Избранные произведения в одном томе

fb2

Советский поэт и переводчик, автор текстов песен Роберт Рождественский (1932–1994) — один из ярчайших представителей плеяды поэтов 50-60-х годов ХХ века.

В сердцах людей память о Рождественском навсегда будет связана с его пронзительными по чистоте и высоте чувства стихами о любви, но были и «Реквием», и лирика, и пронзительные последние стихи, и, конечно, песни — они звучали по радио, их пела вся страна, они становились лейтмотивом наших любимых картин. Рождественский до сих пор является одним из самых читаемых и любимых поэтов. И это неудивительно. Жизнь целой страны, судьбу поколения запечатлел он в своих строках.

В данное издание вошли стихотворения, песни и поэмы любимого многими поэта.


СТИХОТВОРЕНИЯ

«ФЛАГИ ВЕСНЫ»

(сборник 1955)

«Приходить к тебе, чтоб снова…»

А. К.

Приходить к тебе, чтоб снова просто вслушиваться в голос и сидеть на стуле, сгорбясь, и не говорить ни слова. Приходить, стучаться в двери, замирая, ждать ответа… Если ты узнаешь это, то, наверно, не поверишь, то, конечно, захохочешь, скажешь: «Это ж глупо очень…» Скажешь: «Тоже мне — влюбленный!» — и посмотришь удивленно, и не усидишь на месте. Будет смех звенеть рекою… Ну и ладно. Ну и смейся. Я люблю тебя такою.

Море

В. Гнеушеву

Вздыблено. Возмущено. В отблесках маяков кажется: хочет оно выпрыгнуть из берегов. Как будто ему нипочем реветь и реветь с утра. Гору толкнуло плечом, кажется — рухнет гора! И вот уже на ветру, ахнув, взрываются волны… А я ему ору: «Море!! Давай на полный». Слышишь?! Таким ты нравишься мне, — разлившееся до края земли, — за то, что несешь на своей спине тысячетонные корабли. За то, что тучи дождями поишь, за ветер, за то, что покою не радо, за то, что если ты с кем-нибудь споришь, это звучит как надо! Дай руку на дружбу, я буду тобой гордиться, пусть плавают в лужах любители тихой водицы!.. А ты гуди! Теперь мы вдвоем. Не уставай, море мое. Бурли! — Ты слышишь? — Громче давай!! Сердце мое, не остывай.

В пути

Берега зеленые-зеленые за кормою медленно растаяли, волны цвета неопределенного возле парохода ходят стаями. Вряд ли полдень может быть удачнее. Тишина. Вода, как будто олово… Девушка сидит на чемоданчике, на руки склонив устало голову. Ласковая, худенькая, стройная, — как же пассажирам не дивиться ей? Едет медицинскою сестрой она в бывшую заштатную провинцию. По дороге вязкой, будто вспаханной, медсестра приедет поздним вечером в городок, еще смолою пахнущий и пока на картах не отмеченный. К борту парохода с плеском ластятся волны цвета неопределенного. Едет девушка в цветастом платьице, в город свой заранее влюбленная…

«Девчонки опаздывают на свиданья…»

Девчонки опаздывают на свиданья. Так принято. С этим надо считаться. Летят они к месту, где в ожиданье ребятам осточертело скитаться. Ребята в отчаянье кепки мнут целых сорок минут. Но они обидятся, если вдруг им начнешь — про любовь и «порывы страсти». Они запыхавшимся подругам говорят как можно небрежнее: «Здрассте!» И все. И мальчишке становится жарко. Окинув веселую улицу взглядом, он чинно шагает с девчонкой рядом, боясь даже взять ее за руку. Вместе им и хорошо и неловко, но вот, в себе заглушая ропот, он предлагает попить газировки и добавляет: «С сиропом!!» …Не смейся! Давно ли мы сами были такими? Помнишь наши свиданья? Помнишь, — злясь на себя, грубили девчонкам, наихитрейшим созданьям? Помнишь?.. Смеяться над этим не надо. Как ее звали? Наташей, Натой. Где же ты, Натка? Певунья Натка? Смешные стихи в голубых тетрадках. Возле реки пионерский лагерь. К солнцу летящие флаги… Улыбки прохожих не замечая, мальчишка шагает рядом с девчонкой… Ты не мешай им. Ты не смущай их. Давай отойдем в сторонку.

Последняя песня

Смертью, которой грозят нам враги, обретем мы бессмертье…

Муса Джалиль
До рассвета семьдесят восемь минут. На рассвете ключ заскрипит в замке, на рассвете в камеру люди войдут и пролают приказ на чужом языке. А потом будет десять визжащих дверей, коридорный сквозняк, молчаливый конвой. Будет яма на тесном тюремном дворе и тяжелое небо над головой. Автоматчики тупо шеренгу сомкнут. До рассвета семьдесят восемь минут. И сейчас, на распухшие пальцы дыша, задыхаясь, спеша, обгоняя рассвет, пишет песню, последнюю песню, поэт чуть заметным обломком карандаша. Пусть от долгих допросов гудит голова, пусть больная рука тяжелее свинца… Но приходят единственные слова, как приказ, как присяга, как клятва бойца. Пишет, пишет поэт… И кончается ночь. За стеною глухая команда слышна… Даже фронт наступающий, даже страна не успеют, не смогут, не в силах помочь! Я хочу, чтоб ко мне его твердость пришла, чтоб не смел ни минуты растрачивать я, чтобы каждая песня такою была, будто это последняя песня моя, будто брезжит уже за окошком рассвет, а враги ненавидят меня и клянут, будто жить мне осталось не семьдесят лет, а семьдесят восемь минут.

Сатира о сатире

Бодро в руке фельетон зажав, летаешь в редакции по этажам. «Отдел сатиры». Встречает мамаша. Узнав, зачем ты, руками машет: «Давно бы, кажется, знать должны — куды ж вы лезете, милые? — Нам Гоголи и Щедрины нужны! А ваша-то как фамилия?..» Тихи и скромны, сгорев от стыда, уходим. Сюда не мы нужны… И снова смотришь во все глаза, по коридору бредешь понуро. Но вот табличка. Написано: «Зав. Отделом литературы». В двери толк! И сразу — стоп. Дубовый стол, за столом — столп. Едва-едва удостоив взглядом, рычит: «Чего вам, собственно, надо?!» И ты объясняешь с предельным тактом: вот, мол… Стихи, мол… так-то и так-то… Зав, отрывая от кресла зад и багровея: «Сатира?! Снова?!! Мы работаем, так сказать, а вам все хаханьки, да? смешно вам?! Чему смеетесь?! (Да помолчите вы! Надо же быть таким бестолковым!) Тоже мне, ходят тут… «Обличители!» Воображают себя Михалковыми…» Стучусь наугад в какие-то двери. «Войдите!» — слышу, ушам не веря. Издав вместо «Здравствуйте» тихий стон, вхожу и кладу фельетон на стол. Потом, как в бреду, сажусь и жду. А дядя смакует дыма клубы, а дядя курит, кусая губы… И вот, наконец, поднимает глаза, видимо, взвесив все «против» и «за», — голосом бархатно-нежным: «Сатира… нужна, конечно… Но вы бы писали басни, и вам… и нам безопасней…» Картинка загадочней всякого ребуса. Вывод: иди и жалуйся. Так вы говорите: сатира требуется? — Пожалуйста.

К вопросу о перестраховке

Один мой знакомый придумал одну песню с названием: «Про луну». В песне — луна над рекою горит и камешки в оной реке серебрит. Песня как песня. Трехдневный труд. Сдерживая волнение, поэт в газету пошел, но вдруг взяли поэта сомнения, задели больную его струну: как это он принесет «про луну»? Как же он скажет: «Нате»? А вдруг редактор — лунатик? Примут за выпад. Скажут: намек… Поэт рисковать собою не мог. И вот, подумав минуту одну, своими опытными руками он переделывает «Про луну» на более выдержанное «Про камни», считая, что не на что больше пенять и что напечатание обеспечено… А я бы советовал камни снять. Вдруг у редактора камни в печени?

Как это начинается

Очертанья машины неотразимы. Остальное — не очень обычно для глаза: подъезжает к школе в роскошном ЗИМе ученица второго класса. И хотя это дико, хоть в это не верится, но она, на землю ступив едва, говорит шоферу, хлопая дверцей: «Машину подашь в два». И шофер, здоровенный дядя, уезжает, сумрачно глядя… Тане только девять, Таня утром встанет, Тане можно делать все, что хочет Таня. Озорные ямочки на щечках «ангелочка». Танечка у мамочки единственная дочка. Потому так рьяно и с таким стараньем мама постоянно жизни учит Таню. Как только «крошка» шагнет до дверей, читает нотацию мать: «Твой папа начальник — и в нашем дворе не с кем тебе играть». Танечка маме верит и не подходит к двери. Семейство частенько в панике: «Тане конфеток хочется! Танечка хочет баиньки…» Я знаю, чем это кончится. С каждым днем она будет в капризах упрямей, будет наглой и злой, и, в конце концов, очень стареньким, милым папе и маме откровенно плюнет в лицо. А они будут ахать: откуда такое? Вспоминать, какой она нежной была, говорить, что ребенка испортили в школе, что общественность вовремя не помогла, говорить о Танюше без прежнего шика, причитать над случившимся долго и слезно… Дорогие родители, а ведь не поздно исправить ошибку! Если вам ребенок единственный мил, если вам судьба дорога его, распахните для девочки окна в мир, о котором не знает она ничего. Ведь потом она детства уже не вернет, — не умеющей жить не помогут слова, — вас и вашу слепую любовь проклянет! И по-моему, будет права.

«ИСПЫТАНИЕ»

(сборник 1956)

Утро

Владимиру Соколову

Есть граница между ночью и утром, между тьмою и зыбким рассветом, между призрачной тишью и мудрым ветром… Вот осиновый лист трясется, до прожилок за ночь промокнув. Ждет, когда появится солнце… В доме стали заметней окна. Спит, раскинув улицы, город, все в нем — от проводов антенных до замков, до афиш на стенах, — все полно ожиданием: скоро, скоро! скоро!! — вы слышите? — скоро птицы грянут звонким обвалом, растворятся, сгинут туманы… Темнота заползает в подвалы, в подворотни, в пустые карманы, наклоняется над часами, смотрит выцветшими глазами (ей уже не поможет это), — и она говорит голосами тех, кто не переносит света. Говорит спокойно вначале, а потом клокоча от гнева: — Люди! Что ж это?! Ведь при мне вы тоже кое-что различали. Шли, с моею правдой не ссорясь, хоть и медленно, да осторожно… Я темней становилась нарочно, чтобы вас не мучила совесть, чтобы вы не видели грязи, чтобы вы себя не корили… Разве было плохо вам? Разве вы об этом тогда говорили? Разве вы тогда понимали в беспокойных красках рассвета? Вы за солнце луну принимали. Разве я виновата в этом? Ночь, молчи! Все равно не перекричать разрастающейся вполнеба зари. Замолчи! Будет утро тебе отвечать. Будет утро с тобой говорить. Ты себя оставь для своих льстецов, а с такими советами к нам не лезь — человек погибает в конце концов, если он скрывает свою болезнь. …Мы хотим оглядеться и вспомнить теперь тех, кто песен своих не допел до утра… Говоришь, что грязь не видна при тебе? Мы хотим ее видеть! Ты слышишь? Пора знать, в каких притаилась она углах, в искаженные лица врагов взглянуть, чтобы руки скрутить им! Чтоб шеи свернуть! …Зазвенели будильники на столах. А за ними нехотя, как всегда, коридор наполняется скрипом дверей, в трубах с клекотом гулким проснулась вода. С добрым утром! Ты спишь еще? Встань скорей! Ты сегодня веселое платье надень. Встань! Я птицам петь для тебя велю, Начинается день. Начинается день! Я люблю это время. Я жизнь люблю!

Выбор

Вот здесь бы остаться! — Леса за окошком бескрайны. Подальше б от станций рвануть к себе ручку стоп-крана, сказать себе: брось, ты особенной доли не требуй! Останься, чтоб просто смотреть на июньское небо, из речки напиться, потрогать чудные растенья, подсвистывать птицам, шмелиное слушать гуденье… Чего ты все ищешь? Довольно по свету шататься! Останься, дружище! Ведь это же легче — остаться. Останься! И сразу не будет стучать в перепонках, не будет ни грязи, ни тряски, ни плача ребенка в соседнем купе, ни тоски, ни слепящего пота… Неужто тебе убежать от всего неохота?! Да разве забыл ты, как жгли тебя южные полдни, как чьи-то заботы бывали твоими? Ты вспомни, как ездил, как жил, как за горло хватала усталость… Ну ладно… Решил. Я останусь. Пусть так… Я останусь… Ведь мне будет легче… Ведь я заслужил это право… Пусть лягут на плечи тяжелые росные травы, пусть так, как всегда, будут мимо идти эшелоны… Но будут гудеть поезда и мелькать за окном запыленным немые разъезды, таежные, хмурые чащи… Но кто-то займет мое место в вагоне стучащем и будет мечтать о путях, неизведанных самых, и будут встречать не меня на далеких вокзалах! Я струшу. Сбегу. Будет песня моя не допета… Нет, я не могу. Не хочу. Не согласен на это! Нет, я не останусь! Пусть душно и пыльно в вагоне, — нет, я не устану за ветром бросаться в погоню! Пусть жребий мне выпал без сна обходиться помногу, но если есть выбор, то я выбираю — дорогу!

В поезде

Поезд по мостам пылил, резал ночь с разгона… Парень ехал в тамбуре жесткого вагона. На окно высокое опершись затылком, парень пил «Особую» прямо из бутылки. Он не брал закуски, выл с тоскою пьяной: — Еду я к Маруське, девке окаянной! Путь-дорога длинная, двадцать два дня… Улица Неглинная, примешь ли меня? Улица хорошая, — больше ничего, — громким было прошлое сына твоего. Повернула зимушка все наоборот… Колыма-Колымушка — северный курорт! Так что не утешит глупый разговор. Я ведь — отсидевший! Я ведь — во-о-р! Похрустят сотенки с месяц или два… Только… может, все-таки… нужен я? А? Или… как ни трогай… как ни гляди… мне опять дорога?.. Парень! Погоди! Раз уж крыть нечем, может, помогу, — я тебе отвечу, парень, как смогу. У тебя из многих, как ты ни крути, будут две дороги, будут два пути. Первый: братцы-урки, была не была! — В темных переулках темные дела. Может, он и легче… Только, все сгубя, этот путь далече заведет тебя. Этот путь протянется долгие года. Насовсем ты, парень, пропадешь тогда. Слышишь? — будет хуже, сгинешь ни за грош!.. А насчет «Не нужен» — это ты врешь! Ноешь про такое, душу теребя. Врешь, чтоб успокоить самого себя. …Говоря по совести, все вокруг ждет твоих мозолистых, сильных рук. Грубо, не жалеючи, кончу разговор: будет потруднее, чем было до сих пор! Голову ломаешь, о судьбе скорбя? Люди, — понимаешь? — Люди ждут тебя! А в конце у повести тихие слова. Дело было в поезде Ленинград — Москва. Было тихо, только слышалось одно: дребезжало тонко в тамбуре окно. Торопливо по лесу грохотал состав… Парень спал, мозолистые руки разметав.

Речка Иня

Над ущельями, над сутолокой круч, над дорогой, убегающей вниз, уцепившийся за солнечный луч, жаворонок легкий повис. Я его не слышу. Для меня жаворонок этот — не в счет. Я пришел туда, где течет маленькая речка Иня. Что, казалось бы, такого в ней? Ручеек течет меж камней. Переплюнуть можно, вброд перейти, перепрыгнуть без усилий почти. Речка, речка! Понимаешь ли ты, почему по перекрученной тропе я пришел твоей напиться воды, я пришел за песней к тебе? …В белой пене, в тучах брызг сгоряча вниз, в долину, ты летишь с вышины, вдохновенно и сердито урча и локтями раздвигая валуны. Холод тонких мартовских льдин ты несешь в темно-зеленом нутре… У меня приятель есть один, — он скривился б, на тебя посмотрев. Он сказал бы, брови выгнув в дугу, оглядев твой бешеный бег: — Этих глупых маленьких рек я никак понять не могу. Для чего они? Кому нужны? И вообще зачем в них вода? Если в речке нет глубины, разве ж это речка тогда? Разве ж она сможет, звеня, славу о себе пронести?.. Ты прости его, речушка Иня! Несмышленый он еще. Ты прости.

Ожидание

Так любимых не ждут у порога. Так к больному не ждут врача… Пыль на рыжих степных дорогах — хоть картошку пеки — горяча. Люди мнут фуражки в руках, от полей глаза отводя… Я впервые увидел, как ждут дождя. Ждут, выдумывая всевозможные сроки, ждут, надеясь на чудо, ждут, матерясь: — Пусть дороги развозит! Плевать на дороги! Лишь бы дождь. Пусть тогда, хоть по горло, грязь. — А земля горит. От жары — как в броне. А земля говорит: — Помогите мне! Без воды, без дождя больше я не могу… Помогите! Ведь я не останусь в долгу! — Как ей скажешь: — Выдержи! Подожди! — Чем поможешь? Минуты, как вечность, идут… Люди ждут и молчат. Люди курят и ждут… Ты мне пишешь: в Москве у вас снова дожди. Снова дождь. По бульвару опять не пройдешь. Снова дождь. По обочинам мчат ручейки. Дождь идет по Москве — теплый, ласковый дождь… Там скрываются от него, — чудаки! — надевают плащи, открывают зонты, начинают погоду ругать с утра, ходят хмурые… Если б увидела ты, как, негаданно вымахнув из-за бугра, мчит, дороги не разбирающий, через поле к нам напрямик, так пылящий, будто пылающий, сельсоветовский грузовик. Председатель выпрыгивает на ходу, он кричит, а глаза блестят, как от голода: — Будет дождь! Мне сейчас… звонили из города… — Пошатнулся. И дальше, словно в бреду: — Туча… мне звонили… свернула сюда… к нам идет… Если мимо, то… быть… беде… Ты мне пишешь, что вам надоела вода. Напиши, напиши мне об этой воде! О дождях напиши мне! О том, как тяжел воздух перед грозой… На погоду не жалуйся! Напиши, чтоб он был, этот дождь, чтоб он шел! Пожелай нам ливня, пожалуйста.

«Любовь. Мы об этом читали в книжках…»

Любовь. Мы об этом читали в книжках. Любовь. Мы такое понять не могли. Но постепенно мужали мальчишки и вот до нее доросли. А помнишь — мы с ней не хотели знаться, и часто, пути для себя выбирая, ее мы считали, лет до тринадцати, чувством, которое все презирают. Строгая кинжалы ножом перочинным, ровесниц вгоняя сраженьями в трепет, решали мы, что настоящий мужчина — тот, который девчонок не терпит, а если случалось, то знал любой, смеясь, читали на стенах прохожие: Вова + Лида = любовь. А тут — не такая! А тут — не похожая. А тут — то близкая, то далекая, пришла и выволокла на улицу. Первая (мне говорили: легкая), верная (мне говорили: забудется!). Мне говорили: ни в коей мере любовь пошатнуть тебя не должна! Мне говорили, а я не верил… Мне говорили так, а она опять будоражила и удивляла, то криком крича, то дразня, то играя. Смеяться и плакать она заставляла, и не было ей ни конца, ни края! Она была в жестах, в улыбках и взглядах, она была в ссорах, в словах откровенных, она была в каждом движенье и в клятвах, наивных, смешных, но действительно верных…

Отрывок из поэмы «Совесть»

…В девятьсот семнадцатом родился, Не участвовал и не судился, В оккупации не находился, Не работал, не был, не умею, Никаких знакомых не имею. Родственников за границей нету, Сорок три вопроса и ответа, Сорок три вопроса и ответа — Просто идеальная анкета. …………………………………………………… Одного вопроса нет в анкете. Нет того, что в сердце нам стучится, Ханжескому пафосу противясь, А когда ты думать разучился, Несгибаемый, как пень, партиец? Твердым шагом проходил в президиум, Каялся, когда кричали: «Кайся!» И не падал, и не спотыкался, Потому что, кто ж споткнется сидя…

Да, мальчики!

Мы — виноваты. Виноваты очень: Не мы с десантом падали во мглу. И в ту — войной затоптанную — осень мы были не на фронте, а в тылу. На стук ночной не вздрагивали боязно. Не видели ни плена, ни тюрьмы! Мы виноваты, что родились поздно. Прощенья просим: виноваты мы. Но вот уже и наши судьбы начаты. Шаг первый сделан — сказаны слова. Мы начаты — то накрепко, то начерно. Как песни, как апрельская трава. Мы входим в жизнь. Мы презираем блеянье. И вдруг я слышу разговор о том, что вот, мол, подрастает поколение. Некстати… непонятное… Не то… И некто — суетливо и запальчиво, — непостижимой злобой увлечен, уже кричит, в лицо нам тыча пальцем: «Нет, мальчики!» Позвольте, он — о чем? О чем? Нам снисхождения не надо! О чем? И я оглядываю их: строителей, поэтов, космонавтов — великолепных мальчиков моих. Не нам брюзжать, не нам копить обиды: и все ж таки во имя всей земли: «Да, мальчики!» — которые с орбиты космической в герои снизошли! Да, мальчики, веселые искатели, отбившиеся от холодных рук! Я говорю об этом не напрасно и повторять готов на все лады: Да, мальчики в сухих морозах Братска! Да, мальчики, в совхозах Кулунды! Да, дерзновенно умные очкарики — грядущее неслыханных наук! Да, мальчики, в учениях тяжелых, окованные строгостью брони. Пижоны? Ладно. Дело не в пижонах. И наше поколенье — не они. Пусть голосят о непослушных детях в клубящемся искусственном дыму лихие спекулянты на идеях, не научившиеся ничему. А нам смешны пророки неуклюжие. Ведь им ответить сможем мы сполна. В любом из нас клокочет революция Единственная. Верная. Одна. Да, мальчики! Со мною рядом встаньте над немощью придуманной возни. Да, мальчики! Работайте, мечтайте. И ошибайтесь, — Дьявол вас возьми! Да, мальчики, выходим в путь негладкий! Боритесь с ложью! Стойте на своем! Ведь вы не ошибетесь в самом главном. В том флаге, под которым мы живем!

«Слова бывают грустными…»

Слова бывают грустными, слова бывают горькими. Летят они по проводам низинами, пригорками. В конвертах запечатанных над шпалами стучат они, над шпалами, над кочками: «Все кончено. Все кончено…»

О разлуке

Ты ждешь его теперь, когда вернуть его назад нельзя… Ты ждешь. Приходят поезда, на грязных спинах принося следы дорожных передряг, следы стремительных дождей… И ты, наверно, час подряд толкаешься среди людей. Зачем его здесь ищешь ты — в густом водовороте слов, кошелок, ящиков, узлов, среди вокзальной суеты, среди приехавших сюда счастливых, плачущих навзрыд?.. Ты ждешь. Приходят поезда. Гудя, приходят поезда… О нем никто не говорит. И вот уже не он, а ты, как будто глянув с высоты, все перебрав в своей душе, все принимая, все терпя, ждешь, чтобы он простил тебя… А может, нет его уже… Ты слишком поздно поняла, как он тебе необходим. Ты поздно поняла, что с ним ты во сто крат сильней была… Такая тяжесть на плечах, что сердце сплющено в груди… Вокзал кричит, дома кричат: «Найди его! Найди! Найди!» Нет тяжелее ничего, но ты стерпи, но ты снеси. Найди его! Найди его. Прощенья у него проси.

Письмо домой

Мама, что ты знаешь о ней? Ничего. Только имя ее. Только и всего. Что ты знаешь, заранее обвиня ее в самых ужасных грехах земли? Только сплетни, которые в дом приползли, на два месяца опередив меня. Приползли. Угол выбрали потемней. Нашептали и стали, злорадствуя, ждать: чем, мол, встретит сыночка родная мать? Как, мол, этот сыночек ответит ей? Тихо шепчут они: — Дыму нет без огня. — Причитают: — С такою семья — не семья. — Подхихикивают… Но послушай меня, беспокойная мама моя. Разве можешь ты мне сказать: не пиши? Разве можешь ты мне сказать: не дыши? Разве можешь ты мне сказать: не живи? Так зачем говоришь: «Людей не смеши», говоришь: «Придет еще время любви»? Мама, милая! Это все не пустяк! И ломлюсь не в открытые двери я, потому что знаю: принято так говорить своим сыновьям, — говорить: «Ты думай пока не о том», — говорить: «Подожди еще несколько лет, настоящее самое будет потом…» Что же, может, и так… Ну, а если — нет? Ну, а если, решив переждать года, сердцу я солгу и, себе на беду, мимо самого светлого счастья пройду, — что тогда?.. Я любовь такую искал, чтоб — всего сильней! Я тебе никогда не лгал! Ты ведь верила мне. Я скрывать и теперь ничего не хочу. Мама, слезы утри, печали развей — я за это жизнью своей заплачу. Но поверь, — я очень прошу! — поверь в ту, которая в жизнь мою светом вошла, стала воздухом мне, позвала к перу, в ту, что сердце так бережно в руки взяла, как отцы новорожденных только берут.

Странный февраль

Что это с февралем? Что он, сошел с ума? С крыши — капель ручьем, а говорят: зима… Звоном разбужена рань, — как о таком судить? Что ж это ты, февраль, шутки вздумал шутить? Пожалуйста, это брось, — прими посолидней вид, — лужи-то хоть заморозь, а то ж это просто стыд — выше нуля в тени, в парке сплошная грязь… Слышишь, февраль, крутани снегом в последний раз! Ну-ка, тряхни стариной! Разбудоражь нам кровь, снежною белизной озимь в полях укрой… Выглядишь киселем. Стань настоящим малым! Будь собою, будь февралем, не притворяйся маем!

Без тебя

Алене

Хотя б во сне давай увидимся с тобой. Пусть хоть во сне твой голос зазвучит… В окно — не то дождем, не то крупой с утра заладило. И вот стучит, стучит… Как ты необходима мне теперь! Увидеть бы. Запомнить все подряд… За стенкою о чем-то говорят. Не слышу. Но, наверно, — о тебе!.. Наверное, я у тебя в долгу, любовь, наверно, плохо берегу: хочу услышать голос — не могу! Лицо пытаюсь вспомнить — не могу! …Давай увидимся с тобой хотя б во сне! Ты только скажешь, как ты там. И все. И я проснусь. И легче станет мне… Наверно, завтра почта принесет письмо твое. А что мне делать c ним? Ты слышишь? Ты должна понять меня — хоть авиа, хоть самым скоростным, а все равно пройдет четыре дня. Четыре дня! А что за эти дни случилось — разве в письмах я прочту?! Как эхо от грозы, придут они… Давай увидимся с тобой — я очень жду — хотя б во сне! А то я не стерплю, в ночь выбегу без шапки, без пальто… Увидимся давай с тобой, а то… А то тебя сильней я полюблю.

По поводу

14 мая в клубе нашего института состоится лекция на тему:

О любви и дружбе

Лектор: действительный член о-ва по распространению политических и научных знаний кандидат педагогических наук Л.И. Миролюбова.

До того суха, до того длинна, до того надсадно начала говорить, будто трость вчера проглотила она и никак не может переварить… С научных высот своего величия делая экскурс в прошлое, она приводила цитаты различные, цитаты очень хорошие. Она рассыпалась комками слов, Вздымала левую бровь, сурово доказывая, что любовь — просто влеченье полов, что этого надо бояться, как оспы, что до сих пор заблуждаются многие, что мы, с точки зрения биологии, просто различные особи. Шуршали страницы… С тупым стараньем она часа полтора зудела, наверно, считая, что делает крайне необходимое в жизни дело… Стучала весна в переплеты оконные ветвями деревьев, порывами ветра… А в зале сидели люди влюбленные и грустно смотрели на лектора. Им так надоело тупыми казаться, так скулы сворачивало в зевоте, что я невольно стал опасаться за жизнь уважаемой тети. Ребятам, обычно таким веселым, от скуки хотелось под поезд лечь… Гражданка, особь женского пола! Прервите, пожалуйста, речь! Если люди на этой лекции спят, что же будет (представить себе не берусь я!), если вас попросят сделать доклад о другом, ну, допустим, о кукурузе?! …Неужели вам никогда, никто не кричал: «Люблю!», не дарил цветов? Неужели никто вас не ревновал, не писал вам, в губы не целовал?! Неужто не рады вы этой весне?! Товарищ! Да что вы! Смеетесь над нами? Неужто вы так и родились: в пенсне и с золотыми зубами?

О временно прописанных

Взбалмошные воробьи чирикали. Сгребали дворники снежные комья… Клава сказала: — У нас вечеринка, будут мои знакомые… — И вот нажимаю звонок легко, за дверью — стук каблуков. Вешалка заляпана велюровыми шляпами. Две, четыре, восемь, десять, красные, синие. Будто продают их здесь, будто в магазине я. Раздеваться велено. Смотрю неуверенно, а она, с усмешкою шарф теребя: — Ну? Чего ты мешкаешь? Ждут тебя… — Шагнул и стал — ковры, хрусталь. На стенке реденько три портретика. Смотрю — не верю своим глазам: Дружников, Кадочников и Тарзан… — Скорей проходи… Пожалста, знакомьтесь… — Но вначале я вижу только галстук меж двумя плечами. Кокетливый и длинный кусок хвоста тигриного, который к рубашке приколкой прижат, и все обрамляет зеленый пиджак. Крик моды: могучие ватные плечи, фасона: «А ну, брат, полегче!» и ярко-малиновые штаны сомнительной ширины. А владелец галстука стоит уже и плечами пожимает: — Что ж… — Гнусовато, со смягченным «ж», — Жерж. Вот стул. Просю садиться… — И, волосы поправивши, тонким мизинцем трогает клавиши. Он сообщил мне сразу сам, что папа где-то в главке зам и все такое, и засим имеется у папы «ЗИМ». — А я учился в ГИТИСе, потом — в металлургическом. Но и металлургия не моя стихия. Печальный факт. Теперь куда б почище? — Подался на филфак, но тут скучища. Опять тетради… Он морщил лобик маленький. Двадцатилетний дядя, сыночек маменькин. Эдак и жил он за мамой да за тетями: — Жорочка, скажи нам! Жорочка, что тебе? — Сбивались с ног — попил ли? Поел? И рос сынок царьком в семье. Сыпались «карманные» прямо с неба манною. Раскраснелась вывеска, стала привлекательной. В магазинах выискал галстук сногсшибательный. Заказал себе пальто, плащ по моде, а потом не вспоминал о лекциях неделю, тягучим бриолином мазал гриву и за обедом напевал игриво: «Никто меня не холит, не коктейлит…» И, став вполне законченным пижоном, шагал, по улицам ступая чинно. А мама часто говорила: — Жора, зачем ты ходишь, если есть машина? — По горло вечно занятый папаша горой за сына своего стоял… Сейчас передо мною «чадо ваше» окурок молча тушит о рояль, сдувает пепел и, брезгливо морщась, на ногти тупо смотрит и ворчит: — А вообще-то, ослабела мощность. Не та эпоха! Не те харчи… — И, махая рукой устало, томно цедит: — А что осталось? Кинуть грамм полтораста горькой, а потом с подружками дошлыми прошвырнуться по улице Горького, мостовую помять подошвами! Модным шарфом укутав горло, дефилировать, встречным кивая… И, как будто ему подвывая, загнусавила вдруг радиола. Чей-то голос устало цыганский пел о ветре в степи молдаванской, пел об ангелах разных расцветок, о бананах, свисающих с веток, пел о дальнем, заброшенном мире… Потянуло гнилью в квартире. Слово за слово, песня за песней. Будто это с пластинок плесень наплывает, вползает в уши… — Получается вроде скушно… — Жоржик встал и к дивану вразвалочку: — Сбацаем фоксик, Аллочка! Холеная рука. Косые взгляды. В зубах «Дукат», запачканный помадой. С поволокой, сонные глазки нарисованные. Так получилось, — Алла сначала где-то училась, что-то кончала, и даже как будто она еще помнит, что дома хранится под спудом ненужная книжка диплома. С завидным успехом «на блеск утомительный бала» страницы конспектов и совесть она променяла. Она променяла товарищей, дружбу, работу на модные туфли, на сплетни, на суперфокстроты. И, книг не читая, зато превосходно умела она разбираться в изделиях «Главпарфюмера», в шикарных прическах, в наборе цветов маникюра… Она заучила, что дети испортят фигуру и что, мол, романтика скоро кончается самым типичным желанием — только бы выскочить замуж, да так, чтобы (боже!) завидовать стали подруги, да так, чтоб побольше зарплата была у супруга! Да так, чтоб — машина! Да так, чтобы в центре квартира! …А жизнь проходила, а жизнь стороной проходила, а жизни не скажешь: «Помедленней! Не успеваю…» Послушай, так как же? Откуда ж взялась ты — такая? ………………….. Дверь — и сразу как будто гору с плеч. Асфальт со сколотым льдом. Передо мною весенний город, а за спиной — дом. Многоэтажный красавец взнесен к звездам самим как будто… Постой! А может, ты видел сон? Может, ты перепутал? Может, такого не было? Но прямо над головой на улицу вывалило окно фокса кошачий вой. Подошвами шаркая в тесноте с ухмылочкою уверенной, еще в квартире танцуют те, кто в жизни прописан временно! Еще в квартире опять и опять «Жоржики» что-то вопят. Снова столбом дым папирос и ходуном пол. Снова… Имею один вопрос: а до каких пор?

«ДРЕЙФУЮЩИЙ ПРОСПЕКТ»

(сборник 1959)

«Я уехал от весны…»

Я уехал от весны, от весенней кутерьмы, от сосулечной апрельской очень мокрой бахромы. Я уехал от ручьев, от мальчишечьих боев, от нахохлившихся почек и нахальных воробьев, от стрекота сорочьего, от нервного брожения, от головокружения и прочего, и прочего… Отправляясь в дальний путь на другой конец страны, думал: «Ладно! Как-нибудь проживем и без весны… Мне-то, в общем, все равно — есть она иль нет ее. Самочувствие мое будет неизменным…» Но… За семь тысяч верст, в Тикси, прямо среди бела дня догнала весна меня и сказала: «Грязь меси!» Догнала, растеребя, в будни ворвалась и в сны. Я уехал от весны… Я уехал от тебя. Я уехал в первый раз от твоих огромных глаз, от твоих горячих рук, от звонков твоих подруг, от твоих горючих слез самолет меня унес. Думал: «Ладно! Не впервой! Покажу характер свой. Хоть на время убегу… Я ведь сильный, я — смогу…» Я не мерил высоты. Чуть видна земля была… Но увидел вдруг: вошла в самолет летящий ты! В ботах, в стареньком пальто… И сказала: «Знаешь что? Можешь не убегать! Все равно у тебя из этого ничего не получится…»

Облака

Хочешь, оторву кусок от облака? Вот от этого… Смотри, какое пухлое… Проплывает с самолетом об руку белой свежевыпеченной булкою. На семи ветрах оно замешано, приготовлено в дорогу дальнюю… Солнечный разлив и тьма кромешная потрудились над его созданием… Посмотри: растет оно и пыжится, будто в самом деле — именитое. Так сурово и надменно движется, будто все оно — насквозь! — гранитное, монолитное, многопудовое, диктовать условия готовое. Раздувается с довольной миною и пугает неоглядно толщью: «Захочу — и я вас уничтожу! Захочу, — наоборот, — помилую…» Мне еще все это незнакомо. Мне, — сказать по правде, — страшновато. Ну, а если облачная вата в горле у мотора встанет комом? Ну, а если небо занавесится и на нас навалится с опаскою?.. Самолет по очень длинной лестнице лезет к богу самому за пазуху…. Бортмеханик говорит спокойно, глядя на меня из-под бровей: — Это все, приятель, пустяковина… Будем живы! Ты уж мне поверь… — Он читает «Расщепленье атома» и поет про свежесть васильков. Мы летим на север. Скоро Амдерма. Мы летим. Мы выше облаков.

Немного экзотики

— Ну, и как там?

(Вопрос, на который очень трудно ответить)
На улице, как и вчера, — холодина, снег, поземка… Впрочем, «улица» — это большая льдина, от других отличающаяся не очень. Разве что чуть побольше (а все ж таки край — недалече). Разве что чуть покрепче (но это мы скажем позже, скажем: «Спасибо, льдина! Выдержала, молодчина»). Пока от похвал воздержаться особая есть причина. Дело совсем не в страхе! Не в том, чтобы кто-то сдрейфил и вместе с началом дрейфа начались «охи» и «ахи». У нас хорошая льдина — ее выбирали не зря, — вполне приличная льдина, но все ж таки — не земля. Но все ж таки там, под нею, такая вода темнеет, таким леденящим светом, что лучше… не будем об этом. Не надо! Кому охота… Это я просто к слову. День начинается новый не с солнечного восхода. Всему удивляться какой резон? Но странно считать в порядке вещей, что солнце из принципа вообще не уходит за горизонт. Мерцает маленькое пятно сквозь выцветшую пелену… Но если ты очень устал, то оно вполне заменяет луну. По радио диктор неунывающий нас будит в восемь часов утра — в Москве: «Спокойной ночи, товарищи!» — значит, вставать пора… Пора… И уже минут через пять мы щурим глаза от света… «Как нынче погода? Ветер опять?» Нет, это не ветер. Это, примериваясь для посадки на лед, лопастями винтов шевеля, с достоинством в небе висит вертолет — гибрид головастика и шмеля.

На Дрейфующем проспекте ты живешь…

Мне гидролог говорит: — Смотри! Глубина сто девяносто три! — Ох, и надоела мне одна не меняющаяся глубина!.. В этом деле я не новичок, но волнение мое пойми — надо двигаться вперед, а мы крутимся на месте, как волчок. Две недели, с самых холодов путь такой — ни сердцу, ни уму… Кто заведует движеньем льдов? Все остановил он почему? Может, по ошибке, не со зла? Может, мысль к нему в башку пришла, что, мол, при дальнейшем продвижении расползется все сооружение? С выводом он явно поспешил — восхитился нами и решил пожалеть, отправить на покой. Не желаю жалости такой! Не желаю, обретя уют, слушать, как о нас передают: «Люди вдохновенного труда!» Понимаешь, мне обидно все ж… Я гидрологу сказал тогда: — На Дрейфующем проспекте ты живешь. Ты же знал, что дрейф не будет плавным, знал, что дело тут дойдет до драки, потому что в человечьи планы вносит Арктика свои поправки, то смиряясь, то вдруг сатанея так, что не подымешь головы… Ты же сам учил меня, что с нею надо разговаривать на «вы». Арктика пронизывает шубы яростным дыханием морозов. Арктика показывает зубы ветром исковерканных торосов. Может, ей, старухе, и охота насовсем с людьми переругаться, сделать так, чтоб наши пароходы никогда не знали навигаций, чтобы самолеты не летали, чтоб о полюсе мы не мечтали, сжатые рукою ледяною… Снова стать неведомой страною, сделать так, чтоб мы ее боялись. Слишком велика людская ярость! Слишком многих мы недосчитались! Слишком многие лежать остались, за победу заплатив собою… В эти разметнувшиеся шири слишком много мы труда вложили, чтоб отдать все то, что взято с бою! Невозможно изменить законы, к прошлому вернуться хоть на месяц. Ну, а то, что кружимся на месте, так ведь это, может, для разгона…

Подъем флага

Флаг поднимался медленно и верно. И знал, что взгляды всех сейчас — на нем! Он наши лица осветил мгновенно земным огнем. Трепещущим огнем. Он сразу же метели стал перечить. Молчал. (А нам казалось, что — звенит!) Он, складки распрямляя, будто плечи, над нашей головой всходил в зенит… Стояли мы, немея от восторга, смотрели, как он бьется на ветру. И было ясно: флаг сюда — надолго! Ему такое место — по нутру!.. И знали мы: среди торосов грузных у флага будет каждый на виду. Он не потерпит шкурников и трусов, поможет, если попадешь в беду. Не сдаст, не упадет и не остынет, бунтующий, разлившийся в глазах. …Ну, вот и все. Конец тебе, пустыня! Конец тебе, безмолвье! Грянул залп.

«Восемьдесят восемь»

Сочетание «"88-С» по коду радистов означает «целую».

Понимаешь, трудно говорить мне с тобой: в целом городе у вас — ни снежинки. В белых фартучках школьницы идут гурьбой, и цветы продаются на Дзержинке. Там у вас — деревья в листве… А у нас, — за версту, наверное, слышно, — будто кожа новая, поскрипывает наст, а в субботу будет кросс лыжный… Письма очень долго идут. Не сердись. Почту обвинять не годится… Рассказали мне: жил один влюбленный радист до войны на острове Диксон. Рассказали мне: был он не слишком смел и любви привык сторониться. А когда пришла она, никак не умел с девушкой-радисткой объясниться… Но однажды в вихре приказов и смет, график передачи ломая, выбил он: «ЦЕЛУЮ!» И принял в ответ: «Что передаешь? Не понимаю…» Предпоследним словом себя обозвав, парень объясненья не бросил. Поцелуй восьмерками зашифровав, он отстукал «ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ!» Разговор дальнейший был полон огня: «Милая, пойми человека! «Восемьдесят восемь!» Как слышно меня? «Восемьдесят восемь!» Проверка». Он выстукивал восьмерки упорно и зло. Днем и ночью. В зиму и в осень. Он выстукивал, пока в ответ не пришло: «Понимаю, восемьдесят восемь!..» Я не знаю, может, все было не так. Может — более обыденно пресно… Только верю твердо: жил такой чудак! Мне в другое верить неинтересно… Вот и я молчание не в силах терпеть! И в холодную небесную просинь сердцем выстукиваю тебе: «Милая! Восемьдесят восемь!..» Слышишь? Эту цифру я молнией шлю. Мчать ей через горы и реки… Восемьдесят восемь! Очень люблю. Восемьдесят восемь! Навеки.

Хребет имени Ломоносова[1]

Мне сегодня показалось, словно тишина, тугая и густая, страшным грохотом была разломана и из океана горы встали! Встал хребет почти до небосвода, огляделся, тяжело вздыхая, и заговорил, морскую воду с каменного тела отряхая: сколько помню я себя — ни разу на вершинах, темных и тенистых, не бывали ваши альпинисты, не ступали ваши водолазы. Над моими склонами неслышно ходят рыбы легкими стадами. Водоросли медленно колышут синими густыми бородами. Бродят неуверенно и немо зыбкие, кисельные медузы. Надо мною вместо глыбы неба океан лежит великим грузом. Эту тяжесть подперев руками, я стою, крутую выгнув спину. Снизу мне дрейфующие льдины кажутся большими облаками. Не хочу, чтоб жизнь без цели гасла! Жду, наверное, миллионный день я, чтобы вам отдать свои богатства; чтобы вы пришли в мои владенья… Я — ровесник вашего Урала! Я уже ущельями разорван… Приходите! Подарю вам зерна драгоценного, как жизнь, урана… Приходите! Говорю, как старший. Вас зову не за подачкой тощей… Я раскрою угольные толщи (вам такое и не снилось даже!). Вашим домом стану и оплотом, подарю вам золотые жилы… Хватит спину мне царапать лотом! Присылайте помудрей машины! Я своею каменною грудью вас от всех опасностей прикрою, напою вас собственною кровью… Присылайте умные орудья. Жаль, что нет пока таких орудий. Их еще выдумывают люди.

Горячий Север

А слышала ли ты, что он — горячий?.. Вмиг освистав торосистые пики, метели покуражатся и спрячут все вехи, все привычные тропинки. По насту — он невозмутимо гладок, по снегу — он тяжел и слишком тих — гидрологи выходят из палаток, и ночь неслышно принимает их. Гидрологи выходят напевая. И никого на помощь не зовут, горячими руками согревая лебедочную злую синеву… Когда бураны начисто ломают людской покой и грузы тяжелы — ребята раздеваются до маек, спасаясь от невиданной жары!.. Чернеет в лунке круглая вода. Свет фонаря задумчив и рассеян… Обычная работа. Как всегда. Медлительная ночь… Горячий Север!

Аврал

Мы ящиков не выбираем полегче. Натружены руки. Оттянуты плечи. Не гнутся, но кажутся ватными пальцы. Упасть бы сейчас и в снегу отоспаться! На десять минут бы! На десять… Но снова, палаточный город собой сотрясая, врывается слово, взрывается слово: «АВРАЛ!» …Очень медленно движутся сани. Как будто стальные. Как будто из камня. Скрипя, подаваясь почти незаметно, — то плавно, а то вдруг толчками, рывками, — еще на полметра. Еще на полметра… А снег под ногами предательски порист. И лезем мы, на руки яростно дуя, шатаясь, проваливаясь по пояс, по ровному полю, как в гору крутую. Холодное солнце идет небесами… Глаза застилает. Дышать уже нечем. Оттянуты руки. Натружены плечи. Но движутся сани. Но движутся сани! …Мне долго еще будет сниться такое: нежданной приходит Большая Работа. Полундра! — и мы поднимаемся с коек. Аврал!— и рубахи дымятся от пота.

Мираж

Дежурный закричал: — Скорей сюда! Мираж! смотрите! Все сюда! Скорей!.. — И резко отодвинута еда. И мы вываливаемся из дверей. Я ждал всего. Я был готов к любому: к цветам и пальмам в несколько рядов, к журчащему прибою голубому, к воздушным башням древних городов. Ведь я читал, как над песком бесстыдно вставали эти памятники лжи. Ведь я читал, как жителей пустыни с дороги уводили миражи… Ведь я читал, ведь я об этом знаю: слепящим днем, как в полной темноте, шагали люди, солнце проклиная, брели к несуществующей воде. Но здесь… — Да где мираж?! — А очень просто. Туда смотри!.. Я замер, поражен: на горизонте плавали торосы вторым, не очень ясным этажом. Они переливались и дрожали… Я был готов к любому. Ждал всего… Но Арктика! Ты даже миражами обманывать не хочешь никого.

Нелетная погода

Нет погоды над Диксоном. Есть метель. Ветер есть. И снег. А погоды нет. Нет погоды над Диксоном третий день. Третий день подряд мы встречаем рассвет не в полете, который нам по душе, не у солнца, слепящего яростно, а в гостинице. На втором этаже. Надоевшей. Осточертевшей уже. Там, где койки стоят в два яруса. Там, где тихий бортштурман Леша снисходительно, полулежа, на гитаре играет, глядя в окно, вальс задумчивый «Домино». Там, где бродят летчики по этажу, там, где я тебе это письмо пишу, там, где без рассуждений почти с утра, — за три дня, наверно, в десятый раз, — начинается «северная» игра — преферанс. Там, где дни друг на друга похожи, там, где нам ни о чем не спорится… Ждем погоды мы. Ждем в прихожей Северного полюса. Третий день погоды над Диксоном нет. Третий день. А кажется: двадцать лет! Будто нам эта жизнь двадцать лет под стать, двадцать лет, как забыли мы слово: «летать»! И обидно. И некого вроде винить. Телефон в коридоре опять звонит. Вновь синоптики, самым святым клянясь, обещают на завтра вылет для нас. И опять, как в насмешку, приходит с утра завтра, слишком похожее на вчера. Улететь — дело очень нелегкое, потому что погода — нелетная. …Самолеты охране поручены. Самолеты к земле прикручены, будто очень опасные звери они, будто вышли уже из доверья они. Будто могут плюнуть они на людей — на пилотов, механиков и радистов. И туда, где солнце. Сквозь тучи. Над Диксоном третий день погоды нет. Третий день. Рисковать приказами запрещено. Тихий штурман Леша глядит в окно. Тихий штурман наигрывает «Домино». Улететь нельзя все равно ни намеренно, ни случайно, ни начальникам, ни отчаянным — никому.

К вопросу о полярных «волках»

Он в комнату ввалился с тяжелым рюкзаком. Дышал он в наши лица медовым табаком. Он улыбался пьяненько: «Живем, брат, ничего!..» Висел значок полярника на кителе его. Рассказывал про то, как, дороги не пробив, застрял корабль в протоках разлившейся Оби, как он случайно спасся у Каменных Дверей и кончились запасы подмокших сухарей. Как он осилил ветер, как он жилье нашел и как убил медведя охотничьим ножом. Об этом мы, наверно, не знали ни черта… Но были мы уверены, что нам он — не чета. Посасывая трубку, чтоб убедить верней, показывал он руку и сизый шрам на ней. Учил, как надо табаком делиться без обид, как надо пить одним глотком неразведенный спирт. Слова звучали веско, — солидные слова: — Мне Арктика известна до тонкостей, братва… И вот теперь внезапно, — хоть я и сам не рад, — я должен ехать завтра по делу в Ленинград. Но тут Сережа Братников прервал его: — Шалишь! Да ты ж неделю в Арктике. О чем ты говоришь?! Чего за рюмку прячешься? Иль не узнал меня? Ведь ты в конторе плачешься уже четыре дня… Бежишь отсюда? Ладно, катись — переживем! Таких, как ты, обратно — умри, — не позовем! Беги, другим рассказывай, другим втирай очки. Валяй, в Крыму показывай полярные значки! Не надо делать драмы, с нами — не дури… Ответь мне лучше прямо: струсил? Говори!.. И тот пошел, поехал: мол, начал вдруг болеть… Мол, надо ж человека когда-нибудь жалеть… Приехал необдуманно… Почти что без вещей… А тут метели дунули… И нелегко… Вообще… Мол, хоть и не партийный, но знаю, что к чему… И ежели противно здоровью моему… Культурный, мол, не просто… В отличье от других… Ему сказали: — Брось ты! Видали мы таких! …И тем же самым вечером морозною порой из-за стола развенчанным поднялся наш «герой». Он трубкой не попыхивал и не смотрел на нас, — батон в рюкзак запихивал, наверно, в пятый раз. Сказал перед уходом, к нам обернувшись вдруг: — Сдыхайте, коль охота. А я махну на юг! Наплачетесь — попомните… Дверь щелкнула замком… И долго пахло в комнате прогорклым табаком.

Ушел самолет

Вам каждый второй расскажет невыдуманную историю, — (об этом не пишут в газетах, песен об этом не слышно), но я видел сам однажды: ушел самолет на Викторию. Ушел самолет, покачиваясь. Ушел самолет, и крышка… Одиннадцать дней радисты усталых глаз не смыкали. Обшаривали пилоты каждый клочок земли. Людей, потерпевших бедствие, одиннадцать дней искали. А на двенадцатый утром радировали: «Нашли!» Нашли? Но тогда скажите, зачем же, кусая губы, начальник аэропорта не смотрит в глаза другим? Кому эти черные ленты? Зачем же оркестр из клуба в притихшем маленьком зале негромко играет гимн?.. Упругий морозный воздух морзянка сечет на части, земля беспокойно вздрагивает, известием растревожена… И сообщают об этом женам одним да начальству. Женам — так, как приказано. Начальству — так, как положено… А в доме возле Арбата матери верили снам. Им снилась немая пустыня без края и без конца. Белесый сынишка штурмана проплакал в тот день допоздна под огромной картой Арктики в кабинете отца… По-прежнему шли самолеты трассой предельно трудной. По-прежнему долгим вьюгам никто не хотел сдаваться… И над молчаливыми льдами, над бесконечной тундрой висели на ниточках звезды, готовые оборваться.

Летчики

Экипажу полярного летчика А. Старова

Грохали двери. Люди вносили в низкую комнату пар светло-синий. Только входили, только вступали, как заколдованные, засыпали… Спали пилоты. Механики спали. Спали как будто впервые с рожденья, спали с невиданным наслажденьем. Там, где попало. Там, где упали. За все предстоящие недосыпы спали на совесть. Взахлеб. Но не вдоволь… Утром они говорили: «Спасибо!» — и снова были к полету готовы. Снова ревели моторы призывно, мерно подрагивая от напряженья. Штурман в кабине привычным движеньем вешал над столиком карточку сына… Взвизгивали, бесновались метели. Черные тучи смертью грозили… Люди острили. Люди летели. Делали дело. Наград не просили. В жизни такой они толк понимали: только по крупной играя со смертью, шли на посадку — где бы сломали ногу даже бывалые черти! Небо встречало их снегом и ливнем. Небо пугало… Но в мире просторном больше, чем всяким приметам счастливым, верили эти люди моторам. …Мне бы размах этих крыльев! Мне бы эту огромность бездонного неба! Это святое презренье к покою. Силу б такую. Сердце такое. Может, немногое в жизни смогу я. Только с собою беру вместо клятвы то, что сейчас повторяю, смакуя: — Люди крылаты. Люди крылаты… Бейся ж, веселая песня, в моторе в дни снеговые, в ночи сырые!.. Люди крылаты! Крылаты!! И горе тому, кто рискнет им подрезать крылья.

Северное

Ты уйди! Ты не стой на холоде. По домам пора. По домам. …Как накурено в этом городе! Навалился, наполз туман. Удивляются люди: — Откуда он появился этакой массою?! — Все густой пеленой окутано, хоть руби, хоть на хлеб намазывай! Стали громкие фразы невнятными. Тротуары сделались тесными. Стали улицы непонятными, бесконечными, неизвестными. На себя не похожа площадь — притаиться она решила. Вот машина идет на ощупь, еле двигается машина. Спотыкаясь, не там сворачивая, останавливаясь порою, ходят люди, будто незрячие, руки выставив перед собою. Озираются непонимающе, повторяют: — Ну и туманище!.. Объясняя это явление, эрудицией жителей радуя, обещает на завтра радио незначительное потепление. Забирается стужа в валенки, и слова застревают в горле. Как накурено в этом городе, очень старом и очень маленьком.

Арктическая болезнь

К.А. Сычеву

Не трудись над хитрой вакциною, в книги-справочники не лезь… Существует здесь медициною не изученная болезнь… Если парень, сидя в палатке, грустновато, не сгоряча говорит: «Заболел я… Арктикой…» — то к нему не зовут врача. Заболел я Арктикой — это значит, Арктика сердце взяла и неласковым голосом ветра человека к себе позвала! Значит, где б ты теперь ни странствовал, на пороге любой весны, будешь бредить полярными трассами, будешь видеть снежные сны… …Ну, а что в ней, скажите, особого — в этой путанице ледяной? Реки теплые, горы высокие обошли ее стороной. Обошли, обделили, обидели… Только это все — не беда! Если б вы хоть однажды увидели угловатую царственность льда, если б вы хоть однажды поняли долгожданного солнца приход, если б легкие вы наполнили звонким воздухом этих широт, если б вы изведали счастье и величие дружбы земной, — вы, конечно, тогда — ручаюсь я! — повторили бы вместе со мной, повторили — одни украдкой, а другие — в голос крича: — Заболел… Заболел я Арктикой! Не зовите ко мне врача.

«Не ревнуй меня к дороге…»

Не ревнуй меня к дороге, к неудачам и удачам… Принимаю все упреки, но иначе? Как иначе? Не ревнуй меня к вагонам, не ревнуй меня к проселкам, к верхним полкам, тряским полкам и пейзажам заоконным. Говоришь ты мне сердито: «Я не выдержу — обижусь. Ну подумай, рассуди ты — я ж тебя почти не вижу! Неужели ты не кончишь постоянные тревоги? Неужели ты не хочешь дома быть, а не в дороге?» Милая… Давай проверим, — накрепко закроем двери. Будем мы вдвоем с тобою. Просто двое. Только двое. Чтобы ты на дальний ветер не была в такой обиде. Чтобы никого на свете и не слышать и не видеть. Бабушку твою научим, чтоб она на каждый случай говорила всем знакомым: «Нету дома!», «Нету дома…» …Если будет так, как скажем, то (почти уверен я) удивятся очень даже родственники и друзья. Будут волноваться, часто телефоны беспокоя, будут в нашу дверь стучаться: — Что стряслося? — Что такое? — А потом они отстанут. Навещать нас перестанут. Позвонят, так без охоты. И забудут этот дом. Просидим мы так полгода. Год, допустим. А потом… Ты ж сама (поверь на слово!) подойдешь ко мне сурово и совсем без тени смеха скажешь нервно и жестоко: «Ты б уехал ненадолго! Ты б куда-нибудь уехал…»

Ровесникам

Артуру Макарову

Знаешь, друг, мы, наверно, с рожденья такие… Сто разлук нам пророчили скорую гибель. Сто смертей усмехались беззубыми ртами. Наши мамы вестей месяцами от нас ожидали… Мы росли — поколение рвущихся плавать. Мы пришли в этот мир, чтоб смеяться и плакать, видеть смерть и, в открытое море бросаясь, песни петь, целовать неприступных красавиц! Мы пришли быть, где необходимо и трудно… От земли города поднимаются круто. Век суров. Почерневшие реки дымятся. Свет костров лег на жесткие щеки румянцем… Как всегда, полночь смотрит немыми глазами. Поезда отправляются по расписанью. Мы ложимся спать. Кров родительский сдержанно хвалим… Но опять уезжаем, летим, отплываем! Двадцать раз за окном зори алое знамя подымут… Знаю я: мы однажды уйдем к тем, которые сраму не имут. Ничего не сказав. Не успев попрощаться… Что с того? Все равно: это — слышишь ты? — счастье: сеять хлеб на равнинах, ветрами продутых… Жить взахлеб! Это здорово кто-то придумал!

«Некрикливо и незаметно…»

Некрикливо и незаметно великанами стали ребята. Путь в три тысячи километров — все равно что для нас от Арбата до Никитских ворот добраться. Впрочем, что я, — гораздо ближе!.. Лед, который на солнце плавится, длиннохвостые ветры лижут… Бросив вызов этой пустыне, по одной по своей охоте великаны живут на льдине, фантазеры по льдине ходят. Расстояний не замечая, москвичей покоя лишая, на полярную ночь приглашают, как на чашку чая!

Возвращение

Четырнадцать часов полета, и — Москва… Молчи. Не говори ненужные слова. Аэродром. Синеющий лесок. Через него — шоссе наискосок. Недвижна голубая крутизна… Стоим — оглушены, удивлены. Деревьями и воздухом пьяны. «Вот мы и возвратились, старина!» ..И можно, никого не удивив, шоферу крикнуть: «Эй! Останови!» Быть наяву, не выходя из сна, — упасть в траву, услышать, как растет она. Глядеть вокруг. По лугу медленно пройтись… Ослепнуть вдруг от грянувшего пенья птиц. Нарвать ромашек. Вымокнуть в росе. И вновь смотреть, как косо падает шоссе. Смеяться, петь до хрипоты, кричать! …Как мог я раньше этого не замечать?! Как мог я думать, будто понял жизнь?.. То вверх, то вниз летит шоссе, — держись! А мы молчим… Шоссе — то вниз, то вверх. Звенит оно, летит оно к Москве! К Москве. К тебе… Закрыть счастливые глаза. И вдруг понять, что через полчаса — то, чем ты жив: твой город. Твой порог. Твоя судьба — начало будущих дорог.

«НЕОБИТАЕМЫЕ ОСТРОВА»

(сборник 1962)

Часы

— Идут часы… — Подумаешь, — открытье! Исправны, значит… Приобрел — носи… — Я не о том! На улицу смотрите: по утренней земле идут часы! Неслышные, торопятся минуты, идут часы, стучат ко мне в окно. Идут часы, и с ними разминуться, не встретить их живущим не дано… Часы недлинной жизни человека, увидите, — я вас перехитрю! Я в дом вбегу. Я дверь закрою крепко. Теперь стучите, — я не отворю!.. Зароешься, закроешься, не впустишь, свои часы дареные испортишь, забудешь время и друзей забудешь, и замолчишь, и ни о чем не вспомнишь. Гордясь уютной тишиной квартиры и собственною хитростью лучась, скорее двери забаррикадируй!.. Но час придет! Неотвратимый час. Наступит он в любое время года на мысли, на ленивые мечты. Наступит час на сердце и на горло… И, в страхе за себя, очнешься ты!.. И разобьет окошко мокрый ветер. И хлынут листья в капелькак росы… Услышишь: бьют часы! И вслед за этим почувствуешь: наотмашь бьют часы!

Людям, чьих фамилий я не знаю

По утрам на планете мирной голубая трава в росе… Я не знаю ваших фамилий, — знаю то, что известно всем: бесконечно дышит вселенная, мчат ракеты, как сгустки солнца. Это — ваши мечты и прозрения. Ваши знания. Ваши бессонницы. Знаю только, что где-то ретиво, в предвкушеньи военного грома, зря от тяжести реактивной прогибаются аэродромы! Не рискнут они. Не решатся. Вашей силы они страшатся. Называют вас просто: «атомники», именуют скромно «ракетчиками»… Дорогие наши товарищи, лишь известностью не обеспеченные. Вам даются награды негласно. Рядом с нами вы. И не с нами. Мы фамилий ваших не знаем, только вы и на это согласны. От чужого укрыты взгляда, от любого укрыты взгляда, — ничего не поделаешь — надо. Ничего не попишешь — надо. О, суровая правда века!.. Люди в чьих-то штабах упрямы. Составляет чья-то разведка далеко идущие планы и купюры крупные стелет… Только что вам до этих денег! Вы бы даром светло и доверчиво, — если б дело пошло на это, — положили б к ногам Человечества все до капельки сверхсекреты! Сколько б вы напридумали разного! Очень нужного и удивительного! Вы-то знаете, что для разума никаких границ не предвидено. Как бы людям легко дышалось! Как бы людям светло любилось! И какие бы мысли бились в полушарьях земного шара!.. Но пока что над миром веет чуть смягчающееся недоверье. Но пока дипломаты высокие сочиняют послания мягкие, — до поры до времени все-таки остаетесь вы безымянными. Безымянными. Нелюдимыми. Гениальными невидимками… Каждый школьник в грядущем мире вашей жизнью хвастаться будет… Низкий-низкий поклон вам, люди. Вам, великие. Без фамилий.

Новости

О, газеты свежие — хлеб мой утренний… Извиняясь вежливо, плыву в толпе уличной. Очередь длиннющая на площади Восстания… — За чем стоят, юноша? — За новостями!.. Новый день, новый день. Да и то правда: что за день без новостей?! Это даже странно. День такой — побоку! Пусть скорей проносится… Порою пахнут порохом новости, новости… А в газетах важное скудно, скупо. Но гудит тревожное: Куба! Куба!.. Я читаю жадно, меня торопит очередь… На Кубе сейчас жарко. Кубе трудно. Очень. Над Кубой благодатною небо клубится… Хлопцы бородатые, кубинцы, кубинцы, вам в предательской ночи грозят чужие армии… Милые бородачи, с вами я, с вами я!.. Пожалуй, до субботы отращу бороду, в МИД пойду ругаться и поеду к Кастро!

Необитаемые острова

Снятся усталым спортсменам рекорды. Снятся суровым поэтам слова. Снятся влюбленным в огромном городе необитаемые острова. Самые дальние, самые тайные, ветру открытые с трех сторон, необнаруженные, необитаемые, принадлежащие тем, кто влюблен. Даже отличник очень старательный их не запомнит со школьной скамьи, — ведь у влюбленных своя география! Ведь у влюбленных карты свои! Пусть для неверящих это в новинку, — только любовь предъявила права. Верьте: не сказка, верьте: не выдумка — необитаемые острова!.. Все здесь простое, все самое первое — ровная, медленная река, тонкие-тонкие, белые-белые, длинные-длинные облака. Ветры, которым под небом не тесно, птицы, поющие нараспев, море, бессонное, словно сердце, горы, уверенные в себе. Здесь водопады литые, летящие, мягкая, трепетная трава… Только для любящих по-настоящему эти великие острова!.. Двое на острове. Двое на острове. Двое — и все!.. А над ними — гроза. Двое — и небо тысячеверстное. Двое — и вечность! И звезды в глаза… Это не просто. Это не просто. Это сложнее любого в сто крат… В городе стихшем на перекрестках желтым огнем светофоры горят. Меркнет оранжевый отблеск неона. Гаснут рекламы, гуденье прервав… Тушатся окна, тушатся окна в необитаемых островах.

Сердце в руках

Я видел, как по Праге, с прохожими встречаясь, нейлоновое платье на плечиках качалось. Качалось — незатейливое, цвета румянца. Качалось отдельно, чтобы не помяться. Несла его девушка, — как счастье, несла. Девушка зардевшаяся на танцы шла… Но почему я вздрогнул и холодок — по коже, — весенняя дорога похожа! Похожа! С цветов, зарей вымытых, сбивая росу, я на руках вытянутых сердце несу… Идти неудобно — улицы круты… Несу я сердце к дому, в котором — ты. Какое это сердце — тебе разглядеть. Какое это сердце — тебе владеть!.. Веришь или не веришь, — возьми его, прошу… Я позвоню у двери и сердце положу… А ты опять рассердишься, — есть из-за чего. А ты не примешь сердца, сердца моего… Я это знаю, знаю — и все же иду… Улица сквозная пророчит беду. А людям удивительно: человек идет и на руках вытянутых сердце несет…

Тогда

Тогда мы жили в Омске. Там в сорок втором году, в весну мы радовались не цветам, а рассыпному толокну. Я помню все: и лебеду, и очереди без числа… На клумбах в городском саду картошка запросто росла. Не смейте, люди, забывать об этих днях, о той весне… Тогда б я не сумел понять, что это значит: свет в окне. Как это можно: спать взасос и говорить не о еде, и слышать на сковороде урчание яичных солнц. Ходить спокойно по земле и в булочной очередной, румяным пальцем тыча в хлеб, брезгливо спрашивать: «Дневной?» И возмущаться, а потом почти что половину дня крикливо выбирать батон, плохую выпечку кляня. Устроить за день сто шумих, ругая нервных продавцов… Тогда мы жили в Омске. Жмых для нас был слаще леденцов.

В сорок четвертом

Везет на фронт мальчика товарищ военный врач… Мама моя, мамочка, не гладь меня, не плачь! На мне военная форма, — не гладь меня при других! На мне военная форма, на мне твои сапоги. Не плачь! Мне уже двенадцать, я взрослый почти… Двоятся, двоятся, двоятся рельсовые пути… В кармане моем документы, — печать войсковая строга. В кармане моем документы, по которым я — сын полка. Прославленного, гвардейского, проверенного в огне… Я еду на фронт. Я надеюсь, что «браунинг» выдадут мне. Что я в атаке не струшу, что время мое пришло. Завидев меня, старухи охают тяжело: «Сыночек… Солдатик маленький… Вот ведь настали дни…» Мама моя, мамочка! Скорей им все объясни! Скажи, чего это ради они надо мной ревут? Зачем они меня гладят? Зачем сыночком зовут? И что-то шепчут невнятно, и темный суют калач… Россия моя, не надо! Не гладь меня! И не плачь! Не гладь меня! Я просто будущий сын полка. И никакого геройства я не совершил пока! И даже тебе не ясно, что у меня впереди… Двоятся, двоятся, двоятся рельсовые пути… Поезд идет размеренно, раскачиваясь нелепо, — длинный и очень медленный, как очередь за хлебом…

В защиту воспоминаний

Я начать хотел с привычного: «А помнишь…» Но меня прервал приятель: — Опомнись! Погоди! Я протестую решительно, — что вы все воспоминаньями ушиблены?! Будто вы уже другого и не знаете, будто сговорились: вспоминаете! То о сказках, то о встрече с тарантулом, то о речке за далекой горой, то о том, каким ребенком талантливым был с рождения лирический герой. О его раздумьях, — в общем, неясных. О его переживаниях в яслях. Вспоминают молодые да ранние… Я приятелю ответил: — Все правильно! Все понятно. Зрелость так и начинается — в самом близком, в самом простом. То, что нам легко вспоминается, мы забыть успеем потом. Принимая пустяки за значительное, мы в недавнем разобраться хотим. Наша память — как стекло увеличительное, сквозь нее в самих себя мы глядим… И читаем книги спорные, длинные, — постигаем знаменитые умы. И проходим под распластанными ливнями, деловитые, острящие, — мы! Мы шагаем в институты знакомо, то грустим, а то впадаем в восторг. И вручают нам путевки в райкомах, и везут нас поезда на восток. Собираемся на Марс, бредим звездами, не завидуем попавшим на филфак… А мемуары писать пока не рвемся мы. Это правда. Это точно. Это — факт!.. И одно наверняка уже знаю я: вслед за мелким, за пустым, за неясным настоящие придут воспоминания! Настоящие о самом настоящем!.. А пока мы песни шпарим на морозе и на судьбу не собираемся пенять… Чем моложе человек, чем моложе, тем он больше любит вспоминать!

Игра в «Замри!»

Ю. Овсянникову

Игра в «Замри!» — веселая игра… Ребята с запыленного двора, вы помните, — с утра и до зари звенело во дворе: «Замри!..» «Замри!..» Порой из дома выйдешь, на беду, — «Замри!!» — и застываешь на бегу в нелепой позе посреди двора… Игра в «Замри!» — далекая игра, зачем ты снова стала мне нужна? Вдали от детства посреди земли попробовала женщина одна сказать мне позабытое: «Замри!» Она сказала: будь неумолим. Замри! И ничего не говори. Замри! — она сказала. — Будь моим! Моим — и все! А для других — замри! Замри для обжигающей зари, Замри для совести. Для смелости замри. Замри, не горячась и не скорбя. Замри! Я буду миром для тебя!.. На нас глядели звездные миры. И ветер трогал жесткую траву… А я не вспомнил правила игры. А я ушел. Не замер. Так живу.

Ревность

Игру нашли смешную, и не проходит дня — ревнуешь, ревнуешь, ревнуешь ты меня. К едва знакомым девушкам, к танцам под баян, к аллеям опустевшим, к морю, к друзьям. Ревнуешь к любому, к серьезу, к пустякам. Ревнуешь к волейболу, ревнуешь к стихам… Я устаю от ревности, я сам себе смешон. Я ревностью, как крепостью, снова окружен… Глаза твои колются. В словах моих злость… «Когда все это кончится?! Надоело! Брось!!» Я начинаю фразу в зыбкой тишине. Но почему-то страшно не тебе, а мне. Смолкаю запутанно и молча курю. Тревожно, испуганно на тебя смотрю… А вдруг ты перестанешь совсем ревновать! Оставишь, отстанешь, скажешь: наплевать! Рухнут стены крепости, — зови не зови, — станет меньше ревности и меньше любви… Этим всем замотан, — у страха в плену, — я говорю: «Чего там… Ладно уж… Ревнуй…»

Богини

В. Аксенову

Давай покинем этот дом, давай покинем, — нелепый дом, набитый скукою и чадом. Давай уйдем к своим домашним богиням, к своим уютным богиням, к своим ворчащим… Они, наверно, ждут нас? Ждут. Как ты думаешь? Заварен чай, крепкий чай. Не чай — а деготь! Горят цветные светляки на низких тумбочках, от проносящихся машин дрожат стекла… Давай пойдем, дружище! Из-за стола встанем. Пойдем к богиням, к нашим судьям бессонным. Где нам обоим приговор уже составлен. По меньшей мере мы приговорены — к ссоре… Богини сидят, в немую тьму глаза тараща. И в то, что живы мы с тобою, верят слабо… Они ревнивы так, что это даже страшно. Так подозрительны, что это очень странно. Они придумывают разные разности, они нас любят горячо и неудобно. Они всегда считают самой высшей радостью те дни, когда мы дома. Просто дома… Москва ночная спит и дышит глубоко. Москва ночная до зари ни с кем не спорит… Идут к богиням два не очень трезвых бога. Желают боги одного: быть собою.

«Будь, пожалуйста, послабее…»

А. К.

Будь, пожалуйста, послабее. Будь, пожалуйста. И тогда подарю тебе я чудо запросто. И тогда я вымахну — вырасту, стану особенным. Из горящего дома вынесу тебя, сонную. Я решусь на все неизвестное, на все безрассудное, — в море брошусь, густое, зловещее, — и спасу тебя!.. Это будет сердцем велено мне, сердцем велено… Но ведь ты же сильнее меня, сильней и уверенней! Ты сама готова спасти других от уныния тяжкого. Ты сама не боишься ни свиста пурги, ни огня хрустящего. Не заблудишься, не утонешь, зла не накопишь. Не заплачешь и не застонешь, если захочешь. Станешь плавной и станешь ветреной, если захочешь. Мне с тобою — такой уверенной — трудно очень. Хоть нарочно, хоть на мгновенье, — я прошу, робея: помоги мне в себя поверить, стань слабее.

Ливень

Аленке

— Погоди!.. — А потом тишина и опять: — Погоди… К потемневшей земле неподатливый сумрак прижат. Бьют по вздувшимся почкам прямые, как правда, дожди. И промокшие птицы на скрюченных ветках дрожат… Ливень мечется? Пусть. Небо рушится в ярости? Пусть! Гром за черной горою протяжно и грозно храпит… Погоди! Все обиды забудь. Все обиды забудь… Погоди! Все обиды забыл я. До новых обид… Хочешь, высушу птиц? Жарким ветром в лесах просвищу? Хочешь, синий цветок принесу из-за дальних морей? Хочешь, завтра тебе озорную зарю посвящу. Напишу на заре: «Это ей посвящается. Ей…» Сквозь кусты продираясь, колышется ливень в ночи. Хочешь, тотчас исчезнет свинцовая эта беда?.. Погоди! Почему ты молчишь? Почему ты молчишь? Ты не веришь мне? Верь! Все равно ты поверишь, когда отгрохочут дожди. Мир застынет, собой изумлен. Ты проснешься. Ты тихо в оконное глянешь стекло и увидишь сама: над землей, над огромной землей сердце мое, сердце мое взошло.

Жизнь

Г.П. Гроденскому

Живу, как хочу, — светло и легко. Живу, как лечу, — высоко-высоко. Пусть небу смешно, но отныне ни дня не будет оно краснеть за меня… Что может быть лучше — собрать облака и выкрутить тучу над жаром песка! Свежо и громадно поспорить с зарей! Ворочать громами над черной землей. Раскидистым молниям душу открыть, над миром, над морем раздольно парить! Я зла не имею. Я сердцу не лгу. Живу, как умею. Живу, как могу. Живу, как лечу. Умру, как споткнусь… Земле прокричу: «Я ливнем вернусь!»

На плесе

На плесе, на плесе немеешь от восторга. Хотя мы на плесе лишь гости. И только… Я в танце как в смерче витаю, отчаясь… Все меньше, все меньше за себя ручаясь!.. Язык полунамеков, где все еще — в наметках, где всхлипы оркестра и легкое кокетство. Шуршащие нейлоны и парни, как лорды! И ревность, и мука, и вихревая музыка. Заманчивые плечи, разбитые надежды… Да что ж это? Да где ж я? На плесе. На плесе. На плесе — спокойно… А мамы, а мамы забыто и туманно на плес глядят с балкона. Испуганно и чутко застыли в движенье: «Ну, как моя дочурка? Как там Боженка?!. Парень с нею нежен, — ни на кого не смотрит… Приятно, конечно… Но молод. Молод!.. Угощает рьяно… Да что уж там! Ладно… Но замуж ей рано! Рано! Ой, рано!.. Ее я, наверно, предупреждала мало…» Скажу вам откровенно, товарищи мамы: благие возраженья отвергнуты отважно. Теперь уже Боженка не ваша, не ваша! Теперь уже не спросит, не спросит, не скажет… А все будет проще: однажды, однажды придут они вместе, — от страха чуть живы… «Мы с Иржи решили… Решили… Не смейся…» Да где уж там смеяться (и руки как плети)… А все было ясно на плесе, на плесе. На плесе, где жарко, где музыка роскошна… Где мы — только гости. Вот что мне жалко.

«Полны подвалы Эгера…»

Полны подвалы Эгера богатством дорогим. Полны подвалы Эгера вином — да каким! В подвалах, как в забое прохладном и глубоком. В подвалах, как в соборе, где бочки вместо бога! А в каждой из бочек веселье клокочет. А в каждой столько свадеб, что их, пожалуй, хватит на пять тысячелетий! На сотни поколений! Хватит, достанется, да еще останется! А в этих чанах до самого верха — венгерский чардаш будущего века! А в этих пенится, крепчая постепенно, свиданья первые, рожденья первенца!.. Конечно, так и будет! — я слышу не напрасно размашистые бури будущих праздников!.. Теперь мы это поняли, теперь уже нам верится и в надпись (явно спорную) — «ИН ВИНО — ВЕРИТАС!» В этом виноделы понимают толк… Но что же ты наделал, медок, медок?! Стаканы вновь полные. Каблуки — дробью!.. Что дальше — не помню. При всем моем здоровье.

Чардаш

Ходит пол ходуном, — танцуют венгры. На раздолье степном разгулялись ветры… А скрипач, — ай, скрипач! Ах, дьявол!! — к скрипке прикипел-припал плечом окаянным! Он так придумал, так захотел, так приказал он… Скрипки бешеная метель бушует по залу!.. Проходит девушка одна, хрустя юбкой. На всех посматривает она легко и юно. Чего, мол, ты застыл, чудак, — стоишь смирно. Я просто так, просто так иду мимо… Я, может, еще раз взгляну, пожму плечами… И вдруг, — повернувшись ко мне: «А ну, станцуем чардаш!» И вот пошло! И вот началось! Закружилось! И вот над нами две тысячи гроз ахнули, ширясь!.. А сердце звенит: пропал, пропал… Рушатся стены… А скрипач, — ай, скрипач! Ах, стерва!!. Эгей, черт тебя возьми! Давай чаще!!. Танцуем мы, танцуем мы чардаш! Чардаш!.. Земля, кружись! Мир, кружись! Кружись и смейся!.. Раскручивается наша жизнь с планетою вместе! Пускай другие берут покой, сон и молчанье… А мы выбираем огонь! Огонь! Чардаш, чардаш!.. Мелькают лица, летят слова по белому свету… Если закружится голова у старой планеты, стыдиться этого не должна планета, ручаюсь — вместе с нами в тот вечер она танцевала чардаш.

Взрослеют люди

Мальчики пьют не на свои. На чужие пьют. На папашины… Глазки у мальчиков — запавшие. Губы — цвета выжженной земли. Ресторанный стол от еды ломится. Ресторанный пол от беготни кренится. Мальчики шальным вином греются. Основательно пьют. Не торопятся. На тарелочках желтеет жирно семга. Разгулялись мальчики во всю ивановскую! Говорят официанту: — Ша, Сема! Мы сегодня при деньгах, неси шампанское!.. — Говорят официанту: — Брось жалеть! Коньяку тащи! Подсыпь на пятак… — Мальчики решили взрослеть… А взрослеют люди не так. Не в вине, не в лихорадочной мгле, не в чахоточном дыму папирос. Люди взрослеют на земле, мокрой от рокочущих гроз! Взрослеют люди, понимая простор. Возвращаются встречать свой рассвет, повзрослев на полках дальних поездов, повзрослев на скалах ближних планет. Взрослеют люди на распеве крутом. Взрослеют, сердце для других разбросав… И не пьют? Да нет — пьют! Дело не в том. Дело в бо́льшем. Дело в честных глазах… Ладно, мальчики! Гулять — так до зари. Пусть над вами люстры звякают хрупко… Мальчики пьют не на свои. Задолжали сами себе. Крупно!

Творчество

Э. Неизвестному

Как оживает камень? Он сначала не хочет верить в правоту резца… Но постепенно из сплошного чада плывет лицо. Верней — подобие лица. Оно ничье. Оно еще безгласно. Оно еще почти не наяву. Оно еще безропотно согласно принадлежать любому существу. Ребенку, женщине, герою, старцу… Так оживает камень. Он — в пути. Лишь одного не хочет он: остаться таким, как был. И дальше не идти… Но вот уже с мгновением великим решимость Человека сплетена. Но вот уже грудным, просящим криком вся мастерская до краев полна: «Скорей! Скорей, художник! Что ж ты медлишь? Ты не имеешь права не спешить! Ты дашь мне жизнь! Ты должен. Ты сумеешь. Я жить хочу! Я начинаю жить. Поверь в меня светло и одержимо. Узнай! Как почку майскую, раскрой. Узнай меня! Чтоб по гранитным жилам пошла толчками каменная кровь. Поверь в меня!.. Высокая, живая, по скошенной щеке течет слеза… Смотри! Скорей смотри! Я открываю печальные гранитные глаза. Смотри: я жду взаправдашнего ветра. В меня уже вошла твоя весна!..» А человек, который создал это, стоит и курит около окна.

Аркадию Райкину

Ваш выход, артист. Ваш выход. Забудьте усталость и робость… Хотя не для вас ли вырыт зал, бездонный, как пропасть? И вам по краю, по краю, по очень опасной грани, по грани, как по канату, с улыбкой двигаться надо… Ваш выход, артист… Вы сами не создавайте иллюзий, что люди, сидящие в зале, — сплошь достойные люди. Конечно, достойных гораздо больше, — куда ни взгляни. Все это так. Но разве ждут вас только они?.. Вот эти, — которые в третьем, — они вас встретят истошно, они вас овацией встретят! Но вы же знаете точно: они от безделья лечатся, — на прочее им наплевать, — они пришли поразвлечься, животики надорвать… А вот, ожидая шуток, — самодовольства полон, — сидит почтеннейший жулик, который пока не пойман. Он будет во время вечера брюзжать, что в зале жара… Так что ж вы здесь, вроде веера?.. Ваш выход, артист. Пора… Зал покашлял внушительно и трепетно замолчал… Да здравствует оглушительная ненависть к сволочам! Во весь разворот без остатка, высокое слово, трудись!.. Пора… Поднимайтесь в атаку. Ваш выход, товарищ артист!

Окна, которые нарисованы

Владимиру Резвину

Вот на доме потемневшая охра. И от этого сразу же заметнее неживые, нарисованные окна — с настоящими рядом. Для симметрии… Как старался художник! Как старался! И, наверное, себе казался смелым. Как он в тайнах искусства разбирался! Даже стекол блеск передать сумел он… Нарисованные окна? Пустое!.. Только я хочу туда постучаться! Кто живет в нарисованном доме? Создает нарисованное счастье?.. Расскажите, почему, зачем я верю в то, что, выпятив бумажные груди, важно входят в нарисованные двери нарисованные, плоские люди. Головами нарисованно качают, на судьбу свою не слишком в обиде. На приветствия живых отвечают… Вы не видели таких? Я видел!

Париж, Франсуазе Саган

Пишу вам по праву ровесника, уважаемая Франсуаза… Возможно, вздохнув невесело, письмо вы поймете не сразу. То, над чем вы горюете, вы знаете лучше всего… Ходят по улицам люди возраста моего. В Лондоне и в Париже замашки у них одни. Свое поколение лишним всерьез называют они. Они вас считают знаменем неверия и порока. Они вас считают снадобьем и даже чуть-чуть пророком. Пророки обычно безжалостны, но я не под богом рос… Ответьте, пророк, пожалуйста, на очень нестранный вопрос: кому вы все ж таки лишние, парни, нарочно небрежные? Девчонки, модно подстриженные, не слишком гордые, грешные? Зачем ваши души выданы в липкие лапы молвы? Кому это все ж таки выгодно, чтоб лишними были вы? Чтоб вы обо всем забывали? Чтоб жизнь вам казалась тесною? Чтоб вы вином запивали песню, лишь с виду дерзкую: «Мы лишние. Мы неуемные. Нас понимает любой! Политики не признаем мы, а признаем любовь! Рабы разгулявшейся плоти, мы — лишнее поколение — унылое чувство локтя сменили на чувство колена. Мы лишние, лишние, лишние! Лишние нощно и денно!..» Конечно, все это — личное, личное ваше дело… Но вот к небрежному парню неумолимо и веско однажды — для вящей памяти — ляжет на стол повестка. «Я лишний… Не надо! Я лишний… С политикой я не знаком». Но рявкнет фельдфебель рыжий: — Прр-р-рямо-о! Бегом!! — А через пару суток в очень серьезный день парню дадут подсумок, в котором — сорок смертей. Потом поведут — погонят (он будет не лишним в строю!). И пуля его уколет в Африке, в первом бою… Над высушенной гвоздикой прошебаршит гром. И на песок тихий тихо вытечет кровь. Станет сердце неслышным. Небо застынет в глазах.. «Не надо… Ведь я же лишний…» — успеет парень сказать. Но будет грохотом танка в землю вдавлена фраза! И все оборвется… Так-то, уважаемая Франсуаза. А где-то в своем Париже, которого не повторить, станет девчонка стриженая лишние слезы лить. Лишними станут подруги, лишним покажется март, лишними станут руки, привыкшие обнимать. Будет войной зачеркнут ее молчаливый Жан… Мне жалко эту девчонку. Мне этого парня жаль. Небрежного, лишнего парня, которому нравится бокс. Который в своей компании — по общему мнению — бог. Он говорит медлительно, он знает новинки джаза. Он очень не любит политики. Он верит вам, Франсуаза.

О дорогах

В.А. Луговскому

Есть кладбище дорог. Не слышали? Есть кладбище дорог. Не знаете?! Закованы в глухие наледи. Заметены песками рыжими. Дороги мертвые, холодные, дороги длинные и страшные, забывшие надежды радужные, засыпаны и захоронены… Они от ливней не лоснятся, над ними ветер не проносится. Я знаю: мертвым сны не снятся! К дорогам это не относится. Я верю: им через годины, полузабытым, тихо грезится: они опять на солнце греются. Они опять необходимы. И снова терпко пахнут пряности, и туча громыхает вешняя, и караван шагает вежливо дорогой слез, дорогой радости… И вновь стерня сухая колется, и суженые вновь прощаются. Храпящая проходит конница, с подковами теряя счастье… Дороги грезят, опечалены несбыточностью этих снов… А в каменную пыль впечатаны следы босых дубленых ног! Дороги длинные, протяжные засыпаны и захоронены… Над ними города построены. Легла земля слоями тяжкими. Большое солнце светит ласково, гудроны по земле распластаны. Мерцают рельсовые лезвия… Им хорошо. Они — железные.

Вечер в горах

М. Джангазиеву

Вечер неудержимо двигается туда, где в солнце вцепилась вершина сумрачного хребта. Вцепилась угластыми склонами, замкнула на сто замков скрюченными, холодными пальцами ледников. Переливается медно… Но вечеру не до игры. Он подступает медленно к самому горлу горы. Он тихий, он мягкий, как олово… И, грузные веки смежив, засыпает гора, под голову облако положив.

Памятник Пржевальскому

А. Салиеву

Пыль спокойно и жирно на дорогах прожаренных млеет… Даже горы стареют. Даже вечные горы — в морщинах. Даже скалам бессменным все чаще мерещатся грозы… Я узнал, что бессмертен орел, ставший мертвою бронзой! Я узнал, что нередко, высотой ледниковой натешась, на него заглядевшись, замолкают падучие реки… Мы порою орем о смешных, пустяковых обидах… Неподвижный орел всей своей оперенностью — в битвах! Всей крылатостью — в небе!.. И, взглядом окинув дороги, выбирает из многих ту, которая людям нужнее.

Стадион

Поверить не хочу, что это сделано из камня, из металла и из дерева. Что эти переходы кружевные — холодные, немые, неживые… Нет! Он живой! Мы с ним теперь приятели. Меня он принял в теплые объятия — прожаренный безоблачными полднями, тысячеглазой публикой наполненный, наполненный волненьями и страхами… От всех болезней он находит снадобья, — он поглощает реки лимонадные, похрустывая свежими баранками… …А как преображается движение, когда кипит спортивное сражение! Когда он — озорной, помолодевший — вздыхает то с упреком, то — с надеждой. Как он вникает в каждую подробность! И видит все. И ненавидит робость! Стремительность и слаженность приветствуя, он сердцем отмечает каждый промах. Когда ж он произносит слово веское, то это пострашней, чем грохот грома! Действительно, ничем неудержимо… Как он тогда клокочет и дымится, похожий на взрывчатку, на пружину, готовую в секунду распрямиться! До самого конца не затихает… …А вы видали, как он отдыхает? Вы пробовали на него взглянуть, когда полночный город успокоится?.. Спит стадион, в тугой клубок свернув трибунные натруженные кольца.

Под водой

С головою накрыла, понесла, закружила волна… И меня обступила, обняла тишина, тишина… Запотевшая маска. Прохладная синяя жуть… Обитателем Марса себе самому я кажусь. Можно быть невесомым, можно птичий полет повторить. Можно тихо и сонно в бездонном пространстве парить. Можно весело ринуться в темноватую, длинную глубь и руками зарыться в сплетенье невиданных клумб… Здесь колышутся водоросли медленно, не торопясь… Можно в заросли пестрые, как в свежее сено, упасть! Здесь ни всплеска, ни всхлипа, — тишина говорить не велит… Онемевшая рыба губами слегка шевелит. Камни в рыжих накрапах, — лоснящиеся бока. Царство медленных крабов, неслышное царство песка. Одиноко и тускло мелькнула кефаль в стороне. Виснет льдышка медузы, покорная тишине. Тишина нарастает. Тишина за спиною встает. Мне здесь грохота не хватает! Мне ветра недостает!

Рыбаки

С. Красаускасу

Что вы ловите, рыбаки? Что ловите?.. Как всегда, неприступны и застенчивы, — над гудящей рекой вы расставили локти, будто не удочки у вас в руках, а уздечки. Будто это не река, а конь взнузданный, будто слышится вам топот копыт частый, будто в жизни вам только это и нужно, — вечно мчаться за своим рыбацким счастьем. Пригибаясь к холке коня, тихо охаете… А к высоким сапогам глина прилипла. А в ведерках — сплошняком ерши да окуни… Где ж она — золотая ваша рыбка?.. Мимо вас по реке — лодки, лодки… А за моим окном глухо шумит улочка. Я сижу, расставив широко локти. У меня в руках не карандаш, а тоже — удочка. Я, как вы, рыбаки, пробую разное. Мне ленивую плотву ловить не хочется. Я в поток ревущий удочку забрасываю, — по тетрадному листу круги расходятся. Расходятся круги, разбегаются… А улов мой вяло иглами ершится. Над усталой головою солнце катится, в каждой капле отражаясь, в каждой жизни… Может, скажут: «Ты ловить не умеешь! Не всегда тебе терпенья хватает…» Нет, поймите, — мне надоела мелочь, мелочь! А где — она? Где моя рыбка золотая? Где она — неповторимая — хоронится? На какой такой глубине опасной? Как вам ловится, рыбаки? Как ловится? Я желаю вам удачи. Удачи рыбацкой.

«РОВЕСНИКУ»

(сборник 1962)

«Нахожусь ли в дальних краях…»

Нахожусь ли в дальних краях, ненавижу или люблю, — от большого, от главного я — четвертуйте — не отступлю. Расстреляйте — не изменю флагу цвета крови моей. Эту веру я свято храню девять тысяч нелегких дней. С первым вздохом, с первым глотком материнского молока эта вера со мной. И пока я с дорожным ветром знаком, и пока не сгибаясь хожу по не ставшей пухом земле, и пока я помню о зле, и пока с друзьями дружу, и пока не сгорел в огне, эта вера будет жива. Чтоб ее уничтожить во мне, надо сердце убить сперва.

Сын Веры

Ю. Могилевскому

Я — сын Веры… Я давно не писал тебе писем, Вера Павловна. Унесли меня ветры, напевали мне ветры то нахально, то грозно, то жалобно. Я — сын Веры. О, как помогла ты мне, мама! Мама Вера… Ты меня на вокзалах пустых обнимала, мама Вера. Я — сын Веры. Непутевого сына ждала обратно мама Вера… И просила в письмах писать только правду мама Вера… Я — сын Веры! Веры не в бога, не в ангелов, не в загробные штуки! Я — сын веры в солнце, которое хлещет сквозь рваные тучи! Я — сын веры в труд человека. В цветы на земле обгорелой. Я — сын веры! Веры в молчанье под пыткой! И в песню перед расстрелом! Я — сын веры в земную любовь, ослепительную, как чудо. Я — сын веры в Завтра — такое, какое хочу я! И в людей, как дорога, широких! Откровенных. Стоящих… Я — сын Веры, презираю хлюпиков! Ненавижу плаксивых и стонущих!.. Я пишу тебе правду, мама Вера. Пишу только правду… Дел — по горло! Прости, я не скоро вернусь обратно.

Перед расставанием

Я к тебе приеду поездом, так, чтобы не знала ты. На снегу весеннем пористом проторчу до темноты. В дверь звонить не стану бешено, а, когда вокруг темно, — я тихонечко и бережно стукну в низкое окно. Ты в окошко глянешь боязно, я сильнее постучу… Нет! Я не поеду поездом! Самолетом прилечу. Да! Конечно! И немедленно, ошалев от маяты, позвоню из Шереметьева и в ответ услышу: «Ты?! Где? Откуда? Что ж ты мучаешь?! Как приехал?! Не пойму…» И тогда машину лучшую я до города возьму. Полетит дорога по лесу, упадет к ногам твоим… Мне остался час до поезда, а мы о встрече говорим.

Засуха

— Развесели, хоть чем-нибудь развесели… — Смотри: дожди не долетают до земли… Не долетают, вянут в мареве густом… — Да не о том ты! Вовсе не о том! Я это слышу сорок дней подряд — ты лучше о другом… — Хлеба горят… — Придумай сказку с радостным концом! Пусть девушка с веснушчатым лицом придет, как шум дождя, как ветра шум… Придумай сказку — я тебя прошу… Пусть хлебом пахнет, теплым, аржаным… Придумай… — Сумасшедшая жарынь! Такой горячей, медленной реки кудлатые не помнят старики… — Развесели! Развесели хоть чем-нибудь!.. — Сухую землю трактора скребут. Так светит солнце, что в глазах темно. Жестокое, свирепое, оно вбивает в пашню жесткие лучи… — Спасибо, друг… Развеселил. Молчи.

Рассказ директора районной конторы «Заготзерно»

Я не встречал за всю свою жизнь этакой красоты. Хлеба такие, что сверху ложись — выдержат: до того густы. Не верил, что все это наяву. Радоваться б надо, а я выйду в поле, стою и реву: «Погибель растет моя…» Вот уж действительно дело труба! Подсудное зреет дело… «Растите, хлеба! Наливайтесь, хлеба! Но только куда ж я вас дену?..» Тут арифметика не нужна. Да что я, разве ослеп? Да разве в амбарчик «Заготзерна» влезет этакий хлеб! Я ж в город еще зимою писал… Требовал. Умолял! Угрожал!! А мне в ответ: нажми, подтяни. Нам, дескать, виднее сверху… На все мои слезные письма они комиссии шлют для проверки. …Ну и дождался. Приехал один «ответственный» с бабьим голосом, десять минут по усадьбе ходил с видом Шерлока Холмса. Очень долго в затылке скреб, морщился недовольно. Потом подошел ко мне и изрек: «Вы с работы… уволены… Развал у вас непростительный… Сдайте дела заместителю…» Я — к заму. «Давай, — толкую ему, — раз уж такое дело». «Нет, — говорит, — ни за что не приму. Чего мне? Жить надоело?» Что делать прикажешь? И тут, на беду мою, без рассуждений и лишних слов мы с замом фамилию просто придумываем и пишем: «Контору принял Смирнов». И — началось!! На себя пеняй, но каждое утро снова Смирнову в приказах дают нагоняй, в крайцентр вызывают Смирнова. Смирнову весь день за звонком звонок (мы уж и сами не рады), — Смирнову — письма, Смирнову — зарплата… А я буквально падаю с ног. Ты вот смеешься, а участь моя была непонятней снов. Я даже поверил, что я — не я, а этот самый Смирнов… …Представь: сентябрь. Под грузом немалым машины ревут угрожающе. И в грохоте, в ливнях сплошным навалом идет на меня урожаище!! Идет необъятный. Идет полновесный! И знает: погибнуть ему не позволим… Навесы. Навесы. Навесы! Навесы!! Мы строили их до кровавых мозолей, за этим делом невиданной спешности забыв про еду, про усталость и славу… Так строят за ночь в бою переправу — с такой же яростью и неизбежностью! А если уснешь, то и сны об одном: грязь, перемешанная с зерном. Фары по окнам. В глазах круги. Хлюпающие сапоги… И снова нет ни ночи, ни дня! Снова шагаешь, погоду кляня. Снова охрипшая шоферня кроет господа и меня… Потом я читал — хвалили в докладе: Смирнов, мол, отлично работу наладил… Приехал к нам секретарь крайкома (мы с ним по фронту еще знакомы). Узнал. Подивился смирновской славе, долго смеялись над ней. Фамилию в грамоте переправил, вручил эту грамоту мне… Сейчас это странно все, а тогда думал: песенка спета… Большой урожай был… Прямо беда! Почаще б такие… беды.

