Э. Т. А. Гофман (1776–1822) — последний немецкий романтик и первый реалист, человек, которому суждено было соединить мир обыденного с магией необычного.
В море домыслов и мистификаций, которыми окружено имя Гофмана, автор книги пытается (и вполне успешно) выплыть на волне объективности, опираясь на дневники писателя, переписку и воспоминания о нем; по ходу повествования перед читателем разворачивается поэтическая вселенная Гофмана, мир причудливых и странных существ, зеркал, крадущих отражение, и двойников, умножаемых до бесконечности.
Бесплодная пустошь
Немногие из европейских авторов могли бы сравниться в известности с Э. Т. А. Гофманом, но еще меньше тех, кто был бы так же не понят, как он. Значительная доля его славы основывается на недоразумении; его имя окружено столь же нелепыми и банальными домыслами, как имена Вийона, Шопена или Модильяни. Художники нередко становятся жертвами нечистоплотных дельцов, которые перекраивают их на свой лад и сбывают, как товар, обывателям, падким на дешевизну, — тем, кто любит, напялив на себя личину фальшивой добродетели, восторгаться действительными или мнимыми пороками великих людей, втайне лелея мечту предаться тем же порокам. Ибо ничто так не привлекает посредственность, как сенсация.
Случается и так, что сам художник из детского озорства, из чистого сарказма или просто из болезненного любопытства (ведь так интересно проверить, насколько далеко может зайти человеческая глупость!) начинает эпатировать обывателя. Мистификации, затеянные самим Гофманом, в конечном счете привели к оперетке Оффенбаха и известной «техниколоровской» киноподелке. Дело приняло такие масштабы, о которых писатель не мог и помыслить. Игра в абсурд привела к нежелательным последствиям, бумерангом ударила по его творчеству и окружила его гений «наслоениями», выставляющими его в абсолютно искаженном свете. Но еще хуже то, что люди, прекрасно отдающие себе отчет в литературной ценности его творчества, зачастую с большим трудом преодолевают бессознательное предубеждение, ибо — пусть невольно, пусть на короткое время, — но поддаются влиянию того наносного, что, хотя и легко распознается как легкомысленный каприз художника, успевает отравить удовольствие даже от безупречного в большинстве отношений творения. Возможно, это также одна из причин того, что многие немецкие знатоки литературы видят в Э. Т. А. Гофмане лишь второсортного автора, тогда как в действительности он был ослепительным новатором.
Для адекватного понимания Гофмана необходимо прочесть его целиком, относясь к неудачам с таким же интересом, как и к перлам, и не слишком доверяя сборникам избранных произведений, в большинстве своем ориентированным на то, чтобы потрафить вкусу публики и упрочить или освежить легенду.
Человек, которому суждено было стать певцом необычного, родился в Кенигсберге, земля Бернштайн. Его семья вела свое происхождение от старинного польского шляхетского рода Багиньских и, прежде чем стать немецкой ветвью Гофманов, приняла венгерское подданство. Некоторые биографы даже утверждают, что в жилах Гофмана текла толика цыганской крови, — гипотеза сколь соблазнительная, столь и произвольная, не подкрепленная ни одним из имеющихся у нас на сегодня документальных свидетельств. В семье преобладали юристы: так, в частности, отец Гофмана состоял адвокатом при кенигсбергском суде. Он женился на своей двоюродной сестре Луизе Альбертине Дерфер, родившей ему троих детей, из которых первый умер во младенчестве. Когда 24 января 1776 года на свет появился последний, третий, ребенок, его назвали Эрнстом Теодором Вильгельмом. Много позднее писатель, будучи восторженным почитателем Моцарта, сменил последнее из этих имен на «Амадей» — в честь своего кумира.
У ребенка была тяжелая наследственность. Его отец был весьма одаренным, оригинальным, импульсивным, своенравным человеком и — горьким пьяницей. Мать страдала регулярными приступами истерии и испытывала фанатичную страсть к порядку и неодолимый страх перед мнением окружающих. Ее непрекращающиеся иеремиады довели терпение адвоката до предела — и он воспользовался предложением работы в суде Инстербурга, чтобы раз и навсегда порвать с непрестанно хнычущей супругой с ее раздражающей опрятностью и вечно красными от слез глазами. Он добился развода, и суд вверил его попечению старшего сына Карла, тогда как матери достался маленький Эрнст. В то время последнему было четыре года, и с тех пор братья не общались друг с другом. В единственном дошедшем до нас письме к брату от 10 июля 1817 года Эрнст упоминает играющего на виоле да гамба отца и покрытый красным лаком рояль. Возможно, это самое раннее воспоминание в его жизни.
После развода Луиза переехала к своей матери. Вероятно, распад брака послужил ей поводом для новых жалоб. Маленькому Эрнсту поневоле приходилось играть перед ней роль публики, и воспоминания об этих днях предположительно легли в основу сцены встречи Кота Мурра с его кошачьей родительницей, в плаксивом, театральном и пронзительном тоне которой озвучены все клише материнской преданности и самопожертвования.
Нетрудно предположить, сколь своеобразным было детство Э. Т. А. Гофмана, проведенное им в просторном сером доме на Постштрассе, сад которого примыкал к пансиону для девиц. Представим себе уютную квартиру в старой Пруссии конца XVIII века, с расписными изразцовыми печами, чембало и арфой в пестрых ситцевых футлярах, тяжелым тиканьем инкрустированных часов, скромными плетеными стульями и выкрашенным серой краской полом. Холодная чистота и довлеющая надо всем скука. Скука, но не спокойствие, ибо дом то и дело оглашают вопли безумной, до смерти пугая бабушку, неизменно вызывая у Луизы слезы и оставляя неизгладимые следы, сочетающие в себе трепет страха с дрожью сладострастия, в душе болезненного мальчика с пугающе большими глазами. Эта безумная, под чьи крики проходит детство писателя, живет в квартире на верхнем этаже вместе со своим сыном Цахариасом Вернером, которого она, впрочем, держит за сына божьего и воспитывает в соответствии с этим убеждением. Цахариас был шестью годами старше Эрнста, и в детские годы они не поддерживали никаких отношений друг с другом.
Позднее их пути пересеклись в Варшаве, но писатель Цахариас Вернер — сложная и загадочная натура, человек со странностями и беспорядочным образом жизни — так и не стал Э. Т. А. Гофману другом, оставшись для него просто знакомым. В письме Гиппелю Гофман охарактеризовал его так:
Последнее предложение этого отрывка вполне можно отнести к самому Гофману, впрочем, равно как и последующие страницы. Он развивает на них теорию заразительности безумия, которому подвержены сверхчувствительные сыновья истеричных матерей. Эти рассуждения пронизаны глубоким и несколько виноватым сочувствием Гофмана к несчастному Вернеру, в коем он, видимо, угадал тот распад личности и цельного мироощущения, который составлял одну из характернейших черт и его собственного существования.
В доме на Постштрассе, овеянном холодом и безумием, маленький Эрнст находит мало развлечений. Когда он не предоставлен самому себе, он находится под строгим присмотром дяди Дерфера, старшего брата матери, ограниченного, лицемерного и педантичного юриста. Как и все Дерферы, он страстно любит музыку и иногда устраивает для друзей семьи продолжительные концерты в гостиной. Несмотря на малый возраст, Эрнсту тоже приходится в них участвовать, и забавы ради он наблюдает за гротескными тенями музыкантов, танцующими на стенах при неверном свете свечи.
Единственный человек, от которого на ребенка исходит тепло, это тетя София — хорошо сохранившаяся старая дева, не только поющая, но и аккомпанирующая себе на лютне. Впоследствии Гофман вспомнит о ней в описании смерти доброй тетушки Фюсхен из
В этом детстве, которое, по его собственным словам, было
Разумеется, на развитии маленького Эрнста сказались также наследственность и среда. Живя взаперти в кругу близких и одновременно столь чужих ему людей, мальчик овладевает искусством одиночества, уходит в себя и сам в себе обретает друга. Его необыкновенная восприимчивость и болезненная чувствительность его нервной конституции, непрерывно страдающей от внешнего принуждения, со временем развили бы в нем тупое безразличие, не воспользуйся он средством, подсказанным ему инстинктом самосохранения, и не создай себе оружие для самозащиты, посредством которого он только и мог оградить свое существо от посягательств извне. Постепенно и наощупь, почти не отдавая себе отчета в своих действиях, он обносит себя стеной высокомерия, броней индифферентности, в которой ему, впрочем, так никогда и не удастся полностью заделать все бреши. И сквозь эту прозрачную, гладкую, хрупкую оболочку, которая, подобно хрустальному кубку, сверкает всеми цветами радуги и чудесным образом ограждает его от слез матери и брани дяди Отто, он взирает на все, от чего отдалился. Он оказывается в
Благодаря этому маленький Эрнст приобретает ту перспективу, которой лишены обычные, средние, нормальные дети, и одновременно тот ракурс, с которого его взгляд на мир не застят ни лживая сентиментальность, ни слепо перенятые условности, ни уважение перед авторитетами. То, что он видит, не заслуживает ничего, кроме громогласного смеха: мир состоит из сползших чулков, покосившихся париков, бородавок, угрей, распустившихся бантов, кривых ног и красных носов; добавьте сюда покрытые перхотью бархатные воротнички, косящие глаза, горбы, засиженные мухами лысины, тайных советников с расстегнувшимися ширинками, священников, поскальзывающихся на ровном месте и при падении увлекающих за собой на пол банку с медом и шоколадницу. Слушать не менее забавно, чем наблюдать: языки оговариваются, заикаются и шепелявят, животы урчат, носы сопят, корсеты скрежещут, подошвы скрипят. Уже с ранних лет Эрнст обладает глазом будущего писателя и карикатуриста, даром врожденного сатирика с его способностью угадывать скрытые пороки. Для него лишь животные не смешны, лишь они не фальшивят. В отличие от взрослых, они никогда не унижают себя глупостями; животные сохранили свое природное достоинство и чистоту своих инстинктов, они с благодарностью принимают дружбу, которую им предлагает одинокое сердце. Гофман будет любить их всю жизнь, и в его творчестве они всегда будут занимать почетное место.
Однако тот гротескный и абсурдный мир, что открывается его праздному взору, служит для него не только предметом насмешек, но и источником постоянного беспокойства. Ребенка глубоко угнетает изначальное несовершенство этого мира, царящие в нем безысходность, нужда и обман. Заложенная в него любовь к порядку, причудливым образом сочетающаяся со своенравностью натуры, заставляет его тосковать по гармонии, совершенству, цельности. Это стремление, эта жажда проявятся во всех его будущих произведениях, в то время как музыка станет для него мощным подспорьем в поисках входа в тот идеальный мир, о котором он мечтает.
Впрочем, он уже навсегда обречен на адские муки тех, кто растет без любви, обречен на страстные, лихорадочные, нескончаемые поиски любви, на неспособность отдаться ей целиком и безоговорочно в тот самый момент, когда, как ему кажется, он ее нашел. Ему часто будет так казаться, но каждый раз он будет требовать столь многого, что разочарование будет неизбежным. И это разочарование будет проистекать из его собственного выстраданного недоверия к этому чувству, из осознания им невозможности полной самоотдачи, которая ему глубоко претит, и из затаенной надежды на более высокую любовь, на чудо, способное вызволить его из той темницы, в которую он заключен. Страх упустить чудо сделает его непостоянным в любви, и в результате он попадется в собственные сети.
Ему было уготовано счастье другого рода: счастье искренней дружбы, прочных связей, многолетней привязанности. В этом отношении его жизнь будет на удивление богатой.
В возрасте шести лет Эрнст поступает в реформатскую школу в Кенигсберге. Там он сходится с Теодором Готлибом (фон) Гиппелем, который годом старше его, и между ними завязывается дружба на всю жизнь. Восемнадцатое столетие отмечено культом искренней дружбы; тогда ей отдавались без задней мысли и ложного стеснения. Чтобы исказить чистоту понятия дружбы, потребовались притворная стыдливость, неискренность, ханжество и душевная нечистоплотность викторианской эпохи.
Гиппель был, пожалуй, единственным, кому Гофман поверял сокровенные мысли и открывал свое сердце (в той мере, в какой он вообще был на это способен), и тот взгляд, который его друг бросал в эту бездну противоречий и терзаний, должно быть, нередко приводил его здоровую и уравновешенную натуру в изумление. Несмотря на свой бурный темперамент, Гофман был очень замкнут и, по его собственному признанию,
Дева солнца
Лишь с большим трудом удается юному Эрнсту получить от дяди Отто разрешение заниматься вместе с Теодором; сделав домашние задания, друзья читают, спорят, рисуют, копаются в саду и разыгрывают дикие «домашние сцены». Иногда Эрнст садится за фортепиано, чтобы поиграть другу свои композиции, которые он начал сочинять с тринадцатилетнего возраста. Ибо после многолетних уроков у дяди Отто, едва не отбивших у него охоту к занятиям музыкой, он наконец-то испытал радость открытия подлинного мира гармоний, и заслуга в этом принадлежала его новому учителю музыки, органисту Подбельскому. Стилизованный портрет этого старого ворчливого чудака он позднее даст в
Разумеется, нельзя сказать, что в эти ранние годы своей жизни, годы непрерывного пополнения запаса впечатлений и образов, среди этой
В эту заряженную тайной атмосферу мы погружаемся буквально с первых строк
В 1792 году Эрнст уже студент юридического факультета. Это время, когда Кант возглавляет кафедру философии в Кенигсбергском университете, однако юноша посещает исключительно лекции по юриспруденции. Если бы даже он и ознакомился с основами кантовской философии, они, скорее всего, никак не отразились бы на его внутренней жизни; он бы их отверг.
Ничем особенно не выделяясь, Гофман, тем не менее, учится прилежно, хотя, быть может, и не так блестяще, как его друг Гиппель, тоже избравший юридическую стезю. На его суд Гофман представляет свои первые литературные опыты:
При этом, однако, он не пропускает ни дня, чтобы не шлифовать свой музыкальный талант, и к восемнадцати годам уже имеет достаточный опыт, чтобы давать уроки фортепианной игры. К этому времени он уже приобрел ту характерную внешность, которая практически не изменится с течением лет. Это молодой человек ростом намного ниже среднего, очень худощавый, чуть сутулый. Иссиня-черная шевелюра падает на высокий лоб беспорядочными прядями, нос орлиный, подбородок загнут вверх, словно носок туфли, цвет кожи желтоватый, рот несоразмерно большой, губы плотно сжаты, словно оберегая некую тайну; глаза цвета лунного камня, выразительные и близорукие, блестят и сверкают неугасимым пламенем из-под длинных ресниц. Непрестанные нервные подергивания и отчаянная жестикуляция сообщают всему этому облику гнома необыкновенную подвижность. Таким предстает он своей первой ученице, которая становится и его первой возлюбленной.
Ее зовут Дора Хатт; будучи тремя или четырьмя годами старше его, она состоит в неудачном браке с виноторговцем, от которого имеет маленькую дочь. Гофман называет ее не Дорой, а Корой, по имени героини драмы Коцебу «Дева солнца». В письме от 12 декабря 1794 года он пишет Гиппелю, в то время находившемуся в Арнау:
Тревога и смятение царят в душе Гофмана; Гиппель узнает об этом только через суррогат дружеской связи — переписку, ибо с некоторого времени он занимает должность судебного следователя в Мариенвердере. Кенигсбергские кумушки не дремлют, и вскоре слухи о любовной связи Эрнста доходят до ушей Дерферов: язвительные намеки, коварные умолчания.
