Книга начинается повестью, тема которой — необходимость взаимовыручки, умение разглядеть в человеке то доброе и хорошее, что при поверхностном взгляде бывает скрыто. Основная тема рассказов сборника — поиск молодым человеком своего места в жизни, определение своей нравственной и жизненной позиции, своих пристрастий и антипатий. Завершает книгу небольшая юмористическая повесть.
ПЯТЕРО НА ЛЕДНИКЕ
Я загадываю желание
Я прижимаюсь всем телом к черной отвесной скале. За моей спиной и под ногами — бездонная пустота, над головой кружат синие орлы. Распятый на камне, я завидую птицам… Тянусь выше, хватаюсь пальцами за хрупкий сланец, он обламывается, и я срываюсь, опрокидываюсь спиной в эту пустоту.
Мучительно непохожий на птиц, я падаю нестерпимо долго и умираю десять раз, пока не просыпаюсь!
Я сел, открыл глаза. Отчаянно билось сердце. За палаткой размеренно шумела в камнях вода. Помните, как вы падали в ужасные пропасти в детских снах? Почему до сих пор не уходят мои детские сны? Конечно, такое приснилось потому, что последние две недели мы с Лилей лазали по страшным скалам Баляндкиика, когда за спиной постоянно был километровый провал. Если под рукой обрывался камень, он исчезал надолго и появлялся уже у реки в туче черной пыли…
Лиля спит. Дыхания ее почти не слышно. Она выматывается так, что ей даже пропасти не снятся… Да, мы порядком выдохлись на этих скалах, а послезавтра наш отряд, двинется к леднику Федченко, самому большому леднику в горных районах страны. Мы оставим лошадей у ледника, возьмем груз на спины и пойдем. Высота там больше пяти тысяч метров, придется прыгать через трещины с грузом килограммов в тридцать… Будем задыхаться, проклиная родную геологию, и скалы покажутся нам сущей ерундой. Нет, я не возьму Лилю на ледник. Ее практика кончается, и я прикажу ей уехать, прикажу как старший геолог партии.
Я лег и уже задремал, как вдруг ржание, заливистое и злое, топот и треск ветвей донеслись из рощи. Значит, опять красный киргизский жеребец оборвал привязь и полез драться к другим лошадям. Я выскочил из палатки, сунул ноги в чьи-то нахолодавшие ботинки и побежал.
Когда я подбежал к лошадям, киргиз отпрянул в захрустевшие кусты и удрал. Я стал гладить Серого по встрепанной гриве. Он дрожал и визгливо всхрапывал.
Над нами за черной паутиной ветвей струился Млечный Путь. Белые кривые стволы, кустарники, валуны — все ущелье до краев налито недвижным ночным светом. За треугольниками палаток река била лунным золотом в камни… Упала звезда. Она покатилась медленно-медленно — можно было пять раз загадать желание. И я загадал: «Пусть меня не забудет Лиля, когда уедет в Ленинград!»
Звезда все падала, оставляя за собой голубую неоновую полосу, и я кого-то попросил снова: «Пусть меня не забудет Лиля!»
Звезда ушла за хребет, а я стоял и ждал… Мне делалось все радостнее от этого великого и торжественного покоя, оттого, что небо глубоко дышало и звезды то уходили в вышину, уменьшались и блекли, то, разгораясь, опускались снова.
Смеясь над своей радостью, я вернулся в палатку и едва залез в теплый еще мешок, как сразу заснул.
Меня разбудил Пайшамбе, наш рабочий-таджик. Он сидел на корточках, трогал меня за ногу и повторял с деликатной настойчивостью горца:
— Аркашя, Аркашя, солнце совсем вверху.
Я вылез из палатки в свежий солнечный свет.
У костра второй рабочий — Тамир, прозванный нами Памиром, — чистил картошку. Лиля уже умылась на берегу. Она обернулась на мои шаги и насмешливо покачала головой.
— Ай-я-яй, начальник, как вы длинно спали! — сказала она со смехом.
— Да, я что-то продолговато спал! — ответил я.
Когда у нас хорошее настроение, мы говорим как иностранцы, которые поучились русскому языку с месяц и считают себя знатоками.
— Однако вы завтра ехать в Ленинград и много, много спать, — говорю я еще веселее.
Лиля вскочила.
— Ты опять за свое?
— Лиля, ты должна ехать.
— Слушай, что это на тебя накатило? — полушутливо и уже обидчиво спросила она. — Я не понимаю, что с тобой! Ну?! — Она произносит это свое «ну» с непререкаемым судейским бесстрастием. Я чувствую себя обвиняемым. Что ей ответить? Ведь я сам хочу, чтобы она пошла с нами. Лиля ждет, ее лицо мокро, точно она уже наплакалась от обиды.
— Тебя мы не рассчитывали брать, — говорю я нудным, служебным тоном. — Ты не подготовлена… Мало ли что случится.
На лице у Лили появляется инквизиторское выражение.
— Ах, ты боишься ответственности?! — восклицает она язвительно. — Я и забыла, что вы очень заботливо относитесь к своей собственной персоне!
Она отворачивается и проходит мимо меня с таким видом, точно я вдруг превратился в камень, в один из тех камней, которых кругом полным-полно.
Лиля
Лиля приехала ко мне в отряд нежданно-негаданно. До этого наш отряд — Пайшамбе, Тамир и я — целый месяц работал в угрюмых горах Восточного Памира. Весь месяц маршруты и маршруты. Вставали в темноте, днем — бесконечные восхождения, режущий ветер со снегом на перевалах. Возвращение в сумерках: палатка, ужин в дрожащем пламени свечи и спальный мешок. За этот месяц я ни разу не поговорил ни с кем о вопросах геологии, которые мучили и волновали меня, не получил ни одного письма. И порою вечером, когда я сидел перед палаткой в ожидании ужина и смотрел на геометрически правильные чернеющие профили хребтов, на малахитовое или желтое, точно дыня, небо и слушал, как Пайшамбе детским голосом поет что-то просительное и несбыточное, мне начинало казаться, что мы никогда уже не выйдем из этих гор, что жизнь давно ушла вперед, а мы позабыты здесь навечно.
Мне всегда, сколько я себя помню, чудилось, что я упускаю настоящую жизнь, что она не здесь, где я сейчас, а где-то далеко и я должен рваться туда.
И вот после такого-то настроения появляется Лиля, прямо из Ленинграда. К нам пришла наконец машина с базы, привезла продукты, приехал проведать меня Прохор Иванович, главный геолог экспедиции. Когда я подбежал к машине, дверь кабины открылась, и на подножке возникло этакое видение — красноволосая девушка в прозрачном плаще. В руке она держала новые рабочие ботинки, связанные шнурками Она выпрыгнула на прибрежные кочки (мы тогда стояли на берегу озера Рангкуль, под знаменитыми скалами), осмотрелась и заявила:
— А у вас здесь чудненько!
«Чудненького» там было мало: соленое озеро с топкими берегами, мертвые солончаки вокруг и ежедневный пыльный ветер.
Низенький Прохор Иванович в сидящей мешком штормовке, черные, заросшие Памир и Пайшамбе да я в нелепом красном вязаном колпаке — мы окружили ее, и я впервые увидел, какие мы одичавшие.
— Вы не лазали в эти знаменитые пещеры? — спросила она и небрежно показала рукой на скалы.
— А нам там нечего делать, — ответил я и снял почему-то свой колпак. Я знал, что похожу в нем на третьесортного гнома (нос облупился, борода белобрысая, волосы спускаются на уши).
Я стал поспешно засовывать колпак в карман брюк, она попросила:
— Разрешите примерить? — Ловко посадила колпак на свои буйные осенние вихры, вытащила зеркальце, взглянула мельком и заключила: — О, это модно!
— Возьмите его себе! — предложил я и покраснел.
В первом же маршруте я с ней намаялся. Одни люди, впервые попадающие в горы, пугаются каждой скалы, другие лезут куда попало без страха и сомнения. Лиля оказалась из вторых. Мы подошли к известнякам над рекой. Я сел записывать первое обнажение, и минут через пять сверху посыпались камни. Я поднял голову — она карабкается выше меня метрах в ста на скалу.
— Лиля, зачем вы туда забрались? — спросил я спокойно.
— А отсюда здорово видно долину!
— Слезайте сейчас же. Мы пойдем низом.
Она, не слушаясь, ступила на карниз, прошла несколько шагов по самому краю, балансируя руками. Остановилась и говорит:
— Ой как жалко! Полеземте через скалы.
Я разозлился и крикнул ей:
— Если хотите волю тренировать или играть в бесстрашие, то во время отпуска займитесь альпинистским спортом. А сейчас вы на работе!
Сказал и отвернулся от нее.
Она стояла там, на карнизе, молча, очевидно, обиженная. А может, она альпинистка? Альпинисты вызывают у нас добродушную усмешку. Почти каждый божий день весь сезон мы совершаем восхождения, ради которых они едут из Москвы и Ленинграда со специальными рюкзаками и ботинками, с ледорубами и таблетками. В дороге поют свои гитарные грустно-мужественные песни про догорающий костер. Держатся они небрежно, деловито, точно всю жизнь ходят в горы и горы им порядком надоели.
Я снова посмотрел вверх — Лиля все стояла и любовалась «видом».
— Спускайтесь, нечего, — сказал я.
Она стала спускаться легко, точно по институтской лестнице. Посыпались камни.
— Не торопитесь, — сказал я, чувствуя вдруг холодок в спине.
— Ничего, — ответила она, прыгнула на осыпь, и ее понесло.
Я выскочил навстречу, и она ударила меня острым плечом в грудь, а ее волосы плеснули мне в лицо.
Она, видно, здорово ушиблась, но только засмеялась и сказала «спасибо» таким тоном, точно я помог ей сесть в троллейбус.
День наш обычно проходил так. Вставали мы до солнца и, дрожа, отвернувшись друг от друга, одевались. Геройски чистили зубы ледяной водой и запевали-французскую песенку:
Садились на лошадей: я — на своего спокойного коротенького Серого, Лиля — на черного горбоносого Жука. Перед восхождением оставляли лошадей у воды, закрутив веревку за камень покрупнее, и лезли вверх. В маршруте мы разговаривали как-то порывами: то я вдруг начну расписывать, допустим, охоту на архара и во время рассказа для вящей убедительности изображаю сцену в лицах, так что получается нечто вроде индейского ритуального танца; то она расскажет о том, как плакала, когда ей в школьном драмкружке не дали играть Марину Мнишек, и как она дома изображала сцену у фонтана перед своей бабушкой — назло всем…
Возвращаясь в лагерь в сумерках, мы напевали обрывок из какой-то альпинистской песенки:
Вечерами при свече, согнувшись в палатке, мы сортировали образцы и спорили о том, кто лучше пишет: Ремарк или Шолохов, или о том, найдут ли Атлантиду. Часто на сон грядущий играли в домино: я на пару с Пайшамбе против Лили и Памира. Еще мы читали единственную книгу «Улица Ангела». Я прочел начало раньше, потом мы разделили книжку пополам. Лиля стала читать начало, а я дочитывал вторую часть. Герои этой книги — жалкие обиженные человечки, и нам в этом великолепном горном просторе не верилось, что люди могут быть так унизительно несчастны.
Так проходили наши дни, и я позабыл, что Лиле надо будет уезжать. А приближалась пора похода на ледник!
Еще в школе, мальчишкой, я мечтал о походе на этот ледник. Отец всех наших горных ледников, сверкающая река изо льда. Я верил, что ледник ждет меня. И знаете, я и тогда еще мечтал пойти на этот ледник с верным другом, который у меня обязательно будет! Я представлял, как мы будем подниматься по голубому льду, прыгать через трещины, подавая друг другу руку. И там, в ледяном царстве, поднятом над миром, мы до конца проверим силу нашей дружбы… Мечта о леднике привела меня в геологический институт. Там я познакомился с отличными ребятами. У меня появился друг Сашка Табуретов, по прозвищу Саня-практик. Он был очень ловкий, мастер на все руки — занимался боксом, играл на пианино, показывал фокусы, в десять лет он собирался прочитать всего Ромена Роллана. Я здорово подружился с Сашкой, рассказал ему о своей мечте пойти на ледник и предложил пойти вместе со мной. Получив дипломы, мы вместе поехали на Памир. Нам повезло. Сашка скоро стал начальником партии, я — старшим геологом. Нашей партии поручили важнейшую работу — определить основу для геологической карты Памира, так называемую «легенду». Нам предстояло определить возраст и строение многих «нерешенных» районов. Одним из таких районов оказался и ледник Федченко. Район этот небольшой, но самый трудный и путаный. На «легенду» нам дали три года, и мы взялись за Памир. Мы бились с этими «белыми пятнами», пытаясь заставить «говорить» немые толщи. Мне достался Восточный Памир, дикая и мертвая высокогорная пустыня, жуткое место, которое мы окрестили «куском Луны». Сашка работал на западе, в пятистах километрах от меня…
Четыре года уже мы бьемся над «легендой», и все четыре года я мечтаю о походе на ледник Федченко. Там тоже одна из нераскрытых тайн нашей «легенды». Горы поддавались нам с трудом, и мы не успевали сделать карту к сроку. И Сашка, наш Саня-практик, вдруг предложил занести район ледника на карту без похода туда, потому что уже, мол, поздно. Я спросил его, что ему дороже: формальная сдача карты к сроку или настоящее знание? Форма или истина? Сашка отверг такую постановку вопроса.
Я предложил отсрочить сдачу «легенды», пока мы не изучим район ледника.
— Шут с ним, с ледником, — сказал Сашка. — Столкнем карту, а потом иди на свой ледник.
Я сказал, что дельцам не место на Памире.
Если бы Сашка в ответ заорал на меня! Нет, он вдруг с полным спокойствием сказал, что как начальник партии запрещает мне идти на ледник и что он сам нанесет этот район на карту, поскольку познакомился с с этим районом во время облета на самолете.
Я сказал:
— Поздравляю тебя с верхоглядством.
И пошел к нашему добрейшему Прохору Ивановичу и потребовал десять дней для похода на ледник. Я сказал, что меня ведет геологический долг. Но я не сказал, что еще меня ведет неистовая мечта моего детства — подняться по этой ледяной реке. Я верю, ледник ждет меня. Он ждет меня десять лет! И я не оставил мечту пройти по леднику с верным товарищем. Идти, прыгать через трещины, подавая друг другу руку… А теперь у меня появился новый друг, и притом девушка. Если бы мы могли пройти с Лилей эту дорогу! Но распоряжение геологоуправления предписывает мне освободить практикантку Лилю Артамонову от работы.
Каждый день с утра я приказывал себе объявить Лиле, что она не пойдет на ледник, и не выполнял приказ. Но вот три дня назад случилось такое, что я заставил себя сказать ей об этом.
Мы возвращались на лошадях из маршрута берегом реки. Лиля покачивалась впереди и не отводила ветвей, когда ее Жук заходил под дерево, и пригибалась низко к гриве, и казалось, что она кладет усталые поклоны усталому вечернему солнцу. За день южный ветер наполнил воздух желтой мутью. Пахло теплым камнем и мокрым песком.
Грязная, взмыленная вода во многих местах вышла из берегов. Мы подъехали к месту брода и не узнали его: вода неслась под кустами, и ветви дрожали от напористого течения.
Я велел Лиле остановиться и толкнул Серого. Он пошел по мелкой, вышедшей воде и сразу ухнул по грудь. Я держал его головой против течения, белесая кофейная вода уже плескала мне по коленям. Я оглянулся крикнуть Лиле, чтобы она подождала, пока я перееду, — тут же Серый провалился, и вода охватила меня до пояса. Жеребец вздернул голову и поплыл; обернувшись, я крикнул ей: «Стой! Назад!» — и с тоскливым ужасом видел, как ее Жук торопится за мной и, высоко вытягивая вперед горбоносую голову, уходит в воду… Вот он тоже ухнул, Лиля по локти ушла в воду и река потащила их вниз с чудовищной быстротой, потащила на поворот, где обычно торчали два камня, а сейчас в том месте буграми вздымалась грязная вода. Мой Серый уже вылез на берег, я повернул его и пустил через кусты вниз, замечая только красное пятно Лилиного колпака. Она зачем-то придерживала его рукой.
Кусты сорвали с меня кепку. За кустами Серый налетел на завал, и, пока я объезжал громадные камни, которые скрыли и реку, и красное пятно, прошли самые жуткие секунды в моей жизни. Бешеный рев невидимой реки словно бил мне в сердце, и мне казалось, что Лиля уже могла утонуть. Когда Серый выбрался из завала, их уже пронесло мимо бурлящей воды над камнями и Жук подворачивал к берегу. Вытянувшись в струну, он ошалело выкарабкался на обрыв но трещавшему сушняку. Я скатился с седла и бросился к Лиле, схватил ее за холодные руки и стащил на землю. Я ничего не мог сказать, она дрожала и все же пробовала улыбнуться; вода струилась с нее, точно с русалки.
— Ты тонул когда-нибудь? — спросила она меня, когда мы снова сели на лошадей.
— Тонул.
— Наверно, ужасно. Лучше разбиться. Мне вот тонуть нельзя, я плавать не умею! — призналась она со вздохом.
Я похолодел.
— Совсем?
— Ну конечно!
Я хотел сказать Лиле что-то ободряющее, потрепать ее по мокрым вихрам, но изрек ворчливо:
— Это так на тебя похоже: лезть на глубину, не умея плавать. Знаешь, это даже символично.
— Не разводи мелкую философию на мелких местах, — сказала Лиля весело. — Я ничего не боюсь.
Мы погнали лошадей, чтобы согреться. Меня била дрожь от холода и волнения. Я понял, что не говорю ей об ее отъезде, потому что не представляю, как останусь здесь без нее, опять один, с уныло распевающим Пайшамбе, в громадном каменном океане.
В тот же вечер я сказал Лиле, что она уедет.
Да здравствует дикая свобода!
В горах привыкаешь к неожиданностям. И не можешь привыкнуть.
Когда мы завтракали в молчании и старались с Лилей не смотреть друг на друга, сверху, с левого борта ущелья, прилетел к нам радостный вопль:
— Э-ге-гей! Аркашка-а!
Наверху, на невидимой снизу дороге, стояли и махали руками три фигуры. Я рассмотрел Прохора Ивановича и шофера, третьим был, наверное, новый рабочий.
Мы побросали ложки и через речку, через кусты бросились к ним. Встретились на узкой тропе. Третьим оказался незнакомый парень лет двадцати двух, в джинсах. Коротенькие, ежиком, волосы, плечи грузчика и мясистое лицо с обгоревшими щеками. Как ни странно, к этому лицу шли синий берет и тонкие золотые очки. Этакий грузчик-стиляга. Парень тащил рюкзак, из которого торчали ледорубы — часть нашего ледникового оборудования.
— Ну вот мы и прибыли в полном здравии. Ну уж и дорожка к вам, не дай боже! — как всегда, суетливо-энергично заговорил Прохор Иванович. — А это, Аркадий, тебе новый рабочий. Лицо, как бы выразиться, необычное. — Он показал рукой на парня, который смотрел на меня и на Лилю напряженно-восторженным взглядом и заранее улыбался: — Романтик. Хочет стать геологом, из-за чего и бросил институт. Уже работая в геологии, поел нашей каши, но вот все рвется на ледник. — Прохор Иванович засмеялся и потер ладони. — Упросил меня, я его взял на твое усмотрение. Товарищ показал себя, физически крепкий.
Показавший себя товарищ, счастливо улыбаясь, подал мне руку и назвался:
— Мика!
Мы пошли вниз, и Мика, глядя на простор под нами, ни с того ни с сего вдруг крикнул:
— Вот она — дикая свобода!
Прохор Иванович привез нам вместе с ледниковым оборудованием и спирт. Он произнес торжественное напутствие. Речь его, как всегда, была смешением официальных фраз и простодушных наставлений:
— Вы идете в труднейший маршрут, и вся экспедиция будет смотреть на вас. Обязательно, чтоб у всех, Аркаша, была смена белья и теплых носков. Надеюсь и выражаю от лица руководства экспедиции уверенность в благополучном исходе.
Мы подняли кружки и осушили приготовленное Прохором Ивановичем питье. Мика вдруг положил мне руку на плечо:
— Старик, только здесь, в горах, я понял, что такое настоящая жизнь и кристально честные люди.
Он произнес это страстно, даже заикаясь, и покраснел.
— Романтик, романтик! — закричал Прохор Иванович.
— Понимаешь, старик… ну, знаешь, для меня это вот все… — Мика развел руками, точно желая обнять весь Памир и всех нас. — Я, понимаешь, задыхался в городе от этой цивилизации.
— Толстовец прямо, а! — закричал Прохор Иванович и захохотал.
— Чем же тебе не угодила цивилизация? — спросила Лиля каким-то свойским тоном. Это была первая фраза, которой она заговорила с ним, и я сразу почувствовал, что она признала Мику одного поля ягодой.
— Да при чем цивилизация? — искренне удивился Прохор Иванович.
— А… а… все эти разговоры о поэзии, абстракционизме, симфонизме… Ах, Ван Клиберн, ах, Рерих, ах, ах, ах!.. Японская линия в графике, евтушенковская рифма, белые носки, а на деле — шакалья возня, за глаза оплевывание друг друга. Но дело не в этом… — оборвал он сам себя и понурился. — Дело в том, что мне изменила любимая.
Мы все помолчали, как водится, при чужом горе.
— Да-а!.. — первым протянул тактичный Прохор Иванович. — Это… душевное событие, драматическое… Но вы еще молодой, энергичный!
— Прохор Иванович, не говорите этих слов! — попросил Мика, морщась. — Я не прощу себе любви к мещанке!
— Правильно! — сказала Лиля.
Черный лед
Утром мы выступили. Повели караван из четырех лошадей вверх по Танымасу, вытекающему из-под ледника.
Копыта лошадей то погружаются в прилизанный ветрами серебристый сухой ил, вздымая дымчатую пыль, то звонко щелкают по россыпям белой гальки, то разбрызгивают мутно-молочную воду Танымаса.
Трудность похода на ледник обнаружилась сразу же, с первого шага. Мы надели привезенные Прохором Ивановичем новенькие ботинки для льда — «трикони», чтобы их разносить до ледника, и уже после первых двухсот метров начали маяться. Нет ничего более нудного, чем медленно подниматься по сухому и скользкому, как тальк, илу в натирающих ногу тяжеленных ботинках. Воздух грязен и желт от пыли, нанесенной «афганцем». Жарко и душно, как в пустыне; впереди призрачные, точно мираж, хребты, и ни черта не верится, что где-то там лежит лед, которому миллионы лет.
Бесчисленное множество раз переходим вброд петлястый Танымас; он становится все уже и стремительнее. Наконец он преграждает нам дорогу узким, рьяным потоком с бурунами и грохотом. Хуже всего эти узкие, глубокие потоки.
— Старик, разреши, я поеду первым, — просит Мика.
У него самая надежная лошадь, красный Киргиз, хоть злой, но сильный.
— Ты умеешь плавать? — спрашиваю я.
Лиля беспокойно смотрит на Мику.
— Я ж одессит, я ж уплывал в море на пять километров!
Мы выбираем место, где буруны слабее.
— Езжай, — говорю я, — садись сзади на круп, хватайся за вьюк, держи против течения!
Жеребец смело идет в воду, заходит по брюхо, вода плещет под вьюки. В середине потока Киргиз вдруг вздрагивает и пятится: наверное, его ударило по ноге одним из камней, которые катятся по дну. Нельзя стоять в такой стремнине. Мика растерянно оглядывается на нас. А Киргиз уже шатается, ноги его дрожат от-напора воды, и хвост прыгает в пене. Мика обеими руками тащит повод.
— Бей его, по заду бей! — кричу я, чувствуя, что сейчас разразится беда.
Из-за рева воды Мика ничего не слышит и беспомощно оглядывается. Нет, нельзя было его пускать первым. Жеребец, вздергивая голову, поворачивает вниз по течению, вода взбегает ему на круп, заносит хвост под брюхо, толкает, вниз. И тогда Мика спрыгивает в воду. Его сразу, как котенка, отбрасывает и накрывает вода… Мы стоим окаменевшие. Наконец поодаль выпрыгивает его гладкая голова, сверкают очки, он бьет руками и бросается грудью навстречу течению, падает, встает на дно и идет на тот берег… Все происходит за две секунды, показавшиеся столетием, и только теперь я слышу крик Лили.
Пока мы с Пайшамбе развьючиваем двух лошадей (ясно, что груженых придется переводить в поводу), Памир трясется от страха: ведь ему переезжать на обратном пути этот поток с четырьмя лошадьми. Лиля подбежала к воде и кричит Мике:
— Скорей снимай одежду и выжимай! Спрячься от ветра! — Как будто он может услышать.
Мы с Пайшамбе садимся в седла, берем за повод двух груженых лошадей и переезжаем благополучно.
Мика в одних трусах и очках, выжимая рубаху, подбегает и вопит, приплясывая от холода:
— Вот это жизнь, старик! Это не салон!
— Какого дьявола ты спрыгнул с лошади? Запомни: никогда не оставляй лошадь!
— Ничего, Аркаша! Хорошее крещение!
Я с развьюченной лошадью переезжаю обратно и возвращаюсь с Лилей.
— Ты не ушибся? — спрашивает она Мику заботливо.
— Вот это жизнь! — кричит Мика снова. — Вот это да!
Лиля счастливо смеется.
Он прыгает в одних трусах.
— Вот это жизнь! Это я люблю! Знаешь, Лилька, будто я в живой воде выкупался, ни черта теперь не страшно! Великолепно! — кричит Мика бодро, но в его близоруких глазах я вижу растерянность.
Знаю по себе: когда хочешь спрятать страх, начинаешь шуметь и петушиться.
— Ничего здесь нет великолепного, — говорю я. — Надо держаться за лошадь, соображать надо!
— Брось ты, пожалуйста, ворчать! Человек чуть не погиб! — вдруг вспыхнула Лиля.
Когда мы трогаемся дальше, Лиля идет рядом с Микой. Я ругаю себя. И верно: за что придрался к парню, ведь он первый раз в горах. Но мне не нравятся эти выкрики. Подумаешь, свалился в воду по глупости!
Впереди в грязно-оранжевом свете заката среди хаоса камней что-то сверкнуло, заголубело. В бинокль видна гряда торосов, вылезающая белой пилой из-за каменной гряды… Ледник!
Танымас становится все грязнее и бешенее, где-то близко он выходит из-под ледника. В сизой мгле, уже оставленные солнцем, мы подошли к языку ледника, к громадной стене черного льда с белыми торосами вверху. В этой стене зияла круглая дыра — тоннель; из него выхлестывала с ревом вода; здесь зарождался Танымас. Внизу, окаймляя черный лед, громоздились друг на друга мокрые глыбы. С обеих сторон долину сжимали километровые стены. Ни куста, ни травинки… По дну Танымаса с гулким грохотом, сотрясая землю, катились камни… Быстро темнела грохочущая долина, сиреневым холодом наливалось небо. Что-то древнее, дочеловеческое было в этом мраке и в этом грохоте. Если бы над торосами вдруг поднялась голова динозавра, она бы только завершила картину.
Когда мы, спотыкаясь от усталости, поставили палатку, над ледником поднялась багровая луна, точно глаз циклопа.
Теория относительности
Наутро никакой чудовищности вокруг! Горы, ледник и олеографическая голубизна неба.
Мы двинулись вверх вдоль ледника, выискивая место, где можно взобраться на его спину. Камни, камни, камни… Надо перебраться через эту гряду камней, которую ледник, двигаясь вниз, как бульдозер, воздвиг вокруг себя.
Неожиданно выходим на круглую травянистую полянку у подножия этой гряды. Озеро и палатки! Зеленый котлован налит солнцем. Мы спускаемся к озеру. Знойно, мирно… Перед палатками лежат спирально закрученные архарьи рога.
Из самой большой палатки навстречу нам вышли два полуголых старика, удивленные не менее нас. Один, гладко выбритый, с унылым канцелярским лицом, в пижамных брюках, выглядел обычным курортником. У второго разлохмаченная и бородатая голова посажена прямо на квадратные загорелые плечи.
Мы все поздоровались за руки.
— Вот уж никого не ждали! — произнес с волжским распевом бритый и заулыбался добродушно. — Во-от уж не ждали.
— Откуда вы, путники? — спросил второй и снял темные очки. — Уж не на поиски ли снежного человека?
Под космами седеющих бровей один глаз у него с косинкой, и кажется, что человек этот смотрит на двух людей сразу.
— Мы-то геологи, — говорю я. — А вот вы здесь по какому поводу?
— Мы по поводу восхождения на пик Революции! — задорно отвечает косматый. — Альпинисты университета. Сегодня по леднику ушла вверх последняя группа.
— А вы что же? — спросила Лиля. — Сторожить палатки остались?
— Мы начальство. Общее руководство, — сказал косматый. — Андрей Егорыч вот — начальник сбора.
— А вы, разумеется, тренер по боксу? — определил Мика, одобрительно разглядывая бугристую грудь косматого.
— Не совсем.
— А кто же вы?
— Ректор.
— То есть как? Университета? — изумился Мика.
— Ага, — простодушно ответил ректор и повернулся к товарищу. — Что ж, Андрюша, пока ребята будут ставить палатки, вскипятим для них чайку.
Когда мы начали ставить палатки, я сообщил Мике и Лиле:
— Братцы, а знаете ли вы, что Константинов, ректор-то, самый мощный у нас специалист по теории относительности. Шутка ли, академик!
— Гигантский старик! — подтвердил Мика и вдруг хлопнул себя по коленям. — У меня идея! Давайте вечером подобьем его на лекцию о теории относительности!
— Железно! — подхватила Лиля. — Я начну… вроде нечаянно, а вы поддержите меня!
Заговор состоялся, и за чаем в присутствии академика мы переглядывались и перемигивались, точно организаторы покушения.
Академик и Андрей Егорыч пригласили нас вечером отужинать совместно и послушать приемник.
Перед вечером опять подрались наши лошади. Заслышав визгливое ржание и храп, мы выскочили из палатки.
На берегу озера, встав на дыбы, как кентавры, сцепились Киргиз и Жук. Мы дико заорали и помчались к ним все — даже академик с ледорубом и Андрей Егорыч.
Жук отпрянул и кинулся удирать. Киргиз догнал его, ударил грудью, и они вместе рухнули наземь. Взметнувшейся пылью закрыло их обоих. В эту пыль первым вбежал Мика, и сразу же оттуда вылетел Киргиз и понесся вверх, на осыпь. Он взвился метров на двести, остановился уже под скалами, оглянулся и победно, ликующе заржал. Пыль рассеялась, и мы увидели Мику: он держал за уздечку встающего на дыбы Жука. Вид у Мики был грозный, он махал кулаком перед мордой жеребца и кричал. Жук пятился и рвал узду, он ошалел от нападения, его следовало отпустить. Но Мика свирепо дергал его и вдруг ударил кулаком по носу. Удар по носу взбешивает лошадь. Жук рванулся, свалил Мику и поволок его по земле, потому что тот намотал повод на кисть. Выхватывая нож, я услышал крик Лили и краем глаза успел заметить, что она закрыла лицо ладонью.
Я перерезал струной натянутый повод, и Мика остался лежать ничком. Мы помогли ему сесть. На запыленную грудь расширяющейся лентой хлынула из носа кровь. Правая рука торчала в сторону. Мы подвели его к воде.
Лиля, обмывая его лицо, бормотала:
— Что с рукой, что с рукой?
— Положите на спину его! — приказал академик, швыряя ледоруб.
— Кажется, вывих, — морщась, выговорил Мика.
— Вы ничего не понимаете в лошадях, — сердито говорил академик. — Аркадий, держите его за плечи, — приказал он мне. — А вы крепитесь, мистер укротитель.
Академик со свирепым видом дернул ему руку. Мика ойкнул и сел.
— Лягте, у вас еще идет кровь из носа, — посоветовал академик и дернул еще раз. — Теперь пошевелите пальцами, согните в локте. Ага, получается! Теперь мокрую тряпку на нос, и никаких больше укрощений!
До ужина Мика лежал в палатке. Лиля сидела около него, смачивала ему лоб и не позволяла подняться, а он возмущенно кричал нам (в то время мы подковывали Серого.):
— Братцы, что это за карантин!
На ужин мы явились с арбузом. Это был один из первых арбузов сезона. Он проделал громадный путь, пока добрался до нашей поляны: вызрел в Ошской долине, был куплен на базаре шофером нашей базы за пятерку у киргиза, затем в машине проехал пятьсот километров и преодолел пять перевалов. Лежал на базе в Мургабе, вызывая общее искушение, потом пересел в другую машину и был доставлен самим главным геологом экспедиции в наш отряд. Мы решили продлить его путешествие до ледника. Арбуз был запрятан во вьюк и, покачиваясь на лошадиной спине, десятки раз переправлялся через Танымас.
Я думаю, что вряд ли какой-либо из арбузов поднимался на такую высоту.
Еще не стемнело, но в палатке уже горела свеча. Академик в телогрейке из козлиного меха заваривал чай. Андрей Егорыч возился у приемника. Приемник пищал, гудел, трещал, но не говорил. Когда мы садились за длинный стол из ящиков, пламя свечи заволновалось и призрачные тени от наших фигур заплясали на брезентовых стенах.
Я торжественно водрузил арбуз на стол. Академик прослезился от изумления. Андрей Егорыч засмеялся как ребенок: старики неделю сидели на одних сухарях. Мы молниеносно покончили с арбузом. Вспомнив наш заговор, я под столом подтолкнул ногу Лили. Она обернулась к Мике и что-то ему пошептала. При свете свечи перевязанная голова, курчавая бородка, расстегнутая рубаха делали его похожим на кубинского революционера. Мика согласно кивнул Лиле, тогда она помешала ложечкой в стакане и как бы невзначай тоненьким голоском сказала:
— Александр Дмитриевич, вы не могли бы нам рассказать немножко об Эйнштейне и теории относительности?
— Да, да… пожалуйста… расскажите… — наперебой заговорили мы с Микой фальшивыми голосами.
Академик не ожидал такого нападения здесь, растерялся, но тут же спохватился.
— Как то есть об Эйнштейне? Я с ним не был знаком.
— Ну, о его теории, — легко уступила Лиля.
Константинов тяжело вздохнул.
— Вы все равно ничего не поймете! — сказал он уныло.
— Нам не надо ничего упрощать, правда, Мика? — спросила Лиля.
Мика хотел взять кружку правой больной рукой и едва не уронил. Лиля удержала кружку и поставила перед ним.
Мика взял ее руку, пожал и не отпустил.
— Что ж, попытаюсь, — начал академик. — Как бы это вам попроще…
Я не мог отвести глаз от их соединенных рук…
— Теория относительности, как вам известно, была выдвинута более полстолетия назад… — заговорил академик.
Слова его доходили до меня точно из далекой комнаты. Я ничего не понимал, я только видел их руки. Вот они разъединились. Мика взял кружку, отпил, и опять сплелись их пальцы. Лиля, приготавливаясь слушать долгую лекцию, вздохнула и придвинулась к Мике поближе. Он что-то тихо ей сказал, она засмеялась и погрозила ему пальцем. Между ними возникло то общее, чего порой нельзя добиться годами… Трещала свеча, метались по стенам наши фиолетовые тени. Говорил, все более увлекаясь, академик, а им было хорошо вдвоем. Я отвернулся…
— Пространство… время… движение… невозможность абсолютного вычисления… — объяснял что-то мудреное Константинов.
Я для них сейчас так же далек… как вон та звезда, которая только что завиднелась в треугольнике неба за палаткой и, дрожа, разгорается в бесконечном холоде вселенной.
— Ну, вот вам и теория относительности! — Академик взъерошил волосы и победоносно взглянул на нас. — Вы что-нибудь поняли?
— Конечно… замечательно… большое спасибо! — отвечали мы наперебой.
— Почти все понятно, — сказала Лиля.
— Ну, это вы мне не заливайте насчет понятности, — добродушно возразил Александр Дмитриевич и вдруг обратился ко мне: — А теперь, милостивый государь, у меня просьба к вам. Предупреждаю, просьба не совсем обычная. А именно: возьмите меня с собой на ледник! — Он снял очки и, помахивая ими, вызывающе посмотрел на нас. Мы все опешили и молчали. — Вот так. Прошу покорно. Получили лекцию — расплачивайтесь! Ничто не делается даром в этом мире.
Я не знал, что ответить.
— Вместе с вами я перейду ледник, спущусь в долину, доберусь до места, откуда летят самолеты. Между прочим, я альпинист и даже мастер спорта.
— Да брось ты раздумывать! — накинулась на меня Лиля. — Соглашайся, и все! Правда, Мика?
Мика, разумеется, был того же мнения. Еще бы, сейчас они заодно! Им сейчас все кажется прекрасным и возможным: предложи лететь на воздушном шаре — полетят.
— Хорошо, согласен, — говорю я академику. — Пойдете с нами.
Вечером я долго не мог заснуть, думал о Лиле и о Мике. Говорил себе: «Что ж, возьми и этот груз на плечи… Иди, держись… упала твоя звезда… Иди… Этот груз ты не сможешь сбросить с плеч никогда, никогда…»
Яростное солнце
Утром мы покинули поляну, залитую солнцем. Ведем лошадей через камни, кипящие потоки, проходим по плитам плотного снега на берегах. Воздух все резче и холоднее. Ветер с ледника отметает, выдувает все лишнее, вчерашнее.
Я делал все, что положено: тащил своего охромевшего Серого, убеждал Памира, что он сумеет один пройти обратно, соображал, как бы удобнее убедить академика взять поменьше груза, когда мы оставим лошадей, а сам все думал о Лиле…
Вот и последняя трава. Здесь мы должны подниматься на ледник. «Прощай, зеленая!» — как говорят альпинисты.
Лошади осторожно ступают на лед. Вблизи он не черный, а грязный, мокрый. Лошади боятся льда и ставят истертые подковы осторожно, точно на битое стекло. Оскальзываясь, лезем на лед, а навстречу нам поднимаются торосы.
Мы заходим в их лабиринт.
Нас окружают разрушенные замки, шпили и спины драконов — все из зеленоватого, прозрачного льда. Лучи невидимого солнца скользят над нами и оплавляют янтарем верхушки торосов.
Останавливаемся развьючить лошадей. Памиру пора обратно.
Мы связываем лошадей — одну к седлу другой. Я пожимаю холодную черную ладонь Памира.
— Ну хоп, Памир. Спускайся осторожно.
Все молча пожимают Памиру руку.
Только Пайшамбе на родном языке горячо говорит ему что-то наставительное. Памир берет за повод переднюю лошадь и идет не оглядываясь. Мы смотрим ему вслед. Он уходит в торосы, его фигурка рядом с лошадьми кажется совсем маленькой.
Вот исчезла курчавая голова Памира, вот в последний раз заржала, точно заплакала, лошадь… Мы остались одни.
Я подошел к рюкзаку Александра Дмитриевича, стал вытаскивать из него консервы и перекладывать в свой.
— Что вы делаете, оставьте! — закричал он возмущенно.
Но, я знаю: лучше разделить груз сразу.
— Мика, возьми-ка себе пяток банок у Лили!
— Оставьте хоть шпроты! — попросил академик.
Мы идем. Солнце бьет нам в глаза, и в его лучах впереди разворачивается блистающая равнина ледника. На десятки километров растянулась за ледником горная цепь.
Горы далеко, но глаз различает изломы пород, каждую складку жесткого, точно накрахмаленного снега, одевающего камень.
Плоскость ледника только издали кажется ровной, будто выутюженной. Приближаясь, она покрывается рябью впадин, вырастает гребенкой торосов, а шагаем мы между бесконечных ям, зубцов и колодцев, выточенных солнцем.
Хуже всего мелкие вертикальные колодцы, которые Александр Дмитриевич называет на альпинистский манер «стаканами». «Стаканы» полны воды. С утра они задернуты льдом, но чем ближе к полудню, тем чаще лед проламывается и нога по колено уходит в жгучую, льдистую воду.
Неимоверная тишина замерла над равниной. Это торжественное безмолвие миллионы лет не знает ни беспокойного крика птицы, ни шума листвы — только скрежет ломающегося льда или грохот лавины… Но солнце, вздымаясь, заливает белую пустыню яростным теплом, и ледник, наполняется шорохом и звоном таяния. Сочатся капли с торосов, сбегаются в ручейки; ледник плачет о зеленой весне, которой он никогда не знал. Ручьи собираются в потоки и даже реки! Река на леднике? Сначала почудился впереди плеск большой воды, и вдруг мы вышли на речной берег. Глубокая, прозрачная, как летнее небо, вода мчалась по изумрудному ледяному руслу. У этой сказочной реки были свои перекаты и петли, обрывы и острова. Мы спустились по берегу и напились. Вода была пресной и безжизненной.
У реки отдыхаем.
Академик, Мика и Лиля подложили рюкзаки под головы. Пайшамбе заснул сидя.
— Я чувствую себя наедине с вечностью, — задремывая, пробормотал Александр Дмитриевич.
Я достал бинокль и стал рассматривать борта долины. Большая часть гор покрыта снежным панцирем. Завтра-послезавтра придется идти к борту и добираться до обнажений, чтобы понять: те же это толщи, что на востоке, или другие.
А они, кажется, заснули. Нет, вот Лиля поднялась, села.
Я все смотрел в бинокль.
— Потом дашь мне посмотреть? — попросила она устало.
Когда-то мы часто так сидели рядом на перевале и, передавая друг другу бинокль, рассматривали какой-нибудь надвиг или разлом, тут же строили догадки, создавали целые теории…
Пока мы с Лилей рассматривали в бинокль горы, Александр Дмитриевич и Мика затеяли спор.
— Да… про эти горы мог бы грохнуть только Маяковский! — заявил Мика.
— Что?! — возразил Александр Дмитриевич. — Это уж бросьте! Впрочем, он бы грохнул, да так, что все полетело бы к черту! Он же крикун. А здесь нужен Тютчев — высота, поэзия, стройность!
— Ха-ха… это старье!
— А у вашего Маяковского: «От этого Терека в поэтах истерика».
— А что? Лихо сказано!
— Лихо? Это клоунада! Посмотрите на горы! Это же кристальная ясность, высшая красота. А Маяковский громогласен, ему это не под силу. И что я еще не люблю у него, — академик яростно стукнул себя кулаком по колену, — как он говорит о Пушкине: «Так сказать, невольник чести… пулею сражен…» Это же издевательство!
— Вы говорите, как нэпман! — закричал Мика, вскакивая. — Вы не понимаете поэзии!
— Хорошо! Не понимаю! Но вот я что люблю! — Александр Дмитриевич, вызывающе скосив глаза на Мику, стал читать строки из Тютчева:
Когда он закончил, Лиля захлопала в ладоши.
— У всех у вас вкус, как у старых дев, — снисходительно сказал Мика, надевая рюкзак.
— Черта с два! — возразил академик, и Лиля рассмеялась.
Мы идем снова. Становится жарко. Солнце отражается от снега и обжигает лицо снизу. Я нечаянно снимаю темные очки и сразу же зажмуриваюсь; белизна так ослепляет, точно в глаза швырнули песком.
Мы идем цепочкой. Я первый, за мной Мика, Лиля, Пайшамбе; академик, как опытный альпинист, замыкает шествие.
Стали попадаться первые трещины. Сначала они так узки, что мы их легко перешагиваем. Затем пошли пошире, с навесами и карнизами из снега, — через них приходится прыгать. Наконец останавливаемся перед трещиной метра в четыре шириной. Ледяные стенки ее вверху нежно-зеленые, как морская вода, книзу темнеют. С карниза свисают лазурные сосульки. Лиля отламывает одну сосульку и бросает ее в трещину. Сосулька раскалывается о стенку, и кусочки ее, печально вызванивая, долго-долго летят куда-то внутрь ледника.
— Ух ты-и! — пропела Лиля и отступила от трещины.
— А, чепуха, я ее сейчас перемахну! — сказал Мика, отступив на шаг, и хотел прыгать.
Александр Дмитриевич с неожиданным проворством схватил его за руку и удержал.
— Вы еще не сказали своего последнего слова в поэзии! — пробурчал он.
Я достал из рюкзака моток толстой капроновой веревки и моток тонкой. Мы обвязались, и когда один прыгает через трещину, остальные стоят на страховке.
Идти все труднее из-за бесконечных «стаканов» и торосов; ноги промокли до коленей, спина ноет, горит обожженное лицо. Но сквернее всего трещины, заметенные сверху снегом. Эти легкие снежные мостики на трещинах — замаскированная смерть.
Я первым провалился сквозь такой мост. Ноги мои вдруг ушли в снег, и я повис на рюкзаке. Ноги болтались в пустоте трещины. Я оглянулся. Мика стоял разинув рот. Еще разглядел я растерянное лицо Лили.
— Ложись! — крикнул я Мике.
Он бухнулся на лед.
Потащил к себе веревку, натянул ее.
Я подтянулся на ледорубе, лег грудью на мост, и банки в рюкзаке съехали мне на затылок. Я дернулся еще и вылез из дыры на снег. Только когда перешел на ту сторону трещины, на твердое, почувствовал бешеный топот сердца. Ноги дрожали, а горы плыли куда-то вбок, точно меня кружило на медленной карусели. Я крепко зажмурился, тряхнул головой, и, когда открыл глаза, горы стояли на месте.
Самое страшное — провалиться первый раз. До вечера все мы провалились на мостах раз по восемь, а потом это было уже не страшно, а просто досадно.
Шагая впереди, я то и дело оглядываюсь на идущих сзади, я слежу, чтобы между всеми было одинаковое расстояние. Но первой я всегда замечаю Лилю. Она идет, наклонив голову, и лица ее не видно. Только белеет нацепленная на нос серебряная конфетная бумажка — защита от солнца. В узкие плечи врезались лямки рюкзака, и тяжело шагают ноги в мокрых «триконях». Каждый раз оглядываясь, я надеюсь увидеть ее лицо. Настроение неожиданной радости прибоем находит на меня… Мы будем идти и идти так день за днем. Я буду оглядываться и видеть ее узкие плечи и сосредоточенное лицо… А на коротких привалах будем слушать, как спорят академик с Микой. Смешные они оба! И Лиля будет смеяться, когда они опять схватятся. Мика скажет какую-нибудь ерунду, академик встрепенется и, ероша бороду, скажет: «Черта с два!»
А Лиля будет заливаться. Смеется она удивительно. Брови взлетают, нос морщится, точно она собирается чихнуть, а круглый подбородок дрожит. Если она снимает колпак, волосы встают копной и светятся на солнце, как лепестки подсолнуха. Вообще-то красивой ее не назовешь… Обыкновенное лицо… Чем она понравилась Мике? Конечно, ему нравятся смазливые девчонки. Ну и пусть! Мало ли кто ему нравится! А вчерашнее? Треск свечи… теория относительности. Все явно, ясно, как эти грозно темнеющие горы. Я чувствую такую тоску, что готов зареветь. Точно кусок льда сунули мне в грудь, и я коченею от горя. Но нужно идти и идти, размеренно, осторожно. Что ж!.. Только снег, снег, снег… Я оглядываюсь: все ли идут благополучно?
Кончается первый день. Хуже всего в первый день, пока втянется сердце. Потом втянется, и тогда полегчает. Весной, перед выездом в горы, я проходил медицинскую комиссию, и врач сказал, что сердце уже голосует против Памира. Чепуха, мое сердце привыкло стучать здесь половину моей жизни.
Вечером мы наталкиваемся на груду вещей, вмерзших в лед: банки с консервами, кастрюля, канистра с бензином. Наверное, брошены альпинистами в начале лета. Но почему до сих пор метеорологи не подобрали все это? Им пригодилось бы. Ведь метеостанция не так уж далеко отсюда. До станции мы должны дойти через два дня, когда у нас кончатся продукты. Почему же они не подобрали эти вещи?
Солнце уже ушло нам за спину, и длинные, десятиметровые тени идут впереди нас, изгибаясь на торосах.
Останавливаемся ставить палатку. Наконец сбрасываем с себя рюкзаки. К концу дня они в десять раз потяжелели. Как легко без груза! Кажется, можно пройти сейчас еще сотню километров. Но стоит посидеть минут десять — и обалдеваешь от усталости, все тело вяжет сон. Сидеть нельзя!
Ставим палатку. Академик, Лиля и Мика тотчас залезают в нее. А мы с Пайшамбе начинаем на «улице» разжигать проклятый бензиновый примус. Иди впереди, тащи самый тяжелый груз, беспокойся, чтобы никто из них не улетел в трещину, а вечером еще разжигай для них примус! Впрочем, академик не в счет. Лиля тоже, она еле дошла, но вот Мика, рекомендованный рабочий, чего спрятался?
Примус рычит и фыркает на нас, поджигает наши бороды.
Пока мы возимся с примусом, сумрак стремительно заливает долину. Ледник покрывает розовая тень — это отсвет пылающего закатного неба. А в верховье ледника, на верхушках синего цирка, масляно горят последние мазки солнца. Быстро холодает, и, когда на примусе загорается фиалковый цветок огня, мы уже окружены стынущей синевой ночи.
А в палатке академик и Мика опять затеяли спор.
«Просидели под брезентом и просмотрели закат», — думаю я и лезу к ним. Мика держит в руке свечу, в желтом свете ее Лиля расчесывает свои медные волосы. Взлохмаченный академик, похожий на шамана, внушает Мике:
— Даже будущие пожарники пишут стихи в семнадцать лет. Вы поэт просто потому, что молоды. Уж студента-то я знаю-с! Все лентяи и «хвостатики» — поэты. Вам кажется, что вы открываете миры, и потому вы не хотите учить механику!
— Есть вещи поважнее механики!
— Ах да! Видимо, ради этих важных вещей вы и бросили учебу?
— Да, я не хочу спать на лекциях. Я хочу увидеть землю!
— А может, вам просто не хочется становиться в шеренгу по росту? Ну зачем вы сюда приехали?
У Мики округлились глаза.
— Вам знакомо слово «романтика»? — спросил он с пафосом.
— Ну-ну! — подзадорил Александр Дмитриевич.
— Так вот, мой отец этого слова не признает. Еще в детстве ему был важен только мой дневник…
— Ага, ага, так и есть, — ввернул академик.
— А я хочу знать все не по книжкам, а сам, хочу пощупать эти горы, проваливаться в трещины, мчаться на диких лошадях по такыру, рвать сухое мясо, сосать табак. Я хочу дружить с настоящими парнями, вот с такими, как Аркаша. — Мика ударил меня по плечу. — Идти с ним черт знает куда, гнаться за архарами, слушать песню горной девушки. Наконец, сидеть на киргизской свадьбе среди белобородых аксакалов и есть руками баранину.
Академик хохотал, почесывая бороду, и, отсмеявшись, сказал:
— Словом, хотите одичать. Ну а вы, Аркадий, как насчет сушеного мяса кутаса?
— У меня желания обратные, — сказал я. — Я бы сейчас что угодно отдал за то, чтобы посидеть в этот вечер не так вот скрюченным, а в теплой, светлой гостиной у одних своих знакомых. Сидеть спокойно в глубоком кресле и слушать фортепьяно, какой-нибудь прелюд Рахманинова… И чтобы играла девушка в красивом платье.
Я только не сказал, что у меня нет таких знакомых, нет гостиной, нет фортепьяно, нет девушки…
— А я-то думал, что ты романтик! — сказал Мика с выражением превосходства.
Когда мы легли спать, мне в голову сразу пришли те слова, которые следовало сказать Мике.
Уж сколько раз я встречал на Памире наезжих романтиков вроде Мики! Такие приезжают сюда на два месяца, и сразу же подавай им подвиги, подавай нашу суровую дружбу! Романтики ждут, когда мы начнем открывать месторождения, подниматься на снежные пики и гибнуть с алмазами в руках. Наша партия, к сожалению, не открывает месторождений. Мы должны разгадать строение Памира. Это чертовски трудно, и мне это нравится больше всего. А подвиги? Для меня самый великий подвиг — вести регулярные записи и документировать каждый вечер образцы пород. И вообще-то, главное в нашей работе — это «ишачка», как говорит мой друг Сашка. «Ишачка» — это бесконечные переходы и переезды, завьючивание лошадей, ругань с нашим вечно пьяным завбазой из-за продуктов… Подвиг — получить у него яблоки и консервированное масло…
Но я люблю это кочевье, наших бедных лошадей с побитыми копытами. Я на всю жизнь до смерти привык к дыму горящего кизяка, к тряске в седле, к осыпям, ледяной воде и пыли, когда счастьем становится пиала горячего зеленого чая, которую подаст киргизка в одинокой юрте, нежданно встреченной в глухой долине. Да, такова «ишачка», как говорит мой друг Сашка… Где-то он сейчас, Сашка! Он километров за триста от меня. За пятьсот километров Эрнст. Где-то еще дальше работает Борис. Мы разбросаны по всему Памиру и видимся раз в месяц. За этот месяц каждый из нас тяжким трудом собирает, накапливает новые данные о геологическом строении своего района. Встретившись, мы свирепо спорим и обрабатываем друг друга. Мы опрокидываем старые теории и распутываем бесконечные загадки, мы злимся друг на друга оттого, что Памир медленно поддается нам… И в этих спорах мы раскрываем друг друга так же мучительно и сложно, как узнаем горы.
Романтики приезжают, чтобы увидеть наши свершения, но романтики быстро уезжают, а здесь все накапливается годами: и дружба, и верность друг другу, и знание, и усталость сердца.
Дыхание снегов
Я просыпаюсь раньше всех и бужу Мику. Он сегодня дежурный, и ему пора готовить завтрак. Мика визгливо зевает и ложится снова. Он сопит, и вздыхает, и возится, как медведь, которого пробудили раньше срока и выгоняют из берлоги. Вылезает наружу и начинает греметь кастрюлей. Снаружи, вероятно, крепкий морозец — я слышу, как Мика разбивает кружкой лед в ручье, чтобы набрать воды для супа. Вот он принялся за примус, ломает спички, дует на руки и обидчиво ворчит. Примус капризничает, Мика капризничает тоже, зачем-то громко, жалобно повторяет:
— Ой, пальцы не сгибаются! Ну что это за спички!
Я чувствую, что мне уже не заснуть, вылезаю, и мы вдвоем погружаемся в романтику разжигания примуса на морозе.
Скоро вылезает и академик. Чертыхаясь, он начинает расколачивать ледорубом свои замерзшие ботинки. Он забыл их мокрыми вечером у палатки, и за ночь они окаменели.
В этот день мы проходим еще пятнадцать километров вверх по ледяной долине. Ночуем опять на льду. Идти все труднее: мы поднялись уже на высоту больше пяти тысяч.
На третий день мне удалось подойти к борту долины и посмотреть несколько обнажений пород.
Все эти три дня Мика раздражал меня. У нас обычно бывает так: чем труднее идти, тем больше мы посмеиваемся и подшучиваем друг над другом в минуты короткого отдыха. А Мика, когда мы останавливались, ложился с измученным видом на спину и жалобно сообщал, что у него растянута нога или что он оглох. Иногда же, наоборот, на него находила удаль, и он просил опустить его на веревке в трещину, чтобы он мог испытать «ледяной ужас».
Вот и четвертый день мы идем под тем же яростным солнцем, обгоревшие, задыхающиеся и счастливые. Счастливые? Да, в этот день мы счастливы, потому что вечером придем на метеостанцию! Каждый, наверно, думает о сегодняшнем вечере: мы будем ужинать за столом при электрическом свете, пить кофе, будем сидеть, разогнувшись и вытянув ноги, и слушать приемник — музыку всей земли.
Через разрывы в облаках к освещенным кускам снега протянуты тонкие лучи, лучи-струны, широкие колонны света… Все это медленно движется и уползает через горы… Мы идем по плывущему лесу солнечных лучей. Но скоро под облаками непогодную песню затягивает ветер. Кружат первые снежинки. И вот снег уже мчит нам в лицо, точно из трубы. На голове, на груди, на плечах нарастают латы из снега. Я оглядываюсь и вижу только Мику, остальных точно оторвало и унесло снежным штормом. Идти навстречу снегу вдвое тяжелее, но я не останавливаюсь. Здесь, на этой голой плоскости, нас быстро занесет. И ноги у всех мокрые до коленей.
Трудно в таком снегу выйти прямо на станцию. Судя по карте, расстояние до нее пройдено, теперь надо искать ее слева или справа. На две минуты останавливаемся, сбрасываем рюкзаки.
Все окружают меня.
— Ну что ж, мы пришли. Станция здесь. Надо только взять левее. — Я говорю это уверенно, и всем ясно, что станция здесь, только чуть левее. Раз я веду отряд — значит, я знаю.
Все послушно надевают рюкзаки, и мы идем влево. Теперь ветер лепит нам снегом в правое ухо. Мы проходим с полкилометра, и я останавливаюсь. Товарищи стаскивают рюкзаки и окружают меня. Смотрят с ожиданием и усталостью. А во взгляде Александра Дмитриевича я вижу тревогу. Он начинает понимать, что я плутаю.
