Без переводчика

fb2

Писателю В. Н. Дружинину привелось побывать во многих странах мира. Эти путевые очерки написаны им после путешествия по некоторым странам зарубежной Европы. Вы познакомитесь не только с людьми и обычаями маленького государства Люксембург, но и услышите о чем рассказывают древние башни и колокола Брюгге, бельгийского города-музея, побродите вместе с автором по улицам Будапешта, Белграда, Софии, Бухареста, попутешествуете по Чехословакии. В книге умело передан национальный колорит, культурные и исторические традиции каждого народа, особенности его быта.


*

ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ

ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Художник Д. Б. ЛИОН

М., «Мысль», 1965

ЧЕСТЬ ПРАЦИ

(Заметки о Чехословакии)

Урок чешского языка

Вот уже месяц, как я, специальный корреспондент советской газеты, в Праге. Чешский язык перестает быть для меня полным неожиданностей и загадок, как раньше. Я уже не удивляюсь

тому, что вокзал это «надражи», в буквальном переводе — «на дороге».

Я привык, к тому, что «позор» надо понимать как «внимание» и поэтому в объявлении «Позор, ауто!» нет ничего обидного для автотранспорта. Что «черствы» значит «свежий» и мрачная на первый взгляд надпись на окне ресторана «Обчерстнени» в действительности приглашает не зачерстветь, а освежиться лимонадом.

Все окружающие: официант, парикмахер, лифтер в гостинице, трамвайный кондуктор в черном френче, с мокрой губкой на ремне, к которой он прикасается, собираясь оторвать билет, все терпеливо и дружески помогают приезжему русскому быстрее освоиться с языком. Но конечно, решающая роль принадлежит Маженке Штысковой, преподавательнице чешского языка.

Эта высоченная, то и дело краснеющая девица с пудовым портфелем, недавно окончившая университет, приходит ко мне три раза в неделю. Она живет в Праге шесть лет, но до сих пор не привыкла говорить по телефону и совсем незнакома с разнообразными «забавами», которыми так богата столица. Я хорошо представляю себе крепкую, строгих нравов крестьянскую семью в Моравии, где Маженка выросла.

В свой предмет она влюблена. К ее огорчению, я с первого же урока отказался от учебника грамматики. Мы просто разговариваем по-чешски.

— Что вы ели за обедом? — спрашивает она, краснея.

— Кнедлики, — отвечаю я бодро.

Это слово я знаю давно. Еще бы! Кто, читавший Гашека, не запомнил кнедлики, любимое кушанье Швейка? Обваренные в кипятке комки теста, разрезанные на дольки, — главное и неизменное в чешском меню.

— А просим вас, с чем кнедлики? — застенчиво допытывается Маженка.

Их едят с «омачкой» — подливкой, с «зели», то есть с капустой, с «масем» или «вайцем» — с мясом или яйцами. В природе нет ничего съедобного, что нельзя было бы есть с кнедликами. Опыт позволяет мне ответить и на этот вопрос.

— А суп вы ели? — не унимается Маженка.

С супом получилась заминка. Дело в том, что сегодня я пришел в ресторан около трех, то есть в конце обеденного времени, и официант заявил мне: «Жадна полевка». «Жадна» значит «никакая». Чехи часто обходятся без супа и варят его мало. Так как в Чехословакии рестораны с трех до шести закрываются, я отправился в «Автомат», где собственными руками — никаких автоматов там не оказалось — получил у прилавка обед, поставил на столик, покрытый стеклом, и поел стоя. На первое — бульон, слегка заправленный манной крупой, на второе — кнедлики с мясом.

Всю эту историю я пытаюсь изложить Маженке по-чешски, и мой рассказ звучит как некое сложное, местами загадочное приключение. То и дело я спотыкаюсь о самые простые слова.

Как сказать по-чешски «вышел»? Так и будет — «вышел». Как все-таки близки наши языки!

Я записываю в тетрадке слова родные и для русских, и для чехов: «хлеб», «вода», «лес», «гора», «лето», «зима», «рука», «нога». Еще больше слов, слегка измененных, например «ржека» — река. Там, где у нас «р», у чехов нередко «рж».

Вот что еще бросается в глаза: в языке у чехов много слов, которые для нас звучат архаически, отдают пергаментом летописи, древней книгой в кожаном переплете с медными застежками. «Жизнь» — по-чешски «живот», «сегодня» — «днес», «топор» — «секера», «плата» — «мзда». Где мы читали слово «вельми»? Да в торжественных одах Хераскова, Державина! А чехи постоянно употребляют «вельми» в значении нашего «очень». Чехи говорят: «в реце» (в реке), «в руце», совсем как в летописи у Нестора. Странной кажется фраза: «Рад чту», то есть «люблю читать» или «читаю с радостью». Но вот она, летопись Нестора, извлеченная из гигантского портфеля Маженки. К киевскому князю Владимиру приходит философ, чтобы рассказать о своей вере. Князь обращается к нему со словами: «Послушаю рад».

В то время наши языки были еще ближе. Как говорит легенда, праотец Чех жил со своим племенем сперва вместе с другими славянами, между Днепром и Вислой. Потом стало тесно, и повел Чех своих сородичей на юго-запад, через горы, искать новых земель, и поселились они в долине Влтавы. В действительности дело обстояло сложнее. Академик Неедлы доказал, что на территории Чехии с древнейших веков обитали предки славян. Но некое зерно истины в легенде есть. Тесное родство чешского языка с польским бесспорно: чехи понимают своих северных соседей. Сходство не только в словах, но, например, и в обилии звуков «пш», «тш», «рж», «рш».

Может быть, вы подумали, что чешский язык чуть не целиком сохранился от древних времен? Никоим образом! Новые предметы и понятия всегда рождают новые слова. Тут мы столкнемся еще с одной особенностью языка чехов — в нем очень мало иностранных слов. «Футбол» — по чешски «копана», от глагола «копат», что значит не только копать, но и ударять ногой. Аэродром называют «летиште», нет слова «комитет», а есть «вибор». Чехи ревниво оберегали свой язык.

Еще в XVII веке ученый монах Бальбин в своей книге «Оборона чешского языка» писал, что чешский язык не погибнет, не онемечится, так как он имеет опору в братских языках — русском и польском.

Над созданием чешского литературного языка много потрудились «будители» — передовые ученые XIX века Юнгман, Добровский. Огромная заслуга их состояла в том, что они, вводя в язык новое, намечая пути его развития, обращались к живой народной речи. Нередко черпали они слова и из сокровищницы русского языка. Самый факт существования на свете великой самостоятельной славянской страны с богатейшей литературой воодушевлял «будителей».

— Для народа потерять язык — это больше, чем потерять знамя в сражении, — говорит Маженка, блестя глазами, — Как много сделали наши «будители»…

О «будителях» она может рассказывать без конца, извлекая книгу за книгой из своего бездонного портфеля.

Однажды она позвонила от меня по телефону. Трубку она взяла со страхом, побледневшая, и призналась, что не привыкла к телефону.

— Можно пана профессора Ламач?

Минуту-две она держала трубку, то бледнея, то краснея, потом резко положила ее на место.

— Профессора нет? — спросил я.

— Нет… То есть, не знаю… Пошли искать… Но его, наверное, сейчас нет, в это время…

Через два дня эта сцена повторилась. Маженка ничего не объясняла, а я не спрашивал.

Как-то рано утром раздался телефонный звонок.

— Извините за беспокойство, — раздалось в трубке. — Я профессор Ламач. Штыскова бывает у вас? Извините еще раз, но я ищу ее по всему городу. Совершенно невозможная барышня! Не обременит вас моя просьба?

— Нет, пожалуйста.

— Так вот, передайте ей, что ее статья очень хорошая. Мы ее печатаем в «Ученых записках». Автор должен немедленно сделать небольшие поправки перед набором.

— Статья?

— Да, исследование об одном из наших «будителей». Она не говорила вам? Она вообще никому… Удивительная барышня! Так не откажите в любезности! Хорошо?

Радостную весть я сообщил Маженке по-чешски и поздравил ее тоже по-чешски. Она залилась румянцем и долго не могла ничего ответить, потом выпила стакан воды.

— Напишите домой, родителям. Из вашей деревни, наверно, не было ученых, — сказал я.

— Ну, какая я ученая! — замахала она руками. — Нет, нет… Я не представляю… Ученая? Нет, нет, где мне. Скажите, а он это… вполне серьезно? Ах, что я говорю, Ламач всегда серьезен, у нас девушки даже боятся его. Н-но… — и она вспомнила об уроке, — Что вы читали сегодня в газетах?

На Карловом мосту

Карлов мост, построенный в XIV столетии и украшенный старинными изваяниями, известен далеко за пределами Праги. Он описан во всех путеводителях. Он изображен на открытках, портсигарах, деревянных ларцах, фарфоре, стекле, даже на галстуках.

Однако прелесть этого древнего сооружения раскрывается не сразу. Вначале, с первого взгляда, оно может показаться театральной декорацией. Надо прийти сюда на склоне дня, когда редеют прохожие, машины, а вода бегущей внизу Влтавы начинает темнеть. Прийти, остановиться у каменного парапета и прислушаться. Да, именно прислушаться. Легенды, исторические события предстанут здесь перед вами в новых красках. Кажется, камни моста повествуют о прошлом.

Шесть веков стоит мост. Секрет его прочности будто бы в том, что в раствор, скрепляющий камни, добавлен яичный белок. Тысячи подвод с яйцами двигались в Прагу, на стройку моста. В одном дальнем городе решили сварить яйца, чтобы они не испортились в дороге. То-то было потехи, когда прибыли возы с крутыми яйцами!

Но вот не легенда, а правда. Правда, которую пытались замолчать некоторые ученые на Западе. Славянская Чехия занимала в отношении техники передовое место в средневековой Европе. Прага показывала образцы строительного искусства. Она первая в Европе замостила улицы. В Лондоне каменные мостовые появились сто лет спустя.

На выступе мостового быка, над самой водой, статуя рыцаря с копьем. Это Брунцвик. Легенда говорит, что Брунцвик вырос в Праге и в молодые годы отправился по свету наказывать злых, защищать обиженных. В тридевятом царстве он убил в жестоком бою дракона, державшего в плену дочь короля. Обрадованный король, как полагается в сказках, предложил принцессу Брунцвику в жены. На этом веселой свадьбой и заканчиваются обычно такие истории. Но чешская легенда о Брунц вике имеет другой конец. У Брунцвика была невеста в Праге, и он отказался жениться на принцессе. Разгневанный король запирает его в темницу; однако с помощью своего волшебного меча Брунцвик освобождается от оков и спешит на родину. Тут, в родной Праге, свадьба.

И еще говорят: меч Брунцвика замурован в кладке моста. Когда чехи будут в смертельной опасности, меч сам вырвется наружу и взнесется в воздух. В то же время распадется гора Бланик и выйдет на свет заколдованное войско, скрытое в ее недрах. Меч Брунцвика острием укажет воинам врага, поведет их в победную битву.

Шестьсот лет! Уважением проникаешься к этим камням, по которым ходил Тихо Браге, вычислявший движение небесных светил, шел на проповедь обличать жестокость богатых и знатных магистр Ян Гус.

— Берегитесь, хищники, обдирающие бедняков, убийцы, злодеи, не признающие ничего святого!

Гуса слышала вся Чехия. Инквизиторы в 1415 году сожгли его на костре, но искры от этого костра разлетелись по всей стране и пламя гуситских войн охватило Европу. Вооруженные крестьяне и ремесленники вступили в бой за свободу.

Кажется, зажмурь глаза — и сквозь плеск Влтавы и глухие шумы вечернего города услышишь грохот военных повозок и звон шагов отважного гуситского воинства.

Много видел этот мост. Здесь сражались на баррикадах повстанцы 1848 года. Сюда падали австрийские ядра: императорские войска заняли гору Петршин, возвышающуюся над Прагой, и оттуда стреляли по городу. Быть может, тут, на баррикаде, дрался плечом к плечу с чешскими друзьями М. А. Бакунин.

Древние камни моста прочны. 9 мая 1945 года он, не дрогнув, принял советские танки армии маршала Конева, вступившие в Прагу. Весна была тогда необычно ранняя, уже цвела сирень, и душистые ветви ложились на броню танков, разогревшуюся от долгого и трудного похода из-под Берлина. Первый советский танк, вступивший в Прагу, остался здесь; его подняли на пьедестал и сделали памятником. И теперь, в весенние дни, его броню украшают цветами.

…Я стоял на Карловом мосту у каменного парапета. Сумерки сгущались, вода Влтавы чернела, и уже смутными стали очертания горы Петршин и другой, ближайшей к мосту вершины, увенчанной дворцом и храмами пражского кремля.

Но вот начали зажигать огни. Казалось, кто-то огромный швырял пригоршни крупных светляков. Не все они долетели до земли, не все падали в черную Влтаву, часть повисла на холмах, уже невидимых теперь, а один светил над всеми на шпиле кремлевского собора. И вдруг этот храбрый огонек и многие другие потонули, потому что из разных мест города вырвались снопы света, гораздо более яркого. Здания кремля и башни, замыкающие Карлов мост на правом и левом берегу, словно поднялись в воздух на вытянутых руках прожекторов. На башне, ближайшей ко мне, отчетливо обозначились лепные фигуры воинов, головы чудищ, сказочные птицы. Но и далекий дворец на кремлевском холме был озарен так сильно, что можно было пересчитать все окна на его фасаде, стеной опоясавшем вершину. Зрелище волшебное, незабываемое! Над живой, сегодняшней Прагой словно взмыла старая Прага, явилась из черноты прошлого, бережно поддерживаемая клинками прожекторов, напоминая традиции этого прекрасного города — благородные и мужественные.

В Национальном театре

Национальный театр стоит на набережной Влтавы. Когда я впервые шел к нему через мост, над водой висела туча белых чаек — быстрых и голосистых. Пражане бросали птицам кусочки хлеба, чайки, перевертываясь в воздухе, ловили их на лету.

Через день-два это крылатое множество, ежегодно но весне пролетающее через Среднюю Европу и спускающееся к Влтаве на отдых, двинулось дальше на север. Но величавая громада театра так и осталась в моей памяти в этой буйной, весенней вьюге.

Роль Национального театра в культурной жизни страны исключительна. Чтобы понять ее, необходимо вспомнить, в каком угнетенном положении была чешская нация.

Театр ведет свою историю с 1883 года. До этого времени голос чешского актера, говорящего на родном языке, очень редко раздавался со сцены. Австро-венгерская монархия душила искусство чехов, их школы, их язык, силилась германизировать славянский народ.

Над сценой театра начертано: «Нация себе». Создание театра не могло быть делом одного человека или группы людей. Строил его весь народ. Не было города, не было села, где бы не собирали денег на постройку. Народ единодушно боролся за право иметь свой театр, и императорская власть вынуждена была уступить.

На концерте, устроенном для сбора средств, дирижировал Бедржих Сметана. Последний раз в жизни, тяжело больной, глухой, он встал к пульту. Человек, слагавший в дни 1848 года песни для восставших, он теперь был среди борцов за национальную культуру.

Закладка театра была всенародным праздником. В фундамент здания положили камни, привезенные из Гусинца — с родины Яна Гуса, из Троцнова, где родился Ян Жижка.

Открылся театр оперным спектаклем — сметановской «Либушей». На сцене легендарная княгиня чехов Либуше предсказывает прекрасное будущее своему племени:

Народ наш чешский не умрет, Он ужасы ада со славою переживет.

Как служение родному народу понимали задачу театра люди, давшие ему идейное и художественное направление: композитор Сметана, драматург Йозеф Каэтан Тыл, писатель Ян Неруда, занимавшийся и театральной критикой. Национальный театр с первых дней существования стал реалистическим. Две тысячи раз шла в нем классическая опера Сметаны «Проданная невеста». Героиня ее — простая крестьянская девушка, любящая, честная. Перед ее стойкостью терпит крах делец Кецал, сват, посланный богачом. Не все можно купить за деньги!

Зал театра скромен, он не обременен изобилием драпировок и люстр.

В театре много хороших голосов. Превосходно звучит оркестр. Приходит на память пословица: «Что ни чех, то музыкант».

А кто в зале? Зрители, каких почти не было в старое время. Многие из них приехали из рабочих районов Праги, за их плечами трудовой день у станка, у конвейера. Вот когда искусство стало в полном смысле слова достоянием народа!

Сегодня состав публики, однако, не совсем обычен. Много иностранцев. В ложе индуска в сиреневом шелковом сари. Рядом со мной скрипач из Москвы. Дело в том, что в Праге идет очередной музыкальный фестиваль — «Пражская весна». В программе фестиваля оперные спектакли и концерты. Они идут во многих театрах и концертных залах столицы и других городов.

В антракте я сталкиваюсь со своим другом чешским журналистом Коваржем.

— Просим вас, — удерживает он меня. — Один вопрос. Тен ваш соудруг… — И он называет фамилию московского скрипача, сидящего в зале в одном ряду со мной. — Правда ли, что он, возвращаясь домой после концерта, зажигает свечи, отдыхает от яркого электрического света рампы? И любит цветы? Ирисы?

— Кажется, да, — отвечаю я.

— Ест ли так, то забеспечиме, — говорит Коварж серьезно и исчезает в толпе.

Впоследствии скрипач смущенно рассказывал мне:

— И как они узнали? Не постигаю! Я ведь никому здесь ни звука… Везде, в каждой гостинице, меня ждали свечи и букет ирисов. Это просто трогательно…

Чехи не мастера произносить помпезные, витиеватые приветствия. Зато насколько дороже вот такое внимание к вкусам и привычкам гостя!

Впрочем, Национальный театр далеко не единственный в стране очаг музыкальной культуры. Количество оперных театров в Чехословакии выросло против довоенного вдвое. А сколько концертных площадок в одной только Праге — в павильоне Бельведер, где некогда выступал Моцарт, в дворцовых садах на Малой Стране, только теперь открытых для публики!

Гораздо больше стало музыкальных школ — средних и высших. Чуть ли не в каждой деревне свой самодеятельный оркестр, чаще всего духовой.

Нельзя забыть и «Дивадло гудбы». В переводе это означает «Театр музыки». Название на первый взгляд странное, но в программе этого театра действительно нет ничего, кроме граммофонной музыки. Посетители слушают ее, сидя в удобном зале в одном из пражских подземелий. Иногда концерт сопровождается кинофильмом. Техническое оборудование безупречно, и звучание симфонического оркестра, скрипки или рояля, голос певца, воспроизводятся со всей естественностью. Театр дает два сеанса за вечер — в пять тридцать и в восемь. Он стал крупным пропагандистом музыки, и не только в пределах столицы. Из здания на Оплеталовой улице во все концы страны отправляются сотни тысяч посылок с пластинками. Служба проката снабжает и индивидуальных заказчиков, и рабочие клубы, и местные «дивадла гудбы», возникшие в провинции. В горных долинах Крконош, на остравских шахтах, в селениях над Тиссой — всюду находят путь к сердцам Сметана и Дворжак, Чайковский и Римский-Корсаков, Моцарт, Брамс, Бетховен.

Лидице

На запад от Праги дорога идет по волнистой, почти безлесной равнине.

Шоссе прямое, асфальт чист, гладок, на нем, кажется, должны отражаться черешни, стоящие рядами по сторонам. Мальчик, забравшись на стремянку, срывает ягоды. Пожилая полная женщина в платке едет на велосипеде; к багажнику привязана корзина с черешнями, темно-красными до черноты. Перекресток, столб, ощетинившийся указателями, которые смотрят на все четыре стороны. Многие из деревень, названия которых проставлены на дощечках, лежат в ложбинках, и издали видны лишь сгустки красных черепичных крыш.

Обведя взглядом равнину, можно насчитать восемь-девять селений. Край заселен густо, ландшафт этот, с квадратами чистеньких, лишенных бурелома лесочков, с хохолками деревьев на покатых, гладко выбритых косилками холмах, формировался поколениями крестьян, подобно тому как поколения зодчих возводили пражский кремль.

На девятнадцатом километре от Праги на косогоре возникает автобусная станция; на навесе надпись: «Лидице». Поодаль, по тому же косогору, в три шеренги стоят дома. Видно, что все они построены недавно. Стены ярко — желтые, крыши ярко-красные. И тоненькие яблони в палисадниках все одного возраста; в этом году они дают первые плоды.

— Это новая Лидице. А прежняя была там, — говорит наш шофер Паличек, показывая рукой, и на лицо его набегает тень.

Прежняя была рядом, в ложбине. Окна новых домов смотрят на эту ложбину, туда, где нет ничего, кроме могильной насыпи и остатка кирпичной стены, заросшей травой. Фашисты заподозрили лидичан в связях с бойцами сопротивления. У этой стены гитлеровцы расстреляли сто семьдесят два человека — почти все мужское население деревни. Остальные девятнадцать лидичан работали в Праге и в Кладно, однако их разыскали и тоже расстреляли. Сто девяносто пять лидицких женщин были вывезены в концлагерь Равенсбрюк, из них сорок девять погибли от голода и в душегубках. Четыре женщины были беременны; их поместили в родильный дом, младенцев отняли и убили, а матерей заперли в концлагерь. Все матери были разлучены с детьми. После войны из девяноста восьми лидицких ребят только шестнадцать вернулось из лагерей и немецких кулацких хозяйств, куда их отдали в рабство.

Деревню Лидице фашисты разрушили и сровняли с землей. Оккупанты велели чехам забыть само название деревни, приказали стереть его с карт…

Мы пересекаем ложбину, над которой и сейчас словно нависла страшная пустота смерти, переходим по мосткам через сухое русло с белыми, как кости, камнями. В небольшом домике Лидицкий музей. Здесь хранятся остатки уничтоженного селения — обожженные пожаром жестяные номера домов, игрушки погибших детей, косы и топоры убитых отцов.

В музее дежурит женщина, еще не старая, но совершенно седая. На руке у нее, повыше запястья, синее шестизначное число, въевшееся в кожу: метка концлагеря. Его не смыть, так же как не вытравить из памяти то, что было. Елена Прошкова потеряла всех близких, два года томилась на фашистской каторге. Освободили ее советские воины.

Каждый день она открывает музей, смахивает пыль с витрин, а когда солнце бьет на фотографии, бережно закрывает их черным крепом, чтобы не выгорели.

— Тихая была деревня, захолустная, — говорит она, вспоминая довоенную Лидице, — Даром что близко от Праги, а знали мы разве, что делается на свете? Ничего мы не знали!

Между тем факелы, спалившие Лидице, были уже зажжены. Империалисты вооружили Гитлера, он рвался па восток. В Мюнхене дипломаты Англии и Франции предложили правителям Чехословакии не сопротивляться фашистской агрессии, уступить им Судетскую область, без выстрела впустить германские дивизии. Советский Союз был готов выступить на помощь Чехословакии. Но чешское правительство отвергло эту помощь, оно предпочло сговор с врагами, позорный сговор за счет своей земли, своего народа. Это было в 1938 году. Потянулись годы фашистской оккупации. В застенках пытали лучших людей Чехословакии. Горела Лидице. Погиб от руки палача Юлиус Фучик.

Прошкова пододвигает нам книгу записей и убежденно говорит:

— Я не была бы здесь, если бы не знала, что нужна… Другие лидичанки на заводе, в госхозе… Там веселее, конечно. Но кому-нибудь из нас надо быть здесь, на пожарище.

В книге — записи на всех языках мира. Недавно приезжали делегаты из Англии. Они сказали, что в Англии рабочие готовят лидичанам подарок — тысячи саженцев роз. Розами засадить ложбину смерти!

Мы вернули книгу, Прошкова промокнула то, что мы написали, и сказала, прямо глядя на меня:

— У вас в России не одна такая Лидице.

— Да, не одна, — ответил я.

Мы помолчали.

— Вы все посмотрели? Читать можете по-нашему, вам все понятно?

— Да, благодарю вас. А вы… вы сами были здесь в тот день?

Да, ее тоже разбудили прикладами, выгнали из дома.

— Все помню. Как они нас, женщин, загнали в сарай, как детей отнимали, а один маленький мальчик кричал: «Мама, не отдавай меня!» Я всем рассказываю. Некоторые, знаете, стесняются спрашивать, но это напрасно. Для того я и здесь, правда? Чтобы люди не забывали.

— Вы правы, — сказал я и крепко пожал ей руку, — Это нельзя забыть.

Провожая нас до порога, она бережно, неторопливыми движениями домовитой хозяйки набрасывала на витрины черную материю: щедрое солнце ярко заливало комнату.

Город юного Фучика

Юлиус Фучик родился в Праге, но девяти лет переехал с родителями в Пльзень.

Фучик, человек большого, отважного сердца, горевшего любовью к людям, вырос и возмужал в Пльзене, в «черной Плзне», как называют город чехи. Многие улицы здесь закопчены до угольной черноты. Лишенные зелени, пересекающиеся под прямым углом, они приводят или к заводскому корпусу, или к кирпичной ограде какого-нибудь предприятия. Трубы завода имени В. И. Ленина — бывшей «Шкодовки», трубы пивоваренного завода, бумажной фабрики, трубы, трубы… Среди них теряется тонкий стометровый шпиль старинного собора, один из самых высоких в Средней Европе. Кое-где увидишь древнюю башенку — остаток городских укреплений, но выглядит она здесь странно и как-то неуютно, словно Пльзень занял ее на время у Праги, чтобы показать туристам.

При въезде в город, над дорогой, щиток с надписью: «Пльзень приветствует дисциплинированного водителя». Истинно по-чешски звучит это деликатное, согретое юмором напоминание. Щиток висит в ветвях цветущих акаций, соединившихся над разогретым асфальтом. Словно откинув белый занавес из цветов, въехали мы в сегодняшний Пльзень.

Дым, въевшийся в стены, не отмоешь. Но рядом с хмурой рабочей казармой разбита детская площадка. Взлетает на качелях, хохочет славная девчушка в синем платьице. Жаль, Фучик не увидит ее… При нем здесь, на примятой траве пустыря, у биржи труда, помещавшейся в бараке, лежали безработные, ждали удачи. «Поваловна» — так называли это проклятое место.

При Фучике окраины Пльзеня — Скврняны и Цыганка — погрязали в бедности и темноте. Он знал это, и классе он делился завтраком с голодными товарищами. Бывшие его соученики вспоминают: Юлиус всегда был готов поддержать товарища, а когда чинуша-директор притеснял гимназиста из семьи рабочих, не боялся громко протестовать.

— Тебя не касается, — сказал ему однажды директор.

— Нет, касается, раз это несправедливо! — храбро ответил Юлиус.

Таким он остался на всю жизнь.

При Фучике на главной улице города был построен семиэтажный дом тусклого, пепельного цвета. Его башенка с часами видна издалека. Дом этот — память о правых социалистах, сидевших тогда в муниципалитете. Затеяв постройку, они рекламировали ее как величайшее благодеяние, обещали переселить рабочих из лачуг и казарм в центр города. Однако, когда дом был готов, квартиры роздали лидерам партии и чиновникам.

Жестокость хозяев, лицемерие их слуг — все это видел в промышленном Пльзене Юлиус Фучик.

— Мы помним его, — говорит мне старый мастер, жилистый человек с прокуренными дожелта зубами; даже плащ его пахнет табаком, — Фучик знал нашу жизнь. Хотите, о себе скажу… то, что ему рассказывал когда-то? Знаете, как я женился? Занял десять крон, чтобы снять комнату поприличнее на сутки — свадьбу справить. Был тут один человек, сдавал свою комнату для таких надобностей, а сам отправлялся спать к соседям. Обстановка у него — кровать железная да стул. Маловато! Обошли мы с молодой женой друзей — у одного стул попросили, у другого стол, у третьего зеркало. Так вот и собрали обстановку… на одну ночь. Я ведь семь лет был без работы. Семь лет! Поденщина иной раз подвернется — тюки таскать или битую птицу разносить из магазина клиентам. Так и перебивался, с бедой из одной миски хлебал.

Мы вошли в цех. Он быстро пошел по проходу, запахивая синий халат.

Видел бы Фучик, как эти люди, став свободными, трудятся сегодня!

Мы на заводе имени В. И. Ленина — бывшей «Шкодовке», которая когда-то десятилетиями работала для истребления людей, для войны. Здесь была отлита «Большая Берта» — гигантская пушка, стрелявшая в 1915 году по Парижу. Отсюда, из цехов завода Шкода, черпала оружие гитлеровская Германия. Теперь завод, отнятый у торговцев смертью, впервые в своей истории работает для мира. Он выпускает электровозы, троллейбусы, генераторы, турбины, сложнейшие автоматические станки… Впрочем, чтобы перечислить всю его продукцию, потребовалась бы целая книга. Марку завода имени В. И. Ленина знают далеко за рубежами Чехословакии. Завод помогает странам Азии и Африки. Например, его насосы работают на полях Индонезии, качают, гонят по оросительным каналам воду Нила…

У себя на родине завод известен и… своим самодеятельным кукольным театром. Искусство исконно чешское! Кстати, чешский кукольный театр и зародился в Пльзене. Отсюда еще во времена господства австрийских императоров расходились по стране актеры-кукольники. Нередко по их следу рыскали жандармы. Но долго ли погрузить на тележку нехитрые декорации и фигурки из дерева! И в тот же вечер в другом селе поднимался крохотный занавес и рыцарь, вышедший из горы Бланик, возглашал:

— Жди своих сынов, чешская земля! Они оградят твое племя! Лютую казнь врагам несут их острые мечи!

В литейном цехе в обеденный перерыв и завязался разговор о кукольном театре. Это и понятно. Заводской театр получил премию на фестивале.

— Добыть премию там не так-то легко, — говорит пожилой мастер. — У нас в республике ведь больше двух тысяч самодеятельных кукольных театров, но наши всех поразили! Поставили комическую оперу. Куклы почти и рост человека, и поют, представьте себе! Очень всем поправилось.

Обеденный перерыв кончился. Я прощаюсь: мне надо побывать еще на одном знаменитом пльзеньском предприятии — у пивоваров.

О пиве

По преданию, создателем пива был некий Гамбринус. Сперва напиток никому не понравился, хотя Гамбринус выкатил бочку на площадь и угощал всех даром — для популяризации. Пиво и не стали бы пить, если бы дьявол, которому Гамбринус продал душу, не помог ему. Забравшись на колокольню, дьявол стал вызванивать такую музыку, что жители города пустились в пляс и, пока она не кончилась, не могли остановиться. Измученные, взмокшие, они кинулись к бочкам. С тех пор пиво всем полюбилось.

Еще в средние века в Чехии слагали вирши о пиве:

Коль болезнь согнула парня, Медицина — в пивоварне.

Раздавались и более трезвые голоса:

Кто Бахусу вседенно служит, Тот о сем впоследствии тужит.

Я прочел эти стихи в Праге на стенах старинной пивной, где по вечерам за длинными некрашеными столами сидят юноши и девушки, пьют густое черное пиво и поют песни о красавице Праге, лежащей в сердце Европы. Пивная существует шестьсот лет, и еще тогда большая часть чешского пива варилась в Пльзене.

В конторе пльзеньского завода «Праздрой», что значит «первоисточник», висит изображение Гамбринуса, сделанное известным, очень талантливым художником. Пивной король одет в расшитый кафтан, с широкополой шляпы свешивается черное перо, лицо полное, красное, плутовское, маслянистые глаза в упор смотрят на входящего. Приемная, где висит картина, просторна, но взгляда Гамбринуса не избежать. Отойди хоть в правый угол, хоть в левый, пивной король неотрывно будет смотреть на тебя, лукаво и призывно.

Говорят, после двух кружек пива Гамбринус в раме кажется совсем живым.

Пиво «Праздроя» экспортируется в сорок стран. Хотя во многих местах за рубежом варят пиво, называемое «пильзенским», но это имитация, которую — как утверждают здесь на заводе — нетрудно отличить от подлинника. Можно заимствовать пльзеньские рецепты, аппаратуру «Праздроя», и, однако, такого пива не сваришь! Почему?

Пльзень не случайно оказался родиной всемирно известного пива. Сама природа Западной Чехии благоприятствовала этому. По дороге в Пльзень мы видели землю, перевернутую плугом; цвет ее необычный, ярко-бурый. Пиво не сваришь без хмеля. На здешнем красном суглинке разводят особые, местные сорта хмеля.

Сейчас июнь, стебли хмеля, набирая силу, ползут вверх. Для них, как для гимнастов, устроены снаряды. Вбивается крепкий семиметровый шест и закрепляется проволочными оттяжками, отведенными в разные стороны от верхушки к земле. На некотором расстоянии — другой шест, еще и еще. Хмельник щетинится рядами шестов. Верхушки их соединены проволокой, с которой, как с перекладины трапеции, свешивается бечевка. За нее и ухватывается юное растение, обвивает ее и взбирается все быстрее и быстрее. Еще в конце мая оснастка, сооруженная на поле, почти пуста, прозрачна, зелень низка. Придешь сюда через месяц — вся конструкция уже зеленая, шумит листвой. Я не поверил бы, что можно видеть, как растет хмель, если бы не убедился в этом собственными глазами. В быстроте роста он соревнуется с бамбуком. Растеньице вздрагивает, отцепляется от бечевки и расправляется, чтобы ухватиться повыше. Кажется, довольно! Но нет, стебель словно натянут, могучие жизненные соки толкают его все выше и выше. Весь хмельник от избытка силы шумит, одолевая высоту. Вечером, когда стихают звуки трудового дня на поле, этот шум слышен отчетливо. Нет, не шорох ветра в листве, не вздохи лесов на горе, а именно голос роста, голос торжествующей жизни.

Собирают хмель осенью. Берут бечевку с растением и снимают с горизонтальной проволоки, затем обрывают шишки хмеля. Обрывают вместе с маленьким кусочком стебелька, иначе пахучие перышки головки рассыплются, а это означает брак. В страдную пору уборки на хмельники приезжают группы рабочих и служащих, пионеры. Нужно спешить, пока хмель не покрылся зловещей краснотой, не переспел. Высушенные на печах, устроенных для этого в каждой хмелеводческой деревне, зеленые, с одурманивающим запахом головки отправляют в мешках на завод или на склад для продажи за границу.

Не сваришь пива и без солода. Ячмень, из которого делают солод, тоже исконная чешская культура. Растет он по всей стране, холодов не боится, не мерзнет даже на склонах гор, открытых северным ветрам.

Здесь, на пивоваренном заводе, встречаются три первоосновы пива: солод, вода и хмель. Впрочем, сперва встречаются вода и солод. Смесь отстаивается в тепле, причем солод выделяет сахар. Затем солод варится три раза подряд, пока без хмеля, и отдает все нужные для пива вещества. Хмель поступает, когда жидкость, отцеженная через фильтры и освобожденная от частиц солода, варится четвертый раз. После этого пиво квасится в течение двух недель в огромных кадках, переливается в бочки и там, обреченное на полугодовую неподвижность в подземелье, доквашивается.

Подземная, складская часть завода огромна. Общая длина глубинных коридоров, похожих на забои угольной шахты, — девять километров. Прорыты они с наклоном, так, чтобы бочка большую часть пути до назначенного ей места катилась сама. Идешь, а тебя обгоняют неторопливо движущиеся по рельсовому пути бочки — то в одиночку, то гуськом. На перекрестках «стрелочники» дают им новое направление, слегка подталкивают, и цуг, гулко погромыхивая, уходит в полумрак. На рельсах иней, температура здесь близка к нулю, переход от летней жары довольно резкий, а на мне легкий пиджачок. Старый рабочий, видя, как я поеживаюсь, ободряюще хлопает меня по плечу. Пивной дух здоровый! Простуда здесь не привяжется! Бояться нечего! И верно, не привязалась.

Раньше наклон подземных коридоров был единственной «механизацией» в катакомбах. Когда бочка докатывалась куда следует, ее поднимали на стеллажи вручную. На поверхности земли, в цехах, машины гнали потоки жидкости, машины ее размешивали, закупоривали бутылки пива. Здесь же, под землей, было царство тяжелого физического труда. Только недавно приспособили на складах подъемники. В наше время облегчили и труд бондарей: стальные руки, разные механизмы помогают делать бочку.

Мы выходим на свет. Гул подземелья сменяется плеском воды, серебряные на солнце водопады льются из труб, поднятых над цехами, низвергаются внутрь. Откуда вода? Конечно, не из хилой речонки Радбузы, протекающей через Пльзень. Воды нужно много — двадцать литров на каждый литр пива. Она растворяет, охлаждает, гонит смеси по трубам. Добывают ее из глубоких артезианских колодцев.

— Не замерзли? — смеется директор завода, старый коммунист. — Правду говорят наши люди: пивной дух здоровый. По опыту знаю.

Партия прислала его сюда недавно, но он уже освоил обширное хозяйство завода и стал энтузиастом «Праздроя». Говорить о пиве доставляет ему удовольствие.

— Пиво! Как будто каждому оно известно. А возьмите перелейте его из одной бутылки в другую. Не то качество будет. Знали вы это? Нет? Напиток нежности необычайной.

«Праздрой» — это слово, горящее зеленым огнем неона или написанное на вывеске, читаешь во всех городах страны. Побывав на заводе, я проникся уважением к этой марке чешского национального напитка, к труду многих поколений, создавших его.

В маленьком, стиснутом холмами городке, не доезжая Карловых Вар, мы задержались. Наш шофер Наличек увидел… Впрочем, надо объяснить все по порядку.

Я заметил, он ищет случая отличиться. И случай представился. На главной улице городка, недалеко от «гостинца», стояла потрепанная «татра» с помятым кузовом. Нашей «шкоде-8», или, попросту, «восьмичке», эта машина приходилась, вероятно, «бабушкой», и остановилась она не по воле хозяина, а от истощения сил. Кучка людей столпилась вокруг и обсуждала причину аварии. Хозяин — плотный мужчина в зеленой охотничьей куртке и в шляпе с кисточкой — понимал, должно быть, меньше всех. Он растерянно смотрел на свою старушку, сунув руки в карманы.

Наличек шмыгнул носом от нетерпения и волнения и затормозил. Его минута настала.

Никто вначале не обратил внимания на Паличека. Он встал поодаль, но достаточно близко, чтобы слышать дискуссию, разгоревшуюся у «татры». Решительно ничем не выражал Паличек своей заинтересованности. Но вот он шагнул вперед, тронул ближайшего за рукав, и до меня донеслось:

— Просим вас, я бы взглянул, если не возражаете. Только нельзя ли потесниться. В толпе я не смогу работать.

Тон Паличека был подчиняющий. Группа поредела, двое пошли пить кофе в «гостинец», сели там у окна и поглядывали на улицу. Паличек начал работать. Голова его и плечи скрылись под капотом. Хозяин пытался помочь, но Паличек что-то сказал, показав на «гостинец», и тот присоединился к пьющим кофе.

Прошло минут двадцать. Паличек сел за руль, и «бабушка» нашей «восьмички» выпустила клубы дыма, задрожала и покатила к крыльцу «гостинца». Паличек коротко, деликатно прогудел, вылез и, не дожидаясь похвал и благодарностей, пошел прочь. Он шагал гордо, подняв голову, наслаждаясь произведенным эффектом.

Ржип

Дорога из Праги, ведущая на север, не расстается с Влтавой, бежит рядом до самого ее впадения в Лабу.

Слияние двух рек лучше всего видно с правого, высокого берега Лабы, на котором стоит старинный городок Мельник. Заречная сторона зеленеет огородами и полями сахарной свеклы. Там и сям серебрятся фонтаны, — то искусственное дождевание из водопроводных труб, протянутых по землям «дружств». Вдали волны колосящейся пшеницы, почти затопляя селения, алеющие в ложбинках, плещутся о подножие грузного, широкого холма. Это Ржип.

Даже не зная легенды, отметишь этот холм среди других, синеющих вдали, не оторвешь от него взгляда. Его можно принять за гигантский курган — так правильны его очертания, напоминающие шлем. Да, богатырский шлем возвышается над полями, напоминая каждому человеку о витязе Чехе, старейшине рода, пришедшем сюда со своими людьми и облюбовавшем эту землю. Откинув забрало, всматривался он в волнистую равнину… Воины втыкали свои копья и мечи в землю, растирали ее на ладони…

Я долго стоял на набережной, любуясь Ржипом. Кажется, будто витязь в шлеме идет через волнующееся море хлебов, идет по дну, погруженный до уст.

Позади меня высилась стена древнего замка — громоздкого, уродливого, похожего на сарай, с башенкой-голубятней. Былые владельцы его, князья Лобковиц, не отличались вкусом. Внутри — музей, несколько комнат занимает арсенал. Карабины, палаши, пушки — оружия столько, что хватило бы на батальон. И в самом деле, для охраны своего добра и обширных угодий князья содержали внушительную воинскую часть. В подвалах замка хранилось вино из лоз, растущих тут же, на откосах, спускающихся к Влтаве и Лабе.

Окрестности Мельника — едва ли не единственные островки винограда в Средней Чехии.

Наша «восьмичка» ждала нас в узкой кривой улочке, под лепной гроздью винограда, укрепленной на фасаде. Паличек запустил мотор и сказал:

— Сюда надо приехать осенью. На винобрани. Это праздник по случаю сбора винограда. Запишите, просим вас! Это очень интересно, ой-ей как!

От Мельника дорога повернула к северо-востоку. Мы взяли курс на Крконоше.

Край чешского стекла

Сверху, с самолета, эта местность показалась мне мрачной. Горы, широко распластавшиеся среди зелени полей, мохнатые от черного леса, выглядели неприветливо, даже свирепо.

Сейчас, на земле, все стало иным. Дорога ныряет, петляет, несется на гребень горы и свергается в лощину. Однако нигде нет ни грозных обрывов, ни скалистых каньонов, наполненных рокотанием потоков, редко видишь голый камень, все одето изумрудной растительностью. Линии рельефа мягкие, плавные. Своей нежной декоративностью пейзаж напоминает роспись на старом фарфоре. «Чешским раем» зовется этот край, где раскинулись Крконоше, самая высокая часть Судет.

То и дело вырастают на дороге фигуры юношей в клетчатых ковбойках, с рюкзаками, — это самодеятельные туристы, студенты или школьники. Мимо такого туриста проносятся автобусы с экскурсиями, с гидами. Он пропускает их равнодушно. У него денег в обрез, да и к тому же хочется побродить одному. Завидев легковую машину, поднимает руку.

— Куда? — спрашивает Паличек.

— Шпиндлерув Млин.

— Мы не туда. Но немного подвезем.

Турист садится.

— Вы учащийся? — спрашиваю я.

— Да, десятого класса, из Готвальдова.

— Ого! Порядочно! И все так, на перекладных?

— Да. Добрые люди везде есть. Спасибо вам.

Из Шпиндлерува Млина — главного центра туризма в Крконоше — он направится к Праховским скалам. Задрав голову, он будет глядеть на огромные известняковые столбы, которые торчат словно пни сказочных деревьев-великанов. Высоко над лесом вздымаются эти скалы. Конечно, он побывает и на горе Снежка. Высота ее — тысяча шестьсот три метра. Это самая высокая точка на всем Чешском массиве. Туда можно подняться в висячем вагончике канатной дороги, но наш пассажир, конечно, пойдет пешком. Правда, никакой доблести в таком восхождении нет, и совершают его главным образом для того, чтобы насладиться видом на Крконоше.

— Смотришь оттуда — точно зеленое море кругом, а ты на каменном островке.

Далеко под нами, в зеленой ямке, между гор, крохотный, прямо игрушечный городок. Это Яблонец. С волнением я гляжу на красные крыши, в середине совсем слившиеся. Здесь один из центров чешского стекла.

Вблизи Яблонец не так уж мал — в нем есть и четырех-, пятиэтажные дома, и даже миниатюрный трамвай. Город славится лишь одним — изделиями из стекла. Старая специальность! В средние века на Козаковой горе, недалеко отсюда, нашли залежи самоцветов и начали мастерить гранатовые колечки и браслеты, а затем с той же сноровкой — украшения из стекла. «Неправо о вещах те думают, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов», — писал М. В. Ломоносов в своей поэме о стекле. Эти строки я вспомнил, когда мы вошли в цех фабрики народного подника, то есть предприятия, «Яблонэкс».

Стекло, сверкающее, как золото и серебро, стекло с жилками мрамора, стекло, пылающее рубином, яхонтом, искрящееся чистой капелькой бриллианта, стекло в тысячах превращений! Вот темный овал, на котором четко выделяется матовый рельеф — античная головка девушки. Неужели это не настоящая камея, а тоже стекло? Да, стекло. А эти бусы из жемчуга? Тоже стекло! А те, каменно-тяжелые, словно из зеленого оникса? Стекло! Всюду только стекло. Яблонецкие мастера сделают из стекла все, что хотите: они волшебники.

Десятки художников готовят эскизы новых изделий — бус, брошек, ожерелий, браслетов, заколок, клипсов, украшений для шляпок, для верхней одежды, для индийского сари, для арабской чалмы, для мексиканской мантильи: ведь Яблонец работает на весь мир.

Мы видели хранилище образцов — большие комнаты со стеллажами и картонными ящиками. Это главная сокровищница фабрики, здесь множество вещиц-эталонов и каждую можно по желанию заказчика размножить в каком угодно количестве. Продукция — так называемая бижутерия — поражает не только разнообразием, вкусом, но и дешевизной. В Чехословакии вообще умеют делать вещи хорошо, красиво и дешево, и пример Яблонца, пожалуй, особенно показателен в этом отношении. Секрет в том, что современная техника сочетается здесь с искусством мастера. Опытный мастер, обладающий глазом и душой художника, выполняет окончательную сборку какого-нибудь пучка ромашек, лежащего на подкове.

Сборке же предшествует работа многих, иногда изумительных по сложности и «ловкости» машин, которые автоматически в массовых размерах готовят детали.

Мы не видели еще стеклянных ваз, графинов, бокалов, то есть того, что издавна носит название богемского хрусталя. Это специальность другого городка — Железни-Брода. Такой же краснокрыший, похожий на семейство грибков, он славится безделушками, выдуваемыми из стекла, и хрусталем. Фабрика скромна, не примечательна ни масштабами, ни оборудованием.

В цех приносят ящики с посудой, — то бокалы и вазы из стекла, сделанного по особому рецепту, но гладкие, тусклые — словом, самого обыкновенного вида. Девушка с льняными волосами, в синем халате макает в эмалевую краску кисть и проводит по стеклу белые полосы. Вот здесь надо наносить борозды. Плечистый рыжеватый юноша, тоже в халате, берет обеими руками вазу и приближает к крутящемуся карборундовому кругу. Стекло и минерал соприкасаются с мягким, шуршащим свистом. Нужно очень умело держать стекло, подставляя его шлифующему лезвию, очень точно рассчитать движения, чтобы борозда не ушла дальше указанного краской маршрута, не углубилась чрезмерно, не расколола вазу. И наступает чудесное преображение стекла. В широкие окна цеха смотрит жаркий полдень, и новорожденная ваза горит, словно радуясь солнцу, играет синими, красными, желтыми огоньками. Коснитесь ее — она ответит певучим звоном, который долго будет висеть в воздухе. Теперь стекло трудно отличить от хрусталя. Это и есть так называемый богемский хрусталь.

На десять — пятнадцать километров вокруг Железни-Брода и Яблонца простирается край стекла. Почти в каждой деревне работают со стеклом. Это местный подсобный промысел земледельца, лесоруба. Фабрика не убила кустарного производства, а вобрала его в себя. Сельские мастера — это в сущности рабочие, получающие работу на дом. Они заняты либо сборкой украшений, либо подготовкой металлических каркасов, а то и выдувают стекло в артельных мастерских. Словом, кустарям поручаются отдельные операции, не требующие заводского, машинного труда.

Не так давно мастера стекла создали новый жанр — скульптурный. На опытном заводе стекло выливают в большие формы, как гипс или бронзу. Самое сложное — охладить стекло и вынуть его из формы без повреждений. Сотни опытов окончились неудачей, но это не остановило скульпторов. Теперь техника отливки крупных, в рост человека, изваяний уже освоена. Театры, клубы заказывают статуи, барельефы из стекла.

Если бы статистики подсчитали потребление стекла в разных странах мира, то мы, наверное, увидели бы на одном из первых мест Чехословакию.

День мы закончили на Снежке, голой, каменистой пирамидой возвышающейся над лесами. Юный турист, наш утренний пассажир, был прав: человек, стоящий на вершине, чувствует себя на островке среди волн зеленого моря. Ветер колышет кроны, шум хвойных чащ, кажется, долетает сюда, и в нем слышится поступь великана Крконоша — хозяина гор.

В судетских лесах

Мы углубились в леса.

До сих пор, на равнинах, нам попадались лишь кусочки леса — небольшие, кругом опаханные, чистые, как парк, без валежника, без сухостоя, насквозь пронизанные солнцем. Здесь же, в горах, раскинулось подлинное лесное царство. Вяз, липа, граб, осина, выше — ель, сосна. Сказка населила лес гномами — маленькими умными существами, живущими в норах, под корнями. Гномы научили людей делать стекло, гнать смолу, плавить железо.

Наука — ей нет дела до сказок — насчитывает здесь десятки видов птиц, множество диких животных: зайцев, кроликов, серн, муфлонов, ланей, лисиц, барсуков. Кое-где встречаются кабан и волк.

Всех этих жителей леса перечислил мне директор здешнего лесного хозяйства, бывший партизан. Во время войны он был ранен в ногу и теперь хромал, однако это не мешает ему быть страстным охотником. С ним я коротал вечер и узнал от него много интересного о лесе.

Оказывается, в некоторых городках Северной Чехии и теперь еще открытие охотничьего сезона отмечается народным праздником. На площади собирается митинг, звучит роговой оркестр — музыка, почти исчезнувшая в Европе, — и под эти звуки, под возгласы «Лову удача!» стрелки углубляются в чащу. Здесь можно встретить охотника в зеленой шляпе с кисточкой, словно сошедшего со старинной гравюры.

В Чехии хранят эти традиции, нежно любят свой лес. Теперь леса покрывают около трети территории Чехословакии, а раньше их было значительно больше. За последние сто лет хищнического хозяйства капиталистов площадь лесов уменьшилась вдвое, отчего участились засухи, мелководней стали реки. Большой урон лесам причинила воина: на деревьях, поврежденных орудийным огнем, развились жучки, перешли на здоровые деревья, и целый горный хребет, смотришь, из зеленого становится серым, — стоит на нем мертвый лес, без листьев, без птичьего гомона. Понятен поэтому смысл «недель леса» и «месячников леса», проводимых по всей стране. Многие учреждения соревнуются между собой, кто больше посадит деревьев. Прежние хозяева Чехословакии уничтожили лес на равнинах, а народная власть возвращает его на земли Средней Чехии и Моравии и тем создает оборону против засух.

Почетным человеком в стране стал лесоруб, придумавший инструмент для сбора еловых шишек. Это приспособление похоже на сачок, снабженный своего рода щипцами. Зачем шишки? Очень нужны! Они дают семена для питомников. Больше, больше нужно деревьев!

Промышленность все больше потребляет древесины. Сколько ее уходит на крепления в шахтах, на строительные леса, на изготовление целлюлозы, на коттеджи, наконец, на экспорт в такие бедные лесом страны, как Германская Демократическая Республика, Венгрия! Специально на бук предъявляют требования фабрики гнутой мебели: ведь именно в Чехии развилась выделка так называемых венских стульев, столиков, кресел, качалок. Буковые брусья размягчаются паром, потом руки машин сгибают их и держат до тех пор, пока дерево не примет нужную форму.

Древесина идет на карандаши, на спички, на спортивное оборудование. В последнем большая надобность! Ведь едва ли не в каждом городишке есть публичный гимнастический зал.

К северо-западным воротам

Чехословакии

Мы едем вдоль берега Лабы. Наш путь лежит на северо-запад. Лес взбирается на холмы, которые становятся все выше. Это уже горы, конусовидные, островерхие. Все вокруг напоминает пейзаж, сделанный с нарочитой красивостью художником-самоучкой.

Мы приближаемся к чешскому пограничью. Этот край переживает могучий промышленный расцвет. В небывалых размерах идет добыча в буроугольном бассейне у города Моста. Там работают, соревнуясь, стальные гиганты: многоковшовые экскаваторы из Пльзеня и шагающие экскаваторы советского типа. На карьере почти не видно людей. Одна машина, снимающая «вскрышу» — верхний слой почвы, прикрывающий пласт угля, — заменяет тысячи рабочих. Земля относится транспортерами в сторону, образуются огромные искусственные холмы, а гигант движется по рельсам дальше. Обнажился уголь — челюсти экскаваторов вгрызаются в него, захватывают, несут и разжимаются над вагоном. Каждые двадцать минут от такого механического великана-шахтера отходит груженный углем поезд.

Изменился и сам город Мост. Он разросся, вобрал в себя кольцо новых пригородов. Это уже «Большой Мост». Однако Мостецкий бассейн в стороне от нашего маршрута.

Лаба, вдоль которой бежит шоссе, шире и спокойнее Влтавы. В ней отражаются горы, подступающие к самой воде, завод, дымящий в устье ущелья, пристани. Отражения неподвижны и словно впечатаны в воду летней жарой. Миновали Усти — довольно большой город, вытянувшийся вдоль берега. Дальше, до самого Дечина, наша «восьмичка» катится по почти непрерывной улице селений и городков, затененных фруктовыми садами.

У Дечина горы еще теснее сжимают Лабу. Высоко над водой, как над пропастью, перекинут мост, по нему бежит желтый троллейбус. Город раскинут по холмам. Над всеми зданиями возвышается старый замок на скалистом берегу.

На главной улице, начинающейся от моста, Паличек делает остановку и покупает сувенир. Это маленький кожаный спасательный круг с надписью «Дечин».

Мы идем на пристань. Причалы, шеренги кранов, чистенькие катера, белый султан дыма над пароходной трубой, чайки, запах смолы и воды, родной для того, кто вырос на большой реке. Здесь суда принимают экспортный груз. Отсюда они идут в Германскую Демократическую Республику и дальше — в Гамбург, к морю. «Прага» только что вернулась оттуда, из ее трюма кран поднимает мешок с какао-бобами… Выгрузка какао закапчивается. Что же примет «Прага» в свободные трюмы?

Вот дожидаются погрузки тракторы «Зетор». На состязаниях в Индии эта марка победила американскую. Тракторам обеих марок дали равные куски поля, полтора часа времени. Чехословацкий трактор кончил работу на двадцать минут раньше.

На очереди и красно-зеленые мотоциклы «Ява». Этот пражский завод работал и до войны, но по заграничным чертежам, под руководством специалистов-иностранцев. Славу мотоциклы приобрели только после войны. У них интересная история. Представьте себе авторемонтную мастерскую в столице при оккупантах, группу чехов-конструкторов, которые строят модель отечественного мотоцикла. То, что они делают, не различить среди других заказов, среди многих мотоциклов, автомашин разных систем, скопившихся в мастерской. Затем под видом загородной прогулки испытания модели. Доделки, поправки, масса хитростей, чтобы отвести глаза гитлеровцам… Так рождалась нынешняя «Ява», исколесившая огромные пространства в Европе, Африке, Азии.

Ждут погрузки ящики с запасными частями. Адрес — Египет, Каир. Там, у оазиса, среди пальм, здание насосной станции, оборудованное Чехословакией. Договора на постройку добивались частные фирмы Англии, Америки, Швеции, Швейцарии, Франции, но выиграли конкурс чешские инженеры. Их проект был признан лучшим. Станция гонит воду в оросительные каналы.

Все оживленнее становится в Дечине. Все больше грузов идет за рубеж. Множество государств торгуют с Чехословакией. Можно долго ходить по причалам и без конца разглядывать ящики, тюки, мешки, бочки. Франция покупает у чехов пиво, стекло, продает им ткани, лекарства, вина, то есть как раз то, что ей особенно важно вывезти за границу.

Пароход «Прага» грузится сахаром. Назначение — ГДР, город Дессау. Наш спутник капитан порта напоминает штурману с «Праги», молодому человеку, старающемуся говорить басом:

— У Дессау фарватер трудный. Смотри в оба!

Спускается вечер. Светло-синяя Лаба темнеет. В порту зажигается ожерелье огней, а в ущелье, где исчезает река, пылает электросварка: там ставят новые причалы.

Идем на товарную станцию Дечин. Низенький черноусый составитель поездов бегает по путям, формируя состав из французских, немецких, датских, швейцарских, болгарских вагонов. Поезд отправляют не обычный, а тяжеловесный, или «тяжкотоннажный», как здесь говорят. Машинист стоит у паровоза, раскуривая трубку. У него вид полководца, готового в поход. Улыбаясь, он сообщает:

— Две тысячи триста тонн сегодня. Только вот, — ®: он вынимает часы-луковицу, показывающие, кажется, даже фазы луны, — не опоздать бы…

— Минуту, Франтишек! — кричит, проносясь мимо, усатый составитель. — Сейчас поедешь.

— Вилли и минуту запишет, — ворчит машинист.

Начальник соседней немецкой станции, именуемый по-свойски Вилли, действительно ничего не простит, все запишет. Казалось бы, какое, собственно, дело этому пожилому немцу, контуженному на войне, до того, как чехи соблюдают расписание и на сколько процентов выполнил норму чешский машинист-тяжеловесник? Никто, однако, не удивляется. Уже давно две станции, разделенные границей, заключили договор на соревнование. На полотнище флажка вышили два слова: чешское «мир» и немецкое «фриден». Каждый месяц в Бад-Шандау подводят итоги, победителям вручают флаг. Вдумаемся в это событие. В центре Европы, на границе двух государств, некогда враждебных, сложились совершенно новые отношения между народами.

— Зимой немцы нас здорово выручили, — говорит машинист, пряча в карман трубку, — Тут, в горах, пурга разыгралась, дед Крконош взбесился и давай пути заносить. У нас пробка, не успеваем отправлять поезда. Переправили часть вагонов на немецкую сторону, там немцы за нас собирали составы и дальше гнали. Спасибо им. Ну, пора.

Он забирается на паровоз, машет нам рукой и скрывается в облаке пара.

Свисток. Длинной вереницей проходят вагоны — французские, болгарские, датские… А составители уже хлопочут на другом пути: через шестнадцать минут должен отойти следующий поезд. Ни днем ни ночью не умолкает Дечин — северо-западные ворота Чехословакии. Он трудится во имя дружбы наций, во имя мира.