После смерти Луизы и бабушки в доме на Постштрассе стало еще тоскливее. Уединившись в своей комнате, Гофман запоем читает: Шиллера, Гёте, Стерна, Свифта. Наибольшее влияние на его образ мыслей, несомненно, оказал Стерн. Правда, такие особенности, как манерность стиля, радость от плетения замысловатой интриги, использование обиняков и едва намеченных сюжетных линий, чьи нити после долгих кружений вокруг да около подхватываются снова, были широко распространены в XVIII веке. Поэтому, вероятно, не следует искать какого-то особого смысла в том, что в письмах Гофмана неоднократно встречается имя Йорик; точно так же как не стоит придавать серьезного значения тем стилизациям под Стерна, которые он пишет в этот период. Гораздо важнее то, что молодой Гофман увидел в Стерне своего духовного собрата, чья ироничная манера и вкус к бурлескным ситуациям были сродни его собственным. Читая этого прославленного ирландца, умершего за восемь лет до его рождения, он убедился в том, что Стерн глядел на людей и вещи под тем же углом зрения, что и он сам. Осознание этого сходства не уберегло Гофмана впоследствии от невольных подражаний Стерну. Так, например, в черновом варианте
Описание, от которого не открестился бы и Стерн. Что касается англицизма
Дядю Отто не слишком-то вдохновляет соседство буйного племянника, и разгуливающие по городу слухи лишь усугубляют его недовольство. Эрнст тоже испытывает огромное желание уехать, чтобы обрести большую свободу, а также в надежде на то, что временная разлука поможет ему разобраться в своих чувствах к Коре. Поскольку как раз за год до описываемых событий он выдержал экзамен на судебного следователя, ему дают должность в суде силезского города Глогау (ныне польский город Глогув. —
Глогау не дает ему долгожданной независимости. Он поселяется у дяди Иоганна Людвига, который почти столь же нуден и брюзглив, как дядя Отто. И все же здесь дышится чуть легче, чем в Кенигсберге: дом оживляют своим присутствием юные девушки; здесь регулярно выезжают в свет и танцуют.
Впрочем, светские развлечения маленького городка весьма убоги, и Эрнст характеризует свою жизнь в Глогау как
В этот период Гофман воспринимает и осваивает мир прежде всего как музыкант. Однако, несмотря на все старания, музыка, его поддержка и опора, никогда не станет для него тем средством, с помощью которого он сможет выразить себя как личность. Его борьба с собственным бессилием еще более утомительна и бесплодна, чем погоня за абсолютным. Ибо при всей своей музыкальной одаренности и обладании глубокими музыкально-техническими познаниями, он далеко не новатор; он подражатель, творящий под влиянием Моцарта, Глюка — ставшего героем его первой новеллы — и великих итальянцев XVIII века: Вивальди, Чимарозы, Фьораванти, Виотти. Когда позднее ему нужно будет сочинить музыку к
Влияние музыки ощутимо то в поведении персонажей, то в кривой развития сюжета и ритме повествования. Сам автор оставил нам на этот счет интересное свидетельство, относящееся к
В литературном наследии Гофмана — будь то новеллы, романы или письма — музыка встречается на каждом шагу. Вот что он, в частности, пишет из Глогау Гиппелю:
Город
В Глогау Гофман знакомится с художником Молинари, личность которого буквально околдовывает его, оказывает на него почти демоническое воздействие, впоследствии описанное им в
Весной 1797 года Гофман, будучи не в силах противостоять желанию снова повидаться с Корой, возвращается в Кенигсберг. Встреча с возлюбленной не могла не разочаровать молодого человека, чье воображение было подобно пламени, жар которого испепеляет чувство, испытываемое в настоящем. Он слишком страстно мечтал о Коре, чтобы столь же страстно любить ее наяву. Идеальный образ его мечты дает трещину, но по-прежнему остаются в силе и старая ревность, и притягательность той, через кого он впервые познал сладость плотской любви. Надеется ли он на то, что, соединившись с Корой узами повседневности, он сможет разорвать завесу, обволакивающую его мечту, и вновь обрести тот образ, которым он грезил в своем уединении в Глогау, разглядеть в живой женщине плод своего воображения? А может быть, он верит в то, что в этот единственный раз природа отменит свои законы и произойдет чудесное перевоплощение? Как бы то ни было, он предлагает молодой женщине расторгнуть брачный союз и соединить свою судьбу с ним. Со стороны Коры — отговорки, сомнения, мелочный страх перед тем, «что скажут люди», и, возможно, уже появление человека, за которого она выйдет замуж после смерти супруга. В результате их связь ослабевает вскоре после возвращения Гофмана в Глогау; они пишут друг другу все реже и наконец перестают писать совсем. Позднее, спустя много лет, когда он случайно встретится с дочерью Коры, та сообщит ему о смерти его бывшей возлюбленной.
Вскоре после разрыва с Корой молодой человек, готовящийся к экзамену на референдария, обручается со своей двоюродной сестрой Минной Дерфер, младшей дочерью дяди Иоганна. Имела ли здесь место какая-то необходимость? Или это был акт отчаяния? Испытывал ли он чувство горькой иронии и смирения перед судьбой, когда покорялся абсурдности положения, приговаривающего его к пожизненной связи с Дерферами? Или же ему просто хотелось предаться любовным утехам с юной дурочкой, для которой единственный путь в постель лежал через законный брак?
Гофман сдает экзамен в июне 1798 года. Одновременно дядю Иоганна назначают советником при Высшем апелляционном суде в Берлине. Ему удается выхлопотать для своего будущего зятя место при этом же суде. Перед отъездом молодой человек устраивает себе пару недель отдыха и предпринимает поездку сначала в Исполиновы горы, затем в Дрезден. Дрезден для него — это, в первую очередь, картинная галерея. День за днем бродит он по залам итальянских мастеров, и изобилие красоты опьяняет его, как вино, приводит его в дрожь, как порыв ледяного ветра. Светотени, фрукты, мясо, небо, золото украшений, складки одежд, гавани в закатном свете, лазурные ледники, желтые равнины Умбрии, соколиная охота, непорочные девы, тройная нить жемчуга, обвивающая лоб прекрасной дамы, — все это услаждает его жадный до красоты взор писателя, его пылкое воображение. Италия отныне станет для него царством прекрасного, подобно тому как итальянская музыка уже давно является для него синонимом совершенства. Всю жизнь его будет преследовать тоска по этой солнечной стране, на языке которой он уже говорит, чьи города столь часто будут появляться в его произведениях, но где ему никогда не придется побывать. Италия… В ней он угадывает то равновесие и внутреннюю гармонию, которых недостает ему самому.
В августе он, как было запланировано, поселяется в Берлине у Дерферов. Конечно, это не Венеция и не Верона. В конце XVIII века Берлин еще имеет скромный, провинциальный вид. Небольшая прусская резиденция, где сплошь и рядом встречаешь девушек, несущих корзины, и стариков, толкающих тачки под ивами и липами двух главных улиц. Если двигаться быстрым шагом, город можно обойти за четыре часа. В вечернее время не следует слишком удаляться от городских стен, ибо по возвращении рискуешь обнаружить массивные деревянные двери Бранденбургских ворот закрытыми. Улицы освещены очень скудно, и по ночам через регулярные промежутки времени раздаются шаги ночного сторожа с собакой, который с помощью свистка ведет отсчет часам, а в случае пожара трубит в бараний рог. Большинство домов одно- и двухэтажные; в тени барочных арок и ворот с витыми колоннами по бокам, под невидящими глазами каменных масок, мелкие торговцы с гансвурстами и укротители блох занимаются каждый своим ремеслом. После избавления от жесткой авторитарной власти Старого Фрица (прозвище прусского короля Фридриха II. —
Во время своего первого пребывания в Берлине Гофман часто посещает театр, где ему открывается новый увлекательный мир. Он постигает его глубинную суть, необычайно быстро усваивает и осваивает все, что к нему относится. Он вообще очень способный ученик и уже имеет солидное многостороннее образование, каковое в таком объеме редко можно встретить у человека его возраста. Тексты драм, музыка для театра, либретто, оборудование сцены, работа с актерами, декорации — все это очень быстро перестает быть для него тайной. Он наблюдает также и за теми, кто вращается в этой строгой, но одновременно и в высшей степени неестественной, словно искаженной в кривом зеркале вселенной. Человеческая комедия разыгрывается бесконечно, все продолжается и повторяется и после того, как опустился занавес. Гофман вникает в интриги, насквозь видит амбиции, постигает тщеславие этой своеобразной публики, ибо он завязывает много знакомств среди актеров. То, что он в них находит, ему тем понятнее, что в нем самом живет склонность к комедиантству, желание быть на виду, как, впрочем, и свойственная многим актерам глубокая и искренняя любовь к искусству. Гофман охвачен желанием сочинить что-нибудь для сцены — и пишет музыку и текст музыкальной комедии Маска; однако Иффланд — в ту пору директор Королевского театра — отклоняет ее.
Молодой человек делит часы досуга между общением с художниками, светскими приемами, театром, концертами и рисованием. Он больше не пишет картины, зато с похвальным прилежанием рисует портреты в классическом стиле, стараясь сочетать точность характеристик с совершенством исполнения. Он также пишет или, скорее, готовится к писательству. Еще находясь в Кенигсберге, он замечает в письме Гиппелю:
Весной 1800 года, после короткой поездки в Дрезден, где он встречается с Гиппелем, Гофман сдает экзамен на асессора и тут же получает назначение в Познань, которая после раздела Польши перешла во владение Пруссии. В то время Познань представляла собой административный и гарнизонный город, где царила смертная скука и где, казалось, вся общественная жизнь сводилась к ночным попойкам чиновников и офицеров, во время которых звучали скабрёзные анекдоты и винные пары затуманивали головы. Гофман, между тем, не пренебрегает участием в этих пирушках, он любит выпить — в том числе и в обществе. Депрессия, обыкновенно наступающая после бурной ночи, и «скука бытия» вызывают к жизни странных демонов. Чем больше развивается Гофман, чем более твердые очертания приобретает его личность, тем явственнее проявляется и расщепление его сознания, противоречивость его натуры. Происходит превращение, формирование того писателя, каким ему суждено стать. В ходе короткой встречи от Гиппеля не ускользнула перемена, происшедшая в его друге; он обнаружил в нем новые странности, еще большую неуравновешенность, чем прежде, взбалмошность, капризность, резкие диссонансы.
Гофман оказывается в положении, которое для любого другого могло бы стать тупиковым; он, однако, выходит из него с той же непредсказуемостью, какой характеризуются все события его жизни. Он твердо намерен жениться на Минне Дерфер, как только его произведут в советники. Однако, как всегда, «происходит то, чего он менее всего ожидал, будь то хорошее или дурное», и в 1802 году при произведении в чин он расторгает свою помолвку с Минной, что, пожалуй, было самым благоразумным поступком в его сумасбродной жизни. Три месяца спустя он женится на юной полячке, с которой с недавнего времени, к вящему возмущению ханжей, живет в свободном браке. Мария Текла Рорер-Тшиньска — дочь скромного городского писаря, тихая и добродушная молодая женщина с досадной склонностью к полноте и роскошными голубыми глазами под длинными черными ресницами. Гофман всю жизнь питал пристрастие к брюнеткам со светлыми глазами. Его брак с Мишей, или Мишкой, неоднократно удостаивался язвительных отзывов, но эта милая девушка в фартуке была не только прозаичной, но и достаточно благородной, чтобы с достоинством переносить самые стесненные обстоятельства, и при всей своей недалекости обладала достаточным умом, чтобы никогда не донимать своего супруга разговорами о быте, налаженной жизни, блестящей карьере, создании многодетной семьи и ценах на масло.
Если он и любил Мишку, то, видимо, все же не испытывал к ней той всепоглощающей, неистовой страсти, которая овладевала им несколько раз в течение жизни. По некоторым данным, он познакомился с Мишкой еще в Глогау, а потому совершенно естественно, что, встретив ее в Познани, он снова сошелся с ней. Как бы то ни было, она предлагает ему спокойную гавань, простые товарищеские отношения, тепло домашнего очага. Если даже между супругами никогда не возникало тесной духовной связи, между ними, по крайней мере, существовало молчаливое понимание, неромантичное единение в светлые и черные дни, несмотря на рядовые конфликты, практически неизбежные при совместной жизни с таким человеком, как Гофман. Вязальной спице и остроконечному чепчику нередко удавалось разогнать силы тьмы. Но такая кротость со временем начинает раздражать Гофмана, и когда он в
Двадцать лет проживет он с ней — с той, о которой говорят, что он женился на ней ради удобства, хотя на самом деле крайне трудно разгадать истинные чувства такого замкнутого человека, как Гофман. Впрочем, дневник, который он начинает вести в 1803 году, дает нам, несмотря на свою лаконичную форму, ценные сведения о душевном состоянии писателя. Имя его супруги встречается там не слишком часто, если не считать таких лапидарных констатаций, как, например:
Гофман ведет преимущественно ночной образ жизни и лишь в редких случаях проводит целый вечер дома. Он любит заглянуть в пивную или посетить костюмированный бал. Карнавал привлекает его своей таинственной, двусмысленной, сомнительной и буйной стороной, игрой причудливых форм, преувеличенных жестов, необычных красок, но более всего он ценит в нем загадочность маски, которая сообщает своему владельцу дар двуликости. Карнавал 1802 года в очередной раз напоминает Гофману о том, что внешность обманчива, и о гротескном расхождении между видимостью и действительностью. Разоблачить тех, кто в течение всего года носит маску притворства, — это великое искушение. В познанском обществе пышным цветом цветут интриги, куются низкие заговоры, распространяются отвратительные сплетни, враждебность и коварство скрываются за напускными простодушием и приветливостью табльдота. Молодого коллегу Гофмана доводят до самоубийства. Повсюду царят ложь и обман. Гофман, со времени своего приезда в Познань считавший этот город клоакой, кишащей мерзкими бестиями, возмущен до глубины души и, отложив на время гусиное перо — этот остро отточенный, больно колющий инструмент, который обеспечит ему успех, — хватается за карандаш карикатуриста. Он дает волю своему сарказму и рисует серию карикатур, которые пускает по рукам во время бала-маскарада, причем таким образом, что каждая очередная жертва узнает о постигшем ее несчастье лишь после того, как успевает вдоволь посмеяться над несчастьем соседа. Что-что, а смеяться жители Познани умеют, — правда, не над собой. Целая каста убеждается в том, что ее выставили на посмешище, и сам генерал фон Цастров вызывается встать на ее защиту, ибо мистификация по форме и содержанию намного превысила обычную меру старых казарменных шуток. Той же ночью, когда разразился скандал, он отправляет в Берлин срочную эстафету с подробным описанием происшедшего. Как раз к этому времени был подписан приказ о произведении Гофмана в судебные советники. Но теперь об этом назначении не может быть и речи: документ аннулируется и вместо него составляется новый, согласно которому бунтарь в порядке взыскания направляется в Плоцк, маленький польский городок. В апреле Гофман получает соответствующее уведомление и летом, через несколько недель после женитьбы, покидает Познань.
Плоцк. Название, звучащее, как всплеск при падении камня в трясину. Скука извилистых улочек, старинные монастыри, деревянные дома и жидовские лавчонки, отражающиеся в ленивых волнах Вислы.
Итоги, которые может подвести Гофман, далеко не блестящи. Хотя он выдержал юридические экзамены с отличием, ему дают лишь должность неоплачиваемого асессора, так что жить ему приходится на скудные средства, высылаемые родней из Кенигсберга. Несколько его музыкальных сочинений, в том числе кантата и оперетта, исполняются в Познани, но не приносят ему ни особой известности, ни тем более приличного вознаграждения. Ящики его стола ломятся от рукописей сонат, песен для фортепиано и гитары, месс и увертюр. Каждый отказ со стороны издателей лишний раз напоминает ему о плачевности его положения.
В дневное время Гофман помогает судить мелких воришек, вечерами садится за фортепиано и сочиняет. Он пишет сонаты, ораторию,
Темное отражение
В том же месяце — в октябре 1803 года — Гофман начинает вести дневник. Связный текст первых страниц очень скоро сменяется простыми фразами и лаконичными заметками. С наступлением зимы дневник уже перестает соответствовать первоначальному замыслу: Гофман ведет его нерегулярно, нередко ограничивается короткими возгласами, использует язык-шифр, записывая немецкие предложения латинскими, итальянскими, французскими и иногда даже греческими буквами. Такая необычная форма исключает какой бы то ни было интерес к дневнику со стороны Мишки, а потому Гофман особенно часто будет прибегать к ней в Бамберге в период своего увлечения Юлией. Виньетки, сокращения, иероглифы — и среди последних тот, что появляется почти ежедневно и обозначает бокал. Иногда встречается рисунок стакана с крыльями, под которым, вероятно, имеется в виду шампанское или же то, что автор благодаря вину находился в приподнятом, окрыленном настроении. Впрочем, во время пребывания в Плоцке не было еще ни приподнятости, ни шампанского: сплошное прозябание и кислое вино.