— Видимо, мы немного отклонились влево, надо еще пройти вперед, — говорю я решительно и требовательно смотрю на Александра Дмитриевича как на сообщника.
— Несомненно, теперь надо взять еще вперед! — соглашается академик. Он собирает снег с бороды, скатывает шарик и кладет в рот. — Пить хочется, но ничего, скоро напьемся кофе.
Мы идем вперед. Останавливаемся снова.
Я замечаю, как Александр Дмитриевич тайком взглянул на часы. Еще не стемнело, но снег потерял серебристость, он потускнел, посвинцовел. Серый, едва различимый сумрак опускается на ледник.
Мы опять идем влево, потом вправо, еще вперед… Останавливаемся.
Теперь уже Лиля и Мика не смотрят мне в глаза. Теперь и я ничего не говорю. Мы садимся на рюкзаки. Снег превращает нас в снежных баб. В сумраке кажется, что нас засыпает холодным пеплом. Я слушаю заупокойный вой ветра и думаю о том, что больше минуты мы не должны сидеть. Но вот в свисте пурги мне чудится новый звук: вибрирующее металлическое гудение. Оно исчезает, как только ветер меняет направление, и вдруг опять возникает пронзительный до визга, сверлящий гул.
— Слышите? — спрашиваю я и быстро надеваю рюкзак. — Слышите, станция?!
— Что-что, голоса? — спрашивает Мика.
— Нет, ветровая вертушка на мачте!
Я уверен, никто из них ничего не расслышал, но все подхватили, рюкзаки, и мы быстро, идем на звук.
Он становится все резче, он ревет почти над нами, и вот я спотыкаюсь о фанерный ящик, углом торчащий из снега. Потом чуть не напоролся на алюминиевые палки, уходящие в лед. Вот какие-то красные баллончики из-под газа, стенки с кусками войлока — и все. Мы медленно проходим через остатки станции и выходим в дымящееся снегом поле. Перед нами только одинокая мачта, дрожащая от напора ветра мачта с работающей вертушкой. Мы стоим под мачтой, и вертушка захлебывается железным хохотом.
Я не поднимаю глаз, я смотрю на ноги, только на свои ноги. Снег вдруг стремительно темнеет — это чернеет у меня в глазах от отчаяния… Станция оставлена. Я ошибся. Весной станция была, но я не удосужился узнать, работает ли она летом. Я привел сюда этих замерзших людей. Не поднимая глаз, я говорю:
— Станция снята. Они кончили работу.
— Вот и напились кофе! — ворчит Мика обиженно и уныло.
Меня это взрывает. Мальчишка, который не знает, что такое пурга на высоте, не знает, что бывает, когда кончаются продукты, когда кругом снежная каша.
— Ты же искал романтику! — говорю я бешено и хочу замолчать, чувствуя, что сорвался. — Вот это и есть романтика!
Мика хмыкает. Лиля смотрит на меня со страхом, и даже Александр Дмитриевич недоуменно вздергивает брови.
Когда в темноте мы ставим палатку и она хлещет нас по лицам, когда потом разжигаем в палатке примус, я чувствую себя самым гнусным человеком в мире. Продукты у нас на исходе, пурга может крутить неделю. В пургу мы не найдем перевал. Что делать? Я чувствую такое беспросветное горе, что вчерашняя тоска оттого, что меня не любит Лиля, представляется мне сейчас пустячной! Вчера я был честным человеком! И самое гнусное, что я молчу. Я виноват, но молчу.
В тягостном безмолвии мы сидим вокруг горящего примуса и сушим мокрые ноги. Александр Дмитриевич причесывает бороду и вдруг говорит просто:
— Ну что же, господа… Хоть утро вечера мудренее, но давайте обсудим сейчас, как нам быть. Мы попали действительно в романтическое положение.
Он озорно подмигивает мне.
Я чувствую, как меня окатывает волной жаркой радости. Этот его озорной взгляд, это подмигивание спасают меня. «Ничего, брат… все бывает… не истязай себя» — вот что он мне говорит.
Мы обсуждаем «романтическое» положение. Решаем: завтра идти к перевалу в любую погоду. Значит, полетела к дьяволу моя геология. Ведь я рассчитывал пробыть на станции дня три-четыре, совершить несколько маршрутов к левому и правому борту. Меня опять охватывает отчаяние.
Из-за собственной глупости рушится мечта стольких лет! Я мечтал покорить это ледяное царство — и я у него в плену. Мечтал о настоящей дружбе в этом походе — и сам предал своих друзей. Я полон дурацкой зависти и ревности к Мике.
Просыпаемся поздно. Александр Дмитриевич встать не может. Садится, откидывается на спину и ругается:
— Черт бы меня побрал!
Ему плохо, он должен лежать.
А погода сегодня, как назло, морозная и ясная. Лиля лезет за аптечкой, достает несколько порошков и таблеток. Александр Дмитриевич ссыпает их все в одну кружку с водой, устраивает коктейль и выпивает.
Нет ничего томительнее безделья в таком белом просторе. Я выхожу из палатки и смотрю на близкие горы, видимые так ясно, что можно, кажется, потрогать их рукой. В этих горах спрятана загадка, ради которой мы пришли сюда, ради которой годами рыскаем по Памиру. Горы приводят меня в лихорадочное волнение. Я долго смотрю в бинокль на смятые в громадные складки, разорванные и раздробленные породы. Мне хочется бежать туда! Наконец я не выдерживаю и заглядываю в палатку.
— Пайшамбе, собирайся!
— Куда это ты? — спрашивает Мика.
— А вон посмотри на горы!
Мика выглядывает.
— Да, хотел бы я там побывать, — говорит он мечтательно.
— Что ж, тогда ты можешь пойти вместо Пайшамбе, — отвечаю я неожиданно.
Академик и Лиля расстроенно смотрят на меня.
— А почему бы не пойти Мике? — говорю я. — Он давно рвется к испытаниям. Пайшамбе устал, он несет самый тяжелый груз, и у него натерты ноги. А Мика такой же рабочий, получает зарплату. Нужно работать.
Мика молча встает. Он все понял. Он принимает вызов.
Академик, взъерошенный и как-то вдруг постаревший, спрашивает робко:
— А может, тебе не ходить, Аркадий?
Он впервые называет меня на «ты». Лиля даже не удостаивает меня вопросом. Пайшамбе не знает, что ему делать. Мне вдруг ужасно жаль становится их всех, но ведь я ради работы пришел сюда.
Мы кладем в рюкзаки банку сгущенки, сухари и моток веревки. Рюкзаки нам почти не нужны, но с ними чувствуешь себя увереннее.
Большой страх
Свежий снег, схваченный утренним морозом, блестит как парча.
Идем быстро. Сначала вдоль изумрудной трещины, и вдруг трещина уходит под снег.
— Обвяжемся? — спрашиваю я.
— А стоит ли? — спрашивает Мика храбро и насвистывает.
Ах, ты решил играть в бесстрашие? Хорошо, посмотрим, как ты будешь держаться там, наверху!
Подходим к подножию хребта. Он точно разрублен гигантским топором сбоку от вершины до основания. Этот шрам засыпан крупными валунами. Взбираемся по мокрым глыбам и вылезаем на снежное, круто вздернутое поле. Медленно, вколачивая ноги, поднимаемся по снегу к гребню. Мика уже не насвистывает. Последние метры, гребень, и за ним черная пропасть — Западный Памир.
Мы на водоразделе. Справа от нас — плоская мертвая страна ледника, слева земную твердь взлохматило и подняло вверх чудовищным взрывом, земля взметнулась и так застыла, взывая к небу.
Мы садимся на гребень, свесив ноги в Западный Памир, я раскрываю банку сгущенки.
— Преисподняя, — определяет Мика и кивает на горы. — Пасть дракона.
— Лучше ешь, — говорю я.
Пока я делаю записи и зарисовываю выходы пород, Мика сидит съежившись и смотрит вниз, вобрав голову в плечи. Ему вроде не по себе. Наверное, борется с тем грозным и тяжелым настроением, которое идет от гор. Горы смотрят на человека, который посмел взобраться вверх, с тяжелым немым предостережением.
Мика отказывается есть. Это плохой признак.
— Что ж, пошли дальше!
Мы идем по гребню.
Мика идет за мной шаг в шаг, след в след. Справа — круто падающий снег, слева — вертикальная стенка метров на двести. Мика свистяще дышит мне в затылок, почти наступает на пятки. Ему невмоготу идти в отдалении. Но так идти нельзя. Я останавливаюсь и говорю:
— Не иди за мной как тень.
Скрипит снег. Воздух резок, как запах спирта. Слева — пропасть, справа — белая пустыня ледника, и на ней далекая, но видимая ясно, до боли в глазах, наша палатка. Может быть, они оттуда видят нас?
Пора спускаться. Хватит.
— Будем спускаться? — спрашиваю я, оглядываясь.
Мика выглядит плохо: лоб бледен, стиснутые губы побелели, на щеках горячечный румянец. Окаменевшими руками он держит ледоруб наготове, поперек груди. Он ничего не отвечает, часто дыша, словно боксер после боя. Но это только первый раунд.
— Будем спускаться! — Я киваю вправо на падающую плоскость снега, сверкающую, как крыло самолета. — Как твои «трикони», хорошо держат?
— «Трикони»… «трикони»… — повторяет он. — Хорошо… хорошо.
Мы спускаемся наискось… Мягкий снег кончается, и мы ступаем на твердую корку… Вот он, второй раунд. Целую минуту я рублю затвердевший снег, чтобы поставить ногу.
Наконец мы сходим на горизонтальную снежную полянку. Что-то странное!.. Ведь мы еще не спустились, ледник далеко внизу… И прежде чем я успеваю сообразить, что мы на краю карниза, Мика быстро идет вперед мимо меня, и снег под ним трескается…
— Назад! — ору я.
Плита снега под ногами Мики вздрагивает, и трещина проходит между нами.
— Ложись!
Мика падает и глядит на меня умоляюще. Я сажусь, упираюсь ногами в снег и тащу его за веревку. Он ползет, достигает трещины и переползает через нее. Садится рядом со мной. На носу у него капли — растаял снег. Внизу дороги нет: под нами пустота. Ждать нельзя.
— Поднимемся на гребень и вернемся старым путем! Вставай!
Мика точно не слышит ничего, он сидит согнувшись и протирает очки…
У таджиков есть поверье о большом страхе. В ночных узких ущельях Западного Памира является иногда одинокому охотнику белая женщина. Она идет над потоками, над скалами, и в того, кто увидит ее, вселяется большой страх. С этой ночи горы оцепеняют человека большим страхом и обращают его мысли только на самого себя.
Мика увидел белую женщину.
Он сидит, уткнувшись лицом в руки. Он делает вид, что протирает очки… Но он не может смотреть на мир. Он боится опять увидеть белую женщину. Что же с ним делать? И тут я замечаю, что он оставил ледоруб за щелью, на краю карниза.
— Какого черта ты оставил ледоруб?! — говорю я зверским голосом. — Что у нас, склад ледорубов?
— Ну и что ж… ледоруб, — бормочет Мика. — Я не пойду за ним. Что ж…
Он, видно, еще не вышел из своего транса.
— Что значит «что ж»! Ты понимаешь, какую чушь ты говоришь? Без ледоруба можешь писать завещание!
— Я чуть не погиб, а ты ругаешься! — вдруг огрызается Мика и встает.
— Не совался бы вперед!
— Ну а что, что теперь делать?
— Садись, упирайся ногами, держи веревку, я полезу.
Мика держит старательно, я ползу… Снег мириадами искринок играет перед глазами, слипается, громоздится перед лицом.
Я выкидываю руку со своим ледорубом вперед и цепляю за ремешок… Тащу… Вытянул. Отползаю обратно и сажусь рядом с Микой.
Обратно идем тем же гребнем, по своим следам. Спускаемся по обмерзающим уже валунам, скользким, как бильярдные шары. Ступаем на сумеречный снег ледника.
Мика вдруг становится разговорчив. Он говорит об аде, который открылся нам, о мощи природы и даже о снежном человеке. Я знаю это по себе: сейчас страх прошел и наступил стыд, который, может быть, еще мучительнее страха. В горах проходишь через это, и не только через это.
— Смотри, смотри, какое солнце — прямо паровозная топка! — говорит он восторженно.
Чем ближе мы к палатке, тем болтливее он становится.
— Вот это жизнь, старик! Мы побывали в космосе, а!
Он говорит о космосе, о летающих тарелочках, но не говорит главного, что мучает его, как дурная болезнь.
Вот уже и палатка показалась. Он садится и начинает долго перешнуровывать ботинок без всякой надобности. Он опять что-то говорит, но лицо у него как у приговоренного к казни. Опять надо ему помочь.
— Да, брат, натерпелись мы! — говорю я как бы между прочим и даже позевываю, чтобы слова казались обыденными.
Мика перестает шнуровать «триконь» и просит, не глядя на меня:
— Знаешь… ты не говори им об этом.
Мы приходим в палатку, когда там уже зажжен огонь. Все встречают нас с такой радостью, точно мы явились с того света.
За ужином Александр Дмитриевич спрашивает, как прошел маршрут. Мы начинаем рассказывать, и Мика вдруг принимается расписывать наш переход в «романтическом» плане. Оказывается, он шел впереди и поэтому чуть не погиб. Появилась в его рассказе и какая-то лавина, которая вынесла нас на карниз. За такое вранье следовало бы дать по шее, но что поделаешь с поэтом!
Джохннамо
Ночью опять взвыла пурга. Днем мы не высовываем носа.
Палатка дрожит.
Порой от свиста ветра и плеска снега снаружи кажется, что нас давно сорвало с Земли и мы несемся уже среди неведомых планет. И только визг вертушки возвращает нас на Землю.
В первый день пурги Александр Дмитриевич был еще болен и, лежа в мешке, бормотал время от времени: «Вьются тучи, мчатся тучи…»
На второй день под вечер, когда обо всем было переговорено, нашла на всех зеленая тоска.
Мы сидели без огня, экономили последний огарок. Уже не видели друг друга.
Вдруг Пайшамбе затягивает своим детским голосом:
— О… о!.. О-о!..
Это «о-о» поднимается, растет волной и сменяется каким-то мягким:
— Чи… ми-миии…
И снова:
— О-о-о!..
Из этого растущего, тоскующего «О-о-о!» вдруг выплывает звучное:
— Джохннамо-о-о… И опять:
— О-о!.. Чи… ми — миии…
Он поет тихо и все об одном и том же; из грустного плача рождается и гаснет одно слово, печальное и звонкое: «Джохннамо».
Нас поднимает и кружит над миром это пение о несбыточном. Кто поет? Наш Пайшамбе, или горы, или лед, или эта тьма?
Пайшамбе замечает, что мы слушаем, и смолкает.
— О чем ты пел, Пайшамбе? — спрашивает Лиля.
— Так… песня…
— Ну о чем?
— О Джохннамо.
— А что это — Джохннамо?
Пайшамбе молчит и начинает возиться, что-то искать в мешке.
— Красивое слово… Джохннамо! Может, это имя? — спрашивает Лиля.
Пайшамбе перестает возиться и, как эхо, повторяет:
— Имья.
Он, наверно, вспоминает свою Джохннамо, зеленый дым весеннего орешника над плоскими крышами кишлака, тягучий запах нагретого солнцем кизяка, и ее темный, поблескивающий взгляд, и потертое серебро монет в ее иссиня-черных косах…
Академик, Мика и Лиля молчат: тоже, поди, вспоминают своих Джохннамо. Только я не вспоминаю. Моя Джохннамо рядом, но она не знает об этом…
— А что значит «Джохннамо»? — спрашивает Мика.
— «Джохннамо» значит «зеркало». Нет… нет… не такое зеркало… как всегда. Это такое зеркало, в котором видишь все кругом… зеркало… как душа… видишь весь мир!
— Страшно любопытно! — воскликнул Александр Дмитриевич. — Это же поэзия, синьор поэт. Чувствуете? Кстати, вы положили на меня свои ноги.
— Ну а точно, если перевести одним словом, как это будет? — спрашивает Мика и подбирает ноги.
— Точно? — Пайшамбе задумывается и вдруг объявляет: — Ну, вроде телевизор!
Мы все смеемся, но академик ворчит:
— Экой вы какой!.. Все вам переводи… Лучше запишите прекрасное имя Джохннамо в свою книжечку.
На следующий день мы все лежим, чтобы не тратить энергию. Вьюга яростно отпевает нас.
Вчерашнее пение о Джохннамо что-то сделало с нами непонятное. Академик вдруг предложил всем сочинять стихи о нашем походе. И мы принялись. Александр Дмитриевич первый создал нечто высокое, где был «блеск седых вершин» и тому подобное.
У Мики я запомнил только одну строчку начала: «Мы на мир взглянули со страшной высоты».
Я, сколько ни напрягался, не смог сочинить ничего, кроме таких вещих слов: «Солнце все равно взойдет».
Пайшамбе пропел что-то по-таджикски и сказал, что перевести это «не можно».
— Да, конкурс вроде бы не удался, — решил было Александр Дмитриевич.
И тут Лиля, которая, отвернувшись, что-то долго шептала себе под нос, обернулась и объявила:
— А я сочинила песенку о солнце.
И стала читать нараспев, каким-то пионерским голосом:
Абдукагор
На третью ночь, под утро, я чувствую, что меня толкают. Открываю глаза.
— Встаньте, поглядите наружу. Ну выгляньте! — говорил Александр Дмитриевич таинственно.
Он сидел в своем мешке.
«Старик вроде тронулся, — подумал я сердито и почувствовал, что в мире что-то происходит. — В чем же дело?»
Тишина!
Да, поразительно тихо.
— Выгляньте, посмотрите! — повторял Александр Дмитриевич.
Я выглядываю в матерчатую форточку. Небо, выграненное звездами, излучало блеск поистине электросварочный.
— Пора выходить, пора… — забормотал Александр Дмитриевич, вылезая из мешка. — Такая ночь, а! Утром лучше выйти пораньше, уж я-то знаю.
Мы пьем чай на скорую руку, все неожиданно взволнованные, вероятно, от слабости.
Выходим, когда все кругом стекленеет от рассветного мороза. Снег смерзся до того, что даже не хрустит. Весь мир, кажется, тверд и холоден, как ледник. Небо бирюзовеет, тлеют звезды.
Мы идем еле-еле, тело кажется невесомым, а ноги точно вмерзают в лед — так трудно их оторвать. С сердцем творится что-то неладное: оно то пропадает, то начинает биться растерянно и часто. Сказываются трое суток на такой высоте без настоящего питания. Оглядываюсь. Мои товарищи бредут, наклонив головы, едва двигая ногами, — четыре синих призрака.
А впереди, до перевала, еще несколько километров подъема.
У меня в кармане пять кусков пиленого сахара. Два дня назад я нашел их и двое суток боролся с соблазном отдать к чаю. Теперь мы их съедим на перевале… Только бы дотянуть до перевала, там все изменится. Самое трудное — подняться на перевальную, высшую точку, а там все станет на свое место. Увидишь, что не так уж все это страшно… Страшно не дойти до высшей точки, откуда все видно, ясно и понятно… Это уже философия, впрочем. Сухо совсем в горле, и этот ледяной воздух режет в легких… и главное — его мало, совсем мало, этого режущего воздуха. Если мне так скверно, то как же трудно сейчас Лиле и всем им!.. А она идет. Я оглядываюсь и в рассветном, жестком синем свете не различаю ее лица… Надо остановиться, передохнуть… На этот раз мы все садимся. Впереди — ворота перевала, какой-то недостижимый ледовый Гибралтар.
Скоро появится солнце. Мы уже видим лица друг друга.
— Всю ночь гляжу на небо. Скоро заря зацветет… — говорит академик и улыбается из последних сил.
Лиля тоже улыбается, поднимает очки на лоб, щурится. На лице ее, вокруг глаз — светлые круги, и на этих кругах видны веснушки… На щеках солнце давно сожгло их.
Всходит солнце и ослепляет нас. Делается жарко, и все труднее идти, а проклятое ровное поле все поднимается. Как скверно идти вверх по такой трудной плоскости! Хотя бы трещина какая попалась или овраг! Я то и дело трогаю в кармане куски сахара.
Лиля вдруг садится в снег и сидит… Мы подходим. Я достаю веревку, один конец перекидываю через плечо, другой отдаю Мике. Пайшамбе помогает Лиле встать. Оказывается, она уже давно идет без рюкзака: Пайшамбе взял его.
— Садись.
Лиля кладет нам руки на плечи. Мы несем ее, мы идем, пошатываясь и спотыкаясь. Со стороны это, наверное, смешно и похоже на пьяных… Мы задыхаемся и все-таки идем… Ее руки у нас на плечах… Сердце бьет в груди набатом, сердце отказывает… Мы идем.
К полудню мы все-таки вылезаем на перевал.
За перевалом открывается та самая вздыбленная преисподняя, которую мы видели с Микой.
Пока я рассматриваю долину, Александр Дмитриевич достал откуда-то плитку шоколада. Он, однако, перещеголял меня. Куда мне теперь со своим замусоленным сахаром! Но ничего, он еще пригодится.
Спускаемся с перевала.
Теперь, слава богу, идем вниз. Вверх сейчас мы не смогли бы сделать даже шага.
Но начинается новое мучение. Нас неудержимо быстро тянет вниз, вперед. А это опасно. Солнце стоит против нас, лучи его вертикально бьют в ледник, и мы катимся по скользкому фирну, а вокруг журчат ручейки.
Полыхает солнце, звенит капель в трещинах, мчат ручьи. Мы идем к земле и траве, и от этого на меня находит сладостное опьянение. Такое опьянение, как у мальчишек-школьников, которые в апрельский день сбежали с уроков и пускают кораблики в снежной сверкающей луже. Вот и широкий апрельский ручей бежит у меня под ногами. Я иду вдоль него и чувствую себя первоклассником, забросившим портфель ради счастья промочить ноги. Так я и ручей вместе подходим к трещине. Ручей низвергается в трещину бисерным водопадом, и снизу несется гулкий звон и стук капель о ледяные стенки. Я прыгаю на противоположный, низкий, скользкий край и едва удерживаюсь на ногах. Смешно! Теперь можно немного проехать вниз, как с горки: кажется, близко внизу нет трещины. Я качусь, и тут же рывок веревки опрокидывает меня, и, падая, я слышу гаснущий крик:
— А… а… а…
Я ударяюсь затылком, а веревка дергает, тащит меня вверх. Я переворачиваюсь на грудь.
Мики нет, Мика в трещине, и веревка, на которой он висит, тащит меня и Лилю… Я один на этой стороне трещины… С той стороны Лиля сползает к трещине, лежа грудью в ручье… Пайшамбе и Александр Дмитриевич выбирают веревку и упираются ногами в снег. Лиля наконец замирает, упершись руками о лед. Вода краснеет около ее пальцев. Головы она не может поднять, потому что рюкзак придавил сверху.
Александр Дмитриевич и Пайшамбе по одному подползают к ней, и они все трое держат веревку, уходящую в трещину. Я подползаю к трещине.
— Мика! — зову я и заглядываю.
И, прежде чем увидеть его, я слышу, как падающая вода ручьями шлепает по мокрой материи. Я вижу метрах в четырех в глубине мокрую голову в берете, и мокрые плечи, и верх рюкзака, к которому пристегнута наша закопченная кастрюля. Вижу мокрые красные пальцы, обхватившие веревку над головой… Одно плечо у Мики ходит ходуном, всем телом он дергается, и я не сразу соображаю, что он хочет сбросить с себя рюкзак и не может, потому что одной рукой держится за веревку.
— Тащите! — говорю я, и Александр Дмитриевич, Пайшамбе и Лиля выбирают веревку.
— Держите крепче, держите крепче! — бормочет Мика, когда его тащат вверх, и пробует помочь себе ногами.
Он показывается над трещиной, выкарабкивается на лед…
Мы все сидим и смотрим в лед. Вероятно, у всех в глазах, как и у меня, оранжевые круги и искры. И тогда с противоположной стороны долины доносится грохот взрывов. На кварцевых приисках рвут породу.
— А это салют в нашу честь! — говорит Александр Дмитриевич.
Новый взрыв. Сотрясаются горы, хохочет эхо.
Пять взрывов.
— Пять в честь пяти! — поясняет академик.
И тут раздается шестой взрыв.
— А это в вашу честь — персонально! — говорит Александр Дмитриевич Мике. — Вы познали «ледяной ужас».
— Больше пробовать не стоит, — говорит Мика тихо и судорожно вздыхает.
До вечера мы идем все вниз и вниз. Говорят, опасность обостряет все чувства. Но мне кажется, мы, наоборот, отупели от беспрерывной опасности. Мы прыгаем через трещины, точно через придорожные канавы, едем по мокрому льду. Может быть, мы все сильнее пьянели от притока кислорода: ведь мы резко опускались. Да и земля уже завиднелась внизу, она тянула нас как магнит.
И вот под ногами опять черный лед — с примесью земли и камней. Все изломано и перемешано. Вот мы идем уже по грязи, шлепаем по ней. Вот и последние метры по каменной гряде за кромкой ледника — и мы на земле! Земля! Настоящая земля! Сухая, благословенная пыль легла на наши ботинки! Даже пыль! Еще несколько шагов — и… Лиля вопит:
— Ой, мальчишки, трава!
— Трава!
Мы бросаемся на землю. Бледная, робкая трава между валунами. Я кладу травинки на ладонь, растираю и подношу к лицу. Живая трава! Она пахла далекими реками и березовыми рощами, покосами и ночными кострами. С нами что-то случилось. Я заметил, как Александр Дмитриевич тоже нарвал травы и зачем-то сунул ее в нагрудный карман. Мика разглядывает траву, то снимая, то надевая очки, не веря. А Лиля объявила, что она найдет цветок, и все ползает между камнями. Не найдя цветка, она поднимается и кричит:
— Здравствуй, милая земля! Мы живы! Мы никогда не умрем!
Мы смотрим на перевал. Верх его горит на солнце, а сам ледник падает в тень.
— Прощай, Абдукаго-ор!.. — кричит Лиля и машет рукой горящему седлу перевала.
Дорога круто идет вниз, в теплый земной сумрак долины. На правом борту ущелья солнце вверху еще освещает выходы пластов, как полки с бесконечными книгами. У меня есть еще три дня. День отдохну и за два дня должен распутать этот геологический узел.
Первый раз за последнюю неделю мы идем не цепочкой друг за другом с определенными интервалами, а шагаем рядом, все вместе. Становится все теплее, и земные сумерки сливают нас с землей, растапливают внутри нас долгое напряжение. Я шагаю позади всех, бреду кое-как, мне не надо смотреть под ноги, оглядываться, следить за всеми. Я могу идти, задрав голову в небо, могу выделывать зигзаги и спотыкаться сколько угодно.
Но, странное дело, к радости от этого тепла и свободы примешивается все больше и больше тревоги. Почему? Да это оттаивает чувство горестной тоски, с которым я вступил на ледник. В тот вечер, когда мы, проплутав весь день в пурге, вышли к воющей вертушке, это горестное смятение ушло вглубь и отступило перед грозной опасностью. Теперь все возвращается, все возвращается.
Скоро мы встречаем маленький караван: таджик гонит трех ишаков, нагруженных арчой. В темноте мы различаем только белую чалму и улыбку. Мы все здороваемся с ним за руку.
— Скоро рудник?
— Совсем близко… два-три километра.
Мы стоим вокруг него, и нам не хочется, чтобы он уходил. Пайшамбе долго разговаривает с ним по-таджикски. Я прошу у него закурить.
Наконец расстаемся и идем вниз, а он вдруг кричит сверху из темноты:
— Абдукагор?
— Да, Абдукагор! — отвечаем мы.
Эти проклятые последние три километра! Мы идем по мягкой пыли, ошалевшие, пьяные от усталости.
Уже ложится роса нам на плечи, над стенами ущелья переливается звездами молодая ночь, когда впереди мы видим теплые огни рудника.
Во дворе рудника застаем единственное живое существо: ишак стоя подремывает около трактора под фонарем. Но вот из-за барака выбегает собака на высоких ногах, удивляется нам и убегает обратно. Затем появляется старик в халате и в чалме. Здороваемся. Пайшамбе просит разбудить кого-нибудь из начальства. Старик стучит в дверь барака. Дверь открывается, и в проеме возникает заспанный длинноногий человек с хохолком на лысине и мефистофельской бородкой.
— Что, опять альпинисты? — спрашивает он, мучительно зевая. — Надоели вы нам.
— Мы геологи, нам нужно поспать, — говорю я.
— И поесть! — добавляет Александр Дмитриевич. — Мы спустились с Абдукагора!
Человек с мефистофельской бородкой вдруг бросается нас обнимать.
— Геологи! Братцы, а я вас за альпинистов принял! Братцы, а у нас все спят сейчас. Вчера было торжество по поводу выполнения плана.
Мефистофель распахивает дверь и затаскивает нас в маленькую комнату, продолжая говорить.
Стол заставлен бутылками, на раскладушке спит человек в красных носках, спрятав голову под ватник.
Мы садимся. Мефистофель наливает нам по рюмке, вытаскивает селедку, колбасу. Мы пьем и сразу соловеем от мирного человеческого тепла, блаженно улыбаемся и засыпаем. Мефистофель зачем-то начинает будить человека в красных носках и уверяет, что сейчас он нас всех устроит спать. Но человек в носках никак не может проснуться, а мы уже ничего не понимаем и валимся друг на друга.
И все-таки мы с Пайшамбе поднимаемся и поднимаем всех. Мы добредаем до зарослей арчи в ста метрах от базы, ставим палатку, смеясь от изнеможения, и через минуту опрокидываемся в сон.
Расставание
На следующий день, едва мы заявились на базу, началась для нас райская жизнь. Еще бы! Не нужно разжигать примус и колоть лед на чай. Нас препровождают в столовую. Мы сидим на стульях, едим из фаянсовых тарелок какой-то божественный золотистый суп, пьем компот из тонких стаканов. Не нужно сгибаться в три погибели над едой и бояться залить супом ноги соседа.
Затем мы попадаем в баню. Меня чуть не прошибла слеза, когда мы, совсем раздевшись (впервые за месяц), вступаем в пелену горячего пара. После этого блаженства, легкие и умиротворенные, мы сидим в голубой комнате у главного инженера, слушаем приемник и читаем газеты. Оказывается, мир далеко ушел вперед.
После обеда мы еще отсыпаемся в нашей палатке (ночью мы поставили ее у дороги, и мимо идут тракторы, но мы не слышим их).
Вечером мы собираемся у главного инженера — отметить завершение нашего перехода через ледник. Ведь завтра Лиля, академик и Мика уезжают.
Пока мы шли по леднику, я незаметно перестал смотреть на моих спутников как на людей определенного официального положения. В каждом виделись лишь сущность его характера, способность переносить тяжесть похода и жить для других. Теперь же схлынуло напряжение, и эта главная сущность опять стала обрастать прежними привычками и черточками, которые сдула с нас пурга. Александр Дмитриевич облачился к вечеру в серый костюм (синий галстук, белая рубашка), постриг бороду и стал прямо-таки французским министром. Пайшамбе явился в тюбетейке и желтой рубахе. Мика сбрил заросли с физиономии и надел светлую спортивную куртку с «молнией». Все эти вещи они умудрились таскать в рюкзаках. Один я ничего не принес. Я сидел в той же выгоревшей штормовке, в тех же ботинках, бородатый — сезон мой еще не кончился.
Мы сидели, слушали музыку и ждали, когда придет Лиля. Я расспрашивал Мефистофеля (он оказался начальником участка), что знает он о здешних древних геологических отложениях, но тот вдруг сказал:
— Ого!
Я оглянулся. В комнату входила Лиля. Вот уж она-то изменилась больше всех. Медовые ее волосы были зачесаны сзади на один бок и приколоты бог знает откуда взявшейся белой заколкой. Красный свитер и брюки. Уж брюки-то она, наверно, заняла у здешних девчонок-геологов, с которыми познакомилась еще утром. Кстати, они пришли сейчас вместе с нею, но сразу как-то потерялись около нее. Как только они вошли, зазвучал проигрыватель. Угрюмый прораб в охотничьих сапогах первым пригласил Лилю на танец. Я сразу перестал понимать, что мне говорил Мефистофель насчет древних отложений. Я глядел на Лилю, на ее победоносное кружение, на ликующее и мечтательное лицо, на узкую загорелую кисть ее руки на тяжелом плече прораба.
Только я собрался пригласить Лилю танцевать, как все стали усаживаться за стол.
Нас поздравили с удачным переходом через ледник. Затем поднялся Мика и прочел вместо тоста стихи. Потом Александр Дмитриевич пожелал нам ничего не бояться и побольше нападать на стариков. Я встал и предложил выпить за женщин. Выпили за женщин, и все дальнейшее как-то стихийно завертелось. Мне было неимоверно весело. Я уверял почему-то Пайшамбе и академика, что они герои, и хохотал, пока не увидел, как Лиля танцует с Микой. Я сразу отвернулся и стал объяснять Александру Дмитриевичу геологическое строение Памира. Он смотрел на меня так, точно у меня вдруг обнаружили какую-то тяжелую болезнь. В ответ на мои старательные объяснения он стал говорить, что нынешняя молодежь живет мелкими чувствами и у нее нет святыни. Мика и Лиля наконец кончили танцевать. Мика подошел к нам и сказал:
— А знаете, мне пришла в голову такая первая строчка:
— При чем здесь четвертый этаж? — возмутился Александр Дмитриевич.
— А потому, что я живу в Одессе на четвертом этаже, — вежливо ответил Мика.
— И танцуете до упаду? — спросил Александр Дмитриевич.
Подошла Лиля, и как раз заиграла музыка. Я пригласил ее с такой поспешностью, какой у меня никогда не было в походе. Мы начали танцевать, и мои «трикони» застучали по полу, точно подковы.
— Ну вот и кончилась твоя практика, — сказал я.
— Да, а какую оценку ты мне поставишь за практику?
— Пятерку… по знакомству. Чтобы похвалилась там, в Ленинграде. Ведь скоро ты будешь в Ленинграде.
— Да…
— Я тоже приеду в Ленинград, когда кончится сезон.
— Ледник я никогда не забуду! — говорит Лиля. — А знаешь, ты поразил нас всех своим спокойствием. Мне говорил Александр Дмитриевич. А Мика прямо восхищался твоим мужеством, когда вы ходили вместе. Ты его спас.
— Я его не спасал.
— Нет, ты был на высоте!
Я чувствую, что обо мне начинают говорить тоном некролога.
— Вернемся на землю, — предлагаю я. — Я хочу приехать в Ленинград, Лиля…
— Хорошо.
— И увидеть тебя, Лиля.
— Вот отлично. Я тебя познакомлю с такими девочками! Чудо!
— Когда я приеду в Ленинград, я скажу тебе…
— А я тебе тогда отвечу: поищи себе другую! — говорит Лиля и смеется.
Я тоже смеюсь.
— Конечно, это очень просто, — говорю я. — Можно веселиться, вместо того чтобы плакать. Можно танцевать до упаду на четвертом этаже. Зачем думать о люстре у соседей внизу?
Музыка замолкает, я отвожу Лилю к тем двум геологическим девчонкам и подхожу к Александру Дмитриевичу.
— Знаете, все в жизни очень просто, — сообщаю я ему радостно. — Если не ладится с этой, нужно найти себе другую. Вообще все решается очень легко. Мы можем найти себе новых друзей… Муж может подобрать себе другую жену… Дети — других родителей — получше, значит! Смешно, а?..
Я хохочу, но Александр Дмитриевич хмурится.
— Знаете, все относительно согласно вашей теории! — уверяю я его.
— Чушь! — говорит он и сдергивает зачем-то свои очки. — Блистательная чушь!
Лиля поднимается и идет из комнаты. Мика выходит вместе с ней.
Я встаю, но Александр Дмитриевич хватает меня за руку и сажает обратно.
У него крепкая кисть, у Александра Дмитриевича. Он смотрит на мои «трикони» и говорит:
— А вы, кажется, обречены быть геологом всю жизнь.
— Да, несомненно, — соглашаюсь я и достаю из кармана пять кусков сахара. — Вот и сахар мне в поход.
Ночью мне снится, что я приехал в Ленинград и стою у какого-то памятника по колени в снегу. Громадные часы в небе показывают восемь вечера. В восемь назначено свидание. Я прошу памятник: «Пусть она не придет… Пусть она не придет…»
И я тороплюсь прочь по глубокому снегу, чтобы скорее уйти, чтобы дальше уйти… И когда я уже далеко, поворачиваюсь и бегу обратно по своим же следам и подбегаю к трещине, которой не было раньше. Я прыгаю, слышу звон колющихся сосулек и падаю, падаю в бесконечную ледяную стремнину…
Утром Лиля, академик и Мика собрались ехать на попутной машине в Ванч. Они уже оделись так же, как были одеты на леднике.
Машина стоит на дороге. Мы торопливо завтракаем в столовой, рюкзаки у дверей торопят нас.
В кузове машины полно рабочих-таджиков. Они улыбаются и с радостной готовностью помогают Лиле и Александру Дмитриевичу забраться в кузов. Мика лихо взлетает сам. Все трое, улыбаясь, смотрят на нас. Мы с Пайшамбе тоже улыбаемся и смотрим на них. При расставании нельзя молчать. И приходится говорить ерунду.
— Смотрите не вылетите из кузова… тут такая дорога…
— Ничего, уж коли бог миловал на леднике!.. — улыбается Александр Дмитриевич.
Начинает работать мотор. Нас обдает дымом. И мы все начинаем говорить быстро, одновременно, бестолково.
— Старик, помни: главный почтамт! — кричит Мика, и лицо его делается таким же восторженным, каким было, когда он только появился.
— Приезжай в Ленинград, приезжай обязательно! — кричит мне Лиля.
У меня отлегло от сердца, и я достаю из кармана эти злополучные пять кусков сахара и три успеваю положить Лиле в ладонь, когда машина трогается.
— Приезжай! — повторяет она.
— Привет Джохннамо! — кричат они уже для Пайшамбе и машут, машут нам.
Машина покачивается, накреняется, они все валятся, смеются, и громадные валуны заслоняют их от нас.
Мы с Пайшамбе возвращаемся в палатку. Сегодня Памир должен пригнать сюда наших лошадей, а завтра мы пойдем в новый маршрут.
ВОИНСТВЕННЫЙ ГОША
В полдень ветер погнал по долине стада пыли. Солнце будто затянуло грязным войлоком.
Волоча за собой чудовищный пыльный хвост, во двор базы въехала машина нашей геологической партии. Машина привезла долгожданных баранов, и теперь мы сможем выехать из этого ада в горы. Мы вышли к машине.
В кузове над овечьими головами возвышалось незнакомое нам тощее существо в колпаке и в очках, с ружьем за спиной. Существо это спрыгнуло на землю и оказалось парнем лет девятнадцати, одетым в парусиновый костюм и босоножки. Прежде чем протереть глаза и стряхнуть пыль с лица, он достал из-за плеча ружье, из кармана носовой платок и стал деловито вытирать ствол и курки. Покончив с ружьем, он вытер кобуру пистолета на поясе и только потом протянул нам руку и представился:
— Гоша. Будем работать вместе.
Он произнес это хрипло и решительно и руку всем встряхнул крепко, видно; хотел показаться старше и суровее.
Мы догадались, что наконец приехал геофизик, которого нам обещали прислать с начала сезона.
Первым обратил внимание на вооружение Гоши рабочий базы, киргиз Мамуд, похожий на хрестоматийного Конфуция. Мамуд потрогал ружье за спиной у геофизика, пощелкал языком:
— Хорошо стреляет?
— Видите ли… я недавно его купил, — оживляясь и робея, ответил Гоша, — и еще не стрелял.
Тогда Мамуд поднял с земли консервную банку, поставил ее на столбик ограды и закричал:
— Давай, бача[1], стрели ее!
Гоша поспешно сдернул с плеча ружье и… распластался на земле. Начал старательно прицеливаться. При этом лицо его обрело напряженное и даже отчаянное выражение. Мы пошатывались от безмолвного хохота. Наконец Гоша выстрелил — банка продолжала стоять, точно припаянная. Гоша выпалил из второго ствола и опять промазал. Он встал и заглянул в ствол с наружного обреза. Мы сделали серьезные лица.
— Э-э, бача, джаман, — сказал Мамуд, отбирая у Гоши ружье, — смотри, как надо.
Он вскинул двустволку, и банку будто ветром сдуло.
— Прекрасный выстрел! — воскликнул Гоша и стал жать руку Мамуду.
— А теперь стреляйте из пистолета! — сказала, подойдя к нам, Рита Чубенко, коллектор нашей партии.
Гоша оглянулся, посмотрел на Риту и, разумеется, обомлел. Рита Чубенко, широкоплечая красавица с пышной прической, в нашей бородатой компании выглядела садовым цветком среди пыльных подорожников. Мало того, что она была красива, она каждый день меняла белые воротнички и делала (в горах!) модную прическу.
Рита представилась Гоше, протянула руку изящным движением и опять попросила:
— Ну-ка, выстрелите из пистолета!
— Не стоит… — пробормотал Гоша смятенно.
Рита подошла к столбу, поставила банку и пригласила Гошу:
— Стреляйте же, стреляйте!
— Стреляй, чего там! — закричали мы все.
— Не стоит… знаете… — лепетал Гоша.
Тогда Мамуд проворно отстегнул кобуру пистолета у Гоши на поясе и выхватил из нее махровое китайское полотенце с розами, а из полотенца шлепнулись на землю мыло и коробка зубного порошка…
Грохнул такой хохот, что даже бараны высунули из кузова припудренные пылью головы.
С тех пор новичок и получил прозвище — Воинственный Гоша. Этот тихий очкастый чудак больше всего на свете любил оружие и книги, книги об охоте. Они разжигали его мечты о джунглях, о стрельбе в прыгающего тигра, о погоне за антилопами. После десятилетки Гоша провалился на экзамене в геологический институт и попал в техникум, на отделение геофизики. Учился он в Киеве, жил у тетки и довольствовался только стрельбой в тире горсада. Наконец диплом и направление на работу. Он потребовал, чтобы его послали на Памир. Еще бы — ведь это почти Индия. Отправляясь сюда, он прихватил найденную у тетки на чердаке старую кобуру от пистолета, а на последние деньги купил ружье.
Гоша готов был повесить на себя все оружие, которое было в нашей партии. Он был счастлив, если ему доводилось почистить пистолет начальника партии. Ложась спать, укладывал под бок свою двустволку.
На другое утро мы выехали на машине в горы. Восседая на горе ящиков и мешков, Гоша держал наготове свое ружье и зорко глядел во все стороны, поджидая появления барса или, на худой конец, архара. На перевале Ак-Таш мы перегрузились на лошадей и двинулись вниз, в зеленые долины, где полно всякого зверья. В первых же кустах у реки наш караван спугнул зайца. Гоша поспешно выхватил ружье из-за спины. Его пугливый рыжий мерин Афанды со страха полез на осыпь. Гоша свалился на землю вместе с вьюком. Нам пришлось часа три ловить Афанды, гоняясь за ним по долине.
Мы встали лагерем в урочище Чоррукай, которое славилось обилием барсов, медведей и архаров. Гоша рвался в горы, но ему прямо-таки фатально не везло. На базе мы оставили заболевшую повариху, и начальник партии велел Гоше ее заменить. Утром Гоша вставал на два часа раньше всех и начинал возню у первобытного очага из камней. После завтрака мы отправлялись в маршрут, а он оставался один в кизячном дыму среди закопченных кастрюль. Вечером мы спускались в лагерь обгоревшие, как черти, усталые, довольные, и за ужином каждый что-нибудь рассказывал: как спугнул стадо архаров или как увидел следы медведя… Судя по нашим рассказам, горы просто кишели зверьем, их не было только здесь, около кухонного костра. Гоша огорченно вздыхал, слушая нас, и раскладывал в миски подгоревшую кашу.
Днем в гости к Гоше приходили киргизы-чабаны. Они были невысокие, коренастые, и все как один с усиками. Держались они поначалу робко, подходили и присаживались на корточки вокруг очага.
Гоша, следуя восточному обычаю, расстилал перед ними «достархан» — облупленную клеенку, расставлял кружки и предлагал угощение. Солнечные блики плескались в зеленом чае, и лазурными кольцами кизячного дыма свивались рассказы киргизов об охоте.
— Ехал я с охоты… — начинал, к примеру, Сапар-ака, застенчивый чабан с усами, похожими на мышиные хвостики. — Ехал на ишаке и вез архара — рога в два кольца… Внизу река прыгает, кричит, плачет — луны нет. В винтовке последний патрон. Ночь подползает, чай два дня не пил, устала душа… Впереди — черное ущелье, Ак-Хатын называется. Знаешь, что такое Ак-Хатын? Это белая женщина. Идет она ночью над рекой, по скалам… Если увидит ее человек, от страха умрет. Еду я около самой реки, вода прыгает ишаку на ноги… И падает на меня со скалы камень… Хочу посмотреть вверх, и не могу поднять голову… умереть боюсь. Река кричит, плачет… и тут прыгает сверху на меня белое, хватаю винтовку и стреляю последним патроном… Гляжу — не Ак-Хатын на тропе лежит, а барс, снежный барс с белыми пятнами…
От таких рассказов шла кру́гом голова. Киргизы допивали чай, прятали остатки сахара в карманы и просили позволения заглянуть в палатку. Они брали в руки каждую вещь, переворачивали, передавали друг другу и прищелкивали языком. Особенное восхищение у всех вызывала кружка из пластмассы, которую можно было смять точно мячик, а она снова расправлялась. Заливаясь детским смехом, гости плющили ее в-жестких ладонях и даже колотили палкой. Осмотревши вещи и попросив лука или соли, чабаны вылезали из палатки и доставали свои ободранные бинокли. Они внимательно осматривали вершины гор вокруг и обязательно находили архаров. Гоша хватал свой новенький бинокль и смотрел тоже, но ничего не замечал. Киргизы посмеивались, показывали руками:
— Э-э, сыматри, тридцать штук ходит.
Гоша ничего не видел.
Киргизы уезжали, а он долго еще тщетно впивался глазами в горы.
Наконец ему повезло. Пришел камеральный день, геологи с утра засели в палатках описывать свои образцы, а Гошу начальник отпустил на охоту.
Человек, впервые взявший в руки охотничье ружье, ничем не походит на человека без ружья. Новичок охотник, будь он академик или плотник, счетовод или милиционер, забывает в эти священные мгновения о работе, о жене, о земле и космосе, для него нет уже ничего, кроме ружья и таинственных шорохов, издаваемых бесчисленными зверями и птицами. Если над ним качнется ветка, то он будет высматривать на ней рысь, если с горы скатится камень, новичок оцепенеет в ожидании медведя… Вот так чувствовал себя и Гоша, когда шел вверх по долине. Он поднимался к горам, они медленно вырастали ему навстречу в своей угрюмой немой красе. Гоша отошел уже далеко от лагеря и решил, что вступил в девственный и дикий мир. Перед ним был холм, высокий и крутой, несомненно, он прятал за собой добычу. Гоша пригнулся и, тая дыхание, поднялся на холм. За холмом на кочковатой низине у ручья мирно паслось стадо яков, лежал мальчишка киргиз в куртке и сидела белокурая, похожая на льва собака.
Видимо, девственный мир начинался несколько дальше.
Целый день Гоша шел в тревожном ожидании и предчувствии желанной охоты, но ни на кого не наткнулся. И наконец впереди на желтом склоне он увидел два черных пятна. Они двигались прыжками вверх. В бинокль Гоша разглядел двух медвежат. У него перехватило дыхание и слезы выступили на глазах от счастливого волнения. Медвежата, играя и подпрыгивая, карабкались в гору. Медведица, конечно, была где-то рядом, но Гоша забыл об опасности. Такая удача! Задыхаясь, он побежал к зверькам. Одного он застрелит, второго приведет в лагерь! Пробежав по осыпи, Гоша упал, чтобы не спугнуть их.
Медвежата его не заметили. Они продолжали резвиться, вставая на задние лапы, и боролись. Пригнувшись, Гоша побежал к громадным камням — из-за них можно уже стрелять.
Добравшись до валунов, Гоша увидел медвежат вблизи. Но странные это были медвежата! Они забирались вверх по осыпи чересчур громадными прыжками. И вдруг один из них подпрыгнул метров на пять и опустился на камень. Гоша поспешно достал бинокль и пока искал медвежат прыгающими стеклами, оба они оторвались от земли и тяжело взмыли в воздух. Это громадные орлы. С медленно нарастающим свистом пронеслись над ним.
Досадная ошибка окончательно вывела Гошу из равновесия. Один раз к лагерю близко подошли архары — как назло, у Гоши не оказалось тогда под рукой ружья. Мы пробовали успокоить его. Кто-то из нас намекнул Гоше, что не стоит ему сейчас терзаться из-за архаров, потому что охота на них в мае запрещена. В мае у них появляется на свет потомство. Гоша, от природы добрый и внимательный, не слушал ничего и все больше трепетал в своей охотничьей лихорадке. Он был из тех натур, которые если уж увлекаются чем-нибудь, то до конца, и увлекаются всегда тем, что для них недостижимо, что им просто противопоказано.
Снова Гоша наткнулся на архаров совсем неожиданно, когда мы переехали в глухие ущелья. Его послали на базу за продуктами, он попросил у начальника карабин. Возвращался в лагерь уже под вечер. В кабине рядом с шофером ехала повариха. Гоша трясся в кузове, на мешках, балансируя руками, в которых он держал два стекла для керосиновых ламп. Оранжевые космы облаков разметались над розовыми вершинами гор. Гоша все свои душевные силы сосредоточил на том, чтобы не разбить ламповые стекла. Вдруг машина резко затормозила, Гоша ударился спиной о кабину, и ламповые стекла взлетели к лицу. Из кабины высунулся шофер Степан Дорофеич и заорал:
— Архары! Карабин, карабин!
Архары — дымчатые, легкие, едва заметные в багровом сумраке — мчались от дороги вверх на осыпь. Гоша упал на колени и положил карабин на борт. Грохнул выстрел, и последний архар, точно налетев на протянутую веревку, пал на колени, снова пружинисто вскочил, но побежал уже медленнее, отставая от стада.
— Еще стреляй, еще! Ранил! — крикнул Степан Дорофеич.
Гоша выпрыгнул из машины и, отбежав, упал на камень. Сердце колотилось так бурно, что толкало приклад карабина. Архар бился на осыпи, оседая на задние ноги. Новый выстрел вздернул архара, точно удар кнута, он опять полез на осыпь… Гоша вскочил и заспешил наверх. Сзади бежал Степан Дорофеич.
— Нож-то у тебя есть?.. Резать есть чем?
Архар вставал и ложился, сучил ногами в каменной россыпи, и сверху мимо Гоши катились окровавленные камни.
— На, возьми нож! — Степан Дорофеич схватил Гошу за локоть. — Я не взберусь, задыхаюсь… — Дорофеич сунул нож в ладонь Гоше. — Лезь, лезь скорее, а то побежит опять!
Гоша влез и, обессиленный, остановился над архаром. Это была самка. Она лежала на боку и поднимала и опять роняла безрогую светлую, узкую голову. Влажный темный глаз в белых ресницах отражал весь розовый простор неба. Тонкая нога с желтоватым копытом вытягивалась и прижималась к вымени. Гоша подошел к ней вплотную и остановился в недоумении, не зная, что же делать ножом. Он вдруг увидел, как из этих печальных глаз, от этого бьющегося тела на него изливается горестная мука.
Снизу, карабкаясь, вопил Дорофеич:
— Горло, режь горло!
Гоша нагнулся с ножом над раненой самкой и поднялся снова… В ее влажном глазу он увидел… себя… Дорофеич вылез и подбежал на кривящихся ногах, отбирая нож, крикнул:
— Архаренка-то лови!.. Не видишь, что ли! Да вон, вон, наверху, левее!
Повыше, метрах в трех, на камне стоял удивленный архаренок и нетерпеливо перебирал ногами перед прыжком вниз, к матери. Гоша шагнул к нему навстречу и оглянулся на кряхтение Дорофеича. Присев на корточки, шофер вытирал о траву окровавленный нож. Гоша отвернулся и протянул руки к архаренку. Архаренок прыгнул ему навстречу, упал и попятился. Шерстка у него серая, а на груди белое пятно, словно он был в переднике. Гоша схватил его, поднял, прижал к груди, чтобы архаренок не увидел матери. А ее голова уже по-мертвому откинулась назад, и алое небо с космами облаков тускнело в стекленевших глазах.
Архаренка взяла к себе в кабину повариха, а у Гошиных ног в кузове положили тушу матери. От качки и толчков голова ее прыгала, и казалось, что она хочет подняться.
Уже ночью машина пришла в лагерь. Мы вылезли из палаток. Гоша опустил архаренка на землю. Он не держался на ногах, заморенный долгой дорогой, и лег. Мы стояли вокруг и светили на него фонариками. Архаренок недвижно лежал, положив голову на передние ноги, а Гоша взволнованно рассказывал о своей первой охоте. Казалось, он сейчас заревет.
Гоша замолк и с тревогой смотрел на архаренка.
— Молока ему надо, — сказал Дорофеич, подходя к нам.
Дорофеич сказал то, о чем думали все. Архаренок был так мал, что пока ему нужно было только молоко. Но у нас не было молока.
— Может, сгущенного? — спросил Гоша. Развели в миске сгущенного молока с теплой водой.
Мы присели на корточки, а Степан Дорофеич пробовал подсунуть миску под мордочку архаренка и окунуть в молоко губы. Архаренок равнодушно отводил голову и не слизывал даже капель с губ. Он не хотел пить сгущенное молоко, ему было всего два дня от роду. Мы сидели на корточках и молчали. Юрты были от нас километрах в сорока.
Гоша повернулся к Степану Дорофеичу и попросил:
— Поедемте, Степан Дорофеич, за молоком к киргизам… Пожалуйста.
Степан Дорофеич пожал плечами и показал глазами на начальника партии.
— Пожалуйста… — попросил Гоша, поворачиваясь к начальнику.
— Нет, нет! — возразил тот. — Ни в коем случае. Бензина мало, а утром в маршрут выезжать… Нет, нет. Давайте спать.
Архаренка Гоша взял в свою палатку. Он положил его рядом с собой, прикрыл ватником. Едва только сон стал одолевать Гошу, вдруг раненая мать архаренка начала биться в кровавых камнях и все поднималась, падала и снова поднималась ее белая голова.
Архаренок дышал тяжело, губы у него были сухие. Гоша и спал и не спал в эту ночь: только задремывал и сразу просыпался от негаснущего красного заката, от бега архаров, от непомерной сосущей тоски. Он брал архаренка на руки и сидел, слушая его дыхание, ощущая слабое тепло его тела. Потом Гоше показалось, что на руках архаренку хуже, и он положил его на спальный мешок. На рассвете Гоше стало совсем не по себе. Он вышел из палатки, зачерпнул воды из сая и вылил на голову. Небо было зелено, как морская вода, где-то за хребтами уже поднялось солнце.
Утром архаренок был еще жив, только не открывал глаз и все облизывал губы. Гоша в этот день первый раз пошел в маршрут, потому что приехала повариха. Вечером, когда возвращались, Гоша заметил, как над сухим руслом сая кружил орел, кружил, высматривая добычу между камнями. Архаренка не было ни в палатке, ни в лагере.
Гоша пошел по сухому руслу сам и увидел его. Архаренок вроде спал, серый среди серых камней. Он лежал на боку, вытянув в сторону ножки с мягкими бахромчатыми копытцами.
Неподалеку на камне сидел орел. Ожидая, он вертел головой на длинной голой шее и разводил в стороны огромные горбатые крылья.
Гоша швырнул в него камнем. Орел с треском распахнул крылья, сорвался и поплыл низко над землей навстречу малиновому закатному солнцу.
КРАСНЫЙ ЛЕС
Посвящается памяти моего друга, художника Алексея Козлова
«…А вчера из-за Павла Федоровича я заболел и не пошел в школу».
Ветер рвал-письмо из рук. Алеша придержал тетрадные листки и читал дальше.
«Я тебе хочу написать про Павла Федоровича, потому что мамка сама не пишет, только плачет. А бабушка просит, чтобы ты приехал. Ты являешься старший брат, и мамка тебя послушается, а она никого не слушается, а что скажет Павел Федорович, покоряется и нам велит».
Алеша вздохнул и потер, ухо застывшей ладонью — пора бежать в институт на лекцию.
