Человек из раньшего времени

fb2

Что на самом деле происходило в тот злополучный межреволюционный период февраля-октября 1917 года? Что происходило в ссылке царя, в столице, в глубинке, на фронте, в Киеве? Об этом расскажут сами герои того смутного времени – Ленин, Николай II, Вертинский, Петлюра, генералы Корнилов и Деникин, князь Феликс Юсупов, митрополит Шептицкий, Керенский. Они, а не кто либо – главные герои книги, призванные авторами к ответу на вопрос: к чему в действительности ведут все наши революции?

Часть первая. «Antea»

Глава первая. «Средь шумного бала…»

Антракт. Гудящий коридор,

Как улей, полон гула.

Напрасно классных дам дозор

Скользит чредой сутулой.

Любовь влетает из окна

С кустов ночной сирени,

И в каждой паре глаз весна

Поет романс весенний.

Саша Черный, русский поэт

Санкт-Петербург, 25 февраля 1887 года.

Зима была на исходе – и оттого особенно сильно бесновалась метель, да и морозы стояли порядочные, сравнить которые, пожалуй, можно было только с крещенскими деньками. Почти всю эту неделю погода держалась до минус 25, что вкупе со слякотью северной столицы не давало высунуть носу из отопленных каминами и паровым отоплением светских приемных, согретых голландками городских квартир и освещаемых наскоро разводимыми кострами нищенских трущоб.

Карета неслась по набережной Невы, взрывая клубы нападавшего за один вечер снега, которому, казалось нет конца с самого декабря. В этот день центр города был до крайности оживлен – градоначальник давал ассамблеи, на которые была приглашена вся местная знать (и даже московские гости), что, однако же, не мешало встретить там и тех, кто к знатным особам не принадлежал – это было скорее не церемониальное мероприятие, а народное гулянье, посвященное долгожданному окончанию снежного времени года.

Ближе к губернаторскому дворцу была устроена стоянка экипажей – и собственные кареты князей и надворных советников, и снующие взад-вперед по случаю большого скопления народа (и, как следствие, возможности заработка) извозчики толпились здесь, волей-неволей разделяя праздничное настроение своих пассажиров.

Карета статского советника Дмитрия Афанасьевича Светлицкого прибыла с небольшим опозданием – уже вовсю играла мазурка, зал был набит практически до отказа, когда сам Дмитрий Афанасьевич, его супруга и дочь ступили с подмостка кареты на невысокую, но широкую лестницу, ведущую ко входу в губернаторское жилище. По дороге Дмитрий Афанасьевич остановился и обернулся на дочь – ее долгие сборы стали причиной небольшого опоздания, но сейчас отец поймал себя на мысли о том, что, будь он хозяином сегодняшнего бала, нипочем не сердился бы на нерасторопных гостей; такая красота позволяла простить многое. Он невольно возвратился мыслями в майские дни далекого 1867 года, когда объяснился в любви ее матери. Пожалуй, сейчас Лиза предстала перед ним в образе своей родительницы – и он невольно перевел взгляд на свою супругу – которая была ничуть не менее красивой (во всяком случае, ему так казалось), чем двадцать лет назад. Улыбнувшись и поправив муфту на руках дочери, Дмитрий Афанасьевич продолжил путь по лестнице.

Раздев вновь прибывших гостей, лакей шепнул что-то на ухо шпрехшталмейстеру и тот поспешил в главную залу, чтобы представить семью чиновника остальным собравшимся. Между тем, для самого градоначальника такой необходимости не было – он вышел из своих покоев, увидев, наверняка, карету и ее пассажиров в окно, и дружески приветствовал старого боевого товарища, с которым познакомился еще в период службы, на русско-турецкой войне.

– Князь, – заулыбался градоначальник. Лиза сегодня впервые видела старого товарища своего отца – хотя до этого много о нем слышала. Отсутствие частых встреч в семейном кругу объяснялось сначала службой губернатора в должности министра внутренних дел и его чрезвычайной занятостью – правда, Лиза тогда еще была очень мала, и не придавала этому значения. В 1881 году, после покушения на государя императора, с должности этой он получил отставку, и длительное время жил за границей, как она слышала, в Ницце. И только год тому назад граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов возвратился в столицу Российской империи с тем, чтобы занять пост градоначальника.

Вид хозяина торжества произвел на Лизу завораживающее впечатление – несмотря на возраст, в нем была некая нескрываемая стать, которая была присуща не просто родовитым людям, но людям с высокой степенью внутренней духовной организации и особой культуры. Той самой, старой культуры, принадлежностью к которой в великосветских беседах часто козырял ее отец, добавляя, что «таких людей теперь не делают». Лиза вдруг подумала, что двадцать лет назад этот бравый вояка, должно быть, был очень привлекателен – и теперь убеленное сединами лицо ярко украшала окладистая борода, прежней героической отвагой боевого генерала сверкали карие почти юношеские, глаза, вступая в красивую игру света с форменными эполетами, орденами, украшавшими белый парадный мундир, и вообще со всеобщим окружающим ее сиянием этого светского суаре. Лиза впервые была на столь грандиозном мероприятии, но при виде одного только пожилого градоначальника могла сказать о себе, что почти влюбилась во все, что она видела.

– Граф, безмерно рад видеть… – отец и губернатор обменялись рукопожатиями и обняли друг друга. – Позвольте представить мою семью. Супруга моя, Катерина Ивановна, и дочь, Лиза.

Маменька вежливо подала руку и учтиво улыбнулась, опустив взор, а Лиза – как и подобало – сделала реверанс. Она немного волновалась, и оттого ей казалось, что реверанс вышел несколько неуклюжим, но впрочем на это никто не обратил внимания.

– Две несравненных жемчужины сегодняшнего бала, – не преминул проявить почтение к гостьям армянин – генерал.

– Ну что Вы… – засмущалась маменька. Лиза ничего не ответила – только покраснела пуще прежнего.

– Ну-с, и как Вам первый год в новой должности? – осведомился отец.

– Сложно сказать, мой дорогой. Свои тонкости, и, главным образом, хозяйственные. Признаюсь, служба в министерстве казалась мне куда легче теперешней.

– Отчего же? Я, напротив, придерживался мнения о том, что забот там куда больше, чем в городской управе.

– Там и ясности больше. Здесь – изволите ли видеть – за целую империю службу несешь, за каждое ведомство отвечаешь, а мне в мои годы это уже очень нелегко…

– Полноте, граф. Вам ли жаловаться? Коли уж государь император удостоил Вас этой чести, значит, во всей империи не отыскалось более подходящего кандидата на эту должность.

Лорис-Меликов улыбнулся.

– Великий Вы льстец… Только тем и утешаюсь. Что ж, мазурка, кажется, кончилась. Пора и к гостям.

В сопровождении графа Лиза и Катерина Ивановна прошли в общую залу. При виде несметного количества людей, собравшихся здесь, Лизе, кажется, стало еще хуже. Она, конечно, ждала чего-то подобного, но когда в 16 лет встречаешь такое сборище, то первое, что приходит на ум – это то, что они только на тебя и смотрят (и отчасти это правда; таково уж великосветское общество, что всякую «свежую кровь» изучают тщательно и оттого нещадно). Лиза вжала голову в плечи и опустила глаза – наподобие того, как маленькие дети, в смешных и отчаянных попытках спрятаться, зажмуривают глаза. Папенька и маменька меж тем обходили стоявших вкруг залы гостей, здоровались с кем-то беседовали… Лизе не удавалось уловить ни звука – настолько смущение поглотило ее всю без остатка. Она знала, что поднимать глаза опасно, но не знала, чтобы настолько – при первой встрече с чьим-то взором она конечно же увидела его.

– Лиза? Вы здесь?

Высокий и статный молодой человек, темноволосый и кареглазый, бодро выделился из окружавшей его толпы такой же молодой знати и подошел к ней без малейшего стеснения. От неожиданности она потеряла дар речи. Нет, она конечно знала, что ему как человеку знатного происхождения – он был из семьи дворян, хоть и разорившихся – наверняка полагается быть здесь. И когда ехала сюда, то всю дорогу только и думала, что о нем, и что замечательно было бы его встретить здесь. Нет, лучше бы наоборот не встречаться… Одним словом, этот юный красавец не выходил из ее головы уже очень давно. И она даже приготовила некое подобие монолога для встречи с ним. Но как назло все забыла – как и бывает в подобных случаях.

На звук знакомого голоса обернулся papan.

– Иван Андреич! Рады видеть!

– Сие взаимно, – князь и молодой человек поклонились друг другу.

– Давненько Вы у нас не бывали.

– Завтра же намеревался. Изволите ли видеть, кратковременный недуг не позволял мне вставать с постели всю прошлую неделю – морозы и слякоть в канун весны всегда напоминают моему шаткому здоровью о себе.

– Одевайтесь же теплее, Иван Андреич, – по-матерински заговорила Катерина Ивановна. – Без Вас у Лизоньки совсем скверно обстоят дела с грамматикой.

– Ничего не скверно, – совершенно не к месту влезла в разговор Лизавета.

– Лиза! – возмутился отец. – Что за манеры? И потом – маменька права-с, вчера я беседовал с твоим школьным учителем, он подчеркнул падение твоих успехов в продолжение недели без уроков Ивана Андреича…

Иван Андреевич Бубецкой – студент юридического факультета, хоть и происходил из родовитой семьи симбирских князей, но жил крайне бедно и вынужден был подрабатывать частными уроками. Он преподавал грамматику Лизе Светлицкой, дочери статского советника, за вполне умеренную плату.

– Как о моих успехах может говорить немец, который и по-русски-то едва говорит? – горячо возмутилась Лиза.

Бубецкой улыбнулся.

– Но он учитель, и надлежит к нему прислушиваться. И потом, Лиза, не спорьте – мне как Вашему преподавателю хорошо известны Ваши качества, среди которых присутствует самая чуточка лености.

Он говорил и улыбался, и улыбка его завораживала юную прелестницу. Она то и дело ловила себя на том, что буквально смотрит ему в рот, не в силах отвести глаз, что казалось ей страшно неприличным и за что она себя горько ругала мысленно.

– Так значит, завтра будете?

– Всенепременно.

– Очень будем ждать.

Они снова раскланялись.

– Папенька? – обратилась Лиза.

– Да, мой ангел?

– Если Вы не возражаете, мне бы хотелось немного поговорить с Иваном Андреичем.

– Что ж, если он не возражает, то дело Ваше.

Когда они остались одни, Бубецкой спросил у своей воспитанницы:

– Отчего же Вам мое общество интереснее общества самого градоначальника? Я вижу, они с Вашим папенькой – короткие знакомые, и, как мне кажется, иметь его в друзьях было бы для девушки, начинающей свой жизненный путь, крайне полезно…

– Мне с Вами интереснее… А почему Вы не хотите познакомиться с ним? Если изволите, я попрошу папеньку об одолжении представить Вас графу…

– Нет, увольте. Полагаю, что мы с Михаилом Тариэловичем очень уж по-разному смотрим на одинаковые вещи.

– Что Вы имеете в виду?

– Я имею в виду его политические взгляды. То, что для него благо – для прочих интеллигентных людей смерть.

– Вы, конечно, говорите о его политике по отношению к эсерам? Но как иначе министр внутренних дел должен реагировать на террористов?

– Во-первых, милая Лизонька…

«Он назвал меня милой…» – сердце Лизы сжалось как ребенок сжимается внутри роженицы.

– …не все эсеры – террористы. Во-вторых, он сам своей карательной политикой вызвал события 1 марта 1881 года, когда, как Вам конечно известно, погиб государь император.

– Вы станете оправдывать Гриневицкого?

– Оправдывать его или судить – дело истории, а вот на опрометчивые шаги руководства указывать должен каждый сознательный гражданин. Ну-ка, вспомните некрасовские строки, что мы с Вами недавно повторяли?

– «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», – улыбнувшись, выполнила Лиза приказ строгого учителя.

– Воот.

– А как же «диктатура сердца»? Ведь Лорис-Меликова не случайно так назвали. Консервативные реформы, учет общественного мнения…

– Вот и именно, что консервативные. Слишком уж консервативные! Прямо скажем, своим консерватизмом отрезающие себе дорогу в будущее! А учет общественного мнения, Вы говорите? Пустое. Если чье мнение и учитывалось – и могло учитываться – то только буржуазии. Кто и когда дал слово рабочим, крестьянам, служащим?

– Помилуйте, Вы призываете к революции в чистом виде. Этого не будет и не может быть при власти царя.

– Почему? На отдельных местах, в отдельных, так сказать, участках, это вполне допустимо и демонстрируется.

– Что именно?

– Учет мнения широких слоев общества, людей, без отсылки к их происхождению и социальной классовости.

– Любопытно… Покажите?

– Непременно. Только вот нынешнему хозяину вечера это нипочем не сделать.

– Вы явно недружелюбно к нему настроены. Почему же?

– Потому что необходимым к тому условием является самопожертвование и готовность в случае чего потерять общественный статус. А он даже после убийства монарха боялся этого как второго пришествия!

– Кто же теперь не боится… – опустила глаза Лизонька. Иван Андреевич посмотрел на нее – в этой обреченности, что сквозила в ее голосе, в этой отрезвляющей грусти слышалось несвойственное детству – а он ее считал ее ребенком, и не без оснований – понимание и знание жизни. С одной стороны, ему хотелось бы, чтобы все рассуждали именно так – здраво, приземленно, логично, со знанием. С другой стороны, подобный образ мыслей – как он полагал – не способен изменить будущего России, поскольку наряду с недостатками общества трактует слабосильность и неспособность каждого его члена что-либо в нем поменять.

– Пойдемте, – он взял ее за руку и повел в соседнюю комнату. Будучи кабинетом хозяина дома, сегодня она выполняла роль своего рода кружка. Здесь собрались те, кто по каким-либо причинам хоть и был приглашен градоначальником, но не образовал его ближний круг. В древние времена эту горстку можно было бы назвать «опала». Будь на то воля Лорис-Меликова, он бы и вовсе не стал звать их на свои ассамблеи. Однако же, все они были при неплохих должностях, и неучтивость по отношению к ним в его исполнении могла быть превратно истолкована.

В кругу таких же юных студентов с горящими глазами, как и Иван Андреич, стоял грузный, пожилой мужчина высокого роста. Его лицо окаймляла седая борода, между пальцев он держал сигару, а из большого, толстого стекла, фужера, потягивал вино.

– Кто это? – прошептала Лиза.

– Анатолий Федорович Кони, обер-прокурор Санкт-Петербургской окружной уголовной судебной палаты. Он читает у меня лекции по уголовному праву, и, строго говоря, если бы не его настояние, я бы вовсе сюда нынче не пришел.

Иван Андреевич с Лизой протиснулись сквозь толпу жадно слушающих Анатолия Федоровича молодых людей. «Надо же, – подумала Лиза. – Ведь в соседнем зале сам Лорис-Меликов, к нему можно и рукой притронуться при желании, и поговорить, а тут – какой-то никому не известный старичок и народу подле себя собрал в разы больше, чем градоначальник и герой войны…»

– Анатолий Федорович? – обратился к нему Бубецкой.

– А, Ваня.

– Позвольте представить Вам мою спутницу, Елизавету Дмитриевну Светлицкую.

– Дочь Дмитрия Афанасьевича, никак? – целуя руку новой знакомой спросил Кони.

– Да-с.

– Как же, как же, имею честь быть знакомым с Вашим папенькой по долгу службы в Санкт-Петербургской судебной палате. Справедливости ради, были бы знакомы и короче, коли я продолжил бы службу по цивилистической направленности…

– Отчего же не продолжили? – все еще плохо понимая, с кем говорит, спросила Лиза, чем повергла присутствующих в гомерический хохот. Анатолий Федорович строго – как это, должно быть, полагается классическим университетским преподавателям – взглянул на смеющихся, откашлялся и не счел за трудность ответить на вопрос.

– Несмешно, господа. Барышня, очевидно, не знает, что я всю свою сознательную жизнь трудился как специалист по уголовному праву и процессу, и потому цивилистика нимало не привлекает меня и не вдохновляет. Только что стараниями министра юстиции, графа Набокова, был я приглашен в департамент гражданских дел, да и то ненадолго.

– Министр, должно быть, не знает, о круге Ваших интересов? – вновь спросила Лиза.

– Да нет, милая. Мы с ним знакомы еще со студенческой скамьи и меня он знает более, чем положено…

Анатолий Федорович опустил глаза, и тут слово взял Бубецкой.

– Набоков, как и вся чопорная интеллигенция, осуждает Анатолия Федоровича за приговор по делу террористки Засулич.

– Это той, что стреляла в московского генерал-губернатора? Как его, в Трепова?

– Именно. Анатолий Федорович председательствовал на том суде и оправдал ее.

– Вы извращаете. Оправдали ее присяжные. Мне в вину общество с той поры ставит, главным образом, то, как я сформулировал опросный лист для присяжных. Отклоняясь от необходимости формального ведения процесса, я включил в него вопросы, касающиеся морально-нравственной оценки обществом поступка Засулич. Как то – вызывал ли Трепов своим поведением реакцию, приводящую к взрыву народного гнева? Можно ли оправдать ее, исходя из его «заслуг»? Насколько хотела она – профессиональная террористка – убить градоначальника, что стреляла ему едва ли не в руку? Насколько тяжелы оказались раны? Ну и тому подобное. Излишним будет говорить, что присяжные, отвечая на мои вопросы, меньше думали о юридической квалификации содеянного – и больше о нравственности. Целью моих вопросов и было призвание их к этому, ведь дача юридических оценок не может и не должна входить в компетенцию простых граждан, коими являются присяжные – она составляет прерогативу профессиональных юристов. Заступая на должность председателя суда, я застал институт присяжных в плачевном состоянии – председательствующий очень часто возлагал на них непосильное юридическое бремя, а я лишь возвратил их к тому исходному состоянию, в котором они и должны пребывать исходя из универсальной законодательной воли.

– И что же было потом?

– Потом состоялся оправдательный вердикт. В ходе рассмотрения дела Набоков с разной периодичностью предлагал мне либо склонить присяжных на сторону обвинения, либо – когда понял, что добиться выполнения первой просьбы от меня невозможно – вынести приговор с ошибками – с тем, чтобы возможно было опротестовать его в апелляционном порядке.

– Почему же Вы отказали ему в первой просьбе? Все-таки он же министр.

– А я – председатель суда! И ответил ему так, что и до сей поры каждое слово помню – «Ваше Превосходительство, ежели председатель московского суда станет подотчетен воле министра, то ни один судья во всей Российской империи не сможет чувствовать себя в безопасности, а потому о беспристрастности и независимости судебной системы как об основе государственного устройства придется позабыть!» Правда, тогда мне это высказывание дорогого стоило – с должности, как видите, сняли, долгие годы мытарств, да и теперь, хоть и возвели в обер-прокурора, а чураются. А меж тем, чураться нечему – я выполнял свой долг. И если бы каждый выполнял его таким образом, жизнь бы выглядела сейчас значительно иной…

Он говорил вполголоса, но в воцарившейся при его словах в кабинете абсолютной тишине слышна была даже каждая запятая. Все слушали его с таким вниманием, и даже Лиза, еще минуту назад с горечью обозначившая невозможность что-либо изменить в положении дел, вдруг поймала себя на мысли о том, что такой образ рассуждений, пожалуй, способен повернуть колесо истории. Правда, дальше ее мысль не зашла, но для шестнадцати лет и это было неплохо.

Меж тем начался котильон – и всем барышням, присутствующим на вечере, надлежало исполнить его в главной зале. Не желая расставаться со своей спутницей, Иван Андреевич последовал за ней и минуту спустя они закружились в залихватском танце, сопровождаемом французской мелодией. Лизе, как и Ивану, не терпелось поскорее окончить его и вернуться к беседе – они были знакомы полгода, но, казалось, в этот вечер в беседе своей настолько открылись друг другу, что конца ей не будет никогда.

Уморившись после танца, они прошли в буфет. Здесь Лиза встретила свою школьную приятельницу – Варю Филонову. Огненно рыжая хохотушка, она не происходила из знатной семьи, и потому оказалась здесь случайно. Во всяком случае, она остановила внимание Лизы.

– Ты чего здесь делаешь?

– Торгую на благотворительном базаре от общества святой Матроны. Кстати, не желаете ли купить что-нибудь?

На лотке вокруг нее были разложены всякие галантерейные штучки, обыкновенно покоряющие сердца светских барышень, но не Лизы – она была к ним равнодушна: куклы, блокнотики, бантики, чайные чашечки не вызывали в ее юном сердце трепета. Когда Иван Андреич отвернулся, чтобы поздороваться с приятелем, Варя набралась смелости и озадачила подругу:

– Кто это?

– А, – Лиза отмахнулась, – мой учитель грамматики.

– Ты танцевала с ним?

– Да, только потому, что прочие здесь присутствующие, не в пример скучнее.

– А мне показалось иначе, – заговорщически улыбнулась Варя.

– Это еще почему? Да ну тебя!

– А ну как если завтра вся школа об этом узнает?

– Покажешь себя дурой, – надулась Лиза.

– Перестань, я шучу. Но мне как своей подруге могла бы и рассказать…

Лиза сменила гнев на милость.

– Вот завтра и расскажу. Он будет давать мне урок, и обещаю тебе приоткрыть завесу тайны. Но только тебе! А сейчас мне пора.

Иван Андреевич этим временем перекинулся парой слов с товарищем по университету, Петром Шевыревым.

– Ты как здесь?

– По приглашению начальника канцелярии по принятию прошений на Высочайшее Имя, – лукаво прошептал Пьер.

– Однако, как далеко все зашло у вас…

– Ты даже не представляешь, насколько. Ну да мне пора, увидимся, как договаривались…

Лиза и Иван Андреевич скрылись в глубине главной залы. Варя смотрела им вслед с плохо скрываемой завистью. Тут мимо нее прошла сама Каменецкая – супруга какого-то видного придворного сановника. Варя вынуждена была отвести взгляд от удаляющейся парочки и поклониться знатной особе. Та, впрочем, прошла мимо нее и остановилась подле Шевырева.

– Пришел-таки?

– Как я мог игнорировать твое приглашение? – с похотливой улыбкой на устах ответил он.

– Льстец… За это и люблю…

– Когда мы увидимся, Marie?

– На будущей неделе.

– Боюсь, не дотерплю… Весна приближается, а кругом столько молоденьких курсисток… – она не заметила, как студент начал жадно целовать ее руку.

– Даже не шути так. В гневе я страшна, – она слегка ударила Пьера веером по носу.

– Прошу, ускорь встречу.

– Я подумаю, мне пора, – бросила она, освобождая длань из плена настойчивого студента.

– И что же? – спросила Лиза, когда они с Иваном Андреевичем уединились у камина.

– Что?

– Вы считаете Анатолия Федоровича законодателем общественного мнения, исходя только из того, что он выполнил свой профессиональный долг так как следует?

– Я считаю, что если каждый будет выполнять профессиональный долг именно как долг, а не как средство зарабатывания веса в общества и уж – упаси Бог – денег, то плачевную ситуацию, царящую в разных сферах общественной жизни, удастся изменить. Разумеется, если это будет возведено в ранг государственной политики!

– Что же должно произойти, чтобы государственная политика отклонилась от намеченного курса и последовала курсу Вашему?

– Ну, во всяком случае, ей следует отказаться от подобных вот «диктаторов сердца». – Иван Андреевич кивнул головой в сторону Лорис-Меликова, который упорно доказывал что-то одному из своих собеседников на глаза десятков гостей. Он был неприятен Бубецкому, и ему даже казалось сейчас, что он нарочито позирует перед собравшимися. «Шут», – подумал юный князь и незаметно для себя поморщился.

Меж тем по залу пронесся шепот. «Чайковский, Чайковский», – по отрывкам окончаний смогла разобрать Лиза. Это имя подействовало на нее магически – так, что она готова была даже прервать политическую дискуссию с диктатором своего сердца.

– Иван Андреевич… Там, кажется…

Незамеченным широкой публикой, в зале появился невысокий сухощавый человек с седой бородой и подчеркнуто стройный. Глаза его излучали грусть и одиночество – такие, какие обычно людям не свойственны и бывают только у людей, страдающих неизлечимым недугом. Присутствующий таким недугом страдал – его тяготило непонимание, презрение общества – нелюбовь, в общем, тех, кто, хоть и сам грешен с головы до пят, а грех другого возведет в религию. Лишь на редкие минуты мог он сломить это общественное сопротивление, когда завладевал умами и душами всех тех, кто корил его за личные качества несколько мгновений назад – когда садился за рояль и исполнял неслыханные по красоте вещи собственного сочинения. И в вещах этих, как и в походке, и во взгляде, и в голосе этого человека сквозила та неистребимая грусть, которую, в силу тяжелейшего давления и веса, можно было уже назвать обреченностью.

– Петр Ильич, с возвращением Вас, – сказала пожилая графиня, протягивая руку композитору. Завидев ее среди гостей, Чайковский улыбнулся. Они были давно знакомы – в Москве он когда-то снимал у нее комнату, еще, кажется, будучи студентом, и она притом была к нему чрезвычайно добра. Здесь это было, пожалуй, единственное лицо, которому композитор улыбался. Про остальных он не то, чтобы думал плохо или презрительно – его скорее тяготило, что они о нем думали, и потому предпочитал держаться от них на расстоянии.

– Благодарю, графиня. В Париже теперь не сезон – слякоть несусветная, так насквозь промокшим и простуженным вернулся я в наш холодный город. Хоть и ветра здесь почти тютчевские, и морозы, а все же роднее – и не скрываю своей надежды на выздоровление здесь.

– Непременно, непременно поправляйтесь. А как там Полина?

– Госпожа Виардо? Что ж в этом сезоне вернулась на сцену после почти пятилетнего перерыва – смерть любимого перенесла очень тяжело.

Присутствующие скорбно замолчали – всем здесь было известно, что французская певица испанского происхождения Полина Виардо-Гарсиа, супруга известного французского финансового аристократа, долго носила траур после смерти в 1883 году своего возлюбленного, русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Лиза три месяца назад по настоятельному требованию Ивана Андреича перечитала его «Вешние воды» и «Асю» и была поражена тому воздействию, что оказали на нее эти произведения – она впервые читала их года два назад, не будучи ни в кого влюбленной, и показались они ей чрезвычайно скучными и вообще малопонятными. Теперь же она была поражена той точностью, с какой автор описывает чувства, испытываемые совсем молодыми еще людьми, по отношению друг к другу. Закрывая книгу, она подумала тогда, что писать так может лишь человек, сам перманентно находящийся в состоянии влюбленности, самой живой и горячей.

– Меж тем, – продолжал Чайковский, – голос нимало не изменился, и очень порадовала меня своим исполнением некоторых моих работ.

– Когда же окончите «Моцартиану»?

– Здесь, увы, порадовать нечем – дел столько, да и Париж с его великосветскими настроениями и вылазками так отвлек от работы, – что раньше декабря и не чаю кончить.

Заслышав гостя, компанию вскоре разбавил и градоначальник.

– Петр Ильич, честь имею!

– Здравствуйте, Ваше Высокопревосходительство!

– Оказали-таки честь, вытянули мы Вас!

– Для меня Ваше суаре – как спасение из слякотного Парижа и ледяного Питера. Кажется, только здесь и согреюсь.

– Отчего же вина не пьете? Пейте, замечательное «Шато бель Эвек», прямиком из Франции.

– А я бы, ей-Богу, русской водочки не прочь!

– Как прикажете! Любезный…

Композитор опрокинул маленькую стопку – и глаза его заблестели, засветились излучаемой ими детской добротой.

– Порадуете нынче?

– И сам думал, и руки чешутся. А что сыграть – право, не знаю.

Здесь разномастная публика сошлась в едином мнении. Со всех концов зала послышалось: «Средь шумного бала… Средь шумного бала…»

Композитор сел за рояль – и вскоре из-под пальцев его полетели по всему залу, по всем комнатам, по всему дворцу чудные звуки, в объятиях которых даже самые жаркие споры и распри ненадолго утихли, а самые непримиримые враги умолкли и даже, казалось, ненадолго примирились. Графиня Белосельская-Белозерская пела под аккомпанемент автора, а весь мир замер и внимал музам говорящим:

Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты Лишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдалённой свирели, Как моря играющий вал Мне стан твой понравился тонкий И весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моём сердце звучит В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь – Я вижу печальные очи, Я слышу весёлую речь И грустно я так засыпаю, И в грёзах неведомых сплю… Люблю ли тебя – я не знаю, Но кажется мне, что люблю!

…Лиза была преисполнена впечатлениями. И всю дорогу до дома, и после ночью, когда ворочалась в постели и долго не могла уснуть, вспоминала она черты диктатора своего сердца, ловила каждое услышанное сегодня слово, анализировала каждую увиденную деталь. Ей казалось, что за один вечер прожита добрая половина ее жизни, и радовало то, что это не так – и впереди еще долгие ее годы, наполненные красотой и любовью.

Глава вторая. «Беседы»

Университет – эта alma mater своих питомцев – должен напитать их здоровым, чистым и укрепляющим молоком общих руководящих начал. В практической жизни, среди злободневных вопросов техники и практики, об этих началах придется им услышать уже редко. Отыскивать их и раздумывать о них в лихорадочной суете деловой жизни уже поздно. С ними, как с прочным вооружением, как с верным компасом, надо войти в жизнь. Когда человека обступят столь обычные низменные соблазны и стимулы действий: нажива, карьера, самодовольство удовлетворенного самолюбия и тоска неудовлетворенного тщеславия и т. п., когда на каждом шагу станут грозить мели, подводные камни и манить заводи со стоячею водою, тогда не будет уже времени да, пожалуй, и охоты запасаться таким стеснительным компасом.

А. Ф. Кони, русский юрист

– …Именно поэтому принцип презумпции невиновности является одним из основополагающих, базовых начал уголовного процесса. Отступление от него недопустимо ни по одной категории уголовных дел, ибо его реализация является основной гарантией соблюдения процессуальных прав обвиняемого. За сим позвольте кончить на сегодня. Всех благодарю!

Дружными аплодисментами проводил зал Анатолия Федоровича Кони. В этот час в Университете уже никого по обыкновению не было – учебные занятия давно окончились, и только некие радетельные студенты собрались на факультативное занятие к любимому своему профессору уголовного процесса. На улице было темно – конец февраля давал о себе знать, и только несколько окошек на втором этаже университетского корпуса светились в этот поздний час. Хотя не такой уж он был и поздний – было всего-навсего шесть часов. Иван Андреич следил за часами – скоро ему предстоял урок в доме Светлицких, и потому он немного спешил, но не мог полностью отказать себе в удовольствии послушать речь любимого профессора.

Как водится, после окончания лекции Бубецкой подошел к Анатолию Федоровичу.

– Профессор, Ваше сегодняшнее углубление в историю было просто изумительно, – взахлеб говорил прилежный студент. Кони одобрительно смотрел на него, временами смущенно улыбаясь и отводя глаза в сторону. – Однако меня интересует вопрос о Вашем отношении к делам террористов?

Кони посерьезнел.

– Для меня это такие же уголовные дела, как и все остальные. Почему Вы их так выделяете и что именно в судопроизводстве по ним Вас так интересует?

– Дело в том, что выделяю их не я, а скорее общественное мнение. Среди ряда ученых-криминалистов – именно по причине возросшего общественного вокруг них резонанса – бытует точка зрения о необходимости усеченного доказывания по данной категории дел, и, как следствие, отказа от действия презумпции невиновности…

– Вот это-то и страшно. Это то, о чем я говорил накануне на балу у Лорис-Меликова. Вмешательство государственной политики в любую из сфер общественной жизни, в том числе и в правосудие, всегда чревато субъективизмом, который недопустим в уголовном судопроизводстве.

– Не хотите ли Вы высказаться на эту тему публично?

Кони улыбнулся.

– Я, Иван Андреевич, последние лет десять уж только тем и занимаюсь, что высказываюсь на эту тему публично. И ничего, кроме проблем, не заработал. Но не это меня страшит. Меня страшит скорее опасность быть неуслышанным.

– Непопулярным?

– Нет, именно неуслышанным. Обществу и государству выгодна сейчас обратная занимаемой мной позиция, потому все мои выступления могут означать лишь сотрясание воздуха. Так что пусть каждый занимается своим делом – я буду читать Вам лекции, а народовольцы пусть отстаивают точку зрения относительно террора со своих позиций.

– Но говорить надо, обязательно надо, Анатолий Федорович! – не унимался Бубецкой. – Молчание сейчас, в такое время подобно разве что…

Он не успел договорить – карманные часы заиграли в его жилете незамысловатой мелодией Штраусова вальса, и Иван Андреевич вспомнил ос врем вечернем долге.

– Вам, как я вижу, пора. Давайте продолжим послезавтра, у меня будет время после занятий.

Бубецкой улыбнулся и крепко пожал на прощание руку своего учителя.

В это время в доме Светлицких все ждали появления дорогого гостя. Лиза вернулась с занятий еще днем, успела подготовить все уроки и теперь ей предстояло повысить уровень своей грамотности tet-a-tet с Иваном Андреевичем. Но не прививки знаний по русской словесности с таким нетерпением в сердце жаждала она наедине с собой в своей комнате – а свидания с тем, кто, пока по непонятным ей физиологическим причинам, столь много места занимал в ее голове.

Он же стал предметом и вечернего обсуждения в гостиной – его дальнейшая судьба занимала сегодня Дмитрия Афанасьевича и его супругу.

– Как ты находишь, mon ange, – говорил глава семейства, – как далее сложится судьба Ивана Андреевича?

Он читал газету и не отрывал от нее глаз, супруга была увлечена очередным творением Диккенса, только что переведенным на русский язык, и все это носило характер некоей отвлеченной беседы, до содержания которой никому из ее участников будто бы нет особого дела. Однако, оторвись они сейчас от своих скучных занятий и посмотри друг на друга – каждый увидел бы в своем визави живой интерес.

– Почему ты спрашиваешь об этом, Митенька?

– Не более, чем любопытство. Занятный он юноша – из благородных, да и по манерам видно, и по knowledge`s, но вот вишь беда, разорился вконец и дальнейшая жизнь его туманна от этого. А недурственно было бы ему в государеву службу поступить…

– Дай срок, и непременно поступит. Он ведь еще, кажется, студент?

– Да, но и студент мог бы иметь неплохое жалованье, служа в качестве писаря где-нибудь в конторе. Надо бы подумать о его трудоустройстве. Жаль будет, если эдакий незаурядный юноша и пропадет в водовороте нынешних смутных событий…

– Однако, ты проявляешь к нему самый горячий интерес.

– Отнюдь. Я как человек государственный вижу – и вчерашняя моя беседа с градоначальником есть лишнее тому подтверждение, – что дела в Отечестве нашем обстоят не очень-то хорошо. И потому мой первый долг в таких обстоятельствах заботиться об евгенике той людской породы, из которой выходит чиновник, военачальник, министр в конце концов. А в нем я вижу недурные задатки. Потому и нахожу возможным принять в из развитии посильное – не более – участие. Как говорится, «талантам надо помогать – бездарности пробьются сами»!

Катерина Ивановна сняла очки и пристально посмотрела на мужа.

– А по моему мнению, душа моя, ты хочешь сказать иное, – не скрывая лукавой усмешки, произнесла она.

– Что именно? – по-прежнему не отрываясь от «Ведомостей», как ни в чем не бывало спросил Дмитрий Афанасьевич.

– Не рассматриваешь ли ты нашего Ивана Андреевича в качестве партии для Лизоньки?

Муж поперхнулся.

– Что ты! Ей об этом думать еще рано!

– Нет, и ты это прекрасно знаешь.

– Послушай, на что это ты намекаешь?

– Я достаточно прямолинейна, как мне кажется. И, придерживаясь этой прямолинейности, говорю – лично мне Иван Андреевич очень кажется на роль будущего зятя. Мы знаем его достаточно неплохо – по нынешним меркам полгода это срок, да и Лиза, кажется, к нему расположена…

– Что за вздор?! Она мне ничего подобного не говорила!

– А об этом не говорят, сударь мой. Об этом все больше молчат. Ты уж – воля твоя – деятель государственный, и в словах знаешь толк не в пример лучше мне. А вот я напротив – как всякая женщина и без слов понять могу, что именно творится на душе собственной дочери.

– И ты хочешь сказать?..

– Именно. Именно это я и хочу сказать.

Дмитрий Афанасьевич хотел было что-то парировать, как из прихожей раздался сначала звук дверного колокольчика, а после шум. Пришел Иван Андреевич. Отряхиваясь от снега, сырыми комьями залепившего стекла очков, вошел студент в приемную гостеприимного дома.

– Кланяюсь, милостивые государе.

– Здравствуйте, голубчик. Никак продрогли? Не прикажете ли чаю?

– Ах, нет, благодарю Вас, я и так кажется заставляю мою воспитанницу ждать, а это уж очень с моей стороны нехорошо.

Слышала беседу и Лиза. Она вся в ожидании прихода Ивана Андреевича обыкновенно превращалась в один тонкий слуховой нерв. Отпрянув от двери и поймав себя на том, что подслушивать не пристало девушке из высшего общества, она заняла место за столом в своей комнате, изобразив из себя прилежную ученицу – что, впрочем, судя по блеску ее глаз получалось у нее прескверно.

Минуту спустя присоединился к ней Иван Андреевич.

– Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна.

Она сделал книксен, привстав со стула, и улыбаясь, уставилась в пол.

– Ваши родители давеча изволили сделать мне замечание по поводу Ваших пошатнувшихся успехов по нашей профильной дисциплине…

– Это пустое. Они преувеличивают.

– Я бы не был так категоричен по отношению к родителям. И потому позвольте вовсе оставить рассуждения на эту тему. Не угодно ли перейти к занятиям?

– Прошу Вас, Иван Андреевич. Ведь это все, право, так скучно. Не угодно ли лучше поговорить о терроре? Продолжить некстати вчера прерванную беседу?

При этих словах глаза Лизы загорелись – что не воодушевило Ивана Андреевича. Он насупился, поскольку не считал юную барышню из высшего света надлежащей собеседницей в столь щепетильном для него вопросе.

– Как мне кажется, Елизавета Дмитриевна, Ваши родители платят мне не за то, чтобы я беседовал с Вами о преступниках.

– Ну прошу Вас… Ну хоть немного…

Помолчав немного, студент покорно произнес, не сводя глаз со своей ученицы:

– Что ж, воля Ваша. Но только после прохождения очередного тематического занятия.

Он проявил некоторую педагогическую хитрость – обманом заставил непослушную ученицу проявить ученическое рвение в обмен на живо интересующий ее разговор. Так обычно поступают с маленькими детьми, обещая им после приема горького лекарства сладкую конфету. Она была в сущности еще ребенок, а потому этот прием сработал с ней без труда. И когда несколько минут спустя Катерина Ивановна поднялась наверх, чтобы подслушать краем уха тему их беседы, надеясь втайне услышать там нечто вроде будуарного разговора, то была нимало удивлена и даже несколько расстроена услышанным…

– …И отчего, ну скажите, отчего на русском языке читать сложнее, чем на всех остальных? По латыни к примеру или по-английски я усваиваю куда лучше, хотя русский – мой родной язык.

– Тут существует несколько точек зрения. Одну из них презанятно озвучил мой товарищ, популярный ныне писатель Федя Сологуб. Он считает, что тяготы в прочтении на русском языке состоят в недостатке в алфавите нестрочных букв – букв, возвышающихся над строкой, или, напротив, со строки ниспадающих. Ять, р, у, ф, б, д – вот, по сути, и все буквы, которые не вписываются в строку. А они являются опорой для глаз, рычагом чтения, можно сказать. Глаз поневоле улавливает эдакое отступление от нормы и, опираясь на него, строит дальнейшее чтение уже легче. В данном случае глаз не так быстро утомляется. В нашем же языке таких букв явный дефицит – и потому почти все буквы сливаются в односложность, и читать оттого тяжелее…

Катерина Ивановна, не в силах дослушать эту малопонятную ей речь, не солоно хлебавши спустилась в столовую и приказала накрывать на стол – сегодня она решила пригласить и Ивана Андреевича разделить с ними трапезу.

…Толстое папье-маше промокнуло очередную тетрадную страницу, исписанную убористым девичьим почерком под неумолимую диктовку Ивана Андреевича. Видя уставшие девичьи глаза, он сам про себя решил, что видно перебрал кредита доверия – она уж и впрямь сегодня перезанималась.

– Ну так как? – уточнил он. – Продолжим?

– Будет, у меня уж и рука устала.

– Не позволяйте лености говорить подобные фразы…

– А Вы держите свои слова!

– Как прикажете, – с плохо скрываемым удовольствием Бубецкой закрыл книгу и снял с носа очки. – О чем угодно беседовать?

– Мы вчера, кажется, остановились на Гриневицком.

– Гриневицкий… Ну что ж… Личность вполне себе заурядная…

– Так уж и заурядная – самого государя императора жизни лишить?!

– Дело ведь не в нем. Не он был организатором покушения, он был лишь исполнителем, его движущей силой, его механизмом. Тут важнее и куда интереснее другое – что стояло за ним, что его направляло?

– По-моему это ясно как Божий день – «Народная воля».

– Вы правы. Но не «Народная воля» как партия, как ячейка, а народная воля как совокупность исторических условий и мыслей, царивших в обществе. Изволите ли видеть, иначе было просто нельзя. Невозможно, невыносимо обществу в конце 19 столетия мириться с тем диким обманом, в который поверг его царь и его чиновники.

– Оттого Вы так гневно отзываетесь о Лорис-Меликове?

– И не только о нем. И жест Гриневицкого считаю подвигом, если угодно.

После этих слов он сделал паузу – ожидая, что вот сейчас она наконец поймет опасность этого своего живого интереса к террору, и либо прервет его, либо внешне подаст некий знак, говорящий о необходимости сменить тему или хотя бы тон. Но ничего в ней не выдавало смущения. Напротив, она как будто прониклась мыслями о терроре как о единственном способе донесения волеизъявления народа до власть предержащих в условиях, когда любой голос любого его представителя не имеет никакого значения.

Он говорил горячо, убедительно и она обратила внимание на периодически сжимавшийся его кулак. Не отводя от него глаз, она мысленно перенеслась в события 1 марта 1881 года. Словно бы явилась ей оттаявшая мостовая, по которой несется карета Императора. Вокруг народ. Полицейские, жандармы, торговцы газетами. Из-за какого-то едва заметного угла, из какого-то темного проулка появляется фигура в пальто – невысокая, сгорбленная, держащая в руках сверток. Секунда – и сверток этот летит в карету. Мимо! На звук взрыва из кареты выходит государь – высокий, статный, с окладистыми усами. Он идет, чтобы посмотреть на террориста. Камер-юнкер, городовой и мальчишка из мясной лавки смотрят на него с трепетом и волнением. Как вдруг! Не успевает государь подойти к раненому, как раздается новый взрыв, и скакавший рядом городовой оказывается поодаль лежащим ниц с оторванными ногами. Кровь заливает набережную. Смертельно раненый царь – этот давешний гигант с огромными усами, облаченный в парадный мундир, на руках отползает от места взрыва, но уже поздно – нанесенные ему ранения не совместимы с жизнью. Кругом слышен крик, клубы дыма застят глаза, а стоит им рассеяться – как увидит сторонний наблюдатель залитую кровью брусчатку главной улицы столицы…

Поднимаясь в комнату дочери вторично, maman уже и не напрягала слух – сентенции на тему русского правописания были ей мало интересны в силу возраста, да и сказать она хотела нечто совершенно иное.

– Иван Андреевич, не откажите в любезности отужинать с нами.

Лиза не поверила своему счастью – неужели ее возлюбленный по воле ее маменьки, которой она еще и не думала открываться в своих чувствах, проведет подле нее еще несколько чудесных минут?! Первой мыслью было обнять родительницу, но опасения взяли верх – пока все происходящее меж ними тайна (как наивна в этом молодость, полагающая свои тайны самыми секретными и тщательно замаскированными) не будет ли ее жест воспринят косно? А потому ограничилась она одной лишь улыбкой уголками губ – но и того матери было достаточно, чтобы схватить этот жест и ответить на него взаимностью.

Минуту спустя все уже сидели в столовой и за ужином обсуждали мнения Ивана Андреевича по тем или иным вопросам социального бытия.

– Скажите, – говорил Дмитрий Афанасьевич, – ведь вы обучаетесь по нашей, юридической профессии?

– Так точно-с.

– Не доставляют ли Вам хлопот занятия по словесности и грамматике?

– Во-первых, как мне кажется, для любого русского человека они не то чтобы не могут составлять хлопот а даже несут в себе некоторую приятную миссию. А во-вторых, как говорит Анатолий Федорович, «юрист в России – больше, чем юрист». Назначьте агронома или инженера председательствовать в суде – все дело завалит. А профессия юриста такова, что самые потаенные уголки человеческой души он видеть и чувствовать способен. И потому может и инженерией заниматься, и словесностью, и духовным воспитанием.

– Кони… – поморщился хозяин дома. – Граф Набоков утверждает, тот еще смутьян.

– Граф Набоков в этом не одинок, – парировал Бубецкой. – Общество вообще плохо приемлет Кони после процесса Засулич. Однако ж, его можно оценивать по-всякому, а с утверждением не поспоришь!

– И то верно, – смутился Дмитрий Афанасьевич и улыбнулся в усы. – А как Вы видите свое дальнейшее будущее, позвольте осведомиться? В юридической профессии или все же в лингвистике?

– Разумеется, в профессии той которой посвящена большая часть моего времени. В адвокатуре, полагаю.

– Что ж, достойно. А попади к Вам в руки эдакая Засулич – защищать станете?

– То святой долг адвоката.

Бубецкой предвидел негативную реакцию Светлицкого на такой ответ – и не ошибся. Хозяин дома сразу помрачнел и весь оставшийся вечер предпочитал уклоняться от разговоров. А потому беседы велись на темы отвлеченные, житейские, да и вообще весь ужин напоминал больше смотрины. Ивана Андреевича это тяготило, и потому ответив на некоторые вопросы своих сегодняшних корреспондентов, спустя полчаса он уже ехал на извозчике в свою квартиру на Староникитском.

Поднявшись в комнату – он снимал в доходном доме мадам де Фужере – он расстелил постель, улегся, но долго не мог уснуть и все ворочался. Проведя так около получаса, он поднялся с места и тихо, стараясь не шуметь, оделся и вышел из дому. Поймав извозчика, велел ему ехать далеко за город, на острова. А уже час спустя входил в загородный дом, что снимал его университетский товарищ Петр Шевырев. К тому моменту там уже было достаточно людно – и главным из присутствующих был высокий, статный, видный молодой человек с густой черной шевелюрой и жестким, цепким взглядом, выражавшим агрессию и решимость. Это был сын симбирского чиновника, старшего по гимназиям и учебным заведениям Ильи Ульянова, тоже студент юридического факультета Александр. Сидя в плохо освещенной комнате за столом средь собравшихся здесь студентов, произносил он не то чтобы речь – скорее читал мысли присутствующих. Говорил вполголоса, но реакция на слова его была столь животрепещущей, что и по губам читать могли – оттого, наверное, что каждое слово разделял каждый из слушателей.

– Сегодня мы видим перед своими глазами неумолимый регресс, – говорил он. – Откат назад в классическом виде. Ни одна из обещанных или намеченных реформ не просто не доведена до конца – она даже не начата. Все либеральные обещания остались только лишь обещаниями. А все почему? Потому что царская власть на то и представляет собой образчик ничем не ограниченной, абсолютной монархии, что ни на какие уступки и послабления по отношению к угнетаемому обществу не пойдет. И не надо быть великим марксистом, чтобы это утверждать. Достаточно обратиться к нашей истории. Нечто подобное уже было после великих потрясений, которые свалились на нашу голову в 1812 году. В борьбе за сохранение целостности империи царь готов был обещать народу все, что угодно – любые преференции и либеральные реформы. Однако, стоило внешней угрозе миновать, как его же родной брат попрал начисто все обещания покойного Александра. Но общество уже стало другим – этого Николай Палкин не мог учесть, поскольку не видел дальше своего носа. И значительную роль в трансформации общественного сознания сыграло засилье как раз европейских демократий, о которых уже знали и слышали. Одну монархию мы благополучно превратили в прах – монархию Наполеона. И ничем не лучше был Николай Палкин. И еще вчера обещавшая декабристам относительную свободу власть сегодня не моргнув глазом вздернула их на виселице. Опять же – из-за чего? Из-за их нерешительности и самообмана, касающегося того факта, что царская власть что-то им дескать уступит. Ничего она не уступит никогда, пока бьется сердце последнего царя, и никакие договоры, заключаемые с обществом – по теории Маркса в Европе такое бывает, но не у нас, ментальность да и сама природа не позволяет – никогда русская власть выполнять не будет. И потому этот исторический урок, а также опыт 1 марта 1881 года, который еще свеж у нас в памяти как подвиг, совершенный нашими товарищами по «Народной воле», должны нас научить порядку действий в такой ситуации. И никаким другим он быть не может, кроме как радикальным!

Все присутствующие уже понимали, о чем говорит Александр Ульянов, но никто не решался задать самого главного, наводящего вопроса. Не такова была кипучая натура русского дворянина Бубецкого, чтобы в такой ситуации промолчать – и он решился это молчание нарушить.

– Товарищ! Ты говоришь об убийстве царя?

– И только. Иного пути у нас нет.

Глава третья. «Бремя страстей человеческих»

Разврат, какой бы ни был, истощает душу, оставляет крупинки яда, которые всегда будут действовать

А. И. Герцен, русский писатель

Разъехались гости Петра Шевырева только утром. Сам он около шести часов лег почивать, но осадок от встречи – эти новые яркие впечатления – мешали ему спокойно заснуть. И не то, чтобы он услышал нечто доселе неслыханное или сокровенное для самого себя – его скорее удивляло и занимало, как сильно прогрессируют народовольческие идеалы, революционные идеи и принципы в умах молодежи, еще вчера не имевшей о сопротивлении императорской тирании ни малейшего представления. Казалось бы – сам Шевырев еще пару лет назад впервые организовавший «Союз землячеств» просто как некую оппозиционную политическую даже не партию – ячейку, – и столкнувшийся с полным неприятием со стороны действующей власти какой-либо оппозиции в принципе – лишь расширял круг своих единомышленников, делясь с ними впечатлениями о трудах Гоббса и Степняк-Кравчинского, а они в свою очередь развивали их до таких масштабов, до которых он раньше не мог и додуматься. Взять хотя бы этого Александра Ульянова – когда он пришел на первое семинарское занятие по философии, где они и сошлись благодаря общительности и обширным научным интересам, мог ли Шевырев догадываться о бушующих внутри него, чиновничьего сына, бунтарских страстях? Ничуть. Ему как сыну чиновника средней руки полагалось быть послушным и если не повторить путь своего отца, то во всяком случае не уступить ему места на служебной лестнице. Однако, из всей организованной им ныне фракции в лице именно Ульянова видел он не просто слепое, ревностное служение обозначенной им идее, а ее духовный и практический рост, вдыхание в нее новой жизни, появление новых перспектив, планов и задач.

Из головы Петра Яковлевича все не выходил вчерашний разговор.

Когда Ульянов закончил свою речь, другой студент, Бубецкой начал задавать ему вопросы, связанные с конкретной организацией покушения. Тогда так быстро перешли от обсуждения теории к деталям, что Шевыреву стало даже немного не по себе – это значило, что никто даже не сомневался в правильности выбранного Ульяновым пути, который теперь предстояло разделить всем.

– Но Вы сами понимаете, что доступ к императору закрыт, подобраться к нему будет не так просто? Наши товарищи тогда, 6 лет назад, имели дело с другими обстоятельствами…

– Понимаю, но среди нас есть человек, который вхож в ближний круг императора…

Многие догадывались, о ком именно идет речь, но никто толком не знал, через какую именно дверь входит он в присутственные места царя. Все как по команде обратили лица в сторону стоявшего чуть поодаль от стола Шевырева.

– Господа, – начал было он, – это будет очень трудно. Во-первых, потому что ни сам я, ни Мария Андреевна в близкий круг императора не вхожи. Вхож туда ее супруг, а на него я влиянию не имею…

Для Бубецкого слышанное было откровением. Он внимательно следил за тем, как напряглось лицо Шевырева, как он стал нервно ходит по комнате из угла в угол.

– Во-вторых, мы с ней не настолько близки, чтобы я мог обращаться к ее супругу с просьбами. В-третьих, как, под каким предлогом я попрошу ее разведать у мужа о порядке передвижения императора? Что я сей скажу?

Ульянов встал из-за стола и вплотную приблизился к Шевыреву.

– Сдается мне, Пьер, Вы ищете повода, чтобы уклониться от содействия революционному движению?

– Ничуть. Я лишь провожу грань между личным и общественным.

– Вы говорите ерунду. Для нас нет ни личного, ни общественного. Сама идея служения революции предполагает отказ от каких бы то ни было предрассудков в данном отношении, что навязываются нам враждебным обществом.

– Я понимаю… Я лишь говорю о трудностях, с которыми придется столкнуться в достижении поставленной Вами мне цели.

– Никто и не уверял Вас в легкости избранного пути, – самодовольно поднял голову Ульянов. – А трудности, с которыми нам всем еще предстоит столкнуться, прежде, чем император будет убит, несравнимо превышают Ваши.

– И все же меня беспокоит один вопрос?

– Какой?

– Почему мы должны непременно УБИТЬ императора?

– Вы не согласны с тем, что сохранение самодержавной монархии ставит на колени целый народ?

– Я не согласен с тем, что убийство императора является способом решения данной проблемы. Вспомните 1 марта. Что было тогда? Одумалось ли самодержавие или только с пущей силой закрутило гайки и революционному движению, и оппозиции, и реформам вообще?

– Ваши слова отдают упадничеством, – вступил в разговор Бубецкой. Позиции Ульянова были для него несравнимо ближе того «революционного либерализма» что проявлял сейчас Шевырев. Но Ульянов был не в пример ему горяч и зачастую не способен с точки зрения научной отстаивать свою правоту, подменяя разумную аргументацию эмоциями и напором. В Бубецком эмоций тоже было предостаточно, но в данных вопросах он придерживался холодной логики, основанной на фактах и знании жизни.

– Александр говорит о действии, а Вы в диалоге о последствиях оборачиваетесь назад. Что ж, позвольте Вам парировать. Во-первых, после 1 марта 1881 года «Народная воля» оттого потерпела политическое поражение, что не обратилась ни к трону, ни к народу ни с каким манифестом. Мы же намерены сделать это немедленно после покушения. А во-вторых, с одного удара свалить быка и не получится. Веками телец самодержавия отъедался и укреплял свою силу. Первый удар хоть и был провальным, но был все же ощутимым. За ним последует второй, третий, и возможно не сейчас, а после двадцатого удастся лишить его жизненных сил. Но не бывает двадцатый сразу после первого. После первого следует второй и лишь через два десятка – двадцатый. Так что говорить о бесцельности данного шага мы не можем – еще и потому, что какой бы то ни было либерализм, какая бы то ни было избирательность в выборе мишени могут привести к краху куда вернее и раньше, чем убийство царя. Что даст убийство министра? Или чиновника? Или великого князя? Или губернатора? Засулич стреляла в Трепова – и что? Из положительных эффектов был только оправдательный приговор. Работа ради работы. Мы здесь собрались не для этого.

Среди собравшихся зашумели – одобрение слов Бубецкого было налицо. Шевырев был побит. Но Ульянов решил закрепить свое положение. Он поднялся с места и заговорил негромко, но очень отчетливо:

– Прошу голосовать, товарищи. Кто за убийство царя?

В единодушном порыве комната вскинула руки под потолок. Шевырев помешкался еще немного, но тоже проголосовал положительно.

– Итак, теперь нам сообща предстоит разработать план этого важнейшего политического процесса. Не хватает только информации – и здесь, Пьер, дело только за Вами…

Шевырев лежал на постели и, морщась, вспоминал эти слова. Теперь он стал заложником того дела, которое некогда начал. Тяготило его главным образом не то, что он должен выпытать у своей замужней любовницы план передвижений царя на ближайший месяц, а то, что он уже не испытывал к ней чувств, и для достижения революционной цели предстояло переступить через себя, через человека внутри себя. Сама по себе игра в адюльтер, даже если он кажется на первых порах соблазнительным, есть преступление через себя. Дело в том, что очевидным оно становится по отливу той страстной волны, что захватывает влюбленных. И вот тогда с удвоенной силой ощущается вся мерзость происходящего, и виноватым в этом ощущении привычно считать весь белый свет, тогда как виноваты только двое.

За окном раскричались петухи – студент взглянул на часы и поморщился. Через три часа предстояла встреча с той самой, о которой говорили вчера – с княгиней Каменецкой, чей супруг был чиновником канцелярии по принятию прошений на Высочайшее Имя, и по долгу службы встречался с государем два раза в неделю. Нехотя, он поднялся с кровати, спустился вниз, умылся и принял приглашение хозяйки дома отправиться на завтрак, как в дверь постучали. Хозяйка отворила – то был посыльный мальчишка, что принес студенту какую-то записку. Нетерпеливо развернув ее, Шевырев прочел строки, написанные до боли знакомым почерком:

«Милый Пьер, сегодня встретиться не сможем – муж захворал и проведет дома дня три-четыре. Безмерно скучаю и люблю, Ваша Мари».

Студент улыбнулся.

– Ответ будет? – спросил посыльный.

– Нет. Скажи только на словах, что все понято, – и, сунув ему двугривенный в руку, закрыл дверь. С невероятным воодушевлением вернулся он за стол, и в продолжение завтрака все шутил, смелся, явно обрадованный такой вестью, которая его, как человека преданного делу революции, должна была бы смутить, но – как видим – не смутила. Наскоро перекусив, студент надел новый вельветовый костюм и упорхнул по своим делам.

Пойманная им на углу карета спустя сорок минут остановилась у пансиона де Бурже. Он то и дело сверялся со временем – как раз сейчас обитавшие здесь курсистки обыкновенно отдыхали от занятий и ходили на прогулку. Так случилось и сегодня – дверь пансиона открылась как по команде в двенадцать часов, и бесконечной белой вереницей, от которой рябило в глазах, посыпались отсюда их платья и шляпки. С трудом, напрягая глаза, выискивал Шевырев в этом общем потоке ту, ради которой приехал сюда с другого конца города. Не сразу, но ему это удалось.

Курсистки шли нестройным рядом в направлении кондитерской Филиппова. Не выпуская из внимания одну, малозаметной фигурой следовал за ними Пьер. Наконец плотность их уменьшилась – часть зашла в булочную, а часть осталась у лотка с рисованными открытками, чтобы повнимательнее их рассмотреть и конечно приобрести несколько штук; как, право, девушки во все времена падки на подобные безделицы. На его счастье, та, что интересовала его, осталась на улице. Он подбежал к лотку и сделал вид, что приглядывает себе что-то.

– А почем вот эта? – девушка протянула руку к одной из открыток, на которой был изображен повязанный бантиком серый плюшевый медведь. Внезапно мужская рука в перчатке из-за ее спины тоже коснулась той же открытки. Девушка сначала испугалась, но потом, признав в носителе руки Пьера, даже улыбнулась.

– Какое это имеет значение, если Вам нравится? – улыбаясь своей искренней и светлой, почти детской улыбкой, так несвойственной человеку его возраста – с высоты семилетней разницы он сейчас казался ей уже очень взрослым, даже пожилым – и в то же время так покорившей ее несколько недель назад, спрашивал Пьер. Лоточник улыбнулся, улыбнулась и Аня. Бросив продавцу гривенник, Пьер увлек свою недавнюю знакомую в сторону от ее подруг, которые впрочем достаточно внимательно следили за их передвижениями.

– Почему Вы здесь?

– Это вместо приветствия? Вы не рады меня видеть?

– Ну что Вы, конечно, рада, только подобные встречи могут скомпрометировать меня в глазах подруг.

– Чем же? Что нам скрывать? Разве Вы обременены какими-либо обязательствами, препятствующим нашему общению?

– Ну что Вы… Ничуть, но…

– Оставьте. Что Вы делаете нынче вечером?

– Вы выследили меня, чтобы только об этом спросить?

– Нет.

– Так зачем же еще?

– Чтобы сказать, что я уже две недели не нахожу себе места, и не могу ни о чем и ни о ком думать, кроме Вас.

– Пустое, вы все говорите одно и то же.

– Разве Вам так часто приходилось это слышать?

– Не часто, но приходилось. И потому хочу, чтобы Вы сразу понимали, что в моем представлении любовь – не слова, а дела.

– Отчего же… Готов и делом доказать свою привязанность. Я прибыл сюда, чтобы пригласить Вас нынче вечером в театр, если Вы не против, разумеется.

– Что дают?

– Лермонтовский «Маскарад».

– Довольно печальная вещь…

– А по мне – очень занятная и поучительная. Прошу, будьте ко мне добры – примите мое приглашение.

– Что ж, обещать не стану, но в половине седьмого буду ждать на углу Фонтанки и Набережной. Если хотите провести вечер вместе – приходите. Обещаю, что сегодня у Вас не будет конкурентов.

– Вы делаете меня счастливым, – студент припал к ее руке губами. Она поспешила освободить запястье из его ладони и обернулась в сторону подруг, чьи лукавые взгляды жгли ее спину.

– Полноте, на нас смотрят.

– Пусть смотрят.

– Я Вам уже говорила… Будьте серьезнее, не ставьте меня в неловкое положение.

Он посмотрел ей в глаза, оторвавшись от руки.

– Тогда до вечера?

Она ничего не ответила, а лишь улыбаясь, перебежала улицу, чтобы кипельно белым платьем вновь влиться в облако вешних курсисток.

Пьер вдохнул полной грудью – кажется, зима подходила к концу. На улице было тепло и слякотно, временами ему казалось, что он даже слышит пение птиц. Все были одеты уже совсем легко – первый теплый день заставлял спешить столицу, так уставшую от этой бесконечно долгой зимы…

– … Полагаю возможным зачет, что предстоит на будущей неделе, начать именно с этого. За сим благодарю всех за внимание!

Кони раскланялся и стал собирать бумаги, приготовленные для лекции, в портфель, как к нему снова подошел Иван Андреевич.

– Ваня, рад Вас видеть. У Вас усталый вид. Вы мало отдыхали?

– Да, практически не довелось – все читал, знаете ли.

– Напрасно молодость свою тратите на учебники.

– Разве Вы поступали не так?

– Потому и говорю, что напрасно. К чему я пришел на склоне лет? К полному отсутствию того, что в общем понятии принято называть «жизнью» – у меня нет ни супруги, ни друзей, а только и есть, что подорванное здоровье и нервы ни к черту, по причине которых я и свел к нулю все свое окружение.

– Но зато Вы – великий человек.

– Для чего? Для науки? Возможно. Только наука не составит компанию долгим весенним вечером, не разделит с тобой постель, не приготовит на стол. Она безлична. А временами мне кажется, что и вовсе не имеет никаких черт – настолько зыбко к ней отношение общества.

– Фи… Что общество? Пустой звук.

– Напрасно вы так. Не забывайте, что именно в интересах общества та самая Засулич, о которой Вы намедни спрашивали, и стреляла в Трепова.

– Тут другое. Существует разница между идеалами и интересами общества и интересами человека и человечества.

– Разве общество и человечество – не суть одно?

– Отнюдь. Человечество потому так и называется, что для него именно гуманитарные интересы составляют основу основ. А обществу – лишь социальная группа, заботящаяся об общем, а не об индивидуальном.

– То есть Вы считаете, что в интересах человечества, а не общества Засулич стреляла в Трепова? Почему тогда именно общество так горячо одобрило ее поступок?

– Совпадение.

– А по-моему нет. Речь идет в данном случае о том, что террор со всеми его проявлениями – есть порождение общества и всех его злейших недостатков. Хорошо не достижение конкретных целей, а именно способы его достижения – жестокость, варварство, убийство.

– Однако, как Вы категоричны! А как же Ваша позиция по делу Засулич?

– А моя позиция по делу Засулич ничуть не противоречит тому, что я сейчас говорю. Я призывал придерживаться закона – если угодно, закон и все его служители, и я в том числе тоже порождение общества.

– А разве Вы не первый у кого получилось увидеть в Засулич человека?

– Может быть, со стороны мой поступок кажется именно таким, но не эту цель я преследовал.

– Значит, Вы не оправдываете терроризм?

– Ничуть. Напротив, своим примером я должен был показать властям, что действующее законодательство сегодня таково, что и террорист может уйти от возмездия.

