Погребение является одним из универсальных институтов, необходимых как отдельному человеку, так и целому обществу для сохранения памяти об умерших. Похоронные обряды, регламентированные во многих культурных традициях, структурируют эмоции и поведение не только скорбящих, но и всех присутствующих. Ольга Матич описывает кладбища не только как ценные источники местной истории, но прежде всего – как музеи искусства, исследуя архитектурные и скульптурные особенности отдельных памятников, надгробные жанры и их художественную специфику, отражающую эпоху: барокко, неоклассицизм, романтизм, модерн и так далее. В книге идет речь о главных парижских кладбищах (Пер-Лашез, Монпарнас, Монмартр и Пасси), о кладбищах московских (Донское, Новодевичье, Введенское и Ваганьковское), а также об эмигрантском кладбище Cент-Женевьев-де-Буа в окрестностях Парижа. Сюжеты, связанные с кладбищем как социальным институтом и индивидуальным местом упокоения, вписаны автором в историко-культурные и политические контексты своего времени. Ольга Матич – литературовед и культуролог, профессор emeritus Калифорнийского университета в Беркли.
I. Вступление
Мать любила рассказывать, что после смерти нашего соседа я, тогда трехлетняя, приносила игрушки к его украшенному цветами гробу, который стоял на столе в гостиной, и подолгу играла рядом. Соседка радовалась. Это было в 1943 году в маленьком городе в Словении, недалеко от Любляны. Эту историю я сама не помню, мне же запомнилась другая: увидев однажды через окно катафалк с чьим-то красиво убранным гробом, за которым следовали люди (как я потом поняла, провожавшие усопшего на кладбище), я попросила нашу словенскую прислугу (так дома говорили) повести меня на это торжественное шествие. Видимо, она не согласилась, так как дальнейших воспоминаний у меня нет.
В 1947 году, уже в Баварии, тоже в небольшом городе, я, второклассница, однажды прогуляла школу, чтобы пойти на кладбище. Дома рассказывали, что какой-то русский умер и его труп выставлен за стеклом. На следующий день, никому ничего не сказав, я отправилась на него посмотреть. Верхняя часть гроба была приподнята, и создавалось впечатление, что труп скорее стоит, чем лежит. Запомнилось, как я смотрю на него снизу вверх. Мне вообще нравилось ходить на это кладбище, приносить полевые цветы, собранные вместе с отцом неподалеку в баварских полях, и раскладывать на любимых могилах. Еще запомнилось чтение могильных надписей – видимо, эта привычка у меня оттуда. И хотя осмысление исторического значения этих надписей пришло много позднее, неосознанный интерес к ним возник в детстве, когда и родилась моя любовь к кладбищам.
Несколько лет назад мне приснился незабываемый сон о кладбище в Петербурге как о музее небывалой красоты под открытым небом. Мы гуляли по нему с давно умершим отцом. Вместо обычных надгробий на могилах стояли или лежали живописные картины, окруженные роскошными цветниками и деревьями, что-то вроде кладбищенского Эрмитажа в парке мертвецов. В его лабиринтах я испытала нечто наподобие эстетического экстаза, правда, искомую могилу в «загробном» пространстве, как и полагается в таких снах, мы не нашли. Хотя я литературовед, живопись, музеи живописи и практики ви́дения – это то, что я люблю больше всего. Проснувшись, я не помнила, чью могилу мы искали, но ностальгическая память об отце какое-то время меня сопровождала. Поначалу мне даже удавалось возвращаться в состояние между сном и явью, на то незабываемое сонное кладбище, чтобы в течение нескольких секунд переживать и его красоту, и присутствие отца – его «воскрешение», которое каждый раз радовало и осеняло все вокруг.
Получается, что кладбище как место памяти присутствует и в моей «сонной» жизни. Ведь сны отчасти и есть пространство памяти. Сон воскресил отца не в смысле воскрешения предков по Николаю Федорову[1], а в музейном парке мертвых, где они сосуществуют с живыми, вызывая у посетителя мысли и о собственной смерти.
Автор культа предков и их воскрешения Федоров называет кладбище тем пространством, в котором оно должно произойти[2]. Он пишет о запустении кладбищ, предлагая создать кладбищенский музей как «совокупный» памятник всем умершим, который станет храмом Бога отцов. Не стоит забывать, что памятник происходит от слова «память», а также что кладбище прямым образом связано с течением времени в пространстве.
Мы не только помним умерших, но и соблюдаем соответствующие ритуалы, в том числе и для того, чтобы они продолжали жить в нашей памяти. Ведь погребение на кладбище – это один из основных общественных институтов, которые нужны человеку и обществу. В русской православной традиции в завершение похорон всегда поется «Вечная память». Похоронные обряды, ритуализованные во всех культурных традициях, упорядочивают эмоции и поведение не только скорбящих, но и всех присутствующих.
«Музеи смерти: Парижские и московские кладбища» изображает такие кладбища, как Пер-Лашез в Париже или Новодевичье в Москве, как музеи искусства с целью определения архитектурных и скульптурных характеристик надгробных памятников, надгробных жанров и их исторических признаков, отображающих эпоху: барокко, неоклассицизм, романтизм, модерн и т. д.
В 1874 году французский философ-позитивист Пьер Лаффитт писал: «Могилы способствуют континуальности семьи, а кладбище способствует чувству континуальности жизни города и человечества»[3]. Если кладбище хорошо сохранилось, оно исполняет генеалогическую функцию и является своего рода архивом, ценным источником местной истории и предметом социологического анализа. Изучение заброшенной местности иногда начиналось с кладбища, где исследователи узнавали основные биографические данные захороненных – их имена, даты рождения и смерти. В больших городах надгробия позволяли судить о социальном и экономическом положении захороненных, а также об эстетических вкусах; в некоторых случаях памятники указывали и на профессию.
Начиная с XIX века интересные и красивые кладбища в больших городах стали туристическими объектами. Одни из самых ранних путеводителей немца Карла Бедекера, которые он начал издавать в 1850‐е годы, включали известные кладбища. В кладбищенском путеводителе по Парижу 1874 года больше пятнадцати страниц посвящено самому известному парижскому кладбищу Пер-Лашез с перечислением его знаменитых могил; оно и до сих пор остается популярной достопримечательностью.
В основном памятники знаменитостей на известных кладбищах отличаются художественностью, которой я уделяю особое внимание в этой книге. Между тем до середины XVIII века кладбища в больших европейских городах часто находились в прискорбном состоянии: там жили бедняки, а иногда и вовсе маргиналы, занимавшиеся сомнительными делами. Самое старое, средневековое, кладбище в Париже, Cimetière des Saint-Innocents, имело такую репутацию[4]. Оно было настолько переполнено, что в течение целого столетия, а то и дольше, кости выкапывали из могил, чтобы освободить место, и складывали в покойницких или оссуариях (ко́стницах). Это кладбище было закрыто в 1780 году. Подобные проблемы существовали во многих городах.
В эпоху Просвещения парижские власти стали реформировать кладбищенскую экономику: в 1780 году был издан указ, запрещающий новые захоронения на всех городских кладбищах – и не только вследствие переполненности, но и вследствие их опасности для здоровья и зловония. Saint-Innocents «славилось» всепроникающим запахом тления. Новая чувствительность к дурным запахам обычно связывается с возникновением буржуазии в конце XVIII века, когда ольфакторная сторона жизни в больших городах стала своего рода социальным вопросом. Запахи, приятные и неприятные, тоже имеют историю, особенно чувствительность к дурным запахам и зловонию в больших городах, в том числе на кладбищах[5]. Антропологическая история запахов в Новом времени соотносится и с классовыми различиями – с запахами «чужого».
Во второй половине XVIII века антисанитарное состояние многих кладбищ стало привлекать общественное внимание, иногда приводившее к официальным расследованиям и указам вроде того, который запретил захоронения в самом Париже. Медицинская наука эпохи Просвещения провозгласила миазмы разлагающихся трупов, в особенности тех, кто умер от заразных болезней, ядовитыми и вредными для здоровья. В связи с «буржуазной апроприацией кладбища, – пишет Мишель Фуко, – появилась одержимость смертью как болезнью <…> что именно мертвые переносят болезни на живых»[6]. Правда, в XIX веке медицинская теория об опасности трупных миазмов[7], издающих дурной запах, была опровергнута – в отличие от народных поверий об опасности мертвого тела, связанной с нечистой силой.