В сердце Моравии

Спидометр нашей «восьмички» насчитал уже около четырех тысяч километров. Теперь — на восток! Это будет наш самый длинный маршрут в Чехословакии. Он приведет нас в Моравию, а затем в Словакию.

Что такое Моравия? Административное целое? Географическая область? Территория, населенная какой-нибудь народностью, отличной от чехов? Я многих спрашивал об этом. Отвечали по-разному, но если подвести итог всем ответам, то выходило ни то, ни другое, ни третье. Прежде, при австрийских императорах, существовало княжество Моравия с наместником, сидевшим в брненском кремле — Шпильберге. А задолго до этого, тысячу лет назад, здесь жило славянское племя моравов. Потом моравы и чехи перемешались, составили одну нацию. Однако путник, въезжающий в Моравию, замечает что-то иное и в облике селений, и в говоре жителей.

Паличек сказал:

— Помните того товарища… Ну, который сел к нам в машину, и мы через пять минут знали, кто он такой и ради чего живет на свете. Вот такие они, мораване.

— А точнее? — спросил я, — Что же это такое — Моравия?

— Н-но… Восточная часть Чехии, историческая область.

Разговор на этом прервался, так как «восьмичка» взмыла на пригорок, и мы увидели Брно.

Брно — большой город с трехсоттысячным населением. Что-то в нем напоминает Прагу. Что? Собор с двумя готическими вышками, как у храма Витта? Холм с замком Шпильберг? Но конечно, здесь далеко не столько холмов и башен, не видно реки, прорезающей город. Узенькая речушка, правда, есть, но она останавливает на себе внимание лишь за чертой города, там, где ее воды разлились у плотины электростанции. Застроен Брно тесно, пяти-, шестиэтажными домами. Не очень щедро отведено в нем место для зелени. Всего гуще она вокруг Шпильберга, — то бульвары, разбитые на месте укреплений, некогда опоясывавших кремль. Зато привольно, наверно, в ближайших окрестностях Брно среди округлых, плавных холмов, темнеющих на фоне синего неба.

Что способствовало появлению здесь такого крупного города, города, занимающего второе место после Праги по числу жителей и по размерам промышленного производства?

Его промышленность питали угольные шахты Росице и Ославани, нефть Годонина. В Брно сходятся дороги с севера — из угольно-металлургической Остравы — и с юга Моравии, где сейчас зреют пшеница и виноград. Но теперь, и только теперь, используются все возможности для развития города, промышленность которого стала подлинно универсальной. В Брно делают те самые тракторы «Зетор», которые победили в состязании тракторы американской фирмы, в Брно строят дизели, турбины, станки и вагоны, делают ткани, мебель, обувь.

Второе место после Праги Брно занимает и в смысле культуры: здесь есть университет, много институтов, консерватория, оперный театр.

Улицы Брно, немного более узкие, чем пражские, с универмагами меньших размеров, все-таки во всем словно стараются подражать столичным сестрам. Но делают они это без желчной зависти, а с чистосердечной, веселой непринужденностью. Да, я говорю об улицах. Разве не чувствуешь тут, в гуще толпы, характера народа, лица города, им сотворенного?!

День хмурится, набегают тучки, неся легкие сетки дождя, но кажется, здесь теплее, чем в Праге. В городе чувствуется уже веяние юга.

Я подумал об этом еще раз уже за пределами Брно, когда показались — впервые за время наших поездок — поля кукурузы. Холмов уже нет, местность полого-волнистая.

Полчаса хода, — и вот перед нами поле, отмеченное в истории зловещей славой.

Оно похоже на гигантскую раскрытую книгу. Борозда речушки делит ее надвое, от нее в обе стороны расходятся, как страницы, выгнутые плоскости, сейчас золотые от спеющих хлебов. Пахари находят здесь солдатские пряжки, монеты времен Александра I и Наполеона; иногда натыкаются на погнутые, поржавевшие штыки. Много таких находок в музее у города Славков, некогда известного под названием Аустерлиц.

В то время Брно назывался Брюнйом, Зноймо — Цнаймом. Земля чехов была игрушкой для императоров, избравших ее полем сражения. У народа крепкая память, до сих пор в здешних селениях солдат Наполеона вспоминают как захватчиков. Недалеко от Славкова было восстание против французов, обобравших крестьян до последнего зерна. По-иному говорят о русских войсках, о славных полках Суворова, побывавших в Чехии перед этим. Еще тогда простые люди двух братских народов сблизились, соединились сердцами.

Сражение 1805 года было не последним на Аустерлицком поле. В 1945 году советские воины разгромили здесь гитлеровцев и открыли себе дорогу в Брно.

На поле двух битв недавно насыпан холм. Это Курган Мира. Мы шли к нему по скошенной траве. Паличек молчал. Вдруг он повернулся ко мне.

— Мы что-то должны сделать, — сказал он. — Мы не можем уйти так… Просим вас, возьмем по горсти земли…

Я понял. Молча мы рвали дерн, влажный от только что прошедшего короткого дождя, потом отнесли комки на холм.

По Южной Моравии

Дорога, обсаженная высокими тополями, вела нас на юг. Спокойно, отражая синее небо, текла река Морава; раскидистые, с пышной кроной деревья дрожали в мареве. Холмы уходили назад, ширилась равнина, сияющая на солнце той сочной изумрудной зеленью, какой так радует Южная Моравия.

Благодатный, теплый край! Нигде в Чехословакии не бывает так много ясных дней. Средняя годовая температура здесь — плюс десять по Цельсию.

На полях кукуруза чередуется с пшеницей, сахарной свеклой.

Все короче становятся тени тополей, пересекающие разогретый асфальт. Сопровождаемые гоготом гусей, мы проезжаем деревню. Дома низкие, одноэтажные, без мезонинов, к улице они обращены своими длинными боками и образуют две сплошных стены — справа и слева от дороги. Такая застройка характерна для всех деревень Юго-Восточной Европы; как полагают, она облегчала защиту от частых нашествий турок. Деревня выглядела бы уныло, если бы ряды домов были одноцветными. Редкий фасад выбелен целиком. Чаще всего он напоминает двухцветный флаг, причем верхняя половина фасада сохраняет белизну, а нижняя — синяя, зеленая, розовая или желтая.

Хозяева, кажется, гордятся яркой пестротой домов и не хотят никаких других украшений. Палисадников почти не видно, зелени на улице мало. Сады, как и сараи, и скотные дворы, — за стеной домов, на задворках.

За деревней пыхтит экскаватор. Роют пруд. Это одно из средств борьбы с засухой, применяемых народной властью. В некоторых местах прокладываются оросительные каналы. Поднимаются шеренги деревьев — преграды на пути сухих ветров, дующих с юго-востока.

Но вот на том же изумрудном поле показывается цепочка нефтяных вышек. Легкие, ажурные, как бы рождающиеся из дымки, темнеющей на горизонте, они стоят среди пашен, на окраине деревни, на лугу, у ручья или в куще крепких, тенистых дубов. Насосы автоматически выкачивают нефть, людей почти не видно. Легкие, кружевные вышки входят в сельский пейзаж мягко, почти не нарушая его.

Отстраивается, раздается вширь центр нефтяного района — равнинный городок Годонин.

Дорога-аллея привела нас в Микулов. Крохотный городок, облепивший холм, можно обойти за полчаса. Мы завершили прогулку в старом замке, торчащем на самой вершине. Бродили по увитым плющом лестницам, висящим над узким двориком, спускались в подвал, где туристам показывают самую большую в Европе бочку. Сделал ее чешский мастер три столетия назад. Сквозь нее свободно проедет паровоз. У графа было много крестьян, вносивших долю урожая с виноградников, и бочка осенью наполнялась вся.

Отдохнув, мы объезжаем окрестности Микулова. Минуем деревни, вытянутые в одну длинную улицу; они пс такие чистые, как на севере, но согреты красками юга. В садах розовеют персики, за околицей роняет белые лепестки табак, наливаются арбузы, краснеет перец.

Из Микулова мы взяли курс на Зноймо. Дорога плавно пошла на подъем. Река Дие — узкий, извилистый приток Моравы — все чаще пропадала в тени отвесного утеса. И вот на высоком берегу, над окружающими виноградниками, мы увидели старинный, многобашенный город.

Начали мы осмотр с знаменитой часовни, расписанной внутри чешским художником XII века. Редкостные фрески были долгое время залеплены, забиты. Ученые с большим трудом отчистили их. И на стене ожила народная легенда. Вот послы княгини Либуше сватают ей Пшемысла. Племя не хочет подчиниться женщине, требует, чтобы властвовал мужчина. Пшемысл стоит на пашне, у плуга, он просто земледелец подобно русскому богатырю Микуле Селяниновичу. Он соглашается стать князем, но берет с собой в Прагу лыковые лапти. Пусть они висят во дворце, оберегают Пшемысла и его потомков от спеси. Ведь все люди равны!

Вторая достопримечательность Зноймо — громоотвод. Мачтой торчит он в городском сквере, точная копия «блескосвода», который был сооружен здесь в 1754 году. Совершил этот подвиг ученый-ксендз Прокоп Дивиш, посвятивший свою жизнь более изучению электричества, чем богословию, отважно восставший против мракобесия. В засушливый год толпа ворвалась к Ди-вишу и разрушила «блескосвод». Как уверяли церковники, он «гневил бога» и «отгонял дождь».

Потом мы побывали на консервном заводе, где перерабатывается богатая продукция местных садов и огородов. Славу городу Зноймо принесли, однако, не компот из персиков, не абрикосовое варенье, а… огурцы. Да, обыкновенные огурцы. Впрочем, их нельзя считать обычными. Рецепты маринадов передавались в семье заводчика от отца к сыну, ревниво оберегались от конкурентов. Знойменские огурцы известны не только во всей стране, но и за границей.

— Огурцы роскошные, — хвалил Паличек за ужином. — Огромная еда! Но погодите, погодите! Что вы скажете о пирожных!

Я взял облитый шоколадом холмик, откусил и… Описать мои ощущения невозможно. Через минуту у всех нас были коричневые от шоколада пальцы, а наши лица, тоже вымазанные шоколадом, блаженно и бессмысленно улыбались. Голос Паличека доносился откуда-то издалека.

— Изобрел эти пирожные один повар. Хозяин ресторана прибавил ему заработок и велел молчать. Возмутительно! Как нерасторопны наши органы общественного питания! В Праге до сих пор нет таких пирожных!

Мы провели ночь в гостинице, а на другой день около полудня увидели ярко раскрашенные ворота Стражнице.

На празднике в Стражнице

Ворота были деревянные, декоративные, их поставили по случаю фестиваля, украсили гирляндами цветов и лентами. Надпись над перекладиной гласила: «Открывайтесь, стражницкие ворота!» Это строка из народной песни.

Ворота широко открыты. Но сперва, прежде чем мы въедем, несколько слов о Стражнице и о здешнем крае. Мы находимся в Моравском Словацко — так называется эта южная оконечность Моравии у стыка со Словакией. Известная по всей стране пословица: «Чех родился со скрипкой» — здесь имеет особую силу. Стражнице — признанный центр Словацко, подлинная сокровищница народного творчества.

Под осень, когда заканчивается уборка пшеницы и кукурузы, здесь, по древнему славянскому обычаю, бытующему всюду в Чехословакии, устраивают «дожинки» — традиционный праздник урожая. И можно сказать с уверенностью: нигде так пышно не убирают лентами последний, «дожиночный», сноп, сплетенный наподобие кренделя, нигде не поют таких песен, как здесь, во время торжественной процессии со снопом и при его вручении. Со строжайшей точностью будет произнесено старинное приветствие вручающего: «Желаю вам много хлеба, много богатства и счастья в этом году и в будущем». Правда, жизнь изменилась — «дожинки» созывает не помещик, не кулак, а «дружство», принимает сноп председатель «дружства», но обычай остается, приобретая новый смысл.

Позже, в сентябре, начало сбора винограда отмечается праздником «винобрани». В иных местах дело ограничивается митингом, выступлением плясунов, хора, и только в Стражнице это торжество справляют, как заведено исстари. На площади на перекладинах протягиваются срезанные лозы с гроздьями. Рвать еще нельзя: «гора» — так именуется в фольклоре виноградник — еще «закрыта». Шустрая молодежь подбирается к лозам, но пойманный с поличным платит «штраф» — он должен спеть что-нибудь или сплясать. Потом по знаку старейшины «гора» открывается. Виноград созрел. Звучит обрядовая песня. На площади пляшут, пьют вино прошлогоднего урожая, выставленное в ларьках.

Праздник, начинающийся сегодня, не связан с сельскохозяйственным календарем, но тоже уходит корнями в прошлое. По преданию, еще в средние века каждое лето между сенокосом и жатвой здесь устраивали гулянье. Но никогда не было в Стражнице такого веселого, пышного праздника, как теперь, при народной власти. На фестиваль собирается до сорока тысяч человек и более.

Шумит, пылает красками улица. Вся она в пестром убранстве. Дома, толстостенные, длинные, до слепящей яркости натерты мелом и оттого кажутся легкими, как декорации. Обновлен к празднику узор над входом, над окнами красные и синие цветы, четко выписанные на белом фоне. Но этого мало! Под окнами воткнуты деревца, увешанные лентами. Это так называемые «майки». «Майка» украшает любой праздник в Чехословакии, «майку» юноша ставит у крыльца девушки в знак любви. Здесь эти деревца, соединенные бечевкой с пучками лент, образуют две цветные шпалеры справа и слева от дороги. А шоссе запружено людьми. Как они одеты! Народный гений веками трудился, создавая убранство зданий, улиц, тонкую роспись на кружках и кувшинах, выставленных за окнами, но главные силы он отдал самому человеку.

Я чуть не зажмурился — так ударил в глаза водоворот пестрых шелков, ситцев и кумачей. Сначала в сплошном потоке, заливающем улицу, нельзя было различить отдельные фигуры, но вот из него вышла девушка, стройная, в черных сапожках и такого же цвета чулках, в короткой, колоколом покачивающейся накрахмаленной красной юбке. Из-под голубой безрукавки выбиваются рукава белой блузки, на голове маленькая красная шапочка.

— Откуда, девушка? — спрашиваю я, высовываясь из машины, катящейся все медленней.

— Угерске Градиште, — отвечает она и, отходя, вдруг звонко запевает песню. Ей вторят подруги в таких же удивительных костюмах — молодые работницы сахарного завода, доярки. За ними шеренгой идут парни; на них все белое, только на длинных передниках красные полосы и на голове широкие черные шляпы с перьями.

— Откуда, хлапцы?

— Из Грубой Врбки.

— Деревня, — объясняет Паличек. — Недалеко отсюда. Знаете, что? В радиусе этак полусотни километров в каждом городке, почти в каждом селении свой костюм! Где еще в Европе есть такое?

Шеренга за шеренгой волнами красок движется молодежь. Наша машина все замедляет ход и наконец останавливается на площади, где десятки машин и мотоциклов уже нашли пристанище. Но не здесь центр праздника, а за городом, на лугу, у старого, грузного замка.

Скамьи амфитеатра уже заполнены зрителями. Полуденное солнце припекает, некоторые мужчины сидят без рубашек. У женщин бумажные зонтики, покрытые пестрым стражницким узором. Посередине, на круглой эстраде расположились музыканты с цимбалами и скрипками. Вот один скрипач отделился от других, повернулся к оркестру, взмахнул смычком — и на сцену выплыла пожилая женщина, прямая, суровая, в тяжелых шелках.

Ей шестьдесят восемь лет. Композиторы приезжают к ней записывать мелодии, балетмейстеры — чтобы постигнуть красоту национальной пляски. Исполняет она стражницкий «данай» — медленно, под грустное пение скрипок, так, как плясали в прежние времена, при панах, придавленные нуждой крестьяне.

И вот тот же танец, но по-новому, в нынешней Стражнице! Весело завладевают эстрадой юноши — черные штаны, белые рубашки и ленты, свешивающиеся с пояса почти до земли, и девушки в белых блузках, красных нагрудниках и голубых передниках. Оркестр играет в другом ритме, бодрее, танцоры рассыпаются на пары и поют. Поют, пока юноша стоит против своей партнерши и перебирает ногами; молча кружатся, взявшись за талии, а потом песня взлетает снова. Чтобы понять ее, надо знать диалект Словацко, в котором, например, вместо чешского слова «хлапец» местное «шогай», вместо «дивки» — «девчице», вместо… Но, каюсь, я ничего больше не успел запомнить. В этом говоре много словацких слов, что вполне естественно: жители Словацко и по узорам на домах, и по мелодиям, и по многим деталям быта составляют как бы промежуточное звено между чехами и словаками, но с примесью чего-то особого, самобытного. Неожиданно в стражницкой песне звучит мотив, занесенный явно издалека, с Востока, перекликающийся с грузинской «Сулико»…

Не одному Словацко принадлежит эстрада фестиваля. Степенно выходят на нее рослые, плечистые «ганаки». Я развертываю карту. Пониже города Оломоуца хлеборобный, богатый тучными почвами урожайный «ганацкий» край. Девушки — в белых одеяниях с пышными кружевными воротниками, с черными поясами и красными повязками на головах. «Неподвижны, как ганаки», — говорит пословица. Танец их — с резко меняющимся ритмом, то медлительный и словно ленивый, то бурный, и тогда девушек поднимают на воздух крепкие руки парней, а потом опускают всех разом, так что гулко стучат каблуки. Затем исполняется хороводная пляска «Александр», возникшая, как говорят, со времени войны русских с Наполеоном. Кружится кольцо не торопясь, с истинной «ганацкой» важностью, и вдруг каждый второй парень падает назад, повиснув на руках товарищей, ловко перевертывается… Не похоже ли это, в самом деле, на русскую пляску?!

Возможно, от русских солдат здесь и заимствовали какое-нибудь коленце. Но вообще хоровод так же присущ славянскому народу, как и искусство «цыфрования», то есть танца вприсядку. Тут первенство у валахов. Живут они к северо-востоку от Готвальдова, земля там тощая, и костюм их незатейлив: нет ни шляп с перьями, ни изобилия лент, ни кружев. Парень, или, по-валашски, «огар», одет в синие штаны, красный жилет и белую рубашку, подпоясан он крест-на-крест, причем ответвления этого сложного пояса сзади охватывают ляжки и, кажется, должны мешать пляске. Но как лихо он «цыфрует», выделывает вензеля вокруг «церки» — девушки, а она стоит и притоптывает и поводит плечами!

А вот гости из Словакии. Они выбегают на эстраду с маленькими медными топориками на палках. Топорики грозно сверкают в воздухе. Это боевой танец «Яношик», названный так по имени народного героя, поднявшего восстание против помещиков. Кончилась схватка, юноши с грохотом вонзают топорики в пол, а потом, взявшись за руки, пляской выражают радость победы. Никто не мог одолеть Яношика в открытом бою. Но вот приходит печальная весть о гибели атамана. Его сгубила измена. Под скорбную песню развертывается медленный, скованный горем танец…

У словаков и валахов популярный музыкальный инструмент — свирель. Вот целый оркестр свирельщиков из шести человек. А один музыкант из-под Готвальдова ловко играет на «концовке» — свирели, у которой единственное отверстие находится на конце. Пальцем он то прижимает, то приоткрывает дырочку, регулируя доступ воздуха. Что же до скрипок, до цимбал, то они вообще не исчезают с эстрады фестиваля. Вот за цимбалы садятся девушки. Среди зрителей оживление. Для всех в стране привычен цимбалист, но цимбалистки! Это новшество!

Вечер спускается быстро, словно налетает со свежим дуновением ветерка. Кажется, даже эстрада отдыхает, истоптанная крепкими каблуками. Разноцветная толпа растекается по улицам города, по берегу реки. Художники складывают мольберты, закрывают альбомы. Трудно представить, где десятки тысяч людей найдут место на ночь! Я спрашиваю Паличека, он смеется:

— Сегодня в Стражнице в каждом доме гости.

И верно, из всех окон вырывается веселый шум. Звучат песни. Да, они не умолкли, они перекинулись в город — в дома, в подвальные «винарни», в «гостинцы» — и за город, туда, где артисты и гости разбивают палатки, устраивают шалаши из ветвей.

Народы-братья

Не только я с удовольствием предвкушал поездку по Словакии, но и Паличек, бывший там неоднократно.

— Ой-ей, какая там природа! — восклицал он. — Горы! Дунай! Ей-е-е! Нет, просим вас, кто не знает Словакии, тот вообще не имеет представления о нашей республике.

Примерно с таким же воодушевлением у нас говорят об отпуске, проведенном на Кавказе.

У меня было свое представление о Словакии. Оно начало складываться у меня еще давно, с детских лет.

Правда, на старой, закапанной чернилами карте Австро-Венгерской империи Словакии не было. Земля 50 словаков, выделяющаяся на карте коричневыми узловатыми корневищами горных хребтов, входила тогда в пределы Венгрии. Вена правила Словакией руками венгерских чиновников и помещиков. Но в моем учебнике географии была картинка. Как сейчас помню ее. Рослый молодец в черной узкополой шляпе с пером, в овчинном жилете шерстью внутрь стоит над обрывом, под толстой сосной. Солнечный луч отсвечивает на топорике, насаженном на длинную-предлинную рукоятку. Текст пояснял, что Словакия — страна бедных земледельцев, лесорубов и пастухов, что ежегодно тысячи словаков уходят в поисках лучшей доли за рубеж.

Вскоре после окончания университета мне довелось встретиться со словаком. Это было на Волге, на тракторном заводе. Словак приехал из-за океана, из штата Пенсильвания, спасаясь от безработицы. Мы беседовали в его комнате, в рабочем общежитии, и слушали патефон. Пластинка пела по-словацки о безысходной тоске человека, покинувшего родину и осужденного на вечные скитания в поисках хлеба и крова. Прогонят его — он едет дальше, уцепившись за поручни вагона, и так странствует по чужбине, пока усталость не свалит его на рельсы под колеса поезда.

За стеной гудел степной ветер, швыряя в окно колючий песок, пластинка пела протяжно и грустно… Пластинка пела о том, что без родины нет счастья, тосковала по душистым горным лугам, по татранским вершинам, далеким и недостижимым. Она пела на языке, как будто близком и в то же время чужом. На языке страны, о которой в Европе знали меньше, чем об Африке.

Так, по случайным впечатлениям и встречам создав вал я себе образ Словакии. Книги мало помогали мне.

Въезд в страну оказался весьма прозаическим. У переезда через железную дорогу мы уперлись в автоцистерну, на которой вместо чешского «млеко» было написано «млиеко». Вслед за «молоком», никак не позволявшим себя обогнать, наша «восьмичка» вкатилась в местечко с двумя шеренгами сомкнутых длинных одноэтажных зданий, выбеленных не до половины, как в Моравии, а сплошь. На вывеске булочной стояло не чешское твердое «Хлеб», а смягченное «Хлиеб».

Мы остановились у бензиновой колонки, такой же призывно-красной, как и всюду в республике. Подошел маленький чернобровый мальчик с цыганскими глазами и сказал, что отец сию минуту будет. Это была первая фраза, обращенная к нам на словацком языке. Я очень обрадовался, так как все понял.

— Як си именуешь? — спросил я мальчика. По-словацки, как указал мне потом Паличек, надо было сказать: «Ако са волашь?»

— Франик, — ответил мальчик.

— Колик маш лет? — продолжал я. По-словацки, впрочем, это звучало бы: «Колко йе ти роков?»

Так как минута до появления папы-бензозаправщика тянулась довольно долго, беседа с пятилетним Фраником завязалась оживленная. Кстати, с этого дня я всегда говорил со словаками по-чешски, слушал их родную речь, и мы понимали друг друга.

Еще в Праге я встретил в чешских газетах словацкие статьи. Для чтения газет, для простого обихода переводчик не требуется. Вначале кажется: словацкий это тот же чешский, но как бы облегченный. Исчезли трудные звуки «рж» и «рш». Вместо «добрже» попросту «добре». И только художественная литература не дается так легко: без перевода не уловить всех деталей и оттенков изображаемого.

Не торопясь подходит отец Франика. Прежде чем отпустить нам бензин, он с любопытством разглядывает нас своими черными мечтательными глазами. Его заинтересовал номер моей корреспондентской машины с буквами «Z» и «D».

— Что это может значить, а? — спрашивает он.

Паличек не отвечает. Он всем своим видом показывает, что времени на болтовню у нас нет.

— «D» — это, верно, дипломаты, а? Издалека едете?

— Из Праги, — отвечаю я. Через несколько минут я знаю о бензозаправщике и его семье почти все. Народ здесь, как видно, еще более словоохотлив, чем в Чехии.

«Восьмичка» накормлена. Горячая от солнца лента асфальта ведет нас к Братиславе — словацкой столице. Но мы сворачиваем вправо, чтобы увидеть камни столицы более древней.

Вскоре лес, одевший низину, расступается. Впереди блестит Дунай. Здесь он шириной с Неву под Ленинградом или с Волгу у Рыбинска, цвет его отнюдь не голубой, а в противоположность песенному эпитету мутно-желтый, что естественно для быстрой реки, текущей с гор. Маленькие золотые водовороты всасывают солнце. А над рекой, на восьмидесятиметровой высоте крутого утеса, стоит древняя крепость. По долговечности она не хочет уступать утесу, который вода и воздух расчленили на два отрога. Постройка не рухнула вся, башни удержались на каменных выступах, грозят черными бойницами.

Из всех славянских укреплений Девин едва ли не самый старый. Более тысячи лет назад воины Моравского княжества, объединившего многие племена чехов и словаков, несли караул на башнях, вглядываясь в Дунайскую равнину, расстилающуюся к югу. А вокруг, на береговых откосах, были улицы города, который известен в истории не только как политический, но и как выдающийся культурный центр раннего славянства. Здесь, у моравского князя Ростислава, несколько лет работали ученые-монахи Кирилл и Мефодий, создатели славянской письменности. Много позже, с введением католичества, она сменилась на землях чехов и словаков латинским письмом. Тесные дружеские связи поддерживало Моравское государство с Киевской Русью.

В шорохе могучих дубов, выросших на месте улиц Девина, будто слышится гул торговых рядов с товарами Европы и стран Востока, шаги людей в длинных белых свитках, сотканных из льна.

История надолго разделила народы-братья. На Чехию шли завоеватели с запада, на словаков — с юга. Прага еще была суверенной столицей, а здесь с X века установилось господство мадьяр.

Мы сидим у развалин Девина, и я думаю о судьбе маленького народа, такой же суровой, как эти камни. В 1918 году многовековое подчинение австро-венгерским правителям кончилось, но в буржуазной Чехословакии словаки не получили и не могли получить равноправия, их страна была отдана на разграбление чешскому и иностранному капиталу. Разные фальшивые «друзья» словаков старались изолировать их. Ненависть словацкого народа к мадьярским помещикам они стремились направить против всех мадьяр, ненависть к чешским чиновникам старались разжечь против всех чехов. Они хотели отделить словаков от тружеников других национальностей, от международной борьбы за социализм. Только в наше время в итоге жестоких боев с фашизмом произошло подлинное воссоединение двух братских народов на основе равноправия, под солнцем свободы, о котором мечтал славный словацкий поэт Гвиездослав:

Ты оживешь, земля отцова, Воскреснешь ты под солнцем новым.

Река играет золотыми бликами. Волны, накатывающиеся на гальку, кажется, вторят моим мыслям. Молчит и Паличек, задумчиво жуя травинку,

Братислава

На свою сестру Прагу Братислава не похожа. Столица Словакии имеет свой неповторимый облик.

Прижатая к Дунаю холмистыми отрогами Малых Карпат, одетых виноградниками, Братислава выглядит южным городом. В Братиславе не темно-серый камень, как в Праге, а светлый. Под ярко-синим небом город переливается всеми оттенками светло-серого и белого. Он словно возник из дунайской пены. Именно такое сравнение приходит в голову, когда стоишь на холме, у стен замка Марии Терезы. И башни Братиславы другие. Это не готические, темные башни старой Праги. Здесь часты формы барокко. На одной фигурной маковке еще маковка, еще и еще, и все они точно насажены на длинный, острый шпиль. Зодчие многих национальностей и эпох строили Братиславу. Она разностильна, но зато лишена строгости, в ней есть солнечная улыбка, затейливость, живая фантазия.

Осмотр города надо начинать с холма, на котором мы стоим. Замок еще полтора столетия назад был разрушен пожаром, остались одни стены. Большой, грозный, он возвышается над городом, как черное гнездо зловещей птицы. Мария Тереза действительно останавливалась в нем, но уже тогда замок был очень стар. Стены его помнят коронацию средневековых венгерских королей, имевших в Пошони — так называлась Братислава по-мадьярски — свою резиденцию. Еще раньше на холме стояла римская крепость. Мы спускаемся в подвал замка, где размещалась караульная рота, в подземные тюрьмы, арсеналы, в конюшню с выдолбленным там колодцем на случай осады. Перелезаем через камни, прыгаем через прокопы, спешим, так как боимся потерять из виду нашего спутника братиславца. Остановить его трудно. Худощавый, верткий, жилистый, он весь в движении.

— Позриете! — звенит впереди его голос под темными сводами, где редкие лампочки едва позволяют что-нибудь узреть.

Скоро замок преобразится. Пройдет несколько лет — самая малость для его возраста, — и он будет восстановлен. Хозяева здесь — студенты местного университета во главе с учеными-археологами. Они очищают от обломков двор, находят оружие, посуду, украшения.

Вылезаем на поверхность. Рядом с замком, на той же вершине холма, огромный летний амфитеатр. Он сооружен в последние годы. Здесь не раз выступали советские артисты. В самом деле, какой зал вместит всех желающих посмотреть ансамбль песни и пляски Советской Армии?! Пли ансамбль танца Грузии?!

Не хочется уходить отсюда. Мчится Дунай, уходя в дрожащую, жаркую даль, в мареве словно растворяются кубы новых кварталов на окраине города.

— Там, — показывает наш спутник, — студенческий городок. Нет, вы не туда глядите. От Мандерлака два пальца влево. Нет, лучше три…

— От Мандерлака? — спрашиваю я.

— Гей, — отвечает он вполне деловито, так как этот лихой возглас означает словацкое «да», — Пока что Мандерлак, уродина Мандерлак служит как бы ориентиром. Это самое высокое здание в городе. Я потом расскажу вам о нем любопытную историю.

— Вы, товарищ Черняк, — говорю я, — знаете каждый дом в Братиславе.

— Гей, гей. Я давно, знаете, изучаю город. Еще с довоенных лет. Вы понимаете, когда ходишь с котомкой да с топором, тут попросишься в саду поработать, там раму починить или собачью будку сделать…

Теперь Михаил Черняк — видный инженер-строитель. Он любит свою Братиславу нежно, ревниво, но взыскательно. Мы спускаемся с холма, идем по узкой улочке, нисподающей ступенями, и выражение лица Черняка меняется.

— Вы взгляните, какой ужас! Зайдемте, прошу вас, во дворик. Полтора-два метра ширины весь двор! А? Где солнце? Солнца нет, его никогда не бывает тут. Гей. И тут еще живут. Людей мы должны переселить, как можно скорее переселить.

Крохотные домики старой Братиславы, снаружи облитые светом жаркого дня, внутри полны сумрака.

Улочка ведет к центру города. Приземистые двухэтажные здания с балконами, акации, маленькие скверы — все это чем-то напоминает наши причерноморские города. Мы проходим мимо чаши фонтана, тяжело и пышно украшенной амурами, гирляндами и гербами. И снова шпалеры акаций, выгоревших дожелта. Скоро улица выводит нас на площадь. Посередине — бронзовый Гвиездослав. Около него высажен молодой бульвар. С левой стороны высятся неровной стеной узкие шести-, семиэтажные дома. Лицо Черняка то проясняется, то хмурится.

— Вы представляете теперь, что значит строить в Братиславе? Попробуйте определить ведущий стиль города, когда такая мешанина…

Трудно найти два здания, сходные между собой. Безотрадная гладкость стекло-бетонного куба соседствует с доходным домом прошлого века с русалками и Нептунами на фасаде. Дальше — некое фантастическое сочетание бесчисленных карнизов и колонн. А на правой стороне площади — тяжеловесное здание с широченными витринами кафе и верандами, придающими ему сходство с многопалубным пароходом. Это отель «Карлтон».

По «палубе» степенно двигаются официанты, разнося кофе и воду. Да, к чашке черного «турка» здесь — и это еще один признак Юго-Восточной Европы — подают стакан холодной воды.

А вот Национальный театр. Он замыкает вытянутую площадь. Это здание благородных форм словно пытается внести согласие в стилевую сумятицу, царящую вокруг. На афише — «Крутнява», то есть «Водоворот». Это первая словацкая опера. Так же, как словацкая оперетта, словацкие кинофильмы, она появилась при народной власти.

Против фасада театра фонтан в виде девы, сидящей на лебеде; вокруг него теснятся разомлевшие от жары голуби. Бросив на деву снисходительный взгляд, Черняк тянет нас вправо, туда, где на высоком каменном постаменте стоит, подняв руки в вольном размахе, аллегорическая фигура Победы с пальмовой ветвью. Легкость, изящество, динамичность, гордую силу воплотил в ней скульптор. Он посвятил свое творение советским воинам, освободившим Братиславу от гитлеровцев.

— Прекрасный памятник! — сказал я Черняку. — Вообще вы слишком строги к Братиславе.

— Погодите, я вам покажу Мандерлак! — бросил он угрожающе.

Мандерлак — двенадцатиэтажная четырехугольная призма — вдвигается углом чуть ли не в середину площади, на которую мы вышли по кривой, узкой, застроенной бетонными кубическими домами улице. Названо это крупнейшее в городе высотное сооружение по имени его бывшего хозяина, разбогатевшего на поставках мяса в армию Франца-Иосифа. Четверть миллиона заплатил Мандерлак чиновникам муниципалитета за то, чтобы ему разрешили поставить этот домище, явную помеху транспорту. «Движение растет, — рассуждал жадный и неумный делец, — рано или поздно город купит здание на слом и даст любую цену».

Мандерлак не успел осуществить свой замысел. Уродливый дом остался как память о бывших хозяевах Братиславы, отличавшихся непомерной жадностью, дикостью и безвкусием.

Справа площадь сужается в улицу, которая выводит к мосту через Дунай. Здесь сбегается к реке еще несколько улиц, образуя острые углы. За мостом, на низком, плоском берегу, зеленеет фруктовыми деревьями, алеет крышами пригород Петржалка.

Пучок улиц, сходящихся к переправе через реку, — такова суть планировки Братиславы. Ведь она возникла на скрещении больших торговых путей — «янтарного», соединявшего Ближний Восток с Балтикой, и «железного», который вел к рудникам Чехии. Братислава стала городом богатым, знатным. Эпоха Возрождения дала ей своих ваятелей и зодчих, и в этом Черняк предлагает нам немедленно убедиться.

Как человек, демонстрирующий свое величайшее сокровище, впускает он нас в небольшой затененный двор. Вся фигура Черняка меняется. Ступает он тихо, с благоговейной торжественностью. Притих и Паличек. Чем поражает этот дворик? Что в нем примечательного? Точеные колонны и арки галерей, выходящих на него? Фонтан со скульптурой? Каменные скамьи с головами химер? Башня с часами, бросающая сюда свою четкую тень? Нет, ничто в отдельности, а все вместе, вся эта поэма из камня, вызывающая в памяти чеканно стройные и вместе с тем страстные строки Данте. Старая ратушка Братиславы представляет собой такой шедевр искусства, каких, верно, немного и в Италии. Год постройки — 1581-й. Налюбовавшись, мы выходим на миниатюрную площадь и опять останавливаемся: на нас смотрит каменный рыцарь Роланд, ровесник ратуши, взнесенный высоко над чашей фонтана.

Если Прага стобашенная, то Братиславу надо назвать стофонтанной. Как они разнообразны, фонтаны словацкой столицы, сколько в них изобретательности! Вот медведь со щитом. Он сидит на узорчатом пьедестале и взирает на новый восьмиэтажный дом, гладкий, прямолинейный, согретый лишь пирамидальными тополями, высаженными у фасада.

Таковы контрасты этого удивительного города. Сложность проблемы, захватившей Черняка, понятна. Как найти стиль новой Братиславы?

Создается он, понятно, не сразу. А город растет, зовет к себе людей строить генераторы, станки, краны и другие машины, вовсе не вырабатывавшиеся тут прежде, выпускать химические изделия, ткани из хлопка и искусственного волокна, делать вино, сигареты, печатать книги. Население после войны почти удвоилось.

Врезаясь в виноградники, в кукурузные поля, стремительно вытягиваются на юг, по придунайской равнине, новые улицы. Не всегда есть время даже придумать название новорожденным районам. «Пять стоквартирных» — так именовался недавно участок городской стройки. Все пять уже готовы, за окнами поет радио, ветер играет занавесками. Как называется жилой комплекс? Да все так же — «Пять стоквартирных». Новые площади Братиславы отличаются непривычной для страны шириной. Площадь Готвальда, возникшая на бывшей окраине, теперь стала вторым центром города. На ней огромное одиннадцатиэтажное здание почты и телеграфа, а против него Политехнический институт. Строят здесь широко, с размахом. Это характерно для Словакии.

Мы вылезаем из машины у студенческого городка. Корпуса его выглядят не стандартно, там и сям на светлую поверхность фасадов наброшены как бы ковры с цветастым словацким орнаментом.

Черняк смотрит испытующе, строго. Перед нами лишь деталь будущего стиля Братиславы.

— То, что есть сейчас, я сравниваю с тем, что мы воздвигнем завтра, — говорит он, — Поэтому я вечно недоволен. Говорят, у меня плохой характер.

— Нет, наоборот, — вежливо подает голос Паличек. — Для дела очень подходящий характер.

Будущее пока на листах ватманской бумаги. Но оно уже воплощается в камень, когда пишутся эти строки! В служебном кабинете Черняка, куда мы заехали на перепутье, много проектов молодых талантливых архитекторов.

— Видите! Не так уж много нужно, чтобы заставить многоэтажную постройку улыбнуться. Вот веранда, охватывающая угол. Она чем-то напоминает галерею старой ратуши, не правда ли? А башенка! Тут она как раз на месте.

Так говорит, перелистывая альбом, Михаил Черняк. Потом мы откладываем альбомы и долго беседуем о судьбах Братиславы. Под рукой у Черняка листок бумаги, инженер набрасывает сплетения лиан, листья — сложный, тонкий, бесконечный узор…

Но вот он встает и приглашает нас продолжить осмотр города. Мы едем на северную окраину — туда, где у подножия Малых Карпат, среди садов, стоят новые корпуса словацкой Академии наук, а ближе к Дунаю на трехстах гектарах раскинулся парк культуры и отдыха с театром и стадионом.

Заканчиваем мы маршрут на восточной окраине Братиславы, у «Железного колодца». Впрочем, не железистый источник привлекает сюда горожан, а чудесное маленькое озерцо, вклинившееся синим лезвием в предгорья. Шумы города сюда не доносятся, и кажется, что мы перенеслись очень далеко от столицы, в самое сердце горной, лесной Словакии.

Простившись с Черняком, мы возвращаемся в город.

Площади, днем раскаленные, теперь остывают. Зажигаются фонари. Всюду полно гуляющих. Почти сплошным потоком движутся они по узкой, кривой Михалской улице, ныряющей под арку старинной башни, заполняют тротуары и мостовую. Отдыхает Братислава шумнее, чем Прага. Громче голоса толпы, смех. Потоки гуляющих стягиваются к отелю «Карлтон». Там открыты и кафе на террасе, и подвальная «винарня», и лихо на всю площадь Гвиездослава поют удалые цыганские скрипки. В соседнем квартале кафе «Редута», где в нижнем зале танцуют, а в верхнем играют в карты и в домино. А оттуда несколько шагов — и набережная Дуная с рестораном-поплавком, свежий ветерок с реки, шепот влюбленных у ограды и на скамейках.

— Не пора ли ужинать? — спрашивает Паличек. — Вы любите перец? Нам подадут такое лечо! Язык проглотите.

Паличек облизывает губы.

— Лечо приготовляют из колбасы, фасоли и яиц, — поясняет он. — Или закажем паприкаш. Это такой острый гуляш. Или зажарят курицу, — продолжает он, — Зажарят на вертеле да зальют соусом из помидоров и…

Я подивился, какой страстный гастроном вдруг проснулся в Паличеке.

В мадьярском ресторане мы съели огненно-жгучий паприкаш. Паличек вскоре впал в тихое блаженство. Потягивая кофе, он смотрел на танцующих. Вальс сменился чешской полькой, затем чардашем. Цыган-цимбалист неистовствует. Он подбрасывает палочки, ловит их на лету и так стремительно пробегает ими по струнам, что они исчезают из виду, словно спицы крутящегося колеса.

Темп чардаша ускоряется. Танец требует ловкости и выносливости. Дольше всех выдерживает одна пара — юноша в ослепительно ярком галстуке и черноволосая девушка с крупными белыми клипсами в ушах, в красном платье. Темп все бешеннее. Палочки цимбалиста совсем растворились в воздухе, вот-вот то же случится и со смычком скрипача, прохаживающегося перед эстрадой, но танцоры не сбиваются, не отстают. Им хлопают.

— Скоро придет Черняк, — говорит Паличек.

— Разве он знает, где мы? — спросил я.

— Знает, я сказал. Он придет непременно. Расстаться и не выпить вина — это не по-словацки. Нет, нет, вот увидите!

Как раз в эту минуту вошел Черняк. Он приблизился к нам своей быстрой, деловитой походкой, разрезал крутоверть танцующих и, повернувшись бочком, сел. Затем разлил легкое, чуть терпкое вино здешних лоз и, сдвинув брови, серьезно произнес:

— За дружбу, товарищи!

Потом вытер губы, огляделся и сказал:

— Давненько я не был здесь. Да. Я ведь строитель. А строители, честное слово, самые занятые люди в Словакии.

Край Яношика

Из Братиславы мы совершили поездку в край Яношика, в северную часть Словакии.

Справа хребет Большой Фатры, слева Мартинске голе. Голе — это безлесные вершины, поросшие камнеломкой, шафраном, колокольчиками, примулами, анемонами и множеством других растений, составляющих весной богатейший по краскам ковер. Там и здесь он прорывается острыми, костяной белизны известняковыми скалами. Хребты раздвигаются, мы едем по широкой долине, охваченной амфитеатром гор.

— Турьец, — говорит Паличек. — Вся эта местность называется Турьец.

Жители Турьеца отличаются своеобразными, очень яркими костюмами. В Турьеце находится известная деревня Чичманы — замечательный образец народного зодчества. Бревенчатые избы, иногда в два этажа, с резными, совсем южными верандами покрыты ярким геометрическим узором, напоминающим рисунок ковра.

Склоны Большой Фатры покатые, местами безлесные. Зимой свободные от леса пространства исчерчены следами лыж. Сюда собираются лыжники со всей республики. Для них построены опрятные «ночлегарни» из сосновых бревен, с резными наличниками, протянута канатная дорога. А дальше, в глубине Словакии, горы более дики. Я разворачиваю карту и вижу в той области, куда мы въезжаем, пучок извилистых, расходящихся во все стороны хребтов. Кажется, кто-то схватил их в горсть. От Большой Фатры змеей вьются к востоку Низкие Татры. Впереди, на севере, стоит, замыкая долину, по которой мы едем, Малая Фатра. За одним горным валом еще вал, уже невидимый отсюда, а там еще.

Карта переходит в руки Паличека. Сегодня он чаще обычного обращается к ней. Не так-то просто распутать узел горных цепей, найти дорогу.

— Начинается край Яношика, — говорит он, — Тут вам везде расскажут про Яношика. В каждой деревне. Песни поют про него. На прядках, на посиденках, то есть, когда девушки прядут лен, коноплю. Ну и поют и танцуют.

Как словаки, так и чехи хранят память о Яношике. Он принадлежит обоим народам и имеет такую же популярность, как у нас Степан Разин. Изображают Я котика в безрукавке, в шляпе с пером и с топориком-«валашкой» в руках. В нем образ горца, пастуха или лесоруба сливается с образом «збойника» — повстанца, бойца крестьянской войны, которая бушевала в Словакии по существу столетиями, вспыхивая то в одной долине, то в другой. Исторических данных о Юрае Яношике немного. Родился в 1688 году в деревне Терховой, за стеной Малой Фатры. Должно быть, он отличался исключительными способностями и упорством, так как пробил себе дорогу в Трнавский университет, что было для бедняка почти невозможно.

Несколько лет Яношик и его «горные хлапцы» держали панов в страхе. Нежданно, как лавина, свергались они на врагов. По всей Средней Словакии гулял неуловимый Яношик.

Горы помогали Яношику и его дружинам. В горах Яношик был хозяином. Деревья, шелестя и нагибаясь, указывали ему путь. Лесные гномы — «пиди-мужики», то есть «мужики с пядь», — хранили его сон. Волшебная «валашка» Яношика без промаха разила супостатов. Его бы не одолели, если бы не измена. Стоном стонала земля, когда Яношика схватили.

Яношик был казнен в 1713 году. С его именем на устах вставали новые бойцы. Крестьянская война продолжалась еще долго: ведь крепостное право в Словакии существовало до середины XIX века, гораздо дольше, чем в Чехии.

Яношик живет не только в песне, но и в пляске, которую мы видели в Стражницах, на сценах драматического и оперного театров, в самодеятельных кукольных представлениях, в изобразительном искусстве.

Сто лет назад ходил по словацким деревням и говорил крестьянам о вольности поэт Янко Краль. «Поля, луга, горы — все ваше», — учил он. «Рука, разившая панов, давно в земле», — с печалью отвечали ему. Чтобы пробудить силу народную, он создал поэму о Яношике и читал ее в хатах, у пастушьих костров. Иначе она не дошла бы до народа.

Не будет преувеличением сказать, что словацкая поэзия возникла под знаком збойницкой валашки. Збойника прославил Сладкович в поэме «Детван», к оружию звал народ Само Халупка в своем знаменитом стихотворении «Убей его»:

Правда, данная богами, говорит славянам: Несправедливо паном быть или подчиняться пану, Угнетать друг друга люди не имеют права. Наш девиз святой гласит: свобода и слава.

И дальше:

Ты убей, убей его, сын моего рода! Убей того, кто посягает на твою свободу!

Призыв этот звучал во время восстания 1848 года, охватившего и Словакию, а в нашем веке стал лозунгом антифашистов. Современный композитор Ян Циккер посвятил ему оперу — вторую по счету словацкую оперу.

Есть в Словакии скульптор Фердиш Костка. Он продолжает традиции художественной керамики, начатые четыре столетия назад. Керамические изделия Костки перекликаются с рисунками чешского художника Йозефа Лады; оба черпают темы из родника народного творчества. «Копка картошки», «Обед в поле» — таковы темы Костки. Мог ли он обойти образ Яношика? Конечно, нет. Едва ли не самая яркая работа Костки — «Яношик с дружиной». Поразительной динамикой и силой проникнуты фигуры «горных хлапцев».

Снова ожил Яношик в дни борьбы против гитлеровцев, когда коммунисты подготовляли народное восстание, формировали в горах «дружины Яношика».

Вечером, полные впечатлений, мы вернулись в столицу Словакии.

На Дунае

Утро в Братиславе лучистое, веселое. Ветер согнал ночную мглу с Дуная, солнце высушило зеленые и красные крыши. На рынке, заполнившем кривые переулки против Мандерлака, под полосатыми зонтами лежат кабачки, зеленый, красный и желтый перец, яблоки, груши, персики, круглые зеленоватые плоды, похожие на кавказскую алычу, — лежат в огромных корзинах, грудами на лотках, в южном изобилии. Белеют круги брынзы, стоят высокие, узкогорлые кувшины со свежим холодным молоком, кружатся пчелы.

На площади Гвиездослава еще безлюдно. Дворники метут асфальт. К фонтану слетаются сонные голуби. Проехал большой автобус образцового детского очага; он объезжает по утрам клиентов и забирает ребят, а вечером развозит по домам. Такого обслуживания нет даже в Праге!

Из подъезда «Карлтона» шумной гурьбой выходят «свадебчане». Это словацкое слово, по-моему, не нуждается в переводе. Почему бы не внести его в русский язык? Жених и невеста из богатых винодельческих «дружств». Он из села Модра, она из села Пезинок. Чтобы сыграть свадьбу, сняли в «Карлтоне» отдельный кабинет и пировали всю ночь.

— Виват Пезинок! — кричат родные невесты.

Родственники жениха не остаются в долгу. Они откликаются громогласным:

— Виват Модра!

По обычаю, жених должен внести свою подругу в дом на руках. До дома десятка три километров, но на площади ждет легковая машина, нанятая женихом. Он поднимает рослую, полногрудую, кареглазую девицу и под крики «Виват!» в честь молодых, в честь Модры, Пезинока и других населенных пунктов несет к «татре». Дворники перестают мести, вокруг свадебчан толчется кучка любопытных. Наконец «татра» и оба грузовика с родными и гостями трогаются в путь.

С утра хочется выйти на Дунай. Меня, выросшего на Волге, неизменно манит большая река. Набережная сейчас пустынна. Но в речном порту, на южной окраине города, жизнь кипит круглые сутки.

И вот пристани, лязг лебедок, стальные тросы, притянутые на берег, через которые надо шагать, высоко задирая ноги. И милые моему сердцу совсем волжские запахи речной воды и смолы. Сопровождает нас невысокий, очень подвижный товарищ средних лет, лысоватый, но с живыми, юными, ясно-голубыми глазами и румянцем во всю щеку. Это Вит Правда, редактор портовой многотиражки и автор книжки «Лучшие работники водного транспорта», врученной мне на память. Так как некоторые общие данные о Дунае читателю могут быть полезны, я приведу их из книжки Вита Правды:

«Дунай, величайшая после Волги река в Европе, имеет бассейн площадью в 817 000 квадратных километров; пробегает от истока в Шварцвальде до впадения в Черное море 2850 километров, из которых 2380 километров судоходны. Для нашего внутриконтинентального государства Дунай служит воротами в широкий мир. Разве нельзя от нас проплыть, не огибая Западную Европу, до Белого моря?»

Вит Правда пишет дальше, что тупая жадность капиталистов, их раздоры между собой и ненависть к Советскому Союзу постоянно сковывали плавание по Дунаю, превращали эти природные ворота в узкое оконце…

Мы на пристани. Трехцветный чехословацкий флаг плещется на корме «Моравы». Гигантский стальной журавль-кран нагибается над теплоходом и достает из трюма советскую пшеницу. Вкусный хлебный дух идет из трюма. Завтра «Морава» и ее баржи примут сельскохозяйственные машины для Болгарии, ткани для Румынии и многое, многое другое и снова отправятся в путь.

Такой теплоход — с высокими бортами, с белой одноэтажной надстройкой, отодвинутой к корме, — берет на буксир десяток, а то и больше барж. Но это не значит, что плавание по Дунаю спокойное. Вовсе нет! Бывает что и два теплохода с трудом ведут одну баржу.

Если природа Средней Европы еще таит где-нибудь грозные опасности, то это прежде всего на Дунае.

Как многие словаки, Вит Правда говорит живо, увлекательно. Паличек исчез в машинном отделении судна, а мы с Правдой стоим на носу, у якорной лебедки, и мне виден путь, предстоящий «Мораве».

Отчалит она с восходом солнца. Звонким гомоном встретит ее Остров корморанов, — сотни этих птиц-рыболовов гнездятся там на высоких ветвистых черных тополях. Однако речникам некогда будет любоваться корморанами, так как здесь «бродовый усек» Дуная, его самый мелководный участок. До мельчайших подробностей знает реку рулевой, вся она, со всеми островками, мысами, банками, впечатана в его память, но без лота «бродовым усеком» не проплыть. Быстрые воды перекатывают песок, смывают отмель и наносят ее в другом месте, тут срежут мыс, там насыплют новый. До самого Будапешта экипаж начеку, матросы то и дело меряют глубину, погружая полосатый черно-бело-желтый лот. Дальше опасность наскочить на мель уже невелика. Но приближаются Железные ворота! Дунай прорывается там сквозь хребты Трансильванских Альп.

Прежде чем войти в знаменитые ворота, он у пристани Молдова Веке, на земле Румынии, разливается вширь, словно для того, чтобы накопить силы. Говорят, ни один матрос, не крещенный по дунайскому обычаю, не пройдет живым через трансильванские пороги. Новичка «крестят» так — щедро окатывают речной водой. Впрочем, нередко об этом заботится сам Дунай. Налетает «кошава» — свирепый восточный ветер — и поднимает высокие валы. Брызги летят на капитанский мостик. Попробуйте пристать в такую погоду, да еще с баржами! А не пристать нельзя: ведь с собой через пороги можно взять самое большее три баржи. Прочие надо оставить; их мало-помалу будут переправлять потом. Поэтому в Молдова Веке скапливается иногда множество барж.

От Молдова Веке пороги тянутся на сто двадцать километров. Лишь местами путь облегчается обходными каналами. Дунай здесь суров, темен от нависших скал. От капитана и рулевого требуется высшее искусство вождения, они должны сохранять хладнокровие в борьбе с быстринами, которые тащат судно прямо на каменные зубы, выступающие из воды.

В случае беды команда чехословацкого теплохода не одинока. Какой бы флаг ни был на барже, сорванной с якоря, или на судне, севшем на банку, помощь окажет первый, кто увидит аварию. Река, протекающая самым многонациональным краем Европы, река, много раз окрашивающаяся кровью сражений, на огромном протяжении стала дорогой дружбы, нерушимой дружбы народов. Особенно ярко сказалось это во время наводнения 1954 года. Дунай поднялся на десять с половиной метров, затопил Петржалку — заречную часть Братиславы, хлынул на поля. На куске венгерской земли, отрезанном от материка, собралось две тысячи беженцев. Воды Дуная ушли так далеко по равнине, что остров оказался ближе к Словакии, чем к венгерской суше. И словаки, невзирая на штормовой ветер, самоотверженно бросились на выручку. Остров заливало, он быстро уменьшался, словаки на лодках вывозили людей, кормили их, давали им кров. Была пословица: «Скорей вода помирится с огнем, чем словак и мадьяр». А теперь даже разъяренные воды Дуная, вышедшего из берегов, бессильны были остановить словаков. Это ли не самая прекрасная из всех перемен, свершившихся на Дунае!

Влюбленными глазами глядя на Дунай, Вит Правда говорит, что характер у реки нелегкий, своенравный. Спокойная гладь ее может мгновенно вскипеть и обрушить шквал на пристани. Рукава Дуная на равнине норовят каждый год менять русло, дамбы на берегах, защищающие поля, надо каждую весну укреплять. Этим летом жители целых селений от мала до велика трудились на дамбах, отражали атаку реки.

Давно зреет мечта о Большом Дунае — единой водной системе с каскадом электростанций, с искусственными озерами, питающими водой засушливые поля…

Водное Дело

Что такое Водное Дело?

Спросите дунайского штурмана; он ответит с воодушевлением: пароходы пойдут по Вагу до самой Жилины, — вот это и значит Водное Дело. А на Дунае, само собой, свободный фарватер, никаких задержек.

Так же горячо ответит и крестьянин. Водное Дело — это конец засухе, изобилие воды для полей.

Инженер-электрик назовет «пръеграды» — плотины, намеченные к постройке. Водное Дело даст много дешевой энергии.

Словом, это исполнение трех исконных просьб, с которыми человек обращается к воде. Вода должна поить человека, его стада и поля, должна носить его на себе и отдавать ему свою силу. Только три желания, но вечно неутоленные до конца.

Где же началось строительство?

Первая плотина выросла в Словакии на реке Ораве. Бывало, Орава крутила лишь колеса деревянных мельниц. К ней пригоняли на водопой барашков. Жители горных пастушьих «салашей» да нищих селений — За-бедова, Мрзачка, Гладовка — и вообразить не могли, что от Оравы можно взять что-то еще. Ныне на берегах Оравского моря раскинулся город и тысячи бывших бедняков поселились в нем, по-здешнему — «усалашились». Новое слово не успели придумать — так быстро меняется жизнь!

Преобразился и Ваг, принимающий воды Оравы. Река, прозванная римлянами «Wagabundus» — «бродячая», надежно укрощена смирительной рубашкой из бетона. Ваг уже не грозит наводнениями; сила потока, мчавшегося с карпатских высот в придунайские степи, брошена на лопасти турбин. Дали силачу работу по плечу! Сейчас тринадцать гидростанций работает на Ваге да еще две сооружаются. Этот Важский каскад — шедевр социалистической Чехословакии.

Каскад в новом русле! Старое, смотришь, зарастает травой, а вода пущена по каналу; русло его имеет крутое падение, и вода с силой обрушивается на турбины. Бывало, человек шел к воде, высматривал ручей, реку, озеро. Принцип Водного Дела, современный принцип, такой: вода должна быть там, где она нужна. Теперь вода бежит к человеку.

Силу свою Ваг отдает исправно. Но ведь есть еще два желания! Носи, вода, пароходы! Напои землю!

Поля, требующие воды, как раз в низовьях Вага. Почва в Южной Словакии прекрасная, лето длинное, солнечное, но засушливое.

И вот в этот край явилась вода. Нагнетаемая насосами, по оросительным каналам она течет на поля. Течет из Вага, из Малого Дуная — рукава Дуная. Отрезав изрядную часть южнословацкой низменности, Малый Дунай впадает в Ваг и вместе с его водами возвращается в Дунай у города Комарно. Участок низменности между главным руслом Дуная и Малым Дунаем носит название «Житный остров». При народной власти его почти весь распахали, он стал настоящей житницей страны.

Здесь, в целинном крае Чехословакии, собирают рекордные урожаи пшеницы, кукурузы, сахарной свеклы. Разводят новые кормовые растения: цирок (разновидность сахарного тростника) и чумизу. Здешний климат позволяет выращивать и такие южные культуры, как арахис, хлопок. Ведь средняя годовая температура здесь до +11°. Хватило бы только воды!

Посей на том же участке не пшеницу, а, скажем, рис — воды нужно будет гораздо больше. По весне на рисовом поле искусственный паводок. Семена бросают прямо в воду. Жажда у риса непомерная!