– Это плохо?

– Вы человек крайностей. Я этого не говорил. Научитесь судить о людях в третьем лице – и первопричина всего явится пред Ваши очи сама собой. Я не оправдываю терроризм, но и не призываю к нему.

– Но это – типичнейший пример интеллигентской неопределенности.

– Пусть так. Но я, изволите ли видеть, не могу поступать иначе – не вижу я за террором будущего.

– А за нынешним царедворством с его звериным лицом, стало быть, видите?

– Нет. И за ним не вижу. Но, чтобы претендовать на политическую степень, исповедуемой «Народной волей» точке зрения не хватает конструктивизма. Критикуя, развенчивая что-то, или даже активно борясь, необходимо четко понимать, что именно будет дальше, одержи ты завтра победу. Представлять и именно это – конечную цель, а не средства ее достижения – возводить в принцип и культ. И только когда сколько-нибудь ясным станет видение дальнейшей жизни России теми, кто стреляет в Трепова и бросает бомбы в государя, я ни минуты не медля присоединюсь к этому движению, даже если мне это будет стоить всей моей карьеры, и без того настрадавшейся за последние годы. Но убей Бог, сегодня я этого не вижу…

– Но как, скажите мне, как «Народная воля» должна открыто задекларировать свои принципы в государстве, в котором ни о какой оппозиции речи быть не может?

Кони помолчал и посмотрел на своего собеседника. На минуту Бубецкому показалось, что он обо всем догадался – о его участии в «террористической фракции» и даже о готовящемся покушении, что он проник в святая святых его мыслей. Но это не испугало Ивана Андреевича – он доверял своему учителю, и ничуть не стеснялся того, что при разговоре с ним он словно бы на приеме у врача или на исповеди у священника – если бы всякий священник обладал качествами Кони, исповедоваться бы решил даже самый злой преступник.

– На этот вопрос Вы должны ответить себе сами. Изучите историю государства и права зарубежных стран, посмотрите на западные диктатуры, изучите историю Великой Французской революции, в конце концов. Напоминаю – она началась с прогрессивных преобразований и уж только закончилась дворцовым кровопролитием.

– Применимо ли это к нам?

– Возможно, не знаю. Чтобы ответить на этот вопрос, надобно посвятить ему всю жизнь, а мне, изволите ли видеть, уже поздно. Так что поищите ответ сами. Тем более, что этим занятием Вам будет полезно занять время, коего у Вас накопилось, я гляжу, великое множество.

– Почему Вы так думаете?

– Потому что Вас интересует то, что не должно интересовать. Поймите – революционные чаяния и идеалы хороши до известных пределов. И пределы эти таковы, что если Вы отдадите жизнь за химеру, эфемерию, плохо понимая, что в действительности ждет Вас и Вашу страну в конце пути – об этом я говорил Вам только что, – то толку от этого не будет ни Вам лично, ни революционному движению, ни стране. Посему не тратьте время на распространенное увлечение читающей молодежи и подумайте о последствиях…

По окончании беседы несколько подавленный Бубецкой вышел в коридор, где был тут же встречен Ульяновым.

– Какие планы?

– Особо никаких.

– Позавтракаем?

– С удовольствием – со вчерашнего дня маковой росины во рту не было.

Они прошли в трактир неподалеку и заказали себе салатов, гренок, жареной говядины и много кофе – обоих неумолимо клонило в сон, и нужно было это как-то побороть.

– Тебе не кажется странным поведение нашего друга?

– Ты про Пьера?

– Разумеется.

– Не странным, а скорее упадническим, как я вчера и сказал. Он попросту боится.

– И, как ты считаешь, может ли он без ущерба для дела, продолжать свое в нем участие?

– Мне кажется, да, но с определенными ограничениями.

– А именно?

– Выполнив свою задачу по сообщению интересующих нас сведений, он должен отойти от дела. Во всяком случае, он не может принимать участие в организации акта как такового…

Ульянов откинулся на спинку стула. В его глазах можно было прочитать видимое облегчение.

– Что с тобой?

– Спасибо тебе.

– За что?

– За то, что ты внес ясность. Я, признаться, со вчерашнего дня все места себе не находил, думал. Мне казалось, что за такое поведение надобно карать самым суровым образом – отстранение от участия в деле возможно только путем отстранения от участия в жизни.

– Что за достоевщина? К чему эти крайности? К тому же для дела он человек в общем полезный, идейный. Не решительный просто – ну что ж теперь всех нерешительных в расход пускать?

– Вот и я о том. Но сам не мог дойти – тебе спасибо, подсказал. Все ж не зря говорят, одна голова хорошо, а две лучше… Знаешь, мне кажется на том и держится наша ячейка, что ты умеешь вовремя внести рациональную ноту в наши рассуждения – не будь тебя, давно бы уже все погорели под влиянием какого-нибудь непродуманного эмоционального шага. Вот она тебе, система сдержек и противовесов в действии!

Бубецкой мысленно соглашался с ним – но ему сейчас явно не давали покоя слова Кони. Слишком уж он прислушивался к этому человеку. Можно было бы списать лишь на его авторитет – и сказать, что старик заблуждается, плохо знает жизнь, да и вообще на всех обижен после опалы, вызванной приговором по делу Засулич. Но Бубецкой знал, что это не так. В словах Кони была правда, был жизненный и философский смысл, и если принять их на веру, то от революционных идеалов не останется ровным счетом ничего. Внутри после этого разговора он стал метаться почище Шевырева, но показывать это было нельзя – сейчас он устал, и ему предстояло все как следует обдумать.

«Все преступления в мире совершаются ради женщин». Иван Андреевич хорошо знал это, но в данный момент память словно бы отказала ему – он забыл всю истинность этого утверждения, хотя еще вчера легкий нрав Шевырева вполне мог загнать под эту формулу, и объяснить его терзания именно поражавшими юное сердце время от времени стрелами Амура. И все бы было хорошо – но Амур не разбирает мишеней.

Вечером предстоял краткий урок в доме Светлицких. Придя туда, Иван Андреич сразу был приглашен за стол – обстановка в доме была праздничная, праздновали именины Катерины Ивановны, и он понял, что урока не будет. Лиза сидела за столом против него и то и дело бросала в него томные взгляды. Он же чувствовал себя усталым и разбитым, и потому сожалел, что не может ответить ей взаимностью.

– Как там Кони поживает? – спросил Дмитрий Афанасьевич в перерыве между вторым и третьим горячими.

– Благодарю Вас, велел кланяться при встрече.

– Прошу передать благодарность. Все бы ничего, и старик кажется неглупый, одно только что смутьян…

– Почему Вы так думаете?

– А вы думаете иначе? Вы вот например, смогли бы при рассмотрении дела отказать в просьбе министру юстиции, исходя из политических убеждений?

– Уверен, что во время диалога с Набоковым Анатолий Федорович не руководствовался политическими убеждениями.

– А чем же?

– Сугубо правовой точкой зрения.

– Вы, стало быть, его смутьяном не считаете?

– Ничуть. Напротив, сегодня у нас состоялся разговор, в котором он отозвался о «народовольцах» и вообще об их политике, об идеалах крайне непочтительно.

– Перестаньте, господа, прошу Вас, – вмешалась Катерина Ивановна. – Я сегодня хозяйка вечера и позвольте мне задавать темы для разговора. Митя, будет с нас ваших политических страстей, уж верно голова от них болит… Иван Андреевич, скажите лучше, как Вы смотрите на женитьбу? Почему до сих пор не отыскали себе достойной спутницы?

– Полагаю, что мне об этом думать еще рано.

– Рано? Но вы уже в том самом возрасте…

– Я не о возрасте биологическом говорю, а скорее о возрасте социальном. Я, изволите ли видеть, по разумению своему, по нраву, по интересам не могу пока принять на себя социальной ответственности за другого человека.

– Вы лукавите. Вы рассудительный человек и кажется далеко пойдете…

– Но пока это лишь кажется. Жизнь расставит все по своим местам, но во всяком случае пока, я уверен, мне думать об этом не следует.

– И в этом Вашем утверждении, – с довольной физиономией парировал Дмитрий Афанасьевич, – присутствует самая что ни на есть здравая логика. Прежде надобно встать на ноги, утвердиться в должности да и вообще заиметь общественный вес.

Катерина Ивановна и Лиза напряглись. Дмитрий Афанасьевич не обращал на их реакцию особого внимания, но Иван Андреевич хорошо видел все, происходящее за столом.

– …А дурное дело нехитрое…

После этих слов Лиза вскочила со своего места и убежала к себе. Иван Андреевич подорвался с места. Катерина Ивановна гневно бросила мужу:

– Как видно, государственных людей учат думать только в присутственных местах. А дома можно говорить все, что в голову взбредет. Ни грамма этикета… – И тоже ушла, чтобы успокоить дочь.

Глядя им вслед, Иван Андреевич пригубил вина и тоже отправился за ними, извиняющимся взглядом окинув Дмитрия Афанасьевича. Тот как видно понял, что сказал, да поздно – и потому не стал держать Ивана Андреича.

– Что за детство? – грозно, но негромко спросил Иван Андреевич, когда они с Лизой остались одни. Он понимал, что в такой ситуации успокоить мятущуюся юную душу можно только резким словом. – Перебивать отца, да еще и когда он прав…

– Вы, как видно, тоже так думаете. А вместе с тем совсем не видите, что…

– Не надо, – наклонившись над ней, он поднес палец к ее губам. Он понимал, что именно она хочет сейчас сказать, но был пока не готов это услышать. – Утро вечера мудренее, и давайте вернемся к этому завтра. А пока поедемте в театр?

– В театр? – Лиза подняла на Бцбецкого зареванные глаза.

– Да, сегодня в Мариинке «Маскарад» Лермонтова. Так вот у меня есть лишний билет. Правда, галерка, но все же. Я Вас приглашаю.

– Я секунду, – уже улыбаясь, отвечал ему юный большой ребенок. – Мне только умыться.

Родители были несказанно рады этому приглашению – и провожали молодых в дорогу уже как мужа и жену, что все же немного напрягало Ивана Андреевича. А в начале третьего акта Лиза прошептала ему на ухо:

– Я люблю Вас, Иван Андреевич, – и поцеловала в мочку едва касаясь ее губами, так нежно и томно, что по коже пробежали мурашки. Он помолчал. Вся жизнь пронеслась в его голове. «И какого черта, собственно, ждать? Почему не сейчас? Мы строим новое государство, новую жизнь… А мне очевидно не хватает решимости. Черт побери, да не Шевырев же я в конце концов. И как видно Бог это видит – она и придаст мне необходимых сил».

Он повернулся и прошептал ей:

– И я тебя.

– И я тебя…

Они посмотрели друг на друга и искренне улыбнулись, хотя творящееся на сцене вовсе к этому не располагало.

В нескольких метрах от них сидел со своей спутницей и Шевырев. Ему было одновременно и хорошо и кошки скребли на душе – то и дело казалось, что за ним следят. Как нашкодивший мальчишка, он чувствовал на себе чей-то горячий взгляд, но всякий раз, оборачиваясь в толпу, не находил того, кого искал.

Сегодня оба они в компании юных прелестниц гнали от себя навязчиво преследующие их как любых революционеров тревогу и подозрительность. И получалось это у них так ловко, что временами чувство собственной исключительности и бахвальства овладевало их еще незрелыми душами. И конечно, меньше всего они думали сейчас о том, что все преступления на свете совершаются во имя женщин.

Глава четвертая. «Перемена мест»

Все, что неожиданно изменяет нашу жизнь, – не случайность. Оно – в нас самих и ждет лишь внешнего повода для выражения действием.

А. С. Грин, русский писатель

Истомленные любовной страстью, заговорщики валялись в постели одного из номеров «Англетера» – того самого, где так любил кутить в обществе девиц легкого поведения сиятельный генерал Скобелев. Сегодня, как Пьер успел заметить, его спутница была особенно холодна – после кульминации самого акта любви она встала и отошла от него. Сейчас она сидела против зеркала в одном корсете и потягивала шампанское из бокала.

– О чем ты думаешь? – спросил он, переворачиваясь на бок.

– О тебе.

– Обо мне? Что обо мне думать? Я весь как на ладони.

– Хотела бы я в это верить…

– О чем ты?

– А ты сам не догадываешься?

– Ничуть.

– Хорошо… Тогда расскажи мне, как обстоят твои революционные дела?

– Как и всегда. Готовим манифест и еще кое-что…

– Еще кое-что? Расскажи, мне безумно интересно все это.

Он подошел к ней и поцеловал ее в губы.

– Но ведь это тайна. Меня за это по головке не погладят.

– Пустое, расскажи… Знаешь, муж рассказывал, будто слежка за какой-то террористической организацией дала сведения о готовящемся покушении на государя. Это правда?

Шевырев побелел. Откуда она могла знать об этом? Но секунду поразмыслив, понял, что это шутка, эскапада. Такими слухами полнилась столица начиная с 1 марта 1881 года, и всерьез поверить в то, что или она говорит правду или правдивые сведения поступили в ее распоряжение (из кулуаров и прочих бабьих мест, в коих она была завсегдатаем) было бы верхом безрассудства. Но нелишним будет проявить повышенную осторожность, подумал он.

Она и впрямь блефовала. Но при виде того, как побледнел он при ее словах, поняла, что попала если не в яблочко, то очень близко к тому.

– Так это правда?

– Что за ерунда?.. Так, несколько рядовых терактов, – с напускным оттенком усталой обреченности ответствовал Шевырев. – Без них ведь и вправду скучно будет. А так – все какое-то подобие революционной деятельности… – улыбнулся он.

– Все шутишь? Тогда расскажи мне о своей жизни. Как живешь, как проводишь время в мое отсутствие?

В ее голосе ему показалось подозрение. Она говорила как-то отвлеченно, глядя в зеркало и потягивая шампанское из бокала. Какая-то особенная холодность присутствовала сегодня в ней, не виданная им доселе.

– Как обычно. Как может протекать жизнь студента? Учеба, занятия, кружки…

– …Девушки! – претенциозно добавила она.

– О чем ты говоришь, господи? Столько занятий, что головы некогда повернуть.

– Однако же ты находишь время посещать премьерные спектакли в Мариинском театре…

Сердце его екнуло, глаза забегали, в висках застучало. Так и есть, она была там вчера. Это она видела его, это ее пристальный взгляд заставил его ненадолго почувствовать себя под прицелом. Но почему тогда они не встретились взглядами? Почему он не увидел и не узнал ее в толпе зрителей? А мог ли он вообще кого-то или что-то там разглядеть? Он, верно, был так занят своей юной спутницей, что ему было не до посторонних – а она в тот вечер явно играла для него роль посторонней.

Меж тем надо было срочно выкрутиться из ситуации.

– Это сестра моего товарища по университету. У нее давеча случилась любовная драма, так товарищ попросил ее развлечь посещением какого-нибудь увеселительного места.

– И ты не нашел ничего лучшего, чем театр?

– Тебе известны мои эстетические вкусы…

– И именно потому что у нее случилась драма, ты так трепетно прижимался к ней на протяжении всего представления и даже целовал ручку?

– Что за ревность? – позволил себе улыбнуться он. – Во-первых, принимать вежливость за ухаживания это моветон. А во-вторых, ты и вовсе проживаешь с супругом и время от времени удостаиваешь меня лишь короткими записками. И я меж тем молчу, хотя временами очень хочу высказаться…

Она посмотрела не него. В ее глазах, кажется, оттаял лед. Она улыбнулась, встала и провела рукой по его лицу.

– Ну что ты, милый… Ни о какой ревности речи нет. Так, пустое. Легкая хандра. Давно не виделись.

– Ну так это мы сейчас исправим, – он с легкостью поднял ее на руки и опрокинул в кровать.

Умение общаться Петр Шевырев ценил в людях превыше всего – наверное потому, что сам владел им в совершенстве. В частности, общаться с женщинами. Они понимают более язык тела, чем души и тем более слов, а потому именно тактильными контактами можно излечить их от недугов и подозрений. И чем меньше в такие минуты вы будете говорить, тем вернее у вас получится достичь искомого результата. Одного в давешней словесной перепалке он не учел – при всей логичности его аргументов, касающихся неуместной ревности, последняя в женщинах всегда присутствует в несравнимо большей степени, нежели, чем в мужчинах. Пусть она не логична, пусть не последовательна и вообще не имеет права на существование, но все же она существует – и с этим необходимо считаться.

После очередного акта любви, распалив свою спутницу и рассредоточив собранное дотоле ее внимание, он решился все же задать ей главный вопрос:

– Послушай, а твой муж…

– Что? Причем тут муж?

– Я просто подумал, не использовать ли нам и его в своих планах?

Она молча приподнялась на локте над юным любовником и посмотрела в его бесстыжие но отчаянно красивые синие глаза.

– Ты с ума сошел? Он служит при высочайшей должности и ни за что не станет тебе помогать.

– Так мы его и просить не будем, так, воспользуемся оказией. А что?

Она хитро улыбнулась.

– Ничего. А что ты предложишь ему взамен?

– Я лучше предложу тебе.

– Итак, я жду…

– Например, еще один забег. Моя резвая лошадка.

– Это достойная цена… – впиваясь в его губы своими, она повалила студента на перину, уже насквозь мокрую от их пота. Кажется, сегодня ему предстояло дорого заплатить за свои игры с дамами.

За окном все таяло, текло и капало. Последние злые стужи и вьюги подходили к концу, уступая дорогу новой весне, с которой как всегда связываются надежды и чаяния, которой посвящаются мечтания и сны. Лиза Светлицкая выпорхнула из ворот гимназии в сопровождении подруги – рыжей Варьки Филоновой. Глядя на них издалека, Иван Андреевич подумал: «И чего она с ней проводит столько времени? Такая разница во внешностях…» И тут же сам себе ответил: «Наверное именно поэтому. Чтобы виднее было красоту». А уж эту красоту он сейчас только и видел, стоя невдалеке от входа, у дерева, и не в силах отвести глаз от своей юной возлюбленной. Девушки на его глазах о чем-то перешептывались и то и дело кидали в его сторону заговорщицкие взгляды. Он лишь смущенно отворачивался, догадываясь о предмете их беседы.

– Как? Все настолько серьезно, что он уже и сюда пришел? – Варька не скрывала своего любопытства, граничащего с легкой завистью.

– Право, я и сама не ожидала. Но после вчерашнего объяснения, полагаю, все сильно изменится.

– А как же твои родители?

– Они не против. Надобно только достичь мне совершеннолетия, но ведь ты знаешь, что помолвка может состояться и сейчас, а до полного взросления мне осталось недолго…

– Не ожидала такого от твоего строгого папеньки.

– Почему же? Иван Андреич из хорошей семьи и репутация у него…

– Как же он расстанется с любимой дочкой? – в голосе Варвары слышались нотки ехидства, издевательства и зависти, а этого Лиза не терпела.

– Да ну тебя, – отмахнулась она от нее как от назойливой мухи и поспешила в сторону Ивана Андреевича. Он поцеловал ее ручку и они под руку пошли в направлении Выборгской стороны. Варвара шла за ними до угла, а потом еще долго провожала завистливым и влюбленным взглядом их удаляющуюся пару…

– Вы набрались смелости прийти сюда…

– Во-первых, думаю, что после вчерашнего можно уже и на ты. А во-вторых, не вижу ничего предосудительного в том, чтобы проводить свою ученицу до дома.

– Проводить и только? – заулыбалась Лиза.

– И только… Ну и поговорить, конечно.

– А о чем?

– О чем ты хочешь?

– Я все не могу забыть того нашего разговора, что мы начали на балу у градоначальника. О терроризме.

– Мне кажется, ты не позволительно много для юной девушки уделяешь места в беседах и мыслях своих этому вопросу. Ты не находишь?

– Возможно, но я вижу в тебе интересного собеседника, способного удовлетворить мой интерес.

– Так что тебя конкретно интересует?

– Меня интересует чего же собственно хотят террористы?

– Полагаю, что тебе это известно – выборности представительных органов, ограничения власти царя, реформ, отмены частной собственности на землю и на средства производства…

– Это об этом пишет Карл Маркс?

– Именно. Это в своей самой фундаментальной работе, «Капитал». А еще им выпущен еще в 1848 году «Манифест коммунистической партии». Так вот там сказано о том, что во всяком эксплуататорском обществе – такое как наше или германское, неважно – власть не позволит этим идеям свободно развиваться и тем более преобладать в общественном сознании. Пример того – наша революция 1825 года, а вернее, ее неудачная попытка, революции 1848 года в Польше и Парижская коммуна 1871 года. Потому и выбирает отечественный сторонник Маркса сугубо силовой, террористический путь достижения своих целей.

– Но разве цель оправдывает средства? Разве террор не является источником гибели того же народа, о благополучии которого, как ты говоришь, заботится «Народная воля». Разве мало случайных людей, безвинных жертв погибло во время покушения на Александра и других террористических актов?

– Немало. Но это не повод избирать другую модель поведения.

– Почему? Мы ведь только недавно беседовали с тобой о Лорис-Меликове и о том реформаторском пути, который он предлагал в качестве основного для России?

– И закончили, если помнишь, на том, что все предлагаемые им реформы были не более чем очковтирательством, ничего конкретного он не сделал, разве что пара каких-нибудь выспренних шагов, чтобы только замазать глаза народу. Вся эта его игра в реформы – не более, чем игра, для отвода глаз и подавления сопротивления оппозиции.

– И поэтому остается только террористический путь?

– Исключительно. С одной поправкой. До недавнего времени и «Народная воля», и «Черный передел», и прочие организации говорили о необходимости терактов повальных и огульных – с целью полной дестабилизации позиций действующей власти на всех фронтах и по всем направлениям. То есть убивать и станового пристава, и станционного смотрителя, и чиновника канцелярии градоначальства, и шефа жандармского управления – и все только потому что каждый из них на своем месте занимает определенную ступень выстроенной царем иерархии. Каждый выполняет определенную функцию, являясь своего рода винтиком, деталью общего механизма, поворачиваемого по воле императора. Иными словами, «кто не с нами – тот против нас». Я же вижу выход в ином. Убивать такими масштабами и в таком количестве, чтобы твою организацию – не то что не достигшую цели, а вообще смутно ее видящую в этом кровавом потоке – всецело объявили вне закона и тем самым спровоцировать нанесение революционному движению удара со стороны властей, который может оказаться роковым – по-моему, глупо. Жертвами террора может стать даже не каждый чиновник и не каждый жандарм, и не каждый полицмейстер. Его жертвами должны становиться исключительно высшие должностные лица – министры, депутаты, государь в конце концов. Вот тогда терроризм станет показывать не только свое истинное лицо действующей власти, но и свои истинные идеалы, которые сосредотачиваются не на том, чтобы расширить путем запугивая численный состав той или иной партии или ячейки, а на том, чтобы улучшить жизнь народа, противопоставляя его существование тому роскошному образу жизни, что в это самое время ведут за его счет сидящие на его шее чиновники.

– Любопытно… – Лиза задумалась. По глазам ее было видно, что она понимает, о чем речь. Такого понимания Бубецкой явно не ожидал от девушки ее круга – и в очередной раз благодаря этому понял, что она является скорее исключением, чем правилом. Это немало порадовало его – он не ошибся в выборе. – А кто-нибудь еще думает так же, как ты?

Он видел, что она боялась озвучить вопрос так, как он давно уже сформировался у нее в голове. И потому не стал форсировать.

– Да. И если ты захочешь, я познакомлю тебя с такими людьми.

– Очень хочу, – глаза ее загорелись.

– Это замечательно, и я обещаю выполнить твою просьбу, но позже. А пока мы подошли к дому, и тебе пора – родители ждут.

– Когда же мы увидимся?

– Если ты забыла, урок сегодня вечером.

– Тогда я буду с нетерпением ждать тебя.

– И я… До скорой встречи.

Пьер был немало удивлен ранним приглашением княгини Каменецкой – обычно они никогда не встречались кряду два дня, но сегодня она прислала к нему мальчишку с запиской, в которой было сказано, что она ждет его через два часа в том же номере, который уже снят на имя господина и госпожи Иваницких. Червоточина сомнения и страха закралась внутрь него – накануне вечером они вновь виделись с Аней и были в иллюзионе, а после он пригласил ее ужинать в «Яръ». Не могла ли Мари видеть их и там? Господи, и дался ему этот «Яр» – ведь еще в канун того подумалось ему, что там может произойти нежелательная встреча. Так нежелательна она особенно теперь, когда Каменецкая нужна ему, и когда любая склока с ней может негативно отразиться на деле, что всегда было для Пьера превыше всего. Может, вовсе не ехать? Если она обо всем догадалась или снова видела их с Аней вместе, то на этот раз отпереться уж точно не удастся. Тогда уж и разговорами делу не поможешь, и постелью – что может быть страшнее обиженной женщины?! Поразмыслив немного, Шевырев все же взял себя в руки и немного приободрился. Ну когда он проигрывал в этой борьбе, где оппонентом его являлась женщина?! Не знала история такого случая! Так что, chevalier, побольше уверенности в себе и в бой. Прятать голову в песок – не в его правилах.

Скрепя сердце, отправился Пьер на очередную встречу, предвкушая малоприятные повороты в течении реки. Предчувствие не подвело его.

Мария Андреевна ожидала его при входе в нумер при полном параде. Его попытка поцеловать спутницу успехом не увенчалась – она отстранилась от него, он почувствовал, что от нее веет уже не холодком – холодом.

– Как прикажешь это понимать?

– Что именно?

– Брось прикидываться! Ты меня прекрасно понимаешь! Если помнишь, в начале отношений я сразу поставила условие, что уйти от мужа я не могу, и не потому, что не хочу, а потому, что связана обстоятельствами, главное из которых – дети. Я не хочу, чтобы он оставил меня и их без содержания. Я не хочу возвращаться в Саратов, где было захудалое именье моего батюшки. Я не хочу и не могу изменить свою жизнь еще и потому, что мне, в отличие от тебя, важное мнение света, окружающего меня общества. Даже если я брошу его – куда мне деваться потом? Делить с тобой радости студенческого быта? Полагаю, что в данном случае счастливы не будем ни ты, ни я. И тебя кажется тогда все устроило. Я ошибаюсь?

– Нет.

– А помнишь ли ты второе условие, которое я поставила? Тогда я напомню – ты не можешь, не имеешь права заигрывать с кем-либо и принадлежать кому-либо еще. И если в дальнейшем мой супруг умирает, то мы воссоединяемся с тобой. То же происходит, если он оставляет меня по своей инициативе. И вот – когда мы уже почти подошли к этому, я узнаю о том, что у меня появилась соперница?! Да еще кто?! Гимназистка! Ты в своем уме?

Он молчал, опустив глаза в пол.

– Конечно, теперь тебе нечего сказать. Только зная об этом и самонадеянно полагая, что в этом городе ты сможешь сохранить такую яркую подробность своей личной жизни втайне от меня, ты еще строишь планы на моего мужа?! Как я после этого, по-твоему, должна поступить?

Он ничего не ответил, лишь подняв на нее исполненные слез глаза.

– Оставить тебя – первая мысль, закравшаяся мне в голову…

«Вот было бы хорошо… Из двух зол это лучшее, до которого ты могла додуматься…»

– Но нет! Этого будет мало! Ты хоть понимаешь, что предал меня? Понимаешь? – она властно взяла его за подбородок и потрясла им в воздухе. Он согласно и обреченно кивнул, пребывая в ужасе от того, куда только могла завести шальная мысль разгоряченную женщину. – Ничего ты не понимаешь. А поймешь ты только тогда, когда тебе так же нанесут удар по больному, по самому больному месту, которое только существует в твоем бесчувственном теле! И место это мне известно. Его имя – революция.

Он похолодел. Слезы, наигранно пущенные, вмиг остановились. Он смотрел на нее, не сводя глаз. Что она задумала? Понимает ли она, как опасно все то, что она говорит и что творится у нее в голове?!

– Я решила рассказать обо всем мужу. О готовящемся покушении на государя и о твоем в нем участии.

– О чем ты говоришь, о каком покушении? – не помня себя от страха, бормотал Шевырев.

– О том, в каком я лишь заподозрила тебя, а ты сознался всем своим видом! И для коего ты намеревался использовать моего мужа! Не думай, что ты такой великий актер и сумеешь провести женщину, а тем более меня. Отныне и впредь опыты ставь только над своими курсистками!

– Ты… ты хоть понимаешь, что ты говоришь?! При всей абсурдности сказанного, понимаешь ли ты, насколько это опасно???

– Что я слышу? Ты пугаешь меня? Студент-революционер пугает жену князя? Ты ли это?

Она приложила свою холодную как лед руку к его лбу и пристально посмотрела ему в глаза. На минуту ему показалось, будто он в горячке и все, что здесь происходит, происходит не с ним, а с кем-то другим. Не помня себя, он вылетел на улицу и как оглашенный добрался до дома – полупешком, полугалопом…

Пока пришел в себя и осознал все, что только что случилось, наступил вечер. Сумерки опустились на город, успокаивая его треволнения и усмиряя все кипящие в столице днем страсти. В такое время размышлять было лучше всего. И одна мысль его все же посетила – что, если уехать? Забыв его, потеряв его из виду, возможно, оставит она и свои жестокие планы, отпустит хоть на какое-то время идею отмщения, которая сейчас так ни к чему. Как говорится, с глаз долой – из сердца вон… Да, непременно, так и следует поступить. А пока написать об этом. Написать всем. И ей в первую очередь.

А пока он склонившись над письменным столом при тусклом свете ночника царапал пером по бумаге извещение о своей слабости, его недавняя дама сердца пьяная и заплаканная стояла у окна и смотрела как в сумерках расплывается свет уличного фонаря в каплях некстати начавшегося раннего весеннего дождя.

Глава пятая. «Дети революции»

Революция, подобно Сатурну, пожирает своих детей

Ж. Ж. Дантон, французский революционер

Обед в доме Светлицких был подан сегодня без четверти восемь. Papan и maman были в очевидно приподнятом настроении – причина этого была Лизе понятна. Но и она не уступала им в каком-то щенячьем восторге, который охватил ее после разговора с Бубецким. Ее эмоции родители видели и принимали пока за предвкушение помолвки – эдакую предсвадебную лихорадку, столь свойственную юным барышням ее возраста.

– Ну-с, видела ли сегодня Ивана Андреича? – участливым голосом начал папенька.

– Да, можете себе представить, пришел встретить меня из гимназии и сегодня же вечером обещался быть на уроке!

– Ну, разумеется, это пока еще его обязанности, которых с него никто не снимал, – во избежание произвести впечатление либерала нахмурил брови Дмитрий Афанасьевич.

– К слову об обязанностях, – неожиданно высоким штилем заговорила Лиза. – Вам не кажется, что наш дворник Игнатий стал скверно справляться со своими – двор чищен из рук вон плохо!

– И я давно твержу об этом, – поддержала дочь Катерина Ивановна. Отец не отвечал на высказывания домашних так, словно не слышал их.

– Надобно дать ему отпуск, и подыскать второго дворника…

После такого предложения хозяин дома поперхнулся супом, а маменька замерла в недоумении.

– С чего это вдруг? Он служит последних сорок лет, что я помню, и служил еще моему отцу, и ни о каком отпуске не просил. Батюшка мой приобрели его еще крепостным, и он работу в городе, да еще в столице за счастье должен почитать – в рекруты отдан не был, повинностей да оброков не нес, служил прямо скажем так себе, вполсилы… Зачем это нам второй дворник?

– Рассуждаете, папенька, как типичный помещик. Во всей просвещенной Европе давно уже на дворников распространены такие же трудовые права, как и на остальных работников. Если не хотите, чтобы он почил в бозе раньше времени, наймите ему помощника.

– Кхм, однако! Кто это тебе про Европу рассказал?

– Пишут… – опустила глаза Лиза, не желая выдавать своего провожатого в мире социальной политики.

– Уж не Карл Маркс ли?

Лиза молчала.

– Послушай, что я тебе скажу. Мало того, что в свете его «Манифеста» его работы вообще не следует читать, а тем более девушке твоего круга и возраста, так еще и его теории применимы к другим странам и другим землям со своим укладом. У нас заведено веками – и русский мужик не привык и не привыкнет уже жить иначе, чем по тем вековым укладам, по которым жили его предки сотни лет до него. Ментальность русского народа такова, что дай ему хоть на грош свободы, так он потребует и на алтын, и на сундук золотых. А после и вовсе на шею сядет и станет погонять. Но проблема вовсе не в этом. Проблема в том, что русский мужик не умеет сам собой управлять. Права и свободы он возьмет себе в достаточном количестве, коли Чернышевские и Марксы его ими сдуру наделят, но вот что делать дальше – для него загадка. Как применить эти права к необходимости добывать хлеб насущный? Разве в разбойники пойти? Не обучен он кормить сам себя, не может. Его всю жизнь стегали батогами, и если он что хорошо и умеет в случае смены социальных ролей – так это стегать другого. Европейцы не знали и не знают крепостного права в том виде, в каком оно существовало у нас. Европейцы всю жизнь думают один за десяток, просчитывают на шаг вперед. А русский человек? Он если чему и учился, то делал всегда прескверно, из-под палки. И – что немаловажно – сугубо ради того, чтобы командовать своими же товарищами, чтобы стегать, ущемлять. Единственное, что может произойти с нашей страной, прими она за основу ученье Маркса – это смена социальных ролей. Как они поэт в своей паршивой французской песенке? «Кто был ничем, тот станет всем». А дальше? Ведь основа государственного и экономического управления состоит не в том, чтобы с одного снимать погоны, а другому надевать – а в том, чтобы поставить государство на те рельсы, которые приведут его к процветанию и социальному обеспечению. А этого мы увы не можем. Потому всю жизнь приглашали варягов для самоуправления. Поэтому четко разделили общество на классы и придерживаемся этой теории уже много лет… Какой прок был от александровских реформ? От «диктатуры сердца» знакомого тебе Михаила Тариэловича? Никакого. А все почему? Потому что русский народ не привычен к этому и не этого ждет…

– Как вы однако прескверно думаете о русском народе. Откуда такие выводы? Разве имеется исторический опыт подобных перестановок?

– Очень даже имеется. Новгородское вече, выборное правление, демократия… А семибоярщина? А смутное время? Не слишком ли много власти тогда имел твой пресловутый русский народ? Сыграло это какую-нибудь полезную роль для государства? Ничуть.

– Отчего же тогда, по-твоему, этого не понимают революционеры?

– Кто, прости?

– Народовольцы.

– Карлейль сказал: «Революцию задумывают гении, осуществляют фанатики, а пользуются ее плодами проходимцы». Половине твоих хваленых народовольцев все эти волнения нужны в корыстных целях – чтобы на вершину власти забраться, как я уже говорил – а оставшейся половине необходимо фанатично отдать за что-то жизнь хотя бы потому, что государь – которому мы все служим и отдаем на Его милость судьбу свою – ее уже не принял.

– Отчего же? Отчего он принимает жизнь твою, Лорис-Меликова, Трепова, а жизнь Веры Засулич не принимает?

– Потому что не в этом ее назначение. Она должна сараи чистить, а не засорять анналы истории своим именем. Каждому свое, знаешь ли.

– А определять кому что – чей удел?

– А это – удел истории. Если отец твой был батраком, то и ты будешь. И в этом есть историческая логика и историческая справедливость, иначе уже давно революция была бы осуществлена!

– А как же пример Ломоносова? Он ведь тоже из крестьян!

– Тут другое. Он за ученьем тянулся, за светом знаний. А они тянутся совершенно за другим. За властью, за звоном монет, за переделом собственности, в конце концов. И потом времена нынче совершенно не те, и путь к образованию – к нашему всеобщему сожалению – практически общедоступен. А вот это-то и плохо, ибо на сегодняшний день именно студент образует движущую силу революции, а значит, составляет главную опасность для царя и народа.

– И о студентах, увы, ты думаешь уж очень резко…

– Я их не осуждаю – это временное явление, уверяю тебя. Студенчеству всегда были свойственны поветрия, одно из них европейцы выпустили на свободу в 1848 году, все эти Костюшко, Гарибальди и им подобные, и заразили сами того не ведая нашу молодую поросль. Ну да ничего, все образуется и станет на круги своя. Дело времени, поверь мне…

Понимая, что подобного рода дискуссия лишь накалит обстановку и ни к чему хорошему не приведет, в разговор вмешалась мать:

– Ну да будет вам. Остывает.

Все принялись есть. Когда после обеда Лиза поднялась в свою комнату и стала ждать Ивана Андреевича, родители на семейном совете решили просить его, когда он придет, образумить рано заразившуюся «поветрием» дочь.

Александр Ульянов быстрым шагом шел по улице в направлении университета. Внутри него бушевал пожар. Полчаса назад он был у Шевырева – но его не застал, а квартирная хозяйка сказала, что он съехал нынче и велел только передать записку: «Нездоровье мое как физическое так и моральное довело меня до крайности, и явно не приведет к хорошему то дело, которому мы все служим. Посему лучше будет мне сейчас временно уехать, скажем, в Крым, чтобы подлечить свое расшатавшееся за последние дни здоровье, и навести порядок в уме и сердце. Не поминайте лихом. Удач и успехов во всем».

«Как он мог?! – негодовал Александр, и негодование его оттого делалось свирепее и бурнее, что не мог он покуда ни с кем им поделиться. – Уехать и бросить все в такой момент… Впрочем, чего-то такого, признаться, я от него ожидал – ни к чему хорошему эти его метания с женщинами сейчас не привели бы… Однако, как теперь быть? На нем было завязано все дело, и остановить сейчас подготовку теракта только потому, что товарищ наш ищет себя было бы преступлением по отношению к делу революции…»

За разрешением возникших вопросов спешил Александр в университет, где Иван Андреевич, по его разумению, должен был ему в этом помочь.

Когда они встретились на пороге учебного заведения и Александр с ошалелым лицом передал ему записку, Бубецкой уже закончил занятия и спешил сейчас к дому Светлицких. Александру было предложено сопроводить его.

– Да, – протянул Иван Андреевич, прочтя записку. – Не думаю, что он так поступил бы ни с того ни с сего. Однозначно, что этому способствовали некие обстоятельства, и оказались они для него настолько существенными, что ничего лучше, чем бегство он не придумал.

– Да какое это имеет значение?! – кипел Ульянов. – Теперь дело в опасности, а ты оправдываешь его и выискиваешь какие-то мотивы.

Бубецкой строго посмотрел на него и продолжил:

– Дело не в опасности. В противном случае, он предупредил бы нас. Да и бегством в Крым тут горю не поможешь – если все провалится – по его вине или без нее, ему все равно никуда не деться. Участие в подготовке покушения принимал, значит виноват. Так что полагаю отъезд этот с революцией связан меньше всего, а потому отсутствие такого ненадежного товарища, который то и дело ставит план под угрозу срыва по личным мотивам – нам в какой-то степени только на руку.

– Но что делать дальше? И главное – кто примет на себя руководство ячейкой теперь?

– Полагаю, что это должен сделать ты.

– Я? Но почему? Ведь тактическая составляющая нашей деятельности напротив всегда лежала на тебе?..

– А во главе движения должен стоять не тактик, а идеолог, человек, способный заразить идеей массы, неограниченное число людей. Ты подходишь на эту роль просто идеально. Это раз. А во-вторых чем меньше афишировать личности тех, кто направляет колесо революции – тем дальше это колесо уедет, поверь мне.

В словах Бубецкого слышались Ульянову такая жизненная правда и такой глубокий смысл, такая опытность и такое спокойствие, что не согласиться с ним было нельзя.

– Однако, когда же мы соберемся, чтобы объявить обо всем этом?

– Сегодня же вечером.

– У меня?

– Пожалуй, что да. Поэтому оповести пока всех.

– И еще… Теперь все надежды на Шевырева и его любовницу в части организации покушения рухнули. Что же делать?

– Ничего. Нам эти его связи особо и не требовались. 29 апреля будет годовщина подписания Манифеста о незыблемости самодержавия, а потому и царь, и вся его клика соберутся в Исаакиевском соборе. Там-то мы все и проведем. Нужна только связь с бомбистами.

– Это я организую.

– Отлично. Значит, вечером у тебя.

– Договорились.

У дома Светлицких они простились, и Иван Андреевич направился внутрь. Обстановка в приемной была неспокойной. Катерина Ивановна с трудом сдерживала эмоции, и с порога начала говорить:

– Иван Андреевич, Вы должны повлиять на Лизу во что бы то ни стало.

– А что случилось?

– Расскажи, mon cheri, – обратилась она к мужу.

Отложив газету, Дмитрий Афанасьевич словно бы нехотя внял ее просьбе:

– Стоило ли отвлекать Ивана Андреевича подобной чепухой… Возрастное, пройдет.

– А если нет? А так – Иван Андреевич поговорит с ней, и уж к его-то словам она прислушается наверное, – настояла Катерина Ивановна. Сам Бубецкой уже начал о чем-то догадываться и волноваться.

– Воля твоя, – уступил муж. – Видите ли Иван Андреич, Лизонька последнее время нас пугает. В ее речах проступает нечто такое, что не подобает приличному человеку, близкому к нашему обществу, а тем более девушке ее происхождения.

– Что Вы имеете в виду?

– Ни много ни мало – революционные и просветительские идеи.

Бубецкой побелел и стал напряженно вслушиваться в слова Дмитрия Афанасьевича.

– Марксизмом повеяло. Не далее как сегодня за обедом настояла на предоставлении дворнику отпуска и наеме второго дворника на период его отсутствия.

– Помилуйте, что же тут марксистского?

– Тут пожалуй ничего, но в том, КАК, КАКИМ ОБРАЗОМ она отстаивала свою правоту, какие аргументы приводила в их пользу – очевидно чувствовалась рука этого германского проходимца. Понимаете ли Вы всю опасность подобных рассуждений для барышни юного возраста с отличны будущим и неплохой родословной?

– Признаться, не совсем, поскольку не слышал ее речей. Но, принимая Ваши слова на веру, пожалуй где-то разделю Ваши опасения. Быть может, не в сути сказанного, – всякая точка зрения имеет право на существование, – а в горячности отстаивания ей своих позиций. Мало ли что можно сказать или написать – не всему нужно верить и тем паче не все воспринимать как руководство к действию. Ей нужно быть более внимательной и последовательной в своих доводах.

– Мда, – хмыкнул Дмитрий Афанасьевич. Катерина Ивановна по скудоумию своему и вовсе не поняла, что он сказал, но по утвердительному тону подумала, что нечто, согласующееся с их точкой зрения. – Так вот мы просим Вас, – продолжал Светлицкий, – чтобы Вы поговорили с Лизой и объяснили ей всю опасность подобных рассуждений. Ладно мы, в семейном кругу, способны простить проявление вольнодумства. Но не везде и не всюду это будет приветствоваться. Важно, чтобы она поняла это и не воспринимала оппонента в штыки. С нами этот номер не прошел, так что Вы должны нам помочь.

– Поверьте мне, я сделаю все, что в моих силах, господа, – заверил Бубецкой, вставая с кресла и собираясь пройти в апартаменты Лизы.

– Мы будем Вам безмерно благодарны, и непременно по достоинству оценим этот Ваш вклад в будущее Лизы, – поклонилась хозяйка дома.

Войдя в ее комнату, Бубецкой встретился с возлюбленной глазами – было понятно, что она разговор слышала и была в курсе просьбы отца.

– Зачем ты это сделала?

– Разве не ты говорил мне о дальновидности и перспективности этих идей? Разве ты не считаешь подобного же?

– Считаю, но не кричу об этом на каждом углу.

– Вот и мне интересно, почему? Что скрывать, коли на душе у тебя именно то, что пару часов назад было у меня на языке?

– Послушай, – взяв ее за плечи, говорил Иван Андреич. – Общество сегодня не готово понимать и внимать рем революционным идеям, которые мы исповедуем. Слишком оно закабалено, слишком запугано всеми этими терактами и главное отношением к ним властей, чтобы вот так вот, в один миг вдруг переметнуться на нашу сторону. Его надлежит подготовить к этому и мы это сделаем.

– Но каким путем? Терактами?

– Хотя бы и так, если другой способ доведения информации не сработает. Но распространять их сейчас в открытом виде, так словно это секрет Полишинеля или тема для досужих рассуждений в будуарах и столовых – верх легкомыслия. Они могут пострадать, не будучи приведенными в жизнь хотя бы частично, хотя бы немного реализованными. Это как младенец в зародыше – опасность его гибели увеличивается не только возможным вариантом заражения плода, но и вариантами заболевания организма носителя… Понимаешь?

Она улыбалась и смотрела ему в глаза. Сейчас она понимала глубинную суть его высказывания о том, что русский юрист способен разбираться в чем угодно, рассуждать о чем угодно и главное управлять чем и кем угодно – все это получится у него мастерски благодаря особому складу ума, который в Иване Андреевиче – она это видела воочию – присутствует.

– Я пожалуй соглашусь с тем, что не следует так громко кричать о своих убеждениях, тем более, когда они подвергаются гонениям со стороны властей… Но с одним условием…

Он вскинул на нее брови.

– Какое еще условие?

– Я хочу поприсутствовать на вашей встрече.

– Встрече с кем? – он не сразу понял, насколько далеко завело юное воображение свою носительницу.

– Встрече вашей ячейки.

– Это невозможно?

– Почему?

– Они проходят в обстановке строгой секретности, и посторонние люди никогда не допускались и не могут быть допущены к ним!

– Но разве ты мне не доверяешь?

– Послушай, для чего это тебе? Разве того, что я тебе говорю, недостаточно? Или это для того, чтобы завтра за завтраком доложить родителям о вновь приобретенном опыте?

– Зачем ты так? Ну совершила единожды ошибку по неосторожности…

– «Единожды солгав». Толстого помнишь?

Она опустила глаза. Он увидел, как что-то похожее на алмазную крошку засверкало в ее веках. Приблизившись к Лизе, Иван обнял ее.

– Послушай…

– Ничего не хочу слушать. Нет так нет. Раз считаешь меня еще слишком маленькой для всего этого, то не надо. Не бери. Давай приступим к занятиям.

Она покорно – с обреченным видом – уселась за стол и стала раскладывать книги. Комок подкатил к горлу Ивана Андреевича, ему стало нечеловечески жаль ее, как бывает жаль слабого, ребенка, немощного, лишенного последней жизненной радости – или того, что он во всяком случае за нее принимает. Он вдруг подумал, насколько много и важно было бы для нее это зрелище, появись у нее возможность принимать в нем участие, созерцать его, даже без права голоса. Да и чем в сущности может она навредить делу? Разве лишней болтливостью? Но у него до сих пор не было повода упрекнуть ее в этом, напротив, памятуя об их разговоре на балу, он отмечал даже не свойственную возрасту ее глубину и интеллектуальность… Излишне будет говорить, что секунду спустя он изменил свое решение, а две секунды – уже снимал ее со своей шеи и наказывал хранить виденное в секрете во что бы то ни стало.

– Итак, господа, теперь, когда Пьер – то ли позорно и предательски, а то ли просто малодушно – оставил наше общество на милость Господа Бога, мы можем лишь сказать ему спасибо за ту долю участия в организации, что исходила от него все время нашего существования. Хотя бы за то, что формально он нас всех собрал и объединил под единым крылом. Теперь же нам надлежит двигаться дальше и для этого нужно единоначалие. Я на эту почетную роль предлагаю товарища Александра, – при этих словах Бубецкого все замерли, а Ульянов робко встал и поклонился присутствующим. Робость и неловкость присутствовали сейчас в его жестах, хотя ранее ему было не занимать красноречия и отваги. – Он, как мне кажется, достаточно силен физически и духовно, чтобы в трудную для нас всех минуту возглавить движение и повести его за собой. Прошу голосовать.

Поначалу руки поднимались нерешительно, но после голоса Бубецкого присутствующие оживились – через минуту решение было принято.

– Благодарю всех за поддержку. И давайте сразу предоставим товарищу Александру слово.

Ульянов откашлялся и начал.

– Я не знаю, что принято говорить в таких случаях. Наверное, выражать благодарность за доверие и бросаться обещаниями не подвести и не предать его. Но это слова, а от дела они отстоят достаточно далеко. Я же скажу иначе. Доказать мое стремление и мои намерения, ни на минуту не отступающие от идей революции, я намерен делом. Никто не должен оставаться в стороне от великого события, свершение которого – дело наших рук. Только от нас сейчас зависит, в каком направлении будет развиваться история России в этот переломный для нее момент… Не все понимают, что сейчас – один из самых трагичных и потому самых важных периодов в русской истории. Сейчас, когда становятся на ноги – пусть тяжело и с трудом – европейские демократии; когда гнет царизма тем сильнее, чем сильнее противление ему; когда репрессивные меры уже не пугают, а напротив, стимулируют и усиливают готовность к борьбе, особенно важно проявить решимость и сделать такой шаг навстречу светлому будущему, который – даже при условии провальности своей и обреченности, неотвратимости наказания – станет началом той летописи, на обложке которой будет начертано: «Свободная и счастливая Россия». И совершая его, следует помнить, что не империя – есть основа русской государственности. Не самодержавие, угодное ограниченной кучке людей, а только парламентская республика на началах демократии. Пока не почувствует народ в себе реальную силу и готовность принимать решения, а равно брать на себя ответственность за них и их последствия – ничего не сдвинется с мертвой точки. Внушить это народу, показать ему это на собственном примере – вот наша задача, как я ее вижу, на данном этапе диалектического развития. Вот к чему должны быть устремлены сейчас наши чаяния и надежды, вот к чему должны быть приложены наши руки. Нет империи! Смерть императору! Смерть угнетателю народа!

Собравшиеся неистовствовали – так горяча и пламенна была речь Ульянова. Лиза всем сердцем чувствовала, а умом понимала правильность ее и готова была отдать жизнь за те идеи и идеалы, о которых он говорил. И лишь только после окончания сходки, ночью, обнимая любимого, спросила:

– А это обязательно? Убивать царя?

Он посмотрел ей в глаза, прижал к себе и ответил лишь короткое «Да», но этого хватило, чтобы поверить. Искренность читается в глазах, и очень часто нужно просто поднять их, чтобы тебе поверили – и ничего не надо будет доказывать. Так произошло и с ней.

Глава шестая. «Крах»

Если кто-то причинил тебе зло, не мсти. Сядь на берегу реки, и вскоре ты увидишь, как мимо тебя проплывает труп твоего врага.

Лао-Цзы, китайский философ

Женщина, по мудрому выражению классика, является не только причиной всех преступлений в мире, но также и краха всех сколько-нибудь значимых начинаний в жизни человека.

После отъезда любовника княгиня Каменецкая не находила себе места достаточно долго. Все планы по отмщению, как он и полагал, выветрились из ее головы и заменились терзаниями самой себя в жестокости по отношению к нему. Куда он уехал? Зачем? Надолго ли? Вернется и когда? И главное – в ней ли одной причина его отъезда? Все эти вопросы не давали ей спокойно спать, принимать пищу и вообще заниматься любыми созидательными делами. Практически целыми сутками она только и делала, что или лежала, заливаясь слезами, или молча стояла у окна или играла на рояле, стремясь заглушить тоску и найти утешение в творениях классиков – однако, вместо этого впадала под влиянием их нот – почти всегда печальных – в еще большее уныние.

Муж ее терялся в догадках о причинах такого поведения супруги, и вот в один из дней, когда его растущее напряжение уже не могло, казалось, держаться внутри него, открытие явилось само собою.

– Андрэ, – не поднимая глаз обратилась к нему за обедом жена. – Мне с Вами нужно поговорить.

– Я весь внимание, душа моя.

– Я полагаю, что после моего рассказа ты не захочешь больше видеть меня, но совесть не позволяет мне более молчать… Только прошу тебя – не перебивай. Ты, верно, заметил, что последние дни я сама не своя. Так вот я должна снять грех с души – и сознаться тебе во всем. Причина моего душевного нездоровья заключается в том, что последний год я была неверна тебе, а теперь человек, послуживший причиной моих терзаний, резко и без объяснения причин оставил меня.

– Но кто он? – с трудом сдерживая в себе волнение, спрашивал князь.

– Ты не знаешь его и имя тебе ни о чем не скажет.

– И все же?

– Он студент. Его звали Петр. Петр Шевырев. Неделю назад он прислал мне письмо, в котором сообщает о своем отъезде в Крым. Сказался больным, но я знаю, что причина его отъезда – я. Мы повздорили, я стала его обвинять бог весть в чем, и среди прочего обидела настолько, что он не смог снести такого оскорбления… Вот и все, что я хотела сказать.

Она предприняла попытку встать из-за стола и уйти, но мудрый супруг остановил ее.

– Постой. У меня к тебе два вопроса. Первый – для чего ты мне это рассказала? Ты хочешь, чтобы я помог тебе отыскать и вернуть его?

– Нет, что ты, между нами все кончено и возврата к прошлому нет и быть не может.

– Тогда зачем?

– Я не могла более носить это в себе. Это как яд, такое нестерпимое жжение в груди, что нет сил дышать, и надобно выплеснуть его, поделиться с кем-то просто, чтобы сохранить свою жизнь. Я это сделала, и мне стало легче. Наверное. Хотя я прекрасно понимаю последствия того, что сделала. Мне теперь, видимо, следует собрать вещи…

– И второй. Кого ты выбираешь? Сможешь ли ты после всего, что было, и после всего, что рассказала мне только что, отпустить прошлое и постараться вернуться к нормальной жизни? Ко мне, к детям, в семью?

– Разумеется, я выбираю тебя и… Но… разве ты вот так легко простишь меня?

Князь выдохнул и опустил глаза.

– Мы с тобой вместе много лет, у нас надежная и крепкая семья. А жить в семье, под одной крышей означает поддерживать друг друга в любой ситуации. Господь посылает нам испытания не с тем, чтобы унизить или уничтожить кого-либо, а чтобы проверить, насколько мы стойки к трудностям, терпимы друг к другу и крепки в вере. А вера, если помнишь, говорит о необходимости протягивать друг другу руку в беде. Надеюсь, что когда со мной случится беда, ты не оставишь меня…

– Ну что ты… Не говори так пожалуйста.

Она бросилась на шею мужа и что есть сил обняла его. Взаимные слезы стали для них доказательством: с ее стороны – раскаяния, а с его – прощения.

С тех самых пор жизнь потекла по казалось бы обычному распорядку. Княгиня постепенно отходила от перенесенного несчастья под влиянием тепла, исходившего от мужа и домашних и становилась даже прекраснее, чем была, несмотря на свой уже не юный возраст. Меж тем с супругом ее произошло некое событие, которое будет иметь роковые последствия для многих участников нашей драмы.

В один из апрельских дней 1887 года он решил отобедать в ресторане «Покровский пассаж» в компании старого приятеля, начальника петербургской сыскной полиции Павла Дмитриевича Путиловского. После пары бокалов вина, когда беседы на серьезные и государственные тема уступили место личным, Павел Дмитриевич спросил своего товарища:

– Как здоровье княгини, Андрей Анатольевич? Как она изволит? Давненько не виделись с нею.

– А Вы заезжайте при случае, Павел Дмитриевич. Она будет очень рада видеть Вас, уверяю, – князь задумался. – Однако, я вспомнил. У меня к Вам будет просьба…

– Все, что могу…

– Не хочу, чтобы она как-нибудь обременяла Вас. Если сможете пойти мне навстречу, то сделайте одолжение, а нет – так и не трудитесь особо. Мой интересы вызван лишь досужим любопытством, и не должен создавать для Вас какие-либо обязанности…

– Полноте, говорите.

– Вы ведь все про всех знаете. Не известно ли Вам имя студента Петра Шевырева?

– До Вашего вопроса я о нем ничего не слышал, но при случае непременно справлюсь.

– Сделайте одолжение – если что-нибудь, ну хоть что-нибудь о нем узнаете, дайте мне знать. Я буду благодарен и признателен Вам за любую о нем информацию.

Пообещав другу содействие, Путиловский не солгал. Добавить к этому то, что работать вполсилы он не мог – поскольку был настоящий русский полицейский до мозга костей – и нетрудно будет догадаться, что в единственном университете в столице отыскать студента с такой фамилией будет несложно. Ну если даже не отыскать, то во всяком случае выяснить его домашний адрес. А уж там найти и квартирную хозяйку, которая, памятуя о неоплаченном последнем месяце пребывания нерадивого студента в ее доходном доме и столь поспешном его отъезде, припомнит первому же городовому даже то, чего не было, выдавая свои догадки за правду. И окажется здесь очень некстати прозорливой.

– Как же, как же… Явно неблагополучный элемент. Постоянные сборища студентов вечерами, а то и целыми ночами… Обсуждали, хлопали.

– А пили? Может, поэт?

– Да какой там! Ни грамма, уж я бы учуяла да бутылки узрела бы, всякие у меня тут бывали на памяти. Говорю Вам – соберутся, всю ночь что-то обсуждают, под утро разъезжаются. Правда, были дамочки несколько раз, но так – ничего серьезного. И к учебе особой тяги не имел. Я, во всяком случае, не отметила.

– Кто же бывал у него чаще всего?

– Много их было, всех и не упомнить. Одного только пожалуй и запомню – уж самый вежливый из них из всех, разговаривал со мной бывало о жизни. И да – он же пришел утром после отъезда Петра Яковлевича. Тоже студент. Ульянов, Александр вроде бы.

Доклад городового Павел Дмитриевич слушал без энтузиазма – последние шесть лет столько сил и средств затрачено было в зачастую беспочвенной и безрезультатной гонке за крамолой и террористами, что вот так вот просто взять и принять на веру очередную сплетню, коими город и так был охвачен в разгар «охоты на ведьм» было бы равнозначно питать пустую надежду. А что как старой дуре почудились революционные настроения давешнего квартиранта – да и сама говорит, что дескать не уплатил вовремя, вот и решила поди выместить на нем старую обиду. А полицейскому чиновничеству и без того работы хватает, чтобы на подобные бабьи сплетни размениваться… Конечно, порядку ради следовало бы испросить разрешение на обыск да побеседовать с этим студентом, Ульяновым, как подобает тому, но ведь опять поди пустая работа будет, только лошадей гоняй да людей корми. Так устал от всего этого Павел Дмитриевич… Но внутри засел какой-то червячок и никак не хотел упускать схваченную за живое сыскную жилку. А что как не врет? Да нет, врет наверное. В качестве золотой середины Павел Дмитриевич велел городовому выяснить адрес Ульянова и провести на квартире обследование – но тайно, без получения разрешений и санкций. Как найдется что-нибудь – хорошо будет. А нет – никого и тревожить не придется, включая общительного студента.

Обследование было проведено следующим же днем, пока Ульянов был в университете. Его результаты показали, что профессиональное чутье не подводит старую ищейку Путиловского – протоколы «Террористической фракции Народной воли» хранились здесь в таком количестве, что уму непостижимо. А там – и адреса, и фамилии, и решения – одним словом, все, что могло бы поставить крест на судьбе несчастных, собиравшихся сначала у Шевырева, а потом у Ульянова. Внимательно изучив их, Путиловский направился на прием к министру, а оттуда – на обед к старому товарищу, князю Каменецкому.

– Мной получены сведения о человеке, о котором Вы давеча меня спрашивали. И уверяю Вас, что они неутешительны. Прежде однако, чем дать им официальный ход, я должен справиться у Вас, насколько близок Вам этот человек.

Глаза Каменецкого сверкнули недобрым огнем.

– Он мне скорее враг, чем друг.

– Тогда дозвольте Вас обрадовать. Мы установили его причастность к «Террористической фракции Народной воли». Согласно их протоколам, они не много не мало готовили покушение на государя императора.

– Как? Второе первое марта? Быть не может!

– Уверяю Вас.

– Что же теперь будет?

– Вы государственное лицо и сами прекрасно понимаете, что обычно бывает в таких случаях. Но все же я должен задать Вам один вопрос – не как друг, а уже как следователь. Откуда Вам известна его фамилия и какова природа Ваших отношений?..

Князь возвратился домой в восьмом часу и в изрядном подпитии – Мария Андреевна пожалуй со времен их замужества не видела супруга таким. Она взволновалась такому появлению мужа. С момента, когда они разговаривали про Пьера, прошло как ей казалось достаточно времени, и она уже стала забывать его, оставляя в прошлом все плохое, что привнесло в ее жизнь знакомство с этим молодым человеком. Но судьба бывает жестока к нам – и ей пришлось вновь вспомнить это имя.

– Что с тобой, почему ты пьян?

– Скажи, Мари, – словно не слыша вопроса, говорил князь. – Ты помнишь того человека, Шевырева?

– Почему ты спрашиваешь? – она отвела в сторону глаза. – Мне неприятен этот разговор.

– И все же?

– Помню.

– Знала ли ты, чем он занимается?

– Я говорила, он был студент.

– Я о другом. Ты знала о его подпольной деятельности?

Глаза княгини нервно забегали.

– О чем ты? О какой деятельности?

– Знала или нет?! – муж повысил голос. Она оробела и смертельно побледнев, уставилась на супруга. По глазам стало понятно, что она не впервые слышит об этом, а равно – что ей есть что скрывать в этом отношении.

– Знала, – полушепотом ответила она, не сводя глаз с князя.

– А знала ли ты о том, что он участвует в подготовке покушения на государя императора?

Она молчала.

– Значит, знала. А почему промолчала? Почему никому не рассказала?

– Я не могла…

– Понятно, если ты говоришь об откровениях со мной, твоим мужем. Но почему ты не рассказал полиции? Лорис-Меликову в конце концов? Тогда, на балу! Понимаешь ли ты, насколько это серьезно? Понимаешь ли, что из-за твоего молчания тебя могут обвинить в пособничестве террористам?

– Да.

– Да?! – муж негодовал. – А понимаешь, что последствия этого могут быть куда серьезнее, чем ежели я выгоню тебя из дома? И коснуться они могут не только тебя, но и меня?! Ты своей гнусной интрижкой поставила нас обоих в такое положение, что врагу не пожелаешь! Понимаешь ли ты это?!

В комнате, где они разговаривали, повисло напряженное молчание. Прервать его решилась Мария Андреевна.

– Что я должна делать? – тихо спросила она.

– Завтра же отправишься на прием к Путиловскому и официально, под протокол, расскажешь ему все, что тебе известно об этом человеке и его деятельности. Я обо всем договорился. Ваш разговор останется в тайне, и не выйдет за пределы его кабинета. Во всяком случае, твоя и моя честь будут спасены. Но учти – если ты утаишь что-нибудь и промолчишь и на этот раз, пощады не будет ни от меня, ни от государя!

Сказанное означало для Марии Андреевны одно – что на отношениях с бывшим любовником можно поставить крест, после таких обвинений он все одно что живой труп, и возврата к прошлому не будет не только п ментальным, но и по физическим причинам. А значит, скрывать больше нечего, и самое время привести в жизнь данную ему когда-то угрозу, рассказав все полиции. Всю ночь она не спала и утешала себя тем, что в том, что произойдет, виноват будет сам Пьер – скрываться при таких обстоятельствах было явно не лучшим решением, и выбора у нее теперь, благодаря его демаршу, не остается решительно никакого.

Дальше все было как по писаному сценарию, драматургом которого был злой гений, Ангел Смерти – аресты последовали как гром среди ясного неба. В течение одного дня арестовали Ульянова, Пилсудского, Лукашевича, Говорухина, Генералова, Андреюшкина… Только к вечеру пришли за Иваном Андреевичем. Все поняв и ни на минуту не выказав сомнения или робости, последовал Бубецкой за своими провожатыми. Да пожалуй все арестованные вели себя подобно ему – все выказывали недюжинное хладнокровие и терпение, и повергали тем самым в шок своих охранников. Шевельнулось что-то даже внутри видавшего виды Путиловского, лично присутствовавшего при каждом аресте. Он спрашивал себя- откуда в этих молодых еще людях столько храбрости, столько решимости и упорства, столько внутренней духовной мощи? И в корне не соглашался со своим заместителем, называвшим виденное проявлением юношеской глупости и ребячества, плохим пониманием реалий – о нет, на то эти картины были не похожи! Ответ он находил в решительности молодости. Он почему-то вспомнил героев Великой французской революции – не перешагнули рубежа 35-летия ни Робеспьер, ни Дантон, ни Демулен, ни Сен-Жюст. Молодость – залог успеха героев. Молодость – их приговор.

В доме Светлицких арест Ивана Андреевича произвел эффект разорвавшейся бомбы. Лиза впала в такую истерику, которой ее родители не видели отродясь; Катерина Ивановна ходила из угла в угол и охала, сокрушаясь своей ошибки в определении истинного лица Бубецкого; а Дмитрий Афанасьевич старался не появляться дома, но и на службе не находил себе места, опасаясь вскрытия планов женитьбы Лизы и Ивана Андреевича и вытекающих отсюда для него малоприятных последствий.

