрелся и в безопасных местах ухитрялся даже подремывать в седле.
Тропа в Желобной сворачивала за несколько километров до кордона.
— Поезжайте на кордон, — предложил Андрей Аверьянович директору заповедника, — и ждите нас там, а мы с Иваном Николаевичем пропутешествуем в поселок.
— Не возражаю, — сказал Валентин Федорович. — Пока вы там будете путешествовать, мы с Филимоновым форельки половим.
7
Поселок Желобной несколько лет назад был поселком лесопункта. Теперь лес тут не рубили: по берегу реки его уже свели, высоко в горы лезть дорого и несподручно, тем более что правила рубок стали жесткими — сплошных лесосек не дают, выборочно — на здешних склонах леспромхоз еще не изловчился.
Население поселка сократилось, но он не опустел вовсе, как это случается с некоторыми бывшими лесопунктами. Жили здесь семьи наблюдателей заповедника, семьи лесорубов, работавших на соседних лесопунктах. Были люди без определенных занятий, в том числе и молодые: одни ждали, когда придет их время служить в армии, другие собирались с мыслями после армии.
Были в поселке дома заброшенные, с заколоченными ставнями, но многие отличались прочностью и ухоженностью. И скот здесь водился, и птица бродила по улице, и магазинчик торговал бойко.
— В городе, чтобы узнать подноготную целого района, — сказал Андрей Аверьянович, — надо суметь разговорить маникюршу.
— Тут маникюрши нет, — отозвался Прохоров, — тут есть тетка Эльмира, продавщица в магазине.
— Вы с ней знакомы?
— Не так с ней, как с ее сожителем. Мы к нему сейчас и наладимся.
Дом продавщицы Эльмиры стоял на отшибе, отступив из общего порядка к самому лесу. Большинство строений в поселке сборные, обмазанные глиной или оштукатуренные; дом, к которому подъехали Прохоров и Андрей Аверьянович, был срублен из пихтовых стволов, покрыт дранкой, наличники на окнах резные, замысловатого рисунка, крыльцо тоже изукрашено резьбой.
— Чья это работа? — спросил Андрей Аверьянович.
— Ипатыча, — ответил Прохоров.
— Он что же, из ярославских или владимирских? Там такие наличники делают.
— Точно, из тех краев, после войны здесь осел.
Они спешились и привязали лошадей к изгороди. На крыльце появился крупный русобородый мужчина. Лет ему было пятьдесят с небольшим. Легко переставляя деревянную култышку, ремнями пристегнутую к правому бедру, он сошел с крыльца, поздоровался и пригласил в дом.
В просторных сенях стены были заняты инструментом, на видном месте висела коса. В горнице бросалась в глаза большая русская печь, аккуратно побеленная; загнетка задернута ситцевой занавеской. Чисто выскоблен деревянный стол, прочны табуретки вокруг стола и у стен. На стене — ружье и патронташ.
Занавеска висит и на дверном проеме, ведущем в другую комнату. Сейчас она не задернута, и видны фотографии в темных рамках, край деревянной кровати с горой подушек. Пол деревянный, без щелей, тоже чисто выскоблен и вымыт, доски не скрипят, не прогибаются. Пахнет печеным хлебом и какой-то травой.
Понравилось Андрею Аверьяновичу в этом доме — добротно, аккуратно, чисто, витал здесь дух центральной России, которую он так любил.
Ипатыч пригласил гостей садиться, а сам, откинув за печкой люк, полез в подвал и достал соленые огурчики, маринованные грибы, квашеную капусту, все это было пахучее, ядреное, такое аппетитное, что сама собой во рту скапливалась голодная слюна.
Появились на столе графин с прозрачной жидкостью и графин с желтоватой, мясо с чесноком и душистый хлеб, выпеченный в русской печке.
— Закусим, — пригласил Ипатыч. — Эльмира моя придет не скоро, ждать ее не будем.
— Откуда она родом? — спросил Андрей Аверьянович. — Имя у нее, вроде, не русское.
— Родом она, как и я, — ответил Ипатыч, — из Ярославской области, а имя от нее независимо: родитель дал. Самого родителя звали Панкратом, и это прозвание ему не нравилось, потому как он был сильно привержен ко всему новому и поповские имена не признавал. Свое имя менять он не решился, а дочь нарек Ревмирой, что означало Революция мира, или по-другому Мировая революция. Ну, кличут ее больше Панкратьевной, а то Эльмирой, — привычней уху и выговаривать легче.
Выпили по стопочке из графина светлого. Андрей Аверьянович с непривычки поперхнулся.
— Это из диких груш, — пояснил Ипатыч, — ракой прозывается. Мутноватая получается и с душком, а я достиг чистоты, — он потянулся налить еще по одной, но Андрей Аверьянович заробел и попросил из другого графина, в котором было сухое вино.
— Имя у нее чудное, — выпив еще по одной, продолжал Ипатыч, — а воспитал Панкратьевну родитель правильно: хозяйка она хорошая, все эти соленья-варенья ее рук работа. И чистоту любит. А это для бабы первое дело. Мы с ней еще на фронте сошлись-то, когда я об двух ногах был. Она меня не бросила, когда мне ногу-то оторвало, разыскала в госпитале и сюда увезла. В свою Ярославскую мы не поехали, после войны там и на двух-то ногах мужики еле стояли, а мне с одной и соваться туда не стоило. А тут у нас корешок фронтовой жил, звал приезжать. Мы и приехали. По первости и здесь было несладко — после немца разор кругом. Потом ничего, обжились. Я по плотницкому делу, по столярному, корзины из прутьев могу изготовить всякие. А она по торговой части пошла, у нее это получается.
Ипатыч успевал и говорить и закусывать. Ел аккуратно, вкусно, приятно было на него смотреть. Андрей Аверьянович смотрел и слушал, выказывая интерес к тому, что рассказывал хозяин. Прохоров, боясь, что Ипатыч так и не доберется до дела, их интересующего, попытался вмешаться, но Андрей Аверьянович сделал знак, чтобы он не вмешивался, и таким тоном, будто его больше ничего на свете не занимало, спросил, почему же Ипатыч не узаконил до сего времени свои отношения с Ревмирой Панкратьевной. Хозяин на это ответил охотно:
— Сразу после войны Панкратьевна хотела, чтобы мы поженились, — рассказывал он, наливая еще по одной, — но я не соглашался: зачем ей инвалида с деревянной культей себе на шею вешать. Живем — хорошо, не заладится — разбежались в разные стороны и делу конец. Теперь оно и поздно разбегаться-то, а уж неловко перед людьми свадьбу играть. А и зачем она? Детей у нас нет, капиталов не нажили, делить и отказывать нечего.
Андрей Аверьянович слушал еще минут десять, а потом, когда Ипатыч уже окончательно к нему расположился, позволил Прохорову перевести разговор на историю с убийством браконьера.
— Мы тут сильно удивлялись, — сказал Ипатыч, — когда узнали, что арестовали Кушелевича. Не верилось, что он Гришку Моргуна подстрелил. Потом говорят — улики против него собрались. Никто как он. И вроде бы за здорово живешь, будто бы Гришка в него и стрелять не собирался, а он будто с испугу, как его увидел в лесу, так и пальнул. Выходит, раньше времени, — Ипатыч усмехнулся. — Надо было подождать, когда бы Гришка его продырявил, тогда принимать меры.
На крыльце кто-то громко затопал ногами, хлопнула дверь, и в комнату вошла крупная, круглолицая женщина.
— Вот и Панкратьевна пришла, — представил вошедшую Ипатыч. — Садись, мать, с нами, выпей стаканчик.
Панкратьевна метнула быстрый взгляд на стол и тотчас бросилась в прихожую. Погремев там кастрюлями, она вернулась с новыми тарелками, в которых лежали соленые помидоры и куски вареного мяса. Поставив на стол тарелки, Панкратьевна села, взяла стакан с вином и, обращаясь к Андрею Аверьяновичу, сказала:
— А и выпью. С добрыми людьми почему не выпить. Со знакомством.
Отпила глоток и аккуратно поставила стакан.
— А я им тут за Гришку говорил, — пояснил ей Ипатыч.
— Чего уж теперь за него говорить, — откликнулась Панкратьевна, — царствие ему небесное, как говорится. А тут на земле-то первый бандит в лесу был, никого не жалел и не миловал. Весь поселок его боялся. По правде сказать, народ у нас Кушелевича жалеет, потому как по справедливости Кушелевичу, если это его рук дело, надо благодарность объявить, а не в тюрьму сажать. Даже дружки Гришкины и те радуются, что его прибили. Он ведь и корешков своих, которые с ним по лесу шастали, вот так держал.
Панкратьевна сжала в кулак свои пухлые пальцы.
— Иногда и поколачивал, — добавил Ипатыч.
— Силен был? — спросил Андрей Аверьянович.
— Пашке Лузгину зуб выбил, — ответил Ипатыч, — Володька Кесян от него фонари носил. На что здоровые мужики лесорубы у нас были, и те с ним не связывались: с окаянной бил, как конь копытом.
— С окаянной говорите, — заинтересовался Андрей Аверьянович. — Он что же, левша был?
— Левша, — подтвердил Ипатыч.
— И ложку в левой держал, — добавила Панкратьевна.
— И стрелял с левого плеча, — сказал Ипатыч, — сам видел. Метко стрелял, другой и с правого так не попадет, как он с левого.
Андрей Аверьянович тотчас вспомнил, как стоял в рододендронах Прохоров. У него левое плечо было выставлено вперед. Левша, держащий ружье на руке, подставит правый бок. И если в него выстрелить с другого берега, то пуля как раз войдет в шею справа от кадыка, выйдет слева. Как и засвидетельствовано в медицинском заключении.
— Они все, вся их компания, сильно злобились на Кушелевича, — сказала Панкратьевна. Говорила она вроде бы для всех, но предпочтение отдавала все-таки Андрею Аверьяновичу, который так располагал к себе умением слушать. — После того особенно злобились, как он застукал охотничков с мясом в заповеднике. Моргун тогда сухой из воды вышел, а родной братец Пашки Лузгина, Федор, загремел в тюрьму. Пашка божился, что рассчитается за братца.
— А я так думаю, — высказал свое Ипатыч, — что не иначе, как он навел Моргуна-то на Кушелевича. Он не дюже храбрый, тот Пашка, но злой и хитрый, как хорек, чужими руками мастер жар загребать. Без него тут никак не обошлось. В тот день, когда Гришку убили, в поселке его как раз не было, это факт.
— А сам Пашка что говорит? — спросил Прохоров.
Ответила Панкратьевна:
— А ничего не говорит, ходит себе, усмехается. Следователь его допрашивал, а он доказал, что не имеет к этому делу касательства, потому как находился в другом месте, на пастбищах колхоза Кирова, там его видели, свидетели есть. Знать, говорит, ничего не знаю. А если что и знаю — про себя держу и другим советую.
— Это он, конечное дело, не следователю, а тут говорил, — пояснил Ипатыч. — Вроде предупреждение делал, чтобы не трепались, языки не распускали. Он теперь вроде бы за атамана у тех, которые мясо промышляют: хитер, ловок, стреляет метко. В стрельбе-то он самому Моргуну не уступал — за тридцать шагов консервную банку кидали вверх, он влет навскидку бил…
— От Моргуна терпели, теперь от Пашки будем терпеть, — вздохнула Панкратьевна, — один другого стоит. Вон Людка Зверева уже из поселка в город подалась. От Пашки сбежала.
Ипатыч усомнился:
— Она и раньше, вроде, уезжала?
Панкратьевна посмотрела на него снисходительно, как смотрят на человека, высказывающегося о том, что он знает смутно.
— Как Гришку убили, она уехала. Это верно. С горя уехала, убивалась по Гришке сильно. Любовь у них была.
— Ты скажешь — любовь! — возразил Ипатыч. — Как у кошки с собакой.
— Что вы, мужики, в этом понимаете? — усмехнулась Панкратьевна. — Самая это любовь и есть, когда один другому уступить не хочет. А как Пашка к ней сунулся, она его сразу и отшила и еще Моргуну пожаловалась. Вот тогда-то он Пашке зуб и выбил. И дружку его Кесяну фонарь поставил, — она повернулась к Андрею Аверьяновичу, полагая, что с Ипатычем больше и говорить не стоит на эту тему. — Уехала она, как в воду канула, а недавно вернулась. Пашка опять к ней. Защитника-то нет, оборонить от Пашки некому, вот она и сбежала.
— Лихая девка была, — не без мечтательности произнес Ипатыч, — Гришке под стать, фигурная, лицо белое…
— А ты уже так все и разглядел, — ревниво воскликнула Панкратьевна. — А ну их всех, гостям, поди, не больно интересно все это и слушать… Вот я вас сейчас холодным взваром угощу.
Она ушла за взваром, а Прохоров с Андреем Аверьяновичем встали из-за стола и стали прощаться, сославшись на то, что путь им предстоит еще дальний и сегодня засветло надо успеть в контору.
8
Вернувшись в город, Андрей Аверьянович еще раз внимательно просмотрел дело Кушелевича. Еще там, в горах, поинтересовался Андрей Аверьянович, далеко ли от места убийства Моргуна до пастбищ колхоза имени Кирова. Прохоров сказал, что хороший ходок, отлично знающий горные тропки, за два часа сможет «добежать» до пастбищ. Меньше, чем за два часа никак не добраться. «А если верхом?» — спросил Андрей Аверьянович. Прохоров ответил, что верхом еще дольше, потому что полдороги коня надо вести в поводу по крутякам и осыпям и разогнаться вообще там негде.
Пастухи колхоза имени Кирова засвидетельствовали, что после полудня Лузгин еще был у них на пастбище. «После полудня» — понятие растяжимое, следователь это понимал и не успокоился до тех пор, пока не допросил некоего Вано Курашвили, экспедитора, прибывшего в тот день из-за перевала, из Абхазии. Курашвили утверждал, что помнит, сколько было времени, когда они виделись с Лузгиным. Тот подряжался закупленное экспедитором масло поставить в селение Пслух.
Расстались они в два часа дня. Курашвили ориентировался во времени по часам, а не по солнцу.
Выходило, что в два часа пополудни Лузгин был еще на пастбищах колхоза Кирова, а убили Моргуна в три часа дня. Это время назвал Кушелевич и подтвердили медики. За час, уверял Прохоров, Лузгин при всем желании не мог с горных пастбищ «добежать» до места происшествия. То же сказал директор заповедника, ходивший теми тропами. Не было оснований и для предположения, что Лузгин склонил Курашвили дать неверные показания: они с тех пор не виделись.
Виктор Скибко и Владимир Кесян, приятели Моргуна и Лузгина, тоже в тот день находились в лесу. Скибко целый день торчал на лесосеке, его там видело несколько человек. Было алиби и у Владимира Кесяна. В полдень встретил его Филимонов возле кордона без ружья, с самодельной удочкой. Ушел он не вверх, а вниз по реке. В четыре часа дня, через час после убийства, видели Кесяна геологи, бившие свои шурфы в одной из щелей за хребтом, отделяющим Малую Лабу от Большой.
Андрей Аверьянович взял карту и стал прикидывать, далеко ли от той щели до места убийства. По прямой выходило не так уж и далеко. Но по прямой в горах не ходят. Следователь, конечно, проверял, можно ли за час «добежать», как здесь говорили, от геологов до места происшествия. Пришел к выводу, что нельзя. Надо было проверить этот вывод, и Андрей Аверьянович в конце дня направился к директору заповедника.
Зубра и оленя, смотревших со стен кабинета, он приветствовал, как старых знакомых. Сел в покойное кресло у стола.
— Этот у вас давно? — кивок в сторону короткорогой головы.
— Этого я принял вместе с кабинетом, — ответил Валентин Федорович. — Говорят, погиб он на осыпи — зашибло большим камнем, пришлось пристрелить.
Андрей Аверьянович спросил насчет тропы от геологов до верховьев Лабенка. Вместе с Валентином Федоровичем долго водили они карандашами по карте, висевшей за спинкой директорского кресла.
— Отсюда поближе, чем с горных пастбищ, — сказал, наконец, Валентин Федорович, — и не одна, а две тропы выводят к тому месту, откуда стреляли в Моргуна, но…
— Что вас смущает?
— А то смущает, что короткой тропой здесь давно не пользуются — оборвался висячий мостик через ущелье. Вот здесь, — он показал на карте, где был висячий мостик. — А другая вон как идет, вкруговую.
— Выходит, что у трех наиболее вероятных кандидатов в убийцы, — сказал Андрей Аверьянович, возвращаясь в кресло, — есть алиби. И снова мы возвращаемся к Кушелевичу.
— Но мог быть кто-то четвертый, кого мы и не подозреваем?
— Мог быть и четвертый, но мы о нем понятия не имеем, значит, практически четвертого не дано. Четвертый — Кушелевич. Он же пока что первый, кому предъявлено обвинение в убийстве.
Валентин Федорович, уперев локти в стол, стиснул голову ладонями. Медленно произнес:
— В горах, в самых диких и головоломных, все-таки легче и проще, чем в дебрях юстиции.
— Самые сложные и головоломные дебри — это жизнь, каждодневная, такая обычная на первый взгляд, — сказал Андрей Аверьянович, — сплетение и столкновение страстей, характеров, самолюбий. Человек недалекий не замечает этого, ленивый не хочет видеть. Юстиция не имеет права ни на то, ни на другое, она обязана проделывать в этих дебрях проходы, вести санитарные рубки, отличая низость от благородства, подлость от высоких побуждений.
— И всегда ей это удается?
— Увы, не всегда. Юстиция — это область человеческой деятельности, а люди могут ошибаться.
— Вот это меня и удручает.
— Я возлагаю большие надежды на судебное разбирательство.
— Суд может согласиться с доводами и выводами следствия.
— Может, конечно. А может и не согласиться. Кстати, первая забота адвоката как раз о том, чтобы суд не просто с кем-то согласился, а рассмотрел все обстоятельства дела заинтересованно и объективно, тем более что дело это не такое уж заурядное, как может показаться с первого взгляда. Хотя бы потому, что обвиняется один, а убийца скорее всего кто-то другой. По элементарной логике убить должны были Кушелевича, а убили — Моргуна. Почему?
— Вот именно, почему?
— Если бы у Лузгина или Кесяна не было алиби, я бы предположил, что это сделал кто-то из них. И тем и другим Моргун помыкал, даже, случалось, поколачивал. Кстати, не без повода: «ла фам» по имени Людка, у конторой с Моргуном был роман. И Павел Лузгин ее домогался, за что и был Моргуном бит.
— А это вам откуда известно? — спросил Валентин Федорович.
— От Ревмиры Панкратьевны, — ответил Андрей Аверьянович, — к которой, как справедливо заметил Прохоров, поселковые женщины сносят все сплетни. Так что были у Павла Лузгина и его приятеля основания. Мягко выражаясь, питать неприязнь не только к Кушелевичу, но и к Моргуну. Если они и не убивали, то руки к этому делу приложить могли.
— Но доказательств их причастности ни у следователя, ни у нас нет. Видите, — усмехнулся Валентин Федорович, — я уже рассуждаю по вашей методе — с одной стороны мы убеждены, что Кушелевич не убивал, с другой — уверены, что тут не обошлось без браконьеров, с третьей — у нас нет никаких доказательств, которые можно предъявить суду.
В дверь постучали.
— Войдите, — сказал Валентин Федорович.
В кабинет вошла молодая женщина, смуглолицая, большеглазая, в ярком цветастом платье. Нельзя сказать, что наряд ее отличался строгим вкусом, но шел к ней. Андрей Аверьянович подумал, что этой женщине пойдет любой наряд — она была великолепно сложена, держалась уверенно.
— Вы ко мне? — спросил Валентин Федорович.
— Мне нужно видеть защитника Петрова, — женщина остановила взгляд на Андрее Аверьяновиче. — Сказали — он здесь.
Переглянувшись недоуменно с Валентином Федоровичем, Андрей Аверьянович слегка кивнул головой.
— Я Петров. Чем могу служить?
— Поговорить с вами надо.
— С кем имею честь? — спросил Андрей Аверьянович.
— Зверева моя фамилия.
— А зовут Людмилой.
— Да. Вы меня знаете? — удивилась женщина.
— Слышал о вас, — сказал Андрей Аверьянович.
Валентин Федорович встал, вышел из-за стола.
— Вы, наверное, хотели бы поговорить с защитником наедине? — обратился он к Зверевой.
— Да, лучше наедине, — ответила она.
— Скажу, чтобы вас тут не беспокоили, — повернулся директор к Андрею Аверьяновичу.
Когда он вышел, Андрей Аверьянович усадил Людмилу Звереву в кресло, сам сел напротив.
— Я вас слушаю.
— Не знаю, как начать… — замялась Зверева.
— Начните о того, что объясните, почему вы пришли ко мне, а не в прокуратуру.
— Я была в прокуратуре, там мне сказали, что следствие закончено, скоро суд. Тогда я пошла к жене Кушелевича, сказала ей.
— Что же вы ей сказали?
— Сказала — не верю я, что Кушелевич убил Григория, и не хочу, чтобы невиновный пострадал.
— И она адресовала вас ко мне?
— Да. Сказала — идите к защитнику Петрову и расскажите ему все, что знаете.
— И что же вы знаете?
— Не верю я, что Кушелевич стрелял в Григория.
— Не верите или точно знаете?
— Я там не была, когда стреляли, сама не видела…
— Тогда почему же не верите?
Людмила Зверева совершенно мужским жестом стукнула кулаком по коленке.
— Ну как вам объяснить…
— Не торопясь, спокойно, — сказал Андрей Аверьянович. — Вы любили Григория Моргуна?
Зверева помедлила с ответом. Потом решительно подтвердила:
— Любила. Вы знаете, какой это был человек? Никого не боялся, с ним можно куда угодно — не страшно.
— Хоть на край света? — без улыбки спросил Андрей Аверьянович.
— Хоть на край света.
— Но не звал? — Андрей Аверьянович говорил по-прежнему серьезно.
— Позвал бы, — невесело усмехнулась Зверева, — да не успел, убили, гады. Они ему в подметки не годились, дрожали перед ним мелкой дрожью, потому и убили.
— Кто — они?
— Пашка Лузгин, Кесян. Они его убили, а не Кушелевич.
— Они что же, сами вам в том признались?
— Не дураки они, чтобы признаваться. Но я-то знаю — они. Когда Григория убили, я из поселка уехала. Не могла там оставаться, бежала, куда глаза глядят. До Кондопоги добежала, подружка там у меня живет, возле нее зацепилась. Решила — останусь там, буду жить где-нибудь на озере, в лесу. Забудусь. Только от своей болячки разве убежишь? Нет, не убежишь! Вернулась я в поселок. Все-таки мать здесь, какое-никакое хозяйство. А тут Пашка Лузгин опять ко мне. Он и раньше подкатывался, но Григорий его отвадил. Теперь Григория нет, Пашка проходу не дает. И грозит еще. Если, говорит, не будешь со мной жить, следом за Гришкой пойдешь. Намеки дает, что Григория не пожалел и со мной церемониться не станет.
— Значит, вы предполагаете, что Григория убил Лузгин?
Зверева ответила без колебаний:
— Уверена, что это его рук дело.
— Но у Лузгина есть алиби. Есть свидетели, видевшие его в час убийства далеко от места происшествия.
— Не он, так кто-то из его дружков, но все равно натравил Пашка.
— Убеждены?
— Убеждена!
— Но суду одной убежденности мало, нужны доказательства.
— Я и на суд пойду и на суде скажу — Лузгин убил. Меня в этот раз мать сама из поселка выпроводила, уезжай, говорит, от греха. Я уеду, мне здесь жить тошно, все о нем, о Григории напоминает. Но я твердо решила — пока его убийца на свободе разгуливает, уезжать мне нельзя. И к вам с тем пришла.
— Спасибо, что пришли, — Андрей Аверьянович встал. — Где вас найти, если понадобитесь?
— Я сама могу каждый день приходить, только скажите, куда.
— Вы все-таки лучше оставьте адрес, — Андрей Аверьянович подал ей ручку и листок бумаги.
Зверева написала свой адрес. Андрей Аверьянович проводил ее до дверей. Оставшись один, походил по кабинету, поглядывая то на великолепную оленью голову, то на зубра. «Ищите женщину», — вслух подумал Андрей Аверьянович. — Она сама нашлась. Но туман не рассеялся… А кто сказал, что женщина способна его рассеять? Скорее наоборот».
Ни зубр, ни олень ничего на это не ответили.
Покинув контору заповедника, Андрей Аверьянович не сразу пошел в гостиницу. По главной улице спустился к городскому парку, прошел по аллее к обрыву, нависшему над рекой и сел на скамью. Руки неловко лежали на коленях, и Андрей Аверьянович подумал, что хорошо бы завести палку с массивным набалдашником. Положил бы он сейчас руки на этот набалдашник, на руках утвердил подбородок и созерцал чудесную картину, открывшуюся перед глазами. Почему-то сейчас не в моде трости и палки. Наверное, потому, что некогда современным людям класть подбородки на массивные набалдашники, не тот ритм жизни.
Река под обрывом блестела на перекатах, жутковато темнела под обрывом. Где-то в горах, теснясь в ущельях, она бешено клокотала в брызгах, в пене, вздувалась от дождей, вырывала с корнями деревья. А здесь, на равнине, растратив силу, текла неспешно, даже лениво, только иногда на стремнине закручивала воронки, с силой несла лодку, тянула ко дну неосторожного пловца — напоминала, что это все-таки вода горная и норов у нее крутой.
За рекой была широкая пойма, ограниченная на горизонте зубчатой стеной леса. Небо над лесом еще светилось последним вечерним светом.
Мимо проходили молодые люди, больше парами, тихо разговаривали, смеялись. Андрей Аверьянович глядел на реку, на гаснущее небо, и ему не хотелось отсюда уходить и жаль было, что нельзя сидеть тут бесконечно. Не часто, но появлялись у него мысли о том, что профессию он выбрал себе нелепую: копаться в человеческих несчастьях и пороках, постоянно видеть жизнь в ее мрачных проявлениях, иметь дело с жуликами и убийцами. А жизнь имеет и другую сторону, фасад, многоцветный, яркий, привлекательный. Особенно явственно ощущал он это, когда бывал у дочери в Ленинграде. Там жили в мире театральных премьер и вернисажей, спорили о живописи Пикассо и восхищались Смоктуновским, необыкновенно исполнившим роль князя Мышкина в спектакле Большого драматического театра. Там смотрели «Идиота» и обращали внимание на игру актеров, но как-то не замечали грязи и ужаса бытия, изображенного Достоевским. Наверное, потому, что не знали той стороны жизни, с которой постоянно имел дело Андрей Аверьянович.
Такие раздумья о своей профессии приходили ему в голову редко и быстро уходили, забывались. А сейчас он просто не дал себе воли, встал со скамьи и, все еще сожалея, что нет в руке тяжелой палки с набалдашником, направился в гостиницу.
9
Шел допрос свидетелей. Перед судейским столом стояла мать убитого. Сухопарая, в черном платочке на седеющих волосах, она хотела казаться скорбной, но время от времени забывалась, и сухое, остроносое лицо ее выражало откровенную неприязнь и подозрительность. И отвечала она так, словно бы хотела сказать: «Знаю я вас, запугать меня хотите». Подозрительность, наверное, была у нее в характере, кроме того, кто-то скорее всего подогревал в ней недоброе качество, внушая, что дело хотят замять, а убийцу выгородить.
Больше всего вопросов матери убитого задавал один из заседателей, тот, что сидел справа от судьи, седоусый, с седыми висками лобастый мужчина, рабочий мебельщик. У Андрея Аверьяновича сложилось впечатление — этот заседатель не убежден, что подсудимый преступил пределы необходимой обороны. Вернее, он убежден в обратном.
Судья непроницаем, глаза его под щегольскими очками без оправы посверкивали остро, он внешне бесстрастен и не проявляет предпочтения, как это случается, обвинителю перед защитником. Судья ни разу не прервал адвоката, и Андрей Аверьянович чувствовал, что он и дальше не будет мешать.
— Не случалось вам слышать от сына фамилию Кушелевича? — спрашивает народный заседатель, пожилой, седоусый, с тяжелыми руками, которыми он время от времени трогает свои усы.
— Может, и случалось, — отвечает мать убитого. — В поселке все знали Кушелевича.
— И сын ваш его знал?
— И сын знал.
— И говорил о нем в вашем присутствии?
— Не помню.
— Откуда же вам известно, что он знал его?
— Кто же его в поселке не знал.
— Вам не было известно о том, что Кушелевичу собирались отомстить за поимку браконьеров?
— Нет, не было известно.
— В поселке Желобном об этом говорили не стесняясь.
— Не слышала.
— Какие у вас были отношения с сыном?
— Обыкновенные.
— Он рассказывал вам о своих жизненных планах, о том, что собирался делать в ближайшее время?
— Нет, не рассказывал.
— Значит, ничем с вами не делился, ни горем, ни радостью?
— А чего ему делиться?
— Что же он — не разговаривал с вами?
— Почему не разговаривал?
— О чем же?
— Рубаху велит постирать, залатать что…
Заседатель пожал плечами и сокрушенно сказал:
— У меня вопросов больше нет.
Обвинитель поинтересовался, на какие средства жила мать убитого. Она ответила, что получала пенсию за мужа, дочь присылала иногда.
— Сын работал?
— Работал.
— Где?
— Шофером в леспромхозе.
— Постоянно?
Она сделала вид, что не поняла вопроса.
— Последнее время он работал в леспромхозе?
Выяснилось, что уже около года Моргун в леспромхозе не работал.
— На какие же средства он жил? — это спросил седоусый заседатель.
— Кто ж его знает на какие, — ответила мать Моргуна, — я его не допрашивала.
— Чем же он питался? Обедал где?
— Дома обедал, где же еще.
— А деньги на харчи давал?
— Давал, а как же. Кто же его задаром кормить станет?
— Где же он брал деньги, если почти год не работал?
— Кто же его знает где, про то он мне не докладывал.
Заседателю хочется сказать: «Ну и семейка!», но он только вздыхает.
Андрей Аверьянович про себя улыбается: если обвинитель хотел своими вопросами подвести дело к выводу, что смерть Моргуна лишила престарелую мать кормильца, то попытку его нельзя признать удачей.
Судья поворачивает голову к защитнику:
— У вас есть вопросы?
— Есть, — говорит Андрей Аверьянович. — Ваш сын был левша?
Мать Моргуна повернула к защитнику свое востроносое лицо, на котором отразилось удивление. Ответила не сразу, словно бы думала, как получше ответить.
— Ел левой рукой, это верно, — сказала она тихо, видимо, так и не решив, какой вред может произойти от этого признания.
— А стрелял с какого плеча?
— Кто же его знает, с какого, при мне он не стрелял, — тут уж она отвечала уверенно, как по-заученному.
— Скажите, кто вам писал письмо в газету?
Она опять замешкалась, но быстро справилась с замешательством.
— Нашлись люди добрые, написали.
— Кто именно, вспомните?
Она поглядела на судью, словно бы ища у него поддержки, но тот смотрел на свидетельницу сквозь стекла очков строго и не собирался выручать ее.
— Лузгин Павел писал, — опустив голову, произнесла свидетельница.
Выслушав ответ, Андрей Аверьянович сказал:
— У меня вопросов больше нет.
В зал вошел Владимир Кесян, крепкий, очень широкий в плечах юноша со смуглым лицом, с шапкой черных вьющихся волос на голове. Этот не отрицал, что ругал Кушелевича и произносил угрозы в его адрес, делал это сгоряча, по глупости. Моргун говорил, что с Кушелевичем надо бы поговорить по душам. Что он имел в виду? Да ничего особенного. Попугать, наверное, хотел, а убивать его никто не собирался и не думал.
Когда судья и заседатели прекратили вопросы, Кесян откровенно вдохнул с облегчением и подкладкой кепочки, которую мял в руках, вытер со лба пот. Но радость его оказалась преждевременной.
— Вы давно знаете Моргуна? — спросил Андрей Аверьянович.
— Давно. Вместе выросли.
— Он был левша?
— Да, левша.
— И стрелял с левого плеча?
— И стрелял с левого.
— У вас были с ним ссоры?
— Н-нет, — неуверенно ответил Кесян.
— Как же нет, если Моргун вам даже зуб выбил в драке?
— Не выбивал он мне зуба, — горячо возразил Кесян, — неправильно вам сказали. Пашке он зуб выбил, это было, а мне только ухо поцарапал.
— Значит, драка все-таки была? Из-за чего же?
Кесян понял, что сказал лишнее.
— Так, поспорили, — неопределенно сказал он и умолк.
Где он был в день убийства, у Кесяна уже спрашивали. Андрей Аверьянович спрашивает еще раз. Свидетель повторяет свое показание: видел его Филимонов, потом видели у геологов, без ружья, в четыре часа дня. А убили Моргуна в три. За час не мог Кесян дойти от места убийства до геологов, тем более что шел он к ним не сверху, от перевала, а снизу, это засвидетельствовано очевидцем.
Мог — не мог… В горах это относительно. Прохоров, например, утверждал, что мог Кесян за час добежать с верховьев Лабенка до геологов. Что был там, на короткой тропе, переход через ущелье: кто-то повалил пихту так, что она легла, как мост. Сейчас ее уже снесло, а тогда была. Сам Прохоров не видел, но говорят. А это «говорят» на суде не предъявишь. На всякий случай Андрей Аверьянович спрашивает:
— Сколько же времени нужно, чтобы дойти от места убийства до геологов?
— Если хорошо идти, часа два с половиной, а то и три.
— А по короткой тропе?
— Там два года уже не ходят, висячий мост сорвало.
— А замены мосту нет?
— Сейчас, может, и есть, не знаю, давно там не ходил.
— Как давно?
— Да с полгода.
— А в день убийства?
— Я ж говорил — шел снизу, а не с перевала.
Андрей Аверьянович отпустил свидетеля, и он забился в угол на последней скамье, встревоженный и растерянный: то ли испуган тем, что сболтнул лишнее, то ли почувствовал, что усомнились в надежности его алиби.
Следующий свидетель Виктор Скибко, парень длиннорукий, большеголовый, с круглыми, навыкате глазами. И у этого Андрей Аверьянович спросил, из-за чего подрались Моргун, Кесян и Лузгин. Отвечал Скибко, не сильно задумываясь: его эта драка, вроде, не касалась. Из ответа можно понять, что все молодые ребята Моргуну покорялись, а Пашка Лузгин иногда ершился. Один на один с Григорием ему не справиться, подговорил Кесяна, но и вдвоем они славы не добыли: обоим от Моргуна попало.
Андрей Аверьянович слушал ответы свидетеля с интересом, а народные заседатели, сбитые с толку, бросали на адвоката взгляды, в которых читалось недоумение. В самом деле, они изо всех сил стараются вывести на свежую воду приятелей Моргуна, которые все были заодно, заранее сговорились, как отвечать на суде, и мать убитого научили. Конечно же, они собирались свести счеты с Кушелевичем, который стал поперек их преступной дорожки, и конечно же, адвокату следовало доказывать, что выстрел в Моргуна не преступление, а необходимое в целях обороны действие. А он, адвокат, занимается чепухой, выясняя, кто кому зуб выбил и какой рукой хлебал щи убитый.
И сочувствие к подсудимому со стороны заседателей, и растущее их недоумение по поводу позиции адвоката отлично видел и понимал Андрей Аверьянович. Они были симпатичны ему, и он с удовольствием подошел бы к ним, пожал руки и извинился за то, что доставляет огорчение.
«Вот была бы потеха, если б я так и сделал, — подумал Андрей Аверьянович. — Сказали бы, что адвокат с ума спятил». Когда судья объявил перерыв, он собрал бумаги и вышел, стараясь не обращать внимания на заседателей, которые смотрели на него с укором.
У выхода ждали Андрея Аверьяновича Валентин Федорович и жена Кушелевича. Анна Ивановна была бледна, веки припухли и покраснели. Мужчины проводили ее до дома.
— Не отчаивайтесь, — сказал на прощанье Андрей Аверьянович, — будем надеяться на лучшее.
Она покивала головой в знак согласия и быстро ушла в подъезд.
— Неважный вы утешитель, — заметил Валентин Федорович, когда они остались одни.
— Что делать, не люблю предвосхищать решения суда, если хотите, суеверно боюсь обнадеживающих предсказаний.
— Не кажи гоп, пока не перескочишь?
— Вот именно.
— Насколько я понял по вопросам, которые задаете свидетелям, вы не собираетесь доказывать, что Кушелевич выстрелил в целях самозащиты?
— Вы наблюдательны, — ответил Андрей Аверьянович, — я собираюсь доказывать, что Кушелевич не стрелял в Моргуна.
— Но кто-то в него стрелял?
— Эту загадку должно отгадывать следствие.
— А ваше мнение?
Андрей Аверьянович пожал плечами.
— Кесян?
— Его алиби не кажется мне бесспорным. Мог это сделать и он. Однако мог — это еще не значит — совершил. Доказательств того, что стрелял Кесян, у нас увы нет. И вообще, в данной ситуации доказывать, что стрелял не Кушелевич гораздо сложнее, чем было бы защищать Кушелевича, убившего браконьера. Вы обратили внимание на заседателей? Это люди, не изощренные в юриспруденции, они не сильны в букве закона, но верно понимают его дух, и вот они всей душой за Кушелевича, пылают справедливым гневом против браконьеров и даже на меня бросают испепеляющие взгляды за то, что я, по их мнению, в бирюльки играю, а не защищаю подсудимого. Шутки шутками, а они сделали немало своими дотошными житейскими вопросами для освещения гнусных сторон бытия этих лесных разбойников. И заговор браконьеров против Кушелевича очевиден, а раз так, он должен был обороняться, встретив в лесу вооруженного правонарушителя, да еще такого отчаянного, как Моргун, который держал в страхе весь поселок. У того в стволах были патроны, заряженные бекасинником, но Кушелевич не мог знать, какими патронами заряжено ружье, на него направленное. В конце концов это принципиальный вопрос: жестокие и вероломные бандиты ставят перед честными людьми дилемму — либо погибнуть от их руки, либо самим наносить упреждающие удары, что и является в таких случаях необходимой обороной. Я бы, наверное, смог убедить судью, тем более что заседатели — мои помощники, а не противники, да и толкование соответствующих статей закона последнее время склоняется к расширению прав обороняющегося. В результате — если не оправдание, то приговор не жесткий, может быть, условный.
— Если вы уверены в таком исходе, стоит ли усложнять задачу и доказывать, что Кушелевич не стрелял? А вдруг не удастся доказать, не убедите судью и заседателей?
— Но ведь Кушелевич не стрелял в Моргуна?
— Не стрелял, но…
— А кто-то стрелял. И этот кто-то останется безнаказанным, завтра выстрелит еще раз, теперь уже в Кушелевича. Или в вас. Как хотите, но меня такой вариант не устраивает. Вас, я полагаю, тоже.
10
На следующий день одной из первых допрашивали свидетеля Людмилу Звереву — ее вызвали в суд по ходатайству защитника. Показания Зверевой, разумеется, не пролили света на вопрос о том, кто стрелял в Моргуна, но помогали суду установить, кто, кроме Кушелевича, мог в него стрелять.
Андрей Аверьянович по достоинству оценил показания Зверевой. Народные заседатели отнеслись к ним настороженно.
Вслед за Зверевой в зал вызвали свидетеля Вано Курашвили, сухумского экспедитора, который показал, что виделся с Павлом Лузгиным в два часа пополудни на альпийских лугах, где паслось стадо колхоза имени Кирова.
Курашвили повторил показания, данные на следствии. Говорил он с достоинством, средних лет красивый грузин, одетый в черную пару и лакированные туфли.
— Вы точно помните время, когда расстались с Лузгиным, — спросил Андрей Аверьянович, — или приблизительно?
— Зачем приблизительно, — ответил Курашвили, — я на часы смотрел. У меня часы всегда точно идут, на семнадцати камнях, за неделю на полминуты вперед забегают. Вот, пожалуйста, можете убедиться, — он приподнял рукав и показал плоские, на золотом браслете, часы. — Одиннадцать часов двадцать две минуты, можете проверить время, как по курантам.
Андрей Аверьянович взглянул на свои часы, они показывали десять часов двадцать одну минуту.
— Ваши на час вперед, — сказал он свидетелю.
— Вах, извините, — Курашвили улыбнулся, блеснув влажными зубами, — у меня тбилисское время, не перевел на местное.
— А тогда, на пастбище, какое время было на ваших часах?
— Тоже тбилисское, я же туда из Сухуми прибыл.
— Спасибо, у меня вопросов больше нет, — сказал Андрей Аверьянович.
«Как же я раньше не догадался, — укорил он себя мысленно, — конечно же, у Курашвили часы показывали тбилисское время, которое на час впереди московского. Два пополудни на часах Курашвили — это час по местному. Убили Моргуна в три. Значит, и у Лузгина алиби сомнительное: за два часа тот мог дойти с пастбища до верховьев Лабенка…»
Теперь он с нетерпением ждал появления Павла Лузгина. Почему-то казалось Андрею Аверьяновичу, что увидит он парня с лисьей улыбкой на остром личике, невысокого и верткого. Лузгин действительно был невысок, но ладно сложен, лицо у него было правильное, с румянцем во всю щеку, густые длинные ресницы прикрывали черные блестящие глаза. Он был бы очень красив, если бы не тонкие, в ниточку, губы, застывшие в полуулыбке, отчего казалось, что он собирается оскалить зубы.
Лузгин повторил прежние свои показания, не тушуясь, отвечал на вопросы заседателей. Его опросили, как он относится к брату, угодившему в тюрьму за браконьерство.
— Я за брата не ответчик, — сказал Лузгин.
— Вы грозились после ареста брата свести счеты с Кушелевичем?
— Сгоряча, по глупости, может, и сказал чего, сейчас не помню.
— А Моргун грозился?
— Может, и грозился, не припомню.
Он, видимо, не опасался, что его уличат, ссылаясь на показания свидетелей, выступавших до него: односельчане помалкивали раньше, страшась мести Моргуна, будут молчать и теперь, боясь его, Павла Лузгина, который тоже шутить не любит.
Заседатели отступились.
— Какие у вас были отношения с Моргуном? — спросил Андрей Аверьянович.
— Обыкновенные, в одном поселке жили, считай — соседи.
— А дрались с ним из-за чего?
— Так, по глупости. Поспорили.
— Из-за чего?
— Сейчас уже и не помню. Он псих был, Григорий, заводился с полоборота.
— Людмилу Звереву вы знаете?
— Знаю.
— Не из-за нее ли была драка с Моргуном?
— А чего нам из-за нее драться?
— Вы принуждали Звереву к сожительству?
— Я?
— Вы.
— Нет, не принуждал.
— И не угрожали ей?
— А чего мне ей угрожать?
— А вот она здесь утверждала, что угрожали. «Не согласишься — пойдешь следом за Моргуном». Это вы ей говорили?
— Не говорил я ей этого, брешет.
— Но ссора с Моргуном у вас была все-таки из-за нее?
— Не помню. Нужна она мне, чтобы я из-за нее с кем-то ссорился.
— Скажите вот еще что: куда вы отправились в день убийства с горных пастбищ?
— На пастбищах я был до двух часов дня, — подчеркнул Лузгин, — потом спустился в грушевую рощу, посмотреть, много ли в этом году дички, потом…
— Вы никого не встретили на пути?
— Никого.
— А не могло так случиться, что вы никого не заметили, а вас видели?
— Не знаю…
— В три часа дня в верховьях Малой Лабы, на правом берегу, — говоря это, Андрей Аверьянович глядел в бумагу, лежавшую на его конторке, словно сверялся с написанным. Ничего подобного записано у него не было, просто он решил проверить, как отреагирует на его вопрос этот уверенный в себе Лузгин.
На этот раз он ответил не сразу. Лизнул языком узкие губы, попытался усмехнуться.
— Никак не мог я там оказаться в три часа дня, — сказал он, по-прежнему уверенно и напористо, — потому что в два часа еще был на пастбище колхоза Кирова. Это пастухи подтвердят и экспедитор товарищ Курашвили.
— А сколько же времени нужно, чтобы с тех пастбищ «добежать» до верховьев Малой Лабы.
— Часа два, никак не меньше.
— Если часа два, — спокойно произнес Андрей Аверьянович, — тогда могли увидеть. Курашвили сообщил здесь, что часы его показывали тбилисское время, то есть на час вперед против местного. Расстался он с вами в два часа по своим, значит, в час дня по-местному. Так что вполне могли встретить вас в три часа на Малой Лабе.
Лузгин соображал. Тонкие губы его разжались, прямой нос сморщился, вот-вот он зарычит.
— Не был я там, — резко, срываясь на высокие ноты, почти выкрикнул Лузгин. — Кто видел? Пусть докажет:
— У меня больше вопросов нет, — сказал Андрей Аверьянович.
Последним допрашивали подсудимого. Кушелевич стоял на своем: в Моргуна не стрелял. Кто стрелял, не видел, никаких объяснений тому, что следов стрелявшего не обнаружили, дать не может.
Седоусый заседатель пытался ему помочь, спросил, не целился ли в него Моргун. Но Кушелевич не принял этой помощи и ответил, что Моргун держал ружье «на руке», не целился.
И опять Андрей Аверьянович поймал на себе укоризненный взгляд заседателя. Тот словно бы хотел сказать ему: «Эх, ты, защитник, даже не мог научить своего подзащитного, как надо отвечать на суде».
Допрос окончен. Помолчав с минуту, судья поднял голову от бумаг и спросил:
— У обвинителя есть заявления?
Обвинитель сказал, что у него заявлений нет. Андрей Аверьянович встал.
— У меня есть.
Судья откинулся на спинку стула.
— Мы вас слушаем.
— Судебное разбирательство, — начал Андрей Аверьянович, — дало нам в руки новые факты, пролив свет на взаимоотношения жителей поселка Желобного, на их отношение к Кушелевичу. Яснее вырисовалась и фигура самого Кушелевича. Это бесспорно даровитый и добросовестный, влюбленный в свое дело работник, хороший семьянин, любящий муж и отец, гуманный человек — хранитель живой природы, изучать и оберегать которую он считает своей обязанностью. Это наш современник, советский человек шестидесятых годов во плоти, мы гордимся такими, говоря: смотрите, какие выросли у нас люди, как высоки их моральные качества! И такого человека видим мы не на Доске почета, а на скамье подсудимых. Как же это случилось? Что привело его на эту скамью, где честному, порядочному человеку не место?
— Кушелевич столкнулся с темной, враждебной нашему обществу силой, — продолжал Андрей Аверьянович, — с браконьерами, с теми, кто расхищает народное достояние, с людьми, которые нарушают советские законы и делают это не от незнания, а понимая, что действия их есть преступление. Кушелевич и здесь поступил, как должен поступить настоящий человек — не укрылся от зла в стороне, а пошел навстречу опасности и помог органам милиции схватить браконьеров за руку. Из материалов дела ясно видно, что Кушелевичу за это грозили расправой, и угрозы были не шуточные: на свободе остались родственники арестованных браконьеров, остался Григорий Моргун, который в этот раз не угодил за решетку, но все знали, что он был одним из самых дерзких нарушителей законов, этакий некоронованный король недозволенной охоты, человек властный, по свидетельству односельчан, скорый на расправу. И легкомысленно было бы думать, что эти люди постесняются привести свои угрозы в исполнение. Насколько такие угрозы серьезны, могут засвидетельствовать местные жители — на их памяти не один случай расправы браконьеров с лесниками и наблюдателями заповедника…
Андрей Аверьянович сделал паузу. Слушали его внимательно, заседатель с седыми висками даже головой иногда кивал в знак согласия.
— Работники заповедника, — Андрей Аверьянович бросил быстрый взгляд на Валентина Федоровича, — отлично понимали, какая опасность грозит их сотруднику и кто-то из них всегда сопровождал Кушелевича, когда он отправлялся в горы. Но спустя некоторое время бдительность их стала ослабевать, и Кушелевич оказался в верховьях Малой Лабы один. Тут-то и встретил его на тропе, ведущей к перевалу, Григорий Моргун, браконьер из браконьеров, ранее грозивший свести с ним счеты. Представьте себе состояние человека, над которым долгое время висит дамоклов меч смертельной опасности. Сначала он остро воспринимает эту угрозу, мобилизуя душевные силы для борьбы, потом ощущение опасности притупляется, иногда забывается, будто ее и вовсе нет. Человек расслабился, отдаваясь без оглядки жизни, работе, то есть пришел в естественное для разумного существа состояние. И вдруг опасность возникает на пути, внезапно, застав врасплох. В считанные доли секунды надо сообразить, что делать. Прежний страх, некогда подавленный волей, вспыхивает с новой силой, ошеломляя и парализуя человека. В эту минуту он может сделать неверное движение, необдуманный — да у него и нет времени на обдумывание — шаг. Кушелевич встретился в лесу один на один с врагом, который искал случая отомстить, свести счеты. Кушелевич знает нравы и психологию браконьеров — в одиночку они гораздо опаснее, чем вдвоем или втроем, потому что один не боится свидетелей. Моргун стоял на тропе один, и ружье держал в боевой готовности. В материалах следствия можно найти утверждение, что Моргун не собирался стрелять, не угрожал ружьем Кушелевичу — об этом свидетельствует его поза перед смертью. Это неверное утверждение. Действительно, перед тем, как прогремел злополучный выстрел, Моргун стоял правым боком к Кушелевичу, но это как раз и говорит о том, что он готов был выстрелить, так как стрелял, держа приклад не у правого плеча, а у левого, он же был левша… Итак, стволы браконьерского ружья смотрели в грудь Кушелевичу, времени для раздумий ему не оставалось, и можно ли винить его за то, что он в этой смертельно опасной ситуации поднял оружие в защиту своей жизни? И если бы Кушелевич выстрелил в Моргуна, я имел бы все основания утверждать, что это был выстрел, продиктованный необходимостью защищаться… Но вы слышали, что сказал здесь Кушелевич: он не стрелял в Моргуна. Узнав Николая Михайловича и его жизнь поближе, вникнув в документы этого дела, побывав на месте преступления и в поселке Желобном, где проживал убитый, я убедился: Кушелевич говорит правду — он не стрелял.
На чем же покоится моя убежденность? Следствие нашло в показаниях Кушелевича некоторые противоречия. Я имел возможность убедиться, что все им сказанное правдиво и точно рисует картину трагедии, разыгравшейся на берегу Малой Лабы. Одно из кажущихся противоречий мы уже рассмотрели: прав Кушелевич, утверждающий, что Моргун направил стволы ружья на него, хотя и стоял необычно для изготовившегося стрелка. Далее — Кушелевич показал, что он обернулся на выстрел, но никого не увидел. Следствие считает, что никого он и не мог увидеть, потому что стрелял сам. В том месте, откуда, по утверждению Кушелевича, раздался выстрел, следователь добросовестно искал следы, справедливо полагая, что человек, если он в том месте находился, да еще и стрелял, не мог не оставить следов, хотя бы самых незначительных. Однако ничего обнаружить не удалось — ни отпечатков сапог, ни сломанных веток, ни пыжа от заряда. Больше того, с указанного места нельзя было прицельно стрелять в. Моргуна — мешали сучья деревьев и кустарник. Странно? Действительно, странно, если Кушелевич правильно указал место, откуда кто-то не известный нам выстрелил в Моргуна. Но ничего странного во всем этом не будет, если иметь в виду следующее обстоятельство: горы, стиснувшие в том районе долину, так причудливо перебрасывают звук, что место его зарождения не соответствует тому, откуда слышится он уху. Если бы следствие поставило эксперимент, оно убедилось бы, что Кушелевич оглянулся вправо на выстрел, который произвели совсем в другом месте, а именно — на правом берегу реки. Могут спросить: как это не новичок в горах, научный сотрудник заповедника, так легко поддался слуховому обману? Отвечу: во-первых, слуховая иллюзия очень убедительна, во-вторых, надо помнить, в какой ситуации он оказался. Ни о чем другом не раздумывая, Кушелевич бросился к упавшему Моргуну. Позже, потрясенный случившимся, Кушелевич направился к туристскому приюту, чтобы привести людей. Меньше всего в эти минуты он заботился о себе, не думая о том, чем грозит ему самому это происшествие. Хочу подчеркнуть, что в данной ситуации Кушелевича упрекнуть не в чем и противоречия в его поведении и показаниях усмотреть трудно… Еще одно противоречие в показаниях Кушелевича относится к характеру огнестрельного ранения на шее Моргуна. Пуля вошла справа от кадыка, вышла слева. На этом основании делалось предположение, что Кушелевич выстрелил в человека, который даже и не смотрел в то мгновение в его сторону. Характер ранения действительно странен, если считать, что стрелял Кушелевич. Но если иметь в виду, что выстрелили с другой стороны реки, то характер ранения не противоречит показаниям Кушелевича, а подтверждает, что Моргун стоял к нему вполоборота, положив ружье стволами на правую руку. Прошу ознакомиться со схемой, которую я набросал…
С этими словами Андрей Аверьянович передал на судейский стол вычерченную им схемку расположения действующих лиц драмы, разыгравшейся на берегах Лабенка.
Судья бегло взглянул на схему и отдал заседателю, протянувшему за ней руку. Судья слушал защитника, который продолжал свою речь:
— Суд немало внимания уделил характеристике обвиняемого, значительно хуже представляем мы себе фигуру Моргуна. Браконьер, нарушитель закона, игравший одну из первых ролей среди людей, занимавшихся незаконной охотой. А что он за человек? Какие взаимоотношения сложились у него с односельчанами, с людьми близкими? Небесполезно знать, потому что все это имеет прямое отношение к рассматриваемому делу. Свидетели Кесян, Скибко, Лузгин слегка приоткрыли завесу, и мы увидели, что отношения между этими молодыми людьми были вовсе не безоблачными. Если поговорить с жителями Желобного, они расскажут, что Григория Моргуна в поселке побаивались, что среди приятелей он поддерживал свой престиж с помощью крепкого кулака. Попадало от него Кесяну, попадало и Лузгину, который не желал быть на вторых ролях, а на первые, пока жив Моргун, выйти ему не удавалось. К этому надо добавить, что Моргун и Лузгин добивались внимания одной женщины, Людмилы Зверевой, которая была здесь допрошена и рассказала все с полной искренностью. Она избрала Григория Моргуна, Лузгин был отвергнут. Все это к нашему делу имеет прямое отношение. Работники суда лучше других знают, что подобные уличные распри, личные счеты, борьба самолюбий в той среде, к которой принадлежал Моргун, решаются отнюдь не дипломатическими средствами и часто приводят к уголовно наказуемым действиям. Говоря определеннее, хочу обратить внимание суда вот на какое обстоятельство: не исключается предположение, что не только с Кушелевичем, но и с Моргуном, хотели свести счеты некоторые жители поселка Желобного. И не поражал ли одним выстрелом сразу две цели неизвестный, стрелявший с правого берега реки: сводил счеты с Моргуном и ставил в положение убийцы Кушелевича? Кто мог это сделать? Следствие остановило внимание на всех жителях поселка, кто в тот день был в лесу. Скибко, Кесян, Лузгин — любой из них мог поднять руку на Моргуна, особенно двое последних. Но они представили доказательства своей непричастности к убийству, которые, к сожалению, не подверглись проверке. Мне алиби Кесяна и Лузгина не представляются бесспорными. На короткой тропе, ведущей от верховьев Малой Лабы до места, где работали геологи, давно нет висячего моста. Но никто не проверил, не было ли там какого-то временного перехода. Если был, то Кесян мог за час дойти от места преступления до геологов. Следствие полагало, что Лузгина видели на горном пастбище за час до убийства и за это время он никак не мог добраться оттуда до верховьев Лабенка. Но свидетель Курашвили показал, что видел в последний раз Лузгина в два часа пополудни по тбилисскому времени. Значит, Лузгин имел в запасе не один, а два часа и мог к пятнадцати часам оказаться на месте преступления. Мог — это еще не значит — оказался, и я здесь не выступаю с обвинением, прошу не истолковать мои предположения превратно. Я только хочу сказать, что следствие не сопоставило и не проверило всего, что можно и нужно проверить и сопоставить для выяснения истины…
Обвинитель, молодой человек с высоким чистым лбом, выслушав заявление адвоката, согласился, что новые факты, выявившиеся на суде, требуют внимательного рассмотрения.
11
— Как же теперь, — спросила Анна Ивановна, — новое следствие?
— Суд вернул дело на доследование, — Андрей Аверьянович подчеркнул последние слова.
— А Николай будет в тюрьме?
— Я думаю, его освободят до нового суда, — сказал Валентин Федорович.
— Об этом мы похлопочем. Возьмем его на поруки, — Андрей Аверьянович улыбнулся, заметив, как вытянулось лицо Анны Ивановны. — Термин приобрел за последнее время несколько одиозное звучание, но существо юридического положения от этого не изменилось.
Они сидели в кабинете Валентина Федоровича. Андрей Аверьянович в глубоком кресле у стола, Анна Ивановна в другом кресле, напротив.
— До суда, может быть, и не дойдет, — проговорил Андрей Аверьянович, разглядывая голову зубра. — Суд, конечно, состоится, но теперь уже, надеюсь, не над Кушелевичем. Он будет свидетелем.
— Я вам так благодарна, — сказала Анна Ивановна, — если б не вы, Николая засудили бы.
— Не думаю, — возразил Андрей Аверьянович. — Если не в первой, то в последующих инстанциях разобрались бы. А благодарить надо прежде всего Валентина Федоровича, — он неколебимо верил в Кушелевича и мне внушил свою веру. И еще за то, что он подобрал мне смирную лошадь. В самом деле, если бы не эта поездка в горы, я, наверное, долго бы плутал в потемках.
— Горное эхо? — спросил Валентин Федорович.
— Эхо — это деталь. Вообще поездка много дала. И этот мертвый лес, и километровый водопад, и небывалая гроза, и разговоры с Филимоновым и Ипатычем — тут не только детали и догадки, но атмосфера, настрой жизни, нравы и характеры. Без этого трудно понять, на что способны живущие здесь люди, чего от них можно ожидать… Я, наверное, туманно изъясняюсь?
— Что же тут туманного? Совершенно ясно, — сказал Валентин Федорович.
— Лирика, в ней всегда немного туманности, этакого флера. Если все ясно, значит, я говорю банально, — он встал и подошел к голове зубра. — Как-нибудь специально приеду и попрошу Кушелевича отвезти меня в лес, поглядеть на живых зубров. Хорошо бы зимой, пожить в домике у Филимонова, походить по лесу…
— Это можно, — заверил Валентин Федорович.
— Да Николай с удовольствием… — воскликнула Анна Ивановна.
— Будем считать, что договорились, — рассмеялся Андрей Аверьянович. — Поедем в горы, если я соберусь, — вздохнул и добавил: — Что мало вероятно.
Суд действительно состоялся. На этот раз на скамье подсудимых сидел Павел Лузгин. Это он стрелял в Моргуна. Спустившись с пастбищ и выйдя к реке, он увидел Кушелевича. Минут десять они шли по разным берегам Лабенка вверх по течению. Кушелевич Лузгина не видел, тот не спускал с него глаз. Велик был соблазн выстрелить, но Лузгин не решался. На тропе появился Моргун. И тут хитроумному Лузгину пришла в голову мысль свести счеты с обоими своими врагами, не навлекая на себя подозрения.
Кушелевич выступал на суде свидетелем. Андрея Аверьяновича Петрова на суде не было, он с головой ушел в новое дело.
ВОЛЧИЙ ТУПИК
Видно, не очень напрягали воображение люди, давшие название этому порядку домов — Второй автобазовский переулок. Когда-то по сторонам едва намеченной дороги, упиравшейся в гору, стояло здесь полтора десятка частных владений и название было покороче — Волчий тупик. Но потом новые пятиэтажные дома-близнецы потеснили неказистые, обросшие сарайчиками, и курятниками строения, и старое название сделалось вроде бы неуместным.
Рядом, в низинке по ту сторону шоссе, обосновалась автобаза. От нее и новое название. Первый автобазовский переулок начинался прямо от ее ворот; был и Третий, примыкавший к дальнему забору базы, но Андрея Аверьяновича интересовал именно Второй.
Знакомясь с делом, адвокат Андрей Аверьянович Петров полагал небесполезным побывать на месте происшествия или преступления. На этот раз ему предстояло защищать Николая Чижова, парня восемнадцати лет от роду, убившего сверстника Владимира Спицына. Оба проживали во Втором автобазовском, здесь же случилось и убийство.
Андрей Аверьянович постоял на шоссе, откуда просматривался весь переулок и гора, в которую он упирался, до половины распаханная и возделанная: были здесь огороды и виноградники, а выше колючий кустарник и низкорослые деревца с жилистыми, перекрученными ветвями. Когда-то, может быть, и забегали сюда волки, а сейчас это была окраина большого города и рядом с деревянными домишками стояли новые дома с водопроводом и канализацией.
Проезжую часть переулка замостили, по сторонам проложили асфальтовые тротуарчики. По одному из них двинулся Андрей Аверьянович. Без труда нашел он неотгороженный от переулка двор с чахлой растительностью, с деревянными скамьями и дощатым столом, на котором по вечерам, наверное, играли в домино. На двор выходил четырьмя подъездами новый дом, с другой стороны ограничивали его два деревянных строения с застекленными верандами. Возле одного из них стояла старая железная кровать с провисшей едва не до земли сеткой. Владимир Спицын в тот момент, когда Николай Чижов выстрелил, сидел на этой кровати. Все осталось, как было несколько месяцев назад.
Следствие по делу об убийстве Спицына затянулось. Менялась статья, квалифицировавшая преступление Чижова. Сначала склонялись к тому, что убийство умышленное, однако эта версия не получила достаточного подтверждения, но и отказаться от нее не решались. Тут немалую роль сыгран отец Владимира Спицына, который категорически утверждал и настаивал, что Николай Чижов выстрелил в его сына не случайно, а заранее имел злой умысел. Так или иначе, но обвиняемый содержался в тюрьме со всей строгостью, которая предписывалась для тех, кто подозревался в самом тяжком преступлении.
Первое знакомство с делом Николая Чижова не принесло Андрею Аверьяновичу ясности, он не мог определенно ответить на вопрос, кто же его подзащитный: сознательный убийца или парень, ставший убийцей из-за преступной небрежности. Неясен для него был этот Николай Чижов, молодой человек, родившийся и проживший до восемнадцати лет во Втором автобазовском переулке, который ранее именовался Волчьим тупиком.
Андрей Аверьянович по некрутому, поросшему травой склону поднялся к скамьям и сел. Во дворе никого не было: зима, южная гнилая зима, пора дождей, хмурого неба, пронизывающих ветров. В домино уже за этим столом не играют, устраиваются где-нибудь в красном уголке. А молодежь собирается в подъездах. Сидят на перилах лестниц, на подоконниках, жмутся к батареям парового отопления. Курят, смеются своим остротам, иногда бренчат на гитаре, иногда запускают магнитофон с новыми песнями. У Чижова был магнитофон, он выносил его в подъезды, брал на вечеринки. И ружье он брал с собой. Под Новый год палил из него, высунув ствол в форточку. Андрей Аверьянович оглядел одну из застекленных веранд, поискал глазами форточку. И не нашел.
А в показаниях свидетелей речь шла о форточке. Вот и верь после этого показаниям свидетелей. Впрочем, они скорее всего не виноваты. Кто-то, может быть следователь, сказал про форточку, и все «вспомнили» — да, в форточку стрелял. А на самом деле, видимо, открыто было окно: конец декабря стоял теплый, под Новый год здесь лил дождь.
Но что это меняет? В том, что Николай Чижов под Новый год палил из ружья, сомнений нет, и какая разница — в открытое окно стрелял он или в форточку? Той ночью он никого не убил, не ранил.
А разница все-таки есть. Если свидетели путали в деталях, они могли заблуждаться и в оценках. Могли превратно истолковать слово, фразу, то или иное действие убийцы или убитого. Не умышленно, а потому, что ненаблюдательны, забывчивы. А ему, защитнику Петрову, надо знать все точно, как оно было. Он, как археолог, по черепкам и наконечникам стрел воссоздающий события, должен узнать побуждения действующих лиц драмы. Такую же работу проделывает следователь. Он идет первым, и адвокат шагает по проторенной им дорожке, перебирая и оценивая добытые первопроходцем факты. Так бывает, но далеко не всегда. Случается, что пути их расходятся.
По идее адвокат должен быть объективен и беспристрастен в оценках. Как и следователь. Но он человек и ничто человеческое ему не чуждо. Андрей Аверьянович никогда не был равнодушен к людям, которых защищал, хотя и научился не давать воли своим пристрастиям и антипатиям настолько, чтобы это мешало выявлению истины.
Если уж говорить, положа руку на сердце, Николай Чижов ему не нравился. Была в этом парне какая-то душевная тупость, неумение или нежелание понять непоправимость содеянного. Коротко стриженная круглая голова, тюремная бледность в лице, влажные губы и бегающие глаза — таким он запомнился Андрею Аверьяновичу после первого свидания. Потом Чижов попривык к адвокату и не бросал на него вороватые взгляды во время разговора, но и в глаза не смотрел.
— Я не нарочно, — твердил Чижов. — Не хотел я его убивать.
А отец Владимира Спицына настаивал:
— Убил умышленно, не дружили они последнее время, ссорились, вот он и свел с ним счеты.
Было в деле и показание одной из жительниц пятиэтажного дома, которая высказала предположение, что ребята не поладили из-за Майки Лопуховой.
Следователь не исключал и такого варианта, он допрашивал Майку, но та все отрицала:
— Ничего у нас не было. Ну, ходили на танцы, в кино, все вместе… Да меня мама домой в одиннадцать загоняла…
И Майкина мама с презрением отвергала домыслы соседки:
— Рано еще моей дочери романы крутить, девчонка еще…
Так ли все это? Мамы не все знают о своих дочках, а бывает, и знают, да не скажут. Случается, что и соседи напридумывают гору небылиц. Всякое бывает. Человеку надо верить, но если человек становится свидетелем, его слова надо проверить и подтвердить, иначе легко впасть в ошибку.
Андрей Аверьянович встал и, спустившись на асфальтовую дорожку, медленно пошел к шоссе. Постояв там, оглядел обширный двор автобазы с рядами машин на колодках, со снятыми колесами, и направился к школе, что стояла на углу Первого автобазовского и улицы Красноармейской.
В школе, найдя учительскую, он спросил учителя истории Костырина и, узнав, что тот на уроке, присел, чтобы подождать его.
С Костыриным Андрей Аверьянович не виделся около года, с тех пор, как по его просьбе взял дело Олега Седых. После суда они распрощались, высказав намерение как-нибудь встретиться и посидеть за рюмкой доброго коньячка. Но конечно же, не встретились и не посидели: все недосуг.
Увидев Петрова в учительской, Костырин изумился.
— Какими судьбами, Андрей Аверьянович?
— Шел мимо, вспомнил, что вы здесь работаете, дай, думаю, загляну.
Костырин улыбнулся недоверчиво.
— Чтобы вы — и так просто…
— Есть кое-какой интерес, не скрою, — признался Андрей Аверьянович.
— Всегда к вашим услугам. Пойдемте в исторический кабинет, там никто нам не помешает.
Они поднялись этажом выше и вошли в небольшую комнату, увешанную историческими картами, заставленную гипсовыми слепками с бюстов античных деятелей. Андрей Аверьянович подошел к Юлию Цезарю и постучал ногтем по круглой голове великого полководца.
— И ты, Брут! — усмехнулся Костырин. — Почему-то чаще других именно Цезарю достается от любознательных учеников.
— Удивительный купол, он меня всегда поражал совершенством формы.
— Какие высокие мысли рождались под этим куполом! — не без торжественности произнес Костырин.
— Вот этого я бы не сказал. Мысли были заурядные: прийти, увидеть, победить… Вы, наверное, помните эту невеселую историю, которая приключилась весной во Втором автобазовском переулке?
— Убийство?
— Да. Один молодой человек застрелил другого из охотничьего ружья.
— Помню.
— Действующие лица, видимо, были учениками вашей школы?
— Были, — сказал Костырин, — но в прошлом учебном году они у нас уже не учились.
— Вы их знали — Николая Чижова, Владимира Спицына?
— Они учились у меня в восьмом классе.
— Вот как? На такую удачу я не рассчитывал.
— Вы кого же будете защищать, если не секрет?
— Почему же секрет? Николая Чижова.
— Это который…
— Который стрелял. Убийца.
Костырин омрачился.
— Я вам не завидую. У нас в школе и в этих автобазовских переулках общественное мнение таково, что ни о каком снисхождении к Чижову и речи быть не может. А вам придется…
— Мне придется прежде всего разобраться в том, что из себя представляют эти молодые люди. Как и чем они жили, как относились друг к другу… В общем, многое узнать о них. Не льщу себя надеждой, что узнаю все, но чем больше, тем лучше. Надеюсь, вы поможете мне в этом?
— Разумеется, — сказал Костырин. — Только что я смогу? Ведь эти ребята ушли из школы почти за два года до происшествия… Садитесь, пожалуйста, что же мы стоим…
Андрей Аверьянович сел возле стола с бюстом Цезаря. Костырин устроился напротив.
— Я не люблю дела, связанные с убийством, — вздохнул Андрей Аверьянович, — но и убийце полагается защитник, кто-то должен охранять его право на справедливое и нелицеприятное разбирательство.
— Разумом я понимаю, — согласился Костырин, — но сердцем…
— Сердце в таких случаях ненадежный советчик, особенно если оно ожесточено. Все-таки спокойнее жить в обществе, где убийца имеет право на судебное разбирательство с прением сторон, нежели там, где любого могут сослать или расстрелять без суда и следствия. Вы историк, вам ли это объяснять?
— Да, конечно, — поспешно согласился Костырин, — достаточно сопоставить эпохи республики и империи в древнем Риме…
— Можно и не ходить за примерами так далеко, — усмехнулся Андрей Аверьянович.
— Разумеется. Французская революция конца восемнадцатого столетия…
— Вот-вот, это же совсем свежие события. Профессор, читавший нам в университете курс новой истории, говоря о начале прошлого века, частенько употреблял оборот: «Как сейчас помню…» — Андрей Аверьянович переменил тему. — Чижов и Спицын ушли из школы, закончив восьмой класс?
— Чижов — да, а Спицын учился в девятом, но в середине года бросил. Из девятого у нас самый большой отсев: восемь обязательных окончены, хочется почувствовать себя самостоятельным, пример товарищей, уже устроившихся на работу, соблазнителен. Побудительная причина чаще всего русский язык. Грамматика заканчивается в восьмом, в девятом они занимаются литературой. Пишут сочинения, в которых обнаруживается катастрофическое количество орфографических и синтаксических ошибок. Не у всех, разумеется, но у многих. И вот, убоясь бездны этой неодолимой премудрости, отроки и отроковицы покидают школу.
— Куда же они идут после школы?
— Устраиваются работать. Большинство на автобазу. Есть такие, что не работают, под родительским крылышком ждут призыва в армию.
— А что они собой представляли, Чижов и Спицын? Я понимаю, у вас их много, учеников, всех не запомнишь.
— Дайте мне пару дней. Время терпит?
— Два дня — пожалуй.
— Подниму классные журналы, поговорю с учителями, припомню факты… А так сразу…
— Заранее благодарен. — Андрей Аверьянович встал. — Очень обяжете.
— Все, что в моих силах. — Костырин прижал к груди ладони — знак полного расположения к собеседнику и готовности сделать для него все возможное.
Николай Чижов сидел на табурете за деревянной загородкой. Большую круглую голову поднимает редко, и кажется, что он сидит в клетке.
В зал суда входят свидетели, слушают предупреждение об ответственности за дачу ложных показаний и повторяют то, что показывали на следствии. Все, что они говорят, Андрею Аверьяновичу известно, он только изредка задает вопросы, уточняя какую-то подробность. Не для себя, для народных заседателей и судей, чтобы застряла в их памяти.
Перед судом проходят приятели и знакомые подсудимого. Парни в стоптанных остроносых туфлях и расклешенных по моде брючках, с гривками нерасчесанных волос. Девушки в коротких юбчонках, с подведенными глазами. Бывшие ученики Костырина. Те самые, что делали огромное количество ошибок в сочинениях. На вопрос, почему не стали учиться в девятом, большинство так и отвечает: «Не успевали по русскому». Они и здесь говорят косноязычно, трудно складывая слова в предложения. Нет у них навыка связно и толково излагать свои мысли. На первый взгляд может показаться, что и мыслей связных нет.
Но Андрей Аверьянович знает о них уже немало и различает, кто действительно не умеет говорить вразумительно, кто стесняется, а кто косноязычием прячет нежелание сказать правду. Это на первый взгляд они одинаковы и равнозначны, а у каждого свой характер, только его не просто углядеть за стандартной внешностью, перенятыми друг у друга манерами.
Проходят перед судом соседи Чижовых и Спицыных, населяющие новые и старые дома по Второму автобазовскому переулку. Ото всех в стороне, на улице (Андрей Аверьянович время от времени видит их в окно), ждут своей очереди давать показания мать и отец Чижова. Он — высокий, сутулый, худой, с лицом землистого цвета, в клетчатой кепочке. Она — плотная, широкая, в сером пуховом платке и темно-синей болонье. Платок надвинут на глаза, лицо прячет в тени, только острый сухой нос виден.
В зале, на первой скамье, родители убитого. Мать в черном кружевном платке выглядит совсем старухой. Она часто приваливается к плечу мужа, а тот сидит прямой, с короткой седой щетиной на голове, плотно сжав тонкогубый рот.
Перед судьями проходит жизнь Николая Чижова. Андрей Аверьянович один раз уже прошел по следам этой жизни, изучая дело, беседуя с родителями Николая, с самим Николаем, читая показания свидетелей, слушая учителей в школе. И сейчас он внимательно слушает свидетелей, следя не только за тем, что они говорят, но и как говорят…
В собственном доме из трех комнат по Второму автобазовскому, 22, проживала семья Чижовых. Дом по бумагам принадлежал матери Клавдии Михайловне Чижовой, но хозяйка в нем не жила — снимала комнатушку на одной из соседних улиц, хотя прописана была у дочери. «Двум медведям в одной берлоге делать нечего» — так объяснялось это положение соседями, знавшими Клавдию Михайловну и ее мать. Неумение ужиться под одной крышей не мешало им, однако, дружно блюсти материальные интересы семьи: бабка никак не возражала против того, чтобы дом, купленный дочерью, был записан на ее имя. Клавдия Михайловна работала буфетчицей в ресторане, Петр Петрович Чижов — шофер в одной из городских торговых организаций. Мало ли что может с ними случиться. Когда дело касалось движимого и недвижимого имущества, здесь умели быть дальновидными и предусмотрительными.
В сорок девятом году у супругов Чижовых родился сын, которого нарекли Николаем. Имя выбрала Клавдия Михайловна. Петр Петрович не возражал. Так случилось, что с первых месяцев их совместной жизни он оказался в семье на вторых ролях, власть крепко взяла в свои руки Клавдия Михайловна. Дело тут, разумеется, в характерах, но и материальная сторона играла роль немаловажную: жена-буфетчица приносила в дом больше, чем муж-шофер.
Только один раз Петр Петрович поступил по-своему: ушел из торговой организации, пересев на автобус, возивший туристов. Клавдия Михайловна была против и едва не выгнала мужа из дома, так они повздорили. Громкая ссора улеглась, и Чижов остался в трехкомнатном доме по Волчьему тупику (он еще не был переименован), но права его здесь были вовсе урезаны, и жена откровенно покрикивала на него. Если просил он чистое белье, не подавала, а бросала, вслух и при посторонних звала «никудышником» и вообще всячески выражала свое неуважение.
Коле в ту пору шел четвертый год, был он обыкновенный на вид мальчик, разве что голова для его лет выглядела великоватой. Рахита врачи у него не находили, и размер головы Клавдия Михайловна относила за счет повышенных умственных способностей сына. Другие Колиной одаренности не замечали, скорее наоборот: говорить он начал поздно, живого воображения не обнаруживал. А мать находила в нем все достоинства и не уставала радоваться на своего сына.
Отец от воспитания Коли был отстранен. Конечно, когда люди живут под одной крышей, их невозможно вовсе изолировать друг от друга, и Петр Петрович иногда пытался сделать Коле замечание, но все его в этом направлении попытки тотчас пресекались: «Не трожь мальчика, пусть играется…». Коле позволялось все, давали ему чего пожелает. И теоретическая основа под это подводилась: «Мы в детстве нужды нахлебались, так пусть у него будет жизнь счастливая… пока мать жива». На отца надежды не было. Что до нужды, то в устах Клавдии Михайловны это звучало скорей всего как иносказательно, потому что сама-то она в детстве нужды не знала — папаша ее был мужчина изворотливый, ловкий, подвизался на поприще артельного и кустарного производства настолько успешно, что оставил после себя некоторые сбережения, позволившие дочери купить дом, а жене безбедно жить на малую пенсию. Петр Петрович, тот в жизни испытал много — беспризорничал, жил в детдоме, всю войну прошел в действующей армии, но даже говоря «мы», Клавдия Михайловна мужа в виду не имела.
Правда, однажды и она не удержалась и наказала сына, но то было исключение, которое, как известно, не колеблет, а лишь утверждает правило.
Случилось это вот каким образом. Клавдия Михайловна пришла домой с головной болью. Намочила полотенце водой с уксусом, покрыла им лоб и глаза и легла на тахту, не раздеваясь, только сняла туфли.
Петр Петрович на тот случай был дома, сидел за столом и читал газету. Коля возил по полу бабочку — с колесиками на длинной палке. Бабочка исправно махала крыльями, Коля рычал, изображая мотор. Вскоре это занятие ему надоело, и он стал бабочкой на длинной палке стукать то стене, при этом норовя попасть то по кошечке в золоченой рамке, то по фотографии мамы под стеклышком.
— Нельзя, — сказал отец, — поломаешь.
Коля на эти слова не обратил внимания.
— Кому я говорю? Нельзя, — еще раз сказал отец.
Клавдия Михайловна, не снимая с глаз полотенце, спросила:
— Что он тебе, помешал?
— Он бабочкой по стене бьет, портрет заденет, поломает.
— Ничего ему не сделается. — И тут же другим, усталым и ласковым голосом Коле: — Играй себе, рыбонька моя, играй.
Коля еще раз попытался достать кошечку в рамке, но не сумел. Тогда он повез бабочку к тахте, поднял к потолку и, крякнув, как дровосек, опустил маме на голову.
Клавдия Михайловна вскочила с воплем, выхватила из рук сына злополучную бабочку, дважды ударила палку о колено и бросила обломки под стол. Колю дернула за руку и шлепнула по заду. Тот заревел, и она тотчас прижала его к себе, запричитала:
— Ну, ну, ну, не плачь, я тебе новую бабочку куплю.
Коля ревел.
— Мама гадкая, — утешала она сына, — Колю обидела… Давай мы ее побьем, — и, взяв его ручонку, стала бить себя по щеке, приговаривая: — А вот мы ей зададим, ата-та, ата-та, не обижай Коленьку, не обижай мою рыбоньку…
Коля умолк, и Клавдия Михайловна принялась за мужа:
— А ты чего смотрел?
— Да я… — начал Петр Петрович.
— Да я, да ты, — перебила Клавдия Михайловна. — Уткнул свои бельма в газету, ничего не видишь. Все я одна должна, все одна, только слава, что мужик в доме…
Петр Петрович встал и ушел на кухню. Туда тоже доносились злые слова жены, но не так громко.
В семь лет, как и все другие дети, Коля пошел в школу. Учился на троечки. Случались в его дневниках и двойки, назначали ему переэкзаменовки на осень, все по тому же злосчастному русскому языку, который давался Коле с трудом. Мать бранила учителей — не умеют, нет подхода к ребенку. А дело было не в учителях, а в том, что Коля с пеленок слышал речь искаженную, неграмотную, запас слов имел минимальный, да и те слова, что знал, ухитрялся писать с ошибками, так как правильное их начертание видел редко: читал Коля мало, и чаще всего не по своей воле.
На классные собрания ходил отец, если был свободен. Но он редко бывал свободен, и в случаях срочной надобности Колиных родителей приходилось вызывать в школу.
Однажды на вызов явилась Клавдия Михайловна. Во всем своем блеске и величии. На плечах габардинового пальто покоилась черно-бурая лиса, на голове — фетровая шляпа с замысловатым бантом. Клавдия Михайловна в ту пору уделяла много внимания своей внешности — выщипывала брови и рисовала их заново, даже на ночь, ложась в постель, красила губы. Как только она вошла, учительская наполнилась запахом духов.
— Кто здесь классный руководитель шестого «Б»? — спросила она, обводя учительскую подведенными очами.
Классным руководителем шестого «Б» тогда была Нинель Ивановна Кожухова, преподавательница физики, маленькая, черноглазая, смешливая. Она в тот час оказалась в учительской и, сдерживая улыбку (посетительница показалась ей забавной в своем безвкусном гриме, с этой нелепой чернобуркой), вышла из-за столика, за которым сидела.
— Я мать Коли Чижова, — сказала Клавдия Михайловна, не здороваясь, — вы меня вызывали?
— Вызывали, — ответила Нинель Ивановна. — Здравствуйте, рада с вами познакомиться.
Нинель Ивановна сказала это не без некоторой иронии, полагая, что родительница, не удосужившаяся за полтора года (Кожухова вела эту группу с пятого класса) побывать в школе и повидаться с классным руководителем, устыдится.
Клавдия Михайловна иронии не поняла и не устыдилась. Рядом с маленькой Нинель Ивановной она высилась, как статуя командора, но руки не протягивала, ждала, что ей дальше скажут, готовая скорее нападать, чем защищаться.
Коля не отличался дисциплинированностью, но и возмутителем спокойствия не был: ни живым воображением, ни физической силой он в классе, не выделялся и хлопот с ним учителям было не больше, чем с другими посредственными учениками. Попался он на том, что подсунул девочке скабрезную записочку. Может, и не он ее писал (записка была исполнена печатными буквами), но его рук она не миновала.
Выслушав историю с запиской, Клавдия Михайловна отреагировала неожиданно:
— Девчонки нынче тоже хороши, — заявила она тоном, не допускающим возражения.
— Мы говорим о вашем сыне, — Нинель Ивановна сказала это, не скрывая неприязни к собеседнице. Надо бы скрыть, но она по молодости своей не сумела.
Клавдия Михайловна еще больше ощетинилась. Кожухова попыталась внушить ей, что Коля требует серьезного внимания: учится еле-еле, с недобрым влиянием улицы дома, видимо, борются недостаточно, а надо именно бороться, воспитывать чувства мальчика, развивая их в нужном направлении. Ей многое хотелось сказать, но Клавдия Михайловна прервала классную руководительницу в самом начале.
— Мы вам отдали ребенка, вы его и воспитывайте, вам за это деньги платят, вас для этого в институтах государство обучало. Тоже деньги тратило.
— А родители, значит, будут стоять в стороне? — Нинель Ивановна даже задохнулась от негодования.
— А родителям надо их обуть-одеть, обмыть-обстирать. Родители на работе с утра до ночи, а какие и в ночь работают. А вы чуть что — в школу вызывать, тоже моду взяли. Подумаешь, записочку передал! Сами ж говорите, может, и не он ее написал. Разберитесь, спросите его, он вам ответит. Мой сын неправды не скажет. А вы не разобрались и сразу на него, а он еще ребенок, беззащитный, на него всякую напраслину можно возвести…
Нинель Ивановна, ошеломленная, даже не пыталась остановить распалившуюся мамашу. И неизвестно, чем бы закончился этот разговор, если бы не подошла заведующая учебной частью, учительница опытная, повидавшая на своем веку мно-огих родителей. Она за руку отвела Клавдию Михайловну в свой кабинет, усадила и, развернув классный журнал шестого «Б», показала, сколько раз Коля отказывался отвечать уроки, сколько делалось ему замечаний и за что, по каким предметам грозят ему двойки в четверти. В заключение сказала:
— Если он не подтянется по этим предметам, если будет замечен еще в чем-нибудь предосудительном, вроде записочки, из-за которой вас сюда пригласили, сообщим в партком и профком предприятия, где вы работаете, пусть воспитывают вас, если вы не желаете воспитывать сына.
Ушла из школы Клавдия Михайловна присмиревшая: не улыбалось ей иметь дело с профкомом и парткомом. Колю дома пожурила, мужу устроила разнос.