В том же XVIII столетии в России, особенно в Петербурге, возникли подобные санитарно-гигиенические вопросы об опасности разложения трупов и связанного с ним загрязнения воздуха. В статье «Кладбища», написанной гигиенистом Ф. Ф. Эрисманом и напечатанной в Энциклопедии Брокгауза и Ефрона в 1895 году, тема трупных миазмов обсуждается в научных терминах; в конце статьи автор пишет, что медицина опровергла опасность мертвого тела для живых[8].
Санитарные причины, пусть и опровергнутые впоследствии, в 1870‐х годах стали использоваться для пропаганды кремации как более прогрессивного способа захоронения, особенно в Англии. Кремация, как мы знаем, существует с древних времен. В Индии прах покойника развеивается, предпочтительно над священной рекой Ганг; тот же обычай присущ буддизму. В Древнем Риме прах покойника часто содержался в специальных урнах в колумбариях[9]. Иудаизм и христианство, однако, считали кремацию языческой практикой; Русская православная церковь всячески ей сопротивлялась. Однако не так давно, под давлением распространения кремации в современном российском обществе, церковь постановила, что сожженные останки должны быть преданы земле, а не развеяны, как бы признавая кремацию в качестве возможного обращения с телом покойника. Католическая церковь приняла кремацию раньше. В любом случае для многих и в православии, и в католичестве этот вопрос – связанный с верой в то, что воскресение мертвых должно произойти в восстановленном теле, – остается амбивалентным.
Стоит упомянуть медицинскую практику, которой сопротивлялись и общество, и, конечно, церковь, – а именно анатомирование трупов в научных целях, включая занятия по анатомии, распространившееся опять-таки в эпоху Просвещения. Для вскрытий в медицинских целях чаще всего использовались трупы убийц или невостребованных бедных покойников. Ради пропаганды анатомирования английский философ утилитаризма Джереми Бентам (он умер в 1832 году) завещал свое тело известному анатому Т. Соутвуду Смиту для научных исследований[10]. Нелегальным снабжением трупов для анатомирования занимались так называемые могильные воры (grave robbers): они выкапывали свежие трупы на кладбище и продавали их соответствующим «клиентам». Разумеется, подпольная торговля трупами была запрещена, и власти с ней боролись.
Ранее могилы в основном располагались на кладбищах при церквах, но в связи с демографическими обстоятельствами во многих европейских странах их стали переносить за город. Церковь сопротивлялась новой практике, однако гражданское общество и административные власти победили. Из-за нового отношения к здравоохранению и «перенаселения» городских кладбищ в конце XVIII века их стали перемещать за пределы больших городов. В результате стали возникать так называемые садово-парковые кладбища с красивыми надгробными скульптурами; некоторые из них символизировали сентиментально-романтическое отношение к смерти и памяти.
В России в 1725[11] году Петр I запретил захоронения у городских церквей, и тем не менее на протяжении всего XVIII столетия, несмотря на запрет, при большинстве приходских церквей в Петербурге кладбища продолжали появляться. Сенатский указ 1772 года, при Екатерине II, снова запретил городские захоронения, и это привело к соответствующим результатам.
В европейских культурах конца XVIII и начала XIX века память становится сентименталистским, а затем романтическим кредо, в котором кладбище как идиллическое пространство сада или парка занимает основное место; мертвые образуют в нем своего рода сообщество, требующее надлежащего уважения. Это сильно отличается от того отношения, которое вызывало кладбище в предшествующие эпохи.
В эпохи сентиментализма и романтизма кладбище стало местом медитации о смерти. Вспомним английских «кладбищенских поэтов»[12], в первую очередь Томаса Грея и его знаменитую «Элегию, написанную на сельском кладбище» (1750) – сентименталистскую медитацию о почивших забытых селянах, о неизбежности смерти и о равенстве всех перед ее лицом. Василий Жуковский сделал два перевода этой элегии под названием «Сельское кладбище»: первый, ставший новым словом в русской поэзии, в 1802 году, второй – в 1839‐м. В известной элегии «Когда за городом, задумчив, я брожу» (1836), опубликованной в 1855 году, Пушкин противопоставляет столичное и сельское кладбища, отдавая безусловное предпочтение второму, отчасти потому, что его посетители, в отличие от горожан, выражают подлинную скорбь.
«Элегия» Грея завершается эпитафией, обращенной к посетителю. Вот ее последняя строфа в первом переводе Жуковского:
Сто лет спустя в раннем стихотворении «Идешь, на меня похожий» (1913) Марина Цветаева призывает прохожего остановиться на ее будущей могиле. В этом состоит дидактическое сообщение таких эпитафий. Известный современный поэт Мария Степанова пишет, что «эпитафия <стала> первым жанром письменной поэзии, предметом своеобразного контракта между живыми и мертвыми – пакта об обоюдном спасении <…> Единожды прочтенная, эпитафия разом становится летучей: транспортным средством, открепительным талоном, который предоставляет мертвым новую, словесную, природу и неограниченные возможности передвижения по внутренним и внешним пространствам памяти, по антологиям мировой лирики и коридорам наших умов»[13].
В Древней Греции эпитафия означала похоронную речь в память об усопшем. Как надгробные надписи в знак памяти они стали возникать в Европе в Средние века. Представитель школы «Анналов», культурный историк Филипп Арьес пишет в своей знаменитой книге «L’ Homme devant la mort» (1977; по-русски «Человек перед лицом смерти», 1992), что эпитафии отражают «новую потребность в утверждении индивидуальной идентичности в смерти»[14]. Многие выгравированные на памятнике эпитафии начинаются словами «здесь лежит» такой-то. Часто это молитва, призывающая прохожего ее произнести, или благочестивое высказывание. Арьес нам напоминает, что сентиментальное отношение посетителя к кладбищу, которое выражает элегии Грея, возникло только в конце XVIII века, т. е. в эпоху сентиментализма.
Эпитафии, зачастую формульные, не только увековечивают память погребенного, но и отражают соответствующие воззрения эпохи, а художественные стили надгробных памятников могут сообщить нам нечто об искусстве, особенно о скульптуре. Парижское садово-парковое кладбище Пер-Лашез можно назвать самым большим музеем скульптуры в мире, в котором представлена история ваяния начиная с раннего XIX века, нередко отличающаяся ретроспективностью. Например, надгробие на могиле Оскара Уайльда в виде крылатого сфинкса, установленное в 1914 году, отсылает к древнеегипетскому искусству, притом что сам памятник представляет ранний авангард. Уайльду принадлежит крылатое выражение: «все можно пережить, кроме смерти».
Главные парижские и московские кладбища, о которых пойдет речь, представляют собой музейное пространство. Именование Пер-Лашез музеем скульптуры можно соотнести с фукольдианской гетеротопией, со сложно устроенным «другим» пространством, противопоставленным простому и повседневному. Фуко вводит понятие гетеротопии в докладе «О других пространствах» («Des espaces autres», 1967[15]). Среди них он называет кладбище и музей, которые характеризует гетерохрония времени, т. е. разновременность или «разрыв» с традиционным временем. Фуко, однако, не сравнивает кладбище с музеем, который он ассоциирует с накапливанием «до бесконечности времени»[16]. Его временну́ю концептуализацию музея я применяю и к кладбищенской гетеротопии как наслоению различных временны́х пластов, отчасти художественных, в пространственном отношении напоминающих своего рода палимпсест.
Вполне применим к кладбищу и бахтинский хронотоп – как место, которое соединяет время (личная и историческая память) и пространство (ландшафт смерти). Кладбище, на котором находится множество поколений, является их буквальным соединением – локусом опространствленного времени; эта концепция применима и к историческому художественному музею. Пусть и совсем по-другому, но посещение могил покойников, присутствовавших в нашей жизни и часто вызывающих ностальгические эмоции, представляет собой объединение времени и пространства. Они неизбежно ассоциируются с воспоминаниями, т. е. с временем, которое течет назад в прошлое, чтобы затем оказаться в настоящем времени. Мысли о прошлом – воспоминания – накладываются на структуру кладбища, где пространство остается неизменным и постоянным, как и время в тех случаях, когда его определяют даты смерти захороненных.
Роман-хроника Валентина Катаева «Кладбище в Скулянах» (1975) именно об этом: два столетия, репрезентация которых определяется несколькими поколениями семьи повествователя, опространствливаются в историческом и личном отношении. Время, как пишет автор, становится «бесконечным»:
Время окончательно потеряло надо мной свою власть. Оно потекло в разные стороны, иногда даже в противоположном направлении, в прошлое из будущего, откуда появился родной внук моего сына <…> гораздо более старший меня по летам. Едва его ноги зашаркали по сухой полыни скулянского кладбища <…> почерневшим мраморным или известняковым плитам, ушедшим глубоко в землю, как наше бытие – его и мое – соединились, и уже трудно было понять, кто я и кто он[17].