Какие тут широкие возможности для сельского хозяйства, видно хотя бы из того, что в придунайской степи есть парк вечнозеленых растений. Круглый год зеленеют там бамбук, туи, камелии.

Хватит ли воды в Ваге? Нет, чтобы поднять всю це-дину и хорошо использовать ее, нужна река покрупнее. Вот если бы можно было «долить» Ваг!..

А разве нельзя?

Вопрос в том, откуда взять воду. В буржуазной Чехословакии обычно жаловались на недостаток воды: природа-де обидела, наделила лишь маленькими реками. Из крупных рек есть лишь верховье Лабы да кусочек Дуная! И ни одного сколько-нибудь значительного озера!

Да, соседки-речки, звенящие в Татрах, не могут помочь Вагу. У самих мало воды. Богат водой только Дунай. У него и взять!

Что же, Дунай будет питать собственный приток? Странная идея! География навыворот!

Выше по течению Дуная, за Братиславой, у так называемого Волчьего горла, возникнет водохранилище. От него протянется канал. Дунай поворачивает на юго-восток, а канал идет прямо на восток и соединится с Вагом гораздо выше его устья. Дунайская вода хлынет в Ваг и вместе с важской вернется к Дунаю. Таким образом, Дунай и его приток будут питать друг друга. Такова поправка в географии — далеко не единственная в планах Водного Дела.

Из Волчьего горла должен быть прорыт еще один канал — ближе к главному потоку Дуная. Этот канал пересечет Житный остров.

Водное Дело покончит с засухой. Вся придунайская степь будет исчерчена серебряной сетью оросительных каналов.

Энергия нужна и насосам, качающим воду на поля, и новоселам на целине, и растущим промышленным городам. Проект Водного Дела предусматривает новые гидростанции на Ваге и на Житном острове, на трассе будущего канала. Намечаются и новые пароходные линии.

Да, как только вода в реке поднимется, пароходы пойдут по Вагу до города Жилины.

Но это еще не все.

Представьте себе, что лето выдастся сухое и Дунай ниже Волчьего горла обмелеет. Шлюзы на плотине поднимут, но запас воды, накопленный за зиму, все же не так велик, чтобы обеспечить и судоходство, и работу турбин, и орошение. Вода из резервуара быстро унесется в Черное море, если ее не задержать.

Нужна плотина ниже Комарно.

Место для нее найдено подходящее — там, где Дунай снова входит в теснину. Твердый камень андезит, которым устлано ложе реки, будет прочной опорой для плотины. Стройка уже начата, в ней участвуют чехи, словаки и… венгры. Ведь там уже Венгрия.

Да, еще одна стройка дружбы!

Столетиями угнетали словацких крестьян венгерские помещики. Собственная беда часто ослепляла, мешала понять, что и венгерскому мужику солоно достается от графа Эстерхази или графа Телеки. К тому же еще националисты разных толков, а в наш век фашисты, спекулировали на темноте народной, натравливали словаков на венгров. А венгерские фашисты разжигали ненависть к словакам, к чехам, к сербам…

Теперь все это, к счастью, в прошлом. Торжествует дружба народов, а из нее родилась великая сила, способная покорить Дунай.

Нет, чехословацкое Водное Дело невозможно уместить в границах одной республики, отделить от других стран.

Разве энергия Вишеградской гидростанции не нужна венграм в такой же степени, как чехам и словакам?

Или, может быть, венгерская пушта меньше жаждет влаги, чем словацкая «ровина»? И неужели не ясно, что сама природа велит дунайской воде течь по каналу не только до Вага, но и дальше под уклон, к другому притоку Дуная — Тиссе, которая пересекает и венгерскую Хортобадьскую пушту, и югославскую равнинную область Воеводину.

Грандиозное Водное Дело, невиданное в Средней Европе, лишь шаг в преобразовании Дуная,

ЛИЦА СТОЛИЦ

БУДАПЕШТ

Как узнать Будапешт?

Как-то я разбирал фотографии. Снимки перепутались, надписи я вовремя не делал.

Как же узнать Будапешт?

Конечно, в этом городе есть постройки и монументы широко известные, множество раз повторенные на страницах газет и журналов, ставшие как-бы его эмблемой — как Медный Всадник в Ленинграде, как Эйфелева башня в Париже.

Я сразу отложил снимки бесспорно будапештские. Можно ли не отличить Дунай, перепоясанный восемью мостами? Самый старший из них — знаменитый Цепной мост. Он первый сто с лишним лет назад прочно соединил Буду и Пешт, заменив утлые понтоны. С тех пор в сущности и слились эти два города, породили Будапешт.

Цепной мост стал пропускать пароходы, появившиеся на Дунае как раз в то время. Понтонная переправа им мешала. Так что и пароходы способствовали объединению столицы.

Да, нельзя не узнать на фотографии панораму Будапешта, снятую с борта нашего теплохода. Величавое зрелище! Дунай здесь широк, полноводен. На его правом берегу, холмистом, высоком, — дворцы и башни Буды. На левом, на плоской степи Альфельд, раскинулся неоглядный Пешт — плотный, темный городской массив, словно опаленный огнем многих сражений.

Будапешт с его почти двухмиллионным населением — самый большой город на Дунае!

Дунай и здесь не голубой, он отливает сталью. Башни столицы словно вонзили в него свои шпили. Лишь зеленый бордюр набережных смягчает черты Будапешта — суровые, резкие, обветренные.

Вот цепь холмов Буды, где некогда был оплот римлян. На одном холме, над Дунаем, белые балюстрады и башенки-беседки Рыбацкого бастиона. Это, быть может, единственный в мире бастион, сооруженный не для защиты города, а с чисто декоративной целью.

Вдали, в конце всей цепи возвышенностей Буды, гора Геллерт, вся словно в зеленой мохнатой бурке из кустарников. На ее вершине гигантский памятник Освобождения. На высоком цоколе женщина, вытянув вверх руки, держит пальмовую ветвь. На ступени постамента — советский воин со знаменем, а внизу, по бокам лестницы, ведущей к монументу, две фигуры атлетов: один из них побеждает чудовище фашизма, другой несет людям огонь жизни, счастья… Прекрасное, благородное творение скульптора Жигмонда Кишфалуди-Штробля.

Хорошо смотреть с горы Геллерт на столицу и днем, когда ярко блестит клинок Дуная, разделяющий две такие несхожие части города, и ночью, когда из тьмы сверкают лишь миллионы электрических глаз Будапешта.

А этот снимок? Толпа веселых купальщиков в обширном бассейне, вокруг струи фонтанов… Безусловно, снято в Будапеште. Еще римляне знали здешние теплые источники. На этой фотографии купальня и водолечебница Геллерт. С горы видишь крышу большого, известного всей Европе здания да пестрые зонтики кафе, расположившегося рядом, на открытом воздухе.

А вот снимки Пешта.

Не спутаешь ни с каким другим зданием Парламент — филигранное творение зодчества; мощная каменная корона, отделанная тончайшей лепкой, вся в несчетных остриях-башенках. Издали от этого уникального здания веет резкостью готики, а когда подойдешь поближе, видишь, как она смягчена и куполом, и линиями арок на фасаде, и множеством изящных лепных деталей. Казалось, громадная постройка раздавит тебя, но происходит чудо: именно вблизи постигаешь и легкость ее, и какую-то необъяснимую, радостную прозрачность ее узорчатого одеяния. Отраженное Дунаем, оно словно переливается в глубине вод.

Недаром именно Парламент, талантливое творение зодчего-патриота Имре Штейдла, стал эмблемой Будапешта.

Парламент да собор святого Стефана — два великана в Пеште. Их купола-шлемы возвышаются на левом плоском берегу, над гладкой равниной крыш. До чего же они разные, старая Буда и сравнительно молодой Пешт с его правильными квадратами-кварталами, вылощенный, подлинно столичный!

Кажется, Пешт с удивлением взирает на Буду — видение давнего прошлого, вставшее за Дунаем. Буда напоминает Пешту о короле Матиаше, герое сказок, о полководце Гуниади Яноше, о турецких пашах!

Впрочем, один исторический памятник есть и в Пеште. Это монумент в честь тысячелетия Венгрии, тоже единственный в своем роде; его узнаешь даже по смутным контурам на самых неудачных снимках. Стоит он на обширной площади Героев, одной из красивейших в Европе. Под сенью колоннад бронзовые изваяния, олицетворяющие историю страны. Тут и Матиаш, и храбрый Гуниадщ чьи победы на десятки лет отсрочили турецкий полон. А у подножия центральной колонны конные статуи праотца Арпада и его спутников, вождей кочевых племен. Это основатели венгерского государства.

Площадь Героев замыкают Музей искусств с многоколонным классическим фасадом и Академия художеств. Простор этой площади, ширина улиц, явно превышающая западноевропейскую норму, говорят о том, что здесь столица степного народа, не привыкшего к тесноте.

Разумеется, объектив фотоаппарата задержался на многих памятниках Будапешта. Разве можно пропустить, например, вот это древнеримское надгробие в самом центре современного города — утомленный легионер, в шлеме, в короткой накидке, прислонился к стволу дерева…

Седок на вздыбленном коне напоминает Медного Всадника на берегу Невы, и не случайно: это памятник другу Петра Первого Ференцу Ракоци. Да, тому самому Ракоци, который повел на борьбу против императора и австрийских вельмож не только солдат, но и ополчения венгерских, словацких, украинских крепостных крестьян. Овладев чуть не всей Венгрией, Ракоци стал главой страны, правда на короткое время. Из иноземцев только Петр признал его власть.

Нельзя было не снять и бронзового монаха со свитком летописи в руке. Лицо его затенено надвинутым капюшоном. Это Анонимус, средневековый хроникер, венгерский Нестор. «Анонимус», «Безымянный» — так он подписывал свои пергаменты. Кто он, почему скрывал свое имя, — пока загадка.

Но вот другие снимки Будапешта. Обыкновенные улицы большого города, обсаженные платанами и каштанами, дома в пять-шесть этажей, бойкие трамвайные перекрестки, блеск витрин.

Попробуйте тут узнать Будапешт!

Будь снимок цветным, мы увидели бы, что трамваи желтые. Любимые цвета венгров — желтый, зеленый и красный; их чаще всего используют в убранстве столицы.

А вот фотографии Будапешта нового, социалистического, который далеко шагнул через прежние городские рубежи. Война уничтожила тридцать две тысячи здании, но руины и пожарища давно исчезли, возникли новые районы. На снимках великолепные многоэтажные здания. Они выстроены в районе Андьялфельд, где некогда в жутких трущобах гнездилась нищета. Гордое стремление ввысь, огромная ширина проспектов, нарядная, броская расцветка фасадов — все это отличает новый Будапешт, растущий с истинно венгерским размахом.

Многие дома в нем охвачены цветным поясом витрин, неоновых вывесок. Разумеется, и тут, как повсюду в столице, то и дело попадаются сверкающие вывески «Эспрессо». Небольшие, очень светлые, ярко убранные кафе «Эспрессо» как нельзя более соответствуют кипучему темпераменту венгра: он ведь непоседа, он хочет поскорее получить чашечку черного кофе и быстро выпить его с марципановой булочкой. При этом, стоя у высокого столика, он успевает просмотреть газету, перекинуться словом с друзьями. «Эспрессо» очень популярны во всей Венгрии. Они появились даже в деревнях — в передовых коллективных хозяйствах.

Передо мной снимок маленького подвального ресторанчика в стиле старой корчмы. Они очень характерны для Будапешта. Здесь простые дубовые столы, свечи, табуретки, бочонки с вином, большущий вертел над очагом. На подавальщице пышное, украшенное кружевами и вышивками национальное платье…

В объектив фотоаппарата попало и объявление ресторана. Оно сообщает, что здешний повар вступил в соревнование кулинаров на лучшую уху, на лучший гуляш. Традиции венгерской кухни, острой и пряной, не забыты. Кто же будет присуждать премии поварам? Да сами посетители!

В Будапеште выразительны вывески магазинов. Одеждой торгуют «Янош», «Илона», «Тереза», а книжная лавка именуется трогательно — «Горький».

А это какой город? На снимке угол дома, афишная тумба, а на ней большими буквами: «ТОТО», «ЛОТО», «ТОТО»…

Тоже Будапешт. «Лото» — государственная лотерея, а «тото» — футбольный тотализатор. Правда, они есть и во многих других столицах, но нигде эти два слова не зовут вас так упорно и не встречаются так часто, как здесь. Венгры очень азартны. В специальных конторах «Тото» вы можете узнать подробные данные о составе команд и различные прогнозы.

А вот детская железная дорога. По виду она ничем не отличается от прочих в других городах. Однако тут детская дорога работает, как настоящая. Она перевозит обычных пассажиров в парковом пригороде Будапешта.

На снимке подъезд клуба на скромной улочке, упирающейся в заводской корпус. Это клуб пенсионеров — одно из новшеств сегодняшнего Будапешта. Старики приходят сюда почитать, сыграть в шахматы, в карты. Здесь встречаются ветераны былых боев. Помню, я однажды спросил пенсионеров, собравшихся на спевку, не был ли кто из них в Красной гвардии.

Красногвардейцы нашлись, они всегда рады случаю поговорить по-русски. Один был в личной охране М. В. Фрунзе, другой дрался под Киевом, под Белой Церковью.

Это те венгры, которые во время первой мировой войны были в австро-венгерской императорской армии, сдались в плен русским, а затем вступили в ряды бойцов за Советскую власть.

Революционный дух они принесли потом к себе домой. Многие из них сражались против фашистов в Испании. До сих пор они удивительно крепкие, жизнерадостные. То, о чем они мечтали в молодости, осуществилось на их родной венгерской земле.

Пусть ведут поэты

В Будапеште у меня свой путь.

Нет, я не против маршрута, рекомендованного для приезжих. Конечно, сперва надо осмотреть все интереснейшие достопримечательности города, начиная с амфитеатров, мозаичных полов и алтарей римского Аквинкума, раскопанного в Буде.

Однако, чтобы узнать город, этого мало. Давайте войдем в Будапешт вместе с Шандором Петефи!

Представьте себе юношу с дорожной сумкой на спине, худого, длинноногого, с шапкой черных волнистых волос. Живое лицо с тонкими чертами, пристальный, прямой взгляд узких глаз. Что он привез в Пешт? Ломоть хлеба, тетрадь со стихами и надежды. Антал Гидаш в своей книге «Шандор Петефи» приводит такие строки из записок поэта: «После мучительного путешествия я через неделю добрался до Пешта. Не знал, к кому обратиться. Никто на меня не обращал внимания, никому дела не было до бедного, оборванного бродячего актера. Я дошел уже до последней грани, и тут меня обуяла отчаянная храбрость: я отправился к одному из величайших людей Венгрии с таким чувством, с каким игрок ставит на карту свои последние деньги: жизнь или смерть…»

Петефи решил пойти к поэту Михаю Верешмарти, чьи строки твердила наизусть пылкая молодежь.

Сегодня в центре Будапешта мы любуемся памятником Верешмарти, высеченным из белого мрамора. На зиму его закрывают, поэтому мрамор всегда чист, свеж, как память о славном поэте, который проложил дорогу для Петефи.

И вот в одном из толстостенных, похожих на сундуки домов Пешта — теперь уже не узнать, в каком именно, — Петефи в дружеском кругу читает свои стихи. На нем одежда, взятая напрокат, и хозяин костюма в самый разгар вечеринки требует его обратно, но Петефи счастлив. Верешмарти поддержал его. Стихи будут напечатаны. На издание книги уже собраны деньги…

Прошло всего четыре года, и Петефи — владыка сердец, один из вождей Венгерской революции.

Памятник Петефи, мост Петефи. Трудно перечислить все, что носит в столице имя Петефи или каким-либо образом связано с ним. Разве можно, например, пройти мимо Национального музея и не вспомнить Петефи, читавшего здесь, на Гранитной лестнице, в бурные мартовские дни 1848 года перед толпой свою «Национальную песню»:

Встань, мадьяр! Зовет отчизна! Выбирай, пока не поздно, Примириться с рабской долей Или быть на вольной воле? Богом венгров поклянемся Навсегда — Никогда не быть рабами. Никогда!

Вывеска «Пильвакс» над входом в кафе опять напоминает о Петефи и о его друзьях. В их числе был задумчивый Янош Арань, с которым так любил беседовать Петефи и за чашкой кофе, и в письмах.

«Что правдиво, то естественно, что естественно, то и хорошо, а следовательно, и красиво, — вот моя эстетика», — писал Петефи другу.

Янош Арань — автор баллад и исторических повестей в стихах. Это он поведал про короля, созвавшего к себе народных певцов. Им приказано было услаждать короля, льстить ему, а они воспротивились. Пятьсот певцов пошли на костер. Ни один не спел того, что угодно было королю…

Если мы отправимся вслед за Аранем, он приведет нас на свое излюбленное место — остров Маргит, который зеленеет посреди Дуная. Там, в стороне от пляжей, бассейнов и горячих источников, в тиши парка, стоят рядом, как братья-богатыри, семь дубов Араня. Да, семь братьев — так и назвал их поэт, часто сидевший здесь с пером в руке.

Здесь мой кров зеленый, Здесь моя скамья. Улиц истомленных Зной оставил я.

Поэты последующих поколений покажут нам рабочий район Уйпешт, остров Чепель — главный очаг венгерской индустрии. Мы еще побываем там.

По всей стране могут нас провести поэты. Бунтарская поэзия Венгрии, выросшая в неволе, всегда двигалась в авангарде, часто обгоняя тяжелую артиллерию — прозу. Какой венгерский юноша не пишет стихов? Венгрию по праву можно назвать страной поэтов, а Будапешт — их столицей.

Остров горячих источников

Раз уж мы, шагая вслед за поэтом, попали на остров Маргит, так побудем тут, оглянемся вокруг.

Что и говорить, чудесный подарок сделал Дунай столице! Разделившись на два рукава, вложил в Будапешт, в самый центр его, зеленое сердце. Сходишь с моста, ступившего на остров одной своей опорой, — и полог листвы отделяет тебя от потока машин, от городской летней духоты.

Посидев у дубов Араня, можно погулять по парку, поискать камни монастыря, в котором некогда молилась Маргарита, или по-венгерски Маргит, дочь короля Белы. Тогда страну грабили и жгли татары. Король, призывая на помощь господа, отдал ему в жертву дочь — велел ей постричься в монахини.

Впрочем, в парке есть памятник прошлого более интересный, чем замшелая кладка, — это музыкальный фонтан, копия знаменитого фонтана Петера Бодора.

Бодор был самоучкой. Пяти лет он уже поражал соседей удивительными игрушками-самоделками. В начале прошлого века он построил в родном городе Марошва-шархей фонтан с музыкальным механизмом, который действовал под напором воды. В дни восстания 1848 года фонтан венгерского Кулибина подавал сигналы окрестным деревням.

Парковая аллея приведет вас к озеру с золотыми рыбками, к живописному водопаду. Целый гектар занимает розарий — благоухающее творение цветоводов-мичуринцев. Здесь сто тридцать видов роз; в их числе не так давно выведенная «Роза мира», волшебно меняющая оттенки. Юный желтовато-розовый венчик постепенно становится бледно-желтым, отливает золотистой свежестью утра.

Теперь купаться!

«Весь Будапешт плавает» — так говорят здесь. Плавает в Дунае, в бассейнах, плещется под струями многочисленных теплых источников. Вы можете выбрать воду по вкусу — прохладную, теплую, горячую. Естественная температура здешнего подземного потока +43°. Нагнетаемый насосами, он обогревает дома Пешта, вливается в бассейны, в души, бьет фонтанами из земли.

Понятно, в буржуазном Будапеште источники, это щедрое благодеяние природы, составляли собственность дельцов, намывали золото тогдашним хозяевам города. Остров Маргит хотя и рекламировался для всех, но на деле он был доступен лишь для сытых, для хорошо одетых.

«Нельзя баловать пролетарских детей, приучая их купаться, ведь по окончании школы им купаться все равно не придется» — так сказал на собрании муниципалитета директор Бамба Эбер в ответ на предложение расширить доступ школьников в бассейны.

Лишь теперь плавают все будапештцы.

Прежде уголок дорогих развлечений, азартной игры теперь остров Маргит стал подлинно всеобщим достоянием. Днем остров заполняют ребята. Здесь летний пионерский лагерь и огромный спортивный детский комбинат, на территории которого размещаются площадки для волейбола, баскетбола, тенниса и других игр, водная станция, стадион на три тысячи юных зрителей и, конечно, бассейны.

Много нового сделано и для взрослых: расширены купальни, построены здания для отдыха, для лечебных процедур. А когда с приходом темноты утихает веселый гомон у источников, на пляже, на солярии, толпы людей направляются к зеленым театрам. Более двух тысяч зрителей занимают места перед оперной сценой. Спектакль идет под звездным небосводом, на фоне густой листвы деревьев. Их шепот вплетается в звуки оркестра.

В Будапеште теперь два оперных театра, несколько театров оперетты. Вообще театров в венгерской столице больше, чем в Вене, и даже больше, чем в Париже. Однако летом будапештцам очень нравится слушать музыку здесь, на острове, у голубого Дуная.

Запретные песни

Однажды австрийская полиция арестовала в Будапеште студентов, распевавших недозволенную песню.

Резкие, смелые слова песни, обличавшие дом Габсбургов, самовластие иноземцев, студенты сочинили сами. А мелодию взяли из оперы Ференца Эркеля «Банк бан». Австрийские власти, недолго думая, запретили и оперу. Она и без того раздражала их…

Был некогда в Венгрии храбрый бан, то есть военачальник. Преданно служил он родине. Когда во дворце появилась жадная, злая королева немка и подчинила себе слабовольного короля, обнажил бан свою саблю против королевы и против своры ее приближенных.

О бане Банке писал Петефи. Бан Банк действует в пьесе Катоны — основателя венгерской драмы. Тот же сюжет использовали композиторы Эркель и либреттист Эгреши.

«Люди опасные, — доносил о них властям администратор театра. — Ни одна опера не обходится без эпизодов, вызывающих ненависть к аристократам, без убийств короля или королевы».

Не только действие оперы задевало правителей, но и сама музыка. В ней было что-то дерзкое, она словно звала к оружию. Недаром мелодию марша из оперы «Банк бан» тотчас подхватила революционная молодежь.

Не побоялся Эркель воскресить на оперной сцене и Дьердя Дожа, мужицкого бана. И когда? В те самые дни, когда австрийский император Франц Иосиф приехал в Будапешт, чтобы принять корону венгерских королей. Премьера «Дьердя Дожа» превратилась по существу в демонстрацию композитора и всего театра против гнета австрийской монархии.

Думаешь о подвиге Эркеля, создателя венгерской национальной оперы, и вспоминаешь другого славного венгра — Ференца Листа. По-разному жили они и трудились, но нельзя не видеть общее в их судьбе. Ведь и того и другого реакция пыталась отнять у Венгрии. Эркеля — путем запретов, а Листа — иным, более коварным способом.

Уже одно то, что Лист, гениальный композитор и пианист, по национальности венгр, не нравилось венским правителям. Это возвышало угнетенный народ, а императорская Вена стремилась его принизить. И появилась теория, державшаяся очень долго: Лист-де с Венгрией не связан, ничего национально венгерского в его музыке нет. Кто же он? Одни критики считали его немецким композитором Францем Листом, другие принимали его за человека без рода и племени, за этакого перекати-поле.

Правда, Лист большую часть своей жизни провел за пределами Венгрии. С восьми лет он стал известен как пианист-виртуоз. Все столицы Европы наперебой звали его к себе. Ведь игра его, по отзыву Гейне, «настоящее сумасшествие, неслыханное в летописях фурора».

Утверждали, что Лист, обласканный удачей, забыл Венгрию, забыл скромный домик возле Шопрона, где он, сын смотрителя графской овчарни, провел детство.

Ложь! Лист с гордостью говорил о своем народе, «самобытном и неукротимом». И убедительнее всяких слов венгерское гражданство Листа подтверждает его музыка.

Бессмертны его «Венгерские рапсодии», «Венгерские национальные мелодии». Мотивы родной Венгрии вплелись в симфонические поэмы, мужественно звучат в «Марше Ракоци».

Лист написал этот марш в Пеште под впечатлением июльских событий 1831 года во Франции. Цензура вычеркнула «Марш Ракоци» из концертных программ. Листу связали руки. Заметим, тогда еще не было в Пеште ни Петефи, ни Эркеля. Юноша не мог бороться в одиночку. Его «Революционная симфония», начатая в Пеште, осталась незаконченной. Ему пришлось уехать, снова скитаться…

Во Франции он дружил с писателем-бунтарем Виктором Гюго, в России — с М. И. Глинкой, А. П. Бородиным.

А. П. Бородин записал свои беседы с Листом. «В России течет живая струя, — сказал ему Лист. — Рано или поздно она пробьет себе дорогу и у нас».

Записки А. П. Бородина запечатлели обаятельный образ Листа: «…по крайней мере полное отсутствие всего узкого, стадового, цехового, ремесленного, буржуазного как в артисте, так и в человеке сказывается в нем сразу».

Многие, аплодируя Листу, не подозревали, какую глубокую трагедию переживает знаменитейший музыкант. Не радостно, а горько ему в богатых салонах, где «стынет искусство». Он с возмущением пишет о зависимом, лакейском положении людей искусства.

Лист умер в баварском городе Байрейте, одинокий, вдали от друзей. Его слава пианиста давно умолкла, а композитором его считали неблестящим, даже неудавшимся. Будущее устранило и эту несправедливость.

…Разные есть памятники. И мрамор, и бронза противостоят времени. Но еще крепче тот памятник творцу музыки, который высечен в сердцах потомков.

Красный Чепель

Мы видели остров отдыха.

Есть на Дунае, на южной окраине Будапешта, другой остров, на котором тоже надо побывать. Это Чепель, дымный, заводской Чепель, центр тяжелой промышленности Венгрии.

Некогда Чепель был синонимом беды, тяжелого труда. От слова «Чепель» веяло унылой рабочей казармой, извечным потом, нищетой трущоб, где бедняки рылись в отбросах.

Теперь слово «Чепель» сверкает, как орден на груди героя труда. Чепель — остров передовых, остров новаторов.

Бывало, на чепельских предприятиях чаще собирали машины из иноземных деталей, чем делали свои. Из Лондона, из Берлина на Венгрию смотрели свысока. Конечно, пастухи в бурках, пушта, табуны — занятное зрелище для туриста. Но техника? Венгерская техника? Нет, не слыхали…

Теперь во многих странах мира можно встретить мотоциклы «Паннония», венгерские автомашины, станки, точные приборы. Их родина — Чепель.

Трудно перечислить все, что он создает. Но индустриальный Чепель — это еще не весь Чепель. В свободной Венгрии он стал известен как крупнейший международный порт на Дунае. Когда плывешь вниз по реке, по левому берегу долго тянутся причалы, краны, пакгаузы — почти все новое. Над мачтами судов — гигантский элеватор.

Еще выше вытянулась мачта будапештского радиовещания. Ее высота — триста четырнадцать метров. Это подлинный шедевр из стали. Есть глубокий смысл в том, что именно из Чепеля, из «красного Чепеля» новая Венгрия разговаривает с миром.

Теплоход прощается со столицей и отправляется дальше. За Чепелем появляются корпуса нового нефтеперегонного комбината, самого мощного в стране.

На пути вам часто будет казаться, что Чепель не кончился, что он тянется по всему венгерскому берегу Дуная, на котором то и дело показываются промышленные города с незнакомыми именами. Одни еще не успели попасть на карту, другие вы отыщете только на самой новой…

Вечерний Дунай темнеет, ширится. Дымка за кормой поглотила все, кроме горы Геллерт с монументом на вершине.

Скульптор-волшебник

Кто хоть раз видел Жигмонда Кишфалуди-Штробля, тот навсегда запомнит его — седого, подвижного, полного жизни и доброты. Тот поймет и секрет его волшебства. Чувствуешь: таким вот и должен быть мастер, способный оживить глину, бронзу.

Обычно говорят, что скульптуры украшают здания или город. О созданиях Кишфалуди-Штробля хочется сказать не только это. Они в сущности населяют Будапешт — его парки, залы его музеев. Велика и прекрасна семья героев, созданных ваятелем.

Начало ей было положено давно. Сперва ему, сыну бедного сельского учителя, служили самодельные краски из трав и коры, грубый плотничий карандаш. Окончательно найти свое призвание Кишфалуди помог случай: отца перевели в другую деревню и там оказалась красная глина…

Первые работы юного скульптора — «Девушка-жница», «Крестьянин с косой».

В людях Кишфалуди ищет красоту чувств и устремлений, красоту созидания.

Давно притягивала Кишфалуди-Штробля оригинальная личность Бернарда Шоу — драматурга, мыслителя, острослова. Согласится ли Шоу позировать? Знаменитого ирландца лепили такие мастера, как Роден, Трубецкой…

Шоу с некоторым недоверием принял молодого венгра с трудно произносимой фамилией. Собирался отказать, сославшись на дела, но не смог. Венгр был так подкупающе жизнерадостен и так очаровательно настойчив…

Впоследствии Шоу писал ему:

«Вы изобразили меня не только таким, какой я есть, но и таким, каким мне следует и хочется быть. Возможно, мне и удастся стать таким, если я буду смотреть на ваше творение достаточно долго и пристально».

Скульптурные портреты доставили Кишфалуди-Штроблю всемирную славу. Число их за полвека достигло семисот. Они образуют богатейшую галерею характеров эпохи.

«Скульптор должен быть всем: и режиссером, и костюмером-осветителем. Но это не все. Я бужу модель, словно спящую красавицу», — говорит Кишфалуди-Штробль.

С помощью света, одежды он силится оттенить самое характерное во внешности. Кроме того, он всегда старается сблизиться с натурщиком духовно. Расспросами, шуткой расшевелить его, вызвать на откровенность.

Да, это добрый талант. Скульптор любит хороших людей, умных, умелых, честных, отважных, и по-дружески представляет их нам.

Есть у скульптора давняя мечта — вылепить В. И. Ленина. Еще сорок лет назад, в парижском кафе «Ротонда», где бывали русские революционеры, Кишфалуди-Штробль увидел однажды человека небольшого роста с рыжеватой бородкой. Во всем его облике было что-то стремительное. Русские поднялись ему навстречу, он заговорил… и скульптор пожалел, что он не понимает языка. Он ловил жесты этого русского, запоминал его мимику, на редкость красноречивую.

Встретиться с этим человеком скульптору больше не привелось. Много лет спустя, когда на газетной странице Кишфалуди увидел портрет Владимира Ильича, он узнал, кто был тот русский…

Кишфалуди-Штробль уже не раз брался за резец, чтобы изобразить Ленина. Но все, что сделано пока, — это эскизы будущего изваяния.

Трудится он упоенно, с пылом юности.

Сегодня не представляешь себе Будапешта без Кишфалуди-Штробля. Рядом с творением замечательного мастера человеку хочется быть и красивее, и лучше. Страна щедро отдала ему свои улицы, парки, площади, величавую вершину Геллерт. На нее как на могучий, нерушимый пьедестал взошла бронзовая женщина в просторной ниспадающей одежде и подняла высоко над Дунаем, над столицей, над Венгрией пальмовую ветвь свободы и мира…

Она встретила нас, когда мы подходили к Будапешту. Сейчас она провожает нас, провожает долго, и вечерние сумерки не в силах скрыть ее. Зажигаются прожектора и словно поднимают ее на своих лучах.

…Я еще долго стоял на корме.

Статуя Освобождения все еще видна. Или это звезда появилась над горизонтом? Она не тонет в созвездиях, обступивших ее, в огнях пригородов Будапешта.

А впереди тоже огни и огромное зарево, — наверное, над Дунайварошем, новым городом металлургов, где днем и ночью пылают домны.

БЕЛГРАД

Три входа в столицу

Да, три входа: в Белград прибывают по суше, по воде и по воздуху.

Три входа — три лица у города.

Кто прилетает в Белград, тот сходит на бетонное поле аэропорта, по праву составляющего гордость югославов. Из всех аэропортов Европы это, верно, самый молодой; он похож на красавца юношу, одетого со вкусом и по последней моде.

Поле размечено цветными лампочками. Назначение их — указывать самолетам дорожки, а прилетевшему — путь к вокзалу. Поле словно расшито красной тесьмой. Здание аэровокзала, сооруженное из бетона и стекла, поразительно легкое, воздушное и тоже приветливое.

Мы привыкли к геометрическим формам современной архитектуры — целесообразным, экономичным, но, увы, часто до скуки одинаковым во всех странах мира. Здесь же перед вами здание, похожее на самолет, рвущийся в небо. Клекот стаи моторов за окнами, вернее за прозрачными стенами, усиливает это впечатление.

Вы идете, и двери распахиваются перед вами, как будто их толкает ветер, взбитый пропеллером. На самом деле, это работа механических привратников — реле, спрятанных где-то. В залах вечнозеленые сады, плещут фонтаны.

Если вы въедете в Белград по суше, вас тоже встретят новостройки. Они со всех сторон охватывают столицу. Наиболее интересны, пожалуй, подступы с севера, где расположен новый район столицы — Новый Белград.

Здесь, на плоской приречной части равнины, высятся четыре тринадцатиэтажных здания. Опоясанные балконами и верандами, они не выглядят грузными. Градостроители решили нарушить и стандартную прямоугольную планировку: высотные дома поставлены полукругом, и улицы, бегущие от них подобно лучам от вогнутого зеркала, вдали сливаются. Зеленеют лоскутки только что сделанных скверов.

В числе новоселов Нового Белграда тысячи студентов, которым народная власть предоставила здесь уютный, просторный университетский городок.

А ведь мало кто верил энтузиастам, начинавшим здесь стройку. Считали, что зыбкая, болотистая почва поглотит каменную кладку. Но землю усмирили, сцементировали. Югославские специалисты применили самые передовые методы укрепления грунта. Вот еще одна победа над вековой отсталостью!

Старожил белградец смотрит на Новый Белград с особым чувством. Он ведь помнит: на этом месте был лагерь смерти. Убитых и полумертвых гитлеровцы укладывали в штабели, обливали керосином и сжигали, и не было уголка в городе, куда бы не проникала гарь от этих страшных костров.

Новый Белград — это торжество жизни над пепелищами. Но и стертые, они не исчезнут из памяти…

Есть еще третий подъезд у столицы — водный.

Я знаю все три и рекомендую вам, читатель, прибыть на теплоходе. Ведь Белград — город типично речной. Теплоход, идущий по Дунаю, сворачивает в устье почти такой же широкой Савы, и вы видите справа эффектные высотные здания Нового Белграда, а слева — собственно Белград. Вам знакома панорама Ростова-на-Дону, открывающаяся с Дона? Приблизительно так же выглядит Белград на высоком берегу. Густая зелень парков курчавится по откосам, ее прорывают светло-серые кварталы столицы. На самой стрелке, над местом слияния Савы и Дуная, где гряда белградских холмов повышается, видны коренастые башни старинной крепости Калемегдан, словно каменные короны, упавшие наземь и поросшие деревьями. Там, над древней кладкой, на рифленой колонне возвышается бронзовый воин.

Воин устало опирается на меч. Он вышел из жестокой сечи. Отважная птица-сокол сидит на ладони витязя. Это Вестник Победы — творение замечательного скульптора Ивана Мештровича.

Сойдя с пристани, вы окажетесь на невзрачной припортовой улочке, врезанной в склон. Трамвайчик, дребезжа, одолевает подъем. Пожилая женщина в черном платке, по-черногорски низко спадающем сзади, несет из булочной кусок бюрека — слоеного пирога с сыром.

Вы поднимаетесь по ступеням в тени чинар и акаций. «Велика степеница» («Большая лестница») — гласит табличка на столбике ограды. В данном случае это улица-лестница.

Наверху вас ждет улица опять-таки в другом стиле — уже типично столичная. Дома на ней разных оттенков белого и светло-серого (Белград оправдывает свое имя!), разной архитектуры, разного возраста и высоты. Улица извилиста, так как подчиняется рельефу. Она чем-то напоминает московскую улицу в районе Арбата. На вывесках то славянские буквы сербского алфавита, то латинские — хорватского. А язык один — сербохорватский! Дело в том, что народы Югославии были веками разделены: западные области были захвачены Австрией и стали католическими. Власть римского папы искореняла славянскую грамоту, вводила латинскую.

На востоке, в Сербии, Македонии, несмотря на турецкий гнет, народ сохранил исконную свою письменность — славянскую.

Куда теперь, направо или налево? Центр столицы, видимо, направо: там дома крупнее, наряднее. Налево улица кончается зеленым тупичком парка, над которым парит Вестник Победы.

Под сенью Вестника Победы

Говорят, чтобы здание стояло прочно, в старину каменщики замуровывали в стену живого человека. Иначе то, что воздвигнешь за день, ночью раскидают вилы, злые девы, живущие среди скал, у воды. Достаточно-де запереть в кладке даже тень человека. Но все равно, лишившись своей тени, живое существо умирает.

В крепости Калемегдан так и кажется, что из расщелин выходят тени, тени скифов, начавших укреплять этот холм, тени римлян, основавших здесь твердыню Сингидунум. В воображении предстают витязи из дружины первых сербских королей, при которых город назвали Белградом. Поглядишь на граненую башенку Небойша — «Не бойся» — и видишь сербов, бившихся там насмерть, и турок, обосновавшихся потом в крепости.

Теперь лишь зелень парка, по-южному напористая, осаждает крепость, бросая на штурм отряды проворных вьющихся растений. Местами они хлынули со стен в укромные дворики и проулки. Здесь лабиринт крутых мощеных троп, продетых в игольные ушки многочисленных ворот.

Тысячи белградцев заполняют Калемегдан по вечерам. В это время тени прошлого до ночи прячутся в свои тайники. И крепость, заполненная живой, броско одетой экспансивной толпой, выглядит совсем не грозно, она напоминает живописную декорацию, оставшуюся после исторического действия.

Если уж мы попали в гущу гуляющих, то не станем вырываться из потока, полюбуемся на союз Дуная и Савы с верхней площадки Калемегдана, где стоит Вестник Победы, а затем спустимся в парк. Там, под сводами ветвей, создан своего рода пантеон Югославии. В сумраке аллей белеют мраморные бюсты выдающихся писателей и революционеров.

Из парка мы выходим на широкую, короткую улицу. В вечерние часы доступ транспорту на эту улицу закрыт, она вся отдана во власть гуляющих. Смесь наречий, лиц… Вы увидите горца с резким профилем, словно вычеканенным на металле. А вот высокий, на голову выше прочих, стройный далматинец, в чертах которого как-то своеобразно соединяются и мужественность, и мягкость, а в извилине губ чуть заметная усмешка. Очень красивое славянское племя выросло у теплого Адриатического моря!

А лицо этого города — как уловить его, о чем говорит оно приезжему?

Белград светел и молод. Древняя крепость хоть и венчает город, но она не подавляет. Кроме нее из памятников седой старины сохранились лишь развалины турецкой бани, гробница знатного турка и мечеть… Только одна мечеть уцелела из тридцати, перечисленных путником, побывавшим в Белграде в XVII веке. Сербы энергично стирали следы господства полумесяца, и жалеть об этом незачем: решительно ничего стоящего не воздвигнуто при пашах и беях.

Туриста, который вздумает искать в Белграде экзотику Востока, ждет разочарование. Разве что его утешит в трапезной чевабчичи — блюдо, близкое кебабу. Да еще турецкие названия некоторых улиц города… Впрочем, их тоже заменили бы, но они напоминают о событиях и героях освободительной борьбы.

В парке Топчидер, под ветвью гигантской чинары, ютится скромный дом сельского вида, явно стесняющийся своего титула «конак», то есть дворец. Здесь, подальше от пушек Калемегдана, жил князь Милош Обренович, вождь восстания 1815 года. Сербия отвоевала тогда некоторую автономию.

Скульптурный фонтан Чукур-Чесма рассказывает о другом эпизоде кровавой истории страны. В 1862 году турецкие солдаты застрелили мальчика, пришедшего за водой. Он упал, вода из разбитого кувшина смешалась с кровью… Весь Белград поднялся против убийц.

Нет, это не восточный город, но и совершенно непохожий на соседний Будапешт, на Прагу…

Сходство с ними проглянет разве только в самом центре, на площади Теразия, где блещет неоном сомкнутый строй восьми-, девятиэтажных зданий, занятых до половины магазинами и конторами, да еще кое-где на прилегающих улицах. Вообще для Белграда не характерны ни пышность фасадов, ни надменность богатых мраморных подъездов, ни ряды грузных доходных домов с трафаретной лепкой, с дворами-колодцами.

Приобрести все это, столь обычное для столиц Запада, Белград не успел. Ведь Сербия только во второй половине XIX века освободилась от турок. И позже, при королях, строили мало. Что запоминается из построек Белграда королевского? Изящное, не очень большое здание парламента — ныне Народной Скупщины — с колонным портиком и высоким, легким куполом да ажурная, тоже без тяжеловесных излишеств колоннада Исполнительного вече Сербии. Что еще? Над Теразией мачтой торчит узкий тринадцатиэтажный дом — творение тридцатых годов нашего века. Это здание вряд ли очень украсило город…

Мне как-то довелось прочесть очерки корреспондента русской газеты, побывавшего в Белграде незадолго до первой мировой войны. Он увидел город, полный бедняков и полицейских. Сломя голову носился в своем автомобиле, сбивая пешеходов, наследник престола. Потомки князей-повстанцев прославились самодурством и дикостью. Тот же наследник забил до смерти своего слугу, подавшего его высочеству не ту одежду. Папаша король заявил в оправдание представителям прессы: «Мы, Карагеоргиевичи, страшно вспыльчивы. Это у нас фамильное…»

Со скорбью покинул королевскую Сербию замечательный инженер Никола Тесла; он уехал за океан, к Эдисону, и там в числе первых в мире начал работать над расщеплением атома. Оттуда с американской маркой прибыли в Европу генераторы Тесла и другие блестящие его изобретения. В королевской Сербии трудно было технику, ученому, архитектору. Страну распродавали иностранным монополиям: французским, английским, итальянским. Они по дешевке вывозили сырье. Мало что изменилось и после Версальского мира.

В первой мировой войне Сербия сражалась против Австрии и Германии и оказалась в числе победителей. Тогда-то воссоединились земли южных славян. Король Сербии стал владыкой Хорватии, принадлежавшей Австрии, и далматинского побережья, которое почти целиком было собственностью Италии.

Кто выиграл тогда от этого? Главным образом белградский двор и дельцы всяких мастей и рангов — местные и зарубежные.

Все это приходит на ум, когда бродишь по боковым улицам Белграда. Вдоль них тянутся приземистые, гладкие, ящикообразные дома в один-два этажа, с железной корзинкой балкона, с простой верандой, обращенной во двор. Такие же строения я видел в Греции, в Румынии да и в небольших городах нашего юга. Так выглядели служебные пристройки пышных особняков, притаившиеся за чугунной оградой. Сравнение вполне уместное: ведь Белград весь был в сущности пристройкой к банковским кварталам Парижа, к лондонскому Сити. Подчеркиваю, был!

Новый Белград не только за Савой, он прорастает всюду, пользуясь каждой прогалиной в старой застройке, а то и раздвигая, сметая ее с дороги. Для новых зданий часто выбирают место повыше, на холме, над обрывом, над зеленым разливом парка, затопившего ложбину. Тем резче контраст старого и нового в этом городе под сенью Вестника Победы.

С какой любовью принялись югославы отстраивать свой Белград! На панели блестят медные буквы, вбитые навечно. Это краткое напоминание о том, что здесь работала на субботниках такая-то молодежная бригада: или убирала кирпич, разбросанный взрывом фашистской бомбы, или извлекала мины, клала фундаменты, сажала деревья…

Недалеко от Теразии вырос огромный Дом югославских профсоюзов. Здесь, одетый в розовый гранит, и образовался новый центр Белграда — площадь Маркса и Энгельса. Широкий полукруг Дома замыкает ее; по вечерам она освещается прожекторами, укрепленными на карнизе за матовой стеклянной лентой. Молнией сверкает эта лента под чернотой южного неба. Поблизости, против здания Скупщины, полыхают разноцветные струи фонтанов — длинная стена пляшущей воды посреди улицы, над зеркалом бассейна.

В Белграде повсюду цветы. Они в вазонах, расставленных по обочинам улиц, в декоративных стаканчиках, прикрепленных к тонким фонарным столбам., Прежний Белград был невеселым городом, и тем заметнее сегодня желание украсить его, заставить улыбаться. Новые хозяева ухаживают за своим городом с нежностью и с хорошей выдумкой.

Именно с выдумкой! Она проявляется и в рекламе социалистических фирм, соревнующихся между собой, и в скульптурах, и в архитектуре. Страна, веками скованная, жаждет творить свое! За городом строится стадион — глубокая, врытая в землю воронка на восемьдесят тысяч мест. Вот коттеджи в парковом пригороде, построенные кооперативами и заводами. Каждый домик в своем стиле — хорошенький, пронизанный светом.

В Белграде повсюду ощущаешь торжество народной победы, — вот главное, что надо о нем сказать.

С волнением входишь на кладбище воинов-освободителей. Каменный рельеф у ворот изображает вступление советских войск в Югославию, радостную, братскую встречу. Надгробия суровы, как скалы балканских вершин, поверхность плит отполирована лишь там, где высечены имена павших, — югославов и наших бойцов.

«Непознати борац», — читаешь на глыбе гранита. Кто он? Верно, русский, похороненный среди однополчан в далекой, но дружеской земле. Он тоже не забыт, югославская мать усыновила его посмертно, вот свежие цветы, положенные ее рукой…

Возле кладбища, как бы в почетном карауле, стоят три высотных здания, три гвардейца в парадной — белой с голубым — форме.

На горе Авала

Есть еще могила неизвестного солдата за пределами города, на горе Авала.

Шоссе на Авалу, бегущее мимо деревьев-великанов парка Топчидер, мимо новеньких приветливых коттеджей, прежде было для многих последним, смертным путем. На выступе горы ненасытно поглощал жертвы гитлеровский концлагерь Яинцы.

Автобус бодро берет крутой подъем. На пригорке показывается памятник — кусок лагерной стены, сложенный из крупных каменных кубов. А в нескольких шагах от него юные деревца, ромашки на лужайках… И страшное прошлое этого места кажется мрачной легендой. Восемьдесят тысяч казненных и замученных…

Дальше дорога еще круче, она петляет, вспарывает лес извилистым лезвием. Вывеска любезно приветствует вас сербско-хорватским «Добро дошли!» — «Добро пожаловать». Впереди видна вершина Авалы, свободная от леса, и на ней коричнево-серый каменный четырехугольник строгих классических пропорций. Внутри, под двускатным кровом, в полумраке, монументальные фигуры.

Неведомы ни имя, ни национальность солдата первой мировой войны, лежащего под памятником; никто не знает, серб он, хорват ли, македонец… Но все народы-братья признали его своим. На надгробии каменные изваяния шести былинно величавых женских фигур. Они олицетворяют шесть социалистических республик Югославии: Македонию, Хорватию, Сербию, Словению, Боснию и Герцеговину, Черногорию. Они сходны между собой, как сестры, их торжественные одежды различаются скупыми национальными деталями.

Это не только печальное надгробие, но и символ народного бессмертия и силы. И в этом памятнике, как и в том, что высится над Калемегданом, чувствуешь торжество победы.

Так мы снова встретились с Мештровичем.

Теперь лишь его скульптуры живут среди людей: великий зодчий недавно умер. Далеко от своей родины, за океаном… Жизнь у него была сложная, трудная вроде дороги на Авалу — изломанной, пробивающейся сквозь чащу, сквозь тени зловещего прошлого…

Родился он на берегу Адриатики, в захолустном городке, придавленном громадами соборов. Отец — бедный поденщик — определил мальчика в подручные к каменотесу. В мастерской делали могильные плиты, кресты. А юный подручный мечтал о большем, Ему виделись отважные юнаки, древние славянские витязи, высеченные из камня родных гор. Юнаки и их предводитель королевич Марко — герои злополучной битвы против турок на Косовом поле.

Впоследствии, став скульптором, Мештрович высек фигуры витязей, но мечту его жизни — создать памятник павшим на Косовом поле — осуществить не удалось. Влюбленный в красоту нагого тела, Мештрович не одевал своих юнаков. Мускулы их выпирают резко, от изваяний веет первобытной грубой силой. Сильными ударами он словно вырубал богатырей из скалы.

Он же создал и «Девушку с лютней», украшающую столичный парк. Впрочем, Мештрович никогда не стремился украшать. Как-то не вяжется с ним это слово… Смотришь на скульптуру и раздумываешь: радуется девушка, перебирая струны, или грустит? Ведь, пожалуй, ее мелодия — это та же песня о Косовом поле, торжественная песня о подвиге. Не чудо ли это? Черты лица, чем-то напоминающие иконный лик, лишь намечены, вся фигура схематична, резец как будто не нанес психологических деталей. И все-таки камень поет!

Однако Мештрович всегда мечтал о монументах, о героических ансамблях, он по духу своему был сказителем, перелагавшим национальный эпос на язык скульптуры. Но, увы, из всех замыслов этого рода в королевской Югославии был осуществлен только один — сооружен знакомый нам памятник на горе Авала.

Мештрович мало жил на родине. Он пытался работать за границей. Но там его охватывала тоска. Он был слишком связан со своей страной — с ее скалами, с легендами, с ее храбрым и гордым народом.

Перед войной он обосновался было в Белграде, а в начале войны скульптора-патриота арестовала фашистская охранка. Вырвавшись на свободу, он уехал в Италию, затем в Соединенные Штаты, где ему предложили место профессора. Из Югославии к нему приходили вести, искаженные враждебной пропагандой. В империи доллара цепко держали прославленного скульптора, козыряли его именем. Между ним и народом Югославии встали и церковники. Мештрович порывался вернуться, но добирался не дальше Рима. Слуги Ватикана его запугивали, заклинали не верить безбожникам, «красным».

Перед смертью он все же увидел родину. Это было счастливое, но запоздалое свидание.

Мештрович завещал все свои скульптуры социалистической Югославии. Сейчас в Сплите открыт музей имени великого скульптора.

…Захватывающий дух простор открывается с Авалы. Позади, на севере, предместья Белграда. Впереди, на юге, холмистая Шумадия, некогда страна лесов, беспощадно истребленных былыми хозяевами страны. Народ-пая власть насаждает новые леса. Вот они, коврики из свежей зелени, вклинившиеся в поля. Вдали, на туманном горизонте, если мне не изменяет зрение, темнеют горные цепи. Где-то там, на юге, далеко отсюда, в Черногории, стоит гора Ловчен, увенчанная гигантским памятником Петру Негошу — поэту, борцу за независимость, другу России.

Эта скульптура тоже работа Мештровича, очарован-, ного каменотеса, создавшего поэму о героях.

СОФИЯ

Сын Старой Планины

Я еще утром заприметил на теплоходе нового пассажира — коренастого, в клетчатой ковбойке и в шортах из искусственной кожи, открывавших мускулистые, волосатые ноги.

Почти все время он проводил на палубе, говорил мало, больше слушал других и смотрел на берег. Когда турист югослав, выразительно жестикулируя, расхваливал жгучий рыбный паприкаш, пассажир в шортах лишь слегка кивнул и сдержанно улыбнулся, чуть шевельнув жесткими кустиками черных усов. Видно было, что он понимает речь югослава и что он тоже южанин, но другого, менее экспансивного склада.

Слева проплыл румынский город Турну-Северин. Маленькие домики с палисадничками, словно засунутые в букеты роз, пионов и мальв, хороводом охватили крупные белые кубы новых кварталов. Пассажир проводил взглядом каменный столб, торчащий на холмике, — остаток Траянова моста, первого моста через Дунай, сооруженного два тысячелетия назад. Потом внимание пассажира привлек порт: нарядные, в гирляндах лозунгов новенькие причалы, чаща мачт и долговязых кранов.

— Ваш, — произнес он коротко, показав мне буксир под советским флагом, энергично замахал и взглядом попросил меня сделать то же.

Справа еще тянулся югославский берег, более гористый. Постелено горы отодвигались, тонули в дымке, а к воде подступала слегка волнистая, почти плоская суша. Местами правый берег как будто подражал румынской стороне, силился стать широкой равниной. Однако горы уходили недалеко, они точно грозили снова сдавить Дунай.

Вскоре вереница гор вошла в Болгарию, и тут я почувствовал, что пассажир в коричневых шортах у себя дома. Он барабанил пальцами по перилам, темные глаза его блестели.

— Стара Планинá, — проговорил он быстро с сильным ударением на последнем «а».

Хребет Стара Планина — самая крупная горная цепь в Болгарии — скорее угадывался теперь, чем виднелся. Но болгарин весь так напрягся, словно его крепкие ноги горца уже ступали по привычной тропе, парящей над пропастью.

Он назвал село, в котором родился.

— Борческо село, — прибавил он вскользь.

Он не пытался как-нибудь выделить свое село среди прочих: ведь все они «борческие». Прадед Николы Георгиева был в отряде гайдуков, низвергавшихся с круч на турок. Дед помогал русским войскам, освобождавшим Болгарию от турецкого ига. Отец по призыву Георгия Димитрова выступил против царя-фашиста… Словом, обычная родословная простого болгарина, да еще с Стара Планины.

А сам Никола?

Тут уж ответ приходится буквально вытягивать. Да, в юности партизанил. Э, что тут особенного! Да, участвовал в боях, как и другие.

Единственное, чем он позволяет себе гордиться, — это учебой в Советском Союзе. Он инженер-железнодорожник, окончил институт в Ленинграде. Теперь работает в Софии.

Разумеется, он каждую субботу отправляется в горы. Берет с собой одеяло и ночует там прямо под звездами.

— Без этого мне нельзя, понимаете… Засохнешь в кабинете, бюрократом станешь…

Он тихо смеется. У него прекрасные белые зубы.

На болгарском берегу показывается Лом — желто-серый городок, дышащий домовитостью и опрятностью. Пора в каюту собирать вещи.

Георгиев едет дальше — до Русе, а я решил сойти в Ломе, съездить в Софию. Я еще застану вечерний поезд.

Георгиев вздыхает. Если бы не дела, поехал бы вместе со мной в Софию, показал бы мне все.

— Вы где там будете? — спохватывается он. — Наверно, в отеле «Балкан»?

— Наверно.

— Добро. В воскресенье я за вами зайду. Вместе на Витошу! Договорились?

— Да.

— Отлично!

Он смеется. Я крепко жму ему руку. Я очень благодарен Николе Георгиеву. Он ввел меня в Болгарию.

Утро в Софии

Я просыпаюсь в гостинице.

Хорошо открыть глаза в солнечной, стерильно чистой комнате, вскочить, пройти по ковру, глянуть из окна на город, еще почти незнакомый тебе, но уже вызывающий в душе теплое чувство.

Откуда оно, это тепло?

Кажется, чья-то улыбка согрела тебя. Ну конечно! Только не одна, а много… Я унес их с собой из вагона, полного друзей. Вспомнился студент, его сумка на ремне, из которой торчал какой-то непонятный мне инструмент — что-то для геодезических измерений…

Он рассказал много интересного, этот молодой болгарин. Блокнот, начатый вчера, я исписал до конца. От Дуная к Софии строится вторая железная дорога, в горах пробивают туннель длиной семь километров.

«Искыр, приток Д., каск., плотины…»

О, эти записи в пути прыгающим и вдобавок еще стершимся карандашом! Сколько мучений с ними потом! Исписанный блокнот, лежащий сейчас на столе, самодовольный, пухлый, изъясняется со мной словно сквозь зубы, невнятно.

«Каск. гидрост.»…

На дне пропасти злился Искыр, бешеный приток Дуная, знаменитый ныне Искыр: ведь на нем с помощью советских инженеров построен целый каскад гидростанций. Высоченные плотины, перегородившие ущелье…

Присесть к столу невероятно трудно: нестерпимо тянет в город. Но я все-таки расшифровываю, выправляю лохматые записи. Пожалуй, прибавлю фразу, одну-единственную:

«Ой, братушки с нами ехали!»

Это сказала милая девочка-подросток с косичками на перроне Софийского вокзала. Сказала громко, так что прохожие обернулись на нее. И смутилась… Я посмотрел назад: из нашего поезда вышли и нерешительно сбились стайкой советские туристы. Они, верно, и не расслышали, зато этот чудесный привет целиком достался мне.

Я встаю. Точнее, вскакиваю, как бы подкинутый пружиной. Я во власти неумолимой силы, пока еще не измеренной учеными. Это жажда новизны. Она буквально выкидывает меня из номера, гонит вниз по лестнице.

Площадь залита солнцем. На ней толчея трамваев, машин, потоки прохожих, киоски. Тут есть и очень знакомое, и непривычное. Направо многоэтажный универмаг, он словно явился сюда в гости из Москвы. По стилю он родной брат отеля «Балкан», из которого я вышел. За универмагом мечеть.

Я пересекаю площадь, иду мимо киосков, торгующих орехами в меду и рахат-лукумом, мимо тележек с семечками тыквы и подсолнуха.

Меня ждет открытие. На перекрестке торчит столбик с пучком голубых дощечек-указателей. Я убеждаюсь, что они могут быть интересны не только для водителей. На одной из дощечек надпись: «ЦАРЬГРАД 563 км».

Не Стамбул, а именно Царьград, как в летописи Нестора, сообщавшего про князя Олега: «…повеси щит свой в вратах, показуя победу, пойде от Царяграда».

Так писал Нестор, пользуясь грамотой, составленной Кириллом и Мефодием, и литературным языком, тоже пришедшим к нам из Болгарии.

Меня отбросило на много веков назад. Указатель напомнил мне, что я нахожусь на земле древнейшего славянского государства.

Кстати, совсем недалеко каменный современник византийского Царьграда — храм святой Софии. Возраст, внушающий трепетное уважение! Сооружали храм каменщики фракийцы в VI веке по велению императора Юстиниана, который очень любил отдыхать здесь, в городе Сердике, известном своими садами, минеральными источниками и мягким, нежарким климатом. Когда на Балканах расселились славяне и дали городу другое название — Средец, храм был уже столетним, а во времена киевского князя Олега — двухсотлетним. Впоследствии храм и дал имя городу.