При всей лаконичности, отрывочности и неясности дневниковых записей, они, тем не менее, позволяют нам заглянуть в противоречивую натуру Гофмана и его запутанную внутреннюю жизнь. Можно, в частности, констатировать, что его настроение меняется каждый час, в зависимости от самых незначительных факторов, самых тривиальных событий, раздражающих его впечатлительность, в зависимости от качества и количества выпитого вина, от цвета неба, тембра звука или услышанного смеха. Однако из этого не следует делать вывод о его непостоянстве: Гофман раздвоен; две его натуры сменяют одна другую с невероятной скоростью и легкостью, но при этом в своей подвижной совокупности образуют относительно постоянную, устойчивую личность. За годы литературной деятельности эта личность претерпит крайне незначительные изменения, если, разумеется, не считать влияний, вызванных чтением или внешними обстоятельствами и, в конечном счете, не только неизбежных, но и необходимых для любого живого ума.
Гофман ведет две жизни, разительно отличающиеся одна от другой: жизнь чиновника и жизнь художника. Если вторая из них дает множество ответвлений (ибо мы еще увидим, что Гофман как художник был удивительно многогранен), то первая, напротив, развивается по раз и навсегда заданной кривой карьеры юриста. Ход ее прерывается только внешними факторами — такими, как смута наполеоновских войн, которые, несмотря на свой всемирный резонанс, почти не повлияли на личность Гофмана. В этом смысле роковая мистификация во время карнавала представляет собой любопытное и трагическое исключение, ибо здесь чиновник понес наказание за шутку художника. По сути, здесь имело место досадное недоразумение, случайное короткое замыкание при столкновении двух миров, на первый взгляд, не имевших точек соприкосновения. Ибо нельзя забывать о том, что Гофман был безукоризненным, добросовестным чиновником. В письме Фуке, написанном в мае 1815 года, читаем:
Возможно, здесь будет нелишне упомянуть, что во всем своем литературном творчестве Гофман не использует ни одного судебного дела, которым ему приходилось заниматься, за исключением, впрочем,
Намного труднее обрисовать Гофмана как художника. Исключительный талант его не укладывается ни в какие точные схемы. Можно только свести воедино отдельные симптомы, черты и признаки, сделать на их основе выводы и, пользуясь психологическими характеристиками, извлеченными из его сочинений, писем, дневника и рассказов знавших его людей, проделать кропотливую работу по возведению шаткой конструкции, которая по необходимости останется субъективной и чьи очертания будут меняться в зависимости от точки освещения и угла зрения. Но не все эмоции фиксируются, не все уголки души доступны наблюдению. Оставаясь относительно них в неведении, комментатор рискует исказить правдивость портрета в целом. Порой Гофман коварно ускользает именно в тот момент, когда наконец-то кажется, что он у тебя в руках, однако даже то, что удается увидеть мельком, служит дополнением к другим фактам, подкрепляет то или иное интересное наблюдение, подтверждает гипотезы, основывающиеся на каком-либо одном слове или черте характера.
Лишь одно совершенно бесспорно и бросается в глаза любому исследователю Гофмана: неизбывная двойственность его натуры, стороны которой пребывают между собой в отношениях не только дуализма, но и дивергенции. Сын родителей, чьи характеры были противоположны и противоречивы, Гофман ведет два образа жизни, всегда любит двух женщин одновременно, охотно выставляет себя на обозрение, чтобы потом снова наглухо замкнуться в себе; он добродушен и язвителен, любвеобилен и равнодушен, болезнен и необыкновенно вынослив, элегантен и небрежно одет, пылок и холоден; он и бюргер, и представитель богемы, фантазер и рационалист. Когда он заглядывает в себя — туда, где происходит вечная борьба порядка с беспорядком, попеременно одолевающих друг друга, — ему становится не по себе, ибо он осознает, что его личность расщеплена. Однако ему, как никому другому, известно, что такое шизофрения, а потому он, как никто другой, умеет с ней справляться. Чтобы отогнать ее от себя, он нередко прибегает к такому гениальному для того времени способу, как описание ее в своих произведениях. Тема двойника возникает в них постоянно, с упорством навязчивой идеи, которую он снова и снова вынужден выражать. Но ведь этого двойника, этого рокового воображаемого близнеца породил он сам — пусть неосознанно — как проекцию той стороны своей натуры, что была вытеснена прусским воспитанием; совершенно очевидно, что это было результатом шизофренических расстройств. В детские годы в Гофмане из-за постоянной угрозы его чувствительности развился психологический феномен, который можно сравнить с рефлексом раздвоения, проявляющимся в случае опасности у некоторых организмов, находящихся в зародышевом состоянии. Известно, что больные с параличом одной стороны тела иногда создают себе двойников и проецируют на них свои страдания, считая, что таким образом смогут избавиться от последних. Двойник Гофмана, напротив, является проекцией, свободной от его собственной закрытости в хрустальном сосуде. Двойник находится вне сосуда, и ничто не мешает ему общаться с окружающими. Но эта прекрасная и страшная свобода распространяется также и на область этики, и получивший самостоятельность двойник свободен стать преступником. А потому двойник, возникающий в произведениях Гофмана, является не копией, а антагонистом его собственного «Я». Ему известно то, что остается скрытым от «Я», он совершает чудовищные преступления, за которые «Я» приходится отвечать, он реализует желания и мысли, дремлющие в самых потаенных уголках души «Я». Феномен двойника нередко проявляется в состояниях наркотического и эпилептического бреда, и мы не можем полностью исключить возможность того, что в случае Гофмана его возникновение было связано с эпилептоидным состоянием; в любом случае можно с уверенностью утверждать, что этот феномен имел место еще до того, как писатель пристрастился к спиртному, и, вероятно, первоначально был таким же способом самозащиты, как изоляция в хрустальном сосуде.
К многочисленным открытиям Гофмана следует прибавить еще одно: он оказался первым, кто ввел в литературу тему двойника, которая с тех пор присутствует в ней постоянно; в качестве примера приведем хотя бы «Странную историю доктора Джекиля и мистера Хайда» Р. Л. Стивенсона.
Двойники фигурируют во многих произведениях Гофмана. Иногда речь идет лишь о простом феномене «природного» двойника, а именно о двух людях, как две капли воды похожих друг на друга. Сюжет новеллы
Иногда двойники удваиваются повторно или размножаются в таком количестве, что читателю становится не по себе, как если бы он оказался меж двух стоящих друг напротив друга зеркал. Гофман мог варьировать лейтмотив двойника до бесконечности, начиная с синьора
Тема двойника имеет не только личный, но и социальный аспект, ибо почти все персонажи Гофмана наделены гражданским положением, профессией, страной происхождения, пусть даже они одновременно выступают в роли саламандры, вампира, волшебника и т. д. Подобно своему создателю, они живут на двух разных уровнях. Так, молодая графиня — это одновременно гуль, продавец очков — волшебник, а дворянка из монастыря — фея. События, происходящие в Фамагусте или Атлантиде, завершаются во Франкфурте или Дрездене. Даже животные обладают двойственной природой, как, например, пес Берганца, чей образ заимствован Гофманом из «Назидательных новелл» Сервантеса: став жертвой колдовских чар, он то и дело испытывает желание отведать салата из анчоусов, выпить шампанского и походить на двух лапах. Берганца имеет не только человеческую, или «андроидную», но и свою, собачью, копию и рассказывает, как, находясь под действием чар, увидел рядом с собой другого Берганцу, который призвал его бежать и разорвать заколдованный круг. Дуализм не пощадил и Кота Мурра: обладая всеми характеристиками своей породы, он умеет также читать, писать, сочинять стихи и понимает язык людей в его тончайших оттенках.
Гофману не требуется далеко ходить за лейтмотивом двойника и всеми вытекающими из него арифметическими или геометрическими прогрессиями. Ему достаточно заглянуть в себя, чтобы найти «другого» и все те мрачные угрозы, которые таит в себе его присутствие, поначалу бессознательно воспринимавшееся им как источник облегчения. Быть может, он надеется заклясть эти угрозы, предав их чарам белого листа и чернил. Он должен писать, но жизнь в Плоцке мало располагает к этому занятию, тем более что время досуга он старается посвящать музыке. Музыка на первом месте. И в часы, свободные от службы, он сочиняет зингшпили
Он по-прежнему много читает; «Исповедь» Руссо производит на него особое впечатление:
«Пристойное, смирное поведение» не исключает обильного потребления бишопа (род глинтвейна. —
Вскоре к денежным затруднениям добавляются семейные хлопоты. Муж сестры Мишки, судебный советник Готвальд, к которому Гофман испытывает теплые дружеские чувства, обвинен в растрате и вынужден бежать, чтобы не быть подвергнутым аресту. Гофман уверен, что Готвальд пал жертвой интриг, на которые столь искусны жители Познани, и, когда Мишка предлагает ему взять к себе в дом маленькую дочь Готвальда Михалину, он без колебаний соглашается. Это означает, что отныне придется еще реже топить печь и намазывать еще меньше масла на хлеб. Гофман понимает это, но другу отказать нельзя.
Поддержка со стороны Дерферов становится все менее ощутимой. Просительные письма наталкиваются на гранитную непреклонность
Гиппель к этому времени получил богатое наследство, стал дворянином, обзавелся юной женой и теперь делил свое время между обязанностями, связанными с его многообещающей карьерой, и заботами о своем огромном поместье Лейстенау. Гиппель процветает. Его румяное, гладко выбритое лицо красиво обрамлено белокурыми локонами; как все зажиточные люди, он начал отпускать брюшко. Протертое до дыр пальто и заплатанные сапоги Гофмана — красноречивее всяких слов, произнести которые, впрочем, ему все равно помешала бы гордость. Гиппель понимает, что положение друга еще более плачевно, нежели он себе представлял, и со свойственной ему деликатностью предлагает тому взаймы весьма приличную сумму. Он уже хлопотал об отмене ссылки в Плоцк и теперь полон решимости употребить все свое влияние и связи, чтобы вызволить Эрнста из этой глухомани.
Его старания увенчиваются успехом, и через несколько недель после возвращения в Плоцк Гофмана назначают регирунгсратом в Варшаву. Отныне он будет получать солидное жалованье и сможет снять себе жилье на Сенаторской — живописной тенистой улице на правом берегу Вислы.
«Разъяренный музыкант»
В 1804 году Варшава именовалась «столицей Юго-Восточной Пруссии». Столицы Польши не существовало с тех пор, как эта несчастная страна была поделена между Австрией, Пруссией и Россией. Перед смертью царица Екатерина дала своему наследнику необходимые инструкции, и когда год спустя (в 1797‑м) царь Павел подписывал договор о разделе, он потребовал, чтобы в него была включена тайная статья, согласно которой после раздела ничто не должно было напоминать больше о прежней польской государственности.
Однако, несмотря ни на что, Варшава была и остается польским городом. По-польски причитают нищие, сидя на корточках перед ветхими домиками бедных кварталов; по-польски беседуют аристократы в муфтах и шубах из выдры. В небольшом костеле в стиле рококо на улице Кролевской по-польски молятся прихожане перед почерневшими от многовековых курений образами девы Марии. Еврейские дети, играющие в прятки в лабиринте улочек, перекликаются то на идише, то на польском. Ни грубому насилию, жертвой которого Польша станет еще не раз, ни иноземным завоевателям никогда не удастся искоренить этот гибкий и певучий язык или поставить на колени этот легкоранимый, но горячий и непокорный народ.
Гофман восхищен живописным городом и в то же время неприятно поражен царящей в нем суетой. Первое время он ворчит, но чувствуется, что и он не устоял перед прелестью колонн и меланхоличной красотой прудов в парке в Лазенках, где он любит прогуляться, перед барочными башнями в Вилянуве, похожими на пагоды, перед посеребренными снегом дворцами, перед замысловатыми фронтонами домов на площади Старого Рынка, где скрипят железные фонари, и перед дремотным уютом пивных, где он прихлебывает «крамбамбули» из толстого бокала.
В июне 1804 года в суде, где работает Гофман, заступает на должность новый асессор. Он четырьмя годами младше Гофмана, его зовут Юлиус Эдуард Итциг. Позднее, когда евреи получат равные с другими права, он сменит написание своей фамилии на Гитциг.
Ему суждено сыграть важную роль в жизни Гофмана. Он станет его первым биографом, его другом, чья преданность никогда не ослабнет, и, наконец, его литературным советчиком, чья библиотека существенно расширит кругозор писателя. Гофман же написал парный акварельный портрет Гитцига и его молодой супруги: несмотря на некоторую тучность, в обоих профилях угадывается тонкий ум и доброта. Гитциг знакомит Гофмана с Тиком, Новалисом, Брентано, обоими Шлегелями, Вакенродером и еще несколькими представителями литературы того периода. Он дает ему прочесть драмы Кальдерона де ла Барки в переводах Августа фон Шлегеля, и они производят на Гофмана такое неизгладимое впечатление, что несколько месяцев спустя он пишет либретто и музыку к «Шарфу и цветам», чтобы затем сделать из этого оперу
В 1805 году Гофман становится одним из учредителей музыкального общества, задача которого состоит в организации концертов и лекций. Вскоре общество приступает к созданию певческой академии. Одновременно он берет на себя функции вице-президента, библиотекаря и секретаря.
Когда строгий, беспощадный и неподкупный чиновник возвращается домой со службы, он садится за фортепиано и работает над музыкальной комедией
В этом же письме Гофман как бы между прочим сообщает, что жена родила ему дочь Цецилию. Свою радость по этому поводу он выражает весьма сдержанно.
В Варшаве он доводит до совершенства свое знание литературного итальянского и заодно овладевает венецианским, неаполитанским и сицилийским диалектами. Эти штудии усиливают его тоску по Италии. Он разрабатывает планы путешествия, умоляет Гиппеля составить ему компанию и в письме от 6 марта 1806 обращается к нему со следующими словами:
В начале 1806 года однообразное течение будней нарушается знаменательным событием. Музыкальное общество приобретает старинный дворец Мнишув, чтобы сделать его своей постоянной резиденцией и открыть в нем концертный зал. Это запущенный нежилой дворец с мертвенной белизной мраморных статуй и решетками, с которых осыпается позолота. Плесень разрушила фрески и заставила потускнеть золотые покрытия в этом населенном одними тенями строении. По скрипучим паркетам пробегают полчища крыс, двери хлопают на сквозняке, зеркала от сырости покрылись затейливыми разводами. Все требует обновления, и Гофман с усердием берется за дело. Он импровизирует, приказывает разломать старые стены и воздвигнуть новые, расширяет дверные проемы. Он изучает предварительные сметы подрядчиков и покрывает рулоны бумаги собственными набросками. Он импровизатор, декоратор и архитектор в одном лице и даже знает толк во фресковой живописи. Несколько залов дворца Мнишув расписывают по его эскизам. Когда за дело берутся штукатуры и стекольщики, Гофман в своей заляпанной краской блузе носится, словно заведенный, вдоль лесов, перечеркивает и исправляет собственные чертежи, делает пометки в записной книжке, отдает распоряжения, производит обмеры и безостановочно жестикулирует. Всего каких-нибудь пара недель уходит у него на то, чтобы продумать, набросать и выполнить свои причудливые фрески с их необыкновенно густыми и сочными тенями. К сожалению, они были уничтожены во время перестройки дворца в 1824 году, через два года после смерти Гофмана.
Вступительный концерт назначается на 3 августа 1806 года, и на нем Гофман впервые дирижирует оркестром.