Кладбище как локус воспоминаний рассказчика «Скулян» изображено заросшим, имена на надгробных плитах полустерты; к воспоминаниям в романе примыкают и дневники предков о российских войнах, в которых они воевали, начиная с первой Отечественной войны (1812) и кончая последней. Дневниковые записи перемежаются художественными размышлениями о преемственности поколений, которые объединяют время и пространство.
«Кладбищу Скулян» вполне соответствуют слова Пушкина 1830 года:
Гуляя по известным кладбищам как по историческому художественному музею, мы ощущаем постоянство времени и места. Из-за переполненности новые захоронения здесь не предвидятся, а если таковые и появляются, то принадлежат они обычно знаменитым историческим личностям.
Овальная фотография, которая стала появляться на надгробных памятниках в середине XIX века[19] (ее можно определить как своего рода
Если же рассматривать фотографию как зеркальное изображение прошлого, то своего рода зеркала присутствуют на кладбище и совсем в ином ключе: в виде отражений, которые зависят от движения дневного света в отполированных надгробных памятниках и от визуальных практик посетителя. В них можно увидеть отражения того, что их окружает. Это и есть тот визуальный избыток, который предоставляет нам кладбище: помимо исторических фактов о захороненных, помимо исторических художественных стилей памятников мы видим и то, что в них отражается извне: природу садово-парковых кладбищ, соседние надгробия, а также посетителей, включая самих себя. Отражения создают своего рода двойную экспозицию, известную нам из фотографии, – наложение на один пространственный пласт второго визуального слоя, призывающего нас к более вовлеченному рассматриванию отполированных памятников. Я призываю посетителей обращать внимание и на эту сторону оптики кладбищенского пространства, которая составляет один из побочных мотивов «Музеев смерти».
Мы привыкли замечать отражения в воде, в том числе и себя – как в мифе о Нарциссе. В отсвечивающих высотных зданиях современных больших городов отражения стали частым явлением. К тому же окружающий мир часто предстает в них искаженным, напоминающим авангардное искусство. Похожие визуальные эффекты можно заметить и на кладбище; я буду обращать на них внимание, предлагая новую практику видения тем читателям, которые раньше этого не замечали.
Что касается мемориальной скульптуры, то в «Музеях смерти» особое внимание уделено ее художественным качествам – как во временно́м (историческом) ракурсе (история художественных стилей), так и в ракурсе параметров кладбищенского пространства. Меня занимают художественные надгробия, а не знатные личности, хотя именно на их могилах таковые обычно и находятся. Поэтому в основном я и пишу о памятниках историческим личностям.
Из самых необычных надгробных жанров на парижских кладбищах (в России он редко встречается) я подробно рассказываю о реалистической эффигии (
Соединение различных памятников создает своего рода композицию кладбища. Реализуя кладбищенский пейзаж, архитектура и скульптура надгробных памятников организуют пространственные горизонтали и вертикали – основные кладбищенские параметры, символизирующие среди прочего соотношение смерти и жизни после смерти в религиозном сознании.
К моему огромному удивлению, тот давно забытый покойник, выставленный на немецком кладбище моего детства, всплыл в памяти во время недавнего посещения знаменитых Капуцинских катакомб (туристической достопримечательности Палермо)[23] – возможно, потому, что на самые интересные застекленные скелеты и забальзамированные трупы можно смотреть только снизу. Часть их облачена в соответствии с социальным статусом, большинство, разумеется, в монашеские одежды; надписи сообщают сведения об умершем; если это мирянин – указана и профессия. Помимо капуцинских монахов, там похоронены знатные жители столицы Сицилии; закончить свой жизненный путь в этом подземном кладбище считалось престижным. Живые приходили туда, чтобы посетить своих мертвых; это, конечно, отличалось от посещения кладбища, где смерть часто растворена в красивом садовом пространстве, скрывающем ее жуткие стороны. Захоронение в этих катакомбах началось в XVII веке, в эпоху барокко, а кончилось в 1920‐х годах. В них сделаны отдельные коридоры: одни предназначены для младенцев и женщин, небольшой коридор – для девственниц. С одной стороны, модная одежда на мирянах, подчас с кружевами, с другой – пустые глазницы и гримасы черепов; все это вместе производит гротескное впечатление, жуткое или комическое (или то и другое одновременно) – в зависимости от отношения посетителя к подобным зрелищам.
Останки исполняют функцию
Другие известные катакомбы находятся в Риме, в небольшой капуцинской церкви Santa Maria della Concezione на ставшей модной Via Veneto (
Посетив римские катакомбы в 1775 году, Маркиз де Сад утверждал, что никогда не видел столь потрясающего зрелища[24]. Меня же в 1970‐е годы стороживший катакомбы монах не хотел пускать – потому что я была в платье без рукавов! Пришлось накинуть шаль. Эти катакомбы – своего рода макабрический музей и, пожалуй, самое необычное зрелище смерти, которое я когда-либо видела.
В эпоху романтизма на кладбище доминировала память об умерших. Декадентское искусство стало отражать то, что Фрейд затем назвал «влечением к смерти» (Thanatos), существующим в противовес «влечению к жизни» (Eros). Я же имею в виду эстетизацию смерти, которую декаденты отчасти унаследовали от романтиков. Другое различие состояло в том, что романтики возвеличивали природу, а декаденты, считая себя эстетами, отдавали предпочтение искусственности. Соответственно, программный декадентский роман Ж.‐К. Гюисманса «Наоборот» («À rebours», 1886) переведен на английский как «Против природы» («Against Nature»). Что касается смерти, в нем изображается искусственное продление промежуточного состояния между жизнью и смертью, в котором и пребывает главный герой – потомок старинного рода, вырожденец дез Эссент[25]. Я бы назвала это состояние бытием на пороге смерти[26]. Сегодня бы мы сказали, что оно им отрефлексировано. В более широком смысле бытие на пороге смерти устраняет различия между жизнью и смертью, которые как бы перетекают друг в друга.
Одним из макабрических проявлений эпохи декаданса, на рубеже XIX – ХX веков, было посещение парижского морга, где напоказ выставлялись анонимные трупы; это стало модным зрелищем: у Томаса Кука, одного из ранних организаторов туризма, морг числился в прогулке по достопримечательностям Парижа. Известна и викторианская традиция посмертных фотографий, изображающих состояние на пороге смерти. Из необычных: фотографии красиво одетых умерших детей, изображенных в кругу семьи, будто они живые, т. е. пребывают в промежуточном состоянии между жизнью и смертью (конец XIX века). Приблизительно двадцать лет назад я видела выставку таких фотографий в парижском музее Орсе, где ребенок чаще всего был изображен на руках у матери. Вполне морбидное декадентское зрелище! Возможна более сочувственная интерпретация этих фотографий: они предлагают репрезентацию смерти как вечный сон, в котором пребывают умершие дети.
Этическая проблема, связанная с промежуточным состоянием между жизнью и смертью, возникла в Америке примерно пятьдесят лет назад. Благодаря новым технологиям в борьбе со смертью современная медицина научилась искусственно продлевать жизнь человека – обычно в вегетативном, бессознательном состоянии. В некоторых случаях физическая смерть откладывается на многие годы. Как следствие, возник целый ряд этических и юридических вопросов, которые относятся к тому, что стало называться «правом на смерть» (right to die): имеют ли право умирающий, его семья и врачи прекратить «противоестественное» состояние? То есть отключить пациента от соответствующих аппаратов, чтобы он мог «достойно» уйти из жизни. В 1990‐х годах Верховный суд США издал весьма сложные законы, призванные ответить на эти вопросы[27]. В результате многие стали составлять «завещания с предварительными юридическими разрешениями» (living will), подтверждающими «право на смерть» и таким образом предотвращающими юридические разбирательства и возможные конфликты, семейные и религиозные, связанные с искусственным продлением жизни.
Говоря об искусственном продлении жизни, будь то в медицине или в декадентских романах, следует упомянуть и обратную сторону того, что в современном дискурсе называется «правом на смерть», а именно страх погребения заживо (тафофобия). В главе под названием «Живые мертвые» Арьес описывает целый ряд исторических случаев погребения заживо во Франции, что в XVIII веке привело к введению предупредительных мер, в частности к указанию в завещаниях хоронить только по прошествии трех дней[28]. У романтика и протодекадента Эдгара Аллана По, одного из любимых авторов дез Эссента у Гюисманса, есть несколько рассказов в жанре ужасов на эту тему, среди них знаменитые «Падение дома Ашеров» (1839), «Преждевременное погребение» (1844) и «Бочонок Амонтильядо» (1846). Гоголь, как известно, больше всего боялся быть погребенным заживо.