«Вчера он пришел резать восьмимесячного поросенка. Поросенка мы откармливали с весны, и он стал прямо как вепрь. Я помогал Павлу Федоровичу опаливать поросенка, а вечером мамка сготовила сковороду свеженины с картошкой. Павел Федорович наелся и стал дразнить нашего кота Фимку куском. Кот прыгнул и сильно укусил его за палец, потому что он хищник, жадный до мяса. Бабушка говорит: «Павел Федорович, довольно тебе робетиться». Павел Федорович за котом побежал и закричал: «Молчи, старая! Я этого вредного кота ликвидирую». Я захотел загородить Фимку, Павел Федорович чуть не стукнул меня по голове. Из-за этого я очень испугался и заболел. Он бегал за котом, а мы спрятались за печкой, только Маня смеялась, ведь она еще ребенок. Алеша, ты просил написать, о чем я мечтаю. Ты знаешь, я люблю рисовать, особенно природу. Даже во сне вижу то лес, то речку. Я надумал поступать в художественный техникум, чтобы получить права художника и документы. Я твердо буду стоять на этом. Если приедешь, привези бабушке очки. Все ожидают, когда ты приедешь.
Алеша перепрыгнул через курящийся поземкой сугроб и побежал на остановку. На бледном лбу, в переносье, сошлись резкие, точно угольком прочерченные, морщинки. Глубоко в скулах худого треугольного лица щурились светлые глаза. Месяц не писал своим. Надо немедленно ехать домой! И нечего думать об экскурсии в Ленинград. Прощай Эрмитаж, Русский музей и Медный всадник!
На остановке, постукивая себя портфелем по замерзшим коленям, Алеша прикрыл глаза и разом представил избу: ясно горит лампочка над столом, мать стирает у печи, по-мужски ходуном ходят ее лопатки на широкой спине. Бабушка на растопыренных пальцах держит пряжу. Володя примостился у стола, вырезает из чурки ракету. Манька стоит рядом, положила подбородок на край стола, таращит глаза, чтобы не заснуть. Пахнет березовым жаром; сверчок тренькает в темном углу. Кот Фимка ходит под ногами, саблей выгнув хвост, мурлыкает на всю избу. Только Павла Федоровича невозможно увидеть рядом с мамкой…
…Два года не видел Алексей родную улицу, покато уходящую к речке, к деревянному мосту. На перилах моста летом виснут пряди свежего сена, оставленные возами. Пахнут они лугами, рекой…
Зимой на лыжах ребята выкатывались через мост на ту сторону. Кто храбрее, летел мимо моста, ухал в крутизну — только снег вздымался столбом.
Два года не дышать березовым дымком из труб, не ступать по вечернему снегу по дороге к своим воротам. В проеме улицы синеют леса, в них прячутся неисчислимые села, полные теплой жизни; тянутся сумрачные лесные во́локи на десятки километров… Над двором — распростертая в облаках береза. Калитка под снежным навесом. Тяжелое заиндевелое кольцо. Два года не слышал он скрипучего голоса ступенек. В сенях — застекленевшие поленья, исширканный ветхий веник. Алеша потянул на себя тяжелую дверь — глаза застлало пеленой. Манька вскочила от стола.
— Леша-а-а! — Она кинулась к нему, чуть из валенок не выскочила, обхватила тонкими руками. — Леша!.. Бабушка! Леша приехал!
Бабушка испуганно выглянула из-за перегородки — стара совсем стала бабка, и внука уже робеет, стесненно улыбается.
Хлопнула дверь, Алеша по шагам узнал мать, обернулся. Она опустила на плечи шаль, шагнула к сыну, крепкими, тяжелыми руками прижала к груди. Два года не слышал он ее глухого голоса, насмешкой скрывающего судорогу в горле.
— Что не писал, молчком подкатил?
— Рады, а? Рады? — спрашивал Алеша, оглядываясь. — А где Володя?
Сейчас с улицы прибежит брат и, ныряя головой вперед, бросится к нему.
Мать, скидывая ватник, поспешно обернулась, рукой точно паутину отвела от испуганного лица, глаза застыли. Бабушка суетливо потянула пальто из рук дорогого гостя.
— Где же Володя? — повторил Алеша.
Мать метнулась к печи:
— Что ж стоим-то, за стол садись!
Алеша положил руку на голову Маньки.
— Где Володя?
Манька ссутулила плечи и беззвучно заплакала. Мать из-за перегородки выкрикнула злым голосом:
— Со вчерашнего вечера ищем, всех соседей обегали. Нету нигде — ну что ты поделаешь! — Видно, она хотела последние слова проговорить весело, шутливо.
Алеша почувствовал, как морозцем шевельнуло волосы на затылке.
— Что случилось-то?
Бабушка вздохнула:
— Все говорил… вот Алеша приедет, приедет…
Мать, стиснув губы, поставила на стол тарелки, побежала к печи; в суматошных ее движениях он почувствовал упрямство, досаду, страх.
— Что же случилось-то? — спросил Алеша, открывая чемодан и доставая подарки: матери — бусы, бабушке — платок, Маньке — капроновую куклу. Он подал матери бусы, улыбнулся по-мальчишески и сказал, глядя в ее убегающие глаза: — Это тебе, мам… И Володе подарок есть…
Мать взяла бусы, качнулась к порогу, ткнулась в притолоку и тяжело закашлялась слезами.
Алеша сопнул носом:
— Примерь, мам, подарок, примерь, однако…
— Что ж ему не то, что ж ему не так?! — закричала мать. У нее задрожала худая шея.
— Найдем, найдем мы его! — сказал Алеша уверенно, твердо и сам окреп от своей твердости. Стыдливо улыбаясь, он потянул мать за локоть, и она тихо пошла к столу, вытерла лицо, с нечаянной улыбкой глянула на бусы.
— Вчера под вечер все хорошо было, — рассказывала мать, доверительно поглядывая на Алешу и радуясь, что он хорошо ест. — Сидели, я из конторы пришла. Радио играло.
Алеша слушал внимательно и быстро ел. Бабушка молча кивала, Манька норовила вставить слово, даже вскакивала от нетерпения.
— Чай стали пить… — продолжала мать.
— Кто да кто чай стали пить? — быстро спросил Алеша.
— Ну, мы… все… — Мать покраснела.
— И дядя Паша! — сказала Манька и втянула голову в плечи.
— Кто он такой? — ровно спросил Алеша.
— Человек он здесь новый, но уже известный, механик, — сказала мать и спрятала руки со стола. — Сестра его продавщицей в сельпо, они родом из казаков. Он и в армии служил, и в Восточной Сибири работал на магистрали.
— Ага, — сказал Алеша. — Так. Ну, радио слушали, чай пили…
— Чай пили, — подхватила мать. — А Володька своими рисунками занимался на столе, вот тут… краски разложил, воду развел в кружке, ну, чисто мастерская… Да вот, смотри, какие он виды накрасил.
Мать указала в угол. Там висели на гвоздиках ссохшиеся акварельные этюды, целая стопка лежала в углу на скамье.
Здесь был голубой заяц, тощий и озабоченный, какой-то прозрачный, он мчал в желтых сполохах. Малиновые пики кипрея таинственно окружали старый колодец. Был еще странный пейзаж: лимонное небо над красными, почти пурпурными лесами, глубоко уходящими в сиреневые бездны. Это было пронзительно знакомо и вроде бы невиданно.
— Вишь ты, какие рисунки негодящие, — сказала мать, — он их не знай сколько каждый день наготавливает, да быстро так, ловко. Сидит и сидит, на улицу его не выгонишь. Угнется к столу и целую реку на столе разведет. Вот Павел Федорович и скажи ему: «Ты все мазюкаешь, а ничего не явственно, одни кляксы да кикиморы синие». Ну и стал у Володи рисунок брать, а кружка с водой опрокинулась.
— Как это она сама опрокинулась? — строго спросил Алеша.
— Дядя Паша опрокинул, — сказала Манька и тут же отклонилась от мамкиного шлепка.
— Кинулся Володя кружку поднимать, об угол стола стукнулся и, ровно телок, на Павла Федоровича кинулся. Да ведь с кулаками!
— Допек он его! — вдруг сердито сказала бабушка и постучала по столу темной рукой. — Допек!..
Мать оборвала ее:
— Кабы он не вцепился в Павла Федоровича, то и не случилось бы ничего этого! Он отцепил Володьку от себя, тот головой бодается, обзывает человека старше себя! Павел Федорович его и подтолкнул за дверь: охолодай, значит, маненько…
Алеша положил ложку.
— Как же так, за дверь? — спросил он, и сразу полосой вспыхнула бледная скула. — Мам, как же вы-то, а? На мороз!..
Мать точно одеревенела, тающим голосом докончила:
— Он-то его на минутку за дверь, а Володька тут же обратно вскочил, пальтишко схватил, шапку и побег! Мы за ним… Куда!.. Темно!
Алеша встал, костлявым кулаком потер подбородок. Мать виновато посмотрела на него, вздохнула — весь в отца. И отец так же вскакивал и тер кулаком подбородок в трудные минуты.
— Ну и тип ваш Павел Федорович, ну и личность скверная! — сказал Алеша.
Мать сжала губы.
— Ты прежде разберись, сынок…
— Будем искать, найдем. — Алеша решительно вышел из-за стола. — Я сейчас пойду в сельсовет.
Алеша надевал пальто, когда дверь открылась и в избу вошел, привычно шагнув через порог, незнакомый человек в коротком черном пальто, в красном шарфе, и, как только гость растерянно метнулся от Алеши черным взглядом и беззастенчиво улыбнулся бритым свежим лицом, Алеша понял, что перед ним Павел Федорович. Не таким, совсем не таким виделся он Алеше в озлобленном воображении. Ни свирепого заросшего мурла, ни мутных глаз. Павел Федорович быстро взял Алешину руку в свои холодные жесткие ладони (Алеша не мог простить себе, что не выдернул тут же свою руку) и совсем по-свойски, очень приветливо сказал:
— Здорово, Лёкса!
Алеша промолчал, чувствуя, что это человек, каких в деревне он не знал, — далекий, непонятный.
Павел Федорович снял шапку, волосы у него оказались глянцевитые, на висках колечками, вдоль щек стрелками бакенбарды.
— Вот ты, значит, какой, — довольно миролюбиво проговорил Павел Федорович, разглядывая Алешу. — Давно тебя ждали. Хорошо, что приехал до родного дома.
Павел Федорович говорил добродушно, даже улыбался, но Алеша почувствовал, как сохнет в горле от жгучей обиды: ведь из-за него ушел из дома Володя! Захотелось крикнуть Павлу Федоровичу в румяное его лицо: «Вы сюда не ходите!»
Но мать стояла рядом… Она положила руку Алеше на затылок, ласково, как когда-то в детстве, поворошила волосы и сказала шутливым голосом, скрывая волнение:
— Вот теперь вас два мужика в доме. Дело пойдет, наладится.
— А как же, конечно! Договоримся, — подхватил Павел Федорович и начал расстегивать пальто.
Алеша нагнул голову, упрямо сказал:
— Я еще в сельсовет должен успеть… Так что пойдемте на улицу. Там и поговорим. Володю надо искать.
— Ну что ж, верно! Идите поговорите, — поспешно согласилась мать, глядя на Павла Федоровича просящими глазами.
Павел Федорович вздохнул, погладил плоский затылок и не очень охотно проговорил:
— Что ж, пойдем побалакаем…
— Зачем вы прогнали Володю? — спросил Алеша, искоса глядя на большое, плохо различимое в сумерках лицо Павла Федоровича.
— Вранье, Алексей, выдумки, — возразил Павел Федорович. — Я его в лес не угонял, не прятал никуда… И не буду я с тобой разговаривать, если ты как следователь цепляешься! Ф-фу, я воды зашел попить, а ты тут допрос учиняешь.
Алеше стало вдруг так странно, что идет рядом человек, которого почему-то любит мать. Кто он такой, откуда?
— А у вас дети есть? — вдруг спросил Алеша.
— К душе подбираешься? — сказал Павел Федорович и остановился, нахмурясь. — «Прогнал Володю»! Тоже, сказал… Да куда он пропадет в родной деревне!.. Ты погоди, я зайду в этот дом, мы тут с сестрой квартируем.
Павел Федорович остановился около синего дома с желтой резьбой на окнах. Алеша удержал его за руку:
— Подождите! Я понимаю, вам все равно, что чужие пропадают мальчики, но у вас хоть страх-то есть?
— Какой страх? — с любопытством спросил Павел Федорович.
— Перед судом! Если, не дай бог, что случится, я разобьюсь, а вы от ответа не уйдете!
— Ты вон что… — Павел Федорович надвинулся на Алешу, дохнул на него. — Парнишка сам сбежал! И без всякой причины!
— Вы его будете искать вместе со мной!
Павел Федорович распахнул пальто, покрутил головой.
— Слушай, юный следопыт, чего ты мне приказы разводишь? Чего? На бога берешь?
— Я хочу знать, кто вы такой!
— Погоди!
— Кто вы есть в нашем обществе?
— Меня словами не вывернешь! Я все ступени прошел в твоем обществе! Ты, может, еще ножку свою сосал, а я шахты строил в Экибастузе да на Памире силикоз наживал, снежком разговлялся… Уголек рубал на высоте четыре тысячи двести метров! Пять раз лопаткой кинешь в вагонетку — и зови маму! Я свое отдал. Если хочешь знать, я сюда приехал, чтоб в покое жить. Хватит, наездился. Здесь у вас края тихие…
— Вы ради покоя и Володю запугивали?
— Порядок я люблю, — возразил Павел Федорович. — Ребенок порядка не знает. Я ему задание дал, а он не выполнил!
— Какое еще задание?
— Портрет свой нарисовать с фотокарточки в большом размере, с полной отделкой. Лестно ему должно быть, верно?
— Почему же? А если он не хочет?
— Как же так, если у него способность? Сделай, уважь! Примени свое умение… Учится плохо. Из тыквы какую-то рожу сделал. Без всякого порядка мажет и мажет. Лес нарисовал красный, а лес-то — зеленый! — сказал Павел Федорович и возмущенно уставился на Алешу.
— Ну и пусть, — сказал Алеша. — Вам-то что?
— Ненормально же! — вскрикнул Павел Федорович сердито и уязвленно. — Искажение! Сплошная ложь! Я его в колею вставлял! Чтобы был в здоровом духе, предан идеям. Мальчишка он запущенный.
— Вы его притесняли.
— На пользу стругал, на пользу! — непреклонно возразил Павел Федорович.
Алеше стало тоскливо до смерти, и так захотелось, чтобы пропал, сгинул в своих новых галошах Павел Федорович, как дурной сон.
Но Павел Федорович — живой и крепкий — стоял перед ним, обдавал горячим воздухом, как работающая машина, и говорил обидчиво:
— Почему он меня как отца не почитает? Васса меня почитает, бабка слухает, с Манькой мы в контакте… А он… такой каверзный, понимаешь, мальчишка. Ну, я выпил раз, пошумел. Согласен, некоторое волнение. Дак он меня вроде и не видит, как на предмет какой смотрит. Мне и с ним жить придется. А как? Я ведь и уехать могу. Механики везде нужны. Только мамка твоя с ума сойдет.
Из дома напротив вышли двое ребят, подошли, разноголосо, робко поздоровались:
— Доброго здоровья, Алексей Матвеич.
Алеша узнал товарищей Володи. У Шурика Куклина по прозвищу Саша-Медяшка, как всегда, из-под шапки скобка рыжих волос торчит. А второй — Митя Усов, узколицый, с маленьким ртом, по прозвищу Засоня.
— С праздником вас! — деловито сказал Медяшка.
Павел Федорович закурил папиросу, пустил дым в сторону ребят:
— В клуб идут баловаться.
— Мы в кино, дядя, — сказал Митя Засоня.
— Ну, вы тут пока покалякайте, — мирно сказал Павел Федорович. — Я попить зайду на квартиру.
Он живо свернул в калитку к синему дому, похожему на ларец.
Алеша грустно вздохнул:
— Куда ж Володя подевался?
Мальчики понурились.
— Когда в последний раз его видели?
— В школе вчера… — протянул Митя.
— Вы из школы вместе шли?
— Вместе. С горки съезжали к мосту, так Володька-то перекувырнулся, — сказал Медяшка.
— А вечером видели?
— Вечером уже не видели, — ответил Медяшка, а Митя промолчал.
Алеша внимательно на него посмотрел.
— А ты тоже не видел?
Митя отвернулся.
— Давай рассказывай!
Засоня решился и произнес загадочно:
— Он, может, в Африку едет теперь, в пещо́ру…
— Ври, ври, — сказал Медяшка. — Ну и врун!
— Зачем же ему в Африку?
— А я почем знаю? Он говорит: давай в пещо́ру вместе деранем.
— Да когда он говорил-то? — Алеша схватил Митю за плечи.
— Я вышел во двор. Шарику похлебку понес, а он в калитку заглянул…
— Когда?
— Вчера вечером. Я похлебку поставил. Он подбегает и говорит: «Патроны тащи, ружье, быстро побежим!» Я говорю: «Холодно, а ружье в чулане висит, папка узнает — прибьет!.. А пещо́ра, — спрашиваю, — где? В Африке, что ли?» Он меня толкает: «В Африке, в Африке… Спички давай!» И дрожит, трясется весь. Тут мамка вышла на крыльцо, он и побежал.
— Куда?
— По улице, — ответил Засоня, подумав.
— В какую сторону?
— В темноту, значит, к мосту.
Медяшка дернул Митю за рукав.
— А ты побежал бы за ним в Африку-то!
Засоня поразмыслил, ухмыльнулся:
— Африку — это я сам придумал.
Алеша потер кулаком подбородок.
— Где тут пещеры?
Мальчишки задумались, нахмурили лбы.
— Отродясь пещо́р не было́, — объявил Медяшка. — Хоть клятву дадим!
Алеша расстроенно вздохнул — след терялся; это была какая-то нелепая загадка, наверно, Володькина выдумка.
Алеша с тоской оглянулся на голубой дом, зло сказал:
— Долго он воду пьет, гражданин в галошах!
Мальчишки посмотрели на дом, потом на дорогу вдоль улицы, и Медяшка вскрикнул:
— А вон он — в галошах-то! По той стороне бежит!
По дороге на угор, уже за мостом, к избам ходко взбирался Павел Федорович.
— Он задами прошел! — догадался Медяшка. — Хитрущий! Если я вдарю за ним, за десять секунд догоню!
— Он по моему заданию торопится, — хмуро пояснил Алеша. — Я его Володю искать послал. А вам такое задание: разведывать, узнавать, всех расспрашивать. А теперь побежали к мосту, кто быстрее!
Алеша гикнул и припустился, далеко назад закидывая длинные тощие ноги, скользя в ботинках; мальчики с криком бросились его обгонять.
Павел Федорович обернулся, заспешил от них, потерял галошу, ребята захохотали, засвистели.
Все трое подоспели к зданию сельсовета, когда длинный мрачный мужчина в фуражке вешал на дверь замок. Это был Тимофей Бревнов, секретарь сельсовета.
— Вечер добрый, Тимофей Семенович!
— Кто это меня перекрестил? — спросил Бревнов и, кряхтя, согнулся, пряча ключ под крыльцо. Из-за плеча тяжелым взглядом уткнулся в Алешино лицо. — Весь век в Степанычах проходил! — сказал он, выпрямляясь во весь свой огромный рост, и прогудел: — Призабыл своих в столицах-то?
— Извините, Тимофей Степанович, беда случилась: брат мой пропал, Володя!
Бревнов молча достал папиросы, зажег спичку, осветив широкий нос с крупными ноздрями и бугроватое, будто запыленное, лицо. Все так же молчком, тяжело переставляя ноги, пошел от крыльца, точно ничего не слышал.
Алеша и мальчики пошли рядом. Алеша быстро рассказал, что случилось. Бревнов раздумывал, медленно передвигая ноги. Раньше он работал на лесозаготовках, угодил под пачку стволов, которую тащил трелевочный трактор, изуродовало ему обе ноги, сам едва жив остался.
— Все понятно, — наконец сказал Бревнов и остановился посреди улицы. — Который теперь час?
— Скоро пять. Сейчас кино начнется, — ответил Медяшка.
Бревнов тут же повернул к клубу.
Мрачный профиль дяди Тимофея напоминал лицо колонизатора, если надеть ему на голову пробковый белый шлем. Но, угрюмый с виду, Бревнов был самым добрым и безобидным человеком в селе. Алеша доверчиво сказал ему:
— Я думаю, к Макару в хитрый домик сходить. Может, там Володя?
Макар — как его звали все в селе — был пожилым, но не стареющим мужиком, жил на отшибе в одинокой лесной избе. К нему наезжали охотники из района.
Бревнов вдруг усмехнулся:
— К Макару сходи, верно… Да скажи ему, мы в воскресенье на косачей приедем.
Около клуба толпился народ перед началом сеанса. За приоткрытой дверью перед входом в тусклом морковном свете электролампочки продавал билеты киномеханик.
Бревнов поднялся к нему и поманил Алешу толстым пальцем. Алеша подошел, поздоровался. Киномеханик вдруг вскочил и ухватил за ворот мальчишку, который хотел проскользнуть без билета, выпроводил его и вежливо обратился к гостям.
— Желаете посмотреть интересное кино? Итальянское производство.
Бревнов сказал внушительно:
— Я сделаю объявление перед сеансом.
Алеша обернулся к мальчикам, достал мелочь. Но Медяшка сурово сказал:
— Не пойдем! — и ткнул Засоню кулаком в бок. — Мы по домам побежим разведывать.
— Молодцы! — похвалил Алеша. — Я тоже не пойду. В семь часов встретимся у школы, вы мне доложите.
Бревнов снял фуражку и вышел в середину зала. Зрители притихли, кто-то в заднем ряду крикнул:
— Кино отменяется!
— Товарищи, призываю к вниманию! — произнес Бревнов громко и строго. — Есть объявление. Пропал из дома житель села Володя Зелянин, школьник. Прошу припомнить, если кто где его видел.
Тут же маленькая девочка в платке до коленей подняла руку, встала и сказала:
— Я его видела.
Все повернулись к ней. Девочка испуганно вздохнула и добавила:
— Он заходил в магазин.
— Когда? — спросил Бревнов.
— Когда было темно, вчера, вот, а больше я его не видела.
— Садись, — велел Бревнов. — Хорошо. Полезное сообщение. Если кто заметит следы в лесу или еще что надлежащее, сообщите в сельсовет.
На крыльце Бревнов крепко взял Алешу за локоть.
— Не теряй духу, оперативно стремись в магазин. Информируй меня регулярно.
Тяжелые красноватые сумерки сгустились над селом, когда Алеша подходил к длинному зеленому зданию магазина. Ему показалось еще издалека, что человек в коротком пальто, как у Павла Федоровича, быстро завернул за угол магазина. У Алеши заколотилось сердце, он глянул за угол — никого.
Алеша открыл обитую клеенкой дверь магазина. Пахло туалетным мылом и керосином. Продавщица в плюшевом жакете, в пятнистом переднике, высоко поднимая локти, сыпала сахар в мешочек на весах. Старуха в пегой бекеше вытягивала шею, заглядывая в мешок. Выпуклое глазастое лицо продавщицы с зачесанными на уши черными кренделями волос сразу напомнило — это сестра Павла Федоровича.
— Скажите, к вам сюда не заходил вчера мальчик, мой брат? — обратился Алеша к продавщице.
— Мальчик, ваш брат?. — переспросила продавщица и начала оглушительно щелкать на счетах. — А вы же чей будете? Что-то я вас здесь не видала. Вы приезжий, что ли?
Алеша смущенно сказал:
— Я сын Вассы Егоровны, Зелянин.
Продавщица перестала щелкать, удивленно подняла брови и уставилась на Алешу.
— Это вы студент, в Ярославле учитесь?
— Да, учусь, но дело не в этом, — быстро сказал Алеша.
— У вас еще и сестренка маленькая есть? — участливо спросила продавщица. — И бабушка совсем слабая. Тяжело Павлу с вашей семьей. Это ж такая обуза, прямо хомут! Вы уж извините, но я Павлику говорила: что ж ты делаешь? Вошел в дом, где женщина с тремя самоварами, как говорится, с тремя детями то есть. Чи он кривой или убогий? Мужчина видный, специалист, да любая будет счастлива за него пойти. Вот ему Лида пишет с Харькова…
Алеша вдруг густо покраснел:
— Мне это неинтересно. Дело в том, что Володя пропал, брат мой!
Продавщица смолкла, изумленно спросила:
— Как — пропал?
— А вот так. Павел Федорович его за дверь выставил, а он убежал и дома не ночевал.
Продавщица заморгала, черные глаза ее повлажнели.
— Куда ж он подевался, бедный мальчик? Ведь мороз такой на дворе!
— Да, мороз, — жестко сказал Алеша. — А вот говорят, что он вчера вечером к вам забегал.
Продавщица всплеснула руками:
— О господи! Да разве ж… Да если б я знала, разве ж я его не отвела бы к матери? — Она суетливо вытерла глаза концом рукава. — У меня у самой двое! А тут такой мороз, страшно подумать. Да какой же он с виду, мальчик-то? Сколько ему лет?
— Одиннадцать, — сумрачно ответил Алеша. — На меня непохож, у него совсем волосы белые. В пальто он, но без шарфа — шарф дома остался.
В это время дверь открылась, и в магазин вошли Бревнов и Васса Егоровна. Она метнулась к прилавку.
— Вы видели Володю? — спросила измученным голосом, лицо у нее было темное, измаянное.
— Вспомнила, забегал вчера мальчик, ваш Володечка! Спички купил! Заскочил в такое же время или трошки попозже. Такой встрепанный, расстегнутый…
При этих словах мать ойкнула, сжала руки на груди.
— Заскочил и кричит: дайте спичек коробок!.. А я и не знала, что это ваш ребенок! Куда он побежал, не видела…
Мать уронила руки и пошла к выходу.
Алеша с матерью поднялись от магазина вверх по вечерней улице. Справа сходили к реке темнеющие избы, а за рекой в пронзительном сиреневом снегу рдели леса: туда опустилось солнце, и бирюзовое небо перечеркивали длинные перья облаков. Алеша залюбовался алым простором — вот оно, знакомое и невиданное раньше так остро! Это были Володины красные леса; сейчас они меркли, остывали на закатном горизонте.
«Володя первым рассмотрел это чудо, — радостно подумал Алеша. — И как он увидел такое? Вот он, лес — сиреневый! И красный бывает! Был только что!..»
Пепельно-оранжевые дымы от изб столбами тянулись в вишневое, гаснущее небо. Где же в этих стынущих сумерках пропал Володя?
— Ты нас пойми, Алеша! — вдруг сказала мать. — Без злости пойми. Павел Федорович хотел к хорошему приучить Володю. Ты его расспроси. Надо нам всем примириться.
— Не могу, — возразил Алеша глухим, упрямым голосом.
— Ты пойми нас, пойми! — твердила она, глядя на закат невидящими глазами.
Нет, не различала она этих красок! Володя был ее горькой отрадой и неизбывной заботой, болью, а Павел Федорович — последняя ее надежда на счастье. Мать заглянула Алеше в лицо:
— Володя ему перечит, что ни слово — обида, неуважение. Хоть ты нас пойми сердцем-то!
Алеша силился понять материнскую правду всем разумом, но разум не подчинялся… Чужд и неприятен был Павел Федорович, не допускало сердце почувствовать его отцом… Оно томилось от этого лилово-красного Володиного заката.
— Пожалей, Алеша, и меня и его пойми. Обида все у тебя, а ты по-доброму, миром…
Красное и золотое свечение неба у горизонта затягивали длинные угольные облака. Избы загорались внизу маслянистыми огоньками окон.
Мать стояла, задумавшись, сжав опущенные руки. Может, думала о том, как примирить в сердце Володю и Павла Федоровича…
— Я не могу с ним по-доброму, — хрипло проговорил Алеша. — С ним нельзя.
Мать отвернулась, всхлипнула.
— Нельзя, и все! — упрямо сказал Алеша. — Дурной он!
Резко повернулась мать, блеснули глаза, зубы.
— Нелюдь ты! Окостенел! Гордый! Зло разжигаешь! Мать говорит тебе, так слушайся! Не трави нашу жизнь!
Она разомкнула руки, качнулась, побежала обратно по дороге. Алеша удержался, потерянно глядя ей вслед. И вдруг сорвало его с места, побежал за нею вниз, и поплыли от детских горючих слез холодные краски: снег и небо, — и хоть кричи, как мальчишкой кричал: «Мамка-а!»
Он сбежал вниз — дорога была пуста. Где же она? А мать уже стояла у магазина в желтом кругу света под столбом, и рядом стоял Павел Федорович.
Алеша попятился, осекся. Он нахлобучил шапку, судорожно, стыдливо отер мокрые щеки и пошел обратно, в гору… Надо собрать силы — идти искать, крепиться надо. «Не трави нашу жизнь!» — крикнула мать. «Нашу» — это ее жизнь с Павлом Федоровичем. Не с тобой, Володей, Манькой и бабушкой… А какая у нее была жизнь? Думал ли ты про нее? Четвертый год живешь особняком, мечтаешь в городе закрепиться, учишься на материнскую помощь, хоть и мала она — двадцатка в месяц. В ней вся материнская бессонница, работа и одиночество. И посылки получал, носки, бабушкой связанные, и письма… Чаще всего написанные Володей, а проглядывались в них мамкины слова: «У нас все по-доброму, Алеша, учись спокойно!» А оказалось не по-доброму, терзается мать, своей жизнью жить хочет! Не отошла ее жизнь в прошлое вместе с Алешиным отцом… Алеша вспомнил, что матери едва сорок лет исполнилось. Сильная она — на покосе, когда сено гребут, мужицкий ворох на вилах подымает. Когда Алешин будущий отец вернулся с войны, мамка почти девчонкой делала всякую колхозную работу — куда пошлют. Отец прошел войну сапером, был дважды ранен, но каждый раз возвращался на фронт. Домой он писал об этом. «После надлежащего лечения держу путь в часть действующей армии». Так он и держал путь до самой Победы. Вернулся с медалями. Раньше они висели на картонке в углу, а теперь мать прибрала их в сундучок. А отец умер от старых ран да новых болезней. Работал бригадиром в животноводстве. Бывало, в трудные дни — а их было бессчетно много — у него так же вот, как у Алеши, полосами краснели скулы, он тер сухим кулаком подбородок и говорил: «Так. Ясно. Надо это превозмочь и решить».
Только надорвал он здоровье, превозмогая бесконечные тяготы, и умер в полной памяти, решительно сопротивляясь смерти. После его гибели с Вассы будто обручи слетели, развезло ее горе. Сильна она была мужниной твердостью, а тут сбилась, сникла. «Сошла с линии Васса», — говорил тогда бывший председатель колхоза Тимофей Бревнов.
Помнит Алеша, как просыпался ночами — от тревоги. Прямая в плечах фигура матери четко темнела перед лунным окном, и длинная тень от нее тянулась через всю избу: и сверчок не сверчал, и мать не двигалась, как каменная, и мертво стыло все в доме и, казалось — во всем мире, и Алеше становилось страшно, что не проснется все живое никогда. И только лунный свет из ледяного окна медленно, полз по печи.
Долго жила Васса как потерянная, пока не появился в селе Павел Федорович…
…В темном школьном здании горели только три окна первого этажа в учительской. Алеша остановился посреди двора. Послушай — услышишь, как в надтреснутый колокол звонит сторожиха Ефимовна, тяжело взбираясь по деревянной лестнице на второй этаж. Здесь ребята залезали на тополя прибивать скворечники. Здесь, ты маялся у доски, ожидая помощи даже от куска мела или от портрета Пушкина, а математик, любопытно разглядывая драку воробьев за окном, говорил басом, с явным удовольствием:
«Достоин прочной двойки».
И ты задавал своим учителям вопросы, которые вы записывали в специальные тетрадки, заведенные в каждом классе молодым директором:
— На чем держатся облака?
— Где ночует ночь?
— Почему не везде в избах горит электрический свет?
— Как делают пианино?
— Почему Америка нам угрожает?
— Почему не все люди живут хорошо?
— Почему в нашем районе нет гениев?
Все это припомнилось Алеше, когда он поднялся к дверям школы и прошел полутемным коридором к дверям учительской, откуда падал тонкий теплый луч света. Он осторожно приоткрыл дверь.
За столом в накинутом на плечи пальто сидела девушка, низко склонив над тетрадками светловолосую голову.
Алеша шевельнулся.
Она обернулась — юное, студенческое, чуть сонное лицо, мягкие косы; милое лицо, какое встречаешь с улыбкой, так оно добродушно и доверчиво. Алеша невольно пошел ему навстречу, сдернул шапку — стоял, хлопая глазами.
— Вам кого? — спросила девушка и потрогала нос черенком ручки.
Алеша, тщетно пытаясь не улыбаться, проговорил официально:
— Я, видите ли, учился в данной школе продолжительное время… — И сам подумал с ужасом: «Господи, что я несу!»
А у нее серые глаза, косы с медовым отливом, а лицо такое славное, приветливое… особенное какое-то… в общем, она так красива, хоть плачь от тоски!
— Ну и что? — Девушка смотрела на него с возрастающим любопытством.
— Разрешите спросить, кто вы… как вас?.. — проговорил Алеша деревянным голосом.
Девушка вдруг покраснела, будто хлынуло в нее Алешино смущение. Она вскочила, пальто упало с узеньких плеч.
— Вы родитель или кто?
— Я брат, — ответил Алеша. — Он мой брат, мы братья.
— Кто, господи? — Она вдруг рассмеялась звонко, неудержимо, как смеются только очень молодые люди.
— Володя Зелянин. Он пропал.
Девушка вытерла слезы:
— Как — пропал?
— Ушел, сбежал.
— А причина?.. Я его классный руководитель. Вы ничего не утаивайте от меня! — сказала она повелительно.
— Я расскажу охотно…
— Можете называть меня Ольгой Никифоровной.
— Володя пропал вчера вечером.
Ольга Никифоровна сжала виски пальцами и сказала трагически:
— Невероятно! Чушь какая-то!.. Он не оставил записку? Какая причина?
— Причина сложная, Ольга Никифоровна, потому что Володя сам сложный, даже странный… для некоторых… В нашем доме появился один гражданин, который чужд Володе. Они несовместимы.
Ольга Никифоровна, все сжимая виски пальцами, прошла вдоль стола.
— Знаете, это закономерная несовместимость! — заявила она решительно. — Он некоммуникабельный мальчик.
У Алеши даже дух захватило.
— Он выпал из социальных связей, — заявила Ольга Никифоровна храбро.
Алеша возмутился: такая милая женщина, а несет такую заумь и чушь.
— Вы знали, что происходило в доме у Володи?
— Я ощущала запутанность его состояний, — важно сказала Ольга Никифоровна, — ощущала какой-то нравственный вывих, выключение из среды…
Алеша вспыхнул:
— Он у вас и «выпал» и «выключился». Ерунда! Он живой, природный. Он больше нас видит и ощущает. Мы-то видим чепуху, оболочку: столы, пузырьки, птичек! А он… все… — Алеша очертил руками круг в воздухе.
Ольга Никифоровна удивленно подняла брови, но спохватилась, взяла тетрадку из стопки на столе, протянула Алеше.
— Вот его сочинение на тему: «Наш лес». Он пишет очень ярко, но с ошибками.
— Я почитаю, — сказал Алеша и спрятал тетрадку в карман.
Ольга Никифоровна открыла новенький портфель, сложила туда тетрадки, сняла с вешалки пальто.
Они вышли на улицу. В редком свете фонарей поперек дороги несло легкий снег. Ольга Никифоровна подняла воротник, поежилась и вдруг тоскливо сказала в темноту:
— Где же все-таки Володя? Ведь снег пошел… Слушайте, не может человек потеряться в нашей стране! Вы не впадайте в панику! Как вас звать?.. Алеша? — Она тронула его за плечо. — Мы его найдем! Я возьмусь сама, и ребята мне все расскажут. Мне многие люди о себе рассказывают, как на исповеди. В институте я знала тайны всех девчонок нашей группы. Вот какое доверие! А знаете, как трудно хранить тайны? Как будто тебе клад доверили! А ты ходишь с этим кладом и не можешь никому ни единой золотинки отдать!.. А здесь, в деревне, я уже узнала несколько местных тайн. Вот моя хозяйка — добрая старушка, а верит в конец света… Ну ладно, что ж мы стоим! Идемте!
Алеша посмотрел на часы.
В прочерченной снегом тьме, в мельтешении света выросли две фигурки.
— Мои мальчики! — воскликнула Ольга Никифоровна.
— Ага, мы! — подтвердил Медяшка, отдуваясь. — Мы, Алексей Матвеевич, всех ребят обошли. По двадцать домов кажный.
— Не кажный, а каждый, — поправила Ольга Никифоровна.
Медяшка вдруг захихикал, покрутил головой.
— Я у Колымагиных на гулянку угодил, насилу отбился, дядя Евстроп схватил меня и за стол поволок. Только ничего мы не узнали.
— Тогда идите спать! — велел Алеша.
— Не… мы ничего… Мы хоть в Деребаево сейчас добежим, — отважно сказал Медяшка и оглянулся на Митю.
— В Деребаево-то, однако, не добежим, — сказал Митя. — Ишо уроки надо готовить.
— Последнее задание вам вот какое, — сказал Алеша, — зайдите к нам, скажите, что я поздно домой вернусь. К Макару, мол, пошел.
— Вам все ясно? — спросила Ольга Никифоровна. — От занятий вы на завтра освобождаетесь.
Мальчики обрадовались и уже пошли было, но вдруг Медяшка вернулся и быстро сообщил:
— Павел Федорович-то пьяный бродит.
— Где бродит? — спросил Алеша настороженно.
— У моста поперек дороги похаживает, да повизгивает, да снег ест!
Медяшка расставил ноги, пошатнулся и пошел на Ольгу Никифоровну.
Она испугалась, схватилась за Алешино плечо.
Алеша дернул Медяшку за руку:
— Перестань… Не время.
Ольга Никифоровна беспокойно спросила:
— А кто этот Павел Федорович? Знакомый? Родственник?
Алеша отвернулся от летящего снега и сказал:
— Не знаю.
Они стояли у крайней избы, дорога пропадала в кипящем снеговом вихре. Поодаль, на бугре, страшно, будто костями, стучал ветками оледенелый тополь, свистел ветер в проводах. Здесь, под прикрытием избы, было потише.
— Вы никуда не пойдете, Алексей Матвеевич. — жалобно, но упрямо повторила Ольга Никифоровна. — Или я пойду с вами, как хотите!
Она часто моргала смерзшимися ресницами, того и гляди заплачет.
— Ну нельзя туда одному! — Она вздохнула, ветер подхватил облачко пара от ее губ, разорвал, унес. — Я не разрешаю вам безумствовать!
Алеша молодцевато постучал рукавицами:
— Здесь ходу до леса — километра два, а лесом — еще три, а там просека прямо в крыльцо дяди Макара упирается.
— Если хотите, это даже эгоизм — такой поступок! Вдруг вы замерзнете, вам-то что, а другие пусть мучаются! — обиженно сказала Ольга Никифоровна.
— Володя там! — Алеша махнул рукой в гудящее поле.
— Если он там, вы его завтра найдете.
— Да ведь я ночь спать не буду!
— А теперь я спать не буду!
Алеша обрадовался, однако сказал небрежно:
— Я сегодня вечером заверну на обратном пути к вам. Идите, Оля, домой, прошу вас.
Ольга Никифоровна посмотрела в его упрямое лицо, повернулась, пошла, помахивая портфелем. Вдруг остановилась, выхватила из портфеля какой-то сверточек, вернулась, сунула в руки Алеше и побежала; ветер понес снег из-под ее валенок.
Алеша немного соврал — полем надо было идти шесть километров.
За избой на него сразу набросился резкий, злой ветер. Алеше показалось, что он ухнул по пояс в ледяную воду. Вот дурак, не надел валенки… Снег ложился через дорогу зыбучими волнами, как наждаком резал щеки… Алеша скоро почувствовал, как начал деревенеть локоть руки, которой он прикрывал лицо.
Пройти бы самое тяжелое место — длинный гребень. Сколько от столба до столба?.. А вот береза трещит на ветру, выгнула мерзлые ветви. Чем ближе к столбу, тем сильнее вой ветра.
…Столб гудит и дрожит и как будто мчится в снежной кутерьме.
«Володя, Володя!.. Где же ты, братец? Хоть бы ты прошел этим страшным полем и спрятался в тепло у Макара! Белая воющая лавина вокруг. Уйти из дому невозможно, Володя! Куда уйдешь? Без дома волком завоешь, сгинешь, все потеряешь. Вон Павел Федорович визжит да снег ест — нет у него дома… А мамке любить не заказано… Посиди, Володя, у Макара, отогрейся, продумай все, свою обиду. А Павел Федорович пусть пока снежку пожует… Он краски не различает, красный лес ему и во сне не привидится: зажмуркой живет, как крот.
Километр я уже прошел, Володя, второй иду… Вот и гребень кончился, к речке веселей идти, а там и лес скоро. Можно дух перевести. Ольга Никифоровна тебя теперь не проглядит, глазастая… Я, Володя, ей в такие глаза смотреть не могу… Голова кругом идет, качает, как на верхушке березы. Помнишь, мальчишкой влезешь на самую макушку, а ветерок тронет, рванет — и пошла земля дыбом. Счастливый ты, каждый день ее видишь!..
Я, Володя, в село вернусь после института. Меня в больницу врачом сразу возьмут!
И чего ты, дурак, полез на рожон? Переждал бы… у печки. С Павлом Федоровичем в карты поиграл бы».
А где же лес?
Алеша уже брел, припадая на колени, и ветер постепенно заворачивал его в сторону.
Столбы вдруг куда-то ушли. Морозом дернуло по спине — ни леса, ни столбов, ни дороги! Алеша остановился в снегу выше коленей, метель сразу стала заносить с одного бока. Алеша закрыл глаза, страх под коленки ударил, сел, как переломился — все, все!.. Впереди мерещилось что-то голубое, а теплое, как странно. Будто рожь смыкается над головой зелеными волнами! Вставай, дурак, замерзнешь!
Жестким порывом ветра принесло сосновую ветку, ударило Алешу по лицу — он открыл глаза, очнулся; перед ним, совсем близко, диким орга́ном гудел темный лес.
Лесная дорога после поля — как проспект. Перестало резать лицо, и пар от дыхания при тебе, дыши, копи его в рукавицах, отогревайся.
Тяжелые высоченные ели в снежных лапах только поскрипывают от верхового ветра, иногда слетит на дорогу снежная шапка, рассыплется серебром в воздухе…
Километров через пять сбоку просеки Алеша увидел темную фигуру. Человек выскочил на дорогу, закричал, замахал руками. У Алеши защипало в носу, жарко стало векам. — Володя!
Это был Макар: сморчковое лицо, сизая солдатская шапка завязана под острым черным подбородком, пальто трубой.
— Макар, здоро́во! — весело вскрикнул Алеша с той панибратской легкостью, с какой все люди в селе, даже дети, всегда обращались к Макару.
— Ая! — отозвался Макар, приседая от удивления. — Что за личность-то?
— Я Зелянин Алеша!
— Ого! Шарил, значит, попадью, а забрался к медведю! — выкрикнул Макар.
Макар потоптался, посмотрел на Алешу, занесенного снегом, похожего на мельника, и, посмеиваясь почему-то, сообщил:
— А бабу́шка-то моя лежит который день, смотри если не померла. Скелероз ее давит. Я наказал Ксанке Рыжему в медпункт зайти, чтобы срочно Еремеев приехал. Вот и вышел встренуть.
— Володя у тебя, Макар?
Макар затряс головой.
— Нету! Ей-богу, нету! А чего такое?
Алеша вяло отряхивал снег — вдруг навалилась, заморила тяжелая вязкая усталость.
— Ушел он из дому.
Макар схватил Алешу под локоть, повел:
— Ушел на своих ногах, чай, не унесли! Придет! — Макар говорил легкомысленно, и странное дело — Алеше от этого стало легче.
Макар, как всегда, охотно скалился беззубой черной улыбкой, а уж какой ему смех? Жена его, тяжелая молчаливая старуха со слоновыми ногами, болела давно. Алеша был совсем мальчишкой, а она и тогда болела.
— Пошли в избу, а то вовсе околеем, — сказал Макар и подтолкнул Алешу с дороги на тропу, которая уходила в чащу.
Макар быстро шел впереди, сильно ссутулясь. Таким угнутым Алеша помнил его всегда: одно плечо вперед, будто что подпирает, ноги ступнями внутрь, руками машет.
Оборачиваясь на ходу, Макар поспешно спрашивал:
— Ты теперь из Москвы?
— Нет, в Ярославле учусь.
— Ну-ну, не забывай в столице про свои родные рукавицы!
— Да я не в Москве учусь!
Макар и раньше был глуховат, спрашивал много, а ответа не дожидался, отвечал сам, и выходило, что разговаривал он часто сам с собой.
В окошках громоздкой Макаровой избы теплился буроватый свет. Поодаль, в снежной кисее, темнели две брошенные, с заколоченными ставнями, избы. Здесь когда-то был починок, а теперь народ прибился к ферме неподалеку, Макар остался один.
Подходя к избе, Макар сказал:
— Бабу́шка плоха, отжила ольха.
Открывая дверь, предупредил:
— Тут левее ступай, по стенке. Я доску гнилую из полу вынул, понимаешь, а новую который день не вставлю.
Алеша нащупал в темноте дверь, открыл, его обдало душным тяжелым кислым теплом, какое бывает в избах, где зимуют куры и поросенок, где хозяйствует мужик.
— Добрый вечер, тетя Дуня, — проговорил Алеша.
Никто не ответил, только от печи доносилось угнетенное дыхание.
Над столом горела привернутая лампа, шершавый захоженный пол был не метен, наверно, с Нового года, на дощатой перегородке висело ружье на старом захлюстанном ремне. На столе стояла бутылка, заткнутая газетной пробкой.
Алеша разделся, сунул окоченевшие ладони под мышки, постучал ногами.
Макар вывернул свет в лампе, выпростался из пальто, забегал по избе:
— Мы сейчас все образуем. Чаю, значит, пожалуйста. А Володя твой, поди, уже домой сиганул! Пришел да чай пьет.
— Давно тетя Дуня лежит? — спросил Алеша, подходя к печи.
— Давно. Если бы лежала исправно, отлежалась бы, а то бродит, встает, за дело хватается. Чугун понесла — упала с чугуном. Дурость!
Макар подошел к больной, потрогал ее бок.
— Она слышит и видит сполна́, только плясать не годна́.
Макар привстал на скамейке, заглянул жене в лицо, пощупал голову.
— Живая, — сказал он нетвердо.
Потом зажег спичку, вытянул шею, вглядываясь.
— Смотрит! — сказал он и спрыгнул на пол.
Больная шевельнулась, и Алешу вдруг охватила злость на Макара. Он взял руку тети Дуни, влажную, холодную, и велел Макару:
— Неси лампу! «Дурость»! Глупость твоя, а не дурость! Живешь как в хлеву, уморил человека. Ей воздух нужен, покой, питание… А тут твои охотнички только смрад разводят. — Он замолчал, нащупывая пульс на запястье.
Макар быстро снимал лампу с крючка, спешно поддакивал:
— Это верно так верно! Охотники, перо им в зад, ровно сумасшедшие, колготятся, просют, пристают. Ты их и на зайца поведи, и на косачей…
— Помолчи! — оборвал его Алеша.
Под холодными пальцами пульс то бился скачками, то исчезал совсем.
— Поставь лампу! Открыть грудь надо, дыхание освободить, приподнять!
Макар поставил лампу, притащил подушку. Они приподняли больную за плечи, тогда она протяжно застонала. Макар схватил Алешу за локоть.
— Стой, давится она! Что ты ее бередишь? Чего ты ухватился за нее? Кто ты есть-то?
— Слушай врача! — прикрикнул Алеша. — Подсовывай подушку. Платок развязывай. Ты не бойся, Макар, нас не зря учили. Давай поддерживай!
Макар, помогая, бормотал:
— Так и правильно! Вернулся в родное отечество, тут и попрыще твое… Нам это весьма нужно-дорого. А то какой он фельдшер, Еремеев? А ты высшие круга прошел, центральный человек!
Больная уже сидела, откинувшись на подушки, дышала ровнее. Алеша спросил:
— Горячая вода есть?
— В чугуне есть, — тихо ответила вдруг сама тетя Дуня.
— В тазу разведи теплую, — велел Алеша. — Ножную ванну сделаем.
Когда больная успокоилась, Алеша с Макаром сели за стол. Макар вытащил пробку из бутылки, налил в стакан.
— Пей, и все! — сказал он и отвернулся.
Алеша поднял стакан.
— Разве что на дорогу? — Вздохнул, сморщился и отхлебнул.
Макар вдруг прислушался, встрепенулся:
— Ай стучит кто-то! Нет? Не слышишь? Привык я к людям! Каждый день жду. Без общества с ума сойдешь. Ты говоришь — смрад, а я и сам не рад. Давно хочу со старухой в село переместиться. Ты бы зашел в сельсовет, Алексей Матвеевич, узнал, посодействовал. Старухе тут один исход.
— Чего ты хочешь предпринять? — спросил Алеша, чувствуя, как тепло пошло к ногам.
— Пускай избу перевезут. Я и сам не больно-то здоров. В Чехословакии ранен был. Медали зря не дадут, — сказал он хвастливо и указал рукой на стену в красном углу, где на картонке рядами висели четыре медали.
Алеша сонно поморгал, голова сама так и клонилась… Хорошо! Хлопотливо возятся за печью сонные куры, захрапела тетя Дуня. Но ветер взвыл в трубе, охватил весь дом — пора, пора! Володя тебя ждет и мать, Ольга Никифоровна… А лучше бы лечь прямо на лавку и уснуть.
Алеша поднялся, тряхнул головой:
— Прощай, Макар. О деле твоем поговорю.
Макар быстро убежал к печке, принес валенки, поставил перед Алешей.
— Надевай. Горячие, с пылу, с жару — нет лучше товару!
— Чьи валенки-то? Неудобно.
— Надевай без сумления. Валенки общественные, забытые у меня стоят. Выдаю по просьбе трудящихся, если кто в сапогах придет.
Макар вывел Алешу на крыльцо. Пожал руку, приплясывая от холода, сказал:
— Увязнешь в снегу — не теряйся, приходи ко мне, лопату дам. Отроешься и дале пойдешь!
И когда Алеша сошел с крыльца, Макар вскрикнул всхлипывающим, веселым голосом:
— Бога не поминай, Макара не забывай! Спасибо, брат!
В село Алеша дошел неожиданно быстро. Пурга приутихла. Проглянули звезды, свежие, колкие, точно начищенные метелью.
Ни одного огонька не было в домах; сугробы нового снега парчой отсвечивали под луной; в ночной тишине где-то утробно лаяла собака.
Лишь одно окно второго этажа горело над селом. Там жила Ольга Никифоровна, в маленькой комнатке под самой крышей.
Алеша остановился, привалился грудью к палисаднику. Свет из окна падал на мохнатые белые ветви тополя. Он пройдет в сто раз больше, только бы светило ему это окошко. О, как легко он будет тогда преодолевать всякие трудности, помогать людям, больным и ослабевшим! Ведь он будет для них как окно в ночи! Его сердце будет тогда бесстрашно, руки неутомимы… Алеша оттолкнулся от изгороди, быстро взошел на крыльцо, взбежал по узкой деревянной лестнице.
Едва он дотронулся до двери, как она отворилась, будто Ольга Никифоровна стояла и ждала его. Она прижимала к груди книжку, на плечи ее была накинута шаль.
— Простите, — проговорил Алеша задыхаясь. — Я… хотел сказать, что я вернулся… Володи нет!
Ольга Никифоровна схватила Алешину ледяную руку горячими пальцами, губы ее задрожали, книжка выпала из рук.
— Я не спала ни одной минуты! Вы поверите? Как перед экзаменом… А завтра я пойду с вами! Завтра вместе, хорошо?
Алеша только кивнул, отступая по лестнице. Она недвижно стояла в двери.
Алеша побежал по улице, то и дело оборачиваясь на бегу, чтобы увидеть в студеной жестокой ночи теплый квадратик света.
Родной дом угрюмо темнел под тяжелой крутой крышей, как будто горе застыло в нем. Мать, наверно, мечется в одиноком сне, терзается, потеряв надежду. Бабушка по старости спит и не спит, сон ее — как клубок пряжи из бесконечных дневных забот. И хлопоты по хозяйству, и боязнь за них за всех, за мать, за внуков — только бы жили в согласии… Но истончается пряжа, тянется, рвется, руками не собрать разорванные куски, не связать…
Алеша потянул дверь — открыта, значит, его ждали. Он осторожно прошел к столу, сел, слыша гулкие удары своего сердца. Спать совсем не хотелось. Алеша положил руки на стол под лунный свет, стал хватать его пальцами, засмеялся.
— Леша, ты, что ли? — спросила бабушка из-за перегородки. — Там молоко в крынке, поешь. — Она завозилась, зевая, хотела встать.
— Не вставай, бабушка, я сам!
Он снял шапку, снова надел. Поставил стакан в квадрат лунного света, поднес крынку, стал бережно наливать молоко: оно лилось голубой перламутровой струей — чудо! Опять Володины краски!.. Алеша прошелся у стола взад и вперед, изумленно разглядывая стакан и крынку. Странное состояние. Что-то должно открыться, что-то сейчас откроется!.. Можно не спать всю жизнь, если думать об Ольге Никифоровне! Она ждала его! «Вы поверите? Как перед экзаменом…»
Алеша снял шапку, положил ее под лунный свет, и шапка, как заколдованная, преобразилась, стала похожа на зверька, который подбирается к стакану с молоком.
«Работать поступлю в нашу больницу. Макарову «бабушку» вылечу первым делом. Дом их перевезем в село.
К больным буду ездить в санях, в шубе. А Оля ждать будет меня, тетради проверять будет под зеленой лампой. Володе помогу стать художником, в академию его пошлем… Где же Володя? Где-то в лесу!» В ничтожную, острую долю секунды Алеша почувствовал будто озарение, и — повернулось колесико. «Тетрадка!»
Он выхватил из кармана Володину тетрадку с сочинением… Дальше все было как во сне… Алеша открыл тетрадку, приткнулся к морозному окну, пробегая глазами большие Володины буквы.
Сочинение на тему: «Наш лес».
«С детства я живу среди русской природы. Поэтому я люблю наш дремучий лес. Он приносит всем людям много полезного, он дает нам дрова и плоды, грибы и ягоды.
Особенно я люблю одно место в лесу, которое лежит в красивых окрестностях нашего села.
Дорожка вьется вдоль обрывистого берега реки — то пропадает в гуще, то выходит на открытое пространство. Река изгибается, будто змея.
Вот в одном месте нависли кроны деревьев над крутым обрывом. Под корнями этих деревьев прячется тайная, незнакомая пещера, в которую можно влезть со стороны реки. Стены пещеры сухие и гладкие, на них можно выцарапывать рисунки. Если сидишь внутри, то корни красиво нависают на фоне неба. На той стороне реки белеет песок и цветет ольха, желтая на солнце. Хорошо оттуда глядеть на родные просторы…»
Алеша вскрикнул, вскочил, уронил табуретку.
— Ма-а-а!
— Ой, ой, кто, кто это? — сдавленно вскрикнула мать, села на кровати. — Ты? О, господи! Что ты так орешь?
Утром Васса нерешительно подошла к спящему Алеше. Ночью он переполошил всех. Силком его удержали — хотел бежать на реку, пещеру искать, еле заснул.
— Лёкса, Лёкса! — позвала мать и потрогала его за плеча.
— Я! Я! — Он открыл глаза, не соображая, где находится. Увидел мать, вскинулся, сел. — Сколько времени?
— Время все твое, — улыбнулась мать. — Пещеру, может, во сне увидел?
Алеша вскочил, влезая в штаны, сердито упрекнул:
— Что ж ты мне раньше-то…
Мать уже в пальто, в платке задержалась у двери, усмехнулась:
— Там у крыльца разведчики твои толкутся.
Бабушка вынесла из-за перегородки сковороду с картошкой.
Алеша, садясь к столу, заметил, что опустел Володин угол, нахмурился.
— А где Володины рисунки?
— В сундук спрятала, — ответила мать и вдруг всхлипнула: — А то не знаю, когда он еще рисовать-то будет.
— Павел Федорович был вчера?
— Приходил, спрашивал. С тобой хотел поговорить. — Мать вдруг быстро подошла, тронула его за вихор. — Он тебе помочь хочет.
Алеша отвернулся, промолчал.
Над избами вздымались розовые утренние дымки. Медяшка и Митя Засоня поталкивали друг друга в плечо — мороз был крепкий.
— Здорово, разведка! — сказал Алеша и повернулся к Мите. — Ты был прав, пещеру пойдем искать.
Алеша достал тетрадку и прочел ребятам описание пещеры.
— Знаете такое место? Медяшка неопределенно ответил:
— Река, она везде змеей извивается.
Они пошли вдоль улицы к мосту.