В один из дней Лиза спустилась из своей комнаты белее снега и села за стол, когда все завтракали. Лицо ее было печально, но сегодня на нем читалась некая решимость, готовность к бою и стремительное желание сделать первый бросок на врага. Заранее опасаясь того, что она скажет, родители не решались заговорить с ней, но молчанию не суждено было длиться вечно.

– Надо отправляться к государю, – отрезала она без прелюдий. Ложка выпала из рук Катерины Ивановны. И без того старавшийся не шуметь отец стал пить чай еще тише.

– Зачем? – спросил он.

– Ходатайствовать за Ваню.

– И к чему, как ты полагаешь, это приведет?

– Государь может его помиловать, отправить в каторжные работы. Или в военную службу.

– Что ж в этом хорошего?

– Все ж лучше смертной казни, которая, как ты понимаешь, явственно ему грозит сейчас.

– А он, как ты считаешь, ее не заслуживает? – надрывным голосом прокричала мать. Лиза смерила ее холодным и жестоким взглядом, и заставила тем самым замолчать.

– Кто же должен, по-твоему, это сделать?

– Ты.

– Побойся Бога, вспомни о моей службе. Ведь стоит мне появиться на приеме у государя императора с такой просьбой, как на моей карьере можно будет ставить крест. Пожалей меня, дай мне закончить службу, ведь от этого зависит и твое будущее тоже…

– Мое будущее всецело зависит от одного человека, который сейчас заперт в тюрьме, и ты это знаешь!

– И это не повод запираться в соседнюю камеру! И твоя, и моя жизнь продолжаются, и должны продолжаться хотя бы потому, что если они оборвутся, поверь мне, ему не будет легче. Не для этого он хотел сделать тебя счастливой!..

Слова отца показались ей сейчас как никогда глубокими, участливыми р рассудительными. Она посмотрела на него понимающе и перевела взгляд на мать.

– Тогда ты.

– Ну уж нет! – отрезала Катерина Ивановна, вставая с места. – За террористов просить, за христопродавцев, карбонариев несчастных, эдак вот опускаться – не такова я! Даже дочь родная молить будет, не уступлю…

В голосе ее слышался холод – так обычно говорят врачи, констатируя смертельный диагноз, или прокуроры на процессах – люди, которые не испытывают человеческих чувств, не принимают ничего близко к сердцу и которых поэтому невозможно в чем-либо убедить. Слезы дочери, укоряющий взгляд мужа – ничего не могло сейчас повоздействовать на эту ледяную недалекую женщину. Лиза отвела от нее свой взгляд, не решившись перечить такому упрямству. Помолчав немного, она тихо произнесла: «Тогда пойду я», и удалилась к себе под недоуменные и огорченные взгляды родителей.

Тем временем вовсю шло следствие. Благо, материалов для него собрано было достаточно, и в какие-то считанные недели суд, проведенный в закрытом режиме, и напоминавший в целом как все политические суды того времени прокрустово ложе, вынес суровый и однозначный приговор. Смерть.

Накануне заседания любимый учитель – Анатолий Федорович Кони – в бытность свою прокурором судебного присутствия, получил разрешение и посетил своего ученика Бубецкого в Шлиссельбургской крепости. К удивлению Анатолия Федоровича, пришедшего, чтобы напутствовать Ивана Андреевича, на лице последнего не было ни капли отчаяния, горя, или тоски. Глаза его все так же горели, только блеск у них на сей раз был нездоровый – таким блеском блестят глаза горячечного больного или агонизирующего покойника.

– Я пришел сказать Вам следующее. Судить Вас вскоре будут, но особым присутствием, и потому ни я, ни мои товарищи доступа к суду, к несчастью не имеем. Да и не могу я, Вам это известно, с недавних пор компрометировать собою правосудие по политическим делам… А потому встреча наша, вероятнее всего, окажется последней. Одно скажу – я восхищен. Нет, не Вашим поступком. Но Вашим упорством и мужеством. Я, признаться, ожидал от Вас чего-то подобного… И потому, пребывая все еще в том восхищении, которое Вы всегда вызывали во мне как потомок княжеского рода, как талантливый студент и ученый, а теперь еще и как политик, скажу Вам – не сдавайтесь до последнего. Держитесь и будьте мужественны. Придет еще время, когда Россия вспомнит и по достоинству оценит Ваши усилия!..

Глава канцелярии по приему прошений на Высочайшее имя Андрей Анатольевич Каменецкий в парадном виц-мундире стоял в приемной и инструктировал просителей

– Ваши обращения рассмотрены Его Императорским Величеством и Вы допущены к личной Высочайшей аудиенции. А потому перед началом ее предупреждаю всех и каждого – время аудиенции не более пяти минут на человека, после чего следует покинуть присутственное место. Излагать суть проблемы кратко и доступно, с просьбой относительно конкретного дела, сформулированной предельно четко. Ответа от Его Величества не дожидаться. Голоса не повышать, во всем соблюдать этикет и приличия…

Лиза не слышала ни слова из того, что бормотал этот неприятный прилизанный человек «в футляре». Она даже не общалась с просительницами – теми, что были сегодня с ней, со своими товарищами по несчастью – так взволнована и одновременно огорчена она была. Разобрала лишь когда прокричали ее имя «Княгиня Светлицкая!»

Когда она вошла в кабинет, император стоял у окна. Она впервые видела его – огромный, нечеловеческого роста, грузный, с выразительным лицом, окаймленным бородой, стоял этот лысоватый человек в военной форме и своим нежно-голубым, но неотрывным и властным взглядом словно бы пронизывал людей насквозь.

– Ваше Величество, – бледная как смерть, Лиза сделала реверанс.

– Прошу Вас, княгиня.

Император пригласил ее сесть за стол, сам занял место напротив, и начал свою речь. Она подумала, что это даже хорошо, поскольку сама была не в силах произнести ни слова.

– Я изучил Ваше прошение, княгиня. Признаться, удовлетворять его не вижу никаких оснований. Прежде Вас здесь была старушка – Вы, возможно, видели ее в приемной, – вдова симбирского уездного чиновника по гимназиям. Она приходила просить за товарища человека, о котором просите Вы. Это ее сын. И знаете, какой аргумент она мне привела в качестве основания своего обращения?

Лиза замотала головой.

– Она сказала, что ее сын не таков, чтобы быть преданным делу террора. Она сказала, что для такого утверждения достаточно хорошо знает его и его повадки, и что сама непременно бы от него отреклась, будь он хоть сколько-нибудь причастен к покушению.

– И что же Вы полагаете?

– А я полагаю, что она его вовсе не знает, коли так говорит. А ближе всего к истине слова его самого, сказанные им в тюремной камере, о том, что мы с ним – он да я – вроде как соперники на дуэли. Один выстрелил – и промахнулся. Теперь очередь за вторым, и не только не по правилам, но и гнусно и глупо просить его о снисхождении. В этом – слова истинного революционера, который априори готов к смерти, ежели она следует за его идеей, проистекает из нее и является оборотной стороной медали. А потому не хочет он никакого моего снисхождения, и будет казнен…

– Но…

Император жестом оборвал Лизу и продолжил.

– Что же касается Вас, то я не вижу поводов принимать какое-то иное решение в отношении Вашего жениха. Однако, я слишком уважаю Вашего отца, которого Вы и без того ставите в неловкое положение подобными прошениями, чтобы обречь его на страдание при виде убивающейся дочери – и потому совсем проигнорировать Ваши доводы не могу. А потому принимаю соломоново решение – казнь Бубецкому будет заменена. Но пощады не будет. Пожизненное заключение в Петропавловской крепости. Вы сможете навещать его после первого года заключения. У меня все, благодарю, сударыня… Какие-нибудь вопросы?

Лиза молча встала, поклонилась государю и поплелась к выходу, не помня себя. Что она должна была сказать сейчас? Прокричать, что это еще хуже смерти? Что пожизненное страдание тяжелее белого ремня? И тем самым сократить жизнь любимого человека? Конечно, нет. Но и иезуитство Его Императорского Величества не знало границ – так зло пошутить с ней, так растоптать чувства влюбленных, так бесчеловечно отреагировать на крик души может только человек, которому чувства неведомы.

Она плелась по сырым дорогам пасмурного города и задавала себе один только вопрос – если верно, что этот человек, с кем она только что встречалась, есть посланник Бога на земле, то неужто сам Бог носитель такой жестокости? Неужто Бог заповедал ему такое поведение?..

За время, прошедшее с ареста Ивана Андреевича, вымоталась она настолько, что казалось нет больше сил жить. Была еще последняя надежда на императора – но и она минуту назад рухнула как карточный домик. Не мужество, нет, совсем не мужество, а жизненная усталость говорит в тех, кто решает оборвать свою жизнь на самом, казалось бы, ее взлете.

На извозчике добралась она до обводного канала. Дождалась, пока набережная совсем опустеет, а после встала на краю моста и, раскинув как птица руки, порхнула в ледяную воду – так, словно надеялась найти успокоение души своей на дне, за толстым слоем оттаявшей реки, будто есть там что-то, чего нет здесь, на жестокой и холодной земле, будто есть там спасение, будто есть там тайна…

…Дело было кончено так же скоро, как и началось – в один день. В один день вся жизнь промелькнула перед глазами Александра Ульянова и его товарищей, повешенных в Шлиссельбургской крепости, не взирая на стенания их матерей у ног глумившегося императора. В тот же день объявили о замене приговора Бубецкому. И в тот же день узнал он о смерти самого родного и близкого человека на земле, осознал всю бессмысленность помилования, и от горя замолчал на долгие годы, хороня в себе идеалы революции и человечности. В дневнике своем он запишет в тот день мудрую, но безжизненную латинскую фразу: «Sic transit Gloria mundi».

Надвигавшееся на Санкт-Петербург лето 1887 года будет холодным, серым и пасмурным – темная пелена смога окутает город, заключив в стальные объятия его и его жителей, среди которых будет вечный узник Петропавловской крепости князь Иван Андреевич Бубецкой.

Конец первой части

Часть вторая. «Postea»

Глава седьмая. «Февраль 1917го»

Свобода и преступление так же неразрывно связаны между собой, как… ну, как движение аэро и его скорость: скорость аэро = 0, и он не движется; свобода человека = 0, и он не совершает преступлений. Это ясно. Единственное средство избавить человека от преступлений – это избавить его от свободы.

Е.И. Замятин, русский писатель

…Побудки еще не было слышно, но скупой солнечный свет уже пробивался сквозь утлое окошечко камеры под самым сводом потолка. За многие годы, проведенные то в одном, то в другом каземате этого заведения Иван Андреевич привык считать часы и определять время по оттенку, приобретаемому солнечными лучами в рассветные и полуденные часы. Так, с утра свет этот был с белизной, с сиянием внутри, к полудню ближе разбавлялся более желтым или золотым цветом, а ближе к наступлению вечера обагрялся, становился каким-то медно-розовым и так напоминал о грядущем наступлении ночи – того времени суток, которое так полюбилось Ивану Андреевичу последние несколько лет. Отчего? От того, что меньше ночью суеты, меньше возни, хождений, не гремит связка ключей на поясе у надзирателя, и можно в этой тишине и ночном умиротворяющем спокойствии целиком погрузиться в свои мысли.

Первые годы способствовал этому дневник. Он стал верным другом и товарищем Ивана Андреевича настолько, что если бы не он, Бубецкой даже не смог бы припомнить, что случилось с ним в тот или иной день, в тот или иной год. Не так страшно и печально было для него собственно то, что случилось с ним, как огорчало и убивало его известие о самоубийстве Лизы. Он отказывался, он не мог верить в то, что его идеалы, его святые цели, которые он преследовал и в которых видел некогда народное счастье, оного населению страны не принесли, а принесли только гибель и страдание пока что ни в чем не повинным людям. Видел он в этом, если вдуматься, не провидение, а происки государевых чиновников и самого бесчувственного Миротворца. Надежда на правильность этих идеалов теплилась в его душе, не отпускала того благородного порыва, что верховодил внутри него с юности и по сей день, но тот ужас, который закладывает в сердце каждого очевидца смерть молодого человека сильно поразил и ранил его. Настолько сильно, что под впечатлением от этой новости несколько лет провел Иван Андреевич в полной, казалось бы, прострации. Нет, конечно, все человеческие процессы были в то время так же свойственны ему как и раньше, как и потом, но он не помнил их. Не помнил себя в те годы. И оттого дневник и стал его верным спутником на многие годы, что благодаря ему одному Бубецкой мог сейчас воскресить какие-то мысли и воспоминания, события и лица, пронесшиеся мимо него в те злосчастные десять лет заключения.

Перелистывал он его ночами и по утрам – когда первые лучи начинали пробиваться в окно, когда очередные страницы были вписаны мелким, убористым почерком, и надлежало их выверить, перечитать, подправить – так, словно приличный писатель выверяет рукопись прежде, чем поручить ее в руки издателя. Вот тогда-то и наступало для Ивана Андреевича время воспоминаний. За мрачными страницами, посвященными первым годам пребывания в Петропавловской крепости, виделись ему отдаленно те счастливые мгновенья, что провел он со своей ласточкой в Петербурге 1887 года, лекции Кони, встречи в кружках, лица приятелей… Эти воспоминания остались для него единственной целью в жизни, единственным лучом света в темном царстве нынешнего его бренного существования. Когда же, как не ночью погружаться в них?!

Правда, случалось, отвлекало его гулкое караульное «Слу-у-шай!», раздававшееся несколько раз за ночь в коридоре сырого застенка, но за годы он настолько привык и к голосам, и к словам, что вскоре уже и засыпать не мог без этого обыденного шума.

Еще ночью узнавались и передавались здесь известия – заключенные перестукивались кружками и заостренными ложками по камерным стенам, сообщая друг другу то, что нельзя было прочитать в газетах. Последние недели только и говорили, что о каких-то нечеловеческих дебатах в Думе, где фракция социалистов-революционеров вроде бы одерживала верх над правительственными кругами. Вообще, надо сказать, что все эти годы политическая жизнь мало интересовала Ивана Андреевича – прежний живой интерес начал возвращаться только теперь, когда из газет и эдакого своеобразного «общения» с теми, кого никогда даже в глаза не видел узнавал он о тех радикальных преобразованиях и изменениях, что стали происходить в обществе. Конечно, далеки они были от тех идеалов, к которым стремились товарищи Бубецкого тридцать лет назад, да и доля участия канувших в Лету народовольцев во всем этом была ничтожно мала, но где-то в глубине души грела Ивана Андреевича мысль о том, что какой-то крохотный шажочек к происходящему и он когда-то сделал… Правда, был он настолько крохотный, что ни о свободе для него, ни об изменениях в социальном и экономическом строе речи пока идти не могло.

Последние две недели вовсе перестали приносить газеты. Кто-то из сидевших в соседних камерах высказал предположение, что связано это с неудобоваримым поведением ряда молодых заключенных – дескать, проучить решили, вот и не дают читать. Но Ивана Андреевича это особо не тронуло – правды эти газеты в себе все одно не несли, и потому он не спешил осуждать своего юного горячего товарища.

Свет стал пробиваться в камеру, сообщая, что пришло время снова стать совой – днем Бубецкой обычно спал или пребывал в полудреме, а ночью оставался наедине с мыслями, чтением, написанием своих соображений и воспоминаний, и сейчас самое время было ложиться спать. Да и веки сами собой уже смыкались, увлекая Ивана Андреевича в сладкие объятия морфея…

Спал он сегодня особенно крепко – даже не видел снов, и никто и ничто не тревожило его отдых. Проснувшись, снова обратил взгляд на окно – отблески солнечных лучей говорили о том, что время или приближается к полудню, или только-только его пересекло. Он подумал, что сегодня исполняется ровно тридцать лет с тех самых пор, как произошли в его жизни события яркие и наполнившие весь остаток его дней. Тогда, в конце февраля 1887 года, так же светило солнце, так же завывали по ночам вьюги, а по утрам зазывно пела капель…

Однако, что это? Время уж полдень, а завтрака не принесли. Обычно Бубецкой к нему и не притрагивался, но это не служило поводом здешним сатрапам вовсе лишать его такого права. Спросить, да лень вставать… Но что бы это все же значило? Ни газет, ни еды… А тогда, в 1887 году…

Он проснулся от звона ключей в замке. «Что это? Опять переезд? Надо же как некстати…»

– Бубецкой, собирайтесь! – буркнул безучастный вертухай.

– Куда?

– Не знаю. Велено собирать Вас и все тут.

Собираться было что подпоясаться – тюремное начальство практиковало перевод заключенных из камеры в камеру, а потому дело это было для Бубецкого привычное. Для чего они это делают – он не знал, да с годами и желание знать исчезло, главное было поскорее все это завершить, чтобы добрать свою положенную долю сна и бодрым встретить грядущую полночь.

Он был немало удивлен, когда вместо камеры повели его куда-то вниз, в подвал, туда, где тридцать лет назад началось его «триумфальное» шествие по здешним застенкам и казематам. Спускались все ниже, ниже, пока наконец не дошли до расконвойной комнаты – народу здесь толпилось видимо-невидимо. Пристав выкрикивал фамилии, и вертухаи подводили по одному к его столу арестованных. Что это именно арестанты – те, с кем Бубецкой негласно общался все эти годы – было понятно по их виду. Серые, землистого цвета лица, обветшалая одежда, характерный запах камерной сырости и нехитрые пожитки – все это выдавало в них местных обитателей, время от времени превращавшихся в местных же призраков. Аббаты Фариа теперь и Эдмоны Дантесы в прошлом – все они в огромном количестве собрались здесь сегодня.

Внутри князя поселилось какое-то странное волнение. Что это? Куда их привели и зачем? И когда возвратят в камеры? Мышление за годы в неволе стало однообразным, узким, безынтересным, предсказуемым. Однако, подумал он, на хорошее надеяться не следует и опустив глаза в пол стал терпеливо ожидать своего вызова.

Вызвали. Он подошел к приставу. Тот стал протокольно осведомляться о его личности, вписывая что-то в раскрытую перед ним бумажку и при этом даже не поднимая глаза на своего собеседника.

– Фамилия, имя и отчество?

– Иван Андреевич Бубецкой.

– Какой срок положен?

– Пожизненный.

– В каком году?

– В 1887.

– Лет по паспорту?

– 50, - чудовищной показалась ему эта фраза и эта цифра настолько, что он вздрогнул и побелел. Он провел в этом гробу тридцать лет. Как-то раньше и не доводилось ему задумываться о своем нынешнем биологическом возрасте, и жизнь показала, что не зря – при первой закравшейся мысли словно бы перевернулось все с ног на голову.

– Постановлением Правительства России Вы амнистированы. Личные вещи при Вас?

– Что, простите?

– Вещи, говорю, при Вас?

Но не ту фразу Бубецкой хотел сейчас услышать, хотя и машинально пробормотал:

– Да.

– Получите двадцать пять рублей отходных и распишитесь, – пристав протянул ему какую-то бумагу, и щурясь от света и скверно разбирая буквы Иван Андреевич поставил под ней свою подпись. – Сию минуту можете быть свободны. Никишин! Вывести!

В уродливой, потертой серой шинели и в такой же шапке, изрядно постаревший и вымотанный вышел Иван Андреевич Бубецкой теплым февральским днем 1917 года в Петроград – в другой город, нежели тот, в котором оборвалась его прежняя жизнь, в другой век, к другим людям, плохо понимая, что с ним произошло в действительности, не шутка ли все это и не предстоит ли ему вернуться в камеру спустя некоторое время. Вопреки расхожему убеждению, сейчас в его душе не было места радости – то ли отвык он от человеческих чувств за это время, то ли просто до конца не понял сути этого события, то ли пришел в отчаяние от того, что некуда идти и не к кому голову преклонить. Им овладело смятение. Одно он знал твердо – это адрес, куда ему следует пойти в первую очередь…

Идти меж тем было довольно неблизко. Путь шел через весь город, а тратиться на трамвай желания не было – выданные 25 золотых были единственным его сбережением теперь, удастся ли еще когда-то что-то получить он не знал, да и городским воздухом подышать захотелось сильнее, чем когда бы то ни было. И все, что увидел он по дороге, его обескуражило еще сильнее, чем эта в высшей степени неожиданная амнистия.

Повсюду сновали какие-то плохо одетые люди – рабочие, солдаты, студенты, безработные, – висели лозунги типа «Вся власть Учредительному Собранию» (к слову, Иван Андреевич и не понимал, что это такое), то там то тут народ сбивался в кучки и большие скопления, и повсюду выступали разномастные и диковинные для него по виду ораторы. Он не вслушивался в произносимые ими речи, никого из них разумеется не признавал в лицо, но всякий раз поражался тому, с каким рвением и какой горячностью они выступают, отстаивая свои политические взгляды… Хотя последние интересовали его сейчас меньше всего – у него была первоочередная цель, и он спешил к ней средь этого чудного людского потока, который напоминал ему сон и никак не походил на среднестатистические картины того общества которое оставил он за стенами Петропавловской крепости тридцать лет назад.

…Двор и дом были в запустенье. Калитка была растворена настежь, по двору лазили бездомные собаки, сырой снег, смешиваясь с лежавшими на земле талыми водами, был грязно-коричневого цвета. Воняло сыростью и гнильем – так неприятно пахнет в лесу, когда молния убивает вековые деревья.

Иван Андреевич вошел в дом – дверь была незаперта. Царившая доме разруха поражала воображение – несведущий человек ни за что бы не поверил, что тридцать лет назад здесь жила семья статского советника, близкого друга губернатора и короткого знакомого самого государя. Сегодня дом напоминал большой сарай – все те же собаки, грязь, разнесенный по дому мусор создавали эту картину и делали ее органичной. Надо же, подобной грязи не видал я даже в остроге, подумал про себя Иван Андреевич.

В центре залы первого этажа был разведен костер – судя по удручающему виду дома, паровым отоплением здесь давно не пахнет. В костре горели книги, доски, дрова, наломанный здесь же паркет. У огня грелся, сидя на низком стуле и потягивая водку прямо из бутылочного горлышка старый здешний пес – лакей Степан. Когда человек надолго уезжает куда-то, исчезает из нашего поля зрения, при встрече узнать его – целая наука. А вот он узнает вас наверняка – ведь он запечатлел в памяти ваш образ и долгое время никто не мог внести в него свои коррективы, никто не мог его исправить или стереть в его сознании. Так случилось и теперь – Иван Андреевич сразу узнал Степана, чего нельзя было сказать о последнем.

– Степан? – робко спросил Бубецкой, усаживаясь рядом. Тот даже не обернулся на первый зов. Бубецкой повторил: – Степан, ты меня не помнишь?

Медленно повернул пьяный лакей свое старое изможденное лицо и сощурив веки попытался вглядеться в черты того, кто с ним разговаривает, если ему конечно все это по пьяни не мерещится.

– Ты… кто? – отрывисто спросил он.

– Я Иван Андреевич, Бубецкой, я Лизе уроки давал по словесности и грамматике.

После этих слов лицо старика вдруг словно бы оживилось. Он как будто прозрел – глаза открылись широко и улыбка озарила его лицо.

– Батюшка, Иван Андреевич, голубчик так Вы того… как здесь? Вы же вроде померли?..

Бубецкой улыбнулся.

– Нет, как видишь, жив и здоров, – он закашлялся и добавил: – Ну почти здоров… А где же твои хозяева?

– Эээ, теперь батюшка Вы мой такие дела пошли, что нету хозяев…

– Как же это? Уехали?

– Да кто как. Как молодая барыня-то руки на себя наложили… – голос Степана задрожал, а веки заметно повлажнели, – так все вверх дном пошло. Дмитрий-то Афанасьевич еще в 1896 приказали долго жить, как нового государя короновали, а Катерина Ивановна уехали-с. Как у нас тут котовась началась с депутатами да министрами, в прошлом месяце и уехали. Во Францию вроде или куда…

– Где же барыня похоронена?

– А здеся.

– Где?

– На заднем дворе. Так поп-то, сукин сын, запретил отпевать да на кладбище хоронить – вот дескать утопленница, сама себя убила, оттого и нельзя. Тут и похоронили.

Несколько часов просидел Иван Андреевич у могилы Лизы. Слезы лились из его глаз ручьем – такого он не мог припомнить последние лет тридцать, с тех самых пор, когда долетела до него первая ужасная весть об ее кончине. Сейчас он словно бы стремился выплакать, вылить слезами всю горечь утраты – утраты возлюбленной, утраты молодости, утраты идеалов… Вскоре тут же появился и Степан с бутылкой.

– Выпей, Ваше благородь, выпей…

Бубецкой пригубил вонючей огненной водки из засаленного пузыря. Завязался разговор.

– Что же это происходит, Степан?

– Уж это знамо Вам лучше знать, Вы ведь все это дело тогда придумали…

– Что это я придумал?

– Ну депутатство все это, выборы… Вот и здесь – ты погляди. Рабочие своих депутатов выбрали и говорят Думе мол убирайся. А те не хотят. Подумали-подумали да и решили вместе всю власть делить. Тут ведь вишь война с немцами еще как снег на голову… Всю страну вымотали, жрать нечего, вот и поняли, что не может больше царь да правительство его со страной управляться…

– А кто же управляет?

– Царя-то стало быть низложили, да и великий князь отказался. А управляет правительство – депутаты Думы и рабочие выбрали вместе.

– Кто же во главе?

– Князь Львов. Но это на бумаге, а как на деле – какой-то Керский, Кервенский… Мудреная больно фамилия…

– Какова же идеология?

– Да пока вроде всем свободы дают. А там уж не знаю, куда дорожка выведет.

– И много ли дают свободы?.. А хотя… Я скажу тебе все это так условно и вообще по сути ничего не стоит. Я вот тридцать лет за эту свободу в Петропавловской отсидел…

– Уж понимаю, как ты голубчик, страдал… Уж понимаю, тюрьма не мед… Ты выпей еще…

Степан все предлагал, а Бубецкой все не отказывался. Они пили, и разговор, а вернее монолог Бубецкого лился все складнее.

– И скажи мне, чего стоит эта хваленая свобода? Кому она нужна, если ради нее молодые люли погибают, отлают свои жизни непонятно кому, сатрапу в короне, а он даже не замечает их в людском потоке? Стоит ли овчина выделки при таком раскладе?

– Так знамо батюшка, теперь дело-то точно на лад пойдет. Глядишь и войне конец, и царя боле не будет у нас. Все ж послабление народу.

– А ты его чувствуешь, это послабление? Ну что тебе от него проку?

– Как это что? Я от хозяев враз и навсегда освободился, вольный человек таперича.

– И счастлив от этого?

Степан опустил глаза.

– То-то, что не счастлив. А только знаю, что в целом для народа хорошо будет…

– Чем же хорошо?! Вот ты говоришь войне конец. А дальше что? Отстаивать идеалы родины, сражаться не за царя, а за Отечество, чтобы в один прекрасный день все немцам отдать под шумок преобразований в России? Так выходит? А как по мне, не таков русский человек!

– Так ведь и пора уж, больно народ устал… Тут война, немец, а тут и царь заедает… Ну никак нельзя так дальше!

Бубецкой задумался, насколько это позволял его быстро захмелевший мозг.

– А может, ты и прав. Может, и нужны эти преобразования… Где теперь нам с тобой разобраться, мы теперь с тобой, брат, равны – оба свободны и оба на обочине жизни!

Он рассмеялся и стал обнимать Степана. Тот, плохо понимая, чему барин радуется, но слыша его искренний смех, отвечал ему взаимностью. Они пили, потом взошли домой, там снова пили, пока наконец не уснули оба в разных комнатах, причем никто не помнил как…

Бубецкого разбудил жандарм. «Вот оно, – подумал Иван Андреевич, – свершилось. Я знал, что не может сказка так долго длиться…»

– Вставай, вставай! Что тут произошло?

– А что? – с трудом вспоминая события минувшего дня, и едва разлепляя глаза бормотал Бубецкой.

– Да то. Ты пошто лакея убил?

– Какого лакея?

– А-ну брось придуриваться. Прежнего хозяина лакей с тобой пил?

– Так есть.

– Ну вот он, – жандарм махнул рукой на покрытый простыней труп, лежавший чуть поодаль, у кровати Дмитрия Афанасьевича.

– Убит?

– Как есть. Так за что?

– Вы что, меня подозреваете?

– А кого подозревать, покуда в доме никого боле и нету?

Бубецкой уронил голову в ладони. Пусть вчера он был мертвецки пьян, но убить Степана он не мог – не таков он был по натуре, да и поводов вроде не было.

– Не может быть, – только и смог проговорить он.

– Ну ладно, пойдем в участок, там комиссару все и расскажешь.

Пока его вели, он думал только о причудливом слове «комиссар» и о том, что возможно в полиции ввели новый чин. Придя в участок, он был немало удивлен – наряду с жандармами тут сновали в большом количестве штатские лица, вооруженные до зубов, кругом царил хаос, бумаги летали, люди летали вслед за бумагами и опережая их, и плохо было понятно, полиция ли это времен царской России или народная дружина из работ Мора и Кропоткина. На одну минуту Бубецкому показалось, что он сходит с ума.

Комиссар был облаченный в черную кожаную куртку невысокий, плотный поляк с серыми мышиного цвета усами щеточкой и аккуратным пробором. Пока он заполнял какие-то формуляры с педантичным видом, Иван Андреевич успел разглядеть объявления, висевшие на стенах – через одно в них говорилось о розыске некоего Ленина.

– А кто он? – кивнув головой на плакат с изображением лысой головы с усами и эспаньолкой, начал разговор с комиссаром Бубецкой.

– Главарь большевиков, – ответил тот. – Мерзавец и негодяй, а к тому же немецкий шпион. При первом же появлении в пределах России подлежит немедленному аресту и суду… Но с ним вопрос понятен, а вот Вы кто такой?

– Вот, – Бубецкой вынул из внутреннего кармана форменной шинели справку и протянул ее комиссару.

– Бубецкой Иван Андреич… Отбывали пожизненный срок за организацию покушения на Миротворца?!

– Так точно-с.

– Помилуйте, так не состояли ли вы в «Террористической фракции Народной воли»?

– Так и есть.

– Очень занятно, – комиссар поднялся с места и протянул ему руку. В его глазах читалось видимое уважение к собеседнику. Признаться, отметил про себя Бубецкой, при прежней власти на такое отношение рассчитывать не приходилось бы. Как знать, может покойник был прав и впрямь все изменилось в стране и теперь пойдет на лад? – Моя фамилия Вышинский. Андрей Януарьевич. Я начальник столичной милиции.

– Чего, простите?

– Жандармский корпус скоро совсем распустят, и останется народная милиция, которая будет охранять порядок на местах. Пока жандармы нам помогают, но со дня на день их здесь вовсе не останется.

– Теперь понятно.

– Видите ли, Вас подозревают в каком-то гнусном убийстве какого-то забулдыги…

«Однако, методы все ж царские. Так судить людей по социальному происхождению раньше завсегда было принято…»

– …и мне, конечно, не верится, чтобы это совершили вы… Это ведь не Вы?

– Конечно нет, что Вы! Но… я не знаю как оправдаться, у меня нет алиби.

– Вы только вчера освободились и плохо представляете, что творится на улицах сейчас. Такие убийства не редкость. Мародерство, в том числе солдатское, приобрело неслыханный размах. Вернее всего, вы были в сильном подпитии, когда разбойники пролезли в дом, тем более, что препятствий для этого не было никаких. Согласно протоколу обнаружены следы грабежа. Старика они убили, а вас скорее всего просто не обнаружили – даже жандарм с трудом отыскал Вас среди бардака, который тридцать лет назад был домом знатнейшего человека… Вот и вышло недоразумение… Однако, порядок обязывает меня пока заключить Вас в камеру… – Вышинский задумался. – Давайте мы вот как поступим. Вы посидите здесь, а я немедленно телефонирую прямо министру юстиции. Пусть приедет и лично разберется в этом деле!

Пока поляк разговаривал по телефону, Бубецкой старался уложить в голове то, что видел накануне и то, что происходило с ним сейчас – получалось прескверно. Полицейский чиновник, разбирая бытовое убийство, звонит министру, который должен поставить точку в деле! Когда российское правосудие вело себя подобным образом? Такое припомнить было сложно!

Однако, факты были налицо – через два часа в помещение вошел невысокого роста, невзрачной внешности человек. Идеально выбритый, с волосами ежиком и нервным, плоским лицом, он показался Бубецкому невыразительным и даже неприятным. Но видя как Вышинский трясет ему руку, князь понял – птица важная. Он выслушал доклад комиссара очень внимательно, время от времени поглядывая на Ивана Андреевича, а затем, не проявляя никаких эмоций, подошел к нему и протянул руку:

– Я министр юстиции Правительства России, Керенский. Полагаю, Вам незачем здесь больше оставаться. Поедемте сейчас со мной, у меня машина…

Иван Андреевич перевел взгляд на Вышинского. В глазах его он прочитал уважение к приехавшему граничащее, пожалуй, даже с раболепием. Поляк – осторожный, хитрый, что можно было сказать по его лицу – не произнес ни слова и только кивнул головой в ответ на молчаливый вопрос Бубецкого. Но в этом жесте можно было прочитать больше, чем в десятке слов.

Глава восьмая. «Смутное время»

В годину смуты и разврата –

Не осудите, братья, брата

М.А. Шолохов, русский писатель

Последние два дня Ивану Андреевичу казалось, будто из крепости он вышел совсем не в Петербург и даже не в Петроград, а куда-то на другую планету. Помимо всеобщего раздрая и бардака, царящего на улицах, город был переполнен автомобилями – о которых в 1887 году слышали только большие поклонники Жюля Верна. Нет, нельзя сказать, что Бубецкой был отсталым человеком, но с некоторой долей удивления ему все же пришлось столкнуться при виде этого диковинного железного коня, в который его усадил министр юстиции. Пока Иван Андреевич из окна наблюдал за тем странным положением вещей и людей, которое охватило столицу, его спутник рассказывал ему о тех политических изменениях, которые претерпел не только город, но и вся страна последние месяцы. Глядя в окно автомобиля, Иван Андреевич все еще полагал, что массовая истерия и разруха на улицах – явление временное и верно, как-нибудь да скоро закончится, но по мере углубления в рассказ Керенского такая надежда уходила все дальше и дальше.

– К концу 1916 года, – говорил он, – внутриполитическая и внешнеполитическая обстановка накалилась до предела. Извне это было связано с нашими крупными промахами в ведении Первой мировой войны. Да и вообще в самом нашем участии в ней. Изнутри – с тем, что царь, императрица и вся их клика окружила себя какими-то странными людьми, главным из которых был некто Григорий Распутин. Крестьянин из Тобольской губернии, неграмотный, пьющий, на нет опустившийся во всех социальных смыслах, он оказывал на императрицу и ее окружение какие-то магнетическое воздействие. Говорили о его чудодейственных способностях к врачеванию, о приверженности к оккультизму и хиромантии и всякой такой вещи… Главным образом источником слухов был маленький цесаревич Алексей, страдающий гемофилией – Распутин несколько раз своими молитвами и заговорами «лечил» его, и через это царь и императрица прониклись к нему. Дальше – больше. Он начал советовать императору как и чем управлять, вмешиваться в государственные дела. Царь же, человек слабовольный и практически бесхарактерный, целиком доверился ему – еще и с подачи жены. Какие-то там она шашни водила с этим бесноватым…

– Императрица и шашни? – вскинул брови Бубецкой.

– А что в этом удивительного? Такой человек как она запросто могла. Да плюс ко всему еще и немецкая шпионка, передавала их командованию секретные сведения. Мы сейчас учредили Чрезвычайную следственную комиссию, и ей еще предстоит до конца разобраться в том, что было сделано за последнее время… Ну да об этом позже. Надо ли говорить о том, что создавшаяся ситуация с таким влиянием на царя со стороны непонятно кого не устраивала не только нас как оппозицию – я тогда был членом Государственной Думы и не поддерживал политику царя буквально ни в чем, – но даже и его более-менее разумных родственников. Группа великих князей образовалась в коалицию или, если угодно, во «фронду»- как во Франции времен Филиппа Эгалите. И первое, что они сделали – это убили Распутина, а затем стали убеждать царя в необходимости сменить правительство. Ту клику, что он собрал из приверженцев и друзей Распутина, нельзя было назвать кабинетом министров, это было нечто иное, далекое от государственного управления. Он же их мнение, как всегда, проигнорировал, ожидая божьей воли. Она и произошла – весь Петербург вскоре охватило стачечное движение в таких масштабах, которые были знакомы ему только со времен революции 1905 года… – Иван Андреевич хоть и был современником этого переворота, но в подробностях знал о нем только из газет, чего ему все же хватило, чтобы представить весь масштаб рабочего недовольства политикой властей.

– Чего же они хотели? Чего требовали?

– А чего всегда требуют рабочие? Уж не власти, понятное дело. Они хотели прекращения войны, поскольку к тому моменту из-за все возрастающего обеспечения фронта в столице начались трудности с продовольственным снабжением. Катастрофически не хватало хлеба, его просто не было. Отсюда стачки переросли в хлебные бунты – то есть в погромы продовольственных лавок с одним-единственным требованием дать народу хлеб. А его уже в то время выдавали по карточкам. Царское правительство тогда арестовало находившихся в столице большевиков – 14 февраля они готовили демонстрацию, какую-то мелкую и незначительную, и слухи о готовящемся перевороте министр внутренних дел Протопопов принял как раз за это выступление. Тем самым, правительство полагало, оно обезопасит себя от каких бы то ни было посягательств на власть. Не тут-то было… Обманутый дезинформацией и ложными надеждами Николай отправляется в ставку командования в Могилев. В это время столица буквально заполыхала – стачки, хлебные бунты, забастовки, митинги…

– А куда же смотрели власти?

– Как могли, конечно, подавляли, но к тому моменту масштабы восстания были таковы, что даже разведение мостов не сыграло никакой роли – демонстранты по льду переходили Неву, стремясь защитить свои революционные интересы. Да и потом единственная сила, которая к тому моменту оставалась в распоряжении правительства – это полиция, весьма немногочисленная в сравнении с бастующими. Потому мы и приняли решение теперь ее расформировать как жандармский, антинародный, карательный орган. Только народная милиция может выполнять отныне функции по охране общественного порядка и новой законности! – министр воздел палец к небу как на митинге.

– А как же, позвольте, солдаты?

– Тогда уже почти все были на нашей стороне. И хотя командующий Петербургским гарнизоном генерал Хабалов и его прихвостень Кутепов вовсю старались настроить солдат против рабочих, ничего не выходило – свергни власть царя, установи республику и сразу войне конец, конец разрухе, голоду и всему, что не по нраву простому человеку и уже тем паче не по нраву солдату, которого вот-вот того и гляди убьют на войне, где мы терпим буквально сокрушительное поражение! Таким образом, очень скоро солдаты не просто стали убивать своих командиров, но переходили на сторону народу и вместе с рабочими, рука об руку, сражались против царской власти. Особенно надлежит отметить солдата Кирпичникова – я непременно Вас с ним познакомлю. Он первый убил своего командира и целый взвод привел на сторону восставших. Но впрочем есть и много других…

– Вы сказали, что были членом Государственной Думы на тот момент.

– Именно так, от Трудовой партии.

– И какова же была реакция представительного органа на происходящие в городе беспорядки?

– Ну почему Вы говорите с таким скепсисом – беспорядки… Это были вовсе не беспорядки, а организованное выступление рабочего класса против невежественной политики царской клики. Но это – терминология. А впрочем, Вы правы – реакция Думы на происходящее была ожесточенной. И главное в той части, в которой это касалось многочисленных расстрелов рабочих и мирного населения. Мы не могли и не желали спокойно смотреть на то, как повторяются события 1905 года, как отстаивающих свои права людей, которые просто хотят быть услышанными, убивают. Мы заявили царю протест, в ответ на что он объявил о роспуске Думы. И, быть может, мы бы и подчинились этому указу, и сейчас я бы с Вами не разговаривал, если бы на тот момент толпа протестующих не заблокировала нас в Таврическом дворце – мы попросту не могли покинуть рабочих мест, мы оставались запертыми там. И в этот момент нам в голову пришло идеальное решение – мы образовали Временный чрезвычайный комитет по организации сношений с населением и учреждениями. Тем самым была решена главная проблема – ликвидирован, снят барьер между восставшими и властью. Власть в нашем лице не просто пошла им навстречу, она возглавила движение и объявила себя главной сторонницей всех происходящих событий и явлений. Мы громогласно, во всеуслышание, никого не опасаясь, заявили о своем намерении отстаивать права восставших, ведь формально мы находились на таком же бесправном положении, как и они – царь объявил нас вне закона. Услышав об этом, восставшие послали к нам своих гонцов. Мы немедленно приступили к формированию съезда рабочих и солдатских депутатов – в конце концов, чтобы избежать повторения пройденного, нам надлежало услышать требования бастующих непосредственно, так сказать, из первых уст. И мы их услышали. И целиком приняли. Эти требования были соединены и задекларированы в едином документе – Манифесте, где содержалось условие предоставления 8-часового рабочего дня, прекращения империалистической войны, конфискации помещичьих земель. А главное – создание революционного правительства и введения республики!

– И царская власть все еще смотрела на происходящее сквозь пальцы? Из Могилева?

– И да и нет. Она не могла ничего сделать – Хабалов и Кутепов объединили под своим началом с тысячу человек и попытались было воспрепятствовать восставшим, но это было уже не восстание. Когда бунтовщики образуют органы, вступают в сношения с властью, избирают депутатов и открыто формулируют свои требования, в реализации которых им никто не смеет воспрепятствовать – это уже согласно теории государства и права называется революцией. Численность восставших была столь велика, что очень скоро мы эту тысячку смели как карточный домик! Этим временем царское правительство окончательно расписалось в собственном бессилии – они отправили в отставку министра внутренних дел и сложили с себя полномочия, передав царю их мысль образовать «ответственное министерство» во главе с нашими верными товарищами, депутатами Госдумы Родзянко или Львовым, которые должны будут одинаково нести ответственность перед Думой и перед народом. Царь на тот момент, конечно, уже все понял, но сделать ничего не мог. Он и вверенные ему части чуть ли не со всей страны готовили масштабную гражданскую войну против столицы, против всего ее населения, вышедшего из-под контроля, но стоило этим частям подойти к верным нам войскам – как они либо братались либо просто переходили на нашу сторону. Кто за страх, кто – за совесть. Так или иначе, уже неважно. Главное, что было так. 28 февраля мы сообщили всем царским уполномоченным и органам, что ввиду сложения с себя полномочий Правительством, власть переходит к нашему комитету. Во главе него стал князь Львов – порядочнейший и умнейший человек, он сейчас возглавляет Правительство. Однако, мы не могли игнорировать здесь солдат и рабочих – и их представителей мы тоже должны были включить в состав правительства. Для этой цели вскоре мы предложили им делегировать нам своих главных депутатов – избранников. Вскоре мы заблокировали императрицу в Царском Селе, а поезд самого царя – в Бологом. А уже на следующий день, 1 марта, получили признание в качестве единственного официального органа власти от Великобритании и Франции. Также из достижений того времени было то обстоятельство, что вместе с эсерами, меньшевиками, представителями рабочих и солдатских депутатов мы вместе пришли к соглашению, что формируемое Временное правительство объявит политическую амнистию, обеспечит демократические свободы всем гражданам, отменит сословные, вероисповедные и национальные ограничения, заменит полицию народной милицией, подчинённой органам местного самоуправления, начнёт подготовку к выборам в Учредительное собрание и в органы местного самоуправления на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования, не будет разоружать либо выводить из Петрограда воинские части, принимавшие участие в революционном движении. Петросовет, в свою очередь, обязывался осудить разного рода бесчинства и хищения имущества, бесцельный захват общественных учреждений, враждебное отношение солдат к офицерству, призвать солдат и офицеров к сотрудничеству.

– Как же царь? Как его судьба?

Керенский улыбнулся.

– Поначалу мы не думали создавать правительство с наделением его всей полнотой государственной власти в стране. Было иначе – по первоначальному конституционному проекту, разработанном командующим армией генералом Алексеевым и нашим товарищем, председателем Госдумы Родзянко – царь всего лишь давал нам добро на учреждение правительства, ответственного перед народом, а сам оставался править на условиях конституционной монархии – Вы как юрист меня понимаете. Но он поставил крест на своем правлении сам – он отказался делить свою власть с кем-либо. Вспомнив пример Англии, он заявил, что не желает быть на положении государя, который царствует, но не правит. Ну нет так нет. Тогда единственный выход – отречение. Но в чью пользу? Дальше события разворачивались как в романе, никто не мог предугадать их исход. Поехать в ставку, чтобы получить решение об отречении императора отправились представители нашего Комитета Гучков и Шульгин. С Гучковым Вы очень скоро познакомитесь, он возглавляет сейчас военное и морское министерство. Прибыв на место, Гучков сказал Николаю II, что они приехали доложить о том, что произошло в Петрограде, и обсудить меры, необходимые, чтобы спасти положение, так как оно продолжает оставаться грозным: народное движение никто не планировал и не готовил, оно вспыхнуло стихийно и превратилось в анархию. Гучков заявил, что существует опасность распространения беспорядков на войска, находящиеся на фронте. Единственная мера, которая может спасти положение, – это отречение в пользу малолетнего наследника цесаревича при регентстве великого князя Михаила, который составит новое правительство. Только так можно спасти Россию, династию и монархическое начало. Выслушав Гучкова, царь произнёс фразу, которая, по словам Г. М. Каткова, произвела эффект разорвавшейся бомбы. Он сказал, что ещё днем принял решение отречься в пользу сына. Но теперь, сознавая, что он не может согласиться на разлуку с сыном, он отречётся и за себя, и за сына. Так он и сделал – и предписал престол своему брату, Михаилу Александровичу. Но уже следующим утром, когда Гучков и Шульгин явились к нам с этим актом и Родзянко стал зачитывать его, то первое слово, которое он произнес, что наречение на престол Михаила Александровича невозможно. На вопрос о причинах четкого ответа мы не получили – да и желания особого не было получать. Все единодушно согласились с тем, что вопрос о новом царе просто не может стоять в таких обстоятельствах. Мы решили обратиться к великому князю, воззвать к его разуму, чтобы убедить не принимать верховную власть в стране. Так и сделали – мы приехали на квартиру князей Путятиных, где он скрывался все дни восстания и поставили вопрос ребром. Некоторые наши товарищи – в силу сомнительных и слабых убеждений, но их тоже приходится терпеть в правительстве, а что делать? Демократия – уговаривали его взойти на престол. Но тут он в приватной беседе задал вопрос Родзянко, сможет ли тот гарантировать ему жизнь, если он примет решение этот престол принять? Ответ мог быть только один – отрицательный. Так и последний царь отказался принять то, что могло бы сейчас ему принадлежать. С указанного момента вся полнота власти в стране принадлежит народу и правительство России является ответственным перед ним представительным органом!

– Что же сейчас? Правительство действует? И в каком составе? И как будет развиваться его судьба дальше?

– Ну… Пока полагается, что оно временное, поскольку на сентябрь мы уже назначили выборы во Всероссийское учредительное собрание. А пока конечно действует. И очень скоро Вы с ним познакомитесь. А пока я кратко расскажу Вам о тех, на кого Вам следует обратить особо пристальное внимание. Конечно, первой фигурой здесь является глава правительства – князь Львов. Человек во всех отношениях замечательный и очень деликатный. Знаменит тем, что состоял в давней оппозиции царю и его клике, а в 1914 году учредил «Всероссийский земский союз помощи больным и раненым». С его помощью и при непосредственном участии открывались больницы, жертвовались миллионы на помощь жертвам войны, фронт поддерживался деньгами и провизией. В общем, если и были какие победы у русской армии в этой войне – то благодаря тылу, а тыл держался на князе Львове. С кем надо проявлять осторожность – так это с кадетами, они бывшие монархисты, и те еще деятели, но и от них никуда не денешься. Это министр иностранных дел Милюков и военно-морской министр Гучков, я он нем уже говорил Вам вскользь. Так вот Милюков. Стоял у истоков образования кадетской партии и все время возвышался над всеми, жаждал власти и не получая ее, давал правительству советы о том, как надо бороться с инакомыслящими – гильотины ставить на улицах предлагал. Столыпин тогда жадно схватился за эту его идею. Называл себя, будучи в Третьей Думе, «оппозицией Его Величества». Понимаете?

– Не совсем.

– Ну игра слов. Не «Его Величеству», а «Его Величества» – то есть как бы и против, но как бы и за. А потом и вовсе вывернул такое, что словами не описать. После роспуска Первой Думы в 1906 году он был одним из авторов «Выборгского воззвания», которое призывало ко всеобщему гражданскому неповиновению. Но –! – написать-то написал, но не подписал. Все, кто подписали, были осуждены к тюремному заключению и тем самым путь в думу был им заказан. А ему – хоть бы что. И уже в следующем году он снова становится ее депутатом!

– Зачем же такой член в Правительстве?

– Видите ли, в ноябре 1916 года именно он стал автором изобличительной речи о роли императрицы Александры Федоровны и ее окружения в государственной измене в пользу Германии и тем самым собрал вокруг себя великое множество поклонников. Не заметить такую личность, обойти ее должностью мы не могли. И потому пришлось уступить ему пост министра иностранных дел.

– А что, если его речь – не более, чем клевета?

– Ну во-первых, ни я, ни весь народ так не думает. Обратное было бы равносильно признанию поражения и краха всей революции, народных идеалов и чаяний…

– Однако! Вы говорите о том, что так не думаете, потому что выглядит это как защита чести мундира революции…

Керенский опустил глаза и лукаво усмехнулся.

– Понимаете ли, Иван Андреевич. Вы порядочно отстали от жизни. Я же Вам сказал, что мы образовали следственную комиссию – она во всем и разберется. Это во-вторых. Я и сам не люблю Милюкова и с радостью снял бы его с должности, но нужно официальное заключение. Пока – он народный любимец.

– Вы не ответили на мой вопрос… Однако, почему же ему тогда не дали должность военного министра?

– А потому что этот сумасшедший кадет сторонник продолжения войны. Дать ему в руки бразды правления военным ведомством означает подвергнуть опасности мир в стране и опять-таки революционные идеалы – то, к чему стремились депутаты с обеих сторон, формируя коалиционное правительство. А занимает эту должность Гучков. Человек ныне сдержанный, хотя в прошлом монархист, дуэлянт, вообще бесстрашный малый. Был некогда приближенным царя, но после того как сделал достоянием гласности его переписку, был смещен во всех постов и отправлен в опалу. В это время не сидел сложа руки и не игрался с общественным мнением подобно Милюкову, а отправился на фронт, где возглавил Красный Крест и лично помогал раненым… В целом, это положительно его характеризует. Но он подвергается внушению, так что повторяю – с ним поосторожнее. Если сможете оказать на него влияние, то сделайте так, чтобы он меньше внимал словам Милюкова и больше – своей совести. Так вот его главная заслуга на посту военного министра, которая побеждает оставить его на этой должности и впредь, вплоть до расформирования правительства – это создание солдатских комитетов.

– Что это?

– Оооо! Это – действительно великое достижение демократии в армии. Отныне командиров избирают сами солдаты. Они же могут обсуждать приказы, оставляя без исполнения те из них, которые явно противоречат целям и идеалам революции. К солдату теперь уважительное отношение, с ним все на «Вы», а идолопоклонство и чинопочитание в армии Гучков оставил за плечами – никаких «превосходительство»!

– А как же?

– «Господин генерал» или «господин полковник». Солдат – такой же член армии как генерал и имеет равные с ним права! Отныне он сам заведует своей хозяйственной деятельностью, сам может и должен себя кормить и сам может и должен принимать участие в обсуждении военных и мирных операций, в формировании и даче любого приказа, в исполнении любого распоряжения!

– Послушайте, Александр Федорович, а Вы уверены, что это правильно?

– Неважно, уверен в этом я или не уверен – главное, что это целиком и полностью соответствует тем целям и задачам, ради которых революция и совершалась. Ради которых страдали Вы и Вам подобные!

Их беседу прервал шофер – машина резко остановилась.

– Что случилось? – спросил Керенский.

– Драка какая-то.

Бубецкой взглянул на улицу через лобовое стекло – несколько солдат вступили между собой в потасовку, а к ней примешались еще и гражданские. Не говоря ни слова, Керенский выскочил из машины и бросился в самую гущу событий. Бубецкой хотел последовать за ним, но был остановлен водителем:

– Не надо Вам. Они сами разберутся.

Дальше на глаза Ивана Андреевича развернулась удивительная картина – буквально в мгновение ока Керенский перехватил в словесной перебранке инициативу, стал громко что-то кричать, солдаты к удивлению князя пооткрывали рты и стали слепо внимать тому, что он говорит. Вскоре они начали ему аплодировать. Размахивая на ходу руками, Керенский возвратился в машину под одобрительные крики и свист толпы.

– Однако, Вы пользуетесь авторитетом, – с уважением заметил Бубецкой.

– Это не я. Это идеалы революции – общего дела, которому мы служим.

– Так зачем же я Вам понадобился?

– Как зачем? Вы – живой символ, идол революционной борьбы можно сказать. Наравне с Кропоткиным. Такие люди нужны нам и революции в целом. А сейчас – поедемте, я устрою Вас в отличный доходный дом, где сам снимаю квартиру. Зайдем ко мне, познакомлю с женой, покормлю Вас. В конце концов, пока Вы видели в революции только плохое – теперь пора увидеть и хорошее.

Бубецкому сложно было однозначно отреагировать на его слова – слишком все мешалось в его сознании за прошедшие несколько дней. Но ответить отказом на предложение министра он не мог.

Глава девятая. «Сильные мира сего»

Политик должен уметь предсказать, что произойдет завтра, через месяц, через год. А потом уметь объяснить, почему этого не произошло.

Уинстон Леонард Спенсер Черчилль, английский политик

До сегодняшнего дня Ивану Андреевичу не случалось бывать в Зимнем дворце, но осознание того, что именно его обитатели на протяжении многих лет были объектом его ненависти, а сам он стал жертвой их гонений, их законов, их стремления защитить ту систему, что защищала их много веков подряд.

Дворец произвел на него смешанное впечатление – конечно, его колоннады и атланты из белоснежного мрамора олицетворяли величие верховной власти, храмом которой он призван был служить и поневоле каким-то магическим атмосферным влиянием внушала в созерцателя благоговение перед историческим местом, в котором он оказался. Но с другой стороны все вокруг было увешано красными флагами, лозунгами «Вся власть – Учредительному Собранию!» и «Нет царизму!», кругом была разведена грязь – со времени Февральского переворота здесь явно никто не убирался, в приемных и залах толпилось великое множество разношерстного народу, который, судя по внешности, явно не имел никакого отношения к работе правительства. Таким образом, дворец олицетворял тот же пример бардака, в котором ныне пребывал весь Петроград, что не могло не сказываться негативным образом на отношении несведущего посетителя к его нынешним обитателям.

Правительство заседало в тронном зале. По пути к нему несколько человек остановили Керенского, попытались заговорить с ним, но, как заметил Бубецкой, все эти разговоры сводились только к подчеркиванию его величия и значимости в революции и государственном устройстве. Наконец вновь прибывшие министр и его новый знакомый добрались до места заседания.

Картина внутри была не лучше, чем снаружи – за большим длинным столом сидело человек десять членов, а вокруг на стульях восседало еще с пятьдесят – благо, площади позволяли. Здесь же, возле этих, как понял Бубецкой, помощников министров, на стульях лежали в беспорядке, а местами – валялись на полу или летали в воздухе – бумаги, имеющие отношение к деятельности правительства. В зале стоял галдеж, из которого совершенно невозможно было разобрать, кто именно и что говорит. Однако, с появлением Керенского, в зале воцарился относительный порядок. Сидевший на месте председательствующего пожилой человек с окладистой седой бородой – председатель правительства князь Львов – торжественно и с некоторым, казалось, облегчением произнес:

– Господа, Александр Федорович!

Члены правительства начали аплодировать, но были скоро остановлены жестом руки вошедшего.

– Достаточно, прошу вас, господа. У нас сегодня масса вопросов и начать позвольте с нашего нового участника.

– Нового министра? – уточнил Львов с опаской.

– Еще нет, но, думается мне, он бы сошел на эту должность, – с улыбкой отвечал Керенский. – Господа, это князь Иван Андреевич Бубецкой…

– Как же, как же, – произнес лысый бородатый мужчина плотного телосложения с трубкой в зубах, приближаясь к Ивану Андреевичу. – Член «Террористической фракции «Народной воли», соратник Шевырева и Ульянова, если я не ошибаюсь?

– Так точно-с.

– Это какого Ульянова? Ленина? – выкрикнул кто-то.

– Нет, – ответил признавший Бубецкого собеседник. – Его брат, народоволец, был казнен в 1887 году за попытку покушения на царя. А сами Вы, Иван Андреевич, кажется, были тогда приговорены к пожизненной каторге?

– Не совсем, к пожизненному заключению в Петропавловской крепости.

– Ах, да, простите. Разрешите представиться, обер-прокурор Синода князь Львов.

Они поклонились друг другу.

– Хотя в родстве с господином министром-председателем не состоим, являемся оба носителями славной древней фамилии русских дворян. Уверен, что Ваше участие в деятельности нашего правительства окажет нам неоценимую пользу. Нам сейчас очень нужна свежая голова, еще не затуманившая внутри себя пользу революционных идей бытовыми проблемами…

– Но без бытовых проблем решения не принимаются, это жизнь, – вполголоса произнес мужчина в красивом пенсне и высокой роскошной черной шевелюрой. Он сидел за столом, погрузившись в бумаги и практически не поднимал глаз, но, казалось, его чуткое ухо улавливает даже в этом бедламе малейший шорох.

– Знакомьтесь, это военный и морской министр Александр Иваныч Гучков.

– Много наслышан.

– Господа, – прервал разговор Керенский. – Я думаю, для начала имеет смысл представить Ивану Андреевичу правительство в полном составе, а уж после перейти к обсуждению насущных вопросов, в котором, я уверен, узник революции и преданный многолетний адепт окажет нам существенную помощь. Георгий Евгеньевич, прошу Вас…

Поправив аккуратную седую бороду, Львов поднялся с председательского кресла и стал обводить присутствующих рукой, представляя каждого вновь прибывшему Бубецкому.

– Военный и морской министр Гучков, Вы знакомы… Министр иностранных дел Павел Николаевич Милюков, – Бубецкой, памятуя о рекомендации Керенского, остановился на этом невысоком и вообще малоприметном седовласом господине в пенсне. Он с прищуром, хитро наблюдал за происходящим, но по блеску его белесых глаз было понятно, что в любую минуту он готов буквально вспыхнуть и возбудить или присоединиться к любой дискуссии. – Министр путей сообщения Николай Виссарионович Некрасов… С Александром Федоровичем Вы тоже уже знакомы… Министр торговли и промышленности Александр Иванович Коновалов… Министр просвещения, профессор Александр Аполлонович Мануйлов… Министр земледелия Андрей Иванович Шингарев… Министр финансов Михаил Иванович Терещенко… Государственный контролер Иван Васильевич Годнев… Ну и уже знакомый Вам Обер-прокурор Святейшего Синода Владимир Николаевич Львов…

– Благодарю Вас. Моя фамилия, как уже было озвучено, Бубецкой Иван Андреевич, и я прошу Вашего разрешения мне присутствовать на Вашем заседании с тем, чтобы, по мере необходимости, быть полезным правительству в решении любой из поставленных перед ним задач.

– Разумеется, Иван Андреевич, – любезностью на любезность ответил Львов, – я выражу общее мнение, если скажу, что присутствие Ваше не просто желательно, но и окажет нам честь. Присаживайтесь пожалуйста. Начнем, господа? Думаю, правильно будет предоставить слово Александру Ивановичу, у него срочные вести с полей сражений…

– Благодарю Вас, Георгий Евгеньевич, – Гучков поднялся с места. – У меня действительно имеются кое-какие новости, крайне отрицательно характеризующие положение на фронтах. На Юго-Западном фронте на трех участках произошли массовые дезертирства. Еще на четырех офицеры казнили своих непосредственных командиров в количестве 11 человек… Это сильно парализует наступательные действия нашей армии…

– Причина казни? – поднял голову Керенский. По первому же вопросу стало понятно, что этот человек, хоть и занимает формальный пост министра юстиции, но оказывает существенное влияние на всю работу правительства в целом.

– Отказ офицеров отменить приказы, ветированные солдатскими комитетами.

– Значит казни произведены в соответствии с приказом № 1 и нет никаких оснований опасаться.

– Да, но они опять-таки ведут к дезертирству. У нас нет никакой возможности его остановить и наказать дезертиров…

– Те, кого Вы называете дезертирами, согласовывают свои действия с солдатскими комитетами?

– Им и согласовывать не нужно, они сами в них состоят.

– Они избраны туда или самовольно захватили власть?

– Не понимаю, к чему Вы клоните. Ну, допустим, избраны… Что это меняет?

– Вы действительно ничего не понимаете. Это все меняет. В данном случае Вы, министр, человек, непосредственно голосовавший за введение солдатских комитетов, подвергаете сомнению и правовой дисквалификации их верховную власть на фронтах! Вы по сути ставите под вопрос легитимность работы правительства!

– Позвольте Вас поправить, Александр Федорович! Во-первых, я за введение комитетов не голосовал, я голосовал только за отмену в армии телесных наказаний и равноуважительное отношение как к офицерам, так и к солдатам, а сам я никогда не был сторонником существования этого безобразия… Во-вторых, быть может курс на отступление и одобрен солдатскими комитетами, но о прямом дезертирстве речи быть не может. Нет войне – значит нет войне, но зачем же самовольно оставлять части? Разве кто-то дозволял это членам комитетов?! По-моему, нет!

– А по-моему, – вмешался в разговор Милюков, по всему было видно, что терпение его все-таки лопнуло, – необходимо продолжать боевые действия. И сам министр Гучков придерживается такого же мнения, только говорить об этом не рискует! Ваши же слова, Александр Федорович, не более, чем популизм. И Вас можно понять – газеты только и твердят о том, что Вы – «друг народа», современный Марат, спаситель, направитель государственной политики… И все – только потому, что Вы потакаете желанию большинства, стада прекратить войну. Что Вы кладете в основу своих убеждений? Ликвидацию продовольственного после окончания войны? Так мы уже и так практически из нее вышли, а снабжение армии стоит ныне на столь низком уровне, что последняя вынуждена жить мародерством! Кризис же, как видите, не миновал, а напротив, увеличивается в размерах. Так зачем прекращать войну? Чтобы стать колонией Германии? Ее сырьевым придатком? Не многовато ли чести?

– Мне кажется, Павел Николаевич, – спокойно заговорил Керенский, – Вы недопонимаете глубину ситуации. Не только снабжение армии, но и ряд других причин, в том числе безграмотнейшая внешняя торговля, в которой Вы, как я вижу, в нарушение собственных должностных обязанностей, совершенно не желаете разобраться, привели к кризису. Во-вторых, Вы толкаете меня на нарушение предвыборных обещаний, которые сами же принимали и за которые голосовали еще во Временном чрезвычайном комитете. В-третьих, положение Германии такого, что не о придатках тут идет речь, им бы самим концы с концами свести!

– Ну не Германии, так Антанты. Вы же историк, вспомните польско-шведскую интервенцию начала XVII века. Мы сейчас находимся в таком же положении, в таком же состоянии, и становимся жирным и хорошим объектом для захватнических действий любой из сторон конфликта, так или иначе оснащенных лучше нас и не имеющих под боком такого же достижения революции как солдатские комитеты…

– Еще один от своих слов отрекается, – вытащил трубку из зубов прокурор Львов. – Вы же сами кричали о необходимости их введения, когда Вам предложили пост в правительстве! Или не так? А теперь вешаете всех собак на одного Керенского. Нет уж, господа, вместе нашалили – вместе и отвечать. Хотя Вам, господин Милюков, не привыкать к клятвопреступничеству, как практика показывает, у Вас это в крови…

Милюков побагровел – все присутствующие понимали, о чем Львов ведет речь, и какие события 1906 года вменяет сейчас ему в вину. Самое время бы ему сейчас было спасовать, но он пошел ва-банк, обратился лицом к Бубецкому и задал ему вопрос напрямик:

– А Вы как считаете, Иван Андреевич?

– По какому вопросу?

– Прекращать войну или нет?