В жанре ужасов в древнем славянском мире бытовали поверья о «заложных», или «нечистых», покойниках – о тех, кто умер неестественной, или «нечистой», смертью, к примеру убийцы и самоубийцы. Этих людей в народе ассоциировали с нечистой силой, а их греховное мертвое тело – со зловонием: «тела „нечистых“ покойников в могилах не истлевают, как у обычных умерших, а лишь распухают и страшно смердят». В других преданиях говорится, что таких покойников нельзя похоронить – закопать в землю, потому что их «земля не принимает»[29]. После смерти они являются живыми как привидения, словно существуя между жизнью и смертью[30].
В связи с «живыми мертвыми» вспоминается древняя традиция оставлять пищу, а иногда и алкоголь для умерших. Один мой знакомый недавно стал свидетелем того, как на Пасху его мексиканская бабушка оставила бутылку с выпивкой на могиле деда (она исполняла этот ритуал каждый год). Другая его мексиканская бабушка, правоверная католичка, возмущалась и ее осуждала[31]. В некоторых российских семьях, соблюдающих старые традиции, посещение могил в дни праздников, включая дни рождения усопших, сопровождается употреблением закуски и выпивки. Бывало, что в день Троицы, особенно в деревнях, посещения кладбища – места сосуществования смерти и жизни – превращались в народное гулянье.
Обычные посмертные практики, такие как бальзамирование, тоже можно записать в рубрику промежуточности. Забальзамированное и выставленное напоказ тело пребывает в промежуточном состоянии – между почти живым и истлевающим. Цветы перебивают запах тления; раньше это было и их прагматической функцией[32]. Что касается выставления усопшего в гробу, то есть люди, которые в своем завещании указывают, как именно их следует нарядить для похоронного ритуала. Я знала одну женщину, во всех деталях описавшую прическу, которую должны были зафиксировать в бюро похоронных услуг, причем то и дело меняла свои предпочтения. Иными словами, ей хотелось предстать в состоянии поддержания жизни в смерти. Те, кто прощается с усопшим, обыкновенно тоже хотят, чтобы его тело напоминало им живого человека. В том числе и для этого существует бальзамирование. В Капуцинских катакомбах Палермо находится почти полностью сохранившееся тело двухлетней Розалии Ломбардо по прозвищу Спящая Красавица, умершей в 1920 году. По желанию отца ее забальзамировали, используя новейшие на то время методы.
Вопреки стандартному отношению к мертвому телу как разлагающемуся трупу современный философ Ханс-Георг Гадамер пишет, что «человек тратит много времени и сил, чтобы задержать мертвых среди живых»[33]. Это подтверждает и практика бальзамирования, и другие способы продления жизни в смерти.
Нельзя не упомянуть «вечно живой» труп Ленина, увековечивающий его память в советском пространстве. Почитание забальзамированного трупа вождя заменило почитание святых нетленных мощей[34]. Как известно, при Мавзолее была создана специальная научная лаборатория для сохранения тела Ленина в надлежащем состоянии, а именно на пороге смерти. Мы с моим мужем Чарли Бернхаймером, специалистом по декадентству во французской литературе, посетили Мавзолей в середине 1990‐х и прозвали его декадентским музеем-паноптикумом, поддерживающим жизнь в смерти. Если сравнивать тело Ленина с надгробными памятниками, оно напоминает эффигию умершего[35] (скульптурный жанр, о котором я пишу в главах о парижских кладбищах). Юноши-смотрители требовали, чтобы мы быстро, не задерживаясь, прошли мимо «святых мощей» Ленина. Видимо, таков устав. Это несмотря на то, что никакой очереди не было!
Вернемся к традиционным восприятиям смерти. Верующие христиане увековечивают память об усопшем, воспевая загробную жизнь в похоронных обрядах, в светских же обрядах чествуется лишь память. Память и есть главная составляющая человеческого отношения к смерти другого. В то же время некоторые традиционные ритуалы, в частности сохранение промежуточного состояния тела почившего между жизнью и смертью, любопытным образом пересекаются с морбидными восприятиями смерти.
Забота о могилах в современном секулярном обществе не имеет того значения, что раньше, – отчасти поэтому кладбище теряет свою традиционную функцию. Известные кладбища в основном превращаются в объекты туризма. Это противоречит религиозному, сентиментальному и культурному назначению кладбища как места памяти. По словам Бренди Шиллас, современный человек «утратил чувство утраты» – в западном обществе смерть как коллективное событие, связанное с коммеморативной практикой, постепенно исчезает[36]. Желание вытеснить, если не вовсе исключить смерть из сознания характеризует современное общество несмотря на то, что она присутствует в самых различных макабрических формах поп-культуры: в виде вампиров и зомби, а также в изображениях насильственной смерти. Дина Хапаева называет это направление «занимательной смертью», фиксируя культ смерти в культуре на рубеже XX–XXI веков, но не в романтическом, а в возрожденном готическом смысле – Хапаева называет это «готическим ренессансом»[37].
Что касается вытеснения смерти в современном сознании, в английском языке часто используется эвфемизм ‘passed away’ (‘to pass’ означает ‘пройти’ в буквальном смысле) вместо умер; отчасти ему соответствует русское ‘скончался’ – хотя в последнем присутствует понятие конца. Стремление держать смерть на расстоянии, что особенно характерно для Запада, можно отчасти объяснить и новыми медицинскими технологиями, и тем, что люди чаще умирают в больнице, чем дома; это и создает дистанцию между живыми и умирающими – между жизнью и смертью.
В процессе вытеснения смерти или дистанцирования от нее (например, отказ от традиционных траурных ритуалов, которые умеряют боль утраты, и от посещения кладбища в память об ушедших) сыграли свою роль самые разные современные институты, технологии и практики. Одна из них – пресловутая всемирная сеть. В последние годы в социальных медиа, например в Фейсбуке, возникла практика увековечивания памяти, в которой участвуют все «френды» (понятие из блогосферы) умершего; там каждый имеет возможность поделиться личным горем или выразить сочувствие. Эта практика подменяет традиционное общение не только с мертвыми на месте захоронения, но и с теми, кто их любил: общение часто происходит в виртуальном пространстве, создающем нечто вроде сообщества памяти на расстоянии. Такое отношение к «своим мертвым» подменяет те чувства, которые мы переживаем в прямом контакте с мертвыми и живыми, а именно на кладбище, где жизнь и смерть сосуществуют. То, что существование в виртуальном пространстве отличает современное общество от более традиционного, стало прописной истиной. Впрочем, мое описание и анализ смерти и ее ритуалов вполне отвечают понятию «виртуальности», но не в современном его смысле. Мертвых вполне можно описать как тени, которые проходят и которых мы помним.
Михаил Зощенко пишет в «Повести о разуме» (1943), что «отношение к смерти – это одна из величайших проблем, с которой непременно сталкивается человек в своей жизни. Однако эта проблема не только не разрешена (в литературе, в искусстве, в философии), но она даже мало продумана»[38]. Противоречия и амбивалентность характеризуют человеческое восприятие смерти и то, каким образом мы ее историзируем и анализируем. Как известно, смерть есть самый противоречивый, непознаваемый факт жизни, причем не только в том, как мы ее переживаем и осмысляем в случае ухода наших близких. Испокон веков смерть подлежит различным общественным формам регулирования, но вопреки нашему желанию она упорно сопротивляется упорядочению – эмоциональному, идеологическому, социальному, научному.
Культурный историк Томас Лакер, автор книги «The Work of the Dead: A Cultural History of Mortal Remains» («Работа мертвых: Культурная история останков», 2015), пишет именно о формах регулирования и упорядочения смерти в европейских и американском обществах. Исследуя историю смерти, он описывает ее социальные значения и функции. Лакера волнует то, как отдельный человек, семья, общество сосуществовали и продолжают сосуществовать со смертью и как в разных культурах обращаются с мертвым телом. «Работу», которую выполняют мертвые, точнее – «мертвое тело», он определяет как «цивилизующую», а о живых говорит: их «забота о мертвых <…> способствует размышлениям об основах символического порядка»[39]. Спокон времен забота человечества о мертвых, констатирует Лакер, была основой религий, форм правления, племен, кланов – осознания конечности жизни, цивилизации в целом. Иными словами, его интересует то, что «смерть оставляет за собой: функцию и социальное значение мертвого тела»[40], и то, как мертвое тело «работает» на живых, на память и историю.