Из переулка наперерез им вышел малость опухший Павел Федорович, бодро отдал честь:
— Утро доброе, искатели-спасители! А я в Деребаево сходил вчера, в милицию.
— Без милиции найдем, — сказал Алеша.
— Куда ж мы идем? — спросил Павел Федорович, пристраиваясь в ряд с ними, и озабоченно сказал: — Я тоже пойду. С работы отпросился.
Они остановились перед спуском к мосту. В лилово-голубой тени таилась речная пойма, только верхушки леса задевали лучи солнца, оно вставало в дымно-опаловой пелене над лесом.
— Где-то здесь пещера-то! — подмигнул Алеша мальчикам и Павлу Федоровичу.
Медяшка подтолкнул Митю в спину и сказал таинственно Алеше:
— Мы сейчас вернемся.
Они побежали к Митиному дому.
Павел Федорович достал платок, высморкался с виноватым выражением, однако сказал нагло:
— Угрозами не действуй, Лёкса! Не угнетай мать! Сухой у тебя характер, злой и дотошный. Хоть мать-то не изводи! Она плачет от тебя!
— От вас она смеется, цветет! — возразил Алеша. Он не хотел злиться — так радостно было верить ночному прозрению, но все же повторил: — От вас она расцветет!
— От меня она плачет — одно, — возразил Павел Федорович и поднял широкий палец. — От тебя — другое, ты — зависимый сын, ее не содержишь!
У Алешки красные полосы вспыхнули на скулах.
— У нас с матерью мир, — сказал Павел Федорович. — Я ее приучаю к порядку. Я и в людях и в природности уважаю порядок. А в доме люблю чистоту и в женщине опрятность.
От калитки Митиного дома, пригнувшись, подбежали Медяшка и Митя. В руках Медяшка держал ружье.
— Вот оно! — воскликнул он победно и оттолкнул Засоню от ружья. — Папки нет, мамка не заметит. А вечером в чулан повесим.
— Хорошо. Дай-ка сюда ружье, — сказал Павел Федорович и протянул руку.
— Нет, это Алексею Матвеевичу. — Медяшка подал ружье Алеше, выгреб из кармана патроны.
Алеша перекинул ружье за спину, сказал мальчикам:
— Вы шагайте налево, граждане, а мы направо. Услышите выстрел — бегите к нам изо всей силы.
Алеша шел первым посреди реки, глубоко увязая в снегу. Морозец пощипывал щеки. Шли вдоль высокого левого берега. Алеша пристально смотрел на крутые стены синего снега. Сосны тянулись вверх бронзовыми стволами, вздымая к солнцу розовые шапки снега. В торжественной тишине разгорался добрый день. Вороны молчали на ветвях. Вертлявая сойка оранжевым платком пронеслась над ними, нырнула в хмурый ельник.
Не прошли и двух километров, а устали: все было занесено снегом. Павел Федорович перестал насвистывать, засопел, сердито сказал:
— Пещеру эту он выдумал нарочно.
Алеша улыбнулся:
— Не знаю, кто вас выдумал, Павел Федорович. Такой вы… забавный!
— Забавы я любил в молодости. А теперь у меня жизнь плановая. Да вот полюбил я твою мамку.
— Ладно, хватит, — буркнул Алеша.
— Я тебе отцом являюсь, а ты меня знать не хочешь! Я для вас здесь живу. Твоя мамка вот где у меня сидит! — Павел Федорович показал на грудь. — А Володька вот где. — Павел Федорович нагнул голову и постучал себя ребром ладони по шее сзади.
Алеша усмехнулся:
— Дайте-ка закурить.
Павел Федорович тронул Алешу за плечо.
— Все-таки Владимир — свиненок порядочный… Это же хамство со стороны ребенка, чтобы взрослые люди так нервничали день и ночь. За это надо наказывать!
— Наказывать не за что! — возразил Алеша. — Вот представьте, вы будете стариком дряхлым, а Володя вас на мороз выгонит!
— Старый я буду важный, в почете, жизнь уже прожил, меня не тронешь.
— А у ребенка, конечно, ни почета, ни важности, — усмехнулся Алеша. — На нем легко любовь к порядку демонстрировать! Так, да?
— Пока он еще не человек, а полуфабрикат, — сказал Павел Федорович.
— Нет, он настоящий человек! — возразил Алеша. — У него талант. Ему сейчас поддержка нужна, помощь, а не порядок ваш казарменный. Вы бы купили ему краски, порадовали.
— Говоришь ты хорошо, но без смысла, а главное — в отрыве от жизни и задач, — заключил Павел Федорович. — А краски — чего же не купить!
Они прошли уже километров шесть. Солнце высоко вздымалось над лесом в иглах морозного воздуха. И вдруг в снежной стене берега, в синей впадине Алеша заметил полузанесенную метелью дыру. Над нею на обрыве высились сосны. Алеша кинулся к воронке, и сразу жарко стало, и зазвенело, заломило в висках. Он ухнул по пояс в снежный завал, полез вверх. Выбрался, раскидал снег — открылась дыра, из нее повеяло запахом лежалого сена, хвои.
— Володя! — позвал Алеша, сунулся в дыру и сразу узнал Володину пещеру. Но она была пуста.
Алеша чуть не плача сел на холодное мерзлое сено, а снаружи в лаз всунул голову Павел Федорович.
— Отсутствует? — спросил он разочарованно и пролез внутрь.
На потолке пещеры и на стенах Алеша разглядел изображения, выцарапанные чем-то острым. На потолке сияло солнце, от него веером расходились лучи, ниже — небывалое существо с длинной шеей и круглой головкой поджало лапу. В углу изображена была бегущая треугольная птица с еловым хвостом, с глазами из ракушки.
Павел Федорович посмотрел на стены и сказал:
— Это Володька мудрил тут, мудрил-химичил. Разве бывают такие животные? — спросил он и зевнул.
Они вылезли наружу. Солнце ослепительно вспыхивало на верхушках сугробов, и от этого света только чернее становилось на душе. Алеша судорожно вздохнул, прикрыл веки. Если бы можно было хоть на пять минут расслабиться, сникнуть, пожаловаться, чтобы пожалел тебя здоровый, сильный дядя Павел Федорович… Крути не крути, любимый мамкин человек. Отец… Куда его денешь?
— Ну вот что, Алексей, — сказал Павел Федорович недовольно голодным голосом. — Хватит, нам тут елозить! Больно много чести ему будет. Я, значит, под суд должен идти, а он тут спит, как хорек, на стенках рисует.
Алеша вздрогнул, открыл глаза, в горле пересохло от раздражения: до чего скучно было видеть расстроенную физиономию Павла Федоровича!
— Пускай он тут не прячется! — распаляясь, крикнул Павел Федорович. — Я вот его нору завалю, он мне порисует еще, порисует!
Павел Федорович ногами стал пихать снег внутрь пещеры, кулаком стал разбивать карниз. Снег осыпал его с головы до ног.
— Перестаньте, Павел Федорович! — попросил Алеша недобрым, надсадным голосом.
Ружье как будто само переломилось в Алешиных руках, два патрона он достал из кармана мокрой красной рукой, сунул в стволы.
Павел Федорович попятился:
— Ты что, ты что? Я же не Кеннеди! Мамка ждет нас, ты что? Пойдем, дальше искать будем, ты что?
Они выбрались наверх, на обрыв, отдышались. Алеша замолчал, стыдливо отвернулся, зато Павел Федорович, криво улыбаясь, заговорил:
— Пальни-ка лучше в воздух! Может, кто отзовется?
Алеша вскинул ружье, выстрелил из обоих стволов. Лес дрогнул, подхватил грохот и покатил его мягкий гул в свою глубину. С истошным криком взлетели вороны, осыпался снег.
Они прислушались, и, когда стих вороний гам и развеялся сладкий пороховой дым, откуда-то с другого берега реки, из низины, донесся слабый крик:
— А-а-а!
Они выбежали к обрыву.
На той стороне в ольховнике мелькнула темная фигурка.
— Володька-а! — завопил Алеша, швырнул ружье и прыгнул с обрыва, покатился в лавине снега, захлебываясь счастливыми слезами.
Алеша подбежал к брату, схватил, затормошил, заорал:
— Вот он, разбойник! Господи! Ты? Володька? Жив, жив!
Володя слабо улыбнулся усталым лицом, вытащил тонкую руку из рукавицы, неторопливо подал брату, сказал с усилием, будто разучился говорить:
— Здравствуй, здравствуй… Не знал, что ты уже приехал… Давно ли?
И вдруг у него нахмурилось лицо, он увидел Павла Федоровича — тот подходил медленно с ружьем за плечами, глядел в небо и по сторонам, как бы между прочим.
Алеша захохотал и смазал Володьку варежкой по носу. До чего они были непохожи! Володя — в мать: высокий, узколицый, с тонким носом, глаза строгие, печальные.
— Где же ты прятался, Робинзон? — спросил Алеша ликующим голосом. — Я ведь тебя по твоему сочинению нашел. — Он достал тетрадку из кармана.
— А-а, пещера… — слабо протянул Володя. — Это все детство, Алеша.
Володя едва двигал синеватыми губами, точно окоченел на всю жизнь за две морозные одинокие ночи. Что привиделось ему в пустынной ночи? О чем он думал?..
— Да где же ты прятался?
— А там… в избушке… — Володя махнул рукой в глубину ольховника. — Где летом косари ночуют. Хорошо. Сена полно… Печечка. Я дал себе срок — три дня не возвращаться.
— Да как же ты один-то? — горько спросил Алеша.
— Я не все один был… — проговорил Володя тихо. — Ко мне лоси приходили. Я с ними разговаривал. — Лицо Володи потеплело, заулыбалось.
Павел Федорович подошел к ним, снял шапку с круглой тюленьей головы, протянул Володе ладонь. Володя отвернулся и пошел обратно, ступая в свои следы, к избушке. Алеша догнал его:
— Ты, братец, его больше не бойся, не тронет. Он мужик бестолковый, но мы его в колею вставим. А я весной приеду домой насовсем, работать здесь буду. Эх, и заживем мы с тобой, Володька!
Но Володя как будто не слышал, он прикрыл голубоватые веки, протянул вперед руки и качнулся, повалился на бок. Алеша схватил его под мышки, приподнял, бормоча:
— Это пройдет, пройдет, Володя… Я тебя в обиду не дам! Не туда ты пошел: ведь у нас дом есть!
Володя выпрямился, открыл глаза и слабо выговорил:
— Мамку жалко, а то бы опять в избушку пошел. Я себе срок дал… три дня.
— У нас дом есть, — повторил Алеша. — Родной дом, Володя…
ФЕДЬКА — ВЕСЕЛЫЙ МАЛЫЙ
Федьке досталось пахать пар неподалеку от своей избы. Вроде хорошо: дом рядом, не то что пообедать — попить можно сбегать. А с другой стороны, очень плохо, потому что из трактора весь родной двор видно, а во дворе мелькают белые головы родных братцев Мишки, Леньки да Славки: бегают взад-вперед и очень Федьку от дела отвлекают. Вот Мишка с хворостиной погнался за поросенком, а вот клевачий черно-золотистый петух припустился за Мишкой. Ленька вон изогнулся, ведро тащит, а Славка невесть зачем залез на крышу и в небо уставился. Засмотрится Федька из грохочущей кабины, да и забудет повернуть машину, выедет из пахоты на луг…
Маета одна — работать около дома.
К обеду, когда солнце стало прямо над горячей кабиной, увидел Федька, что все трое братьев направились с лукошками к лесу. Не удержался Федька, высунулся из кабины на ходу и свистнул. Братья остановились.
— Эй, куда? — закричал Федька не потому, что не знал, куда они, а от нетерпения.
— За грибами! — звонко крикнул самый маленький из братьев Миша и помахал лукошком.
И Федька, остановив трактор, пошел с ними…
В лесу стоял зеленый, горячий сумрак. Парило после вчерашнего дождя. Грибы так и лезли под ноги. Насобирали три лукошка. Потом стали собирать только мелкие грибы.
Когда вышли из лесу, солнце уже далеко вбок ушло и тень от трактора вытянулась во всю пахоту. На кошенине напротив трактора стояла машина директора. Никого не было видно, но от открытой дверцы шел дымок: видно, курили, поджидали. Федька подошел. Рядом с директором сидел в машине незнакомый свежевыбритый человек в черном плаще.
Когда Федька вежливо поздоровался, человек этот постучал пальцем по часам на руке и сказал директору:
— Пожалуйста, три часа простоя.
— Машина исправная? — спросил директор Федьку.
— А что ей!.. — ответил Федька и хотел лезть в кабину. — Я без механизации жить не могу, мне даже во сне всякая техника снится и кибернетические машины.
Товарищ из области засмеялся.
А директор, не понимая, что Федька именно так просит простить его, разозлился еще больше:
— Разговор окончен! С трактора я тебя снимаю! — Директор тронул шофера за плечо: — Поехали!
Они уехали.
Федька уныло посмотрел им вслед, потом на свой осиротевший трактор, вздохнул и сказал опять весело, даже беззаботно: «Так вот где таилась погибель моя…»
Директор показал характер, Федька тоже, поэтому через три дня отправился он устраиваться на новую работу, в леспромхоз, за сто километров от своего села.
Федька смотрел со взгорья на окраину глухого лесного городка. Внизу, за желтыми волнами песка, двигалась живая лиловая лента реки. По реке плыли маленькие, как спички, разноцветные бревна, и вода около них плескалась и вспыхивала под солнцем. За рекой в зное дрожал и таял лесной океан. В лицо Федьке веяло могучим хвойным духом. Где-то в этом мареве лежал леспромхоз. Федька сбежал вниз, на берег, и окунулся в волну острых речных запахов: замокшего корья, прокаленного песка, смолы.
У берега на волнах плясала под шальным ветром лодка. В ней, хватаясь за борта, толкая друг друга, дружно охали женщины. Девушка в розовой косынке неумело пробовала оттолкнуть веслом лодку от берега. Это и был перевоз.
— Ей, гражданки, меня забыли! — закричал Федька и побежал, вздымая брызги, к лодке.
— Давай, милый, давай скорее! — закричали ему из лодки. — А то один мущина на всех, да и тот неполный.
Федька взгромоздился в лодку и увидел «неполного» мужчину. Это был суровый мальчишка в старой офицерской фуражке и кирзовых сапогах. Он, видимо, работал перевозчиком. Сейчас он сидел на корме с рулевым веслом и смотрел из-под козырька фуражки на охавших баб с насмешливым укором, точно на бестолковых детей.
Появление Федьки обрадовало пассажиров. Он отобрал у девушки весло и велел всем стоять на корме. Потом уперся веслом в камень и, отталкиваясь, выводя лодку на глубину, закричал:
— Давай, давай!.. Эге-ге! Выплывают расписные Стеньки Разина челны…
Лодка запрыгала на глуби между бревнами. Федька уселся за весла, с лихостью гребанул раза три.
Женщины заговорили обрадованно:
— Вот вить… что значит мущина… А мы бы одне тут полдня трепыхались.
Федька, поощренный, сдернул с себя ватник, закатал рукава и крикнул мальчишке-рулевому:
— А ну, поднажали!
Лодка ходко рванула к тому берегу, наперерез и навстречу течению, а мимо плавно и стремительно неслись сосновые стволы, покрытые прозрачной медово-розовой шелухой, шершавые еловые бревна, матовые березовые.
Все женщины в лодке одобрительно смотрели на Федьку.
А та женщина, у которой он взял весло, смеялась, глядя на его широкое веселое лицо, и при каждой новой шутке всплескивала руками. Только перевозчик на корме хранил серьезность.
А Федька, лихо откидываясь назад всем телом, разглядывал девушку. На ней были синие лыжные брюки, белая кофта и красные босоножки. Порой она наклонялась к воде, старалась достать рукой плывущие бревна и запевала вполголоса:
Федька заметил, что тоненькие брови у нее подведены вверх, к вискам, простым карандашом.
Причалили к обрывистому берегу. Федька помог теткам вытащить на берег их ведра и узлы и на прощание спросил мальчишку, который так же сурово и насупленно смотрел из-под фуражки:
— Как работаешь: с выработки или на зарплате?
— На окладе, — хрипло и важно сказал мальчишка.
— Сам из леспромхоза?
— Оттуда.
— А я туда. Найдется у вас там для меня подходящая работка?
— Смотря какая.
— Ну, какая… Лес валить!
— Вали-ить! — протянул мальчишка. — А сколько тебе лет-то? — Он насмешливо оглядел Федьку, приравнивая его этим вопросом к себе.
— Да побольше, чем тебе-то! — заносчиво ответил Федька. — Я в совхозе трактористом работал.
— Может, и возьмут, меня вот не приняли.
— Тебя! Ты еще малолеток. Но я за тебя похлопочу.
— Попробуй, — разрешил мальчишка великодушно. — Да беги вон к машине — в леспромхоз идет, а то пешком пойдешь.
Федька оглянулся.
На дороге, у леса, стояла автомашина. В кузов со всех сторон лезли, мелькая белыми платками, Федькины попутчицы. От машины шел дым.
Федька выпрыгнул на дорогу и закричал истошным голосом:
— Эй, куда же вы без меня, родимые!
Машина уже тронулась. В кузове закричали, застучали кулаками по кабине. Федька на ходу, овеваемый голубым дымом, догнал прыгающий борт и перевалился в кузов.
— Вот и я! — сказал он, отдуваясь. — С гвардейским приветом!
Все в машине засмеялись.
А девушка в красных босоножках отвернулась и снова что-то запела.
Машина, покачиваясь, медленно прошла глинистые, засохшие ухабы и выехала на деревянный настил. По обе стороны понеслось изумрудное болото. Наплывали, смешиваясь, густой настой белоголовника и летучий аромат свежего сена.
Настил кончился, машина загудела и выбралась по песчаному въезду в сосновый бор. Земля здесь была устлана иглами и отливала старой медью. Сухую дорогу пересекали корни. Справа между соснами знойно светилось небо, голубым сверкала старица, мелькнули купающиеся мальчишки. Скоро бор расступился, и сразу открылась широкая улица, устланная домами. Никогда не видел Федька таких громадных бревенчатых изб. А колодец? Навес над колодцем такой, что можно накрыть им целый дом. Около домов стояли сосны-великаны. И везде был песок. Это был песчаный оазис в тайге.
Когда машина помчалась по улице, далеко за поселком, над лесом, Федька первый заметил дым. Все стали смотреть туда, кто-то тревожно сказал:
— Неладный дым какой. Ей-богу, опять лес горит!
Улица уперлась в узкоколейную железную дорогу. Маленькие узкие рельсы убегали в тайгу. На рельсах стоял смешной паровозик, к нему были прицеплены две открытые платформы и товарный вагон. К этому составу со всех сторон бежали люди с лопатами, топорами. А какой-то мужчина, стоя посреди платформы, кричал:
— Скорее, скорее давай, ветер подымается! Поехали, поехали!
Паровозик дымил, нетерпеливо фыркал, растрепанный машинист, высунувшись, ждал, пока все влезут.
Все, кто ехал в машине, мигом оказались около состава и спрашивали беспокойно:
— Где, где горит?
— Чево мы знаем сами-то? — зло ответил мужик в шапке, торопливо залезая в вагончик.
— Семеновский горит! — крикнул человек, который стоял посреди платформы.
Федька на секунду загляделся на все это, а потом увидел, что девушка с подрисованными бровями полезла в вагончик, и дернул ее за рукав:
— Я поеду?
— Залезай, залезай! — крикнула она, и Федька мигом оказался в вагончике, его втолкнули люди, которые лезли сзади.
Не успел Федька усесться, паровоз загудел, вагончик дернулся и, покачиваясь, покатился. Проплыли мимо деревянные дома, освещенные багряным закатным солнцем, электростанция с высокой черной трубой, побежали придорожные сосенки и березки. Паровозик «Петр Иваныч», лихо раскачиваясь, распугивая коз снопами искр, мчался со скоростью километров двадцать в час. Напротив Федьки сидела она, девушка в босоножках, разговаривала и порой, как слышалось Федьке, опять напевала: «С голубого ручейка начинается река…» В вагончике курили, уже спокойнее говорили о пожаре, и Федька вдруг почувствовал радость, даже ликование оттого, что кругом были незнакомые и все-таки близкие и знакомые ему, рабочему человеку, рабочие люди; оттого, что он ехал вместе с ними тушить пожар; оттого, что сосед предложил ему закурить и стал рассказывать о том, как он ездил к братишке в отпуск.
Состав несколько раз останавливался у разъездов и пикетов. Федьке очень понравились эти названия, и он выглядывал из вагончика, чтобы рассмотреть пикеты, но ничего, кроме леса и больших бревенчатых домов, не увидел.
В вагончик на остановках влезали все новые и новые люди. На трехсотом пикете к дверям подошел, играя на гармони, подвыпивший парень и стал кричать:
— Это вы куда? Это вы што?!
А потом, продолжая играть, полез в вагончик и там стал выбивать ногами дробь, подыгрывая себе.
Скоро в двери снаружи потянуло гарью. Вагончик остановился, Федька выскочил из него. Лес стоял в плывущем белом дыму. Впереди, куда побежали все, что-то трещало, и дым был красным.
Посреди языков пламени Федька увидел ель, она дымилась.
Вдруг пламя прыгнуло на нее с горячей земли и лохматой молнией помчалось кверху, заглушая гудение пожара стреляющим треском.
Федька побежал вместе со всеми в обход, наперерез огню. На голову, на плечи сыпались искры, обдавали жаром.
На берегах маленькой лесной речушки валили деревья и перекапывали почву, чтобы остановить огонь.
По черной сказочно-бездонной воде плыли опаленные ветки, хвоя, пепел, кружась, проплыла обгорелая рукавица. На этом берегу срубили уже все деревья, осталась только одна березка, которая стояла близко к огню. Федька взглянул на березку, и сердце у него сжалось: белая береза стала черной от копоти, жутко трещали на горячем ветру задымленные, готовые вот-вот вспыхнуть листья.
Федьке кто-то сунул в руки лопату, и он, задыхаясь, копал вместе со всеми. Чем труднее было копать и дышать, чем жарче воздух обжигал лицо, тем радостнее стучало Федькино сердце.
Когда бешеная стена пламени прижала рабочих к реке, Федька вместе со всеми пошел вброд через алую воду: шли, держа топоры, бензопилы и лопаты над головой, точно десантники, и Федька подумал: «Как на фронте».
Девушку-попутчицу Федька то видел рядом с собой, то слышал ее тонкий, высокий голос за пеленой дыма:
— Ой-е-ей, глаза ест!
Всей работой у реки распоряжался смуглый длиннолицый парень в белой косынке, туго повязанной на голове, похожий на египтянина. Сам он бензопилой валил деревья.
Река преградила путь огню. Наступил вечер: густо засинел воздух над языками пламени. Ветер, затихая, подхватывал хлопья огня, снопы искр и швырял их через реку. Здесь люди забрасывали их землей, затаптывали ногами. Наконец огонь пропал, и все увидели звезды. И отсюда, с черной горячей гари, обожженным, продымленным людям звезды показались холоднее и прекраснее, чем всегда.
Возвращаясь к вагончикам, Федька столкнулся с девушкой. Держа в одной руке фонарь, она разглядывала свое лицо в маленьком зеркальце. Федька увидел, как перемазаны ее щеки и лоб, и весело засмеялся. Она посмотрела на него, указала рукой на его лицо и тоже залилась смехом. Они еще хохотали, по-приятельски разглядывая друг друга, когда из темноты возникло лицо смуглого парня в белой косынке.
— Ты с кем это тут любезничаешь? — крикнул он нарочито грубо и, дернув Федьку за плечо, повернул к себе. — Ну-ка, кто это? Что за черт!.. Ты с какого участка? Что-то не узнаю. Или вымазался так? Кто это, Олька?
— Заброшен к вам по воле рока! — сказал Федька. — На работу хочу поступать.
Оля и парень в косынке засмеялись.
— Пашка, возьми его, — сказала девушка. — Он веселый!
— Могу взять тебя в свою бригаду сучкорубом.
— А трактористом?
— Больно скорый… Трактористов-то хватает.
Обратной дорогой опять ехали в тесноте. От всех едко пахло дымом, опять играла гармошка, а Оля (она сидела между Федькой и Павлом), засыпая, наклоняла голову то в одну, то в другую сторону.
Парень в косынке тоже уснул, положив голову Оле на плечо и держа в своих руках ее тонкую ладонь.
Федька ночевал в общежитии. Снился ему пожар, и когда проснулся, увидел на бревенчатой стене огненные квадраты рассветного солнца. Было очень рано, и все кругом спало, только где-то на улице раздавался время от времени жалобный, скрипучий вскрик, точно голос незнакомой птицы.
Огненные квадраты сползли то стене и осветили картину над кроватью: зеленый пруд, за́мок и розовые русалки. Под картиной спал лицом кверху здоровенный парень и улыбался во сне. Потом за окном заиграл рожок, замычали коровы, и жалобный вскрик стал повторяться все чаще и чаще. Вот и лицо парня осветило солнце. Улыбка исчезла, толстые брови нахмурились, парень замычал, повернулся и сел. Зевнув, он открыл маленькие глаза, увидел Федьку.
— Ты откуда взялся? — спросил он дружелюбно.
— Работать буду. Вот в его бригаде, — Федька указал на Павла.
— Значит, в нашей. Это братуха мой, Пашка. А меня зовут Мишуха.
— А кто это кричит на улице? — спросил Федька. — Какая-то птица, что ли?
— Никто не кричит.
— А вот послушай. Помолчали, прислушиваясь.
— Это колодец скрипит, во́рот немазаный.
Мишуха спрыгнул на пол, достал из-под кровати гирю и стал выжимать левой, потом правой рукой.
— Здоровый ты, — сказал Федька.
— Ничего, — согласился Мишуха и предложил: — Хочешь, тебя вместе с кроватью подыму?
И, подойдя к Федькиной кровати, взялся за нее поперек и оторвал от пола.
— Ты здешний? — спросил Федька.
— Нет. Мы здесь с Пашкой восьмой месяц всего. Мы с Волги, из деревни Дивные Горы. Слыхал?
— Нет, не слыхал.
— У нас там знаменитые сады, и старик один сто девять лет живет. Дедушка Федор. Известное село. Я осенью из армии пришел, хотел трактористом в колхозе работать, а Пашка с отцом наладили: в лес да в лес, деньгу зашибать. Ну и приехали на год. Не нравится мне здесь: песок, да сосны, да болота. А в деревне сейчас урожай убирают, на бахчах, в садах. Здесь только небо и видишь. А в деревне у нас обзор. Село на взгорье, на горной стороне, поля к Волге сбегают, а там, за Волгой, лугам конца-краю не видать. Ландшафты! А здесь торчат и торчат эти сосны…
Пашка сел на кровати. Свесив ноги, сказал хрипло, сквозь зевоту:
— Ты чего это разболтался спозаранку?
— А то, что уйду я домой после получки.
— Ну, опять завел старую песню. Сказано было, уговорились: осенью уйдем. А сейчас самый заработок, чудак!
— На черта мне твой заработок! Я по земле тоскую! Вон сегодня во сне опять сад наш видел и ульи.
— Ладно, потерпишь три месяца. Собирайся на работу. Да брось ты свою гирю, и так, будто слон, силу девать некуда.
— Вот то-то что и некуда, — пробормотал Мишуха, легко пряча гирю под кровать.
Ехали опять в вагончике.
Проехали места вчерашнего пожара, где торчали черные пни, и остановились около стены строительного леса. Лишь несколько деревьев были повалены и лежали вдоль дороги. Бригада Павла получила новый участок и только начинала врубаться в массив.
Выпрыгнули на росистый песок все четверо: Пашка, Оля, Мишуха и Федька. А паровозик «Петр Иваныч» свистнул и потащил состав с рабочими дальше, покачиваясь, как на волнах. Пахло мокрой гарью, влажные рельсы ртутно блестели под солнцем, под деревьями стоял, накренясь, трелевочный трактор, и крыша кабины его тоже сверкала росой. Мишуха пошел к трактору, лениво перешагивая через стволы. Федька с завистью посмотрел ему вслед.
— А ну, Оля, принеси ему топор! — велел Павел девушке.
Оля, размахивая косынкой, сбегала в зеленый вагончик, который стоял на ржавых рельсах сбоку от дороги, и вернулась с топором. Это был не такой топор, каким рубят дрова. Он был тяжелее, отточен, как бритва, и насажен на длинную, метровую рукоятку.
Павел, сдвинув фуражку на затылок, по-хозяйски оглядел сияющий от росы лес и сказал Федьке:
— Слушай внимательно. Вот в руках у меня бензопила. Этой штукой я валю деревья. Олька мне помощница, и когда я… А, чего объяснять! — вдруг воскликнул он весело. — Ну-ка, Оля, покажем свою работу!
Они вдвоем быстро подошли к высокой гладкоствольной сосне. Павел включил моторчик, и пила в руках у него взвыла и запрыгала. Павел подошел к дереву со стороны леса, широко расставил ноги, нагнулся, и пила, сотрясая его плечи и руки, с захлебывающимся ревом врезалась в ствол.
— Хорош! — сказал Павел, вытащил пилу и зашел с другой стороны.
Оля быстро подняла длинный еловый шест (Федька удивился, как ловко она орудовала им своими тонкими руками) и уперла в ствол верхним концом, а нижним — в землю. И налегла на шест всей силой. Пашка снова подвел пилу, уже с другой стороны, и опять, захлебываясь, выбрасывая янтарные опилки, пила врезалась в сосну, точно в мягкий хлеб. Федька, удивленный, пошел к дереву, чтобы разглядеть, но Павел повернул покрасневшее от усилия лицо, крикнул:
— Куда?! Назад, бегом!
Федька остановился.
В эту секунду сосна вдруг дрогнула, точно от порыва ветра. Павел отскочил в сторону, бросил пилу и вместе с Олей налег на шест. Сосна дрогнула снова, крона ее качнулась и тихо поплыла по небу. Ствол сначала плавно, как маятник, а потом стремительно, рассекая воздух зашумевшими ветвями, пошел к земле и с гулким хрустом рухнул в кусты. Отпиленный конец ствола прыгнул и замер. В лесу ахнуло.
— А теперь идем-ка!
Оля взяла у Федьки топор и по стволу легко побежала к верхушке.
— Вот так будешь рубить сучки, только ногу себе не оттяпай.
Быстро, вроде между прочим, одним ударом она стала отсекать толстые ветки.
Федьке это тоже здорово понравилось. Раз, раз — и готово.
— Дай-ка я!
Федька побежал к Оле по росистому стволу, оскользнулся и провалился в холодную хвою.
Оля засмеялась, протянула ему руку. Федька выбрался на скользкий ствол и чтобы удержаться, невольно обнял девушку, ощутив пальцами под кофточкой ложбинку на спине. Рядом увидел ее глаза. Они теперь были веселые, зеленые… Оба невесть отчего захохотали. Федька хотел отпустить Олю и опять свалился, пролетел между ветками, да так, что рыжий сапог снялся с ноги и повис на сучке.
Подошел Павел, прикусил папироску, сказал грубо:
— Хватит!
Федька вылез, натянул сапог.
— Вот что! — сказал Павел. — Когда пилят, не суйся близко: ветром мотнет дерево в сторону — пришибет, как котенка. Я за тебя под суд идти не хочу. И вообще знай свое — сучки рубай в стороне. Если надо, позову. Получать будешь хорошо. Раз ко мне в бригаду попал, с набитым карманом уедешь, только исполняй все в точности. А теперь работай! Ну, пошли, Олька? — Он по-хозяйски положил ей руку на плечо, обнял за шею и дурашливо закричал: — Не супротивься своему бригадиру: вишь, приустал!
Паша сам работал свирепо и бригаде не давал покоя. Дело далось ему легко с первых дней, и теперь он был уже мастером. Федьке Пашка нравился все больше, особенно когда, работая, он склонялся к стволу своей ладной фигурой и бугристые руки его и плечи сотрясались от напряжения. Когда дерево падало, Пашка стоял, закинув сверкающее от пота лицо, и, очарованно, точно впервые видел, следил за полетом ствола.
Федьке хотелось стоять так же, расставив ноги, с папироской в зубах и в заломленной фуражке, шутливо обнимать Олю и кричать: «Не супротивься своему бригадиру!»
Пашка всегда был ровно веселым, любил и умел показать работу. Однажды приехал корреспондент из местной газеты. Паша специально для него показал свое мастерство точной валки деревьев. На пень поставили бутылку, Пашка подрезал соседнюю березу так ловко, что она упала прямо на бутылку. Восхищенный корреспондент сфотографировал Пашку одного.
Бригадир умел ладить с мастером и получал лучшие, самые густые участки. Зарабатывали хорошо, потому что дело было организовано, никто не стоял ни минуты, и Пашка сам, если требовалось расчистить завал, брался за топор. Но как-то раз после спора о том, кому какой дать участок, Федька услышал, как об их бригаде кто-то сказал озлобленно: «Кулаки». Павла не любили, но боялись, уступали ему. Соседом у Павла была бригада Митяева. У того вечно приключались всякие неполадки: то лопнул трос у трактора, то дерево, падая, веткой ушибло работницу бригады бестолковую Надьку. Сам Митяев, с виду степенный, молчаливый, неопределенного возраста мужчина в кожаной фуражке, был тоже, по мнению Федьки, довольно бестолков. Он иногда по десять минут стоял, разглядывая дерево, раздумывая с унылым и глубокомысленным видом, как его валить, и все-таки подпиливал неудачно. Хотя бригада Митяева работала по соседству, Павел никогда не помогал ему при неудаче, только посмеивался и говорил презрительно:
— Пускай повозятся сами! Дурака работа любит.
Но за порядком на своем участке Павел следил строго и очень боялся, как бы не случилось какого несчастья. Однажды Федька вскочил на двигающиеся, скользкие, ободранные стволы и, лихо перескакивая с одного на другой, стал обрубать последние ветки на ходу.
Пашка так яростно крикнул: «Стой!», что даже Мишуха услышал и остановил трактор.
Павел подбежал, и Федька увидел, что лицо его побелело:
— Ты что, сволочь, делаешь? — спросил Пашка неузнаваемо сдавленным голосом. — Попадешь между стволами, тебя же к черту изорвет, а бригадиру тогда что?..
Федьке показалось, что Пашке не жаль его, Федьку, просто боится он за себя.
Мишуха работал хорошо, но все ворчал, видел во сне деревню и рассказывал, какие у них на Волге вызревают арбузы, и ругал Федьку за то, что бросил деревню. Но Федьку лес прямо-таки околдовал. Он полюбил эти могучие боры, пронизанные копьями солнца, лесные речушки с черной страшной водой, духовитую смоляную жару, купание в старице, земляничные угоры над тропами… Полюбился ему и паровозик «Петр Иваныч» с его трубой, похожей на гайку, и вкусным самоварным дымом.
Хотя Павел был для Федьки примером, но подружился он с Мишухой. Мишуха охотно обучал его работе на трелевочном тракторе, сажал с собой в кабину, доверял рычаги. Мишуха был странный. Иногда, глядишь, трактор стоит, а Мишуха, который отправился в мастерскую, тоже стоит где-нибудь посреди солнечной поляны и внимательно разглядывает муравейник. Как-то раз он подошел к Федьке и спросил задумчиво:
— Как ты думаешь, собаки и кошки улыбаются?
Но еще больше и незаметно для себя Федька привязался к Оле. Он прощал ей далее равнодушие к этим лесам и рекам, когда она мечтала вслух о другом, более удивительном. Однажды, когда они сидели вместе в вагончике, она мечтательно спросила его:
— А ты не был в Средней Азии? Там, в Тянь-шаньских горах, кругом цветут красные маки. Вот бы увидеть…
Небывалое состояние немого восторга находило порой на Федьку, когда он был рядом с Олей. На людях они обычно весело переругивались, стараясь рассмешить окружающих. А вот на танцевальной веранде, пригласив девушку танцевать, Федька безнадежно робел. Она только что оживленно болтала с подругами, показывая новые серьги, а тут тоже замолкала. Так безмолвно, даже затаив дыхание, бережно касаясь друг друга, они проходили весь круг… Федька боялся смотреть ей в лицо, замечая только розовую мочку уха, оттянутую сережкой. Когда кончалась музыка, он говорил тонко и сипло, не узнавая своего голоса:
— Спасибо.
Федьку удивляло, что Оля о многом мечтает, но ни к чему не стремится, ничто ее не волнует, однако не мог ей объяснить, почему это ему не нравится, — он и сам был такой.
Мать прислала Федьке письмо, просила: «Неужели не вернешься хоть к Октябрьским?» Средний брат, Ленька, нарисовал в письме клевачего петуха.
Федька ответил обстоятельно, что новое дело ему нравится, но домой он обязательно вернется, только не знает точно когда. А в конце сообщил: «Скоро буду работать на новом агрегате». Это Мишуха хотел уступить Федьке свой трелевочный трактор, а сам уйти в деревню; Но в это время приключилось непредвиденное событие.
Как-то под вечер, в субботу, когда Федька был в комнате один, в дверь дробно постучали и вошел старик в пиджаке шинельного сукна, на алюминиевой палке вместо ноги.
— Ну вот, слава те, и прибыл, — довольно сказал старик, опустив на пол объемистый мешок и снимая с головы фуражку. — Здравствуйте, товарищ, не знаю, кто вы будете.
— Здравствуйте. Вам кого, дедушка?
Старик, домовито сняв пиджак, сунул под кровать мешок. Разогнувшись, улыбнулся скуластым татарским лицом:
— Сыны тут у меня трудются.
Разглаживая черные волосы, подошел к картине и, выставив вперед ногу, засмеялся, глядя на русалок.
Федька увидел, что старик стоит так же, как Пашка.
— Тут сынишко-то спит? — Он ткнул рукой в кровать.
— Здесь Мишуха, а Павел там.
— Ага, ладно. А ты с ними работаешь? — Старик сел к столу, заговорил туманно: — А я приехал к вам сюда антиресоваться. Лес-то вкруг вас сплошняком. Большой весьма лес… А у нас в деревне убрались. Урожай такой — на орден область идет! А у меня, понимаешь, заботы. Изба не того… А место безлесное, лысое. Вечером я все это разобъясню.
Вечером, когда братья пришли, отец «разобъяснил» им смысл своего приезда еще гуманнее:
— Лес, значит, у вас вкругоряд. А дом-то нашенский совсем ведь того… подразваливается. Дом-то. Новый бы поставить. А леса нехватка…
— Ты, отец, куда клонишь? — спросил Мишуха. — Выражайся яснее.
— Давайте выпьем, — сказал отец, — я вам сейчас все разверну.
Все выпили. Федька выпил тоже и стал улыбаться, весьма довольный тем, что сидит в серьезной компании как равный.
— Куда яснее! — продолжал отец. — Дом-то, значит, на слом пора. Вот какое положение. Для вас стараюсь, — неожиданно разозлился он. — Для обоих. В зиму домой вернетесь, где будете жить? А ведь обоим жениться пора. Жениться-то собираетесь?
— А как же! — весело, видимо, довольный тем, что хорошо понимает отца, воскликнул Павел. — Я женюсь, батя!
— Или здесь присмотрел?
— Здесь. В моей бригаде работает.
У Федьки огнем полыхнуло лицо, глухо заколотилось сердце.
— Жених! — проворчал Мишуха. — Не сосватал еще.
— За меня пойдет! — хвастливо пообещал Павел. — Сирота. Будет рада не знай как. Будет, батя, в доме работница.
— Смотри. Тебе жить. А вот к тому я и говорю. Домишко мал, куда женов-то поместите? А тут вкруг лес бежит бросовый. Швырок. На сто домов хватит.
— Купить, что ли, хочешь лесу? — спросил Мишуха веселее.
— Купи-ить! — усмехнулся Павел. — Не продадут.
— Купить? — повторил отец. — На какие деньги? Да и чего покупать, коли дарма лежит. Мишуха наконец понял.
— Я в этом деле участвовать не буду. И еще скажу…
— А чего, какое дело? — резко, перебивая его, прикрикнул Павел. — Чай, отец родной приехал, а не дядя чужой со стороны! А мы с тобой законные рабочие… лес-то немереный.
— Во-во… — подхватил отец. — Да тут только захоти. А вы тут люди видные, центральные люди, в силе…
Вдруг Павел положил руку на плечо Федьке:
— Иди-ка проветрись.
Федька встал. Покачиваясь, вышел на крыльцо. Над черно-фиолетовым лесом синим огнем падали звезды. Сосны ровно и густо гудели. С танцплощадки неслось веселье, задорный голос пел: «Все могут короли, все могут короли…»
«Оля, наверное, там». Федька сбежал с крыльца, быстро зашагал к площадке. Но остановился.
«Нельзя мне туда! Павел сказал: «За меня пойдет! Сирота». Разве можно так говорить? Может, сирота как раз и не пойдет!»
Федька затоптался на месте, с тоской слушая, как весело заливается певица.
Сзади вышел на крыльцо Павел, громко, властно позвал:
— Федька!
Федька подошел.
— Пойдем в дом, — сказал Павел неожиданно мягко. — Никаких секретов. — И, помогая Федьке взойти на крыльцо, спросил: — Трактор-то хорошо водишь?
— Ничего.
— Я тебя назначаю трактористом. — Павел обнял Федьку за плечи. — Мишуха совсем расквасился, уйти намерен. — Павел остановил Федьку у дверей, пьяно помотал головой, заговорил весело: — Эх, и гульнем же мы с тобой, Федька! Ты меня держись! Я тебя на трактор посажу, в бригадиры устрою! Я ловкий, работы не боюсь, людей тоже! Мы с тобой делов наделаем, домов настроим. Тебе в деревне тоже дом сгрохаем! Первый парень будешь. Живи, Федор Васильевич! Вот батя мой. Заслуженный человек, пчеловод первый! Батя что? Батю надо уважить, батя потрудился на своем веку. Завтра же трактор получишь, я устрою. Мы с тобой живо лес отволокем в сторону, для дела!
Федька замотал головой:
— Нет!
— Ну ладно, ладно, потом об этом потолкуем! — закричал Павел, распахивая дверь и вталкивая Федьку в дымную комнату. — Садись, Федя, с нами, в одну семью!
На другое утро, когда Федька проснулся, в комнате никого не было. Федька сел. Голова ныла, во рту было горько. Солнце сверкало на бутылках, на грязной посуде. Мешок Пашкиного отца выглядывал из-под кровати.
Федька встал, пошел купаться.
Он разделся на берегу старицы, попрыгал на мокром песке, зашел по колено, расплескал руками зацветающую бархатисто-зеленую воду и нырнул в холодную глубину. Вынырнул далеко, с зеленью на волосах, и поплыл, высоко выбрасывая руки.
Когда вылез на берег и оделся, мысли прояснились. «Никакого трактора мне не надо, жульничать не буду, уйду я! — решил он и полез по песку вверх. — Уеду сегодня же вместе с Мишухой. Пусть они тут воруют, женятся!..»
Наверху над обрывом стояла Оля и, сонно улыбаясь, смотрела на него. Сегодня было воскресенье, никто никуда не спешил. Федька поднялся наверх, встал рядом. Оля была в светло-зеленом платье, волосы, золотистые на затылке, торчали смешными хохолками. Она вдруг сняла с ноги босоножку, села на земляной холмик, взяла обломок камня и стала заколачивать гвоздь в каблуке, тихонько напевая:
— Тебе смешно!. — сказал Федька, чувствуя вчерашнюю тоску, и вспомнил слова Павла. — Тебе смешно, а я уезжаю.
Оля замолчала, недоуменно посмотрела на него. Федька покраснел и опустил голову.
— Зачем же уезжаешь? — спросила Оля. — Да ты не проспался, что ли? Почему уезжаешь? — Она дернула его за руку.
Оля встала и стояла с поднятыми волосами, с полуоткрытым ртом, глаза ее тревожно ждали ответа. Босоножку она держала в руке.
— Пашка на тебе женится, а мы с Мишухой уезжаем! — сказал Федька. Отвернулся и неожиданно для себя заверил: — Я тебя никогда не забуду!
Оля молчала. Федька повернулся. Она снова сидела на холмике, согнувшись, поднятые волосы открывали тонкую незагорелую шею. Плечи ее вздрагивали.
Федька присел на корточки, тронул ее за плечо:
— Я ведь так сказал… я потому, что с тобой всегда… Я останусь, мне здесь нравится! Я не уеду!
— Нет, уезжай, уезжай! — всхлипывающим шепотом заговорила Оля. — Уезжай, Федя. Ты не знаешь… его, а он такой… Он тебе что-нибудь сделает, дерево на тебя повалит… он любит меня ужасно. Он все видит…
— Ты-то любишь его? — спросил Федька вставая.
— Любила, — перестав плакать и вытирая глаза, печально сказала девушка. — Ты уезжай, Федя, и я уеду тоже. Не пойду я замуж. Он мне уже один раз предлагал, уговаривал, а потом угрожал, что все равно никому не отдаст, пусть хоть сам пропадет. А я не хочу замуж, я буду учиться. Уезжай, и будем друг другу писать.
Она встала, Федя поднял босоножку, подал ей. Оля надела ее, тихо пошла вниз.
На полдороге она обернулась и крикнула тихо:
— Иди-и!
И помахала рукой.
В комнате Федька застал одного Мишуху. Сняв со стены картину с русалками, он скатывал ее в рулон.
— Домой еду! — пояснил он, открыл деревянный сундучок и положил в него свою гирю.
Днем Федька пошел провожать Мишуху, Опять был жаркий день, был сосновый бор и настил на изумрудном болоте. Шли пешком. В лодке их перевозил знакомый мальчишка в офицерской фуражке.
За рекой поднялись на высокое взгорье к городку. Оглянулись. Река вспыхивала под солнцем колющим блеском. В мареве таял зеленый океан.
— Поехали, брат, отсюда… Чего ты здесь не видел, болота и сосны? — сказал Мишуха, подавая руку, и губы у него печально дрогнули.
— Нет, я останусь! — твердо сказал Федька.
Мишуха вздохнул, взвалил сундучок на плечо.
Федька посмотрел ему вслед, повернулся и побежал вниз, к перевозу.
В понедельник ехали на работу уже без Мишухи. Отец Пашки отправился на сортировочный склад «антиресоваться» и там насчет «швырка». В бригаде появился новый рабочий. Это был тот самый суровый мальчишка с перевоза. Звали его чудно́: Евстроп. Пашка великодушно взял его в бригаду.
Сейчас Евстроп сидел в новом ватнике, фуражка еще глубже была надвинута на голову.
День выдался сырой, мглистый. Оля нервно зевала, ежилась, Федька курил, стоя в дверях. Оба не глядели друг на друга, молчали, точно напуганные вчерашним разговором. Зато Павел все шутил, пряча за усмешкой беспокойный, подозрительный взгляд. Евстроп с восторгом глядел на Пашку. А Федька горько думал о том, что и он два месяца назад так же восторженно любовался Пашкой и хотел быть похожим на него…
Приехали на участок.
— Что ж, брат, исполняю твое желание, — заявил Павел Федьке. — Будешь работать сегодня на тракторе. А Евстроп пускай рубит сучки! Я вас, ребята, непременно в люди выведу!
С каким волнением сел Федька на продавленное сиденье, вдохнул устоявшийся бензиновый запах кабины, взялся за нахолодевшие отполированные рукоятки! А когда трактор задрожал всем своим тяжким телом и с грохочущим лязгом, вздымаясь на поваленных стволах, пошел, Федька оцепенел от восторга. Трактор, весь мокрый, точно вылезший из воды, проложил темный след по седой, росистой хвое и подошел к пачке бревен. Чувствуя острую, как жажда, потребность поделиться своей радостью, Федька высунулся из кабины. Никто не смотрел на него. Пашка, отвернувшись, разговаривал с Евстропом. Оля согнулась, обрубая нижние сучки, почти скрытая поваленным стволом.
Федька ждал. Вот Оля выпрямилась, одернула кофточку на спине и увидела его. Лицо ее, грустное и усталое, заулыбалось.
Она помахала ему рукой, оглянулась на Пашку и снова склонилась.
В этот день работа шла здорово. Федькино настроение передалось всем. До обеда сделали дневную норму. Во время перерыва Пашка подошел к Федьке, положил руку на плечо.
— Молодец, Федор. Я тебе обещал — и выполнил! А теперь вот что. Уговор наш помнишь? Насчет бати?
— Какой еще уговор? — спросил Федька, чувствуя, как исчезает радость и холодеет в груди.
— А такой… Вон энту пачку лесу оттащишь в овраг, к дороге. И вон энту тоже еще.
Федьку взяла веселая злость.
— Не надейся и не жди! — сказал он, приветливо улыбаясь.
— Ты подумай, — предупредительно посоветовал Павел. — Я ведь с тобой по-хорошему. Пока. А не то с трактора сыму.
Федька сбросил руку Пашки с плеча, тоже вежливо ответил:
— И я с тобой пока по-хорошему. А с трактора меня уже сымали, не испугаешь.
После обеда Павел помрачнел. Федька работал с независимым видом, никакие бревна в овраг не оттаскивал. Павел тихо ругался, орал на Евстропа. А тут с соседнего участка пришел унылый, мокрый Митяев, попросил помочь завести трактор. Федька с готовностью вылез из кабины и услышал резкий окрик Павла:
— Не ходи!
Федька до того озлился, что даже шутить не захотел. Только и ответил:
— Иди к черту!
— Ты чего, совсем ошалел? — Павел подошел, засучивая рукава точно для драки. — А трудовая дисциплина для чего? Не ходи!
Федька отвернулся и пошел с Митяевым на его участок.
У Митяева дела были плохи. Это сразу было видно. Трактор не работал с самого утра. Тракторист спал в мастерской на ящике с инструментами. Весь участок был завален спиленной сосной в два слоя, а Митяев все продолжал валить лес.
Федька сразу же полез в мотор искать неполадки. Митяев, который, видно, совсем не рассчитывал на помощь, непомерно обрадовался Федькиному приходу, заволновался. Он все топтался около трактора, заглядывал в мотор, толкал Федьку и бормотал:
— Значит, это, спасибо тебе… Тракторист-то у меня, Макарчук-то, в армию, понимаешь, уходит, ну и гуляет. Заснул, понимаешь, сукин кот.
Федька возился до конца рабочего дня. Один раз приходил Евстроп, звал, говорил, что Пашка ругается. В пять часов Макарчук вылез из мастерской с опухшим, виноватым лицом и, подойдя, сказал:
— Брось ты с ним возиться! Дохлое дело. Отработал свое тракторишко! — И, отводя в сторону глаза, скрывая стыд, ворчал: — И куда начальство смотрит? Я уж им бесконечно объяснял: не годится машина, в полный износ пришла. Да оно, начальство, покуда встрепенется…
— Ладно, — сказал Федька. — Понятно: нас возвышающий обман.
— Чего? — переспросил Макарчук подозрительно.
— Будет врать, — пояснил Федька. — Машина не хуже моей. Давай помогай.
Рабочий день кончился. Федька и Макарчук остались и возились до вечера. Митяев и работница бригады Надька остались тоже.
В сумерках зажгли фонарь. Мотор разобрали и чистили все вместе. Трактор заработал уже в темноте.
Мокрые, продрогшие, все стояли вокруг и слушали, как по ночному лесу гулко разносится уверенный грохот.
Потом опять наступила тишина, необычно ласковая и мирная после железного грома. И тогда все почувствовали усталость.
К узкоколейке шли молча, под теплым, кропотливым дождиком. Ветра не было. С сосен падали тяжелые капли.
Когда вышли на узкоколейку, слева над лесом небо очистилось и мягко засияло звездочками. Макарчук виновато вздыхал. Митяев безуспешно раскуривал отсыревшую папиросу. Надька тихо напевала. От быстрого хода все согрелись.
Федьке показалось, что он уже шел когда-то с этими людьми по такой же дороге между мерцающими рельсами давно-давно, что он много лет знаком с ними. Никогда такого не испытывал Федька в бригаде Пашки.
Наверное, Митяев, Надька и Макарчук чувствовали то же самое, потому что, расставаясь около двухсотого пикета, Митяев вдруг сказал торжественно:
— Спасибо тебе, товарищ Черняков, от лица бригады! — И пожал руку.
Макарчук и Надька тоже пожали Федьке руку, а Надька просто попросила:
— Приходи к нам в бригаду, Федя. Подмогнешь нам.
— Обязательно подмогну! — пообещал Федька. — Жди меня — и я вернусь…
Чувствуя, как от усталости гудит все тело, Федька брел по вечерней улице к общежитию. Пахло мокрыми избами, влажное тепло шло от песка, прибитого дождем. С танцевальной веранды уже долетал отчаянно веселый голос: «Пичерильо, Пичерильо…»
В узорной тени елок-подростков засветлело голубое пятно. «Наверное, друг Пашка поджидает», — подумал Федька и, подойдя, узнал Олю. Она шагнула к нему из тени, спросила быстро и испуганно:
— Ты… ты где пропадал? Пашка так ругался!.. Пусть, говорит, только придет, а ты все не идешь… — Голос Оли зазвучал невнятно, жалобно. — Ночь уже…
— А ты все Пашку боишься? — вдруг спросил Федька просто и легко.
— Еще чего! — возразила Оля. — И ни капельки не боюсь.
— Тогда пойдем вместе на танцы! — предложил Федька. — Сейчас!
— Пойдем! — согласилась она храбро. — Я только побегу переоденусь и выйду. — И она побежала, остановилась, крикнула из темноты: — А ты пока побрейся, ходишь, как дед!
Федька пошел к общежитию и небрежно засвистал, скрывая неведомое смущение: ни разу в жизни он не брился еще…
ОТЪЕМЫШ
Все оленята прятались от сырости под животами матерей, только он один стоял под дождем, потому что его мать лежала на земле. Всего несколько дней мараленок видел мир вокруг себя. Это был хмурый мир: из-за хребта ползли дымные тучи, рассеивая холодную сырую мглу.
Рядом за оградой, вздыхая, бродили рогачи олени. Иногда они собирались в круг, замирали голова к голове, и тогда их мокрые рога соединялись в жемчужно мерцающий кустарник. Они стояли вздрагивая, точно рассказывая друг другу что-то тайное…
Наконец свежий ветер разнес тучи, и в голубом воздухе заискрилось, засверкало что-то косматое, ослепительное: громадный, незнакомый и веселый зверь. И все олени пошли ему навстречу, вверх по сияющей траве.
Только мать мараленка осталась лежать на ископыченной земле. Узкая мордочка ее уткнулась в колени, равнодушные к солнцу глаза дремали. Мараленок подошел, полез носом под брюхо, где соски. Она встрепенулась, хотела подняться, заскользила задними ногами по мокрой траве, виновато легла.
Скоро из бревенчатого домика снизу пришел длинноголовый человек в рваных собачьих унтах. Он покачал головой и надел бурый фартук. Мараленок прилег рядом с теплым материнским боком. Человек поднял его на руки и отнес вверх, к стаду. Сам вернулся обратно и нагнулся над маралухой. Ветер донес до мараленка молочный запах матери. Мараленок неумело, боком, побежал вниз. Его занесло, и около человека он не удержался, упал, но сразу вскочил, и ткнулся к матери.
Она лежала уже на боку, вытянув ноги. Голова ее дрожала, на шее расползалось алое пятно. Человек обернулся, взмахнул красными руками и заревел, затопал. Грубый, соленый запах ударил в ноздри мараленку.
Мараленок бросился вбок по склону, тяжелые капли с елей хлестнули по нему точно дробью. Он вскрикнул, упал в канаву, выпрыгнул, рванулся и с размаху ударился о толстые бревна ограды. Лес перевернулся, косматый зверь запрыгал по нему, все смешалось и потонуло в багровой горячей тьме.
Очнулся мараленок на странной гладкой земле со щелями. По бокам были такие же стены, а выше солнцем горели прозрачные квадраты. Он лежал на соломе перед блюдцем с чем-то белым. Мараленок дотянулся до блюдца — пахло почти как от матери. Мараленок выпрямил задние ноги, так что голова уткнулась в пол, разогнул левую переднюю, и вдруг со двора на веранду вспрыгнул белый зверь с маленькой острой головкой и красным гребнем вместо рогов. Цокая когтями, он стал ходить на тонких ногах взад-вперед и вдруг страшно закричал, вытянувшись весь кверху. А потом еще с клекотом втянул воздух. Это было так страшно, что мараленок сразу вскочил на ноги. А крикливый зверь стал подскакивать к нему боком, подбадривая себя клекотом. Но тут со скрипом отворилась дверь, и из дома на веранду вышел маленький человек — черноволосый и смуглый. Он прикрикнул на петуха, и тот суетливо побежал на улицу. Человек нагнулся к мараленку и спросил:
— Где у тебя болит?
И дотронулся ладонью до головы. Мараленок вздрогнул, но маленькая рука легко погладила лоб, потрогала уши… Мараленок вздохнул, прикрыл глаза — это снова напомнило мать.