Твой голос

Линия… Сколько все ж таки странного простые слова таят!.. До самой Москвы столбы телеграфные за руки взявшись стоят. Они хранят трудовое братство в неласковом свисте зимы. Они помогают друг другу взобраться на горы и на холмы. Они вникают в любую суть, им просто некогда зябнуть. Они стоят. И слова несут о любви, о процентах, о зяби. Они чувствительнее, чем нерв, и могущественнее, чем бог… Но вот один проводок, зазвенев, скручивается в клубок. И слова начинают, как крупные сельди, хвостами бить в невода… Товарищ врач телеграфной сети, вылечи провода! Пожалуйста, вылечи! Это надо! Иначе — сердце не вынесет… Товарищ ремонтник, если бы знал ты, что́ от тебя зависит! Скорей! Чтоб зимнюю ночь рассекло звонком, как полоской зари. Скорей! Чтоб ревела трубка: «Алло!!!» …Говори, Москва, говори!

Таежные цветы

Не привез я таежных цветов — извини. Ты не верь, если скажут, что плохи они. Если кто-то соврет, что об этом читал… Просто эти цветы луговым не чета! В буреломах на кручах пылают жарки, как закат, как облитые кровью желтки. Им не стать украшеньем городского стола. Не для них отшлифованный блеск хрусталя. Не для них! И они не поймут никогда, что вода из-под крана — это тоже вода… Ты попробуй сорви их! Попробуй сорви! Ты их держишь, и кажется, руки в крови!.. Но не бойся, цветы к пиджаку приколи. Только что это? Видишь? Лишившись земли, той, таежной. неласковой, гордой земли, на которой они на рассвете взошли, на которой роса и медвежьи следы, — начинают стремительно вянуть цветы! Сразу гаснут они! Тотчас гибнут они!.. Не привез я таежных цветов. Извини.

То, что встречается на каждом шагу

Ходят люди по улицам плавно — ростом выше столбов рекламных. густолистых каштанов выше… Из каких они сказок вышли? Ходят в красных костюмах, в синих. Малорослых и слабосильных высотою своею дразнят… У мальчишек в Софии праздник. У мальчишек забот по горло стало нынче от баскетбола. Просят у великанов добрых дать значок им или автограф… Великаны руками разводят. Улыбаясь нежно и робко, непонятные буквы выводят на пустых сигаретных коробках… И мальчишки солидным эскортом по Софии шагают гордо. Впереди идут — руки в боки — двухметровые баскетбоги.

Варна

Прежде чем сказать о Варне, я спрошу тебя сначала: океан воды отварной ты когда-нибудь встречала? Любовалась ты простором, полным ветра, полным зноя? Ты пила вино, в котором солнце смешано с волною? Падала ль тебе на плечи грусть нежданных расставаний?.. Если да — мне будет легче рассказать тебе о Варне. Столько солнца, столько сини я еще не видел сразу! В наши мышцы столько силы не вливалося ни разу. Мы испытываем нервы черноморских пенных недр (хоть на миг представь ты негра загорелого, как негр!). Это море, этот ветер возле нас стараются: «Здравствуйте! Здравей! Здравейте! Как вам Варна? Нравится?» На песок прибрежный храбро, важные и скрытные, сонно выползают крабы малогабаритные. Тополей прямые свечи — будто на рисунке… А когда приносит вечер медленные сумерки и плывут над морем немо облака неблизкие, ночь расцвечивает небо звездами, как брызгами… Этой ночи нет коварней. Этой ночи нет напевней. Девушки такие в Варне, будто все они из пены. Столько всяческих улыбок, до того они нежны, что еще два дня… и был бы мой рассказ… не для жены.

«Нахохлятся тяжелые колосья…»

Нахохлятся тяжелые колосья по всей земле, размякшей и огромной. Потом настанет осень. Хлынет осень, сиреневым морозом травы тронув. И длинный дождь, с три короба наплакав, лесную чащу с головой накроет, разлапистые листья покоробит… Опавшие, в оранжевых накрапах, они цветным пластом на землю лягут и будут глухо чавкать под ногами. И вспоминать о светлом птичьем гаме, о месяце грибов и спелых ягод… И медленное солнце будет таять. И незаметно удлинится время. И в сотый раз я не смогу представить, как выглядят июньские деревья.

«Что такое Нида?..»

Что такое Нида? Это ветра сонное ворчанье. Запах моря. Всплески света. Крики оголтелых чаек… Что ж такого в этой Ниде — голубой, зеленой, белой? Сказочники, отдохните! Вы рассказывали бедно… Что такое Нида? Это деловито, монотонно незадолго до рассвета голос пробуют моторы. Вечером идут на отдых катера, ветрами терты. И в резиновых ботфортах рыбаки как мушкетеры… Ох, уж эта Нида! Разве покидать ее захочешь? Нида тишиною дразнит. И травинками щекочет. Держит Нида каждым дюймом, наплевав на возраженья… И меня прижало к дюнам невозможным притяженьем! Небывалой силы небо, небывалых красок море уговаривают нежно, чертыхаются крамольно… Что такое эта Нида — я не знаю. Знаю только: я за Нидою — как нитка за иголкой! Это точно!.. Здесь нависли глыбы света. Здесь любое сердце слышно… В общем Нида — это… Это… Надо видеть! Лично!

«Невероятное спасибо, дюны!..»

Невероятное спасибо, дюны!.. Освобожденно кровь стучит в виске. Все грустные и все пустые думы растаяли в спрессованном песке. Спасибо дюнам… Высоко и прямо они взлетели — за грядой гряда. Они похожи на большое пламя, которое застыло навсегда! Сейчас по склонам чайки бродят важно. Мир красноватым светом озарен… Все это ваше, люди! Ваше! Ваше! Как мы богаты небом и землей! Как мы богаты ливнями мгновенными и трепетным дрожанием стрекоз. И снегом. И нетронутыми вербами. Смолой, лениво капающей в горсть. Дурманящими запахами сена. Тяжелой желтизной пчелиных сот. Богаты югом мы. Богаты севером. И ревом рек. И тишиной лесов. И жаворонка песней беспричинной. И соснами, смотрящими в зарю… Я на песке тугом лежу песчинкой и тихо-тихо дюнам говорю: Спасибо, дюны! До конца спасибо. За ясность. За последние цветы. За то, что необыкновенной силой пропитаны шершавые хребты! Спасибо вам, немые, беспредельные, плывущие сквозь ветровую вязь. Спасибо, добрые, за все, что сделаю после того, как я увидел вас.

«Песок размахнулся надменно и голо…»

Э. Межелайтису

Песок размахнулся надменно и голо. Колеблются медленно длинные тени. Песчаные горы. Печальные горы. Сиреневый лес — марсианским виденьем… Нам все непонятно. Мы время торопим. Мы каждую мелочь, волнуясь, вбираем: «Послушай! А что там, за тем поворотом? А что там, за лесом? А что за горами? Откуда такое раздолье возникло?..» Мы на гору лезем. Спешим, как шальные… Пускай это вовсе не Марс. Это — Нида. И дюны — земные. И тени — земные. Земная усталость. Земные заботы… Но разве же мы на Земле не сгораем в вопросах: «А что там, за тем поворотом? А что там, за лесом? А что за горами? А что за душою у этого парня? А что за улыбкою женщины этой?..» Волнуясь, печалясь, недосыпая, мы истину ищем. Мы ищем ответы! Но сами ответы звучат как вопросы. И месяц висит вопросительным знаком… Как много мы знаем! Как мало мы знаем. Как здорово жить на земле! Как непросто!

«До самого горизонта мерцает зовуще и вечно…»

А. Балтакису

До самого горизонта мерцает зовуще и вечно лунная дорога, сделанная из слюды… А мы шагаем по дюнам. Мы вышли в четыре вечера. За нами остаются глубокие следы… Когда же мы устанем? Никогда не устанем! Когда ж мы остановимся? Тоже никогда!.. Гул от нашей походки ширится, нарастает, и эхо ударяется в грядущие года!.. Дышит в наши лица то зноем, то холодом, тяжело ворочается шар земной… А мы шагаем дальше! И там, где мы проходим, — следы остаются за нашею спиной. Следы остаются — великие и простые. За нами в небо ввинчиваются синие дымы. Следы остаются в тундрах и пустынях садами, городами, хорошими людьми… Следы остаются! Остаются строки. Остается свежесть песенной воды… И если мы пойдем по лунной дороге, то и на ней останутся наши следы!

«Вы как хотите…»

Ю. Марцинкявичусу

Вы как хотите, а я за сказкой пойду… Там разъяренное солнце пьют, как лекарство. В сказке живу я отныне. И Нерингу[2] жду. Скоро домой возвратится моя великанша. Скоро она затаенным взором мир озарит. Дюны замолкнут. Зашепчутся травы дремотно. Левую руку я положил на залив. Правой рукою глажу Балтийское море.

«Отволнуюсь. Отлюблю. Отдышу…»

Отволнуюсь. Отлюблю. Отдышу. И когда последний час грянет, звеня, — несговорчивую смерть попрошу дать пожить мне. Хотя б два дня. И потом с нелегким холодом в боку — через десять тысяч дорог — на локтях, изодранных в кровь, я сюда себя приволоку!.. Будет смерть за мною тихо ковылять. Будет шамкать: «Обмануть норовишь?!» Будет, охая, она повторять: «Не надейся… Меня не удивишь…» Но тогда я ей скажу: «Сама смотри!» И на Ниду, как сегодня, как всегда, хлынут бешеные краски зари! Станет синею-пресиней вода. Дюны вздрогнут, круто выгнув хребты, будто львицы, готовые к прыжку. И на каждую из них с высоты упадет по голубому цветку. Пробежит по дюнам ветер, и они замурлычут, перейдя на басы. А потом уснут, в закат уронив желтоватые мокрые носы. Задевая за тонкие лучи, будут птицы над дюнами звенеть… И тогда — хотите верьте или нет — закричу не я, а смерть закричит! Мелко-мелко задрожит коса в руке. Смерть усядется, суставами скрипя. И заплачет… Ей, старухе, карге, жизнь понравится больше себя!

Так и надо

Не поможет здесь ни песня и ни ласка. В доме все воспринимают без обид: лишь тогда, когда качается коляска, мальчик спит… Слышно: за стеной соседи кашляют. Слышно: ветер снег сдувает с крыш. Я не знаю, что врачи на это скажут, но, по-моему, отлично, что малыш, только именем одним еще отмеченный, примеряющийся к жизни еле-еле, ничего пока не видевший, трехмесячный, — и уже стоянки не приемлет. Так и надо — он увидит страны разные! Так и надо — задохнется на бегу!.. Я с коляски тоже начал странствия — до сих пор остановиться не могу.

«Я родился — нескладным и длинным…»

Я родился — нескладным и длинным — в одну из влажных ночей. Грибные июньские ливни звенели, как связки ключей. Приоткрыли огромный мир они, зайчиками прошлись по стене. «Ребенок удивительно смирный…» — врач сказал обо мне. …А соседка достала карты, и они сообщили, что буду я не слишком богатым, но очень спокойным зато. Не пойду ни в какие бури, неудачи смогу обойти и что дальних дорог не будет на моем пути. Что судьбою, мне богом данной (на ладони вся жизнь моя!), познакомлюсь с бубновой дамой, такой же смирной, как я… Было дождливо и рано. Жить сто лет кукушка звала. Но глупые карты врали! А за ними соседка врала! Наврала она про дорогу. Наврала она про покой… Карты врали!.. И слава богу, слава людям, что я не такой! Что по жилам бунтует сила, недовольство собой храня. Слава жизни! Большое спасибо ей за то, что мяла меня! Наделила мечтой богатой, опалила ветром сквозным, не поверила бабьим картам, а поверила ливням грибным.

Память

Память, ты, как никогда, легко ранима, — ты девчоночьих имен не сохранила. Разберись в воспоминаниях нечетких… Жили-были в нашем городе девчонки. Длинноноги, угловаты, синеоки, — назначали нам свиданья возле Омки. Мы терялись и зевали — в жизнь вникали. Нас мальчишки называли «женихами». Пели хитрые мальчишки злую песню. Говорилось в ней о тесте и невесте. Мы шагали через двор, двора не видя… Но потом мы «исполнителей» ловили! Заводили их в подъезд и терпеливо совершали суд святой и справедливый… А с девчонками вели себя не просто, и по-взрослому курили папиросы. А вообще предпочитали карамели, потому что притворяться не умели. Мы для них сирень ломали вдохновенно… Но это были не романы, а так… Новеллы… Память, память, желчь и мед — напрасно споришь: ты ведь даже их имен теперь не вспомнишь…

Старые фотографии

Может, слишком старательно я по прожитым дням бегу… Старые фотографии, зачем я вас берегу? Тоненькие, блестящие, гнущиеся, как жесть… Вот чье-то лицо пустяшное, вот чей-то застывший жест. Вот детство вдали маячит, кличет в свои края. Этот насупленный мальчик — неужто таким был я?! Фотограф по старой привычке скажет: «А ну, гляди: отсюда вылетит птичка. Ты только смирно сиди». Он то говорит, что должен, — профессиональный тон. «Не вылетела? Ну что же… Ты приходи потом». И мальчишка на улицу выйдет и будет думать, сопя: «Когда ж эта птичка вылетит? Какая она из себя? Синяя или оранжевая?» И мальчишка не будет спать. К дому, где фотография, он утром придет опять. Будет взгляд у фотографа сумрачен и тяжел. Он мальчика встретит недобрым: «А-а, это ты пришел! Шляется тут, бездельник, а ты занимайся с ним… Не вылетит птичка без денег. Не вылетит! Уяснил?» Паренек уйдет осторожно. Но, исполнить мечту решив, он будет копить на мороженом сэкономленные гроши. Через неделю мальчишка вернется к дому тому. И опять не вылетит птичка, обещанная ему. И фотограф тогда ответит — будет голос жесток: «Нет этой птицы на свете, пойми ты это, браток. Я говорю серьезно, — зря ты птицу искал». И мальчишка размажет слезы соленые по щекам. Покажется маме на диво смешною его беда, что птичка из объектива не вылетит никогда… Он будет плакать. Не скоро он забудет свою мечту. А потом он окончит школу. А после пойдет в институт. Поймет он, как слово дорого. Повзрослеет. Выйдет в отцы. И все же не будет любить фотографов за то, что они… лжецы.

Концерт

Сорок трудный год. Омский госпиталь… Коридоры сухие и маркие. Шепчет старая нянечка: «Господи!.. До чего же артисты маленькие…» Мы шагаем палатами длинными. Мы почти растворяемся в них с балалайками, с мандолинами и большими пачками книг… Что в программе? В программе — чтение, пара песен военных, правильных… Мы в палату тяжелораненых входим с трепетом и почтением… Двое здесь. Майор артиллерии с ампутированной ногой, в сумасшедшем бою под Ельней на себя принявший огонь. На пришельцев глядит он весело… И другой — до бровей забинтован, — капитан, таранивший «мессера» три недели назад над Ростовом… Мы вошли. Мы стоим в молчании… Вдруг срывающимся фальцетом Абрикосов Гришка отчаянно объявляет начало концерта. А за ним, не вполне совершенно, но вовсю запевале внимая, о народной поем, о священной так, как мы ее понимаем… В ней Чапаев сражается заново, краснозвездные мчатся танки. В ней шагают наши в атаки, а фашисты падают замертво. В ней чужое железо плавится, в ней и смерть отступать должна. Если честно признаться, нравится нам такая война… Мы поем… Только голос летчика раздается. А в нем — укор: «Погодите… Постойте, хлопчики… Погодите… Умер майор…» Балалайка всплеснула горестно. Торопливо, будто в бреду… …Вот и все о концерте в госпитале в том году.

«— Почем фунт лиха?..»

— Почем фунт лиха? — Не торгую лихом. Дверь в детство открывается со скрипом. В который раз мне память подсказала пустынную дорогу до базара. А на базаре шла торговля лихом! Оно в те годы называлось жмыхом. Сырыми отрубями называлось и очередью длинной извивалось. Оно просило сумрачно и сонно: — Куплю буханку за четыре сотни… — Меняю сапоги на поллитровку… Оно шагами мерило дорогу. В дома входило, улиц не покинув, то строчкою: «Оставлен город Киев…» То слишком ясной, слишком неподробной казенною бумагой похоронной. И песни вдовьи начинались тихо: «Ой, горюшко!.. Ой, лишенько!.. Ой, лихо!..» Глазами мудрецов смотрели дети. Продать все это? За какие деньги? Кто их чеканит? Из чего чеканит? Кто радости от горя отсекает?.. Да, люди забывают о потерях. Обманы терпят. И обиды терпят. Да, пламя гаснет. Стоны затихают. И даже вдовьи слезы высыхают. И снова людям новый век отпущен. Но память возвращается к живущим. Приходит память, чтобы многократно перехлестнуть календари обратно. Она в ночи плывет над головами и говорит неслышными словами о времени суровом и великом. Я помню все. Я не торгую лихом.

«Голос начищенной меди…»

А. Флярковскому

Голос начищенной меди, ты в детство зовешь меня. Туда, где сады соседей обшаривала ребятня. Туда, где, от пыли желт, полк через город шел. А мы, уяснив для себя значение этого факта, от зависти черной сопя, смотрели на музыкантов. Они нам казались богами, поющими песню свою. Ничуть они нас не ругали. И мы, торопясь, подбегали к последнему в этом строю. Шагал он особенно веско, хоть был без особых примет. К себе прижимал, как невесту, рокочущий инструмент. И шли мы, шеренгой равняясь, сквозь город — до самых казарм. И солнцем до слез наполнялись распахнутые глаза… А после немало отметин на сердце оставили дни… Под голос начищенной меди товарищей я хоронил. Звенящий решительный голос в теплушки с перрона проник. Стояли любимые, сгорбясь. А мы уезжали от них… Никто нам, товарищ, не скажет, что нас обделила судьба… Но если над миром однажды тревожно зальется труба… Сквозь ураганный ветер, по ноздреватому льду я за тобой пойду, голос начищенной меди!

Следы

Я люблю, когда над городом — снег, неуверенно кружащийся, ничей. Неживой, мохнатый, медленный снег одевает в горностаи москвичей. В горностаевом пальто идет студент. В горностаи постовой разодет… Я люблю смотреть на белую рябь. Фонари плывут над улицей — горят. Как наполненные пламенем ноли, по-домашнему горят фонари. Пухлый снег идет, и я за ним бегу. Снег запутался в сплетенье кустов… На снегу, на очень тихом снегу — восклицательные знаки следов!

Города

Города, начинающиеся с вокзалов… Есть у каждого города возраст и голос. Есть одежда своя. И особенный запах. И лицо. И не сразу понятная гордость… Города, города! Сколько было вас — разных?! Деревянные, каменные, глинобитные, будто гвозди, в промерзшую землю забитые, города, где любовь, и работа. И праздник… Сколько раз, города, вы бежали навстречу, задирая над нами кулаки семафоров?.. Становился все ближе, различался все резче и домов и заборов запутанный ворох… Города, озорные и полные грусти… Сколько раз к запыленным вагонам несли вы папиросы и яблоки, рыбу и грузди, крутобокие дыни, размякшие сливы! Пиво в кружках тяжелых и пиво навынос… …А вокзал, как пальто для мальчишки, — на вырост! Так и кажется: он из грядущего года, из грядущего года, не от этого города.. Отправленье. Под самые тучи запущен паровозный гудок. И, рванувшись на запад, остаются в прошлом, остаются в будущем города, начинающиеся с вокзалов…

«Я жизнь люблю безбожно!..»

Я жизнь люблю безбожно! Хоть знаю наперед, что — рано или поздно — настанет мой черед. Я упаду на камни и, уходя во тьму, усталыми руками землю обниму… Хочу, чтоб не поверили, узнав, друзья мои. Хочу, чтоб на мгновение охрипли соловьи! Чтобы, впадая в ярость, весна по свету шла… Хочу, чтоб ты смеялась! И счастлива была.

Реки идут к океану

Реки Сибири, как всякие реки, начинаются ручейками. Начинаются весело, скользкие камни раскалывая, как орехи… Шальные, покрытые пеной сивой, — реки ведут разговор… Но вот наливаются синей силой тугие мускулы волн! Реки — еще в становленье, в начале, но гнева их страшится тайга, — они на глазах взрослеют, плечами расталкивая берега. Они вырастают из берегов, как дети из старых рубах… В песок не уйдя, в горах не пропав, несут отражение облаков… Смотрите: им снова малы глубины! Они нараспев текут. Они уже запросто крутят турбины. Плоты на себе волокут! Ворчат и закатом любуются медным, а по ночам замирают в дреме… Становятся с каждым пройденным метром старее и умудренней. Хотя еще могут, взорвавшись мгновенно и потемнев, потом тряхнуть стариною! Вздуться, как вены, перетянутые жгутом! Но это — минутная вспышка… А после, освободясь от невидимых пут, они застывают в спокойной позе и продолжают путь. То длинной равниной, то лесом редким, — уравновешенные и достойные, — реки — легенды, реки — истории, красавицы и кормилицы — реки. И солнце восходит. И вянут туманы… Свое отслужив, отзвенев, отсказав, реки подкатываются к океану, как слезы к глазам.

Крик родившихся завтра

Все казалось обычным. Простым… Но внезапно, зовя и звеня, крик родившихся завтра, родившихся завтра, ворвался в меня! Слышу я: по Земле, качаясь, как в зыбке, не боясь ни черта, краснощеко и весело горланят язычники — нам не чета! Я их вижу — мне время тех дней не застит, не прячет во мгле. Я их вижу: широких, красивых, глазастых на мудрой Земле!.. Я их вижу, порою таких же усталых, как в мои времена. Но они даже звездам поклоняться не станут (а не то что чинам!)… Крик родившихся завтра, как сигнал на поверку, сердцем ловлю… Кройте! Кройте, родные мои Человеки. Я вас очень люблю. Матерям не давайте покоя! Кричите! Кричите! Все простится потом… Я вас так люблю, как любят мальчишки босиком бродить под дождем! Я вас так люблю, как влюбленные любят сумрак лесов… Я вас так понимаю, как усталые люди понимают сон… Я мечтаю о вас. Ожидаю вас жадно ночи и дни. Крик родившихся завтра, родившихся завтра, поскорей зазвени!

Телеграммы

Неужели ты такая же, как эта?.. За окном звенит разбуженное лето. Нас хозяйка дома в гости пригласила. Ничего не скажешь, да, она красива. Да, красива. Мы об этом ей сказали… И она глядит глубокими глазами, чуть раскосыми, зелеными, сухими. Муж ее какой-то физик или химик. И слова ее доносятся как эхо: «Он сейчас в командировке… Он уехал…» Никакой я тайны выдать не рискую — телеграмму он прислал: «Люблю. Тоскую». И еще одну: «Тоскую. Жду ответа». Неужели ты такая же, как эта?.. Вот сидит она — красивая, — не спорю. Вот сидит она, довольная собою. И смеется, и меняется мгновенно. А глаза ее предельно откровенны! А глаза ее играют, завлекая, обещая, предлагая, намекая… Никогда ханжой я не был, — слышишь — не был! Но сейчас поверю я в любую небыль — в наговоры, в сплетни, в выдумку любую. Телеграмму я послал: «Люблю. Тоскую». И еще одну: «Тоскую. Жду ответа». Неужели ты такая же, как эта?.. Мы молчим и курим. Тихо тянем пиво. А хозяйка говорит: «Совсем забыла! Я сейчас…» И щеки тушит о ладони. И подходит к телефону в коридоре. Называет адрес длинный, очень странный, говорит: «Прошу, примите телеграмму…» И с усмешкой, торопливо и привычно говорит: «Любимый! Все идет отлично. Не скучай. Твоя. Целую. Жду ответа». …Неужели ты такая же, как эта?!

Песня Индии

Пела женщина, глаза полузакрыв. Пела женщина на странном языке… И звучало слово каждое как взрыв, повторяющийся эхом вдалеке… Эта песня иссушала, песня жгла, непонятными путями к сердцу шла, нервной дрожью шла по спинам и бокам, наполняла зал граненый, как бокал. Зал сжимался, тихой песней оглушен… …Будто тот, кому поет она, ушел. Не простился, не сказал куда — ушел. Не сказал, когда вернется он, — ушел. Заплутался на шести материках, и они не могут встретиться никак… Может, так, а может, все наоборот… Звезды дальние пылают, как костры. Продолжается Земли круговорот… И я чувствую: сюда, через миры, по Вселенной, по всему, наверняка с колыбели породнившись с высотой, очень радостный и очень молодой, человек идет за песней сквозь века! Он идет сейчас по Млечному Пути, греет руки над мерцающим огнем… Он обязан эту женщину найти, потому что песня женщины — о нем. Слышите, она зовет: приди! Голосом своим зовет: приди! Силою любви зовет: приди! Песнею своей зовет: приди!

Солнце

Это навсегда запомни ты и людям расскажи… Солнце начинает в комнате строить этажи. Солнце продолжает древнюю тихую игру — тянет сквозь окно из времени тонкую иглу. Вот плывет игла, раздваивается, шире становясь. Ветром с потолка сдувается солнечная вязь. Вот и солнечные зайцы — эй, посторонись! — в зеркало, как в пруд, бросаются головами вниз. И, тугим стеклом отброшенные, вмиг осатанев, скачут легкими горошинами по крутой стене. Вся стена — в неровных линиях, в крапинках стена… Солнце яростными ливнями хлещет из окна! Не лучи уже, а ворохи нитей пламенных и сочных… Съели солнечные волки зайцев солнечных.

Снег

Этой ночью первый снег летел в окно. Этим утром снег идти не перестал… Так идет он, будто кто-то озорно, как бутылку, все окрестности взболтал. И не знает снег, куда лететь ему, где найти ему местечко для жилья. И забыл он, где земля, зачем земля, почему трава и зелень почему. То идет он сверху вниз, то снизу вверх — озабоченный, растерянный, чудной… Я прекрасно понимаю первый снег, потому что так же было и со мной. Время встало. А потом пошло назад! Все часы на свете канули во тьму. И забыл я, что сказать. Зачем сказать. Почему смеяться, плакать почему. Шла за осенью весна, потом — зима. Позабыл я все слова, все имена. Позабыл я даже то, как ты нужна, — ты об этом мне напомнила сама. Очень гордая, сама пришла ко мне, равнодушие обидное стерпя. На твоих ресницах тает первый снег… Что б я делал, если б не было тебя?!

Слышишь?!

А. К.

Чайку́ бы! Покрепче б! С малиной! Какие некстати мечты… Занозистый звон комариный. Корявые сосны… А ты далеко. Как детство, далеко. Далеко, как эта река с названием-всплеском: Олекма — сейчас от тебя далека… Вхожу я под посвисты ветра, как в воду, в дорожный азарт. Я понял разлуку, и это не так мудрено доказать. Могу я плечом отодвинуть от сердца глухую печаль. И даже без писем — привыкнуть. И даже без крова — смолчать… Я видел и землю и небо, умею ответить врагу, могу без воды и без хлеба, но без одного не могу! Пускай это слишком жестоко, пускай я тебя огорчу, — прости меня! Слышишь?! Но только в дороге я верить хочу, что где-то на глобусе этом, летящем, как мир, молодом, озябшем, продутом, прогретом, то темном, а то золотом, — ты голову дымом дурманишь, не знаешь ни ночи, ни дня и плачешь, и руки ломаешь, и ждешь, как спасенья, меня!

Однажды

Я проживу не слишком долгий век — все то, что мне судьбой отведено. И постучится смерть в мое окно. И скажет: «Собирайся, человек…» Мои глаза погаснут не спеша. Живое сердце защемит в груди… А я отвечу смерти: — Не мешай! Я занят жизнью! Слышишь? Погоди!.. Послушай, смерть! Ликуя и скорбя, я столько раз глядел в лицо огню, я столько в памяти всего храню, что там уже нет места для тебя! Такие тайны я не смог открыть и начатое столько раз бросал, еще я столько людям не сказал, что мне с тобой не время говорить! И надо каждым часом дорожить, мечту любую выверив трудом… Решил я жить, покуда буду жить! А смерть решил оставить на потом!

Стихи о моем имени

Ояру Вациетису

Мне говорят: «Послушайте, упрямиться чего вам? Пришла пора исправить ошибки отцов. Перемените имя. Станьте Родионом. Или же Романом, в конце концов…» Мне это повторяют… А у меня на родине в начале тридцатых в круговерти дней партийные родители называли Робертами спеленутых, розовых, орущих парней… Кулацкие обрезы ухали страшно. Кружилась над Алтаем рыжая листва… Мне шепчут: «Имя Роберт пахнет иностранщиной…» А я усмехаюсь на эти слова. Припомнитесь, тридцатые! Вернись, тугое эхо! Над миром неустроенным громыхни опять. Я скажу о Роберте, о Роберте Эйхе! В честь его стоило детей называть! Я скажу об Эйхе. Я верю: мне знаком он — большой, неторопливый, как река Иртыш… Приезжал в Косиху секретарь крайкома. Веселый человечище. Могучий латыш. Он приезжал в морозы, по-сибирски лютые, своей несокрушимостью недругов разя. Не пахло иностранщиной! Пахло Революцией! И были у Революции ясные глаза… А годы над страною летели громадно. На почерневших реках дождь проступал, как сыпь… Товарищ Революция! Неужто ты обманута?! Товарищ Революция, где же твой сын? В какую мглу запрятан? Каким исхлестан ветром? Железный человечище. Солдат Октября. Какими подлецами растоптан, оклеветан?.. Неужто, Революция, жизнь его — зря?! От боли, от обиды напрягутся мышцы. Но он и тогда не дрогнет, все муки стерпя. В своем последнем крике, в последней самой мысли, товарищ Революция, он верил в тебя!.. Да будет ложь бессильной. Да будет полной правда… Ты слышишь, Революция, знамен багровых плеск? Во имя Революции — торжественно и прямо — навстречу письмам Эйхе встает партийный съезд! Рокочет «Интернационал» весомо и надежно. И вот, проклиная жестокое вранье, поет Роберт Эйхе — мой незабвенный тезка!.. Спасибо вам, родители, за имя мое… Наверно, где-то ждет меня мой последний день. Кипят снега над степью. Зубасто встали надолбы… Несем мы имена удивительных людей. Не уронить бы! Не запятнать бы!

Вступающим в жизнь

Так и мы входили. Все правильно. Состояние, как в бою. Силы хватит. Крылья расправлены. Начинайте песню свою! Судьи с тонкими шеями, судьи с петушиными голосами, только начаты ваши судьбы, чуть намечены ваши судьбы. Вот вам жизнь. Разбирайтесь сами. Нате! Стройте и протестуйте! О своем твердите упрямо. Нате — мучайтесь! Нате — думайте, в чем вы правы, а в чем — не правы. Вот она, безграничная, — нате! Этой жизнью себя наполните. Все, что мы позабыли, — вспомните! Все, что мы не узнали, — узнайте! Только сразу не обессудьте, не ругайте слишком поспешно, — если вы упадете, судьи, — мы подымем вас твердо и бережно… Мир дрожит от весеннего грохота. Вас заботы наши смешат. Это — много, но это и крохотно — сделать первый собственный шаг. Ведь пока для себя вы распутаете все, что создано было не вами, вы еще очень долго будете говорить не своими словами. Разбираться в цитатах выспренних, горевать от случайных бед, сомневаться в известных истинах и выдумывать велосипед.

«Наверное, будут глохнуть историки…»

Наверное, будут глохнуть историки, копаясь в тоннах нашей риторики… Но — сквозь любую наносную муть, которая сверху лежит, — они должны понять (и поймут!), как мы любили жить! Жить! Ладонями землю трогать. Жить! Детей качать на руках. Жить! и чувствовать друга локоть. Жить! И видеть лицо врага.

«Мы судьбою не заласканы…»

Мы судьбою не заласканы. Но когда придет гроза, мы возьмем судьбу за лацканы И посмотрим ей в глаза. Скажем: «Загремели выстрелы. В дом родной вошла беда… Надо драться? Надо выстоять?» И судьба ответит: «Да». Скажем: «Что ж. Идти готовы мы… Но скажи ты нам тогда: наши жены станут вдовами?!» И судьба ответит: «Да». Спросим: «Будет знамя красное над землей алеть всегда? Наши дети будут счастливы?» И судьба ответит: «Да». ………………………….. И мы пойдем!

Друг

Мы цапаемся жестко, Мы яростно молчим. Порою — из пижонства, порою — без причин. На клятвы в дружбе крупные глядим, как на чуму. Завидуем друг другу мы, не знаю почему… Взираем незнакомо с придуманных высот, считая, что другому отчаянно везет. Ошибок не прощаем, себя во всем виним. Звонить не обещаем. И все ж таки звоним! Бывает: в полдень хрупкий мне злость моя нужна. Я поднимаю трубку: «Ты дома, старина?..» Он отвечает: «Дома… Спасибо — рад бы… Но…» И продолжает томно, и вяло, и темно: «Дела… Прости… Жму руку…» А я молчу, взбешен. Потом швыряю трубку и говорю: «Пижон!!» Но будоражит в полночь звонок из темноты… А я обиду помню. Я спрашиваю: «Ты?» И отвечаю вяло. Уныло. Свысока. И тут же оловянно бубню ему: «Пока…» Так мы живем и можем, ругаемся зазря. И лоб в раздумьях морщим, тоскуя и остря. Пусть это все мальчишеством иные назовут. Листы бумаги чистыми четвертый день живут, — боюсь я слов истертых, как в булочной ножи… Я знаю: он прочтет их и не простит мне лжи!

Костер

Умирал костер, как человек… То устало затихал, то вдруг вздрагивал, вытягивая вверх кисти желтых и прозрачных рук. Вздрагивал, по струйке дыма лез, будто унести хотел с собой этот душный, неподвижный лес, от осин желтеющих рябой, птиц неразличимые слова, пухлого тумана длинный хвост, и траву, и россыпь синих звезд, тучами прикрытую едва.

Счастье

Чего грустишь, красавица? Зачем глаза заплаканные? Смотри, как парни зарятся на губы твои ласковые. Твоим красивым платьям завидуют подруги… Зачем тогда ты плачешь и опускаешь руки? Домой идешь ты медленно. Там печка дышит жарко. Там жизнь течет размеренно, ни шатко и ни валко. Домой, где пахнет тестом из темно-красных крынок и где подушкам тесно на дедовских перинах. Где много всякой всячины, где вгрызлись в сундуки старинные, висячие, пудовые замки. Любительские снимки приклеены к стене. Стоят жбаны брусники на низеньком окне. Сверчок за печкою поет, в сарае куры квохчут… Чего тебе недостает? Чего еще ты хочешь? Не над тобой ли, девушка, мать причитает глухо: «Расти, моя Надеждочка! Расти, моя голубка. Расти — твои родители подыщут скоро зятя, простого, обходительного, умного в хозяйстве… Расти, моя красивая, — ни пуха ни пера…» Но за горами синими есть речка Ангара… «Для Наденьки-невестыньки в шкафу лежит приданое…» Но за горами дальними живут твои ровесники. Они ведут машины сквозь ночь и сквозь тайгу. Они едят не жирно и спят порой в снегу. В лицо им хлещут ливни, кусты одежду рвут… Но все равно счастливее тебя они живут! Но все равно их песни повеселей твоих! И много интереснее твоей судьба у них! Они не могут сдаться тайге и мошкаре. Они построят станцию на речке Ангаре!.. Под головами — ватники. Мигает лампа сонно… …Быть на деревне свадебке! Скрипеть столам тесовым!.. И ты проходишь по двору и молча входишь в сени — в свой дом, который всеми зовется чашей полною. С глазами входишь мокрыми домой, где каждый вечер орут коты под окнами совсем по-человечьи.

О личном

Щуря глазки-щелочки на незнакомых Вась, шерочка с машерочкой танцевали вальс. Танцевали сдержанно — туфли берегли… В перерыве к девушкам парни подошли. Слышу я, как девочки твердят одно. Говорят девочки: «Снимаемся в кино… Работа непростая, но верим в нее…» А я ведь их знаю. Это все — вранье. Ведь завтра этим девочкам не танцевать. Завтра этим девочкам рано вставать. Вяло разговаривая, сойти с крыльца. На седьмом трамвае доехать до кольца. Не острить с мальчиками, а мимо идти и работать смазчицами с восьми до пяти… Девочки стыдятся работы своей. Стыдятся — боятся потерять парней. Поэтому так долго врут про житье. И совсем недорого берут за вранье. Выдумывают деньги, себя горяча. Папу — академика. Маму — врача. Очень увлеченно говорят, галдят… Что они? О чем они? Чего хотят?.. Собою гордиться. Личное найти. Своего, единственного встретить в пути. У него, у сильного, обмякнуть в руках. Хочется красивого встретить… А как? Пусть даже неприметного! — Лишь бы своего… Ну, и что из этого? Да так… Ничего.

Быть человеком!

Встать рано утром. Чуть попозже солнца. Когда оно за дымкою неплотной. Когда песок на берегу не жжется. Когда еще он влажный и холодный… Встать рано утром. Чтобы каждым нервом почуять свежесть утреннего счастья. Чтоб сердце было — настежь! Окна — настежь! Пусть окна, занавешенные небом, — одним лишь небом, — тихим и бездонным, одним лишь небом! — до предела светлым — не закрываются… Уйти из дома. Бежать к реке и улыбнуться ветру. И этим ветром радостным умыться… Чтоб рядом чувствовать дыханье друга, чтобы под мягкой кожею упруго узлами перекатывались мышцы. Вода плескалась глухо. Губы сохли. Стучало сердце гулко и знакомо… Завидуйте, изнеженные рохли! Вам никогда не испытать такого!.. А вот по сторонам мелькают маки. Тобой дорога как угодно вертит. Темнеют, на глазах темнеют майки. Мир полон пенья птиц. И солнце светит!.. Ты успеваешь вглядываться зорко в мельканье леса и разливы луга. А линия сплошного горизонта натянута, как тетива у лука! Так здравствуй, скорость! Вечно здравствуй, скорость! Будь счастлив, человек, тебя узнавший! Движения возвышенная гордость, испытывай сердца и души наши! Чтобы травинки под ноги бросались, чтобы дорога длинно распласталась, чтобы вперед стремиться всем на зависть и уставать. И побеждать усталость! И снова рваться зло и вдохновенно, вдыхать настоянный на травах ветер!.. Да, если были боги, то, наверно, они такими были — боги эти! А, что там боги! Сумрачно и пресно они скучали на своем Олимпе… А человек в сто раз богов счастливей. Быть человеком много интересней! Быть человеком! — ощущая силы великие, какими ты наполнен… Глотками пить завьюженную зиму, ее хрустящий и промерзший полдень. Поспорить с высотою поднебесной. Застыть над бездной. Помолчать над бездной. Сдержать восторг. Мир заново увидеть. И облако рукою отодвинуть… Помедлить чуть перед последним шагом и бросить вызов царству льда и снега… И, оттолкнувшись от земного шара, взлететь, сквозное обнимая небо! Земле кричать, кричать горам и рекам, над птицей удивленною смеяться! Навстречу ветру мчаться! К солнцу мчаться! Быть Человеком! Слышишь — Че-ло-ве-ком!! Глядеть на мир влюбленными глазами и чувствовать, что все тебе подвластно… Прекрасна жизнь! Четырежды прекрасна планета, на которой ты хозяин…

Песня

Свет погаснет. Лысый демон палочкой взмахнет. Выйдет на эстраду тенор — ручки распахнет. И, от упоенья млея, стоя на носках, станет песнею моею горло полоскать. Мне на муку и на горе песня задрожит. Будет песня в медном горле, будто в клетке, жить. Рваться из него на волю в зал полупустой, получаться неживою, чопорной, не той… Тенор будет нежно мямлить, томно завывать, будет он играть бровями, глазки закрывать. А в конце, привычный ужас в дамочек вселя, тенор выдаст, поднатужась, тоненькое «ля». И замолкнет деловито… Под визгливый стон я тогда на сцену выйду и скажу: — Постой! Ты поешь по всем законам. Правильно. И все ж — эта песня мне знакома — ты не так поешь!.. Написал я эту песню ночью у костра. Я хотел, чтоб эта песня не простой была. Чтоб она из душных спален позвала людей. Чтоб ее хороший парень, как рюкзак, надел. Чтоб до неба, как до крыши, — искоркам взамен, — голос тихий и охрипший долететь сумел. И, растаяв в поднебесье, чтоб зажег зарю… Мне знакома эта песня — честно говорю!.. Впрочем, что я здесь толкую и о чем кричу? Я ж не написал такую. — Написать хочу.

«НА САМОМ ДАЛЬНЕМ ЗАПАДЕ»

(сборник 1964)

Нью-Йорк сверху

Он пока еще не улей. Он возник из-под крыла, будто тлеющие угли небывалого костра. Вот, гляди, сползает набок! Вот, сейчас помчится вскачь! До восторга одинаков. И до ужаса горяч!.. Люди вымотаны за день. Восторгаться людям лень… Но предельно осязаем стал цветастый жар углей! Мы, влетая в пытку эту, бережем глаза свои. Восходящей массой света самолет качнуло и… Небо черное в румянце. Зной объятья распростер. Наши волосы дымятся. Мы садимся на костер! Он — под нами в желтом нимбе. (Летчик, друг, повремени!) Все мощней, все объяснимей, ослепительней огни. И уже дома подробны. И понятно, что — куда. И видна аэродрома ровная сковорода. Соберите волю, йоги!.. Что мне делать? Я — не йог… Приземляемся в Нью-Йорке! Надвигается Нью-Йорк! И назад нельзя ни шагу. Мы бросаемся в него!.. — Жарко будет? — Очень жарко. — Перетерпим. Ни-че-го!

Танцуют индейцы

Юлиану Паничу

Бум! Это не костюмированный бал. Бум! Это грянул боевой барабан… Бум! Он рокочет, как размеренный пульс. Вот в него вплетается звяканье бус. В барабанном рокоте слышится мне: «Мы когда-то жили в этой самой стране. Мы сейчас шагаем по отцовским гробам… Громче, барабан! Чаще, барабан! Будто бы, будто бы все как тогда, — наша земля, наша вода! Наши вигвамы у Зеленой горы. За этими деревьями — наши костры!.. Шли мы на охоту, как река из берегов. Только по скальпам считали мы врагов! Мы — люди из племени Справедливого Орла… Смейся, бледнолицый. Твоя взяла! Смейся, бледнолицый. Кричи, воронье… Это ты здорово придумал — ружье. Это ты здорово придумал — спирт. Кто не убит, тот как мертвый спит… Мы остановились. Мы глядим, удивясь: «Ах, какая шелковая кожа у вас! Ах, какие волосы у ваших жен!..» А если по шелковой коже — ножом?! А если бы, а если посреди тишины снова позвала бы нас тропа войны?! Как бы над росою свистел томагавк! Ах, какие скальпы дымились бы в руках! Наши барабаны выбивали бы такт… Не бойтесь! Не будем. Это мы… так… Это на секунду нас обожгла жаркая кровь Справедливого Орла. Мы нарежем ленты из березовой коры… Смейся, бледнолицый! Мы — дикари… Будем сниться детям твоим по ночам… Видишь? Это пляшет наша печаль! Танец наш древнее, чем отцовский вигвам. Он, скорей всего, не понравится вам. Пусть!.. Но заплатите хотя бы за то, что мы здесь жили прежде! А больше — никто».

Детская игра

Облака плывут, за сосны задевая. Дунул ветер. Океаном запахло. Дети длинную игру затевают на окраине чистенького парка. Игры прежние теперь забыты начисто. Опостылели бандиты и индейцы. Начинается игра. Начинается! Называется: «Убийство президента…» Президент в голубом автомобиле сам отчаянно крутит педали. Просит, чтоб его не сразу убили. Просит, чтоб еще чуть-чуть подождали. Чтоб не около скамейки, а после, — там, где в зарослях темные проходы… А за ним охрана в джинсах ковбойских И на поясе у каждого — кольты. Охранение шествует солидно. В мягких шляпах, как ведется на Юге… Вот пылит на самокате Жакелина — долгоногая, в коротенькой юбке… Президент красив. Он скорость повысил. Он охрану обгоняет бесстрашно. И тогда-то из кустов хлещет выстрел. А потом еще! И несколько сразу!.. Президент из машины выползает и, шатаясь, ковыляет к скамейке. Не помогут доктора! Он занят. Бесконечно занят собственной смертью. Игры прошлые его закалили. Подойти к нему жену попросите… Почему-то в глазах у Жакелины абсолютно настоящие слезинки. Солнце пыльное на части дробится. Духота вокруг. А мне сейчас морозно!.. Я смотрю: охрана ищет убийцу. Не взаправдашно ищет. Понарошку… На аллеях беготня, трещат залпы. За моей спиной слегка дрожит ветка… А во что они начнут играть завтра, — дети громыхающего века?

Памяти Хемингуэя

Уходят, уходят могикане. Дверей не тронув. Половицами не скрипнув, Без проклятий уходят. Без криков. Леденея. Навсегда затихая. Их проклинали лживо, хвалили лживо. Их возносили. От них отвыкали… Могикане удивлялись и жили. Усмехались и жили могикане. Они говорили странно, поступали странно. Нелепо. Неумно. Неясно… И ушли, не испытав страха. Так и не научившись бояться. Ушли. Оставили ветер весенний. Деревья, посаженные своими руками. Ушли. Оставили огромную землю, которой очень нужны могикане.

День благодарения

Каждый последний четверг ноября американцы празднуют День благодарения. Это праздник в честь первых поселенцев, появившихся на Американском континенте.

Слишком солнечный четверг праздником оказывается! Вспомним песни прошлые. Вспомним танцы древние… Слышишь, как колокола широко раскачиваются? День благодарения! День благодарения!.. По улицам, дразня, плывут особенные запахи. И даже в утлые углы залезть они решаются. На самом Ближнем Западе, на самом Дальнем Западе, стреляя салом в поваров, сейчас индейки жарятся! Скоро на столах задышат заварные пудинги. Скоро хрустнут на зубах коричневые корочки. На усталых животах расстегнутся пуговицы. Станет жарко в городе! Станет пьяно в городе! День благодарения! Блестят глазенки у детей. День благодарения!.. И сразу же добрею я: ведь для меня давным-давно каждый день, любой день — День благодарения! День благодарения!.. Я благодарю село по имени Косиха, благодарю за доброту, за ощущенье истины. Суматошным друзьям я говорю: «Спасибо!» И низко кланяюсь земле. Моей земле. Единственной. Я на ней узнал мир. Я на ней от вьюг слеп. Обошел я на ней все леса и просеки. Ел я каменный хлеб. Черный хлеб. Трудный хлеб. И его благодарю до последней крошечки! Я благодарю судьбу с ее прямыми сроками за то, что было солнечно. За то, что было ветрено. На колени становлюсь. Ладонью землю трогаю. Говорю своей земле: «Будь во мне уверена». Как звонят колокола! Вблизи и в отдалении. Как звонят колокола! А может, это кажется?.. Над моею головой солнце раскачивается. День идет. Жизнь идет. Жизнь благодарения.

Город ангелов

А. Сахнину

Начинается город ангелов, город ангелов — Голливуд. Люди в панике, люди ахают: «Вот где эти кумиры живут!..» Кинозвездочки, кинозвездашечки, кинодвигатели эпох. Полисмен улыбается старчески — даже он в Голливуде не бог. Даже солнце стыдливо катится… Кинозвезды царствуют тут! Так они длинноноги, что кажется — ноги прямо от шеи растут. Кинозвезды туги, как пружины. Кинозвезды спешат на корт. Кинозвезды меняют машины и любовников каждый год. А еще — избегают мяса, берегут фигуру свою. А еще обожают сниматься, а еще — давать интервью. Подойдет кинозвездочка, глянет, улыбнется вовсю, а потом репортеру такое ляпнет, что в конвульсиях репортер!.. Но зачем быть умным, в сущности, им — берущим у жизни свое?.. Киноленты на студиях сушатся. Киноленты шуршат, как белье. А потом континенты млеют от волненья на тысячи верст! И девчонки в постельной лени вспоминают повадки «звезд». И солдаты несут у сердца на оскал орудийных дул королев стриптиза и секса, абсолютно божественных дур!.. К нам на землю слухи просачиваются — сам, за что купил, — продаю: голливудские кинокрасавчики стали ангелами в раю. Бог печется об их здоровье. Бог волнуется — как живут? Там, на небе, для них построен теплый, ангельский Голливуд. Там они основали фирмы. По свидетельству церкви, там киноангелы ставят фильмы и показывают чертям!

В клубе миллионеров

Или обманули, или адрес неточен. Тихая идиллия почти семейных пар. Может, это папы развлекают дочек? Но отчего лоснятся глазки у пап? Может, это дяди вывезли племянниц? (Тоже, посочувствуете, нелегкий труд…) Но отчего у дяденек на лысинах румянец, когда они за локотки племянниц берут? Им сегодня весело, весело, весело! Дочки и племянницы взвизгивают тайком. Надо только выбрать королеву вечера — самое главное на празднике таком. Выбрать королеву! Все великолепно… Старичка у двери бросило в жар! Входят кандидатки на должность королевы — в бикинчиках под музыку входят в зал. Они себя каждому подносят, как подарок. Идут между столиками, показывая загар. Идут через сопение. Идут через подагры, через пепел, падающий с дрожащих сигар. Девчонки по залу проходят, не торопятся. Занятны, как кроссворды. Как струночки, прямы. Покачивают бедрами. На эстраде строятся. «Смотрите, выбирайте. Вот какие мы!» Которая? Которая королева вечера? Самая-рассамая! Чтоб лучше нельзя. Выбрали! Вот она — короной увенчана. Выверена, вымерена, выхолена вся! Королева вечера, вечерняя дева. У нее прическа как буддийский храм. Белое тело, роскошное тело. Почем берешь за килограмм?

Воскресный выпуск

Куплю газетку. Узнаю, кстати, кого ухлопали нынче ночью. Они в киосках — будто на старте, три килограмма дразнящей нови. Три килограмма шрифтов и краски. Три килограмма вчерашней страсти. Дают навынос. Берут на выброс… Куплю газетку. Воскресный выпуск. На всю страницу цветное фото. Смотрите, люди! Платите деньги. «Скандал в Детройте!» «Прием у Форда!» «Пресс-конференция президента!..» Покажут перья свое искусство. Огня прибавят. Гнильцу подпудрят… И если даже не будет вкусно, то горячо непременно будет! Идете мимо? Остановитесь! Смешна потеря в бюджете вашем. Воскресный выпуск! Воскресный выпуск! Три килограмма замочных скважин! Такого даром нельзя добиться. В домах, наверно, прозрачны стены… Смотри, народ, на своих любимцев! Вот их концерты. Вот их постели. Вот их пижамы. Вот их сортиры. Вот — развлеченья, а вот — привычки… «Ушел любовник от кинодивы!» «Племянник шаха сбежал с певичкой!..» Любые тайны газета выдаст. Намеков — масса. Картинок — бездна… Воскресный выпуск, воскресный выпуск — три килограмма сплошного перца. Три килограмма пикантной клюквы. От факта к факту. От даты к дате. Не сомневайтесь! Откройте клювы. Мы разжевали. А вы глотайте!

Сон

Спать!.. Свет выключил. Закрыл глаза. Рокочет город за окном. И крутится калейдоскоп всего, что я увидел днем. Девчонка в красном парике. Машина. Нет числа мостам… А этот говорил: «Москва… Я знаю… Я родился там…» А тот все повторял: «Вот-вот! Загублена такая жизнь». Опять — машина и мосты… «Что пьете? Виски или джин?..» Уснуть. Немедленно уснуть! На клетки память раздробить. Уйти от прожитого дня. Для завтрашнего сил добыть!.. Я засыпаю. Я молчу. И шар земной звеняще пуст. И вновь передо мной лежит до мелочей знакомый путь. Скорей туда! Скорей, скорей! Вобрать домашнее тепло. Опять мы встретимся с тобой, всем пограничникам назло. Радары крутятся в ночи. Рычат ищейки в темноту. А я смеюсь. А я иду. Никем не узнанный — иду… Снежинки тают на руке. Как странно и просторно мне! Шагаю через океан — какой он маленький во сне! Едва заметны с высоты хитросплетения границ… Я к дому подойду. И ты почувствуй и сама проснись! Колючим деревцем вернись, глазастой девочкой вернись. (Ты помнишь, как мы жили там — подвал и пять ступенек вниз?) Огромность торопливых слов. Величие негромких фраз. Пусть будет все, как в первый день. Пусть будет все, как в первый раз. А если нет, а если нет, то пусть упреки, пусть хула — я все перетерпеть смогу, но только чтобы ты была! Была в моих руках и снах. Чего же медлишь ты? Настань! Ты видишь — я пришел. Я жду. Прошу тебя: не опоздай!.. Уснуть бы…

Оттуда

На том материке твоя звезда горит. На том материке ты тоже — материк!.. Постукивает дождь по синеве окна. А ты глядишь на дочь. А ты сидишь одна. Прохладно, как в лесу в предутренней тиши… Тебя я знаю всю. (Не слушайте, ханжи!) Ты, как знакомый дом, не требуешь похвал. Открыта, как ладонь, понятна, как букварь… Но так уж суждено: и раз, и два подряд взглянула ты, и взгляд, — как белое пятно!.. Ты тоже материк! Разбуженная глубь… Я вечный твой должник. Я вечный твой Колумб. Мне вновь ночей не спать, ворчать на холода. Мне снова отплывать неведомо куда. Надеяться, и ждать, и волноваться зря. И, вглядываясь в даль, вовсю вопить: «Земля!!» Намеренно грубя, от счастья разомлеть. И вновь открыть тебя! Открыть, как умереть. Блуждать без сна и компаса в краях твоей земли… И никогда не кончатся открытия мои.

Кафе «Фламенго»

Кафе называлось, как странная птица, — «Фламенго». Оно не хвалилось огнями, оно не шумело. Курило кафе и холодную воду глотало… Была в нем гитара. Ах, какая была в нем гитара! Взъерошенный парень сидел на малюсенькой сцене. Он был непричесан, как лес, неуютен, как цепи. Но в гуле гитары серебряно слышались трубы, — с таким торжеством он швырял свои пальцы на струны! Глаза закрывал и покачивался полузабыто… В гитаре была то ночная дорога, то битва, то злая веселость, а то колыбельная песня. Гитара металась! В ней слышалось то нетерпенье, то шелест волны, то орлиный рассерженный клекот, зубов холодок и дрожание плеч оголенных. Задумчивый свет и начало тяжелого ритма… Гитара смеялась! Гитара со мной говорила. Четыре оркестра она бы смогла переспорить. Кафе называлось, как чья-то старинная повесть, — «Фламенго». Дымило кафе и в пространстве витало… А парень окончил играть и погладил гитару. Уже незнакомый, уже от всего отрешенный, — от столика к столику с мелкой тарелкой пошел он. Он шел, как идут по стеклу, — осторожно и смутно. И звякали деньги. И он улыбался чему-то. И, всех обойдя, к закопченной стене притулился… Я помню, я помню все время того гитариста! Я чувствую собственной кожей, как медленно-медленно в прокуренном напрочь кафе под названьем «Фламенго» на маленькой сцене я сам коченею от боли. Негромко читаю стихи, улыбаюсь. А после шагаю один посредине растерянной ночи. От столика к столику. Так вот. С тарелочкой. Молча.

Бензиновая колонка

Бензиновая колонка, бензиновая река. Бензиновая коровка, продай молочка! Ты пестренькая, ты добрая, тихая, как обелиск. Жуй законные доллары и бензинчиком поделись. Смотри, какие блистательные, со всех четырех сторон фыркающие создания спешат к тебе на поклон! Они по-своему шепчутся, боднуть норовят людей… А может быть, ты — волшебница, бензиновый чародей! Так окажи нам милость: можешь ты сделать, чтоб за тем поворотом вырос километровый столб? И, как снегопад, обрушились знакомые города, и чтоб мрачноватый орудовец сказал: «На Москву — сюда». Пусть он к нам придерется! Пусть отберет права! Но пусть упадут под колеса твои асфальты, Москва! И небо дрожащей грозою пусть будет опалено. Служитель в комбинезоне «Ноу, — говорит, — ноу». Ладно! Тогда потерпим. Ладно! Тогда пока… Спасибо за обхожденье, бензиновая река! Нас ожидает сонный чопорный Вашингтон. И небольшое посольство — здешний родимый дом. Нас ожидают ребята, презирающие нытье. Нас ожидает работа — мы выбрали сами ее. Но тосковать о детях вряд ли нам надоест… Служитель считает деньги, «Йес, — говорит, — йес!»

«РАДИУС ДЕЙСТВИЯ»

(сборник 1962)

Радиус действия

Мне все труднее пишется. Мне все сложнее видится. Мгновеньями летят года, — хоть смейся, хоть реви… И я из дома убежал, чтоб наконец-то вырваться из радиуса действия обыденной любви. Я был самонадеян. Сел в самолет. Обрадовался. От молчаливой женщины решительно уехал. Но все равно остался в знакомом очень радиусе. Слова ее, глаза ее во мне звучали эхом. Невероятный радиус! Как от него избавиться? Непостижимый радиус! Нет никакого сладу. И я на этом радиусе — как на булавке бабочка… И больно мне, и весело, и тяжело, и сладко… О, радиусы действия! Радиусы действия! Они — во мне, они — в любом, и никакой межи! Есть радиусы действия у гнева и у дерзости. Есть радиусы действия у правды и у лжи. Есть радиусы действия у подлости и злобы — глухие, затаенные, сулящие беду… Есть радиусы действия единственного слова. А я всю жизнь ищу его. И, может быть, найду. А может, мне не суждено… Летят неразделенные года! Но, вопреки всему, я счастлив оттого, что есть на свете женщина, судьбой приговоренная жить в радиусе действия сердца моего!..

Дом

Дом мой стоит посреди дорог. Как же его проветрить?.. Товарищи переступают порог и мне все равно не верят. Не передашь никаким врачам, как лампы дрожат погасшие. Как появляется по ночам прошлое. Прошагавшее… Проснись, прислушайся. Вот — опять! На пол тетрадка сброшена. Ступеньки лестницы зябко скрипят, — бродит по дому прошлое… Поймите, я дом этот знаю весь! Знаю его до косточки. Я в нем переставил каждую вещь, перелистал до корки. Всю рухлядь из дома выжег огнем (старье горело прекрасно!). Я перекрасил все стены в нем, — а прошлое прет сквозь краски! Как будто со мной играет оно, — то вдруг далеко, то близко… Поймите, богам я не верю давно и хохочу над призраками!.. Но прошлое бродит! Его глаза глядят широко и бессонно. Оно исчезает, мне пальцем грозя, с первым дыханием солнца. Это дыханье свежо и старо. Но я каждый раз его жду… Дом мой стоит посреди дорог. Я из него не уйду!

Третье Музыкальное

Третье Музыкальное, — помнишь ты или нет худого и заикающегося курсанта двенадцати лет? Которому сразу же дали огромный бас-геликон… Влезал я в него, как в удава, свернувшегося клубком. Не просто мы постигали науку часов строевых, а кроме — играли гаммы и ненавидели их. Гаммы плыли из комнат муторно и тяжело… Но если случалось: в город училище строем шло и нашему взводу давались редкостные права, — уж как мы тогда старались, — не передашь в словах! Это была не работа, а исполненье мечты! Ревмя ревели тромбоны! Поддакивали альты. Кларнеты вовсю верещали, но голос их сразу пропал, когда, прохожих прельщая, на совесть забил барабан! Все это летело в лето над строем знаменных пик. Трубы визжали! И флейты впадали в щенячий писк. Нас в холод и в жар бросало. Была мостовая мягка. И были в груди у курсантов не легкие, а меха. Не затихая, дули! Мелодия нас несла! Синяя от натуги, по городу музыка шла. За нами бежали мальчишки, завистливые и растерянные… И мы входили в училище — гордые беспредельно! Но старшина Иващенко, вместо обычных похвал: «Бездарно было, товарищи! — оценку игре давал. — Вы только понять сумейте на данном этапе одно: каждому инструменту право на жизнь дано. В каждом из них, — заметьте! — живая душа звенит. Но грохотом инструмента ее нельзя заменить». Нас покидали силы, мы шли на обед неприкаянно… Спасибо тебе, спасибо, Третье Музыкальное!

Прорубают Арбат

Прорубают Арбат. Напрямик. Через уйму дворов. Камни смачно скрипят на холодных зубах скреперов. Пробивают Арбат! Стонут черные балки стропил. Стену сталью дробят, и над городом кружится пыль. Пыль. Кирпичная тьма… Свет дрожит в одиноком окне… Как привыкли дома к полусну, к тесноте, к тишине! Как привыкли дворы — романтичные, будто в кино, — к голосам детворы, к пенсионной игре в домино… Здесь смеются и курят, рождаются, любят и пьют… Но на собственной шкуре узнал я подвальный уют! Неглубокая лестница в наше жилище вела. Романтичная плесень над детской кроваткой цвела… Прогрызают Арбат! Обращаются хижины в прах. Только «МАЗы» храпят и буксуют на бывших дворах. Оседает окалина и вздымается к тучам опять… Наша участь такая — пробивать! прогрызать! прорубать! Это — наша забота, нелегкие наши дела: ненавидеть заборы! И ставить дома из стекла! На земле, на громадине жить, с рожденья не ведая страха… Проклинаю романтику тьмы, подвалов, щелей и бараков!.. Тяжело и рассерженно охнув, рушится навзничь стена… Не для нашего сердца полусон, теснота, тишина.

История

История! Пусть я — наивный мальчик. Я верил слишком долго, слишком искренне, что ты — точнее всяких математик, бесспорней самой тривиальной истины… Но что поделать, — мальчики стареют. Твои ветра по лицам их секут… Секунды предъявляют счет столетьям! Я говорю от имени секунд… История — прекрасная, как зарево! История — проклятая, как нищенство! Людей преображающая заново и отступающая перед низостью. История — прямая и нелепая! Как часто называлась ты — припомни! — плохой, когда была великолепною! Хорошей — хоть была постыдно подлой! Как ты зависела от вкусов мелочных. От суеты. От тупости души. Как ты боялась властелинов, мерящих тебя на свой придуманный аршин! Тобой клянясь, народы одурманивали. Тобою прикрываясь, земли грабили! Тебя подпудривали. И подрумянивали. И перекрашивали! И перекраивали! Ты наполнялась криками истошными и в великаны возводила хилых… История, гулящая история! Послушай, ты ж не просто пыль архивов! История!.. Сожми сухие пальцы. Живое сердце людям отвори. Смотри, как по-хозяйски просыпаются бессмертные создатели твои! Они проглатывают немудреный завтрак. Торопятся. Целуют жен своих. Они уходят! И зеленый запах взволнованно окутывает их. Им солнце бьет в глаза. Гудки аукают. Плывет из труб невозмутимый дым… Ты станешь самой точною наукою! Ты станешь. Ты должна. Мы так хотим!

«Кем они были в жизни — величественные Венеры?..»

С. Красаускасу

Кем они были в жизни — величественные Венеры? Надменные Афродиты — кем в жизни были они?.. Раскачиваясь, размахиваясь, колокола звенели. Над городскими воротами бессонно горели огни. Натурщицы приходили в нетопленые каморки. Натурщицы приходили — застенчивы и чисты. И превращалась одежда в холодный ничей комочек. И в комнате становилось теплее от наготы!.. Колокола звенели: «Все в этом мире тленно!..» Требовали: «Не кощунствуй!.. Одумайся!.. Отрекись!..» Но целую армию красок художник гнал в наступленье! И по холсту, как по бубну, грозно стучала кисть. Удар! И рыхлый монашек оглядывается в смятенье. Удар! И врывается паника в святейшее торжество. Стекла звенят в соборе… Удар! И это смертельно для господина бога и родственников его… Колокола звенели. Сухо мороз пощелкивал. На башне, вздыбленной в небо, стражник седой дрожал… И хохотал художник! И раздавал пощечины ханжам, живущим напротив, и всем грядущим ханжам! Среди откровенного холода краски цвели на грунте. Дул торжественный ветер в окна, как в паруса. На темном холсте, как на дереве, зрели теплые груди. Мягко светились бедра. Посмеивались глаза. И раздвигалась комната. И исчезали подрамники. Величественная Афродита в небрежной позе плыла!.. А натурщицам было холодно. Натурщицы тихо вздрагивали. Натурщицы были живыми. И очень хотели тепла. Они одевались медленно. Шли к дверям. И упорно в тоненькие накидки не попадали плечом, И долго молились в церкви. И очень боялись бога… А были уже бессмертными. И бог здесь был ни при чем.

Стихи о биотоках

1

Пронизаны ими земля и воздух. Они горячей вулканного жженья… Гудят биотоки сердца и мозга — биотоки высокого напряженья. Они обжигают тебя и меня, дышать не дают. Раздавили! Загнали! Не умолкая звенят и звенят тревожные, прыгающие сигналы! «На помощь! На помощь!!» Кто их послал? Что гибнет? Любовь? Человечество? Совесть? Что гибнет, скажите?!. С утра допоздна влетают они в суматоху бессонниц. Гудят биотоки — за молнией молния. С востока и запада. С юга и севера… О, если б умел я, о, если бы мог я врагов убивать биотоками сердца! О, если бы стало возможно это!.. А впрочем, куда воспаленному веку — отбросив скорости звука и света — со скоростью мысли помочь человеку!..

2

Наверно, ученый меня б опроверг. Но я, отвергая мудреные толки, верю: если погиб человек, от него продолжают идти биотоки. Они пронзают толщи глубин. И где-то у очень дальнего моря та, которую он любил, — вздрогнет и на часы посмотрит… Но это — о нем и о ней. А про нас?.. Летят биотоки над Обью, над Волгой. Деревья вспыхивают, накренясь, от этой громадины тысячевольтной. Не спи! Я хочу так. Не спи! Не моги!.. Ведь что-то случилось! Случилось! Я знаю… Понять не могу лишь, друзья иль враги — твои, — я их так отличаю, — сигналы. Я их, как свиданье с тобой, тороплю. Летят они! Ты их исправить не можешь!.. И если значат они: «Не люблю…» — ты вздрогнешь. И на часы посмотришь.

«Не ночь, а просто…»

М. Озеровой

Не ночь, а просто сорок минут сумерек… К тебе есть просьба: бежим от запутанной сутолоки! Туда — где простор, где река тяжела и покорна… Там дремлет костер того счастливого года… Мы выйдем из лодки, дождемся полночного часа. И угли холодные вдруг покраснеют от счастья! И вновь мы привыкнем к росе, к шорохам чутким… Пылать травинкам! Гореть березовым чуркам!.. А нам — помолчать. Погрустить, если будет охота… И снова начать от костра счастливого года! Всю душу проветрить. Все тайные мысли проверить. И сердцу поверить. И теплым коленям поверить… И праздничным вечером на главной площади города пусть вспыхнет навечно костер счастливого года! И пусть он согреет все руки, все клятвы, все просьбы… Поедем скорее! Поедем, пока не поздно.

Кино в Улан-Баторе

Скачки на экране! Скачки! Скачки! В клубе Улан-Батора народу полно… Пожалуйста, не ждите восточной сказки. Я расскажу о том, что было в кино. А в кино было вот что: летели по экрану кони, распластанные в серой пыли. И было непонятно, и было очень странно, что они должны еще касаться земли! Наверное, сейчас они копытами бабахнут! И растают в небе на несколько дней… Сзади старичок причмокивает губами и стонет в истоме, глядя на коней!.. Справа — мальчишка! Сколько ему? Сколько? Десять? Двенадцать? Возраст — ни при чем! Он что-то мне восторженно вопит по-монгольски! И на поворотах толкает плечом!.. А кони разворачиваются под фырканье сочное. Проносится над степью реактивная медь!.. В зале только цоканье, цоканье, цоканье! И зрители привстали с нумерованных мест! Попробуй-ка вот этих с седла опрокинь!.. А фильма я не помню (такой вышел случай). Ведь, если честно, фильм был плохим. Зрители — были намного лучше!

Кочевники

Ч. Чимиду

У юрты ждут оседланные кони. Стоит кумыс на низеньком столе… Я знал давно, я чувствовал, что корни мои — вот в этой пепельной земле!.. Вскипает чай задумчиво и круто, — клубящегося пара торжество. И медленно плывет кумыс по кругу. И люди величаво пьют его… А что им стоит на ноги подняться, к высокому порогу подойти. «Айда!» И все. Минут через пятнадцать они уже не здесь. Они — в пути… Как жалок и неточен был учебник! Как он пугал меня! Как голосил: «Кочевники!!» Да я и сам кочевник! Я сын дороги. Самый верный сын… Все в лес смотрю. И как меня ни кормят, и как я над собою ни острю, — из очень теплых и удобных комнат я в лес смотрю. Все время в лес смотрю. То — север, то — большое солнце юга! То — ивняки, то — колкое жнивье… И снова я раскладываю юрту, чтобы потом опять собрать ее!.. Приходит ночь. И вновь рассветы брезжат, протяжными росинками звеня… И подо мной, как колесо тележье, поскрипывает добрая земля.

Ремонт часов

Сколько времени? — Не знаю… Что с часами? — Непонятно… То спешат они, показывая скорость не свою. То, споткнувшись, останавливаются. Только обоняньем я примерно-приблизительное время узнаю… Я сегодня подойду к одинокому еврею. (Там на площади будочки выстроились в ряд.) «Гражданин часовщик, почините мне время. Что-то часики мои барахлят…» Он, газету отложив, на часы посмотрит внятно. Покачает головою. Снова глянет сверху вниз. «Ай-яй-яй! — он мне скажет, — Ай-яй-яй! Это ж надо! До чего же вы, товарищ, довели механизм… Может, это не нарочно. Может, это вы нечаянно. Для него, — для механизма, абсолютно все равно! Вы совсем не бережете ваше время, ваши часики. Сколько лет вы их не чистили? То-то и оно!..» Разберет часы потом он, причитая очень грозно. И закончит, подышав на треугольную печать: «Судя по часам «Москва», вы уже довольно взрослый. И пора уже за собственное время отвечать…» Я скажу ему: «Спасибо!» Выну пятьдесят копеек. Тысяча семьсот шагов до знакомого двора. И машины мне навстречу будут мчаться в брызгах пенных. Будто это не машины. Будто это глиссера. Разлохмаченные листья прицепятся к ботинкам. Станет улица качаться в неоновом огне… А часы на руках будут тикать. Тихо тикать. И отсчитывать время, предназначенное мне.

Сауна

Об испытаньях прежних не вспоминай пока что… Ты — в сауне. Ты — грешник. И потому — покайся! Вживайся оробело в блаженство и мученье… Но если это — пекло, куда девались черти?.. Жара, жарынь, жарища, не утихая, стелется. Она теперь царица! Она теперь владелица! Она погодой вертит. А здесь, в горниле сауны, из флоры — только веник, и только я — из фауны. И не хватает воздуха. И дышишь — как воруешь. Но тут же надо — в озеро!.. А сможешь? А не струсишь?.. Наверное, сумею. Конечно же, не струшу. Сейчас я чуть помедлю и выбегу наружу! Ведь мы, во всяком случае, в своем существовании и кипятками варены! И холодами кручены! Все в жизни повторяется. И в нас уже вколочено: В холодное! В горячее! В горячее! В холодное!

Винтики

Время в символах разобраться! Люди — винтики. Люди — винтики… Сам я винтиком был. Старался! Был безропотным. Еле видимым. Мне всю жизнь за это расплачиваться! Мне себя, как пружину, раскручивать! Верить веку. И с вами раскланиваться, Люди винтики, Люди-шурупчики. Предначертаны ваши шляхи, назначение каждому выдано. И не шляпы на вас, а шляпки. Шляпки винтиков, Шляпки винтиков! Вы изнашивайтесь, вы ржавейте, исполняйте все, что вам задано. И в свою исключительность верьте! Впрочем, это не обязательно. Все равно обломают отчаянных! Все равно вы должны остаться там, где ввинтят, — в примусе, в часиках, в кране, в крышке от унитаза. Установлено так. Положено. И — не будем на эту тему… Славься, винтичная психология! Царствуй, лозунг: «Не наше дело!» Пусть звучит он как откровение! Пусть дороги зовут напрасно!.. Я не верю, — хоть жгите, — не верю в бессловесный винтичный разум! Я смирению не завидую, но, эпоху понять пытаясь, — я не верю, что это винтики с грозным космосом побратались. Что они седеют над формулами и детей пеленают бережно. Перед чуткими микрофонами говорят с планетою бешеной. И машины ведут удивительные. И влюбляются безутешно… Я не верю, что это винтики на плечах нашу землю держат!.. Посредине двадцатого века облетают ржавые символы… Будьте счастливы, Человеки! Люди умные. Люди сильные.

Планета друзей

А вам не услышать, как холодно звякают листья. А вам не увидеть дрожания каменных веток… Я это пишу слишком близко от вас. Очень близко. И все ж таки так далеко, как с другой планеты. На этой планете себе я не доверяю. Смеюсь над собой, — и никак не кончается это. Я голос теряю. Я чьи-то пути повторяю. И вижу: проходит мимо ваша планета! Она появляется — чудо мое зоревое, глаза застилает! Величием дышит безмолвным. Она проплывает в густом голубом ореоле, прошитая солнцем. Продутая ветром. Пропахшая морем. На этой планете, на этой планете вашей гудят поезда, громыхая бессонно, бессвязно. Тяжелые стрепеты пыльными крыльями машут. У тихих селений стоят умудренные вязы… Я знаю: на вашей планете проходит лето. Ночная река источает целебный холод. Проходит лето. Проходят ссоры. Беды проходят. Проходит мимо, проходит мимо ваша планета. И я поднимаюсь. И я подчиняюсь крику. И в собственном крике, тяжелом и темном, вязну… Я должен прыгнуть. Я прыгну! Сейчас я прыгну на эту планету — земную, добрую, вашу.

Мечта

Городок стоит у моря. Я сюда приехал снова. В этом городке зимою одиноко-одиноко. Здесь работает на почте (и начальником, и замом) девушка с фигурой пони, с очень летними глазами. Вся она не здесь, а раньше. Вся — вчера, а не сегодня… Там, где солнечно и праздно в городок влетали «Волги»! Утвердив конец дороги, дверцы весело стучали. Чемоданы, как бульдоги, из багажников торчали. Солнце жарило несносно (в это не поверишь даже)… Парни, раздувая ноздри, величаво шли по пляжу. А вокруг — звенело! билось! жгло! кокетничало! пело! Отдыхало, торопилось и с волны сшибало пену. Безрассудно! Беззаботно! Невозможно и нелепо… Парень в голубой ковбойке говорил: «Приеду летом…» Это было так недавно! Так недавно. Так неправда. (Премии вчера не дали. Вновь — невыполненье плана…) Были — сомкнутые веки. Было — жаркое «спасибо!»… …Заглянул купить конверты продавец из магазина… Шесть часов. Конец работе. Пломбы выверены точно. Вывешен замок на почте. Завтра — так же. Завтра — то же. Протянулись тени следом… И идет навстречу лету девушка с фигурой пони. Тихая, как слово «помни».

Памятник солдату Алеше в Пловдиве

Отсюда видно далеко-далеко. Горизонт — почти невесом. Как ангел-хранитель солдат Алеша над Пловдивом вознесен… Алеша, явно ошибся скульптор, его твой облик стеснял. Наверно, он знал о тебе слишком скудно, а может, совсем не знал. Ты выглядишь этакой глыбой сонной, которой нужны слова. Ты хмурый в камне. А был ты веселым! И от речей уставал… Туман упадет легко и белесо на неподвижный лес… Сейчас я старше тебя, Алеша, почти что на десять лет. Это я просто родился позже, а так — достаточно смел. Я многое видел. Ты видел больше. Ты видел однажды смерть… Мертвых не принято зря тревожить. Не надо. Уйди. Откажись… Спросить бы проще: «Как смерть, Алеша?» Я спрашиваю: «Как жизнь?» Вопрос мой пусть не покажется вздорным. Мне это нужно решить! Той ли я жизнью живу, за которую ты перестал жить? Верь. Это мой постоянный экзамен! Я все время сдаю его. Твоими безжалостными глазами гляжу на себя самого. И этот взгляд никуда не денешь — он в каждом идущем дне… Мне за две жизни думать и делать! Два сердца бьются во мне! Не струшу я, что бы мне ни грозило, — мне в душу смотрит солдат!.. Алеша, я уезжаю в Россию. Что маме твоей передать?

Зима тридцать восьмого

Зима тридцать восьмого года. Декабрь. Большие холода… Отец, вернувшийся с работы домой позднее, чем всегда. Сейчас он на окне отыщет большое блюдо холодца. Сейчас он скажет: «Вкуснотища!!.» Но почему-то у отца вдруг ноги подкосились ватно. И, грузно рухнув на кровать, он закричал: «Не виноваты-ы! Из них никто не виноват!!» О чем он, мама? Что он, мама? Отец — и плачет?! Отчего? Он — сильный. Он такой громадный. Кто может быть сильней его?! А мама причитает: «Тише…» И повторяет: «Боже мой… Услышать могут…» Что услышать?!. Мне в том году пошел седьмой. Я больше ничего не помню. Стирается за следом след… Я этот крик отцовский понял не скоро. Через двадцать лет.

Мы — политики

Мы — политики. Да! Политики. Каждой мелочью. Всеми фибрами. И за будничными кефирами. И за праздничными пол-литрами. Собираемся мы нечаянно, — дым табачный стелется низко… Каждый вечер — как чрезвычайное заседанье Совета Министров. Здесь становится близким — дальнее. Здесь чужое становится — личным!.. «Как в Свердловске проблема питания?..» «Как в Игарке с вопросом жилищным?..» Презираем ответы туманные! Но отмалчиваться не разрешаем. «Как там Франция?» «Как Германия?» И опять: «А что с урожаем?..» Интонацию вопросительную мы недаром выбрали сами. Заседаем мы без президиума, но зато — с оживлением в зале!.. Деловито и непреклонно возникают над мирными чайниками доморощенные Свердловы, заикающиеся Луначарские! Шаумяны из Архитектурного! А еще Дзержинские с Горного… Наши споры порой — непродуманны. Наши мысли порой — рискованны! Только я это слушаю с радостью! И рискованность такую славлю! — Значит, в жизни мы разбираемся! Значит, сильные мы, а не слабые! Значит, мы и вправду — огромные, если жить не желаем ощупью! Значит, все это наше! Кровное! Наше личное. Наше общее. Дипломаты мы пусть неважные. Не чета седым и прославленным… Только хочется нам, товарищи, чтобы все на земле было правильным! Справедливым. Гордым до зависти… Брось, приятель, глухим казаться! Брось ты хмыкать: «Нас не касается…» Нет, касается! Ох как касается!! В этих спорах себя открыли мы… И над яростью наших бесед в дымной комнате машут крыльями опоздавшие птицы газет.

Зал ожидания

Мы в зале ожидания живем. Любой из нас все время ждет чего-то… Начальника у дома ждет шофер, поигрывая ключиком от «Волги»… Вот аккуратный старичок в пенсне. Он ждет. Он едет в Вологду за песнями. Старуха, что-то бормоча о пенсии, блаженно улыбается во сне… Безропотного мужа ждет жена… Девчонка ждет любви. Ей очень боязно. А на девчонку смотрит старшина — и у него есть целый час до поезда… Ждет поворота лоцман — скоро мель. Учитель ждет решения примеров. Ребята ожидают перемены. Колхозы ожидают перемен. Разбуженная, ждущая страна и целый мир, застывший в ожидании… За нами — штормовая тишина! За нами — нашей силы нарастание! Мы ждем открытий. Мы друзей зовем. Друг другу говорим слова несладкие… Мы в зале ожидания живем! Но руки в ожидании не складываем!

Переезжает роща

С ума сошла роща. Переезжает роща. Деревья взволнованы, они кричат: «Едем! Со всеми манатками, с гусеницами мохнатыми, с росою позванивающей, с жуком-короедом, с божьими коровками, с паутинной проседью… Давайте в кузове машин присядем по традиции… А потом подымемся. А потом тронемся… Ну а как — с птицами? Как же быть с птицами? Прилетят птицы голубыми клиньями. Над землей забьется удивленный плеск… Покружат, потужат, разведут крыльями. Внизу вместо рощи — голая плешь…» А в коридоре поезда, в коридоре поезда слышно, как колеса разговор ведут… Мы едем, мы едем, хотя нам тоже боязно: вдруг прилетят радости и нас не найдут?

Назым

А у Назыма был голос протяжный. Руки добрые были у Назыма. У Назыма был характер бродяжий, а в глазах была веселая сила. Что любил он? Он любил час, в который можно лишь необъяснимо проснуться. И увидеть город — странный, готовый от мальчишеского солнца задохнуться. Он с друзьями любил за стол усесться, смаковал вина грузинского терпкость. Говорил: «Пью за врачей! За то, что се́рдца — пусть обычного — они не могут сделать…» Только разве он бы смог жить с обычным? Нет! Конечно, не смог бы. Это ж ясно… Он любил погарцевать в тосте пышном. Он придумывал шутки и смеялся, как ребенок, шоколадку нашедший, на два города тепло излучая… А еще он любил добрых женщин. (Правда, злые ему тоже встречались…) Называли добряком его иные. Называли чудаком его нервным. Я не буду спорить, но знаю поныне: добряком он не был. Чудаком — не был. Человеком и поэтом был. Всего лишь. Человеком и поэтом. И только… Если он говорил о ком-то: «Сволочь!» — значит, это была сволочь. Точно!.. Говорят, что были проводы щемящи. Невесомые цветы легли на плечи. И звучали похоронные марши. И текли заупокойные речи. Он не слушал. Он лежал. Смотрел на солнце. И не щурил глаз — наивных и дерзких. Было гулко. Было очень высо́ко. Так высо́ко, как бывает только в детстве!.. Потеряла женщина мужа. Потеряла женщина сына… Я не верю в эту смерть, потому что — как же может Земля без Назыма?

Дипломатам нашим

Ю.Воронцову

Дипломаты, дипломаты, — протокольная работа… Где-то на земле громадной возле самого Тобола — ве́тра теплое движенье, тихий голос: «Сынку… Сынку…» Сын — как в добровольной ссылке. Как в бою. Как в окруженье. Там не сладко. Там — опасно. Там протяжные туманы… Сын — не без вести пропавший. Все о нем известно маме. Но приказ — суров и точен (небольшое утешенье) — сын не может, сын не должен выходить из окруженья… На конверты смотрит мама, — буквы ровные — нелепы. А на заграничных марках короли и королевы. Пишет сын, что все нормально, жаль — погода утомила… Дипломаты, дипломаты — на переднем крае мира! Дни — то медленно, то быстро, только никогда не праздно. Как легко вам ошибиться! Как вам ошибиться страшно! Это стоит многих жизней. Есть невидимые нити, — вы ошиблись — и ошибся доменщик с Большой Магнитки. И ошибся академик. И скрипач смычка не тронул. У шахтера — день потерян. У хирурга — скальпель дрогнул. Вмиг спокойствия лишились люди самых разных званий. И уже страна ошиблась! Вся! Которая за вами! Будет флаг багровый биться и под ветром не сгибаться… Как легко вам ошибиться! Как нельзя вам ошибаться… Светятся окошки в МИДе. Телетайп стрекочет важно… Что-то завтра будет в мире, нервном, как работа ваша.

Оптимисты

Оптимисты! Вас я зову волноваться, недосыпа́ть! Раздувать молодую зарю! Поворачивать реки вспять! От дождей не прятать лица. Верить в завтрашнюю строку. Называть подлецом — подлеца. Хохотать в глаза дураку! Предвкушаю вопросики вздорные, вижу бегающие зрачки: «Оптимисты? Это которые? Говорливые бодрячки?..» Бросьте! Мне самому противны жизнерадостные кретины! Я — пока мой час не истек — всеми силами, всем нутром ненавижу щенячий восторг! Презираю дешевый гром! Проклинаю надсадный визг! И считаю личной обидой бледно-розовый оптимизм, показуху высотных шпилей!.. Сквозь взъерошенную листву раскаленные трубы трубят… Оптимисты! Вас я зову! Настоящих зову ребят! Предъявить на планету права! Дать земле молодую кровь, разобраться — почем слова в самом яростном из миров. Мы — дотошные. Мы — громадные. Наш характер упрям и ершист. Не позволим себя обманывать мы — которые вышли в жизнь! Это нам, крутым и бессонным, миру будущее дарить… Мы еще прикурим от солнца! Если только будем курить.

Ночью

Как тихо в мире! Как тепло… А если в этой тишине ты — мне назло, себе назло — устала думать обо мне! И номер набрала рывком. И молча отворила дверь… Я, может, даже не знаком с ним — постучавшимся теперь. А если и знаком, так что ж: он — чуткий. У него — душа… И вот в ладони ты идешь к нему, белея и дрожа! Не понимаешь ничего… А простыни — как тонкий дым… И называешь ты его — забывшись — именем моим! И падаешь, полужива. И задыхаешься от слез. И шепчешь жаркие слова. Все те. Все самые. Всерьез! А сумрак — будто воспален. И очень пьяно голове… Телефонистка — о своем: «Алло! Кого позвать в Москве?..» «Кто подойдет…» Наверно, ты. А если он, тогда… Тогда пусть вычеркнется навсегда твой телефон!.. Из темноты приходит медленная боль. А я уже над ней смеюсь! Смешно, что я вот так с тобой то ссорюсь, то опять мирюсь! И мысли пробую смягчить, весь — в ожидании грозы… Как долго телефон молчит! Как громко тикают часы!

Третий лишний

Третий лишний за столом. Третий лишний… Ты прости, я не хочу, чтоб он слышал, как мы шли, качаясь, горным Алтаем, как ловили дождь иссохшими ртами. Как вода кипела, булькала в моторах, как я писем ждал твоих, суматошных. Как река темно неслась в закат рыжий… Третий лишний за столом. Третий лишний. Я его отлично знаю — ты не смейся. Не успел он измениться за месяц. Расторопный, будто пес на охоте. Любознательный, как врач на обходе. То нахален, то предельно аккуратен… Очень въедливый у парня характер. Так и лезет в друзья! Так и липнет!.. Почему-то он везде — третьим лишним. Иногда мне его даже жалко: все глядят на парня, будто на жабу! Раздраженно смотрят, тошно смотрят. И прощаются с ним. И руки моют. Появление его засекают. Разговоры при нем засыхают! Вот и мне, понимаешь, неохота… Пусть рассказывать я буду про погоду! Про погоду, про сиреневые горы, про великие таежные законы! Про порог под названьем «Не последний!». И про дымчатые ноздри оленей. И про то, как дождь тугой бил по листьям… Третий лишний за столом. Третий — лишний! Он настойчив. Он садится поудобней. У него, наверно, времени — бездна… Хватит! Я сейчас скажу ему: — Топай!! Для кого-то из нас нет места!

«Интересуешься искусством?..»

Интересуешься искусством? Великим, дерзостным, нескучным? Тогда поговорим о нем — о трепетном, о неплакатном… Да, кстати… Кто там с музыкантом сидит за угловым столом?.. Приятно быть все время в курсе последних новостей искусства. Нормального. Без громких фраз… Ты слышал? Он недавно снялся в кино. И сразу же зазнался. И женится в четвертый раз… Гляди: вон тот поэт высокий все время бродит сонный-сонный — конечно, глушит люминал… Актрисочка. Почти девчонка. У ней любовников — до черта! Могу назвать по именам… Интересуешься искусством? Возвышенным, дразнящим, вкусным? Прозаик по́дал на развод… А этот был с другою летом. А тот живет с кордебалетом — страдает, бедный, но живет… Интересуешься искусством? Разнообразным, а не куцым, чтоб на любой вопрос — ответ?.. Актер с любовницей в июне устроил… Слушай! Вытри слюни и отдохни… «искусствовед»!

Парни с поднятыми воротниками

Парни с поднятыми воротниками, в куртках кожаных, в брюках-джинсах. Ох, какими словами вас ругают! И все время удивляются: живы?! О проблеме вашей спорят журнальчики — предлагают убеждать, разъяснять… Ничего про это дело вы не знаете. Да и в общем-то не хотите знать… Равнодушно меняются столицы — я немало повидал их, — и везде, посреди любой столицы вы стоите будто памятник обманутой мечте. Манекенами к витринам приникшие, каждый вечер — проверяй по часам — вы уже примелькались всем, как нищие. Что подать вам? Я не знаю сам. Завлекают вас ковбоями и твистами, — вам давно уже поднадоел твист. Вы покуриваете и посвистываете, независимый делаете вид. Может, девочек ждете? Да навряд ли! Вон их сколько — целые стада. Ходят около — юные, нарядные… Так чего ж вы ожидаете тогда?!. Я не знаю — почему, но мне кажется: вы попали в нечестную игру. Вам история назначила — каждому — по свиданию на этом углу. Обещала показать самое гордое — мир без позолоченного зла! Наврала, наговорила с три короба. А на эти свиданья не пришла… Идиотская, неумная шутка! Но история думает свое… И с тех пор неторопливо и жутко все вы ждете, все ждете ее. Вдруг покажется, вдруг покается, вдруг избавит от запойной тоски!.. Вы стоите на углу, покачиваясь, вызывающе подняв воротники… А она проходит мимо — история, — раздавая трехгрошовые истины… Вы постойте, парни. Постойте! Может быть, чего-нибудь и выстоите.

«Вслушайтесь! Вглядитесь!..»

Вслушайтесь! Вглядитесь! Убивают время. Убивают время сообща и в одиночку. Будто бы друг с другом соревнуясь: кто скорее? Убивают в полдень. Убивают ночью. Убивают время нахально и молитвенно. Убивают время стыдливо и истошно. Убивают прямо перед окнами милиции! (Что там «перед окнами». За окнами — тоже…) Люди спотыкаются. Погоду ругают. На площадках лестничных толкутся вдвоем. Зазывают в гости. Так и предлагают: «Приходите… Как-нибудь вечерок… убьем…» Люди суетятся. Люди верят в слухи. Ссорятся. Ждут из Саратова родных. Убивают время! После — моют руки. Чтоб не оставалось крови на них… Люди убивают время отрешенно. Пухлые портфели загадочно несут. Убивают собственное время. И чужое. И никто за это не зовет их в суд. И никто — ни разу! — не вручает похоронных. Мол, «погибло время. Нужнейшее. Зазря…» Падают минуты повзводно и поротно. Начиная с самого первого января… Мертвые минуты молчат, не обижаются. Мертвые минуты выстраиваются в века… Зачем люди плачут? Чего докторам жалуются, что мало успели сделать, что жизнь — коротка?

«Научили человека разговаривать…»

Научили человека разговаривать. Разрешили: «Что хочешь, говори…» Он шагает. И — одна другой коварнее — мысли бултыхаются внутри: «Можно это вот сказать, а можно — то вот! Можно так преподнести, а можно — сяк… А в конце пустить продуманный довод, чтоб соперники попали впросак! Можно тихо начать, потом напористо основные вопросы увязать…» Он открыл было рот. И вдруг опомнился: «Это что же? Так вот взять и сказать?!» По ночам на человека давят страхи. Опасения уснуть не дают: «Скажешь что-нибудь этакое — и здрассте! И доказывай, что ты не верблюд! А потом, — просто так… на всякий случай… Чтоб никто меня за трусость не корил… Научили говорить. А вдруг разучат! И припомнят все, что я говорил! Разрешение бы вышло доскональное. Чтоб параграфы. Подписи. Печать…» Научили человека разговаривать. Было легче такому молчать!

Родине

Родина, тебе я ни разу не соврал. Потому сказать ты позволишь мне… Очень просто верить в завтрашний рай. Очень трудно верить — в сегодняшний. Это надо взвесить сорок тысяч раз, чтоб в минуту осознать какую-то: почему в такой стране безбожников, у нас расплодились служители культа! Родина! В жизнь мы вступаем, не приснясь. От шагов наших мир качается! Мы уже не скажем: кто-то думает за нас. Мы узнали, чем это кончается! И не смейте нас уговаривать тайком, делая загадочные позы: «Рано вам, ребятки, разбираться в таком…» Рано?! Лучше рано, чем поздно! В радости и горести страны мы вросли. Накрепко! И сказать по-честному, если бы все по-старому — мы б тоже пошли в Блюхеры, в Эйхе, в Тухачевские! Знаю: мы б плевали на улыбки подлецов! Знаю: повторилась бы, не стерлась праведная, сложная дорога отцов. Честная, святая убежденность!.. Не всегда изысканно, не всегда красиво слово, сметающее преграды… Я кричу: Спасибо вам! Слышите? Спасибо, люди, не боящиеся правды!

Базар того года

Ю. Казакову

Базар? Базар! Торговки базлали: «Сахарин фасованный!..» «Целебная махра!..» Чего только не было на этом базаре, особенно если в воскресенье, с утра… «Продам шинель новехонькую! Сам бы носил — жалко!» «Брусничная настоечка — лекарство от невзгод!» «А ну, кому шаньги! Румяные шаньги!..» «А вот чудо-мыло…» «А вот костыль-самоход…» «Прыгающий мячик — детишкам на забаву…» «Валенки! Валенки на любой мороз!..» Продавал ругательства — за полтинник пару — чернявый хриповатый безногий матрос… «Имеются ушанки. Три кило ворсу… Налетай, служивые! Цена — пустяк…» — А у вас, дедуся?.. — У меня фокусы… — Что еще за новость?! Как это?.. — А так… Он прямо на булыжнике расстелил коврик. Из собственного уха огурец извлек. И в мутноватой лужице среди арбузных корок заплавал, заплескался серебряный малек… А старичок выдергивал голубей из сумочки, потом превратил полено в заржавленную пилу… Старичок старался! Мелькали пальцы сухонькие… «Э-гей! Кому фокусы! Недорого беру…» Подходила публика. Смеялись бабы в голос… А мальчишка — замерший, как громом поражен, — вдруг сказал: — Дедушка. Продай мне… фокус… Чтоб в конце фокуса… папа… пришел… — Старичок беспомощно пожал плечами. Цвела победными лозунгами щербатая стена… Люди оглянулись. Люди замолчали… Кончилась. Кончилась. Кончилась война.

Разговор с горой Карадаг

Карадаг, Карадаг, я пришел прощаться. Был я в разных городах — к тебе возвращался. Разузнать, как живешь, что нового видишь. Поглядеть, как море пьешь и никак не выпьешь. Пьешь, и больше ничего. Ни на шаг — в сторону… Знал я дядьку одного — тоже пил здорово! К рюмке он — как репей. Ох давал, бродяга!.. Нету дядьки теперь. Закончился дядька. Может, лучше, что так, — меньше стало сутолоки… Айда, Карадаг, махнем с тобой отсюдова! Давай тебя унесем от этой тихой пристани. Пойдем с тобой туда, где все не гладко и не приторно! Там — тайга, там — простор, в любом ручье — хариусы. Реки там такие, что с морем потягаются!.. Я хвалить не мастак. Приедешь — удивишься. В тот пейзаж, Карадаг, ты непременно впишешься. Будешь слушать по ночам, как филины ухают. По твоим большим плечам пройдет медведь-увалень. Он пройдет напрямик… Поедем, бедолага! Что? Не хочешь? Привык?.. Понимаю. Ладно… Я ведь тоже привык к своему счастью — видеть снег, слушать выпь, в машинах качаться. Привыкаем мы все — рано или поздно — кто— к теплу, кто — к росе, кто — к гудкам поезда. Привыкаем не смотреть, куда ветер дует. Привыкаем стареть. Привыкаем думать. Голодать, холодать, влюбляться неудачно… Будь здоров, Карадаг. Карадачина!