Это многообразие талантов, эта исключительная плодовитость творческого гения удивительна не только сама по себе, но еще и потому, что наделенный ею человек слаб здоровьем, подвержен припадкам и страдает болезнью печени; кроме того, его преследуют частые носовые кровотечения и лихорадки; наконец, постоянные позывы к рвоте выворачивают его желудок, как перчатку, а кашель до крови раздирает его бронхи. Это болезненное тело подчиняется духу, как безвольный раб своему требовательному господину. Гофман никогда не щадит свое тело: ни для наслаждений, ни для работы, ни тем более для художественного творчества. Радость творчества для него — высшая радость, средоточие всех его желаний, цель всех его усилий. Крайне критически относясь к своим творениям, он никогда не впадает в эйфорию, но, находясь в разладе с самим собой, обретает в работе своего рода космическую полноту, первоначальную целостность, неизъяснимое и всеобъемлющее наслаждение, подобно растению, тянущемуся к свету. В часы творческой деятельности он более не одинок и не раздвоен, но собран в единое динамичное целое, которое охотится за нужным оттенком, за нужным тоном и, найдя его, черпает из него дополнительную энергию, дабы через открытие очередного оттенка, очередного тона, новой черты добиться совершенства.
В Варшаве сгущается атмосфера тревоги и нервозности, и приближающиеся раскаты грома свидетельствуют отнюдь не о небесной грозе. В воздухе повисает угроза войны. 28 ноября 1806 года, через несколько недель после сражения при Йене, войска Наполеона вступают в Варшаву, и прусское правительство распускается.
Для чиновников это означает бессрочный отпуск. Согласно Гитцигу, известие о сражении при Йене не произвело на Гофмана практически никакого впечатления, но из его же описаний мы знаем, что, когда происходило что-либо интересное, Гофману, благодаря его маленькому росту и исключительной подвижности, всегда удавалось пробиться в первые ряды толпы зевак. Несмотря на то, что вступление войск затрагивает его интересы в не меньшей степени, чем интересы любого другого жителя Варшавы, — тем более если это прусский подданный, — Гофман остается, прежде всего, рядовым зрителем. Зрителем по преимуществу.
Гитциг и его молодая жена уезжают в Берлин, где наудачу открывают книжный магазин. Гофман вынужден оставить свою квартиру на Сенаторской, так как ее реквизируют французы, и переселиться с семьей в мансарды дворца Мнишув. К счастью, Музыкальное общество может продолжать свою деятельность, чем оно, по большей части, обязано усердию своего вице-президента. Концерты и лекции следуют одни за другими в просторных, продуваемых насквозь залах дворца; Гофман пишет симфонию, руководит, импровизирует, завязывает короткие романы с хорошенькими ученицами певческой академии. В оккупированном городе растет нужда и вместе с ней трудности с дровами, без которых невозможно пережить лютую польскую зиму. В январе 1807 года Мишка уезжает к своей матери в Познань и забирает с собой обеих маленьких девочек.
Гофман поддерживает оживленную переписку с Гитцигом, описывает ему трудности своего положения и просит у него совета: где ему лучше попытать счастья — в Берлине или в Вене? Сможет ли он зарабатывать себе на жизнь в Берлине продажей рисунков и акварелей? Какие там цены? Гитциг помогает ему советами; впрочем, это единственный вид помощи, который он может ему оказать, ибо его собственное положение далеко не блестящее. Бывший коллега Гофмана по варшавскому суду настолько великодушен, чтобы помочь ему с оплатой всех его долгов. Весной 1807 года Гофман, страдающий от регулярных приступов нервной лихорадки, составляет каталог польской форменной одежды, к которому собственноручно выполняет титульную гравюру; это должно принести ему кое-какой гонорар, однако лишь два года спустя находит он издателя для этой небольшой работы (Петер Хаммер, Амстердам и Кельн).
Нужда и болезнь преждевременно старят молодого мужчину тридцати одного года от роду, но впереди его ждут еще более тяжкие испытания. В начале июня оккупационные власти ставят всех бывших прусских чиновников перед выбором: принести присягу на лояльность или оставить Варшаву в недельный срок. Гофман отказывается подписать присягу и вынужден навсегда покинуть город, в который прибыл два года назад, радостный и окрыленный.
В венском паспорте Гофману отказывают, и он отправляется в Берлин. Все его имущество, которое он увозит с собой в дилижансе, состоит из небольшой сумки с бельем, рисунками и партитурами. По прибытии он снимает скромную двухкомнатную квартирку на третьем этаже дома № 179 по Фридрихштрассе.
О чем говорят на террасах берлинских кафе этим летом 1807 года? Конечно же о войне и о континентальной блокаде, вынуждающей посетителей пить кофе из поджаренной свеклы. Правда ли, что немецкие правители образовали коалицию с Наполеоном для борьбы против Пруссии и Австрии? Правда ли, что Гёте женился на своей любовнице? Тем множество: открытие морфия, смерть младшего Питта и его противника Фокса, памфлет Пальма, самоубийство Гюндероде, вошедшие в моду короткие платья, оставляющие на виду ступни, последнее сочинение Фихте.
Чтобы помочь Гофману, Гитциг мобилизует все свои родственные и приятельские связи; одна из его кузин помогает продавать рисунки Гофмана, одна из его теток, фрау Леви, протежирует ему в свете. В ее салоне,
Собрав остатки мужества, Гофман решает на скорую руку сочинить что-нибудь ходовое. У него нет фортепиано, но Гитциг предоставляет в его распоряжение свой собственный инструмент и дом на все время, которое может потребоваться для работы над новым произведением. Таким образом, мы видим, что друзья всегда были готовы оказать ему поддержку и утешение, и если его переписка с Гиппелем практически заглохла, то причину этого следует искать в гордости Гофмана, которому было неловко делиться с другом подробностями своих плачевных обстоятельств.
В Берлине его часто приглашают в литературные салоны. К сожалению, самый блестящий из них — скромная мансарда на Йегерштрассе, где Рахель Левин принимает всех властителей дум, — закрывает свои двери вскоре по приезде Гофмана в Берлин. Лишь много лет спустя, в 1819 году, Рахель, которая к этому времени станет женой Варнхагена фон Энзе, откроет свой второй литературный салон, и Гофман станет одним из его завсегдатаев. Между тем он уже завязал знакомства с Иоганном Готлибом Винзером, Шлейермахером, Фихте, Карлом Августом Варнхагеном фон Энзе, Адельбертом фон Шамиссо. Шамиссо одним из первых признает гений Гофмана, и между ними разовьется плодотворная духовная близость. В литературных салонах он отдыхает душой, наслаждается отсутствием мещанских предрассудков, благотворным теплом грандиозных каминов и, конечно же, изысканным чаем с ромом. Возвращаясь в свою убогую нору, он отдается изучению старинной итальянской вокальной музыки. Снова и снова перечитывает Гофман стихотворения Новалиса, которыми в этот период он буквально дышит. И еще он учится укрощать зверя, имя которому — Голод.
Иногда он навещает свою любовницу, жену одного крупного чиновника, который как раз в это время находится в Восточной Пруссии, что значительно облегчает задачу нашему герою. Эта женщина старше Гофмана и дает ему некое подобие материнского тепла, необходимую толику сочувствия и понимания. К несчастью, к этим благодетельным дарам она присовокупляет еще и подарок в виде сифилиса. Ибо достоверно известно, что этой болезнью был поражен ее супруг, и многое говорит в пользу того, что Гофман заразился от нее, так как перед смертью у него имели место заболевание спинного мозга и паралич одной стороны тела. Кроме того, еще задолго до смерти он начал жаловаться на опухоль паховых желез. Все эти симптомы, пусть не на сто процентов, но указывают на то, что у него был сифилис.
Что же касается легенды о том, будто у Гофмана и его любовницы родился ребенок с выдающимися музыкальными способностями, который беспризорно слонялся перед дверями концертных залов и в припадке «офелического» безумия загадочным образом утопился, то она хороша лишь для литературной странички дамского журнала; все предпринятые в этом направлении изыскания говорят за то, что это чистый вымысел, — достаточно сопоставить даты.
Зато с полной уверенностью можно утверждать, что многие из черт дамы, о которой идет речь, использованы Гофманом в описании советницы Бенцон из
Довольно скоро Гофман понимает, что в Берлине у него мало шансов обеспечить себе достойные средства к существованию. Он снова вынашивает мечту перебраться в Вену. Вероятно, он мечтает об этом во время своих ночных прогулок, когда возвращается с очередной вечеринки и своим резким, подпрыгивающим шагом мерит спящий город. Снег скрадывает звон часов, перекликающихся друг с другом со своих башен; здания посольств на Парижской площади бледно и зыбко вырисовываются в отраженном от земли лунном свете; улица Унтер-ден-Линден уходит далеко в перспективу и теряется в темной мгле. Когда Гофман проходит под фонарем, рядом с ним разворачивается, как веер, фигура его двойника, нервно жестикулирующего под своим изогнутым цилиндром, пока его не поглощает тьма. Более, чем когда-либо прежде, он чувствует себя заключенным в хрустальный сосуд, изолированным от мира живых, заточенным в безжалостную блестящую темницу. Проходя мимо «Заброшенного дома», он бросает беглый взгляд на это пугающее и загадочное строение, настоящее логово привидений, — в то время это дом № 9 по Унтер-ден-Линден, вопреки всякой вероятности втиснутый меж роскошными фасадами зданий. В большом городе, покрытом снегом, по ночам бродят призраки.
Все указывает на то, что после сильнейших приступов чувства раздвоенности в Гофмане происходит другой феномен: мгновенная концентрация личности, обратная реакция на встречу с двойником, проявляющаяся именно в своего рода кристаллизации «Я», в абсолютном и божественном ощущении единства заключенного в «Ничто» существа, свободного от власти времени и пространства. Эти мгновения редки и драгоценны; чтобы они улетучились, достаточно мышиного писка или скрипа половицы.
Тени, огни и кулисы
Гофман ведет переписку с многочисленными издателями, и один из них, Иоганн Фридрих Рохлиц, редактор лейпцигской «Всеобщей музыкальной газеты», пообещал «когда-нибудь потом» познакомить его с музыкальными критиками. Гофман дал пространное объявление во «Всеобщие имперские ведомости», своего рода прошение о предоставлении работы, в котором перечислил свои разнообразные знания и умения: языки, театральные костюмы и декорации, режиссура, сочинение музыки, организаторские способности и т. д. Ему хотелось бы стать во главе театра или оркестра. В этом его последняя надежда, о чем он сообщает Гиппелю, с которым снова вступает в оживленную переписку. В письмах, написанных весной 1808 года, встречаются потрясающие места, как, например, следующее:
Едва он успел отправить это письмо, как уже раскаялся в том, что его написал. Его гордость протестует. Он пишет:
К этому времени Вернер существенно упрочил свое положение: он был представлен королю Баварии, проводил много времени в обществе герцога Готы, часто гостил у Гёте и имел полные карманы денег. Будучи проездом в Берлине, он пригласил Гофмана в театр, спросил его, думает ли тот хоть немного о Боге, и поручил своему издателю передать заказ на иллюстрации другому художнику.
Гофман возлагает все надежды на Гиппеля и, пребывая в полной уверенности, что тот его не подведет, уже заказал все необходимое для поездки, чтобы не терять на это времени, когда прибудут деньги. Ему не терпится покинуть город, где масса художников прозябает без работы, театр стоит на грани банкротства и с каждым днем растет цена на хлеб.
Юлиус фон Зоден предложил ему место капельмейстера в Бамбергском музыкальном театре и сделал заказ на оперу и мелодраму
В июне он покидает Берлин и прибывает в Глогау, где к нему должна присоединиться поправившаяся к этому времени Мишка и где он временно поселяется в доме Иоганнеса Хампе, единственного из его друзей, с кем он может толком поговорить о музыке; ибо Гиппель равнодушен к музыке, а Гитциг — всего лишь дилетант.
В те часы, когда друзья не беседуют о прошлом за чашей крюшона или пунша, попыхивая своими длинными раскрашенными фарфоровыми чубуками, Гофман сочиняет музыку. Он заканчивает свой цикл
Начинается новый отрезок жизни, который будет иметь для него решающее значение. Здесь, в Бамберге, он переживает зарождение бурного романа, здесь наконец начинает осуществляться его истинное призвание — быть великим писателем-прозаиком.
С самого первого дня он влюбляется в этот город с его кривыми улочками, старым епископским дворцом, домами со скошенными размалеванными фасадами и знаменитой дверью, которую дьявол захлопнул перед самым носом святой Кунигунды. А бамбергская кухня оправдывает поговорку: «Ничего нет лучше, чем жить под властью епископа». Здесь все причудливо, пышно, узорчато, барочно и подвижно. Здесь не найдешь ни рассудочной скупости Северной Германии с ее сухим, смелым и лукавым юмором, ни духа противоречия, присущего берлинцам; взамен всего этого здесь царят толстощекая грубоватая веселость, склонность к роскоши и беззаботной жизни, холодная вежливость жителей старой империи, терпкий аромат ладана и копченого сала.
Гофман озирается вокруг, прислушивается, принюхивается, пробует на вкус, берет на заметку, сравнивает, накапливает впечатления, собирает урожай зрительных образов. А их здесь предостаточно: будь то группа собутыльников, пирующих в жарко натопленной харчевне, или похоронная процессия, уныло тянущаяся вниз по крутой улочке. Гофман вяжет собранный им урожай в снопы. Скоро он начнет раздавать те богатства, что накоплены им с первых лет жизни; скоро писатель отправится в свой творческий путь, которому суждено продлиться всего двенадцать лет. Чтобы воспользоваться этими несметными сокровищами, Гофману потребуется мощная поддержка со стороны его собственной памяти. Она у него великолепная, ибо он обладает тем, что можно было бы назвать мнемоническим порядком:
В Бамбергском театре Гофмана ждет жестокое разочарование. В письме Гитцигу он признается, что положение дел в театре оказалось далеко не таким, как ему расписывал граф фон Зоден. Последний удалился в Вюрцбург, передав все руководство театром в руки некоего Генриха Куно, а тот непробиваемо глуп, несведущ и чванлив. Новый капельмейстер с тревогой обнаруживает, что его директор своим неумением вести дела и полным незнанием театрального искусства поставил театр на грань разорения. Куно, в свою очередь, строит козни против Гофмана, так что последний спустя два месяца вынужден отказаться от места капельмейстера и удовлетвориться должностью театрального композитора. Его ежемесячный гонорар отныне составляет 30 гульденов, однако получает он его нерегулярно, ибо касса театра постоянно пуста. Гофман не жалуется: он доволен тем, что может упражняться в своем искусстве перед публикой, у которой он как композитор пользуется несравненно большим успехом, нежели как капельмейстер. Перед ним вырисовывается реальная возможность обеспечить себе независимое существование, и радость от осознания этого лишний раз убеждает его в том, что он не создан для юридической карьеры. Впоследствии он снова вернется к ней, но пока не хочет даже думать об этом — хотя бы в пику графу фон Зекендорфу, которому он был представлен по прибытии и который, прежде чем повернуться к нему спиной, нашел для него лишь один «добрый» совет — заняться в Бамберге адвокатской практикой.
Чтобы сводить концы с концами, Гофман дает уроки пения и музыки дамам из высшего общества, в которое ввел его барон фон Штенгель. Симпатия, которую он поначалу испытывает к этому благодетелю, позднее обернется антипатией, и Гофман выведет его в карикатурном виде в
Ремесло учителя музыки оказывается выгодным во всех отношениях, ибо оно не только приносит ему
Комичность ситуации не ускользает от Гофмана; вообще, от него никогда не ускользало то, над чем было можно посмеяться, и в этом смысле он, подобно Стерну, является подлинным бардом гротеска. Как, например, в знаменитой сцене из
В тот период Гофман сочиняет большое Мизерере по заказу графа фон Зодена. Кроме того, он подумывает об основании певческой академии по образцу варшавской, но, несмотря на все предпринятые шаги, этот план так и не удается реализовать.
В феврале 1809 года Куно вынужден объявить о банкротстве, до которого он довел театр своими бесхозяйственностью и некомпетентностью. Предприятием временно управляет собрание кредиторов. Гофман испытывает скорее облегчение, нежели беспокойство. Впрочем, у него имеются все основания для радости, так как еще в конце января издатель Рохлиц сообщил ему о своем намерении опубликовать во «Всеобщей музыкальной газете»
Иоганн Крейслер и его друзья
Новеллу
В середине марта Гофман с радостным волнением читает свой текст в «Музыкальной газете» и наивно констатирует, что в печатном виде он кажется ему совсем другим. Он продолжает сочинять музыку, пишет в этот период много музыкально-критических статей и меняет свое третье имя Вильгельм на Амадей. Но, несмотря на все это, его охватывает депрессия, и он отмечает в своем дневнике, что слишком подавлен, чтобы работать. Или еще:
В Бамберге пока еще все спокойно и цены на удивление низки, но уже перед Каменными воротами встал лагерем французский рейтарский полк, австрийцы то наступают, то отступают, то снова подходят ближе, и в городе растут опасения, что в скором времени совсем рядом состоится сражение.