Вернувшись на центральную площадь, я обратил внимание на странное здание, до крыши врытое в землю. Славянская вязь вилась над входом. Не памятник ли прошлого скрыт под железной крышей?

Путеводитель часто бывает досадно лаконичен, но на мое счастье тут остановилась экскурсия. Притихшие черноволосые, большеглазые ребятишки косячком жались к учительнице — рослой девице с ярким румянцем во всю щеку. Слушать стремительную речь болгар труднее, чем читать по-болгарски, но, к счастью, девица говорила медленно.

— Днес… брзо… град…

Таких древних слов в болгарском языке много, и девушка словно декламировала летопись.

Оказалось, что строение это — старинная церковь, кусочек той Софии, что хирела и нищала в турецкой неволе. Никакое здание не смело превышать мечеть. А болгарское тем более. Оно должно было быть как можно ниже…

Вслед за ребятами я иду к мечети Буюк-Джамия. Будто окаменевший турецкий часовой, чернеет в центре современного города эта мечеть с острым как штык минаретом. Это один из немногих памятников пятивекового султанского гнета. Глаза учительницы вспыхнули. Турецкое иго — бедствие не очень давнее. Ведь пало оно, добитое русскими воинами, меньше ста лет назад — при дедах…

Гнет Стамбула всюду означал дикий разгул крепостников и палачей. А Болгарию, одну из ближайших провинций Оттоманской Порты, разоряли с особой методичностью, без передышки. Богатым, кипучим городом была София до нашествия турок, и полководец Лала Шахин с восторгом доносил о ней султану: «Промысловых заведений и ремесленных мастерских в Софии много, они вырабатывают толстые и тонкие шерстяные и хлопчатобумажные ткани… Торговля в городе достаточно развита, во все стороны от него вьются дороги, по которым снуют путешественники-торговцы, торговые караваны с разными товарами и изделиями, которые производят в Софии…»

А пять веков спустя русские воины, вступившие в Софию, встретили жалкое захолустье. Лабиринт кривых, непролазных улочек, глиняные домики, низкие воротца, такие низкие, чтобы турок не мог ввести во двор коня. Был 1878 год, но София еще не знала ни железной дороги, ни газового освещения, ни фабрик, ни мостовых.

…Гулко раздается голос учительницы болгарки под сводом галереи мечети Буюк-Джамия. От волнения она говорит теперь быстрее, и я улавливаю лишь последнюю фразу: «Братските руски войска».

Я мысленно досказываю: «… четы, то есть отряды народных мстителей, получили мощного союзника. Они покидали горные гнезда, выходили навстречу русским братьям, вливались в болгарское ополчение».

Стоя у старой мечети, в бурлящем центре Софии, я думаю о том, какой могучий запас ненависти к врагу, любви к свободе накапливался здесь в течение пяти веков иноземного ига.

Два из четырех сотен

В честь России-освободительницы в центре Софии поставлен памятник. Издали видишь только конную статую Александра Второго. Невольно спрашиваешь себя, почему так лишена движения и жизни эта фигура. Как вкопанный стоит конь, понурый, чуть опустив голову. Тяжело вдавился в седло монарх.

Но подойдите ближе — и вы почувствуете в памятнике и движение, и страсть. В яростную атаку устремлены бронзовые воины по бокам постамента. Тут и русский солдат, и болгарин-ополченец. Как же далек от них — героев дунайской переправы, героев Шипки и Плевны — и как равнодушен всадник наверху!

Не одна была война, а две: царская и народная. Царская власть стремилась подчинить своему влиянию Балканы, сломить соперника-султана.

Народ же имел одну цель — избавить братьев болгар от ужасов рабства. Потому-то со всех концов России и потянулись добровольцы.

Автор памятника — итальянец Арнальдо Цокки. Он родился во Флоренции в семье, известной художественными дарованиями. Среди его работ наиболее известны памятник Гарибальди в Болонье, Лафайетту в США…

Это народные герои, борцы за независимость. Значит, и работа над монументом в Софии не случайный эпизод в творчестве Цокки.

Мне запомнился еще один памятник, единственный в своем роде, в Докторскому саду. Каменная пирамида, густо испещренная именами русских медиков, погибших в Балканском походе.

Много имен женских… То сестры милосердия. Они шли на фронт по зову сердца, обычно наперекор и родным, и обществу. Ведь медицинское образование для женщин было тогда новинкой, вызывало недоверие, насмешки.

Русские врачи прославились блестящими операциями, вошедшими в историю нашей медицины. Не лишне вспомнить: в русско-турецкой войне участвовали такие выдающиеся врачи, как С. П. Боткин, Н. И. Пирогов.

…Я сказал только о двух памятниках, запечатлевших в бронзе, в камне признательность народа к стране, которая помогла ему разбить турецкое ярмо. А во всей Болгарии таких памятников более четырехсот!

В музее дружбы

Наверное, нигде в мире нет такого музея.

Подъезд его, охраняемый пушками-ветеранами, — самое людное место на тихом бульваре Скобелева. С утра дежурят здесь ватаги школьников, подстерегают советских туристов. Кидаются к ним, окружают, суют свои адреса. Суют молча: верно, боятся сделать ошибку в русском языке. Уверены, что поймут и так, что русские сверстники получат их адреса, напишут…

Чтобы послушать экскурсовода, я присоединился к туристам и не пожалел об этом. Юная девушка, трогательно искренняя, с тем мягким золотистым блеском в темно-русых волосах, какой бывает у македонок, вся сияла, водя нас из зала в зал.

В окна било солнце… Впрочем, я не уверен, что оно проникало сквозь шпалеры тополей. Но мне так представляется сейчас, когда я вспоминаю этот необыкновенный музей. В нем не было холодка официальности, нередко присущего музеям.

Девушка рассказывает о героях Шипки, Плевны. Да так, будто они стоят тут, среди нас.

Это чувство не покидало меня в музее.

На стенах портреты знаменитых патриотов Болгарии. Почти в каждой биографии: «учился в России», Но они не только учились у нас. Вот Димитрий Благоев, революционер болгарский и русский. В нашу историю он вошел как создатель одной из первых в России социал-демократических групп. Благоев редактировал первую русскую пролетарскую газету «Рабочий». Его высоко ценил В. И. Ленин. Высланный из Петербурга на родину, Благоев встал в первые ряды болгарских революционеров. Он основатель социал-демократической партии Болгарии, учитель Георгия Димитрова.

Вот рабочая семья Димитровых. Тодор Димитров замучен в софийской охранке, Никола, участник русской революции 1905 года, подпольщик, погиб в сибирской ссылке… Это братья Георгия Димитрова.

А вот горячие слова Георгия Димитрова.

«Для болгарского народа дружба с Советским Союзом так же необходима, как солнце и воздух для каждого живого существа».

Вторая мировая война. Царь Борис братается с Гитлером. Болгария в состоянии войны с Советским Союзом. Под ружьем двадцать три болгарские дивизии. Царь и его приспешники грозят нашей стране, напутствуют свое воинство, но… армия не двигается. В Берлине у Гитлера очередная истерика. Болгар нельзя отправлять на фронт. Они повернут штыки…

Ни один полк болгарской армии, ни один солдат не воевали против нас.

На чьей стороне болгарский народ, о том сказали выстрелы партизан. Старики припоминали гайдуцкие тропы, пещеры, перевалы, откуда удобнее бить врага. Снова загремели горы — Стара Планина, Родопы.

Партизаны брали себе клички «Суворов», «Чапай» и даже «Максим» — в честь героя полюбившегося фильма.

Мы узнали и о подвиге «болгарской Зои». Так прозвал народ свою героиню Велу Пееву.

В тяжелом бою ночью Вела была тяжело ранена и потеряла сознание. Когда она очнулась, в горах стояла мертвая тишина. С трудом поднялась, побрела искать своих. Жительница города, она плохо знала горы.

Вела разрешала себе недолгий отдых в сторожке, в шалаше охотника, и шла дальше, голодная, стиснув зубы от боли, стягивая затвердевшим бинтом гноящуюся рану. Шла с одной только мыслью — добраться к своим, снова сражаться.

Жандармы выследили ее. Им приказано было взять партизанку живьем. Они окружили Велу, сулили ей прощение, деньги. Она отвечала пулями.

Народ чтит место гибели Велы Пеевой — выемку в скале, где остались стреляные гильзы и кровь.

Победу и во второй раз принесла братская страна. Наступило 8 сентября 1944 года. В Болгарии — советские воины.

Они еще не дошли до Софии, а иго фашистов уже кончилось. Всюду, в городах и селах, из гущи народной рождается новая власть. Радио разносит голос Георгия Димитрова.

Закаленная в испытаниях дружба крепка и сегодня. Юная хозяйка музея говорит нам о советских тракторах, которые выручили крестьян в первую послевоенную весну, о помощи Советского Союза и машинами, и специалистами, о том, как при содействии друзей сооружаются болгарские заводы и электростанции, добываются уголь и металлы.

Мы выходим из музея, как из дома наших близких.

На бульварах

Бульвары, бульвары… Пройдемся по ним, они откроют нам истинный облик Софии.

Я говорил о контрастах Софии; но они гаснут, как только покидаешь ее центр. Правда, на плане города указаны еще две мечети, две-три старинные церквушки, но я их не видел. Наверно, их скрыла от меня стена зелени. А слепых мазанок, глиняных дувалов, караван-сараев времен турецкого ига и не отыщешь: все это давно похоронено под гладкими светло-серыми плитками мостовой, на которые так приятно ставить ногу.

Как и югославы, болгары переняли от турок лишь рецепты восточной кухни и, по-моему, поступили правильно. Вы согласитесь со мной, если зайдете в кебаб-чийницу на бульваре Георгия Димитрова и отведаете кебаба или острого бараньего супа — шурпы.

Бульвар этот, идущий от мечети Буюк-Джамия к вокзалу, самый людный из всех бульваров Софии. За деревьями мелькают вывески, скромные болгарские вывески. Они не зовут вас, а сдержанно информируют: тут гостиница, там складкарница (кондитерская), там, в доме с тремя почтовыми ящиками, поща. Один ящик для простой почты, другой — для воздушной, третий — для срочной.

Впрочем, не всегда все так понятно, часто вывески заставляют поломать голову. Что такое, например, шкемберджийница? Зайдите, вам подадут шкемберджи — суп из рубца с чесноком. А в бозаджийнице угостят бозой — чуточку алкогольным кисло-сладким напитком из забродившего солода.

Путешественник еще раз убеждается, каким увлекательным занятием может быть чтение вывесок. До крайнего предела доводит ваше любопытство

«НЕРВОЗЕН КАШКАВАЛ»

Пусть вам уже известно, что «кашкавал» — это плотный, зеленоватый сыр, употребляемый часто в горячем виде. Но он еще нервный, оказывается! Да, так оно и должно быть. «Нервозность» переводится как «острота».

Вы сворачиваете на другой бульвар, более молчаливый. Тут ветви затеняют окна научных институтов, заглядывают в больничные палаты.

Бульвар глушит столичный грохот, охватывает своими шорохами, ароматом, сбрасывает на вас ливни солнечных бликов. Под прямым углом его пересекают другие бульвары. По этому бульвару можно выйти за город. Идешь будто по парковой аллее, почти не ощущая города, его сутолоки, его раскаленного камня. Каштаны, липы, дубы, статные молодцы тополя пышно драпируют здания, особенно старые. Новые крупнее. А их зеленое обрамление еще не успело подрасти. Вероятно, поэтому София в общем производит впечатление очень молодого города.

Правнучка фракийской Сердики, внучка славянской столицы Средец, она в то же время едва ли не самая новая из главных городов Европы. Ведь после освобождения от турок София отстроилась в сущности заново. Тогда же и появилось на плане города слово «булвард». Болгария хотела иметь столицу типично европейскую. Прибыли архитекторы из Германии, из России. Но конечно, разоренная, отсталая страна не могла тягаться с блестящими столицами соседей.

Здесь видишь дом, словно перенесенный из русского губернского города, — с железным крыльцом на крученых столбиках, с простенькими лепными наличниками, с мезонином. Там — здание как будто с окраины Берлина: высокая черепичная крыша, узкий разрез готических окон, каменные балкончики с цветами и виноградом. Догадываешься, что София царская выглядела скучно, провинциально.

На одном из бульваров как раз при мне была фотовыставка «Старая и новая София». На снимках я увидел полицейских, очень похожих на российских городовых, покосившуюся дверь корчмы и ее хозяина — самодовольного, в жилетке и в феске. На снимках запечатлелись глаза голодных детей, понурые крестные ходы, оборвыш, торгующий в пасхальный день самодельными хлопушками и стереоскопами. И разгон рабочей демонстрации, и матери в немом ожидании у ворот тюрьмы… И трущобы, и ночлежки безработных…

И поклоны «отцов» города приезжему концессионеру-иностранцу: он ведь не погнушался, соизволил купить болгарский лес, болгарскую рудную залежь!

А новая София… Она бурно прорастает сквозь прежнюю столицу, ломает ее пределы, вытягивает свои кварталы далеко на простор Софийской долины.

Следом за новыми улицами бегут деревья. Зелени сейчас вчетверо больше, чем до войны. В Софии триста двадцать садов и парков.

Но зелень не заслоняет южного сверкания дня. Столица хороша щедрой шириной своих улиц, площадей, бульваров. Они вбирают солнце и синеву неба, они устремлены в поля и дубравы или к громаде Витоши вдали, они словно распахнуты в будущее…

Такой хотел видеть Софию Георгий Димитров.

Там, где широкий Русский бульвар выходит на Площадь 9 Сентября, белеет мавзолей. Черным крепом падают на мрамор тени деревьев. Неподвижен почетный караул, пропускающий вереницу посетителей.

Георгий Димитров навечно с живыми.

Витоша

Наступило воскресенье. Каюсь, я не очень рассчитывал увидеть Николу, моего знакомого с теплохода. Мало ли какие обещания даются при расставании, а потом забываются!

В то утро в вестибюле гостиницы было людно. Кутаясь в белые покрывала, степенно продефилировала группа африканцев. За круглым столом тараторили и хохотали греки. У ларька с сувенирами толпились только что приехавшие французы. В этом столпотворении твердо и неподвижно с рюкзаком и в шортах стоял Никола.

— Нет, — сказал он, оглядев меня. — Так на Витошу нельзя. Возьмите пиджак.

Я поспешно повиновался. Совесть жгла меня за недоверие к Николе.

Мы пошли. Впрочем, — чтобы быть точным — мы сели на площади в трамвай, доехали до кольца, а оттуда пошли.

Витоша отодвигалась, что обычно делают горы, когда к ним приближаешься. Дорога поднималась плавно, словно боясь утомить нас, словно извиняясь перед нами за коварную шалость горы. Витоша все отступала, только ее округлая, лысоватая макушка стала как будто ниже.

Этот подъем не страшен, даже если вы несете на себе тяжесть лет! Склоны Витоши пологие, ласковые, вам не преграждают путь утесы, у ваших ног не зияют пропасти.

Тропу, по которой мы поднимаемся, природа выложила камешками, правда довольно скользкими… Но вам любезно протягивает свою ветку молодой ясень. Чаща молодого леса гостеприимна, она развлекает вас птичьим щебетом, угощает на полянках малиной.

Местами лес раздвигают осыпи. Тут надо быть осторожнее. Глыбы большие, гладкие. Никола объяснил мне, что это поток древней лавы, обработанный водой и ветром, и называется он «золотой мост». Камни и в самом деле сверкают на солнце золотистым блеском.

Никола шел впереди привычным, размеренным шагом. Иногда он молча притопывал на камне, указывая, куда мне ступить. Полагая, что меня необходимо ободрить, он усердно расхваливал вид с вершины Витоши.

— София — как с птичьего полета. Да что София, — Черное море! — произнес Никола.

— Да ну! — вырвалось у меня.

Он усмехнулся, обрадованный тем, что поймал меня. А птица в овражке, та рассмеялась громко.

Вершина Витоши не обманула моих ожиданий. С веранды гостиницы «Копыто» София вся перед вами. Она лежит курчавым ковром зелени, почти не показывая своих крыш. Едва заметны корпуса заводов в новых и возрожденных промышленных пригородах. Торчат только трубы.

— Наша сталь, — говорит Никола.

Мне вдруг вспомнились годы моей юности, первые наши пятилетки. Но царская Болгария была более отсталой, чем царская Россия. В Болгарию даже иголки, даже гвозди ввозили из-за границы.

Металлургический комбинат возле Софии воздвигнут с помощью советских инженеров.

София строит всевозможные станки, моторы и трансформаторы, радио- и телефонные станции, троллейбусы. Сотни новых изделий впервые выпускаются в Болгарии.

Труб множество, но дым над Софией не густ; его, верно, разносят ветры, поглощают зеленые защитники города…

А горы словно раскрыли объятия столице. Расходятся вправо и влево, погружаясь в марево. Покрывающие горные склоны леса соединяются с бульварами и садами столицы. Как она здесь на месте, София! Как естественно вписана она в ландшафт страны!

Природа обделила город водой, из рек, клокочущих в горах, не подарила ни единой. Теперь к столице отведены воды реки Искыра. Те крупные голубые капли вдали — искусственные озера. В них купаются, катаются на лодках, на яхтах…

Кроме того, Софию опоясывает теперь судоходный канал.

Насмотревшись, мы подкрепляем свои силы кебабом и нервозным кашкавалом. Рядом с верандой стартуют вагончики канатной дороги. Когда канат исчезает из глаз, кажется, будто они летят по воздуху.

К вагончику длинная очередь, и мы втискиваемся в автобус. Никола говорит, что иногда он позволяет себе пользоваться автобусом в день вылазки, при спуске конечно. Сегодня надо поскорее спуститься.

— Я вас веду к себе, — заявляет он властно.

Квартира Николы Георгиева на бульваре, за живыми шторами зелени, вся в солнечных зайчиках. Они прыгают по тахте, по салфетке с вышивкой, напоминающей украинскую.

На стеллажах много русских книг. Они здесь не иностранцы, кичащиеся яркостью нетронутых суперобложек. Русские книги читаются, они стоят вперемежку с болгарскими, такие же потрепанные, такие же близкие хозяину.

Ужином нас потчевала жена Николы — энергичная, быстрая Пенка, командир в доме. Когда мы расправились с фаршированным перцем, она с видом заговорщицы поставила вазочку с клубничным вареньем и блюдца.

— Наша церемония, — сказала она, протянув мне ложечку.

По болгарскому обычаю, первым пробует варенье почетный гость. Затем пьют кофе по-турецки, запивая холодной водой.

Так заканчивается вечер — последний в милой Софии.

БУХАРЕСТ

Сказочное село

Начать рассказ о столице Румынии следует, по-моему, с села. С необычайного, сказочного села, в котором я очутился, не выходя из города.

В этом селе не пашут и не сеют. Населяют его художники. Они там днюют и ночуют.

Образовалось оно из многих сел. Вообразите, что по волшебству с разных концов страны в Бухарест, на берег озера Хэрэстрэу, перенеслись дома со всем имуществом, колодцы, мельницы, резные ворота, даже уличные скамейки с фигурными навесами. И расположились посадами, раскинули свои палисадники, обросли цветниками, яблонями, вишнями…

Собственно, так оно и произошло, только не вдруг.

Еще в королевской Румынии, в тяжелейших условиях, начали это благородное дело энтузиасты народного искусства, очарованные странники, которые бродили по селам, отбирали, а затем свозили сюда самые примечательные творения безымянных умельцев — зодчих и резчиков, гончаров и вышивальщиц.

Переступаешь порог хатенки, выбеленной внутри и снаружи, — и ты будто в лесном прикарпатском крае, в избе, где, по преданию, жили старуха Врынчоайя и семь ее сыновей — храбрые витязи, отличные плотники и художники. Не они ли придумали этот хитроумный пресс, чтобы зажимать кровельную дранку для обрезки? С первого взгляда не поймешь, машина это или взлохмаченная голова лешего, затейливая деревянная скульптура.

Покидаешь хату старухи Врынчоайя, всю в полотняных бабочках, сложенных из расшитых полотенец, — и несколько минут спустя ты в горном крае Кымпулунг. В избе ковры из овечьей шерсти, со ступенчатым орнаментом, похожим на гуцульский; на полках деревянные фляги и бочонки с выжженным либо вырезанным узором.

А вот изба, типичная для области Байя-Маре, тоже в Молдове, но тут все по-другому. На бревенчатый неоштукатуренный сруб нахлобучена большущая крыша, подпираемая кругом еще и столбиками. Внутри по стенам висят расписные кувшины. Какое племя оставило здесь свои любимые цвета — черный, желтый и синий — и свои узоры из цветов и листьев?

Быть может, никто не даст мне ответа. Имя этого племени, смешавшегося с многими другими в румынском народе, возможно, давно забыто. А искусство его художников осталось. Вот оно, на глазури длинногорлых кувшинов, на цветных скатертях и половиках, на деревянной формочке для сыра, на солонке.

Искусство талантливых умельцев, разоренных, обездоленных, нищих…

Я подошел к жилью, какого не увидишь теперь в Румынии. Передо мной курная землянка, крытая соломой, похожая на бугор, заросший сорняком. Когда-то она давала приют крестьянской семье в степной Олтении, недалеко от Бухареста. В плетеном амбарчике, стоящем на четырех столбах, хранился скудный урожай кукурузы… Тут, в сказочном селе, в воображении не могут не возникать тени прошлого… Под амбаром мне привиделся маленький мальчик в тряпье, играющий в пыли.

«Этот выжил. Он одолел и пустышку с жеваным хлебом… Не ошпарился он, когда опрокинулась бадья с кипятком. Не сожрали его и свиньи, когда наткнулись на него за хатой в корытце, где он шевелил, словно жучок, ножонками и ручонками и лопотал что-то по-своему. Не погиб он ни от варева из незрелых плодов, ни от конского навоза, что пихали ему в рот деревенские бабки, когда болел он коклюшем».

Звали этого мальчика Митря Кокор, и вы, верно, его знаете, если читали одноименную повесть Михаила Садовяну.

Конечно, я зашел в землянку к Кокорам. Две девушки сидели там у очага, да, живые девушки, художницы с текстильной фабрики, увлеченные работой. Они смотрели на жесткий топчан, накрытый домотканым полотном, и переносили с него орнамент в свои альбомы. Поразительный орнамент! Основа его проста — ромбы и полоски. Но как разнообразны их сочетания, с каким вкусом подобраны тона на красном фоне — зеленые, желтые, синие, как будто контрастные, спорящие между собой и все-таки сведенные в один цветовой аккорд!

Это сделала хозяйка бедной землянки при тусклом свете, сочившемся из крохотного оконца. Глаза болели от дыма, от горя. А покрывала на топчане, на сундуке, на подушке играют ручьями красок, смеются, Можно подумать, мастерица знала, что творения ее увидят другое время.

Народное искусство задохнулось бы, не будь надежды, его вдохновлявшей.

Я выхожу из землянки, проулком иду к водяной мельнице. Ветер гонит волну, она шевелит ветви плакучих ив, пошаливает с колесом. Кажется, мельница оживает, колесо со скрипом принимается за работу. И слышится, будто жалуется на свою судьбу батрак Митря Кокор.

Сотня шагов — и я из степного края перешел в горную Трансильванию. Здесь, в бревенчатом доме, тоже художники. Они срисовывают дубовые стулья на точеных ножках. Спинки стульев напоминают очертания скрипки. Среди сокровищ этого дома пастушеский посох. Его тончайший узор нанесен острием ножа. Сколько это требовало кропотливого труда, сколько бессонных ночей у костра, на высокогорном пастбище!

Сказочно хороши творения замечательных умельцев, народа-искусника, веками бившегося в путах!

«Маленький Париж»

Королевский Бухарест, город нищеты и роскоши, кичливо именовал себя «маленьким Парижем».

Говорят, основал его букур — чабан, — поставивший когда-то здесь свою хижину.

Лист зеленый, ствол паленый, Город Бухарест хваленый, Чтоб ты сгинул, провалился! Зря к тебе я в путь пустился. Твои улицы манили, Жизнь хорошую сулили…

Так пели пахари и букуры, искавшие работы в столице.

Огромен королевский дворец, ныне Музей искусств. Его строили с явным намерением потягаться с Версалем и Веной. Об этом говорят и его размеры, и помпезная архитектура с отголосками барокко. Его коронованные обитатели владели еще ста тридцатью дворцами и замками, наделом земель общей площадью сто пятьдесят тысяч гектаров, акциями разных предприятий на четыре миллиона лей. Вольготно было королям распродавать иностранным концессионерам — немецким, французским, английским — уголь и нефть, медь и свинец, леса и речные пути Румынии.

Старожилы знают место на набережной речки Дымбовицы, где король оказывал милость народу. Происходило это каждую зиму, в день православного праздника крещения, в крещенскую стужу. Тысячи бедняков втягивались в крестный ход, возглавляемый митрополитом и королем. Лес хоругвей, облака ладана нависали над речкой, и король бросал в воду крестики.

Прыгай, ищи королевское золото! Прыгали в воду, поражая новичков, из года в год одни и те же нанятые, привычные к зимнему купанию молодчики. Не знали люди и того, что кресты — дешевка. Слегка позолоченные, а то и медные…

Вокруг королевского дворца, словно толпа сановников в нарядных мундирах, теснились богатые особняки. Горделивые, изобилующие лепными украшениями, они и сегодня рассказывают о своих былых хозяевах — тщеславных, кичащихся гербами и доходами, но часто нищих духовно. Изъяснялись в особняках по-французски, а по-румынски обращались лишь к прислуге: надо же было держать марку «маленького Парижа»…

Мало смущало «парижан» то, что в самом центре города была сделана свалка. Да, на пустыре, принадлежавшем именитому и наглому дельцу, возвышалась гора мусора. Он решил продать эту землю городу и заломил несусветную цену. А муниципальные власти упрямились. Он и велел свозить на свой пустырь мусор: этак скорее раскошелятся!

Тому, кто приезжает в Бухарест из скромной Софии, единственная роскошь которой — пышная зелень, румынская столица кажется особенно экстравагантной. Разница понятна: ведь в Софии не было аристократов, а денежная знать лишь набирала силу. Помещиками в Болгарии были сплошь турки и их вымели вместе с турецкими наместниками.

Не то в Румынии. Здесь родовитая знать продолжала здравствовать. Она легко перенесла в прошлом веке «освобождение» крестьян. И не удивительно: мужик, получивший крохотный кусочек земли за дорогой выкуп, не мог не остаться в кабале у помещика…

Расплодились еще и мелкие дельцы, старавшиеся во всем подражать вельможам. О таком дельце с ненавистью писал в прошлом веке Никулаз Филимон, автор книги «Старые и новые мироеды»;

«Он появился в эпоху фанариотов, облаченный в халат, с чернильницей у пояса; теперь же мы видим его затянутым в модный фрак, в безукоризненно белых перчатках, но по-настоящему творящим свое грязное дело».

Фанариоты — это греки из Фанара, стамбульского квартала ростовщиков, которым султан раздавал за взятку посты в вассальной Румынии. Многие потомки фанариотов стали управляющими имений, а потом, случалось, и сами завладевали господским добром.

Словом, орда мироедов, старых и новых, хозяйничала в «маленьком Париже» во главе с королем немцем. Они отличались и неуемной жадностью, и спесью, и космополитским презрением к румынскому народу. Все это отразилось и в их особняках — назойливо великолепных и словно свезенных из разных стран мира. Здесь вы увидите и башенки, подражающие то минаретам Стамбула, то куполам готических соборов, и славянские резные крылечки и терема, тут и ампирные колонны, и дворы с галереями в виде итальянских лоджий, и фигурные ограды садиков с фонтанами и скульптурами. Оплетенные виноградными лозами веранды, ковры плюща…

Бесспорно, сегодня мы любуемся многими зданиями, многими уголками Бухареста королевского, города необычайной пестроты стилей, но зато не скучного, создававшегося с фантазией, с южным темпераментом.

По центральной улице Виктория можно пройти к центру более новому, отстроенному в тридцатых годах нашего века нефтяными, пшеничными и пароходными магнатами. Здесь нас заставят задрать голову многоэтажные дома — ярко-белые, окруженные каштанами и липами. Должно быть, архитекторы мечтали воспроизвести в Бухаресте хотя бы кусочек парижских Больших бульваров, но получилось что-то сверхпарижское по ширине, по высоте построек, по купеческому размаху… Бухарест скорее напоминает в этом месте большие, быстро разбогатевшие города Южной Америки.

На площади Республики

В новом центре Бухареста, на площади Республики, меня охватило такое чувство, какое испытываешь в театре после блистательной премьеры. Хотелось громко аплодировать и вызывать на сцену автора.

Я не ожидал, что эта площадь так поразит меня. Ведь я уже немало интересного видел в Бухаресте. Меня порадовала цветущая Флоряска: ее уютные, веселые улицы, названные в честь выдающихся композиторов, своеобразное здание цирка, похожее на гриб с большой волнистой шляпкой. Я побывал и возле завода Красная Гривица — ветерана революционных боев. Там раскинулись улицы нового Бухареста — приветливые и, хочется сказать, хорошо одетые благодаря удачному подбору красок.

Видел я и «Дом Скынтейи». «Скынтейя» значит «Звезда». Это название крупнейшей румынской газеты. В Доме помещаются издательства, типографии — целый полиграфический комбинат. Многоэтажная громада четко вырисовывается на фоне синего неба, отражается в синей воде озера. Она немного близка по очертаниям университету на Ленинских горах. И место ее не менее выгодное. Без «Скынтейи» пейзаж столичной окраины с ее цепочкой степных озер выглядел бы плоским, скучным.

Показали мне и постройки в так называемом стиле Брынковяну, вызывающем много споров. Нет, это не имя зодчего. Есть не очень далеко от Бухареста дворец князей Брынковяну, памятник XVII столетия. Князья откуда-то привезли талантливого архитектора; он не копировал ни турецкие, ни византийские образцы, а пытался найти свой путь. Лента лаконичного, зубчатого узора под карнизом, небольшая галерея, сводчатые ниши, всего две на весь фасад, — все это детали, разумеется, восточные, но как бы смягченные и без чрезмерностей в отделке.

Подражатели доводили стиль Брынковяну до кричащей безвкусицы; свидетельство тому — уродливость некоторых богатых старых особняков. Теперь одни отвергают этот стиль, другие же ищут в нем зерно национального румынского зодчества. И находят! Детали дворца Брынковяну, чаще всего рисунок его арок, нередко проявляются в новых сооружениях. И нисколько не портят их. Напротив! Они украшают и крупные, нарядные городские здания — тот же «Дом Скынтейи», и загородные и сельские коттеджи.

Но вернемся к площади Республики.

Легко понять, какую сложную задачу взялся решить архитектор площади — архитектор, кстати говоря, коллективный. Это ведь посложнее, чем построить серию коттеджей, городскую улицу или даже жилой квартал. Бухаресту нужен был новый центр.

Бухаресту! Городу, вобравшему в себя множество стилей. Городу, обаяние которого заключается именно в этой игривой, своевольной, не скованной канонами пестроте…

Я пробую проникнуть в творческую лабораторию архитекторов. Я не знаком с ними, я знаю их только по их творению. Они, конечно, часто задавали себе вопрос: какой же из стилей лучше всего подойдет к облику Бухареста?

Может быть, повторить с многоэтажным увеличением скромный, двухэтажный фасад Брынковяну? Но ведь из такого повторения получится скорее декорация для исторической оперы, чем дома, предназначенные украсить площадь живого современного города.

И на листах ватманской бумаги появились чертежи зданий простых геометрических линий. «А это не скучно?» — спросит читатель. Подождите! Зодчий распоряжается не только объемами, у него в распоряжении еще краски.

И что же вышло?

Площадь образует обширный неправильный четырехугольник с разрывами, с закруглениями. Посередине, над коврами газонов, Дворец республики. До сих пор я именовал площадь сокращенно. Площадь Дворца Румынской Народной Республики — вот ее полное название.

Невысокий свод дворца, закрепленный лишь в четырех местах, точно приподнят ветром, а вместе с этим кровом-платком, кажется, поднимается кверху, обретает легкость все здание с ребристыми фасадами, бетонный монолит, вмещающий в своем зале тысячи людей.

Остальные здания на площади жилые. Их всего пять. По размерам, по рисунку гладких фасадов они все одинаковые. Все, кроме одного. Каждая сторона площади — это громадный десятиэтажный длинный домина. И только одно здание нарушает этот строгий ранжир, взрывает его своей семнадцатиэтажной высотой.

Вы спросите: что же в этом нового? Каков же результат поиска архитекторов? Вторжение холодной геометрии в разноликий пестрый город…

Однако не веет холодом от этих построек. И нет в них однообразия. Да, по всей стороне площади все по линейке: и ряды окон, и столбики нижней галереи, пестреющей витринами магазинов, и чердачные оконца под плоским козырьком-карнизом, сливающиеся как бы в точечный орнамент. И все-таки дома разные!

Что это, иллюзия, обман зрения? Нет, все дело в расцветке. В красках, которыми градостроители частенько пренебрегают.

Дома стоят веселые, жизнерадостные, с цветными поясками. Одним цветом залиты ряды окон, другим — стена между этими рядами. У каждого дома свои цвета, Подбор их — замечательная художественная находка. Зодчие, должно быть, немало потрудились, испробовали в своей мастерской сотни вариантов, чтобы избежать разнобоя, нестройной чересполосицы. Составили гамму красок, игру тонов — голубых, синих, зеленых, оранжевых…

«Но позвольте, — спросите вы, — разве эту гамму не разрывают черные провалы окон или пестрота занавесок, штор, жалюзи?» Нет, всюду цветные шторы, предусмотренные проектом.

И вот еще деталь — ограждения из пластика на балконах. Тоже в цвет.

Не знаю, удалось ли мне понять до конца секрет бухарестского чуда. Но чудо налицо: громадные здания кажутся воздушно-легкими. Бетон не давит и не утомляет. Геометрия простых линий стала поэтичной, площадь на диво вросла в Бухарест, хотя она не покорилась ни одному из его былых зодчих, спорит со всеми…

Вечер. Зажигаются фонари, витрины. Толпы гуляющих вливаются на площадь с бульваров, с калья Виктория. Тянутся к новому центру столицы, в котором радостно и широко раскрылась душа народа-художника,

Миорица

Тот вечер на празднично шумящей площади был для меня последним в Бухаресте. Хотелось бродить как можно дольше. Томили мысли о чем-то неувиденном, о каких-то несостоявщихся встречах. Извечная обида человека на время, которое нельзя ни остановить, ни растянуть…

А площадь развлекала меня как могла. Она предлагала мне для разгадки афиши, и одну я прочитал. Афиша приглашала в Дом культуры «Гривица Рошие», то есть «Красная Гривица», на бал совершеннолетних.

Площадь звала меня испытать счастье в лотерее. Выигрыши вручаются на месте, немедленно! Подхваченный потоком гуляющих, я приблизился к столику с вертушкой. Нетерпеливые руки вытаскивали из нее свернутые билеты. Разверни и получай, если тебе повезло! Азарт окружающих, горячий азарт южан передался мне, и я уже опустил руку в карман с намерением отдать во власть фортуны свои последние леи и спохватился… А сувениры?

Витрины магазина сувениров уютно мерцали на галерее высотного здания. Магазин гостеприимно раскрыл мне свои двери. Что же купить?

Вышивки, карпатские трубки, трости, расписные деревянные бочонки для вина, настенные украшения, керамика, полочки с кувшинами… И тут на меня глянула Миорица. Овечка Миорица из народной баллады. Я еще не рассказал вам о ней. Я видел ее — памятник-фонтан — за озером Хэрэстрэу, где о городские стены плещет степь, извечная степь букуров и овечьих отар.

Есть сигареты «Миорица», конфеты «Миорица». И кажется, кафе «Миорица».

Город отодвинул степь, но славная овечка Миорица не испугалась автомашин, света фонарей, она прижилась и в столице…

Шли по степи три отары, гнали их три букура: один — из Молдовы, другой — из Трансильвании, третий — с лесистых холмов Вранчи. И задумали двое букуров убить третьего — пастуха-вранчанина, веселого и доброго парня. У него, вишь, овцы жирнее и шерсть у них богаче, шелковистей.

Услышала это Миорица, любимая ярка вранчанина, и побежала к нему, чтобы предупредить об опасности. Но смерть парню не страшна. Одно желание у букура: пусть его похоронят в родной степи, у овечьего загона.

В головах положи Мне из бука рожок — В нем любви огонек, Да из кости рожок — Ласков в нем голосок, Да бузинный рожок — Он всех жарче поет, Когда ветер в него Дует, плачет, зовет…

Так должна сделать ярка. А если мать спросит о судьбе сына, то пусть скажет Миорица: женился сын, женился в чужой, дальней стороне.

Убили ли парня — неизвестно. Дойна о Миорице, гениальное творение неведомого поэта, не рассказывает о смерти вранчанина. Сквозь печаль она славит жизнь.

Сейчас, когда я пишу эти строки, на меня смотрит Миорица, милая волшебная овечка. Всегда будет на моем столе кусочек Бухареста, фонтан-памятник в честь вечного букура, вечного труженика и слагателя песен.

Легенда не ошиблась, — это он основал Бухарест и не устает его строить.

НА РОДИНЕ ТИЛЯ УЛЕНШПИГЕЛЯ

Пассажир с матрешкой

Румяная, чернобровая, ростом чуть ли не в метр, матрешка, буквально царила в оживленном зале аэропорта. Ее нежно прижимал к себе крупный полнощекий мужчина в богатырской пышной шапке-ушанке.

Он говорил с кем-то по-французски, но на особый манер — твердо и без гортанного парижского «р».

В самолете я оказался рядом с ним.

— Я вижу, вы путешествуете с семьей, — сказал я.

— О да! — ответил он, — Тут их пятнадцать штук, у нее внутри. Все девочки. Ни одного мальчика.

— Не беда, — утешил его я.

Матрешка лежала на коленях у моего соседа. Она покровительственно улыбалась мне.

Беседа, начатая шуткой, катится легко. Но тут властно вмешались реактивные двигатели, и я невольно приумолк перед прыжком за облака.

К бытию в воздухе вы привыкаете не сразу. Вы напрягаете силы вместе с самолетом, который пробивает грязно-серую муть, кажущуюся вам враждебной. Вам хочется к солнцу. Но фантастический пейзаж за стеклом гол и неуютен. Существо земное, вы ищете в воздушной оболочке планеты земные черты, пусть даже призрачные: снежные степи, ледники, скованные морозом реки…

Впрочем, для моего соседа полеты, как видно, дело обыденное. Он все еще посмеивается, укачивая и теребя матрешку.

Мы возобновили беседу где-то над Латвией. Жак Эйвенс — так зовут моего спутника — бельгиец, по профессии инженер. К нам он летал с группой промышленников. Побывал в Москве и в Горьком на автозаводах.

— С вами хорошо вести дела. Партнер солидный — целое государство. А что касается автомобилей… Вы не любитель, нет? Видите ли, они бывают разные. Один вроде капризного, изнеженного франта за обедом — это ему вредно, а то слишком грубо. Ваши автомобили, может быть, не так модно одеты, но зато они надежны. Для среднего покупателя это самое важное. Вашей машине любая дорога по вкусу.

Я прямо заслушался — с таким воодушевлением он расхваливал наши автомашины.

«Волги» и «москвичи» популярны в Бельгии. Не первый год собирают их бельгийские рабочие из деталей, поставляемых Советским Союзом, Это выгоднее, чем покупать готовые машины.

— У вас большой запас прочности. Во всем, что вы делаете. Это мне нравится.

Он постучал кулаком по матрешке, словно и ее приводил в пример.

— Запас прочности, — повторил он вдруг по-русски.

Тут разговор оборвался снова. Стюардесса принесла подносы с завтраком. Жак принялся за еду и сосредоточенно молчал. Воздушные километры коротки. До южного конца Швеции их добрых шесть сотен, но мы едва успели расправиться с закусками, жарким и чаем.

Мы уже оставили позади Балтику, когда Жак начал рассказывать о себе. Он учился в Кишиневе, в русской гимназии. Ничего удивительного! Отец Жака тоже инженер. А где только не побывали бельгийские инженеры! Они ведь известны далеко за пределами своей небольшой страны. Отцу Жака привелось строить в Румынии нефтеперегонные заводы.

— Отец сказал мне: «Это большая удача, что ты поступил в русскую гимназию. Ты не пожалеешь, Жак, если будешь знать русский. Он тебе пригодится в жизни». У отца было… как это… предвидение. А теперь мой сын занимается русским языком. В прошлом году я брал его к вам. Когда он приехал в Ленинград… О, были белые ночи!

Миновав Данию, самолет чуть ли не сразу стал снижаться. Внезапно пелену облаков разрезали лучи солнца. Страшно далеко внизу, как на дне пропасти, всплыл кусок Голландии. Плоский, густо усеянный крышами, вдоль и поперек исполосованный бесчисленными каналами. Они стянуты юным ледком, ослепительно сверкающим на солнце. А выбелить землю зима еще не успела, и каналы рисуют на зелени морозный узор. Самолет поворачивает, и из-под крыла появляется широкая река. Неподвижные пароходы тянут к нам мачты и грузовые стрелы. Потом в круг иллюминатора как будто вдвинулся новый цветной кадр: открылся Амстердам, многобашенный, темный, ноздреватый, похожий на куски пены, затвердевшие у края суши. Кратеры площадей окружены старыми, зубчатыми утесами — фасадами. Каналов уже не видно. Они исчезли в каменной толще города. Но вот они высвободились и опять сплелись, засверкали. Наконец их паутинный рисунок раскалывается, игрушечные красные домики под нами становятся большими, настоящими, земля выравнивается и принимает нас.

Принимает ненадолго, всего на часок. Выйти в город пассажиры не рискуют: мало времени. Они гуляют по торговым рядам, подходят то к меховщику, то к бакалейщику, разглядывают «витрину» Голландии. За окнами, точнее, за стеклянными стенами аэропорта все будто нарочитое: яркие вагончики, самолеты голландской авиакомпании с голубыми пижамными полосками на хвостах, неправдоподобно зеленый газон вдали, влажный от растаявшего инея и будто покрытый лаком.

Жак Эйвенс накупил газет. Вернувшись в кабину, он полистал их и отбросил с гримасой.

— У вас я отвык от этого, — сказал он со смехом. — «Она споткнулась на лестнице…» Ах, событие!

В газете помещены крупные фотографии кинозвезды и молодого человека, который оказался рядом и ее поддержал. Завязалось знакомство. Не вспыхнет ли роман? Другая кинозвезда на протяжении целой страницы переживает неверность возлюбленного. Третья звезда…

— Амстердам — красивый город. Острова, каналы… Я бы показал вам, если бы было время. Но ваш Ленинград!.. Нигде нет таких набережных. Мой сын совершенно влюбился в них. Знаете, он даже посвятил им стихи. Маленькое подражание Пушкину. По-фламандски написал. По-русски он еще так не может…

— Ваш сын поэт?

— Нет, его страсть — электричество. Да, он инженер, как отец, как дедушка. Ведь можно быть и инженером, и поэтом, правда? Я думаю, это очень хорошо. Значит, он настоящий бельгиец. Мы такие люди, как бы это перевести на русский язык… У бельгийца ноги на земле, а голова в облаках.

Увы, нашей беседе приходит конец. От Амстердама до Брюсселя всего двадцать пять летных минут. Погода изменилась, Бельгию заволокло облаками, но приборы нашего ТУ-104 уже почуяли аэропорт. Нам велят застегнуть ремни. До чего коротки воздушные пути!

Я простился с Жаком Эйвенсом на брюссельской улице. В шапке-ушанке, с огромной необычной матрешкой, подаренной ему на горьковском автозаводе, он выглядел очень экзотично в бесснежном городе, среди людей, одетых в курточки, свитеры и легкие пальто.

У подножия Атомиума

В холодном, вязком декабрьском тумане, затопившем Брюссель, он напоминает что-то живое. Он похож на великана, который похваляется силой, жонглируя тяжеленными ядрами.

Подходишь ближе — и из тумана все четче выступают стальные штанги и шары, крепко сваренные между собой. Высота всего сооружения — сто десять метров.

В одном из шаров ресторан. Вы можете заказать там пулярку по-брюссельски: ее варят в масле, она прямо тает во рту. Возьмут за нее дороже, чем в городе, но зато вы сможете похвастаться, что пообедали внутри атома. Да, атома! Ведь Атомиум — это не что иное, как молекула железа, увеличенная в двести миллиардов раз. Состоит молекула, как известно, из атомов. Скульптор ничуть не нарушил их расположение, он только увеличил их и соединил шары-атомы полыми трубами, по которым снуют скоростные лифты и ползут эскалаторы.

Есть шар, отведенный под выставку. Диаграммы и фотографии рассказывают здесь о мирном применении атомной энергии. Об этом и мечтал скульптор, проектируя свои гостеприимные атомы.

Задуманный как эмблема нашей эпохи, Атомиум был сооружен к открытию Всемирной выставки 1958 года. Он был ее главным аттракционом и молчаливым ее председателем. Павильоны выставки давно разобраны, а он остался, сросся со столицей.

— Ну, красоты я тут не вижу! — раздается рядом со мной по-итальянски из группы туристов. Там заспорили.

Красив ли Атомиум? Трудно ответить сразу. В нем есть величие, в нем пропорции самой природы. По форме монумент необычен. Что ж, жизнь ломает привычки. Художник вряд ли должен обходить вниманием то, что открывает нам наука: новые формы, краски…

Одно достоинство Атомиума бесспорно: он выразительно напоминает о грозном могуществе нашей активной современницы — атомной энергии. И заставляет думать…

Бельгийцы гордятся тем, что их атомный реактор уже подключен в сеть и дает одиннадцать тысяч пятьсот киловатт. Но если бы атомы работали только для мира!

Огромные средства — много миллионов франков в день — идут в Бельгии на вооружение. По Атлантическому пакту Бельгия обязана строить военные гавани и аэродромы, принимать в свои воды военные суда, снаряжать соединения самолетов.

Да, вот что вспомнилось мне, когда я шел от Атомиума к центру. Улица плавно спускалась с холма куда-то в туман, прожигаемый язычками рекламы. И тут я почувствовал странную власть улицы, упорное ее стремление развеять мои мысли.

Не угодно ли развлечься в кино? Внимание: «секси». Это английское слово, завезенное вместе с заграничными фильмами, то и дело красуется на вывеске или в витрине над подборкой пикантных фотографий. Иной раз оно дополняется надписью: «Самые характерные фотографии из этой картины не могли быть выставлены». Значит, здесь уж секса через край…

Вы устояли против соблазнов кино. Но еще несколько шагов — и перед вами россыпь газет и журналов.

Броско иллюстрированная газета, издающаяся для широкой публики, стремится начисто лишить вас всяких мыслей. Вас встретит улыбка мадемуазель Волдерс, демонстрирующей платья в доме моделей. Познакомьтесь, это «мисс манекен», победительница местного и, так сказать, отраслевого конкурса красоты. Хотите знать, о чем она мечтает? О домике в деревне в стиле «рюстик», то есть старокрестьянском. Что она любит? Детективные фильмы и вежливое обхождение. Что ненавидит больше всего на свете? Мыть посуду.

Тут вы могли бы подумать хотя бы об идеалах мадемуазель, но вас отвлекают другие лица: брюсселец, задушивший жену, англичанка, уснувшая летаргическим сном, и опять кинозвезда или «старлетт», то есть звездочка, — французское уменьшительное от английского слова «star» (звезда).

Нет, нельзя утверждать, что вся печать такова. В том же киоске я купил скромную, весьма благопристойную «Ле Суар» — газету для интеллигентных читателей. Она напомнила мне о юбилее Джузеппе Верди, посвятила ему интересную статью. «Ле Суар» не терпит у себя старлетт и гангстеров.

Есть печать и передовой общественности, озабоченной судьбами страны в атомный век. Но обступает вас, кричит вам в уши самая дешевая, самая многотиражная газетная продукция Брюсселя и Парижа. Именно ее языком разговаривает с вами улица.

«Марлон Брандо покидает Голливуд, так как шесть женщин требуют с него алименты».

«Чтобы не раздавить черную кошку на шоссе, три английских автомобилиста потерпели страшную аварию. Только кошка осталась невредимой».

Среди ярких обложек в газетном киоске вы заметите журнал «Гороскоп». Астрология опять в моде, предсказания звездочетов публикуются — притом без улыбки — во многих газетах и журналах. Даже в журналах, посвященных кулинарии, кройке и шитью и животноводству. Небесные светила советуют вам:

«Будьте осторожны в выборе знакомых, так как ваш успех в эти дни зависит от ваших связей. А вокруг вас есть люди, лишь притворяющиеся друзьями». Или: «Не поддавайтесь чужим влияниям, они могут помешать вам довести до конца дело, обещающее выгоды».

Однако не довольно ли? Идем дальше! И попробуем откинуть завесу печатной и рекламной мишуры, которая так мешает нам по-настоящему увидеть Брюссель и брюссельцев.

Да, идем дальше! Бросим только последний взгляд на Атомиум. Он еще виден, стальной великан. Определенно, есть что-то очень значительное, даже грозное в его величавом облике.

Цветы Брюсселя

На Большой площади, на заиндевелых плитках мостовой, в корзинах и железных чанах стоят цветы: красные и желтые тюльпаны, розы, крупная махровая гвоздика. Широкие зонты защищают их от студеного ветра.

На площади ничем не торгуют, кроме цветов. Сюда нет доступа рекламе. Даже «Стелла Артуа» — вездесущая марка пива, даже фирма аперитивов «Ганчия» и те не осмеливаются закрыть своими плакатами хотя бы один лепной стебелек на фасаде домов Большой площади.

Ей нужны только цветы. Круглый год они здесь, и живые цветы издавна сдружились со сказочными зарослями на старинных зданиях, с гирляндами и гроздьями цветов вечных садов Возрождения.

Нет, холодный термин путеводителя — «памятник архитектуры» — никак не приложим к этому мирку прошлого, на диво уютному и приветливому при всей своей сказочной декоративности. Живым теплом дышит старинная таверна, там и сейчас стучат пивными кружками.

Главенствует на площади ратуша. Она вся в кружевном мраморе. Внизу проемы аркады, а выше, между окнами, пилястры с тончайшей резьбой. Мрамор и сегодня свеж и юн. Не верится, что строительные леса сняты в 1454 году. Над пышным порталом тянутся вверх острые башенки и, как бы вырастая одна из другой, образуют мощный ствол, который силится достать до неба. Редко так буйно и смело проявлялась фантазия зодчих. Не ограничиваясь традиционной готикой, они использовали и формы ренессанса, и даже мотивы Арабского Востока.

Справа от ратуши дворец графов Брабанта, слева и напротив — дома гильдий, кичащиеся своим богатством. Узкие окна дворца с тревогой взирают на соперников. А гильдейские дома словно купцы, одетые в самое парадное, назло вельможам. Так на площади длится молчаливый спор, давно прекращенный историей.

Однако вас пленяет не суровый дворец, а сооружения Брюсселя плебейского: их поразительная легкость при изобилии отделки, загадочные, овеянные легендами эмблемы ремесел.

Дом корабельщиков отличается форштевнем, выпирающим из фронтона; ниже извиваются лоснящиеся тела существ подводного царства. Дом галантерейщиков охраняет лиса, дом корпорации лучников — волчица. Дом голубя, дом павлина, дом летучего оленя…

Никто не скажет точно, что было когда-то на месте этих зданий. Наверно, под мостовой смешались с почвой остатки поселения бельгов — кельтского племени, упоминаемого в записках Юлия Цезаря.

Только в X веке поселение стало городом — цветущим и знатным. Совершили это превращение ремесленники, основавшие свои мастерские на перекрестке торговых дорог от Кельна и От Парижа к морю.

Это они, ткачи, кузнецы, корабельщики, создали Брюссель и всю Бельгию, издавна прозванную страной городов — так рано и так бурно развилось здесь ремесло.

Большая площадь — шедевр, который создало несколько поколений.

И вот что еще поражает: чудо Большой площади сотворено в пору непрерывных сражений. Брюссель, Гент, Брюгге первыми в Европе начали борьбу с феодалами. Еще в 1302 году, в «день золотых шпор», отборная рать французских рыцарей пала под ударами простолюдин нов. Но короли, графы снова и снова угрожали отнять городские вольности.

В XVI веке у народа новый враг. Испанский король Филипп, могущество которого в это время распространилось даже за океаны, посылает против непокорных войска и многопушечные корабли, инквизиторов и палачей.

На Большой площади резиденция герцога Альбы, Человек без дарований, но фанатически исполнительный, полный презрения к черни, идеальный слуга деспота, он гордится тем, что погубил больше ста тысяч людей. Палачи орудуют и под окнами ратуши. На железных остриях торчат головы казненных патриотов Эгмонта и Горна.

Фламандцы, валлонцы, голландцы не складывают оружия перед Испанией. Враги презрительно называют повстанцев гезами, то есть нищими бродягами.

Восстание не принесло полной победы. Маленький народ еще долго бьется в тисках, сдавленный сильными соседями.

Наместники Испании уступают место наместникам Австрии. Позже Большую площадь топчут гренадеры Наполеона, сказавшего как-то раз небрежно: «Вся эта страна не что иное, как наносы песка из французских рек».

Но вот рескрипты Наполеона сорваны казачьими пиками. Однако на пути к независимости, теперь уже недалекой, встала Голландия. Все земли фламандцев и валлонцев по решению Венского конгресса предоставлены ей.

Лишь в 1830 году, в жаркие августовские дни, на Большую площадь хлынули радостные толпы, провозглашавшие рождение нового государства.

Наступил мир. И надолго…

Но угроза на западе росла. В нашем веке мрамор ратуши дробили и пятнали войска кайзера Вильгельма и, наконец, гитлеровцы.

С болью представляешь себе флаг со свастикой над этой площадью — святыней нации, — часовых в грязнозеленых шинелях, гестаповские мотоциклы…

Продавец цветов, седой толстяк в картузе, наверно, помнит то время. Возможно, он участник Сопротивления. Я расспросил бы его, но ему не до меня, так как цветы сейчас нарасхват.

В подъезде ратуши показались новобрачные. Это для них цветы на площади. Для них и мраморное кружево портала — чудесная рамка для первого семейного портрета. Щелкают фотоаппараты. Еще минутку! Еще! Молодым полагается не замечать мороза, но подвенечное платье все же слишком тонко. Молодая изо всех сил старается унять дрожь…

Площадь не затихает и вечером. Уходит день, загораются невидимые, ловко спрятанные прожекторы. Сияние обнимает фасады прозрачной дымкой. Сквозь нее белеет ратуша, каскадами плещет золото гильдий.

Я знаю, что приду сюда еще. И перед отъездом из Бельгии брошу, по обычаю путешественников, монетку на мостовую Большой площади, чтобы когда-нибудь вернуться.

Знаменитый малыш

От Большой площади совсем недалеко до перекрестка улиц Дубовой и Банной, где стоит знаменитый Маннекен Пис. Это все еще старый центр Брюсселя; о современности здесь напомнит лишь автомат с жевательными резинками, прибитый к стене, да иногда щегольская машина, заплутавшаяся в кривых улочках и брезгливо фыркающая на подъеме.

Сюда не проникает шум городских магистралей, и в тишине вы ясно слышите звон воды. И только потом вы замечаете малыша, пускающего струйку. Он стоит в нише голенький, выпятив свой полненький бронзовый животик, усердно занятый своим неотложным делом. Вот уже триста лет, как звенит струйка.

Скульптор, придумавший этот озорной фонтан, вряд ли предвидел будущее дитяти.

В близком соседстве с ним, на старых домах, водружены фигуры девы Марии и святых, но ни одно из этих изваяний не пользуется и сотой долей того почета, какой достался Маннекену Пису.

Рассказывают, что некогда враги обступили замок графа Брабантского, охранявший дорогу на Брюссель. Защитники уже теряли надежду отбиться, когда из внутренних покоев выбежала нянька. Опять малыш, сын графа, намочил кроватку! «Маннекен пист!» — крикнула она графу. Воины расхохотались — до того это было неожиданно, трогательно неуместно. И, смеясь, со свежими силами, с криком «Маннекен пист!» кинулись в бой и отбросили врагов. Так, утверждает легенда, Маннекен спас Брюссель.

Никто, впрочем, не поручится, что скульптор знал эту легенду. Ее могли сочинить и позднее в оправдание дерзкой скульптуре.

Фанатики проклинали озорника, грозили разбить. Но его усыновили тысячи горожан. Пусть льет свою струйку, пусть издевается над ханжами!

Легче подавить бунт, чем погасить смех. А здесь, в Брюсселе, хлесткий галльский юмор соединился с суровой насмешливостью фламандцев. Люди смеялись, читая о похождениях Гаргантюа и Пантагрюэля — потешных героев Рабле, бичевавшего святош, крючкотворов, обманщиков в рясах. Смеялись, читая «Похвалу глупости» — язвительную сатиру Эразма Роттердамского, отца гуманистов. Он сам жил некоторое время в брюссельском пригороде Андерлехт, и ветер заносил в его окно дым от костров инквизиции…

Нет, ни огонь, ни бедствия непрерывных войн, ни пытки не могли отучить людей смеяться.

Однако я, может быть, слишком серьезно представляю читателям Маннекена Писа — бронзового малыша. Что такое Маннекен Пис? Всего-навсего уличная шутка!

Да, шутка! Но попробуйте сосчитать, сколько разящих острот, сколько острых песенок подсказал Маннекен Пис, любимец брюссельской улицы!

Именитые заискивали перед ним. Людовик XV подарил ему шитый золотом костюм маркиза. Наполеон III прислал трехцветную ленту. Поток лукавых подарков не прекратился и в наши дни. Недавно, например, малышу преподнесли форму американского военного моряка…

Но куда больше он получил даров от простого люда, от чистого сердца. В бурные дни 1830 года Маннекена одели в блузу ополченца. Зайдите в музей города, там находится весь гардероб мальчишки — около двухсот разных спецовок и форменных одежд. В день пожарников — в Бельгии со средних веков сохранили цеховые праздники — на кудрявой головке пострела сверкает медная каска. В день почтовиков он в черной куртке, фуражке и с сумкой на ремне.