Письмо про снег

Я не видел такого снега — он другой, он совсем не тот! Он идет стыдливо и нежно, извиняясь за то, что идет. Извиняясь за то, что — взвешенный, непонятливый, неземной. Извиняясь за то, что — вежливый и от этого чуть смешной. И за то, что к нему не привыкли, к поворотам его озорным. Извиняясь за то, что травинкам суждено погибнуть под ним. Извиняясь за то, что задумчивый, без привязанностей и любви. Извиняясь за то, что уступчивый, — из него что хочешь лепи! Он закроет все, что прикажешь, ровным, вежливеньким пластом… Не хвали его! Он покажет! Он себя покажет потом! Ты не верь его ласковой позе на пустом раздолье степей… Ах, как кинется мстить он после за свое униженье теперь! Будет он колючим, отчаянным, хлестким, огненным, непростым!.. Мы простили его вначале. Мы потом себя не простим!

Письмо про дождь

Идут обыденные дожди, по собственным лужам скользя. Как будто они поклялись идти, — а клятву нарушить нельзя… Даже смешно — ничего не ждешь. Никакого чуда не ждешь. Засыпаешь — дождь. Просыпаешься — дождь. Выходишь на улицу — дождь. И видишь только пустую мглу, город видишь пустой. Газировщица скрючилась на углу — упорно торгует водой. А воды вокруг! — Столько воды, просто некуда разливать. Это все равно, что идти торговать солнцем — там, где сейчас ты!.. Послушай, а может быть, и у вас такая же чехарда? У подъезда в глине «газик» увяз, на балконе слоем — вода… Если так — значит, в мире какая-то ложь! Так не должно быть! Нет! Потому что нужно: если мне — дождь, то тебе — солнечный свет. Как дочка солнечный! Как слюда! Как трескучая пляска огня! У тебя не должно быть дождей никогда. Пусть они идут у меня… А они идут — слепые дожди. Ни деревьев нет, ни травы… Пожалуйста, это письмо порви. И меня за него прости. А впрочем, дело совсем не в нем. Просто трудно терпеть. Море гудит за моим окном, как поезд, идущий к тебе.

Ответ на записку из зала

У записки начало деловитое. А в конце — прибавлено отважно: «Я вам очень, очень завидую! И завидую жене вашей». И подписано: «Студентка из Бауманского». Как мне ей ответить? Зал — как прорва. Ненадолго от регламента избавившись, я хочу ей ответить. Я попробую. Вы знакомы со стихами и овациями. Прочитали вы афиши роскошные. И, как видно, посчитали авансом остальную нашу жизнь — такой же. Фейерверком! Парадной арией в празднично-возвышенном стиле… Ну представьте, если б об армии только по парадам судили. Если б шел солдат, помахивая ручкой, элегантный, разодетенький мужчина. Если б не был землекопом он и грузчиком, кто сказал бы про него: «Защитник»?! И у нас — свое. Свои крутые штрафы. Боль и труд — оглушительно тяжелый. И своя — суетливая — слава. И свои — несчастливые — жены… Вдохновенье! — Самому в себе тесно. Вдохновенье! — Как мертвый среди праздника. Это — раскалившееся сердце около холодного разума! Это — как рожденье ребенка! Это — как личное рожденье! Самая черная работа. Самое чистое дело. То, в котором покоя не предвидится! То, которое оглушает ширью! В нем ты сам себе — народ и сам — правительство. И нельзя, даже в малости, сфальшивить! И плывет земля в метелях и громе. И судьба ее с твоей судьбой слита. Это все дается только кровью! А ее в человеке — пять литров… Но держаться нужно! Вот мы и держимся. И последнее у нас еще не спето… В общем, дай вам бог солнца, девушка! И доброго мужа. Не поэта.

«СЫН ВЕНЕРЫ»

(сборник 1968)

Весенний монолог

За порогом — потрясающие бездны. Я в одну из них, смеясь, беру билет… Кто-то ночью под окном пел песни. Хулиган, наверно. Или поэт… Ошалелая капель стучит в стекла. Водосточная труба пьяным-пьяна! И над жадною землею распростерта, как несбыточный покой, голубизна. Мир огромен. Но сегодня в мире тесно! И капели никого не пощадят… Где вы бродите, великие оркестры? Вам бы в эти дни играть на площадях!.. Все весеннее: намеки, и поступки, и бездумные шаги по мостовой. Все весеннее: бульвары и простуды, ветер, пахнущий вчерашнею травой. Верю я, что есть улыбка в этом ветре. Верю в ласковость и силу сквозняка. В постового застеснявшегося верю. И не верю только в синие снега. Потому что на снега лучи насели! Солнце малое дрожит в любом окне. И ручьи, как молодые Енисеи, рвутся к лужам — океановой родне! Все торопится, шарахается, булькает. Настигает. Остается позади. Что-то будет. Непременно что-то будет. Что-то главное должно произойти.

Спор

Различные песенки, сиропом облитые, одни пишут лесенкой, другие — лифтами. О цветах, о чайках, облаках над ручьем. А еще чаще — почти ни о чем. И успехов не видно, и ругать впустую, будто смотришь фильмы Киевской студии: все до точки оправданно, ни холодно, ни жарко. Вроде бы правильно, а зрителей — жалко… И приходят ребята. Глаза свои щурят. Не простые ребята — зубасты, как щуки. Их уже очень много, я их узнаю — от рожденья помноженных на Отчизну свою! Начинаются жарко. Начинаются с крика. Голоса их мужают, оперяются крылья. Говорят, чертыхаясь: «Даешь новизну!!» Попадаются — каюсь — и они на блесну. Это больно — поверьте, если сами не знаете… Все впервые: и ветры, и вьюги, и наледи! Побежденная трусость! Друзья по судьбе. Только б знать, что ты нужен не только себе! Почему же, скажите, стало этаким шиком ждать не новых открытий, а новых ошибок?! И долдонить, как в бубен, — ни покоя ни сна: «Я же знал, что так будет!.. Я ж когда еще знал!..» Уважаемый критик! Научите нас, бедных, без ухабов и рытвин в жизнь входить постепенно. Научите нас пить витаминные морсы. Научите любить — мы ведь сами не можем. Мы ведь сами не знаем, что нам делать уместно. Милицейские знаки на дорогах повесьте! В ваши брюки оденьте! Руководством уважьте! Мы — грудные, мы — дети, в представлении вашем… И задача понятна, и дело простое… Только, может, не надо? Может, лучше не стоит? Надоели брюзжанья и притворные ласки… Мы уж как-нибудь сами… Критик, вы не согласны?.. Что ж, дорога открыта для новых заклятий. Вот трибуна, критик. Валяйте!

«Говорила мама…»

Говорила мама: «Сынок, уймись! Чего тебе все неймется?..» Говорила мама: «Делом займись… Когда ж ты это делом займешься?..» Дело мое, дело — маета моя. Мой восторг. Мое любопытство. Давняя усталость. И крепкая шлея. Торжество мое. Моя пытка. Может быть, и вправду резона нет выводить корявые буковки! Может, где-то рук моих дожидается нефть с краю от читательской публики. Пусть бы где-нибудь у серьезной реки бригадир, бровастый, как демон, по ранжиру выстроя крутые матюги, учил бы меня заниматься делом… Это — не кокетство. Совсем не то. Не буду я ни для кого обузой… Но уже проверил: никогда и ни за что дело мое меня не отпустит. Знаю, куда бы меня ни занесло — встанет на пути неизменно дело мое, дело. Мое ремесло. Радостная высшая мера. Но когда порою предзаревой никчемными кажутся слова, я тихо усмехаюсь. Качаю головой. И думаю, что мама была права.

Другу, которому я не успел написать стихов

Есть на свете такие парни — дышит громко, смеется громко, любит громко и шепчет громко! Есть на свете такие парни… Есть на свете такие парни! К жизни он припадает губами. Пьет ее. И напиться не хочет… И когда — такие! — уходят вдруг, на взлете, на взмахе, на вздохе, — как земля в сентябре, обильны, — ничего не чувствуешь. Только жжет обида. Одна обида. На кого — не знаю. Обида. И гадать не хочу. Обида. Есть на свете такие парни. Все для жизни в них — не для памяти! Память, в общем-то, по иронии — вещь достаточно односторонняя. И бубнить про нее округло в данном случае слишком глупо, слишком горько и бесполезно… Мы — живые. Мы — из железа. Пусть намеком пустые урны крематорий держит за пазухой. Вновь меня заполняет утро, как улыбка Женьки Урбанского.

Стихи о хане Батые

А. Ковалеву

А все-таки ошибся старикан! Не рассчитал всего впервые в жизни. Великий хан. Победоносный хан. Такой мудрец и — надо же! — ошибся. Текла, ревя и радуясь, орда. Ее от крови било и качало. Разбросанно горели города, и не хватало стрел в тугих колчанах. Белели трупы недругов босых. Распахивал огонь любые двери! Дразнил мороз. Смешил чужой язык. И сабли от работы не ржавели. И пахло дымом, по́том и навозом… Все, что еще могло гореть, спалив, к тяжелым пропылившимся повозкам пришельцы гнали пленников своих. Они добычею в пути менялись. И, сутолоку в лагерь принося, всех ставили к колесам. И смеялись: «Смерть!» — если ты был выше колеса. У воина рука не задрожит. Великий хан все обусловил четко. Везло лишь детям. Оставались жить славянские мальчишки и девчонки. Возвышенные, как на образах. Что происходит — понимали слабо… Но ненависть в заплаканных глазах уже тогда — не детская — пылала! Они молчали. Ветер утихал. Звенел над головами рыжий полдень… И все-таки ошибся мудрый хан! Ошибся хан и ничего не понял!.. Они еще построятся в полки. Уже грядет, уже маячит битва!.. Колеса были слишком высоки. А дети подрастают очень быстро.

Играют гаммы…

Е. Малинину

За стенкой дальней играют гаммы… Они недавно звучали в Каннах. Они упорны, они бесстрастны. В них столько пота, что даже страшно. Об этой странности, как об открытии, твердили разное в газетах критики. Статьи подробные понаписали… Билеты проданы в концертном зале. Сегодня вечером весны прибавится… Рояль доверчиво вздохнет под пальцами. И — откровением за откровенность — в прикосновении родится вечность… А в зале сядут ребята дельные пятидесятых годов рождения… Внимают нехотя. Глядят загадочно. Им очень некогда волынить с гаммами! Земля заходится. Она — рискова. Чего-то хочется совсем другого! Но так, чтоб сразу в разливах меди с начальной фразы пришло бессмертье! Земля взлохмачена. Пыль под ногами… Терпите, мальчики! Играйте гаммы.

«Мне уже в который раз…»

Мне уже в который раз снится тот же самый сон: затемненные дома спину горбят. До второго этажа город снегом занесен — неживой, не простой, старый город. Долгой полночью накрыт. Звездным инеем согрет. На плечах моей земли — снег налипший. Будто он — за тыщу зим. Будто он — на тыщу лет. Только я и сквозь него — слышу! Слышу! Продирается трава! Продирается, крича! Так продрогшее зверье рвется к снеди. У меня в ушах звенит боль зеленого луча. Я ползу, я плыву в темном снеге. Я хочу спасти в траве молчаливых светляков. Но грохочет надо мной мир уставший! До травы, как до весны, невозможно далеко. Далеко-далеко. Даже дальше. Нет еще других времен. Нет еще других погод. Лишь зыбучая метель впала в ярость… Это — очень старый сон. Это — сорок первый год. Это — карточки на хлеб потерялись.

«У киоска поет Отелло…»

У киоска поет Отелло над изящным трупом жены… Все транзисторные антенны, будто шпаги, обнажены! Из нахохлившихся домишек, из садов, из любой квартиры, из карманов и из подмышек лезут песни, льются мотивы! То в цветном восточном обличье, то мерцающие, как свеча, то приказывая, то мурлыча, то покрикивая, то шепча. Оголтелые, злые, зыбкие… Слышишь: снова на весь квартал с бабьей грустью Людмилы Зыкиной соревнуется Ив Монтан… Сквозь него проступает ария. А за этой арией следом гром Ансамбля Советской Армии кроет с жаром по диксилендам!.. Треск морзяночного гороха в перерывах — вместо отдушины… Так планета многоголоса, будто этих планет — полдюжины! Усмехаются люди муторно. Спят с транзисторами под головой… И своя у каждого музыка. Свои песенки. Выбор свой.

«Хочешь — милуй…»

Хочешь — милуй, хочешь — казни. Только будут слова просты: дай взаймы из твоей казны хоть немножечко доброты. Потому что моя почти на исходе. На самом дне. Погубить ее, не спасти — как с тобою расстаться мне!.. Складки, врезанные у рта, вековая тяжесть в руках… Пусть для умников доброта вновь останется в дураках!.. Простучит по льдинам апрель, все следы на снегу замыв… Все равно мы будем добрей к людям, кроме себя самих! Все равно мы будем нести доброту в снеговую жуть!.. Ты казнить меня погоди. Может, я еще пригожусь.

«Приходит врач, на воробья похожий…»

Приходит врач, на воробья похожий, и прыгает смешно перед постелью. И клювиком выстукивает грудь. И маленькими крылышками машет. — Ну, как дела? — чирикает привычно. — Есть жалобы?.. — Я отвечаю: — Есть. Есть жалобы. Есть очень много жалоб… Вот, — говорю, — не прыгал с парашютом… Вот, — говорю, — на лошади не ездил… По проволоке в цирке не ходил… Он морщится: — Да бросьте вы! Не надо! Ведь я серьезно… — Я серьезно тоже. Послушайте, великолепный доктор: когда-то в Омске у большой реки мальчишка жил, затравленный войною… Он так мечтал о небе — синем-синем! О невозможно белом парашюте, качающемся в теплой тишине… Еще мечтал он о ночных погонях! О странном, древнем ощущенье скачки, когда подпрыгивает сердце к горлу и ноги прирастают к стременам!.. Он цирк любил. И в нем — не акробатов, не клоунов, не львов, больших и грустных, а девочку, шагающую мягко по воздуху, спрессованному в нить. О, как он после представлений клялся: «Я научусь! И я пойду за нею!..» Вы скажете: «Но это все наивно…» Да-да, конечно. Это все наивно. Мы — взрослые — мечтаем по-другому и о другом… Мечта приходит к нам еще неосязаемой, неясной, невидимой, неназванной, как правнук. И остается в нас до исполненья. Или до смерти. Это все равно. Мы без мечты немыслимы. Бессильны. Но если исполняется она, за ней — как ослепление — другая!.. Исполнилось лишь самое начало. Любовь исполнилась и крик ребенка. Исполнились друзья, дороги, дали. Не все дороги и не все друзья, — я это понимаю!.. Только где-то живут мечты — наивные, смешные, — с которых мы и начали мечтать. Они нам в спины смотрят долго-долго — вдруг обернемся и «спасибо» скажем. Рукой взмахнем: «Счастливо. Оставайтесь… Простите за измену. Мы спешим…» Но, может, это даже не измена?! …А доктор собирает чемоданчик. Молчит и улыбается по-птичьи. Уходит. И уже у самой двери он тихо говорит: — А я мечтал… давно когда-то… вырастить овчарку… А после подарить погранзаставе… И не успел… — Действительно, смешно.

«Мне такою нравится земля…»

Мне такою нравится земля: полная различного зверья. Криками то жалкими, то вдруг схожими с высокой медью труб. Нравится минута мне, когда из низин крадется темнота и восходят, жмурясь и грозя, желтые тигриные глаза… Мне такою нравится земля: птицы улетают за моря, оставляя птичие права всем, кому и впрямь тайга мертва, жестковаты спальные мешки, надоедлив зыбкий звон мошки. Для кого смешон огонь костра, ночь — протяжна, а река — быстра… Мне такою нравится земля: на сто километров нет жилья, на сто километров — ни души. Хоть кричи, хоть жалобы пиши. Жалуйся на зябкую росу, на рассвет, на шорохи в лесу, на цветок, припавший к шалашу. Жалуйся! А я не поддержу… Мне такою нравится земля! Вся — в новинку. В радость. Вся не зря! С первых дней и до последних дней… А еще люблю я, чтоб на ней вырастали очень навсегда пригороды леса — города.

Ветер на юге

Л. Устинову

Ах, какие ветра на юге — безответственные до невозможности!.. У девчонок взлетают юбки выше, чем вы представить можете!.. Ах, какие ветра густые, к удовольствию северных жителей! Ах, какие они настырные! Ах, какие они продолжительные! По утрам созданья эфирные у прибрежной дрожат полосы. Вся одежда — листочки фиговые, прикрывающие носы! Ветер только еще расходится, он еще не в полный накал. Ветер колется, а людям хочется привезти в города загар!.. Ах, какие ветра запутанные, где-то в скалах далеких гаснущие! Ах, какие они попутные для бегущих, для испугавшихся! Здесь для хлюпиков — хоть ты вешайся — никаких условий не создано… Ах, какие ветра невежливые! Ах, какие они бессовестные! Море вспенено. Море вздыблено. Морю нравится эта игра… Ах, какие необходимые здесь, на юге, дуют ветра!

Деревья

Ветер! Деревья мечутся по саду. Листья в этом ветре кажутся искрами… Ветер! Они уже берут в осаду новую, пахнущую красками изгородь. Грянули! Нахлынули! Почти одолели! Ветер не утихает ни на миг… И кричат, раскачиваясь, черные деревья, ветви за густые вершины заломив… Эта ночь наполнена рокотом боя. Над пустым садом — отблеск грозовой. За дрожащей изгородью темное поле. Поле с насмерть перепуганной травой… «Ну, куда вы лезете, деревья? Куда вы? Что вам не сидится? Я знаю наверно: Вам в саду несладко! А в поле — и подавно! Ох, как много в поле жесткого ветра! Там он настоян на бурях и на грозах. К нему на подмогу тучи приползли. Он запустит руку в спутанные кроны, хохотнет и всех вас вырвет из земли! Верьте мне: не будет ничего другого!» Но кричат деревья, к земле наклонясь: «Отойди, пожалуйста! Не бери за горло. Мы не можем больше! Понимаешь нас? Знаешь, надоели нам сказки о простудах. Знаешь, надоело нам прозябать немо… Если смерть наступит — пусть она наступит посреди поля, посреди неба! Посреди жизни разметнуть ветви. Высоту мира узнать не на словах!..» В головах зеленых — ветер. Ветер. Синий. В очень зеленых головах.

Перед праздником

Кумачи вихрастые утром запылают… Пахнет свежей краскою и мытыми полами. Спящий город прячет настроение свадебное… Спят гирлянды лампочек, в полусне позванивая… Спит, забывшись с вечера, лейтенант старательный. Форма спит на плечиках — летняя, парадная… В танцевальных залах пусто и непесенно… Завтра, завтра, завтра радиолы взбесятся! Завтра будет выдано и струнное и медное! Завтра будет выпито две реки — не менее! Станут рюмки — крохотными. Лица — неотчетливыми. То-то будет грохота и топота чечеточного! За столы законные сойдутся коллективы… А пока над городом бесконечно тихо. Он как будто светится. Будто начат заново. И еще не верится в то, что праздник — завтра… И темнеют впаянно чуть самодовольные урны — будто памятники неизвестным дворникам. Пахнет свежей краскою и мытыми полами… Кумачи вихрастые утром запылают.

Матрешка

А. К.

Друзья, мой выбор невзлюбя, зря голову морочили! В тебе — четырнадцать тебя вместилось, как в матрешке!.. Живет со мною первая — дородная, степенная… Вторая больно колется, за что — не разберу… А третья — будто школьница на выпускном балу. Все — можно, все — пожалуйста: и небо и земля… Четвертая безжалостна, как мертвая петля… А пятая — зловещая, приметам глупым верящая… Шестая как эпоха, где ни чертей, ни бога!.. Молчит, не принимая, ревнивая — седьмая… А следом за ревнивою заохала ленивая, ленивая, постылая, до мелочей земная… Девятая — бесстыдная! Девятая — шальная!.. Десятая, десятая — испуганная, зябкая, над собственной судьбою горюющая с болью…. Одиннадцатая — щедрая, загадочная, нежная, просящая прощения за то, чего и не было… Качается двенадцатая, как ягода лесная, еще никем не найденная… А дальше я не знаю, не знаю и настырничаю, и все не надоест, — хочу достать четырнадцатую, которая — ты и есть!

«Жалею, жалею девочек…»

Жалею, жалею девочек, очень смешных девочек, еще ничего не сделавших, уже ничего не делающих. Еще жалею мальчиков, очень смешных мальчиков — пестрых, пижонистых мальчиков, мальчиков-ремарчиков… Я тоже люблю Ремарка, — и значит, вполне нормально, что мне поспешными кажутся статейки ругательно-ханжеские. Романы его мне нравятся, — и это сказать мне хочется… Но есть небольшая разница: мы с мальчиками расходимся. Они зазубрили начисто, вчитываясь в Ремарка, названия вин ненашенские, звучащие ароматно. Они говорят девочкам — очень смешным девочкам: «Детки, имеются денежки!.. Найдем применение денежкам?..» Так что и думать нечего!.. Музыка — будто плетка. Крутится бесконечная магнитофонная пленка… Они танцуют неплохо, они хохочут азартно, они веселятся громко! Яростно и надсадно! Они веселятся дерзко!.. Но все их веселье обманчиво… Разве вам весело, девочки? Разве вам весело, мальчики?.. Не верю я громкой музыке, не верю нарочной игре… Вам ведь тоскливо, как мухе, проснувшейся в январе. Бродит она по стенке — по неуютной громадине… Сколько веков вам, девочки? Сколько минут вам, мальчики? Ваша веселость — маска. Немощен ваш размах… Бросьте кивать на Ремарка! Здесь ни при чем Ремарк! Ваша любовь? — Пустое… Ваши мечты? — Пустое… Вот ведь какая история. Очень смешная история.

Я и мы

А. Бочарову

Начинается любовь с буквы «Я»! И только с «Я». С «Я» — до ревности слепой. С «Я» — и до небытия! Понимаешь? Я — влюблен. Понимаешь? Я — люблю. Я! Не ты, не вы, не он — обжигаюсь и терплю. Никого на свете нет. Есть она и я. Вдвоем. И на множестве планет ветер зноем напоен… Лепет классиков? Не то! — Лампочка средь бела дня… Я-то знаю, что никто не влюблялся до меня! Я найду слова свои. Сам найду! И сам скажу. А не хватит мне Земли — на созвездьях напишу! И ничьих не надо вех. До конца. Наверняка… Так и действуй, человек! И не слушай шепотка: «Мы б в обнимку не пошли… Мы б такого не смогли… В наше время, в тех годах мы не танцевали… так… Неприлично… Неприли…» Надымили! Наплели!.. Все советы оборви. Грянь улыбкою из тьмы: — Сами мыкайтесь в любви! Вы, которые на «мы»!

В Риме

Скажи мне, что ты меня любишь… Чуть живы дотошные люди. Мы рано встаем, озабоченно-неисправимы, как будто сдаем историю Древнего Рима. Ворочаем темные камни его Колизея, на прочее проникновенно глазея. Листаем все площади Рима, все улицы… Устали от этой возвышенной участи. Мы сами старинны. Мы всех Колизеев старинней. Мы — в Риме. Но я вам сейчас — не о Риме… Мы рано встаем, и заботами каждый напичкан. Живем, будто сами учебники пишем. Где ветер кочевий врывается в отблеск надежды… Мы пишем учебник. Готовьте шпаргалки, студенты! А лучше поспорьте с любою страницей, как с догмой. Ведь вам это после продолжить. Навечно продолжить!.. Пусть учатся колкие люди, идущие следом, всем улицам, всем громыханьям и лепетам. Востокам и западам, молчаниям и мгновеньям. Всем заповедям верности вдохновенью. Пусть учатся ливням и детскому крику… Мы — в Риме. Мы бродим по Риму. Мы в Риме. Мы — старые люди… Соври мне, что ты меня любишь.

Нервы

В гневе — небо. В постоянном гневе… Нервы, нервы, каждый час — на нерве! Дни угарны… И от дома к дому Ниагарой хлещут валидолы… «Что слова?! Слова теперь — как в бочку! Однова живем на этой почве!» Все неважно, если век изломан… Где серьезность ваша, старый Лондон? Где, Париж, твоя былая нега? Жесткость крыш и снова — нервы, нервы! Над городами — от Ржева и до Рима — клокотанье бешеного ритма!.. Ты над дочкой застываешь немо? Брось, чудачка! Нервы, нервы, нервы!.. Руки вверх, медлительность провинций! Нервный век. Нельзя остановиться. Столб, не столб — спеши осатанело… Братцы, стоп! Куда там… Нервы… Нервы… Париж

Воюют надписи

А здесь вовсю воюют надписи! Разборчивые. Ключевые. Категоричные до наглости. Короткие, как очевидность… С плаката сытого, лощеного, нахмуренная личность глянула. В нее листовка, как пощечина (аж брызги разлетелись!), вляпана!.. А эту надпись нынче ночью сдирали, будто кожу — заживо! Сдирали так, что даже ноготь остался — в штукатурку всаженный! А этот лозунг взяли подкупом, и он сползает со стены… Война идет! Я пахну порохом неслышной буквенной войны. Париж

Венеция

К. Ваншенкину

И когда, казалось бы, уже придумать нечего — все видано-перевидано, думано-передумано, даже как-то слишком… И — на тебе! — Венеция. Будто ветром брызнуло. Будто светом дунуло… На тебе! Прохаживайся, учи досконально. На тебе! Глуши ее восторгами увесистыми!.. А она помалкивает в улочки-каналы. Очень театральная Очень человеческая… Можешь притворяться бдительным и зорким. Требовать от гида политической ясности. Пожимать плечами: «Глупая экзотика…» Глупая. А все ж таки хороша дьявольски! Глупая. А нам ее все мало, мало! Глупая. Но лезут слова высокопарные! Мы теперь матросы знаменитого мавра, и под нами площади покачиваются, как палубы… Мы ложимся за полночь, разомлев от нежности. Дремлем, улыбаясь красоте по-доброму. В кубриках ворочаемся, слушая Венецию. И плывем с Венецией к дому. К дому.

На аэродроме Орли

Ровный клочок земли, слабенькая трава. Аэродром Орли. Мы улетаем в два. Обычная толчея. Прощай, страна Марианн!.. Вот ожидает семья рейса на Монреаль. Монашки гуськом идут — качается связка книг. Скоро и нам… Но тут женский голос возник. Я ощутил его сразу и навсегда. Плыл он из ничего! Падал он в никуда! Как шелестенье птах, как долгожданный взгляд… Дикторша?! Разве так дикторы говорят?.. Вслушайся! Рассуди — как я это стерплю?!. Так говорят: прости. Так говорят: люблю!.. Я во французском — профан, но сердце перевело. Я чувствую, что пропал! Мне боязно и тепло!.. Голос — полночный гимн, медленный, будто степь. Шепотом жарким таким любимых зовут в постель! Он — как бедра изгиб. Он — как в сердце ножом… Братцы! А я погиб! Хлопчики! Я пошел… Сам не знаю, куда голос меня зовет… А друг говорит: «Балда! Объявлено — наш самолет…» Париж

Рулетка

Рулетка! Вот вы не знаете о ней, а это очень интересно… Калека, превозмогая паралич, привстал с продавленного кресла! Девица, чтоб не закричать, платочком рот закрыла плотно… Крупье надменен, будто он потомок целой стаи лордов… А с краю интернациональный хлыщ и нарумяненная дама играют!.. Рулеточное колесо как будто спелый взгляд удава… Рулетка! Она летит, летит! Да так, что в горле пересохло. Налей-ка, хитрюга-бармен, рюмку чертового сока!.. Собратья! Нечего грустить, о бренном житии трепаться! Сыграем! Во что хотите. Можно в карты. Можно даже так — на пальцах. Заботитесь? Ну что ж, давайте сыгранем в заботу, о дальнейшем не кручинясь. Не бойтесь! Мы не обманем. Не обманем. Мы еще не научились. Поэтому плевать, что кто-то одинок, ждет помощи, а кто-то плачет! Поехали?! Четыре сбоку. Наших нет. Не пляшут наши. Ваши пляшут… Поправим! Пусть будет ставкой — совесть! Чтоб глаза осоловели… Сыграем! Давайте кинем кости. Лучше сразу — человечьи! Пусть по степям они покатятся и там белеют зряшно… Крупье спокоен, будто кладбище. Он стар. И это страшно. Крупье орудует лопаточкой. Плывут орлы и решки. И шар земной летит сквозь ночь, как будто шарик от рулетки. Париж

«Где-то оторопь зноя с ног человека валит…»

Аленке

Где-то оторопь зноя с ног человека валит. Где-то метель по насту щупальцами тарахтит… А твоего солнца хватит на десять Африк. А твоего холода — на несколько Антарктид… Снова, крича от ярости, вулканы стучатся в землю! Гулким, дымящимся клекотом планета потрясена… А ты — беспощадней пожаров. Сильнее землетрясений. И в тысячу раз беспомощней двухмесячного пацана… Оглядываться не стоит. Оправдываться не надо. Я только все чаще спрашиваю с улыбкой и тоской: — За что мне такая мука? За что мне такая награда? Ежеминутная сутолока. Ежесекундный покой.

«Сейчас весна в походе…»

Л. Жуховицкому

Сейчас весна в походе. Сейчас дожди горазды… Но вопреки погоде мы все-таки сгораем! Горение, горение! — закон земного шара. И чем Земля быстрее, тем яростней пожары… Вот инвалид притихше и скорбно говорит: «Нутро горит, братишка… С войны еще горит…» А рядом — веком избраны для помыслов саженных — кричат истошно искорки в руках у акушеров!.. Напористо, усердно в горячке бьется мысль. Кипит вода в бассейнах от раскаленных мышц… Погаснуть не пытаемся (напрасные старания). По улицам шатаемся веселыми кострами! И каждый день, как опыт, — неведом и горяч… Горит на сыне обувь. Не уследишь — хоть плачь… Горение, горение… Преследуют и дразнятся горячие колени серьезной одноклассницы… От логик до туманностей миры в себя вбираем. До крохотки, до малости сгораем. Сгораем. Раздумываем трудно, рассвету поклянясь… Костер Джордано Бруно еще пылает в нас!.. Завяли чьи-то жалобы, — сейчас они смешны… Сердечными пожарами дома освещены! За сорок дней до лета, до всех его красот, раскалена планета. Аж подошвы жжет!

Ссора

Мы почему-то живем втроем: ты, я и ссора… Вселилась, облюбовав район, въедливая особа. Живет она два с половиной дня. Все знает. За всех решает. Первой она встречает меня. Последней меня провожает… А я квартирантки не выношу — я завожусь мгновенно! И хлопаю дверью! И ухожу!.. И ссора мне шепчет: «Верно… Правильно! Действуй наверняка… Тебе ж неуютно и зябко. Не возвращайся домой, пока я в этом доме хозяйка! Я на кухне посудой стучу. Звонка телефонного жду. Я вздыхаю. И я молчу, вслушиваясь в темноту. Уже ничего нельзя изменить. Слышишь меня? — Ничего!..» Ссора, кряхтя, за мной семенит. А в голосе — торжество: «Видишь? Переплелись пути, и ты возражать устал…» Я отвечаю ссоре: «Уйди!» Я ей говорю: «Отстань!» Вижу, ноги ее скользят. Злобой полны зрачки… И я поворачиваю назад. И ускоряю шаги!.. Пусть — что будет, то будет. Пусть посредине дня, — как просвистевшая пуля, твой вздрогнувший взгляд — мимо меня.

Королева пляжа

В. Ежову

И была там королева пляжа… Пляж, лениво вглядываясь в волны, по утрам дымился, будто плаха после исполненья приговора… В этот час — как будто отвлеченно от погоды, моря и вселенной — шла по пляжу рыжая девчонка. Мы ее прозвали королевой. Проходила, как землетрясенье! Проходила вызовом веселым. По уютным письмам и по семьям шла она нежданным ревизором. Очень жглась и слишком понималась, от прически до ногтей крамольна… На локтях мужья приподнимались. Говорили: «Чудо — это море!..» Только жены не желали чуда! Вздрагивали жены, будто чуя недруга. Едины и усердны, расставляли крылья, как наседки. Их глаза решимостью сверкали (королева проходила мимо). А они ее вовсю свергали! И топтали. И до дна громили. Косточки в муку перетирали, заходясь в высоком наслажденье, потому что были мастерами в этом самом очень женском деле. С ними было спорить бесполезно… Королева шла легко, спокойно. И плескалось море в королевстве. И синели в королевстве горы. Королевство (это было видно) разделялось на две половины. На одной — святое раболепье. На другой — проклятья королеве.

Вверх — вниз…

И продолжается наше кочевье. Ты от привычного отмахнись… Владивосток будто качели: вверх — вниз, вверх — вниз… Это — без наигрыша и рисовок — у океана природа учится. Это на спины щербатых сопок, сопя и кряхтя, взбираются улицы. С этими улицами поспорь. Их крутизну положи в конверт… Владивосток будто любовь: вниз — вверх, вниз — вверх… Капли прибоя утри со лба, ветру серьезному поклонись… Владивосток будто судьба: вниз — вверх, вверх — вниз… Та ли дорога или не та, — в наших ладонях бессонный век… Владивосток будто мечта: вверх, вверх, вверх, вверх!

Жара

Я такой жары еще не помню… Жарко паутине. Жарко полдню. Жарко сквозняку, дыханью, шагу. Жарко… Кажутся несбыточными грозы. И собака, будто после кросса, дышит лихорадочно и жадно. Жарко… Даже рекам духота понятна. Небо за неделю полиняло. Яблони распарились, обвисли… Медленно пе — ре — пол — за — ют мысли с яблоней на сморщенные перья. Даже не переползают — пере — валиваются и засыхают. Засыхают, будто засыпают… Жарко. Тишина. Оцепененье. Вянут подходящие сравненья. Даже слову, даже буквам жарко. …Ну вас к черту! Надоело — в рифму!

«Взял билет до станции Первая любовь…»

Взял билет до станции Первая любовь. Взял его негаданно. Шутя. Невзначай. Не было попутчиков. Был дым голубой. Сигареты кислые. И крепкий чай. А еще шаталась монотонная мгла. А еще задумчиво гудел паровоз…. Там, на этой станции, вершина была. Теплая вершина. До самых звезд. Ты ее по имени сейчас не зови, хоть она осталась — лицом на зарю… Встал я у подножия Первой любви. Пусть не поднимусь уже — так посмотрю. Потянулся к камню раскаленной рукой. Голову закинул, торопясь и дрожа… А вершины вроде бы и нет никакой. А она, оказывается, в пол-этажа… Погоди! Но, может быть, память слаба?.. Снег слетает мудро. Широко. Тяжело. В слове буквы смерзлись. Во фразе — слова… Ах, как замело все! Как замело!.. И летел из прошлого поезд слепой. Будто в долгий обморок, в метели нырял… Есть такая станция — Первая любовь. Там темно и холодно. Я проверял.

Хаши[3]

Кому кофе, кому — каши, а мне — хаши, хаши, хаши! Хаши! Подъезжают в миске, будто пленники к Орде. Как мятущиеся мысли Каракумов о воде… Хашами одними бредят предвкушающие рты… Погоди! Еще не время. В хашах нету остроты… Мы себя не опозорим. Мы сидим, наморщив лбы. Хаши солим, хаши солим, будто на зиму грибы. Мы стараемся на совесть — закружила, понеслась! — льем туда чесночный соус и размешиваем всласть. Соль поскрипывает ржаво… Ладно! Можно и начать… В ложке белого пожара капля жира, как печать… Эй, приятель, ты напрасно сигареткой задымил… Надо выпить за прекрасный, но бездарно пресный мир! Мы еще его подсолим! По нему, смеясь, пройдем! Море с берегом поссорим. Дьявола изобретем!.. Солим крупно и жестоко. Горло — в радужном огне… И пощипывают только пересолы на спине.

Памяти Михаила Светлова

Какие памятники ставятся волшебникам? Из мрамора? Из бронзы? Из стекла?.. Довольствуемся слабым утешением, что нас позвали важные дела. Так повелось, что вечера задымлены, и опровергнуть ничего нельзя… При жизни — рядовые собутыльники. А после смерти — лучшие друзья… Однажды в полдень сказку встретить можно. Не проходи и запросто присядь. А сказка курит, пьет коньяк с лимоном и спрашивает: «Как живешь, босяк?»… И вот уже сначала жизнь задумана! Построен за ночь город на песке… Сидит на стуле добрая сутулая романтика в усталом пиджачке. Она и не кончалась — время не было. Она не отдыхала — век не тот. Она, прервав остроты, нежно-нежно на солнце руку тонкую кладет. Молчит — а пальцы слушаются слабо. И непривычно тихо за столом… Струится и подрагивает слава, как воздух над пылающим костром.

«Не верю в принцесс на горошинах…»

Не верю в принцесс на горошинах. Верю в старух на горошинах. Болезнями огорошенных. Дремлющих осторожно… Они сидят над чаями возвышенно и терпеливо, чувствуя, как в чулане дозревает царство наливок… Бормочут что-то печальное и, на шаткий стол опершись, буквами пишут печатными письма — длиною в жизнь… Постели им — не постели. Лестницы им — коварны. Оладьи для них — толстенны. А внученьки — тонковаты… Кого-то жалея вечно, кому-то вечно мешая, прозрачны и человечны, семенят по земному шару… Хотят они всем хорошего. Нянчат внучат покорно… А принцессы спят на горошинах. И даже очень спокойно.

Паланга

А. Малдонису

«Пала́ук» — значит «подожди». Паланга — значит, идут дожди. В аллеях скучно. Темно в палатках. А ты пала́ук. Ты пала́ук. Тогда увидишь ее такою, как я увидел… Устали ветры. И солнце в дюны вонзило корни, и там они проросли мгновенно. И стал песок первозданно желтым, он лился расплывчатым жидким шелком! Он терся щекой. Он кипел под ногами. И плавился. И расходился кругами!.. Я точно тебе не скажу, но, наверно, солнце было и снизу и сверху. Оно по соснам текло, содрогаясь. И даже море перепугалось… А посредине такого разлада стояла смеющаяся Паланга и водоросли перебирала рукою… Еще ты увидишь ее такою. «Пала́ук» — значит «подожди». Паланга — значит, идут дожди.

«А я все тебе не пишу, не пишу…»

А я все тебе не пишу, не пишу. Так уж выходит. День не пишу. Два не пишу. И месяц… Злая кассирша в окне сортирует мелочь и никаких уговоров слышать не хочет… Я уезжаю. Шоссе белеет. Закат потушен. Под Шереметьево ветер кусты качает… И самолет, зазнавшись, нос задирает к тучам, будто он в небе самый большой начальник. Ему приходится туго. Он дышит взмыленно. Перед возможной его бедою все беды — маленькие… Я тысячу писем тебе написал. Но только мысленно. Тысячу писем послал тебе с красивыми марками. Они, как телята, в ладони твои неумело тычутся. Они до поры молчат в темноте почтового ящика. И вот я пишу еще письмо. Уже настоящее. Отдельно ты его не прочтешь — прибавь к тысяче… Пусть будет по-твоему. Пусть по-твоему. Пусть по-новому. Хотя над нами опять на части дробится время, в котором люди научились многому и разучились писать письма.

Письмо из бухты Н

Пишет тебе капитан-лейтенант. Пойми, что письмо для него не внезапно… Как там у вас дождинки звенят по тихим скамейкам Летнего сада?.. Мне надоели щенячьи слова. Глухие: «А вдруг». Слепые: «А если». Хватит!.. Наверное, ты права даже в своем откровенном отъезде… Жила. Замирала, остановясь. И снова по комнате нервно бродила. И все повторяла: «Пустынно у вас…», «У вас неприютно…», «У вас противно…» Сто раз примеряла платья свои. И дотерпела только до мая… Конечно, север — не для семьи. Я понимаю. Я все понимаю… Здесь ночь, у которой не сыщешь дна. Скалы, как сумрачные легенды… Так и случилось, что стала «жена» очень далекой строчкой анкеты… Мне передали «письмо от жены». Пишешь: «Служи, не мучайся дурью…» И — фраза о том, что «мы оба должны вместе о будущем нашем подумать»… Вместе!.. Наверно, решится само. Перегорит. Пройдет через сито… Я перечитываю письмо, где: «Перевод получила. Спасибо…» Издалека приползший листок. Просто слова. Деловито и пошло… Впрочем, спасибо. Не знаю — за что. Может, за то, что работает почта… Глупо все заново начинать, но каждая строчка взрывается болью!.. Сидит за столом капитан-лейтенант и разговаривает с тобою: — Мне некогда, попросту говоря! Слышишь? Зачем ты понять не хочешь?! Некогда! Некогда! Некогда!! Зря и через «некогда!» ты приходишь! Пришла? Помоги мне обиду снести. Тебя считать прошлогодней мелью. И все!.. А больше писем не жди. Это — последнее. Если сумею… Сумею. К этому я готов. Считай, что кончилось все нормально… Есть жены, которые — для городов. Я понимаю. Я все понимаю… У нас ревуны в тумане кричат, и полночь наваливается оголтело… Но, кроме погон, на моих плечах служба моя. Профессия. Дело. Его — по горло! (Даже взаймы выдать могу, если примешь присягу.) Живи… Привет от нашей зимы слишком знакомому Летнему саду.

Стихи о сложности

Подъезды встречают мерцаньем нечетким, и бухает дверь за спиной деловито… В подъездах целуются парни с девчонками. А я им завидую. Очень завидую… Я все это помню до малых подробностей: дорога еще непонятна, не начата. И сразу же — нагромождение сложностей, в которых земля для любви предназначена. Впервые приходится сложно молчать, все понимать с полуслова. И на записки не отвечать загадочно, долго, сложно. Впервые пугают случайные взгляды. И время как вкопанное остановилось! И веришь в великие сложные клятвы… Неужто из сложности этой я вырос?! Я старше. Я здорово знаю сам: пустяшней всех пустяков к девичьим сердцам, дрожащим сердцам подбирать отмычки стихов. Как все это просто! До смеха. До жути. Далекие клятвы однажды затихли… Влюбленные мальчики, не обессудьте! Наверно, и вас простота настигнет… Целуются восемнадцатилетние самозабвенно и неутомимо. В восторженном лепете, собственном лепете для них открываются сложности мира!.. А я опускаю голову вниз. Влюбленных я обхожу осторожно. И очень тихо прошу: — Вернись, та, первозданная сложность.

«Ты мне сказала…»

Ты мне сказала: «Ночью тебя я видала с другой! Снилось: на тонкой ноте в печке гудел огонь. Снилось, что пахло гарью. Снилось: метель мела. Снилось, что та — другая — тебя у метро ждала. И это было началом и приближеньем конца… Я где-то ее встречала — жаль, не помню лица. Я даже тебя не помню. Помню, что это — ты… Медленно и небольно падал снег с высоты. Сугробы росли неизбежно возле холодной скамьи. Мне снилась твоя усмешка. Снились слезы мои… Другая сидела рядом. Были щеки бледны… Если все это — неправда, зачем тогда снятся сны?! Зачем мне — скажи на милость — знать запах ее волос?..» А мне ничего не снилось. Мне просто не спалось.

«Гитара ахала, подрагивала, тенькала…»

Гитара ахала, подрагивала, тенькала, звала негромко, переспрашивала, просила. И эрудиты головой кивали: «Техника!..» Неэрудиты выражались проще: «Сила!..» А я надоедал: «Играй, играй, наигрывай! Играй что хочешь. Что угодно. Что попало». Из тучи вылупился дождь такой наивный, как будто в мире до него дождей не падало… Играй, играй! Деревья тонут в странном лепете… Играй, наигрывай!.. Оставь глаза открытыми. На дальней речке стартовали гуси-лебеди — и вот, смотри, летят, летят и машут крыльями… Играй, играй!.. Сейчас в большом нелегком городе есть женщина высокая, надменная. Она, наверное, перебирает горести, как ты перебираешь струны. Медленно… Она все просит написать ей что-то нежное. А если я в ответ смеюсь — не обижается. Сейчас выходит за порог. А рядом — нет меня. Я очень без нее устал. Играй, пожалуйста… Гитара ахала. Брала аккорды трудные, она грозила непонятною истомою… И все, кто рядом с ней сидели, были струнами. А я был — как это ни странно — самой тоненькой.

«О поэтические дела!..»

О поэтические дела! Ни между строчек. Ни напрямик… Бумага стерпит. Она — бела. Читатель тоже вполне привык. И можно — воду сквозь решето. И можно киснуть в своем углу. Писать про это. Молчать про то. Играть в рифмованную игру. А можно сделать наоборот: так куролесить и так дурить, что даже критик откроет рот и позабудет его закрыть. Иным такая должность дана… Но как мне честным быть до конца? Войти без стука в ваши дома. Войти без штучек в ваши сердца.

«ВСЕРЬЕЗ»

(сборник 1970)

Дни рождений

Луна, сквозь тучи прорастая, глаза зеленые скосила… Родился я в селе Косиха. Дождливым летом. На Алтае. А за селом синело поле и пахло ливнем переспелым… Нет! Я родился много позже. Потом. В июне. В сорок первом. И жесткий голос Левитана был колыбельною моею. Меня война в себя впитала. Я — сын ее. Я полон ею… Кричали о победе трубы. Над площадью салют светился… Мне повезло. Я встретил друга. И с ним как будто вновь родился… Жил — не богатый и не бедный. Острил. Под простачка рядился. Наедине с бумагой, — белой, как изморозь, — я вновь родился!.. Дрожал от странного озноба. Протестовал. Себя стыдился. Сказал: «Люблю», — родился снова. Услышал: «Нет!» — и вновь родился. Шел век — ожесточенно-труден, — для сладких песен не годился. Я только на секунду струсил. И превозмог. И вновь родился. О, дни рождений! Дни рождений! Дни грусти и освобождений. Дни праздников, пора зачатья, — без вас я — будто дом без счастья. Пока мои глаза открыты, я дни рождения встречаю. И торжествую в первом крике! И все идет опять сначала.

«Вот звезды падают….»

А. Бабаджаняну

Вот звезды падают. Добротные, мясистые. Шипя, уходят в темноту морей. Стучат по берегу, по крышам сыплются… Загадывай желание скорей! Легко-то как! Поймай паденье звездное. Не дай звезде уйти в небытие. И сразу же из ничего, из воздуха исполнится желание твое!.. Послушайте! Не суетитесь нервно. А что же все-таки произойдет, когда однажды ночью облысеет небо? Однажды выпадет последняя звезда? Кому тогда нести свои желанья? На чьем плече выплакивать беду? Где? Над какою Новою Зеландией искать еще не падшую звезду? А как существовать в беззвездной бездне? С тоской по Солнцу. С мыслями врасхлест… Вновь звезды падают. Но что поделать, если одних моих желаний больше звезд?

«Встанет море, звеня…»

Встанет море, звеня. Океаны — за ним. Зашатает меня вместе с шаром земным! А уснуть захочу, после долгих погонь я к тебе прилечу — мотыльком на огонь. Пусть идут, как всегда, посреди мельтешни очень быстро — года. Очень медленно — дни.

Утренние стихи

Уже проснулся дом, потягиваясь тайно. В нем, — как в лесу густом, движенье, бормотанье. Как тысяча рапир, зазвякала посуда. К зарядке приступил сосед — работник ЦУМа. Звучат его шаги, как вечное возмездье. Сейчас пойдут прыжки, потом — ходьба на месте. Дверь хлопнула вдали. Окно — в дождинках крупных. Вовсю гудят шмели в водопроводных трубах. Лифт ссорится с людьми от перенапряженья… Уже проснулся мир. Уже пришел в движенье. Под камни в темноту переползают крабы. В задымленном порту зашевелились краны. Будя себя самих, топорщатся пороги. Тяжелый грузовик ревет на повороте. Метро вошло в азарт. Открылись магазины. Заговорил базар. Гудки заголосили. Букашкой со стола срывается курносо гремящая стрела с груди авианосца!.. Ворочаюсь впотьмах от радиофальцета. Ведь слышимость в домах и в мире — равноценна.

«Может быть, порыв — банальный…»

Может быть, порыв — банальный. (Все равно что дом проветрить…) Свой мешок воспоминаний я вчера решил проверить. К датам и событьям нежно и неслышно прикасаясь, стал испытывать я нечто. То ли радость. То ли зависть к самому себе. Другому. Обнимающему землю. К ошалелому разгону. К беспричинному веселью. Я гладел на все — притихший, приобщался к странной тайне: были вместе, — а поди ж ты! Жили рядом, — а куда мне! Я старался быть спокойным. А они — воспоминанья — были будто крик: «По коням!» — грохотали, подминая! Оглушали. Тормошили, врезавшись в благополучье… (Вот — мои, а вот — чужие. Барахло! Мои — получше! Позанятней. Подороже. Это — вынем. Это — спрячем…) Мы шагаем по дороге. У костра от дыма плачем. Ссоримся. Мудрим над картой. Зреем от случайных знаний. И несет покорно каждый свой мешок воспоминаний. С ним непросто встать со стула. Тесно — даже в реактивном… Мы от этого сутулы, будто бы кариатиды.

Давнее

А. Киреевой

Я, как блиндаж партизанский, травою пророс. Но, оглянувшись, очень отчетливо вижу: падают мальчики, запнувшись за мину, как за порог, наткнувшись на очередь, будто на ленточку финиша. Падают мальчики, руки раскинув просторно, на чернозем, от безделья и крови жирный. Падают мальчики, на мягких ладонях которых — такие прекрасные, такие длинные линии жизни.

Голод

Кайсыну Кулиеву

Метелью ошарашен город. Дома́ — в сугробах, будто в мыле… Я голодаю. Это — голод на то, что происходит в мире. Мир кажется большим и ушлым. А мне его сенсаций мало! И для меня газета утром — как героин для наркомана. Я голодаю, голодаю, барахтаюсь в журнальной снеди. Спешу. Внимаю клокотанью событий на моей планете. От войн до сбора земляники, от спорта до проблем жилищных. Дурманный запах новой книги мне слаще запаха шашлычных. Не понимаю. Понимаю. Приветствую. И осуждаю. Смиряюсь. Голову ломаю. И голодаю, голодаю. То важным занят, то — мурою. Дышу. Найти себя пытаюсь. И голодаю. И порою пустыми слухами питаюсь. Вот возмутился, поперхнулся… Но если даже в снах витаю, мне снится, будто я проснулся и голодаю, голодаю.

Патруль

На боках особняков дымные подпалины. Сладко катится листва вдоль Невы-реки. Патрулем идет матрос, а к рукам припаяны невозможной тяжести гири-кулаки… Ах, какая тьма ветров, по эпохе веющих! Ах, какая мешанина лозунгов и лет! Патрулем идет матрос, осеняя верующих распрекраснейшим крестом пулеметных лент.

Просьба

И если кто-нибудь повелевает сном, — взбираясь по нагроможденьям слов, прошу его я только об одном: не надо присылать мне вещих снов! Пускай они приходят не ко мне, — я сновиденьям верить не хочу… Но жаль, что перестал летать во сне. Ты небо мне пришли. А вдруг взлечу! А вдруг не побоюсь! А вдруг смогу!.. Еще пришли, зовя в небытие, простую, очень главную строку. Да так, чтоб я не позабыл ее… Дожди идут. На степь наводят лоск. Бормочет море, что закат тяжел… Не посылай мне снов, в которых — ложь. Есть явь. Есть жизнь. Где мы — бывает — лжем… Не посылай мне снов, в которых — страх. Есть явь. Есть озабоченность штабов. И есть Земля, оглохшая от драк, давно потрескавшаяся от бомб… Я не хочу во сне пускаться в путь, — ведь я и так в пути — пока живу… Не надо, чтобы я кого-нибудь спасал во сне. Пусть лучше — наяву!.. Спят реки. Под корягой дремлет сом. Растут грибы в молчании лесном… И если кто-нибудь повелевает сном, — пусть просто сон пришлет. Спокойный сон.

«Говорите по-советски…»

Ярославу Смелякову

Говорите по-советски, — ах, какой язык! Вам с рождения известны языка азы. Говорите на просторном, как движенье крыл, — на просторном, на котором Ленин говорил! И не хвастайтесь усердьем, жизнь перетерпя. Вы в язык поверьте сердцем, как в самих себя!.. Для иного он — парадный, не живой ничей. Все равно что иностранный, лампа в пять свечей. Приказали — задолдонил (прорастает пень!). Кое-что для жизни добыл. Держится теперь. И хотя он мечет брызги с жаром на лице, откровенно карьеристский слышу я акцент!.. Но из-за такой канальи и пустых бравад вы язык не проклинайте, — он не виноват! Говорите, потому что без него нельзя. Говорите, зло и мудро дураков разя! На размашистом рассвете и в дождях косых говорите по-советски — правильный язык!

На родине Маяковского

Нас было семеро, считая жен и переводчицу. С селом Багдади, — все до единого, — знакомы косвенно, мы не доверились уговариванью паровозному. Мы просто взяли две машины и — к Маяковскому!.. У ног в кувшинах вино плескалось. Мы хлеб делили. А нам навстречу летели горы — и мощь, и немощь… В конце дороги в невероятно земной долине произрастало село Багдади, на солнце нежась. Произрастали дома спокойно и неустанно, и абрикосы, произрастая, плоды роняли. Взрослели стены. И даже речка произрастала, в песок зернистый, как будто в вечность, уйдя корнями. Мы вырастали за нею следом из дрязг и туфель, из пиджаков и вчерашних ритмов, вчерашних споров. Все рифмовалось, звучало, пелось, и был доступен хозяин дома, — как сон спокойный, сухой, как порох. Был дом наполнен его шагами, баском недавним. Бас повторялся, немые вещи тонули в отзвуках. И улыбался легко-легко австралиец Даттон. И Евтушенко пыхтел, наморщась, над книгой отзывов. …Потом обратно зашелестела, крутясь, дорога. И солнце то убегало в горы, то вновь показывалось. А мы молчали. А мы смотрели, как осторожно шагает туча, на хилых ножках дождя покачиваясь.

Родился человек

Деревья, упадите ниц! Гром непослушный, поперхнись!.. Родился человек. Он — нищ. Подайте нищему. Подайте нищему пока вкус маминого молока и комнату без сквозняка подайте нищему. Вот он глядит из-под ресниц. На мир глядит из-под ресниц. Заплакал человек. Он — нищ. Подайте нищему. Подайте самый первый шаг. И колыбельную в ушах. Про тех забавных медвежат прочтите нищему. Пусть он узнает свет и тьму. Привыкнет к бегу своему. Подайте азбуку ему. Подайте нищему. Пусть он поверит в доброту. Проверит, как встречать беду. Неимоверному труду учите нищего. Взрослеет человек. Он — нищ. А вы от полюсов до Ницц, всю эту землю без границ подайте нищему… Но пусть он сам найдет любовь. Не надо подавать любовь. Лишь нищим подают любовь. А он — не нищий!

Цирк

Александру Аронову

1

Давно перейдя рубеж ньютоновского: «Нашел!..», колышется зыбкий перш, — как здравый смысл, обнажен. Мелькает в прожекторах девчоночка — слабый пол. Улыбка скрывает страх. А блестки скрывают пот. Работа на высоте. Искусство без дураков. В торжественной суете. В неровной дрожи хлопков… Ворона шьет по канве. А люди едят огонь. И ходят на голове. И пишут левой ногой. А лошадь танцует вальс. Садится слон на диван. А клоун глупее вас. И это приятно вам. Лисицу пасет петух. И — перекрывая гул, — как бубен, звенит батут. Как мячик, летит прыгун… Усталые мудрецы, простите наивный век. Почаще ходите в цирк. Покруче глядите вверх.

2

Счастья хотите? Желаете помолодеть? Блюдо манежа начищено — больно глядеть. Будто сегодня ревизию ждали с утра… Что приготовили? Чем удивят повара? Чувствуя важность момента, — суров и сварлив, — лорд дирижер замахнулся на братьев своих. И в вышине над крутым поворотом голов затрепетал, засверкал, раскатился галоп. Мимо пронесся, веселым дождем окропил… Сядьте удобнее: так начинается пир!.. Пусть остается в душе, вспоминается пусть пряничный привкус восторга, счастливая грусть… Лампы погасли. Надел гардеробщик пальто. Мягкими крыльями тихо взмахнул шапито. И улетает. И просит его не забыть… Цирк не любить — все равно что детей не любить.

Выставка детских рисунков

Среди ракет яростных гора с горой сходится. А конь в таких яблоках, что их куснуть хочется! Дворец глядит прянично, идет война жаркая. А вот разгар праздника. А вот хоккей с шайбою. Ушла в закат рощица, на ветках птиц — батюшки! Во весь лист — рожица. торчком стоят бантики. Река бежит прыткая, от солнца — вся — желтая. В речушку я прыгаю и поперек — саженками!

У букиниста

Парень волнуется: — Это безумье! Ты поступаешь бесстыдно и нагло! Если бы это была инкунабула, я бы, конечно, не спорил о сумме… Все это издано-переиздано. Переработано. Перетасовано… Что же в твоем переплете особого? Вечные прописи… Старые истины. А букинист очки поправляет. И, — покачав головою седою, — вечную истину гладит ладонью. Цену с улыбкой набавляет.

Мелочь

Осень выдалась шикарная. Захмелевший от ходьбы, в незнакомый лес шагаю я по стихи, как по грибы. Я дышу настырным воздухом. Две строки уже нашел. И собака машет хвостиком, как заправский дирижер.

Несовместимость

В криках: «Осанна!» — в разливах венчального звона тоже идет пересадка сердца живого… Высятся гордо зазывные глыбы салата. Возгласы: «Горько!..» А может, и вправду не сладко. Смех испаряется! Бездарно такое соседство, если в семье не появится общее сердце… Ветры вибрируют. Лес накренился упруго… Жизнь оперирует лучше любого хирурга. Это — болезненно. Буднично. Неотвратимо. Тонкое лезвие власть над людьми захватило!.. Сон отступает. Руки твои опустились… Горечью пахнет. Разлукою пахнет. Несовместимость. Несовместимость. Взглянув исподлобья на рану, суд, ощетинясь, разводы дает, как в награду… Несовместимость! Тебя проклинают, боятся! Ты превратилась в судьбу, в приговор, в постоянство. Несовместимость асфальтовой рани с тьмой непролазной. Несовместимость шалашного рая с детской коляской. Несовместимость пастушьей свирели с бешеным веком. Несовместимость ветки сирени с атомным ветром… Мучает, подстерегает преступно, грозно, угарно несовместимость гнома-поступка и слова-гиганта… …Похолодели. Прошли стороною. Взглядом простились. Несовместимость виною. Несовместимость.

«Над камином стучат…»

А. Аграновскому

Над камином стучат ходики… Где упали друзья — холмики. Навсегда заросли травами. До сих пор их дома в трауре… А другие пошли в физики. Мне о них разузнать — фигушки! Мне у них про дела выпытать — все равно что секрет выболтать… А иные нашли жилочку, может, даже и впрямь — жирную. Полюбили столы крупные. Полюбили слова круглые… Им грешно до меня снизиться. И застыл телефон в книжице. Как рыбешка в углу невода. Номер есть, а звонить — некуда… Похудела моя книжечка. Там, где раньше канат, — ниточка. Там, где раньше моря, — озеро. А заместо весны — осени.

Упражнение по фонетике

«Звуки делятся на…» Вереница согласных и гласных… Какова им цена? Что подвластно им? Что не подвластно? Что понять им дано в человеческих предназначеньях?.. Будто в бурю окно, сам собою раскрылся учебник…

1

Мы — гласные. Мы — гласные. Стоглазые и властные. Мы — в вашем первом крике. На фронте. И на рынке. В «Ура!» И в «Помогите!..» На сцене. На могиле. В страдании. И в злобе… Мы — как фундамент в слове. Приходим, будоража… Кричите, если страшно. Кричите, если больно… Мы — в лихости футбольной. Когда — удар! И — мимо. Когда орут: «На мы-ы-ы-ыло-о!» Мы рвемся из гортани. И вы нас не глотайте. Мы не хотим — обратно… Мы — гласные. Мы — правда.

2

А мы — согласные. А мы из века энного. Не так круглы, не так прямы, — но что из этого?! В застолье говорит ханжа слова прекрасные. На землю кровь течет с ножа, а мы — согласные. В тупые уши клевета ползет, — заглазная. А нам-то что? А ни черта! Ведь мы — согласные… Не суйся переубеждать, на дружбу сваливая. Нам просто надо оправдать свое название. Живем, — покорны, как ковер. Витые. Разные… Что? Нам подписан приговор?! Пусть. Мы — согласные…

3

Дайте слово звонким! Пузырись, елей! Звонким, будто сводки с ледяных полей! Звонким по призванью. Звонким, словно медь. Звонким, если свадьба. Звонким, если смерть. Звонким, будто струны. Звонким, как мулла… Дело звонких — трубы. И колокола!

4

Говорите громче. Мы — глухие. Вы на инвалидов глаз не пяльте. Глухи мы, как старые графини, Глухи мы, как новые распятья. Вы спокойно нас произносите. В сущности, мы не совсем плохие… Помощи и денег не просите. Мы вас не услышим. Мы — глухие.

5

Шипящие. Шипящие. Сопящие. Знобящие… То — в шоке, то — в шаманстве. В ожоге. И жеманстве. В жаре. И мешанине. В желе. И мещанине. В земном округлом шаре. В слепом змеином жале. То — в шепоте. То — в шелесте. То — в желуде. То — в жесте. То — в жалости отчасти… И (почему-то) — в счастье.

6

По причинам, без причин, для прекрасного, для злого мы — и мысленно — звучим! И тогда приходит слово! Погибаем, изменясь, в гулкой звуковой пучине… Люди! Изучите нас. Так, как мы вас изучили.

«Ромашки глядят напыщенно…»

Ромашки глядят напыщенно, в росистой пыли обочина… Природа — она обидчива. Природа — она отходчива. Дорога ныряет в заросли, сейчас она мне — как милостыня… Найди меня здесь, пожалуйста. Поссоримся. И помиримся. Помиримся по обычаю, когда нам двоим захочется… Природа, как ты, — обидчива. Природа, как ты, — отходчива… Помиримся. И поссоримся. И снова ты не уснешь. Мы сложим наши бессонницы в сплошную белую ночь… Стою над речушкой-дурочкой, кружащей, как во хмелю. И, вытянув губы дудочкой, тебе говорю: люблю!

Дон-Кихот

Знаю, что пример — ветх с головы и до пят. Знаю, что не тот век, — рыцари в земле спят. Спят, не увидав благ, спят, не усмирив боль. А у мельниц — гос — план. (Некогда вступать в бой.) Сдан в утиль ржавье-меч, треснуло копье вдоль. Росинант узнал смерть… Дон-Кихот! Дон-дон!.. Шелест заводских шин мифы заглушил вмиг. Надобно менять жизнь! Надобно понять мир! Солнце нас не зря жгло, но опять рассвет сер. Если на земле зло, рыцари нужны всем! Колокол набрал ход, медно зазвенел дом: Дон-Кихот! Дон-Кихот! Дон! Дон! Дон! Дон!

«Плюньте на изящный ореол…»

Плюньте на изящный ореол, даденный певцу во время оно. Жалко мне поэта, если он занят подновленьем ореола… Пусть он лучше в доме сор метет. Спорит о классических газеллах. В булочную ходит. Снега ждет. Застывает у витрин газетных. Пусть он режет хлеб. Кричит во сне. Морщится от строчки неудачной. Мчится по делам. Звонит жене. С дочерью колдует над задачкой. Покупает яблоки ранет. Разминает в пальцах сигарету… Ничего таинственного нет в жизни настоящего поэта… Вот он на огонь глядит в упор. Вот он разговаривает с кем-то. Вот с друзьями едет на футбол… И не носит нимба. Носит кепку.

Поэты

М. Луконину

«Поэтам — что? Они — в хрустальных башнях. Они на мир взирают свысока. Они нигде не числятся в «опасных». Им только вечность звездная близка». И человек, наслушавшись про это, все сравнивая с собственной судьбой, встречает неожиданно поэта и говорит: «Давай, приятель, пой!.. Чего молчишь? Приятно и спокойно по клавишам души пройдись едва. И выдумай про что-нибудь такое красивые-красивые слова… Начни, дружок!..» А солнце в море тонет. Тревожны и темны глаза земли. И колятся слова. И на ладонях от этих слов вспухают волдыри. Тугой закат на горизонте медлит. С тяжелым звоном колосится хлеб. И люди над газетами немеют, раздумья кулаками подперев. Рокочет эхо отдаленных гулов. Слепые ливни по асфальту бьют. И вырастают мальчики из курток. И трудные вопросы задают. Но если б только это! Если б только!.. «Начни, дружок… Давай, приятель! Пой!..» И все ж таки за этот мир жестокий нам отвечать! Нам говорить с тобой!.. И страшно жить на свете. И не страшно… Звезда зажглась в немыслимой дали… Поэтам — что! Поэты жили раньше. Мы не поэты. Мы — поводыри.

Городок

Дышит посреди июля суховей темно и зло… Города живут, как люди: повезло — не повезло. Либо всем известны, либо — за кюветом, в стороне… Город мелкого калибра повстречался как-то мне. В нем приезжий — будто голый, вызывает интерес… Городок малооконный, как в такую глушь залез? Чтоб он был с эпохой вровень, чтоб искусство постигал, здесь два раза на гастролях побывал ансамбль цыган. Городишко невеликий жил, за временем тащась… Фотография на рынке называлась честно: «Щщас»… Но отсюда, между делом, с деревянного крыльца вышли знаменитый тенор, генерал и три пловца. Здесь невесты — на учете, на учете — женихи… Город думает о чем-то и не просится в стихи.

«По предсказанью радио…»

Б. Окуджаве

По предсказанью радио — шел град калибра крупного! Стуча, катились градины с горы на площадь Трубную. С невероятным грохотом — упруги и легки — рассыпанным горохом неслись вперегонки. То прямо прыгая, то вкось, — под тучами нависшими, — неслись — размером с абрикос! (Не с абрикос, так с вишню!) И сразу день похолодал… Об осени сигналя, сейчас идет по городам не град, а посевная… Из этих градин скоро взойдут наверняка печально и роскошно белые снега.

Мужа бы!

На Земле — веселенькая музыка: «Мужа бы мне! Мужа бы! Мужа бы!..» Нет числа вам, рыжие челочки, — Афродиты, Ольги, Марины. Вздрагивают плечи девчоночьи от угара жаркой молитвы. Хочется чего-нибудь особенного! Взять и совершенно независимо выйти замуж сразу за Аксенова. Или (на худой конец) — за Фирсова. Тоненько поигрывают мускулы: «Мужа бы мне! Мужа бы! Мужа бы!..» Озираюсь: прямо от порога буднично и все же незнакомо распоясавшаяся природа подтверждает вечные законы! Мужа бы! — топорщатся былинки. Мужа бы! — галдят скворцы загадочно. Стынет ночь. И в ней, по-исполински шеи изогнув, трубят сохатые! Отозвались горы. Лес разбужен… Чуя плавниками зов семьи, вверх по речке ломится горбуша в клочьях темноватой чешуи! По проселкам зашагало солнце. Зубры, захрапев, толкнулись лбами! В петушином крике день зашелся!.. И сама Земля вопит по-бабьи: «Мужа бы мне! Мужа бы мне! Мужа бы!..» Крик ее возвышен и тяжел… На Земле — веселенькая музыка. И весьма способный дирижер.

В тире

В районном тире — типы. Тип на типе… Окно звенит от баса, — приходит рыжий Боря: — А ну-ка, дай, папаша, центрального боя! — Пожалуйста! Пожалста!.. Стреляйте на здоровьице. Интеллигент ушастый как на трамвай торопится. Он поливает, шельма, навскидочку, с руки. Рыдают сквозь мишени личные враги. — Получи сполна. Вот тебе! На!! Серьезная красавица загадывает сдуру, прицеливаясь в зайца, попасть в аспирантуру… Улыбка на губах… Бах! Бах!! Детина с видом мученика объясняет кротко: — Пальну — сыграет музыка. Пальну — не станет кролика. — А вокруг неистово: — Ишь ты! Ишь ты!! Над шуточками пыльными, над непонятной злостью качнулись — вверх копытами — жестяные лоси. Дрожит медведь на ветке возле попугая… Мишени безответны. Их должность такая.

«В дорогу хочет бабушка…»

В дорогу хочет бабушка. Все узелочки собраны. Обрывки тюля-бархата по уголкам рассованы. Живет не здесь, а в тереме с крыльцом, с железной крышею. На братьев злится: где они? — да ищет кошку рыжую. Ждет кума из Саратова, не любит песни шумные. Кагора просит сладкого и кофточку ажурную. Не верит — «скорой помощи», чай кипятит в половнике. И у нее до полночи — поклонники, поклонники… Нелепа, несговорчива, глаза слезятся матово… «Наймите мне извозчика, уеду к папе с мамою…»

Именины

Л. Я.

Было весело. Было пьяно. Было душно, как в парнике… Шестьдесят свечей засияло на торжественном пироге. Длилось время. Звучали тосты и приканчивалась икра… Багровея, бухгалтер толстый постоянно кричал: «Ура!..» Постаревшая примадонна, плотно севшая на кровать, повторяла хозяйке дома: «Дура! Годы надо скрывать!..» Лысый дядя хвалил жаркое и, задрав подбородок вверх, лепетал чего-то такое про коротенький бабий век… А хозяйка, вникая в речи, не сердилась, не горевала. Наклонившись, тушила свечи, будто каждую целовала.

«Чего бы это значило?..»

Чего бы это значило? — В пронзительных годах живу все время начерно. И, видимо, не так. Замахи и дерзания. В огонь и из огня. Урок чистописания — увы! — не для меня… Что кончено, что начато — растаяло в ночи. Все начерно, все начерно, — хоть «Караул!» кричи. Зря огород городится! Гордиться не с руки: вновь на огне корежатся года-черновики. То лучшие, то худшие, протяжные, как стон. И дерево плакучее склонилось над листом. Сгорает, осыпается, трепещет на ветру. Ехидно улыбается… А если я умру, оркестрик перво-наперво задребезжит взамен… Мне так хотелось — набело! Не вышло. Не сумел.

В День поэзии

«Никшни, эстрада! Будь проклята, эстрада! Изыди! Провались в тартарары!..» Тебя поносят широко и страстно, тебя опять выводят из игры. Но им назло, почти не удивляясь, плывет по залам «стихотворный чад». «Дешевая» клокочет популярность, «дешевые» овации звучат. Витийствует — просите не просите — «эстрадно-поэтическая моль»… — Но кто же в залах? — Там? Наверно, психи… — Какая туча психов! Бог ты мой!.. — …Товарищ «псих»! Огромное спасибо за эту вдумчивую тишину. В поэзию кидается Россия. Как ливень — в лето! Как апрель — в весну! И наплевать на чей-то визг нелепый и нудное дрожанье шепотка: «Вы пишете все время на потребу… а надо поскромней… и — на века…». Века веками. Поживем — обсудим… Но продолжайся, ежедневный бунт! Партийная, по самой высшей сути, поэзия, не покидай трибун! Не покидай! Твой океан безбрежен. Есть где гудеть разбуженным басам! Пусть в сотый раз арбузом перезревшим раскалывается потрясенный зал! По праву сердца будь за все в ответе, о самом главном на земле крича. Чтоб ветер Революции и ветви ее знамен касалися плеча.

Подарок

Закрутился на работе — мне с подарком не успеть!.. Я себя пошлю по почте на Кутузовский проспект. Нарисую адрес тушью, вид солидный сохраню. Размечтавшуюся душу ненамного оценю. На меня наклеят марки, — кончится авторитет. В целлофановой бумаге буду я всю ночь хрустеть. Грузовик вздохнет, умаясь… Торопясь, как на пожар, почтальон проверит адрес, крикнет: «Сидорыч, сгружай!..» И начнет меня ворочать, над посылкой колдовать. Проведет ногтем по строчке: «Человек. Не кантовать…» Почта к сроку запоздала, но пришла наверняка. «Распишитесь… Вам подарок… Так что с праздничком… Пока…» Ты в такое не поверишь. Соберется вся родня… Почтальон звонит у двери: возвращает мне меня.

Поезд

Этот поезд огромный и странный, — закатал меня. Закатал. Он проходит по землям и странам, по минутам, часам и годам. Он идет сквозь жару и прохладу. В нем — пижоны, пижамы, халаты, молоко и бутылки вина… Ночь за окнами, будто стена… А в купейном — от хохота тесно! Молодится строительный туз. И смеется вовсю поэтесса — инженю человеческих душ. Так смеется она, будто платит за вино, за веселье свое. Будто сразу за смехом заплачет, и никто не утешит ее. …Проводник на Габена походит. Пассажиры на станциях сходят. Попросив для отчета билет, — сходят так, будто сходят на нет.

Убили парня

Убили парня за здорово живешь. За просто так. Спокойно. Как в игре… И было это не за тыщу верст от города. А рядом. Во дворе. Еще пылали окна… Между тем он так кричал, прижав ладонь к груди, как будто накричаться захотел за долгое молчанье впереди… Крик жил отдельно! Вырастал стеной. Карабкался, обрушивался с крыш. Растерзанный, отчаянный, больной, нечеловечески огромный крик! Он тек по трубам, полз по этажам, подвалы заполнял и чердаки. Он ошалело тыкался в звонки! Ломился в двери и в замках визжал!.. И воздух был почти воспламенен. И сигаретки прыгали у рта: «Вот если бы не вечером, а днем…» «Вот если бы на фронте, — я б тогда…» И все. И только молний пересверк. И все. И не остановился век… Какое это чудо — человек! Какая это мерзость — человек!

«Притворись большим и щедрым…»

Притворись большим и щедрым, полыхающим в ночи. Будто ливень по ущельям, по журналам грохочи. Притворись родным, родимым, долгожданным, как капель. Притворись необходимым! Притворился?.. А теперь открывай окно пошире. Отряхнись от шелухи. Надо собственною жизнью доказать свои стихи.

Баллада о том, как инки начали поклоняться солнцу

Солнцу молюсь, солнцу молюсь, солнцу! Свету его, силе его, зо́ву, звону луча, яблока алому боку, солнцу молюсь — непобедимому богу! Солнце в стебле и в желтизне слитков… Много богов было у нас — инков. Смертных страша грозным своим видом, в каждом углу мрачно стоял идол… Восемь недель засуха жгла Куско. Даже луна стала светить тускло… Жрец подошел, был, как судьба, грозен: — Дочку твою боги к себе просят… — Взял он ее. Крикнул: — Молись, ибо слезы смешны, если ты дочь инка! — Трижды умыл, трижды провел лесом. После ножом левый сосок срезал. Сердце достал и показал людям… Я задрожал, я застонал лунем! Слышал одно, зная ее муки, — как над жрецом жирно жужжат мухи. Чудилось мне: просят еще крови боги дождя, света, зерна, крова… И, находясь на берегу смерти, я повелел всех их собрать вместе… Солнце с утра в бубен земли било. Страшно глядеть мне на богов было. На истуканов темных, как мгла, хмурых, каменных, злых, сытых, больших, мудрых. Только терпеть не было сил больше… Я им сказал: — Слушайте, вы, боги! Восемь недель нету дождей в Куско. Склады пусты. И на полях пусто. В Пуно давно дождь не идет. В Ике… Разве не все отдали вам инки?! Послано вам двести рабов. Самых! Вышла за вас дочка моя замуж. Где же дожди? Где же громов гулы?.. Кровью живой мазали вам губы. Можете есть. Можете пить знатно… Как же узнать, что вам еще надо? Сына отдам, славу отдам — нате!.. Только одно, боги мои, знайте: если с небес не упадут капли, я вас тогда приговорю к казни!.. Так говорил им я. Человек. Инка. А по богам будто неслась искра. Боги огня, боги дождя, грома, боги воды, света, зерна, крова, боги добра, боги болот — жабы, рты распахнув, прямо в лицо ржали!.. Вынул я меч. И показал рубку! Я их рубил так, что сорвал руку! Я их рубил — темных, как мгла, хмурых! Я их рубил — каменных, злых, мудрых! Я затупил девять мечей. Девять! Это я знал. Это умел делать. Мне широко, весело мне было!.. Солнце в тугой бубен земли било. Я закричал: — Дай твоего сока!.. Нету богов! Есть только ты, — солнце! Я неспроста бога в тебе чую… Видели все: произошло чудо. Без облаков, с долгой жарой споря, дождь танцевал в пыльном, как смерть, поле! Царствовал дождь! Перебирал листья! Бился, гудел, перебивал, лился! Спину мою пронзали его иглы… Солнцу с тех пор молимся мы — инки.

Молитвы инка

1. Встречающая солнце

Пыль звездную рассвет клюет по зернышку… Не прячь лицо! Его земле яви! Взойди на пышный трон и здравствуй, солнышко! Своих детей на жизнь благослови. Расплавься, растворись в медовом воздухе. Заставь сверкать разболтанный ручей. И всюду разбросай густые ворохи соломенных, пронзительных лучей… Молюсь и верю ласковому пламени. Стою над мокрой жертвенной плитой. Хочу, чтоб мы в тебе, как рыбы, плавали, чтоб стала вдруг прозрачною ладонь. Хочу, чтоб ты вошло в сады напевные, чтоб ты смолой застыло на коре, чтоб ты толкалось — доброе и спелое — в оранжевой шершавой кожуре… Сияй, светило! На колени падаю, кладу на камень серебро монист. Пусть осенью над сизой Урубамбою, затвердевая, шелестит маис. Пусть псы сторожевые перетявкиваются и нюхают густую синеву. Пускай мурлычет пума и потягивается. И рвет когтями мятую траву… Пусть я найду все, что в ночи потеряно, внимая тихим голосам судьбы… Пускай в лесных чащобах, в пряной темени стоят крутые светлые столбы. Пускай они сияют, снизошедшие. Пускай их стороной обходит зверь. Пускай к ним прикоснутся наши женщины и нам к весне подарят сыновей… Грянь, солнце, грянь! К тебе вершины ластятся. Сейчас туманы обратятся в прах… Смотри: уже крестьяне в пояс кланяются на хлопковых и рисовых полях… Взойди на трон, зерно благоуханное!.. В слезах мои ладони и в крови… Я — инка. Я — твой раб. Твое дыхание. Клянусь тебе. Молюсь тебе. Живи!

2. Провожающая солнце

Я понимаю прекрасно, что день тебя утомил… Как мало у ночи красок! Видишь: чернеет мир! Подули черные ветры. Зреет в траве роса. Сухие черные ветки целятся мне в глаза. Спеют черные бунты в самом забитом рабе. Черное тело пумы скользит по черной тропе… Пожалуйста, возвращайся!.. Звезды мигают нервно, и каждая — как укор. На фоне черного неба — черные гребни гор. Черные птицы откаркались. Земля — черна и пуста. В бездонной реке, накапливаясь, ворочается чернота. Вода, как чума, бессовестна. Она накрыла меня… Ночь, наверное, создана для ожидания дня… Пожалуйста, возвращайся!.. Молчанье живет для криков. Для бури создан покой. Змея рождена для крыльев. Для холодов — огонь… Тяжесть ночного ига люди по сну волокут. По черным морщинам инка бесцветные слезы текут. Не зря умирают ночью, мучаясь и хрипя… Я полон завтрашней новью! Я очень верю в тебя!.. Пожалуйста, возвращайся!

«Да осенит вас Южный Крест…»

Да осенит вас Южный Крест, названия — почти как музыка. Хибарки посредине мусора, да осенит вас Южный Крест… Стада, уставшие пастись. Голодно-царственные гаучо. И птицы — крохотнее бабочек. И бабочки — с размахом птиц… Да осенит вас Южный Крест, ветра, пропахшие корридами. Леса с небритыми герильями, да осенит вас Южный Крест… Крадущиеся по горам закаты жирные, кровавые. И суматохи карнавальные. И стадион как будто храм… Да осенит вас Южный Крест, неумирающие деспоты. И узники с глазами детскими, да осенит вас Южный Крест… Хруст океанского песка. Вожди, которые неправедны. И говорливые парламенты. И молчаливые войска… Да осенит вас Южный Крест, народы, будто праздник добрые. Нашедшие слова, которые покорности — наперерез!

Коррида в Лиме

А бык играл с людьми в расцвеченном овале. Один из тех восьми, которых убивали… О, как прекрасна кровь, когда она — чужая!.. Занятною игрой орущих потешая, бык злиться не хотел. А публика дурела! И бедрами вертел проворненький тореро. На пальчики вставал. Силен. Самоуверен. Бык недоумевал. Но притворялся зверем… Не сладко попадать в такую передрягу. Зачем ему бодать замызганную тряпку?! Чуть-чуть левей бы: «На! На!» — если хочешь крови… Но у того — жена. А может, даже кроме — мальчишка. Карапуз. Рыданьями разбудят… И бык решился: пусть! Все будет так, как будет. Сопящая гора. Накатится — раздавит. Он знал: идет игра. Подразнят — и отстанут! Поэтому — щадил. Играл с людьми в охотку… Не сразу ощутил клинок, вошедший в холку… И на песок осел. В малиновую тьму. И прогудел совсем по-деревенски: «Му-у-у…» Он умирал, пока хлестала кровь из раны на впалые бока… Убили… Рады?

Письмо из южного полушария

Как вы там ходите вниз головой? Все объясняется просто. Научно. Правильно. Ясно как день… Но неужто вы не теряетесь на мостовой?.. Чайник вскипает носиком книзу. Едут машины колесами вверх. Кот невесомо идет по карнизу. Искры летят из-под сомкнутых век. Люди сидят в перевернутых креслах. Поезд, разбухший от запаха дынь, странно повиснув на тоненьких рельсах, мчит, опираясь на собственный дым. Люстра торчит, как хрустальная елка. Важный начальник на темя встает. Будто он близкий родственник йога, ежели сам — почему-то — не йог. Врач вытрезвителя пьет беспробудно. Плачет. Боится упасть на Луну. Лектор занудный вцепился в трибуну. Жулик — в решетку. Ревнивец — в жену. Самоубийством кончает посуда. Синяя мгла за чертой снеговой. Жаль, не могу я увидеть отсюда: как вы там ходите вниз головой.

Письмо московскому снегу

От тебя я неблизко. За далями. За морями. Влажно дышит залив. Чайки душное лето пророчат… Ты пришли мне сюда белый лист подмосковной поляны и на нем напиши птичьей вязью хоть несколько строчек… Ты сейчас в двух шагах, в двух вершках, в сантиметре от дома. Напиши о метелях, о ветре, буранах и бурях. И спокойно лежи. Так спокойно — как будто недолго. Будто бы навсегда. И весны в этом веке не будет… Снег, дружище, товарищ. Надежда моя и обуза. Ты не хочешь мне зла. Ты меня предавать не захочешь… Спелый снег! Ты хрустишь на зубах, будто мякоть арбуза! И уходишь сквозь пальцы. Уходишь. Уходишь. Уходишь… Как смешно и бездарно, что людям тобою грозили! Я тяну к тебе руки, но это пока бесполезно… Снег, снежище, снежатина. Белое чудо России. Не забудь обо мне. Не забудь. Похрусти до приезда.

«Нам сказали…»

Нам сказали: — Зря чураетесь оказии любой. Через гребень переправитесь, а там — само собой… Но дорога, вниз несущаяся, изгибалась неспроста, как танцовщица, танцующая танец живота! Мы — танцоры неискусные, — озимых зеленей, перекатывались в кузове, танцевали вместе с ней. То припадочно, то медленно, смешно и не смешно… А потом мы пили местное крестьянское вино. И смотрели вверх растерянно: оттуда по росе, будто гибкое растение, струилось шоссе. Возле нас оно заканчивалось, как нитка от клубка. А на гору облокачивались большие облака. Шли — промытые и выхоленные, заменяли потолок. Будто в самом деле вытканные из этаких дорог.

Сувениры

Сувениры вырезают из обычных чурбачков. И фигурки вылезают, отряхаясь от оков. Их по мокрой гальке тащат, топят в море, как котят. Трут бумагою наждачной, продолжительно коптят. Держат над горящим дегтем. Краску из кувшина льют. Появившимся потекам вид наивный придают. Перетряхивают, вертят. Ад кромешный. Чад сплошной… Вот уж от фигурок веет неподдельной стариной. Вот они застыли важно. Переполнили лотки. Вот на мир подслеповато смотрят ветхие божки… Покупатель — в полном трансе. Денег нечего жалеть!.. Ах, когда-то я старался поскорее повзрослеть! Без пальто ходил весною на вечернее кино. С малолетнею шпаною пил серьезное вино… …Не копти меня, столетье. Снег, не липни к волосам. Час придет. Я постарею. Сам.

«Мир, состоящий из зла и счастья…»

Мир, состоящий из зла и счастья, из родильных домов и кладбищ… Ему я каждое утро кланяюсь, вчерашнюю грязь с ботинок счищая. То как задачник для третьего класса. То как чертеж грядущих домин, терпкий, невежливый, громогласный, — он навсегда мне знаком — этот мир. В нем на окраинных улочках пусто. В очередях — разговоры нелегкие. В нем у лотков выбирают арбузы, их, как детей, ладонью пошлепывая! Мир мне привычен, как слово «здравствуйте». И ожидаем, как новоселье… Я выхожу и себя разбрасываю, раскидываю, рассеиваю! Весь выворачиваюсь, как карманы, чтоб завтра сначала все повторить… Мира мне так бесконечно мало, что лучше об этом не говорить!

Вещи

М. Тарасову

Я снова дома, дома. Вот так и надо жить. Мне хорошо. Удобно. И незачем спешить. И можно вещи гладить. Ценить. Переставлять. С вещами можно ладить. Их можно прославлять. Отдать им, что имеешь, почти сойдя с ума… Но вот проходит месяц, и в доме — кутерьма! Как изменились вещи! (Не веришь — сам взгляни!) Вот я все меньше, мельче. Вот все крупней они. Огромны, непокорны, страшны, как никогда, — они подходят к горлу, как полая вода! Как будто под парами в усилье непростом топорщится углами обыкновенный стол. Растет и задевает, молчание храня, как будто выживает из комнаты меня! Пройти к столу мешает гигантская кровать!.. Я снова уезжаю по дому тосковать.

«Зловещи и просты…»

Зловещи и просты ожоги на судьбе. В ком был уверен ты? — В себе… Гармошка и хорал. Преступник и судья. Кого ты презирал? — Себя… И плакал, и дурил, от курева хрипя. Кого благодарил? — Себя… В крутящемся дыму на узенькой тропе не доверял кому? — Себе… Горящему — гореть. Работа — как запой. Кем хочешь умереть? — Собой!

«ПОСВЕЩЕНИЕ»

(сборник 1970)

Подкупленный

«Все советские писатели подкуплены…»

Так о нас пишут
Я действительно подкуплен. Я подкуплен. Без остатка. И во сне. И наяву. Уверяют советологи: «Погублен…» Улыбаются товарищи: «Живу!..» Я подкуплен ноздреватым льдом кронштадтским. И акцентом коменданта-латыша. Я подкуплен военкомами гражданской и свинцовою водою Сиваша… Я еще подкуплен снегом белым-белым. Иртышом и предвоенной тишиной. Я подкуплен кровью павших в сорок первом. Каждой каплей. До единой. До одной. А еще подкуплен я костром. Случайным, как в шальной игре десятка при тузе. Буйством красок Бухары. Бакинским чаем. И спокойными парнями с ЧТЗ… Подкупала вертолетная кабина, ночь и кубрика качающийся пол!.. Как-то женщина пришла. И подкупила. Подкупила — чем?— не знаю до сих пор. Но тогда-то жизнь я стал считать по веснам. Не синицу жду отныне, а скворца. Подкупила дочь характером стервозным, — вот уж точно, что ни в мать и ни в отца… Подкупил Расул насечкой на кинжале. Клокотанием — ангарская струя. Я подкуплен и Палангой, и Кижами. Всем, что знаю. И чего не знаю я… Я подкуплен зарождающимся словом, неразмененным пока на пустяки. Я подкуплен Маяковским и Светловым, и Землей, в которой сбудутся стихи!.. И не все еще костры отполыхали. и судьба еще угадана не вся… Я подкуплен. Я подкуплен с потрохами. И поэтому купить меня нельзя.

Сердце

Я засыпал усердно в преддверии зари… Вдруг постучало сердце. Негромко. Изнутри. И с самого начала притронулось к плечу: «Я тридцать лет молчало. Поговорить хочу… Пересыхает лето. Дожди приходят редко… Твоя грудная клетка тонка, а все же — клетка. Она кромешней ночи, меня теснит она! Я вечно в одиночке. А в чем моя вина? Ворочаюсь, живое, подсчитываю дни. Пусти меня на волю! Клетку распахни! Себе я крылья выращу и все сумею вынести…» Стучится сердце: «Выпусти!!» А как его я выпущу?

Частушка

Б. Шмидту

Вдали попыхивал закат и продолжался в платьях… Селом шатался музыкант, аккордеон облапив. Шагала музыка к реке, отсвечивая тускло. За нею, как на поводке, тянулася частушка. Велась знакомая игра и голоса и чуба. В частушке две строки — мура! Две остальные — чудо! Бренчит частушка, как медаль, и голову дурманит. Чего б ты от нее ни ждал — она тебя обманет!.. Река под музыку бежит, закапало из тучки… Ах, людям надо бы пожить по принципу частушки! Ах, это было бы чудно́: когда снега растают, вдруг сделать что-нибудь, чего никто не ожидает!

Сарьян

Сарьян рисует, бормоча. Ворча, Сарьян рисует. Худой, прозрачный, как свеча. Рисует, будто судит… Он говорит: «Сиди ровней… Зачем плывешь, как масло?.. Ты — в маске… Очень сладко в ней… Сейчас исчезнет маска!.. Скрипишь зубами? Не беда! Ты зол, но травояден… Что? Уползаешь?.. Никуда не денешься, приятель…» До судорог, до тошноты, под канонаду пульса! И — вот он, вот он, вот он — ты! Закончено. Любуйся… Он дышит, как бегущий лось. К спине рубаха липнет… Крича, рисует Мартирос. В конце работы — хрипнет. Сейчас он как уснувший взрыв на перевале горном… Сидит, глаза полузакрыв, нахохлившийся кондор. И кажется бескрылым, но от этого порога ушли в полет давным-давно крылатые полотна!.. Окно раскрыто, а за ним просторно и морозно… И Арарат как будто нимб над гривой Мартироса.

«Ежедневное чудо — не чудо…»

Ежедневное чудо — не чудо. Ежедневное горе — не горе. Настоящее горе другое. И о нем говорить не хочу я. Ежедневные блестки — как ветошь. Ежедневная ноша не давит. В ежедневные слезы не веришь. Не тревожит. Надоедает. Лжет язык в ежедневном застолье. Бесконечные вопли писклявы. Постоянные вздохи — не вздохи. Ежедневные клятвы — не клятвы. Ежедневная ссора — не ссора… Но, над спелой росой нависая, вдруг встает ежедневное солнце. Ошарашивая. Потрясая. Ежедневной земли не убудет… И шепчу я, охрипнув от песен: пусть любовь ежедневною будет. Ежедневной, как хлеб. Если есть он.

Речка

А эта речка так течет! Стоишь и смотришь: — Ах ты черт! Куда же ты, судьба моя?.. Она в ответ: — Иду в моря… — Ты ж перестанешь быть рекой!.. — Я знаю. Мой удел такой. Умру, пересчитав мосты… Но я нужна. Нужна!.. А ты?

«И ночь холодна…»

И ночь холодна. И день голубой. И души людские в обойму втиснуты… Но ведь будет когда-нибудь последний бой на этой крутящейся, круглой, единственной! Придется высшую правду понять. И где-то на пятом часу наступления, улыбнувшись, последнюю пулю принять… (Если б только знать, что она — последняя!)

«Мы в ревущих колоннах…»

Мы в ревущих колоннах, как в газетных колонках. Однозначные буквы от Амура до Буга. По-крестьянски корявы, по-боярски нарядны — станем рядом, и сразу образуется фраза! Та, что с громом на равных. Та, что мир осветила. Это — мы! От заглавных до слепого петита. Продолженье сказаний на ветру ошалелом… Кто нас пишет? Мы сами! Чем нас пишут? Железом! Сквозь разводы подпалин мы, как пот, проступаем. И Гераклы. И Будды. И бессмертье. И злоба… Мы в Истории — буквы. Лишь немногие — слово.

Баллада о спасенном знамени

Утром ярким, как лубок. Страшным. Долгим. Ратным. Был разбит стрелковый полк. Наш. В бою неравном. Сколько полегло парней в том бою — не знаю. Засыхало — без корней — полковое знамя. Облака печально шли над затихшей битвой. И тогда с родной земли встал солдат убитый. Помолчал. Погоревал. И — назло ожогам — грудь свою забинтовал он багровым шелком. И подался на восток, отчим домом бредя. По земле большой, как вздох. Медленной, как время. Полз пустым березняком. Шел лесным овражком. Он себя считал полком в окруженье вражьем! Из него он выходил грозно и устало. Сам себе и командир, и начальник штаба. Ждал он часа своего, мстил врагу кроваво. Спал он в поле, и его знамя согревало… Шли дожди. Кружилась мгла. Задыхалась буря. Парня пуля не брала — сплющивалась пуля! Ну, а ежели брала в бешенстве напрасном — незаметной кровь была, красная на красном… Шел он долго, нелегко. Шел по пояс в росах, опираясь на древко, как на вещий посох.

Стихи о последних метрах

Готовься, музыка, для всплесков медных!.. Я славлю мужество последних метров!.. Мелькнут и канут цвета и блики. А рот распахнут, как будто в крике! И воздух горький — комком у горла. А бровка — в гору! А бровка — в гору! Все выше, выше, за гранью риска… Соперник дышит до жути близко. И, значит, до́лжно прибавить скорость. А мысли: точка! А сердце: кончусь! Судьба — в оправах секундомеров… Я славлю правду последних метров! Ты душу выложил, дрожишь, устав… И нету финиша. Есть новый старт.

Признание кинодублера

Я — кинодублер. Не слыхал о профессии этой? Пока не воспетой. И правильно, что не воспетой! Понять не могу, почему мне еще не обрыдла профессия драться, профессия прыгать с обрыва, во имя искусства идти на волков и на тигров… Плевать мне, что имя мое не указано в титрах! Хоть там, где я падаю, редко лежат поролоны. И ноют к дождливой погоде мои переломы… Я — кинодублер. Я летаю, бегу и ныряю. Не верю в страховку. Себе одному доверяю… Допустим, идея сценария всех полонила. Картина — в работе. Отснята почти половина. Герой закапризничал. Начал канючить и плакать. В такую погоду герою не хочется плавать. Натура «горит». Режиссер шевелюру лохматит. Меня вызывают. И я говорю им: «Снимайте!» И вот я плыву. Я скачу на коне. Я фехтую. Пью чай в перерывах. На руки озябшие дую. Разбито колено. Плечо под кровавой корою. А рядом снимаются крупные планы героя. Я — мышцы его. Я — бесстрашье его. Я — решимость. Я — кинодублер. А дублерам нужна одержимость! И снова я лезу куда-то по чертовой стенке. А хилый герой репетирует сцену в постельке. Я в нем растворюсь, как река растворяется в море… Наверное, после он будет и в славе, и в моде. Наверно, потом он расскажет, как падал, как дрался. И как ему было приятно. И чуточку страшно… Я — кинодублер. Я, наверное, злюсь без причины… Пусть девочки верят, что он — настоящий мужчина! А этот мужчина с гримершей ругается долго. А в нем от мужчины, пожалуй что, брюки. И только. Я — кинодублер. А сегодня я пью и тоскую. Давай за дублеров, которые жизнью рискуют! Ты — тоже дублер. Ты порою вопишь исступленно. Другие — молчат. Им легко за спиною дублера.