Гофман договаривается с музыкальным издательством Гертеля в Лейпциге о том, чтобы ему высылали ноты, которые он будет распространять среди своих учениц за комиссионное вознаграждение. Он также берет на себя функции посредника при покупке инструментов, что, однако, не мешает ему играть в обществе роль светского человека. Он по-прежнему желанный гость в салонах и, будучи отличным танцором, часто посещает балы. Несмотря на предрассудки той эпохи, его ситуация ни у кого не вызывает нареканий, ибо в результате наполеоновских войн добрая треть европейцев превратилась в «деклассированные элементы». К тому же Гофман слишком хорошо знает себе цену, чтобы гнушаться комиссионными. Эта деятельность дает ему определенную независимость, в которой он нуждается как ни в чем другом, и оставляет ему достаточно времени на сочинение мелодрамы для вернувшегося в Бамберг фон Зодена, а позднее — на сочинение музыки для постановки
Весной 1810 года Бамбергский театр переходит на новую форму руководства: отныне им будет управлять акционерное общество, а должность директора займет Франц фон Хольбейн, старый знакомый Гофмана по его первому пребыванию в Берлине. Писателю поручают одновременно выполнять функции помощника директора, композитора и художника сцены. Франц фон Хольбейн не сковывает его инициативы, и Гофман пользуется этим, чтобы инсценировать своих любимых авторов — Шекспира и Кальдерона де ла Барку.
Почти каждый вечер он проводит в кругу друзей, — они собираются в Буге, сельском предместье Бамберга, — чтобы посидеть за пуншем в харчевне дядюшки Штригеля. К этому кругу относятся знаменитый невропатолог доктор Маркус и его племянник доктор Шпейер, дядя юной Юлии Марк. Здесь же присутствует Карл Фридрих Кунц, виноторговец и издатель, который первым выпустит сочинения Гофмана в виде отдельной книги.
Друзья пьют, спорят, сквернословят с забавной неуклюжестью образованных людей и веселятся от души. Гофман царапает на столешнице petits riens[5] вроде эпиграмм, пародий, афоризмов на потеху своим собутыльникам. Он сочиняет их ради забавы, еще не догадываясь о том, что впоследствии использует многие из них в своих
Примерно в это же время он приступает к работе над своей тринадцатичастной
Эта потребность с годами дает о себе знать все больше, и к 1811 году Гофман созревает для истинной страсти, которая станет для него великим испытанием.
Борьба с мотыльком
Он страстно влюбляется в свою ученицу Юлию Марк.
В ту пору ей пятнадцать лет, у нее темно-синие глаза и худое лицо янтарно-желтого цвета, обрамленное черными локонами. В дневнике писателя она появляется то в образе нарисованного мотылька, то в виде сокращения Ктх, означающего Кетхен, по имени героини драмы Клейста «Кетхен из Гейльбронна». При этом, однако, она менее всего похожа на пассивную до слабоумия героиню драмы, на эту крестьянскую девушку, чей образ напоминает нам наивную пастушку из старинной пасторали и чья натура делает ее предрасположенной к мистическим видениям и стигматам. Но Кетхен из Гейльбронна еще и сомнамбулична. Эта черта, столь часто встречающаяся у Клейста, поражает воображение Гофмана, и, хотя бы ради чисто интеллектуального удовольствия, он не может не наделить этой притягательной чертой ту, кого любит. Поскольку к тому же именно в этот период он занят постановкой «Кетхен из Гейльбронна», легко представить себе, сколь неотступно преследует его этот образ. Однако Юлия Марк — это не «Кетхен» и не «Гретхен», но юная девушка из привилегированных слоев мещанства, грациозная, бойкая и отнюдь не глупая. В то же время это сложная натура: по-детски восторженная, замкнутая, нервозная и сумасбродная, как сам Гофман.
В отрывочной, но достаточно определенной форме фиксирует он день за днем те состояния души, которые у него вызывают частые встречи с Юлией. С 1811 года и вплоть до его отъезда из Бамберга в 1813‑м разворачивается личная драма Гофмана.
Судя по всему, его воображение и эстетическое чувство впервые были потревожены Юлией, когда он увидел и услышал, как она поет. С этого момента в сознании Гофмана она вступает в
3 февраля 1811 года
5 февраля
16 февраля
22 февраля
24 февраля
25 февраля
18 марта
4 января 1812 года
5 января
8 января
9 января
14 января
И так два года подряд. Гофман фиксирует свои работы, встречи, визиты, попойки, настроения, колебания своей страсти и своего безразличия к Юлии, свой страх перед безумием, свои грезы и дважды — зашифрованные в виде иероглифов мысли о самоубийстве.
Та страсть, которую внушает ему Юлия, вероятно, и льстит ей, и пугает ее. Она любезна со своим воздыхателем, порой даже очень рада ему, но, похоже, не разделяет его чувства. Впрочем, тем лучше для нее, ибо ее мать исполнена решимости выдать ее замуж. По возможности, за богатого человека, чтобы поправить стесненное финансовое положение семьи. Фрау Марк нацелилась на некоего Грепеля, купца из Гамбурга. Уже в марте 1812 года он прибывает в Бамберг, и Гофман очень скоро узнает о планах на брак. Приступы ревности сменяются у него приподнятым настроением, ибо он, похоже, втайне убежден, что из этого брака ничего не выйдет. В записи от 9 апреля 1812 года он с непостижимой интуицией влюбленных отмечает:
Гофман ежедневно проводит по нескольку часов в «Розе», превосходной гостинице в старом Бамберге с огромной хлебопекарной печью и залом с толстыми стенами, соединенным через коридор с театральными кулисами. Хозяин доволен своим клиентом, который пьет до тех пор, пока не заснет, уронив голову на стол, — и охотно потчует его в долг. Здесь писатель встречается с друзьями, которых иногда сам сюда приглашает, однако по большей части он одиноко сидит в углу, затягивается своей длинной трубкой и напивается до чертиков. Порой он намекает на свои алкогольные видения в дневнике, но ни разу не описывает их подробно. После смерти Гофмана его друг Гитциг из уважения к памяти писателя попытался истолковать его тягу к спиртному в том смысле, что тот испытывал потребность в своего рода дионисийском экстазе; при этом он представил дело так, будто Гофман пил исключительно отборные вина и изысканные ликеры. Конечно, ввиду своего происхождения и воспитания, своей утонченной и высоко дифференцированной чувственности, принимающей порой даже такую сложную форму, как наслаждение воздержанием, Гофман имел явное пристрастие к изысканным напиткам: шампанскому, старому бургундскому, токайскому; однако когда нет куропаток, люди обходятся и дроздами, а вместо шампанского пьют майнское вино из фляг; когда же нет ни такого вина, ни даже терпкого пфальцского красного, то и сивуха сгодится, чтобы нагнать химер. Гофман пьет все подряд, за исключением пива, презираемого им как безрадостный и бездушный напиток, от которого становится тяжело в желудке и клонит в сон. Факты, вытекающие в том числе и из его собственных дневниковых записей, вынуждают нас констатировать, что Гофман был пьяницей в самом что ни на есть прямом смысле этого слова.
Но было бы грубейшим заблуждением хотя бы на мгновение предположить, что он стал писателем благодаря пьянству. Алкоголь пишет не вместо него, а внутри него, играя в некотором смысле роль микроскопа, позволяющего разглядеть реально существующие, но невидимые невооруженным глазом предметы. С тем же успехом можно предположить, что он, скорее всего, не страдал бы алкоголизмом, не передайся к нему эта болезнь по наследству от отца-алкоголика. Но тогда он, пожалуй, никогда бы не стал и тем писателем, которого мы знаем. Если взглянуть на дело с этой точки зрения, придется признать, что его гениальность была во многом обусловлена алкоголем.
Когда сочиняет Гофман: в состоянии опьянения или после, как, например, Э. А. По, творивший под воздействием выпитого накануне виски? Второе предположение представляется нам более вероятным. В соответствии с ним, озарения приходили к Гофману в состоянии алкогольного дурмана, и он приберегал образы своих пьяных галлюцинаций до наступления мучительных и жестоких часов похмелья. В эти часы он фиксировал их на бумаге с той силой выразительности, что была если не обусловлена, то обострена физической и психической депрессией. В пользу этого предположения, как мне кажется, говорят строки, которые можно прочесть на последних страницах
В действительности же он пьет не потому, что ему это нравится, а для того, чтобы разогреть свое воображение. Он неоднократно намекает на это; в качестве примера приведем хотя бы следующую дневниковую запись, сделанную им в апреле 1812 года:
Один ли он пьет или в компании, мозельское ли или шампанское в кредит, в «Розе» при нем неотлучно находится друг — Поллукс, хозяйский пес, молчаливый спутник его хмельных бдений. Поллукс — беспородный пес; по виду в нем есть что-то от пуделя и венгерской овчарки. Это черное чудовище кладет голову на колени писателю и долго смотрит на него своими глазами цвета меда. Происходит немой ночной мифический диалог между писателем, вовлеченным в буйную дионисийскую процессию, и невинным созданием, которое еще находится в плену хтонической тьмы, озаряемой сумбурными и блестящими видениями. Этот обожаемый Гофманом хозяйский пес послужил прототипом Берганцы в гораздо большей степени, нежели его предтеча из «Назидательных новелл». У Сервантеса Гофман заимствовал лишь имя и прошлое Берганцы, в то время как внешний облик, характер движений, мимика и общее выражение собачьей души персонажа были списаны им с пса Поллукса из гостиницы «Роза». Правда, он вложил в его уста свои собственные мысли и наделил его человеческим умом, который накладывается на его звериную сущность, но странным образом не отменяет ее; он наделил его двойной природой, что впоследствии проделает и с Котом Мурром. Наконец, спустя несколько месяцев после своего отъезда из Бамберга, работая над
Слова
Женские образы Гофмана олицетворяют мир любовной страсти и музыки. Почти все они поют, ибо почти все являются отражениями Юлии, но ни одна из них не пишет и не рисует, так как эти занятия были ей чужды.
Гофман чувствует себя обманутым Юлией, но обманутым не столько в любви, сколько в их общей страсти к музыке. Она отказалась быть жрицей искусства и променяла волшебный мир гармоний на мир домашних хлопот и яблочного повидла. Эта цезура, эта непреодолимая черта между миром искусства и красоты и миром материальных нужд отчасти восходит к постулату Шиллера, согласно которому идея и материя не способны к взаимопроникновению. Шиллер готов даже отрицать возможность их сосуществования, что является искажением и ошибочным толкованием учения Декарта.
Разумеется, Гофман не мог всерьез полагать, что его маленькая Юлия навеки останется девственницей; более того, он, вероятно, простил бы ее от всего сердца за то, что она любит не его, а другого, если бы этим другим был какой-нибудь выдающийся человек. Но только не Грепель! В представлении Гофмана она фактически продала тому свое тело, и, возможно, в этом он был недалек от истины. Вот почему любовь, которую Гофман продолжает испытывать к ней и в дальнейшем, теперь омрачена затаенной злостью, пусть даже и чередующейся с порывами прощения. Вот почему иногда он не может удержаться от того, чтобы не предать Юлию поношениям в образах своих героинь, но этим же объясняется и то, что даже самые страшные преступления, совершаемые ими в его книгах, неизменно навязаны им извне — матерью ли сводницей, или коварным обольстителем. Новелла, в одних изданиях именуемая Гиенами, в других — Вампиризмом и входящая в состав Серапионовых братьев, является лучшим тому примером.
10 августа 1812 года Гофман вносит в свой дневник следующую запись на итальянском языке:
Уже на следующее утро Гофман пишет извинительное письмо фрау Марк, и это не самое похвальное из его писем, ибо, если сравнить его с дневником, автора нетрудно уличить во лжи. Но даже если он и лжет, то делает это не из светского благоразумия, а единственно потому, что боится преждевременно лишить себя общества Юлии.
Он пресмыкается и унижается до того, что признается в безумии, которого всегда так боялся; он молит о прощении — и все это ради того, чтобы его позвали обратно. Процитированное послание стоит особняком в жизни этого гордого и прямодушного человека. Его страсть — и только она — внушила ему эту беспомощную хитрость, так же как именно она накануне побудила его устроить скандал и перейти все границы светского приличия. При всей непростительности этой выходки фрау Марк в конце концов смягчается и соглашается снова принять его в своем доме, в котором ему было отказано в течение нескольких недель. Он вновь встречается с Юлией, но
28 декабря 1812 года
30 декабря
16 января 1813 года
28 января
А 4 марта 1813 года он делает следующую запись на немецком языке, но греческими буквами:
Это последнее упоминание о ней в его дневнике. Он страдает бессловесно.
Будучи не в силах продолжать в этом патетическом тоне, двумя строчками позже Гофман просит своего корреспондента сообщить ему, действительно ли некто Зутов все еще использует свой колпак вместо ночного горшка, правда ли, что доктор Циглер опять появился на карнавале в костюме Дон Жуана,
Слаб у тебя голосок; зато позавидуешь носу!
Чтобы расслышать тебя, влезу-ка я на него.
Этот неисправимый насмешник наделен пронизывающим взглядом, слогом и — болезнью печени.
… в манере Калло
Со времени замужества Юлии Гофман подумывает о том, чтобы оставить Бамберг, — отчасти потому, что хочет убраться подальше от места, где каждый камень напоминает ему о его бесславном поражении, отчасти же потому, что надеется улучшить свое положение, которое можно назвать каким угодно, но только не блестящим. Он почти всегда сидит без денег, не столько из-за весьма жалких доходов, сколько из-за того легкомыслия, с каким он бросает на ветер с трудом заработанные деньги, как только они попадают к нему в руки. Нет человека щедрее и расточительнее, чем он, когда после многих дней беспролазной нужды он получает долгожданный гонорар, позволяющий ему угостить друзей на свой вкус. А вкус у него аристократический.
Год 1812‑й отмечен для него не только любовной драмой, но и финансовой катастрофой. Уже летом, после ухода Франца фон Хольбейна, он покидает Бамбергский театр. Заодно с очаровательной мадам Реннер, Хольбейн «похитил» и музыку, сочиненную Эрнстом для оперы
Между тем Гитциг хлопочет за своего друга. Он предлагает ему сочинить оперу
17 марта 1813 года Гофман получает договор от Йозефа Секонды, директора лейпцигского театра, где говорится о его назначении капельмейстером. На другой день он подписывает договор с Кунцем о публикации первого тома
В апреле Гофман выезжает с женой в Дрезден, откуда их должен забрать Йозеф Секонда. С тех пор как Юлия покинула Бамберг, писателя не связывает с этим городом ничего, кроме мучительных воспоминаний. Отъезд означает для него нечто вроде декларации своей независимости, а независимость равносильна одиночеству. Не испытывает ли он втайне облегчения, противоречивого наслаждения, стыдливой и жгучей радости человека, обрубающего все концы и навеки лишающего себя того, что было ему дорого? Впрочем, три месяца спустя он пишет в письме к доктору Шпейеру:
Юлия могла бы отвлечь его от погруженности в себя, любовь — от творчества. Конечно, он любил и продолжает любить ее, но человек, живущий воображением, никогда не уверен в своих чувствах. Можем ли мы знать, какое место занимало то, что обычно именуют сердцем, в его чувстве к Юлии, в его привязанности к друзьям и к Мишке, если он сам этого не знал? Быть может, все то, что делает жизнь терпимой: подлинная, прочная любовь, душевное равновесие, примирение с другими и с самим собой, — быть может, все это дано лишь тем, кто не пользуется благосклонностью фантазии? Ибо если она компенсирует все эти блага, то, вероятно, она же их и исключает. Существует фантазия, которая дарит такую великую радость и приносит с собой такие необыкновенные образы, что было бы неслыханной дерзостью надеяться на возможность одновременного обладания ею и «всем остальным». Визионер довольствуется самим собой. Он представляет собой вселенную. Так не любит ли он лишь свой собственный образ, преображенный и искаженный отражающей его хрустальной поверхностью; лик, который глядит на него с отражения в тусклом зеркале и в котором он не может себя узнать?