В школе Николай Чижов не вырывался из серенькой среды троечников, а если и досаждал учителям, то мелкими пакостями. Зато дома, во Втором автобазовском, Коля был на виду и не он плелся в чьей-то свите, а вокруг него клубились мальчики. Притягивал не столько сам Коля, сколько игрушки, которыми он владел. Ни у кого в переулке не было настоящего двухколесного велосипеда, а у Коли был. И он иногда давал ребятам покататься на нем. Не часто и не за так. Либо требовал что-то сделать за него — воды принести, в магазин сбегать, либо в уплату за будущие услуги.
Потом купили мальчику духовое ружье.
Обнаруживая ловкость и терпение, Коля охотился за кошками, стрелял воробьев и ласточек, случалось, поднимал ружье на крупного зверя — палил в собаку. У него была и своя собачонка по кличке Шарик — мохнатый верткий песик, взявший в привычку вероломно, подкравшись сзади, цапать ребятишек за ноги. От рождения Шарик имел характер незлобивый, но вырос в собачонку довольно-таки вредную оттого, что Коля постоянно его науськивал — то на соседских девчонок, то на кошек.
Из-за этого Шарика вышла однажды неприятная история, ставшая предметом разбирательства в квартальном комитете.
Две девочки, Оля и Света, играли в переулке в свои девичьи игры. Появился Шарик и ни с того ни с сего, по обыкновению молча, стал хватать девчонок за икры. И тут пес действовал не сам по себе: за деревом с ружьем в руке, незаметно, как настоящий охотник, притаился Коля.
Оля ногой оттолкнула собачонку, она завизжала и, поджав хвост, побежала к хозяину. Коля вышел из-за дерева и грозно спросил:
— Вы почему бьете мою собаку?
— А пусть она не хватает за ноги, — ответила Оля.
Тогда Коля поднял духовое ружье и направил на Олю.
Девочка отвернулась, и он выстрелил ей в спину. Пуля пробила курточку. Оля вскрикнула. Тогда Коля прицелился в Свету, та в страхе вытянула руки, закрываясь ладошками. Духовое ружье выстрелило еще раз. Пуля попала Свете в руку. Девочка заплакала. Коля взял своего Шарика под мышку.
— Теперь будете знать, как бить ногами мою собаку, — сказал он, повернулся и пошел, не оглядываясь.
У Оли дело обошлось небольшим синяком на спине, Свету водили в больницу, ранку на руке зашивали, так что на всю жизнь на запястье остался шрамик.
Мать Светы пошла к Чижовой, но та жалоб на сына слушать не захотела. Она и в дом жалобщицу не пустила, встретила на пороге и на весь большой двор срамила мать Светы и ее дочь, от которой ее мальчику нет житья.
Делом этим занимался квартальный комитет, к Чижовым приходил участковый милиционер. Его Клавдия Михайловна в дом пустила, и пробыл он там не меньше получаса. Вышел с духовым ружьем под мышкой и сильно порозовев лицом, хотя никто не слышал, чтобы Клавдия Михайловна кричала на участкового.
На какой срок было заарестовано ружье, соседи точно не знали, но полагали — не более чем на пятнадцать суток: не успели соседи оглянуться, как Чижов-младший снова появился на улице со своим ружьем.
В нескольких шагах от стола, за которым сидят судья и народные заседатели, стоит рослая девушка в драповом пальто, из которого она уже выросла. Та самая Света. Она рассказывает, как играла с Олей, как кусал их за икры Шарик и как стрелял в них Коля из своего духового ружья. Показывает шрамик на руке. Судья просит ее подойти поближе. Наклонившись через стол, народные заседатели рассматривают руку девушки.
— А если бы в глаз? — говорит народная заседательница, немолодая худенькая женщина. Крупные смуглые руки ее, лежащие на желтой столешнице, вздрагивают при этом. Андрей Аверьянович знал, что она работает в пригородном совхозе. Теперь он с уверенностью может сказать, что у нее есть дети, и она представила себе, как это могло быть с ее ребенком.
Света отходит на прежнее место, стоит, ждет вопросов. Робко, с затаенным страхом и любопытством поглядывает она в сторону деревянной загородки, за которой сидит подсудимый. Рассказывала она без волнения, без гнева: случилась эта история, по ее понятиям, очень давно, боль и обида забылись, и страх в ее глазах мелькает не оттого, что она боится Николая, ей страшно так близко видеть человека за решеткой, которого стерегут солдаты с красными погонами, с пистолетами на боку.
Вслед за Светой дает показания крупный мужчина в темной спецовке, с копной смоляных волос на голове. Шофер, проживающий по Второму автобазовскому. Он отобрал у Николая духовое ружье, когда тот охотился на голубей.
Черноволосый свидетель из тех людей, которые равнодушно не проходят мимо творимых на их глазах бесчинств. Он и сейчас взволнован и возмущается, как это можно так попустительствовать детям, что они в людей из ружья стреляют. Он мог бы, наверное, и хотел много кое-чего сказать по поводу воспитания, но судья остановил его и попросил придерживаться фактов.
— А за тем ружьем ко мне пришел участковый, — сказал свидетель, — забрал его и вернул Чижовым, вот вам и факт. Где он сейчас служит, тот участковый, не знаю, в нашем районе его не видно. А только, мне думается, где бы он ни служил, надо его найти и показать, к чему привело его попустительство.
Потом к судейскому столу выходит соседка Чижовых, полная женщина с ярко накрашенными губами, рассказывает, как однажды вешала белье и вдруг возле ее уха жвикнула и ударилась в дерево пулька. Оглянувшись, она увидела убегавшего Николая Чижова. Оправившись от испуга, женщина пошла к матери Николая, но Клавдия Михайловна ей не поверила.
— Почудилось тебе, — сказала Клавдия Михайловна, — не мог он в тебя стрелять, не разбойник с большой дороги.
Соседка погрозила, что пойдет к участковому.
— А иди, — ответила Клавдия Михайловна. — Кто-нибудь видел, что он в тебя стрелял?
— Но я сама видела, как он убегал, — сказала соседка.
— Иди, иди, никто тебе не поверит…
Соседка с возмущением рассказывала об этом происшествии во дворе, но к участковому не пошла, полагая, что не будет от этого проку.
Народные заседатели, задавая свидетелям вопросы, пытались доискаться хотя бы одного случая, когда Николая дома приструнили, наказали за хулиганские проделки. Свидетели отвечали, что они такого случая не припомнят. Заседатели откровенно пожимали плечами — невероятно.
Андрей Аверьянович не задавал вопросов и не удивлялся. Все так и было, как показывали свидетели. Дома, когда оставались они одни, Клавдия Михайловна иногда журила сына:
— Опять на тебя жаловаться приходили, сколько раз говорила — не связывайся с дураками.
Говорила не строго. Иногда грозилась:
— Ох, доберусь я до тебя.
Но в этой угрозе явно звучали ласковые нотки.
Клавдия Михайловна понимала, что сына нужно воспитывать и родительскую власть употреблять, но понятие о родительской власти у нее было свое и право взыскивать с сына она признавала только за собой. Отцу не разрешалось повысить на Колю голос, а о посторонних и говорить нечего. Клавдия Михайловна гордилась тем, что соседи побаивались ее и не желали связываться. Участковому она ставила обильное угощение и прикидывалась перед ним кроткой и беззащитной. Если надо, она умела стать ласковой, пролить слезу.
Когда участковый уходил, Клавдия Михайловна распускала застывшую на лице улыбку и говорила, не стесняясь, в присутствии сына:
— Дурак красномордый… А что поделаешь: хочешь жить, умей крутиться.
Последнее произносилось явно в назидание: Клавдия Михайловна полагала, что умеет жить, и сыну хотела передать это умение.
Пройдя восемь классов, Николай Чижов оставил школу. Отец было заикнулся, что надо закончить десятилетку. Клавдия Михайловна с ним не согласилась.
— Зачем ему десятилетка? — спросила она насмешливо.
— Кончит десятилетку — в институт пойдет.
— Кончит институт и будет получать восемьдесят рублей, как сынок вашего диспетчера.
Она все знала, особенно насчет того, кто сколько получает.
— Так то для начала, — попытался возразить Петр Петрович.
— Ага, — Клавдия Михайловна посмотрела на мужа снисходительно, как на малого несмышленыша, — а через пять лет будет сто получать, еще через пять лет сто десять. Оч-чень веселая жизнь для сына.
Петр Петрович хотел еще что-то сказать, но жена махнула на него рукой.
— А-а, помолчи уж лучше. Коле скоро в армию идти, пусть до армии специальность получит — шофера хотя бы. Шофером-то служить будет легче, это уж я знаю.
Николай поступил на курсы шоферов. В это же время Петр Петрович Чижов приобрел разбитого «Москвича», перебрал его, отремонтировал, и сын теперь мог практиковаться на собственной машине. Не пристало великовозрастному парню охотиться с духовым ружьем за кошками, Николай стал гонять по окраинным улицам на «Москвиче», пугая зазевавшихся прохожих.
Занятия на курсах были вечерние, днем мог бы Николай где-то работать, но его не неволили: «Пусть мальчик учится». Когда он получил шоферские права, мать подарила Николаю магнитофон, угадав его желание.
В ту пору зачастили к Николаю ребята с соседней улицы. Были они на два-три года постарше Чижова, а внимание их льстило Николаю. Верховодил в той компании Сашка Бородулин, ученик киномеханика из кинотеатра. «Смена». Долговязый, неряшливый — из серого, с глухим воротом свитера вырастала тощая немытая шея, на ней укрепилась патлатая, востроносая голова. Девятнадцатилетний Сашка по умственному развитию остановился где-то на уровне шестиклассника, тем не менее он поигрывал в картишки, выпивал. При всем при том был у Сашки характер — ребята ему подчинялись. И бывал он и злым, как хорек, его побаивались.
Николай Чижов интересовал Сашку потому, что у того была автомашина: можно катнуть в загородный ресторан, на водохранилище и вообще помотаться по городу, помахивая лапой из окошка знакомым.
Николай попал под влияние Бородулина. Чтобы воспринять нехитрую жизненную философию нового приятеля и наставника, ему не пришлось напрягаться и пересматривать привычные жизненные правила: Сашка Бородулин, как и Клавдия Михайловна, никого не уважал, людей делил на две категории — одни были сильней его, другие — слабей. Первых он боялся и ненавидел, другими помыкал. Чижова он выделял среди своей свиты: как-никак в его руках автомашина и магнитофон.
Однажды компания поехала в загородный ресторан: у Мартына — так звали они Петра Мартынова, краснощекого, упитанного малого, — завелись, деньжата. Днем Мартын на мотороллере с фанерной будкой развозил булочную мелочь, между делом поторговывал «шмутками» иностранного происхождения (джинсы, курточки с яркой подкладкой). В ресторане выпили. Послушали оркестр: Сашка заказывал музыку.
Николай пил минеральную водичку: за рулем, нельзя, да и не любил он спиртного. Когда очень уговаривают приятели, выпьет стопку и больше ни в какую.
На этот раз его и не уговаривали.
Домой собрались часов в десять вечера. Ехали веселые, собой и жизнью довольные. Дорога шла под гору, на поворотах крепко прижимало к бортам, фары выхватывали из темноты хвойные лапы, белые придорожные столбы.
У поворота на магистраль Николай притормозил.
— Останови совсем, — сказал Сашка.
Николай остановил.
— Парочка в кустах, — объяснил Сашка, — пойдем посмотрим.
Они вышли из машины. Николай остался за рулем.
— Я здесь побуду, — сказал он Сашке.
— Правильно, посиди тут, если что — позовем.
Николай видел, как они перепрыгнули через кювет и подошли к парню и девушке, сидевшим на скамеечке у громадного клена. Парень встал им навстречу. О чем они там говорили, Николай не слышал, только парень медленно стал расстегивать поясной ремень и снимать брюки.
В это время с магистрали на дорогу, где стоял «Москвич», стала медленно поворачивать машина. Первой заметила ее девушка. Она метнулась в сторону, перескочила через кювет и побежала той машине навстречу. Сашка и его приятели, оставив парня, бросились на дорогу, но не за девушкой, а к «Москвичу», втиснулись в него, захлопнули дверцы.
— Гони! — почему-то шепотом скомандовал Сашка.
Николай с места рванул вовсю, обогнал девушку, миновал встречную машину и, выбравшись на магистраль, дал полный газ.
Погони не было. Отдышавшись, ребята принялись смеяться, они прямо задыхались от смеха, вспоминая, как покорно стал снимать брюки парень.
Николай тоже смеялся. Нравились ему эти ребята, нравились их выдумки.
Въехав в город, достали папиросы, но не оказалось спичек — обхлопали все карманы, но спичек не нашли. Увидев идущего по тротуару человека, остановили машину. Вышли и попросили огонька. Он сказал, что не курит и спичек у него нет.
— Как это нет? — возмутился Мартын. — Брешешь!
Николай на этот раз вышел из машины и хорошо видел, как Мартын ударил человека на тротуаре в лицо. Тот был коренаст, на ногах крепок и, видимо, не трус. Он дал сдачи Мартыну. Тогда Сашка Бородулин сзади, широко размахнувшись, кастетом ударил человека по голове. Тот рухнул Николаю под ноги. Мартын двинул упавшего острым носком ботинка в живот. И Николай, не желая отставать от приятелей, ударил.
Снова втиснулись они в машину и долго колесили по улицам. И на этот раз не было погони, и они смеялись, вспоминая, как Мартын врезал этому некурящему по морде, а Сашка треснул по голове.
На другой день веселую компанию арестовали. Был суд. Четверо получили разные сроки тюремного заключения, Николай Чижов по тому делу проходил свидетелем. Чего стоило это Клавдии Михайловне, она никому не рассказывала, даже матери.
Беседуя с защитником, Клавдия Михайловна несколько раз вспоминала о суде над Бородулиным и компанией, настойчиво обращая внимание Андрея Аверьяновича на то обстоятельство, что Николай был свидетелем, только свидетелем.
Андрей Аверьянович накануне брал это дело в архиве городского суда и знал его лучше своей собеседницы.
— Бывают свидетели, — сказал он Клавдии Михайловне, — которые только по странной случайности не сидят рядом с подсудимыми. Мой вам совет, не вспоминать об этом эпизоде из биографии вашего сына, если не хотите повредить ему. Себе тоже.
Клавдия Михайловна сникла, агрессивная настойчивость ее сменилась готовностью безоговорочно следовать советам защитника. Но Андрей Аверьянович советами ее не обременял. Зная, с кем имеет дело, он давал ей только одну рекомендацию:
— Говорите правду, не изворачивайтесь.
После суда над Бородулиным родители устроили Николая Чижова на работу — в автобазу шофером. В эти дни стукнуло ему восемнадцать лет, и мать сочла нужным отметить это событие — дала денег, и Николай с отцом отправились в охотничий магазин выбирать настоящее ружье, двуствольное, центрального боя.
— Пусть на охоту ездит, — решила Клавдия Михайловна, — это лучше, чем болтаться со шпаной по городу.
На охоту Николай не ездил, придя с работы, бегал с ружьем на пустырь — стрелял по пустым бутылкам и консервным банкам. Работал без увлечения, но и без понуканий, как и учился — на троечку.
Судья огласил характеристику Николая Чижова, данную отделом кадров автобазы: недисциплинирован, пререкался со старшими, отказывался выполнять задания…
Характеристика представлена в прокуратуру — на преступника Николая Чижова. Двумя неделями раньше тот же отдел кадров дал характеристику допризывнику Николаю Чижову — в военкомат. Андрей Аверьянович передал копию характеристики судье, попросил огласить ее и приобщить к делу.
Судья прочел характеристику. На этот разгона утверждала, что шофер третьего класса Чижов дисциплинирован, трудолюбив, активно участвует в общественной работе.
Народные заседатели тоже пробежали глазами эту бумажку, поморщились и передали ее секретарю, словно поспешили отделаться. Но отделаться так просто нельзя. Пусть задумаются, какая же из характеристик рисует истинное лицо подсудимого. Андрей-то Аверьянович понимал, что обе они далеки от истины. Та, что для военкомата, написана едва ли не под копирку — на всех допризывников одна; другая — для прокуратуры — характеризует не столько Чижова, сколько кадровиков автобазы, страхующихся от упреков в либерализме. Пусть уж судьи сами, без их сомнительной помощи, разбираются в этой истории.
Андрей Аверьянович подумал, что будет, наверное, вынесено частное определение по поводу разных характеристик, вышедших из одного отдела кадров. Только проймет ли оно, это определение, кадровиков?
Возглавляющий конвой и следящий за порядком в зале сержант приглашает свидетельницу Лопухову.
Вошла черноглазая женщина лет сорока пяти, у нее еще свежее лицо, сочные губы; сознавая свою привлекательность, она держится со сдержанным кокетством.
У Лопуховой спросили, давно ли она знает подсудимого, какие отношения с ним и с убитым Владимиром Спицыным были у ее дочери Майи.
Лопухова сказала, что знает Николая Чижова и Владимира Спицына давно — росли на ее глазах. Что касается дочери, то у нее были с этими ребятами обыкновенные, как между соседями, отношения.
— Сколько вашей дочери лет?
— Восемнадцать.
— Возраст такой, что уже появляются у девушки поклонники, с кем-то она ходит на танцы.
— Дочь на танцы ходила с подругами… редко. Некогда ей было ходить на танцы: днем работала, вечером училась.
— Где работала и где училась?
— Работала в магазине № 8 продавщицей, училась вечером на курсах бухгалтеров.
— С Чижовым и Спицыным она встречалась?
— Во дворе, на улице, соседи все-таки.
— Никаких отношений, кроме обычных соседских, у вашей дочери с ними не было?
— Нет, не было.
А ведь были, Андрею Аверьяновичу это известно.
Последняя перед судом встреча с Чижовым не то чтобы перевернула прежнее о нем представление, но дала возможность заглянуть в душу Николая поглубже. То ли вн привык к защитнику, то ли понял наконец, что уже нет ему возврата к тем радостям, какие радовали его до ареста, и решил с ними расстаться, рассказав о них. Так или иначе, но он заговорил о Майке Лопуховой.
Их дома одинаковыми застекленными верандами выходили на пустырь, который после того как возвели пятиэтажный дом, стал общим двором с чахлыми деревцами, с дощатым столом и вкопанными в землю скамьями.
Лопухов работал токарем в ремонтных мастерских, Лопухова служила счетоводом, а потом стала бухгалтером на автобазе. Майка росла голенастая, большеротая, и Николай Чижов обращал на нее внимание не больше, чем на других девчат, бегавших во дворе. Но вот настал момент, когда он вдруг увидел, что Майка чем-то выделяется среди своих сверстниц, и он стал следить за ней взглядом, он ощутил желание бывать там, где бывает она.
Наверное, в то же время, что и Николай, выделил Майку среди других девчат Владимир Спицын, один из приятелей Николая, живший в пятиэтажном доме.
Володя Спицын — единственный сын у немолодых родителей. К тому времени, как переехали они в новый дом, отец Володи был уже на пенсии и хотя пенсию получал по военному ведомству, выслуга у него числилась солидная, что-то около тридцати лет. Мальчик рос, как все, учился средне, мог бы закончить десятилетку, но из девятого ушел, не столько из-за того, что ему трудно давалось учение, сколько по примеру ребят, с которыми дружил. Как и Николай Чижов, окончил он курсы шоферов и поступил работать на автобазу, только не на машину, а в мастерские.
Николай Чижов вырос в широкоплечего, размашистого парня, Володя Спицын рядом с ним казался худощавым, тонкокостным. И лицо у него было тонкое, вытянутое книзу клинышком. Характер у Володи ровный, смеялся он тихо, словно стыдился своего смеха. Когда Николай разрешал ему сесть за баранку «Москвича», вел машину Володя аккуратно, не превышая положенной скорости.
На Майку Лопухову Володя глядел издали, не решаясь приблизиться, тушевался, если она с ним заговаривала. Майка заметила это, ей нравилось смущать парня, вгонять в краску, она чувствовала, что получила над ним власть, которую еще не знала, как использовать.
Николай вел себя иначе.
В один из дождливых осенних вечеров парни и девчата из большого дома сбились в подъезде. Николай принес магнитофон. Запустили ленту. Ребята с особенным интересом слушали придушенный пропитой голос, хрипевший: «Лучшее платье — твоя нагота…» Девчонки пересмеивались вроде бы стыдливо, прыскали в кулачки, но не протестовали.
Потом пошла конвульсивная, рваная музыка, под которую можно было танцевать, и ребята топтались в подъезде, на ступеньках, на первой лестничной площадке, прижимая девчат и сожалея, что негде развернуться, чтобы «оторвать» твист.
Николай топтался с Майкой. Володя сидел на подоконнике, поставив ноги на отопительную батарею, положив подбородок на колени. Майка время от времени стреляла в него глазами, и он тревожно и благодарно ловил ее взгляды.
Разошлись часов около десяти: Майка являлась домой не позже одиннадцати, другие девчонки тоже не хотели огорчать своих мам. Николай вышел из подъезда вместе с Майкой, им было по пути, их дома стояли почти что рядом, по другую сторону неогороженного двора.
Володя Спицын не решился пойти с ними, только смотрел вслед, пока не скрылись они в темноте, за сеткой мелкого дождя.
Николай прошел свое крыльцо, проводил Майку до сарайчика, пристроенного к их дому. Поставив магнитофон на деревянный чурбак, предложил:
— Постоим.
— Дождь идет. И поздно уже, — ответила Майка.
Николай потянул ее к сарайчику, под навес крыши.
— Тут сухо, — сказал он, прижав Майку к стенке и положив руку ей на грудь.
— Но-но, — она отвела его руку, но он вернул ее на прежнее место.
Тогда Майка обеими ладонями уперлась в его подбородок и с силой толкнула. Николай отшатнулся и, чтобы не упасть, сделал несколько шагов назад..
Майка не торопясь оправила курточку и пошла к крыльцу. Взошла на порожки, нажала кнопку звонка и помахала рукой Николаю.
— Пока, спасибо, что проводил, — сказала она громко.
Дверь за ней захлопнулась. Николай взял магнитофон и поплелся к своим дверям.
Поздней осенью, как это нередко бывает на юге, погода переломилась, сделалось тепло, солнечно, сухо. Николай, подкараулив Майку во дворе, предложил ей:
— Поедем в выходной на водохранилище.
— Зачем? — спросила Майка.
— Ну как зачем. Погулять.
— Кто еще поедет?
— Мы с тобой.
— Нет, — сказала Майка, — не поеду.
— Боишься со мной ехать?
— Ничего я не боюсь, а только не поеду.
— Давай еще кого-нибудь пригласим.
— А кого?
— Хотя бы Володьку Спицына.
Майка подумала и согласилась.
В воскресенье втроем они поехали на водохранилище. Взяли с собой колбасы, хлеба, под сиденьем у Николая лежала бутылка вина. Он вел «Москвич», Майка сидела рядом, Володька Спицын — сзади. Он положил свой острый подбородок на спинку переднего сиденья, и все они смотрели вперед, на дорогу, которая бежала вдоль стены из высоких тополей. Снизу деревья уже облетели, выше еще держали редкий пожелтевший лист, а на самом верху, как флажки, были зеленые метелочки.
Николай раньше не очень-то присматривался к пейзажу, который его окружал, а сейчас обратил внимание и на тополя с зелеными флажками на вершинках, и на то, что воздух чист и прозрачен и что дальняя линия гор видна так, будто они лежат рядом. Ему было и хорошо и неспокойно, он то выжимал из «Москвича» все, на что эта латаная машина способна, то резко сбавлял скорость и давал себя обгонять грузовым машинам.
На берегу водохранилища они выбрали место под защитой кустарника, выложили припасы и решили разжечь костерок. Николай и Володя принесли по охапке хвороста. Володя ушел за второй, а Николай остался. Он стоял у машины и смотрел, как Майка резала колбасу, раскладывала ее на кусочки хлеба. Сильнее, чем раньше, хотелось ему схватить ее, стиснуть и поцеловать, но он не смел. Что-то удерживало, какая-то сила, которую он не мог преодолеть. Сделав несколько медленных шагов, он опустился рядом с Майкой на колени и стал помогать ей делать бутерброды.
Так и увидел их возвратившийся Володя: Майка сидит, поджав ноги, рядом, почти касаясь ее плеча, на коленях стоит Николай с напряженным лицом, будто делать бутерброды такая уже трудная работа. Николай достал бутылку с вином.
— А кто поведет машину? — строго спросила Майка.
— Я, — ответил Николай.
— Значит, тебе пить нельзя.
— Подумаешь, стакан вина. Не водка же.
— Если ты будешь пить, я поеду отсюда на попутной, — решительно заявила Майка.
Николай пожал плечами и поставил свою стопочку донышком вверх.
Майка и Володя выпили. Майка сделалась смешливая, а у Володи глаза стали грустными. Майка велела запустить магнитофон, и ребята с ней по очереди танцевали. И опять Николаю хотелось стиснуть ее, закружить, но он только поддерживал Майкину спину потной ладонью.
Вернувшись домой, Николай поставил в железный гараж машину, спрятал в угол недопитую бутылку вина. Состояние у него было смутное, словно чего-то не доделал. Наверное, из-за Майки. Вот она, сказав на прощание: «Спасибо, что покатал», ушла домой, а ему хотелось, чтобы она побыла с ним еще.
Николай покосился в угол, где стояла бутылка: «Может, выпить?» Но пить не хотелось, к спиртному он не привык.
Судья обращается к Лопуховой:
— Вы говорите, ваша дочь виделась с Николаем Чижовым и Владимиром Спицыным случайно, во дворе, но вот тридцать первого декабря они вместе встречали Новый год в вашем доме…
— Николая Чижова она не приглашала.
— Что же, он сам пришел, без приглашения?
— Наверное, так.
— Вы точно не знаете?
— Знаю, что не приглашала, а как он пришел — не видела. Мы с мужем встречали Новый год у знакомых.
— Значит, ваша дочь и ее друзья оставались одни, без присмотра взрослых? — задал вопрос молчавший до того народный заседатель.
— Они сами уже взрослые, — ответила Лопухова, — понимают, как себя вести.
— Если бы понимали, — с горечью сказала заседатель, — не разбирали бы мы сейчас этого дела.
— А Владимира Спицына ваша дочь приглашала? — спросил судья.
— Тоже не приглашала. Его привел с собой Ваня Соколов. Они же все знают друг друга с детства.
Андрей Аверьянович слушал, рисовал на бумажке цилиндры и кубики в косоугольной проекции. Штриховал, приделывал им ножки. Время от времени вглядывался в Лопухову, стараясь угадать, что она знает, но не хочет сказать суду, а чего в самом деле не знает.
В тот вечер встречать Новый год пришло к Майке человек восемь. Заранее собрали деньги — по десятке с головы, купили вино, закуски. Чижова хотели пригласить, но когда собирали деньги, его не нашли — был в поездке. Однако он о предстоящей вечеринке знал и деньги внес, хотя и позже других. А Владимира Спицына действительно привел с собой Ваня Соколов. В качестве вступительного взноса за приятеля он выставил бутылку коньяка, и компания согласилась принять Володю. Не столько из-за коньяка, сколько потому, что Ване Соколову не могли отказать. Ваню Соколова в компании любили, у него был дар смешить людей. Нескладный, как подросток, с широким, туфелькой, носом, с большим ртом, он всем видом своим вызывал улыбку; стоило ему заговорить, и слушатели уже покатывались со смеху. И дело было не в том, что говорил он какие-то смешные вещи, совсем нет. Вызывали смех интонации, манера говорить, придавая оттенок юмористический самым серьезным вещам.
Николай пришел последним, после десяти часов вечера. В одной руке нес магнитофон, в другой, зажав приклад под мышкой, стволами вниз — ружье. Войдя на застекленную веранду, где был накрыт стол, он приподнял стволы, поводил ими из стороны в сторону, приговаривая: «Пух-пух-пух…».
Кто-то спросил:
— Ружье-то зачем принес?
— Салют делать будем, — ответил Николай, — в честь Нового года.
Поставив ружье в угол, отдав магнитофон Ване Соколову, Николай сел и выпил «штрафную» стопку водки. В этот вечер он выпил еще две стопки, одну за уходящий старый, другую — за Новый год. Больше к напиткам не прикасался: пить он не умел и не любил.
Майка в этот вечер была оживленна, ей шла высокая прическа, которую она еще днем старательно начесала и берегла пуще глаза. Она делала вид, что не замечает ни жадных взглядов Николая, ни восторженно-печальных Владимира. А на самом деле все видела, все замечала, и было ей очень весело. Когда стали танцевать, она сама выбирала все время Володю, а Николая будто здесь и не было — ни разу к нему не подошла. Он злился, а ей это доставляло удовольствие и хотелось помучить еще больше. Зачем? Она и сама не знала — зачем ей нужно, чтобы он злился и мучился. Так ей хотелось.
Когда по радио куранты стали отбивать двенадцать часов, Николай распахнул окно и выпалил в хмурое небо сразу из двух стволов. Загнал еще два патрона и еще раз выпалил. На веранде стало дымно, запахло пронзительно до того, что девчата принялись чихать.
— Довольно, — закричали они, — ну тебя с твоим салютом.
— Пошли во двор, — позвал желающих Николай, — у меня еще патроны есть.
Ребята, теснясь в дверях, пошли во двор, только Володя остался за столом, не сводил глаз с Майки и ждал, что она опять пригласит его танцевать, но Майке танцевать расхотелось.
Во дворе к ребятам подошел Петр Петрович Чижов.
— Хватит тебе палить, — сказал он сыну, — давай ружье, домой отнесу.
Но Николай не отдал ружье, пока не расстрелял все патроны. Выпустив последний заряд, повернулся к отцу.
— Теперь бери, — и протянул ружье. Но тотчас передумал. — Ладно, я сам принесу.
И с ружьем под мышкой вернулся в Майкин дом, там сел к столу, поставив ружье между колен.
— Правильно, — одобрил Ваня Соколов, — мы будем закусывать, а ты сторожи.
За столом рассмеялись. Только Володя Спицын не смеялся.
— Да поставь ты это ружье в угол, — сказал он Николаю, — чего за столом-то с ружьем сидеть.
— Ешь, ешь, я тебе не мешаю, — ответил Николай и посмотрел на Майку.
— На самом-то деле, — нахмурилась Майка, — чего ты за столом с ружьем сидишь? Поставь его.
Николай решил отомстить ей.
— А я с ним танцевать буду, — встал, включил магнитофон и стал кружиться с ружьем.
— Зачем с ружьем, — поднялась Майка, — лучше со мной потанцуй.
Тогда он поставил ружье в угол и пошел с ней танцевать. Злость прошла, и на Володьку он стал глядеть не так сердито. Когда Майка все время выбирала Володьку, он подумывал — а не вызвать ли его во двор для серьезного разговора. Сейчас решил не трогать.
Но все равно после того вечера отношения между ними разладились. Раньше Володька и домой к Николаю заходил, и в «Москвиче» катался, и ходил с ним на гору стрелять по консервным банкам. После того вечера только здоровался, встречаясь на улице, а Николай тоже со своей дружбой не набивался.
Показания дает мать Клавдии Михайловны, бабка Николая. Другие свидетели сказали, что она как-то жаловалась соседкам на внука. Пришел с новым ружьем, наставлял на нее, стращал. «Нешто это игрушка? — возмущалась старуха. — Убери свою поганую пукалку». А он смеется. «Ты, — говорит, — бойся меня теперь». И опять наставляет стволы на бабку. «Ну, мо́лодежь пошла, — сетовала бабка, — никакого уважения к старшим не имеют. — И добавляла: — А и друг к другу тоже, чистые басурманы».
Судья просит бабку рассказать, как было дело. Старуха слушает его вопросы, наклонив голову к правому плечу, широкая, усадистая, с каменными морщинами на неподвижном лице.
— А и не было этого, — говорит она низким, шершавым голосом.
— Как же не было, — настаивает судья. — Жаловались вы соседям, что внук на вас ружье наставлял?
— А не помню такого. Не наставлял.
— Еще раз вам разъясняю, — внушает судья, — что за ложные показания свидетель несет уголовную ответственность. Вы обязаны говорить правду, все, что вам известно по данному делу. Вам это понятно?
— А чего же тут не понять? Понятно.
— Так расскажите, как это было, как ваш внук, Николай Чижов, наставлял на вас ружье.
Судья терпеливо ждет, тоже склонив большелобую, с глубокими залысинами голову к плечу. Бабка молчит.
— Ну, так как же это было? — первым нарушает молчание судья.
— А не было этого, — повторяет старуха.
— Что ж, так и запишем, что вы не желаете сказать суду всей правды, — огорченно произносит судья. — Потом пеняйте на себя.
Бабка опустила голову и молчит. По ее понятиям, она защищает сейчас внука. Какой бы он там ни был, а родная кровь, и тут она ничего дурного о нем не скажет, хоть на части ее режь.
Женский голос из задних рядов урезонивает бабку:
— Чего упираешься, Семеновна, говори суду, как нам говорила…
Старуха медленно, всем телом поворачивается на голос.
— Не было этого, — произносит она прежним тоном.
— Как же не было, — встает со скамьи свидетельница в бархатной бекеше, с полуспущенным с головы шерстяным платком. — Мне говорила, на внука жалилась.
— Не упомню. Не говорила.
Свидетельница возмущенно всплескивает руками, хочет еще что-то сказать, но судья стучит по графину карандашом, требует порядка. Семеновна так же медленно возвращает свой корпус в прежнее положение и молча стоит до тех пор, пока судья не разрешает ей сесть.
Сержант доложил судье, что приехали врачи.
— Давайте, — говорит судья, — это люди занятые, не будем их задерживать.
Первым вошел высокий, сутуловатый человек в белом, не очень свежем халате, в такой же шапочке на седеющих волосах. Он спокоен, рассказывает скупо. Приехали по вызову, увидели молодого человека с огнестрельным ранением в левом боку. Раненый потерял много крови, был без сознания. Положили его на носилки, внесли в машину. Мать раненого тоже хотела ехать с ними, но ей не разрешили — не положено.
— Раненый был всю дорогу без сознания? — спросил судья.
— Нет, — ответил врач. — В машине ему сделали укол, стали переливать кровь, он ненадолго пришел в себя, и я спросил его…
Время от времени Андрей Аверьянович посматривал на родителей убитого. Они слушают свидетеля внимательно, даже напряженно. Когда врач сказал, что раненый пришел в себя, Спицын-отец начал с шеи краснеть и гневно выкрикнул:
— Это неправда, он не приходил в себя.
Свидетель повернул голову на голос, потом посмотрел на судью.
— Он пришел в себя, — повторил свидетель, — и я его спросил, как это произошло…
— Его взяли без АД, — снова перебил свидетеля Спицын вставая, — и он в машине в себя не мог прийти.
Спицын сделался совсем красный, лицо его выражало злость, голос срывался от негодования. Пока шло следствие, он много раз бывал в прокуратуре, осаждал следователей, настаивая и доказывая, что Николай Чижов убил Владимира преднамеренно, замыслив убийство заранее. Спицын наизусть выучил добрую половину Уголовного кодекса, вник в тонкости судопроизводства, усвоил специальную терминологию: обращаясь к свидетелям, говорить не просто «Вы сказали», а «Вы сообщили составу суда», не «артериальное давление», а, как заправский медэксперт, «АД».
Судья снисходителен к родителям убитого, уважая их горе, но все-таки он судья и вынужден предупредить Спицына:
— Не мешайте свидетелю давать показания.
— Я не мешаю, но он говорит неправду.
— Я не знал ни убитого, ни убийцу, — пожимает плечами врач, — какой смысл мне говорить неправду?
— Должно быть, есть смысл, — многозначительно произносит Спицын.
Судья, не обратив внимания на эти слова, просит свидетеля продолжать.
— Я спросил, как это произошло, — продолжает врач, — и он сказал: «Николай из ружья, нечаянно…»
— Не мог он это сказать, — опять выкрикнул Спицын.
— Я удалю вас из зала, — судья смотрит строго, и Спицын, хмурясь, кусая губы, опускает голову. — Что он еще сказал? — Это уже судья спрашивает у свидетеля.
— Больше ничего, — отвечает врач, — потому что опять впал в беспамятство.
Врача «Скорой помощи» сменяет немолодая женщина в серой кофточке с большими пуговицами, со старомодной — светлые волосы собраны на затылке в узел — прической. Она принимала раненого в больнице.
— Больной поступил в очень тяжелом состоянии, — говорит она, нервно тиская в руках сумочку, — но когда готовили его к операции, еще раз пришел в себя. Спросил: «А жив я буду?» Потом несколько раз позвал маму…
— Не приходил он в себя, — снова не удержался и вскочил отец убитого.
Судья сделал движение в его сторону.
— Свидетель вводит состав суда в заблуждение, — Спицын говорил быстро, дирижируя указательным пальцем. — Первоначально в истории болезни было записано, что его доставили без АД, а потом…
— Нам это известно, — перебил судья. — Еще раз требую не мешать свидетелям. В последний раз.
Спицын сел. Свидетельница смотрела в пол, бледная, расстроенная.
— Продолжайте, — обратился к ней судья.
— Потом он опять потерял сознание, — сказала она, не поднимая головы, — и через полчаса, во время операции, наступила смерть… Глубокий шок… он потерял слишком много крови… спасти не удалось… А что касается записи, — свидетельница подняла голову, — она оказалась неточной, ее потом пришлось… поправлять…
Андрей Аверьянович смотрел на свидетельницу, слушал невеселую историю про разные записи, и ему даже было немного жаль эту немолодую женщину, которая тут, перед многими людьми, должна была рассказывать о своем неблаговидном поступке. Если бы она знала, во что выльется ее «неточность», разве бы она… Ах, если бы мы строже относились к себе, думая о том, чем отзовется тот или иной поступок, слово. Если бы…
Размышления Андрея Аверьяновича прервал судья.
— У вас есть вопросы к свидетельнице?
— Есть. Вы знакомы с родителями подсудимого Чижова?
— Нет, не знакома.
— Не просил ли вас кто-нибудь изменить запись в истории болезни Владимира Спицына до того, как этот случай стал у вас в больнице предметом разбирательства?
— Нет, никто не просил.
— Спасибо, у меня больше вопросов нет.
Судья объявил перерыв до следующего дня.
Когда Андрей Аверьянович вышел из здания суда, уже смеркалось. У дверей стоял Костырин. Он весь день просидел в зале, внимательно слушал свидетелей.
— Жду вас, — сказал он, — есть потребность поделиться впечатлениями. Вы не торопитесь?
— Нет, — ответил Андрей Аверьянович, — с удовольствием пройдусь по воздуху, тем более что к ночи, кажется, подмораживает.
Они зашагали по боковым улочкам, где было немного прохожих.
— Я пришел на суд не из праздного любопытства, — говорил Костырин. — Действующие лица этой драмы учились в нашей школе, их родители живут в микрорайоне, к школе примыкающем. Как живут, чем живут — мы не всегда знаем. А надо знать.
— Знание жизни, вынесенное из зала суда, — сказал Андрей Аверьянович, — может оказаться односторонним.
— Разумеется, — согласился Костырин, — жизнь имеет и другие грани, более привлекательные. Кстати, сегодня в клубе дорожников молодежный вечер. Тот же микрорайон. Меня пригласили бывшие ученики нашей школы. Пойдемте.
— Меня-то не приглашали.
— Я вас приглашаю. Обмен визитами: я — у вас, вы — ко мне.
— Это, наверное, скучно.
— Но почему скучно, такие вечера бывают весьма интересными, — возразил Костырин.
— Мне будет скучно, — поправился Андрей Аверьянович, — вечер молодежный, а я уже далеко не молод.
— Не понравится, уйдете.
Костырин умел быть напористым, и Андрей Аверьянович заколебался. В этот вечеру ему не хотелось оставаться одному. Отупляющей усталости, которая гонит домой, к тахте и торшеру, сегодня не было, и он согласился.
— Вот и отлично, — обрадовался Костырин, — нам с вами полезно побыть среди молодежи, посмотреть на счастливые человеческие лица. Признаться, из зала суда я вышел удрученным. Я уже не говорю о подсудимом и его родственниках, которые весьма несимпатичны, уж вы меня простите за откровенность…
— Они мне тоже несимпатичны, — сказал Андрей Аверьянович.
— Но вам нужно их защищать.
— Не их, а право подсудимого на объективное разбирательство.
— Это, конечно, разные вещи, но мы, обыватели, привыкли слово «защита» понимать широко.
— Пожалуй, слишком широко.
— Согласен с вами. Так вот, не только эти Чижовы удручают, но и Спицыны. Отец убитого повергает меня в печальное изумление. Он же только одного жаждет — мести. И что меня просто поразило — это как они с женой слушали показания врачей. Самые для них душераздирающие, на мой взгляд, показания — о последних словах их мальчика, о том, как он звал маму, впадая в предсмертное беспамятство. Да я бы, окажись на их месте, задохнулся от рыданий, слушая такое. А они только злобились и пытались уличить свидетелей во лжи. Зачем? Разве затем, что если раненый умер на месте, то убийце наказание больше? Есть такой закон?
— Не в том дело, — ответил Андрей Аверьянович, — Спицын во что бы то ни стало хочет доказать, что Чижов убил умышленно, поэтому отметает показания врачей о том, что сын приходил в сознание и сказал какие-то слова о случайном выстреле.
— Но то, что говорили врачи, особенно женщина, по-моему, нельзя выдумать, это же будет кощунство.
— Ну, это не юридический термин. Что касается показаний, то я тоже думаю, что врачи говорили правду. Но вот поправки в истории болезни Владимира Спицына дают его отцу повод подозревать подлог, подкуп и все такое прочее.
— Воспаленное воображение?
— Его можно понять — он потерял сына. Можно ему и посочувствовать, но я обязан при этом отстаивать права убийцы на справедливость.
— По Спицыну, справедливость — око за око, зуб за зуб.
— И смерть за смерть. Какая же это справедливость? Спицын немало сделал для того, чтобы направить следствие по неверному пути. Сначала Чижову было предъявлено обвинение по статье 102, пункт «б» — умышленное убийство из хулиганских побуждений. Но на эту статью следствие «не вытянуло». Дело переквалифицировали по статье 103 — умышленное убийство без отягчающих обстоятельств. Тоже серьезная статья. Главные доводы — показания Спицына. И запись врача, принимавшего раненого, играла тут немалую роль. Показания врача «Скорой помощи» почему-то оставались втуне, их всерьез не принимали, во всяком случае, не сличали с первой записью в больнице. Когда я читал дело, это сразу бросилось в глаза. Поговорил со следователем. Надо сказать, что следователи по делу Чижова менялись, я говорил с третьим или четвертым по счету. Если следователи меняются, делу это, как правило, пользы не приносит. Но тут новый человек посмотрел свежими глазами и согласился, что следствие что-то упустило. Когда занялись первой записью всерьез, оказалось, что сделана она не сразу после того, как врач осмотрел раненого, а позже, когда Владимир Спицын уже умер. Было записано, что больной поступил без артериального давления, а дело обстояло не совсем так: переливание крови дало некоторый эффект, но на короткий срок, и вывести раненого из шокового состояния не удалось.
— Но почему же врач не записала все, как было? — спросил Костырин. — Забыла?
— Нет, не забыла. Не хотела портить показатели. Если доставили без артериального давления — одно дело, если не смогли минимальное удержать — другое. Отделение и так поругивали за большую смертность, зачем «вешать» на коллектив еще одного покойника, тем более что от неточной записи ему уже ни тепло ни холодно. Побуждения, как видите, почти добрые — забота о благополучии коллектива. Не так ли и у вас в школе случается, когда вы круглому балбесу «натягиваете» троечку, чтобы не портить показатели в четверти?
— Ну, это не совсем одно и то же, — возразил Костырин.
— Я и не говорю, что совсем. В принципе… Так вот, врачу, допустившему неточность, объявили взыскание. Вы ее видели сегодня, вовсе не плохой человек, расстроена случившимся, тем более что Спицын, после того как запись в истории болезни Владимира изменили, подозревает ее в связях с родителями Чижова. Но следствие не установило и намека на такую связь. Что касается Клавдии Михайловны Чижовой, то она не постеснялась бы и подкупить, если б нашла — кого. Как только она узнала, что Владимир Спицын умер, так сейчас же разыскала Ваню Соколова и просила не говорить лишнего на Николая. Просила сказать следователю, что выстрел был случайным, обещала щедро отблагодарить.
— Почему именно Соколова?
— В тот момент, когда раздался выстрел, он сидел рядом с Владимиром Спицыным, единственный очевидец.
— И Спицын-отец это знает?
— Знает. Ваня Соколов из визита Клавдии Михайловны не делал тайны.
— М-да, трудам вашим не завидую: подзащитные не облегчали вам задачу, — вздохнул Костырин.
— У меня один подзащитный. Клавдия Михайловна под судом не состоит.
— А жаль. Ей бы тоже надо сидеть на скамье подсудимых рядом с сыном, — с сердцем сказал Костырин.
— Не буду с вами спорить. Если случится ей оказаться под судом, не позавидую ее защитнику. Ну, а что касается дела Николая Чижова, то после расследования больничной истории всякому мало-мальски грамотному юристу стало ясно, что предъявлять ему надо статью 106 — неосторожное убийство. Это как раз то, за что его надо судить.
Свернув на небольшую, пересеченную трамвайной линией площадь, они оказались возле клуба дорожников.
Пройдя под колоннами у входа, Костырин и Андрей Аверьянович оказались в узкой раздевалке, сдали пальто и двинулись в зрительный зал. Костырин раскланивался направо и налево.
— Всё бывшие ученики, — не без гордости пояснил он. — Вот тот, в синем костюме, заочно кончает технологический институт… А тот, что разговаривает с девушкой в бежевом платье, учится в дорожном техникуме…
Андрей Аверьянович видел вокруг себя молодые, оживленные лица, девушки были одеты по моде, нередко со вкусом. Не все они умело пользовались гримом, не все ребята умели носить костюмы и могли похвастать хорошими манерами, но все равно смотреть на них было весело.
В зале Костырин предложил сесть поближе к проходу.
— Мне, наверное, в президиум придется идти.
— Завлекли и покидаете, — попенял Андрей Аверьянович.
— Это ненадолго, — всерьез стал оправдываться Костырин. — Я в некотором роде один из организаторов этого вечера, наши старшеклассники тоже здесь присутствуют. Совместный вечер на тему «Будь мастером своего дела».
Костырина действительно пригласили в президиум и усадили в первом ряду, у стола, покрытого красным бархатом. Он положил руки на бархат и смотрел в зал, стараясь быть бесстрастным, но губы его то и дело трогала улыбка. Ему нравилось сидеть за этим столом, рядом с руководителями автобазы, с ударниками коммунистического труда, чьи портреты появлялись в газете и висели на досках Почета. Он был причастен к шумному молодому люду, заполнившему зал, и радовался этой своей причастности.
Андрей Аверьянович хорошо понимал сейчас Костырина и, пожалуй, немного завидовал ему.
За трибунку, стоявшую поодаль от стола президиума, пошел молодой еще человек в ладно сшитом темном костюме, в белоснежной сорочке с твердыми манжетами — представитель горкома. Предупредив, что не собирается делать доклада, он заговорил о высоком призвании молодых рабочих, о рабочей гордости, о том, как важно знать свое ремесло, быть мастером своего дела.
Андрею Аверьяновичу понравилось, как говорил молодой человек, стоявший за трибункой, — свободно, не обращаясь к бумажке, которую он все-таки имел перед собой. И то, что он говорил, находило отклик у Андрея Аверьяновича.
— Настоящий мастер сделает больше и лучше, — убеждал выступающий, — что выгодно и ему самому, и государству. Имею в виду выгоду не только материальную, но и моральный выигрыш для советского общества, ибо в наше время не может быть истинного мастерства без прочных знаний, без высокой культуры. Следовательно, речь идет не просто об умелых руках, о навыке и сноровке, но о воспитании нового человека, сознательного гражданина социалистического общества. Именно социалистического, где личное и общественное сочетается гармонично. У нас много пишут и говорят об экономической реформе, но зачастую только о материальном выигрыше, какой дает она рабочему и служащему. Об этом надо все время помнить, но нельзя забывать и о том, что цель, которую ставит перед обществом Коммунистическая партия, — это укрепление новых социалистических отношений между людьми, воспитание человека, свободного от корысти, от пут частной собственности…
В зале изредка покашливали, но слушали терпеливо: оратор умел увлечь аудиторию, хорошо чувствовал ее. «А понимают ли эти молодые слушатели коренной смысл того, что он говорит? — задался вопросом Андрей Аверьянович. — Не скользят ли привычные слова мимо?» Мысленно возвратясь в зал суда, Андрей Аверьянович подумал о том, что дух корысти и стяжательства, развращающий человека, разрушающий личность, — это еще реальная опасность. Это, увы, пока не разбитый окончательно враг. «Он враг и мой, отъявленный и давний», — мог бы сказать словами поэта Андрей Аверьянович. Он помнил чванливых и невежественных торгашей двадцатых годов, помнил и ненавидел их густое хамство, неуважение к людям, которых они считали бедней себя, и холуйское подобострастие перед теми, кто был богаче их. Все это он видел и на себе испытал еще мальчишкой, сын мелкого служащего, бегавший в палатку к лавочнику Лыкову за калачами. В конце месяца калачи приходилось брать в кредит до отцовской получки, выслушивая назидание Лыкова, который учил мальчонку беречь копеечку и не брать пример со стрекулистов, живущих в долг. С тех пор прошло много лет, но Андрей Аверьянович и сегодня помнил чувство стыда и унижения, которые он тогда испытал.
Только пожилые люди помнят нынче частные лавочки и палатки, где продавали калачи в кредит. Лыкова, наверное, и на свете давно нет, мордатых частников, как и кулаков с обрезами, можно увидеть только на старинных плакатах. Много с тех пор воды утекло, многое переменилось, но вот столкнулся Андрей Аверьянович с делом Николая Чижова, заглянул в жизнь этой семьи, и пахнуло на него знакомым духом корысти и стяжания, невежества и чванства, неуважения к людям и густого хамства. Кажется, что общего у Клавдии Михайловны с канувшим в Лету «красным купцом» Лыковым? Разное время, разные формы бытия. А дух тот же. Ох, живуч он, этот смрадный дух, отравляет вокруг себя все живое.
Провожаемый аплодисментами, ушел на свое место понравившийся Андрею Аверьяновичу оратор. Прочитали список, молодых шоферов, повысивших классность, и стали торжественно вручать им удостоверения. Потом выступали сами шоферы — молодые и постарше, наездившие огромное количество километров.
Андрей Аверьянович отметил — выступали не без гордости за свою профессию, за то, что могут сутками сидеть за баранкой, водят машины через заснеженные перевалы и сам черт им не брат, когда они за рулем. И рождалось в зале ощущение профессионального братства, которое движет людьми, идущими на выручку товарищу, заставляет забыть о себе в опасности.
За трибунку стал тот самый мужчина с копной смоляных волос, что давал свидетельские показания в суде. Только сейчас был он в темно-сером костюме и застегнутой на все пуговицы белой рубашке. Андрей Аверьянович обрадовался ему, как старому знакомому.
— Правильно тут за шоферов говорили, — начал он, — что они геройские люди. Конечно, не как летчики, скорость у них не та, но все-таки и у них в жизни бывают всякие моменты. В прошлом месяце на верхней дороге бензовоз с обрыва загремел и завис над пропастью на сосенке. Как она, бедная, его удержала, уму непостижимо. А шофер в кабине сознание потерял. Другой, который сзади шел, полез к нему. Дверцу открыл, тросом обвязывает, а сосенка уже на двух корешках, считай, держится, вот-вот оба с машиной вниз загремят, а там — метров шестьдесят до дна, если не больше. А он обвязывает, вниз не глядит. Гарбузов его фамилия. Не с нашей автобазы, но это, я считаю, значения не имеет. Обвязал, выцарапался на дорогу и вытащил товарища. Вот какие бывают моменты в жизни шоферов.
Выступающий помолчал, глядя в зал, словно вспоминал что-то. И зал, затаив дыхание, ждал, когда он вспомнит.
— А то бывает, — качнул он черноволосой головой, — кончится бензин или обломаешься, ну, конечное дело, загораешь на дороге. А мимо едет такой же, как ты, шоферюга и не остановится. Бывает так?
Из зала отозвалось несколько голосов:
— Бывает.
— Редко, но бывают и такие моменты в нашей жизни, — продолжал оратор. — Отрицательные, я скажу, моменты. Как его назвать, такого подонка?
— Подонком и назвать, — охотно ответили из зала.
— Согласен, так его и будем называть, если встренется он нам на дороге, — усмехнулся черноволосый. — Или вот еще пример. Был я сегодня на суде. Судят бывшего шофера Чижова Николая, он у нас на автобазе работал. Купили ему папа с мамой ружье, сначала духовое, потом настоящее охотничье, ходил он, на всех эти ружья наставлял, игрался. И доигрался — застрелил товарища, Володьку Спицына, тоже, наверное, знаете, работал у нас в мастерских… Тут сегодня, я вижу, много молодежи, так я вам вот что хочу сказать: уважать надо друг друга, как товарищ товарища, из беды выручать, а не то что некоторые — ружьем в живот тыкать или еще какое хулиганство делать. Будем уважать и крепить шоферское товарищество, тогда и план выполним, и народ нам скажет спасибо. Вот я как думаю.
И пошел в зал под аплодисменты.
После выступлений объявили перерыв. Вернулся из президиума Костырин.
— Как вам? — спросил он.
— Слушал с интересом, — ответил Андрей Аверьянович.
— И на дело Чижова был комментарий, по-моему, толковый.
— Весьма. Оратор зрил в корень.
— Иронизируете?
— Отнюдь. Говорю вполне серьезно.
Они вышли в фойе.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Андрей Аверьянович.
— Наскучило?
— Нет, я вам благодарен, что привели меня сюда. Смотрел и слушал с интересом. Одно только огорчает.
— Что именно?
— Не вижу я тут никого из тех молодых людей, что прошли у нас свидетелями по делу Чижова. А ведь большинство из них работают на автобазе или около, живут в том же, как вы изволили выразиться, микрорайоне.
— Да, их что-то не видно, — согласился Костырин, — а жаль.
— Очень жаль. Руководители автобазовского комсомола, кажется мне, допускают тот же просчет, что и деятели антирелигиозного фронта. Те читают лекции, как правило, для неверующих, верующие не ходят на лекции. Так и здесь — нет на вечере тех, кто больше всего нуждается в общественном воздействии и воспитании. Благополучных ребят, которыми можно гордиться, конечно, большинство, но и те, неприкаянные, из бывшего Волчьего тупика, ныне именуемого Вторым автобазовским, тоже члены нашего общества, не так ли?
— Так, разумеется. Тут что-то надо предпринимать. А что — сразу не придумаешь.
— Сразу-то и не надо.. Нужно всегда, постоянно. Ныне и присно, и во веки веков….
— Аминь, — усмехнулся Костырин.
— Аминь — это, насколько я помню, восклицание финальное, а тут финала быть не может… Ну, еще раз спасибо и — разрешите откланяться.
— А то остались бы: самодеятельные артисты доставят вам удовольствие, есть весьма даровитые.
— Не сомневаюсь. Но мне надо еще подумать над своим выступлением, завтра суд, видимо, закончится.
— Приду вас послушать: завтра во второй половине дня я свободен.
— Милости прошу.
Костырин проводил Андрея Аверьяновича до дверей и с чувством пожал руку на прощание.
Допрос Клавдии Михайловны Чижовой подходил к концу. Стояла она перед судейским столом усадистая, оплывшая книзу, сзади очень похожая на свою мать. Андрей Аверьянович видел ее лицо, сухоносое, с выщипанными бровками, уже тронутое морщинами. Она не смотрела ни влево, ни вправо, не оглядывалась назад, спиной чувствуя осуждающие взгляды.
На вопросы Клавдия Михайловна отвечала уклончиво, когда уличали ее во лжи, начинала злиться, но, видимо вспомнив, где она находится, сникала.
— Почему же вы ни разу не выслушали соседей, которые приходили жаловаться на хулиганские выходки вашего сына? — спрашивает народная заседательница.
— А потому что напраслину на него возводили, что бы кто ни сделал во дворе, все на него, такую моду взяли.
— Но ведь они по делу жаловались, — старается убедить Клавдию Михайловну заседательница, — стрелял в девочек не кто-нибудь, а ваш сын.
— За это нас оштрафовали.
— В соседку вашу, — заседательница называет фамилию свидетельницы, рассказавшей, как возле нее в ствол дерева ударилась пулька, — тоже стрелял.
— Это надо доказать, что он стрелял. Может, и не он.
— Никому-то вы не верите, никого не уважаете, — говорит заседатель осуждающе, — и вот вам результат.
— Я должна всех уважать, — в голосе у Клавдии Михайловны слезы, — а меня никто? Всякие сплетни про меня распускают, воровкой крестят и по-всякому, а я их уважай? Пусть они меня попервах уважают, а потом я их…
— Вы предлагали взятку Ивану Соколову, — спрашивает судья, — за то, чтобы он сказал, будто выстрел был случайный?
— Не предлагала.
Судья листает дело, находит показания Вани Соколова.
— А он утверждает, что под вечер, в день убийства, вы его вызвали из дома и уговаривали дать показания, которые бы смягчили вину Николая Чижова, вашего сына, и обещали хорошо отблагодарить.
— Брешет, — лицо Клавдии Михайловны становится жестким и непреклонным, — ничего я ему не обещала.. Просила говорить правду, как было, лишнего на Николая не наговаривать.
— А почему он стал бы наговаривать?
— Мало ли почему. Чтобы засудили Николая.
— Кто же в том заинтересован, чтобы засудили вашего сына?
Клавдия Михайловна сделала движение, будто хочет повернуться влево, где сидят Спицыны, но не повернулась.
— Есть такие, — она смотрит в пол, и мелкие морщины на ее лице деревенеют. Сейчас она очень похожа на бабку Семеновну.
Ваню Соколова сержант пригласил вслед за Клавдией Михайловной. Он подтвердил свои прежние показания:
— Да, обещала отблагодарить и просила не говорить на Николая лишнего.
— Не говорить лишнего или сказать, что выстрел был случайный? — уточняет судья.
— Не говорить лишнего, — повторяет Ваня.
В задних рядах, где сидит молодежь, кто-то прыскает в кулак: Ваня и здесь вызывает у них смех, хотя ничего смешного не говорит.
— Расскажите, как это произошло, — предлагает судья.
— Ну, вышел он из дома…
— Нет, нет, — говорит судья, начните пораньше. Как вы оказались возле дома Чижовых?
— Ну, как, пришел к Николаю, мы собирались в этот день поехать купаться.
— Кто «мы»?
— Николай, я и Володя Спицын.
— Итак, вы пришли…
— Я пришел, а Володька уже там, сидит на старой кровати. Я опросил: «Где Николай?» Он говорит: «Сейчас выйдет». Я сел рядом. А Николай из окна выглянул в это время…
— И наставил на вас ружье, — подсказал судья.
— И заставил ружье.
— Потом?
— Потом он вышел из дома. С ружьем. Сказал: «Пойдем на гору постреляем, а после поедем купаться».
— Значит, и Спицын собирался с вами идти, а потом ехать купаться?
— И Спицын.
— Они не были в ссоре, Владимир Спицын и Николай Чижов?
— Да нет, не были.
— Были! — выкрикнул Спицын-старший. — Были в ссоре, и ты не выгораживай своего приятеля.
Судья постучал карандашом по графину, призывая Спицына к порядку.
— Так как же, были они в ссоре или нет? — обратился он к свидетелю.
Ваня пожал плечами.
— Мы и перед этим втроем ездили купаться, никакой ссоры не было.
— А раньше, зимой?
— Зимой не знаю, мы редко собирались.
— Почему?
— Холодно, а из подъезда стали гонять: шумите, говорят, мешаете.
— Что же было дальше? — продолжал судья. — Николай Чижов вышел из дома с ружьем.
— Вышел с ружьем, переломил его и заложил в стволы патроны…
— И запер стволы?
— Нет, так и оставил открытыми и подошел к нам.
— Как он держал ружье?
— Под рукой, стволами вниз. Подошел и стал против Володьки.
— Близко от него?
— Почти рядом. А Володька говорит: «Убери ты свое ружье». А Николай спросил: «Боишься?» Володька говорит: «Боюсь» — и хотел рукой отвести стволы. И тут раздался выстрел.
— Он что же, схватился рукой за стволы или ладонью хотел их отвести?
— Может, и ладонью, я как-то не заметил. Только услышал выстрел, и Володька крикнул: «Что же ты наделал, ты меня убил».
— Что было потом? Как вел себя Николай Чижов?
— Он бросил ружье и побежал к гаражу, вывел машину и уехал.
— Куда?
— Он крикнул: «Еду за скорой помощью».
— Вы не замечали в поведении Николая Чижова чего-нибудь странного последнее время? — спросил заседатель.
— Чего странного? — не понял Ваня.
— Чтобы он был задумчив, мрачен?
— Нет. Он был веселый последнее время, гонял на «Москвиче»…
— А к Владимиру Спицыну как он относился? Почему именно к нему он подошел с ружьем, а не к вам?
— Володька боялся ружья, вот он и наставлял на него.
— Пугал?
— Для смеху, шутил…
— Хорошие шуточки, — осуждающе сказал заседатель.
— Не шутил, а угрожал, — крикнул Спицын-старший.
Ваня Соколов, вызвав приглушенные смешки среди сверстников, сел на заднюю скамью.
В зал пригласили Майю Лопухову.
Вошла и стала против судейского стола среднего роста девушка с вздернутым носиком, подкрашенными глазами, с темной челочкой на лбу, сдержанно кокетливая, как и ее мать. Она старается не показать робости и смущения, но это ей плохо удается. Она косит взглядом в сторону деревянной загородки: очень хочется взглянуть на подсудимого, но прямо это сделать не решается.
Майка отвечает на вопросы довольно связно, становясь спокойней, уверенней. Говорит, что знает Николая Чижова с детства, как и других ребят во дворе. Вспоминает, как встречали Новый год, но про то, как ездили они втроем на водохранилище, не рассказывает.
А ведь они ездили туда и вдвоем с Николаем.
Недели через две после первой поездки Майка сама остановила Николая во дворе и спросила:
— Чего же ты больше не приглашаешь на водохранилище?
— Поедем, хоть завтра, — ответил Николай.
— Давай завтра.
— Володьку предупредить? — спросил Николай.
— А ты что, без Володьки уже и не можешь?
— Почему не могу?
— Так в чем же дело?
— А не побоишься?
— Кого же мне бояться?
— Меня.
— А тебя надо бояться?
— Да пет, я так просто… — вдруг смутился Николай.
На другой день они поехали на водохранилище вдвоем.
Машину поставили на прежнем месте.
— Давай выкупаемся, — предложила Майка.
— Давай, — согласился Николай.
Она через голову стянула платье и осталась в трусах и узеньком лифчике. Раздеваясь, Николай не мог оторвать глаз от Майки. Идя к воде, она спиной ощущала его взгляд и чуть поеживалась.
Майка первой вошла в воду и саженками, как мальчишка, поплыла, потом перевернулась на спину и лежала, раскинув руки, пока не подплыл Николай. Она поплыла дальше, Николай плыл рядом. Когда повернули к берегу, Майка сказала:
— Что-то я устала, — и положила ему на плечо ладонь.
И Николай плыл, неся тяжесть Майкиной руки, готовый скорее пойти ко дну, чем признаться, что ему трудно. Зайдя за машину, Майка сказала:
— Не смотри сюда.
Он отвернулся и стоял, как истукан, пока она выжимала трусы и лифчик и надевала платье. Потом они сидели в машине и ели хлеб с сыром, запивали лимонадом, прямо из горлышка, передавая друг другу бутылку. У Николая подрагивали от волнения руки, а Майка была спокойна, будто сидела на порожках своего дома.
Выбросив в окно пустую бутылку, Николай, преодолев робость, потянулся к Майке, обнял за плечи и поцеловал. Майка не противилась и ответила на поцелуй. Но когда Николай попытался положить ее на сиденье, решительно отодвинулась в угол.
— Но-но, — сказала она. Не было в ее голосе страха, и звучал он властно. И Николай подчинился. Он уже не мог ей не подчиниться, и она это чувствовала.
Посидев немного молча, они опять стали целоваться.
— А я думал, что тебе Володька нравится, — сказал Николай, переводя дыхание.
— С чего это ты взял? — усмехнулась Майка.
— Так вот казалось.
Она молча помотала головой и подставила губы.
— Майка, я на тебе женюсь, хочешь? — спросил Николай.
— А жить где будем? — спросила она. — У нас негде.
— У нас будем жить.
— Твоя мама меня живьем съест.
— Еще чего! Будет как миленькая. Будет делать, как я скажу.
Определенного ответа Майка не дала, но целовать себя разрешила, и они сидели в машине, пока не стало смеркаться.
После этой поездки Николай, казалось ему, не по земле ходил, а летал по воздуху. Он приглашал ребят кататься в «Москвиче», водил их на гору стрелять из ружья. В эту пору возобновилась их дружба с Володей Спицыным, и того часто можно было видеть возле дома Чижовых.
— У вас вопросы к свидетельнице есть? — обратился судья к Андрею Аверьяновичу.
— Есть. Скажите, свидетельница Лопухова, вы ездили с Владимиром Спицыным и Николаем Чижовым в конце мая прошлого года на водохранилище?
Майя прямо, не таясь, посмотрела на подсудимого, словно хотела спросить, что он рассказал адвокату и что тому известно. Но Николай Чижов ничем ей не помог — по-прежнему сидел опустив круглую голову и не поднял на Майку глаз.
— Ездила, — наконец ответила Майка.
— Что вы делали у водохранилища?
— Ну, что? Поели, погуляли.
— Чижов и Спицын не ссорились между собой?
— Нет, не ссорились.
— Еще вопрос. Две недели спустя, уже вдвоем с Николаем Чижовым вы ездили на водохранилище?
Майка закусила губу, ее мать встала со своего места, не решив, как ей отреагировать на этот вопрос, беспомощно огляделась. Прежде чем мать пришла в себя от изумления, Майка, подняв голову, ответила:
— Ездили.
— Николай Чижов сказал там, что хочет на вас жениться?
— Сказал.
— Вы дали ему свое согласие?
— Н-нет.
— Но и отказом не ответили?
— Н-нет.
— Спасибо, больше вопросов к свидетельнице не имею.
Майка вздохнула с облегчением. Лопухова-старшая медленно опустилась на скамью, лицо ее выражало растерянность.
Защитительную речь Андрей Аверьянович начал издалека — со дня рождения Николая Чижова. Шаг за шагом вел он слушателей по его жизни, показывая, как формировался характер мальчика, что заложила в основу этого характера семья.
— Мы имели возможность убедиться, слушая показания свидетелей, — говорил Андрей Аверьянович, — что влияние семьи на ребенка, а затем юношу Николая Чижова не могло быть благотворным хотя бы потому, что семьи-то здесь в ее истинном понимании не было: отца третировали, бабка жила на стороне, потому что не могла ужиться с дочерью. Что же здесь связывало людей? Привычка? Материальная необходимость? Видимо, и то и другое. И не связывало, а только удерживало поблизости друг от друга. Не стоит говорить в данном случае о любви или дружбе, их не было в этой семье, была постоянная неприязнь, а иногда и открытая ненависть.
Теми же чувствами определялись и отношения с внешним миром, то есть с соседями. Клавдия Михайловна Чижова боялась или презирала окружавших ее людей, жила, как в крепости, полагая необходимым либо нападать, либо обороняться, защищая свою личность, свою честь, как она ее понимала, свою собственность, в том числе и сына: «Мой сын, мое, а не ваше дело, как я его воспитываю». Психология собственника элементарна: «Моего не тронь, за мое и горло перегрызу». Этот дремучий девиз в нашей стране официального признания не имеет. Социалистическое государство ставит своей задачей воспитание иной морали, иного отношения к собственности, а значит, и иных отношений между людьми. Но наивно было бы думать, что никаких трудностей и сложностей не осталось на этом пути. В семье Чижовых мальчик рос в тех понятиях, что в чужую собаку можно стрелять из духового ружья, а за мою собаку я «горло перегрызу». Обвинитель в своей речи справедливо заметил, что Николай Чижов был воспитан в духе неуважения к труду, из него вырастили потребителя, который получал безо всяких усилий, что его душе угодно. Стоило только ему пожелать, и родители дарили ему двухколесный велосипед, духовое ружье, магнитофон, двуствольное ружье, наконец. Сами по себе эти вещи не содержат какого-то развращающего начала и нет ничего дурного в их приобретении. Даже двуствольное ружье центрального боя может быть отличным подарком юноше, который живет где-нибудь на природе, увлекается охотой и уже проявил свои охотничьи способности. И магнитофон можно использовать разно. Один станет записывать с помощью этого аппарата непристойные песенки, другой соберет коллекцию произведений истинного искусства. Значит, дело не в том, что молодому человеку дарили, а как эти подарки делались и какое им было предназначено употребление. И тут я хочу еще раз напомнить, что Николай Чижов в родительском доме воспитывался не только в духе неуважения к труду, а и в духе неуважения к людям. Каждый человек стремится занять прочное положение в жизни, в обществе. Одни, и таких огромное большинство, добиваются самоутверждения с помощью общественно полезного труда, занимают свое место по праву мастерства, ума, таланта. Другие, таких у нас меньшинство, но они есть, к сожалению, выказывают свое превосходство по праву собственника, полагая мерилом ценности человека стоимость вещей, какими он владеет. У соседских ребят нет магнитофона, а я своему сыну куплю. Они своим не в состоянии купить настоящее ружье, а у моего будет. И машины у них нет, а мой ездит на собственном «Москвиче». В таком «превосходстве» собственник черпает самоуважение и находит для себя право поглядывать на соседей свысока. Мне могут возразить — ну, великие ли ценности, в самом деле, магнитофон и ружье. Да и «Москвича» Петр Петрович Чижов собрал из старья своими руками. Вот если б у них были персональные выезды и дачи в два с половиной этажа, тогда, конечно, можно бы говорить о растлевающем влиянии собственности. Но тут я напомню — дело не в вещах самих по себе, а в том, каково к ним отношение, так что в нашей системе доказательств магнитофон стоимостью в сто пятьдесят рублей и дача, которая оценивается в сто пятьдесят тысяч, равнозначны.
— Защитительная речь моя, — продолжал Андрей Аверьянович, — может показаться странной — она более похожа на обвинительную. Да, я обвиняю тот дух стяжания, неприязни и неуважения к людям, дух старого Волчьего тупика, который насаждался в семье Чижовых и жертвой которого стал Николай Чижов. «Но, помилуйте, какая же это жертва? — вправе воскликнуть слушающие меня судьи. — Это преступник!» Да, Николай Чижов совершил убийство — тяжкое преступление, это бесспорно. Однако бесспорно и то, что к этому преступлению подвели Чижова обстоятельства его жизни. То, что происходило, в семье Чижовых, в иных формах, с иными подробностями происходит и в некоторых других семьях. В этом смысле чижовщина — явление социальное, враждебное нашему строю, духу советской жизни, и наша задача не только воздать Николаю Чижову по законам нашим, но вырвать его из-под влияния той злой силы, какая исковеркала, я не скажу всю жизнь, он еще молод, но начало его жизни. В биографии подсудимого Чижова есть эпизод, который должен был послужить предупредительным сигналом и для него и для его родителей. Имею в виду связь Николая с Бородулиным и компанией, которые совершили тяжкое уголовное преступление и осуждены. Обвинитель сказал, что Чижовы не услышали этого сигнала. Нет, они услышали, его нельзя было не услышать, тот сигнал, слишком громка и тревожно он звучал. Они поспешно устроили сына шофером на автобазу, но не потому, что поняли: труд и только труд способен выправить свихнувшегося человека, а для того, чтобы не раздражать окружающих, общественность, которая после суда над Бородулиным со товарищи внимательно следила за Николаем Чижовым.
Тут оглашали характеристики подсудимого, данные отделом кадров автобазы. Давали их почти в одно и то же время, но по разным поводам. Одна другую исключает, то есть обе неверны. Едва ли Николай Чижов работал с первых дней хорошо, с энтузиазмом, но и не было в показаниях свидетелей подтверждения тому, что он «недисциплинирован, отлынивал, не выполнял», как сказано в одной из характеристик. Коллектив автобазы большой и в массе своей здоровый, думается, если б поработал там Николай Чижов подольше, психология Волчьего тупика в нем бы угасла, уступив место чувству коллективизма, доброго товарищества, которые живут в сердцах большинства советских людей.
— Теперь, — продолжал Андрей Аверьянович, — давайте попробуем ответить на вопрос: умышленное это убийство или не умышленное. Материалы следствия и показания свидетелей на суде с достаточной убедительностью говорят о том, что ни мать, ни отец Чижова, ни другие заинтересованные в том лица в контакт с медицинскими работниками, наблюдавшими последние часы жизни Владимира Спицына, не входили, никакими способами и средствами не склоняли их к даче ложных показаний. Нашел свое объяснение и факт неточной записи в истории болезни погибшего юноши. Факт неблаговидный, и я вовсе не собираюсь брать под защиту врача, допустившего такой, скажем, огрех в своей работе. Тем более что запись эта внесла известную путаницу в следствие и позволила обвинению утверждать, будто убийство было не случайным, но умышленным. Между тем дело обстояло не так, и сам Владимир Спицын, придя на короткое время в сознание, произнес слова о случайном выстреле.
Не способствовало выяснению истины и поведение Клавдии Михайловны Чижовой после того, как она узнала о смерти Спицына. Верная своей морали, она и тут, прося единственного очевидца происшествия свидетеля Соколова не говорить на Николая лишнего, не удержалась от обещания «отблагодарить», то есть, говоря прямо, подкупить. Не сомневаюсь, что она не остановилась бы перед подкупом, но в данном случае некого было подкупать, потому что Соколов и так не собирался что-то скрывать или говорить лишнее и чистосердечна рассказал следствию и суду все, что видел, чему был очевидцем. И его показания не подтверждают преднамеренности убийства. Его показания также дают нам основание утверждать, что Владимир Спицын и Николай Чижов не были в ссоре, наоборот, последнее время Владимир, как и прежде, стал бывать у Николая, ездил, с ним на «Москвиче», ходил на гору стрелять по консервным банкам. О том же свидетельствует и Майя Лопухова, которая знала об отношениях между Спицыным и Чижовым более других.
Майя Лопухова в жизни подсудимого играла большую роль. В последние месяцы перед происшествием, может быть, даже главную: Николай влюбился в нее. Поначалу он и сам еще не отдавал себе в том отчета, не мог разобраться, что же с ним происходит, но он искал с ней встреч, он ревновал ее к другим ребятам, в частности к Владимиру Спицыну, с которым Майя Лопухова чаще других танцевала на новогодней вечеринке. И между приятелями после той вечеринки пробежала черная кошка. Они не ссорились, не выясняли отношений, основываясь на праве кулачном, как это иногда делают молодые люди, но они сторонились друг друга, избегали один другого. Однако недели за две до убийства Владимир Спицын опять стал бывать у Николая Чижова, и прежние их отношения возобновились. Чем объяснить такую перемену? Владимир Спицын уже не может ответить на этот вопрос, Николай Чижов отвечает не очень определенно: «Он первый пришел ко мне, а я зла на него не держал». А ведь раньше вроде бы держал, ревнуя к нему Майю Лопухову. Теперь, выходит, перестал? Да, у меня есть основания полагать, что перестал. При всей испорченности характера материнским воспитанием Николай Чижов был человеком отходчивым. Майя Лопухова проявила благосклонность к Чижову, он убедился, что Спицын ей безразличен. Девушка не отвергла предложение Николая пожениться, правда, она и согласием не ответила, но влюбленный молодой человек полагал, что согласие это он все-таки получит, как только отвоюет в родительском доме право на отдельную комнату. Не будем гадать, в какие формы вылилась бы эта война под кровом Чижовых, одно можно сказать с уверенностью: бумеранг, пущенный Клавдией Михайловной много лет назад, приближался к ее собственной голове. В общем, Николай Чижов был в предчувствии счастья и, как всякий обнадеженный в любви человек, сделался великодушен и, конечно же, не отвернулся от Владимира Спицына, который по старой дружбе пришел в нему. И опять, как раньше, были они вместе, и Чижов готов был проявить великодушие по отношению к несчастливому сопернику. Но и в этом случае нравы и понятия, заложенные в него воспитанием, проявились в поступке нелепом и трагическом. Выражая свое приятельское расположение к неудачливому товарищу, он не нашел ничего лучшего, как хамски попугивать его ружьем. Он так шутил, вовсе не собираясь стрелять в приятеля. Зачем же ему стрелять в человека, зачем разрушать собственное счастье, до которого, он полагал, было рукой подать? Нет, он не собирался стрелять, он лишь не умел, не научился за свои восемнадцать лет уважительно, с человеческим участием относиться к людям, которые его окружали…
Владимира Спицына уже не вернешь. Смерть его на совести Николая Чижова, и судьи вынесут ему приговор, какого он заслуживает. Но при всей горечи об утраченной человеческой жизни, мы обязаны помнить о том, что приговор должен быть справедливым и воздать преступнику за то, что он содеял, руководствуясь не чувством мести, но буквой и духом закона…
— Пойдемте ко мне, поужинаем, — предложил Костырин, когда они вышли из здания суда, — сегодня у нас бульон с пирожками, таких пирожков вы нигде не едали.
Андрей Аверьянович улыбнулся.
— Вы, оказывается, чревоугодник?
— Это у нас не каждый день: жена тоже работает, на кулинарию времени остается немного. Но сегодня — фирменные пирожки, и грех поедать их вдвоем.
Андрей Аверьянович устал и был голоден, он представил, как придет в свою холостяцкую квартиру, заглянет в холодильник и увидит не очень аппетитный кусок колбасы, бутылку кефира… А тут горячие пирожки с бульоном и пузатенький электросамовар на столе…
Пирожки победили.
Костырину очень хотелось поговорить, но в троллейбусе они сели в разных местах, и не удалось перекинуться даже парой слов. Дома он прежде всего позаботился об ужине: отдал жене необходимые распоряжения, помог что-то сделать на кухне и, только завершив эти необходимые дела, присоединился к Андрею Аверьяновичу, сидевшему у письменного стола в кабинете-спальне. Появилась начатая бутылка коньяка, лимон. Выпили по рюмочке, Костырин сказал:
— Вы меня убедили, что защита нужна даже убийце.
— Скорее всего не я, а весь ход судебного разбирательства убедил вас в этом.
— Что ж, это будет, видимо, точнее. И вот ведь какое дело: мое отношение к убийце изменилось. До суда, как и все, кто знал об этой истории, я был полон негодования и мысли не допускал о каком-то снисхождении к Николаю Чижову. Теперь я испытываю к нему что-то вроде жалости. Поймите меня правильно. Вот ему дали срок заключения, и я отлично понимаю, что правильно сделали: нельзя же преступление оставить без наказания. Мне жаль, если можно так выразиться, не этого Николая Чижова, а другого, который в нем убит обстоятельствами жизни, воспитанием.
— Может быть, еще не убит?
— Может быть, — охотно согласился Костырин. — Что-то в нем, как мне кажется, повернулось. Я наблюдал, как он слушал вашу защитительную речь. Заинтересованно — не то слово. Он делал открытия, если можно так сказать о Николае Чижове. И потом это его последнее слово, точнее — три слова: «Я не нарочно…». Я поверил, что не нарочно. И главное, что сейчас до него дошло…
— Не дошло, а только начинает доходить, — поправил Андрей Аверьянович, — что содеянное непоправимо, что он лишил жизни человека. Он лишил.
— Может быть, и так. В общем, не все человеческое убито в этом Николае Чижове. Не только в нем, но и у меня по отношению к нему кое-что изменилось.
— Как у отдела кадров, — усмехнулся Андрей Аверьянович. — Сначала одну характеристику, потом другую.
— Что вы! — вполне серьезно возмутился Костырин.
— Извините, — сказал Андрей Аверьянович, — я пошутил неудачно. С отделом кадров, разумеется, совсем не то. А ваше отношение к Николаю Чижову мне кажется естественным. Мы часто судим о людях и их поступках односторонне, не зная обстоятельств дела, и — впадаем в ошибки. В данном случае ошибки, мне думается, не произошло. Тут дело даже не в том, какой срок определили подсудимому. Важно, что он знает: определили за то, что он совершил, то есть по справедливости. А справедливое решение суда — это залог, хотя только первый, начальный, того, что приговоренный выправится, вернется к людям полноценным членом общества.
Мужчин позвали за стол.
Пирожки были великолепны, хорош был бульон, и на столе действительно стоял пузатенький электросамовар. Сегодня Андрей Аверьянович отдыхал от своего одиночества, но зависти к семейному уюту Костыриных у него не возникло. Не тот уже был возраст у Андрея Аверьяновича, чтобы завидовать семейному уюту. И не тот характер.
ТРЕТЬЯ ЭКСПЕРТИЗА
В первую минуту Андрей Аверьянович не узнал эту женщину: привык видеть ее в ослепительном халате, а сейчас она была в помятой болонье, в шляпке с маленькими полями, с пестрым зонтиком, который, наверное, плохо защищал от дождя — поля у шляпки намокли.
Она уловила что-то во взгляде Андрея Аверьяновича и, садясь на предложенный стул, торопливо напомнила:
— Шарапова моя фамилия, медсестра из поликлиники.
Андрей Аверьянович уже вспомнил ее и, не кривя душой, сказал:
— Помню, помню. Александра…
— Степановна.
В поликлинике звали ее Шурочкой, и Андрей Аверьянович отчества не знал, но не признался в этом.
— Я вас слушаю, Александра Степановна, — сказал он, будто всю жизнь так и величал Шурочку.
— Беда у меня, товарищ Петров, муж сидит в С., — она назвала приморский город в соседней республике, — судить будут.
— Подрался? — спросил Андрей Аверьянович. Он припомнил, что муж у Шараповой шофер. Настраивая кварцевую лампу, она рассказывала о своем Митеньке охотно и с любовью. Видно, был ее супруг лихим малым, иначе бы, наверное, не гордилась им эта крепенькая, миловидная женщина.
— Нет, не подрался, — вздохнула Шурочка. — Обвиняют его в том, что он изъял из сберкассы пять тысяч рублей.
— То есть как это изъял? Украл, ограбил?
— Незаконно получил. Будто бы сначала положил, потом взял обратно два раза.
Андрей Аверьянович поднял брови, выражая тем недоумение, а Шурочка заспешила:
— А он говорит — не брал и в глаза тех денег не видел. А следователь говорит — нет, ты взял и все улики против тебя… Он велел, чтобы я к вам шла, к адвокату. Иди, говорит, проси его взять это дело и приехать, а то я сам ничего им доказать не могу. Моли, проси, говорит, в ноги падай, но чтобы приехал… — она сделала движение, будто и в самом деле хотела упасть в ноги, так показалось Андрею Аверьяновичу. Он внутренне ужаснулся: «Этого еще не хватало».
В ноги Шурочка не упала, и он вздохнул с облегчением. Но в глазах ее были мольба и отчаяние, такое неподдельное, что невозможно было отказаться.
Электричка пришла рано, не было еще восьми, и Андрей Аверьянович не торопился. Оглядел легкое, чистенькое здание вокзала, вышел на привокзальную площадь и, пропустив два автобуса (пассажиры брали их штурмом), сел в третий, где народу было относительно немного. Вышел он в центре и направился к набережной. С удовольствием постоял у низенького парапета, посмотрел на пальмы с глянцевыми листьями, на заштилевшее море. Набережная была чиста и пустынна: курортники в этот час клубились вокруг столовок и харчевен, да и вообще их оставалось уже не так много, сезон шел на убыль.
Прежде чем идти в прокуратуру, Андрей Аверьянович заглянул в один из магазинов на центральной улице и съел теплую лепешку с сыром, именуемую здесь хачапури. Запил розовой водичкой, которую подавали в тонких, удивительной чистоты и прозрачности стаканах, и почувствовал, что он уже акклиматизировался. Город этот ему всегда нравился и вызывал приятные воспоминания — Андрей Аверьянович отдыхал в нем несколько лет подряд. Но сейчас он не позволил себе разнежиться и расслабиться — не отдыхать приехал, а по делу, которое в Шурочкином изложении выглядело по меньшей мере странным.
В прокуратуре Андрея Аверьяновича встретили любезно, если не сказать — радушно. Пригласили следователя, который вел дело, и тот явился тотчас. Представился — Габуния Шалва Григолович — и повел Андрея Аверьяновича в свою комнату, чистую, солнечную, с большими распахнутыми окнами.