Огромное небо

Об этом, товарищ, не вспомнить нельзя. В одной эскадрилье служили друзья. И было на службе и в сердце у них огромное небо — одно на двоих. Летали, дружили в небесной дали. Рукою до звезд дотянуться могли. Беда подступила, как слезы к глазам, — однажды в полете мотор отказал. И надо бы прыгать — не вышел полет. Но рухнет на город пустой самолет. Пройдет, не оставив живого следа. И тысячи жизней прервутся тогда. Мелькают кварталы, и прыгать нельзя! «Дотянем до леса, — решили друзья, — подальше от города смерть унесем. Пускай мы погибнем, но город спасем». Стрела самолета рванулась с небес. И вздрогнул от взрыва березовый лес!.. Не скоро поляны травой зарастут… А город подумал: «Ученья идут…» В могиле лежат посреди тишины отличные парни отличной страны. Светло и торжественно смотрит на них огромное небо — одно на двоих.

Полночь

Будь распят на кресте распахнувшихся рук! Забывай. Забывайся. Терзайся и падай. Сердце вырвалось. Бьется в тебе и вокруг. Жди оценки. Дрожи, будто школьник за партой… В сотый раз опрокинется мир молодой. Вновь покажутся молнией черные ветки. Снова полночь знакомо положит ладонь на горячие, на просветленные веки… Будет тихо. Потом — ни с того ни с сего — ночь вздохнет тополиной дурманящей ширью… Кто — до нас? Никого! После нас? Никого! Мир возник на секунду, чтоб мы в нем жили.

«— Отдать тебе любовь?..»

— Отдать тебе любовь? — Отдай… — Она в грязи… — Отдай в грязи. — Я погадать хочу… — Гадай. — Еще хочу спросить… — Спроси. — Допустим, постучусь… — Впущу. — Допустим, позову… — Пойду. — А если там беда? — В беду. — А если обману? — Прощу. — «Спой!» — прикажу тебе… — Спою. — Запри для друга дверь… — Запру. — Скажу тебе: убей! — Убью. — Скажу тебе: умри! — Умру. — А если захлебнусь? — Спасу. — А если будет боль? — Стерплю. — А если вдруг стена? — Снесу. — А если узел? — Разрублю! — А если сто узлов? — И сто. — Любовь тебе отдать? — Любовь. — Не будет этого! — За что?! — За то, что не люблю рабов.

«Кому принадлежу?..»

Кому принадлежу? Принадлежу тому, что преходяще и бесценно. И цифрам вычислительного центра, и весело орущему стрижу. Принадлежу закату и заре. Березе, ниспадающей в Онегу. Принадлежу медлительному снегу, рожденному в полночном фонаре. Дорожным разговорам по душам. Гостиницам величественно душным. Богам поверженным. Богам грядущим. Редакторским цветным карандашам. То званый, то ненужный, как нагар, принадлежу удачам и уронам. Аэродромам и пустым перронам. Друзьям и в меру вежливым врагам. Живу. Умею. Знаю. И могу. Терплю. Вникаю. Верю и не верю. И все-таки принадлежу мгновенью, когда мне дочка говорит: «Агу…» Принадлежу предчувствию вины. Ветрам над непокрытой головою. Окопам, захлебнувшимся травою. И обелискам завтрашней войны. Еще принадлежу воде в горсти. Дню, рыжему от солнечных проталин, который так талантлив, так бездарен и так высок, что мне не дорасти… В квадратик телевизора гляжу. Принадлежу и твистам, и присядкам. Принадлежу законам и присягам. А значит, и себе принадлежу.

«Мы живем в предвоенное время…»

Мы живем в предвоенное время. Предразлучное. Предпоходное… Не желаю, чтоб подобрели командиры наши пехотные. Танки, тяжкие, как терпение, переваливаются на марше. И скрипят ремни портупейные. И ладонь — в оружейном масле. Радиолы зовут напрасно. Полдень длится. И полночь длится. И Россия глядит пристрастно в похудевшие наши лица. И отцы звенят орденами над мерцанием рюмок незвонких. Обо всем, что случится с нами, вы прочтете в письмах. И сводках… У истории неистошный голос. Крики потонут в бездне… Над землею дальневосточной ходят тучи, как в старой песне… Будет трудно? А что поделать? Будет смертно? А как иначе?.. У шлагбаумов запотелых тормоза визжат по-щенячьи. Тонет сумрак в дожде мгновенном. Козыряют нам часовые… Не впервые за послевоенным — предвоенное. Не впервые.

Старьевщик

Я помню, как по Омску, годами убелен, толкал старик повозку: «Э-эй, старье берем!!» И становилось шумно и тесно от узлов. В пыли валялись шубы и куклы без голов. Линялые рубахи, гнилые сапоги, заржавленные банки, без ручек утюги… Старик шутил умеючи, он был навеселе. Позванивая мелочью, копался в барахле. Хватал руками цепкими, всесильный, как закон, осматривал, оценивал и цокал языком. И над людьми галдящими, над латаным бельем неслось его протяжное: «Э-эй, старье берем!!.» А мне казалось: это взывают времена. И существует где-то особая страна. Страна, где очень ценится ненужное старье. Там церкви в небо целятся, задумавши свое. Там люди спят подолгу. Там каждый дом как склеп. Там продается только заплесневелый хлеб. Там плачут и печалятся. Там учат, но пока учебники кончаются, где Средние века. Там сполохи дрожащие. Там пыли — не трудись. Заместо красок — ржавчина. И моль — заместо птиц. Там самолет не видели. Там торжествует тьма. Там старые правители, сошедшие с ума. И, от приказа ежась, за месяц до войны во двор пришел старьевщик шпионом той страны.

«На Земле безжалостно маленькой…»

На Земле безжалостно маленькой жил да был человек маленький. У него была служба маленькая. И маленький очень портфель. Получал он зарплату маленькую… И однажды — прекрасным утром — постучалась к нему в окошко небольшая, казалось, война… Автомат ему выдали маленький. Сапоги ему выдали маленькие. Каску выдали маленькую и маленькую — по размерам — шинель. …А когда он упал — некрасиво, неправильно, в атакующем крике вывернув рот, то на всей земле не хватило мрамора, чтобы вырубить парня в полный рост!

Никто никому не грубит

В музее тепло и пустынно. Директор шагает со мной. «Вот эта большая картина написана перед войной. И что нам особенно важно — показан типичнейший быт… Названье ее странновато: «Никто никому не грубит». На лавке, как будто на троне, который всему научил, сидят, неподкупные, трое спокойных и сильных мужчин. Надежда рыбацкой элиты, защита от всяких обид… Ставрида, вино и маслины. Никто никому не грубит. И женщина сбоку. Непрочно ее полушалок цветет. Чуть-чуть она даже порочна. Но это ей, в общем, идет! Над нею мужская когорта вершит справедливейший суд. Сейчас они встанут и гордо решение произнесут. Мужские права обозначат. Поднимут бокалы вина. Они еще пьют и не знают, что все переменит война… Один, орденами бряцая, вернется лишь в сорок шестом. Подастся другой в полицаи. Его расстреляют потом. А третий — большой и довольный — под Харьковом будет убит… И женщина станет вдовою… Никто никому не грубит.

«Не стоит от себя бежать…»

Не стоит от себя бежать, глаза потупив… Поступки надо совершать! Одни поступки! Поступок — в тру́се разбудить замах героя. Поступок — жить, не затвердив чужие роли. Поступок — быть собой в дыму и клятве пылкой. Поступок — вопреки всему молчать под пыткой! Поступок — много долгих дней гореть, а после порвать поэму, если в ней хоть капля позы. Прикажет время зубы сжать — не протестуйте. Поступки надо совершать! Одни поступки! И кровь твоя через ничто, дымясь, проступит… Ведь если жизнь — поступок, то и смерть — поступок.

«Родных разыскиваю, родных…»

Родных разыскиваю, родных… Веселый хруст сухарей ржаных. Два слова, сказанных невзначай. В горячих кружках бесцветный чай. Родных разыскиваю, родных… Детдом вспоил меня, как родник. Ребята с временем обнялись. (Имен не помню. Не помню лиц…) Родных разыскиваю, родных… Курящих в тамбурах ледяных. Солдат небритых, как будто лес. «Не дрейфь, малец! Победим, малец!..» Родных разыскиваю, родных… Не смог бы я ничего без них. Зову: откликнись, моя родня… О, если б кто-то искал меня!

«Снег шел, как больной…»

Снег шел, как больной. А после на три месяца слег. Лежал — одинокий и постный — как перенесенный слог. Гулко собаки лаяли, на каждый сугроб ворча. Дальние льды Гренландии прислали снегу врача. Белый халат метелей затрепетал над больным. Вязли в снегу недели. Дети играли с ним. В снегу застывали сутки, и было бы все ничего, но скальпель живой сосульки однажды взрезал его. Снег умирал без стона, отяжелев весьма… А люди, выйдя из дома, сказали: «Ну вот и весна!..»

«Красивая женщина — это профессия…»

Красивая женщина — это профессия. И если она до сих пор не устроена, ее осуждают. И каждая версия имеет своих безусловных сторонников. Ей, с самого детства вскормленной не баснями, остаться одною, а значит, бессильною, намного страшнее, намного опаснее, чем если бы ты не считалась красивою. Пусть вдовы листают романы прошедшие, пусть бредят дурнушки заезжими принцами. А в редкой профессии сказочной женщины есть навыки, тайны и строгие принципы. Идет она молча по улице трепетной, сидит, как на троне, с друзьями заклятыми. Приходится жить — ежедневно расстрелянной намеками, слухами, вздохами, взглядами… Подругам она улыбается весело. Подруги ответят и тут же обидятся… Красивая женщина — это профессия. А все остальные — сплошное любительство.

«Над головой созвездия мигают…»

Над головой созвездия мигают. И руки сами тянутся к огню… Как страшно мне, что люди привыкают, открыв глаза, не удивляться дню! Существовать. Не убегать за сказкой. И уходить, как в монастырь, в стихи… Ловить Жар-птицу для жаркого с кашей. А Золотую рыбку — для ухи.

Баллада о бессмертии

Хотя гудят: «Пора!» — изящные валторны, забудьтесь, тенора! Остыньте, баритоны!.. Я расскажу теперь, — жаль, если не сумею, — как наш товарищ пел в двадцатом. Перед смертью. Он умер для того, чтоб мы не умирали… Каратели его, израненного, брали. Заржавленным прутом испытывали силу. Умаялись. Потом велели рыть могилу… Надутый, будто еж, увешанный оружьем, — «А может, ты споешь?..» смеясь, спросил хорунжий… Луна ползла, как тиф. Безжизненно. Сурово… И вздыбился мотив! И прозвучало слово! Пел песню комиссар. Пел, выбрав гимн из гимнов. Пел, будто воскресал. Пел, голову закинув. Пел, будто пил вино. Пел, хвастаясь здоровьем. «Мы наш, — он пел, — мы но — вый мир, — хрипел, — построим!» Был темным, как земля. И мокрым, как из бани. Пел, еле шевеля разбитыми губами. Шептал слова не в такт, упрямо повторялся… И получалось так, что он не пел, а клялся! Литые фразы жгли, с зарей перемежаясь… Хорунжий крикнул: «Пли!» А песня про-дол-жа-лась. Была грозе сродни, светилась и трубила!.. В руках у солдатни плясали карабины. Дрожали молодцы — ни стати и ни прыти… Великие певцы, пожалуйста, замрите!.. Пусть видит комиссар, как в озаренье алом встает высокий зал с «Интернационалом»! И солнечно в судьбе. И ощущаешь гордость. И веришь, что в тебе — тот комиссарский голос!

«Если разозлишься на меня…»

Если разозлишься на меня так, что скажешь: «Кончено!» — сполохи полярного огня вспыхнут озабоченно. Подползут, чтоб вымолить «прости!» — дальние, незваные, — железнодорожные пути и пути трамвайные. Если разозлишься на меня — полдень переломится. Горькими иголками звеня, лес тебе поклонится. Степь не даст зазеленеть росткам, сделается вязкою. Горы упадут к твоим ногам, ледниками звякая. Если разозлишься на меня, выдохшись и выстрадав, звезды в небе среди бела дня будто слезы выступят. Будут повторять: «Ты не права!..» ветер — дымной прядкою, тучи — громом, шелестом — трава, и дрожаньем — радуга. Будут миру предвещать беду черные ущелья… А сначала я к тебе приду. Сам. Просить прощения.

«Ожидаю ночи, как расстрела…»

Ожидаю ночи, как расстрела. Я приговорен. Глаза пусты. Надеваю тихо и смиренно душную повязку темноты. И еще не верю в эти строки. И уже других не признаю. Я на полпути, на полдороге к сонному тому небытию. Близится, подходит, наступает, стрелкою секундною звеня. Включена моя вторая память. Вот он я. И вроде нет меня. А вокруг — молчание немое, смесь из воскресений и суббот. И плывут по медленному морю жалкие соломинки забот. Я за них хватаюсь обалдело. Я тону в горячечном бреду… Ожидаю ночи, как расстрела. Утра, как помилованья, жду.

«Я богат…»

Савве Бродскому

Я богат. Повезло мне и родом и племенем. У меня есть Арбат. И немножко свободного времени… Я подамся от бумажных запутанных ворохов в государство переулков, проспектов и двориков. Все, что я растерял, отыщу в мельтешении радужном. Где витой канделябр и бетонные глыбины — рядышком. Где гитары щекочут невест, где тепло от варений малиновых. Где колясок на каждый подъезд десять — детских и две — инвалидных. Там, где будничны тополя перед спящими школами. Там, где булькают, как вскипевшие чайники, голуби. Выхожу не хвалить, не командовать уличной вьюгою. Просто так улыбаться и плыть по Арбату седеющим юнгою.

Первые

Аппараты летательные. Исходы летальные… Что звалось «само-летом», не летало само. Было странным, далеким, как чужое письмо… Были воздухоплаватели, — шик и почет, — как шкатулки из платины — наперечет. Гордецы, командоры застольных шумих. Суеверны, как вдовы. Красивы, как миф. Острословы. Гусары. Знатоки мишуры. Непременно усаты. Абсолютно храбры. Кожей курток похрустывая, шли навстречу громам. Будто в ложе прокрустово, влезали в «Фарман». И взлетали, касатики! И кричали паря! Были выше Исаакия. Выше царя!.. Уговоров не слушались. И, познав круговерть, обрывались и рушились на российскую твердь! Уходили до срока — без войны, без чумы — в землю чаще намного, чем в большие чины.

«Есть царственность спесивая…»

Есть царственность спесивая в березовых поленьях. И все тропинки зимние — лишь повторенье летних. Средь леса оглушенного «ау!» стихает грустно. Зима — она для шепота. Для шороха. Для хруста. Она лежит размашисто. Сугробы — как коленки… Еще до марта маяться лыжне-узкоколейке. И пахнет пнями ветхими. И поле слито с небом. И снег подчеркнут ветками. Сушняк зачеркнут снегом.

Музыка

Загремели свадьбы, застонали проводы. Перепутались и праздники и плачи… Строки нотные стоят колючей проволокой. Я бы музыку записывал иначе. Я бы музыку писал, на клевер падая. Мне бы нравилась поющая работа. Я бы музыку писал на строчках пахоты. На ладошке годовалого ребенка. Засыпал и просыпался. Ел не досыта. Растворился б в неожиданных мотивах. Я бы музыку писал на струйках дождика. Или лучше — на летящих паутинках. Я бы музыку ловил в озерах ласковых. Я бы пил ее, как пьют хмельное зелье. Я бы музыку писал на крыльях ласточек. Я бы музыку писал на шкуре зебры. Я бы музыку творил, кричал и мучился! Я б искал ее возвышенно и жадно… Но уже сочинена такая музыка. Если ты ее не слышишь — очень жалко.

Осенью

Ю. Томину

Ленинградская погода. Дождит. Город тучами накрыт с головой. Мне советовали: «Солнца дождись…» Не дождался. И прощаюсь с Невой. А реке не до того. А река монотонна, необъятна, густа. И почтительны ее берега. Оглушительна ее простота. Дождь летит по непонятной кривой. У Невы и для дождей есть ответ. И становятся дождинки Невой, смысл ее приобретая и цвет. Неподвижная вода разлеглась. Мокрый ветер обжигающе скуп… Возле самых ног Нева. Возле глаз. Возле сердца. Возле сомкнутых губ.

Барабан

Серебристый, как полынь, дирижер в костюме праздном дирижировал, как плыл через яму нервным брассом. Он рукою загребал. Музыканты багровели… Барабанщик в барабан колотил, как пьяный в двери! Он старался, он потел, грохал, шевеля губами. Будто разбудить хотел тех, что жили в барабане. Бухал — черт его дери! — будто по железной крыше… Но, наверное, внутри спали, ничего не слыша… Барабанщик был без чувств. Он раскланялся, шатаясь… Я в тебя стучусь, стучусь. Разбудить тебя пытаюсь.

Пегас

Заполнены дворы собачьим лаем. На лестнице гудит нетрезвый бас… В век синхрофазотронов мы седлаем лошадку под названием Пегас. Вокруг нее — цветочки и зловонье. И дождь идет, как будто напоказ… Мотает непокрытой головою лошадка под названием Пегас. Она бежит, она слюну роняет. И все-таки — уже в который раз — тихонечко ракеты обгоняет лошадка под названием Пегас… Пустынный пляж тепла у солнца просит. Закатный лучик вздрогнул и погас… А мы себе живем. А нас вывозит лошадка под названием Пегас.

«Написал: «Живу себе…»

Написал: «Живу себе…» Как это: живу себе?! В суете, в делах, в гульбе. Затерявшийся в толпе. Жду себе. Себе острю. Одному себе ворчу. То не вовремя молчу. То не к месту говорю… Ну, а если наяву, разобраться по судьбе, я сперва тебе живу. Вам живу. Потом — себе.

Минута молчанья

М. Пархомову

Замрите, докладчики, слово мочаля! Минута молчанья. Минута молчанья… Не смейте греметь, орудийные глотки! Молчите, станки и квартирные склоки. Ревущий в покорную трубку начальник, молчи! Потому что — минута молчанья. Забудьте о целях своих, мегатонны. Не смейся, паяц! Замолчите, моторы! Усните, гудки и эстрадные ритмы. Ребенки в родильных домах, не орите. Застыньте, над скифом взметенные весла… Эй, люди! Подумаем очень серьезно, как жить на земле!

«Не убий!..»

Не убий! — в полумраке грошовые свечи горят… Из глубин возникают слова и становятся в ряд. Если боль и набухли кровавые кисти рябин, если бой, — кто услышит твое: «Не убий…»? Мы слышны только самым ближайшим друзьям и врагам. Мы смешны, если вечность пытаемся бросить к ногам. Есть предел у цветка, у зари и у сердца в груди. Мир людей. И над каждым библейское: «Не укради!..» Мир дрожит, будто он искупался в январской воде… Надо жить! У последней черты. На последней черте. Думать всласть. Колесить, как товарный вагон. И не красть. Разве что — у богов. Огонь.

Колыбельная

Спят девочки Галина и Елена. Два светлячка. Две льдинки. Две невесты. Тень занавески выгнулась нелепо. И кажется, что дышит занавеска. Девчонки спят… А мы с тобою взглянем на то, к чему приглядываться сто́ит! Вот небоскреб, как градусник, стеклянен. И лифт внутри его — как ртутный столбик. Он лезет вверх. Потом летит обратно. Он мечется. Он сам с собою спорит. (Наверно, у больного — лихорадка. Наверное, больной себя не помнит!) И улицы дымятся, как порезы. Бетон дорог дождинками исколот. Совсем не зря холодные компрессы неслышных облаков легли на город… Земля уснула, сжавшись, как ребенок. Пронизаны ладошки бледным светом. И звезды, будто стая перепелок, по небу разбрелись. А в небе этом луна повисла сочно и нахально. Девчонки спят, смешно развесив губы… Как я хочу, чтобы от их дыханья вдруг запотели все стереотрубы! Вдруг запотели стекла перископов и оптика биноклей генеральских!.. Девчонки спят. Трава растет в окопах. Тоскует лес о предрассветных красках. И тишина похожа на подарок. И призрачно березы холодеют… Пусть окна стратегических радаров от детского дыханья запотеют!.. Пророчит ранний мох грибное лето. Спят девочки Елена и Галина. Забывшись на мгновенье, спит планета. И руки сложены, как для молитвы.

«А было так, что мы…»

А было так, что мы, забыв часы дремотные и закатав штаны, тянули сети мокрые. Тянули, будто зуб. И крякали простуженно. Тянули, будто в суд опасного преступника. Мы жили в этот миг мечтой, почти провиденьем, — как под нестройный крик на берег реку вытянем! Она зальет луга, заполнит рвы и рытвины. И в струнах ивняка забьют хвостами рыбины… А коль не хватит сил тянуть, — чего бахвалимся? — река разверзнет синь, и мы в нее провалимся! Уйдем мальков пасти. И, чертыхаясь тягостно, по нашему пути покатятся, потянутся прибрежные леса, дома в дыму смородинном, заблудшая коза и парень с мотороллером… Тянули мы, пока все было по-хорошему… Потом — текла река. И на песке взъерошенном, натуженно дыша, по-рыбьи тихо охая, лежали два ерша. И мы лежали около… А в небе солнце шло. Тяжелое. Значительное. И жгло, как сквозь стекло увеличительное.

Че

Мотор перегретый натужно гудел. Хозяйка, встречая, кивала… И в каждой квартире с портрета глядел спокойный Эрнесто Гевара… Желанья, исполнитесь! Время, вернись! Увидеться нам не мешало б… Вы очень похожи, товарищ министр, на наших больших комиссаров. Им совесть велела. Их горе зажгло. Они голодали и стыли. Но шли с Революцией так же светло, как реки идут на пустыню. Была Революция личной, живой, кровавой и все же — целебной. Они называли ее мировой! Что значило — великолепной… — Товарищ Гевара, песчаник намок под грузным расстрелянным телом… — Я сделал, что мог. Если б каждый, что мог, однажды решился и сделал. — Но жизнь не меняется! Снова заря восходит, как будто впервые. А что, если вправду погибли вы зря? — Пускай разберутся живые… — Но вам понесут славословий венки, посмертно пристроятся рядом. И подвигом клясться начнут леваки!.. — Вы верьте делам, а не клятвам. — А что передать огорченным бойцам, суровым и честным, как Анды? — Скажите: по улицам и по сердцам проходят сейчас баррикады… — А что, если вдруг автомат на плече станет монетой разменной?.. Нахмурился Че. Улыбнулся Че. Наивный Че. Бессмертный.

Хиппи

Мы — хиппи. Не путайте с «хеппи». Не путайте с нищими. Денег не суйте… Не спят полицейские кепи в заботах о нашем рассудке. Ничьи мы. Не ваши, не наши. Ничьи мы. Как мокрые ветры. Прически — по виду монашьи. Но мы не монахи! Хотите — проверьте. Ничьи мы. Как пыль на дороге. Как шорох прибоя, картавы. Нас греют девчонки-дотроги, покорные, будто гитары. Потейте! Бумагу марайте. За теплое горло берите знакомо. Плевать нам на ваши морали! Продажные ваши законы! Плевать нам на то, что встречаете бранно! На то, что шагаете мимо. И если вы — мир, то тогда мы — приправа для этого пресного мира!.. Мы, как в драгоценностях, — в росах. Мы молимся водам и травам. Босые — средь ваших «роллс-ройсов». Назло вам. На смех вам. На страх вам. Сдавила бетонная бездна. Асфальт отутюженный высох… Мы — вызов. А может быть, — бегство. А может быть, сразу — и бегство. И вызов. Монреаль

Землетрясение в Куско

На руинах разрушенного инкского города в Перу испанцы построили свой город…

Бог испанцев не простил. Отомстил. С вечера трясется Куско! Месяц в небе как печать. Непонятное искусство — землю взять и раскачать! Подминая, вырастая, сшиблись каменные лбы! Все фундаменты привстали, будто кони, на дыбы! Задышали дымом кони. Бог испанцев не простил. Где узорные балконы? Где колониальный стиль? Это — накипь. Это — пена. В этом месте быть должно то, что инками воспето. Инками возведено!.. Храм готов кричать от боли! Храм танцует! А затем католические боги обрываются со стен. Подчинившись божьей каре, тусклым золотом расшит, сам Христос развел руками тонкими. И так лежит… Отойди! Земля гуляет! Отодвинься от земли… Пусть природа исправляет то, что люди не смогли! Раскатилась, раскалилась, пальцы врезаны в бока… Торжествует справедливость. Месть грядет через века!

Мачу-Пикчу

Есть в перуанских Андах вершина.

А на ней — развалины города.

Развалины последней столицы империи инков…

Мачу-Пикчу!.. Глаза закрываю, шепчу: «Мачу-Пикчу!..» Мы — ослепшие ждали тебя, будто пума — добычу. Мы стремились к тебе, как забытый наследник к престолу. Было душно и холодно. Гордо. И очень просторно. Мачу-Пикчу накатывалась и к вискам подступала. Мачу-Пикчу покачивалась, бесконечностью пахла. Пахла прерванной стройкой. И мокрой землей. И лугами… Жили здесь великаны. Работали здесь великаны. Я не знаю — когда. И зачем. Знаю только, что жили. Ливни их забавляли. А землетрясенья смешили. А когда надвигались на город тугие лавины, то они их, дурачась, в литые ладошки ловили. Над горами вставали закаты из кованой меди. День для них проходил. А для нас он равнялся бессмертью. Жили здесь великаны. Размашисто жили. Разгульно! Нам — полжизни прожить. А для них это — меньше секунды. Жили здесь великаны… С того потрясенного года плещет море, соленое от великаньего пота! Угловатые айсберги трутся о темные камни. Это — слезы детей великаньих. И жен великаньих. В них теперь отражаться рассвету и гаснуть закату… Великаны потомкам своим загадали загадку. И куда-то ушли. Улетели куда-то. Уплыли… Но в спокойствии стен, но в любой неотесанной глыбе, в клочковатом тумане, в журчанье ручьев по террасам до сих пор существует, не меркнет непонятый разум. Он остался как вечное эхо. Как руки у горла. Лишь ему одному подчиняются сонные горы. Мы под ними — со всем, что в нас есть — мельтешащим, посконным, в состояньи микробов, которые — под микроскопом… Мачу-Пикчу!.. Глаза закрываю, шепчу: Мачу-Пикчу!.. Мы — оглохшие — ждали тебя, будто пума — добычу. Ты взглянула в упор на смешных, суетливых козявок… И закуталась в облако — ждать настоящих хозяев.

«Если позволите…»

Если позволите или попросите, я расскажу вам о Старом Дели… Спали на площади, спали на площади люди — не люди. Тени — не тени… Мы сквозь лежащих шагали дылдами. Шли, как реклама, среди отекших. Площадь храпела, укрывшись дырами бывших заплат, невозможных одежек… В небе луна караваем хлеба, — недостижима, как хлеб, — висела. Мы не глядели ни вправо, ни влево, воздух заглатывая от потрясенья. Каменный крик колотился в горле. Мы, опустив потрясенные головы, шли через реку рванья и горя. Вброд через реку надежд и голода. Мы перешагивали, переступали через дыханья и сновиденья… Чуть копошилась гигантская спальня — площадь у ратуши в Старом Дели. Мне ее за год не перейти. Груз этой площади давит тяжко… Вот. …А теперь ты встань и прочти здесь что-нибудь о цветах и пташках.

Старый индус

Он сидит — худой, как ноябрьский куст, — посреди суеты и новейших веяний. Он жует губами, будто на вкус пробует каждое из мгновений. Рядом — радужный вихрь случайных мазков… В стариковских глазах глубоко и пустынно. За его спиною столько веков, что ему перед будущим даже стыдно! Бомбей

Размышления слона, катающего туристов по бомбейскому зоопарку

Три раза я в теченье дня сырой морковью хрупаю… Желаете нанять меня? Тогда платите рупию! Явлюсь из ваших детских снов. Доставлю счастье полное… Жалею очень я слонов, которые свободные… Конечно, там еда свежей, там нет зловоний города. Конечно, мочки их ушей железом не проколоты. Не спиливает им никто их бивни драгоценные… Слонов жалею я за то, что жизнь у них — бесцельная. Погонщик — мне, а им — вожак начальником приходится. И говорят, что сам раджа порой на них охотится… Как им, наверно, в темноте пустынно и не радостно!.. За мной охотятся лишь те, кто — с фотоаппаратами. К тому ж гордиться я могу накидкою красивою, когда за мелкую деньгу фотографам позирую. Гремит, позванивает цепь. Сношу — заменят новенькой… Зато есть цель. И эта цель близка, как дверь слоновника.

Тадж-Махал

Тадж-Махал — гробница, построенная императором Индии Шах-Джеханом в память о своей любимой жене Мумтаз-Махал. Имя зодчего неизвестно.

Он — белее белого, праздничнее празднества. Вымахнув над бедами, высотою дразнится. К небесам из марева сладко лезет купол, свысока посматривая на индийских кукол. Сладкие орнаменты, сладкая природа ссорятся с пернатыми тихо и нестрого. Приторно, незагнанно зной плывет по стенам… Тадж-Махал из сахара, очевидно, сделан. От такого качества, несмотря на тление, слаще новых кажутся прошлые столетия… Люди пола слабого, женский век не кончен. Ах, как вы до сладкого и сейчас охочи! Разукрасив личики грозно и эффектно, ах, как вы мурлычете от речей конфетных! Делитесь обидами. Но — теперь и раньше — кажетесь рабынями, правите мирами. Медлите, торопите гордо и нахально… Вы нам глазки строите. Мы вам — Тадж-Махалы.

Леди-стрит

Хочу я так начать стихи: меланхоличный гид острит: «Поскольку это Леди-стрит, сейчас мы все холостяки…» Иди! Торгуйся! Выбирай! — Стоят плечом к плечу. Впритык. Доступный рай. Дешевый рай для морячков и забулдыг… Старухи. Девочки почти. (Вон той чуть больше десяти…) Вахтеры временных жилищ. Размазанные пятна лиц. Ты вслушайся в зазывный смех. Шагни. Как хочешь назови пеналы для земных утех, сплошное лежбище любви… Несчитанный, живой товар. С цветочком. С блестками на лбу… …Постой! Зачем кривишь губу? А ты себя не продавал?! А я себя не продаю, когда, — всем флюгерам под стать, — по морде подлеца не бью? (А мог бы! Ох, как мог бы дать!..) А ты себя не продаешь, на что-то главное плюя, когда напропалую пьешь, а после плачешь в три ручья?!. А я себя не продаю в единственнейшем из миров, когда — измотанный — стою в скрещении прожекторов?.. Играет музыка. Закат багровым фонарем горит. И окна — как колоды карт… И Леди-стрит. И Леди-стрит. Бомбей

Кое-что о всеобщей забастовке

Бастует Лувр, стальные двери стиснув. Бастует мир карманников и сыщиков. Бастуют звезды дорогих стриптизов и продавцы дешевых магазинчиков. Бастуют кони. Ипподром пустует. Бастует банк и центрифуги прачечных. Рад гимназист: учителя бастуют! Угрюм пижон: пропал бензин в заправочных… В крутых цехах темно бастуют тигли. Над министерством флаг повис расслабленно. Бастуют почтальоны, и притихли в подвалах почт любовные послания. Метро бастует, сжавшись недоверчиво. На тротуарах мусора — навалом! Бастует солнце. Дождь заладил с вечера — перемывает косточки бульварам. Лежат листовок слипшиеся патлы… …Работает особая полиция. Работают кафе, кинотеатры, бармены, проститутки и политики. Париж

Ностальгия

Ностальгия бывает по дому. По Уралу, по Братску, по Дону. По пустыням и скалам белесым, невозможно прозрачным березам. По степям, где метели тугие… У меня по тебе ностальгия. Ностальгия по каждому вздоху. Ностальгия по тихому стону. По твоим просыпаньям тяжелым. По глазам и плечам обнаженным. По мгновеньям, когда ты со мною. По ночному бессонному зною. По слезам и словам невесомым. По улыбкам и даже по ссорам! По губам, суховатым с морозца… Я, решив с ностальгией бороться, уезжаю! Штурмую платформы… Но зачем-то ору в телефоны! Выхожу из себя от восторга, дозвонившись из Владивостока. Ошалев от колесного писка, сочиняю длиннющие письма. Умоляю тебя: «Помоги мне! Задыхаюсь от ностальгии!..» Ты молчишь. Ты спасать меня медлишь… Если вылечусь — тут же заметишь.

Джоконда

Как много эта женщина знает про меня!.. Я чувствую: скрежещуще закрылась западня!.. У ветра вкус ирисочный. Река черна, как морс. Садится иней призрачный на мой бесстыдный мозг. Где неживые заросли непроходимых трав. Где глухо и безжалостно ворочается страх. Где за полночь радения щемящи, как вокзал. Где вдруг хлестнут видения, как бритвой по глазам!.. Все это ей прошепчено. Расхвастано, звеня… Как много эта женщина знает про меня!.. Сады от вьюг воспрянули, беснуются коты… И мы опять расправили павлинии хвосты. То свадьбой, то поминками врезаются года… А мы о ней — с подмигами. Красавица, айда! Айда! — в тугую патоку. Айда! — на сквозняки. Скорей! — уже распахнуты ночные кабаки! Все это наша вотчина, пока не сгинул век!.. Она неразговорчива. Она глядит поверх. Беспомощна. Торжественна. Трава судьбы горчит… Как много эта женщина знает. И молчит…

Одна из причин шторма

Океан созвал собрание рек. Было холодно еще. Шел апрель. И струились, как зерно из прорех, голубые капли южных морей. Реки севера наморщили лбы, голос их был леденяще высок. Все почтили память, встав на дыбы, ручейков и рек, ушедших в песок. На поминках океан так плясал, так рыдал, так необузданно пил, что взлетала, будто смерч, к небесам водяная удивленная пыль… Амазонку он к Днепру ревновал, лобызался с Гангом в пьяном дыму… Три недели океан бушевал. И никто не понимал — почему.

Послеавстралийское

Д. Гранину

Жизнь, в которой все не просто (свеженький пример беру), начинается с вопроса: «Ну и как там кенгуру?..» Дальше — больше, дальше — эхом, колыхаясь на ветру: «Из Австралии приехал?! Лихо! Как там кенгуру?..» Где-то посредине ночи трубка прыгает в руках. Старый друг звонит из Сочи: «Ты вернулся? Ну и как?..» Я, пыхтя и сатанея, мямлю что-то о Сиднее. Он рокочет: «Брось муру! Расскажи про кенгуру…» Я охрип. Меня морозит. Дочка будит поутру: «Пап, учительница просит что-нибудь про кенгуру…» Дверь звонит — в лице меняюсь. В дом забился, как в нору. Стоит выйти… «Извиняюсь… Все же… как там… кенгуру?» Пусть летит над миром бренным мой осатанелый крик: Кенгуру? Читайте Брема. Бре-ема-а! Умный был старик.

Швейцарские коровы

Не зная о добре, не понимая зла, вышагивают сыто и твердо. На шеях у коров висят колокола — огромные звенящие ведра… Ступают на траву, себя не потеряв, как генералы в лентах и звездах. И дышат широко. И буйствует в ноздрях валютный, знаменитейший воздух. Мы слышим странный звон с утра и дотемна. Колокола гудят беспрестанно. Ты думаешь: набат? Восстание? Война? Нет. Это возвращается стадо. Молочные моря. Грядущие сыры. Над ними Альпы — будто корона… …К заутрене звонят. А может быть, с горы идет большая корова.

Слушая радио

Земля с пустынной жаждой городов, с капелью, колотящейся о камни, с раздумьем океанов и прудов, с ползущими на небо ледниками, Земля с пунцовым откровеньем зорь, земля в переплетенье снежных линий, усыпанная зябкою росой, обнявшая тропические ливни. Земля со всевозможною водой: речушками, криницами, морями, с величественным паром над плитой. Земля с теплом Пицунды и Майами, с глотком вина в гортани пастуха, с ангарским бегом, с медленностью Вислы — так страшно, так немыслимо суха, что может вспыхнуть от случайной искры!

«ВОЗВРАЩЕНИЕ»

(сборник 1972)

«Люблю картины старых мастеров…»

Люблю картины старых мастеров. Не верю я в разгадку их секретов. На нас, как будто из иных миров, глубокие глаза глядят с портретов. Художник, — то ликуя, то скорбя, — неведомо зачем холсты марает… А я смотрю, как в самого себя. А я смотрю, и сердце замирает. Великих красок чистая игра — как исповедь, как солнце над горами. Идут века, но эти мастера совсем не зря зовутся мастерами. И голос их то нежен, то суров. Он различим в любой лавине звуков. Люблю картины старых мастеров — ровесников детей моих и внуков.

Горы

Горы — там, где планета наморщила лоб… Упирается в небо застывший галоп. Брови глухо нависли там, куда забрели все бессонные мысли уставшей земли. Здесь увидишь в подробностях откровение ветра. Здесь щербатые пропасти, — как безумие века! Здесь, — ворча и ворочаясь, — по тропкам неистовым, по завалам пророчеств продираются истины. Здесь туманы колдуют, здесь мир нерушим… Но обвалы стартуют от самых вершин.

Тишина

В траве — тишина, в камыше — тишина, в лесу — тишина. Так тихо, что стыдно глаза распахнуть и на землю ступить. Так тихо, что страшно. Так тихо, что ноет спина. Так тихо, что слово любое сказать — все равно что убить. Визжащий, орущий, разболтанный мир заболел тишиной. Лежит он — спеленут крест-накрест ее покрывалом тугим. Так тихо, как будто все птицы покинули землю. Одна за одной. Как будто все люди оставили землю. Один за другим. Как будто земля превратилась в беззвучный музей тишины. Так тихо, что музыку надо, как чье-то лицо, вспоминать. Так тихо, что даже тишайшие мысли далеко слышны. Так тихо, что хочется заново жизнь начинать. Так тихо.

«В остывающей золе…»

В остывающей золе искры обнаружились… Люди спали на земле, будто к ней прислушивались. Говорила им она что-то очень важное… В реках стыла глубина. Шли туманы ватные. В дальней, сумасшедшей мгле мир гроза раскачивала… Люди спали на земле, а земля рассказывала. Говорила, как могла, — монотонно, буднично, — про куницу, про орла, про медведя бурого. И про то, как спит марал, зябко вскинув голову. И про то, где есть уран. И про то, где — олово. Про горячие ручьи аж до Ледовитого!.. Тайны главные свои, — не стерпела, — выдала… Из-за сопок вылез день. Солнце в море парилось… Люди встали. У людей за ночь дел прибавилось!

«Дождь не шел (разве так идут?!)…»

Дождь не шел (разве так идут?!), — так наваливаются, крича, всей наукою — на недуг, всею правдою — на палача, ледокольной мощью — на льды, головой хмельной — на столы… И слепые столбы воды были каменны и круглы. Мир уменьшился, опустел. И казалось: в мире пустом ждет хозяйка прихода гостей и до полночи моет дом… Пот — вода, и слезы — вода. Сквозь песок — вода, сквозь сердца… Так когда же, земля, когда ты отмоешься до конца?

«Доживает свое квартал…»

Доживает свое квартал. Доживает. Дошептывает. Тяжело распластав руки опустошенные. Все разъято, распято. В прихожих — туман паутин. На обоях — квадратные пятна сбежавших картин… Доживает квартал. Деревянная песенка спета. Есть раздолье котам, — их глазищи пылают победно! По гостиным вчерашним, где пыли махровой полно. По раскрытым чуланам, в которых — как после Махно! Доживает квартал. Дремлют лестницы шаткие. И по лестницам, как по склада́м, ковыляет шамканье. Бормотанье, покряхтыванье, чертыхаясь, ползет из угла: «Вольнодумцы проклятые… Ладно! Ваша взяла!..»

Ай бо!

Нас встречали, будто свадьбу, ту, что ждали целый век. Нам кричали: «Ай бо!..» «Ай бо!..» «Ай бо!..» «Белый человек!..» «Ай бо!..» — крик до одуренья. «Ай бо!..» — всколыхнулся день. И глядела вся деревня на диковинных людей. «Ай бо!..» — вздохи-пересуды… А мальчишки на мосту так шикарно белозубы, словно — лампочки во рту. «Ай бо!..» — пискнуть не забыли… Сквозь тропическую слизь ай бо, серые от пыли, по Нигерии тряслись. Было душно. Было банно. И, предчувствуя предел, мы сидели в недрах бара посреди сплошных Отелл. «Ай бо!..» — слышалось вдогонку… Рынок жару поддавал! Пышнотелая торговка воспевала свой товар. Нам он был не нужен вовсе. Но смешила без конца, — как в Одессе, на Привозе, — яростная хрипотца. И наваливалось лето. И лежал базар, сочась. было очень много света. Много солнца… А сейчас есть официант стерильный. И на столике — цветок. Есть размеренный, старинный, европейский холодок. Есть приземистое небо. И глядящий круто вверх — белый от большого снега ай бо — белый человек. Лагос

Голос африканского поэта

Испуг читаю в ваших синих взорах. Слова читаю: «Боже, пронеси!..» У нас, как у испытанных боксеров, почти у всех — приплюснуты носы. И взгляд упрям. И губы — в изобилье. На внешность я не жалуюсь творцу. Ведь если б вас так терпеливо били! Так тщательно хлестали по лицу! Так показательно гноили в трюмах!.. Но в гуле изменившейся судьбы для вас — велеречивых и угрюмых, мы до сих пор — как беглые рабы!.. Мы не забыли вашего урока, цветистых притч о зле и о добре. Мы — черные. Как пашня. Как дорога. Мы — черные. Как чернь на серебре… И над планетой — вечною и бедной — я возношу свой обожженный торс. И свято верю в то, что дьявол — белый. И в то, что черный — бог Исус Христос. Запомните, глаза привычно пяля в торжественность соборной полутьмы: чернеют не от времени распятья! Они хотят быть черными. Как мы!.. До гроба буду белою вороной я — черный — в ваших пестрых городах. И все-таки, — грозой пророкотав, — взойдет мой голос над землей огромной!

«Клубок дала волшебница…»

Клубок дала волшебница. — Иди за ним! — промолвила… Тайга о чем-то шепчется. На большаках — промоины. Река грозит порогами. Пугает небо ямами. Бежит клубочек тропками, где змеи бредят ядами. Спешит клубочек-искорка то льдинами, то сопками. И вдруг посмотрит искоса: иду ли я, способен ли? По краешку, над пропастью, над суетой, над робостью, над позднею охотою, над сытою зевотою. То по асфальту бодрому, по отблеску, по отзвуку. То в гору — будто по́д гору, то по́ морю — как посуху. По тундрам подмороженным, по осыпям, по насыпям, по городам взъерошенным, по островам неназванным клубок веселый катится…

«Надо верить в обычное…»

Надо верить в обычное. Надо рассчитывать здраво. У поэтов с убийцами, в сущности, равная слава. Кто в веках уцелел? Разберись в наслоенье мотивов… Мы не помним царей. Помним: были Дантес и Мартынов. Бесшабашные, нервные, святые «блюстители долга». Ну, подумаешь, невидаль: однажды вспылили — и только! За могильной оградою все обвиненья напрасны… Пахнут их биографии лишь типографскою краской. Вот они на портретах с улыбками благопристойными… Так что цельтесь в поэтов — и вы попадете в историю!

«Вернуться б к той черте, где я был мной…»

Вернуться б к той черте, где я был мной. Где прилипает к пальцам хлеб ржаной. И снег идет. И улица темна. И слово «мама» — реже, чем «война», Желания мои скупы. Строги. Вся биография — на две строки. И в каждой строчке холод ледяной… Вернуться б к той черте, где я был мной. Вернуться бы, вернуться б к той черте, где плачу я в полночной духоте, где очень близко губы и глаза, где обмануть нельзя, смолчать нельзя. Измены — даже мысленно — страшны. А звездам в небе тесно от луны. Все небо переполнено луной… Вернуться б к той черте, где я был мной. Не возвращаться б к той черте, когда становится всесильной немота. Ты бьешься об нее. Кричишь, хрипя. Но остается крик внутри тебя. А ты в поту. Ты память ворошишь. Как безъязыкий колокол, дрожишь. Никто не слышит крика твоего… Я знаю страх. Не будем про него. Вернуться б к той черте, где я был мной. Где все впервые: светлый дождь грибной, который по кустарнику бежит. И жить легко. И очень надо жить! Впервые «помни», «вдумайся», «забудь». И нет «когда». А сплошь — «когда-нибудь». И все дается малою ценой. Вернуться б к той черте, где я был мной. Вернуться б к той черте… А где она? Какими вьюгами заметена?

Стихи о собаках

Дворовых собак по-особому холят за то, что они, на луну подвывая, от будки до дома все ходят и ходят под гулкою проволокой как трамваи… Я их не тревожу. Я с ними не знаюсь. За это они меня вправе облаивать… Но жарко читать мне спокойную надпись: «Собак без ошейников будут вылавливать…» За что их? За внешность? За клочья репейника? За пыльную шерсть? За неясность породы? За то, что щенками доплыли до берега? Доплыли и стали ошибкой природы?.. Собаки-изгои. Собаки-отшельники. Надрывней поминок. Ребенка добрее. Они бы надели любые ошейники, надели бы! Если б ошейники грели. За что их? У них же — душа нараспашку. Они ж в Человечество верят отчаянно!.. И детское: «Мама, купи мне собачку…» — в собачьих глазах застывает печалинкой… И вот, — разуверившись в добрых волшебниках, последнюю кость закопав под кустами, — собаки, которые без ошейников, уходят в леса. Собираются в стаи… Ты знаешь, у них уже — волчьи заботы! Ты слышишь: грохочут ружейные полымя!.. Сегодня мне снова приснятся заборы. И лязги цепные за теми заборами.

Разговор с доктором

— Доктор! Любовь умирает… — Симптомы?.. — Чувствовал вялость. Спал до обеда. Не было необъяснимой истомы. Не было жара. Не было бреда. На семь минут опоздал на свиданье. Есть и причина? Часы подкосили. Думал зайти в магазин за цветами. Вспомнил, что переучет в магазине. Даже обрадовался… А после были в кино. Прошли мимо парка. Я говорил о хоккее и пользе нового помещенья Госбанка… Выпили чай с пережаренным тортом. От разговоров не было проку. Дальше… А что вы там пишете, доктор?.. — Я вам выписываю дорогу.

«Убегу от зноя южного…»

Убегу от зноя южного, пыльного и злого дня… Здравствуйте, товарищ Юрмала! Как вы жили без меня?.. Нацепив из пены бантики, на берег плеснет волна. Пусть не хмурит брови Балтика, — знаю, как добра она… Я, завидуя художникам, встану рано поутру. Нарисую тучу с дождиком, а потом ее сотру. Будет ветер плыть над дюнами, светом солнечным пронзен… И пойду я к морю, думая ни о чем и обо всем. Станет жизнь моя высокою, к теплым дюнам припаду. С добрыми большими соснами разговоры заведу. Захмелев от ветра юного, спелая блеснет заря… Подари на память, Юрмала, мне кусочек янтаря.

Гагра

Г. Багатурия

Живу на белом свете. Впрочем, какой он белый? Он — цветной! Распотрошен и разворочен. Подкрашен дымчатой волной. Он пальмовый. Он импозантный. Наивный. Верящий стихам. Лихой! Автобусный! Базарный! Смеющийся по пустякам!.. Устав от разноцветной ноши, повесив в небе лунный нож, желает всем спокойной ночи, а верит в бешеную ночь! Озарена коротким мигом вся жизнь! И отступленья нет!.. Вверху — над морем — и над миром — и белый снег. И белый свет… А я живу на свете пестром! Я с ним накоротке знаком. Он пахнет свежею лепешкой, сациви, пляжем, чесноком. Захватан липкими руками… Но даже тем одним велик, что очередь за шашлыками сама похожа на шашлык.

Ты

Алене

Я спокоен. Я иду своей дорогой. Не пою, что завтра будет веселей. Я суровый. Я суровый. Я суровый… Улыбаешься в ответ: «А я — сирень…» Застываю рядом с мраморной колонной. Удивляюсь: почему не убежал. Я холодный. Я холодный. Я холодный… Улыбаешься в ответ: «А я — пожар…» Я считаю перебранку бесполезной. Все в порядке! Пусть любовь повременит. Я железный. Я железный. Я железный!.. Улыбаешься в ответ: «А я — магнит…»

«Рыбы уходят спать на деревья…»

Рыбы уходят спать на деревья — верю. Зайцы купаются до одуренья — верю. Лошадь читает по-итальянски — верю. Юный петух уличен в постоянстве — верю. Пудрой не пахнет в дамском салоне — верю. Пляж в Антарктиде, снег — на Цейлоне — верю. В льва, перешедшего с мяса на травку, верю. В труса, готового ринуться в драку, верю. В нищего, с хохотом жгущего деньги, верю. И в непорочность гулящей девки верю. В то, что убийца плачет, раскаясь, верю… Ты говоришь мне: «Люблю!..» Усмехаюсь. Не верю.

Дети бессмертия

Станут памятью встречи, привычки, слова… А они не вернутся. Отбушует зима. Поседеет вдова… А они не вернутся. Скорбь утихнет. Уснет на ладонях Земли… А они не вернутся. Снова к пепельным звездам уйдут корабли… А они не вернутся. В карауле друзья не устанут стоять… А они не вернутся. Будет море шуметь. Будет солнце сиять… А они не вернутся. И погаснут миры. И возникнут миры… Но одно лишь известно: Мы состаримся. Мы будем жить до поры. А они — будут вечно.

«Смеркается…»

Смеркается. Пахнет леском перегретым… Но я не об этом! Совсем не об этом… Я знаю, как трудно рождается слово. Когда оно истинно. И безусловно. Прозрачно. Пока что ни в чем не повинно. А ты, надрываясь, грызешь пуповину и мечешься: — Люди! Вы слово искали. Берите! Пока его не затаскали. Скорее! Пусть кто-нибудь станет пророком… Нависла жара над высоким порогом. Кукушка старается: чет или нечет. У самого уха стрекочет кузнечик. Шуршит муравейник. Ворона фальшивит. И стебель цветка под пчелою пружинит. Готовятся к полднику жители ясель. Зеленою тучею кажется ясень. Он что-то бормочет надменно и глухо. Он так величав, что становится глупо рядиться в пророка, считаться поэтом… Но я не об этом! Совсем не об этом.

«В майонезных барахтаясь гущах…»

В майонезных барахтаясь гущах, я негаданно чую порой, как во мне просыпается купчик третьей гильдии или второй… Он изволил потешиться вальсом, он набрался до самых основ. Пахнет он знаменитою ваксой и подливой «а ля Строганофф». Процветают родные лабазы! Прут по рекам баржи-корабли!.. Волосатые толстые пальцы на холодную скатерть легли… Он сегодня гуляет по праву, навалясь на фужерную дрожь… «Не препятствуй купецкому ндраву! Нутряного каприза не трожь!! Я желаю полаять — и лаю! Торжеству моему — исполать! А сейчас я обдумать желаю, что б такого еще пожелать… Может, к песне потребовать шкалик? Может, кануть в цыганскую грусть?.. Ты изыди, ученый очкарик! Я еще до тебя доберусь!.. Наподдай, музыкантская свора! Веселись, если весело мне!..» А заместо церковного звона, — рев ракеты, ушедшей к Луне.

Мини

Мы на шарике, на шаре, как на плавающей мине, наплодили, нарожали моду-мини, моду-мини. Появились мини-юбки (все пошло, конечно, с них). Закружились мини-вьюги, мини-спор завял и сник. Мини-юбки не опасны, несмотря на мини-гам. (Это — чтоб не нагибаться любопытным старичкам.) В новом мини-измереньи успевай передохнуть. Мини-клятвы в мини-время (да и правда, что тянуть?!). Это может позабавить. Это — новый мини-спорт. Мини-совесть. Мини-память. Мини-служба. Мини-пот. Мини-литры. Мини-мили. Мини-холод у виска… И берет от этих «мини» максимальная тоска.

Аксельраты, аксельратки…

Акселерация — ускорение. В данном случае — очень заметное за последние годы ускорение физического роста молодых людей.

Силой мышечной богаты, бродят по проспекту праздному малолетние гиганты, рост которых — не по разуму. Школа стонет, не поверив, зычным ревом переполненная: то ли — курсы Гулливеров, то ли — встреча баскетбольная… Во дворах играют в прятки, оккупируют парадные молодые аксельратки с молодыми аксельратами. Дразнят удалью былинной так, что ахают наставники. Рядом с безопасной бритвой — оловянные солдатики. Сигареты рядом с куклой, прыгалки — с губной помадою. Над планетою нескучной, будто горы — дети малые. Виноваты витамины? Или сполохи магнитные?.. Объясняя, утомили эрудиты именитые… А планета ждет подсказки, с головой уходит в митинги. У планеты рост — гигантский. На планете гул — космический. Хлеб идет грядущей выпечки. Стал далеким близкий локоть… Каждый раз встаешь на цыпочки — сына по плечу похлопать.

Будьте первыми!

Если вы есть — будьте первыми! Первыми — кем бы вы ни были. Из песен — лучшими песнями. Из книг — настоящими книгами. Первыми будьте! И только. Песенными, как моря. Лучше второго художника первый маляр! Спросят вас оробело: «Что же тогда окажется? Ежели все будут первыми, кто пойдет в замыкающие?..» А вы трусливых не слушайте! А вы их сдуйте, как пену. Если вы есть — будьте лучшими! Если вы есть — будьте первыми! Если вы есть — попробуйте горечь зеленых побегов. Примериваясь, потрогайте великую ношу первых. Как самое неизбежное, взвалите ее на плечи… Если вы есть — будьте первыми! Первым — трудней. И легче.

Встреча нового года

Снег блестел, будто ртутью сыпанули с крыш. Снег хрустел, будто кто-то кочерыжку грыз. Оглушал этот смачный и протяжный хруст. Снег лежал на платформах, будто главный груз. И машин не стеснялся он, не избегал. Был большим. Наряжать деревья помогал. Обступал, как несмазанная дверь, скрипел. Прилипал к шубам и ушанкам, как репей. Снег нырял в хитрые прически юных дам. Проверял наше отношенье к холодам. Мы его на своих плечах в дома несли. Мы его в коридорах, веселясь, трясли. В доме — смех: очищенье валенок идет. Сеем снег… Я еще не знаю, что взойдет.

Бег

Бежала, как по воздуху. С лицом, как май, заплаканным. И пляшущие волосы казались рыжим пламенем! И только дыма не было, но шла волна горячая… Она бежала — нежная, открытая, парящая! Звенела, будто денежка, сама себя нашедшая… Не сознавая, девочка бежала в званье женщины! Так убегают узники. Летят к метро болельщики… И был бюстгальтер узенький, как финишная ленточка.

Кактус

Шла тропинка, спотыкаясь. Перед ним — оборвалась… Я сказал: «Здорово, кактус! Как живешь ты, дикобраз?..» Не хотел он огрызаться, но — переходя на хрип — буркнул: «Сам не из красавцев!.. Тоже мне Жерар Филип… Как живу? На общем фоне это кажется простым. По учебнику. По форме жителей полупустынь… Разбери на этих кручах, кто — враги, а кто — друзья. Без защиты, без колючек в нашем климате нельзя… Как живу? Да между делом даже камень превозмог. Жить на солнце оголтелом я могу! А ты бы смог?.. Как живу? Других не хуже. До сих пор еще не смолк… Жить, потрескавшись от стужи, я могу! А ты бы смог?.. Чтоб в тебя вонзался ветер, чтоб взрывался и терзал!..» «Люди могут…» — я ответил. «Люди могут…» — я сказал… Он взглянул в глаза мне зыбко (аж по сердцу — холодок). На прощанье, как слезинку, взял и выдавил цветок. Расстегнувшись безопасно, соком, булькая, набух… Камни были — будто пашня. А колючки — будто пух.

Скорость

Все дело в скорости! Есть высший прок в тугой покорности пустых дорог. Зари окалина легла в траву. Недомогания, ау! Ау!.. Опять взрывается в волне весло. Опять сливаются добро и зло! Да, так уж водится: разверзлась даль. И только возгласы: «Наддай! Наддай!..» Сомкнулся в линию поток секунд. И слезы длинные к вискам текут. И ветер — посвистом. И боль в боку… А кто-то попросту, по холодку, по краю-бережку идет едва, мурлычет песенку, забыв слова. Нагнувшись, медленно из речки пьет… И, — тем не менее, — не отстает.

Поддавки

Летите дни из-под руки куда-нибудь подальше… Давай сыграем в поддавки? Поддайся мне! Поддайся! Поддайся, злясь и торопя, чтоб ветры закрутили… Давай придумаем себя в придуманной квартире. Сыграем в смех, сыграем в спор, начнем мириться ласково. Давай в любовь сыграем по системе Станиславского. На наши личики сперва нацепим по улыбочке. Сыграем в нежные слова, — то в «кисоньки», то в «рыбочки»… Дожди, — туда, где я стою, — пришли. Задели краем… Давай в счастливую семью немного поиграем. Давай придумаем друзей. Весьма надежных. Нескольких. Потом знакомый фарисей чуть-чуть добавит недругов. А мы друг другу подмигнем и, приближаясь к истине, давай в обиду сыгранем. Сыграем в слезы искренние. Пусть зрители спешат в подъезд актеров забубенных. Давай сыграем в то, что есть у нас с тобой ребенок… Идет спектакль на «ура!» Идет, не повторяясь… Сыграем?.. …Кончилась игра. Сгорела. Доигрались.

Льву Яшину

«Года летят» — банальнейшая фраза. И все же это факт: года летят… Осатанело и тысячеглазо все стадионы за тобой следят… А помнишь, как застыл судья картинно, чужое солнце вздрогнуло во мгле. И грозно снизошла улыбка тигра на лик великолепного Пеле. Был миг, как потревоженная мина. И захлебнулся чей-то баритон. И был разбег! И половина мира в беспамятстве искала валидол! И — знаменитейший удар с нажимом! И мяч мелькнул свинцовым колобком… А ты достал его! В непостижимом! В невероятном! В черт возьми — каком!.. Хвалебные слова всегда банальны. Я славлю ощущение броска!.. Года летят. И каждый — как пенальти. Который ты возьмешь наверняка.

Хочу

А я — печальный и веселый — то радуясь, то возражая, хочу найти слова — весомей отечественного урожая! Прищурясь, будто посторонний, оттачивая свой характер, хочу найти слова — огромней, чем Млечные Пути галактик! Откашливаясь и бледнея, отказываюсь от навороченного. Хочу найти слова — нежнее, чем темечко у новорожденного!

Стенограмма

Мы поспели к самому базару, к самому разгару торжества… Поглядим, как кружатся по залу, сталкиваясь в воздухе, слова… От первого столика Я натуру закалил дальнею романтикой. Знаешь остров Сахалин? За него! По маленькой… Кинь-ка этот пирожок вольному гусару… Где-то плавает дружок. Ловит рыбу-сайру… От второго столика Старая песенка: «Нашим и вашим…» Нынче ее исполнителей — тьма! Но согласитесь: бесспорно важен аналитический склад ума… От третьего столика — Ты все-таки решилась?.. — Да вроде решено… — А что на службе скажешь? — А им не все равно? От второго столика Становится жизнь круглее — вестимо! Я-то ее обогнуть смогу… Но Петенька мой — большое светило в своем, как сказать, специальном кругу… От первого столика Сильный лирик во хмелю кореш мой Володька. «Человечество люблю» — выколол у локтя. Корешок — хоть и герой — с рожей непотребной… Между первой и второй долбанем по третьей? А?.. От второго столика Мой Петенька вам объяснит конкретно… Он растолкует с научностью всей: слова гениально слепого грека — вечный эпиграф любых одиссей… От третьего столика — А что подругам скажешь? — Придут и в новый дом… — А что ты скажешь сыну? — Скажу: поймешь потом… От первого столика Черту лысому родня — Нинка с Шикотана — заморочила меня и защекотала! Я ж ее — и так и сяк, а она — прилипла!.. Жизнь пошла нараскосяк, жуть как неприлично!.. От третьего столика — А что ты скажешь маме? — Да что-нибудь скажу… — А что ты скажешь мужу? — Скажу, что ухожу… От второго столика Мой Петя не ради презренных денег уже дис-сер-та-ци-ю завершил!.. Мой Петя — а это сказал академик! — достигнет невиданнейших вершин!.. От первого столика Не могу ее забыть! — Вот и вся беседа… Человечество любить — проще, чем соседа… От второго столика Мой Петька не то что иные балбесы! Мой Петька еще по-норвежски сечет!.. От первого Мамаша!.. От третьего Девушка, будьте любезны!.. От первого Кофе по-быстрому!.. От второго Водки!.. От третьего Счет!..

«Мы выучили фразу…»

Мы выучили фразу, — легко за нею скрыться: «Нельзя все делать сразу… Не надо торопиться…» Дороги, как запевы, бегут по белу свету. Но я еще успею… Но я потом поеду… Я после домечтаю… Потом увижу море. Дострою. Дочитаю. Додумаю. Доспорю… Смогу и не сробею, не слушая укоры. Я все еще успею, — пусть даже и не скоро… Живешь и забываешь, что жизнь имеет сроки… Успеть бы нам, товарищ, сказать в конце дороги: «Не так, наверно, жили мы с самой колыбели. Как жаль, что не спешили! Как жаль, что не успели!..»

Кижи

Да, сначала было слово!.. Зоревая позолота облетела с небосклона. И звучало слово так: «Мы — отсюда. Мы — карелы. Мы тонули. Мы горели. Мы до старости старели. Нас не купишь за пятак. Камни пашем. Камни сеем. Сердце тешим горьким зельем, рыбою да хлебом серым, — так от века суждено. Ну, а если в землю канем, нас укроют тем же камнем, тем же самым серым камнем. Нас укроют. Как зерно…» Час настал. Зерно упало. Запахом земли пропахло. Не сопрело. Не пропало. И вздыхая тяжело, продиралось сквозь каменья, говорило: «Я сумею!..» повторяло: «Я сумею!..» И сумело. И взошло. Не березкой кособокой, не цветочком беззаботным, а взошло оно собором возле медленной воды. Он стоял легко и крупно. К облакам вздымаясь круто, купола светились кругло, будто спелые плоды. Был легендой он и благом. Так стоял, как будто плавал. Так звенел, как будто плакал (словно плакала душа). Он стоял, сравнясь с зарею, над холодною землею деревянной чешуею, будто листьями, шурша. Он покачивался плавно, многостенно, многоглаво, — ширь — налево и направо! Щуки плещутся в тиши… Он стоял, слезу роняя, мир собою заполняя, в землю уходя корнями… Так и выросли Кижи.

На Юсовой горе

Могила И.А. Федосовой до сих пор не найдена. Знают только, что знаменитая народная сказительница похоронена в Заонежье на кладбище села Кузаранда.

Возле озера сгнила оградка тесова. На горе́ — деревянных крестов разнобой… Спой, Ирина Андреевна, свет-Федосо́ва! Про крестьян Олонецкой губернии спой. Спой про них и за них. За могутных, за рыжих, за умельцев, уставших от долгих трудов, за больных бурлаков, за гундосых ярыжек, за обиженных свекром и боженькой вдов. За прозрачных старух, за детишек в коросте, за добытчиков леса на тропах кривых… Ты, Аринушка, выскажи их безголосье. Пособи сиротинам. Уважь горемык. Научи их словам, дай им собственный голос, тем, которые, — ежели полночь страшна, — медяком похваляясь, в беде хорохорясь, по-звериному воют над чаркой вина… Ты спаси их. Спаси от извечной напасти. Ты их выпрями, выправь, людьми назови. Ведь не зря по России — все Спасы да Спасы. На Терпении Спас. На Слезах. На Крови… Ты начни причитанье тихонько. Особо. Неторопко. Нежданно, как дождь в январе. Спой, Ирина Андреевна, свет-Федосо́ва! Спой, как в детстве, на Юсовой скорбной горе… Впереди у тебя — одинокая старость, и могила, ушедшая в небытие… Лишь бы песня осталась. Лишь бы правда осталась. Лишь бы дело осталось. Твое и мое.

Росстани

Северное название для перекрестков ро́сстани. Росстани — расставания, сизых туманов роздыми. Сонных озер свечение, жажды моей утоление. Росстани — разлучения. Росстани — отдаление… Росстани! Полночь морозная охнула и пропала! Вымахнувшие розвальни, лошади в клубах пара! Черные, как супостаты, — вдаль по белому полю… (Где это было, кстати? Жалко, что я не помню…) Десять шагов до росстани. Столько же — до расставания… Звезд голубые россыпи вздрагивали, позванивая. Слушая ветры добрые, гладя березы нежно, я проходил сквозь долгие росстани Заонежья. Зная, что в ливнях росных, — то электронно, то ветхо, — все мы живем на росстанях, на сквозняковых росстанях, на бесконечных росстанях невозмутимого века.

Банный день

Прямо над Онегою — десять бань… Таз эмалированный — будто барабан! Десять потрясений, десять заварух, десять раз: «Ох, ты-ы!..» десять раз: «У-у-ух!..» Десять раз — холодно, десять — горячо, десять раз веником — через плечо! Простуда не в простуду, беда не в беду! Десять поминаний черта в аду!.. Десять долгих выдохов: «Кончено… Предел…» Десять обновленных, распаренных тел… А через дорогу — десять домов. Над печными трубами — десять дымов. Десять хозяюшек угодить хотят, булки-налетушки в масле бухтят… Десять аккуратных стираных рубах. Десять папиросок мерцают в зубах. Десять откровений: «Жар неплохой…» Десять ложек тянутся за ухой. Десять перепутанных прядей волос. Десять капель белого: «Чтоб спалось!..» А уха навариста, уха — янтарь. От нее не запах — сплошной нектар!.. Десять лбов наморщенных. Десять умов. Сто стаканов чая на десять домов!.. Ночь. Отдохновение. Тишина. Десять ультиматумов: «Спать, жена!..» …И такое озеро за окном — десять океанов поместится в нем! И такой дурманище от земли, — даже в бане веники расцвели.

«Мы стоим перед Кижским собором одни…»

Мы стоим перед Кижским собором одни. Мы стоим, пересчитывая купола. И не верим еще, что прекрасны они тою силой, что их воедино свела. Богатырское племя. Дружина. Семья. Им — земля тесновата. И небо — мало… Мне везло на дороги. Но больше везло на друзей настоящих, И ежели я проиграю с какой-нибудь пулею спор, упаду на ладонь потемневшей травы, встанут други мои. Будто Кижский собор. Над могилой склонив двадцать две головы.

«Подробности ищу, подробности…»

Подробности ищу, подробности. Ищу, не сознавая риска. В неповторимости, в негромкости того, что снова повторится. Мне эта жизнь по нраву. По́ сердцу. Лес белизною разрисован. И в нем подробности топорщатся ладошками небритых сосен… Синицы спорят не по-зимнему. И опрокидывает в лето летящая вкось по осиннику подробность беличьего следа… И влагой — пряною и душною — вдруг отзовется мгла лесная… О том, что было, я не думаю. Того, что будет, я не знаю. Я только ощущаю запахи весны и завтрашних ромашек… Зрачки ворон блестят, как запонки. Дверями магазины машут… Пусть изгибается и стелется, и гладит сизый лед поземка, — на март дорога не надеется, бежит из города позорно. Без сожаления, без адреса, без остановок — через, через… А в колеях — воды на четверть. И солнца — на четыре августа.

«ЛИНИЯ»

(сборник 1973)

«Что же такое «мы»?..»

Что же такое «мы»? Мы — из лесов безбрежных. Мы — из блокадной тьмы. Мы — из стихов сгоревших. Из невысоких изб. Песенного всесилья. Мы — из бессмертья. Из плоти твоей, Россия! Мы от свинцовых розг падали в снег с разбега. Но — поднимались в рост, звонкие, как победа! Как продолженье дня, шли тяжело и мощно… Можно убить меня. Нас убить невозможно!.. Что же такое «мы»? Веруя в пробужденье, взяв у земли взаймы силу в момент рожденья, мы ей вернем сполна все, что она давала. Только б была она! Лишь бы существовала! Мы проросли из нее, будто трава степная… Гибнет в печи смолье, солнце напоминая… Глядя в лицо огня, я говорю тревожно: можно убить меня. Нас убить невозможно!

Ксении

Вырастешь, Ксенька, строки эти прочти… Водосточные трубы уже устали трубить! Целый час ты живешь на земле. Прими ее. И прости, что земля еще не такая, какою ей надо быть… На земле умирают и плачут. По земле ручьи бегут нараспев. Задыхаются пальмы. Чавкает тундровый мох… Я хотел ее сделать самой праздничной! И не успел. Я хотел ее сделать самой улыбчивой! И не смог. Я над нею трясся. Я ее так просил! Я земле открывался. Понял ее язык… Ты прости отца. У него не хватило сил накормить голодных, оживить убитых, обуть босых, Мы — всегда продолженье. И я не начал с нуля. Мы — всегда продолженье! Распахнута настежь дверь. Будет самой счастливой твоя и моя земля. В это верит отец! И ты — непременно — верь! Ты пока что не знаешь, как пронзителен шар земной. Что такое «светло» — не знаешь. Что такое «темно». Что такое «весна». (Хотя родилась ты — весной.) Что такое «снег». (Хотя снега полным-полно.) Целый час ты живешь на планете… Привыкай дышать. Продолжай сопеть. Начинай басить с номерком на руке… Даже имя свое еще не можешь ты удержать в малюсеньком, почти невзаправдашнем кулачке.

Шум в сердце

«У вас шум в сердце…» — врач сказал… Увы, пора кончать базар… Шум в сердце? Надо же!.. Хотя, наверно, это — шум дождя… А может — госпитальный стон… Бинты — светлее, чем престол. Мы шефы. Нам по десять лет. Нас ждет бескарточный обед! Мы — шефы. Мы даем концерт. У главврача смешной акцент, когда он нас благодарит… Рыдает нянечка. Навзрыд. Постель пустая, как бельмо. На ней — невскрытое письмо… Шум в сердце?.. Странный шум тайги пылающей. И крик: «Беги!..» Шофер в дымящемся рванье. Таймень, сварившийся в ручье… И полз по веткам, и дрожал хрустящий, оголтелый жар. Медведица — седая вся — визжала, лапою тряся… Шум в сердце?.. Шум метели той. Пурги, как флотский борщ, густой. Бортинженер пропал тогда… Давила спины корка льда. Мы — как в негнущейся броне — брели по снежной целине. Брели. Костры до неба жгли. Стреляли. Так и не нашли… Шум в сердце?.. Отзвуки твоих шагов. Я снова слышу их. Ты шла по медленному дню. В надежду. В новую родню. Шла в сплетни. Шла в больные сны. Шла в губы. В звание жены. В пеленки. В зарево плиты. В любовь. Так приходила ты!.. Шум в сердце?.. Жаркий шум толпы. Хмельной. Встающей на дыбы. За мертвых и живых пьяны, — солдаты ехали с войны! Солдаты победили смерть!.. А где же им еще шуметь?

Праздник

Это — музыка налетела! Тишина ушла отдохнуть… Ах, какое хорошее дело: с тротуара в колонну шагнуть! Быть не около — а со всеми! Не поблизости, а — среди. В неосознанном потрясеньи солнце чувствовать впереди. Это детство меня настигло… Оглядевшись едва-едва, ах, как помню я все мотивы! Ах, как путаю все слова! Снова музыка налетает… И — частичкой иных миров — в белом небе неслышно тают леденцы воздушных шаров.

«Сколько секунда значит?..»

Сколько секунда значит?.. Если в секунду эту ты повернулся к свету — много секунда значит. Сколько секунда длится?.. Если в кромешной буре надо шагнуть под пули — долго секунда длится. Сколько секунда сто́ит?.. Если живешь, не тлея, если с тобой светлее — много секунда сто́ит. Сколько секунда весит?.. Если в секунду эту ты ощутил победу — много секунда весит. Сколько живет секунда?.. Если в дожде мгновений в мире родился гений — вечно живет секунда. Сколько секунда значит? Это я точно знаю: больше, чем жизнь иная, в жизни секунда значит!

«Провожаний немое кино…»

Провожаний немое кино. Я устал от него — от такого. Полуобморочно, бестолково и безжалостно длится оно. Без конца продолжается мука. Кто-то накрепко запер окно. Вновь с перрона — ни крика, ни звука — лишь движенья. Немое кино!.. Провожают кого-то студенты разноцветной ватагой галчат. В свитера по сезону одеты, Что-то вечное, видно, кричат… Плачет женщина. Снова и снова заполняет тоскою вокзал. Вижу слезы. Не слышу ни слова. И поэтому верю слезам… Я уже уезжаю с рожденья. Даже, может, — уехал давно!.. Наказанье мое, наважденье — провожаний немое кино.

Отпуск

Над морем разлегся упруго прозрачный звенящий покой… Мы вряд ли узнаем друг друга потом, в толчее городской. Особенно, если зимою. (Где виделись? Вспомни… Пойми…) Мы завтра покинем приморье. Мы станем другими людьми. Возьмем сапоги почвоведов, замшелые тексты речей, плащи-невидимки разведок, стерильные маски врачей, литые шахтерские каски, зазывные платья певиц… Мы ринемся в штили и качки! И вспыхнет над каждым девиз… Озноб, озаренья, печали, вокзалы, пустая тоска, восторженный крик и молчанье, — все это потом… А пока — ракушки о музыке бредят. Протяжные сосны прямы. Песок нескончаемо греет. Топорщится море… И мы пред этим размахом прохладным, завидуя сами себе, равны по уму, по талантам, по званиям и по судьбе.

«Тот самый луч, который…»

Тот самый луч, который твоих коснется рук, покинув мыс Китовый, опишет полукруг. И в море не утонет. Пушист и невесом, он был в моих ладонях застенчивым птенцом… Он замелькает вскоре над рябью свежих луж. Сквозь облако тугое пройдет тончайший луч. И облако, как сердце, пронзенное стрелой, забыто и рассеянно повиснет над страной… На запахи грибные прольется луч из тьмы. И за лучом печные потянутся дымы. Он высветит, с разбега запутавшись в звонке, скелет велосипеда на пыльном чердаке. Смахнет росу с тычинки ленивого цветка. В больших глазах волчицы застынет, как тоска. Упав на лес полого, пожухлый лист пронзит. Перечеркнет болото. По насту заскользит. На половицы в доме он хлынет, как обвал… Я пил его с ладони. Пил, словно целовал… Покинул мыс Китовый, как песня для двоих, — тот самый луч, который коснется губ твоих.

Отлив

Я. Голованову

Как будто бы обидевшись на берег, от берега отходит океан. Отлив… Песок прочнеет и грубеет. И выплывают, словно на экран, в остатках пены — банки из-под сока, обрывок сети, скользкая доска, стеклянный шар, раскосая красотка на потемневшей крышке сундучка. Монета, — будто чье-то подаянье. Пластмассовый индеец на арбе… Постой! И это было в океане?! Все это океан носил в себе?! И выкинул? И вспоминать не хочет? И задавать вопросы не велит?.. Ага-а-а! Попался, старый барахольщик! Великий? Ты не так уж и велик! Во мне ведь тоже — всякое. Любое. Про что у нас воспитанно молчат. Теперь сравниться я могу с тобой! Хоть в слабости. Хоть в этих мелочах. Хоть в чем-нибудь. Хоть в самом окаянном!.. Я вдруг переиначил жизнь свою. Уже судьей стою над океаном. Красиво и рассерженно стою. Мне хорошо. Я — в гневе. Я караю. Я — как всесильный бог — нетерпелив… Что океану! Океан — бескраен. Он занят. Начинается прилив.

«Рыбу легче жарить…»

Рыбу легче жарить, чем искать… Океан зажал нас, как в тисках. Он о рыбьем боге нас пытал… Говорил мне Боря — капитан: «Как меня ломало! Аж до дна… Океан мне — мама. И жена. Кормит он и поит. Бьет в корму… Говорят, что — подвиг. Как — кому. Не тушуйся, если жжет с тоски… Я пошел — как в песню — в рыбаки. Я ее, родную, допою! Хриплую, чудную, но — свою… Надо, чтоб законный выпал фарт… С удочкой — спокойней. Это факт! Дело не во вкусах: кто — чего… Но у нас под Курском щуки — во! Во какие щуки — страшный рост!..» Распахнул он руки, пальцы — врозь. Чтоб любимой темой нас пронять. Или захотел он мир обнять… Клетчатый от чаек и сетей, океан качает пятый день! Океан ужалить норовит… Рыбу легче жарить, чем ловить.

Зея

Ты пока что напрыгайся, Зея. Скалы вымой. Кедрач остуди. Через эту протяжную землю горделиво и крупно лети. Птиц уверенным плеском напутствуй. Ширься. Брызги метни в облака. Ты пока что поцарствуй! Побуйствуй!.. Только все это, Зея, пока. Потому что рассчитана доля для тебя, шебутная вода. Человечество здесь — молодое. Человечество здесь — навсегда. Человечество строит плотину. Так, что шелесты зейских глубин превращаются — необратимо! — в ослепительный шорох турбин. Будет яростным он до озноба. Будет выверен он и воспет… Все подсолнухи шара земного повернутся на этот свет!

«Горбуша в сентябре…»

Горбуша в сентябре идет метать икру… Трепещут плавники, как флаги на ветру. Идет она, забыв о сне и о еде, туда, где родилась. К единственной воде. Угаром, табуном, лавиною с горы! И тяжелеют в ней дробиночки икры… Горбуша прет, шурша, как из мешка — горох. Заторы сокруша. И сети распоров. Шатаясь и бурля, как брага на пиру, горбуша в сентябре идет метать икру… Белесый водопад вскипает, будто пунш, когда в тугой струе — торпедины горбуш. И дальше — по камням. На брюхе — через мель! Зарыть в песок икру. И смерть принять взамен. Пришла ее пора, настал ее черед… Здесь — даже не река, здесь малый ручеек. В него трудней попасть, чем ниткою — в иглу… Горбуша в сентябре идет метать икру! Потом она лежит — дождинкой на стекле… Я буду кочевать по голубой земле. Валяться на траве, пить бесноватый квас. Но в свой последний день, в непостижимый час, ноздрями ощутив последнюю грозу, к порогу твоему приду я, приползу, приникну, припаду, колени в кровь сотру… Горбуша в сентябре идет метать икру.

«У берега живут мальки…»

У берега живут мальки. Их, как в арбузе — семечек. Как замшелое бревно, щука дремлет в темноте… Все больше средь моих друзей непьющих да лысеющих. Мы еще, наверно, те. А, в общем-то, совсем не те. Куда-то все торопимся, чего-то все опаздываем. То от суеты бежим, то боимся тишины. Мы не стремились в пастухи. Останемся подпасками. Чтобы — нечего терять. Кроме жизни. И жены… А мимо нас плывет река, пустая и бессонная. Возле правого плеча стоит корявая ольха. Сейчас мы исповедуем такую философию: помолчим. Да подождем, пока не сварится уха. Пока в упор не поглядит плотва зрачками белыми. Перец в черном котелке кружит, сердце веселя… Считайте нас, пожалуйста, наивными и бедными. Ибо нам принадлежат только небо и земля!.. И пусть в груди, под паспортом, немножечко покалывает. Мы сидим, оцепенев, у добродушного огня… Цветная стрелка компаса по-прежнему показывает ни на север, ни на юг. А на тебя и на меня.

«Тунгусская загадка…»

Тунгусская загадка разгадана давно! Протестовать — забавно. А в сущности — смешно. К чему такие страхи? Сенсации — на миг… Пришельцы? Это враки! Пришельцы — это миф… Но я знаком с пришельцем. Давно дружу я с ним. Но я знаком с пришельцем. И даже не с одним. В моем бессонном сердце шеренги их имен — товарищи пришельцы из будущих времен… И яростный, и ясный, — сквозь дым военных лет, — в глазах Космодемьянской струится звездный свет… От сахалинских чаек до самого Кремля Гагарина встречает вздохнувшая Земля… Блестят ножи, ощерясь. В подъезде — пьяный рык. А он идет — пришелец — один. На четверых. Не для смешного жеста (с дубинкою — на танк!), а просто у пришельца решает совесть так… Пришельцам — как награда — доверье к их плечу. Для них понятье «надо» главнее, чем «хочу». Рокочет время трубно. Колышутся огни… Пришельцы — там, где трудно. Где страшно — там они… Позировать не любят. Планету волокут. Железно верят людям. И никогда не лгут. Я знаю их надежность. Я видел их дома́. Я принял убежденность безбрежного ума… Шагают без скафандров и роботов чудных… И гибнут от инфарктов. Не звездных. А земных.

«Человеку надо мало…»

Человеку надо мало: чтоб искал и находил. Чтоб имелись для начала друг — один и враг — один… Человеку надо мало: чтоб тропинка вдаль вела. Чтоб жила на свете мама. Сколько нужно ей — жила… Человеку надо мало: после грома — тишину. Голубой клочок тумана. Жизнь — одну. И смерть — одну. Утром свежую газету — с Человечеством родство. И всего одну планету: Землю! Только и всего. И — межзвездную дорогу да мечту о скоростях. Это, в сущности, — немного. Это, в общем-то, — пустяк. Невеликая награда. Невысокий пьедестал. Человеку мало надо. Лишь бы кто-то дома ждал.

Мамаев курган

Сотни лет расходиться широким кругам по огромной воде молчаливой реки… Выше всех Эверестов — Мамаев курган! Зря об этом в учебниках нет ни строки. Зря не сказано в них, что теплеет Земля и светлеет Земля, оттого что на ней, о курганах Мамаевых помнить веля, загораются тысячи Вечных огней… Мне сюда возвращаться. К добру и к беде. Мне сюда приходить. Приползать. Прилетать. И, схватившись за сердце на той высоте, задыхаясь, разреженный воздух глотать. Мне сюда возвращаться. Из мелких потерь. Из ухоженных стран. И горячечных снов. Натыкаться на долгие стоны людей и кольчуги позванивающих орденов… Зря не сказано в книгах, Мамаев курган, что металла в твоем оглушенном нутре больше, чем в знаменитой Магнитной горе! Что хватило его и друзьям и врагам. Вместо капель росы, как слепое жнивье, проступает железо, кроваво сочась… И поэтому самая главная часть в притяженье Земли — притяженье твое!.. Ты цветами пророс. Ты слезами пророс. Ты стоишь, поминальные муки терпя. Синеватые молнии медленных гроз, будто в колокол памяти, бьются в тебя! И тогда поднимаются птицы с земли, и колышется нервно степная трава. Оживают затертые напрочь слова. И по плитам устало стучат костыли.

Баллада о красках

Был он рыжим, как из рыжиков рагу. Рыжим, словно апельсины на снегу. Мать шутила, мать веселою была: «Я от солнышка сыночка родила…» А другой был черным-черным у нее. Черным, будто обгоревшее смолье. Хохотала над расспросами она, говорила: «Слишком ночь была черна!..» В сорок первом, в сорок памятном году прокричали репродукторы беду. Оба сына, оба-двое, соль Земли — поклонились маме в пояс и ушли… Довелось в бою почуять молодым рыжий бешеный огонь и черный дым, злую зелень застоявшихся полей, серый цвет прифронтовых госпиталей. Оба сына, оба-двое, два крыла воевали до Победы. Мать ждала. Не гневила, не кляла она судьбу. Похоронка обошла ее избу. Повезло ей, привалило счастье вдруг. Повезло одной на три села вокруг. Повезло ей, повезло ей, повезло! Оба сына воротилися в село. Оба сына, оба-двое, плоть и стать. Золотистых орденов не сосчитать. Сыновья сидят рядком — к плечу плечо. Ноги целы, руки целы — что еще? Пьют зеленое вино, как повелось… У обоих изменился цвет волос. Стали волосы — смертельной белизны… Видно, много белой краски у войны.

«Неправда, что время уходит. Это уходим мы…»

Неправда, что время уходит. Это уходим мы. По неподвижному времени. По его протяжным долинам. Мимо забытых санок посреди сибирской зимы. Мимо иртышских плесов с ветром неповторимым. Там, за нашими спинами, — мгла с четырех сторон. И одинокое дерево, согнутое нелепо. Под невесомыми бомбами — заиндевевший перрон. Руки, не дотянувшиеся до пайкового хлеба. Там, за нашими спинами, — снежная глубина. Там обожженные плечи деревенеют от боли. Над затемненным городом песня: «Вставай, страна-а!..» «А-а-а-а…» — отдается гулко, будто в пустом соборе… Мы покидаем прошлое. Хрустит песок на зубах. Ржавый кустарник призрачно топорщится у дороги. И мы на нем оставляем клочья отцовских рубах и надеваем синтетику, вредную для здоровья. Идем к черте, за которой — недолгие слезы жен. Осатанелый полдень. Грома неслышные гулы. Больницы, откуда нас вынесут. Седенький дирижер. И тромбонист, облизывающий пересохшие губы… Дорога — в виде спирали. Дорога — в виде кольца. Но — отобедав картошкой или гречневой кашей — историю Человечества до собственного конца каждый проходит по времени. Каждый проходит. Каждый. И каждому — поочередно — то солнечно, то темно. Мы измеряем дорогу мерой своих аршинов. Ибо уже установлено кем-то давным-давно: весь человеческий опыт — есть повторенье ошибок… И мы идем к горизонту. Кашляем. Рано встаем. Открываем школы и памятники. Звезды и магазины… Неправда, что мы стареем! Просто — мы устаем. И тихо отходим в сторону, когда кончаются силы.

«Пословица стучится в дверь…»

Пословица стучится в дверь. Впустить ее приходится: «Счастливым дням не слишком верь… Не так живи, как хочется…» А я живу, как хочется. А я живу, как дышится. Судьба — моя помощница. Любовь — моя владычица… Дожди летят звенящие! Дрожит земля от грохота. Успеть бы мне понять ее, хоть чуточку, хоть крохотку. Сказать бы, что не сказано о мужестве, о верности. Ведь только шаг у каждого с рождения до вечности… А я живу, как хочется. Иду своей дорогою. А чем она закончится, гадать пока не пробую. По ней пройду я до конца распахнуто и праведно. И правнук мой пойдет в отца. А может быть — и в прадеда… Над миром вновь встает заря. И я гляжу на зарево. И каждый день совсем не зря опять живу я заново. Судьба — моя помощница. Любовь — моя владычица… И надо жить, как хочется. И надо жить, как дышится.

«Человечество — в дороге…»

Человечество — в дороге. Дорогое баловство. Может, это — от здоровья. Может, и не от него… Суетливо, бестолково, — кто? зачем? за что? когда?.. От нашествия такого сладко стонут города… Тугрики, песеты, франки, лиры, доллары, фунты. И урчат, насытясь, банки, словно гладкие коты… Знатоков — один на сотню. Заполняют, как обвал, модерновую часовню, древний пыточный подвал. Кандалы хватают цепко, ощущая в пальцах зуд. Вертят, спрашивают цену, цепи пробуют на зуб… Виллы, домны, парки, пашни. Долететь! Дойти! Доплыть! Чтоб от Эйфелевой башни сувенирчик отпилить… Едут далеко и долго. Нервным пламенем горят. И на все взирают только через фотоаппарат. Разыгрались, будто дети: через море — на доске, через Азию — в карете, на байдарке — по Оке. Сколько их? Куда их гонят? В чем причина этих смут? Что теряют? Что находят? Что — в конце концов — поймут? Я не знаю. Я не знаю. Вам ответа я не дам. Сам сегодня уезжаю. Собираю чемодан.

«Над Саппоро кружится снег…»

Над Саппоро кружится снег… Я летом с постели привстану, закрою глаза и представлю: над Саппоро кружится снег. Спадает, как шуба с плеча. Наивный, ребячий, потешный, — витая над чьей-то надеждой, над чьим-то волненьем звуча. Сугробы растут во дворе. У снега — лицо молодое. Снежинки горят на ладони язычниками — на костре… Идет середина зимы. Для снега — ни поздно, ни рано. И мы улыбаемся странно… Чему улыбаемся мы? Всему понемногу. Всему. Конечно, и этому снегу. И полночи этой. И небу. А может, не только ему. Дорогам, пронзающим век. Домам над застывшей рекою. Святому мгновенью покоя, в котором рождается снег… Пришел этот снег и уйдет. Пройдет он, как юность. Как поезд… Не зря ж одинокий японец всю ночь мостовую метет.

Тренер

А.В. Тарасову

Спортсмены возникают, вырастая из тренера, как ветви из ствола… Час грянул! Чемпион — на пьедестале!.. А тренеру — негромкая хвала. К нему подходят, руку жмут до хруста: «А твой-то, твой!..» «Спортсменище!..» «Орел!..» И тренер головой кивает грустно. Как будто потерял — не приобрел. Как будто помогал ему Всевышний. Как будто не исполнилась мечта. И кажется обыденной, привычной невиданная эта высота… Его питомец замер, задыхаясь, в сиянье золоченого венца… Вновь тренеру — терпя и чертыхаясь — вести по жизни нового мальца. Вновь чувствовать, что в молодость вернулся. Шептать неулыбающимся ртом: «Ты выиграешь… Только не волнуйся!..» И знать, что под рукою — валидол.

Репортаж о лыжной гонке

В. Веденину

Бесконечен этот тягун, как дорога в неблизкий свет. За твоей спиною сквозь гул потрясающе катит швед!.. Ты выигрываешь у него полсекунды, пол-ерунды!.. Крут подъемище. Кто — кого. Или — он тебя. Или — ты… Стала нашей твоя судьба. Слезы встали у самых глаз. И у нас к тебе — не приказ. И не просьба — одна мольба: ты выигрываешь — прибавь! Ты выигрываешь — нажми! На мгновенье прильнув, припав, — хочешь, — наши силы возьми!.. На! Зачем нам теперь они?!. Ты — пожалуйста — добеги. Дотерпи, родной! Дотяни. Достони. Дохрипи. Смоги. Через все чужие: «Ни в жизнь…» Через все свои: «Не могу…» Ну еще! Еще продержись!!. …Ох, как жарко на этом снегу!..

Фигурное катание

Фигурное катание! Цветная чехарда. Зазывное, фатальное похрустыванье льда… К премьере мир готовится — билетов не проси… И разговор о тодесе ведет шофер такси. Оценивает заново пробежки и витки… Вновь от тройного сальхова бледнеют знатоки! Преображаясь в солнышко, в метелицу, в юлу — опять танцует Золушка на сказочном балу. Вникая в действо оное четвертый час подряд, сто миллионов — охают, и только двое — спят… Фигурное катание! Стихающий дворец. Большое ожидание: когда же, наконец, судейские горынычи покажут в одночасье, как попугаи рыночные, — билетики со счастьем.

Иероглифы

С.В. Неверову

Я в японский быт врастаю. Интересный крест несу. В иероглифах плутаю, как в загадочном лесу. Иероглифы приветствий, поворотов головы. Иероглифы созвездий. И безмолвья. И молвы. И луна — как иероглиф. И вдали от городов иероглифы вороньих перепутанных следов… Тучи с неба опустились. Дождь со снегом пополам. Иероглифы гостиниц. Иероглифы реклам… Я гляжу, вконец продрогнув, — рано вынырнув из сна, на квадратный иероглиф запотевшего окна. Одеяла не помогут — натяни хоть до бровей. За окном покорно мокнут иероглифы ветвей… И, наверное, для драки ждет у старого моста иероглиф злой собаки иероглифа — кота.

«Не доставая до поручня…»

В. Овчинникову

Не доставая до поручня, протопотала японочка. Эхом, намеком, смирением. Вздохом. Иным измерением. Самым началом движения. Фразою без продолжения. Будто из отзвуков собрана. Не рождена — нарисована. Даже — едва обозначена. Легкою кисточкой. Начерно. Скрылась, пропала, растаяла… Тень ощущенья оставила.

Хиросима

Город прославился так: вышел военный чудак, старец с лицом молодым. «Парни, — сказал он, — летим! Мальчики, время пришло. Дьявольски нам повезло!..» В семь сорок девять утра все было так, как вчера. «Точка… — вздохнул офицер, — чистенько вышли на цель…» В восемь двенадцать утра сказано было: «Пора!..» В восемь пятнадцать, над миром взлетев, взвыл торжествующе дымный клубок! Солнце зажмурилось, похолодев. Вздрогнули оба: и «боинг», и бог!.. Штурман воскликнул: «Ой, как красиво!..» В эту секунду в расплавленной мгле рухнули все представленья о зле. Люди узнали, что на Земле есть Хиросима. И нет Хиросимы.

«Зима по-сингапурьи…»

Зима по-сингапурьи. Уже четыре дня дождинки, словно пули, летят. И все — в меня. Дожди висят над миром, струятся с потолка. И даже пахнет мылом хозяйственным. Слегка. Еще бы малость пара да банщик побойчей! Сойдет за веник пальма (туды ее в качель!..). Когда земля потеет, когда вокруг вода, не все бумага терпит. Не все. И не всегда… Пойду я к морю с горя: «Прохлада, выручай!..» Но жаль: похоже море — по теплоте — на чай. И я на пирсе мокром рассерженный стою: неужто мне лимоном болтаться в том чаю?! Но и на суше — ливень, занудливый весьма. Горячий и сонливый, как местная зима. Теплей, чем наше лето. Сухумское. Само… Прости меня за это намокшее письмо.

«В откровении церемонном…»

В откровении церемонном солнце выплыло желтым лимоном… И его дымящийся терпкий сок на песке бурлил, на асфальте сох, пеленой пахучей тек по стволу, из шершавой коры выжимал смолу, на скамейке забытую книгу прочел, золотыми пулями сделал пчел, прожурчал по пляжу, чаек дразня. Был приправою дня! Был основою дня!.. А потом над рощею, над холмом неподвижно жара повисла… Люди жмурились, глядя на вечный лимон. Людям было светло. И кисло.

Разговор о снеге с семилетним Ка Саном — сыном сингапурского поэта Го Бо Сена

Ка Сана море утомило. Но он — серьезный человек. И — проникая в тайны мира, он просит: — Расскажи про снег! Я рисовал, да не выходит. Никак его я не пойму… Он — как мороженое? — Вроде… — Не может быть! — Ну почему? Представь, поверь такому чуду: зимой у нас, в моей Москве, лежит мороженое всюду — на улицах и на траве, и на деревьях, и на крышах. В любых дворах. У всех дверей. Для всех девчонок и мальчишек. А в зоопарке — для зверей. У нас оно зовется «снегом». Его все государство ждет… Идет мороженое с неба. Просторно, сказочно идет. Оно похрустывает слабо, к прохожим просится в друзья… — А это сладко? — Очень сладко! Так сладко, что сказать нельзя… Мой собеседник затихает. Глядит неведомо куда… — А вы счастливые… — вздыхает. Я соглашаюсь: — Иногда.