– Мое мнение как сторонника идей революции не может отличаться от мнения людей на улицах… Однако, как русский дворянин, конечно, я этой идеи не разделяю. Главным образом потому, что после капитуляции – а всем вам, господа, известно правовое понятие из международного права о том, что она приравнивается к проигрышу, расстановка сил на мировой арене, в том числе раздел сфер влияния сложится не в пользу России. Нам сейчас как никогда необходимо наращивать финансовый потенциал, что допустимо только за счет либо приращения новых территорий, либо хотя бы сохранения старых, а после проигрыша в войне этого осуществить не удастся, мы потеряем территории, потеряем налоги, что сейчас смерти подобно для правительства, поскольку это так или иначе подорвет народное доверие к нему.

– Но ведь народ за прекращение войны, – парировал Керенский.

– Народ не понимает до конца смысла каждого своего политического шага. Для того и есть политики, чтобы ему это разъяснять, уж извините. Ведь потом, не забывайте это, этот же народ именно нас с Вами и обвинит в политической слепоте и наступивших от нее последствиях.

Понимая, что продолжение дискуссии подрывает основную линию работы правительства и не желая принимать на себя такую ответственность, в дело вмешался «миротворец» – министр-председатель:

– Господа, сегодня мы не обсуждаем этого вопроса. Он был предметом обсуждения в комитетах, мы часы и сутки тратили на него, чтобы сейчас возвращаться. Александр Иванович очертил проблему, связанную с переизбытком деятельности солдатских комитетов.

Керенский поддержал своего наставника:

– Ну что ж, Александр Иванович, раз Вы против деятельности комитетов, то подготовьте проект постановления, ограничивающий их работы по принятию решений о самовольной демобилизации…

– О дезертирстве! – вскинул брови Гучков.

Керенский тяжело вздохнул и улыбнулся:

– Еще раз повторяю, Александр Иванович, выбирайте выражения. Поймите наконец, что, как справедливо только что заметил Иван Андреевич, ответственность за действиях птенцов вашего, моего, нашего общего – неважно – гнезда несем персонально мы, члены правительства. Расклеивание ярлыков подобно только что озвученному чревато подписанию приговора самим себе, так что сделайте одолжение, будьте политиком до мозга костей!

Гучков улыбнулся, кивнул и вновь упер взгляд в бумаги. На этом вопрос был исчерпан.

– С этим вопросом все ясно. А вот к Павлу Николаевичу есть вопрос, – язвительно заметил Керенский, перелистывая в блокноте несколько страниц. Милюков уставился на него в ожидании удара. – Как дела на Украине, Павел Николаевич?

– Как Вам известно, Центральная Рада заявила о поддержке деятельности правительства и направила нам телеграмму, в которой выражает одобрение всех наших шагов и благодарность за заботу о национальных интересах украинцев, а также надежду на то, что недалеко уже время полного осуществления наших давнишних стремлений…

– …к свободной федерации свободных народов. Читал я эту телеграмму, будь она неладна! Я о другом.

– О чем же?

– Если Центральная рада на месте осуществляет проведение политики Временного правительства на Украине, чем там занимается губернский комиссариат?

– Осуществляет наше представительство по всем вопросам, кроме революционных.

– А, то есть в ведении Рады – революция? А вы в ней уверены?

– В ком?

– В Раде?! – Керенский вскочил и с пеной у рта буквально набросился на Милюкова. – Известно ли Вам, к примеру, что в настоящее время этим вашим самым дружественным органом на Украине готовится чуть ли не государственный переворот?!

– Да о чем Вы?

– О том, что Рада подготавливает через месяц съезд всеукраинского народа, на повестке дня которого – придание автономии Украины. Понимаете ли Вы, министр, с позволения сказать, иностранных дел, к чему это ведет?

– И к чему же?

– А к тому, что, как правильно заметил товарищ Бубецкой, мы лишаемся территорий своих без войны! Мы теряем налоговую прибыль на пустом месте, там, где этого можно избежать, приложив минимум усилий со стороны министра иностранных дел. Вы смотрите на происходящее на Украине сквозь пальцы, а меж тем она обретает все больше и больше самостоятельности. К чему, например, выпустили митрополита Шептицкого из заключения?

– Во-первых, амнистия, а во-вторых, свобода вероисповедания провозглашены на Украине так же, как и на всей территории России, временным правительством!

– Да Вы что?! А мне показалось, для того, чтобы сократить там российское влияние! Никогда униатская церковь не шла с нами в ногу! Не идет и теперь и никогда не пойдет в будущем. В то же время она будет оказывать решающее влияние на формирование общественного мнения внутри самой Украины! Восемьдесят процентов населения там – униаты. И будьте покойны, результаты съезда превзойдут все ожидания! Потеряем мы Украину как пить дать, можно к бабке не ходить!

– И что Вы предлагаете?

– Для начала Вас в отставку отправить с вашим великодержавным шовинизмом вместе, а там подыскать нового кандидата на эту должность, и может, глядишь, ситуация изменится…

– Ну знаете ли…

– Господин Милюков забывается, он по ошибке принимает правительство за Государственную думу четвертого созыва, где можно выступать по любому вопросу и не нести за это никакой ответственности, а равно не выполнять никаких обязательств, принятых на себя во благо и в интересах России! Мы должны координировать внутреннюю и внешнюю политику целого государства, занимающего чуть ли не половину земного шара, а мы тут глупые дискуссии устраиваем – как бы хорошо да как бы плохо! Необходимо это прекратить и приступить к работе, товарищи!

Бурные аплодисменты озарили своды тронного зала. Выступать Керенский умел, и производил впечатление не только на рядовых сограждан, но и на своих коллег, куда более заносчивых и знающих, как они сами полагали. И пусть многое из того, что им говорилось, отдавало демагогией, и, как верно подметил Милюков, популизмом, но во всяком случае он играл роль неплохого фактора, сдерживающего амбиции каждого и призванного должным образом управлять страной или хотя бы обеспечить это управление со стороны других. В общем из всех собравшихся он произвел на Бубецкого сегодня наиболее благоприятное впечатление – он увидел его, что называется в деле, и увиденное не так ужасало, как то, что он вчера ему говорил. Потому в объявленный перерыв Бубецкой с видом нашкодившего ребенка вошел в кабинет Керенского.

– Извините меня, Александр Федорович… – пробормотал он.

– За что? – с искренним недоумением посмотрел на него Керенский.

– За мой выпад относительно Милюкова и его вопроса. Я поторопился с выводами.

– Право, стоит ли об этом, Иван Андреевич, – великодушно махнул рукой министр юстиции. – Однако, у меня к Вам будет поручение.

– Все, что угодно.

– Если Вы и впрямь хотите быть нам полезны, то отправляйтесь завтра же в деревню Старый Мултан Малмыжского уезда Вятской губернии.

– И что я там буду делать? Уж не проповедовать ли идеи революции?

– Нет, – улыбнулся министр. – Нам потребуются Ваши навыки правоведа. Видите ли, там произошло ритуальное убийство.

– Ритуальное?

– Именно. Жертвоприношение.

– Боже… Но кому и зачем это надо?

– Вот в этом мы и хотим разобраться. Видите ли, дело имеет политический оттенок – в деревне сильны классовые противоречия, зажиточные крестьяне обвиняют бедняков, все это может негативно сказаться на внутренней политике этого стратегического для нас региона. В помощь Вам дается видный деятель революции и солдатского движения, солдат Папахин. Завтра же он приедет к Вам и отправитесь. Вот Вам мандат…

С этими словами Керенский протянул Бубецкому бумажку с многозначительным названием. На протяжении четверти века отрешенный от жизни Бубецкой мысленно воспарил – отныне он не просто бывший узник и бывший борец, а нынешний, настоящий, облеченный властью комиссар Временного правительства.

Глава десятая. «Комиссар Временного правительства»

«Кровь оскверняет землю, и земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее».

Ветхий Завет. Числа

С того момента, как новая власть освободила его из заточения, Иван Андреевич толком не спал – исключение составила только сегодняшняя ночь. То ли от переизбытка впечатлений и событий, свалившихся на него в течение этого дня, то ли просто от того объема накопившейся за тридцать лет усталости, а то ли просто от того, что в Петроград приходила наконец весна сегодня он спал как убитый. Во сне он видел бал зимой 1887 года, правда, почти не разобрал присутствующих там лиц, но в целом все выглядело очень красиво и как-то ностальгически заманчиво. Проснувшись утром, он поймал себя на мысли о том, что хоть и тяжело ему было все эти годы, а все же так хороши, так чисты и светлы его воспоминания о событиях, предшествовавших его заключению, что если бы спросил его Голос с небес, согласен ли он вновь пережить те страдания, чтобы отмотать жизнь свою назад, то ответил бы не раздумывая согласием.

Позавтракав, Иван Андреевич подошел к окну своей комнаты и настежь раскрыл его. Керенский не сказал, во сколько явится Папахин, а потому Иван Андреевич принялся ждать его с самого утра. Никаким другим делом он не планировал сегодня заниматься, кроме как вдыхать свежий морозный воздух, как всегда в марте кажущийся таким юным и теплым, что недолго подхватить простуду и наблюдать за тем, как его любимое время года возвращается в его город…

– Доброе утро, Иван Андреевич, – старческий дрожащий голос из-за спины показался ему до боли знакомым. Это не мог быть Папахин. Но кто же? Велико же было его удивление, когда он увидел на пороге комнаты своего университетского учителя.

– Анатолий Федорович, голубчик! – бросился Бубецкой обнимать Кони. Старик отвечал ему так же тепло. Видно было, что за годы разлуки Кони сильно изменился – лицо его, хоть почти внешне и осталось нетронутым, носило на себе печать какой-то усталости. Как видно, его чуткая к событиям на Родине натура не могла оставаться безучастной в минуты горячих потрясений.

– Как Вы, дорогой Иван Андреевич? Я вот только на днях узнал, что Вас отпустили и сразу поспешил сюда…

– Как же Вы узнали?

– Не мудрено – Госсовет еще действует и я хоть и занимаюсь там вопросами жертв войны, а амнистия, сами понимаете, не могла пройти мимо меня. Вот услышал краем уха и немедленно поспешил…

– Правильно сделали. Я думал о Вас все эти годы.

– Стоило ли оно того? На Вашу долю выпали несчастья, которые способны уничтожить человека физически и морально, а Вы, как я вижу, полны сил.

– Это обманчивое впечатление. Я, признаться, думал, что умер еще тогда, весной 1887 года, да и сейчас не вполне еще уверен в том, что живу и чувствую все правильно. Какое-то сомнительное ощущение… Только тем и держусь, что поступил на службу к новому правительству и уже сегодня отправляюсь в качестве комиссара в Вятку.

– В Вятку? Право же, я удивлен. Что же Вы станете там делать?

– Расследовать ритуальное жертвоприношение.

– Уж не о мултанском ли деле речь?

– Именно. А Вы о нем в курсе?

– Шапочно, но должен Вам сказать, что здесь дело не совсем о ритуальном убийстве. Вернее, может оно и ритуальное, но подноготная его несколько отличается от версии, которой придерживается официальная власть…

Весна в Вятке в этот год была хоть и ранняя, но холодная. Сказывалось почти полное отсутствие снега зимой- зима промерзла так, что обычно стойкая к холодам Марфа закутывала ноги прежде толстыми платками, а после обувала плотные самотканые ичиги. То ли поэтому, а то ли в силу врожденного иммунитета получалось у нее не заболеть в такую непогоду, да вот только помнила она, как занемог и уже третий месяц не вставал с постели старый Феофан, их сосед. При его богатырском здоровье эта нехорошая, злая зима умудрилась подкосить его, и так все это было страшно, что казалось вот-вот и каждого из них ушлая болезнь обдаст своим холодным дыханием, свалит с ног и каждую минуту будет напоминать о смерти даже ей, молодой еще девушке.

Потому-то и спешила она так сегодня, что холод кристаллизовался в весеннем воздухе и не давал даже дышать. Хотя может статься, что дыхание ее перехватывало именно от спешки. Потому и решила она пойти не в обход, а более короткой дорогой, идущей через лес.

Обыкновенно ничего не происходило с ней на этой дороге – только вот батька, покуда был жив, еще говаривал, что лучше б обходить ее стороной, а то больно там пьяных много по лесу шастает. Но, рассудительно подумала Марфа, даже если кто и был в такой мороз ночью в лесу, то сейчас, под утро, верно уж или околел, или побрел себе своей дорогой, долго-то ведь при таком морозце не посидишь в чаще.

Спешила, не видя ничего под ногами – да и темно еще было, как-никак зима еще не до конца уступила права наступающему марту, как вдруг споткнулась обо что-то тяжелое и мягкое. Верно, бревно, подумала она, и пошла дальше, но вдруг что-то остановило ее. «Мягко уж больно для бревна-то», – подумала она, и решила вернуться – но ненадолго, просто, чтобы посмотреть, что лежит в такую погоду и в такой час на земле.

Чутье не подвело ее – осторожно приблизившись к неподвижному бугру, рассмотрела она тело. Вернее, нижнюю его часть – ноги. Верхняя же была накрыта зипуном. Осторожно подергала Марфа за ногу – не отозвался человек. Тогда приоткрыла зипун… То, что увидела она там, посильнее любой простуды сковало ее члены с головы до ног и заставило просидеть на ледяной земле еще добрых полчаса – человек, о которого она споткнулась, лежал тут без головы.

Мысли спутались в ее голове и первое, что пришло в голову, было какое-то глупое «А чего это он без головы тут делает?» Собраться с духом смогла она только совсем замерзнув, когда сидеть на сырой земле не осталось больше сил. Только тогда и решила не продолжать путь к бабушке, а возвращаться домой. Потому она решила это сделать, что становой пристав сегодня стоял у них в Мултане, и нужно было срочно сообщить ему о находке.

Разбудив станционного смотрителя, она едва внятно попросила его позвать спящего пристава – шок и холод сковали ее маленькие губы.

– Ну чего приперлась в такую рань? – откашливаясь и недовольно ворча, спрашивал пристав.

– Дяинька, дяинька, там… Без головы лежит…

– Ну что ты мелешь, говори как есть, кто там без головы?!

– Человек.

– Где это?

– На дороге в Чулью.

– Ты лесом что ли шла?

– Да.

– А чего не в обход?

– Далеко да холодно.

– Тьфу ты, мать твою…

– Идемте, а.

– Ну и чего я туда пойду?

– Несть его надо.

– Куды?

– Не знаю, – опешила Марфа. Она думала, что становому приставу лучше должен быть известен порядок действий в таких ситуациях, но его нерадивость никак не позволяла его голове включиться на полную мощность. Наконец он все же начал понимать, что случилось, и согласился пойти с Марфой в лес.

Она хоть и выросла в глухой деревне, а отродясь не слышала ругательств, какими покрывал весь белый свет становой пристав, завидев ее утреннего знакомца без головы. Потом, выговорившись и малость успокоившись, он велел ей бежать в деревню и поднимать мужиков. К вечеру телеграмма о случившемся была в Вятке, а к утру следующего дня – в Петрограде.

– И что же, по-Вашему, это может означать?

– Я думаю, что здесь дело нечисто. Если речь идет о ритуальном жертвоприношении вотяков, то почему раньше – в прошлом, позапрошлом годах – ничего не было слышно о похожих находках в тех же краях?

– Трудно сказать…

– Я думаю, тут не без происков. Кто-то упорно хочет скомпрометировать местную власть, и не гнушается даже таким кровавым способом это сделать. Так или иначе, при расследовании я прошу Вас применить крайнюю осторожность, и не забывать о том, что сейчас всюду и везде политика, всюду и везде революционный и политический уклон. Не спешите с выводами, а проанализируйте все, что услышите и увидите на месте.

– В общем, я для того туда и командирован…

– Хорошо, что Вы помните об этом, голубчик.

Когда Кони ушел, Иван Андреевич задумался о его словах.

«Уж не сошел ли старик с ума? Нрав местный всегда отличался крутостью, убить могли не только по ритуальным мотивам, но и по бытовым, ссора там семейная или еще что… Как видно, мне заключение все ж пошло на пользу – отрешенность от политических событий последних дней лишает взгляд призмы социальной или экономической. Уж слишком все здесь красным цветом окрашено, что и там где нету и слова о революции чудится старшему поколению ее след…»

Так или иначе, Ивану Андреевичу было крайне неприятно, что его учитель подвергся такому влиянию увиденных событий на свое миросознание. Он мысленно поругал себя за то, что допустил критику в его отношении, но дальше этой мысль его в данном направлении не зашла, ибо дверь его комнаты со стуком отворилась и на пороге появился двухметровый, рослый, ладно скроенный усач в солдатской униформе без погон и вооруженный до зубов. Лицо, не омраченное печатью интеллекта, выдавало в нем типичного служаку, но в глазах не было злобы – а значит, роду племени был простого. Это несколько успокоило Ивана Андреевича.

– Кто Вы? – спросил он гостя.

– Дак ыть известно кто, Вашбродь. Папахин, Анисим Прохорыч. Солдат. Ныне комиссар. Вам помогать прислали. Едемте?

Из доходного дома оба отправились прямиком на Финляндский вокзал, откуда уже их путь лежал в Вятку. Ехать поездом было без малого три дня, а развлечений железная дорога практически не предоставляла никаких, потому попутчики развлекали друг друга изложением собственных биографий. Куррикулюм витте Ивана Андреевича была, конечно, не в пример увлекательнее жизни Анисима, но на примере истории последнего Иван Андреевич сделал интересный вывод о том, как история России красной нитью проходит сквозь судьбу каждого человека. Конечно, к такому выводу он пришел еще в студенческие годы, изучив запрещенного Герцена и его «Былое и думы», но, согласитесь, куда увлекательнее открывать Америку самому, нежели чем предоставлять это незнакомому исследователю.

– Я-то сам с Лямбургской губернии, с хутора Степановского. Из крестьян значится. На фронте с самого 1914 года – как, почитай, война-то началась, так и призвали, и с тех пор и Юго-Западный фронт, и Восточный прошел, в самом Брусиловском прорыве участвовал… А тогда, сразу после операции, в 1916 году ранили меня немцы здорово на Восточном фронте. Да и как ранили… газом отравили. И провалялся я в лазарете до самого февраля 1917 года. А там – батюшки! – революция, Вашбродь, и такая тут жизнь пошла… эх, любушка… Солдатские комитеты… Это значит, все, царизму конец, а с ним – и офицерской над нами власти. Сами таперича приказы обсуждаем, сами решаем чаво исполнять, а чаво нет, а ежели кто не согласный – к стенке его и дело с концом.

– И что же многих поставили?

Папахин улыбнулся в усы:

– Да уж было дело. Я сам лично одного командира расчета из винта вдарил…

– Хорошенькое дело! За что же это?

– А он пайку солдатам дюже маленькую выдавал, а офицерам в два раза больше.

– Так это же по уставу положено!

– Да плевать мы хотели на энтот устав! Кто кровь свою проливает? Кто Родину от немца защищает? Солдат, а не офицер. Офицер в штабе сидит, так куда ему сил девать, на что ему такая пайка?! Вот и рассудил комитет, что пайку уравнять, а после и вовсе для офицеров сократили в половину солдатской! А этот все равно – знай себе больше отмеривает. Ну мы ему раз сказали, другой раз, а на третий раз заваруха у нас вышла. Ну мне хлопцы и говорят – я громче всех спорил – «А ударь-ка его, брат Папахин, из винта!» Ну а меня просить два раза не надо. Я ежели за дело революции – всегда на такие веселые дела готовый. И ударил! Медаль дали…

– Ты что же, и в комитете был?

– А то, как не быть. Первый секретарь солдатского комитета шестнадцатой армии Восточного фронта!

– А как же потом в столице оказался?

– Так нехитрое ж дело. Тимоха наш, Кирпичников, что всего фронта комитетом командовал, в Петрограде почитай революцию и начал. Ну и меня выписал… Скучная, я Вам скажу, жизнь тут у нас пошла. Власти никакой. Хоть меня и в Совет солдатских депутатов делегировали, а все же тут на все озирайся да оглядывайся, да слова не скажи, да мысль не выскажи. То ли дело фронт – чуть что не по нам, сразу за наган али за шашку. Мало ли офицериков золотопогонных порубали в кровь… А тут только руки поднимай… Нет, жизнь скучная. Все ж таки я думаю, что каждый должен своим делом заниматься…

– Что ты имеешь в виду?

– Ну солдатское дело, ясно, воевать, а депутатов – голосовать.

Бубецкой рассмеялся:

– Эх, если бы все, включая министров правительства, рассуждали так же как ты, что бы за жизнь наступила. Масленица просто!

– Вот и Вы так судите, и правильно. Коли Вы стало быть поверенный там али следователь – Вы и расследуйте, а я так понимаю, что для защиты к Вам приставлен. Оно ведь знаете, вотяки какие бывают. Вот с нами служили трое – ох и злые. Двоих то немец взял, а вот один в комитете в одном командовал. Так он офицерам своим руки-ноги рубил, а после только казнил. Злой до жути.

– Из фабулы дела, которое мы с тобой едем расследовать, нрав вотяков немного обрисовывается.

– А чего они там, супостаты, учудили?

– Ритуальное убийство. В жертву человека принесли.

– Ну я ж говорю – дикари. С ними только во, – Папахин выхватил из ножен шашку и положил ее на столик перед Бубецким. – Или во, – ту же манипуляцию произвел он со своим наганом.

– Ну это лишнее…

– Ничего не лишнее, Вашбродь. Времена счас такие, что вернее уж занадобится, чем пылится в кобуре будет.

– И еще, Анисим. Не называй ты меня Вашбродь. Напоминаю тебе, что твоя революция отменила сословия, стерла их, теперь все равны и права имеют одинаковые.

Папахин снова улыбнулся:

– Так то привычка. Ну не гневайтесь, отучусь.

В Вятку приехали в шестом часу утра. Двое с половиной суток длилось путешествие, и оно, будучи лишенным каких бы то ни было удобств, порядком измотало как Бубецкого, так и привыкшего к лишениям Папахина. Посему они проехали на извозчике с вокзала в доходный дом и проспали там до самого вечера, пока не явился за ними становой пристав Урлов – тот самый, что обнаружил покойника. Он должен был сопроводить их в Мултан.

– Послушайте, а кого-нибудь уже задержали по этому делу?

– Ясно, задержали.

– Кого же?

– Девчонку, что труп обнаружила.

– И где она теперь?

– В Мултане, в сарае сидит. Я к ней жандарма приставил.

– Зачем же ее-то?

– А кто ее знает, может она и убила? Ее первую на месте поймали. Причем сам поймал, – последние слова произнесены им были с чувством какого-то особенного удовлетворения.

– Ну и дурак, – не сдержался Бубецкой.

– Отчего?

– А оттого! Как тебе 15-летняя девчонка могла отрезать голову? Знаешь, какая тут силища нужна?! Болван, освободить по прибытии немедленно. И извиниться.

– Ну уж еще чего, велика птица!

– Ты что, комиссара не слушаешь, сука?! – взревел Папахин, инстинктивно хватаясь за эфес шашки.

– Ну ладно, ладно, будет сделано…

– Личность убитого установили?

– Так точно. Ефим Зернов, крестьянин местный.

– Анализ крови брали?

– Брали. Пьян.

– С кем пил накануне, что жена говорит?

– Эх… кабы жена… так мы ее-то и не допросили, сволочь такую…

– Вот и хорошо. Утром ее ко мне на допрос, девчонку освободить. Анисим, будь неподалеку, после допроса будет к тебе распоряжение!

В Мултан приехали ночью, расположились на станции. Поспать удалось часа два, не более – с наступлением рассвета Бубецкому не спалось, не терпелось скорее приступить к расследованию.

– …Дык вечером, когда я его и видала-то последний раз, был он с Фомой Толчеевым, с Чульи кузнец. Они у нас в кабаке-то вперед пили, а потом в Чулью пошли. Студова и не воротился кормилец наш…

– Был ли еще кто с ними? – прерывая причитания вдовы, спрашивал Бубецкой.

– Нет, вдвоем только.

– Анисим!

Из-за двери взошел Папахин.

– Слушаю, Вашбродь.

– Бери Урлова и поезжайте в Чулью. Найдите там кузнеца Толчеева и тащите его сюда.

– Есть!

Когда Анисим ушел, вдова погибшего решила пожаловаться пришлому человеку на свою тяжелую судьбу.

– Да ведь чего они, Ваше благородие?! За что ж моего-то?

– Уж не знаю. В телеграмме, поступившей на имя министра юстиции, сказано, что подозревается ритуальное убийство. Бывало у вас раньше такое?

– Давненько не было. Лет уж как сорок не было. Да и сама-то не помню – разве бабка сказывала. Да, давно уж, взяли одного, кишки у него взяли. Тогда холера была, уж много как народу выкосила. Ну старики собрались, подумали да и решили. Дак ведь они не так решили-то, а прежде спросили у того, у кого… согласен ли он? У них, у старых вотяков, такое предание есть, что только кто согласный живот свой отдать, только того и брать можно. А мой-то, Ваше благородие, ни в бога ни в черта не верил, не мог он согласиться на такое. Да и если Вы, к примеру, на Толчеева думаете, то он-то уж точно не мог такого сотворить.

– Это почему?

– Жертвы-то вотяки приносят, а он не вотяк вовсе, а анык. А у них такого обычая отродясь не было…

Факты Бубецкому сопоставить воедино было пока трудно. Убил, скорее всего, Толчеев – это было понятно. А как же дальше? Зачем он это сделал? Пьяное убийство? Не похоже, по этому делу голов не отрезают. Ритуальное, как сказала вдова Зернова, исключается, да и сам Бубецкой с трудом верил в эту версию. Так зачем же тогда? Ах, чего ж так долго задерживаются Анисим с приставом в Чулье! Ну да пока есть время, решил Бубецкой почитать привезенный с собой из Петрограда сборник приказов и декретов Временного правительства. Особенно его внимание привлек декрет о земле. В нем ничего не говорилось об изъятии помещичьих земель, хотя намедни Керенский заострил его внимание на том, что именно в этом состояло одно из обещаний, данный чрезвычайным комитетом советам солдатских депутатов. «Странно, – подумал Иван Андреевич, – почему это не сделано?»

Он сидел на станции в комнате, занимаемой становым приставом в моменты его пребывания в Мултане. Здесь же на столе лежали бумаги пристава. Бубецкой стал их читать и наткнулся вдруг на телеграмму, посланную Урловым в Вятку, в губернский комиссариат о том, что на его территории, в том числе в Мултане и Чулье крестьяне захватили самовольно с выгоном помещиков чуть ли не больше половины всех помещичьих земель в округе – в покое оставляли только тех, кто мог дать вооруженный отпор. В телеграммах пристав спрашивал губернское начальство о своем порядке действий в таком случае. Ответ начальства тоже немало занял Ивана Андреевича: «Беспорядков не поддерживать и не плодить, но и за отхем земли не наказывать». Бубецкой мысленно улыбнулся: «Однако, как странно решается земельный вопрос… И точного разрешения нет на конфискацию всех земель, но и противодействия самовольным захватам не оказывается должного… Очевидно, что губком сам не мог до такого додуматься – значит, такая мотивировка ответов исходит из Петрограда… Что же мешает раз и навсегда разрешить эту проблему на законодательном уровне?»

Пока Бубецкой пытался в уме решить сию глобальную проблему, на пороге появились Анисим с Урловым. Впереди себя они вели связанного по рукам и сильно избитого крестьянина.

– Вот, Вашбродь, Толчеев как есть. Чуть не сбег стервец, с товарного поезда насилу сняли…

– Понятно. Били?

– Да уж как собаку, – начал было Толчеев, но был прерван Папахиным:

– Заткнись, подлец. Властям супротивишься, за это и убить могли. Скажи спасибо.

– Хорошо, садись, Толчеев. А вы пока свободны, спасибо. Но будьте здесь же. – И продолжал, обращаясь к арестованному: – Как тебя зовут?

– Толчеев Фома Алексеев, кузнец из Чульи.

– За что тебя задержали, понимаешь?

– Как не понять, уж объяснили. Только не я это.

– А кто?

– Лукьянов Ефим Григорьев…

– Кто это? – спросил Бубецкой, обращаясь к Урлову.

– Староста вотяков. 90-летний старик, навряд ли он убивал.

– А я и не сказал, что он убивал. Он мне велел, а значится, вины на мне нет.

– Это как же? – присвистнул Бубецкой. – Ты человеку голову отрезал, а вины на тебе нет?

– Дак я ж не по своей воле. Мне Лукьянов велел…

– Это не снимает твоей вины. Убийство человека – есть действие осознанное, так что за него ответственность будешь нести в соответствии с уголовным законом.

По лицу Толчеева было видно, что такого поворота событий он не ожидал. Он явно опешил, заметался по стулу с криками:

– Так я ж не сам! Он же мне велел!

– Урлов! Арестовать его и в сарай впредь до разбирательства дела.

– Слушаюсь. Лукьянова допрашивать будем?

– Будем, но к нему отправимся сами, чтобы не спугнуть.

Затемно шли все трое дворами на другой конец деревни, где жил староста вотяков. Имения были большие что не могло не привлечь внимания Бубецкого.

– А богатые тут крестьяне!

– Это верно. Вотяки еще до императора Александра Освободителя на больших угодьях работали… А вот это видите именье? Самое большое? Это убитого Зернова.

– Однако… А у Толчеева есть ли угодья?

– Так ему не положено, он кузнец, не крестьянин. Да и потом он не вотяк, а анык…

Бубецкой кивнул головой и вспомнил, как вдова Зернова сказала ему то же самое. «Он анык… А Зернов был вотяк, у которых много теперь земли…»

– А чем обычно аныки промышляют?

– Да отхожим промыслом – кто в кузнице, кто прасол, кто бондарь. Они на земле-то и не работали вовсе, вот и остались теперь почти без ничего.

Бубецкой вмиг посерьезнел и заспешил. Урлов и Анисим переглянулись в недоумении.

– Куда это он?

– Вашбродь, куда спешить-то?

Но он не отвечал, а только скорее торопился попасть к Лукьянову. Вопросы, которые Иван Андреевич стал задавать старосте, немало удивили его провожатых, поскольку, на их взгляд, не имели к расследованию прямого отношения.

– Скажи, а много ли у вотяков земли?

– Уж теперь так хорошо, что вся земля, кою вотяки возделывали, в личность перешла. Слава Богу, господин пристав не возмущается…

– А чего мне возмущаться? У меня указания такого не было!

– А у аныков?

– Дык ыть совсем нету.

– А они что-нибудь говорили по этому поводу?

Лукьянов махнул рукой.

– Вечно всем недовольны. Я тут дён 10 тому с их старостой встречался, с чульинским. Так он грозился силой у нас начать отымать. Мол, говорит, если правительство нам по рукам не бьет, что мы отымаем, то и у нас стало быть можно. А я ему возразил, говорю, что мы крестьяне, сами эту землю обрабатывали, и потому только правительство нас защищает, а они кто такие? Им на кой ляд да с какой стати?

– А как зовут этого чульинского старосту?

– Знамо как. Толчеев Алексей.

Гости изменились в лице. Следующий вопрос был формальным, его можно было и не задавать:

– А Фома Толчеев..?

– Знамо, сын его.

Все трое вернулись к приставу. Бубецкой послал Папахина допрашивать арестованного и стал ждать. На этот раз все было сделано быстро – то ли от внушающего ужас вида Папахина, то ли от колющей правды глаза, а Толчеев быстро сознался в том, что именно его отец велел ему убить Зернова.

– А то, что у Зернова больше всех земли имеется и он вотяк, они, батька сказывал, завсегда жертв приносили. Вот если и сейчас начнут делать это, люди напугаются, половина побросает земли да убежит, а вторая половина перестанет за вилы браться, чтоб земли вотяков защищать. Вот и получится, что земли-то опять в передел пойдут. Ну тут уж мы своего и не упустим!

– То есть получается, что вы все это разыграли, чтобы землю получить? А что же, иначе никак?

– А как? Правительство, староста сказывал, только вотякам и велело их отдавать!

– Послушай, я комиссар правительства и ответственно заявляю, что оно вообще никому ничего не велело отдавать.

– Да как же это? А манифест? – вскинул брови Папахин.

– Манифест манифестом, но никакого особого декрета на сей счет издано не было, а значит считается господствующим порядок, который был установлен при царском режиме.

– А отчего же тогда не велели земли обратно отдавать? – поинтересовался Урлов. – Почему мне не велели противодействовать?

– А Вы сами не понимаете? Реформа полиции в разгаре, у Вас в подчинении кроме одного жандарма ни одной живой души, а из вон сколько и все с оружием в руках. Вот убьют они Вас завтра, так власти здесь и опереться не на кого будет!

– Так значит против закона такое распоряжение дал губком…

– Против закона, но во спасение Вас, Вы уж его поймите. Это правительственный недосмотр, губком тут ни причем… Ладно, ведите арестованного обратно в казарму, и всем спать. Завтра будем телеграфировать в Петроград и оформлять все, что сегодня добыли.

Сам Бубецкой не спал всю ночь. В голове его вертелась строчка из прочитанного в камере Евангелия, в которое он, конечно, не верил, но относился к нему как к историческому документу: «Кровь оскверняет землю, и земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее».

«Надо бы обсудить все это со священником», – подумал он и тут же улыбнулся странности посетившей его мысли. Раньше он никогда не вступал в сношения с представителями православной церкви, считая их мракобесами, да и сейчас его мнение не изменилось. Но уж очень много жизненного услышал он сейчас в этой почему-то запомнившейся ему фразе, что захотелось поделиться ею с тем, кто услышал и понял бы его.

Глава одиннадцатая. «Побежденный ученик»

На зеркало неча пенять, коли рожа крива

Украинская пословица

Утром следующего дня Иван Андреевич отправился в местную церковь. Маленькая часовня стояла на краю деревни и дорожка, ведущая к ней, была запорошена снегом, забросана какой-то грязью, из-под которой пробивалась застарелая трава. По всему видно было, что местные жители не особо жалуют посещение этого учреждения, а с приходом новой власти, как видно, и совсем забыли сюда дорогу. Иван Андреевич едва не утонул в грязи, пока дошел до нее.

Войдя внутрь, он словно бы окунулся в полумрак, царящий здесь, как входят ночью в воды реки желающие поиграть со смертью. Резкий запах ладана и еще чего-то – не особо выразительный и не терпкий, но доселе незнакомый ему – сразу обдали вошедшего с головы до ног. Он вспомнил, что в последний раз посещал церковь только в детстве, и наверное поэтому она не произвела на него такого мрачного впечатления, как сейчас. Сегодня же – конечно, не из-за церкви, а из-за целой череды мрачных и противоречивых событий, случившихся с ним в течение последних дней – здесь ему показалось как-то особенно отвратительно и страшно, особенно удушливо и нетерпимо. Молельное место поневоле стало венцом этой вереницы ужасов – сначала разгромленный Петроград, потом бардак, царящий в правительстве и не особо скрываемый от населения, потом ужасы самоуправства солдатских комитетов, известные ему пока еще со слов Папахина, потом это убийство и его истинные причины…

Из размышлений его вырвал голос священника, показавшегося откуда ни возьмись.

– О чем задумался, сын мой?

Так часто бывает – когда инициативу в разговоре или дискуссии перехватывает собеседник, как бы сразу забываешь, о чем хотел спросить и играешь уже по его правилам. Так случилось и теперь.

– Да как Вам сказать… Как-то очень много всего… и почему-то кажется, что все это неправильно…

– То, что случилось здесь?

На секунду Бубецкой задумался. Он знал, что священнослужители неплохие психологи, и потому впускать их в святая святых торопиться не следует.

– Мы знакомы?

– Сказывали мне прихожане, что ты из столицы приехал убийство расследовать.

– Это так, но должен сразу предупредить – пускаться в откровения по этому поводу я не собираюсь.

– А я у тебя и не спрашиваю. Да и не за этим ты пришел сюда. Меня можешь звать отец Тихон.

– Иван… Иван Андреевич… А зачем же, по-Вашему, я пришел?

– А затем, что не события, творимые в мирской жизни не нравятся тебе и отталкивают тебя – они как раз пока тебя прельщают, ты ведь эти идеи давно в себе носишь. Не нравится тебе что-то другое – что в твоей душе происходит.

– Откуда Вы знаете?

– По глазам вижу. Вроде бы и правильно все, так, как раньше при царе в запрещенных книжках писали, за что боролись адепты этих книжек… Но ведь внутри тебя другой мир, правильный, на верных принципах основанный, из старой закваски сделанный, на прежних временах. И потому не можешь ты примириться с тем, что воцарились эти идеалы. Ты кого угодно можешь обмануть, только не себя – ты-то знаешь, где-то внутри себя, что неправильно все это, не туда ведет. А вернее, в никуда…

– Я в свою очередь могу Вам тот же диагноз поставить. Церковь новая власть задвигает, умаляет ее роль, и потому, конечно, Вы ее не одобряете.

– Я не чиновник, чтобы одобрять или не одобрять. Я не политику вершить поставлен. А уж какая там власть – все одно церковь всегда стоять будет, в любые времена. Это может синодальным прокурорам не сладко живется, а мне все одно – что при царе, что сейчас. Я простой человек… Да и прихожан у нас сам видишь, раз, два и обчелся.

– А почему так? Ритуальные верования?

– И они тоже. Но ведь любое верование, любая конфессия, кроме истинной веры – маска, за которой слабый человек недостатки свои прячет.

– Это как?

– А так. Настоящая вера жертвенности требует, участия, отдачи множественной и повсеместной. Или следовать ей во всем, или на пушечный выстрел не подходи. А дьявол соблазняет язычеством – оно тем и удобно, что подстраивается под адепта. Если под церковь и ее правила ты подстраиваться должен – и пословица наша, мудрость народная, про уставы монастырей говорит, ты ученый, помнишь, – то под секты да ритуалы языческие не надо, они сами под тебя прогнутся. А нет – сам свои выдумаешь. Ты думаешь эти люди, вотяки, они своим язычникам всегда поклонялись? Нет, все началось в таких масштабах после реформы 1861 года, после крепостного права. Раз закона нет светского, значит нет и божеского, несведущий народ рассудил. И кинулись кто во что горазд – церковь позабыли, она ж строгая, поста требует, от грехов отказа. Зачем, когда можно к языческим божкам убежать, они не взыскательны, им от тебя практически ничего не надобно.

– По мне и Ваша религия, и вся эта белиберда вятская – все одно. Бога нет, и все тут.

Отец Тихон улыбнулся в бороду и опустил глаза.

– Переубеждать тебя сейчас дело пустое, да и не проповедник я. А вот только не бывает ли тебе одиноко?

– Одиноко? – язвительно усмехнулся Бубецкой. – Знаете ли Вы что об одиночестве? Тридцать лет в одиночной камере – это не то, о чем Вы спрашиваете часом?

– Совсем не то. Одиноко бывает и в толпе людей, а одному бывает хорошо и полно…

«Полно… – подумал Бубецкой. – Какое точное слово… Полно, и как я сам раньше до него не додумался… Ведь как много в него вложено, как много в нем действительного, а не риторического смысла. Полно – это когда голосу твоему и идеям твоим ответ есть, когда знаешь, за что борешься, что будет завтра, к чему все идет… А ведь он прав… Смотри-ка, пальцем в небо попал…»

– Что же тогда, по-Вашему, одиночество?

– Одиночество – это когда кричишь в пустоту. Тебя не слышат, и не потому, что не хотят понимать или принимать твоих идей – думаю, Джордано Бруно или Галилею одиноко уж никак не было. Не слышат потому, что все вокруг говорят то же самое. Ты становишься частью общества, толпы, растворяешься в ней, теряешь самое свое я, самую неповторимую единицу, что живет в душе и теле твоих. Еще вчера ты один на один с этим обществом сражался, а сегодня стал такой же органичной его частью, как скажем… Победоносцев или Лорис-Меликов в 1887 году. И чем тогда ты от них отличаешься? И вот тут-то тебе и становится одиноко, потому что нарушен твой привычный уклад. Осознавая порочность идеалов общества и общества людей как такового, ты в страшном сне не мог себе представить, что однажды в него впишешься. И именно поскольку ты понимаешь, что нельзя становиться частью системы – ты не безнадежен…

– И что же делать в таких случаях?

– Внутрь себя гляди, а не по сторонам. По сторонам ужас всегда был, есть и будет – всякое общество порочно. Порочно общество, подвергшее анафеме Льва Толстого. Порочно общество, повесившее декабристов, хоть на то и на другое согласие чиновников нашей церкви было получено. А вот только бог-то он не в церкви. Бог внутри тебя. И, если ты смотришь туда и видишь там хоть что-то, что спасает от одиночества – значит, не отвернулся Он от тебя, не оставил на тернистом пути.

– А что бывает, если все-таки оставит?

– А вот тогда человек как труп, только сердце бьется.

– Знаете, у меня уже тридцать лет такое ощущение.

– Нет.

– Что – нет?

– Нету у тебя такого ощущения. Иначе бы не пришел сюда сегодня. Бог человека до последнего не оставляет, до самой крайней точки. Когда оставит – только об одном и станешь думать, что о смерти. А пока ноги еще сюда принесли – поверь, не все потеряно…

Уходил Бубецкой из церкви с противоречивым чувством внутри. С одной стороны, он хотел поговорить со священником об одном, но совершенно забыл этот предмет, да и возвращаться к нему особого желания не было – настолько пустяковой сейчас казалась изначально планируемая тема. С другой, он встретил кого-то явно умнее себя. И пусть в политическом или правовом плане этот убогий поп, конечно, ему уступал, но в житейском отношении Бубецкому почему-то… стало легче после этого разговора. Он не ожидал такого эффекта, как атеист старался гнать его от себя, но факт оставался фактом. Придя на станцию, он заперся в кабинете, лег на сундук и проспал до самого завтрашнего утра – усталость и обилие впечатлений последних дней дали о себе знать. Телеграммы в Петроград были отправлены, и теперь ему только и оставалось, что сидеть в этой глуши и ждать дальнейших указаний от руководства. Анисим с какими-то солдатами пил в соседней Чулье, Урлов уехал в уезд, и потому, если не беседа со священником, Иваном Андреевичем непременно овладела бы такая тоска, что та самая мысль, от которой предостерегал отец Тихон, непременно закралась бы ему в голову.

Назавтра утром его разбудил Папахин. Еле живой, он, потрясая газетой, ввалился на станцию и отправился прямиком к Бубецкому.

– Вашбродь! Вашбродь! Ты прочти, в газетах тебя пропечатали!

Спросонья Бубецкой еще плохо понимал, о чем тот толкует, но очень скоро неутешительные «Известия» возвратили его в чувства.

На первой полосе красовалось официальное сообщение от Министерства юстиции.

«Сообщаем читателям, что комиссаром Временного правительства России И.А. Бубецким проведено официальное расследование убийства крестьянина Зернова Ефима, произошедшее в дер. Старый Мултан Малмыжского уезда Вятской губернии. Изначально поступившие сведения о ритуальном жертвоприношении не подтвердились. По сообщениям комиссара, действительной причиной убийства явилось земельное разногласие. Так, коренным жителям деревни в результате черного самостийного передела земли досталось больше, чем приезжим, через что последние решили восстановить справедливость и выжить коренных с исконно принадлежащих им земель. С целью компрометации последних было задумано внушить местным жителям, что они являются язычниками и осуществляют ритуальные жертвоприношения. Для этого и были инсценировано данное убийство, в действительно являющееся бытовым и тщательно спланированным. В настоящее время виновники арестованы и ожидают суда под надзором комиссара. Министр юстиции А.Ф. КЕРЕНСКИЙ».

Но уже далее, на третьей странице была размещена огромная статья-ответ, повергшая Бубецкого в шок. Статья называлась «Первые жертвы «демократии»». Она гласила:

«Министерством юстиции опубликован отчет о расследовании так называемого «Мултанского дела», на протяжении последних недель широко освещавшегося в прессе. На смену официальной версии о ритуальном жертвоприношении пришла новая, более похожая на правду – убийство стало результатом черного передела. Одни крестьяне, не имея на руках никакого декрета, никакого официального властного распоряжения, отбирают земли у помещиков. Что должна делать власть? Как минимум, пресечь эти действия. Но она этого не делает, памятуя свои несбыточные обещания, данные советам при избрании правительства, и опасаясь быть тем самым скомпрометированной в их, советов, глазах. Таким образом, власть допускает этот передел. В процессе передела одни крестьяне по ряду причин – исторических, социальных, да и просто учитывая силовое превосходство – земли получают больше, чем другие. Причем, в абсолютно неравном соотношении – не просто больше, а всю отнятую землю забирают себе. Таким образом, вторая группа – аныки – остаются совершенно без средств к существованию. Как уже говорилось, у коренных, вотяков, силы больше, да и оружие имеется – спасибо опять-таки новой власти, – а потому доказывать правоту у аныков нет никакой возможности. Что им остается делать? Правильно, следуя косной, но веками укоренившейся в головах крестьянской логике, попытаться восстановить справедливость и отобрать землю у вотяков хитростью. Для этого они решают пустить по деревням слух о том, что вотяки – язычники, давно замеченные в поклонении идолам да истуканам – совершают ритуальные убийства. И они инсценируют таковое. С одной-единственной целью – навести ужас на местных жителей. И им практически это удается, если бы не приезд, без сомнения, образованнейшего и проницательнейшего Ивана Бубецкого – человека старой, дореформенной закалки, а потому имеющего представления об уголовном следствии, который и ставит точку в этом сложном деле. Только точка ли это? Сдается нам, что нет, только лишь запятая. А все потому, что люди, которых сейчас правительство называет преступниками – на самом деле жертвы. Жертвы властного произвола, не по своей воле, но по служебному принуждению творимого сейчас Бубецким.

Вспомним, что обещало правительство советам? Конфискацию помещичьих земель. Почему до сих пор не сделало? Потому что помещик, как ни крути, в это сложное для страны время является главным плательщиком налогов, и тем самым это же правительство обеспечивает. Но с другой стороны совсем похоронить это аграрное обещание у власти тоже нет никакой возможности – значит, разорвать отношения с советами и дружно уйти в отставку. А этого смерть, как не хочется. Вот и остается придерживаться «политики невмешательства» – самой ужасной из всех политик, какие только ни на есть. Самой отвратительной и мерзкой, потому что именно она, в конечном счете, приводит к таким человеческим жертвам и социальному взрыву. Кто сейчас на скамье подсудимых? Жертва. Почему одним положено все, а другим ничего? Добровольно ли, из хулиганских побуждений или из корысти пошел он на убийство или от невозможности поступить иначе?..

В 1878 году суд под нашим председательством оправдал Веру Засулич. Так случилось потому, что присяжные впервые задумались о том, какие истинные мотивы двигают человеком, когда он совершает преступление. Сейчас ситуация повторяется с зеркальной точностью. Разница только в том, что если правительство осудит этого несчастного, то его никак нельзя будет отличить от правительства времен Александра III. Так зачем тогда было свергать царя?»

Самое страшное было подпись под статьей – «А.Ф. Кони, юрист, член Госсовета, В.Г. Короленко, писатель». Отложив газету, Иван Андреевич долго еще не мог прийти в себя.

Как, как мог Кони такое написать? Это же его учитель, его пример, его образец для подражания – и так подвергнуть критике его расследование?! Личная обида взыграла внутри Ивана Андреевича, подавив его здравое мышление и отношение к революционным идеалам. Она перехватывала дыхание. Он вспомнил, как Жуковский преподнес Пушкину когда-то свой портрет с подписью «Победителю – ученику от побежденного учителя». Что же теперь? Учитель не просто победил его, но вытер об него ноги, растоптал – причем, не приватно, а в печати, на всю страну. Как же найти этому оправдание?..

Бубецкой молчал и обдумывал прочитанное с час. Анисим сидел рядом, в углу комнаты, и боялся сказать слово – казалось, он даже протрезвел. Однако, по прошествии часа Иван Андреевич начал замечать, как к нему возвращается сознание. Он еще раз прочел статью и обратил внимание, что, помимо Кони, ее подписал еще Короленко – видный общественник, писатель, человек действительно широкой души и великого ума. Не могут двое таких мастодонтов, интеллектуалов, да к тому же борцов, которые в принципе н когда ничего не боялись и познали опалу при самых жестоких и тупоумных царях последнего времени, ошибаться и заблуждаться одновременно и по одному и тому же вопросу. Этого просто не может быть!

Значит, задумался Иван Андреевич, они правы. Правительство с одной стороны обещает конфискацию, с другой – по понятным причинам не делает. В обстановке этого неправового хаоса одни люди захватывают землю в собственность безо всяких правовых оснований, но с молчаливого согласия властей, лишая других возможности существовать не просто сносно, а принципиально. И как же это назвать?

Конечно, убийство есть крайность, перегиб, какого быть не должно. Но с другой стороны, вспомним дело Засулич. Человек, идя на убийство, оказывается доведенным до отчаяния. Прав Кони, не из баловства и не по злому умыслу или корыстному побуждению совершилось именно это, конкретное убийство. А ввиду отчаяния. Значит, не видит человек иного исхода, кроме такого, и даже рисковать готов. А все почему? Потому что власть бездействует. С одной стороны провозглашаем демократическую республику, а с другой создаем вразрез с законом ситуацию, при которой один человек оказывается не защищен ни с какой стороны и выброшен на самую обочину жизни…

– Вашбродь! – вырвал его из цепких лап рассуждений Папахин.

– ?

– Там это… народ собрался. Газету-то утром еще из Малмыжа привезли, а тут пара грамотных есть, вот и прочитали.

– Ну и что?

– Ты в окно-то глянь…

Бубецкой подошел к окну. Картина, которая открылась его взгляду, привела его в ужас и напомнила ему о страницах средневековых романов, которые он читал еще в университете. Под окном станции стояло человек двадцать с вилами и факелами и что-то невнятно кричали.

– Они… что… – только и сумел пробормотать он.

– Так немудрено понять. Возмущаются. Это аныки.

Только он договорил, как в окно комнаты полетел камень. Папахин вскипел и схватился за шашку.

– Ну суки!.. – он выскочил на двор, один, с шашкой наперевес и что было сил закричал: – А-ну, сволочь, кто против власти супротивляться?! Сей час разрублю! Ухоооодь!

Голос Папахина и его внешний вид были настолько устрашающими, что толпа, состоявшая из не менее чем двадцати человек, вмиг утихла и стала расходиться. Анисим еще постоял на крыльце какое-то время, размахивая шашкой и матерясь. Когда все ушли и он остался в гордом одиночестве, к нему спустился Бубецкой. Протянул ему портсигар. Закурили.

– Ну вот это сейчас было лишнее, Анисим.

– Чего?

– Не следовало их так пугать и тем более бросаться на них с шашкой.

– Хе… Ты видать, Вашбродь, от жизни-то шибко в крепости оторвался. Их двадцать было и готовы они были тебя растерзать как энтого самого…

– И все-таки это резко. У нас не царская власть, чтобы так вести себя с народом, даже если бы он нам и не нравился. Тебе следует быть более сдержанным.

– Оно-то конечно… – опустил взор Анисим. – Звиняйте…

«А все же я правильно поступил. Отчитать его следовало – хотя бы затем, чтобы в голове не откладывалось впечатление, что шашка его верная подруга, иначе завтра на меня же ее и поворотит… А хотя парень молодец – храбро сражался в бою, это видно. И положиться на него можно… Все-таки, хороших людей больше, чем плохих, что бы там этот поп мне не проповедовал…»

Они еще не успели докурить, как на горизонте замаячила повозка и на том же крыльце появился Урлов.

– Как съездили? – радостно обнимая его, спрашивал Бубецкой. На том не было лица – дорога, усталость, да и плохие новости сделали свое дело. – А мы тут едва в бой не вступили…

– Новостей хороших нет, Вашбродь, – сказал он грустно, протягивая Бубецкому телеграмму. Он прочитал: «ЗАДЕРЖАННОГО ОТПУСТИТЬ СЛЕДСТВИЕ ПРЕКРАТИТЬ ТЧК ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ ПЕТРОГРАД ПАПАХИНЫМ ДЛЯ НОВОГО ЗАДАНИЯ ТЧК ЛЬВОВ».

В сердцах Иван Андреевич скомкал телеграмму. Папахин даже не спросил, что там написано, но по лицу товарища понял, что его худшие опасения оправдались.

– Отпускать? – спросил он.

– Отпускай, – бросил Бубецкой и взошел к себе.

На утро комиссар и его помощник уселись в телегу и на худых лошадях отправились до Вятки, а оттуда обратно поездом в Петроград. В дороге обоими владело уныние, так что лишнего слова сказать было практически невмоготу. Разочарование и обида владели одним и как по электрической цепи передавались другому. В мыслях у Бубецкого было представить Анисима по возвращении к награде. Тем более эта мысль укрепилась, когда, прибыв в Петроград, они узнали, что Урлова местные аныки все же убили после их отъезда.

Конец второй части

Часть третья. «На линии огня»

Глава двенадцатая. «Юго-Западный фронт»

Если бы наши солдаты понимали, из-за чего мы воюем, нельзя было бы вести ни одной войны!

Фридрих II Великий, король Пруссии

Весна в Петроград пришла особенно рано. Непривычно в конце марта было и Бубецкому, и освоившемуся в столице за последние месяцы Папахину видеть, особенно после размытых и неопрятных деревенских пейзажей, практически полностью вымерзшие лужи, освобожденные холодными ветрами от слякоти дороги, насквозь проветриваемые улицы. Озябший, стылый воздух весны 1917 года, так стремительно ворвавшийся, как и недавняя революция, в российскую столицу обнажил как будто всю ее беспомощность – ямы и рытвины на дорогах, знавших разве что брусчатку со времен Петра Великого, швы и трещины на стенах домов, до того укрытых инеем, ударенные морозом деревья, не успевшие еще покрыться первой порослью молодой листвы, но уже встретившие и принявшие на себя беспощадный удар северного ветра.

С непривычкой глядя на эти весенние пейзажи, не внушавшие первый раз за много лет никаких добрых надежд, шли Бубецкой и Папахин в Зимний дворей. На входе их встретил адъютант Гучкова.

– Иван Андреич? Александр Иваныч хочет поговорить с Вами и просил чтобы Вы сразу по прибытии во дворец посетили его.

Князь и Папахин переглянулись и молча последовали за провожатым. В кабинете Гучков сидел, зарывшись с головой в какие-то бумаги. Вид у него был бледный и удрученный, но при виде Бубецкого он несколько оживился и вышел из-за стола, чтобы горячо пожать ему руку.

– С возвращением Вас, Иван Андреевич! От лица Временного правительства России благодарю Вас за отлично проделанную работу…

– Судя по газетным откликам, Ваши слова далеки от истины, – потупил взор Бубецкой.

– Ну когда мы обращали внимание на лай из подворотни? Мы же с Вами русские дворяне, и нам не пристало вступать в пререкания с прессой, чья главная задача – лаять на новое правительство – была внедрена с представлениями о демократии. Видите ли, русский человек априори во все времена рассматривает демократию как вседозволенность. Свободы и анархия в представлении россиянина стоят на одной доске…

– Может быть, Вы и правы, Александр Иваныч, но в данном случае не прислушиваться к мнению общественности – верх самонадеянности. Глашатаем этого мнения в нашем случае стала не абстрактная, лающая, как Вы изволили выразиться, пресса, а Кони и Короленко, которые помимо общественного авторитета, пользуются моим безграничным уважением.

– Короленко – понятно, а Кони – царский чиновник. Его-то за что уважать?

– Ну хотя бы за то, что в моей памяти еще свежи события 1878 года.

– Вы об оправдании Засулич? Так ведь, во-первых, много воды утекло, а во-вторых, существенно изменилась обстановка. Еще вчера Кони мнил себя революционером каких свет не видывал, вступая в неприкрытую конфронтацию с Набоковым и Победоносцевым по любому удобному поводу. Однако, стоило революции победить, стоило ему взвесить все за и против не теоретически, так сказать, а практически, как его эйфорию как ветром сдуло. Вот он уже и не рад потере всех дворянских привилегий, хотя еще вчера, как он считал, ему нечего терять и в борьбе за торжество законности он готов чуть ли не голову сложить. За это креслишко в Госсовете он держится как за спасительную соломинку в океане революционных будней, и оставили-то мы этот орган сугубо из жалости к нему, понимая, что, не будь его, сидеть бы ему уже на Вашем месте в крепости или – чего хуже – болтаться на виселице.

– В Ваших словах чудовищная правда, – пробормотал Бубецкой, внимательно вглядываясь в собеседника. – Вы даже сами не представляете, насколько Вы правы. И Кони тут совершенно ни причем. Дело в том, что добрая половина из тех, кто вчера, как Вы говорите, готов был голову сложить во имя дела революции, сегодня, видя все реалии действительности и тот разрыв, который образовался между идеей и ее воплощением, готов в той же мере повернуть вспять. И держу пари, что и Вы временами не далеки бываете от этой идеи…

На этот раз в точку попал Бубецкой – Гучков опустил голову и прошел вглубь кабинета.

– Отчего такое упадничество в голосе, Иван Андреевич?

– Ну хотя бы от того, что перед моими глазами во время давешней командировки предстала ясная картина следствия противоречий между обещаниями народу и правдой. Обещали одну аграрную политику – в результате получилось нечто иное, а следствием всего этого стало массовое кровопролитие. И речь даже не об удмуртских крестьянах, а о том количестве невинных жертв, которые влечет за собой черный передел, стихийно организуемый на местах крестьянами без какого бы то ни было – отрицательного или положительного – вмешательства государственной власти!

– Это все понятно, – заблеял Гучков, пытаясь отмахнуться от Бубецкого как от назойливой мухи, – однако аграрная политика находится вне сферы моего влияния. Я прекрасно понимаю, о чем Вы говорите, но вопрос этот требует детальной и тщательной проработки, а в стенах этого кабинета в таком составе нам не удастся ничего сдвинуть с мертвой точки…

– Тьфу, говорильня, – не сдержался Папахин.

– Простите, Анисим Прохорович, Вы имеет свой взгляд на этот счет? – издевательски посмотрел на него хозяин кабинета.

– Да мне-то что, я не из крестьян, я солдат, мне земля не полагается. Я только за правду – обещали, значит, надо дать. А то что ж, понимаете…

– Товарищ Папахин прав, с этим надо что-то делать. Вы, наверное, не помните, а я отлично помню, какие настроения господствовали в народе после «половинчатых» реформ Александра Освободителя.

– Я полностью с Вами согласен, но позвал Вас не за этим.

– А зачем?

– Видите ли, правительство насторожено положением дел на Украине.

– А я тут при чем?

– А вот Вы послушайте. Вы уже имели удовольствие слышать на заседании возмущения Александра Федоровича касательно статуса Украины. Поначалу-то они, конечно, нас поддержали, но после внутри страны заметно усилились националистические настроения, ведущие к образованию автономии и наделению ее правами чуть ли не суверенного государства внутри страны. Об этом свидетельствует, в частности, создание на территории Украины военно-политического клуба имени гетмана Павла Полуботка…

Здесь я должен дать Вам небольшую справку. Сам по себе украинский национализм уходит корнями в начало века – когда в 1902–1904 годах в Киеве Николаем Михновским была создана «Украинская народная партия». Поначалу она была крайне малочисленной, и серьезной политической опасности для действующей власти не представляла, но сам факт того, что она тогда – при царском режиме – имела нахальство проповедовать идеи самостийности и суверенитета, а также провозглашать в качестве методов своей борьбы террор, уже наводит на нехорошие мысли. В 1904 году, когда праздновалось 250-летие воссоединения Малороссии и России, они решили взорвать в Харькове памятник Пушкину. Взорвали, а пепелище забросали листовками националистического содержания. После этого сами украинцы стали называть их «кружком политических придурков»… Стоит ли говорить о том, что после революции их стремления вспыхнули с новой силой. Конечно, Михновский фигура политически неоднозначная – вспыльчивый, малость дурной, агрессивный человек с великодержавными амбициями на абсолютно пустом месте, он имеет целый ряд политических конкурентов, в том числе более или менее разумных – ученых Грушевского и Винниченко. Но именно ему удалось организовать проведение всеукраинского съезда, который недавно, пока Вы находились в командировке, потребовал от нас автономизации Украины, но в такой степени, что речь идет о создании суверенного государства. Сами понимаете, в такой напряженной обстановке отпускать территории – гибельный шаг для государства не только в экономическом, но еще и в военном плане. Так, на территории Украины базируется, как Вам должно быть известно Юго-Западный фронт. Линия фронта на начало 1917 года составляет 615 км. В декабре 1916 г. был создан Румынский фронт, который частично также захватывал территорию Украины. На начало 1917 г. из 6798 тыс. военнослужащих действующей российской армии и 2260 тыс., находящихся в запасных частях, украинцы составляют 3,5 млн. Треть российской армии (25 корпусов) размещается на Украине. Юго-Западный фронт (Особая, 7-я, 8-я и 11-я армии) насчитывает 2315 тыс. солдат и офицеров, а с тыловыми частями и органами – 3265 тыс., из которых 1,2 млн составляют украинцы. Румынский фронт (4-я, 6-я и 9-я армии, а с 25 июня 1917 года также переданная в его состав 8-я армия) насчитывает 1007 тыс., а с тыловыми частями – 1500 тыс. солдат и офицеров, 30 процентов которых составляют украинцы. В прифронтовых и ближайших тыловых городах, по нашим подсчётам, находится 44 гарнизона, насчитывающих 452,5 тыс. солдат и офицеров, в том числе в Киевской губернии 7 гарнизонов численностью 120 тыс., в Волынской – 11 гарнизонов численностью 65,5 тыс., в Подольской – 15 гарнизонов численностью 88 тыс., в Херсонской – 5 гарнизонов численностью 145 тыс. и в Бессарабской – 6 гарнизонов численностью 55 тыс. На Черноморском флоте украинцы составляют ок. 65 % личного состава, а русские – лишь 28 %. Командует фронтом проверенный и замечательный военный, фактически сломивший ход войны в 1916 году, генерал Алексей Алексеевич Брусилов. Но вот его подчиненные… Там сплошь одни украинцы, которые проводят национализацию армии…

В разговор вмешался Папахин.

– Вы меня конечно извините, товарищ Гучков, но Юго-Западный фронт – штучка особая. Там ни солдатским комитетам нельзя было разгуляться, ничему, никаких прав солдатам не давали отродясь. Там дисциплина особая еще с царских времен. И, должен сказать, практически не изменилась.

– Именно. Именно, Анисим Прохорович. Но проблема даже не в этом. Проблема в том, что поддерживается эта, как Вы говорите, дисциплина, путем невероятной по масштабу украинизации. Под предлогом отстаивания интересов СВОЕГО, а не нашего единого Отечества в солдат вселяется боевой дух, и потому этот участок фронта остается наиболее жизнеспособным. С одной стороны, удержание наших позиций не дает врагу окончательно сломить русское сопротивление… Не хмурьтесь так, Анисим, дослушайте… Но с другой же стороны, отделение Украины сейчас означает создание для немцев анклава буквально у нас под носом. Общая католическая вера позволит им найти точки соприкосновения – и тогда о мире речи быть не может. Тогда речь пойдет о капитуляции России! Потому – открою Вам тайну – мы и не даем войне окончательно утихнуть. Если мы покоримся сейчас немцу, дальше будет очень плохо, и о революционных преобразованиях можно забыть.

Так вот съезд. По инициативе этого самого Михновского прошел всеукраинский съезд преимущественно солдат, который направил в адрес Временного правительства свою делегацию. В ней принимали участие дружественно настроенные по отношению к нам Грушевский и Винниченко, но они уже ничего не решали. Съезд требовал автономии. Не просил, а именно уже требовал, и у них как у делегатов не оставалось иного пути, кроме как подчиниться. Конечно, эту резолюцию мы заблокировали – мы пока еще здесь власть, и подобного сепаратизма не допустим. Но… мы столкнулись с проблемой. Михновский высказывает намерения по созданию украинской армии, в которую, по его замыслу, должны войти украинцы, воюющие в составе Юго-Западного фронта. У генерала Брусилова на месте очень мало власти, и вскоре мы его заменим на более агрессивного и деятельного генерала Корнилова. Но и ему одному не справиться – здесь нужно именно идеологическое, политическое вмешательство, военным, силовым путем ничего не решить, только совместные усилия власти над умами и власти над штыками способны утихомирить ситуацию. Иначе сами понимаете – новая волна кровопролития, которая нам сейчас никак не нужна в такой обстановке.

– И что же нужно от меня?

– Я как военный министр прошу Вас как комиссара отправиться в расположение фронта и любыми путями предотвратить создание украинской армии…

– Но как я это сделаю?