Даже если Гофман и пытался разбить хрустальную оболочку, ему не удавался любовный диалог; он был обречен на монолог. Все его попытки осилить судьбу были безуспешны.
Гофман импульсивен и любит менять направление своей жизни на девяносто градусов. Он загорается с ходу, — подобно всем, кто подозревает, что пропустил карету счастья и лелеет тайную надежду нагнать ее в коляске черта. В настоящий момент оглушительно дребезжащая почтовая карета катит его через невозделанные поля и сожженные деревеньки в Дрезден. Каждую минуту ее останавливают патрули, проверяющие паспорта. На каждом шагу встречаются разъезды казаков и прусских гусаров. Чем ближе к цели, тем оживленнее становятся дороги, и вскоре местность заполняется бесконечными вереницами обозов, батарей, калмыцких эскадронов с их длинногривыми низкорослыми лошадками. Из номера гостиницы, где останавливается он с Мишкой, Гофман всю ночь слышит, как они тянутся мимо:
Его, впрочем, ждет приятный сюрприз — встреча с Гиппелем, как раз в это время находящимся в Дрездене в составе свиты своего двоюродного брата, канцлера Гарденберга. Между прочим, именно Гиппель сочинил для Фридриха Вильгельма воззвание «К моему народу», где содержится призыв к восстанию против завоевателей и войне за независимость.
Секонда все не возвращался, и, поскольку проживание в гостинице отобрало у Гофмана последние крохи, ему пришлось снять для себя с Мишкой меблированную каморку, — что-то вроде мансарды для художников, — расположенную на пятом этаже дома возле Старого Рынка. Наконец, 30 апреля, он обнаруживает у себя на столе переводной вексель на семьдесят талеров и письмо от Секонды, в котором тот просит его приехать в Лейпциг. Слишком поздно. Город блокирован подступившими французскими войсками. Непрерывно гудит канонада, мосты объяты пламенем, вниз по Эльбе дрейфуют горящие корабли.
Гражданская жизнь, однако, продолжается, и даже устраиваются концерты. Так, Гофман отправляется послушать «Тайный брак», рискуя на обратном пути из театра оказаться под свинцовым дождем. И действительно, шальная пуля попадает в отворот его сапога, и писатель еще сравнительно дешево отделывается легкой контузией. Между тем положение очень серьезное, бои ведутся прямо на улицах города, Дрезден все больше становится похож на осажденную крепость, в которой стремительно иссякают запасы продовольствия. Лишь 30 мая дорога снова становится безопасной для проезда, и Гофман может отправиться из Дрездена в Лейпциг.
Дилижанс, доставляющий туда его и жену, набит до отказа: французские офицеры, лейпцигские купцы, молодой немецкий граф со своей юной супругой. Недалеко от Мейсена карета опрокидывается в канаву, и из-под ее обломков извлекают обезображенный труп юной графини и истекающую кровью Мишку. Гофман вне себя; ему удается устроить Мишку на лужайке и вернуть ее к жизни. У нее глубокая рана на голове, но хирург, вызванный в гостиницу, куда ее перенесли, заявляет, что она вне опасности. Из дневника Гофмана мы видим, как сильно переживал он за свою спутницу и каким облегчением было для него узнать, что она спасена. После этого ужасного случая у нее до конца жизни останется глубокий шрам на лбу, а у Гофмана — столь же непреходящая душевная травма.
Но они снова мужественно садятся в один из таких же дилижансов, которые, помимо своей ненадежности, отличаются еще и настолько медленным ходом, что, по словам Шамиссо, видимо, были изобретены исключительно для ботаников, чтобы те могли собирать гербарий прямо во время езды.
23 мая Гофман с супругой прибывают в Лейпциг, где Секонда оказывает им превосходный прием и где им наконец удается лично познакомиться с Рохлицем.
На афишах городской оперы значатся «Оберон» и «Фигаро». К сожалению, также «Золушка» и «Весталка».
Если не считать посещения репетиций, спектаклей и прогулок с Мишкой, Гофман почти не выходит из-за рабочего стола, ибо, не прерывая свою деятельность в качестве музыкального критика, он начал работу над
Скоро приходится оставить и Лейпциг, где было объявлено осадное положение. Секонда решает вернуться в Дрезден, где ему, к счастью, разрешили снова открыть театр, остававшийся закрытым в течение нескольких недель. Гофман и Мишка садятся в убогий фургон и снова совершают путешествие, которое на этот раз напоминает уже не трагедию, а фарс. Под плоской крышей этого экстравагантного на вид транспортного средства сгрудились
В Дрездене Гофман снимает небольшой домик, расположенный перед Черными воротами на аллее, ведущей к купальням. Из обрамленных дикорастущим виноградом окон открывается великолепный вид, и, гуляя в саду с видом на долину Эльбы, писатель, в своем истертом до дыр пальто и с неизменной трубкой в зубах, сравнивает себя с
Он отлично себя чувствует. Продолжительные пешие прогулки, которые ему приходится совершать, чтобы добраться до центра города, закаляют и укрепляют его, и еще он частенько захаживает в тот или иной из трактиров, что живописно расположены между виноградниками и носят не менее живописные названия — как, например, «Дощатая распутница», — или делает привал в одной из итальянских рестораций на Петерштрассе, где к вину подают салями с оливками и каперсами. Так сказать, Италия из вторых рук. К сожалению, он не может заходить туда так часто, как бы ему хотелось, ибо его материальное положение по-прежнему остается тяжелым, карманы почти всегда пусты, и намеки на такое состояние дел регулярно проскальзывают в строках его дневника.
Он много работает, заполняя тетрадь за тетрадью своим убористым, четким, округлым почерком; работа над
Достоверно известно, что, приступая к работе над новеллой, Гофман уже неплохо разбирался в феноменах магнетизма. Он читал Месмера, Клюге, Нудова, Пюисегюра и Варварина, и хотя подобные материи интересовали многих, он считал, что к нему они имеют особое отношение. Гофман не только ведет весьма насыщенную жизнь во сне, но и нередко грезит наяву; его часто посещают предвидения и видения. Сын матери-истерички и пьяницы, к тому же сам пьяница, он перманентно находится в состоянии нервного перевозбуждения, которое отчасти, вероятно, обусловлено и воздействием бледной спирохеты. Хотя у нас нет доказательств в пользу последнего предположения, оно выглядит весьма правдоподобным и ничем не опровергается. Гофман наслаждается второй жизнью, наступающей в тот момент, когда гаснут свечи; без всяких усилий проникает он в тот мир, куда большинство людей могут попасть только через врата искусственного рая, создаваемого с помощью наркотических средств, и лишь немногие попадают естественным образом, едва уронив голову на подушку. Впрочем, в
Портрет аморального человека
Жить в Дрездене становится невыносимо, ибо французы и русские ведут здесь между собой ожесточенные бои и грохот канонады не смолкает ни на минуту. С высоты хмельника (участок, занятый хмелем. —
Его любопытство сильнее страха; он был бы не прочь понаблюдать за сражением и с более близкого расстояния, но отказывается от этой затеи лишь
В понятия рая и ада, столь частые в его произведениях (особенно в
Шиллеровское требование к театру служить целям воспитания нравственности Гофман решительно отвергает, ибо убежден, что искусство сугубо эстетично и потому является единственной силой, способной объединить человека с божественным началом. Это начало — в том смысле, какой вкладывал в него Новалис, то есть великое космическое Все, — мерещится и Гофману. Так, например, в
Итак, хотя Гофман и не является материалистом в философском понимании этого слова, в его заполненном до отказа внутреннем мире нет места для того, что называют традиционной религией или мистической практикой, какую бы форму они ни принимали.
Эта свобода позволяет ему рассматривать всемирную историю под таким углом, под которым от него не укрывается тот факт, что в ней (истории) не было ни одной активной группы, которая бы не совершала жестокостей и не поступала несправедливо. Это отталкивает его; к тому же судьба Германии интересует его лишь в той степени, в какой она связана с его собственной судьбой.
Обходясь без морали, Гофман, однако, не ведет себя как безнравственный человек. То есть он принадлежит к тем натурам, для которых честность поступков является выражением не чего-то прочувствованного, а чего-то продуманного. (И мы еще увидим, с каким изяществом он докажет свою честность во время известного скандала с преследованием демагогов, омрачившего последний период его жизни.) Эстетический человек, если можно его так назвать в противоположность человеку этическому, испытывает спонтанные душевные порывы лишь при соприкосновении с тем, что прекрасно, приберегая свое сердечное тепло для немногих избранных друзей и для животных. Этот факт, однако, ни в коей мере не отменяет его способности рассудочно признавать необходимость безвозмездного проявления нравственной элегантности по отношению к человеческому обществу, членом которого он волей-неволей является, и наличия у него достаточной воли для соблюдения этого принципа. Таким образом, он способен бороться за справедливость, даже если его внутренняя сущность не восстает против несправедливости; он способен содействовать осуществлению идеалов гуманизма, даже если он убежден в ничтожестве большей части человечества. И если чистота тона или изысканность нюанса трогают его за душу, то это его личное дело.
Напротив, люди, принуждаемые самим естеством, склонны жертвовать собой ради других, не рассуждая и не нуждаясь во внутреннем самопреодолении, ибо у них это выходит столь же непроизвольно, как дыхание, они, как правило, обладают недостаточно тонким зрением, малоразвитым обонянием и нечувствительной кожей. Здесь можно говорить о своего рода смирении людей, которые, с одной стороны, достаточно аскетичны, чтобы убирать гной и экскременты за больными, с другой — лишены того понимания, что побуждает отвергать преступное насилие, вследствие чего они способны без колебаний поставить смертельный укол. Будучи человеком эстетическим, Гофман, — как многие из тех, кто принадлежит к этому немногочисленному ордену, — наделен гордостью, побуждающей его вести себя достойно. Та прямота, которую мы в нем наблюдаем, свидетельствует о величии характера, заставляющем вспомнить Монтеня и Андре Жида. Как и они, Гофман слишком аристократичен, чтобы опускаться до лицемерия, и недостаточно наивен, чтобы играть роль восторженного простачка.
Несмотря на несмолкающий гул военной стихий, разбуженной Наполеоном, Гофману удается найти часы тишины, чтобы довести до конца работу над
Еще до окончания работы над ним Гофман пишет:
Двойственность персонажей находит свою параллель в двойственности места, где происходит действие, и рабочий кабинет архивариуса Линдгорста может превратиться в заколдованный замок. В данном случае можно даже выявить истоки впечатления, проследить его происхождение и развитие и, вообще, разобраться во всей той алхимии, законам которой подчиняется простой, позолоченный огнем горшок, красующийся на столике в стиле ампир.
После выхода в свет
При жизни Гофман был популярным автором, хотя это и не приносило ему больших доходов. Лишь через несколько лет после его смерти стали появляться отрицательные отзывы о его творчестве, и когда в 1827 году Гёте удостоил своим олимпийским взглядом «золотую змейку» (образ из сказки
Нодье, напротив, приходит в такой восторг, что, не задумываясь, ставит Гофмана вровень с Шекспиром, тем самым явно смешивая масштабы. Бальзак, со своим вкусом к иерархии, жалует ему звание «волшебника с Востока», как нельзя более подходящее для Гофмана. Сэр Вальтер Скотт презрительно воротит нос и заявляет, что тот наделен воображением курильщика опиума. Жерар де Нерваль, который прекрасно ориентируется в немецкой литературе и, возможно, является единственным настоящим французским романтиком, не считая Алоизия Бертрана, говорит о Германии как о «стране Гёте, Шиллера и Гофмана». Правда, здесь необходимо учесть, что Нерваль был последователем Гофмана, сумевшим продолжить его линию в своей «Очарованной руке», не впав при этом в дешевое эпигонство.
Если рассказы того же Эдгара Аллана По пугают нас, как кошмарные сны, обладая не большей убедительностью, чем последние, ибо их действие разворачивается в нереальном мире без какой-либо связи с нашим земным и тем самым превращает их в некое подобие интеллектуальной игры, — сочинения Гофмана завораживают читателя чарами фантасмагории, тем более убедительной, что она исходит от мира, где улицы носят свои реальные названия, где можно встретить обычных студентов, уличных торговок и библиотекарей, где происходят пикники и чаепития. Просперо покинул свое царство, надел сюртук из коричневого сукна и маячит на городских улочках.
В начале сентября 1813 года Секонде пришлось закрыть театр. Единственным местом, где еще можно насладиться покоем, остаются картинные галереи, в особенности Новый музей, в котором Гофман проводит все свои вечера в обществе «Сикстинской мадонны» Рафаэля и «Святой Цецилии» Карло Дольчи.
Вскоре город освобождают, но в нем царит такая разруха, что Секонда решает вернуться вместе с труппой в Лейпциг. Отношения между ним и Гофманом становятся весьма натянутыми, ибо последний воспринимает бесчисленные репетиции, на которых ему приходится присутствовать, исключительно как досадную помеху своей литературной и музыкальной деятельности. Кроме того, его преследуют кошмарные сны пророческого характера, он сильно болеет и жалуется на свой вынужденный замкнутый образ жизни как на тягчайшее из испытаний. Тем не менее, он заканчивает работу над
При работе над
Эликсиры дьявола
Мучимый ревматизмом, причиной которого отчасти послужили репетиции в неотапливаемом театре в самые холодные дни февраля, Гофман не выходит из дома и регулярно получает записки от Секонды или принимает его у себя. Отношения между ними неуклонно ухудшаются, вплоть до окончательного разрыва. Гофман снова остается без постоянного дохода. Чтобы отвлечься от своих недугов, он рисует антинаполеоновские карикатуры; чтобы сводить концы с концами, он продает их издательству «Баумгертнер». К гонорарам, которые он получает за карикатуры и музыкальные рецензии, прибавляются первые материальные плоды его литературного творчества. Но денег все равно мало.
Прикованный к креслу, он начинает работу над романом. Идея
Конечно, мотив перевода часов назад, предпринятого для того, чтобы избежать самовнушения или мистификации, встречается и в
У Шиллера нет ничего иррационального; его «Духовидец» представляет собой рассказ о таинственной и зловещей инсценировке, предпринятой с целью убедить простодушного и довольно ограниченного князя пойти на политический компромисс. Об этом повествуется в решительной и динамичной манере периода «бури и натиска», чьим последним крупным представителем был именно Шиллер. «Духовидец» потрясает и держит нас в напряжении до самой последней строки, даже если он и лишен той едва уловимой словесной магии, той странной одиозной прелести, что придает каждому слову, выходящему из-под пера Гофмана, двусмысленность и противоречивость, заслоняющие его общепринятое значение. То, что у Гофмана обычная серая шляпа производит несравненно большее впечатление, нежели такая же шляпа у любого другого автора, объясняется словесным составом контекста, элементы которого взаимоподдерживают и дополняют друг друга, либо контрастируют друг с другом. Из этого, конечно, не следует, что Шиллеру чуждо такое искусство в подлинном смысле этого слова, однако поставленная цель, используемые средства и конечный результат существенно другие.
Если нерв «Духовидца» образует закулисье политической интриги, изнанку тайной дипломатии, то центральные проблемы
Нерв
Перед тем как приступить к работе над
Место, занимаемое
Роман оказалось трудно продать. Кунц отказывается издать первую часть, законченную в мае 1814 года. Тогда Гофман предлагает рукопись Гитцигу, но тот как раз приступил к ликвидации своего книгоиздательского дела. Гофман не теряет присутствия духа и приступает к работе над второй частью. Обе части выходят лишь в 1815 и 1816 годах в берлинском издательстве Дункера и Гумблота. При жизни Гофмана книга не переиздавалась.