Акулы острова Горе́

Здесь хорошо. Здесь даже в январе вода — приятная до удивленья… А остров называется Горе́. Горе́. (Прошу не путать ударенья.) Когда-то, — если книга не лгала, — у жителей Горе́ (Горе́. Не горе) из всех профессий главною была одна профессия: работорговля. На финише растерянной земли — в цепях и плачах, голоде и вони — живой товар грузили в корабли. А ослабевших сталкивали в волны… И начинался звездный час акул! Обеденный. Невозмутимый. Адский. Их пиршество. Их время. Их разгул — воистину — бездонно-океанский! Был праведен охотничий азарт, когда ему эпоха потакала!.. Все это было двести лет назад. У острова Горе́. Вблизи Дакара… Давно работорговли в мире нет. У океана — вид уютной шкуры… Но вдумайтесь: и через двести лет, — тревожа память целых двести лет, не умирая эти двести лет, сюда — из всех морей! — плывут акулы! Как будто в самом деле — поклялись! Штурмуют островок стада акульи. Глаза акул сквозь голубую слизь мерцают, словно в темноте — окурки. И никакой ученый не постиг, зачем акулам вечная поверка… Вы скажете: «Наверное, инстинкт…» А вдруг — надеются на человека? А если, приходя сюда опять, они упрямо и угрюмо верят, что время может повернуться вспять и снова человечинкой повеет!.. Акулы приплывают на заре. Скользя вблизи. Маячат в отдаленье… А остров называется Горе́. Горе́. (Не надо путать ударенья.)

Трещинка

Речка Тахо, речка Тахо под Толедо… Над зеленою водой бормочет птаха. Желтоватая долина — как тарелка. Трещинкой на дне долины — речка Тахо. А Толедо — как нахмуренное чудо. Как далекий отзвук рыцарского гимна. Тусклым золотом блестит его кольчуга… Я не слушаю начитанного гида. Голос гида для меня звучит нелепо. Почему-то мне глядеть на город больно. Слишком долго я шагал к тебе, Толедо! Исполняются желанья слишком поздно… Память снова подымается из праха. Вновь клянутся пацаны у школьной карты. Крепок долгий сон бойцов интербригады… Ты — как трещинка на сердце — речка Тахо.

Гитара Гарсиа Лорки

А одна струна — тетива, зазвеневшая из темноты. Вместо стрел в колчане — слова, А когда захочу — цветы. А вторая струна — река. Я дотрагиваюсь до нее. Я дотрагиваюсь слегка. И смеется детство мое. Есть и третья струна — змея. Не отдергивайте руки: это просто придумал я — пусть боятся мои враги. А четвертая в небе живет. А четвертая схожа с зарей. Это — радуга, что плывет над моею бедной землей. Вместе пятой струны — лоза. Поскорее друзей зови! Начинать без вина нельзя ни мелодии, ни любви. А была и еще одна, очень трепетная струна. Но ее — такие дела — злая пуля оборвала.

Прилет

Словно вынырнул, вышел из чрева Земли. Или падал в пропасть. И не разбился. Настроение — словно тебя спасли. Состояние — будто впервые влюбился. Все чуть-чуть расплывчато. Чуть смещено. Самолет по бетону катится долго. А тебе невесомо. Тебе смешно. Ты твердишь оглушенно: «Вот мы и дома!.. Вот и все…» Самолет замедляет бег. «Вот и все…» А сердце прожгло рубашку… Настоящий лес. Настоящий снег. И автобусик с дверцами нараспашку. А еще воробьи. А еще закат. И морозец. И не было расставаний… Стюардесса воркует на трех языках. Стюардесса просит, чтоб мы не вставали. Мы смеемся. Светло гудит голова. Даже лужи блестят водою живою… И зачем-то написано слово «Москва». Будто это может быть не Москвою.

«Улетая, накажу…»

Улетая, накажу: «Ужин приготовь…» Но, как чайник, на газу ты не грей любовь. Памяти не прогневи, сидя у окна. Восемнадцать лет любви нашей. И она — не костер в разгуле мглы посреди ветров (сколько на Земле золы от таких костров!). Не обвал и не пурга. Не мельканье шпал. А надежная рука, чтобы — не упал. И привычка. И тепло. И пьянящий сок. Не сгорело. Не прошло. Не ушло в песок. Пусть она глядит, лучась. Уплывает вверх… Улетаю в этот час. В этот зыбкий век. Буду письмам очень рад. Позвоню, что цел… Возвращусь, как бумеранг, не попавший в цель.

Повара

Земля еще и потому щедра, что в мире существуют повара!.. Благословенны их простые судьбы. А руки — будто помыслы — чисты. Профессия у них добра по сути. Злой человек не встанет у плиты. Я знаю, что древнее всяких библий крутые глыбы кулинарных книг… Зазывный запах — терпкий и обильный — на улице, как музыка, возник… Пыхтят в духовке блюда-недотроги. И флотский борщ волнуется впотьмах. И расцветает блин на сковородке. И смачно пузырится бешбармак. Зеленый перец затевает с мясом общение в серебряном дыму. Наука сочетается с шаманством и торжествует вопреки всему!.. Свершается! Сейчас бы грянуть маршам… А повар — белоснежная гора — среди больших кастрюль стоит, как маршал, и говорит решительно: «Пора!..» Он все сказал вам. Он не ждет награды. Во взгляде — вопрошающий озноб… И странный отблеск театральной рампы вдруг заполняет кухню до основ. Пускай твердят про вечность летописцы, пусть трагик воспевает пыль эпох. А я — о прозе. О еде. О пище. Ведь если где-то существует бог, его я вижу у плиты великой, — распаренного, с черпаком в руке. С загадочною, доброю улыбкой. И — непременно — в белом колпаке.

За кулисами

Безобманный гул кулис. Пот и пудра — пополам! Кто б ты ни был, покорись жарящим юпитерам… Знаменитый акробат, демонстрирующий мощь, от угластых мышц горбат, после номера, как морж, — мокрый! В кресле у стола. Никого не узнает… Может, дождь на сцене льет? Может, крыша протекла?.. В коридорчике пустом пышнотелый баритон бродит с видом короля. Монотонно тянет: «Ля-а-а-а…» Упивается. Распевается… Вот сопрано из Читы входит, тиская цветы. А за нею — плеск ладош. Дождь на сцене. Дождь. Дождь… А в буфете за стеной от народа — как в парной! Чтоб не слишком горевать, сели около рыбца три заслуженных певца и один лауреат… Хора фрачная толпа — разученейшая… Вполноги сверяют па два чечеточника. Спит кудесник малых форм. В платье скользком, как змея, чтица дышит в телефон: «Мама, это снова я… За Маринкой проследи, чтобы легла до десяти. Или в десять. Точь-в-точь…» А на сцене хлещет дождь! Хлещет ливень вихревой. Разодетой жертвы ждет… Очень скоро он пойдет над моею головой… Танцевальный Аполлон репетирует поклон. Поклонился он стене, стулу, пепельнице, мне… Огорчается. Не получается… Пианист угрюм и тощ. А на сцене хлещет дождь!.. Балерина из угла встрепенулась: «Я пошла!.. Мне пора, пора, пора… Все!..» — Ни пуха, ни пера!.. — К черту!

Сказка о медных трубах

И довелось испытать ему огонь, воду и медные трубы.

Из старой книги
Жил богатырь на свете. Претендовал на корону. Не было у гражданина ни слабостей, ни гордынь. Съедал на обед барана. На ужин съедал корову. Был богатырь что надо! Сказочный был богатырь… Он — либо сражался, либо думал: с кем бы сразиться?! И никакая сила не могла его удержать… Князю приходится княжить. Прачке — с бельем возиться. Богатырю приходится подвиги совершать… Однажды он въехал в море. На добром коне. С разгона. И там пропадал, — рассказывают, — почти до восьми утра. А утром князю в подарок привез он Царя Морского. Люди кричали: «Браво-о-о!..» Люди кричали: «Ура-а-а-а!..» А богатырь отправился в Царство Зловонной Гари, — жажду геройства новым подвигом утолил. Огненного Страшилу голыми взял руками! (Только усы да брови чуточку опалил.) Княжеские глашатаи на площадях хрипели. Был потрясающий праздник! (Я знаю, что говорю.) Звонкие трубы пели, чистые трубы пели, медные трубы пели славу богатырю! Слушал он эти трубы в очень достойной позе. Слушал он их, внимая каждой отдельной трубе. Слушал их днем и ночью. Вдумчиво слушал. А после — разволновался. И помер. От уваженья к себе… — Жил богатырь на свете. Явно — не самый слабый. Был богатырь, и — нету. Жалко богатыря. Страшное испытанье: медные трубы славы! Соображали предки. Слов не бросали зря.

Сказка о добром джинне

Олегу Рудневу

Джинн был добрым. Из бутылки вылез, а бутылку подарил мальцу… Стражники царевы подивились: мимо них шагнула тень к дворцу. Царь, румяный, как шашлык по-царски, глянул на волшебника хитро: — Ты откуда взялся? — Я? Из сказки. — А сюда зачем? — Творить добро. — Значит, будешь требовать в награду золотишко, бархату аршин? Может, дочку царскую? — Не надо. Ничего не надо. Я же — джинн. Царь перекрестился на икону, скипетром покачивая в такт, и сказал сурово: — Нет закону, чтоб добро творили просто так!.. Засмеялся джинн. Подался в город. И — покрытый копотью лучин — он сначала уничтожил голод, грамоте мальчишек научил, лес дремучий вырубил без страха, запросто остановил чуму… Люди относились к джинну странно и не очень верили ему. Их одно лишь интересовало: — Все-таки скажи, открой секрет… Сам-то ты неужто без навара? — Я же джинн! — Ну-у, это не ответ! Не бывает так… Добро приносишь. Бедным помогаешь задарма. Ничего себе взамен не просишь… Понимаешь? — Дураков нема. Джинн засеял рожью поле брани. (Люди ночью эту рожь сожгли.) Рассыпал он истины. (Не брали.) Планетарий выстроил. (Не шли.) Джинна избегали. Джинна гнали. (Дважды чудом спасся от толпы!) Дружным хором джинна проклинали пасторы, раввины и попы. Хаяли в костелах и в мечетях, тысячами шли на одного!.. Джинн бы умер в тягостных мученьях, если б не бессмертие его. И, устав от мыслей раздраженных, плюнул джинн на непонятный мир… И решил он разводить крыжовник: ягоду, в которой — витамин. Для себя!.. Над хутором заброшенным, над последней страстью чудака плыли — не плохие, не хорошие — средние века.

Сказка с несказочным концом

Страна была до того малюсенькой, что, когда проводился военный парад, армия маршировала на месте от начала парада и до конца. Ибо, если подать другую команду, — не «на месте шагом…», а «шагом вперед…», — очень просто могла бы начаться война. Первый шаг был бы шагом через границу. Страна была до того малюсенькой, что, когда чихал знаменитый булочник (знаменитый тем, что он был единственным булочником в этой стране), — так вот, когда он чихал троекратно, булочники из соседних стран говорили вежливо: «Будьте здоровы!..» И ладонью стирали брызги со щек. Страна была до того малюсенькой, что весь ее общественный транспорт состоял из автобуса без мотора. Этот самый автобус — денно и нощно, сверкая никелем, лаком и хромом, опершись на прочный гранитный фундамент перегораживал Главную улицу. И тот, кто хотел проехать в автобусе, входил, как положено, с задней площадки, брал билеты, садился в удобное кресло и, — посидев в нем минут пятнадцать, — вставал и вместе с толпой пассажиров выходил с передней площадки — довольный — уже на другом конце государства. Страна была до того малюсенькой, что, когда проводились соревнования по легкой атлетике, все спортсмены соревновались (как сговорившись!) в одном лишь виде: прыжках в высоту. Другие виды не развивались. Ибо даже дистанция стометровки пересекалась почти посредине чертой Государственнейшей границы. На этой черте с обеих сторон стояли будочки полицейских. И спортсмен, добежав до знакомой черты, останавливался, предъявлял свой паспорт. Брал визу на выезд. Визу на въезд. А потом он мучительно препирался с полицейским соседнего государства, который требовал прежде всего список участников соревнований — (вдруг ты — хиппи, а не спортсмен!). Потом этот список переводили на звучный язык соседней страны, снимали у всех отпечатки пальцев и — предлагали следовать дальше. Так и заканчивалась стометровка. Иногда — представьте! — с новым рекордом. Страна была до того малюсенькой, что жители этой скромной державы разводили только домашнюю птицу и не очень крупный рогатый скот (так возвышенно я называю баранов). Что касается более крупных зверей, то единственная в государстве корова перед тем, как подохнуть, успела сожрать всю траву на единственной здешней лужайке, всю листву на обоих деревьях страны, все цветы без остатка (подумать страшно!) на единственной клумбе у дома Премьера. Это было еще в позапрошлом году. До сих пор весь народ говорит с содроганьем о мычании этой голодной коровы. Страна была до того малюсенькой, что, когда семья садилась за стол, и суп оказывался недосоленным, глава семьи звонил в Министерство Иностранных Дел и Внешней Торговли. Ибо угол стола, где стояла солонка, был уже совершенно чужой территорией со своей конституцией и сводом законов (достаточно строгих, кстати сказать). И об этом все в государстве знали. Потому что однажды хозяин семьи (не этой, а той, что живет по соседству), руку свою протянул за солонкой, и рука была арестована тут же! Ее посадили на хлеб и воду, а после организовали процесс — шумный, торжественный, принципиальный — с продажей дешевых входных билетов, с присутствием очень влиятельных лиц. Правую руку главы семьи приговорили, во-первых — к штрафу, во-вторых (условно) — к году тюрьмы… В результате несчастный глава семейства оказался в двусмысленном положенье: целый год он после — одною левой — отрабатывал штраф и кормил семью. Страна была до того малюсенькой, что ее музыканты с далеких пор играли только на флейтах и скрипках, лишь на самых маленьких скрипках и флейтах! Больше они ни на чем не играли. А рояль они видели только в кино да еще — в иллюстрированных журналах, Потому что загадочный айсберг рояля, несмотря на значительные старанья, не влезал в территорию этой страны. Нет, вернее, сам-то рояль помещался, но тогда исполнителю не было места. (А играть на рояле из-за границы — согласитесь — не очень-то патриотично!) Страна была невероятно крохотной. Соседи эту страну уважали. Никто не хотел на нее нападать. И все же один отставной генерал (уроженец страны и большой патриот) несколько раз выступал в Сенате, несколько раз давал интервью корреспондентам центральных газет, посылал посланья Главе государства, в которых решительно и однозначно ругал профсоюзы и коммунистов, просил увеличить военный бюджет, восхвалял свою армию. И для армии требовал атомного оружия!

Монолог царя зверей

В катакомбах музея пылится пастушья свирель, бивень мамонта, зуб кашалота и прочие цацки… Человек! Ты послушай Царя терпеливых зверей. И прости, что слова мои будут звучать не по-царски. Я — последний из львов. Но пускай за меня говорят — лань в объятьях капкана, ползучего смога громадность. И дельфинья семья, за которой неделю подряд с вертолета охотился ты. Чтоб развеяться малость. Пусть тебе повстречается голубь, хлебнувший отрав, муравейник сожженный, разрытые норы барсучьи, оглушенная семга, дрожащий от страха жираф, и подстреленный лебедь, и чайки — по горло в мазуте. Пусть они голосят, вопрошая карающий век. Пусть они стороною обходят любую машину… Ты — бесспорно — вершина природы, мой брат, человек. Только где и когда ты встречал без подножья вершину? Ты командуешь миром. Пророчишь. Стоишь у руля. Ты — хозяин. Мы спорить с тобой не хотим и не можем. Но без нас, — ты представь! — разве будет землею земля? Но без нас, — ты пойми! — разве море останется морем? Будут жить на бетонном безмолвьи одни слизняки. Океан разольется огромной протухшею лужей! Я тебя не пугаю. Но очень уж сети крепки. И растет скорострельность твоих замечательных ружей. Все твое на планете! А нашего — нет ничего. Так устроена жизнь. Мы уже лишь на чучела сгожи. Зоопарки твои превосходны. — Да жаль одного: мы в твоих зоопарках давно на себя не похожи… Так устроена жизнь. Мы поладить с тобой не смогли. Нашу поступь неслышную тихие сумраки спрячут. Мы уходим в историю этой печальной земли. Человечьи детеныши вспомнят о нас. И заплачут… Мы — пушистые глыбы тепла. Мы — живое зверье. Может, правда, что день ото дня мир становится злее!.. Вот глядит на тебя поредевшее царство мое. Не мигая, глядит. И почти ни о чем не жалея. И совсем ничего не прося. Ни за что ни коря. Видно, в хоботы, ласты и когти судьба не дается… Я с седеющей гривы срываю корону Царя! И реву от бессилья… А что мне еще остается?

Детскому хирургу Вячеславу Францеву

Прошу простить, хирург, коль я не так спросил: но Вам хватает рук, но Вам хватает сил? Наверно, Вы должны, — крутясь в эфирной мгле, — поверить, что больны все дети на земле. И этот странный круг очерчивал не я… Вы знаете, хирург, законы бытия: смертельная болезнь у каждого из нас. Нам тоже в землю лечь придется в некий час. Не даст воды живой знакомый чародей. Предел у сердца — свой… Но Вам несут детей! Звенящих, как стекло. Изведавших пока лишь доброе тепло грудного молока. Беспомощных несут. Прозрачных, будто зной… Вы — их последний суд. И божий. И земной… Спасите их, хирург! Верните их, мастак! Проверьте все: «А вдруг!..» «А вот!..» «А если так!..» Закон беды жесток. У спящего мальца и кожа — как пыльца. И сердце — с ноготок. Понятно Вам давно: парнишка — не жилец. Но в сотый раз дано себя не пожалеть!.. Легко сказать: «Начнем…» И медлить. И тянуть. Так глупо, словно днем у берега тонуть. Под гул колоколов. Под ветром ледяным… А Вам хватает слов все объяснять родным? Глядеть на них в тоске. Симптомы называть. Предсердье рисовать на маленьком листке. Распутывать клубок. Бессмысленно курить. И глухо говорить: «Пока что… Я не бог…» И вновь — себе во вред — себя переступать!.. …Вам хватит сигарет, чтоб до утра не спать?

«Дни, похожие на пряники…»

Дни, похожие на пряники — расписное торжество. Что ни день — сплошные праздники в честь того и в честь сего. Праздник физиков и лириков. Праздник неба и воды. Появленье первых листиков. День последней борозды… В клубе тесно от затейников, сцена стерта в порошок!.. Поздравляет зоотехников теледиктор Балашов. Поздравленье долгожданное — позолоченный орех. Нынче дата календарная, — значит, и шумнуть — не грех!.. Говорю не для напраслины: водка вытеснила чай. Появилось столько праздников — хоть будни отмечай!

Бокс

Табло чемпионата над залом взметено… А нам-то что? А нам-то, сидящим, как в кино? А нам чего — нежилистым, курящим, нережимящим, ухоженным, балованным, не битым и не ломаным? Орущим в этом зале, как посреди двора?.. Но вот уже мы сами решаем, что — пора!.. И в трансе невесомом (следи, чемпионат!) мы следом за боксером ныряем под канат. Как из реки — на берег. И оседает мгла. И движется соперник из красного угла. Нахрапистый по сути. Задирист и рукаст… Что ж, дорогие судьи, тогда начнем рассказ. Начнем его не резво, дотерпим до конца. (А левая — как рельса у этого юнца!..) Танцует, как пушинка, и не устанет, черт… (А в ближнем он — не шибко… Не любит… Не сечет…) Пусть хлещет по предплечьям, расходует запал… Шаг в сторону. И — встречным по корпусу… Попал!! Кумир соревнований ладонью лоб утер… А мы идем к трамваям. К автобусам идем. Расправив плечи жестко. Себя переборов… И чувствуем, как жжется рассеченная бровь.

Дополнение к слову

«Игры»?! Разве это — игры?.. Сердцу бешеному в такт, здесь выходят: «или — или…» Или — или! Только так… «Игры»?! Кто назвал игрою эти дни наперечет? Болью, нервами и кровью завоеванный почет… «Игры»?! Разве так «играют»? Ослепленные мечтой, так живут! А умирают лишь за финишной чертой… «Игры»?! Разве это — игры? Если — крупно и всерьез — после всех надежд наивных, после всех обид и слез, после испытанья боем, после стольких передряг вновь восходит над тобою твой непобежденный флаг!

Победитель

Можно теперь победителя славить стихами. Я же воспринял его и запомнил, когда он добежал на последнем, нездешнем дыханье. На нулевом! За которым уже — темнота… Как его — полуживого — у бровки шатало! То прорывался он к свету, то падал во тьму. Все мы пьянели от воздуха! И не хватало этого воздуха в мире ему одному… Будто бежал он большим, свежевспаханным полем. Полем таким, что шагни — и не вытащишь ног. Он стадиона не видел, не слышал, не помнил!.. Всех превозмог он. Но прежде — себя превозмог… Он финишировал первым. Что было — то было. Как вспоминал он потом: «Ни на чем добежал…» А проигравших (как водится) солнце слепило. А проигравшим (естественно) ветер мешал.

Про гигантов

«Битва гимнастических гигантов!..» «В бой вступают главные герои!!» А у гиганта с ростом — небогато. Хмурится гигант. Гигант расстроен. Две косички вздрагивают жалостно. «Надо же! Так начинала чисто… Вроде все прошла. И вот — пожалуйста: простенький соскок не получился…» Есть слова про долг и про уверенность. Ей от этих слов не станет легче. Крупная, державная ответственность рухнула на маленькие плечи! Глупо ждать волшебника из сказки. Чтоб помог. Чтоб за тебя не струсил… Всхлипнула гигант не по-гигантски. И шагнула — будто в омут — к брусьям!.. Вновь она на судей смотрит с вызовом. Вновь мелькают два победных банта!.. В городе Москве у телевизора плачет мама этого гиганта.

Марафон

Стартовали, хорохорясь. Никого никто не ждал… Марафонец, марафонец, ты куда — в такую даль? Ну, зачем — при всем народе, в неприличной наготе — так вот шлепать по дороге с номерком на животе? Для чего ты, в самом деле, на дистанции возник? У тебя — жена и дети. Что ж ты бегаешь от них? У тебя ж, помимо спорта, кроме тяжестей его, есть приличная работа. И зарплата ничего… А дорога сверх размеров. Ты бежишь по ней, по всей. Ты уже на триста метров оторвался от друзей! Коллектив не уважаешь? Ошалел от беготни? Ну куда, куда ты жаришь, марафонец? Отдохни!.. Только он меня не слышит. На дороге мельтешит. Шумно дышит, дышит, дышит. И — бежит, бежит, бежит… Кавалькада марафона прокатилась, как река. Мастера кино и фото расстарались на века. Марафон отобразили с головы до самых пят. Трех призеров допросили. И теперь спокойно спят. Спят болельщики и судьи… И у всех — как ни ершись — марафонская по сути, по́том политая жизнь.

Хроника одного вечера

Будто кто-то ослабил невидимый винтик и огромный завод — как проколотый! — вытек. Из ворот, нависающих словно плотина, прет поток, выливаясь на площадь картинно. Говорит о футболе, пивко попивая. Заполняет автобусы. Лезет в трамваи… — Даме тесно? Берите такси, если тесно. 18 часов Потекли управленья. Текут министерства. И метро распахнуло прохладные трюмы… Возникает задачка про вечные трубы: «Из одной выливается… В другую вливается…» 18 часов 30 минут А Москва перезванивается. Договаривается. В это время левкои нужней, чем дыханье… Надеваются мини. Запахло духами. Бледный свет телевизоров спорит с закатом. Шебуршат воробьи в переулке покатом. 18 часов 50 минут Открывая дежурным планетные тайны, в ТАССе невозмутимо стучат телетайпы. «Ураган над Карачи…» «События в Чили…» Десять строк из Норильска: «Как нам сообщили, раньше срока здесь выдана первая тонна…» 19 часов 05 минут — Одевайся! Нас ждут. — Я почти что готова. 19 часов 30 минут На афише смеется эстрадная панночка. У афиши застыла влюбленная парочка… — Вася? — Да. — Рискнем? — Айда!.. 20 часов 15 минут В ресторане — день рожденья!.. Стол, поставленный отдельно. Стол роскошный. Стол такой: самого стола не видно! — яблоки, салаты, вина… Машет тоненькой рукой сын известного артиста — несравненный тамада! (Непонятно — кто родился, где родился и когда.) Танцевальный и песенный тонус народа повышается!.. 20 часов 35 минут В клинике — настежь ворота. Привезли старика (прободение язвы). Что с ним будет, еще абсолютно не ясно. Плеск воды. Моет руки хирург монотонно. 20 часов 50 минут — Одевайся! Нас ждут. — Я почти что готова. 21 час 10 минут Уезжает человек в экспедицию. Провожанья он отверг (по традиции). Лучше собственной тоски не касаться бы… Он сейчас возьмет такси до Казанского. А потом — тайга, мошка, стылый ветер… Будет странно, что Москва есть на свете. А в тайге ему плутать долго ль, коротко… Жаль: никто не будет ждать. Кроме города. 21 час 25 минут Повинуясь велению пса, а не долга, отставник на прогулку выводит бульдога. И бульдог — непреклонный, как высшая мера, — на нетрезвых прохожих взирает надменно. Уголки его губ до асфальта отвисли. 21 час 40 минут — Ты готова? Нас ждут. — Позвони, что мы вышли! 22 часа Мама вуз заканчивает. Папа дочь укачивает. «Раз-два-три-четыре-пять — наша дочка хочет спать. Уходите все от нас. Мы хотим не видеть вас». 22 часа 45 минут По вечерним проспектам — пустым и огромным — мчат газетные матрицы к аэродромам. На предельной — от встречного ветра зверея — к самолету! Скорее! Скорее!! Скорее!!! Лишь витрины проносятся слева и справа. На машине написано коротко: «Правда». 23 часа 10 минут Под абажуром — четверо. Накурено. Расчерчено. — Восемь пик! — Угу. — Вистанешь? — Могу. …Постовой у театра похож на шамана. — Ты заметил, что Клава одета кошмарно?.. Не заметил. (Час ночи.) Не заметил. Напомнишь… Простонала и сгинула «скорая помощь». Темнота. Затихающий отзвук судьбы. Не забыть бы на завтра… Не забыть бы на завтра… Не забыть бы на завтра… Не забы…

Стол находок

Обращайтесь в Стол находок!.. На краю Москвы ждет хозяина, нахохлясь, чучело совы. Чемоданы ждут владельцев (будто вор — порук). Есть коляски — без младенцев. Пиджаки — без брюк. Много-мало, худо-бедно: в масле и в пыли сорок три велосипеда выгнули рули… А на полках — что угодно! — целый магазин. Вот — на что уж не иголка — холодильник «ЗиЛ». Глобус, панцирная сетка, пачка конфетти… А еще — четыре сердца (новые почти). Чертежи в чехле картонном. Кованый сундук. И мужчина, под которым надпись: «Верный друг». Замысел стихотворенья. Дым от папирос. И — потерянное время — ремешки вразброс. Ждет оно, остановившись, часа своего… Чья-то найдена невинность в ЦПКиО. Найден радужный осколок чьих-то пылких чувств… Обращусь я в Стол находок! Срочно обращусь!.. — Люди! У меня потеря вышла на пути. Молодость свою нигде я не могу найти.

«Снег увозят машины. Увозят раннею ранью…»

Снег увозят машины. Увозят раннею ранью. Тяжко машинам большим от горбов темно-синих. Снег машины увозят… и где-нибудь в Ленкорани на килограммы снег продают в магазинах. Снег увозят машины в далекое жаркое лето. Пальмам — на страх. Детским садам — на забаву… Снег увозят машины. А может быть, кто-то где-то задумал построить огромную снежную бабу.

Отец и сын

М. Магомаеву

Бывает, песни не поются ни наяву и ни во сне. Отец хотел с войны вернуться, да задержался на войне. Прошло и двадцать лет, и больше… Устав над памятью грустить, однажды сын приехал в Польшу — отца родного навестить. Он отыскал его. А дальше — склонил он голову свою. Уже он был чуть-чуть постарше отца, убитого в бою… А на могиле, на могиле лежали белые цветы. Они сейчас похожи были на госпитальные бинты. И тяжело плескались флаги. Был дождь крутым и навесным… И к сыну подошли поляки. И помолчали вместе с ним. Потом один сказал: «Простите… Солдата помнит шар земной. Но вы, должно быть, захотите, чтоб он лежал в земле родной?» Шуршал листвою мокрый ветер. Дрожали капли на стекле… И сын вполголоса ответил: «Отец и так в родной земле».

Латышские стрелки

Бе́рзини, Спро́гисы, Кля́вини… Годы людей переплавили. Перемололи. Прославили. Перетряхнули. Расслабили. И разделили их надвое не по богам, не по нациям, не по семейным симпатиям, а по фронтам. И по партиям. Кровью и вьюгою кашляя, время спросило у каждого: «Ты за кого?..» Ле́нцманы, Ле́пини, Кра́стыни шли, будто в молодость, — в красные! И застывали — помолвленно — то — в караулах у Смольного, то — на простреленном бруствере… Сжав кулаки заскорузлые, шли батраки и окопники в краснознаменные конники. Не за церковными гимнами, не потому, что прикинули: где посытней… Пе́терсы, Ка́лныни, За́рини… В душном, взлохмаченном зареве под почерневшими листьями снились им улочки рижские, звали их дюны прохладные… Только дорога до Латвии долгой была, как отчаянье. Шла сквозь шрапнель Волочаевки. Лезла, темнея от голода, сквозь Перекопы, сквозь Вологды и Ангару. Янсоны, Ла́цисы, Кри́шьяны… Над островерхими крышами, над Даугавой неслышною, над мостовою булыжною, над голосящими рынками, над просветленною Ригою сквозь переплеты оконные, на сочинения школьные, на палисадники бурые, на электричку до Булдури падает снег… И из него, как из марева, люди выходят громадные, — вовсе не тени, не призраки. Смотрят спокойно и пристально. Смотрят сквозь ветер напористый… Ждут не восторгов, не почестей, не славословий за подвиги… Просят о малости: помните! До́зиты, Лу́теры, Лу́цисы отдали все Революции. Все, что могли.

Глагол

Это в памяти остается. Повторяется, как молва: сердце бьется, армия бьется — одинаковые слова! Одинаковые глаголы — неслучайные наверняка. Одинаковые законы и у сердца, и у полка… Говорится, словно поется с интонацией вихревой: бьется армия, сердце бьется, бьется знамя над головой!

Чудо

Так полыхнуло — сплеча, сполна — над ледяным прудом!.. (Два человека — он и она — были виновны в том…) В доме напротив полночный лифт взвился до чердака. Свет был таким, что мельчайший шрифт читался наверняка… Так полыхнуло, так занялось — весной ли, огнем — не понять. И о потомстве подумал лось, а заяц решил линять. Землю пробили усики трав и просверлили лучи. Тотчас, об этом чуде узнав, заспешили с юга грачи. На лентах сейсмографов стала видна нервная полоса… (Два человека — он и она — глядели друг другу в глаза…) Реки набухли. Народ бежал и жмурился от тепла. Кто-то кричал: «Пожар!.. Пожар!..» А это любовь была.

Радар сердца

У сердца есть радар. Когда-то, в ту весну тебя я угадал. Из тысячи. Одну. У сердца есть радар. Поверил я в него… Тебя я увидал задолго до того, как повстречались мы. Задолго до теперь. До длинной кутерьмы находок и потерь… Прожгло остаток сна, почудилось: «Гляди! Ты видишь? — Вот она». И екнуло в груди. Радар обозначал твой смех. Движенья рук. И странную печаль. И вкрадчивых подруг, Я знал твоих гостей. Застолья до утра. Твой дом. Твою постель. Дрожь твоего бедра. Я знал, чем ты живешь. Что ешь. Куда идешь. Я знал, чьи письма рвешь. И от кого их ждешь. Я знал, в чем ты права. О чем мечтаешь ты. Знал все твои слова. И платья. И цветы. И абажур в окне. И скверик на пути, где предстояло мне «люблю» — произнести… Все знал я до того, как встретился с тобой… Но до сих пор — слепой! Не знаю ничего.

«Трем-четырем аккордам научусь…»

Трем-четырем аккордам научусь. И в некий знаменательный момент для выражения сердечных чувств куплю себе щипковый инструмент. Подарит мне басовая струна неясную надежду на успех. Чтоб я к ней прикасался, а она, она чтоб — отвечала нараспев… Я буду к самому себе жесток в разгаре ночи и в разгуле дня. Пока не станет струнный холодок звенящею частицею меня… Нависну над гитарой, как беда. Подумаю, что жизнь уразумел… Но, может, все же выскажу тогда то, что сказать словами не сумел.

«А ты полюбишь, ты полюбишь…»

А ты полюбишь, ты полюбишь. А ты прольешься, как заря. И сердце — надвое — разрубишь… А он тебе не скажет: зря!.. А ты поверишь, ты поверишь. Начнешь выклянчивать слова. Ты никогда не овдовеешь… И все же будешь — как вдова. А ты устанешь, ты устанешь смотреть в густеющую тьму. В квартире мебель переставишь… А он не спросит: почему?.. А ты привыкнешь, ты привыкнешь. И будет ночь белым-бела. И ты одна из дома выйдешь… А он не спросит: где была?.. А ты обманешь, ты обманешь. На пальце перстень заблестит. Глаза обманом затуманишь… А он в глаза не поглядит. А ты заплачешь, ты заплачешь. В окне застынешь, как во льду. А ты беду свою запрячешь. Свою беду. Его беду.

«У разоренного стола…»

У разоренного стола сидишь — немая, как скала. Ты — около. И ты ушла… О чем ты думаешь? Судьбою соединены мы — две планеты. Две страны. Два грохота. Две тишины… О чем ты думаешь? Так близко, что в глазах рябит. Так цепко, что нельзя забыть. Так долго, что не может быть!.. О чем ты думаешь? Крадется сумрак по стене. А я ворочаюсь во сне. Хочу, чтобы приснилось мне, о чем ты думаешь. Но — опрокинутся года. Подернутся хрустинкой льда. Я не узнаю никогда, о чем ты думаешь.

«Как детство, ночь обнажена…»

Как детство, ночь обнажена. Земля становится просторнее… Моя щека обожжена пронзительным: «Скажи мне что-нибудь!..» «Скажи мне что-нибудь!.. Скажи! Скорей! Пусть будут волны — до́ неба. Заполони. Опустоши. И все-таки скажи мне что-нибудь!.. Плати за то, что целовал, словами — вечными, как прошлое… Зачем учился ты словам? Скажи мне что-нибудь хорошее… За то, что ты не опроверг все мужество мое нарочное. За бабий век. Недлинный век. — Скажи мне что-нибудь хорошее…» Святая и неосторожная, чего ты просишь? Правды? Лжи? Но шепчет женщина: «Скажи! Скажи мне что-нибудь хорошее…»

Стихи, написанные Восьмого марта

Все равно что за снегом идти в Африку, а за новою книжкой стихов — в мебельный и уныло просить со слезой в голосе адрес господа бога в бюро справочном, все равно что ругать океан с берега за его невниманье к твоей личности, все равно что подснежник искать осенью и, вздыхая, поминки справлять загодя, все равно что костер разводить в комнате, а гнедого коня в гараже требовать, и упорно пытаться обнять облако, и картошку варить в ледяной проруби, все равно что на суше учить плаванью, а увесистый камень считать яблоком, все равно что от курицы ждать лебедя — так однажды решить, будто ты полностью разбираешься в женском характере!

«Сяду за воспоминания…»

Сяду за воспоминания. Будто речка, потеку. Биографию банальную разукрашу, как смогу. В многословье умилительном все припомню. А затем намекну, что был мыслителем. И коснусь глобальных тем. Про эпоху, про бессмертие, про огни иных морей (чтоб читатели заметили широту души моей)… Выйдет книга многотомная, будет радость в ней и злость. Расскажу про тех, с которыми мне встречаться довелось. С кем обедать, с кем беседовать, с кем хлебнуть вина глоток… И никто не будет сетовать, если и привру чуток. Распахну свои познания. Призову на суд года… Сяду за воспоминания только в грустный час, когда время грянет беззаботное. и у сонного огня станет лирика любовная мемуарной для меня.

«НЕ ПРОСТО СПОРТ»

(сборник 1976)

«Океана дымчатая синь…»

Океана дымчатая синь. Утреннего солнца торжество… С вышки минарета муэдзин накричал на бога своего… Молится и Запад и Восток. Мир спешит узнать свою судьбу. Люди верят в странные табу, в дьявола и завтрашний потоп. Верят знахарям и колдунам, гороскопам и святой воде, наговорам и нелепым снам, лешему и Синей Бороде. Люди исступленно смотрят вверх — в небо без границ и берегов. Тысячи разнообразных вер! Тьма разнокалиберных богов!.. Впрочем, есть у мира с неких пор для объединения людей летняя религия — футбол, зимняя религия — хоккей.

Монолог футбольного ветерана

Мы — старые «землемеры». Мы — давние мастера… Замены прошу, замены! Честное слово, пора! Бежим за мячом футбольным по круглой, как мяч, земле. В Днепропетровске, в Стокгольме, в Париже, в Махачкале… Наелся! Довольно! Хватит!.. В легких — комок огня… «Профессором» называют в команде нашей меня. Я прозвищам знаю цену и чувствую — будь здоров, — как нынешние «доценты» ломают «профессоров»! Пашу травяное поле. Пасусь на квадратном лугу… Я знаю все о футболе. Я все в футболе могу! Сейчас я откроюсь снова, сейчас я рванусь на край и, падая, с навесного выложу мяч: «Играй!» И грянут аплодисменты! И вздыбится ураган!.. Замены прошу. Замены. Замены избитым ногам. Замены полночным крикам и мужеству до поры. Умру я без этой великой, без этой проклятой игры.

Лыжник

Когда — нумерованный, как трамвай, — он катит по синим рельсам лыжни, его встречают: «Давай-давай!..» Его провожают: «Нажми! Нажми!..» И только тренер, содрав с головы шапку, голосом ветра в степи с выдохом, с высвистом, с выхрипом, с вы… твердит одинокое слово: «Терпи…» Ленивое понуканье толпы. Поземка, встающая на дыбы. Молчащие глыбы круглы и тупы. Терпи!.. Усталости до краев накопи. Не сдайся, не рухни, зубами скрипи. Пороги возможного переступи. Терпи!.. За долгим застольем с друзьями не спи. Остри и печалься, казнись и люби. Над каждой строкой оглушенно корпи. Терпи!.. Терпи! Бравада не тот товар. У века в долгу, в суете, в пылу стерпи и ругань, и похвалу… …А вы говорите: «Давай-давай…»

Американский футбол

Мы все поражены: на поле вышли парни. Тяжелые, как башни. Округлы, как слоны. Такой снесет, не ноя, рояль на пятый этаж. Такого встретишь ночью — сам часы отдашь… Судья, как повелитель и главный уговариватель, уже смахнул пылинки с мяча продолговатого. Потрогал на затылке остаточек волос. Подождал затишья, и… Началось! Схлестнулось! Сшиблось! Грянуло, пенясь и клубясь! Ни бога нет, ни дьявола!.. Смотри: дают пас… Как точно, погляди-ка! Не смогли закрыть… Ну, золотая дынька, показывай прыть!.. И парень мчит по краю. Мчит как от собак. Как будто он ограбил, по крайней мере — банк! Как будто он ребенка вырвал из беды. Мелькает, как рыбешка в кипении воды. Мяч прижимает к телу, не видит ничего… Где ему! Где ему!! Ох, как его!! Подрубленный, подкошенный. Р-раз! — и все дела… А над ним роскошная куча-мала… Кончаются силы. Нет пяти зубов… А может, это символ, а вовсе не футбол?.. Смотри: свершилась, грянула твоя земная жизнь! Ни бога нет, ни дьявола! А теперь держись! Твоя судьба написана, не верь ничьим слезам. Бицепсами. Бицепсами. Сам! Сам! Сам!.. Побежденный стонет. Смерть глядит в упор… Это вам не что-нибудь. Футбол. Футбол!

«ГОЛОС ГОРОДА»

(сборник 1977)

«Война откатилась за годы и гуды…»

Война откатилась за годы и гуды, и горечь, и славу до дна перебрав. А пули еще прилетают оттуда — из тех февралей. Из-за тех переправ. А пули летят из немыслимой дали… Уже потускневшие капли свинца пронзают броню легендарных медалей, кромсая на части живые сердца. Они из войны прилетают недаром. Ведь это оттуда, из позавчера, из бывших окопов по старым солдатам чужие истлевшие бьют снайпера. Я знаю, что схватка идет не на равных и нечем ответить такому врагу. Но я не могу уберечь ветеранов. Я даже собой заслонить не могу. И я проклинаю пустую браваду, мне спать не дает ощущенье вины… Все меньше и меньше к Большому театру приходит участников прошлой войны.

«Все начинается с любви…»

Все начинается с любви… Твердят: «Вначале было слово». А я провозглашаю снова: Все начинается с любви! Все начинается с любви: и озаренье, и работа, глаза цветов, глаза ребенка — все начинается с любви. Все начинается с любви, С любви! Я это точно знаю. Все, даже ненависть — родная и вечная сестра любви. Все начинается с любви: мечта и страх, вино и порох. Трагедия, тоска и подвиг — все начинается с любви. Весна шепнет тебе: «Живи». И ты от шепота качнешься. И выпрямишься. И начнешься. Все начинается с любви!

«Струя ручья пронзит глухие чащи…»

Струя ручья пронзит глухие чащи. В траве прошелестит струя змеи. Из проволоки — твердой и блестящей — нарезаны лесные муравьи. Есть капельки росы. Предметы леса. Подробности кленового листка, — отставшие от гулкого прогресса, глядящие на нас издалека… А я все рвусь за горизонт упругий, за горы, океаны и года. Совсем забыв о том, что близоруким обязан быть. Хотя бы иногда.

Перекати-поле

В мире таком старом, добрых надежд полном, жаль мне людей, ставших перекати-полем. Есть до небес — горы. Есть без границ — чащи. И до краев — горе. И через край — счастье… Может, за той кручей, может, за той речкой даже вода — лучше, даже вино — крепче, может, жирней пища, может, щедрей доля… Слезы свои ищет перекати-поле… На сквозняке долгом глухо дрожат версты. А над родным домом молча горят звезды. Скоро придут стужи. Вновь я гляжу с болью, как по земле кружит перекати-поле… И хоть земля воистину громадна, на ней — во все века и времена — одна у человека мама. И Родина — одна.

«А природа опять то предельно проста…»

А природа опять то предельно проста, то одета в цветастые перья… Удивляет меня не ее красота. Удивляет ее терпение. И когда сквозь асфальт лепестков пятерня продирается после полночи, я не радуюсь силе земли. Для меня это прежде всего — крик о помощи!

«Неожиданный и благодатный…»

Неожиданный и благодатный дождь беснуется в нашем дворе… Между датой рожденья и датой смерти кто-то поставит тире. Тонкий прочерк. Осколок пунктира. За пределом положенных дней руки мастера неотвратимо выбьют минус на жизни твоей. Ты живешь, негодуешь, пророчишь. Ты кричишь и впадаешь в восторг. …Так неужто малюсенький прочерк — не простое тире, а итог?!

Автомобильное кладбище под Вашингтоном

Поле затяжной войны. Смешанный с песком бензин. Скрученные табуны мертвых лошадиных сил. Бурей разметенный лес в надвигающейся тьме. Это символ твой, прогресс? Или памятник чуме? Той, которая парадно завораживает дали. Сквозь стальные зубы века хлещет посвист: «Р-р-разойдись!..» Продолженье рук — баранка, продолженье ног — педали, и упругое сиденье — продолженье ягодиц! Свет безумья на челе. Колыхание жары. И — на ветровом стекле — кляксы бывшей мошкары. Жадный зов, истошный зов расстояний, а потом — только скрежет тормозов! Только — брызги на бетон!.. Киса, стюардесса компании ПАНАМ, кто ж тебя из города за полночь погнал? Как это он держится на одном крыле, твой никелированный синий «шевроле»?.. Это — кладбище машин. Как огромная постель. Змеи вырванных пружин. Свалка бывших скоростей. Двести сомкнутых рядов. Свой порядок. Свой ранжир. Это — кладбище машин. Кладбище, где нет цветов… Бывший подарок бывшему сыну — «Альфа-Ромео»! Ах как создание это на поворотах ревело! Реяло, радовало, растворяло, рушило в Лету… …Альфа-Ромео больше не встретит Альфа-Джульетту… Можно подойти, проверить. Тронуть ржавые ремни… Это выставка трофеев. Непонятно, чьи они… Может, зря мы так спешим, зря несемся каждый день мимо кладбища машин. Мимо кладбища людей.

Памяти Василия Шукшина

До крайнего порога вели его, спеша, — алтайская порода и добрая душа… Пожалуйста, ответьте, прервав хвалебный вой: вы что — узнав о смерти, — прочли его впервой?! Пожалуйста, скажите, уняв взыгравший пыл: неужто он при жизни хоть в чем-то хуже был?! Поминные застолья, заупокойный звон… Талантливее — что ли — стал в черной рамке он?! Убийственно жестоки, намеренно горьки посмертные восторги, надгробные дружки. Столбы словесной пыли и фимиамный дым… А где ж вы раньше были — когда он был живым?

Долги

Пришла ко мне пора платить долги. А я-то думал, что еще успею… Не скажешь, что подстроили враги. Не спрячешься за юношеской спесью. И вот я мельтешу то здесь, то там. Размахиваю разными словами: «Я расплачусь с долгами! Я отдам!.. Поверьте мне!..» Кивают головами леса и травы, снегопад и зной, село Косиха, Сахалин и Волга. Живет во мне, смеется надо мной немыслимая необъятность долга! Ждет каждая секунда. Ждут года. Озера, полные целебной влаги. Мелькнувшие, как вспышка, города. Победные и траурные флаги. Медовый цвет клокочущей ухи. Моей Москвы всесильные зарницы. И те стихи, те — главные — стихи, которые лишь начинают сниться. И снова полночь душу холодит. И карандаш с бессонницею спорит. И женщина в глаза мои глядит. (Я столько должен ей, что страшно вспомнить!) — Плати долги!.. Плати долги, чудак!.. Давай начистоту судьбу продолжим… Плачу́. Но каждый раз выходит так: чем больше отдаешь, тем больше должен.

Барселонский рынок

Час домашних хозяек вступает в права. Час торговок озябших. Время их торжества. Круговая порука. Смешенье эпох… Здесь любая старуха считает, как бог. И хранит одаренно интересы свои, как посол отдаленной суверенной семьи… Час приветствий почетных на всех языках. Час подсчетов. Подсчетов до боли в висках! Час проклятий плаксивых. И божбы. И вранья. (Может, после «спасибо» все же скажут мужья?..) Выбор мяса для супа — основа основ. И тяжелая сумка, как собака у ног… Поле славы и брани. Схватка судеб и цен. Весь базар — будто странный вычислительный центр.

«Тост грузинского застолья…»

Тост грузинского застолья — это дело непростое… Сочно, сказочно и длинно начинает тамада. Но отнюдь не подхалимно, как считают иногда. В тостах истинного сорта есть, помимо прочих тайн, нечто вроде горизонта, убегающего вдаль. Человеку намекают на возможности его. Оглядеться помогают — и не более того. Человека славят гимном, учат крылья обретать. Говорят ему, каким он, коль захочет, может стать!.. Ты сидишь, нахмурив брови, хвост редиски теребя. Стать бы хоть однажды вровень с этим тостом за тебя.

Песня о белом облаке

Верю, что молодость все еще около… Плыло над юностью белое облако. Легкое облако. Белое-белое. Будто любовь моя самая первая. Будто любовь моя. Будто мечта моя. Самая светлая. Самая-самая. Белое облако в небе растаяло. В небе растаяло. Память оставило… Эхом от оклика, давнего оклика, ты возвратись ко мне, белое облако! Все, что успел забыть, снова припомнится. Что не исполнилось, — сразу исполнится. Только не стань, прошу, мглою плакучею, белое облако — черною тучею… Верю, что молодость все еще около… Плыло над юностью белое облако.

«То, где мы жили, называлось югом…»

То, где мы жили, называлось югом… И каждый раз, как только мы вставали, казался мир вокруг настолько юным, что в нем — наверняка! — существовали пока еще не названные вещи. Беспомощный, под безымянным небом рождался мир. Он вовсе не был вечным. Усталым не был. И всесильным не был. Он появлялся. Он пьянил, как брага. Он был доверчивым и откровенным… О, это удивительное право: назвать землею — землю, ветер — ветром! Увидев ослепительное нечто, на миг сомкнуть торжественные веки и радостно провозгласить: «Ты — небо! Да будет так отныне и вовеки!.. Да будет мир ежесекундно юным. Да будет он таким сейчас и позже…» То, где мы жили, называлось югом. И было нам по двадцать лет. Не больше… И нисходила ночь — от звезд рябая. И мы, заполненные гулкой ширью, намаявшись, почти что засыпая, любовь бесстрашно называли жизнью.

Раки

Разрушители раков готовятся к пиру, не скрывая улыбок, волнуясь слегка… Вот рука потянулась к янтарному пиву. В запотевшую кружку вцепилась рука. Блюдо раков дымится, как адская бездна, завлекая желающих в душную мглу. И, храня ощущенье укропа и перца, боевые клешни тарахтят по столу. А багровые раки — как рыцари в латах. Их оружье слабо в современной войне… Тяжелы и добры разрушители раков. Разрушители раков довольны вдвойне тем, что, в общем, для встречи немного и нужно. Тем, что живы они. Тем, что вместе они. Что еще не прошло ощущение дружбы и что можно заставить попятиться дни. Тем, что выдался этот прекраснейший повод, что исколоты пальцы и губы горят. И обиды они друг на друга не помнят и возвышенно о пустяках говорят. Тем, что здесь они заняты делом достойным. Что еще не нахлынула пьяная грусть… И витает над их долгожданным застольем смачный, яростный, неподражаемый хруст! И галдят, и смеются они беспричинно. И лежит перед ними на блюде зверье… И покорно взирает большая рачиха на ближайшее будущее свое.

«Кромсаем лед…»

В. Пескову

Кромсаем лед, меняем рек теченье, твердим о том, что дел невпроворот… Но мы еще придем просить прощенья у этих рек, барханов и болот, у самого гигантского восхода, у самого мельчайшего малька… Пока об этом думать неохота. Сейчас нам не до этого пока. Аэродромы, пирсы и перроны, леса без птиц и земли без воды… Все меньше — окружающей природы. Все больше — окружающей среды.

Домик Петра Первого в Саардеме

В этом домике укачивает, как на корабле. Даже сильных здесь подташнивает, слабых — долу клонит. Переплет пудовой книги на малюсеньком столе. В этом доме жил когда-то Петр Алексеев. Плотник… Так случается с царями. Свой у каждого каприз. Юный герцог Вюртембергский вышивал по шелку чисто. Обучался танцам кесарь. Логике — испанский принц. Плотник Петр Алексеев строить корабли учился. Эта местность по масштабу для него была мелка. Все казалось здесь игрушечным — и удаль, и раздолье. Не хватало глазу неба. И земли для сапога. Было детским топорище для его большой ладони. На старинных верфях пахло морем, тесом и смолой. А вокруг стояла публика, на плотника глазея. Это было так потешно: царь орудует пилой! Так забавно: царь — и нате! — с матроснею курит зелье. Одобрительно кивали головами лоцмана… А под вечер, а под вечер, захмелев от третьей чарки, подтверждала забулдыжная портовая шпана: плотник Петр Алексеев любит угощать по-царски! Над кабацкими столами ходуном ходил туман. С русским бешеным детиной было ссориться опасно. Хохоча, во время танцев так девиц он обнимал, словно выдавить хотел их из корсетов, будто пасту!.. И опять наутро вкалывал на солнце молодом! Злился, ежели от мастера за дело попадало… Это будет позже, после. Это будет все потом — и конфузия под Нарвой, и победная Полтава. Это после встанет город, задевая облака, над Невою, на останках слепенькой чухонской мызы. Это будет позже. Будет непременно! А пока на спине державной, царской каменно бугрятся мышцы. По плечам царя струится и блестит мужицкий пот. И глядят на это диво саардемские разини… Ах как распахнется после непотешный русский флот! Поплывет по океанам непотешная Россия! Наплевав на все наветы, утвердится на земле. С тысячью смертями знаясь, с тысячью штормами споря… В этом домике укачивает, как на корабле. И войти в него сегодня — все равно, что выйти в море.

Оглянувшись…

И все ж, пройдя сквозь тайгу и пустыни поверив в детей, как в себя самих, мы знаем: не кончится, не остынет и не ослабнет, хотя бы на миг, напористость плуга, дыханье завода, движение скальпеля и пера… Мы помним о том, что любое Сегодня — всего лишь завтрашнее Вчера.

День рождения женщины

Л. Я.

«Так сколько ж ей?..» «И в самом деле, сколько?..» А женщина махнет рукою и промолвит нараспев — светло и горько: — Зачем считать напрасно? Все — мои. — А после выпьет за друзей пришедших. И будет излучать высокий свет… Есть только дни рождения у женщин. Годов рождения у женщин нет!

«Не кончающие жить…»

Не кончающие жить, продолжающие в рифму радоваться и тужить, слову доверять и ритму, не стыдящиеся слез, как бы время ни качало, с первых выдохов, с начала начали мы жить всерьез!.. Не считали, сатанея от лирических рулад: «Вырасту и поумнею… Мир поверит в мой талант». Да не сбудется гаданье! Да исполнится закон: молодой дурак с годами станет старым дураком! Непременно. Неизбежно. Здесь пути другого нет. Станет молодая бездарь бездарью преклонных лет! Неизбежно. Непременно… Как в начале, неспроста, пусть нам будет высшей мерой отсвет белого листа. Пусть его квадратик мудрый будет на ветру шальном нам и впредь нежданной мукой и распахнутым окном. Вглядываясь в окна эти, зябко перьями скрипя, нам и впредь во всех на свете находить самих себя… Оглушая криком дом, знаем в праздники и в будни: нет в поэзии «потом». Ничего «потом» не будет!.. Не кончающие жить, доверяющие ритму, продолжающие в рифму радоваться и тужить, мы — почти наверняка, вопреки любой печали — верим, что еще в начале наша главная строка.

Художник

А он — неумелый, как мастер, не ведает вновь ничего. И более всякой напасти страшится себя самого. И снова — сплошные препоны. И в мире не создано книг. И вновь — пред началом работы — он сам у себя ученик.

Программистам, обучающим ЭВМ

Проводов натруженные жилы. Алгоритмом сомкнутая мощь: Учится писать стихи машина. Я не против. Я могу помочь. Я ее программы не нарушу, одобряя стихотворный зуд… Только мало — в рифму. Надо в душу. Рифмы рифмами. Не в этом суть… Пусть же, как положено, в начале втиснутся в машинные зрачки уравненья счастья и печали, формулы удачи и тоски. Но однажды пусть она, машина, осадив свой электронный бег, зная все конструкции снежинок, тихо спросит: «Что ж такое снег?…» «Как это возможно — запах детства?..» «Почему вам снится скрип саней?..» И пускай непостижимо тесно в ящике железном станет ей! Пусть она, как мы, почует ветер. Испытает пусть, к земле склонясь, зависть к тем, кто жил до нас на свете. Ревность к тем, кто будет после нас. (Это сделать непременно стоит, если уж всерьез учить ее.) Пусть она — хотя бы раз — застонет, ощутив бессилие свое. Пусть почует жар нетерпеливый и запомнит, как приказ: «Живи!» Если б вся любовь была счастливой, не было бы песен о любви… Поднимаясь на дыбы ершисто, собственный обозначая путь, пусть она единожды решится (не подумав!) сделать что-нибудь. Пусть потом опомнится. Остудит мозг несметный. Но — ему назло, — проклянув себя, опять поступит глупо, нелогично и светло! Спутает, что важно, что неважно. Вымолвит: «Какие пустяки!..» …Может быть, тогда машина ваша и напишет настоящие стихи.

Баллада о телефонных звонках

Центропункт — диспетчерская городской медицинской службы

Наверное, похожи номера. А может, техники недосмотрели. Но только незадолго до утра я был разбужен телефонной трелью. — Скажите, это центропункт? Алло?.. Алло! (Я трубку вешаю в молчанье. Я даже не могу ответить зло. Я сплю. Я ничего не отвечаю.) Звонок, и все сначала: — Центропункт? — Опять ошибка? Это невозможно!! Сна не было уже. А был испуг пред всем, что непонятно и тревожно… Звонки ломились, будто в дверь — плечом. Как настоящий ветер — в сновиденья… — Аппендицит!.. — Да я-то тут при чем?! — Потеря крови!.. — У кого потеря?! По комнате шаталась темнота, она была пугающе громадна… — Ранение в районе живота!.. — Алло! Необходим реаниматор. (Валилась трубка из дрожащих рук.) — Открытый перелом!.. Нужна машина… …Да погоди, не горячись. А вдруг все правильно. И это не ошибка. Тебе поверили. Тебя нашли. Узнали номер. Выяснили имя… Ты ж сам кричал, что боли всей Земли отныне станут навсегда твоими! Что ж, если так, то слово за тобой. Барахтайся в нестихотворных темах. Она тебя зовет — чужая боль. Реальная. Людская. Без подделок… Скажи, что повзрослел. Что нездоров. Давнишнюю строку возьми обратно… Но я бужу знакомых докторов. Я что-то объясняю им невнятно. И остаюсь в гудящей тишине. И чувствую натянутые нити… Все правильно. Все так. Звоните мне! Ошибки нет. Звоните мне. Звоните!

Надпись

С пересудами не знаясь, их заранее терпя, на стене сияла надпись: «Элка, я люблю тебя!» В ней была и боль, и жадность. В ней торжественность была. И сама стена, казалось, от волнения росла… Уважаемая Элка, в центре города Москвы во дворе грохочет эхо. Виноваты в этом вы. Не видал я вас ни разу, только с вами наравне автора великой фразы одобряю я вполне. Славлю буковки живые, принимаю целиком… Ведь сегодня он — впервые! — сформулировал закон. Самый четкий, самый добрый, необъятный, как весна. Вывел формулу, в которой жизнь людей заключена. Написал ее просторно вам и больше никому. Пусть Эйнштейны и Ньютоны позавидуют ему!.. Я хочу, чтоб этот сполох, я хочу, чтоб этот свет вдруг увидел археолог через много тысяч лет!.. Двор, кипящий, будто Этна, в синих сумерках увяз… Вы ответьте парню, Элка, Элка, умоляю вас!

«Все хочу я увидеть…»

Все хочу я увидеть. Хочу испытать. Все, кроме смерти. И услышать все шепоты мира и все его грохоты. Но даже и то, что небесный Госплан отпустил мне по смете, я честно приму. И вместе с друзьями потрачу до крохотки… Все желания могут исполниться, кроме самого яркого — колеса машины времени ржавеют — несмазаны… А мне б откусить от того матросского яблочка! А мне бы почуять рукопожатье товарища маузера!.. Это вовсе не кровь, это время в жилах играет. Пусть потом разберутся, кто гений, кто трус, кто воин. Ведь не тогда человек умирает, когда умирает. А тогда, когда говорит: «Я собой доволен…» Я собой доволен… И можно готовить деньги, заказывать место на кладбище и траурный выезд… А в соседнем сквере кудахчут хорошо одетые дети. И не знают еще, что им досталась эпоха — на вырост! Мы об этом тоже не знали. Мы не верили, что состаримся. И что однажды на сердце у каждого истина выжжется: никогда не бывает Счастье конечной станцией!.. …Потому-то и кружится этот мир. Потому он и движется.

Альенде

Молчит убийца в генеральском чине. Блестят штыки военного парада. На карте узкая полоска Чили кровоточит, как сабельная рана. Уходит человек в века и в песню… О, как они убить его спешили! О, как хотели — «при попытке к бегству»!.. Его убили при попытке к жизни.

«Надо ж, почудилось…»

Надо ж, почудилось. Эка нелепость! Глупость какая!.. Два Деда Мороза садятся в троллейбус. Оба — с мешками… Рядышком в нимбе из снежного пара с удалью злою Баба Яга посреди тротуара машет метлою. На гору с видом таинственно-мудрым лезут трамваи… Кто-то сказал, что в кондитерской утром «Сказку» давали… Вечер, заполненный чудесами, призрачно длится. Красная Шапочка ждет под часами звездного принца… И, желваки обозначив на скулах, выкушав водки, ходят в дубленых овечьих шкурах Серые Волки.

Мотив

Утро проползло по крышам, все дома позолотив… Первое, что я услышал при рожденье, был мотив. То ли древний, то ли новый, он в ушах моих крепчал и какой-то долгой нотой суть мою обозначал. Он меня за сердце тронул, он неповторимым был. Я его услышал. Вздрогнул. Засмеялся и — забыл!.. И теперь никак не вспомню. И от этого грущу… С той поры, как ветра в поле, я всю жизнь мотив ищу. На зимовье стыну лютом, о́хаю на вираже. И прислушиваюсь к людям, к птицам, к собственной душе. К голосам зари багряным, к гулу с четырех сторон. Чувствую, что где-то рядом, где-то очень близко он!.. Зябкий, будто небо в звездах, неприступный, как редут. Ускользающий, как воздух. Убегающий, как ртуть. Плеск оркестров. Шорох санный. Звон бокалов. Звон реторт… Вот он! Вроде бы тот самый! Вроде бы. А все ж — не тот! Тот я сразу же узнаю. За собою позову… Вот живу и вспоминаю… Может, этим и живу.

Сладка ягода

Сладка ягода в лес поманит, щедрой спелостью удивит. Сладка ягода одурманит. Горька ягода отрезвит. Ой, крута судьба, словно горка, довела она, извела. Сладкой ягоды только горстка. Горькой ягоды два ведра. Я не ведаю, что со мною. Отчего она так растет — сладка ягода лишь весною. Горька ягода — круглый год… Над судьбой моей ты посмейся, погляди мне вслед из окна. Сладку ягоду рвали вместе. Горьку ягоду — я одна.

«Больничный коридор…»

Иосифу Кобзону

Больничный коридор, пустыный, будто поле. Осипший баритон товарища по боли. Больничная стена. Бессонные: «А если…» Сухие письмена истории болезни. Предчувствие расплаты и холодок вины. Всегда, когда больны, мы в чем-то виноваты. Больничный потолок, квадрат, глядящий немо, — мое второе небо на неизвестный срок. Злой и веселый сразу, держа судьбу в руке, профессор цедит фразу на мертвом языке. И все ж, смирив гордыню, вполне доволен я: прекрасно по-латыни звучит болезнь моя! Больничное окно опасно, как бойница. Как будто бы больница осаждена давно. Закатные пожары стекают, словно воск… Больничные пижамы, как форма неких войск.

Сказка о кузнеце, укравшем лошадь

Был кузнец непьющим. Ел, что Бог предложит. То ли — от безумия, то ли — от забот, он украл однажды у соседа лошадь. Кузнеца поймали. И собрали сход… Дали слово старцу. Распростер он руки. Покатились слезы из-под дряблых век: «Люди! Я заплакал от стыда и муки!.. Вор у нас в деревне! Мерзкий человек!.. Мне стоять с ним больно. Мне дышать — противно! Пусть не станет вора на святой земле!..» Зашептались люди. В общем, выходило: кузнецу придется кончить жизнь в петле… И тогда поднялся старец (очень древний!) От волненья вздрагивал седины венец. Он сказал: «Подумаем, жители деревни!.. Что украли? Лошадь. Кто украл? Кузнец!! Он у нас — единственный! Нужный в нашей жизни. Без него — погибель! (Бог ему судья.) Мы, повесив вора, кузнеца лишимся! Выйдет, что накажем мы самих себя! Вдумайтесь!..» И люди снова зашептались. Спорам и сомненьям не было конца… И тогда поднялся самый главный старец: «Правильно! Не надо вешать кузнеца!.. Пусть за свой проступок он заплатит деньги. А поскольку этот разговор возник, — есть у нас два бондаря. Двое! И — бездельники!.. Лучше мы повесим одного из них…» Умные селяне по домам расходятся. Курят. Возвращаются к мирному труду… Кузнецом единственным быть мне очень хочется! (Если — ненароком — лошадь украду.)

«Чай возник из блюдца. Мир из хаоса возник…»

Чай возник из блюдца. Мир из хаоса возник. Дождь из тучи. А из утра — полдень. Ах, как много в жизни мы читаем разных книг! Ах, как мало, в результате, помним! Вот она — река, да нечем горло промочить. Что-нибудь от этого случится… Ах, как нам приятно окружающих учить! Ах, как стыдно нам самим учиться! Глупые раздумья можно шляпою прикрыть, отразиться в зеркалах и в лужах… Ах, как хорошо мы научились говорить! Ах, как плохо научились слушать! Истину доказываем, плача и хрипя. Общими болезнями болеем… Ах, как замечательно жалеем мы себя! Ах, как плохо мы других жалеем!

«Время, когда мы на ощупь растем…»

Время, когда мы на ощупь растем, немилосердно… Помню: хотел развести я костер в собственном сердце. Я его запросто соорудил, наспех построил. Твердо решив, что погреюсь один. Без посторонних… Я же не думал, не знал одного, что — по примете — пламя не гаснет, когда за него двое в ответе. Я же не знал, что в крутом ноябре где-то, когда-то сам я сгорю в настоящем костре весь. Без остатка. Все это вовремя будет и в срок… Ну а покуда я, торопясь, раздувал костерок, веруя в чудо. Я раздувал его эдак и так ночью печальной. Было желанье мое не в ладах с пламенем чахлым. Вроде бы я для костра не жалел силы, да только этот костер невеликий горел очень недолго… Вот. А потом наступила пора — как ни старался — в сердце моем от былого костра след оставался. След от придуманного огня. Круглый, как слово… Долго еще по ночам у меня в сердце кололо.

«Белым снегом, белым цветом…»

Белым снегом, белым цветом мир заполнен. Я могу написать тебе на этом выпавшем с утра снегу. Я поведаю печально, что вторую ночь не сплю. Что тоскую и скучаю. Что тоскую и люблю… А потом туманной ранью соберу я снежный ком. И его в Москву отправлю медленным товарняком. Интересно, что ты скажешь, если, требуя похвал, к нам во двор в бензинном кашле шумно въедет самосвал! Он затормозит с разбега на асфальте ледяном. И большая глыба снега ляжет под твоим окном… Всею глубью голубою тыщи смерзшихся страниц зазвенят перед тобою, умоляя: прикоснись! Пусть тебе поможет чувство! Догадайся и прочти!.. Впрочем, я не верю в чудо, невозможное почти… Ты на глыбу глянешь строго и с тропинки не свернешь. Снег налипший у порога варежкою отряхнешь. Мне об этом думать горько, но реальность такова: скоро ледяною горкой станут все мои слова… А когда пройдут морозы, а когда пройдет зима, побегут ручьями слезы из забытого письма.

«Был солдат на небывалой войне…»

Был солдат на небывалой войне, на дорогах обожженной планеты. Он сначала видел только во сне День Победы… Отступал он и в атаку ходил, превозмог он все раненья и беды. Был готов он жизнь отдать за один День Победы!.. И ни разу ни слезинки из глаз, он усталости и страха не ведал… А заплакал он единственный раз. В День Победы.

«Та зима была, будто война, — лютой…»

Та зима была, будто война, — лютой. Пробуравлена, прокалена ветром. Снег лежал, навалясь на январь грудой. И кряхтели дома под его весом. По щербатому полу мороз крался. Кашлял новый учитель Сергей Саныч. Застывали чернила у нас в классе. И контрольный диктант отменял завуч… Я считал, что не зря голосит ветер, не случайно болит по утрам горло, потому что остались на всем свете лишь зима и война — из времен года… И хлестала пурга по земле крупно, и дрожала река в ледяном гуле. И продышины в окнах цвели кругло, будто в каждую кто-то всадил пулю!.. И надела соседка платок вдовий. И стонала она допоздна-поздно… Та зима была, будто война, — долгой. Вспоминаю и даже сейчас мерзну.

Тыловой госпиталь

За окошком дышит холод. Ветер воет на луну… Помещенье нашей школы занял госпиталь в войну. Здесь легко обосновались предвоенные слова. И палаты назывались: Третья — «Б», Восьмая — «А». И хотя для неученых медицина — темный лес, в школе выяснялось четко, кто — «жилец», кто — «не жилец»… Многодетные гвардейцы — вечные ученики — здесь учились, будто в детстве, делать первые шаги. И метался по палате стон полуночный: «Сестра!..» И не только службы ради бодрствовали доктора с покрасневшими глазами… Здесь — безжалостен и строг — шел невиданный экзамен, нескончаемый урок, где на всех — одна задача: даже если тяжело, выжить — так или иначе. Выжить — Гитлеру назло!.. Шло учение рисково, но одно известно мне: кончившие эту школу больше знали о войне!.. К остановке шли трамвайной, уходили, излечась. Краше грамоты похвальной было направленье в часть. А еще — слова привета. И колеса — сердцу в такт… Знаю я, что школу эту покидали и не так. Инвалидная команда трубы медные брала. Долго, страшно и громадно эта музыка ползла. Ежедневная дорога будто — личная вина… …А война была далеко. Далеко́ была война.

Баллада о зенитчицах

Как разглядеть за днями след нечеткий? Хочу приблизить к сердцу этот след… На батарее были сплошь — девчонки. А старшей было восемнадцать лет. Лихая челка над прищуром хитрым, бравурное презрение к войне… В то утро танки вышли прямо к Химкам. Те самые. С крестами на броне… И старшая, действительно старея, как от кошмара заслонясь рукой, скомандовала тонко: — Батарея-а-а! (Ой, мамочка!.. Ой, ро́дная!..) Огонь! — И — залп!.. И тут они заголосили, девчоночки. Запричитали всласть. Как будто бы вся бабья боль России в девчонках этих вдруг отозвалась! Кружилось небо — снежное, рябое. Был ветер обжигающе горяч. Былинный плач висел над полем боя, он был слышней разрывов — этот плач! Ему — протяжному — земля внимала, остановясь на смертном рубеже. — Ой, мамочка!.. — Ой, страшно мне!.. — Ой, мама!.. — И снова: — Батарея-а-а!.. …И уже пред ними, посреди земного шара, левее безымянного бугра горели неправдоподобно жарко четыре черных танковых костра. Раскатывалось эхо над полями, бой медленною кровью истекал… Зенитчицы кричали и стреляли, размазывая слезы по щекам, и падали. И поднимались снова. Впервые защищая наяву и честь свою (в буквальном смысле слова!). И Родину. И маму. И Москву. Весенние пружинящие ветки. Торжественность венчального стола. Неслышанное: «Ты моя — навеки!..» Несказанное: «Я тебя ждала…» И губы мужа. И его ладони. Смешное бормотание во сне. И то, чтоб закричать в родильном доме: — Ой, мамочка! Ой, мама, страшно мне! — И ласточку. И дождик над Арбатом. И ощущенье полной тишины… Пришло к ним это после. В сорок пятом. Конечно, к тем, кто сам пришел с войны.

«Льдины, растаяв, становятся синью в реке…»

Льдины, растаяв, становятся синью в реке. Птицы, взлетая, становятся стаей упругой. Дети, рождаясь, кричат на одном языке, заклиная взрослых людей понимать друг друга!

«ЭТО ВРЕМЯ»

(сборник 1986)

«Родиться, любить, умереть…»

Родиться, любить, умереть — программа почти мотыльковая. А ежели жизнь пустяковая, то даже не страшно стареть. Порядок предсказан судьбой. Да вы это сами увидите, когда — обязательно! — выйдете с последним глаголом на бой. Родиться, любить, умереть… И самые гордые головы склоняются перед глаголами, которых нельзя одолеть. А этот последний глагол, покрытый извечною тайною, — он все-таки станет когда-нибудь последним и главным врагом!

«Если б только люди жили вечно…»

Если б только люди жили вечно, это было бы бесчеловечно… Как узнать, чего ты в жизни сто́ишь? Как почуять, что такое риск? В море броситься? Так не утонешь!.. На костер взойти? Так не сгоришь!.. Поле распахать? Потом успею… Порох выдумать? А для чего? Наслаждались бы ленивой спесью пленники бессмертья своего. Ничего они бы не свершили! Никогда б не вылезли из тьмы. Может, самый главный стимул жизни в горькой истине, что смертны мы.

Родник

Обернуться на журчанье родника, наклониться над нежданною водой. Родничок всего-то — с детскую ладонь. И как детская ладонь, вода сладка… Безымянный, неприметный родничок. Он и сам-то вряд ли знает, что течет, и совсем не понимает, для чего… Ты, наверное, забудешь про него. Ты, конечно, проживешь без родника. А для леса он — как жилка у виска.

Птицы прилетели

Все сегодня очень рады! Эту радость скрыть нельзя. Вывешены транспаранты: «Птицы — лучшие друзья!..» Будет целую неделю продолжаться тарарам. «Прилетели, прилетели птицы из далеких стран!..» «Наши птицы дома, дома…» Все для них уже готово, — и солнце подобревшее над голыми садами, и новые скворечники с разинутыми ртами… Птиц в газетах привечают, их оркестрами встречают. Много птичьих новостей в передачах для детей: «У Горячего Ключа в поле видели грача. Шел он, глаз лаская…» Радость-то какая!.. «А вчера скворец надменный чистил перышки свои!..» …Сразу как-то незаметны снегири и воробьи. Ну, еще бы! Ведь они вроде и не птицы. В эти праздничные дни нечем им гордиться: не улетали никуда. Перетерпели холода. Жили-поживали. С нами зимовали.

О мастерах

Мир стареет в былых надеждах. Но сегодня, как и вчера — на плечах эту землю держат и несут на себе мастера! Мастера. Профессионалы. Те, что в жизни постичь смогли щедрость камня, душу металла, свежесть формулы, нрав земли. Мастера. Мастаки. Умельцы. Понимающие до глубин механизм станка или сердца, ход смычка или гул турбин… Руки вещие простирая к перекресткам звездных миров, время движется мастерами и надеется на мастеров! К ним взывает нощно и денно… Только — дьявол ее возьми! — приблизительность овладела торопящимися людьми. Что-то учат, о чем-то знают, в общем — сеют, в среднем — стригут. Приблизительно объясняют. Относительно берегут… Приблизительное уменье, как сварганенный наспех дом, — если даже не мстит немедля, то обрушивается потом! Откликается после жестко, все порывы сводит на нет. Мир погибнет не от обжорства, не от козней чужих планет, не от засух, не от морозов, не от ядерных сверхатак, — он погибнет, поверив в лозунг добродушный: «Сойдет и так!..» Расползающееся в атмосфере из квартир, контор и дворов громовое: «А нам до фени!» — наступает на мастеров!.. А они стоят, будто крепости, в правоте своего труда. И не могут иначе. И требуются срочно! спешно! всюду! всегда!

Марк Шагал

Он стар и похож на свое одиночество. Ему рассуждать о погоде не хочется. Он сразу — с вопроса: — А Вы не из Витебска?.. — Пиджак старомодный на лацканах вытерся… — Нет, я не из Витебска… …Долгая пауза. А после — слова монотонно и пасмурно: — Тружусь и хвораю… В Венеции — выставка… Так Вы не из Витебска?.. — Нет, не из Витебска… Он в сторону смотрит. Не слышит, не слышит. Какой-то нездешней далекостью дышит. Пытаясь до детства дотронуться бережно… И нету ни Канн, ни Лазурного Берега, ни нынешней славы… Светло и растерянно он тянется к Витебску, словно растение. Тот Витебск его — пропыленный и жаркий — приколот к земле каланчою пожарной. Там свадьбы и смерти, моленья и ярмарки. Там зреют особенно крупные яблоки, и сонный извозчик по площади катит… — А Вы не из Витебска?.. — Он замолкает… И вдруг произносит, как самое-самое, названия улиц: «Смоленская», «Замковая». Как Волгою, хвастает Видьбой-рекою и машет по-детски прозрачной рукою… — Так Вы не из Витебска. Надо прощаться. Прощаться. Скорее домой возвращаться… Деревья стоят вдоль дороги навытяжку. Темнеет… И жалко, что я не из Витебска.

«Непонятны голоса Галактик…»

Непонятны голоса Галактик, различимые едва-едва. Непонятно, кто и как наладит производство антивещества. Смотрит в небо жерло телескопа, от земных волнений отстранясь. Звезды мы поймем еще не скоро, — слишком далеко они от нас!.. А на кухне в крутобокой миске тесто ждет, чтоб хлынуть через верх… Женщина хлопочет. Самый близкий, самый непонятный человек.

«Вновь нахлынул северный ветер…»

Вновь нахлынул северный ветер. Вновь весна заслонилась метелью… Знаешь, понял я, что на свете мы не существуем отдельно! Мы уже — продолженье друг друга. Неотъемлемы. Нерасторжимы. Это — трудно и вовсе не трудно. Может, мы лишь поэтому живы… Сколько раз — я поверить не смею — не случайно и не на вынос боль твоя становилась моею, кровь моя — твоей становилась!.. Только чаще — гораздо чаще! — поднимаясь после падений, нес тебе я свои несчастья, неудачи нес и потери. Ты науку донорства знала, ты мне выговориться не мешала. Кровью собственной наполняла. Успокаивала. Утешала… Плыл закат — то светлей, то багровей… И с годами у нас с тобою стала общею — группа крови, одинаковой — группа боли.

«Ко́вентри, Герника, Орадур…»

Ко́вентри, Герника, Орадур. Это ветер памяти подул… Кто забыл про эти города, пусть не удивляется, когда небо полыхнет над головой, вскрикнет и обуглится земля, будут слезы — зря, и стоны — зря, — мертвым позавидует живой! «Да за что?! Да я-то тут при чем?!» …Потерявший память — обречен.

Пенсионер

Он во дворе, машинами пропахшем, пасет внучат, пока не надоест. Ему кричат таксисты: «Эй, папаша! Скажи, будь другом, где шестой подъезд?..» Он о футболе говорит со мною. Он кажется худее со спины… …За этою невзрачною спиною — две революции и три войны.

На военном параде

Вот уже вступила техника на площадь. И уже словно ток прошел по стайке иностранных атташе, — нынче фоторепортерами работают они!.. А по площади, по площади течет река брони! Твердь земная прогибается, и стекла дребезжат. Сверхсерьезные ракеты на прицепах возлежат!.. Наша общая забота. Строгость оборонных дел. Хоть никто из нас на этом деле не разбогател. Не купил лесов и замков. Миллионов не припас… Но когда б такого не было, то не было бы нас! Мы бы не были Державой. Мы бы канули в ночи… Сердце, что ж ты так забилось? Погоди, не грохочи! Что я вспомнил? Что подумал? За тобой куда иду?.. Нам бы четверть этой силищи в том взорванном году! Никогда не повторится сорок первый. Никогда!.. Вот течет она по площади — защита и беда… А из будущего века, из сплошного далека смотрят дети, смотрят дети, не рожденные пока. Смотрят с грустною надеждой сквозь неведомую тьму… Может быть, они родиться смогут только потому, что когда-то, в наше время, в грозах нынешнего дня грохотала по брусчатке эта жесткая броня!

Усталость

На Землю пришла усталость, нельзя ее избежать!.. Матери шара земного устали солдат рожать! Устали гадать на картах, в напрасной надежде жить… Устали швейные фабрики военную форму шить! Устал самолет реактивный лететь навстречу войне! Лесная дорога устала танки тащить на спине!.. Усталость сковала планету. Настала такая пора… Устал океан раскачивать ракетные крейсера! Ему ощущать надоело железный привкус беды и прятать подводные лодки в бездонных толщах воды!.. От грома устало небо. Устала земля, когда на ней — сплошные мишени, мишени, а не города! И даже металл бездушный, холодный, тупой металл за долгие тысячелетья оружием быть устал!

Индийский апрель

А. Везирову

Тяжелые капли на глину упали. В трубе водосточной забила струя. Вдоль узенькой улочки высятся пальмы гигантскими кисточками для бритья… Наверно, земля эта слишком устала — ей тысячелетьями мышцы свело. Наверное, время ее не настало. А может, настало уже. И прошло… Такое единство беды и покоя, такое презрение к бегу часов, что надо придумывать нечто другое в таблице затасканных мер и весов. Иначе? Иначе все будет нечестно. Смешались недели, века и года! Здесь то, что прошло, никуда не исчезло. Здесь то, что придет, не уйдет никуда… А мимо плывут — тяжело и огромно, — как будто возникнув из общего сна, то слон, монотонно толкающий бревна, то трайлер размером в четыре слона… Я все это чувствую, слышу и вижу. Над миром прибой океанский гудит. Немыми глазищами каменный Вишну за взлетом ракеты спокойно следит. А звезды мерцают пустынно и просто. Летят, оставляя невидимый след… И мне улыбается странный подросток. Подросток которому тысячи лет.

Поездка

Сильно древний монастырь, или церковь, или замок — это как магнит для самых непоседливых настыр… Отметают возраженья, с ходу пресекают спор: «Как?! Серьезно?! Неужели не бывали до сих пор?!.. Это дело поправимо!..» Встали около шести. Речка — мимо, роща — мимо, море — мимо. Мы — в пути!.. Заунывный рев мотора. Сумасшедший звон жары. Задыхаясь — в гору, в гору и — зажмурившись — с горы! Полдень липкий, как конфета. В сердце — боль, в глазах — темно… Сто восьмое чудо света — наконец-то! — вот оно!.. Камни желтые от пыли, в землю вросшие на треть… «В общем, можно не смотреть.. Главное, что мы здесь были!..»

«Гостиница на Рю-де-Сенн…»

Н.В. Богословскому

Гостиница на Рю-де-Сенн была проста, была удобна. Мы жили здесь почти как дома. Как дома. Только не совсем. Отличье состояло в том, — (помимо остальных деталей), что этот добродушный дом располагался в том квартале, где каждый вечер допоздна, помехи в сновиденьях сея, шло непрерывное веселье — безудержное, как война!.. Сюда — еще до темноты — в объятья переулков мглистых величественные, как киты, автобусы везли туристов. Здесь был кураж и климат свой. Напротив знаменитой церкви перед кафе на мостовой шли самозваные концерты! Здесь выступал надменный мим, одетый грустно и немодно. Изничтожал он бренный мир открыто, смело, но безмолвно!.. Здесь, как всегда навеселе, грек демонстрировал удава, и ненакрашенная дама играла на простой пиле… Здесь был факир — такой, как надо! Усмешкой дьявольской сочась, кричал он: «Господа!.. Сейчас вас опалит дыханье ада!..» Отпрыгивала темнота! Огонь торжествовал шикарно. И пламя било изо рта, как из домашнего вулкана! Факир стонал в избытке чувств, мерцал глазами с поволокой. И от него несло чуть-чуть не адом, а бензоколонкой… А рядом, около, вокруг — и без конца, и без начала — все двигалось! текло! звучало! Все перемешивалось вдруг!.. И странною была земля, где улицы — теснее комнат… Сверкал Париж — веселый город! Париж, который «о-ля-ля!». Он пил и пел, он жрал и ржал, был надрывающимся, ярким! Он был Парижем по заявкам. Парижем — не для парижан. Он жил, как будто все пропало!.. …И месяц над рекой висел. И лишь под утро засыпала гостиница на Рю-де-Сенн.

НЛО

Чудеса теперь обыденными стали. Не фантастика, не выдумка, не бред, — утверждают очевидцы, что видали Неопознанный Летающий Объект… Он в рассветном небе странный след оставил в виде длинного прозрачного хвоста. Повисел чуть-чуть над полем. И — растаял. И, наверно, было это неспроста… Зависая над земною жизнью бренной, — как в лесу над муравейником склонясь, — неопознанные странники Вселенной скрупулезно изучают нас… Кто мы им? Хочу узнать, пока не поздно. Кто мы им? Хочу узнать наверняка. Чья-то тема в диссертации межзвездной? Чей-то опыт по «системам из белка»? Кто мы им? Еще незрячие котята? Или, может быть, собратья по судьбе? Скажут пусть, ну, намекнут хотя бы: кто мы им? И кто же мы самим себе?.. Он висит над мокрой пашней — дух ниспосланный, излучая ослепительнейший свет… …Ах, Земля-Земля, родимый мой, непознанный, неопознанный, живой еще объект!

Фантастическая баллада

Если чего-нибудь хочешь, судьба воздаст (полностью или частично — другое дело!). Жил в небольшом городке неудачник-фантаст, которым с рожденья одно желанье владело. Он очень сильно хотел (и как можно скорей!) в прошлое перенестись (в какое, не важно!) и там оказаться (хоть на год!) Царем Царей! Причем не мифическим, а реально существовавшим. Стать императором, ханом — не все ли равно! Только бы слиться с чужой знаменитой судьбою! Лишь бы почуять, что все тебе в жизни дано, лишь бы увидеть, что мир переполнен тобою! Стать властелином превыше и всех, и всего. Быть полубогом, рушащим скалы и троны! Чтоб от простого движенья перста твоего ветры стихали и вздрагивали народы! Жить, чтоб склонялась к твоим величавым стопам вся бессловесная и вся говорящая живность!.. В общем, короче: фантаст не ел и не спал. Жаждал он чуда!.. И однажды чудо свершилось… …Вот он — на палубе парусного корабля. Он — явно Кто-то! Он спрашивает надменно: — Капрал, отвечайте, что это там за земля?.. — Ваше Величество! Это — остров Святой Елены…

«Как лучше: город в море? Море в городе?…»

Как лучше: город в море? Море в городе? Здесь даже снег не может с морем справиться. Он падает на темный лед и плавится. И странно это на февральском холоде… А мы глядим — войны далекой крестники — на снежно-белый куб дворца «Финляндия», И в нас уже всерьез вошли понятия: «Мир после Хельсинки…» «Европа после Хельсинки…» А Хельсинки вдоль моря простирается, ведет свои горизонтали складные. Не суетится. Не спешит понравиться. Он просто есть. И то, что есть он, — главное. Работает, грустит, мурлычет песенки, — надеждой полон, как весенним паводком… Да будет небо добрым и распахнутым. Да будет мир в Европе после Хельсинки.

Памятник Яну Сибелиусу

Органные трубы уставились в небо. Сейчас она грянет, взрослея и зрея, — та музыка, сотканная из прозренья. Из боли и нежности. Света и снега. Сейчас обовьет она плечи и души. Утешит. И плакать заставит внезапно… Органные трубы похожи на дюзы ракеты, вернувшейся к людям из завтра. Хельсинки

На фестивале поэзии

Младену Оляча

Годы катятся по кругу, повторяя прежний путь… Я еще приеду в Стругу. Может быть. Когда-нибудь… Вновь почувствую, как нежно упадет ко мне в ладонь миг разъединенья неба с непроснувшейся водой. Миг — воистину прекрасный. Свет, разлившийся вдали. Обретение пространства. Узнавание земли. Проявленье гор взметенных, отдаление границ. Вечность заново рожденных темных крыш и певчих птиц… Утро на глазах поспеет, воду высветит до дна. А потом плеснет на берег аккуратная волна, и назад уйдет упруго, и попросит все забыть… Я еще приеду в Стругу. Это очень может быть!.. Там по улочкам недлинным бродит ночью тишина. Над прозрачным Черным Дримом светит белая луна. И река уносит в лето капли звездной шелухи… Там веселые поэты пишут грустные стихи.

Новый район

Новый район — как новый город… Медленно — этаж за этажом — вот он слева от шоссе восходит сказочным, огромным миражом! Вот он обступает — глаз не хватит!.. И хотя едва родился он, в нем уж отзвенело двадцать свадеб! Отрыдало восемь похорон!.. Он уже привык под воскресенье и почти до утренней поры слышать, как бушуют новоселья, сотрясая стены и полы!.. Он привык, что возле перехода вот уже три месяца подряд мастера из «Горводопровода» роют землю. Видно, ищут клад… Здесь еще так много надо сделать! Но зато, опередив прогресс, прямо к окнам дома номер девять — не приснившись — подступает лес! Хвоей и озоном хлещет мощно, душу заполняет до краев… Ну, а где еще услышать можно самых настоящих соловьев?.. Район уже сроднил с собою тысячи приезжих горожан… В лифтах — разговоры про обои. Скипидарный дух — по этажам. У подъездов — мебельные горы. В комнатах — дыханье сквозняка… Новый район — особый город. Без театров и больниц пока. Это он потом других обгонит! Это после он свое возьмет!.. Новый район — забавный город, город, где идет сплошной ремонт! Здесь летит куда-то прорва денег! Здесь царят — (наверное, не зря!) газовщик, стекольщик и сантехник. Три красавца. Три богатыря.

Дом за углом

Этот дом за углом — довоенного времени первенец. У него под крылом столько судеб рождалось и пестовалось!.. Здесь квартирой владел ученик Немировича-Данченко — холостяк, лицедей, говорливый и в меру удачливый… Были окна во двор. А из окон — застольное зарево. Дом грустит до сих пор, вспоминая лихого хозяина… Вы от грусти такой ни людей, ни дома не избавите… Этот дом городской — как немое хранилище памяти. Он в Историю врос. Он хранит в глубине, как приданое, горечь высохших слез, клятвы — прежние, запахи давние… В доме жил мальчуган. Жил, сражаясь с мышами и цыпками. Все кинжалы строгал. А потом заболел медициною. И ушел на чуму — напрямик, через мостики шаткие. Обелиском ему стали белые горы Тянь-Шаньские… Дом стоит за углом — небольшое, обычное здание. Он заполнен теплом всех, кто в нем поселялся когда-нибудь… Здесь, имея права, все не может наплакаться девочка, молодая вдова — слишком грозных наук — Академика. Жил всего ничего. Был закрытым до вздоха последнего. Даже имя его лишь недавняя смерть рассекретила… За оконным стеклом собираются отсветы зябкие… Этот дом за углом помнит многое, видывал всякое. Память не подновишь. Бесполезно ее ремонтировать. Дом над былью навис всеми лестницами, всеми квартирами… На жильцов по-особому окнами смотрит неброскими этот дом, облицованный мемориальными досками.

«Подступала поэма. Она изводила меня…»

Подступала поэма. Она изводила меня. То манила доступностью легкой, а то — не давалась. Подступала поэма. Звучать начинала, дразня. А потом за границами голоса вдруг оставалась… Если я уезжал, то она меня честно ждала, терпеливо ждала на ступенях у самого дома. Подступала поэма. Невнятной и точной была. Сумасшедшей и невозмутимой. Жестокой и доброй… А однажды приснилось мне: я нахожусь на посту. И ночная дорога, как пеной, туманом закрыта. Вдруг почувствовал я, как приходит в мою немоту ощущение ритма, звенящая яростность ритма! Этим медленным ритмом я был, будто льдами, затерт. Он во мне тяжело нарастал, колыхаясь и зрея… — Кто идет? — закричал я. — Стой! Кто идет?.. И услышал спокойный ответ: — Время.

«Не навреди, эскулап…»

Не навреди, эскулап, истомленному хворью, не запятнай равнодушьем стерильный халат. Совесть твоя да наполнится страстью живою! Да не останется фразою твой Гиппократ! Пусть эта клятва продолжится в дне заоконном, пусть возле самого сердца забьется в груди. Необходимостью станет. И станет законом: «Не навреди, человек, человеку. Не навреди!» Остановись и прислушайся к странному грому, этот большой и забывчивый век огляди. Женщине, хлебному колосу, шару Земному — даже во славу, даже во имя — не навреди! Не навреди, человек, ни березе, ни морю, влажной тропинке и птице, летящей во тьму. Вместе со всею своею немыслимой мощью не навреди ненароком себе самому… Не обольщайся цифирью немедленных выгод, реки корежить и горы срывать погоди. Вместо того, чтоб, не думая, что-то воздвигнуть, лучше остынь и подумай. Не навреди… Я понимаю размах озорного азарта, силу твою понимаю, но, как ни крути, если ты веришь, что жизнь не окончится завтра, собственным внукам и правнукам не навреди! Не навреди и сегодняшним детям и листьям. И, оставаясь достойным пути своего, не навреди никому — ни далеким, ни близким. Близким — особенно. Это ведь проще всего.

Ветераны в школе

Встречает ветеранов музыка. Всем пенсиям наперекор, они ведут «Уроки мужества» в обычных классах средних школ… Вновь — танки! Снова грохот дизельный. Блиндаж в обугленном леске. И друг — еще живой, единственный! — лишь капля крови на виске… А в классе время перепутано. А в классе тихо и светло. И смотрит ветеран, как будто бы жалеет, что оно прошло — то побежденное отчаянье, тот пулеметный перестук. И сон в снегу. И грязи чавканье. И — никаких тебе простуд!.. Там небо от разрывов морщилось, смертельная кружилась мгла… Но там была еще и молодость. Прекрасной молодость была!

Ведите дневники

Есть толк в корявых строчках, законам вопреки… Ведите дневники на самых главных стройках! Пусть эта блажь в судьбе вам будет наказаньем. Но о самих себе должны сказать вы сами!.. В горах и у реки, в болотах и пустыне ведите дневники, не думая о стиле. От городов вдали, равняя слово к слову, ведите, как вели дорогу к Самотлору… Нельзя повременить. Усталость не кляните. Ведите эту нить, не обрывайте нити!.. На просеке лесной, где каждый пень — как бивень, сражается с сосной безусый рыжий Пимен. Он должен торопиться. Он плачет от мошки… Не дрейфьте, летописцы, — ведите дневники. В блокнотике простом. Без выдумки и позы… Когда-нибудь потом, потом, намного позже слова, как хлеб, взойдут спокойно и бессмертно. Они приобретут всесилье Документа. И будет вечной связь… Перешагнув пороги, — усталый и негромкий не смолкнет голос ваш.

Байкальская баллада

Их напрасно весь день искали. Вдалеке от привычных дорог катерок посадило на камни. Уходил на дно катерок. Экипаж катерочка — четверо, да еще пассажирка одна… Видно, так судьбою начертано, что вода чересчур холодна. Знали все (зачем утешаться и надеяться на чудеса?) — в этом климате можно держаться на поверхности полчаса, а потом… Да ну его к черту! Все равно не спасется никто… Капитан взглянул на девчонку: — Парни, ей-то это за что?! Мы пожили не так уж мало, а она всего ничего… Но ведь есть на катере мачта! Это ж — лодка на одного!.. И не надо, сестренка, плакать… Мы немножко обманем смерть… А она: — Не умею плавать… — Он: — Тебе и не надо уметь!.. Мы привяжем тебя, спеленаем — не утонешь во веки веков… Только ты постарайся, родная, доплыви за нас, мужиков. Может, холод взять не успеет… В общем, кончим этот базар! Передашь наши письма на берег. Приготовься. Я все сказал… …Первый написал коротко: «Извини за почерк — холодно. Извини за кляксы — мокро. Так и потонуть можно. Если не придет к нам спасенье, выйди замуж. Твой Сеня…» А второй на лоб сдвинул шапку. Передал письмо. Ножкой шаркнул. А в письме: «Натаха! Рыдать погоди! Слезы неполезны для красавицы… Мы еще поплаваем! Все впереди! Все впереди, кроме задницы…» Третий к рубке вздыбленной плечом привалился, шевелил губами — широк да невезуч. То ли — матерился, то ли — молился, то ли — что-то важное учил наизусть. «Бывшая жена моя, кончай свою дележку — простыни-подушки, чашки-сапоги… Сбереги Алешку! Алешку. Алешку. Сбереги мне сына. Алешку сбереги… Знаю, что меня ты любила понарошку. Но теперь — хоть мертвому! — перечить не моги: сбереги Алешку. Алешку. Алешку. Я тебя прощаю. Алешку сбереги!..» А четвертый буркнул нехотя: — Некому писать!.. Да и — некогда… …Письма спрятаны в целлофане. (Лица мокрые, будто в крови.) Помолчали. Поцеловали. И сказали глухо: — Живи… — Подступившие слезы вытерши, привязали, сказали: — Выдержи… — оттолкнули, сказали: — Выплыви… — И смотрели вслед, пока видели… И плыла она по Байкалу. И кричала, сходя с ума! То ль — от гибели убегала, то ли — к гибели шла сама. Паутинка ее дыханья обрывалась у самого рта. И накатывалась, громыхая, фиолетовая темнота! И давили чужие письма. И волна как ожог была… Почтальонша, самоубийца — все плыла она, все плыла. Все качалась под ветром отчаянным, ослепительным, низовым… И была она Чрезвычайным Полномочным Послом к живым! Долгим эхом, посмертным жестом, вдовьим стоном на много дней… …А потом вертолетный прожектор, чуть качаясь, повис над ней.