Следователь был молод, гладко причесан, носил острые бачки и тоненькие усики, делавшие его похожим на киногероя. Усадив Андрея Аверьяновича, сам сел не за стол, а против него. Предложил сигарету из яркой иностранной коробочки и, когда Андрей Аверьянович отказался, спросил разрешения закурить самому. Прикурил от черной лакированной зажигалки.
— Очень рад, что приехали именно вы, — сказал он с легким акцентом.
Встретив вопросительный взгляд Андрея Аверьяновича, пояснил:
— Мы сами посоветовали Шарапову взять хорошего адвоката, сейчас видно, что он сделал удачный выбор, — предупреждая вопрос со стороны собеседника, добавил: — Можно считать — соседи, так что не удивляйтесь, что наслышаны о вас, — с удовольствием затянулся и выпустил дым через ноздри. — А дело не совсем обычное, есть в нем некоторые странности, и нам хотелось, чтобы наши выводы придирчиво посмотрел и проверил опытный юрист.
И эта солнечная комната, и любезный, открытый Шалва Григолович привели Андрея Аверьяновича в состояние благодушное, но он все-таки нашел в себе силы отказаться от дальнейшей беседы с этим симпатичным молодым человеком и попросил разрешения познакомиться с делом и повидаться со своим подзащитным.
— А потом, — сказал он, — если вы будете так любезны, мы обстоятельно поговорим с вами, и я откровенно выскажу свои соображения по этому делу. Сейчас их у меня, сами понимаете, еще нет.
Шалва Григолович и виду не подал, что было у него намерение сказать адвокату что-то больше того, что он сказал, что-то, может быть, внушить ему. Желание гостя — закон, и Андрей Аверьянович безо всяких проволочек получил папку с делом Дмитрия Ивановича Шарапова, обвиняемого в хищении государственного имущества, совершенном путем мошенничества.
Пятнадцатого июня в одной из сберкасс города С., имеющей номер с дробью, был открыт счет на имя Шарипова Дмитрия Ивановича. Положили на этот счет пять рублей. В тот же день на имя Шарипова в той же сберкассе открыли еще один счет. На этот раз внесли сумму покрупней — пять тысяч. Номер первого счета 72910, второго — 72919.
Десятого июля вкладчик предъявил сберегательную книжку под номером 72919 и, сняв все деньги, счет закрыл. Естественно, работники сберкассы, прежде чем выдать такую крупную сумму, попросили вкладчика предъявить паспорт. Тот, похвалив их за осторожность и бдительность, паспорт предъявил. Кассирша, выдававшая деньги, показала, что не сличала фотографию на паспорте с оригиналом, а вот подписи на паспорте и расходном ордере сличала. Подпись сомнений не вызвала.
Операция эта была проделана в одиннадцать часов сорок пять минут, за четверть часа до обеденного перерыва. Получив деньги, вкладчик вышел, сел в машину и уехал: в помещении слышали, как хлопнула автомобильная дверца, как включился мотор.
Дальше события развивались следующим образом: человек, получивший пять тысяч в филиале сберкассы, направился в центральную сберегательную кассу. Явился он туда без двух минут двенадцать. Ему сказали, что сберкасса уже закрыта на обед, но вкладчик, положив на барьер огромную коробку шоколадных конфет, слезно просил девушек задержаться на пару минут и выдать деньги — редкая подвернулась ему удача, продается почти новая «Волга», и надо ковать железо, пока оно горячо. За час эту «Волгу» могут выхватить из-под носа.
Девушки пошли искать карточку вкладчика. Между прочим, спросили, почему он не обратился в сберкассу, где открывал счет. На это последовал резонный ответ: он и сюда почти опоздал, а до той еще минут десять ехать, вовсе дело безнадежное.
На этот раз была предъявлена первая книжка, только в ней очень ловко ноль, последняя цифра счета, был переделан в девятку, а к пятерке приписаны три нуля. Там же, где сумма означена прописью, к слову «пять» добавлено «тысяч».
И здесь у вкладчика попросили паспорт, сличили подписи и — выдали пять тысяч рублей.
Из филиала сберкассы в центральную о том, что вклад со счета 72919 снят, сообщили после обеда, разноску по карточкам стали делать в конце дня. Тут-то и выяснилось, что Шарипов получил пять тысяч дважды.
Розыск Дмитрия Ивановича Шарипова длился месяц и результата не дал. То есть, нашлось несколько человек в стране с таким именем, отчеством и фамилией, но жили они далеко от города С. и было у них бесспорное алиби — ни из дома, ни с работы в июне — июле не отлучались.
Тогда розыск пошел в другом направлении. Девушка, выдававшая деньги в центральной сберегательной кассе, на всякий случай записала серию и номер паспорта получателя. Стали выяснять, кому, когда и где он выдан. Оказалось, что этот документ был выдан не Шарипову, а Шарапову, в одном из городов Краснодарского края, где в свое время Дмитрий Иванович Шарапов отбывал срок в исправительно-трудовой колонии общего режима. Значит, подчистки были сделаны не только в сберегательной книжке, но и в паспорте — буква «а» переделана в «и».
Так милиция города С. вышла на Митю Шарапова, и он был арестован.
Митя не отрицал, что десятого июля был в С., возил туда груз по наряду строительного треста. Вернулся в тот же день. Паспорт? Вот уже несколько месяцев, как он его потерял. Все собирался сходить в милицию заявить, но так и не собрался. В гараже многие знали, что у Шарапова пропал паспорт. Несколько шоферов, которых спросили, подтвердили — да, говорил Митя насчет паспорта — то ли потерял, то ли вытащили у него.
Шарапов категорически отрицал свою причастность к мошенничеству, говорил, что никаких вкладов в сберкассу не делал, сберегательных книжек в глаза не видел и вообще пусть ему не шьют это дурацкое дело. На вопрос, где он был в 12 часов десятого июля, ответил неопределенно — в городе. На складе, куда привез Митя груз, дали справку, что машина его к одиннадцати была разгружена и ушла за проходную.
Следствие установило, что в городе С. проживает бывшая жена Шарапова, гражданка Лычагина Серафима Михайловна, с сыном Эдиком, носящим фамилию отца. На допросе она показала, что Шарапов исправно платит алименты на сына. У нее не бывает, писем не пишет, и вообще ничего о своем бывшем муже она не знает.
Кассирша из первой сберкассы, когда спросили у нее, сумеет ли она опознать человека, получившего десятого июля пять тысяч рублей, заколебалась, сказала, что помещение у них темноватое, работают с настольными лампами, так что может она и ошибиться.
Девушки из центральной сберкассы тоже засомневались: клиент, назвавшийся Шариповым, был в темных очках. Но — когда им предъявили для опознания трех человек, они без колебаний указали на Митю. И кассирша из филиала сберкассы среди трех человек выделила именно Шарапова.
Замыкало цепь доказательств заключение графологической экспертизы, проведенной местным техническим отделом. Мошенник, изменив фамилию в паспорте, не дал себе труда заменить подпись, и на расходных ордерах расписывался не Шарипов, а Шарапов. Работники сберкасс на это незначительное разночтение внимания не обратили, следствие, разумеется, не прошло мимо, и эксперт установил идентичность подписей на расходных ордерах и образцов почерка Шарапова, которые предъявил следователь.
Отложив дело, Андрей Аверьянович задумался. Улики против Мити Шарапова были серьезны, довольно логично вязалась цепь доказательств, только вот посылка нелогичная: надо быть либо о семи головах, либо вовсе без головы, чтобы по собственному паспорту получать незаконно деньги, зная, что обман рано или поздно вскроется. Все стало бы на свое место, если б Митя, изменив букву в фамилии и сбив тем самым на некоторое время милицию со следа, скрылся, убежал. Но он никуда не убежал, сидел себе дома и ждал, когда его арестуют.
Странно выглядело это дело. Формально вроде все правильно, а ощущения законченности, убедительности доказательств, выдвигаемых следствием, — нет.
Андрей Аверьянович попросил разрешения повидаться с подзащитным.
Почему-то Митю Шарапова он представлял себе этаким лихачом-кудрявичем, широкоплечим, высоким, тонким в талии. А ввели в камеру для свиданий долговязого и длиннорукого мужчину, светловолосого, с выгоревшими белесыми бровями. Был у него широкий, как разношенная туфля, нос и большой рот. В плечах он и в самом деле оказался широк, но не плотен, а скорее костляв. Вовсе не красавец. Но было в нем что-то располагающее — то ли добрые серые глаза подкупали, то ли некоторая застенчивость, угадывавшаяся во всей фигуре.
— Хорошо, что вы приехали, — заговорил Митя, когда они поздоровались и познакомились, — а то я здесь вовсе голову потерял. Твердят мне одно: ты деньги взял, признавайся, облегчай свою участь чистосердечным признанием. А я не брал. И где те сберкассы, не знаю, и денег таких — пять тысяч — в руках никогда не держал.
— Но улики против вас, — сказал Андрей Аверьянович. — Во-первых, деньги получали по вашему паспорту.
— Потерял я его, честное слово, — горячо воскликнул Митя.
— Где потеряли, когда?
— И не помню. Хватился — нет. Если б знал, где потерял, нашел бы.
— А может быть, его у вас украли?
— Не знаю, не буду зря говорить.
— Следствие установило, что не только в тот день, когда были незаконно получены деньги, но и пятнадцатого июня, когда сделан вклад, вы находились здесь.
— Не помню точно, — сокрушенно проговорил Митя, — но по путевкам доказали, что был. Значит — был.
— А вы не можете вспомнить, где были в двенадцать часов десятого июля, в тот час, когда по вашему паспорту получали деньги?
— Не могу, — тотчас ответил Митя, — где-то в городе был.
— Так у нас дело не пойдет, — сказал Андрей Аверьянович. — Мне, защитнику вашему, вы должны говорить все. Всю правду, иначе я не смогу вам помочь.
Митя смотрел в пол. Андрей Аверьянович молчал, разглядывая своего подзащитного. Казался он вовсе бесхитростным человеком. И не умел скрывать своих чувств. Сейчас на лице его была растерянность.
Наконец Митя оторвал взгляд от пола, вздохнул тяжко и сказал:
— Ладно, будь по-вашему. Только Шурке моей не рассказывайте. Не расскажете?
Вопрос прозвучал наивно, и Андрей Аверьянович сдержал улыбку.
— Не расскажу, — пообещал он со всей серьезностью.
— У Серафимы я был, — не без досады сказал Митя. — Это моя первая жена, она живет здесь, с сынишкой, улица Церетели, дом девятнадцать дробь два. Я как выехал со склада — мотнулся в универмаг, Эдьке — это сынишка мой — самокат купить. Давно обещал ему, вот и решил исполнить. Приехал в универмаг, а самокатов нет. Ну, я ему купил настольную игру — футбол: футболисты из пластмассы на поле стоят и таким рычажком горошину надо, как мяч, в ворота загнать. Ничего игра, мы с Эдькой поиграли, даже мне, взрослому, интересно.
— В котором же часу вы приехали к своей бывшей жене?
— Точно не скажу, на часы не смотрел, но где-то около двенадцати или чуть после.
— И долго там пробыли?
— Часа полтора. Чаю стакан выпил, с Эдькой в футбол поиграл. Обедать оставляла — отказался, к вечеру хотел домой попасть.
— Серафиму Лычагину следователь вызывал, но она не сказала, что вы у нее были десятого июля. Сказала, что не видела вас давно, и знает, что вы есть на белом свете только потому, что приходят деньги по исполнительному листу.
— Правильно, — довольный и даже не без некоторой гордости сказал Митя, — так она и должна говорить.
— Почему? — удивился Андрей Аверьянович.
— Шурка у меня ух какая ревнивая, если узнает, что я был у Серафимы — не приведи господи, что сотворит. Вот я и бываю тайком…
Он помолчал, поморщился.
— Раз уж все рассказывать, так все. К Серафиме бы я ни в жизнь не поехал, нужна она мне, как собаке палка. Это же она меня пять лет назад в тюрьму упекла. Вредная баба. Жили мы с ней плохо, стыдно сказать — дрались. Не то, чтобы я ее бил, нет, она сама на меня кидалась, норовила стукнуть. Схватит, что под руку подвернется, и летит на меня, как коршун. Я обороняюсь, как могу. Один раз толкнул так, что она упала, носом об стол, переносицу рассекла, синяки под оба глаза… Вот она эти синяки в милицию и предъявила, сказала, что убить ее хотел. В общем, учитывая хорошую характеристику с производства, отмерили мне год… После колонии я к Серафиме уже не вернулся. Потом развелись по всей форме, она уехала в С., а я через год Шурку встретил. И не нужна мне Серафима, и близко бы я к ней не подходил, но — мальчишку повидать хочется, мой сын-то. Хороший растет мальчишка. Я же понимаю — отец ему нужен, он ко мне тянется. Говорил Серафиме: отдай Эдика. Ни в какую. Ты, говорит, возвращайся. Тогда, мол, у нас ошибка вышла, люблю, говорит, тебя, как раньше. А я себе думаю — если, как раньше, значит, опять на меня с утюгами кидаться будешь. Нет уж, хватит, ни к чему мне этот цирк… А потом — я же с Шуркой живу, расписаны мы, как положено, люблю я ее, понимаете — люблю. Серафима никак с этим не смирится, надеется на что-то. Но я ей сказал: навещать буду, не тебя, Эдьку. Если где трепанешь, что я у тебя бываю — все, больше не увидимся. Она знает, у меня сказано — сделано, заяц трепаться не любит… Вот она и молчит. И не скажет, что я у нее был.
— А если ее показания — это единственное доказательство вашей невиновности?
— А без нее никак не обойтись?
— Скорей всего не обойтись.
Митя опечалился.
— Не хотелось от нее зависеть, — сказал он после некоторого раздумья. — А потом… черт ее знает, что она себе в башку вобьет? Увидит на суде Шурку, взъерепенится и станет меня топить, а не вытаскивать.
— Это почему же?
— А потому. Сам не гам и другому не дам: если, мол, не мне, то лучше в тюрьму. Я ее знаю, она может.
— Она же алименты получает, какой ей смысл? — спросил Андрей Аверьянович.
— Она сначала сделает, потом локти кусает, не раз так было.
Андрей Аверьянович представил себе, как Митя будет на суде нервничать и кипятиться, пытаясь наставить на путь истины Серафиму, а та, спокойно опровергнув его показания, сядет на место и станет не без злорадства поглядывать в сторону Шурочки Шараповой, сгорающей от негодования и обиды. Но в самом дурацком положении окажется в ту пору адвокат Петров, настоявший на вызове в суд свидетеля Лычагиной.
Андрей Аверьянович переменил тему:
— Работники сберкасс опознали вас сразу, без колебаний?
— Одна долго вглядывалась, потом сказала: «Если из этих троих, то он», — и на меня показала. А другая, следователь сказал — кассирша, та сразу в меня пальцем ткнула.
— Предъявляли для опознания троих?
— Троих. Два абхазца рядом сидели.
— Вы между ними?
— Точно, они по бокам, как охрана.
Андрей Аверьянович поинтересовался, нет ли у Мити в этом городе приятелей. Оказалось — нет. Этих женщин из сберкассы он тоже раньше нигде не встречал.
— Кто же все-таки мог воспользоваться вашим паспортом? — спросил Андрей Аверьянович. — Нет ли у вас каких-нибудь подозрений?
— Да нет, — Митя пожал плечами.
— Не уехал ли неожиданно кто-то из ваших товарищей или знакомых?
— Вроде никто не уезжал. Автобаза большая, там кадры все время текут, но чтобы кто-то из знакомых… не припомню.
— Подписи на расходных ордерах вы внимательно смотрели?
— Смотрел. Не подписывал я тех ордеров. Но подпись на мою похожа, — сокрушенно ответил Митя. — Я и следователю так сказал: не моя подпись, но похожа. Он, ясное дело, не верит. Говорит: конечно, будет похожа, если твоей рукой написано… Вот ведь какая подлая история. И никто мне не верит! Я им одно, они мне — другое.
Митя разволновался, заходил по камере, кусая губы.
— Будем разбираться, — попытался успокоить его Андрей Аверьянович. — Во всяком случае, в деле есть неясности, выводы следствия не бесспорны. Не отчаивайтесь.
Расставшись с Митей, Андрей Аверьянович направился к центру города. Близилась обеденная пора. Он ощутил голод и стал перебирать в памяти рестораны и столовые, где можно бы с удовольствием поесть. Первое, что вспомнилось, — загородный ресторанчик на верхней дороге. Но туда не менее получаса езды автобусом. Нет ли чего поближе? Можно бы найти и поближе, но почему-то воображение все время рисовало горную дорогу, и Андрей Аверьянович не стал противиться внутреннему зову — отправился на привокзальную площадь и сел в пригородный автобус.
Дорога шла мимо одинаковых двухэтажных домов с широкими балконами по фасаду, мимо садов и виноградников, пересекла просторную долину с хилой в эту пору речушкой и стала забираться в гору, петляя в густых зарослях лещины и дикой груши. Андрей Аверьянович вполуха слушал гортанную речь пассажиров, смотрел в окно и отдыхал, расслабясь.
Возле ресторана автобус остановился. Андрей Аверьянович вышел и направился сначала к широкой расселине в скале. Там на разных высотах, соединенные лесенками и переходами с перильцами, стояли ресторанные столики. Эта экзотика не привлекала — было там сейчас сыро и сумеречно. Нет, не сюда влекло Андрея Аверьяновича. Убедившись, что все тут по-прежнему, он направился к светлому, из бетона и стекла, павильону, стоявшему через дорогу. Здание как бы висело над крутым склоном, уходящим к морю — оно лежало далеко внизу синей равниной. В павильоне было безлюдно, только за столиком у буфетной стойки сидели два молодых человека и буфетчица в кружевной наколке.
Андрей Аверьянович прошел на террасу, откуда видны были и холмистый склон, и море. Заказав харчо, шашлык и бутылку «Гурджаани», он откинулся на плетеную спинку стула и медленно обвел глазами широкую панораму. Вдали, в легкой дымке, угадывался соседний курортный городок, хорошо была видна ниточка железной дороги, прерываемая тоннелями, на склонах выделялись длинные борозды виноградников, желтые прямоугольники кукурузы. Солнце уже не палило, а грело по-осеннему мягко, тени лежали прохладные и нерезкие. Надо всем побережьем, над заштилевшим морем были тишина и покой.
Андрей Аверьянович посмотрел на дорогу. У входа в ресторан стояли два ишака — один с громоздкими мешками на спине, другой налегке. Хозяин их, седоусый, в круглой войлочной шапочке, сидел на корточках, привалясь спиной к скале. Из павильона вышли двое молодых людей, что-то спросили у старика, и один из них, худой и длинноногий, направился к ишаку и попытался сесть верхом, но ишак взбрыкнул и не дался.
Несколько раз длинноногий пытался оседлать строптивое животное, но безрезультатно. Наконец, как-то хитро забежав спереди, он взмахнул длинной ногой и оказался верхом на ишаке. Тот побежал, но наездник стал тормозить пяткой, и они закружились на одном месте. Молодые люди громко смеялись. Буфетчица в наколке вышла на дорогу и тоже хохотала так, что пышная грудь ее взлетала к подбородку. А старик в круглой шапочке сидел на корточках, смотрел на них и лицо его оставалось неподвижным.
Сценка эта развлекла Андрея Аверьяновича, она естественно вписывалась в пейзаж и не выбивалась из того настроения тишины и покоя, которое здесь царило.
Харчо было остро приправлено перцем, шашлык обильно присыпан зеленью и луком, соус в меру резок, с приятной кислинкой.
Андрей Аверьянович получил удовольствие и от еды, и от вина. Расплатившись и покинув ресторан, он не сразу сел в автобус, а прошелся пешком. На поворотах открывались перед ним новые виды, наконец, показался и город, с дымящими трубами на окраине, с подковой бухты и телевизионной башней на горе.
Все эти часы Андрей Аверьянович отдыхал, не утруждая себя размышлениями над делом, которое было сейчас у него на руках. Но где-то на втором плане сознания оно ждало своей очереди. Сев в автобус, Андрей Аверьянович легко вернулся к разговору с Митей и решил, что надо бы еще раз поговорить со следователем. Сейчас он подготовлен к этому разговору гораздо лучше, чем в первый день. И не только потому, что познакомился с делом. Он проникся атмосферой этого дремлющего, разнеженного побережья.
Солнце уже ушло из комнаты — день клонился к концу, — и Шалва Григолович словно бы потускнел, подернулся пыльцой. Но при виде Андрея Аверьяновича он встрепенулся, сбросив с лица выражение деловой озабоченности, изобразил радушие. На этот раз он усадил гостя не к письменному столу, а к трехугольному журнальному столику в углу. Спросил:
— Чашечку кофе?
— Если это не сложно.
— Какая сложность.
Шалва Григолович достал из канцелярского шкафа две квадратные салфеточки — оранжевую расстелил перед Андреем Аверьяновичем, зеленую — на своей стороне столика, поставил две чашечки, коробку с растворимым кофе, сахарницу. Из того же шкафа извлек термос и начатую бутылку коньяка. Спросил, открывая банку:
— Вам покрепче?
— Не очень, — сказал Андрей Аверьянович, — одной ложечки хватит.
— А я, грешный человек, люблю крепкий.
Сделав по глотку, они помолчали.
— Хороший кофе, — похвалил Андрей Аверьянович.
— Неплохой, — подтвердил Шалва Григолович. — С делом ознакомились?
— Да, ознакомился. И с Шараповым поговорил.
— И какое сложилось у вас мнение? Если не секрет.
— Какие тут секреты, — простодушно ответил Андрей Аверьянович. — Выводы окончательные делать, полагаю, рановато, могу только заметить, что есть вопросы, на которые, как мне кажется, исчерпывающих ответов в деле нет.
Шалва Григолович молчал, смотрел вопросительно.
— Во-первых, — Андрей Аверьянович отхлебнул из чашечки, — весьма странным представляется то обстоятельство, что Шарапов получал деньги по своему паспорту.
— Он подчистил букву, — возразил Шалва Григолович, — и стал не Шарапов, а Шарипов.
— Но не подчистил серию и номер паспорта. И расписался «Шарапов», а не «Шарипов». Надо быть круглым дураком, чтобы оставить такие улики, а мой подзащитный не глуп, насколько могу судить по первому впечатлению.
— И не глуп, — согласился Шалва Григолович. — И хитер. Очень хитер. Смотрите, как он поступает. Накануне операций со сберкнижками распускает слух, что у него пропал паспорт. Потом делает подчистку в паспорте, чтобы сбить милицию со следа — пусть себе ищут Шарипова. Но подписывается он своей настоящей фамилией. Почему? Да потому, что менять букву в установившейся подписи не так просто. И он решает менять, полагая, что работники сберкассы не будут сличать подпись с фамилией на паспорте, но станут сравнивать подпись с подписью, тем более, что разночтение незначительное — «а», «и» — в скорописи их не очень и различишь. А что касается серии и номера паспорта — он мог не заметить, что в центральной сберкассе их записали. Как это в русской пословице: «На всякого мудреца довольно простоты». Так, кажется?
— Так, — подтвердил Андрей Аверьянович. — Допустим, что он не заметил, что в сберкассе записали номер его паспорта. Хотя такой изощренный мошенник, продумавший всю эту комбинацию, должен был предполагать и предвидеть, что запишут — номер и серию. Как это обычно бывает, когда дело касается денежных операций.
— На почте, при получении денег по переводам, — уточнил Шалва Григолович, но не в сберкассах. Там паспорт требуют в исключительных случаях… И не только эту улику оставил преступник. В те дни, когда делались и изымались вклады, он был здесь. В городе, это документально подтверждается. Мы интересовались у шоферов, могут ли они задним числом запутать дело с путевками. Говорят, при желании можно — попросить товарища отметить путевку, подменить его и тому подобное. Шарапов не додумался это сделать.
— В данной ситуации, — сказал Андрей Аверьянович, — вполне полноправной выглядела бы и другая версия: преступник или преступники, похитившие у Шарапова паспорт, приурочивали свои действия к тем дням, когда он приезжал сюда.
— Тогда зачем было менять фамилию в паспорте?
— Хотя бы затем, чтобы милиция не сразу нашла Шарапова. Сразу найдут, убедятся, что это не он, и пойдут по следу настоящих преступников.
Шалва Григолович посерьезнел, голос его сделался строг и сух.
— У нас нет оснований предполагать других преступников или преступника, тем более, что работники сберегательных касс опознали именно Шарапова.
— Предъявив для опознания Шарапова и двух людей явно выраженного кавказского типа, вы совершили ошибку. На основании проведенного вами опознания можно считать установленной только этническую группу, к которой принадлежит преступник, но не личность злоумышленника.
Усики у Шалвы Григоловича дрогнули, переломились, он криво улыбнулся.
— Тут вы излишне придирчивы: никакой инструкцией не оговорено, что предъявлять для опознания надо людей одной национальности с подозреваемым.
— Вы сами просили поделиться сомнениями, которые у меня возникнут, — Андрей Аверьянович допил кофе.
— Извините, — усики снова вытянулись в ниточку, — я весь внимание.
— Когда я разговаривал с Шараповым, — продолжал Андрей Аверьянович, — он обронил фразу: «Я и в руках таких денег не держал». Имеется в виду пять тысяч. И в деле я не нашел ответа на вопрос, откуда же все-таки шофер Шарапов, зарабатывающий сто рублей в месяц, мог взять пять тысяч, чтобы положить их в сберегательную кассу. Вы, разумеется, изучали эту сторону жизни обвиняемого?
— Интересовались. Ничего подозрительного не обнаружили. Но это еще одно доказательство того, что Шарапов хитер и задолго готовился к преступлению. Кроме того, пять тысяч не такая уж крупная сумма, чтобы нельзя было ее где-то достать, скрыть.
— Ну, это на чей взгляд, — усмехнулся Андрей Аверьянович, — случись мне великая нужда, я призадумаюсь, где взять такую сумму, хотя и зарабатываю побольше Шарапова.
— Вы забываете, — сказал Шалва Григолович, что Шарапов пять лет назад отбывал срок, у него могли остаться связи с уголовным миром.
— Могли или остались? У него были сообщники?
— Сообщников мы не обнаружили.
— Кстати о сообщниках. Не кажется ли вам странным то обстоятельство, что из филиала сберкассы не позвонили в центральную сразу же после того, как выдали пять тысяч рублей?
— Обеденный перерыв.
— До обеденного перерыва оставалось по крайней мере десять минут, а сумма все-таки немалая — пять тысяч, — Андрей Аверьянович произнес эти слова с нажимом, — не каждый день такую выдают в одни руки. Обязаны были позвонить, но — не позвонили, нарушили инструкцию. Почему?
Шалва Григолович вздохнул.
— Если бы мы всегда и во всем придерживались инструкций! Но — человек не машина и нередко поступает не так, как требуют предписания. Этим пользуются преступники. И сами они допускают просчеты. Тот же Шарапов — хитроумно задумал и ловко исполнил мошенническую операцию, а всего до конца не учел, не предусмотрел. Как это говорят по-русски? Понадеялся на авось?
Андрей Аверьянович внимательно смотрел на собеседника. Правы те, кто утверждает: не всегда важно, что человек говорит, но всегда важно, как он говорит. Шалва Григолович высказывался с полной убежденностью, он, видимо, не сомневался в виновности Мити Шарапова.
Андрей Аверьянович вспомнил побережье под теплым солнцем, молодых людей, катавшихся верхом на ишаке, и подумал, что Шалва Григолович, окажись он в загородном ресторанчике, тоже, наверное, мог бы оседлать ишака и весело смеяться, показывая влажные зубы. Ему легче предположить, что работники сберкассы поленились позвонить до перерыва, чем увидеть в этой оплошности скрытый смысл. И он убежден, что Шарапов просто не додумал до конца механику своего мошенничества, опять-таки потому, что людям свойственно легкомыслие и беспечное отношение к жизни. Этого не понимают только лишенные воображения сухари, вроде тугодума-адвоката, который может придираться к несущественным мелочам.
Словно угадывая, о чем думает собеседник, Шалва Григолович сказал:
— Если бы преступники не допускали ошибок, они были бы неуловимы. Но мы их ловим. Опыт розыскной работы говорит, что не бывает так, чтобы преступник не оставил улик, только надо их обнаружить. Шарапов тоже заметал следы, но они все-таки остались. Это же факт.
— У меня тоже есть кое-какой опыт, — Андрей Аверьянович покрутил пустую чашечку. Шалва Григолович потянулся к термосу. — Нет, нет, спасибо. Так вот, опыт этот свидетельствует, что ясные и бесспорные на первый взгляд дела при ближайшем рассмотрении нередко оказываются весьма запутанными.
— Совершенно верно, — улыбнулся Шалва Григолович. Улыбка была снисходительная — понимаю, мол, куда гнешь, но мы тут не лыком шиты, — очень плохо, когда следствие, отбрасывая все сомнения, идет к цели напролом. Но еще хуже, если оно не может выпутаться из сомнений. Допустим, что дело Шарапова дает для таких сомнений повод. Паспорт он, действительно, мог потерять, и кто-то его нашел. А может быть, и похитил. Далее — за ним следили и операции в сберкассе приурочили к тем дням, когда он был здесь. Наконец, опознали работники сберкассы не личность, а только, как вы сказали, этническую группу преступника. Выходит, все рассыпается, замкнутой цепи доказательств нет. Но, при ближайшем рассмотрении оказывается, что она есть, — Шалва Григолович снова едва заметно улыбнулся, — и замыкает ее графологическая, или, как мы ее теперь называем, почерковедческая экспертиза.
— Вот-вот, — подхватил Андрей Аверьянович, — о графологической экспертизе я как раз собирался спросить.
— Что именно?
— Почему делали ее в местной лаборатории?
— Какая разница? У нас отличная лаборатория, мы ей полностью доверяем.
— Помнится, было на этот счет распоряжение Генерального прокурора, коим предписывалось экспертизы подобного рода делать в республиканских лабораториях или в Москве.
— Это в спорных случаях.
— Нет, в любом случае, когда заключение эксперта предъявляется как доказательство.
— Что ж, — Шалва Григолович приподнял левое плечо, — у вас будет формальный повод опротестовать заключение экспертизы, хотя случай бесспорный. Эксперт у нас опытный, добросовестный. Если хотите, я приглашу его.
Шалва Григолович оставался любезным до конца. Тон его не вызывал сомнений: будете вы опротестовывать заключение эксперта или не будете — это ничего не изменит. Но он, следователь, готов сделать все, даже эксперта пригласить, пожалуйста. Может быть, это убедит упрямого оппонента и удастся сэкономить время.
Шалва Григолович направился к телефону и позвонил.
Минут через десять в комнату вошел высоколобый, лет сорока человек в куртке с молниями, представился:
— Нижерадзе, эксперт.
Андрей Аверьянович пожал его цепкую сильную руку.
Нижерадзе принес с собой папку. Достал из нее образцы почерка Шарапова — путевки, им подписанные, заявление, полученное в отделе кадров автопарка. Ордера сберегательных касс. Разложил все это на столе. Извлек из внутреннего кармана своей широкой куртки лупу и подал Андрею Аверьяновичу.
— Смотрите сами. Обратите внимание, как исполнена буква «п». Сравните с тем, что на путевках и на ордерах. Тождество полное. Посмотрите на букву «р» — количество движений при ее исполнении везде совпадает, затем — формы движения при соединении букв…
Андрей Аверьянович посмотрел через лупу на ордер, по которому получили пять тысяч рублей в центральной сберкассе. Написанные синими чернилами буквы были толсты и мохнаты. Митя говорит, что подпись похожа на его. Действительно, похожа. И не только подпись. Сумма прописью, вписанная в расходный ордер, исполнена вроде бы тем же почерком.
— Я не специалист, — сказал Андрей Аверьянович, — и не изучал эти документы так досконально, как вы, — вежливый кивок в сторону эксперта, — но я внимательно прочел не только вывод, сделанный экспертом, но и раздел, именуемый у вас «исследование». Так вот в этом исследовании сказано, что некоторые буквы на расходных ордерах написаны с замедлением, в них наблюдается извилистость прямых штрихов, угловатость овалов…
— Совершенно верно, — подхватил Нижерадзе, — чтобы до конца и полностью быть объективным, я это отметил. Но, во-первых, таких букв всего три, написание их может быть следствием причин побочных: неровности стола, на котором писали, положение руки — неловко лежала рука, локоть не имел опоры и так далее. Словом, это замедления случайные, они не могут влиять на окончательный вывод. А вывод напрашивается один: текст и подписи на расходных ордерах исполнены Шараповым…
И эксперт не сомневается, что это дело рук Мити. Взгляд с точки зрения специалиста. А к специалистам Андрей Аверьянович относился, как правило, с доверием.
Простясь со следователем и экспертом, Андрей Аверьянович вышел на улицу. На город опускались короткие южные сумерки: небо на западе еще светилось сильным лимонно-желтым светом, а на улицах уже зажигали огни, и предметы теряли дневную резкость очертаний. На набережной, как фонарики, стояли стеклянные киоски с сувенирами, ресторан на сваях отражался в воде во всем своем неоновом блеске. Андрей Аверьянович пошел вдоль низкой балюстрады, и скоро киоски и ресторан остались позади. Здесь редко встречались прохожие, здесь можно было посидеть на пустой скамье и подумать.
Сделалось уже темно по-вечернему, небо на западе быстро угасало, а море еще излучало голубоватое сияние, но и оно на глазах меркло, словно бы уходило вглубь воды.
Следователь Шалва Григолович Габуния и эксперт Нижерадзе не колеблются и не терзаются сомнениями. Они убеждены — пять тысяч «изъял» из сберкассы Митя Шарапов, он и никто другой. Ну, а он, Андрей Аверьянович Петров, адвокат, которому предстоит защищать Шарапова, кому и чему верит в данном случае? Убежден ли он в том, что его подзащитный тех денег не брал и вообще к мошенничеству не причастен?
Он перебирал в памяти разговор с Митей, вспоминал его жесты, интонацию, мысленным взором озирал его долговязую, костлявую фигуру, видел большой рот и глаза, в которых были надежда и растерянность. Митя не вызывал недоверия, не давал повода усомниться в своей искренности. Но это ощущение субъективно, его не предъявишь в качестве доказательства. А кому, собственно, его надо предъявлять? Прежде всего адвокату Петрову, то есть самому себе. Для себя надо решить, веришь ты до конца подзащитному или нет, от этого зависит, в конце концов, линия и пафос защиты.
Море погасло, слилось с горизонтом, лежало тихое, будто его и не было. Андрей Аверьянович встал и пошел к неоновым огням ресторана.
Настроение у Мити Шарапова было неважное. Только теперь, когда адвокат растолковал, какие серьезные собрались против него улики, он понял, что надо не просто отнекиваться — не брал, не знаю, не виноват, а защищаться. Во всем он был готов слушаться Андрея Аверьяновича, только в одном упорствовал — ни за что не хотел втягивать в дело бывшую жену.
— Не обязательно ей топить вас, — убеждал Андрей Аверьянович. — Способна же она понять, что ваша судьба зависит от ее показаний. Тем более, что не лгать она должна, а говорить правду. Если любит…
— Нет и нет, — твердил Митя. — Как хотите, но ее показаний не нужно. Не простит мне Шурка, когда узнает, что я тайком бывал у Серафимы. Лучше уж я отсижу срок.
— А если вас осудят как мошенника, это она простит?
— Это простит. Она знает, что денег я не брал, значит, сидеть буду безвинно.
Они так и не договорились, как же в конце концов обойтись с Серафимой Лычагиной — вызывать в качестве свидетеля или начисто забыть о ее существовании. Андрей Аверьянович не исчерпал аргументов, но не успел их все высказать: приехала Шурочка, и ее пустили к ним — администрация тут была не строгая.
Шурочка выглядела усталой, под глазами залегли тени. Она была в своей мятой болонье и в темном платке. Войдя, сбросила его на плечи и тяжело опустилась на табурет. Долго смотрела на Митю, потом судорожно вздохнула и засуетилась.
— Вот, привезла тебе, — она доставала из клеенчатой сумки помидоры, маринованные грибы, жареную курицу, варенье. — Поешь, Митя.
— Ладно, потом, — махнул рукой Шарапов.
— Нет, ты сейчас, при мне поешь… Вон как исхудал, глаза ввалились, — губы у Шурочки задергались, но она сдержалась, не заплакала.
Митя сел к столу, взял помидор и, посолив его, принялся жевать. Делал он это лениво, нехотя.
— Угощайтесь, — предложил Андрею Аверьяновичу.
— Спасибо, сыт.
— Митя, — все так же жалостливо глядя на мужа, заговорила Шурочка, — уж я думала-думала… всякие мысли в голову лезут, не могу больше… Если уж у них все доказательства есть, признайся, вернем мы эти деньги… Холодильник продам, пальто зимнее, сервант. Займу… наберем.
Митя перестал жевать, скулы его закаменели.
— Ты что же, думаешь, я и вправду взял те деньга?
— Да не знаю я что думать, голова кругом идет…
Митя встал.
— И ты не веришь? Ты, самый родной мне человек?! — он махнул рукой, и полетели со стола грибки и помидоры. — Забирай все это к чертовой матери и катись отсюда! Чтобы ноги твоей не было, духу чтобы… Митя задохнулся от негодования, а Шурочка, молитвенно сложив руки на груди, придушенно частила:
— Да что ты, Митя, да я ж хочу, как лучше, не враг же я тебе… — и слезы катились из ее испуганных глаз.
Андрей Аверьянович, как мог, успокоил обоих. Шурочке попытался объяснить, что обвинение, выдвинутое против Мити, не доказано, хотя следователь и считает дело законченным. Надо потерпеть, потому что следствие, видимо, продлится, он, Андрей Аверьянович, будет настаивать на новой экспертизе.
Шурочка слушала и согласно кивала головой: она готова подождать, хотя это ожидание уже всю душу из нее вымотало.
Оставив Шараповых одних, Андрей Аверьянович вышел. Он дождался Шурочку у выхода — она долго не задержалась. Идя к автобусу и в автобусе они молчали. Когда вышли возле вокзала, Шурочка всхлипнула и, мокрыми глазами глядя на Андрея Аверьяновича, сказала:
— Дура я, дура, хотела как лучше, а Митя обиделся. Я ушла, а он так и остался с обидой. Каково это ему в тюрьме сидеть с камнем на сердце.
— Почему вы приехали с такими мыслями, может, у вас какие сомнения есть или что-то новое стало известно? — опросил Андрей Аверьянович.
— Да нет, ничего нового мне не известно, я и так про Митю все знаю, он от меня ничего не скрывал. Просто соскучилась, жалко его стало очень, ну, и подумала, может, скорей отпустят, если уплатить эти проклятые-деньги.
Андрей Аверьянович вспомнил, как горячо возражал Митя против свидетеля Лычагиной. Не зря возражал — для Шурочки это будет тяжелый удар.
— Не так все просто, Александра Степановна, — сказал Андрей Аверьянович. — И не так все мрачно, как вам нарисовалось.
— Что же будем делать-то? — с надеждой спросила Шурочка.
— Ждать.
— Ждать да догонять — хуже не придумаешь, — она тяжело вздохнула.
Андрей Аверьянович посадил Шурочку на электричку и вернулся в город. После сцены, свидетелем которой он стал во время свидания супругов Шараповых, сомнений у него не осталось. Такую вспышку горького негодования, на какую оказался способен его подзащитный, не сыграть. Денег Митя не брал.
Андрей Аверьянович письменно изложил свои соображения по делу Дмитрия Ивановича Шарапова, настаивая прежде всего на новой почерковед ческой экспертизе, и, дав ход этому документу, уехал домой.
Прошло две недели. Снова прибежала в юридическую консультацию Шурочка.
— Никаких перемен, — сообщила она, сев к столу и печально глядя на Андрея Аверьяновича. — А вы ничего не слышали?
— Ничего.
— Вызывали Митю к следователю, опять говорили — улики против тебя, признавайся, тебе же лучше будет.
— Предъявили заключение новой экспертизы?
— Нет, не предъявляли. Новой экспертизы нет. А почему ее нет, долго уж очень?
— Это как раз хорошо, что долго, — Андрей Аверьянович чуть заметно усмехнулся. — Если б новая экспертиза подтвердила прежнюю, было бы скоро. Значит, есть сомнения.
— Я-то понимаю, — Шурочка вроде бы извинялась за свое нетерпение. — А Мите каково?!
Мите было сейчас трудно, Андрей Аверьянович это знал не хуже Шурочки. Ему сейчас гораздо труднее, чем прежде. Защитник вселил надежду, но дело затягивалось и надежда гасла, и он там, в тюрьме, не раз уже, наверное, впадал в отчаяние, испытывал приступы жгучего нетерпения, когда хочется бросаться на дверь, стучать в нее изо всех сил, крича: «Ну, что же вы там, когда же, когда?». Все это понимал Андрей Аверьянович, но единственно, чем мог ответить Шурочке, а через нее и Мите, — это дать совет — ждать.
— Будем ждать.
В это время случилось Андрею Аверьяновичу совсем по другому делу поехать на несколько дней в Тбилиси. Провожал его холодный нудный дождь, а за Кавказом, проснувшись где-то возле станции Хашури, он увидел голубое небо, освещенную мягким утренним солнцем долину и далекие горы со снеговыми вершинами.
В Тбилиси было солнечно и тепло, мужчины ходили в костюмах, и Андрей Аверьянович, сбросив плащ на руку, влился в пеструю толпу, ощущая себя по-летнему легким. Не хотелось забираться в троллейбус, и он пошел пешком. Сначала под уклон, потом в горку, мимо цирка с пестрыми рекламами, мимо старинных особняков на яркий многолюдный проспект Руставели.
Узким переулком, круто уходившим вверх, Андрей Аверьянович вышел на улицу Атарбекова и оказался перед массивным трехэтажным зданием той фундаментальной кладки и симметричной планировки, которыми отличался прошлый век. Когда-то здесь был окружной суд, ныне нашла пристанище почти вся республиканская юстиция.
Довольно быстро справившись с делом, из-за которого он сюда приехал, Андрей Аверьянович шел по длинному коридору, раздумывая, как лучше провести остаток дня. Надо было посмотреть тбилисское метро, хотелось попасть на выставку работ грузинских чеканщиков, подняться к могиле Грибоедова — на все это половина дня и вечер: в ночь он собирался уехать домой.
— Вах, кого я вижу! — услышал Андрей Аверьянович над ухом. Оглянулся и увидел крупного, с широкой улыбкой на широком лице человека, распахивающего руки для дружеских объятий.
— Николоз Давидович! — обрадовался Андрей Аверьянович. — Сколько лет, сколько зим!
— Шесть, дорогой мой человек, не больше, не меньше.
С Николозом Давидовичем Матарадзе Андрей Аверьянович познакомился в конце войны — работал вместе в одной из комиссий, готовивших материалы для будущего Нюрнбергского процесса. Разумеется, они тогда не знали, что он будет именно в Нюрнберге, но в том, что такой процесс после войны состоится, они не сомневались.
Николоз Давидович был тогда не то чтобы строен, но раза в полтора тоньше, чем сейчас. Они подружились, первые годы после войны даже переписывались изредка, но потом переписка иссякла — у каждого было своих забот выше головы. Но иногда они встречались — то в Москве, то в Тбилиси, куда приходилось наезжать Андрею Аверьяновичу. Лет десять назад Николоз Давидович защитил диссертацию, ушел в науку.
— Давно здесь? Надолго? — спросил он.
Андрей Аверьянович ответил.
— Тогда едем ко мне обедать. И никаких возражений. Грибоедов не обидится, если ты к нему не зайдешь, а я обижусь.
Крепко ухватил Андрея Аверьяновича под руку и повел по коридору.
Они шли мимо дверей с табличками на грузинском языке. Кое-где были и русские надписи. Одна из них привлекла внимание.
— Постой, — сказал Андрей Аверьянович. — Я зайду на пять минут в криминалистическую лабораторию, справлюсь насчет одной экспертизы.
— Зайдем, — согласился Николоз Давидович, — у меня здесь знакомая работает, очаровательная женщина.
Они вошли, и Николоз Давидович представил Андрея Аверьяновича высокой крупной женщине с пышными пепельными волосами. Представляя ее, скороговоркой произнес:
— Мария Ивановна Гогуа, эксперт, мой давний друг. И муж ее мой друг, и вся родня до седьмого колена — друзья.
Мария Ивановна улыбнулась снисходительно. Пригласила:
— Садитесь.
Андрей Аверьянович сел между письменным столом и каким-то, похожим на микроскоп прибором, покрытым целлофаном.
— Я зашел, чтобы справиться насчет одной экспертизы, почерковедческой… Шарапов Дмитрий Иванович…
— Отправили заключение в С. три дня назад. Я сама этим занималась. Случай сложный, — она достала из стола сигареты, протянула Андрею Аверьяновичу. Он отказался.
— Не курю, спасибо.
Николоз Давидович взял сигарету и щелкнул зажигалкой, давая прикурить Марий Ивановне. При этом не преминул высказаться:
— Не люблю, когда женщина курит. Но — Мария Ивановна делает это красиво, а потом — чего не простишь старому другу и очаровательной женщине, — и к Андрею Аверьяновичу: — Введи в курс, в двух, словах.
Андрей Аверьянович рассказал суть дела о мошенничестве.
— Были звоночки? — спросил Николоз Давидович, обращаясь к Марии Ивановне.
— Образцы на экспертизу привез следователь Габуния. Здесь он вел себя нейтрально, однако из следственного отдела прокуратуры были звонки…
— Можете не разглашать. Мы ничего не слышали, вы ничего не говорили. Какое заключение дали? Это уже не секрет.
— Мы пригласили экспертов из научно-исследовательского института судебной экспертизы… три эксперта, каждый отдельно дал заключение. Потом свели воедино. Сошлись на том, что совпадения в написании отдельных букв имеются, но таких совпадений немного.
— А вывод?
— Установить с полной достоверностью, кем выполнены предложенные на экспертизу тексты — Шараповым или другим лицом — не представляется возможным.
— Так и написали? — удивился Николоз Давидович.
— Так и написали.
— Что ж, и на том спасибо, — сказал Андрей Аверьянович.
Они распрощались с Марией Ивановной и вышли в коридор.
— Ты огорчен? — спросил Николоз Давидович.
— Нет. Теперь не миновать третьей экспертизы, а ее могло бы и не быть.
— Третью экспертизу будут делать в Москве, там престиж товарища Габуния щадить не станут.
— Думаешь, здесь пощадили?
— Я не думаю, что из следственного отдела прямо вот так и говорили экспертам: не выдайте, братцы, нашего товарища из С. Внушали, наверное, что все другие улики бесспорны, что адвокат тянет время, основывая свои возражения на формальных придирках. Недавно попалось мне на глаза одно социологическое исследование, в нем говорится, что и сегодня к деятельности защитника в судебных делах различные круги нашей общественности относятся по-разному. Пятьдесят процентов опрошенных работников милиции к институту адвокатуры отнеслись отрицательно. Каково? Половина! Сколько из них работают в следственных отделах? Они вышли из здания и, перейдя узкую улочку, сели в коричневую «Волгу».
— Шесть лет назад ты, помнится, передвигался с помощью городского транспорта, — сказал Андрей Аверьянович.
— Это было давно, я был молодой, высокого роста, — усмехнулся Николоз Давидович. — Автомобиль для пожилого кандидата наук не роскошь, а средство передвижения.
«Волга» свернула в переулок, узкий, как щель. Навстречу поднималась машина. Николоз Давидович чертыхнулся.
— Вах, всегда я тут путаюсь, — и стал подавать свою «Волгу» назад и разворачивать ее среди других машин, стоявших у обочин и двигавшихся по узкой улице Атарбекова..
Андрей Аверьянович ждал, что на них станут орать шоферы, которым они перекрыли дорогу, но никто не орал, все спокойно ждали, когда незадачливый водитель, выкрутит свою баранку.
Выбрались на широкий проспект. Николоз Давидович откинулся на спинку сиденья и вернулся к прерванному разговору:
— Отрицательное отношение к институту адвокатуры неслучайно, конечно, не из воздуха родилось и само собой, как дым, как утренний туман, не испарится.
— Даже в кино, — сказал Андрей Аверьянович, — адвокат обычно либо прохвост, либо дурак.
— Даже в кино, — согласился Николоз Давидович. — Я далек от мысли, что адвокаты сплошь умницы и Цицероны. В свое время набилось в адвокатуру людей бездарных, а то и просто малограмотных. Но ведь в том же кино сколько бездарностей, выпускающих явную чепуху.
— Однако кинодеятели окружены неким ореолом, у них есть общественное лицо.
— Вот, вот, — подхватил Николоз Давидович, — и у адвоката оно должно быть, потому что в конечном счете он полноправный и равноправный с прокурором участник судебного разбирательства.
«Волга» выскочила на круглую площадь и чуть не наехала на палевого «Москвича». Через несколько секунд их чуть не стукнула в борт синяя «Волга». Машины теснились на этой площади, мешали друг другу на перекрестках, терлись боками и разве только не перепрыгивали одна через другую.
— Движение у вас, однако, — не удержался Андрей Аверьянович.
— Тут всегда много машин.
— Водят как-то небрежно.
— Что ты, у нас очень строго на… — он не договорил, пришлось резко класть руль вправо, чтобы не стукнуться еще с одной «Волгой».
— У русской адвокатуры великие традиции, — снова заговорил Николоз Давидович, когда они вырвались с этой сумасшедшей площади. — Петр Акимович Александров, защищавший Веру Засулич, Николай Платонович Карабчевский, Федор Никифорович Плевако, Константин Федорович Халтулари… Да разве их мало было, знаменитых, широко известных. А теперь? Кого знает публика теперь?
— Ленинградца Киселева. Изданы его защитительные речи.
— А еще?
— Сразу не припомню.
— Потому что нечего припоминать, — Николоз Давидович круто повернул в переулок и остановил машину. — Приехали. Милости прошу.
Андрей Аверьянович вернулся домой. Новые заботы отвлекли на некоторое время от дела Мити Шарапова. И Шурочка не показывалась. Но вот однажды она вошла в помещение консультации с таким лицом, что Андрей Аверьянович сразу понял — на этот раз у нее добрые вести.
— А я не одна, — поздоровавшись, сказала Шурочка и метнулась к двери: — Заходи.
Вошел и стал среди комнаты, не зная, куда себя девать, Митя Шарапов.
Усадив супругов у своего стола, Андрей Аверьянович спросил:
— Освободили?
— Выпустили, — улыбнулся Митя.
— Принесли извинения?
— Да не нужны мне их извинения. Документы выдали, я шапку в охапку и ходу, электричку не стал ждать: а вдруг передумают. Сел на первую попутную и домой.
— Мы зашли поблагодарить вас, — сказала Шурочка, — и спросить, как быть дальше. На работе Митю восстановили — хоть сейчас садись на машину, а вот платить за вынужденный прогул…
— Не пойму, — Митя пожал плечами, — будут платить или нет, ничего определенного не говорят.
— Будут, — заверил Андрей Аверьянович, — оформим документы, как полагается, профсоюз вас в обиду не даст.
Шараповы ушли успокоенные, а Андрей Аверьянович подумал, что прав был Николоз Давидович — московская экспертиза не оставила, видимо, никаких шансов следователю Габуния.
С Шалвой Григоловичем встретились они неожиданно, в аэропорту. Погода была нелетная, и в залах ожидания скопилось много пассажиров. В поисках свободного кресла Андрей Аверьянович бродил по залам и вдруг услышал свое имя. Обернулся. С кресла поднялся стройный, в модном коротком пальто Шалва Григолович.
— Садитесь, — предложил он, снимая портфель с соседнего кресла, — тут один товарищ сидит, но он пошел прогуляться, когда еще придет.
Андрей Аверьянович поблагодарил и сел рядом с Шалвой Григоловичем.
Они посетовали на дурную погоду, высказались в том смысле, что, если торопишься, не летай самолетом. Помолчали.
— А вы были правы, — первым нарушил затянувшуюся паузу Шалва Григолович, — ваши опасения по поводу экспертизы подтвердились.
Андрей Аверьянович уже знал результаты третьей, московской экспертизы. Заключение было недвусмысленное: подписи на расходных ордерах выполнены не Шараповым, а другим лицом с подражанием почерку Шарапова. Экспертиза не замкнула цепь улик, собранных следователем, и они распались. И дело тут было, в конечном счете, не только в экспертизе. Можно бы напомнить это Шалве Григоловичу, но Андрей Аверьянович пощадил его самолюбие.
— Как же теперь, — спросил он, — разрабатываете другую версию?
— Да, сказал следователь, — пошли от сберегательной кассы. Но и теперь пока что продвинулись недалеко.
— Упустили время.
— Фактор времени, конечно, играет роль, — уклончиво ответил Шалва Григолович.
Он все-таки не был убежден в невиновности Мити Шарапова. Андрей Аверьянович это сейчас понял. Казнил себя не за то, что ошибся, а за то, что не смог доказать.
— Когда я впервые с вами встретился, — сказал Андрей Аверьянович, — вы, помнится, сказали, что хотите, чтобы адвокат критически посмотрел на вашу работу, своими сомнениями, так сказать, подтвердил вашу правоту.
— Следователь обязан выслушать возражения адвоката…
Сейчас он не ощущал превосходства, и желания быть радушным хозяином, видимо, не возникало. А у Андрея Аверьяновича прошло желание щадить самолюбие Шалвы Григоловича.
— Знаете, в чем ваш главный просчет?
— Не сумел добиться признания, — вздохнул Шалва Григолович.
— Нет, признание вам совсем не помогло бы. Главный просчет в том, что вы абстрагировались от личности.
— Закон не знает личности, он имеет дело с субъектом преступления.
— Но это всегда личность, человек. И люди, закон исполняющие, не имеют права этого забывать. Вы собирали улики, но это еще не все, далеко не все — собирать улики. Если бы вы внимательно вгляделись в Шарапова, в его жизнь, вы бы поняли, что он тех денег не брал.
— Идеалистическое представление о следствии.
— Нет, как раз реалистически-трезвое.
— Нам с вами трудно понять друг друга.
— Почему же, — возразил Андрей Аверьянович. Он встал. — Я вас понял. У нас разные точки зрения.
— На закон?
— На человека. До свидания.
Андрей Аверьянович наклонил голову и осторожно пошел к выходу, стараясь не наступать на вытянутые ноги усталых пассажиров.
Николай Москвин
Два долгих дня
Глава первая. Внизу
1
В следственных материалах по делу Зыкова П. С. ничего не было сказано об Ужухове, и он сам, по понятным причинам, нигде не упоминал Зыкова. И только много позже, когда события пришли к концу, Ужухов рассказал, что первые сведения о фартовом
Девятнадцатого августа утром он отправился с дачным поездом на станцию М.
Ужухов ехал без всего, ехал пока в разведку; поэтому он чувствовал себя, как все пассажиры,— скучновато, вяло, бездельно. Сперва ел мороженое, вытирая липкие пальцы о черные старые штаны; потом курил в тамбуре, поплевывая в открытую дверь вагона; затем, вернувшись на место, сонно смотрел в окно, как бегут подмосковные леса, кустарники, столбы, дачки... Вот на насыпи промелькнул мальчишка в розовой рубахе с удочкой в руках... Когда-то и он этим играл-баловался. Но недолго — война оторвала от детства, от школы, отправила из деревни в город к тетке Глаше. Думали, тетка как тетка, ан особая оказалась!.. Эх, Аграфена Агафоновна, большую науку вы дали! Такому распрекрасному научили, что благодари, проклятую, в ноги падай, а все должок останется...
Опять пошел курить в тамбур. Дверь в соседний вагон была закрыта, и в верхней стеклянной половине ее он отразился, как в зеркале,— коренастый, с широкой шеей, с короткими руками. Вынул красный гребень и, сделав на минуту озабоченное и как бы значительное лицо — что делает каждый при причесывании, пригладил перед стеклом волосы. Но только поднес руку, чтоб и ворот на голубой рубахе поправить, как все исчезло — дверь со стеклом откатилась влево, и вошел чернобровый худощавый контролер с литыми тяжелыми щипцами в руках. И все вместе — и то, что зеркало он откатил, и то, что казенные ненавистные канты на его фуражке, на обшлагах...
— Явление пятое! — Ужухов зло хмыкнул, скривил губы.—Те же и Ефим с балалайкой!
И неохотно уступил контролеру дорогу.
— Граждане, предъявите билеты! — не отзываясь на вызов, возгласил этот, с кантами, и своей машинкой-щипцами пробив билет, спокойно прошел в вагон.
— Ходют тут!..
Это уж ему в спину, ни к чему, от бессилия... И вдруг позади:
— Контролеры настоящего юмора не понимают...
Обернулся и увидел, что в тамбур из соседнего вагона через ту же дверь вошел, виляя телом, какой-то шкет в голубых брюках не толще самоварной трубы. Ужухов не любил эту публику: сидят они по ресторанам, разъезжают с девчонками на машинах, бросают деньги туда-сюда, а в колонию ни один не попадет — деньги-то у дармоедов папенькины!.. Но было с этими вихлявыми что-то и общее, родное — тоже понимают толк в легкой, фартовой жизни... Это-то, может, и злило.
— Ты чего? — угрожающе спросил Ужухов, подступая и напрягая подбородок, отчего лицо становилось квадратным.
— Я ничего...
Видно было, что пижон струхнул. С толстого, с сиреневыми подглазниками лица сошла снисходительная улыбка. И руку с золотыми часами приподнял, будто защищаясь.
— То-то...
И Ужухов ушел опять в вагон на свое место. Снова в окне — леса, кустарники, дачки. Чего вспылил — и сам не знал. Наверное, от контролерских кантов,— хоть и другие они, а насмотрелся за пять лет на это казенное украшение! Но перед глазами почему-то маячили и золотые часы вихлявого... Самое лучшее, конечно, не бить, а
И под шум поезда, под мелькание за окном вспомнил первые дни после амнистии. Первая работа на заводе, первые дружки по цеху и самое большое, самое прекрасное: хочу — туда еду, хочу — сюда иду, ни ограды, ни оклика — свобода... И дальше бы так — жить да жить... Да вот в одно воскресенье тоже вагон электрички, но полный, тесный — люди в тамбуре за косяки двери держатся.
Мальчишкой еще плакат видел: стоит какой-то окосевший дядя с рюмкой, а под ним подпись: «Первую рюмку ты берешь, вторая — тебя хватает». Так и здесь получилось. На завод явился и так разнюнился, что даже решил часы и не загонять и себе не оставлять, но вскорости встретил Зыкова и «вторая» ухватила... Тот так расписал доходную дачку, что голова закружилась,— и легко и много... И вот Петьки Зыкова уже нет, одному надо действовать, а «вторая» не отпускает. Вот посадила на поезд, велела ехать...
2
Ужухов обошел дачу Пузыревских и слева и справа. Все сходилось с тем, что говорил Зыков. Дача стоит на отлете, последней в ряду, и к ней два подхода: слева — узким, только разойтись, переулком, ведущим к колодцу, и второй подход — справа, со стороны жиденькой рощицы, за которой шло строительство уже новых дач.
Начал с этого подхода. Несколько раз кругами, смотря в землю, будто ища грибы или запоздалую землянику, прошелся по роще. То хворостиной, то ногой шевелил траву; то шел, то присаживался... Конечно, ничего, кроме окурков и бумажек, в этой истоптанной рощице не было; скашивая глаза, разглядел у Пузыревских обычную дачную дурь: беззащитные окна первого этажа, чуть живая дверь на веранду и пудовые замки и засовы на черном, но который на дачах считают главным входом...
Сейчас занимало не это. По зыковскому плану, вся надежда была на старуху — мать самого Пузыревского, обычно не выходящую из дома. К ней же надо идти не как
На станции прокричал паровоз, и долго было слышно, как за дачами, за лесом бежали перестукивая товарные вагоны. Потом, видимо навстречу, с ровным гулом прошла электричка... Дурацкое это дело — смотреть с улицы на дом: ты никого не видишь, а из темных окон, может быть, за тобой следят — какие такие грибы-ягоды ищет дядя в захоженной, затоптанной роще...
Ужухов посмотрел на солнце и, будто собираясь уходить, отряхнул у колен штаны, огляделся и пошел в сторону новых строящихся дач. Так-то оно и лучше: если за ним в окно следили, то примут за плотника или печника, который приходил со строительства в обеденный перерыв.
По глубоким колеям, оставшимся, видимо, с весны, когда возили тут лес, он вышел к срубам, около которых было светло, желто. От лежащей вокруг щепы пахло смолой. Трое рабочих около ближайшего сруба, несмотря на летний день одетые в ватники, сосновыми колами выкатывали из кучи толстое бревно. Ужухов отошел в сторону, лег в тень куста и закурил... Нет, надо на дачку еще с другого подхода, от колодца, взглянуть. Но не сейчас, а обождав. А еще лучше, чтобы на глаза не попадаться, зайти к колодцу со стороны закусочной, то есть в тыл дачи. Только вспомнил это заведение, почувствовал голод: «Ну вот и хорошо — по дороге закушу». Бросил папиросу, поднялся, но тут его окликнули:
— Эй, орел, не подсобишь ли?
Эти трое в ватниках все возились с бревном, не могли его выкрутить из кучи. Что ж — подошел.
— Ты возьми вон кол! — сказал один из плотников с толстыми добрыми щеками.— Нашего четвертого нет, пошел за водой, да, наверное, не ту воду выпил, а с белой головкой.
Двое других не отозвались на шутку, только, придержав свои сосновые колы, как-то мечтательно посмотрели в сторону станции. Кол, который взял Ужухов, был весь в тонкой и шелушащейся золотой пленке, покрывавшей кору, она даже чуть звенела в ладонях. Вчетвером, натужась, они вывернули толстое, длинное, семивершковое бревно и теми же колами-рычагами покатили его по слегам к срубу.
— Налево кантуй! Налево! — услышал Ужухов позади себя окрик.
Оглянулся и заметил рядом черноусого в белом фартуке плотника — красавца, как на плакатах рисуют. По тому, что он в руке держал цинковое ведро с водой, Ужухов догадался — это пришел тот, четвертый. Что ж, он тут будет стоять да командовать, а ты за него работай!..
— Нет, дядя с усами, ты уж сам тут кантуй! — ухмыляясь сказал Ужухов, передавая ему кол и отходя.— А у меня тоже дела есть.
Вытерев руки, к которым пристала золотая пленка, о штаны, он зашагал к закусочной. Да, у него тоже дела есть...
3
Он и раньше за собой замечал: о каком-нибудь пустяке долго соображает. В сельской школе, когда учился, его тугодумом звали, с годами он, конечно, бойчее стал — такая жизнь была, что очень-то не зазеваешься,— однако время от времени маху давал... Вот и теперь: зачем этим плотникам на глаза показывался! Пройти бы мимо — и все. А тут ворочал с ними бревна — могли в лицо запомнить... Мерещился даже какой-то
Это натолкнуло на мысль в закусочную не заходить. Ведь Серафима, которая на даче Пузыревских была домработницей, теперь, с этой весны, работала в закусочной судомойкой... Знаком с ней был не он, а Зыков, и не ему, а Зыкову она рассказывала, что хозяева «богато живут, а еще больше от глаз хоронят». Видел эту Серафиму только раз и мельком, но бабы памятливы.
Вернувшись к станции, прошел мимо закусочной, повернул вправо, к рыночной площади, и тут, оглядевшись, заметил врезанный в голубой забор ларек с пивом.
На мокрую и грязную доску перед окошком ларька положил смятую в кармане булку, потребовал кружку пива и два кубика плавленого сыра. Толстым пальцем с коротким ногтем осторожно снимал серебряную кожуру, но она плохо поддавалась, и на сыре от пальцев оставались темные следы. Освободив от обертки, положил сыр на ту же осклизлую доску-подоконник. Он был не брезглив, но теток, процветающих на пивной пене, не любил.
— Вытирать, мамаша, тут нужно! — сказал он.— Как в хлеву!.. Да и то в теперешних хлевах, говорят, чище!
Молодая, но раздобревшая женщина, нагнув голову, чуть высунулась из своего окошка, и он увидел голубые, пустые, привыкшие ко всему глаза. Потом в окошко нехотя просунулась рука с мокрой тряпкой, поелозила по доске — Ужухов на минутку приподнял свой сыр и булку — и скрылась.
«Не Серафима ли это?»
Было что-то похожее в лице. «Может, ларек от закусочной работает?..» Но отогнал мысль — пуганая ворона и куста боится. Ведь если бы это была она и она его узнала, то спросила бы про Зыкова — ведь любовь крутили...
Расплатился и пошел к даче Пузыревских, но уже другой дорогой, забирая влево, чтобы незаметно выйти к тыльной стороне дачи, где был ход к колодцу.
Солнце шло за полдень, тени все еще были укорочены, и везде было жарко. Но на дачах, мимо которых проходил Ужухов, жизнь продолжалась: по участкам бегали дети; женщины подвязывали на клумбах цветы, копались на грядках; мужчины, развалившись в гамаках, читали газеты, один сдуру, несмотря на жару, подтягивался и кувыркался на самодельном турнике...
«Делать нечего — воздухом дышать приехали!»
Ужухов кривил губы — нет, достанься ему такое добро, он бы траву ниточкой не подвязывал и не таскался бы за город, чтоб воздухом дышать — будто его и в городе мало,— а совсем по-другому распорядился. Не жизнь у него, а игрушка была бы...
Только одну хозяйку он одобрил: какая-то высокая худощавая старуха рогатинами подпирала тяжелые, полные плодов, ветки яблони. Здоровые, в кулак, августовские яблоки уже просились упасть, да пусть еще повисят, пусть еще поболее нальются. Ужухов окинул взглядом это дерево и другие деревья в саду — такие же полные и тяжелые.
«Вот эта бабушка мозгами шевелит! Даже если плохо-плохо по рублю за яблочко, то столько загребет!..»
Показалась желтая дача Пузыревских. Ужухов пошел медленно, всматриваясь в дачу, а когда свернул влево, в узкий проход, ведущий к колодцу, то все косился на нее. И вел взглядом по низу дачи, будто подрезал ее.
Так и есть! В дощатой обшивке подполья с этой стороны дома была не замеченная им ранее низкая дверца на щеколде, ведущая в подпол. Ужухов сразу представил, что именно в этих потемках: кирпичные столбы, держащие на себе дачу, между ними — стоящее на земле основание печи. Вот и все, если не считать всякого хлама, вроде лопат, граблей, старых лукошек и корзин, которые обычно сюда забрасывают...
С веранды послышался шум.
«Вот и живые!»
По ступенькам легкой походкой сошла невысокая, лет тридцати пяти, худенькая женщина в белом платье. В одной ее руке был плетеный стул, в другой — книга. Ужухов затаился.
Не полагаясь на быстрое соображение, он, еще идя от пивного ларька, подумал о том, что, может быть, придется постоять у дачи. Но не дуриком, конечно, пяля вовсю глаза! Навели на мысль глинистые, не просохшие еще от ночного дождя тропинки и дорожки.
Он поднял с земли щепочку и, прислонясь к дереву, стал не торопясь соскабливать приставшую к подметке рыжую глину.
...Женщина, устроившись в тени дерева, читала, держа книгу на отлете, и Ужухову казалось, что она больше всех других дачников выставляется: те хоть в цветах копошатся или на турнике крутятся, а я вот, смотрите, совсем ничего не делаю — читаю... Его всегда воротило от этих читальщиков: едут в метро — читают, едут в поезде — опять нос в бумагу. А что толку! Уж если есть у тебя свободное время — поспи или закуси...
Да и сама она ему не понравилась — с лица ничего, а так поглядеть не на что... Тонкая как струнка...
Почистив щепкой один ботинок, Ужухов поднял другую ногу. Женщина все читала, в доме была тишина; из-под веранды выскочил петух и, пригнув голову, погнался за курицей; ветер пошевеливал пару лилового белья, висящего на веревке... Ужухов обчистил и второй ботинок, а из дома больше никто не показывался. Тут со стороны соседней дачи послышалось повизгиванье ведерных дужек — кто-то шел к колодцу. Ужухов бросил щепку и хотел поскорее уйти, но потом спохватился: а зачем, разве кто догадывается, почему он тут? И прежде чем уйти, не спеша, поворачивая ступню то левым, то правым боком, вытер ноги о траву. Тут открылось одно из окошек дачи Пузыревских, и кто-то крикнул:
— Пышено где? Куда переложила?
Скосив глаза, Ужухов увидел в окне старуху с серым лицом, с обвисшими щеками.
— В шкафике, мама, внизу,— ответила женщина, посмотрев поверх книги.
«Она!» — подумал он, и что-то смутное, тревожное, которое будет впереди, представилось сейчас. И он понял, что все это время, пока орудовал щепочкой, ждал не кого-нибудь, а ее, эту старуху...
И, идя к станции, все почему-то повторял про себя — без смысла, без толку: «Пышено где, пышено где...» На станции — тоже ни к чему — подумал: «Кашу варят... По их средствам можно было бы чего повкуснее...»
На станцию М. к желтой даче он ездил и еще раз. Все подтвердилось, что говорил Зыков: Пузыревских трое, квартирантов нет, собак не держат. Видел самого — мужчина рослый, осанистый, однако барина из себя не корчит: он и с лопатой в огороде, и с ведрами на колодец, и топором калитку осаживал. Впрочем, его
И по фундаменту, по подполью еще раз глазами прошел. Заметных щелей не было, а если глядеть с той стороны — из темноты, то, конечно, найдутся. Кроме того, и из самой дверцы будет видна калитка: кто ушел, кто пришел.
И пока щупал все это глазами, примеривался, вдруг увидел себя уже лежащим там, за низкой дощатой дверце, под полом. Над головой ходят, пыль сыплется... А когда все кончится — ищи-свищи! — согнувшись в три погибели, сюда влезет агент, обнюхает и скажет: «
И Ужухов стал готовиться.
Глава вторая. Наверху
1
Есть семьи, на которых соседи смотрят и не нарадуются,— как хорошо, как счастливо люди живут.
И верно: муж занимает приличную должность, вовремя возвращается с работы; жена всегда дома, хлопочет по хозяйству, приветлива, хорошо одета... Кроме того, небольшая, но собственная дача, «Волга», холодильник, телевизор, осенью ездят на юг... Живут люди, как говорится, в свое удовольствие. Да еще бабушка — мать мужа — и помощница по хозяйству, и домохранительница, и у самовара — добрая уютная улыбка.
Такой счастливой семьей и были для соседей Пузыревские.
Но только для соседей.
Брак Федора Трофимовича с Надеждой Львовной можно было бы назвать удивительным и непонятным, если бы не было объяснений к нему. Он совершился в тяжелую годину войны, когда нормальная жизнь была нарушена. Как в это нарушенное, необычное время люди, не найдя сахара, покупали сахарин, не найдя материи, шили платья и штаны из штор и биллиардного сукна, так порой и браки в это время совершались не по влечению сердца, а из-за других, более, так сказать, существенных, настоятельных соображений.
Федор Трофимович и Надежда Львовна встретились в сорок первом году в эвакуации в городе К.
Он заведовал клубом на одном подмосковном заводе и вместе с ним переехал сюда, на восток. Город К. был уже переполнен. Эвакуированный завод разместился в недостроенном театре, клубу же не нашлось места, и Федор Трофимович носился по городу в поисках хоть какого-нибудь помещения. Так он набежал на местный Дом печати.
В двух нижних этажах холодного, неотапливаемого дома, согреваясь печурками, ворочались типография и редакция одной эвакуированной газеты, а верхний этаж со зрительным залом и клубными комнатами стоял продрогший, заиндевелый. Вот на него-то и нацелился Федор Трофимович — раз пустует, надо взять. Он расхаживал по промерзшему, как бы чугунному, паркету зала и качал головой: взять-то взять, а что с ним потом делать? Неспущенная вода в отопительных батареях замерзла и порвала трубы. Если все менять, чинить, то и зима пройдет...
Пока ходил по студеному залу, раздумывал, постукивал по окаменевшему отоплению, продрог больше, чем на улице. И вдруг толкнул какую-то дверцу — и сразу теплым-тепло.
— Вот благодать-то!..— невольно воскликнул он.
Это была библиотека — полки с книгами, и две женщины около чугунной, пышущей жаром печки.
— Закрывайте! Закрывайте! Откуда вы пришли?
И библиотекарши — одна пожилая, другая молоденькая — замахали на него руками, будто он открыл дверь на улицу. Они объяснили, что эта дверь закрыта, что в библиотеку надо входить по другой лестнице. Оглядели вошедшего — человека молодого, но дородного, в белых с отворотами дорогих бурках, которые любили носить хозяйственники,— и у них появилось на лицах озабоченно-просительное выражение: может быть, это новый комендант, администратор, директор, у которого можно что-нибудь попросить для библиотеки, зимующей, как на полюсе, среди необитаемых просторов третьего этажа.
Но нет, оказалось, к Дому вошедший не имеет отношения и — наоборот — сам хочет что-то попросить.
Федор Трофимович рассказал о бедственном положении завода: бог с ними, с хоровыми, шахматными и прочими кружками, с балалайками и плясками,— на время войны можно с этим подождать, но вот рабочим негде собраться, чтобы о труде, о производстве потолковать. И он сам тоже хорош: завклубом без клуба...
И то ли откровенность Федора Трофимовича, то ли добрая женская жалость, но библиотекарши приняли к сердцу его положение, стали обсуждать, советовать. Особенно молоденькая, тоненькая — пожилая звала ее Надей.
— А что, если вам печки, как у нас, по залу расставить?— говорила она.— Может, и четырех хватит?
— Ну что вы!
Федор Трофимович вспомнил, какой белоколонный был зал в их подмосковном клубе, и вдруг эти простецкие, барачные печки!
— Ну тогда электрические плитки. Много-много...
Тут уж и старая библиотекарша рассмеялась: этими-то крошками да прогреть такой залище! И Надя, и Федор Трофимович тоже улыбнулись. В общем оживлении она посмотрела на него как-то особо — не то кокетливо, не то пристально. Секунда какая-нибудь, а Федор вдруг почувствовал себя легко, хорошо.
За шкафами послышались голоса — пришли посетители, и Надя пошла к ним.
...Через день он опять пришел в холодный зал. Расхаживал в своих белых бурках из конца в конец, мерял зал шагами. А что, действительно, по углам поставить четыре печки, как она говорила! Дымоходные трубы на заводе в пять минут сколотят, а вот куда их вывести наружу, чтоб поменьше этого украшения в зале было... И он расхаживал, мерял. Он расхаживал, мерял и все ждал, что шаги его будут услышаны, откроется дверь в теплым-тепло, и тут же возглас: «Ах, это вы!» И тот же взгляд, улыбка...
Но дверь не открывалась, и Федор, потоптавшись, сделав на лице озабоченно-деловое выражение, сам открыл ее. Извинившись, что опять пришел не с того хода, он сказал:
— А я, знаете, все же решил хлопотать об этом зале. Может, и в самом деле, если печки поставить...
Пришел он очень удачно: у Нади кончилась работа, она уже была в синей шубке и в черной маленькой меховой шапочке — будто девочка-школьница. Вышли из Дома вместе.
По дороге разговорились. Нет, оказалось, совсем не школьница (и не Надя, а Надежда Львовна), сама преподает историю, но война раскидала учеников, и вот — в библиотеке. Отец на фронте, приехала в К. с матерью и хоть одиноко без папы, хоть живут, как эвакуированные, за занавеской, все же не унывают, по вечерам собираются московские и местные знакомые и — стыдно сказать — заводят патефон, играют в шарады...
Он тоже о себе рассказал. Несмотря на свои двадцать девять лет, чем он только не занимался! Был и электромонтером, и завгаражом, и работал по мясохолодильному делу, был и по хозяйственной части в одном театре.
— Теперь вот завклубом на большом заводе. Но все это не то! — добавил он.— Есть у меня одна думка, которая тянет...
Она деликатно не спросила, что это за думка, но выжидающе взглянула на него ясными, девичьими глазами. И когда он не ответил, она спросила про родных. Отца Федор смутно помнил — давно умер, а мать отправил в Ташкент к родственникам. И он заговорил о матери.
В своих франтоватых бурках он вышагивал рядом с ней по заснеженному, неубираемому тротуару, слушал, говорил сам, а думал о том, что вот сейчас, внезапно, будет ее дом, она уйдет, исчезнет, и он останется один на тротуаре...
Так и случилось. Надя протянула руку, поблагодарила и ушла в какое-то темное парадное.
2
Как все хорошо, по-человечески начиналось! Видимо, даже у разных натур зарождение любви одинаково, как при жажде вода для всех вода.
...Да, скрылась за темной дверью, но была исконная, освященная веками тропка: надо искать встреч.
Выручили те же печки — ее печки...
Сперва он думал принести в зал какое-нибудь железо и начать стучать, громыхать — уж на шум-то эти затворницы откроют свою неоткрываемую дверь! Потом понял — просто одурел: зал еще не передан, а он уже тут грохает. Да потом какой разговор при старой библиотекарше! Нет, надо перехватить Надю на улице.
Узнав, когда она кончает в библиотеке работу, он выбрал против Дома печати — это оказалось окно аптеки — удобное место наблюдения. И как только она вышла из Дома, он к ней навстречу.
— А я, знаете, к вам шел... то есть в библиотеку. Хочу взглянуть, где дымоход от котельной проходит. Ведь тогда трубы от печек можно прямо в дымоход... Вы, Надежда Львовна, не знаете, случаем, котельная не в вашей секции?
Ну, конечно, она не знала, где котельная. Вздохнув сожалительно — не очень уж сожалительно, он пошел рядом, объяснив, что потом вернется в Дом...
С этого дня они стали встречаться.
...Они стали встречаться, но Надя не придала этому никакого значения. Она была недурна собой, неглупа, играла на рояле, много читала, и около нее со школьных лет группировались и подруги и товарищи.
И сейчас, несмотря на эвакуацию, на жизнь в чужом городе, у Нади по вечерам собирались люди. Тут была и бывшая однокурсница по педагогическому институту, которая тоже очутилась в К., и новая знакомая по Дому печати, и молоденькая соседка по квартире. Были, конечно, и молодые люди — знакомые по работе или по долгой и хлопотной дороге из Москвы до К.
Собирались, говорили о войне, о прочитанных книгах, об увиденных спектаклях и фильмах, иногда заводили патефон или играли в шарады. Образовался тот обычно-интеллигентный уровень разговоров, споров, игр, отношений, когда люди стараются обнаружить ум, знания, тонкость понимания. Тут, понятно, не было никаких глубин и взлетов мысли, но установились те легкие, приятные отношения, когда люди понимают друг друга с полуслова.
И вот в эту компанию вступил Федор.
Когда говорили о «Петре Первом» Толстого, о Пристли, пьеса которого «Опасный поворот» появилась в канун войны, он, сидя на краю дивана, уже у занавески, помалкивал. То же самое было во время споров: какая жизнь будет после войны, какая разница между культурным и образованным человеком, вернется ли архитектура Корбюзье, есть ли объективное познание мира и так далее.
Федор слушал спорщиков молча, то внимательно — морща лоб, то поводя черной бровью — недоверчиво, то явно скучая — тогда брал в руки со стола какую-нибудь штуку и начинал ее развинчивать и свинчивать. Он делал вид, что все это ему уже известно, что где-то это уже отспорено, что истина уже установлена. Или же его взгляд говорил: «Да, это мне неизвестно, но я такой чепухи и знать не хочу! Для жизни это не имеет значения!»
Среди присутствующих он выделял двоих, явно ухаживающих за Надей: худого, длинного Чернышева, который говорил, что он заводской техник-конструктор, но больше всего распространялся о философии, о живописи, о каком-то импрессионизме; и Юру Кирюшина — белесенького, жидкого, в большом количестве (даже нагоняя сон) читавшего наизусть стихи. Служил он у одного важного лица референтом. Что это значит, Федор не знал, но видел, что должностью своей Кирюшин задается.
Неизвестно, как бы пошли отношения между устроителем печек в холодном зале и хранительницей книг в Доме печати, если бы не эти личности, вставшие на пути. Нельзя сказать, что Федор Трофимович любил препятствия, но он был самолюбив, завистлив, и если он видел, что кто-то чего-то добивается, то, во-первых, начинал верить — это желаемое действительно ценно и стоит того, чтобы его добивались; а во-вторых, у него тотчас появлялась охота растолкать всех локтями и прийти первым.
Так он решил действовать и тут. Но как?
Он видел, что Надя внимала и этому самому импрессионизму, и стихам, которые нагоняли сон, и это ему было не по плечу. Он не только никакого Корбюзье не знал, но однажды в разговоре так легко и просто сболтнул «процент» и «магазин», что этот белесенький, хлюпенький Кирюшин взглянул на него с обидным любопытством.
Тогда он стал действовать по способу пылких влюбленных: раньше приходил, позже всех уходил, говорил о чувстве, которое... В эти часы он был один, и Надя невольно слушала только его. Однако слушала она плохо.
3
Да, слушала она его плохо. И, по правде сказать, не понимала, почему Федор Трофимович проявляет такое рвение. Правда, он ее несколько раз проводил до дому, она пригласила его заходить — вот и все. И в Москве так было заведено: ходят в дом разные люди, говорят, спорят, отправляются ватагой в кино или на каток. Может быть, кто-то нравится или кто-то ухаживает, но все это как-то не по-серьезному — больше просто товарищеские отношения...
Но Елена Николаевна, мать Нади, которая тихой мышкой, неслышно присутствовала при их сборищах, сказала как-то:
— Этот вот крупный, в бурках... ну, Федор... я чувствую, имеет какие-то виды.
...И был день, который Надя потом не раз вспоминала. Компанией шли из кино. Федор Трофимович говорил громко, махал руками — у него была новость: зал в Доме печати, несмотря на хлопоты, ему не дали (сами печатники решили вдохнуть в него жизнь), но вдруг на набережной он отыскал какой-то барак, который до войны не успели сломать. Тут уж никто не будет препятствовать — стучи, наколачивай.
По тому, что Федор был оживлен, все взоры были обращены на него. И ее — тоже.
И тут Надя вспомнила мамино «имеет виды». Она мысленно представила, что вдруг не кто другой, а именно вот этот человек будет ее мужем... Это было так дико, нелепо, да нет — ужасно, что ее даже передернуло. Будто до чего-то дотронулась.
— Ты что? — спросила идущая рядом подруга.— Озябла?
— Да, как-то... — И Надя поежилась не то от этого, не то от холода.
Казалось бы: почему же? Он был человек как человек— статен, румян, даже красив. Но хотя между встречей в библиотеке («Закрывайте дверь! Закрывайте! Откуда вы пришли?») и маминым «имеет виды» прошло немного времени, Надя почувствовала главное: чужой. Бог с ними, с Корбюзье и стихами, но и все остальное, что ей было родным, близким и понятным с полуслова, ему надо было растолковывать. И она как-то — с неловкостью, даже с обидой за Федора Трофимовича — сравнила это с роялем, где вместо струн были бы натянуты пеньковые веревки, которые здорово надо дергать, чтобы они издали звук.
У натур деятельных, как у Федора, всякая неудача, задержка вызывают еще большее стремление достигнуть пели. Сама же цель — как обычно бывает в этих случаях — становится еще более желанной.
Но тут Федор не знал, что делать. Он видел, что его ранние приходы и поздние уходы, его объяснения ничего не приносят. Надя была с ним любезна, но явно скучала.
Но как-то все случилось само собой.
...Однажды Надя подошла к большому дивану, где обычно располагались все пришедшие, и сказала:
— Пойдемте к столу... Будет чай! Можете себе представить!
Да, это было удивительно. В город К. перед войной завезли огромное количество натурального кофе, и его пили и так и сяк, а чай не продавали даже по карточкам. Кроме того, на столе было великолепное угощение: ломтики черного хлеба, поджаренного на хлопковом масле.
Однако, когда все сели за стол, электрическая плитка, на которой вскипал чайник, вспыхнув и озарив голубое дно чайника, потухла.
Тихая мышка — Елена Николаевна — вынула из седых волос шпильку и где-то, в известном ей месте, попридержала потемневшую спираль. Из-под шпильки вылетела зеленая искра, и спираль закраснелась, засветилась. Однако тут же и опять потухла. Как дальше старушка ни орудовала шпилькой, плитка не зажигалась. Кто-то из гостей предложил встряхнуть плитку.
— А мне говорили, что надо карандашом,— сказал Кирюшин.— Графит... не проводит ток. Позвольте, я...