По словам Лакера, «мы бесконечно вносим в мертвое тело смысл, потому что через него говорит человеческое прошлое»[41]. Кладбище – это пространство, которое по определению есть место личной и исторической памяти, восстанавливающее в нашем сознании тех, кто умер и кого мы знали лично, и тех, которых мы знаем по старой и новой истории. Но оно также является художественным пространством – скульптурным музеем мертвых. Эту «работу», однако, выполняют живые. Степанова пишет, что помимо территории «письменного свидетельства <работы, выполненной поэтом,> кладбище работает на нас» – это и есть одна из основных функций кладбища в пространстве памяти[42].
Среди современных пространств смерти в Америке, Англии и некоторых других странах имеется множество кладбищ в виде ухоженных газонов с плоскими мемориальными табличками, которые вделаны в траву. Вместо скульптурного музея они представляют горизонтальность кладбищенского пространства, а также отстранение от личной памяти за счет всеобщей одинаковости; иногда газонные кладбища окружены деревьями и другой зеленью. В случае более старых кладбищ или тех, где памятники дозволяются, современные обозначения захоронений в виде табличек совмещаются с небольшими памятниками, привнося элемент традиционной памяти.
В конце ХX века в некоторых штатах Америки, как и в Англии, стали возникать экологические кладбища, но они пока остаются редкостью. Мертвое тело кладут в землю, чтобы, как любое биоразлагаемое вещество, оно разложилось и слилось с природой по принципу «земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху»[43]. Окончательное разложение трупа происходит через две-три недели; получившееся удобрение может быть отдано семье, а затем его нередко используют, выращивая растения в память об усопшем. Сторонники этого метода захоронений всячески пропагандируют его как самое естественное, экологичное решение как извечной кладбищенской дилеммы, т. е. переполненности кладбищ, так и защиты природной среды в целом.
Описывая общие могилы на самом старом парижском кладбище Saints-Innocents, Арьес утверждает, что разложение трупа – истлевание его до самых костей, которые он называет лучшим удобрением, – длилось всего 24 часа[44]. Имеются в виду общие могилы XVII и XVIII веков, куда складывали множество трупов (см. с. 28).
История мемориальной архитектуры и художественных изображений обычно начинается с египетских пирамид, фаюмских портретов и полулежащих эффигий на этрусских памятниках. В моей книге описываются главные парижские (Пер-Лашез, Монпарнас, Монмартр и Пасси), московские (Донское, Новодевичье, Введенское и Ваганьковское) кладбища, а также эмигрантское под Парижем. Этот самый известный эмигрантский некрополь, основанный в 1927 году, называется Сент-Женевьев-де-Буа. Старейшее русское кладбище за границей (Кокад) с 1867 года находится в Ницце – любимом курорте русских, включая членов императорской семьи.
«Музеи смерти: Парижские и московские кладбища» в основном обращена к российскому читателю, поэтому в описании парижских кладбищ выделяются также русские захоронения, например большой античный храм Елизаветы Демидовой-Строгановой (с. 1818) на Пер-Лашез или самый большой памятник в виде часовенного склепа Марии Башкирцевой (с. 1884) на Пасси.
Перечисленные и многие другие вопросы о кладбищах обсуждаются в соответствующих исторических и культурных контекстах, включая политические, особенно в СССР. Вот два примера восстановления памяти бывших советских «врагов» в постсоветскую эпоху: при Ельцине были созданы братские могилы жертв сталинского террора на Новом Донском кладбище; при Путине из‐за границы привезли прах белых генералов Антона Деникина и Владимира Каппеля, а также «белого» философа Ивана Ильина, и перезахоронили их в престижном монастырском Донском некрополе XIX века. Что касается возвращения знаменитых русских на родину, то останки великого Шаляпина привезли из Парижа еще в 1984 году и перезахоронили на Новодевичьем – самом престижном московском кладбище ХХ столетия. Могила Шаляпина находится в старой его части, прямо у входа; огромный памятник представляет собой вальяжно сидящую фигуру знаменитого певца. Неподалеку захоронен Ельцин; на его могиле – огромная скульптура русского флага.
Книга заканчивается Кодой, посвященной российским бандитским надгробиям 1990‐х, с которых я и начала свои исследования. Статья была напечатана в «Новом литературном обозрении» в 1998 году. Если продолжить мои воспоминания, первое надгробие в бандитском стиле я увидела на главной аллее Ваганьковского кладбища во время похорон Булата Окуджавы в 1997‐м. Детали в Коде.
II. Парижские кладбища
В городах усопших обычно хоронили по христианской традиции – в земле, прилегающей к церкви. Мертвые парижане находились среди живых вплоть до Французской революции. Причем еще в конце Средневековья многие церковные погосты превратились по совместительству в светское пространство – по ним гуляли, на них торговали. Филипп Арьес пишет, что старые кладбища стали общественным форумом и местом встреч, а также рынком.
Католическая церковь всячески старалась изменить подобное отношение к кладбищу, но ни она, ни административные власти не преуспели в своих попытках урегулировать кладбищенский обиход местного населения. Противостояние установившейся народной практике продолжалось в течение нескольких столетий, и лишь в конце XVIII века власти сумели навести порядок, в 1780 году запретив захоронения в черте французских городов. Однако новым правилам воспротивилась церковь: кладбищенские услуги хорошо оплачивались – в форме пожертвований или оплаты похорон и захоронений[45].
До конца XVIII века самых знатных и богатых парижан обычно хоронили в самой церкви, всех остальных – в отдельных могилах на кладбище. Как я пишу, из‐за нехватки места для новых захоронений старые останки регулярно выкапывались и складывались по периметру кладбищенских стен в специально построенных для этого галереях –
Старейшее парижское кладбище – кладбище Невинных (Cimetière des Saints-Innocents) – возникло в XII веке рядом с главным рынком Les Halles (Ле-Аль), в районе, который потом стал называться «чревом Парижа», то есть в самом центре города на правом берегу Сены. Одной стороной оно выходило на улицу Сент-Дени (St. Denis), где располагалась церковь Невинных[46]. Как и всюду, знатных и богатых хоронили в ней, других – в часовнях, находившихся в аркадах под покойницкими; в XVII веке захоронение в часовнях стоило 28 франков[47].
Как я пишу, Арьес утверждает, что в общих могилах на кладбище Saints-Innocents, которое он называет «плотоядным», превращение трупа в одни кости длилось всего 24 часа[48]; другие называют более длительные сроки. Некоторые современники уже в те времена считали землю, в которой разлагались человеческие трупы, прекрасным удобрением (напоминаю читателю о современных экологических кладбищах, см. с. 25).
На кладбище Невинных занимались торговлей (в том числе по причине близости рынка), что не было исключением из правил: то же самое происходило и на других парижских кладбищах. В XVIII веке на Saints-Innocents возникли своеобразные торговые ряды, где продавалась одежда, например дамские шляпы и белье, подержанные вещи, книги и гравюры. Кладбище также было местом народных сборищ: оно могло служить как для детских игр или свиданий, так и для непристойных занятий, например проституции[49]. Не имевшие лицензии писари по дешевке составляли на плоских надгробиях «нелегальные» контракты и прочие документы. На кладбище всегда находились нищие, которые часто там и ночевали.
Таким образом, среди выпавших из переполненных оссуариев костей шла обычная светская жизнь. Она приостанавливалась только для погребений, а в остальное время кладбище Невинных служило пристанищем для самых разных форм повседневности.
Гравюра «Cimetière des Saints-Innocents» (около 1550) была воссоздана Теодором Хоффбауэром во второй половине XIX столетия (
Самые старые изображения танца смерти (
В отличие от последующих эпох некоторые изваяния того времени изображали макабрические, но и вполне реальные физиологические последствия смерти. Скульптуру лежащего разлагающегося тела называли
История в жанре
Как я пишу во Вступлении, тогда, в эпоху Просвещения, светская власть приняла свое решение отчасти под влиянием современной медицинской науки, провозгласившей миазмы разлагающихся трупов опасными для здоровья; к тому же торговцы жаловались, что продукты, продававшиеся на открытом рынке Ле-Аль, портятся. Другой, не менее важной, причиной закрытия Saints-Innocents стала его «перенаселенность» – там попросту не оставалось места, в том числе в покойницких и ко́стницах, а глубина общих могил доходила до десяти метров (притом что верхний слой, соответственно, поднимался). Самое любопытное, что вскоре на этом же месте появился рынок специй и овощей.
Парижские кладбища упоминаются в литературных текстах, например у Франсуа Рабле в карнавализованном романе «Гаргантюа и Пантагрюэль» (середина XVI века). Пантагрюэль «утверждал, что в этом городе хорошо жить, а умирать плохо, оттого что бродяги на кладбище младенцев греют себе зад костями мертвецов»[53], то есть разводят костер из валяющихся там костей. Другой персонаж, хитрый Панург, кладет себе в карманы пакетики со вшами и блохами, собранные там же у нищих, и приделывает к ним тростинки или перья (для писания), чтобы запускать их за воротнички самых «милых» девиц, особенно в церкви. Оба случая описаны в гротескной и комической манере, соответствующей эпохе.