Мальчик присел рядом на корточки. Лицо у него было круглое как солнце. Черные волосы над лбом торчали хохолком.
— Давай дружить, — предложил мальчик и потрогал мараленка правой рукой за копыто. — Меня прозвали Совой. А тебя зовут Отъемыш. Понял? Отъемыш, потому что тебя отняли от мамки. Я буду тебе вместо мамки. Пойдем во двор, и не бойся никого.
Во дворе было шумно. Белый петух важно расхаживал по забору и, как генерал, приказывал всем идти за ним. А куры, не обращая на него внимания, зарывались в землю на солнцепеке. Наискосок через двор, брезгливо поджимая лапы, прошел кот Ефим.
В углу двора стоял маленький деревянный домик с круглой дверцей. Мараленок побежал к нему, и вдруг из круглой дверцы выскочило что-то лохматое, как тулуп, пахнущее унтами, и бросилось на Отъемыша с сиплым лаем. Сова прикрикнул на него, и существо тотчас повалилось на спину, выставив живот с застрявшими в шерсти соломинками.
— Не бойся его, — сказал Сова Отъемышу. — Это наш Кузя.
Так начал Отъемыш жить в доме мараловода, у которого был сын Володя по прозвищу Сова. Всего здесь в долине, на берегу речки, стояло пять-шесть домиков. Мимо поселка шла вдоль долины ровная дорога, и по ней время от времени пробегали машины. За дорогой на склоне хребта тянулась черная изгородь питомника.
Сова часто брал Отъемыша с собой в лес. Когда они выходили за калитку, Кузя, повизгивая от зависти, подбегал к забору, вставал на задние лапы и просительно смотрел им вслед. Однажды Сова взял и Кузю с собой в лес. Кузя так высоко начал прыгать от радости, что даже больно шлепнулся о землю.
Ночевал Отъемыш в сарае, рядом с коровой. Корова относилась к нему как к теленку. Вылизывала его, а когда он долго не приходил вечером, ждала его и мычала.
Прошло лето, и к началу зимы Отъемыш вырос, стал высоким, почти как взрослые маралы, но казался выше, потому что ноги у него еще были тонкие, а голова маленькая.
Стоя в сарае рядом с коровой, он терся головой о доски — чесалось там, где прорастали рога. Теперь он никого не пугался, наоборот, вся живность во дворе боялась его. Иногда, играя, он бросался на Кузю и загонял его в будку. Наклонив голову, стоял перед круглой дырой и притворно злобно бил землю копытом. Кузька визгливо лаял из будки и вдруг выскакивал и прыгал на Отъемыша сбоку.
Как-то утром Отъемыш увидел, что земля вокруг стала белой. Он удивился и понесся вокруг дома, отбрасывая копытами искристые комки, и вдруг остановился, втягивая пугающий речной запах снега. В это белое утро Сова подозвал Отъемыша к себе, положил руку ему на шею и повел вверх, к питомнику. Они перешли скользкое, обледенелое шоссе и подошли к широкой калитке изгороди. По ту сторону калитки стоял узкоплечий парень в собачьих унтах. Отъемыш узнал его, захрапел и попятился. Но Сова придержал его за шею.
— Иди… ты уже большой. Теперь будешь жить здесь, — сказал Сова нарочито равнодушно и отворил калитку.
Отъемыш скосил глаза, ждал других слов.
— Иди, иди, — сказал Сова, надвинул шапку на глаза и засопел. — Я к тебе еще приду.
Отъемыш зашел в калитку и оглянулся опять.
— Иди, я приду к тебе, — повторил мальчик.
Узкоплечий парень улыбнулся Отъемышу и робко положил тяжелую ладонь ему на шею. Отъемыш вздрогнул и, вскинувшись на дыбы, рванулся к шоссе. Но Сова уходил, оставляя маленькие голубые следы в пушистом снегу. И тогда Отъемыш вскрикнул и побежал вдоль изгороди, задевая боком за срезы сучков и стараясь просунуть голову между бревнами.
За шоссе мальчик оглянулся и помахал рукой.
Прошла зима, морозная, снежная, глухая… Отъемыш жил точно погруженный в сон. Ему мерещились сверкающие глаза и руки мальчика, солнечный двор, Кузя, вздохи коровы… Вспоминалось, как однажды росистым утром Сова позвал его и они пошли к реке. На той стороне дорога пошла между овсами. Он вбежал в овсяное поле и стал хватать сладкие молочные колоски. Солнце прорывалось из-за изумрудно-черного леса дымчатыми лучами.
Сова тогда крикнул:
— Нельзя! Иди сюда!
Отъемыш рванул пучок колосьев с корнем и подбежал к мальчику. Тот обхватил его за шею, прижал голову к своей груди и оборвал колоски у самых губ.
Пришла зима, и Отъемыша отделили в стадо перворожек, самых молодых и гордых маралов. Они носили над головами легкий кустарник мягких бархатных рогов.
Маралухи уже давно держались отдельно, и около них, пошатываясь, ходили новые маралята.
Прошли весенние дожди, салатной зеленью покрылась долина. Отъемышу исполнился год. И вот настали дни, знойные, томительные, когда бывалые рогачи стали беспокоиться. Они не стояли в задумчивости, как раньше, носились по ограде, всхрапывали и косились на бревенчатый дом внизу питомника и все больше теснились в дальний угол.
Утром из-под навеса около домика выехали верховые. С выкриками, нахлестывая лошадей, они поскакали вверх, к сбившимся и всхрапывающим рогачам. Между всадниками Отъемыш увидел узкоплечего. Он сидел на белой длиннохвостой лошаденке и кричал, взмахивая руками:
— Э-эй… Э-гей!
Рогачи, налегая друг на друга, ринулись с места и понеслись вдоль изгороди. Узкоплечий парень, привстав в стременах, помчался рядом и вдруг закричал так дико, что несколько крайних оленей метнулись в сторону. Их тотчас зажали лошадьми с боков, сзади и погнали вниз. Среди четырех этих рогачей оказался и Отъемыш. Впереди, внизу, куда они неслись, обезумев от непонятной тревоги, были раскрыты ворота под навесом. К воротам вел сужающийся коридор из бревен. Отъемыш кинулся в сторону, толкнул грудью лошадь, она ударилась об изгородь, а всадник выругался. Отъемыш выскочил из коридора. Остальные мчались дальше под навес. Первый из рогачей вбежал под навес, и тяжелая дверь захлопнулась за ним. Там загремели копыта и раздался визгливый крик — крик боли и утраты.
Парень в собачьих унтах опять погнался за Отъемышем, чтобы втолкнуть его в коридор и дальше — под навес, где маралам срезали рога.
И тогда Отъемыш помчался прямо на изгородь, так же как год назад.
Тогда он не знал об изгороди, сейчас знал, но летел на нее изо всех сил. Разорвав грудью заросли елок, в двух метрах от тяжелых бревен он вскинул вверх свое тело, поджал ноги, вытянулся и перелетел на ту сторону.
Никогда Отъемыш не был в этих местах, никогда не видел разноцветных трав и камней вверх по ручью, никогда не рвался так ветер в ноздри! Вдруг кусты расступились, и он вознесся на гребень хребта. Перед ним синела невиданная тайга, хребты, десятки хребтов. Плыли облака, плыли тени от облаков по волнам лесов. На краю голубой земли стояли розовые горы, совсем иные, точно другая страна. Холодным ветром горных рек веяло из синего простора. Отъемыш бросился ему навстречу. Он скользил вниз по травянистой крутизне, разрывал ветки, прыгал через осыпи и наконец остановился в зарослях красной смородины. Он отдышался и губами потянул к себе поспевающие гроздья розовых ягод. И вдруг за поваленным стволом увидел что-то черное, неподвижное, но живое, почуял запах свалявшейся шерсти. Отъемыш вытянулся, замер с ожерельем ягод на губах. Черный зверь повернул тяжелую треугольную голову и тихо пошел вдоль ствола. Был он похож на Кузьку, такой же лохматый, только гораздо больше. Он не визжал, не лаял, только сердито сопел, и вдруг встал на задние лапы и стал перелезать через ствол, как человек. Отъемыш вскрикнул от страха и ринулся прочь. Скоро он попал в долину, заросшую высокими белыми болотными цветами. Здесь было жарко и сыро, ноги вязли. Отъемыш нашел мшистый пригорок под разлапистой елью, прилег и задремал. Ему приснились Сова, двор, корова, но Кузька, незнакомый, черный, вдруг полез через ствол, и Отъемыш в страхе проснулся. Вечерело, тянуло сыростью. Печально пересвистывались в скалах бурундуки, точно предупреждали друг друга: «Смотри, смотри… Не идет ли кто? Ой, кто-то идет… Смотри, смотри!»
С вершины ели тревожно прокричала оранжевобокая сойка — кто-то шел по долине. Отъемыш приподнялся: между белыми болотными цветами плыли два куста таких же, как у Отъемыша, плюшевых молодых рогов. Они остановились, замерли и быстро свернули в сторону. Отъемыш радостно вскочил, кинулся им навстречу и едва не столкнулся с первым нос к носу. Задний, визгливо всхрапнув, ударил товарища грудью в бок, и они оба помчались в сторону, спины их замелькали, точно челноки. Отъемыш пустился за ними. Сердце его колотилось неведомой тоской: подождите, братья, я свой! Они мчались в низину, в сумрак, в котором цветы белели, точно хлопья снега. Под копытами захлюпало, и ноги охватила ледяная сырость. Маралы впереди судорожно прыгали. Отъемыш тоже увяз и дергался в грязи, просительно глядя на них. Они исчезли.
Отъемыш с трудом вышел к озеру. Оно матово краснело под закатным небом, сжатое черными скалами. Из-за противоположного берега расходилось мертвенно-желтое сияние луны. Отъемыш остановился и замер, слушая холодную тишину, ее разрывали только горячие удары сердца… Никого нет. Он прилег, дрожа всем телом. И опять всплыла в памяти солнечная веранда, круглое лицо Совы с черным хохолком, его теплая рука на шее… Отъемыш поднялся и медленно побрел обратно, на вершину хребта. Была уже ночь, когда он поднялся наверх и увидел внизу, за ниткой шоссе, лучистые окна поселка. По шоссе прошли две машины, донесся сладковатый, знакомый острый запах бензина. Отъемыш довольно фыркнул, спустился вниз и перешел шоссе.
Он подошел к калитке и заглянул во двор. У сарая был навален штабель бревен, которые пахли тайгой. В сарае вздохнула и продолжала жевать корова. Отъемыш толкнул калитку грудью, она заскрипела, но не открылась. Из будки зарычал Кузька. Отъемыш обрадовался и сильнее ударил грудью, калитка оторвалась, упала, и он ступил на нее ногами. Из будки с отчаянным трусливым лаем на него кинулся Кузька. Отъемыш весело задышал и опустил голову. Кузька ударился о нее своей оскаленной мордой и узнал. Он тут же опрокинулся на спину, взвизгивая, подлез под теплое дыхание Отъемыша и заколотил хвостом от восторга. Отъемыш улыбнулся и тронул губами голову Кузьки, а тот заливисто залаял, желая, вероятно, сказать: «Прости, брат, не узнал тебя сразу, а я очень рад!»
В это время в доме вспыхнул свет, послышались голоса, и во двор вышел Сова, заспанный и взъерошенный. Он увидел Отъемыша, подошел, тихо почесал его бок и сказал:
— Мамка говорила, что ты не придешь, а я говорил: придешь! Здравствуй, дурачок, зачем ты сбежал?
И Сова подошел под самую грудь оленя, который казался таким громадным ночью, и почесал ему бок. Олень глубоко вздохнул и опустил голову, чтобы мальчику было легче ее погладить.
НА ПРАКТИКЕ
Точно стрекоза, уносимая ветром, вертолет взмыл вверх и вбок от маленького таежного аэродрома. Запрокинув голову, Кирилл долго махал вслед улетавшим ребятам парусиновой кепкой, только позавчера купленной в Москве, на улице Горького.
Итак, прошлое было отрезано. Он остался один с ценным грузом посреди мрачной тайги, откуда могут выйти и напасть дикие звери… Вертолет прилетит за ним завтра, если не будет дождя. А дождь уже начался, и шесть мешков муки, оставленных под его личную ответственность, уже намокали посреди раскисшего летного поля.
«Покрепче, парень, вяжи узлы, слышишь, ревет норд-ост…» — подумал он, поглубже натянул кепку и побежал к мешкам. Обхватив первый мешок, он попытался оторвать его от земли. В коленях что-то хрустнуло, кровь бросилась в лицо. Волевым усилием он поставил мешок, присел, взвалил на плечо.
«Атланты держат небо на каменных плечах, — подумал он и пошагал к навесу. Шатаясь, задыхаясь и бормоча: «На мокрых тропинках далеких планет останутся наши следы», — он зашел под навес. Здесь на корточках сидели двое, несомненно, аборигены: один — тощий, рыжеусый, другой — заросший, пухлый, в грязном белой шапке. Они были заняты: лысый передавал напарнику по одной карте.
— Привет, мужики! — выдохнул Кирилл, опуская мешок на землю.
— Ставь его промеж нас, — сказал пухлый, не глядя на Кирилла, и почесал висок карточной колодой. — Удобнее играть будет.
Кирилл подволок мешок и небрежно спросил:
— Прилетели или улетаем, мужики?
— Пока не знаем, — равнодушно ответил пухлый и сплюнул.
Второй мешок был тяжел как свиная туша. Кирилл подлез под него, но встать не мог. Дождь уже хлестал в лицо, смешивался с потом. Кирилл глубоко вздохнул пять раз по системе йогов, надул живот и стал мысленно слагать письмо Оле:
«Олюшка! Я начал настоящую жизнь! Как сон вспоминаю новогодний вечер в подъезде, когда мы первый раз поцеловались!.. От тебя пахло морозом и мандаринами. Здесь, в этой суровой горной стране, так радостно вспоминать твой нежный запах…»
Вдохновившись, он поднялся и решил, что стиль не тот, что надо мужественнее, проще, например, так:
«Местечко здесь клевое. Дождь типа муссон заливает паршивый аэродром… В мокрой мгле вижу лишь твое овально-прекрасное лицо…»
Когда он появился под навесом, игроки не повернулись в его сторону, только пухлый попросил:
— Ложи этот мешок на энтот.
Выбредая под дождь, Кирилл подумал: «Да, кремневые мужики, таежной закалки».
Третий мешок он взял рывком, по-борцовски, а чтобы не рухнуть, продолжал слагать письмо Оле:
«Больших дел пока нет, они впереди. Пока черновая работа».
Войдя под навес почти без сознания, чувствуя, как точно от горчицы жжет в носу, он едва не уронил мешок на рыжеусого. Когда мешок жирно плюхнулся у того за спиной, рыжеусый приподнял зад и сказал, глядя в карты:
— Подвигай ближе, я на него присяду.
Кирилл подкатил мешок, и рыжеусый сел на него, вытянув худые ноги в резиновых сапогах.
Кирилл стащил с себя мокрую штормовку, сумку и в одной ковбойке вышел из-под навеса; горячие струи текли по спине, тошнота подкатывала к горлу.
Поднимая четвертый мешок, он упал. Мешок, будто живой, навалился на него шершавой осклизлой тканью. Кирилл всхлипнул, прижимая пылающее лицо к холодному животу мешка… затем поднялся, утерся, испуганно огляделся. Из тайги ползли дымные клочья тумана.
…С шестым мешком он уже по-настоящему боролся. Волок два-три метра, садился рядом, подпирал плечом, шептал бессмысленные ругательства… Вставал и снова тащил мешок по грязи, держа его за углы, будто за упругие чудовищные уши…
Когда, перемазанный грязью и мучной слизью, он приволок мешок под навес, игроки уже бросили карты и задумчиво покуривали.
— Все, ребята! — загнанно дыша, объявил Кирилл и сел, точно подрубленный. — Малость размялся.
— Слышь, друг, — сказал рыжеусый приветливо. — А ведь я тебя проиграл.
— То есть как? — спросил Кирилл и улыбнулся. — Меня?
— Тебя. Проиграл вот ему. Пусто-одному. — Рыжеусый показал головой на своего напарника.
Только теперь Кирилл заметил, что Пусто-один смотрит на него единственным черным глазом из-под шапки четко и просто, как смотрит винтовочное дуло.
— Забавно вообще-то, то есть как это проиграл? — засмеялся Кирилл и зачем-то суетливо стал двигать мешок.
Пусто-один встал, не сводя с него единственного глаза.
— Пойдем, — сказал он деловито. — Пойдем в лесок, я тебя отправлю.
— Куда? — спросил Кирилл, не отпуская мешок, точно в нем было его спасение.
— К старику, на небо, — пояснил Пусто-один.
— Да вы что, мужики? — шутливо сказал, и вдруг руки его ослабли, вместе, с мешком он стал оседать на землю. Красные кляксы соленой крови часто закапали на мокрые руки из носа. Вид собственной крови испугал его как в детстве, когда хотелось зареветь и бежать к маме…
…Очнулся он уже на земле. Он лежал на спине, под головой была подсунута его собственная полевая сумка. Рядом на корточках сидел Пусто-один и с любопытством смотрел черным глазом. Рыжеусый бежал к навесу от деревянного домика на краю аэродрома под сплошной пеленой дождя, держа в вытянутых руках перед собой большой кусок полиэтиленовой пленки. Под этой пленкой бежала девушка в белом халатике. Когда она подбежала совсем близко, Кирилл окончательно разглядел, что она неимоверно красива. Она наклонилась над ним, и он совсем рядом увидел ее нежное бледно-смуглое лицо с приоткрытым от глубокого дыхания пухлым ртом и встревоженными жалостливыми глазами… Почему он не встретил ее раньше, где-нибудь на берегу горной реки, загорелый, обветренный, крепкий, и не такой распростертый, как червяк?
— Обморок? — спросила она и потрогала его холодный лоб узкой теплой ладонью.
Он попытался сесть, она удержала его, сжала грязную ладонь у запястья и стала считать пульс… Пусто-один с напарником озабоченно переглянулись; откуда-то появилась зеленая бутылка и граненый стаканчик.
— Ерунда, ничего страшного, — небрежно пробормотал Кирилл.
— У мальчика истощение, — тихо сказала девушка, обращаясь к Пусто-одному, будто к отцу Кирилла.
Озабоченно моргая черным глазом, Пусто-один наполнил стаканчик и протянул Кириллу.
Кирилл выпил, и Пусто-один сразу черным пальцем вдавил ему в рот конфету-подушечку, облепленную табачной крошкой.
— Вы похожи на японку, — повернувшись к девушке, пробормотал Кирилл слабым голосом. — Как вас зовут?
— Жанна, — ответила она, принимая стаканчик из рук Пусто-одного. — Но я якутка.
Пусто-один и рыжеусый тоже выпили.
— Прошу вас, садитесь, пожалуйста, — предложил Кирилл, указывая на мешки. — У меня есть пачка печенья.
Он достал из сумки печенье и протянул Жанне; она взяла, мило кивнула и улыбнулась в знак благодарности, и, боже, какие ямочки появились у нее на щеках! Они сидели на мешках и ели печенье из пачки, которую Жанна держала наготове, а дождь хлестал со всех четырех сторон навеса. Мокрая пыль обдавала их, и мелкие капельки блестели на ее сросшихся черных бровях.
— Да, грандиозный ливень, — вдруг пробасил рыжеусый. — А как там Москва, коллега?
— Вы бывали в Москве? — спросил Кирилл и сразу почувствовал неуместность вопроса.
— Бывал ли я в Москве? — высокомерно переспросил рыжеусый. — Я родился на Молчановке. А учился на Пироговке, если вам будет угодно! Я в любую секунду могу посетить столицу!
Он обиженно встал и прошелся под навесом в своих большущих резиновых сапогах, шагая точно журавль, по-донкихотски вздернув голову с рыжим пухом на затылке.
— Арсений, не заводись с полуоборота, — проворчал Пусто-один. — Зачем тебе столица? Вот мне надо в Европу!
— В любую секунду! — повторил Арсений, протягивая длинную руку под дождь. — Но я плевал!
— Арсюша, сядь… — вдруг приказала Жанна.
Тот покорно сел.
— Кузнецова тебя возьмет в свой отряд, — вздохнул Пусто-один. — Меня — шиш, а тебя возьмет.
— Кузнецовой я рыть шурфы не буду! — гордо сказал Арсений. — Она серая дура и полный нуль в науке!
Ничего не понимая в этом странном разговоре, Кирилл исподтишка разглядывал прекрасную Жанну и отчаянно думал: «Но Оля, Оля! Я еще не разлюбил ее, а уже полюбил Жанну. Как это может быть?»
— Где думаешь ночевать, начальник? — хрипло спросил Кирилла Пусто-один, снова наполняя его стаканчик.
— Он придет ко мне! — вдруг заявила Жанна, повернувшись к Кириллу и глядя на его ошеломленное лицо черно-фиолетовыми глазами из-под белой чалмы.
— Приду, — смело сказал Кирилл и побагровел до слез.
Пусто-один и Арсений затряслись от беззвучного смеха.
Жанна тряхнула челкой и встала. Арсений тут же предупредительно протянул ей кусок пленки. Она накинула ее на голову, ласково, по-свойски улыбнулась Кириллу и побежала под дождем к домику на краю поля…
— Сэр, вы очухались? — спросил Пусто-один, поднимаясь. — Тогда пошли…
— Пошли! — храбро сказал Кирилл и с готовностью встал. — Куда?
Пусто-один захихикал, покрутил головой и слезливым плачущим голосом объяснил:
— Чайку хлебнешь перед смертью…
Дождь прекратился, и туман медленно уползал в тайгу…
Стиснув зубы, чтобы не задрожать от страха и холода, Кирилл пошел между ними… Они провели его тропинкой в глубь леса, с полкилометра, потом свернули, перешли хлюпающую низину и поднялись на пригорок, где под громадной лиственницей стояла палатка.
— Залезай в нашу плацкарту, — сказал Пусто-один.
В палатке пахло чем-то едким и кислым, лежали два замызганных спальных мешка, рюкзаки, котелок.
Пусто-один, присев на корточки, ухитрился быстро разжечь костер, подвесил над огнем котелок.
— У меня есть кое-что к ужину, — объявил Кирилл и поспешно стал доставать из сумки консервы и пакет с пирожками, которые еще в Москве испекла мама.
Пусто-один и Арсений беспокойно и нетерпеливо следили за тем, как он вынимает свои припасы.
«Наверно, боятся, что у меня есть оружие», — подумал Кирилл.
Когда же, кроме банок и пакета, из сумки ничего больше не появилось, Пусто-один и Арсений разочарованно вздохнули, а Пусто-один сказал тусклым голосом:
— Ну, ладно-то… Мы щас.
Они поднялись и вместе быстро ушли в темноту, шагая бесшумно, как звери.
Из палатки виднелся костер; вокруг огня сгущалась синяя тьма, на палатку падали тяжелые капли… Кирилл согрелся и задремал; ему привиделась Жанна, ее призывная улыбка и черные глаза под белой челкой. Он очнулся и сел… Костер угасал, по углям пробегали лиловые язычки пламени… Он почувствовал себя голодным и сильным. Еще яснее, чем во сне, он представил смуглое лицо Жанны, ощутил тепло ее крепких щек… Он торопливо стал собираться, застегнул штормовку, надел кепку, дрожа всем телом. Она ведь сама позвала! Это будет таежная, жгучая любовь!.. А Оля? Нет, Оля — домашнее, тепличное растение… Он вылез из палатки и пошел к аэродрому. Зайти в медпункт и сразу обнять! И, конечно, жениться на ней! Свадьба будет прямо в отряде, в кругу обросших бородами друзей, которые поднимут за здоровье молодых алюминиевые кружки со спиртом! А потом песни под гитару, первая брачная ночь в одном спальном мешке.
Вздрагивая, он остановился на краю летного поля. На западе тлела поздняя заря, на востоке в фиолетовом небе сверкнула первая звездочка…
А дальше? После окончания сезона он привозит Жанну в Москву. Она поражает всех знакомых своей диковатой красотой, первобытным, но сильным умом. Они снимают комнату, она поступает учиться, готовит ему пельмени и строганину. Они всюду появляются вместе: он — высокий, бледный, с огненной бородой, она — блондинка в пончо, со жгучими черными глазами.
Кирилл вдруг вспомнил, что проигран в карты и, может быть, они ждут его в темноте, чтобы прикончить. Тогда скорее! Кирилл прошел к маленькому домику на краю аэродрома и увидел светящееся окно… Дальше, за низкорослым ельником, темнел деревянный поселок. Он осторожно поднялся на крыльцо, за занавеской увидел на стене белый халат и догадался, что это медпункт. Он достал сигареты, зажег спичку, стал прикуривать — руки дрожали… Надо войти к ней легко, как бы нечаянно, с шуткой. Эх, еще лучше бы прийти с гитарой… В полночь хорошенькая медсестра слушает заросшего бродягу-студента — блестящее начало романа! Он глубоко, до головокружения затянулся и постучал.
— Входите, открыто!
Уже чувствуя, что это не ее голос, Кирилл вошел. Женский голос из-за белой ширмы спросил:
— Вам чего?
Кирилл вздохнул и неожиданно жалобным голосом проговорил:
— Кажется, меня укусил энцефалитный клещ.
Из-за ширмы вышла женщина маленького роста, придерживая платок на пухлой груди.
— Когда это он вас укусил? — равнодушно спросила она, зевнула, подошла к столику и стала звенеть инструментами. — Готовьтесь, я сделаю укол.
«Это укол судьбы», — подумал Кирилл, покорно поворачиваясь спиной. В эту секунду в неприкрытую дверь с улицы вошла Жанна с мокрой, прилипшей ко лбу челкой. А за нею ввалились веселые Пусто-один и Арсений. Кирилл стыдливо отвернулся, натягивая штаны, а Жанна крикнула со смехом:
— Настька, налей студенту сто грамм северных за боевое крещение!
— Наш человек! — провозгласил Арсений, осеняя Кирилла крестом: — Романтик! Возьми меня на работу, будем вместе осваивать Сибирь!
— Возьму! — хмелея от одного лишь спиртного духа, который исходил от гостей, сказал Кирилл.
— А я лечу в Европу! — заявил Пусто-один и сел у дверей на корточки. — Дочку в институт буду устраивать, вот так! Десятый класс закончила с отличием дочурка!
— А ты когда последнее письмо писал дочурке-то? — презрительно спросил Арсений. — Семь лет назад! А теперь скулишь? Да она тебе в харю плюнет!
— Плюнет, — согласился Пусто-один и кивнул.
— Надоели вы мне! — закричала Жанна, вытаскивая шпильки из прически, и вдруг взмахнула мокрой копной волос. — Я хочу спеть со студентом! А вы все улетайте в свою Европу!
— А я не полечу! — упрямо возразил Арсений. — Я буду возрождать Сибирь. Мальчик меня возьмет! Мне ничего не надо, мне только котелок каши да чай. Я настоящий таежник, коллега! Я презираю цивилизацию!
Арсений вдруг начал выворачивать оба кармана грязной штормовки и выбрасывать на пол скомканные деньги: десятки и четвертные.
— Я иду за тобой, мальчик! — закричал он, пиная деньги сапогами.
Настька подняла несколько бумажек и стала запихивать Арсению в карман.
— Черт с ним! — остановила ее Жанна. — Потом соберешь.
Кирилл едва не задохнулся от «северных» и через несколько минут вдруг увидел, что Жанна исключительно похожа на гейшу…
— Но почему вы белая, когда ты должна быть черная? — спросил он и захохотал изумленно. — Я готов сделать, вам предложение стать моей единственной женой.
— Браво! И этот готов! — басом закричал Арсений, вздымая вверх руку. — Коллега, в радиусе на тысячу километров нет ни одного существа в штанах, которое не сделало бы предложения нашей Жанне.
— А вы? — спросил Кирилл ревниво.
— А как же! Мы с этим европейцем тоже! — Арсений указал на Пусто-одного, который согласно кивнул, сидя на корточках.
— Замолчи — я буду петь! — крикнула Жанна.
— Нет, я сначала прочту стих в твою честь! — объявил Арсений и, вытянув над столом длинную руку, гулким рыдающим голосом произнес: — В альбом якутке!
— Позвольте, позвольте! — мучимый ревностью, запальчиво возразил Кирилл. — А где же здесь песчаные горы? Чушь какая-то!
— Чушь? — переспросил Арсений, вскочил с табурета, бросился к двери, толкнул ее и простер руки в стылую, призрачную тьму:
— Смотри! Все смотрите, а то убью!
Кирилл подошел к двери, и над летным полем, над тайгой увидел металлически сияющие под луной хребты. Было в них что-то мертвое, неземное, даже инопланетное…
— Ты думаешь, это снег? — грозно спросил Арсений, не опуская руку. — Да, это снег! Но только на вершинах, а ниже — песок! Белый кварцит! И пропасти, адские пропасти! Это Чара, страшная Чара, загадка Сибири! Якутов туда палкой не загонишь, боятся белых духов. А какие ребята там погибли, какие ребята не вернулись!
Арсений так же стремительно вернулся к столу, сел и сжал лицо большой костистой ладонью. Кирилл подошел к нему и сел рядом. Он тронул Арсения за плечо, тот замычал и отвернулся.
— Ладно, ребята, лучше споем, — сказала Жанна решительно.
Откуда-то появилась гитара. Жанна села на кушетку, закинула смуглую ногу на ногу и запела неожиданно высоким режущим голосом:
Арсений закрутил головой, все яростнее сжимая лицо ладонью. А Кирилл глядел на раскрасневшееся гранатовое лицо Жанны, на разбросанные по плечам льняные волосы и испытывал восторг, хотя она пела невозможно фальшиво. Чувствовалось, что петь она любит страстно, до слез, забывая обо всем на свете, но от этого пение ее звучало еще страннее, бездарнее и словно бы обнажало какой-то изъян в ее душе, как и в слухе. Но Кирилл чувствовал себя на верху блаженства и вдруг просительно сказал, прижимая руки к груди:
— Поверьте, вы такая хорошая девушка, я умру без вас!
Пусто-один, по-прежнему сидевший на корточках у стены, пробормотал:
— Она очень хорошая девушка с хорошим ребенком.
— Ребенка я усыновлю! — твердо заявил Кирилл.
— Не мешайте петь! — бешено вскрикнул Арсений и ударил по столу кулаком.
Жанна продолжала петь, забирая все выше и резче, но все слушали ее с трогательным вниманием. Арсений даже со слезами на глазах, а Кирилл, у которого все уже плыло перед глазами, чувствовал, как его заполняет нежность и к Арсению, и к Пусто-одному, и к Настьке с нарисованными бровями, потому что они все любят Жанну и без этой любви всем им остается толь-ко погибнуть.
А Жанна вдруг сунула гитару Арсению, поднялась и приказала:
— «Цыганочку»!
Арсений лихо встряхнулся, ударил по струнам и заиграл какую-то абракадабру, смесь из «Яблочка» и «Цыганочки» с добавлением фокстрота. Но сейчас это звучало прекрасно.
Жанна подняла руки и стала выбивать дробь каблуками… Лицо ее было недвижно… Арсений ожесточенно рвал струны. Пусто-один приподнялся было, чтобы пуститься в пляс тоже, но тотчас же снова плюхнулся на пол… Кирилл смотрел, потрясенный: якутка, похожая на гейшу, танцующая «Цыганочку», — это было упоительно! Жанна пронеслась по кругу, оттолкнула на лету табуретку, затрясла плечами, нагнув голову со сбившимися волосами… Вдруг остановилась, толкнула дверь и, вдыхая холодный воздух, приказала:
— Теперь выматывайтесь все, а мальчик останется!
Настька, Пусто-один и Арсений, который держал гитару на плече, будто лопату, покорно вышли на крыльцо. Жанна быстро захлопнула дверь, защелкнула замок. Под окном зашлепали шаги, и Пусто-один вскрикнул визгливым утробным голосом:
— Да мы его изжарим!
— Сейчас выпьем кофейку, — сказала Жанна, сняла красный свитер и осталась в одной кофточке.
Кирилл сел на стул и быстро проговорил:
— Знаете, я правда весь вечер думал о вас. — Он замялся, покраснел и добавил: — О тебе.
Жанна пошла за ширму, чиркнула там спичкой, вернулась и спросила с усталым любопытством:
— И чего ж ты надумал?
Она подошла к зеркалу и быстро, рывками, стала расчесывать волосы.
Он закурил, судорожно затянулся, мысленно обзывая себя слюнтяем и мямлей, поднялся, шагнул к Жанне и обнял ее. Не оборачиваясь и не опуская руку с гребнем, она тихо, но твердо сказала, глядя в зеркале в его глаза:
— Будем считать, что ты пошутил.
— Я не шучу! — глухо проговорил Кирилл, крепче прижимая ее к себе. — Я люблю тебя!
Она засмеялась и неожиданно так сильно оттолкнула его маленькими руками, что он попятился, свалил стул и едва не свалился сам.
Она пошла за ширму, вернулась с кофейником. Кирилл понуро сидел на стуле, неприкаянный, будто на вокзале…
— Садись к столу. Я тебе сейчас все объясню, — сказала она, наливая кофе и потянула его за рукав. — Ну, садись, послушай. Понимаешь, надо помочь ребятам.
— Как я могу помочь? — спросил Кирилл, трезвея под ее пристальным взглядом.
Жанна села за стол напротив него, зажала ладони коленями и грустно сказала:
— Знаешь, эти мужики… Они добрые. И гордые. Да, да… не удивляйся. Ты ведь их совсем не знаешь. Пусто-один, Гриша то есть, здесь, наверно, лет тридцать. Когда срок отбарабанил, вернулся на родину, в Краснодар, женился. Дочь у него на самом деле есть, в этом году школу кончает. Когда она родилась, он с женой поссорился, набузил, она его и выгнала. Ведь его легко было выгнать, сам понимаешь. С тех пор он здесь, работал и у топографов и у геологов. Он мастак на все руки и охотник, но вспыльчивый и баб не терпит.
— А как же ты? Тебя-то он терпит? — улыбнулся Кирилл.
— А я для них не баба, а младшая сестра.
Заметив недоверчивый взгляд Кирилла, Жанна строго сказала:
— Да, да, младшая сестра, без дураков! Не воображай себе ничего, понял? И, конечно, мужики они загульные. Каждое лето на них дурь накатывает, но дальше Читы никуда не улетают. Там таких же, вроде себя «ангелов» встречают, по кабакам болтаются, пока деньги не растратят.
— А почему они дальше не летят? — с любопытством спросил Кирилл. — В Москву там, в Краснодар?
— А к кому? — горько спросила Жанна. — В общем, Чита, и точка. Месяц там покрутятся и обратно. Вот сейчас им надо поступать на работу здесь, в хороший отряд. И обязательно вместе, они же друзья! У вас в отряде одни ребята, да?
— Да, исключительно. Девчонок не держим. Мы как запорожцы! — горделиво ответил Кирилл.
Жанна вдруг положила ему руку на плечо:
— Слушай, я тебя прошу, когда прилетят за тобой, уговори своего начальника взять обоих мужиков. Скажи — работники они золотые! Григорий, знаешь, какой охотник? Будете с мясом! Арсюша и рабочим и коллектором может. Но только с ним надо по-хорошему: зовите его коллегой, доцентом, по имени-отчеству, советуйтесь обо всем. Он ведь в трех институтах учился, только не закончил…
В эту секунду под окном снова зашлепали шаги, и Пусто-один закричал низким голосом:
— Жанна, отдай нам его живого или мертвого!
— Как дети, — сказала Жанна и вздохнула. — Ладно, ты иди… поздно…
Она стала открывать дверь, а Кирилл вдруг спросил смущенно:
— У тебя правда ребенок есть и… муж?
— И ребенок есть, и муж, летчик, он на Чукотку летает.
— Ты его любишь? — спросил Кирилл уныло.
Жанна вздохнула, засмеялась и сказала, открывая дверь в ночную темноту:
— Люблю, люблю, не волнуйся. До завтра!
Она закрыла дверь, он остался один…
«Шарахнут из-за угла», — подумал он почему-то равнодушно, шагнул с крыльца и оглянулся.
Летное поле было залито стеклянным лунным светом. Он пошел к навесу, где лежали мешки.
— Мальчик, стой, ты на мушке! — вдруг закричал нарочито противным голосом Пусто-один где-то за спиной, в глубине леса.
— Молился ли ты на ночь? — мрачно вопросил голос Арсения.
Кириллу стало даже скучно. Он обернулся и крикнул:
— Идите вы к черту!
— Браво, мы слышим речь не мальчика, но мужа! — провозгласил Арсений.
Они подошли, покачиваясь, поддерживая друг друга, ступая в лужи.
— Не бросай нас, отрок… — пробормотал Арсений.
В зеленовато-болотном свете луны их морщинистые лица, точно зарубленные тенями, показались Кириллу совсем старыми.
«Пустые, никчемные, никому не нужные шуты», — подумал он вдруг с неожиданной жалостью.
Неужели он так рвался сюда, летел восемь тысяч километров над огромной страной, над могучими реками, лесами и стройками, мечтал о сильных людях с крепкими руками и добрыми сердцами, чтобы встретить здесь двух этих забулдыг?
— Ну чё ты приуныл, начальник? — дурашливо спросил Пусто-один, помаргивая единственным глазом, — испугался?
— Ну как вам наша Жанна? — по-светски, в нос, спросил Арсений.
Кирилл вдруг почувствовал прилив злости. Кашлянув, он сухо сказал:
— Ну вот что, друзья… Или вы бросите пить, и я вас беру на работу… — тут он замялся, но твердо докончил: — Я скажу, чтобы вас взяли… Или я с вами больше не разговариваю…
Он отвернулся, сунул руки в карманы штормовки, пошел и, обернувшись, по-мальчишески тонким голосом крикнул:
— Не разговариваю никогда! Вот так!
Он шел быстро, больше не оборачиваясь, и вдруг услышал, что они молча, сопя и шлепая ногами, догоняют его. Пусто-один схватил его за локоть крепкой тяжелой рукой. Другой рукой быстро достал из кармана запечатанную бутылку, поднес ее к лицу Кирилла, затем размахнулся и бросил ее, точно гранату, далеко в сторону…
Когда они подошли к палатке, мокрый лес сверкал мириадами мелких капель… Неправдоподобно громадная, ослепительная луна висела прямо над летным полем.
Этот чудовищный лунный свет легко пронизывал и наполнял старую палатку, когда они забрались в нее все трое. Арсений и Пусто-один вместе, с чрезмерной поспешностью начали стелить Кириллу постель. Пусто-один снял наконец свою шапку, под которой открылись сивые, свалявшиеся колечками волосы. А лысина Арсения светилась точно у святого…
Кирилл заснул быстро… Пусто-один и Арсений, вздыхая, улеглись по обе стороны от него… Долго молчали, позевывая… Наконец Арсений ворчливо спросил:
— Ты бутылку зачем забросил?
— Заткнись и не поминай даже об этом! — визгливо сказал Пусто-один и выругался.
Ни Арсения, ни Пусто-одного рядом с ним не было, когда Кирилл проснулся и вылез из прогретой палатки в солнечный день.
Вертолет сверкал своей стрекозиной головкой около навеса. Пусто-один и Арсений тащили к вертолету мешки.
— Вы куда, зачем? — закричал Кирилл радостным, густым со сна голосом.
Не обращая на него внимания, они исчезли с мешками в чреве вертолета. Из кабины выпрыгнул Андрей Лукашов, начальник отряда.
— Долго изволишь почивать после бурно проведенной ночи. — Андрей подал Кириллу сухую руку, насмешливо глянул в опухшее его лицо черными галочьими глазами. Вообще в облике начальника было что-то птичье: остроносый, верткий, он и ходил подпрыгивая, точно порывался взлететь… Разговаривая, он косил глазом куда-то мимо собеседника, решал какое-то второе дело, попутно рылся в своей полевой сумке, доставая блокнот, что-то отмечал, подсчитывал, прикидывал, но при этом четко поворачивал разговор в нужную ему сторону. В свои двадцать семь лет он был для Кирилла ветераном. Пять лет летал в Забайкалье, забирался в самые глухие места, не давал пощады ни себе, ни ребятам, спал четыре часа в сутки и уже сейчас имел материал на диссертацию.
— Итак, что это за люди, старик? — быстро спросил Андрей, доставая из полевой сумки блокнот и какие-то бумажки.
Андрей указал головой в сторону вертолета, где Пусто-один и Арсений, закончив погрузку, присели на корточки под хвостовым винтом и закурили.
— Замечательные мужики… — поспешно начал Кирилл.
— Чем замечательные? — спросил Андрей, листая блокнот.
— Один — прекрасный охотник, второй — даже интеллигентный человек, может коллектором работать.
— Откуда информация? — спросил Андрей, проглядывая бумажки.
Кирилл покраснел и сбивчиво стал объяснять:
— Тут одна девушка, вернее, жена одного летчика, она вроде как их сестра, то есть товарищ, рассказала вчера…
— Когда вы вместе пили, — быстро добавил Андрей. — Но это неважно. Так что рассказала эта девушка-жена?
Совсем сбившись и помолчав, вдруг тонким петушиным голосом Кирилл запальчиво заявил:
— Я этих мужиков взял на работу!
— Ого! — воскликнул Андрей, вздернув брови, и осклабился, отчего вокруг его птичьих глаз сложились морщинки.
— Это надо, понимаешь, Андрей, потому что они гордые люди, сами не попросят… — поспешно выговорил Кирилл, с отчаянием чувствуя, что говорит не то и робеет, как на экзамене, под пристальным и насмешливым взглядом Андрея.
— Дебаты окончены. Мы должны лететь, — сухо отрезал Андрей. — А с твоими гордыми мужиками я поговорю сам.
Андрей повернулся и скачущей походкой зашагал к вертолету, но Кирилл пошел за ним…
Пусто-один и Арсений поднялись навстречу Андрею, поспешно бросив сигареты. Они выжидательно улыбались. Арсений был чисто выбрит и выглядел даже несколько торжественно, а Пусто-один держал кепку в руках.
— Так вот, товарищи, насчет работы… — быстро произнес Андрей, глядя мимо них. — Взять я вас не могу. Отряд укомплектован.
Пусто-один и Арсений, все еще продолжая улыбаться, переглянулись. Арсений пожал плечами и высокомерно сказал:
— А это как вам будет угодно! Ради бога!
— Мы не претендуем, — добавил Пусто-один и надел, нахлобучил шапку. — У нас не горит.
Они с видом полного равнодушия, независимой походочкой отошли в сторону и снова присели на корточки, достали сигареты…
— Андрей, нельзя же так! — шепотом, чуть не плача, сказал Кирилл. — Может быть, мы их потом возьмем? Можно ведь пообещать…
— Эх, старик! — усмехнулся Андрей и похлопал Кирилла по плечу. — Сказал бы я тебе… В общем-то, я этих забулдыг знаю. Их никто не возьмет, поверь. Ты бы взял, конечно. Но ты пока не начальник отряда. А когда станешь начальником, то тоже не возьмешь. Давай залезай в вертолет.
Кирилл подошел к Арсению и Пусто-одному.
— До свидания, товарищи, — сказал он тихо, не глядя на них.
Пусто-один и Арсений, разом выпучив глаза, вместе взяли под козырек, да так и замерли…
— Счастливо вам, — сказал Кирилл тихо.
— Того же и вам по тому же месту! — выпалил Пусто-один.
Кирилл пошел к вертолету, обернулся… Они стояли, держа руки у висков и глядя ему вслед. Пусто-один подмигнул своим единственным черным глазом и свободной рукой почесал бок…
…Когда вертолет взлетел, Кирилл прижался лицом к круглому окошечку… Зелено-бурый прямоугольник аэродрома быстро уходил вниз, влево, и стремительно уменьшался… Пусто-один и Арсений не смотрели вслед вертолету, они медленно побрели к навесу. Сильный ветер, поднятый винтом, ударял им в спину, подталкивал, точно гнал их с летного поля.
ЛИЧНЫЙ СМЫСЛ БЫТИЯ
— Я чувствую себя прекрасно, пока у меня есть деньги на текущем счету, — сказал мне Леня Комков.
Текущим счетом он называет три сотни рублей на сберегательной книжке.
— Разумеется, я их презираю, — добавил он и внушительно поглядел мне в лицо немигающими ореховыми глазами. — Презираю как представитель рабочего класса.
Обладатель «текущего счета» облачен в короткое сивое пальто, его модно подстриженную голову украшает высокая шляпа с короткими и загнутыми полями. Лицо смугло и печально. Слегка сутулясь, он идет рядом шаркающей походкой прожигателя жизни.
Леня любит философствовать, особенно в сумерках, когда в серых домиках слободки загораются таинственные окна. Внизу за садами черно-лиловую воду Волги дробят огни пароходов, берег пропадает во мгле. Где-то далеко в небесной неоглядности ожили, шевелятся звезды, мерцают неразгаданные миры. В сумерках хочется говорить о тайнах, о жизни, само небо полно загадок.
— Что я есть? Зачем продолжаю существовать? — вопрошает Леня. — Извини за пошлость вопроса. Конечно, ты ответишь мне насчет труда, борьбы и так далее. Когда я кончил школу, я рвался к труду. Пошел работать на строительство завода синтеспирта. Стал монтажником — по всей форме. Работал, сливался с коллективом. Скоро нас призывают учиться в вечернем, расти, значит. А у меня личная мечта — изучать историю. Меня всегда интересовали великие люди, потому как они вершат историю. Мне это любопытно. Я готовлюсь, держу экзамены и не поступаю. Почему? Потому что у меня не было общего взгляда с теми, кто принимал экзамены! Я враз остыл к науке и решил ворваться в конкретную жизнь.
Я чувствую, сейчас последует неожиданный зигзаг в Лениной биографии. Только что же таится за этой внезапностью? Душевная широта, любопытство, авантюризм? И под любой зигзаг Комков подведет философию!
— Ты заметь, кстати… — внушает он мне многозначительно. — Многие решающие личности истории и даже герои не имели высшего, допустим, образования! И попали в историю не через парадные двери! А сбоку, снизу, с черного хода! Поехал я в Камское Устье, где жил мой приятель. Там формируют плоты. Меня устроили помощником мастера транзитного сплава на плот, — тридцать тысяч кубометров. Я должен был с бригадой спустить эти тридцать тысяч до самого Ростова.
Ленька явно привирает насчет помощника мастера. Но на плоту он плавал, это точно.
— Ну, поплыли. Ты знаешь, что такое тридцать тысяч кубометров леса? Сплошное золото! Ведь на берегах деревни, а в деревне мужичок, и лес ему вот так нужен. Мужичок рыщет на моторной лодке, вылавливает бревна. И вдруг плывет не одно бревно, а полмиллиона! Получается такая картина. Слышим мы: тук-тук-тук, шпарит к нам моторка.
«Здравствуйте вам!»
«Ну, здравствуйте!»
«Плывете, значит?» — спрашивает мужичок.
«Плывем, выходит», — отвечаем.
«Издалека?»
«Да не близко».
«Экая махина. Управляетесь?»
«Управляемся».
«Рыбки не желаете?»
«Почем?»
«Что за разговор! Берите так. Чай, на Волге живем!»
Достает мужичок из лодки лещей да щук целый кукан. «Берите, по Волге без рыбы плыть смех один».
«Спасибо, добрый человек».
«Н-да…. Экая махина лесу. И все связано?»
«Связано».
«Развязать можно?»
«А почему ж нельзя?»
«Мучение одно без лесу».
«Еще бы!»
Слово за слово — находим общее решение. Под вечер — тук-тук-тук, пошла лодка обратно, за собой хвост тащит.
Леня щелкает зажигалкой, подносит фиолетовый огонек к сигарете, я вижу его мечтательные глаза.
— А то подплыла раз бакенщица, знаменитая в тех местах баба. Здоровая тетка, красивая. У этой в лодке под брезентом уже бутылки заготовлены, холодненькие — в воде. Тут разговор еще короче — тук-тук-тук, отплывает женщина с маленькой связочкой. В карманах у нас позванивает, а на душе у меня неладно, будто меду объелся. Руководил всеми данными операциями крепкий дядя, мастер Ипат Устинович, из заволжских староверов, по прозвищу Пломба. Плывем мы дружно и согласованно. Приплываем в порт назначения, сдаем плот досрочно. Нам выплачивают премиальные, начинаем гулять. На другой день — тук-тук-тук, является красный околыш. Проверочка, расследование. Преступление и наказание. Ипат Пломба говорит мне:
«Учти, ты ничего не видал, ничего не слыхал».
«Извините, — отвечаю. — У меня есть глаза и уши».
«Неужели ж ты такой глупой праведник?..» — И Пломба волосатой рукой берет меня за грудки.
«Не этого я искал и жаждал, — отвечаю, — противно мне».
«Смотри, собой жертвуешь, — говорит Пломба. — Дурак ты, одиночка!»
Вызывает нас; следователь… Все подопечные дружки Пломбы говорят в один голос, что не было никакого злоумышления, а была случайная потеря стволов по техническим причинам: штормы, дескать, волнения. Я один излагаю действительные факты. Дело запутывается. Ипат Пломба и его дружки устраивают мне темную. Прокурор нам делает внушение и гасит дело денежным штрафом. Отделались легким испугом и тяжелой моральной травмой. Неверный, ошибочный путь… Только я тебе признаюсь, хуже темной были угрызения… — говорит Леня насмешливо. — Такие, накатили угрызения, скажу тебе, не дай бог… Когда вдумался, ведь какая механика получается? Деньги я брал, хоть и противно было. Брал, думал — обойдется. Совесть — она страшнее красного околыша! Когда товарищ закон в лице милиции появился, я ему даже обрадовался, будто родной маме… Знаешь, когда в лесу заплутаешься, и вдруг — свет… И тяжело подумать: не приди околыш, неужели я так и ушел бы с деньгами этими? Чудом мы спаслись, не сели: тоже дело темноватое, ведь Пломба замял всю историю — уж не знаю как… Вернулся я домой побитый и растерянный, не вижу ни в чем смысла. Нахожусь в промежуточном состоянии. Поманила вольная жизнь на плоту, а вышло кривое дело! Как дальше-то быть?
Глаза Лени вопрошают меня вполне искренне, я понимаю, что он мне симпатичен из-за этой своей невольной честности.
Мы с Леней останавливаемся против стеклянной освещенной стены кафе «Рекорд». Леня сумрачно поглядывает за стекло, где ухает музыка и проплывают в своих коронах официантки. В «Рекорде» работает официанткой жена Лени. Ей восемнадцать лет. Женаты они всего четвертый месяц. Он приходит встречать ее после работы к десяти вечера. Мне кажется, он волнуется и ревнует. Сегодня Леня пришел в кафе раньше и явно недоволен собой. Пошарив по залу глазами, он отворачивается и говорит, будто бы зевая:
— Приехал домой, а тут оно и подкатило — любовь! Тоже, скажу тебе, сложная материя! Влюбились мы друг в друга до ужаса! А она работает официанткой после десятого класса — очень смущающий факт!
Мы прогулочной походкой продвигаемся дальше по тротуару, но Леня все оглядывается, потому что сзади у дверей кафе останавливаются две легковые и какие-то тощие юноши крикливо требуют у швейцара пустить их всех сразу, этакие зеленые гуляки, которым в это время спать положено.
Мы уходим дальше, в тихую темноту, и Леня говорит рассеянно:
— Значит… поженились мы с Люсей. Обзаводиться надо семейным хозяйством. Да что же делать? Какой работой заняться? Решил я посоветоваться с дедом. Уникальный старик, реликвия. Восемьдесят семь лет — не шутка, а? Во-вторых, он бывший боцман с «Корейца», с того самого, который вместе с «Варягом». На фотографии дед с боцманской дудкой, усы кольцом, а до революции держал табачную лавочку, прогорел, стал монтером и сорок лет проработал в трамвайном депо. Всю жизнь себя оберегал, копил копейку, — видно, лавочник в нем таился… Спрашиваю деда: «Как жить?» Отвечает: «Жить надо правильно: жениться, ночевать всегда дома, соблюдать спокойствие и достаток».
«А если случится общий катаклизм?»
«Слова такого не знаю, но держись своего курса, не поддавайся нерву. Не лезь туда, где голову оторвут».
Я слушаю, а сам думаю: «Темнишь, дедок, упрощаешь теорему».
И отвечаю: «У меня есть задача — смысл жизни найти. Собственноручно, по своей инициативе».
А он свое: «Женился, вот тебе и смысл! Детей заводи, старайся об том, чтоб в доме был достаток».
Я спрашиваю: «А откуда же мне добывать достаток?»
«Глаз надо иметь, — говорит дедушка. — И соображение. У нас моторная лодка, и у Кости моторная лодка. Наша лодочка стоит, а Костька в воскресенье людей возит на Казаний остров, на пляж. Рейс сделал — пятнадцать минут — рублик!»
Въелся мне в голову этот рублик, вертится там, подзуживает. Так и видел я этот фокус — бежит стрелка пятнадцать минут — круглый рублик, еще пятнадцать — второй, третий, — уже целая стопка, а стрелка бежит как угорелая… В общем, в воскресенье с утра пораньше отцепил я замок у лодки. Сижу, поджидаю. А невдалеке и Костька одноногий в своей лодке возится, волком на меня поглядывает. Конкуренция, стало быть, се ля ви. Денек — шик, солнце, река как зеркало, а за нею — райский остров, золотой песок. Скоро появились клиенты, желающие позагорать. Направляются ко мне.
«Можно?» — «Пожалуйста, сколько угодно».
Влезают в лодку с детьми, с бутылками, с резиновыми крокодилами. Человек пятнадцать поналезло. Завожу мотор, прошу граждан взять своих детей в руки во избежание падения в воду, отталкиваю лодку — тук-тук-тук, побежала стрелка. Я на корме рулем орудую, а пассажиры из рук в руки передают мне горсть мокрых монет. Я как бы между прочим в карман деньги ссыпал, началась эра капиталистического развития. Несемся мы быстро к заветной, значит, цели. Рассекаем водную гладь. Пассажиры радуются, поснимали рубашки и кофточки, воду черпают из-за борта, принимают солнечные калории, жмурятся. Прекрасная погода сама собой превращается в денежные знаки!
Пока Леня расписывал поездку, я думал: «А гляди-ка, получился из него деятель на радость дедушке. Способный он парень на любую внезапность! И вся философия — побоку».
— На обратном пути вижу, — продолжал Леня. — Костя плывет с клиентами, потом еще один синьор из нашей слободки, с сыном работает. В общем, до обеда мы беспрестанно туда-сюда шмыгали. Что ж, людям развлеченье, а нам забота: гляди, чтобы кто в воду не свалился. Или пароходы пройдут — опять же беспокойство. К обеду, когда движение затихло, приковылял к моей лодке Костя и говорит:
«Как делишки?»
«Прекрасно, — отвечаю. — Прекрасно».
Тут подошел и третий капиталист, давний знакомый, Копылов Федя с сыном.
«Давайте, ребята, по рублю на пузырек, — говорит Костя, — в знак союза».
Стал я отсчитывать рубль, — деньги все мелкие, медяков много, — не по себе мне стало как-то…
Костя смеется: «Жгут денежки-то! Привыкай. Дворцов на них не построишь. Эти деньги не держатся».
Копылова сын сбегал, принес бутылку и закуски. Выпили мы и продолжили свой труд. Еще обогатились, конечно. Я думаю: «Пить больше не буду. Примкну лодку и домой устремлюсь с добычей». В сумерках, когда поставили лодки на прикол, Костя снова говорит: «Пошли заглянем?»
Копылов подтверждает: «А как же, чай, не жмоты».
Я пробую увильнуть: «Домой надо, семья, забота…»
Они на меня смотрят с удивлением, будто в первый раз видят.
«До свидания», — говорю я и ухожу. Деньги у меня в кармане позванивают.
Отошел немного, оглянулся, а мои «коллеги» там внизу, у воды, покуривают вместе. Соображают насчет дальнейшего. А я стою одиноко, деньги свои, зажал, как Фрэнк Каупервуд. Эх, если б я тогда не вернулся… Не знаю, наверно, достиг бы… Все-таки я вернулся, и устремились мы в угловой магазин. Взяли. Разговорились на всевозможные темы жизни. Костя, как бывший военный человек и инвалид, предложил выпить за мир и рассказал про медицинскую сестру, которую он любил в госпитале и которую не в силах забыть. Федя Копылов, как отец троих детей и коренной рыбак, жаловался на оскудение рыбы в Волге. Я теперь по-новому понял дядю Костю, инвалида, — труженик он, и ладони у него рабочие. И подумал я — ведь хорошие они люди, работают на своих лодках на благо трудящихся. А что? Если горсовет не перевозит граждан, то кто же станет их даром возить? И даже проникся я к дяде Косте, инвалиду, душевным теплом.