Он бойко всунул острие карандаша в спираль, она заалела — все обрадовались,— но когда он хотел вынуть карандаш, спираль зажала графит, и Кирюшин выхватил ее из плитки. Извиваясь, как живая, спираль по-змеиному вертела из стороны в сторону острый конец — кого бы укусить. Все подались назад. Кирюшин отскочил, перевернув стул.
— Минуточку! Минуточку!
Федор не спеша подошел к розетке, вынул штепсель и подхватил тряпкой безопасную теперь спираль.
Дав ей остынуть, он соединил спираль с контактом и быстро разложил ее в круговые прорези плитки. Воткнул штепсель, и плитка загорелась ровным, спокойным светом.
Чайник докипел, и все сели за стол.
Как-то Надя закрывала, досадливо пристукивала форточку, а та — подлая — все отходила. Решила, что она набухла, и оставила ее в покое. Подошел Федор, провел пальцем — только пальцем — по форточному просвету, сбросил тонкие льдышки, и форточка закрылась. В другой раз спросил у Елены Николаевны, нет ли у нее талонов на водку, — у них на заводе такую знатную дают. И верно: принес зеленый армянский «Тархун», который на базаре особенно ценился. А то однажды по-простому взял да дров наколол. Пришел засветло и отмахал поленьев тридцать...
Потом то, потом это, — в доме все время требовались умелые руки. И пошло: «Федор Трофимович, вы не могли бы...» Или: «Федор Трофимович, вы не сделали бы...» И он мог, и он делал.
Уехал как-то на неделю в район — тес для клуба принимать,— так в доме все разладилось: вместо сливочного масла получили по карточкам какой-то неаппетитный комбижир; у знаменитого дивана, где все собирались, треснула и стала отходить спинка, и туда теперь заваливалась всякая мелочь; покрепчали морозы, из-под пола стало дуть; смешно сказать — у Нади в самых лучших туфлях вылез на пятке гвоздь, и никак и ничем его, противного, нельзя было забить...
А приехал Федор через неделю, словно спаситель явился! И масло, и диван, и пол, и все другое... Ну и, конечно, несносный гвоздь — одним махом.
Эффектнее всего с диваном получилось. В один из вечеров философы, как обычно, сидели на диване (только неслышная Елена Николаевна мимоходным шепотом: «На спинку не очень, не очень! Трещит!») и рассуждали о своих «быть или не быть». И вдруг дверь открывается и — Федор Трофимович, неделю отсутствовавший... После всяких расспросов и опросов — сюда же, на диван, к занавеске. И опять в безвестность, в молчание — слушать, что умные люди говорят. А они действительно о мудреном заговорили. Худой угрюмый Чернышев доказывал, что, несмотря на то, что «Поэтике» Аристотеля двадцать два века, она жива до сих пор; Кирюшин же, размахивая бледными руками, говорил, что она уже «не звучит»...
Кирюшин был немощей и легок телом, но в споре преображался: вскидывал подбородок и жесты — решительные, смелые. И вот тут тоже: вскочил, оперся картинно на спинку дивана и только собрался пуститься во мрак двадцати двух веков, как раздался треск.
— О, господи! — воскликнула тихая Елена Николаевна и, борясь с вежливостью хозяйки, все же добавила: — Я же предупреждала!..
Тотчас все встали с дивана, и как-то само собой дальнейшее перешло к Федору Трофимовичу. Ему помогли отодвинуть диван, дали в руки молоток, гвозди. Федор присел на корточки.
— Тут уж кто-то вбивал! — сказал он, рассматривая низ спинки.
Ему объяснили, что в его отсутствие это пытались сделать и Кирюшин и Чернышев.
— Чудно! — Федор покачал головой.— Гвозди-то мимо прошли. И не здесь надо было...
И принялся за дело. Он командовал: держать, отпустить, подать, принять... Все помогали ему, слушались — Аристотель отправился обратно в глубь веков, а вот сейчас главным, нужным был человек с молотком в руках...
4
В жизни Нади был день, когда она не могла даже представить себя женой Федора Трофимовича. И был другой день, когда этот первый день как-то забылся, отошел...
Самые неожиданные поступки могут иметь объяснения.
Надя, несмотря на свои двадцать лет, никого еще не любила, хотя некоторые ей и нравились. Она принадлежала к тому довольно распространенному типу женщин, которых покоряет любовь к ним. Этому способствует многое: сознание, что ты кому-то нужна, неуверенность в том, что встретишь
Так было и тут.
Пока Федор был в числе приятелей, по-мальчишески ухаживающих, Надя принимала это; когда же она мысленно представила, что он вдруг будет мужем, — ее ужаснуло, ибо она поняла, что он чужой ей. Казалось бы, все ясно — ничего не состоится.
Но Федор проявил упорство в своем стремлении, он продолжал твердить о своем чувстве и наконец сделал предложение. И тут вошло в действие упомянутое «он меня любит», и чужеродность Федора стала куда менее ощутимой — рояль с натянутыми веревками ей уже более не вспоминался. Она многое прощала, многое старалась не замечать, а то и просто не видела...
Но было и еще. Может быть, самое главное. Все подвиги Федора по бытоустройству — все эти простецкие плитки, форточки, диваны, «Тархуны», гвозди, дрова и так далее,— совершенные им в трудное время, в чужом городе, по-житейски, по-простому, говорили о том, что жизнь с Федором будет удобной, легкой — жизнью под крылом.
Возможно, это соображение не пришло бы к Наде, если бы было мирное время, если бы она жила дома, если бы дома был отец... Оно пришло еще и потому, что рядом — как бы для сравнения — находились два человека, тоже могущие стать спутниками жизни. Но какими? Ничего, кроме умных разговоров на диване. Это в теперешнее-то время!..
И будущая жизнь с Федором показалась Наде такой настоящей, основательной, именно той, которую женщина должна выбрать. Нет, у нее будет своя профессия, свой труд, но в случае непогоды еще и крыло — поддержка, помощь...
И брак совершился.
Федора точно живой водой спрыснуло. И так-то был работящий, а теперь, после женитьбы, такую деятельность развил, что будто ни войны, ни эвакуации, ни всяких карточек.
А начал с занавески. К чему этот ситцевый полог, отгораживающий комнату от прихожей! Нет, он сделает по-настоящему — поставит перегородку. И верно: явились рабочие из клуба и за две буханки хлеба и четвертинку водки сколотили тесовую перегородку с дверью. Потом Федор принес несколько кусков бордовых обоев с большими зелеными розами и оклеил ими перегородку. Стало в комнате тише, уютнее, и Елена Николаевна с Надей — что женщины ужасно любят — стали переставлять в комнате: это теперь туда, а это теперь сюда... Только старушка косилась на обойные розы — они могли быть и помельче, и потом — почему зеленые, как капуста?
Затем Федор подкупил дров, достал по ордеру, задешево, для Нади козью шубку, а как-то, сияя, принес вещь крайне редкостную в хозяйстве: примус со счетверенной горелкой, очень удобный для кипячения баков с бельем. Был примус не новый, достал его Федор у знакомого кладовщика на авиационном складе (такими примусами разогревают зимой авиамоторы) и два вечера, завесившись фартуком, чинил, паял его, пока он, не став на пол на свои черные коренастые ножки, не загудел всеми четырьмя горелками — мощно, величественно.
Елена Николаевна похаживала около этого счетверенного рычащего чуда, прижав руки к груди.
— Господи!.. Он нас тут всех спалит... Но для белья, конечно...— Она обернула к Федору лицо, полосато-голубое от бешеного пламени. — Помню, в Париже, я девушкой с папой ездила, видела на одной технической выставке модель действующего вулкана. Так страшно, помню, было...
Довольный, оживленный от своих забот о двух женщинах, видящий, что труды его нравятся, ценятся ими, Федор однажды — принести что-нибудь в дом было для него сущим праздником — извлек из кармана кожаного пальто пузырек, отливающий перламутром. В нем оказалась разведенная золотая краска. Жесткой кисточкой он позолотил ручку у перегородочной двери, черные ножки у своего могучего примуса, шпингалеты на окнах...
Нет, это был совсем уж не Париж, и Елена Николаевна, вздохнув, переглянулась с дочерью. Федор уже намеревался провести золотой бордюрчик вдоль подоконника, когда Надя остановила его:
— Не надо, Федя... Ну, понимаешь, не нужно...
Он обернулся к ней весь — рослый, голубоглазый, простодушный, с кисточкой в руке.
— Так ведь краска-то золотая! Красиво!..
...Этот день позолочения Надя потом, много лет спустя, часто вспоминала: тогда выручило милое женское всепрощение: «Ну так человека воспитали — вот и все!» Но было другое, о чем Надя не знала и которое тоже произошло в это время и, если вдуматься, было чем-то сродни позолоченным шпингалетам.
Дело в том, что тес, из которого была сделана перегородка, оказался особым. Он
...Да, года шли за годами, и давно было забыто и эвакуационное житье, и первые годы после войны, когда Федор, оставив невидное занятие — заведование клубом, исполнил свое давнишнее желание: перешел в торговую сеть.
Еще в первые дни знакомства с Надей, провожая ее от студеного Дома печати до комнатки за занавеской, он как-то сказал ей: «Думку одну имею». И вот думка эта осуществилась: две витрины, зеленая вывеска с белыми буквами «Фрукты-овощи», несколько продавцов, кассирша, ящики и полки с товаром, а позади всего — фанерный кабинетик с окошком, выходящим на двор.
Но и это тоже прошло. Желание исполнилось — стоял у торговой сети,— но, оказывается, не каждая сеть что-нибудь приносит. После фруктов и овощей дали заведовать минеральными водами (совсем уж пусто), за ними — тоже тихие — книги, бумага, всякая канцелярская снасть...
И вдруг — мебель! Кабинетик у заведующего, как ни странно, тоже фанерный и тоже с окошком на двор, но живой, шумный. Один пришел, другой ушел, один просит, другой обещает, третий уже спасибо говорит... Но оказалось, главное-то не здесь шло, а около всяких сервантов, шифоньеров, туалетов, гарнитуров... Вот там-то сеть была так сеть... А заведующему от продавцов, от грузчиков, в сущности, одна мелкая рыбешка доставалась. Не дело, не порядок, конечно, но к лучшему вышло — по прошествии времени на самих рыбаков сеть была наброшена, а заведующий уцелел, лишь перевели на другой товар — на головные уборы.
Место тихое, а если разобраться, то перевели Федора сюда в назидание и в наказание: интереса от торговли никакого, а хлопот и поношений сколько угодно! Еще бы — зимой на полках белые кепки и соломенные шляпы, а к лету наконец-то приходят меховые слежавшиеся ушанки с рыжими тесемками. От покупательской хулы хоть в подвал залезай! Одно только интересное дело и было, когда вдруг завезли меховые шапки под чудным названием «гоголь» — островерхие, вроде поповских камилавок. Тут уж публика не посмотрела, что май месяц, и начала их не только разбирать-расхватывать, но и про хулу и поношения забыла. Вот тут-то директору магазина кое-что перепало...
Но все же это было только раскачкой — настоящее дело засветилось, когда на степной прославленной целине, о которой тогда только и было разговора, открылись торговые вакансии. Поразмыслив, примерившись, как он оставит свои шапки-шляпки, жену и мать, Федор подал заявление, где, как и в тысяче других — чтобы походить на этих других! — стояло:
Какие уж там трудности! Сразу попал на хорошее место.
И опять на фрукты и овощи, с которых начинал свое служение в торговой сети. Но какие! Не тот, в две витрины, магазинчик, а здоровущий склад-база. Да еще вместе с бакалеей... И вот тут-то, на степных просторах, Федор Трофимович и развернулся. Вот тут-то думка его наконец-то по-настоящему, по-желанному исполнилась...
Но и это прошло. Однако чинно-благородно прошло, как пчела на щедром цветке: пьет-пьет мед, да уж полна, да уж вся набухла — пора и отвалиться подобру-поздорову...
И вот снова в Москве и на чистой, красивой работе — лисиц серебристых да соболей баргузинских продает.. И все другое: и кабинет у директора просторный, с вазами, с коврами, и сам степенный, представительный, и дача под Москвой, и в гараже своя «Волга», да еще и нетронутое, запасенное лежит...
Но в семейных отношениях за это время были утраты. Мать Нади — Елена Николаевна — так и не вернулась из эвакуации, и дочь на чужом кладбище, в чужом городе, похоронила ее. Годом позже погиб на фронте отец. Надя совсем осиротела, и Федор, чтобы в доме была помощница, взял после войны свою мать — Марфу Васильевну — к себе.
...Вот к этому-то семейству и с благоденствием и с утратами в один августовский день и подошел Ужухов. Его не интересовало жизнеописание этих дачников, он знал только одно:
Глава третья. Внизу
1
Как показал Ужухов на следствии, план его был такой: пробраться в подпол дачи Пузыревских, затаиться и ждать, когда в доме останется одна старуха. Только так, находясь в доме, а не маяча около него, что, конечно, вызвало бы подозрение, и можно было это сделать. Когда его спросили, почему он избрал именно старуху (М. В. Пузыревскую), Ужухов ответил:
— Сам-то хозяин больше в магазине, а на даче он только вечер и ночь. И в это время его одного не застанешь. Кроме того, если и случись это, то он мужчина здоровый, мог мне вполне и накидать... Я ведь пустой, без оружия шел... Если же взять дамочку ихнюю, то она не в счет. Как полагаю, останься я с ней один на один, ей мне и сказать-то нечего будет... А вот старуха, я рассчитал, должна была знать, где лежит то, за чем я пришел. Сын-то должен был кому-то довериться! А мама у него как раз подходящая...
Но это было потом, а сейчас, утром двадцать четвертого августа, Ужухов проснулся от режущей боли за ухом. Четыре найденных в подполе кирпича, которые он положил вчера ночью в изголовье, конечно, оказались не подушкой. Закрыл их краем одеяла, положил под ухо меховую шапку, и все же получилось не пух-перо. А потом и это съехало, и под утро лежал просто ухом и щекой на голом кирпиче...
Он, не проснувшись еще совсем, приподнялся, сел на землю и своей короткой с широкими ногтями рукой потер за ухом. Под пальцами что-то тонко, чуть слышно затрещало, и Ужухов, поднеся ладонь к глазам, увидел кусок пыльной паутины. Пыли на ней было так много, что на руке лежал как бы серый лоскут. Он вытер ладонь о свои черные штаны и хотел было встать — после сна тело просило подняться,— но голова коснулась потолка, и он остался сидеть. Отгоняя сон, Ужухов грубо — сплющив широкий нос — провел рукой по лицу. Поднял глаза и увидал над собой доски пола и сизую, в трещинах, балку, по которой взад и вперед нервно бегал разоренный, без своего серого шалаша-лоскута, паук.
«Ах, да!..»
И сон совсем отходит. Вспоминает поздний поезд, путь по темным дачным улицам, заскрипевшую калитку, согнутую — чуть не на четвереньках — неслышную пробежку до подполья...
Откуда-то сильно тянет керосином, и Ужухов оглядывается. Вот не думал, что в таком месте светло будет! Но в дощатой обшивке подполья то щель виднеется, то вон там доска отошла, а вот тут даже сквозь выбитый кругляшок сучка свет проходит... Ужухов подползает к кирпичному столбу фундамента и заглядывает за него. Нет, не за столбом, а вон у входа, у самой дверцы стоит бутыль с промасленной бумажной пробкой.
«Ничего, ничего!.. Наливают керосин, конечно, снаружи, а сюда только ставят».
И тут начинает прислушиваться к доскам, к балкам над головой — не проснулись ли обитатели. Первой, понятно, должна проснуться мамаша. Старухи спят мало, да, кроме того,— заметил по прошлым приездам — хозяйством больше занята она, чем невестка. Дамочка встанет попозже, а сам и того позднее, встанет на все готовое — только пей, ешь да езжай к одиннадцати часам в свой меховой магазин. А долго ли тут на «Волге» докатить!..
Посмотрел на часы: без двадцати семь. Опять глаза на доски над головой. Ни шагов, ни шума. Раз так, попусту ждать не нужно. Скрючившись, спасая голову от балок, заковылял на корточках к обшивочным доскам, где виднелись щели. Но они оказались не те, не подошли — видны отсюда клумба, часть забора, соседняя дача. Перебрался влево. Тут сквозь щель виднелись совсем уж задворки: гараж, ледник, тропинка до ветру...
«Чего полез сюда! Вправо надо!»
Взял поправее первых щелей, и верно. В круглую дырку, оставшуюся от выпавшего из доски сучка, была видна песочная дорожка, грядка белого табака у зеленой ограды, край клумбы. И вот она — калитка! Теперь только держи пост: кто ушел, кто пришел — все видно...
Оглядываясь — не потерять бы примеченную среди других щель, он на четвереньках пополз к своему барахлу, захваченному на время лежки: старое байковое одеяло, мешок с харчами, меховая шапка, чтобы голова ночью не простыла. Прислушался — не встали ли — и перетащил все это к дозорному глазку в доске.
...Бывает так, что миг повторяется. Уложил, умял свои пожитки, чтобы не мешали, и только прильнул к светлому кружку, как увидел: мимо зеленой решетчатой ограды идет высокая женщина в черном надвинутом на лоб платке... Ну прямо тетка Аграфена Агафоновна! Даже вон на палку по-теткиному опирается... Одно не то — Аграфена посытнее, покруглее телом была. И вот возник, повторился из прошлого денек, минута, миг: Аграфена — как вот сейчас эта — шла к дому, шла, ничего не чуя, а он, двенадцатилетний Васька Ужухов, тоже, как и теперь, сидел, затаясь, и тоже, как теперь, прильнув к круглой из-под сучка дырке в сарае, должен был высмотреть тетку и предупредить: в доме идет обыск...
Ах, Аграфена Агафоновна, шмара бесценная, не родиться бы тебе, паскуде! Утонуть бы тебе, милой, золотой, в поганой яме — чтобы ни вздоха, ни пузырьков...
С нее началось... Ехал мальчонка из деревни в город на простое пропитание, а попал в такую малину, что по военному тогда времени и во сне не снилось,— всем залейся, всем завались!.. И все тетечка-хлеборезка. И пусть бы уж сама крохи в подол собирала, но и племянника к делу приставила, и толстомордого кладовщика Семена, который и в котах при ней ходил, и хлебные крохи-пудики на базаре спускал... Небольшое дело — хлеб, а тетечку, как на дрожжах, разнесло: и отрезы, и золотые кольца, и часы... Разнести разнесло, а сама черный платок на глаза, клюку в руку — ну, монашка, постная душа, хоть копейку ей подавай...
И подали ей. И Семену тоже... «
Был мальчишка на побегушках, а теперь уж своя хватка, свой глаз. И по любви вместо Семена его приспособила. Оно, конечно, грешно — родная кровь,— да ведь апрельский молоденький огурчик кому не в сласть...
И второй раз «
2
Где-то на конце половиц послышались шаги, и Ужухов взглянул на часы: половина восьмого.
«Старуха встала... День начинается».
Шаги то приближались, то удалялись. Потом раздались над самой головой — даже выбилась пыль из щелей между половицами. Подпольный постоялец отмахнулся от нее, как от папиросного дыма.
«На террасе накрывает».
И верно: старуха сносила все сюда, на террасу, под которой находился Ужухов. Стукала посуда, позвякивали ложечки, фырчали отодвигаемые стулья. Из дальних комнат глухо доносились какие-то другие шаги и постукивания.
«Сами поднялись».
На террасе же минуту-две стояла тишина, потом, приближаясь, послышался грузный — на пятках — топот. В неверном свете подполья было видно, как еще издали, и тоже приближаясь, стали из-под этих увесистых пяток падать от половиц на землю белесые столбики пыли — все ближе и ближе. Ужухов подумал: «Не сам ли идет!», но шаги мелкие, торопливые, так могла идти только женщина с тяжестью в руках. И верно: над головой вдруг ухает, стукает металл о металл, а обратные шаги — легкие, обыкновенные, те самые, которые первыми были.
«Старуха самовар подала... на поднос».
Вскоре все собираются на террасе, и Ужухов видит, как напряглись, чуть даже прогнулись половицы у него над головой. Стук посуды — наверно, через ножки стола — доходит довольно отчетливо, голоса же бубнят, как под одеялом.
— Это корейка? — Слышно, как кто-то ложкой, захватывая, проводит по сковородке.
— Нет, грудинка. Ты же видишь, с косточкой.
— Лучше бы корейку. Она пожирнее.
— Тебе доктор сказал, что сала надо избегать. Да и грудинку ты зря. Взял бы вон лучше крабы.
Мужской голос — это, конечно, сам Пузыревский, а женский — не то жена, не то мать.
— Если докторов слушать, то и есть надо прекратить. Мой-то до самых последних дней что ни попадя все ел и кушал. Сало не сало, а подавай! И ничего... А в заговенье или в мясоед от стола не отходил. И ничего.
«Это старуха. Как у вороны голос». Ужухов вспоминает ее выкрик в первый свой приезд: «Пышено где?» И сейчас прислушивается к ее голосу внимательно, будто это потом ему пригодится.
— Как же, Марфа Васильевна, ничего, — вмешивается невестка, — когда как раз ожирение у Трофима Матвеевича и сыграло свою роль... — Что-то шлепается об пол, и тот же голос возмущенно: — Федор! Сколько раз я тебя просила не выплескивать на пол!.. Словно ты в трактире!
Между половицами стекает тонкая струйка, и Ужухов, чертыхаясь, поскорее отводит ногу. Но вода попадает на его черные штаны, и он, пришептывая: «Вот балда!», стряхивает ее, отсаживается подальше. Но этому черту и горя мало! Хмыкнул, сказал: «Извиняюсь» — и уже вину с себя валит.
— Может, оно и как в трактире, — доносится сверху его голос, — но не наливала бы на блюдце... В прошлом году, когда я был в Варшаве, при мне из кафе уволили официанта за то, что подал посетителю чашку кофе, а на блюдце мокро было. Ну, тот, конечно, себе на брюки... Положи-ка мне еще грудинки, а чай пусть остынет...
Ложка скребет по сковородке, и только тут до Ужухова доходит запах жареного лука и сала. Он переводит взгляд на свой серый мешок, на котором лежит полоска света, упавшего через какую-то щель. Втягивает носом воздух и быстро наклоняется к мешку, развязывает его. Ничего жареного тут, конечно, нет — круг бараньей, с твердым жиром, колбасы и буханка черного хлеба,— но от запаха на террасе, проникшего сюда, в подполье, вот как жрать хочется!.. На дне мешка — две поллитровки. Одна из них — с водой. Вдруг тревожится: а где бидончик с водой? Припадает на локте вправо, влево,— оказывается, за каменным столбом. Вытаскивает из мешка бутылку, которая не с водой, срывает с головки серебряный кружочек и, вытерев губы, подносит к ним горлышко. Потом принимается за колбасу и хлеб. Пока ощипывает неподатливую кожуру с бараньей, пестрой, похожей на мрамор, колбасы, зло посматривает на открытую бутылку, стоящую на земле. «Деньги какие берут, а пробки настоящей нет! Теперь вот нянчайся с ней!» Роется по карманам, находит какую-то бумажку, комкает ее и затыкает горлышко недопитой бутылки...
Потом Ужухов видел, как дородный, крупный Пузыревский в сиреневом костюме, покуривая, прошелся вокруг клумбы; затем — по дорожке вдоль зеленой ограды, где пошатал какую-то доску; у калитки, натужившись, выпрямил согнутый крючок. Постоял, оглядывая все свое хозяйство — весь какой-то благополучный, розовый, довольный, — и вдруг, что-то вспомнив, поморщился, лицо потемнело... Хмуро глядя в землю, вернулся в дом, взял красивый желтый портфель и прошел в гараж к машине. И уехал.
«Ну, одним меньше,— подумал Ужухов, когда «Волга» отъехала. — Теперь бы только дамочке отлучиться...»
Он отстранился от глазка в доске и полез в карман за папиросами, закурил. Но тут же потушил огонек: на террасе еще ходили, и раз вода через щели прошла сюда, значит, и дым туда может подняться... Вчера ночью, когда встал тут на постой, курил без опаски, а сегодня даже после водки — когда страсть как охота покурить — подожди-подумай!
И Ужухов сейчас стал ждать не того, зачем залег в подполье, а просто ухода женщин с террасы. И скоро дождался — погремев посудой, они ушли в комнаты. Он тут же закурил, но все же не привольно, а суетливо разгоняя дым. И тут в тишине от выпитого, от первой утренней затяжки все показалось простым и скорым: сейчас жена хозяина, взяв сумку, пойдет на станцию в магазины или с лукошком в лес по грибы — и все! Через минуту он будет около старухи...
Ужухов загасил о землю окурок и прильнул к глазку в доске так, Чтобы была видна калитка,— хозяйка ведь могла пойти не с террасы, а с черного хода, и только у калитки ее заметишь.
...Так он просидел час — никого. Небольшое время час, но смотреть не отрываясь в глазок величиной с гривенник... Ломило спину, затекали ноги — приходилось пересаживаться. И быстро, не зевая, приглядывая за глазком, а то пропустишь. Да еще эта дырка, черт, не совсем вровень с глазами,— надо было тянуться.
На обед прошли плотники с соседней строящейся дачи и среди них тот черноусый плакатный красавец, который в первый приезд Ужухова командовал ему: «Кантуй! Кантуй!» Проехал, тренькая звонком и разгоняя кур, велосипедист с бидоном в руке. Напротив, на дороге, остановились две женщины с авоськами и долго говорили, размахивая руками. Из этого заметил только бидон, авоськи. «А моя чего-то тянет, не идет в магазины». Появился какой-то ферт в белых, в черную полоску, брюках с тортом в руках. Он ходил зигзагом от левой стороны улицы к правой и громко спрашивал: «Где тут дача номер тридцать восемь?» На его голос, протопав на террасе над головой Ужухова, вышла старуха Пузыревских, и подпольный наблюдатель затревожился («Не к нам ли этот гусь?»), но старуха, дойдя до калитки, показала ферту куда-то в сторону.
Она возвращалась к террасе, и Ужухов, поймав ее, как на мушку, следил за ней через глазок. Низенькая, толстая, с обвисшими серыми щеками, старуха переваливаясь, шла на него и опять, как с бидоном и авоськами, сейчас увиделось только одно — ее шея. Это было что-то безотчетное. Он посмотрел на свои руки — пальцы тоже сжимались...
— Марфа Васильевна, это к Иглицким? — вдруг раздался с террасы голос.
— К ним... Сегодня сама именинница. Позвали бы гостей к вечеру, так нет — к обеду, по-благородному, чтоб пыль пустить...— Старуха пропала в глазке и сейчас тяжело поднималась по ступенькам террасы.— А по будням самим жрать нечего! И забор второй год накрашеный стоит...
— Ну, что за глупости! Просто они живут иначе, чем мы... Сами ходят, и у них люди бывают...
Ужухов отстранился от глазка и принял позу поудобнее: пока они обе на террасе, можно отдохнуть. Хотел закурить, но вспомнил про щели наверху, сплюнул, проворчал: «То одно, то другое».
— А что толку! Зато у нас полная чаша... Тебе Федя только что два новых платья справил.
Молодая хозяйка не сразу ответила. Слышно было по ее легким, на каблучках, шагам, как она ходила по террасе.
— Ах, Марфа Васильевна, мне вам трудно объяснить...— заговорила она.— Принято думать, что художниками, скрипачами, баритонами и так далее люди рождаются, а всеми остальными они делаются... Жизнь их, дескать, делает. А по-моему, например, купцами, дельцами люди тоже рождаются... Посмотрите, работает человек в каком-нибудь нашем учреждении лет тридцать — сорок, говорит красивые слова, призывает, агитирует, а вышел на пенсию или в отставку — и смотришь, нутро его совсем другое: начинает строить дачку, курятники. Начинает доставать, продавать, хитрить, обманывать, взятки совать... Возьмите Щеголькова около станции. Кем он был на работе и кем он стал теперь! Ведь весь сияет, что дорвался до своего, до своей натуры!...
— Ты это к чему? У нас, слава богу...
— А к тому, что не все от этого сияют... Я говорю о его домашних. Помните, вы говорили, что у этого Щеголькова с дочерью нелады?
— А у кого теперь с молодежью лады?..
— Ах, это совсем другое!.. Ну хорошо, оставим это!.. Вы говорили, что за маслом надо сходить? А что еще взять?
— Больше ничего... Может, разве рыбы копченой...
Ужухов вздрогнул, почувствовав озноб на спине, — вот оно! Через минуту, через две... И непонятно: столько ждал, а сейчас лучше бы бабы еще о чем поговорили... Но все же припал к своему глазку. Смотрел на зеленую калитку и не видел ее; по улице, за калиткой, проехала телега с рыжей лошадью. Он, будто ему это сейчас нужно, проследил за ней... И почему-то потемнело. Неужели уже вечер! Что же молодая не показывается? Голоса доходили из дальних комнат, потом стихли, и он, скосив глаза, ждал, когда она появится на дорожке справа от черного хода. Но голоса вернулись сначала в комнаты, потом на террасу.
— Возьми зонтик.
— Не поможет... Кругом обложило.
Только сейчас увидел: шел дождь. И не вечер, а стояли тучи. Повернулся спиной к глазку, ударил кулаком по земле: «Вот черт!» Теперь было досадно: «Чего возилась, вышла бы до дождя!»
3
Сюда, в подполье, дождь доходил равномерным гулом, только, как запевала в хоре, тренькал на углу дачи водосточный поток, падая то в звонкое ведро, то в гулкую кадушку. Заглянув в глазок, Ужухов заметил плотников, возвращавшихся с обеденного перерыва,— накрыв головы холщовыми мешками, они неторопко бежали к своей стройке. За ними, облаивая их, гналась белая, с загнутым хвостом, собачонка.
«Значит, уже час».
И верно: на часах был уже второй. Дождь все не унимался, и под обшивочными досками подполья, где был глазок, появилась лужа. Она подползала под сложенное вчетверо одеяло, на котором сидел Ужухов, и ему пришлось щепочкой отгонять ее, прорывать ей отвод.
«Хозя-аева тоже!.. Если вода под фундамент, то все гнить начнет!»
От лужи ли этой, или от дождя вокруг, но в подполье стало как-то сыро, зябко, и он, дотянувшись до бутылки с бумажной пробкой, отхлебнул два глотка. Бездействие томило. Сложил руки, смотрел в одну точку. Наверху было тихо, лил дождь, уже не тренькал, а бубнил водосточный поток — и ведро и кадушка, наверное, налиты... Не глядя, покопался в мешке, ухватил там кусок колбасы, стал жевать.
Но все кончается. Щели в обшивочных досках вдруг побелели, засветились, а с левой стороны просунулись лезвия солнечных лучей. Теперь надо занимать пост.
В глазке все сияло — трава, цветы, листья деревьев. На темно-лиловой, набухшей от воды клумбе ярко выделялась зелень и какие-то белые мелкие цветочки. Зеленая калитка лоснилась от дождя, и около нее, пробравшись на участок, бегала та беленькая, с загнутым хвостом собачонка, что гналась недавно за бегущими плотниками. Приостановясь, подняв одну лапу, она понюхала воздух и бойко побежала по дорожке к даче. Ужухов похолодел.
«Вот стерва!.. Это она на колбасу».
И он сразу представил: она подбегает, чует за досками человека и начинает лаять...
Умял поскорее мешок, чтобы закрыть запах, вытер об штаны обмасленные пальцы. На террасе послышались голоса, быстрые шаги и пропали в комнатах...
«Сейчас хозяйка идет к калитке, а тут лай».
Заглянул в глазок влево-вправо — собаки не было. Отлегло — пробежала мимо... Стал смотреть на калитку — вот сейчас хозяйка за маслом, и все кончится. Ему вдруг захотелось — просто тело просило — разогнуться, встать во весь рост. Да,
Почувствовал за собой не то шорох, не то дыхание. Быстро обернулся: собачонка. Как же она пролезла сюда? Собака стояла, строго смотря на него, выжидательно наклонив набок голову — вот сейчас залает. Пальцы сами собой сжались и уже к ней... Но опустились: пока задушишь — визгу сколько! На террасе старухин голос: «Чего это в магазин в шелковом идти! Не барыня! Надела бы ситцевое». Подождать, замереть, пока та в калитку? Не угадаешь — залает, и тогда две бабы сюда. Сердце колотилось, руки взмокли...
«У-у, проклятая!..»
И вдруг загнутый хвостик влево-вправо. И глаза просящие: дай, пожалуйста.
«Вот балда!»
Собака-то сама чужая, мимоходная! Разве она в чужом месте будет лаять? Нагнувшись к мешку, отломил ей кусок хлеба и бросил. Та съела, осуждающе глядя на человека — не за этим сюда лезла. От второго куска отказалась. И Ужухов на нее свистящим шепотом:
— Ну и брысь, черт! Колбасы тебе!..
И замахнулся. Собака покорно отскочила и исчезла в полутьме подполья. Тут же заглянув в глазок, он увидел ее трусящей к калитке. Рукавом вытер взмокший лоб. «Уф-ф! Да-а».
Всякая опасность, минуя, приносит облегчение, и забывается то, что предстоит впереди. Сидел, бездумно смотрел в глазок на зеленеющий, просыхающий после дождя сад, и сердце и тело утихали... И вдруг старухин голос: «Подожди! Посмотрю!» — вернул к
— Ну, вот всегда так! — раздался над головой голос молодой хозяйки.— Выбросить надо, а вы все храните! Лучше я за свежим маслом схожу.
— Разбросаешься, милая... Тут, почитай, грамм полтораста. И как оно в холодильнике завалилось, не пойму...— У старухи был виноватый тон, но она наступала. — Выбросить! Чужих денег тебе не жалко. Чем на станцию таскаться, ты, Надежда, займись лучше огородом. Опять помидоры полегли...
Ужухов понял: на станцию не пойдет. И уже не было силы ни чертыхаться, ни действовать, ни думать... Он повалился на землю, раскинув руки, и только тут почувствовал, как устала спина от долгого, неудобного сидения. Лежал, смотрел на сизые, в паутине, половицы потолка-пола, и ничего не хотелось, все все равно... Хоть собирай свои пожитки и катись домой. Только мелькнуло ни к чему: молодую, оказывается, зовут Надежда. На террасе что-то говорили — не слушал,— потом стало тихо, но почувствовал: по-нехорошему тихо.
— Марфа Васильевна! — У этой Надежды дрожал голос.— Вы понимаете, что говорите! Утром сказали, что Федор мне «платья справил», сейчас, что мне «чужих денег не жалко». А вчера что-то от меня тайком купили и спрятали... Ведь это...— Голос прерывался. — Ведь это просто... да просто оскорбительно слушать, видеть! Вы понимаете?.. Есть у вас совесть? Ведь Федор... и вы ему поддакивали... сам уговорил меня уйти со школьной работы... Кто я теперь? Была учительница, меня любили на работе, а теперь будто из милости, будто приживалка...— и она заплакала. Дрожал, ломался голос, а теперь и слезы.
«Вот стерва, действительно...»
Ужухов проклинал старуху за то, что именно она отговорила хозяйку от масла, от станции. Это из-за нее, ведьмы, он томится тут. Но и это услышанное тоже... Слова «приживалка» он не знал, но догадался, что это обидное, да и вообще довела дамочку до слез... Попрекать человека куском хлеба — он так считал — может только сволочь. Таких даже в тюрьме не было...
Так, как бы в забытьи, он пролежал часа два, прислушиваясь к невнятным голосам и шагам в комнатах, прислушиваясь к одному: не уходит ли кто? Доносилось то шарканье щетки, то буханье выбиваемых ковров. Затем стали постукивать посудой, ходили в кухню — обедали. Потом мыли посуду, потом где-то сбоку раздалось поросячье хрюканье и ласковое причитание старухи: «Ах ты, мой гладенький, ах ты, мой румяненький, ах ты, мой лопушочек!..»
«Не то, что с невесткой!» Ужухов перевернулся на бок, и теперь открылся ему весь простор подполья — стало как-то легче, свободнее, тело не просило, как прежде, разогнуться, встать во весь рост. И он незаметно для себя заснул...
4
Проснулся от каких-то недалеких голосов, вскочил — хозяйка небось ушла, старуха одна, а он тут дрыхнет!.. Но это спросонок — один из голосов был Надеждин. Щели в подполье светились уже не солнечным, а серым предвечерним светом; взглянул на часы: было без пяти шесть.
«Скоро уж и сам из магазина... День впустую».
Он представил, как будет спать тут, в этой могиле, и вторую ночь, и покрутил головой... Впрочем, корешки говорили — он-то сам впервые,— что по такому делу лежку и три дня, бывает, занимают... Поворошил в мешке, достал хлеба, колбасы и, запивая водой из бидончика, закусил. Обтерев толстые губы рукавом, подсел к глазку: с кем это там хозяйка?
Около клумбы, на скамейке, ближней к дому, сидела в белом платье с красным передником Надежда и с нею рядом — лицом к Ужухову — какая-то длинная девчонка с двумя желтыми косами. Глаза ее были заплаканы, а на лице хозяйки такое выражение, будто горе у них одно и она все понимает. Это у баб обычно — любят в душу влезть, на себя принять... Но стал рассматривать молодую хозяйку.
В те дни, когда он ездил на дачу Пузыревских в разведку, она ему показалась обыкновенной дурой-дачницей, которая от жира и дармоедства каждый год таскается за город дышать воздухом, будто его и в городе нет. Но за сегодня он услышал, что жизнь ее не сладка,— а сам он тоже настрадался немало,— поэтому она стала для него как-то понятнее, хотя, конечно, ее горемыканье и в сравнение не могло идти: при таком-то фартовом барахле возьми свою долю да и иди на все четыре стороны... Впрочем, они, бабы, привязчивы — лучше поплачут-похнычут, чем уйдут.
Из разговора, который до него доносился, он понял, что эта длинная девчонка с двумя косами была та самая дочь Щегольковых, о которой хозяйка и старуха днем вспоминали. Ее нелады с отцом дошли до того, что она хочет уйти из дома, переехать в студенческое общежитие. Пришла она не жаловаться, а попросить у Надежды какую-то тетрадь — записки, оставшиеся от ее учебных лет, но по-бабьи разговорилась и дошла до своей домашней беды, до слез...
— Вы еще подумайте, Катя! Это не так просто... А мать как?
Хозяйка говорила, повернув к гостье голову, и сейчас были видны ее большие, красиво блестевшие глаза, румянец, поднявшийся к вискам. Но Ужухов после услышанного сегодня заметил только, что лицо у нее доброе и бездольное, какое бывает у людей, когда у них не жизнь, а жестянка...
— А мама будет ко мне приходить...— Катя проводила скомканным платочком по глазам, утирая высыхающие слезы.— Будет приходить... Вы поймите, я не могу оставаться... В школе еще мы разбирали «Крыжовник» Чехова... Все возмущались, осуждали человека, залезшего в мещанское болото, в мелкие интересы, в собственность... Отец, помню, мне помогал, когда я готовила «Крыжовник»... А теперь сам! Все силы — в дачу. Ни о чем другом думать не может. То строит, то ремонтирует, то подстраивает. Все какие-то гвозди, тес, шпаклевка, шелевка, горбыль... Нигде не бывает, и никого знать не хочет. Живем в скорлупе...
— Ну, отцы и дети, знаете, всегда...— примирительно сказала Надежда.— Только так говорится, что проблема эта в прошлом.
— Нет, у Светланки другой! С ним обо всем поговорить можно — человек человеком... А тоже строил дачу. Через дорогу от нас...
Хозяйка потянулась, сорвала травинку и стала обматывать ею палец.
— Это все зависит, Катя, от культуры. Какая она: внешняя или внутренняя...— Надежда принялась разматывать травинку.— Я знаю одного человека.... Поскреби его, а там... В общем, не то, что сверху... Но что у нас, у женщин, плохо, позорно! — Она отбросила травинку.— Привыкнув жить под крылом, мы трудно с ним расстаемся! Даже если видишь, что крыло тебе... чужое.— Она дотронулась до Катиной руки.— Это, конечно, не про вас, а про замужних... некоторых. Про тех, которые ошиблись, не то нашли...
Но Катя, видно, свое еще не отговорила.
— Нет, я буду жить отдельно. Не так стыдно...— Она пристально посмотрела на Надежду.— Ведь, понимаете, нет ничего стыднее, когда на словах одно, а на деле другое. Ведь есть уже бригады коммунистического труда... Не у нас, конечно, а на заводе, но все равно мы как бы с ними... Тоже душой с ними, тоже в ответе. А вот дома все другое, другое... Будто вру кому, будто бессовестная! — Катя передохнула, губы у нее задрожали, и она опять схватилась за мокрый платок.— Маму только жалко! — Она отвернулась.— Ну, будет ко мне приходить... Так ведь не насовсем, а лишь на минутку...
Ужухов все слышал, но не все ему было понятно. Так он однажды по радио слушал: горячились люди, горячились, но так по-ученому, по-мудреному, что неизвестно из-за чего... Прямых слов нет, а все только вокруг. И с дачами, что девчонка говорила, тоже не то... «Эх, дуры бабы! Не о том ахать надо, что человек к дачке своей присох, а о том, как он ее на свои восемьсот целкашей жалования строил!.. Тут вот сиди в сырости, как гриб, и добывай себе хлеб-соль, а тот на свету вразвалку ходит и ничего!..» Но поверх всех слов, поверх всего мудреного и ненужного он понял эту девчонку с двумя косами, как недавно понял и хозяйку. Зря слез не льют...
Вдруг встрепенулся.
«Эх, дело чертово! Тут слюни не распускай!»
Пока суды-пересуды, пока о чужих слезах жалостился, эти, на скамейке, вдруг поднялись и пошли. Думал, хозяйка до калитки, а она — и за калитку...
Это что же? Провожать пошла! И далеко — Щегольковы, слышал, ведь у станции...
И сразу от покоя, от беззаботного подслушивания у глазка вдруг к своей
Взял мешок, одеяло, шапку... А недопитую бутылку водки в каком-то беспамятстве решил оставить. И, прижимая к себе вещи, уже отполз было от нее, но оглянулся. Через щель серый лучик вечернего света — прямо на бумажную пробку в бутылке. Другому балбесу и не понять — пробка и пробка, а тут своя выучка: сколько фартовых
Вернулся, бросил вещи и — к пробке. Верно — что-то написано. Пробку сунул в карман и глазами вокруг — чем бы еще заткнуть?. Шарил-шарил и вдруг, как по лбу, — вот балда! — зачем вообще-то бутылку оставлять? Заткнул той же бумажной пробкой — и в карман. Схватил вещи, подцепил и забытый раньше бидончик с водой. Тяжело переваливаясь, как подбитый — на двух коленях и одной руке,— заспешил к выходу.
Уже потянуло керосином от бутылей и банок, стоящих при входе. Пополз медленнее. У дощатой дверцы замер. Приоткрыл ее, выждал — не смотрит ли кто? Мимо изгороди по улице шли двое — пусть пройдут... Но они не прошли. Открыли калитку. А это, оказывается, Пузыревские...
Ужухов отпрянул от дверцы в темноту.
«Ну, все! День кончился!»
Не выпуская вещей, привалился у дверцы, как подбитый.
...Федор Трофимович, встретив жену с заплаканной Щегольковой, молча подождал, когда они распростятся, и, как только Катя отошла от них, спросил: что за слезы? В ответе жены было не только сочувствие Кате, но и что-то такое, направленное против него, Федора.
Это было для него не новым. Обычно он как человек, которого в чем-то обвиняют, старался оправдаться. Но сегодня только досадливо махнул рукой, пробормотав: «A-а! Надоело!» Надежда Львовна удивилась не словам, а голосу — был он какой-то резкий, каркающий. Она посмотрела на Федора, и теперь поразило его лицо: неподвижное, темное, с каким-то затаенным блеском глаз. Он вышагивал в своем франтоватом сиреневом костюме рядом, рослый, тяжелый, и песок на дорожке скрипел под ним. Но шел неровно: то замедляя шаг, то даже приостанавливаясь. Так держит человека мысль, дело или желание, не до конца решенные.
Но Надежда Львовна подумала: какие-нибудь неприятности по работе. И так молча они подошли к дому, открыли калитку и молча — она впереди, он сзади — взошли на террасу, прошли над изнуренным, притихшим Ужуховым. Ее шагов подпольный узник не услышал, от ног же Федора половицы террасы стали прогибаться — над головой, дальше, еще дальше, уже в комнатах, затихая...
Глава четвертая. Наверху
1
Да, Федору Трофимовичу сейчас было не до чужих слез, не до семейных разладов и обид. Было одно дело, которое он в душе называл «смелое дело», оно приближалось, с ним уже нельзя было тянуть, а смелости-то не хватало. Бывают такие тайные заботы — и легко ходит человек, и смеется, и заведенные дела делает, а в душе, как в старину говорили, червь гложет. И никому об этом черве не расскажешь, помощи не получишь — все сам и сам... И оттого, что все сам — без благословения, без локтя рядом,— боязно... Вот на целине было совсем другое! Не в одиночку тогда шел, не бобылем, а подобрались хорошие, солидные люди, и все чинное благородно — и друг другу посоветовали, и друг другу помогли, и сообща отвалились подобру-поздорову...
...В большом деле все большое: и добро и зло. На бескрайние степи поднимать нетронутую землю приехало доброе большое племя, обуянное жаждой подвига, жаждой небывалой работы, неслыханных свершений. Не громкая, не крикливая, а простая любовь к родине привела их сюда, привела налегке, с котомкой за плечами, и привела на пустое, дикое, где надо было начинать с древнего, с первобытного: с костра и с кольев, вбитых в землю — в землю, в которую никто и никогда ничего не вбивал...
Но, конечно, страна не оставила их здесь робинзонами — следом потянулись строители, хлебопеки, водовозы, завклубами, киномеханики, почтари со сберкассирами, ну и, понятно, всевозможная торговля. Над всеми этими потянувшимися реяла слава целинников. Что же, справедливая слава: они тоже начинали с костров и кольев. За первым эшелоном был второй, третий — и слава еще реяла, но под ее стяги порой стали подходить, подъезжать и такие молодцы, которые у себя дома давно были обесславлены или после всяких крушений прозябали на невидной работе. Облегчало им дорогу сюда и то, что костров и кольев уже не было — люди жили в домах с теплом, с водой, с клубами и с торговлей. Вот именно что с торговлей. К ней-то новые паломники и пристали. И не зря: базы, склады, магазины — все широко было, не потревожено, непугано, тоже в своем роде целина. Зловредные ракушки прилипают и к двухвесельной лодке, и к просторному дну могучего дредноута. Так и здесь: в большом, народном деле и прилипал оказалось немало...
Так огорчительно Федор Трофимович про себя, конечно, не думал, тем более что поехал он на целину, тяготясь невидным и беспокойным магазином с шапками-шляпками, имея о будущей своей работе на целине хотя и обольстительные, но смутные планы. А уж осенило его потом, на месте. И про это недалекое время — прошло всего четыре года — он часто и с охотой вспоминал. И легко вспоминал — все обошлось хорошо, тихо.
...Как нередко бывает, помог счастливый и, можно сказать, забавный случай. По новой проложенной трассе, проходящей через старую, еще доцелинную деревеньку, ездил их базовый шофер Вакуличев. Глупые деревенские куры, незнакомые еще с двигателем внутреннего сгорания, попадали под него. Когда дюжий ярославский «ЯЗ» с медведем на радиаторе, грохоча и дымя, проезжал, хозяйки бежали к погибшей душе, поднимали ее, бездыханную, с дороги и, причитая, понося черта с внутренним сгоранием, тащили ее к заведующему торговой базой Тишаеву. Сердобольный и справедливый заведующий платил деньги за раздавленную курицу — как же иначе! — потом вызывал Вакуличева и отчитывал его, обещая переложить расходы на него. Тот оправдывался:
— Так разве ее заметишь! В сравнении с «ЯЗом» куренок все равно что комар. Кроме того, четыре здоровущих колеса — не углядишь. Может, задним маненько и прихватишь птицу...
Однако платить за свое «маненько» отказывался. А кур несли и несли...
И вот однажды сердобольный Тишаев, как всегда, пишет записку в свою бухгалтерию: «Оплатить», а сам на почившую курочку-рябу поглядывает. Женщина же — чтоб шоферское злодейство виднее было — на двух ладошках, как на подносе, ее держит: смотри, начальник, любуйся... Но автоперо у заведующего что-то заело: «опла» написал, а вот «тить» не пишется. Пока встряхивал перо, продувал, в это время откуда-то таким ароматом запахло, что нос на сторону! Оглянулся, огляделся — так ведь это от курочки-рябы несет!.. Тишаев бросил «тить» выводить и — к этим ладошкам, что держат усопшую.
— Мамаша! Да в этом ли году приключилось? Может, в прошлом?..
Ну и выяснилось, что одну и ту же куру раз по пять приносили и раз по пять за нее получали. После этого сердобольный заведующий стал вакуличевские жертвы отбирать, у себя оставлять, и как-то все само собой прекратилось — не то деревенские хохлатки поумнели, не то пропала у них охота соваться под колеса, которых, как известно, четыре и за которыми, как известно, не углядишь...
С этого и началось. Посудачили, посмеялись на счет неразменных куриц и забыли. Но Федор Трофимович запомнил, и, как только перешли под его владение фрукты и овощи на базе, он по куриному примеру пустил и апельсины, и лимоны, и яблоки. Составлялся акт о том, что такие-то ящики тронулись, подлежали списанию, и, в самом деле, на какое-то время они исчезали, а потом верные люди доставляли их — неразменных — обратно, и снова акт, снова в расход... Плоские ящики с красивыми наклейками были куда лучше глупой курицы. Та, полежав, выдавала себя; ящики же с фруктами от лежания только становились желаннее. Разница была и в том, что простодушная птица действовала в одиночку: сама попадала под колеса, сама протухала, сама просила оплаты; красивые же ящики Федора Трофимовича имели двойников: один духовитый ящик списывался пять раз, а пять настоящих продавались «налево». По целинным масштабам, по тому, сколько слали сюда товаров, ящиков-оборотней на базе, где пристроился Федор Трофимович, было, понятно, не мало... Иногда, правда, они оборачивались всего два раза, но и то, значит, не без пользы прожили свой век.
После окончания фруктового сезона навернулось еще одно дело — со строительными материалами. Оно напомнило начало всех начал — далекий, из времен эвакуации тес. Но уже менее безобидный. Тогда тес просто
Хотя соблазн и еще был. Так, верные дружки предложили заняться
О нет, он вовремя — да и не один — отвалился от деятельной компании, вовремя вернулся в Москву, вовремя, ссылаясь на сбережения и на какие-то большие премиальные, стал строить дачу, обзаводиться серьезным хозяйством... Но вот прошло время, и немалая толика целинных доходов, которая была припрятана, разошлась. Маячило одно интересное дело, но он сейчас один — былых степных соратников разбросала жизнь, а новые еще не объявились, и было как-то боязно.
2
Деньги нужны были не только потому, что от целинных благоприобретений мало осталось, а и потому, что существовала пышнотелая, вальяжная раскрасавица Сюзанна Ивановна — кассирша из магазина на Сретенке.
Бывают люди с поздним проявлением истинных желаний. Поступает молодой человек учиться на лекаря, но по прошествии времени оказывается, что у него душа лежит не к печени и селезенке и не к уху-горлу-носу, а к неживым винтикам-шпунтикам, которые в неживой машине или приборе зарождают жизнь; стремится человек к лабораторным пробиркам и штангласам, а потом все побоку,— оказывается, только мореходное училище с просторами, с морями и океанами было его настоящим призванием...
Так и с любовью. Когда Федор в далекие теперь годы эвакуации добивался Надежды Львовны, ему казалось: вот это настоящее! Это убеждение поддерживалось еще и тем, что тогдашние диванные философы тоже имели виды на скромную, умную девушку. И его это понуждало проталкиваться к ней. Но когда брак совершился, когда эвакуационное житье кончилось и открылась настоящая жизнь, которую Федор стал приспосабливать, так сказать, к своему образу и подобию, то оказалось, что вывезенная из города К. девушка-учительница уже мало соответствовала этому образу и подобию.
...Это было взаимно. Она тоже чувствовала, что с каждым годом Федор для нее все дальше, все отчужденнее. И здесь тоже сказалось время. Правда, и тогда, в эвакуации, он во многом был для нее неродной, чужой, но были два обстоятельства, которые в то время помирили ее с этим: он ее любит, он ее добивается и второе — в том трудном, военном времени Федор был для нее крылом, защитой... Но этого чувства защищенности хватило ненадолго. Когда началась нормальная жизнь, когда Надежда Львовна вернулась в школу, вернулась к кругу своих любимых занятий, привычных дел, прежних знакомых, Федор как устроитель быта жизни, как крыло от всех превратностей, отодвинулся; утешение же, что она любима, уменьшалось по мере того, как замечала, что былое чувство Федора тает.
И она поняла свою ошибку, совершенную в далеком К. Было два выхода: расстаться или, примирившись, жить дальше. Первый выход был нетруден, если бы кто-то был на примете — так уж заведено у несчастливых супругов: легче уйти, когда тебя кто-то отзывает, чем уходить в пустоту, в холостую жизнь... Впрочем, сильный, решительный характер с этим, конечно, не посчитался бы, но она не принадлежала к таким характерам. И жизнь пошла дальше. Единственное, что она взяла себе в утешение,— это надежда, что Федора можно как-то изменить, сделать более родным по духу.
Привлекательные для нее достоинства Федора — любящий человек и защитник в трудную минуту,— исчезая или не находя применения, обнаруживали, оголяли истинный облик Федора, которого она до этого старалась не замечать или подыскивала ему оправдания. Она помнила один день из эвакуации, который она потом хранила в памяти как «день позолочения»,— Федор золотой краской выкрасил тогда и ножки своего счетверенного чудо-примуса, и ручки у дверей, и шпингалеты на окнах... Как сейчас, помнился иронический возглас покойницы мамы: «Это уж совсем не Париж!» — и удивленные, ничего не понимающие глаза Федора: «Ведь это же золотая краска! Красиво!» И тут же она тогда нашла оправдание: «Ну, так человека воспитали — вот и все».
И с этими оправданиями-извинениями она долгое время жила. Случалось Федору сказать какую-нибудь грубость, обнаружить бестактность, она спешила объяснить: «Нет, Федор хотел сказать (и она приводила, что он хотел сказать), но получилось, будто он... (и она приводила, что получилось)».
Случалось, что Федор не читал того, что все читали, или не знал того, что все знали, и тогда Надежда Львовна говорила: «У него много работы. Не успевает...» Или: «У них дома не любили читать. Отец был вечно занят...»
Ссылки на семейные традиции и преемственность — о чем она знала со слов и Федора и Марфы Васильевны — почему-то казались ей самыми оправдательными. Когда заходил разговор о том, почему у Федора Трофимовича нет близких друзей, Надежда Львовна отвечала, что у его братьев тоже нет друзей; когда спрашивали, почему он так неохотно ходит в театр, она, хотя и подшучивая над этим, отвечала: «У них в семье не любили тратить деньги попусту»; когда близкая подруга сказала: «Знаешь, твой Федор какой-то сам за себя. Поэтому-то он и людей не любит. Но не всех — ловких, жуликоватых, я заметила, он уважает...» — Надежда доверительно ответила: «Отец-то купец был! Хоть и мелкий, но они все такие!»
Та же подруга, наслушавшись этих оправданий и объяснений, как-то сказала: «Слушай, зачем ты это? А если бы он убил человека, ты бы тогда объяснила, что и дедушка и двоюродный брат у него тоже были убийцы. Тебе от этого легче?»
Нет, конечно, не было легче, но ей казалось, что ее опрометчивость в выборе мужа как бы раскладывалась и на его родню.
«Пойми! — говорила та же близкая подруга.— Таких странных браков, как твой, не один!.. У нас, помню, дома в детстве была одна милая, но какая-то уродливая собака. Отец всегда объяснял: «Это помесь дога с чемоданом». Вот и у вас, ты меня прости, то же... Но надо искать какой-то выход... Жить с человеком чужим тебе по духу, жить без любви — разве это достойно?..» — «Это не так просто...— отзывалась Надежда Львовна.— Он ко мне добр, заботлив...»
«Ей хорошо так говорить! — думала она после ухода подруги, сказавшей ей много прямых, неприятных слов.— Она одинока, поэтому так легко, с маху судит! А если бы была на моем месте!..»
Надежда утешала себя — всегда досадно, когда кто-то показывает на твои ошибки. Но ведь это правда! Много позже, в разговоре с молодой Щегольковой, она сама осудила женщин, боящихся выйти из-под крыла, даже если оно чужое...
Но тогда еще ей не хотелось принять осуждение подруги, хотелось оправдаться, самоутешиться. И, оставив утешение о семейных традициях, она взялась за новое: нет, Федор не безнадежен, его можно как-то изменить, сделать ближе к себе. Она прочла немало книг, посмотрела немало фильмов о перевоспитании. Правда, там, в книгах и в фильмах, речь обычно шла о подростках, но Федор по своему духовному развитию, в сущности, тоже еще был несмышленыш. Она вспомнила давнишнее сравнение: рояль с веревками. Кто знает, может, удастся натянуть настоящие струны?..
И она стала с ним заниматься. Она водила его на лекции в Политехнический, на спектакли, давала читать книги. И не просто водила и давала, а старалась расспросить о впечатлении, чтобы Федор поразмыслил, позадумался. Ученик был не из способных — она-то знала это,— но терпению ее учили еще в педагогическом институте.
— Ну, как тебе понравилась главная героиня?
— Ничего... Аппетитная такая бабенка.
— Я не о том. Права она была или не права?
— Ну, конечно, права. Раз работа ей не интересна, мало дает...
— Да, но она своим уходом подводит товарищей.
— Ах, оставь! — и Федор махал рукой.— Это все красивые слова! В жизни все иначе. Придись это мне, и я бы то же сделал...
— И не было бы совестно?
Федор задумывался, и она радовалась, что зацепила за что-то живое, душевное, доброе. По его красивому, голубоглазому, дородному лицу проходили отблески каких-то мыслей, чувств...
— Не то что совестно... — начинал он, — а муторно и хлопотно! Ведь как будет? Начнут меня прорабатывать, а ты виновато стой и раскаивайся! А эти проработчики сами так же сделали бы! Но для показа, для красивых слов они, конечно, соловьями бы разливались. Противно! Не люблю... Это не мне, а им должно быть совестно!
— Так что же, на земле добра нет? Только в него играют?
— Ну, это, знаешь, уже философия! А мы, как говорится, "гимназиев не кончали"... Ты не помнишь: семга у нас в холодильнике не осталась? Хорошо бы сейчас прийти домой да под семгу хватить...
3
Подобных разговоров — по увиденному, по услышанному, по прочитанному — было не мало, и у воспитанника что-то пробудилось, зашевелилось; во всяком случае, он стал думать, чувствовать как-то
Но оказалось преждевременно.
В тот год в меховой торговле не было меха; и на витринах, спустив толстые, пушистые хвосты, висели только чернобурки, пугая прохожих четырехзначными ценами. И вдруг на всех прилавках меховых магазинов появились цигейковые мужские шапки вроде поповских камилавок. Их стали быстро разбирать, в том числе и женщины: особым кокетливым надломом они делали их пригодными и для себя.
Попали шапки и в магазин головных уборов, где директорствовал Федор Трофимович перед своей поездкой на целину. Он разделил полученный товар на три части. Одну пустил на полки, в обычную продажу; другую с хорошей надбавкой отвалил приезжим молодцам, и те, запихав черные и коричневые камилавки в чемоданы, разъехались по далеким базарам; третью — просто и безобидно —
— Все-таки эти слесаря-частники сплошь жулики! — сказал однажды Федор Трофимович, хлопоча в ванной комнате.— Ты смотри, Павел хотел поставить весь немецкий душ, а здесь только смеситель воды немецкий, а краны собрал из разного барахла... А я, дурак, кроме оплаты еще ему и шапку из магазина дал, как обещал...
— Это что-то ты переборщил! — отозвалась Надежда Львовна.— Ведь сколько шапка стоит!
— Так не бесплатно же. По нормальной цене...
— Почему же ты тогда говоришь, что «дал»? Он мог и в другом магазине купить.
— Хватилась! Шапки эти давно везде распроданы. А я попридержал десятка полтора-два для нужных случаев... Ну, кому-нибудь в виде благодарности...
— Подожди, это значит...— Лицо Надежды Львовны потемнело.— Это значит, если называть вещи своими именами... Ну, в общем, это нечестно! Какое-то жульничество...
Федор Трофимович, несмотря на хмурый взгляд жены, на ее обличающий тон, не мог не рассмеяться. Вот святая простота! Все равно как если бы бежал слон или пусть даже собака и ненароком лапой придавили какую-нибудь букашку — разве это грех! Ему, понаторевшему уже в более сложных торговых комбинациях, просто смешно это слушать. Да что там сложные комбинации! В сравнении даже с таким нехитрым делом, как шапки, отданные с накидкой приезжим перекупщикам, это попридержание товара такая безобидная чепуха! Это и святой сделает...
— Ну, зачем такие слова! — с простодушной улыбкой сказал он.— Какое же здесь жульничество? Этот Павел заплатил за шапку по казенной цене, деньги уплачены не мне, а в кассу. Вот и все! Государство ни копейки не потеряло.
С такими простодушными голубыми глазами все ей спокойно объяснил!.. И она вдруг вспомнила много таких случаев; они объединились в памяти, сгруппировались, и ей открылось что-то новое в его жизни, скрытое от нее. Оно, как стена, стояло перед ней, и сколько ни бейся — стена...
Так выяснилось, что воспитанник, который, казалось, от негласных занятий с ним стал думать и чувствовать как-то
...Дело в том, что Федора Трофимовича тяготили эти занятия на тему «Как жить». Во-первых, он сам прекрасно знал, как именно надо жить; а во-вторых, то, что его считали как бы учеником, то есть обнаруживали в нем какую-то неполноценность,— хотя все это, конечно, был чистый вздор! — раздражало его. Думай так только его просвещенная жена, он отмахнулся бы — не в этом, так в другом, например в хозяйской хватке, она тоже была несильна, но он чувствовал, что так думали и те ее подруги, знакомые, которые бывали у них в доме. Вот это-то и заставляло его иной раз кривить душой — говорить не то, что он думает по всяким этим жизненным, деликатным вопросам. Подделывался Федор под чужой тон не часто, больше отмалчивался, но все это вызывало досаду, раздражение, ибо он, не желая, сопротивляясь, все же чувствовал себя в доме действительно каким-то ущербным, которого какие-то «шляпы» (так он называл всех, не имеющих практической хватки) как бы ведут на поводу...
Но вот он поехал на целину, вырвался на свой стратегический простор, и все изменилось. Уже в его письмах, написанных любимым им чернильным карандашом, Надежда Львовна почувствовала новый тон. Этот тон был не то решительный, не то снисходительный, но за ним угадывалось, что Федор живет какой-то другой жизнью. Он ей советовал, высказывал свое мнение о разных делах и событиях, отдавал распоряжения по дому — и все это смело, веско. Воспитанник, отправившись в далекие края и пожив там, как бы возмужал и сам теперь учительствовал...
И верно, Федор Трофимович, очутившись на целине и потеряв из виду тех «шляп», которые чему-то его наставляли, зажил по своему образу и подобию и тотчас почувствовал себя выше, умнее, чем его считали дома и чем порой он сам себя считал. Этому просветлению, конечно, способствовала большая удача в работе — та безымянная курочка-ряба, которая, ничего не зная, снесла для сообразительного фруктовщика золотые яйца.
С целины он вернулся другим человеком — хозяином жизни, главой семьи. И хотя по письмам Надежда Львовна догадывалась о перемене, но думала, что это, так сказать, рожденное жизнью в далеком, необжитом крае. Нет, это продолжалось и в Москве. На второй или третий день по приезде он сказал, как об уже решенном, обдуманном:
— Надо строить дачу.
Она удивилась: какую дачу, на какие деньги? Он объяснил: у него на примете есть дачный кооператив, а деньги не сразу же все...
— Да, но все-таки надо много...
— Я должен получить большие премиальные... Кроме того, я привез же с собой. На первые взносы хватит... А может, и не на первые.
Да, конечно, не только на первые — курочка-ряба снесла столько, что сразу можно было бы оплатить небольшую кооперативную дачку, но лучше сослаться на какие-то будущие премиальные, а половину курочкиных даров отложить в резерв.
И по прошествии времени дача стала строиться. Эти дни и месяцы запомнились Надежде Львовне как расцвет, зенит хозяйственной деятельности Федора. Все свободное время от службы, а то и покидая ее (старинное, безотказное: «Директор поехал на базу») он — в помощь кооперативным усилиям — хлопотал, доставал, продвигал, составлял, согласовывал, отгружал, поручал, дополучал и доукомплектовывал все материалы и товары, нужные для дачного строительства. Конечно, что получше и попригляднее — доброхотные помощники этим и вознаграждаются — шло на его дачу. Да и сама она побыстрее строилась.
Под этот хозяйственный взлет и парение Федора произошли и другие события. Вернувшись в Москву и поработав то там, то здесь, он вскоре получил интересное место («Товарищ ведь с целины приехал!») директора мехового магазина — тихое и красивое пристанище с черно-бурыми лисицами и баргузинскими соболями. Впрочем, тихое, пока не завозили ходового товара... И второе событие — уговорил жену уйти с работы.
— Ну, что у нас за жизнь! — все чаще говорил он.— Какой-то ералаш! Никого дома нет...
И жаловался на то, что у него на руках и магазин, и строящаяся дача, что, придя домой, он находит только усталую мать, что у жены какие-то педсоветы, совещания и консультации, что Ксюшка торчит у ворот и, как все теперешние домработницы, норовит перебежать на производство...
Он и раньше заговаривал, не уйти ли ей с работы, заняться домом, но обычно высказывал это робко, предположительно, не объясняя, зачем это нужно, или выставляя душевные доводы: они, видишь ли, бывают вместе, в сущности, только по воскресеньям, или ссылаясь на то, что вот у Марфы Васильевны уже не те года, чтобы одной вести дом. Сейчас же на возражение жены он сказал ей прямо:
— Ну пойми, к чему твои шестьсот рублей, если домработница с питанием стоит не меньше!
Время от времени Надежда Львовна встречала женщин (особенно позже, когда дача была готова, дебелых дачниц) которые с гордостью говорили: «Меня муж снял с работы». Это почему-то считалось таким благодеянием, которым можно было закрыть любые семейные невзгоды. Когда же Надежда Львовна спрашивала: «А как же ваша работа? Вы же специально учились, любили ее?..» — на раздобревшем, как бы сонном лице собеседницы появлялось какое-то движение мысли и чувства.
«Да, конечно,— сожалительно говорила она,— но муж утверждает, что если не держать домработницу, то это будет одно и то же».
Нет, она не понимала этих молодых клушек-наседок, отказавшихся не только от любимого труда, но и от необыденных интересов, от общения с людьми, с чем связана всякая работа. И этот дурацкий, непоколебимый довод о домработнице!..
Но случилось так, что именно это-то, ею осуждаемое, она сама же и сделала.
В грубой силе есть какая-то своя убедительность. В другой раз видим: сидит за зеленым столом с могучей кафедральной чернильницей нечто дремучее, а около него, поддакивая и соглашаясь, стоит милый, деликатный, с одухотворенным лицом человек. Нет, не холопство у него в глазах, не умиление, а сознание, что с дремучим и он и другие работают уже не первый год, что с ним, хочешь не хочешь, считаются, ибо у дремучего есть деловая, практическая хватка, а другой раз бывают и разумные мысли.
Такой действующей силой в Федоре оказался тот самый
И Надежде Львовне, невольно захваченной этим восхождением в гору, показалось, что уход ее с работы будет тоже к лучшему, к удаче. Была, правда, и другая причина — ей в этом году дали десятые классы, которые требовали большой подготовки,— но она, конечно, преодолела бы это, если бы не настояние мужа, если бы не предположение, что все будет к лучшему.
4
Но это не было к лучшему. Оставив работу и бывая теперь больше дома, чаще видя Федора, она пристальнее взглянула на жизнь и уже бесповоротно утвердилась в том, что разные они с Федором люди, разные у них интересы... И уже окончательно отошли всякие упования что-то изменить в его натуре. Тут, может быть, больше всего сказался ее уход с работы: он теперь первая персона в доме, а жена, так же как и мать, лепятся около него, существуют при нем...
Что же касается самого Федора Трофимовича, то уход жены с работы тоже ничего ему не дал. Дело было, конечно, не в тех шестистах рублях, которые освободились после увольнения домработницы и которые уравновесились пребыванием Надежды Львовны дома, но и то благоденствие у домашнего очага, о котором мечтал Федор, не принесло ему удовлетворения.
Да, откинутая теперь школьная суета с педсоветами, консультациями, всякими совещаниями и появившиеся вместо них хлопоты по хозяйству (прекрасные хлопоты!) приближали жену к той настоящей, правильной жизни, к тому образу и подобию, который был мил сердцу Федора. Но надо ли это было ему?
В исчезающей любви часто одно принимается за другое, причина за следствие. Кажется, что если разонравившаяся женщина или разонравившийся мужчина перестанет громко смеяться, или перестанет спать после обеда, или перестанет носить желтое платье или какую-нибудь дурацкую соломенную кепку и так далее и прочее — что не нравилось, что раздражало, то любовь тут же и восстановится.
Нет, конечно, ничего не восстановилось, ничего не изменилось с отказом Надежды Львовны от любимой ею — и ненавистной ему — работы. И убывающая — а может быть, уже и ушедшая — любовь сделала свое обычное дело: привела новую...
У Федора, как и у многих людей, чувство началось с сильного внешнего впечатления.
...Первое, что увидел он у кассирши Сюзанны Ивановны,— это руки: мощные, округлые, с нежной золотисто-розовой кожей. Она плавно, как в танце, двигала ими, перенося их с пластмассовой зеленой тарелочки, на которую покупатели универмага клали деньги, до громыхающей, усеянной кнопками кассы. Потом — шею. Тоже полную, литую, переходящую в туго затянутую в серебристый трикотаж грудь. Они так и сидели друг против друга, соприкасаясь мощными формами: бюстоподобная никелированная касса «Националь» и полная, крупная, тоже серебристого цвета, кассирша.
Разглядел Федор и лицо. Сероглазое, обрамленное мелкими желтыми кудряшками, с небольшим — от пудры будто бумажным — носиком, и полные, румяные, манящие губы...
Не видя, Федор подал деньги, чек и медленно, тоже не видя, потянулся за сдачей... Получив покупку и обратясь к прилавку спиной, стоял не двигаясь — тут открылась новая красота. Было жарко, и кассирша распахнула дверцу своего стеклянного теремка, и он увидел крутые, сильные бедра, толстую, красивую ногу...
Федор Трофимович зачастил в универмаг — то одно надо купить, то другое... Сперва улыбнулся ей, потом заговорил. Говорить было трудно: мало того, что приходилось сгибаться к полукруглому кассовому окошечку, но еще и, задевая кавалера по носу, протягивались туда же чьи-то руки с деньгами и чеками. Нет, царевну надо было вывести из стеклянного теремка...
И вскоре вывел, стали встречаться — благо и универмаг и меховой магазин Федора закрывались в одно и то же время.
Сюзанна Ивановна оказалась вдовой
От этих трудов накопились кое-какие деньги, и
Через год около ее стеклянного, но напоказ всем уединения и стал похаживать некто немолодой, но статный, представительный...
...Федор Трофимович нашел в Сюзанне Ивановне ту женщину, которую, может быть, только потому не искал, не жаждал, что не догадывался о существовании подобной. Тут было как бы осуществление всех идеалов. Их было немного, но зато все они оказались налицо. Во-первых, новая любовь была в хорошем, обольстительном теле; во-вторых — как оказалось позже — работящей, расчетливой хозяйкой; и, в-третьих,— может быть, самое главное — чувствовала и почитала превосходство Федора во всем: в уме, в сообразительности, в житейской хватке, в таланте жить и процветать.
Тут, конечно, не было и намека на ученика и учительницу,— что еще не так давно существовало у Федора дома,— его не наставляли, не поправляли и даже не сносили молча его командование и распорядительство, как было теперь дома с женой,— наоборот, глаза доброй, послушной Сюзанны Ивановны смотрели на Федора Трофимовича с восторгом, с обожанием; все поступки и мысли его были умны, правильны, прекрасны...
Однако, несмотря на все это, Федор не спешил расстаться с Надеждой Львовной и начать новую жизнь с Сюзанной Ивановной. Тут сказывалось бремя накоплений. По существующим законам, при разводе он должен был все благоприобретения разделить с прежней женой пополам. Будь он рядовой учрежденский старатель, у которого ни кола ни двора, а только необходимое для жизни,— все было бы просто. А тут дача, машина, обстановка — страшно было подумать... В памяти живо еще стоял случай с дачей Евстигнеевых. Перессорившиеся, дошедшие до бешенства супруги наняли двух дюжих мужиков, и те, взобравшись на крышу со страшной, повизгивающей продольной пилой, осенили себя крестным знамением и, поплевав на руки, перепилили злосчастную дачу пополам: крыша, стропила, бревенчатые стены, окна — до фундамента... Конечно, у них с Надеждой
И, всей душой отдавшись новому чувству, он все же отвел Сюзанне Ивановне приватную роль. Вечера в одном из переулков близ Таганской площади, которые бывали раз-два в неделю, проходили в бурном, будто молодом угаре.
5
Неожиданно пришло новое. Летом к Сюзанне Ивановне в ее таганское пристанище приехали родственники повидать Сельскохозяйственную выставку. Встречаться стало негде, и пылкая возлюбленная вспомнила про забытую времянку, оставленную ей в наследство
В первый же свободный день они оба поехали туда, и дощатая времянка радушно приютила их.
...Лежали, смотря в потолок, оклеенный белыми, кое-где отставшими и пыльными обоями. Федор осторожно потянул руку, на которой покоилась голова в желтых кудряшках, и достал с тумбочки папиросы.
— А у тебя тут ничего! — сказал он, закуривая.
— Ну что ты! Все в запустении...
Ее удивило, что это говорит он, у которого — она знала — была образцовая дача.
Он не ответил, думая о чем-то. Не докурив, оделся и вышел наружу.
Обошел дачный участок — необработанный, необжитой, такой, каким отпустила его сама природа: то дерево, то кусты, то дремучая крапива. Постоял, покачиваясь с каблука на носок, с носка — на каблук...
— А у тебя тут ничего! — повторил он, входя во времянку.— Можно дело сделать... Скажи, бумаги на участок все целы?
Сюзанна Ивановна стояла перед зеркалом полуодетая, с платьем в руках. На ней было красивое голубое белье, которое он час назад, конечно, не заметил, но которое ей хотелось показать. Поэтому, надев белье, а платье держа наготове, она медлила, ожидая шагов Федора.
— Ах, отвернись, я сейчас оденусь! — сказала она, поворачиваясь лицом и показывая прелестную вышивку на рубашке.
Он обошел ее полное, но еще стройное тело и поцеловал сзади, где никаких вышивок не было, в голую, пахнущую какими-то анисовыми духами шею.
— Ой, щекотно! Какие бумаги? — Она озорно, по-девчоночьи вскрикнула, поежилась, застенчиво поведя толстыми сильными плечами.— Ну, бумаги целы, а что?
С этого и началось. В этот день бегло, мельком, а позже — обстоятельно, посоветовавшись со сведущими людьми и уже держа листок с цифрами, Федор изложил Сюзанне Ивановне план действий: на ее участке надо построить дешевую, но достаточно объемную доходную дачку на трех-четырех летних съемщиков. Однако и зимой дачка не должна пустовать — со студенческими общежитиями все еще нехватка, и близость такой дачи-общежития к Москве будет соблазнительна для хозчасти какого-нибудь вуза. Тип постройки надо взять сборный — лучше всего было бы соединение двух финских домиков. И быстро, и дешево, и скорые доходы.
План был принят, оговорен (чьи расходы и как делятся доходы, чьи труды, чей участок и так далее), а также закреплен в нотариальных расписках, сущность которых фигурировала в общей традиционной, а потому безобидной форме.
Однако все получилось не быстро и дешево, а долго и дорого.
Люди, часто играющие в карты, утверждают, что есть счастье игрового дня: оно приходит с самого начала и, как сияние, весело, щедро возносится над игроком и держится до конца его игры; и наоборот — не пришло, и черный свет несчастья стоит недвижно, обреченно освещая взмокшие руки, угрюмый лик сегодняшнего неудачника.
Так вышло и у Федора. Насколько счастливо, споро и интересно для него шло создание собственной дачи, настолько тут, на новой стройке, все летело под откос, и черный свет неудачи озарял обломки крушения...
Началось с того, что участок оказался с высоким уровнем грунтовых вод и даже для неглубокого фундамента пришлось устраивать довольно сложный и дорогой отвод вод. Затем покупка двух сборных домов, которые Федор Трофимович намеревался достать через верных людей за полцены, как отбракованные, не состоялась: ревизия увела этих людей, и те в расстройстве чувств прихватили и уже полученные с Федора суммы, которые, впрочем, позже вошли в конфискацию. Пришлось доставать дома уже за полную цену. Но тут появился жучок-точильщик, которому понравилось это полноценное дерево, и он стал в нем вытачивать свои ходы-узоры. Потом — одно к одному— прораб оказался растяпой, затянувшим и потому удорожившим все дело.
Деньги текли — а Федор был главным вкладчиком в это дело,— и скоро пришлось тронуть целинные, отложенные. И еще раз, и еще... Кроме того, любовь у таких натур, как Федор, неслась по его жизни со стародавним купеческим ухарством — у Сюзанны Ивановны появлялась то та обновка, то эта. Потом опять та и опять эта. Так у возлюбленной было уже две шубки, не считая прежних; два одинаковых, с голубым камнем, золотых кольца; два патефона — синий и розовый; один — но совершенно ненужный — буфет с дубовыми колоннами; три разномастных кресла...
И пришел день, когда человек запустил руку в мешок, а там на донышке... И надо было думать о пополнении. И думать скорее! Сюзанна Ивановна могла подождать с дарами, а вот злосчастная, погибельная, но начатая и уже не останавливаемая стройка дачи требовала новых и неотложных жертвоприношений...
...Человек в дни одиночества вспоминает благословенное время любви; в дни неудач — удачливое время. Так мысли у Федора Трофимовича в поисках выхода из затруднительного положения пришли к целине, к курочке-рябе. Вот было время!.. Вот бы повторить! И он прикидывал: там был склад, тут — магазин... Будь у Федора побольше опыта в
Но у Федора воображение далеко не залетало, и потому образ курочки-рябы, принесшей уже однажды ему счастье, все стоял и стоял перед глазами... Да, конечно, продать, обернуть дважды, трижды его теперешний товар нельзя, но тем не менее он упрямо держался мысли, что надо действовать не где-нибудь в чужом, незнакомом месте, а, как и тогда, на подведомственном ему поприще. Так ученики танцуют от печки.
И как только он выбрал поле деятельности — свой меховой магазин,— он стал действовать.
Да, Федор Трофимович выбрал, назвал в душе это выбранное «смелым делом», но вот смелости-то и не хватало! На целине он был в хорошей компании, а сейчас надо идти одному — он даже Сюзанну Ивановну не мог в это посвящать... Все подготовлено, обдумано, и можно было в любой день, но хоть бы какой-нибудь локоть рядом, какой-нибудь подручный... А время не ждет — на Сюзанниной даче от безденежья все остановилось.
С этими-то мыслями и приехал сегодня Федор на дачу. Он отмахнулся от слез жены, от ее рассказа о приходившей к ней молодой Щегольковой («A-а! Надоело!»), и Надежду Львовну удивило лицо мужа: темное, неподвижное, с каким-то затаенным блеском глаз. Они молча взошли на террасу, молча прошли над подпольным узником — изможденным, притихшим Ужуховым. Молчал Федор и за ужином.
— Завтра плотники небось ограду придут чинить! — сказала сыну Марфа Васильевна.— Как подряжались, в пятницу.
— Пускай...
Это тоже было необычно — Федор всегда и с удовольствием вникал во все хозяйственные дела.
После ужина он долго бесшумно ходил по потемневшему саду. Огни спичек, когда он прикуривал, вспыхивали то там, то здесь, будто метались...
Наутро Федор Трофимович уехал, как всегда, в магазин. Однако Ужухов, припав к своему глазку, увидел в хозяине что-то необычное — и в походке, и в лице...
Глава пятая. Внизу
1
На следствии Ужухова спросили:
— Скажите, на следующий день, то есть в пятницу двадцать пятого августа, когда Пузыревский утром уезжал в магазин, не заметили ли вы каких-либо приготовлений?
— Ну, как полагается, собрали ему на стол. Так что он попивши-поевши поехал.
— Нет, не о том... Не брал ли Пузыревский с собой чего-нибудь в машину? Ну, мешки, свертки какие-нибудь?
— Не видел... Нет, налегке сел и тут же уехал.
— Ну хорошо... После его отъезда жена отправилась на станцию за покупками, и, следовательно, мать Пузыревского осталась на даче одна. Почему вы не воспользовались этим временем? Вы так его ждали.
— А плотники! Хоть они и в стороне ограду чинили, а могли услышать.
— Значит, днем двадцать пятого вы не потому не осуществили свое намерение, что отказались от него, а потому, что вам мешали его осуществить.
— Точно!.. Они чуть не до вечера тесали и стучали.
Да, плотники работали до четырех часов дня, и Ужухову некуда была деваться от стука их топоров. Стук держал его в подполье, словно сторож с колотушкой, отгоняя воров, ходил вокруг. Кроме того, стук будил, тревожил затихшую было зубную боль...
Вчера поздним вечером, следя за Пузыревским, который показывался на темных дорожках то в одном конце участка, то в другом, Ужухов вдруг почувствовал укол в правую щеку. Не обратил внимания, но ночью ударила настоящая боль.
Как всегда, ничего не помогало — ни вода, ни водка, взятая на зуб. Сдернул с кирпичей, которые опять, как и в прошлую ночь, лежали в изголовье, меховую шапку и прижался щекой к холодному, шершавому камню. Нет, проклятого и это не брало! Тогда нахлобучил на себя шапку, по-зимнему опустил наушники,— может быть, тепло его утихомирит. Мучительно хотелось разогнуться, встать во весь рост; так и казалось: встанешь, и боль как рукой снимет...
Ужухов ворочался, метался в темноте, боясь вызвать шум. Уже думалось: черт с ним со всем — пускай накрывают, хватают, лишь бы дали каких-нибудь капель! А уж перед рассветом и совсем невмоготу: ну просто вылезти, постучать в окно — хоть старухе в окно — помогите!..
И, как всегда, неизвестно почему, боль вдруг затихла. Да что там затихла — прошла! Бывает же такое счастье!.. На душе — паралик ее расшиби — парное молоко. Хочется вылезти из подполья, постучать старухе в окно: «Бабушка, прошло! Понимаешь, прошло!»
Заснул крепко — кирпичи уж не кирпичи, а будто подушка на подушке, а на той еще подушка... А вокруг солнечная полянка, вся в землянике,— хочешь, лежи, а хочешь, встань во весь рост... Да что там в рост — подпрыгивай, подскакивай, сколько влезет, головой о потолок, не бойся, не стукнешься... Наверху-то небо!.. Потом нежданно-негаданно прикатила на полянку Аграфена Агафоновна, и тут вдруг все по-хорошему — ни решеток на машине, ни черного цвета, а просто «Волга», на которой Пузыревский ездит. И сама тетечка не базарная, не матерщинная, а будто благородная дамочка, что на витринах стоят: субтильная, тонкорукая, глаза с синей поволокой... Только свой темный платок, чтоб ее не разгадали, тетечка на себя накинула. Но тут ветер платком заиграл и темной бахромой по лицу витринной дамочки провел... Мать честная! Теперь это не тетечка, а Пузыревских старуха — серые, обвисшие щеки и глаза-щелочки. «Ты что же, милай,— шипит старуха,— сперва душить меня собирался, а потом насчет зубов ко мне прибежал!» И в щелочках-глазах угольки зажглись. «Не болтай зря, дура! — кричит парень на земляничной полянке.— Я только для острастки хотел, чтоб деньги из дома вытрясти!» Но тут старуха вытащила из «Волги» доски и стала над парнем низкий навес сколачивать — доска за доской, доска за доской, пока все не сколотила, пока темно, как в подвале, не стало. Но и этого старухе мало — сверху курёй выпустила, и те стали «пышено» клевать, да так резво, громко, будто не по доскам, а по самому темечку клювами стукают...