Когда студенты справляют день святого Верхагена, Маннекен с ними. И он носит кепку с эмблемой праздника (медаль, на которой изображена нога, дающая пинка толстому кюре). В списке преподобных угодников Верхаген, понятно, не числится: это святой пародийный, сотворенный студентами. Верхаген был основателем университета.

Маннекен в нахлобученной кепке стоит важно, словно принимая парад. Мимо него шагают студенты в шутовских рясах, несут плакаты с карикатурами на духовенство, кружищи для подаяний «на мессу в честь Верхагена» и лихо распевают:

А ну, камилавки сбивай, не жалей! Долой чернолобых, долой ханжей!

Вот где раздолье Маннекену! Он в песне, на плакате, он участвует во всех проделках.

Как-то раз ниша над бассейном вдруг опустела, Маннекен исчез. Забили тревогу. Полиция пустилась на розыски. Недели две горожане волновались за судьбу озорника. Нашли его в Антверпене: тамошние студенты приревновали Маннекена к брюссельцам, приехали ночью и увезли его.

Нет, нельзя отнять Маннекена у Брюсселя! Тут он в своей семье.

Лучше всего навещать его в будни, когда улицы малолюдны. Удивительно по-домашнему выглядит Маннекен в такое время! Этот милый и ладный парнишка как будто спрыгнул с фриза на Большой площади или сошел с полотна фламандского живописца и выбежал на улицу поиграть.

Маннекен Пис — любимый сынишка Брюсселя, вечный малыш, которого одно поколение нежно передает другому.

Улица, каких много

Времени всегда в обрез, особенно у приезжего, который топчется на перекрестке с планом города в руках.

Мне хочется и побродить по городу и посидеть в кафе, побеседовать с брюссельцами, притом все немедленно. Я собираюсь найти участников Сопротивления. Стремлюсь увидеть, как брюссельцы развлекаются, как живут. Вообще мне много, страшно много хочется узнать.

Между тем я не видел еще и половины того, что положено приезжему. Это скверно. Я чувствую себя приблизительно так, как неподготовившийся ученик перед экзаменом. Вдруг спросят, был ли я у «Дворца юстиции»?

— Э, да вы не видели Брюсселя! — воскликнет мой бывалый знакомый.

Что может быть ужаснее!

Решено: кафе может подождать до вечера, а я отправляюсь к «Дворцу юстиции», благо туман несколько рассеялся.

Купол «Дворца» виден издалека. Говорят, что в Европе из всех построек прошлого столетия нет ни одной хотя бы равной по величине «Дворцу юстиции». Красотой он, однако, не отличается — слишком тяжел. Сооружали его, должно быть, с намерением поразить соседей — французов и немцев. И напрасно! «Дворец юстиции» явно велик для бельгийской столицы.

Идти сюда все же стоило, хотя бы ради панорамы, открывающейся с площадки у подножия «Дворца». Здесь обрывистый край Верхнего города, то есть холмистой юго-восточной части Брюсселя. За вашей спиной лезет в гору улица От, что значит «Высокая». Что-то мне рассказывали о ней… Ах да, ведь именно там распространен курьезный говор, смесь фламандского и валлонского. Жители этой улицы составляют как бы особую народность в городе. В день святого Верхагена рабочие парни с улицы От задирают студентов, затевают состязания в юморе, дружеские потасовки…

Перед вами гребнистое море крыш, прорезанное шпилями. Вы узнаете белую башню ратуши. Взгляд охватывает почти весь центр столицы, который лишь в одном месте раздвинут ворсистым черным ковриком, — то парк у королевского дворца. Воды совсем не видно. Единственная речка Брюсселя — узенькая Сенн — протекает за пределами центра. Речка не столь живописная, сколь деловая, обросшая портовыми кранами: ведь она соединяет столицу с сетью бельгийских каналов и с морем.

Без рек и каналов городу трудно быть красивым. Но бельгийцы постарались возместить этот изъян. Весь центр окружают и пересекают бульвары — Большие бульвары, как их неофициально окрестили бельгийцы, бросив вызов Парижу. Но там мы опять окажемся под огнем рекламы и у барьеров с кричащими обложками. Нет, чтобы понять, в чем обаяние Брюсселя, лучше всего выбрать улицу более скромную, улицу, каких много.

Ну, хотя бы эту… Она неширока. По ней изредка пробегают маленькие, желтые, старомодные трамваи. Дома солидные, осанистые, им верных пятьдесят, а то и больше.

В отделке зданий нет южной пышности, но нет и холодной сдержанности севера. Орнамент не назойлив, сделан с хорошим вкусом. Гладкостенные небоскребы американского типа не вторглись сюда. Их вообще немного в Брюсселе.

То и дело попадаются укромные «брассери» — пивные и кафе, где, впрочем, тоже пьют пиво. Шесть-семь столиков — вот и все заведение. Обстановка традиционная: темные, отделанные деревом стены, угловые диванчики, ветеран-буфет с дедовской кофейной мельницей. И радиола-автомат, которая за монетку негромко сыграет вам старинный фокстрот.

В Брюсселе ценят тишину. Ценят и прохожие, и водители. Трамваи скользят почти бесшумно.

Витрины бесхитростны, как лоток на сельском рынке. Они показывают товар лицом, без всяких затей. Все натуральное, никакой бутафории. Самый лучший окорок, самый сочный паштет на витрине, на цветной бумаге с махрами.

Кое-где заметишь автомат, отпускающий яйца, расфасованное масло. Это особенно кстати в воскресенье, когда все магазины закрыты.

Мы непременно постоим у зоомагазина. За стеклом на соломке весело возятся щенки. Клиент не спешит покупать: он сперва насмотрится, узнает, как щенок бегает, как он ест, какую прыть обещает в будущем.

Улица не торопит вас…

Вас не преследует назойливый городской шум, хотя вы находитесь в городе с полуторамиллионным населением, в столице передовой, индустриальной страны. Брюссель как-то сумел сохранить атмосферу домовитости и уюта.

А вот совсем уж что-то домашнее — облако пара над уличной плитой, запах сельдерея и еще чего-то. В кастрюле варятся с разными специями «мули» — черные раковины с моллюсками. Это, конечно, не пулярка по-брюссельски, зато дешево.

Тут же вы можете отведать «эскарго». Это большие морские улитки в раковинах, похожих на чалму. Извлекают улитку длиннозубой вилкой, держа раковину особыми щипцами.

А там, под тентом, жарятся ломтики картофеля — «фриты». Без них тоже немыслима брюссельская улица.

«Фриты» любят все. Это еда национальная. «Фритами» закусывают, «фритами» лакомятся, как конфетами. В дни забастовки, когда рабочему туже приходится затягивать живот, целлофановый мешочек «фритов» для него обед.

Людей на улице немного. Говорят, бельгийцы домоседы. И вот кого уж тут не встретишь, так это ребят школьного возраста, шатающихся без дела. Пробегут утром в школу, потом домой, только их и видели! По морозцу в коротких штанишках и гольфах. Синие от холода коленки привели бы в ужас некоторых наших мамаш…

Спускается вечер, тянет за собой мглу, поредевшую было за день. Движение становится оживленнее, машины цугом бегут за трамвайчиком, прямо по линии. Желтые фары пробивают зимний туман.

За витринами зажигаются елочки — маленькие, не очень яркие. Вспыхнула реклама банка. Молодая пара — оба красивые и веселые — катаются на роликах. Веселые потому, что знают, куда класть деньги. «Смотрите, как легко нам делать сбережения!» Так же легко, как скользить на роликах. Если верить плакату…

На роликах и без роликов

Бесшумно катается на роликах веселая пара. Но никто не смеется ей в ответ. Не у всех ведь есть волшебные ролики.

Приезжий не сразу уловит заботы и тревоги этой улицы, очень чистой и на вид зажиточной.

Правда, Бельгия слывет в Европе богачкой. Сюда и теперь еще текут сокровища Конго. Бельгийцам редко приходится оставлять родину в поисках работы. Бывает, инженер едет за границу по приглашению. Это другое дело. А рабочих — итальянцев, испанцев, греков, даже французов — Бельгия сама с давних пор принимает со стороны. Сейчас обстановка неплохая, черный день как будто отодвинулся.

Но все-таки не исчез из вида…

Трудно представить себе, какая скрупулезная, жестокая экономия скрыта за опрятными фасадами. На стойку брассери редко когда упадет десятифранковая монета, в просторечии «тюнн», не учтенная заранее в статье расходов.

Все это улица открыла мне не сразу, а лишь через несколько дней, когда я близко познакомился с ней и прислушался к ее языку, Сейчас я еще новичок в Брюсселе. Я разглядываю толпу, освещенные витрины, на которых выведены белой краской деды-морозы, рождественские поздравления покупателям и обещания сюрпризов.

Молодая женщина в модных сапожках, с нейлоновой сеткой для покупок задержалась у витрины. Сюрприз, кажется, заинтриговал ее. Она потянула за рукав своего спутника, и оба вошли в магазин. За ними вошел и я. Вот он, сюрприз, — бумажная скатерть с узором. И цена подходящая. Столовое полотно надо поберечь…

Затем супруги заходят в кондитерскую и покупают фигурку святого Николая из медового теста. В эти дни, перед рождеством, из каждой сетки торчит божий апостол. Есть Николя огромные, с ребенка, есть и маленькие, с ладошку.

Пара, за которой я увязался, понукаемый застарелым репортерским азартом, одета отнюдь не бедно. Молодая женщина в щегольских сапожках, мужчина в модном коротком пальто. Он внимательно пересчитывает сдачу, аккуратно прячет монетки в карманчики портмоне!

А что, если заговорить с ними? Да, заговорить, откинув стеснительность иностранца! В конце концов это обычный корреспондентский прием, очень распространенный теперь: интервью с «человеком на улице».

И я решаюсь.

Оба очень приветливы. Узнав, что я русский, мужчина радушно улыбается.

— Значит, наш союзник!

Впоследствии я не раз слышал это. Русские были союзниками бельгийцев не только в последней войне, но и в первой мировой. И еще раньше, во времена Наполеона. То было очень давно, но народ ничего не забывает.

Женщина говорит:

— Вот где, наверное, великолепные рождественские елки — у вас в России! Не правда ли?

— У них есть и пальмы, — вставил муж.

— Конечно, Поль, разве я утверждаю, что одни елки! У вас холоднее, чем здесь, мсье?

Мне кажется, она была разочарована, когда я сказал, что в день моего отъезда из Москвы температура была приблизительно такая же, как здесь.

Мы стояли на улице. Я боялся, что супруги озябнут, и совесть покусывала меня. Смущение мое усилилось, когда они пригласили меня к себе.

Я оказался в небольшой квартире на четвертом этаже. Изрядную часть стены занимал большой камин, слишком громоздкий для скромного жилья.

— Видали древность? — бросил хозяин.

Это относилось, впрочем, не только к камину, в котором уже давно не пылал огонь, но и к железной печке, придвинутой к его дымоходу.

Однако и печка ест уголь с аппетитом. Накормить ее стоит четыре тысячи франков в год, — это больше половины месячного заработка Поля. О, он сейчас же возьмет карандаш и набросает семейный бюджет! Очень хорошо, что советский путешественник интересуется житьем-бытьем рабочих людей. А то ведь иностранцам обычно что нужно? Рестораны на бульваре Анспах, бельгийская кухня. Про них много рассказывают смешного, про иностранцев.

— Вообразите мсье, — сказала Мари, — один турист спрашивал у меня, как пройти к собору Парижской богоматери. Это в Брюсселе-то! Я, ей-богу, не вру.

За дверью кто-то хихикнул.

— Симона, не отвлекайся! — крикнула Мари.

Между тем Поль уже начал подсчитывать. Сейчас-то работа есть! Поль — электромеханик в гараже. Прежде он работал в семье один. Теперь и жена смогла получить место. Мари преподает в школе кройки и шитья. Правда, зарплаты хватает только на то, чтобы ей одеться, но все-таки подспорье. Всего Мари и Поль зарабатывают около десяти тысяч франков в месяц. Это неплохо — вдвое выше средней зарплаты бельгийского рабочего.

Я спрашиваю Поля, чего и сколько можно купить на эти деньги. Он смеется. Странный вопрос!

— Ах, мсье, у нас прежде всего откладывают, а потом покупают! На то, что остается.

В семье на учете каждый франк. Кто знает, надолго ли поправилась конъюнктура! Ведь и сейчас полная занятость не во всех отраслях производства. Объявлено же официально: пособия по безработице получают сто тысяч человек.

Значит, надо иметь сбережения на случай безработицы — это раз. На случай болезни, визита к врачу, на лечение, на лекарства, а они ох как дороги! — это два. На квартиру получше — это три. Не вечно же возиться с углем и мерзнуть! Понятно, квартира с центральным отоплением и побольше, с комнатой для дочери отнимет уже не пятую часть заработка Поля, как эта, а, наверно, треть. Имеет смысл снять квартиру за городом, километрах в двадцати: там жилье гораздо дешевле. Но транспорт дорог. Придется купить автомобиль. Нет, не новый, конечно. Старый, подержанный…

А накопить деньги разве легко? Как на роликах? О-ля-ля! Хорошо бы так! Цены растут, особенно на продовольствие. Кило говядины или свинины каждый год дорожает на десять франков.

— Горячее едим раз в день, мясо на столе — три раза в неделю, — говорит Поль.

Чтобы купить себе платье, многие на этой улице ждут, когда в витрине магазина появится табличка: «Реализасьон». Это распродажа по сниженным ценам. Не новинок моды, понятно!

— А дочку не оденешь кое-как! Невеста уже! Мари у себя на работе тоже обязана держать фасон. Вот и выкручиваемся!

Однако на покупку телевизора средства нашлись? Но Поль снова берет карандаш. Простой расчет! Два билета в кино, на приличные места — это дороже, чем килограмм масла.

— Телевизор у нас скоро окупится. Правда, зато сидим дома, как в норе, не ходим ни в кино, ни в театр, ни на стадион…

Все же как ни экономили, а дочку в университет не смогли послать. Симона мечтала стать ботаником… Увы!

Через год она будет работать. Где? В ателье мод. Конечно, если конъюнктура не подведет…

Поль считает, а из соседней комнаты доносится что-то вроде мелодекламации. Голос стал громче, потом Симона принялась барабанить по стулу.

— Прекрати! — крикнула Мари, — Боже мой! Она переломает мебель со своими английскими глаголами.

— Мама! Я иначе не запомню!

— Запомнишь. Выйди-ка и поздоровайся, у нас мсье из России.

Дверь отворилась. Черные, чуть подрисованные глаза Симоны воззрились на меня с любопытством.

— Здравствуйте, мсье, — сказала она. — Я не могу выйти, меня в это время не выпускают.

— Ладно уж, входи, — разрешила мать.

— Не могу, — вздохнула Симона, — Я еще не добила глаголы. От них можно лопнуть.

Знание английского поможет Симоне устроиться в Дом моделей. Чтобы она лучше усвоила язык, родители намерены послать Симону в Англию. О нет, не туристкой! Просто-напросто прислугой в какую-нибудь семью.

— Жаль, она не любит готовить, — сетует Мари. — А в Англии потребуют…

— Еще бы! — подхватил Поль, — Бельгийская кухня!

— Симона! — крикнула Мари, — Не думай, что я тебя отпущу в кино. Это ужас, мсье, как она помешана на кино! Мы в ее возрасте…

— Труба-а! — прервал ее возглас за дверью.

— Ох, заладила! Все твоя вина, Поль, — обратилась Мари к мужу.

Как это понять? Корреспондентским нюхом я почуял что-то занятное.

— Видите ли, мсье, я рассказал ей как-то одну историю из своего детства, — сказал Поль, смутившись. С тех пор как только мы начнем толковать Симоне, — он понизил голос, — какие мы были паиньки, она сразу… А дело было так. В пятом классе учитель велел нам написать, кем мы хотим быть. Ну, моей страстью всегда было электричество. Но я написал другое… Чепуху написал, из озорства. Мечтаю, мол, всю жизнь играть на трубе. Меня чуть не выгнали из школы. Учитель сам играл на трубе. Играл отвратительно, над ним все в городе потешались.

— А что написали другие? — спросил я.

— Больше всего было желающих стать торговцами. Некоторых привлекала профессия врача: врачи ведь порядочно берут за визит. Между прочим, учитель был очень доволен сочинениями.

— Кроме твоего, — подала голос Симона и фыркнула.

Я посмотрел на Поля. Он на миг ушел в воспоминания, и лицо его стало иным. Я увидел шалуна-школьника, мастера на выдумки. Я подумал, что ему, наверно, нелегко было привыкать копить деньги, подсчитывать гроши…

Когда я простился с хозяевами и вышел из подъезда, улица уже затихла. Гасли витрины, окна. Скрылись в темноте веселые супруги на роликах, те, что играючи откладывают деньги. Было четверть десятого — позднее время для обычной трудовой улицы Брюсселя.

Улицы, каких много.

На бульваре Анспах

Есть улицы беднее, чем та, на которой мы только что были, есть уголки, где ютится и форменная нищета. Она показывает свои прорехи на Блошином рынке, огромном торжище старья, она посылает своих ходоков в центр города собирать пожертвования к празднику.

У подъезда универмага под табличкой «Рождество для бедных» играет на старой-престарой фисгармонии суровая старуха в толстом жакете с высокими плечами.

На шумном перекрестке, у входа в кафе, стоит скрипач в темных очках. Он аккомпанирует девочке лет десяти. Тоненький, срывающийся детский голосок едва слышен…

Есть улицы и богатые. Вообще в Брюсселе по адресу человека можно судить о его доходе. Известно, например, что самые дорогие квартиры на авеню Луизы. Просторная, отороченная газонами, с гаражами в нижних этажах домов, она тянется от кольца бульваров на юг, к вековым липам и букам парка Суань.

Впрочем, есть лица, имеющие по многу адресов. Например, граф де Линь, у которого чуть ли не все фермеры области Брабант арендуют землю. Или барон Ампэн, в чьей собственности находился даже пригород Каира — Гелиополис. Интересы таких господ простираются и дальше — к урановым рудникам Конго.

Они обижаются, когда их называют колониалистами. Фи, не модно! К тому же у черных свое правительство, свой флаг. Но не отдавать же им рудники! Нет, рудники, капиталы в Африке брюссельские господа удерживают любой ценой. Огромные богатства текут из Конго в сейфы Акционерного рудного общества Верхней Катанги. Среди фирм оно на первом месте по прибылям. Хозяев катангской руды пытаются догнать хозяева машиностроения, текстиля, угля.

Блики от сверкающих реклам этих акционерных обществ падают на улицы Брюсселя. И прежде всего, конечно, на бульвар Анспах.

Это главная улица. Начинается она у Биржи. Здесь, на площади, каруселью крутятся грузовички и «пикапы» универмагов и разных фирм, трамваи, легковушки. Все они как будто совершают ритуальный круг у храма коммерции, у темно-бронзовой его колоннады.

Здания на главной улице — современники бургомистра Анспаха, при котором в прошлом веке на месте городских укреплений сделали бульвары. Потемневшие фасады в тонах бронзы и меди, гигантский зал «брассери» человек на пятьсот, в котором сохранились рогатые вешалки, сделанные, верно, еще для цилиндров, — все это от старого Брюсселя. Брюсселя времен Шарля де Костера, молодого Верхарна…

Совсем рядом, на параллельной улице, знаменитый театр «де ля Моннэ», сыгравший немаловажную роль в рождении Бельгии. Театр, в котором каждая вольнолюбивая оперная ария, каждая сцена восстания некогда вызывали взрывы патриотических чувств. В историю вошло представление «Немой из Портичи» 25 августа 1830 года. Происходящее на сцене — бунт сицилийских рыбаков — зажгло публику до такой степени, что в тот же вечер со стен Брюсселя полетели голландские гербы.

Что же на главной улице от века нынешнего? Срублены деревья, чтобы дать дорогу машинам. А построено немного: два-три универмага да один небоскреб с конторами, похожий на столб для рекламы. Тем резче ощущаешь то наносное, что ниспослано бизнесом.

«Брюссель — сердце Европы, здесь перекрещиваются пути тысяч отпускников из разных стран», — возглашают в эти дни новогодних торжеств газеты и радио. «Центр Брюсселя сейчас — волшебная сказка для детей и взрослых, царство праздничных подарков. Вашу безопасность в этом царстве будут охранять полицейские из Франции, Англии, Люксембурга…»

Действительно, на праздники в Брюссель приглашаются иностранные регулировщики помогать бельгийским, а по сути для той же рекламы, чтобы поддерживать звание «перекрестка отпускников».

Нет, я не возражаю против столь мирного использования полицейских сил. И не намерен порицать вообще всякую рекламу. Я могу лишь полюбоваться веселыми гирляндами лампочек, перекинутыми через улицу.

Однако с первых же шагов по бульвару Анспах мне показалось, что дома смущенно прячутся в тень, что пышные титулы, сочиненные к празднику, не очень-то их радуют…

Я только что был в книжном отделе универмага. На вопрос, можно ли купить популярный роман бельгийского автора, услышал откровенное и решительное «Нет!». А бывают ли вообще в продаже книги бельгийских писателей? «Бывают, мсье, но их что-то давно у нас не было…»

Я иду по бульвару и читаю афиши кинотеатров. Есть ли хоть один бельгийский фильм? Ни одного… В нашей стране зрители запомнили глубоко человечную, трагическую картину «Чайки умирают в гавани». Значит, есть в Бельгии талантливые люди и в кино. Между тем мне сказали, что бельгийских картин месяцами не видно на экране. Часто слышишь: «Где нам тягаться с издательствами Парижа, с киностудиями Франции, Италии, Соединенных Штатов!»

Детективные фильмы теперь явно на втором месте. Ведь они, как-никак, требуют сюжетной изобретательности. Зато от многих умственных забот освобождает «секси» — часто попросту серия обнажений, связанных скорее конферансом, чем драматическим действием.

Реклама зовет в кинотеатр посмотреть «Всемирный сверхспектакль» — так озаглавила свое представление итальянская фирма. В нем участвуют звезды стриптиза Рима, Нью-Йорка, Лондона, Гонконга, Парижа… Француженка Жанетта раздевается, держа перед собой маску в виде мертвой головы. Должно быть, уже вся эстрадная бутафория перерыта в поисках будоражащей новинки.

Великолепная техника, прекрасная операторская работа, балетная выучка многих «старлетт» — все для демонстрации неаппетитной, нездоровой чувственности. Все для того, чтобы «содрать покровы» и «подразнить»: ведь таков перевод американского слова «стриптиз».

Если кто и получает от этого пользу, так только хозяин ночного клуба, занимающего подвал недалеко от кинотеатра. Нанятый зазывала без стеснения входит прямо в кинозал, благо входить и выходить во время сеанса разрешается.

— Очень интимное заведение, мсье! — доверительно сообщает зазывала, протискиваясь по рядам.

Ночных клубов на главной улице много, и большинство из них, судя по ценам на афише, рассчитано на таких «отпускников», которые могут отдыхать хоть круглый год.

Но вот еще кинотеатр. Нет, здесь не «секси», a «terror», что значит «ужас». Не кто иной, как Альфред Хичкок, известный фабрикант киноужасов, прислал Брюсселю свой последний боевик! Надо отдать ему должное: пугать он умеет. Зрители закрывают лица, кто-то кричит от страха. На экране птицы объявили войну людям. Огромные, фантастические птицы нападают на детей, идущих в школу, влетают в окна домов… Потоки крови, вопли жертв. К счастью, двери зала кинотеатра всегда открыты, можно спастись бегством.

Приходит в голову сопоставление, вполне уместное тут, в столице Бельгии, — «Синяя птица» Метерлинка, зовущая к добру, и кровожадные, взбесившиеся птицы Хичкока…

«Синяя птица», увы, забыта на ее родине! В старейший, священный для бельгийцев театр «де ля Моннэ» проник жанр «ужасов». На афише, правда, «Веселая вдова», оперетта Легара, ставшая классической. Но постановка… Режиссер заставил веселую вдову петь под аккомпанемент орудийной канонады, среди развалин и трупов.

Одна газета утверждала, что со дня исторического спектакля «Немая из Портичи» в зрительном зале еще ни разу не было такого шума. Привычная ко всему, публика на этот раз дружно возмутилась, а композиторы и драматурги Брюсселя прямо потребовали прекратить расправу над наследием Легара.

Власть таких владык, как Хичкок, прочна. У них нет пушек, как некогда у короля Голландии, но они все же могущественны.

Их колонии на бульваре Анспах и на многих других улицах мира. Империи кино, зрелищ, ротационных машин завлекают зрителя не только первоклассной техникой, но и талантами. Да, недооценивать противника глупо и опасно. Тот же Хичкок по-своему талантлив. Он изощрен, изобретателен и упорен в своем стремлении показать, что человек отвратителен, зол, что он не способен жить в ладу ни с ближними, ни с природой.

Зритель, дергающийся в кресле, как на электрическом стуле, не хочет этому верить, но положение у него трудное. Свободный выбор, якобы неограниченный для человека Запада, на самом деле и в этой области узок. Конечно, и в Бельгии есть подлинные самоцветы искусства, и немало. Однако они даже нам известны лучше, чем у себя на родине. Ведь о них реклама не кричит.

Цветистых фальшивок такая масса, что газетный критик, обладающий вкусом, часто вынужден просто указывать: «Из многих зол экрана это все же меньшее». Или: «Если сравнить с грубыми поделками, можно сказать, что картина только слегка аморальна».

Что и говорить, мало утешительного для зрителя! Что же он-то думает об этой духовной пище? Не будем гадать, гораздо проще опять спросить «человека на улице».

Беседа завязалась в кафе, за круглым столиком, на котором красовалась огромная фирменная пепельница марки «Пьебеф». Мой визави — интеллигентный на вид мужчина средних лет.

— Я хожу главным образом на симфонические концерты, — сообщил он, — К кино у людей мыслящих отношение ээ… несколько ироническое. Но многие, знаете, привыкли к дешевке, к этим примитивным раздражениям…

Помолчав, он прибавил:

— У нас ведь большое влияние имеет мода. Посмотрите, как одета молодежь! На голове — ничего! Я врач и часто предупреждаю: зимой без головного убора выходить рискованно. Это грозит разными заболеваниями… Нет, как же можно? Мода! Позвольте, мода-то эта явилась из южных мест! В Париже и то теплее, чем у нас, не говоря уже об Италии. Бесполезно, слушать не хотят!

Переход от искусства к головным уборам показался мне слишком резким, но только в первую минуту.

— Нет, я не против моды… Но вспомните: разве когда-нибудь мода так командовала, как теперь? Да, это царица, коронованная нашей цивилизацией…

В самом деле, мода, которой некогда следовали лишь богатые или знатные, в наше время имеет миллионы подданных: ей подчиняются одежда, кинофильмы — все решительно.

Давайте познакомимся с царицей поближе, тем более что бульвар Анспах — ее главная резиденция.

Нет, я тоже не против моды. Но здесь мода — инструмент бизнеса. А он очень ловко использует естественное человеческое стремление к новому.

На главной улице лучше, чем где-либо еще, можно видеть, как мода помогает фирмам сбывать свои изделия.

Обыкновенного «человека на улице» нельзя не пожалеть: он шагает сквозь строй соблазнов.

Новинка! Спешите купить! Вот шерстяная рубашка. Она отличается от вашей только пуговками на кончиках воротника. А цена вдвое выше. За новинку надо платить.

Чем сильнее изменен фасон, тем выше цена. На многие новинки цена повышается в пять и даже в десять раз. Если фирмы и теряют часть барыша на распродажах удешевленных вещей, то на новинках моды они отыгрываются с лихвой.

Далеко не всякий имеет возможность одеваться по последней моде. Вот юноша в нейлоновой курточке, стеганой ромбиками. А вот брюсселец постарше в пальто неопределенной эпохи, в широкополой шляпе, в башмаках с тупыми носами. Кажется, что манекены в витринах взирают на него с презрением. Видно, ему не под силу вносить тяжелую дань, налагаемую владычицей-модой.

Прохожий заворачивает в «брассери». Что выбрать? Из витрины яркой рекламой его еще издали звала «Ган-чия». Надо отведать наконец модного аперитива! И тут мода настигает его, получает свою дань.

Человек, подошедший к стойке, возможно, и не подозревает, как велика эта мзда. Чего доброго, он склонен еще пожалеть предпринимателя, пишущего неоном и светящейся краской на тысячах фасадах, во всех городах и селениях. Сколько он тратит денег! Да, сумма солидная. Но ведь реклама создает моду. А оплачивает рекламу покупатель. Ведь расходы на нее включаются в стоимость товара. Они составляют до сорока процентов цены!

Вот огромное новое здание, к которому всегда возят туристов. Эффектная алюминиево-стеклянная призма в двадцать три этажа возведена страховой фирмой. Разве фирме было тесно в прежней конторе? Нет, не в этом дело. Что же тут: щедрый размах богачей, бескорыстное желание украсить город? Пусть клиенты так и считают. Фирме важно показать, что она богата. Расчет психологически точен. Люди, которых с детских лет приучали уважать деньги, потянутся к богатой фирме, захотят именно в этом роскошном здании застраховать свою жизнь и имущество. Уж здесь-то не подведут!

Одиннадцать часов. Одна реклама живет на пустой улице. Ее время кончается через час-другой. А пока она бушует в городе, бьется в уснувшие окна. Будто хочет поджечь столицу своим холодным огнем.

И странно… Мне все кажется, что на бульваре Анспах, на «перекрестке отпускников», подлинная Бельгия отодвинулась в тень…

О многом заставляют поразмыслить огни столицы, многоцветные жертвенные огни у алтаря коммерции.

«Генерал Мими»

Приезжий иностранец совершенно беззаботно может жить в своем отеле, не задумываясь ни о чем решительно. Автобус туристской фирмы промчит его от одной достопримечательности Брюсселя к другой. А после сытного обеда ноги донесут ленивца разве что до ближайшего универмага.

Обедает турист по существу два раза: ведь второй завтрак тоже состоит из трех-четырех блюд. Бельгийская кухня великолепна, здешние туристские фирмы, как и все фирмы мира, помнят хорошую поговорку: «Путь к сердцу иностранца лежит через желудок».

Иной приезжий, пожалуй, напишет в дневнике: «Бельгийцы питаются волованами — хрустящими слоеными корзиночками с курятиной, а также мясом под соусом из шампиньонов и свежими помидорами, начиненными креветками и еще чем-то очень вкусным».

В ресторане отеля меня обслуживает невысокий, очень ловкий официант валлонец в белом кителе с погонами. На его худом подвижном лице выделяются черные лукавые глаза и длинный нос.

Двигаясь с молниеносной быстротой, он без малейшей задержки обслуживает человек тридцать. Правда, ему помогает полный краснощекий мальчуган в коротких штанишках, лет тринадцати. Официант гоняет его, сверкая глазами, не дает мальцу ни отдыха, ни срока.

— Чей это мальчик? — спросил я, когда обеденная страда подошла к концу.

— Сын патрона, — услышал я.

«Видимо, хозяин приучает парня к делу, — подумал я. — Готовит преемника». Но я ошибся.

— Нет, к делу он уже приставил старшего сына, — и официант посмотрел на меня с удивлением, — Разве плохо для ребенка побегать вот так? Илеру полезно согнать жир.

Сейчас погончики на кителе — блестящие, с узором из толстых золотистых шнурков — совсем близко. Я спросил, не патрон ли придумал столь импозантную, прямо-таки генеральскую форму.

— О, мсье! — официант вдруг захлебнулся от смеха. — О, мсье, представьте себе, я ведь генерал! Да, меня так и звали — генерал Мими.

— Кто?

— Мои товарищи на войне…

Так исполнилась моя мечта встретить участника Сопротивления. Я почему-то не ожидал, что им окажется наш Мишель. Мне не сразу удалось представить себе его щуплую фигуру в настоящей военной форме.

— А почему прозвали? Я постоянно сочинял разные планы, как уничтожить всех немцев тут, в Брюсселе. Планы один нелепее другого. И просился в бой. А меня держали… Ну, про меня не стоит, мсье. У меня были товарищи в типографии. Они смешную устроили штуку.

Он рассказывал, не переставая фыркать, словно и в самом деле все было только смешно и не было ни смертельной опасности, ни бессонных ночей в душном и тесном подвале, где работала партизанская типография.

— Намюрские ворота знаете? На бульваре, рядом с дворцом Эгмонта, трамвайная остановка и киоск. Помните? Там и тогда был киоск. Ох и отмочили же мы! Вы видели, как развозят газету «Ле Суар»? Машина не останавливается у киоска, она только замедляет ход, служащий соскакивает и бросает тюк газетчику. Ну и тогда так же делали… Потеха! Вы послушайте: киоск открыт, публика уже выстроилась в очередь, ждут газету. Подлетает машина… Точь-в-точь такая же машина, ребята раскрасили ее как нужно. Тюк сброшен, началась торговля, и вдруг у людей вот такие глаза! На фото самолет, врезавшийся в землю. А на нем свастика… Я вам разве не сказал, что это было в сорок четвертом году? Ох, надорваться можно! Заголовок — «Сводка верховного командования германской армии», а под ним о том, как советские войска бьют немцев, вся правда начистоту… Пока немцы хватились, ребята киосков двадцать снабдили. И так быстро все это провернули, что ни один, представьте, ни один тогда не попался.

— Не вы ли бросали связки? — спросил я Мишеля.

— Нет, мсье, о нет! Почему вы решили? Нет, мне не удалось совершить ничего замечательного, — и он коротко вздохнул. — Нет, генерал Мими не вошел в историю, мсье. Врать не стану. Знаете, что мне сказал командир, когда мы прощались? Он сказал: «Ты служил честно, Мишель. Ты здорово нас смешил, генерал Мими». Это вы можете записать, мсье.

И тут Мишель рассмеялся громко, очень искренне, от всей души.

Когда я поднялся из-за стола, он задержал меня.

— Вы не скучаете у нас, мсье? А то тут есть одно место, совсем рядом. Славная ночная коробка. Вам ведь хочется что-то попроще, типично бельгийского? Я угадал, мсье! — вскричал он с восторгом. — Великолепно, мсье! Тогда это как раз то, что вам нужно.

Что же, посмотрим!

Любимое кабаре Мишеля я нашел в полутемном кривом переулке. Широковещательной рекламой оно не удостоено, и я не попал бы сюда, если бы не «генерал Мими».

Тусклые лампочки над ступенями, ведущими в подвал, и вывеска с рождественским дедом не сулят, кажется, ничего необычайного. Однако, когда входишь…

Приезжий, побывавший у витрин центра, чувствует себя в этом скромном кабаре, как бы в другом Брюсселе — коренном, истинно бельгийском. Кругом: по стенам, за стеклом — пейзажи Бельгии, ее прославленные в прошлом крепости. Все это сооружено из дерева и картона, так же как у нас делают макеты спектаклей для театральных фойе. Под низким потолком флажки, гербы городов и провинций Бельгии и елочная мишура, елочный «дождь». На эстраде небольшой оркестр, а рядом площадка, которая то заполняется танцующими, то дает место артистам.

Славные девушки с деревенским румянцем робко, боясь перепутать па, изображают акробаток на канате и наездниц. Нехитрые пантомимы словно перенесены из залатанных шатров старого бродячего цирка. Придирчивый зритель заметит и недостаток школы, и бедность костюмов. Но люди за столиками, пожилые и молодые, хлопают артисткам, хлопают сердечно, как дочерям, как сестрам. Нет, придираться тут так же неуместно, как на семейной вечеринке.

Входной билет сюда стоит всего двадцать франков — рекорд дешевизны! Закажите еще напиток хотя бы на десять франков, и место на всю ночь ваше.

Я огляделся. Редко где стоит бутылка вина — чаще пиво, а еще чаще лимонад или минеральная вода из источников Спа. Или чашечка кофе. И, несмотря на это, в зале царит непосредственное, заражающее веселье.

Музыка собирает на площадке всех без различия возраста. И каждый танцует как умеет. Молодежь старательно отрабатывает новейшие коленца твиста, а рядом дедушка и бабушка, раскрасневшиеся, довольные, исполняют нечто допотопное, известное только им.

Спасибо «генералу Мими»! Мне стало и веселее, и как-то теплее в Брюсселе благодаря ему и его любимому кабаре в полутемном кривом переулке.

Один большой город…

Кажется, мы за городом.

К самому шоссе подбежало поле, покрытое корочкой инея. Обыкновенное ровное поле, обязанное родить пшеницу, сахарную свеклу или, может быть, цикорий. Тот цикорий, что кладут в кофе, и другой, типично бельгийский, очень популярный здесь салатный цикорий.

Сельский пейзаж нарушается, пожалуй, только трамвайной линией, бегущей параллельно шоссе. Туман не позволяет видеть далеко. Но вот еще минута — и его прожгли алые буквы: «Куин Мэри». Мы увидели стену, на которой светящейся краской было написано название лучшего английского виски. Из тумана потянулись навстречу двух- и трехэтажные дома, точь-в-точь такие, как на окраине Брюсселя.

Снова город?

Приезжий готов ко всему. Накануне выезда из столицы он, естественно, изучал карты и рыскал по справочникам.

Бельгия, говорят нам справочники, — это в сущности один большой город с населением более чем девять миллионов человек. Плотность населения здесь очень велика, местами до девятисот человек на квадратный километр. В сельском хозяйстве занято лишь восемь процентов работающих.

На карте промышленности некоторые условные знаки встречаются чаще других. Они обозначают самые важные отрасли страны. Вот шестеренка металлиста. Руды в Бельгии мало, ее ввозят из других стран, но есть свой уголь. Вагонетки с углем — обозначения месторождений — полосой тянутся на карте с юго-запада на северо-восток. Металлурги и машиностроители составляют большую часть всех рабочих Бельгии. Их двести шестьдесят тысяч. На втором месте химики. Колбы химиков, бобины текстильщиков рассыпаны чуть ли не по всей Бельгии.

Итак, Бельгия — страна-город. Но есть и другое определение Бельгии, как будто несовместимое с первым. Говорят еще, что Бельгия — это Западная Европа в миниатюре. Здесь встречаются самые различные ландшафты. На севере каналы и плоские прибрежные равнины, занесенные песком, делают ее схожей с Голландией, виноградники на юге напоминают Бургундию. Раскидистые дубы над бархатным лугом словно с полотен английских художников. Хвойные заросли на холмах напоминают ~ Среднюю Швецию, а глубокие речные излучины, опушенные лесом, сходны с долиной Рейна.

Да, и разнообразие природы, и городская теснота… Так какая же она все-таки, Бельгия? Эх, некстати этот несносный, неотвязный туман!

Солнце, должно быть, уже высоко, небо наверху заголубело. Мы как будто на дне кувшина с белыми стенками и голубой крышкой. Если не смотреть на шоссе, то иногда кажется, что мы не движемся.

А на белом фоне какая-то волшебная сила рисует и стирает то острый конус церкви, то фабричную трубу, то заправочную станцию.

Кое-где крыши розовеют. Непонятно откуда, через какие-то проталины в тумане добралось к ним солнце. Приезжий уже не досадует, он находит даже своеобразную прелесть в этой пастельной картине бельгийской зимы.

От Брюсселя нас отделяет уже двадцать километров, но трамвайная линия не кончилась, она нанизывает городок за городком. Или это селения? Бельгиец скажет вам, что, если в группе домов всего одна церковь, тогда это наверняка деревня. Город здесь иногда не так просто отличить от села. В Бельгии есть города просто крохотные; один из них насчитывает триста с небольшим обитателей.

Деревня имеет свои кафе, свои автоматы с жевательной резинкой и конфетами.

Но вот у самого шоссе то, чего не увидишь в городе, — скворечница. Она висит непривычно низко, на коротком шесте, и вообще выглядит несколько странно среди камня и подстриженных кустиков.

С городской теснотой мы расстаемся ненадолго. Поле, обещающее простор, снова исчезает за крышами, дома смыкаются. Улица выводит нас на площадь. Здесь ратуша — обычно готическая, с острой башней, отель, «брассери», универмаг фирмы «Инновасьон», то есть «Нововведение». По всем статьям это город. Он бережет для услады путешествующих руины средневекового замка, соборный алтарь работы знаменитого мастера и кое-какие приятные мелочи. Например, старинный рецепт сидра или местные сувениры — изделия гончаров, медников или столяров.

Вы спрашиваете, читатель, куда мы с вами едем, в какую сторону от столицы? Догадайтесь сами. Вспомните карту: такие, как здесь, плоские равнины отличают северную, приморскую, часть Бельгии. Да и пучок сосенок у шоссе — кривых, с ветвями лишь на одной стороне — жалуется на море, посылающее ветры.

Вывески все реже говорят с нами по-французски, все чаще — по-фламандски. Мы во Фландрии, на родине Тиля Уленшпигеля. Кстати, вот вам еще характерная черта Западной Европы в миниатюре. Два народа, два языка — один романской, другой германской ветви — составляют Бельгию. Явление редкое, не раз ставившее в тупик историков и лингвистов.

Языковая граница делит страну на две равные части: в северной живут фламандцы, в южной — валлонцы.

Фландрия лишь диалектом отличается от соседней Голландии, литературный же язык у них один. А история давно разделила эти страны. Католическая Фландрия избавилась от владычества Испании гораздо позднее протестантов голландцев. В 1930 году рубеж еще больше углубили снаряды, рвавшиеся в Бельгии по приказу из Амстердама.

И все же история не могла бы «замесить» нацию без той крепкой закваски, какая образовалась в городах. Ведь ворота городов принимали всех желавших воли — и фламандцев, и валлонцев. В городах, в ремесленных гильдиях они братались, давали боевую клятву…

Трамвайная линия вильнула в сторону и пропала. Ее отодвинул большой, дымящий завод. А дальше, будто состязаясь с трубами, вырастают звонницы. Уже час, как мы выехали из Брюсселя. За это время мы миновали что-то около десятка городов.

В памяти они сливаются. Да, Бельгия и в самом деле один большой город, по крайней мере здесь, во Фландрии.

Нам предстоит совершить несколько поездок из столицы во все концы Бельгии. Сегодня мы увидим город, который запомнится надолго. Город, в котором создалась бельгийская нация, город, некогда второй по величине в Европе после Флоренции и величайший когда-то на севере порт. Город, которому на роду было написано стать столицей и который, верно, стал бы ею, если бы не коварство моря.

Колокола Брюгге

На центральной площади Брюгге, в квадрате узких старинных фасадов, высится колокольня. Ей пятьсот лет. Это необычная, светская, колокольня. Она венчает не собор, а рыночный квартал с его торговыми рядами и складами. Сколько дней в году, столько и ступеней до ее верха, где висят сорок семь колоколов.

Однажды туда поднялся молодой американец Лонгфелло. Потом, вспоминая час, проведенный над острыми крышами, над каналами, на солоноватом ветру, он написал одно из лучших своих стихотворений.

Через дамбы и лагуны звон набата звал народ. «Я — Роланд! Вперед, фламандцы! За свободу в бой — вперед!»

Поэту слышались звуки набата всей Фландрии. Колоколам Брюгге вторили, казалось, колокола соседнего Гента. Ведь именно там знаменитый колокол Роланд, на котором высечено: «Когда я бью тревожно — в стране пожар, когда я торжествую — в стране победа».

Меня звон колоколов настиг внезапно — на набережной Зеркал, у мостика, выгнувшего свою спину над застывшим каналом, недалеко от памятника великому бельгийскому живописцу Яну Ван Эйку. Колокола не гремели набатно, их голоса певуче сливались в мелодию. Рождаясь где-то высоко в небе, она неслась ко мне сквозь туман, одевший старинный город.

Посылает эту массу звуков один человек. Да, один человек, сидящий в звоннице перед клавиатурой из железных рычагов. Руками, обвязанными кожей, он заставляет звучать весь хор колоколов, в котором поют и великаны, и гномы. Есть ли где в мире музыкальный инструмент более грандиозный, чем этот, созданный мастеровыми и музыкантами эпохи Возрождения! Карийон — глашатай гордых городов… Голоса колоколов так же юны, как сотни лет назад.

На набережной Зеркал в тумане я представил себе картины былого Брюгге.

На Большом рынке, Серебряной улице, на Монетной, Шерстяной суетится торговый люд, а в мастерских стучат ткацкие станки, грохочут кузницы. Колокола по утрам зовут на работу, а вечером, прежде чем ударить шабаш, вызванивают предупреждение, чтобы матери не забыли позвать домой детей, пока не хлынула толпа мастеровых…

У причалов парусники из Англии, из немецких и шведских портов, из далекой Руси. Сгружают тюки английской шерсти, укладывают в просмоленные трюмы знаменитое брюггское сукно. Запахи матросских таверн, бубен бродячего скомороха, пение монахов, выпрашивающих милостыню…

Однако как могли добраться сюда корабли? Зеркальная поверхность канала, затянутого льдом, узка. Летом только лодки и легкие катера плавают здесь, развозя туристов.

Да, залив Цвин, на берегу которого когда-то стоял Брюгге, уже давно занесен песком. А бывало, сотни судов бросали тут якоря.

Тогда, более шести веков назад, здесь жили два друга: косоглазый, щуплый, язвительный Питер де Конинк и медлительный, спокойный Ян Брейдель. Первый — старшина ткацкой гильдии, второй — глава мясников. Ныне их бронзовые фигуры стоят на одном постаменте. Конинк зажигал горожан пламенными речами, а Брейдель спокойно их вооружал, формировал отряды. На бой против феодалов вслед за Брюгге встают Гент, Ипр, Куртре. Главная сила армии народа — «синие ногти». Такова кличка мастеровых, делающих цветные сукна.

И бот колокола славят победу. Презираемые знатью, «синие ногти» опускают на каменный пол храма редкостный трофей — семьсот золотых шпор, снятых с побежденных рыцарей.

Полвека спустя, в 1351 году, король Франции принимает у себя граждан Брюгге как гостей. Правда, они в свите графа Фландрского. И хоть чем-нибудь, да надо унизить простолюдинов! Поставить им голые скамьи! Не класть подушек! Молча сбрасывают гильдейские старшины свои богатые, расшитые меховые плащи и небрежно садятся на них.

Пир окончен, гости встают. Смятые плащи остались лежать, и мажордом громко окликает старшин. Господа, верно, забыли… «Имею честь доложить, — отчеканивает Эртике, бургомистр Брюгге, — у нас нет обыкновения уносить с собой подушки».

Даже королю пришлось выслушать урок вежливости, преподанный могучим городом Брюгге.

А богатства Брюгге… Королева Франции, оглядев приехавших разнаряженных жен и дочерей купцов и членов магистрата, воскликнула: «Я думала, я одна тут королева!»

Мало было в Европе мест, столь благодатных для расцвета искусства, как города Фландрии с их бурно развивающейся культурой.

В Брюгге жили братья Ван Эйк — Ян и Губерт, основоположники реалистического искусства в Нидерландах.

Наиболее известен Ян, хотя трудно сказать, насколько это справедливо. Предполагают, что это он расписал алтарь в Генте, изумивший в 1432 году современников. Впервые со стены церкви глянули не высушенные средневековой схоластикой обескровленные лики, а крепкие, полнотелые фламандцы и фламандки. Условный мир библейских образов вдруг оказался низведенным на грешную землю. И одежда, и дома — все как на берегах Цвина.

А как реалистичны картины художника, изображающие родную природу! Говорят, ботаники определили десятки видов растений на пейзажах, созданных кистью Яна Ван Эйка…

Один из современников художника, итальянец Фациус, восхваляя Яна Ван Эйка, отмечал характерные для его картин «скрупулузную точность, красоту ландшафта, достоверность портретов, а главное, игру света и тени».

В искусстве Возрождения, в этом солнечном потоке, ворвавшемся даже в густой мрак соборов, живопись ранних фламандцев блещет особенным светом. Это не лазурь Италии, в которой как бы парят романтические видения художников венецианцев. На севере, во Фландрии, писали проще, грубее. Здесь на полотнах все осязаемо, с картин фламандцев на вас смотрят люди, дышащие здоровьем и силой. Это и понятно: ведь чем скупее природа, тем больше радует добытое, тем жарче и веселее пылает простой очаг.

Искусство, расцветшее у портовых причалов, у складов, набитых шерстью, у станков и плавильных печей, небывало проникновенно обратилось к человеку с его желаниями и муками. Не в грезах, а в живом, реальном обнаружило оно источники поэзии.

Первые живописцы Фландрии подготовили путь Рубенсу. Мы встретим его в Антверпене.

А пока что мы в Брюгге, в Брюгге XV века. Если судить по живописи, по древним строениям, по замечательной резьбе деревянных амвонов в церквях, могущество и богатство Брюгге в это время было в самом расцвете. Однако беда уже надвигается. Кораблям становится все труднее входить в Брюгге из-за песчаных отмелей. Все чаще товар переваливают на плоскодонки. Решено прорыть канал от Цвина к реке Шельде. В начале XVI века он закончен. Однако бури разрушают его, лопаты землекопов лишь ненадолго отсрочили падение «Северной Венеции».

Лансело Блондель, художник, скульптор, архитектор и инженер, позже предложил другой проект канала — от Брюгге прямо к открытому морю. Этот проект был осуществлен лишь через три с половиной столетия!

Сегодня по каналу Блонделя идут самоходные баржи. Брюгге снова порт, он отправляет металлы и уголь, делает ткани, машины, химические вещества. Район Брюгге стал очагом разнообразной промышленности. Но этого не замечаешь здесь, в старых границах Брюгге, ныне города-музея.

Вот снова поют в тумане колокола… Во Фландрии десятки карийонов, но слушать волшебный звон лучше всего в Брюгге, у горбатых мостов, на узких улицах. И в соседнем Дамме, где отражается в канале старинная ветряная мельница — последняя, сохраненная для приезжих.

Дамме… Что говорит вам это название? Наверное, вы недолго будете рыться в памяти.

Сова и зеркало

«В городе Дамме, во Фландрии, в ясный майский день, когда распустились белые цветы боярышника, родился Уленшпигель, сын Клааса».

Мне сдается, когда Шарль Де Костер писал эти строки, в воздухе плыли звуки карийона. Так раздольно, певуче начинается книга. Да, колокола Брюгге, наверно, помогли писателю представить себе живого Тиля — человека-легенду, которого оспаривают у Бельгии голландцы и немцы.

Сова и зеркало — вот что значит Уленшпигель. На старом могильном камне в Дамме буквы давно стерлись, но говорят, еще долго можно было различить глубоко врезанные изображения совы и зеркала. Однако ведь и в городе Мёльне, на германской земле Шлезвиг, есть такой камень…

Был ли Уленшпигель?

Сова — птица мудрости, зеркало — символ комедии… Как знать, быть может Уленшпигель — актерский псевдоним, спасший не одного бродячего комедианта от костра инквизиции или от стражников разгневанного сеньора.

Где же Де Костер нашел своего Тиля? Среди источников писатель называл старинную фламандскую лубочную книжку «Земная жизнь Тиля Уленшпигеля», Но Де Костеру были известны и другие Тили — герои безымянных сочинений, печатавшихся в Амстердаме, в Страсбурге.

Литературоведы нашли таких же озорных подмастерьев в народных лубках Франции, Австрии, Польши, Чехии. Черты, родственные Уленшпигелю, узнаются в русском Ваньке Каине.

Во Фландрии при короле Филиппе и герцоге Альбе книга об Уленшпигеле была под запретом, за чтение наказывали кнутом и ссылкой. И понятно почему: Уленшпигель вел себя дерзко, издевался над властями, над служителями церкви, осмеливался даже бунтовать.

Возможно, прообразом Уленшпигеля был какой-нибудь подлинный Тиль — портной, корабельщик или ткач. Ведь удалой парень этот — исконный горожанин. Не случайно, что именно во Фландрии, в крае непокорных мастеровых, Уленшпигеля изобразили могучим рыцарем простонародья, вожаком гезов.

Невозможно представить себе Тиля без его верного друга Ламме Гоодзака — добродушного обжоры, который тоже с давних пор живет в побасенках и прибаутках.

«Легенда о Тиле Уленшпигеле» Шарля Де Костера вобрала в себя лучшее из сказаний и песен Бельгии, самые драматические события прошлого. Она дала бельгийцам национального витязя.

Молодая нация нуждалась в своем собственном героическом эпосе. Русские уже давно знали своих богатырей, французы и итальянцы — рыцаря Ролланда, немцы — Зигфрида.

Вполне понятно, что эпос Бельгии, страны городов, складывался как антирыцарский, антидворянский; он был враждебен и сеньорам церковным. Эпос Бельгии появился лишь в шестидесятых годах XIX века, то есть гораздо позже, чем такого рода произведения в других странах. Поэтому он стоит дальше от устных и лубочных предтеч. Шарль Де Костер возвысил Уленшпигеля над его временем, добавил в сердце геза и свой гнев, и свои мечты свободолюбца. Поэтому его Уленшпигель так великолепен, так независим от канонов и предрассудков.

Трудная предстояла ему судьба. Появись он в начале XIX века, он сражался бы на баррикадах 1830 года, сбрасывал бы с подъездов голландские королевские гербы. А его автор был бы, возможно, любимцем восставших, как в революционной Венгрии 1848 года Шарль Петефи.

Но книга Де Костера вышла в свет, когда пора революций в Европе кончилась. Против бунтаря, святотатца Тиля в тихой Бельгии ополчились церковники. Шарль Де Костер умер в бедности, так и не дождавшись славы.

Народ, однако, принял своего Тиля. И не только и Бельгии, а далеко за ее рубежами.

Ромен Роллан очень тонко подметил в «Легенде» чи-* то фламандскую, простую обнаженность страстей, пламенную тяжеловесную стихийность, родственную бурям, ветрам, туманам». Он сравнил эту особенность книги с контрастными, сочными красками фламандской живописи.

Как и она, Тиль бессмертен.

Народ не забыл его и отзывался на его боевой клич всякий раз, когда нации угрожал враг. В годы борьбы против Гитлера Уленшпигель вдохновлял борцов бельгийского Сопротивления. Здесь, в Брюгге, среди них была храбрая фламандка

Кружевница Амелия

Человек, поведавший мне о ней, плохо говорил по-французски. К тому же он сам никогда не видел Амелию и передавал то, что слышал о ней от других. Правда, речь свою он дополнял пальцами, а они были на редкость выразительны у этого кряжистого фламандца. Все же за точность деталей я поручиться не могу.

По его словам, Амелия родилась и провела всю жизнь в Брюгге. Ее дом стоял на Северной Песчаной улице, в том месте, где она выходит на Пятничный рынок. И мать и бабушка Амелии были кружевницами. Тут мой собеседник сложил пальцы щепоткой, потер и подул на них, показывая, какие тонкие, прямо-таки воздушные кружева плела Амелия.

Ходили слухи, что она одна в городе знала секрет плетения старых брюссельских кружев, тех вечных кружев, неподдающихся износу, которых мастерица может сделать не больше тридцати шести сантиметров в год.

В Генте есть портрет Марии Терезы, которая изображена в платье из таких кружев. Портрет был прислан в награду тысячам фламандок, создавшим необычайный наряд. Надменная императрица, окутанная сказочным облаком, как бы возносится над подданными.

В наше время это искусство захирело. Амелия плела кружевные салфетки, повторяя одни и те же узоры — звезды и цветы. Ничего другого не требовал от нее магазин на главной улице, расположенный возле отеля «На дюнах». Однако кое-что она плела не по заказу, а для души, и те, кто видели эти изделия, восхищались умением и фантазией мастерицы.

Говорят, когда-то у Амелии был муж. Одна из барж, прибывших из дальних краев, принесла ей красивого, смуглого парня. Свадьбу сыграли на барже в пригожий майский день четырнадцатого года. Лишь раза два муж наведывался к Амелии. А потом разразилась война.

Амелия так и состарилась вдовой. Большую часть времени она проводила в кресле над своей работой. Как все кружевницы, она ставила на стол… Тут фламандец сблизил ладони, словно обнимая хрупкий сосуд. Да, на стол ставится стеклянный шар с водой. Он смягчает свет и собирает его в один луч, который направляют прямо на плетение.

Все же работа для глаз тяжела. Некоторое облегчение доставляют ясные летние дни, когда кружевницы выходят на свежий воздух. Они сидят у своих домов в креслах, с подушечками на коленях. Туристам нравится смотреть, как на фоне темного бархата возникают нитяные звезды.

Так сидела и Амелия у своего дома, недалеко от Пятничного рынка. Грянула вторая война, городом снова завладели оккупанты, но Амелия не пряталась, ее видели на том же месте. Мимо нее катились немецкие орудия и танки. Болтали тогда про Амелию всякое. Будто ей нечего бояться немцев: она, мол, с ними в дружбе, мастерит кружева для полковниц и генеральш…

Амелия действительно имела клиентов в «высоких сферах», но мало кто знал, зачем ей это было нужно и чем заняты ее мысли, когда она сидит на улице или у окна, быстро двигая клюшками.

По Северной Песчаной войска двигались часто. Улица выводила к автостраде Брюссель — Остенде. Амелия могла плести почти не глядя, глаза ее были устремлены на тусклые каски, на броню цвета подгнившей травы.

Даже в солнечные дни для нее все было будто в тумане, потому что старая кружевница начала слепнуть. Нередко она лишь по звуку гусениц и колес отличала тяжелые орудия от легких. По слуху она научилась определять марки танков, подсчитывать число мерно гудящих грузовиков с пехотой. И все, что ей удавалось узнать, она сообщала партизанам.

Нередко темнота взрывалась пламенем мести. На автостраде лопались мины, разнося машины с солдатами, рушился мост под гитлеровскими танками…

В сорок пятом, ранней весной, незадолго до конца войны, Амелия исчезла. Ее кто-то выдал. Возможно, фламандский фашист, один из тех оголтелых, что и сегодня почитают Гитлера как пророка германской расы…

Шпики переворошили весь скарб Амелии. Ее кружева, те, которые она делала не по заказу, а для души, С тех пор пропали.

Теперь не увидишь таких кружев. В магазине, хотя бы вот тут, рядом с отелем, много салфеток и покрывал, но это все не то. Вот если бы отыскать где-нибудь кружева Амелии… Говорят, что никакая фабрика не смогла бы состязаться с ней. Узор у нее, правда, был в общих чертах не новый, но он как бы излучал свет.