– Или хотя бы отложить ее создание на неопределенный срок. Быть может, опыт Анисима Прохоровича по организации и руководству солдатскими комитетами поможет Вам в этом вопросе.

– То есть, если я правильно понимаю, Вы призываете меня к разложению на местах частей Юго-Западного фронта? К фактическому проигрышу в войне?

– Фронт как таковой уже не защищает. Он стал опасен. Если сейчас, пока он находится в боеспособном положении, он перейдет на сторону немцев – пропало. А если он будет уж простите, дестабилизирован… или иным образом полностью перейдет под наш контроль, положение еще можно будет удержать за счет мирных переговоров с Германией.

– Которые будет вести сторонник войны Милюков?

– Это дело десятое. Ваша задача – не допустить возникновения очага напряженности в тылу. Ведь еще вчера вы телеграфировали о наличии такого очага в Вятке и о том, что непринятие своевременных мер к такому привело. Сейчас Вам предоставляется возможность все изменить самому. Так как? Согласны?

Бубецкой подумал немного и кивнул головой.

– Согласен. Если не могу ничего изменить здесь, попробую хотя бы там. А Вы, Анисим Прохорыч?

– А мне-то что? Мое дело – солдатское. Куда Вы, туда и я…

Иван Андреевич улыбнулся, но на душе у него скребли кошки.

Когда они с Анисимом вышли на улицу и вновь окунулись в свежее и морозное дыхание упрямо наступающей весны, Иван Андреевич впервые за прошедшее после освобождения время оглянулся по сторонам. Эти недели ему было не до созерцания окружающих красот и не до попыток вступить со своим любимым, хоть и не родным, городом, в ту магнетическую, метафизическую связь, в которой, как ему казалось, они состояли ранее. И только теперь, несколько втянувшись в окруживший его в мгновение ока ритм жизни он смог осмотреться. Город, конечно, производил удручающее впечатление если не сказать больше – кругом летала грязь, бумаги, то там то сям собирались инициативные группы из числа солдат, бездельников, пьяниц, отставных чиновников и лакеев, причем поводы для этого сбора были самые разные – начиная от очереди за хлебом и заканчивая пьяной ссорой после изгнания из трактира. Но неизменно все они со временем приобретали политический окрас, во главе их становился некий глашатай, который очень скоро придавал этому комическому (или трагическому) сборищу статус митингующей группы. Понятно, что в таких условиях о работе, о службе, об исполнении прямых обязанностей никто не думал – следствием такого положения вещей неизменно становилась разруха.

Но все же этот Петроград, казалось, заново построенный на месте возведенного Петром двести лет назад, неизменно нес в себе черты той северной столицы, которой нарекла его народная молва и к которой тянулись отовсюду и отовсюду толпы людей. Хоть не осталось ничего от прежнего лоска, а все же была здесь какая-то особая, своя атмосфера, не присущая больше ни одному городу на планете. И Иван Андреевич смог вновь ее почувствовать.

Способствовала этому встреча его взгляда с афишей. Как ни странно, еще работал Мариинский театр, и сегодня вечером давали «Маскарад» Лермонтова. И – о, чудо! – как будто не было тридцати лет в застенках самой страшной тюрьмы бывшей Российской империи, не было расставания с любимой на веки вечные, не было удручающего впечатления, произведенного на Бубецкого всем тем, что предстало перед взглядом за последние недели. Словно бы он – тот самый любленный в Лизу Светлицкую юноша – вновь приглашает даму своего сердца на случайно выбранный спектакль, ставший судьбоносным… Так часто бывает, что не имеющая отношения к жизни песня или пьеса западают в душу только благодаря воспоминаниям об обстоятельствах и ситуациях, сопутствующих знакомству с ней. Как не было в жизни Арбенина ничего общего с жизнью Бубецкого, но все же именно «Маскарад» был тем единственным спектаклем в Мариинском театре, на котором они побывали вместе. И это магическое название заставило сейчас всколыхнуться сердце Ивана Андреевича и забиться с новой силой. Он непременно решил перед отъездом посетить театр…

Взяв напрокат красивый фрак, как в прежние времена, к половине восьмого Бубецкой явился в фойе Мариинки. Правда, по дороге довелось порядком выпачкаться- изловить извозчика в теперешних политических обстоятельствах было делом мудреным. Однако, что за напасть – стоит ли минутная неприятность того ощущения, которое подарит представление?!

И хоть в театре скверно топили – да чего там, практически не топили совсем, – а все же актеры играли самозабвенно, и представление удалось на славу… Правда, в течение всего первого акта Ивана Андреевича преследовало ощущение, что за ним кто-то наблюдает. И он уже погрузился в фантазии, лелея надежду на встречу с чудом оказавшейся в живых любимой – так сильно подчас грезы искусства способны овладеть умом человека, как объявили антракт.

Буфет не работал – проблемы с продовольствием не обошли, как видно, и Мельпомену. Однако, в фойе его ждала удивительная встреча.

Невысокая, огненно рыжая дама, выглядящая еще достаточно молодо, но уже достаточно статная и, по всему видно, знавшая себе цену, подошла к нему сзади и окликнула.

– Вы ведь Бубецкой? – робко спросила она.

– Да, сударыня. Мы знакомы?

– Разве что заочно… Вы-то наверняка меня не помните, мы если и встречались, то однажды. Если помните, наша общая знакомая…

– Знакомая?

– Лизавета Светлицкая. Лизонька…

Жаром обдало Бубецкого упоминание любимого имени. Щеки его раскраснелись, кровь ударила в голову.

– Лизонька? Вы знали Лизоньку?

– Мы учились вместе. Я Варвара, Варвара Филонова. Правда теперь я по паспорту Филонова – Ростоцкая, но Вы можете запомнить лишь девичью часть фамилии…

– Как же, Варя! Неужели это Вы?!

– Она самая. Не смотрите только, что постарела – события последних дней ускоряют наши годы, знаете ли.

– Отнюдь. Вы ничуть не изменились.

– Ну полноте, – она улыбнулась в веер и тут Бубецкому выпала возможность внимательно рассмотреть ее. Она казалась ему точной копией погибшей ласточки его – хотя внешних сходств у них практически не было. Опять эмоции – явившееся внезапно воспоминание из прошлого пробудило в нем самые горячие эмоции и чувства, не поддающиеся контролю. Он непроизвольно заулыбался.

– А я знаете смотрю на Вас и не пойму, Вы ли это…

– Неудивительно ведь мы не виделись 30 лет…

– Ах, не говорите мне о времени, меня это так тяготит…

– Уверяю Вас, сие беспочвенно. Оно обошло Вас стороной, честное слово!

– Льстец. Вас, должно быть, освободили по амнистии? Чем Вы сейчас занимаетесь?

– Да так, знаете ли… Служу комиссаром по особым поручениям при Временном правительстве.

– О, да Вы теперь в фаворе. Что ж, неудивительно, учитывая, что Ваши друзья ныне у власти.

– О, нет, – иронически вздохнул Иван Андреевич. – Это не мои друзья. Мои друзья… Иных уж нет, а те далече… Меж тем, антракт кончается. Что Вы делаете вечером? Может, съездим в ресторан, нам так много надо рассказать друг другу… Вернее, Вам. Вернее, мне спросить у Вас. О ней… Как она жила без меня…

– В ресторан? Так ведь теперь это большая редкость. Да и обстановка там отвратительная. Поедемте лучше ко мне. У меня большая квартира на Фонтанке.

– Что ж, с превеликим удовольствием.

Бубецкой поцеловал ей руку и сжал ее так сильно, что ей это даже доставило дискомфорт. Прозвенел звонок. Впрочем, на второй акт Бубецкой уже не смотрел – все это время, пока Арбенин пытался уличить в неверности свою жену, он только и делал, что придумывал сам себе, что безумно любит эту странную даму – призрак из далекого прошлого, принесший с собой в общем-то безрадостные, но воспоминания – других у него не было.

Через пару часов они сидели за бутылкой вина в большой Вариной квартире. Бубецкой с замиранием сердца внимал ее рассказу и практически не притрагивался к изобилию ее роскошного стола.

– Она очень страдала… Да что об этом говорить, Вы и сами это понимаете. Но обстановка дома была еще более нетерпимой, чем в гимназии и среди подруг – если отец хоть как-то старался ее поддержать, то мать словно бы жаждала ее смерти. Она винила и корила ее во всех смертных грехах, и хоть Лиза не подавала виду, что слова матери ее хоть сколько-нибудь заботят, а все же отнять этого из жизни было нельзя. Все это сыграло свою роль. За неделю после Вашего ареста она сильно состарилась – девушка 17 лет не может так выглядеть. Она стала какой-то непривычно серьезной, лицо ее помрачнело – не побелело, а именно помрачнело, она стала взрослой в мгновение ока… Перестала общаться с подругами, с внешним миром, замкнулась в себе. А последние несколько дней, перед визитом к императору, и вовсе перестала разговаривать. Мы подумали, что она онемела. Только беседа с Александром немного заставила ее приободриться и взять себя в руки… Впрочем, она же и стала причиной гибели… Выйдя с высочайшей аудиенции, Лиза бросилась в Неву. Тело всплыло на следующий день – его прибило к берегу на Выборгской стороне. Убитый горем отец прожил совсем недолго. А мать только, казалось, избавилась от непомерного груза. Что ж, jedem das zeine…

– Да, ты права, каждому свое, – пробормотал Бубецкой. На нем не было лица. Посидев неподвижно секунду после окончания Вариного рассказа, он закачался и наконец, уронив голову в ладони, тяжело и в голос заплакал.

– Полноте, полноте, князь… Потерянного не воротишь, что теперь об этом…

– Я понимаю, но… она была единственным родным мне человеком. Знаешь, о чем я жалею? Что нам было отпущено так мало времени. Что я где-то стеснялся показать свои чувства, где-то по глупости, а где-то из-за недальновидности не сказал ей всего, что должен был сказать. Не сделал всего, что должен был сделать. И я молю Бога, чтобы она, когда умирала, знала, что любил я ее больше всего на свете – больше солнца, больше неба над головой, больше жизни своей никчемной – а она никчемна, как показывают события последних дней.

Варвара посмотрела ему прямо в глаза и тихо, вполголоса, сказала:

– Она знала.

– Почему ты так уверена?

– Потому что безответная любовь – это ерунда. Она, как правило, не жизнеспособна и не подталкивает людей на такие поступки, который ради Вас совершила Лиза. Когда человек самоотверженно бросается в пасть тигра, готового разорвать любимого, он знает – его поступок будет оценен. И ничья оценка не заботит, кроме как оценка любимого. Того, ради которого можно и жизнь отдать. А значит, настоящая любовь всегда взаимна. Помните это и верьте в это всегда. Закрадись в ее голову сомнения в Ваших чувствах – она превозмогла бы боль, и жила бы дальше. Пусть, мучаясь, но жила бы. А оно видите как, все вышло…

Иван пристально вгляделся в собеседницу. Ее слова казались ему откровением, самым правильным и дельным из всего, что он слышал за все свои пятьдесят лет. Их руки непроизвольно сомкнулись. Он еще не знал, что именно увидела в нем она и чего сейчас хочет, но слышал он явно то, что жаждал, горячо жаждал услышать, приникал к ее словам как к источнику – и потому желания расставаться с ней у него не будет еще долго…

Они проснулись около четырех утра – было еще темно. Хотя, вроде бы, они не спали – просто синхронно выпали из той эйфории, в которой оказались накануне вечером.

– Теперь, я так понимаю, мы можем перейти на ты? – шутливо спросила Варвара, лежа у него на груди.

– Ну разумеется, – улыбнулся он. – Я вообще не понимаю, к чему эти наигранные приличия.

– Что ты теперь намерен делать?

– Тот же вопрос я хотел задать тебе.

– Еще не знаю. Мужа моего убили солдаты во время революции, оставленное им состояние медленно, но верно подходит к концу.

– Переходи к нам на службу.

– Шутишь? Что я буду делать? Я отродясь ничего не делала, да и не умею толком.

– Это ты шутишь. Сейчас никто ничего не делает, все только разглагольствуют о том, как обустроить жизнь в России. А ты будешь это делать вполне официально – состоя при правительстве, а точнее при комиссаре.

– В качестве кого? Содержанки?

– Оставь эти понятия прошлой жизни. Теперь это называется уполномоченный. Хотя суть та же самая, – оба расхохотались.

– И каково же будет мое первое поручение?

– Завтра… а вернее, уже сегодня, мы с порученцем отправляемся в Бердичев, в штаб Юго-Западного фронта, чтобы постараться как-то урегулировать ситуацию с хохлами. Поедешь со мной?

– Фронт? Как романтично, давно мечтала там побывать… А что, почему бы и нет? С тобой там будет все же безопаснее, чем здесь, где в любой момент какой-нибудь пьяный солдат проломит мне голову так же, как намедни моему супругу.

– Вот и правильно. Собирайся, поезд вечером.

– Как, прямо сейчас собираться?

– А что такое?

– Я думала, Иван Андреевич, мы с Вами произведем еще пару манипуляций аналогичных ранее сделанным…

– Нет, ну если тебе понравилось, – робко опустил взгляд Бубецкой.

– Не то слово! Как я вижу, воздержание пошло тебе на пользу!

– Ах ты, бесстыдница! – обнимая и целуя Варвару, рассмеялся Бубецкой.

Дорога хоть и заняла пару дней, а все же прошла быстрее и веселее, чем давешнее путешествие в Вятку с Анисимом. Что ни говори, а общество красивой женщины для мужчины все одно, что сахар в горьком кофе – пьется быстрее и веселее. Весна все активнее вступала в свои права особенно здесь, на юге, куда они прибыли к обеду 20 марта.

На перроне их встречала делегация военных. Такую картину Бубецкой видел впервые со времен заточения и она очень диссонировала с разнузданными пейзажами Петрограда – вытянувшись во фрунт, на чисто убранном вокзале стояло человек 10 военных, облаченных по всей форме, с сияющими золотыми погонами, украшенных аксельбантами и орденами. Создавалось такое впечатление, будто здесь революции не было, и слыхом о ней никто не слыхивал. Поначалу это несколько насторожило Бубецкого – все-таки он послан сюда революцией, ей уполномочен и действует от ее имени; так нормально ли то, что сейчас все эти, как говорит Анисим, «золотопогонники» станут отдавать ему честь? Не таят ли они в глубине души ненависть к нему? Стоило же им троим сойти на перрон, как опасения Бубецкого рассеялись – здесь веяло в воздухе порядком, режимом и правильностью. Здесь не было тех ужасов, о которых говорили Анисим и Гучков, не было солдатских комитетов, и все это не могло не радовать Бубецкого как истинного патриота России. Разумеется, Анисима отличала обратная реакция – он был хмур и вообще чувствовал себя не в своей тарелке.

– Здравия желаю, господин комиссар, – выделившись из толпы, произнес невысокий седовласый человек с роскошными усами в форме генерала. – От лица командования и бойцов фронта приветствую Вас в славном городе Бердичеве. Обещаю поддержку и содействие. Позвольте рекомендоваться – командующий фронтом генерал Брусилов.

Бубецкой опешил. Он много читал об этом человеке в газетах, сидя в тюрьме, вообще был о нем порядочно наслышан, в его сознании рисовался образ героя войны, и вот – он не просто стоит рядом, а даже подчиняется ему. Как знать, пронеслось в голове у Ивана Андреевича, может я и впрямь все усугубляю? Может революция и впрямь была необходима как воздух и принесла с собой положительные преобразования? А ведь чтобы их отыскать нужно время… Меж тем, не следовало показывать робость. Распрямив плечи, Бубецкой пожал руку генералу с участливым лицом.

– Бубецкой, комиссар. Позвольте представить, мои уполномоченные – Варвара Алексеевна Филонова и Анисим Прохорович Папахин.

Генерал протянул руку Анисиму, чем и его ввел в немалое удивление, поцеловал тыльную сторону ладони Варвары. Обстановка как будто начинала разряжаться. На горизонте выглянуло солнце и резкими своими лучами припекло так, что всем присутствующим стало даже немного жарко – то ли от непривычной мизансцены, а то ли от пришедшей весны. Не было придумано ничего лучше, как развеять жару променадом в авто с откидным верхом по городу Бердичеву, где путники должны были расположиться и отдохнуть.

Бросив вещи в неплохо – для революционных времен – благоустроенной гостинице и отказавшись от отдыха, комиссар и его спутники в сопровождении Брусилова отправились прямиком в ставку – она располагалась там, где проходила линия фронта, в сорока километрах от Бердичева, за рекой, в ущелье между холмами.

Как и на перроне, все здесь напоминало старые времена, разгар войны – кругом царил патриархальный порядок. Были разбиты опрятные походные биваки, солдаты отдыхали, играли в карты, но никто не позволял себе панибратства и при появлении комиссара или офицера вскакивали с мест, застегивались наглухо и отдавали честь. Снова Бубецкой поймал себя на мысли о том, что это и есть правильно, в армии так и быть должно, и если бы всюду было так, как здесь, то и исход войны, и взгляд народа на нее разительно отличался бы от навязанного советами Временному правительству. И снова ему показалось, что здесь будто и не было революции. Он подумал: «А ведь действительная революция не может быть кровавой. Революция 1789 года во Франции началась без единого выстрела, а обилие крови потом только погубило ее. Революция сначала в головах, а уж после – в ружьях и штыках».

– У нас, знаете ли, еще до сих пор не расформировано полевое управление – оно было учреждено в июле 1915 года приказом Главковерха для организации на нашем фронте путей сообщения, и по сию пору дороги у нас лучше, чем где бы то ни было. Ни на одном фронте такого больше не было. Немец нынче подошел вплотную к линии, так что в целях защиты рубежей нам надлежит готовиться сейчас к наступлению…

Бубецкой встал как вкопанный.

– Вы с ума сошли? Гучков знает?

– Конечно.

– Почему же он мне ничего не сказал?

– Потому что дорожит креслом, не иначе. Здесь не Петроград, Вы и сами знаете, насколько там непопулярны идеи продолжения войны.

– Логично.

– Потому Вас и прислали сюда, что и Вы наверняка эту идею разделяете.

Бубецкой улыбнулся:

– От Вас сложно что-либо скрыть.

– Патриот патриота издалека видит.

– А что же, солдатских комитетов у вас тут вовсе нет?

– Были, но упразднены самими же солдатами. Здесь, как видите, у нас устои патриархальные, но деликатные и добрые, и всех они устраивают, си солдат в том числе.

– А со снабжением как?

– Тьфу-тьфу, местное население помогает, только тем и держимся… На сегодняшний день у нас 10 армий, включая Особую, Дунайскую и Чехословацкий отдельный стрелковый корпус. Доля украинских солдат занимает значительное место.

– Да, министр посвящал меня в это… И в этой связи у меня к Вам вопрос, Алексей Алексеевич. Не кажется ли Вам, что рост сепаратизма и национализма внутри украинских частей уж слишком велик? Не чревато ли это последствиями в виде отхода от России и создании на территории Украины анклава Запада?

– О последнем и говорить не хочу – Вы глубоко заблуждаетесь. Украинцы есть патриоты России куда большие, чем сами русские. Согласен, что слишком уж мы им сейчас воли дали – но чего не сделаешь ради победы. А уж после нее разберемся…

Бубецкой и Брусилов шли вдоль длинной ветки железнодорожных путей и рассматривали солдатский быт, так умиляющий взор после всего этого бардака с солдатскими комитетами и казнями командиров, которыми совсем недавно так похвалялся Папахин, когда к ним подбежал адъютант генерала и доложил:

– Господин генерал, снабжение прибыло.

– А вот как раз кстати, – повернувшись к Бубецкому, радостно потирая руки сказал Брусилов. – Сейчас я Вас кое с кем и познакомлю.

Они интенсивно зашагали вдоль той же ветки вслед за адъютантом. По дороге командующий говорил комиссару:

– Это снабжение из Киева. То самое, о котором я говорил. А привезли его два замечательных человека.

Вскоре перед ними оказались двое – невысокий блондин в военной форме и высокий статный священник, облаченный в католическую рясу.

– Разрешите представить Вам. Симон Петлюра, – кивнул он на военного, – командир всего украинского движения на фронте. А это – отец Андрей Шептицкий, глава всеукраинской униатской церкви. – При виде священника Бубецкой вскинул брови. – Да, да, не удивляйтесь, священник на фронте такая же неотъемлемая деталь как пушка, заявляю Вам это как кадровый военный. Без веры солдату в бой идти никак нельзя… Ну да господа, сейчас тут будет столпотворение и как бы нас с Вами не замяли, так что прошу ко мне в кабинет.

– Если позволите, – скромно сказал священник, – я присоединюсь позже, мне нужно переговорить с солдатами.

– Непременно, будем ждать Вас, святой отец…

В кабинете Брусилова Бубецкому наконец представилась возможность изложить опасения Керенского и всего правительства главному зачинщику тех волнений, ради которых его сюда и прислали сейчас.

– Изволите ли видеть, – не поднимая глаз, начал Бубецкой, – в Петрограде члены Правительства выражают серьезные опасения по поводу роста националистических движений внутри частей, базирующихся в Малороссии…

– На Украине, – поправил его Петлюра.

– Разумеется, извините. А сами понимаете, отсоединение территорий в такой сложной внешнеполитической обстановке для России чревато огромными потерями…

– Во-первых, чем же она сложна? Что мешает заключить с немцами мир и тем самым окончательно исполнить все принятые на себя перед советами обязательства?

– Положение врага. Пока окончательно условия мирного договора не согласованы, от него можно ждать всего, чего угодно, и Вы как военачальник знаете это не хуже меня. Это раз. А второе – Россия в сложной ситуации. Преждевременный мир может сделать ее объектом для интервенции, как это уже было в 17 веке. Одним словом, за пять минут этот вопрос не решить – он нуждается в тщательной и серьезной проработке и, поверьте, министерство Гучкова занимается ею.

– Хорошо, – кивнул головой Петлюра. Хоть Бубецкой и приготовился к длительной дискуссии с военным, негативно воспринимающим прогрессивные веяния времени, собеседник постепенно разрушал его представления. – Тогда, отвечая на опасения правительства относительно раскола территории, позвольте привести несколько фактов. Первый. О полном отсоединении никто не говорит, мы пока просим автономии. Просим ее на подконтрольных началах. Одним словом, народу надо бросить кость. Он грезит автономией уже лет двадцать. Если ему эту автономию не дать, не предоставить ограниченный и контролируемый объем суверенной власти, не исключено, что власть эту – против закона и приличий – он возьмет сам, и больше, чем ему положено. И второй. Что ж по-вашему, лучше в такой, как Вы сами изволили выразиться, сложной обстановке насильно удерживать то, что тебе не принадлежит, пытаясь пустить пыль в глаза живущему здесь народу и ожидая для себя самих самого плачевного исхода в любой момент времени? Поймите, Иван Андреевич, то, что исторически тебе не принадлежит – никогда не станет твоим, сколь угодно вешай на него свой ярлык. История возьмет свое, рано или поздно, но она расставит по своим местам то, что человек разбросал своей злою волей по своему усмотрению по абсолютно несвойственному положению. Это истина. Сколько веревочке ни виться, а конец будет. Неужели Вы этого не понимаете? Вы – разумный человек?

– Понимаю.

– Вот. И потому также должны понимать, что эта искусственная оттяжка в восстановлении исторической, географической, да какой угодно справедливости причиняет только страдания тем, кого обманывают и тем, кто обманывает – разумеется, до тех пор, пока он сам не начал верить себе. Это глобальная историческая трагедия, которая – хотим мы этого или нет – развернется так, как задумано Богом и заведено летами. Одно дело, что мы можем достичь этого малой кровью, мирными переговорами, взаимными уступками, и совсем другое – когда народ и история сделают это за нас, и тогда уж мы сами попадем в жернова той мельницы, которую некогда не пожелали остановить.

– Вы абсолютно правы, Симон, абсолютно правы. Но Вы кое о чем забыли. Есть такое старое выражение, «кому война, а кому – мать родна». Роллан уже давно все понял и в своих пацифистских статьях и книгах, за которые ему в прошлом году присуждена Нобелевская премия по литературе пишет о том, что война не есть следствие социальных противоречий, а есть лишь средство зарабатывания денег одними людьми на крови других. Вот Вам и весь сказ.

Петлюра задумался. По лицу его было видно глубокое сожаление об услышанном. И чем правдивее было это услышанное, чем тяжелее и горше было принимать его на веру.

– А тут с Вами не поспоришь, пан комиссар. Только я Вам тоже слова классика приведу. Помните, Тургенев говорил: «Один человек может умереть во имя великого народа. Но никогда великий народ не может умирать во имя одного человека».

– Если я Вас правильно понял, Вы ведете речь о смене курса?

– Я бы ее, может, и завел, если бы все альтернативные вожди не представляли из себя еще более тупиковые варианты, нежели чем Керенский.

– А о чем тогда?

– А ни о чем. Все равно наши с Вами разговоры ни к чему не приведут, так что считайте это философским отступлением. Все-таки не каждый день выпадает случай поговорить с таким удивительным человеком как Вы…

– Господа, – вмешался Брусилов, – я вижу наш святой отец не спешит составлять нам компанию. Что ж, если гора не идет к Магомету… может мы сами, тго? Уж очень погоды хороши, воля Ваша, как в юности, на месте трудно усидеть.

Они вышли на улицу. Митрополит беседовал с кучкой солдат, но, завидев троицу, поспешил подойти к ним.

– Вот, святой отец, – сказал Петлюра, – пан комиссар привез вести из Петрограда. Боятся там нас с вами… – последние слова произнес он не с усмешкой, а скорее с горечью – человек, поднимавший боевой дух солдат на местах, явно ожидал не такой оценки своей деятельности из столицы.

– Чего же в действительности опасается господин Керенский и его товарищи?

– Они опасаются усиления национализма в частях, чему Вы и Ваши приближенные немало сопутствуете.

Шептицкий улыбнулся в бороду лукаво, взглянул исподлобья на Ивана и вполголоса заговорил:

– Хотите, я развею все сомнения Ваши и Временного правительства, а заодно отвечу на главный, мучающий всех вопрос…

– Этим Вы меня очень обяжете, святой отец.

– Начну я с того, что расскажу о действительных причинах всего, происходящего в России…

– Вы о революции изволите?

– Не совсем. Революция сама по себе начинание неплохое, ибо уж слишком далеко зашла самодержавная власть в защите своих собственных интересов и игнорировании всех остальных. Но проблема в том, что на протяжении последних ста лет активной борьбы со вспышками внезапно пробудившегося в русском человеке после войны 1812 года правосознания Россия начисто лишилась идеи как таковой. У России много оружия, но нет солдата. Потому практически проиграна война. Потому и революционные преобразования так тяжело идут, буквально прорываясь сквозь стены людского непонимания. Лишенный какой бы то ни было национальной идеи (скомпрометировавший себя царизм не в счет) человек уже ничему и никому не верит, всюду ему видится подвох. Оттого и стало воевать-то ему не за что. А теперь посмотрите на то, что происходит здесь. Были ли случаи дезертирства? Нет, генерал Брусилов не даст мне солгать. В то же время – вся остальная линия фронта, от и до оккупированная введенными правительством солдатскими комитетами буквально стонет от неповиновения и мародерства. Все это нам здесь неведомо. Здесь поддерживается боевой дух солдат. А за счет чего? Когда Россия как огромная и единая, великая наша родина по одной ей понятным причинам принять и обогатить человека не может, ищет человек родины малой и там питается – пусть временно, но в достаточном количестве – и чувством гордости, и долга, и ответственности, и связи с родной землей. В основном весь Юго-Западный фронт, как Вы успели заметить, состоит из национальных частей – здесь словаки, сербы, чехи, поляки, украинцы. И каждый, с Божьей помощью, питает в себе те черты и свойства, что делают его гражданином и патриотом – неважно какой волости или края – а России в целом. Поклоняться идолу России сейчас невозможно, он слишком слаб и всюду подточен. А человек так устроен, что поклоняться кому-то ему нужно всегда – без веры в завтра, в будущее, в лучшее ни одно действие не будет иметь логического завершения. Вы знаете об этом не хуже моего, тридцать лет Вы жили только этой верой и надеждой. Вы верили в революцию. Сейчас никто в нее не верит. Но не потому, что она плохая, а потому что русский человек за годы царского гнета очерствел настолько, что еще долго придется делать ему добро и подачки, чтобы он наконец оттаял. А во что же верить? Только в национальную идею, которую мы и стараемся привить солдатам. И коль скоро у нас это получается, в подшефных нам войсках царит относительный порядок – этого Вы также не можете не замечать. А если бы потребовалось сдаться, предать – много ли для этого надо? Вы и сами видите, что власти на местах у украинского населения куда больше, чем у петроградской власти. Взяли бы и вас не спросили. Только зачем? Украинец, в отличие от русского, который бьет своего командира, ворует, мародерствует и наконец оставляет товарищей погибать на поле сражения, потому что ему, дескать, надоело воевать, понимает, что не по дороге ему с немцем. Не придется счастливо и сыто жить при варяге, когда самому управляться на своей земле можно и должно. И этой автономией, о которой мы так много говорим и пишем последнее время мы лишь хотим дать понять, что только самоуправление, исходящее от хозяина земли – русского человека – способно восстановить страну и привести ее в то положение, в котором она на худой конец пребывала на момент начала войны. Не более.

На минуту Бубецкой вспомнил простые и односложные слова православного священника, с которым виделся на днях в Мултане – как далеки эти два служителя религии были друг от друга, как разнились их слова, образ мыслей, да и подходы к решению одних и тех же проблем. Сколько просвещения, сколько истинно европейского духа, составляющего издревле дефицит для русского слуха было в этом поджаром священнике, который если и походил на священника, то только ризой да бородой. Митрополит говорил разумно настолько, что не оставлял аргументов для оппонента. В то же время Бубецкой понимал, что не имеет права сейчас просто сдаться – это означало бы дискредитацию политики правительства в глазах солдат, чего допустить нельзя.

– Я во многом с Вами согласен, святой отец, но за покровом национальной идеи Вы все же не должны забывать и идею русскую, не должны забывать о русском солдате, о русском человеке, о России как таковой. Нельзя полностью погружать ментальность человека в национальную идею, иначе это чревато отрывом от той грандиозной идеи мирового могущества, которая сплотила Россию во времена Киевской Руси и до сих пор является важнейшим сдерживающим фактором, объединяющим разных по полу и вероисповеданию, по происхождению и статусу людей в едином порыве борьбы с врагом.

– Замечательно сказано, – пожал ему руку Шептицкий. – Именно об этом, с Вашего позволения, мы и поговорим с солдатами. Алексей Алексеевич давеча обмолвились о подготовке наступления. Так уж позвольте нам принять посильное участие в поднятии боевого духа солдат, а уж после сами увидите результаты.

Бубецкой улыбнулся. Митрополит ушел от ответа на его последнюю реплику, но винить его сейчас в этом не стоило – в борьбе с врагом все средства хороши, пока она всех объединила, пусть и ценой сепаратизма, а потом гляди она все и спишет. Шептицкий отправился к солдатам, а Бубецкой достал портсигар и втянул в себя свежий вечерний воздух малороссийской весны и крепкого табака, вспоминая какие-нибудь строчки певца здешней земли Гоголя о природе этого дивного края, в котором ему довелось побывать.

Глава тринадцатая. «Ревет и стонет Днепр широкий…»

Душе моя убогая, чого марно плачешь?

Чого тобi шкода, хиба ты не бачишь?

Хиба т не чуешь людского плачу?..

То глянь, подiвися, а я полечу…

Т.Г. Шевченко, украинский поэт

Прибыв в бердичевскую ставку, Анисим Прохорович Папахин сразу почувствовал себя не в своей тарелке. Огромное количество презираемых им от всей души «золотопогонников» и та чванливая любезность, которую они и Бубецкой проявляли друг к другу, вселяли в него тоску. Вокруг комиссара вился Брусилов, какие-то приехавшие хохлы да еще и поп, которых Бубецкой вроде бы презирал и которым вообще не по дороге было с новой властью, и в таком окружении, по здравому разумению Анисима Прохоровича ему делать было нечего. Компанию великосветской даме, зачем-то привезенной Иваном Андреевичем с собой из Петрограда сразу начали составлять услужливые офицеры из свиты Брусилова, что не могло не произвести на нее впечатления – из нее уполномоченный вышел бы так же, как из Папахина прима Большого театра. Здесь малограмотный солдат с топорными манерами опять-таки оказался не у дел. Тогда он по старой армейской привычке решил пообщаться с нижними чинами – и заодно, как сам подумал, начать выполнять приказ Гучкова по организации в частях солдатских комитетов.

– Здорово, братки, – приблизившись к группе курящих у бивачного костра солдат, начал Анисим. – Закурить-то есть?

– Здравия желаем, товарищ уполномоченный.

– Да ну бросьте вы, еще чего удумали. Я ж тоже здесь служил, в Шестой армии, пока ее в 1916 годе не расформировали. Потом на Восточном был, газами ранило. В лазарет попал, а оттуда в Петроград лечебницу. Там значится революцию и встретил.

– Здорово, – крякнул молодой солдатик, сидевший у костра, – значит, Вы у самых истоков революции стояли?

– Именно, именно у истоков. И потому смотрю я на вас, ребятушки мои, и сердце у меня как у деятеля революции, кровью обливается.

– Отчего так?

– А оттого что закабалили вас тут совсем. Как с вагонного окна на все энто дело глянул – волосы дыбом встали. Кругом офицерье, золотые погоны, да ваше благородие, да здравия желаю, тьфу… Смотреть противно! И оттого подумалось мне, а знаете ли вы, братки, что на фронте-то делается?

– А что?.. – с блеском в глазах спросил тот молодой солдатик. Его оборвал взрослый ефрейтор с рыжими усами, сидевший чуть поодаль:

– Да сиди ты. Знаем. И потому не хотим у себя такого бардаку.

– Да ты чего?! Это ж политика правительства, солдатские комитеты кругом создавать. Чтоб значит нам, солдатам, жить легче было.

– Знаю я, чем они там в энтих солдатских комитетах занимаются. Сначала командирские приказы обсуждают да плюют на них, а после вовсе с фронта сбегают! А защищать кто будет? Детей, жен, матерей наших? Ты может в Германии али в Восточной Пруссии служил, так тебе там и некого защищать, а мы все местные, украинцы! Мы убежим, а их, – он махнул рукой за спину, словно там кто-то стоял, – кому? Немцу на растерзание? Ну уж нет, нам такая политика без надобности, хоть она от правительства, а хоть от самого Господа Бога! А как уйдут – так давай народ грабить да тем промышлять! Да разве мы на то солдаты? Разве на то мы здесь поставлены Родину защищать, чтоб эту же Родину через свое оружие да силушку по миру пускать?!

Анисим насупился:

– Вот значит ты как про солдатские комитеты. А что это приказ военного и морского министерства, это тебе что – баран начхал?

– Комитеты по воле образуются. А у нас на то воли нету.

– Да запугали вас тут насмерть! Очнитесь!

– Сам очнись, – буркнул ефрейтор и отвел глаза. Анисим вскипел:

– Ты чего?! Супротив власти?! Так я тебя мигом к порядку призову, – выкрикнул он, обнажая наган.

Тут сзади кто-то толкнул его в плечо. Он обернулся. Перед ним стоял человек в форме полковника и еще несколько вооруженных офицеров. Оценив силы и поняв, что обстановка накаляется, Анисим отступил. Полковник поспешил объяснить ему ситуацию:

– Видите ли господин… товарищ уполномоченный, ефрейтор только хотел сказать, что коль скоро образование комитетов дело добровольное, то личный состав фронта такой воли не изъявил ни в одной армии. Они действительно были раньше в Шестой и Седьмой армиях, но в настоящее время расформированы по инициативе солдатских съездов, у которых, как Вы наверное знаете, власти больше, чем у комитетов. При этом мы, офицеры и генералы, не оказывали и не могли оказывать на их проведение никакого воздействия сугубо ввиду нашей малочисленности. Сами посудите – что может горстка офицеров против целого фронта солдат?..

Анисим в глубине души согласился с полковником, но не показал виду – он демонстративно сплюнул себе под ноги, спрятал наган и не солоно хлебавши покинул бивак. Пока он шел вдоль колейки, его нагнал молоденький солдатик, проявлявший недюжинный интерес к его словам.

– Товарищ уполномоченный!

– Чего тебе?

– А Вы здорово все это говорите про солдатские комитеты. Нам-то старшие слухать и не разрешают, потому как сами хохлы и не любят этого дела. А я русский. И хочу знать о правах своих, что мне новая власть дает.

Анисим улыбнулся.

– А много ли вас тут русских?

– Четыре бригады!

– Так не собраться ль нам?

– Можно, Вы только прикажите.

– Ты это брось – у нас приказов нету. А сам собери людей нынче же ночью у вагонного депо, вон в том сарае. Я вам много интересного расскажу.

– Спасибо, товарищ уполномоченный.

– Ну, ступай…

Настроение Анисима несколько улучшилось – дело, кажется, шло на лад. Оставшийся вечер он провел, играя в карты с каким-то пьяным полковником, ушедшим в увольнительную, и потягивая с ним спирт. Стараясь сильно не напиваться и памятуя о деле, Анисим выиграл у него несколько сотенных купюр, но старыми деньгами, которые тут же были отданы им первому встреченному солдату – синие купюры с Катенькой с недавних пор были не в чести. Мысли же его целиком были сосредоточены на вечере…

– Так вот значится, братушки. Положение, в котором нашел я вас тут, ужасающее. Носитесь вы с этими хохлами и их идиотским шовинизмом как дурачки с писаной торбой, чесслово. Смотреть противно. Выслуживаетесь как при старом режиме, слова сказать невольно, – проповедовал он, как только ночь опустилась на бердичевский штаб. – А на что революцию мы делали? На что все ее завоевания? Коту под хвост?

– Дык мы бы рады по-другому, да маловато нас.

– А нас в Петрограде в феврале-месяце, думаешь, многовато было? Тут направитель нужен.

– Его-то и нет, товарищ уполномоченный.

– Теперича беды ваши кончились – по заданию самого военного и морского министра прибыл я к вам, чтобы комитеты начать организовывать.

– Ой, кажется, полковник идет…

Дверь в сарай была открыта, и вскоре в проеме показался тот самый полковник с военным патрулем, стычки с которым днем удалось избежать Анисиму.

– Что здесь происходит? – окидывая собравшихся грозным взглядом, спросил он. Тут уж Анисим, ощутив всю полноту предоставленной ему власти, выступил грудью вперед.

– Я как уполномоченный Временного правительства имею указание от военного и морского министра Гучкова провести среди солдат разъяснительную работу по порядку действий в условиях готовящегося наступления, причем делаю это в ночное время, когда ваша власть над ними кончилась. Так что прошу товарищ полковник… – он видел, как его собеседника буквально передернуло от поминания столь недружелюбного и панибратского к нему обращения, потому повторил еще раз по слогам: – товарищ полковник… моментально удалиться. Честь имею.

Этот кон Папахин выиграл – полковнику парировать было нечем. Солдаты с уважением стали смотреть на Папахина, отчего он зарделся пуще прежнего.

– Завтра и приступим. Перво-наперво общее собрание проведем – открыто, в условиях демократии, так сказать. Я лично убедиться хочу, что офицерье вам тут голову не закружило… Только обожди-ка… Ты сказывал, четыре бригады вас. Тут очевидно меньше.

– Товарищ уполномоченный, две бригады в Киеве дислоцируются, целиком русские.

– Завтра туда и пойдем.

– А командирам что скажем?

– Это уж мое дело. Политзанятия и баста!

С тех пор в голову этих солдат надолго и крепко вошло сие гнусное слово, которым они с тех пор будут называть любой бардак, ослушание или неповиновение в любом масштабе.

Тем самым утром следующего дня, когда Папахин во главе целой роты солдат отправился организованным наскоро поездом в Киев – хваленая Брусиловым дорожная часть работала бесперебойно, даже по требованию Анисима Прохоровича сооружая целые эшелоны, – Бубецкой получил из Петрограда телеграмму о том, что очередная петиция, подписанная Михновским о предоставлении автономии Украине отклонена Временным правительством. Петлюра же получил телеграмму от Михновского с изложением тех же фактов и просьбой срочно приехать в Киев для участия во всеукраинском военном съезде.

– Что это значит? – спросил Бубецкой, когда все четверо – Иван Андреевич, Брусилов, Шептицкий и Петлюра завтракали в кабинете командующего фронтом.

– Это значит то, о чем я Вас вчера предупреждал. Не будучи услышанными в Петрограде, наши политические придурки сами хотят взять власть. А как это сделать, если не подчинить себе армию, состоящую из украинцев и расположенную на территории Украины?

– Но ведь это же сейчас будет гибельно для России!

– Я согласен с Вами и, разумеется, буду отстаивать эту позицию. Но я прошу Вас – поедемте со мной. Там должен присутствовать официальный представитель Петрограда. Для успокоения наэлектризованных масс, если хотите. Согласны?

– О чем разговор, когда едем?

– Да хоть сейчас.

Папахин прибыл в Киев на час раньше Бубецкого – и уже успел влипнуть в историю. На городском базаре привезенные им солдаты, для верности дела напоенные им в пути спиртом, запас коего был выдан ему по распоряжению Гучкова еще по убытии из Петрограда, встретили своих сослуживцев и предложили им немедленно организовать митинг, образовать солдатский комитет и в расположение армии не возвращаться. В бригаде, возглавляемой украинцем, начались разброд и шатание, и полковник велел задержать пьяных солдат. Папахин яростно воспротивился этому.

– Ах ты, сука старорежимная, будешь мне тут порядки устраивать?! Щас тебе не царское время, станового не позовешь! А вот я тебе вмиг правосудие устрою! – кричал во все горло пьяный Анисим, пугая прохожих. Приказ об аресте был бы уже отменен, объясни Папахин полковнику свой государственный статус, но его уже было не остановить. Он размахивал саблей в одной руке и пистолетом в другой и тем самым наводил ужас на тихий провинциальный Киев.

Проезжавшие мимо Петлюра и Бубецкой стали невольными свидетелями сцены. Бубецкой выскочил из машины как ошпаренный и бросился в гущу событий.

– Товарищи! – прокричал он. – Я комиссар Временного правительства Бубецкой! Приказываю всем немедленно разойтись, солдатам вернуться в расположение частей вместе с Папахиным, остальным – по своим делам!

С трудом уняв волнение, Бубецкой обратился к Папахину:

– Что все это значит, Анисим Прохорыч? Извольте объясниться.

– Да эти сволочи, – икая, сбивчиво отвечал Папахин, – не велят солдатские комитеты на Юго-Западном организовывать. Вот мы и решили прямо здесь, не сходя с места митинг провести…

– Кто Вас на это уполномочил?

– Как кто? А Вас кто? Он же и меня. Гучков.

– Но, насколько мне известно, он не разрешал устраивать беспорядки в городах, а велел лишь проводить работу на фронте, не так ли?

– Да, ведь, вашбродь…

– Так или не так?!

– Так.

– В таком случае возвращайтесь в Бердичев и исполняйте свои обязанности в соответствии с выданным Вам мандатом. Честь имею.

Папахина такой поворот событий просто не мог устроить. Он был в бешенстве. Конечно, от приказа комиссара деваться было некуда, но по дороге на вокзал он заглянул на телеграф и отправил в Петроград телеграмму следующего содержания: «ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ПРАВИТЕЛЬСТВА ТОВ ЛЬВОВУ ТЧК РАБОТА НА ЮГО ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ ПОКАЗАЛА ПОЛНУЮ НЕСОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ РАБОТЫ ВОЕННОГО МОРСКОГО МИНИСТЕРСТВА ПО ЛИЧНОМУ СОСТАВУ ТЧК ПОЛАГАЮ ВОЗМОЖНЫМ ГУЧКОВА КАК НЕГРАМОТНОГО ВОЕННОГО РУКОВОДИТЕЛЯ НЕ ИМЕЮЩЕГО ДОСТАТОЧНЫХ ПОЗНАНИЙ ОБЛАСТИ РАБОТЫ СОЛДАТАМИ ЗАМЕНИТЬ БОЛЕЕ ЗНАЮЩИМ СПЕЦИАЛИСТОМ ТЧК ПРОШУ ОБСУДИТЬ ЗАСЕДАНИИ ПРАВИТЕЛЬСТВА ТЧК УПОЛНОМОЧЕННЫЙ ПО ЮГО ЗАПАДНОМУ ФРОНТУ ПАПАХИН».

В третьем часу пополудни Бубецкой и Петлюра вошли в здание Педагогического музея, где располагалась Центральная рада Украины – наскоро собравшийся представительный орган, хоть и поддерживавший Временное правительство, но то и дело взбудораживаемый приступами самостийности и автономизации. Съезд должен был проходить здесь. Войдя в роскошный особняк в старорусском стиле, посетители направились прямиком в кабинет председателя Рады Грушевского.

В кабинете находились трое – хозяин кабинета, высокий, грузный, седобородый Грушевский; астенический, истеричный усач-брюнет Михновский, главный зачинщик всех беспорядков; и наконец Винниченко – руководитель Украинской социал-демократической рабочей партии. Они жарко о чем-то дискутировали, но стоило Петлюре и Бубецкому появиться на пороге, как дискуссия прервалась.

– Панове, позвольте представить, – поздоровавшись с присутствующими, начал Петлюра. – Комиссар Временного правительства Иван Андреевич Бубецкой.

Первым подошел и пожал ему руку хозяин кабинета.

– Грушевский. А мы помнится, с Вашим батенькой были знакомы. Я тогда был в ссылке в Симбирске. Вы ведь оттуда родом?

– Так точно-с, – улыбнулся Иван Андреевич.

Затем отрекомендовались и остальные.

– А мы вот тут, – начал Михновский, – обсуждаем давешний от ворот поворот, предоставленный нам Вашими начальниками.

– Прошу заметить, Николай Иванович, – ощетинился Бубецкой, – что я не всегда разделяю взгляды и интересы Временного правительства. Если бы это было так, я бы, поверьте, не присутствовал сейчас здесь.

– Конечно, конечно, мы очень ценим Вашу дипломатичность, – поспешил сгладить острые углы Грушевский. – И призываем Вас понять нас. Мы уже в который раз начинаем диалог даже не о предоставлении полной независимости, хотя Николай Иванович и иже с ним категорически на этом настаивают и склоняют к этому Центральную Раду, а хотя бы об автономизации… Ну согласитесь сами, мы не можем быть всего лишь волостью или уездом России – слишком развита здесь инфраструктура, слишком она многогранна и объемна, чтоб взять и лишить нас права на самоопределение даже в самом зачаточном, эмбриональном состоянии…

– Я согласен с Вами, Михаил Сергеевич, но и правительство можно понять – оно опасается, что в случае предоставления вам автономии с широкими правами Украина с подачи военного руководства станет анклавом Германии.

– С чего они это взяли?!

– Я лично имел беседу с митрополитом Шептицким, и он разубедил меня в этом. Но на то, чтобы разубедить в этом правительство, нужно время. Уверяю Вас, по приезде я заострю внимание правительства на этом вопросе и не сойду со своего места, пока они не уступят вам.

– Времени у нас нет! – вскочил со своего места Михновский. – Вам известно, что Керенский готовит наступление на Юго-Западном фронте.

– Гучков…

– Уже Керенский! Сегодня утром он назначен военным и морским министром.

– Вы осведомлены лучше меня… Однако, должен Вам сказать, что это не прибавляет мне оптимизма. Гибкие взгляды Керенского для военного и морского министерства опаснее, чем консерватизм Гучкова. Керенский жаждет прекращения войны, и если он поддержит план наступления, ждите подвоха – что-то тут не так. Развал фронта, полная демобилизация и следующая за ней деморализация – вот конечные пункты его политической программы. Отсутствие в Петрограде сколько-нибудь весомого ему оппонента дает ему в руки бразды правления государством, что недопустимо….

– Замечательно, что Вы это понимаете, но от этого не легче. Понимаете, Керенский ведет к новым жертвам среди украинского населения и солдат. Вы правы, когда говорите о подвохе – он пытается за счет провального наступления истребить огромную часть населения страны и тем самым заставить ее замолчать. В таких условиях ожидать, когда у него там проснется совесть или разум, мы просто не можем, поймите нас. Мы приняли решение о созыве Первого всеукраинского военного съезда, который должен начать работу уже завтра. На его повестке априори будет стоять военный вопрос.

– Какова же реакция правительства?

– Пока не знаем, вот ждем ответа на посланную телеграмму…

– А я считаю, – начал Грушевский, – что такой с нашей стороны резкий оборот событий влечет революцию уже в самой Украине, что недопустимо. Путь ее развития всегда был и остается скорее эволюционным, демократическим и поступательным, нежели, чем революционным и разрушительным. Господа, ну посмотрите на опыт России. Вторая революция – и обе ведут непонятно к чему. Кругом разруха, ничего хорошего не светит, а они все бредят этой революцией как панацеей от собственной глупости. Зачем повторять чужие ошибки?

– Не согласен, – вступил Винниченко. – Все это ерунда. Этот мир был задолго до нас, и будет после нас. Читайте Маркса – у него все замечательно прописано по букве экономического закона. Экономика – вот основа жизни общества. А право, военная мощь и прочая – только лишь надстройки.

– И что это значит? – скептически взглянул в его сторону Михновский.

– А то, что сейчас вообще ни о какой армии речи быть не может. Необходимо, по Марксу, всеобщее вооружение народа. Народ сам должен отстаивать свои достояния, сам оберегать средства производства и сам заботиться об их воспроизведении. Вопросы самозащиты должны стоять в одном ряду с вопросами построения народного хозяйства. Народная власть от и до должна проявляться во всем.

– Народная армия? Что за бред? – вскинул брови Петлюра.

– Ничего не бред, – обиделся Винниченко. – Как во времена Великой Французской революции, народная милиция.

– Много воды с тех пор утекло, – поглаживая бороду, комментировал Грушевский. – Сложновато будет теперь тут в наших условиях взять и внедрить понятия революции 1789 года.

Раздался стук в дверь. Вошел почтальон с телеграммой. Михновский выхватил ее у него из рук, прочитал и передал Бубецкому.

– Вот, полюбуйтесь. Керенский под угрозой суда запретил проведение съезда.

– И что же вы намерены делать?

– Проводить, – ответил Петлюра.

– Но…

– Поймите, Иван Андреевич, запрещение съезда вызовет неизбежную реакцию и посеет в массах недоверие к верховному командованию и снизит боевой дух украинцев. Мы не можем просто взять и отказаться от его проведения в условиях готовящегося наступления, Михаил Сергеевич прав. А вот Вам, я полагаю, лучше в нем не участвовать, боюсь, что Керенский не оценит этого должным образом.

– Коней на переправе не меняют, – бросил Бубецкой. – Если не удалось предотвратить проведение съезда, то отводить глаза перед смертью – последнее дело, Вы как военный человек меня понимаете.

Съезд начал работу на следующий день после обеда в здании Педагогического музея. Когда Бубецкой вошел в зал заседаний рады, его охватил ужас. Складывалось впечатление, что он находится в сумасшедшем доме – из трехсот присутствующих делегатов – солдат говорили и кричали все, за трибуну дрались, президиум безмолвствовал. Но напугало Ивана Андреевича больше всего то, что уж очень эта сцена была похожа на виденное им в день освобождения в Зимнем дворце, только масштабами явно превосходила заседание Временного правительства. То, что поначалу так воодушевило его здесь, на юге – отсутствие следов революции – рухнуло как карточный домик. На его глазах худшие из элементов государственного управления, этой революцией вызванные к жизни, и здесь показали свое лицо.

В результате потасовки возле трибуны она наконец была занята Михновским. Срывая голос, он начал кричать:

– Панове! Сегодня Временное правительство в очередной раз отказало нам в признании самостийности и предоставлении автономии даже на самых крошечных началах! Это означает, что правительство не рассматривает Украину как самостоятельное государство, оно по-прежнему находится в тисках монархических представлений о территориально-государственной целостности России в том виде, в каком она принудительно удерживалась царским режимом. Огромное количество территорий, совершенно различных по устоям, по языку, по национальности, ментальности, образу жизни веками принудительно сгонялись под одну крышу и принуждались к ведению общего хозяйства. Причем методы его ведения были самыми варварскими – превосходство над остальными имела одна нация, один народ, один язык. Все остальные словно бы стояли у него на службе, хотя равноправие было обещано всем в равной степени. Памятуя о трехсотлетнем пребывании под пятой татаро – монгольского ига, российское государство в качестве способа удержания территорий избрало власть силы, кнут, суровую религию издевательств и истязаний. Как правильно писал еще Герцен, в России главной задачей правительства во все времена является обеспечение того, чтобы все делалось из-под палки; ему не нравится, когда что-то делается добровольно. Да и можно ли дождаться изъявления доброй воли от людей, насильно, под ружьем, согнанных в российские границы? Конечно нет. И во многом именно потому, что не существует иных, кроме террористического, методов управления государством, занимающим чуть ли не половину земного шара и находящимся в самом сердце Европы, состоящего из представителей настолько разных народов и культур, само по себе управление им в начале века, в условиях войны стало невозможным. С одной стороны, царь оказался перед лицом необходимости противостоять внешнему врагу. С другой – вспыхнувшее в начале века революционное движение заставило его огромные силы бросить на поддержание внутреннего порядка. Здесь и революции, и стачки, и погромы. Вот и поползла эта огромная, неуправляемая и ничем не сдерживаемая химера, по швам! А сейчас Временное правительство, так ничего и не уяснив и не поняв, вновь пытается теми же средствами и методами обратно собрать территории в единое государство. Так спрашивается – чем же оно отличается от царского? Зачем нужна была революция, когда ничего из обещанного – ни конфискации помещичьих земель, ни прекращения боевых действий – не выполнено?! Мы узнаем о том, что Россия готовится к масштабному наступлению на Юго-Западном фронте. Да, да, на нашем фронте! Сотни наших солдат вновь будут отдавать свои жизни за идеи имперских амбиций и великодержавного шовинизма, исповедуемые Керенским! Мы становимся его вассалами, вынужденными за красивые глаза проливать свою кровь! Нужно ли нам это? Что ласт нам Временное правительство за такую слепую и ни к чему не ведущую в итоге жертвенность? Или оно рассматривает ее как нашу обязанность? Так нет у нас такой обязанности!

Михновский все более распалялся, говоря красивые, но пока ничего не значащие слова. Грушевский с председательского кресла над трибуной обратился к нему с просьбой:

– Николай Иванович, извините, много выступающих. Что конкретно Вы предлагаете?

– Если правительство не может дать нам автономию или не хочет, мы сами должны ее взять. Для этого в наших руках имеется колоссальный ресурс, взять управление которым – наша главная задача на сегодняшний день. Этот ресурс – армия. На 80 процентов Юго-Западный фронт состоит из украинцев, дислоцируется на территории Украины, исповедует украинскую национальную идею и униатское вероисповедание, а потому он априори ближе к нам, чем к Петрограду. Мы немедленно должны путем проведения работы в войсках вычленить украинцев их общего состава воюющих и сформировать из них свою собственную, украинскую армию, которая должна будет подчиняться Центральной Раде и выполнять ее указания, игнорируя указания Временного правительства и фактически выйдя из его подчинения. Только эта сила способна обеспечить поддержание режима самостийности на территории Украины!

В зале вспыхнула овация с одной стороны и поднялось гиканье с другой. Производимый залом шум начисто лишал возможности соображать и отслеживать ситуацию, но, судя по тому, что Михновский твердо держался в седле, он все же пока выходил победителем из этой баталии. Грушевскому с трудом удалось унять разрастающийся беспорядок.

– Но кто этим будет заниматься? Кому мы поручим организацию украинских частей? – спрашивал он. – Ведь ни Вы, ни я не обладаем достаточным военным опытом, чтобы взять на себя столь ответственную функцию.

– Симону Васильевичу, конечно.

– Тогда давайте предоставим ему слово.

Грушевский пошел на хитрость – он знал, какой позиции будет придерживаться Петлюра, но отдал вожжи в руки Михновскому, чтобы его самого впоследствии не объявили упадником и либералом. Мол, сам зачинщик предложил его кандидатуру, к нему и все вопросы.

Петлюра под гром аплодисментов поднялся на трибуну съезда.

– Панове! Дякую за честь! Конечно, во многом я, как любой украинец, разделяю взгляды Миколы Ивановича. Конечно, прав он в вопросах автономизации и необходимости украинизации армии. Прав. Но есть у него один большой перегиб, который ставит под сомнение и угрозу провала все его планы… – Зал зашумел, но стоило выступающему поднять вверх руку, как он затих, не потребовалось даже вмешательство Грушевского. – Он отделяет судьбу России от судьбы Украины. Конечно, он прав в том, что веками принуждала Россия жить другие народы с ними под одной крышей, за одними границами, не имея на это ни малейшего исторического или политического права, по сути ломая судьбы этих народов в угоду своим интересам. Но с Украиной дело обстоит иначе – веками мы жили бок о бок безо всякого принуждения. Наша близость и я бы даже больше сказал – наш братство – основано на общности культурных и исторических ценностей, у нас очень много совместного, неразделимы наши исторические пути, не разделимы наши культурные ценности и наконец языки. И потому у меня вызывает обоснованные сомнения утверждение о том, что в отрыве от России, которой мой предшественник на этой трибуне предрек незавидную судьбу, Украина обретет наконец долгожданное счастье, оставшись в сердце Европы одна, без поддержки от дружественной и близкой ей нации. А главное – оставшись без ее защиты. Никто не станет спорить со мной в вопросе о том, что Россия есть сильнейшая держава, а Украине пока до этого статуса далеко. И потому нам нужна защита и протекция от такого государства. Кто еще нам ее окажет? Германия? Не думаю. Кто мы ей? В каком качестве она нас рассматривает? Колония в случае победы в войне? Нет уж, спасибо, времена Карла XII мы уде проходили. А Россия никогда не сделает из нас колонию.

– А гарантии? – выкрикнул кто-то из фракции Михновского.

– Еще одно требование автономии. Но не сразу. Я согласен с моим коллегой о том, что надо немедленно приступить к украинизации армии. И потому мной приготовлена соответствующая резолюция съезда. В ней я не просто предлагаю выделить украинские части в отдельные корпуса, но ввести там общение на украинском языке, перевести для этой цели на украинский язык воинские уставы и все военные училища, дислоцирующиеся на территории Украины перевести на мову. Также вести в качестве обязательных для преподавания дисциплин историю Украины и украинскую литературу и письменность. Но! Это немаловажно! Украинизация должна проходить с тем, чтобы это не дестабилизировало общефронтовую ситуацию. Ни о каком неподчинении правительству речи быть не может! Мы еще пока составляем российскую армию! Однако, новое направление, взятое на украинизацию, заставит правительство по-другому взглянуть на положение дел в нашей стране. Полагаю, что под угрозой создания самостоятельной украинской армии, правительство уже не решится в столь хамском тоне разговаривать с нашими представителями, толкующими о вопросах автономизации. Это заставит Керенского встряхнуться и одуматься. Кто за принятие резолюции, согласно которой вводится выделение украинских частей под моим командованием, вводится внутри них общение на мове, уставы переводятся на украинский язык и подвергается реформе военное образование?

Петлюра говорил уверенным и практическим языком. Речь его не была насыщена выспренними эпитетами и бодрыми лозунгами, которые, как народ уже понял, ни к чему не ведут. Он не обещал золотых гор, в отличие от Михновского, но предлагал реальные и действенные шаги, которые постепенно и планомерно вели бы народ к достижению тех целей, которые он сам перед собой видел. Потому он пользовался бешеной популярностью среди военных – Бубецкой мог видеть это и на фронте, и сейчас, когда после его вопроса лес рук поднялся в воздух.

После него была еще пара выступающих, но по сути после его слов съезд можно было считать закрытым. Бубецкой вдруг подумал, что хорошо, что есть такая уравновешивающая национализм сила, как Петлюра, его холодный разум и объективное видение действительности. Народу конечно сложно в условиях охватившего страну хаоса отказаться от иллюзий самостийности, в которые ввергают его михновские в угоду своей жажде власти, но именно присутствие Петлюры помогает здраво взглянуть на вещи. И тут же ужаснулся – ведь он по сути один. Один против всех. И что же будет, если завтра его не станет? Если не станет силы, сдерживающей бешеный порыв национализма, не оглядывающегося назад и не заглядывающего на один шаг вперед? Если замолчит голос разума и уступит место реву силы, против которой у оппонирующей стороны всегда есть другая сила, более жестокая и коварная, но о которой опьяненный националист не хочет слышать и, подставляя свой живот и животы своих товарищей под русскую бомбу, превращается сам в убийцу своего народа?..

Глава четырнадцатая. «Разные люди»

Легко быть святым, когда не хочешь быть человечным.

Карл Маркс, немецкий экономист, основоположник социализма

Проведение съезда произвело на Петроград эффект разорвавшейся бомбы. Пружина, которую, как они сами полагали, в течение длительного времени сдерживали Керенский и Гучков, наконец разогнулась и ударила по всем устоям, с трудом укрепленным Временным правительством, достаточно сильно. Однако, последующие несколько недель, как это часто бывает, показали, что опасения преждевременны. Малороссы пока только говорили о своей независимости куда больше, чем предпринимали реальных попыток ее взять. Умелая дипломатия Петлюры, выдержка Грушевского, политическая грамотность Винниченко сделали свое дело – и съезд, если и предпринял некоторые реальные шаги по украинизации армии, то дело создания армии отдельной от действующей пока было только словами. Разрешить украинцам говорить на своем языке еще не означало предоставить им свободу действий на фронте и во внутренней политике. Правда, понимали это немногие. В частности, понимали это в Петрограде. Но, не зная местных реалий, они списали случившееся на дипломатию Ивана Андреевича, и потому приказали ему остаться на фронте в качестве комиссара и впредь. Он же видел в этом только положительную сторону, поскольку справедливо полагал, что именно его участие и его авторитет способны удержать украинское воинство от решительных и непродуманных действий. Его кандидатура вполне устраивала Петлюру и отца Андрея, и потому в течение следующих двух месяцев, что Иван Андреевич с Варварой провели в ставке в Бердичеве, атмосфера здесь царила достаточно спокойная. И даже подготовка июньского наступления, с которым так ожесточенно боролись как солдатские комитеты, так и «политические придурки» Михновского, готовилось достаточно планомерно и без особых эксцессов.

В продолжение этих двух месяцев оставлен был при нем и Папахин. Он не безуспешно занимался организацией солдатских комитетов в русскоязычных частях фронта, и потому по большей части колесил по разным отдаленным его уголкам, не мозоля глаза Бубецкому и толпившимся вокруг него украинцам. Последние достаточно четко объяснили Анисиму свое нежелание организовывать комитеты, и все его телеграммы вновь назначенному военному министру Керенскому никакого действия не имели – Александр Федорович понимал, что преданная и боеспособная армия так или иначе ему нужна, а также, что комитеты есть не что иное, как разложение этой армии. И, коль скоро совсем их запретить нельзя, то и навязывать тоже нет никакой возможности – во всяком случае, это говорилось в приказе об их образовании. Недолго погоревав, Анисим отправился искать своих собратьев подальше от ставки главковерха.

Меж тем, долго так продолжаться не могло – слишком уж беспокойное было время для столь мирного и размеренного течения событий. Не было ни одной политической фигуры, которая смогла бы своим единоличным влиянием удержать обстановку в стране на нормальном уровне. Не были исключением ни Бубецкой, ни Керенский, ни Гучков, ни Львовы. И если здесь, вдалеке от столицы, обстановка была более или менее спокойной, то в Петрограде бушевали страсти.

Подверженный эмоциям и встряскам куда больше своего предшественника Гучкова Керенский не мог долго находиться в состоянии покоя. Безропотность Брусилова по отношению к украинцам время от времени пугала и настораживала его и его военных советников. Вокруг него то и дело находились люди, которые провокационными речами заставляли его выходить из равновесия и с нервическим страхом оценивать положение вещей на единственно боеспособном Юго-Западном фронте. Спокойный старичок Брусилов докладывал о нормальной обстановке – и это-то и казалось Керенскому самым ненормальным.

В итоге в один из майских дней, когда весна практически сдала свои права на смену приходящему лету, в ставку прибыл поезд из Петрограда. Из штабного вагона, встречать который поспешил сам Брусилов, вышли двое – невысокого роста лысый мужчина с усами в военном френче без погон и тоже невысокий, но куда более подтянутый, с военной выправкой и в полном обмундировании генерала от инфантерии рыжий вояка с эспаньолкой. Это был генерал Корнилов, в прошлом – командующий Петроградским военным округом, лично арестовавший царскую семью. Его спутник – эсер и террорист, писатель Борис Савинков.