Ужухов проснулся от мерного, дробного постукивания. Открыл глаза — нет, не над головой, не по темечку, а где-то в стороне. Звук был новым в этом мире, в котором Ужухов жил второй день, и он тотчас поднялся и заглянул в глазок — туда-сюда...
На краю участка плотники ладили новую ограду. Молотки вгоняли гвозди в тесовые планки один за одним, мерно и звонко пристукивая. Плотников было двое: один белобрысый, новый, а другой тот чернобородый красавчик, который работал на соседней стройке.
«Налево решил подработать».
Ужухову было все равно: налево или не налево, но эта мысль привела другую: «Почему из остальных плотников с соседней стройки никто этим не прельстился? Совесть, значит, есть! Соблюдают».
В это время показался Пузыревский. Ужухов подумал, что по-хозяйски идет плотников проверять. Но он прямо к машине. И лицо серое, мятое, будто ночь не спал или на гулянке гулял,— такому бы опохмелиться, а не гвозди за плотниками считать. Одно понравилось в нем: сиреневый костюмчик, который он вчера как следует не разглядел. Ладный, дорогой и, как облитой, сидит, искрой на солнце играет...
После отъезда хозяина Ужухов только покосился на мешок с харчами — как бы опять не хватил зуб — и снова прильнул к глазку. Плотники по-прежнему, как дятлы, стучали, а когда смолкали, то слышны были, как и вчера, голоса женщин, находящихся в комнатах, и, как вчера, надо было сидеть у глазка, не упускать из виду калитку и опять ждать и ждать. Голова от бессонной ночи чугунная, невпроворот, перед глазами какая-то муть...
И вдруг, мысль: не надо! Ведь пока плотники не кончат, не уйдут, все равно сиди как мышь. Старуха-то в случае чего небось голосистая окажется... И сразу радость — пока что можно завалиться спать...
На дорожке по направлению к калитке, к станционным магазинам, показалась молодая хозяйка с сумкой, с авоськой — вот такую вчера весь день ждал... Но уже ни досады, ни злости — спать, спать...
2
На одном из кирпичных столбов, держащих дачу, горел красный, величиной с пятачок кружок предзакатного света, прорвавшегося сквозь какую-то щель. Сверху, с террасы, доносились голоса, которые, пока он лежал еще в дреме, казались гулом. Сон отходил, и голоса яснее. Сейчас говорила старуха:
— Нет, он пил не по-теперешнему...— со вздохами скрипела она.— Вскипятил чайник, налил вчерашнюю заварку, хлебнул и убежал, как жулик... Нет, у него было все благолепно... Чайников алюминиевых и в помине тогда не было, а только самовар. Да и какой самовар! Например, с угольным душком или не бурлящий он не принимал. Сейчас же гнал обратно. Меня или Феклушу покойник гнал обратно. Или еще не любил, когда самовар что-нибудь напевал. Веселое-то они не напевают, а что-нибудь такое с грустью. Это значит вода перекипела и настоящего вкуса не даст. Да и примета есть такая. В общем, тоже гнал обратно... Нет, он любил, чтоб самовар был свеженький, горяченький, кипяточный — стоит, милай, на подносе и от жары, от удовольствия, что такой, сам подпрыгивает. Только пар столбом к потолку... Вот тут мой покойник, Трофим Матвеевич, начинает сам чай заваривать. Тоже не просто заваривать, не по-теперешнему — в холодный чайник.
— Марфа Васильевна («Это голос молодой — вернулась из магазина»), есть такая шутка: «Какой теперь кипяток! Вот в старое время был кипяток, так кипяток!»
— Чего?
— Я говорю, не скучно было жить вашему Трофиму Матвеевичу?
— А чего скучать? Люди жили в полное свое удовольствие. Когда мы в Кинешме проживали, то на летнюю жару для чайного прохлаждения у Трофима Матвеевича был устроен нарочный подвал... Стены льдом обложены, а в середине, под лампой, стол для самовара. А еще одна чашка, одна стула — только для себя. Никого лишнего сюда не пускал, чтоб лед на стенах зря не таял... Ну, разве приглашал кого из купцов поважнее. Какую-нибудь первую гильдию с медалями, чтобы поразить, чтоб пыль в глаза пустить. Сам-то он третьей был — невеликий купец,— а первую, конечно, удивить ему интересно было. Тут он уж льда не жалел, пусть от ихнего дыхания тает...
— А вас с Федором пускал?
— Не пускал... Да мы сами понимали, не ходили... Раньше, Надежда, все копейку берегли. Может, мы там с Федей льда-то растаем-надышим всего на грош, а это тоже деньги. Феденька по малолетству не очень это смышлял, все рвался в ледяную комнату. Ну, отец разок высек его, и он все понял — зря копейку не губи!
В это время на ступеньках террасы загремели сапоги.
— Ну, хозяйки, принимайте работу!
Это дятлы, которые наконец кончили стучать. Женщины пошли на участок вслед за плотниками, и Ужухов остался в какой-то гулкой и темной тишине.
«Весь день дуриком!..»
И верно: ночью метался от боли, а днем спал. Еще эти дятлы... Молодая сегодня, конечно, больше никуда не отлучится. Чего же ждать?.. Корешки говорили, что бывает лежка и по три дня — дело такое норовистое... Ну нет — мерси, спасибо! Да и жратва на донышке. Так что же, дождаться темноты и смываться несолоно хлебавши?
Отпустив плотников, женщины вернулись на террасу. Молодая, видно, чем-то уязвила старуху — не то еще на террасе, не то сейчас, по дороге, и та стала оправдываться:
— Жили, говорю, не так, как теперешние, а в полное свое удовольствие! — скрипучим голосом говорила старуха.— Не только он, но и я тоже... Теперешняя жена после службы бежит какую-нибудь битую птицу покупать, потом целый вечер суп на завтра варит... А я, когда вышла замуж за Трофима Матвеевича, целый день на диване лежала, и передо мной только коробка с монпансье-конфетами... Никаких забот-хлопот, была у мужа на полном его вожделении. А теперь что?..
Молодая хозяйка чему-то засмеялась.
— На иждивении, Марфа Васильевна...— сказала она.— Вожделение — это другое...
И опять засмеялась.
— Ты чего? Ты что над старухой надсмешничаешь?
И она, осерчав, не слушая успокоений невестки,— видно, натерпелась! — начала честить ее и так и сяк.
Ужухов, привыкший среди дружкой к снисходительному «бабы-дуры», плохо слушал перебранку, вспыхнувшую у него над головой. Да и свои заботы были: хотелось жрать, но боялся зуба, хотелось убраться к черту — устал, все надоело, но как сделать, чтобы не ждать ночи... Однако наверху что-то изменилось: уж не два голоса, а один, а второй — только всхлипывания.
— ....Не ту жену Феденьке надо было! Не ту! — долбила старуха.— Не фордыбачку, не указчицу, а помощницу, чтоб все в дом да в дом... Это верно, я на диване с конфетами лежала, но когда? Пока дашки-парашки были. А как революция подступила и все языком слизнула, я как засучила рукава, как начала шуровать! В шесть утра я уже на базаре, чтоб морковку с капустой дешевше на копейку купить... А у тебя разве дом на уме! Тебе бы только Феде перечить, только бы свою самостоятельность, свою дурь показать! Вместо мерси-спасибо ему одни твои фантазии... Живешь, как куколка, на всем готовом, а в ответ что? Еще над старухой матерью смеешься. А сама-то ты кто такая? И где только тебя, золото такое, Федор отыскал? Ведь с мамашей за ситцевой занавеской жили, одну корку хлеба пополам ломали... Как же, слышала!
В это время старуха, видно, зашлась от ярости и остановилась передохнуть. Молодая сказала что-то тихим голосом — Ужухов не мог разобрать, но старуха выкликнула:
— Не уйду!
Молодая повторила, и опять тихо, но уже раздельно:
— Выйдите вон!..
И что-то грохнуло над головой Ужухова — какая-то посуда — и осколки запрыгали по доскам... Пыль выбилась из щелей пола-потолка и мутным облачком стала опадать. По ступенькам террасы загремели испуганные шаги и, прильнув к глазку, Ужухов увидал старуху, быстро семенящую к калитке. Хлопнула калиткой — и через дорогу к соседке: не то спасаться, переждать, не то жаловаться на невестку.
«Вот тоже дура! Зачем об пол?»
Ужухов однажды видел в кино, как женщина, осерчав, ударила тарелкой об пол... Это его тогда удивило. И сейчас — зачем? Надо бы тарелкой или миской запустить в эту самую старую ведьму... У своего глазка, когда заметил бегущую старуху, он даже как бы подался вперед — вылезти бы, догнать да как следует... Жизнь у него была не сладкой, и в этой жизни повелось ничего безнаказанным не оставлять. А тут, смотрите, черепки — себе же убыток! — а эта стерва сидит сейчас у соседей и ухмыляется, что извела, довела невестку...
3
В наступившей тишине почувствовал, как проснулся голод. Но тут же — и прошлая проклятая ночь...
«Эх, была не была, попробую».
В темноте, на ощупь нашел свой мешок с остатками харчей. Тишина вокруг была такая, что слышно, как прошуршал мешок по земле. И вдруг вспомнил: «...Пустая дача, она одна. Не старуха, так молодая, все равно одна».
...В любое, даже злое дело входит душа. Не хитро — если уж на это пошел — встречному неизвестному сказать на темной улице: «Отдай!» — ведь и тот и другой только что появились и тут же сгинут. Но здесь! Ужухов представил, как вылезает из подполья, как неслышно и страшно он вдруг возникает перед Надеждой. Нет, она не одна, и она не встречная — с ней вместе несчастная судьба, попреки в куске хлеба, муж-дубина, свекровь-ведьма, а теперь, оказывается, еще и ситцевая занавеска была — бедность... Нет, тут «отдай» в горле застрянет.
Осторожно прислушиваясь к больному зубу, положил пол-ломтика своей мраморной бараньей колбасы на правую, здоровую сторону. Потом, так же осторожно,— кусочек хлеба, но хлеб был черствый («Вот уж сколько я тут сижу!»). И он его предварительно обмакнул в бидончик с водой. Так повторил раза три-четыре,— ничего... Еще и еще — уже посмелее.
И вдруг заныл... Нет, не как ночью, но заныл. Выплюнул хлеб, взял на щеку воду — легче. Но вода согрелась и сквозь нее — боль. Взял новую воду...
В этой возне среди подпольной темноты — нудной и мучительной — только один огонек: все лягут, затихнут, и тогда скорее к черту, на волю, в аптеку, к зубодеру...
— Федя приехал?
Это ведьма вернулась. Спрашивает громко, будто ничего не было, но на ступеньке приостановилась, боится входить на террасу: а вдруг невестка одумалась, за ум взялась и теперь не об пол, а в нее, ведьму, тарелкой запустит?
Но ей никто не отвечает, и она, поднявшись на террасу, настороженно проходит внутрь дачи. Оттуда доносятся короткие: «Федя», «Федор», и Ужухов, выплевывая согревшуюся воду и беря глоток холодной, вдруг вспоминает, подносит запястье к глазам. Часы не видны, светятся только стрелки. Вот это да! — уже одиннадцатый час вечера. И он тоже, как те, верхние, удивлен: хозяин давно должен был приехать. Задерживает, черт! Пока не приедет, пока все не улягутся, не смоешься из этой могилы...
Где-то поблизости раздаются возбужденные голоса, и Ужухов бросается к глазку. Там темно и черно, как и тут, в подполье, но потом проступают — совсем уже черные — стволы деревьев на краю участка, ограда, а за ней — черные силуэты людей с запрокинутыми головами.
— Летит! Летит!..
— Где?
— Вот...
Ужухов быстро пригибается перед своим глазком, чтоб тоже — на небо, на спутник... Но ни черта не видно — в эту дырку и верхушки деревьев не показываются!
От резкого движения боль ударяет в зуб, и он, мыча, чертыхаясь, схватывается за воду, за бидончик, в котором уже на донышке... И пока боль отпускает, успевает подумать, что вот люди радуются, а он тут как пес подзаборный... И даже не это, а то, что им от этого полета ни тепло, ни холодно, а они все же вот собрались вместе, вместе долдонят, показывают... Значит, дело такое, что все, не сговариваясь, в кучу, а он один...
Хозяин провалился, загулял, черт! Ужухов проклинал его — давно мог бы смотаться, а из-за этой дубины горел свет во всех окнах, женщины не спали, ждали... Старуха все время шлялась через террасу к калитке и смотрела, дура, на дорогу, будто от этого скорее сыночек вернется.
Вода кончилась, и теперь за неимением другого он прикладывал к щеке пустой бидон. Тонкий металл — только что холодный — быстро нагревался, и Ужухов вертел, будто выслушивал бидон, ища в нем прохладного места. При переворачивании настырно брякала бидонная дужка — это могли услышать,— а в темноте поймать, придержать ее было трудно.
...Около двенадцати ночи хозяин наконец заявился. Ужухов, затолкав все свое имущество в мешок, сидел уже не у глазка, а наготове у полупритворенной дверцы выхода. Скоро затихнут шаги, голоса — и на волю... Бидон был уложен, и Ужухов теперь время от времени сквозь полусжатые зубы, чуть присвистывая, потягивал воздух. Холодная струйка охлаждала, как-то успокаивала зуб.
Нет, в доме не затихало. Женщины в комнатах, собирая ужин, гремели посудой, но голоса Пузыревского не было там слышно. Ужухов заглянул в полу-притворенную дверцу,— оказывается, хозяин еще возился около своей «Волги». Вгляделся: тащит из машины какой-то мешок, в сарайчик, а там дверь открыта, висит фонарик, и хозяин заталкивает мешок куда-то вниз... В его движениях что-то чудное, знакомое — не тот спесивый дородный дядя в дорогой сиреневой тройке, а... Ну да, тетечка Аграфена Агафоновна! Хоть та была и баба, а похоже — тоже так вот, ужимаясь, неслышно, как тень черная, прятала, бывало, добытое добро в кладовку....
Жена, наверное, заждалась с ужином и вышла позвать мужа. Она подходит к нему, когда он несет мешок в сарайчик и не видит ее.
— Федор, ты скоро?
Хозяин быстро обертывается на оклик, в звездном свете блестят его глаза, а руки — туда-сюда, будто не зная, куда девать мешок: нести, спрятать, бросить?..
Так тоже было: раз Аграфену за таким делом окликнули — она чуть не грохнулась...
Наверно, Надежда замечает и этот мешок, и руки, и то, что муж, как тень черная, шарахнулся. Она — к нему, но видит что-то в машине и — туда. А там еще мешок.
— Что это? Откуда это? — Из разворошенного мешка что-то лезет, пышно клубится.— Что это? Зачем это?
Она, бедная, все уже понимает — не по мешку, а по мужниному испугу,— но, точно без памяти, твердит свое: что это да что это?
Хозяин, отбросив свою ношу, налетает на жену, вырывает мешок.
— Оставь! Не лезь!
Но она опять за мешок.
— Откуда это?.. Что? Говори! И почему тут яма?..
Они, борясь, подаются в сторону, и Ужухов, чтоб видеть, скорее дверцу пошире, но опаздывает: отброшенная хозяйка уже летит на траву...
На шум выбегает старуха. Пузыревский цыкает и на нее: «Тише, вы!», но старуха с причитаниями набрасывается на невестку.
Зуб свербит — Ужухов забывает тянуть воздух — и от злости: «То в дом боялась войти, теперь счеты сводит!»
Надежда поднялась, но не уходит. Белое платье на черной зелени не шелохнется, но, видно, дамочка сама не в себе, кипит.
— Если ты сейчас...— шепотом, но раздельно говорит она.— Если сейчас мне не объяснишь, то я... позвоню...
Хозяин подбегает к ней, замахивается. Ведьма — сынка поддержать — тоже с кулаками...
И тут Ужухов нежданно-негаданно отшвыривает дверцу подполья и выскакивает на волю. Ночной ветер в лицо, тело наконец-то разогнуто в рост — счастье! Но внутри все горит:
«Шпана! Двое на одну!»
И с ужимистой, на носках, неслышной, а потому страшной походкой — той походкой, с которой ребята на окраине налетают на обидчика, — приземистый Ужухов сбоку подскакивает к дородному Пузыревскому и быстро, незаметно — как и полагается в настоящей подножке — выставляет сзади него правую ногу и наотмашь бьет его по лицу. Тот, ища опоры, подается назад, но запинается и столбом, грузно валится на гравий...
Все пришептывая, будто перед кем оправдываясь: «Шпана! Двое на одну!», Ужухов хватает свой легкий мешок и, удивляясь, что сзади ни шума, ни погони («Верно, с непривычки опупели!»), неслышно, бестелесно, как тень, только из-за зуба чуть присвистывая, проскальзывает в калитку и исчезает в ночи.
Глава шестая. Начало третьего дня
1
Пастухов Яков Петрович — заведующий овощным магазином на Б-й улице в Москве — был весельчаком, балагуром и однажды за буфетной стойкой поспорил с приятелем, что узнает любой магазин с завязанными глазами, узнает, чем он торгует. Тут же было нанято такси, которое медленно стало объезжать магазины. С завязанными глазами, поддерживаемый приятелями, как архиерей, под локотки, Яков Петрович входил в дверь и почти с порога, на удивление всем, объявлял, какая здесь торговля. Спор был им выигран, и Пастухов тут же объяснил:
— Да по запаху, братцы! Очень просто! В хозяйственных товарах пахнет, понятно, олифой, в кондитерских — ванилью, в мануфактурных — ситцевой краской, в обувных — кожей, в галантерее — тоже кожей, но особой... А в последнем магазине, куда вы меня ввели, ничем таким не пахло, и это, конечно, ювелирный! Золото и бриллианты не имеют аромата...
Вот этот-то знаток торговых ароматов и был удивлен утром двадцать шестого августа, когда, сняв запоры, вместе с продавщицами вступил в свой овощной магазин. Это пахучее заведение сейчас, в конце августа, у левых прилавков благоухало яблоками, у правых — свежей капустой, петрушкой, сельдереем. Удивило, конечно, не это, знакомое, ежедневное, а новый, какой-то чужой запах, чуть кисловатый, с горчинкой, который всеведущий Пастухов определил как
Любопытствуя, добродушно поблескивая веселыми глазами, он стал обходить, приглядываться к полкам, ларям, прилавкам. За ним следом ходили три продавщицы, по молодости лет довольные тем, что можно пока не надевать свои унылые клеенчатые фартуки и не становиться за прилавок, а надо вместе с заведующим выискивать какой-то таинственный запах, который, по правде говоря, они не очень-то чуяли.
— Вот здесь, Яков Петрович,— сказала толстенькая продавщица Маша,— будто слышнее, будто запахом больше тянет.
И тут между ларями с капустой и с картошкой все увидали пролом в стене...
Ну, уж это было событие! Это уж не запах, который мог почудиться, а...
Пастухов, только что с добродушно-озабоченным видом обходивший свое заведение, быстро обернулся к девушкам, и те увидели на его еще более порозовевшем лице остановившиеся глаза.
Но тут же он стал действовать. Приказал первой только что вошедшей старухе-покупательнице удалиться; на дверь — щеколду и табличку рядом «Закрыто»; продавщицам — отойти от пролома и не ходить, не следить по помещению («Чтобы все было в точности! — на ходу выкрикнул он.— Сейчас это не торговая точка, а место преступления!»). А сам побежал к телефону.
Пока поджидали людей из уголовного розыска, девушки-продавщицы, загнанные Пастуховым в дальний угол магазина, испуганно переговаривались:
— Не за капустой же к нам лезли? Не за картошкой?..
— А яблоки? Десять рублей кило!
И тут поднимались на цыпочки, вглядывались в наклоненные ящики с яблоками, стоящие в дальнем конце магазина.
— А персики? Двенадцать рублей. А сливы?
— Ну, сливы не станут — шесть рублей.
И смотрели на персики. Нет, все было цело. Во всяком случае, отсюда, из угла, так казалось.
— Погодите, погодите, девочки! А кладовка! Может, из кладовки?..
Вернувшемуся от телефона Пастухову не терпелось возразить.
— Балаболки вы! — Это обращение при таких событиях было не обидным.— Не к нам ведь лезли! А от нас. Вы посмотрите, куда пролом сделан...
Они было двинулись к дыре в стене, но он цыкнул на них — не ходить, не следить. Да, конечно, и не надо было ходить: меховой магазин... Ну да, раз пролом справа, значит, вор от них лез в соседний меховой магазин... И теперь поняли, что это за кислый с горчинкой
2
Оперативный уполномоченный, приехавший с двумя сотрудниками, был молодой, голенастый, с девичьим румянцем на щеках, но хмурый, задумчивый. Пастухов, любивший даже в официальных отношениях домашний тон, почтительно осведомился о его имени-отчестве, и тот вместо ожидаемого простого «Володя» ответил: «Владимир Константинович».
Хмурым и задумчивым Володя был не от природы, а потому что ему, как и многим молодым специалистам, имеющим дело, связанное с появлением на народе, хотелось казаться опытнее, умнее, то есть старше своих лет. Это безобидное, милое и обычное притворство Пастухов так и понял и от доброты поддержал его. «Вы как полагаете, Владимир Константинович?» или «Вы как мыслите, Владимир Константинович?» — обращался он к нему.
Володя, вместе с помощниками обследуя место преступления — пролом, торговый зал, заднюю комнату, полагал и мыслил, но доброму Пастухову ничего об этом не сообщал, ибо именно так и поступал бы незабываемый Леонтий Савельевич — в свое время учитель и наставник.
Однако, несмотря на эту необщительность, Яков Петрович видел, что молодой человек находится в каком-то затруднении.
— Меховой магазин открывается в одиннадцать? — спросил Володя, когда все осмотрел и обо всем расспросил.
— Так точно! — отрапортовал Пастухов.— Вы, конечно, желали бы взглянуть туда пораньше, сейчас?
Володя задумался, и, видно, по-настоящему.
— Нет, не желал бы,— не сразу и хмуро ответил он, и чувствовалось, что это-то его и занимает: сейчас или не сейчас.— До одиннадцати осталось всего сорок минут. Подождем! — неуверенно, но тоже с умным, задумчивым взором прибавил он.
Володя погрузился в долгое размышление, и вдруг все это с него слетело — хмурь, важность, задумчивый взор. Он озабоченно, уже, видно, осененный догадкой, снова — но теперь живо, нетерпеливо — подошел к пролому в стене, заглянул внутрь. Попросил у девушек-продавщиц зеркальце и, на вытянутой руке высунув его, как перископ, в пролом, провел им по всей окружности, видя теперь дыру со стороны мехового магазина...
И тут будто сквозь угрюмые тучи ударил веселый, восхитительный луч солнца. Володя засмеялся. Хмурь сошла с его лица, на щеках с девичьим румянцем — вдруг ямки. Он быстро подошел к Пастухову.
— Простите, вас как зовут? — с непонятной веселой любезностью спросил он и, узнав, радостно проговорил: — Вот именно, будем ждать, Яков Петрович! Не сейчас, а будем ждать...
Впрочем, это был действительно только луч — хмурь опять заволокла Володино лицо. Он, видимо, понял, что его радостное оживление может кое-кого-навести на кое-какие мысли, догадки, а он не хотел, не мог по служебному положению этого сделать. И Володя вернулся к личине умного, опытного и пожилого работника розыска.
В меховом магазине повторилось то же самое, что и при открытии овощного: директор и продавцы вошли в помещение и почти тут же заметили неровный — но так, что мог пролезть человек,— пролом в левой стене, смежной с овощным магазином.
Поднялась суета. Часть продавцов бросилась к полкам, шкафам, чтобы установить пропажу, другие — к дыре в стене.
Володя вместе с одним из своих сотрудников зашел в магазин следом, и на них — из-за таких событий — не обратили внимания. Входя, он проверил, что табличка «Закрыто» еще висит на двери, задвинул засов и подошел к людям, столпившимся неподалеку от пролома.
Внизу пролома лежали вынутые кирпичи, и какой-то смышленый продавец приказал: ни к ним, ни к дыре до прихода угрозыска не подходить. Возбужденно, перебивая друг друга, продавцы говорили об одном:
— От нас лезли.
— Нет, к нам.
— От нас...
— Это что же! От чернобурок, от соболей полезли за капустой, да? Рубль кило! Да? Картина!
— Ты меня не выставляй! Я говорю, что вчера перед закрытием
У Володи тревожно мелькнуло: «Могло быть и так...» Недавно, когда он еще находился в овощном, с ним произошло важное незримое событие: он сменил одну версию на другую. Это было не так приятно: поверил, утвердился в одном, и вдруг новая версия, как луч, осветила все происшедшее, и ему
— А могло быть и обратно! — наступал на этого светлоглазого худощавый, смотрящий исподлобья молодой продавец.— Обратно! Сперва он вынул в овощном эту щепку, а потом разобрал стену и влез к нам... С улицы-то к нам ведь ни один дурак не полезет. А ушел тем же щепным ходом, которым и вошел.
Кто-то сказал, что могло быть и так, но Володя про себя улыбнулся: «Вот этого-то уж никак не могло быть!» Он теперь крепко держался за свою новую версию, ибо она была, по его мнению, и правильной и единственной.
...Из заднего помещения магазина вышли трое. Володя догадался, что представительный человек с бледным озабоченным лицом, устало идущий впереди, директор магазина. Подойдя к своим людям, стоящим у пролома, директор сказал, кивая на двух пришедших с ним продавцов, которые, видимо, ему помогали, что похищено семнадцать чернобурок и шесть соболей.
— Почему-то из правого шкафа соболей не взял,— сказал он, грустно усмехнувшись,— а только тех, которые были вместе с чернобурками.
— Спешил, наверное, или не догадался,— заметил светлоглазый продавец.— А под стеклом, Федор Трофимыч, смотрели?
— Под стеклом тоже цело...— Директор кивнул на пролом.— Звонил... Оперуполномоченный уже выехал.
Володя понял, что пора представиться. Он шагнул вперед.
— Я уже здесь, товарищ директор...— сказал он, смущенно улыбаясь.— И не потому, что оказался сверхоперативным, а просто потому, что ваш овощной сосед,— он показал на пробравшегося в магазин краснолицего Пастухова,— раньше открывает свое заведение и потому раньше позвонил.
И он, попросив отойти, не загораживать свет, приступил к осмотру. Позади него продолжалось обсуждение происшедшего, что для него было, пожалуй, более важным, чем осмотр пролома, который он достаточно хорошо исследовал, еще находясь в овощном.
— Тут некоторые граждане безответственно выступают! — услышал он громкий обиженный голос Пастухова, голос, каким оправдываются на общих собраниях.— Будто у нас черный ход запирается черт те на что! Нет-с! Никакой там щепки не было. Запор там правильный и по полной форме..,
— Это как предположение! — отозвался худощавый молодой продавец, смотрящий исподлобья.— В том смысле, что не строго. Кто за морковкой, за капустой полезет?
— Безразлично-с! Для нас, государственных служащих,— Пастухов все еще чувствовал себя, как на общем собрании,— все равно, что десять копеек, что десять тысяч рублей! Должны сохранять! Морковка! Капуста! — Он насмешливо гмыкнул.— А персики?
«Кому что! — весело подумал Володя, как заправский сыщик, в лупу разглядывающий края пролома.— У ювелиров на первом месте бриллианты и платина, а у этих капустников — персики!»
Весел он был потому, что тот самый луч догадки, который принес ему вторую версию, опять дал о себе знать. Луч лег на два
Так и сегодня: то будто есть, то будто нет... Но они должны быть!
Еще поджидая в овощном открытия мехового магазина, Володя мысленно представил не только всю картину событий, согласно той последней версии, которую он принял, но увидел и подробности. Например, крошечные крупинки кирпича, которые попали проломщику стены под колени и были им, незаметно для него, раздавлены... Предусмотрительный вор мог разложить газету — он и это тогда представил,— но кирпичные крошки, пыль попали и на газету. И их потом пришлось счищать...
Это было еще в овощном, в воображении, а вот они и в действительности!.. Версия его, пугая своей простотой и отчетливостью, укреплялась все более и более, и Володя боялся сейчас только одного: не полетело бы все это к черту! Уж очень откровенно, настойчиво все идет одно к одному — не ведет ли его, мальчишку, кто-то хитроумный не в ту сторону?..
— Я тоже думаю, что тут дело не в щепке! — сказал осанистый директор мехового магазина, обращаясь к Володе, который, поигрывая лупой, отошел от пролома.— Но злоумышленник мог в одном из ваших подсобных помещений,— он посмотрел на Пастухова,— спрятаться за пустые ящики, дождаться закрытия и потом начать разбирать стену, ведущую к нам...
Это была еще одна версия (не считая его — самой правильной версии), и Володя тут же в душе ее отверг. Однако выслушал ее со вниманием и даже как бы задумался над ней.
Пастухов же не принял этой версии, потому что она опять как-то задевала его магазин.
— Извиняюсь,— сказал он, сдерживаясь, но багровея,— никаких пустых ящиков мы в помещении не держим! Нам тогда не повернуться бы! Всю пустую тару мы выносим на двор-с! Да-с!
«Это удивительно! — подумал Володя.— Неглупые, видно, люди, а не видят главного. Говорят о каких-то дурацких ящиках! Разве в этом дело!..»
3
В чем же было дело?
...Привычное, знакомое, готовое влечет всех: и умудренных опытом, и таких молодых, голубоглазых, каким был Володя. Еще не доехав до заведения Пастухова, еще только садясь в машину, он, получив сведения в управлении о случившемся, уже составил быстрое, решительное мнение: раз пролом, то, конечно, лезли из овощного в меховой.
С этим он и приехал на место происшествия, с этим и начал осмотр. И все последующее держало его на этом, принятом заранее, на самом естественном решении. Это и было его первой версией.
Когда же ударил восхитительный луч, осенивший его догадки? Когда появилась новая версия, отбросившая первую? Тогда, когда он по-новому увидел,
Но это было потом. Сейчас же, приехав в овощной магазин и стоя у дыры, пробитой в стене, Володя видел, что вор попался не простой, а лукавый, себе на уме,— он решил обмануть его, Володю, и сделал, так сказать,
Установив, разоблачив эту хитрость, он не без гордости подумал о себе: «Ничего! Ничего! Справимся!»
Однако успокаивать себя было рано. Этот ночной молодец оставил после себя мудреные задачи, странности.
Первая — пролом сделан со стороны овощного магазина, а хода, которым злоумышленник проник в овощной, не было. Сотрудники, приехавшие с Володей, установили, что ни черный, ни парадный ход, ни двери, ни окна не были потревожены.
Вторая странность. Предположим, что вор не проникал в овощной магазин, а еще вчера, во время торговли этого магазина, где-то тут затаился (о чем позже говорили меховщики). Но тогда получалось, что вор ночью, пробравшись через пролом из овощного в меховой и совершив там кряжу, еще... не ушел на волю! Он прячется тут, в овощном, или там, в меховом. Но тут его не было, уйти же через дверь при открытии овощного магазина он тоже не мог, ибо входная дверь была тотчас заперта, и, кроме одной старухи-покупательницы, только что вошедшей и тут же удаленной, никто из посторонних в магазин не входил и не выходил. Это показали и Пастухов, и его девушки-продавщицы. Подозревать же этих людей в общем сговоре не было основания.
Третья странность. Остается единственное объяснение: вор после кражи находится еще там, в меховом, или же нашел себе там дорогу на волю. Но первое предположение глупо: не будет же он ждать, пока его поймают, а на волю он тоже не вышел, ибо еще до открытия мехового магазина Володя попросил своих сопутствующих товарищей осмотреть в меховом все входы и выходы, и там тоже все было в порядке.
Как бы Леонтий Савельевич объяснил эти чертовы загадки? Вор был, пролом сделан, кража, как позже, конечно, выяснится, совершена, а как подлец-молодец вошел и как вышел — он не сообщил, ниточки не оставил. Володя даже на какую-то минуту опустил руки. Нет, первая готовая версия, с которой он приехал на место происшествия, еще держала его в плену. Нет, луч новой догадки еще не блеснул, и молодой следопыт хмурился непритворно — надо было по-настоящему поразмыслить.
Какие же выводы из этих бесплотных и бесследных появлений вора? И Володя за то время, что оставалось до открытия мехового магазина, налег на логику.
Первый вывод. Кража совершена — скоро будет известно — в меховом магазине, и это главная арена событий. Помещение же овощного могло быть использовано вором только как путь в меховой.
Второй вывод. Как же он проник в меховой? Так как ни в том, ни в другом магазине не было взлома, выбитых окон и так далее, то несомненно, что вор
Третий вывод. А как ушел из мехового магазина с тяжелой поклажей? Естественно, тем же ходом, каким и вошел. То есть пользуясь теми же ключами.
Четвертый вывод. Но вот ключами от какого магазина он пользовался для входа в меховой, а потом и для выхода из него? Если бы ключами от овощного, то он, войдя в него, должен был бы пробить в стене ход, чтобы попасть в смежный меховой. Если же ключами от мехового, то, понятно, никакого пролома делать не надо, а прямо идти к меху...
Пятый, итоговый вывод напрашивался сам собой. Поскольку пролом есть, следовательно, вор пользовался ключами овощного магазина. Открыв его, он стал разбирать стену, смежную с меховым магазином. Сделав пролом, проник туда, забрал меха и тем же ходом — через пролом, через дверь овощного магазина (заперев ее за собой) — исчез.
Сама собой пришла мысль: не Пастухов ли? Ключи от магазина ведь у него! Подозрение, возникнув, все вокруг делает подозрительным, на все ложится его черный свет. Почему он так ласков, предупредителен с работниками угрозыска? Почему расспрашивает? Почему не позволил девушкам подходить к пролому? Может, не хотел, чтобы они нарушали его «обратного» вида?..
Но черный свет отнесло в сторону, и увиделся веселый, белозубый «вор-джентльмен», портрет которого висит в их специальном музее. Тот никогда не вырезал дверных замков, не портил ни дверей, ни окон считал это пошлостью,— а, прекрасно
Мысли теснились у Володи, пока он, дожидаясь открытия мехового магазина (он не хотел лезть туда через пролом и тем самым как-то «портить» его), посиживал на табуретке в пахучем заведении Пастухова. Окруженный ароматами капусты, петрушки и сельдерея, он чувствовал себя как на огороде у тети Клавы на станции Удельная, но только там, покусывая морковку, можно было безмятежно лежать, смотря в небо, а тут надо было думать и думать...
Но он не знал, что луч уже пробивался сквозь хмурь...
Покуривая, Володя посматривал на пролом и вдруг увидел странное: вокруг пролома на штукатурке, крашенной светло-зеленой масляной краской, ни одной щербинки! Ведь, готовясь вынимать скрытые под штукатуркой кирпичи, проломщик стены неизбежно должен долотом то там, то здесь нащупать швы кирпичной кладки, которые он и будет долбить, освобождая кирпичи от цементного плена. А тут на штукатурке этих ощупываний-щербинок не было! Что же это? Как же это?
Он быстро, нетерпеливо подошел к пролому. Упираясь руками в стену, просунув голову в дыру, заглянул внутрь — в меховой магазин. Но, не увидев то, что ему было нужно, попросил у девушек-продавщиц, сидящих группкой в углу магазина, зеркальце. Тотчас три руки, вынув зеркальца из своих сумочек, стали быстро смахивать с них пудру, протирать. Но, пошептавшись, девушки выбрали только одно зеркальце — покрасивее, с желтым ободком, и толстенькая Маша, пробежав через торговый зал, почтительно передала его Володе.
На вытянутой руке, высунув зеркало, как перископ, в пролом и ведя им по краю отверстия, Володя оглядел штукатурку со стороны мехового магазина, которая там была окрашена желтой краской.
Ну да! Щербинки были тут! Белые по желтому полю. Отсюда, из мехового, ощупывали швы кладки. Именно отсюда, из мехового, делали пролом!
А он-то!..
Он-то все время думал, что хитрый ворюга финтил, фокусничал — делал пролом под «
Как же это произошло?
При проломе стены кирпичи
И Володя, конечно, знал это. И, еще находясь в машине, еще по дороге к месту событий, он уже представил готовую, само собой напрашивающуюся картину: лезли из овощного магазина в меховой, от капусты к соболям, и, следовательно, вынутые при проломе кирпичи лежат
Это и было его первой версией, из которой он исходил и которая породила столько странностей.
И только вот сейчас щербинки на штукатурке мехового магазина выдали истинное положение, только сейчас Володя
«И как это я сразу их не хватился! Сразу же не увидел, что тут, в овощном, щербинок нет!» И Володя с горечью подумал, что далеко ему до опытного, умного оперативника, далеко до вершины — до Леонтия Савельевича.
Однако желанный луч блеснул, и хмурь с Володиного лица слетела, чело его прояснилось — веселый, прекрасный свет открытия озарил его. Он засмеялся. На щеках с девичьим румянцем — вдруг ямки. И еще радость: Пастухов, который ему нравился, теперь, оказывается, чист, невинен — ведь вор пользовался не его ключами, а ключами мехового магазина! И, не зная, как замять бывшее подозрение, он подошел к Пастухову, ласково, весело заговорил с ним.
Однако не ребячество ли в его положении так явно высказывать свое настроение! Не наведет ли это кого-то на что-то... И он, насупившись, стал как бы оглядывать свой счастливый луч, свое открытие.
...Итак, главный вывод, что вор пользовался ключами, остается в силе. Только перемена: ключами не овощного, а мехового магазина. Но, пользуясь этими ключами,
Вот это и стало новой Володиной версией: несмышленый (но старающийся быть смышленым!) новичок с ключами от мехового магазина.
4
Между тем в меховом магазине события шли узаконенным порядком: осматривались шкафы, из которых были похищены чернобурки и соболя; обследовались окна, двери; фотографировался в разных ракурсах пролом; производился опрос работников магазина: когда закрыли магазин, какие покупатели были перед закрытием, кто уходил последним, у кого хранятся ключи и так далее,— осматривалось, обследовалось, фотографировалось, опрашивалось.
Все это было нужно, узаконено, но Володе это казалось отцовскими
...Отец был давнишний книголюб, и во время нэпа, как он рассказывал, захаживал к частникам-букинистам. Завидев желанную, долго разыскиваемую им книгу, он не бросался к ней опрометью, не спрашивал, задыхаясь, сколько она стоит — за такой бы полусумасшедший вид он бы дорого заплатил! — а с безразличным лицом ходил кругами вокруг своего сокровища, прицениваясь к копеечным брошюркам, к аляповатым подарочным изданиям, ко всяким ненужным ему пустякам... Сделав несколько кругов, поманежив букиниста, он, не меняя голоса, даже позевывая, спрашивал и
Так и Володя со своими осмотрами и опросами ходил кругами вокруг
Перед большой зеркальной витриной, около которой с внутренней стороны стоял Володя, шумела дневная улица, тяжело катили троллейбусы; ударяя в витринные стекла оглушительной дробью, пролетел мотоциклист... По тротуару у самой витрины, в которой красовались приподнятые чернобурки — будто драгоценные лисички по-собачьи «служили»,— сновали прохожие... И никто не знал, что свои круги Володе надо оставить и идти к нему,
Он отворачивается от витрины, где он будто что-то осматривал, и хотя уже есть план действия, но озноб охватывает спину. Не дожидаясь, когда он пройдет, Володя на длинных и, как ему кажется, негнущихся ногах идет через торговый зал к пролому. Слава богу, Сергей — один из помощников, фотографировавший пролом,— уже ждет его. Значит, с этого можно и начинать.
Он берет из рук Сергея, как уславливались, кусок какой-то старой пленки и начинает пытливо рассматривать ее на свет. Там — лодочная пристань на Москве-реке и их сотрудница Катя, балансируя, идет по дну лодки. Володя знал и этот день, и этот снимок Сергея, но сейчас в негативе все было наоборот: темная лодка — белая, а белое платье Кати — черное... Все же Сергей мог дать ему из своих запасов снимок более, так сказать, служебный. Впрочем, кроме него, этого никто не увидит, а для древнего фортеля «
Володя рассматривает снимок и так и сяк, многозначительно гмыкая, рассматривает, гмыкает до тех пор, пока не чувствует, что все сотрудники мехового магазина собрались у него за спиной. А это у них получается невольно: раз снимали, раз проявляли, раз рассматривают, значит, что-то предполагалось и что-то может быть обнаружено...
— Так... ну что же...— медленно и хмуро говорит Володя, опуская снимок и оборачиваясь.
Он находит глазами молодого, глядящего исподлобья продавца. Это не ускользает от других, и они тоже начинают на него посматривать.
— Ну что же... мои предположения,— продолжает он,— еще раз подтвердились,— он кивает на снимок.— Вор, совершая пролом, стоял на коленях и, вынимая кирпичи, не замечая того, намусорил около себя... Ну, кирпичные крошки, кирпичная пыль... Когда встал, он обнаружил на своих брюках у колен красно-бурые пятна. Он принялся их отряхивать, чистить, но кирпичная пыль, знаете, въедливая, и следы остались...
Он резко поворачивается к директору и, не повышая голоса, но отчетливо:
— Да-да, гражданин Пузыревский, остались, и так просто ручкой их не стряхнешь!..
«Ура! — В Володе все внутри кричит.— «
Осанистый директор, пользуясь тем, что все отвлечены, все косо посматривают на молодого продавца, сделал неслышный шаг назад и, чуть нагнувшись, стал быстро теребить коленки на сиреневых брюках.
Володе, как молодому охотнику, хочется скорее подбежать, скорее уличить! Но незримый Леонтий Савельевич ведет его к цели не спеша.
— Я не совсем точно выразился! — учтиво говорит Володя, останавливаясь перед Пузыревским.— Сейчас кирпичных пятен нет! Вы их вчера хорошо вычистили. Даже слишком хорошо... И поверьте, если бы вы не схватились за колени, я бы и не подумал, что они были...
Нет, эффекта — полного, загаданного — не получилось. Уличенный не затрепетал, не зашатался, не пал на колени.. Больше того — он просит оставить эти неуместные шутки о пятнах. Он даже, снисходительно улыбаясь, поведал, что у него дача, дача — это мучение, где всегда какой-нибудь ремонт, доделки, и все такие дачники имеют дело то с кирпичом, то с известью...
Доверие и уважение к словам взрослого, которое возникает у подростка еще со школьной скамьи, переходят и на молодые годы. Володя на какой-то миг усомнился положительно
Со стороны входной двери раздается настойчивый стук. Сергей идет туда и возвращается с молодой, раскрасневшейся женщиной. В руках ее черная лакированная сумочка с оборванной ручкой.
С быстротой, свойственной многим женщинам, она сразу и все замечает: и изменившееся лицо мужа, и некрасивую дыру в стене, и что-то выжидающих продавцов, и посторонних людей с какими-то ненатурально-спокойными, но осуждающими лицами. С тем же женским прозрением она из этих посторонних выбирает главного — высокого, нескладно сложенного молодого человека — и подходит к нему. Но, подойдя, молчит, нетерпеливо стараясь сцепить колечко оборванной ручки с колечком на лакированной сумочке.
— Вчера ночью...— Нет, колечки не цепляются, она, дернувшись, опускает, как бы отбрасывает сумочку.— Да, вчера ночью к нам на дачу привезли много меха... Да! Я хочу знать его происхождение...
На следствии по делу Пузыревского Ф. Т. Ужухов показал, что ночью с двадцать пятого на двадцать шестое августа, видя нападение двоих на одну, не утерпел, вылез из подполья и, оказав физическое воздействие на хозяина дома («Я хватил его по скуле и завалил с одного захода»), бежал прочь.
Дальнейшее развивалось так.
...В дачном поселке все было потушено, все черно, и только на платформе станции горели, покачиваясь, круглые фонари. Ужухов спросил в билетной кассе, где аптека,— оказалось, по ту сторону линии,— и, посасывая-присвистывая (зуб все терзал его), перешел рельсы и опять полез в темноту.
И аптека была потушенная и спящая. Ужухов застучал в дверь, поднял с постели сухонькую старушку в белом халате, и та, затеплив свет, дала ему сперва выпить пирамидон с анальгином, а потом протянула темный, пахучий от зубных капель комочек ваты. Он, стыдясь своих грязных рук, взял комочек и положил в дупло зуба.
Старушка стала выжидающе смотреть на него. А он — на нее. Все сейчас пропало, все сейчас отступило для них — было только одно: пройдет? не пройдет?
И вдруг — прошло...
— Ну, мамаша, спасли! Ну, мамаша, уважили! — приговаривал Ужухов, вертя головой и так и сяк, как бы пробуя, прочно ли исцеление.
Позвякивая своим мешком, в котором подавал голос пустой бидончик, он сбежал с крыльца аптеки под черное звездное небо, и сейчас не было человека счастливее его. И все вместе — и зуб прошел, и небо, а не пол над головой, и давнишняя охота разогнуться, подскочить... И еще что-то хорошее, что сразу не поймешь, только чувство, что здорово, фартово... Ну да, съездил этого меховщика, завалил как подкошенного... Нет, не это, а то, что заступился за хорошего человека.
«Да, заступился за хорошего человека!» — повторил он про себя.
И, натыкаясь на черные деревья и черные заборы, но радуясь этому, побежал к станции.
Все поезда, конечно, уже ушли, и Ужухов, выбрав у кассы тихий закуток с лавочкой, достав из мешка одеяло, с чувством вольного, свободного человека, у которого совесть чиста и дела прекрасны, заснул.
Место оказалось действительно укромное: и солнце поднялось, и люди сновали, а его никто не побеспокоил, не растолкал...
Спустил ноги с лавочки, сел, обтер лицо ладонями и огляделся.
Эта сторона была в тени, а там, через рельсы, все было в солнце, в народе, спешащем в Москву на работу. Сюда прибегали только за билетом, и тогда через стену билетной кассы слышался двойной стук компостера — дырк-дырк — и человек убегал.
Ужухов сложил одеяло, стал заталкивать его в мешок и тут вспомнил свое вчерашнее, легкое, свободное и какое-то чистое чувство, с которым укладывался спать. Сейчас понял — это было от зуба, который перестал мучить. А так чему же радоваться — вот он, мешок, одеяло, бидончик, с которыми он был
И чтобы душой присоединиться к этому люду, он стал ругать недоделанное дело: сидел, как пес бездомный, под полом, не смей шелохнуться, а на него опивки выплескивали! И получалось, не потому дела не доделал, что не было возможности, а потому, что не хотел его доделывать. А раз так, то и он может жить и кормиться, как вот эти, с билетами...
Бывают такие дни, когда надо, хочется утвердиться на какой-то фартовой, удобной мысли, но она не дается. Вот и тут... Вынул папиросу, начал искать, охлопывать по карманам спички. И дохлопался до заднего, брючного кармана. А там что-то твердое, маленькое. Вынул, развернул бумажку — часы наручные... И сразу вспомнил давнишнюю поездку на электричке, руку с часами — с этими вот! — держащуюся из последних сил за вагонную перекладину... Вот это — да! Вот и присоединяйся к этим, с билетами! Раньше часы и часы — немудреный
Потянулся к соседу, чтоб прикурить, и вдруг, пристукивая каблучками по перронным доскам,— молодая хозяйка! По лицу Надежды — румянец пятнами, в руках лакированная черная сумочка с оборванной ручкой, а сама как во сне — ничего не видит, только кассу. Опять двойной дырк-дырк, и она уже там — через линию, к электричке на Москву...
«Ну вот, когда не надо! Наконец-то ведьма на даче одна!»
Но это не злит, не беспокоит — с этим в душе как-то уже покончено. Сейчас хочется вернуться к тому, что вчера, после зуба, было: легко, свободно, чисто на душе. И молодая хозяйка на той, московской, платформе как-то сейчас к месту, в масть. «За хорошего человека заступился»,— повторяет он вчерашнее, и сам будто лучше, будто красивее. Но тут же и часы — гиря стопудовая...
Электричка на Москву укатила, платформа освободилась от людей, обнаружились зеленые скамейки, которых до этого не было видно, а за ними — пристанционный лужок на солнце с ползающей на четвереньках годовалой девочкой в розовом платье.
Эти четвереньки — но в темноте, в подполье — напомнили недавнее, и из недавнего последнее: узлы с мехом, вытаскиваемые из «Волги»...
«Стой, Василий! Замри! Другого такого случая не будет!»
Ну да, мало того, что сдаст гирю, а еще и пропавшее меховое добро государству вернет! Неужто к такому человеку без сочувствия?..
Поползав по солнечному лужку, девочка, качаясь на толстых, но еще не окрепших ножках, встала и принялась махать ручонками всем и всему: людям, уже опять набиравшимся на платформе, солнцу на небе, траве на лужке...
Ужухов выкурил еще папиросу, переложил часы поближе, в боковой карман, и, насупившись, встал. Подошел к кассе — она была рядом — и почему-то громко, будто что-то подтверждая, потребовал билет.
Компостер и ему дважды, с отлетом, ухнул: дырк-дырк,— пробил тонкие, как иглой, дырки. Он поднял билет на свет: «26.VIII» светилось там — светилось, чтобы он мог запомнить этот день.
Татьяна Моспан
Сезон для самоубийства
Рассказ
Нина Федоровна Потапенко повесила тяжелую сумку на крючок возле двери, достала ключ и, взглянув на часы, ахнула. Алексей скоро с работы придет, а у нее ужин не готов. Пробегала по магазинам, а что сейчас купишь? Она устало повела плечами и вздохнула. Хорошо, что ее никто не видит сейчас: ссутулившаяся, лицо серое, вытянутое, уголки губ опущены, словно обидел кто, — до чего же не похожа она на приветливую, улыбающуюся Ниночку Федоровну, как любили называть ее в школе коллеги, не молодые, разумеется, а те, кто знал ее давно, несколько лет.
Не похожа… Она попыталась улыбнуться, но невеселая гримаса только резче обозначила морщины у губ и еще больше состарила лицо. Быстро же она сдала, 57 лет, вроде бы и не возраст в наше время, да она еще год назад выглядела так, что все завидовали. Нина Федоровна плотно сжала губы, стерев с лица улыбку, и упрямо тряхнула головой. Э-э, да что теперь говорить… Похожа, не похожа, день у нее такой дурацкий получился, из рук все валится, да и на душе тоскливо. Вроде и не болит ничего, а тревожно как-то, неспокойно.
Она давно уже запретила себе поддаваться таким настроениям, вот только сегодня не могла ничего поделать. Шестое августа — день рождения ее бывшего мужа Ивана, и Нина Федоровна опять, помимо воли, возвращалась мыслями к той, прежней, жизни, раздражаясь и злясь на себя за эти воспоминания.
Она сняла сумку и толкнула дверь терраски.
Их домик-коттедж, как теперь модно называть, был крайним и стоял чуть поодаль от точно таких же хорошеньких уютных двухэтажных домиков, которые составляли целую улицу. Они приехали сюда семнадцать лет назад, когда муж демобилизовался по болезни, так и не дослужившись до звания подполковника, и их ничто не удерживало уже в пыльном Донбассе.
Здесь, в небольшом украинском городке, Нине Федоровне понравилось сразу, а больше всего их коттедж, раньше она могла только мечтать поселиться в таком. Половина домика — с терраской, большой гостиной, кухней — на первом этаже и с двумя небольшими комнатками — на втором — принадлежала им. Вторая половина — другой семье, очень приличным, милым людям.
Приехали они сюда втроем: она, муж, Иван Семенович, и дочь Вера. Потом Вера уехала учиться в Москву, закончила университет, вышла замуж и осталась жить в столице.
Если бы дочь не уехала от них, может быть, все по-другому повернулось. Если бы…
Год назад все это началось. Нет, началось, конечно, давно, а в прошлом году все вывалилось наружу, потому что ровно год назад она познакомилась с Алексеем. И как с горы все покатилось. «С цепи баба сорвалась», — шептались соседи. Ну и пусть! У них своя жизнь, соседская, а у нее, Нины Федоровны, своя. И она к ним со всякими советами не лезет.
Господи, ну почему она не ушла от Ивана раньше, когда Вере было пять лет, ведь и тогда было все ясно?! Да нет, глупости, ничего ей тогда ясно не было. Это сейчас, в свои пятьдесят семь, все то, что случилось и не случилось в молодости, видится совсем по-другому — легким и простым. Кажется, вот чуть-чуть бы не так, и… Ее ведь как воспитывали? Дом, семья, ребенок — все должно быть прилично, все, как у всех, а те отношения, которые существуют между мужчиной и женщиной, скрытые от посторонних глаз, те, ради которых все простишь и поймешь, в ее время обсуждать было не принято и стыдно… Да пустяки это, пустяки, о которых и говорить не приходится.
Они тогда еще в Донбассе жили, Верочке исполнилось пять лет, когда Нина Федоровна решилась на развод. Она попыталась объяснить все матери, путаясь и сбиваясь, и не смогла. Молодая, наверное, была тогда, все стыдилась чего-то. А мать… «Да ты с жиру, девонька, бесишься, плохого не видела, вот бил бы он тебе морду каждый день, ты бы по-другому запела», — выговаривала она.
Мать и заикаться про развод запретила, а тут еще все родственники горой встали. Куда? Какой такой развод, да с маленьким ребенком? Думать же надо, продолжала твердить ее мать. Ну, тяжеловатый у мужика характер (ну почему, почему они — и мать, и сестры пытались все объяснить характером Ивана!), а у кого он легкий-то? «Ты думаешь, я всю жизнь только пряники ела?» — мать и слышать ни о чем не хотела. Зять — офицер, все в дом несет, дочку любит и к жене хорошо относится, что еще надо? «На других бы посмотрела», — не унималась мать. И Нина Федоровна сдалась. Живут же как-то люди… И если родная мать ее не понимает, то про чужих и говорить нечего. А потом еще неизвестно, что может ждать ее впереди. Вот в этом сестры были правы.
Ей тогда и тридцати лет не было. Успокоилась Нина Федоровна, утихла. Близости с мужем не искала. Жила, как другие — все прилично, хорошо, чего же еще?
А потом Иван заболел, и они переехали в этот городок. Болезнь мужа окончательно примирила Нину Федоровну с жизнью. У других мужья пьяницы, а у нее… Та, интимная, сторона жизни для нее будто и не существовала. А для соседей они были образцовой семьей. Общий быт, дом, огород надо сажать, так и велось потихоньку.
Вера приезжала на каникулы, жила с родителями месяц-полтора, но в их отношения не вникала. Она даже больше тянулась к отцу и не понимала раздражения матери. Или не хотела понимать. Скрытная девочка, не узнаешь у нее ничего. В университете все нормально, живет нормально, посылки от них получает, денег тоже вроде бы хватает — вот и все у нее новости.
Однажды, когда Вера училась уже курсе на четвертом, Нина Федоровна попыталась ей что-то рассказать про их с отцом отношения. Взрослая девочка, самой скоро замуж выходить, что ж тут непонятно, — но так и не сумела ничего толком объяснить. Помнит: дочь вся съежилась, как от удара. «Он же больной, мама!» — вырвалось у нее. Он больной, но она-то, Нина Федоровна, здоровая красивая женщина, во всяком случае тогда она была именно такой, ей-то жить надо, а не кусать по ночам подушку. «Милочка моя, вам надо… э-э я уж не знаю, вы сами решайте, но помочь я вам ничем практически не могу», — бубнила врач-гинеколог, в очередной раз осматривая ее. Конечно, не скажет же она Нине Федоровне: заведете себе любовника, если с мужем не все ладно, а не ходите ко мне без конца на прием, не отвлекайте от дела. Ее приятельница Оксана твердила примерно то же самое. Устраиваются же как-то потихоньку другие, что из себя святую-то корчить! Нет, она, Нина Федоровна, конечно же, не святая. Семья, дом… Господи, зачем все это, если рядом живут два чужих человека, зачем?
Наверное, Оксана была права. Надо было жить, как другие, глядишь, и устроилось бы все, спустилось на тормозах, во всяком случае, никогда бы не произошло то, что случилось сейчас с ней.
Год назад она познакомилась с Алексеем и поняла… Да что там, как будто и не жила раньше. Ей пятьдесят шесть, а ему… Конечно, она ненормальная, на семь лет моложе себя мужика нашла. «Ну и жила бы с ним так, кому от этого плохо? Поболтали бы соседи и забыли, брань на вороту не виснет, — ругала ее подруга. — Зачем же на развод-то подавать?»
А Нина Федоровна, действительно, как с ума сошла. Повтори ей все то, что она кричала тогда мужу, со стыда бы сейчас сгорела. Полгода Иван Семенович крепился, без конца звонил Вере в Москву, просил повлиять на мать, но плюнул в конце концов, согласился на развод.
Жить ей с новым мужем, Алексеем, оказалось негде, и он въехал в их коттедж. Сначала только заходил на время, пока Иван Семенович в госпитале лежал, а потом, когда тот выписался, остался здесь совсем.
Положение, конечно, складывалось аховое. Нине Федоровне пришлось сразу же уйти из школы, где она преподавала историю, «Ничего, как-нибудь, — твердила сама себе, — устроюсь работать вахтером». Соседи с ней едва здоровались, жалели Ивана, а мать, когда она по телефону попыталась ей все объяснить, бросала трубку. «Умирать буду, а с ним, с новым своим, пусть не приезжает», — передали ей сестры.
Вот так они и жили почти полгода — втроем в одном доме. Нина Федоровна с новым мужем — на втором этаже, а Иван остался в гостиной на первом.
…Нина Федоровна, тяжело ступая по коридору, двинулась к кухне. «Не слышит он, что ли», — она с раздражением толкнула плечом дверь. Мужа, то есть Ивана, здесь не было. Она продолжала про себя называть его мужем — привыкла за тридцать три года совместной жизни — и даже бояться стала, как бы при Алексее не назвать его так. Однажды это произошло, и скандал был страшный. Нет, Алексей не стал кричать на нее, он просто молча оделся и уехал к матери в деревню. А она потом моталась за ним на попутках.
Видела бы ее дочь в тот момент! «Посмотри на себя, мама, люди же кругом!» — ей казалось, что она слышит раздраженный голос дочери. Люди, люди… Ей-то какое дело, она ведь не их, она себя на посмешище выставляет.
Нина Федоровна быстро переоделась и занялась ужином.
— Иван! — крикнула она из кухни.
Обычно муж всегда появлялся из своей комнаты, когда она приходила. Ей даже иногда казалось, — дикая мысль! — что они стали сейчас ближе, с тех пор как развелись и она расписалась с Алексеем.
Теперь Иван заходил на кухню, они мирно разговаривали, ну, совсем как прежде, в хорошие времена — ведь были же у них и такие, были! Но она видела, что он все время сидел настороже, и как только хлопала дверь на терраске, мгновенно поднимался и уходил к себе — не хотел встречаться с Алексеем. Хотя внешне отношения у них были вполне нормальными.
— Странно, — Нина Федоровна поставила в духовку мясо и направилась к бывшей гостиной.
Дверь толкнула без стука. «Вот Алексей бы увидел, взъярился», — запоздало подумала она и, войдя в комнату, остановилась на пороге.
— Иван! — тихонько окликнула она лежавшего на диване. — Иван! — позвала чуть громче и двинулась к нему.
Человек на диване не шевелился. Он лежал прямо на спине, только голова, удобно покоившаяся на подушке, была слегка повернута к стене.
— Спит, — сама себе сказала Нина Федоровна, окинув взглядом комнату.
На столе, в тарелке, лежала пустая ампула рядом со шприцем. «Ага, значит, медсестра уже была, сделала укол», — подумала она.
Иван Семенович вторую неделю получал ежедневные уколы кордиамина. Опять сердце прихватило, а в госпиталь ложиться отказался. Нина Федоровна и сама могла делать ему эти уколы, научилась, но сейчас, при такой ситуации, Иван от ее услуг отказался, да и Алексей бы не понял.
Она вздохнула. А что он вообще понял бы, Алексей? Нина Федоровна помрачнела. Опять заныл висок.
А ведь вот так подумать, Иван оказался единственным человеком, который смог ее понять. Ни дочь, ни родители, ни друзья — как оплеванная перед всеми ходит, людей стесняется. А Иван сам ей предложил поселиться с Алексеем на втором этаже. Пожалел… Куда ей в такие-то годы по квартирам мотаться?! Все знакомые только руками развели: ну надо же!
Господи, никому такого не пожелаешь! Живет сама как между двух огней. Ну жалко ей Ивана, жалко, да что теперь поделаешь? «Искала, искала свое счастье и нашла… к пенсии», — зло подумала она. Она вообще стала злая, издерганная. Даже когда Иван предложил ей с новым мужем жить в доме, она не выдержала, съязвила: «Что, боишься один остаться?» «Дура ты, — ответил он, и у нее упало сердце. — Жила бы так, кто тебе мешал».
Поздно, поздно ты это сказал, Ванюша. Да и как — так? А ведь посмотреть на них со стороны, кто не знает, — нормальная с виду семья. Она хозяйством занимается: жарит, парит все, Иван — огородом: что-то сажает, окучивает, теплицы возвел на зависть всей округе, навоз из деревни привозят, договорился с какой-то фермой. Вот только Алексей…
Нина Федоровна подошла к столику, чтобы забрать ненужную тарелку с пустой ампулой — все равно на кухню идти, прихватила еще бокал с недопитым холодным чаем, знала: Иван такой пить не будет, и уже повернулась, чтобы выйти, как ее внимание привлекла видневшаяся из-под клетчатого одеяла кисть руки мужа. Лунки ногтей отливали синевой. Или это ей так показалось?
Она остановилась, затаив на мгновение дыхание, и нерешительно сделала несколько шагов к дивану.
— Ваня, — почему-то шепотом произнесла она и опасливо дотронулась до высунувшейся руки.
Ее пальцы, не ощутив привычного тепла, замерли. А через секунду она, уже не соображая, что делает, рванула на себя одеяло.
Тело мужа, лежавшее почти прямо на спине, худое и невероятно вытянутое, производило жуткое впечатление.
Нина Федоровна отшатнулась. Тарелка, которую она все еще держала в руке как поднос, грохнулась на пол, и Нина Федоровна бросилась вон из комнаты. Не-ет! Она остановилась, опомнившись, и заставила себя подойти к дивану. Резко схватила руку Ивана и попыталась уловить пульс. Раз, два, три… да это же ее сердце ухает! Она наклонилась и приложила голову к груди мужа. Потом медленно выпрямилась и, шатаясь, пошла прочь. Иван Семенович был мертв.
Нина Федоровна отсутствующим взглядом окинула опустевшую комнату, стиснула пальцами виски.
Только что увезли труп Ивана. Конечно, все теперь ее осуждают, она, она одна во всем виновата.
Милиционер, молодой парень, лейтенант, кажется, что он там у нее спрашивал? A-а… ерунда какая-то. Протокол места происшествия, или как там это у них называется… Бумагу пишет, а на покойника смотреть боится. Вспомнив об этом, она скривилась, и подбородок опять задрожал. А ей все равно, уже ничего не боится.
Когда Ивана стали приподнимать, голова еще незастывшего тела откинулась назад, и открылся рот. Она испугалась, что он так и останется — с отвалившейся челюстью. «Подвязать, подвязать надо», — забормотала она и не успокоилась, пока соседка не принесла с кухни чистое полотенце. Тогда Нина Федоровна, как будто всю жизнь только этим и занималась, подвязала отвисший подбородок, осторожно обернув полотенце вокруг головы. Милиционер смотрел на нее, наверное, как на сумасшедшую.
Господи, как же она устала! Все вокруг казалось нереальным, как будто происходило где-то далеко-далеко: кто-то что-то говорил, доставал документы Ивана, а она сидела и молчала. Алексей появился, когда тело уже погрузили в машину. Она помнит, как его полное круглое лицо сделалось плоским от испуга и удивления. Потом он тоже что-то делал, говорил, что-то спрашивал у нее.
Нина Федоровна поднялась со стула. А куда он делся, Алексей, почему оставил ее одну? Она сморщилась. Ах, да, он пошел давать телеграммы родственникам. Пусть, пусть все приезжают…
Резкий звонок в дверь вывел ее из оцепенения.
Соседка, наверное. У Алексея свой ключ есть. Она сжала губы. Видеть никого не хотелось.
В дверь опять позвонили.
Нина Федоровна, с трудом передвигая ноги, шла по коридору. Оставили бы ее все в покое, неужели не понимают…
Замок щелкнул, и дверь распахнулась.
— Мама!
На пороге терраски стояла дочь Вера, рядом с ней ее муж Дмитрий.
Нина Федоровна шарахнулась в сторону и непонимающе уставилась на дочь с зятем. Если бы перед ней появился сейчас живой Иван, она удивилась бы меньше.
— Вы получили телеграмму? — глупо спросила она, уже через секунду понимая, что никакой телеграммы дочь получить не могла. — Алексей Яковлевич тебе позвонил? — и опять она запоздало подумала, что говорит ерунду. Иван умер сегодня, несколько часов назад, а от их городка до Москвы почти сутки ехать поездом.
— Мам, ну при чем здесь твой Алексей Яковлевич? — раздраженно пожала плечами дочь. — Мне позвонил отец…
— Как вы сказали, промедол? — Нина Федоровна в строгом темно-синем костюме сидела в кабинете с золотистыми шторами напротив следователя прокуратуры — Ковалюка Евгения Георгиевича, молодого, лет тридцати с небольшим, человека. — Ему кололи кордиамин. Уже вторую неделю, кажется, могу даже точно вспомнить, с какого дня.
— Не надо, — следователь непроницаемо смотрел на нее.
— Я не понимаю…
Эту ночь Нина Федоровна почти не спала. Забывалась на короткие мгновения и тут же, измученная, просыпалась, будто что-то толкало ее. Смерть мужа, внезапный приезд дочери с зятем, удивленное лицо Алексея и еще что-то такое, что тревожило и беспокоило ее…
Едва рассвело, она поднялась. Спустилась со второго этажа на кухню да так и осталась сидеть на стуле, не в силах подняться. Очнулась, лишь услышав шаги в коридоре. Дочь с зятем проснулись.
День, слава богу, начался, и начался он с истерики Веры. Она кричала на мать, вырывала из рук Дмитрия стакан с водой, когда он попытался ее успокоить. Хорошо, хоть Алексей ничего этого не видел, уехал с утра пораньше на завод, сказал: только заскочит на работу и тут же вернется.
Нина Федоровна, отчаявшись унять дочь, махнула на все рукой: а-а, делайте, что хотите, тоже мне, помощнички. Ей лично ни чего не надо, без них обойдется: и в морг сама сходит, и все, что положено, сделает.
Первая неожиданность поджидала ее в морге. Зять все-таки поехал вместе с ней — вроде бы как для поддержки, а Нине Федоровне это было без разницы: зять так зять, пусть хоть что-нибудь для покойного тестя сделает.
Морг находился в одноэтажном кирпичном обшарпанном здании, с виду напоминавшем барак.
Дмитрий, нетерпеливо крутя головой, указал Нине Федоровне на большую двухстворчатую дверь, больше похожую на ворота. Казалось, что из неплотно прикрытых створок потянуло каким-то необычным, непохожим ни на какие другие, запахом. Нина Федоровна, с трудом задерживая дыхание, старалась поменьше втягивать в себя этот тяжеловатый, насыщенный формалином воздух. Она вспомнила вчерашнее испуганное лицо молоденького лейтенанта милиции и выругала себя: «А еще людей осуждать…»
— Подождите-ка, — услышала она голос Дмитрия. Он толкнул одну половинку двери. Та легко подалась вовнутрь.
Нина Федоровна шагнула следом и опешила. Посреди громадного, прохладного даже в это южное августовское утро помещения стоял гроб, обитый чем-то бордовым. Чужое мертвое лицо с закрытыми глазами было спокойным и холодным. Нина Федоровна открыла от испуга рот, она не могла отвести от покойника взгляда. Мертвец в гробу словно притягивал ее к себе.
Внезапно сбоку открылась маленькая, незаметная в этом огромном помещении дверца, и оттуда вынырнул невысокий, кругленький человечек.
— Ваш? — кивнув на покойника, деловито спросил он.
Кое-как объяснив, что требуется, Нина Федоровна выбралась на воздух.
— С другой стороны вход, здесь хоронить выдают, — она старалась не раздражаться и говорить без злобы. Господи, ну что за человек ее зять, ничего толком не умеет. Не зря его покойник не любил.
Покойник? Она даже споткнулась от этой мысли. Что-то слишком быстро она привыкла к этому…
Но дурацкий случай с чужим мертвецом не шел ни в какое сравнение с тем, что случилось потом.
Здоровенный рыжий молодец, который открыл дверь, после того как Дмитрий минут десять непрерывно нажимал на кнопку, услышав фамилию Потапенко, хмыкнул и, не говоря ни слова, исчез. Вместо него вышел уже знакомый маленький кругленький мужчина и острыми глазками уставился на Нину Федоровну. И от этого взгляда ей почему-то стало не по себе.
— Справку, дорогуша, я выдам вам к обеду, — толстячок обращался к одной только Нине Федоровне, словно Дмитрия здесь и вовсе не было.
— А мне сказали — сразу с утра… — женщина беспомощно сжимала в руках сумочку. — А что такое? — встрепенулась она. — Ведь вскрытие ему делать не надо, вчера и врач «Скорой помощи» так сказала.
— Ну, врач «Скорой» — это одно, а мы другое… — неопределенно пробубнил мужчина, не сводя немигающего взгляда с Нины Федоровны.
— Как же так, ведь похороны завтра… — растерянно проговорила она.
— Завтра? — маленькие глазки моргнули, он хотел еще что-то сказать, но вовремя спохватился. — В общем так, за справкой часикам к двенадцати подходите, — резиновым голосом протянул он.
А вечером того же дня Нину Федоровну вызвали в прокуратуру. Так она оказалась в кабинете с золотистыми шторками.
— Нина Федоровна, — Ковалюк старался говорить мягко, не повышая голоса, — ваш бывший муж, Потапенко Иван Семенович, умер в результате внутримышечной инъекции наркотика — промедола. Вот заключение, можете ознакомиться, — следователь протянул бумагу через стол и внимательно посмотрел на сидевшую напротив женщину, пытаясь определить, поняла она его или нет.
А она широко раскрытыми глазами смотрела на следователя, окончательно одуревшая и измученная от сегодняшних хлопот. То, что она сейчас услышала, ошеломило ее.
— Послушайте, но ведь ему же нельзя промедол. Ему кололи кордиамин, — машинально повторила Нина Федоровна и тихо ахнула: — Глупость какая, да для него любой наркотик, как… — Она испуганно замолчала. Опять вспомнился кругленький мужичонка из морга, и особенно его сверлящий взгляд. «Так вот оно что, и справку не сразу дали, и в прокуратуру…» — запоздало поняла она и даже подалась вперед от этих мыслей.
Ага, наконец-то до нее дошло! Ковалюк выжидательно молчал.
— Может, здесь какая-то ошибка? Случайно… или не та ампула? — она молящими глазами смотрела на следователя. — Да нет, не может быть… — оборвала себя на полуслове, а в следующую секунду буквально задохнулась: — Он что, специально?
— А вы сами можете делать уколы? — не давая ей опомниться, быстро спросил Ковалюк.
— Да, внутримышечные, — медленно выговорила она, пытаясь понять, куда он клонит. — Однажды, это было два года назад, Иван тоже отказался лечь в госпиталь, и я колола ему сама, шприц у Ивана свой есть. А внутривенное вливание положено делать врачу или, в крайнем случае, медсестре, — зачем-то пояснила Нина Федоровна и прикусила губу: и что она перед ним распинается, наверняка уже все выяснил.
Следователь помедлил, а потом, махнув рукой на всякие подходы, в упор спросил:
— У вас в доме был промедол?
— Вы что же, вы подозреваете меня? — голос женщины задрожал.
— Нина Федоровна, я никого не подозреваю, я выясняю обстоятельства смерти вашего бывшего мужа. Так вы уверены, что в доме промедола не было?
— Да откуда? — она сморщилась. — У меня лично — нет.
— Кордиамин? — она запнулась, услышав следующий вопрос следователя. — Вера доставала, сейчас же, сами знаете, как с лекарствами тяжело. Вера в Москве купила и переслала со знакомым проводником поезда. Мы так часто делаем: посылки, фрукты…
— А ваш второй муж, Алексей Яковлевич, какими лекарствами пользовался?
— Алексей? Да он вообще никакого лечения не признает. Я даже не думаю, чтобы он знал, что промедол — это наркотик, для него — что капли от насморка, что сердечные.
— А, кстати, в каких отношениях Алексей Яковлевич был с вашим первым мужем?
Нина Федоровна устало опустила плечи.
— Конечно, кстати, — пробормотала она скорее для себя, чем для следователя, и усмехнулась. — Я уже ждала этого вопроса, как только вы сказали, что… — Она судорожно сглотнула. — Они были в нормальных отношениях. Это я была как ненормальная: то с одним поцапаюсь, то с другим. Алексей с женой развелся, жил в общежитии, он ушел в чем был, все оставил своей дочке. Я собиралась снимать с ним квартиру, но Иван не захотел. Он сам, понимаете, сам разрешил прописать Алексея здесь, в доме, раз уж так получилось. Так что никакой выгоды ему от смерти моего бывшего мужа не было. — Последние слова дались ей с трудом. — И так разговоров не оберешься, по всему городу сплетни ходили, а тут еще и это…
Нина Федоровна крепилась из последних сил, чтобы не заплакать. Она судорожно всхлипнула и стерла ладонью слезы. «Где взять силы, где?» — твердила она про себя. Ее хватало сейчас только на то, чтобы по-человечески похоронить Ивана, но чтобы такое…
— Умер, бедный, во сне, лицо такое спокойное, словно уснул, а я смотрю: лунки ногтей посинели, а то так бы и лежал…
Сломленная горем женщина продолжала говорить: и про Ивана, и про него, Алексея, и про дочь, которая неожиданно приехала из Москвы в день смерти отца.
— Специально звонил ей, просил приехать, даже не просил, а кричать стал по телефону, когда Вера сказала, что не уверена, сможет ли вырваться. Перепугал их. Еще бы, он обычно такой сдержанный, а тут… И надо же, прямо в день своего рождения. А у меня с утра сердце так ныло, так ныло, — опять заплакала Нина Федоровна.
Следователь беспокойно задвигался на стуле. Дело, когда расследовались обстоятельства смерти человека, было вторым в практике Ковалюка. Вернее, даже первым, потому что тогда он работал со старшим следователем прокуратуры, под его присмотром, да и ясным все было тогда, как день. А здесь? Ну какой у него может быть контакт с этой пожилой женщиной, у нее дочь такого же возраста, как он, а тут разбирайся в ее личных делах. Да она и смотрит-то на него как на мальчишку. Ему было жалко эту женщину. Дикость какая-то! Два мужа и одна жена в доме. Обстановка-то сложилась, кому ни расскажи, криминогенная. Не поймешь у них там ничего: старики, а какие-то шекспировские страсти разыгрались. Нет, это все-таки люди, совсем не похожие на их поколение.
Евгений подумал сейчас о своем отце. Семьдесят лет ему исполнилось, с матерью Евгения он развелся давно, лет двадцать назад, живет сейчас с новой женой, Диной Ивановной, не расписаны они вроде бы до сих пор. Так отец, чуть что не по его, собирается — и к сыну. Квартиру-то он им помог получить, да и прописан он у Евгения. Поживет день, два — одумается — и назад, к своей Дине Ивановне. Ирыся, жена Евгения, сколько нервов себе и ему из-за этих отцовых взбрыкиваний поистрепала. «Ты, — упрекала, — сам себе не принадлежишь, так и будешь всю жизнь за других все расхлебывать». Зато отцу все нипочем, натура творческая, как он любит говорить про себя, мятущаяся. Вроде бы и пить сильно не пьет, а дернет с друзьями-однополчанами рюмку-другую и пойдет куролесить. Евгений с десятого класса винные точки в городе знал, сколько раз отца оттуда уводил. А на жену свою нынешнюю как орет? Проститутка… и так далее. Смех один, какая она проститутка в шестьдесят лет! Зато у отца волосы хоть и седые, да целы все, а у Евгения в тридцать пять уже вся макушка лысая. И все запросто у отца, все отлично. По работе не повысили (он так и ушел на пенсию, проработав до 67 лет завотделом редакции областной газеты, хотя и не раз обещали ему должность редактора) — так что с того? Ладно, бог с ними, со стариками. Наверное, действительно, это люди совсем другой закваски. А тут в тридцать пять лет на приличный скандал сил не хватает, а уж чтобы сорваться и уехать куда… А ведь иногда так теща запилит, да подумаешь: себе дороже — и молчишь, молчишь…
Ковалюк встряхнул головой, словно отгонял от себя свое, личное. Растревожила его чем-то эта женщина. Веселого, что и говорить, мало.
Евгений закурил и попытался подытожить услышанное. В общем-то ничего интересного Нина Федоровна Потапенко ему не рассказала. Разве что про звонок покойного дочери в Москву. Звал приехать. К своим похоронам, что ли? Выходит, так.
Кордиамин пересылала из Москвы Вера, это он потом проверит, не сложно. А вот куда делась пустая ампула из-под лекарства — это сложнее. Нина Федоровна сказала, что выронила ее вместе с тарелкой, когда подходила к дивану. А дальше? А вот дальше она не помнит. Приезжала «Скорая», милиция, были соседи, потом Вера с мужем появились. В гостиной, после того, как увезли труп, прибирались. Нет, не сама Нина Федоровна. Соседка, потом Вера. Дмитрий тоже что-то вносил, уносил. «A-а, ведро с мусором», — вспомнила Нина Федоровна. Если бы он сразу оказался на месте происшествия, то… А что — то? Следов насильственной смерти нет, как указано в протоколе. Ковалюк еще раз перечитал исписанные лейтенантом милиции листки. Не густо. Протокол… Мог бы, между прочим, и поинтересоваться этот лейтенант насчет пустой ампулы. Даже если она разбилась при падении, как утверждала Нина Федоровна, то ведь шприц-то не разбился. А сейчас? Разбитое стекло выбросили, шприц прокипятили. И думай-гадай теперь: что там могло быть и чего там быть не могло, следов-то никаких.
«А с другой стороны, — продолжал размышлять следователь, — умер пожилой человек, старик. Болел, болел и помер». Ковалюк еще раз пробежал глазами перечень болезней усопшего. Читаешь — и диву даешься, как он еще жив-то был до сих пор, бедняга! В таких случаях даже вскрытие могли не делать. Где уж там искать какую-то ампулу или шприц.
Нина Федоровна удивилась в морге, когда узнала, что вскрытие все-таки было. А почему она так хорошо осведомлена? Надо побеседовать с медиками, которые дежурили вчера на «Скорой». Но ведь в таких случаях вскрытие действительно могли не делать. И даже не забирать труп в морг. Так почему же его все-таки забрали? Случайно?
«Так, так, так, — Евгений забарабанил пальцами по столу, — а в морге в тот день дежурил молодой патологоанатом и… решил сделать вскрытие. Добросовестный молодой человек. И оказалось, что причина смерти, указанная врачом в заключении, не соответствует той, что показало вскрытие. И дело завертелось. Повторный анализ подтвердил предположение патологоанатома — в крови был обнаружен наркотик.
Конечно, может, и не гуманно было вызывать сегодня в прокуратуру бывшую жену покойника, но что делать. Она ведь могла и не прийти, сославшись на нездоровье и завтрашние похороны, но пришла. «Не помню, кажется…» — Ковалюк вспомнил ее показания. Не помнит, не помнит, а шприц аккуратненько прокипятила и убрала от греха подальше.
Расплывчатое какое-то дело. Может, действительно, надоело все до чертиков покойнику — бывшая жена, ее новый муж, вот и раздобыл где-то промедол, поменял ампулы и тихо, спокойно, вроде бы как естественной смертью… Полгода прожил с «новой» семьей и понял, что невмоготу».
Нет, Евгений, конечно, поговорит и с медсестрой, и с лечащим врачом, и с дочкой покойного, соседей тоже потревожить придется, но… Тихое самоубийство, по семейным обстоятельствам. И если бы не ретивость молодого патологоанатома, то так бы все и списалось: по старости и болезни. Тем более что Иван Семенович с новым мужем общался вполне доброжелательно, как цивилизованные люди, если вообще здесь уместно такое выражение, сказала Нина Федоровна. И обманывать она вряд ли станет. Скандалы от соседей не скроешь, все на виду. А что скроешь? Следователь угрюмо посмотрел в окно. Жалел ее бывший муж, думал, наверное, тихо уйдет, незаметно. Все предусмотрел, даже дочери в Москву позвонил. А упаковку вместе с этим самым кордиамином тоже предусмотрительно выбросили вместе с мусором. Да-а…
На следующий день, с утра пораньше, Ковалюк отыскал медсестру, которая делала уколы Ивану Семеновичу Потапенко.
Полная пожилая хохлушка, разговаривая со следователем, прикладывала коротенькие ручки к могучей груди и испуганно твердила: «Та вы ж не подумайте…» Ну, приходила она к Потапенко делать уколы. Как он выглядел в последний раз? «Та, как обычно», — певуче тянула она. Говорила она мягко, путая от волнения русские слова с украинскими. Потапенко сам ее просил, чтобы поколола его, в госпиталь не хотел ложиться. Это был последний укол; как врач назначил, так она и делала. Пустую упаковку оставила на столе. Нет, до порога он ее в тот раз не провожал. На терраске замок английский, она знает, дверью хлопнешь, и все. Иван Семенович лежал на диване, еще, помнит, про погоду ей что-то говорил. Ампула? Та как обычно. В голосе женщины послышалась неуверенность. От волнения у нее даже слезы на глазах выступили. Ну не помнит она. Бритвой полоснула, надломила верхушку. «Цвет, запах? Не принюхивалась, да и, — она смутилась, — торопилась очень, в тот день внучку дочка привезла».
После этих слов медсестра задумалась и примолкла, а потом вдруг выпалила:
— Не хотела говорить… Показалось мне, будто спиртным в комнате пахнуло. Подивилась еще, не пьет ведь Семенович совсем, раньше ни разу не замечала. С больным ведь как, — она поймала удивленный взгляд следователя, — обо всем поговоришь, а уж пьяница кто иль нет, сразу видно. Вот я тогда и подумала: ну, значит, мало ли что. — Она всхлипнула и вытерла круглой ладошкой глаза. — Это же догадаться только надо! А я ему сама, своими руками. Как вспомню, так аж дурно делается.
Еще бы не дурно! — вколоть человеку наркотик вместо сердечного лекарства! «А мне-то, мне что за это будет?» — наконец решилась спросить она, уловив что-то тревожное для себя в глазах следователя.
И Евгений Георгиевич, что называется, популярно, ровным, четким голосом объяснил ей, как в таких случаях «дурно» с человеком могут поступить соответствующие органы, если, конечно, будет доказано… и так далее, и тому подобное. Нет, он не хотел ее испугать. Просто, может быть, кроме разговора о погоде, она запомнила и еще что-то, ведь она была последней, кто видел Потапенко живым. И если даже он сам поменял эту ампулу, то неужели человек, который решился уйти из жизни, самым обыкновенным образом будет говорить о пустяках?
— Сколько всего уколов вы ему сделали?
Она вздрогнула и, открыв рот, уставилась на следователя.
— Полный курс, как назначено, — забормотала она и вдруг заплакала, только теперь не так, из вежливости, а по-настоящему. — Да не знаю я.
Вот тут Ковалюк удивился.
Оказалось, что с уколами этими произошла какая-то путаница. Нет, она, конечно, отмечает все, как положено, но, видно, запамятовала что-то, пропустила. Она всегда по дням прикидывает, когда надо делать последний укол. А тут вроде бы должна закончить все ко вторнику, а оказалось, перепутала, ошиблась на один день.
— А почему вы решили, что ошиблись?
— Так ведь по ампулам. Там оставалась еще одна.
— Подождите, подождите, давайте подробнее и, пожалуйста, повнимательнее, не надо ничего выдумывать.
— Я не выдумываю, — женщина начала нервно разглаживать юбку на коленях. — И так меня уже врач предупреждал, что я то одно забуду отметить, то другое, ну я и решила не говорить. Я ведь уколы как считаю? Смотрю: четыре ампулы еще лежат, значит, четыре укола и делать осталось. А мне в поликлинике выговаривали, что это не дело, надо все по науке: сделал — записал-отметил.
— А у Потапенко? — перебил ее следователь.
— И у Потапенко. Оставалось четыре укола, значит, прикинула: вторник — последний день, а потом, гляжу, нет, не вторник, еще один делать надо.
— И когда вы это заметили?
— В субботу.