Так говорят в Брюгге…

Мой случайный собеседник больше ничего не мог прибавить о кружевнице Амелии.

Мы сидели в гостиной отеля «На дюнах». За окном по тихой улице ветер гнал снежную пыль. Зябко жались друг к другу старцы дома, спешили к теплу прохожие. Наступал вечер, но огня еще не зажигали, в гостиной был полумрак. Иногда лучи от фар автомашин пробегали по стене, по кольчугам и лицам воинов на старинных картинах.

Туманы Брюгге

Декабрь не сезон для туристов. Тем лучше: нет суеты, стрекотания кинокамер и никто не мешает смотреть и думать. В эту пору Брюгге не охорашивается перед приезжими, не расхваливает себя голосами гидов.

Туман словно дыхание города, уснувшего давным давно… И кажется, никакие ветры никогда не проникали за церковные ограды, где белеют гипсовые фигуры святого семейства, поставленные по случаю рождества.

Каким хрупким выглядит гипс рядом с тяжелой кладкой собора, заложенного тысячу лет назад! Это самое крупное здание в городе. Его украшало несколько поколений зодчих, художников, резчиков, многие из которых известны всей Европе. Как осязаемо здесь прошлое!

Сперва вы чувствуете себя в Брюгге, как в огромном музее. На старинные постройки вы смотрите как на памятники искусства, истории. Однако вы узнаете, что древние здания не мертвы.

Каждый год по улицам Брюгге движется крестный ход. Из собора выносят реликвию — сосуд с «кровью Христовой». Восемьсот лет назад рыцарь-крестоносец Тьерри привез этот сосуд из Палестины и подарил собору.

У озера Любви желтеют стены Бегинажа. Эта обитель была основана в годы крестовых походов для одиноких женщин, проводивших своих мужей на войну за «святую землю». Орден Бегинок существует и сейчас. В кельях женщины — молодые и старые — плетут кружева, шьют, вышивают. Орден полумонашеский: он обязывает лишь посещать мессы и уважать «старшую даму» — настоятельницу. Связи с внешним миром не запрещены, ворота всегда открыты.

Бегинаж энергично сбывает свои изделия, дает женщинам заработок.

В обществе, где человек одинок, церкви нетрудно «улавливать» души своими призывами вступить в «благочестивую семью» и видимостью сердечного участия к судьбе каждого.

Оказывается, средневековье живуче. Правда, костры инквизиции погасли, но…

В соборе, под росписью великого художника, прибито небольшое объявление — список книг и кинофильмов, осужденных духовенством. Возможно, я не заметил бы этого списка, если бы не один случай.

Как-то раз я зашел в магазин сувениров, приютившийся возле собора. Что взять на память о Фландрии? Конечно, фигурку Тиля Уленшпигеля! Из металла, из дерева — все равно. Однако моя просьба крайне удивила хозяйку магазина.

— Уленшпигель? Кто этот господин?

Тут настала моя очередь удивляться. Во Фландрии не знают Уленшпигеля? Хозяйка растерялась, позвала кого-то. Из-за перегородки вышел мужчина средних лет, видимо ее сын.

— Уленшпигель? Да, да, я слышал. Есть такая книга… Но я не читал.

И это здесь, на родине Тиля! Не хотелось верить… Вот тогда я и узнал о черных списках. Времена инквизиции как будто давно прошли, но церковники не простили Уленшпигеля. Особенно пекутся они о том, чтобы книга не попала в руки детям.

Официально духовной цензуры в Бельгии нет. Но фактически она существует. И левая печать постоянно протестует против нее.

Отцы церкви с величайшей оперативностью благословляют все то, что можно выгодно для себя использовать. В одном городке рыбаки справляют церемонию, зародившуюся еще в языческие времена. Это в сущности умилостивление духов моря. И священники всегда во главе торжества.

В Бельгии множество таких местных празднеств с ряжеными, с играми, плясками. Идут ли в процессии мушкетеры или стрелки из лука, движутся ли чудовища и идолы из дохристианского пантеона — все равно без церковников не обойдется. Они стараются «окрестить» все традиционные народные гулянья и развлечения.

Цеховые праздники, как и в средние века, начинаются мессой в честь святого патрона, то есть покровителя той или иной профессии. Однако как быть с профессиями новейшего времени? Что ж, и для них установлены «дни ангела». Католическая церковь уже назначила патрона автотранспорта, патрона журналистики…

Может быть, в «свободном мире» отношение к церкви — личное дело каждого? Наивное представление! Студентам, тем легко смеяться над «чернолобыми» в день Верхагена. А у взрослого человека жена, дети… Нет, его не заставляют ходить на мессу. Но лучше не ссориться с кюре. Ведь детям надо учиться, а половина школ в Бельгии католические, в руках церкви. В государственных школах часто не хватает мест, к тому же и в них без кюре не обходится. Кюре участвуют в школьных советах, преподают, дают рекомендации учителям… От кюре зависит устройство ребенка в летний лагерь: ведь у церкви есть свои католические детские лагеря и площадки. Она же руководит отрядами католических бойскаутов.

— Наш кюре, — сказал мне знакомый, — пожелал узнать, как прихожане проводят отпуск. Один врач хотел купить путевку в Советский Союз. Кюре это не понравилось, и он отговорил-таки его, убедил ехать в Италию…

Он прибавил, что врач не верит ни в бога, ни в черта, но… церковь требует подчинения. Не поладишь с кюре — не досчитаешься многих клиентов.

Все это относится вовсе не к одному Брюгге и не только к Бельгии.

Но Брюгге — «готический оплот традиций». Так назвал его бельгийский писатель Даниель Жиллес, с которым я познакомился во время своей поездки.

Знамя Де Костера

До поездки в Бельгию я узнавал эту страну по книгам Жиллеса. И поэтому я с особым удовольствием пожал его крупную, сильную руку.

Жиллес плечист, темноволос, глаза у него черные, очень молодые, в них играет огонек, как бы вызывающий вас на спор. Я представил себе его на студенческом празднике в день Верхагена запевающим хлесткую песню. Не выпуская мою руку, Жиллес сказал:

— Я немного умею по-русски… Нет, не говорю, только немножко читаю.

Между тем русским языком он владеет настолько, что свободно читает и наши романы, и солиднейшие труды наших литературоведов. Его книга о Льве Толстом, имевшая большой успех у читателей, показывает, как тонко понял Жиллес мысли и стиль великого русского писателя. На очереди книга о Чехове. Особенно большой известностью пользуются романы Жиллеса. Их переводят и у нас.

«Туманы Брюгге» — так называется новый роман Жиллеса. Из всех его книг я больше всего люблю эту, — может быть оттого, что Брюгге поразил меня своей вечной красотой… Писатель распахивает двери старинного, богатого особняка ван Беверов — потомственных дельцов. Старый циник Макс ван Бевер и его Худосочный, никчемный отпрыск Ги замышляют жульнические аферы, силясь удержать родовую вывеску.

В затхлую атмосферу особняка попадает хорошая, душевная женщина. Выходя замуж за Ги, Даниела надеялась вырвать мужа из его мирка. Но напрасно! Даниеле надо спасать себя. К счастью, она встречает человека, который любит ее и также ненавидит среду ван Беверов…

Как истинный бельгиец, Жиллес лишен сентиментальности. Он контрастно, резкими мазками очерчивает характеры. Ничего не сглажено! Даниела пошла против ван Беверов, а такие жестоко мстят тем, кто не подчиняется их уставу. У ван Беверов есть сильная союзница — церковь.

Развод в Бельгии труден, процедура длится годами, суд четыре раза вызывает мужа и жену. Но добро бы только это! Респектабельное общество в ужасе. Развод! У нас в Брюгге! Даниелу преследует клевета, ее засыпают анонимными письмами и наконец выживают из города.

Жиллес поместил своих героев в Брюгге, так как это «готический оплот традиций». Но конечно, писатель мог избрать любой другой город.

Жиллесу требовалось мужество, чтобы написать и опубликовать такую книгу. «Туманы Брюгге» выпущены в Париже. На родине трудно было бы найти издателя.

Стоит книга дорого, покупают ее немногие. Гонорар автора зависит от числа проданных экземпляров. Жиллес выпускает каждый год по книге и все-таки литературного заработка на жизнь не хватает.

— Да и кто у нас кормится своим пером? Один-два человека, не больше, — говорит Жиллес. — Я встаю рано утром, пишу, потом отправляюсь в банк. Да, я служу в банке.

Должно быть, он заметил на моем лице сочувствие и засмеялся.

— Что, скажете скучное занятие для писателя? Нет, ничего, я привык. Мы, бельгийцы, такие: ноги шагают по земле…

— А голова в облаках, — подхватил я.

— О, вы уже знаете! Да, в облаках. Это для головы не вредно. Лишь бы не в тумане…

Смеясь, он крепко сжал мне руку. Встреча наша была короткой, но из памяти она не исчезнет.

«Туманы Брюгге» стоят сейчас на полке, рядом с моими любимыми книгами.

Шкипер «Луары»

Право, путешественнику мало одних карт и сухих справочников! Помню, как, бывало, стихи Шандора Петефи открывали мне Венгрию. А на берегу Шельды, текущей к Северному морю, моими спутниками были строки Верхарна о веселом малом на палубе, о плавучем его доме.

В далеком Брюгге мост Зеркал Ему сверкал; Мосты Ткачей и Мясников, Мост Деревянных Башмаков… Мост Крепостной и мост Рыданий, Мост Францисканцев, мост Прощаний, Лохмотьев мост и мост Сирот — Он знает их наперечет.

А сколько песен сложено в честь этого славного шкипера и его барки, что бороздит реки и каналы!

Впрочем, теперь это уже не барка, а стальная самоходная баржа. Сын того веселого малого стоит на мостике и поворачивает штурвал. Но, как и прежде, судно — дом для шкипера. На нем он родился, сюда привел жену, здесь растут его дети.

— Вы бы послушали, мсье, — обращается он ко мне, — как я записывал ребенка в мэрии. Меня спрашивают место рождения Гектора. Говорю: у семнадцатого шлюза. Ну да, у семнадцатого! По случаю родов задержали на три дня груз сахара… Да нет, говорят, причем тут сахар! Какой там ближайший город? Извините, забыл, как он называется…

Шкипер попался разговорчивый, но, увы, мне не везет: «Луара» пристала к берегу ненадолго, только запастись продуктами. Я успеваю, однако, заглянуть в кубрик. Хозяин с гордостью показывает холодильник, купленный в рассрочку. Правда, тесновато и без него, но вещь необходимая. На полочке школьные учебники, на стене детские рисунки, приколотые кнопками.

На холодильнике портрет Жана Марэ. Коренастый, молодцеватый хозяин сам чем-то похож на знаменитого артиста.

За штурвалом его подменяет жена, а иногда и пятнадцатилетняя дочь. Сынишка еще мал. Будет время, и он станет шкипером.

— Для цыганят ведь устроена плавучая школа… Да, мсье, мы речные цыгане, у нас кличка такая…

Жаль, пора прощаться. Уже скрипнула «рука» — горизонтальный брус, прикрепленный к вертящемуся столбу. Тереза, дочка шкипера, перевесилась через брус, оттолкнулась ногами от берега и спрыгнула на палубу.

Она принесла маргарин, мясной фарш и лук для неизменного французского лукового супа. Рослая, крепкая девица вся в отца.

«Луара» тотчас снимается. Время дорого. Шкипер старается не потерять ни минуты на длинном, извилистом, густо шлюзованном пути между Парижем и Антверпеном.

Взглянем на карту. Из Сены баржа вошла в Уазу, затем по каналу в реку Эн, из нее по Арденнскому каналу в Маас и через Льеж опять каналами в Шельду.

К Шельде сходятся водные пути и от Рейна. Неширокая река в плоских, низких берегах, сегодня по-декабрьски серая, стала теперь столбовой дорогой для самоходных барж, идущих под флагами Бельгии, Франции, Западной Германии, Голландии, Люксембурга и даже Швейцарии.

Водные дороги сплетаются у Антверпена в сетку, частую как фламандское кружево. Голубые жилки дополняют черную сеть железных дорог Бельгии, кстати сказать, самую густую в мире. Десятки тысяч судов, еще больше самоходных барж на воде, почти не замерзающей…

Бельгийские сталь, уголь, машины, французские сахар и ткани — все притягивает к себе Шельда и передает портовым кранам Антверпена. Сюда же приходит уголь из Рура, сталь из Люксембурга.

Берега Шельды однообразны. Лишь изредка равнина вспухает песчаным холмом. То и дело под колесами автобуса выгибается мост, а за бетонным откосом чернеют ворота шлюза. Мы пересекаем край шлюзов, едва ли не самых древних в Северной Европе: ведь здесь еще в XI веке начали регулировать течение рек.

С востока очень близко подходит Голландия. Ее приближение уже чувствуется. До сих пор мы проезжали городки, в которых преобладали строения желтоватых тонов. Теперь дорога вносит нас на улицу с домами красно-кирпичными, в белых полосках, проведенных по диагонали. И конечно, то и дело нам на глаза попадаются оранжереи с тюльпанами, сверкающие, как хрустальные люстры. И что уж вовсе необычно для Бельгии — почти все на велосипедах: и взрослые, и дети.

Туман впереди все темнеет, смешиваясь с дыханием заводов. Полям все теснее, дома все чаще сбегаются в плотные ряды. Скоро Антверпен — один из крупнейших сгустков большого города-Бельгии.

Великан на Шельде

Мы хорошо сделали, что въехали в Антверпен берегом Шельды, иначе, право, трудно по-настоящему понять этот город. Он — логическое завершение пейзажа, плоского, как песчаный пляж, и словно устремленного к морю. Антверпен — будто каменный прибой, вынесшийся к морю навстречу. Устье Шельды, правда, севернее города, уже в границах Голландии, но башни Антверпена издали салютуют морю и зовут к себе корабли.

У города столичная стать. Здания в центре, пожалуй, повыше брюссельских, проспекты прямые и широкие, тротуары здесь еще старательнее моют шваброй, как судовую палубу. Главная улица гудит от соленого ветра, хлещущего по лицу. Она выводит нас к Шельде, к пристани.

В теплую пору антверпенцы валом валят к Шельде: гуляют, кормят чаек, отдыхают на скамейках, поставленных в несколько рядов, как в зеленом театре. Сценой служит гладь Шельды, по которой торжественно, подталкиваемые крошками буксирами, движутся высокобортные иноземные суда.

Лучшими номерами в здешних гостиницах считаются те, окна которых выходят на Шельду и на порт.

Антверпен — это город, рожденный Шельдой и морем. А точнее, огромный, раскинувшийся на десятки километров порт, к которому пристроен город. Самое название его — Антверпен — означает «у порта».

«Антверпен получил от бога Шельду, а все остальное — от Шельды» — такую поговорку давным-давно пустили здешние гордецы.

Их легко представить себе, разодетых в бархат купцов и старшин, когда стоишь на Большой площади, перед зданиями, построенными в эпоху Возрождения. Это они перехватили корабли у Брюгге, когда песок задушил Цвин. Это их поэт ван ден Вондель писал, что Антверпен сияет в мире, как алмаз на перстне.

Брюгге был портом европейского севера, Антверпен стал портом атлантическим.

XVI век смотрит из окон гильдейских домов, украшенных эмблемами судоходства и торговли, век дальних морских походов и завоеваний. Америка уже открыта. Кортес вторгся в Мексику. На причалах Антверпена громоздятся товары, которых почти не видел Брюгге: гвоздика, корица, ваниль и… зерна какао — новинка, еще не вошедшая в обиход. Гранильщик шлифует заморские алмазы. Ростовщик получает в уплату долга золото ацтеков.

Город привлекает зодчих, художников, ученых. Из Франции сюда переселяется молодой печатник Кристоф Плантэн. Недалеко от Большой площади он открывает типографию и, чтобы привлечь заказчиков, вешает у входа печатный лист своей работы с труднейшим текстом. Кто отыщет хоть одну ошибку, тому награда! Говорят, никто не обнаружил изъяна в шедевре.

Плантэна прозвали потом «принцем печатников». Он опубликовал полторы тысячи разных сочинений: восьмитомную Библию на пяти древних языках, романы, хроники, ноты, альбомы превосходных гравюр, анатомические атласы… И конечно, карты и учебники для мореходов.

Тогда же прославился картограф Гергард Меркатор. Меркатор путем теоретических выкладок отыскал магнитный полюс земного шара. Проекция Меркатора, его принцип составления карт применяется в морской картографии и поныне.

Недалеко от Большой площади дом Рубенса. Но о нем после. Мы еще не были в замке Стеен. А пойти туда надо: там, как нигде, ощущаешь морскую душу города.

Замок небольшой, с точеными башенками и мостиком через ров — будто из сказки. В его кладке первые камни города, положенные еще в VII веке.

Мореходы приплывали сюда в долбленых ладьях. А в замке, говорят, жил злой великан и собирал с приезжих тяжелую дань. Злодея одолел витязь Брабо. Отлитый из бронзы витязь высится на Большой площади.

При испанцах в замке была штаб-квартира инквизиторов и самого герцога Альбы. Судовые пушки морских гезов посылали сюда свои ядра.

Внутри замка, в музее судоходства, кажется, и сейчас пахнут порохом и солью штормов узорчатые рули, резные клотики, бушприт с девой моря, отчаянно раскинувшей голые руки. Это остатки кораблей, давно погибших в бою или источенных временем.

Лежат под стеклом немые участники походов: компасы и подзорные трубы времен Магеллана, лоция с поэтичным заглавием «Маленький морской светильник», напечатанная еще в 1686 году.

А вот разрисованная филигранная лодка. Даже на лопастях весел плещутся и скалят зубы фантастические водяные твари. В такой лодке возили Наполеона. Он весьма интересовался Антверпеном, намереваясь использовать его как «пистолет, направленный в сердце Англии».

По приказу Наполеона здесь вырыли первые искусственные бассейны. Ведь появились большие суда и для них Антверпен был доступен только в часы прилива. В бассейнах эти суда спокойно стояли, запертые шлюзами, и по высокой воде уходили.

Теперь в порту много бассейнов. И к тому же есть шлюзы, регулирующие уровень самой Шельды.

В музее есть модели и новейших лайнеров. Здесь демонстрируются материалы по десятилетнему плану развития порта, который начали претворять в жизнь в 1956 году.

Кроме новых бассейнов в плане новый шлюз: надо еще выше поднять уровень Шельды, чтобы дать дорогу огромным супертанкерам. На очереди углубление бельгийских каналов для приема новых большегрузных барж.

Кстати сказать, работы подвигаются медленно. Тормозит их другая статья расхода в бюджете Бельгии, как мы знаем, очень крупная — на вооружение…

Я подошел к окну музея. За стеклом — живое продолжение экспозиции. Холодная, встревоженная ветром Шельда, заиндевевшие скаты пакгаузов, вереница пароходов, словно примерзшая к бетонной окантовке берега.

Иногда мимо замка, совсем близко, проплывает океанский пароход, кажущийся великаном на неширокой Шельде. Он заглядывает в залы музея, в чащу карликовых труб и мачт, будто ищет своего предка.

Антверпен фламандский

Уже стало смеркаться, когда я вышел из замка Стеен. Матросские кабачки плеснули на улицу пульсирующий свет вывесок и механическую музыку радиол. Вьюжный ветер загоняет меня в узкий, зигзагообразный переулок, и я шагаю куда глаза глядят, без всякой цели. Дома словно ощупью бредут в полумраке, держа старинные, тяжелые фонари.

На углу, справа, подмигивает неоном «Приют моряков», а напротив яростно рассыпает рубиновые искры его конкурентка «Калифорния». До меня еще долго доносятся голоса стертых пластинок и разноязычный гомон, сочащиеся из баров. В один из них я забежал на минутку. Тесно, жарко, стены обклеены рекламой и портретами розовых кинокрасавиц.

Я заглянул в маленький дворик старого дома и был вознагражден. Вот Здесь все истинно бельгийское. У крылец пудовые табуретки, на стене дома высохший дикий виноград и огромная трехэтажная скворечница, какую встретишь только во Фландрии.

Наутро я продолжил изучение фламандского быта в доме гильдии мясников, превращенном в музей.

Мое внимание тотчас привлек большой добротный макет богатого фермерского дома. В первом этаже кухня, настоящий храм обжорства. Огромный очаг с вертелами и крючьями, чтобы жарить целые туши. Полки прогнулись под тяжестью тарелок. Сияют медные кастрюли, ножи длиной с добрую саблю и прочие доспехи рыцарей обеденного стола. А на втором этаже две кровати для супругов, каждая двухспальной ширины.

Должно быть, из такого дома попала в музей народная, лубочная аляповатая картинка. По ступенькам поднимается человек. С каждой ступенькой он становится старше, постепенно обрастая усами и бородой. Надписи поясняют, что в тридцать лет для него только-только кончилась юность. Если к этому времени он успел скопить деньги — пусть женится, хотя такой брак следует считать очень ранним. Полная зрелость наступает лишь в пятьдесят лет…

Букет цветов, полученный невестой в день свадьбы, было принято хранить на стене под стеклом, так же как пряди волос умерших родственников. По воскресеньям, собираясь в церковь, надевали сюртуки из плотного сукна, пышные платья, отделанные «вечными» брюссельскими кружевами.

По деревням разъезжал на лошадях театр марионеток. Вот его крупные, грубо вырезанные куклы со свирепыми, большеротыми физиономиями. А вот игрушка, сделанная для домашней забавы, — сундучок в виде гроба. Видишь такую сценку: к сундучку подталкивают оторопевшего гостя, предлагают открыть… Крышка откидывается, и из гроба выскакивает жуткая голова, разодранная смехом от уха до уха. Это выдумка здоровяка фламандца, захотевшего поиздеваться над смертью…

Выходя из музея, вы возвращаетесь из прошлого века в нынешний, на главную улицу с ее рекламами, универмагами и фильмами «секси». Но под привозным и стандартным вы все-таки отыщете черты Антверпена фламандского.

Смотрите, в сквере на карусели катаются дети. Кружатся удивительно спокойно, без крика, без визга. Маленькие антверпенцы сидят в лодочках неподвижно, прямо, даже чуточку надменно…

Спокойная, неторопливая толпа на улицах. Светофоры здесь — полные хозяева. Пускай свободна от машин безукоризненно чистая плиточная мостовая, никто и шага не сделает с тротуара перед красным сигналом.

И вот еще чисто фламандское — бычьи туши, вывешенные в витрине ресторана напоказ, для аппетита. Клиент может сам выбрать себе приглянувшуюся часть.

Среди прохожих я невольно искал фламандский тип, вспоминая могучие тела на классических полотнах. И нашел… Формы Рубенса двигались прямо мне навстречу, по-солдатски отбивая шаг. То были три толстые, красные от холода монахини в черных одеждах и в сапогах гармошкой. Они помахивали объемистыми портфелями и говорили о чем-то громко и весело, перебивая друг друга. Что там, в портфелях? Может быть, протоколы духовного синклита, запретившего Тиля Уленшпигеля?

Зато «секси», как видно, процветает. Нет, Антверпен ни в чем не хочет отставать от столицы. Главная улица демонстрирует сокровища ювелиров. Вот они, знаменитые граненые бриллианты, шедевры здешних гранильщиков.

А там, в просторном и высоком зале «брассери», на столиках, среди разбросанных газет, блещут грани сотен, а может, и тысяч огромных пивных кружек.

«Столица Фландрии» — так назовет вам свой город антверпенец. Он а гордостью покажет вам грузное, напоминающее сундук здание, известное как дворец наместника. Есть неписаная традиция, обязывающая короля Бельгии переночевать здесь хоть один раз в году.

Антверпен гордится тем, что еще в двадцатых годах построил первый в Европе небоскреб, в котором разместились частные конторы и фермерская кооперация; гордится двумя туннелями под Шельдой — для автомобилей и для пешеходов; гордится новым универмагом «Супермаркет» (сверхрынок), куда покупатель может въехать на машине. Прямо в машине он может подняться на пятый этаж, где расположен гараж.

А вот еще одна гордость Антверпена. В музее хранится алмазная песчинка, едва видная на ладони. Гранильщики сумели нанести на песчинку пятьдесят семь граней.

В гостях у Рубенса

На главной улице, в сквере, возле «Супермаркета», стоит памятник Рубенсу. Памятник неудачный. Рубенс, в парадном камзоле и мантии, стоит в позе придворного, собравшегося отвесить поклон. Задерживаться тут незачем: ведь в Антверпене можно пойти в гости к Рубенсу, в его дом.

Спасибо антверпенцам, они отлично сберегли это творение великого мастера! Да, тут Рубенс проявил себя как зодчий. Дом, купленный им в 1611 году, был полностью перестроен по его чертежам. Как видно, вычурности барокко не устраивали Рубенса. Орнамент фасада изящен, не назойлив. Справа и слева от входа, в небольших нишах, стоят бюсты великих людей античного мира, которыми Рубенс так восторгался.

Внешне здание напоминает дворец вельможи, хотя и скромный по размерам. Внутри же это уютное, без пышности жилище обычного горожанина. Гость почти сразу попадает в истинно фламандскую кухню-столовую. Здесь очаг-исполин, вертел, поставцы, набитые посудой…

Служба надолго отрывала Рубенса от дома, от любимого занятия — живописи. По поручению мадридского двора он вел переговоры с Англией, Францией, с королевствами Севера, не раз улаживал споры, отдалял войны. Дипломатические послания, составленные Рубенсом, читаешь с наслаждением. Любое из них — шедевр ума и стиля. С одинаковой свободой он владел испанским, французским, итальянским и латинскими языками.

В гостиной хранится золотая цепь с медальоном — подарок короля Дании. Это одна из многих наград, которые заслужил Рубенс-дипломат. Однако царедворцем, любителем чинов он все же не стал.

В одном из писем к другу он признается, что «возненавидел дворы». А в другом его письме читаем: «Для себя я хотел бы, чтобы весь мир был в мире и мы могли бы жить в веке золотом, а не железном».

Я стою у очага возле круглого стола, за которым когда-то собирались друзья Рубенса: среди них ближайший его поверенный археолог Пейреск, бургомистр Рококс, многие из сотен художников Антверпена — тогда подлинной столицы искусств. Угощала гостей молодая жена Рубенса — белокурая, пышная фламандка Елена Фоурмен.

Рубенс никогда не заискивал перед владыками, даже самыми могущественными. Без всякого снисхождения передал он черты властности и жадности на портрете Марии Медичи. Зато каким сочувствием согрета его «Камеристка»! Простая девушка, попавшая во дворец, милая умница, чуточку насмешливая… Ее давит кружевной воротник, ей душно среди спесивцев и лицемеров. И вы ловите себя на странном чувстве. Кажется, вы тоже вот-вот увидите то, что заметили сейчас ее внимательные глаза. Губы пытаются улыбнуться, а глаза невеселые. И вам тревожно за нее…

Впрочем, портретная живопись не главное для Рубенса, хотя он умел читать самое сокровенное в человеке. С еще большей страстью он пишет крупные полотна, стремясь отразить на них красоту и разнообразие жизни. У него хватает и красок, и широты зрения, чтобы создать картину «Головы негров», удивительно современную, даже пророческую, говорящую о нарастающей силе Африканского континента. Его аллегория «Ужасы войны» — многоликая, полная беспощадного грозного движения, — дышит гневом.

Упорный труженик жил в этом доме. Рядом с кухней комната, где печатались гравюры. Рукоятка пресса до блеска отполирована руками Рубенса и его помощников. Рабочий день Рубенса начинался рано: художник вставал в пять часов утра, чтобы скорее взяться за кисть. Он часто звал позировать Елену. Мы узнаем ее на многих полотнах мастера. Он, не таясь, всему миру, всем векам рассказал о своей любви.

Я думаю о предках Рубенса — зачинателях фламандской живописи, наследие которых он принял и умножил. И о потомках Рубенса… Какое исполинское, разветвленное, многовековое дерево искусства выросло во Фландрии, туманной Фландрии, не избалованной солнцем, но жаркой от человеческих страстей.

Предки и потомки

Скульптор Константин Менье родился в Валлонии, И все-таки я вспоминаю о нем в Антверпене. На это есть причины, и первая из них та, что в Антверпене находится одна из самых блестящих, на мой взгляд, работ Менье — «Грузчик».

Редко встретишь скульптуру с таким выразительным лицом. И вот что еще интересно: хотя на постаменте только одна фигура, создается впечатление, что грузчик не один, что он стоит во главе целой артели. Стоит, уперев руку в бок и выставив вперед ногу, с выражением вызова на мужественном открытом лице. Похоже, грузчик разговаривает с хозяином или с его приказчиком, что-то требует от них. На лице его нет и тени сомнения или страха. Нет, грузчик уверен в своей правоте и силе. Его противники возражают, но это жалкий лепет. Грузчик слушает их со снисходительной усмешкой.

Кажется, я где-то видел такого грузчика. Вспомнил: в Антверпенском порту. Там и теперь немало таких крепких, храбрых парней. И кого-то он еще напоминает… Да ведь он из семьи, нам хорошо знакомой, — из семьи Уленшпигелей! Те же озорные глаза, так и кажется, что сейчас он бросит хлесткую шутку.

Всю свою жизнь, а она была «ясной, словно солнечный пейзаж», как сказал писатель Камилл Лемонье, Менье стремился передать красоту простых людей, красоту человека в труде.

Страна Рубенса с давних пор провозгласила величие человека. Традиции гуманизма, традиции простой жизненной правды, не погибли в искусстве Бельгии. Константин Менье — человек, который воплотил их по-новому, в новом веке. Он родился в 1831 году, то есть через год после рождения бельгийского государства.

В 1885 году Менье и его друг Камилл Лемонье совершают поездку по «черной Бельгии»: по шахтам, городам и поселкам угольного бассейна.

«Я был поражен этой трагической красотой» — так выразил Менье свои впечатления. После этой поездки Менье решает, какому делу посвятит он свою жизнь. Скульптор увидел пролетария, начавшего сознавать свою силу. И высек его черты.

Вот оно перед нами, дело его жизни!

Вот молотобоец, размахнувшийся тяжелой кувалдой. Он отвел ее назад, чтобы сильнее ударить, и все его тело, каждый мускул в напряжении.

Молчаливый, понурый рыбак верхом на лошади. Он словно окаменел в седле под непрерывным ветром. Лошадь тянет на берег невод с рыбешкой и морскими ракушками — «мулями». Нерадостный труд, небогатый улов…

Старые фламандские мастера лишь мечтали о величии человека. А Менье сам наблюдает его расцвет. Человек велик в труде! Ему очень тяжело, его гнетет бедность, но он преодолевает все. Сил у него хватит…

Менье умер в 1905 году. Есть ли у него ученики?

Картина современного искусства Бельгии пестра и противоречива. Есть художники, отказавшиеся от всякого родства. Родина с ее традициями для них пустой звук. Они ни к чему и ни к кому не привязаны, никому не служат.

А на поверку служат! Пустышками своими, кляксами все-таки служат, идут против человека…

Впрочем, я делаю не обзор искусства, а пишу всего-навсего путевые заметки. Пока что мы в Антверпене. Мне не хочется покидать этот город, не вспомнив славного антверпенца художника-графика Франса Мазерееля. Мазереель — наш современник. Он откликается на все события жизни. На его картинах зарево печей Освенцима и вспышка атомного взрыва, огни рекламы на главной улице и мерцание красного фонаря в припортовом переулке.

Большинство его рисунков зовет к борьбе. Их легко представить на плакатах, над колонной демонстрантов. Он мастер резких обобщений, часто символических. Вспомните его серию картин «Идея». Все силы старого мира ополчились против Идеи: в нее стреляют, ее пытаются сжечь пламенем аутодафе. Напрасно! Чистая, белая фигура Идеи неистребима, она взлетает над костром черных, обуглившихся книг. Черное и белое — никакого компромисса между этими двумя красками…

В них «вся яркость света и вся густота тени» — так говорил о гравюрах Мазерееля Ромен Роллан. Он увидел в них родство с произведениями свободолюбца Шарля Де Костера.

Если Менье опасался сделать своих героев грубее, чем они есть, и даже порой смягчал их облик, побуждаемый вкусами времени и, может быть, своим галльским лиризмом, то Мазереель, напротив, все заостряет. Техника гравюры на дереве, эта старинная, простая техника, не ведающая нюансов, оказалась для него как нельзя более подходящей. Графика Мазерееля напоминает народный лубок. Она угловата, в ней есть тяжеловатая фламандская шутка.

У подъемного моста

Я решил посвятить несколько часов прогулке по Антверпенскому порту. Возможно, на эту мысль меня натолкнул грузчик Менье.

Погода была не очень подходящая для прогулки. Ветер молотил по крышам пакгаузов, рвал флаги с мачт. Он дул прямо в лицо. По мостовой, покрытой укатанным снегом, трудно было идти.

Пешеходов почти не было. Ветер как будто сдул все живое. По улице между двумя рядами пакгаузов двигались только машины. Вернее сказать, мчались. Они неслись на самой полной скорости, спеша доставить куда-то груз, извлеченный из пароходных трюмов: тюки, мешки, бочки, закутанные в брезент станки. Ветер беспощадно выстуживал ящики с африканскими бананами, палестинскими апельсинами.

Водители не замечали того, что вытворял ветер. Им не было дела и до прохожего, скользящего на мостовой. Впрочем, сидит ли там, за стеклом кабины, за баранкой, человек? Было что-то неживое в этом бешеном равномерном движении.

Здесь не было светофоров, которые следят за вами в городе: вежливо просят остановиться, вежливо разрешают перейти улицу. Не проложен даже тротуар для пешеходов. Улица была полностью во власти машин.

Я давно миновал док Бонапарта — старейший искусственный бассейн, открытую бетонную коробку, густо заставленную судами. Где-то слева, за складами, текла Шельда, впереди виднелся мост. И вдруг вереница грузовиков и автоцистерн остановилась: мост встал на дыбы.

Машины ворчали, злились на задержку, а наперерез им по воде хлынули самоходные баржи.

Они пришли сюда по каналу Альберта со стороны Льежа, и спешили войти в Шельду, чтобы отдать причалам груз или проплыть дальше, в Голландию. Похоже, они долго стояли и истомились ожиданием. Проход у моста суживается, баржи торопят друг друга. Шкиперам помогают жены, сыновья, дочери. Они стоят на палубах и жестами показывают, когда надо ускользнуть от чужого борта, смягчить удар, ускорить или замедлить ход. Я вижу, как баржи с необыкновенной ловкостью проскальзывают в узкое горлышко, не теряя ни секунды. Ни крика, ни возгласа, ни единого слова, только хриплое дыхание дизелей и шлепки мелкой волны по бетонной стенке.

Молчат и водители грузовиков. Теперь мне видны их руки, лежащие на баранках, их напряженные в ожидании лица.

Но вот кто-то невидимый опускает мост, и лавина грузовиков тотчас же трогается с места.

Рядом со мной постукивает каблучками молодая женщина в легкой синевато-стальной нейлоновой курточке. Она поглядывает на часы. Ей надо перейти улицу, но поток машин бесконечен. От них рябит в глазах. Кажется, по какому-то кругу бесцельно носятся все одни и те же машины…

Ветер насквозь продувает легкую курточку моей соседки, и мне жаль ее.

— Разве нельзя остановить их, мадам? — спрашиваю я.

Женщина обернулась.

— Наверно, мсье, если очень нужно, — произнесла она, глядя на меня с удивлением.

Сумка с покупками оттянула ей плечо, она опустила ношу, расправила пальцы и подышала на них.

— Парни рады, что есть работа, — сказала она, помолчав. — Гонят что есть мочи.

По ее тону я почувствовал: она закоченеет тут, но не решится поднять руку, не осмелится задержать этих парней, среди которых, быть может, ее муж или брат…

А грузовики все мчались и мчались. И водителям даже некогда было кинуть взгляд на хрупкую женщину в курточке, дрожащую от холода.

Еще минут десять топтались мы у подъемного моста. На память приходило все, что я слышал о житье-бытьé здешних портовиков. Да, работа есть, но хозяева не простят и ничтожного опоздания. Скорее, скорее! Из-за спешки здесь часто бывают несчастные случаи.

Я наблюдал за работой образцового порта — слаженной, быстрой. Меня приводил в восхищение подлинно виртуозный труд многих людей. Но тем не менее это зрелище оставило в душе осадок грусти. Почему? Я подумал, что эти люди должны чувствовать себя страшно одинокими, потерянными в гигантском кипучем порту. Человек тут должен рассчитывать только на свои силы, никому до него нет дела…

А грузовики все неслись и неслись, мелькали названия фирм, фамилии владельцев, а мне становилось все больше не по себе.

Это ощущение не сгладилось, не забылось. Оно оживает всякий раз, когда я вспоминаю минуты, проведенные у подъемного моста в студеный ветреный день.

Бельгийское приморье

Из Антверпена я проехал, огибая границу Голландии, к Северному морю.

Вокруг широко раскинулась низменность, земля, отвоеванная у моря. И каналы, каналы… Так же как в Голландии, эти равнины называются польдерами. Высота их не больше трех-четырех метров над уровнем моря. Ветер и песок воздвигли на берегу цепь дюн.

Здешние бельгийцы — это племя укротителей моря. Море смоет твой дом, если ты вовремя не расчистишь канал. Далекие, очень далекие предки жителей побережья еще в VII веке начали воздвигать земляные валы и отводить приливные волны в каналы.

Песок и ветер мстят человеку за своевольство. Песчаные бури совершают набеги на поля, гнут и ломают защитные стены тополей.

Но люди густо заселили этот край: илистые почвы плодородны, дождей достаточно.

Летом равнина покрывается золотом пшеницы, зеленью сахарной свеклы. У самого моря красок меньше. Желтый пляж и серое море… Лишь кустарник на дюнах (прибежище зайцев) ненадолго покрывается желтыми и лиловыми цветочками.

Кое-где на бугристой цепи дюн попадаются остатки блиндажей, под бровью зарослей зияют отверстия-входы. Тут можно наткнуться на помятую каску, на коробку от противогаза, а то и на мину, сохранившую свой смертоносный заряд с последней, а то еще и с первой мировой войны.

Здесь гитлеровцы надеялись оградить свои завоевания укреплениями и батареями «Атлантического вала».

«Сюда, студенты!» — чернеет на стенке дота, должно быть укрывавшего летом компанию молодежи…

Если по берегу Шельды нас вел поэт, то здесь нам мог бы сопутствовать художник, художник очень своеобразный, уроженец здешних мест, влюбленный в родное побережье.

Я говорю о Константине Пермеке. Его картины спорны, критики находили в них и грубый биологический натурализм, и много других «измов». Как и его родина, Пермеке был открыт всем ветрам. Одни его полотна вызывают протест, другие поражают достоверностью и простотой.

Пермеке не терпел сентиментальности, нарочитой красивости, пестроты. Он лаконично и без всяких прикрас изображал простой пейзаж, обыкновенного фермера, рыбака, рабочего. Часто художник впадал в крайность: как бы в пылу полемики он огрублял и даже уродовал свои живые модели. И тогда вместо человека на холсте появлялась топорная, примитивная кукла.

Но пока художник не теряет связи с родной почвой, у него не могут быть одни неудачи. А Пермеке всегда был преданным сыном бельгийского приморья. Свои сюжеты он искал среди дюн, на промысловом судне, у небогатого очага.

Глядя на взморье, я будто вижу пейзаж Пермеке — две-три краски, положенные резкими, широкими мазками. Вода, берег, небо, одна-две скупые детали. И все-таки в пейзаже чувствуется динамика — ветер, готовый брызнуть дождь. Вот он, суровый край тяжелого труда, родина выносливых и отважных! Иногда художник сгущает краски? Но это от любви к родному краю, от уважения к нему.

Удач у Пермеке немало. И всем лучшим, что он написал, он обязан отчему дому возле дюн, суровому морю, друзьям-рыбакам и еще, разумеется, реалистическим традициям великих фламандцев.

Сейчас в доме Пермеке, возле Остенде, открыт музей. В окна бьет ветер, кидает песок. Посетителей мало: теперь не сезон… Но сам Пермеке, наверно, любил эту студеную пору, когда можно один на один беседовать с морем, с ветром.

Снежный вихрь несется по широким прямым улицам Остенде. Город ютится на мысу, полукруг его набережной лишен заслона из деревьев, все окна высоких, узких домов с вывесками отелей как будто с надеждой всматриваются в безбрежную даль. Впрочем, говорят, иногда вдали проступают белые скалы Англии.

Летом к пристани по мелководью осторожно подходит паром с лондонским поездом, который выплескивает толпы курортников.

Остенде — столица курортов, полосой рассыпанных по всему побережью Бельгии. В Остенде самые дорогие отели, рулетка. Сюда приезжает отдыхать аристократия.

Автобус быстро катит по тихому, словно заброшенному городу. «Бал мертвой крысы», — взывает афиша на витрине пустого ресторана.

Оранжереи с морозным узором на стеклах, водолечебницы, садки для макрели и для ценимых гастрономами лягушек — все в зимней спячке, все в ожидании лета…

Вскоре я простился с морем. Автобус повернул в глубь страны, на юг, к Валлонии.

В Валлонии

Фландрия позади. Все вывески, все надписи заговорили по-французски. Одна вывеска рассмешила весь наш автобус истинно галльским каламбуром:

«ЗДЕСЬ ИСПРАВЛЯЮТ ДУРНЫЕ ГОЛОВЫ».

Речь идет, к сожалению, только о головках кукол: каламбур украшает мастерскую, где чинят игрушки.

Дома фермеров здесь поменьше, чем во Фландрии. И не так охорашиваются, не так усердно соревнуются в аккуратности и чистоте. Реже попадаются подстриженные кустики и ровные квадраты газонов. Здесь охотнее засадят весь участок фруктовыми деревьями. Селения беднее, чем на илистых польдерах. В жилище пахнет не воском для натирки полов, а чаще всего «джосом» — простым блюдом из рубленой капусты с салом.

Автобус обгоняет повозки. Гулко трамбуют мостовую здоровенные брабантские битюги. Фермеры везут на продажу сельдерей, спаржу, свежий салат, маленькие темно-зеленые кочешки брюссельской капусты, без которой редко обходится бельгийский обед.

Клубы пара вырываются из ноздрей лошади, Ни дать ни взять конь Баяр из валлонских легенд.

Мне довелось увидеть Баяра в Намюре. С высокого берега Мааса, на котором высится старинная кладка цитадели, взгляд едва различал в тумане реку и город с острокрышими домами на другой стороне. И вдруг я увидел Баяра. Кажется, будто он только что оттолкнулся от обрыва и взлетел над рекой. Лишь потом я разглядел опору, вбитую в дно Мааса.

Металлический Баяр — работа современного скульптора — явно противоречит учебнику анатомии лошади, но это, пожалуй, не беда. Ведь Баяр — конь-сказка. На спине его четверо ребятишек — дети графа Брабантского. Как говорит легенда, Баяр спас их, вынес из осажденного города на другой берег реки.

В некоторых местах Южной Бельгии показывают след Баяра — какую-нибудь ложбину необычного вида. Говорят, он еще ходит по земле и есть будто город, где он по ночам скачет по улицам при свете луны.

Кто же он такой, этот бессмертный конь? Верно, тотем, божество забытого историей племени, кочевавшего когда-то с табунами лошадей по Европе…

В валлонском фольклоре много общего с фольклором Фландрии. Как и во Фландрии, здесь в декабре выбирают «бобового короля». Вы видели картину фламандца Иорданса? За столом в кругу семьи сидит счастливец, которому достался боб, запеченный в пирог.

С короной, с бородой из пакли, бобовый король и теперь принимает шуточные поздравления, верховодит весельем.

…Наш автобус катится по волнистой равнине. Радио зовет приезжих в намюрское казино, открытое и зимой, попытать счастья за рулеткой. Мелькают за деревьями серые и красные крыши хуторов. Верно, когда великаны сдвигали тут постройки в города, эти дома проскользнули между их пальцами, застряли в ложбинах, у опушек редких рощиц.

На остановке в маленьком городке меня озадачило объявление у входа в церковь. Слова были в общем французские, но как будто оборванные на согласных звуках. Таков диалект валлонцев. Они говорят по-северному твердо, не грассируют, звонко чокают.

Церковь приглашает прихожан на ночные рождественские службы. Других, светских, надписей на валлонском языке я не видел. Нынче, кажется, одни вездесущие кюре поддерживают полузабытую письменность.

А было время, когда валлонский диалект считался вполне литературным. Перед войной умер последний крупный здешний поэт — «валлонский Мистраль» Анри Симон. По звучности и образной силе стиха он не уступает Мистралю — певцу Прованса. Симон много грустил о прошлом; даже стихотворение, воспевающее родную природу, кстати сказать одно из лучших, называется «Смерть дерева».

Валлонский театр существует и сейчас, но пьесы идут на французском языке.

…Радио в автобусе передает сводку погоды. Туманам и холодам конца не предвидится. Поле, взбирающееся на пологий холм, белело от инея. Инеем покрылись бензостанция, руины замка, карусели, брусья, шведские стенки детской площадки для игр и гимнастики.

Крупные поселения стали встречаться реже. Сдается, большой город-Бельгия здесь не так плотен. Саженые лесочки становятся все гуще, поля — все шире.

На дорогах Бельгии валлонской со мной были стихи поэта Мориса Карэма.

Карэму шестьдесят пять лет. При нем писали символами Фрейда, лепетали псевдоребячьим языком дадаистов. Десятки модных течений прошумели и исчезли, а он словно и не заметил их. «Я слушаюсь только своего сердца, — говорит он. — Поэзия не лабораторный опыт и не игра в кубики, — она должна волновать».

Говорят, он один в Бельгии может жить литературным трудом. Его стихи охотно читают. Их издают не только в Париже, но и в Брюсселе. Строки его просты, трогательны, как песня над полями. Валлонцы любят петь. «Человек у нас без песни не вырастет, не станет взрослым», — пишет Карэм.

Любя тебя, я рощей становлюсь, Одной из тех, что на ветру звенят. Вовек не одинок, — ведь я с тобой шепчусь И только тем богат, что слышу от тебя.

Так обращается поэт к родному Брабанту.

Нежно любят Карэма дети. Я живо представляю поэта в его саду в кольце ребят. О каких только чудесах он не рассказывает в своих стихах на радость маленьким бланшеттам и пьерам. Ласточки у него учатся арифметике, считая капельки росы на паутинке; улитки эскарго отправляются путешествовать за море; а там, в перелеске, чу, скачет белый конь, богатырский конь валлонских легенд. Обо всем этом я прочитал в книге Карэма «Мачта с призами». Рисунки к этой книге сделаны его юными друзьями.

В поэтическом саду Карэма есть цветы для друзей и есть колючки для алчных, для злых, для тех, кто лицемерит, кто требует наживы и крови.

Заботы фермера

На остановке за обедом я разговорился с коренастым господином в дорожной куртке из плащевой ткани. Он ел тушеного зайца и запивал пивом.

— Калинка! — произнес он, узнав, что я русский.

«Калинка» и «березка» — самые известные русские слова в Бельгии после «спутника». Русская пляска тут не раз покоряла зрителей. Мой собеседник добросовестно попытался еще выговорить «полюшко-поле».

Оказалось, что он агроном. Репортерская фортуна, значит, от меня не отвернулась.

— Что волнует деревню? О, масса вещей! Если бы еще земля была своя, а то… Ведь в здешних местах только пятая часть фермеров хозяйствует на своей земле, остальные — арендаторы. Да, как их деды и прадеды. У кого арендуют? У помещиков или монастырей.

Я вспомнил статьи буржуазных экономистов, в которых они уверяют, что крестьянину выгоднее взять землю в аренду, чем приобрести ее в собственность. Так он-де более свободен как предприниматель. У него остаются деньги на машины, на модернизацию хозяйства. А не понравился участок, не отвечает новым требованиям — возьми другой. Только плати аккуратно хозяину.

— Легко сказать «плати», — усмехнулся агроном. — А свобода предпринимательства — это вообще чепуха, фикция. Возьмите вы это кафе, в котором мы с вами сидим. Думаете, владелец свободен? Думаете, он может поставить лишний стол, не спросив согласия у патрона? Вряд ли! Какой патрон? Скажем, фирма «Пьебеф».

Он щелкнул по только что осушенной бутылке пива и отставил ее.

— Фирма выдала ему деньги на ремонт, на новую мебель, на посуду, и он в ее власти. Мало того, что он ей должен, — он обязан поить клиентов только пивом «Пьебеф». У него еще договор с винодельческой фирмой. В общем куриная гузка остается от свободы.

Что касается фермера, то у него положение тоже шаткое. Цены меняются, ими управляет конъюнктура. Разорился — уходи.

На своей земле все-таки не так страшно. На своей-то он как-нибудь прокормится… Но и собственная земля не гарантия от бед. Какие будут цены, предугадать невозможно. Устами фирмы, закупающей продукцию фермеров, распоряжается конъюнктура. Часть, впрочем, они продают сами. Чтобы не платить посреднику, несколько фермеров сообща открывают продовольственную лавку в ближайшем городе. Изо всех сил стараются обойтись без батраков, трудом своей семьи. А это возможно только в том случае, если хозяйство механизировать. Покупаются в рассрочку автопоилки, овощерезки, доильные аппараты.

— Есть у меня знакомый фермер. Работников — он да жена, а держит шестьдесят коров, семьдесят свиней. Рычаги, кнопки, конвейеры… Словом, маленькая фабрика. Батраков нанимают только в самое горячее время, когда поспевает люцерна или пришло время убирать корнеплоды. Но долгов за этой фермой… И за автомашину надо вносить, и богатому фермеру платить за пользование трактором, молотилкой, и банку для погашения ссуды. Трудно, конечно! Богатому фермеру, тому легче: ведь чем крупнее механизированное предприятие, тем оно доходнее. А им… Хорошо, сейчас наш салатный цикорий берут за границей. Ну, засадили они порядочный кусок земли. А вдруг зря? Небольшая встряска на бирже, и все полетит к черту. А жаль было бы: хозяйство у них — чудо! Мой зять — человек толковый.

— Зять?

— Ну да, разве я вам не сказал? Два года, как увел у меня дочь, проказник, утащил в деревню.

— Не скучно ей?

— Привыкает. Город рядом, пятнадцать минут на автобусе… Да ведь скотину не бросишь. Ну ничего, она училась на агрономическом, ей нравится заниматься хозяйством.

Он прибавил, что в округе почти все фермеры со средним сельскохозяйственным образованием, а некоторые даже с высшим. Иначе с хозяйством не справишься. Современная ферма — штука сложная. Каждый крестьянин мечтает и сына своего сделать специалистом по сельскому хозяйству.

Сельским трудом занято всего около восьми процентов работающих Бельгии, но это все люди, знающие свое дело. Они на четыре пятых обеспечивают свою страну питанием.

— Зять тоже учился в институте, но до диплома не дотянул. Ладно, парень смышленый. Работают оба зверски. Телевизор завели, а смотреть некогда. Ну, по воскресеньям в церковь. Кюре у них в деревне такой, что… Заехал я как-то к дочке, а она мне рассказывает. Приходил, говорит, к нам кюре. Заметил, что я на прошлой мессе не была, пожурил. Потом расспрашивал, как живем, почему холодильника нет, почему мебель старая. Денег не хватает? Так церковь поможет. Поможет, если, конечно… Ну, и прямо поставил условие: посещать мессы, а на выборах голосовать за католическую партию. Да! А вы как думали?

Мой разговорчивый собеседник вспомнил, как в свое время женщины добивались права голоса. В числе их союзников была церковь. Ничего удивительного, что авторитет у нее среди женщин большой, особенно в деревне. Католическая партия немало выиграла…

— Ого! — агроном оглядел батарею пустых бутылок с маркой «Пьебеф», выросшую как-то незаметно. — Вот это напрасно! От пива зимой что за радость! Оно же холодит, верно?

Не дав мне ответить, он махнул рукой.

— Все равно! Люблю пиво, черт меня унеси! Я даже у них тут в соревновании «питейном» участвовал… За это меня угощают в кредит. Ты не забыл, Шарло? — спросил он у хозяина кафе, сухонького седого старичка с лохматыми бровями.

— Бог с тобой, мальчик! — ответил тот.

Прощаясь, агроном задержал мою руку.

— Я сейчас к ним еду, к моим ребятам… Вам бы интересно было побывать у них на ферме. Но понимаете, им сейчас не до гостей. Мари на днях родила… Да, произвели на свет нового фермера.

— Желаю ему счастья, — сказал я.

— Спасибо, я им передам. Калинка! — вспомнил он и засмеялся, — Очень хорошо!

В Арденнах

За Намюром валлонская земля движется навстречу волнами. Покрытые зеленой пеной хвойных лесов, они напоминают океанскую зыбь. Чем дальше, тем выше эти волны — след давно минувшей геологической бури. И вот на горизонте вырисовывается цепь невысоких гор, сглаженная временем, сплошь заросшая густым лесом.

Мы въезжаем в арденнский лес.

Карта покажет нам, что зеленые волны затопили весь юго-восточный угол Бельгии и часть Великого герцогства Люксембург. Они ворвались и в Саарский бассейн Западной Германии, и во Французскую Лотарингию.

Карта бельгийских Арденн усеяна значками, изображающими срезы сосны: это эмблема лесной и лесохимической промышленности. Часто попадается и кирка горняка: Арденны дают железо.

Однако, попав в этот край, мы чувствовали себя в настоящей глуши. Крупные поселения встречались все реже. Перегоны между ними увеличились до десяти-пятнадцати километров. Мы словно попали в другую страну. Правду говорят про Бельгию, что это Западная Европа в миниатюре!

Арденны — единственный край, где еще возможны романтические походы с рюкзаком за спиной, с палаткой и где еще могут побродить охотники.

На севере страны разве что постреляешь зайцев, расселившихся по дюнам, в кустарниках. Кое-где там попадаются еще фазан да дикая утка. Когда фламандский барон приглашает гостей на охоту, его егеря выпускают из сетей дичь, наловленную заранее, прямо под ружья. Здесь же, в Арденнах, настоящее приволье! Просто глазам не веришь, когда видишь вдруг дорожный знак, предупреждающий: ОСТОРОЖНО, ДИКИЕ ОЛЕНИ!

В этих местах на обед вам предлагают жареную оленину или кусок кабаньего окорока. В маленьких городках хозяева мясных лавок у самого входа развешивают закупленные у охотников трофеи: огнистых фазанов, пестрых тетеревов…

В арденнских речках водится форель. «Царство форелей» — так называется пансион для рыболовов, разместившийся в уютной старой ферме, возле окруженной ивами водяной мельницы. Вообще все эти пансионы, «шалаши» и таверны очень приветливы. Тут не видно ни гипсовой пловчихи, ни монументальных урн в стиле барокко, ни территории, обнесенной стеной крепостного типа. Нет ни парадной арки со стандартным приветствием, ни надписей, указывающих задачи и обязанности отдыхающего.

Любители совершать восхождения не отыщут в Арденнах высоты более семисот метров. Однако и туристам, и будущим покорителям Альп интересно здесь просто полазить по скалам из песчаника и сланца. Но надо быть очень осторожным: песчаник местами предательски осыпается. Это погубило многих смельчаков, и в том числе народного героя Бельгии — короля Альберта.

Здесь есть водопады и пещеры, а одна из речек, блуждающих по Арденнам, уходит под землю, а потом вновь выбегает на поверхность. Есть минеральные источники, например знаменитые воды Спа. А как разнообразен здесь климат! В горах он суров, а на равнине мягок. Из хвойной чащи можно спуститься на поле, засеянное табаком…

…Из долинки, где приютился пансион рыбаков, дорога взлетает на гору, где построен «шалаш» для лыжников. Вокруг сосны, ели и вдруг — ватага молоденьких березок! А вот ложбинка, сплошь поросшая белыми березами. Знакомый, буквально среднерусский пейзаж.

На развилке дорог мы увидели ярко-желтую машину технической помощи. Если вы член туристского клуба и исправно платите взносы, то помощь вам будет оказана бесплатно.

Говорят, до войны ездили меньше. Теперь в туристских клубах Бельгии десятки тысяч людей. Туризм — массовая страсть в наш нервный, дымный век…

Есть в Арденнах место и для путешествия самого рискованного. Отрезок дороги, петляющей по холмам, отведен для автомобильных гонок. Победитель получает приз. Да, как в Монте-Карло! Норма — три тысячи километров за двадцать четыре часа! Кто скорее? Крупные выигрыши будоражат, гонки каждый год добавляют несколько аварий в хронику дорожных происшествий.

В нашем автобусе оживление: среди пассажиров оказался победитель в таком состязании — белокурый молодой человек с рассеченным подбородком.

— Жена не знала, куда я ездил. Сказал, что проведать родителей… Иначе ни за что бы не отпустила! Ну, собрались мы… Сначала месса в честь святого Христофора, патрона шоферского. И началось… Был один момент, на повороте… Непонятно, как уцелел. Обошлось хорошо, на премию мы квартиру обставили.

Водитель автобуса, розовый, смешливый толстяк Лоран, фыркнул и спросил:

— Не ваша там машина? Вон та, со смятым капотом и без фар?

За обочиной шоссе я увидел нечто похожее на кладбище автомашин.

Гоночная, на которую показал водитель, выглядела почти целой рядом с другими автомобилями, охромевшими, а то и вовсе бесколесыми. Тут были и остовы машин древнейших марок, и зловещие, искромсанные жертвы каких-то фантастических аварий. Однако над всей этой массой истерзанной техники возвышалась вывеска торгового заведения. Оказывается, здесь не кладбище машин, а продажа!

— Тут вы можете найти машину за пять-шесть тысяч франков, — сказал гонщик, — Ну конечно, к ней надо еще подобрать недостающие части, починить, покрасить… Все это тоже стоит денег. И немало труда, разумеется. Ну, вложите вы еще пять тысяч. Так ведь новая-то стоит семьдесят тысяч. Разница!

Я уже слышал: очень многие рабочие снимают квартиры за городом, где жилье гораздо дешевле. Но немалые средства отнимает езда в автобусе. Купить машину прямой расчет.

— Один мой знакомый, — сказал водитель, — приобрел вот такое старье. Вскоре он куда-то отправился да по дороге нечаянно подставил кому-то бок… И пожалуйста: десять тысяч получил страховых.