После закрытия Saints-Innocents и других городских кладбищ для переноса останков были вырыты катакомбы. Парижские катакомбы располагались на месте древних каменоломен и шахты для известняка на левом берегу Сены, в то время это была самая окраина города. Еще в Средневековье парижане добывали там материал для строительства города. Ставшие знаменитым оссуарием катакомбы содержат останки примерно шести миллионов человек, причем, в отличие от кладбища Невинных, где кости иногда складывали небрежно, здесь царил полный порядок. Парижские катакомбы состоят из лабиринтов, в некоторых местах украшенных черепами и разного рода костями на манер Капуцинской церкви в Риме (см. с. 17), но не так искусно. В XIX веке они частично были открыты для посещения и вскоре стали городской достопримечательностью. Катакомбы расположены недалеко от центра, в районе Монпарнас, и до сих пор посещаются туристами.
В начале XIX века за чертой Парижа (
Французский сад в садово-парковом искусстве символизировал человеческое господство над природой. Пейзажный стиль английского сада воплощал возвращение к природе во всем ее величии и естественности. Его характерные черты: плавность и отсутствие прямых линий, неровный рельеф и извилистые дорожки, лужайки, цветники и пруды, скамейки под деревьями, иногда предметы старины. Любопытно, что в случае кладбищ английский парковый стиль, воплощавший идиллию и ностальгию по ушедшим, впервые был усвоен именно во Франции. Он настраивал посетителя на медитацию, типичную для предромантизма, а затем романтизма. Размышления о смерти в художественной литературе часто принимали форму кладбищенской элегии, начиная с сентименталистской «Элегии, написанной на сельском кладбище» (1750) Томаса Грея (см. с. 10).
Новое кладбище отменило макабрическое
Парижские садово-парковые кладбища превратились в элегические города мертвых (некрополи). Эрин-Мари Легаси утверждает, что новые формы кладбищенского упокоения создавались в противовес насилию Французской революции и отвечали потребности в восстановлении стабильности и создании соответствующих общественных пространств[55]. Со временем кладбища стали отражением города живых, и теперь на кладбищенской карте указываются улицы и переулки, а также адреса покойников (номер участка и места). Эти новые публичные пространства на периферии Парижа постепенно начали приобретать историческую значимость[56]: людей переносили сюда после смерти, живые представители нескольких поколений посещали здесь своих мертвых; самые значительные могилы до сих пор представляют интерес как объекты истории и искусства. Соотношение времени (памяти и истории) и пространства (ландшафта смерти) стало не таким, каким было в кладбищенской экономике Saints-Innocents: мертвые обрели возможность «вечной жизни» на одном и том же месте. Правда, ее обрели только знаменитые и богатые, покупавшие могилу навсегда, тогда как большинство парижан продолжали хоронить в общих могилах, в лучшем случае – в отдельной могиле на определенный срок.
К новым кладбищам вполне применима концепция «пространственного поворота», возникшего в социальной теории в 1970–1980‐х годах. Еще в конце 1960‐х Мишель Фуко утверждал: хотя в XIX веке время и доминировало, пространство остается не менее, а иногда и более значимой концептуальной категорией в изучении культуры любого общества[57].
На садово-парковых парижских кладбищах историческое время отчасти заменило сакральное (воскресение из мертвых в конце мира), хотя для верующих оно оставалось не менее значительным, чем секулярная темпоральность. Как я пишу во Вступлении, Томас Лакер утверждает, что мертвое тело выполняет в обществе цивилизующую «работу». Фуко пишет, что утрата религиозных ценностей и веры в бессмертие привело к европейскому культу смерти в XIX веке, вследствие чего люди начали уделять значительно больше внимания мертвому телу как последнему следу (
Из нового отношения к мертвому телу и кладбищу следует возрастающая в XIX столетии значимость секулярной памяти, которая выражается среди прочего в более индивидуализированном оформлении могил. Этим же в известной мере объясняется появление роскошных надгробий на могилах известных и богатых людей.
В XIX веке парижские кладбища превратились в новое пространство современного искусства, в своего рода скульптурные садово-парковые музеи. (Напоминаю читателю, что Фуко называет кладбище и музей гетеротопиями, в которых, как я пишу, время опространствливается.) Надгробия становятся «паблик-арт», а их скульпторы и архитекторы – мастерами в новой профессии, в которой не только пространственные параметры и политические факторы, но и частная жизнь (память и пожелания скорбящих) обретают новое измерение. А наличие богатых и знаменитых заказчиков позволяло художникам повышать свою профессиональную репутацию и заработок.
Описывая интересные и необычные памятники садово-парковых парижских кладбищ, изначально находившихся вне города, особое внимание я уделяю художественным характеристикам кладбищенских жанров: мавзолеев в виде усыпальниц, плакальщиц, портретных надгробий и проч., – а также избранным оригинальным памятникам. Выделенный мною жанр реалистической эффигии (лежащего на могиле трупа в натуральную величину) изображает состояние тела между жизнью и смертью – в отличие от старых транзи, изображающих разлагающийся труп (репрезентация жуткой стороны смерти, которая перестала фигурировать в конце XVII века). Некоторые памятники, созданные в этом жанре, изображают человека на том месте, где он был убит или умер: известные мужские эффигии, появившиеся во второй половине XIX века, обычно принадлежат революционерам, а также убитым на дуэли или в катастрофе. Важно и то, что они полностью опровергают вертикальность – один из основных параметров кладбищенского пространства.
III. Пер-Лашез – Père Lachaise
Первое парижское загородное кладбище, Пер-Лашез, было открыто в 1804 году – на той же неделе, когда Наполеон стал императором. Оно располагалось на достаточно высоком холме Мон-Луи[60], на земле бывшего монашеского сада, ранее принадлежавшего иезуитскому ордену. Само кладбище носит имя Франсуа д’Экс де Лашез, духовного наставника Людовика XIV. Его архитектором Наполеон назначил Александра Теодора Броньяра. Поначалу оно почти не использовалось. Для привлечения «клиентов» туда стали переносить останки известных французов, в первую очередь Жана де Лафонтена и Мольера, которым были установлены памятники в виде саркофагов, но это мало что изменило. А вот когда в 1817 году на Пер-Лашез с большой помпой перенесли предполагаемые останки знаменитых средневековых любовников Элоизы и Абеляра, это возымело должный эффект. Одной из функций новых кладбищ вполне предсказуемо стало увековечение памяти знаменитостей.
На могиле Элоизы и Абеляра, до сих пор привлекающей посетителей, установлена неоготическая капелла; в ней на гробнице лежат стилизованные изображения легендарной пары с молитвенно сложенными на груди руками (
Вскоре на парижских садово-парковых кладбищах стали встречаться семейные усыпальницы в виде неоготического склепа с арками, стрельчатыми и орнаментальными шпилями[62] (
Возрождение готического стиля в литературе на рубеже XIX – ХX веков, начатое английскими поэтами-романтиками Озерной школы Уильямом Вордсвортом и Сэмюэлом Кольриджем, связывают с архитектурной готикой[65]. Такая последовательность – влияние визуального искусства на художественную литературу – была редкостью, однако много лет спустя она станет отчасти типизировать модернизм и авангард. Вспомним высказывание Марселя Пруста о том, что роман «В поисках утраченного времени» выстроен как готический собор. Будучи большим поклонником Джона Рескина, художественного критика Викторианской эпохи, Пруст использовал его архитектурную метафору готического собора, применив ее к структуре своих романов[66]. Иными словами, он превратил время в пространственную метафору. В романе «В сторону Свана» (1913) Пруст пишет, что церковь в Комбре была «зданием, помещавшимся, если можно так сказать, в пространстве четырех измерений – четвертым измерением являлось Время, – зданием, <которое> преодолевал<о> не просто несколько метров площади, но и ряд последовательных эпох»[67]. Это высказывание вполне применимо к опространствливанию времени на кладбище. Сам Пруст похоронен на Пер-Лашез.
Вспоминаются также слова Андрея Белого из «Записок чудака» (1922): «Готический стиль кружевел нам из Страсбурга <…> Нам готика дышит годами; и – вот: уже встают: кружевной собор Страсбурга, Кельнский собор, Сан-Стефан»[68]. Белый превращает готику во временну́ю форму: готика дышит, становясь кружевом, которое «кружевеет» в течение нескольких столетий. Имеется в виду превращение камня в кружево – окаменевший узор готической архитектуры. Таковы воспоминания Белого о поездке по Европе. С полным правом можно сказать, что готическая капелла на могиле Элоизы и Абеляра кружевеет нам из Парижа[69].