Такие вот дела. В той, последней, ампуле и был промедол. Кстати, экспертиза вскрытия показала, что в желудке покойного алкоголя не обнаружено, а медсестра твердила: пахнуло и пахнуло. А вот анализ крови показал, что лошадиная доза промедола, введенная Потапенко, была растворена в воде с небольшим добавлением спирта. Вот потому, наверное, и пахнуло на медсестру. Только зачем был нужен спирт — непонятно. Белый кристаллический порошок промедола хорошо растворяется и в воде. Ну, значит, изготовитель был недостаточно сведущ.
Насчет ампулы тоже еще разобраться надо. Медсестра не могла с уверенностью сказать, что эта последняя ампула ничем не отличалась от тех, что она колола раньше.
— Вроде такая же, — пробормотала она напоследок, споткнувшись о колючий взгляд следователя.
Врач поликлиники, седоватый плотный мужчина, услышав, зачем к нему пожаловал следователь прокуратуры, удивленно поднял брови. Умный мужчина — сразу смекнул, что к чему.
— Да, я уже знаю про Потапенко, — он потянулся к пачке с сигаретами. — Но дело в том, что ампулы с промедолом заметно отличаются от тех, где содержится сердечное лекарство. — Он стал что-то рисовать на листке бумаги. — Ну, во-первых, если хотите, даже по форме и размеру. Это все равно что перепутать, прошу прощения за сравнение, бутылку, скажем, шампанского с четвертинкой водки. Практически исключено. — Врач хмыкнул, довольный своим сравнением, и протянул Евгению листок бумаги: — Вот смотрите. — Ковалюк увидел там изображение, напоминающее квадратную граненую фляжку, и рядом — раза в три меньшую размером узкую длинную ампулу. — А, кроме того, еще и обозначения имеются.
— А если нет никаких обозначений?
— Ну тогда… — врач развел руками. — Ошибки, конечно, бывают везде, и автоматически все что угодно можно сделать и не заметить, тем более что ампула в упаковке оставалась последней. А медсестра Ильченко, она не то, чтобы невнимательная, но… — он вздохнул и тут же спохватился: — Нет, никаких серьезных упущений она не совершила, но, — он опять замолк, — лекарство больному она однажды перепутала. — Он вопросительно посмотрел на следователя: — Но тогда откуда в той коробке взялся промедол?
И еще. В конце, разговора врач, он оказался и заведующим отделением, буркнул:
— Не понимаю, зачем ему промедол понадобился. В принципе, лошадиной, ну, скажем, тройной дозы того же кордиамина было бы достаточно, чтобы… — он не договорил и расстроенно махнул рукой. — А нас теперь из-за этого промедола затаскают: проверки, учет… Нет, вы не подумайте, я не эгоист какой, человек умер, но, ей-богу, не понимаю…
Следователю принесли больничную карту Ивана Семеновича, плотно исписанные странички. Кое-что из нее он тоже для себя уяснил, а потом, когда спросил об этом же у врача, тот подтвердил его выводы. Для покойного было достаточно какого-то сильного потрясения, и сердце могло бы не выдержать. Тогда и никакой наркотик не нужен.
— Вы считаете: он был способен покончить жизнь самоубийством? — напрямую спросил он врача.
Тот, помедлив, ответил:
— При таких обстоятельствах я ни за что ручаться не могу. Второй муж бывшей жены под боком, понимаете ли… А вообще-то нервная система у него была вполне в порядке, учитывая возраст и все прочее.
Нет ясности после беседы с медсестрой. И с врачом не прибавилось, скорее, наоборот. И зачем все-таки промедол — чтобы уж наверняка?.. А история, действительно, невеселая: бывший муж, бывшая жена, и во всем этом такая безысходность, такая тоска…
Ковалюк стоял в своем кабинете и, пытаясь раскурить поломанную сигарету, смотрел в окно.
В дверь постучали. На пороге комнаты стояла худощавая молодая женщина лет тридцати. Вера Ивановна Соколова, дочь покойного.
Ее лицо чем-то напоминало материнское, но только напоминало. Ему не хватало мягкости и закругленности, а от резкой морщины на лбу лицо молодой привлекательной женщины казалось раздраженным и даже злым. Вера держалась отчужденно и холодно, на вопросы отвечала так немногословно и толково, что ее выдержке мог бы позавидовать любой мужчина. И главное, ничего лишнего. Она вся была как сжатая пружина, только выпрямляться, то есть расслабляться, при нем она и не подумает, это Ковалюк понял сразу. И еще Вера Ивановна была чем-то явно раздосадована и всячески пыталась это скрыть.
Да, отец звонил ей в Москву, звал приехать. А что здесь такого? Про мать и ее нового мужа она говорить не хочет и просит ее понять правильно.
— А вашего мужа отец тоже просил приехать?
Вера смутилась.
— Вам уже мать рассказала, что отец Дмитрия терпеть не мог? — вырвалось у нее и, видя, что следователь не отвечает, она бросила: — Нет, не просил. Дмитрий приехал сам.
И все. Дальше никакого разговора не получалось. А когда Евгений попробовал развить опять эту тему, Вера неожиданно взорвалась.
— Да что вы все: приехал, не приехал. Лучше бы поинтересовались у матери с этим Алексеем, куда отцовы деньги делись. У него на книжке тысяч десять лежало, — она зло посмотрела на следователя, словно он был в чем-то виноват.
Вот оно что. Значит, доченька приехала, потому что ей папа деньги обещал дать.
Вера словно прочитала его мысли и пожала плечами.
— Да, он обещал дать нам денег на машину. Дима стоит на очереди. Отец мог бы как участник войны давно получить машину для нас, — уточнила она, — но не захотел. Он Дмитрия едва выносил. Даже называл его не Дима, не Дмитрий, а Димитрий, Ди-мит-рий, — повторила она по слогам, — прямо на какой-то церковный манер, и где он этого Димитрия откопал? У Димы характер с гонором, отец тоже после госпиталя, ну и… — она усмехнулась, — да, вот такая у нас семейка, ничего не поделаешь.
Опять все упиралось в отношения, сводилось к отношениям, вытекало из них же. Да, Вера помнит: комнату в гостиной подметала она, а мусор выносил Дмитрий. Ну было там какое-то битое стекло. Кордиамин отцу доставала она. «Есть связи», — почему-то смутилась Вера в конце разговора.
— А больше никаких лекарств вы ему не доставали?
— Нет! — резко вскинула она голову и посмотрела прямо в глаза следователю: — Я отца любила и жалела… — она сбилась с дыхания и медленно покачала головой. — А деньги, может, отец и пошутил, не было у него этих десяти тысяч, откуда я знаю. Я у него во всяком случае их не просила.
— Но вы поверили, что они у него есть?
Вера подумала, а потом кивнула:
— Поверила. И знаете почему? Он тогда по телефону сказал: приезжай, дескать, а то не хочу, чтобы «ему» достались. Он имел в виду, конечно, мать с этим ее, Яковлевичем.
— А почему «ему»?
— Да потому, что мать все ему отдаст. А если деньги были, то она даже как бывшая жена имеет право на какую-то часть, ведь развелись-то они недавно, значит, считается, вместе все и наживали. Так ведь?
— Так, — подтвердил Евгений Георгиевич и еще подумал, что она неплохо разбирается во всех этих вопросах.
Вернувшись после выходных из деревни — ездил с Ирысей навещать дочку, которая жила летом у тещи с тестем, — Евгений застал дома отца.
— Опять с Диной Ивановной расплевался? — не выдержав, съехидничал он.
— Да нет, просто так зашел. Куда ж я теперь от своего зверинца денусь?
Дина Ивановна недавно завела дома кошку и собаку. Отец сначала заскандалил, а потом ему это даже понравилось. И теперь он уже чуть чего не переезжал «жить» к сыну. «Животных жалко, куда ж они без меня», — и даже в гости приходил с рыжим добродушным песиком, важно величая его Ричард. «Кошмарный пес», — морщилась Ирыся, но молчала, потому как отец на площадь не претендовал и ночевать всегда отправлялся домой. А Евгений веселился: ну, молодец Дина Ивановна, сроду бы так не догадался, да и отец вроде поспокойнее стал.
Шагая с отцом по вечернему городу — провожал старика домой, Евгений сам не заметил, как рассказал ему про Потапенко. У отца вот всегда так, и не захочешь, а все ему выложишь. «А ты как думал, — смеялся в ответ отец, — журналисты старой гвардии, они, брат, вопросы задавать умеют».
— И что тебе там не нравится? — сразу поймал ход его рассуждений отец.
— А тебе?
— Накручено все как-то, — Георгий Иванович пожал плечами. — И, главное, ни письма, ни записки, деньги опять же куда-то делись.
— Если только они были.
— А почему нет? Сам же говорил, что огород у него дай бог каждому. — Отец замер на мгновение, словно вдруг что-то увидел перед собой. — Ну-ка, ну-ка, еще раз про огород.
И Евгений рассказал и про огурчики ранней и поздней посадки, и про помидоры, и про цветы. «Ну прямо все лето, как в оранжерее», — повторил он слова соседки Потапенко.
— Про цветы, бог с ними, это я не понимаю, а вот про огородик… — отец левой рукой поймал себя за ухо и стал его теребить. Евгений эту привычку помнил с детства. И даже сам, не замечая того, перенял отцовский жест. — Про огородик я тебе вот что скажу. Сейчас у нас только начало августа, полсада, считай, не убрано: и яблоки, и сливы, и огурчики, как ты говоришь, у него поздние, и всякое прочее добро.
— Это не я говорю, — вставил Евгений, — это соседка, она сказала: припасливый Иван Семенович, еще с прошлого года консервированное осталось.
— Не перебивай, — отмахнулся отец, — нет у тебя никакой выдержки. Значит, тем более, мужик он был основательный, а просто так, за здорово живешь, на тот свет отправился. Бог с ней, с женой, тут я не судья. А вот ты знаешь, к примеру, когда в деревне можно купить дом?
Евгений опешил.
— Не знаешь, — заключил отец. — А вот я знаю. Я по этим краям столько поездил-переездил. И не только по этим. Потапенко этот твой был хорошим хозяином, а хороший хозяин урожай свой посреди лета никогда не кинет. Я-то знаю. Из последнего будет вытягиваться, а что сам посеял — соберет, уж будь спокоен, свое ведь, не чужое. А почему я про дом спросил? Да потому, что ты вот попробуй посреди лета купи у хозяина дом. «Нет, — скажет, — осенью продам». А сейчас, когда и сено там еще можно покосить, и грядки не убраны, никто тебе дом продавать не станет. Не сезон.
— Ты прямо, как мой тесть, тот тоже: сезон, не сезон.
— А что ты думаешь, так оно и есть.
— Значит, если бы все это произошло в октябре, то ты бы в самоубийство Потапенко поверил?
Отец остановился и серьезно посмотрел на сына.
— В октябре? Тогда поверил бы.
Евгений возвращался домой и насмешливо крутил головой. Ну дает отец! Вот он, следователь, завтра придет в прокуратуру и скажет своему начальнику: нет, это не самоубийство, потому как вроде бы не сезон. Не сезон для самоубийства. Смех один, выдумает же такое? «Я, конечно, всех твоих тонкостей не знаю, — сказал ему напоследок отец, — но ты следователь, ты и ищи, а я в это самоубийство что-то плохо верю».
Евгений Ковалюк не верил в него совсем.
После этого вечера прошло две недели. И дни эти пронеслись для следователя так быстро, что он и сам не заметил.
Сегодня, вернувшись из трехдневной командировки, он, наконец-то, смог сказать себе, что дело Потапенко подходит к завершению, а главное, подшутил над собой следователь, он это не может сказать и своему начальству.
Он не зря мотался в соседнюю область. После протокола опроса главного свидетеля ему не надо было ничего выдумывать, предполагать и дотягивать.
…Он заранее договорился о встрече. Очень важно, чтобы эти двое были дома и ничего не заподозрили.
Милицейский «газик» плавно затормозил возле коттеджа на Лесной улице. Вместе с Ковалюком прибыли три милицейских работника.
Бледное лицо Нины Федоровны замерло от удивления и напряжения. А вот он, Алексей Яковлевич, держался спокойно.
— А санкция прокурора у вас есть? — с показной любезностью осведомился он, и его круглое красивое лицо расплылось в добродушной улыбке.
Обыск продолжался второй час. Нина Федоровна сидела как замороженная, стараясь не смотреть на соседей-понятых. Она болезненно морщилась и время от времени пыталась поймать взгляд Алексея.
— Ищите, ищите, — бросил он милиционеру, когда тот добрался до полки со слесарным инструментом.
Нина Федоровна заметила, как напряглось лицо Алексея. Она сразу вспомнила, что видела у него вот такой же испуганный, удивленный взгляд, когда тело Ивана увозили в морг.
Из ящика с инструментами милиционер достал небольшой сверточек. Алексей Яковлевич дернулся и тут же замер на месте, почувствовав на себе взгляд следователя.
Лейтенант отложил что-то в сторону, и у него в руках оказалась маленькая серенькая книжечка.
— Сберкнижка на предъявителя, — Ковалюк осторожно открыл ее и заглянул в последнюю запись. — Вера Ивановна неплохо знала про накопления своего отца — десять тысяч двести пятнадцать рублей.
— Как ты мог? — Нина Федоровна трясущимися губами словно выплюнула эти слова своему мужу и, обессиленная, опустилась на диван, закрыв лицо руками.
— Мог, не мог, — Алексей Яковлевич Борзуненко сидел в кабинете следователя прокуратуры и брезгливо морщился. — Да мы с Ниной сами разберемся. Ну взял я эту несчастную сберкнижку, покойнику-то она все рано ни к чему. Дочка… С дочкой, я думаю, мы тоже полюбовно договоримся. Ну польстился на чужое: бес попутал, что же мне теперь… — Он изо всех сил старался держать на лице покаянное выражение. — Мы все сами уладим, по-семейному.
— По-семейному, говорите? — Ковалюк протянул Борзуненко какой-то листок. — А вот с этим как быть? — он в упор смотрел на Алексея Яковлевича. — Эта женщина во всем призналась. Есть еще показания вашего сменщика на заводе. А вот это — следователь положил на стол еще один документ, — протокол допроса начальника дэза. На той неделе, когда «внезапно» скончался Потапенко, вам должны были разделить лицевой счет, и тогда уж, в случае непредвиденных обстоятельств, к вам обязательно подселили бы какого-нибудь жильца или даже семью, во всяком случае такие хоромы вам бы никто на двоих не оставил.
Евгений сидел с отцом на скамейке скверика и молча наблюдал, как купаются в пыли молодые воробьи.
— Он признался? — нарушил молчание отец.
— Нет еще, да только деваться ему все равно некуда. Доказательства такие, что… После твоих слов, ну, помнишь, «не сезон для самоубийства», — пояснил Евгений, — я стал искать доказательства, но только не самоубийства, а убийства. Поинтересовался прошлым Борзуненко. Оказалось, что семья его бывшая, где дочь, которой он, по словам Нины Федоровны, вроде бы все оставил, — это так, одни слова красивые для неустроенных в жизни женщин. Вот бедная баба — эта Потапенко, ну да сама виновата, никто ее к этому мерзавцу не тянул, сама себе выбрала. Квартиру там получала жена, она же и обставила, а он и не жил с ней почти, мотался из общежития в общежитие. Да по бабам. Последняя его пассия в соседнем городе, куда я ездил в командировку, работает медсестрой.
— Промедол оттуда?
— Да, там тоже целая история. Наркотик на строгом учете, так она больным порошок разбавляла, а остатки потихоньку подкапливала, чтобы потом продать. Ее уже стали подозревать. Борзуненко месяц назад был у этой медсестры. Она говорит, что он украл у нее промедол, знал, где она хранит припасенный товар. А приехав домой, он поменял ампулу у Потапенко. Медсестра, которая делала ему уколы, не, зря сказала, что у нее произошла путаница с уколами. Он вытащил одну ампулу с кордиамином, когда Ивана Семеновича не было дома, вытянул оттуда шприцем лекарство, а потом влил в нее приготовленный раствор с промедолом. Кристаллы наркотика растворил в воде. Почему он добавил туда немного спирта, я не знаю, но скорее всего где-то услышал, что надо делать именно так. Ампулу из-под кордиамина, но теперь уже с наркотиком, снова запаял.
— А разве это можно?
— Оказывается, можно, у этого подлеца руки-то были, говорят, неплохими. Его сменщик вспомнил, что видел, как Борзуненко возился с какими-то стекляшками.
— Но ведь ампула становится немного короче, если ее сначала вскрыть, а потом снова запаять?
— Так что с того? Кто там будет смотреть — короче, длиннее, а потом, она всего на несколько миллиметров уменьшается, заметить практически невозможно.
— А зачем же было вытаскивать ампулу, это рискованно, ведь медсестра могла заметить, взял бы уже использованную.
— Нет, использованная не подходит. Кончик стекла медсестра надсекает бритвой, а потом откалывает, а это один сантиметр и даже больше. Вот тогда действительно можно заметить, что ампула по длине намного короче.
— Да, умелец.
— Рискованно, конечно. И ведь все рассчитал. Но думаю: сделал он это не из-за сберкнижки, а из-за дома. Понимаешь, у человека, который всю жизнь не имел своего угла, мотался по общежитиям, вырабатывается своя особая философия. Это как у людей, которые долго жили в коммуналках.
— Философия коммунальной кухни, — Георгий Иванович кивнул, — пожалуй, ты прав.
— Так вот, раздел лицевого счета Борзуненко не устраивал, он хотел быть хозяином. Думал: все спишут на старость и болезни Потапенко, и это вполне могло бы произойти. Вот почему он испугался, когда покойника отправили в морг, а могли бы и дома оставить, заморозку сделать, как в таких случаях практикуется. А сберкнижка…
Евгений взглянул на отца. Тот сидел мрачный на краю скамейки и носком ботинка ковырял что-то в земле.
У Евгения кольнуло сердце. Ну и болван же он! И еще хвастается, что в психологии неплохо разбирается. Морг да покойник… не любят ведь старики таких разговоров. Да это и кто хочешь не любит. Он потянул отца за рукав.
— Так что ты говорил про сберкнижку? — очнулся Георгий Иванович.
— А сберкнижка имеет уже второстепенное значение. Могли, конечно, ее и не найти, но, я думал, вряд ли этот деятель настолько кому-нибудь доверял, чтобы мог сберкнижку на предъявителя на хранение отдать.
— А почему ты был уверен, что она должна быть именно на предъявителя?
— Иначе бы не пропала. Потапенко поэтому и Веру из Москвы вызвал, может, чувствовал что, а может, просто хотел деньги подарить.
Евгений встал:
— Пойдем, Ирыся ужин приготовила. С грибками, — многозначительно протянул он и повел отца к дому.
— Самое время сейчас, — быстро отозвался тот, — сезон…
Лев Никулин
Высшая мера
I
Эта странная история началась на бульваре Распай, в одну февральскую ночь, в Париже.
В два часа ночи между городом и черными облаками повисла неподвижная, мельчайшая дождевая пыль. Она отполировала до зеркального сияния асфальт, она покрыла влажным блеском высокие кровли домов и голые сучья платанов на бульваре. Зеленые, светящиеся капельки газовых фонарей отражались в мокром асфальте коротенькими жирными золотыми змейками. Афиши пузырились и морщились на железной стенке писуара. Знакомый каждому «Черный лев» — лучший крем для чистки обуви, съежился, оттекал и походил на тощую мокрую болонку. Красный чорт сыскного бюро Аргус — плакал, истекая розовыми слезами и грустно гримасничали рожи клоунов Джима и Алекса из цирка Медрано. В девять часов вечера сердитые консьержи заперли двери подъездов и, не торопясь, открывали их запоздалым жильцам. В два часа ночи бульвар был совершенно пуст. Сумасшедший такси несся по бульвару в направлении Монпарнаса к веселому перекрестку, где мигают друг другу огни «Ротонды», «Дома» и бара «Сигонь». Фонари такси, два золотых ромбика, пропадали на закруглении и опять бульвар походил на забытую декорацию через час после спектакля. Почти рядом с железным писуаром стоял такси 1735-X-19. Обхватив руками колени, спрятав нос в поставленный стоймя воротник, сидел шофер и рассеянно смотрел на электрические розовые огни станции метрополитэна. Каждые десять минут шофер слышал жужжащий, сквозной гул пробегающего под землей поезда, но ни один человек не поднимался на поверхность земли. Наконец, в промежутке между двумя поездами, из зева метрополитэна появилась маленькая фигурка под зонтиком. Розовые, открытые до колен ножки быстро пробежали по лужам. Желто-белое короткое пальто стало серым от дождевой пыли и зонтик блестел, как купол Дома Инвалидов. Когда зонтик отклонился назад, шофер увидел тонкие огненно-алые губы, черные острые завитки волос, маленький мокрый носик и совершенно круглые голубые глаза.
— Меня зовут Габриэль, — сказала маленькая женщина, — можно мне посидеть у тебя в тележке?
Шофер наклонился, левой рукой открыл дверцу машины и Габриэль и ее зонтик спрятались в коробочке такси. В эту минуту тяжелым, монументальным шагом проходили двое полицейских в клеенчатых, сверкающих, как металл, пелеринах. Они остановились и сказали благожелательными, густыми голосами:
— Добрый вечер.
— Мерзкая погода. Не правда ли?
— Да, — ответил шофер, и вынул из кармана пакетик с сигаретами, — не хотите ли, это «голубые».
— Благодарю, хотя я курю «желтые», — сказал бригадир и взял.
— Возьмите и вы, мадемуазель. — Тонкая и бледная ручка взяла сигарету и торопливо поискала в сумочке зажигалку.
— Габриэль? Это Габриэль, — сказал полицейский, и оба приложили руки к кэпи.
— Почему ты здесь?
— Спроси господина префекта, — зажигалка Габриэль щелкнула, как взведенный курок. — Какого чорта ему нужно? Сто лет мы ходим по большим бульварам и вдруг — кончено. Нас гонят. Но это же идиот… На бульварах всегда можно найти янки или японца. У каждого в кармане твои двадцать франков. И вдруг тебя гонят.
Полицейские стояли перед открытой дверцей такси. От золотого галуна кэпи, до ботинок с тупыми носами они неподвижно отражались в зеркальном асфальте. Восковые статуи в музее Гревен более походили на живых людей, чем они.
— Курочка моя, — сказал бригадир, — мне тебя жаль, моя курочка. А эти облавы? Ты понимаешь, какая это глупость. Скажи пожалуйста, разве я не знаю всех в моем квартале. В доме четыре живет взломщик сейфов. Очень приличный господин. У него большая семья, его сын учится в лицее. В доме шесть живут сутенеры и один русский. Он скупает краденые меха. Еще дальше — сводник румын. Дальше муж и жена — португальцы-анархисты. В моем квартале я знаю каждую собаку. К чему эти облавы?
— Мы не умеем ценить людей, — меланхолически сказал другой. — Ты помнишь прежнего старичка? Он не терпел суеты.
— Я прямо скажу, такого префекта надо убрать. И его уберут. Хотя при таком правительстве…
Шофер зашевелился и показал нос из воротника:
— Ты против правительства?
Бригадир погасил сигарету мокрыми пальцами и щелчком подбросил ее вверх.
— Конечно. Как избиратель я голосую против. Однако, надо уважать законы.
— Поговорим о законах, — звонко закричала Габриэль. — Закон! Скажи мне лучше, кто я?
— Кто ты?
Бригадир повернулся на каблуках и посмотрел на шофера.
— Кто она?
— Да, кто я?
— Ты сама знаешь, кто ты, — сказал шофер и попробовал засмеяться.
— Хорошо. Я — это я. Я «делаю улицу». Но для законов я — мадемуазель Габриэль Марди из города Ренн.
— Верно, — обдумав подтвердил бригадир.
— Слушай, — почти вдохновенно сказала Габриэль. — В сентябре, в одно из воскресений, я пришла к Дюпону на плас де Терн. Должна вам сказать, что я была в «форме». В августе Париж был набит американскими легионерами и долларами. Я купила себе новую шляпу и пальто в галери Лафайет. Когда я вошла в кафэ — все Дюпоновские курочки смотрели на меня такими глазами. Назло им я открыла сумочку и показала два билета по сто франков. Все прекрасно. Как хороша жизнь! Через двадцать минут мне делает глаз немец в зеленой шляпе. Мы вышли и, знаете куда он меня повез? В «Перокэ».
— Ого, — хором сказали все трое.
— Именно в «Перокэ». За две бутылки Айдсик он заплатил пятьсот, не моргнув глазом. Из «Перокэ» мы едем на Монпарнас в «Жокей». Из «Жокея» в «Сигонь» и «Викинг». Немец платит, как Лионский кредит. Одним словом к утру мы были в отеле «Шик» на Пигале. «Крошка, — говорит он, — у меня нет больше франков». Роется в бумажнике и вытаскивает пачку немецких марок. Ты понимаешь, — мне все равно. Мне наплевать франк или марка. Я хорошо знаю, что марка — это шесть франков. И он мне дает пятьсот марок. Клянусь святой Катериной!
— О-ля-ля, — опять перебили трое.
Она выскочила из такси и кричала, размахивая зонтиком:
— Ты понимаешь, что я была с ним, как с первым. Три тысячи франков! Две тысячи я положу в банк, тысячу — на всякие мелочи. Я не сплю ни минуты. Утром я бегу в банк и кладу перед менялой мои пятьсот марок. Он даже не взглянул в мою сторону. — Мсье, говорю я — как видите — вы мне нужны… Одну минуту, мсье. — И держу у него прямо перед носом билет. «На какой предмет?» — спрашивает он меня. Ну это меня взбесило: «Не для того, конечно, чтобы даром спать с вами. Обменяйте мне это на франки». Он берет билет двумя пальцами, бросает его мне и говорит: «Мадемуазель, это не стоит ни сантима. Это марки инфляционного времени. Они ануллированы три года назад»…
Так продолжался этот разговор и продолжался бы еще долго, если бы два человека не вышли из круглого железного писуара и один не сказал другому по-русски мягким рокочущим басом:
— А все от того, Павел Иванович, что вы не верите в бога.
Полицейские посмотрели на двух русских и пошли по бульвару тяжелыми, медленными шагами. Габриэль открыла зонтик и, метнувшись к русским, повисла на руке человека в котелке. «Не беспокойтесь», — с достоинством сказал он и твердо убрал руку.
Габриэль показала ему язык и побежала сушиться в теплый и душный туннель метрополитэна. И тогда двое русских подошли к такси и более плотный, в котелке и черном пальто, сказал шоферу:
— Гар Монпарнас.
А туман, вылезший из боковых улиц, соединился на бульваре Распай, как театральный занавес.
II
В эту февральскую парижскую ночь маленький, с низким задом, такси покатился по пустынному бульвару Распай. Виляя на поворотах, мигая фонарями встречным машинам, такси затормозил на закруглении и, скользнув четырьмя колесами, остановился у ночного кафе против вокзала Монпарнас. Веранда кафе была совершенно пуста, но у стойки на высоких табуретах сидели непонятные молодые люди в коротких, облегающих зад пиджаках и светло-серых панталонах немыслимой ширины. Два седока вышли из такси. Один, более плотный, в длинном кожаном пальто, походил на старый, перетянутый ремнем, потертый чемодан.
— Сколько? — спросил седок.
— Одиннадцать франков пятьдесят, — ответил по русски шофер.
— Вы русский?.. Приятно.
— Почему же приятно, ваше превосходительство? — спросил шофер и повернул к свету лицо. Плотный, седеющий брюнет в кожаном пальто и шофер смотрели друг на друга.
— Алексей Алексеевич? Алексей Алексеевич Мамонов!
— Миша!
Они пожали друг другу руки. Спутник Мамонова повернулся на каблуках и пошел в кафе. Он остановился на пороге, выбрал столик у входа и сел. Обрывки русских слов долетали до него. «Первый конный»… «Генерал-квартирмейстер…», «Симферополь…», «Галиполи…».
— Простите, Павел Иванович, — сказал Мамонов, придвигая стул. — Любопытная встреча… — Он расстегнул кожаное пальто и снял шляпу. В открытую дверь они видели, как шофер дал машине задний ход и отодвинул машину в переулок.
— Занятная встреча, — продолжал Мамонов, — поручик Миша Печерский. В прошлом мой адъютант. Теперь, как видите… Я его позвал.
— А, собственно говоря, зачем? — спросил спутник Мамонова и снял мокрое кэпи, которое носил прямо, как фуражку, надвигая на брови. Сонный и не слишком вежливый официант подошел к ним и, опираясь рукой о стол, вопросительно смотрел на Мамонова.
— Коньяку и содовой. — Обиженно сказал Мамонов, повернулся к своему собеседнику и заговорил не громко и внушительно: — Чорт знает какие о вас слухи, Павел Иванович. Госпожа Киселева, например, имеет смелость утверждать, что вы отпали от православия, что вы чуть ли не масон…..
— Ерунда.
— Нет, не ерунда. Вы не бываете у исповеди. Два года вас не видели в церкви. И это корниловец, первопоходник, бывший паж, георгиевский кавалер. Еще немного и вам перестанут подавать руку.
Павел Иванович пожал плечами. Гарсон поставил перед ним бокал и сифон с содовой.
— Тем не менее, я выбрал вас, — продолжал Мамонов, — вам нужно себя реабилитировать.
Павел Иванович вдруг рассмеялся. Мамонов открыл рот, но в это время, отряхивая дождевик, вошел шофер.
— Поручик Михаил Николаевич Печерский — полковник Павел Иванович Александров, — сказал Мамонов, подвигая стул, — садитесь, Миша, у нас тут любопытный, так сказать, чисто академический спор, принципиальный спор.
Александров с некоторым удивлением посмотрел на Мамонова.
— Скажем вы, Павел Иванович Александров, — продолжал Мамонов, — вы гвардии полковник, землевладелец, участник первого похода Лавра Георгиевича, — вы удовлетворены?
— Не понимаю.
— Вот вы, именно вы, Павел Иванович — удовлетворены? «Маневр спесиализэ», или чорт знает, как это называется, сто шестьдесят франков в неделю на заводе Ситроэн, дыра в Бианкуре, вы довольны?
— Я — нет.
— Вы, и другой и третий. Ясно! Где же выход? И когда смелые и искренние юноши, настоящие люди идут туда, идут и умирают, вы позволяете себе называть их… Я прямо отказываюсь повторить. Хорошо. Оставим громкие слова: долг, родина, честь. Я не мальчишка и не тупой солдафон. Во-первых, я генерального штаба, во-вторых, я кое-что знаю кроме тактики и стратегии. Будем исходить из самого простого. Человеку надоело ездить на такси или собирать автомобильные части. Он не удовлетворен жизнью. Будь война, будь какой-нибудь самый паршивый фронт, он берет винтовку и идет в первой цепи. Войны нет. На Рю де Гренель 79 сидит большевистский посол. В худшем случае, вы берете браунинг и идете на Рю де Гренель и там вас хватают за шиворот ажаны. В лучшем — вы находите единомышленников и переходите советскую границу, где-нибудь в Зилупе и…
— Ну, вот, вспомнил!.. — вдруг воскликнул Печерский. — Павел Иванович командовал эскадроном во втором конном… Правильно?
— Миша, вы неисправимы, — перебил Мамонов. — У нас серьезный принципиальный спор. Мы говорим об этом самом активизме. Я буду говорить резко, Павел Иванович. Такие люди, как вы, умывают руки. Мне под шестьдесят. У меня язва двенадцатиперстной кишки. Но, честное слово измайловца, если так пойдет дальше… Бог с вами, Павел Иванович! — задыхаясь воскликнул он. — Это ужасно. Это просто ужасно. Нам нужно действовать, нам нужно жертвовать собой, нам нужно убивать и умирать, хотя бы для того, чтобы нас не забыли. С нами уже не считаются, надо напоминать о себе, надо кричать, звать, вопить, иначе эти торгаши, эти лавочники англичане и французы просто вычеркнут нас из жизни. Прошло десять лет, мы на мели, они все еще у власти, но Россия же не умерла, она с нами, она в нас.
— Слова! — с досадой сказал Александров.
— Нет, не слова. Скажем, я нашел вас и предлагаю вам исполнить свой долг,
Александров угрюмо улыбался.
— Ну-с, я жду.
— Позвольте же, это же «академический», это принципиальный спор.
— К чорту! — крикнул Мамонов. — Миша Печерский — свой. В Мишу я верю, как в самого себя. Я требую ответа. Объяснитесь.
— Ни к чему.
— И не поедете?
— Не поеду.
— Вот как?! — растягивая слова, произнес Мамонов. — Вы не константиновец, вы не офицер. Скажите прямо…
— Что это, допрос? — резко отодвигая рюмку, спросил Александров. — Вы устраиваете мне допрос при первом встречном.
— Позвольте, полковник, — брезгливо оттопыривая губу, вмешался Печерский.
Александров побледнел и повернулся к Печерскому.
— А вы тут при чем? Погодите! — закричал он, отмахиваясь от Мамонова. — Вы видите руки? Вот руки. Я работаю третий год. Вот копоть и ржа. Шесть тысяч десятин, полк — это чорт знает как далеко. Затем есть еще то, чего вы никак не поймете. Видели вы, как лента подает автомобильные кузова, как собирают часть за частью, и, наконец, мотор начинает стучать и машина жить. Раньше я презирал это, я работал с отвращением, а теперь… Теперь я прихожу во временный гараж и вижу триста новеньких машин, триста собранных за сутки машин, сто тысяч машин в год, и у меня на глазах слезы, почему это не в России, почему не у нас…
— У кого у «нас», у большевиков?
— У нас в России.
— В какой — «России»? — отчетливо спросил Мамонов.
— Это не важно.
— Как не важно? Это не важно?! Ну, знаете ли, дорогой мой…
— Позвольте мне, как младшему в чине… — перебил Печерский.
— Да ну вас с чинами, — устало сказал Александров и Печерский, подскочив на стуле, закричал:
— По-моему, вы просто трус! Трус и негодяй!
Опрокинулся бокал. Все трое встали и Мамонов положил руку на локоть Печерского.
— Господа, как старший в чине…
Гарсон, мягко шаркая туфлями, подошел к столу русских. Он улыбнулся, вытер салфеткой пролитый коньяк и как бы случайно задержался вблизи.
— Нельзя же так, господа, — сказал остывая Мамонов. Печерский надел кэпи и скрестил на груди руки.
— Ваше превосходительство, — сказал он с тихой яростью и несколько театрально, — насколько я понял, разговор шел о конкретном поручении, о деле, которое вы, так сказать, хотели возложить на господина Александрова. Он отказывается. Из трусости или из других побуждений, он отказывается. Тогда позвольте… Я согласен, я считаю за честь. Я поеду куда и когда хотите.
Поезд прокатился по виадуку, отсветы побежали по стенам и окнам домов. Все трое молчали, пока совсем не затих грохот поезда.
— Ну и ладно, — резко сказал Александров, встал и протянул руку Мамонову, — счастливо оставаться!
— Господин Александров, после этого… Надеюсь вы сами понимаете…
Мамонов спрятал руку за спину.
— Знаете что, — тихо сказал Александров, — идите вы все к…
И он ушел, бросив монету на стол. И металл долго и протяжно дребезжал о мрамор.
III
Николай Васильевич Мерц сидел у открытого окна и слушал городской шум. Через улицу в отеле «Луна» открывали окна и во всех окнах было видно одно и то же: обои в пестрых цветах, широкие, смятые постели и круглые зеркала над постелями. Выше, в мансарде, молодая женщина перебирала томаты, петрушку и цветную капусту и улыбалась. Николаю Васильевичу. Глиняные, торчащие как частокол трубы, мансарды и чердаки отражали теплый солнечный свет.
Николай Васильевич был совсем одет, хотя было восемь часов утра. Мягкий воротничок и галстух лежали перед ним на столе. В каминном зеркале он видел себя и думал, что готовый костюм из английского магазина сидит на нем лучше, чем так называемая толстовская блуза, или защитная гимнастерка военного времени. Но это были случайные и неважные мысли. Он главным образом слушал шум города, в котором жил второй месяц. Жалобно и отрывисто кричали рожки таксомоторов, свирепо и очень убедительно рявкали машины собственников, и так как был ранний час, то свистели и гудели маленькие свистки и трубы уличных продавцов. Пронзительные голоса газетчиков покрывали утренний шум и Николай Васильевич подумал о том, что у каждого города свой городской шум и Париж шумит иначе, чем Москва или, скажем, Тифлис. Затем он тут же разочаровался в своем открытии и решил, что ему, начальнику строительства, находящемуся в заграничной командировке, не следует думать о пустяках. Он взялся за мягкий воротничок, подумал и отложил его в сторону и взял из чемодана твердый и туго накрахмаленный. Он довольно долго возился с ним и с галстухом, упираясь лбом в зеркало и стискивая зубы. В дверь сильно постучали. «Entrez», сказал Мерц, и увидел в зеркале смуглого человека с черными, как тушь, подстриженными усами. Человек остановился в дверях и заглянул в лицо Мерца с ироническим сочувствием. «Есть», наконец сказал Мерц, затянул узел галстуха и с удовольствием посмотрел на свои руки.
— Ну-с, Андрей Иванович, — сказал Мерц, — чем порадуете?
— В субботу — едем. Надо сказать — я рад. Город хороший, но сами понимаете…
— Устаешь, — сказал Мерц. — Очень устаешь. У нас как будто все в порядке. К субботе справимся. Все-таки лучше заблаговременно. Да, Андрей Иванович, видите ли какое дело… Как бы вам сказать…
— А вы скажите. А то вызвали вы меня к себе ни свет, ни заря…
— Андрей Иванович… — Мерц вдруг замолчал и посмотрел на Андрея Ивановича Митина. Митин — нижегородец и великорус был черен и сух как цыган, имел выпуклые, черные и блестящие глаза.
— Андрей Иванович, вам конечно известно, что у меня здесь, в Париже, живет теща, мать Александры Александровны.
— Понятия не имел, — сказал Митин. — Ну?..
— Второй месяц собираюсь нанести ей визит, и вот не собрался. Сами понимаете — эмигрантская семья, как еще встретят… Но все же я решил.
— А я же тут при чем? — спросил Митин.
— Хочу вас просить… Словом, давайте вместе.
— Чудак человек. При чем тут я? Как-то неловко…
— Андрей Иванович, ну что вам стоит?
— Да мне все равно. Ваше дело. Мне даже интересно. Для того меня и звали?
Митин рассмеялся и зубы сверкнули совершенно как зарница, белые и блестящие, как белок его глаз.
Они спустились вниз, в контору гостиницы. Мерц взял у консьержа газеты и, свернув в трубку, сунул в карман. Митин отдал ключи и они вышли.
Низенький плотный человек с сигарой выглянул из-за страниц «Фигаро» и спросил у консьержа:
— И вы думаете, что они настоящие?
— Настоящие? — с обидой повторил консьерж. — Черный — настоящий большевик. Мне говорил бригадир из префектуры. Может быть, кто-нибудь и называет их «товарищами». Но я им говорю: «месье» и они не возражают, и платят по счетам, как все. Я так и сказал бригадиру — настоящие деловые люди. Наконец, у них бывают деловые люди, уважаемые фабриканты и финансисты.
— Ну что же, — человечек с сигарой вздохнул, — ну что же. Я молчу. Может быть, вы и правы… Может быть, они — деловые люди. Но долги, долги… Почему они не платят долгов?!
Улица состояла из гостиниц, и из окна номера в отеле «Тициан» было видно напротив совершенно такое же окно отеля «Мессина». И номер в отеле «Тициан», вероятно, совершенно ничем не отличался от номера отеля «Мессина». Такой же камин с зеркалом над ним и такие же обои с пестрыми, несуществующими в природе цветами, и железные ставни со щелями-просветами. Но все же в обстановке этого номера в отеле «Тициан», было кое-что удивившее Мерца и Митина. Очень большой образ и лампада в одном углу и портрет Александра третьего в другом. На широкой, пышной кровати сидел юноша в костюме бойскаута, юноша в коротких штанах, с грязно-зеленым галстухом на шее. Юноша держал в руках истрепанную книгу и, раскачиваясь, как маятник, читал вслух:
— «Древляне селились по верховьям Днепра и занимались рыболовством и хлебопашеством… Древляне селились по верховьям Днепра…» Вы к мамаше? — спросил юноша и не слушая ответа продолжал: — если насчет исповеди, подождите. Она в церкви…
Николай Васильевич осмотрелся и выбрал стул. Он положил на стул шляпу, еще раз посмотрел на образ и портрет и робко спросил:
— Простите, здесь живет Попова, Татьяна Васильевна? А вы — Костя…
Юноша кивнул головой и опять закачался вправо и влево, вперед и назад:
— «Древляне селились по верховьям Днепра и занимались…»
— Чем занимались? — усмехаясь спросил Митин.
— Рыбной ловлей и хлебопашеством, — твердо ответил юноша.
— Это кто вас этому учит?
— Козел. То есть, Владимир Гаврилович, преподаватель гимназии.
— Козел и есть. Еще чему вас учат?
— Латинскому, закону божию, истории…
— Андрей Иванович, оставьте, — осторожно вмешался Мерц. — Тебя Костей зовут?
Он смотрел на Костю внимательно, даже ласково, но как будто с опаской.
— Я знал тебя вот каким… Растет молодежь.
— Это когда же? — басом спросил юноша.
— Двенадцать лет назад. В Ленингр… В Петрограде.
— Небось по старой орфографии учат? — сказал в пространство Митин.
— По старой.
— Чудаки. Древляне.
Мерц укоризненно посмотрел на Митина и оба молчали. Костя почесал голое колено, задумался и продолжал: «Древляне селились по верховьям…», но в коридоре кто-то шел, шурша платьем и задевая стену, дверь открылась и маленькая сухая старушка в черном остановилась на пороге.
— Успокойтесь, молодые люди, успокойтесь, — сказала она, — всех будет исповедовать сам митрополит.
Николай Васильевич Мерц кашлянул, заволновался и дрогнувшим голосом сказал:
— Татьяна Васильевна…
Они стояли несколько мгновений молча друг против друга. Маленькая, высохшая старушка в черном и седой, бритый и стройный, несмотря на склонность к полноте, Николай Васильевич. Старушка шагнула вперед и вдруг, всхлипнув, упала на руки Мерца.
— Николай Васильевич!.. Боже мой!.. Когда, какими судьбами?
— Татьяна Васильевна, успокойтесь, Татьяна Васильевна…
Два человека совершенно спокойно смотрели на эту сцену — Костя и Андрей Митин в мягком кресле, в углу под портретом Александра третьего.
— Я, собственно, проездом в Лондон, — наконец выговорил Мерц и сел рядом со старушкой на розовую, хрупкую кушетку. — А это мой товарищ по работе, Митин, Андрей Иванович. Мы — проездом…
— Навсегда?
— Нет, на три месяца. Мы в командировке. На три месяца и назад.
Старушка достала из ридикюля платок. Маленькие восковые ручки суетились в ридикюле, перебирая флакончики и лоскутки.
— Куда назад?
— В Москву.
Опять неловкое молчание и Николай Васильевич, чтобы оборвать его торопливо спросил:
— И Леля здесь, с вами, в Париже?
— Здесь. Она придет. Она служит. — Холодно сказала старушка.
— Татьяна Васильевна, позвольте мне вам объяснить сразу, чтобы не было недоразумения, — волнуясь и торопясь начал Мерц. — Я собирался написать вам, но решил так лучше, на словах. Я и ваша дочь Ксана живем в Москве, мы никуда не уезжали и уезжать не собираемся. Я работаю, мне доверяют, может быть вы слышали?..
— Вы венчались в церкви? — вдруг спросила старушка.
— Татьяна Васильевна!
— Отвечайте, вы венчались в церкви?
— Ну, древляне! — вдруг сказал в углу Митин.
— Татьяна Васильевна, я был готов ко всему, но…
Мерц встал и вытер платком пот на висках:
— Я был готов ко всему. Я понимаю, что здесь, в отеле «Тициан», вдали от родины, вы не поймете наших отношений. Но, честное слово, это же не важно — венчались или не венчались. Об этом у нас не говорят…
— Николай Васильевич, — звенящим голосом прервала старушка, — здесь мальчик, здесь Костя и я попрошу вас…
Мерц посмотрел на Митина. Черные блестящие глаза уставились на него сверля и обжигая, белые зубы опять сверкнули зарницей. Он раскрыл рот, но в эту минуту скрипнула дверь, зашуршало платье и молодая женщина в голубом, шелковом пальто шумно вбежала в комнату.
— Леля, — всхлипывая сказала старушка. — Леля… Вот…
— Елена Александровна… — Мерц шагнул вперед, но старушка встала между ними.
— Это Мерц, Николай Васильевич, муж… муж Ксаны.
— Как мило, — залепетала женщина в голубом и огненно алые губы приблизились к губам Николая Васильевича и сладкий густой запах духов ударил ему в нос, — как мило что зашли, ну что Ксана, бедняжка, представляю себе, шелковые чулки безумно дороги, мне говорил москвич из Белграда, Вова Берг. Мама, почему нет чаю?.. О ля ля, слезы, как скучно… Ну, Николай Васильевич, почему вы таким букой… Мама иногда невыносима. Мэ же манфиш па маль… Вам надо показать Париж, Тур д’Эфель, Сакрэ кэр, Фоли Бержер…
Голубое шелковое пальто полетело через всю комнату на кровать. Зеленое с белыми зигзагами, не достающее до колен платье мигало в глазах у Мерца и огненно алые губы, стриженная медно красная голова и белое, густо запудренное лицо гримасничало, улыбалось у самых глаз Мерца.
— А Жозефину Бекер видели? Непременно сходите. Будет о чем порассказать Ксане. У меня есть для нее фотография. Я — в костюме одалиски.
— Почему же одалиски? — басом спросил Митин.
— Очень просто. Я в нем работаю.
— Где работаете?
— В Казбеке. Духан Коказьен, кавказский духан князя Карачаева на Монмартре, на плас Пигаль. Я консоматорша.
— Как?
— Консоматорша. От слова «консомасион» — закуска.
— Леля! — вдруг вскрикнула старушка. — Леля, умоляю тебя замолчи, — потом она заговорила очень быстро, умоляюще протягивая руки к Леле и от того что она боялась что ее прервут, говорила бессвязно и невнятно.
— Вот вы видите, вы видите, вот здесь мы ютимся. Здесь мы трое… Отель «Тициан». Комната триста франков в месяц. Я вышиваю, Леля служит в ночном кабаке. Помните — Москву, казенная квартира на Пречистенке, четверо прислуг, помните?.. А серебряную свадьбу у Яра в кабинете. Цыгане, Варя Панина, «К чему скрывать, что страсть остыть успела»… Помните, две тысячи рублей стоил ужин на сто двадцать персон. А теперь вот… И вы хотите, чтобы я поняла. Не понимаю! Не хочу понять! В Загребе была! В Софии, в Константинополе, сама стирала, сама стряпала. Леля — консоматорша! Не понимаю, не хочу понять! Ненавижу, глаза буду рвать ногтями! Мучить буду! Веревки буду вить, чтобы было на чем вешать! Проклятые!..
— Татьяна Васильевна, — почти закричал Мерц. — Татьяна Васильевна! Я таких слов слушать не хочу и не буду слушать. Мне жаль вас, но я вижу, что мы чужие, что мы разные люди. В эти десять лет мы стали совсем чужими. Я пришел к вам только потому, что хотел знать, как вы живете. Я считаю, что в России произошли величайшие и благодетельные для всего мира события. Революция…
— Не смейте! — задыхаясь закричала старушка. — Не смейте здесь! Я знать вас не хочу! Не хочу знать!..
Трудно было понять, что происходило в комнате. Маленькая старушка билась в истерике. Леля махала на нее руками и бросалась к Николаю Васильевичу. Митин, поймав за полу пиджака Мерца, сильно тянул его к двери. И над ними всеми, стоя обеими ногами на кровати, идиотически улыбался Костя.
На улице Митин взял из рук Мерца его шляпу и надел ему на голову.
— Ну и древляне! — весело сказал Митин и захохотал. Велосипедист, кативший впереди него колясочку с рекламой сигарет, посмотрел на него и тоже захохотал.
Они шли по узкой, полутемной улице. Состарившиеся, загримированные женщины уже выходили на промысел. Из зеленой лавки пахло петрушкой, горькими травами и свежей землей. В кафе на углу, маляры в синих, запачканных известкой блузах, непринужденно стояли у стойки, пили кислое, белое вино из маленьких стаканчиков. Легкая, нежная синева осеннего неба сияла в щели между высокими кровлями и холодноватое Ноябрьское солнце скользило вдоль фасадов домов.
— Вот вы говорите об эмиграции, — говорил Мерц, — пустота, разложение, гниль. Попробуйте убедить Татьяну Васильевну. «Почему не венчались в церкви?», и все тут. Живут в нищете, дочь чорт знает чем занимается, а гордость есть, своеобразное понятие о чести, устои…
Тяжелые ботинки затопали по асфальту позади, но Мерц не оглянулся.
— Вот с голоду помрет, а из моих рук ничего не возьмет.
— Николай Васильевич! — окликнул сзади мальчишеский голос.
Мерц оглянулся. Костя, запыхавшийся и потный, стоял позади.
— Николай Васильевич, — искусственным, ломающимся басом сказал Костя, — мама просила… завтра платить по счету в отеле, нельзя ли взаймы… хоть триста франков. Сосчитаемся.
Мерц, не глядя ему в глаза, рылся в бумажнике. Он вынул наугад три бумажки и отдал Косте. Тот убежал назад не простившись, крепко зажав в кулаке три мятых кредитных билета.
— «Гордость», «своеобразное понятие о чести», «устои»… — пробормотал Митин, затем он слегка толкнул Николая Васильевича в бок и совсем другим голосом продолжал: — Ну-с, поехали в консульство, чтобы в субботу в Лондон, а недельки через две — в Москву. Поездили и будет. Древляне!
— Древляне, — сердито повторил Мерц и взял Митина об руку.
IV
Бритье отняло у Печерского много времени. Сегодня он спешил и потому, убрав прибор, сразу перешел к прическе. Он выровнял в ниточку пробор и стянул редкие мокрые волосы тугой сеткой. Пудра густо лежала на щеках и подбородке Печерского. Осторожно смахнув пудру с лица, он встал и наклонился к зеркалу.
В белоснежной крахмальной сорочке, в трико цвета спелой дыни, в шелковых носках и лакированных туфлях, он стоял перед зеркалом две, три минуты. Затем, он повернулся к шкафу и; достал из него смокинг. Танцующими, круглыми движениями Печерский натянул брюки. Подтяжки имели явно не свежий вид. На бульварах, в витрине Маделио, он видел замечательные подтяжки — черная замша и муар. Надо купить, когда станет легче. Воротник и галстух отняли еще десять минут. Он надел смокинг и снял с головы повязку, осторожно обеими руками надвинул котелок и взял на руку пальто. В таком виде он мало походил на русского. Однако его выдавали выдвинутые скулы и голубоватые, бесцветные глаза.
Печерский закрыл окно. В комнате сильно пахло одеколоном, мылом, английским трубочным табаком и несвежим постельным бельем. Он запер комнату на замок и спустился в контору гостиницы.
— Мсье Бернар, — сказал он хозяину, — можете приготовить счет, — по-видимому, я уеду.
Мсье Бернар не ответил. Печерский повесил ключ на доску и вышел. В кармане его пальто звенели три монеты по два франка. Он остановил такси и сказал; «Пигаль — бар Казбек».
Улица Пигаль поднималась в гору, как корма корабля поднятая волной. Брюхо пятиэтажного углового дома повисло над улицей и из распоротого брюха, как требуха лезли гирлянды электрических ламп, рекламы ночных баров, дансингов и гостиниц. Дом состоял из бара «Фетиш» в бельэтаже, отеля «Шик» в третьем и четвертом этажах. В подвале, с одной стороны находился дансинг «Паради», с другой — кавказский духан «Казбек». Над «Казбеком» и «Паради» жили магазины торгующие тонким бельем, парфюмерией и предохранителями. У входа в бар «Фетиш» стояла очень полная, стриженая дама в костюме жокея. Это был бар лесбианок. Мальчик в позументах и галунах раздавал карточки-рекламы «Паради». У входа же в «Казбек» стоял Нико, грустный грузин в папахе и бурке поверх алой черкески. Ему был жарко. Он обмахивался папахой как веером.
В проходном салоне духана «Казбек» на низкой, неудобной тахте сидел генерал Мамонов. Кривые шашки, оправленные в серебро турьи рога висели над ним на стене. Тускло блестели клинки и от расписного фонаря цветными дугами и стрелами падал свет на ковры. Перед Мамоновым стоял низенький шестигранный столик. На столике, в белой черкеске и красных чувяках сидел князь Юсуф Карачаев.
— Друг князя Амилахвари — мой друг, — вкрадчиво и с придыханием говорил Карачаев. — Откровенно сказать — я на этом голову положил. Ты — человек понимающий. В Константинополе открыл «Наш Духан» — в трубу. В Загребе с Илико Тумановым открыли ресторан «Рион» — тоже в трубу. В Праге, если помнишь, шашлычную «Мцхет». Это кабак шестой по счету. Учимся, понемногу учимся. Район хороший — Пигаль. Но конкуренция. Сам понимаешь — четыре кабака в одном доме. Работать не с кем. Гертруду Николаевну помнишь? Золотой человек, золотые руки, золотая голова. Сманили в Буэнос-Айрес. Что их в Аргентину тянет — не понимаю. Молодость теряет, здоровье теряет. Агент дает золотые горы. С русской бабой хорошо работать. Француженку повезешь — документы, консул, скандал. С русской заботы нету, консула нету, — аллаху жалуйся. Работаю здесь с кем попало. Взял на пробу дочку мадам Поповой. Муж ее у нас в Тифлисе — начальник дороги был. Учимся, понемногу учимся. Трудно. Сам на базар хожу. Сам на кухне. Сам Наурскую пляшу. Все сам…
На лестнице показался Печерский, остановился у зеркала и ушел наверх.
— Этот с тобой? — вдруг спросил Карачаев.
— Со мной. Поручик Печерский.
— Шофер. Я знаю. У меня спроси, я всех знаю.
Мамонов положил руку на колено Карачаева и усмехнулся.
— А ты и Гукасова знаешь?
— Я всех знаю. Такого человека не знать — кого знать. Гукасов, Язон Богданович. Зачем спрашиваешь?
— Да вот жду сюда, — небрежно сказал Мамонов.
Карачаев мягко, как подброшенный пружиной, вскочил:
— Зачем сразу не сказал? Нико! Леля! Нико!..
— Да погоди…
Круглый и легкий в движениях Карачаев метался по лестнице и кричал в темноту подвала:
— Приготовить вторую саклю! Вызвать из «Каво коказьен» зурнача Дато!.. — вдруг как в танце, на одних носках, повернулся к Мамонову. — Зачем меня обижаешь, зачем себя обижаешь? Хорошего гостя привел — тебе хорошо, мне хорошо. Процент со счета получишь. Ты гордый — зачем гордый?.. Нико! Леля!..
— Не надо, ничего не надо, — отмахнулся Мамонов. — Мы на минуту…
— Воля гостя — закон. Не надо, не надо! — обиженно сказал Карачаев.
Сверху по ступенькам вдруг скатился Печерский. «Гукасов, Гукасов…» и Карачаев опять сорвался и кинулся в подвал задыхаясь и жалуясь:
— Зачем раньше не сказал — внизу встретить надо. Чудак-человек, дела не знает. Леля, Нико — разбойнико!
— Ну-с, Михаил Николаевич, — с расстановкой и слегка волнуясь сказал Мамонов. — Посмотрим как вы…
Он посмотрел на Печерского прищурив глаза и оттопырив губу. Тот стоял заложив руки за спину и расставив ноги.
— Поменьше разговоров, — продолжал Мамонов. — Предоставьте все мне. Понимаете?
— Понимаю.
По лестнице, шурша чувяками, катился Карачаев. Белые широкие рукава черкески метались в воздухе и два кинжала бряцали и гремели как в танце. Потом показались носы лакированных туфель, брюки в полоску мельчайшим зигзагом и облегающий плотную фигуру синий пиджак. Это спускался Язон Богданович Гукасов — величественный, седеющий брюнет. Гремя стеклянными бусами, бежала Леля в костюме одалиски и монументальный Нико в алой черкеске и бурке остановился на площадке лестницы, подпирая папахой свод.
— Чем прикажете потчевать, гости дорогие, — пришепетывая залепетала Леля, — для начала закуски, икорки, балычка, лососинки, из горячего — зубрик…
— Из восточной кухни — шашлык карский, крымский, гусарский, натуральный, чохохбили, осетрина на вертеле… — рокочущим басом вторил Карачаев.
— Кофе по-турецки, — категорически сказал Гукасов и снял шляпу. — А вы — господа?
— Разумеется, чтобы не засиживаться.
— Воля гостя — закон, — с трудом и скорбью выговорил Карачаев. Гукасов сел на тахту и снял перчатки. Мамонов вопросительно посмотрел на Лелю и она исчезла, гремя бусами и шурша желтыми, в изумрудных разводах, шальварами.
— Я нарочно настаивал на встрече в нейтральном месте, — веско сказал Мамонов, — в нашем деле нужна конспирация. Приходится кой-чему учиться у левых. Не правда ли, Язон Богданович?
— Минуточку, — вдруг залепетала из-за драпировок Леля. — Минуточку, какие ликеры — Шартрез, вер-ла-Тарагонь, Гранд-Марнье, Мандаринет?
— Безразлично, не пью. Мадам или мадемуазель?
Бусы загремели и затихли.
— На чем мы остановились, генерал? — спросил Гукасов.
— Прежде всего разрешите вам представить…
Печерский подошел. До сих пор он стоял в стороне, внимательно рассматривая оружие и ковры.
— Если не ошибаюсь, это и есть…
Мамонов кивнул головой и откашлялся.
— Садитесь, Михаил Николаевич. Буду краток, — заговорил он негромко и быстро. — Для того, чтобы победить врага, надо его изучить, говорим мы, стратеги. Мы учимся, понемногу учимся, мы учимся хотя бы у наших врагов. Точный анализ положения по ту сторону красного рубежа убедил нас в том, что общее недовольство населения, плюс осложнения во внешней и внутренней политике, плюс хозяйственные затруднения подготовили почву для возобновления активной борьбы на территории бывшей империи. В самом деле, анализируя настроения классов, в первую очередь интеллигенции, затем крестьянства, мы должны всемерно использовать интеллигенцию (Слушайте, Михаил Николаевич), буду краток. Невыносимый гнет плюс узкая нетерпимость большевиков сорвали намечавшийся было Бургфрид — гражданский мир между властью и интеллигенцией. И вам вот куда в первую очередь, Михаил Николаевич, надлежит обратить взор, отнюдь не отпугивая высокомерием и белой непримиримостью и прямолинейностью. Буду краток, — продолжал он, оглянувшись на Гукасова. — Крестьянство! Здесь, надо сказать прямо, туман рассеялся, гипноз не действует, крестьянство буквально тяготится данной ему землей. Я имел случай убедиться в чувствах моих крестьян, крестьян моей подмосковной. Эти наивные письма, приглашающие меня вернуться, трогают до слез. Симпатии населения теперь безусловно на нашей стороне. Буду краток. Пока я отделываюсь общими фразами, но существуют правила конспирации обязательные для всех. Мы учимся, понемногу учимся, но не будет нескромностью если я скажу, что у нас есть кадры по ту сторону красного рубежа, есть мужественные люди на которых можно опереться. В частности, например, человек, которого я назову «Серый». Мужественный, самоотверженный, полный сил и веры в победу единомышленник, наконец, у нас есть сильный союзник. Назову его… «Станислав»…
— Простите, — вдруг перебил Гукасов, — вы поймете, множество дел. Сегодня я обедаю в Сен Жермен у господина министра, вечером клуб, общественные дела… Никакой личной жизни…
— Мы полагаем, что настало время для активного, боевого выступления, — упавшим голосом сказал Мамонов.
— Его императорское высочество лестно отозвался о вас, генерал…
Мамонов оживился и положил руку на плечо Печерского.
— Михаил Николаевич, человек, о котором я вам уже докладывал…
— Что касается вас, молодой человек, — торопливо перебил Гукасов, — дай вам бог. Дело опасное, но благородное. Кто не рискует — не выигрывает, как говорят французы. Надо действовать, надо показать, как выражаетесь вы, генерал, что мы живы, что жив русский дух… — Он посмотрел на часы: — Мои соотечественники упрекают меня в том, что я, сохранивший благодаря своим способностям свой капитал, отказываю в помощи разным благотворительным организациям…
— Язон Богданович!.. — воскликнул Мамонов.
— Подождите, я — человек деловой. Беженцев много, я один. Я думаю, что каждый доллар, который я даю вам, генерал, вашей группе принесет пользу не отдельному человеку или, скажем, семейству, а всей нашей дорогой родине. Я прежде всего русский человек. С моими средствами я сам, мои дети и мои внуки могли бы спокойно жить… Но я исполняю свой гражданский долг, а вы исполняйте свой воинский… И мы будем молиться за вас, молодой человек…
Гукасов надел левую перчатку и встал.
— Я представил вам Михаила Николаевича именно для того, — с некоторым смущением заговорил Мамонов, — чтобы вы убедились… Подготовительный период кончился и мы приступаем…
В эту минуту загремели кольцами и как в театре распахнулись драпировки, появились князь Карачаев, Леля с кофейником на подносе и Нико.
— Обижаешь меня, Язон Богданович, аллахом клянусь, обижаешь меня…
— Что делать, князь, сам понимаешь, дела. В другой раз, князь, в другой раз…
Шуршащий кредитный билет мелькнул в воздухе и пропал в широком рукаве черкески Карачаева.
— Барышня, на минуточку, — продолжал Гукасов, повернувшись к Леле, — позвоните в среду или в пятницу, от четырех до пяти мне в контору Элизэ 23–70, — и потрепал ее по щеке. — Может быть, повеселимся.
Мамонов и Печерский встали. Господин Гукасов взбежал на площадку лестницы.
— Желаю вам успеха, полного успеха, молодой человек! До свидания, господа.
— Ну-с, так, — сказал несколько обескураженный Мамонов, — поскольку мы в одиночестве, я должен серьезно поговорить с вами, Миша. Я навел справки, я кое-что знаю о вас, и к сожалению… Эти истории с казенными суммами… Впрочем, оставим.
— Именно, оставим это, — несколько странным тоном сказал Печерский. — Потому что если я припомню некоторые страницы из вашей биографии…
— Мы, прежде всего, политические деятели, а затем люди. Кто-то, кажется Наполеон, или Талейран, сказал, что наше дело нельзя делать чистыми руками, — мечтательно произнес Мамонов.
— Ваше превосходительство, — с угрюмой откровенностью перебил Печерский. — Вы полагаете, что я рожден быть шулером, альфонсом и чорт знает чем… Может быть, я смотрю на эту поездку, как на искупление, как на подвиг.
— Верю, Михаил Николаевич, — заторопился Мамонов, — на этом мы и кончим. Завтра вы ознакомитесь с инструкцией. Затем явки, пароли, шифры. Вы понимаете, насколько это важно. Мы отдаем в ваши руки преданнейших, мужественных людей по ту сторону границы. Нет ли у вас личных связей?
— У меня в России жена. Святая женщина.
— Хорошо. На этом пока кончим.
Мамонов встал и протянул Печерскому руку.
— Значит — завтра.
Печерский медленно допил рюмку и взял со стола потухшую сигару. Сигару ему дал Гукасов и Печерский внимательно посмотрел золотую, бумажную ленточку, ярлычок на сигаре, щелкнул языком и подумал вслух: «Анри Клей. Гаванна. Вот стерва…». Затем бережно спрятал сигару в бумажник. Вошел меланхолический Нико с подносом и убрал рюмки. Он поднял бутылку, посмотрел на свет и сказал мимоходом:
— Слыхал, «Чикаго» закрыли?
— Вранье.
— Какое вранье — я сам был. Человек застрелился — полис криминель закрыла. Есть новое место «Вальпорайзо», на рю Виктуар. Рулетка, макао, бакара. Средняя игра. Заходи ночью — покажу.
— Нема ниц, — коротко сказал Печерский.
Пробежала Леля и крикнула:
— Князь зовет! Гости в пятой сакле!
— Погоди, — вдруг окликнул Печерский и поймал Лелю за локоть. Она посмотрела круглыми, серыми, на выкате, глазами.
— Дай сто франков! — сердито сказал Печерский и взял у нее из рук сумочку. Она смотрела на него, не мигая, жалко и растерянно, полуоткрыв рот. Печерский нажал замок, открыл сумочку и взял кредитный билет.
— Все? — вдруг спросила Леля.
Печерский взглянул на нее, как бы вспомнив, поцеловал ее в лоб и, слегка толкнув ладонью, отвернулся. Он неподвижно стоял перед зеркалом, пока не услышал шорох шелковых шальвар и деревянный, удаляющийся стук каблучков по ступеням. Тогда Печерский спрятал деньги в карман, поправил галстух и побежал вверх, легко прыгая через три ступеньки.
— Ва, — сказал не удивляясь Нико, — ва, ай молодец!
V
Будильник покачнулся, коротко затрещал и выдохся.
Павел Иванович поморщился, зашевелился, но не открыл глаз. Не разжимая век, он как бы видел знакомый пейзаж за окном, нагроможденные до горизонта высокие, горбатые кровли и высокую, железную дымовую трубу, делившую этот пейзаж вертикально надвое. Будильник слабо тикал у изголовья постели. В коридоре капало из водопроводного крана, и капля за каплей стучала в чугун раковины. За тонкой, деревянной перегородкой, зазвенела сетка кровати. Человек перевернулся и его спина зашуршала о перегородку, рядом с Александровым.
— Морис, — сказал человек за перегородкой. — Ты спишь?
— Нет, — ответил звонкий, мальчишеский голос.
— Проклятая привычка. Я просыпаюсь в шесть часов, ни на минуту позже. Это просто обидно в праздник.
— Попробуй уснуть, дядя.
— Спасибо за совет. Меня не переделаешь.
Александров все еще лежал на спине. Он открыл глаза и с отвращением и скукой рассматривал грязно-пестрые обои, хрупкий столик с невымытой посудой, всю маленькую, узкую, чердачную комнату со скошенным потолком. Еще четверть часа он неподвижно пролежал на спине. Тикали часы и сквозь стекла в комнату бился уличный шум — разноголосые автомобильные гудки и длительный гром грузовиков. Надо вставать.
— Русский уже ушел? — спросил голос за стеной.
— Вероятно. Он уходит в начале седьмого.
— Даже сегодня?
— Сегодня тем более.
— Но сегодня-праздник.
— Не для каждого, дорогой мой, не для каждого.
— Марсель сказал, что у них никто не работает.
— Русские будут работать.
«Русские будут работать», шопотом повторил Александров. «Русские будут».
Он с силой поднял голову от плоской, сбившейся подушки и сел на кровать.
— Он — у себя. — Сказали за стеной.
— Слышу.
— Дядя Поль, — спросил, кашлянув Александров. — Сегодня вы дома?
— Нет, — ответил голос за стеной. — Я и Морис едем в Иври.
Александров протянул руку и взял вытертые, бархатные штаны. Затылок Александрова был налит свинцом. Серая муть плавала перед глазами и челюсти были точно сжаты тисками. Он вернулся в четыре часа утра и спал только два часа. После преферанса у Киселевых весь остаток ночи ему снилось одно и то же — номер в скверной гостинице, облако табачного дыма и засаленные, помятые, с загнутыми уголками, карты.
— Мрак, — прошептал Александров, — мрак.
Он опустил голову на подушку. Скошенный потолок с желтыми подтеками вдруг сдвинулся в сторону и зарябил мелкой рябью. Александров закрыл глаза и опять услышал сырой, ноющий голос мадам Киселевой.
— У нас говорят, что вы отпали от православия, — что вы чуть ли не масон. Ваша рука, Павел Иванович…
— Пасс.
И опять он увидел желтое, высохшее лицо Киселевой и лысый, восковой череп генерала Киселева, красные распаренные лица игроков и мятые, с загнутыми уголками, карты… Затем все расплылось и пропало и дальше был тяжелый и душный сон. Будильник тикал у изголовья и часы показывали десять, когда Павел Иванович снова открыл глаза. За стеной было совсем тихо. Уличный шум бился в окно и сотрясал комнату. Павел Иванович вскочил, взглянул на часы и, зажмурив слипающиеся веки, оделся ощупью. Одиннадцатый час.
Он опоздал в мастерские. Прогул в такой день, когда каждый русский на счету, когда работают только русские. Как можно объяснить? Болезнь? Кто поверит. Почему именно в этот день, почему первое мая, когда русские сами вызвались работать вместо обычной ночной смены. Он запер комнату на замок и побежал по узкому коридору, похожему на полутемные переходы палубы третьего класса на океанском корабле. Каждый этаж дома состоял из одиннадцати комнат-кабинок. В каждом этаже пахло светильным газом, кухней и маргарином. Он сбежал по узкой, темной деревянной лестнице и из сырости и мрака старого, осевшего дома вышел на улицу.
Небо сияло над ним глубокой и трогательной голубизной и чуть светлело по краям, у горизонта. В воздухе была мягкая теплота и, вместе с тем, прохладная свежесть, как бы от дыхания океана. Газолин автомобилей, испарения бензина не успели убить нежную, прозрачную зелень деревьев. Солнце дробилось и пылало в эмали машин, в спицах велосипедных колес и в зеркальных витринах.
Александров шел под каменными арками окружной железной дороги. Тени арок ложились правильными полукругами на асфальт мостовой, арки уходили вдаль, в перспективу и Александрову казалось, что ему пятнадцать лет, что он идет по длинному, согретому солнцем коридору гимназии и что в его жизни все еще можно изменить и начать по-новому.
В маленьком ресторане, на углу улицы, он увидел Поля и Мориса. Они завтракали. Поль был в белоснежном воротнике и вишнево-красном галстухе. Он был гладко выбрит, седые пышные усы были аккуратно подстрижены. Серая, мягкая шляпа лежала на стуле перед ним.
— Добрый день, — сказал Поль и убрал шляпу. — Вы где работаете сегодня?
— Я проспал.
Поль подмигнул племяннику, допил светло-золотистое вино и вдруг засмеялся, обмахиваясь салфеткой, как веером.
— Что же вы скажете в мастерских?
— Не знаю.
— Русские сами вызвались работать, а вы не пришли.
Морис повернул к Александрову острую, румяную мордочку и сказал:
— Сегодня нельзя работать. Сегодня первое мая.
— Послушайте, мсье Павел, — сказал Поль, поднося ко рту свежую, политую уксусом и маслом, зелень салата. — Послушайте меня. Вы работаете почти пять лет. Не знаю, кем вы были у себя на родине, но здесь вы заслужили эту вытертую, промасленную блузу и штаны. У вас настоящие рабочие руки, вы получаете те же двести франков в неделю, что и я. И хозяина вы любите ничуть не больше, чем я. Ваши приятели белые русские решили работать сегодня. Это вызов нам, вызов нам, но чорт с ними. Если вы не пошли за ними потому, что у вас под вашим кэпи есть мозги — поздравляю вас. Идите до конца. Возьмем метро и поедем вместе в Иври на митинг. Или вы боитесь?
— Не знаю… Не думаю… — вяло сказал Александров.
По тротуару, парами как институтки, прошли восемь затянутых в узкие мундиры полицейских. Они остановились как бы в раздумьи на перекрестке.
— Я надел новый костюм и шляпу, — вдруг развеселился Поль, — будет жарко, если они сунутся на митинг.
— Они сунутся, — убежденно подтвердил Морис. — Помнишь, в прошлом году…
Поль расплатился и встал.
— Прощайте. Подумайте. Никогда не поздно сообразить, где правда. Не так ли? Конечно, вам трудно. До свидания.
Они ушли и Морис старался шагать в ногу с дядей Полем.
Еще несколько мгновений Александров сидел неподвижно и рассеянно смотрел в небо. Хозяин за стойкой вопросительно взглянул на него. Александров встал и медленно пересек улицу. У станции подземной дороги он остановился. Взвод республиканских гвардейцев проходил по площади. Медь пуговиц, сталь оружия, лакированные белые пояса нестерпимо сияли на солнце. Александров медленно спустился по ступеням под землю. Он взял билет и вышел на платформу подземной дороги. Под землей была сухая и прохладная ночь. Электрические огни отражались в фаянсовых плитках тунелей. Метром ниже платформы проходили тройные линии рельс, тускло светились на закруглениях и уходили в темную пасть тунеля.
— Как же быть, — устало думал Александров. — Как же быть? Он не совсем прав, но, может быть, и я не прав. Я давно чужой Киселевым, Мамоновым, однополчанам, спекулянтам, комиссионерам, банкирам, кабатчикам. Дорогие соотечественники, я чужой, но разве я свой для дяди Поля и Мориса и для русских Морисов и Полей, в России. Я был офицером, носил погоны и темляк, но с этим кончено навсегда. Теперь на мне кэпи и бархатная блуза и руки у меня в копоти и мозолях. С кем мне итти?
С жужжащим гулом и сквозным грохотом, сверля воздух, подошел поезд подземной дороги. Юноши с красными гвоздиками в петлице перекликались с девушками и смеялись так, как могут смеяться в Париже. Запел рожок кондуктора. Хлопнули дверцы вагонов, поезд с места рванулся вперед и пропал в черноте тунеля.
Александров все еще стоял на платформе и смотрел на тройные линии рельс. Три стальных рельсы, по средней бежит смертоносный ток. И он вспомнил, как на станции Трокадеро, в двух шагах от него, молодая женщина бросилась на рельсы, как ее скрутило, охватило лиловым огнем и подбросило и вокруг запахло палеными волосами и горелым мясом.
И вдруг он понял, что рельсы неудержимо притягивают его. Он вздрогнул, съежился, и повернулся к ним спиной. Под землей была ржавая духота и ночь, с которой слабо боролось электричество. На земле, над ним было солнце, зелень и алые гвоздики.
Куда же итти рабочему завода Ситроэн, бывшему полковнику Александрову? Куда?
VI
Четвертый день Печерский в Москве. Он ходит по московским мостовым и дышит московской пылью. После Парижа странно, что вокруг говорят по-русски и почти все одеты в блузы с отложными воротниками, грубые ботинки и сандалии. Правда, встречаются молодые люди в диких вязаных жилетах и полосатых галстухах, девицы в линялых шарфах и розовых чулках, но разве могут здесь понимать грань между элегантной эксцентричностью и грубым, дикарским вкусом. Какое падение, какой мрак, после Больших Бульваров.
В первый же день Печерский купил себе кэпи и блузу с отложным воротником. В чистом, но неудобном номере гостиницы он долго рассматривал себя в зеркале и с удовольствием заметил, что отличается от тысячи людей в толстовках и кэпи, которых он встречал на московских улицах. В сотый раз он рассматривал голубые, бесцветные глаза, выдвинутые скулы, лысеющий череп и неуловимую презрительную гримасу у губ. В общем он был доволен тем, что он не похож на москвичей, что он чужой в Москве. На улицах он радовался тому, что извозчики одеты в рваные армяки, и совсем жалкий вид имеют ободранные извозчичьи дрожки. И это после затора великолепных машин на площади Оперы. Печерский проходил мимо витрин магазинов. Зеркальные стекла отражали презрительную гримасу гражданина Печерского. Все вокруг выглядело бедно, но удивительнее всего, что здесь бедность не скрывали как в Польше, наоборот, бедность выглядела очень независимо и гордо.
В ресторанах Печерский заметил и запомнил грязноватые скатерти, плохо вымытую посуду и грязные фартуки официантов. Все это злило и вместе с тем радовало Печерского, он радовался, когда видел небрежность официантов, грубость продавцов, радовался, когда встречал пьяных, нищих и проституток. Все это разжигало его ненависть и злобу к этому городу и стране и укрепляло в его решении. Даже дети в красных галстухах распаляли его злобу. Однажды он увидел эскадрон кавалерии на сытых и гладких конях, услышал военный марш и долго не мог понять чувств, которые боролись в нем. Он сразу оценил и одобрил всадников и коней и смотрел на них без особой недоброжелательности, но с некоторой завистью. Зависть обратилась в ненависть и злобу, от которой начинаются перебои сердца, и во рту горечь и желчь. Затем он решил не отвлекаться, не раздражаться и действовать как советовал в Париже Мамонов, с холодным расчетом, осторожностью и вниманием к мелочам. Он не торопился с явкой, в инструкции было сказано, что надо прежде всего убедиться в том, что за ним не следят. Он оставил некоторые пустяковые бумаги и записки в ящике стола, отметив карандашом их расположение. Он разместил вещи в чемодане так, чтобы сразу можно было заметить, если бы кто-нибудь рылся в вещах. Никто не тронул ни его бумаг, ни вещей. Коридорный и горничная не проявили ни внимания, ни любопытства к Печерскому. Из конторы Печерскому вернули удостоверение личности. Документ был хорошо сделан и не внушал подозрения, — «член профсоюза, уполномоченный Саранского кооперативного склада, Семен Иванович Малинин». Тогда Печерский решил итти на явку к «Серому». «Серый» — человек, на которого полагался Мамонов, «наш мужественный и смелый единомышленник». Но прежде чем итти к «Серому», Печерский решил использовать письмо Татьяны Васильевны Поповой, письмо матери Лели. Адрес был такой: «Москва, Арбат, Николаю Васильевичу Мерц». Номер дома Татьяна Васильевна не знала. Печерский поискал в справочнике «Вся Москва» и в алфавитном указателе нашел: «Мерц Н. В., профессор, инженер, начальник Н-ского строительства», телефон и подробный адрес.
— Оч-чень хорошо, оч-чень хорошо, — дважды вслух сказал Печерский и захлопнул книгу. Он позвонил по телефону и услышал женский голос.
— Вас слушают. Кто говорит?
— Можно Николая Васильевича? По личному делу, товарищ, — твердо сказал Печерский. — У меня письмо Татьяны Васильевны Поповой.
— Николай Васильевич будет в восьмом часу. При ходите.
— Я имею честь… — начал Печерский, но услышал короткий, легкий треск и понял, что положили трубку.
В семь часов вечера он подходил к новому, недавно отстроенному дому. На лестнице пахло сырой известкой и масляной краской. Печерский посмеялся над квадратными окнами и незатейливыми казарменными кубами фасада. Он поднялся на третий этаж, нашел квартиру и позвонил. Смуглый, как цыган парень, с черными как тушь, подстриженными усами, открыл дверь Печерскому. На коричневой суконной рубашке серебром и алой эмалью блестел орден.
— Товарищ Мерц назначил мне… — начал Печерский. Парень не дослушал и повернувшись спиной к Печерскому пошел по коридору. По тому как он шагал по коридору, как держал голову, Печерский угадал бывшего военного.
— Идите в кабинет, — сказал не оглядываясь парень, открыл дверь слева и прошел дальше. Печерский вошел в небольшую комнату, стены которой состояли из книжных полок. Чертежный стол и маленькое бюро занимали две трети комнаты. На столе лежала груда раскрытых английских и немецких книг и связка картонных и жестяных трубок — футляров для чертежей. Во всем, однако, был порядок и чистота. На корешках книг не было пылинки, цветные карандаши и перья лежали на столе разноцветным полукругом. Печерский осмотрелся и увидел, что в комнате не было ни одного стула. В узкой щели между полками он нашел дверь. Он решил попросить стул, но прежде чем войти в соседнюю комнату в некоторой нерешительности он остановился на пороге и услышал женский и мужской голоса. Женский голос показался ему знакомым.
— А что если я подойду к нему и скажу: «Николай, дело в том, что Митин мой любовник». А вы стоите тут же рядом как пень и думаете. Вот он расстроился, а у нас два заседания и доклад, и как он доклад будет после этого делать… Вообще вы боитесь…
— Ничего я не боюсь, — услышал Печерский и понял, что это говорил цыганского типа парень, который открыл ему дверь, — ничего я не боюсь, что ты путаешь. Если бы не всякие обстоятельства, взял бы я его за руку и сказал: «Так мол и так, я ее люблю. Не поминайте лихом». Только и всего…
В эту минуту затрещал короткий и резкий звонок. Печерский отступил на шаг от двери. Кто-то вышел в коридор, открыл входную дверь и сказал вполголоса:
— Николай Васильевич, вас ждут в кабинете.
— Почему в кабинете? — спросил другой глуховатым, ровным голосом. — Там чертежи и бумаги. Совершенно напрасно в кабинете.
— Я все запер.
Печерский успел отойти к окну и присесть на подоконник. В комнату вошел невысокий, седой и бритый человек в белоснежном воротнике и синем галстухе, очень аккуратно, даже с некоторым щегольством одетый.
— Товарищ Мерц? Николай Васильевич? — наклоняясь вперед, спросил Печерский и подумал не слишком ли часто он, Печерский, употребляет слово «товарищ».
— Здравствуйте. Давайте сядем, — сказал Мерц, но увидел, что в комнате нет стульев, присел на подоконник. — Вы от Татьяны Васильевны? Когда вы ее видели?
— Недели две назад, Николай Васильевич. У них все попрежнему.
Печерский достал из бумажника письмо и отдал Мерцу.
— Собственно говоря, это не мне. Это — Ксане. — Прочитав адрес, негромко сказал Мерц.
— Я, так сказать, желал бы повидать Александру Александровну. Татьяна Васильевна кое-что просила меня передать на словах…
— Да, сейчас… Ксана! — позвал Мерц. — А вы давно здесь, в Москве?
— С неделю… — ответил Печерский, услышал шорох и обернулся. Между книжными полками стояла женщина.
Были летние, белесоватые сумерки. В комнате было серо и полутемно. Женщина показалась Печерскому грубоватой и мужеподобной.
— Вот Ксана, — сказал Мерц, — вот гражданин Печерский. Он из Парижа. От Татьяны Васильевны и Лели.
Она подошла к Печерскому и протянула руку.
— Здравствуйте. Ну, как мама?..
«Голос», чуть не вскрикнул Печерский, «тот же голос, что рядом в комнате…» — подумал он. «Вот оно что…»
— Татьяна Васильевна в отчаянии. Она писала вам. Никакого ответа, — быстро заговорил он, думая о другом: «стало быть она и есть Ксана, жена Мерца, сестра Лели. Кто же Митин?» — И Леля, то есть, Елена Александровна тоже, — продолжал он, — она очень беспокоится. Она умоляет вас написать.
— О чем же собственно писать? — спросила Ксана, подошла ближе и взяла из рук Мерца письмо. — О чем писать? — Теперь Печерский рассмотрел ее, она была высока ростом, стройна и женственна. Прямые, светло-золотые стриженые волосы, высокий лоб, ровный нос и как бы припухшие розовые губы. «Да, не Лелька, не пиголица, похожа на казачку, хороший, русский тип», — подумал Печерский.
— В самом деле, написала бы. Подумают мое влияние, — сказал Мерц.
— При чем тут вы, Николай Васильевич… При чем тут вы?..
«Голос приятный и рот… Особенно рот… А кто же Митин?.. Тот цыган, что ли?.. Вот оно что…»
— Десять лет не шутка. Я и не знаю что им писать. Уж очень они старомодны. Леля пишет какую-то чепуху о скачках в Довиле. Мама о панихиде на могиле отца. Да и могилы, вероятно, никакой нет — спланировали, кажется, так это называется…
— Простите, мне не совсем удобно, — осторожно вмешался Печерский, — все-таки Татьяна Васильевна — вам мать, и Леля сестра…
— Оставьте, ради бога!.. Мать!.. Они ж не задумались бросить меня здесь, оставить на руках выжившей из ума приживалки, тети Ани. У меня был тиф, я умирала с голоду, и умерла бы если бы не стучала на машинке в музыкальном отделе. А они бегали из Ростова в Кисловодск, из Кисловодска в Тифлис, из Тифлиса в Константинополь и Загреб, и дальше. Я понимаю, им не сладко жилось, но они же успокоились, когда были уверены, что я умерла. Ну пусть бы и думали дальше. И совершенно напрасно Николай Васильевич пошел к ним в Париже. Никогда мы не сговоримся.
Она замолчала и затем вдруг сказала печально и тихо:
— Мне их жаль, конечно, вероятно им очень скверно…
— Да, не легко.
— Что ж, пошлем денег. А писать я не буду.
Затем было длительное, неловкое молчание. Печерский кашлянул и посмотрел на Мерца. Мерц молчал. Вошел черноволосый, похожий на цыгана парень, отпиравший Печерскому дверь.
— Можно?
— Конечно, Митин, — сказала Ксана и обернулась к Печерскому. — Вы надолго в Москву?