– Честь имею, господин генерал, – отрекомендовался Корнилов. Брусилов распахнул навстречу ему свои объятия, они были давно знакомы и оттого взаимно рады были видеть друг друга.

– Здравствуйте, Лавр Георгиевич! Безмерно рад Вашему приезду!

– А моему? – бесцеремонно вмешался Савинков. Ему, очевидно, доставляло удовольствие, что теперь он едва не на равных с теми, кто еще вчера мог его запросто повесить и от которых он шарахнулся бы при встрече как черт от ладана.

– И Вашему, Борис Викторович, – без улыбки, сухо и вежливо произнес Брусилов.

– Будет Вам, Алексей Алексеевич. Не лукавьте – давно бы повесили меня, будь на то Ваша воля… А вот Вас здесь видеть мне и впрямь приятно, – протянул Савинков руку Бубецкому.

– Чем же я заслужил такое отношение? – по лицу Ивана Андреевича было видно, что его скорее тяготит, чем радует такое обращение.

– Ну как же, помилуйте. Вы – живая легенда революционного движения. 30 лет в Петропавловской крепости за сорвавшееся убийство Александра III – это уже биография, какой при нынешних временах можно только позавидовать.

– Во-первых, Вам неплохо было бы сначала рекомендоваться… А во-вторых, милостивый государь, слова Ваши звучат как оскорбление. Из них проистекает вывод, что власть в стране захватили преступники, и для них определяющим фактором является количество лет, проведенных в тюрьме. Чем их больше – тем выше степень твоей общественной значимости. Была бы в стране смертная казнь, я как должностное лицо велел бы Вас расстрелять, уж простите.

– Тогда и я по порядку, – смеясь в усы, начал Савинков. – Рекомендуюсь. Комиссар Временного правительства Борис Савинков, в прошлом эсер и террорист, Ваш коллега. Второе. Смертная казнь введена вчерашним декретом Временного правительства, в том числе для дезертиров. И третье. Извините меня за мою чрезмерную браваду, слишком устал в дороге, не соображаю, что говорю.

– Однако, сколько новостей, – умилился Брусилов.

– Это еще не все, – ответил Корнилов. – Впрочем, об остальном позже. Мы страшно устали, Алексей Алексеевич. Не отдохнуть ли нам с дороги?

– Непременно, прошу Вас, господа.

В кабинете, за бокалом вина и чашкой чая, Корнилов объявил цель своего приезда.

– Вчерашним декретом Временного правительства Вы назначены Верховным Главнокомандующим, и потому отбываете в Петроград в распоряжение министра Керенского. Я назначен командующим фронтом. Вот приказ о Вашем назначении.

Брусилов трясущимися руками развернул его и начал читать:

«Принимая во внимание порожденный войной и революцией дефицит военных специалистов высочайшего уровня и нуждаемость в них как всего правительства, так и военного министерства, приказываем: назначить генерала от инфантерии Брусилова Алексея Алексеевича на должность Верховного Главнокомандующего Российской Армией и Флотом, освободив от занимаемой должности. Назначить командующим Юго-Западным фронтом генерала от инфантерии Корнилова Лавра Георгиевича, освободив от должности командующего Петроградского военного округа. Петроградский военный округ – упразднить. Председатель Правительства, князь Львов».

– Там на обороте еще записка.

– Так… Читаю… «Дорогой Алексей Алексеевич! Как Вам уже известно, мое назначение не прошлось без инсинуаций. И главная из них состоит в том, что я не имею ни малейшего опыта как военный руководитель. Нуждаюсь в Вас больше, чем в воздухе. Прошу, приезжайте скорее, у нас с Вами теперь слишком много дел. Керенский».

– Поздравляю Вас, Алексей Алексеевич!

– Благодарю Вас, но… – было видно, как смущение на лице генерала медленно, но верно сменяется радостью. – Как же я тут все оставлю?

– Что я слышу? Уж не засиделись ли Вы на своем месте? Не превратились ли из генерала от инфантерии в чиновника от инфантерии?

Корнилов своей шуткой разрядил обстановку – все рассмеялись. А через пару часов Брусилов вовсю собирался, примерял парадные мундиры, солдаты паковали его дорожные сундуки, все метались по всей ставке, а Корнилов с Бубецким обсуждали стратегию военного развития России, запершись в его новом кабинете.

– Насколько мне известно, Лавр Георгиевич, Ваши военные и политические взгляды далеки от либеральных, – ухмыльнулся Бубецкой.

– Это да, я против разрухи. А проводимая до сих пор политика ее только приумножала. Много придется теперь поработать.

– Уж не о комитетах ли Вы говорите?

– И о них в том числе. И об унижениях перед врагом.

– Что же, будете и с этим бороться?

– Позвольте, а разве Вам нравится все происходящее? – лукаво прищурился Корнилов.

– Но я чиновник правительства. И создание комитетов, и мирные переговоры с немцами – есть основные направления деятельности этого правительства, которые не оно само выдумало, а принуждено исполнять с подачи советов. Такова, если позволите, государственная политика в высшем смысле. Как же можно манкировать ею на отдельных участках? Здесь она нам выгодна и мы будем ее придерживаться, а здесь – уже невыгодна, и мы вовсю принимаем на вооружение царские порядки.

– Вы меж тем не ответили на мой вопрос, – жестко парировал генерал. – Я ведь спросил не просто так. Мне известно, что Ваша полемика с правительством, благодаря которой Гучков направил Вас сюда, состояла именно в том, что Вы рассматривали как пораженческие настроения тот факт, что руководство страны стремится прекратить войну как можно скорее хоть бы на каких условиях.

– Какое имеет значение мое личное мнение…

– Имеет, – отрезал генерал. – Огромное. Хотя бы потому, что Вы не замарали себя участием в этих советах, Вы не принимали участие в работе чрезвычайных комитетов, не бросались тупыми лозунгами, не давали несбыточных обещаний, и потому вправе говорить то, что считаете нужным, и отстаивать свою точку зрения.

– Возможно, но я уже не раз столкнулся с теми ужасными последствиями, которые несет в себе партикулярное отношение к правительственным указам. Доверие народа к кабинету министров падает. Керенский – я это понимаю – пытается рокировками и сменой должностей устранить этот недостаток. Вот и сейчас. Вы приехали сменить Алексея Алексеевича, но помяните мое слово, скоро Вы же смените его и на том посту, на который его направляют.

– Главковерх?

– Именно. Не потому Керенский его убирает его со стратегической позиции, что нуждается в его советах в Петрограде; Брусилов солдат, и солдат великий, а главная задача солдата – воевать, особенно на стратегических участках, а не просиживать штаны в кабинетах, что мастерски делают Гучков, Милюковы и тому подобные. Потому он решил сдвинуть его отсюда, что сейчас вся Россия смотрит на Юго-Западный фронт. Провал июньского наступления на этом участке чреват полным проигрышем в войне. И сколько бы народ ни кричал о необходимости перемирия, этот проигрыш не прибавит авторитета Временному правительству. Но рокировка – эта, как и любая другая – не решит всех проблем. Главная из них состоит в том, что, задекларировав одно, мы это, как у нас водится, делаем подчас другое. Я не знаю, помните ли Вы царствование двух Александров. Я помню отлично. И потому говорю, что подобные уроки история нам, революционерам, уже давала. Только усвоили мы их, как видно, плохо…

– Что ж, патетическая речь. Только Вы ошиблись слушателем – я не митингующий социал-демократ, и мне нечего ни добавить к Вашему выступлению, ни оспорить в нем. Я солдат и подчиняюсь правительству точно так же, как и Вы. Направления государственной политики очерчивает мое руководство, и Керенский в том числе. Моя же задача не держать в этот момент карандаш или мольберт, а беспрекословно выполнять те конкретные тактические указы, которые он мне выдает. Но вот, пожалуй, парировать я Вам смогу. Я стоял и с Керенским, и с Шульгиным, и с Милюковым плечом к плечу в феврале-месяце, когда мы вместе брали Петроградский гарнизон, а потом вместе созывали съезды, выслушивали их требования и вынуждены – просто вынуждены – были подчиняться им хотя бы для того, чтобы хоть как-то сдержать разбушевавшуюся толпу и установить хотя бы относительный порядок в стране…

– Минуту, – поправил Бубецкой. – Никаких гарнизонов Керенский с Милюковым не брали. Они спокойно сидели в Государственной Думе и смотрели, чем все кончится, кто прольет больше крови, кто ближе к поражению и чью сторону вовремя принять… Талейрановскую истину о том, что «вовремя предать – это не предать, а предвидеть» эти господа усвоили хорошо уже тогда…

– Может быть, может быть. Они не брали. Но поверьте – не от них зависел исход того или иного решения или действия. Вы сейчас так легко говорите здесь о том, что проводимая ими политика безжизненна и непоследовательна. Да и она не может быть последовательна, потому что решения, которые, как принято думать, принимали они, в действительности исходили совершенно от других.

– От кого же?

– От толпы. Вы что же, всерьез думаете, что я, генерал царской армии, герой войны, легенда войсковых частей, по собственной инициативе или под давлением какого-нибудь чиновничка из правительства арестовал царскую семью? Известно ли Вам о том, сколько времени я затратил потом, чтобы привести в порядок свои нервы? Сколько ночей я не спал после всего этого? А, меж тем выхода у меня не было. И не потому, что Керенский или Милюков дали мне такой приказ, а потому что на волю выпустили джинна, который принял облик разбушевавшейся толпы и грозил разрушением и уничтожением всему живому в стране, занимающей чуть не половину земного шара.

– Кто же выпустил его?

– Это слишком долгий разговор, и ответа у меня нет. Это вы, политики, лоббисты, революционеры, образованные люди, должны искать ответ на этот вопрос. Я о другом. Сейчас вы проповедуете истину о том, что революция, дескать, рушится как карточный домик, что ничего хорошего в ней нет. А я это понял уже тогда, в феврале. Понял, глядя в глаза обезумевшей толпе людей, которым Вы и такие, как Вы заронили в голову зерно сомнения. Вы последние полвека только и делали, что внушали крестьянину с сохой, что он может и должен управлять государством. А зачем? Для чего нужно это равноправие? Ни крестьянин, управляющий государством, ни вставший вместо него к плугу помещик или дворянин, не обеспечат на этом новом для себя месте той производительности, которую обеспечил бы, занимая место свое. Но это уже экономическое последствие. А социальное – и самое страшное – состоит в том, что в этот обман очень скоро начинает верить сам крестьянин. Величайшая химера равенства и равноправия захватывает умы десятков миллионов людей и делает их своими рабами почище, чем помещики, закрепощавшие и закабалявшие крестьян.

– Это, по-Вашему, химера?

– Она самая.

– А какова же истина?

– А истина такова, что никакого равноправия и равенства ни в одном обществе не существует в принципе. Их нет как категорий. Их не было во времена Христа, в Киевской Руси, в пореформенную эпоху, да ни в одной стране мира в конце концов их не было! Они выдуманы для того, чтобы руками одних захватывали власть другие! И тогда равенство снова распадается по принципу «все равны, но некоторые равнее». И снова появляются правящие классы, и уже другие революционеры подбивают народ на другую революцию.

– Это преемственность поколений, историческая закономерность.

– Ерунда! – вскипел Корнилов. – Нормальные общества растут и развиваются эволюционным путем. И у нас так было триста лет. Триста лет обходились малой кровью. По Тургеневу – один человек умирал во имя великого народа, ну двое, ну десять. Но великий народ оставался цел и невредим. Сейчас все поставлено с ног на голову… Да, о чем это я. Опасность этого явления состоит в том, что народ, поверивший в идеи равенства, равноправия и справедливости очень скоро вообще перестает быть контролируемым. Когда революция становится его исторической традицией, закономерностью, как Вы изволили выразиться, он из обычного – простите – стада превращается в стадо бешеное. Уже не существует ни одной силы, способной его унять. И тогда приходится – еще раз простите – его просто вырезать, потому что он утрачивает черты человеческого социума, превращаясь непонятно во что. Первый опыт 1825, 1905 годов мы подавили. Сейчас – будь проклята эта война – упустили момент. Следствие – разбушевавшаяся толпа вспомнила свою традицию, будь она неладна. И уж коль скоро подавить не вышло, нужно было унять методом частичных уступок. Ложь. Ложь во спасение – с тем, чтобы снять ажиотаж, разрядить обстановку, но все равно планомерно двигаться к цели.

– Какова же цель?

– Восстановление государственности.

– За счет расширения участка боевых действий?

– Отнюдь. Пока только за счет подготовки июньского наступления, если Вы обо мне говорите. А там – как Бог даст. И еще. Сокращение числа солдатских комитетов, ограничение их власти. Будут возмущаться – будем сечь и вешать. Но проблема даже не в них. На отдельных, нежизнеспособных участках, пусть себе на здоровье играются. Проблема в украинцах.

– Что Вы имеете в виду?

– Не слишком ли много Вы им тут власти дали?

– Я им никакой власти не давал. Они пытались договориться об автономии с Петроградом, но все их попытки ни к чему не привели. Съезд же происходил без моего прямого участия. Так что, господин генерал, власть они взяли. Ни я, ни Брусилов не давали им ее. А взяли они эту власть, если хотите знать, опять-таки за счет непродуманной правительственной политики. Пообещали много – не дали ничего. Как Вы изволили заметить, ложь во спасение? Вот теперь сидите тут и ждите, когда она Вас спасет. Вас и тех, кто Вас сюда прислал, – Бубецкой ощутимо начинал терять терпение.

– Э, голубчик, нет уж, – рассмеялся Корнилов. – Я Вам не Алексей Алексеич. Нам теперь полномочия хорошие даны, можно и повесить особо рьяных, если будет такая необходимость. И поверьте, я с ними церемониться не стану.

– Повесить? Украинцев? Помилуйте, вы политически слепы. Они здесь у себя дома, и выразить неповиновение им раз плюнуть. А если еще и перейти на сторону врага – то уж тогда точно царские методы Вам не помогут.

– Царские – не помогут, это верно. Хотя б потому, что Его Величество, находясь в Могилеве, палец о палец не ударил, чтобы повесить меня, Шульгина, Милюкова, Львова, Кирпичникова и прочую шваль, которая подумала об измене в дни февраля. Поверьте мне, прояви он здесь больше настойчивости и последовательности – пусть не как его тезка, но хотя бы как папа, который, помнится, отправил Вас за мысли, ныне приведенные вышеперечисленными мерзавцами в жизнь, на пожизненный срок – и ничего бы этого не было. Каждый бы занимался своим делом – Вы сидели бы в тюрьме, народ бы пахал землю, депутаты заседали в Думе, и все были бы счастливы.

– А Вы, Шульгин, Милюков и прочие названные – болтались бы на виселице.

– Неважно. Опять-таки по Тургеневу. В масштабах России всем бы от этого было только лучше…

– Вы меня извините, но Вы кажетесь мне сумасшедшим.

– Почему? – в искреннем недоумении вскинул брови Корнилов.

– Потому что путь царизма никуда не вел, и это очевидно как теперь, так и тогда. Страна нуждается в реформах!

– Возможно, но не в таких. Внушить батраку, что он господин – это не реформа. Это трагедия и для батрака, и для господина. Для господина чисто физическая, он умрет, и только. А вот батрак некоторое время будет думать, что он и впрямь власть предержащий. Но история, природа и законы Божьи – это Вам не баран начхал. Они все равно возьмут свое – рано или поздно. Историческая справедливость – как единственно существующая категория – все равно восторжествует. Все вернется на круги своя. Батрак станет пахать землю, а господин – стегать его кнутом. Трагедия же этого батрака будет состоять в том, что он всю жизнь будет свято верить в предательство и гибель идеалов, проклиная всех и вся на своем пути, и не понимая в то же время, что не его обманули, а он сам захотел и позволил себя обмануть. Не будет исхода этому гневу – кнут господина будет занесен над ним 24 часа в сути, 7 дней в неделю – и станет он точить его изнутри. Может, и настанет еще час в истории, когда не плуг, а пулемет окажется у него в руках – ненадолго, опять-таки. И первый, кого он убьет, будет его вчерашний товарищ – тот, кто этой химерой сделал его несчастнейшим из людей.

Бубецкой с молчаливым осуждением смотрел на своего собеседника. Он не мог поверить в то, что слышал – не может русский генерал так ненавидеть народ, который сам же защищает, не может желать ему смерти.

Корнилов улыбнулся:

– Вам, должно быть, неприятно все это слышать? А вот вспомните Вы меня, когда освобожденные Вами же батраки да крестьяне Вас же на вилы и подымут… Я не снимаю с себя ни капли ответственности, я вернее всего, буду после Вас следующим. Но я хотя бы знаю это. Что ж, теперь и Вы знаете… Предупрежденный – вооружен!

Беседа с новым командующим произвела на Бубецкого тягостное впечатление. С тяжелыми мыслями покинул он кабинет в ставке и пошел с папиросой в зубах в сторону подвижного состава, на котором спустя несколько минут генерал Брусилов должен отбыть в Петроград.

«Уж не поехать ли мне с ним?» – подумал Иван Андреевич, представив, насколько тяжело будет ему работать с вновь назначенным командующим. Перед ним стоял не то, чтобы далекий от революции человек, но кое-где и враждебный ей, и опасный для нее. И если этого не понимает Керенский, то он, Бубецкой, понимает это очень хорошо.

Вдруг сзади его окликнули.

– Иван Андреевич?

Он обернулся – его нагонял Савинков.

– Быстро пошли, не догнать.

– Ага, убежать хочется.

– Никак с новым командующим поговорили?

– Имел такую неосторожность.

– И как? Впечатлило? – ухмыльнулся Савинков.

– Керенский ослеп? Или плохо соображает?

– Ну будет, не пылите. Такие люди сейчас фронту нужны – сами понимаете, наступление на носу, а боевой дух на нуле и расхлябанность повсеместная. Может, хоть ему удастся как-то привести солдат в чувство?

– Ну да. Особенно после того, как их полгода из этого чувства выводили.

– Что верно, то верно, много ошибок допустили на начальной стадии. Но ничего не поделать – работать над ними надо, и для этого-то и нужны Корнилов и такие как он. Я разделяю Ваши эмоции, я человек революции ничуть не меньше Вашего, а то и больше. Но так же, как и Вы связан властью по рукам и ногам – и понимаю, что иногда, чтобы в целом следовать идее государственной политики, ее духу, нужно чем-то жертвовать… Да, кстати, Вы ведь наверное не знаете меня совсем… Вот, – Савинков вытащил из внутреннего кармана френча маленькую книжечку и протянул ее Бубецкому. На обложке Иван Андреевич прочел: «Б. Савинков. Конь бледный. Повесть».

– Однако, – уважительно кивнул головой князь, – Вы еще и литератор? Приятно видеть в наших одичалых местах образованного человека.

– Благодарю, но я не это хотел сказать, – зарделся Савинков. – Я принимал участие в подготовке покушения на великого князя Сергея Александровича в 1905 году, мне чудом удалось избежать суда. Эта книга – о Каляеве, исполнителе смертного приговора. Я неслучайно тогда на перроне сказал о биографии. Ваша мне известна, а моя – теперь у Вас в руках…

Оба улыбнулись.

«Однако, – подумал Бубецкой, – как неверно я сформировал первое впечатление об этом человеке. Кто бы мог подумать, что он такая умница… Приятно очаровываться и неприятно разочаровываться… Ладно, надо держаться в стороне от эмоций, спокойное восприятие человека и действительности – лучше всего». На этой мысли он решил пока не озвучивать Савинкову свои воззрения в его отношении.

– Позвольте, я Вам подпишу, – Савинков взял экземпляр повести из рук Ивана Андреевича и стал что-то писать на форзаце паркеровской ручкой. Иван Андреевич воспользовался паузой в разговоре и спросил:

– Простите, как Корнилов приехал сменить Брусилова, так Вы приехали, чтобы сменить меня?

– Ну что Вы, отнюдь. По распоряжению Керенского мы оба остаемся в ставке.

– В чем же будут заключаться наши функции? Не будем ли мы по сути дублировать друг друга?

– Ничуть. Вы проявили недюжинное мастерство при работе с украинцами, и потому остаетесь куратором этого направления…

– А Вы? Что будете делать Вы?

Савинков оторвался от книги и внимательным взглядом посмотрел в глаза собеседника.

– Вы же, кажется, только что общались с Корниловым?

– Именно.

– Вы же понимаете, что без достаточного надзору, без достаточной узды он тут дел натворит?

– И опасаюсь этого.

– Вот я и приставлен, если угодно, чтобы блюсти его.

– А сможете?

– Уж поверьте, моя бы воля – так болтался бы Лавр Георгиевич выше вон той колокольни.

Они снова рассмеялись – им хорошо удавалось понимать друг друга. Савинков – это было видно по словам, по жестам, по манере общения – заочно уважал Бубецкого, а Бубецой чувствовал в своем новом знакомом такую внутреннюю силу, такую энергетику, которой, как ему казалось, должно хватить, чтобы обуздать нрав даже такого тяжеловеса как Корнилов. Между ними зарождалось взаимное доверие – столь редкие в те тяжелые времена.

В эту минуту к ним подбежал ординарец Брусилова и обратился к Бубецкому.

– Господин комиссар?

– Да?

– Алексей Алексеевич уезжает и хотел бы поговорить с Вами.

– Иду, – ответил Бубецкой и бросил взгляд на Савинкова: – Пошли?

– Э, нет, мне с царскими генералами лишний раз лясы точить не о чем. А Вы ступайте, я обожду Вас здесь.

Через минуту Иван Андреевич уже сидел в генеральском купе. Едва сдерживая слезы, старик, облаченный в парадный мундир, увещевал его на прощание.

– Простите мне мою слабость, Ванечка. Вы простите, возраст позволяет так Вас называть…

– О чем Вы говорите, как угодно…

– Мне тяжело расставаться с фронтом и с Вами. Вы все словно бы приросли к моему сердцу. Провались эта должность, была бы моя воля – я бы навсегда остался здесь с Вами, с украинцами, с Симоном, отцом Андреем, Анисимом со всеми его глупостями, с Варварой Александровной… Но ничего не попишешь, надо ехать. И потому на прощание я хочу сказать Вам кое-что – как знать, может уже и не свидимся, время-то нынче лихое… У Вас есть удивительная черта – Вы просидели 30 лет в страшных царских застенках. Мудрено вовсе оттуда выйти, и дело даже не в физике, а в том психологическом надломе, который претерпевает там душа человека. Вы же вышли и не озлобились. Удивительно как Вы, который, казалось, должен бы был ненавидеть нас, представителей старого режима, проявляли к нам столько любезности, терпения и понимания. Вы лишились любимого человека, лишились свободы, тридцати лет жизни, молодости, всего, чем люди дорожат и что хранят в своих сердцах. И не озлобились, не очерствели, не стали мизантропом. Я не спрашиваю, как это Вам удалось, потому что знаю – ценой нечеловеческих усилий. Именно нечеловеческих, потому что человек, как он задуман природой и биологией, этого вынести не смог бы. Потому и не хочу заставлять Вас вспоминать их. Но хочу сказать, что самым большим моим желанием является то, чтобы Вы в себе эти черты сохранили. Поверьте – нынешние времена будут почище тех тридцати лет, что Вы провели в казематах. И потому сейчас сохранять и приумножать в себе эти качества важно особенно… Посмотрите – все словно озверели вокруг. Потому и важно не уподобиться, не стать на одну планку.

– Но зачем? Ведь так, без человечности, жить легче?

– Легче. Но у каждого из нас есть долг. Быть добрым, участливым, понимающим – вот наш долг.

– Что ж проку в нем, коли все равно никто не исполняет?

– Вы, конечно, не верите в бога. Может, Вы и правы. Но всегда в жизни каждого из нас наступает момент, когда приходится держать ответ за то, что сделал. И когда он наступит для Вас, Вы смело, глядя в глаза хоть Богу, хоть черту скажете: «Я сделал все, что мог». И простится Вам. Только Вам. И сразу станет легко…

Смысл действительно великих слов понимается спустя подчас много лет после их произнесения – неудивительно, ведь большое видится на расстоянии. Понял ли эти слова сейчас Иван Андреевич, он не знал, но запомнил на всю жизнь. Раздался гудок генеральского поезда, и они пошли в разные стороны – состав в одну, а Бубецкой в другую. Он шел навстречу Савинкову и мысленно благодарил провидение за тех разных людей, с которыми ему довелось здесь познакомиться.

Глава пятнадцатая. «Маленький»

Зло извинительно, если оно необходимо

Наполеон Бонапарт, французский военачальник

Закономерность течения жизни состоит в том, что за черной полосой неизменно наступает белая – или, во всяком случае, так начинает казаться созерцающему. На смену тягостному ощущению, оставленному в душе Ивана Андреевича отъездом Брусилова и разговором с новым командующим пришло свежее и приятное. Неделю спустя Варвара за завтраком торжественно объявила ему:

– Знаешь, у нас будут гости.

– Ты так говоришь, будто мы в каком-то княжеском доме принимаем великосветских наезжающих приятелей образца середины прошлого века, – скептически отмахнулся он.

– Зря ты смотришь на все так мрачно. В жизни должно быть место прекрасному. Ты что-нибудь слышал о Вертинском?

– Это… как его называют «русский Пьеро»? вечно грустный клоун нашей эстрады?

– А еще мировая звезда и активный член фонда помощи ветеранам войны.

– Разве он не занят концертами в Петрограде?

– Поддержание боевого духа солдат в канун наступления – святая обязанность каждого патриота, и Александр Николаевич не является исключением.

– Когда же он намерен нас посетить?

– Сегодня же вечером.

– А ты откуда узнала о его приезде?

– Видишь ли, с ним путешествует один мой приятель…

– Приятель?

Уточняющий вопрос немного смутил Варвару. Бубецкой понимал, будучи наслышан о ее покойном муже, что ее общество далеко от революционеров и партийных работников, к которым он сейчас относился. Она опустила глаза в пол и утвердительно ответила на его сомнение:

– Да. Из бывших.

– Ну бывшие бывают разные. Корнилов вон тоже из бывших, а ничего, воюет за новую власть – пусть не за совесть, но хотя бы за страх.

– Он из князей и был близок к императорскому дому.

– Вот даже как… Любопытно, кто же это?

– Возможно, ты слышал фамилию Юсупов.

Конечно, Бубецкому была хорошо известна фамилия старинного дворянского рода, из которого происходила эта весьма одиозная личность. Сын княгини Юсуповой и графа Сумарокова-Эльстона, впоследствии также принявшего их титул; брат отчаянного ловеласа и бретера, погибшего от рук рогатого мужа на дуэли; в Первую мировую войну он был широко знаменит тем, что колесил по всем фронтам и открывал госпитали. Однако, помимо всего прочего имел он еще и печальную известность – во-первых, как муж племянницы опального государя императора, а во-вторых, как активный участник убийства Распутина, приближенного к императорскому двору. Одни говорили, что убийство Распутина было жизненной необходимостью в борьбе с его влиянием, но Бубецкой, сколько ни анализировал декабрьские события 1916 года, никак не мог увидеть опасности, источаемой Распутиным для России. Для отдельных лиц из императорского окружения, о моральной нечистоплотности которого можно было слагать легенды – да, но чем он мог быть опасен России как таковой?

Ответ на этот вопрос Бубецкой, сколько ни формулировал его для себя, находил в русской ментальности – Пуришкевичу и прочим, кто стоял за убийством Распутина, была присуща красноречивость в том высоком и сильном смысле, в каком способна она влиять на умы народных масс. На каком-то этапе им удалось убедить народ, все еще слепо веривший в своего самодержца и готовый терпеть ради него и Ходынское поле, и Кровавое воскресенье, и мировую войну, что Распутин оказывает на царя негативное влияние. Все народ мое ему простить – даже издевательство над самим собой. Но посягать на царя – ни за что! Недаром русские композиторы даже оперы называли «Жизнь за царя»! Тем самым политическим оппонентам Распутина, отодвинутым от власти, в том числе Хвостову, претендовавшему на пост главы правительства, но так и оставшегося министром внутренних дел, удалось придать своей эскападе статус политической казни, убийства во спасение. Сегодня же у Ивана Андреевича будет возможность узнать все, что называется, из первых уст. Однако, скорее его занимала ожидаемая встреча с Вертинским.

Кругом о нем ходили легенды, а из граммофонов только и доносилось его пение, казавшееся князю поначалу унылым и наводящим тоску, а после, стоило только вслушаться в магические звуки, издаваемые казалось не человеком, а каким-то тонким и чувствительным музыкальным инструментом, – как понимал слушатель, что невозможно уже перестать внимать этим чарующим звукам, что они только и делают, что разговаривают с душой твоей о самом сокровенном, о чем даже с близкими не делишься…

Надо сказать, люди искусства всегда привлекали внимание Ивана Андреевича и внушали ему некое благоговение перед собой. Они умели делать то же, что умели лучшие из представителей революционной масти – владеть умами сотен тысяч, заставлять их сердца биться сильнее, но делали это, в отличие от его собратьев по цеху, не силой разрушительной, а силой созидательной, одухотворяющей… Он хорошо помнил, как на том февральском балу в 1887 году в первый и последний раз увидел он Чайковского, как обомлел перед этим тихим и скромным человеком, какие-то минуты спустя сидевшим за роялем и подчинившим себе волю и сознание всех присутствующих…

Популярность же Вертинского была даже более великой сейчас. Начинал он с того, что выступал как театральный актер, поэт, композитор. Сейчас же он покорил эстрады всех крупных городов, он был, как писал Игорь Северянин, «повсеградно оэкранен и повседневно утвержден». Масла в разгорающийся костер его популярности прибавило его участие в боевых действиях в качестве санитара, которое он принимал с самого начала войны. Здесь же и родился ставший впоследствии легендарным образ Пьеро…

Сейчас он уже не исполнял медико-санитарных функций, но по-прежнему его часто можно было встретить на фронтах. Всюду он выступал для солдат – молодых ребят, которых в силу возраста и кипучих натур не могла не прельщать музыка вечно юного и вечно влюбленного исполнителя. Он слишком хорошо понимал и чувствовал свою аудиторию, и она отвечала ему взаимностью в самом высоком и лучшем смысле, в котором только может пожелать того певец…

Весь день Иван Андреевич готовился к приезду кумира публики, но ближе к вечеру сообщили, что Вертинский прибудет только завтра – в одной из армий его умолили о концерте, а отказать солдатам он не мог. Посетившее Ивана Андреевича разочарование было недолгим – приехал князь Феликс Юсупов.

Стоило ему сойти на перрон, как Бубецкой и вся его свита обомлели. Сказать, что он был красив – ничего не сказать. Уже позже Вертинский скажет о нем, что он «высокий, худой, стройный, с иконописным лицом византийского письма». Телосложение его напоминало белую березу – извечное русское дерево, воспетое классиками как образец стройности, чистоты и девственности. Он был высок и ничего лишнего не было в этой фигуре, казалось, даже чего-то в ней не хватает для истинно русского колорита. Военная форма украшала его, придавала ему особого сияния, даже свечения, исходившего откуда-то изнутри и умело обрамленного каймой чисто внешней красоты. Которую, конечно, дополняло и лицо – чистое, белое, с правильными чертами, продолговатое, задумчивое и… по-детски наивное. Широко открытые глаза его смотрели на мир одновременно с удивлением и опаской – как маленький котенок взирает на исполненные серости и уродства людские массы; как ребенок смотрит на угрюмого и грубого взрослого, словно бы желая исправить его, заставить его улыбнуться. И заставляет, потому что откровенность и чистота, хранящиеся в нем, не способны вызвать другую реакцию. Казалось, красота эта во всем – в почти девичьих чертах лица, в невероятно глубоких и добрых карих глазах, в кипельно белой коже, в юношески сомкнутых молочных губах – только и делает, что обжигает теплом стоящих рядом. Казалось, не человек, а ангел только что прошел между рядами… А черты ребенка поневоле возбуждали чувство жалости и желание защитить, оберечь, охранить от всего, что может хоть как-то его расстроить. И возбуждали они его в любом – Бубецкой не стал исключением.

В руках он нес маленького рыжего шпица, еще более напуганного, чем его хозяин. Вместе они походили на больших кукол из магазина игрушек, очень похожих на людей. Нет, подумал Иван Андреевич, такой человек не способен на убийство. Но, коли так, что же должно было случиться, чтобы толкнуть его на подобную мерзость? Глядя на Феликса, или Маленького, как называл его убитый им Распутин, никак не мог Бубецкой взять в толк и принять на веру, что он принимал участие в грязных политических играх наряду с таким выжигой и проходимцем как Хвостов или Андроников. Не мог он стать инструментом в их руках еще и потому, что эта наивная детская чистота не позволила бы никому, в груди у кого бьется пусть самое черствое и черное сердце, использовать его как пистолет системы Маузера. Что же тогда толкнуло его на это?

За ужином Бубецкой не стерпел – ему не только хотелось услышать истинный рассказ о причинах этого исторического явления, но еще и неизбывно хотелось услышать голос этого ангела во плоти.

– Причина? – спросил он, глядя в глаза Ивану Андреевичу. Взгляд прошивал собеседника насквозь, но был столь прекрасен, что отвести от него глаз не было никакой возможности. Голос лился как ручей. И что это античное изваяние, столь же прекрасное, сколь и хрупкое, делает на войне? – В те годы все предприятия принадлежали немцам. Они правили бал в этой стране в самом скверном смысле слова. Немецкая наглость не знала границ. Немецкие фамилии носили и в армии, и при дворе. Большинство министров, получивших министерский портфель от Распутина, были германофилы. В 1915 году мой отец получил от царя назначение на пост московского генерал-губернатора. Однако бороться с немецким окружением ему было не под силу: правили бал предатели и шпионы. Приказы и распоряжения московского генерал-губернатора не выполнялись. Возмущенный положением дел, отец поехал в Ставку. Он изложил обстановку в Москве – никто до сих пор не осмелился открыто сказать правду государю. Однако прогерманская партия, окружившая государя, была слишком сильна: вернувшись в Москву, отец узнал, что снят с должности генерал-губернатора.

Вдобавок ко всему в конце августа 1915 года было официально объявлено, что великий князь Николай отстранен от должности главнокомандующего и отослан на кавказский фронт, а командование армией принимает сам император. Общество встретило известие, в общем, враждебно. Ни для кого не было секретом, что сделалось все под давлением «старца». Распутин, уговаривая царя, то интриговал, то, наконец, взывал к его христианской совести. Государь ему как ни слабая помеха, а все ж лучше бы с глаз долой. Нет Николая – руки развязаны. С отъездом государя в армию Распутин стал бывать в Царском чуть не каждый день. Советы и мненья его приобретали силу закона и тотчас передавались в Ставку. Не спросясь «старца», не принимали ни одно военное решение. Царица доверяла ему слепо, и он сплеча решал насущные, а порой и секретные государственные вопросы. Через государыню Распутин правил государством.

Великими князьями и знатью затеян был заговор с целью отстранения от власти и пострижения императрицы. Распутина предполагалось сослать в Сибирь, царя низложить, а царевича Алексея возвести на престол. В заговоре были все вплоть до генералов. На английского посла сэра Джорджа Бьюкенена, имевшего сношения с левыми партиями, пало подозрение в содействии революционерам.

В императорском окружении многие пытались объяснить государю, как опасно влияние «старца» и для династии, и для России в целом. Но всем был один ответ: «Все – клевета. На святых всегда клевещут». Во время одной оргии «святого» сфотографировали и фотографии показали царице. Она разгневалась и приказала полиции разыскать негодяя, который-де, осмелился выдать себя за «старца», чтобы опорочить его. Императрица Мария Федоровна написала царю, умоляя удалить Распутина и запретить царице вмешиваться в государственные дела. Молила о том не она одна. Царь рассказал царице, ибо говорил ей все. Она прекратила отношения со всеми якобы «давившими» на государя.

Матушка моя одна из первых выступила против «старца». Однажды она особенно долго беседовала с царицей и, казалось бы, смогла открыть ей глаза на «русского крестьянина». Но Распутин и компания не дремали. Нашли тысячу предлогов и матушку от государыни удалили. Долгое время они не виделись. Наконец летом 1916 года матушка решила попытаться последний раз и просила принять ее в Александровском дворце. Царица встретила ее холодно и, узнав о цели визита, просила покинуть дворец. Матушка отвечала, что не уйдет, пока не скажет всего. И действительно сказала все. Императрица молча выслушала, встала и, повернувшись уйти, бросила на прощание: «Надеюсь, больше мы не увидимся».

Позже великая княгиня Елизавета Федоровна, также почти не бывая в Царском, приехала переговорить с сестрой. После того ожидали мы ее у себя. Сидели как на иголках, гадали, чем кончится. Пришла она к нам дрожащая, в слезах. «Сестра выгнала меня, как собаку! – воскликнула она. – Бедный Ники, бедная Россия!»

Германия тем временем засылала в окружение «старца» шпионов из Швеции и продажных банкиров. Распутин, напившись, становился болтлив и выбалтывал им невольно, а то и вольно все подряд. Думаю, такими путем и узнала Германия день прибытия к нам лорда Китченера. Корабль Китченера, плывшего в Россию с целью убедить императора выслать Распутина и отстранить императрицу от власти, был уничтожен 6 июня 1916 года.

В этом 1916 году, когда дела на фронте шли все хуже, а царь слабел от наркотических зелий, которыми ежедневно опаивали его по наущенью Распутина, «старец» стал всесилен. Мало того, что назначал и увольнял он министров и генералов, помыкал епископами и архиепископами, он вознамерился низложить государя, посадить на трон больного наследника, объявить императрицу регентшей и заключить сепаратный мир с Германией.

Надежд открыть глаза государям не осталось. Как в таком случае избавить Россию от злого ее гения? Тем же вопросом, что и я, задавались великий князь Дмитрий и думский депутат Пуришкевич. Не сговариваясь еще, каждый в одиночку, пришли мы к единому заключению: Распутина необходимо убрать, пусть даже ценой убийства.

В канун казни я обсуждал с Распутиным внешнеполитическую и военную обстановку. Придя как-то раз к нему домой, я застал его в развемелом расположении духа.

– Что вы так веселы? – спросил я.

– Да дельце обделал. Теперь уж недолго ждать. Будет и на нашей улице праздник.

– О чем речь? – спросил я.

– Об чем речь, об чем речь… – передразнил он. – Забоялся ты меня и ходить ко мне бросил. А я, голубчик мой, много антиресного знаю. Так вот не расскажу, коли боишься. Всего ты боишься. А будь ты посмелей, я б те все открыл!

Я отвечал, что много занимаюсь в пажеском корпусе и только потому стал реже у него бывать. Но его на мякине было не провести.

– Знаем, знаем… Боишься, и батька с мамкой не пущают. А мамка твоя с Лизаветой подружки, так что ль? У них одно на уме: прогнать меня отседова. Ан нет, шалишь: не станут их в Царском слушать. В Царском меня слушают.

– В Царском, Григорий Ефимыч, вы совсем другой. Там вы только о Боге и говорите, за то вас там и слушают.

– А почто, родимый, мне и не говорить-то о Господе? Они люди набожные, божественное любят… Все понимают, все прощают и мной дорожат. И клеветать на меня неча. Клевещи не клевещи, они все одно не поверят. Я им так и сказал. Меня поносить, говорю, будут. Ну-к что ж. Христа тоже бесчестили. Он тоже пострадал за правду… Слушать-то они всех слушают, а поступают по веленью сердца.

Что же до самого, – продолжал разливаться Распутин, – он как уедет из Царского, так сразу и верит всем негодяям. И теперича вот он от меня аж нос воротит. Я было к нему: мол, кончать надо бойню, все люди – братья, говорю. Что француз, что немец, все одна… А он уперся. Знай твердит – «стыдно», говорит, мир подписывать. Где ж стыдно, коли речь о спасенье ближнего? И опять людей тыщами погонят на верную смерть. А это не стыдно? Сама-то государыня добрая да мудрая. А сам что? В нем от самодержца и нет ничего. Дитя блаженное, да и только. А я чего боюсь? Боюсь, почует что-нито великий князь Николай Николаич и почнет вставлять нам палки в колеса. Но он, хвала Господу, далеко, а достать оттель досель у него руки коротки. Сама поняла опасность и услала его, чтоб не мешался.

– А, по-моему, – сказал я, – большой ошибкой было снять великого князя с поста главнокомандующего. Россия боготворит его. В трудное время нельзя лишать армию любимого военачальника.

– Не боись, родимый. Коли сняли, стало быть, так надо. Так надо, стало быть.

Распутин встал и заходил взад-вперед по комнате, что-то бормоча. Вдруг он остановился, подскочил ко мне и схватил меня за руку. Глаза его странно блестели.

– Пойдем со мной к цыганам, – попросил он. – Пойдешь – все тебе расскажу, все как на духу.

Я согласился было, но тут зазвонил телефон. Распутина вызвали в Царское Село. Поход к цыганам отменялся. Распутин глянул разочарованно. Я воспользовался моментом и пригласил его в ближайший вечер к нам на Мойку.

«Старец» давно уж хотел познакомиться с моей женой. Думая, что она в Петербурге, а родители мои в Крыму, он принял приглашение. На самом деле Ирина тоже была в Крыму. Я, однако, рассчитывал, что он согласится охотнее, если понадеется ее увидеть.

Несколько дней спустя с позиций вернулись наконец Дмитрий с Пуришкевичем, и решено было, что позову я Распутина прийти на Мойку вечером 29 декабря.

«Старец» согласился при условии, что я заеду за ним и потом отвезу его обратно домой. Велел он мне подняться по черной лестнице. Привратника, сказал, предупредит, что в полночь уедет к другу.

С изумленьем и ужасом я увидел, как он сам облегчал и упрощал нам все дело.

Настал заветный вечер 17 декабря 1916 года… Войдя в дом, услыхал я голоса друзей и веселые куплеты – наверху, в кабинете поручик Сухотин, Митя, Пуришкевич и Лазоверт создавали иллюзию вечеринки у моей супруги. Крутили американскую пластинку. Распутин насторожился.

– Что это? – спросил он. – Праздник у вас, что ль, какой?

– Да нет, у жены гости, скоро уйдут. Пойдемте пока в столовую, выпьем чаю.

Спустились. Не успев войти, Распутин скинул шубу и с любопытством стал озираться. Особенно привлек его поставец с ящичками. «Старец» забавлялся как дитя, открывал и закрывал дверцы, рассматривал внутри и снаружи.

И последний раз попытался я уговорить его уехать из Петербурга. Отказ его решил его судьбу. Я предложил ему вина и чая. Увы, не захотел он ни того, ни другого. «Неужели почуял что-нибудь?» – подумал я. Как бы там ни было, живым ему отсюда не выйти.

Мы сели за стол и заговорили.

Обсудили общих знакомых, не забыли и Вырубову. Вспоминали, разумеется, Царское Село.

– А зачем, Григорий Ефимыч, – спросил я, – приезжал к вам Протопопов? Заговор подозревает?

– Ох, да, голубчик. Говорит, речь моя простая многим покоя не дает. Не по вкусу вельможам, что суконное рыло в калашный ряд лезет. Завидки их берут, вот и злятся, и пужают меня… А пущай их пужают, мне не страшно. Ничего они мне не могут. Я заговоренный. Меня уж скоко раз убить затевали, да Господь не давал. Кто на меня руку поднимет, тому самому не сдобровать.

Слова «старца» гулко-жутко звучали там, где ему предстояло принять смерть. Но я уж был спокоен. Он говорил, а я одно думал: заставить его выпить вина и съесть пирожные.

Наконец, переговорив свои любимые разговоры, Распутин попросил чаю. Я скорей налил ему чашку и придвинул печенье. Почему печенье, неотравленное?..

Только после того я предложил ему эклеры с цианистым калием. Он сперва отказался.

– Не хочу, – сказал он, – больно сладкие.

Однако взял один, потом еще один… Я смотрел с ужасом. Яд должен был подействовать тут же, но, к изумлению моему, Распутин продолжал разговаривать, как ни в чем не бывало.

Тогда я предложил ему наших домашних крымских вин. И опять Распутин отказался. Время шло. Я стал нервничать. Несмотря на отказ, я налил нам вина. Но, как только что с печеньем, так же бессознательно взял я неотравленные бокалы. Распутин передумал и бокал принял. Выпил он с удовольствием, облизнул губы и спросил, много ль у нас такого вина. Очень удивился, узнав, что бутылок полные погреба.

– Плесни-ка мадерцы, – сказал он. Я хотел было дать ему другой бокал, с ядом, но он остановил:

– Да в тот же лей.

– Это нельзя, Григорий Ефимыч, – возразил я. – Вина смешивать не положено.

– Мало что не положено. Лей, говорю…

Пришлось уступить.

Все ж я, словно нечаянно, уронил бокал и налил ему мадеры в отравленный. Распутин более не спорил.

Я стоял возле него и следил за каждым его движением, ожидая, что он вот-вот рухнет…

Но он пил, чмокал, смаковал вино, как настоящие знатоки. Ничто не изменилось в лице его. Временами он подносил руку к горлу, точно в глотке у него спазма. Вдруг он встал и сделал несколько шагов. На мой вопрос, что с ним, он ответил:

– А ничего. В горле щекотка.

Я молчал ни жив ни мертв.

– Хороша мадера, налей-ка еще, – сказал он.

Яд, однако, не действовал. «Старец» спокойно ходил по комнате.

Я взял другой бокал с ядом, налил и подал ему.

Он выпил его. Никакого впечатленья.

На подносе оставался последний, третий бокал.

В отчаянье я налил и себе, чтобы не отпускать Распутина от вина.

Мы сидели друг против друга, молчали и пили.

Он смотрел на меня. Глаза его хитро щурились. Они словно говорили: «Вот видишь, напрасны старанья, ничего-то ты мне не сделаешь».

Вдруг на лице его появилась ярость.

Никогда прежде не видал я «старца» таким.

Он уставился на меня сатанинским взглядом. В этот миг я испытал к нему такую ненависть, что готов был броситься задушить его.

Мы молчали по-прежнему. Тишина стала зловещей. Казалось, «старец» понял, зачем я привел его сюда и что хочу с ним сделать. Точно шла меж нами борьба, немая, но жуткая. Еще миг – и я бы сдался. Под его тяжелым взором я стал терять хладнокровие. Пришло странное оцепенение… Голова закружилась…

Когда я очнулся, он все так же сидел напротив, закрыв лицо руками. Глаз его я не увидел.

Я успокоился и предложил ему чаю.

– Лей, – сказал он глухо. – Пить хочется.

Он поднял голову. Глаза его были тусклы. Казалось, он избегал смотреть на меня.

Пока я наливал чай, он встал и снова стал ходить взад-вперед. Заметив на стуле гитару, он сказал:

– Сыграй, что ль, веселое. Я люблю, как ты поешь.

В этот миг мне было не до пенья, тем более веселого.

– Душа не лежит, – сказал я.

Однако ж взял гитару и заиграл что-то лирическое.

Он сел и стал слушать. Сперва внимательно, потом опустил голову и смежил веки. Казалось, задремал.

Когда я окончил свой романс, он раскрыл глаза и посмотрел на меня с грустью.

– Спой еще. Ндравится мне это. С чувством поешь.

И я опять запел. Голос был словно чужой.

Время шло. На часах – половина третьего ночи… Два часа уже длится этот кошмар. «Что будет, – подумал я, – если нервы сдадут?»

Наверху, кажется, начали терять терпенье. Шум над головой усилился. Не ровен час, товарищи мои, не выдержат, прибегут.

– Что там еще такое? – спросил Распутин, подняв голову.

– Должно быть, гости уходят, – ответил я. – Пойду посмотрю, в чем дело.

Наверху у меня в кабинете Дмитрий, Сухотин и Пуришкевич, едва я вошел, кинулись навстречу с вопросами.

– Ну, что? Готово? Кончено?

– Яд не подействовал, – сказал я. Все потрясение замолчали.

– Не может быть! – вскричал Дмитрий.

– Доза слоновья! Он все проглотил? – спросили остальные.

– Все, – сказал я.

Посовещались наскоро и решили, что сойдем в подвал вместе, кинемся на Распутина и задушим. Мы стали спускаться, но тут я подумал, что затея неудачна. Войдут незнакомые люди, Распутин перепугается, а там Бог весть на что этот черт способен…

С трудом убедил я друзей дать мне действовать одному.

Я взял у Дмитрия револьвер и сошел в подвал.

Распутин сидел все в том же положенье. Голову он свесил, дышал прерывисто. Я тихонько подошел к нему и сел рядом. Он не реагировал. Несколько минут молчания. Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня пустым взглядом.

– Вам нездоровится? – спросил я.

– Да, голова тяжелая и в брюхе жжет. Ну-ка, налей маленько. Авось, полегчает.

Я налил ему мадеры, он выпил залпом. И сразу ожил и повеселел. Он явно был в полном сознании и твердой памяти. Вдруг он предложил ехать к цыганам. Я отказался, сказав, что уж поздно.

– Ниче не поздно, – возразил он. – Они привычные. Иной раз до утра меня ждут. Однажды в Царском с делами засиделся… или что ль, о Боженьке растабарывал… Ну, так и махнул к ним на автомобиле. Плоти грешной тоже отдых надобен… Нет, скажешь? Душа-то, она Божья, а плоть – человечья. Так-то вот! – добавил Распутин, озорно подмигнув.

И это говорит мне тот, кому я скормил громадную дозу сильнейшего яда! Но особенно потрясло меня доверие Распутина. Со всем своим чутьем не мог он учуять, что вот-вот умрет!

Он, ясновидец, не видит, что за спиной у меня револьвер, что вот-вот я наведу его на него!

Я машинально повернул голову и посмотрел на хрустальное распятие на поставце, потом встал и подошел ближе.

– Что высматриваешь? – спросил Распутин.

– Нравится мне распятие, – отвечал я. – Прекрасная работа.

– И впрямь, – согласился он, – хороша вещица. Дорого, я чай, стоила. Сколько дал за нее?

С этими словами он встал, сделал несколько шагов ко мне и, не дожидаясь ответа, добавил:

– А по мне, шкапец краше. – Он подошел, открыл дверцы и стал рассматривать.

– Вы, Григорий Ефимыч, – сказал я, – лучше посмотрите на распятие и Богу помолитесь.

Распутин глянул на меня удивленно, почти испуганно. В глазах его я увидел новое, незнакомое мне выраженье. Была в них покорность и кротость. Он подошел ко мне вплотную и заглянул в лицо. И словно увидел в нем что-то, чего не ожидал сам. Я понял, что настал решающий момент. «Господи, помоги!» – сказал я мысленно.

Распутин все так же стоял предо мной, неподвижно, ссутулившись, устремив глаза на распятье. Я медленно поднял револьвер.

«Куда целиться, – подумал я, – в висок или в сердце?»

Дрожь сотрясла меня всего. Рука напряглась. Я прицелился в сердце и спустил курок. Распутин крикнул и рухнул на медвежью шкуру.

На миг ужаснулся я, как легко убить человека. Одно твое движенье – и то, что только что жило и дышало, лежит на полу, как тряпичная кукла.

Услыхав выстрел, прибежали друзья. На бегу они задели электрический провод, и свет погас. Во тьме кто-то налетел на меня и вскрикнул. Я не сходил с места, боясь наступить на труп. Свет, наконец, наладили.

Распутин лежал на спине. Временами лицо его подергивалось. Руки его свело судорогой. Глаза были закрыты. На шелковой рубашке – красное пятно. Мы склонились над телом, осматривая его.

Прошло несколько минут, и «старец» перестал дергаться. Глаза не раскрылись. Лазоверт констатировал, что пуля прошла в области сердца. Сомнений не было: Распутин мертв. Дмитрий с Пуришкевичем перетащили его со шкуры на голый каменный пол. Мы потушили свет и, замкнув на ключ подвальную дверь, поднялись ко мне.

Сердца наши были полны надежд. Мы твердо знали: то, что сейчас случилось, спасет Россию и династию от гибели и бесчестья.

Согласно плану, Дмитрий, Сухотин и Лазоверт должны были изобразить, что отвозят Распутина обратно к нему домой, на случай, если все же была за нами слежка. Сухотин станет «старцем», надев его шубу и шапку. С двумя провожатыми «старец»-Сухотин уедет в открытом автомобиле Пуришкевича. На Мойку они вернутся в закрытом моторе Дмитрия, заберут труп и увезут его к Петровскому мосту.

Мы с Пуришкевичем остались на Мойке. Пока ждали своих, говорили о будущем России, навсегда избавленной от злого ее гения. Могли ль мы предвидеть, что те, кому развязали мы руки, в этот исключительно благоприятный момент не захотят или не смогут и пальцем пошевелить!

За разговором появилось вдруг во мне смутное беспокойство. Неодолимая сила повела меня в подвал к мертвецу.

Распутин лежал там же, где мы положили его. Я пощупал пульс. Нет, ничего. Мертв, мертвей некуда.

Не знаю, с чего вдруг я схватил труп за руки и рванул на себя. Он завалился на бок и снова рухнул.

Я постоял еще несколько мгновений и только собрался уйти, как заметил, что левое веко его чуть-чуть подрагивает. Я наклонился и всмотрелся. По мертвому лицу проходили слабые судороги.

Вдруг левый глаз его открылся… Миг – и задрожало, потом приподнялось правое веко. И вот оба распутинских зеленых гадючьих глаза уставились на меня с невыразимой ненавистью. Кровь застыла у меня в жилах. Мышцы мои окаменели. Хочу бежать, звать на помощь – ноги подкосились, в горле спазм.

Так и застыл я в столбняке на гранитном полу.

И случилось ужасное. Резким движеньем Распутин вскочил на ноги. Выглядел он жутко. Рот его был в пене. Он закричал дурным голосом, взмахнул руками и бросился на меня. Пальцы его впивались мне в плечи, норовили дотянуться до горла. Глаза вылезли из орбит, изо рта потекла кровь.

Распутин тихо и хрипло повторял мое имя.

Не могу описать ужаса, какой охватил меня! Я силился высвободиться из его объятья, но был как в тисках. Меж нами завязалась яростная борьба.

Ведь он уж умер от яда и пули в сердце, но, казалось, сатанинские силы в отместку оживили его, и проступило в нем что-то столь чудовищное, адское, что до сих пор без дрожи не могу о том вспомнить.

В тот миг я как будто еще лучше понял сущность Распутина. Сам сатана в мужицком облике вцепился в меня мертвой хваткой.

Нечеловеческим усилием я вырвался.

Он упал ничком, хрипя. Погон мой, сорванный во время борьбы, остался у него в руке. «Старец» замер на полу. Несколько мгновений – и он снова задергался. Я помчался наверх звать Пуришкевича, сидевшего в моем кабинете.

– Бежим! Скорей! Вниз! – крикнул я. – Он еще жив!

В подвале послышался шум. Я схватил резиновую гирю, «на всякий случай» подаренную мне Маклаковым, Пуришкевич – револьвер, и мы выскочили на лестницу.

Хрипя и рыча, как раненый зверь, Распутин проворно полз по ступенькам. У потайного выхода во двор он подобрался и навалился на дверку. Я знал, что она заперта, и остановился на верхней ступеньке, держа в руке гирю.

К изумлению моему, дверка раскрылась, и Распутин исчез во тьме! Пуришкевич кинулся вдогонку. Во дворе раздалось два выстрела. Только бы его не упустить! Я вихрем слетел с главной лестницы и понесся по набережной перехватить Распутина у ворот, если Пуришкевич промахнулся. Со двора имелось три выхода. Средние ворота не заперты. Сквозь ограду увидел я, что к ним-то и бежит Распутин.

Раздался третий выстрел, четвертый… Распутин качнулся и упал в снег.

Пуришкевич подбежал, постоял несколько мгновений у тела, убедился, что на этот раз все кончено, и быстро пошел к дому.

Я окликнул его, но он не услышал.

На набережной и ближних улицах не было ни души. Выстрелов, вероятно, никто и не слышал. Успокоившись на сей счет, я вошел во двор и подошел к сугробу, за которым лежал Распутин. «Старец» более не подавал признаков жизни.

Тут из дома выскочили двое моих слуг, с набережной показался городовой. Все трое бежали на выстрелы.

Я поспешил навстречу городовому и позвал его, повернувшись так, чтобы сам он оказался спиной к сугробу.

– А, ваше сиятельство, – сказал он, узнав меня, – я выстрелы услыхал. Случилось что?

– Нет, нет, ничего не случилось, – заверил я. – Пустое баловство. У меня нынче вечером пирушка была. Один напился и ну палить из револьвера. Вон людей разбудил. Спросит кто, скажи, что ничего, мол, что все, мол, в порядке.

Говоря, я довел его до ворот. Потом вернулся к трупу, у которого стояли оба лакея. Распутин лежал все там же, скрючившись, однако, как-то иначе.

«Боже, – подумал я, – неужели все еще жив?»

Жутко было представить, что он встанет на ноги. Я побежал к дому и позвал Пуришкевича. Но он исчез. Было мне плохо, ноги не слушались, в ушах звучал хриплый голос Распутина, твердивший мое имя. Шатаясь, добрел я до умывальной комнаты и выпил стакан воды. Тут вошел Пуришкевич.

– Ах, вот вы где! А я бегаю, ищу вас! – воскликнул он.

В глазах у меня двоилось. Я покачнулся. Пуришкевич поддержал меня и повел в кабинет. Только мы вошли, пришел камердинер сказать, что городовой, появлявшийся минутами ранее, явился снова. Выстрелы слышали в местной полицейской части и послали к нему узнать, в чем дело. Полицейского пристава не удовлетворили объяснения. Он потребовал выяснить подробности.

Завидев городового, Пуришкевич сказал ему, чеканя слова:

– Слыхал о Распутине? О том, кто затеял погубить царя, и отечество, и братьев твоих солдат, кто продавал нас Германии? Слыхал, спрашиваю?

Квартальный, не разумея, что хотят от него, молчал и хлопал глазами.

– А знаешь ли ты, кто я? – продолжал Пуришкевич. – Я – Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат Государственной думы. Да, стреляли и убили Распутина. А ты, если любишь царя и отечество, будешь молчать.

Его слова ошеломили меня. Сказал он их столь быстро, что остановить его я не успел. В состоянии крайнего возбуждения он сам не помнил, что говорил.

– Вы правильно сделали, – сказал наконец городовой. – Я буду молчать, но, ежели присягу потребуют, скажу. Лгать – грех.

С этими словами, потрясенный, он вышел.

Пуришкевич побежал за ним.

В этот миг пришел камердинер сказать, что тело Распутина перенесли к лестнице. Мне по-прежнему было плохо. Голова кружилась, ноги дрожали. Я с трудом встал, машинально взял резиновую гирю и вышел из кабинета.

Сходя с лестницы, у нижней ступеньки увидел я тело Распутина. Оно походило на кровавую кашу. Сверху светила лампа, и обезображенное лицо видно было четко. Зрелище омерзительное.

Хотелось закрыть глаза, убежать, забыть кошмар, хоть на миг. Однако к мертвецу меня тянуло, точно магнитом. В голове все спуталось. Я вдруг точно помешался. Подбежал и стал неистово бить его гирею. В тот миг не помнил я ни Божьего закона, ни человеческого.

Пуришкевич впоследствии говорил, что в жизни не видел он сцены ужаснее. Когда с помощью Ивана он оттащил меня от трупа, я потерял сознанье…

Бубецкой с тяжелым сердцем выслушал Феликса. Он рассказывал так ярко, будто все это было вчера, и оттого слушателям так четко виделись все действующие лица разыгранной им драмы. Но Иван Андреевич, сам достаточно страдавший на своем веку понимал, каких страданий ему самому стоит все это вспоминать – и оттого еще жальче становилось этого молодого человека, так похожего на античную статую.

Глава шестнадцатая. «Морфий»

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы…

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб вечно зеленея

Темный дуб склонялся и шумел.

М.Ю. Лермонтов, русский поэт

– Иван Андреич!

Бубецкой шел вдоль колеи, когда послышался до боли знакомый, но давно не слышанный им голос.

– Анисим!

Анисим, в новеньком френче, украшенный старорежимными орденами, в папахе с красной ленточкой, счастливый, но небритый и сильно похудевший, на ходу соскочил с проезжавшего поезда и побежал навстречу Ивану Андреевичу. Друзья обнялись.

– Ну как ты? Столько времени ни весточки, ни слова…

– Да все недосуг было. Ну и натворили же здесь дел тут эти золотопогонники, век не разгрести. Представляете, люди тут оказывается и вовсе зачастую не слыхали о комитетах… Много работы пришлось проделать…

– Да, а вот мне похвалиться нечем…

– Да знаю уж про нового командующего, теперь, шельма, еще пуще гайки закрутит. Но это ничего, нам к трудностям не привыкать, да и работы сделано уже порядочно… Надо бы сесть, расскажу Вам все по порядку…

Беседу прервал появившийся невесть откуда Савинков.

– Знакомься, Анисим, это Борис Викторович, комиссар Временного правительства.

– Папахин… А Вы здесь…

– Не пугайтесь, я здесь в некотором роде присматриваю за командующим. Старая власть, знаете ли.

– Вот и я об этом! Гнать их надо, гнать!..

– Ну гнать мы будем после, а пока Лавр Георгиевич хочет Вас видеть. Ступайте к нему и расскажите о поездке в двух словах…

– Тьфу…

– Лучше сделать это сейчас. Если будут неудобные вопросы или темы – скажетесь уставшим, он и отстанет.

– Верно, неприятное дело тянуть – хуже нет. Пойду быстренько отчитаюсь, а уж после поговорим.

– Я буду ждать тебя в штабном, – крикнул Бубецкой вслед убегающему Анисиму.

– Кто он? – просил Савинков, когда они остались одни.

– Простой парень, солдат. Двигатель революции.

– По-моему, чрезмерно деятельный…

– А по-моему, сейчас нельзя быть апатичным. Революция требует не слов, а дела. А он и есть его главный созидатель…

– Хотелось бы с ним пообщаться.

– В чем же дело? Пойдемте в штабной вагон, там и подождем его.

Как и предполагалось, беседа с командующим конструктивной не вышла. Анисим вернулся в штабной не в духе, но вскоре разговорился и отошел от неприятного впечатления, произведенного Корниловым на него, как и на всех присутствующих в равной степени. Поначалу говорить опасался – с осторожностью смотрел на не виданного доселе Савинкова.

– Анисим Прохорыч, ты не волнуйся, говори как есть. Борис Викторович революционер со стажем, покушение на великого князя организовывал.

При слове «покушение» Анисим заметно повеселел и даже допустил некоторое панибратство, изрядно умилившее его образованных слушателей.

– О, это дело хорошее. Эту царскую контру мы еще живота лишим, вот увидите. Дайте только срок…

– Ну как съездил-то, Анисим?

– В целом, неплохо. В шести армиях мной были учреждены солдатские комитеты, выбраны представители из числа как солдат, так и офицерства. Я тут подумал да и решил, что нельзя всю власть только одним комитетам предоставлять – опять же перегиб выйти может. Сегодня одни в золотых погонах власть имели, завтра другие. Как бы узурпаторства не вышло! Потому повыбирали отовсюду делегатов. Конечно, недовольных было много. Но в целом без особого кровопролития удалось их утихомирить. Известие о Корнилове застало меня в Седьмой армии. Туда сразу же прибыл от него уполномоченный, который сразу вопрос ребром поставил – никаких комитетов и баста. Я ему по-доброму пытаюсь объяснить, что это дескать приказ правительства, и я от него уполномоченный. Он – ни в какую. Тогда мы «темную» ему устроили…

– Анисим!

– А чего? В прежние времена и вздернуть могли, так что пусть радуется. Присмирел малость. Но и от нас потребовалось тоже теперь больше деликатности проявлять – командующий другой, да и расстрелы ввели, так что народ немножко осматриваться стал. Оно, может, кому и неплохо, только не ко времени все это, ох как не ко времени. Вы бы уж сообщили Керенскому…

– Сообщим, непременно, – вступил Савинков. – Хорошо уже то, что Вам удалось значительно продвинуться в деле организации комитетов на фронте. Это замечательно.