«Охота! Настала охота!..»

Охота! Настала охота!.. Раздолье неравной игры. Забава. Мужская работа еще с допещерной поры, В душе, оглушенной азартом, почти что звериный инстинкт!.. Как лихо над озером завтра веселая дробь засвистит! Какая потеха начнется! Какая удача придет!.. И лес от удара качнется. И лось на колени падет. И будут кровавые перья беспомощно плыть по реке… И станет сплошным нетерпеньем двустволка в счастливой руке!.. Эгей, сапоги-скороходы! Догнать! обнаружить! добыть!.. Как все-таки людям охота однажды кого-то убить.

«Хочу, чтоб в пожизненной теореме…»

В. Коротичу

Хочу, чтоб в пожизненной теореме доказано было судьбой и строкою: я жил в эту пору. Жил в это время. В это. А не в какое другое. Всходили знамена его и знаменья. Пылали проклятья его и скрижали… Наверно, мы все-таки что-то сумели. Наверно, мы все-таки что-то сказали… Проходит по ельнику зыбь ветровая… А память, людей оставляя в покое, рубцуясь и вроде бы заживая, — болит к непогоде, болит к непогоде.

Мода

Из объятий моды не уйдешь, не вырвешься. Мир заштамповался! Он сошел с ума! Это — наказание, это — вроде вируса: модные лекарства, брюки и дома. Стали вдруг похожими центры и окраины, сумрачные будни, грохоты торжеств… Женщина экранная волосы поправила, — все земные женщины повторили жест… Ты танцуешь бодро то, что мир танцует, и покорно носишь то, что носит он. Мода отвергает, мода указует, шепчет и подсказывает с четырех сторон. Обладает мода силою убойной. Украшает время. Ослабляет боль. Ты по телевизору смотришь матч футбольный, и сидит полмира рядышком с тобой! И какая разница, грек ты иль испанец, финн или малаец, серб или индус! Есть еще различия в отпечатках пальцев, нет почти различий в отпечатках душ! Все твои желания модой предусмотрены, превратилась мода в Книгу Бытия… Хорошо, что есть еще женщина немодная. Милая. Усталая. Навсегда моя.

Подслушанный разговор

— Снова дралась во дворе?.. — Aга! Мама, но я не плакала!.. Вырасту — выучусь на моряка. Я уже в ванне плавала!.. — Боже, не девочка, а беда! сил моих больше нету… — Мама, а вырасту я когда?.. — Вырастешь! Ешь котлету… — Мама, купим живого коня?.. — Коня?! Да что ж это делается?.. — Мама, а в летчики примут меня?.. — Примут. Куда они денутся?! Ты же из каждого, сатана, душу сумеешь вытрясти!.. — Мама, а правда, что будет война и я не успею вырасти?..

«Я писал и пишу по заказу…»

Я писал и пишу по заказу. По заказу дождей и снегов. И дороги, бегущей к закату, и висящих над ней облаков. Я пишу по заказу осенних черных гнезд и нахохленных птиц. И распахнутых настежь газетных обжигающих руки страниц! По заказу и часа, и мига. Боли в сердце. Дрожанья струны. По заказу орущего мира и смертельной его тишины. И нежданно ожившей строки на пределе последнего круга. И бездонной щемящей тоски позвонившего за полночь друга. Гула памяти. Скрипа дверей… Я писал и пишу по заказу горьковатой улыбки твоей, не разгаданной мною ни разу… Лишь бы день над землею не гас. Лишь бы колос под небом качался. Только б он не кончался — заказ. Лишь бы этот заказ не кончался.

Ретро

Достопочтенное ретро, благо ты или зло? Вздохом какого ветра к нам тебя занесло? Что за изгибы моды? Время сошло с ума: бабушкины комоды в блочные лезут дома! Вещи нездешней формы, люстры, шкатулки, бра. Медные прателефоны, чайники — тоже «пра». Сотни диковин разных, полупонятный быт. Вновь граммофонный раструб нам про любовь хрипит… Это, конечно, потеха, это — игра, но за ней слышу я долгое эхо неких спокойных дней. Несуетливых, нескорых, выдержанных, как вино… Ищут люди опору в том, что было давно. Там, где проблемы мельче (если бы так всегда!). Там, где машин — поменьше, где подлинней — года. Там, где они не мелькают, там, где светло и тепло… Прошлое успокаивает тем, что оно прошло. Тем, что оно смиренно… За частоколом вех достопочтенным ретро станет и этот век. Этот — шальной, подробный, загнанный, будто конь, атомный, электронный или еще какой!.. …Кто-нибудь — между прочим — скажет о наших годах: «Все тогда было проще… Господи, нам бы так!..»

«Укоры друзей и семьи…»

Укоры друзей и семьи забудьте, в расчет не берите! И все неудачи свои вы сразу на время валите. Пусть вас не тревожит ничто. Зарывшись в уютную вату, кричите, что время — не то! Твердите: оно виновато!.. Минуты, недели, года пускай отвечают, покуда бегут неизвестно куда. Летят непонятно откуда. И если вам в полдень темно, и если на празднике — горько, валите на время! Оно все выдержит, — вон его сколько! Пускай отвечает сполна, — за что? — это, в общем, не важно. Хотя бы за то, что жена соседская лучше, чем ваша! За то, что судьбы не связать. За то, что вам тускло и тошно. За то, что… за то, что… За то что вам нечего людям сказать.

Песенный конкурс

В. Сухорадо

Это — конкурс, конкурс, конкурс, — умиленье и восторг. Невелик солист, а голос у него — почти гудок! Отгудел и сел на место… Новый гений рвется в бой! Он сражается с оркестром, с публикою, сам с собой. Он поет и бьет в ладошки… У певицы — свой резон. Ведь не зря на ней одежка с декольте на шесть персон… Покорители эстрады, долговязые птенцы, неизвестные таланты, незнакомые певцы. Это — конкурс, конкурс, конкурс… По оркестру пот течет. Простодушие и ко́рысть. Озаренье и расчет. Суета. Дыханье зноя. И заламыванье рук… И всегдашнее, сквозное ожидание: а вдруг!..

Баллада о таланте, боге и черте

Все говорят: «Его талант — от бога!» А ежели — от черта? Что тогда?.. Выстраиваясь медленно в эпоху, ни шатко и ни валко шли года. И жил талант. Больной. Нелепый. Хмурый. Всего Гомера знавший назубок… Его считал своею креатурой тогда еще существовавший бог. Бог находил, что слог его прекрасен, что на земле таких — наперечет!.. Но с богом был, конечно, не согласен тогда еще не отмененный черт. Таланту черт шептал: «Опомнись, бездарь! Кому теперь стихи твои нужны?! Ведь ты, как все, погибнешь в адской бездне. Расслабься! Не отягощай вины». И шел талант в кабак. И — расслаблялся. Он пил всерьез! Он вдохновенно пил! Так пил, что черт глядел и умилялся: талант себя талантливо губил!.. Бог тоже не дремал! В каморке утлой, где — стол, перо и пузырек чернил, бог возникал раскаяньем наутро, загадочными строчками дразнил… Вставал талант, почесываясь сонно. Утерянную личность обретал. И банка огуречного рассола была ему нужнее, чем нектар… Небритый. С пересохшими губами. Упрямо ждал он часа своего… И строки на бумаге проступали, как письмена, — отдельно от него. И было столько гнева и напора в самом возникновенье этих строк!.. Талант, как на медведя, шел на бога! И черта скручивал в бараний рог!.. Талант работал. Зло. Ожесточенно. Перо макая в собственную боль. Теперь он богом был! И был он чертом! А это значит: был самим собой. И восходило солнце над строкою!.. Крестился черт. И чертыхался бог. «Да как же смог он написать такое?!» …А он еще и не такое мог.

Стасису Красаускасу

Этого стихотворенья ты не прочтешь никогда… В город вошли, зверея, белые холода. Сколько зима продлится, хлынувши через край? Тихо в твоей больнице… — Стаська, не умирай!.. Пусть в коридоре голом, слова мне не сказав, ставший родным онколог вновь отведет глаза. В тонкой броне халата медленно я войду в маленькую палату, в тягостную беду… Сделаю все как нужно, слезы сумею скрыть. Буду острить натужно, о пустяках говорить, врать, от стыда сгорая!.. Так и не разберу: может быть, мы играем оба в одну игру?! Может, болтая о разном, — очень еще живой — ты между тем прекрасно знаешь диагноз свой. Может, смеешься нарочно в этот и в прошлый раз, голову нам мороча, слишком жалея нас?! В окнах, больших и хмурых, высветится ответ. Как на твоих гравюрах — белый и черный цвет. И до безумия просто канет в снежный февраль страшная эта просьба: — Стаська, не умирай!..

«Так вышло…»

Так вышло. Луна непонятною краской обочины выкрасила… Нас выжгло! Нас — будто из поезда полночью — выбросило. По пояс — холодного снега в кювете. В сугробах — полмира!.. А поезд проносится мимо… проносится мимо, проносится мимо. Постой! Но ведь только минута прошла, как мы ехали в нем и смеялись. С его теснотой и нежданною грустью смирялись. Глупили! В чужие печали и беды бесстрашно влезали. Мы были самими собой. А теперь мы — не сами. Теперь, вспоминая себя, оглушенно и тяжко молчим мы. Тебе я кажусь незнакомым, далеким, едва различимым… Пустынная полночь. Ладони в ожогах метельного дыма. А поезд проносится мимо, проносится мимо, проносится мимо… Летит он — снарядом! И тащит куда-то не наши обиды, не наши болезни и счастья. Ты — рядом. А как достучаться? А как дотянуться? А как до тебя докричаться?… Под снегом великим, над временем тысячеверстным безмолвные крики висят, зацепившись за звезды. Мне их не избавить от каждого прошлого дня и от каждого мига… А память проносится мимо, проносится мимо, проносится мимо…

Прощание с морем

Что ж, собираться начнем помаленьку. В город уедем от непогод… Надо бы в море бросить монетку, чтобы вернуться сюда через год… Здесь был спокойно и солнечно прожит месяц, где так далеко до зимы. Здесь были счастливы мы, а быть может, нам показалось, что счастливы мы. Надо вернуться опять в этот месяц… В теплое море падает мелочь. Круглые капельки серебра. Капли надежды… Едем. Пора!.. …Где-нибудь в тихой палате больничной за пять минут до конца своего вспомню я снова этот обычай, слабой рукой ухвачусь за него. И, завершая собственный опыт, на промелькнувшее оглянусь. Брошу монетку в жизненный омут… Может, вернусь?

«Мы совпали с тобой, совпали…»

Алене

Мы совпали с тобой, совпали в день, запомнившийся навсегда. Как слова совпадают с губами. С пересохшим горлом — вода. Мы совпали, как птицы с небом. Как земля с долгожданным снегом совпадает в начале зимы, так с тобою совпали мы. Мы совпали, еще не зная ничего о зле и добре. И навечно совпало с нами это время в календаре.

«Этих снежинок смесь…»

Этих снежинок смесь. Этого снега прах. Как запоздалая месть летнему буйству трав. Этих снежинок явь, призрачное крыло. Белого небытия множественное число… Этого снега нрав. Этого снега боль: в небе себя разъяв, стать на земле собой… Этого снега срок. Этого снега круг. Странная мгла дорог, понятая не вдруг. Выученная наизусть, начатая с азов, этого снега грусть. Этого снега зов… Медленной чередой падающая из тьмы в жаждущую ладонь прикосновенья зимы.

«Вроде, просто: найти и расставить слова…»

А. Пахмутовой

Вроде, просто: найти и расставить слова. Жаль, что это все реже. И все больней… Вновь бумага лежит — ни жива ни мертва — будто знает, что ты прикоснешься к ней. Но ведь где-то есть он, в конце концов, тот — единственный, необъяснимый тот — гениальный порядок привычных нот, гениальный порядок обычных слов.

«С понедельника — начну!..»

С понедельника — начну!.. Столько дней я зря потратил! Хватит! Есть еще характер. Признаю свою вину. Что разбрасываться всуе? Попусту терять года?.. Жизнь свою организую сразу! Раз и навсегда! По железному порядку. Без хандры и глупых драм… Буду делать физзарядку. Буду бегать по утрам. Дочь растить. Беречь жену. Суете не поддаваться. На звонки не отзываться с понедельника начну… С понедельника — начну! (Пусть не с этого — с другого!) Деловито и толково прошлое перетряхну. Распрощаюсь с этим прошлым, за него с себя спрошу. Все случайное — отброшу, начатое — завершу! Стану злым, неутомимым, четким — летом и зимой… (Этот понедельник — мимо. Ладно! Следующий — мой!..) Буду часом дорожить, забывая про усталость… …Ну, а сколько мне осталось понедельников прожить?

«ДРУЗЬЯМ»

(сборник 1986)

«В чем виноваты горожане?..»

В чем виноваты горожане? В чем? В прегрешении каком? Неужто их не так рожали? Не тем поили молоком?.. В дыму журнальных словопрений я слышал, — кем-то решено, что лишь живущему в деревне суть жизни ощутить дано… А горожане, горожане — от этих домыслов вдали — вновь собирают урожаи с асфальтовой скупой земли. Сегодня, завтра, послезавтра — у горожан идет всегда их нескончаемая жатва, их ежедневная страда… Вдыхая прокаленный воздух, усталостью озарены, идут владетели заводов, те, без которых нет страны. От времени не отставая, шагают к проходной с утра станочники и сталевары — потомственные мастера. Несут свое предназначенье, не хвастая, не горячась. Готовые и в ополченье шагнуть, когда настанет час!.. «Чей урожай главней для жизни?..» Вопрос — бездарен, спор — нелеп. В родном Отечестве большими должны быть и металл, и хлеб! Всех нас одна земля вскормила для встреч, свершений и разлук. Мы все плечо подставим миру, когда он пошатнется вдруг! Неразделимы наши корни… Гляди: грозя и веселя, торчит над степью колокольня космического корабля.

Монолог шофера

Еще нам до ночлега — будь здоров! Стекло в дождинках, словно в каплях пота… Один чудак сказал про шоферов: «Им — что? У них сидячая работа!..» Да ладно. Ну, подумаешь — сказал! Есть люди — обо всем по слухам судят… Но я бы в рейс его с собою взял. В обычный рейс. Хотя б — на десять суток… И пусть он — балаболка и профан — почувствует нутром дыханье зноя. И заболят глаза от встречных фар. И екнет сердце. И спина заноет. Пусть побуксует, ежели не трус, в осенней глине, чавкающей жирно… Тогда ему покажется, что груз он тащит лично. Сам! А не машина… Пусть он в горах почует гололед, когда дорога вверх ползет упрямо! Прочтет табличку (там, где поворот): «Володя Чумаков. Поехал прямо…» А рядом — год, и месяц, и число. И тишина. И ночь в накрапах звездных… Собрату моему не повезло. Он за рулем уснул. Проснулся — поздно… Я еду и смотрю свое кино — бегущую навстречу мне дорогу. И, что б там ни случалось, все равно, в конечный пункт мы прибываем к сроку. Чуть отдохнешь, и снова в путь пора. Мы водим большегрузы не для спорта… А в остальном все — так, мы — шофера. Нам — что! У нас — сидячая работа.

«Память у Земли огромна и крута…»

Память у Земли огромна и крута. Нынче — от столиц до малых поселений — счет годам ведется от войны последней, а не от рождения вечного Христа. Никогда не станет этот счет напрасным, если он людские плечи распрямил!.. Разум человека — это просто разум. Разум Человечества — это мир.

«Когда война кончилась…»

Мустаю Кариму

Когда война кончилась, черный снег таял на черных полях, набухали на вязах почки, а кюветы были водою полны. Но по-прежнему умирали солдаты в армейских госпиталях. От войны умирали. Хоть и не было больше войны… Умирали солдаты. А в окна весенняя морось летела. И скворцы, приосанясь, подругам в любви клялись… Умирали мальчишки, завершив свое самое первое, самое главное дело: добыв Победу! Словно только для этого и родились.

Женщина из девятого мая

В небе сталкивались марши гулко и торжественно… «Наши победили! Наши-и!!» Как кричала женщина! Будто бы одна на льдине, а не в добром городе. «Победили! Победили! Победили, господи!..» Здесь, на празднике великом, в этот день особенный, плача, исходила криком, словно кровью собственной. В крике над землей летела — маленькая, сгорбленная… Горе выкричать хотела, за войну накопленное.

Воспоминание об июне 45 года

Жаркий день. Трамвайные звонки. По Москве сержант шагает браво. Все на нем сияет: орден Славы, пряжка на ремне и сапоги. Он идет к Садовому по Бронной, сдерживая торжество с трудом. Неубитый, радостный, здоровый — он шагает!.. И при всем при том так глядит на девушек столичных сквозь свою двадцатую весну, будто он вчера — единолично! — взял Берлин и выиграл войну!

Баллада о молчании

Был ноябрь по-январски угрюм и зловещ. Над горами метель завывала. Егерей из дивизии «Эдельвейс» наши сдвинули с перевала… Командир поредевшую роту собрал и сказал тяжело и спокойно: — Час назад меня вызвал к себе генерал. Вот, товарищи, дело какое: Там — фашисты. Позиция немцев ясна. Укрепились надежно и мощно. С трех сторон — пулеметы, с четвертой — стена. Влезть на стену почти невозможно… Остается надежда на это «почти». Мы должны — понимаете, братцы? — нынче ночью на чертову гору вползти. На зубах — но до верха добраться!.. А солдаты глядели на дальний карниз, и один — словно так, между прочим, — вдруг спросил: — Командир, может, вы — альпинист? — Тот плечами пожал: — Да не очень… Я родился и вырос в Рязани, а там горы встанут, наверно, не скоро… В детстве лазал я лишь по соседским садам. Вот и вся «альпинистская школа»… А еще, — он сказал, как поставил печать, — там у них — патрули! Это значит: если кто-то сорвется, он должен молчать. До конца. И никак не иначе… …Как восходящие капли дождя, как молчаливый вызов, лезли, наитием находя трещинку, выемку, выступ. Лезли, почти сроднясь со стеной, — камень светлел под пальцами. Пар поднимался над каждой спиной и становился панцирем. Молча тянули наверх свои каски, гранаты, судьбы. Только дыхание слышалось и стон сквозь сжатые зубы… Дышат друзья. Терпят друзья. В гору ползет молчание. Охнуть — нельзя. Крикнуть — нельзя. Даже — слова прощания. Даже — когда в озноб темноты, в черную прорву ночи, все понимая, рушишься ты, напрочь срывая ногти! Душу твою ослепит на миг жалость, что прожил мало… Крик твой истошный, неслышный крик мама услышит. Мама… …Лезли те, кому повезло. Мышцы в комок сводило, — лезли! (Такого быть не могло!! Быть не могло. Но — было…) Лезли, забыв навсегда слова, глаза напрягая до рези… Сколько прошло? Час или два? Жизнь или две? — Лезли!! Будто на самую крышу войны… И вот, почти как виденье, из пропасти на краю стены молча выросли тени. И так же молча — сквозь круговерть и колыханье мрака — шагнули! Была безмолвной, как смерть, страшная их атака!.. Через минуту растаял чад и грохот короткого боя… Давайте и мы иногда молчать, об их молчании помня.

Счет

Сначала ровно тысячу дней, потом еще четыреста дней, а после еще восемнадцать дней (так подсчитано) шла война. Невозможно было привыкнуть к ней, невозможно было не думать о ней. Благословляла, крестила, казнила и миловала она. И тот, чья юность осталась в ней, кто сегодня не может забыть о ней, говорит о ней и молчит о ней в окружении внуков, лекарств и седин, мечтает прожить еще тысячу дней, потом еще четыреста дней, потом еще восемнадцать дней. А после — хотя бы еще один.

Фотограф

Е. Морову

Снимок. А снизу на снимке — тень от того, кто снимал. Вздыбленный остов зенитки. Выжженный боем лиман. Пленку фотограф отщелкал. Навыка — не занимать. Было б судьбой освещенным то, что обязан снимать, ты — летописец момента, сын потрясенной Земли. Лица, детали, приметы времени запечатли. К ним как к бессмертью приникни… Пусть от тебя самого — тень на каком-нибудь снимке. Или совсем ничего.

Послевоенная песня

Задохнулись канонады. В мире — тишина. На большой Земле однажды кончилась война. Будем жить, встречать рассветы, верить и любить. Только не забыть бы это! Лишь бы не забыть! Как всходило солнце в гари и кружилась мгла. А в реке — меж берегами — кровь-вода текла. Были черными березы, долгими — года. Были выплаканы слезы вдовьи навсегда… Вот опять пронзает лето солнечная нить. Только не забыть бы это! Лишь бы не забыть! Эта память — верьте, люди, — всей земле нужна… Если мы войну забудем, вновь придет война.

Кладбище под Парижем

Малая церковка. Свечи оплывшие. Камень дождями изрыт добела. Здесь похоронены бывшие, бывшие. Кладбище Сан-Женевьев-де-Буа. Здесь похоронены сны и молитвы. Слезы и доблесть. «Прощай!» и «Ура!». Штабс-капитаны и гардемарины. Хваты-полковники и юнкера. Белая гвардия. Белая стая. Белое воинство. Белая кость… Влажные плиты травой зарастают. Русские буквы. Французский погост… Я прикасаюсь ладонью к истории. Я прохожу по гражданской войне… Как же хотелось им в Первопрестольную въехать однажды на белом коне!.. Не было славы. Не стало и Родины. Сердца не стало. А память была… Ваши Сиятельства, Их Благородия, — вместе — на Сан-Женевьев-де-Буа. Плотно лежат они, вдоволь познавши муки свои и дороги свои. Все-таки — русские. Вроде бы — наши. Только не наши скорей, а — ничьи… Как они после — забытые, бывшие, — все проклиная и нынче, и впредь, рвались взглянуть на нее — победившую, пусть — непонятную, пусть — непростившую, землю родимую! И — умереть… Полдень. Березовый отсвет покоя. В небе — российские купола. И облака, будто белые кони, мчатся над Сан-Женевьев-де-Буа.

Летопись

1

Строк медлительные нити. Строго. Будто на граните… Сухо. Коротко. Жестоко. Факты. Поиски истока. Скрытое за расстояньем дело, ставшее деяньем. Протокольно. Первозданно… Вдруг, негаданно-нежданно вслед за обращеньем к Богу — вздох на целую эпоху! А за этим вздохом — эхо поворота, взгляда, смеха! Луг со скошенной травою. Облако над головою… Словно из другого века дотянувшаяся ветка.

2

Ой, пришла беда в Землю отчую! Похваляяся, шли враги на Русь. И таким большим было их число, что его пока не придумали. Были реки от крови красным-красны, было небо от дыма черным-черно, громче грома был храп чужих коней, блеск чужих мечей — ярче молнии. От беды такой стены трескались. От беды такой гнулись звонницы. И колокола наземь рушились, будто головы с богатырских плеч. Шли дожди в тот год из каленых стрел. Из горючих слез все ручьи текли. Не рождались в тот год птицы певчие, а рождались одни только во́роны… Поднялась Земля супротив беды, супротив врага-погубителя. Вперекор врагу поднялся народ, грянул смертный бой нескончаемый! Даже мертвые оживали вновь, выходили они из сырых могил, чтоб живым помочь в битве яростной, чтобы вновь принять смерть за Родину! А кто слабым был — сильным стал тогда. А кто сильным был — стал еще сильней. И кричали враги пораженные: «Может, русские заколдованы?! Их сожжешь огнем, — а они живут! Их пронзишь стрелой, — а они живут! Их убьешь сто раз, — а они живут! А они живут и сражаются!..» Были реки от крови красным-красны. Было небо от дыма черным-черно… И была Земля, неподвластная никакому врагу на века веков!

«У меня беда невольная…»

У меня беда невольная, очень странная беда: не могу приехать вовремя никуда и никогда!.. Дремлет ельник — лапы в стороны. Снег — белее не хочу. И кричу я: «Ах, как здорово!.. Ах, как здорово!..» — шепчу… Но, однако, гиды местные обрывают мой восторг: «Вам бы раньше на два месяца! Опоздали вы чуток…» Вот и осень. Дни высокие. В речке добрая вода. И — глубокий вздох: «А все-таки, вам бы в августе сюда!..» Утро теплое и ясное. От березы — свет сквозной. И слова: «А настоящая красота у нас весной!..» Поезда. Дороги дальние. Перекрестки дней и трасс… Мне б когда-нибудь куда-нибудь приехать в самый раз!

Перед грозой

В природе это действо так рождалось: сначала небо в стороны раздалось. Оно раздвинулось неотвратимо и место для грозы освободило. Померкло солнце. Птицы не взлетали. Захлопали калитки, двери, ставни. Все было зыбким. Все тревожным было. А туча на глазах себя лепила из ничего! Из призрачного света. Из узловатого слепого ветра. Из сумеречной тени над болотцем, из темноты, укрывшейся в колодце, из мглы, из пыли черной и летучей — все в дело шло! Все становилось тучей, которая торжественно жирела, клубилась, разбухала, тяжелела. Бурчала что-то, душу распаляя… Повисла над домами и полями. Уперлась в землю. Горизонт прогнула… И первой молнией весь мир перечеркнула!

«То белым по синему — чайкой по небу…»

Т. Салахову

То белым по синему — чайкой по небу, то синим по белому — тенью по снегу, на горных отрогах, на кочках болота профессионально рисует природа! У осени — ясной и рано пришедшей — берет она обыкновенные листья и так их раскрашивает сумасшедше, что стонут от зависти колористы!.. Рисует природа. Она не устала. На кручах земного летящего шара ей нравится соединять беспрестанно манеры и стили, сюжеты и жанры. То вдруг распахнет горизонты громадно, а то все масштабы переиначит и кисточкой, сотканной из тумана, тропинку вдоль речки едва обозначит… Природа рисует легко и упруго. Ей хочется жить! Ей менять интересно увядшую живопись летнего луга на четкую графику зимнего леса.

Дождь

Дождь закапал неохотно, словно не желал идти. Будто вспоминал, как ходят настоящие дожди. И дорога, что с опушки неторопко в лес ползла, вся — в немыслимых веснушках капель дождевых была. Дождь качнулся, вырастая. И — немного погодя — все на свете сразу стало частью этого дождя. Был он щедрым, был он крупным, лился, падал свысока, в землю уходя по трубам светлого березняка. Был доволен сам собою, сам собою поражен! А потом увидел поле и — пошел в него, пошел!.. Кончился, как огорошил. Убежал — и не найдешь… Майский, молодой, хороший, пахнущий арбузом дождь.

Старая записная книжка

Где же она пропадала? (Поиски — труд напрасный!) Вновь я ее листаю, с прошлым — глаза в глаза. В этой потертой книжке, будто в могиле братской — мертвые телефоны, мертвые адреса… Уже ничего не поправишь. Уже ничего не скажешь. И не напишешь писем. И не дождешься звонков… Вот на пустой странице — Шукшин Василий Макарыч. А перед этим — рядышком — Симонов и Смеляков… Как поименный список армии перед боем (хватит работы санбатам, разведчикам и штабам!). Ояр! Куда же ты, Ояр?! Не отвечает Ояр. Сумрачно и таинственно палец подносит к губам. Строки в потертой книжке все еще смотрят призывно. Все еще дышат, требуют, вздрагивают и говорят. Я имя читаю и слышу глуховатый голос Назыма: «Брат, мы давно не виделись… Как поживаешь, брат?..» Трудно листать страницы. Видеть фамилии тяжко… Зимний полуденный Вильнюс. За незастывшей рекой улица Малонёи. «Стаська! — кричу я. — Стаська!» Он улыбается грустно. Машет нездешней рукой. Старая, старая книжка. Буквы поблекли. Однако имя любое — словно прикосновенье к огню. Строчка: «Звонить Паруйру!!» Два восклицательных знака. Может, звонил. Не помню. Больше не позвоню. Старая книжка свидетельствует, жалует и обвиняет. Как черный квадратик в «Вечерке» — каждый ее листок… Где ты, Кузьмич? Откликнись!.. И комнату заполняет неповторимо протяжный, скорбный луконинский вздох… Я позабыл о времени, старую книжку листаю. Вся она — будто исповедь осиротевшей семьи… Рана моя открывшаяся. Память моя святая. Други мои — товарищи. Вечные судьи мои.

Последняя песня Арно Бабаджаняна

Вы не верьте в мою немоту. Даже если я вдруг упаду, даже если уйду, то не в землю уйду. Я не в землю, а в песню уйду. Будут яблони осень встречать, и посыпятся звезды в траву. И пока на земле будут песни звучать, в каждой песне я вновь оживу. Я открою глаза и проснусь, гляну в небо и вновь улыбнусь. Вздохом ветра вернусь, хрустом снега вернусь, эхом ласковой песни вернусь. И обрушится дождь голубой. Будут листья дрожать на ветру. И пока на земле существует любовь, не умру я, друзья, не умру. Пусть в долину помчатся ручьи! Пусть очнутся в садах соловьи! Я люблю эту жизнь, и все песни свои я писал ради этой любви. Вы не верьте в мою немоту. Даже если я вдруг упаду, даже если уйду, то не в землю уйду. Я не в землю, а в песню уйду.

День

И опять он рождается в зябком окне. Барабанит в стекло, будто просит помочь. В нем — коротком, еще не потерянном дне — непрерывная боль, сумасшедшая мощь!.. «Суета!» — говоришь? «Принесет — унесет?» Говоришь, что поэту гораздо важней о бессмертии думать и с этих высот обращаться к векам через головы дней?.. Я не ведаю, чем тебя встретят века… Для спешащего дня я кричу и шепчу. И останется после хотя бы строка — я не знаю. Я знаю. Я знать не хочу.

Возраст

Г. Юшкявичюсу

А мы еще мотивы молодежные поем! А мы еще с тобой — ого! — такие же, как прежде. О том, что годы катятся, по детям узнаем. Не по своим, а по чужим, которых видим реже. Еще по пляжу движемся, выпячивая грудь. И чей-то голос, чей-то взгляд пронзает, как рапира! Но вечером все чаще накатывает грусть, что день опять закончился, а в бок опять вступило. Нет, мы еще — в порядке! Нет, мы еще — вполне! Никто из нас не думает ни о каком покое… Но говорим друг с другом (когда наедине) о женщинах — все меньше. Все больше — о погоде. Еще мы за застольями сидим без маеты. Не уставая вроде бы и даже не пьянея… Но мельче с каждым годом газетные шрифты. А лестницы привычные — все круче и длиннее.

Убегающие от инфаркта

Рано утром на асфальте запотелом, по-над речками, где стылая вода, занимаемся мы очень важным делом — от инфаркта убегаем кто куда. Убегаем! — Сомневающихся маним. Убегаем! — Брось лениться! Выходи!.. Мы бежим. И одного не понимаем: вдруг инфаркт не за спиной, а впереди? Вдруг, во имя непроверенного факта соблюдая и диету, и режим, мы-то думаем, что шпарим от инфаркта, а тем временем бежим к нему, бежим!.. Может, ждет он нас с улыбкой неживою, чтоб дотронуться до каждого рукой. И сказать потом, качая головою: «Добежал-таки?.. Ах, шустренький какой!..» Только мы иначе жить уже не можем. Мы бежим! И слаще нету ничего!.. Обгоняет нас планета, словно тоже убегает от инфаркта своего.

О дураках

В городах над рекой, в городах без реки, рядышком с нами совершенно спокойно живут дураки, сколько — не знаю. Только знаю, что дело совсем не в числе (лишние стрессы). Даже больше скажу: дураки на земле очень полезны. Развиваться бы, двигаться без дураков жизнь перестала! (Так в каком-то лесу истребили волков — зайцев не стало.) Что ж, дурак есть дурак. Не проймешь ты его, честное слово! Он до гроба — дурак. Иногда — своего. Чаще — чужого. Пуля — дура, конечно. Но дура из тех, что — убивает… А без крови победа, без пота успех — так не бывает! Это — вечное правило жизни. И я мыслю конкретно: дураки существуют, чтоб воля твоя зрела и крепла! Чтоб шагал ты уверенно и тяжело, жил без предела! Чтоб назло дуракам, прохиндеям назло — двигалось дело! Чтоб твои — безутешные прежде — зрачки силой мерцали!.. Нам нужны дураки. Чтобы недураки были бойцами.

Иронический романс

Знакомый поэт, находясь во хмелю, сказал мне с гримасой довольною: «А знаешь, ведь я тебя даже люблю!.. По-своему, правда… По-своему…» Забавные фразы срываются с губ, срываются часто не вовремя… По-своему любит тайгу лесоруб. По-своему любит. По-своему. Он эту любовь почерпнул не из книг, ее ощущать каково ему?! По-своему любит барана мясник. По-своему любит. По-своему. Наверно, и эта любовь — не обман, поскольку натурой усвоена… Ведь в общем-то и человека комар по-своему любит. По-своему. Любовь свою к нам он докажет не раз, докажет, коль будет позволено… С другой стороны, и сметану карась по-своему любит. По-своему… Свое отмеряют часы и года поэту, дантисту и воину. Мы ближнего любим… Но все ж иногда по-своему любим. По-своему.

Певица

Над столом — афиши давние, гитара. Фотографии на стенке — в два ряда… А певица патефон заводит старый: «Вы послушайте, как пела я тогда!..» Вспоминает о каком-то адмирале. О Гурзуфе. О свиданиях потом… Все поклонники давно поумирали. Так давно, что даже верится с трудом. Жизнь кружила, уходила постепенно, ни забыть, ни возвратить ее нельзя… А певица повторяет: «Как я пела!..» И слезятся подведенные глаза. И на миг в них проступает отсвет бывший. И взлетает вверх бессильная рука… Но красавица с желтеющей афиши на хозяйку дома смотрит свысока. И она сидит, вздыхая потихоньку. «Как я пела, — говорит, — болею, жаль…» И плывет щемящий голос в патефоне. Он забыл уже, кому принадлежал.

«Это женское уменье…»

Это женское уменье, словно тыщу лет назад, странно и одновременно ждать, молить и ускользать. Быть собой, не повторяясь. Верить клятвам, не шутя. Приближаться, отдаляясь. Оставаться, уходя.

Встреча

— Здравствуй! Кого я вижу?! Больно глазам!.. Прямо как в сказке: вдруг, посреди зимы — летнее чудо! Вот и не верь чудесам… — Здравствуй!.. Действительно, вот и встретились мы… — Дай мне опомниться… До сих пор не пойму: вышел из дома, а ты навстречу идешь… Помнишь, какое солнце было в Крыму?.. — Помню… Теперь мне больше нравится дождь… — Я же тебе написать обещал. Но, знаешь, не смог! Сперва заболел. А потом навалились дела… Ты понимаешь: работа! Падаю с ног!.. — Я понимаю. Я писем и не ждала… — А помнишь, как я сердолики тебе искал? И рано утром ромашки бросал в окно… А помнишь, как мы смеялись у Синих скал? — Помню… Сейчас это все и вправду смешно… — А помнишь, как мы на базаре купили айву? Как шли по дороге, а рядом бежал ручей… Послушай, а как ты живешь?… — Да так и живу… — А помнишь?.. — Помню. Не знаю только — зачем.

«Знаешь, я хочу, чтоб каждое слово…»

Алене

Знаешь, я хочу, чтоб каждое слово этого утреннего стихотворенья вдруг потянулось к рукам твоим, словно соскучившаяся ветка сирени. Знаешь, я хочу, чтоб каждая строчка, неожиданно вырвавшись из размера и всю строфу разрывая в клочья, отозваться в сердце твоем сумела. Знаешь, я хочу, чтоб каждая буква глядела бы на тебя влюбленно. И была бы заполнена солнцем, будто капля росы на ладони клена. Знаешь, я хочу, чтоб февральская вьюга покорно у ног твоих распласталась. И хочу, чтобы мы любили друг друга столько, сколько нам жить осталось.

«Благодарен, что мне повезло…»

Алене

Благодарен, что мне повезло. Говорю, на потом не откладывая: ты — мое второе крыло. Может — самое главное… Но когда разбираюсь в былом, боль пронзает как молния: стал ли я для тебя крылом? Стал ли? Смог ли я?

Дочка пишет сочиненье

Чтоб спряженья и склоненья лучше закрепить, дочка пишет сочиненье: «Кем хочу я быть?..» Кем? — не знаю я, но только верю всей душой: скоро, скоро будет дочка взрослой и большой. То спокойной, то азартной, хрупкой как слюда… Для кого-то самой-самой станет навсегда. Будет ей от этой мысли звонко и светло. Обнаружит вдруг, что в мире есть добро и зло. Станет обращаться к людям за советом дочь. (Жаль, меня уже не будет. Не смогу помочь.) Даже если не захочет, станет все равно грустной и усталой очень — так уж суждено. Будет то надменно гордой, то совсем земной. С каждым днем и с каждым годом той же и — иной. Жизнь узнает, птиц услышит. Будет мир любить… Дочка сочиненье пишет: «Кем хочу я быть?..» Сочиненье пишет дочка, щурится слегка… Ты беги, беги по строчкам, тонкая рука! Солнце заползло на стену… Ты пишись, пишись, сочинение на тему под названьем: Жизнь.

«Дочери, дети среди оглушенной Земли…»

Дочери, дети среди оглушенной Земли… Я не о том, что внезапно они подросли. Вот они — рядышком с нами. Смеются легко. Вот они — близко. И все ж таки так далеко! Настежь распахнуты и откровенно добры. Непознаваемы, словно другие миры. От разговора иль книги на миг отстранясь, смотрят пустынно, как будто им страшно за нас! Будто они уже вечность услышать смогли… Дочери, дети среди оглушенной земли…

Друзьям

Олжас, Мумин, Виталий!.. В снегах, в дождях, в пыли полуденные дали меж нами пролегли. До вас добраться трудно, но это не беда: плечо поэта-друга я чувствую всегда. Коснешься — сразу легче, всем верстам вопреки. Наверно, наши плечи и вправду широки… Давайте соберемся все вместе как-нибудь. Поспорим. Посмеемся. И выпьем по чуть-чуть, по той, врачебной дозе… Как бог, неутомим. пусть торжествует в тосте изысканный Мумин. Пусть льется неумолчно за языком Руси пронзительная мова, орлиное фарси, клокочущий казахский… С рождения и впредь нам быть, а не казаться. Сгореть, а не истлеть. И пусть до злого срока, что вычислить нельзя, всех нас ведет дорога, которая — стезя, которая — протяжна. Здесь каждый новый день несет с собою тяжесть открытий и потерь. Дорога в лихолетье, в смертельные бои… Вы только не болейте, товарищи мои! Я вижу вас за далью воочью и во сне… Стихи друзей читаю. Как будто письма. Мне.

«Спелый ветер дохнул напористо…»

Спелый ветер дохнул напористо и ушел за моря… Будто жесткая полка поезда — память моя. А вагон на стыках качается в мареве зорь. Я к дороге привык. И отчаиваться мне не резон. Эту ношу транзитного жителя выдержу я… Жаль, все чаще и все неожиданней сходят друзья! Я кричу им: «Куда ж вы?! Опомнитесь!..» Ни слова в ответ. Исчезают за окнами поезда. Были и нет… Вместо них, с правотою бесстрашною говоря о другом, незнакомые юные граждане обживают вагон. Мчится поезд лугами белесыми и сквозь дым городов. Все гремят и гремят под колесами стыки годов… И однажды негаданно затемно сдавит в груди. Вдруг пойму я, что мне обязательно надо сойти! Здесь. На первой попавшейся станции. Время пришло… Но в летящих вагонах останется и наше тепло.

«АЛЕШКИНЫ МЫСЛИ»

(сборник 1989)

внуку Алексею

Стихи эти родились не так давно. Родились после того, как у меня появился внук. Назвали его Алешей, и он сразу же стал самым главным человеком в нашей большой семье.

Конечно, сначала он, как и все дети, ничего не говорил. Только плакал иногда, а еще — улыбался. Но пришло время, и однажды он произнес слово «мама». Потом — «дай». Потом — «папа», «баба», «деда».

«Деда» — это я.

Но говорил он до поры не слишком много. И я его понимаю, ведь настоящие мужчины, в отличие от настоящих женщин, говорят лишь тогда, когда им есть что сказать.

Так что Алешка больше ползал, пыхтел, что-то строил из кубиков, а чаще всего просто сидел, внимательно смотрел вокруг и думал. Думал много, хмурился и улыбался своим мыслям, однако выразить их, конечно, еще не умел, не мог. Вот тогда-то я и решил помочь ему, — написать стихи от его имени.

Можно считать, что эти стихи мы сочинили вдвоем, четко распределив свои обязанности: Алешка — думал, а я — писал.

1

Значит, так: завтра нужно ежа отыскать, до калитки на левой ноге проскакать, и обратно — на правой ноге — до крыльца, макаронину спрятать в карман (для скворца!), с лягушонком по-ихнему поговорить, дверь в сарай самому попытаться открыть, повстречаться, побыть с дождевым червяком, — он под камнем живет, я давно с ним знаком… Нужно столько узнать, нужно столько успеть! А еще — покричать, посмеяться, попеть! После вылепить из пластилина коня… Так что вы разбудите пораньше меня!

2

Это ж интересно прямо: значит, есть у мамы мама?! И у этой мамы — мама?! И у папы — тоже мама?! Ну, куда ни погляжу, всюду мамы, мамы, мамы! Это ж интересно прямо!.. А я опять один сижу.

3

Если папа бы раз в день залезал бы под диван, если мама бы раз в день бы залезала под диван, если бабушка раз в день бы залезала под диван, то узнали бы, как это интересно!!

4

Мне на месте не сидится. Мне — бежится! Мне — кричится! Мне — играется, рисуется, лазается и танцуется! Вертится, ногами дрыгается, ползается и подпрыгивается. Мне — кривляется, дурачится, улыбается и плачется, ерзается и поется, падается и встается! Лично и со всеми вместе к небу хочется взлететь! Не сидится мне на месте… А чего на нем сидеть?!

5

«Комары-комары-комарики, не кусайте меня! Я же — маленький!..» Но летят они, и жужжат они: «Сильно сладкий ты… Извини».

6

Со мною бабушка моя, и, значит, главный в доме — я!.. Шкафы мне можно открывать, цветы кефиром поливать, играть подушкою в футбол и полотенцем чистить пол. Могу я есть руками торт, нарочно хлопать дверью!.. А с мамой это не пройдет. Я уже проверил.

7

Я иду по хрустящему гравию и тащу два батона торжественно. У меня и у папы правило: помогать этим слабым женщинам. От рождения крест наш таков… Что они без нас — мужиков!

8

Пока меня не было, взрослые чего только не придумали! Придумали снег с морозами, придумали море с дюнами. Придумали кашу вкусную, ванну и мыло пенное. Придумали песню грустную, которая — колыбельная. И хлеб с поджаристой коркою! И елку в конце декабря!.. Вот только лекарства горькие они придумали зря!

9

Мой папа большой, мне спокойно с ним, мы под небом шагаем все дальше и дальше… Я когда-нибудь тоже стану большим. Как небо. А может, как папа даже!

10

Все меня настырно учат — от зари и до зари: «Это — мама… Это — туча… Это — ложка… Повтори!..» Ну, а я в ответ молчу. Или — изредка — мычу. Говорить я не у-ме-ю, а не то что — не хочу… Только это все — до срока! День придет, чего скрывать, — буду я ходить и громко все на свете называть! Назову я птицей — птицу, дымом — дым, травой — траву. И горчицею — горчицу, вспомнив, сразу назову!.. Назову я домом — дом, маму — мамой, ложку — ложкой… «Помолчал бы ты немножко!..» — сами скажете потом.

11

Мне сегодня засыпается не очень. Темнота в окно крадется сквозь кусты. Каждый вечер солнце прячется от ночи… Может, тоже боится темноты?

12

Собака меня толкнула, и я собаку толкнул. Собака меня лизнула, и я собаку лизнул. Собака вздохнула громко. А я собаку погладил, щекою прижался к собаке, задумался и уснул.

13

В сарай, где нету света, я храбро заходил! Ворону со двора прогнал отважно!.. Но вдруг приснилось ночью, что я совсем один. И я заплакал. Так мне стало страшно.

14

Очень толстую книгу сейчас я, попыхтев, разобрал на части. Вместо книги толстой возник целый поезд из тоненьких книг!.. У меня, когда книги читаются, почему-то всегда разлетаются.

15

Я себя испытываю — родителей воспитываю. «Сиди!..» — а я встаю. «Не пой!..» — а я пою. «Молчи!..» — а я кричу. «Нельзя!..» — а я хо-чу-у!! После этого всего в дому что-то нарастает… Любопытно, кто кого в результате воспитает?

16

Вся жизнь моя (буквально вся!) пока что — из одних «нельзя!» Нельзя крутить собаке хвост, нельзя из книжек строить мост (а может, даже — замок из книжек толстых самых!) Кран у плиты нельзя вертеть, на подоконнике сидеть, рукой огня касаться, ну, и еще — кусаться. Нельзя солонку в чай бросать, нельзя на скатерти писать, грызть грязную морковку и открывать духовку. Чинить электропровода (пусть даже осторожно)… Ух, я вам покажу, когда все-все мне будет можно!

17

Жду уже четыре дня, кто бы мне ответил: где я был, когда меня не было на свете?

18

Есть такое слово — «горячо!» Надо дуть, когда горячо, и не подходить к горячо. Чайник зашумел — горячо! Пироги в духовке — горячо!.. Над тарелкой пар — горячо!.. …А «тепло» — это мамино плечо.

19

Высоко на небе — туча, чуть пониже тучи — птица, а еще пониже — белка, и совсем пониже — я… Эх бы, прыгнуть выше белки! А потом бы — выше птицы! А потом бы — выше тучи! И оттуда крикнуть: «Э-э-э-эй!!»

20

Приехали гости. Я весел и рад. Пьют чай эти гости, едят мармелад. Но мне не дают мармелада. …Не хочется плакать, а — надо!

21

Эта песенка проста: жили-были два кота — черный кот и белый кот — в нашем доме. Вот. Эта песенка проста: как-то ночью два кота — черный кот и белый кот — убежали! Вот. Эта песенка проста: верю я, что два кота — черный кот и белый кот — к нам вернутся! Вот.

22

Ничего в тарелке не осталось. Пообедал я. Сижу. Молчу. Как же это мама догадалась, что теперь я только спать хочу?!

23

Дождик бежит по траве с радугой на голове! Дождика я не боюсь, весело мне, я смеюсь! Трогаю дождик рукой: «Здравствуй! Так вот ты какой!..» Мокрую глажу траву… Мне хорошо! Я — живу.

24

Да, некоторые слова легко запоминаются. К примеру, есть одна трава, — крапивой называется… Эту вредную траву я, как вспомню, так реву!

25

Эта зелень до самых небес называется тихо: Лес-с-с… Эта ягода слаще всего называется громко: О-о-о! А вот это косматое, черное (говорят, что очень ученое), растянувшееся среди трав, называется просто: Ав!

26

Я только что с постели встал и чувствую: уже устал!! Устал всерьез, а не слегка. Устала правая щека, плечо устало, голова… Я даже заревел сперва! Потом, подумав, перестал: да это же я спать устал!

27

Я, наверно, жить спешу, — бабушка права. Я уже произношу разные слова. Только я их сокращаю, сокращаю, упрощаю: до свиданья — «данья», машина — «сина», большое — «шое», спасибо — «сиба»… Гости к нам вчера пришли, я был одет красиво. Гостей я встретил и сказал: «Данья!.. Шое сиба!..»

28

Я вспоминал сегодня прошлое. И вот о чем подумал я: конечно, мамы все — хорошие. Но только лучше всех — моя!

29

Виноград я ем, уверенно держу его в горсти. Просит мама, просит папа, просит тетя: «Угости!..» Я стараюсь их не слышать, мне их слышать не резон. «Да неужто наш Алеша — жадный?! Ах, какой позор!..» Я не жадный, я не жадный, у меня в душе разлад. Я не жадный! Но попался очень вкусный виноград!.. Я ни капельки не жадный! Но сперва наемся сам… …Если что-нибудь останется, я все другим отдам!

Песенка о любознательном щенке

У подъезда моего родного дома (дом хороший, там — кино наискосок) мне однажды повстречался мой знакомый, добродушный любознательный щенок. — Объясни ты мне, — сказал он, чуть не плача, — понимаешь, я давно ищу ответ: почему бывают холода собачьи, а кошачьих холодов на свете нет?.. Это кошки и коты из теплых комнат перед тем, как поутру на лапы встать, говорят, что за окном — собачий холод, чтобы сразу всех собак оклеветать!.. Я обнял щенка и так ему ответил: — Не грусти, приятель, это — не беда. Ведь зато собачий вальс играют дети, а кошачьего не будет никогда!

«ПЕРЕСЕЧЕНИЕ»

(сборник 1992)

«Помогите мне, стихи!..»

Помогите мне, стихи! Так случилось почему-то: на душе темно и смутно. Помогите мне, стихи. Слышать больно. Думать больно. В этот день и в этот час я — не верующий в Бога — помощи прошу у вас. Помогите мне, стихи, в это самое мгновенье выдержать, не впасть в неверье. Помогите мне, стихи. Вы не уходите прочь, помогите, заклинаю! Чем? А я и сам не знаю, чем вы можете помочь. Разделите эту боль, научите с ней расстаться. Помогите мне остаться до конца самим собой. Выплыть. Встать на берегу, снова голос обретая. Помогите… И тогда я сам кому-то помогу.

Круги

Круг друзей, забот, врагов. Круговерть природная. Заколдованность кругов. Явь круговоротная. По воде круги бегут мелкие и крупные. Наше время стерегут циферблаты круглые. Круг привычек. Круг семьи. И — до умиления — круглые слова статьи, мыслей закругления. Трубы круглые трубят. Клоун в цирке мучается. Крутит сальто акробат. Плановик выкручивается. Годовых колец круги вздрагивают в дереве. Страха круглые зрачки. Круг луны растерянной. Этой жизни странный круг продолжаться силится. Если он порвется вдруг, все вокруг рассыплется. Но, метелями пыля, глухо похохатывая, крутит круглая Земля хула-хуп экватора.

Бессонница-90

Мы — боящиеся озонной дыры, СПИДа и кооператоров, нашпигованные с детства лекарствами, слухами и нитратами, молящиеся, матерящиеся, работающие и бастующие, следователи и подследственные, стареющие и растущие, спорящие, с чего начинать: с фундамента или с кровли, жаждущие немедленной демократии или крови, мы — типовые, типичные, кажущиеся нетипичными, поумневшие вдруг на «консенсусы», «конверсии» и «импичменты», ждущие указаний, что делать надо, а что не надо, обожающие: кто — музыку Шнитке, кто — перетягиванье каната, говорящие на трех языках и не знающие своего, готовые примкнуть к пятерым, если пятеро — на одного, мы — на страже, в долгу и в долгах, на взлете и на больничном, хвастающие куском колбасы или теликом заграничным, по привычке докладывающие наверх о досрочном весеннем севе, отъезжающие, кто за свободой на Запад, кто за деньгами на Север, мы — обитающие в общежитиях, хоромах, подвалах, квартирах, требующие вместо «Хлеба и зрелищ!» — «Хлеба и презервативов!» объединенные, разъединенные, — фобы, — маны и — филы, обожающие бег трусцой и детективные фильмы, мы — замкнувшиеся на себе, познавшие Эрмитаж и Бутырки, сдающие карты или экзамены, вахты или пустыe бутылки, задыхающиеся от смога, от счастья и от обид, делающие открытия, подлости, важный вид, мы — озирающие со страхом воспаленные веси и грады, мечтающие о светлом грядущем и о том, как дожить до зарплаты, мы — идейные и безыдейные, вперед и назад глядящие, непрерывно ищущие врагов и все время их находящие, пышущие здоровьем, никотинною слизью харкающие, надежные и растерянные, побирающиеся и хапающие, мы — одетые в шубы и ватники, купальники и бронежилеты, любители флоксов и домино, березовых веников и оперетты, шагающие на службу с утра по переулку морозному, ругающие радикулит и Совмин, верящие Кашпировскому, орущие на своих детей, по магазинам рыскающие, стиснутые в вагонах метро, слушающие и не слышащие, мы — равняющиеся на красное, черное или белое знамя, спрашиваем у самих себя: что же будет со всеми нами?

Краткий курс

Не поется песня, не поется. В прошлое глаза устремлены. Приближается, воссоздается полная История страны. В память мертвых назовут живые подлость — подлостью и честью — честь. Полная История. Впервые. Наша с вами. Та, какая есть. Ничего из правды не отринем, ощутив ее целебный вкус… Краткий курс Истории был длинным. Шибко долгим был он — Краткий курс.

Две страны

Время помнить наступило… Кажется сегодня мне, что у нас с тобою было две страны в одной стране. Первая страна вставала на виду у всей Земли. Радостно рапортовала!.. А вторую вдаль везли. Вмиг перерубались корни. Поезд мчался по полям. И у всех, кто есть в вагоне, — «сто шестнадцать пополам»[4]. Поселяли их навечно там, где длинная зима, за «колючкою», у речки под названьем Колыма… Первая страна мужала, славен был ее успех. И она уже летала дальше всех и выше всех! К полюсу тропу торила. Самой сильною слыла. Конституция царила! Демократия цвела!.. А вторая в днях предгрозных, вбитая в тюремный пол, так кричала на допросах, так, что слышно до сих пор! Пьяною была от пыток. И насквозь — темным-темна. Не сочтешь ее убитых… Ну, а первая страна выплавляла сталь досрочно, строила: скорей! скорей! Песни пела, зная точно: «Завтра будет веселей!..» Вся — в расцвете, вся — в зените нескончаемой весны… Как же мне соединить их в сердце — эти две страны? Родных.

Толпа

Толпа на людей не похожа. Колышется, хрипло сопя. Зевак и случайных прохожих неслышно вбирая в себя. Затягивает, как трясина, — подробностей не разглядеть… И вот пробуждается сила, которую некуда деть. Толпа, как больная природа, дрожит от неясных забот… По виду — частица народа. По сути — его антипод. И туча плывет, вырастая. И нет ни друзей, ни врагов… Толпа превращается в стаю! И капает пена с клыков.

Юноша на площади

Он стоит перед Кремлем. А потом, вздохнув глубоко, шепчет он Отцу и Богу: «Прикажи… И мы умрем!..» Бдительный, полуголодный, молодой, знакомый мне, — он живет в стране свободной, самой радостной стране! Любит детство вспоминать. Каждый день ему — награда. Знает то, что надо знать. Ровно столько, сколько надо. С ходу он вступает в спор. как-то сразу сатанея. Даже собственным сомненьям он готов давать отпор. Жить он хочет не напрасно, он поклялся жить в борьбе. Все ему предельно ясно. В этом мире и в себе. Проклял он врагов народа. Верит, что вокруг друзья. Счастлив!.. …А ведь это я — пятьдесят второго года.

Аббревиатуры

«Наша доля прекрасна, а воля — крепка!..» РВС, ГОЭЛРО, ВЧК… Наши марши взлетают до самых небес! ЧТЗ, ГТО, МТС… Кровь течет на бетон из разорванных вен. КПЗ, ЧСШ, ВМН… Обожженной, обугленной станет душа. ПВО, РГК, ППШ… Снова музыка в небе. Пора перемен. АПК, ЭВМ, КВН… «Наша доля прекрасна, а воля — крепка!» SOS. тчк

Стенограмма по памяти

«…Мы идем, несмотря на любые наветы!..» (аплодисменты). «…все заметнее будущего приметы!..» (аплодисменты). «…огромнейшая экономия сметы!..» (аплодисменты). «…А врагов народа — к собачьей смерти!!.» (аплодисменты). «…как городские, так и сельские жители!..» (бурные, продолжительные). «…приняв указания руководящие!..» (бурные, переходящие). «…что весь наш народ в едином порыве!..» (аплодисменты). Чай в перерыве… «…от души поздравляем Родного-Родимого!..» (овации). Помню, как сам аплодировал. «…что счастливы и народы, и нации!..» (овации). «…и в колоннах праздничной демонстрации!..» (овации). «…что построено общество новой формации!..» (овации). «…и сегодня жизнь веселей, чем вчера!..» (овации, крики: «ура!»). «…нашим прадедам это не снилось даже!!.» (все встают). …И не знают, что делать дальше.

«Ойрот-Тура, Ойрот-Тура…»

Ойрот-Тура, Ойрот-Тура. Слепней гудящая гора, тугие вихри мошкары и всемогущество жары… В буфете водку продают. За стенкою серьезно пьют! Пьют за тоску Ойрот-Туры, пьют за межзвездные миры, за наступление нужды и за безрыбье у воды. За громкое позавчера и — за тебя, Ойрот-Тура. …А что касается Туры: дыра! Дырее нет дыры.

Мандельштам

Кричал: «Я еще не хочу умирать!..» А руки вдоль тела текли устало. И снежная, непобедимая рать уже заметала его, заметала… А он шептал: «Я еще живой…» А он гадал: орел или решка?.. Пока не сошлись над его головой черная бездна, — Вторая Речка.

«Дома быть кому охота…»

Дома быть кому охота, если за окном «ура!..» Разговорная погода. Митинговая пора. Будоража, зазывая, возникая там и тут, в бане, в поезде, в трамвае, разгораясь, остывая, всюду митинги идут! Время крика. Время спора. Митингует каждый дом. Митингует до упора. Беспрерывно… А потом снятся лозунги на стенах. И, наверное, всю ночь женщины кричат в постелях: «Протестую!..» «Руки прочь!..»

«О стену разбивая лбы…»

О стену разбивая лбы, летя в межзвездное пространство, мы все-таки рабы. Рабы! Невытравимо наше рабство. И ощущение стыда живет почти что в каждом споре… Чем ниже кланялись тогда, тем громче проклинаем после!

«Мир издерган и распят…»

Мир издерган и распят. Время — бешеное… Вот — опять, опять, опять, — зона бедствия… Пропадая навсегда в липкой полночи дети, птицы, города просят помощи. Пепельной зари лоскут. Слезы беженца. Реки бедствия текут к морю бедствия. Застываем, не дыша, над новой бездною… И не душа уже душа, а зона бедствия.

«Вместо чая и вместо бензина…»

Вместо чая и вместо бензина, вдоль шоссе на знакомый мотив — повелительный оклик призыва, несгибаемый императив. Почему-то все время некстати надвигаются из пустоты: «Покупайте!..» «Храните!..» «Летайте!..» То на Вы, то на Мы, то на Ты… Жаль, закрыто кафе на обед, а над дверью начертано: «Слава!..» По дороге и слева, и справа — лишь призывы. Политбеспросвет.

Март 1963 года

Не волнуйтесь, мы умрем. Не в петле и не на плахе. Ваши должностные страхи мы с собою заберем. Славным следуйте путем: в душах и в бумагах шарьте, запрещайте, разрешайте. Радуйтесь. А мы уйдем. Точка… Но уже сейчас твердо знайте, дорогие: все равно придут другие. Злее нас. Слышнее нас.

«Для человека национальность…»

Для человека национальность — и не заслуга, и не вина. Если в стране утверждают иначе, значит, несчастна эта страна!

«Слышен скрип лебедки стонущей…»

Ю. Рытхэу

Слышен скрип лебедки стонущей. Бочки на песке лежат. Говорят, здесь было стойбище. Было. Года три назад… И туман — сырой, растерянный — дрожит, сходя на нет… Проданы народы Севера за северную нефть.

Зато

Коровы на фермах негожих дают молока меньше кошек. В районе с едой небогато, зато хороша пропаганда! Зато, как и прежде, упрямы и лозунги, и диаграммы! Пусть гибнут в полях урожаи, — зато не тускнеют скрижали. Пускай не фурычат машины, — основы зато нерушимы. Плевать, что крапива на грядке!.. Зато идеалы — в порядке.

«Плюрализм мнений»

(несколько монологов)

1

Мало ли, что — било! Мало ли, что — жгло! Мало ли, что было. Главное — прошло. Прекращаем дрязги. Дозволяем смех. А вину по-братски делим мы на всех. Плюнем на миноры. Мудрости — виват!.. Если все виновны, никто не виноват.

2

Хоть вешайте, хоть режьте, но дело таково: о том, что было прежде, не знал я ни-че-го. Мой принцип неизменен. Зачем его менять? Ведь лично я намерен по-прежнему не знать… Скулю, когда пинают. Бегу, когда зовут… Которые не знают, те дольше проживут.

3

Знали мы, что нами правят наилучшие. Но пришел доклад, а в нем иные веянья: верить в прежнее нельзя ни в коем случае! Оказалося, что мы не в тех верили. Оказалось, был один, — так хуже некуда! А другой, так тот вообще, — не дай господи!.. Ох, и закрутилась жизнь — выпить некогда. То ли прямо нам шагать, то ли вкось идти?.. Ждем мы помощи от органа партийного, с февраля следим за гласностью внимательно… Наш завхоз вчера событья комментировал. Не могу пересказать. Слишком матерно.

4

Жизнь у нас одна, — хватит бардака! Родине нужна твердая рука! Раз и навсегда стройся в два ряда! Хочется уже ясности в душе… Честно говоря, хочется царя.

5

Я тебе скажу без лишних фраз относительно проблем земных: пусть у нас все будет, как у нас! Лишь бы в магазинах — как у них… Для того, чтоб жизнь ласкала глаз, надо сделать больше выходных. Стану я идейным, как у нас, если будут фильмы, как у них… Не люблю я истин прописных. Лично мне хватило б в самый раз, если б я — с зарплатой, как у них, — ничего б не делал! Как у нас.

Довоенная кинохроника

Время идет, а киношник снимает… Ветер знамена к небу вздымает! Ах, как мы любим смотры-парады! Как вдохновляют нас транспаранты! Марши заполонили Европу. Молотов руку жмет Риббентропу… Ах, как ревут стадионные действа! Ах, как клянется счастливое детство! Как замечательна жизнь, где громадны залы, скульптуры, каналы, романы!.. Время идет, а киношник снимает. Два генерала парад принимают. Два генерала, — наш и немецкий. Скоро настанет мир повсеместный. Ах, как похоже плещутся флаги!.. (Их Бухенвальды… Наши ГУЛАГи…)

Вспоминая салют победы

Грянул он над Родиной, славя ратный труд, — долгожданный, родненький, праздничный салют!.. Грянул над молчанием мертвых городов, грянул над отчаяньем многодетных вдов. Грянул над могилами сгинувшей войны, над огромной силою раненой страны. Над полями росными, уханьем громов. Над глазами взрослыми в окнах детдомов… Искорки ракетные по небу текли, будто слезы светлые по щекам Земли.

Семейный альбом

Б. Громову

Вот — довоенное фото: ребенок со скрипкой. Из вундеркиндов, которыми школа гордится. Вырастет этот мальчик. Погибнет под Ригой. И не узнает, что сын у него родился… Вот — фотография сына. В Алуште с женою. Оба смеются чему-то. И оба прекрасны. Он и она, безутешны, сидят предо мною. И говорят о Кабуле. И смотрят в пространство… Вот — фотография сына. Во взгляде надежда. Вместе с друзьями стоит он у дома родного… Этот задумчивый мальчик, похожий на деда, в восьмидесятом с войны не вернулся снова.

Позапрошлая песня

Старенькие ходики. Молодые ноченьки… Полстраны — угодники. Полстраны — доносчики. На полях проталинки, дышит воля вольная… Полстраны — этапники. Полстраны — конвойные. Лаковые туфельки. Бабушкины пряники… Полстраны — преступники. Полстраны — охранники. Лейтенант в окно глядит. Пьет — не остановится… Полстраны уже сидит. Полстраны готовится.

Факт

Утешенья слабые звучат, и закат последний догорает… В окруженье праведных внучат палачи и жертвы умирают. И, конечно, верят те и эти, у порога главной темноты, что недаром прожили на свете. И пред совестью своей чисты.

«Надо время осознать…»

Надо время осознать, с очевидностью не спорить. То, что знал, — переузнать. То, что помнил, — перевспомнить. Что любил, перелюбить, как велела дисциплина. И себя перелепить… Будто я из пластилина.

«Гул веков — страна…»

Гул веков — страна, боль времен — страна. На земле людей ты и впрямь одна. Не возьмешь — страна. не проймешь — страна. Через день сыта, через год голодна. Пей-пляши — страна! Бей-круши — страна! Коль снаружи мир, так внутри война. Перекур — страна, перегиб — страна. Больше, чем другим, ты себе должна.

«Старца, которому саблю вручили…»

Старца, которому саблю вручили, разоблачили. Трех торгашей, что с клубникой ловчили, разоблачили. Этого — как его? — в маршальском чине, — разоблачили. Двух стукачей, что доносы строчили, разоблачили. Вроде бы жизнь начинаем сначала… Так почему же не полегчало?

Позавчера

Пятидесятый. Карелия. Бригада разнорабочих. Безликое озеро. Берег, где только камни растут. Брезент, от ветра натянутый, вздрагивает и лопочет. Люди сидят на корточках. Молча обеда ждут. Сидят они неподвижно. Когда-то кем-то рожденные. Ничейные на ничейной, еще не открытой земле. Нечаянно не посаженные. Условно освобожденные. Сидят и смотрят, как крутится крупа в чугунном котле.

«Раскачивается вагон. Длинный тоннель метро…»

Д.С. Лихачеву

Раскачивается вагон. Длинный тоннель метро. Читающий пассажир выклевывает по слову… Мы пишем на злобу дня и — на его добро. Но больше, правда, — на злобу, на злобу, на злобу!.. Живем, озираясь вокруг. Живем, друзей хороня. Едем, не зная судьбы, и страшно проехать мимо. Длинный тоннель метро. Привычная злоба дня… Ненависть проще любви. Ненависть объяснима.

Профессия

Старший следователь Крошин никогда вина не пил. Человеком был хорошим и прекрасным мужем был… (Прежде занимался спортом, нынче интерес пропал). Приходил домой с работы, ел и сразу засыпал. Спал он странно, спал он тяжко, плоско — на прямой спине. И храпел, как зверь. И часто кулаки сжимал во сне. И скрипел зубами жутко — (оглушительно скрипел!) И кричал: «Признайся, сука! Сволочь!!» И опять храпел… А жена, на кухне сидя, край клеенки теребя, все вздыхала: «Бедный Митя… Не жалеет он себя…»

«А нам откапывать живых…»

А нам откапывать живых, по стуку сердца находя, из-под гранитно-вековых обломков статуи Вождя. Из-под обрушившихся фраз, не означавших ничего. И слышать: — Не спасайте нас! Умрем мы с именем Его!.. Откапывать из-под вранья. И плакать. И кричать во тьму: — Дай руку!.. — Вам не верю я! А верю одному Ему!.. — Вот факты!.. — Я плюю на них от имени всего полка!!! А нам откапывать живых. Еще живых. Живых пока. А нам детей недармовых своею болью убеждать. И вновь откапывать живых. Чтобы самим живыми стать.

Любая цена

Государственный голос всходил над страной: «Это выполнить надо! Любою ценой!..» Ах, любая цена, дорогая цена, ты была нам с рождения присуждена… Тот же голос всходил над протяжной войной: «Нужно взять этот город! Любою ценой…» Нашей кровью отхаркивалась война. Мы по смертному счету платили сполна. Улыбался с портретов отец наш родной… Все привыкли мы делать любою ценой. И нельзя было цену хоть чуть сократить — не имели мы права дешевле платить! И в цене этой самой смешались не зря все салюты победные, все лагеря, гордый профиль вождя над ревущей рекой и расстрелянных маршалов вечный покой… Перемешаны в этой безмерной цене и Гагарин, и засуха на целине. Юбилейный восторг раскаленных ладош, пашни, ставшие пылью, и орденский дождь… Ах, любая цена, золотая цена! Выручалочка наша во все времена. Мы богаты. У каждого — бездна в душе. Так богаты, что страшно. И стыдно уже… Вряд ли станет счастливым даже рай неземной, если будет он создан любою ценой.

Привычка

Необъятная страна все мне снится по ночам. Было в ней заведено правило такое: кто не знал, тот не знал. А кто знал, тот молчал. А кто знал и не молчал, говорил другое… Захотелось как-то людям жизнь по-новому начать. Очень сильно захотелось! Да одно мешает: кто не знал, не хочет знать. Кто молчал, привык молчать. А кто другое говорил, так и продолжает.

Очередь

Небо в детстве было синим, сыпал дождик, накренясь… Очереди к магазинам появились раньше нас. Мы стоять поднаторели, знаем это не из книг. Мы в очередях взрослели, а теперь стареем в них. Очереди — наш приют. По привычке многолетней спрашиваем: «Кто последний?..» А потом уж: «Что дают?..» Очередь — она бессмертна. Все мы в ней почти родня. Это нам вторая смена после трудового дня. Наш обычай. Наше иго. Всепогодный знак нужды. Демонстрация во имя доставания еды. Рюкзаки, портфели, сумки. В очереди все равны. Одинаково умны. Одинаково безумны. Вместе все мы здесь. И — врозь… Наша очередь живая дышит, землю обвивая, изгибаясь, как вопрос: это Богом нам дано? Или тем, кто Бога выше?!. Я не видел лиц давно. Я одни затылки вижу.

Дети наши

Жизнь то радует, то настораживает. Но, вдыхая наш табачный чад, дети ни о чем у нас не спрашивают. Только смотрят. Смотрят и молчат. Не проймешь их спорами и книгами. Смотрят дети, начиная жить. И молчат. И никакими криками их молчания не заглушить.

«Славно карты выпали!..»

Славно карты выпали! Действовать пора… Выборы, выборы — взрослая игра… Долг давайте выполним, — это так легко… (Говорят, что к выборам выбросят пивко.) Выборы, выборы. Урна в уголке. (В бюллетене выданном три кота в мешке…) Жизнь проходит празднично, нервно и смешно. Ах, как это правильно, что нам не дано выбирать родителей, — бог подаст. И руководителей чужих государств.

Сказочка

Жил да был. Жил да был. Спал, работал, ел и пил. Полюбил. Разлюбил. Плюнул! — снова жил да был… Говорил себе не раз: «Эх, махнуть бы на Кавказ!..» Не собрался. Не махнул… Лямку буднично тянул. Жил да был. Жил да был. Что-то знал да позабыл. Ждал чего-то, но потом — дом, работа, снова дом. То жара, то снега хруст. А почтовый ящик пуст… Жил да был. Грустил. Седел. Брился. В зеркало глядел Никого к себе не звал. В долг не брал и не давал. Не любил ходить в кино, но зато смотрел в окно на людей и на собак — интересно, как-никак. Жил да был. Жил да был. Вдруг пошел — ковер купил! От стены и до стены с ворсом сказочной длины! Красотища — Бог ты мой!.. Прошлой слякотной зимой так, без видимых причин — умер, отошел, почил… Зазвенел дверной звонок. Двое принесли венок (от месткома) с лентой рыжей… (Вот под этой ржавой крышей, вот под этим серым небом жил да был.) А может, не был.

«В этой медленной осени чисто, просторно, легко…»

В этой медленной осени чисто, просторно, легко. В ней особенно слышным становится каждое слово. Отдыхает земля. И плывут облака высоко. И вдоль улиц деревья подчеркнуто рыжеголовы. В этой осени варят варенье и жарят грибы. В ней с лесною опушкой прощаются, будто навечно. Затеваются свадьбы. Идет перестройка судьбы. Из шкафов достаются забытые теплые вещи… А туманы все чаще ползут с погрустневшей реки. И на рынках заманчиво высятся дымные горы. И гордятся загаром недавние отпускники. И убавился день. И прибавилось мокрой погоды… В этой осени есть еще множество горьких примет: в ней, как будто в театре абсурда на призрачной сцене, до сих пор к перелету готовятся стаи ракет, этот город и улицы эти держа на прицеле.

Общежитие

Ау, общежитье, «общага»! Казнило ты нас и прощало. Спокойно, невелеречиво ты нас ежедневно учило. Друг друга ты нам открывало. И верило, и согревало. (Хоть больше гудели, чем грели слезящиеся батареи…) Ау, общежитье, «общага»! Ты многого не обещало. А малого мы не хотели. И звезды над нами летели. Нам было уверенно вместе. Мы жить собирались лет двести… Ау, общежитье, «общага»!.. Нас жизнь развела беспощадно. До возраста повыбивала, как будто война бушевала. Один — корифей баскетбола — уехал учителем в школу. И, в глушь забредя по малину, нарвался на старую мину. Другого холодной весною на Ладоге смыло волною. А третий любви не добился взаимной. И попросту спился. Растаял почти незаметно… А тогда все мы были бессмертны.

«Филологов не понимает физтех…»

Филологов не понимает физтех, — молчит в темноте. Эти не понимают тех. А этих — те. Не понимает дочки своей нервная мать. Не знает, как и ответить ей и что понимать. Отец считает, что сыну к лицу вовсе не то. А сын не может сказать отцу: «Выкинь пальто!..» Не понимает внуков своих заслуженный дед… Для разговора глухонемых нужен свет.

«Сугробы оседают, словно дышат…»

Сугробы оседают, словно дышат. Вокруг стволов проталины прожгло. Стволы освободились до лодыжек и млеют — им теперь теплым-тепло! И хочется на эхо откликаться, от звонкой нежности оторопеть. И почки приготовились взорваться. А птицы приготовились запеть… Пройдет полдня — и будет снег разрушен!.. Не верится средь этой синевы, что в октябре здесь поплывет по лужам печальная флотилия листвы.

Собрание

Ах, собрание, собрание, собра… Кладезь мудрости, сердечного добра. Здесь привычную дискуссию вели литераторы, пророки, цвет земли. (Если я соврал, то бог простит меня…) Был оратор полон гнева и огня. Он почти что сразу перешел на мат, он кричал надсадно: «Дайте автомат!!. Я хочу нажать на спусковой крючок!..» Ну, а после вышел милый старичок. Он сказал, что душу надобно спасать, призывал хотя б доносы не писать и доказывал на фактах правоту, перекатывая челюсти во рту. Говорил, что надо обрести покой. Кончил речь свою невнятно… А другой выступление свое построил так: на трибуну он залез, как будто в танк. Зал притихший оглядел из-под руки. Люк захлопнул и — нажал на рычаги! Стало грохотно, вонюче и темно, выхлоп дизельный шарахнулся в окно. Грянул выстрел! И попал в десятый ряд бронебойно-зажигательный снаряд… Тех, кто выжил, ожидал большой сюрприз: тетка выскочила вдруг из-за кулис. Из цепочек золотых она рвалась, и, визжа, в любви к редактору клялась. Целовала в корешок его роман… Разошлись интеллигенты по домам. Литераторы, пророки, цвет земли. Долго мылись, но отмыться не смогли.

«Тополь стоит, наготу терпя…»

Тополь стоит, наготу терпя, словно скелет самого себя. Слишком прозрачны, очень пусты черные неживые кусты. Тихой тропинки грустный излом без продолженья… Рисунок пером.

«За датою — дата…»

Борису Васильеву

За датою — дата. Простой человеческий путь… Все больше «когда-то». Все меньше «когда-нибудь». Погода внезапна, но к людям, как прежде, добра. Все крохотней «завтра». И все необъятней «вчера». Найти бы опору для этой предзимней поры. Как долго мы — в гору. За что же так быстро — с горы?! Остаток терпенья колотится в левом боку… Все реже: «успею». И все невозможней: «смогу».

«Снова осень. Светлый сумрак небес…»

Снова осень. Светлый сумрак небес. И дорога через реденький лес. И неслышная пустая река. И почти прозрачный дым костерка. Он струится. Он летит к небесам… Ах, как близко стали слезы к глазам!

Выдох

Жизнь окончится выдохом. Будет в нем все, что прежде ты оставлял на потом. Все, что ты не сделал в отмеренный срок. Все, что ты не успел. И чего не смог… Жизнь окончится выдохом. Дальше — мгла… Там — почти за гранью добра и зла — пусть настигнет меня в мой последний миг чей-то первый вдох. Чей-то первый крик.

«Вдруг на бегу остановиться…»

Вдруг на бегу остановиться, Так, будто пропасть на пути. «Меня не будет…» — удивиться. И по слогам произнести: «Ме-ня не бу-дет…» Мне б хотелось не огорчать родных людей. Но я уйду. Исчезну. Денусь. Меня не будет… Будет день, настоянный на птичьих криках. И в окна, как весны глоток, весь в золотых, сквозных пылинках, ворвется солнечный поток!.. Просыплются дожди в траву и новую траву разбудят. Ау! — послышится — Ау-уу!.. Не отзовусь. Меня не будет.

Молодые поэты

Не хотели, не ждали таких двужильных. Прорастают фамилии в имена. Они, оглушенные криком «Держи их!!!», не понимают, в чем их вина. А вина их большая, вина изначальная в том, что бездарям было спокойней без них. Их ругают, цитируя, а не печатая. Четвертуют до выхода первых книг… Но они продираются, пробиваются сквозь улюлюканье, злобу и смех. И — начинаются. И — сбываются. Не все, конечно. И не для всех. Заняты делом они. А в особенности устройством не быта, а бытия… И гордятся единственной личной собственностью — упрямым местоимением Я.

«Фонаря пресветлый конус…»

Фонаря пресветлый конус. Пыльных мошек мельтешня… Со скамейки слышен голос: «Ах, отстань ты от меня!..» Может быть, вмешаться надо? (Все бывает в час ночной…) А весна-то! А весна-то! И над этою весной голос — тоненько и зыбко, объявляя и дразня, и счастливо, и призывно: «Ах, отстань ты от меня!..»

«Похожая неповторимость…»

Похожая неповторимость… Случайный город перед нами. А солнце, как старинный примус, гудит и изрыгает пламя. Соборы под бесцветным небом. Крыш островерхих перекаты… Я никогда здесь прежде не был, — (но кажется, что был когда-то!) Неповторимая похожесть… Ленивое дрожанье света. Шаг за угол и — дрожь по коже — (я видел, видел, видел это!) Фонтанчик у стены незрячей, плющ, протянувшийся к балкону, — (все было так, и — чуть иначе. необъяснимо по-другому!)… Я этих улочек не знаю. Я никогда здесь не был раньше. Но вот хожу и вспоминаю. И странно так, что даже страшно.

Фотография поэта

Мгновенье остановлено нечетко. Видны глаза и больше ничего… Круги забвенья и круги почета не слишком-то влияли на него. Он, выступая, тряс седою прядкой, насмешек над собой не замечал. Был одиноким, как прыгун над планкой. И в дружеских компаниях скучал. Лишь перед смертью показал характер. В свои болезни уходить не стал и время, то, что он когда-то тратил, в конце концов почти что наверстал. Спешил он так безудержно и горько, такой живою стала вдруг строка!.. Жаль, не хватило малости какой-то. Минут каких-то. Мига. Пустяка.

Два генерала

После тяжких боев и побед роковых, городов, разоренных дотла, только два генерала остались в живых. Два врага. Два бесстрашных орла… Вот они в ореоле прекрасных седин собрались за столом у ручья. «Я тебя уважаю!..» — сказал один. А другой ответил: «И я…» И промолвил первый: «Чего скрывать, я люблю отдыхать на войне. Знаешь, с детства мне нравится воевать!..» А второй ответил: «И мне…» Первый тихо вздохнул: «Понимаешь, брат, мне известна слабость моя: я никак не могу воевать без солдат!..» А второй ответил: «И я…» …Генералы сказали друг другу: «Прости…» А потом, обругав тишину, сговорились новых солдат наскрести, чтоб немножко продолжить войну!

«Из души, которая так слаба…»

Из души, которая так слаба, я — по капле — выдавливаю раба. Раба — и, значит, преступника — выдавливаю, как из тюбика… А он говорит мне, как эхо судьбы: — Послушай, а если мы оба — рабы? А что, если ты, гордясь и сопя, по капле выдавливаешь себя?..

«ОБИДНЫЕ РУГАЛКИ ДЛЯ КСЕННЬКИ-ЗАДРЫГАЛКИ»

(сборник 1992)

Есть такая народная примета: когда человек отправляется из дома по какому-нибудь важному делу (экзамены, устройство на работу, дальняя поездка), его надо ругать, чтобы ему сопутствовала удача. Причем, ругать много и часто, любыми словами, кроме, правда, «дурак» или «дура».

Ксения совершенно неожиданно для всех собралась и уехала в круиз на теплоходе «Леонид Собинов». Родители только руками развели — что-что, а бороться за звание «Мисс Пресса» — явно не ее дело. И принялись ругать. Но она позвонила и сообщила, что конкурс выиграла, что теперь у нее есть корона, новенький «Москвич» и называть ее можно «Мисс Пресса».

К ее возвращению гордый отец написал, «издал» и переплел «книгу». Называлась она «ОБИДНЫЕ РУГАЛКИ ДЛЯ КСЕНЬКИ-ЗАДРЫГАЛКИ». Сборник создан и отпечатан в о д н о м (!) экземпляре коллективом авторов Издательства ◦«П◦Е◦Р◦Е◦Д◦Е◦Л◦К◦И◦Н◦О».

Одной знакомой участнице конкурса «Мисс Пресса»

У меня такая мысль: никакая ты не мисс!.. Трали-вали, гули-гули, ты — не мисска, ты — кастрюля! Стерва и воображала! Сучка! — (Из Москвы сбежала от страдающей родни…) Мамка просит: — Не тони! От зазнайства не дымись, никакая ты не мисс!.. Возвратись хоть моською средиземноморскою.

Отплытие

Ксенька — стерва и уродина! Плесневелая смородина! Собеседница фиговая! Кукла, ватой нашпигованная! Нет ни кожи в ней, ни рожи. Пары слов связать не может. От нее не будет проку… Кто ее пустил в Европу?!

Соискательнице чего-то непонятного, ныне путешествующей по Средиземному морю

(баллада)

Мы с мамкою знаем, (на то Божья Власть!), что ты у нас, в общем-то, не удалась… Поверь нам: ведь ты же, как пробка, тупа. Тебя ж заплюет и освищет толпа! Как только ты крикнешь свое: «Вуаля!!!» все сразу же прыгнут за борт корабля! От страха дрожа, уплывут, кто куда. И тут же над ними сомкнется вода… Морской телеграф застучит по складам. Поднимется международный скандал! И тотчас — еще до вечерней зари — пройдут демонстрации в Бонне, в Твери! Потребует Клинтон решительных мер! «Позор и презрение Ксении Р!..» Когда же и солнце исчезнет во мгле, останешься ты на пустом корабле. Одна, как мигрень. Абсолютно одна… Зачем это, Ксенька, тебе? На хрена?

Если разобраться

Эх, раз! Еще раз! Ты — зараза из зараз! Инфузория. Микроба. Засмеет тебя Европа! Ты забыла долг и честь. Ну, подумай: кто ты есть?! Твой поступок огорошил: ты же комсомолка в прошлом! Лезешь в конкурс неприличный, а у тебя диплом с отличьем! Эх, раз! Еще раз! Ты — зараза из зараз! Скоро станет всем известно, что таким, как ты, не место!

Разговор начистоту

Ох, как для Ксентеря-какашки сочиню я обзывашки. Проявила Ксенька прыть, вышла в море мелко плыть! Ай, ляля! Ой, люлю! Но я ей вот что заявлю: со всей своей оравой вдали от берегов ты потакаешь нравам буржуев и врагов! Танцуя до икоты, ты, под не наш мотив, позоришь теплохода здоровый коллектив! Вертя блудливо задом на ихнем сквозняке, порочишь ты, тем самым, культуру эС эН Гэ!.. Страна, где мощь ослабла, где холод и нужда, в КРУИЗ тебя послала! А ты ее КУДА?! Обидно мне особенно, что ты, презрев отца, бросаешь тень на СОБИНОВА — великого певца!.. …Ты не права, участница! Настолько не права, что у меня кончаются приличные слова.

Полезный совет

Ксенька-Дренька, потрох сучий, стервь и ваучер вонючий! Ни об чем ваще не думай, мисс должна быть круглой дурой![5] Понапрасну не старайся, будь собой, не притворяйся. И тебе окажут честь. Ибо дура ты и есть!

Когда никаких известий

Нескромная по сути, не мисска, а мучение. Нахальная до жути, до у-мо-пом-ра-че-ни-я!!! Теперь ее положено ругать. (Так полагается.) Но что-то мне не можется. С чего-то не ругается. Кончилось мое веселье. Хватит. Больше — ни гугу… Я соскучился по Ксеньке. Я без Ксеньки не могу.

После телефонного звонка

Много рифм на слово «мисска»: миска, киска, одалиска, чуточку авантюристка, плиска, низко, близко, склизко, то ириска, то сосиска… Как ты там? Не укачало? Тихо замер у причала белый-белый теплоход… …Здравствуй, Мисска — Новый год!

«ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ»

(сборник 1994)

«За окном заря красно-желтая…»

И. Кобзону

За окном заря красно-желтая. Не для крика пишу, а для вышептыванья. Самому себе. Себе самому. Самому себе. Больше — никому… Вновь душа стонет, душа не лжет. Положу бинты, где сильнее жжет. Поперек души положу бинты. Хлеба попрошу, попрошу воды. Вздрогну. Посмеюсь над самим собой: может, боль уйдет, может, стихнет боль! А душа дрожит — обожженная… Ах, какая жизнь протяженная!

«Хочу я перво-наперво…»

Хочу я перво-наперво жизнь перевспомнить набело. И я ее — рутинную — сижу и редактирую. Припоминаю фактики красивые, как фантики. И с хитростью дешевою детали затушевываю. Уничтожаю криминал: «Не помню… Не был… Знать не знал…» Хочу беду развеять: «Исправленному верить!..» …А жизнь, которая текла, была такой, какой была. А жизнь, она противится. Не хочет редактироваться. Не хочет редактироваться… Не хочет.

«Я верующим был…»

Я верующим был. Почти с рожденья я верил с удивленным наслажденьем в счастливый свет домов многооконных… Весь город был в портретах, как в иконах. И крестные ходы — порайонно — несли свои хоругви и знамена… А я писал, от радости шалея, о том, как мудро смотрят с Мавзолея на нас вожди «особого закала» (Я мало знал. И это помогало.) Я усомниться в вере не пытался. Стихи прошли. А стыд за них остался.

«Колыхался меж дверей…»

Колыхался меж дверей страх от крика воющего: «Няня!.. Нянечка, скорей!.. Дайте обезболивающего!.. Дайте!!» И больной замолк… Вечером сердешного провезли тихонько в морг — странного, нездешнего… Делают ученый вид депутаты спорящие… А вокруг страна вопит: «Дайте обезболивающего!..» «Дайте обезболивающего!..» «Дайте…»

Страх

А. Ковалеву

Как живешь ты, великая Родина Страха? Сколько раз ты на страхе возрождалась из праха!.. Мы учились бояться еще до рожденья. Страх державный выращивался, как растенье. И крутые овчарки от ветра шалели, охраняя Колымские оранжереи… И лежала Сибирь, как вселенская плаха, и дрожала земля от всеобщего страха. Мы о нем даже в собственных мыслях молчали, и таскали его, будто горб, за плечами. Был он в наших мечтах и надеждах далеких. В доме вместо тепла. Вместо воздуха — в легких! Он хозяином был. Он жирел, сатанея… Страшно то, что без страха мне гораздо страшнее.

Из прогноза погоды

«В Нечерноземье, — согласно прогнозу, — резко уменьшится снежный покров… Днем над столицей — местами — грозы. А на асфальте — местами — кровь…»

Взгляд

«…Вы даже не представляете, какое у вас теперь интересное время!..»

Фраза одного проезжего
Над моею душой, над моею страной «интересное время», пройди стороной! «Интересное время», уйди, уходи! Над Россией метелями не гуди. Мы завязли в тебе, мы объелись тобой! Ты — наш стыд и теперь уже вечная боль. Не греми по железу железом. Стань обычным и не-ин-те-рес-ным! …Хоть ненадолго.

«Вошь ползет по России…»

Вошь ползет по России. Вошь. Вождь встает над Россией. Вождь. Буревестник последней войны, привлекательный, будто смерть… Россияне, снимайте штаны! Вождь желает вас поиметь!

«Горделиво и ползуче…»

Горделиво и ползуче, — черная, будто рояль, в небо не вмещалась туча, свешивалась по краям! И была она бездонна, и несла разгул беды. Было в ней на два потопа молний, злобы и воды! Обещала стать несчастьем, рухнуть на людей с высот!.. С этим самым обещаньем и ушла за горизонт.

То нахлынет боль…

Иосифу Кобзону

То нахлынет боль, то отпустит боль, — отчего болит, сам не знаю я… Песни главные есть в судьбе любой: колыбельная и поминальная… Колыбельную я забыть успел, только помню то, что она была! Пела мама мне, словно ангел пел, и хотелось жить от ее тепла… Снова быть зиме, а потом весне, и восходит вновь солнце рыжее… Поминальная, не спеши ко мне! Все равно тебя не услышу я… То нахлынет боль, то отпустит боль, — отчего болит, сам не знаю я… Песни главные есть в судьбе любой. Не спеши ко мне, поминальная!

«Пока мы не выкричимся, не выговоримся…»

Пока мы не выкричимся, не выговоримся, пока мы из этой ямы не выберемся, из этой ямы (а может, кучи), из этой когдатошной «райской кущи», из жажды жизнь отдать по приказу за светлое завтра, за левую фразу, пока мы не выговоримся, не выкричимся, пока мы от этой холеры не вылечимся, пока не докатимся до предела, и крики не превратятся в дело, нам снова придется, глотая обиду, догонять то Гренландию, то Антарктиду!

Мероприятие

Над толпой откуда-то сбоку бабий визг взлетел и пропал. Образ многострадального Бога тащит непротрезвевший амбал. Я не слышал, о чем говорили… …Только плыл над сопеньем рядов лик еврейки Девы Марии рядом с лозунгом: «Бей жидов!»

«В государстве, где честные наперечет…»

В государстве, где честные наперечет, все куда-то уходит, куда-то течет: силы, деньги, двадцатый троллейбус, искореженных судеб нелепость… Все куда-то уходит, течет не спеша: воспаленное лето, за летом — душа. Облака в оглушительной сини. Кран на кухне. Умы из России.

«Такая жизненная полоса…»

Е. Евтушенко

Такая жизненная полоса, а может быть, предначертанье свыше: других я различаю голоса, а собственного голоса не слышу. И все же он, как близкая родня, единственный, кто согревает в стужу. До смерти будет он внутри меня. Да и потом не вырвется наружу.

«Мы были. Принимали. Участвовали…»

Мы были. Принимали. Участвовали. Мусолили цитаты начальственные. Скулили. Но хвостами невидимыми не то, чтобы виляли, а — подвиливали… Живучие. Счастливые. Несчастные. — Мы были. Принимали. Участвовали. Рабочие. Колхозницы. Ваятели… Бессмертные анкетозаполнятели.

Неотправленное письмо хирургу

Уважаемый доктор! Вы еще не знаете, что будете делать мне операцию. А мне уже сообщили, что в мозгу у меня находится опухоль размером с куриное яйцо, — (интересно, кто ж это вывел курицу, несущую такие яйца?!..) В школе по анатомии у меня были плохие отметки. Но сегодня мягкое слово «опухоль» корябает меня и пугает, — (тем более, что она почему-то растет, вопреки моему желанию)… Нет, я верю, конечно, рассказам врачей, что «операция пройдет как надо», верю, что она «не слишком сложна» и «почти совсем не опасна», но все-таки, все-таки, доктор, я надеюсь, что в школе у Вас с анатомией было нормально, и что руки у Вас не дрожат, а сердце бьется размеренно… Ваша профессия очень наглядна, доктор, слишком наглядна. Но ведь и мы — сочиняющие стихи — тоже пытаемся оперировать опухоли, вечные опухоли бесчестья и злобы, зависти и бездумья! Мы оперируем словами. А слова — (Вы ж понимаете, доктор!) — не чета Вашим сверлам, фрезам и пилам (или что там еще у Вас есть?!). Слова отскакивают от людских черепов, будто градины от железных крыш… Ну, а если операция закончится неудачей (конечно, так у Вас не бывает, но вдруг…) Так вот: если операция окончится неудачей, Вам будет наверняка обидно. А я про все мгновенно забуду. Мне будет никак. Навсегда никак… …Однако не слишком печальтесь, доктор. Не надо. Вы ведь не виноваты. Давайте вместе с Вами считать, что во всем виновата странная курица, которую кто-то когда-то вывел лишь для того, чтоб она в человечий мозг несла эти яйца-опухоли.

Постскриптум

Когда в крематории мое мертвое тело начнет гореть, вздрогну я напоследок в гробу нелюдимом. А потом успокоюсь. И молча буду смотреть, как моя неуверенность становится уверенным дымом. Дым над трубой крематория. Дым над трубой. Дым от сгоревшей памяти. Дым от сгоревшей лени. Дым от всего, что когда-то называлось моей судьбой и выражалось буковками лирических отступлений… Усталые кости мои, треща, превратятся в прах. И нервы, напрягшись, лопнут. И кровь испарится. Сгорят мои мелкие прежние страхи и огромный нынешний страх. И стихи, которые долго снились, а потом перестали сниться. Дым из высокой трубы будет плыть и плыть. Вроде бы мой, а по сути — вовсе ничей… Считайте, что я так и не бросил курить, вопреки запретам жены. И советам врачей… Сгорит потаенная радость. Уйдет ежедневная боль. Останутся те, кто заплакал. Останутся те, кто рядом… Дым над трубой крематория. Дым над трубой… …Представляю, какая труба над адом!

«Будем горевать в стол…»

Будем горевать в стол. Душу открывать в стол. Будем рисовать в стол. Даже танцевать — в стол. Будем голосить в стол! Злиться и грозить — в стол! Будем сочинять в стол… И слышать из стола стон.

«Дружище, поспеши…»

Дружище, поспеши. Пока округа спит, сними нагар с души, нагар пустых обид. Страшась никчемных фраз, на мотылек свечи, как будто в первый раз, взгляни и промолчи… Придет заря, шепча. Но — что ни говори — бывает, что свеча горит светлей зари.

«Сначала в груди возникает надежда…»

Сначала в груди возникает надежда, неведомый гул посреди тишины. Хоть строки еще существуют отдельно, они еще только наитьем слышны. Есть эхо. Предчувствие притяженья. Почти что смертельное баловство… И — точка. И не было стихотворенья. Была лишь попытка. Желанье его.

Отъезд

Л. и Ю. Паничам

Уезжали из моей страны таланты, увозя с собой достоинство свое. Кое-кто откушав лагерной баланды, а другие — за неделю до нее. Уезжали не какие-то герои — (впрочем, как понять: герой иль не герой?..). Просто люди не умели думать строем, — даже если это самый лучший строй… Уезжали. Снисхожденья не просили. Ведь была у них у всех одна беда: «шибко умными» считались. А в России «шибко умных» не любили никогда!.. Уезжали сквозь «нельзя» и сквозь «не можно» не на год, а на остаток дней и лет. Их шмонала знаменитая таможня, пограничники, скривясь, глядели вслед… Не по зову сердца, — ох, как не по зову! — уезжали, — а иначе не могли. Покидали это небо. Эту зону. Незабвенную шестую часть земли… Час усталости. Неправедной расплаты. Шереметьево. Поземка. Жесткий снег… …Уезжали из моей страны таланты. Уезжали, чтоб остаться в ней навек.