Чего бы ни коснулся разговор, у Лорана всегда находится подходящая к случаю история. А в антрактах он включает радио. Песенка парижского шансонье звучала в глубине Арденн как голос далекой цивилизации, отброшенной куда-то волной леса.

— Смотрите! — вдруг восклицает наш водитель. — Авария!

Я невольно вздрогнул: впереди, чуть ли не на самой обочине шоссе, я увидел самолет, врезавшийся по самые крылья.

Лоран фыркнул. Через минуту я убедился, что это попросту реклама очередной таверны. Вон три легковушки, уже попавшиеся на приманку. Расчет верный. Ошеломленный проезжающий остановится, оглядит фанерный самолетик, а потом заметит и витрину «убежища», уставленную бочонками и бутылками. И зайдет…

Однако что-то мешает мне смеяться. Лоран тоже сделался серьезным. Все мы притихли. На всех нахлынули воспоминания не очень давнего прошлого…

— Деревня Банд, — говорит Лоран, — Здесь нацисты взяли тридцать пять заложников. И расстреляли… Только один как-то спасся…

В Арденнах пылал огонь партизанской войны. Гитлеровцы ничем не могли его погасить — ни казнями заложников, ни карательными экспедициями. Отряды арденнских маки были созданы в первые же дни оккупации и сражались, не давая немцам передышки. Правда, и в других местах Бельгии взлетали на воздух мосты, паровозы, падали сраженные пулей предатели — фламандские и валлонские фашисты. Но не было в Бельгии более удобного места для сбора мстителей, лучшего укрытия, чем арденнский лес. Он стал в сущности партизанским краем, ибо многие долины и холмы годами оставались во власти маки.

Бойцам здесь помогали лесорубы, фермеры, жители горняцких поселков и городов. У маки повсюду были друзья: на почте, на телеграфе, за стойкой кабачка, в домике дорожного мастера…

Только всенародными усилиями можно было проложить и героическую «линию Комета», или, другими словами, маршрут для спасения солдат и офицеров, бежавших из гитлеровских концлагерей. В Арденнах беглецов одевали, лечили. «Комета» имела агентов по всей Бельгии. Летчики союзной авиации запоминали их адреса на случай вынужденного приземления. Да, около восьмисот одних только летчиков переправила «Комета» на родину.

В Арденнах к бельгийским маки присоединилось немало пленных советских воинов. Бельгия не забыла их. Живой легендой стал сержант Дмитрий Соколов — командир партизанской бригады. В Антверпене среди бела дня Соколов и горсточка его товарищей напали на немецкий конвой и освободили трех арестованных бельгийских коммунистов.

Когда оккупанты уходили из Бельгии, советские бойцы из маки захватили мосты у Лимбурга и спасли от уничтожения три города. Это только один из подвигов отряда «За Родину», составленного из советских военнопленных. У многих из них начало боевого пути в Арденнах.

…Сейчас мы в самом сердце бельгийских Арденн. Дорога снова пошла на подъем, хвойная чаща становилась все гуще и темнее. Я вижу корявые, лохматые ели, изуродованные артиллерийским обстрелом… Ведь это же здесь зимой 1944 года гитлеровцы нанесли неожиданный контрудар.

Мы приближаемся к небольшому городу, охваченному со всех сторон лесом.

И вот мы уже едем по прямым улицам Бастони, вставшей после войны из развалин. Теперь это скорее поселок из коттеджей, чем город. За окраиной — пантеон в честь американцев, павших в Арденнах.

Битва в Арденнах была самой тяжелой для армии США. Только наступление советских войск, отвлекшее гитлеровцев на восток, спасло наших союзников от полного разгрома.

Пантеон прост и величав. Сводом ему служит небо. Стены сплошь исписаны именами убитых.

Вокруг пантеона еще не совсем заросшие рвы и траншеи. Застыл на постаменте стальной танк.

Кажется, из самой земли Арденн исходит проклятие войне.

Сын угля и железа

Я совершил еще одну поездку. На этот раз я отправился из столицы на юго-запад, в Льеж.

Черная земля, черное дымное небо. Островерхие халды. Баржи у причалов. Ветхая, вросшая в землю цитадель на вершине высокого холма, а по крутым его склонам — трущобы городской бедноты с гирляндами застиранного белья, облезлыми кошками, песнями-жалобами. Итальянская, либо испанская, или греческая речь. Спокойное серо-стальное зеркало Мааса, в которое смотрятся стекло-бетонные корпуса университета, темная готическая церковь и шеренга портовых кранов.

Словно приезжий щеголь, стоит на центральной площади нарядный Оперный театр. На гостей похожи и улицы пригородов со своими маленькими гостиницами и особнячками. Они напоминают старомодных и аккуратных провинциалов, которые никак не могут привыкнуть к шумному, черному, очень занятому Льежу.

Льеж стоит в пределах угольного пояса, пересекающего всю страну с востока на запад. Уголь — главное богатство Бельгии.

Говорят, некогда здесь, в угольных недрах, находилось государство добрых и трудолюбивых гномов. Даже король, самый высокий из них, был всего с локоток ростом. Но силен же он был — палица его весила пятьсот фунтов! Гномы и научили людей пользоваться углем. Как-то пожалели они нищую вдову, замерзавшую в своей лачуге, и принесли ей черные камни, которые загорелись в печке, как дрова.

Та вдова, продолжает легенда, была первой жительницей Льежа. Чудесные камни привлекли потом многих, и сам граф, владелец соседнего замка, заинтересовался подземными сокровищами. Только не понравился гномам жадный, жестокий граф, и ушли они неизвестно куда…

Что здесь правда? То, что об угле в Льеже узнали давным-давно и плавкой металла занимаются тут искони. Еще в средние века, когда Брюгге славился ткачеством, Намюр — стеклом, Динан — изделиями из меди, Льеж был городом железа. Он вооружал воинов копьями, алебардами и мечами.

Уже тогда Маас давал выход товарам, нес их в плоскодонных ладьях к морю. Впрочем, где теперь Маас? Попробуйте найти на карте, где он впадает в море, очертить его бассейн. География изменилась, часть воды Мааса отведена в канал Альберта, поворачивающий к Антверпену, а сам Маас, попадая на голландскую землю, словно теряется в сплетении каналов. За Роттердамом он меняет свое имя. Там его называют «Ваттервег» — водная дорога.

Осмотр Льежа обычно начинают с цитадели. В ее казематах застоялся тюремный холод. Когда-то там раздавались стоны истязаемых. Под решетками окон штабельки кольев. К ним привязывали выведенных на расстрел.

«Не забывайте моих детей», — просто и трогательно написано на памятнике жертвам фашизма, стоящем у каземата.

С цитадели видно далеко. В ясную погоду можно различить шпили и крыши не только голландского Маастрихта, но даже немецкого Аахена. Внизу, у подножия, раскинулся город, лохматый от дыма, смешавшегося с туманом. На набережных Мааса шевелятся краны.

Я пытаюсь отыскать границы Льежа за халдами, за вокзалом. Бесполезно! Льеж, как и Антверпен, и многие другие города страны, лишь сгусток большого города Бельгии. Сейчас он насчитывает около полумиллиона людей. В него уже давно вошли загородные замки, уже застроен виноградник, когда-то поивший льежцев вином.

Чего только не делает Льеж! Здесь плавят сталь, выпускают прокат и машины, шерстяные ткани, обувь, консервы. На скалистых утесах, обрывающихся к Маасу, добывают цемент.

Таков Льеж, сын угля и железа.

Куда же направиться теперь с цитадели? Куда приведет нас лестница в четыреста с лишним ступеней, сброшенная с бастиона в самую гущу города? Видимо, мы попадем прямо в центр Льежа.

Так оно и есть, мы в центре. Узкие улочки залиты пульсирующими потоками машин и озабоченных спешащих пешеходов.

В Льеже мне повезло: нашлась очень знающая и любезная спутница.

Сердце Гретри

Мадам Кольпэн предложила мне идти пешком. Она ведет меня в сторону от центра, через голый бетонный мост, в район Льежа, который по-русски можно было бы назвать Замаасьем.

Невысокая пожилая женщина сосредоточенна и немногословна.

Мадам Кольпэн — активистка местного отделения Общества Бельгия — Советский Союз, вдова героя Сопротивления. Ее муж служил на железной дороге. Прямо под носом у гитлеровцев задерживал составы с оружием, учинял «пробки», переправлял в поездах партизан и беглецов из концлагерей, добывал для них железнодорожную форму.

Мадам Кольпэн битый час обзванивала по телефону льежские музеи. Многие из них сейчас закрыты, туристский сезон кончился.

И вот мы идем улицами «Замаасья» — тихими и сравнительно мало закопченными. Здесь особый Льеж. Как некогда в Замоскворечье, за Маасом берегут традиции города.

В Николин день здесь бывает крестный ход, который, как и всюду, вобрал в себя местный фольклор. Например, у врат церкви танцоры в красных валлонских костюмах исполняют старинный танец «тюрюферс».

На площади, в четырехугольнике трехэтажных домиков, стоит своеобразный монумент: бронзовая женщина держит в поднятой руке марионетку — комичного, носатого дядьку…

— Чанчес, — говорит мадам Кольпэн.

Так вот он, Чанчес, персонаж марионеточного театра! Представления теперь даются редко. Остался один старый режиссер-энтузиаст, может быть последний… Однако бронзовый Чанчес окружен почти таким же вниманием, как в Брюсселе Маннекен Пис. И Чанчес участвует в цеховых празднествах, и у Чанчеса много всяких одежд и униформ, которые хранятся в музее.

Этот район Льежа и внешне своеобразен. Мадам Кольпэн показывает мне «поталы». Это ниши, а иногда и балкончики со статуями девы Марии или какого-нибудь святого. Сейчас, перед рождеством, в «поталах» стоят свечи, а на богородице новенькое кружевное платье и чепец, все в валлонском стиле.

Мы сворачиваем в сонную улочку. Скромные, неяркие жестяные флажки вывесок, невысокая церквушка. А вот дом, сразу бросающийся в глаза, — самый большой тут и самый старый.

— Дом Гретри, — говорит мадам Кольпэн.

Мы входим к Гретри, о котором я еще ничего не знаю, но ощущение у меня такое же, как в доме Рубенса в Антверпене. Где-то здесь живой хозяин, сам Гретри. Наверное, это он смотрит на нас из рамки — молодой человек в парике, с лицом нежным и мечтательным.

Газовый огонь гудит в старинной печке, покрытой изразцами-картинками. Чья рука затопила ее?

Раздаются быстрые шаги. Я вижу доброе старческое лицо, голубые, как васильки, глаза и высокий, стерильно свежий крахмальный воротник, надетый, вероятно, к нашему приходу.

— Мсье Дюбуа, — говорит мадам Кольпэн.

— Вы находитесь в доме, — начинает Дюбуа, — где в тысяча семьсот сорок первом году родился наш знаменитый композитор… Он, верно, с детства слышал валлонские песни и пылкую музыку «тюрюферса». Она летела в эти окна: площадь ведь рядом, веселая площадь ярмарок, гуляний, марионеток и бродячих циркачей.

Валлонию можно назвать краем музыкантов. Известны имена Цезаря Франка — видного валлонского композитора прошлого века, выдающегося скрипача Изаи, именем которого названы конкурсы исполнителей, проходящие в Брюсселе.

Андре Гретри — первый крупный композитор Валлонии.

Льеж почти не видел прославленного Гретри. По совету Вольтера композитор поселился в Париже. Там он сблизился с Жан Жаком Руссо. Сердцем, умом, музыкой своей Гретри был с теми, кто штурмовал Бастилию, свергал монархию.

Под стеклом разложены произведения композитора. Их множество. Его опера «Земир и Азор» недавно шла в Бельгии по телевидению. Особенно часто исполняется симфония Гретри «Сельский праздник», написанная на народные валлонские темы.

О, он не забывал своей родины, своего родного города. Он завещал Льежу свое сердце. Но родственник композитора, человек тупой и жадный, заявил, что завещание Гретри нехристианское. Сердце человека может-де принадлежать только церкви. Этот негодяй решил нажить деньги! Он сговорился с парижским кюре и решил выставить сердце Гретри в часовне, чтобы привлечь верующих и, конечно, собрать подаяния…

Тяжба из-за сердца Гретри, беспримерная по ханжеству и лицемерию, тянулась пятнадцать лет. В конце концов адвокаты Льежа победили.

— Вы видели памятник композитору на площади перед нашим Оперным театром? В постаменте есть оконце, и там горит свет. Оно там, сердце нашего Гретри.

Осмотр дома-музея окончен. Мсье Дюбуа выключает газ в изразцовой печке. Он устал и часто поправляет крахмальный воротник. Мы горячо благодарим его и выходим на улицу. Я забрасываю мадам Кольпэн вопросами.

Да, Дюбуа хранитель музея. Он и директор, и гид, и консьерж. Когда-то он играл в оркестре театра. Уволившись по старости, он стал работать в музее. Дюбуа и сейчас еще — а ему уже восемьдесят девять — роется в библиотеках, в архивах, добивается пожертвований на покупку экспонатов. Ведь город дает гроши… Старику помогает только его жена. Им предоставлена бесплатная квартира при музее. Оба получают крошечную пенсию.

— Вот и все, — заканчивает мадам Кольпэн. — Никакого жалованья.

Уже темнеет. Мадам Кольпэн ведет меня к памятнику Гретри. Падает снег. Он ложится на верха автомашин, заполнивших узкую центральную улицу почти сплошь. Их поток становится белым, контрастно белым в сумрачном городе.

Длинный, с позументом сюртук Гретри опушен мокрым снегом. Чуть наклонив голову в буклях, композитор приподнял руку, отбивая такт. Сердце его замуровано в кладке постамента. Оттуда, через маленькое оконце, льется красноватый свет.

Я не вижу ни огней рекламы, ни лучей от автомобильных фар, я вижу только, как пылает сердце Гретри.

Мысленно я еще не простился с домом на тихой улочке за Маасом. Как хорошо, что на свете есть люди, чьи сердца всегда светят другим!

Спор о прекрасном

Спор разгорелся интересный и горячий. Аргументы были под рукой, точнее, их можно было брать со стен. Спорили мы в галерее живописи, у картин современных художников. Спорили о прекрасном…

Трудно было бы, пожалуй, найти лучшее место для спора! ведь льежское собрание новой и новейшей живописи считается после музеев Парижа самым крупным в Западной Европе.

Я пришел сюда с группой наших писателей. Нас встретил Поль Ренотт — художник, профессор Льежской академии. Он приехал специально для того, чтобы поговорить с нами и показать нам свои работы.

Это живой, энергичный человек средних лет. Он относится к нам с дружеским интересом. Ренотт — член Общества Бельгия — СССР.

По залам он водит нас как хозяин: ведь многие экспозиции — дело его рук. Он разыскивал, приобретал картины для галереи, не раз реставрировал полотна, пострадавшие во время войны.

Его собственные картины стояли, прислоненные к стене. Их еще не успели повесить. Это были его самые последние работы.

Ренотт повернул одну картину к нам, повернул с трудом, так как это было не полотно, а квадратный лист металла.

— Я ищу новые способы изображения, — сказал художник. — Все меняется, не правда ли? И живопись тоже…

На тусклый металл набросаны перистые мазки — рыжеватые, серебристые, почти белые. Узор в декоративном отношении интересный, но…

Первым нарушил молчание самый неразговорчивый из нас, эстонец Ааду Хинт.

— Что это такое? — спросил он прямо.

— Абстракция, — сказал Ренотт. — Видите ли, я применил совершенно новую технику. На поверхность металла накладываются синтетические краски, а также аппликации, то есть тонкие срезы других металлов. Затем картина обжигается в печи, подобно тому как поступают с изделиями из керамики.

Он проговорил все это очень деловито, тоном инженера, объясняющего рабочий чертеж.

— Все-таки что это такое? — настойчиво повторил Ааду Хинт.

— Я могу вам сказать, но зрителям это знать, конечно, не обязательно, — сказал Ренотт. — Это симфония Вагнера.

Симфония?! Этого никто из нас не ожидал. Мне вспомнился Театр граммзаписи в Праге. Там концерты пробовали сопровождать игрой красок на экране.

Мы добросовестно старались найти в картине Ренот-та хоть что-нибудь общее по настроению с музыкой Вагнера, такой сложной и сдержанной. Но тщетно. Не ясно, причем тут Вагнер?

— Название можете подобрать сами, — сказал вдруг Ренотт. — Разве в этом дело? Каждый видит то, что ему представляется. Бывает, вас привлечет даже трещина в стене или пятно.

Вот тут и разгорелся спор. Что же, пятно, комок грязи могут заменить картину? Тогда, выходит, можно обойтись без художника. В сущности художник как активная, мыслящая, чувствующая личность перестает существовать. Нам обидно за Ренотта. Человек даровитый, труженик, наш друг — и вдруг так упорно зачеркивает самого себя!

Ренотт возражает. Недавно льежский комсомол обратился к нему с просьбой написать плакат, призывающий к единению с борющейся Африкой. Ренотта тронуло доверие молодежи, увлекла тема…

Он достает из портфеля репродукцию плаката и показывает нам: на ней две обнявшиеся фигуры. Изображены они в символической манере, но все-таки их видишь, эти сплетенные фигуры, образовавшие как бы одно тело.

Да, появились цель, идея — и творчество художника вырвалось из мертвящего плена, из безликого ничто. Так бывает всегда, когда художник чувствует необходимость сказать современникам что-то значительное.

Мы вошли в зал абстрактной живописи. Преобладающие тона на картинах серые, мертвенные. Лишь кое-где заметишь ловкий цветовой трюк или интересное сочетание геометрических форм. Но и только!

Испытываешь облегчение, когда покидаешь мрачную территорию абстракции. Лишь за ее пределами видишь подлинное, живое разнообразие.

Много картин художников-импрессионистов. Тут и наш знакомый сдержанный Пермеке, и чуткий к людским невзгодам Ван де Вестин. Я вспомнил его замечательных «Бродяг». Они присели отдохнуть у железной дороги. У меня до сих пор перед глазами их натруженные, усталые, подчеркнуто огромные ноги.

Здесь я увидел его «Слепого скрипача». Картина производит потрясающее впечатление, хотя лица человека не видно: он стоит вполоборота к зрителю, повернувшись к окну, из которого, может быть, бросят подаяние.

Современного художника Лерманса я знал по его «Буре» — пейзажу, полному трагизма и суровости. Те же резкие контрасты света и тени, та же монументальность, весомость изображаемого в картине Лерманса «Беженцы». По чужой голой дороге бредут люди, гонимые войной.

Многие картины спорят между собой: истинная живопись протестует против примитивной фотографии и приторного украшательства.

На картинах современных бельгийцев видишь, как своеобразно претворяются традиции фламандской классики: ее лаконизм, горячая человечность и жизнелюбие. Отречься от нее — значит отказаться от своей родины, от своего национального характера.

Льеж беспокойный

В газетах, по радио, в парламентских дебатах Льеж чаще всего называют беспокойным.

Откуда у него такой характер — понять нетрудно.

Льеж — крупнейший промышленный центр.

— Вам повезло, мсье, — сказал мне швейцар гостиницы, — Вы приехали в спокойное время. Видите, свет не выключили, трамваи и автобусы ходят, магазины все открыты, — значит, никто не бастует…

Больше всего в районе Льежа угольщиков и металлистов, а это самые организованные и энергичные отряды рабочего класса. Но не всегда они выступают вместе. Нынче фаворитка конъюнктуры — сталь, и, следовательно, металлистам жить стало полегче. Недавно пущен большой металлургический комбинат в Шертале. Он рекламируется как шедевр бельгийской техники. У литейщиков, у машиностроителей сейчас есть работа, к тому же они отвоевали себе прибавку к зарплате.

Совсем другое положение на шахтах. Даже нынешнее улучшение конъюнктуры не поправило здоровье бельгийской угольной промышленности. Уже много лет, как она тяжело больна.

Мне не довелось побывать в шахтерских городах Шарлеруа, Монсе, в той «черной Бельгии», которая некогда вдохновляла скульптора Менье. Иностранцы там — нежелательные гости; маршруты, начертанные для них туристскими фирмами, обходят шахтерский край. Ведь с шахтами дело плохо. Из ста тысяч людей, получающих в стране пособия по безработице, большинство живет там, в угольном бассейне. Добыча угля в последние годы сократилась на одну треть.

В чем же дело? Может быть, исчерпаны залежи? Нет, «черное золото» Бельгии, главное ее природное богатство, далеко не истощилось. Геологи находят все новые месторождения. Но бельгийский уголь слишком дорог, он не выдерживает конкуренции с западногерманским. Дело дошло до того, что Бельгия ввозит уголь из-за границы.

Где же выход? Коммунисты рекомендуют испытанное средство — национализацию шахт. Только силами государства можно обновить крайне устаревшую технику, ввести новые методы добычи. Но хозяева мертвой хваткой вцепились в свои владения. Статьи в буржуазных газетах, посвященные угольной проблеме, проникнуты одной заботой: как бы избежать национализации! А аварий на шахтах тем временем все больше и больше. Памятен подземный пожар в Марсинеле на глубине тысяча с лишним метров. Устаревшая техника безопасности не сработала, и люди не смогли выбраться на поверхность. Погибло двести шестьдесят три человека.

Временами недовольство простых людей достигает такой силы, что заглушает голоса соглашателей всех толков, ломает рамки узкоцеховых интересов. В такие дни весьма возрастает авторитет коммунистической партии и левого крыла социалистов. Ведь в битве быстро распознаются и храбрецы, и трусы, друзья фальшивые и настоящие…

Не изгладилась из памяти льежцев всеобщая забастовка, вспыхнувшая в декабре 1960 года. Возмущение было вызвано «законом нищеты» — так окрестил народ меры, намеченные правительством. Закон предусматривал: ограничение права на пособие по безработице, рост отчислений от зарплаты на социальное страхование, новые налоги на товары широкого потребления. Продиктовали все это монополисты и заокеанские военные советники — подстрекатели гонки вооружений.

Призыв к забастовке бросили коммунисты. Льеж откликнулся одним из первых.

Все же закон был принят парламентом. Но всеобщая забастовка напугала правителей и хозяев. Были сделаны кое-какие уступки.

Итак, сегодня в Льеже спокойно… Швейцар гостиницы, тот, который заверил меня, что свет в моем номере не погаснет и трамваи не откажут, подумал и прибавил:

— Вот только врачи бунтуют…

Чем же они-то недовольны? Из всех «свободных профессий» профессия врача самая выгодная. Я расспросил льежских друзей. Они мне рассказали историю не совсем обычную, но очень характерную для нынешнего европейского Запада.

Известно, что бельгиец откладывает деньги из получки, во-первых, на случай безработицы, а во-вторых, на случай болезни. Вызов врача на дом обходится до пятисот франков. Это десятая часть среднего месячного заработка рабочего. За операцию, даже такую несложную, как удаление аппендикса, надо заплатить не меньше двух тысяч франков.

Дороговизна медицинской помощи давно вызывает возмущение народа. Правительство вынуждено считаться с этим, но «национализировать» медицину, сделать врачей государственными служащими оно не решается. Нашли компромисс. По новому закону профессия врача остается «свободной», однако врач должен лечить больных по государственной таксе.

За визит врач получит от клиента не больше ста франков да еще тридцать восемь — из больничной кассы, куда рабочие и служащие отчисляют специальные взносы на лечение. Словом, произволу конец, вводятся твердые ставки.

И тут реформа, проводимая под напором масс, столкнулась с интересами «частной инициативы». Очень многие врачи действительно взбунтовались. Их профессиональный центр высказался против закона. По всей стране собирались митинги протеста, особенно бурные в Льеже и других местах черного пояса. В Льеже врачи пригрозили уйти в подполье. Да, отказаться от договоров, предусмотренных новым законом, и тайно принимать больных.

Зашевелились группы неофашистов. Они сочли, что судьба наконец даровала им поддержку, и вышли на демонстрацию против «красного», «коммунистического» закона.

Вылазка таких союзников заставила многих врачей задуматься. Число медиков, согласившихся подписать договоры, стало заметно возрастать. Должно быть, заговорила человеческая совесть. Однако борьба против закона не кончилась. Все еще слышатся вопли по поводу «покушения на личные свободы». И снова лезет в драку фашистская нечисть, не потерявшая надежды поправить свои дела с помощью врачей. Разумеется, народ единодушно поддерживает закон. Рабочие заявили, что они готовы защищать его от любых покушений.

Правосудие и его дворец

Я воспользовался небастовавшим транспортом Льежа и постарался проехать по всем маршрутам, рекомендованным приезжему. Я осмотрел «перрон» — своеобразный обелиск в честь городских вольностей, памятник Зенобу Грамму — изобретателю динамомашины постоянного тока, прекрасное новое здание для конгрессов и выставок, расположенное на острове, между рекой и каналом. Но дольше всего я задержался у дворца принцев-епископов.

В средние века область Льежа была епископством. Власть духовная и светская объединялась в одном лице. Заложили дворец в тысячном году. Пять веков спустя он сгорел и был отстроен почти заново, о чем ясно свидетельствуют огромные итальянские окна и многоколонные галереи в стиле Возрождения. Фасад украшен бюстами выдающихся валлонцев, начиная с Амбиорикса — блестящего военачальника варваров, державшего в страхе легионы Рима.

Сейчас это суровое, пропитанное копотью здание льежцы называют «Дворцом правосудия». За точеными колоннами мелькают черные мантии и белые жабо юристов. В коридорах, вымощенных каменными плитами, людно. В залах, отделанных дубом, с резными кафедрами времен принцев-епископов заседают суды.

Кого же и за что судят?

— Очень выросла преступность среди малолетних и молодежи, — сказал мне знакомый адвокат. — Увы, Бельгия уже не может похвастаться образцовыми нравами. Родительский авторитет ослабел, а на улице много опасных соблазнов. Обвиняют гангстерские кинофильмы, бульварные книжонки, и, по-моему справедливо…

Горожанин может не опасаться, что кто-нибудь стащит бутылку молока или пачку масла, оставленные у парадной рассыльным из магазина. Редко-редко залезут в карман. Преступники всех возрастов нынче объединяются и затевают дела покрупнее. Недавно, например, была раскрыта воровская организация, имевшая свои филиалы по всей стране.

Горожане Льежа зорко следят за тем, как судят во «Дворце правосудия». В беспокойном Льеже это место — одно из самых беспокойных. Не раз слушались здесь дела забастовщиков и демонстрантов, оказавших сопротивление полиции. И конечно, рабочий Льеж не оставлял своих парней в одиночестве, с глазу на глаз с судьями…

От «Дворца» не близко до рабочей окраины. Но окраина сама идет ко «Дворцу», судьи волей-неволей слышат ее голос.

«Чаша Орфея»

Мы получили приглашение на теплоход «Голуа». Для прогулки по Маасу? Нет, «Голуа» стоит у набережной на приколе. Зимой нет охотников кататься по реке.

На «Голуа», у входа, висит плакат. На нем изображен огромный пузатый бокал, в котором играют на скрипках и трубах, танцуют, борются карикатурные человечки. На судне до навигации обосновался культурно-просветительный и дискуссионный клуб студентов «Чаша Орфея».

В одном пассажирском помещении, на корме, — выставка любительских рисунков. В другом, на носу, — кафе, служащее и залом для собраний. За стойкой огненно-рыжий юноша управляет кофейным агрегатом. Все места за столиками, все боковые диванчики сегодня заняты: клуб посвятил этот вечер нам, советским писателям. Мы ловим взгляды — любопытные, задорные, вызывающие на разговор, на споры.

Студентов в Льеже много. Кроме университета здесь есть еще политехнический институт, имеющий европейскую славу.

И в Льеже, как и в Брюсселе, справляют шумный, веселый студенческий праздник. Только здесь это день святого тэрэ. По-валлонски «тэрэ» значит «бык». У входа в городской парк на пьедестале стоит могучий свирепый бык, отлитый из бронзы. Это и есть «тэрэ», возведенный студентами в ранг святого. В Льеже, как в Брюсселе, студенты тоже выходят на улицы, издеваются над ханжами, клеймят поджигателей войны.

Кроме студентов на «Голуа» пришли юноши и девушки из рабочих просветительных союзов и члены Общества Бельгия — СССР. Я вижу мою вчерашнюю спутницу — мадам Кольпэн. Оглушенная шумом, она застенчиво притулилась у стенки.

Шумно стало потому, что каждая компания за столиком уже залучила к себе кого-нибудь из нас. Официально вечер еще не открыт, а дискуссия с советскими гостями уже началась. Слишком велико нетерпение!

Против меня за бутылкой воды «Спа» сидят влюбленные: смуглый юноша итальянского типа и беленькая розовощекая бельгийка. Руки их крепко сплетены, но это не мешает им засыпать меня вопросами. Прежде всего они хотят знать, правда ли, что советская литература переживает упадок. Они услышали это на лекции в университете и очень обеспокоены.

Я как мог утешил их. Затем юноша спросил, занимается ли у нас кто-нибудь с начинающими поэтами и прозаиками.

— У нас никто не занимается, — сказал он с досадой и метнул на меня пытливый взгляд — Они предоставлены самим себе…

Девушке надо было выяснить, есть ли у нас «бульварная» литература.

— Понимаете, книжки только для коммерции, для прибыли? Ну, разные «секси» и похождения бандитов? Нет? Я так и думала… Вы бы знали, о, вы бы знали, мсье, какую ерунду у нас читают. Мне приходится ездить в электричке на занятия, и я вижу… Изрубленные трупы, кровь, драки.

Я знаю, о чем идет речь. Тоненькая брошюрка с комиксами стоит шесть франков — столько же, сколько трамвайный билет. Яркая обложка, интригующе непонятное название, например «Копакабана» — в честь пляжа в Рио-де-Жанейро. Внутри — историйки в картинках, часто донельзя примитивные, пошлые да еще иногда с расистским душком. Это импортная продукция, обычно американская.

Жаль покидать милых влюбленных, но меня зовут к микрофону. Сейчас он в руках у совсем юного паренька. Вопросов у него накопилось масса, и бросает он их с веселой, лукавой ухмылкой, словно загадки загадывает.

— Есть ли у вас научно-фантастические книги?

— А то как же! — отвечаю я. — Только их трудно писать: наши космонавты то и дело обгоняют писателей.

Мне захлопали. Здесь любят ответы краткие, броские и с улыбкой. Мина нарочито серьезная, хмурая выдает догматика. А серую скуку догматизма тут ненавидят всей душой.

— У вас, верно, выпускают увлекательную фантастику, — говорит паренек и подмигивает. — Прислали бы нам!

Он собирается задать еще вопрос, но его перебивает студент с огненной шевелюрой, — сегодняшний клубный бармен.

— Я люблю Маяковского, — заявляет он, — И мне интересно, развивают ли его традиции нынешние ваши поэты?

Я передаю микрофон поэтессе Юлии Друниной.

Кто-то поддает жару, просит объяснить, что такое социалистический реализм и допускает ли он, например, романтику. И не означает ли инструкцию с параграфами «от сих до сих»…

По тону ясно, что спрашивающий и не верит в существование такой инструкции, просто он стремится вызвать товарищей на разговор.

Алексей Яковлевич Каплер рассказал о новинках нашего кино. Тут помнят картины «Летят журавли», «Баллада о солдате». И вдруг раздается довольно странный вопрос: нужно ли вообще показывать на экране войну? Не приносят ли батальные сцены на экране, в книгах, на сцене больше вреда, чем пользы? Не возбуждают ли они жестокость, жажду убийства?

Разгорается дискуссия. Тревогу нашего молодого друга понять нетрудно: в бельгийских кино постоянно демонстрируются разные заокеанские и европейские «супермены», бесчинствующие в разных частях земного шара. События второй мировой войны очень часто преподносятся в милитаристском, а то и в фашистском духе. Но такие картины, как «Баллада о солдате», разве могут возбудить «жажду убийства»?

Большинство соглашается с нами. Нет, зачеркнуть тему войны, забыть преступления гитлеровцев нельзя.

Когда мы прощались, было уже одиннадцать часов, время по-здешнему очень позднее. От имени всех нас я поблагодарил собравшихся за внимание и сказал, что наша встреча на «Голуа» в своем роде символична: ведь в нынешний атомный век все человечество словно на одном корабле.

Уходя, я получил на память несколько номеров клубной многотиражки. Называется она «Литературный канкан». Опять улыбка, лукавая улыбка назло ханжам и педантам. Чему посвящена газета? Кажется, всему на свете. Я прочел горячие строки в защиту революционной Кубы, затем искреннюю, трогательную исповедь юноши, усомнившегося в святости церкви и авторитете церковников. Авторы рассуждают и о современном джазе, и о модных певцах, отстаивают национальную культуру Бельгии.

Они очень молоды, авторы «Канкана», но не верьте заглавию: жизнь не позволяет им безумно резвиться. Все они дети своего века, занятые поисками будущего.

Туда, где нет сердец, закрытых на замок, Где радости и миру путь всегда-всегда широк, Где нет границ добру, а злоба не войдет, Туда, в счастливый край, мечты моей поход.

Так юный поэт изображает страну своих грез. Он и сам готов идти вслед за своей мечтой.

В «Канкане» участвуют люди с разными взглядами, страницы его всегда дискуссионны. Но вот что важно: молодежь не хочет оставаться пассивной в атомный век. Никто не хочет лживых, дурманящих пустышек ни в искусстве, ни в человеческих отношениях. Всем нужна правда.

Я не забуду, как нам сказал один студент просто и очень горячо:

— Приезжайте к нам! Приезжайте поговорить!

Было радостно чувствовать, что это не только радушие, не только любопытство, но искренний интерес к тому, что мы делаем на своей земле, что думаем о нашем времени, о себе и о других.

Да, надо говорить, надо спорить! И как важно делать это без предвзятости и без звонких фраз, с доверием к собеседникам. И с улыбкой, — это тоже немаловажно.

…Позади нас гасит огни неподвижный, прижавшийся к бетону набережной «Голуа».

Последний день в Брюсселе

Завтра мы уезжаем.

Зима в разгаре, на улицах бело, струйка Маннекена Писа вот-вот замерзнет. Термометр показывает минус девять. Это очень холодно для Брюсселя. На остановках трамвая, автобуса в железных печурках пылают угли. Чтобы согреться, приплясывают у стендов газетчики.

Ротационные машины выбросили на улицы очередной ворох новостей.

«Тайна Голливуда! Вот уже три дня как молодая, красивая артистка лежит со слабыми признаками жизни на своей окровавленной постели».

Однако есть и другие известия.

Бастуют металлисты Гента. Они требуют повысить заработную плату.

Военный бюджет значительно возрастает, так как Бельгия обязалась модернизировать свои танковые войска.

Телеграф города Брюгге отказался принять телеграмму из Кнокке Зута на том основании, что она написана по-французски. Бургомистр Кнокке Зута, хотя и сам фламандец, заявил в печати протест…

Я воспринимаю все это иначе, чем в начале, когда я только что приехал в Бельгию. У меня появились здесь друзья, и, может быть, поэтому мне многое стало ближе, понятнее.

Свой последний вечер в Бельгии я провожу у преподавателя университета Жана Бланкова.

В его небольшой квартире полно сувениров из нашей страны: виды Москвы, ковши, сделанные мастерами Палеха, и прялка на стене — старинная резная русская прялка, подаренная Жану где-то под Вологдой.

На столе у Бланкова его новая книга о древнерусской живописи. Это результат его научной командировки к нам и многолетних исследований. Публиковать подобные труды здесь может только настоящий энтузиаст: ведь книга очень дорогая, раскупят ее не скоро, а гонорар автору платят лишь по мере распродажи тиража.

В университете Бланков читает курс истории русской литературы. Кроме того, он преподает русский язык студентам, а также молодым ученым, которым необходимо читать научную советскую литературу.

Когда-то Россия звала к себе бельгийских специалистов, чтобы учиться у них. Теперь Бельгия, исконная страна инженеров, присматривается к опыту нашей страны.

Разговор у нас с Жаном курьезный. Он с восторгом вспоминает старые русские города — Владимир, Звенигород, Суздаль, достает фотографии и убеждает меня побывать там. Ну конечно! Непременно! А я рассказываю ему о живописных уголках арденнского леса, и он смущенно признается:

— А я ведь там не был…

— Да ну? — удивляюсь я, — Обязательно поезжайте!

И каждый радуется тому, что нашел друга, что страны наши так близко лежат на тесной планете, где все народы нынче соседи.

ОТКРЫТИЕ ЛЮКСЕМБУРГА

Были ли вы в Люксембурге?

Наверно, не были, читатель.

И мы, все тринадцать пассажиров автобуса, тоже ни разу не были.

Автобус стоит точнехонько на границе, фарами к югу: задние колеса в Бельгии, а передние — в Великом Герцогстве Люксембург.

Момент пересечения границы увлекателен сам по себе, а тут и подавно. Подумать только — Люксембург! Одно из самых маленьких государств Европы, лилипут, окруженный великанами. Да, рядом с ним даже Бельгия — гигант. С запада он граничит с Францией, с востока — с ФРГ. Население — триста двадцать тысяч человек, меньше, чем в одном районе Москвы.

Пожалуй, это почти все, что нам известно. Печать редко сообщает что-нибудь о Люксембурге. Мы чувствуем себя чуть ли не первооткрывателями и по этому случаю немножко задаемся.

Стоим мы на рубеже, у открытого шлагбаума потому, что надеемся увидеть пограничника. Интересно, какая у него форма? Воображение невольно рисует камзол, шляпу с перьями и алебарду или мушкет. Должно быть, так действуют слова «великое герцогство», звучащие столь архаично.

Где же пограничный страж?

— Слишком холодно сегодня, — притворно сокрушается Лоран, наш шофер бельгиец, весельчак и рассказчик анекдотов.

Мы смеемся: ведь не может же быть, чтобы пограничник побоялся холода. Однако страж так и не вышел из своей будки. Мы заметили лишь мановение руки за стеклом, серебряным от мороза. Великое герцогство милостиво, без всяких формальностей приняло нас в свои пределы.

Впереди самое обычное шоссе, рядок двухэтажных домов, прижатый к лесистой волне Арденн. Дома на первый взгляд такие же, как в Бельгии…

— На что вы надеялись? — удивляется мой сосед, человек неромантического склада, — Какая тут может быть экзотика!

И все же что-то изменилось. Мушкетеров нет, но… Сдается, не наш век, а какой-то другой встречает нас в этом люксембургском городке. Неширокие окна, прорубленные в толстенной кладке, тяжелые железные ворота крепостной стати, ведущие в тесный дворик, старомодные, неразговорчивые, неяркие вывески. Они не бросаются в глаза, не зазывают…

— Немного провинциально, а? — говорит грузин Челидзе, переводчик Хемингуэя.

— А мне нравится эта страна, — веско произносит Ааду Хинт, наш эстонский собрат по перу.

В Бельгии он выходил из себя: там в глазах пестрело. Всюду: в витрине, на столбе, на крыше и даже на сарае — всюду реклама или виски «Королева Мэри», или аперитива «Ганчия», или пива «Пьебеф».

День еще не угас, а на улице ни души. Похоже, городок уснул. Очень скоро придет темнота и не даст нам разглядеть все еще загадочный Люксембург.

Улица кончилась, к шоссе придвинулся лес, потом отхлынул, и началась другая улица, точь-в-точь такая же, как первая. Впереди плотные ряды домов-бастионов и стекло-бетонная бензостанция, сверкающая, как хрустальная ваза.

Лоран включает свет. Я вижу табличку с надписью: «Улыбайтесь», укрепленную в кабине, над зеркальцем, вижу круглые плечи и розовый затылок Лорана. Уши его шевелятся. Мы все знаем, что это значит. Он всегда двигает ушами, прежде чем рассказать какую-нибудь историю.

— Ну что вы ждете от Люксембурга? — начинает он. — Да вы оглянуться не успеете… Страна-то вся— семьдесят километров в длину.

Лорана легко понять: в Люксембурге он чувствует себя представителем огромной державы.

— Как-то раз приехал сюда один турист, — продолжает он, — «Ах, — говорит, — какие красивые у вас горы!» А гид люксембуржец этак сквозь зубы: «Ничего особенного, мсье! Обычная немецкая гора!» Турист поглядел в другую сторону. «Ах, — говорит, — какой прелестный замок!» А гид ему: «Недурен, мсье! Только он тоже не наш. Он во Франции».

За стеклами автобуса уже не различалось ничего, кроме редких огоньков и косматых, черных шапок леса на холмах. И вдруг, когда я уже решил, что Люксембург скрылся от нас до утра, сверкнула красноватая молния.

Сверкнула, но не погасла. Огонь мелькал за стволами деревьев, бежавших вдоль обочины шоссе. Лишь спустя несколько минут я понял, в чем дело. Это маленький Люксембург, маленький стальной силач, сообщал о себе самое важное.

Там, в долине, литейщики выплеснули шлак. На заводе, скрытом от нас темнотой и пологом леса, заверши? и плавку.

Из всего виденного в тот вечер мне больше всего запомнилось именно это: багровые молнии, врезанные в исконное лесное приволье, в сельскую тишину.

Гуден мойен!

Я проснулся в седьмом часу утра в столичной гостинице и сразу сбросил с себя ситцевое, с крупными, яркими розами одеяло, точнее, мешок, набитый пухом. Было еще совсем темно.

За окном, в вышине, на невидимом шпиле, неоновым зеленым светом горел крест. Нежно вызванивали колокола. Собор Люксембургской божьей матери, пробудившийся первым, звал прихожан на мессу.

«Ты наша мать, мы твои дети».

Колокола несколько раз проиграли строчку гимна. И снова тишина. Через полчаса подал голос другой храм.

Столичные звонницы перекликались до десяти часов. Но мы, разумеется, встали гораздо раньше. В путешествии спать некогда, тем более если вы в Люксембурге!

Серое, туманное утро вошло в номер гостиницы, очень чистый, обставленный темной старомодной мебелью. Кровать, на которой мы провели ночь, была по крайней мере четырехспальной.

— Тут все немецкое, — сказала моя жена. Посмотри, какой умывальник. Как здесь мыться?

Умывальник поражал своими размерами. Он был почти с ванную. А краны действовали каждый сам по себе, без смесителя. Из одного хлестал крутой кипяток, из другого — холодная вода. Значит, если вы хотите умыться теплой водой, надо закрыть раковину пробкой и черпать воду пригоршнями. Да, это по-немецки, так же как ночной горшок в тумбочке. Помнится, такой же номер был у нас в ГДР, в старинном городе Иене.

— Ты посмотри на улицу, — сказал я, — Вывески-то французские.

Однако фамилии хозяев магазинов скорее немецкие…

Мы сбежали вниз. За конторкой, под гирляндами пудовых медных ключей, сидел портье — смуглый атлет с лицом д’Артаньяна. Однако мы не услышали от него ожидаемого французского «бон жур».

— Гуден мойен! произнес д’Артаньян.

Очевидно, это местный вариант немецкого «гутен морген».

Улица гасит огни. По широкому тротуару шагают неторопливые, добротно одетые люксембуржцы. Их опекают светофоры. Мостовая пустынна, но люксембуржец, застигнутый красным сигналом, послушно ждет. И ждет долго. Светофоры здесь тоже медлительные и степенные.

Важно проплывает автобус с крупным гербовым львом на боку.

На площади тихо останавливается легковушка. Ее хозяин вылезает, вкладывает монету в щель тумбочки-автомата. Автомат тихо глотает монету, тихо выдает квитанцию. Стоянка оплачена.

Плитчатый тротуар блестит, как паркет. Его старательно моют мылом. Здесь нет стендов с пестрыми газетными сенсациями. Газетами торгуют только в магазинах. Витрины обставлены просто, без всяких затей.

У входа в кабаре, под стеклом, фотографии. Выступают гастролеры из Италии. В программе стриптиз. Церковная цензура не запрещает греховный, но доходный бизнес, она лишь распорядилась подправить рекламу. На снимках артистки одеты… в трусы и лифчики из полосок бумаги. Надо же поддерживать репутацию Люксембурга как самой благонравной столицы в Европе!

Массивные подъезды, крупные, горделивые таблички. На каждой обстоятельно указаны и специальность жильца и все его звания. Одна табличка нас прямо озадачила. «Институт мойки окон» — было выведено золотыми буквами. «Основан в 1900 году. Старейшее предприятие этого рода в Великом Герцогстве».

Одна надпись, всех заносчивей, красуется на фронтоне здания, украшенного лепными букетами, богами и музами. «АРБЕД», — гласит она. Это объединение люксембургских металлургических заводов. Вот, оказывается, где разместились владыки здешней стали, хозяева страны! Впрочем, не самые главные… Немного дальше, в грузном, неприветливом особняке, помещается Европейский совет угля и стали, опора Атлантического пакта.

Мы поворачиваем обратно. Пора в гостиницу завтракать.

— Гуден мойен! — снова приветствует нас д’Артаньян. Видимо, здесь принято здороваться при каждой встрече.

Какой это язык?

— Летцебургеш, — отвечает он.

Нам известно, что здесь два государственных языка — немецкий и французский. Что же такое летцебургеш?

Мы пьем кофе, едим булочки с джемом и обмениваемся первыми впечатлениями. Кругом говорят на летцебургеш. Основа у него немецкая, однако, хотя я и знаю этот язык, мне редко удается уловить даже общий смысл фраз. Летцебургеш словно ускоренный немецкий. Он шипит и булькает, окончания слов бесследно тонут.

Вопросов к Люксембургу все больше и больше, а ответов пока еще нет.

Город, полный неожиданностей

Мы едем осматривать столицу.

До сих пор нам удалось побывать только на одной улице, да и то не на центральной. Д’Артаньян считает, что мы пока что и понятия не имеем о его городе.

Водитель Лоран смеется.

— Из окна же все видно! — уверяет этот представитель огромной Бельгии.

Столица и правда невелика: в ней живет всего семьдесят три тысячи жителей.

Но вот автобус сворачивает с нашей улицы и останавливается у длинного, широченного моста. На той стороне, вдали, шпили церквей, желтоватые глыбы древних укреплений.

Маленький, скромный город — и вдруг гигантский мостище и широко раскинутая по холмам крепость…

Въезжаем на мост — и опять неожиданность. Вместо царственной реки, достойной этого прекрасного арочного сооружения, под ним вьется крохотная речушка Петрюсс. Она течет по широкой долине с крутыми берегами.

Долина разрывает город как раз посередине. Мосты, перекинутые через нее, придают Люксембургу масштабы вполне столичные. Местами город не удержался на берегах, сбежал вниз, к реке. С моста видны красные крыши Нижнего города, или Грунда, рассеченного кривыми улочками. Где-то за ним, под скалистыми обрывами, резвая Петрюсс вливается в Альзету.

Мост позади, мы въезжаем в центр столицы. Узкие улицы, узкие, словно спрессованные фасады, скупо отмеренные ленточки панелей. Небольшие квадратные площади. Сразу видно, что мы в старой части города.

Вдруг раздается звон медных труб. Он бьется о стены, распугивает голубей. Продавцы покидают прилавки и высыпают на улицу. Прохожие останавливаются. Зрелище, впрочем, традиционное: караульная гвардейская рота в яично-желтой форме войск НАТО марширует к замку великого герцога.

— Вот вам вся люксембургская армия, — потешается наш водитель Лоран.

Замок, заложенный четыреста лет назад, запоминается своим высоким, островерхим фронтоном.

Монархия в Люксембурге нешуточная: великий герцог созывает сессии парламента, состоящего из пятидесяти двух членов, назначает министров, а главное, обладает правом вето, то есть может отклонить решение парламента.

Однако не стоит забывать пышные, истинно королевские подъезды дворцов, где заседают владыки стали…

Замок великого герцога крепко зажат в городской тесноте. Он окружен домами-ветеранами, словно толпой придворных в расшитых камзолах. Зеленоватая стеклянная призма универмага в стиле «супермодерн» выглядит тут пришельцем из некой фантастической страны будущего.

От улицы отбегает переулок, ныряет под арку. На угловом балконе готической вязью было выведено: «Mir wolle bliwe wat mir sind», что в переводе с летцебургеш означает: «Хотим остаться такими, какие мы есть».

А где же новостройки столицы? Где ее современные жилые кварталы? Их не видно. Это город без рабочих районов, почти без фабричных труб. Не здесь сверкают зимние молнии плавки.

Наш путь идет все дальше в прошлое.

Да, Нижний город, приютившийся у подножия темных утесов, под бойницами фортов, кажется еще старше. Здесь, в лабиринте средневековых улиц, редко встретишь прохожего, редко мелькнет машина, обдав бензином лепного угодника в нише. Рядом с вывеской «Кока-кола» латинская надпись, высеченная на сером камне. Это древнеримское надгробие, для вящей прочности вмурованное в стену.

Сдается, мы побывали уже в трех городах, не выходя за пределы столицы. А впереди еще казематы и крепость.

Казематы — это пробитые в скале глубокие подземелья общей длиной двадцать три километра. Прежде там хранили порох, ядра, теперь почти половину катакомб занимают бочки с вином. От них по всем коридорам идет хмельной дух. В одной из пещер казематов лежит «Беспокойный Пьер», странная каменная фигура. Кого изобразил безымянный ваятель — неизвестно. Голова Пьера приподнята, глаза лукаво прищурены, как будто следят за кем-то… На каменном ложе теплятся свечки. К «Беспокойному Пьеру» приходят обманутые женщины, втыкают в свечи иголки, лучинки, чтобы в сердце мучителя вонзилась боль. Пьер уж позаботится!

Теперь — на земную поверхность и на холм, в крепость. Дорога лепится по кромке обрыва. Справа скалы, увенчанные циклопической кладкой фортов, слева пропасть. Сама природа помогла строителям создать эту твердыню, прозванную Северным Гибралтаром.

Дорога ныряет под арку, сделанную в одной из башен крепости. У башен интригующие названия: вот Близнецы, а там Три Колоса.

Стены крепости штурмует плющ, во двориках бастионов настоящая лесная чаща.

Северный Гибралтар и сегодня внушает почтение. Откуда же у малютки Люксембурга такие великанские доспехи? Он не добивался их. Гербы на фортах чужие: испанские, французские, австрийские, прусские. Эти надменные гербы завоевателей словно похваляются военной удачей, трофеями, пленными.

А что хотят поведать вон те руины на утесе, над самой Альзетой? Может быть, там мы получим ответы на многие мучившие нас вопросы?

Да, там мы немало узнали об истории города и страны — бурной и трагической, как у всех маленьких народов.

Племя Зигфрида и Мелузины

История говорит нам… Впрочем, нет, послушаем сначала легенду.

Отцом люксембуржцев был витязь Зигфрид, а матерью — русалка Мелузина. Сидела она однажды на скале над рекой Альзетой и занималась своим русалочьим делом — расчесывала волосы. Тут и попался ей на глаза могучий охотник Зигфрид. Понравился русалке охотник, и задумала она выйти за него замуж.

Позвала Мелузина на помощь тайные силы, и в одну ночь возник среди леса замок. Потом обернулась русалка красавицей девицей и вышла к своему суженому из ворот чертога.

И поселились они там вместе, народили детей. Во всем была Мелузина покорна мужу, но раз в неделю она на целый день уходила из замка неизвестно куда. Следить за собой запретила…

Долго крепился Зигфрид, но наконец не вытерпел, пошел за женой. Спустился к реке и вскрикнул, увидев Мелузину в облике русалки. Испугалась и она. Сбросила русалочье обличье, вскочила, побежала… Скала расступилась и поглотила Мелузину.

Мелузина не погибла, нет! Время от времени выходит она из скалы то в облике женщины, то в облике змеи с золотым ключом во рту. Кто поцелует красотку или отнимет ключ у змеи, тот получит все сокровища, какие есть в стране.

Такова легенда.

Речные нимфы, как известно, были в пантеоне древних римлян. Здесь, у кельтского племени тревиров, живших когда-то на территории современного Люксембурга, речные божества тоже, верно, пользовались почетом. А Зигфрид, могучий Зигфрид, сын кузнеца, рыцарь с волшебным мечом, — герой эпоса германцев.

Одно верно в старой легенде: происхождение люксембуржцев смешанное, кельтско-германское. Еще в те стародавние времена им выпал жребий жить на земле порубежной, на стыке территорий, заселенных разными народами. Жребий суровый…

Постепенно тревиры смешались с германцами, которые извечно ломились с востока. В 963 году на берег Альзеты явился немецкий рыцарь Зигфрид — тезка легендарного витязя. Тогда здесь была лесная глушь, лишь торчала голая скала с остатками римской сторожевой башни. Окрестные жители прозвали ее «Люцилинбур-хук», что по-древнегермански значит «Маленькая крепость».

От Люцилинбурхука и произошло местное название города и страны — Летцебург. Позднее, в канцеляриях королей, страну стали называть Люксембург. Люкс — это пышность, роскошь. Однако здесь ничто не соответствовало этому громкому наименованию.

У скалы, где немецкий рыцарь Зигфрид возвел свой замок, проходила торговая дорога из французского Реймса в немецкий Трир. Быть может, Зигфриду грезился тут новый город, богаче и могущественнее соседних?

В то время уже славился Брюгге — город ткачей. Льеж и Страсбург сбывали изделия своих оружейников, стеклодувов, чеканщиков, ваятелей.

А тревиры еще в римские времена были известны как искусные виноделы и мастера литья. Мозельские вина подавались на пирах Лукулла.

Для процветания страны требовался мир. А он бывал так редко в пограничной стране! Здесь, в глубине Европейского материка, грудь с грудью сошлись владыки Лотарингии, Брабанта, Бургундии и немецких графств за Мозелем. А за графами и герцогами стояли короли — германский и французский.

Во время бесконечных войн железные рудники зарастали, исчезали в лесной глуши.

В 1443 году Люксембург захватывает Филипп Бургундский. С тех пор завоеватели сменяются непрерывно.

«Если есть в мире клочок земли, который испытал всю ярость войны, то это Люксембург, который как-то в течение двух лет был завоеван дважды и нещадно разорялся как врагами, так и друзьями».

Так писал в XV веке гуманист Николай Мамеранус, здешний уроженец. Только вдали от родины мог он писать свои труды по философии и лингвистике.

Такова судьба многих люксембуржцев… На родине Мамерануса лютовала инквизиция. С XVI по XVIII век Люксембург был провинцией Испании.

В соседних Нидерландах против испанцев выступила армия храбрецов гезов. В XVI веке католическую империю потрясла мощная революция.

У Люксембурга не было таких сил. Пушки на фортах, находящиеся в руках завоевателей, держали город на прицеле. Знали свое дело и палачи, и иезуиты. Народ науськивали на «ведьм». Люксембург поразил Европу своеобразным рекордом: тридцать тысяч женщин было привлечено к суду по обвинению в колдовстве. Из них двадцать тысяч были осуждены и погибли на кострах.

Испанцев сменили австрийцы. Для первых Люксембург был восточным форпостом, для вторых — западным, угрожавшим Франции. Появляются новые форты, новые бойницы в старых стенах…

Австрийцы прогнали войска Наполеона. Разгромленные в России, они потянулись обратно. В город вступили пруссаки и небольшой отряд русских казаков. Одна лестница, ведущая в Нижний город, до сих пор зовется Казачьей. Говорят, донские казаки, не слезая с коней, одолели этот крутой спуск.

Для самодержцев, собравшихся в Вену в 1815 году решать судьбу Европы, Люксембург был той маленькой гирькой, какую бросают на чашу весов для полного равновесия. Но гирьку рвали из рук! Король Пруссии и король Голландии оба домогались Северного Гибралтара.

Решение вынесли двойственное, туманное, обнадежили обоих королей. В результате Люксембург получил двух хозяев. Управляли страной голландские чиновники, по голландским законам. А в крепости разместился прусский гарнизон.

И опять воцарилась над Альзетой тишина. Тишина тюрьмы… До сих пор революции обходили маленькую, подневольную страну, их огонь не находил здесь горючего. В церквах, в школах иезуиты учили покорности, блюли благочестие и шпионили. И все же пришло время, и чаша терпения переполнилась.

В 1830 году вместе с бельгийцами Люксембург переживает свою первую революцию.

Как и в Брюсселе, летят со стен голландские гербы. Довольно иноземного гнета! На улицах и площадях полымя красных флагов, братание с прусскими солдатами, которых тоже захватили волны революции, плещущие по всей Европе… Но судьба страны снова решается за рубежом. На этот раз в Лондоне. Великие державы признают отделение Люксембурга от Голландии, однако свободы ему не даруют: он объявлен частью Германии, одним из германских княжеств.

Возмущение народа растет. И в 1839 году снова вспыхивает революция. На этот раз она одерживает победу.

Крохотный народ, зернышко между жерновами истории, выжил, сохранил национальное единство, свой язык и гордо водрузил над столицей свой трехцветный красно-бело-синий флаг.

Однако крепость еще не принадлежит ему. Прусский гарнизон покидает ее лишь в 1867 году. Северный Гибралтар разоружается, в казематы закатывают бочки с мозельским вином.

Испытания как будто позади…

Они не забыты

В приглашении, которое мы получили накануне, значилось: Эш, кладбище Лаланж, девять часов.

Город Эш люксембуржцы тоже с гордостью именуют столицей. И по праву! Дело не только в том, что Эш с тридцатитысячным населением — второй по величине город в стране. Эш плавит сталь, над ним по ночам сверкают яркие молнии. Это столица, столица стали! Выходит, великое герцогство позволяет себе роскошь иметь две столицы: одну — административную, другую — индустриальную, пролетарскую.

В городе Эше нет ни старинного храма, ни средневекового замка. Ведь он вырос полвека назад из рабочего поселка. Но он гордится своей короткой историей. Здесь в 1902 году начала создаваться социал-демократическая партия Люксембурга. «Красный Эш» — первый забастовщик.

Эти сведения мы получили от наших друзей по дороге на кладбище Лаланж.

На кладбище, в конце аллеи, стоит обелиск из розовато-серых плит арденнского песчаника.

Артур Узельдингер, председатель Общества Люксембург — СССР, и грузинский поэт Реваз Маргиани, уроженец горной Сванетии, несут к подножию памятника большой венок с ярко-красными цветами. На нем надпись: «Советским гражданам, погибшим в Люксембурге»… Мы все застываем в молчании. Проходит несколько минут торжественной, хватающей за сердце тишины. Вот где мы встретили наших погибших.