Среди других возрожденных архитектурных стилей на Пер-Лашез – античный храм с ионическими или коринфскими колоннами, часто с декоративными капителями, но он встречается значительно реже, чем готический. Знаменитый ранний пример – мавзолей графини Елизаветы Демидовой (урожденной Строгановой), умершей в 1818 году (
Другой примечательный склеп на Пер-Лашез, возникший значительно позже и в русском стиле, принадлежит княгине Зинаиде Долгоруковой (с. 1883). Часовня с золотым куполом и православным крестом, подобно склепу Демидовой, возвышается над окружающими могилами (
Возвращаясь к античному стилю, но забегая вперед хронологически: надгробие двенадцатилетней Маргерит Поккарди (Marguerite Poccardi), которая умерла от испанского гриппа («испанки») в 1920 году (скульптор Альфред Буше), изображает девочку, сидящую на скамейке и окруженную руинами древнегреческого или римского храма (
На Пер-Лашез встречаются захоронения и в египетском стиле, особенно в виде пирамид (семейные мавзолеи) и обелисков. Знаток древностей и сторонник классицизма, французский теоретик искусства Антуан Катрмер де Кенси (1755–1859) считал египетское и древнегреческое искусство архитектурным «праязыком», а готическую архитектуру – одной из его «разновидностей»[74]. Он активно участвовал в становлении Пер-Лашез, и еще в 1788 году написал статью для Encyclopedie metodique о запланированных садово-парковых кладбищах. Его классификация надгробных памятников сыграла важную роль в ранний период развития и неоклассического, и неоготического архитектурных кладбищенских стилей[75]. Если для Кенси главным было искусственно созданное, то предромантизм и романтизм восславляли природу.
Уникальное романтическое надгробие совсем в ином ключе, с аллегорическим названием «Молчание» (1842), стоит на могиле еврейского предпринимателя Якоба Роблэ (
Пер-Лашез стал главным парижским некрополем для представителей искусства: живописцев, скульпторов, архитекторов, писателей, композиторов. Из писателей – помимо более старых драматургов Мольера и Бомарше, автора «Свадьбы Фигаро», – там похоронены: более молодой драматург Эжен Скриб; прозаики – романтик Шарль Нодье и реалист Бальзак; поэты-романтики Жерар де Нерваль и Альфред де Мюссе; символисты-эстеты Жорж Роденбах и Оскар Уайльд, сюрреалист Поль Элюар. Из русских на Пер-Лашез временно был похоронен Герцен, останки и памятник которого затем перенесли в Ниццу на кладбище Шато.
Один из приметных памятников принадлежит раннему живописцу-романтику Теодору Жерико, умершему в 1824 году (
Садовый парк смерти предлагает архитектурный и скульптурный словарь надгробий и их исторических стилей, однако, как и всюду, наиболее интересные произведения из него выбиваются. Самые оригинальные памятники писателей на Пер-Лашез – у Роденбаха (
Надгробие Роденбаха (около 1898) в стиле модерн изображает писателя, который восстает из взломанного гроба и при этом в вытянутой вверх руке держит розу, как бы предлагая ее посетителю. Стремление прочь из могилы вполне соответствует эмоциям, связанным с относительно ранней смертью Роденбаха[80] (ему было лишь 43 года). В бронзовой скульптуре Шарлотты Бенар (Дюбрей) он похож на себя – портретный стиль надгробий возник в середине XIX столетия.
В самом известном тексте Роденбаха, аллегорическом «Мертвом Брюгге», посвященном одиночеству и печали, повествователь создает посмертный культ своей давно умершей жены; он живет в мертвом городе, окруженный ее вещами. «Мертвый Брюгге» несколько раз экранизировался – в первую очередь в немом фильме «Грезы» (1915) кинорежиссера Евгения Бауэра[81]. В одном из эпизодов мертвые встают из гробов; изображается также сцена из оперы Джакомо Мейербер «Роберт-Дьявол» (1831), в которой дьявол вызывает монахинь из могил: надгробные камни поднимаются, и вместе со святой Розалией они восстают с воздетыми руками, напоминая памятник Роденбаху[82]. Стоит отметить, что «Мертвый Брюгге» был чуть ли не первым романом, иллюстрированным фотографиями старинного города, – иными словами, уже сам автор внес визуальность в свой текст, тем самым изобразив то, что станет называться
Что касается кладбищенского объединения слова и образа, его, во-первых, представляют высеченные эпитафии на надгробиях, например последняя строфа знаменитой элегии Томаса Грея (см. с. 11). Эпитафия на памятнике Уайльду[84], источником которой послужила его «Баллада Редингской тюрьмы», обращается к изгнанию Уайльда из общества за «разврат»:
Необычное надгробие Уайльда[86] было изваяно британским скульптором-авангардистом Яковом Эпштейном в 1912 году (Уайльд умер в 1890‐м), а установлено в 1914‐м (
В середине ХX века могила Уайльда стала объектом паломничества (особенно гей-сообщества), местом для отпечатков поцелуев ярко накрашенных губ и граффити, представляющих собой своего рода эпитафии, которые в течение многих лет приходилось счищать. В 2011 году надгробие огородили стеклом, не только из‐за граффити и поцелуев, но и из соображений «гигиены» (!). Это ничего не изменило: поклонники целуют ограду и на ней же оставляют свои надписи-эпитафии, хотя там и висит табличка с просьбой не «пачкать» ее из уважения к могиле. Кладбищенской администрации по-прежнему приходится устраивать регулярную уборку.
Надгробия Роденбаха и Уайльда выделяются на Пер-Лашез – модернистские памятники встречаются там нечасто. Подобно Роденбаху, Уайльд совмещал слово и образ в своих произведениях, особенно в «Портрете Дориана Грея», где живопись исполняет основную сюжетную (а также моральную) функцию: Дориан Грей остается вечно молодым, однако на портрете, где он изображен красивым юношей, герой стареет и в качестве расплаты за «аморальные» наслаждения становится уродом; таково необычное соотношение между жизнью и искусством в романе.
Много лет спустя на могиле Джима Моррисона, поэта и харизматичного лидера известной рок-группы «The Doors», умершего в 1971 году, поклонники тоже стали оставлять надписи. Когда в 1980‐м мы с моей пятнадцатилетней дочерью посетили Пер-Лашез, увидеть могилу Моррисона было для Аси главной задачей. Мы долго ее разыскивали, а затем сидели на ней с местными и иностранными тинейджерами. Запомнилось, что не только его, но и соседние могилы были покрыты самыми разными граффити, включая тексты из песен Моррисона, а путь к ней указывали красные стрелки на могилах в том районе кладбища, где он лежал, которые регулярно смывали, но вскоре они возвращались опять. Бюст Моррисона, установленный на могиле, был украден. Несколько лет тому назад могилу обнесли металлической решеткой (
Разумеется, на Пер-Лашез похоронены государственные деятели, военные чины и революционеры, ученые, издатели и журналисты, финансисты и математики, социологи и историки, философы, адвокаты, авиаторы, актеры, певцы и многие другие. Из известных ученых-социологов там покоится Огюст Конт, родоначальник позитивизма; из философов – Вениамин Констант и постструктуралист Ж.-Ф. Лиотар; из авиаторов – Хорхе Чавес[90] (1887–1910; из актеров – Ф.-Ж. Тальма (начало XIX в.), знаменитая актриса эпохи
Самый необычный и редко встречающийся надгробный жанр на парижских кладбищах –
Нуар был убит, когда ему было всего 22 года, а застрелил его кузен Наполеона III Пьер Бонапарт, по одной из версий – в политической размолвке[91]. Из «неприличного»: на месте гениталий имеется протуберанец, который превратился в излюбленный эротический фетиш; со временем он стал блестеть, в результате чего могилу, как и могилу Уайльда, огородили, но ненадолго – запротестовали женщины, видимо, те, которые этот протуберанец массируют. Такова притча.