В это же время, после бесчисленных перерывов, Гофман завершает работу над сочинением музыки к
Спустя несколько дней он признается в письме Гиппелю:
Одновременно он отправляет Гиппелю еще одно письмо, в котором выражает свое нетерпение снова поступить на прусскую государственную службу, — письмо, которое, возможно, было написано по совету самого адресата, возможно, даже у него на глазах, так как после смерти Гофмана Гиппель признавался, что сие послание было написано с таким расчетом, чтобы при возможности его можно было бы показать тому или иному влиятельному лицу.
Результат не заставил себя долго ждать, ибо у Гиппеля хорошие связи: ровно через месяц, в сентябре, Гофман и Мишка переезжают из Лейпцига в Берлин.
Какой была в тот период основная тенденция немецкой литературы? Школа «бури и натиска», часто ставившая перед собой социальные и нравственные задачи и при необходимости черпавшая фантастический элемент из германской мифологии, как, например, в первой части «Фауста», постепенно меняла направление, чтобы в преображенном виде влиться в классику, черпавшую свои фантастические элементы из античной мифологии, как во второй части «Фауста». В силу принципа чередования противоположностей, лежащего в основе смены литературных тенденций, в качестве нового движения возникает романтизм.
Немецкая романтическая литература, просуществовавшая до середины XIX века, исключительно разнообразна по стилям своих многочисленных школ; она является плодом политических и экономических изменений в Европе и сформировалась под влиянием тогдашней философской мысли. Особенно глубокое влияние на свою эпоху оказал Фихте, освободивший «Я» от всякой зависимости, вознесший его, как, впрочем, и Шеллинг, на уровень гармонической созвучности с мировой душой и предложивший униженному, напуганному угрозами человеку наполеоновской эры идею святости и незыблемости его внутреннего достоинства. Эта философия полностью соответствует текущему моменту и заполняет собой пробел. Ибо если и верно то, что Наполеон распространил в Европе идеи французской революции, нельзя закрывать глаза на тот факт, что эти идеи относились к последней фазе революции, они включали в себя шовинистические лозунги и не имели уже ничего общего с идеалами и образом мыслей великих космополитических философов и энциклопедистов XVIII века. Наполеоновское освобождение носило весьма условный характер, и само собой разумеется, что распространение идей Кондорсе, Гольбаха, Гельвеция или Монтескье не могло пригодиться такой авторитарной системе, как наполеоновская.
Эти идеи, которые при Фридрихе Великом стали достоянием лишь очень узкой прослойки немецкой буржуазии, впоследствии были сметены ураганом наполеоновских войн, так что образованная молодежь имеет о них весьма смутное представление. Впрочем, не более ясное представление имеет она и об освободительном движении; рационалистская философия еще слишком для нее чужда, чтобы она могла на нее опереться, а материальный мир, в котором растет эта молодежь, настолько непривлекателен, что молодые люди просто не могут не испытывать потребности в компенсации на метафизическом уровне. Догматическое христианство доказывает свою неспособность удовлетворить это стремление, и уже в 90‑е годы Фридрих Шлегель и особенно Новалис выступают как пропагандисты и интерпретаторы учения Фихте. Новалис облекает мысли Фихте в поэтическую форму, которая при всей своей туманности производит колоссальное влияние на тогдашних молодых интеллектуалов, и Гофман не последний из тех, кто испытывает это влияние.
Как паломнику в «Храм Исиды» Гофману кажется, что природа пронизана таинственной сетью связей, перекличек и символов; он угадывает в ней некое Целое, в котором сливаются воедино мысли, чувства и формы.
Он часто давал выражение этой синестезии, особенно в том диалоге, где кавалер Глюк говорит о слиянии звуков и оттенков и рассказывает о своем видении подсолнечника с глазом внутри:
Немецкий романтизм, для многих означающий одновременно прибежище, обратную реакцию и отдушину, обращен к метафизическому и представляет собой грандиозный «рейд» по «царству духов». Порой он даже впадает в напыщенный и бесплодный мистицизм. Но поскольку духовный мир романтизма — это мир символов, и к тому же Германия богата легендами, а большинство писателей-романтиков обладают блестящим стилем, к которому присоединяются сюжетная изобретательность и буйство воображения, неудивительно, что многие из них — Тик, Ахим фон Арним, Клеменс Брентано, Шамиссо, Мерике, Контесса и другие — оставили после себя сказки и волшебные истории, занимающие видное место в европейской литературе.
Произведения Гофмана в значительно большей степени являются выражением игры фантазии сугубо личного значения; если у него встречаются символы, они относятся К его собственным проблемам, воспоминаниям, видениям и заветным мечтам — короче говоря, они вырастают из его душевного климата, конденсируемого автором в произведение искусства. Сам Гофман называет свое искусство
Один-единственный раз Гофман подверг природу вульгаризации, ограничив ее жалкими масштабами боскета (рощицы (уст.). —
В какой мере Гофмана можно отнести к писателям-романтикам, если он не принадлежал ни к йенской, ни к гейдельбергской школам и лишь частично примыкал к берлинской? Можно ли его вообще назвать романтиком? Да, но лишь условно, и, если позволительно охарактеризовать его таким парадоксальным на вид образом, можно сказать, что он романтик фантастического реализма. Разумеется, ничья жизнь и ничье творчество не могут быть полностью вневременными, и совершенно очевидно, что события современности, как бы мало они его ни затрагивали, все равно запечатлевались у него в памяти и формировали его способ восприятия своей эпохи. На него влияла философская мысль его времени, он говорил и писал на языке своего времени, и именно его современники в ходе своих повседневных занятий служили моделями для его «моментальных снимков», которым он порой придавал фантастический колорит.
И все же существует целый ряд моментов, отличающих Гофмана от его литературных современников. Если пройти с закрытыми глазами мимо несчастного
Именно гофмановский романтизм со всем, что в нем есть гибридного и условного, со своим переходным характером, не подходящим под определение «чистого стиля», докажет свою неувядаемость и жизнестойкость. Следы этого романтизма мы находим в натурализме Золя и Герхарта Гауптманна, в экспрессионизме Георга Гейма и даже в сюрреализме Андре Бретона.
Жатва чудака
Служба в министерстве юстиции оставляет Гофману достаточно много свободного времени. Почти ежевечерне — по крайней мере, в первые месяцы своего пребывания в Берлине — он получает приглашения на ужин, частный концерт или вечеринку в литературном салоне. Во время одного из таких мероприятий он лично знакомится с бароном де ла Моттом Фуке, с которым до этого лишь состоял в переписке. Хотя барон де ла Мотт Фуке и не великий писатель, он умен, великолепно разбирается в литературе и дворянин до мозга костей. В своем замке Неннхаузен, расположенном неподалеку от Берлина, он часто одаривает Гофмана радостями изысканного общества, отборного вина и отменной кухни. Чтение вслух, споры, музицирование, шутки. Дружба между Фуке и Гофманом, которой, к сожалению, суждено было продлиться всего восемь лет, не была омрачена ни расхождениями во мнениях, ни ссорами.
Писатель снова сходится с Гитцигом, также вступившим в магистратуру. Как бывший издатель, Гитциг знаком почти со всеми известными литераторами своего времени. И уже через два дня после приезда Гофмана происходит памятный ужин, на котором встречаются Людвиг Тик, Фуке, Франц Хорн, Шамиссо, филолог Бернгарди, профессор Моретти, художник Филипп Фейт, Гитциг и Гофман.
Тем временем Иоганнес Крейслер продолжает развивать свои мысли в переписке с
Это произведение представляет собой одну из вершин творчества Гофмана. Писатель начинает работу над ней 1 января 1815 года и заканчивает спустя шесть дней. Главными мотивами первой главы, играющей роль пролога, являются: встреча рассказчика с Юлией на гротескном светском рауте; то невероятное, что демонстрирует дьявол в своем кривом зеркале; пошлость и абсурдность повседневности, возведенные в степень своеобразного «сюрреализма». Затем наступает черед всеобщей метаморфозы, из недр зеркал выходят призраки, происходят странные встречи — в том числе с Эразмом Шпикером, расстающимся ради любви к Джульетте со своим зеркальным отражением, и Петером Шлемилем, продавшим свою тень. По всей видимости, на написание этой новеллы Гофмана вдохновил разговор с Шамиссо, во время которого собеседники охотно обменялись друг с другом своими мыслями, выразив искреннее обоюдное восхищение. Когда Гофман описывает какую-нибудь реплику Петера Шлемиля, он придает ей новую глубину и трагическую силу, отсутствующие в романе Шамиссо. Человек имеет лишь иллюзию свободы выбора, карты перетасованы заранее, и, что бы он ни выбрал, он обречен на проигрыш. Даже когда он выбирает так называемую прямую дорогу, она не предоставляет ему, помеченному дьяволом, возможности для спасения. В определенном смысле речь идет о предопределении, подобном тому, что подразумевается в кальвинизме. Как и в
В часы, свободные от службы, Гофман ведет весьма оживленную общественную и светскую жизнь, ежедневно встречаясь то в кафе «Мандерлее», то в салонах — в том числе у фрау Леви, в свое время оказавшей ему существенную поддержку, — с многочисленными друзьями и знакомыми: Шамиссо, Контессой, Гумбольдтом, Уденом, Эйхендорфом, различными художниками, юристами, министрами, работниками театра, музыкантами, советниками и красивыми женщинами. Он почти не переписывается с Гиппелем, хотя их взаимные чувства нисколько не охладели, и, судя по всему, перестает вести дневник, ибо последняя запись в нем датируется мартом 1815 года. Разумеется, нельзя исключить того, что одна или несколько тетрадей с дневниковыми записями просто потерялись, и если это так, то разрушения в Берлине во время второй мировой войны оставляют нам мало надежды на то, что они когда-либо будут найдены.
До сих пор друзьями Гофмана были люди, чьи темперамент и характер значительно отличались от его собственных. В лице актера Людвига Девриента он наконец-то встречает родственную натуру, одного из тех людей, которые, подобно многим героям его произведений, хранят на себе шрамы от когтей Князя Тьмы; старого чудаковатого ребенка, саркастичного и импульсивного любителя застолий. Девриент тоже гениален; диапазон его выразительных возможностей беспредельно велик: он может с равным успехом играть Фальстафа и короля Лира. Его дар перевоплощения поразителен. Он и Гофман достаточно схожи между собой, чтобы близко сойтись, и в то же время достаточно несхожи, чтобы зловещий призрак двойника не омрачал их дружбу. Впрочем, у Девриента тоже есть свой двойник, и это сообщает их отношениям элемент еще большей напряженности, нежели та, что существует между двумя старыми супружескими парами, — ведь обменяться двойниками невозможно.
Помимо Гиппеля, друга детства, и Хампе, друга юношества, Гофман ни с кем не был на ты, и Девриент был единственным, с кем он подружился в зрелом возрасте. Эта, на первый взгляд, незначительная деталь весьма характерна для всего образа жизни Гофмана. Через хрустальную оболочку общаться не так легко, ибо, какой бы малой ни была дистанция, она все равно остается препятствием, как едва уловимая вибрация хрустальной поверхности или скрежет иглы по стеклу.
Гофман и Девриент почти ежедневно встречаются в погребке «Люттер и Вегенер», расположенном в старой части Берлина в квартале у рынка Жандармов, где можно провести вечер за парой бутылок вина в обществе представителей «Молодой Германии». Туда захаживают неизменно хмельной Граббе и совсем еще юный Генрих Гейне. Последний очарован гением Гофмана и, прежде всего,
Однако следы Гофмана нам, скорее, следует искать не в вышеупомянутом кабачке, а в его последнем жилище на углу рынка Жандармов и Таубенштрассе, которое, к сожалению, пало жертвой бомбардировок во время последней войны. Его описание мы можем прочесть в новелле
Здесь он пишет музыку к хорам «Тассило» Фуке. В августе 1816 года проходит торжественная премьера
Если теперь Гофман позволяет себе шамбертен и пунш, курит баринас (сорт южноамериканского табака. —
Весной 1816 года Гофман начинает работу над сборником
Сборник Ночные рассказы состоит из двух томов по четыре новеллы в каждом; оба вышли в издательстве Георга Андреаса Раймера весной и осенью 1817 года соответственно. Рассказы сборника были написаны в период между 1814 и 1817 годами и в большинстве своем публиковались в различных журналах, альманахах и т. д. Поскольку они вышли из-под пера автора, который писал слишком много и быстро, от них нельзя ждать одинаково высокого качества; тем не менее, среди них есть ряд шедевров, отличающихся такой оригинальностью и силой внушения, что одного-единственного из них хватило бы, чтобы оправдать почетное место, занимаемое их создателем. Прежде всего, я имею в виду новеллы
8 марта 1818 года Гофман пишет Кунцу, с которым не теряет связи:
Именно при чтении
В новелле
Гофману, этому великому путешественнику в кресле, попасть в кукольное царство оказывается не более сложно, чем Перегринусу — прогуляться по Запретному Городу. Во второй половине 1816 года в сборнике историй для детей, куда также вошли произведения Контессы и Фуке, выходит его знаменитая сказка
Со времени Гофмана такой метод повествования, при котором происходит параллельное развитие фантастической и реалистической сюжетных линий, прочно утвердился в литературе; им, в частности, весьма искусно пользовались Диккенс и Андерсен.
Карнавал в палаццо Пистойя
Неравномерно, с поразительным многообразием, всегда разгоряченный и переполненный вдохновением, в постоянной спешке Гофман следует своему призванию в самом прямом значении этого слова. В период написания своих последних произведений он уже неизлечимо болен. Отдавая себе отчет во всей серьезности своей болезни, он относится к ней с юмором и мужеством и подтрунивает над самим собой точно так же, как он это делает над чужими физическими недостатками. Все в жизни гротескно. Он находит повод для смеха даже в тот момент, когда горит крыша дома, в котором он живет, когда лопаются стекла и слышно шипение пламени. Во время двадцать четвертого представления
Закончив
Стиль Гофмана практически не меняется со временем, идет ли речь о его сочинениях или о личной переписке. В силу этого невозможно хронологически идентифицировать его произведения на основании одного только чтения. Постоянно приходится обращаться за помощью к документам и библиографии. Никаких периодов, плавно перетекающих один в другой, никаких внезапных переходов, но лишь совокупность сочинений весьма неравнозначной ценности и самых разнообразных по композиции, которые чередуются, пересекаются, исчезают, снова всплывают и которые графически можно было бы представить в виде зигзагообразной линии. Более или менее заметным модификациям подвергаются лишь тема и контуры конструкции, в то время как выразительные средства и лексикон установлены раз и навсегда и кажутся стихийно вызванными к жизни образом восприятия и мышления, свойственным автору.
Предрасположенность к конструктивным поискам типична для композитора. Иногда рассказ начинается прологом или, скорее, своеобразным замедленным вступлением, в котором, однако, содержатся в виде намеков все основные темы дальнейшего повествования. В таких случаях можно говорить о том, что Гофман считал необходимым предварить сочинение увертюрой, сохраняя за собой право продуманного распределения лейтмотивов по всему пространству произведения. Кульминационные пункты обозначены вполне определенно. В других случаях рассказ начинается без всякого предварения, порой посередине какой-либо сюжетной линии, — как правило, побочной; основная сюжетная линия прерывает побочную в начале второй главы, которая обычно написана в другой тональности. Тем самым создается точно рассчитанное чередование мажора и минора, поддерживающее у читателя неослабевающий интерес к описываемым событиям. Не исключено, конечно, что такой вид композиции, который для его времени был абсолютно нов, ему подсказало чтение «Духовидца». Однако нелишне заметить, что еще в 1795 году он написал Гиппелю по поводу своего
Даже если автор замедляет взятый изначально темп и даже если те кружные пути и извивы, по которым он вынуждает плутать читателя, сегодня могут быть кое-кем расценены как длинноты, это никогда не служит препятствием общему словесному порыву. Возбужденный и парящий стиль часто обогащается бурлескными неологизмами, исполненными поразительной меткости. Эта меткость проявляет себя, прежде всего, в незаменимости выбираемых прилагательных. Складывается впечатление, что в этом отношении он обладал почти научным знанием о человеческом уме, исключительной уверенностью при выборе слов в расчете на ассоциации и те умственные рефлексы, которые эти ассоциации должны вызывать.