«А они идут к самолету слепыми шагами…»

Василию Аксенову

А они идут к самолету слепыми шагами. А они это небо и землю от себя отрешают. И обернувшись, растерянно машут руками. А они уезжают. Они уезжают. Навсегда уезжают… Я с ними прощаюсь, не веря нагрянувшей правде. Плачу тихонько, как будто молю о пощаде. Не уезжайте! — шепчу я. А слышится: «Не умирайте!..» Будто бы я сам себе говорю: «Не уезжайте!..»

«Тихо летят паутинные нити…»

Тихо летят паутинные нити. Солнце горит на оконном стекле… Что-то я делал не так? Извините: жил я впервые на этой Земле. Я ее только теперь ощущаю. К ней припадаю. И ею клянусь. И по-другому прожить обещаю, если вернусь… Но ведь я не вернусь.

«Засыпаю долго, неуютно…»

Засыпаю долго, неуютно, темнотой протяжной занесен. Мы несовместимы обоюдно, несопоставимы — я и сон. Будто бы со дна тысячелетий, сон всплывает явно не к добру. Чувствую, что этот сон — последний: ежели засну сейчас — умру. Сон мой то огромен, то ничтожен. Тащит он меня из тьмы во тьму. Я не должен спать! Проснуться должен! Должен! — сам не знаю, почему. Вот она — последняя граница. Сон бурлит — я падаю в него!.. …Было утро. Щебетали птицы. Ночью мне не снилось ничего.

Воспоминание о встрече руководителей партии и правительства с интеллигенцией

Твердо зная: его не посмеют прервать, он сперва живописцев учил рисовать. Музыкантов пугал. Режиссеров стращал. И чего-то припомнить нам всем обещал… Надо было назвать дурака дураком! По роскошной трибуне рубануть кулаком!.. Ты — мой бедненький — не рубанул, не назвал… А потом бутерброды в буфете жевал. И награды носил. И заботы терпел… Что ж ты хнычешь и губы кусаешь теперь?! Что ж клянешься ты именем Бога: мол, «во всем виновата эпоха…»

«Израсходовался. Пуст…»

Израсходовался. Пуст. Выдохся. Почти смолк. Кто-нибудь другой пусть скажет то, что я не смог. Кто-нибудь другой вдруг бросит пусть родной дом. И шагнет в шальной круг. И сойдет с ума в нем… Воет пусть на свой лад, пусть ведет свою грань. Пусть узнает свой ад и отыщет свой рай! Пусть дотянется строкой до глубин небытия… Это — кто-нибудь другой. Кто-нибудь другой. Не я.

«Ты меня в поход не зови…»

Ты меня в поход не зови, — мы и так по пояс в крови! Над Россией сквозь годы-века шли кровавые облака. Умывалися кровью мы, причащалися кровью мы. Воздвигали мы на крови гнезда ненависти и любви. На крови посреди земли тюрьмы строили и кремли. Рекам крови потерян счет… А она все течет и течет.

«Бренный мир, будто лодка, раскачивается…»

Бренный мир, будто лодка, раскачивается. Непонятно, — где низ, где верх… Он заканчивается, заканчивается — долгий, совесть продавший — век. Это в нем, по ранжиру построясь, волей жребия своего, мы, забыв про душу, боролись, надрывая пупки, боролись, выбиваясь из сил, боролись то — за это, то — против того!.. Как ребенок, из дома выгнанный, мы в своей заплутались судьбе… Жизнь заканчивается, будто проигранный, страшный чемпионат по борьбе!

«Друзья мои, давайте захотим!..»

В. Панченко

Друзья мои, давайте захотим! Давайте захотим и соберемся. И стопками гранеными толкнемся, и как бывало, славно «загудим»! Естественно, с поправками на возраст, на чертову одышку, на колит. Поговорим о небе в синих звездах. Чуть-чуть о том, что у кого болит. О том, что в этом мире многоликом мы тишины нигде не обретем… Потом порассуждаем о великом. О том, куда идем. Зачем идем. О нашей интеллектуальной нише, которая нелепа, как везде… Поговорим о Пушкине. О Ницше. О пенсиях. О ценах. О еде.

«Ветер. И чайки летящей крыло…»

Ветер. И чайки летящей крыло. Ложь во спасение. Правда во зло. Странно шуршащие камыши. Бездна желаний над бездной души. Длинный откат шелестящей волны. Звон оглушительной тишины. Цепкость корней и движение глыб. Ржанье коней. И молчание рыб. Парус, который свистит, накренясь… Господи, сколько намешано в нас!

«Надоело: «Долой!..»…»

Надоело: «Долой!..» Надоело: «Ура!..» Дождь идет, как вчера. И как позавчера. Я поверил, что эта дождливая слизь нам дана в наказанье, что мы родились… Но однажды — пришельцем из сказочных книг — яркий солнечный луч на мгновенье возник! Он пронзил эту морось блестящей иглой… Тонкий солнечный луч. Без «ура» и «долой».

«Непростыми стали дети…»

Непростыми стали дети, — логикою давят… Ледяными стали деньги: прямо в пальцах тают!

Анкеты

И говорил мне тип в особой комнате: «Прошу, при мне анкеточку заполните…» И добавлял привычно, без иронии: «Подробнее, пожалуйста! Подробнее…» Вновь на листах зеленых, белых, розовых я сообщал о «всех ближайших родственниках». Я вспоминал надсадно и растерянно о тех, кто жил до моего рождения!.. Шли рядышком, как будто кольца в дереве, прабабушки, прадедушки и девери. Родные и почти что посторонние… «Подробнее, пожалуйста! Подробнее…» Анкетами дороги наши выстланы. Ответы в тех анкетах нами выстраданы. Они хранятся, как пружины сжатые. Недремлющие. Только с виду — ржавые! Лежат пока без дела. Без движения… …И я не верю в их самосожжение.

Старичок

Разгорелся в старичке давешний азарт. Получается, что он — чуть ли не герой. Он по-прежнему живет много лет назад. На его календаре — пятьдесят второй… Вспоминает старичок, как он пил-гулял! И какие сахар-девки миловались с ним!.. А жалеет лишь про то, что недострелял. А вздыхает лишь о том, что недоказнил…

«Никаких капиталов не нажито…»

Никаких капиталов не нажито: может, я не тот, может, время не то. Вот живу и свой возраст донашиваю, будто старенькое пальто. Есть особый смысл в этом возрасте. В нем — начало какой-то иной судьбы… Если б только не мучали хворости! Ах, бы, если бы да кабы!

«Наше время пока что не знает пути своего…»

Наше время пока что не знает пути своего. Это время безумно, тревожно и слишком подробно… Захотелось уйти мне в себя, а там — никого! Переломано все, будто после большого погрома… Значит, надобно заново связывать тонкую нить. И любое дождливое утро встречать первозданно. И потворствовать внукам. И даже болезни ценить… А заката не ждать. Все равно, он наступит нежданно.

«Гром прогрохотал незрячий…»

Гром прогрохотал незрячий. Ливень ринулся с небес… Был я молодым, горячим, без оглядки в драку лез!.. А сейчас прошло геройство, — видимо, не те года… А теперь я долго, просто жду мгновения, когда так: ни с ходу и ни с маху, — утешеньем за грехи, — тихо лягут на бумагу беззащитные стихи.

Фотография

Фотограф пыхтел от старанья и запечатлел на века шкаф книжный от края до края, от пола до потолка. Хозяин с усталой гримасой стоит, как у входа в парник… Мы все обожаем сниматься на фоне нечитанных книг.

Презентация

Таланты и ворье. По праву и без права. Да здравствует Ее Величество — халява!.. После показа мод к столам ведет дорога. Прекрасен наш бомонд, когда его так много!.. Неся свой важный сан, витая в мыслях где-то, пришел к народу Сам Советник Президента!. Протырились к столу друзья (почти навеки), — «Учтите, в том углу есть крабы и креветки!..» Берут икру в кольцо, метут, под стать пожару… Вот, предъявив лицо, актер идет по залу. Идет он скорбно, ватно, — мне страшно за него! Он хочет есть. Неважно, по поводу чего.

«В поисках счастья, работы, гражданства…»

В поисках счастья, работы, гражданства странный обычай в России возник: детям уже надоело рождаться. Верят, что мы проживем и без них.

Август девяносто первого

Небо в грозовых раскатах. Мир, лоснящийся снаружи. Мальчики на баррикадах яростны и безоружны… Час нелепый и бредовый. Зрители на всех балконах. Кровь на вздыбленной Садовой. Слезы Бога на погонах… Скрежет голоса цековского и — «для блага всех людей» путч на музыку Чайковского. Танец мелких лебедей.

«А что нынче носят?..»

А что нынче носят? Тельняшки. Плакаты. Фраки. Надежду дожить до зарплаты. Краску восторга. Краску стыда. Прозвище: «Дамы и господа…» Если послушать дошлых и мудрых, модно теперь отдыхать на Бермудах. Или на Киевском. На полу. В неповторимо знакомом углу… Что нынче модно? При мокрой погоде модно в подземном играть переходе. Будто во сне. И совсем наяву. Консерватория, помнишь? Ау!.. Модно обедать в гостинице «Пента». Можно прожить вообще без обеда, взглядом по лицам прохожих скользя… Можно, конечно… Хотя и нельзя.

«Ночью почти что до центра земли…»

Ночью почти что до центра земли площадь единственную подмели. Утром динамики грянули всласть, и демонстрация началась!.. Вытянув шеи, идет детвора, — «Светлому будущему — ура-а!» Стайка затюканных женщин. И над — крупно: «Да здравствует мелькомбинат!..» «Нашему Первому Маю — ура! Интеллигенция наша да здра…» Вот райбольница шагает. А вот — Ордена Ленина Конный завод… …Следом какая-то бабушка шла. С ярким флажком. Как машина Посла.

Воспоминание о большом снеге

Снег-то какой! Снег-то какой! Снег-то!.. Видно, сегодня он выпасть решил до конца. Будто бы взялся за дело неведомый Некто. Взялся и ты уже вряд ли шагнешь от крыльца. Хлопья нечаянной вечности. Счастья простого. Ты на Земле остаешься со снегом вдвоем… Медленно-медленно. Тихо. Просторно-просторно падает снег, размышляя о чем-то своем. Он заметает неслышно все наши ошибки. Он объявляет всеобщий бессмертный покой… Вот на ладони твоей закипают снежинки. Ты улыбаешься: Надо же! Снег-то какой!..

Встречая «год собаки»

Позвольте, мадам, ангажировать Вас на этот полночный загадочный вальс! На это большое кружение, движение, изнеможение… Давайте уйдем от привычных забот и вкрутимся вальсом в неведомый год. Пришествие Года Собаки отметим в родном зоопарке… На время забудем, как праздник велит, о том, что тревожит, о том, что болит, и что в расписании века отсутствует Год Человека… Собаки живут от еды до еды, а люди живут от беды до беды… Но все-таки им еще хочется, знать хочется, чем оно кончится.

«Я шагал по земле, было зябко в душе и окрест…»

Булату Окуджаве

Я шагал по земле, было зябко в душе и окрест. Я тащил на усталой спине свой единственный крест. Было холодно так, что во рту замерзали слова. И тогда я решил этот крест расколоть на дрова. И разжег я костер на снегу. И стоял. И смотрел, как мой крест одинокий удивленно и тихо горел… А потом зашагал я опять среди черных полей. Нет креста за спиной… Без него мне еще тяжелей.

«Может быть, все-таки мне повезло…»

Может быть, все-таки мне повезло, если я видел время запутанное, время запуганное, время беспутное, которое то мчалось, то шло. А люди шагали за ним по пятам. Поэтому я его хаять не буду… Все мы — гарнир к основному блюду, которое жарится где-то Там.

«Ламца-дрица, гоп-цаца!..»

Ламца-дрица, гоп-цаца! Это — сказка без конца… Трали-вали, вали-трали. Ах, как нам прекрасно врали! Ах, как далеко вели «ради счастья всей Земли!» Трали-вали, трали-вали… Ах, как гордо мы шагали! Аж с утра до темноты шли вперед, раззявив рты. Флаг пылал, над нами рея… Золотое было время! Время тостов и речей. Век дотошных стукачей… Ведь еще почти намедни ах, как смачно нас имели! (Десять пишем, два в уме), — оказались мы в дерьме. В нем теперь сидим и воем, как когда-то под конвоем. Ламца-дрица, гоп-цаца… Нам бы выка — рабка — тца!

«Этот витязь бедный…»

Этот витязь бедный никого не спас. А ведь жил он в первый и последний раз. Был отцом и мужем и — судьбой храним — больше всех был нужен лишь своим родным… От него осталась жажда быть собой, медленная старость, замкнутая боль. Неживая сила. Блики на воде… А еще — могила. (Он не знает, где).

«Возвратившись из небытия…»

Возвратившись из небытия, прозвучит фамилия моя. Девушка в коротеньком пальто спросит удивленно: «Это кто?..» А ее приятель-аспирант показать ученость будет рад. Скажет, в сторону махнув рукой: «Что-то помню… Вроде, был такой… С юности зачитанный до дыр, он потом ушел в разряд: «и др…»

«Никому из нас не жить повторно…»

Никому из нас не жить повторно. Мысли о бессмертье — суета. Миг однажды грянет, за которым — ослепительная темнота… Из того, что довелось мне сделать, выдохнуть случайно довелось, может, наберется строчек десять… Хорошо бы, если б набралось.

«Волга-река. И совсем по-домашнему: Истра-река…»

Волга-река. И совсем по-домашнему: Истра-река. Только что было поле с ромашками… Быстро-то как!.. Радуют не журавли в небесах, а синицы в руках… Быстро-то как! Да за что ж это, Господи?! Быстро-то как… Только что, вроде, с судьбой расплатился, — снова в долгах! Вечер в озябшую ночь превратился. Быстро-то как… Я озираюсь. Кого-то упрашиваю, как на торгах… Молча подходит Это. Нестрашное… Быстро-то как… Может быть, может быть, что-то успею я в самых последних строках!.. Быстро-то как! Быстро-то как… Быстро…

«Ах, как мы привыкли шагать от несчастья к несчастью…»

Ах, как мы привыкли шагать от несчастья к несчастью… Мои дорогие, мои бесконечно родные, прощайте! Родные мои, дорогие мои, золотые, останьтесь, прошу вас, побудьте опять молодыми! Не каньте беззвучно в бездонной российской общаге. Живите. Прощайте… Тот край, где я нехотя скроюсь, отсюда невиден. Простите меня, если я хоть кого-то обидел! Целую глаза ваши. Тихо молю о пощаде. Мои дорогие. Мои золотые. Прощайте!.. Постичь я пытался безумных событий причинность. В душе угадал… Да не все на бумаге случилось.

ПЕСНИ

Ах, как они любили

Как сладки любовные утехи, не играйте в эти игры, дети. Полюбил Ромео, сын Монтекки, дочь врага, Джульетту Капулетти. Юноша отдал Джульетте сердце, и она взяла его со страхом… Тайну сохраня, старик Лоренцо их соединил законным браком… Звезды в ночи светили, детям глаза слепили. Ах, как они любили… Ах, как они любили… Эх, как они любили… Все бы шло б прекрасно и забавно, если б миром правили поэты, но Ромео — ах! — убил Тибальда — брата вышеназванной Джульетты… Юношу изгнали, но, поверьте, поп Лоренцо действовал умело: умерла Джульетта мнимой смертью, знать об этом должен был Ромео… Слишком опоздал с письмом посыльный, вовремя не смог, какая жалость… Их любовь была большой и сильной, только смерть сильнее оказалась. Юноша Ромео спит в могиле, рядом с ним прекрасная Джульетта. Не было еще в подлунном мире повести печальнее, чем эта… Звезды в ночи светили, детям глаза слепили. Ах, как они любили…

Твое окно

Москва прилегла отдохнуть до зари. На улицах сонных горят фонари. Уж полночь давно, но мне все равно никак не уйти от знакомого дома. Опять, как вчера, не спать до утра — смотреть на твое окно. Чего я хочу? И сам не пойму. Я к дому опять подхожу твоему. Все шесть этажей уснули уже, и только окошко твое не гаснет. И только одно не гаснет окно — это твое окно. На улицах города гаснут огни. Родная моя, поскорее усни. О чем ты грустишь? Зачем ты не спишь? Ведь мне все равно не уйти отсюда. Опять, как вчера, не спать до утра — смотреть на твое окно.

Песня о моем городе

Я понимаю: не все живут в городах. Я принимаю лесные тропинки и горы. Но, побывав даже в самых красивых местах, больше всего на земле я люблю этот город. Город в тоненькой дымке, город ранней весной, город в тихих дождинках, город в медленный зной. Город, где ты невидимкой рядом со мной. Как по душе мне ночей твоих полутьма, краски бульваров и улиц, как праздник, внезапных, где величаво застыли большие дома, будто они корабли, уходящие в завтра. Ты засыпаешь. Вдали гудят поезда. Ты засыпаешь, никем до конца не воспетый. Люди, не надо, не надо будить города! Город уснул и, как руки, раскинул проспекты. Город в тоненькой дымке, город ранней весной, город в тихих дождинках, город в медленный зной. Город, где ты невидимкой рядом со мной.

Билет в детство

Где-то есть город, тихий, как сон. Пылью тягучей по грудь занесен. В медленной речке вода как стекло. Где-то есть город, в котором тепло. Наше далекое детство там прошло… Ночью из дома я поспешу, в кассе вокзала билет попрошу: «Может, впервые за тысячу лет дайте до детства плацкартный билет!..» Тихо ответит кассирша: «Билетов нет…» Так что ж, дружище! Как ей возразить? Дорогу в детство где еще спросить? А может, просто только иногда лишь в памяти своей приходим мы сюда?.. В городе этом сказки живут. Шалые ветры в дорогу зовут. Там нас порою сводили с ума сосны — до неба, до солнца— дома. Там по сугробам неслышно шла зима… Дальняя песня в нашей судьбе, ласковый город, спасибо тебе! Мы не вернемся, напрасно не жди. Есть на планете другие пути. Мы повзрослели. Поверь нам. И прости.

Колокола рассвета

Все у Земли впереди. Утро, опять приходи! Я говорю тебе: «Царствуй в моей судьбе!..» Птицы над миром летят, люди за ними следят. Колокола рассвета пусть над землей гудят! Светом наполни, заря, песни, сердца и моря. Жарким взмахни крылом, всех одари теплом. Птицы над миром летят, люди за ними следят. Колокола рассвета пусть над землей гудят!

Ты, земля моя

А зори встают будто праздники. Светлеет на сердце от них. Великие деды и прадеды глядят на потомков своих. Земля дорогая, рассветная, любовь и забота моя, с тобой — такою бессмертною, — быть может, бессмертен и я. Твои перелески извечные, сады, где поют соловьи, дороги твои бесконечные, просторные песни твои. Однажды под шелесты дождика уйду я в объятья к тебе. Но пусть моя песня продолжится когда-нибудь в чьей-то судьбе. Земля дорогая, рассветная, любовь и забота моя, с тобой — такою бессмертною, — быть может, бессмертен и я.

Песня неуловимых мстителей

Не печалься о сыне, злую долю кляня. По бурлящей России он торопит коня. Громыхает гражданская война от темна до темна. Много в поле тропинок, только правда — одна. Бьют свинцовые ливни, нам пророчат беду. Мы на плечи взвалили и войну, и нужду. Что ж, над нашей судьбою неспроста пламенеет звезда. Мы ей жизнью клянемся навсегда, навсегда. И над степью зловещей ворон пусть не кружит. Мы ведь целую вечность собираемся жить. Если снова над миром грянет гром, небо вспыхнет огнем, — вы нам только шепните — мы на помощь придем!

Погоня

Усталость забыта. Колышется чад. И снова копыта, как сердце, стучат. И нет нам покоя, — гори, но живи! Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови. Есть пули в нагане. И надо успеть сразиться с врагами и песню допеть. В удачу поверьте — и дело с концом. Да здравствует ветер, который в лицо! И нет нам покоя, — гори, но живи! Погоня, погоня, погоня, погоня в горячей крови.

Ребята, которых нет

Встала пшеница спелая. Тихо плывет рассвет… Все, что смогли, вы сделали, ребята, которых нет. Голос, к живым взывающий, в наши сердца проник. Мы поклялись, товарищи, прожить за себя и за них. Плакать устали матери. Но через толщу лет смотрят на нас внимательно ребята, которых нет. Будто склонясь над судьбами, будто шагая вслед, нам они стали судьями, ребята, которых нет. Голос, к живым взывающий, в наши сердца проник. Мы поклялись, товарищи, прожить за себя и за них.

Загадай желанье

Смотри, какое небо звездное. Смотри, звезда летит, летит звезда. Хочу, чтоб зимы стали веснами, хочу, чтоб было так, было всегда! Загадай желанье самой синей полночью и никому его не назови. Загадай желанье, — пусть оно исполнится — будет светло, всегда светло в нашей любви! Мне этот час мечтою кажется, все соловьи земли спешат сюда. И сердце вдруг по небу катится — оно звезда теперь, оно звезда. Загадай желанье самой синей полночью и никому его не назови. Загадай желанье, — пусть оно исполнится — будет светло, всегда светло в нашей любви!

К вам я обращаюсь

Вы, наверно, станете сердиться, что слова у песни не новы. К вам я не решался обратиться даже на «вы». Может, ни к чему признанья эти, — участь незавидная моя. Многие ребята на планете лучше, чем я. Знаю, вы им только прикажите — в воду и в огонь пойдет любой. Чем я заслужить могу, скажите, вашу любовь? Стали вы судьбою и мученьем. Сердце я протягиваю вам. Можете не придавать значенья этим словам. Можете забыть о них сейчас же! Только я их все равно скажу: вы — мое единственное счастье. Верьте! Прошу. Может быть, вы станете сердиться и, конечно, будете правы. К вам я не решался обратиться даже на «вы».

Стань таким

В этом мире, в этом городе, там, где улицы грустят о лете, ходит где-то самый сильный, самый гордый, самый лучший человек на свете. Вновь зима в лицо мне вьюгой дунула, и навстречу вьюге я кричу: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!» Ходит мимо в этом городе и слова пока не слышит эти самый умный, самый славный, самый гордый, самый лучший человек на свете. Знаю, скоро в этом городе непременно встречусь в день желанный с самым сильным, самым честным, самым гордым, самым ласковым и самым славным. Вновь зима в лицо мне вьюгой дунула, и навстречу вьюге я кричу: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!»

Позови меня

Я давно снам не верю. Ты сейчас идешь сквозь огни. Оглянись на мгновенье, просто так рукой взмахни. Если вдруг трудно станет, если вспомнишь ты о любви, позови меня, позови меня, хоть когда-нибудь позови! Высоко в поднебесье самый первый гром протрубил. Ты звучишь, будто песня. Жаль, что я слова забыл. Если вдруг трудно станет, если вспомнишь ты о любви, позови меня, позови меня, хоть когда-нибудь позови!

Через море перекину мосты

Где-то посредине земли люди все мосты развели. Над водой застыли мосты и молчат. Как заломленные руки. Ты видишь, медленно плывут корабли, большое солнце исчезает вдали. Это для того, чтоб в ночи мы друг друга не нашли. Я свою любовь сберегу, через море перекину мосты, если только я поверить смогу, что идешь навстречу ты! Зыбкая обманет вода. Раньше отойдут поезда. Закричат о чем-то своем, зашумят потревоженные птицы. Холодный ветер не оставит следа. В далеком небе замигает звезда, словно говоря, что тебя не найду я никогда. Тысячу дорог я пройду, без вести во тьме пропаду, только мне и смерть не страшна, не страшны и любые испытанья. Пускай я темную узнаю беду, пускай я буду задыхаться в бреду, — где бы ни был ты, все равно, все равно тебя найду! Я свою любовь сберегу, через море перекину мосты, если только я поверить смогу, что идешь навстречу ты!

Зимняя любовь

Слишком холодно на дворе. Зря любовь пришла в декабре. У любви зимой короткий век. Тихо падает на землю снег. Снег на улицах, снег в лесах, и в словах твоих, и в глазах. У любви зимой короткий век. Тихо падает на землю снег. Вот прощаешься ты со мной. Слышу голос я ледяной. У любви зимой короткий век. Тихо падает на землю снег. Клятвы зимние холодны. Долго буду я ждать весны. У любви зимой короткий век. Тихо падает на землю снег.

Пой, гитара!

К долгожданной гитаре я тихо прильну, осторожно и бережно трону струну. И она отзовется, зазывно звеня, добротою наполнив тебя и меня. От зари до зари, от темна до темна о любви говори, пой, гитарная струна! Я гитару настрою на лирический лад и знакомой тропинкой уйду в звездопад. «Будь счастливой, как песня», — попрошу я ее, и гитара взорвется, как сердце мое. К долгожданной гитаре я тихо прильну, осторожно и бережно трону струну. Ведь бывают гитары, — они зазвучат, и большие оркестры покорно молчат! От зари до зари, от темна до темна о любви говори, пой, гитарная струна!

Свадьба

По проселочной дороге шел я молча, и была она пуста и длинна. Только грянули гармошки что есть мочи, и руками развела тишина. А это свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала. И крылья эту свадьбу вдаль несли. Широкой этой свадьбе было места мало! И неба было мало, и земли! Под разливы деревенского оркестра увивался ветерок за фатой. Был жених серьезным очень, а невеста ослепительно была молодой! Вот промчались тройки звонко и крылато, и дыхание весны шло от них. И шагал я — совершенно неженатый. И жалел о том, что я не жених. А где-то свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала. И крылья эту свадьбу вдаль несли. Широкой этой свадьбе было места мало! И неба было мало, и земли!

О том, что было

О чем ты? Послушай, о чем ты? На прошлые дни оглянись. Давно повзрослели девчонки, которым в любви мы клялись. Куда ты ушла, я не знаю, но памяти не прекословь, наивная, злая, смешная, мальчишечья наша любовь. О самом о первом, о светлом гитары порою грустят. Но то, что мы помним об этом, пускай нас подруги простят. Пускай нас они не ревнуют к девчонкам из прожитых дней. Любимые жены целуют похожих на нас дочерей.

Благодарю тебя

Благодарю тебя за песенность города и откровенного, и тайного. Благодарю за то, что всем было холодно, а ты оттаяла, оттаяла. За шепот и за крик, за вечность и за миг, за отгоревшую зарю, за смех и за печаль, за тихое «прощай», — за все тебя благодарю! Благодарю за то, что ты по судьбе прошла, за то, что для другого сбудешься. Благодарю тебя за то, что со мной была, еще за то, что не забудешься. За шепот и за крик, за вечность и за миг, за отгоревшую зарю, за смех и за печаль, за тихое «прощай», — за все тебя благодарю!

Ты подрастай, сынок

Ты подрастай, сынок, ты подрастай, моя крохотка. Поверь, что целый мир тебя заботливо нянчит. Твое рождение гроза приветствует грохотом! И солнце восходит. И птицы запели. Ты слышишь, сынок! Да будет даль светла! Да будет жизнь твоя долгою! Пусть лягут сто дорог, а если мало, — то — двести. На свете трудно жить. И все ж на свете жить здорово! Пока что поверь мне, а после — узнаешь, почувствуешь сам. И ты увидишь день, для одного тебя созданный, и в первый раз поймешь, что есть в груди твоей сердце. Когда придет к тебе, придет, как будто луч солнечный, сквозная, как ветер, шальная, как море, земная любовь. И ты узнаешь мир. И ты шагнешь в луга росные. Коснешься облака. И ощутишь свою силу. Ты подрастай скорей! Ведь очень ждут твоей взрослости и мама, и папа, и очень большая планета Земля.

Не надо печалиться

Колышется дождь густой пеленой, стучатся дождинки в окошко твое. Сегодня любовь прошла стороной, а завтра, а завтра ты встретишь ее. Не надо печалиться — вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди, — надейся и жди! Тропинка в лесу запахла весной, земля разомлела от солнечных дней. Сегодня мечта прошла стороной, а завтра, а завтра ты встретишься с ней. Как в поле роса, как в небе звезда, как в море бескрайнем веселый прибой, пусть будет с тобой, с тобой навсегда большая мечта и большая любовь. Не надо печалиться — вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди, — надейся и жди!

Подражание бардам

Жизнь летит, как шоссе, от любви до любви… Полпланеты — в росе. Полпланеты — в крови. Тают угли в золе, как огарок свечи. Полпланеты — в заре. Полпланеты — в ночи. Я кидаюсь к мечте, а догнать не могу. Полпланеты — в дожде. Полпланеты — в снегу. Я за отблеск в окне благодарен судьбе… Полпланеты — во мне. Остальное — в тебе.

Обещание

Степная птица вдаль зовет, а степь привольна и чиста. Во мне моя мечта живет, такая непонятная, такая непонятная мечта. Она горит в моей груди, ее костер всегда горяч, и мне всю жизнь за ней идти. Не плачь, моя хорошая, не плачь, моя хорошая, не плачь. Скажу я: здравствуй и прощай, пиши, любимый человек. Ты встречу мне пообещай, хотя бы после дождичка, хотя бы после дождичка в четверг. Недолго будет дождик лить, заря взойдет еще не раз. А мы на свете будем жить, и молодость не кончится, и молодость не кончится у нас.

Приходят рассветы

На смену закатам привычно приходят рассветы. Летит над дорогой крыло ветрового стекла. И медленно крутится очень большая планета, которая, в сущности, так безнадежно мала. Нам эта планета для жизни пока что удобна, мы будем ее до конца для себя открывать. И мы уезжаем, мы вновь уезжаем из дома, быть может, затем, чтоб о доме своем тосковать. За слишком короткие письма ругайте нестрого. И сами пишите недлинно: «Дружище, держись!..» И если однажды моя оборвется дорога, заранее знайте, что это закончилась жизнь. Почтите товарища честной минутой молчанья и крепче сомкните ряды, чтобы дальше идти. Я только прошу об одном: оставайтесь в начале. Все время — в начале дороги. В начале пути.

Сыновья

Потянуло теплом от весенней земли, на пригорке подснежник цветет. У вчерашних солдат сыновья подросли — посмотри и увидишь, как время идет. Вот они поднялись, будто солнечный дождь, я в глаза им с надеждой гляжу. Может, кто-нибудь скажет: «Не та молодежь!..» Может, кто-нибудь скажет. А я не скажу. В долговязых парнях я себя узнаю. Вот, оставив родимый порог, сыновья начинают дорогу свою, но она — продолжение наших дорог. Им шагать по земле, вырастая до звезд. Я завидую им. И горжусь. Может, кто-то стыдится нахлынувших слез. Может, кто-то стыдится. А я не стыжусь.

Трудная профессия

Тихие окна заря занавесила. Мать над кроваткой склонилась упрямо. Нету на свете бессонней профессии, чем профессия мамы. Дети большие и малые наша надежда и мука. Мамы, учитесь быть мамами! Это — большая наука. Я говорю совершенно ответственно и без предвзятости и без обмана: нету на свете труднее профессии, чем профессия мамы. Дети большие и малые наша надежда и мука. Мамы, учитесь быть мамами! Это — большая наука.

Песня старого актера

Под счастливой звездой я родился, жизнь качала меня и трясла. И высокая доля артиста мне однажды на плечи легла. Этой участи знаю я цену: вот я руки свои распростер, вот сейчас выходить мне на сцену. Так, как будто идти на костер! На судьбу мы чужую не зарились, в этом нас упрекать не трудись. Дайте занавес! Дайте занавес! Ваше слово, товарищ артист. Мы в гастрольные шли караваны, мы читали стихи нараспев. Ах, какие бывали провалы! Ах, какой грандиозный успех! Как сияли прекрасные лица! И восторг проходил по рядам. И от счастья, уткнувшись в кулису, режиссер, как ребенок, рыдал. Мы на солнце немыслимом жарились, мерзли мы в поездах до утра. Дайте занавес! Дайте занавес! Нам еще отдыхать не пора. Я играл палачей, и героев, и карманников, и королей. По ночам меня будит порою эхо сыгранных мною ролей. И хотя их никто не оценит, и хотя я свое отыграл, смерти я не боюсь, — ведь на сцене я две тысячи раз умирал. Буду жить, не ворча и не жалуясь. И однажды тихонько скажу: Дайте занавес! Дайте занавес. Дайте занавес… Я ухожу.

Сны

Мальчишки уснули, подушку дыханием грея. Мальчишки уснули на теплой ладони страны. Пожалуйста, тише! Ведь в это полночное время снятся ребятам крутые звездные сны. Сны, сны, сны о больших марсианских веснах. Сны о молчанье Луны, сны о звездах. Сны, сны, сны, приходите почаще, пожалуйста! Простые сны, великие сны, сны, сны. Они вырастают, веселые мальчики эти. Они покидают с улыбкой края тишины. И где-то на дальней, еще неизвестной планете снятся ребятам земные синие сны. Сны, сны, сны о дождях, пролетевших косо. Сны о разбеге волны, сны о росах. Сны, сны, сны, приходите почаще, пожалуйста! Простые сны, великие сны, сны, сны.

Люди глядят на небо

Люди глядят на небо. Небо над ними с детства. Люди взрослеют. Люди смеются. Людям в колясках тесно. Им напевают мамы медленно и прекрасно тихую песню, сонную песню, песню, в которой сказка. Но, улыбаясь нежно, будто считая версты, люди глядят на небо, люди глядят на звезды. Люди глядят на звезды. Взгляд их велик и вечен. Люди мечтают. Люди взрослеют и расправляют плечи. Людям по нраву ветер, им нипочем туманы. Сильные люди вышли в дорогу — вы не сердитесь, мамы! Вот, улыбнувшись нежно, мир оглядев спокойно, люди уходят в небо… Только в земле их корни.

Неоткрытые острова

Видишь, птицы летят осторожно на далекие вспышки огня. И распахнут весь мир, и дорога так и просит: шагни на меня! Там, где небо шторма занавесили, там, где вязнут в тумане слова, обязательно есть неизвестные, неоткрытые острова. И взлетают соленые брызги, закипают, нацелясь в луну. И тяжелые мокрые бриги разрезают большую волну. Там крутые права и законы, там закаты литые, как медь, и продрогшие синие горы ждут людей, презирающих смерть! Эти земли в раскатистом громе, в незнакомом тревожном дыму покорятся лишь храбрым, а кроме — ни за что! Никогда! Никому! Там, где небо шторма занавесили, там, где вязнут в тумане слова, обязательно есть неизвестные, неоткрытые острова.

Даль великая

Даль великая, даль бескрайняя за околицей и в судьбе. Я тебе, земля, низко кланяюсь, в пояс кланяюсь тебе. Мой родимый край, место отчее, ты — и праздник мой, и броня. Память общая и песня общая у моей земли и у меня. Я качал тебя на своих руках, то кляня судьбу, то моля. Друг без друга нам не прожить никак. Будем дальше жить, земля. Мой родимый край, место отчее, ты — и праздник мой, и броня. Горе общее и счастье общее у моей земли и у меня. В свой последний час я вздохну, скорбя, и на жизнь свою оглянусь. Малым зернышком упаду в тебя, спелым колосом вернусь. Мой родимый край, место отчее, ты — и праздник мой, и броня. Сердце общее и солнце общее у моей земли и у меня.

Если б камни могли говорить

Если б камни могли говорить под летящими вдаль облаками, рассказали б о мужестве камни, если б камни могли говорить. С неба смотрят звезды, не мигая. Тонет полночь в медленной волне… А над Брестом тишина такая, будто мир оглох на той войне. На границе родимой земли вихревые сирены завыли. Встали мертвые рядом с живыми и, обнявшись, в бессмертье ушли. Трескался бетон, изнемогая, людям было тяжелей вдвойне… А над Брестом тишина такая, что нельзя не вспомнить о войне. Было каждое сердце как Брест! Под огнем навесным, перекрестным враг нарвался на тысячу Брестов, билось каждое сердце, как Брест! Сердце билось, боль превозмогая, даже стены плавились в огне… А над Брестом тишина такая, будто мир оглох на той войне. Если б камни могли говорить под летящими вдаль облаками, рассказали б о мужестве камни, если б камни могли говорить.

Товарищ песня

Остался дом за дымкою степною, не скоро я к нему вернусь обратно. Ты только будь, пожалуйста, со мною, товарищ Правда, товарищ Правда! Я все смогу, я клятвы не нарушу, своим дыханьем землю обогрею. Ты только прикажи — и я не струшу, товарищ Время, товарищ Время! Я снова поднимаюсь по тревоге. И снова бой, такой, что пулям тесно! Ты только не взорвись на полдороге, товарищ Сердце, товарищ Сердце! В большом дыму и полночи, и полдни. А я хочу от дыма их избавить. Ты только все, пожалуйста, запомни, товарищ Память, товарищ Память!

Воспоминание о полковом оркестре

Нам рано на покой. И память не замрет. Оркестрик полковой вновь за сердце берет. Прости, красавица, что жизнь пехотная вновь расставание сулит тебе. Не зря начищена труба походная — такая музыка звучит у нас в судьбе! С ним трудно, как по дну, сквозь огненную тьму я шел через войну, шел к дому своему. Вновь блещет серебром оркестрик полковой. Он, словно вешний гром, над нашей головой. Прости, красавица, что жизнь пехотная вновь расставание сулит тебе. Не зря начищена труба походная — такая музыка звучит у нас в судьбе!

Мгновения

Не думай о секундах свысока. Наступит время, сам поймешь, наверное: свистят они, как пули у виска, — мгновения, мгновения, мгновения… У каждого мгновенья — свой резон, свои колокола, своя отметина. Мгновенья раздают — кому позор, кому бесславье, а кому бессмертие! Мгновения спрессованы в года, мгновения спрессованы в столетия. И я не понимаю иногда, где первое мгновенье, где последнее. Из крохотных мгновений соткан дождь. Течет с небес вода обыкновенная… И ты порой почти полжизни ждешь, когда оно придет, твое мгновение. Придет оно, большое, как глоток, глоток воды во время зноя летнего… А в общем, надо просто помнить долг от первого мгновенья до последнего. Не думай о секундах свысока. Наступит время, сам поймешь, наверное: свистят они, как пули у виска, — мгновения, мгновения, мгновения…

Песня о далекой родине

Я прошу, хоть нена́долго, грусть моя, ты покинь меня. Облаком, сизым облаком ты полети к родному дому, отсюда к родному дому. Берег мой, покажись вдали краешком, тонкой линией. Берег мой, берег ласковый, ах, до тебя, родной, доплыть бы, доплыть бы хотя б когда-нибудь. Где-то далеко, очень далеко идут грибные дожди. Прямо у реки, в маленьком саду созрели вишни, наклонясь до земли. Где-то далеко, в памяти моей сейчас, как в детстве, тепло. Хоть память укрыта такими большими снегами. Ты, гроза, напои меня до́пьяна, да не до́ смерти. Вот опять, как в последний раз, я все гляжу куда-то в небо, как будто ищу ответа. Я прошу, хоть нена́долго, грусть моя, ты покинь меня. Облаком, сизым облаком ты полети к родному дому, отсюда к родному дому.

За того парня

Я сегодня до зари встану, По широкому пройду полю. Что-то с памятью моей стало: все, что было не со мной, помню! Бьют дождинки по щекам впалым. Для вселенной двадцать лет — мало. Даже не был я знаком с парнем, обещавшим: «Я вернусь, мама!..» А степная трава пахнет горечью. Молодые ветра зелены. Просыпаемся мы, и грохочет над полночью то ли гроза, то ли эхо прошедшей войны. Обещает быть весна долгой. Ждет отборного зерна пашня. И живу я на земле доброй за себя и за того парня. Я от тяжести такой горблюсь. Но иначе жить нельзя, если все зовет меня его голос, все звучит во мне его песня. А степная трава пахнет горечью. Молодые ветра зелены. Просыпаемся мы, и грохочет над полночью то ли гроза, то ли эхо прошедшей войны.

Этот большой мир

Ночь прошла, будто прошла боль. Спит Земля. Пусть отдохнет, пусть. У Земли, как и у нас с тобой, там, впереди, долгий, как жизнь, путь. Я возьму этот большой мир, каждый день, каждый его час. Если что-то я забуду, вряд ли звезды примут нас. Я возьму щебет земных птиц, я возьму добрых ручьев плеск, я возьму свет грозовых зарниц, шепот ветров, зимний пустой лес. Я возьму память земных верст, буду плыть в спелом густом льне. Там, вдали, там, возле синих звезд, солнце Земли будет светить мне. Я возьму этот большой мир, каждый день, каждый его час. Если что-то я забуду, вряд ли звезды примут нас.

Притяженье Земли

Как безмерно оно — притяженье Земли, притяженье полей и печальных ракит, всех дорог, по которым мы в детстве прошли, и дорог, по которым пройти предстоит. Там горы высокие. Там степи бескрайние. Там ветры летят, по проселкам пыля. Мы — дети Галактики, но самое главное — мы дети твои, дорогая Земля! Притяженье Земли, притяженье садов, и закатов, и сосен в пушистом снегу, небольших деревень, и больших городов, и ночного костра на пустом берегу. Не изменится этот порядок вещей, и настигнет меня, и припомнится мне притяженье Земли, притяженье друзей, притяженье любимой в далеком окне. Там горы высокие. Там степи бескрайние. Там ветры летят, по проселкам пыля. Мы — дети Галактики, но самое главное — мы дети твои, дорогая Земля!

Просьба

Раненая птица в руки не давалась, раненая птица птицей оставалась. Этот сон давнишний до сих пор мне снится: на траве кровавой вздрагивает птица. Птицы, рыбы и звери в души людям смотрят. Вы их жалейте, люди, не убивайте зря! Ведь небо без птиц — не небо! А море без рыб — не море! И земля без зверей — не земля. Люди-исполины, люди-великаны, есть у вас винтовки, сети и капканы, есть у вас бесстрашье, сила есть навечно, и должно быть сердце, сердце человечье. Люди-человеки, страны и народы, мы теперь навечно должники природы. Надо с этим долгом как-то расплатиться, пусть расправит крылья раненая птица! Птицы, рыбы и звери в души людям смотрят. Вы их жалейте, люди, не убивайте зря! Ведь небо без птиц — не небо! А море без рыб — не море! И земля без зверей — не земля.

Желаю вам

Дождинка малая на землю капнула. А мы не встретимся. Что было — кануло. Что было — не было. Что было — сгинуло. Прошу за все простить меня. Как тихо в комнате, как пусто в комнате… И вы лицо мое не сразу вспомните. Потом — забудете. Совсем забудете. Прошу за все простить меня. Желаю вам всегдашней радости в судьбе, желаю вам всего того, что вы желаете себе. Желаю вам одних счастливых дней в году. Прошу меня не узнавать, когда во сне я к вам приду. Над зоревой землей дожди проносятся. На зоревой земле тропинок множество. И мы не встретимся. А если встретимся, прошу за все простить меня. Дождинка малая на землю капнула. А мы не встретимся. Что было — кануло. Что было — не было. Что было — сгинуло. Прошу за все простить меня. Желаю вам всегдашней радости в судьбе, желаю вам всего того, что вы желаете себе. Желаю вам одних счастливых дней в году. Прошу меня не узнавать, когда во сне я к вам приду.

Пока я помню

Луна над городом взошла опять. Уже троллейбусы уходят спать. И, словно ветры счастья, в окно мое стучатся лишь воспоминания. Воспоминания о давнем дне, когда однажды ты пришла ко мне, в дожде таком веселом, цветном и невесомом ты пришла ко мне. Плывут в дома воспоминания, слова любви, слова признания. Живут во мне воспоминания, живут во сне и наяву. Они — тепло мое весеннее, моя мечта, мое везение, моя надежда и спасение. Пока я помню, — я живу! Воспоминания глядят в глаза. Воспоминаний обмануть нельзя. Они, по самой сути, — мои друзья и судьи и мои наставники. Давно расстались мы с тобой, и все ж в воспоминаньях ты моих живешь, в дожде таком веселом цветном и невесомом вновь идешь ко мне. Плывут в дома воспоминания, слова любви, слова признания. Живут во мне воспоминания, живут во сне и наяву. Они — тепло мое весеннее, моя мечта, мое везение, моя надежда и спасение. Пока я помню, — я живу!

Здравствуй, мама!

Здравствуй, мама! Опять мне снится песня твоя. Здравствуй, мама! Светла, как память, нежность твоя. Этот мир не от солнца такой золотой, — он заполнен до края твоей добротой. Ты слабеешь — в меня уходят силы твои. Ты стареешь — в меня уходят годы твои. Все равно, несмотря на любые года, будешь ты для меня молодой навсегда. Натрудились на десять жизней руки твои. Народились под этим небом внуки твои. Ты опять колыбельную песню поешь, и во внучке своей вдруг себя узнаешь. На земле хороших людей немало, сердечных людей немало. И все-таки лучше всех на земле — мама. Моя мама.

Старые слова

Три слова, будто три огня, придут к тебе средь бела дня. Придут к тебе порой ночной, огромные, как шар земной. Как будто парус кораблю — три слова: «Я тебя люблю». Какие старые слова! А как кружится голова, а как кружится голова! Три слова, вечных, как весна. Такая сила им дана! Три слова — и одна судьба, одна мечта, одна тропа. И вот однажды, все стерпя, ты скажешь: «Я люблю тебя». Какие старые слова! А как кружится голова, а как кружится голова! Три слова, будто три зари. Ты их погромче повтори. Они тебе не зря сейчас понятны стали в первый раз. Они летят издалека, сердца пронзая и века. Какие старые слова! А как кружится голова, а как кружится голова!

Придет и к вам любовь

Придет и к вам любовь. Зимою иль весной вы встретите ее случайно. И сразу же быстрей закружит шар земной. И жизнь начнется вдруг сначала. Придет и к вам любовь, Придет она всерьез, напишется сама, как повесть. Желаю жарких слов, желаю светлых слез, — не бойтесь этих слез, не бойтесь. Придет и к вам любовь. Высо́ко-высоко́. И молнии сверкнут над вами. Как будет трудно вам, как будет вам легко, нельзя и рассказать словами. Придет и к вам любовь. Но если свысока привыкли вы шутить над нею, то, значит, на земле не жили вы пока. И я вас от души жалею. Придет и к вам любовь…

Песня о полыни

Зачем на склоне дня холодный дождь полил? Ты целовал меня, а на губах — полынь. Опять приходишь ты, но сердце зря стучит: завяли все цветы, и лишь полынь горчит. Горчит полынь-трава. Теперь-то знаю я: полынь — твои слова! Полынь — любовь твоя! Полынь стеной растет. Стоит в полях теплынь. Твой голос — будто мед, а все равно — полынь. Полыни я нарву, себе гнездо совью. И на полынь-траву полынь-слезу пролью.

Твоя свадьба

А свадьба твоя продолжается. И ты не волнуйся, пожалуйста. Смотри, с женихом я беседую, танцую с твоею соседкою, тебя поздравляю я вежливо, мне весело! Ах, как мне весело!.. А в общем, спасибо, что вспомнила в такой серьезный день. А помнишь, как зябкою полночью снежинки кружились беспомощно. Мы шли по огромному городу. А помнишь пустынную комнату. И крик твой, похожий на таинство: «С тобой мы не расстанемся!..» Во мне, будто вечная музыка, твои слова звучат. А свадьба твоя продолжается. И ты не волнуйся, пожалуйста. Смотри, с женихом я беседую, танцую с твоею соседкою, тебя поздравляю я вежливо, мне весело! Ах, как мне весело!.. Наверное, только поэтому горчит мое вино.

Песня о друге

Без напыщенных фраз и братаний навеки, без объятий и шума вокруг, но один человек о другом человеке неспроста говорит: «Он — друг…» Да, — говорит, — есть, — говорит, — друг, — говорит, — друг. И когда ты в беде, как в сраженье неравном, так, что вроде бы рушится жизнь, он приходит — твой друг — и становится рядом. И тебе говорит: «Держись!..» Верь, — говорит, — я, — говорит, — здесь, — говорит, — здесь. Прямо в сердце врывается ветер упругий, налетел, просвистел, зазнобил. Только самое страшное, если о друге — о живом — говорят: «Он был…» Вот, — говорят, — друг, — говорят, — был, — говорят, — был.

Там, за облаками

В небе колышется дождь молодой. Ветры летят по равнинам бессонным. Знать бы, что меня ждет за далекой чертой, там, за горизонтом. Шел я к высокому небу не зря. Спал, укрываясь большими снегами. Но зато я узнал, что такое заря там, за облаками. Верю, что, все неудачи стерпя, жизнь отдавая друзьям и дорогам, я узнаю любовь, повстречаю тебя там, за поворотом. Если со мною случится беда, грустную землю не меряй шагами. Знай, что сердце мое ты отыщешь всегда там, за облаками.

Эхо любви

Покроется небо пылинками звезд, и выгнутся ветки упруго. Тебя я увижу за тысячи верст. Мы — эхо, мы — эхо. Мы — долгое эхо друг друга. И мне до тебя, где бы ты ни была, дотронуться сердцем нетрудно. Опять нас любовь за собой позвала. Мы — нежность, мы — нежность. Мы — вечная нежность друг друга. И даже в краю наползающей тьмы, за гранью смертельного круга, я знаю, с тобой не расстанемся мы. Мы — память, мы — память. Мы — звездная память друг друга.

Родина моя

Я, ты, он, она, вместе — целая страна. Вместе — дружная семья. В слове «мы» — сто тысяч «я»! Большеглазых, озорных, черных, рыжих и льняных, грустных и веселых в городах и селах! Над тобою солнце светит, Родина моя. Ты прекрасней всех на свете, Родина моя! Я люблю, страна, твои просторы, я люблю твои поля и горы, сонные озера и бурлящие моря. Над полями выгнет спину радуга-дуга. Нам откроет сто тропинок синяя тайга. Вновь настанет время спелых ягод. А потом опять на землю лягут белые огромные роскошные снега. Как будто праздник! Будут на тебя звезды удивленно смотреть. Будут над тобой добрые рассветы гореть вполнеба. В синей вышине птицы будут радостно петь. И будет песня звенеть над тобой в облаках на крылатых твоих языках! Я, ты, он, она, вместе — целая страна. Вместе — дружная семья. В слове «мы» — сто тысяч «я»! Над тобою солнце светит, льется с высоты. Все на свете, все на свете сможем — я и ты! Я прильну, земля, к твоим березам, я взгляну в глаза веселым грозам. И, смеясь от счастья, упаду в твои цветы! Обняла весна цветная ширь твоих степей. У тебя, страна, я знаю, солнечно в судьбе. Нет тебе конца и нет начала, и текут светло и величаво реки необъятные, как песня о тебе. Как будто праздник! Будут на тебя звезды удивленно смотреть. Будут над тобой добрые рассветы гореть вполнеба. В синей вышине птицы будут радостно петь. И будет песня звенеть над тобой в облаках на крылатых твоих языках! Я, ты, он, она, вместе — целая страна. Вместе — дружная семья. В слове «мы» — сто тысяч «я»!

Довоюй, родной!

На плече твоем до зари лежать. О любви шептать ночью вешнею. Сыновей рожать, дочерей рожать — исполнять свое дело вечное. Довоюй, родной! Дотерпи, родной! Не давай вздохнуть злому ворогу! Мы за вас — горой, вы за нас — стеной, все у нас с тобой нынче поровну. Как мы держимся — у людей спроси. Подсчитают пусть люди добрые, сколько баб теперь на большой Руси до замужества стали вдовами! Я бы выпила, да запал не тот. Я сплясала бы, да не хочется. Это жизнь идет. И война идет. Неизвестно, что раньше кончится. Довоюй, родной! Дотерпи, родной! Не давай вздохнуть злому ворогу! Мы за вас — горой, вы за нас — стеной, все у нас с тобой нынче поровну.

Марш-воспоминание

Глянул в небо грозовое молодой трубач. Расстаемся мы с тобою, ты не плачь. Есть за тучею огромной неба синева. Ах, как нужны нам в этот век суровый нежные слова! Вот он настал — миг прощанья. Любить и ждать обещай мне. Ты улыбнись мне на счастье, твои глаза запомню я. Пройду я холод и ветер, превозмогу все на свете! Я буду жить. Я — бессмертен, пока ты ждешь, любовь моя! Не печалься, заклинаю. Я тебя люблю. Все я выдержу, родная, все стерплю. Будет нужно, я бесстрашно встречу жаркий бой. Со мной мой дом, земля родная наша и твоя любовь! Вот он настал — миг прощанья. Любить и ждать обещай мне. Ты улыбнись мне на счастье, твои глаза запомню я. Пройду я холод и ветер, превозмогу все на свете! Я буду жить. Я — бессмертен, пока ты ждешь, любовь моя!

Лебеди

Такие минуты мы в сердце храним, они нам судьбу осветили. Я помню, как в небе над детством моим лебеди торжественно плыли. Они мне казались рассветной зарей. Я думал, мне все это снится. Светло проплывали над вешней землей гордые огромные птицы. В дороге приму я и радость, и боль, приму их спокойно и честно. Я верю: летят над моею судьбой лебеди далекого детства.

Начало

Как будто в океан могучие ветра нас вынесли. И детство за спиной, и помним мы о нем, единственном. И оказалось вдруг: мы выросли, уже мы выросли. Доказывать пора, доказывать, на что годимся мы. И пусть учащается наш пульс, начинается наш путь, начинается песня! Нам жить, этот воздух степной пить, и по звездным морям плыть, и бессмертными быть! Пройдем мы по земле с огромными ее закатами, научимся любить, и плакать, и молчать у знамени. И утро настает, и в лица нам глядит загадочно. Чего-то ждет от нас, но этого пока не знаем мы. И пусть учащается наш пульс, начинается наш путь, начинается песня! Нам жить, этот воздух степной пить, и по звездным морям плыть, и бессмертными быть!

Добро пожаловать в Москву, Олимпиада

У нас в душе отличная погода, хотя нам всем волненья предстоят. Уже дрожат спортивные рекорды, предчувствуя, что им не устоять. И над кипеньем Олимпийского парада веселый мячик солнца прыгнет в синеву. Добро пожаловать в Москву, Олимпиада, добро пожаловать в красавицу Москву! Мы знаем, праздник вовремя начнется, но мы хотим, чтоб он скорей настал. И на Москву планета обернется, когда Олимпиада примет старт. Москва моя недаром хорошеет, она с любовью ждет гостей своих. И пусть пылают на земле сраженья спортивные! А больше — никаких! И над кипеньем Олимпийского парада веселый мячик солнца прыгнет в синеву. Добро пожаловать в Москву, Олимпиада, добро пожаловать в красавицу Москву!

Олимпиада-80

Реет в вышине и зовет за собой Олимпийский огонь золотой. Будет Земля счастливой и молодой! Нужно сделать все, чтоб вовек Олимпийский огонь не погас. Солнце стартует в небе, как в первый раз! Еще до старта далеко, далеко, далеко, но проснулась Москва, посредине праздника, посреди Земли. Ах, как шагают широко, широко, широко по восторженным улицам королевы плаванья, бокса короли. Сегодня никуда от спорта не уйдешь, от спорта нет спасения! А стадион гремит, как будто подошла волна землетрясения! Гул стадиона сто раз повторит дальняя даль. Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль! Москва просторна, а над нею, над нею, над ней в небе флаги плывут, словно разноцветная стая облаков. Сегодня лучше и добрее, добрее, добрей станет все человечество. В спорте есть соперники, в спорте нет врагов. Сегодня никуда от спорта не уйти, от спорта не избавиться! Сегодня на земле прибавится тепла и радости прибавится! Гул стадиона сто раз повторит дальняя даль. Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль!

Любовь настала

Как много лет во мне любовь спала! Мне это слово ни о чем не говорило. Любовь таилась в глубине, она ждала — и вот проснулась и глаза свои открыла. Теперь не я пою — любовь поет. И эта песня в мире эхом отдается. Любовь настала так, как утро настает, она одна во мне и плачет и смеется. И вся планета распахнулась для меня. И эта радость, будто солнце, не остынет. Не сможешь ты уйти от этого огня, не спрячешься, не скроешься, любовь тебя настигнет. Как много лет во мне любовь спала! Мне это слово ни о чем не говорило. Любовь таилась в глубине, она ждала — и вот проснулась и глаза свои открыла.

Позвони мне

Позвони мне, позвони. Позвони мне, ради бога! Через время протяни голос тихий и глубокий. Звезды тают над Москвой. Может, я забыла гордость? Как хочу я слышать голос, как хочу я слышать голос, долгожданный голос твой! Позвони мне, позвони… Без тебя проходят дни. Что со мною, я не знаю. Умоляю, позвони! Позвони мне, заклинаю! Дотянись издалека. Пусть под этой звездной бездной вдруг раздастся гром небесный, вдруг раздастся гром небесный телефонного звонка! Позвони мне, позвони… Если я в твоей судьбе ничего уже не значу, я забуду о тебе, я смогу, я не заплачу. Эту боль перетерпя, я дышать не перестану. Все равно счастливой стану, все равно счастливой стану, даже если без тебя!

На два голоса

Ой, была дорога длинною, солнце плыло над судьбой. Пели песню мы старинную на два голоса с тобой. Были в мире ночи ясными, и горячею — роса. Улыбалась роща ласково, слыша наши голоса. Но пришла пора нежданная, темный ветер налетел. Ты ушел и песню давнюю петь со мной не захотел. Дождик льет — не успокоится, мокнет ива у окна. Нашу песню на два голоса я теперь пою одна. Я пою, чтоб не отчаяться, верность памяти храня. Жаль, никак не получается эта песня у меня. По утрам снежинки колются, подо льдом река молчит… Наша песня на два голоса до сих пор во мне звучит.

Только тебе

Было. Я от этого слова бегу и никак убежать не могу. Было. Опустевшую песню свою я тебе на прощанье пою. Упрекать я тебя не хочу, не заплачу и не закричу. Не заплачу и не закричу! Ладно. Пронеслось, прошумело, прошло. И земля не вздохнет тяжело. Ладно. Не завянет ольха у воды, не растают полярные льды. Ладно. Не обрушится с неба звезда. И не встретимся мы никогда. Ладно. Пусть не встретимся мы никогда! Снова, не страшась молчаливых дорог, я однажды шагну за порог. Снова я, как будто по тонкому льду, в затаенную память приду. Снова над бескрайней землею с утра зашумят и закружат ветра. Снова над землею закружат ветра! Слышишь? Я когда-нибудь встречу любовь, обязательно встречу любовь. Слышишь? Половодьем подступит она, будто утро, наступит она. Слышишь? И от счастья смеясь и любя, в этот миг я забуду тебя. Слышишь? В этот миг я забуду тебя! Никогда тебя мне не забыть! И пока живу на свете я, не забыть тебя, не разлюбить! Ты — судьба. Судьба и жизнь моя.

Я однажды вернулся

Я однажды вернулся сюда, в этот город — сквозь дни и года. Показался мне город пустым, здесь когда-то я был молодым. Здесь любовь моя прежде жила, помню я третий дом от угла. Я нашел этот дом. Я в окно постучал. Я назвал ее имя — почти прокричал! Но чужой человек мне ответил без зла: «Здесь, наверно, она никогда не жила». Ты ошибся! — мне ветер сказал. Ты забыл! — усмехнулся вокзал. Ты ошибся! — шептали дома. Спелым снегом хрустела зима. А над крышами вился дымок. Но ведь я ошибиться не мог! Ведь звучало еще среди белых снегов эхо первой любви, эхо наших шагов. А над городом снег все летел и летел. Этот город меня узнавать не хотел. В нем была и надежда, и грусть. Я шагал по нему наизусть, я в его переулки нырял, где когда-то любовь потерял. Я искал, я бродил дотемна, но нигде не встречалась она. Я из города в полночь домой уезжал. Он летел за окном, он меня провожал. И ночные огни повторяли светло: «Все, что было, — прошло… Все, что было, — прошло…»

Любовь не гаснет первая

В сиреневых сумерках летят снежинки белые, и в парке заброшена печальная скамья. В судьбе моей и в памяти любовь не гаснет первая. Любовь моя далекая зовет меня, хранит меня. Любовь не забудется и никогда не кончится. Не гаснет в душе моей, как искорка огня. Летят ветра метельные, никак не успокоятся. Любовь моя далекая зовет меня, хранит меня. В сиреневых сумерках летят снежинки чистые, обиды и горести людские хороня. Давнишняя любовь моя останется единственной. Любовь моя далекая зовет меня, хранит меня.

Ноктюрн

Между мною и тобою — гул небытия, звездные моря, тайные моря. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Если хочешь, если можешь, — вспомни обо мне, вспомни обо мне, вспомни обо мне. Хоть случайно, хоть однажды вспомни обо мне, долгая любовь моя. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Как тебе сейчас живется, вешняя моя, нежная моя, странная моя? Я тебе желаю счастья, добрая моя, долгая любовь моя! Я к тебе приду на помощь, — только позови, просто позови, тихо позови. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Только ты останься прежней — трепетно живи, солнечно живи, радостно живи! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи, счастливо живи всегда. А между мною и тобой — века, мгновенья и года, сны и облака. Я им к тебе сейчас лететь велю. Ведь я тебя еще сильней люблю. Пусть с тобой все время будет свет моей любви, зов моей любви, боль моей любви! Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи. Счастливо живи всегда.

Встреча друзей

Песня пусть начинается, до небес поднимается, светом пусть наполняется, как заря! Посидим по-хорошему, пусть виски запорошены. На земле жили-прожили мы не зря. Над рекой вспыхнет зорюшка, высоко встанет солнышко. упадет в землю зернышко в нужный срок. Только бы в поле, во поле дождичек сыпал вовремя, а потом чтобы вовремя лег снежок. Спелый хлеб закачается, жизнь, она не кончается, жизнь, она продолжается каждый раз. Будут плыть в небе радуги, будет мир, будут праздники. И шагнут внуки-правнуки дальше нас.

Москва за нами!

Стоим мы на посту повзводно и поротно. Бесcмертны, как огонь. Спокойны, как гранит. Мы — армия страны. Мы — армия народа. Великий подвиг наш история хранит. Не зря в судьбе алеет знамя. Не зря на нас надеется страна. Священные слова: «Москва за нами!» — мы помним со времен Бородина. Вручили нам отцы всесильное оружье. Мы Родине своей присягу принесли. И нам с тобой дана единственная служба — от смерти заслонить грядущее Земли. Не надо нас пугать, бахвалиться спесиво, не стоит нам грозить и вновь с огнем играть. Ведь если враг рискнет проверить нашу силу, его мы навсегда отучим проверять! Не зря в судьбе алеет знамя. Не зря на нас надеется страна. Священные слова: «Москва за нами!» — мы помним со времен Бородина.

Песня о годах

В. Кикабидзе

Пусть голова моя седа, зимы мне нечего пугаться. Не только груз — мои года. Мои года — мое богатство. Я часто время торопил, привык во все дела впрягаться. Пускай я денег не скопил. Мои года — мое богатство. Шепчу «спасибо!» я годам и пью их горькое лекарство. И никому их не отдам! Мои года — мое богатство. А если скажут мне века: «Твоя звезда — увы — погасла…» — подымет детская рука мои года — мое богатство.

Песни из спектакля «Голый король» по Е. Шварцу

1. Ода на приезд принцессы

Ты все ехала и ехала, Очень долго к нам ты ехала, До границы ты доехала И границу переехала. Ты все ехала и ехала, Ты в своей карете ехала, По полям широким ехала, По горам высоким ехала. Ты все ехала и ехала, Восемь речек переехала, Мимо рощ дубовых ехала, Мимо роз цветущих ехала. Ты все ехала и ехала, Город ты один проехала, А потом другой проехала. Поглядела и уехала. Ты все ехала и ехала, Чуть на камень не наехала. А потом его объехала И опять вперед поехала. Ты все ехала и ехала, Дождь пошел, а ты все ехала! Он прошел, а ты все ехала. Прямо по дороге ехала. Ты все ехала и ехала, Ехала и вот — приехала! Как я рад, что ты приехала! Как здоровье? Как доехала?

2. Песенка короля

Все другие короли отвратительны (принимать их приходилось мне порой). Ну, а сам-то я — король восхитительный! Замечательнейший, все-таки, я король! Самочувствие мое не изменится, все несчастия промчатся стороной. До чего же я хорош — аж не верится! Даже некого поставить рядом со мной! Чувства подданных я в точности выражу, — мне понятен их восторженный порыв: я, во-первых, потрясающе выгляжу! Еще лучше буду выглядеть, во-вторых! И лично мне до крайности приятна эта роль. А больше всего мне нравится, что именно я — король!

3. Песня придворного поэта

Говорить со мной каждому лестно, Людям нравится мудрая речь. Без талантов нельзя королевству! Я — талант. Меня надо беречь! Меня надо лелеять и холить Раза три или больше на дню. И тогда я, собрав свою волю, Обязательно стих сочиню! В очень творческом ажиотаже Нахожусь я в течение дня. Так прекрасно пишу я, что даже Сам король понимает меня. Льется в душу легко и воздушно Моя образно-яркая речь. И меня обязательно нужно Каждый день награждать и беречь!

ПОЭМЫ

Моя любовь

Поэма началась в груди, грудь разорвать грозя. Теперь ее, как ни крути, не написать нельзя. Я ею бредил по ночам, берег ее, как жизнь. Я на руках ее качал и повторял: — Пишись! Пишись! — я требовал, но мне ответил ворох строк: — Постой! А был ли ты в огне? Месил ли пыль дорог? Встречал ли ты в атаке смерть? Привык ли ты дерзать? И так ли знаешь жизнь, чтоб сметь о ней другим сказать?.. — Сердце, а что я знаю? Ты подскажи мне тихо. Знаю, что на Алтае было село Косиха. Было село — я знаю — крошечного значенья… В речке вода парная после грозы вечерней… Сердце, а что я помню? Лес голубой стеною. Помню — уходят кони через село в ночное. Помню еще я: мама на руки поднимала… Сердце, но это ж мало! Это же очень мало! Возле глухой ограды чуть шелестит отава… Сердце, а может, правда, я не имею права? Пусть, затихая, песня будет на жизнь в обиде — что расскажу я, если так еще мало видел. Если мир перед глазами был на диво мал… Мы о нем узнали сами и из сказок мам. Нам о нем твердили в школе: чуть ли не с шести мы учили, что такое дальние пути, что такое гнев и жалость, что такое честь… Мы учились. Нам казалось: это жизнь и есть. Мы учились, а вглядеться — окажусь я неучем, потому что, кроме детства, и сказать-то не о чем. Вновь иди, слова ищи за семью широтами… Вышли в жизнь товарищи слишком желторотыми. Вышли в жизнь романтики, ум у книг занявшие, кроме математики сложностей не знавшие. …Впервые взаправду дорога качала, впервые мечты повели за собою, впервые любовь подсказала начало поэмы, которая стала судьбою. Сквозные вокзалы и запахи дыма, гудков паровозных протяжная медь, слова, что я говорил любимой, мне приказали сметь.

1

Протянуло солнце нити, солнце бьет прохожим в лица. Я прошу вас: объясните, что на улицах творится? Что же это? Как же это? Это я или не я? Жмурясь весело от света, ходят люди пьяные. Ходят, очень неумело землю пробуя шагами. Кто-то с крыш просыпал мелочь, и она звенит о камни, разбивается на части. Стены от капели мокнут. Люди ходят и от счастья ничего сказать не могут. Блещет вымытыми стеклами мир — сплошная новизна. В мире наступила теплая, настоящая весна… А если к весне прибавить письмо, а если в письме написать: «твоя», то кто б из вас выдержать это смог? Не выдержал это и я. И вот — вагон! Летящая тьма. Бессонная ночь, перестук колес. Полсуток дороги — и ты сама, почти задохнувшаяся от слез, от майского ветра… Лентой прямой — улица. Площадь. Обычный дом. Твой голос: «Вот здесь я живу…» И мой: «Может, к тебе — потом?..» Но ты, подыскивая слова, шепчешь, что нам все равно по пути, что мама обидится, что сперва надо сюда зайти. И умоляющие глаза: «Прошу… Ну, буквально, на полчаса!»

2

Мою фигуру окинув косо, откуда-то сбоку выплыла дама. И я, как сквозь сон, услыхал: — Знакомься! Это мама… И мама, довольную мину сделав, руку протягивая, загудела, что очень приятно, что очень ждали, что очень тронуты и так далее… И я продолжаю знакомиться с кем-то: с троюродной теткой, с каким-то соседом, с папашей… А в комнате, как по паркету, течет предобеденная беседа… Беседа велась филигранно тонко. Беседа текла до предела тонно. По правилам самого доброго тона гостей угощали антоновкой. Гости брали. Гости хвалили. Гости чинно благодарили… …Спрашивает мама об одном и том же. Говорит, что прямо я ответить должен. Требует ответа, радость излучая: — Правда, что поэты много получают? — Я молчу вначале, недоумевая, и, пожав плечами, говорю: — Бывает… А дальше — тосты и слова, понятные немногим. А дальше — у стола едва не подгибались ноги, картинно лежали колбасные диски, слезилось весеннее чудо — редиска, тугие, пупырчатые огурчики лежали, млея, в зеленой кучке. А рядом — по виду неделю не спавший, водицы болотной тише — минут через десять лежал папаша, изрядненько днем хвативший. Он мирно похрапывал в такт речам, а кроме, несколько раз, когда тормошили, «ура» кричал, не открывая глаз. Потом он встал, поплыл к окну и, сдержанно икнув, стал открывать с опаскою «Советское шампанское». Мне наливают первому под трубные громы марша, и вновь бутылку белого несет на стол мамаша. Глаза утирает платочком и начинает тут же: — Мы отдаем вам дочку. Будьте ей добрым мужем! — Потом, толкнув супруга в бок (чтоб он заплакал тоже), свои слова итожит: — Пусть вам поможет бог! — Бокал мой почти не бывает пуст… А папа, набрав винограда в горсть, встает и пьяно бормочет: — Пусть что-нибудь скажет гость. Назвался груздем — значит держись… Я поднимаюсь с места и предлагаю выпить: — За жизнь! — А тетка подсказывает: — За совместную… — Перекричать стараюсь зря — со всех сторон на все лады довольная родня «уря» вопит и пьет «за молодых». «Молодые» — это мы с тобою. Что ж, родная, вроде по спектаклю надо встать с улыбкою тупою, выпить и раскланяться. Не так ли? Если делать все почти так, как в представлении, надо к маме подойти под благословение. Надо под овации, закусивши кое-как, нам поцеловаться, если крикнут: «Го-о-орька-а!..» …Довольно! Ты знаешь, становится жутко. Зачем ты не скажешь, что все это шутка? Чего ж ты сидишь, улыбаясь устало, как будто уже ничего не осталось.

3

Скажи, что — да! Что — не права! Любовь зови на помощь. Остались в памяти слова, осталось слово «помнишь». Помнишь… А что ты помнишь? (Вслушайся хоть немного.) Помнишь: снежная полночь. Медленная дорога. Холодно. Кажется даже, будто около — полюс… Город одноэтажный дремлет в снегу по пояс. Улицы неживые сумрачны и тихи. Помнишь, тебе впервые я прочитал стихи? Снег летел и кружился. Он тихо садился на ветви, на застывшую землю, на зябнущие дома… Я о ветре читал, о весеннем, ликующем ветре, о звенящих ручьях, о капелях, сводящих с ума! Снег садился и таял, по капле стекая со щек. Я о счастье читал, и дорога мне сказкой казалась! А оно, это счастье, шло рядом и улыбалось. И молчало. И лишь иногда повторяло: — Еще. — Помнишь, как мы ждали лета молодого? Помнишь, мы мечтали выбежать из дома? По ручьям журчащим зашагают ноги, заберутся в чащу хитрые дороги, там, где лес наполнен сказками да байками, там, где в жаркий полдень мох как будто байковый, там, где спят озера возле просек мглистых. Росы, будто зерна, по утрам на листьях. Смоляные дали. Сказочное лето… Помнишь, как мечтали мы об этом? А письма? Их ты позабудешь разве? Назло дождям, назло крутым метелям, хранимые работниками связи, сквозь расстояния они летели. Какие это были письма, милая! Они любовь на крыльях приносили. Я их читал и делался красивей! Они мне сердце наполняли силою, такой, что завидовали друзья, такой, что горы сметет с пути… Слово только скажи, и я пройду, где не сможет никто пройти! В схватке отчаянной не подведу. Как бы меня ни крутила мгла, буду всегда я в первом ряду, чтобы гордиться ты мной могла! Голод стерплю. Холод стерплю. Песни радостные сложу. Песни, в которых я расскажу, как я тебя люблю. Как бы мне ни было тяжело, выдержу я, выстою я… Но что же сегодня произошло, маленькая моя?

4

Так что же получается?.. Несут блины. Пирушка не кончается, хоть все пьяны… Расхваливая яблоки, мамаша на меня смотрела, как на ярмарке глазеют на коня, в ухмылочке кривила рот и, оглядев до точки, прикидывала вновь: «Сойдет за муженька для дочки». Восторженные гости шушукались о чем-то. Я мог бы очень просто все это бросить к черту, я мог бы хлопнуть дверью, оставив где-то там и смех, и недоверие, и говорливых дам, на что-то намекающих то жестами, то глазками. Я б мог наверняка еще сказать им пару ласковых! Таких, чтоб мама охнула, таких, чтоб стекла тенькнули… Но ты сидела около. Не где-то. Не за стенкою. …Почему молчишь ты так? Ты ведь рядом. Ты — со мной. Почему киваешь в такт сплетнице очередной? Или, может быть, ты права, или такая же, как они? Или… Попридержи слова, парень. С выводом повремени! Погоди! И я смолчал с трудом. Погоди! И я уже сижу. Хорошо. Посмотрим, что — потом. Я согласен. Ладно. Погожу… Но, на меня не глядя (как будто не знакома ты), ты шепчешь мне, что дядя достанет скоро комнату. Не просто, не за плату, а так… по блату. Что я измучился, поди, что завтра надо в загс пойти и что мамаша в этом поможет нам советом… А мама подмигивает тебе, как будто хочет сказать: «Так его, доченька. Верно! Теперь его можно запросто взять! Теленок какой-то, а не мужчина… Дело обтяпано тонко… Действуй, крошечка! Молодчина! Чувствуется подготовка…» Гости встают, улыбаясь пьяно, — все решено для них, — гости выходят из комнаты, явно нас оставляя одних. Кружится голова слегка. Не разберешь лица… — Милый, а может, выпьешь пивка? Может, еще винца? Хочешь? Но я уже у дверей. И, отводя беду: — Нет… я лучше… сейчас уйду… Нет, мне надо скорей… Нет! Я пошел уже, но сперва… сказать тебе… что-то хочу… — Кружится, кружится голова. Кружится… Я молчу. Все перепуталось… Правда… Ложь… Надо бежать наутек… И резкий голос в спину, как нож: — До скорой встречи, зятек!

5

Сердце, слышишь? Сердце, помоги мне! Помоги мне отыскать потерю. Сердце! Самое святое гибнет! То, чем жил я. То, во что я верил. Оказался очень трудным путь. Помощь не окажут мне врачи… Слышишь, сердце? Слышишь, не молчи! Помоги. Скажи мне что-нибудь… А сердцу что? Стучит оно и не дает ответа. Немало книг прочитано про это. Задачи сложные не ждут спокойствия души. Они встают и там и тут. И требуют: Реши! Реши! А то тебе — не жить! И время не тяни. Скорей реши! А как решить — не говорят они… Нас вначале не касалась жизни трудная огромность. Нам вначале жизнь казалась очень тихой, очень ровной. Как на кафельные плиты, вышли мы в недавнем прошлом в жизнь, где ставились конфликты только «лучшего» с «хорошим». Мы проверяли это, мы сгоряча спешили, нам давали советы мудрые старожилы. Нам советы давали и, разводя руками, наши мечты называли «розовыми очками». Это не «розовые очки»! Это не «розовые мечты»! Вышли безусые пареньки в мир, где тропы круты! Вышли учиться и побеждать, вышли работать, но, где б они ни были, все равно будут они мечтать! И по дороге самой крутой, вздыбленной в высоту, будут идти они за мечтой, осуществлять мечту!

6

Я слушать согласен любые укоры. Я мыслями с каждым готов поделиться… Пусто. Кажется: вымер город. И только один старшина милиции стоит на углу, тишину храня, бдительно вглядывается во тьму. И я, торопясь, подхожу к нему и говорю: — Извините меня! Может, не спрашивать было бы проще, но вы понимаете сами: весна… Я был сейчас в доме… в том… через площадь… Там есть одна девушка… — А старшина сурово откашлялся и потом вежливо, но безучастно: — В котором доме вы были? В том? Так это не мой участок. — Но я опять: — Да нет же… Послушайте! Мне одному разобраться сложно… Я вам хочу… — Гражданин, на службе меня отвлекать не положено. Идите проспитесь. — Что ж, и пойду. Но вряд ли поможет это… Иду я по городу и в бреду у мамы прошу совета… — Мама, видишь, на деревьях почки вздрагивают от порывов ветра? Мама, я пошлю тебе по почте сразу десять голубых конвертов. Я устал до головокруженья. Мама, ты, пожалуйста, прости — жить на свете, принимать решенья оказалось очень не простым. Ты не жалела сил, — только бы сын не пил, лишь бы он умным стал, лишь бы не голодал… Мама! Я по горло сыт! Мама, я не буду пить. Только я хочу спросить: как мне быть? Как же это? Что же это? Может, просто я упрямый и забыл твои советы, мама? Мама… Спросить бы! Друзей на помощь позвать бы! Но речь у многих одна: — Чего там думать! Кутнем на свадьбе. Валяй смелей, старина! Не ты последний. Так что не трусь, над чепухою не бейся! — И сразу же сжавшихся пальцев хруст глушит глупая песня: «Заварилась баня, затянула тина. Окрутили парня очень примитивно».

7

Теперь настанут мир и тишина, теперь не скажут люди ничего. Остались только шуточки: «Жена да убоится мужа своего». Но жены удивятся и к тому ж напомнят нам с улыбкой неземной, что, дескать, в расшифровке слово «муж» — Мужчина, Угнетаемый Женой. Все так, как надо. Если не спешить, жизнь утрясется. Все на место ляжет. Посмотрим на людей и станем жить без глупостей, без выдуманной блажи. Все как надо. Но уже дамы шутят с вызовом: — С милым рай и в шалаше, если с телевизором. — Я слышал такое. Я знаю такое. И я ни за что не останусь спокойным! Меня прерывают: — А, собственно, кто ты? С чего ты рассказываешь анекдоты? Зарвался? Сатирика корчишь? Не смешно, а скорее — тошно! Ты, приятель, неважно кончишь. Это точно. В вопросах жизни ты круглый ноль. Тебе ли про это строчить?! Поныть захотелось? Пожалуйста, ной! Но что же ты лезешь учить? Ты говоришь, что в сердце — боль. Ты требуешь участья. Давай поговорим с тобой об этом самом счастье. Ты раньше, дурень, сох и чах все время, а теперь имеешь дом и свой очаг. Чего ж еще тебе? Добра жена да жирны щи — другого счастья не ищи. Наберись терпения, будь разумным и очень скоро гением станешь (для семьи). Будешь ты для женушки песенки мычать и кропать стишоночки в местную печать… Есть решенье мирное сложного вопроса, — понимаешь, милая, можно сделать просто: если сердце теплится, вздор из мыслей выкинем, слюбится — стерпится, поживем — привыкнем. Нарисуем, если нужно, радость на лице. Будем строить очень дружно счасть — и — це! Будет не жизнь, а сплошные улыбки. Ходит на цыпочках женушка. Муж жену называет «рыбкой». Мужа жена — «медвежоночком». Рай да и только! И ссориться нечего. Оба взаимно вежливы. Мужа жена развлекает вечером сплетнями самыми свежими. А он, не смыкая опухших век, глухо бубнит ночами: какой хороший он человек и какой негодяй начальник… И все это будет не просто на месяц. Ты слышишь? Навечно такое дают нам! И всю эту гнусную, тихую мерзость кто-то назвал уютом?! Родная! Неужто и сердце и тело за это ты мне отдала под защиту? Но если ты этого счастья хотела, этого счастья во мне не ищи ты! Мне воздух родины сладок и мил. С великой гордостью думаю я, что здесь я рожден и что этот мир — счастье мое и совесть моя, что я в ответе за всех влюбленных, в ответе за каждый колос пшеницы, в ответе за шелест лесов зеленых, за прочность и силу советской границы, в ответе за запах дымящихся пашен, за каждую мелочь в моей стране… А ты говоришь: устроит папаша теплую должность мне. А ты говоришь: попадем в историйку, если не будем жить незаметно… Неужто мир для тебя — это только тридцать квадратных метров?! Хочешь, я опять тебе напомню прошлую, особенную осень? Хочешь, эту комнату наполню терпким запахом гудящих сосен? Я тебе напомню наши песни… Помнишь, говорила ты, что скоро мы с тобой в тайгу уедем вместе и построим там чудесный город, город посреди лесов зеленых, город, озаренный ярким светом, город-песню, город для влюбленных?.. Помнишь, как мечтали мы об этом? Помнишь? …А я и сейчас мечтаю, как будем мы вместе — и ты, и я, о том, как ликующим Первомаем пройдет молодая наша семья, о том, как однажды под небом синим листья к нам в окно постучатся, о том, как мы склонимся над сыном — нашим первенцем, нашим счастьем… Но жить не хочу, о покое мечтая, жить, накапливая добро, жить, пределом счастья считая столовое серебро, буфет, до краев набитый посудой, нервно звенящей на каждом шагу… Родная, слышишь? Уйдем отсюда! Уйдем! Я здесь дышать не могу! Я тебе напомню про рассветы и про то, как писем ты ждала… Неужели ты забыла это? Неужели ты тогда… лгала?

8

Если так, то надо решить, надо сразу выбрать пути. Я любовь задушу в груди, но останется сердце жить. Сердце! Звонкой струною стань, на предельной ноте сдержись! Слышишь? Биться не перестань: это — лишь начинается жизнь! Пусть пока немало людишек, травки ниже, водицы тише, очень гладких и, между прочим, с виду непогрешимых очень. Не собьет их вроде и шторм. Мельтешат они там и тут, за уютом портьер и штор очень тихо они живут. В меру подленьки, в меру умны, семеня проторенной дорогою. Им плевать на дела страны, их заботы ее не трогают! Им пока еще горя нет. Их пока еще носит земля… С кем ты, милая? Дай ответ! До конца, не тая, не юля. Заглушая голос старья, басовито гудками трубя, — слышишь? — это уже не я — правда спрашивает у тебя! Правда тех, чьим трудом страна так прославлена, так сильна, тех, кто в самых дальних краях, незнакомых мне, но родных, эту правду хранит… И я ничего бы не значил без них… Я с тобою резок. Но пусть! Я не ангел и не святой. У меня характер крутой — может, я не раз ошибусь. Я не так богат и деньгу по кубышкам не берегу. Сладкой жизни не предложу. Но тебе я вот что скажу: если только хочешь — решись, если только сможешь — приди! Это будет честная жизнь до последнего стука в груди. Это будет жизнь для людей, это будет пора труда, в ней обходных искать путей не посмею я никогда. Не смогу пройти стороной и солгать хотя б невзначай… С кем ты? С ними или со мной? Слышишь ты? Отвечай!

Реквием

Памяти наших отцов и старших братьев, памяти вечно молодых солдат и офицеров Советской Армии, павших на фронтах Великой Отечественной войны.

1

Вечная Слава Героям! Вечная слава! Вечная слава! Вечная слава Героям! Слава Героям! Слава!! …Но зачем она им, эта слава, — мертвым? Для чего она им, эта слава, — павшим? Все живое — спасшим. Себя — не спасшим. Для чего она им, эта слава, — мертвым?.. Если молнии в тучах заплещутся жарко и огромное небо от грома оглохнет, если крикнут все люди земного шара, — ни один из погибших даже не вздрогнет. Знаю: солнце в пустые глазницы не брызнет! Знаю: песня тяжелых могил не откроет! Но от имени сердца, от имени жизни повторяю: Вечная Слава Героям!.. И бессмертные гимны, прощальные гимны над бессонной планетой плывут величаво… Пусть не все герои, — те, кто погибли, — павшим Вечная слава! Вечная слава!.. Вспомним всех поименно, горем вспомним своим… Это нужно — не мертвым! Это надо — живым! Вспомним гордо и прямо погибших в борьбе… Есть великое право: забывать о себе! Есть высокое право: пожелать и посметь!.. Стала вечною славой мгновенная смерть!

2

Разве погибнуть ты нам завещала, Родина? Жизнь обещала, любовь обещала, Родина. Разве для смерти рождаются дети, Родина? Разве хотела ты нашей смерти, Родина? Пламя ударило в небо — ты помнишь, Родина? Тихо сказала: «Вставайте на помощь…» — Родина. Славы никто у тебя не выпрашивал, Родина. Просто был выбор у каждого: я или Родина. Самое лучшее и дорогое — Родина. Горе твое — это наше горе, Родина. Правда твоя — это наша правда, Родина. Слава твоя — это наша слава, Родина!

3

Плескалось багровое знамя, горели багровые звезды, слепая пурга накрывала багровый от крови закат, и слышалась поступь дивизий, великая поступь дивизий, железная поступь дивизий, точная поступь солдат! Навстречу раскатам ревущего грома мы в бой поднимались светло и сурово. На наших знаменах начертано слово: Победа! Победа! Во имя Отчизны — победа! Во имя живущих — победа! Во имя грядущих — победа! Войну мы должны сокрушить. И не было гордости выше и не было доблести выше — ведь, кроме желания выжить, есть еще мужество жить! Навстречу раскатам ревущего грома мы в бой поднимались светло и сурово. На наших знаменах начертано слово: Победа! Победа!

4

Черный камень, черный камень, что ж молчишь ты, черный камень? Разве ты хотел такого? Разве ты мечтал когда-то стать надгробьем для могилы Неизвестного солдата? Черный камень. Что ж молчишь ты, черный камень?.. Мы в горах тебя искали. Скалы тяжкие дробили. Поезда в ночах трубили. Мастера в ночах не спали. Чтобы умными руками, чтобы собственною кровью превратить обычный камень в молчаливое надгробье. Разве камни виноваты в том, что где-то под землею слишком долго спят солдаты? Безымянные солдаты. Неизвестные солдаты… А над ними травы сохнут. А над ними звезды меркнут. А над ними кружит беркут. И качается подсолнух. И стоят над ними сосны. И пора приходит снегу. И оранжевое солнце разливается по небу. Время движется над ними… Но когда-то, но когда-то кто-то в мире помнил имя Неизвестного солдата! Ведь еще до самой смерти он имел друзей немало. Ведь еще живет на свете очень старенькая мама. А еще была невеста. Где она теперь — невеста?.. Умирал солдат — известным. Умер — Неизвестным.

5

Ой, зачем ты, солнце красное, все уходишь — не прощаешься? Ой, зачем с войны безрадостной, сын, не возвращаешься? Из беды тебя я выручу, прилечу орлицей быстрою. Отзовись, моя кровиночка! Маленький. Единственный… Белый свет не мил. Изболелась я. Возвратись, моя надежда! Зернышко мое. Зорюшка моя. Горюшко мое, — где ж ты? Не могу найти дороженьки, чтоб заплакать над могилою, Не хочу я ничегошеньки, — только сына милого. За лесами моя ластынька! За горами — за громадами… Если выплаканы глазыньки, сердцем плачут матери… Белый свет не мил. Изболелась я. Возвратись, моя надежда! Зернышко мое. Зорюшка моя. Горюшко мое, — где ж ты?

6

Когда ты, грядущее? Скоро ли? В ответ на какую боль?.. Ты видишь: самые гордые вышли на встречу с тобой. Грозишь частоколами надолб. Пугаешь угластыми кручами… Но мы поднимем себя по канатам, из собственных нервов скрученных! Вырастем. Стерпим любые смешки. И станем больше богов!.. И будут дети лепить снежки из кучевых облаков.

7

Это песня о солнечном свете, это песня о солнце в груди. Это песня о юной планете, у которой все впереди! Именем солнца, именем Родины клятву даем. Именем жизни клянемся павшим героям: то, что отцы не допели, — мы допоем! То, что отцы не построили, — мы построим! Устремленные к солнцу побеги, вам до синих высот вырастать. Мы — рожденные песней победы — начинаем жить и мечтать! именем солнца, именем Родины клятву даем. Именем жизни клянемся павшим героям: то, что отцы не допели, — мы допоем! То, что отцы не построили, — мы построим! Торопитесь, веселые весны! Мы погибшим на смену пришли. Не гордитесь, далекие звезды, — ожидайте гостей с Земли! Именем солнца, именем Родины клятву даем. Именем жизни клянемся павшим героям: то, что отцы не допели, — мы допоем! То, что отцы не построили, — мы построим!

8

…Слушайте! Это мы говорим. Мертвые. Мы. Слушайте! Это мы говорим. Оттуда. Из тьмы. Слушайте! Распахните глаза. Слушайте до конца. Это мы говорим, мертвые. Стучимся в ваши сердца. Не пугайтесь! Однажды мы вас потревожим во сне. Над полями свои голоса пронесем в тишине. Мы забыли, как пахнут цветы. Как шумят тополя. Мы и землю забыли. Какой она стала, земля? Как там птицы? Поют на земле без нас? Как черешни? Цветут на земле без нас? Как светлеет река? И летят облака над нами? Без нас. Мы забыли траву. Мы забыли деревья давно. Нам шагать по земле не дано. Никогда не дано! Никого не разбудит оркестра печальная медь… Только самое страшное, — даже страшнее, чем смерть: знать, что птицы поют на земле без нас! Что черешни цветут на земле без нас! Что светлеет река. И летят облака над нами. Без нас. Продолжается жизнь. И опять начинается день. Продолжается жизнь. Приближается время дождей. Нарастающий ветер колышет большие хлеба. Это — ваша судьба. Это — общая наша судьба. Так же птицы поют на земле без нас. И черешни цветут на земле без нас. И светлеет река. И летят облака над нами. Без нас.

9

Я не смогу. Я не умру… Если умру — стану травой. Стану листвой. Дымом костра. Вешней землей. Ранней звездой. Стану волной, пенной волной! Сердце свое вдаль унесу. Стану росой, первой грозой, смехом детей, эхом в лесу… Будут в степях травы шуметь. Будет стучать в берег волна… Только б допеть! Только б успеть! Только б испить чашу до дна! Только б в ночи пела труба! Только б в полях зрели хлеба!.. Дай мне ясной жизни, судьба! Дай мне гордой смерти, судьба!

10

Помните! Через века, через года, — помните! О тех, кто уже не придет никогда, — помните! Не плачьте! В горле сдержите стоны, горькие стоны. Памяти павших будьте достойны! Вечно достойны! Хлебом и песней, мечтой и стихами, жизнью просторной, каждой секундой, каждым дыханьем будьте достойны! Люди! Покуда сердца стучатся, — помните! Какою ценой завоевано счастье, — пожалуйста, помните! Песню свою отправляя в полет, — помните! О тех, кто уже никогда не споет, — помните! Детям своим расскажите о них, чтоб запомнили! Детям детей расскажите о них, чтобы тоже запомнили! Во все времена бессмертной Земли помните! К мерцающим звездам ведя корабли, — о погибших помните! Встречайте трепетную весну, люди Земли. Убейте войну, прокляните войну, люди Земли! Мечту пронесите через года и жизнью наполните!.. Но о тех, кто уже не придет никогда, — заклинаю, — помните!

Письмо в тридцатый век

1

Эй, родившиеся в трехтысячном удивительные умы! Археологи ваши отыщут, где мы жили, что строили мы. Археологи ваши осмотрят все до мелочи, все подряд. Снимут ржавчину. Ретушь смоют. Сладковатый лак растворят. Пыль сметут движением нежным… И откроются до конца очень древние, окаменевшие, наши песенные сердца. Те, которые отгорели на бессмертных кострах правоты, разорвавшиеся от болезней, не стерпевшие клеветы, натрудившиеся, двужильные, задохнувшиеся в скоростях… Я хочу рассказать, как жили мы. Я пишу вам письмо, хотя между нами пути неблизкие, в человеческий рост — бурьян. И к тому же тетрадные листики — слишком временный материал. Ну и ладно! Пусть! Я согласен. Мир мой тление опроверг. Миллионы моих сограждан пишут письма в тридцатый век! Пишут доменными громадами (по две тысячи тонн в строке!). Пишут письма люди, наматывая на планету витки ракет! Пишут тяжестью ледокола там, где не было ни строки. Пишут письма, беря за горло океанский размах реки! Пишут очень сурово и медленно, силе собственной удивясь… Обязательно, непременно эти письма дойдут до вас!

2

В трехтысячном в дебрях большого музейного здания вы детям о нашем столетье рассказывать станете. О мире, расколотом надвое, сытом и нищем! Об очень серьезном молчанье столбов пограничных. О наших привычках, о наших ошибках, о наших руках пропыленных, ни разу покоя не знавших. О том, что мы жили не просто и долг свой исполнили… Послушайте, все ли вы вспомните? Так ли вы вспомните? Ведь если сегодняшний день вам увидеть охота, поймите, что значат четыре взорвавшихся года. Четыре зимы. И четыре задымленных лета. Где жмых — вместо хлеба. Белесый пожар — вместо света. А как это так: закипает вода в пулемете, — поймете? А сумрачный голос по радио: «Нами… оставлен…» — представите? Поймете, что значит страна — круговой обороной? А как это выглядит: тонкий листок похоронной. Тяжелый, как оторопь. Вечным морозом по коже… Мы разными были. А вот умирали похоже. Прислушайтесь, добрые люди тридцатого века! Над нашей планетою послевоенные ветры. Уже зацветают огнем опаленные степи… Вы знаете, как это страшно: голодные дети! А что это значит: «Дожди навалились некстати», — представите? А как это выглядит: ватник, «пошитый по моде», — поймете?.. А после — не сразу, не вдруг и не сами собою — всходили хлеба на полях отгудевшего боя. Плотины на реках крутые хребты подымали. Улыбку детей к Мавзолею несли Первомаи. И все это было привычно. Прекрасно и трудно… И вот наступило однажды весеннее утро. Был парень, одетый в скафандр. И ракета на старте. Представите? А как он смеялся в своем невесомом полете, — поймете? И город был полон улыбками, криком, распевами… О, как это сложно — быть первыми! Самыми первыми! Когда твое сердце открыто нелегким раздумьям… А были и тюрьмы. О, сколько неправедных тюрем! Не надо, пожалуйста, не пожимайте плечами, — и вы начинаетесь в нашем нелегком начале! Нельзя нас поправить. Нельзя ни помочь, ни вмешаться… Вам легче — вы знаете наших героев. И наших мерзавцев. Всех! Завтрашних даже, которые, злы и жестоки, живут среди нас. А быть может, рождаются только. Но вы-то, конечно, поймете, конечно, узнаете, как были верны мы высокому красному знамени, когда, распоясавшись, враг задыхался от ярости! Когда в наше сердце нацелены были «Поларисы». В газетах тревожно топорщились буквы колючие… А мы проверяли себя правотой революции! Пылала над нами ее зоревая громадина. Она была совестью нашей. Она была матерью. Мы быстро сгорали. Мы жили не слишком роскошно. Мы разными были всегда. А мечтали похоже. И вы не забудьте о нас. Ничего не забудьте, когда вы придете, наступите, станете, будете.