– Так-то оно так, только… Я ведь потом в Шестую армию отправился. Ну как водится, там комитет сделали… Тоже с представителем командующего сцепился, но уже не так крепко, как в Седьмой. И тут увидел я другую тенденцию, более опасную, чем самодержавие этого глупого золотопогонника. Смотрю – штатские из местных лазают. Ну, думаю, дело известное, хохлы. Ан нет – евреи. Я – кто таков? Он мне – из РКП (б). Я – что за птица? Ну узнал. А это большевики, оказывается. И тут под нашу власть яму копают.

Савинков ударил кулаком по столу.

– Большевики!

– Так и есть!

– Это зараза похуже царизма будет! С одним мы справились практически без единой капли крови – ну во всероссийском масштабе, одними брошюрками да разговорами. А тут придется приложить недюжинные усилия.

– Не кажется ли вам, товарищи, – спросил Бубецкой, – что вы несколько преувеличиваете опасность большевиков?

– Ни грамма, – не раздумывая, ответил Папахин. – Эта контра так воду мутит… К полному дезертирству призывает, к сдаче немцам…

– Не за это ли ты боролся несколько месяцев назад? Не это ли проповедовал мне в Петрограде?

– Я против войны почему? Чтоб голод победить. А чтоб земли наши немцам отдавать да народ в полон – этого я не приемлю! И никому такое не нравится. А они знай свое агитирують: мол, придет немец да освободит всех. Служить не надо будет, все вокруг общее станет. Служить не надо, это понятно. А кормиться солдату чем? Разве что разбоем? Не дело это! Когда перебои с продовольствием на фронте начались, тут, понятно, были случАи. Но чтоб на поток это ставить – ни-ни. Да и потом простит ли большевик, например, мне, что я царские погоны носил? Нипочем не простит. Так как же его обещаниям верить?

– А почему ж солдат верит? Ведь если б не верили, не засылали бы они своих агитаторов в действующую армию!

– А потому верит, что дурак. И выжигать надо каленым железом эту гадину!

– Анисим Прохорович прав. А Вы, Иван Андреевич, уж простите, недопонимаете большевизма. Если мы говорим о демократизации и предоставлении прав и свобод народу, который за годы вероломного и дикого правления обезумевшей династии монстров лишился права даже думать безнаказанно, то большевики говорят о диктатуре пролетариата. Это тогда, когда править всем будет безумный батрак, наделенный царской властью. Понимаете, тот же царизм, только в перевернутом виде! На вершине пирамиды стоит не царь, а холоп. Только теперь он определяет, что хорошо, что плохо, карает за мысли и печать, четвертует за крамолу! Это так же далеко от идей марксизма, как милостивый государь от государя императора! Ленин все вывернул наизнанку, затуманил необразованную голову русского крестьянина и готовится сделать его движущей силой новой революции, на этот раз пролетарской!.. Анисим Прохорович прав, бороться с их засильем нужно нещадно!

– Да какой тут поборешься! – не унимался Анисим. – Тут слухи ходят, будто сам Ленин в пломбированном вагоне где-то здесь колесит и пропагандой занимается! Под носом у Корнилова! Уж я его хотел было подождать, но приказ от генерала пришел, ворочаться надо. Вот и приехал, вишь…

– Хорошо, Анисим, мы все вместе подумаем, как предпринять меры. Если все так, как ты говоришь, то я надеюсь найти понимание у генерала Корнилова. Если нет – и до Керенского дойду!

– Это бы хорошо…

В эту минуту в штабной вбежал адъютант Корнилова.

– Господа, Вертинский только что приехал! Он в ставке, только вас ждем…

Спустя минуту в кабинете Корнилова собрались видные офицеры, Бубецкой, Папахин, Савинков, Юсупов, Варвара и еще несколько особо отличившихся солдат. В центре кабинета стоял высокий, худощавый человек с мертвенно бледным лицом – отдаленно он действительно напоминал Пьеро из сказки Карло Коллоди. Он говорил звонко, четко, чуть грассируя, но при этом на его кукольном лице не дрожал ни один мускул. Человечность в нем выдавали глаза – они были живыми, искрящимися, выдававшими еще совсем молодого человека. Это и был Вертинский.

– Комиссар Временного правительства князь Бубецкой, – отрекомендовался Иван Андреевич.

– Князь? – удивленно вскинул брови Вертинский. – Однако… Никак не ожидал участия дворянства в революционном перевороте…

– Я не участвовал в перевороте, я сидел в Петропавловской крепости…

– Однако! – еще больше удивился певец. – Как же Вы оказались здесь?

– Простите мне мою бестактность, но позвольте прежде от Вас услышать ответ на тот же вопрос.

– Видите ли, я далек от политики. Я человек искусства и должен пребывать там, где мое искусство может сослужить кому-то службу. Искусство есть служение, и хорошо только тогда, когда приносит пользу. Когда же оно сводится к банальному самолюбованию и пресыщению вниманием публики, то это уже не искусство, а нарциссизм. С первых дней войны я был санитаром, потом, когда положение несколько стабилизировалось – стал ездить с концертами… Под стабилизацией я понимаю развернутые госпитали с профессиональными медицинскими работниками – спасибо графу Сумарокову, – кивнул он в сторону Маленького. – По замечанию публики, мое исполнение заметно подымает боевой дух солдат, и я в такой трудный момент не нахожу для себя ничего лучше, как выступать здесь, на фронте. Шекспир говорил, что когда говорят пушки, музы молчат, а я считаю с точностью до наоборот.

– Вот Вы и получили ответ на свой вопрос. Я – там, где я нужнее. В Петрограде и без меня полно славословов и пустозвонов.

Вертинский расхохотался:

– Однако, как смелы Ваши высказывания для чиновника.

– Позвольте заметить, я не царский чиновник.

– Тоже верно. Извините меня за сравнение, повторяю, я далек от политики.

– Стоит ли извиняться за то, что Вы в обстановке хаоса и бардака ведете себя как настоящий патриот! Благодарю Вас за это, – Бубецкой пожал ему руку. – Должен признаться, давно мечтал о рукопожатии. Вы ведь как-никак, легенда нашей эстрады. Отовсюду только и слышен, что Ваш голос.

– Расценивать ли это как то, что Вы – мой поклонник?

– Пока нет. Звук, искаженный граммофоном, не копирует голоса живого, и сегодняшний концерт, полагаю, позволит мне до конца сформировать точку зрения по отношению к Вашему творчеству. Однако тексты и музыка вовсе не дурны.

– Благодарю! Такие слова из уст человека из прошлого времени, когда знали толк и в стихах, и в нотах, дорогого стоят… А впрочем стоит ли ждать до вечера? – с этими словами Вертинский прыгнул за рояль, стоявший в углу кабинета командующего и заиграл.

Бубецкой вновь мысленно возвратился в февраль 1887 года и вспомнил, какие магические звуки извлекал из этого неживого инструмента Чайковский. Поразительно, прошло тридцать лет, сменилось время, сменились идеалы, сменились художественные образы, владеющие сознанием людей. На смену одной музыке вполне закономерно пришла другая. Но неизменным осталось представление о музыкальном искусстве как о живом воплощении прекрасного, божественного, идущего от звуков и нот исполнителя прямо в душу слушателя, в самое его сердце, минуя голову. В понимании Бубецкого, если этот эффект прослушиванием достигнут – значит мы имеем дело с настоящей музыкой, значит, композитор соответствует своему высокому званию, а певцу не напрасно рукоплещут зрительские массы.

Он слушал и понимал, что, несмотря на творящийся вокруг хаос и беспорядок, сейчас перед ним – настоящий Исполнитель. Голос его лился как густая сладкая патока на печенье, поданное к столу в лучшей дворянской гостиной тех незапамятных времен, на которые пришлась юность князя. Может быть, он был чрезмерно сладким, слишком сахарным – но в обстановке войны и охватившей и захватившей всех горечи ее так недоставало, что прервать исполнение Пьеро он был не в силах…

Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы? Куда ушел Ваш китайчонок Ли?.. Вы, кажется, потом любили португальца, А может быть, с малайцем Вы ушли. В последний раз я видел Вас так близко. В пролеты улиц Вас умчал авто. Мне снилось, что теперь в притонах Сан-Франциско Лиловый негр Вам подает манто.

Песня быстро закончилась, и присутствующие оторопели. Секундное замешательство сменилось овацией – такой, которую только могли устроить несколько человек. Но Вертинский не слушал их – он подбежал к Бубецкому и пристально вопросительно взглянул в его глаза.

– И? Что скажете?

– Ответ утвердительный, вне всяких сомнений…

Кто-то из присутствующих попытался было крикнуть «Бис!», но хозяин кабинета ответил за Вертинского:

– Господа, имейте совесть! Александру Николаевичу надо отдохнуть с дороги, и подготовится к вечернему выступлению.

Все, нехотя, разошлись. Бубецкой вышел на улицу, чтобы покурить, а затем планировал отправить в Петроград телеграмму, чтобы доложить об услышанном от Папахина. Компанию ему составил Феликс Юсупов.

– Знаете, Вы ведь тоже дворянин. Мне кажется, что наше видение происходящего должно быть схоже… – робко начал он.

– Очень может быть. Только мне кажется, Вы не до конца принимаете революцию.

– Тоже самое могу и от себя сказать.

– И что думаете? Сожалеете о том, что убили Распутина? Ведь останься он в живых, монархия могла быть сохранена, и Ваше положение могло значительно отличаться от ныне существующего…

– Не думаю. Монархия умерла задолго до смерти Распутина. Другое дело, что нынешнее положение вещей мало чем отличается от того, что было тогда, полгода назад. Убийство Распутина, если хотите, вообще ничего не поменяло. Слишком поздно мы до этого додумались… Слишком поздно… – Феликс громко выдохнул и опустил голову вниз. Только сейчас, посмотрев ему в лицо, Иван Андреевич увидел, что он был необычайно бледен, под глазами были огромные синие круги, не придававшие ему красоты.

– Вы больны? Или просто устали? Закурите?

– Нет, благодарю, у меня другое лекарство, – он достал из внутреннего кармана кителя шприц с прозрачной водичкой.

– Что это?

– Морфий.

– Вы с ума сошли! – закричал Бубецкой. – Это нельзя!.. Вы привыкнете, и умрете в конце концов.

– Все мы умрем в конце концов, – задумчиво и печально произнес Феликс. – Причем, мне кажется, что это произойдет раньше, чем Вы думаете.

– Однако ж, это не повод сознательно укорачивать юную жизнь… Поверьте мне, старику.

– Ну что Вы… Вы не старик, – Феликс пристально посмотрел ему в глаза. – Тогда, тридцать лет назад, Вас словно бы поместили в замораживающий сосуд. Вы замерил, остановились в своем развитии. И теперь, по освобождении, Вы так же молоды, как тогда…

– Анабиоз? – улыбнулся Бубецкой.

– Считайте, что так… Знаете, что меня привлекает в Вас? Вы очень напоминаете мне моего отца. Такой же дворянин из прошлого времени, из прошедших дней, с которыми связаны лучшие воспоминания и которых уж ни за что не воротишь назад. Смотрю на Вас – и мне кажется, что все еще можно воскресить…

– Воскресить нельзя. Но можно сделать лучше, чем было. И все – в Ваших руках. Подумайте, что будучи морфинистом, Вы уже ни на что не сгодитесь.

– Блажен, кто верует, тепло ему на свете.

– Вас слушать невозможно! Вы ведь еще так молоды! Оставьте это!..

– Хорошо. Даю слово – сегодня последний день.

– Что-то слабо мне верится в Ваше обещание.

– А в слово дворянина кто-нибудь еще верит в этой стране? – ухмыльнулся Феликс. – Знаете, наши купцы ведь даже кредитовались в английских и американских банках под честное слово! И слово это было – «русский». Прошу Вас, если я не доживу, не дайте этому слову умереть, сохраните ему жизнь любой ценой!..

Вечером офицеры и комиссары собрались в главной зале, где обычно проходили штабные офицерские собрания. Как в прежние времена все сияло, сверкало, рекою лилось шампанское, а чудесный голос Вертинского погружал всех в атмосферу любви и мирной жизни с ее страстями и тревогами, которых так недоставало и по которым уже так все соскучились…

Ваши пальцы пахнут ладаном, А в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо нам, Никого теперь не жаль. И когда Весенней Вестницей Вы пойдете в синий край, Сам Господь по белой лестнице Поведет Вас в светлый рай. Тихо шепчет дьякон седенький, За поклоном бьет поклон И метет бородкой реденькой Вековую пыль с икон. Ваши пальцы пахнут ладаном, А в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо нам, Никого теперь не жаль.

– Да, господа, благодарю, это тоже посвящено Верочке Холодной…

– Как она теперь там, Александр Николаевич?

– Неплохо, в новом фильме снимается у Ханжонкова.

– Непременно кланяйтесь ей от Варвары Филоновой-Ростоцкой… Мы с ней были тогда на приеме у Бенкендорфа…

– Обязательно, обязательно, божественная Варвара Александровна. Что еще желаете?!

Весь вечер Анисим отчаянно флиртовал с Варварой. Она, любившая военных и вообще блеск и флер светской жизни, понимая, что в руках таких как Анисим сейчас и власть, и внимание толпы, охотно отвечала ему взаимностью. Он распалял себя горячительными напитками и то и дело подмигивал то ей, то Бубецкому, словно бы испрашивая у него согласия на продолжение заигрывания с нею. Бубецкой ничего не отвечал. Мысленно он спросил себя о том, что связывает его с этой женщиной – представительницей света, которая далека от него настолько, что если бы не революция и не вмиг изменившееся положение вещей, то и не вспомнила бы никогда о его существовании. Тот, кто не принимает тебя с недостатками, не примет и с достоинствами – он может сыграть обратное отношение, но это не будет иметь с реальной жизнью ничего общего. Бубецкой не испытывал к ней чувств, понимая, что она всего лишь призрак прошлого, слабая тень воспоминания. Приятного конечно, но увы уже только воспоминания…

Объявили антракт. Бубецкой вышел на улицу и увидел Вертинского в компании Феликса. Они громко смеялись, хотя ни один, ни второй не выпили ни бокала крепких напитков. Завидев князя, они стали махать руками и звать его к себе.

– Иван Андреевич, идите к нам!

– Александр Николаевич, концерт просто великолепен…

– Да будет Вам! Просто отвыкли среди военных будней от прекрасного, вот и кажется теперь…

– От прекрасного я отвык 30 лет назад, когда меня заточили в крепость.

– Я этого не знал, – посерьезнел Вертинский.

– Да и к чему Вам? И без того ужасов хватает, чтобы еще вникать в тонкости чьей-либо биографии. У всех у нас – у Савинкова, у Папахина, у меня, у Варвары Александровны – она оставляет желать лучшего. Слишком уж суровые испытания и времена выпали на нашу долю!

– А спасение?

– Мечты о будущем.

– Мечты… разве они спасают?

– Нас, революционеров, да. А Вас?

– А меня нет. Меня, воля Ваша, спасает морфий. Да вот, не угодно ли, для расслабления души и тела? – Вертинский разжал кулак. В нем лежала ампула с прозрачной жидкостью.

– Благодарю Вас. По мне это сродни синдрому страуса, прячущего голову в песок. Сколько ни скрывайся от действительности, я отрезвляться придется.

– Пустое. Стоит ли теперь об этом… Извините, – Вертинский приобнял Феликса за плечи, и они удалились в штабной вагон, откуда секунду спустя вышли с раскрасневшимися и веселыми лицами. Бубецкой курил у дерева, у которого они недавно расстались, Анисим вовсю тискал Варвару как публичную девку у парадной двери в штаб. Проходя мимо честной компании, Вертинский бросил всем: «Милости просим на продолжение!», и офицеры, и солдаты вновь устремились в главную залу. Пошел за ними и Бубецкой – сродни морфию, музыка сейчас помогала ему забыться. И пусть это было кратковременно и вообще не выход, но именно в забытьи так нуждался сейчас каждый на этой ужасной войне…

Бубецкой смотрел на Варвару и Анисима и пил бокал за бокалом. Шампанское не брало его, и тогда он перешел на водку – второй раз после освобождения он напивался до беспамятства. И сейчас, как и тогда, голова его была пуста, мысли покинули ее и под шепот Вертинского уносился он в мирное время 1887 года, и радужные мысли роились где-то в голове, и хотелось думать что, может быть, все еще изменится в лучшую сторону…

Концерт закончился, и дружная офицерская семья возлияниями отмечала редкий праздник на своей улице. Кто-то сбивался в кучки, кто-то держался ближе к Вертинскому, Корнилов вовсю проповедовал приближенным идеи «наведения порядка». Савинков напился и пытался музицировать, но всякий раз его поднимали на смех. Подобные объединения были Бубецкому не в радость – друзей у него здесь не было.

Очень скоро алкоголь сделал свое дело – ему стало плохо, и он вышел на улицу. Проходя мимо одной из солдатских палаток, он услышал там шорох. Прислушался. Шорох, сопенье, возня, звук дамского платья – несмотря на прошедшие в заточении годы, он еще хорошо его помнил. Бросил взгляд на вход в бивак. Там стояли дамские туфельки – они принадлежали Варваре, других женщин здесь не было. Рядом валялась папаха с красным околышком… Бубецкой поморщился и поспешил уйти оттуда.

Недалеко от ангара он был пойман Феликсом. Тот был бодр и весел – морфий сделал свое дело.

– Ты же мне обещал…

– Да, но завтра. А пока еще сегодня, – он выкинул на ладони перед ним карманные часы и громко расхохотался. Иван Андреевич посмотрел на него и коснулся его лица – от опьянения казалось ему, что оно куда-то ускользает, и немыслимо захотелось остановить его исчезновение. Феликс остановил его руку и посмотрел на него так серьезно как только мог… На секунду Бубецкому показалось, что в глазах юного графа блеснули слезы.

– Красивый, молодой парень, и вдруг морфий… Экий диссонанс, – протянул Бубецкой.

– Красота… Знаешь, я в детстве и в юности в домашнем театре всегда играл женские роли.

– Правда?

– Да. Тогда мне прочили будущее артиста, но говорившие это казались мне тогда такими дураками…

Феликс засмеялся. Потом достал из кармана кителя шприц и протянул его Ивану Андреевичу.

– Вот. Забирай и делай с ним, что хочешь.

Он повертел его в руках и вместо ожидаемого шага, вдруг сказал Феликсу:

– Дай мне жгут.

Тот поначалу не поверил своим ушам, но все же безропотно выполнил его приказ. Тонкая иголка проткнула кожу у вены и внутрь него полился сок, наполнявший живительной силой все его члены. Ивану Андреевичу вдруг стало легко и хорошо и одновременно бодро. Он протрезвел, повеселел, кровь прилила к лицу и к голове. Вскоре рука ослабла, и шприц выпал. Иван Андреевич присел сперва на корточки, после – откинулся на спину, опершись на стенку сарая, и, улыбаясь, выключился… Провалился в темноту, из которой однако скоро вернулся.

– Я долго спал?

– Несколько секунд. Так всегда бывает когда в первый раз… – улыбаясь, отвечал Феликс.

Они сидели за сараем, как вдруг на улице послышался какой-то шум и звук приближающегося поезда. Не помня себя и плохо соображая, Бубецкой поплелся на звук. Человек десять солдат и офицеров собрались у перрона. С подножки поезда маленький человек в черном костюме и кепке, размахивая руками и грассируя, вещал:

– Товарищи! От лица коммунистической партии большевиков призываю вас к неповиновению Временному правительству и верховному главнокомандованию! Вас отправляют на смерть! Страна находится в глубочайшем продовольственном кризисе по причине снабжения фронта, а все снабжение продолжает разворовываться чиновниками и командирами! В такой обстановке, в нарушение данных ранее обещаний, правительство готовит для нежизнеспособной и небоеспособной армии испытание, которое она не сможет вынести – июньское наступление! Это смерть армии и как следствие страны! Пока не поздно – поверните оружие против эксплуататоров, одумайтесь, прервите это безумное кровопролитие! Пролетарская революция в любую секунду протянет Вам руку помощи, – и, широким жестом руки, бросил в толпу кучу какой-то бумаги.

Бубецкой стоял поодаль от собравшихся и выступавшего видел с трудом. Он хотел было крикнуть и привлечь чье-то внимание, но голос предательски изменил ему – то ли морфий, то ли алкоголь были виноваты в этом. Вмиг выступавший замолчал и вновь вскочил в вагон. Проводник показался на его месте. Взмахнув жезлом, он подал сигнал машинисту, и поезд с характерным звуком тронулся с места. Все продолжалось буквально секунды – так, что Бубецкой даже не мог понять, наяву ли это или только кажется ему под действием наркотического препарата. На ватных ногах он добрел до своей комнаты в штабе и снова потерял сознание в объятиях Морфея.

Глава семнадцатая. «Мятеж»

…Сын казака, казак…

Так начиналась – речь.

– Родина. – Враг. – Мрак.

Всем головами лечь.

Бейте, попы, в набат.

– Нечего есть. – Честь.

– Не терять ни дня!

Должен солдат

Чистить коня…

М.И. Цветаева, русская поэтесса

– Да, господа… Картина складывается удручающая! На фронте, в ставке присутствуют два правительственных комиссара и два уполномоченных. Здесь же находится командующий. И при всем при этом здесь же появляется Ленин и ведет свою большевистскую пропаганду! Ленин! Под носом у такого числа чиновников и офицеров! В отсутствие боевых действий, в обстановке полнейшего спокойствия! Как прикажете это понимать?!

Корнилов расхаживал по кабинету взад-вперед, заложив руки за спину и гневно вопрошал по поводу случившегося накануне. То, что еще вчера казалось Ивану Андреевичу всего лишь наркотической галлюцинацией, оказалось суровой правдой жизни. Поначалу упреки генерала носили риторический характер и были обращены в пустоту, под своды высоких кабинетных потолков. По мере развития его речи он все больше обвинял в случившемся комиссариат, которому нечего было ответить.

Анисим стоял, потупив взор. Он осознавал свой промах, который, кстати говоря, касался больше личных отношений с Бубецким, но никак не политического его портрета. Ему было стыдно перед Иваном Андреевичем, и вдвойне неприятно от того, что он вынужден был выслушивать упреки царского генерала, враждебного ему и по духу, и по взглядам на жизнь.

Савинков еще качался, не до конца отойдя от принятого на грудь накануне. По мнению Бубецкого, горше всего должно было быть сейчас ему, потому что именно он был приставлен, как сам выразился, «присматривать» за генералом, от которого сейчас получал на орехи. Думал ли так же сам Савинков – загадка.

Бубецкой внимательно смотрел за телодвижениями генерала и хотел было ему парировать, но счел, что поскольку собаке, лающей на тебя на улице никто не уподобляется, лучше промолчать. Варвары в кабинете главнокомандующего не было – она отдыхала после бурной ночи в объятиях Анисима Прохоровича.

Корнилов же все не унимался:

– Что это значит, господа?! Завтра Ленин явится сюда уже не ночью, а днем, и начнет здесь разводить свою мерзостную немецкую пропаганду. Вы не хуже меня знаете его опасность. Большевизм там или меньшевизм – по мне, все одно. А вот то, что он немецкий шпион, и в условиях военного времени подлежит безоговорочному расстрелу, это куда серьезнее! Мы готовимся к наступлению, а он проникает в самое сердце действующей армии с целью разведать ее секреты, дестабилизировать обстановку внутри нее или чего хуже организовать диверсию…

– Полагаю, Лавр Георгиевич, Лениным двигают несколько иные цели, – не удержался Бубецкой. – Насколько я могу помнить, пребывание его здесь было очень кратковременным для реализации тех стратегических задач, о которых Вы говорите…

– Вы меня еще поучите! – рассвирепел Корнилов. – Проморгали, прохлопали, а теперь оправдываться!

– И в мыслях не было.

– Что?!

– Мы не военная контрразведка и не можем сновать туда-сюда по линии фронта, чтобы следить за тем, кто из недругов действующей власти вступает в контакты с солдатами.

– В чем же, князь, в таком случае Вы видите свою задачу?

– Мы, комиссары Временного правительства, свою задачу видим в том, чтобы обеспечить политическую стабильность в войсках. После приезда Ленина кто-нибудь дезертировал? Отказался идти в бой? Не поднялся по утренней побудке?

– О таких серьезных последствиях рано говорить…

– Вот когда столкнетесь с ними, тогда и станете нас обвинять в том, ч то мы скверно здесь делаем свою работу. А пока пусть каждый занимается своим делом. Честь имею.

– Куда Вы?! Я, кажется, Вас не отпускал.

– А я Вам и не подчиняюсь!

Корнилов и впрямь лихо взялся за дело и временами «не видел берегов». С одной стороны, это могло насторожить его политических оппонентов в верхах, а с другой было, наверное, необходимым велением того времени всеобщей расхлябанности и вседозволенности. Именно об этом в ту самую минуту говорили на заседании Временного правительства в Петрограде.

– Прежде всего, позвольте мне поздравить уважаемого Александра Федоровича с единогласным избранием на пост министра-председателя! – говорил Владимир Николаевич Львов, вытянувшись по струнке. – Сказать же хочется не об этом. Мне регулярно докладывают, что то там, то здесь в столице и за ее пределами участились большевистские провокации. Наш комиссар на Юго-Западном фронте Иван Андреевич Бубецкой сообщает, что и военный плацдарм не стал исключением – не далее как вчера там появлялся Ленин и пытался устроить пропагандистскую акцию. Ни для кого не секрет, что мы готовимся к серьезнейшему и очень ответственному выступлению, и политическая и духовная составляющая жизни всего народа, равно как и солдат, имеет для нас сейчас грандиозное значение. Что же мы видим в действительности? Все еще – дезертирство. Все еще – неподчинение властям. Все еще – повсеместный разброд и шатание. В такой обстановке проводить Государственное совещание не то чтобы опасно, но… бессмысленно!

– Нам это известно, – сказал, не поднимаясь с места Терещенко, занявший в новом кабинете пост министра иностранных дел. – Что Вы конкретно предлагаете в связи с этим?

– Вот, – Львов извлек из папки телеграмму. – Получил телеграмму от генерала Корнилова. Должен сказать Вам, господа, что и наш комиссар при нем Борис Викторович Савинков отзывается о нем в своих донесениях очень высоко, и сама картина жизнедеятельности Юго-Западного фронта говорит очевидно в пользу его высоких качеств как военачальника! Так вот… Он пишет буквально следующее: «В обстановке всеобщего бардака и отсутствия боеспособности действующей армии полагаю возможным предложить правительству принять ряд мер, направленных на кардинальное преобразование существующего положения вещей. Сформулировать предложение мне во многом помогла служба в качестве командующего Юго-западным фронтом, давшая представление о реальном положении дел в войсках и в стране в целом. Предлагается:

1. Установить и объявить по всей стране правительственную власть, совершенно независимую от всяких безответственных организаций, включая советы, комитеты, съезды и тому подобное.

2. Установить на местах назначаемые сугубо правительством органы власти и суда, также не зависящие от самочинных комитетов и советов, коих образовалось великое множество без какого-либо порядку и регламентации.

3. Воевать в полном стратегическом и боевом единении с союзниками вплоть до достижения скорейшего мира. Никакие отказы от боевых операций на данном этапе развития страны недопустимы.

4. Создать боеспособную армию и не менее боеспособный тыл – без политики, вмешательства комитетов и комиссаров, правительства, с твердой внутренней дисциплиной, поддерживаемой железной рукой карательных мер и санкций.

5. Обеспечить жизнедеятельность страны и армии путем упорядочения транспорта и восстановления продуктивности работы фабрик и заводов; упорядочить продовольственное дело путем привлечения к нему кооперативов и торгового аппарата, деятельность которых будет регулироваться Правительством.

6. Отложить решение всех стратегических, политических, социальных и прочих вопросов впредь до проведения Учредительного собрания». Вот так, господа… Какие будут мнения?

– Однако. Да это целая программа, – протянул министр юстиции Малянтович.

– Это верно, – хмыкнул Керенский. – И размахнулся генерал, по-моему, чересчур.

– Однако же, поспорить с написанным будет трудно, – резюмировал Львов.

– Это еще почему?

– Генерал чересчур популярен. Войска как ветром облетел слух о нем как о единственном восстановителе порядка и борце за дисциплину. Офицерство, казачество, более или менее сознательные солдаты – все стоят за него, потому что в его линии видят будущее.

– Однако… Назначая его на должность командующего Юго-Западным фронтом, я никак не предполагал такого роста его популярности. Перед ним были поставлены определенные задачи касательно фронта, но чтобы распространять свое влияние на всю Россию, это слишком, знаете ли… – в голосе Керенского слышалось опасение.

– Полноте, Александр Федорович! – отвечал Львов. – Нам сейчас такой человек крайне необходим. У него реальные воззрения на будущее государственное устройство, на армию, на поддержание порядка в войсках и в стране в целом. В канун совещания эту телеграмму можно считать просто манной небесной. Уверяю Вас, поводов для опасения никаких…

– И все же? – вновь вступил Терещенко. – Мы так и не услышали Ваших конкретных предложений.

– Что ж, господа, будем откровенны. Генерал Брусилов уже стар и слишком идет на поводу у солдатских комитетов, а у них на уме одно – измена да дезертирство. Сейчас нам такой «престиж» не на руку. Полагаю возможным сменить его преемником.

Вопроса о кандидатуре не возникло ни у кого. Министры воодушевленно оживились, личность Корнилова всех вполне устраивала. Волнение читалось только на лице Керенского.

– Знаете, господа, – сказал он, – я ведь не просто так с ним вместе Савинкова отправил. Корнилов в глубине души монархист. Все, что он привносит в действующую армию, было перенято из армии царской. Потому и сейчас, когда вы все единодушно готовы его поддержать, мне все же кажется, что догляд за ним будет нелишним.

– А именно?

– Назначить Корнилова главковерхом я согласен. Но с условием назначения Савинкова моим заместителем в должности военного и морского министра по сношениям со ставкой.

– Господа, – протянул Львов. – Ну тут уж, я полагаю, никаких нареканий быть не может. Назначение товарищей министра – прерогатива министра, так что мы примем любое Ваше волеизъявление, Александр Федорович!

Львов возликовал пуще прежнего – его инициатива была принята. Керенский смотрел на собравшихся с недоверием.

Телеграмма о назначении Корнилова пришла одновременно с приказом генералу срочно выехать в Москву для участия Государственном совещании. Бросив распекать подчиненных за отсутствие собранности и мобилизованности, Корнилов, мысленно воспарив выше кремлевской колокольни, замкнулся ото всех и приступил к работе над своей речью. Глядя на него, Бубецкой хоть и видел серьезного военачальника и резкого человека, способного, по его глубокому убеждению, изменить ход ситуации в стране, но видел еще и непомерного властолюбца. Иван Андреевич понимал – попади к нему в руки власть, которую несколько месяцев назад он сам ему предрек, несдобровать ни Керенскому, ни Временному правительству. Но это ладно – лес рубят, щепки летят, Бубецкой не питал к Керенскому особой симпатии или любви. В сущности никакой разницы, будет ли он стоять у власти или кто другой. Хуже другое – приход в большую политику Корнилова негативно отразится на идеалах революции, он будет всячески проводить линию регресса и отката к старому режиму, чем несомненно вызовет в широких народных кругах недоверие, которое может перерасти в недоверие ко всему правительству. А в обстановке неподготовленности к проведению Учредительного собрания это гибельно! Царя уже нет, а собрания еще нет. Повторится, думал Иван Андреевич, смутное время, и на политической арене, как всегда в подобных случаях, окажется, в лучшем случае, самозванец.

Мог ли знать Иван Андреевич, что уже утром следующего дня в бердичевскую ставку придет телеграмма о том, что Корнилов вызывается в Москву не один, а вместе со всеми комиссарами и уполномоченными?..

В поезде Папахин, полностью выйдя из-под контроля отвлеченного новым назначением и подготовкой к выступлению Корнилова, продолжил виться вокруг Варвары. Вид некогда великосветской барышни, по ментальности, образу мыслей и чувств оставшейся глупой необразованной курсисткой в компании недалекого солдата вызывал отвращение у Ивана Андреевича, и потому он больше предпочитал общество Феликса, который теперь на правах друга всюду неотступно следовал за ним. Савинков же, алчущий власти, все больше был рядом с Корниловым, хотя тот почти ни с кем не общался.

После обеда в вагоне ресторане, когда до Москвы оставалось километров 200–300, Бубецкой с Феликсом вышли покурить в тамбур.

– Что же это?

– Ты о чем?

– Сами свергли царя, погрузили страну в пучину хаоса, а теперь открывают старому режиму заднюю дверь?

– Прежде, чем повергать страну в пучину хаоса, надо научиться этим хаосом управлять. А университеты наши новые сильные мира сего кончали, как видно, под порогом… Ты изволишь быть недовольным? По-моему, тебе как никому другому на руку возвращение прежних порядков?

– При условии возвращения монархии, да. Только ошибкой было бы думать, что Корнилов или кто-нибудь другой сможет или захочет сделать это.

– Отчего же? Корнилов – отъявленный монархист.

– Корнилов – отъявленный властолюбец. Когда власть берут, ее не отдают. Николай не простит Корнилову ареста, и он это прекрасно понимает, и потому собирается извлечь максимальную выгоду от своего нового назначения, не разделяя ее ни с кем из прежних друзей.

– А из новых?

– Полагаю, что новых у него нет.

– И чего же ждать от этого совещания, на твой взгляд?

– Керенскому явно ничего хорошего. Думается, это его закат. Корнилов возьмет всю власть в свои руки, и тогда пиши пропало. Солдаты и рабочие снова будут возмущаться, но на этот раз армия их не поддержит. И если не усмирят как в 1905-ом, то гражданской войны не миновать!..

«Маленький», как нежно звал его убитый им Распутин, был отчасти прав. Стоило поезду спустя шесть часов прибыть в Москву, глазам Бубецкого открылось зрелище, потрясшее его до глубины души. На перроне Корнилова встречали толпы народа – среди них были и гражданские, и военные. Он не смог даже сойти с вагона, как его подхватили на руки и стали качать – Львов не преувеличил, популярность генерала переходила все пределы. Пока Бубецкой и его свита устраивались в специально поданный автомобиль, протискиваясь сквозь плотные ряды поклонников Корнилова, последнего вдохновленная толпа донесла до Большого театра на руках.

Там уже вовсю шло совещание – министры сновали туда-сюда, солдаты, депутаты, дипломаты, простые люди. Выступали то Керенский, то Милюков, то Малянтович, но общее настроение толпы было явно не в их пользу. Все изменилось, стоило Корнилову занять трибуну. Народ стих в ожидании. Генерал выправился, отряхнул мундир, одернул его, окинул собравшихся взглядом. Тишина воцарилась такая, что Бубецкому казалось, будто он слышит свое дыхание.

– Господа! – подняв руку вверх, заговорил Корнилов. – Я простой казак и сын простого казака. С юношеских лет мне было внушено, что Родина наша – самое святое и дорогое, что есть у нас, и защищать мы ее должны всеми возможными средствами, коли она в этом нуждается. Всю свою жизнь я справлялся с этой задачей, даже если выполнение ее угрожало моему собственному существованию. Призываю всех понять и услышать меня – Россия в большой опасности, и только от нас с вами сейчас зависит, сможем ли мы ее защитить, сможем ли спасти, сможем ли помочь… Сразу хочу сказать Вам, что армии в том виде, в каком мы все привыкли о ней думать, нынче не существует. На фронтах царит разброд и безвластие, учиненное недальновидно введенными комитетами. Невозможно воевать, когда солдат обсуждает приказ командира и дезертирует с поля боя! Так что же?! Сдаться?! На милость победителя? Не будет от немца нам милости! И не ждите! А потому такой мир и такая капитуляция лично мне не к лицу!

Гром аплодисментов взорвал зал. Генерал снова вскинул руку и все снова замолчали. Он продолжал:

– Для того чтобы обеспечить защиту страны от решительного и агрессивного врага, нужно сразу же принять некоторые меры – меры, с которыми я уже ознакомил правительство и которые, я надеюсь, будут приняты незамедлительно. Среди них следующие: введение на всей территории России для тыловых войск и населения военно-революционных судов с правом применения смертной казни за ряд тягчайших преступлений, в том числе за измену, помощь врагу, организацию дезертирства. Что касается дисциплины в регулярных войсках – мы ее восстановим самостоятельно.

– Как Вы это сделаете? – выкрикнул кто-то из аудитории.

– Мы ограничим власть комитетов и съездов настолько, чтобы они не могли вмешиваться в ход боевых действий и в решение оперативных задач, стоящих перед армией и ее руководством. Усилим их ответственность настолько, что, если по их вине произойдет срыв даже мельчайшей военной операции, их должностные лица будут преданы суду и казнены как предатели и изменники…

Бубецкой перевел взгляд на Папахина – тот побледнел.

– Восстановить воинскую дисциплину и подчинение офицерам и военачальникам. Не допускать более расхлябанности и неповиновения! И сделать для этого надо совсем мало – каждый всего лишь должен заниматься своим делом. Министр – думать, промышленник – поддерживать работу фабрик, суды – судить, милиция – охранять городской порядок, солдат – воевать, коня чистить, сражаться за Отечество свое!

Снова голос из аудитории:

– Что делать с голодом, генерал?

– Обязать всех промышленников и фабрикантов обеспечить бесперебойную работу подконтрольных им предприятий. Как только военно-революционные суды начнут функционировать, им станет проще. А пока, чтобы предотвратить и пресечь беспорядки в столице, мешающие организации такой работы и вообще создающие негативные настроения в канун боевого наступления, я предлагаю ввести в Петроград регулярные части!

В зале раздался рокот. Отрывистые аплодисменты заглушались гулом несогласных.

– Но для чего?

– Видите ли, в последнее время столица подвержена множественным провокациям со стороны большевиков. Мне лично довелось нос к носу столкнуться с Лениным и его мерзкой пропагандой в частях. А поскольку военная контрразведка, с которой я, как новый Верховный Главнокомандующий, еще разберусь, пока бездействует, пресечь беспорядки поможет только пребывание в Петрограде третьего конного корпуса и «дикой дивизии» генерала Крымова!

Эту фамилию здесь хорошо знали. Отчаянный воин и рубака, он ни перед чем не остановится в выполнении того приказа, который получит от Корнилова. Знал его и Папахин – в частях, возглавляемых генералом, ему и его товарищам не раз приходилось быть битыми в этих частях при попытках организации в них солдатских комитетов.

– Я сразу должен предупредить всех чиновников о том, что ни Крымов, ни его подчиненные не будут вмешиваться в работу государственных и городских органов и организаций. Они – только для поддержания порядка. Поймите – сейчас иначе не получится, иначе просто никак! Если сейчас мы не возьмем порядок в стране и дисциплину в армии под жесткий контроль, то все будет упущено. Уже завтра неприятель и его большевистские агенты одержат верх, и погибла Россия! Погибла обитель государственности нашей, Отчизна, Родина! Не допустим этого, друзья и братья, воспротивимся нашествию дружно, сообща, плечом к плечу!..

Снова грянули аплодисменты. Заиграл «Боже, царя храни!» Патетическая минута пробудила в сознании Бубецкого мрачные ассоциации. Слишком уж повеяло от выступавшего жандармским холодом Петропавловской крепости. Но не о себе думал Иван Андреевич – он думал о стране, которую этот рьяный генерал готов упрятать за решетку ради победы над немцами.

Кто-то дернул его сзади за рукав.

– Иван Андреевич? Александр Федорович ждет вас в дирекции.

… – Что это? Как это понимать?

– О чем Вы? – Керенский рылся в бумагах и не поднимал головы на Бубецкого. Казалось, он заметно нервничает – руки его дрожали, он был рассредоточен, бледен и потерян.

– Возвращение к старым порядкам?

– Генерал Корнилов утверждает, что это веление времени.

– Простите? А что, генерал Корнилов?..

– Извините, Иван Андреевич, но за отсутствием других предложений, я был вынужден пойти на эту меру. Иного выхода из ситуации нет – положение на фронтах Вам отлично известно. И не будем об этом.

– Хорошо, но тогда зачем Вы звали меня?

– Я прошу Вас вернуться в Бердичев. Немедленно. Видите ли, по настоянию Корнилова командующим Юго-Западным фронтом назначен генерал Деникин, а он, как Вам известно, монархист еще пуще Лавра Георгиевича. За ним нужно присмотреть, сдержать, если потребуется.

– До, но Борис Викторович…

– Товарищ Савинков останется здесь в качестве моего заместителя на посту военного и морского министра. Меня разрывает, я не могу командовать армией и всем правительством. Опыт Бориса Викторовича позволяет мне назначить его на эту должность. Да и Корнилова придется теперь держать в узде пуще прежнего…

– Слушаюсь. Я могу идти?

– Да, идите.

Когда он был уже в дверях, Керенский вдруг забормотал:

– Пусть будет то, что будет. Пусть сердце станет каменным, пусть замрут все струны веры в человека, пусть засохнут все те цветы и грёзы о человеке, над которыми сегодня, с этой кафедры говорили презрительно и их топтали. Так сам затопчу. Не будет этого. Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей, я буду думать только о государстве. И пусть знают, что всё, чего вы хотели и чего не было, может быть.

– Зачем тогда? – спросил Бубецкой.

Керенский ответил вопросом на вопрос:

– А как Вам кажется, что это сегодня происходит здесь?

– Судя по тому, что царского генерала несут на руках от вокзала до Большого театра, здесь происходит конце революции…

Когда Бубецкой возвратился в зал, Корнилова уже не было. На трибуне что-то кричал Милюков, но его никто не слушал. Иван Андреевич потянул Феликса за руку, и они вышли на улицу.

– Керенский приказал мне возвращаться в Бердичев. Ты со мной?

– Чувствую, что скоро здесь будет твориться что-то ужасающее. Поэтому – да.

Обратный поезд следовал необычайно долго. К утру следующего дня они продвинулись от силы километров на двести – из-за постоянных остановок.

– Что происходит? Почему постоянно останавливаемся? – спросил Бубецкой у машиниста во время одной из стоянок.

– Не можно ехать, Ваше благородие. Навстречу поезда идут срочные.

– Что за поезда? Куда?

– Известно куда. Войска в Петроград стягивают.

– Но какие войска, если Корнилов на совещании говорил только об одном корпусе да дивизии?

Машинист усмехнулся.

– Говорил-то да, но… Вот Вы бы сами, коль Вам столько власти дали, стали бы ее выбрасывать?.. Вот и Корнилов не хочет. И правильно делает, давно пора порядок навести.

– Помилуйте, какой порядок? Вы что, против революции?

– Как это – против? Я сам в феврале на баррикадах стоял.

– А что же тогда? Вы отрицаете ее завоевания и ждете, когда Корнилов с виселицей в одной руке и гаубицей в другой наведет порядок, лишив революцию жизненных сил?

– Давно пора. Уж больно заигрались.

– Так зачем же тогда Вы на баррикадах стояли?

– Все стояли и я стоял.

Ответ потряс Бубецкого. Выбросив папиросу, он вернулся в купе и не выходил из него до самого Бердичева.

Когда же его поезд прибыл в ставку, в Петроград из могилевской ставки Верховного Главнокомандующего, в которой в свое время государь встретил Февральскую революцию, в Петроград возвратился Львов. Он был фельдфебелем, связующим звеном между Керенским и Корниловым.

– Ну что? Что там? – Керенский прыгал на стуле, ожидая доклада Львова. Глаза его бегали, он волновался и словно что-то скрывал.

– Да не волнуйтесь Вы так, Александр Федорович. Все идет по плану. Войска Крымова подходят к Петрограду, Корнилов воодушевлен.

– А где Савинков?

– При нем.

– Слава Богу… Что, что еще?

– У Лавра Георгиевича есть мнения по поводу некоторых министров, чья преданность Родине в годы войны вызывает сомнение…

– И что он предлагает?

– Снять их с должностей.

– А кого назначить?

– Он не уполномочил меня говорить на эту тему, он хочет обсудить все лично с Вами.

– Что ж, я готов.

– И для этого просит приехать Вас в ставку.

– Меня?! – Керенский побелел. – То есть как? Председателя правительства приехать к главнокомандующему? Так бывает? Он с ума сошел?

– Я думаю, нет, просто не хочет оставлять ставку в такой сложный момент.

– А я думаю, речь о другом. И на совещании, и после него он ведет себя как уже утвержденный диктатор!

– Ну что Вы, Александр Федорович…

– Не перебивайте меня! – истерически завопил Керенский и заметался по кабинету. – Оказанная ему поддержка развязала ему руки! Он вообразил себя верховным правителем России! В ставку… меня… Как русских князей в Орду – чтобы убить?! Ну уж нет! Этому не бывать!

С этими словами министр-председатель выскочил из кабинета и через минуту вернулся в компании Вышинского, начальника столичной милиции.

– Господин Львов, – сухо сказал Вышинский, – Вы арестованы по обвинению в государственной измене.

– Что за ерунда?..

– Прошу следовать за мной.

Львов обратился к Керенскому:

– Так значит, Вы готовились к такому сценарию…

– А вы там у себя в ставке думали, что споетесь с ним и будете в четыре руки – один удавку на меня набрасывать, другой стул из-под меня тянуть, а я буду взирать на все это с титаническим спокойствием? Ну уж нет! Если берут власть, отдавать ее негоже! И я не отдам!

– Но как же будущее России?!

– Россия – слишком сильная страна, чтобы от подковерных игр двух политиков ее будущее сколько-нибудь пострадало. Выправится.

Львова увели. Керенский вызвал адъютанта и приказал ему:

– Отправьте в Ставку телеграмму. «Ставка, Корнилову. Незамедлительно сдайте должность генералу Лукомскому. Остановите продвижение войск на Петроград. Возвращайтесь в столицу. Керенский».

Поезд приехал в Бердичев уже вечером, и потому уставшие Феликс с Бубецким не решились показаться новому командующему, отложив визит до утра. Когда же утром Бубецкой стоял перед новым военачальником, обстановка в стране уже изменилась до неузнаваемости. В Петрограде кипели страсти, о которых наши герои даже не подозревали, а на их долю выпадало эти страсти претерпевать на себе – паны дерутся, у хлопцев чубы трещат.

Грузный, лысый генерал Антон Иванович Деникин сидел в кресле, отдуваясь и поглаживая роскошные вьющиеся усы.

– Вам должно быть известно о том, что происходит в Ставке?

– Виноват? – Бубецкой ничего не знал о давешней телеграмме. Когда Керенский отправлял ее, Иван Андреевич уже спал.

– Керенский отстранил Корнилова от должности главковерха.

– Однако… Никогда бы не подумал, что у него хватит на это решимости.

– Я признаться, тоже. Только и Корнилов не лыком шит. Вот, – Деникин протянул Бубецкому лист желтой бумаги. – Утром принесли.

Бубецкой стал читать:

«Приказ Верховного Главнокомандующего.

Я, Верховный Главнокомандующий, генерал Корнилов, объясняю всем вверенным мне армиям, в лице их командного состава, комиссаров и выборных организаций смысл происшедших событий.

Мне известно из фактических письменных данных, донесений контр-разведки, перехваченных телеграмм и личных наблюдений нижеследующее:

Контр-разведка из Голландии доносит:

а) на днях намечается одновременно удар на всём фронте, с целью заставить дрогнуть и бежать нашу развалившуюся Армию;

б) подготовить восстание в Финляндии;

в) предполагаются взрывы мостов на Днепре и Волге;

г) организуется восстание большевиков в Петрограде.

3 Августа в Зимнем дворце на заседании Совета Министров Керенский и Савинков лично просили меня быть осторожнее и не говорить всего, так как в числе министров есть люди ненадёжные и неверные.

Я имею основания также подозревать измену и предательство в составе различных безответственных организаций, работающих на немецкие деньги и влияющих на работу Правительства.

В связи с частью вышеизложенного и в полном согласии с управляющим Военным министерством Савинковым, был разработан и принят ряд мер для подавления большевистского движения в Петрограде.

Затем ко мне был прислан Министр, Председатель Думы Львов и имела место историческая провокация.

У меня не могло быть сомнения в том, что безответственное влияние взяло верх в Петрограде и Родина подведена к краю могилы.

В такие минуты не рассуждают, а действуют.

И я принял известное вам решение: спасти Отечество или умереть на своём посту.

Вам хорошо известна вся моя прошлая жизнь, и я заявляю, что ни прежде, ни ныне у меня нет личных желаний, ни личных целей и стремлений, а только одна задача, один подвиг жизни – спасти Родину, и этому я зову Вас всех; в обращении моём к Народу звал и Временное Правительство.

Пока я ответа не имею.

Должности Верховного Главнокомандующего я не сдал, да и некому её сдать, так как никто из генералов её не принимает; а поэтому приказываю всему составу Армии и Флота, от Главнокомандующего до последнего солдата, всем комиссарам, всем выборным организациям сплотиться в эти роковые минуты жизни Отечества воедино и все силы свои, без мысли о себе, отдать делу спасения родины, а для этого, в полном спокойствии, оставаться на фронте и грудью противостоять предстоящему натиску врага.

Честным словом офицера и солдата ещё раз заявляю, что я – генерал Корнилов, сын простого казак-крестьянина, всей жизнью своей, а не словами, доказал беззаветную преданность Родине и Свободе, что я чужд каких-либо контр-революционных замыслов и стою на страже завоеванных свобод, при едином условии дальнейшего существования независимого великого Народа Русского.

Верховный Главнокомандующий

Генерал КОРНИЛОВ».

– Что же, он и впрямь не сдал должности?

– Говорят Вам – никто ее не принимает.

– Генеральская солидарность?

– Ирония неуместна. Скорее, страх за будущее.

– Зачем Вы все это мне рассказали?

– Затем, чтобы Вы приняли для себя решение – на чьей Вы стороне? Вы за Родину или за революцию?

– Я всегда был и буду за революцию, потому что то, что Вы называете Родиной – полицейское и варварское государство.

– Вы так говорите, потому что отсидели 30 лет, Вас можно понять.

– Не только поэтому. А еще и потому, что человек тут не имел никакой ценности.

– Бросьте свою философию, он и сейчас ее не имеет.

– Это и печально. И тем не менее, это не повод примыкать к идеологически враждебному лагерю, который Вы и Корнилов для меня олицетворяете. Извините.

Бубецкой откланялся.

На улице стояла свежая, ветреная погода. Солнце светило ярко, но такой духоты, как в Москве, уже не было. Иван Андреевич расстегнул ворот френча и присел под деревом. Здесь стояла такая же спокойная и размеренная жизнь как тогда, когда он покидал Бердичев. Он смотрел на ходящих взад-вперед солдат и умилялся.

«Ну вот и все. Революция закончилась. Керенский оказался не более чем ищущим власти прохвостом. Без Корнилова боеспособной армии не быть, а вместе они сосуществовать не могут. Пока суть да дело, оборона будет сломлена, наступление уже провалено. Победителя в схватке нет, потому как нет поля боя – очень скоро Россия окажется во власти кого-то третьего, вернее всего, удобного немцам. Колонии из нее, конечно, сделать не удастся, но ослабить волю, надломить сознание, получилось. Жаль. Не за то мы боролись, совсем не за то… Ах, как это горько – понимать, что тридцать лет жизни потеряны впустую! Столько жертв – и ради чего?!»

Бубецкой тяжело опустил голову и закрыл глаза. Вдруг чья-то рука тронула его плечо – он посмотрел на гостя, им оказался Феликс.

– А, «Маленький», садись, отдохнем…

– Тебе телеграмма. Керенский объявил Корнилова мятежником по всей стране. Тебе приказано арестовать Деникина.

– Но как я это сделаю? Они меня на куски разорвут.

– К тебе выдвигается дивизия из Шестой армии – там, где Папахин организовал комитет, в помощь.

– Этого еще не хватало…

– О чем ты?

– Чтобы бороться с военными, Керенский вновь отыскивает недовольных и делает их своей движущей силой. Повторение февраля или чего хуже?

– Чего уж хуже?

– Гражданская война.

– Тсс… Не кричи. Могут услышать.

Бубецкой снова закрыл глаза. Страха не было – была обреченность. Единственное, о чем он почему-то не думал в эту минуту, так это о том, что боролся и проповедовал он во имя того, что породило всю эту смуту. Иное дело, что за флером цветов народной свободы не разглядел он ее же ягод, которые, как показывала ему жизнь, оказались очень горькими на вкус.

Конец третьей части

Часть четвертая. «Властители»

Глава восемнадцатая. «Государь»

Человеку разумному надлежит избирать пути, проложенные величайшими людьми, и подражать наидостойнешим, чтобы если не сравниться с ними в доблести, то хотя бы исполниться ее духа.

Н. Маккиавелли, итальянский мыслитель

– Рад, рад Вас видеть, дорогой Иван Андреевич! – Керенский был заметно воодушевлен. Стоило Бубецкому показаться на пороге его кабинета, он подскочил со своего места и подбежал к комиссару, протягивая ему руку. – Сколько же испытаний выпало на нашу долю последние дни, – запричитал он, не дав посетителю опомниться и ответить на его приветствие. – Со сколькими же препятствиями сталкивается революция на пути к достижению поставленных целей! Ну да ничего, мятежники в тюрьме, обстановка в Петрограде успокоилась, Ленин из России уехал, так что… Можно смело готовиться к проведению Учредительного собрания!

– Поздравляю Вас, Александр Федорович, – сухо сказал Бубецкой. – Будут ли теперь ко мне какие-нибудь еще приказания?

– Честно говоря, есть одна мыслишка, но надо ее еще обсудить с другими членами правительства… Да и потом даже если ей суждено претвориться в жизнь, она потребует от Вас значительного участия и энергетических затрат. Так что, полагаю, после выполненной Вами на отлично миссии на Юго-Западном фронте, самое время Вам сходить в отпуск. Пройдитесь по родному городу, поосмотритесь, съездите куда-нибудь в конце концов. А через недельку приходите, поговорим.

– Этот город мне не родной, Вы знаете. Родина у нас с Вами одна и та же – Симбирск. А этот город я если когда-то и любил, то от былого чувства не осталось и следа – он отнял у меня молодость, любимого человека, похоронил все идеалы…

Керенский не слушал гостя; оттарабанив свой монолог, он погрузился в какие-то бумаги и отвел от него глаза.

– Ну тогда развейтесь. Одним словом, война войной, а обед по расписанию.

На улице Бубецкого ждал Феликс.

– Ну и что? Куда теперь?

– Никуда.

– Что ты имеешь в виду?

– Мне предоставлен отпуск длиной в неделю, можно тратить его по своему усмотрению.

– Это же великолепно, – улыбнулся Юсупов. – Поживешь в моем доме, отдохнешь. А начнем культурную программу с посещения ресторана. Так давно не был в приличном питейном заведении, а эти революционные забегаловки уже, признаться, порядком поднадоели.

– Что ж, посвящаю этот отпуск тебе.

Приятели задорно переглянулись и зашагали по гулкой набережной к ближайшему ресторану.

Расположившись внутри за уютным столиком, Бубецкой отметил про себя, что Керенский в какой-то мере был прав. Обстановка в Петрограде немного подуспокоилась, то ли народ устал от бесконечных шараханий вправо-влево от намеченного курса, то ли действительно правительство вело верную линию в руководстве страной, но таких беспорядков в столице, которые бросились ему в глаза в апреле и заставили убежать из Петрограда в Бердичев, очертя голову, уже не было. Публика в ресторане собралась относительно приличная, играла тихая музыка, официанты были так же вежливы и лениво-монотонны, как при царском режиме. Все это хоть и напоминало прежнюю жизнь, ярым борцом с которой считал себя Бубецкой, но все же сейчас производило на Ивана Андреевича умиротворяющее, успокоительное воздействие. Он устал так же, как и все вокруг, и сейчас жаждал только покоя.

– О чем ты думаешь сегодня весь вечер? Молчишь… – спросил Феликс, когда они закончили трапезу и потягивали из бокалов марочное вино, затягиваясь дорогими сигарами.

– Впервые за долгое время я хочу молчать. Тишины хочу.

– Я понимаю тебя, только… наверное, разочарую. Тишина эта временная и скорее эфемерная, чем действительная.

– Отчего? Мне кажется, все порядком устали…

– Именно устали. Всем нужно время, чтобы отдохнуть. Но, поверь мне, недолго. Отдохнут – и снова примутся за свое гнусное революционное дело. Запущена огромная машина, остановить которую под силу только бомбе навроде новой войны. А ее пока не предвидится – не знаю, к счастью или к сожалению. Так что это затишье перед бурей.

– Что ты понимаешь под этим словом? Большевики?

– Думаю, да. На сегодняшний день в политике Керенского все разочарованы. Слов сказано много, обещаний принято еще больше, а сделанного ничего. Откат к старому невозможен просто потому, что, как я уже говорил, Николай не простит такого вероломства в свой адрес. А впереди только одна, коммунистическая, альтернатива.

– Но она в сущности губительна… Губительна потому что невозможна. Ничего из того, о чем они говорят, не имеет отношения к реальной действительности да и не будет иметь никогда. Следование их принципам и идеалам чревато еще большим разочарованием, чем сейчас.

– Это понятно. Но наш народ всегда надеялся на чудо. Надеется и сейчас.

– Печально все, что ты говоришь… Тебе не идут такие монологи. Ты должен улыбаться и порхать, наслаждаться жизнью и проповедовать идеалы эпикурейства, – улыбаясь, глядя в красивые глаза Феликса, говорил Бубецкой.

– О, батенька, да ты пьян.

– Еще как. И поэтому предлагаю тост, – он поднял бокал над головой. – За тебя. И за Россию.

Выпили.

В этот момент двери ресторана распахнулись, и на пороге появилась шумная компания человек из пяти – двух женщин и трех мужчин. Все они были изрядно пьяны. Шум и хохот, веселье исходили от них, заставляя Бубецкого и Феликса на время забыть о том, что в стране царит революционный беспорядок.

– Как они веселы, – заметил Феликс. – Как в старые времена… Будто и не было никакого переворота…

– Перестань мечтать. Сам говоришь, это иллюзия, а в жизни нет ничего хуже, чем следование ей и принятие ее на веру. Все равно придется отрезветь… Смотри-ка! – вглядевшись в толпу, Бубецкой легко ударил ладонью по столу. – Это же Анисим с Варварой!

Через минуту Иван Андреевич и Феликс присоединились к вошедшим.

–..Так-то вот, Вашбродь, остался я значит в Петрограде. Тут такое было!.. Керенский кричит: «Мятеж, мятеж!», телеграммы летят от Корнилова, что, мол, дескать, ему не подчиняться. Я так про себя подумал, подумал – а кто мне Корнилов? Царский генерал, золотопогонник вшивый, тоже мне перст указующий нашелся. И вспомнил я, что в это самое время в ставке вместе с ним наш человек сидит, ну, помните, Вы меня еще с ним знакомили…

– Савинков?

– Точно. Я ему телеграфировать, мол, что делать прикажешь, Борис Викторыч? Он мне ответ – Корнилову не подчиняться, провокации его сторонников подавлять. Я в шестую армию, ну, к тем солдатикам, с которыми вместе ты генерала Деникина арестовывал, ну-ка, ребята, вышлите-ка мне пару взводов для обеспечения порядку. Ну прислали конечно, чего уж! Я – на трибуну. Как, мол, так? За что мы воевали? За что на баррикадах стояли? За то, чтоб царский генерал нами командовал да на смертушку нас посылал?! Э, нет, говорю, братцы, так дело не пойдет! Ну, схватились пару раз с корниловцами, побили их маленько, а там и поуспокоилось… Когда этих стервецов – генералов в Быховскую тюрьму позапихали, все как-то оглядываться стали, поумнели что ли. Оно ведь, понимаешь, дотоле правительство все с рук всем спускало, а тут зубы показало. Вот и присмирели. Так что власть-то наша, любушка!..

– А ты? Как ты восприняла все происходящее? – Бубецкой обернулся на Варвару. Она прятала глаза и куталась в широкие объятия Анисима, то и дело отправлявшего в рот один за другими фужеры с водкой.

– Да мне-то что… Моя реакция была молчаливой. Иное дело, что так продолжаться не может, и в Быховскую тюрьму весь Петроград не посадишь…

– Что ты имеешь в виду?

– Тебя тридцать лет в застенках продержали, а и дело твое живо, и сам ты запала не утратил. Лучше меня знаешь, что это не метод…

– Это я понял. Но чего, по твоему мнению, стоит ожидать в будущем?

– Второй революции.

– Конечно, большевистской?

– Конечно. А ты видишь в этом бардаке другую реальную политическую силу? – Варвара как будто оживилась и даже зарделась от его слов.

– Бог мой, что я вижу?! Никак ты стала большевичкой?

– Считай, что так. Я не могу безразлично и безучастно взирать как погибает Отечество, и конечно же не могу отказать в помощи тем, кто надеется его спасти, коли она в моих силах.

– На баррикады полезешь? – улыбнулся Иван Андреевич.

– Не язви. Каждый помогает чем может. Финансами, например…

При этом слове Анисим отвлекся от трапезы и подобострастно осклабился на Варвару. Она ответила ему скромной улыбкой столичной институтки. Он грубо, со слюнями, чавкая, поцеловал ее взасос. Бубецкого зрелище не прельстило, он отвернулся и залпом выпил бокал вина.

Пока Бубецкой беседовал со своими приятелями, Феликс окидывал взглядом пришедших с ними людей. Формально представления не было, но кое-кого из присутствующих Феликс узнал.

– Мария Федоровна? – робко спросил он высокую, статную рыжую красотку в летах, сидевшую напротив него и не сводившую глаз с Бубецкого.

– Да, это я. Мы знакомы?

– Я Феликс Юсупов.

– Феликс Феликсович! – всплеснула руками его собеседница. – Вот уж никак не чаяла Вас здесь увидеть!

– Да и я, признаться, тоже, полагал, что идеалы большевизма от Вас далеки… Господа, мы сегодня в обществе великой русской актрисы Марии Андреевой! – громко объявил Юсупов. Присутствующие посмотрели на него и снова отвернулись – идеалы служения искусству у большевиков, как видно, были не в чести.

– Что же привело Вас на этот путь?

– Отчаяние. Разочарование во всех прочих фигурах, чью политическую несостоятельность мы могли лицезреть на протяжении всего 1917 года.

– Но кто Вам сказал, что большевики будут лучше этих прочих?

– Во всяком случае, их программа больше приближена к жизни, она больше дает каждой социальной прослойке…

– Кроме дворянской, разумеется.

Андреева улыбнулась:

– Не обессудьте, Феликс, прошло Ваше время.

– Это я давно понял. Вот только сомневаюсь, настанет ли Ваше.

– Ну не злитесь. В конце концов, возможность эмигрировать у Вас будет всегда.

– Это гарантия от Ленина? – улыбнулся Маленький.

– Больше, от ленинского идеолога. От Горького.

Она многозначительно посмотрела на Юсупова. Он знал, что актрису Андрееву и писателя Горького – идеолога большевизма – давно связывает роман, и ради нее он даже оставил жену и детей.

– А если я не захочу уезжать?

– Ничего страшного. Отрекитесь от прошлых убеждений, помогите большевикам – и они простят Вам старые грехи. И даже наградят за убийство Распутина.

– За сколько же они готовы на такую щедрость?

– А это уж от каждого по возможностям…

– Говорите словами Ленина?

– Горь-ко-го, – рассмеялась Мария Федоровна. – Если хотите стать участником истории, приходите нынче вечером в доходный дом Якушева, там будет большое собрание сочувствующих, послушаете, решите для себя, кто Вам ближе… И Ивана Андреевича с собой возьмите. Вам обоим будет там интересно.

– Ну как? Пойдем? – с улыбкой на устах спросил у своего визави Бубецкой.

– Разве, чтоб скуку убить, – с той же иронией ответил Юсупов.

Вечером в доходном доме Якушева на набережной Мойки состоялось то, что в прежние времена называлось «подписка». Множество разномастных штатских людей здесь собралось, чтобы приобрести несколько лотов из художественной коллекции Варвары и одного из ее приятелей, графа Строганова. Они выставлялись на продажу состоятельным горожанам с тем, чтобы вырученные деньги направить в кассу большевиков. Об источнике расходования средств не знал никто, кроме узкого круга избранных. Пока Варвара с Марией Федоровной устраивали торг, в соседней комнате уединились Феликс, Бубецкой и Папахин. Они выпивали крепкий ром и откровенничали о будущем России.

– Анисим, что же это, и ты полагаешь, что будущее за большевизмом?

– Да я ничего такого не думаю, Вашбродь. Я со всеми – куда все, туда и я.

Феликс вступил в беседу и привел афоризм Сенеки:

– «Судьба покорных ведет – непокорных тащит».

– Ты ведь кровь проливал не за большевиков? И не большевики тебе руки с комитетами развязывали? И не большевики назначения давали!