И вдруг Костя говорит: «Ты, Леня, на эти копейки не уповай. Тут есть такой крючок, — если хочешь регулярно зарабатывать, надо финансовому инспектору Глебу Александровичу ясак платить. Милиция, конечно, может заинтересоваться. Вертеться надо…»
Противно мне стало, показалось, что они хитрят, от выгодного дела меня отваживают. Федя Копылов гудит: «Мы, понятно, Волгой давно промышляем, а ты молодой, образованный, а за мелкой деньгой лезешь».
Обидно мне за себя стало, я назло им и сказал: «Я, собственно, для развлечения. Завтра людей буду просто так катать, без взимания платы».
Костя захлопал глазами и растерянно говорит: «Молодец, Леня…»
А Копылов обиделся: «Человек ты не артельный, чего шебуршишься, чего? Совести у тебя нет».
Разломилось у нас согласие. Говорить трудно стало. Пожали друг другу руки, но разошлись в молчании. Они вместе пошли, о чем-то сразу заговорили потаенно. А через два-три дня кто-то у нашей лодки руль покорежил и дно пробил. Хорошо еще, что лодку не угнали…
Руль я выпрямил, дно заделал. В воскресенье с двумя дружками — ты их знаешь: Колька Челюсть и Витька Химик — сели мы в лодку как ни в чем не бывало. Скоро Костя приковылял, вроде нас не замечает. А тут и народ идет из города помаленьку, потому что не очень жарко. Костя их к своей лодке зовет, приветливо улыбается. Тогда Челюсть и Химик неторопливо приближаются и предлагают гражданам перевезти их на высокой скорости в любую точку прекрасного пляжа без всякой платы… по соображениям чистого гуманизма. Граждане не совсем поверили, замялись: может, хулиганство какое? Одна заскорузлая тетушка к Косте в лодку залезла и отдала ему скорее десять копеек. Челюсть и Химик вежливо повторили свое предложение. Ребята симпатичные, на студентов похожие, причесанные. Людям любопытно, однако сомнение мучает. Один дядька спрашивает: «Может, у вас лодка плохо работает?»
«Дырявая у них лодка», — говорит Костя.
«Наоборот, — отвечает Челюсть, — дыра в нашей лодке, которую вы тайно пробили, ликвидирована. Просим всех садиться».
Пожали граждане плечами и полезли в нашу лодку все до единого. Даже заскорузлая тетка заколебалась, лицом омрачилась и стала у Кости гривенник обратно требовать. Костя лихорадочно быстро завел мотор — и ходу, повез ее одну. Мы тоже отчалили. Плывем, а я нарочно держусь возле Кости. Высадили граждан и обратно скорее, там уже новые люди на берегу подошли. Мчимся наперегонки, жмем из последних сил… а ветер усиливается, тучи нагнало, волна поднялась. Костя ругается и грозится нам врезать. Ну на берегу… схватились было, но начался ливень, и мы разошлись. Разочаровал я деда, упустил достаток.
Леня грустно вздыхает.
— Опять в раздумье пребываю: зачем я это сделал?
Леня останавливается и трогает меня за рукав:
— Пойдем обратно. Сейчас моя Люся работу кончит, я тебя с ней познакомлю.
Он, посвистывая, смотрит по сторонам и как бы невзначай замечает:
— Вот тоже вопрос…
— Ты о чем?
— Женщина, жена… Молоденькая она и весьма красивая. Работает в кафе успешно. Меня сильно любит и может материально поддержать мое интеллектуальное развитие. «Учись, — говорит, — готовься в институт, ни о чем не думай!» Не думай! Я бы рад не думать! Жертва, а? За счет чего же я расти буду и духовно возвышаться? За счет ее души? — Леня пытливо смотрит мне в лицо. — Слушай, где бы мне работенку найти интересную да повыгоднее, потому как не пойму — стоит ей там работать или нет? Все-таки сфера обслуживания, доходное место. Люси́ моя, скажу тебе честно, по призванию туда пошла, эстетически к делу относится. Любит все красиво на стол подать! Там еще две девчонки, подружки ее, тоже энтузиасты сервиса. Только у них свой Ипат Пломба имеется, учит их чаевой премудрости… Вот и задумаешься…
Я отвечаю Лене, что не стоит называть кафе «сферой обслуживания», потому что все мы в принципе обслуживаем друг друга…
Леня радуется:
— Слушай, вот и я считаю, пусть Люси́ в кафе работает, там такие толковые нужны… — и запальчиво восклицает: — Нужны для жизни не меньше, чем физики-теоретики!
Леня сдвигает шляпу на затылок, вздыхает:
— Мечтаю я личный смысл бытия найти. Извелся весь. Ночью, как филин, глаза таращу, мозгую. Жизнь-то одна… А теперь семья, заботы. Бежишь в магазин с кошелкой, а сам думаешь: хорошо бы в Африку кинуться, какое-нибудь животное открыть… Вариантов исключительно много, не сообразишь, в какую точку себя поставить.
Я не знал, чем помочь Лене, какую точку выбрать…
Месяца через два я плыл в Астрахань. Прогретым вечером трехпалубный теплоход тяжко наваливался на старенькую, хрустевшую, как арбуз, пристанешку. С носа полетел конец чалки, и вдруг знакомый голос покрыл весь шум:
— Эй, тетя, шевелись, спать дома будешь!
Теплоход отработал задний ход, фыркнул, крепко притиснулся к пристани; внизу пассажиры затопали. Я быстро спустился.
Леня стоял у сходней в тельняшке, с косынкой на шее.
— Путешествуешь? — спросил он, подавая горячую ладонь. — А мы третьим рейсом уже идем.
— А Люся?
— Люси́ тут же в ресторане вахту несет. Команда у нас комсомольско-молодежная, между прочим…
— Нашел, стало быть, точку?
— Приближаюсь вроде… Пока матросский стаж накручиваю, думаю в речной податься, в штурмана. — Леня прищурил ореховые глаза. — Куда ж от матушки-Волги денешься?
ГУДЯТ ПАРОХОДЫ
Вы слышали, как гудят пароходы ночью? Засыпаешь, и вдруг за садами, далеко под берегом, затрубит… хрипло, печально. Заколотится сердце, и во сне видишь солнечную воду и какие-то знакомо-незнакомые голубые берега…
Так я жил и слушал Волгу. Из школы без особой печали приносил тройки. После уроков удирали мы с Толькой на берег, где покачивались недоступные нам моторные лодки, где пахло мазутом и горячим песком, где с осклизлых бревен мы забрасывали свои удочки и закуривали папиросу — одну на двоих, да еще Витька Католик клеился, выпрашивал докурить. Купались до синего озноба, пока солнце не начинало валиться за город и над лиловыми домами, трубами, трамваями повисала оранжевая пыль.
В восьмом классе мне не повезло, я никак не мог побороть уравнения с двумя неизвестными, получил переэкзаменовку на осень и летом пошел работать на кожзавод. А потом знакомый парень помог устроиться на теплоход «Армавир» мотористом. В грохочущем машинном отделении я орудовал масленкой, смазывая двигатели, переводил реверс, чистил насосы. Ходили рейсами из Ростова в Куйбышев с зерном и рудничной стойкой. Зиму ремонтировались в горьковском затоне, а весной по ледяной, разливной воде побежали вниз, в первый рейс.
Проходили мимо Саратова. Вылез я из ухающего жаркого машинного отделения. Уже уплывала назад наша слободка, нефтяные баки, плоты, рыбаки со своими «пауками». И вдруг так захотелось мне наш домик разглядеть!
Сколько ни впивался глазами — не разглядел. После смены лег я на свою полку в каюте, заснул и увидел наш двор… Мать белье развешивает, а Толька налаживает мои удочки… Через неделю, когда пошли снова вверх, к Саратову, скучно стало, грустно. Прямо тоска. Постучался я к стармеху в каюту и говорю:
— Иван Никанорыч, разрешите мне на три дня домой? — и кашлянул. — Заболел я вроде.
— Электромотор надо разбирать, а ты — домой, — отвечает стармех. — Иль, может, тебя девчонка ждет?
— Да нет, простудился, — говорю я.
— Бывает и простуда, — ответил Иван Никанорыч. — У меня завсегда в груди ломит, когда мимо моих Быковых хуторов идем. А рыбалка здесь хороша, по большой-то воде… На луговой стороне, где деревья затопленные… Что ж, давай, почти год проработал. Ходатайствую за тебя. Смотри, будь в форме, коллектив наш передовой. Обратно пойдем, возьмем тебя.
Я побежал собираться. Девчонки, конечно, у меня никакой нет. Просто одной знакомой, Ирке, писал я письма. Шесть штук. А она мне одно!
Собрал рюкзак. На рассвете подошли к городу. Капитан вызвал диспетчерский катер. Через полчаса ступил я на родной берег.
Солнце вставало с верховья. Вышел я на нашу Чернышевскую улицу — вдоль Волги. Было пусто и тихо. Пахло сиренью. Протопал я кварталов десять — мимо фабрики бывшей Шмидта, мимо хлебозавода, спортивного городка и вышел к нашей слободке. Домики-то какие маленькие!
Тополиными клейкими листьями пахнет. Сирень через заборы ломится. На левой стороне синий домик в три окна — там Ирка живет. Над крышей у них скворечник, около него скворцы с воробьями дерутся. А вот и наши ворота на улицу наклонились. Калитка тяжелая, сильно хлопает. Я калитку осторожно открыл за мокрую ручку и прикрыл тихо, чтобы не хлопнула. За калиткой дерево с розовыми иголками. Никто у нас во дворе не знает, какое это дерево. В глубине — наш домик. По нему уже хмель пошел. Палисадник низенький — перешагнуть можно. Акация выше дома. На крыше антенна телевизора усы выставила. На эти усы соседские голуби садятся. Я не стал сразу стучать, а пошел по двору. Все как было, только как будто уменьшилось и вросло в землю. Соседская дверь с оборванной клеенкой. Загородка для кроликов. Дощатый душ. А вот дверь Толькиной квартиры. На ней написано красной краской: «Это и твой дом, Фидель!»
Вернулся я к нашему крыльцу, постучал — тишина. Стучу еще. Шаги в сенях. И мама испуганным голосом спрашивает:
— Кто здесь?
— Это я.
Мама ойкнула, стукнул крючок. И босая, в одной рубашке, схватила меня теплыми руками.
— Это я в отпуск, — говорю я.
У мамы щеки мокрые.
— Похудел-то как… — шепчет она, берет у меня рюкзак, и смеется, и опять плачет.
Какой низкий потолок у нас! Пахнет тестом, молоком и как будто пеленками.
— Как живете-то? — спрашиваю я деловито. — Я на три дня, мама. Как живете?
— Живы, здоровы… Садись… садись… Теперь у нас Аленушка живет….
— Аленушка?
— Племянница твоя, чай, ты дядя! — смеется мама. — Спит она, пойдем, посмотришь на нее.
Мама ведет меня во вторую комнату, за перегородку. Здесь темно, и я едва различаю светлый затылок и загорелую ручонку на одеяле. Но, кроме племянницы, здесь кто-то есть, из угла доносится тяжелое дыхание.
— А там дедушка спит, — поясняет мама.
— Какой дедушка?
— Да твой дедушка, из Красного Кута, — смеется мама. — Приехал. Что же одному-то жить?.. Он старенький, ходит мало, все стихи пишет.
Мы выходим в столовую, и мама здесь говорит громче.
— Такой поэт — беда. Пишет и пишет… А я блины поставила — чуяло мое сердце, приедет кто-то, — говорит мама и ставит чай. И все говорит, говорит. — Ты что ж на три дня всего?.. У нас теперь газ… Такое удобство, сказка — ни дыма, ни копоти, посуду чистить легко.
И она торжественно показывает на плиту.
— Жалко, что на три дня… Мне ведь сегодня в Покровск на похороны ехать.
— А кто умер?
— Тетя Соня! — Мама садится на табуретку и всхлипывает. — Все звала, ждала меня, когда я к ней приеду, а я так и не собралась.
Я вспоминаю тетю Соню, одинокую, больную, но всегда веселую. Она всегда привозила нам чернослив и все красила свои седые волосы: «Глядишь, какого старика еще зачарую».
Мы пьем чай, и мама рассказывает шепотом, иногда начинает говорить громко и опять смолкает.
— Аленушка подросла уже, куклы ей надоели, на улицу рвется, к ребятишкам — не удержишь. Я уж попросила Степана Михайловича калитку сделать потуже. Ведь без материнского пригляду… Все спрашивает, где мама, скоро ли приедет?
Она замолкает и задумчиво смотрит в одну точку.
— Ни отца, ни матери у девчонки. Мать все в разъездах, гастроли, дороги… Отец строчки не напишет… Хоть бы ты ему написал. Родной ребенок все один! Я уж ему вырезку из газеты послала, статью, там одна девушка пишет: хотела бы увидеть своего отца — что он за человек?..
Мама плачет и накладывает мне варенья.
— Ну а ты-то как? Ой, похудел, похудел.
— Напишу ему, — говорю я твердо.
Спать ложусь в зале на продавленном диване.
Мама накрывает меня старым пальто и шепчет:
— Спи, отдохни. Я живо управлюсь.
Я засыпаю, слыша, как мама ставит тесто, как чмокает во сне Аленушка…
Просыпаюсь оттого, что рядом с диваном раздается грохот и плач.
Аленушка стащила рюкзак со стула, и он свалился на нее.
Я вскакиваю, поднимаю ее и вижу… свою сестру, только очень маленькую.
У Аленки такое же выражение лица, как у сестры, когда она ревела в детстве. Так же растягивает рот и оттопыривает нижнюю губу кошельком. И нос так же сморщился, а глаза зеленые. Увидев меня, Аленушка ревет еще громче.
— Здравствуй, Аленушка, — говорю я ей. — Ведь это я, твой дядя.
Я даю ей конфетку.
— Хочу шоколадку, — говорит Аленушка.
Я выхожу в столовую и за столом вижу лысого старика с голубыми глазами и серыми усами. Он медленно сворачивает блин.
— Здравствуйте, дедушка, — говорю я бодро и громко.
— Здравствуйте, — отвечает дедушка, и глаза его сияют. — С приездом вас, — он протягивает мне холодную костистую ладонь цвета дубовой коры.
Я помню своего дедушку высоким, сухощавым, с чапаевскими усами, а теперь он сутулый, мешковатый, и глаза у него выцветшие, будто водой их разбавили.
— Как доехали? — Он улыбается робко, точно извиняется.
— Хорошо, отлично, — говорю я громко. С дедушкой мне хочется говорить громко.
Он встает и улыбается. Я стою между дедом и его правнучкой и не знаю, что делать и говорить. Если бы мама была, она бы живо все привела в движение, каждого бы расшевелила.
— Вы надолго? — спрашивает дедушка, продолжая стоять.
— Садитесь, дедушка, — говорю я, — меня на три дня отпустили, дедушка.
Мы пьем чай. Аленушка уже освоилась и забралась ко мне на колени.
Я смотрю на дедушку и вспоминаю его за работой. Он много поработал на своем веку. Косил, молотил хлеб, рыл землю… У него и сейчас ладони не распрямляются, так привыкли к лопате, к лому.
После чая я мою посуду, а дедушка достает тонкую ученическую тетрадку, долго ищет карандаш, долго надевает очки.
Мы с Аленушкой идем в магазин. У калитки меня хлопает по плечу чья-то могучая рука. Оглядываюсь — Толька. Ну и верзила! Все лицо забрызгано веснушками, чайного цвета глаза смеются.
— Здорово, Куба! — говорю я. — Прибыл на родину.
— Это мой папа, — говорит Аленушка и показывает на меня.
— Всю Волгу прошел или нет? — спрашивает Толька.
— Чуток осталось.
Выходим на улицу, говорим о том о сем. Мне так и не терпится спросить про Ирку.
— Ну как насчет рыбалки? — спрашиваю я.
— Хоть сегодня махнем. Хочешь?
— Еще как. Да вот на руках человек. — Я киваю на Аленушку. — И мать уехала.
Я вижу Иркин дом. Как мне хочется спросить о ней!
— Где работаешь, Толька?
— В большой химии.
— Силен. Ну а как ребята?
— Седой на кожзаводе. Челюсть учится.
— А Католик?
— В армии.
— Ну а Ирка? — спрашиваю я равнодушно.
— Кармен? Занимается спортом. На рапирах. Так завтра поедем рыбалить? Ну, я побежал на работу.
Толька бросается за трамваем, вскакивает на ходу.
Мы с Аленушкой идем в магазин.
— Как ты живешь? — спрашиваю я Аленушку.
— Хорошо. А мама скоро приедет?
— Скоро.
— А ты мне купишь бусы?
— Куплю.
— Ты не уедешь?
— Нет.
— Ты маму дождешься?
Уже знойно. За садами слободки пробасил трехпалубный. Ползут баржи. Начался первый день моего короткого отпуска. Я чувствую радость и грусть — быстро пройдут дни…
Я покупаю Аленушке шоколадку за рубль пятьдесят.
— Понеси меня, — просит она.
Я поднимаю ее на руки и иду медленно, солидно…
Навстречу мне идет женщина с ребенком, старичок с бородкой ведет карапуза. У всех у нас дети. Я приношу Аленушку домой.
— Ложи ее спать, — говорит дед. — А потом я тебе кое-что прочитаю. — Он улыбается робко.
Я укладываю девчушку. Она не хочет спать одна, обхватывает меня за шею руками и просит рассказать сказку. Я рассказываю, как мы плыли по морю и поймали большую рыбу. Мы ее разрезали, а из нее выскочил волшебный старичок и говорит… Что же он говорит? Аленушка раскрыла рот, ждет… Что же говорит старичок? Ага. Старичок говорит: спи, спи, Аленушка. Будешь спать, тогда подарю тебе зайчика… Спи, спи, Аленушка.
От нее пахнет молоком, а от волос — свежим сеном.
— Мы поедем на пароходе?
— Поедем, если будешь спать.
Она закрывает глаза, я осторожно освобождаю свою голову из ее рук и выхожу в зал. Здесь дед поджидает меня с тетрадкой.
— Я тут написал стихотворение, послушайте, — говорит он. — О разоружении.
И, поднеся тетрадку близко к лицу, читает:
Дедушка никогда не пишет о своей жизни, о тяжелом труде и заботах. Его волнует другое — борьба за мир, великие исторические деятели, полководцы, гении, философские и нравственные вопросы — добро и зло, величие и подлость…
— Молодые разве так напишут? — спрашивает меня дедушка и читает еще.
Я хвалю стихи, потому что дедушке восемьдесят пять лет.
— Ты, Боря, зайди обязательно в редакцию газеты, — говорит дедушка, волнуясь, и в волнении переходит на «ты». — Зайди непременно. Узнай там, как они оценивают.
После обеда я опять гуляю с племянницей. Я хожу мимо Иркиного дома. Вспоминаю, как в прошлом году я ее почему-то три раза подряд провожал. А потом, засыпая, думал о ней. И когда просыпался утром — тоже о ней. Я приходил после школы к ее двору, хотя мы ни о чем не договаривались. Она выходила, и мы шли на Волгу. Все люди точно отдалились от нас.
Мы как будто стали совсем легкими и парили где-то над землей. Потом мы бежали в воду. Мы хохотали и плавали — вроде бы вместе со всеми — и одни.
Когда я поцеловал Иру, губы ее были такие холодные от купания и нос был холодный, а дыхание теплое. На другой день я не пошел в школу и ловил рыбу, чтобы принести ей.
Я принес рыбу, она засмеялась и сказала:
— Не выдумывай.
А ее мама, красивая женщина с темным пушком над верхней губой, поглядела на нас испуганно и сказала:
— Ира, сегодня ты никуда не пойдешь.
И спросила меня:
— Ты перешел в следующий класс?..
Я беру Аленушку на руки и иду к их дому. Около скамейки Ирина мать выбивает ковер.
— Здравствуйте, Ольга Дмитриевна! — оказывается, я помню ее имя, отчество.
— Здравствуйте, молодой человек, — говорит она и колотит ковер палкой так, что пыль летит на нас.
— Где Ира?
— Ира готовится к экзамену с подругой…
Я понуро плетусь с Аленушкой обратно, на свою сторону.
У ворот стоит наш сосед Лазарь на костылях. Когда я уезжал, Лазарь был на двух ногах. Он работал управдомом и все суетился, бегал по дворам и очень бестолково ругался. Из-за суетливости и попал под трамвай.
— Ты много плавал по Волге, так скажи мне, куда девалась рыба? — спрашивает Лазарь. — И что об этом думают там, в Москве?
Лазарь еще долго говорит о рыбе, потом спрашивает:
— Ты, говорят, стал механиком.
— Не механиком, а мотористом.
— Мотористом, значит, в моторах разбираешься, — радуется Лазарь. — Я получил машину, а она не заводится, понимаешь?
— Какая машина?
— Машина очень хорошая, но она не заводится.
— Где же вы взяли машину?
— Где я взял машину? — Лазарь смеется. — Очень просто. Нет ноги, есть машина.
Утром, когда я проснулся, Алена и дедушка еще спали. Мамы не было. Когда я заваривал в кастрюле манную кашу, в дверь заглянул Лазарь.
— Эй, механик, иди налаживать машину!
— Сейчас, только накормлю Аленушку.
— Покорми, покорми, приучайся, когда-нибудь и ты будешь отцом. А где бабушка?
— Уехала на похороны тети.
— Сколько было лет тете?
— Больше шестидесяти.
Лазарь умолк и присел на табуретку.
Не так-то просто одеть и обуть маленькую девочку. После долгих поисков я нашел чулки на этажерке, но Алена сказала, что не хочет ходить в чулках. Затем, конечно, убежала каша. С сандалиями дело пошло быстрее. После платья Алена потребовала бант. Когда я приладил ей на макушке бант, она сказала:
— Покатай меня на качелях.
Мы вышли во двор, и я начал качать ее, но Лазарь стоял рядом и все рассказывал о своей машине. К нам подошла дочь соседа, школьница Манька. Я предложил ей покачать Алену.
Мы с Лазарем выкатили из сарая его машину. Она доставала мне до пояса.
Машина завелась не сразу, но зато сразу заглохла.
— Это совсем новая машина. Она может завестись, как ракета, — пояснил Лазарь. — Только не надо, чтобы дети стояли близко.
Машина вдруг поехала довольно быстро, прошла два круга по двору, задела дерево и угол сарая, а потом уткнулась в штабель досок.
Лазарь вышел из машины и сказал, вытирая пот с лысины:
— Пора проверить мотор.
Я возился с мотором, когда раздался рев Аленушки.
Оказывается, ее исцарапала кошка, которую она хотела засунуть в старый валенок.
Я перевязывал Аленушке палец, а Лазарь говорил:
— На этой машине можно давать шестьдесят километров по хорошей дороге, но где у нас такие дороги?
Когда ближе к обеду машина снова пришла в движение, заявилась жена Лазаря, Вера, и всплеснула руками:
— Лазарь, ты имеешь совесть или нет? Разве человек получил себе отпуск, чтобы заводить твою машину?
Я взял Аленушку за руку, и мы пошли гулять. Волга была спокойная, как неаполитанский залив на фотографии. Медленно прошел по ней, как по стеклу, большой трехпалубный. Наш «Армавир» сейчас подходит уже к Куйбышеву… Жарко так, что асфальт стал мягкий. Горячий ветер от проходящих машин окатывал нас с Аленушкой. На той стороне улицы тень. В домике Иры занавески задернуты. Шел второй день моего отпуска. Как же так? Целый год я плавал мимо своего города, мимо ее дома и ждал, ждал. Когда я орудовал масленкой, мне мерещились эти окна. Что за чертовщина! Ведь я здесь, и она здесь! Или мне напекло голову?
Я смотрел на асфальт и чувствовал, как стучит у меня в голове. Асфальт треснул, и в трещины лезли стебли кленов. И тут же, оттого ли, что мне напекло голову, я сказал себе: «Ведь она знает, что ты приехал. Тем лучше».
Я поднял Аленушку на руки и пошел на ту сторону. Машины шли потоком, и мы переждали их. Знает, тем лучше. Я просто войду и просто скажу: «Шел мимо, зашел. Желаю вам успеха в спортивных сражениях». Я буду говорить ей «вы». «Желаю вам успеха, я скоро уплываю в голубую даль, так сказать. Забвение послужит нам уроком… нет, укором… Вам необходимо высшее образование…»
Я открыл калитку и увидел ее мать.
— Добрый день. Ира дома?
— А, здравствуй. Это твоя племянница?
— Да.
— А где ее мама?
— Работает в Средней Азии.
— А папа?
— Тоже работает.
— В Средней Азии?
— В Средней. Где Ира?
— Где Ира? У нее горячее время. Она готовится с подругой.
Она злила меня все сильнее, а я все шире улыбался.
— Ты молодец, работаешь. Только мало вырос.
Она быстро ушла в дом, вынесла конфету и дала Аленушке.
— Не надо, — попросил я. — У нее есть.
— Что ж, пусть… Ее некому побаловать. Такие нынче родители.
— До свидания, — сказал я очень весело.
Нет, наверное, мне напекло голову, и я как будто наелся золы. Только не беспокойтесь об отцах.
Девочка ест конфеты из рук сердобольных тетей. А отец ест шашлыки в Средней Азии. Он, помнится, курил хорошие папиросы, читал плохие книжки и был не дурак выпить.
— Погуляй, Аленушка, я напишу письмо, — сказал я племяннице.
Я решил выражаться кратко, как в старых книгах.
«Милостивый государь, вы подлец!» Что писать? Еще больше мне хотелось поехать в Среднюю Азию и двинуть ему в ухо.
«Вы не хотите видеть свою дочь. Ну что ж, когда вы уже стариком захотите, будет поздно. Она оттолкнет вашу жалкую руку, руку тунеядца и труса. Вас забудет ваша дочь».
Я бросил письмо в ящик, и мне стало легче.
После обеда Аленушка заснула, дедушка тихо запел «Вечерний звон». А мамы все нет, а мне вдруг так захотелось на рыбалку! Ведь ради нее я приехал. Через полчаса зайдет за мной Толька, и можно ехать. А Аленушка, а дедушка, и за молоком надо идти. А ужин?
Я достаю из чулана удочки. Как они спутаны! Конечно, Аленушка постаралась. Попробуй тут распутать. Я безнадежно дергал леску, когда подошел дедушка — медленно, тяжело переставляя ноги.
— Нынче месяц нарождается. Это к непогоде. Ветер будет.
— А как же. Сколько раз.
— Волны большие?
— Метра два.
— А ты смерч не видал?
— Нет.
— Эх, вот страсть-то! Я повидал. — И глаза деда заблестели. — У нас в пятнадцатом году в селе такой смерч был, у одного мужика телегу подняло, сажен на двадцать отнесло и поставило. Во какая сила стихий. А ты море видал?
— Видал.
— Тоже стихия.
Дедушка еще расспрашивает меня о Волге, о степи, о дождях, вспоминает, какой был град в двадцать третьем году…
Мне скучно. Еще начнет читать стихи.
Я смотрю на него и вдруг ясно вижу, что он очень стар. Он теперь подолгу лежит. Ходит мало и быстро устает. А осенью лежит целыми днями. Значит, он никогда больше не побывает на рыбалке, не пройдет по длинной степной дороге, не проедет на лошади… Все это ушло от него навсегда.
— Дедушка, почитайте мне стихи, — говорю я.
Но дедушка понурился, взгляд его ушел куда-то внутрь. Он топчется на месте и поворачивается к двери.
— Заморился я. Опосля.
Мы с Толькой сталкиваем лодку в воду. Я гребу наперерез мерному течению. Солнце скрывается за домами. Небо холодеет. В сумерках подходим к тому берегу.
В лиловом небе светится узкий серп месяца, прозрачный, как из папиросной бумаги. Застыли деревья над водой. Изнемогают, орут, вопят лягушки. Мы бросаем якорь и ложимся на дно лодки. Под головой хлюпает вода, а мне кажется, что я снова на теплоходе. Льдисто мерцает Млечный Путь. Всю ночь гудят пароходы, буксиры…
Я совсем не думаю об Ирке, что мне о ней думать?
На зорьке, лязгая зубами, бросаем закидные. Вода ртутно светится.
Свинцовый груз далеко летит в воду, вытягивая за собой десятиметровую леску. Мы забрасываем по две лески. Их натягивает груз. Лески держим на пальце. Вот леска задрожала, натянулась, где-то там под водой трогает наживку осторожный лещ… Потянул, повел. Я подсекаю и тяну леску. Она дрожит, натягивается до звона, начинает ходить из стороны в сторону. Есть! И всего-то навсего лупоглазый ерш!
К обеду мы натаскали штук сорок.
К полудню клев замирает. Мы задремываем со своими лесками на пальцах. Дремлет в зное река, и солнце будто замерло…
Я вспоминаю Аленушку и деда. А вдруг мама еще не приехала? Что там дедушка сделает, когда он сам как ребенок! А может, девочка заболела? У нее вчера был жар, кажется. И дедушка может заболеть! Он каждую минуту может заболеть… и даже умереть! Ведь он вчера сказал, что уморился. Я скорее вытаскиваю свои лески.
— Толька, мне надо домой, — говорю я.
— Чего это? А уха?
— У нас дома все болеют.
Мы гребем к городу.
Поднимается ветер, и волны тащат нас обратно. Нас качает, как в хороший шторм. Наша плоскодонка прыгает и трещит. Ноют ладони и руки. Три часа мы плывем до города, и, когда вылезаем на берег, земля качается под ногами.
Дома все нормально. Мама, дедушка и Аленушка благополучно обедают. После обеда мама принимается за уборку, купает Аленушку, заваривает дедушке какой-то отвар из трав — для лечения.
Все опять наладилось и пришло в движение у нас дома.
Я чувствую сладостное облегчение, точно с меня сняли тяжеленный груз. Можно ни о чем не думать, не беспокоиться.
Я ложусь на продавленный наш диван и мгновенно засыпаю.
Когда я просыпаюсь, уже вечер. Мои майка и рубашка выстираны и высохли на ветерке. Аленушка садится за стол в чистом платье. Дедушка тоже в новой рубашке. Мама поглядывает на нас довольными глазами.
Разливая чай, она говорит:
— Когда ты спал, приходила черненькая эта девушка, Ира, кажется. Спросила тебя. Я ее и не узнала — такая стала она ладная.
— Красавица, — говорит дедушка. — Право слово, красавица.
Я бегу через улицу к домику с тремя окнами. Иры дома нет. Только что ушла, наверное, на остановку. Я бегу на трамвайную остановку.
Еще издалека я вижу ее.
Она спокойно ждет трамвая. Я подхожу. Это она и не она. Высокая строгая девушка. И спокойная. Волосы подстрижены по моде.
Я тоже не такой, как раньше, я не подбегаю к ней, как год назад, когда легко было хохотать и дергать за руку ее, соседскую девчонку. А впрочем, что изменилось?
— Здравствуй, Ира! Она поворачивает голову.
— А, здравствуй, рыбак! — Она радостно улыбается — по-прежнему, по-прошлогоднему. — Я тебя не видела двести тысяч лет. Ты стал морским волком?
— Бороздим речную гладь. Нынче здесь, завтра — там.
— Не успел приехать и сразу поплыл рыбу ловить. Эх вы, мальчишки! — И она улыбается уже новой, незнакомой мне, чужой улыбкой. — Мальчишки, — повторяет она, вытянув губы.
— А вы, девчонки, все зубрите? — говорю я. — Не можете без пятерок? Не можете быть отстающими ни от моды, ни от науки?
— Нет, ты все-таки мальчишка! — возмущается Ирка. — Опять дергаешь меня за косу. А где рыба, которую ты наловил? Мне ты ее, конечно, не принес?
Зачем она говорит со мной таким опереточным тоном?
— Рыбу мы съели, — говорю я. — Сварили и съели. Семья-то большая.
Подходит трамвай. Мы садимся.
— Ты извини, что я не ответила тебе, — говорит Ирка, — болела мама, да и адрес у тебя все время меняется.
— Конечно, Волга большая, — говорю я. «Зачем я сел в трамвай и куда я поехал с ней? Может быть, она едет на свидание? Вполне возможно».
— Я вообще-то еду на пристань, узнать, когда подойдет наш пароход, — сообщаю я торопливо. — А ты куда?
— А я на тренировку… — быстро отвечает Ирка. — Ты не проводишь меня?
Я сразу чувствую себя счастливым.
Мы выходим около спортгородка. Идем молча. Ирка вздыхает, сжимает губы и смотрит перед собой, будто шагает по канату. Такой она была всегда, когда выходила отвечать на экзаменах. Мне становится тревожно. Сейчас она что-то расскажет, и будет все иным: и небо, и Волга, и ее прическа, и мы сами.
— Знаешь, я тебе не отвечала, потому что тут такое началось… Он приезжал сюда на соревнования… Ты его должен знать по газетам… Он знаменитость. Разве ты ничего не слышал? — спрашивает она меня виновато и вдруг краснеет, краснеет вся, до кончиков ушей, растерянно моргает и отворачивается.
Мы опять идем молча. Ирка встряхивает головой и продолжает весело, беспечно:
— Я хотела уехать с ним. Знаешь, это, наверное, как острый приступ малярии… Меня всю трясло целыми днями. На меня смотрели как на помешанную… В школе обо мне сочиняли анекдоты. Родители устроили из дома крепость. В общем, история в духе Тургенева. Только он не оказался Инсаровым, а я Еленой.
Ирка смеется:
— Теперь у меня в голове никаких глупостей…
Мы останавливаемся около входа во Дворец спорта.
— Ты могла бы и об этом написать, — говорю я и вдруг тоже краснею.
— Нет. Зачем морскому волку знать о глупых страданиях неудавшейся Елены?
— Нет, уж ты пиши, — говорю я твердо. — Обо всем пиши.
— Ну, до свидания, Летучий Голландец, — вздохнув, говорит Ирка и подает мне руку. Рука у нее холодная, как после купания. — У меня тренировка кончится через два часа. Если хочешь, приходи сюда же. Ты мне все-таки расскажешь о своих странствиях?..
Она убегает.
Я еду на пристань. В диспетчерской я узнаю, что «Армавир» подходит сверху, и мне остается всего полтора часа на сборы.
ЗАКОН СОХРАНЕНИЯ ЭНЕРГИИ
Через неделю после экзаменов Сашка Бутыркин, по прозвищу Закон Сохранения Энергии, висел в гамаке собственной конструкции под яблонями и ничего не делал. Вернее, смотрел в небо. Прохваченная солнцем янтарно-зеленая листва яблони плыла мимо знойного снега облаков. Пахло укропом и горячей землей. Изнеможенно квохтали куры. Петух пропел и с клекотом втянул воздух. Из-за угла дома донеслось обиженное попискивание, чавканье, звук пинка и визг.
Мать крикнула:
— Уйди! Я вот тебе!
Сашка догадался: это утята клевали моченый горох, а кривоногий щенок растолкал их и пролез к корыту.
Все это не интересовало Сашку ничуть. Все это было давно устроено, шло своим чередом. Все было мелко и обыденно. Какие-то утята, щенок, жарища! Сашка не двигался и старался ни о чем не думать. Зачем? Он собирался тратить энергию только на великие дела. Кроме того, последние научные открытия подтвердили Сашкину догадку о том, что энергия исчезает, то есть затраченная сила не возвращается к человеку. Об этом Сашка заявил даже на уроке учителю, опровергнув тем самым основной закон физики. Впрочем, началось это у Сашки давно, когда ему было девять лет. Он стоял как-то вечером на берегу озера и глядел на закат. Малиновое солнце садилось прямо на трубу консервного завода. Мать позвала:
— Шурка, иди загони гусей!
Сашка на это ответил:
— Я лучше здесь постою.
И продолжал стоять, потому что уж очень интересно было смотреть, какие чудеса творит солнце на озере. Дальний остров пламенел, и мимо него, плыли красные лодки со знакомыми ребятами. И лодки были как будто не лодки, а индейские пироги, и ребята не ребята, а краснокожие охотники.
И сейчас Сашка не собирался двигаться. Не было цели. Вот месяц назад Сашка прочитал книгу «Десять лет под землей». Книгу написал ученый, который всю жизнь искал в подземельях Пиренейских гор пещеру Лябастид, где на стене нарисован ревущий лев. В книге были синие фотографии. Худой человек в очках плыл в резиновой лодке по подводному озеру. После этого Сашке снились синие сны, чуть не уехал тогда искать пещеру ревущего льва. Но повседневные дела опять повергли Сашку в обычную жизнь. И тут из статьи в районной газете узнал Сашка об учении йогов и понял, что всю жизнь своим путем шел он к этому: к великому покою и созерцанию…
Незаметно Сашка заснул в своем гамаке. Ему ничего не снилось. Даже во сне он экономил энергию. Проснулся Сашка от толчка. Перед ним стоял товарищ, Витька Помидорина, и дергал гамак.
— Не мешай, — сказал Сашка.
— Лежишь, а тут есть колоссальная работа! — закричал Помидорина таким голосом, точно все должны были тотчас браться за эту «колоссальную работу». Но Сашка только пожал плечами.
— Не мешай. Я сейчас вхожу в десятое состояние по системе йогов.
— Какое еще состояние!
— Саванасана.
— Это что?
— Расслабление.
— Да брось ты! — Витька так толкнул товарища, что он вывалился из гамака на траву. Сашка хотел разозлиться, но решил не тратить энергию и снова залез в гамак. Этот Витька Помидорина был странный малый: не играл с ребятами, никогда не смеялся, не улыбался. Его длинная, уныло-сутулая фигура возникала то на толкучке, то в помещении охотничьего общества, то в чайной; он вечно торопился по бесчисленным делам: менять пару кроликов на подсиреневого голубя, продавать безмен, покупать мраморное яйцо, отдавать щенка за полкило утиной дроби и совершать еще множество выгодных операций. Помидориной его прозвали за то, что он успевал со своей матерью каждый год первым в городе вывозить на базар помидоры.
— Слушай, есть работа. Десятка в день, — объявил Витька.
— Вообще-то хорошо, что ты меня разбудил, — заметил Сашка. — Много спать вредно для организма.
— Есть работа — грузить металлолом на станции.
— Индийские йоги накапливают страшную силу при помощи неподвижности, — сообщил Сашка и, подняв ногу, стал пристально, обособленно от окружающего мира, как требует система, смотреть на носок ботинка.
— Слушай, там навалено железа разного ужас сколько! Я видел. Но дело не в этом. Там полно цветного металла. А? Цветной металл! Мы его будем выколачивать, откладывать и продавать! Накопим за день двадцать килограмм, сдадим. А работа — для виду. Там машинами грузят, а нам — только подшвыривай. Там и медь, и олово, и свинец!
— Серебро, золото, — поднимая вторую ногу, снисходительно сказал Сашка. — Не то.
Витька сощурился, придумывая, как уговорить Сашку.
— Слушай, ты хочешь быть сильным? — спросил он загадочно.
— Я скоро буду ужасно сильным. Я каждое утро стою неподвижно и держу руки вытянутыми. Уже месяц.
— А ну, покажи мускулы. Согни руку!
Сашка согнул руку в локте. Витька потрогал, присвистнул.
— Слабо.
— Не ври.
— А я говорю, слабо!
— Да я тебя могу одной ручкой.
— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! — Помидорина пренебрежительно толкнул гамак, Сашка снова вывалился на землю.
— Не трожь, букашка!
Они схватились, упали, стали кататься по горячей земле. Битва длилась недолго. Скоро Помидорина прижал «йога» к земле и заявил:
— Ты слаб еще в коленках, чтоб со мной драться. Поэтому ты пойдешь грузить. Понял? А то я тебя не так прищучу!
Тихой тенистой улицей вышли к железной дороге. В лицо пахнуло от путей горячим запахом накатанной стали, мазута и шлака.
— Вон там, смотри! — указал Витька.
На той стороне, за рельсами, казалось, шел бой. Застилая груды металла, плыли белые, синие, рыжие волны дыма… В дыму что-то двигалось, шипело и лязгало. Порой, покрывая все, раздавался грохот.
Товарищи подошли ближе и увидели, что в дыму между грудами металла двигаются люди. Витька с Сашкой вошли в горячий дым, в носу защипало, стеснило дыхание.
Зной струился с неба, и от раскаленного металла, и от земли, да еще трое рабочих в темных очках резали металл кислородными горелками. Слепящая сиренево-оранжевая струя рвалась из-под рук, рассекая стальные балки, корпуса станков, трубы. Сыпались искры, бежали по металлу языки пламени, и едкий душный дым обвевал рабочих, точно волшебников.
Остальные рабочие грузили куски порезанного металла в железные кузова, которые стояли около вагона. Вот стрелка подъемного крана подцепила кузов и взметнула его вверх. Веселый парень в майке выглянул из кабины, следя за плывущим кузовом. Кузов проплыл и замер над вагоном, над фигурой женщины в красном платке, повязанном до бровей. Она махнула тонкой рукой в ржавой рукавице и крикнула машинисту:
— Майна!
Кузов быстро опустился, раздался звонкий грохот.
— Вира!
Пустой кузов взмыл вверх, раскачиваясь, точно пустая консервная банка.
— А вот — смотри! — закричал вдруг Сашка.
Под деревянным навесом, работала удивительная машина. Была она похожа на крокодила. Когда «крокодил» разевал пасть, рабочий клал на зубья конец длинной трубы или балки. Верхняя челюсть, грохоча, опускалась и перекусывала трубу, будто соломину.
Но самыми изумительными были, конечно, груды металла. Никакие изумруды и сапфиры не могли выглядеть так великолепно, как эти сотни разноликих вещей: моторы, тракторные траки, сверкающие подшипники, трубы, мотки проволоки, топоры, замки и почти целые велосипеды…
Сашка и Помидорина прошли сквозь клубы дыма к конторе. В маленькой комнате, наклонившись над столом, стоял человек в шелковой рубашке; листая бумаги, он чесал спину линейкой и диктовал:
— Десять вагонов за первую декаду…
В углу, за столом, склонив голову, писала секретарша.
— Простите. Здравствуйте, — сказал Витька.
Человек в шелковой рубашке поднял лицо (веки у него были красные, белые волосы торчали ежиком) и быстро, уверенно определил.
— По объявлению! На работу.
Мальчишки кивнули.
Человек выпрямился и строго проговорил, стуча линейкой по кипе бумаг:
— Ну вот что! Работать возьму. Поставлю на погрузку! Работа тяжелая. У нас долго не держатся… такие… как вы, удирают. Лодырничать не позволю! Ну? — Он вопросительно смотрел им в лица.
Сашка толкнул Витьку локтем.
— Что ж, начнем сегодня, — поспешно согласился Помидорина. Ему, наверное, не терпелось добраться поскорее до цветного металла.
— Прекрасно. Тогда идите на склад, получите рукавицы. Потом я вас поставлю.
Друзья нашли склад — сарай из новых сосновых досок. Внутри он медово светился от солнца, пахло смолой, как в лесу. Сонный кладовщик выдал им по паре ни разу не надеванных плоских брезентовых рукавиц и проворчал:
— Спецодежды на вас не напасешься… Завтра ведь смоетесь… — Он зевнул: — Труженики!
Друзья вернулись к конторе, и отсюда человек в шелковой рубашке стремительно повел их опять в дым и зной.
Он подвел ребят к длинному парню в неимоверно грязной, когда-то белой фуфайке и в соломенной переломанной шляпе.
— Матушкин, вот тебе ребята! — Он положил руку на плечо Сашке. — Ребята вроде ничего. — Он пошатал Сашку за плечо. — Вроде не хилые. Пусть затаривают короба.
Матушкин сдвинул шляпу на затылок, обнажив на бледном лбу взмокшие волосы, и широко улыбнулся редкозубым ртом.
— Что же, поработайте, если приспичило. В общем, вот какое дело… Видите, какая куча? — Он указал на громадную, раскаленную, дымящуюся груду порезанного металла.
— В короба это дело надо грузить! — вмешался Сашка, произнося с особым удовольствием только что услышанное слово «короба». — Это понятно.
— Ты подожди, — усмехнулся Матушкин. — Ты вот глядишь на этот лом, и вроде все одинаково, да? А тут по сортам, понял? Сталь — в один короб, чугун — в другой, а ты — «понятно»! Тут работа тонкая, сортовая, а то разве бы Матушкин сюда пошел! — хвастливо и весело сказал он и поднял с земли консервную банку. — Вот, к примеру, банка. Атлантическая сельдь в пряном соусе. Хорошо. Сельдь покушали, банку выкинули, и кто ее кинул, тот не знает, что он выбросил нелегированную жесть, малогабаритную, идет третьим разрядом под механический пресс! — Матушкин подбросил банку, поймал ее, элегантно отставил ногу в рваном башмаке. — Государственная цена — две копейки килограммчик, грузится в отдельные вагоны, отправляется на переплавку в Запорожский комбинат.
Матушкин важно протянул банку Сашке.
— Перед тобой промышленный металл высокого качества! Конечно, ты можешь сфантазировать насчет того, кто купил эти консервы, кто кого угощал и в каких водах плавала эта атлантическая глуповатая селедка, пока ее не накрыли. Но это дело темное, а мы занимаемся производством металла. Мы металлурги!
Витька и Сашка стали разбирать груду. Через полчаса от жары и дыма они взмокли.
— Ну и работка, — сказал Витька уныло. — Надо цветной металл искать. Давай приглядывайся.
Но Сашке было интересно. Разбирая груду, он извлек кусок голубого корпуса от какой-то машины. Это была сфера. Сашка стер с нее землю и масло, по эмали поплыли облака, а еще отражалась железная дорога, провода и сам Сашка с круглым лицом. Еще попалась совсем исправная передача от велосипеда. Витька ее припрятал. Он все время откладывал в сторонку то подпилок, то молоток или топор. Вещи цеплялись друг за друга, не желая рассортировываться. Они жили единой жизнью, словно у них был уговор никогда не расставаться. И когда Сашка начал тащить детский велосипед, то за ним, ухватившись за ручку, вытянулся побитый чайник и целый моток медной проволоки. Витька сейчас же припрятал проволоку.
Витька и Сашка работали в бригаде. Матушкин был бригадиром, он работал весело и шутливо. Если, например, брались тащить очень тяжелую вещь и сходилась вся бригада, а поднять тяжесть все же не могли, то Матушкин кричал:
— Раз-два — взяли, пусть лежит!
Еще в бригаде работала маленькая круглолицая женщина с запавшими глазами и с необыкновенно певучим голосом.
Третьим был худой, черный, остролицый мужчина. Он время от времени унылым голосом затягивал одну и ту же песню:
Жгло солнце, плыл дым, рассыпчато, постреливая, шипели огненные струи. Руки, грудь, даже ноги ныли от напряжения. Тяжко было тащить лом к коробу — аж живот подводило. Возле короба тяжесть приходилось поднимать, брать на грудь и переваливать — последнее усилие напрягало мышцы до изнеможения, — затем толчок, грохот. Шагая назад, Сашка чувствовал томительную легкость во всем теле и будто вырастал.
Когда Сашка с превеликим трудом переваливал в короб здоровенный таз, наполненный гайками, подошел Лешка Матушкин, сказал между прочим, усмешливо:
— Малый, ты эдак надорвешься. Ты вот так действуй — смотри! — Он подхватил с земли чугунную решетку, качнул несколько раз и легко швырнул в короб. — Инерция, друг. На силу все не бери, умаешься.
Заметив, что новички устали, Лешка объявил перекур, снял свои вконец истрепанные, истертые рукавицы, аккуратно разложил их на обрезках жести и сел, будто на пружинное кресло.
— Кончай! Хорошего помаленьку! — велел он ребятам.
Витька и Сашка тоже разложили рукавицы на жести и сели. Какое блаженство было сидеть на этих ржавых обрезках! От схлынувшего напряжения руки мелко дрожали.
Лешка сдернул шляпу и хлестнул ею по колену. От его свалявшихся мочалистых волос шел пар. Не вытирая пота, Лешка метнул в рот папиросу, вытянул ногу в растоптанном башмаке, чтобы удобнее достать из кармана брюк спички, подмигнул товарищам:
— Ну как она, работенка?
Подошла женщина, певуче сказала:
— Ух и жара сегодня… Упаришься.
— И в баню ходить не надо, — подхватил Лешка. — Подай сюда веник и хлещись.
Витька отозвал Сашку в сторону, показал собранный цветной металл: алюминиевую коробку, свинец, проволоку.
— Во, насобирал. С килограмм уже, наверное. Чистые денежки. А вообще-то здесь дело дохлое. Надрывайся весь день. — Витька нахмурился, продолжая ворчливо: — Механизации нет ни черта. Здесь бы надо магнитом все это хозяйство подцеплять — и готово.
Сашка не слушал Помидорину. Он раздумывал о том, прибавилось или убавилось у него сейчас энергии. Руку даже поднять было трудно — энергия уходила. А Витька все свое — повел Сашку, показал колесо.
— Видишь, медная втулка. Давай выколачивать.
Витька взял ломик, наставил на втулку, приказал Сашке:
— Давай колоти кувалдой!
Сашка колотил, колотил, в глазах аж радуги заиграли, а втулка и не поддалась даже.
Витька взялся колотить сам, ударил несколько раз, плюнул:
— Ну ее к черту, молодой организм надрывать. Надо драпать отсюда.
Разозленные, усталые, уселись в холодок у стены навеса. За спиной лязгал станок-крокодил.
У Сашки перед глазами от усталости поплыли разноцветные круги. Вдруг жутко захотелось спать. Сашка лег головой на чугунное колесо, вытянул ноги… Глаза слипались, и клубы дыма струились, точно во сне… И вдруг в дыму возникло видение — девушка в светлом платье. Она плыла к Сашке через пелену дыма. Желтые волосы тяжело стекали на плечи. Сашка сел, потряс головой — что за чертовщина! Девушка не исчезла. Она была живая, Сашка узнал ее: утром, в конторе, она писала, наклонив голову. Здесь, среди громады ржавого железа, в грохоте и чаду, она казалась невесомой. Она остановилась посреди площадки. Сразу же к этому месту подъехали два самосвала. Урча, поднялся кузов, и с веселым лязгом, вздымая морковную пыль, посыпался металл к ее ногам. А она что-то отмечала в тетрадке и властно говорила что-то рабочим.
После перерыва Лешка Матушкин сказал:
— А ну, ребятки, покажем работу.
Странное дело, но к концу дня Сашка перестал чувствовать усталость. Тело, разгоряченное и гибкое, стало легким, послушным, и уже было самым естественным делом беспрерывно отрывать от земли горячий металл. А энергия все росла и росла, все прибывала. И поэтому Сашка удивился, когда Лешка Матушкин сказал им с Витькой:
— Топайте домой, труженики.
— Уже все? — спросил Сашка.
— Для вас все. Вам на два часа раньше положено идти домой.
Ребята уже пошли через пути к городу, когда девичий голос окликнул их:
— Подождите, товарищи!
Они оглянулись.
Та самая девушка в светлом платье, с тетрадкой, помахала им рукой.
— Идите сюда!
Они вернулись. Сашка, приближаясь к девушке, оробел и даже не мог смотреть на нее, но все-таки успел заметить, что лицо у нее щедро усыпано веснушками.
— Вот что, — сказала девушка, — я должна записать ваши фамилии.
— Орлов, — назвал себя Витька. — Орлов В. И.
Девушка старательно вывела фамилию ученическими буквами, подняла строгий синий взгляд на Сашку.
— Вы?
— Бутыркин.
— Так.
— Саша.
— Имя меня не интересует, только инициалы, — важно пояснила девушка. — Ну, с этим все. А теперь к вам просьба: останьтесь еще на десять минут помочь толкнуть вагон.
— Какой еще вагон? — недовольно спросил Витька.
— А вот, видите? Надо его отогнать в сторону. — Девушка указала рукой на вагон, вокруг него толпились рабочие. Матушкин помахал оттуда рукой и закричал:
— Эй, давай сюда, подмогните!
— Какой еще вагон? Работа кончилась, — повторил Витька.
— Пойдем поможем, — предложил Сашка. Ему очень хотелось пойти. Девушка повернулась и, прыгая с рельса на рельс, подбежала к вагону тоже.
— Пошли, — снова сказал Сашка.
— Больно нужно!
— А я пойду!
— Ну и дурак!
Витька ушел. Сашка вернулся к вагону. Рядом с Лешкой он налег грудью на буфер вагона. Рядом с ним и сбоку вагон обступили рабочие и кто плечом, кто грудью тоже налегли на вагон. Один рабочий подсунул лом между колесом и рельсом и крикнул:
— А ну, давай!
Все разом нажали. Вагон не шелохнулся.
— А ну, взяли!
Рабочий все бил и бил ломом между колесом и рельсом.
— А ну еще!
Вагон чуть дрогнул. Колесо качнулось.
— Пошел! — крикнул Лешка и уперся плечом, повернул к Сашке веселое мокрое лицо. — Давай, давай, Саша, без тебя не столкнем! — заорал он ликующе. — Жми, дави!
— А ну еще! — выдыхая, ударяя ломом под колесо, звонко крикнул рабочий. — А ну, давай, давай!
Саша напряг все мышцы. Он показался себе вдруг таким сильным, что один может сдвинуть вагон. Но и все остальные люди чувствовали то же самое, потому что они были вместе! И нагруженный через край стотонный вагон вдруг тронулся и тихо покатил по рельсам. Сразу стало легче. Вагон ходко катил, сам по рельсам, тяжело постукивая на стыках, и все уже просто шли рядом, держась за него руками. Матушкин шагал около Сашки, сдвинув переломанную шляпу на затылок, и подмигивал Сашке. Рабочий, который бил ломом, крикнул:
— Хорошо!
Тогда все стали придерживать вагон, а он не останавливался и тащил двадцать человек за собой. Рабочий схватил доску и сунул ее под колесо — хрустнуло, и вагон мягко затормозил.
Матушкин повернулся к Сашке.
— Ну, валяй домой.
Сашка все стоял рядом с Матушкиным, ему почему-то не хотелось уходить, хотелось еще катить вагон вместе со всеми.
Матушкин, размахивая шляпой, пошел продолжать работу, обернулся, помахал рукой.
Сашка перешел пути и вышел на затененную улицу, по которой они пришли утром. Здесь было поразительно тихо после лязга, грохота и шипения там, на площадке. Сашка забыл о городе, о доме, ему все еще виделись груды железа, и дым, и зной. А здесь, истомленные полднем, стояли мирные деревья, и удивительно было видеть зеленые мягкие листья, траву.
На площади у базара Сашка стал пить газировку и, разглядывая голубую тележку со льдом, подумал, что эту тележку, прежде чем грузить в вагон, надо разрезать на четыре части.
Как только Сашка выпил газировку и пошел через площадь к своей улице, он увидел светлое платье, волосы, стекающие на плечи, и узнал ее, девушку, которая работала на площадке. Она шла впереди, Сашка догнал ее и спросил каким-то странным, не своим голосом:
— А вы тоже уже кончили работу?
— Да.
— Интересно.
— Чего же интересного?
— Да так… интересно.
Девушка пожала плечами, посмотрела на него сбоку, не поворачивая головы, потом спросила:
— Какое у вас впечатление от первого дня работы?
— Впечатление очень хорошее, — ответил Сашка, как на экзамене.
— Тяжело было?
— Нет! — храбро соврал Сашка.
Она опять посмотрела на него сбоку, не поворачивая головы, усмехнулась.
— Всем тяжело, а вам нет?
— А мне… нет… то есть не очень.
Они шли по бульвару вдоль ярко освещенной белой кремлевской стены. Стена сверкала, как белое облако, было здесь тепло и сонно. Улица спускалась к озеру. Берег его покрывал зеленоватый прозрачный сумрак. По траве бродили маленькие девочка и мальчик, ловили жуков и прятали их в коробку от зубного порошка. Они стесняясь подошли и поздоровались с Сашкой.
Девушка отдала им сетку с продуктами, которую несла, и объяснила:
— Это мои брат и сестра.
Снизу, как цветок из травы, поднялась еще девочка в синем платье с красными бантами в косах. Подбежала, отдала мальчику что-то из рук в руки. Мальчик сипло сказал, протягивая кузнечика старшей сестре:
— Вот, Наташа, мы каких ловим.
— Сколько вы уже поймали? — спросила Наташа серьезно, так же, как спрашивала у Сашки фамилию.
— Двадцать один жук и пять кузнечиков, — ответил мальчик, умильно глядя на яблоки, которые краснели в сетке.
— Ну ладно, — сказала Наташа, — а теперь идите домой. Я сейчас приду. Нина, поставь воду на плитку. Возьмите по яблоку. Идите.
Брат и сестра взялись за сетку и пошли по тропинке вдоль стены, а когда отошли немного, вдруг побежали. Беленький козленок испугался их, бросился в сторону и скакал до тех пор, пока веревка его не остановила.
Солнце уже ушло за стены. Небо, лиловое у горизонта, выше теплело до бирюзового. Два длинных розово-белых волокнистых облака перечеркивали эту бирюзу.