Стилю Гофмана абсолютно несвойственна подчеркнутая высокопарность, которой грешили многие писатели-романтики. Если из-под его торопливого пера порой и выскальзывают типичные для той эпохи клише, они в большинстве случаев нейтрализуются иронией и силой, исходящей от произведения в целом. Гофман, как человек гениальный, иногда позволял себе безвкусие, преувеличение, балаганную мишуру, но при этом всегда четко знал, «за какие пределы позволительно заходить».
Уже при жизни Гофмана — и, похоже, с тех пор ситуация не изменилась — его читатели разделились на два непримиримых лагеря: на его фанатичных противников и его страстных поклонников.
Последние с полным правом могли записать себе лишнее очко, когда в конце 1818 года в составе альманаха, изданного братьями Бильманами из Франкфурта-на-Майне, вышла новелла
Идея новеллы
Благодаря неожиданным поворотам, предвосхищениям и точно рассчитанным отступлениям, новелла держит нас на одном дыхании от первой до последней строки. Именно эту технику позднее возьмут себе на вооружение авторы детективной литературы.
В
Существенно по-иному дело обстоит в новеллах, действие которых происходит в Италии: похоже, Гофман был наделен интуитивным знанием обо всем, что относится к этой стране. Впрочем, благодаря эрудиции Карла Георга фон Маассена, нам сегодня известно, какими источниками пользовался Гофман при работе над
Тот же пыл, тот же местный колорит, ту же ртутную живость мы встречаем в
Все это можно увидеть, случайно вступив в палаццо Пистойя, который тут же перестанет стоять в Риме и перенесется в страну Урдар. Величайшим иллюзионистом и лучшим шарлатаном при этой чудесной метаморфозе всегда остается сам Гофман. Он умеет вызывать смех и внушать страх; он лепит, видоизменяет и раскрашивает любой предмет так, как ему подсказывает фантазия; он поднимает и опускает занавес, вращает зеркала, надевает маски, выводит на стенах кабалистические символы, гоняется за Панталоне перед сценой, запирает влюбленных в клетку для птиц — и все это в ходе одного чудесного рассказа, где царит волшебная атмосфера римского карнавала.
Критика очарована
Идея
Из всех шедевров Гофмана
В самом начале повести автор раскрывает читателю истинную природу Цахеса, а затем приглашает его принять участие в фарсовой комедии ошибок, чьей «околдованной» жертвой является общество. Более того: это общество, члены которого поддались на один и тот же обман, считает сумасшедшим всякого, кто сохранил целостность своего восприятия и видит действительность такой, какова она есть, как это делает бедная Лиза. Сатирический элемент повести несет на себе характерный отпечаток рационализма XVIII века, ибо ведь и вольтеровский гурон является, в сущности, не кем иным, как человеком со здоровым рассудком, попадающим в околдованное общество: околдованное своими традициями, запретами, нравственными и религиозными иллюзиями, чуждыми подлинной природе человека.
Однако, высмеивая приверженцев стадной идеологии, Гофман не забывает в лице князя Пафнутия дать пародию и на рационализм. Все, кому не хватает интеллекта, получают пощечину. Отрицая за собой какой бы то ни было сознательный умысел, Гофман явно лукавит, но он вынужден это делать хотя бы по той причине, что критика, искавшая в
Согласно Гитцигу, на написание этой повести его вдохновили бредовые видения, преследовавшие его во время болезни весной 1818 года. Болезни, состоявшей сразу из нескольких недугов: расстройства печени, невралгических болей и подозрительной опухоли на бедре. Гофман приписывает все это своему сидячему образу жизни и ужасному сквозняку в коридорах столичного замка во время официального приема при дворе. Работа над
За помощью к Шамиссо он обращается и при работе над новеллой
Свет завтрашнего дня
Здоровье Гофмана настолько подорвано, что он вынужден совершить оздоровительную поездку в Силезские горы. Он оставил нам три
Несмотря на тяготы путешествия, пребывание на курорте в Силезии пошло ему на пользу, из чего он делает вывод, что полностью поправился.
В его полной испытаний и превратностей жизни наступает долгожданная передышка. Его любовь к Иоганне достаточно сильна, чтобы сделать его счастливым, но слишком ровна и умеренна, чтобы он был удовлетворен ею вполне. Неплохо оплачиваемая служба оставляет ему достаточно времени для литературного творчества, приносящего ему огромный успех и гонорары, при одном упоминании размера которых
Гофман все реже покидает дом и посвящает почти все свои вечера литературной работе. В туфлях из зеленого сафьяна, в турецком домашнем халате, с трубкой в зубах и верным котом под боком он заполняет тетрадь за тетрадью своим четким почерком. Он работает над
Гофман совершенно сознательно придает сборнику смешанный характер. Фантастические истории, исполненные внутреннего драматизма, находятся в нем в непосредственном соседстве со сказками, такими, как
Без
Сам он никогда не отступался от этого принципа, и именно в самых незначительных из его работ мы нередко с удивлением обнаруживаем его следы. Для примера назовем
Гофман дорого расплачивается за свой гений, ибо дар видения навязывает ему себя с такой силой, что писатель уже не может от него отделаться. Что за этим стоит: алкоголь, желто-синий демон пунша, который, подобно сказочной мандрагоре, открывает своему господину подземные сокровища, чтобы затем восстать против него, в попытке его уничтожить? Или безумие с соломенной короной на голом гладком черепе, толкающее писателя в пропасть ужаса? Когда Гофман сидит один в своем рабочем кабинете, пламя свечи, отражаясь в зыбкой водной глади зеркал, спугивает призраков и ночные кошмары. Выдуманные им самим креатуры прячутся в складках занавески, скалятся за шкафами; ему угрожает Дапертутто, Коппелиус тянется своими паучьими пальцами к его глазам, Крошка Цахес пытается его укусить. Его охватывает панический страх, и он начинает кричать до тех пор, пока в дверях не появляется Миша с лампой в руках.
Еще Фихте писал, что величайший фокусник — это тот, кому удалось ввести в заблуждение самого себя, причем до такой степени, что его собственные фокусы воспринимаются им как не зависимые от него явления. Под это определение Гофман подпадает больше, чем кто-либо другой.
Такое положение дел находится в полном соответствии с ощущением раздвоенности, которому подвержен писатель. Иногда он пытается нейтрализовать его посредством литературных построений, где тема двойника находит успокаивающее рациональное объяснение, как, например, в новелле под названием
Несмотря на усилия, которых требует от него работа над
Помимо этого, писатель продолжает работу над романом, чью первую часть заканчивает уже зимой:
Это «двустворчатый» роман, роль «шарнира» в котором играет Крейслер, развившийся, зрелый Крейс-лер, обогащенный новыми характеристиками и вовлеченный в самую изощренную романную интригу, какую только можно себе представить; эксцентричный, чудаковатый, сгорающий от страсти к Юлии Крейслер, скандализирующий своими вывертами двор миниатюрного княжества, где на аллеях, обсаженных тисами, порой появляются весьма загадочные фигуры. Гофман отождествляет себя не только с Крейслером, но и с Котом Мурром. Образ Крейслера входит в роман как духовный, интеллектуальный и художественный элемент, служа воплощением и эталоном творческой фантазии, которая в своем порыве наталкивается на убогость внешних обстоятельств; Мурр является аллегорией обывательского покоя, конформизма и изнеженного сластолюбия. Мурр — прожженный филистер, мурлыкающий и дремлющий в каждом из нас, друг денежного чека и любитель пернатой дичи. При этом он парадоксальным образом уверен, что борется с мещанским складом ума, когда принимает участие в собраниях корпорации котов, аллегории студенческих корпораций, рассаднике искусственно лелеемых предрассудков. Однако как бы Мурр ни был зациклен на материальном благополучии, он является полноценным индивидуумом со своими чувствами и мыслями, который в своих длинных, запутанных и многословных речах развивает несложную философию, подобающую его характеру. Иногда на него даже находит вдохновение, принимаемое им за поэтическое, и тогда он царапает высокопарные стишки, которым Гофман умеет придать пародийную потешность: например, сонет Иоганне Эвнике от Кота Мурра, etudiant en belles let-tres et chanteur tres renomme[23].
Крейслер — художник, Мурр — чиновник, и при этом оба происходят от Гофмана, образуя вместе с ним своеобразную тройственность. В Мурре слишком много личностного, чтобы можно было говорить об обобщенности его образа, свойственной животным в баснях. Он является примером, не будучи при этом символом; впрочем, даже как пример он не был подсказан Гофману «Котом в сапогах» Шарля Перро, как полагают некоторые комментаторы, подкрепляя свое мнение восхищением Гофмана этой сказкой. Его образ был списан автором с живой модели. Кошачью сторону его натуры Гофман заимствовал у своего домашнего кота. В одном из писем доктору Шпейеру он превозносит красоту и ум своего кота Мурра, имеющего, согласно Гитцигу, обыкновение почивать «на бумагах в ящике письменного стола своего хозяина, который он открывал собственными лапами». Таким образом, Гофман тоже позволил себе безобидную игру, хорошо знакомую всем любителям животных и состоящую в том, что люди приписывают животным человеческие мысли.
Первая часть
Но неожиданно Гофман дополняет вторую часть романа послесловием, в котором сообщает публике о том, что Мурр отправился к праотцам, не успев завершить работу над своими
1 декабря Гофман разослал своим друзьям извещение о смерти:
Даже в минуты скорби или страха Гофман не терял способности шутить. Смерть его любимца Мурра воспринимается им как предзнаменование его собственной близкой кончины, в то время как друзья, не рассматривающие дело под таким углом, лишь удивляются тому, как сильно он переживает смерть своего кота. В последние месяцы жизни писатель, похоже, становится еще более эксцентричным и сентиментальным. Несмотря на возобновление болезни, он и не думает себя щадить. Издатели с нетерпением ждут его новых текстов, да и он сам, чьи расходы постоянно превышают доходы, неотступно преследует их просьбами о выплате задатков.
Гофман обладает мужеством денди; весь съежившись, он втискивается в
Его страннический дух увлекает его в новые изгибы, и он сочиняет
В феврале 1822 года Гофман завершает работу над
И все же своеобразная и неотразимая поэтичность сочинений Гофмана в полной мере присуща и
Это упразднение или снятие продолжительности составляло центр тяжести уже в
Дурацкая история
Писатель попадает в дурацкую историю, которая при тогдашнем политическом климате очень быстро могла обернуться историей скверной.
После наполеоновских войн Германию сотрясают внутриполитические катаклизмы. Несмотря на ликвидацию Священной Римской империи германской нации, политику в стране по-прежнему определяют правители крупных и малых княжеств. Ибо земли и княжества бывшей империи объединились в Германский союз, чьим правящим органом является заседающий во Франкфурте-на-Майне бундестаг, членами которого состоят федеральные депутаты, представляющие 35 монархий и четыре вольных города.
Народ очень скоро осознает, что князья призывали его к борьбе с Наполеоном не во имя защиты страны, а с целью предотвращения распространения в Германии идей Великой французской революции. В рядах студенчества образуется движение за реформы, вдохновляемое Яном с его «Союзами гимнастов». Распущенный Наполеоном бывший «Союз добродетели» был заново воссоздан в виде трех организаций, постоянно конфликтующих друг с другом. Это движение, выдающее себя за революционное и демократическое, поскольку оно борется с развязанной Меттернихом реакцией, на самом деле демагогично и националистично, подобно тому как французская революция просветителей и Мирабо, несшая в себе ростки космополитизма, выродилась под влиянием жирондистов в сугубо националистическое и шовинистическое предприятие, а социализм Карла Маркса превратился в бюрократическую и враждебную ко всему иностранному систему. Члены так называемых «Союзов гимнастов» ставят себе целью исправление нравов, укрепление физического здоровья молодежи и борьбу с иноземными влияниями. С одинаковым фанатизмом они набрасываются на князей, католицизм, рационализм и энциклопедический дух, французский язык и итальянскую музыку и пропагандируют воинствующий патриотизм и распространение даже не немецкого, а тевтонского наследия. Нетрудно себе представить, насколько были чужды или даже ненавистны подобные цели и союзы такому человеку, как Гофман — писателю, чудаку, индивидуалисту и почитателю «Кандида» и «Тристрама Шенди». Он называет их представителей
Назначенный в октябре 1819 года членом «Комиссии по выявлению изменнических связей», Гофман вскоре вступает в конфликт с начальником полиции фон Камптцем, послушной марионеткой в руках министра внутренних дел фон Шукмана. Облавы, произвольные и незаконные аресты, ужасающие условия содержания в тюрьмах возмущают понятие Э. Т. А. Гофмана о чести. Он не считает для себя возможным оказывать содействие в таком грязном деле, а грязи предостаточно с обеих сторон. С одной стороны, Вартбургский праздник, организация беспорядков, убийство Коцебу; с другой — выходящие за рамки необходимости репрессии и цензура печати.
Гофман начинает шевелиться; он протестует во имя справедливости и законности, отказывается быть коррумпированным и, наконец, заявляет о своем уходе из следственной комиссии.
Но писатель-сатирик не в силах противостоять соблазну дать грубо карикатурный портрет начальника полиции фон Камптца в образе слабоумного шпика Кнаррпанти в
Естественно, письмо тут же перехватывают шпики фон Камптца, и оно прилагается к готовящемуся «Материалу по делу Гофмана». Начальник полиции предъявляет писателю иск, который через канцелярию министра внутренних дел попадает и в руки государственного секретаря фон Гарденберга. Тем временем по распоряжению фон Камптца у издателя конфискуют рукопись
Состояние здоровья писателя настолько ухудшилось, что он уже не может покидать своего кресла. Отмеченный печатью смерти, он все же находит в себе достаточно сил, чтобы продиктовать Гиппелю и Гитцигу, вставшим на его сторону, слово в свою защиту.
Их юридические увертки и хитрости, предпринятые ими многочисленные шаги, по всей видимости, не остаются безрезультатными, ибо инстанции в Пруссии и во Франкфурте-на-Майне восстанавливают своего рода «статус-кво», в соответствии с которым выдается разрешение на издание
Однако перья писарей движутся медленнее, чем приближающаяся смерть.
Благодаря усилиям Георга Эллингера, в 1905 году в Секретном прусском государственном архиве были обнаружены запрещенные цензурой страницы. Полный текст
Гофман не прерывает своей литературной деятельности вплоть до самой смерти. Прикованный к креслу, он сидит у окна, и вынужденное разглядывание рынка Жандармов подсказывает ему идею очерка
От него никогда не слышно жалоб, несмотря на лечение, которому подвергают его доктора: в то время считалось, что параличи можно лечить прижиганиями.
Тоска по слиянию с мировой душой, желание тайно продолжать жить в стебле травы и в пчеле, соблазн вечности, пусть даже чисто биологической и безымянной. Стать землей, побыть хотя бы мельчайшей частицей, атомом огромной космической природы.
Он прощается со всеми, кого любит; ему даже удается тайно продиктовать кухарке записку к Иоганне, несколько разрозненных, абсолютно простых, почти веселых строчек, в которых нет ничего патетического или душещипательного, но которые именно этим-то и потрясают, если знаешь, при каких обстоятельствах они были написаны. Иоганна, Ундина. Это его предпоследнее письмо; последнее написано к издателю и содержит просьбу о деньгах:
Он ни на чем не экономил: ни на деньгах, ни на силах, ни на воображении. 26 марта он продиктовал завещание в пользу Мишки, но в действительности он оставляет после себя столько долгов, что его спутнице приходится отказаться от наследства.
Слышит ли он, расставаясь с жизнью 25 июня 1822 года, песнь мироздания, о которой писал Новалис: «Песни и гимны звучат во мне»? Смерть в конце концов разбивает хрустальную оболочку, в которую он был заточен, гордый и одинокий.
28 июня друзья провожают его тело на кладбище при Иерусалимской церкви. Надгробная плита, на которую у горячо преданной ему Мишки не было средств, стала последним даром, полученным им от друзей.
Скончавшись на сорок седьмом году жизни, этот необычайно своеобразный и гениальный человек подарил мировой литературе два романа и более семидесяти рассказов и повестей. Но прежде всего он вписал в историю европейской литературы имя, чей блеск не способны погасить ни меркантилизм недобросовестных комментаторов, ни обывательские сплетни.