– К чему это Вы, Иван Андреич?

– А к тому, что новая власть, коль скоро она установится, не простит тебе прошлых «заслуг» на старой службе. Понимаешь ты это?

– Да чего тут не понять… – Анисим мялся.

– Ну а что тогда?

– Я вот смотрю на них. Это ж сколько денег им ежедневно в пожертвования вписывают! И Варвара, и Мария Федоровна, и Шаляпин, и сам Максим Горький сколько жертвуют! – Бубецкой обратил внимание на глаза собеседника. Они горели жадным, всепоглощающим огнем, как у преступника. Если бы Бубецкой не знал Анисима, то ему в эту минуту стало бы страшно. – И думаю, ну не может быть, чтобы столько денег да пользы не принесли! Обязательно что-то да будет, получать власть они. А там уж и мы притремся. Ну здорово не заругают, к стенке чай не поставят, я все-таки ихних товарищей не стрелял. А применение нам везде найдется, и при новой власти тоже…

– Вы о деньгах изволите? – уточнил Феликс. – Так ведь Ленин получает финансирование и из Берлина, причем очень давно. Понимаете, от Ваших врагов, из-за которых Вы были тяжело ранены на фронте и едва не погибли потом в госпитале…

– Ну так ведь не Ленин же меня травил да стрелял, в конце концов! А деньги… они ж не пахнут.

Бубецкой усмехнулся:

– Да, Анисим, с такой философией ты при новой власти далеко пойдешь.

Их беседу прервала Варвара. Она влетела в комнату, тяжело дыша и улыбаясь.

– Как идет обсуждение, голубчики?

Анисим обнял ее и с жаром поцеловал. Складывалось впечатление, что он делает это нарочито, чтобы окружающие видели его тягу к ней, становились свидетелями их чувства. Бубецкому многое уже было понятно относительно природы их отношений, и потому подобное лобызание могло его только раздражать. Варвара полагала, что он все еще ревнует, и потому отвечала на ухаживания Анисима взаимностью.

– Всем кости перемыли?

– Нет, только большевикам, – хохотнул Анисим.

– А меж тем напрасно. Скоро с такими деньгами они значительно пойдут в гору.

– Много собрали? – поинтересовался Бубецкой.

– Полтораста тысяч.

– Ого! Это сумма!

– А ты как думал? И потом это же не единственное мероприятие подобного рода!

Вслед за ней в комнату вошла Мария Андреева.

– Господа, поздравьте нас, торг окончился великолепно для партии большевиков!

– От всей души, Мария Федоровна, – подойдя к актрисе, поцеловал ее руку Феликс Юсупов.

– Как прикажете это понимать, Феликс Феликсович? Еще несколько часов назад Вы уже было крест на себе поставили, а сейчас…

– Пытаюсь исправить положение в соответствии с Вашим советом. Чувствую я, скоро Вы займете порядочный пост при большевиках, вот и пробиваю себе дорогу в будущее…

Иван Андреевич посмотрел на Феликса и улыбнулся.

Утром следующего дня Бубецкой прогуливался по Фонтанке и дышал летним воздухом, который был здесь куда прохладнее, чем где бы то ни было – питерская сырость не оставляла родной город даже летом. Ветер разносил ее запах, создавая ощущение нахождения в плохо проветриваемой квартире площадью в целый город. Бубецкой ловил себя на том, что все больше ненавидит этот город и жаждет покинуть его, выполняя новое правительственное задание.

– Иван Андреевич? – окликнул его мужской голос. Он обернулся. Перед ним в пальто и с тросточкой стоял Савинков.

– Однако, Вас не узнать! Ни дать ни взять старорежимный повеса, – усмехнулся Бубецкой, окидывая взглядом давешнего коллегу.

– Вот, глядя на Вас, решил в отпуск прогуляться.

– Что ж, замечательное дело… Ну, расскажите мне, как Вы оказались в ставке в дни корниловского мятежа? Я слышал, Вы находились в это время возле генерала?

– Конечно, я его и арестовал.

– Как водится, присматривали, присматривали и просмотрели?

– Ну почему же… Если бы не принятые нами вовремя меры, еще неизвестно, чем бы все закончилось.

– Бросьте, Вы не на трибуне. Давайте начистоту. Ведь он назначил Вас командующим Петроградским военным гарнизоном и военным губернатором Санкт-Петербурга. Чего же Вам еще надо было? Вы же понимаете, что при Керенском теперь не получите таких преференций? Наша Александра Федоровна не доверяет тем, кто единожды взглянул в сторону врага.

– Можно подумать, я просил его об этих назначениях, – Савинков разозлился и сплюнул себе под ноги.

– Значит, он сознательно сослужил Вам медвежью услугу… Так или иначе, Вы от них не отказались.

– Но и не принял. Что это значит? Ну побыл я три дня формально на этих постах, а однако же, ни одного распоряжения, ни одного приказания не отдал. Так что меня в эту бражку вмешивать не стоит.

– Не буду. Кругом все только и говорят, что о грядущей пролетарской революции. Что Вы думаете по этому поводу?

– Сложно сказать… Волнения в Петрограде поутихли, но это явление временное… Знаете, какую главную ошибку допустил Корнилов? Он зачем-то вписал в свою программу пункт об Учредительном собрании. Неизвестно, одобрило бы оно его действия или нет. Но ему все равно – он вояка, ему хоть сто плетей, а он знай свое – «Жизнь за царя» и все тут. А те, кто вокруг него? Взять хотя бы меня. Это собрание, если оно и состоится, что вряд ли – большевики на все пойдут, чтобы его не допустить – как Вы совершенно справедливо заметили, все нам припомнит. Мы здесь, на политическом олимпе, можем еще как-то закрыть глаза на недостатки друг друга, простить кое-какие оплошности и недогляд, а народу глаза не замажешь! Слишком они уже насмотрелись на наши художества, чтобы сознательно развязать вторую волну этого бардака принятием на Учредительном собрании тех резолюций, за которые ратует Керенский. Хотите правду? Если это собрание и состоится, то уж непременно его итоги будут не в пользу ни одной из революций. Это как пить дать. Так что надо нам с Вами держаться за тот строй, который нас призрел.

– Нам с Вами? Простите. Нам с Вами не по дороге хотя бы потому, что я за свои убеждения страдал, а Вы от них отрекались в своих книжках да эмиграциях. Я с царизмом боролся открыто, а Вы предпочитали загребать жар чужими руками. Я не скрывал недовольства правительством, но с честью выполнял все поручения, которые оно мне давало. Вы же при первом удобном случае переметнулись на сторону мятежника. Так что извините, Борис Викторович, но Ваших взглядов я разделить не могу. Честь имею.

– Постойте! Я хотел обсудить с Вами одну проблему.

– Мне теперь некогда, я очень спешу, извините.

– Где мне найти Вас?

– Я живу в доме Юсупова. Приходите, когда угодно.

Стремительными шагами Бубецкой удалялся от своего визави. Савинков смотрел ему вслед с надеждой – возможно, только этот человек сможет сыграть в его жизни спустя несколько дней роковую роль.

Влетев в гостиную, Бубецкой был вне себя.

– Представляешь, Савинкова встретил. Шельма, приходится – и воюет на два, три и больше фронтов. А еще о будущем рассуждает и меня записывает в свои ряды.

Феликс в домашнем халате пил кофе за столом.

– Помнится мне, когда ты знакомил нас на Юго-Западном, ты был о нем иного мнения.

– Да уж, время вносит свои коррективы.

– Послушай, – меняя тему, вкрадчиво начал Феликс. – Я хочу попросить тебя кое о чем.

– ?

– Неизвестно, как все сложится дальше, возможно, эмиграция станет единственным выходом… Мне очень хотелось бы встретиться с одним человеком, причем встречу эту организовать можешь только ты.

– Почему только я?

– Потому что ты единственный из властной верхушки, с кем я столь близок.

– И что же это за человек?

– Государь. Он сейчас под домашним арестом в Царском Селе. А я, видишь ли, женат на его племяннице. Мне не хотелось бы покидать Родину, не повидавшись с ним напоследок.

– Ты уверен в том, что придется ее покидать?

– Нет, но повторяю, сегодня нельзя быть уверенным в завтрашнем дне.

– И ты поселил меня у себя и окружил всей этой роскошью, чтобы добиться встречи с арестованным?

– Послушай, твоя чепуха настолько низменна, что даже отвечать на нее не стану.

– А зачем тогда? Зачем тебе эта встреча? Что она тебе даст?

– Во-первых, не только мне. Нам. Думаю, тебе тоже будет полезно с ним побеседовать, чтобы сформировать свои представления о будущем. А во-вторых, ты знаешь, что такое для потомственного русского дворянина – конечно, если он не народоволец – царь. За них мои предки жизнь отдавали. Это как родным воздухом подышать, родную землю поцеловать, понимаешь? Важно. Прошу тебя. Я ведь ни о чем тебя раньше не просил. Да и время у тебя теперь есть, так что…

Дворянская кровь заиграла в Бубецком, он понял слова Юсупова. Его решение предугадать было несложно.

В царскосельском дворе царило натуральное хозяйство – царь рубил дрова, одетый в гимнастерку без погон, княжна Мария полола грядку, две ее сестры сидели за чтением в беседке. При виде Феликса девушки бросились к нему, стали его обнимать. Княжна Мария искоса поглядывала на появившегося в его компании Бубецкого. Чтобы снять все вопросы, он сразу подошел к хозяину дома.

– Ваше Величество, моя фамилия Бубецкой, я комиссар Временного правительства и по официальному мандату прибыл, чтобы встретиться с Вами.

Царь отложил топор, одернул гимнастерку, застегнул верхнюю пуговицу. Только теперь Иван Андреевич сумел его разглядеть – статный, хоть и невысокий, с окладистой рыжей бородой, он не производил впечатление великого человека, но изнутри источал какое-то неведомое тепло. Бубецкой вспомнил, как несколько месяцев назад в приходе Старого Мултана обдало его свежим, незнакомым доселе ощущением прилива энергии – так, будто стоишь рядом с разрывающимся от напряжения трансформатором. Вроде ничего не меняется, а от разреженного воздуха тебя буквально трясет изнутри. Сейчас это чувство вновь посетило его. Но если первый раз, тогда, в церкви, оно причинило князю дискомфорт, то сейчас напротив, расслабило и как-то даже успокоило.

К ним присоединился Феликс.

– Ваше Величество!

– Феликс, – царь не сдержал эмоций и обнял гостя. – Как ты здесь?

– Благодаря Ивану Андреевичу. Он собственно и приехал-то, чтобы меня сопроводить.

– А я полагал, у Вас какое-то дело, – смутился государь.

– Нет, ну что Вы! А где же царевич?

– Нездоровится. Отдыхает… Что ж, господа, прошу в дом…

– …Вы спрашиваете меня, почему я не предпринял никаких мер ни тогда, ни сейчас? Что ж, я отвечу. Многие годы мне внушали, что мы – посланники Божьи. Сомнения в этом закрались у меня еще в юношеском возрасте, когда на руках у меня умер мой дед. Как может Божий помазанник вызывать такой гнев своего же народа?.. И одно дело, что он осознанно предпринимает шаги, не прибавляющие ему популярности. Взять хотя бы моего отца. Он осознанно отправил Ваших товарищей на виселицу, а Вас – за решетку. Дед же никак не мог рассчитать такое движение народных масс против себя, принимая постановления о реформах 1861 года. Напротив, после эпохи Николая Палкина, он полагал, что послабления, которые дарует он народу, смогут облегчить участь нашей фамилии, запятнавшей себя рядом предшествующих антинародных выступлений. Конечно, были и промахи – были недальновидные и просто вредные министры, мракобесы, казнокрады, которые в конечном итоге эту его реформаторскую политику парализовали. Но ведь начинание-то было великое! И из его уроков каждое последующее поколение должно было сделать вывод. Мой отец его не сделал. Да и событий особо ярких, кроме несостоявшегося покушения 1887 года, на его долю не выпало. Со мной же такие события начали происходить со дня воцарения. Ходынка, это прозвище… Потом революция 1905 года, Цусима, война… Я понял, что Бог явно отвернулся от меня, что он не видит моего пребывания на престоле в качестве своего промысла. И руки мои опустились. Опустились они потому, что кроме Бога есть еще одна власть на земле, которая может вознести до небес, или забросить в самые глубокие недра – как уж сама захочет. Это народ. Я смотрел в его глаза и понимал, что он не поддерживает меня. Не осталось у меня опоры. А потому я самоустранился, предоставив этому народу возможность самому выбрать себе правителя и тот путь, следование которым сделает, на его взгляд, его счастливым. Что им и было сделано.

– Вы полагаете, что народ может управлять сам собой?

– Нет, я так не полагаю. Но они хотели проверить, хотели попробовать – чем же я был волен их сдержать? Ради Бога, пробуйте. До Вас пробовали Робеспьер и Марат, Гарибальди и Костюшко, Гапон. Все кончилось плачевно. Потому как каждому свое…

– Скажите, а вы не опасались за свою жизнь? Никогда не мелькало такой мысли?

– Что ж, мелькала. И мелькает до сих пор. Знаю одно – в ту минуту, когда примут решение расправиться со мной, как сто пятьдесят лет тому расправились с Людовиком и Марией-Антуанеттой, я ничем не смогу помешать. А вот гнев на себя свыше навлекут такой, что не один век после отмыться не смогут. Несколькими выстрелами или петлей я один смою весь тот позор и все те ошибки, которые историей отнесены на счет нашей семьи. А вот тот, кто этот выстрел сделает или эту петлю подвесит, обречет и себя, и весь народ на многовековые страдания. Так что неизвестно, кому больше повезет.

– Однако, Вы фаталист. Никак не ожидал услышать такое от царя.

– От царя Вы бы такого и не услышали. Я царь бывший, «отставной», лицо гражданское, да еще и арестант. Так что мне теперь можно.

– Что же делать, Ваше Величество? – спросил молчавший до сих пор Феликс, стоя у окна и глядя неотрывно на сидящих в беседке в саду княжон. – Что теперь делать? Грядет новая революция, куда более кровавая и бесцельная, которая повергнет Россию в невиданный доселе хаос… Как спастись в грядущем огне?

– Смотря что ты имеешь в виду. Если ты о себе как о личности, то…

– Нет, я о народе. Что может сейчас спасти его? Ну, кроме чуда, разумеется?

Государь улыбнулся.

– Русского человека, да и вообще любого человека, а нашего особенно всегда могло спасти только одно. Я же только что рассказывал тебе, что есть две власти под Луной – бог и народ. И если заблуждается народ, не видит исхода в том, что творится на земле его, то выход только один – к Богу.

– Но ведь весь народ не пойдет разом в церковь и не покается.

– А ты с себя начни. Сам обратись в веру православную. Открой сердце и душу Господу. Пойми, нет у тебя на земле больше покровителя и помощника, кроме Него. Я оказался в тупике, когда бежать некуда было – и понял это. А понял бы раньше, может и удалось бы предотвратить все это кровопролитие… Вот Вы, Иван Андреевич, спрашиваете, почему я февраль не остановил? А потому что хватит с меня и Кровавого воскресенья. Новое кровопролитие только потому, что один человек, вопреки желанию Бога и народа – двух носителей власти – захотел ничем не ограниченного самодержавия? Ну уж нет. Не стоит оно того. Да только понял я это поздно, отречься надо было сразу после коронации, в 1896. И обратиться к Богу, ибо нет у нас, слабых и грешных маленьких людей, помимо Него прибежища.

Двери залы распахнулись – дворник на руках внес цесаревича. Красивый молодой человек очень бледного вида, облаченный в военную форму, несколько напугался, увидев одетого во френч Бубецкого. За последние полгода ему пришлось пережить столько ужасов при виде людей в таком дрессе, что его поневоле пугало их повторное присутствие в его жизни. Чтобы не причинять царевичу излишнего беспокойства, Бубецкой поспешил выбежать из комнаты во двор. Глядя в окно, он видел, как радуется цесаревич Феликсу, как разговаривает с ним и смеется. Он переосмысливал слова государя и все больше внутри себя приходил к выводу о том, что он прав – в огне брода нет.

Глава девятнадцатая. «Кровавый царь, великий гений»

Разверзлись с треском небеса, и с воем ринулись оттуда,

Срубая головы церквям и славя нового царя, новоявленные иуды…

Тебя связали кумачом и опустили на колени…

Сверкнул топор над палачом, а приговор тебе прочел кровавый царь, великий

И.В. Тальков, русский поэт

– Видите ли, Иван Андреевич, поручение, которое Вам теперь предстоит выполнить, будет самым сложным и, без сомнения, самым важным за всю Вашу служу Временному правительству. – издалека начал Керенский.

– Я весь внимание.

– Скажите, Вы еще не разочаровались тех идеалах и принципах, которыми руководствуется правительство?

– Почему я должен?..

– И все же?

– Нет, – объяснять ему свой действительный ход мыслей Бубецкой не собирался, ему уже не терпелось узнать, что уготовил ему министр-председатель на сей раз.

– Отлично. Тогда Вы наверняка должны понимать, КАКУЮ опасность представляет для нас сейчас Ленин?

– Понимаю.

– Нашей военной контрразведкой установлено его местонахождение в Цюрихе. И нам сейчас нужно, чтобы Вы отправились туда и ликвидировали врага нашего Отечества.

Бубецкой опешил.

– Но, я полагаю, для этого есть куда более опытные военные специалисты…

– Возможно, но проведение операции решено поручить именно Вам!

– Отчего?

– Изволите ли видеть, Ленин в близких кругах уже положительно отзывался о Вас. Во всем нашем правительстве он называет Вас едва ли не единственным человеком, который внушает ему доверие и способен «выровнять» наш политический курс. Во многом такая его позиция обусловлена не только Вашими личными качествами, но еще и тем фактом, что Вы были осуждены вместе с его родным братом, Александром Ульяновым, в 1887 году…

– Александр – его брат? – искренне удивился Бубецкой.

– Да, его настоящая фамилия Ульянов… И именно поэтому Ваше появление у него не будет рассмотрено как провокация. От Вас он не ждет никакого подвоха, никакой мерзости.

– И поэтому мерзость должна исходить именно от меня?

– Бросьте, это же для блага народа! Вы только представьте что будет со страной, окажись он у руля? Она утонет в крови!

– Что будет, если я откажусь?

– Ничего особенного. Сдадите мандат и вернетесь в родной Симбирск.

– Вот как. То есть весь этот цирк с моим освобождением, участием в заседаниях правительства, поручениями на фронт и тому подобное был нужен только для того, чтобы в один прекрасный день втереться в доверие к Ленину?

– А Вы полагали, что ввиду Ваших исключительных качеств? Помилуйте, да здесь с Вами рядом сидели промышленники, финансисты и политики куда профессиональнее Вашего. Потребовалась бы нам помощь освобожденного узника, отставшего от жизни на полвека! Извините, конечно, но политика суровое дело, и давайте называть вещи своими именами…

Бубецкой помолчал и выпалил:

– Я согласен. Только мне нужно будет два билета в Цюрих.

Придя домой, Бубецкой сел за накрытый к обеду стол, но не смог притронуться к еде. На нем лица не было.

– Что с тобой? – спросил Феликс.

– Мне поручили убить Ленина.

– Убить? Тебе? Но почему именно тебе?

– Потому что его брат был осужден вместе со мной за попытку покушения на государя в 1887 году.

– И что?

– И поэтому я – единственный из числа членов правительства, кто не вызовет у Ленина подозрений.

– Занятно… Но ведь, насколько я помню из разговора с Андреевой, Ленин теперь за границей?

– Так и есть. Я должен выехать в Цюрих.

Феликс захлопал в ладоши:

– Это же великолепно! Неужели ты не понимаешь своего счастья?

– Счастья? О чем ты? Убивать людей, даже таких, как Ленин, по-твоему, счастье?

– Да причем тут Ленин! Тебе дается возможность навсегда остаться за границей…

– Но я этого не хочу.

– Глупости! Здесь очень скоро такое начнется, что ты будешь мечтать об эмиграции как о манне небесной. Но тебе либо не дадут это сделать, либо желающих будет столько, что Европа уже не примет тебя с распростертыми объятиями так, как сделает это сейчас… Вот, – в руках у Феликса появился конверт, – Ирина, моя жена, пишет из Ниццы, что сейчас самое время приехать. Там самый сезон, все в цвету. Да и там есть, где жить. Останешься во Франции, будешь преподавать как раньше или… Одним словом, найдешь способ выжить. Пойми, здесь очень скоро это будет просто невозможно!

– Ты говоришь глупости. Я не мыслю жизни в отрыве от России, я слишком патриот, чтобы сейчас, в самый трудный момент, вот так взять и уехать… Впрочем, ты можешь и остаться – билет я заказал тебе тоже.

– Ну хорошо… давай доберемся до места, поговоришь с Лениным, и там решишь. Я по глазам вижу, что ты еще лелеешь надежду на эту встречу. Хоть ты и отрицаешь большевизм, а все же, коли претит тебе его убийство, в глубине души надеешься еще на то, что он сможет все изменить… Что ж, время покажет…

Дверь в залу отворилась, на пороге стоял помощник комиссара милиции.

– Господин Бубецкой?

– Да, это я. Чем могу быть полезен?

– Вам приказано явиться в городскую милицейскую управу.

– А что случилось? – поинтересовался Феликс.

– Видите ли, сегодня в номере «Англетера» найден труп Вашей знакомой, госпожи Филоновой, Вам следует дать по этому делу показания.

Бубецкой с Феликсом переглянулись.

– За что боролась, на то и напоролась, – процедил Бубецкой и подумал: «А в сущности не так-то плохо умереть прежде, чем на твоих глазах разыграется кровавая драма с участием многомиллионного населения. Завидую я ей…»

Войдя в управу, Бубецкой сразу прямиком направился в кабинет Вышинского. Там вовсю шел допрос. Перед столом начальника милиции сидел солдат в кожанке. Хозяин кабинета прервал допрос при виде Бубецкого, чтобы поздороваться с вошедшим.

– Здравствуйте, Иван Андреевич.

– Здравствуйте, Андрей Януарьевич. Как это случилось?

– Удар по голове тупым предметом. Предварительная причина – ограбление, пропала огромная сумма денежной валюты, собранная по подписке накануне. Кстати, не знаете, кому она предназначалась?

– Знаю. Партии большевиков.

– Так я и думал, – заскрежетал зубами Вышинский. – У Вас достоверная информация?

– Достовернее некуда. А Вы кто такой будете? – обратился Бубецкой к солдату.

– О, это лицо легендарное, – ответил за него хозяин кабинета. – Прапорщик Кирпичников, начавший саму революцию. Именно части под его командованием по сути взяли Петроград в тот роковой февральский день.

Бубецкой окинул невзрачного служаку взглядом. Лицо его, хоть и молодое, было порядком измождено алкоголем, изрыто морщинами. Красное от ветра, оно сливалось с цветом ленточки на его папахе – точно такой же, какую носил Анисим на Юго-Западном фронте. Усы от пыли и табака стали какими-то желто-рыжими, как и выгоревшие под палящим солнцем брови. Глаза смотрели с нескрываемым презрением и жестокостью.

– Очень рад. Я комиссар Временного правительства, – начал было Бубецкой, но тот не дал ему договорить:

– Да много Вас тут, комиссаров. Только вот сражаться никто не хочет, а Анисим сражался! А ты его обвиняешь! – кричал он на Вышинского. – Не мог он ее убить, говорю тебе, не мог!

– Это следствие разберется, мог или не мог.

– Знаю я, как вы разбираетесь. Скоро Россия по швам затрещит через Ленина и его приятелей, если таких, как Анисим по тюрьмам распихивать начнем. Да еще за кого?! За буржуйское отродье, подстилку белогвардейскую! – от Кирпичникова разило алкоголем, он все более распалялся. Бубецкой внимательно всматривался в его злое лицо. Все стало в этот момент понятно ему, равно, как и понятно было Вышинскому – с той лишь разницей, что мотивов действий Папахина он не знал. Мысль Бубецкого о том, что она нашла то, чего искала, получила свое подтверждение…

Допрос самого Ивана Андреевича был недолгим – Вышинскому лишь нужно было подтверждение участия в ее жизни (или смерти) партии большевиков, и он его получил. Потому спустя полчаса Бубецкой уже подходил к дому. У дверей его ждала знакомая фигура, это был Савинков.

– А, это Вы…

– Мы прошлый раз не договорили.

– Простите, я спешил, – Бубецкой отвечал меланхолично и отсутствующе.

– Как у Вас теперь со временем?

– Слушаю Вас.

– Вы, кажется, утомлены?..

– Немного. Шел из милиции. Утром убили мою приятельницу, помните, мы вместе были на Юго-Западном, Варвару?..

– Как же. Прехорошенькая!

– Да-с, но большевичка. Революция по традиции пожирает своих детей. Тридцать лет назад она убила мою любимую девушку, ее сокурсницу. Сегодня убила ее. Мне все чаще начинает казаться, что я лишнего пребываю на этом свете.

– Полноте, князь. Послушайте лучше, что я Вам скажу… Пролетарская революция на сегодняшний день становится неизбежным обстоятельством завтрашнего дня, от нее уже никуда не деться. То, что народ будет просто утоплен в крови, не вызывает никаких сомнений…

– Послушайте! – гневно оборвал его Бубецкой. – Да почему вы все только и делаете, что говорите, будто в планах у большевиков утопить Россию в крови? Ведь их программа свидетельствует как раз об обратном! Они за скорейшее прекращение войны, за наделение крестьян и рабочих правами в отношении средств производства, в конце концов, за доведение до конца тех планов и обещаний, которые раздавало ваше правительство и которые не смогло или не захотело довести до конца! Понимая, что пролетарии неизбежно отстрелят верх, вы злобствуете и пытаетесь дискредитировать их программу в глазах электората – это понятно, но зачем мне-то очки втирать?

– Да, Вы правы. Мы действительно не выполнили практически ничего из того, что обещали. Поражений объективно больше, чем побед. Но и Вы витаете в облаках. За напускным марксизмом ленинцев кроется совершенно иная идеология – почитайте хотя бы Плеханова, если мне не доверяете…

– Я с недавних пор не доверяю и Плеханову. И Кропоткину. И вообще никому не доверяю. Я предпочитаю лично встретиться с Лениным и обсудить с ним узловые вопросы большевистских реформ. Если они меня устроят, я приму его сторону, не колеблясь ни минуты!

– Но он в Цюрихе.

– Потому я туда и еду.

– Послушайте, Вас мне просто Бог послал. Я и тогда хотел сказать Вам, что мне необходимо уехать, хотел Вас просить об этом, а вот сейчас такой случай… Вы должны взять меня с собой… Я умоляю Вас! Хотите, на колени стану?

– Что за глупости? Не хочу я Ваших унижений. Зачем Вам отъезд?

– Затем, что я не верю в будущее России. В феврале мы сделали одну грандиозную ошибку с императором, отрекшись от него и оставив Россию без крыши над головой.

– Не хотите ли Вы сказать, что Вы теперь – монархист? Вы, который лишили жизни брата государя в 1905 году, приняли сторону императорской семьи?

– Именно это я и хочу сказать. Нет у России и никогда не будет иного пути, кроме того, по которому ведет ее императорская фамилия Романовых. Погибнем мы без царя. Вспомните, ведь так уже было. Вспомните Бориса Годунова, Семибоярщину… Только повторение будет куда более кровавым…

– Почему же Вы сами не предприняли никаких шагов для выезда?

– Я утратил доверие Керенского после той злосчастной истории с Корниловым. Да и сам не хочу более показываться в Зимнем. Такой скверный анекдот вышел с этим мятежом… Он-то мне и раскрыл на все глаза.

– Что ж, – подумав, молвил Бубецкой. – Я возьму вас с собой. Но только для того, чтобы дать Вам возможность самому убедиться в том, что, плохи большевики или хороши, в их приходе во власть – закономерность, логика исторического прогресса, и подчинение ему будет куда лучше для всех нас. Ибо, как говорил Сенека, «судьба покорных ведет, непокорных тащит». За сим прощайте.

– …Ну вот, голубчик, видите к чему привела эта Ваша пагубная тяга к демократии. Это ведь только в книжонках да досужих разговорах использование этого термина кажется панацеей от всех общественных болезней. А в действительности, это еще Аристотель говорил, демократия есть наихудшая из всех форм управления государством.

– Но ведь ради этого и делалась революция, это и было главной целью – предоставление хотя бы относительного равноправия, демократизация власти…

– Да, да, да, и предоставление батракам возможности решать государственные вопросы, – улыбнулся Ленин. – И как Вы себе это представляли? Что человек, рожденный ползать, как говорит наш живой классик, в мгновение ока начнет летать? Нет, милостивый государь, такому не бывать, не так природа задумала суть человека.

– А как же?

– А по Марксу. Один должен всю жизнь подчиняться, а другой – эксплуатировать. Так было, есть и всегда будет.

– В чем же тогда глобальный смысл революционных преобразований?

– А в том, что за триста – пятьсот лет тому, кого эксплуатируют, надоедает его роль, и он хочет поменяться местами с эксплуататором. Такова предыстория любой революции – с Древнего Рима до времен Гарибальди. Глобально это никому не нужно, интересы подавляемого класса не заботят даже его самого, ибо каждый из его представителей способен думать только о себе, причем только в данный конкретный момент. Иное дело, что сам по себе этот класс как движущая сила, как кулак, может быть кому-то интересен. И вот если находится в данный момент времени такой субъект, который все эти воодушевленные объекты пожелает направить на достижение нужного ему результата, никак не связанного с обеспечением комфортности этих граждан – то в этом случае и происходят революции. Надеюсь, не надо говорить, кому выгодно то, что происходит в России, начиная с февраля? Никогда никакие солдаты и матросы в жизни бы не додумались до организации комитетов и стачек, до неповиновения властям, и даже если бы додумались, то не смогли бы привести свои действия в систему, упорядочить их, организовать до такой степени, чтобы они привели к изменению существующего государственного устройства. Для этого нужна колоссальная движущая сила, которая заставит не только рядовых, «пушечное мясо», как говорил Шекспир, исполнять свою волю, но и их командиров, и власть предержащих, не препятствовать осуществлению их планов. А значит, воля должна быть великая. Проявить ее не может один конкретный человек, не может и десяток, и сотня – для этого нужно волеизъявление целой машины с огромным капиталом, может быть даже государственной.

– Почему же тогда революция февраля ни к чему не привела? Ведь, если Вы говорите о немцах, то в идеале война должна была закончиться спустя несколько месяцев полной капитуляцией?

– А потому что средства для достижения своих целей надо выбирать соответствующие. Дав власть Керенскому и прочим демократам, они не учли кое-чего.

– Чего же?

– Того, о чем я Вам уже говорил – недопустимости применения демократических механизмов в революционных преобразованиях. Ну подумайте сами – революция сама по себе несет в себе разрушение, она направлена пусть на временную, но срочную дестабилизацию всех государственных институтов и общественных механизмов. Разве возможна здесь демократия хоть в каком-нибудь виде? Разве существовала демократия во Франции времен Конвента?

– Да. Недолго, но существовала.

– Вот именно, что недолго. Потому что для нормального функционирования как революционной, так и любой государственной машины демократия вредна. Она ведет к разброду и несогласованности. И в итоге последствия ее приходится разгребать самым чудовищным образом.

– Террором?

– Именно. Повторяю, революция повторяет из себя вооруженную смену общественных приоритетов. Тот, кого подавляли, сегодня сам начинает подавлять своих вчерашних хозяев.

– Но разве не демократия дает ему возможности для этого? Дает в руки ему вожжи колесницы истории?

– Ничуть. Будь его воля – он бы их и не взял бы ни за что, и отдал бы при первом удобном случае. Поэтому его к выполнению этой его исторической роли надо принуждать.

– Как же?

– Террором. Мало ему объяснить, внушить его функцию, его надо еще заставить ее выполнять.

– Что Вы хотите сказать? Что Ваши адепты так же не представляют из себя никакой политической силы, как и поклонники Керенского?

– И Керенского, и Чернова, и Плеханова, и Кропоткина. Это лишь пустозвоны. Как только дойдет до дела – каждый из них побежит в свой уголок, чтобы забиться туда и не высовываться, пока или ишак или падишах не отдадут Богу душу. А потому позади них всегда должен идти человек с пистолетом – тут Корнилов был прав – который будет напоминать каждому из бунтующих, что, вздумай он отступить, сразу же погибнет. Ни совесть, ни сознательность, ни порядочность никогда людьми не двигали. Ими всегда двигал только страх. Разница лишь в том, что власть царя или правительства далека и милостива, а власть твоего предводителя со штык-ножом, идущего позади тебя – рядом. Кто ближе, того и боятся. Особенно в России.

– Получается, что, когда Ваши идеологи и агитаторы говорят о послаблениях для крестьянства и рабочих, об удовлетворении их требований, они подразумевают, что счастье будет им навязано принудительно?

– Разумеется. Хотя никто и не говорит, что это будет счастье. Маркс говорил, что экономика является основой жизни общества, а все остальные институты, включая право – надстройками над ней. Следовательно, ни одна социальная революция невозможна без революции экономической – они идут в ногу. Керенский попытался доказать обратное – и просчитался. Законы экономики вечны, как мир, с ним и умрут. Экономическая составляющая есть ментальная основа «заказчиков революции», о которых я говорил Вам выше. Коли они решили подломить основу государства, то начать следует как раз с экономики. Потому социальная революция есть всего лишь часть экономической, которая, априори, первична и более объемна по содержанию. Программа экономической революции большевиков Вам известна – это передача фабрик и заводов в руки рабочих, передача земли в руки крестьян. С учетом того, что я минуту назад Вам говорил, попробуйте сформулировать в общих чертах судьбу этих средств производства, при условии достижения большевиками поставленных перед ними целей?

– Крах. Крестьянин не хочет управлять, он управляем, если верить Вам. Равно, как и рабочий.

– Именно. Крах производства подрывает экономику и делает страну зависимой от других. Поскольку экономика на нуле, другим стратегическим объектом, на который направляется деятельность государства, становится армия. Государство начинает ее укреплять, поскольку за отсутствием других источников к существованию, основным таким источником может стать захватническая политика и присоединение территорий. Опыт Рима, Османской империи, Византии, Орды, в конце концов – все свидетельствует в пользу сказанного мною. Что происходит дальше, спрашиваю я Вас, человека ученого и куда более образованного, чем я?

– Захватническая война.

– А затем? Чем всегда кончаются захватнические войны?

– Гибелью государства – колонизатора.

– Опять верно. А значит, конечной целью любой революции является что?

Бубецкой молчал и смотрел в горящие и подвижные глаза своего собеседника. Ему казалось, что с ним беседует сам дьявол.

– За что же Вы так ненавидите государство?

– За то, что оно государство. Оно – система. Эта система не видит отдельных винтиков своих, отдельных граждан, отдельных своих механизмов. Потому тогда, когда Вас с моим братом посадили в крепость, отец скончался, меня и сестру выгнали из университета, а мать оставили практически без средств к существованию. Человеческая натура слаба, а в природе ее заложена месть. Поэтому я и выбрал тот путь, который выбрал.

– Почему же тогда не изменить все?

Бубецкой спросил, но Ленин промолчал. Он лишь лукаво взглянул на своего собеседника, говоря – «я ведь уже Вам ответил». Иван Андреевич безмолвно опустил глаза.

Ленин поднялся с места и подошел к окну.

– А ведь мне известно, с какой целью Вы ехали сюда… Что ж, делайте свое дело, раз должны…

Бубецкой побледнел. Его словно приковали к стулу, на котором он сидел.

– Вы так спокойно говорите о смерти?

– Смерть одного человека – ерунда. Я априори говорю о ней спокойно, потому что уготовил ее участью для доброй половины населения России, а значит, гипотетически, должен быть готов к ней и сам.

– Что же в таком случае имеет значение?

– Только продолжение дела, которому ты служишь. Пожалуй, скажу я Вам, умереть сейчас для меня было бы даже предпочтительнее – аура геройской смерти только прибавила бы популярности нашей партии, – он злобно хохотнул.

– Прячетесь за сарказмом? Что же тогда, как ни жажда власти, в действительности движет Вами?

– О власти я думаю меньше всего. Жажда социальной справедливости, которой правда не существует, если следовать Марксу – вот что является моей главной движущей силой все эти годы. Этот народ заслуживает того, что мы ему уготовили. Как заслуживал он царя с его руками по локоть в крови, заслуживал Керенского, погрузившего ввиду полной политической близорукости страну в пучину мрака, так заслуживает теперь и нас. В интересах всего человечества – а не одной только Германии, Франции или кого там еще – как можно скорее привести эту страну и ее народ под точку замерзания. И, если считаете иначе, или полагаете, что моя смерть прекратит этот поток исторических провалов, теперь самое время пустить мне пулю в лоб…

Ленин отвернулся от собеседника и пошел вглубь кабинета. Бубецкой слышно встал с места. Ленин остановился. Щелкнул затвор пистолета. Владимир Ильич напрягся, зажмурил глаза… Внезапно послышался скрип каблуков и удаляющиеся шаги. Когда Ленин обернулся, Бубецкого уже не было. Только револьвер лежал на столике рядом с недопитой чашкой чая.

Савинков на вокзал не пришел – глупо было даже рассчитывать на то, что он изменит свою точку зрения вскоре после того, как сам Иван Андреевич горько разочаровался в Ленине и его идеалах. Они стояли с Феликсом, вдыхая сигарный дым и свежий швейцарский воздух приближающейся осени. На глазах «Маленького» дрожали слезы.

– Послушай, не сходи с ума, оставайся. Ты там погибнешь, там нет сейчас и не будет дальше никакой жизни, кроме мучения и каторги.

– Ты ведь едешь к жене? – кивнул Иван Андреевич в сторону стоящего на путях парижского поезда, который вот-вот должен был унести Феликса во Францию и навсегда оторвать от Родины.

– Да, – кивнул Юсупов.

– Кто она тебе?

– В каком смысле?

– Подруга, товарищ, любимая?..

– И то, и другое, и третье.

– Вот. Тогда ты должен меня понять. Я еду не к Керенскому и не к Ленину. Я еду к такой же любимой, что есть у тебя. Только твоя ждет тебя в шикарном загородном доме в Ницце, а моя у меня всегда в душе, хотя домом ей уж тридцать лет служит холодная могила. Нас уже разлучили с ней тогда, в 1887 году. Теперь уж нет такой силы средь людей, что могла бы встать между нами. Да я и не позволю никому сделать это. Извини… – И, подумав, добавил: – Просить у нее прощения мне предстоит всю оставшуюся жизнь. Согласись, сложно делать это, когда ты далеко? Потому я и хочу быть близко…

Минуту спустя парижский поезд навсегда разведет жизненные дороги двух русских дворян, оказавшихся на историческом перепутье и сделавших для России все, что они могли – сына разорившегося симбирского помещика Ивана Бубецкого и князя Феликса Юсупова, графа Сумарокова-Эльстона.

– Вы конечно, можете меня теперь предать суду, поскольку я не выполнил правительственного поручения, – сказал Бубецкой, кладя на стол Керенскому рапорт об отставке.

– А я не стану этого делать, – ответил он.

– Почему?

– Потому что смертный приговор Вы подпишете себе сами. Вы имели возможность наглядно, воочию убедиться в том, что человек, с которым многие так упорно связывают будущее России, есть не что иное как кровавый тиран и деспот. Одно общение с ним начисто убивает веру в революцию, поэтому Вы и написали этот рапорт… Но дело не в этом. Я понял бы Вас и наверное даже разозлился бы на Вас, если бы Вы остались там. Однако, Вы вернулись, а значит, осознавая скорую революцию, сами подписали себе приговор. Так зачем мне его дублировать?

– Что ж, возможно Вы и правы. Но я не Корнилов и не Савинков. Руководствоваться принципом о своевременном предательстве как о предвидении я не стану. И пусть моя смерть будет глупой, но ни Россия, ни Временное правительство, ни большевики, ни монархисты, никто – никто не нуждается во мне, и всякая смерть, принятая во имя кого-либо из перечисленных субъектов, была бы еще глупее. Во мне нуждается один человек, которого уж и в живых-то нет, а живет только в памяти да в душе моей, и то, что смерть я приму во имя него, радует меня и воодушевляет. Прах этого человека покоится здесь, а значит, умереть во имя я могу только в России…

– Однако, – протянул Керенский. – Только русского человека воодушевляет смерть.

– Смерть. Но во имя любви.

Дверь за Бубецким закрылась. Керенский подошел к окну. На улице лил дождь. Медленными, отрывистыми, серыми облаками и запахом приближающейся промозглой слякоти в Петроград приходила осень.

Глава двадцатая. «Отец Иоанн»

И вот благовестие, которое мы слышали от Него и вам возвещаем:

Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы

Первое соборное послание св. ап. Иоанна Богослова, 1:5

Октябрь 1917 года, Старый Мултан.

С появлением нового священника приход Старого Мултана немного ожил – тут появились несколько новых икон, привезенных новым настоятелем из Петрограда, обновили клирос, стали регулярно проводиться службы. Такое оживление в атмосфере всеобщего угнетения и спада интереса к церкви не могло не привлекать прихожан. В итоге добился новый священник даже того, что ходить сюда стали аныки и вотяки, которые раньше поклонялись своим языческим божкам. По воскресеньям в проповедях своих отец Иоанн читал:

– Бог всепрощающий, милостивый, милосердный. Ему все равно, кому или чему вы поклонялись ранее. Придите в обитель его, раскройте душу, покайтесь во грехе своем. И сразу облегчится вам, и отпустит вас длань греха вашего и гнева вашего. Не может человек всегда во гневе жить, оглянуться он должен, вспомнить о том, что он человек и свойства ему принадлежат человеческие. Иначе, если сегодня забудем об этом, то кто ж напомнит об этом завтра? А лучший способ не забыть – обратиться к Богу…

Как-то утром пришел на исповедь старый крестьянин.

– Можно, батюшка?

– Конечно, заходи, сын мой.

– Я исповедаться хочу… Вот причащаться надумал, а перед этим, говорят, исповедь совершить надобно…

– Верно говорят. Садись.

… – Я того… Сказать хотел… Не знаю, простится ли грех такой… Убийство на мне, душегубство…

– Когда и кого ты убил?

– Месяцев шесть тому, пристава местного, Урлова…

Отец Иоанн вздрогнул, но не подал вида.

– За что же ты убил его?

– А он тогда следствие вел по одному делу, об убийстве крестьянина. И ни за что попервах кузнеца нашего арестовал, а уж после комиссар, что с ним из Петрограда был, разобрался, и кузнеца отпустил. Не за что значит было арестовывать. Вот я из мести, значится, и убил.

– А почему сам кузнец не стал его убивать, а ты за него вступился?

– Так ведь, я за справедливость!..

– Лгать на исповеди грешно!

– Мы это… пьяные были… вот и… Что ж, теперь, батюшка, простится мне?

– Простится, но я хочу дать тебе один совет. Самое страшное не то, что ты убил человека, а то, что убил его не разобравшись. Тот, кого тогда арестовали, действительно был убийцей, но общественное мнение сформировалось таким образом, что и Урлов, и комиссар были вынуждены его отпустить. Таким образом, на воле оказался преступник. И это вовсе не давало никому права вступаться за него или иным образом вершить справедливость, как вы полагали…

– Почему же? Разве нет справедливости?

– Она есть. Но она всегда в руках Господа, она – сугубо Его, Божий промысел…

Следующим же днем отец Иоанн читал на клиросе перед паствой так:

– В жизни каждого человека главное – Бог. А для чего Бог нужен человеку? На это есть ряд ответов. Без Бога душа не живет, мается человек без Бога, верно? Верно. Чистоты и откровенности человеку не хватает без Бога в душе, верно? Верно. Дороги человек своей не видит… Вот это всего вернее. Когда ты без Бога – словно как в потемках, бредешь, бредешь и нет тебе ни исхода ни края. Дорога видна совсем слабо, а вскоре и вовсе размывается в тусклой пелене будущего и мраке прошлых воспоминаний. И начинает человек потерянным себя чувствовать. Будто он марионетка, у которой оторвана нить, и сверху уж никто им не управляет. И тогда он начинает одну за другой совершать ошибки. Он не имеет места, не имеет привязки, а оттого не знает, кто для него свой, кто – чужой. Он не нужен никому, и очень скоро и ему становится никто не нужен. Но это неправильно! Не для этого рожден человек, чтобы болтаться неприкаянным по всему свету и не видеть ничего, кроме страстей и грехов своих! Каждый должен место свое знать, понимать, в чем смысл его служения, в чем смысл его жизни, кому, какому обществу он принадлежит, куда голову преклонить случись что… Есть для всех русских людей такие общие идеалы как вера православная, любовь в Отечеству, щедрость, доброта, прямолинейность… Но вдруг из этой цепочки выпадает первое звено – вера в Господа. И тогда все остальные качества, не будучи сдерживаемыми в соответствии с канонами священными, трансформируются и превращаются из хороших в плохие. Вот говорят – «Заставь дурака Богу молиться – он лоб расшибет». Верно говорят. Потому что у дурака в душе нет веры. И без веры, без разумного подхода, основанного на единстве души и тела, метафизики и физики, которую вера обеспечивает, уж не знает он граней своего поступка, изначально задуманного благим. И из благого поступок уже вред для него несет – глядишь, а лоб-то и впрямь рассечен… Потому вера есть главный ориентир, вектор каждого человека. Она подскажет к какому стану примкнуть, куда прибиться в сложные времена, кому служить и за кого воевать, а за кого – и близко не вступаться. Взять хотя бы меня. Я 30 лет провел в царских застенках за то, что казалось мне делом всей жизни, за освобождение русского мужика от гнета царского. А вышел, когда революция сделала реальным то, что мен казалось эфемерным, посмотрел на все происходящее и понял – нет, не тому я служил, не тем богам да идолам. Потому что, как я уже сказал, истинная вера дает понимание того, где твое место и кто ты такой на самом деле. Отказавшись от веры в феврале 1917 года, организаторы переворота и самих себя лишили осознания этого, и тех, чьими руками этот переворот проводили в жизнь. Так же теперь и большевик от веры отказывается – почему? А потому что она ограничивает, сдерживает, по местам расставляет. А ему сейчас не надо этого, он власти жаждет… Вы спросите, может это несправедливо? Может, нельзя человеку при рождении нарекать – будешь рабом? Может, хочет он стать хозяином, и потому должен от веры отречься? А я отвечу – может быть. Только не бывает так. Кто рабом рожден – рабом и помрет. Но это не говорит, что он плохой человек. Он там, в этом рабстве своем, найдет счастье, если с верой будет на жизнь свою смотреть. И выучиться сможет, и труд организовать, и жизнь обеспечить себе достойную – разве против этого Господь? Никогда. А не бывает иначе потому что каждому свой крест нести дано. Как нес Господь свой крест, так и у каждого из нас у жизни он свой. Не будет взято ни у одной души из того, что велено ей несть в День Воскресенья, даже если просящий окажется близким родственником. Кесарю – кесарево, а Богу – Богово. Можно, конечно, силою переставить людей местами, изменить Божий промысел, закрыть глаза на правду и истину. Только открывать-то все равно придется. Не приживется дуб в грибнице. Всякому человеку своя почва, как всякому цветку – своя. Смиренно неси крест свой – и откроется тебе счастье, и найдешь упокоение, и обрящешь радость великую!..

После проповеди, когда расходились прихожане, несколько солдат без фуражек и без оружия вошли в церковь.

– Можно видеть отца Иоанна?

– Это я.

– У нас погиб товарищ. Перед отходом завещал, чтобы Вы отпели его.

– Именно я?

– Именно Вы. Вы ведь отец Иоанн Бубецкой?

– Да, я Бубецкой.

– Он там, на улице. Пойдемте?

– Зачем? Вы заносите да кладите вот сюда… А я сейчас приготовлю все и приду.

И стоило отцу Иоанну в полном облачении ступить на амвон и вглядеться в глаза убитого, как увидел он перед собой человека, который совсем недавно одним выстрелом из своего маузера разжег революцию, которую не смог погасить и которая в итоге его же убила – так же, как некоторое время назад убила Лизоньку, Варвару, Александра Ульянова, Шевырева и многих, многих других. Перед ним лежал Тимофей Кирпичников.

– Как он погиб?

– Кутепов расстрелял. Тимоха пришел к нему – воевать, говорит, против большевиков хочу. Ну а тот-то помнит его, он же революцию начал. А Кутепов как раз в то время петроградским гарнизоном командовал, подавить восстание хотел. Не простил. Позвал солдат да велел расстрелять.

Отец Иоанн сомкнул веки. Единственное, о чем он думал в эту минуту – так это о том, что даже если бы Кутепов, Корнилов, Брусилов, Деникин и все прочие сейчас слушали его проповедь, вряд ли бы она дошла до их сердец. Хоть и называли сами себя православными, а делали вовсе не то, что Господь повелел. И от них вера так же далека, как от Ленина и Керенского…

Неделя шла за неделей. Прихожане приходили, жаловались на свои проблемы, уходили, а отец Иоанн служил, примирялся внутри себя со своей долей и чувствовал, как через это примирение становится он добрее, лучше и чище. В один из октябрьских дней он вышел на улицу, закурил папиросу и оперся на плетень, когда с обратной его стороны к нему подошел комиссар в кожанке. Лицо его было рассечено шрамом вдоль, что делало его практически неузнаваемым.

– Отец Иоанн? – спросил он.

– Да.

– Не узнаете?

Отец прислушался – голос его был таким знакомым…

– Анисим, ты?

– Точно, – улыбнулся посетитель. – А в Петрограде революция вовсю. Я вот от людей узнал, что Вы тут, решил приехать, все-таки места-то знакомые. Вас как сюда?

– Место свое нашел. Тридцать лет вишь искал. И только нашел. А ты?

– А я вот теперь за новую власть.

– Я догадался. Простила она тебе Варвару-то?

Анисим потупил взор.

– Ни перед кем глаз не опускал, а перед тобой опускаю. Только перед тобой и стыдно.

– Перед собой стыдись, перед совестью своей. Преступник иногда может избежать наказания, но никогда – страха перед ним. Помнишь?

Анисим наморщил лоб:

– Сенека?

– Точно. Покаяться не хочешь?

– В другой раз.

– Ну как знаешь. Заходи.

И ушел. А после, когда вечером что-то не мог усидеть на месте и ноги будто сами понесли окрест, застал как в одном доме грабили состоятельных крестьян. Хозяина отец Иоанн узнал – это был тот крестьянин, что давеча исповедался у него. Возле дома стояли несколько человек в кожанках, из дома доносился крик и звон посуды, грохот, сарай полыхал. Отец подбежал к комиссарам:

– Что это? Что здесь происходит?

– Иди отсюда, святой отец. Не место здесь тебе.

– Никуда я не уйду. Кто старший?!

– А-ну, иди, контра старорежимная… – один из молодчиков схватился за револьвер, когда из дома, держа хозяина за шкирку, появился Анисим.

– А, батюшка, – улыбнулся он.

– Анисим, прекрати немедленно, ты что делаешь?!

– Дак это ведь он тогда пристава Урлова, помнишь, что с нами был? Надо бы отдать по долгам-то!

– Как ты смеешь! Сказано не убий, это Господа дело!

– А мы – длань Господа твоего, – нападавшие сально засмеялись. Отец Иоанн вскипел и бросился на Анисима…

Ни выстрела, ни удара, ни одного звука не было слышно в ту секунду, когда холодная сталь штык-ножа пронзила плоть священника. Затихли большевики, затих хозяин, замолчала его ревущая жена. Только прошептал на ухо ему Анисим:

– Ты уж прости, Вашбродь, Иван Андреевич, граф. Слишком уж ты знаешь много, так оно всем лучше будет…

На ватных ногах священник побрел к калитке. Матрос хотел добить его, но Папахин остановил подчиненного. Зажимая рукой кровоточащую рану, спешил отец Иоанн через всю деревню к церкви. Словно не хотел умирать на земле, которую еще вчера считал самой дорогой и святой для себя, а сегодня проклял за все то горе, что она принесла народу своему.

…А там, на крыльце маленькой деревенской церквушки, стояла Лизонька. И словно не было этих тридцати лет – так же хороша, молода и свежа была она сейчас. Так же светло улыбалась. Беря ее за руку – нежную, теплую, тонкую – вспомнил Иван, за что прозвал ее когда-то давно ласточкой. И в ту же минуту понял, зачем люди живут на свете.

Конец четвертой части

Эпилог

Судьба героев этой книги после Октября 1917 года сложилась следующим образом:

Анатолий Федорович Кони после Октябрьской революции перешел на сторону большевиков, но должностей государственного значения уже не занимал. Он изредка читал лекции и выступал с литературными воспоминаниями. Всеми забытый и покинутый, он скончался в Москве в 1927 году в возрасте 83 лет.

Андрей Януарьевич Вышинский сделал блистательную карьеру, но слишком дорогой ценой. Также приняв сторону большевиков, он добился того факта, что новая власть закрыла глаза на его прежние «отношения» с Лениным, и начал служить в Прокуратуре СССР. После должности ректора МГУ, которую он занимал с 1925 по 1928 годы, он стал Прокурором СССР и принимал участие в качестве государственного обвинителя на громких политических процессах в годы массовых репрессий. Он лично отправил на тот свет даже не сотни, а тысячи человек, развернул кампании чисток, жертвами которых стали уже миллионы. Под конец сталинского правления представлял СССР в ООН, где и скончался в преклонном возрасте в 1954 году.

Александр Федорович Керенский во время Октябрьского переворота бежал из России, как говорили, в женском платье, но в итоге это оказалось не более, чем исторической фальсификацией. В итоге большую часть своей жизни он прожил в США, где внес значительный вклад в развитие русской истории работой в архивах и обучением студентов Стэнфордского университета Калифорнии. В 1968 году пытался вернуться в СССР, ходатайствовал об этом перед руководством страны и даже принял завоевания октябрьской революции, но во въезде ему было отказано без объяснения причин. В 1970 году 89-летний Керенский сломал ногу и был помещен в больницу. Разочаровавшись в жизни и решив никому не быть в тягость, он отказался от приема пищи. Тогда врачи стали вводить ему питательный раствор через капельницу. В один из дней он вырвал иглу из вены…

Николай Второй вместе со всей своей семьей был расстрелян летом 1918 года в Екатеринбурге по приказу Ленина… В настоящее время решением Синода причислен к лику святых.

Александр Иванович Гучков после Октябрьской революции также оказался в эмиграции. В 1921–1923 гг. был председателем Русского парламентского комитета, выступал за активную борьбу с большевистской властью. Работал в руководстве Зарубежного Красного Креста. Подвергался резкой критике со стороны крайне правой части эмиграции, представители которой обвиняли его в измене императору и развале армии. В 1921 был избит в Берлине монархистом С. В. Таборицким. Гучковская деятельность привлекла к себе пристальное внимание Иностранного отдела ОГПУ, который завербовал дочь Гучкова Веру Александровну. Знавшая всю элиту белой эмиграции, она пошла на это под влиянием своего любовника Константина Родзевича, связанного с ОГПУ. Александр Иванович узнал о просоветских симпатиях своей дочери в 1932 году, когда она вступила в компартию Франции. После прихода к власти Гитлера предсказывал скорую новую войну, главными противниками в которой будут СССР и Германия. В 1935 году Гучков тяжело заболел. Врачи поставили диагноз – рак кишечника – и скрывали это от своего пациента. Будучи больным, Гучков работал и верил в своё выздоровление. 14 февраля 1936 года Александр Иванович умер.

Павел Николаевич Милюков в ноябре 1918 выехал в Турцию, а оттуда – в Западную Европу, чтобы добиться от союзников поддержки Белого движения. Жил в Англии, с 1920 года – во Франции, где возглавлял Союз русских писателей и журналистов в Париже и совет профессоров во Франко-русском институте. Разработал «новую тактику», направленную на внутреннее преодоление большевизма, отвергавшую как продолжение вооружённой борьбы внутри России, так и иностранную интервенцию. Считал необходимым союз с социалистами на основе признания республиканского и федеративного порядка в России, уничтожения помещичьего землевладения, развития местного самоуправления. Против «новой тактики» выступили многие коллеги Милюкова по партии – в результате в июне 1921 года он вышел из неё, став одним из лидеров Парижской демократической группы Партии народной свободы (с 1924 года – Республиканско-демократическое объединение). Подвергался нападкам со стороны монархистов за участие в организации революции, 28 марта 1922 года его пытались убить (тогда Милюков остался жив, но погиб известный деятель кадетской партии В. Д. Набоков, отец известного впоследствии писателя Владимира Набокова).

С апреля 1921 по июнь 1940 года редактировал выходившую в Париже газету «Последние новости» – одно из наиболее значимых печатных изданий русской эмиграции. В эмиграции занимался историческими исследованиями, опубликовал ряд книг.

Продолжал критически относиться к большевикам, но поддерживал имперскую внешнюю политику И. В. Сталина – в частности, одобрял войну с Финляндией, заявив: «Мне жаль финнов, но я за Выборгскую губернию». В канун Второй мировой войны утверждал, что «в случае войны эмиграция должна быть безоговорочно на стороне своей родины». Во время войны был решительным противником Германии, незадолго до смерти искренне радовался победе советских войск под Сталинградом. Умер в 1943 году в возрасте 84 лет.

Николай Иванович Михновский в 1918 году поддержал государственный переворот, организованный на Украине гетманом Павлом Скоропадским, но очень скоро разошелся с ним по причине нехватки власти. В 1920 году Николай Михновский оказался в Новороссийске, откуда напрасно пытался эмигрировать. Когда деникинцы под натиском Красной Армии эвакуировались по морю, Михновский попытался воспользоваться возможностью и выехать с ними, но его, как «известного непримиримого врага России», на корабль не взяли. Четыре года Николай Михновский жил на Кубани. Поселился в станице Полтавской, начал работать учителем, какое-то время служил в кооперации.

В 1924 году Николай Михновский вернулся в Киев, где был арестован органами НКВД. Сложно сказать, как велось следствие, было ли вообще открыто дело Михновского. Известно лишь то, что через несколько дней допросов он был освобождён.

Уже на следующий день, 3 мая 1924 года, случилась трагедия: Николая Михновского нашли повешенным в саду Владимира Шемета. Среди украинской общественности и учёных долгое время длилась дискуссия по поводу причин смерти известного политического и общественного деятеля. Так, долгое время существовала версия, что смерть Михновского – дело рук НКВД. Однако эту версию опровергает свидетельство Ждана Шемета – сына Владимира Шемета, у которого проживал свои последние дни Михновский. В 1998 году Ждан Шемет впервые засвидетельствовал, что его отец нашёл в кошельке покойного записку с таким текстом:

«Хочу умереть своей смертью. Как в пословице: туда крутись, и сюда вертись, однако одинаково в голове смерть. Передайте мой привет тем, кто меня помнит. Ваш Коля».

В то время прошло уже два года, как на Украине установилась советская власть. Николай Михновский, который отдал более 30 лет жизни своей пятидесятилетней жизни борьбе за независимость Украины, с жалостью подводил черту под жизнью. Автор труда «Самостийна Украина – от Сана до Кавказа», который призвал к жизни тысячи борцов за независимость и тем самым толкнул их на неминуемую смерть, вернувшись с Кубани в Киев, в полной мере осознал крах собственных идеалов, надежд и мыслей.

На его примере служения Украине десятилетиями воспитывались поколения украинской молодёжи в Канаде, США, Аргентине, Бразилии, Австралии.

Алексей Алексеевич Брусилов перешел на сторону большевиков. В сентябре 1920 года подписал обращение к солдатам врангелевской армии с предложением сдаться в плен и обещанием в таком случае всем амнистии. После сдачи в плен все солдаты были казнены красными палачами… Служил инспектором кавалерии Красной Армии. Скончался в 1926 году от воспаления легких в возрасте 72 лет.

Митрополит Андрей Шептицкий выполнял функцию предстоятеля униатской церкви в Украине вплоть до своей смерти в 1944 году в возрасте 79 лет. Во время оккупации Украины немецкими войсками активно поддерживал Гитлера, после освобождения – еще более активно поддерживал Сталина.

Симон Васильевич Петлюра такой гибкостью взглядов не отличался. Обладая огромной военной властью и авторитетом, он в 1919 году подавил бунт Скоропадского и фактически возглавил Украину. Заключил союз с Польшей о военных действиях против России, однако, эта война Польшей была проиграна – и он вынужден был эмигрировать во Францию. Убит по приказу Сталина в Париже в 1926 году евреем Шварцбардом.

Лавр Георгиевич Корнилов в годы Гражданской войны возглавлял Добровольческую армию и Первый Кубанский поход, которые внесли значительные коррективы в ход войны, ненадолго сдвинув преимущество на сторону белых. Отказался брать пленных из числа большевиков. Погиб от взрыва гранаты при штурме Екатеринодара в 1918 году. После занятия города красными тело его было разорвано вандалами.

Борис Викторович Савинков в эмиграции вел активную борьбу против большевиков. 10 декабря 1921 года Савинков в Лондоне тайно встретился с большевистским дипломатом Красиным. Красин считал желательным и возможным сотрудничество Савинкова с коммунистами. Савинков сказал, что наиболее разумным было бы соглашение правых коммунистов с «зелёными» при выполнении трёх условий: 1) уничтожения ЧК, 2) признания частной собственности и 3) свободных выборов в советы, в противном же случае все коммунисты будут уничтожены восстающими крестьянами. Красин на это ответил, что ошибочно считать, что в РКП(б) существуют разногласия и «правое крыло», а крестьянское движение – не так страшно, но обещал передать мысли Савинкова своим друзьям в Москве. В последующие дни Савинков приглашался к Черчиллю (в то время министру колоний) и Ллойд Джорджу, которым рассказал о беседе с Красиным и сообщил свои соображения о трёх условиях, предлагая выдвинуть их в качестве условия признания Советского правительства Британией.

В конце концов Савинков оказался в полной политической изоляции, в том числе и от эсеров. В это время он занялся работой над повестью «Конь вороной», осмысляющей итоги Гражданской войны.

В 1924 году обманом завлечен советской контрразведкой на территорию СССР в рамках операции «Синдикат-2», арестован ЧК, приговорен к расстрелу. Впоследствии расстрел заменен каторгой. Выбросился из окна Лубянской тюрьмы 7 мая 1925 года.

Феликс Феликсович Юсупов, в отличие от него, никогда не вернется в Россию. Он откроет в Париже дом моды, напишет принесшие ему известность «Воспоминания», станет приемным отцом великого архитектора Виктора Мануэля Контрераса и умрет, не оставив прямых потомков, в 1967 году в Париже в возрасте 80 лет.

Александр Николаевич Вертинский также пребывал в эмиграции достаточно длительное время, принесшее ему много прекрасных песен и стихов. В 1943 году он вернулся в СССР и снова оказался с концертами на фронте. Популярность в народе была огромной, но властью он уже не мог быть обласкан. Слава вернулась к певцу после смерти Сталина, но ненадолго з в 1957 году он скончался в возрасте 68 лет. После его смерти остались две дочери, великие русские актрисы Марианна и Анастасия Вертинские.

Антон Иванович Деникин в был одним из основных руководителей Белого движения в годы Гражданской войны, его лидер на Юге России (1918–1920). Добился наибольших военных и политических результатов среди всех руководителей Белого движения. Главнокомандующий Вооружёнными силами Юга России (1919–1920), заместитель верховного правителя и верховного главнокомандующего Русской армии адмирала Колчака (1919–1920). Исполняющий обязанности верховного правителя России (4 января – 4 апреля 1920 года). Затем – в эмиграции в США, где и умер в 1947 году в возрасте 74 лет.

Владимир Николаевич Львов после революции эмигрировал, но в 1924 году вернулся в СССР и занялся организацией дел обновленческого Высшего церковного управления. В 1927 году арестован и отправлен в ссылку в Томск, где и умер в тюремной больнице в 1930 году.

Владимир Ильич Ленин стал руководителем самого большого государства в истории. Его персона неоднозначна, личность противоречива. Многие обвиняют его в излишней тирании, которую другие, его сторонники, оценивают как необходимый элемент управления государством в переходный период. Так или иначе, для нашей страны он затянулся на 70 лет. Не до конца оправившись после покушения 1918 года, он скончался 21 января 1924 года в возрасте 53 лет. Если бы кто-нибудь из организаторов «Народной воли», ее террористической фракции или Февральской революции 1917 года знал, что их действия – прямо или косвенно – приведут к возникновению такого социального явления как «Ленин», то наверняка никто из них не стал бы продолжать своего политического пути…