— Вы почему пошли работать? — спросила Наташа у Сашки.
— Чтобы стать сильным.
— У вас есть родители?
— Мать и отец, не родной только.
— А у меня только отец… он родной, но… выпивает… Я работаю уже полгода, а осенью поступлю в вечернюю школу… А вы долго у нас будете работать? — Она вдруг улыбнулась просто и застенчиво, как не улыбалась ни разу, а потом добавила деловито: — У нас большая текучесть кадров.
— Да, я думаю долго у вас проработать, — решительно ответил Сашка. — Только я тоже думаю все-таки продолжать учиться. Может быть, тоже в вечерней школе. А потом я хочу стать геологом и искать новые пещеры. Надо всю жизнь что-нибудь искать.
— Надо искать обязательно, — подтвердила Наташа.
— Надо.
— Конечно, а то не будет счастья! — сказала Наташа.
Вдруг печально, по-вечернему затрещал кузнечик в холодеющей траве.
— Пойдемте, — сказала Наташа.
Они прошли вдоль берега и остановились у старых ворот, на перекладине их был прибит рыжий жестяной кружок с надписью: «В обществе «Россия» застраховано».
— Здесь я живу, — объяснила Наташа. — До свидания.
— До завтра, — ответил Сашка.
Дома Сашка вдруг почувствовал страшную усталость. За ужином клевал носом и чуть не выронил стакан с молоком. Мать улыбалась и все просила его поесть, а Сашка уже видел и мать и отчима как в тумане, и руки, ставшие вдруг ватными, не слушались его. Блаженно упал Сашка в постель, и сразу навалилось забытье, но вдруг… загремело железо, посыпались искры, и Сашка проснулся… Сон опять сморил его, но и во сне все падало на землю железо, грохотали поезда и белело то близко, то далеко Наташино платье…
Утром Сашка проснулся оттого, что мать трясла его за плечо и говорила с ласковой усмешкой:
— Вставай, Шурик, ну, вставай. Сам просил разбудить утром. Ай не пойдешь? Тогда спи. Спи, коли так.
Сашка с трудом поднялся. Все тело болело, точно вчера Сашку колотили весь день. Шея ныла так, что голову нельзя было повернуть, ноги не сгибались. Сашка понял, что энергия исчезла бесследно и, видимо, навсегда. Он откинулся на спину и закрыл глаза: «Спать, спать».
— Ну, спи тогда, — сказал где-то голос матери. — Спи.
Сашка открыл глаза и сел снова.
— Или пойдешь? — спросила мать, глядя на него с улыбкой. — Да уж спи, и все! — вдруг засмеялась она.
Сашка вспомнил все, что было вчера, — дымный зной, поезд, запах горячих рельсов, бригаду, Наташу — и поднялся с кровати.
После умывания часть энергии вернулась. День начинался хмурый, и на улице свежая сырость словно бы прибавила силы. Сашка зашел за Помидориной. Витька сидел на скамеечке у дома, никуда не торопился, преспокойно привязывая грузик к деревянным чучелам уток. Рядом на скамеечке сидел голубоватый кролик и грыз лист капусты, который торчал у Витьки из кармана.
— Привет. Пошли, Витька, — сказал Сашка. — Чего сидишь?
— Да я вот чучела налаживаю, на охоту едем.
— А на работу?
— Больно нужно организм надрывать. Еду на охоту с одним человеком. Из Ярославля приехал на своей машине. Начальник. По пятерке в день будет платить. Корзину жратвы привез.
— Брось, Помидорина, за выгодой гнаться. Ты и так уж стал мелким буржуа. Пойдем на работу.
— Не-ет, — ответил Витька. — Начхать мне на такой коленкор. Охота одежду рвать.
— Пошли! — вдруг зло сказал Сашка. — Ты же обещал.
— А иди ты! — сказал Витька хмуро и ветел. Кролик прыгнул в сторону, сердито стукнул задними лапами.
— Ну, ладно. Оставайся, наживайся, торгаш несчастный. — Сашка повернулся и быстро зашагал.
Кое-как дошел Сашка до работы. По пути раза два поворачивал обратно, останавливался, но все же пришел. За путями уже плыл дым, и в дыму, казалось, шел бой — так грохотало и лязгало.
Сашка опоздал. Первым его увидел Матушкин, заулыбался во весь рот и закричал радостно:
— Пришел, пришел!
И все обрадовались Сашкиному приходу. Сашка понял, что его ждали. Странно прошел этот день. Усталость накатывала волнами и точно связывала руки и ноги. Тогда все кругом начинало качаться, хотелось свалиться прямо на железо и спать, спать…
И все-таки Сашка поднимался и работал, не отставая от всех.
Он молчал и точно оглох — иногда разговаривали с ним рядом, а он не слышал. Подошел обеденный перерыв, есть не хотелось совсем. Когда все ушли в столовую, Сашка лег под навесом, около станка-крокодила, и заснул как мертвый, коротким сном. Разбудил его Матушкин. Он сел рядом на землю, вытянул ногу в порванных брюках и достал из кармана бутылку лимонада и кулек с рыжими пряниками.
— Проглоти! — сказал он, снял шляпу и хлестнул ею себя по колену.
По утрам Сашке никак не хотелось вставать, все тело ныло с головы до пяток. Но Сашка поднимался и снова шел в тот адский грохот и зной. И удивительное дело: там, среди дыма, под солнцем, сонливость исчезала. Лешка Матушкин все чаще дружески подмигивал ему. Женщина с певучим голосом зашила ему порвавшиеся брюки и по-матерински наставительно наказала:
— Оборвешься здесь, страсть. Надевай чего поплоше сюда.
Возвращаясь с работы, Сашка чувствовал сладкую счастливую усталость. Они шли домой вместе с Наташей…
ПРИШЕЛЕЦ
Глава первая
Рано утром дымящийся металлический шар опустился на росистый выгон. Из шара с трудом выкарабкалось существо с голубым неземным лицом… Пришелец остервенело стащил с себя скафандр и швырнул его в люк, внутрь шара. Затем он спрыгнул на траву и, прихрамывая, шибко побежал к деревне, провожаемый удивленными взглядами коров… Через несколько секунд за спиной у него мягко ахнул взрыв…
На рассвете Даша проснулась, разбуженная гулким взрывом, от которого тоненько задребезжали пустые ведра в кухне. Скоро кто-то загремел железной щеколдой у ворот. Даша накинула платок и вышла. У калитки топтался полуодетый гражданин с голубым изможденным лицом. Торчащие волосы и брови его были подпалены, глаза лихорадочно горели. Он едва выговорил дрожащими губами:
— Может ли усталый путник рассчитывать на вашу доброту, о прекраснейшая из колхозниц?
Даша ошарашенно смотрела на гостя: хоть и синий, он разительно был похож на ее мужа Ефима Тишкина, который полгода как бросил семью и скрылся в городе областного подчинения, где поступил в военизированную охрану на мыловаренный завод.
— Туманно выражаетесь, товарищ, — сказала Даша. — Откуда вы взялись-то? Да проходи давай, не стой босиком.
Пришелец следом за Дашей пошел к избе, бормоча еще туманнее:
— Я благодарен провидению, которое даровало мне мучительное счастье видеть вас ночами…
— Насчет ночей вы бросьте, — строго сказала Даша, отворяя дверь в избу.
Пришелец, радостно оглядывая кухню, воскликнул:
— Как прекрасно здесь, под вашим кровом!
— Ты как с неба упал, — сказала Даша насмешливо. — Садись уж.
Глоус сел на ведро, поскольку не догадывался о его прямом назначении, сказал:
— Мне кажется, что я пришел к себе домой.
— Зря такое говоришь, — возразила Даша. — У меня ребенок и с мужем неразведенные!
Глоус поспешно сказал:
— Я не посягну на ваш семейный очаг, о круглолицая! Но отныне моя жалкая судьба в ваших руках, я сам сжег свое прошлое.
Даша грустно вздохнула:
— Так вы погорелец, что ли?
— Я погорелец, — охотно подтвердил Глоус.
— То-то ты такой закопченный. А семья где?
Глоус развел руками:
— Сгорело все, включая обувь.
— Пожар — хуже вора, ясное дело, — сказала Даша, пригорюнясь. — Куда ж думаешь податься?
Глоус робко улыбнулся:
— Я бы хотел остаться под вашим кровом и работать в зеленом поле. Например, пасти этих прелестных животных с рогами.
Даша деловито сказала:
— В колхоз тебе надо вступать, вот что. Нарежут тебе участок, избу поставишь. Надевай-ка пиджак и обувку, сведу тебя к бригадиру.
Даша сняла с гвоздя старый пиджак мужа, из-под печки достала Ефимовы сапоги, которые регулярно чистила, и все это подала гостю. Он вскочил, принял вещи с поклоном и виновато проговорил:
— Столь прекрасный дар равен лишь щедрости вашего сердца.
— Одевайся уж, не лопочи, — сказала Даша и прошла за перегородку, где рядом с ее постелью стояла детская кроватка.
Она сняла платок, расчесала свои медно-красные волосы, надела самую яркую синюю кофту и вдруг обругала себя: «Перед кем выряжаешься, дура!» — и в зеркало погрозила себе кулаком. Она вышла к гостю и всплеснула руками от удивления — в пиджаке и сапогах это был чистый Тишкин, только малость закопченный. Даша протянула ему расческу и сказала:
— Причешись, Ефим.
Глава вторая
До появления на колхозном выгоне он прожил неимоверно долго на планете Рюм, затерянной по правую сторону Млечного Пути.
На планете давно царила безмятежная голубая жизнь… В далеком прошлом остались жуткие тысячелетия хаоса, когда рюмяне, еще не голубые, а волосатые, проламывали друг другу головы в нудной борьбе за существование… Метеоритные дожди молотили тогда планету. Злобные микробы вдруг размножались и обгладывали все живое. Налетали грозы, и молнии гонялись за рюмянами, которые визжали от обиды и бессилия… Словом, сорок тысячелетий прошли без особой перспективы…
Наконец рюмяне стали соображать, что колотьем много не добьешься. Постепенно они начали преобразовывать весь этот дебош природы. Над планетой растянули сетку, в которую ловились метеориты. Молнии при помощи науки стали направлять прямо в бытовую электросеть. А из злобных микробов начали гнать безалкогольные напитки — разум победил окончательно.
Планетой стал править Высший Мозговой Центр. Мозговой этот Центр вскорости обеспечил рюмянам поголовное бессмертие.
Кстати, зарождение жизни тоже совершалось на принципиально новом уровне. В сосуд типа кофеварки засыпался белковый порошок. Две чайные ложки. Наливали холодного кипятку. Затем вращали ручку, и через определенное контрольное время получалось довольно живое существо неясного пола.
Имелись ли на планете женщины, иначе выражаясь, существа противоположного пола? Трудно сказать… Поначалу они имелись и даже приносили потомство. Но в период расцвета, избавленные от мук ревности и деторождения, они поблекли и поголубели навсегда.
Из-за маленьких размеров планеты города скоро покрыли всю ее поверхность и стали расти вверх, как перевернутые сосульки. Многие жили внутри планеты, где восходило и заходило маленькое химическое светило. Всюду, конечно, веял ветерок от скрытых вентиляторов и порхали синтетические бабочки. Что и говорить, жить было можно. Одно было малость неудобно — обязательное бессмертие…
Чтобы помереть, требовалось разрешение ВМЦ (Высшего Мозгового Центра). Получить такое разрешение могло только существо с исключительными заслугами.
В общем, голубой этой жизни не виделось ни конца, ни перемен… И вот от некоторой скуки рюмянам начали сниться довольно странные сны…
Кому-то снилось, что он в лесной речке ловит рыбу на живого червячка. Кому-то мерещилось, что он в деревянной баньке парится хлебным квасом. Кто-то увидел, что он катается на коньках в школе детского фигурного катания… Рюмяне так увлеклись этими видениями, что ложились спать пораньше, не дожидаясь запланированной ночи. Всеобщая спячка разрасталась. Во сне рюмяне тушили пожары, валили лес, пеленали детей, играли в домино, рвали живые цветы и квасили капусту…
Наконец один из членов ВМЦ, невзрачное существо по имени Глоус, главный теоретик голубого бессмертия, увидел во сне женщину с красными волосами. Круглолицая и босая, она выгоняла на зеленое поле какое-то странное животное с рогами и выменем. А потом, повязанная до бровей белым платочком, она ловко колола куски дерева железной штуковиной на рукоятке. Чтобы получше разглядеть эту женщину, Глоус заваливался спать прямо с утра.
Однако он уклонился от глотания таблеток и, видя ежедневно эту женщину, стал терять интерес к теоретическим проблемам. И однажды заявил на заседании Мозгового Центра:
— Коллеги, я пришел к выводу, что мы живем отвратительно! Мы замкнулись в своем благополучии, как шпроты в банке. Наши желания умерли. Мы превратились в обывателей Вселенной. Есть планета, на которой разумные существа страдают и волнуются, борются и любят. Мы должны немедленно установить контакт с ними. Я готов лететь. Если меня не отпустят слетать на Землю, я буду спать вечным сном!
Президент ВМЦ, существо с самой синей головой по имени Лур, завопил:
— Смотрите, к кому хочет лететь почтенный Глоус!
На Глоуса был направлен аналитический луч. За спиной Глоуса на стене вспыхнуло цветное изображение круглолицей женщины с красными волосами. Она сидела на завалинке и кормила грудью ребенка.
— Это позор, коллеги! — провозгласил Лур гневно. — Вот на кого нас променял!
Некоторые коллеги возмутились и загалдели. Лур выключил аналитический аппарат, но тогда другие коллеги закричали:
— Не выключайте женщину с грудью!
Некоторые кинулись к аппарату, чтобы включить изображение кормящей женщины, Лур стал их отпихивать, началась свалка. А Глоус опрометью бросился вон из Мозгового Центра в свой личный гараж, где давно и тайно мастерил шар для полета на Землю.
Глава третья
Бригадира Семена Грызлова они разыскали возле фермы. Увидев пришельца, бригадир поскучнел лицом.
— Объявился, значит, Тишкин? — только и сказал он вместо приветствия.
— Объявился, здравствуйте, — ответил пришелец радостно.
Бригадир почесал голову под кожаной фуражкой.
— Дак работать думаешь или сызнова по зеленому змию ударять?
— Работать, — ответил Глоус вдохновенно. — На ферму пойду.
Бригадир вдруг подозрительно поглядел на Тишкина:
— Тебя в синьку окунали, что ли?
— Лечился я, — сказал Глоус смиренно, — от змия.
Бригадир снова присмотрелся к Тишкину.
— Да ты вроде косой был? — спросил он с некоторым сомнением.
— Вылечили, — объяснил Глоус.
— Смотри, Ефим… — неодобрительно заключил бригадир, метнул в рот папиросу и начал щелкать зажигалкой. — Тьфу, забыл заправить.
— Пожалуйста, прикуривайте, — сказал Глоус и поднес бригадиру зеленый огонек на конце большого пальца.
Бригадир особо не удивился, но голос его потеплел.
— Руки у тебя, что и говорить, первые в районе, — сказал он, прикуривая от пальца. — Ты давай-ка электропоилки отлаживай, а то бабы голову мне открутят. К петрову дню сделаешь?
— Сегодня сделаю, — сказал Глоус скромно.
— Сёдни не к спеху, — ответил бригадир — Сёдни коровы напоены. А вообще-то брехай поменьше.
Так начал Глоус-Тишкин трудиться в бригаде. На ферме он не только живо отладил электропоилки, но и оснастил коровники зелеными фотоновыми светильниками, которые не только светили, но еще исполняли органные концерты, стимулируя процесс молокообразования. Затем он сконструировал устройство, которое без участия коровы превращало траву непосредственно в молоко. Однако это устройство вызвало неодобрение бригадира, потому что оно ослабляло внимание к живому животному. Иногда Глоус-Тишкин исчезал. И никто, даже Даша, не знал, что он в это время превращался в какую-либо деталь или запчасть, которой остро не хватало в хозяйстве. Так однажды он три часа прокрутился электромотором в сепараторе. Работал он и коленчатым валом грузовой машины, и насосом…
Но полностью счастлив он был только около Даши и ее восьмимесячной дочки. Более всего он любил сидеть рядом с Дашей и разматывать на нитки старые шерстяные вещи. Когда Даши не было, он играл с девочкой, превращаясь для нее в различные резиновые игрушки… Даша привыкла к нему и потихоньку стала забывать настоящего Ефима Тишкина. Ефим не писал и только однажды прислал небольшие деньги, что-то около пяти рублей. В бланке перевода Тишкин приписал большими печатными буквами: «Атарвал от сердца…»
Глава четвертая
В оранжевых сумерках после дождика Глоус-Тишкин сидел на завалинке и пиликал на гармошке. Ему было даже грустно от безмерного счастья. Неожиданно скрипучий голос окликнул его:
— Глоус!
Из-за колодезного сруба поднялась синяя голова, затем вторая. Глоус-Тишкин с содроганием узнал их: это был Лур, президент ВМЦ, и Марзук, главный исполнитель приказов Разума, редкая бездарь.
— Глоус, мы за вами! — объявил Лур, выходя из-за сруба.
— Идите вы… — сказал Тишкин, продолжая играть на гармошке.
Лур дал знак Марзуку, и они пошли к Тишкину с двух сторон. Лур, одетый в черный скафандр, двигая фиолетовыми бровями, говорил:
— Глоус, вы Лже-Тишкин, и мы вас разоблачим перед землянами.
Глоус разозлился, отложил гармошку и хотел превратиться в грабли, но они уже схватили его за руки.
— Работать простым колхозником, играть на чужой гармошке — до чего вы докатились! — воскликнул Лур.
— На нем чужой пиджак и сапоги, — угодливо добавил Марзук.
— Пиджак и сапоги я отработал! — гневно воскликнул Глоус. — Катитесь к черту! Завтра я куплю себе новую кепку!
— И это говорит самый ученый житель нашей планеты! — застонал Лур. — Элементарным напряжением мозга вы можете формировать материю, создавать автоматические заводы, синтетические леса, инкубаторы вечной жизни! Зачем вам кепка?
— Несчастные вы, голубые, — сказал Глоус с глубокой жалостью. — В этой кепке я пойду с Дашей в кино!
— Послушайте, Глоус! Мы просим вас вернуться немедленно! После вашего бегства рюмяне потеряли покой и многие просятся на Землю. Началась тайная постройка самодельных кораблей для полета сюда, именно в ваш колхоз, в вашу бригаду!
— Будем встречать, — сказал Глоус деловито. — Колхозный оркестр подбросим на выгон.
— Никогда! — закричал Лур. — Никогда наша голубая сверхцивилизация не смешается с этой земной самодеятельностью. Мы, высшие существа, скоро расстанемся с проклятой плотью, отбросим руки, ноги и воспарим…
— Валите отсюда! — закричал Глоус.
— Вы улетите с нами! — гневно сказал Лур, и они потащили его за колодец.
…Даша открыла калитку, когда двое с синими лицами повалили Тишкина за колодцем и стали запихивать его в серебристый ящик.
— Ну вы, черти, двое на одного! — закричала Даша, поддала одному коленкой, а другого достала вилами вдоль узкой спины.
Хваченный вилами заорал:
— Марзук, снотворное!
Марзук выхватил трехствольный пистолет и, пятясь, выпалил Даше в лицо пенной струей. Даша отерла пену со щек и швырнула ее в глаза Марзуку, отчего он заперхал, как овца, и стал оседать на пятки. Над местом стычки разрасталось ядовитое облачко. Глоус-Тишкин упал и засопел, Марзук тоже. Но Лур успел надеть маску и поволок своего спутника к ограде. Он пролез сам и стал тащить Марзука сквозь березовые жердины. Даша подбежала, вытащила заснувшего из ограды и взвалила его на плечи Лура. Потом она хлопнула президента ВМЦ по узкой спине и приказала:
— Бежи и не оглядывайся!
Лур, спотыкаясь под тяжестью бездарного Марзука, враскачку потрусил по дороге к стогу, где был запрятан их корабль…
…Даша подняла Глоуса на руки и, шагая сквозь ядовитый туман, отнесла в дом…
…Лур в изнеможении опустил тело Марзука на стерню возле стога. Марзук зашевелился, замычал. Лур взял соломину и пощекотал ему за ухом. Марзук чихнул, сел и проговорил, кривя зеленый рот:
— Энергия этой женщины может двигать два ускорителя.
— Не два, а четыре! — поправил его Лур, сдергивая противогазную маску. — Тише, кто-то идет но дороге.
Они припали к стерне. Черный человеческий силуэт двигался к ним по дороге на фоне лилово-пепельного закатного неба.
Это шел Тишкин, подлинный Ефим Тишкин, который решил навестить свою семью. Он брел со станции и сжимал в одной руке газетный кулек с липкими конфетами-подушечками для дочери, а в другой — бусы для жены. И при этом подлинный Тишкин пел песню «Цыганские кибитки».
— Это Глоус! — придушенно воскликнул Лур. — Ни у кого в мире нет такого тембра и такого слуха!
Две стремительные синие тени метнулись к Тишкину и сбили его с ног. Борьба была тяжелой. Тишкин разъяренно защищал кулек с конфетами, когда представители сверхцивилизации волокли его к стогу, внутри которого был запрятан корабль. Наконец они втащили Тишкина в люк, забросали соломой и загерметизировались. Тишкин под сеном продолжал петь «Цыганские кибитки». Размазывая по лицу конфетное повидло, Лур включил все ускорители.
…Даша положила Глоуса на постель. Он не просыпался, лишь бормотал во сне:
— Не трожь гармошку, Марзук ты несчастный!
Даше стало грустно, и она вышла за калитку. Ей показалось, что где-то в поле ее муж Ефим Тишкин поет «Цыганские кибитки». Слезы выступили у нее на глазах, она быстро пошла по дороге, услышала какие-то глухие крики и стоны, возню и побежала туда со всех ног. И тогда вдруг зеленым ослепительным огнем размело стог посреди поля, сверкающий шар подпрыгнул и умчался в ночное небо.
Глава пятая
Тишкин очнулся в большом полутемном зале и стал прикидывать: куда занесла его нелегкая?
В углу зала вдруг почудилось шевеление и показалась неясная струящаяся фигура. Слабые стоны и как бы музыка — точно плакала флейта — приближались вместе с этой дымчатой фигурой.
Тишкин на всякий случай взял в руки стул — черт знает, что она выкинет?
Фигура подплыла по воздуху, и вдруг из жемчужного струения к нему протянулась рука. Тонкая, бледная — женская. Тишкин смутился и на всякий случай пожал руку. Рука затрепетала, а в верхней части фигуры проступило довольно тусклое, но милое большеглазое лицо.
— Приветствую тебя, землянин, — произнес певучий голос с робостью и надеждой.
— Здравствуйте, девушка, — ответил Тишкин, приглядываясь к ее фигуре, на которой, однако, ничего существенного больше не проступало. — Где я?
— Вы на планете Рюм, — ответило лицо и нежно порозовело от волнения.
— Рюм так Рюм, — сказал Тишкин. — Перебьемся. Сама откуда будешь? Да может, вы в натуральном виде явитесь, для порядка?
— Я бесплотна, — ответил голос в отчаянии. — Я бывшая женщина, красавица.
— Давно? — спросил Тишкин.
— Давно, о как давно, Ефим! — ответила женщина. — А ведь я красавица, но этого не видит никто.
— Да вот свету маловато, — застенчиво сказал Тишкин. — Не разглядишь.
— Дай твою руку, Ефим, — попросила женщина и подала свою узкую ладонь.
Тишкин взял ее прохладную руку. И вдруг проступили плечо, грудь под зеленоватой накидкой, линия бедер, колени… Бледное лицо медленно наполнилось живым светом, как виноградина на солнце… Заструились мягкие волосы, залучились и улыбнулись рыжие глаза.
«А ведь Дашка психанет», — подумал Тишкин, отводя глаза, и вслух проговорил:
— Прошу прощения, уважаемая, кто же вас довел до такого безобразия, что скрозь вас предметы видать?
— Это все Высший Мозговой Центр — скверные заумные головастики! — гневно воскликнула женщина. — Они не дают нам рожать, нянчить детей и ходить по траве босиком!
— Вот дураки, — сказал Тишкин.
— Мы хотим танцевать, любить, стирать! — воскликнула женщина запальчиво.
— Ух ты, боевая! — похвалил Тишкин. — Как зовут-то?
— Эйлурия. Я бывшая жена Лура.
Тишкин крепко встряхнул ее руку.
— Эх, Луша, чем же вам помочь-то, бездетным рюмкам?
— Вы помогли уже тем, что прилетели! — пылко сказала женщина. — Мы вас ждем, мы томились сорок веков!
— Как же, летел, сильно старался, — пробормотал Тишкин и от смущения отпустил руку Эйлурии.
Эйлурия, оставленная Тишкиным, вдруг опять стала прозрачной и волнистой, будто чешское стекло.
— Видишь, как мы слабы без тебя! — печально прозвучал ее тающий голос. — Когда твоя рука излучает в меня силу Земли, я живу, я есть.
— Хлопот с вами, — проговорил Тишкин. — Как я руку тебе оставлю? Мне без ее самому никак. Мне еще с вашими голубыми мужиками надо разобраться.
— Оставь мне что-нибудь земное, самое дорогое для тебя, — попросил голос.
Ефим полез в нагрудный карман пиджака, достал бумажник, а из бумажника маленькую затертую фотографию на документы с уголком для печати. На фотографии была Даша. Волосы ее были расчесаны на прямой пробор, глаза смотрели ясно.
— Сгодится? — застенчиво спросил Тишкин, вкладывая фотокарточку в трепетную руку.
Коснувшись фотографии, Эйлурия опять проступила из небытия, как переводная картинка. Она жадно всмотрелась в непреклонное лицо Даши и вдруг спросила глухим голосом:
— Ты любишь ее, Ефим?
— Ну, — сказал Тишкин и понурился.
Эйлурия покорно вздохнула и вдруг испуганно поднялась.
— Я слышу шаги Лура! — воскликнула она, и по ее лицу пробежала синяя тень тревоги. — Заклинаю, будь осторожен и хитер с ним, Фима! Он будет ловить тебя на формулах! Ты еще услышишь о бывших женщинах! На всякий случай запомни адрес моей подруги: Химический тупик, шестнадцать.
Только слабое свечение и замирающий плач флейты остались на месте этой странной женщины…
Глава шестая
Неожиданно в глубине зала открылась дверь, и к Ефиму приблизился голуболицый человек в черной мантии.
— Дорогой Глоус, — проговорил Лур, приветливо двигая синими бровями, — я пришел к вам как простой бессмертный к простому бессмертному.
Тишкин так нарочито ошарашенно смотрел на президента Высшего Мозгового Центра, что тот поспешно пояснил:
— Это я — Лур.
— А по батюшке? — спросил Тишкин озадаченно.
— Мы же из ионов. Нету батюшки-то. Химия, — мягко напомнил Лур и вздохнул. — Да, на ваш блистательный мозг сильно подействовало пребывание на Земле.
— Сильно, — согласился Тишкин и потрогал голову руками. — Рассолу бы, Лур Ионыч…
Лур покраснел, а вернее сказать, пофиолетовел, как баклажан.
— Наша сверхцивилизация пока не имеет, — сказал он стыдливо, — субстанции, именуемой рассолом. Но я сейчас же дам задание химическому тресту срочно отсинтезировать лично для вас требуемое количество. Будьте любезны сообщить исходную формулу. — Лур распахнул мантию, и на боку у него открылся пульт с двумя рядами кнопок. — Я держу пальцы на пульте синтетреста. Итак, прошу исходную формулу…
Тишкин вспомнил предостережение Эйлурии и просто сказал:
— Исходная формула — огурец.
Лур совсем растерялся:
— Извините, Глоус, но субстанции, именуемой огурец, у нас тоже нет. Но я дам сверхсрочное задание теоретическому совету…
Тишкин печально вздохнул и сказал:
— Ты, Лур Ионыч, брось все свои кнопки. Пусть грядку засеют в затишке да на припеке, да поливают почаще рассаду…
— Но у нас нет почвы! — застонал Лур.
— А солнце-то хоть имеется?
— Только химическое. Впрочем, с приличным периодом обращения. Заменяем его каждые пятьсот лет.
— Ржавеет, что ли? — спросил Тишкин.
— Энтропируется, — грустно признался Лур.
— Ну а природа? Трава там, жуки, овцы?
— Бабочки синтетические порхают, по заказу даем ветер, — скучно пояснил Лур. — Вентиляторами.
— Тогда вы в полной трубе, ребята, — сказал Тишкин.
Лур вздохнул:
— Где-то вы правы… Нет, вообще-то жить можно. Только одно здорово неудобно — обязательное бессмертие.
Лур низко опустил узкую синюю голову, плечи его задрожали.
— Между нами, Глоус, мне обрыдло наше синтетическое благополучие. Я горд, конечно, что создал вместе с вами теории бесконечной небелковой жизни. Я счастлив, что мы вдвоем успешно выпрямили довольно кривое пространство и ликвидировали Время. В тяжелой борьбе мы победили последних сторонников грубой теории пищеварения, но… Знаете, когда мы с Марзуком сели на росистый некошеный земной луг у речки… Там еще мостик, помните?
— А как же, — сказал Тишкин, сопнув носом от волнения. — Родные места, третья бригада.
— И тогда я увидел маленького землянина с веснушками. Он стоял по колени в прозрачной воде, — а мы давно уничтожили воду как источник микробной агрессии, — и держал этот белобрысый житель Земли такой прутик, палочку…
— Удочку, — подсказал Тишкин.
— Да, удочку! И ловил что-то в этой изумрудной дивной воде на такого… маленького, который шевелится…
— На червяка?
— Да! На живого червяка! — воскликнул Лур трагически. — Тогда я подумал — мы ошиблись со своим бессмертием! Может, все здесь сломать, Глоус?
«Ишь куда загинает. Сломать! На живого червяка ловит», — подумал Тишкин и сказал уклончиво:
— Ломать погодим. Помозгуем.
Лур сказал:
— Тогда же на лугу мне повезло, в первый раз за последние три тысячи лет я понюхал живой цветок, а маленькое такое существо… с крыльями… меня охотно укусило.
— Пчелка, — сказал Тишкин. — Наверняка с дяди Макаровой пасеки. Хорошо прожгла?
— Нет, меня постигло разочарование! — горестно воскликнул Лур. — Я не ощутил запаха и не почувствовал боли. Ведь мы недавно удалили болевые центры отсюда. — Лур гулко постучал себя тонкими сизыми пальцами по темени. — Эх, Глоус, я ведь соткан из противоречий. Посмотрите.
Лур засучил рукава мантии выше локтя и показал Тишкину голубоватые полупрозрачные нити, из которых он был в основном соткан: они перемежались редкими оранжево-зелеными узелками живых сосудов. Тишкин протянул руку — потрогать, но Лур вдруг резко встал и запахнулся в мантию до подбородка.
— Глоус, вы ничего не видели. Я цельнохимический, избранный, бессмертный, — сказал он тусклым мертвым голосом. — Все это чушь — цветки, червяки! Готовьтесь, Глоус, сейчас прибудет Марзук с ионной пушкой самого крупного калибра, которая будет деземлировать вас!
— За что? — спросил Тишкин растерянно.
— Вы принесли с Земли миллиарды злобных микробов, пыльные сапоги и нелепые убеждения, — проговорил Лур глухим голосом. — В вас полно анархического электричества. Вот, пожалуйста! — Лур достал серебристую палочку и поднес к голове Тишкина.
У Тишкина волосы встали дыбом, из них вдруг выскочила и поплыла по залу небольшая шаровая молния. Лур, развевая полы мантии, бросился ловить ее. Молния опустилась на пол. Лур подкрался и прихлопнул ее ладонью, будто стрекозу. Вернувшись к Тишкину, запыхавшись, он сказал:
— Мы очистим вас от всего!
Тишкин посмотрел на свои недавно подбитые, довольно крепкие сапоги и сказал:
— А сапоги я не отдам, Лур Ионыч, как хочешь.
— Мы вам сделаем точную копию из лучших имитационных материалов, даже с пылью и пятнами. А ваши подлинные сапоги поместим в музей изучения Вселенной!
— Да ты не волнуйся, Лур Ионыч, — сказал Тишкин. — А то у тебя вон уши мигают.
Лур смущенно пояснил:
— Это вечность… пульсирует.
— И ничего, не беспокоит?
— Привык. Да, обземлились вы, Глоус, ужасно. Голубой цвет почти совсем утратили. И вы наверняка утратили способность к трансформации!.. Глоус, а ведь вы не Глоус! — вдруг страшным голосом проговорил Лур, принюхиваясь к Тишкину. — Вы самозванец!
Тишкин оторопело сказал:
— Как это самозванец? Я сам себя не звал сюда! Я к Дашке шел со станции, да не дошел из-за вас!
Лур схватился за голову:
— Значит, Глоус остался там. Какая трагическая ошибка произошла тогда, на сенокосе!
Тишкин с досадой сказал:
— Ежели бы вы сеном меня не закидали да не сели на меня, я бы разобъяснил, кто я такой.
Неожиданно за окном, закрытым плотной шторой, раздался глухой нарастающий рокот и громкие возгласы.
— Послушайте, что они кричат! — в страхе сказал Лур Тишкину.
Оба прислушались.
— О-ус… о-ус! — донеслось из-за шторы.
— Глобус требуют, — сказал Тишкин.
— Они требуют вас! — воскликнул Лур. — Толпы собираются по всей планете! Они хотят знать, что делал Глоус на Земле, как его там встретили, что такое вообще — Земля! Они просто помешались! Молодежь носит прически в форме земного шара!
Из-за шторы снова и еще громче донеслось:
— Гло-ус! Гло-ус!
— Что ж, давайте выйдем к народу, — решительно сказал Тишкин. — Чего же темнить? Выйдем и расскажем, что заместо Глоуса вы мне темную устроили на покосе.
Тишкин подошел к шторе, нагнулся и осторожно поглядел в щелку наружу, как актеры смотрят в зал перед премьерой. Обернулся к Луру:
— Глянь, Ионыч, полна площадь.
Лур подошел и, нагнувшись, тоже заглянул в щелку.
— Ну, пошли? — шепотом предложил Тишкин. — Открывай… пора.
— Не пора! — так же шепотом возразил Лур. — Пора, если вы выйдете как Глоус.
— А я Ефим.
— Зачем вам быть Ефимом? — страстно зашептал Лур. — Рюмяне ждут Глоуса! Глоус был любимцем нашей химической нации, а теперь он, пардон, вы будете героем! О вас будут говорить везде и всюду! За вами будут бегать толпы! Мальчишки будут подражать вашей походке и манере сплевывать. Ваше имя будет присвоено новой уникальной установке по производству окончательно счастливых рюмян! Решайте, будете вы Глоусом, героем нации, самым пронзительным умом или…
— Или — чего? — спросил Тишкин.
— Или изоляция, анабиоз, — нервно проговорил Лур. — Уединение.
— Какой же из меня пронзительный Глоус? — спросил Тишкин. — У меня неполное среднее да курсы механизаторов.
— А химическое образование?
— Аш два о, и все.
— Это немало, — проговорил Лур раздумчиво. — Мы дадим вам литературу, проведем с вами занятия по методу мозгового штурма. От вас потребуются только идеи.
— Много? — спросил Тишкин деловито.
— Судя по ситуации на планете. В среднем две-три идеи в месяц. Вот сейчас, когда мы выйдем к рюмянам, вы должны озарить население какой-нибудь новой мыслью.
— Ладно, озарю, — согласился Тишкин. — Было бы кого. Пошли, что ли?
— Не в таком же виде! — возразил Лур, указывая на помятый пиджак и растерзанную прическу Тишкина. — Кроме того, вы должны выйти вместе с членами Мозгового Центра. Они все уверены, что вы Глоус. Только я знаю, что вы не вы.
— Гляди, Ионыч, запутаешься. Шило-то в мешке не утаишь, — сочувственно заметил Ефим.
Лур пристально посмотрел в упрямые ореховые глаза Тишкина и глухо сказал:
— Подождите, я приглашу членов ВМЦ.
Глава седьмая
Едва Лур удалился, в дверях показался сутулый робот, похожий на старый автомат для размена монет. Подойдя, он молча развернул перед Ефимом черную мантию с надписью на спине, как у хоккеистов: «ГЛОУС».
Сопя, робот встряхнул одежду и нацелился надеть ее на плечи гостя, точно гардеробщик. Тишкин влез в мантию, защелкнул застежку — микрофон на груди. Робот достал пузырек с пульверизатором и, не спрашивая, попрыскал в лицо Ефиму голубой кислой струей. Тишкин пригладил выгоревшие вихры, сожалея, что нет зеркала. Робот с готовностью повернулся к нему полированной спиной. Тишкин поглядел на свое отражение: лицо стало неземное, лиловое. Правда, глаза в модных фиолетовых ресницах остались рыжими, с бутылочным отливом, не поддались химизации.
«Надо бы завязать контакт с трудящим», — подумал Тишкин, пошарил в кармане и сунул пятнадцать копеек роботу в прорезь на облезлом темени. Монета, однако, выпрыгнула обратно.
«Сервис у них без дураков», — одобрительно подумал Тишкин и сказал:
— Погоди, дядя, гайка от тебя отвалится.
Без всякого ключа крепкими пальцами он довернул на плече у робота расшатанную ржавую гайку и похлопал железного мужика по спине:
— Эх, ты, Вася, плохо за тобой доглядывают. Где живешь-то?
Робот затряс головой, — видно, строго приказали молчать, — сгорбясь пошел к выходу, а на спине у него вспыхнула и мгновенно погасла надпись: «Химический тупик, 16. Заходи!»
Внезапно в глубине зала разъехалась стена, зазвучала торжественно-унылая музыка, а в призрачном свете на Тишкина двинулись узкие фигуры в мантиях до пола, несколько похожие на огородные пугала при луне. Это шли члены Мозгоцентра. Они подошли, стали полукругом, сложив руки на груди. Лур, который стоял посередине, довольно безжизненным голосом произнес:
— Уважаемые коллеги, от вашего лица я имею честь приветствовать первого рюмянина, ступившего на дикую, таинственную Землю!
Члены Мозгоцентра мерно, в такт, четыре раза хлопнули в ладоши.
Тишкин сделал шаг вперед, чтобы пожать руку Лура, но наступил на полу мантии и едва не упал. Тогда он подтянул мантию на животе и подпоясался. Из-под мантии выглянули пыльные сапоги.
— Трудно переоценить… — продолжал Лур высоким голосом, — подвиг первого покорителя Земли!
Рюмяне, заполнившие площадь, восторженно слушали Лура, который стоял на балконе по левую руку от новоиспеченного Глоуса. По правую руку от Тишкина стоял Марзук, черно-синий от зависти.
Над площадью далеко вверх, на километры, вздымались бесконечные, узкие, как пеналы, здания. По улицам и площади текли потоки рюмян. Все одноликие, в серых хитонах, как ветеринары.
Тишкин поднял руку и воскликнул:
— Дорогие рюмяки! Разрешите передать вам привет от жителей Земли!
— От диких жителей, — подсказал Марзук злым шепотом.
— И от диких жителей тоже! — добавил Тишкин.
— Дайте критическую картину Земли, — тихо сказал Марзук.
— Как вспомню я эту Землю, — сказал Тишкин со вздохом, — слезы прошибают. Какое может быть сравнение! Вот у вас тут…
— У нас! — поправил Марзук.
— У нас тут порядок и чистота, химия, геометрия, пластик, плазма — плюнуть негде. А у них — наоборот, все живет, все шеве́лится! Там леса на тыщи километров, чащоба, медведи, там пустыни с верблюдами, жара, там океан, киты, акулы, микробы! Там, глядишь, гриб из земли прет, тут пиво привезли, там негритянка сразу пятерых принесла — сильный беспорядок!
Рюмяне на площади разноголосо зашумели.
— Больше критики, — подсказал Марзук.
— Или вот взять выходной, — продолжал Тишкин. — Как мы его проводим тут и как они там?
Он локтем подтолкнул Лура, и тот шепотом подсказал:
— В восемь утра легкие электрозаряды прекращают общий сон.
Тишкин сказал:
— У нас током шарахнуло, порядок, с кровати слезай, а то убьет. А у них кто во что горазд. Энтот храпит до обеда, а тот чуть свет всполошился вместе с курами. Вышел в огород: туман, роса, петухи орут. И давай на задах червей копать. Потом удочки достал из чулана. Крынку молока выпил и пошел на речку. Закинул удочку, сидишь себе, а солнышко восходит, рыба играет, птички поют. Вдруг поплавок дернулся — клюет, сукин кот!
— Кто клюет? — вдруг крикнул рюмянин из толпы.
— А кто же его знает! — живо откликнулся Тишкин. — Ты тут, главное, не зевай, но и не суетись. Он, может, только балует, лещ-то. А если потащил — тяни, Надергаешь так штук двадцать, можно и уху сварганить. Быстренько костерок развел, рыбешку приготовил, вот уже и закипело, пахнет лучше, чем в ресторане. Тут достаешь ее, заветную.
— Кого? — закричали из толпы.
— Больше критики! — придушенно проговорил Марзук.
Тишкин серьезно сказал:
— Ну, значит, сварил ушицы, закурил, прилег головой в тенек, ноги на солнышке, — разве это порядок по сравнению с нами? Вы тут в это время по всей форме…
Тишкин подтолкнул локтем Лура, и тот быстро, как суфлер, подсказал:
— Проходите химическую проверку и получаете таблетки хорошего настроения.
— Хлоркой продезинфицировались, таблеток наглотались…
— Надели черепные электростимуляторы, обеспечивающие бессмертие… — подсказал Лур.
— Горшок на голову, и помирать не надо! — закончил Тишкин.
Неожиданно в толпе на площади один из рюмян, в отличие от других совсем бледный, маленький, тощий, но с неистовыми живыми глазами, взгромоздился на плечи товарищей и прокричал:
— А правда, что у землян еще сохранились женщины?
Толпа зашумела, забурлила…
— Нету, нету! — сквозь зубы шепотом подсказал Марзук. — Скажите, что нету у них женщин!
Члены Мозгоцентра взволнованно зашептались. Тишкин же величественно повернулся к Луру и произнес с достоинством:
— Что ж, врать рекомендуешь, Лур Ионыч? Или как?
Лур смутился, обернулся к членам Мозгоцентра и поспешно сказал:
— Ставлю данную дилемму на открытое голосование. Кто за то, что нету?
Один лишь Марзук поспешно поднял руку. А с площади все громче кричали:
— Расскажите все о женщинах!
Тишкин поднял руку, успокаивая толпу. А Марзук вдруг впился в руку Ефима глазами и спросил подозрительно:
— А что это у вас на руке?
На пальцах правой руки у Тишкина было выколото большими фиолетовыми буквами: ЕФИМ.
— Мальчишкой еще наколол. В школе, — неосторожно ответил Тишкин.
— В какой школе? — визгливо спросил Марзук. — У нас система химического внесения знаний!
Марзук ухватил Ефима за рукав мантии, повернул к членам Мозгоцентра и с ужасом сказал:
— Коллеги, это самозванец, это Лже-Глоус! Поглядите на его руку!
Коллеги подвинулись к Тишкину, хватая его за мантию.
— Покажите химический знак бессмертия! — потребовал Марзук, хватая Ефима за руку. — Покажите знак качества!
Тишкин, таща за собой членов Мозгоцентра, кинулся к перилам и крикнул вниз в толпу:
— Ребята, Глоуса бьют!
Он взобрался на перила, встал, покачнулся. Внизу под балконом рюмяне сбежались в тесный кружок, подняли руки, закричали:
— Прыгайте, Глоус, поймаем!
Тишкин, отбиваясь от членов Мозгоцентра, поправил кепку и прыгнул, оставив мантию у коллег в руках. По пути он ухватился руками за какой-то провод, сделал на нем «солнце», затем отцепился и мягко опустился прямо в протянутые руки.
Рюмяне с трудом удержали Тишкина в руках. Он встал на ноги и сказал, отдуваясь:
— Гутен морген, ребята!
Самый маленький рюмянин в поношенном хитоне, который спрашивал про женщин, подал руку Ефиму:
— Меня зовут Ангидрид! — сказал он деловито. — Куда вас доставить?
— Химический тупик, шестнадцать, — ответил Тишкин.
Глава восьмая
Пройдя узким тупиком на окраине города, Ангидрид подвел Тишкина к маленькой дверце в стене старого дома и сказал:
— Внизу вас ждет наш товарищ. Какие будут указания?
— Готовьтесь, — сказал Тишкин деловито.
— К чему?
— Ко всему.
Тишкин пожал руку Ангидрида и стал спускаться по темной лестнице, где по-родному пахло кошками. Вдруг он наткнулся на какой-то предмет, громыхнувший, как старое ведро.
Затем вспыхнула надпись на железной спине робота Васи (это, оказывается, был он):
«Заходи в правую дверь. Я покараулю тут».
Тишкин открыл дверь и зашел в комнату, освещенную допотопной электролампочкой. Над диваном-кроватью висел портрет Лура, еще молодого, курчавого, с усами.
Из соседней комнаты вдруг выплыли три смутные фигуры. Тишкин узнал Эйлурию по косынке, которую она повязала на лоб, до бровей, а-ля Даша.
— О, как мы ждали тебя, свет мой слесарь! — проговорил певучий голос Эйлурии, и у нее проступили глаза и родинка на щеке.
Она указала рукой на своих спутниц:
— Познакомься. Эти несчастные девушки, лишенные семейного счастья, почти утратили дар речи.
Сестры зашелестели, закружились, распевая жалобными голосами.
— Этот часто захаживает? — спросил Тишкин, указывая на портрет усатого Лура.
Голос Эйлурии сломался, как льдинка:
— Мы были почти счастливы в этом уголке двести лет назад. Он был нежен, приносил цветы, фарш… Все рухнуло! Его отняла у меня химия и теория игр!
— Да его сразу было видно, что игрок! — сказал Тишкин. — Много продувал?
— Они рассчитали с Марзуком жизнь каждого рюмянина по секундам, когда ему смеяться, когда спать, какие видеть сны. Они управляют всей планетой и каждым рюмянином из отвратительного черного ящика.
Тишкин почесал нос:
— Ишь, артисты… А где этот хитрый ящик?
Эйлурия стала опять невидимой от страха:
— Это страшная тайна. Ящик постоянно перепрятывает сам Лур. Кто пытается не подчиниться ящику, тот постепенно исчезает! Вот мы таем и скоро станем как дым… И тебя они рассеют, Фима!
Тишкин сложил кривую черную фигу и показал в пространство, вероятно, Луру:
— Видали, синие черти! Вы у меня сперва сами в свой ящик сыграете! Эх, девочки, а вы-то чего тут сидите, понапрасну линяете?
— О нет! — живо возразила Эйлурия. — Здесь родник жизни, оазис! Только здесь еще можно постирать, пошить, постряпать, спасти свою женственность. Иногда даже помыть пол!
— Эх, девки, сенокос по вас плачет! — сказал Тишкин сокрушенно и встал. — На картошку бы вас бросить!
— Об этом мы можем только мечтать! — вздохнула Эйлурия с завистью.
— Ладно, пора этот гнусный ящик найти, — сказал Тишкин, направляясь к двери, и закричал: — Эй, Василий, идем в разведку!
Эйлурия легко подбежала, тронула Ефима за плечо и от волнения стала видна вся, до пяток.
— Ты позволишь на дорогу заштопать твой пиджак и почистить сапоги? — застенчиво попросила она.
«Эх, и тут от них не отобьешься», — подумал Тишкин, неохотно снимая пиджак.
Бесплотные девицы с радостным урчанием выхватили пиджак и унеслись с ним в соседнюю комнату; оттуда донеслись звуки борьбы.
— А я для тебя испекла пирожок, — краснея, сказала Эйлурия и сняла полотенце с пирога на столе. — Правда, он из полиэтиленовой муки. Это мой первый пирог в жизни! Нам запрещено печь.
Кривой, неуклюжий пирог был украшен надписью «Тишк».
— Большое мерси, — сказал Тишкин, — возьму в дорогу.
— А еще я приготовила такой напиток, такой субстрат.
— Субстрату налей, — согласился Тишкин, но, попробовав его из синей колбы, заметил со вздохом: — Эдакого много не выпьешь, Лукерья.
В эту секунду за дверью послышался шум, глухие удары жести и жестяной грохот, — видимо, упал верный Вася…
— Беги, я узнаю почерк Лура! — воскликнула Эйлурия, открыв потайную дверцу за шкафом.
Прихватив со стола колбу с субстратом, Тишкин шагнул в тайник. Дверь снаружи распахнулась, и в комнату вбежал Лур, пряча что-то под мантией. Дикий взгляд его уперся в Эйлурию.
— Ты должна быть невидима! — закричал он и, ослепленный ее светоносной фигурой, прикрыл свои глаза тощей ладонью, точно от пламени доменной печи. — Закройся! Закрой хоть ноги! Почему ты видима?
Эйлурия всплеснула тонкими, как фиалка, руками:
— Почему? А ты посчитай, рассчитай, вычисли причину, ходячий арифмометр!
— И вычислю! — закричал Лур и вытащил из-под мантии портативную электронно-вычислительную машину.
Он включил машину, она заработала с таким напряжением, что от нее полетели искры и болты. На табло вспыхнула надпись:
«Эйлурия лубит Ефима Тишкина. Бедный, бедный Лурик!»
Лур отбросил машину и сказал со стоном:
— Эйлурия, вечерняя звезда моего утра, любит какого-то пожарника с гармошкой! Это нонсенс!
Неожиданно из соседней комнаты выплыл пиджак Тишкина, который бережно несли несчастные невидимки.
Лур вырвал у них пиджак, швырнул на пол и начал топтать, выкрикивая:
— Нонсенс, нонсенс!
И тогда из-за шкафа вышел Тишкин в рубашке ковбойке.
— Подыми вещь, химик! — сказал он сердито. — Твой нонсенс не придет, не зови. И доставай-ка ящик из-под своей попоны!
Лур перестал топтать пиджак Тишкина и проговорил, отчаянно запричитал:
— Я не могу без Эйлурии! Но с ней я тоже не могу, Фима!.. Как меня раздирают противоречия! О, как они раздирают меня.
Эйлурия пренебрежительно фыркнула и сказала уже в дверях:
— Они его раздирают пятьсот лет! Пойдемте, сестры. Мы скоро увидимся, Ефимушка.
Эйлурия вышла, следом за ней выплыли из комнаты сестры.
Лур схватился за синюю голову, заскрипел зубами.
— Извините, Тишкин, но от всех этих противоречий я раздваиваюсь… — сообщил он глухим утробным голосом и вдруг начал разделяться на две равные половинки.
— Погоди, погоди! — закричал Тишкин, стаскивая с себя ремень.
Он завел ремень Луру за спину и начал стягивать его в плечах.
— Бабы — они доведут, — проговорил он, поддерживая свои штаны. — Ты уж извиняй, Лур Ионыч, я тебя на последнюю дырку затянул. Как оно, полегче?
— Разрывает, — простонал Лур. — Рвет пополам.
— Погоди, я щас тебя намертво укреплю! — воскликнул Тишкин, поставил Лура к стене и начал двигать на него сервант. Он притиснул президента и сказал: — Ты с Лукерьей-то поаккуратнее… Мини ей подарил бы, какой-нито букет. На чулок-сапог разорился бы с получки. А то ходит она у тебя в сандалиях, ровно октябренок.
Лур задумчиво спросил:
— Как вы проникли в тайну женской психики?
— Проникнешь… — вздохнул Тишкин. — Ежели десять лет с ними на ферме покрутишься.
Лур благодарно пожал Тишкину руку и попросил:
— Отодвигайте мебель, Фима. Вроде пронесло фазу.
Отодвигая сервант, Тишкин попросил:
— Я тоже как в свою фазу вступлю, Дашутка почище твоей Лукерьи мне салазки загинает.
— Тоже раздваиваетесь? — спросил Лур с любопытством.
— Сам-то не очень… А вот предметы — точно. Эх, Лур Ионыч, подал бы ты сигнал Дарье из своего ящика! Что я, мол, об ей тоскую. Прилечу, дескать, скоро.
— Не улетайте, Ефим, — взмолился Лур. — Без вас Эйлурия снова растает. А меня снова разорвет. Ведь это жуть. Хотите, будем править вместе этой занудной планетой?
Тишкин деловито сказал:
— Тогда давай сигнал в колхоз из своего ящика. Пускай мне отпуск за свой счет дадут. Можешь?
— О, это для меня семечки! — обрадованно воскликнул Лур, достал из-под мантии длинный черный ящик управления планетой и поставил его на стол.
Он открыл крышку, под которой открылись клавиши, рычажки и кнопки.
— Я вообще-то виртуоз, — сказал он хвастливо, сел перед клавиатурой и прикрыл глаза, будто Ван Клиберн.
— Валяй вдарь, — подбодрил его Тишкин.
Лур потряс руками в воздухе, насупился и ударил по клавишам.
Таинственная, леденящая душу музыка межгалактических сигналов заполнила комнату… Лур исполнил несколько торжественных пассажей, вдруг открыл глаза и жалобно сказал:
— Извиняй, Фима, но сигнал не доходит до Земли. Совсем чуть-чуть, метров сто.
— Дай-ка твою фисгармонию, — попросил Тишкин.
Он взял ящик будто гармошку, повертел, открыл ногтем заднюю стенку, дунул. Потом легонько ударил ящик об колено, поставил его перед Луром и сказал спокойно:
— Предохранители сменил, теперь достанет. Шпарь по новой свою хабанеру.
Не успел Лур закончить игру, как в комнату вбежал Марзук с перекошенным, черно-синим лицом.
— Планета в опасности! — едва выговорил он зелеными губами и осекся, со страхом глядя на Тишкина. — Вы и этот самозванец? — возмущенно спросил он, а уши его засветились и замигали.
— Да ты не волнуйся, гражданин Марзук, — сказал Тишкин. — А то у тебя вон уши мигают.
Марзук гордо пояснил:
— Это вечность пульсирует!
— И ничего, не беспокоит? — удивленно спросил Тишкин.
— Кстати, если вы Глоус, ваши уши тоже должны пульсировать, — гневно сказал Марзук. — И вы должны уметь трансформироваться!
— Ну, с этим порядок! — твердо сказал Тишкин.
— Тогда превратитесь в какой-нибудь предмет, чтобы мы не беспокоились, — попросил Марзук неожиданно.
— Слушайте, Марзук, отстаньте от Глоуса, — попросил Лур. — А то я опять раздвоюсь!
А Тишкин хитро улыбнулся и сказал Марзуку:
— Валяйте вы сами сначала.
Марзук начал таять и расплавляться. Дольше всего оставались и реяли в воздухе его васильково-голубые уши. Затем он ухнул и превратился в стул.
Тишкин несколько удивился и спросил:
— А сесть можно?
Стул быстро подвинулся к нему. Тишкин нерешительно сел, сразу встал и сказал:
— Спасибо.
Стул исчез, снова появился встрепанный Марзук и предложил:
— Теперь вы.
Тишкин замялся и неуверенно объяснил:
— Приустал я с дороги, товарищи. Растренировался. Но в случае какой тревоги превратюсь хоть в папу римского, вы не бойтесь. Это для меня семечки.
— Позвольте, вы обещали! — закипятился Марзук.
— Планета в опасности, а я ему в мебель буду превращаться! — возмущенно вскрикнул Ефим. — Чего стряслось-то?
— Мы вылетим на место катастрофы, — глухо проговорил Марзук. — Прошу всех на выход. Наш аэровоз за углом.
Под дымчато-прозрачным полом аэровоза проплывали тесные города, взметнувшиеся вверх, как перевернутые сосульки. Ни луга, ни деревца, ни зеркальца пруда, ни фермы, ни отдельно стоящей коровы или, на худой конец, козы не мог разглядеть Тишкин.
Потоки взбудораженных рюмян — кто бегом, кто на длинных, как гусеница, автобусах, кто по воздуху в прозрачных шарах-капсулах — неслись прочь от громадного рокочущего строения на горизонте.
— Куда и почему бежит население? — спросил Тишкин. — Докладывайте уж.
Поднялся Марзук.
— Коллега Глоус, — сказал он гробовым голосом, — недавно мы запустили саморегулирующуюся установку по серийному производству окончательно счастливых рюмян. Совершенно неожиданно производительность установки стала расти в геометрической прогрессии, а сама установка впала в бесконечность. Вот поглядите…
Тишкин прижался носом к прозрачной стенке, глянул вниз и ахнул… Из дымных недр порошкообразного строения, точно из вулкана, поднимались, перекидывались через стенки и неслись вниз бесчисленные лоткообразные эскалаторы. Они поднимали потоки сначала бесформенных, но уже живых существ, которые на ходу обрастали руками и ногами.