Потом Узельдингер вручает нам список похороненных. Пятьдесят два имени в этом скорбном списке.

Могилы замученных были в разных местах страны. Кто-то заприметил их, чтобы потом, сразу после войны, соединить вместе на кладбище Лаланж… Кто? Люксембуржцы, друзья, участники Сопротивления. Они же собрали средства на постройку этого памятника.

Прекрасный памятник, один из лучших здесь… Кругом могилы люксембуржцев. Узельдингер, показывая их нам, коротко сообщает; «расстрелян», «обезглавлен», «умер в тюрьме».

Узельдингер невысок, крепок, лицо у него сосредоточенное. Годы войны он провел в подполье, менял документы, явки. Не раз ему приходилось выскальзывать прямо из когтей смерти. Жену его арестовали, подвергли пыткам. Она была тогда беременна. Дочка Фернандина родилась в тюремном госпитале.

От Узельдингера и его товарищей я узнал замечательную историю люксембургского Сопротивления.

Со времени окончания войны прошли долгие годы, многое вспоминается со странным чувством: да могло ли такое быть?!

Заявление гауляйтера Зимона было поистине беспримерным: люксембургской нации не существует. Домой, в Германский райх!

В послушании Зимон не сомневался. Флаги со свастикой развевались над половиной Европы. Маленький Люксембург не посмеет и пикнуть!

Для начала Зимон приказал стереть все надписи на летцебургеш, запретить французский язык; возбранялось даже надевать широкие «баскские» береты, популярные во Франции. Говорить на летцебургеш разрешалось, но слова латинского происхождения велено было заменять немецкими!

Оккупанты, а с ними и предатели уже праздновали воссоединение с империей Гитлера. Оставалось только инсценировать народное волеизъявление. Для этого каждому люксембуржцу вручили анкету.

И что же? Девяносто процентов, а местами девяносто пять процентов населения ответили, что их национальность не немецкая, а была и будет люксембуржской. Подданство люксембуржское, родной язык — летцебургеш. На окнах запестрело: «Мы у себя дома!», «Нацисты, убирайтесь вон!»

Фашистский террор в Люксембурге усилился. «Сопротивление в любой форме, — сказал гауляйтер, — будет караться смертной казнью».

В августе 1942 года оккупанты расклеили приказ: «Лицам двенадцати возрастов явиться на призывные пункты!»

И опять маленький, отважный Люксембург не замедлил ответить. Утром 1 сентября в Эше, на металлургическом заводе, зазвучала сирена. Откликнулись заводы столицы, всей страны. В течение суток забастовка сделалась всеобщей. Остановились машины, замерли поезда, опустели учреждения, классы в школах, аудитории в лицеях.

Гитлеровцы ввели чрезвычайное положение. Немецкие зондеркоманды врывались в квартиры рабочих. По улицам помчались автомобили с рупорами. Людей загоняли в цехи угрозами, побоями, под дулами винтовок…

Несмотря на это, некоторые предприятия не работали неделю и дольше.

Сотни патриотов были заперты в тюрьмы и лагеря. Многих фашисты расстреляли.

10 сентября гауляйтер докладывал Гитлеру, что порядок восстановлен. Однако райх получил чувствительный удар от люксембуржцев. В армию призвали не двенадцать возрастов, а семь. Новобранцы при первом же удобном случае срывали с себя ненавистную форму и убегали в лес к партизанам. Многие уходили за границу, примыкали к французским или бельгийским маки.

Сопротивление не угасало. В чаще Арденн сколачивались отряды, в них вливались беглецы из лагерей — люди разных национальностей. Среди них были и советские воины.

…Сейчас, когда я пишу эти строки, я как будто слышу неторопливую, сдержанную речь Артура Узельдингера, блестящего подпольщика, который в течение пяти лет сбивал с толку гестаповских ищеек. Разговор, начатый на кладбище Лаланж, мы продолжили на главной улице Эша в уютном помещении Общества Люксембург — СССР.

Теперь бывший подпольщик — депутат парламента. Речи Артура Узельдингера известны всей стране. Они проникнуты тревогой за будущее родины, заботой о том, чтобы ужасы войны никогда больше не повторились.

Нас угощают прозрачным, легким мозельским вином, мы — московскими конфетами. На стенах комнаты, в которой мы сидим, висят картины с пейзажами нашей страны — покрытые снегом берега Ангары, залитый солнцем сочинский пляж.

С нами друзья — радушные, искренние и любопытные. Это самое радостное из всех открытий, сделанных нами в Люксембурге.

Стальной малыш

— Мы маленькая страна.

Эту фразу здесь слышишь часто и диву даешься, сколько ей придают оттенков! Одни произносят ее смущенно и как бы прося снисхождения, другие — с сожалением, третьи — с иронией космополита и сноба, четвертые — бойко, с вызовом.

В городе Эше, в «столице рудного бассейна», эти слова произносят веско, с затаенной гордостью. Люксембуржцы вообще не любят громких фраз и хвастовства. Вам деловито дадут справку: наша маленькая страна производит стали на душу населения в семнадцать раз больше, чем Соединенные Штаты.

Крепок стальной малыш! Между тем Люксембург совсем недавно приобрел профессию металлурга.

Старая его специальность чисто аристократическая. Великое герцогство именовали страной роз. Розы графских имений носили имена своих хозяев, розы монастырей называли в честь апостолов и владык церкви.

Завоеватели привозили из Люксембурга садовников. Шедевры садоводства воспевал на своих полотнах художник Пьер Редутэ, родом люксембуржец, общепризнанный «Рафаэль цветов». Он оставил множество картин и гравюр. Это в сущности «портреты» цветов. Для романтика Редутэ цветок был существом одушевленным, со своим нравом, желаниями и привязанностями.

Люксембург и сегодня разводит розы, вывозит их за рубеж. Но среди лесных угодий и вельможных замков, парков и розариев теперь выросли домны.

Случилось это внезапно… Подземное сокровище, открытое еще тревирами, очень долго дожидалось своего часа. Руду извлекали для мелких домашних надобностей, железо шло на лопаты, вилы, плуги, на решетки барских усадеб.

За границей реками текла сталь, а здесь дело не ладилось: в руде слишком много было фосфора. Тогда еще никто не знал Сиднея Томаса, бедного лондонского клерка, пугавшего жильцов своими опытами. В своей мансарде он проводил исследования, от которых зависело будущее люксембургского рудного бассейна да и многих других.

Метод томасирования, появившийся в восьмидесятых годах, избавил железо от фосфора. Для Люксембурга это означало промышленную революцию.

Пришла она с запозданием, но как нельзя кстати. Крестьянам становилось тесно, малоземелье гнало людей за моря, в чужие страны. «Теперь наша молодежь, — воскликнул с облегчением один публицист, — отправится на заработки не в Америку, а в Эш».

Эта фраза, пожалуй, лучше всего объясняет то нежное, даже лирическое отношение к стали, какое наблюдаешь в Люксембурге. Да, благодаря ей тысячи людей смогли остаться на родине. Маленький Люксембург нашел наконец свое занятие в современном мире. Занятие уважаемое, а главное, прибыльное, так как сталь — самая постоянная любимица конъюнктуры в наш беспокойный век.

Недавно горняки обнаружили забытый рудник времен тревиров. Это было событием не только для археологов. Нет, новость облетела всю страну, почти все газеты писали об этом.

Наравне с древней готикой и руинами замков оберегаются старинные доменные печи, топившиеся древесным углем, орудия и штольни пионеров рудного дела.

Картину плавки или проката часто изображают художники, о стали сложены песни. В литературном альманахе поэтесса Генриетта Тейсен, влюбленная в свой край, говорит о первооткрывателях металла:

Сегодняшний пропитан хлеб их мужеством в те дни. Нет, недостоин Эша тот, кто стали не сродни!

Сталь — предмет национальной гордости люксембуржцев.

Другие отрасли промышленности развиты куда слабее, чем металлургия.

По производству стали на душу населения «малыш» держит мировой рекорд. Но интересны не только относительные цифры. Люксембург выплавляет стали намного больше, чем все три скандинавские страны, вместе взятые. А по выпуску чугуна он обогнал не только их, но также Италию и Австрию.

И однако, Люксембург не превратился в страну-город, как его соседка Бельгия. Сталь не смяла ни розы, ни виноградники. Завод здесь — лишь деталь пейзажа. От завода бегут рельсовые, шоссейные пути, а еще чаще — проселки и тропинки, ведущие в заросли, где щебечут птицы, поют ручьи.

Люксембург не знает заводов-гигантов. Его рудные богатства рассеяны в недрах. Почти по всей южной половине страны встречаются небольшие рудники, небольшие заводы.

О том, что Эш — столица рудного бассейна, трудно догадаться. Улицы его тихи, малолюдны. По вечерам в немногочисленных кафе пьют пиво, листают газеты. К сенсациям из Парижа и Голливуда, к похождениям красавиц экрана житель стальной метрополии равнодушен. Зато известия политические он изучает досконально и тут же негромко обсуждает их с товарищами.

За стенкой щелкают деревянные шары — там кегельбан, такой же как в любом городке, в любом селении.

Играют на выпивку: на деньги запрещено. Пьяных, впрочем, не видно. Вообще Эш отличается редкостной для города неиспорченностью. Его судебная хроника за полвека насчитывает всего восемь убийств да двадцать пять драк с нанесением увечий.

О стриптизе, об ансамблях твистеров — кумирах истерической толпы за океаном — здесь знают разве что понаслышке. Выборы мисс Люксембург не популярны. Довольствуются конкурсом более скромным: раз в год в Эше, в зале ресторана, баллотируется «мсье Рудный Бассейн». Рабочая многотиражка помещает фото лауреата. Тем дело и кончается, потому что в Эше некому снимать его для кино или для рекламы зубной пасты.

На перекрестках чинно, почти безмолвно встречаются пары, тихо гуляют по отмытому мылом тротуару при свете опрятных, домовито убранных витрин. От вьюги или дождя их укрывает кинотеатр, разумеется «Метрополь».

В Эш тянутся не только парни из окрестных селений. Он стал обетованным городом для многих бедняков иностранцев. Каждый четвертый житель Эша — итальянец. Одни приезжие только и думают, как бы накопить денег и махнуть обратно, другие — и таких большинство — прижились тут. Предел их мечтаний — поехать в Италию хотя бы на две недели во время отпуска, отогреться, поплавать в теплом море.

Увы, и это не так-то просто!..

Сыновья и пасынки

Фасады городских доходных домов Эша излучают благополучие. В их ряд втиснуты сохранившиеся от прежнего селения старые фермерские дома с широченной аркой ворот, с прищуренными оконцами, похожими на амбразуры. Эти ветераны усиливают ощущение добротности, простого, но постоянного уюта. Выделяются большие новые здания лицеев — мужского и женского. Из отчета муниципалитета видно, что среди молодежи, получающей там законченное среднее образование, до сорока процентов дети рабочих. Вероятно, и эта цифра — рекорд в Западной Европе.

В Эше есть театр, правда не имеющий постоянной труппы, музей Сопротивления фашистам, отличный стадион. Много детских площадок для игр и спорта. В обширном городском лесопарке устроен зверинец, отведены места для туристов с палатками.

Верно, не напрасно сверкают витрины туристских контор, готовых снарядить вас куда угодно, хоть на пляжи Бразилии.

Я как-то зашел в одну из таких контор. У плаката стояла молодая итальянка. Она даже поднялась на цыпочки, чтобы лучше разглядеть маршруты.

— Мадонна миа! — восклицает она. — Ах, синьор, это же моя Перуджа.

Бразилия ей, конечно, ни к чему. Только Перуджа! До чего же хочется побывать на родине! Клерк раскладывает перед девушкой расписания, прейскуранты.

— Санта Мария! Нет, это дорого!

Порывистая южанка не может сдержаться, она высказывается несколько громче, чем здесь принято. Лысый клерк, невозмутимый хранитель ключей от всех стран мира, смотрит на итальянку неодобрительно.

Она вздыхает, комкает платок…

Так случилось, что первый в Люксембурге разговор о житье-бытье завязался у меня с Франческой, уроженкой Перуджи.

— Вы понимаете, синьор, я тут уже третий год. О, я бы ни за что не променяла нашу Перуджу на этот холод. Брр! Но что мне оставалось делать? Заработки у нас плохие, а тут… Послушаешь — прямо-таки рай в Люксембурге! Ну, я устроилась в отеле горничной. Платят три тысячи франков в месяц, вот и весь рай…

Да, деньги небольшие. Понятно, Франческа снимает комнату из дешевых, но даже она поглощает четвертую часть зарплаты. На еду хватает, но много ли остается? Девушке же надо иметь вид! А за модой не угнаться: модные вещи ужасно дороги.

Я спросил Франческу, во сколько обошелся бы ей отпуск на родине.

— Ох, синьор, нечего и думать! Каждый год собираюсь, и никак не выходит… Мадонна миа! За одни билеты надо отдать все, что я получаю в месяц. А там кто меня будет кормить?

Вот они на плакате, купола Перуджи. Горько расставаться с мечтой. Рядом висит карта Европы, вся в голубых стрелках авиалиний. Я на глаз измеряю расстояния. Перуджа не так уж далеко. Гораздо ближе, чем от Москвы до Сочи.

Однако почему бы Франческе не подыскать другую работу? Ведь конъюнктура нынче неплохая, найдется место и на производстве.

— Что вы, синьор, никакого расчета! Мужчина и то не добьется хорошей зарплаты, если он приезжий. А женщина и вовсе! Моя подруга устроилась на завод, и велика ли радость? Ей платят почти вдвое меньше, чем мужчине, за ту же работу. У вас в России разве не так?

Она страшно удивилась, узнав, что у нас и женщины, и мужчины получают одинаковую зарплату. Франческа еще раз уголком глаза взглянула на Перуджу.

— О синьор, если бы я там, на родине, могла так устроиться, как здесь! Отель приличный, вы понимаете…

Мы вышли.

— Чао! — крикнула она мне, переходя улицу.

Как-то сложится судьба Франчески из Перуджи! Вербовщики рабочей силы, рекламы акционерных обществ в унисон твердят о равных и неограниченных возможностях для работающих в рудном бассейне. Но я убедился, что Франческа права.

Конечно, труд рабочих-умельцев, людей высшей квалификации оплачивается хорошо. Дети многих из них, окончив лицей, имеют возможность учиться дальше, получить высшее образование. Однако такое будущее для огромного большинства недостижимо! В стране нет высших учебных заведений, дипломы добываются за границей. Среди студентов люксембуржцев дети рабочих и крестьян составляют всего-навсего пять процентов.

Рабочий не из элиты, но квалифицированный получает до десяти тысяч франков. Три тысячи он отдает за квартиру из двух комнат, около трети отнимают налоги, франков сто пятьдесят идет на взносы в больничную кассу. Лечение у заводского врача, однако, не бесплатное, лекарства дороги. Словом, чтобы свести концы с концами да еще отложить на черный день, надо экономить каждый франк.

При всем том рабочие живут здесь получше, чем во Франции или в Бельгии. Да, заработки на рудниках, на сталелитейных заводах едва ли не самые высокие в Западной Европе. В чем же дело? Ведь маленький Люксембург не обладает колониями, прибыли от которых, как известно, позволяют хозяевам подкармливать рабочую аристократию. Но зато масса приезжих — итальянцев, испанцев, греков, людей, измучившихся в поисках работы, часто готова на любые условия.

Что может быть выгоднее для монополий! Вот удобная возможность разделить рабочий класс на своих и чужих, сделать кое-какие уступки и поблажки своим, а чужих прижать, задержать их на черной работе, не пускать дальше низших ступеней профессии! Оправданий этому находится сколько угодно: приезжие, мол, нерадивы, смотрят в лес…

Фасады в Эше опрятные, стены толстые. Не сразу угадаешь, что за ними есть и обездоленные, и недовольные, и парии стальной метрополии — полуголодные бедняки.

«Заботами благотворителей

в пятницу в 14 часов начинается

продажа мяса по дешевым ценам»…

Маленькое объявление не бросается в глаза. Оно словно прячется в тень, подальше от богатых витрин и от плакатов туристской конторы, приглашающих вас провести отпуск под южным солнцем.

В дальний путь

Не смейтесь, да, мы отправляемся в дальний путь по Люксембургу.

От Эша, расположенного на крайнем юге, рядом с Францией, мы поедем на восток, к Мозелю, а потом свернем на север. Сделав круг в полторы сотни километров, мы вернемся в столицу. На пути Эхтернах, Вианден, Клерво — города неведомые и манящие.

Но как назло туман. Сможем ли мы что-нибудь увидеть? Влезаем в автобус, ежась от холода и от огорчения. Стиснув зубы, мы посылаем туману все проклятия, призываем против него все добрые силы природы.

И стало по-нашему. На берегу Мозеля туман вдруг рассеялся и перед нами открылись пологие холмы, почти черные от голых, тронутых морозом виноградников. Скромная речка, серая под серым небом, вилась по долине, застенчиво разделяя два государства.

— Там Западная Германия, — сказал Лоран, показывая на противоположный берег, — Знаете, в Люксембурге ни в коем случае нельзя превышать скорость: вылетишь или к западным немцам, или к французам.

На той стороне реки, совсем рядом, тянутся фермерские дома-сундучки. У самой воды, в болотистой низине, громоздятся огромные выбеленные скотные дворы. Цепочка построек прерывается рощей или лоскутком поля. А вот красно- и сизокрышие здания сгрудились, облепили церковку, — это деревня.

Они похожи, оба берега — немецкий и люксембургский, и все-таки неодинаковы. Там лес посаженный, лежит аккуратным ковриком. Здесь же лес суровый, дикий.

И постройки здесь другие. Они как будто старше. Это дома-укрепления. Люди, коровы и лошади — все за стенами, наглухо замыкающими маленький четырехугольный двор. На улицу сторожко глядят оконца. Кое-где различаешь традиционный орнамент на воротах: Шляпки гвоздей, вбитые плотными рядами, составляют очертания солнца, разбросавшего лучи…

Солнце — древний символ страны виноделов! Говорят, кое-где сохранились еще старые давилки — жернова на круглой каменной чаше. Теперь туристы гурьбой толкают рычаг и дивятся: до чего же сильны были прежние виноделы! Домашнее приготовление вин уже в прошлом. Сейчас виноград свозят на заводы, принадлежащие или монастырю, или графу — владельцу соседнего замка, или крестьянской кооперации.

Деревня обычно небольшая, часто это один ряд домов, обращенных лицом к реке. В непременной харчевне тяжеленные дубовые скамьи, на столах миски с горохом — закуской к пиву.

На вершине холма, над крышами, статуя святого Доната, оберегающего дома и посевы от града и бурь.

Мозель отбегает вправо, рубежом теперь служит его приток Сюр — речонка и вовсе ничтожная, затянутая осокой. Слышно, как в Западной Германии гогочут гуси.

Виноградников стало меньше, все ближе кудрявым прибоем надвигаются на дорогу леса.

Обедаем мы в Эхтернахе в уютном сводчатом ресторане. Плечистые, рослые официанты, толстяк хозяин и его мило краснеющие дочки смотрят на нас с приветливым любопытством. Господа из Советского Союза? Оттуда клиентов еще не было. Жаль, сейчас ничего интересного нет! Надо приехать летом, на праздник.

— Какой праздник? — спросил я.

— Мсье! — хозяин поднял брови, — Вы разве не слышали? День святого Виллиброрда. Наша танцующая процессия.

Я смутился.

— Безумие! — подал голос наш Лоран.

Эта явная непочтительность, однако, никого не обидела. Дочки захихикали, а хозяин сказал с чувством:

— Вы бы видели, господа, сколько у меня тогда бывает клиентов!

Разумеется, мы стали расспрашивать.

Городок стар, базилика Виллиброрда с ее аркадой в романском стиле и круглыми, острыми башенками по карнизу стоит уже тысячу лет, а праздник святого Виллиброрда отмечают с еще более ранних времен. Вероятно, в прошлом это был какой-нибудь дохристианский магический обряд. Из памяти народной он уже исчез. А вот танцующая процессия живет до сих пор.

Если верить церковникам, святой Виллиброрд, англичанин, принес в Арденны истинную веру, разбил идолов и прогнал некую эпилептическую хворь. С тех пор верующие каждый год славят этот подвиг, двигаясь вприпрыжку в крестном ходе под музыку и пение.

Другое объяснение дает легенда. Один горожанин был несправедливо обвинен в убийстве. Перед казнью он попросил разрешения сыграть на скрипке. Последний раз… Только он коснулся струн, как судьи, публика, а затем и все обитатели Эхтернаха начали плясать. Никто не заметил, как скрипач ушел из города. Прошел день, другой, третий, а люди все плясали на улицах, на виноградниках и даже в церкви. Плясали, обливаясь потом, томимые голодом, жаждой. На счастье явился в Эхтернах святой Виллиброрд и молитвой снял чары, остановил мучительную пляску.

И поныне тысячи людей съезжаются к престольному празднику. Многие относятся к церемонии всерьез: есть поверье, что шествие в крестном ходе может избавить от любой болезни и самого участника процессии, и его родственников.

Через весь город шеренгами, держась за концы белых платков, двигается процессия одержимых. Три шажка вперед, два назад или пять шажков вперед и три назад. Впереди приплясывает самый старый житель города, за ним — священники, поющие гимн. Грохочет оркестр.

— Музыка со всех сторон бьет в уши, — говорит Лоран, испытавший это на себе, — Недаром говорят: где один люксембуржец, там розовый сад, где два, там сплетня, а три — это духовой оркестр. Ну вот и стараются. Знаете, ноги сами идут, и не хочешь, да пустишься в пляс…

Шествие длится несколько часов и завершается в церкви торжественным молебном. А затем народ кидается к ярмарочным лоткам, каруселям, в кегельбаны и, понятно, в пивные.

— Мсье, — сказал нам на прощание хозяин, — я вам очень советую приехать. Вы нигде в мире не увидите ничего подобного. У меня бывают клиенты из Англии, мсье. Даже из Канады, мсье. Даже из США.

Лицо его с жиденькими усиками было при этом исполнено благоговения.

И вот я уже в автобусе и смотрю в окно. Городок мирно дремлет, притулившись к гряде Арденн, одурманенный их хвойным ароматом. Он, кажется, и не подозревает о своей чуть ли не всемирной славе.

Мы трогаемся дальше. Дорога все чаще взлетает с холма на холм и постепенно набирает подъем.

Уже смеркалось, когда мы нырнули в Вианден. Да, именно нырнули. Скатившись с пригорка, мы очутились на извилистой улице-теснине. Пышно разузоренные фонари на железных бра, подслеповатые мезонины, подвальные таверны, выщербленный лепной герб на стене, дева Мария в нише, одетая в ситцы по-крестьянски…

Вон, вон из машины! Разве можно не пройтись по этому городку-музею! Улица сбегает к речке Ур, к мосту, а затем карабкается на холм, к руинам огромного замка графов Нассау. Но не это главное в Виандене.

Возле моста, на набережной, стоит небольшой, вросший в землю дом. Посетителям показывают комнаты, оклеенные старыми, выгоревшими обоями, конторку, чернильницу… Можно прочитать слова, произнесенные однажды здесь, на крыльце, растроганным седовласым человеком:

«Я хотел бы все ваши руки собрать в своей, крепко сжать своей рукой…»

Он сказал это собравшимся у его крыльца местным жителям. Среди них музыканты, члены ансамбля «Рабочая лира». Они пришли, чтобы сыграть серенаду в честь дорогого гостя — Виктора Гюго.

Гюго приезжал сюда несколько раз. Он очень любил Вианден. Ему нравилось просыпаться на широкой деревянной кровати, вдыхать полной грудью воздух у открытого окна над речкой в солнечных бликах, нравилось бродить по лесам и среди развалин графской твердыни.

Однажды на колокольне ударили в набат. Гюго выбежал одним из первых, схватил ведро и всю ночь вместе с другими гасил пожар.

Гюго видели на осенней ярмарке орехов, у каруселей, видели в таверне среди крестьян за стаканом «кветча» — здешней сливовицы.

Последний раз Гюго занимал комнату в доме у моста летом 1871 года.

Дом у моста — святыня в Виандене. О Гюго говорят так, как будто он все еще живет здесь. Неслышно течет холодная, сонная речка. И холмы, и щербатые остатки крепости, и дома на том берегу — все поглотили туман и темнота. Только редкие фонари едва теплятся в дрожащей дымке. На мосту памятник. В чертах Гюго, высеченных из камня, залегли резкие, беспокойные тени.

В люксембургской Швейцарии

Право, километры здесь другие!

Всего-навсего сотня их намоталась на спидометр — расстояние, по нашим масштабам пустяковое. А между тем позади уже больше десяти городов и несколько областей с разными наречиями. В одном селении мы слышали знакомое «гуден мойен», в другом — «мюрген».

От волнистых равнин юга страны, лишь кое-где зачерненных лесом, мы проехали по мозельской долине винограда на север, затем поднялись по ступеням хвойных Арденн. Сменялись ландшафты, климаты.

На юге, вокруг домен, на квадратный километр приходится до тысячи человек, а в лесных районах севера — тридцать — сорок человек.

Городок Клерво как будто сполз с крутой горы вместе с осыпью. Стряхнул с себя песок, гравий и, едва удержавшись на крутом берегу, впился в ложбины своими зигзагообразными, отчаянно раскиданными улицами. Они словно прячутся от надменного аббатства, громоздящегося на холме, того самого, которое вошло в историю католической церкви как оплот жесточайшего доктринерства и нетерпимости. Оно видно из всех домов городка. Кажется, даже пустые окна заброшенного замка взирают на обитель с немым подобострастием.

В тени, падающей от замка, у входа в мясную лавку висит кабанья туша — огромная, лохматая, черная; от нее так и веет лесной чащей.

Два мальчугана «расстреливают» кабана, упоенно щелкая жестяными пистолетами. Это маленькие ковбои. На них широкополые шляпы, пояса с бляхами и кобурами, — должно быть, подарок к рождеству.

Киносъемочный аппарат Каплера, конечно, уже действует. Поэтесса Юлия Друнина, как всегда, режиссер съемки. По ее указаниям ребята разыгрывают батальные сцены. Все довольны.

— Вы охотники? — спрашивают ковбои по-французски.

Охотники, видно, здесь в почете. Мальчики вежливо молчат, но чувствуется: мы безнадежно упали в их Глазах.

— А то мы бы вам показали, где барсук живет, — сказал один ковбой.

— Мы знаем, где олени есть, — похвастался его приятель.

— Где?

— Вон там, — и он показал на лес, нависший над городком, — Очень-очень близко.

Детский писатель Макс Бременер заговаривает с ребятами по-немецки. Они бойко отвечают.

— Может быть, они и по-грузински могут, — смеется поэт Нодар Гурешидзе.

А где же суматошная, тесная, окутанная заводским дымом Западная Европа? Наверно, за тридевять земель…

Нам еще предстоит дорога в глубь лесного края. Для этого мы поворачиваем от Клерво к югу.

Селения редки. Здесь настоящие просторы. Шоссе вьется по излучинам рек, потом начинается горный серпантин. Долины рек все глубже врезаются в горы. Мы проезжаем мимо скал, прозванных ныне алтарями дьявола. Здесь, на огромных камнях, приносились когда-то кровавые жертвы.

Камни грубо отесаны, в расположении их чувствуется некий загадочный для нас порядок. Может быть, это были храмы? И здесь возносили свои молитвы друиды — жрецы и предводители кельтов?

Но вот еще развалины храмов или остатки крепостей. Вдоль шоссе тянутся высокие, местами осыпавшиеся трещиноватые стены, иногда встречаются круглые башни с пучками деревьев наверху вместо купола. А вот причудливые карнизы в несколько этажей и огромные ворота в черную пустоту. Среди этих диковинных построек терялись узкие расщелины-переулки.

Похоже, это заколдованный, уснувший город в лесной глуши…

Но нет, строитель здесь — природа. Стены отшлифовала вода. И она же вместе с ветром пробила пещеры, ниши, ущелья.

Среди скал есть «Малахов курган», есть «Шипка». Стрелки у шоссе направляют путника в «Замок филинов» с его причудливыми, прорытыми водой коридорами или в ледовый грот, где в июле таится зима.

Вам покажут грот, где ясно видны круглые выемки в камне: здесь, по мнению историков, вырезали жернова для мельниц римских латифундий. Ведь землями тревиров владели крупные римские землевладельцы.

В другом месте можно различить богиню Диану, высеченную на камне, и полустершуюся латинскую надпись.

У многих стран есть свои Швейцарии. Есть она и у Люксембурга. Чем он хуже других! Люксембургская Швейцария, правда, миниатюрна — возвышенности здесь редко превышают четыреста метров. Но зато как многообразен рисунок долин, скал, каньонов! Сколько красок! Серые песчаники, светлые доломиты, известняки, черные сланцы! А летом еще и зелень лесов, в которых рядом с сосной растет кизил, недалеко от березы — грецкий орех.

Черты природы многих стран как будто сжаты здесь в одной горсти. И напрасно местные туристские фирмы взяли напрокат вывеску Швейцарии. У Люксембурга есть свое лицо, которого ему, право, нечего стыдиться.

В люксембургской Швейцарии бывает много туристов. Летом на зеленом склоне горы среди узловатых дубов они разбивают палатки, разжигают костры. Рыболовы спускаются по замшелым камням к речке ловить форелей. Любители тихого отдыха заполняют уютные, маленькие пансионы на десять — двенадцать комнат. Стоят эти «приюты» и «убежища» поодаль от шоссе, среди зарослей над горным потоком.

Спустился вечер и стал безжалостно набрасывать темные покрывала на деревья, на пансионы, на скальную феерию, словно сторож в музее.

Часа через два лес остался позади и перед нами в небе засиял зеленый крест. Мы вернулись в столицу, проделав по стране круг в сто пятьдесят километров. Но не простых, а уплотненных, чисто люксембургских. Вряд ли еще где-нибудь на земном шаре есть такие километры.

Что нового в столице?

На наш вопрос д’Артаньян — пусть уж останется это имя за портье нашего отеля — откликнулся довольно бурно.

— Ах, господа, как жаль, что вас не было в воскресенье! Да, да! Очень жаль, вы много потеряли. Какой был праздник! Приехало пять епископов! Я не преувеличиваю, господа!

Обо всем, что мы «потеряли» в воскресенье, было подробно изложено на двух полосах «Люксембургер Ворт», самой крупной газеты в стране. Мы прочли, что в соборе при огромном стечении народа состоялось освящение нового алтаря. Газета поместила фотографии пяти жизнерадостных епископов. Глядя на них, я вспомнил сельского кюре, который встретился нам вчера. Он хлопотал у придорожной статуи девы Марии: сметал мусор с подножия, выбрасывал из букетов, возложенных верующими, высохшие цветы.

— Э, я ведь безработный! — сказал он нам. — Некого крестить, ей-богу! Есть у фермера один сын, и больше не хочет. На что, говорит, мне еще? У меня конвейер на скотном дворе. А сына, думаете, я крестил? Ничего подобного, дети нынче в городе появляются на свет, в родильном доме. В городах их и крестят. А разве теперь слушают проповеди, как прежде? Как бы не так! У молодежи кино да танцы на уме.

Жаловался он весело. Наверно, дела у него все-таки идут неплохо. А у епископов и подавно…

Люксембург нередко именуют крепостью католичества. И не без основания. Еще в средние века церковь широко завладела здесь не только громадными земельными угодьями, но и душами людей. Национальная литература создавалась главным образом в монастырских кельях.

За пределами герцогства уже пели трубадуры, славили красоту природы, любовь, храбрость, а здесь капеллан Герман излагал стихами сказание о святой Иоланде.

Ты исполнишь ли, сестра, что я велю, Своевольства дольше я не потерплю, Окажи почтенье мне с моей женой, Веселись и пой и радуйся со мной!

Иоланда не хочет веселиться на свадьбе своего брата-рыцаря, ее ничто не радует в родовом замке, она решила стать монахиней. Поэма написана в XIII веке. В ней шесть тысяч строк. Это едва ли не самое грандиозное в мировой литературе восхваление католического благочестия.

Антиклерикальный задор французской революции в Люксембург не проник. Больше того, испуг перед вольнодумством тех времен не выветрился до сих пор. Странно читать в передовой статье большой газеты:

«Естественные законы жизни человечества искажены рационализмом XVIII столетия…»

Это из той же «Люксембургер Ворт» — органа правящей католической партии. Передовая рекомендует, проводя мирную политику, ограничиться «принципом христианского милосердия».

Разумеется, газета постоянно помнит и о сатане. Из другой статьи мы узнаем, что сатана требует —: о ужас! — отделения церкви от государства.

На третьей странице статья постоянного корреспондента при папском престоле. В ней сообщается о выходе в свет священных книжек-картинок, «рассчитанных на психику детского возраста». Тут же отчет о заседании совета многочисленных христианских профсоюзов, охвативших все отрасли труда.

На шестой странице мы узнаем, что ремесленники-металлисты столицы отметили свой цеховой праздник — день своего патрона святого Элигия.

После богослужения в честь патрона участники —< в основном владельцы мелких мастерских — направились из церкви в ресторан отеля «Альфа» на традиционный обед. За столом почетных гостей заняли места представители правительства, союза кустарей, Промыслового банка и прочие уважаемые люди.

Цеховых праздников в Люксембурге много.

Патрон охотников — святой Губерт. Его день — 3 ноября, и поэтому ноябрьская сессия парламента может состояться лишь в первый четверг после этого праздника. Обычай зародился в прошлом веке, когда, говорят, чуть ли не все члены парламента увлекались охотой…

Церковь поистине вездесуща. Она выступает и блюстительницей национальных традиций, часто очень красочных и популярных в народе.

Конечно, и в Люксембурге верующих становится меньше, но это пока не слишком огорчает духовных пастырей. Католическая церковь привыкла попросту подчинять. А средства подчинения у нее испытанные, разнообразные, и нет такой области жизни, в которую они бы не проникли.

Церковь действует через католические профсоюзы, католическое общество социальных проблем, вербующее интеллигенцию, пропагандистские группы Католического действия, католические скауты, — всего не перечислить…

Отцы иезуиты по-прежнему обучают молодежь в своем колледже Атенеуме, основанном в XVI веке при испанском короле Филиппе и герцоге Альбе.

Все школы страны находятся под надзором церкви. Получить место учителя возможно только по ее рекомендации. Классные дамы — монахини зорко следят за учащимися.

Горе крамольникам! Ведь даже «рационализм XVIII века» поныне предается здесь анафеме…

Лицом к лицу с прессой

Случилось так, что нам довелось встретиться с одним из сотрудников католической «Люксембургер Ворт».

По случаю нашего приезда была созвана пресс-конференция. Ведь событие небывалое. Группа советских писателей!

Я никогда не выступал на пресс-конференциях. По неопытности я подготовил длиннющую речь. На пути к загородному замку, где помещается советское посольство, я пытался ее даже вызубрить.

Однако, когда мы очутились в гостиной лицом к лицу с шестью любопытными и нетерпеливыми журналистами, мне показалось неуместным произносить перед ними мое громоздкое и скучное приветствие.

Я сказал лишь несколько фраз. Государства бывают и большие, и маленькие, народ же всюду велик. Об этом думаешь и здесь, в живописном Люксембурге, в стране замечательных тружеников и храбрых борцов Сопротивления фашизму.

Мне кажется, это понравилось.

Затем начался оживленный разговор. Сотрудник «Люксембургер Ворт», очень корректный и как будто немного растерявшийся среди стольких безбожников, осведомился, может ли гражданин Советского Союза издать свою книгу за собственный счет.

Я ответил, что у нас это не принято. Автору нет надобности тратить свои деньги: к его услугам многочисленные издательства. И еще до печати он может обнародовать свое творение устно, — скажем, на литературном вечере. И выслушать критику…

— У нас каждый может сам издаваться, — заметил журналист, — Не кажется ли вам, что это более демократично?

— И деньги есть у каждого?

— К сожалению, нет, — и мой собеседник скорбно вздохнул. — Но вот одному моему знакомому удалось добыть средства, и он выпустил книгу стихов. Правда, кончилось печально. Он страшно прогорел. Никто не покупает…

Я признался, что не испытываю тяги к такой «свободе личности». Рупор католицизма пожал плечами.

— Риск неизбежен, — произнес он смиренно, тоном фаталиста.

Едва успевала отвечать на расспросы Юлия Друнина. Участница войны, фронтовая санитарка, ставшая видной поэтессой, она была «звездой» вечера. Особенно заинтересовался ею корреспондент бойкой, броско иллюстрированной газеты «Репюбликэн Лоррэн». Эта газета выходит за рубежом — во Французской Лотарингии — в двух изданиях: местном и для Люксембурга.

Очень много хотелось узнать от нас представителю коммунистической «Цайтунг вум летцебургер воллек».

Один вопрос журналистов нас даже немного удивил: как в Советской стране разводятся?

А проблема нешуточная. В Люксембурге развод хотя и разрешен законом, но требует такой долгой процедуры, а главное, так затруднен противодействием церковников и ханжей, что «свобода личности» и тут лишь на словах.

Но вот настала и наша очередь задавать вопросы. Первыми накинулись с расспросами грузинские товарищи и Ааду Хинт. Как развивается национальная культура Люксембурга? Что нового в литературе, в искусстве?

Возникло замешательство.

— Мы маленькая страна, — услышали мы.

Ааду Хинт пришел в недоумение. Эстония тоже невелика, и тем не менее… Тотчас сравнили тиражи. В Эстонии тираж в сорок тысяч уже никого не удивляет. Это выходит один экземпляр на двадцать два человека. А в Люксембурге? Ничего похожего: одна книга приходится на тысячу, на восемьсот человек.

Впрочем, издательства тут слабые, талантливые люди печатаются большей частью за границей, многие из них покидают родину.

Стали называть имена известных люксембуржцев. Некоторые мне были уже знакомы.

Художник Йозеф Куттер полжизни провел за границей. Картины его разбросаны по галереям многих стран. Я видел в Антверпене одного из его клоунов. Человек в цирковом наряде лихо растягивает меха аккордеона, а лицо его закрыто мертвенно-белой маской. Но и не видя лица, угадываешь: человеку невесело. Тощая, угловатая фигура как бы изглодана, изломана душевным томлением. Куттер оставил после себя серию клоунов — пятнадцать полотен, и на каждом белеет маска. Его биографы пишут, что картины автобиографичны, что бедный, бродячий клоун — это сам художник. Он угождает толпе за кусок хлеба. Свои подлинные чувства и мысли он скрывает — публике это не нужно, да она и не поймет…

Очень многие художники, писатели, артисты, не говоря уже о людях науки и техники, потеряли всякую связь с родиной. Другие страны усыновили их, одарили славой. Лишь справочники напоминают по обязанности: «родился в Люксембурге». Национальная культура разрушается и, чем дальше, тем сильнее. Да что Люксембург, если даже соседняя Бельгия затоплена книжной, зрелищной и кинопродукцией крупных держав и почти лишилась своей кинематографии! Хорошо еще, что у Люксембурга есть свое мощное радиовещание. Его музыкальные программы очень популярны в Европе. В Люксембурге есть хороший симфонический оркестр, струнный квартет, с успехом гастролирующий сейчас в Париже. Вот, пожалуй, и все.

— Да, национальная культура в упадке, — говорит один из журналистов. — Однако надо ли сожалеть об этом?

— Но ведь ваша нация живет и хочет жить, — откликается Ааду Хинт.

Журналист разводит руками.

— Мы очень, очень маленькие…

Пресс-конференция принимает характер несколько необычный. Завязывается дискуссия. Мы вспоминаем Сулеймана Стальского, Расула Гамзатова. Они пишут на языках очень малых народов, но голоса этих поэтов слышны очень далеко. Приводим в пример наши автономные республики, которые как раз в последние десятилетия бурно развили свою культуру.

Значит, наше время вовсе не обрекает на гибель культуру маленькой, пусть даже очень маленькой страны…

Загадочный обелиск

Из всех миниатюрных, уютных площадей столицы мне больше всего нравится пляс д’Арм — Оружейная. Она вся на холме. С улицы, расположенной внизу, туда поднимаешься по старинной лестнице, парадно украшенной каменными вазами. Как мосты слишком велики для города, так и лестница кажется чересчур большой для площади, на которой, однако, уместились и сквер, и беседка для оркестра, и площадка для гуляющих.

В теплые летние вечера вокруг музыкантов прохаживается чуть ли не весь Люксембург.

В уголке площади не сразу заметишь невысокий, скромный обелиск с знакомой надписью: «Мы хотим остаться такими, какие мы есть». На постаменте выбиты чьи-то два лица, имен их я не обнаружил. Кто же они?

Авось прохожий поможет мне. Добродушный, пахнущий духами господин с бархатными черными усиками охотно остановился, чтобы потолковать с иностранцем.

Что это за памятник? Позвольте, позвольте, мсье… Видите, наш девиз! Забавно, не правда ли? Попробуйте-ка остаться таким же, когда все в жизни меняется. А? Женщина, которая вам нравится, завтра уже не та… Ох, не та… Не правда ли, а? Ах, да, вы насчет обелиска! Очевидно, поставили в честь независимости или чего-нибудь в этом роде…

Он зашагал дальше, а я обратился к даме в пенсне.

— Право, не могу вам сказать, — сказала она, смерив меня внимательным взглядом.

Не мог ничего объяснить и подросток-старшеклассник в нейлоновой курточке, с непокрытой, коротко остриженной головой, Я остановил еще нескольких человек — и тот же плачевный результат. Выручил меня только седьмой прохожий — благообразный старец в длинном пальто, высокий, большелобый, с добрыми покорными голубыми глазами.

— Это памятник нашим классикам — Диксу и Ленцу. Дикс и Ленц, — повторил он отчетливее, — разрешите, я покажу вам, как пишется.

Он нежно взял у меня блокнот. Его явно обрадовала возможность сообщить приезжему эти имена.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной на столе лежит стопка книг, присланных люксембургскими друзьями. Эти книги рассказали мне о поре, которую можно назвать золотым веком в истории культуры страны, — середине и второй половине XIX века. Только что обретена независимость, бурно развивается национальное самосознание. Отпрыск зачахнувшего дворянского рода Эдмонд де Лафонтен — псевдоним Дикс — восхитил сограждан своими стихами о родной природе, о сельском быте. Дикс собирал пословицы, легенды. Его пьеса «Долговая квитанция» дала старт национальному театру. Артисты впервые обратились к зрителям на их родном языке.

Долговая квитанция — орудие шантажа в руках бесчестного богача. Напрасно доверилась ему бедная вдова: долг заплатила, а расписку взять постеснялась. Теперь богач требует красавицу — дочку вдовы. Он грозит разорить их вконец, если ему откажут. А девушка любит простого трубочиста…

Популярность завоевали и сборники стихов и песен Мишеля Ленца. Ему, скромному сыну булочника из переулка Трех Королей на окраине столицы, принадлежит честь создания люксембургского национального гимна «Онс Хемехт» — то есть «Наша родина». Многие песни Ленца звучат и поныне.

Дикс и Ленц — организаторы первых в стране литературных журналов. Оба вошли в историю как основоположники национальной литературы в независимом Люксембурге.

Золотая пора выдвинула множество одаренных людей. В сущности диалект заслужил тогда звание языка.

В 1872 году появился «Де Ренерт» — поэма техника-строителя Мишеля Роданжа. Со времени «Сказания о Иоланде» еще ни разу не выходило такого крупного поэтического творения люксембуржца.

«Ренерт» значит «лиса». В поэме действует Рейнеке Фукс, герой германского фольклора, не раз оживавший и под пером литераторов. Гениальнейшее воплощение хитрого, ловкого Рейнеке дал Гёте. Именно его поэма и повлияла больше всего на Роданжа. Однако Роданж удержался от простого пересказа. Его Ренерт, владыка Лев, волк Изегрим и другие участники символического действа стали жителями Арденн, люксембуржцами. Роданж по-своему изобразил их характеры, дополнил традиционный сюжет эпизодами, которые прямо перекликались с местной злобой дня.

Лира Роданжа гражданственна. В облике лесных животных грызутся между собой политические дельцы Люксембурга, поощряемые Германией, Францией или Бельгией.

Но расцвет национальной культуры длился недолго. Теперь книга на летцебургеш появляется очень редко. На летцебургеш можно встретить лишь статью в газете да рассказ или стихотворение в каком-нибудь журнале или альманахе.

Один знакомый, которому я поведал свои злоключения у обелиска Диксу и Ленцу, сказал:

— Ничего удивительного! Скоро вообще вся литература на нашем родном языке станет таким памятником, загадочным не только для приезжих, но и для нас…

В нашем столетии окрепла литература на государственных языках — немецком и французском. Немецкий понятнее народу, его лучше усваивают в школе. На нем печатают почти все газеты и большинство книг.

Однако люксембуржцам с давних пор больше по сердцу Франция, и интеллигенция тянется к культуре французской. Тут не мудрено растеряться.

В декларации Общества литераторов, пишущих по-французски, говорится, что употребление этого языка способно даже «оградить от исчезновения наши национальные особенности». Казалось бы, уж такой цели скорее отвечает летцебургеш. Но нет, он нынче не в чести. Раскрываю альманах общества. Он рассказывает о Лафонтене, о пребывании в Люксембурге Расина и Наполеона и меньше всего о самом Люксембурге и его особенностях.

Самым выдающимся люксембургским романистом считают Эрпельдинга. Выходец из деревни, он мечтал написать Книгу о родной земле, Книгу с большой буквы, о самом прекрасном, о самом дорогом. Лучший его роман — «Бернд Бихель» — вышел в 1917 году на немецком языке. Содержание книги трагическое; впечатление усиливается еще от того, что суровый быт людей дан на фоне подчеркнуто красивого ландшафта.

Церковь и земля — вот весь мир героя романа Берн» да Бихеля. Чтобы не дробить земельный надел Бихелей, он женит сына на дочери своего брата. Но семья вырождается без свежей крови, дети-близнецы родились слепыми. Старый Бернд начал пить, хозяйство рушится и наконец идет с молотка. В этот день Бернд как будто трезвеет, он даже пытается, собрав все свои деньги, купить землю, вернуть ее. Но денег не хватило. Бернд кончает с собой.

В отличие от Эрпельдинга Йозеф Функ — писатель-горожанин. Своего героя он увидел на окраине столицы. Это бедный мусорщик Штеллер. Штеллер заболевает туберкулезом и попадает в больницу. Врач Эммель пытается вылечить не только тело, но и озлобленную душу больного. Но напрасно! Штеллер убегает из больницы. Он умирает дома, на убогой постели, сожженный болезнью и яростью своего протеста.

«Судьба маленького человека» — так назван этот роман, завершенный незадолго до второй мировой войны.

После войны вышел сборник Функа «Бастилия». В своих рассказах писатель защищает человека от тирании в разных ее проявлениях, от ханжества. Мета, героиня рассказа «Недостойная», кончает с собой, потому что ее затравила клевета и даже ее любимый отвернулся от нее. Здесь бастилия ханжества. В рассказе «Грех Хильды Мюллер» описывается немецкий городок, отравленный ядом расизма, который губит все лучшее в человеке, делает его лжецом, хищником, убийцей.

После войны часто стали появляться книги об оккупации и борьбе против гитлеризма. В журнале «Раппель» — ежемесячнике Лиги заключенных и ссыльных антифашистов — недавно напечатан роман Эмиля Хеммена «Выбор». В нем рассказывается о всенародном Сопротивлении. Роман автобиографичен: Хеммен сам был в числе тех юношей, которые отказались служить в армии Гитлера и ушли в партизаны.

Под стать ли литература Люксембурга своему читателю, поспевает ли она за ним? Правда, страна развивалась с запозданием и ее миновали многие большие социальные потрясения.

И все-таки…

Уже почти полвека прошло со времени выхода «Бернда Бихеля» Эрпельдинга, а тема родной земли почти не имела продолжателей. Крестьянин фигурировал в сказках, в идиллиях, в юморесках, а социальный роман из быта деревни угас, едва обозначившись. Рабочий, если судить по книгам, и вовсе не существует как большая и растущая сила в стране. Подлинный Люксембург, плавящий сталь, рубящий лес, Люксембург — садовод и винодел, Люксембург, обеспокоенный проблемами защиты мира и суверенитета, предстает на печатных страницах смутно или отрывочно, как на осколках зеркала.

Впечатление кабинетности литературы, ее слабой связи с народом усиливается подчас «малокровным», выученным языком.

Недаром Аугуст Лиш, писавший и по-немецки, и по-французски, всегда переходил на родной летцебургеш, когда брался за сатирические стихотворения. Как остроумны его шаржи на тщеславных мещан, чиновников, заменяющих дело праздной болтовней, политических фразеров!

И ведь многие писатели, обращаясь к темам из народного быта, пользуются летцебургеш — родной речью народа.

Конечно, нельзя отгораживать культуру маленького Люксембурга от высокой культуры соседей. Но я не уверен, что летцебургеш непременно должен быть уже сейчас филологическим памятником, «загадочным обелиском».

Шаг во второе тысячелетие

Не так давно, весной 1963 года, Люксембург отпраздновал свое первое тысячелетие, И стало быть, шагнул во второе…

Эмблемы страны, зажженные по случаю торжества, сверкают в столице и поныне. С моста хорошо видны зеленые очертания змеи — Мелузины, — свернувшейся на утесе над Альзетой, и светящийся золотой ключ, который, как известно, открывает счастливцу все богатства страны.

К юбилею Жоржем Эразмом была написана комедия «Мелузина». Действие протекает в наши дни. Мелузина вышла из своей скалы в облике яркой, модно одетой блондинки. За ней ухаживают три туриста, три молодых лоботряса: француз Жако, итальянец Пеппино и американец Боб. Автор никого не щадит, и меньше всего Боба. Боб соблазняет Мелузину жизнью за океаном, в Калифорнии: «Мы станем анонимно выписывать новинки спирто-водочной фирмы и открыто примкнем к религиозному движению».

Пустоголовые ухажеры надоедают Мелузине, она гонит прочь всех трех и возвращается к своему верному, любящему Зигфриду.

Все события остроумно комментирует Сатана, занятый похищением душ. Нет, он не требует отделения церкви от государства. Он отнюдь не «красный». Напротив, под занавес он восклицает:

«Да здравствует общий рынок! Да здравствует Европа! Да здравствует прогресс!.. Вперед, за мной, вся дьявольская сила!»

Языком буффонады говорит истина. Страна Мелузины вряд ли когда-нибудь выслушивала столько комплиментов, столько любовных признаний, как теперь. Кругом подхвачены пущенные кем-то слова: «Если бы Люксембурга не было, его пришлось бы выдумать». Действительно, где найдешь лучшее место для европейского Совета угля и стали, как не в маленьком, никому не опасном Люксембурге!

Что касается самой стали, то ключ Мелузины — вот он, над долиной, отовсюду видный и всем доступный. В юбилейных речах указывалось не раз: уж теперь-то, ко второму тысячелетию, богатства страны во власти народа.

Но почему же не все, далеко не все радуются? Нотки недовольства звучали и в дни юбилея, омрачая запланированное ликование. А недавно новая неприятность! Левые партии получили много голосов на коммунальных выборах.

Значит, недовольных становится все больше. Их не утешает даже хорошая конъюнктура на рынке стали. Конъюнктура не вечна, повороты ее неисповедимы.

Беспокоит люксембуржцев и рынок на площади, перед ратушей, где торгуют съестным. Цены на мясо, на масло, на овощи растут. Женщины передают друг другу будоражащие слухи: скоро и купить будет нечего, крестьяне бастуют.

Правительство в тревоге… Газеты полны сообщений о переговорах с делегациями крестьян. Деревня требует повышения закупочных цен, снижения пошлин на продукты, вывозимые за границу. Люксембург всегда продавал соседям ветчину, сало, вино, саженцы цветов, и продавал с выгодой.

Хозяйствуют фермеры лучше, чем прежде. Усиленно пропагандируется «фамилиенбетриб» — выполнение всех работ силами семьи, без найма батраков. Дорого они обходятся, да и найти умелых людей не так легко! Фермер старается не отделять женатых сыновей, не дробить свою землю. Участки выросли, много средств вложено в механизацию. Фермы сделались по существу заводами сельскохозяйственной продукции. Машины приобретены в рассрочку, крестьяне задолжали банкам. Все надежды на удачный сбыт… И вдруг нагрянула беда: конъюнктура изменила деревне.

Главари «Общего рынка» заявили прямо: в странах западной части Европы восемь миллионов крестьян лишние. Не один Люксембург страдает от падения цен, от сужения сбыта, плохо приходится и Голландии, и Бельгии.

Может быть, правительство поможет крестьянам? Надежда слабая: бюджет слишком отягощен новыми статьями расходов, например на армию. «Люксембургер Ворт» взахлеб описывает смотр люксембургского артиллерийского батальона, учиненный американским командованием. Ведь батальон этот — часть пятого корпуса войск США, расположенного в Европе. «Церемония была четкой, как хорошо отрепетированный балет», — восторгается газета.

Однако этот «балет» обходится недешево. Левая печать с горечью напоминает: в угоду НАТО Люксембург утратил свой традиционный нейтралитет. Под флагом «защиты от коммунизма» введена воинская повинность.

Сейчас в крепости над Альзетой нет чужеземных солдат, но народ понимает: есть оккупанты и без оружия. Задолго до того как загремели залпы второй мировой войны, люксембургская сталь была подчинена трестам Германии. Ныне среди чужих рук, протянувшихся к ней, есть и западногерманские…

Ключ Мелузины сияет над Альзетой, но он обольщает только наивных. Скрывать правду нынче трудно. Народ видит, что АРБЕД породнился с монополиями ФРГ, Бельгии, Франции, которые дают Люксембургу уголь, видит и главных управителей европейской стали — за океаном.

Обо всем этом прекрасно рассказал Жан Килль в своей книге «Тысячелетний Люксембург. Откуда и куда?». Килль — коммунист. Он подготовил к юбилею страны солидную, строго научную книгу об истории своей родины. Сам факт выхода такой книги, написанной коммунистом, весьма знаменателен.

Куда же идет Люксембург? История жестока к маленьким народам. Есть ли у него будущее? «Да, есть, — отвечает талантливый историк-коммунист, — но для этого люксембуржцам самим надо распоряжаться своей судьбой». Жан Килль ратует за сплочение всех прогрессивных сил, он призывает к проведению миролюбивой, подлинно национальной политики.

* * *

Мы покидаем Люксембург. Наш автобус снова стоит на границе. Велено подождать.

— Спросят, не везем ли вино, — говорит водитель Лоран. — Был такой случай. Остановили машину, осмотрели ее и обнаружили десятка два канистр. Поднял пограничник одну — тяжелая. Что там? Хозяин машины объясняет: был в Эхтернахе, молился чудотворцу Виллиброрду и набрал там святой воды. Стражник открыл канистру, понюхал. «Э, да у вас вино!» «Вино? — удивился тот. — Не может быть!» Потом понюхал сам и упал на колени. «О благодать! Преподобный Виллиброрд сотворил чудо!»

То был последний анекдот, рассказанный Лораном на люксембургской земле.

Мы еще смеялись, когда в автобус вошел пограничник бельгиец. Наши смеющиеся физиономии не внушили ему никакого подозрения. Он лишь бегло оглядел вещи.

Автобус трогается. Каплер нажимает спусковой крючок своего киносъемочного аппарата.

Лоран, кажется, рассказывал что-то еще, не знаю. Мы все притихли, внезапно ощутив боль разлуки с Люксембургом, маленьким Люксембургом, страной большой поэзии, больших и мужественных сердец.

Но мое путешествие на этом не кончилось. Впереди еще самая трудная часть дороги. Ее нет ни на одной карте, и писатель должен проложить ее сам, если он хочет завершить свою поездку книгой.

INFO

Дружинин, Владимир Николаевич

БЕЗ ПЕРЕВОДЧИКА. М., «Мысль», 1965.

269 о. с илл. и схем. (Путешествия. Приключения. Фантастика.)

91 (И) 4

Редактор В. Д. Ромашова

Младший редактор В. А. Мартынова

Художественный редактор С. С. Верховский

Технический редактор В. Н. Корнилова

Корректоры О. П. Мельникова,

В. М. Кузнецова

Сдано в набор 29 июля 1965 г. Подписано в печать 27 октября 1965 г. Формат бумаги 84х1081/32. Бум. л. 4,25. Печ. л. 13,94. Уч. изд. л. 13,852. Тираж 66 000 эк э.

А12218. Цена 55 коп. Закая № 2881

Св. темплан обществ. полит, лит-ры 1965 г. — № 850

Издательство «Мысль»

Москва, В-71, Ленинский проспект, 15

Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова

Главнолиграфпрома Государственного комитета

Совета Министров СССР по печати.

Москва, Ж-54, Валовая, 28

В 1966 г.

ИЗДАТЕЛЬСТВО «МЫСЛЬ»

ВЫПУСКАЕТ СЛЕДУЮЩИЕ КНИГИ:

Арсеньев В. Сквозь тайгу. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 24 коп.

Вайдья Ш. Острова, залитые солнцем. Перевод с английского. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 50 коп.

Забелин И. Встречи, которых не было. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 65 коп.

Итс Р. Стрелы немой скалы. Серия «Путешествия, Приключения. Фантастика». 21 коп.

Каратов С. Охотница Уюк. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 30 коп.

Карпович Т. Властелин гор. Перевод с польского. Серия «Рассказы о природе». 80 коп.

Кент Р. Путешествие к югу от Магелланова пролива. Перевод с английского. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 90 коп.

Крайслер Л. Тропами Карибу. Перевод с английского. Серия «Рассказы о природе». 1 руб.

Мелвилл Г. Тайпи. Перевод с английского. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 80 коп.

Мурзаев Э. Путешествие в жаркую зиму. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 28 коп.

Пфеффер П. На островах дракона. Перевод с французского. Серия «Рассказы о природе». 85 коп.

Адамсон Д. Рожденная свободой. Перевод с английского. Серия «Рассказы о природе». 1 р. 40 к.

Аттенборе Д. Люди рая. Перевод с английского.

Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 40 кон.

Бич Й. За чадрой Аравии. Перевод с датского. Серия «Путешествия. Приключения. Фантастика». 60 коп.