— Навсегда! — торопливо заговорил Печерский. — Я вернулся на родину с твердым намерением работать. Я буду работать. Для меня эта поездка… Я смотрю на эту поездку в Россию, как на искупление. Я как бы переродился… — Нужно было еще что-то сказать, сказать убедительно и просто, но Печерский не нашел слов и замолчал.
— Что ж, очень хорошо, — видимо смущаясь сказал Мерц. Его смущали не слова, которые говорил Печерский, а его повышенный, несколько актерский тон.
— Что ж, хорошо. Татьяна Васильевна просит помочь вам. Чем же я могу вам помочь?
— Вы хотите получить работу? — спросила Ксана.
— Совершенно верно. Я шофер и знаю автомобильное дело.
— Я думаю, вы устроитесь. У нас как раз разгар…
— Совершенно верно. Но ваше имя, Николай Васильевич, ваше, так сказать, содействие… Признаться, я очень рассчитывал. — И опять Печерский неожиданно замолчал. Мерц посмотрел на него, подождал и сказал:
— Хорошо. Напомни мне, Ксана.
— Долго были заграницей? — спросил цыган.
— Семь лет.
— С двадцатого года. Так. С Врангелем уехали?
«Чекист», решил Печерский, кашлянул и слабо улыбнулся.
— Знаете, прошлое для меня, как дурман. Как я сожалею… — Печерский оглянулся. Все молчали. — Не смею больше задерживать. Стало быть разрешите справиться? Покорнейше благодарю. Не извольте беспокоиться, — невнятно пробормотал он, и, прощаясь, поцеловал холодную, неподатливую руку Александры Александровны Мерц.
VII
Печерский ушел. Ксана и Мерц почувствовали странное облегчение. Вместе с ним уходили неприятные и тревожные воспоминания. Митин, как свой человек понял это и хотел заговорить о делах, но Ксана перебила Митина.
— Какой странный тип… Правда? — она вскрыла конверт. — Это от Лели, «письмо передаст тебе близкий мне человек», — прочитала она вслух. Ну теперь понятно «близкий»…
— Что понятно?
— Понятно, почему он называл Лелю по имени, и вообще все понятно.
Мерц поморщился и поправил галстук.
— Ты странно судишь. «Близкий» — значит любовник.
— Неприятно слушать.
— Что с тобой сегодня? — спросила Ксана и отложила письмо.
— Ну ка, в чем дело?.. — сказал Митин и придвинулся к Мерцу. Мерц достал портсигар, постучал пальцами по портсигару, затем бросил его на стол, вздохнул и покачал головой. Митин и Ксана молча смотрели на него. Он сказал глухим, внезапно ослабевшим голосом:
— Снимают меня, вот что.
— Как снимают?
— А вот так. Снимают и все тут. Чего у нас не бывает.
Митин рассмеялся и хлопнул себя по колену.
— Да кто вам сказал? Сорока на хвосте принесла? Расскажите толком.
— Что рассказывать? — высоким, срывающимся голосом вдруг заговорил Мерц. — Два с половиной часа заседали. Кончили с докладом о поездке, утвердили, одобрили, кажется, все чудесно. Степан Петрович посылает мне записочку. «Останьтесь. Надо потолковать». Остался после заседания. Он ходит, курит, расспрашивает об Америке, о Детройте и чорт знает о чем. Я все думаю к чему бы это. В конце концов сказал: «Знаете ли, Николай Васильевич, как мы вас ценим. Вы один из первых пришли к нам десять лет назад. Ваш проект принят и одобрен не только нами, но крупнейшими специалистами на Западе. Но не кажется ли вам, что выполнение проекта, организационные и технические функции придется разграничить. Политическое значение… Непосредственное руководство… Целесообразнее если бы вы… Если бы вы остались главным консультантом». Словом все, что говорится в таких случаях. Ясно — меня убирают и на мое место посадят какого-нибудь кочегара или водопроводчика вроде Кондрашева.
— Я не совсем понимаю…
— Что там понимать! Дело налажено, подготовлено. Никто в него не верил, все отмахивались. А когда вышло, когда заговорили в Европе, меня за шиворот и коленом… Четыре года я работал как вол, как каторжный. Пока дело не развернулось, меня терпели. Теперь видите ли мировой масштаб. Для мирового масштаба я мал, для мирового масштаба нужен водопроводчик!
— Ну вас к богу, что вы говорите, — сказал Митин.
— Как хотите, так и называйте. Я работал по этому делу здесь и заграницей. Мои друзья, люди с мировой научной известностью, из уважения ко мне помогали в этом деле. Теперь — хлоп, меня убирают. Все мои обещания, обязательства летят к чорту. В глазах моих друзей я оказываюсь самозванцем, Хлестаковым, мальчишкой. Нельзя же так, дорогой мой. Нельзя так обращаться с людьми! Вы строите социализм — верю. Но не забывайте, что мы строим его вместе, вы и я, что я десять лет с вами. Что ж это такое!.. Сегодня меня снимают со строительства, завтра меня сократят как делопроизводителя, как машинистку. Но я же сделал что-то для вас в эти десять лет… Все же это признают…
— Николай Васильевич, вот вы все «я», мной, меня, мне. Так нельзя. Разберемся… Надо организованно…
— Позвольте, не знаю снимут вас или нет. Степан Петрович во-первых, дела не решает, не его ума это дело. Но бывает у нас всякая чепуха. Надо узнать. Пойду и узнаю. Теперь дальше: допустим — снимут…
— Что ж из этого?.. Погодите. Вот вы говорите: «политическое значение», «ответственность», «руководство» и все с усмешечкой. Какие тут смешки. Здесь смешков нет. Бывший водопроводчик, кочегар… Уж очень злобно вы это говорите. У нас рабоче-крестьянская республика, этого нельзя забывать, об этом надо напоминать каждый день всему миру и то, что во главе большого дела поставить бывшего кочегара или водопроводчика — с нашей точки зрения — правильно. Тем более, что за десять лет он многому научился, что он связан, спаян с этой работой, с производством. Возьмите вашу дорогую Америку. Сколько там больших инженеров из простых кочегаров.
— Позвольте…
— Вообще, по-моему, пока не о чем разговаривать. Толки да слухи, да пересуды. Вот я пойду и расспрошу. Прощайте.
Каблуки тяжелых сапог загремели по коридору, затем хлопнула выходная дверь.
Ксана подошла к Мерцу:
— Николай Васильевич…
Он слабо махнул рукой и отвернулся.
VIII
Около семи вечера Печерский подходил к серому, пятиэтажному дому в Сретенском переулке. Парадный подъезд был заперт. Ход был очевидно со двора, черный ход, но Печерский медлил. У трамвайной остановки на Трубной ему встретился человек в белом картузе. Человек внимательно посмотрел на него и вдруг, как показалось, Печерскому, повернул назад. «Слежка», сразу подумал Печерский, «но почему же так явно?» Нет, не слежка, случайность. — Человек обознался и пошел прочь. Пустяки. Печерский вошел во двор и разыскал черный ход, расшатанную, обитую рваной клеенкой. дверь. Черная лестница четырьмя крутыми зигзагами поднималась вверх. На второй площадке тускло светилась электрическая лампочка. Квартира 16. Не было пуговки звонка. В двери просверлили отверстие, и пропустили проволоку. Печерский дернул за катушку, за дверями брякнул звонок и сразу спросили: «Кто?»
— Гражданин Акимов дома?
— Сейчас узнаю.
Сначала было тихо, затем кто-то другой спросил: «Кто спрашивает Акимова?»
— Знакомый. Откройте.
Дверь открылась, но сейчас же загремела цепь. Лысая голова выглянула в щель:
— В чем дело?
— Вы Акимов, — не торопясь начал Печерский. — По-видимому это вы. Мне описали вашу наружность.
— В чем дело? — сказала лысая голова и чуть подалась назад.
Печерский приблизился и произнес раздельно и многозначительно «Де-вят-ка», и вдруг дверь захлопнулась. Печерский в недоумении постоял перед дверью.
— Что за чорт! — наконец сказал он, прислушался и постучал.
— Что надо? — глухо спросили за дверью.
— Николай Николаевич, откройте…
Печерский прислушался. Тишина и как бы сдавленное дыхание за дверью. Тогда он сильно постучал. Дверь опять открылась, образуя щель.
— Уходите, ради бога, уходите — сказала в щель лысая голова.
— Да объясните же чорт вас возьми, в чем дело?..
— Уходите!
— Не уйду, пока не объясните, — почти закричал Печерский. И тогда лысый человек залепетал тихо и жалостно:
— Умоляю, ради господа бога, уходите… Ради Христа, уходите.
— Вы «Серый?» Вы Акимов? — сжимая челюсти спросил Печерский.
— Ну, я…
— Вы слышали пароль «девятка». Вы «Серый»?
Цепь загремела и дверь опять закрылась. Печерский в ярости ударил в нее обоими кулаками и стучал до тех пор, пока дверь не открылась.
— Вы не уйдете? — спросила трясущаяся лысая голова.
— Не уйду, пока вы мне не объясните.
Тогда упала цепочка, дверь открылась и на площадку вышел лысый, желтый старичок в пальто, одетом на нижнее белье.
— Имейте в виду, — сказал старичок, — я вас к себе не пущу. Вот на площадке поговорим. Что вам нужно?
— Вы «Серый»? Николай Николаевич Акимов?
— Опять двадцать пять. Ну — я.
— Девятка, — вразумительно и тихо выговорил Печерский, — понимаете
— Я уйду, я ей богу уйду…
Послушайте, господин Акимов. Вы понимаете, что вы говорите? В Париже мне дали явку к вам. Я прихожу, говорю пароль, а вы несете чушь.
— Ну вот, ну вот, — всхлипывая забормотал Акимов. — Ну вот опять… Я просил, я умолял через знакомых — оставьте меня в покое. Я больной, я слабый старик. Я одной ногой в гробу. У меня астма, у меня порок сердца. Что ж это в самом деле? Какие-то явки, письма, девятка. Да уйдите вы ради Христа, оставьте меня ради господа бога в покое. Пожалейте старика. Пожалуйста уйдите, молодой человек. Никаких девяток я не знаю и знать не хочу. Зачем вы меня губите, за что вы меня под расстрел? Господи, ну что они там в Париже с ума посходили. Пишут письма симпатическими чернилами, называют лошадиными кличками, людей посылают. Ради господа бога уйдите!.. Знать ничего не хочу. Уйдите… — он вдруг замолчал и только смотрел на Печерского выпуклыми, стеклянными глазами.
— Хорошо, — сказал Печерский. — Одно слово. Значит, вы отказываетесь?
— Я же сказал — не хочу. Не вы сидели, а я сидел. Я не о двух головах. Вы меня в гроб вгоните. Вы меня к стенке. У нас в квартире комсомолка живет. Уходите вы ради господа бога!..
— Да вы. Понимаете — что делаете?
— Опять двадцать пять.
— Вы Акимов, шталмейстер двора его величества, губернский предводитель дворянства. Трус! Гадина!
— Тсс… Ради бога!.. Вы с ума сошли. Ну, пожалейте старика. Скажите им, чтобы не писали, чтобы оставили в покое…
— Хорошо. Мы примем во внимание. Но как же быть… Я же понадеялся, я назначил у вас встречу…
— Сумасшедший! — тонким голосом закричал Акимов. — Мальчишка! Не смейте давать мой адрес! Никаких свиданий! Господи, господи, за что?.. Уходите, сию минуту, уходите!
— Пустите меня к себе, — вздрогнув от бешенства прошептал Печерский. — Я подожду. В десять часов сюда придет одна дама. Сейчас без пяти десять.
Печерский шагнул вперед, но старичок отступил на два шага и вдруг оказался за дверью. Цепь щелкнула и натянулась.
— Ничего подобного! Где хотите, только не у меня.
— Откройте! — закричал Печерский и схватился за дверь. — Откройте, слышите вы, гадина!
— Я позову милицию! — взвизгнул старичок и Печерский отпустил дверь. Дверь захлопнулась.
Печерский плюнул и сжал кулаки.
— Конспираторы!.. Сукины дети! — закричал он:
Внизу хлопнула дверь и Печерский медленно пошел вниз. Навстречу по лестнице поднималась молодая женщина. Она старалась рассмотреть номера квартир и почти наткнулась на Печерского.
— Простите, — сказала женщина, — будьте добры сказать, где квартира шестнадцать?..
Однако Печерский молчал и молча глядел на нее.
— Квартира шестнадцать… — смущаясь повторила женщина.
— Наташа! — глухо сказал Печерский.
— Миша!
— Пойдем отсюда. Не здесь. Пойдем.
IX
Был не день и не вечер. Странные, весенние московские сумерки. Они сидели на скамье на Цветном бульваре. За деревьями мигали огни, слабо дребезжали звонки и перекликались рожки машин. Вспыхивали и угасала лилово-зеленые молнии набегающих трамваев.
Был такой час, когда на бульваре не было народу. Только один человек сидел на скамье, в стороне от них.
— Ну, вот и свиделись, — сказал Печерский. — Ну, вот свиделись.
— Ты мало изменился, Миша, только похудел. Или мне показалось?
— Да восемь лет… Восемь или девять?
— Восемь. Ну как ты?..
— Да ничего. Ты замужем, Наташа?
— Будто ты не знаешь.
— Что ж он… хороший человек?
— Очень хороший.
— И любит?
— Любит.
Печерский покачал головой и усмехнулся.
— Все-таки странно. При живом муже.
— Я тебе писала. Я тебе много писала. Ты не отвечал.
— Что ж может быть и писала. Я этого брака не признаю.
Наташа вздохнула.
— Как хочешь…
Печерский поднял голову.
— Что?
— Как хочешь. Признавай — не признавай. Миша, ты сам понимаешь…
— Что с вами тут стало в этом сумасшедшем доме! Ну, погодите! Ты думаешь это — навеки? — внезапно раздражаясь спросил Печерский.
— Что навеки?
— Да вот это все… Совдепы. И твой, с позволения сказать, брак. Прямо удивительно, как быстро вы все здесь приспособились, мадам Печерская. То есть, пардон не мадам Печерская… Как вас теперь звать, мадам Шварц, Штунц, Кранц?..
— Шварц.
— Он что, жид?
— Да, еврей.
— Недурно, — слегка покачиваясь сказал Печерский. — Недурно Наталья Николаевна Печерская, урожденная Лугина, дочь адмирала и господин… Шварц.
— Ах, Миша, Миша…
— Кто он такой? — отрывисто и громко спросил Печерский. — Могу я узнать с кем живет моя жена?
— Ты знаешь. Я сказала.
— Он кто — комиссар?
— Он военный. Военный летчик.
Печерский оттопырил губу и засмеялся.
— Скажите пожалуйста! Пхэ! Летчик. Военный летчик. Шварц и вдруг летчик! Ай-вей!..
Тогда она встала.
— Миша, я лучше уйду.
— Нет! — почти вскрикнул Печерский и схватил ее за руку. Человек на скамейке впереди услышал крик, привстал и оглянулся. Печерский заметил его и сразу остыл.
— Погоди. Подумай, мне тоже не легко, — совсем тихо сказал он. — Жили мы с тобой пять лет. Жена ты мне или не жена?
Она ответила робко и вместе с тем твердо.
— Теперь уже не жена, Миша, ты же понимаешь.
— Ах, не жена!.. — и Печерский опять сжал ее руку. Но оглянулся на человека позади и отпустил.
— Миша, я лучше уйду, — сказала Наташа.
— Ладно. Не жена… Зачем пришла?
— Ты же просил, ты писал. Вот я и пришла…
— Я хотел видеть мою жену перед богом и людьми, мою Наташу, — сказал Печерский и подумал, что он сейчас сказал это совсем как актер.
— Миша, ну погоди. Ну «жена перед богом и людьми Но ведь восемь лет. Восемь лет мы с тобой не выделись. У меня девочка. У меня — дочка. Я получила твое письмо и сказала мужу, что хочу тебя повидать, хочу сказать, что между мной и тобой все кончено. Ты сам понимаешь. Ужасно тяжелый и ненужный разговор. Вот мы видимся в последний раз, в последний раз, — просто и грустно повторила она. — Никогда мы больше не увидимся. И мне кажется, тебе все равно и ты так же равнодушен, как и я. Правда, Миша?
— Ты так думаешь? — сомневаясь спросил Печерский. — Стало быть правда кончено?
Они молчали и слушали слабый шелест деревьев, звонки и гудки.
— Кончено. Может быть, я могу помочь… Может быть, тебе трудно здесь, в Москве, в первое время…
— Ничего мне от вас не нужно, мадам… Шварц, — высокомерно сказал Печерский и подумал: «Слова, все слова. Моя, как всегда моя».
— Слушай. Представь себе, если бы мне понадобилось… Ну, скажем, если бы мне грозил… Попросту говоря, если придется заметать следы. Понимаешь? Могу я рассчитывать на тебя?
— Не понимаю.
— Не понимаешь? Ну, как ты думаешь, зачем я здесь?..
— Не знаю. Многие возвращаются. Вот и ты тоже…
— Возвращается сволочь! — Он задумался, тряхнул головой. — Наташа, ты была моя, моя телом и душой. Ты на меня молилась. Помнишь?
— Ах. боже мой, — как бы с досадой сказала Наташа.
— Я в тебя еще верю. Слушай. Мне здесь трудно одному. Я одинок. Мне важен каждый свой человек, каждая душа. Я хожу один как волк в лесу, как волк. Лес полон капканов, из-за каждого пня смерть. Ты понимаешь? Ты понимаешь о чем я? — значительно и высокомерно повторил он. — Для них я — волк. В случае беды — помоги. Поняла? Понимаешь, зачем я здесь? Ну я — белый, белогвардеец, белый!.. — почти воскликнул он. — Поняла?..
Она посмотрела на него со страхом и жалостью:
— Понимаю.
— Поможешь?
Вдруг она заговорила быстро и невнятно.
— Ты же знаешь… Как я могу… У меня ребенок… муж… это нечестно.
— Не можешь?
— Ну, Мишенька. Не нужно. Ничего этого не нужно. Оглянись, поживи здесь, приглядись. Не сердись на меня, Мишенька… Подумай и не сердись. Жалко тебя, ужасно жалко.
Она встала и оглянулась. Он не смотрел в ее сторону. Тогда она быстро пожала ему руку и ушла, не оглядываясь и ускоряя шаг.
Печерский вынул портсигар и несколько раз щелкнул зажигалкой. Вспыхивал огонек, он не замечал его, гасил и опять зажигал. Наконец он закурил и затянулся. — «Моя — конечно моя», наконец решил Печерский, встал и увидел, что человек, сидевший на скамье в стороне, тоже встал. Только тогда Печерский заметил и вдруг вспомнил белый картуз. И сразу вдруг потянуло в Париж, в свое кафе, в свой отель, к мосье Бернару и гарсону Габриэлю.
— Узнаете? — спросил неизвестный.
— Что?.. — отодвигаясь и сразу слабея сказал Печерский.
— Два месяца назад в Париже. Помните — Мамонова, кавказский духан на Пигале.
— Александров! — задыхаясь прошептал Печерский.
— Да. А вы — поручик Печерский? Я вас узнал… Подошел, чтобы проверить. Оказывается — вы.
— Кстати, о нашем разговоре в Казбеке, — припоминая, сказал Печерский. — Что же вы, наконец, решились?
— Да. Я решил, — просто ответил Александров.
X
Митин провел четырнадцать часов в вагоне. Ночью были две пересадки. Поезда были товарно-пассажирские, местного сообщения. Два часа он дремал, затем уступил место молочнице, а сам ушел на площадку. Однако, в Москве, на вокзале, он был свеж и бодр, гораздо бодрее, чем три дня назад, когда оставлял Москву. Это произошло потому, что он провел двое суток в лесу, в болотах у большой полноводной реки. В эти два дня он сделал тридцать верст пешком и восемьдесят верхом на донском, тощем и злом иноходце. Он проваливался в ямы, ломал сапогами тростники, давил сочные, широкие, как клинки сабель, болотные стебли. Все на нем пропахло сырым, освежающим запахом этих трав и камыша и болотной птицы. На другом берегу реки пахло стружками, тесаными бревнами и лесом. Полчаса Митин лежал на бугре и смотрел в реку. Вода шла тяжелая, как металл, местами гладкая, как студень. Вода неслась на юг с ровной, неубывающей силой. Позади, за спиной Митина, разнообразно тихо и звонко стучали топоры владимирских плотников и, вздыхая шипели пилы. Он посмотрел в реку и с удовольствием прочитал вслух:
Затем посмотрел назад. Свежие срубы, клетки бараков и кубы заготовленного леса развернулись вправо и влево по берегам. Жалостно надрываясь, свистел паровозик узкоколейки.
прочитал Митин, глубоко вздохнул и почувствовал, что запах тесаного леса и стружек опьяняет его как старый мед. Затем он встал и пошел на стройку. Дальше были будни: похвалы, брань, прямой провод, телеграммы и телефон.
Пятьдесят верст до широкой колеи он сделал в шесть часов на иноходце. Затем поймал уходящий на север «Максим» и через четырнадцать часов вышел на Каланчевскую площадь в Москве.
Было одиннадцать часов утра, когда он позвонил у дверей Мерца. Ему открыла Ксана. Она посмотрела на болотные сапоги, вымазанные известкой и глиной, вдохнула еще не выветрившейся запах болотных трав и стружек. Митин и Ксана посмотрели друг на друга с некоторым смущением, затем она покачала головой и пошла в комнаты. Мерц лежал на диване в верблюжьей куртке с забинтованным горлом. В комнате был слабый запах компресса и лекарств.
— Как здоровье? — спросил Митин. — Грипп?
— Грипп.
Митин сел, посмотрел на Мерца, подумал, почему Мерц выглядит старше, чем всегда, и решил, что это от седой щетины на подбородке. Мерц сидел в профиль. Митин видел его желтое, восковое ухо и шею над компрессом. Конечно, это старость… Но почему это начинается так внезапно, почему со стороны этого долго не замечаешь, а когда заметишь, то ясно, что перед тобой старик. Он поднял глаза, встретил взгляд Ксаны и понял, что у них обоих одни и те же мысли.
— Ну? — нетерпеливо сказал Мерц.
— С транспортом все благополучно, — по военной привычке, точно рапортуя начал Митин, — вопрос о закладке пока остается открытым. Дело в том, что до официальной закладки придется устроить выезд на места. И выезд надо обставить как следует. Чтобы не как в прошлый раз по узкоколейке переть пятьдесят верст чуть ли не четыре часа. Люди занятые — члены правительства.
— Что ж, можно на дрезинах, на новых авто-дрезинах, — подумав сказал Мерц.
— На дрезинах куда лучше. Вроде прогулки. Воздух, как на даче… Давайте, вот что — я пойду переоденусь, потом в баню и опять к вам.
— Как хотите.
— Так-то лучше. Притом вы больны.
— Думаю, к четвергу поправлюсь.
— А вы не торопитесь. Чего вам….. Д-да не очень запущены. Справимся. Все как будто хорошо. И о переменах затихли. А вы горячку пороли. Чудак человек!
— Да. Затихли. До поры до времени… В конце концов меня слопают. Почитайте «Кельнише цайтунг».
— А что? — спросил Митин и опять сел.
— Вы почитайте. Там черным по белому написано о моем уходе.
— Ну что ж что написали. Не очень вас слопаешь. Вы колючий.
— На теннисе сегодня будете? — спросила Ксана.
— Куда там. Времени не хватает.
— Раньше, небось, хватало, — сказала она, упирая на «
— Мало ли что раньше.
Ксана ушла к себе, внимательно взглянув на Митина. Митин встал и встряхнулся. В комнате его разбирал сон.
— Кстати, был у вас этот… Ну, как его… Ну, тот белый… шофер?
— Печерский? Не был.
— И хорошо, что не был. Тип, я вам скажу. Гоните вы его…
— Почему? Жалкий человек…
— Все они жалкие, пока под конем. Ну нате, — он протянул руку Мерцу. — Через часок забегу.
— Заходите.
— А вы куда? — спросил Митин, замечая, что Мерц встает с дивана. — Вам бы лежать.
— Пойду почитаю журналы.
Мерц ушел в кабинет, слегка шаркая туфлями. Митин постоял мгновение в раздумьи и нерешительности, покачал головой, вздохнул, и пошел в комнату Ксаны. Между тем в кабинете зазвонил телефон. Мерц взял трубку и внятно и тихо сказал:
— Вас слушают.
— Говорит Ричард Клемм, корреспондент «Пресс-корпорейшен».
— А, — сказал Мерц. — Мне звонили из управления относительно вашей просьбы. Раньше четверга, к сожалению, невозможно.
Но господин Клемм вежливо настаивал на том, чтобы его приняли именно сегодня, хотя бы на квартире. Шестьдесят газет с тиражом в шесть миллионов экземпляров не могут ждать до четверга.
— Хорошо, — сказал Мерц, — приезжайте. — Положил трубку на рычаг, подумал и медленно пошел в столовую. В столовой он поправил диванные подушки, взял подмышку плэд и увидел на стуле портфель и кэпи Митина. «Хорошо», вслух подумал Мерц и пошел в комнату Ксаны. Если бы человек со стороны наблюдал Мерца, его удивило бы странное поведение Николая Васильевича. Николай Васильевич взялся за ручку двери, но вдруг отпустил ее и отступил на шаг от дверей. Лицо Мерца выразило некоторое недоумение, даже смущение. Однако он опять взялся за ручку, на этот раз прислушался и опять отступил. В эту минуту дверь открылась и навстречу Мерцу вышли Ксана и Митин. И в лице Митина тоже было некоторое замешательство.
— А я вот… — не совсем ловко начал он и поискал глазами портфель и кэпи.
— Хорошо, что не ушли. — Совсем спокойно сказал Мерц. — Сейчас звонил мне Клемм, — корреспондент «Пресс-корпорейшен». В управлении я могу его принять не раньше четверга. Он звонил и просил принять его здесь, дома. Мне кажется — не совсем удобно. С другой стороны иностранный корреспондент, представитель крупного агентства. Было бы очень полезно. Это, вероятно по поводу заграничных заметок.
— А вы примите. Разумеется полезно. Примите.
— Я так и сделал. Он зайдет сегодня.
— Ну, всего, — сказал Митин, взял портфель и кэпи и, стараясь не слишком торопиться, ушел.
Ксана стояла у дверей и рассеянно смотрела на свет. Мерц боком, как то мимо Ксаны, пошел в кабинет и мимоходом сказал:
— Однако, у вас дружба.
— Что?
— У вас дружба, — повторил Мерц.
— Ну, что ж… Он хороший парень.
— Как меняются мнения. Раньше ты как будто…
— А в чем, собственно, дело? Тебе не нравится? — повышая голос, спросил Ксана.
— Мне пожалуй, все равно, — устало сказал Мерц. — Но целоваться даже у себя, в своей комнате, следует с оглядкой.
Несколько мгновений оба молчали.
— Я не из тех мужей, которые придают этому особенное значение, однако… — и он сделал движение в сторону двери кабинета.
— Нет, погоди, почему ты не договариваешь?
— Мне не до этого, — с раздражением сказал Мерц.
— «Не до этого». Мило. Мимоходом сказал гадость.
— Конечно, делать гадости лучше. Я прекрасно понимаю, мой возраст, разница в летах… Да что там…
— Николай Васильевич! — звонким, звенящим голосом окликнула Мерца Ксана. Он остановился на пороге, но не повернулся к ней. — Николай Васильевич, помнишь — разговор ночью на набережной? Ты сказал: «Ксана, я все понимаю и предвижу, но люблю вас и выдержу…»
— Я еще сказал что-то о честности, надо быть честной и искренной.
— Верно. Честной и искренной. Хорошо. Тогда, если хочешь знать…
Но резкий и короткий звонок прервал ее.
— Я открою, — сказала Ксана и вышла. Английский замок туго открывался, руки Ксаны слегка дрожали. Она все же открыла дверь. На пороге стоял Печерский.
XI
— Николай Васильевич, я собственно, вот по какому делу. Сколько помнится вы изволили обещать мне любезное содействие… — начал Печерский.
— Да, да… Но вот этот грипп. Ну как у вас? Обжились в Москве?
— Все благополучно. Вот только насчет работы… Средства кончаются, надо подумать о заработке.
— В самом деле, ты забыл, — осторожно вмешалась Ксана.
— Я записал у себя. Не так уж трудно найти работу квалифицированному шоферу. Но, конечно, придется поискать.
— Трудно ждать, Николай Васильевич, очень трудно. И не в смысле одного заработка, а вообще…
— То есть, как вообще? — спросила Ксана. — Сейчас только она рассмотрела Печерского. Раньше он держался независимее и наглее. Сейчас он был, видимо, смущен. Затем он похудел. Еще резче обозначились скулы и четырехугольный подбородок.
— Надо, так сказать, легализоваться. Я человек с волчьим билетом. И вот такой человек ходит по Москве, не работает, живет на неопределенные средства… Мало ли какие могут быть осложнения…
Мерц улыбнулся и пожал плечами.
— Позвольте, поскольку вас сюда пустили, поскольку вы легально приехали, какие же могут быть осложнения?
— В этом смысле у вас все в порядке? — спросила Ксана.
— Точно так, разумеется. Но Николай Васильевич… я издергался. У меня чуть ли не галлюцинация, что-то вроде мании преследования. Вот потому я и беспокою вас. Человек на работе, устроившийся, так сказать, сомнений не вызывает. А я без определенных занятий… Надо легализоваться.
— Кто вас преследует? Кому вы нужны? — резко спросила Ксана и Мерц неодобрительно оглянулся на нее и наклонился к Печерскому.
— Я понимаю, в первое время это естественно, боролись, активно боролись, затем вернулись сюда. Вы видите прежних противников лицом к лицу. Естественно, некоторое, не имеющее под собой почвы, беспокойство. Но не преувеличивайте; и не распускайте нервы. Я сделаю, что смогу… Может быть… — Мерц покраснел.
Печерский понял, что сейчас Мерц предложит ему денег. Он встал и тоже покраснел, но как раз в эту минуту раздался звонок. Ксана ушла открывать.
— Содействие, так сказать, рекомендация, вот все, что требуется от вас, Николай Васильевич.
— Что касается меня…
— Это к тебе, — сказала Ксана и протянула Мерцу визитную карточку.
— Простите, ко мне по делу. — Мерц встал и протянул Печерскому руку. — Позвоните мне сюда или в четверг на службу.
— Обязательно. Имею честь кланяться.
Печерский взял руку Ксаны, и она почувствовала, как дрогнула его холодноватая, длинная рука. Она подняла голову и увидела глаза Печерского пустые, прозрачные, стеклянные глаза, обращенные к двери из коридора. Это был испуг и отчаянье. На пороге стоял очень высокий, худой, лысый до того, что трудно было рассмотреть где лицо переходит в лысину, человек. Человек держал в руках шляпу и желтые перчатки и смотрел мимо Ксаны и Печерского в сторону Мерца.
— I beg your pardon, — сказал Мерц.
— Я свободно говорю по-русски, — правильно, но с сильным акцентом, сказал Клемм. Мерц открыл дверь и они прошли в кабинет. Ксана взглянула на Печерского. Он был мертвенно бледен и смотрел в дверь, куда ушли Мерц и Клемм.
— Что с вами? — спросила Ксана.
— Не извольте беспокоиться. Имею честь… — задыхаясь ответил Печерский и вышел.
XII
Печерский и Александров сговорились встретиться у почтамта в девять часов вечера. Печерский опоздал, Александров собрался уходить. Был десятый час, когда Печерский вдруг появился на противоположном тротуаре. Александров холодно поздоровался и сказал:
— Я думал, вы обманули.
— Кто обманул? — спросил не расслышав Печерский. Видите ли, у меня дела. — Он замолчал и внимательно смотрел на Александрова.
— Пойдем на бульвар.
— Нет, — сказал Печерский, — если угодно, поедем ко мне.
— Поедем. Вы живете в гостинице?
— Нет. Довольно далеко.
В трамвае оба молчали и изредка смотрели друг на друга: Александров рассеянно и равнодушно, Печерский настороженно и как бы с любопытством.
— Вот что, — вдруг сказал он, — почему вы так одеваетесь? Лучше не выделяться. У вас вид явного эмигранта, мастера с Бианкура. Надо проще.
— Чего же проще? — Александров хлопнул себя по бархатной блузе и штанам. — Вот весь гардероб. Что поделываете? Как живете? — равнодушно, явно из приличия, спросил он. Печерский неопределенно усмехнулся. Левая щека задрожала и глаз странно подмигнул.
— Я всегда думал, — продолжал Александров, — что вы, простите меня, умнее, чем кажетесь на первый взгляд. И тогда, в ночном бистро с Мамоновым, я был уверен, что вы…
— Нельзя ли потом, — сквозь зубы сказал Печерский и оглянулся. На площадке, рядом с ними стояла девушка в красном платочке и паренек с непонятным значком в петлице пиджака.
— Как угодно.
Трамвай бежал по узким сереньким улицам окраины. Александров никогда здесь не бывал и с любопытством рассматривал серенькие деревянные дома, пустыри, заборы, мост окружной дороги, повисший над улицей.
— Далеко забрались. Трудно здесь с квартирами.
— Далеко. А вы?
— Я еще дальше. Три часа от Москвы.
Они сошли на конечной станции и затем долго шли по мощеным крупным булыжником переулкам, мимо редких чайных с синими вывесками, мимо одиноких ларьков. Дальше была красная кирпичная стена монастырского кладбища, затем почерневшие от дождей и времени срубы деревянных домов. Уже была ночь и мрак, когда они вошли во двор каменного дровяного склада, нашли калитку в заборе и пошли дворами и лабиринтом деревянных домов.
Одинокий фонарь мерцал далеко за забором, как светляк. Наконец, в конце двора, открылась косая, открытая настежь дверь, деревянная узкая лестница флигеля с мезонином. Хуже всего выглядел коридор, освещенный одной закопченной керосиновой лампой. В коридоре, за занавеской, на полу спали двое или трое и странно было, как они могли здесь спать. В этом деревянном доме, в углах и щелях, день и ночь люди ругались и пели и плясали и высохшее дерево отражало и усиливало каждый голос и звук. Александров с изумлением посмотрел на Печерского. Печерский открыл узенькую дверцу в фанерной стенке, и они оказались как бы в ящике в полторы квадратных сажени. Здесь было одно окно с картонным щитом вместо двух стекол. Мутный свет скупо падал из коридора. Печерский зажег спичку, нашел керосиновую лампу и лампа наконец осветила деревянные выщербленные доски стола, на столе — начатую бутылку коньяку и стакан, табурет и полотняную, раздвижную кровать. Фанерная, тонкая, как картон, стена, дрожала от песен и криков. За стеной играли в карты. Пение и гитара затихали по-видимому тогда, когда всех увлекала карточная игра.
— Алеша возьми полтоном ниже! — как в бочку гудел мужской, пропитой голос и такой же хриплый и пропитой женский голос вторил: «Дуська, сдавать. Сдавай, зануда…»
— Как вы можете здесь жить? — спросил Александров.
Печерский подвинул гостю табурет и присел на кровать.
— Приходится. А вы как живете?
— Под Москвой. Два часа сорок минут езды. Вот только не знаю, как теперь выберусь. Последний поезд в одиннадцать, а завтра в восемь надо быть в городе.
— Полагаю, что вы заночуете у меня. Хотя, сами видите…
— Спасибо. Так всю ночь и будет?
— Так. К утру, пожалуй, передерутся.
— Неужели нельзя устроиться получше? — внезапно раздражаясь спросил Александров.
— В моем положении нельзя. Здесь люди, в случае чего, подходящие.
— В случае чего?..
— Хотите коньяку? — предложил Печерский; Александров молча отказался и тогда Печерский налил себе чашку, вынул из кармана яблоко, выпил до дна коньяк и закусил яблоком.
— Наивный вы человек, — сказал он, — чудак человек. За мной же слежка.
— А… — еще не догадываясь протянул Александров, — и давно?
— Не особенно. С неделю. Помните, мы с вами встретились на Цветном? С того дня.
— Именно с того дня?
— Именно с того дня.
— Вы как будто этим хотите сказать…
— Ничего не хочу. Плохой коньяк в Сесесерии. Нельзя сравнить с французским. Помните?..
Печерский снова налил, выпил, щелкнул языком и рассмеялся.
— Павел Иванович, — вдруг мрачно и злобно сказал он, — а вы ведь меня обманули.
— Послушайте, Печерский…
— Вы меня обманули! — выпив до дна коньяк, почти закричал Печерский. — На Цветном бульваре вы мне солгали.
— Послушайте, вы…
— Вы мне солгали, — упрямо повторил Печерский, — На Цветном бульваре я спросил вас: «Вы решились? Значит, вы решились?» Вы ответили: «Да, я решился». Вы помните?
Александров открыл рот, но крики за стеной заглушили его.
— Лысый, чорт! Лысый!
— Ни хрена!
— Банко!
— Я сказал, — вспомнил Александров. — Да, я именно так и сказал. «Я решил», то есть, я решил вернуться, решил вернуться и работать. Честно работать.
За стеной кого-то ударили по руке. «Фрайер, не тронь карту!» Вопли и хохот опять заглушили Александрова.
— Полковник Александров, вы передернули! — вдруг закричал Печерский.
— Хотя вы и пьяны, но, сударь, я вам не советую…
— Я немного выпил, но вы должны меня понимать. Я не сплю ни минуты третьи сутки. За мной слежка, — шопотом, как бы в бреду, продолжал Печерский. — И, чорт его знает, кто следит!.. Свои ли, чужие? К «Станиславу я не пошел и не пойду. Ну его к чорту! Сегодня я был в одном доме, в квартире одного инженера, он пришел туда следом за мной. Вы меня понимаете?
Он снова налил коньяку и жадно выпил и со стоном выговорил:
— Можно сойти с ума…
— Не понимаю. Следят, ну пусть следят. Раз за вами ничего нет, раз вы чисты, чего же вам бояться? — с некоторым сочувствием сказал Александров. — Ну, возьмут. Возьмут и выпустят. Насколько я понимаю, вы здесь легально?
Печерский не ответил. Он сидел на кровати, обхватив колени, мигая красными припухшими веками. Вдруг он рассмеялся.
— Господин Александров, послушайте. Вы притворяетесь или вы идиот…
— Да ну вас к чорту!.. — Александров взял фуражку.
— Погодите, — удержал его Печерский. — Погодите. Слушайте. Вы должны выслушать, чтобы все было ясно. Вы говорите — легально. Не верю, чтобы вы забыли ту ночь в Париже и разговоры с Мамоновым.
— В Париже с Мамоновым? Я надеюсь, это не серьезно… Ночью, в ночном кабаке, за рюмкой ликера… Не может быть… Это — сумасшествие.
— Почему не может быть?
— Да что вы слепой, что ли? Вы же три недели в Москве, в России!
— Начнем, как говорится, «аб ово», «товарищ» Александров, — почти спокойно сказал Печерский. — Вы считаете нормальным, чтобы я, русский офицер, русский по вере, по крови и по рождению, укрывался со всякой сволочью, в воровской малине…
— Да вы же сами этого хотите…
— Допустим. Ну тогда вы считаете нормальным, что вы, легальный «товарищ Александров» живете под Москвой в избе у грязного мужика, что вы делаете по двадцать верст в сутки по Московским мостовым, нанимаясь в монтеры, в мастера, в слесаря. Павел Иванович Александров, трижды раненый немцами, гвардии полковник и георгиевский кавалер…
— Хорошо! Вы хотите, чтобы вас уважали за старое. А кому оно нужно, старое? Его даже не замечали. Вот я жил, тратил уйму денег, все на себя и для себя, никому не помогая, не замечая грязи, голода и нищеты. Какой эгоизм, какая пустота!..
— Кающийся дворянин.
— А вы даже не дворянин. Вы даже не офицер. Может быть, потому что я кадровый, потому что я с пажеского корпуса до семнадцатого года двадцать лет тянул лямку, потому-то я и возненавидел устав и погоны и строй. А вам, впопыхах, в школе прапорщиков военного времени, царь дал звездочку, и галун и вы за эту звездочку или за две звездочки на стену лезете и лоб разобьете…
— Пускай, пусть я школы прапорщиков. Я офицер военного времени — верно. А вы кадровый, вы гвардеец и аристократ! Но вы, все-таки вы изменили присяге, а я умру славной смертью, как честный солдат.
— «Присяга», «долг», «честь». Я, полковник Александров «порядочный человек и офицер». Я, например, не мог жениться на гувернантке, на горничной. За это выгонят из полка, перестанут принимать в обществе. А заразить гувернантку сифилисом и сделать ей ребенка можно. А быть педерастом и развращать кадет — можно. Мой долг, например, взять вас за воротник и отправить куда следует, врага моей родины и народа — я все-таки не могу. Зачем вы мне все это рассказываете? Уж лучше бы не знать.
Печерский сидел на кровати, откинувшись к стене, упираясь затылком в стену. Теперь он говорил тихо, почти шопотом.
— Все равно. Понимаете, все равно. Гимназистом, в Воронеже, я из упрямства, из озорства спустился первый на лед. Стал на лед и отбежал от берега. Лед трещит и гнется и синие трещины побежали. А итти надо, итти, только не стоять на месте. Вдруг доберусь.
Он схватил чашку, выпил и с горечью и злобой сказал;
— Какая сволочь!.. Какая сволочь! Дают явки к трусам, к падали. Все — сволочь. Вот только Наташа. Одна — Наташа. Да что — всегда руки целовала, всегда я для нее бог… Да, трещит лед.
— Зачем это вам? Кому это нужно? — печально и тихо спросил Александров. — Вот я живу в трех часах от Москвы, станционный поселок, в двух верстах село, мужики. Бросьте вы все это. Пошлите вы Мамоновых и Гукасовых… Вы ремесло знаете, вы шофер. Не пропадете…
За стеной почему-то затихли. Глухой голос удивительно чисто запел:
— Есть еще выход, — устало и покорно сказал Печерский, — итти, признаться, не хочется. Опять какая-нибудь ерунда. Вот и не иду. Все равно. Трещит лед… — вдруг он привстал и наклонился к Александрову:
— Все же вы меня выдали! Иуда!
— Жаль мне вас, а то показал бы вам — Иуду. Давайте поедем ко мне, — запинаясь сказал Александров. — Все обойдется. У нас тишина, поля, ветер, русский ветер. Сейчас снег сошел, чорт ее возьми, русскую весну. Каждое утро иду пешком на станцию, гляжу в небо и чуть не плачу. Восемь лет не знал русской весны. Точно опять родился.
— Так, так… И все-таки вы меня выдали, — шопотом сказал Печерский.
— Слушайте, Печерский, бросьте, честное слово, бросьте. Жалко мне вас. С будущей недели начнет работать наша артель. Маленькая механическая мастерская. Жить можно. Идите вы к нам. На кой вам чорт эта гадость. Грязи и крови не оберешься.
Если бы не усталость и не легкая сонливость, Александров мог бы заметить странную перемену в поведении Печерского. Печерский вдруг подтянулся и протрезвел. Он все так же устало и вяло цедил слова, но произносил он их неестественно холодно и бесстрастно.
— В самом деле, поехать к вам… Здесь у меня жена. Простить ей и забыть. И все забыть… — Он встал и сделал три уверенных и быстрых шага по комнате. — А слежка?
— Ерунда. Вы преувеличиваете. Вы — неврастеник, дорогой мой. Типичный неврастеник. Но это пройдет.
— Пройдет? — спросил Печерский и продолжал совсем спокойно без тени волнения: — Вас не побеспокоит — я открою окно. Душно.
Он открыл окно и вместе с сыростью в комнату вошел легкий, теплый ветер, отдаленный городской шум и паровозные гудки. Лампа мигала под ветром и временами в комнате было темно.
Александров зевнул и сказал:
— Душно и ко сну клонит. Устаешь, знаете ли, за день. Много хлопот с этой артелью. На будущей неделе откроемся. — Он положил голову на руки. — Придется мне, у вас заночевать, если позволите. Как-нибудь устроимся.
— Пожалуйста.
Печерский ходил по комнате. Четыре шага вперед, четыре назад.
— Да вы сядьте или ложитесь спать. Кстати, у них тихо.
— Ложитесь вы. Вы — гость.
— Какой там гость. — Александров закрыл ладонью глаза. — Россия… Россия… И паровозы гудят здесь по-другому. Другим голосом, другим языком. — Он прислушался к шагам Печерского у себя за спиной:
— Ладно. Поживем — увидим.
— Увидим, — странным голосом сказал Печерский. Он остановился позади Александрова.
За стеной звенело серебро и шуршали бумажки. Там шел счет, тасовали карты и слышно было, как стучали краем колоды об стол.
Александров зевнул и повернулся к Печерскому. Секунду, а может быть четверть секунды, он видел перед собой черную дырочку, дуло револьвера.
— Иуда! — закричал Печерский и выстрелил. Затем, рассчитанными движениями, он потушил лампу и вскочил на подоконник. На секунду его поразила ужасающая тишина в комнате и за стеной, и он спрыгнул вниз, в темноту, тишину и ночь.
— Ироды. Кто стрелял? — задыхаясь, спросили за стеной. Александров лежал на полу. Никто не ответил. Тогда сильные удары потрясли стену и дверь сорвалась с петель. Но бывший гвардии полковник Павел Иванович Александров — умер две минуты назад.
XIII
Был такой час, когда в ночной чайной на Смоленском, можно увидеть выехавшего поутру извозчика, заночевавшего в Москве крестьянина и продрогшего от сырости вожатого с трамвайной станции. Был белый день, пять часов утра. Окна чайной выходили во двор и упирались в кирпичную, отсыревшую стену. Кирпич только розовел, отсвечивая на заре, и в чайной было полутемно. Проститутки, воры, бездомные бродяги и пьяницы, затем ночные извозчики и сезонники, — маляры, плотники и землекопы схлынули еще засветло. В чайной было пусто и сыро от сырых опилков и пролитого кипятка. В шесть часов по положению закрывали. Половой зевал, прикрывая рот кулаком, и поглядывал на часы-ходики, помахивая мокрым, свернутым жгутом, полотенцем. Два извозчика, крестьянин и вагоновожатый были ему понятны, неинтересны. Непонятен был только худощавый гражданин в толстовке, бросивший пальто на стул, а фуражку на стол и положивший голову на руки. Извозчики, не торопясь, допивали первый чайник. Утренняя езда начиналась в девятом часу.
— Пару и четверочку любительской, гражданин, — заказал молодой, обросший рыжим первым пухом, извозчик.
— Гуляешь на все двадцать? — спросил второй. Он был постарше, в неопределенном возрасте, между сорока и шестидесятью.
— Много не нагуляешь без почину.
— Без почину. А я вчерась у Трухмальных рупь ни за что отдал. Такой мильтон попался — не дай бог.
— Учить вас надо архаровцев, — назидательно сказал вагоновожатый, — все уши обзвонишь, а вам хоть бы что…
Разговор оборвался. Извозчикам хотелось продолжать, но говорить собственно было не о чем. Потому молодой извозчик повернулся к крестьянину и легонько стукнул его в бок.
— Откеда землячек?
— Сергиевские…
И опять не о чем было говорить, но от привычки к вынужденному безделию в ожидании седока, сами собой явились беззлобные шуточки.
— Богатые вы там черти… Дачники.
— Богатые? — удивился крестьянин.
— Хошь сменяемся. Ты на облучен, а я с твоей бабой лягу.
— Богатые…
— А то нет. По вашей милости овес в три рубля стал. Гужееды.
— Вот, говорят, при советской власти денег не стало, — задумчиво сказал старый извозчик. — Возил я зимой одного на бег. Шуба енот архиерейский. Шестнадцать годов по Москве езжу — не видал.
Половой принес чайники. Непонятный ему гражданин в толстовке, подпирая руками голову, смотрел в окно, в глухую кирпичную стену. Перед гражданином стояла бутылка клюквенного кваса и стакан.
— Здесь спать нельзя, — на всякий случай сказал половой.
— Я не сплю. Дайте чаю, — сказал гражданин и поднял голову. — Дайте чаю.
— Может, ситра? Освежает.
— Чаю.
Половой вытер грязным полотенцем стол и, выбрасывая ноги, не торопясь, пошел к стойке.
Гражданин в толстовке опустил голову и рассеянно слушал заглушенные голоса:
— И вот как оно получилось. Пишут мне бумагу и спрашивают: «Кто у вас председатель и как ему фамилие». Фамилие, говорю, ему Фомов, а к нему я не пойду. «А почему» — спрашивают. А потому получилось у нас из-за запашки. Разбил он мне на масленной скулу в кровь, и будь здоров.
— Фу, ты — темнота какая, — сказал вагоновожатый.
…Ах, говорит, вот он какой, и зачали писать да выспрашивать. Кончил писать и говорит «безобразие». Вот я и думаю: что получилось и как оно повернулось.
— Крышка. — Строго решил вожатый.
— Да ну?
— Вот те и ну. Крышка товарищу Фомову.
— Ну, и сутяги вы, мужички. Подкачал начальство и рад. Другой раз мало били в старое время… — старый извозчик вздохнул, как бы с сожалением и укором.
— Теперь по скуле нельзя, теперь — смычка. — С удовольствием сказал молодой.
Непонятный гражданин на минуту задремал и сразу проснулся. Еще двое появились в чайной. Пыльно-серый беспризорный в мешке, в одной короткой и одной длинной штанине, подошел к столу извозчиков и запел неожиданно высоким голосом:
На грязно-сером лице, необыкновенно розовыми, точно у загримированного негра, казались веки, и губы и десны.
— Возьми, — сказал вагоновожатый, дал две копейки и строго спросил: — почему не в колонии? Почему не в колонии, слышишь?
— А он, видать, партейный. До всего ему дело, — вслух подумал старый извозчик.
Запел мальчик.
— На, — сказал молодой извозчик, дослушав песню. — На, грач.
Мальчик взял калач и съел, не отходя от стола.
Крестьянин продолжал обстоятельный рассказ и гражданин в толстовке слышал его как бы в полусне:
— Опять спрашивает: «Вы какой волости?» «Лысовской». Слыхали, говорит. «Ну, что пишет, барин?» «Пишет, говорю». «И вы пишете?» «И мы пишем». «Знаем, в газете читали. Что ж не едет барин?» Не едет, говорю. Хитер. Выпустили мы его в васьнадцатом — поставили на заставу ротозея — он его и выпустил. А теперича, разве его заманишь, барина…»
— Нипочем не заманишь…
— Нипочем не заманишь. В васьнадцатом надо было… Пишет барин — земля однако моя. Вот устинские в семнадцатом свою графиню живьем в стогу сожгли. Из города с бумагой приезжали и то не отдали графиню.
Гражданин вздрогнул и спросил:
— Какой волости?
— Мы? Лысовской.
— Села Мамоново?
— Мамоновские.
Гражданин отвернулся и замолчал. Замолчали все и пошептались.
— Что за человек?
— А кто его знает?
— Пьяный или занюханный, — решил вагоновожатый. — Посидит, ситра попьет и удавится. Бывает.
Вожатый позвенел пятаками и ушел.
Беспризорный мальчик оглянулся, подошел к гражданину в толстовке, раскрыл рот, задумался и запел:
— Уйди, — сказал гражданин в толстовке и высыпал на стол мелочь. — Слышишь, уйди.
Мальчик сгреб мелочь со стола и ушел. Непонятный гражданин сидел, откинувшись назад, и глядел в глухую кирпичную стену.
За спиной у него сидел человек. Он чувствовал его дыхание у себя на затылке. Человек курил и Печерский вдыхал дым его папиросы. Тоска и оцепенение охватили гражданина Печерского. Он зевнул и зажмурился.
— Михаи; Николаевич, — произнес низкий, глуховатый голос у него за спиной.
— Я! — вздрогнув и похолодев, отозвался Печерский и сразу понял, что нельзя было отзываться. Высокий, совершенно лысый, бритый человек сидел позади Печерского.
— Михаил Николаевич Печерский? Неправда ли? — сказал он с иностранным акцентом, но совершенно правильно, даже с некоторым щегольством выговаривая русские слова.
— Вы ошибаетесь.
Высокий бритый человек перегнулся через стол и посмотрел в глаза Печерскому.
— Два часа назад, выстрелом в затылок, вы убили господина Александрова.
Печерский попробовал встать, неизвестный схватил его за локоть и сказал раздельно и значительно «
Они молчали, потому что мимо них, вкрадчиво покашливая, проходил старичок:
— Купите ножичек, гражданин. Ножи перочинные, столовые, кухонные, садовые…
Печерский посмотрел ему вслед.
— Господин Печерский. Прошу ответить на мой вопрос. Почему вы, господин Печерский, не явились в точно указанный час и день в кафе-столовую Рекорд?
— Я вас знаю, — устало сказал Печерский. — Это вы следили за мной. Это вас я видел у Мерца.
— Вы были обязаны явиться в назначенный час и день в кафе-столовую Рекорд. — Продолжал неизвестный. — Вы обязаны были подойти к господину в сером костюме с сигарой. Мундштук — слоновая кость.
— Прежде всего, я обязан был явиться за инструкцией к известному вам Акимову «Серому». Я пришел к нему и вы знаете, что вышло.
— Это не помешало бы вам во время быть в столовой Рекорд.
— Были такие обстоятельства, господин Клемм…
— Это имя не должно иметь места. Для вас, господин Печерский, я «Станислав». Вы знаете инструкцию?
Печерский дернул плечом и вспыхнул:
— К чортовой матери!
— Тише, тише, господин Печерский. Помните — я не Александров. — Клемм бросил папиросу и брезгливо поморщился. — Невозможно работать с подобными людьми. Вместо того, чтобы явиться ко мне, вы заставляете меня разыскивать вас и ставить за вами наблюдение. Вместо того, чтобы делать что вам прикажут, вы поддерживаете бесполезное знакомство с господином Александровым и совершаете бесполезное преступление.
— Я был уверен, что за мной следят. Только теперь я понял — это были вы.
— В данную минуту вы совершенно запутали положение.
Печерский закрыл глаза и устало сказал:
— Я страшно устал. Я не спал четыре ночи. Дайте мне папиросу.
— Вы запутали положение.
— Это они, а не я. «Самоотверженные», «мужественные». Мерзавец Мамонов врал, как сивый мерин. Очень хорошо, что я вас встретил. Все идет к чорту. Я здесь как затравленный. Дайте папиросу.
Клемм подвинул Печерскому портсигар, и спросил:
— Какие ваши намерения? Что вы думаете делать дальше?
— Что делать? Бежать, вот что делать.
Клемм усмехнулся и покачал головой. Затем он подобрался, нахмурился и Печерский понял, что сейчас будет самое важное.
— Господин Печерский. Подпольная, подрывная работа есть трудная и опасная работа. Для подобной работы нужно уметь подбирать людей. Лично вы не годитесь для этой работы. Однако, при данном стечении обстоятельств, я не имею лица способного заменить вас.
Каждую последующую фразу Клемм произносил медленнее и отчетливее предыдущей, с нарастающей силой и упорством гипнотизера.
— Послушайте, господин Клемм… — пробовал возражать Печерский.
— Извольте меня слушать. Произнесенная вами фамилия не более как псевдоним. Для вас я — «Станислав». Извольте слушать. Мамонов — это чушь. Я не Мамонов. Не позже как завтра вы отправитесь к господину Мерц. Постановлением высших инстанций господин Мерц, по-видимому, перемещается с должности начальника строительства на должность консультанта. В результате подобного перемещения, господин Мерц может быть нами использован. Вы имеете доступ в дом господина Мерца?
— Ну?
— Вы имеете доступ в его дом. Я в этом лично убедился. Это главное. Остальное требует более детального обсуждения. Отложим до утра. Ваш образ действий в отношении господина Александрова, — Печерский слегка вздрогнул, — убеждает меня в том, что вы, при известных обстоятельствах, умеете действовать решительно.
— При известных обстоятельствах?..
— Я еще не кончил, господин Печерский.
— А по моему кончили.
Печерский зажмурился, затем открыл глаза:
— Потрудитесь переправить меня через границу. Остальное вас не касается.
— Вы это говорите серьезно?
— Да. Вы меня поняли?
— Я вас понял. Вы меня не поняли, господин Печерский. Все, сделанное вами в прошлом и в настоящем, включая убийство господина Александрова, обеспечивает вам высшую меру наказания.
— Ну и что же?
— Не имею ничего добавить, — сказал Клемм и встал. — Прощайте.
— Садитесь, — угрожающе прошептал Печерский, — садитесь, говорю!
— Я слушаю вас.
— А если я сейчас схвачу вас за шиворот и закричу…
— Это не меняет дела.
— Почему, господин Клемм?
— Вам известно, что такое иммунитет. Я есть дипломатическое лицо, я неприкосновенное лицо. Что же касается вас… Вы поняли?
— Сукин сын, сукин вы сын…
— Господин Печерский, шесть часов утра. Мы здесь не совсем одни. Давайте кончать. Труп господина Александрова уже в Лефортовском морге. Я думаю, что вами уже занялся уголовный розыск. Через несколько дней нам не о чем будет разговаривать. Коротко: да или нет?
Печерский молчал, обхватив голову руками.
— Значит, сегодня в четыре часа дня мы обсудим детали. Явка та же и там же. Кафе Рекорд. До свидания. Серый костюм, мундштук — слоновая кость. До свидания.
Печерский сидел, не меняя положения. Когда он поднял голову, неизвестного уже не было. Он оглянулся. Глухая кирпичная стена за окном отражала солнце. Тусклый свет запыленных электрических лампочек мешался с белым днем. Он был один. На мгновенье ему показалось, что брошенное на стул пальто и фуражка, лежащая на столе, по странной игре приняли форму человека сидящего за столом и положившего голову на вытянутые руки. Он вздрогнул, закрыл ладонями глаза, снова открыл их. Хмель, усталость и сон окончательно овладели им.
— Павел Иванович, Павел Иванович Александров, — сказал он (вернее подумал, что сказал). — Конечно, это чушь, бред, но допустим, на секунду допустим, что это вы. Я убил вас, Павел Иванович. Простое сцепление обстоятельств. Помните на Цветном? Мы расстались и почти в тот же миг слежка. Но кто же мог подумать, что это Клемм. Я защищался. Я имею право защищаться. Сейчас вы сидите именно так, как сидели когда я в вас выстрелил. Вы меня упрекаете? Но что такое смерть? Я был студентом, я кое-что читал… Я помню, я читал у ученых немцев. Человек — это триста пятьдесят триллионов клеток. Каждую секунду погибает сто двадцать пять миллионов клеток или вроде этого. Сколько ж их у вас там осталось? Триллионов сто, не больше. Не все ли равно сразу или по секундам. Хорошо придумано? А?
Фуражка, сдвинутая локтем Печерского, упала со стола. Он открыл глаза и прошептал: «В общем так или иначе — зарез…»
Вкрадчивый и настойчивый продавец опять проходил мимо Печерского.
— Ножи перочинные, кухонные, столовые и садовые. Купите ножичек, гражданин.
Часы пробили шесть.
XIV
Ксана, Александра Александровна Мерц, сложила вчетверо только что написанное письмо и вложила его в конверт. Затем она взяла телефонную трубку и вызвала по комутатору Митина.
— Да! Кто? — по привычке закричал Митин. Привычка кричать осталась от времени военного полевого телефона. — А, товарищ Ксана, Александра Александровна….
— Вы одни? — спросила Ксана.
— Нет. Через четверть часа буду один.
— Я зайду проститься. Мой поезд в одиннадцать тридцать.
— Вы всерьез едете? Ну, ладно. Поговорим.
Ксана положила трубку и написала на конверте письма: «Н. В. Мерцу». Только сейчас она вспомнила о Печерском. Он ждал в кабинете.
Печерский сидел в кресле и смотрел в пол. Сжатые губы темной нитью прорезали лицо над подбородком.
— Не помешаю? — спросил он. — Мне нужно дождаться Николая Васильевича. Можно?
— Конечно, можно.
Как всегда она чувствовала неловкость и тревогу в присутствии этого человека.
— Два слова, — с неожиданной резкостью сказал он, — случайно, можно сказать совершенно случайно, я проник в вашу тайну.
— У меня, «так сказать», нет тайн.
Она удивилась, потому что он вдруг взглянул на нее в упор с открытой ненавистью и насмешкой.
— Как угодно. Видите ли, мне стало известно, что гражданин Митин… Как бы сказать…
— Что Митин мой любовник, — радуясь своему спокойствию сказала она. — Так. Представьте, я была уверена, что вы рано или поздно сунетесь в чужие дела. У вас именно такой вид. Я, например, знаю, что вы были любовником моей сестры, но как видите это меня не интересует.
Лицо Печерского из серого стало чуть розовым. Он поморщился и невнятно пробормотал:
— Мои чувства к Елене Александровне — святые чувства. Я не позволю…
— Нет, уж позвольте. Вы начали с того, что вмешались в мои дела.
— Уважение, которое я питаю к личности Николая Васильевича…
— С некоторого времени Николай Васильевич здесь не причем, — сказала Ксана. — Не стоило бы с вами говорить об этом, но так и быть. С сегодняшнего дня Николай Васильевич здесь не причем. Что же вам нужно в конце концов? — внезапно раздражаясь спросила она.
— В сущности, мне от вас ничего не нужно. Я страшно устал, — глухим и потухшим толосом сказал Печерский. И Ксану удивил его голос.
— Вы больны?
— Я просто устал. Я ничего не понимаю. Вы, Николай Васильевич, говорите со мной, но я вас не понимаю. Вчера мне показалось, что я понял одного человека. Его-то я знал. Но оказалось, что он совсем другой.
Ксана подошла к Печерскому.
— Вы бредите?
— Нет. Этот человек умер. Действительно умер.
— Вы больны, — задумчиво сказала Ксана. — Вы в самом деле больны. Но странно, мне вас не жаль. — Она наклонилась, стараясь заглянуть в эти холодные, пустые глаза. — Зачем вы вернулись?
Он вздрогнул и как будто насторожился.
— Это уж позвольте мне знать.
— Странно, очень странно. У вас вид умирающего. — Она отошла и оглянулась. Печерский сидел согнувшись, почти свисая с кресла и смотрел в пол. В такой позе он сидел пока не услышал нетвердые, шуршащие шаги Мерца. Он поднял голову и секунду они смотрели друг на друга. Оба удивились и оба молчали, хотя видели явную перемену. Оба состарились на много дней в эти две недели.
— Это вы… Я говорил о вас три дня назад. Напрасно вы не позвонили. Тогда как будто все устроилось. Надо узнать.
— Благодарю. Видите ли, возникают новые обстоятельства…
— Который час? — спросила Ксана. Она вошла вместе с Мерцем, но Печерский ее не заметил.
— Без двадцати одиннадцать.
Ксана подошла к Мерцу и поцеловала его в лоб.
— Ты уходишь?
— Да. Я скоро уйду. — Она ласково и внимательно посмотрела на него.
— Ну что ж, иди… — Мерц погладил ее волосы. Она снова поцеловала его и он даже отстранился от изумления. — Ну, иди, иди, — неуверенно сказал Мерц и повернулся к Печерскому. — Что вы сказали? — Он подвинул кресло и сел.
— Николай Васильевич, я вам надоел, я понимаю. Но сейчас я хочу говорить с вами не о себе, а о вас, о Николае Васильевиче Мерце, — резким и странно звучащим в этой тишине голосом начал Печерский. С ним случился редкий, неожиданный припадок энергии, сейчас же вслед за полосой апатии и уныния. — Я буду откровенен, потому что вилять мне с вами нечего. У меня есть все основания предполагать, что теперь-то вы не с ними, а с нами… Вы меня понимаете?
Мерц привстал в испуге и недоумении:
— Что такое «с ними», «с нами»?.. Не понимаю.
Печерский вдруг понизил голос до шопота:
— Николай Васильевич. Я имею право так говорить с вами, потому что я белый белогвардеец, контрреволюционер, как это у них называется.
— И вы мне, мне говорите об этом? Мне! Вы сумасшедший, — вскрикнул Мерц и посмотрел на Печерского так, как будто он его видел впервые.
— Бросьте. Никогда вы меня не уверите в том, что вы, выдающийся инженер и известный ученый, работаете у них по убеждению. Вы — просто умный человек. У вас нет другого выхода. Эта квартирка все же лучше камеры в Бутырской тюрьме или номера в отеле «Ваграм» в Париже.
— Вы смеете со мной так разговаривать?
— Месяц назад я бы, пожалуй, не решился. Но сейчас… Во-первых, мне все равно, во-вторых, ясно, что вы наш. Ясно.
— Вы думаете? — отодвигаясь спросил Мерц.
— Уверен. Вас вышвырнули, как негодный хлам, как ветошь. Вас, «товарища» Мерца, с вашим именем и стажем, и десятилетним советским стажем. Это — факт.
— Вы хорошо осведомлены.
— Постановление уже состоялось. Его опубликуют через неделю. Мы знаем.
— Так. Ну, что же?..
Печерский вдруг заметался по комнате:
— Может быть вы проглотите. Отчего ж вам не проглотить. Плюнули в лицо — утритесь и валяйте дальше. Вас приучили.
— Я вас выгоню вон.
— Не выгоните. Вы самолюбивый и гордый человек, господин Мерц. Я уверен, что вы пошли работать к ним только потому, что вам не дали хода, не сделали министром при временном правительстве. На кой чорт вам с ними работать! Вы могли бы устроиться у англичан или у немцев. Ведь правда?
Печерский удивился. Мерц ответил печально и как бы с усмешкой:
— Попробуйте меня понять, вы, тонкий психолог. Я знаю, я верю в то, что через десять лет на болоте, где жили одни кулики и болотная нечисть, будут грузиться тысячетонные пароходы. Сто фабрик будут работать на даровом, белом угле. На сотни верст вокруг вместо трехлинейных коптилок будет электрический свет и люди будут жить чище, умнее и лучше. В этом есть доля моего труда, труда инженера Мерца. Кости мои истлеют, пепел развеется, но этого вы у меня не отнимите ни сегодня, ни через сто лет. — Он мельком взглянул на Печерского. — Что вы; в этом понимаете. — И с отвращением и усталостью спросил: — Хорошо, что вам от меня нужно?
Эту усталость Печерский принял за покорность и глубоко вздохнул. Это был легкий вздох радости и удовлетворения. Он прошелся мимо Мерца по комнате. Движенья Печерского стали легкими, быстрыми и уверенными, как в ту ночь, когда перед ним сидел Александров. И он заговорил твердо и решительно:
— Вы сдаете дела через неделю. Еще неделю вы хозяин строительства. Закладка станции в среду?
— Да.
— Вы едете на место закладки на авто-дрезинах?
— Да.
— Три автодрезины, не правда ли? На второй дрезине поедут члены правительства?
— Да.
— Я должен ехать на второй дрезине. Шофером или помощником шофера. Вы это сделаете.
«Зачем это нужно», подумал Мерц и вдруг понял и отшатнулся.
— Вы сумасшедший! Сумасшедший, — повторил он и, точно защищаясь, поднял руки к глазам.
XV
Комната, в которой жил Митин, совершенно походила на десять и двадцать, и сто комнат в этом новом, недавно заселенном, доме. Ниже этажом, как раз под комнатой Митина, был кабинет Мерца, и когда Митин слишком долго ходил у себя из угла в угол, Мерц сердился и звонил Митину по телефону. В этой низенькой, недавно выбеленной, похожей на больничную палату комнате, Митин жил пятый месяц. На стену он повесил ковер — подарок бухарского назира, шашку в серебре и Кольт. Над низкой, покрытой шотландским пледом тахтой, висела фотография — четыре всадника, крайний справа, чернобородый в папахе был Митин. Треть комнаты занимал деревянный, грубо сколоченный стол. На столе — английские справочники и словари, чертежи и папки. В комнате, в середине и по углам, стояли пять разных стульев, у стены — два английских кожаных чемодана (Митин любил хорошие дорожные вещи) и почему-то красного дерева, резной, тяжелый шкаф.
— Садитесь, — сказал Митин Ксане. — Что же вы ему написали?
— Ну, все, что пишут в таких случаях: «Жить вместе нельзя… Нельзя и не нужно… Уезжаю в Ленинград, и не вернусь. Не могу лгать…».
— Здорово. Здорово…
— А вы, собственно, чего беспокоитесь?..
— Я не беспокоюсь. Для меня это решенный вопрос. Неподходящие мы люди, совсем разные люди.
Митин прошелся два раза по комнате, должно быть вспомнил про Мерца и остановился:
— Вы подумайте — я из слесарских учеников, из ремесленного училища… Я понимаю, встречаются люди и все для обоих ясно — любовь, брак, жизнь вместе, об руку. Не на том у нас строилось, не для этого мы сошлись… Вот ничего и не вышло.
— А, по-моему, вышло, — сказала Ксана. — Помните летом в Покровском, в дождь? Деревянная дачка, пахло сосновой смолой и по крыше стучал дождь.
Она посмотрела в окно. И теперь была ночь и шел дождь. За окном была улица, цепочка газовых фонарей и мокрые булыжники мостовой.
— Я не отрицаю, я не монах, ханжить и лицемерить не желаю — вспомнить, конечно, приятно. Но, с другой стороны, распускать себя в таком деле нельзя. Ладно. Стало быть, вы твердо решили?
— Уезжаю. Все равно между мною и Мерцем — стена… Если хотите, он отомстил за себя. Ни в ком я не найду такую мягкость, ясность, заботу и, какую-то отеческую нежность. Вы мне этого не дадите.
— Я вам и не предлагаю, я вам прямо сказал, что было то прошло и жалеть, и каяться не в чем. Разошлись, и никто не в обиде.
Голос Митина смягчился и дрогнул. Он подошел к Ксане, взял ее за руки и сел рядом.
— Обидел я тебя чем-нибудь?
— Нет.
— Можем мы жить вместе, как по-твоему?
— Нет.
— А почему?
— У вас своя жизнь, у меня — своя. Какой смысл?
— Именно смысл и цель. Смысл — вот главное. Зачем вам бросать Мерца? Какой смысл?
— Не могу.
— Не можешь. Стало быть если спать с ним не можешь, то крышка, вообще делать нечего. Что ж он по вашему не понимает, что вы ему не жена? Не жена, а может быть ближе жены.
— Не могу лгать.
Митин ахнул, хлопнул себя по коленям и встал.
— Ну, кому нужно, кому сейчас нужно нытье, копания и исповеди. Вокруг толки и сплетни. Человек и так на стену лезет, а тут еще вы с трагедиями. Что вы, его совсем доканать хотите? Этак он совсем работать не станет.
— Работать, — вскрикнула Ксана, — вот… Работать… Главное, работничка не потерять. Вот, вы все такие!..
— И правильно. А что в этом плохого? У меня забота сохранить Мерца, а у вас какая забота? Доконать трагедиями и исповедями задним числом. Кто же прав?
— Ах, не знаю, не понимаю… Какая мука, — сказала Ксана, отвернулась и заплакала.
XVI
— Ну, вы решили?
Мерц не ответил. Он сидел в своем кресле, съежившись, обхватив руками колени, рассеянный и далекий всему о чем говорил Печерский.
— Вы должны ответить.
Мерц пошевелился и слабо махнул рукой:
— Уходите.
— Подумайте… Вас выгнали, опозорили, наплевали в лицо… — задыхаясь прошептал Печерский.
— Не повторяйтесь. Уходите.
— Вам этого мало. Хорошо. Поговорим о товарище Митине и вашей жене. — Печерский наклонился к Мерцу и одним духом сказал: — Вы знаете, она его любовница.
— Ложь. — Рука Мерца соскользнула с колена и повисла. Он повернулся и боком взглянул на Печерского.
— Спросите ее. Она сама мне сказала об этом четверть часа назад. Она уходит от вас. Десять минут назад она с вами простилась навсегда. И вы этого не поняли. Ваш ученик, помощник, так сказать, друг отнял у вас жену. Кланяйтесь и благодарите…
— Пошлость! — вдруг воскликнул Мерц.
— Именно пошлость. И после этого вы откажетесь мне помочь. Помочь рассчитаться, заплатить им за всех, за вас, за себя, за всех… Вы согласны. Да, вы согласны, — в голосе Печерского появились мягкие, почти ласковые тона. — Согласитесь. Вы видите, я иду на смерть. Разве это не подвиг? Хорошо. Вторая дрезина, вы согласны. Ну хорошо, не сейчас. Я позвоню вам завтра. Вы ответите. Честный ответ без уверток. Да — вы сделаете все, что нужно. Нет — мы обойдемся без вас.
— Без меня. Значит, со мной или без меня вы все равно…
— Да. Все равно с вами или без вас.
— Но вы понимаете, что делаете…
— К чорту. Никаких тормозов, — высоким, срывающимся голосом закричал Печерский. — Le vin est tiré… Я позвоню вам завтра. Вы должны ответить
— Послушайте, — быстро и лихорадочно заговорил Мерц. — Вы понимаете что говорите. Попробуйте, постарайтесь понять. Если я, Мерц, не обезврежу вас, я буду миллион раз предателем. Я изменю стране, которая поверила мне. Вы меня понимаете? Вы понимаете меня? В самом начале, в восемнадцатом году, я пришел к себе в управление. В шестиэтажном корпусе, кроме меня и курьеров — ни души. Приходят обозленные и голодные рабочие. Невозможно понять, что происходит. И тогда в управление приехал замечательный человек и спросил меня: «Вы будете саботировать?» Я ответил: «Нет. Народ — солдаты, рабочие, крестьяне — с вами. Я это понимаю и против вас не пойду». Он написал на клочке бумаги несколько слов и эти слова отдали в мои руки большое дело и судьбу многих людей. Так я пошел работать к «ним»… Тогда говорили к «ним». Близкие отвернулись от меня — было время саботажа. Затем были годы голода, войны и блокады. Я многое понял. Я больше не говорил «мы» и «они». Я говорил: «мы решили», «мы сделали», «мы строим». За эти годы я потерял много близких и старых друзей. Но я нашел новых людей, простых людей в прозодеждах и я научился понимать их, ценить и различать… Конечно, — подумав, сказал Мерц, — конечно, не все еще обстоит благополучно. Сотни и тысячи мещан, негодяев и дураков облепили, втерлись, примазались к большому делу, забронировались бумажками и значками и мешают строить и жить. Но ведь они от прошлого, от трехсот лет мрака и нищеты. И потому я ценю и уважаю мужество, упорство и несокрушимую веру людей, которые жгут, расчищают взрывают тысячелетнюю свалку, вековые залежи тупости, лжи, лицемерия и невежества!
Печерский ушел не дослушав. Еще некоторое время Мерц неподвижно сидел в кресле. Мысли приходили, уходили, менялись с невероятной быстротой и, наконец, осталась одна мысль, самая простая и страшная. «Если я, Николай Мерц, не отдам его в руки суда, значит я не могу итти до конца по тому пути, который выбрал десять лет назад, значит я ненужный и ничтожный человек. Как поступают в этом случае настоящие люди. Как?»
— Ксана, — позвал Мерц, — но никто не ответил. Комната Ксаны и квартира была пуста. Он был один. Мерц встал и слабыми, неверными шагами подошел к столу и открыл верхний ящик. Под пачкой писем, в замшевом сером мешочке, лежал маленький никелированный браунинг. Мерц купил его в Париже по совету Митина. Мерц взял его в правую руку и погасил свет. Зеленый отсвет фонаря падал с улицы на потолок. Было даже приятно чувствовать холодный металл в руке и у виска. «Не то, нет не то…» подумал Мерц. Револьвер выпал из руки и со стуком ударился о стол.
Этот глухой стук совпал со щелканьем замка и шумом открываемой двери. Мерц не услышал ни этого шума, ни шагов в коридоре. Он взял телефонную трубку и сколько мог громко сказал: «Два семьдесят два. Митин? Да… Идите сейчас же сюда». Как раз в эту минуту Ксана повернула выключатель, увидела Мерца и вскрикнула. Она взглянула на стол и увидела револьвер.
— Николай! — с ужасом и стыдом вскрикнула она. — Как можно!.. Как можно! Какое безумие!..
Кто-то позвонил и Мерц медленными, но уверенными шагами пошел открывать.
— Ты знаешь, ты все знаешь? — спросила вслед Ксана. Она вынула из сумочки письмо и разорвала его в клочки.
Вошел Митин и с умышленной резкостью спросил:
— Ну что тут у вас?
Мерц расстегнул ворот сорочки, поискал папиросу и закурил.
— Вот какое дело, товарищ Митин, — постепенно повышая голос и постепенно успокаиваясь сказал Мерц, — вот какое дело. Некий Печерский, которого вы немного знаете, явился сегодня ко мне и предложил…
— Мне надо уйти? — спросила Ксана.
— Как хочешь.
— Я остаюсь, — сказала она и нашла руку Мерца.
— Предложил мне, — совсем спокойно и отчетливо продолжал Мерц, — принять участие в заговоре… — но прежде чем закончить фразу, он аккуратно собрал клочки разорванного Ксаной письма, — аккуратный, внимательный и всегда спокойный, прежний Мерц, — …участие в заговоре на жизнь членов правительства…
Эпилог
Если бы человек со стороны посмотрел на Михаила Николаевича Печерского и Ивана Ивановича Коробова в четвертом часу утра в камере старшего следователя суда, то человек со стороны никак не мог бы понять, кто из двух — следователь Коробов и кто бывший поручик Печерский. Бывший поручик сидел на диване. Перед поручиком стоял стул и на стуле пепельница. Коробов ходил по кабинету и задавал вопросы, поглядывая в дело в плотной серой обложке. Так как сохранилась полная стенограмма допроса, то не будем утруждать себя вольным пересказом, а сразу перейдем к документу.
На этом кончается стенограмма допроса.
Был шестой час утра. Без четверти шесть — ясный осенний рассвет. Коробов спрятал в стол бумаги и погасил электричество. На матовом стекле двери, освещенной из коридора, появился отчетливый силуэт-профиль и острие штыка конвоира. Уличный шум рвался в комнату — звонки трамваев, хриплый рев грузовиков и выкрики: газета «Правда»! «Правда», «Известия» за сегодня! «Рабочая Москва»!..
Настал новый день.
Путешествие на Пигаль
Витович взял из рук толстой и печальной дамы карабин и выбрал необыкновенную цель. Черный кружок в центре диска соединялся с фотографическим аппаратов и машинкой для вспышек магния. Если пуля попадала в цель — магний вспыхивал лиловым пламенем, и аппарат автоматически фотографировал стрелка. Это стоило франк и двадцать пять сантимов.
Витович промахнулся четыре раза. На пятый раз пуля ударила в центр диска, вспыхнул магний и щелкнул аппарат. Толстая дама сказала «Минуту — мсье» и грустно ушла за перегородку.
— Это называется стрельба по фальшивой цели, — сказал Витович, — смотри, Мишель, — у ружья спилена мушка. Надо целиться на сантиметр ниже цели. Фальшивый прицел.
Мишель стоял позади Витовича, расставив ноги и наклонив голову. Он держал шляпу в руке и его низкий и квадратный лоб блестел, как полированная кость. Он брил волосы над самым лбом, чтобы лоб казался больше. Витович смотрел на Мишеля и думал, как годы и одежда меняют людей. Грузный, седеющий господин в котелке мало напоминал рыжего, багрового от загара механика с грузового парохода «Руан». Их связывало четырехлетнее плаванье, их разделяли десять лет — третья часть прожитой Витовичем жизни. И так как они совершенно потеряли друг друга на десять лет — прошлое для Витовича было близко, как вчера.
Толстая дама принесла влажный снимок. Это был скорей фотографический курьез. Нос и губы Витовича удлинились до неестественных размеров и упирались в короткий, усеченный предмет, который был ружьем. Но глаза, серые, остановившиеся глаза, и нахмуренные брови выглядели очень живо. Дальше, вне фокуса, можно было рассмотреть низкий лоб, широкий нос и толстые, скептические губы Мишеля. Витович рассмеялся и положил мокрый, свернувшийся снимок в карман.
Пьяные американцы расстреливали последние заряды в тирах. Внезапно погасли багровые гроздья фонарей передвижной ярмарки. Одни за другими останавливались лодочки, велосипеды и золотые быки каруселей. Последними остановили движение колеса лотерей, похожие на колеса больших речных пароходов. В черной просмоленной клетке лежал мертвый лев. Он умер, как трагик, от паралича сердца, во время представления. Тяжелые зеленые фургоны передвижной ярмарки образовали неправильную, прерывающуюся линию и походили на вагоны сошедшего с рельс поезда. Витович и Мишель пересекли бульвар Рошешуар и пошли по тротуару вдоль ночных баров, кафе и отелей, начинавших трудовую ночь. Сладкий дым жареных каштанов, морская плесень вскрытых устриц и горький чад бензина насыщали воздух бульвара. Меланхолически перекликались рожки такси, слабо шуршали шины, но шорох тысячи шагов и деревянный стук каблуков совершенно заглушал этот уличный шум.
Мертвенно бледный человек с блестящими, бегающими глазами преградил путь Мишелю и Витовичу и сказал в пространство глухо и задумчиво:
— Шесть Сите-Пигаль — есть черные женщины.
Но больше голосов, звуков и запахов бульвара Витович любил электрические вывески — грубую и веселую игру света в черном небе Парижа. В декабре облака густо и плотно висели над городом, только однажды в ночь, перед самым рассветом, показывая утреннюю звезду в глубоком просвете между туч. Но всю ночь на высоте третьих этажей и крыш светились вырезанные в темноте, плоские, огненные буквы. Витович не задумывался над их смыслом и любил этот искусственный, человеческий свет больше, чем холодное сияние луны и недостижимые, мигающие звезды. Утром шел снег, затем растаял и влажная сырость пропитала суставы и одежду и жилища людей. «В городах будущего люди будут отапливать улицы», сказал Витович Мишелю и посмотрел на смуглую и стройную женщину впереди. Две золотые спирали дрожали у нее в ушах и она дрожала вместе с ними от холода. Она была без шляпы и черные, тяжелые волосы открывали, как занавес, лоб и брови и невероятно большие глаза. «Африканка» подумал Витович и мгновение видел белую, как известь под солнцем, пустыню, перистые пальмы, ступени плоских крыш и теплую зеленую воду гавани. «Мадемуазель», сказал он ей не задумавшись, «вам нужно согреться, мадемуазель». Они пошли рядом. Мишель шел слева от Витовича. Ему было все равно, куда итти. Он никогда не ложился раньше трех часов ночи и спал, как мертвый, пять часов в сутки.
— Куда мы идем? — спросила женщина. Голос ее звучал глухо — она прятала рот в меховой воротник.
— Куда хочешь.
— «Буль Нуар». Там не дорого.
От печей на верандах кафе пахло раскаленным железом и коксом. Открывались и громко хлопали двери, заглушая рычание саксофонов и дробь маленьких барабанов. Человек в зеленом фартуке вытолкнул на улицу высокую, худую женщину. Она упала на тротуар и прохожие захохотали от неожиданности.
Один из домов был покрыт деревянным футляром, а футляр заклеен афишами синема. В этом футляре открылась ниша, похожая на вход в шахту. Черный, чугунный шар висел над входом, Мишель толкнул стеклянную дверь и они остановились на площадке лестницы. Лестница вела в подвал. Душный дым сигарет, пелена паров алкоголя плавал над головами людей, над людьми и столиками. Тысячи надписей и рисунков покрывали стены, расписанные под старый камень, и эти гильотины, кораблики и женские профили на стенах походили на грубую татуировку моряков. В конце подземного зала, там, где когда-то был камин, сидели музыканты и под роялем, положив голову на лапы, спал датский дог. Его серая шерсть блестела, как мрамор. Вежливый, седой старик усадил Витовича и Мишеля и женщину у самой стойки. Над ними, под самым сводом, таинственно звучал голос хозяйки:
— Кальвадос-кальва два.
— Одно диаболо.
— Два виски, два.
— Что ты пьешь? — спросил Мишель и посмотрел на женщину. Гарсон наклонился над ними, опираясь рукой на столик. У гарсона был величественный профиль посланника.
— Все равно, — сказала женщина. — Мне холодно.
— Дайте ей грог, а ты?
Витович сказал. Медленно поворачивая голову, он рассматривал людей за столиками. Восемь лет он не был в Париже, но он сразу понял, что это добросовестный, приличный и почти неизвестный иностранцам дансинг. Он понял, что это дансинг для богатых студентов и приезжающих веселиться провинциалов. Провинциальный профессор с ленточкой почетного легиона, юноша, начинающий ночную жизнь и подражающий в костюме знаменитому танцору из Фоли Бержер, красивый солдат, сын ювелира с улицы Риволи, отбывающий воинскую повинность в специальных войсках. Последней Витович рассмотрел женщину, которая сидела рядом с ним. Она медленно подняла голову.