Наверху, на самом изгибе, существо-полуфабрикат на секунду задерживалось. Оно заранее плясало от счастья, хотя имело пока еще недоработанную голову, как у снежной бабы. Обжимно-прессовое устройство мигом обхватывало заготовку, и на ней появлялись глаза, рот, нос, ушки и косая челочка. Существо разевало рот, и, пока выкрикивало свой номер, ему вставлялись зубы.
Внизу специальная машина обсыпала каждый экземпляр тальком, вставляла в кулачок синтетический цветок и давала шлепка под зад — очередной счастливый рюмянин начинал бессмертную жизнь. Правда, изредка кое-кто не успевал получить зубы: тогда его с середины эскалатора выхватывал крюк и забрасывал обратно в горшок, в сырье.
— Сколько она шлепает в час? — спросил хмуро Тишкин.
— Начали с двадцати тысяч, а теперь она выгоняет до ста тысяч.
— Какие показатели по полу?
— Пола нет.
— Ну и порядки! Куда деваете продукцию?
Марзук вздохнул:
— Поскольку кормовые ресурсы планеты исчерпаны, штабелируем выборочно тех, кто перестает радоваться. Обстановка тяжелая — многие расштабеляются, вылезают, разбегаются… По самым скромным подсчетам, к среде планета будет покрыта тройным слоем жителей.
— Голову вам надо отвернуть за эту установку, граждане Центр! — сказал Тишкин. — Заклинить ее не пробовали?
— Она нас не слушается, — плаксиво сказал Марзук. — Все помехи устраняет сама. Приближаться к ней опасно: она уже схватила ученого секретаря и забросила в сырье.
— Взорвали бы к свиньям.
— Пробовали. В знак протеста она отпочковала от себя дочернюю установку, которая пока, правда, штампует безголовых.
Тишкин засопел и сердито спросил:
— Какой лопух эту перпету-мобиль придумал?
Наступила неловкая тишина. Марзук робко хихикнул зеленым ртом:
— Эту установку придумали вы, дорогой Глоус. Вы дали идею.
У Тишкина вспотели даже глаза.
— Идейка-то была ничего, — сказал он неуверенно. — Но кто прошляпил бесконечность? Кто…
— Марзук, не заговаривайте нам зубы! — вдруг сказал Лур сурово. — Это вы вогнали установку в бесконечность своими интригами!
Тишкин до того расстроился, что даже замахнулся на Марзука:
— Загубил планету, дубина!
Марзук визгливо переспросил:
— Вы слыхали? А ну, все-таки покажь знак качества на руке, голубой знак химического бессмертия!
И, ухватив руку Тишкина, Марзук стал совать ее в лицо подскочившим коллегам.
На крепких загорелых пальцах Тишкина было написано печатными буквами: ДАША. А ниже во всю кисть был изображен женский торс.
— Опять эта женщина! — завопил Марзук. — Опять эта Дашка с вилами! Навались, коллеги!
Через минуту Тишкин был связан и прислонен к стене как сноп. Вконец удрученные члены ВМЦ, доставая пузырьки с валидолом, расселись напротив. Под днищем корабля грозным утробным голосом рокотала установка.
Отдувая со лба потные волосы, Тишкин заговорил первым:
— Лур Ионыч, Марзук — он Марзук и есть, зря его слушаешь. Разрешите принять неожиданное решение? Записывайте в проект. Пункт первый. Ликвидировать установку, как впавшую в гнусную бесконечность. Пункт второй. Поручить Марзуку найти для этого точку опоры.
Марзук от злости даже задымился.
— Пункт третий, — хрипло продолжал Тишкин. — Отбить телеграмму на Землю бригадиру Грызлову, копия Даше: «Срочно подсылайте мой инструмент, какой лежит за печкой. Сверло возьмите у Гришки…»
Лур вдруг взялся за виски дрожащими пальцами и сказал:
— Развяжите Глоуса Петровича. Он, как всегда, выдвинул блестящую, дерзкую идею. Марзук, запишите все его предложения и дайте мне тройную дозу анальгина. Мы снижаемся.
Глава девятая
Едва Лур, Марзук и Тишкин спустились по лесенке из висящего аэровоза прямо на тротуар, к ним поспешно подошел робот Вася и включил на груди себя надпись:
«Комитет бывших женщин вызывает вас для переговоров в бывший институт косметики».
— Нас никто не может вызывать! — высокомерно заявил Марзук. — Вызываем только мы!
Робот Вася включил на груди новую надпись: «Они все-таки дамы».
— Не рассуждать! — воскликнул Марзук. — А то отключу!
В ту же секунду впереди на площади показалась толпа, а над нею в небо всплыл портрет женщины в косынке, сотканной из разноцветных телефонных проводов. Это была увеличенная, шесть километров на девять, фотография Даши, которую Тишкин подарил Эйлурии. Хорошо был виден уголок для печати, но лицо Даши было так похоже на лицо Эйлурии, что Лур радостно воскликнул:
— О, звезда моя вечерняя!
Марзук оборвал его:
— Какая звезда! Это Дашка, которая ударила нас вилами.
— Я сохранил этот ее жест в своем сердце, — сказал Лур с нежностью.
А на площадь выступила колонна женщин в брюках.
— Это марш материнства и младенчества, — сказал Марзук. — Боже, куда мы катимся!
— Какая у них платформа? — спросил Лур с беспокойством.
— Платформы нету! Ищут. А достать невозможно. Вот и кидаются на людей.
Лур убежденно сказал:
— Тогда это движение неодолимо!
Вдруг из переулка вышел маленький Ангидрид, который тащил старую детскую колясочку на трех колесах. Увидев правителей Рюма, он повернул обратно.
— Стойте! — властно закричал Марзук. — Приблизьтесь.
Ангидрид подошел, втянул голову в плечи.
— Где вы взяли эту доисторическую коляску? — грозно спросил Марзук.
Ангидрид едва шевельнул губами:
— В подвале. По заданию союза возрождения женщин.
— Зачем?
— Возить, — ответил Ангидрид совсем беззвучно и застенчиво улыбнулся. — Возить этого, который пищит.
— Любезный, у нас триста лет нет деторождения! — скрипуче проговорил Марзук. — Вы бессмертны. И живете вместо своих детей! Возить некого.
— Пока некого, — вздохнул Ангидрид. — А вскорости…
— Никаких вскорости! — возразил Марзук. — Рюмянин, у которого появится младенец, автоматически становится смертным, зарубите это на своем синем носу, жалкий подкаблучник.
Ангидрид поморгал фиолетовыми ресницами, вдруг достал из-под хитона колесо, приладил его к коляске и пустился бежать.
Марзук повернулся к Луру и схватился за ящик:
— Лур, заклинаю чистотой наших формул! Усыпите всех этих одичавших женщин, иначе они устроят нам демографический взрыв. Опять пеленки, анализы, уколы, свинка, ау-уа! Дети не поймут нас, ведь нам по тысяче лет. Опять вражда поколений, борьба с тещами, стрессы, бытовые травмы, распад, болезни, полная хана!
Лур застонал, схватился за голову и предупредил сонным голосом:
— Я сейчас раздвоюсь, коллеги.
Марзук зашептал ему на ухо:
— Мы усыпим женщин и заштабелируем их в холодильники, пока остынут страсти. А потом…
Тишкин взял ящик у Лура и замахнулся на Марзука.
— Я тебя самого и усыплю и заштабелирую!
От гнева уши Марзука опять загорелись и замигали нежным васильковым светом.
— Хорошо же! — сказал он зловеще и достал из кармана ядовито-желтый пузырек с распылителем. — Вы узнаете, что я сделаю из этого похитителя колясок!
— Иди, иди, не отсвечивай! — сказал Тишкин. — А если малого тронешь, тогда сразу маму зови!
Марзук вдруг достал роликовые коньки, надел их и быстро покатился в тот переулок, куда убежал рюмянин с коляской.
— Ну и фигурист! — в сердцах проговорил Тишкин. — Зачем таких держишь?
Лур побледнел и ответил слабым голосом, оседая на землю:
— У него колоссальные связи на всех планетах.
— Нет, так не пойдет, граждане! — сказал Тишкин и повернулся к роботу Васе: — Ты давай подымай Лура и ходу за мной.
Ангидрид катил колясочку в подъезд стоэтажного дома, бывшего института косметики. Марзук вывернулся из-за угла, кинулся следом, но рюмянин заскочил б лифт, — Марзук стоял на площадке, держа наготове пузырек.
— Говори, где и кто пищит? — спросил он, отвинчивая пробку. — А то растворю на месте.
И тут левая дверь на площадке открылась. Эйлурия и сестры-невидимки схватили рюмянина вместе с коляской и кинулись обратно. Марзук метнулся за ними, но его голову защемило дверью. Он подергал голову и грустно сказал Эйлурии, которая прижимала дверь:
— Кранты. Отхимичил.
Тогда Эйлурия схватила его за уши и втащила в квартиру вместе с мантией.
А на площадку, отдуваясь, поднялись Тишкин с ящиком под мышкой и верный Вася с Луром на спине.
— Все сто этажей проверили, — сказал Тишкин, вытирая мокрый лоб. — Больше им деться некуда.
— По теории вероятностей, они за одной из четырех дверей, — пробормотал Лур. — Остается вычислить. Поставь меня, Вася.
Вася поставил президента на пол. Тот пошевелил губами, высчитал, разбежался и ударил плечом в дверь против лифта.
— Гляди, опять раздвоишься, — озабоченно проговорил Тишкин, удерживая Лура за мантию. — Ящик-то на что, голова? Берись, ребята.
Все трое они взялись за ящик как за таран, раскачали и ударили в дверь. Дверь выстояла. Тогда Тишкин вздохнул поглубже и хрипло затянул:
Лур и Вася подхватили:
От третьего удара дверь наконец рухнула. Но за нею открылась голубая пустота, куда они с разбегу и вывались все трое вместе с ящиком…
Глава десятая
В субботу вечером Даша и Глоус пришли в гости к бригадиру Семену Грызлову посмотреть фигурное катание по новому цветному телевизору. Были и еще кое-кто с фермы. Даша смотрела катание рассеянно, потому что беспокоилась, как там одна спит дочка. Глоус, сидя на тахте и чувствуя рядом горячее плеча Даши, был совершенно доволен тройными прыжками, которые выделывали фигуристы.
Вдруг в новом телевизоре начались помехи. Показались смутные высоченные дома, толпы людей в хитонах. Загудело. Замигало. Семен Грызлов встал, подкрутил настройку, а на экране вдруг появился… Тишкин. Он бежал с ящиком под мышкой вверх по лестнице. А за ним квадратный железный мужик тащил на спине не то мешок, не то человека. Затем возникло лицо Тишкина, поющего «Эй, ухнем». А затем невесть почему Тишкин вместе с ящиком и двумя товарищами вывалился с самого высокого этажа… Даша громко охнула и закрыла лицо ладонью.
— Наших бьют! — вдруг громко сказал Грызлов и встал.
— Да сиди ты, это же кино! — прикрикнула жена Грызлова, дергая его за руку.
Грызлов смутился и сел. Но тут же обернулся к Глоусу и сказал с обидой:
— У людей, значит, сенокос, а ты тихой сапой в кино сымаешься? А разобьешься — колхоз тебе пенсию плати?
А на экране опять появилось лицо Тишкина с разбитой губой… Жалостно запела флейта… Белые руки подплыли как лебеди и приложили к его лбу носовой платок…
Даша вскочила и бросилась к дверям. Глоус, нагнув голову, поспешил за ней.
Даша и Глоус шли по ночной деревенской улице; после дождя под ногами чавкала грязь, над головой льдисто сияли созвездия.
Даша всхлипнула, вытерла нос и сердито сказала:
— Видал, как твои товарищи там безобразят? — Она махнула рукой куда-то в сторону Млечного Пути. — Куда годится?
— Ничего они не мои! — глухо возразил Глоус. — Гады!
— Надо лететь, Фима, — сказала Даша со вздохом. — Поможешь там тезке…
Они подошли к воротам; Глоус схватил Дашу за локоть и тоскливым взглядом посмотрел в равнодушную пустыню мироздания.
— Оставь меня здесь, Даша, — попросил он помертвелыми губами.
Даша горестно помолчала и тихо сказала:
— Собирайся, мой хороший…
…Спать укладывались молча, в разных углах комнаты. Глоус долго ворочался, вздыхал, наконец встал и попросил жалобным голосом:
— Даш, давай вместе полетим, а?
Даша сердито молчала.
…Уже за полночь избу озарил алый свет за окном. На улице раздались крики…
Когда Даша и Глоус прибежали на пожар, к огню уже было не подступиться.
Бригадир Семен Грызлов в майке и в кепке, пятясь от пожара, сокрушенно говорил:
— Вообще-то клуб новый ставить давно пора, а вот инструмент дефицитный зря горит. Я эти электрические голубые гитары два года пробивал! Теперь без них крах всей нашей культуре.
— Семен Степаныч, подержи-ка пиджак, — вдруг застенчиво сказал Глоус.
Он снял рубаху и сапоги, остальное снять на людях постеснялся, хотя ему и жалко было новых штанов.
— Ты куда наладился? — недовольно спросил Грызлов, когда Глоус деловито направился в огонь.
Глоус легко взошел на горящее крыльцо, распахнул дверь и шагнул в бушующее пламя.
— От любви это он, — сказала Даша и всхлипнула.
А Глоус ударил в окно изнутри, зазвенели стекла, и на траву, под ноги Грызлову, полетел весь дефицит: дымящиеся гитары, тарелки и барабан. Затем односельчане увидели, как Глоус в самом пекле орудует огнетушителем. Через десять минут, когда только ядовитый дым валил от клуба, Глоус, чихая, спустился с крыльца. Ни один волос не подладился даже на его голове, хотя майка уже догорала. Грызлов схватил ведро с водой, хотел плеснуть на Глоуса…
— Не надо, — поспешно попросил Глоус. — Ни капли!..
Грызлов сказал сердито:
— Ты эти фокусы брось, Ефим, — я давно за тобой что-то замечаю…
— Да не Ефим он! — закричала Даша. — Надоел он мне, головешка! Воды пугается! Ить он с другой планеты прилетел, асбестовый этот. На место Ефима пристроился!
Грызлов строго оглядел ложного Тишкина:
— Вообще-то не без того. У Ефима левый глаз покашивал маненько, точно. А Ефим-то где?
Даша горестно вздохнула:
— С похмелья на энту планету махнул. Прилетели вот эти синие и заманули. Подменили мне мужика.
Грызлов прикурил от тлеющей глоусовской майки и внушительно возразил:
— Ежели Ефима по телевизору показали, значит, не зря он там. По делу.
— Да чего городишь? — вскинулась Даша. — По какому еще делу?
— Кому следует, тот знает по какому, — веско сказал Грызлов.
И Даша проговорила глухим, мокрым голосом:
— Не стану я жить с этим неумытым! Утащили мужика от живой жены!
Даша всхлипнула:
— Я сама туда полечу!
— На чем? — спросил Грызлов с досадой. — Из фанеры, что ли, чего сделаешь? Нет, ты уж не обижай гостя. А таких огнеупорных у нас раз-два и обчелся. Он в случае чего и в домну может влезть.
— Влезу, — сказал Глоус с готовностью. — Меня вот и током не бьет, Семен Степаныч.
— Это наш полезный актив! — заключил Грызлов.
Даша закричала:
— Пускай этот актив как прилетел, так улетает!
Глава одиннадцатая
А на Рюме в подвальной комнате, освещенной допотопной электролампочкой, на колченогом стуле сидел Тишкин и ковырялся в разбитом черном ящике управления планетой. Сам он был тоже несколько разбит при падении, одна рука не действовала. Поэтому время от времени он нагибался и, помогая одной рукой, хватал зубами какую-нибудь проволочку.
В уголке у шкафа сидела Эйлурия и чинила разодранный пиджак Тишкина.
В соседней комнате стучали по чему-то железному.
За спиной Ефима под портретом молодого Лура с усами висела большая, сделанная от руки таблица Менделеева. Тишкин и Эйлурия тихонько напевали:
Прервав пение, Эйлурия тихо проговорила:
— Железо?
— Феррюм, — не сразу ответил Тишкин.
Снова запели…
— Медь? — спросила Эйлурия.
— Купрюм… — неуверенно сказал Тишкин и хотел повернуться к таблице, взглянуть.
— Не поворачивайся, правильно, — тихо сказала Эйлурия. — Водород?
— Ангидрид, — твердо и уверенно сказал Тишкин.
Из соседней комнаты вошел Ангидрид с гаечным ключом в руках.
— Довинчиваю Васю, — сообщил он.
— А как Лур Ионыч?
— Фаза не проходит. Просит мышьяку. Пока в обручах.
— Может, заглянешь к нему? — осторожно спросил Ефим Эйлурию, перекусывая проволоку зубами.
Она быстро и покорно встала, подошла к двери, остановилась. Тишкин из-за плеча, исподлобья глянул на ее вздрагивающую спину. Ангидрид бесшумно вышел.
— Ефим, ты думаешь о Даше? — спросила Эйлурия.
Тишкин крякнул и проговорил суровым, почти митинговым голосом:
— Какие причины нашего разгрома? Выступили с одним портретом и с одной трехколесной колясочкой против большой химии!
— Ты не можешь ее забыть? — спросила Эйлурия дрожащим голосом.
— А Марзук лютует! — воскликнул Ефим и, взволнованный, вскочил со стула. — Пока мы тут раздвояемся!
— Ты меня не любишь, — горестно и твердо заключила Эйлурия.
Ефим сердито проговорил:
— Завтра он нас всех посадит в колбу. И подсыплет туда и феррюма и купрюма, — он показал рукой на таблицу. — Всего Менделеева!
В дверях появился Ангидрид, на лице его был написан ужас.
— Он не дойдет до этого! А? — спросил он растерянно.
— Чем мы эту химию побьем? — спросил Тишкин. — Против ее надо что-нибудь из земли.
И вдруг Тишкин схватил Ангидрида за руку.
— Под ногтями-то? — сказал он изумленно. — Как у землемера!
— Это когда я коляску вырывал, — пояснил Ангидрид смущенно.
— Где? — закричал Тишкин.
— Там, в погребке, такая влажная, черная, рыхлая…
— Тащи! — закричал Тишкин.
Ангидрид бросился в соседнюю комнату. Тишкин опрометью за ним, ударился плечом о косяк.
Через секунду, держа в кулаке что-то черное, он вернулся обратно и завопил радостно, точно матрос на мачте Колумбова корабля, впервые увидевший Америку:
— Земля-а!
Все кинулись к нему. Из соседней комнаты легким шагом подбежали сестры-полуневидимки. Громыхая, как разбитое ведро, в дверях возник робот Вася.
Как заправский агроном, Тишкин растер землю между пальцами, понюхал, дал всем понюхать, сорвал кепку, высыпал в нее землю и радостно выдохнул:
— Земля… Землица…
Он свалился на стул… и вдруг начал остервенело стаскивать с себя сапог.
Перевернул сапог над столом. Из него высыпались струйки зерна.
— Прихватил на память, когда в корабль садился, — соврал Тишкин. — Сортовая пшеничка. Считайте.
— Двадцать пять всего, — сказала Эйлурия.
Тишкин снял второй сапог. Из него вывалилось лишь несколько примятых лепестков травы.
— А это луг будет, — сказал Тишкин.
Босой Тишкин и рюмяне стояли как завороженные над рассыпанным зерном. Двадцать пять пузатых зерен отливали золотом и воском. Рядом чернела влажная земля.
От волнения Тишкин почесал одной ногой другую и сказал, указывая на стол:
— Зачнем сельское хозяйство по всей форме. Все вступаем в колхоз «Светлый Рюм». Министром предлагаю товарища Ангидрида, а председателем «Светлого Рюма» товарищ Эйлурию. Главная задача — сохранить зерновой запас, пока не найдем посевные площадя.
Ефим взял зерно в горсть и стал раздавать его всем, говоря:
— Товарищу министру четыре, пересчитай. Сестрам по три. Товарищ Эйлурии пять. Остальные мне. Каждый хранит при себе, где ему виднее. Беречь пуще глаза. В случае чего живьем не даваться.
Неожиданно в дверях раздался слабый голос:
— А как с животным миром?
Все обернулись. В дверях стоял бледный Лур, стянутый обручами.
— С животным миром зарез, — сказал Ефим и, подойдя к президенту Мозгоцентра, стал снимать с него обручи. — Хотя бы какого поросенка на развод.
Из заднего кармана штанов Ефим достал хвост воблы и, протягивая его Луру, сказал сокрушенно:
— Вот и вся живность.
Лур почтительно подержал хвост на ладони и сказал с восхищением:
— Большая редкость!
И вдруг он впился в хвост глазами, отделил от него комочек и спросил:
— Икра?
Затем он поднял комочек на кончиках тонких пальцев:
— Вы знаете, что все млекопитающие произошли от рыб?
— И я? — спросил Тишкин.
— Несомненно. Но долог, ох как долог был путь от воблы до вас, коллега!
Лур приподнял комочек еще выше над головой. Погас свет. И в янтарном луче оживились, запульсировали розовые икринки.
— Я напомню вам этот путь эволюции, — лекторским голосом сказал Лур. — Представьте себе…
Икринки выросли и превратились в стаю рыб. Тяжелая океанская влага точно заполнила комнату. Из бесконечного древнего океана поднялась первая суша… И в луче света все увидели, как лупоглазая рыбина вдруг выпрыгнула на берег, а там превратилась в звероящера. Зайдя в воду, звероящер стал колотить рыбу.
Звероящеров сменяют мамонты; и вот уже первые обезьяны несутся сквозь чащу леса. Двое, видимо, отец и мать, тащат за лапы детеныша.
Вот первые люди рубят дерево на берегу реки. Возводится первая пирамида. Строятся современные здания.
И вот Тишкин едет на конной косилке по знакомому полю, где он боролся с Марзуком и Луром.
И вдруг в темноте раздался визгливый голос Марзука:
— Так вот вы чем занимались на Земле, Глоус!
В комнате вспыхнул свет.
В дверях стоял Марзук, держа в руках черный баллон с распылителем, направленным на Тишкина. Пятеро членов Мозгового Центра в масках, с такими же черными баллонами наготове стояли по углам комнаты.
— Это что за маскарад? — спросил Лур гневно.
— Продолжайте ваше сообщение, — сказал Марзук величавым голосом. — На всякий случай имейте в виду, что все вы арестованы.
— По какому праву? — спросил Лур и пристальным сверлящим взглядом обвел своих коллег в масках.
Один из них вздрогнул и уронил баллон.
— Осторожней, коллега, — сказал Марзук трусливо. — Температура морозильной жидкости в баллоне двести семьдесят три с половиной градуса. Продолжайте, Лур.
— Я не буду говорить под дулом, — возразил Лур и сел к столу.
Тогда Тишкин взял у него кусочек икры и спросил:
— А ежели ее сейчас в теплую воду… начнется эта… животная революция?
Лур молча кивнул.
— И сколько протянется?
Марзук вдруг сказал:
— Два-три миллиарда лет.
— А тебя не спрашивают, — оборвал его Тишкин. — Отойди со своим огнетушителем. Три — это больно много. Лур Ионыч! Давай укладываться в сжатые сроки.
— В какие примерно? — деловито спросил Лур.
Тишкин подумал и сказал:
— В две-три пятилетки.
Лур высоко вздернул фиолетовые брови и задумчиво произнес:
— Вы, как всегда, между прочим бросаете великолепную идею.
— И не то бросишь, — сказал Тишкин сердито. — Когда у вас тут не продохнешь от химии и вот эти стоят над душой, — он ткнул рукой в сторону членов Мозгового Центра. — Холодильники!
Лур поднялся, быстро подошел к одному из своих коллег в маске и взволнованно заговорил:
— Вы поймите, мы на пороге величайшего открытия всех времен… Вот послушайте… Веками мы создавали могучие химические стимуляторы! Но мы воздействовали ими на нашу изможденную, хилую нацию, которая уже не способна развиваться. И она не развивалась. Наоборот, закормленная стимуляторами, огражденная от влияний извне, она впала в идиотизм.
— Попрошу не оскорблять нацию! — задушенно крикнул Марзук, выпячивая грудь.
— Да вы поглядите на себя, — посоветовал Лур.
Марзук подавленно сказал:
— Напоминаю, что все вы арестованы.
— Ладно, — махнул рукой Лур. — Мы бессильная нация, наша могучая техника уже не подчиняется нам. Непобедимая тяга к покою стала нормой. Рюмяне спят где только можно. И даже где нельзя. Посмотрите! — Лур указал на одного из членов Мозгоцентра с баллоном в руках, который уже спал, прислонясь к стене. — А ведь это наш выдающийся мыслитель и организатор, любимец женщин. Рюмяне не хотят даже сплетничать!
Марзук уязвленно воскликнул:
— Зато у нас нет никаких нарушений!
— Нет? — возразил Лур. — Но разве не похожи все мы на беспробудных алкоголиков?
Лур поднял комочек икры в руке и воскликнул:
— Но мы начнем все сначала! С нуля! Вот он, зародыш живой жизни! Мы заменим века развития живого секундами! Через несколько десятков лет совершенно новый, небывалый рюмянин протянет нам свои могучие руки! Он выйдет вот из этого крошечного комочка икры!
Марзук вдруг задымился от гнева, подошел к Луру, выхватил у него комочек и объявил:
— Икра арестована!
— Кретин! — закричал Лур. — Убожество! Второгодник!
Марзук направил в грудь Лура черный раструб распылителя и глухо проговорил:
— Физически я вас могу уничтожить просто в тысячную долю секунды! — Он нагло ухмыльнулся зеленым ртом. — Но сначала я вас раздавлю своим интеллектом! Следуйте за мной в экспериментальное зало!
Глава двенадцатая
За изогнутым, точно лекало, столом сидели члены Мозгоцентра в застегнутых мантиях. В глубине зала возвышалась громадная колба; от запечатанной горловины ее к потолку тянулись разноцветные провода и шланги.
Вошел Марзук, за ним — связанные Лур и Тишкин. Все встали, склонив узкие плешивые головы. Одно место за столом, в центре, пустовало. Марзук, сдержанно говоря на ходу: «Сидеть, сидеть», прошел к этому местту. Лур и Тишкин сели на широкую скамью сбоку, как подсудимые.
Марзук встал, постучал карандашом по графину, важно откашлялся.
— Итак, я начинаю вас уничтожать интеллектуально, — сказал он, обращаясь к Луру.
— Валяйте, — равнодушно ответил Лур, погружаясь снова в свои противоречия.
Марзук вдруг заговорил так пламенно, что у него васильками засветились оттопыренные уши:
— Коллеги, проблема создания гармонической личности душит нас как никогда. Установка по производству счастливых граждан дала нам несколько миллионов великолепных человеко-единиц. Они беспрерывно ликуют. Но что делать со старым населением, которое хоть и спит, но бессмертно и никак не убывает? Складирование и штабелирование граждан не вызывает ихней поддержки. Я с моей группой синтеза разработал химически дерзкий вариант создания новой личности из старого материала. Суть его проста: троих слабеньких рюмян мы расплавляем, размешиваем и превращаем в одного!
В зале стало темно, светилась только гигантская колба. В колбу по легкой лесенке бодро спустились трое рюмян в хитонах. На дне колбы они пожали друг другу руки и начали раздеваться.
Тишкин смущенно кашлянул, наклонился к Луру:
— Неудобно… перед симпозиумом-то.
— У нас же нет пола, — ответил Лур уныло.
Марзук сказал громко, ледяным мертвым голосом, положив пальцы на рукоятку черного ящика:
— Начинаю опыт! Включаю рубильник! С нами химия!
Тотчас от стен колбы в троих рюмян ударили тонкие струи жидкости, запахло керосином и уксусом. Колба с воем закрутилась, в ней закипела пена.
Марзук, сияя голубыми ушами, давал пояснения:
— Сейчас в колбе распадаются, взаимопроникаются, сливаются интеллект, атлетизм и доброта.
Установка вращалась все стремительнее, покрывая хриплым воем слова Марзука:
— Мы будем сливать, смешивать, размешивать любое количество устаревших биоединиц. Мы сможем создавать тесто, так сказать. А из этих продуктов полураспада лепить новое…
Тишкин вдруг вскочил, вырывая из-за спины связанные руки, закричал:
— Подожди, синюшный! У этих ребят, которые маются в твоей колбе, мамаши есть? Есть или нет? Имеются у них мамаши, голубые наши старушки? Старушки ждут сына из колбы домой?
Марзук скривил зеленеющий рот:
— Старушки ждут… Но интересы общества диктуют…
Тишкин сердито закричал:
— Так выходит, ионная ты контра, на каждых трех мамаш выдаст твоя колба по сыночку! Вырубай установку!
Марзук выключил рубильник, но… колба завыла и закрутилась еще пуще! Задымили провода, полетели гайки под ноги членам Мозгоцентра! Колба вдруг втянула в себя пробку, и страшный ветер потащил все и вся в горловину. Вбежал робот Вася и включил надпись у себя на груди:
«Колба впала в бесконечность. Ошибка в исходной формуле. Колба хочет стереть в порошок все живое! Бегите, братцы!»
От могучей тяги воздуха мантии на членах Мозгоцентра вдруг взвились черными парусами и потащили их из-за стола.
— Расстегайся, ребята! — закричал Тишкин, плечом прижимая Лура к скамье.
Отстегнутые мантии мигом сорвались со спины и улетели в колбу, за ними сорвались из-за стола стулья и скатерть. Наконец стол неторопливо поднялся на попа и покатился к колбе, как фигурист. Подпрыгнув, он начал ломаться и с хрустом влезать в горловину. Марзук и члены Мозгоцентра без мантий, голые, встрепанные и совсем синие от ужаса, ухватились все за связанного Тишкина, — на нем почему-то ни один волос не шевелился. И вдруг Марзука оторвало от сплоченной когорты коллег и поволокло в колбу.
— Мама-а! — закричал он сквозь воющий ветер.
— Да развяжите меня-то! — приказал Тишкин.
Его развязали. Он живо снял с ноги сапог, запустил им в колбу. Сапог влетел в горловину, колба захрипела, точно подавившись, остановилась и смолкла. Стало слышно, как стучат зубы у Марзука.
— Перекур, ребята, — сказал Тишкин, отдуваясь. — Не тот компонент попал.
Марзук на подгибающихся ногах подошел к Тишкину, подал руку и сказал с кривой улыбкой:
— Вы спасли мне жизнь, Фима! Я вам этого не забуду. Требуйте что угодно!
— Отдай икру немедля, — сказал Тишкин.
Глава тринадцатая
Душным вечером Даша сидела на завалинке, укачивала дочь и тихонько напевала:
На улице перед калиткой остановился бригадир Грызлов. Послушал, послушал, почесал голову под кожаной фуражкой, спросил:
— А где твой, этот, несгораемый?
— Да пропади он пропадом! Тут где-то. Может, веником прикинулся… Знаешь, какая у него привычка дурацкая…
Грызлов нахмурился и сказал в пространство:
— Эй, малый, проявись, а то хуже будет.
Глоус не ответил, только странно, жутковато ни с того ни с сего появились на крыльце два ведра с водой.
— Видишь, как озорует, — сказала Даша в сердцах.
Грызлов вошел в калитку.
— За такие штуки можно и привлечь, — сказал он строго.
Даша со слезами сказала:
— Он и речку подвел под самый огород, чтоб близко белье было полоскать. Ведь со стыда сгоришь. Уйду я, а он в избе безобразит, печь протопит, обед сварит, носки довяжет…
Грызлов постучал ребром ладони по перилам крыльца:
— Ты ваньку не валяй! Речку возверни в законное русло. А не то я на тебя капканов наставлю! Месяц без дождей мучаемся, а он Фантомаса корчит. И чтоб завтра пришел на собрание.
А ночью разразилась гроза. В темноте Даша встала, чтобы прикрыть окно. Взглянула на рваное клубящееся небо. И вдруг в черноте облаков молния начертала огненные буквы:
Затем на истомленную землю упало несколько скупых капель. Опять загремели молнии. И вдруг в поле загорелся от молнии стог. И кто-то тощий, взлохмаченный тушил его, кашлял от дыма.
Даша спала плохо, просыпалась, поднимала голову. За окнами кто-то метался, мяукал и скребся под дверью.
И наконец под утро, в беспамятстве, подражая Тишкину, Глоус хрипло запел «Цыганские кибитки».
А вечером в клубе состоялось собрание. Председательствующий Грызлов взял первое слово:
— Товарищи, мы должны рассмотреть вопрос о недостойном поведении бывшего товарища Тишкина, а как оказалось фактически, пришельца с другой планеты Глоуса, отчество и фамилия отсутствуют…
Из зала крикнули:
— А где сам Глоус-то?
Грызлов удрученно сказал:
— Товарищ Глоус имеет один яркий недостаток: он может начисто терять видимость. Но я думаю, что сейчас он присутствует здесь, ежели ему еще дорог наш коллектив!
— Дорог… — вдруг ответил голос откуда-то из пустого угла.
— Слышите, он тут, — сказал Грызлов удовлетворенно. — И хоть мы не наблюдаем его глазами в наших рядах, он обязательно краснеет сейчас! За то, что в последний отрезок времени сильно отпал от работы в бригаде и даже стал совершать вредные чудеса!
— Я краснею, — ответил голос после долгого молчания. — Мучаюсь.
— А почему ты мучаешься? — строго сказал Грызлов, обращаясь в пустой угол. — Потому что оторванный от коллектива и, обратно же, без горячей пищи ты, товарищ Глоус, сильно очумел.
— Я не могу без Земли, — сказал Глоус тихо и печально.
Грызлов возмущенно воскликнул:
— Тишкин, значит, вместо тебя там надрывается, а ты тут за бабий подол прячешься! Мяукаешь по ночам без толку!
— Я знаю Марзука! — со стоном сказал Глоус. — Он не отступит!
Грызлов усмехнулся:
— Зато Тишкина ты не знаешь. Жалко, разминулись вы маленько. Он там до твоего приезду как раз продержится, а далее вся надежда на тебя. Ты у нас вообще-то тоже мужик всех статей, не хухры-мухры!
Грызлов вдруг включил телевизор, стоявший на сцене, и сказал:
— Погляди, гражданин Глоус, как мучается, как жертвует свою жизнь заместо тебя наш несгибаемый товарищ!
И вдруг в телевизоре во весь экран возникло весьма довольное лицо Ефима. А совсем рядом с ним показалась остроглазая тощая баба в какой-то как бы сорочке… Она так и зыркала на Ефима шалыми глазами.
Впрочем, они стояли на краю пахотного поля около мешков с зерном. А сбоку к ним тут же подошел совсем квелый мужичишка с узким, как огурец, лицом.
Тишкин насыпал зерно в короб с ремнем и надел его на шею Эйлурии. Такой же короб он надел на шею Луру. Затем взял свой короб, надел и сказал:
— Ну, начали.
И они пошли мерным шагом по пахоте навстречу солнцу, широко разбрасывая зерно правой рукой…
Эйлурия шла мелким шагом справа и все приближалась к Тишкину. Лур, наоборот, забирал влево и все сильнее спотыкался, видно, от горя.
Тишкин скосил глаза на Эйлурию и тихо попросил:
— Луша, хоть тут, при народе… Ведь не то подумают, — и громко продолжал: — Ровнее, ребята, ровнее. Не частить!
Эйлурия грустно сказала:
— Как ты равнодушен, Ефим. Ты не способен понимать женщину, ревновать ее, мучить.
Тишкин, упрямо сворачивая в сторону Лура, покрикивал:
— Лур Ионыч, ты чего это влево устрочил? Параллель соблюдай!
Все трое, они друг за другом сворачивали налево, а Эйлурия горестно говорила:
— Возвысь меня или унизь, но не дыши таким холодом! Ты рядом, но ужасно далеко!
Тишкин заскрипел зубами:
— Лур Ионыч, стань на мое место, а то я всю эволюцию сорву к чертовой бабушке!
Лур остановился, повернулся, вытер крупный пот с лица. Ефим и Эйлурия тоже остановились. Все трое улыбнулись, поглядели в ласковое небо. Над ними заливался первый жаворонок, посвистывал ветер в проводах высоковольтной линии. И вдруг на краю поля показался робот Вася. Он бежал что есть силы вдоль пахоты, затем по самой пахоте, добежал до них, упал носом в мягкую землю. На груди его вспыхнула надпись: «Марзук…»
Над полем пронесся тревожный ветер.
На краю поля, откуда прибежал робот, показалась длинная плоская черная машина. Она неслась к ним все быстрее.
Тишкин беззаботно сказал:
— Марзук, голуба, шпарит на самоходной сеялке.
Лур обернулся, глянул на машину, глаза его стекленели от ужаса.
— Тишкин, спасайтесь, это морозильная установка дистанционного действия.
Из-под передка машины вдруг веером ударили снежно-льдистые струи.
Тишкин схватил Эйлурию за руку, отшвырнул в сторону, крикнул:
— Беги!
Лур бросился навстречу машине и закричал:
— Марзук, не охлаждайте Фиму, а то я вас выведу из членов Мозгового Центра!
Но серебристая струя сбила его с ног. Тишкин схватил Лура под мышки, подтащил к роботу Васе. И они встали все трое, спина к спине, подпирая друг друга.
— Понаделают из нас снегурочек, — сказал Лур и заплакал; слезы сосульками застыли у него на щеках.
Струи снега били в них с двадцати метров.
Планета медленно леденела… Города становились похожими на айсберги. На улицах стихали разговоры, крики, споры, ссоры. Рюмяне с удивленными лицами застывали, точно гипсовые памятники самим себе…
Дольше всех не сдавалась Эйлурия, окруженная бунтующими женщинами… Прижимаясь друг к другу, спи повторяли все жалобнее:
— Тишкин… Тишкин… О Тишк…
И наконец тоже застыли посреди площади, будто групповой монумент…
Марзук, согнувшись над рычагами и кнопками машины, бормотал в экстазе:
— Начинается эра великого анабиоза… Хватит огня, тепла, испарения, кипения! Спать, спать, шлафен! На сорок тысячелетий я усыплю и заштабелирую всех вас вместе с вашими идеями, любовью и рацпредложениями.
— Бюрократическое рондо он играет, дай бог всякому, — заметил Лур, задремывая. — А вообще-то он глубокий дилетант…
Тишкин завозился в ледяной корке и прохрипел:
— Уши вянут от такой волынки… Как бы отключить этого химика, Лур Ионыч?
— Спокойной ночи, Фима, — пробормотал Лур, покорно закрывая глаза. — Вероятно, мы не увидимся. Марзук вызвал на себя весь мировой холод… Он и сам замерзнет, самоучка…
Над Марзуком уже выросла небольшая классическая пирамида из прозрачного льда… Но и внутри нее, цепенея, будто муха в январе, он продолжал давить на кнопки, дергать рычаги.
Тишкин дернулся, пробуя выломиться из ледяной корки, постучал робота Васю но жестяному темени:
— Слышь, Василий, вдарь меня чем-нибудь потяжельше… Я этому Марзуку не на елке достался…
Железным кулаком Вася двинул Тишкина в бок, раз, другой, третий… Лед затрещал, и Ефим выкарабкался из него, будто из разбитого яйца. Он огляделся и увидел, что вверху, в вихрях снега, раскачиваются провода высоковольтной линии. Тишкин откинул крышку на темени у Васи и вымотал метров десять проводки. Верный Вася все понял и включил надпись у себя на спине:
«Приму весь вольтаж на корпус».
Ефим прикрутил к концу провода болт и предупредил:
— Ведь сгоришь, Вася, синим огнем.
«Шуруй», — ответил Вася и пошел навстречу машине.
Едва Вася припал железной грудью к машине, Тишкин раскрутил болт на проволоке и, точно лассо, метнул его наверх на высоковольтный провод, а сам прыгнул в сторону, головой в сугроб.
Ослепительная гигантская искра с адским треском расколола синюю мглу. Снег взрывался и таял вокруг горящего Васи и горящей машины. Спину Тишкина обдало горячим банным паром…
Взрывом Марзука отбросило в сторону.
…Тишкин встал; увязая в грязи, побежал к Васе и увидел дымящийся железный слиток, покрытый окалиной. Ефим снял кепку и глухо проговорил:
— Сгорел на работе товарищ…
Он обернулся и увидел Лура. Выжимая талую воду из рубахи, тот удивленно говорил:
— Сколько тысячелетий прошло, Ефим Петрович?
Не отвечая, Тишкин поднял слиток и тяжелым шагом направился к Марзуку, который сразу же встал на колени и бухнул в ноги Ефиму:
— Товарищ Тишкин, бейте, но не убивайте!
— Возьми вот это, дубина! — сказал Тишкин, подавая ему слиток. — Убью, если Васю мне не сдублируешь! Чтоб один к одному — до последней заклепки! И чтоб по-быстрому, а то мне лететь пора…
…Вокруг звенели ручьи, пахло гарью и весной, паром исходили поля…
Глава четырнадцатая
Серебристый шар стоял на пригорке. Около него копошились рюмяне, звонко тукали молотки. Вокруг порхали первые живые бабочки… Вдали пролетел, треща крыльями, птеродактиль. Первый червяк вылез из почвы…
Поодаль Тишкин умывался перед дорогой в речушке. Вода покамест еще отдавала химией, но первая рыбешка уже норовила вылезти на берег, топорщила плавники, будто крылья.
«Обратно же, эволюция и у них зачинается, — подумал Ефим. — Скоро гады пойдут, тритоны… А вообще-то долго еще ребятам тут ковыряться…»
Он утерся, закурил последнюю сигарету и пошел к шару.
Из звенящего водой овражка поднялась женщина в надвинутом на глаза платочке. Подбежала, порывисто схватила за рукав:
— Ефим, возьми меня с собой!
— Зря ты, Луша, — возразил Ефим смущенно. — Даша тебе глаза там обязательно выцарапает.
— О, я скроюсь от ее ревнивого взора! — заверила Эйлурия ломким голосом. — Я незримо буду реять вблизи тебя! Цветком в палисаднике, грушей в саду, электролампочкой… Ведь ты веришь в платоническую любовь, в биотоки, флюиды, телекинез?
— Где уж там… — вздохнул Тишкин.
Эйлурия широко раскинула руки:
— Тогда лучше убей меня, раствори, энтропируй!
— Исключительно зазря хочешь аннулироваться! — сердито возразил Ефим. — Давай по делу говорить. Подбей Лура Ионыча на такой факт… Пущай он со своими ребятами из Мозгоцентру расстарается и столкнет ваш Рюм с застарелой орбиты. Как съедете с орбиты, так и жмите в окрестности Земли. Тогда мы с тобой по-соседски где-нибудь и встренемся. На покосе там, на симпозиуме… Чуешь? Согласная?
— Чую! Согласная! — пылко воскликнула Эйлурия. — Чао!
…Тишкин поднялся, встал в круглой двери корабля и вдруг обеспокоенно скрылся внутри шара. Оттуда донеслось пыхтение, грохот. Затем Ефим вытащил и вытолкнул в дверь всклокоченного Марзука.
— У нас и своих хватает эдаких-то! — сказал он и толкнул Марзука в толпу провожающих.
Проводить Тишкина пришли без малого все жители планеты…
Показалась толпа голубых рюмянок, которая несла плакат с аршинными буквами: «Мама, я Тишкина люблю».
Марзук вдруг деловито выкрикнул из-за спины Эйлурии:
— Сдвинем с нуля деторождаемость!
Открывая прощальный митинг, Тишкин сказал:
— Дорогие рюмляки! Бросайте вы эту вашу… — тут Ефим остановился, подбирая подходящий эпитет, а затем продолжил: — …никудышную жисть. Ну на что она у вас похожа? Баб не видать, мужики все синие… В общем, вношу предложение! Первое: в корне покончить со старым. Зажить, как в древности, по-человечески. Создать колхоз «Светлый Рюм».
Поскольку я отказываюсь от должности председателя в связи с отлетом на родину, избрать председателем Лура Ионыча…
Сквозь толпу провожающих к Ефиму протолкался опечаленный робот Вася.
— Фима, заберите меня с собой, — попросил он тихо.
Тишкин вздохнул и сказал:
— Рад бы, мил человек. Но здесь ты нужнее, Василий. Ты за Марзуком доглядывай, друг…
Лур протянул Тишкину подарок, два выходных хитона, мужской и женский, и с грустью сказал:
— Фима, не забывай нас! В дни получки обязательно выходи на связь в девять утра, как договорились.
…В четверг после небольшого дождика без особого шума Тишкин опустился на колхозный выгон… Когда он ступил на порог родного дома, Даша едва не запустила в него половником, потому что ошибочно приняла его за Глоуса. Но Ефим рассеял ее заблуждение, когда вручил ей бусы и газетный кулек с конфетами-подушечками…
Глава пятнадцатая
Как стало известно, недавно делегация колхозников в лице Ефима Петровича Тишкина возвратилась в родной колхоз с планеты Рюм, где она побывала в соответствии с программой межпланетного культурного обмена. Корреспондент «Научного вестника» посетил Ефима Петровича в его загородном доме в деревне Верхние Тишки. Ниже мы публикуем репортаж корреспондента «НВ».
— Как долетели, Ефим Петрович?
— Спасибо, хорошо. Как раз уложился в два световых года, хотя…
— Как вас принимали на Рюме?
Ефим Петрович улыбается:
— Очень по-дружески. Выстроился, конечно, почетный караул академиков, рукопожатия, цветы, объятия, возгласы привета…
— Скажите, какие проблемы волнуют Рюм?
— Проблем у них невпроворот. Куда ни плюнь — проблема. Вот взять Марзука, этого, самого синего. Он беспременно норовит всех жителей в сон загнать, проще говоря — в анабиоз. А они не спят. Так, покемарят малость и опять… шу-шу-шу… проблемы подымают. А он тоже, конечно, уперся. Такой мужик хлопотливый, вроде нашего бригадира. Сейчас он угомонился. Как зачал оледенение свое проталкивать, мы с простыми рюмяками дали ему по шапке, он сразу лапы кверху.
— А какое впечатление произвел на вас Лур, президент Мозгового Центра?
— С этого чего и взять? Ведь раздваивается по-страшному — в лоскуты. Стянешь его ремнем, тогда ему сразу цены нет. Как зачнет проблемы решать, так молотит — не подходи! Все проблемы перерешает — и в слезы. Возьми, просит, меня, Ефим, к себе на ферму, цивилизация эта, химия проклятая заела!
— Скажите, что вас больше всего поразило на Рюме?
— Нету у них никаких знаков или там вывесок ни на улицах, ни внутри; где лево, где право или как в кассу пройти — неизвестно. Поэтому ихняя цивилизация то и дело заезжает в тупик. Но рядовые рюмяки проявляют жадный интерес. Я с ними поделился планами нашей бригады, не утаил и свои производственные секреты.
— Как вы расцениваете искусство и литературу Рюма?
— С этим не густо. Нет покуда у них своего Магомаева, своей Пугачевой. Поделился я с рядовыми рюмянками и в этом плане. Молодые рюмянки охотно разучили с моего голоса песенку про короля.
— Вам довелось включиться в движение бывших женщин Рюма, возглавляемое Эйлурией. Как протекали ваши с ней беседы?
— Протекали в порядке контакта. Я познакомил товарища Эйлурию с постановкой ясельного дела в Верхних Тишках. Затронули мы и другие вопросы, но об этом после.
В эту секунду Дарья Матвеевна, о которой словами поэта можно сказать, что «сидит, как на стуле, двухлетний ребенок у ней на груди», демонстративно встает и выразительно гремит ухватом у печи. Поспешно задаю следующий вопрос:
— Что вам известно о таинственной судьбе Глоуса? Ведь он не долетел до Рюма. Не затерялся ли он в межгалактических просторах?
— Да куда он затеряется? — в сердцах возражает Ефим Петрович. — Поглядите-ка в окошко.
Я гляжу в окошко, Ефим Петрович объясняет:
— Видите, вон телега стоит? А у ней пятое колесо. Это он и есть! Замаскировался.
Ефим Петрович высовывается в окно и строгим голосом кричит:
— Глоус, не балуй!
Телега трогается с места и поспешно катится в поле.
— Вот так с ним и маемся, с шельмой, — вздыхает Ефим Петрович.
Глубокая, содержательная беседа завершается. Дарья Матвеевна неторопко накрывает на стол. И вот уже заводит свою мирную песню самовар.
И вдруг сам собой в углу избы вспыхивает экран телевизора. Из косых сверкающих линий возникает голубое женское лицо. Спутанные волосы, громадные отчаянные глаза. Протягивая тонкие руки, Эйлурия точно борется с каким-то страшным ветром и кричит:
— О покинувший нас землянин, где ты? Слышишь ли ты меня? Над Рюмом опять веют ледяные вихри… Марзук снова довел Лура до раздвоения.
Стремительная белая кипящая мгла стирает Эйлурию с экрана, и кажется, что ледяной ветер Рюма проносится по избе.
Ефим Петрович резко встает из-за самовара, и в его глазах вспыхивают знакомые дерзкие огоньки.
— Извините, товарищ корреспондент, сейчас не до чаев. Надо Глоуса добыть к утру — хоть живого, хоть мертвого. Пора ему лететь!
Взволнованный, следом за Ефимом Петровичем я выхожу на улицу.
— Не дадим Рюму пропасть, — просто говорит он и крепко, как-то по-земному жмет мою руку, а затем раздумчиво заканчивает свою мысль: — Жизнь рази остановишь, а эволюцию и подавно…
Глава шестнадцатая
Наутро Тишкин косил на лугу в хитоне. Одежда эта очень подходила для полевых работ: ни рукавов, ни воротника и продувает.
Ефим не поспевал за Дашей, которая уже устрочила к речке, и с горечью чувствовал, что поотвык он от привычного дела.
Вдруг сзади послышалось суетливое ширканье косы и упорное сопение. Ефим оглянулся, так и есть — Глоус. В старом Ефимовом пиджачке он возник, как всегда, из пространства и сейчас виновато улыбался зеленым ртом, топтался на стерне.
— Все балуешь… — сердито сказал Ефим, доставая брусок из-под хитона. — Не надоело?
— Петрович, а Петрович, — пробормотал Глоус, прижимая косу к тощей груди. — Можно я на шоферские права сдам?
Тишкин покрутил головой:
— А полетит кто за тебя? Ребята там так а тебе нуждаются, уж так тоскуют об тебе…
— Я даже на списанной бортовой машине ездить согласный! — заверил Глоус, и нос его вспотел от волнения. — Запчастей мне не надо. И без карбюратора смогу. Горючего не попрошу.
— Белыми нитками все у тебя шито, — возразил Тишкин. — Ведь, поди, Дашке на ферму возить корма нацелился?
— Нацелился… — сознался Глоус и потупился.
Ефим показал головой в сторону широкой Дашиной спины, шумно вздохнул:
— Ты для ее пустое место, ну… ровно коровья лепешка. Нету у тебя гордости перед бабой.
— Есть! — возразил Глоус тонким голосом. — Гляди, я сейчас в три секунды весь луг Скошу вместе с кустами!
Он отбросил косу и крикнул:
— Дарья Матвеевна, отойдите, пожалуйста, в сторонку!
Даша даже не обернулась, только равнодушно махнула рукой.
— Чё ты выступаешь? — сердито спросил Тишкин. — Ну скосишь, а наряд кто выпишет? Ты давай не суетись зря, а вылетай подобру-поздорову!
Ефим вдруг достал из-под хитона часы и беспокойно сказал:
— Ты давай коси натурально, а я сщас домой сгоняю, враз обернусь.
Он быстро скрылся в ольшанике.
Даша тут же обернулась. Насупилась и пошла к Глоусу, медленно вытирая травяную сукровицу с косы. У Глоуса от страха пот градом покатил с лилового носа.
— Куда это он завилял? — подозрительно спросила Даша.
Глоус тихо лязгнул зубами:
— В правление… вроде…
— Ты на Земле врать наловчился? — грозно спросила Даша. — Или там уже умел? — она показала загорелой рукой в небо и ходко пошла в ольшаник.
…Ефим накинул крючок в сенцах, быстро прошел в избу. Осторожно выглянул в окно, задернул занавеску. Сел перед телевизором, опять глянул на часы… Ровно в девять экран вспыхнул слепящим светом, от которого озарилась вся изба. На экране возникло прекрасное лицо Эйлурии. Голубые ее волосы развевал ветер, глаза сияли.
— Я несказанно счастлива видеть тебя! — воскликнула она певуче и так громко, на весь двор, что Ефим поспешно привернул звук.
— Ясно, — сказал он хриплым шепотом. — Докладывай обстановку, Лукерья. Почему Лур Ионыч не вышел на связь?
— Обстановка тревожная… — начала Эйлурия.
Вдруг грохнула входная дверь в сенях, и Даша разъяренно метнулась к телевизору.
Ефим попятился, свалил табуретку, едва спросил оторопело:
— Ты откуда вошла-то?
Даша схватила табуретку, телевизор хрустнул, будто арбуз, и развалился.
— А теперь лети к своей синей! — закричала Даша и всхлипнула.
— Эх ты, чурка! — в сердцах сказал Тишкин. — Это же информация к размышлению.
В избу бочком вошел Глоус — от изумления челюсть у него сразу отвалилась.
— Чего зря рот разинул? — с досадой сказал Тишкин. — Собирай агрегат-то.
— Если позволите, то я могу заменить… — застенчиво сказал Глоус. Он сильно заскрипел зубами и вдруг… превратился в довольно новый телевизор на ножках. На экране его вместо Эйлурии возник заиндевелый робот Вася. Повернулся. На спине у него вспыхнула надпись:
«Лур совсем раздвоился, в лоскуты. Марзук опять без передыху вгоняет планету в анабиоз. Железная бригада имени Тишкина борется с оледенением. Надо подмогнуть, ребята».
Экран погас, а на месте телевизора снова стал Глоус; волосы его торчали дыбом, голова дымилась.
— Слыхал? — сурово сказал Тишкин. — Принимай неожиданное решение, увольняйся и вылетай вечером!
Тихим вечером Глоус заглянул в окно из палисадника.
— Прощайте, Даша, — тоскливо прошептал он, комкая обходной лист. — Уюту нет, Дарья Матвеевна, покоя тоже нету…
На заднем дворе Тишкиных у бани лежала старая проржавевшая труба. Остатками воли Глоус синтезировал ее в космоплан и без особого ущерба для колхоза пропал в бесконечной Вселенной. Светящиеся газы, точно огромный белый цветок орхидеи, растаяли в звездной черноте ночного неба над окнами дома Дарьи Матвеевны.
А по селу от избы к избе уже катилась забористая частушка:
Эпилог
Прошли годы… На Рюме победила жизнь…
Как-то вечером Даша и Тишкин смотрели по телевизору программу «Время».
На экране вспыхнула надпись: «Эволюция на Рюме». Зазвучала бодрая маршевая музыка.
Показались новостройки, поля пшеницы высотой в пять метров, стадо громадных коров в три раза выше человеческого роста.
— На Рюме успешно продолжается ускоренная эволюция, — радостно проговорил голос диктора. — Пшеница достигает восковой спелости за два-три часа после посева; выведена новая порода рыб, так называемая вобла-гулливер. Кто же они, герои и творцы эволюции?
На экране появился Марзук, благообразный, поседевший; он сидел в своем домашнем кабинете за письменным столом. За его спиной на стене был виден портрет Тишкина.
Потом на экране возник большой зал научно-исследовательского института. У листа ватмана стоял Лур в черной шапочке академика. На листе — изображение космических трасс, сложные формулы, Лур покорно вздохнул и быстро проговорил слабым голосом:
— Наша научная группа успешно дорабатывает теорию сталкивания Рюма с орбиты с тем, чтобы всем нам направиться… затем в окрестности Земли. По этой теме двадцать восемь наших сотрудников, включая товарища Эйлурию, уже защитили кандидатские и докторские диссертации…
Исчез Лур, а на экране показался робот Вася. Обернувшись, он включил на груди у себя надпись: «Дела у нас идут нормально, но зря ты улетел, Ефим Петрович. Прилетай, а то скучно…»
И наконец в поле показался Глоус. Длинной рейкой он замерял высоту пшеницы. Одернув на себе старый Ефимов пиджак, заштопанный Дашей на локтях, он откашлялся и сказал бодро, сквозь слезы:
— Пользуясь случаем, хочу передать привет на Землю своим друзьям колхозникам, товарищам дояркам бригадиру товарищу Грызлову, а также… — голос Глоуса прервался, он сопнул носом и закончил: — Товарищу Д…
Вдруг в телевизоре начались помехи, на экране возникло лицо Эйлурии. Она воскликнула жалобным певучим голосом:
— Приветствую тебя, о землянин! Скоро… скоро мы…
Даша встала и сердито выключила телевизор…
Тогда Тишкин осторожно вышел на крыльцо, сел на ступеньку, закурил и, вздыхая, стал задумчиво смотреть в сияющую бездну мироздания…