3

Расползаются слухи, будто лава из Этны: «В моду входят узкие брюки! В моду входят поэты! Как встречают их, боже! Мода, что ты наделала?! В зале зрителей больше, чем поклонниц у тенора!..» Это слышу я часто. Поднимаются судьи, ощущая начало «священного» зуда. Вылезают, бранясь, потрясая громами: ах, мол, разассонанс вашу милую маму!.. Как их вопли навязчивы! Как их желчь откровенна!.. Вы простите, товарищи из тридцатого века! Не сдержался я, хотя держался месяцы. Может, зря я вам твержу о мелочах! Но поймите, что́ для нас эти мелочи, в наших медленных, бессонных ночах. Эти мелочи за горло взять могут. Эти мелочи тянутся к ножу… Если правду говорить в глаза — мода, — что ж, считайте: я за модой слежу! Отдаю ей дань везде, где возможно. Повторяю: продолжайся! Звучи!.. Если Родину свою любить — мода, — с этой модой смерть меня разлучит!.. Поднимается поэзия в атаку, отметая словоблудие и лесть… Знаю, будут мне кричать: «Опять в дидактику ты, как прежде, с головою залез!.. Это слишком… Брось!.. Это — лишне… Несъедобная — для многих — трава…» Я спокойно отвечаю: мне лично очень нравятся высокие слова!.. Можно тьму страниц заполнить балясами, — пусть читатель благоденствует всуе… Только строки не затем раскаляются, чтоб потом на них жарились глазуньи! Чтоб взяла их коленкоровая тина, чтоб по цвету подбирались корешки, — расфасованное мягонькое чтиво, бесконечно тепловатые стишки. Не для этого труда поэты созданы!.. Но, с другой стороны, и я знавал мастеров произносить слова высокие и карабкаться по этим словам! Пробиваться к чину, должности, известности, вылезать из кожи, воду мутить. Повторять: «А я стою за власть советскую!..» Думать: «Мне должны за это платить!..» Черта с два такие верят во что-нибудь! Но в любой кутерьме, в любые дни, к сожалению, они никак не тонут — на поверхности плавают они. Это их специальность и призвание. Но закашляйся, холуйское вранье! Для меня за высокими словами — настоящее, кровное, мое! Очень тихое порой, очень личное, то летящее в кипении и грохоте! То больное до слез, то неслышное, — но мое, всегда мое, до самой крохотки. Я высокие слова, как сына, вырастил. Я их с собственной судьбою связал. Я их, каждое в отдельности, выстрадал! Даже больше — я придумал их сам! Выше исповеди они, выше лирики… Пусть бушует в каждой строчке простор. Пусть невзрачные тетрадные листики вместе с хлебом лягут к людям на стол! Чтоб никто им не сказал: «Угомонись!..» Чтобы каждый им улыбкой ответил. Потому что создаем мы коммунизм — величайшую поэзию на свете! Знаю: будет на земле от счастья тесно! Я мечтаю, что когда-нибудь смогу не построчно получать, а посердечно: хоть одно людское сердце за строку.

4

Да! Мы — камни в фундаментах ваших плотин… Ход истории точен и необратим. Но опять мы встаем из дымящихся лет, мы — живые, как совесть. Простые, как хлеб. Молодые, как самая ранняя рань… Мы не верили в ад. Мы плевали на рай! Мы смеялись над богом! Сами были богами. И планета гудела у нас под ногами… Каждый день приносил вороха новостей. Целовали мы теплых, сопящих детей. Уходили из дома туда, где бои, веря в сердце свое. Веря в руки свои… Сомневались мы? Да. Тосковали мы? Да! А еще называли свои города именами любимых. И, жизнь торопя, открывали себя, утверждали себя! Выходили со смертью — один на один… Да! Мы — камни в фундаментах ваших плотин. Но у этих спокойных, молчащих камней было столько пронизанных радостью дней! Было столько любви, было столько мечты!.. Мы с планетой своей говорили на «ты». Нас несли самолеты. Везли поезда… Жаль, что времени нам не хватало всегда! Что его никому не давали взаймы… В землю благословенную падали мы. Оборвав свою песню, закончив пути, — семенами ложились, чтоб завтра взойти! Мы мечтали о том, как вы станете жить. И от будущих дней нас нельзя отрешить. Мы спокойны за вас. Мы обнять вас хотим. Мы — основа. Фундаменты ваших плотин.

5

Я пишу письмо в ХХХ век. Просто. Без особенных подробностей… Слышу: «Размахнулся человек!.. Эй, приятель, не помри от скромности! Фантазируй! Мы таких видали. Взялся удивлять — так удивляй!.. Но зачем в тридцатый? Можно дальше! Что уж ты стесняешься? Валяй! В пятисотый! В тысячный! Чего там?!. Ну, а если бить наверняка, — ты б дожил до будущего года, пишущий в грядущие века. Сможешь?..» — Я не знаю… «Так-то, парень! Надо разобраться самому. Твой эпистолярный жанр забавен, только он не нужен никому. Только он никем не будет понят. Ты об этом думал, человек?..» Я пишу. И некогда мне спорить. Я пишу письмо в ХХХ век.

6

Вы, счастливые, живущие в трехтысячном, хоть на миг себе представить должны, как в двадцатом веке — строгое, притихшее — Человечество глядит в лицо войны… Почему мне это иногда видится? Почему мне в это иногда верится?.. На последнем берегу — Человечество… Позабыты все цари и все правительства. Позабыты рассуждения о вечности… На последнем берегу — Человечество. А над миром остальным — туман стронция. Никому не повезет, не поздоровится. Надвигается бескровное месиво… Речь идет не о годах. Речь — о месяце… Все мечты о чуде будущем брошены. И осталось только прошлое. Прошлое. Много прошлого. Чуть-чуть настоящего. Непонятного. Хрупкого. Пустячного. А рассветы загораются бледные… Наступает все последнее. Последнее! Вот последняя весна пришла — нежная. Никогда еще такой весны не было! Никогда еще так не цвели ландыши. И запуталась роса в травинках радужных. И в реке — теплынь. Течет река летняя. Все последнее, последнее, последнее. Все кончается. Конца дожидается… А в больнице мальчишка рождается. Не урод рождается — красавец рождается! И плюет на все! Ни с чем не считается. Заявляет о самом себе радостно!.. На него врачи глядят с горькой ласкою. Облака плывут над ним. Светло. Доверчиво… На последнем берегу — Человечество. И над мертвою землею — солнце медное. С океана дует ветер. Мертвый. Медленно. И проклятия становятся нелепыми. На земле отныне ничего не было! И Эйнштейна не было! И не было Байрона! И дождей не было! И не было сполохов. И берез не было! И танца «барыня». И грамматики. И Лувра. И пороха. И никто не сохранит в людской памяти, что такое бог. И нищий на паперти. Что такое поцелуй — влажный, трепетный. Что такое сон. И листья. И лебеди. И не будет ни спасителей, ни спасшихся… Хватит! Что я?! Ночь длинна и черна. До того черна, что можно запачкаться, если руку протянуть из окна… Вы, счастливые, живущие в трехтысячном, хоть на миг себе представить должны, как в двадцатом веке — грозное, притихшее — Человечество глядит в лицо войны. Переполнена немирными заботами до сих пор предгрозовая тишина… А еще вы ощутите и запомните: на два лагеря земля разделена! До предела напряженные нервы. Под прицелами ракет — любая пядь… Красный флаг над лучшей частью планеты очень многим в мире не дает спать!.. Но прислушайтесь к голосу разгневанному: жаждой жизни земля напоена!.. Мне письмо мое писать было б некому, если б в мире победила война. Человечество не хочет лезть в бункеры. Человечество не хочет лечь в бою!.. И когда вы на земле жить будете, берегите, люди, землю свою!

7

Да сбудется любовь, пронизанная светом! Звенящая над веком, да здравствует любовь! Которой все дано: и муки, и горенье! Которая давно перешагнула время! Перенеслась в порыве в грядущее Земли… Не мы ее открыли. Не мы изобрели. Но все равно, смотри! Судьбою становясь, она застигла нас! Она застигла вас, далекие мои! Все повторится вновь! И ахнет человек — холодным станет зной! Горячим будет снег! Придет пора цветов, брусники и грибов… Спасибо, жизнь, за то, что я узнал любовь! Ее всесильный гнев безвременья страшней. Запреты, побледнев, склоняются пред ней! Она царит высоко. Над ней дожди звенят. Ее невнятный шепот слышнее канонад! Да здравствует любовь, пронизанная светом! Да здравствует любовь, обнявшаяся с веком! Пусть в каждом новом дне — чиста и непокорна — любовь идет ко мне, идет, как песня к горлу!

8

Над городами, над тишиной — звездные точечки… Женщина, спящая рядом со мной, — мать моей дочери. Дышит женщина рядом со мною сухо и часто. Будто она устала, основывая новое царство. Ни пробужденья, ни света, ни сумерек — как не бывало!.. Вдумайтесь, сколько грядущих судеб она основала! Сколько свиданий, сколько рождений, сколько закатов! Слов непонятных, жарких постелей, светлых загадок… Сквозь дымчатые облака скользя, выгнутся радуги. Однажды, проснувшись, протрут глаза внуки и правнуки. Заполнит комнату запах лесной прелой травы… В женщине, спящей рядом со мной, дремлете вы! В женщине этой затеплилась завязь вашего века!.. В сером окне, к стеклу прикасаясь, выгнулась ветка… Каждому в мире имя отыщется. Дело найдется… Но в котором из тех, кто рожден в трехтысячном, кровь моя бьется? Кто же он — родственник мой шальной в вашей стране?.. Женщина, спящая рядом со мной, стонет во сне. Тени — от пола до потолка. Хочется пить… Мы будем жить на земле, пока будем любить! Мне, будто плаванье кораблю, слово: «люблю!» Строки медлительные тороплю — люблю! Глыбищи каменные долблю, лунный луч в ладони ловлю, — люблю!.. А у нашей любви четыре крыла, ей небо — вынь да положь! И ни одного тупого угла — острые сплошь!.. Но если та, которая спит, вздрогнет вдруг от обид и если, муки свои измерив, обманет, изменит, — я зубы стисну и прохриплю: люблю…

9

Ну, как живется вам в тридцатом веке? Кто из людей планеты мир потряс? Какие Сириусы, какие Веги в орбитах ваших беспокойных трасс? А как Земля? А что ей, старой, помнится? Все счастливы? Все сыты? Всем тепло?.. Материки — от полюса до полюса — цветущими садами замело. Невиданных хлебов великолепье — колышущийся бронзовый прибой… Да что я все о хлебе да о хлебе?! Я с детства уважаю хлеб любой! «Спасибо!» — говорю ему заранее… Но после стольких тягот и утрат неужто Коммунизм — большая жральня, сплошной желудочно-кишечный тракт?! Неужто вы едою одержимы?! Добавочными ужинами бредите?! Работают серьезные машины. А вы тупеете?! А вы жиреете?! Не верю! Невозможно так! Не верю!! Придуманная злая ерунда… Ведь если допустить хоть на мгновенье, что вы — такие, все смешно тогда! Смешно, что мы болеем общей болью и нам пути иного не дано! Смешно, что мы для вас готовы к бою! И даже то, что победим, — смешно! Нет! Вы такими никогда не станете! Дорога ваша мир не рассмешит. Я знаю, незнакомые мечтатели, вам будет тоже очень сложно жить. Придется вам и тосковать нежданно, и вглядываться в новые века. И разбираться в неприступных тайнах, которые не снятся нам пока… Знамена наши перейдут к потомкам, бессмертным цветом озарив года! Еще краснее будут пусть! Но только чтоб не от крови. Чтоб не от стыда.

10

Я — по собственному велению, — сердцу в верности поклянясь, говорю о Владимире Ленине и о том, что главное в нас. Вот уже, разгибаясь под ношей, вырывается мир из тьмы! Начинаются горы с подножий. Начинаемся с Ленина мы! Мы немало столетий ждали и вместили в себя потому силу всех прошедших восстаний! Думы всех Парижских коммун!.. Неуступчивы. Вечно заняты. Мы идем почти без дорог… На истории нет указателей: «Осторожно! Крутой поворот!..» Повороты встречались жадные, пробирающие, как озноб. Даже самых сильных пошатывало. Слабых — вовсе валило с ног! Жгли сомнения. Шли опасности, с четырех надвигались сторон… Но была на планете партия — та, которую создал он! Мир готов за нее поручиться перед будущим наверняка! И лежит на пульсе Отчизны — вечно! — ленинская рука. Он — ровесник всех поколений. Житель Праг, Берлинов, Гаванн. По широким ступеням столетий поднимается Ленин к вам! Представляю яснее ясности, как смыкают ваши ряды люди ленинской гениальности, люди ленинской чистоты. Не один, не двое, а множество! Вырастающие, как леса. И по всей Вселенной разносятся их спокойные голоса… Что ж, для этого мы и трудимся. Терпим холод. Шагаем в зной… Ведь еще только начал раскручиваться и раскачиваться шар земной! Прозвучи, сигнал наступления! Солнце яростное, свети!.. Все еще впереди! И Ленин, будто молодость, впереди.

11

Завидуйте нам! Завидуйте! До самых седых волос. Вы никогда не увидите того, что нам довелось. Завидуйте яростным, полуголодным, счастливейшим временам! Завидуйте нашим орущим глоткам, в которых «Интернационал»! Мы жили. Ветер свистел в ушах. Земля светилась в восторге!.. Мы жили! Мы сделали первый шаг, — завидуйте нам, потомки! Не стоит хитрить, будто мы вам не очень завидуем. Но зависть такая бессильной не кажется пусть! Уже прогудели сквозь время гудки басовитые! Все точно. Планета Земля отправляется в путь! Товарищи дальнего века! Родные товарищи! Завидую я послезавтрашним краскам Москвы. Завидую морю Вечерней заре остывающей. Дорогам степным, по которым проходите вы. Завидую солнцу. Оно обожжет ваши лица. С нездешнею грустью гляжу на любую звезду… Но мы еще будем! Вы слышите? Мы повторимся в три тысячи первом — запомните это! — году! Появимся запросто. «Здравствуйте!» — скажем векам. Такие ж, как прежде, — восторженные и безусые. Мы вашим, потомки, сердцам, ваши рукам доверим бессмертье — доверим свою революцию.

Поэма о разных точках зрения

1. Сон

Я по улице иду — удручен. В магазинах нет вопроса: «Почем?» На вокзалах нет вопроса: «Куда по планете разбрелись поезда?..» Этот сон приснился в пятницу мне (может, он — к деньгам, а может — к войне). Я попал на заседание вдруг Академии Серьезных Наук… Академики — дотошный народ (сорок лысин, восемнадцать бород) — при параде, при больших орденах обсуждают вопросительный знак. Рассуждают о загадках его… Говорят, что он немножко того… Не умеет эпохально звенеть. Заставляет временами краснеть… Не зовет, не помогает в борьбе… «Задается» — значит, мнит о себе. Если даже и ведет иногда, то заводит неизвестно куда… Решено: недопустим компромисс! Решено, что этот знак — пессимист. И записано, что он отменен, так как «нет уже потребности в нем». «Восклицательным знакам — почет!!» (Вопросительные — взять на учет. Разрешить для них журчание вслух при наличии особых заслуг…) Телефон «09» вправе молчать. (Если нет вопросов — что отвечать?) Нет вопросов, и не слышно гудка… «Мосгорсправка» растерялась слегка. Но потом она опомнилась и заклеймила заблужденья свои… Только сложности возникли опять: «Как с вопросами детей поступать?..» Просит ректор МГУ разъяснить: «Что с экзаменами? Чем заменить?..» Все супруги соблюдают престиж. Ведь не спросишь: «Почему ты грустишь?..» И не скажешь: «Ты сегодня бледна… Что с тобою? Может, помощь нужна?..» Нет возможности задачник добыть… Не вздыхает Гамлет: «Быть иль не быть?..» Нет задумавшихся. Быт упрощен. В магазинах нет вопроса: «Почем?» На вокзалах нет вопроса: «Куда непонятные ушли поезда?..» Нет кроссвордов. КВН не бурлит. И не спрашивает врач: «Что болит?..» Лишь в кошмарных появляется снах отмененный вопросительный знак. …А природе не впервой отставать. А природе на запреты плевать! Вопросительно глядит сова. Вопросительно шуршит трава. Вопросительна пчела в цветах. Вопросительны краны в портах. Вопросительно закручен ус. Вопросительно свернулся уж… Если даже у змеи вопрос, что же делать тем, кто — в полный рост?!

2. Несколько слов от автора

Ну, ладно, — мы рождаемся. Переживаем. Старимся. Увидимся — расстанемся. Зачем? Грядущие и прошлые. Громадины. Горошины. Плохие и хорошие. Зачем? Для дела и для понта. Запои и работа. Крестины и аборты. Зачем? В дакронах и сатинах. В рабах и господинах. В театрах и сортирах. Зачем? Подонки и матроны. На ринге и на троне. На вахте и на стреме. Зачем? Над щами. Над миногами. С авоськами. С моноклями. Счастливые. Минорные. Зачем? Трибунные гориллы, базары и корриды, горланите? Горите? Зачем? Случайно иль нарочно? Для дяди? Для народа? Для продолженья рода? Зачем?

3. Экскурс

Скорбел летописец: «Славяне, запутавшись намертво в ссорах и дрязгах, пришли до варягов… Сказали: — Земля наша сильно лесами обширна, ручьями обильна, и только обидно, что нет в ней порядка, и люди устали бессмысленно мучиться, жить не по правде. Придите и правьте!..» Я тихо краснею за это решение собственных предков, суровых и бренных. Не знаю, чего они этим добились и что потеряли, но я повторяю: — Земля наша сильно лесами обширна, лугами удачна, ручьями обильна. И только обидно, что нет на земле (как бы это сказать, чтоб звучало толково?) чего-то такого… То сеем не там. И не то. И не так, чтобы — к сроку. Морока! То вдруг наводненье стрясется, набухнет, нагрянет внезапно, то — засуха! Мы вроде и эдак, и так, и обратно, и снова, да только — без особого толку. Как будто мы чем-то обидели землю, и жить ей от этого тошно, — и точка!.. Эгей, супермены! Советчики! Форды! Проныры! Варяги! Валяйте!! А ну, налетай, джентльмены удачи! Любители легкой наживы! Спешите! Откройте, что сами мы, в общем, старались напрасно (быдло, низшая раса). И сделайте, чтоб от жратвы прогибались прилавки в сверканье и лаке!.. Чтоб даже в райцентрах любых ни на миг не потухла ночная житуха!.. А мы вам за это подарим цветастых матрешек, протяжную песню про Волгу и водку. Икрою покормим, станцуем вприсядочку, склоним главу. Варяги, ау-у-у! Придите и правьте. Мы очень понятливы. Необычайно проворны… …До — воль — но!! К чертям! Супермены, советчики, херсты, рвачи и так далее, — видали! Шеренги заезжих высочеств, проезжих величеств, — валитесь! …Земля наша сильно людьми знаменита, в которых — надежда, в которых — спасенье… Люби эту землю.

4. Разговор со случайным знакомым

— Смотри, как дышит эта ночь. Звезда, уставшая светить, упала, обожгла плечо… — Чо? — Смотри, как вкрадчивый туман прижался к молодой воде… — Где? — Он полностью поклялся ей, он взял в свидетели луну!.. — Ну?! — Они сейчас уйдут в песок, туда, где не видать ни зги… — Гы!.. — И, ощутив побег реки, в беспамятстве забьется ерш!.. — Врешь!.. — Да нет, я говорю тебе, что столько тайн хранит земля, березы, ивы и ольха… — Ха!.. — А сколько музыки в степях, в предутреннем дрожанье рос. — Брось! — Да погоди! Почувствуй ночь, крадущийся полет совы, сопенье медленных лосих… — Псих! — Послушай, разве можно так: прожить — и не узнать весны, прожить — и не понять снега́. — Ага!

5. Хор со стороны

А куда нам — мыслить? А чего нам — мыслить? Это ж — самому себе веревочку мылить! Мы же — непонятливые. Мы же — недостойные. До поры до времени взираем из тьмы… Кто у нас на должности хозяев истории? А ведь ее хозяева — извините! — мы! Мы — и не пытавшиеся. Мы — и не пытающиеся. Млекопитающие и млеконапитавшиеся. Рядовые. Жвачные. Мягкие. Овальные. Лица, не охваченные проф — образованием. Скромные. Ленивые. Не хитрецы, не боги. Мы — обыкновенные, как время само, — люди-агрегаты по переработке всевозможно-всяческой пищи на дерьмо! Нет войны — мы живы. Есть война — мы живы. Пусть вокруг оракулы каркают!.. Вы думаете: это работают машины?! А это наши челюсти вкалывают!! Играйте в ваши выборы, правительства и партии! Бунтуйте, занимайтесь стихами и ворьем. Старайтесь, идиотики! На амбразуры падайте! Выдумывайте, пробуйте! А мы пока пожрем… Орите! Надрывайтесь! Мы посидим в сторонке. В тени своих коттеджей, избушек и юрт… Вы думаете: это грохочут новостройки?! А это наши челюсти жуют!! Шагайте в диалектику, закапывайтесь в мистике, пускай кричит философ, догадкой озарен… Леди и товарищи, граждане и мистеры, стройте ваше будущее! Мы и его сожрем… Подползем, навалимся неотвратимым весом и запросто докажем, как был задуман мир… Выставкам и выдумкам, опусам и эпосам, физикам и лирикам, — привет! Аминь. Глыбы коллектива, в завтрашнем раю вам не подфартило, — общее «адью!» На планете вместо светочей ума, встанут Эвересты нашего дерьма! Брызнут фейерверком желтые дымы… Разжиревшим веком будем править мы! Мы! — и не пытавшиеся. Мы — и не пытающиеся. Мы — млекопитающие. И млеконапитавшиеся.

6. Снова несколько слов от автора

По стебелечку вверх и вверх ползет травяная вошь… Зачем живешь, человек, — если так живешь?.. Представь, что атомный кошмар двоится и дрожит. Земля пуста, как твой карман. А ты, допустим, жив. Удачлив, будто царь царей. Как финн, невозмутим. Ты выжил. Вышел. Уцелел. На всей Земле — один. Один среди песков и льдин, — куда б ни заходил: идешь — один. Заснешь — один. Печалишься — один. На этой лучшей из планет, разорванной, как нерв, законов — нет, знакомых — нет, и незнакомых — нет. Нет на Земле на все края, на длинные года ни захудалого кота, ни пса, ни воробья. Все выметено. Все мертво. От сквозняков храпя, пустые станции метро ждут одного тебя. И этот мир не обратим, никем не обратим. Поешь — один. Идешь — один. И видишь сны — один. Ты сам — на шесть материков, — в дожди, в жару, в снега, — на все моря без берегов, на пароходы без гудков, на телефоны без звонков. (И даже нет врага.) Ты сам — на двадцать первый век… «Не надо!! Чур-чура!!» Зачем кричишь ты, человек? Ведь ты молчал вчера.

7. Пример для подражания

Мы тоже для кого-то были будущими. Грядущими. Идущими на смену. Решительной эпохою разбуженные для славы и любви. Для слез и смеха… Мы тоже будем прошлыми. Давнишними. Несбыточными, как ушедший поезд. Подернутыми дымкой. В меру — книжными. И с этим, к сожаленью, — не поспоришь… Хочу понять без позы и без паники, случайности не называя глупыми, — как после смерти рядовые бабники становятся «большими жизнелюбами»! Послушайте! С ума сошли вы, что ли?! «Биограф» усмехается нелепо и говорит, задергивая шторы: — А это проще всем известной репы. Кричать и волноваться нет резона… Политикою высшею ужалены, мы, если хочешь, из твоей персоны сообразим «пример для подражанья»… Итак, начнем: ты был хорошим сыном. Зачитывался книжками о войнах. Завидовал решительным и сильным. Любил кино, повидло и животных… — Но это все вранье?! — Поди доказывай… — Я жил! Я сомневался!.. — Это — лишнее… Во имя воссозданья нужной личности, тебе сомненья противопоказаны! Чтоб от событий в жизни было тесно, нужны иные меры и масштабы. Ты даже не почувствуешь, как станут заклятые враги — друзьями детства… Твой фотоснимок мы подретушируем. В усталые глаза добавим бодрости. Чуть-чуть подтянем губы (так — решительней). Исправим лоб (он был не в той пропорции). Итак, ты жил. Ты презирал богатство. Читал газеты, плача и ликуя… Твоя жена (приходится вторгаться) — немножечко не та… Найдем другую… — Зачем другая мертвому?! — Все правильно… — Я протестую! Слышите?! — Помалкивай! И, кстати, знай: для живости характера ты увлекался теннисом и марками… — При чем тут теннис?! — Объясняем вкратце: считай его побочным сверхзаданьем. Сейчас проходят игры. Кубок Наций. А мы пока что в теннисе не тянем. Теперь ты чист идейно и морально. Переосмыслен. Виден издалека… Был худосочным? Стал почти Гераклом. Злопамятным? А стал милей теленка… Теперь ты на трибунах и эстрадах! теперь ты — как Аллах для правоверных. Теперь твои портреты на тетрадях, на клюкве в сахаре и на конвертах! Ты — идол. Ты — безумие повальное!.. Твой бюст переходящий заслужила во всепланетном гранд-соревновании седьмая пионерская дружина!.. Твои черты становятся разбухшими. Возрадуйся, что ходишь в призовых!.. …А знаете, мы тоже были будущими. Не надо нас придумывать. Живых.

8. Городской романс

Я — как город. Огромный город. Может, ближний. А может, дальний… Города на приезжий гомон поворачиваются площадями. Поворачиваются, охмуряют главной улицей, главной набережной. Речкой — будто хвостом — виляют. Рассыпаются в речи набожной. В них тепло, торжественно, солнечно! Есть Центральный проспект, а поблизости: Площадь Юмора, Площадь Совести. Дом Спокойствия, Дом Справедливости… А дома — просторны, дома — легки. Все продумано. Целенаправленно… Я — как город. Но есть в городах тупики. Прокопченные есть окраины. Там на всех углах темнота хрипит. Там плакатами дыры заделаны. Равнодушный тупик. Уставший тупик. Дом Бездельничанья. Дом Безденежья… Никого нет на этих улочках. Страшновато с ними знакомиться: тупики не тупые — умничают. Тупики не тупые — колются. А дворы заборами скручены. Дождь лоснится на кучах мусора… Знаю, что идет реконструкция. Жаль, что медленно. Жаль, что муторно… Ты до площади успей — добеги! Осторожнее разберись в душе. Не ходи в тупики! Забудь тупики! Я и сам бы забыл, да поздно уже!.. Вот опять слова немотой свело. Невесомы они донельзя… Я — как город. Тебе в нем всегда светло. Как на выезде из тоннеля.

9. Еще несколько слов от автора

Что ж, пока туристы и ученые не нашли Земли Обетованной, — надо жить на этой самой, чертовой, ласковой, распаханной, кровавой. Надо верить в судьбы и традиции. Только пусть во сне и наяву жжет меня, казнит меня единственно правильный вопрос: «Зачем живу?» Пусть он возвышается, как стража на порогах будущей строки. Пусть глядит безжалостно. Бесстрашно. Пусть кричит! Хватает за грудки! Пусть он никогда во тьму не канет. Пусть он не отходит ни на шаг. Пусть он, как проклятье, возникает в стыдно пламенеющих ушах! Пусть он разбухает, воспаляясь, в путанице неотложных дел. Пусть я от него нигде не спрячусь, даже если б очень захотел! Пусть я камнем стану. Онемею. Зашатаюсь. Боль превозмогу. Захочу предать — и не сумею. Захочу солгать — и не смогу. Буду слышать в бормотанье ветра, в скрипе половиц, в молчанье звезд, в шелесте газет, в дыханье века правильный вопрос: «Зачем живешь?»

10. Ах, дети…

Всегда был этот жребий обманчив… Гоняет кошек будущий лирик. Час пробил! И решается мальчик поэзию собой осчастливить. Решает вдохновенно и срочно засесть за стихотворную повесть. Пока не написал он ни строчки, я говорю: хороший, опомнись!.. Литература — штука такая: ее который век поднимают. В литературе все понимают — хоть сто прудов пруди знатоками!.. Живем, с редакторами торгуясь, читательским речам не переча. Как говорил философ Маргулис: «Причесанным — немножко полегче…» А мальчики не знают про это! И главное — узнают не скоро… Ах, дети, не ходите в поэты! Ходите лучше в гости и в школу… Как в очереди: первый, последний… Как в хоре: басовитый, писклявый… Шагаем, спотыкаясь о сплетни, в свои дома, где стены — стеклянны… Зеленым пробавляемся зельем. Скандалы называем везеньем. Уже умеем пить — как Есенин. Еще б теперь писать — Как Есенин… А мальчики не знают про это! А мальчики придумали скверно… Ах, дети, не ходите в поэты. Ходите лучше в парки и скверы… Я б эту землю милую проклял! Повесился бы, честное слово!.. Но светится, дрожа над порогом, улыбка Михаила Светлова. В любом из нас ее повторенье. В любом из нас бормочет и стонет наивное, высокое время, где стоит жить! И рыпаться стоит!.. Был мальчик либо ябедой, либо родителей не слушался мальчик… Ах, дети, не играйте в верлибры. Играйте лучше в куклы и в мячик.

11. И опять несколько слов от автора

Но, с грядущими дыша заодно, я зверею от сусальных картин. Будет так, как будет. Так, как должно. Так, как сделаем. И как захотим. Мне занятно думать, что когда-нибудь, поразмыслив над бумагой немой, наш невиданный, неслыханный путь обозначат восходящей прямой!

12. Постскриптум

Будут тигры — в клеточку, а слоны — в полоску. И любому ленточку подберут по росту. Сом зааплодирует снегозадержанью. Осам опротивеет незнакомых жалить!.. И — совсем не рады бою барабанному — станут генералы в цирках подрабатывать. Захмелев от счастья, позабыв тоску, будет плавать частик в собственном соку… В переливах вальса, — в ГУМе и в высотном, — будет продаваться развесное солнце. Жаркое, весеннее! Много! Честь по чести… Так что краска серая навсегда исчезнет. (Даже мыши серые синими покажутся. И начнут рассеянно с кошками прохаживаться…) Будет каждый занят делом ненарочным. Плюшевые зайцы будут есть мороженое. Дождь, — не затихая час, а может, два, — будет лить духами «Красная Москва». И над магазинами все прочтут легко: «Пейте стрекозиное мо — ло — ко!..» Будет море — берегом. Будет берег — морем. Будет холод — бережным… А дурак — неможным! Будет час — как сутки. В областях Союза от безделья судьи и врачи сопьются! Будут звезды — ульями. Будут страхи — вздорными. И воскреснут умные. И проснутся добрые. И планеты скачущие ахнут озадаченно!.. А боятся сказочников только неудачники.

До твоего прихода

Алене

Теперь я знаю: ты идешь по лестнице. Вошла в подъезд. Все остальное — ложь. Идешь как по рассыпанной поленнице, как по горячим угольям идешь. Земля, замедли плавное вращение! Лесные птицы, кончите галдеж!.. Зачем идешь? Прощать? Просить прощения? Сама еще не знаешь. Но — идешь!

1. Когда уезжал…

Позабылись дожди, отдыхают ветра… Пора. И вокзал обернется, — руки в бока, — пока! На перроне озябшем нет ни души… Пиши. Мы с тобою одни на планете пустой. Постой… Я тебя дожидался, звал, повторял, терял. И висела над нами, будто звезда, беда. Так уходят года, так дрожат у виска века. По тебе и по мне грохочет состав. Оставь! Это — губы твои, движенье ресниц, — не снись! На рассвете косом, в оголтелой ночи молчи. Разомкни свои руки, перекрести. Прости! И спокойно, — впервые за долгие дни, — усни. …А ты идешь наверх. Костром. Порывом. Вот задохнулась. Вздрогнули зрачки. Передвигаешь руку по перилам, как будто тянешь сети из реки. Твоя река сейчас наверх стремится. А что в сетях?.. Нет времени… Потом… Стучит эмалированная миска в соседкиной авоське о бидон. Соседка что-то говорит печально. Все жалуется… Деньги… Сыновья… И ты ей даже что-то отвечаешь, хотя тебя еще не слышу я.

2. Когда прислушивался…

Слухи, слухи, слухи, слухи, — то начальники, то слуги. Слухи-горы, слухи-льдины налезают на меня. Нету дыма, нету дыма, нету дыма без огня. Для веселья, для разлуки, на глазах и на устах — снова слухи, слухи, слухи просто и не просто так. Прокляты, необходимы — среди ночи, среди дня. Нету дыма, нету дыма, нету дыма без огня. Слухи-отдых, слухи-опыт без особенных затей: существует тихий омут. Как всадить в него чертей?.. Кто поверить надоумил, слухи-карты разложив? Я — по слухам — дважды умер. Дудки! Оба раза жив… То внушительно, то наспех, то наградой, то бедой, — будто капли, будто айсберг: половина — под водой. Слухи сбоку, слухи с тыла, завлекая и маня. Нету дыма, нету дыма, нету дыма без огня. …Слышали: на школьнице женился академик!.. Слышали: в Госбанке для зарплаты нету денег!.. Слышали: поэт свалял такого дурака!.. Слышали: она ему наставила рога!..

3. Когда смеялся…

Рога так рога. Я приглажу патлы. В подушку поплачу. В тетрадку поною. И буду сдавать драгоценные панты каждой весною. Каждой весною. Платите валютой! Зелененьким хрустом. Фигура у кассы глаза намозолит. По средам с лицом независимо-грустным я буду, вздыхая, купюры мусолить. «Калинка, калинка, калинка моя! В саду ягода малинка, малинка моя!..» …А если на миг отодвинуть веселье, пятнадцатый век мою голову сдавит. Я — только гонец. Я скачу с донесеньем. Король растревожен. Король заседает… Врываюсь в покой тугодумов лобастых и, рухнув плашмя на подстилку из меха я, булькая кровью (стрела меж лопаток), хриплю, будто школьник по буквам: «Из.. ме… на…» «Калинка, калинка, калинка моя! В саду ягода малинка, малинка моя! Ах, люли-люли!..» Эх, люди — люди… …А ты идешь по лестнице, идешь по лестнице. Шагаешь, как по лезвию, через нелепицы. И мечешься, и маешься, мечтая, каясь… Нет! Ты не подымаешься, — я сам спускаюсь! Романы обездарены, отпели трубы… О, сколько нас — «подаренных» — идет друг к другу!.. Мы, окрыляясь тостами, царим над столиками. Читаем книжки — толстые, а пишем — тоненькие. Твердим о чистой совести, вздыхаем мудро… А сами неосознанно идем к кому-то…

4. Когда любил…

Люб — (Воздуха! Воздуха! Самую малость бы! Самую-самую…) лю! (Хочешь, — уедем куда-нибудь заново, замертво, за море?..) Люб — (Богово — богу, а женское — женщине сказано, воздано.) лю! (Ты покоренная. Ты непокорная… Воздуха! Воздуха!) Люб — (Руки разбросаны. Губы закушены. Волосы скомканы.) лю! (Стены расходятся. Звезды, качаясь, врываются в комнаты.) Люб — (В загнанном мире кто-то рождается, что-то предвидится…) лю! (Где-то законы, запреты, заставы, заносы, правительства…) Люб — (Врут очевидцы, сонно глядят океаны остывшие.) лю! (Охай, бесстрашная! Падай, наивная! Смейся, бесстыжая!) Люб — (Пусть эти сумерки станут проклятием или ошибкою…) лю! (Бейся в руках моих каждым изгибом и каждою жилкою!) Люб — (Радостно всхлипывай, плачь и выскальзывай, вздрагивай, жалуйся!..) лю! (Хочешь — уедем? Сегодня? — пожалуйста. Завтра? — пожалуйста!) Люб — (Царствуй, рабыня! Бесчинствуй, учитель! Неистовствуй, женщина!) лю! (Вот и глаза твои. Жалкие, долгие и сумасшедшие!..) Люб — (Чертовы горы уставились в небо темными бивнями.) лю! (Только люби меня! Слышишь, люби меня! Знаешь, люби меня!) Люб — (Чтоб навсегда! Чтоб отсюда — до гибели… Вот оно… Вот оно…) лю! (Мы никогда, никогда не расстанемся… Воздуха… Воздуха!..) …А лестница выше. А двери — похожей. Я знаю, я вижу, я чувствую кожей, — шагаешь по далям, шагаешь по датам. Недавним и давним. Святым и бездарным.

5. Когда отчаялся…

Кукушка: «Ку-ку! Живи на земле…» А палец — к курку. А горло — к петле. А небо — к дождю (галоши надень)… Сгибаясь, тащу две тыщи недель. Две тыщи суббот (взвали, если жив). Следы от зубов своих и чужих. Все отблески гроз на глади стола. И тихий вопрос: «Зачем ты была?..» Несу на горбу, — не сгинув едва, — чужую судьбу, слепые слова. Кукушка: «Ку-ку! Останься. Прошу…» А я не могу. А я ухожу. Цветы в изголовье, и тень на лице. И ночь на изломе. И пуля в конце. …А ты все время — вверх, все ближе, ближе. Из-под закрытых век тебя я вижу. Идешь, как инвалид, ступаешь ватно. И кто заговорит, — уже не важно. Не важно, кто начнет, а кто продолжит. Себя перешагнет. Жизнь подытожит. Взойдет на перевал. Вернет, отчаясь, затасканным словам первоначальность.

6. Когда выжил…

Что я?! Что это я?! Да что я?! В воспаленном: «То… иль не то?..» Выбрал самое распростое. Проще пива. Глупей лото… Расплываюсь в слезливом трансе. Вопли кончены. Не берет… Вы орите! А я наорался на десяток годов вперед. По озерной метельной глади прет весенних недель орда. Все будильники мира, гряньте! И замолкните навсегда. Лишним криком эпоха скомкана, смята грохотом календаря… Да отсохнет язык у колокола, если он трезвонит зазря!.. Реки движутся в каменных шорах, дни уходят в небытие… Крик устал. Да здравствует шепот двух людей: его и ее. …Застыла у дверей. Теперь помедли. Невыносимой тишине поверь. Вчера меж нами были километры. Сегодня — только тоненькая дверь. Подмигивают фонари спросонок. Над зимней ночью взмахи снежных крыл. Нам очень скоро сорок. Очень сорок… Войди в свой дом. Я двери отворил.

Посвящение

1. «Поехали!..»

Мне нравится, как он сказал: «Поехали!..» (Лихой ямщик. Солома в бороде.) Пошло по свету отзвуками, эхами, рассказами, кругами по воде… …И Главного конструктора знобило. И космодром был напряженно пуст. «Поехали!» — такое слово было. Но перед этим прозвучало: «Пуск!!.» …И сердце билось не внутри, а возле. И было незнакомо и смешно. А он ремень поправил, будто вожжи, и про себя губами чмокнул: «Но-о-о!..» И широко, размашисто, стотонно, надежд не оставляя на потом, с оттяжкой по умытому бетону вдруг стегануло огненным кнутом! И грохнул рев! И забурлила ярость! Закрыла небо дымная стена… Земля вогнулась чуть, и, распрямляясь, ракету подтолкнула. А она во власти неожиданного бунта, божественному куполу под стать, так отрывалась от земли, как будто раздумывала: сто́ит ли взлетать?.. И все-таки она решила: «Надо!..» Запарена, по-бабьи тяжела, сейчас она рожала космонавта! Единственного. Первого… Пошла! Пошла, родная!.. …Дальше было просто. Работа. И не более того… Он медлил, отвечая на вопросы, не думая, что все слова его войдут в века, подхватятся поэтами, забронзовев, надоедят глазам… Мне нравится, как он сказал: «Поехали!..» А главное: он сделал, как сказал!

2. Мы вырастаем

Скрипит под ветром печальный ставень. В углу за печкой таится шорох… Мы вырастаем, мы вырастаем из колыбелей и распашонок. Огромно детство. Просторно детство. А мы романы Дюма листаем. И понимаем, что в доме — тесно. Мы вырастаем. Мы вырастаем… Укоры взрослых несутся следом. Мы убегаем, как от пожара. Наш двор — держава!.. Но как-то летом мы замечаем: мала́ держава… Нас кто-то кличет и что-то гонит к серьезным спорам, к недетским тайнам. Нас принимает гигантский город! Мы вырастаем! Мы вырастаем!.. А город пухнет. Ползет, как тесто. А нам в нем тесно! И мы, пьянея, садимся в поезд, где тоже — тесно. А в чистом поле — еще теснее… Мы негодуем, недосыпаем, глядим вослед журавлиным стаям. На мотоциклах, пригнувшись, шпарим. Мы вырастаем!.. Мы вырастаем! Мы трудно дышим от слез и песен. Порт океанский зовем калиткой. Нам Атлантический слишком тесен! Нам тесен Тихий, или Великий!.. Текут на север густые реки. Вонзились в тучу верхушки елей. Мы вырастаем!.. Нам тесно в клетке меридианов и параллелей!

3. А он…

Над суматошными кухнями, над лекцией «Выход к другим мирам», вашей начитанностью, лейтенант. Вашей решительностью, генерал. Над телеграммами, тюрьмами, над бардом, вымучивающим строку. Над вековыми костяшками нард в парке обветренного Баку. Над похоронной процессией, над сборочным цехом искусственных солнц, барсом, шагнувшим на розовый наст, криком: «Уйди!..» Сигналами: «SOS!..» Над запоздалыми клятвами, над диктором, превозносящим «Кент», скрипом песка, всхлипом сонат, боеголовками дальних ракет, над преферансом, над арфами, над…

4. Траектория

Ушла ракета!.. Мы вздохнули и огляделись воспаленно… Но траектория полета все ж началась не в Байконуре!.. Откуда же тогда, откуда? От петропавловского гуда? От баррикад на Красной Пресне?.. Нет, не тогда, а прежде. Прежде!.. Тогда откуда же, откуда? От вятича? Хазара? Гунна? От воинов Игоревой рати?.. Нет, даже раньше! Даже раньше!.. Она в лесных пожарах грелась, она волхвов пугала, снизясь… Такая даль, такая древность и археологам не снилась… Она пронизывала степи, звенела на шеломах курских, набычась, подпирала стены, сияла в новгородских кузнях! Та траектория полета, презрев хулу, разбив кадила, через поэмы и полотна, светящаяся, проходила! Она — телесная, живая. И вечная. И вечевая. И это из нее сочится кровь пахаря и разночинца… Кичатся знатностью бароны, а мы довольствуемся малым. Мы — по бумагам — беспородны. Но это только — по бумагам!.. Не спрашивай теперь, откуда в нас это ощущенье гула, земное пониманье цели… Бренчат разорванные цепи!

5. Грязный шепоток

Из фильмов мы предпочитаем развлека — тельные. Из книжек мы предпочитаем сберега — тельные. Сидим в тиши, лелеем блаты подзавядшие. Работу любим, где зарплата — под завязочку… Мы презираем в хронике торжественные омуты… Все космонавты — кролики! На них проводят опыты! В быту, слегка покрашенном научными названьями, везет отдельным гражданам… Чего ж про них названивать?! Они ж бормочут тестики под видом испытания. Они ж в науке-технике — ни уха, ни… так далее. Их интеллект сомнителен. В их мужество не верится… Живые заменители машин над миром вертятся! Непыльное занятие: лежишь, как в мягком поезде. Слетал разок и — на тебе! И ордена! И почести! Среди банкета вечного, раздвинув глазки-прорези, интересуйся вежливо: «А где тут сумма — прописью?..» Живи себе, помалкивай, хрусти котлетой киевской иль ручкою помахивай: «Привет, мол, наше с кисточкой!..»

6. А он…

Над запоздалыми клятвами, над диктором, превозносящим «Кент», скрипом песка, всхлипом сонат, боеголовками дальних ракет. Над затянувшейся свадьбою, над вежливым: «Да…», вспыльчивым: «Нет!..» Над стариком, продающим шпинат, над аферистом, скупающим нефть. Над заводными игрушками, над жаждой кокосовых пальм и лип. Над седоком твоим, Росинант. Над сединою твоею, Олимп. Над нищетой, над масонами, над…

7. О невесомости

Мы те же испытанья проходим… Тяжелыми дверями грохочем. Вступая в духоту барокамер, с врачихой молодой балаганим… Мы в тех же испытаньях стареем. Мы верим людям, птицам, деревьям. Бросаемся, дрожа от капели, то — в штопоры, то — в мертвые петли. Высокое давленье коварно… Живая кожа — вместо скафандра. И нету под рукой, как нарочно, надежного глотка кислорода… Нас кружат центрифуги веселья, мы глохнем в полосах невезенья. И ломимся в угар перегрузок. И делимся на храбрых и трусов, пройдя сквозь похвалы и дреколья… Другое непонятно. Другое… Как это? — Слово, яснее полдня, слово, свежей, чем запах озона, и тяжелее ночного боя, — вдруг невесомо? Как это? — Слово, застывшее важно, слово, расцвеченное особо, слово, обрушивающееся, как кувалда, — вдруг невесомо? Как это? — Слово, скребущее горло и повторяющееся бессонно, слово, которое тверже закона, — вдруг невесомо? …Вновь тебя будет по каждому слогу четвертовать разъяренная совесть… Пусть не придет к настоящему слову даже мгновенная невесомость!.. …Как мне дожить до такого дня, ценою каких седин, чтобы у жизни и у меня голос был один?

8. Чужой билет

Земля — в ознобе телетайпных лент. Не ведаю, куда глядит начальство… Мне кажется: я взял чужой билет. Совсем другому он предназначался. Со мною колобродить до утра готовы, про чужой билет не зная, актеры, космонавты, доктора с высокими, как горы, именами… Растерзана гудками тишина, сиреневый дымок летит по следу… И только мама верит да жена, что еду я по своему билету. А я святым неверьем взят в кольцо. С большой афиши, белой, будто полюс, испуганно глядит мое лицо, топорщится подделанная подпись. И мне то тяжело, то трын-трава. Чужие голоса в меня проникли. В знакомых песнях не мои слова! Надписываю я чужие книги! Чужой билет. Несвойственная роль. Я тороплюсь. Я по земле шатаюсь… И жду: вот-вот появится контроль. Тот поезд отойдет. А я останусь.

9. А он…

Над заводными игрушками, над жаждой кокосовых пальм и лип. Над седоком твоим, Росинант. Над сединою твоею, Олимп. Над телескопами Пулкова, над скромным шитьем полевых погон. Чанами с надписью: «Лимонад». Чашкою с запахом: самогон. Над озорными базарами, над сейфом, который распотрошен. Над городами Торжок и Нант, под именами Иван и Джон. Над ресторанной певичкою, над…

10. Одиночество

Я славлю одиночество моста, шальное одиночество печурки. Я славлю одиночество гнезда вернувшейся из-за морей пичуги… (А сам — в игре с огнем, тревожным, переменчивым, — живу случайным днем, живу мелькнувшим месяцем… Работает в боку привычная механика… А я бегу, бегу. Бледнею. Кровью харкаю. Смолкаю, застонав. Жду вещего прозрения то в четырех стенах, то в пятом измерении… Разъехались друзья. Звонят, когда захочется… У каждого своя проверка одиночеством…) Я славлю одиночество письма, когда оно уже почти нежданно… Я славлю одиночество ума ученого по имени Джордано!.. (А сам, припав к столу, пью горькое и сладкое. Как будто по стеклу скребу ногтями слабыми. Не верю никому, считаю дни до поезда… И страшно одному, а с кем-то рядом — боязно… В постылый дом стучу, кажусь чуть-чуть заносчивым. «Будь проклята, — кричу, — проверка одиночеством!..») Я славлю одиночество луча в колодце, под камнями погребенном. Я славлю одиночество врача, склонившегося над больным ребенком!.. (Неясная цена любым делам и почестям, когда идет она — проверка одиночеством!.. Пугать не пробуй. Денег не сули. Согнись под неожиданною ношей…) Я славлю одиночество Земли и верю, что не быть ей одинокой!

11. А он…

Над озорными базарами, над сейфом, который распотрошен. Над городами Торжок и Нант, под именами Иван и Джон. Над баскетбольными матчами, над танкером, облюбовавшим порт. Над шелестеньем оленьих нарт, мягкими криками: «Поть!.. Поть!..» Над арабеском Бессмертновой, над фразой, дымящейся на устах. Монументальностью колоннад и недоверьем погранзастав. Над устаревшими твистами, над верностью за гробовой доской. Нервами, будто манильский канат. Темным вином. Светлой тоской. Над муравьями, над лазером, над…

12. Мертвые смотрят в небо

У развилок холодных, с каждой смертью старея, — мертвых так и хоронят, чтобы в небо смотрели. Посредине планеты в громе туч грозовых смотрят мертвые в небо, веря в мудрость живых… Бродят реки в потемках. И оттуда, со дна, смотрят парни в буденовках крутого сукна. Те, которые приняли пулеметный горох. Над зеленою Припятью оборвали галоп. Задохнулись от гнева, покачнулись в седле… Смотрят мертвые в небо. Как их много в земле?.. Тех, кто пал бездыханно на июньской заре. Тех, кто умер в Дахау. Тех, кто канул в Днепре… Бредя ролью трубастой, будто лука изгиб, смотрит Женька Урбанский, удивясь, что погиб… Ливень пристани моет, жирно хлюпает грязь… В небо мертвые смотрят. Не мигая. Не злясь… Ах, как травы душисты! Как бессовестна смерть!.. Знаю: жить после жизни надо тоже уметь. Равнодушно и немо прорастает былье… Смотрят мертвые в небо, как в бессмертье свое.

13. Что нас держит

Колдуя и клянясь, среди обычных сутолок земля вцепилась в нас, крича от страшных судорог. Века висят над ней, кипят самосожжения… И все-таки сильней земного притяжения то, что в дыму костра, треща, темнеет окорок, то, что плывет жара, похожая на обморок. То, что струится дождь, то, что лопочут голуби, то, что смеется дочь, увидя лошадь в городе. Что шмель к цветку приник, что паутина — сказочна. И что течет родник стеклянно и загадочно. То, что художник — слеп, а карусели вертятся. И то, что свежий хлеб на полотенце светится. Что на гончарный круг ложатся пальцы чуткие. И что приходит друг, необходимость чувствуя. Что веренице дней не будет завершения… Во много раз сильней земного притяжения то, что с тоской в глазах задумчиво и жертвенно, ни слова не сказав, тебя целует женщина. То, что молчит струна, звучит бумага нотная. И то, что есть она — Земля — все время новая! С проклятьями и страхами. С едою и питьем… И то, что уйдем в нее — такую странную.

14. Жизнь и смерть

Значит, все-таки есть она — глупая смерть. Та, которая вдруг. Без глубинных корней. За которой оркестрам стонать и греметь. Глупо. Глупая смерть… А какая умней? А в постели умней? А от пыток умней? А в больнице? В убожестве краденых дней? А в объятьях мороза под скрипы саней? Где умней? Да и как это можно: умней? В полыханье пожара? В разгуле воды? В пьяной драке, где пастбище делит межа? От угара? От молнии? От клеветы? От раскрашенной лжи? От слепого ножа?.. Смерть ничем не задобришь, привыкла к дарам… Вот Гастелло летит с перекошенным ртом. Он при жизни пошел на последний таран! Все при жизни!! А смерть наступила потом… Горизонт покосившийся. Кровь на песке. И Матросов на дзот навалился плечом. Он при жизни подумал об этом броске! Все при жизни!! И смерть тут совсем ни при чем… Голос радио. Падает блюдце из рук. Прибавляется жителей в царстве теней… Значит, глупая смерть — та, которая вдруг? Ну, а если не вдруг? Постепенно? Умней?! Все равно ты ее подневольник и смерд! Все равно не поможет твое: «Отвяжись!..» Впрочем, если и есть она — глупая смерть, — это все-таки лучше, чем глупая жизнь.

15. Вечный огонь

Свет Вечного огня, жар вещего костра, тебе рассвет — родня. Тебе заря — сестра. Гудящий над строкой, не сказанной никем, мятущийся огонь, ты для меня — рентген! Рентген — пока дано держать в руках перо, когда черным-черно, когда белым-бело… Восстав из-под земли в пороховом дыму, погибшие пришли к подножью твоему. Сквозь дальние огни, сквозь ржавые бинты в упор глядят они, как полыхаешь ты… Снега идут сквозь них. Года идут сквозь них… Ты правильно возник! Ты вовремя возник! Их прошлый непокой, несбывшийся простор сейчас в тебе, огонь. Сейчас в тебе, костер… Не станет пусть в веках ни уголка, ни дня, куда б не проникал свет Вечного огня!.. Я знаю, что хочу. Я, голову склоня, гляжу в глаза огня и медленно шепчу: всем сбившимся с пути, всем рухнувшим с коня дорогу освети, свет Вечного огня. Замерзших отогрей. Оружье закали. К наивным будь добрей. Зарвавшихся спали… Не верю я пока в переселенье душ… Но ты — наверняка! — в огне ракетных дюз! На кончике пера. На утреннем лугу… Свет Вечного костра, мы у тебя в долгу. В долгу за каждый вдох и прежде, и теперь… И если я тебе не выплачу свой долг, тогда убей меня и прокляни меня, жар вещего костра. Свет Вечного огня.

16. А он…

Над устаревшими твистами, над верностью за гробовой доской. Нервами, будто манильский канат. Темным вином. Светлой тоской. Над зацветающей яблоней, над самоубийцей с вечным пером, над повтореньем робинзонад, взором коров, блефом корон. Над восковыми фигурами, над парусом, вечно просящим бурь, взрывами чавкающих гранат, плеском стрижей, посвистом пуль. Над маяками, над школами, над…

17. О незаменимых

Кто-то заплакал. Кто-то заохал. Бодрые песни лезут из окон. И поговорка вновь торжествует: «Незаменимых не существует…» Тру́сы, герои, прачки, министры — все заменимо. Все заменимы… Все заменимо! Действуя четко, сменим давайте бога на черта. Шило на мыло. Пешку на пешку. (Это привычно. И неизбежно.) Сменим давайте горы на поле. Зава на зама. Зама на пома. А панихиду — на именины. Все заменимо. Все заменимы… Значит, напрасно крестили нас в загсах. Зря мы считали годы без засух. Зря утопали в пахоте вязкой. Бредили вязью старославянской. Зря мы пудовым кланялись щукам. Зря композитор тему нащупал. Зря архитектор кальку изводит. Зря над могилами матери воют. Зря нас дорога однажды сманила. Все заменимы. Все заменимо!.. Я наполняю легкие гневом! Я вам клянусь пошатнувшимся небом: лжет поговорка! Врет поговорка! Незаменимо катится Волга. Незаменимы ветры над взморьем. Незаменимы Суздаль и Смольный. Незаменимы отсветы флага… Незаменима добрая фляга. Зерна морошки. Тень от платана… Незаменим академик Ландау. Незаменима и окрыленна резкость конструктора Королева!.. Даже артисты цирков бродячих, даже стекольщик, даже жестянщик, кок, над которым не светятся нимбы, — незаменимы. Незаменимы… Каюсь, но я признаю неохотно: жизнь не окончится с нашим уходом. Внуков, чей путь еще даже не начат, незаменимые бабушки нянчат. Знаю: родятся под Омском и Тулой, в горной глуши, за сиреневой тундрой, — знаю: взойдут на асфальтовых нивах новые тысячи незаменимых! Незаменимых, в деле и силе. Незаменимых, будто Россия. Пусть — знаменитых, незнаменитых — незаменимых. Незаменимых!

Двести десять шагов

Лирическое отступление о школьных оценках

Память за прошлое держится цепко. То прибывает, то убывает… В школе когда-то были оценки две: «успевает» и «не успевает»… Мир из бетона. Мир из железа. Аэродромный разбойничий рокот… Не успеваю довериться лесу. Птицу послушать. Ветку потрогать… Разочаровываюсь. Увлекаюсь. Липкий мотив про себя напеваю. Снова куда-то бегу, задыхаясь! Не успеваю… Не успеваю. Время жалею. Недели мусолю. С кем-то о чем-то бессмысленно спорю. Вижу все больше вечерние зори. Утренних зорь я почти что не помню… В душном вагоне — будто в горниле. В дом возвращаюсь. Дверь открываю. Книги квартиру заполонили. Я прочитать их не успеваю!.. Снова ползу в бесконечную гору, злюсь и от встречного ветра немею. Надо б, наверное, жить по-другому! Но по-другому я не умею. Сильным бываю. Слабым бываю. Школьного друга нежданно встречаю. «Здравствуй! Ну как ты?..» И — не успеваю вслушаться в то, что он мне отвечает… Керчь и Калькутта, Волга и Висла. То улетаю, то отплываю. Надо бы, надо бы остановиться! Не успеваю. Не успеваю. Знаю, что скоро метели подуют. От непонятной хандры изнываю… Надо бы попросту сесть и подумать! Надо бы… Надо бы… Не успеваю! Снова меняю версты на мили. По телефону Москву вызываю… Женщину, самую лучшую в мире, сделать счастливой не успеваю!.. Отодвигаю и планы, и сроки. Слушаю притчи о долготерпенье. А написать свои главные строки не успеваю! И вряд ли успею… Как протодьякон в праздничной церкви, голос единственный надрываю… Я бы, конечно, исправил оценки!.. Не успеваю. Не успеваю.

Шаги

Все что угодно может еще судьба напророчить: от неожиданной тишины до грома внезапнейшего. Дай мне уверенности твоей, Красная площадь! И помоги мне себя отыскать — завтрашнего!.. Главная площадь, ты поддержи, выслушай, вывези… На запотевшей брусчатке один молча стою. Крутые зубцы на Кремлевской стене — будто шлемы витязей. И Спасская башня — правофланговым в этом строю… Скоро на башне, в часах городских и домашних размножась, пересчитав скрупулезно вереницу минут и секунд, стрелки курантов сойдутся, как лезвия ножниц, и безвозвратно прожитый мной час отстригут. Прожитый час жизни моей. Час без названья. Бывшее время, в котором осталось мое «помоги!». В это мгновенье, как молотом по наковальне, хлестко и гулко вдруг зазвучали шаги!.. Грохот сердца. Квадратных плечей разворот. Каждый час пред глазами друзей и врагов начинаются прямо от Спасских ворот эти — памятные — двести десять шагов. (Это я потом шаги подсчитал. А тогда в ночи стоял оглушен. А тогда в ночи я ответа ждал. И остаток века над миром шел… Это я потом шаги подсчитал. Приходил сюда наяву и во сне. Будто что-то заранее загадал, что-то самое необходимое мне… Я глядел в глубину огромной стены, будто в темное море без берегов. Веря в то, что соединиться должны время жизни моей и время шагов.) Грохот сердца. И высохших губ немота. Двести десять шагов до знакомых дверей, до того — опаленного славой — поста, молчаливого входа в его Мавзолей. Под холодною дымкой, плывущей с реки, и торжественной дрожью примкнутых штыков по планете, вбивая в гранит каблуки, — двести десять весомых державных шагов!

Имена

Когда Москва бросается в сны — вчерашний день воскрешать, на траурных плитах Кремлевской стены начинают буквы мерцать. Начинает светиться, будто заря, алфавит от «А» до «Я». Азбука яростного бытия. Азбука Октября. Кто смерти хотел? Никто не хотел. Кто пулю искал? Никто не искал. А ветер над общей судьбою гудел. На длинной стене имена высекал. На груди стены имена полыхают, как ордена! Каждое имя в ночи горит своим, особым огнем… Дзержинский. Гагарин. Куйбышев. Рид. Чкалов. Жуков. Артем… Их много. Всех их не перечесть. Их много. Куда ни взгляни. Но если бы, если бы только здесь! Если бы только они! А то — повсюду!.. И голос дрожит. И я закрываю глаза. Помнить об этом труднее, чем жить. Не помнить об этом — нельзя!.. Последнюю зависть к живым затая, лежат, как во мгле полыньи, твои, Революция, сыновья — любимые дети твои. В поющих песках и в молчащих снегах, в медлительном шелесте трав. У сонных колодцев, в немых сквозняках пронизанных солнцем дубрав. Там, где тоскуют перепела, там, где почти на весу легкая утренняя пчела пьет из цветка росу. Где клены околицу сторожат и кукушка пророчит свое… В безбрежной планете солдаты лежат, изнутри согревая ее… Они — фундамент. Начало начал. Вслушиваясь в тишину, держат они на своих плечах эту стену и эту страну. Единственным знаменем осенены, — гордость и боль моя… Пылает на плитах Кремлевской стены алфавит от «А» до «Я»… И, задохнувшись, я говорю: — Отныне — и каждый день — по этому каменному букварю я бы учил детей! Нет, не по буквам, не по складам, а по этим жизням учил! Я бы им главное передал. Вечное поручил. Мы мало живем. Но живем не зря!.. Веет ветер с Москвы-реки. Пред лицом гранитного букваря караул чеканит шаги.

Историческое отступление о крыльях

Мужичонка-лиходей — рожа варежкой — дня двадцатого апреля года давнего закричал вовсю в Кремле, на Ивановской, дескать, «дело у него Государево!». Кто таков? Почто вопит? Вот что верует? Отчего в глаза стрельцам глядит без робости? Вор — не вор, однако кто его ведает… А за крик держи ответ по всей строгости!.. Мужичка того недремлющая стража взяла. На расспросе объявил этот странный тать, что клянется смастерить два великих крыла и на оных, аки птица, будет в небе летать… Подземелье. Стол дубовый. И стена на три крюка. По стене плывут, качаясь, тени страшные. Сам боярин Троекуров у смутьяна-мужика бородою тряся, грозно спрашивали: — Что творишь, холоп? — Не худое творю. — Значит, хочешь взлететь? — Даже очень хочу. — Аки птица, говоришь? — Аки птица, говорю. — Ну, а как не взлетишь? — Непременно взлечу! Был расспрашиван бахвал строгим способом, шли от засветло расспросы и до затемно. Дыбой гнули мужика, а он упорствовал: «Обязательно взлечу! Обязательно!» Вдруг и вправду полетит мозгля крамольная?! Вдруг понравится царю потеха знатная?! Призадумались боярин и промолвили: — Ладно!.. Что тебе, холоп, к работе надобно? Дали все, что просил для крылатых дел: два куска холста, драгоценной слюды, прутьев ивовых, на неделю еды. (И подьячего, чтоб смотрел-глядел.) Необычное мужичок мастерил, вострым ножиком он холсты кромсал, из белужьих жабр хитрый клей варил, прутья ивовые в три ряда вязал. От рассветной зари до темных небес он работал и не печалился. Он старался — черт, он смеялся — бес: «Получается! Ой, получается!..» Слух пошел по Москве: «Лихие дела!.. Мужичонка… Да чтоб мне с места не встать!.. Завтра в полдень, слышь?.. Два великих крыла… На Ивановской… Аки птица летать…» — Что творишь, холоп? — Не худое творю. — Значит, хочешь взлететь? — Даже очень хочу. — Аки птица, говоришь? — Аки птица, говорю. — Ну, а как не взлетишь? — Непременно взлечу! Мужичонка-лиходей — рожа варежкою, — появившись из ворот скособоченных, дня тридцатого апреля на Ивановскую вышел-вынес два крыла перепончатых. Были крылья угловатыми и мощными, распахнулись — всех зажмуриться заставили! Были тоненькими очень — да не морщили. Были словно ледяными — да не таяли. Отливали эти крылья сверкающие то ли — кровушкою, то ли — пожарами. Сам боярин Троекуров со товарищами поглазеть на это чудо пожаловали… Крыльев радужных таких земля не видела. И надел их мужик, слегка важничая. Вся Ивановская площадь шеи вытянула, приготовилася ахнуть вся Ивановская!.. Вот он крыльями взмахнул, сделал первый шаг. Вот он чаще замахал, от усердья взмок. Вот на цыпочки встал, — да не взлеталось никак!.. Вот он щеки надул, — а взлететь не мог!.. Он и плакал, и молился, и два раза отдыхал, закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи. Он поохивал, присвистывал, он крыльями махал и ногами семенил, как в присядочке. По земле стучали крылья, крест мотался на груди. Обдавала пыль вельможного боярина. Мужику уже кричали: «Ну, чего же ты? Лети! Обещался, так взлетай, окаянина!..» А когда он завопил: «Да где ж ты, господи?!» — и купца задел крылом, пробегаючи, вся Ивановская площадь взвыла в хохоте, так что брызнули с крестов стаи галочьи!.. А мужик упал на землю, как подрезали. И не слышал он ни хохота, ни карканья… Сам боярин Троекуров не побрезговали: подошли к мужичку и в личность харкнули. И сказали так боярин: «Будя! Досыта посмеялись. А теперь давай похмуримся. Батогами его! Но чтоб — не до смерти. Чтоб денечка два пожил да помучился…» Ой, взлетели батоги посреди весны. Вился каждый батожок в небе пташкою. И оттудова — да поперек спины! Поперек спины — да все с оттяжкою! Чтобы думал — знал! Чтобы впрок — для всех! Чтоб вокруг тебя стало красненько! Да с размахом — а-ах! Чтоб до сердца — э-эх! И еще раз — о-ох! И — полразика!.. — В землю смотришь, холоп? — В землю смотрю. — Полетать хотел? — И теперь хочу. — Аки птица, говоришь? — Аки птица, говорю. — Ну, а дальше как? — Непременно взлечу! Мужичонка-лиходей — рожа варежкой, — одичалых собак пугая стонами, в ночь промозглую лежал на Ивановской, будто черный крест — руки в стороны. Посредине государства, затаенного во мгле, посреди берез и зарослей смородинных, на заплаканной, залатанной, загадочной Земле хлеборобов, храбрецов и юродивых. Посреди иконных ликов и немыслимых личин, бормотанья и тоски неосознанной, посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин человек лежал ничком в крови собственной. Он лежал один, и не было ни звезд, ни облаков. Он лежал, широко глаза открывши… И спина его горела не от царских батогов, — прорастали крылья в ней. Крылья. Крылышки.

Шаги

Скоро полночь. Грохочут шаги в тишине… Отражаясь от каменных стен и веков, эхо памяти медленно плещет во мне… Двести десять шагов, двести десять шагов… Через все, что мы вынесли, превозмогли, — двести десять шагов непростого пути… Вся история нашей живучей Земли — предисловие к этим двумстам десяти!.. Двести десять шагов, двести десять шагов. Мимо долгой, бессонной Кремлевской стены. Сквозь безмолвье ушедших в легенду полков и большую усталость последней войны… Память, память, за собою позови в те далекие, промчавшиеся дни. Ты друзей моих ушедших оживи, а друзьям живущим молодость верни. Память, память, ты же можешь! Ты должна на мгновенье эти стрелки повернуть. Я хочу не просто вспомнить имена. Я хочу своим друзьям в глаза взглянуть. Посмотреть в глаза и глаз не отвести. Уставать, шагать и снова уставать… Дай мне воли до конца тебя нести. Дай мне силы ничего не забывать.

Труд

Пока в пространстве кружится планета, на ней, пропахшей солнцем, никогда не будет дня, чтоб не было рассвета, не будет дня, чтоб не было труда!.. Так было в нашей жизни быстротечной: пришел в победном реве медных труб, взамен войны — Великой и Отечественной — Великий и Отечественный труд!.. Вся жизнь как будто начиналась снова в бессонной чехарде ночей и дней. И это было легче ненамного, чем на войне. А иногда — трудней… Великий труд, когда забот по горло. Огромный труд всему наперекор… Работа шла не просто для прокорма. А в общем-то, какой там был прокорм! Кусок сырого глинистого хлеба. Вода из безымянного ручья. И печи обгорелые — до неба торчащие над призраком жилья. Такая память нас везде догонит. Не веришь, так пойди перепроверь: два дома неразрушенных — на город! Один мужик — на восемь деревень!.. Расскажешь ли, как, отпахав, отсеяв, споткнулись мы о новую беду и как слезами поливали землю в том — выжженном — сорок шестом году! Как мышцы затвердевшие немели и отдыха не виделось вдали… Мы выдержали. Сдюжили. Сумели. В который раз себя превозмогли… Свою страну, свою судьбу врачуя, мы не копили силы про запас. И не спасло нас никакое чудо. А что спасло? Да только он и спас — Великий и Отечественный. Только! Помноженный на тысячи. Один… Пусть медленно, пусть невозможно долго, но праздник наш поднялся из руин! Поднялся праздник и расправил плечи. Разросся, подпирая облака… Что ж, завтра будет проще? Будет легче? Наоборот: сложней наверняка!.. Уже сейчас — совсем не для забавы — заводим мы незряшный разговор: какая магистраль нас ждет за БАМом? Где он лежит — грядущий Самотлор?.. …Распахнуты сердца. Открыты лица. Тайга стоит уже в заре по грудь. Стартует утро. Царствует и длится Великий труд. Отечественный труд! На стройках, на полях и на дорогах, в столичном гуле, в деревнях глухих, на самых мудрых синхрофазотронах и в самых немудреных мастерских! Не надо снисходительной гримасы по поводу «не той величины». Ведь есть не только БАМы и «КамАЗы» — есть неизбывный общий труд страны! Где без обид несут свои заботы, вершат свои нелегкие дела обычные совхозы и заводы, которым нет ни славы, ни числа. Не слишком-то надеясь на везенье, живет страна, мечтая и терпя. Слесарит, инженерит, пашет землю. И верит в жизнь. И создает себя! Труд правит миром! Он пьянит, как брага! Он объявляет: все иль ничего! А без него любое знамя — тряпка! Любое слово без него — мертво! Великий от великого усилья, вознесший над страной крыло свое. Отечественный! Ибо в нем — Россия и сестры равноправные ее!.. Пока в пространстве кружится планета, на ней — пропахшей солнцем — никогда не будет дня, чтоб не было рассвета! Не будет дня, чтоб не было труда!

Нелирическое отступление о дорогах

Все когда-нибудь делают шаг за порог. Жизнь у всех — на дорогах бренных… А мечтаю я о пятилетке дорог. Не абстрактных. Вполне конкретных… Вы прислушайтесь: души людские томя, в черноземах и в глинистой жиже стонут в голос, воют, ревут ревмя на конкретных дорогах машины! Даже если какая беда пришла, то доехать в средине марта от села одного до другого села — ни рессор не хватит, ни мата!.. Понимаю, что очень огромна страна, допускаю, что мы не боги. Знаю: в слове «до-ро-га» звенит цена, — дорогие нынче дороги!.. Ладно, дорого… Что ж, нагрузили — вези. Песни пой, себе в утешенье… Ну а хлеб, лежащий в целинной грязи! Он — дешевле?! А далекие рейсы, будто на приз?! («Доберется!.. Авось не утонет»)?! Разве долгий подвиг — шоферский риск — ничего не стоит?!. А колдобины на ежедневном пути (чуть расслабишься — треснет шея)?!. А сама невозможность проехать, пройти?! Разве это — дешевле? Не хочу, торопясь, предвещать закон, сгоряча городить напраслину. Но в Державе такой, в Государстве таком бездорожье — уже безнравственно! Это — факт! И дело не в чьей-то молве. Я намеренно не стихаю… (Не ищите поэзии в данной главе! Не считайте ее стихами!..) Не стихи пишу — хриплым криком кричу. Не себе прошу — для Отчизны хочу. Для нее — океанами стиснутой, драгоценной, одной, единственной! Для которой мы трудимся столько лет, для которой поем и печалимся… Недоступного нет, невозможного нет, если только миром навалимся! Если только — с сердцем, с умом, с душой… И Дорога наша сквозь время, та, которая пишется с буквы большой, станет к нашим потомкам добрее!.. Всей наивностью этих спешащих строк, всею ширью Земли, всею далью я мечтаю о пятилетке дорог, — самой трудной мечтой мечтаю… За такое можно отдать и жизнь, если это приблизит сроки… А сегодня, по-моему, коммунизм есть Советская власть плюс дороги!

Шаги

Небо темное без берегов. На стене имена горят. Двести десять парадных шагов! Словно это и впрямь — парад. Необъявленный, странный, ночной… Вижу: выстроились войска, озаренные круглой луной, продирающейся сквозь облака… Я друзей отца узнаю, — вон они вдалеке стоят. Впереди — в суровом строю — сводный полк Неизвестных солдат!.. Все пришли в эту ночь сюда отовсюду, где шла война: с ноздреватого невского льда, из-под Бреста и Бородина. С Даугавы, с Дона, с Днепра, кто — на лошади, кто — пешком… И безмолвным громом «ура-а!..» перекатывается над полком. Мне тревожно, холодно мне. Ветер скорби хлещет в ушах. В потрясающей тишине государственный слышен шаг! И слова команды слышны. В небе грустные марши парят… Появляются из стены принимающие парад. Командармы далеких дней, чашу выпившие до дна. Застывают возле камней, там, где выбиты их имена… И молчат они. И глядят. Будто верят, что скоро в ночи к ним из молодости прилетят бесшабашные трубачи. Вспоминают бойцов своих. Снова чуют цокот подков… Невесомые руки их — у невидимых козырьков.

Война

Было Училище. Форма — на вырост. Стрельбы с утра. Строевая — зазря… Полугодичный ускоренный выпуск. И на петлице — два кубаря… Шел эшелон по протяжной России, шел на войну сквозь мельканье берез. «Мы разобьем их!..» «Мы их осилим!..» «Мы им докажем!..» — гудел паровоз… Станции — как новгородское вече. Мир, где клокочет людская беда. Шел эшелон. А навстречу, навстречу — лишь санитарные поезда… В глотку не лезла горячая каша. Полночь была, как курок, взведена… «Мы разобьем их!..» «Мы им докажем!..» «Мы их осилим!..» — шептал лейтенант. В тамбуре, маясь на стрелках гремящих, весь продуваемый сквозняком, он по дороге взрослел — этот мальчик — тонкая шея, уши торчком… Только во сне, оккупировав полку в осатанелом табачном дыму, он забывал обо всем ненадолго. И улыбался. Снилось ему что-то распахнутое и голубое. Небо, а может, морская волна… «Танки!!.» И сразу истошное: «К бою-у!..» Так они встретились: Он и Война… …Воздух наполнился громом, гуденьем. Мир был изломан, был искажен… Это казалось ошибкой, виденьем, странным, чудовищным миражом… Только видение не проходило: следом за танками у моста пыльные парни в серых мундирах шли и стреляли от живота!.. Дыбились шпалы! Насыпь качалась! Кроме пожара, не видно ни зги! Будто бы эта планета кончалась там, где сейчас наступали враги! Будто ее становилось все меньше!. Ежась от близких разрывов гранат, — черный, растерянный, онемевший, — в жестком кювете лежал лейтенант. Мальчик лежал посредине России, всех ее пашен, дорог и осин… Что же ты, взводный? «Докажем!..» «Осилим!..» Вот он — фашист. Докажи. И осиль. Вот он — фашист! Оголтело и мощно воет его знаменитая сталь… Знаю, что это почти невозможно! Знаю, что страшно! И все-таки встань! Встань, лейтенант!.. Слышишь, просят об этом, вновь возникая из небытия, дом твой, пронизанный солнечным светом. Город. Отечество. Мама твоя… Встань, лейтенант! Заклинают просторы, птицы и звери, снега и цветы. Нежная просит девчонка, с которой так и не смог познакомиться ты. Просит далекая средняя школа, ставшая госпиталем с сентября. Встань! Чемпионы двора по футболу просят тебя — своего вратаря! Просит высокая звездная россыпь, горы, излучина каждой реки!.. Маршал приказывает и просит: «Встань, лейтенант! Постарайся! Смоги…» Глядя значительно и сурово, вместе с землею и морем скорбя, просит об этом крейсер «Аврора»! Тельман об этом просит тебя! Просят деревни, пропахшие гарью. Солнце, как колокол, в небе гудит! Просит из будущего Гагарин! Ты не поднимешься — он не взлетит… Просят твои нерожденные дети. Просит история!.. И тогда встал лейтенант. И шагнул по планете, выкрикнув не по уставу: «Айда!!.» Встал и пошел на врага, как вслепую! (Сразу же сделалась влажной спина.) Встал лейтенант!.. И наткнулся на пулю. Большую и твердую, как стена. Вздрогнул он, будто от зимнего ветра. Падал он медленно, как нараспев. Падал он долго… Упал он мгновенно. Он даже выстрелить не успел! И для него наступила сплошная и бесконечная тишина… Чем этот бой завершился — не знаю. Знаю, чем кончилась эта война!.. Ждет он меня за чертой неизбежной. Он мне мерещится ночью и днем — худенький мальчик, всего-то успевший встать под огнем и шагнуть под огнем. …А над домом тучи кружат-ворожат. Под землей цветущей павшие лежат. Дождь идет над полем, родную землю поит… Мы про них не вспомним, — и про нас не вспомнят. Не вспомнят ни разу. Никто и никогда. Бежит по оврагу мутная вода… Вот и дождь кончился. Радуга как полымя… А ведь очень хочется, чтоб и про нас помнили.

Утреннее отступление о Москве

Нас у Москвы — очень много… Как по привычной канве, неудержимо и строго утро идет по Москве. За ночь мосты остыли, съежились тополя. Дымчата и пустынна набережная Кремля. Башни порозовели, сразу же стала видна тихих тянь-шаньских елей ранняя седина… Рядом, задумавшись тяжко, — и далеки, и близки, — высятся многоэтажки, лепятся особняки. В городе — сотни дорог, вечность в себе таящих. Город — всегда диалог прошлого с настоящим. Есть в нем и детство, и зрелость. Есть и лицо, и нутро… Двинулся первый троллейбус, и задышало метро… Вот, добежав, дотикав, пробуя голос свой, полмиллиона будильников грянули над Москвой! Благовест наш небогатый, утренний наш набат… Вот проснулась Таганка, потягивается Арбат. Кузнецкий рекламы тушит. Зарядье блестит росой. Фыркает Пресня под душем! Останкино шпарит трусцой! К определенному сроку по мановенью руки плюхаются на сковородку солнечные желтки!.. Пьет чай Ордынка и Сетунь… И снова, идя на рожон, мужья забором газетным отгородились от жен. Встанут не раньше, не позже, жажду свою утолив… Будто гигантский поршень, в доме работает лифт. Встретит всех у порога запах умытой листвы… Нас у Москвы — очень много, много нас у Москвы! Мы со столицей на равных, мы для нее — свои. В креслах башенных кранов и на постах ГАИ. В гордых концертных залах, в шахтах и облаках. На производстве — в самых невероятных цехах! Мы этот город ставим! Славу его творим. Памятью обрастаем. С космосом говорим. В каждую мелочь вникаем. Все измеряем трудом… Может быть, не о каждом люди вспомнят потом. Может, не всем воздастся… Сгорбившись от потерь, мы создаем Государство неравнодушных людей! Долгою будет дорога. Крупною будет цена… Нас у Москвы — очень много. А Москва у нас — одна.

Мир

Мы — жители Земли — богатыри. Бессменно от зари и до зари, зимой и летом, в полднях и в ночах мы тащим тяжесть на своих плечах. Несем мы груз промчавшихся годов, пустых надежд и долгих холодов, отметины от чьих-то губ и рук, нелепых ссор, бессмысленных разлук, случайных дружб и неслучайных встреч. Все это так, да не об этом речь! Привычный груз не весит ничего… Но, не считая этого всего, любой из нас несет пятнадцать тонн!.. Наверно, вы не знаете о том? Наверно, вам приятно жить в тепле?.. А между тем на маленькой Земле накоплено так много разных бомб, что, сколько их, не знает даже бог!.. Пока что эти бомбы мирно спят. И может, было б незачем опять о бомбах вспоминать и говорить. Но если только взять и разделить взрывчатку, запрессованную в них, на всех людей — здоровых и больных, слепых и зрячих, старцев и юнцов, на гениев, трудяг и подлецов, на всех — без исключения — людей в их первый день и в их последний день, живущих в прокопченных городах, копающихся в собственных садах, на всех людей! — и посчитать потом, на каждом будет по пятнадцать тонн! Живем мы. И несет любой из нас пятнадцать тонн взрывчатки. Про запас… Светло смеется женщина в гостях. Грустит в холодном доме холостяк. Рыбак по речке спиннингом стегнул. Матрос за стойкой кабака уснул. Пилот мурлычет в небе голубом. Пятнадцать тонн на каждом! На любом!.. Плисецкая танцует вечный вальс. Богатыри! Я уважаю вас… Охотник пробирается тайгой. Шериф бездумно смотрит на огонь. Студент готовится спихнуть зачет. Хозяйка пудинг яблочный печет. Рокочет на эстраде баритон. На каждом из живых — пятнадцать тонн!.. Прыгун дрожит не потому, что трус: «Как вознести над планкой этот груз?!.» Старик несет из булочной батон в авоське. И свои пятнадцать тонн он тащит за плечами, как рюкзак. И дым усталости в его глазах… Без отдыха работает роддом. Смешное, слабенькое существо едва рождается, а для него уже припасено пятнадцать тонн. Пятнадцать тонн на слабеньких плечах! Вот почему все дети так кричат… …Сквозь смех и боль, сквозь суету и сон мы эту ношу медленно несем. Ей подставляем плечи и горбы, влачим ее по жизни, как рабы! Ее не сбросить, в землю не зарыть, не утопить, врагу не подарить… А ноша эта — черт ее возьми! — придумана и создана людьми! Людьми самими произведена. В секретные бумаги внесена. Нацелена и взвешена уже… Ну как теперь? Живет у вас в душе надежда этот шар земной спасти?.. Шлагбаумом, застывшим на пути, — протянутая детская рука. Взрывчатки — вдоволь. Хлеба — ни куска. Взрывчатки — вдоволь. По пятнадцать тонн… Земля утробный исторгает стон! Ей хочется забыться поскорей. Ей страшно за своих богатырей!.. Пока — пятнадцать тонн. А завтра — что? А через десять лет? А через сто? Пусть даже без войны, без взрывов пусть… Богатыри, да разве это — путь?! …И снова ночь висит над головой. Бездонная, как склад пороховой.

Шаги

Для сердца любая окраина — близко. Границей очерчена наша Земля. Но в каждом селенье стоят обелиски, похожие чем-то на башни Кремля… Стоят обелиски над памятью вечной, над вдовьей тоской да над темной водой с такой же звездою пятиконечной, с такой же спокойной и светлой звездой. С такой же, которая так же алеет, которую так же боятся враги… Солдаты сменяются у Мавзолея, раздольно и мощно чеканят шаги!.. Я слышу: звучат неумолчные гимны. Я вижу: под гроздьями облаков, летящих над миром, до каждой могилы от Спасских ворот — двести десять шагов! До каждой! Пусть маленькой, пусть безымянной. До каждой! Которую помнит народ. По чащам лесным, по траве непримятой проторены тропки от Спасских ворот… Сквозь зимние вьюги и вешние гулы, под пристальным взглядом живущих людей идут караулы, встают караулы у памятников посреди площадей! У скорбных надгробий встают, бронзовея. И бронза становится цветом лица… Есть память, которой не будет забвенья. И слава, которой не будет конца.

Пуля

Пока эта пуля летела в него…. — Ты о чем? Он умер в больнице. И все это было не вдруг. Почти что за месяц мы знали, что он — обречен… Ты помнишь, как плакал в пустом кабинете хирург? «Какой человек умирает! Какой человек!..» Поэт хирургии полсуток стоял у стола. Хотел опровергнуть прогнозы. И — не опроверг. Там не было пули… — Нет, все-таки пуля была!.. На любом надгробье — два главных года: год прихода в этот мир. И год ухода. От порога до другого порога вьется-кружит по земле твоя дорога. Вьется-кружит по земле твоя усталость. И никто не скажет, много ль осталось… Но однажды, вопреки твоей воле, обрываются надежды и хвори! Обрываются мечты и печали! «Прибыл — убыл…» — в это верят без печати… Я разглядываю камень в испуге: между датами — черта, как след от пули! След от пули! След багряного цвета. Значит, все-таки была пуля эта! Значит, все-таки смогла долго мчаться! Значит, все-таки ждала дня и часа! Все ждала она, ждала, все летела! И — домчалась. Дождалась. Досвистела…. Два числа на камне время стирает. След от пули между ними пылает! Пока эти пули летят (а они летят!), пока эти пули летят в тебя и в меня, — наполнившись ветром, осенние сосны гудят, желтеют в витринах газеты вчерашнего дня. А пули летят! И нельзя отсидеться в броне, уехать, забраться в забытые богом края… Но где и когда она встречу назначила мне — веселая пуля, проклятая пуля моя?! Ударит в какой стороне и с какой стороны?.. Постой! Да неужто не может промазать она?! И вновь суматошные дни суетою полны. Живу я и верю, что жизнь — невозможно длинна. Вот что-то не сделал: «Успею…» (А пуля летит!..) «Доделаю после…» (А пуля смеется, летя!) В сырое окно неподкупное время глядит. И небо в потерянных звездах, как в каплях дождя… Ну что же, на то мы и люди, чтоб все понимать. На то мы и люди, чтоб верить в бессмертные сны… Над детским дыханьем склонилась усталая мать. Горят имена у подножья Кремлевской стены… На то мы и люди, чтоб помнить других людей. На то мы и люди, чтоб слышать их голоса… В оттаявшем небе — рассветная полоса… Да будет памятным каждый прошедший день! А каждый грядущий день да будет воспет!.. Пока эти пули летят, мы обязаны жить. Пока эти пули летят, мы должны успеть вырастить хлеб, землю спасти, песню сложить. …Пока эти пули летят в тебя и в меня…

Шаги

Двести десять шагов. Шаг за шагом. Надо мной облака в небе ржавом. Гул шагов. Каждый шаг — будто веха. Это — сердце стучит. Сердце века. Я на площади — как на ладони. Смотрит время в упор: что я сто́ю? Что я в жизни могу? Что я знаю?.. Надо мною рассвет, будто знамя. Смотрит время в упор — проверяет. Этот день на меня примеряет. Гул шагов над Москвой. Грохот эха. Сердце века стучит. Сердце века! Продолжается бой — тот — последний!.. Двести десять шагов по Вселенной! Время стрелки часов переставит. Знаю я: нас однажды не станет. Мы уйдем. Мы уже не вернемся. Этой горькой землей захлебнемся. Этой утренней, этой печальной, неизвестной еще, непочатой. А она лишь на миг всколыхнется. И, как море, над нами сомкнется. Нас однажды не будет. Не станет. Снова выпадет снег. И растает. Дождь прольется. И речка набухнет. Мы уйдем насовсем. Нас не будет. Превратимся в туман. В горстку праха… Но останется жить наша правда! Мы свое отгорим. Отболеем… Но от имени нас будет Ленин! И от имени нас будут эти двести десять шагов по планете!

Ожидание

(Монолог женщины)

М. Т.

Вот ведь как! Явилась первой. Надо было опоздать. Где-нибудь в сторонке встать… Что поделать — сдали нервы… Шла — как будто на экзамен, с пятницы считала дни… как же: «Встреча под часами»! Под часами. Вот они. А его на месте нет… (Как некстати нервы сдали!) Ну еще бы! — На свиданье не была я столько лет! Даже страшно подсчитать… Что ж я: рада иль не рада? Там увидим… Только надо, надо было опоздать!.. Дура! Сделала прическу, влезла в новое пальто, торопилась, как девчонка. Прибежала… Дальше что? Современная женщина, современная женщина! Суетою замотана, но, как прежде, — божественна. Пусть немного усталая, но, как прежде, — прекрасная. До конца непонятная, только сердцу подвластная. Современная женщина, современная женщина, — то грустна и задумчива, то светла и торжественна. Доказать ее слабости, побороть ее в дерзости зря мужчины стараются, понапрасну надеются! Хоть не хвастает силою, но на ней — тем не менее — и заботы служебные, и заботы семейные. Все на свете познавшая, все невзгоды прошедшая, — остается загадкою современная женщина! Ромео моего пока что незаметно… Что ж, подождем его. Я очень современна!.. Порой берет тоска: ведь нужно быть, к примеру, кокетливой (слегка!) и неприступной (в меру!). Все успеваешь ты: казаться беззаботной и покупать цветы себе, идя с работы. Самой себе стирать, себе готовить ужин, квартиру убирать с усердием ненужным. Подруге позвонить замужней и счастливой, — и очень мудрой слыть, быть очень терпеливой. Выслушивать слова и повторять, не споря: «Конечно, ты права! Мужья — сплошное горе». И трубку положить спокойно и устало. И, зубы стиснув, жить во что бы то ни стало! И маяться одной, забытой, как растенье. И ждать очередной — проклятый! — день рожденья… И в зеркало смотреть. И все морщины видеть. И вновь себя жалеть. А чаще — ненавидеть!.. Нести свою печаль. Играть с судьбою в прятки. И плакать по ночам. А утром быть в порядке. Являться в институт и злиться без причины… Ну, вот они идут по улице — мужчины! Красавцы на подбор с достоинством спесивым. Самодовольный пол, считающийся сильным. Как равнодушны вы! И как же вы противны, изнеженные львы! Потасканные тигры! Глядящие людьми, стареющие телом… Да где он, черт возьми?! И в самом деле, где он?.. «Скорая помощь» — по городу, словно по по́лю голос вселенской беды, будто флаг, вознеся. (Господи, может быть, что-то случилось с тобою?!) Улица вся обернулась. И замерла вся. Воплем тугим переполнены сердце и память. Он оглушает: Успеть бы! Успеть бы! Успеть!.. Вновь с телефонного диска срывается палец. «Скорая помощь» пронзает застывший проспект… Мир озирается. Просит любовь о спасенье. И — до сих пор неподвластны толпе докторов, — рушатся самые прочные дружбы и семьи. А у певицы — горлом не песня, а кровь! Голос несчастья над городом мечется снова… Странно, что в эти минуты, всему вопреки, веришь в извечную помощь тихого слова. В скорую помощь протянутой доброй руки. Ну, приди же, любимый! Приди! Одинокой мне быть запрети. Приходи, прошу, приходи. За собой меня поведи… Стрелки глупые торопя, не придумывая ничего, я уже простила тебя — повелителя своего. Все обычно в моей мечте. Я желаю — совсем не вдруг — быть распятою на кресте осторожных и сильных рук. Чтобы стало нам горячо, а потом — еще горячей!.. И уткнуться в твое плечо. И проснуться — на этом плече. Вот видишь, тебя и любимым назвать я успела! Не надо бы — сразу… Ведь лучше — когда постепенно. Ведь лучше — потом, лучше — после… Любимый, послушай, ведь лучше… Но где я найду это самое «лучше»?! О, если бы знал ты, любимый, как страшно и дико давать о себе объявленье в газету: «Блондинка, вполне симпатичная, добрая, среднего роста… Ее интересы: домашний уют и природа. Имеет профессию. Ищет надежного друга…» О, если бы знал ты, как все это пошло! И — трудно… Порой, в темноте, рассуждаю я очень спокойно: пройдет одиночество это, наступит — другое. Настанет пора, и закружатся листья из меди. В окошко мое постучит одиночество смерти. Нет, я не пугаюсь. Я знаю, что время жестоко. Я все понимаю. И все принимаю. Но только тому одиночеству я не желаю сдаваться! Хочу быть любимой! Живою хочу оставаться. Смеюсь над другими и радуюсь дням и рассветам. И — делаю глупости! И — не жалею об этом. Дышу и надеюсь… О, господи, как это больно!.. Ты видишь, любимый: я вот она — вся пред тобою. Слова мне скажи!.. Ну, пожалуйста. Нет больше мочи!.. Чтоб — только не молча, не молча. Чтоб только — не молча!.. Слова говори мне, слова говори мне — любые! Какие захочешь, чтоб только — не молча, любимый! Слова говори мне. Без этого радость — не в радость… Скажи, что со мной хорошо. И что я тебе нравлюсь. Скажи, что ты любишь меня. Притворись на мгновенье!.. Соври, что меня не забудешь. Соври, я поверю. А может, просто плюнуть и уйти? И пусть его терзают угрызенья!.. (Ну-ну, шути, родимая, шути! Нашла ты славный повод для веселья.) Останусь, чтобы волю испытать!.. Еще немного подождем. Помедлим… Ведь женщины давно привыкли ждать. Чего-чего, а это мы умеем… Птицы спрятаться догадаются и от снега укроются… Одинокими не рождаются. Ими после становятся. Ветры зимние вдаль уносятся и назад возвращаются. Почему, зачем, одиночество, ты со мной не прощаешься? Пусть мне холодно и невесело, — все стерплю, что положено… Одиночество — ты профессия до безумия сложная! Ночь пустынная. Слезы затемно. Тишина безответная… Одиночество — наказание. А за что — я не ведаю… Ночь окончится. Боль останется. День с начала закрутится… Одинокими не рождаются. Одиночеству учатся. Ну, приди же, любимый! Приди! Одинокой мне быть запрети! За собой меня поведи. Приходи, прошу, приходи! Задохнувшись, к себе прижми и на счастье, и на беду… Если хочешь, замуж возьми. А не хочешь — и так пойду. Слово-то какое: «замуж» — сладкий дым… Лишь бы он пришел, а там уж поглядим. Пусть не густо в смысле денег у него, — приголубим, приоденем, — ничего! Лишь бы дом мой, дом постылый, не был пуст. Пусть придет — большой и сильный, — курит пусть! Спорит, ежели охота. Пусть храпит!.. Так спокойно, если кто-то рядом спит… Хорошо бы пил не очень. И любил, хоть немножечко!.. А, впрочем, лишь бы был… Без него сейчас мне точно нет житья!.. Да зачем я так?! Да что же, что же я?! Черт с тобой! Не приходи! Вспоминать — и то противно… Сгинь! Исчезни! Пропади! Я-то нюни распустила… Не желаю подбирать со стола чужие крохи. Если вновь захочешь врать, ври уже другой дурехе!.. Ишь, нашелся эталон! Я в гробу таких видала! Тоже мне Ален Делон поселкового масштаба. Бабник! Только и всего. Трус! Теперь я точно знаю… Он решил, что на него я свободу променяю?! Думал: баба влюблена!.. Что? Не вышло? Ешьте сами! Вашей милости цена — три копейки на базаре. Я везде таких найду! Десять штук на каждый вечер… Не звони — не подойду! Не отвечу, не отвечу! Как без тебя? Как?.. Был ты синицей в руках. Что без тебя я? Словно земля ничья. Стонет моя боль. Я бы пошла за тобой! Шла бы, закрыв глаза, тихая, как слеза… Мне без тебя как? Птицей стать в облаках? Реять в ночной темноте? Крылья уже не те… Злую печаль пью. Злюсь на судьбу свою. Вижу ее свет… Есть ты там или нет? Мечется мой крик! Он от других скрыт. Боль отдается в висках: Как без тебя? Как? Стану верной женою. Не пройди стороною, — буду верной женою. Над судьбой и над домом стану солнышком добрым, над судьбой и над домом. Хочешь — буду сестрою. От несчастий прикрою, хочешь — буду сестрою. Скажешь — буду рабыней. Если только любимой, то могу — и рабыней. Кто может чуду приказать: «Свершись!» — от собственного крика холодея?.. Мне кажется: я жду уже всю жизнь. Мне кажется: я жду почти с рожденья. Я буду ждать до самого конца! Я буду ждать за смертью и за далью! Во мне стучат сестер моих сердца. Сестер по жизни и по ожиданью. В этот час миллионы моих незнакомых сестер, ничего не сказав, никому и ни в чем не покаясь, ожидают мгновенья взойти на высокий костер, на костер настоящей любви, и — сгореть, улыбаясь. В этот час мои сестры на гребне такой высоты, простирая в бессмертье зовущие нежные руки, ждут любимых своих под часами всесильной мечты. Под часами судьбы. Под часами надежды и муки… В этом взрывчатом мире забытой уже тишины, где над всеми бессонное время летит безучастно, не придется вам пусть никогда ждать любимых с войны! Не придется вам пусть никогда ждать любимых напрасно! Рядом с бронзой царей, разжиревших на лжи и крови, рядом с бронзой героев, рискнувших собой в одночасье, должен выситься памятник Женщине, ждущей любви! Светлый памятник Женщине, ждущей обычного счастья… Вновь приходит зима в круговерти метелей и стуж. Вновь для звезд и снежинок распахнуто небо ночное… Все равно я дождусь! Обязательно счастья дождусь! И хочу, чтобы вы в это верили вместе со мною. …Ну, приди же, любимый! Приди!