Это была великолепная и мрачная маска. Тяжелые, тусклые волосы углом открывали лоб и как бы нарисованные густой тушью наклонные брови. Острые загнутые ресницы прятали и открывали непроницаемые черные, отсвечивающие как антрацит, зрачки, выражающие мрачную усталость и скуку. Нижняя часть лица слегка выдвигалась вперед и самое замечательное в этом лице были губы, припухшие, страстные губы над широким раздвоенным подбородком. Зеленые черточки татуировки разделяли подбородок и лоб. Эта великолепная голова была посажена на гибкую, сильную шею и высокие светло-коричневые плечи.
— Животное, — ласково сказал Мишель и погладил ее по сильному, согнутому колену. Он ощутил под тонким шелком горячее тело и скользкую, гладкую, как у змеи, кожу.
— Ты из Алжира?
— Из Орана, — сказала женщина.
— Оран — это в Марокко. Как тебя зовут?
— Ниеса.
— Что ты делаешь в Париже? — спросил Витович.
Мишель засмеялся. Внезапно заиграла музыка. Люди вставали из-за столов и неохотно, как по сигналу, шли танцовать.
Она достала из сумочки фотографию, сделанную, как рекламные открытки. Большой удав лежал, как шарф, у нее на голых плечах и она держала на ладони его плоскую голову.
— Это ваша змея? — спросил Витович.
— Моя, — задумчиво ответила женщина. — Это — удав. Он ест живых кроликов. Один раз в две недели ему дают живого кролика. А потом он спит. Я продала его за девятьсот франков. Не правда ли, недорого?
— Он не знает, — задыхаясь от смеха сказал Мишель. — Он не торгует удавами.
Ниеса положила руку на стол. Она закрыла руку шарфом и под шарфом медленно и плавно зашевелилось как бы живое существо. Туго сжимаясь и разворачиваясь, оно двигалось в сторону Мишеля и Мишель вздрогнул от отвращения.
— Он боится, — сказала Ниеса, — он боится. Она сдернула шарф со стола и засмеялась заглушенным гортанным смехом. — Моряк не должен бояться. — Она перевернула руку Мишеля ладонью кверху.
— Я тоже был моряком, — сказал Витович, рассматривая китайскую джонку, — татуировку на руке Мишеля.
Музыканты перестали играть, так же неожиданно, как начали.
— Что же, ты спала со своей змеей? — спросил, закрыв один глаз, Мишель.
Витович поморщился. Этот грубый и грузный человек слегка раздражал его. Они встретились сегодня на бульваре Монмартр. Может быть не стоило ему доверяться. Десять лет прошло с тех пор, как их койки были рядом на грузовом пароходе «Руан».
— Ты не француз, — сказала Витовичу Ниеса.
— Мой отец — поляк.
Мишель часто и без причины смеялся. Это означало, что женщина ему нравилась.
— Хочешь танцовать? — вдруг спросил он.
— Я хочу с ним.
— Но я не танцую, — смущаясь сказал Витович.
Мулатка с высоко взбитыми волосами проходила мимо их стола. Ниеса кивнула ей и мулатка прошла, закрывая лицо белым мехом. В профиль она была так хороша, что все на нее оглянулись.
— Это Диама, — мечтательно сказала Ниеса, — она очень красивая, но любовник обжог ей лицо кислотой. Ты видишь?
— Я не люблю цветных, — невнятно бормотал Мишель, — от них пахнет.
Черный зрачок женщины блеснул и потух.
— У нас говорят, что пахнет от белых. От белых пахнет мертвецом. Но не от всех — торопливо сказала Ниеса и посмотрела на Витовича.
— Ты позволишь мне танцовать?
Она встала и кивнула юноше в необыкновенно широких, закрывающих обувь, панталонах и коротком пиджаке. Плечи и руки и ноги этой женщины поражали стройностью линий и силой. Она двигалась в толпе танцующих с медленной и хищной легкостью. Когда она танцовала, ее глаза смотрели через головы в пространство мимо людей и стен.
— Животное, — одобрительно бормотал Мишель, — обыкновенная «poule», а держит себя, как королева.
— Где ты видел королеву? — спросил Витович.
— В Гааге, в Голландии и на Суматре. У королевы Суматры на шее висели высушенные пальцы с ногтями. А у королевы из Гааги — жемчуг.
— Это не «poule», — задумчиво сказал Витович. — Ты промахнулся.
— Как ты в тире сегодня?
— В конце концов я понял.
Внезапно потух свет. Прожектор сбоку осветил танцующих и плоские, точно вырезанные из картона силуэты, подергиваясь, проходили мимо Витовича.
— Я рад, что встретил тебя. — сказал Мишель. — Мы дружно жили на «Руане». Затем агент оставил меня в Сэн-Назер. Когда ты ушел с «Руана»?
— Я остался в Бергене.
— Почему в Бергене?
— Берген — нейтральный порт. Слава богу Норвегия не воевала. Мне надоело возить снаряды и ждать, пока нас отправят к рыбам.
— Но ты же был мобилизован?
Витович пожал плечами. Зал осветили и музыка перестала играть. Ниеса вернулась, придвинула свой стул к стулу Витовича и положила руку на его плечо.
— Что же ты делал дальше?
— Жил. Я много ездил по северу с китобоями. Я был в Швеции, в Финляндии и России.
— В России?
— И в России, конечно.
— Это было в те годы?..
— Именно в те годы. — Витович повернулся к женщине. — Хочешь еще грогу?
— Нет, мне тепло. Мне жарко. — Она посмотрела на него и улыбнулась. Это была печальная и злая улыбка. — Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой?
— Куда? — спросил Витович. Она погладила его волосы, мягкие, светлые волосы северянина, затем наклонила его голову и приложила густую жесткую черную прядь к волосам Витовича.
— Ты выиграл? — сердито сказал Мишель. — Поздравляю.
И он постучал кольцом о мрамор стола.
Ниеса обнимала Витовича за шею. Ее горячая, широкая ладонь касалась его лба. Никто не глядел на них. За другими столиками тоже обнимались, пили и смеялись.
— Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой? — металлическим и немного глухим голосом спросила Ниеса. Она взяла руку Витовича. Белые и коричневые пальцы переплелись.
— Может быть у тебя нет денег?
Витович отнял руку.
— Я пойду танцовать, — сказала она и встала. Красивый солдат пошел ей навстречу.
— Возьми ее, — сказал, как бы про себя Мишель, — должно быть она очень хороша.
Опять потух свет. Сверху с потолка спустили граненый зеркальный шар. Прожектора с двух сторон ударили в шар и отраженные лучи разбрызгались по потолку и по стенам и солнечные зайчики поплыли в воздухе по людям и предметам, как радужные мыльные пузыри.
— Подлая жизнь, — задумчиво сказал Витович. Он искал в этой полутемноте африканку и не находил. — Подлая и продажная жизнь. Я говорю тебе, что это хорошая женщина. Я вижу. Не смейся. Ей двадцать лет, не больше двадцати. Каким ветром занесло ее сюда? Жестокий и злой ветер. Через пять лет она будет старухой. Подлая жизнь…
— Так говорят глупцы и неудачники. Я доволен жизнью.
Мишель улыбался. Его красные пухлые губы двигались в темноте, как набухшие пиявки. Радужные зайчики на стенах и потолке на миг остановились и потухли. Горячая рука легла на плечо Витовича. Он чувствовал ее жар сквозь сукно пиджака.
— Пойдем.
— Надо, чтобы ты пошел с ней, она потеряла время.
Витович посмотрел на Мишеля, потом на женщину.
— Ты потеряла время?
Они встали из-за стола. Ниеса придвинулась к Витовичу.
— Я не возьму денег. Я хочу, чтобы ты пошел со мной. Пусть он уходит. А ты пойдешь со мной.
Они поднялись по лестнице и вышли на улицу. Двое полицейских стояли у выхода, как кариатиды. Витович и Ниеса прошли, задевая твердые края их клеенчатых плащей. Сзади шел Мишель и слушал, как шептались двое впереди.
— Сегодня невозможно.
— Слушай, — говорила она, — я не могу много сказать. но я понимаю много. Я хочу быть с тобой долго, день и ночь, много дней и ночей. Я хожу ночью по городу, потому что не могу быть одна. Мне страшно.
Она наклоняется к нему и прижимает жесткие, черные, как тушь брови к его бровям и губы к его губам. Он чувствует жар, поглощающую упругость ее груди, силу и вместе с тем изнеможение и нежность самой прекрасной женщины, которую он встретил на земле.
Несколько узких и грязных улиц у вокзала Сен-Лазар названы в честь европейских столиц и похожи друг на друга, как похожи отели и кафе на этих улицах. Нет никакой разницы между отелем «Шик» и отелем «Луна», и нет разницы между «рю де Виен» и «рю Будапест».
Несколько маленьких, грязных отелей образуют «рю Будапест». По деревянной скрипучей лестнице отеля «Луна» поднимаются на третий этаж. Шесть дверей выходят в темный и узкий, похожий на продолговатый ящик, коридор. Шесть дверей с номером, нарисованным масляной краской на каждой двери. В номере 26 между двумя зеркалами сидит Витович и видит в треснувшем каминном зеркале наклонное отражение стены, окна и кровати. Железные ставни открыты, окно выходит в темный колодезь и упирается в зеленовато-серую облупившуюся стену. Здесь всегда темно и потому Витович не может определить конец ночи и начало нового дня. Зеркало над карнизом камина и зеркало над кроватью повторяют друг друга и повторяют коричнево-смуглые плечи и разбросанные, спутанные черные кольца волос женщины, которая спит на смятой постели. Волосы на подушке лежат тяжело и неподвижно, как клубки смявшейся тонкой металлической проволоки. В раскрытом шкафу, жалко, как смятые тряпки, повисли два платья, серебряные туфли стоят на карнизе камина, поверх пустых флаконов и квадратных коробок пудры. Помада для губ и карандаши для грима разбросаны в беспорядке и от них идет сладкий и густой запах дешевых конфект. Но здесь есть еще один запах, крепкий и острый, — запах, вызывающий представление о крытых тростником базарах, подгоревшем на углях мясе, прелых бананах и пряной и острой зелени юга.
Витович смотрит на часы. Они остановились и показывают четыре часа и двадцать две минуты. С этого времени прошло может быть двадцать минут, а может быть два, три часа. Витович встает и с недоумением и неловкостью смотрит на спящую женщину. Затем он идет к камину и рассматривает себя в зеркале. От бессонной ночи под глазами желто-синие тени и в светло-серых, почти белых, зрачках муть и тусклость усталости. Он морщится, укоризненно качает головой и еще раз осматривает бедную комнату, половину которой занимает гнусная, широкая кровать и обои с дикими, сумасшедшими цветами, эту глупую и гнусную клетку, в которой живет африканка, по имени Ниеса. И взгляд его опять возвращается к треснувшему каминному зеркалу и вдруг он видит в щели между рамой и зеркалом лист желтоватой бумаги в формате письма, лист бумаги, оставленный так, чтобы его видел каждый, вошедший в эту комнату.
Витович наклоняется и читает заголовок, написанный крупными острыми буквами:
Немного ниже более мелкими буквами написано следующее:
«Дорогой неизвестный, вы пришли в эту бедную комнату и сегодня заменили меня. Вы — белый, из любопытства или из прихоти взяли цветную женщину, и, вероятно, вы не захотите утруждать себя мыслями о ее прошлом и о том, что же привело ее на бульвары. Если я вас угадал — то оставьте это письмо там, где вы его нашли. Если же вы любопытны, если у вас острый глаз и вы умеете выбирать цель, читайте дальше…»
Витович подходит ближе к лампе под розовым бумажным колпаком. Он смотрит на спящую, не видит ее лица и видит только слегка раздвоенный подбородок с бледно-зеленой черточкой татуировки. Он продолжает читать, легко разбирая этот острый и слабый почерк:
«Я был неважным художником, у меня был туберкулез и я долго жил в Африке — в Алжире и Марокко. Я много ездил по северу Африки, рисовал и продавал туристам головы кабилов, арабов и их женщин. Пять лет назад я жил в Оране, в провинции, на границе, между французским и испанским Марокко. В Оране я увидел женщину по имени Ниеса, которую вы узнали сегодня. Я увидел ее за решетчатыми воротами публичного дома. Я увидел ее за решеткой и остановился, потому что она совершенно не похожа на этих несчастных, проданных и запертых в клетки коров. (Вы видите, что я не сентиментален). Ниеса была из сумасшедшего пограничного племени. Ее продали четырнадцати лет. Вернее ее обменяли на магазинную винтовку Снайдерс и пятьсот патронов. Впоследствии эта винтовка и патрон вероятно, обошлись не дешево испанцам. Ниеса была великолепна. Ее предлагали только богатым гостям, кроме того, она танцовала для туристов с живым удавом. За месяц до этой встречи я продал богатому аргентинскому скотоводу тридцать одно полотно, тридцать один этюд голых африканок. Я был почти богат и я выкупил эту женщину и ее удава из дома, о котором говорил. Пять лет она, была со мной, она была моей подругой, моей женой, если вам угодно. И она будет ею до моего последнего дня. Воздух и солнце Африки удлинили мою жизнь на несколько лет. Когда же воздух и тепло оказались бессильными, я и Ниеса сели на пароход и поплыли в Марсель. Я хотел умереть в Париже, под парижским небом, под небом Монпарнаса, хотя бы за столиком кафе «Дом». Но, по-видимому, я умру на этой широкой и мерзкой постели, жесткость которой вы испытали сегодня сами. Мой дорогой незнакомец, если вы стоите больше, чем обыкновенный бульварный волокита, если вы видите дальше и глубже, чем эти ночные филины в моноклях, и фазаны в смокингах, будьте великодушны к подруге умершего художника, женщине по имени Ниеса. Будьте великодушны к женщине, которая умеет думать о жизни и людях, любить и быть верной и которой не осталось в жизни ничего, кроме тротуаров рю Пигаль и бульвара Роше-Шуар».
Витович дочитал письмо и поднял голову и увидел отраженные в зеркале широко раскрытые глаза, неподвижные, черные, как антрацит зрачки и ресницы, загнутые кверху, как хлыст.
— Ты уходишь?
— Я приду.
— Ты придешь ночью в Буль Нуар — ты придешь? — спрашивает задыхающимся шепотом Ниеса. — Дай мне память о себе. Память. — Ее пальцы цепляются за пуговицы пиджака и путаются в галстухе. Витович опускает руку в карман. Он находит высохший, свернувшийся в трубку, фотографический снимок, фотографию, снятую на бульваре. Ниеса берет снимок и, не глядя, прячет его в сумочку, прячет рядом с седой прядью волос, перевязанной черным траурным крепом.
— Ночью, в «Буль-Нуар».
Через два часа — светает. Облака раздвигаются и открывают бледную, слабо мигающую утреннюю звезду. Две багровые полосы, одна над другой, вспыхивают на востоке. Разорванные клочья пара плывут над виадуками, над светящимся чертежом рельс, над железным плетеньем семафоров и стрелок вокзала Сен-Лазар. Первые утренние поезда уходят из Парижа на запад к океану и на юг к морю. В тоннеле метрополитэна с жужжащим сквозным гулом пробегает шестичасовой поезд. День начинается и проходит по разному для Витовича, Мишеля и женщины из Орана по имени Ниеса. Когда же приходит вечер и ночь, — пьяницы опять расстреливают последние заряды в тирах, одни за другими останавливаются лодочки и золотые быки каруселей и на бульваре Рошешуар опять пахнет жареными каштанами и горьким дымом бензина.
Ниеса спускается по лестнице в дансинг «Буль Нуар» и смотрит вниз сквозь алкогольный пар, и пахнущий косметикой дым сигарет.
— Ниеса, — говорит ей гарсон с лицом посланника, — это направо в углу.
Красивый солдат и студент, одетый, как танцор из Фоли-Бержер, поднимаются с мест, но она проходит, раздвигая танцующие пары и отстраняя руки, протягивающие ей бокалы. Она проходит в угол залы. На столе рядом с рюмкой тускло-зеленого ликера лежит котелок и трость. Мишель показывает ей на стул рядом с собой. Третьего стула нет и высокого человека с мягкими светлыми волосами тоже нет.
— Он не пришел? — спрашивает Ниеса.
— Гарсон, — говорит Мишель, — еще одну Тарагонь…
— Он не пришел? — повторяет Ниеса.
Улыбка раздирает губы Мишеля и маленькие глазки пропадают в глазных щелках.
— Он не мог притти. Но он ждет тебя.
— Где?
— У меня.
— Тогда — идем.
— Если хочешь…
Он стучит тростью о мрамор.
Площадь Пигаль сияет, как цирковой манеж, кафе и синема площади светятся, как ложи. Дальше они едут по тихим улицам. Такси обгоняют их и пропадают, скрестив свои двойные, золотые огни с их огнями. Зелено-золотым многоточием уходят на закруглении фонари. Отражения огней в мокром асфальте похожи на плоские, изогнутые ножи янычаров. В темноте Мишель находит твердое и круглое колено, почти горячий от тепла ее тела скользкий шелк платья. Розовый свет ночного кафе вдруг падает в темную коробку такси и Мишель видит черные круги бровей и ресниц, но глаза закрыты. Руки ее лежат вдоль туловища и она сползает по коже сидения и напоминает Мишелю какое-то отвратительное и вместе с тем привлекательное живое существо. Они находятся на авеню Фридланд. Мраморный Бальзак в длинной, ночной рубахе, как театральный призрак промелькнул в окне, и такси остановился. Мишель открывает своим ключом желтую, отполированную дверь, еще одну дверь и пропадает в темноте. Затем щелкает выключатель. Это маленькая квартира холостяка. Мебель, зеркала и люстра, и кровать под балдахином, все, как в других, таких же квартирах, в которых не живут. Все здесь, как пятьдесят и семьдесят лет назад, когда сюда приходили дамы в кринолинах и мужчины в сюртуках синего и зеленого сукна. На маленьком столике у камина бутылка тускло-зеленого ликера, виноград, бананы и две рюмки.
— Однако, здесь не тепло, — говорит Мишель, — но мы зажжем газовую печь.
Он поворачивает рукоятку, подносит спичку, и синие у основания и белые вверху огоньки, струятся и мигают в решетке камина. Затем Мишель уходит в туалетную комнату, слышно, как шумит вода, шипит пульверизатор, Мишель возвращается в черной с зелеными разводами пижаме, от него пахнет горькими и острыми духами. Ниеса сидит на ковре. Она сняла туфли и чулки и ее коричнево смуглые ноги упираются в цветы и листья ковра, так как если бы это был горячий песок пустыни или твердая, обожженная глина — земля Африки. Ниеса распускает волосы, наматывает тяжелые пряди на руку и оттягивает их назад. Мишель смотрит на эту, вдруг ставшую плоской голову, и на стянутое черным шелком сильное, подтягивающееся к огню тело и опять не понимает, почему эта женщина одновременно желанна и отвратительна. Она подползает к теплу и плоская голова вдруг напоминает ему удава.
— Я не люблю цветных, — говорит Мишель и наливает две рюмки, — но ты другое дело. Ты — другое дело.
— Когда он придет? — спрашивает Ниеса.
— Через пять лет, не раньше, — отвечает Мишель. Он медленно переливает зеленую жидкость из рюмки в рот и смеется. Губы его раздирает смех. Ниеса наклоняет голову, обхватывает руками колени и черные зрачки, не мигая, глядят в подернутые стеклом и влагой глазки Мишеля.
— Ты меня обманул. Он сказал, что придет.
Она качает голову из стороны в сторону, узел волос распадается и черные пряди падают на грудь и плечи.
— Я знаю людей, — говорит она звенящим, металлическим голосом, — я знаю людей, как знает собака или лошадь. Он хороший человек. Человек, который привез меня сюда тоже хороший, но он много кашлял, потерял кровь и умер.
Мишель бросает две диванные подушки на пол. Он берет с собой бутылку и две рюмки, долго выбирает место и садится на ковер рядом с женщиной. Он наливает рюмку себе и женщине, следит за тем, как она пьет маленькими глотками и вдруг ударом локтя выбивает у нее из рук рюмку, хватает ее за волосы и притягивает к себе. В эту же секунду он падает на подушки, опрокинутый сильным ударом в живот.
— Животное, — задыхаясь шепчет Мишель, — ты сумасшедшая!
Она лежит на ковре, опираясь на руки и втянув голову в плечи.
— Животное, — говорит Мишель упавшим голосом, — проклятый удав… Я думал, что ты обыкновенная «poule», ты сумасшедшая. Стоило бы тебя за такие штуки выгнать назад, в колонии. Ты еще смеешься? — он морщится и растирает живот, — ты смеешься? Посмотрим, как ты будешь смеяться, когда тебя поведут в полицию. И я поговорю с тобой не как Мишель, а как господин старший инспектор Мишель Пти. Глупая тварь.
Он все еще тяжело дышит и гладит живот. Затем медленно поднимается с пола и идет согнувшись к дивану.
— Можешь убираться. У меня нет охоты возиться с тобой.
— Я буду ждать его, — говорит Ниеса, придвигается к огню и смотрит в белые и синие огненные ручейки.
— Дура. Жди, если хочешь. Тебе придется долго ждать. Не менее пяти лет во всяком случае.
— Почему ты сказал пять лет? Скажи, где он.
Она подползает к дивану и ловит его руку, пухлую руку с бриллиантом и сапфиром на безымянном пальце.
— Животное, — успокаиваясь говорит Мишель, — если хочешь знать, он — в тюрьме.
Он видит черные остановившиеся, непроницаемые как антрацит, зрачки и пробует улыбнуться:
— Пять лет он получил за дезертирство. Затем он приехал из России — это тоже чего-нибудь да стоит. Ты этого не понимаешь, глупый зверь.
— Пять лет, пять лет, — повторяет Ниеса, — я не могу ждать пять лет. Мне девятнадцать лет. Через пять лет я уже не буду здесь…
— Ты будешь в Бресте или в Шербурге. Или в Марселе, в Старом порту, в доме за пять франков.
Короткие пальцы Мишеля цепляются за ее платье. В узких щелках слабым, зеленоватым отблеском вспыхивают глазки, но сразу потухают.
— Надо ждать утра… Как жарко. — Мишель протягивает руку, ощупью находит рукоятку газовой печи. Белые и синие ручейки огня гаснут, как срезанные бритвой. Ниеса лежит на полу и глядит вверх в стеклянную бахрому люстры.
— Кто же это сделал, — говорит она задумчиво и протяжно, — кто?
Мишель лежит на спине и тоже глядит в потолок. От тепла и густого и крепкого ликера его разбирает сон. Зачем он привез эту женщину?
— Кто же это сделал?
— Кто-нибудь да сделал. Он дезертир.
— Это сделал ты, — покачиваясь говорит Ниеса. — Ты сам сказал, что служишь в полиции. Это сделал ты.
— Он сам виноват, — невнятно бормочет Мишель. — Со мной промахнулся, уверяю тебя. Я понимаю, что такое долг! Наши койки были рядом на «Руане». Но долг прежде всего. Я не тот, за кого он меня принял. Тоже ложный прицел. Он промахнулся.
Колокольчик каминных часов ударил три раза. Мишель лежал с закрытыми глазами. Ниеса смотрела в его красное влажное лицо. Он засыпал, сложив руки на животе. Он засыпал своим привычным мертвым сном. Ниеса встала. Она нашла свои чулки и туфли. Она надела их медленно, не торопясь, сильно натягивая чулки. Затем положила руки на бедра и подошла к Мишелю. Он спал, всхрапывая и брезгливо оттопыривая губы. Несколько мгновений она смотрела на него, медленно покачиваясь из стороны в сторону. И в эту минуту она походила на удава, удава, свернувшегося кольцом и медленно раскачивающего тяжелую, плоскую голову. Затем Ниеса прошлась по комнате. Слабо тикали часы. В туалетной комнате тоненькой струйкой бежала вода. Она подняла с ковра свое пальто и подошла к окну. Железные ставни с прорезами были плотно закрыты. Она задернула драпировки. От остывающей газовой печи в нише камина шла последняя теплота. Ниеса подошла к печи и протянула руки, согревая пальцы этим последним теплом. Затем она нашла рукоятку печи и сильно повернула ее. Кислый, тяжелый, металлический запах газа ударил ей в ноздри, она отшатнулась, закрыла лицо и бросилась к дверям. В передней Ниеса тихо и плотно закрыла дверь, задернула драпировку и нашла задвижку выходной двери.
По улице она шла не торопясь, остановилась у газового фонаря и вынула из сумочки свернувшуюся в трубку фотографию. Это был скорей фотографический курьез. Нос и брови Витовича удлинились до неестественных размеров, но брови и освещенные вспышкой магния глаза смотрели, как живые. Дальше, вне фокуса, можно было рассмотреть квадратный лоб и толстые губы Мишеля.
В маленькой квартире холостяка спал Мишель и этот сон скоро будет сном мертвого. Волна газа, тяжелый металлический запах, шел из печи. Серая мышь выбежала из-под складок портьеры, слабо заметалась и затихла, как серый комочек, на цветах и листьях ковра. Мишель застонал, но не шевелился. Ему снился удав, тяжелые сжимающиеся кольца и плоская голова удава.
Еще не светало, но осенние густые облака раздвинулись и утренняя звезда слабо блеснула в синем просвете над черно-серым массивом Триумфальной арки.
Елисейские поля
Артур Ричель приехал в Париж в среду, в шесть часов вечера, и остановился в отеле «Клэридж». Уже неделю в отеле жили Фолл и Блэкбёрд. Фолл дал короткое интервью журналистам. Было опубликовано, что Артур Ричель собирается строить заводы в одном государстве Средней Европы, что в Париже состоится ряд деловых свиданий, что Ричель совершит прогулку в автомобиле по югу Франции. Газеты воспользовались этим интервью, чтобы сообщить новые данные биографии Артура Ричеля, сумму подоходного налога, уплаченного им в прошлом году, и чистый доход Артура Ричеля в год, месяц и секунду.
Блэкбёрд имел совещание с шефом отеля «Клэридж», выбрал апартамент в бельэтаже для самого Артура Ричеля и шестнадцать комнат в третьем этаже для сопровождающих Ричеля. Далее он сообщил в гараж, что вместе с мистером Ричелем на пароходе следуют два автомобиля со штатом шоферов и механиков. И таким образом, в среду, в шесть часов вечера, собственная машина и шофер доставили Артура Ричеля с вокзала Сен-Лазар в отель «Клэридж». Мальчики в красных куртках, расшитых позументами и пуговицами, выстроились в вестибюле отеля. И шеф встретил Артура Ричеля у входных дверей. Несколько элегантных дам прогуливали своих собачек на тротуаре у входа в отель именно в тот момент, когда приехал Ричель. Но Ричелю было шестьдесят шесть лет, он не обратил никакого внимания на дам с собачками и, спрятав нос в шарф, сказал мистеру Фолл:
— Я схватил насморк в океане.
Он не сказал ни слова больше, и двадцать репортеров в негодовании покинули отель. Фолл предложил им притти в субботу, между тем, в пятницу утром Артур Ричель должен был выехать в Ниццу.
В среду утром торговое представительство Советского Союза переслало Ивану Андреевичу Донцову письмо. На четырехугольном продолговатом картоне в левом углу было напечатано «Артур Ричель». Внизу круглыми разборчивыми буквами было написано по-английски:
«Дорогой сэр!
Окажите честь позавтракать со мной в четверг в отеле «Клэридж». А. Р.»
В четверг, в половине первого, Иван Андреевич Донцов и Миша Тэрьян находились еще в Луврском музее. Они стояли у картины Делакруа «Резня в Хиосе», и Миша рассказывал о бакинской резне в восемнадцатом году.
— Иван Андреевич, — вдруг вспомнил Миша Тэрьян, — половина первого. Пора.
Однако Донцов хотел показать Мише портрет республиканского генерала и посла конвента в Мадриде, написанный художником Гойя в 1796 году.
— Военком! — восклицал Донцов. — Прямо военком!
Они вышли из Лувра в час без четверти. Обоим хотелось пройти пешком под Триумфальной аркой Карусели и дальше Тюльерийским садом до Елисейских полей. День был душный и теплый, в такой осенний день Париж запоминается навсегда. Но был поздний час, они сели в такси, и Миша Тэрьян смотрел по сторонам широко раскрытыми, блестящими глазами и запомнил черный от времени фасад Лувра, зеленый газон и розовый, как бы живой, мрамор арки короля Людовика. Донцов хвалил камень, из которого строился Париж. «Вот камень, с годами все крепче и чернее. Крупный камень, потому и дома скоро строятся. Затем обрати внимание — леса легкие, тонкие, как спички. Все дело в подъемнике».
Железный подъемник медленно ворочался на крыше строящегося дома, подтягивал и двигал в воздухе обтесанные белые, как пиленый сахар, каменные глыбы. Донцов и Тэрьян следили за подъемником, но такси повернул на набережную, и они поехали вдоль тихого течения глубокой и медленной реки. Чистенький, новый буксир тащил широкую, белую баржу. На корме баржи — домик, каюта, похожая на деревенский домик. Человек в длинной, до колен, блузе поливал цветы, и тут же дети играли с собакой. Тучи автомобилей двигались по обоим берегам реки, и оттого еще удивительнее казались деревенский французский домик и деревенская идиллическая жизнь на барже. Колонна машин повернула на площадь Согласия, и здесь машины разбежались, рассеялись в разные стороны, огибая обелиск и фонтаны. Но автомобиль, в котором ехали Донцов и Тэрьян, втиснулся в новую колонну машин и покатился по Елисейским полям. Широкая асфальтовая полоса улицы походила на застывший морской канал. Зелеными берегами подступали скверы к самому асфальту, и тротуары походили на набережную. Этот асфальтовый канал точно прогибался под тяжестью тысяч машин, и только в самом конце дуга улицы выпрямлялась и поднималась вверх. Здесь Елисейские поля завершала серая кубическая арка с голубым и чистым просветом внутри, как будто тут кончался город и дальше была голубая даль, а не другие улицы и другие дома. У Ронд Пуэн задержал конный полицейский. Пешеходы, перепрыгивая с островка на островок, медленно переходили широкую, обмелевшую реку улицы. Миша Тэрьян держал перед глазами часы и тихо ругался. Стрелки пододвинулись к часу. За Ронд Пуэн улица менялась. Зеркальные витрины автомобильных магазинов отражали и повторяли солнце. Саженные буквы реклам отвоевывали каждый свободный метр фасадов и футляры строящихся домов. Люди совершенно бесцельно бродили по тротуарам и с рассеянным видом сидели на верандах кафе.
— Здесь, — сказал Донцов и постучал в стекло шоферу.
— Ну, ни пуху, ни пера.
Донцов рассмеялся. Автомобиль остановился у подъезда отеля «Клэридж».
У Ивана Андреевича было необыкновенное представление о роскоши. Однажды в жизни он был в Зимнем дворце, но это было на следующий день после выстрелов «Авроры» и ночного боя на Дворцовой площади. Затем в двадцатом году штаб его дивизии занимал дворец князя Сагнушко на Волыни. И в Зимнем дворце и во дворце Сангушко наследили тяжелые солдатские сапоги. На малахитовых столах лежали расстрелянные гильзы, караваи черного хлеба, а поверх них — солдатский жестяные манерки. Все же Иван Андреевич понял, что простор и глубокая перспектива пустынных двухсветных зал, бронза канделябров, хрусталь люстр и мрамор колонн — это и есть роскошь. Вестибюль отеля «Клэридж» почти не изменил представления Ивана Донцова: величественная колоннада вестибюля, бар, напоминающий тронный зал, жемчужины светящихся в расписном потолке люстр, зеркальный блеск полированных стен — это и была роскошь. Стены отражали Ивана Донцова и сопровождающего его, грузного, рыжего с сединой, мистера Фолл. Элегантные, похожие на актеров из великосветской фильмы, парочки совершенно неслышно шли им навстречу по голубому и мягкому ковру. Человек в темно-зеленом фраке с золотым аксельбантом, переставляя ноги, как автомат, бежал впереди, и, пока они шли, Донцов соображал, что величие и импозантность этого здания происходят главным образом от удивительной чистоты, от натертых до сияния зеркал, стен, хрусталя, бронзы и стекла. Уют, симметрично-спокойные линии, перспектива коридоров напоминали ему первый класс трансатлантического парохода. Первый класс он видел однажды в открытый иллюминатор, в доках Гамбурга, когда чинили обшивку парохода «Кайзер Вильгельм». Коридор упирался в тяжелую, белую с золотым ободком дверь, человек в зеленом фраке распахнул обе половинки двери и отодвинулся в сторону. Фолл пропустил Донцова, и Иван Андреевич увидел зал, в котором при случае можно было разместить батальон пехоты. Противоположные двери распахнулись, два человека: один высокий, худой с зачесанными назад седыми волосами, другой — худой плоский человек с выбритой верхней губой и русой квадратной бородкой вышли на встречу Донцову.
Донцов узнал Артура Ричеля по портретам, по бледным оттискам стертых клише вечерних газет. Сначала он показался Донцову моложе, чем на фотографиях; только нижняя часть лица, мягкий и круглый подбородок и сухая старческая шея выдавали годы Ричеля. Человек с русой бородкой согнулся и протянул обе руки Ричелю, тот взял его обе руки одной левой, а правую протянул Донцову, и Донцов пожал холодную, сухую, с деформированными суставами, руку старика. Мистер Фолл невозмутимо и почти незаметно переменил диверсию и оказался впереди человека с русой бородкой, оба пошли к выходу, между тем Ричель, не выпуская руки Донцова, повел его в боковую дверь. Другая комната была маленькой гостиной, но здесь почему-то стояли стоймя высокие чемоданы и на сдвинутых столах лежали пестрые, разрисованные картоны. Похожий на Фолла, но совершенно лысый человек рассматривал на свет рисунки. Ричель взял этого человека за борт пиджака:
— Вилэм, переведите мистеру Донцов…
— Я говорю по-английски, — сказал Иван Андреевич.
— Хорошо, очень хорошо… — И Ричель улыбнулся усталой и неожиданно приятной улыбкой. Он стоял против света, и Донцов мог рассмотреть седые, редкие, зачесанные назад волосы, прозрачные, почти белые, глаза с неуловимой, вспыхивающей и погасающей точкой в середине зрачка и мягкий, круглый, старушечий подбородок. Концы черного галстука высовывались из-под острых, торчащих углов старомодного отложного воротника. Мешковатый, двубортный пиджак висел, как на вешалке, и в костюме была небрежность, неаккуратность, причуда, ставшая привычкой.
— Не обращайте внимания на эти рисунки, — продолжал Артур Ричель, похлопывая Донцова по руке выше локтя. — У вас хорошие мускулы; только что у меня был Майльс, большой художник, великий мастер. В Европе и у нас он стоит очень дорого, вы видели его работы, не правда ли? — Они шли об руку, и Донцова удивлял звонкий, почти молодой голос старика.
Что это — юношеский жар, молодой задор, чудом сохранившийся у шестидесятилетнего старика, или искусственное, временное возбуждение?
Они вошли в столовую. Окна, вернее все стены, были совершенно закрыты тяжелыми, непроницаемыми для света драпировками, и одна люстра из черного металла бросала правильный световой круг на скатерть, серебро, хрусталь и цветы. Стол был круглый и очень большой, но были накрыты только три прибора.
— Сядьте рядом со мной, мы обойдемся без переводчика.
Только сейчас Донцов увидел, что в тени, за световым кругом, вдоль дубовой панели, стояли люди. Металлические пуговицы их фраков неподвижно блестели в темноте. Донцов молчал и следил за тем, как Ричель подносил к губам бокал с минеральной водой и как цепко охватывали стекло желтые, бескровные пальцы.
— Я люблю здоровых людей, здоровые люди хорошо работают. Кушайте, мистер Донцов. Не обращайте на меня внимания. У меня особый режим. Шестьдесят шесть лет, вы меня понимаете, мистер Донцов?..
— Я перебью вас, — сказал Иван Андреевич, смущаясь от того, что давно не говорил по-английски, — вы говорили о Майльсе, разве вы собираете картины?
— Нет, я не коллекционер. Но вы, конечно, слышали, что я купил марку «Франклин». Правду сказать, я профан в автомобильном деле, но мне кажется, это к лучшему. Я свежий человек. У меня нет предвзятости и устарелых навыков. К будущему году я совершенно реорганизую заводы. А в двадцать девятом году «Франклин» будет стоить дороже Пакарда и Ройса. Майльс предлагал мне свой проект раскраски кузова и колес. И, знаете ли, я убедился в том, что он мне не нужен. Художники мне не нужны, я буду учиться у природы.
Ричель остановился и, подготовив эффект, продолжал:
— Я остановился на попугае.
Донцов перестал есть. Его раздражали почти невидимые. быстрые и ловкие руки лакеев, неслышно наливающие вино в бокалы и неслышно меняющие приборы. Немые, как бы несуществующие свидетели этой встречи раздражали его.
— Я остановился на попугаях, — с увлечением маниака продолжал Ричель, — именно на бразильских попугаях и некоторых видах ящериц. Вы имеете некоторое представление о расцветке попугаев и ящериц? Или расцветке колибри? Именно такие тона надо сочетать в окраске кузова и колес. В Лондоне, на нашем стенде, мы выставили нашу модель 1928 года…
Лакеи привозили и увозили серебряные блюда. Маленькие столики откатывались в сторону, и на их место из темноты выдвигались другие. Перед Ричелем стыла на тарелке жидкая, серая кашица. Он опустил глаза в тарелку и скептически рассматривал ее, прищурив глаза.
Этому человеку принадлежала половина мировой выплавки железа и стали.
— Слушайте, мистер Ричель, — громко выговорил Донцов, — давайте поговорим о деле. Вы знакомы с единственным вопросом, который меня интересует.
— Очень немного, очень немного, — сказал Ричель, отодвигая тарелку с серой кашицей, — то есть я знаю то, что читал в «Hutte» и в наших справочниках. К моему стыду Россия меня мало интересовала, однако, я могу вам перечислить ваши заводы на Урале и Кривом Роге, процент серы, содержащийся в коксе Донецкого и Кузнецкого бассейнов, анализы чугуна Брянского и других заводов.
Цифры и названия он произносил быстро, не задумываясь, упершись глазами в скатерть, точно читая с невидимых диаграмм и таблиц.
Донцов встал. Он не мог говорить сидя. Его смущала скатерть, хрусталь и цветы. Он сделал несколько больших шагов и сразу почувствовал себя тверже и, не глядя на Ричеля, заговорил в пространство — во враждебную, настороженную темноту.
— С вашей точки зрения вы правы, мистер Ричель, правы, когда говорите о количестве выплавленного нами чугуна и ничтожной доле его, приходящейся на душу населения нашего Союза. Я знаю ваши цифры и с завистью думаю о них Я знаю анализ Коннесвильского кокса и ваши Питсбургские копи, но вы забываете о наших резервах. Наши копи идут по поверхности земли, мы еще не проникли в недра, мы не израсходовали тысячной доли наших богатств Вы, один из первых дельцов Америки, имеете представление о русских и России по книгам ваших соотечественников, по запискам ваших секретарей. Другие ее знают по пьесам Толстого, по книгам Достоевского, по музыке и танцам и театру, которые идут из России. Но прежней России нет. Прежних русских нет. Мы вытащили новых людей из гущи, из ста тридцати миллионов. Нет кающихся дворян, нет камаринских мужиков и темных мастеровых. Впрочем, вы этого не поймете. Ваши секретари дали вам как будто точные сведения, и вы уверены в нашей слабости. Однако же вы знаете, сколько мы восстановили доменных печей, вы знаете, как растет выплавка чугуна. Все это вы можете увидеть своими глазами через неделю на Урале и в Кривом Роге.
Ричель поднял руку и почти беззвучно сказал:
— Кокс.
— Да, вы правы. Уголь. Уголь и железо. Одно цепляется за другое. Кокс.
— Вы восстанавливаете доменные печи, вы тратите кокс на полуфабрикаты и у вас нехватает его на выработку фабрикатов. Надо реорганизовать, надо совершенно переоборудовать ваши заводы…
— Верно. Поэтому я и говорю сейчас с вами. Не ради же остендских устриц, чорт их возьми, я здесь!
Донцов расстегнул пиджак и вытер выступивший на лбу пот.
— Вы можете нам помочь. С вами мы сделаем три шага вперед, без вас — один. Но мы не погибнем. Я знаю вашу биографию, Ричель, я знаю, с чего вы начали сорок лет назад. И мне кажется, что вы сохранили здравый смысл, несмотря на пять долларов чистого барыша в секунду. Я уверен, что вас интересует это дело, несмотря на ваш безразличный вид.
— Оно меня интересует.
— Конечно, я уверен, что вы много думаете о том, куда поместить несколько сот свободных миллионов. Поэтому вы схватились за «Франклин» и думаете о раскраске кузова, о люкс-автомобилях для кокоток и богатых дураков. Вы взяли все у настоящего и у прошлого, но будущего у вас нет. Вот новое дело. Дело будущего. Дайте нам машины, и мы будем работать не хуже Питсбурга. Я говорю с вами так, потому что вы не банковская акула с Уолл-Стрит, а настоящий промышленник. Вы захватили железо и уголь обеих Америк, при чем же тут попугаи и ящерицы, чорт их возьми?
Они были совершенно одни. Лакеи незаметно ушли в ту самую минуту, когда Донцов встал из-за стола. Ричель сидел неподвижно, еле заметным движением пальцев подтягивая к себе скатерть. Донцов смотрел в темноту, в тяжелые, непроницаемые драпировки, и в этой темноте, за плечами старика он как бы видел огромные пространства изрытой шахтами земли, горы каменного угля, гигантские подъемные краны, спокойное, слегка загибающееся коптящее пламя плавильных печей, подвесные, двигающиеся в воздухе вагонетки и заводы, дивизии заводов, армии заводов, теснящие железнодорожное полотно. Вчера ночью, именно такой он видел Бельгию в окне экспресса, пятнадцать лет назад он видел Питсбург — Пиренеи руды, Альпы, Гималаи чугуна, железа и стали. И все это было в руках усталого, скучающего старика.
— В сущности мы враги, — наконец выговорил Ричель. — Я люблю примеры из библии. Голиаф и Давид. И вот Давид приходит к Голиафу и говорит: «Сделай мне пращу, и я когда-нибудь убью тебя из этой пращи». Вы меня понимаете?
— Какое мне дело до библии? Какое вам дело до библии? Когда вы разорили тысячи людей, когда вы организовали Всеобщую Металлургическую Компанию, вы не искали примеров в библии. Мне кажется, что я вас понял. У вас просто нехватает смелости. Это старость.
Ричель слабо улыбнулся.
— Вы боитесь. Двадцать лет назад у вас хватило бы смелости работать с нами. В сущности, мы должны бояться вас, Голиафа, а мы зовем вас работать. Я понимаю. Гораздо больше нас вы боитесь финансистов с Уолл-Стрит, банковских акул, которых вы презираете, затем вы боитесь Пятой авеню и прессы наших кредиторов. И, знаете ли, Ричель, это — старость. Не гипнотизируйте себя «Франклином» и попугаями. Это — старость.
Донцов посмотрел на часы.
— Вы уходите? — спросил Ричель и встал. — Но, я думаю, мы еще встретимся. Я люблю живых и здоровых людей.
Донцов спустился в вестибюль. Красивые женщины в пышных мехах заглядывали ему в глаза — может быть, потому, что его провожал секретарь самого Ричеля, а может быть, и потому, что Донцов был стройным и складным малым. Он шел и думал о Ричеле, о старом Ричеле с ревматизмом и язвой желудка, и смотрел на открытые плечи и ноги женщин с любопытством и легким озорством.
Ричель сидел в одной из одиннадцати комнат апартамента и растирал ладонью мертвеющий мизинец. Он не болтун, русский молодой человек, но он сказал именно то, о чем иногда думал Ричель.
— Помните, Фолл, — вдруг сказал он, — помните, сорок лет назад, когда мы были молоды, в Портланде, в лесу, мы говорили о смерти. И вы сказали: «Люди придумают что-нибудь к тому времени, когда нам придется умирать». Вот прошло сорок лет, и ученые люди ничего не придумали. Мы даем им деньги, много денег, и все-таки они ничего не выдумали.
— Ничего.
— Старое уходит, — думал вслух Ричель, — в сорок, пятьдесят лет человека режет бритва. Это — зрелость. Затем лезвие не годится, и это — старость. Надо бросить лезвие.
Между тем, Иван Андреевич Донцов вышел из подъезда отеля «Клэридж». Шофер такси перегнулся и открыл дверцу машины, но Донцов покачал головой и пошел направо по Елисейским полям. Он почувствовал волчий голод, удивился и вспомнил, что ничего не ел, и рассмеялся.
Около Инвалидов есть ресторанчик для шоферов. Там в любое время можно получить телячье филе и сухое, легкое Анжуйское вино. Донцов повернул влево и, прыгая через две ступеньки, сбежал вниз, в душную и сухую ночь метрополитэна.
Лед и пламень
Осенью 1926 года Иван Иванович Зайцев выехал на пароходе «Пестель» из Новороссийска в Крым, в Севастополь. Пять недель Иван Иванович жил у начальника Энской дивизии, Яна Карловича Шерна. Эти пять недель они провели вместе, частью в лагерях, частью на конском заводе в Северном Кавказе. Горы и воздух, люди и лошади понравились Зайцеву. Он мог бы прожить у Шерна до осени. У них были грубовато-приятельские, давние отношения, отношения бывшего командарма и его начальника штаба девятнадцатого и двадцатого годов. Когда Зайцев сказал, что уезжает в Новороссийск, а оттуда с первым пароходом в Севастополь, Шерн пожал плечами и протяжно свистнул: «Не видали тебя в Крыму?» Зайцев показал ему телеграмму. В телеграмме было сказано, что их старый товарищ, по фронту, бывший член революционного военного совета армии, Яков Егорович Петров, находится в последней стадии туберкулеза и, по-видимому, умирает. Телеграмма была подписана неизвестной Шерну и Зайцеву фамилией, Анна Морозова. Вечером Зайцев выехал в Новороссийск. Шери проводил его на вокзал. Весь день они промолчали, потому, что сыграли шесть партий в шахматы. По дороге на вокзал Шерн рассказал Зайцеву смешную историю о четвертой женитьбе знакомого командира полка Ткаченко и, неожиданно вздохнув, сказал: «Застанешь в живых — поклонись. Слышишь, поклонись старику». Шерн уехал задолго до отхода поезда и Зайцев понял, что бывший командарм не в духе и взволнован. Не останавливаясь в Новороссийске, Зайцев проехал прямо в порт, на пароход. Пароход отошел в час ночи и всю ночь Зайцев просидел на палубе. Не было свободных коек, затем Зайцев хорошо спал в вагоне и ему не хотелось спать. Он лежал на скамье верхней палубы, слушал удары винта и плеск воды за кормой. Внизу бренчали на мандолине и пели «Вниз по матушке по Волге», но на море была значительная и строгая тишина и голоса и звон струн рассеивались и пропадали в необъятном пространстве воды и воздуха. Небо поголубело и в небе, под мигающей серебряной звездой, обозначались мачта, обруч и сеть проволок радио. Мачта наклонялась вперед и назад, перед рассветом слегка качало. Черно-синие, упругие валы подкатывались под пароход, уходили на восток, похожие на расплавленный, стынущий металл. Зайцев лежал на спине, упираясь ногами в белый ящик на палубе и сильно нажимал каблуками на ящик, точно старался ускорить бег корабля. Поймав себя на этом, он понял, что боится опоздать, боится никогда не услышать знакомый, глухой голос Якова Егоровича Петрова. В последний раз он видел его на торжественном заседании совета. Двадцать минут они стояли в курительной комнате, в театральном буфете и Зайцеву показалось, что за последние десять лет он не заметил никакой перемены в Петрове. Те же седые, вперемежку с черными, пряди редких волос, то же сухое, обтянутое смугло-желтой кожей лицо, и та же молодая стройность, несмотря на пятьдесят прожитых лет, лишения и долгую и неизлечимую болезнь. Эта сохраняющаяся у немногих стройность, легкость движений, страстность и молодая горячность Якова Егоровича сначала обманула Зайцева. Но затем он заметил, что голос Петрова стал глухим и прерывистым и кашель стал звонким, как звук туго натянутой струны. Яков Петрович сердился, спорил, ругал бюрократов и головотяпов так же горячо и неугомонно, как десять лет назад ругал пессимистов и нытиков. Он не докурил папиросы, зажег другую о недокуренную, кто-то окликнул его и, уходя, он почти весело закричал Зайцеву:
— Позвони в конце недели! Завтра я на Урал! Позвони, слышишь? В конце недели буду…
Дальше Зайцев слышал, как он обещал кому-то принять его и выслушать сегодня в первом часу ночи или завтра, до поезда в восемь утра.
Тогда был июнь, начало июня. Сейчас — десятое июля кармане пиджака Зайцева лежит телеграмма: «Яков Егорович безнадежен мнению врачей конец неизбежен ближайшие дни Анна Морозова».
Почти шесть лет они были рядом, вместе в штабе, на фронте, на собраниях и в бою. Даже теперь, когда Петров работал в Совете Народного Хозяйства, а Зайцев читал лекции в академии, они встречались раз или два в месяц и всегда было такое чувство как будто они только что виделись и разговор их начинался именно на том месте, на котором оборвался в прошлую встречу. Теперь, вместе с горьким предчувствием, Зайцев ощутил некоторую гордость и радость оттого, что Яков Егорович вспомнил о нем, позвал его и при этом был уверен, что Зайцев придет к нему, за тысячу верст, также, как приходил к Якову Егоровичу на Воздвиженку в любой час ночи по внезапному телефонному звонку. Вместе с тем, он был уверен, что Петров вызвал именно его, потому, что Зайцев был в отпуску и мог располагать собой. Может быть это была раздражающая, немного мелочная принципиальность, но надо было знать Петрова, чтобы верить, что он искренен, что Петров не хотел и не мог оторвать человека от дела ни ради себя, ни ради близкого ему человека. Это были врожденные, неотъемлемые, неотделимые взгляды Петрова. У Петрова это было естественно, искренно, нелицемерно, ему можно было верить и ему верили.
День, ночь и еще день на корабле. Крымский полуостров, как неграненый драгоценный камень поднимался из синей эмали моря. Медведь Айю-Дага, припал к серо-синей воде залива. Дальше — почти прямой угол Ялтинского порта и круглые форты и желтые горы Севастопольского рейда. Пароход долго подтягивали к пристани и еще дольше опускали сходни и, когда Зайцев сошел на плоские, вытертые тысячами ног плиты набережной, он почувствовал холод вблизи сердца и явную, физически ощутимую боль дурного предчувствия.
На море — штиль и цвет моря был серебристо-голубой, редкий для этого моря цвет Адриатики и Неаполитанского залива. В двусветном зале бывшей виллы табачного фабриканта, окна были открыты с обеих сторон настежь, но не было даже легкого сквозняка. Воздух был неподвижен и только слегка дрожал над нагретым резным камнем крыльца и лестницы. Неподвижные, острые листья пальм и миртовые ветви казались нарисованным театральным занавесом. В середине залы, в раме темно-алых гвоздик стоял гроб и знамена острыми углами повисли над черно-седыми прядями волос и острым, серо-желтым профилем Якова Егоровича Петрова.
Зайцев сидел на скамье в саду и смотрел вниз, на сияющий нестерпимым для глаз сиянием песок, на девичьи загорелые ноги в сандалиях и слушал сидящую рядом с ним девушку:
— Послали мы с Яков Егорычем телеграмму. Он малость заснул, а я пошла к себе, а меня тут же и позвала докторша. Сидит на постели и держится за грудь. «Я думаю, Ася, напрасно мы послали», — это он о телеграмме. «Человек отдыхает и пусть». Я только рот раскрыла, а докторша мне мигает: «не надо мол перечить». Полчаса так сидел и вдруг сильно пошла кровь, горлом. Однако остановили. Ночью я с ним сидела и слышу, чего-то он редко дышит. Вдохнет воздуху и затихнет, и до сорока можно досчитать пока: еще раз вдохнет. Потом еще реже стал дышать. Утром открыл один глаз и губами шевелит. Я по губам прочитала: «Приехали». Я думала, он про вас спрашивает. «Нет еще, — говорю, — не приехал». Он только губами повел, нагнулась: «Станция, — говорит, — приехали» и как будто даже усмехнулся. Однако прожил он еще часов шесть. Но уже ничего не говорил.
Зайцев поднял голову. Девушка стояла перед ним в выгоревшем на солнце ситцевом сарафане и красной повязке, вся медная от загара и светло-золотые волосы резко отделялись от медного загара на лбу.
— Вы — родственница?
— Дальняя, — сказала девушка. — Очень дальняя, хотя звала дядей. Вы меня у Якова Егорыча видели. Забыли, вероятно.
— Забыл. Да, забыл.
— Я пойду, — сказала она, — из города звонили, выехали представители организаций, скоро должны быть.
И она побежала по лестнице, прыгая через две ступеньки.
— Спросите у завхоза, — крикнула она, наклоняясь через перила, — комната вам в третьем флигеле. Там и ванна.
Зайцев, не глядя, взял со скамейки чемодан и встал. Но он не сразу пошел во флигель, а остановился у окна залы.
Яков Егорович лежал в гробу, в раме из темно-алых гвоздик. Позади гроба открылась дверь и вошли двое. Они принесли лед. Лед. Это было первое острое и жгучее ощущение Зайцева в это утро. Лед. Смерть. Яков Егорович умер. Якову Егоровичу в гроб положили лед. Яков Петров — огонь, страстность, неугасимое пламя, черные, с отблеском угля антрацита глаза и лед в дубовом гробу, в продолговатом ящике. Лед и пламень. Зайцев знал, что еще год назад, как бы в завещание, Яков Петров сказал «сжечь». И завтра багажный вагон увезет тело Якова Егоровича в Москву для огненного погребения, а через два дня Яков Петров уйдет в огненное жерло, во всесжигающее пламя и сам обратится в пламя и пепел…
«Сегодня в лед, а завтра в огонь», в пламя, в стихию Якова Петрова. За горячность и страстность и неугасимую молодость любили Якова Егоровича и еще любили за то, что он был замечательный человек из того класса, который должен владеть миром. Ученый Зайцев, окончивший два факультета и военную академию, понимал, что именно таким скромным, чистым, верным и пламенным представляли себе революционера-рабочего несколько ушедших поколений и таким он пришел в мир и ушел из него, называясь Яковом Петровым. Так думал Зайцев и удивлялся тому, что ему приходили в голову именно эти, использованные, много раз сказанные слова, которые он так не любил в газетах и надгробных речах.
В гору, в облаке белой пыли, к вилле бывшего табачного фабриканта поднимались четыре грузовика. На последнем грузовике солнцем и золотом сияли трубы музыкантов. Грузовики остановились у ворот. Из грузовика на землю прыгали юноши и девушки. Другие принимали цветы и венки из миртов. Затем они выстроились по четыре в ряд. Иван Иванович Зайцев переоделся в военную форму. За месяц он отвык от нее. Он взял ее с собой на случай поездки верхом, в горы. Но когда он натянул сапоги, затянул пояс и одернул гимнастерку, он сразу сросся с этой одеждой, вошел в эту одежду, к которой привык за последние десять лет. На площадке перед домом стояли люди, приехавшие из города. Музыканты негромко пробовали инструменты. Двери зала были открыты настежь. Юноша в золотой тюбетейке и с черно-красной повязкой на рукаве посмотрел на алую эмаль и серебро ордена на груди Зайцева и тихо сказал:
— Почетный караул.
Рядом с Зайцевым стала Ася Морозова и двое в синих блузах — рабочие электрической станции. «Пошли», — сказал разводящий, и они вошли в зал. Зайцев подходил справа, и, посмотрев через плечо, увидел черные с сединой пряди волос, острый желто-серый профиль и сжатые в нить губы Якова Петрова. Выше, он увидел алую повязку, светло-золотые волосы и синие, печальные и внимательные глаза Морозовой. Он перевел взгляд на знамена и алые гвоздики, поднял голову, выпрямился и сказал себе «смирно». Какая-то щекочущая влажность накипала у него в углах глаз. Он судорожно сжал губы, еще раз сказал себе «смирно», вытянулся во фронт и застыл. Торжественно и скорбно запели трубы.
«Парадиз»
В Берлине, на обратном пути, я снова остановился в пансионе господина Эшенберга на Таунценштрассе. Пансион Эшенберга мало походил на пансион. В сущности, это — большая, немного запущенная квартира, в которой до инфляции, по-видимому, жили состоятельные люди. После инфляции здесь поселился господин Эшенберг и сдавал комнаты приезжающим. Господин Эшенберг дал мне два ключа, похожие на ключи от Варшавы, врученные Паскевичу-Эриванскому. Эшенберг объяснил мне, как обращаться с ключами, чтобы после девяти часов вечера проникнуть в пансион. Он показал мне комнату с балконом, выходящим на две улицы. В комнате все выглядело, как четыре месяца назад: монументальная кровать, высокие, пышные, взбитые подушки и пуховики, зеркальный шкаф и мраморный умывальник, кружевные занавески, этажерки и швейцарские пейзажи по стенам. Все сияло сравнительной чистотой и умиляло особым уютом, созданным старенькими, уютными вещами, о которых много заботятся. Господин Эшенберг наружностью походил на профессора провинциального университета. Седой, гладко выбритый, благодушный старичок обмахивал пыль щеточкой из перьев, похожей на султан итальянского берсальера. Не знаю, где собственно жил сам господин Эшенберг, где была его комната, но с шести часов утра он находился рядом с моей комнатой, в том углу коридора, где поставлена белая садовая мебель. Здесь находился камин и на каминной полке в черной рамке — портрет молодого человека в военной форме. Над портретом, тоже в черной рамке, висел красивый диплом королевского прусского казначейства, выданный господину Эшенбергу в благодарность за то, что в 1916 году, в год войны, он добровольно сдал королевскому казначейству сто золотых марок. В этом же году он отдал Прусскому королевству и Германской империи своего сына, который погиб под Верденом. По утрам господин Эшенберг читал газету «Крейц-цейтунг», «Крестовую газету». Каждый день он читал ее вслух, вполголоса, мохнатой, черной круглой собаке, у которой шерсть торчала во все стороны, как мокрые перья. Эта порода называется «ризеншнауцер», Мюнхенский ризеншнауцер. Собака имела свирепый вид, но была умна, добра и благовоспитанна.
— Also, Рекс, — начинает господин Эшенберг, и читает собаке от слова до слова передовую статью, — also, ты понимаешь, чего они хотят: они хотят погубить Германию.
Трудно сказать, кто именно хотел погубить Германию: ротфронт, коммунисты, а может быть, социал-демократы, или центр. Ризеншнауцер стучал коротким, твердым хвостом о пол и строго смотрел из-под своей косматой черной папахи. Господин Эшенберг читал собаке всю газету. Затем он вел долгие беседы с мюнхенским ризеншнауцером. Собака, конечно, молчала и стучала хвостом, но, как известно, она происходила из Мюнхена, из католической добродетельной и строгой Баварии и, по-видимому, разделяла взгляды господина Эшенберга и «Крестовой газеты».
Но господин Эшенберг любил поговорить и с людьми. Он рассказал мне о молодой даме, которая живет в маленькой комнате. Муж этой дамы — еврей, капельмейстер. Они жили в Румынии, а в Румынии не любят евреев. Румыны выслали капельмейстера и его жену. Однако, этот капельмейстер, должно быть, очень нужен румынам, потому что они выписывают его каждое лето в казино, на курорт возле Констанцы. Он дирижирует оркестром на курорте ровно три месяца, затем его высылают. Когда он уезжает, жена остается здесь, в Берлине, в пансионе Эшенберга. Очень милая дама, она скучает, ей очень скучно… И господин Эшенберг поднимает голову, голову провинциального профессора, и глядит на меня как бы с готовностью. Выцветшие голубые глаза щурятся и подмигивают сквозь стекла очков в золотой оправе. Удивительный и вместе с тем неожиданный контраст с такой благообразной наружностью. Я молчу, и господин Эшенберг продолжает:
— В комнате, возле кухни, живет пожилая дама с двумя дочерьми. Она — жена профессора. Ее муж читал лекции в лицее цесаревича Николая в Москве. И вот что случилось, мой друг. Они приехали ко мне весной из Праги и поселились в самой дорогой комнате — восемнадцать марок с утренним завтраком. Господин профессор получил французскую визу и уехал на неделю в Париж. Фрау профессорша с дочками осталась здесь. Профессор обещал выслать им визу в тот же день. Прошел месяц, два и три. Она прожила все деньги, теперь у нее нет ни гроша. Я сам не богат, вы это знаете, мой друг. Я перевел их в маленькую комнату возле кухни. Кажется, вы видели их сегодня?..
Я вспоминаю черноволосую, худенькую девочку-подростка, трехлетнюю девочку и седеющую, подстриженную даму с папироской. Я встретил их в коридоре.
— Я думаю, что он их бросил, — продолжает Эшенберг. — Он совсем им не пишет, а главное — он не посылает им ни гроша. Я пошел к одному богатому человеку — у него дом на Курфюрстендам. Я объяснил ему — «профессор бросил жену. Они — русские. Они ваши компатриоты. Помогите же им». Он ответил: «Мне надоело». — «Но дети же не виноваты!». «Да, — сказал он, — дети не виноваты. Так и быть, для детей я даю пятнадцать марок в неделю». И он дает им шестьдесят марок в месяц. Их трое, — разве можно жить в Берлине втроем на шестьдесят марок в месяц? Они сидят у меня на шее.
И он показывает на затылок, горестно вздыхает и обращается в пространство:
— Что же вы думаете об этом, господин профессор?
Но господин профессор в Париже и не думает, вернее, старается не думать обо всем этом.
— Я сказал ей: «Фрау профессорша, пусть ваша старшая дочь помогает моей Мине работать на кухне. Я ей буду платить, — немного, но я ей буду платить». «Моя дочь — не прислуга», — отвечает она. Очень хорошо, она не прислуга, но чем это место хуже места на улице, на Фридрихштрассе. Она уже мажет губы и подводит глаза. Что же ее ждет, мой друг, что ее ждет? — спрашивает господин Эшенберг, по привычке обращаясь к своей собаке. Собака молчит и стучит хвостом об пол.
Вечером господин Эшенберг надевает черную пару и берет котелок и зонтик. Это очень странно, он редко выходит из дома. Он замечает мой взгляд и говорит:
— Сегодня мне шестьдесят четыре. Благодарю вас. В сущности, меня не с чем поздравлять. Слава богу, я сохранил силы и работаю не хуже тридцатилетней Мины. Но сегодня я устроил себе маленький праздник. Я еду в Луна-парк.
Я тоже беру мою шляпу.
— Минуту, господин Эшенберг. Я еду с вами. Я еще не был в Луна-парке в Берлине.
— Вы не были в Луна-парке! — удивляется он. — Все иностранцы бывают в Луна-парке. Это — третий Луна-парк в мире. Первый — в Нью-Йорке. Я долго думал над тем, как провести этот день моей жизни, день моего рождения, но лучше Луна-парка не придумаешь.
Рекс поднимается со своей подушки и идет следом за хозяином.
— На место, Рекс. Спи, Рекс. Это не для тебя, — говорит Эшенберг, и мохнатый мюнхенский пес поворачивается и обиженно возвращается на подушку у камина.
Мы с Эшенбергом выходим и в коридоре встречаем профессоршу. Она опускает глаза и старается проскользнуть между мной и хозяином пансиона И хозяин, господин Эшенберг, смотрит на нее строго и многозначительно.
Мы плывем на империале большого белого автобуса по зеркальной глади Курфюрстендам. Немцы доводят берлинский асфальт до зеркального сияния, чуть не до прозрачности. Огни домов и реклам и самые дома кажутся поставленными на зеркало. Полицейские на перекрестках играют оранжевым, красным и зеленым огнями семафора. Автобус плывет, и мимо нас проплывает готический шпиль Гедехнискирхе. Позади церкви встает электрический контур и светящийся, как экран кинематографа, кафе Ам Цоо. Дальше плывут одинаковые шестиэтажные дома с палисадниками, веранды кафе с белой плетеной мебелью, пестрыми абажурами и цветочными вазами на балюстраде.
Бывший император Германии, Вильгельм второй, — музыкант, драматург, художник — считал себя и архитектором. На плане, который он утверждал, над крестом Гедехнискирхе Вильгельм сделал карандашей черту и звездочку — нота бене. Почтительные академики архитекторы поняли эту черту и звездочку буквально и воздвигли над крестом Гедехнискирхе — стальную мачту и чудовищную золотую звезду на ней. После революции мачту и звезду сняли.
Курфюрстендам — гостиницы, кафе, кабаре, бирхале и вайнштубе — развертывается по обе стороны непрерывной, успокаивающей глаз панорамой. От белых квадратиков на каретках таксомоторов рябит в глазах и все чинно, чисто и благопристойно в машинах, домах и людях Берлин-Вестенс — «W» в этой части города.
Двадцать пять лет назад здесь были огороды, — говорит господин Эшенберг, и неизвестно, жалеет ли он о прошлом или гордится настоящим.
Мы подъезжаем к Луна-парку. Розовое электрическое зарево дрожит в небе над большим участком земли, от которого отступили дома. Сотни и тысячи людей оставляют автобусы и трамваи и толпятся у турникетов. Нельзя понять, где живет и где работает молодой человек в сером пальто и. мягкой зеленой шляпе впереди меня. Возможно утром он продавал мне запонки в универсальном магазине «КДВ», а, может быть, я видел его в собственном Паккарде на Унтер-ден-Линден. Но, очень может быть, он приехал из далекого Нордена, из рабочих кварталов, и его зеленая шляпа и серое пальто пахнут копотью фабричных труб и бензином, которым он отчищал свое единственное праздничное платье. Это радужное, расточительное сияние электрических лун — обманчивое, миражное сияние. Оно скрывает морщинки, и смягчает резкий грим у состарившихся женщин, оно скрывает вытертое сукно и заштопанные локти бедняков. Мы идем галереей витрин, — это магазины Унтер-ден-Линден, Фридрихштрассе и Курфюрстендам выставили здесь обувь и зонтики, одетые в шелк манекены, приборы для маникюра и духи, английские чемоданы и трости, котелки и цилиндры и перчатки, — все, о чем вожделеют Карлы и Мицци, Лины и Гансы. Мы идем довольно долго вдоль витрин и выходим на террасу.
— А… — протяжно и глубоко вздыхает господин Эшенберг.
Мы стоим как бы на террасе египетского храма. Широкая лестница ведет вниз, — широкая и монументальная лестница, выкрашенная в кирпично-коричневый цвет. Все вместе похоже на грандиозную декорацию из Аиды в обыкновенном оперном театре. Но внизу развертывается неограниченное пространство, заполненное шатрами, киосками, павильонами, куполами, башенками, шпилями, поддельными утесами, прудом, похожим на озеро, и искусственным островком среди пруда, и непонятным скелетообразным сооружением на островке.
Все это залито чуть ли не полуденным светом электрических ламп и глушит и ошарашивает оркестрами, оркестрионами, рожками, саксофонами, сиренами и гудками.
— Парадиз! — говорит широкоплечая, мальчикообразная девица.
— Парадиз! — повторяет господин Эшенберг и спускается по египетской лестнице так, как если бы мы спускались в Дантов ад, в чистилище, а не «парадиз» — в рай мальчикообразной девицы.
Господин-обыватель любит быть честно обманутым. Он любит неуклюжие шалости, грубоватые мистификации Луна-парка, комнаты с фальшивыми дверями, вращающиеся полы, проволочные лабиринты, горы, которые у нас в России называют «американскими», а в Америке — «русскими». По бетонным скалам вверх и вниз скатываются платформы, проваливаются в темноту, вылетают на свет и, наконец, с сумасшедшей быстротой сваливаются в пруд, в воду, поднимая саженную волну. Наконец, обыватель любит тайну, завлекательную таинственность, вход в виде пасти дракона, и за таинственной драпировкой черного бархата — многоголосый, пронзительный, интригующий визг.
— Что там происходит? — спрашивает господин Эшенберг и, действительно, что может происходить за таинственной драпировкой. Что надо делать с людьми, чтобы они визжали такими звонкими, пронзительными голосами? Мы платим марку, входим и видим крут, составленный из странного вида табуреток. На кожаных сидениях сидят дети в возрасте от десяти до двенадцати лет. Они подпрыгивают на табуретках и визжат так, как могут визжать дети в этом возрасте. Трюк же состоит в следующем: предполагается, что солидный мужчина средних лет, уплатив пятьдесят пфеннигов, сядет верхом на кожаное сиденье, которое представляет собой скрытые меха. От мехов вверх идет тонкая резиновая кишка и заканчивается цветным гуттаперчевым пузырем. Взрослый и солидный человек до тех пор подскакивает и подпрыгивает на кожаном сиденье, пока воздух из скрытых в сиденьи мехов не надует гуттаперчевый пузырь и пока этот пузырь не лопнет. Пузырь лопается, и первый из счастливцев получает приз-ордер на кружку пива в баре напротив. «Хорошо, но при чем же тут дети?» — спрашивает обстоятельный Эшенберг. Дети, разумеется, не при чем. Детям давно надоело подпрыгивать и визжать, но дети специально
Мы бродим от аттракциона к аттракциону, от тира к тиру, от бара к бару, от манежа с настоящими живыми лошадьми к каруселям с кукольными лошадками и лебедями из Лоэнгрина. Мы буравим толпу во всех направлениях. Господин Эшенберг розовеет и выглядит моложе своих лет, и я думаю о том, будут ли мои сверстники в шестьдесят четыре года находить удовольствие в суете, суматохе и толкотне Луна-парка.
Первый привал — в баварской пивной Мюнхенер-брей, в настоящем храме темного и светлого пива и сосисок с картофельным салатом. Семипудовые колоссы — специально подобранные кельнерши-баварки — разносят тяжелые пивные кружки. Четыре больших кружки располагаются в их толстых пальцах, как лепестки чудовищного цветка. Из баварской пивной мы приходим к искусственному пляжу. После двадцатитысячной толпы благопристойно одетых с головы до ног мужчин и женщин, совершенно странное впечатление производит несколько сот полуголых мужчин и женщин в купальных костюмах в одиннадцать часов вечера. В бассейне с проточной водой величиной в теннисную площадку, набегает искусственный вал, искусственная волна. Плеск воды, визг и смех, полуголые тела и электрические солнца под стеклянной крышей — иллюзия настоящего пляжа, а молодые люди за столиками вокруг бассейна — иллюзия щеголей морских купаний в Свинемюнде.
Господин Эшенберг ведет меня в кабаре над прудом. Кабаре — плохое подражание Монмартру, но выглядит оно живописно. Венецианские цветные фонарики отражаются в воде. Далеко впереди, над открытой площадкой, на высоте пятиэтажного дома, как заводные куклы, перелетают с трапеции на трапецию акробаты. Достаточно обнаженные девицы в малиновых перьях танцуют под джазбанд, и каждые четверть часа с высоты сорока метров в тихие воды пруда сваливается платформа с дюжиной любителей американских гор. Отчаянный женский визг и хохот, плеск саженной волны заглушают даже джазбанд и пение девиц в малиновых перьях. Вокруг пруда гаснут огни, девицы уходят, акробаты слезают с вышки, и платформа американских гор больше не обрушивается в пруд с бетонного утеса. На островке, посередине пруда, готовятся к фейерверку. Скелетообразное сооружение на островке оказывается произведением пиротехника. Несгораемая часть этого сооружения — греческий портик. Хотя вокруг погасли огни, но с балкона восточной кофейни нам отлично видно трех дам в халатах, которые располагаются в картинных позах в греческом портике. Взрываясь и дымясь, как гейзер, начинают бить фонтаны, и снизу их освещают разноцветные лучи прожекторов. Дамы в греческом портике снимают халаты и оказываются, как и следовало ожидать, совершенно раздетыми. Лопается ракета, и рядом с водяными начинают бить огненные, вращающиеся фонтаны фейерверка. Три дамы на островке принимают позы трех граций, и прожектора добросовестно показывают их тысячам людей на берегу. Тысячи людей почти одновременно вздыхают: «Ах!..» Через две, три минуты, шипя, угасают последние угли фейерверка, и три мокрые грации, закутавшись в купальные халаты, уезжают в лодке на берег. Однако, трудно сказать, что они промокли до нитки, так как на них во время их номера не было ни клочка, ни нитки материи.
Господин Эшенберг и я уходим. Оркестры и джаз-банды провожают нас маршами. С террасы мы смотрим вниз — на фонарики, лампы, лампионы, прожекторы, потоп электричества, которого хватило бы на электрификацию многих и многих волостей.
Дома господин Эшенберг желает мне спокойной ночи. Сегодня — день его рождения, шестьдесят четыре года. Завтра — будни, метелка из перьев, споры с Миной, неисправные плательщики, неоплаченные счета, «Крейц-цейтунг», диалоги с Рексом. А пока в стеклышках его очков еще отражаются миллион разноцветных лампочек и фейерверк Луна-парка.
Парадиз!..
Я прохожу по коридору. В комнате возле кухни свет и голоса. Дочь профессорши из Москвы читает по-русски вслух матери:
«Есть в русской природе усталая нежность…»
Но акцент у девочки уже немецкий.
Зуб
Американцы начинают телефонный разговор отрывистым, гортанным кличем, приблизительно так: «Хэллоу!» Французы — мягким и слегка удивленным восклицанием: «Алло!» Но если вы услышите непонятный и вместе с тем настойчивый окрик «Алё», значит — к вам взывает соотечественник. И даже если вы находитесь в бюро гостиницы на Монпарнасе, в Париже, и в телефонной трубке ужасного парижского телефона звучит хор разнообразных мужских и женских голосов, смех, плач, свист, пение, номера телефонов, названия арон-дисманов — Элизе, Литре, Отей, — все-таки вы не можете не узнать голос Емельяна Михайловича Савчука, знаменитого Емельяна Михайловича из славной Таращанской дивизии, красы червонного казачества. «Алё! — кричит сквозь тысячи голосов Емельян Михайлович. — Алё! Слышишь, уезжаю из этого Парижа. Заходи до нас в номера на рю Делевильэвек. А не можешь, заходи вечером; в кафе де ля Пе. Наши сегодня в театре. Алё!»
Ночь. Без четверти двенадцать. Мы сидим с Емельяном Михайловичем в кафе де ля Пэ на площади Оперы. Электрические заголовки световой газеты летят в розово-синее небо на высоту шестых этажей. Из зева подземной дороги, огражденного балюстрадой, неиссякаемым ключом бьет толпа. Сравнительно узкий бульвар Капуцинов выдавливает из себя на площадь струю мокрых от дождя, сверкающих эмалью и лаком машин, и машины лезут густым, черным, сверкающим током, как лезет из тюбика с краской густой черный лак. Фасад Оперы весь в серебряно-голубом сиянии, и театр давит на мокрую клеенку — мокрый асфальт, отражающий все огни площади и летящие в небо рекламы. Колонна машин выстроилась в боковых улицах, и шоферы терпеливо ждут конца спектакля. Громоздкие белые автобусы поворачивают к вокзалу Сен-Лазар. Мужчины и женщины, одинаково одетые придирчивой модой, сидят на веранде кафе и ждут. Одни ждут знакомых и близких, другие — уличные ротозеи, небогатые туристы — сейчас увидят знаменитый театральный разъезд из Большой Оперы.
— Вставил себе зуб, — говорит Емельян Михайлович, оттягивает нижнюю губу и показывает сияющий, как новенькое обручальное кольцо, золотой клык. Он щелкает широким ногтем по зубу и смеется, показывая два ряда белых, ровных, крепких зубов. И золотой клык меркнет рядом с их сиянием.
— Дома времени нет и денег не густо, а тут вставил. — Емельян Михайлович стучит палкой о стол: — Закажи-ка мне «дьявола».
Ему приносят сладкий, рубиновый напиток, смесь сиропов с содовой, называемую «диаболо». Он смотрит стакан на свет и пьет, жмурясь от удовольствия. Емельян Михайлович сдвигает на затылок серую фетровую шляпу и откидывается на спинку стула. Емельян Михайлович уезжает на рассвете в Шербург. В Шербурге, один за другим, на грузовой пароход грузят двести пятьдесят чудовищных, слононогих коней-першеронов, Купленных во Франции для транспортного отдела коммунального хозяйства родного города Емельяна Михайловича. На пароходе «Фрунзе» Емельян Михайлович снимет фетровую серую шляпу и спортивный костюм из универсального магазина и пойдет на палубу к лошадям в привычной фуражке, гимнастерке, бриджах и сапогах. А пока он сидит в кафе де ля Пэ, на площади Оперы, бритый, подстриженный, одетый как будто не хуже парижан, и ночные девицы заглядываются на статного румяного Емельяна Михайловича Савчука. Ночь, площадь и город ведут свою соблазнительную ночную игру, перемигиваются огнями реклам, перекликаются автомобильными рожками и слепят и кружат нас непрерывным движением людей и машин. Емельян Михайлович пьет свое «диаболо» и усмехается, и начинает один из своих удивительных рассказов, которые звучат совершенно странно в эту чужую карнавальную ночь, в чужом городе и чужой стране.
— Сроду мне зубы не болели. Заболел я зубами в первый раз в городе Казани, аккурат в восемнадцатом году, и, по правде сказать, сам я виноватый. Отмечал зубом пулю, для чего отмечал — не припомню, только хрустнул зуб и, скажи на милость, зачал он сверлить под Царицыном, сверлит и сверлит. Даже щека припухла, и братва смеется: «Омелька, кто тебя так поцеловал, Омелька?» Хорошо. Захожу до госпитального доктора. Доктор знакомый, положил у дупло вату запечатал — и до свиданья. Месяц прошел и год, я и думать про него забыл, делов — слава богу! Однако подходит время, забираем мы у Деникина назад Курск и Харьков, и Сумы, и Нежин, и заходим понемногу у самый Киев. Аккурат зашли мы у Киев в субботу под воскресенье. Деникинцы из Киева выбираются, однако с боем. Не то, чтобы бой, а так, суматоха. Зашли мы у Киев ночью, темно, над городом бахают с пушек, с Броваров бьют, с Дарницы бьют, кто бьет — неизвестно, стрельба идет, на Демиевке дома горят — суматоха. Ну, зовет меня до себя комкор и говорит: «Омелька, читай приказ, назначаешься ты комендантом города Киева. Оправдай себя, Омелька, наведи порядок». Хорошо… Слышишь, закажи мне пива. Пиво дают стопками, смех…
Я заказал Емельяну Михайловичу страсбургского пива. Сдавленное шипение моторов, шорох, шум, смех и восклицания на чужом языке заглушали Емельяна Михайловича.
— Комендант города? Пожалуйста. Тут самая работа, связь налаживай, патрули посылай, даешь пароль — отзыв, уголовники, шпана из тюрьмы поразбежалась, грабежи, налеты, жара. И что ты скажешь, в самое время заныл у меня окаянный зуб и сверлит, и ноет, мама моя… Самая работа, а он меня крутит, а он докучает. Ну, что тебе сказать, я в старой армии был, у меня два ребра вынуто, я два раза контуженный был, и ничего. А тут — беда. Не оправдаю себя, какой из меня комендант, — шляпа! Позвал я своего адъютанта Костю Рубцова и говорю: «Костя, будь настолько любезный, покамест подойдут госпиталя, вырви у меня проклятый мой зуб чем ни попадя». — «Катись, — говорит Костя, — я на доктора не кончал, случалось мне и быков холостить, и бандюг в расход пускать, ты мне начальник, я твой адъютант, но на это я не согласен». — «Вот, говорю, гад вот ты весь и сказался! Кто тебя под Ворожбой у казачьего сотника из-под коня достал, а ты вот какой гадюка. Хорошо». — «Не серчай, товарищ начальник, — говорит Костя Рубцов, — а лучше всего сделай приказ скатить с платформы «Васю-коммуниста». И вот мой совет — сядем мы с тобой в броневик и поедем в город до зубного врача». — «Правильный совет, — говорю я, — все-таки ты не совсем дурной, Костя». Скатили мы с платформы «Васю коммуниста», завели, сели и поехали. Выехали на мост, зажгли прожектор. Как зачали нас крыть из винтовок! «Туши пока, — говорю, — в потемках получше будет». Дали мы ходу, и так в потемках поехали. Стрельба идет, пули стукаются, суматоха. «Омелька, — говорит Костя, — даешь к дому, что на две улицы. Не может быть, чтобы в таком большом доме не было хоть одного зубного доктора». Надоела эта стрельба, и дали мы из «Максима» две очереди прямо по Крещатику и в бок. И тихо стало, как на пасху. Стали мы против самых ворот, подошел Костя к воротам и тихонечко постучал: «Граждане, кто тут есть, граждане?» Могила. Стукнул еще раз. Могила. Я ждать не могу: во-первых, меня зуб ломает и крутит, дело тоже не стоит, — как дал я раз прикладом, забегали люди за воротами, забегали и зачали голосить и в тазы бить. Спорили мы с ними, спорили, кто такие, где мандат. «Мандат, — говорю, — у нас с собой; где комендант, там и мандат, и будьте настолько любезны, откройте, не хочется ворота гранатой рвать». Услышали про гранату — открыли. Стоит домовая охрана — восемнадцать человек в исподнем белье, польтах и калошах и трясутся. «Извиняемся, — говорит Костя, — будьте настолько любезны, не имеется ли у вас в доме зубной врач, очень товарищ начальник зубом мучается». — «Есть, — говорит с удивлением домовая охрана, — как же, имеется, но только не врач, а врачиха». И ведут они меня черным ходом в подъезд, на третий этаж. И, действительно, выходит к нам молоденькая зубная врачиха, и руки у нее трясутся. «Успокойтесь, — говорит Костя, — гражданка, вы должны быть абсолютно спокойная, вам придется освободить товарища начальника от проклятого зуба». Садитесь», — говорит врачиха, надевает халат, а сама вся белая, как этот ее халат. «Успокойтесь, — говорю ей, — мы, таращанцы, — страшные для одной буржуазии, а вы, как я вижу, спец, в которых у нас постоянно нужда». Выбрала она занозистый крючок, глянула в рот и говорит: «У вас, товарищ, временная пломба, а может быть и вата, я ее выну». «Не знаю, — отвечаю, — что именно, но это у меня из-под самого Царицына, аккурат с восемнадцатого году». Копается в дупле крючком, и как тебе сказать, глянул я, вокруг как бы посветлело, хотя была ночь, третий час. «Костя, — говорю, — как тебе сказать, но кажется мне, что опять я Емельян Михайлович Савчук, Таращанской дивизии». — «Правильно, — говорит Костя и снимает с себя английский трофейный термос, заработанный под Архангельском, и с благодарностью вручает зубной врачихе. Сели мы в броневик и поехали в прежней компании на вокзал. Вокруг стрельба, а я довольный, Костя довольный и братва вся довольная. Пробыл я на той должности в Киеве два с половиной месяца, и положила мне эта молоденькая врачиха пломбу, и держалась пломба у меня восемь лет, до самого Парижа, тут я ее и сменил. Вот какая история».
Он допил пиво, стукнул себя слегка ладонью по губам. Из-за театра на площадь выдвигалась колонна машин. Женщины в прозрачных и легких платьях, сияя драгоценностями, спускались по ступеням на площадь.
Автомобили казались дорогими футлярами для женщин и их драгоценностей. Подагрические старики в черном, твердых, как латы, белоснежных сорочках, покидали театр и накрывали цилиндрами желтые восковые лысины. Праздные толпы стояли на тротуарах и смотрели на чужие драгоценности, чужих женщин и чужие машины.
— А между прочим, — сказал повернувшись ко мне Емельян Михайлович, — а между прочим, тот самый Костя Рубцов и та самая докторша восьмой год муж и жена. Ничего живут. И дети есть, хорошо живут. Вот тебе и вся история. Кто на гражданской войне был — знает. Всякое бывало. И страху натерпелись, и крови было немало, ну и другой раз весело тоже было. Вот, скажем, зуб. История…
Ночь, площадь и город вели свою привычную соблазнительную игру, перемигиваясь огнями реклам и перекликались автомобильными рожками. Но Емельян Михайлович невидящим, рассеянным взглядом смотрел на площадь, похожую на танцевальный зал. Он видел темные пустынные улицы, черные, насупившиеся дома, слышал громы пушек, грохот перестрелки и тяжелую поступь грядущих, последних побед.