Самая известная эффигия на Пер-Лашез находится на могиле знаменитого социалиста и революционера Луи-Огюста Бланки (с. 1881), умершего от инсульта; ее тоже изваял Далу, но совсем в другом стиле (
Более ранний подобный пример – памятник ученым-воздухоплавателям Ж. Кроче-Спинелли и Т. Сивелю (
В отличие от прочих эффигия малоизвестного архитектора Фернана Арбело (с. 1942), умершего во время немецкой оккупации Парижа во Вторую мировую войну (скульптор Адольф Вансарт), изображает Арбело живым (
На Пер-Лашез встречаются и женские эффигии. Первая (
Памятник Аделаиды Морис (с. 1875) отличается от мужских эффигий тем, что он совмещает смерть с трогательным «женским» содержанием: дочь склоняется над умершей матерью и кладет ей на голову кипарисовый венок (
В ХX веке на Пер-Лашез был установлен памятник, на котором эффигия, как и у Морис, изображает мать и ее семейный нарратив (
Самая распространенная женская скульптура на Пер-Лашез – плакальщица. На надгробии Шопена сидит склоненная, горюющая муза музыки со сломанной лирой в руках[99]. Страждущая плакальщица полулежит лицом вниз на вертикально расположенных саркофагах семей Ленуар и Вавэн (вторая половина XIX века). Есть и более оригинальное изображение на могиле того же времени: на кладбищенской плите лежит лицом вниз полуголая экстатическая плакальщица – под ней руины столба, наводящие на мысль о смерти (
На семейном склепе ученого-химика и республиканца Франсуа-Венсана Распая, заключенного в тюрьму за участие в революции 1848 года, стоит женщина (
Плакальщицы, закрывающие лицо руками и установленные на мавзолеях, иногда исполняют функцию кариатид (
Необычный женский памятник с названием «Каменная завеса» (
Памятник «Умершим» («Aux Morts», 1895–1899) Альбера Бартоломе посвящен всем отправляющимся в мир иной; он замыкает главную аллею Пер-Лашез, которая поднимается вверх по холму Сен-Луи (
Этот мавзолей является оссуарием, куда складывали выкопанные кости со всех парижских кладбищ, включая Пер-Лашез. Когда он переполнялся, кости сжигали в крематории. В этом отношении мавзолей напоминает новую форму парижских катакомб, куда с церковных кладбищ на рубеже XIX – ХX веков перенесли все останки, – с той очевидной разницей, что мавзолей представляет собой скульптурный памятник, которым мы любуемся снаружи.
В функциональном отношении «Aux Morts» можно уподобить колумбарию, построенному на Пер-Лашез в конце 1880‐х годов, хотя последний не является анонимным захоронением. Колумбарий отличается от традиционного кладбища не только способом сохранения останков умерших, но и унификацией: ниши одного размера вместо разнообразных надгробий и только поминальные дощечки с основными данными. Здесь, в отличие от кладбищ, подчеркивается равенство всех – богатых, знатных и простолюдинов – перед лицом смерти.
Среди похороненных в колумбарии: знаменитая танцовщица Айседора Дункан, некогда супруга поэта Есенина, открывшая танцевальную школу в Москве; первый значительный чернокожий прозаик Ричард Райт, в конце концов сбежавший от американской расовой несправедливости в Париж; русско-американский живописец Павел Челищев, эмигрировавший из России с Белой армией. Там же лежит прах председателя Третьей государственной думы Александра Гучкова[105] и (
Колумбарий как пространство захоронений, возможно, послужил прототипом современного английского и американского кладбища с нейтральными табличками, на которых указаны лишь имена и даты жизни и смерти погребенных (с. 24). Но это парки, а не музеи смерти, которые мы посещаем в историко-культурных и художественных целях. Такие кладбища не наводят нас на размышления и не способствуют упорядочению эмоций, вызванных горем утраты: там царит смерть в своем неприкрашенном виде. С другой стороны, это нейтральное пространство способствует вытеснению смерти из современного сознания, о чем я пишу во Вступлении. Кладбища этого типа, как и колумбарий, можно назвать минималистским биографическим словарем лежащих там «жителей».
Возвращаясь к традиционному кладбищу и его общему виду: если смотреть на Пер-Лашез с высоты холма Сен-Луи, перед наблюдателем открываются многочисленные ярусы надгробий, окруженных деревьями. Панорамный вид с высоты птичьего полета отличается от крупного плана, который мы получаем, стоя рядом с могилой и разглядывая кладбищенское искусство как вблизи, так и в некотором отдалении от памятника. (Именно так и поступают любители надгробного искусства, рассматривая заинтересовавшие их могилы.) Два этих ракурса отчасти напоминают поход в музей живописи: сначала зритель изучает заинтересовавшую его картину издалека, чтобы увидеть целое, а затем вблизи, чтобы увидеть живописные детали. Конечно, в музее нам недоступен ракурс с высоты птичьего полета[106], да и на кладбище он возможен только в том случае, если оно расположено на холме.
В этой связи вспоминается картина замечательного немецкого живописца-романтика Каспара Давида Фридриха «Странник над морем тумана» (1818) (
Бальзак, утверждавший, что редко выходит из дому, говорил: «…но когда я чувствую себя истощенным, я иду на Пер-Лашез, чтобы взбодриться»[107]. Там он и похоронен. И героя самого известного романа Бальзака, старика Горио, хоронят на этом же кладбище, но не на деньги его богатых дочерей: могилу на короткий срок оплачивают неимущий студент и герой романа Растиньяк. После похорон Растиньяк поднимается на холм, с высоты птичьего полета смотрит на Париж, где живет высший свет, и бросает ему вызов: «А теперь – кто победит: я или ты!» Его взгляд переносится из кладбищенского пространства скорби на сам город, чтобы вознестись над богатством буржуазии[108]. Из парижских достопримечательностей с холма Пер-Лашез видны Нотр-Дам и Дом инвалидов, где похоронен Наполеон[109].
Как и в музее, на кладбище Пер-Лашез посетителю предлагаются надгробия различных исторических стилей и эпох, преимущественно часовни и мавзолеи, особенно неоготические, античные храмы с колоннадой или же их руины, обелиски и пирамиды, всевозможные колонны и саркофаги, плакальщицы, а также индивидуализированные надгробия, как на могилах Жерико, Роденбаха и Уайльда. И, конечно, множество скульптур и рельефов женщин, мужчин и детей, которые, независимо от размера, почти всегда представлены в вертикальном положении: они изображают жизнь, а не смерть – в отличие от эффигий. На рисунке из журнала «La Construction moderne» от 1891 года показаны разнообразные надгробные памятники Пер-Лашез (
К середине XIX века Пер-Лашез стало самым престижным кладбищем в Париже; здесь можно было купить себе место среди известных людей, получив нечто вроде земного бессмертия. Это было и самое дорогое кладбище; участок для захоронения навечно[110] или же на определенный срок, подлежащий продлению, стоил очень больших денег[111]. Таким образом, ничем не примечательный человек за определенную сумму мог оказаться в пространстве, о котором помнят многие поколения и знают во всем мире.
Несмотря на романтический замысел создать садово-парковое кладбище как место для медитации,
На кладбище можно ходить как в исторический музей надгробий, но в то же время это место, куда родственники и друзья покойного приходили на похороны, а затем навещали пространство памяти. Эту функцию Пер-Лашез очень давно утерял.
Пер-Лашез отчасти отражает историю Франции и в более широком смысле. Из памятных исторических скульптур следует назвать Стену коммунаров – барельеф, учрежденный на том месте кладбища, где в 1871 году по приказу правительства Третьей республики были убиты 147 защитников Парижской коммуны. Представители рабочего движения в день годовщины до сих пор проводят на этом месте мемориальный марш или митинг. А недалеко от стены погребены известные социалисты, такие как П. Лафарг (на похоронах последнего в 1911 году Ленин произнес поминальную речь[113]) и писатель- коммунист А. Барбюс (с. 1935).
Однако бо́льшая часть исторических мемориалов на Пер-Лашез связана с итогами Второй мировой войны: в память эмигрантов, участвовавших в Сопротивлении (Résistance); в память французов (
Целая аллея мемориальных скульптур посвящена жертвам Холокоста. В основном это макабрические
Смерть в лагере Моновиц (Аушвиц III) предстает в виде скелетов, направляющихся к своей окончательной погибели – в газовую камеру; один из них толкает тачку, в которой лежит скелет, уже неспособный идти (
Как известно, в концлагерях трупы сжигали, и печи с трудом справлялись с количеством убитых в газовых камерах. Удушливый запах дыма из печей означал массовое сожжение жертв, о чем одни местные жители знали, другие даже не догадывались. Под влиянием «Фуги смерти» известного поэта Поля Целана Томас Лакер в своей книге «The Work of the Dead» называет Холокост «могилой в небе», имея в виду мертвых, превратившихся в дым из лагерных крематориев. Стоит вспомнить сталинский террор, когда в крематории на Новом Донском кладбище по ночам (чтобы никто не знал) сжигали трупы расстрелянных в 1930‐х и начале 1940‐х годов (см. с. 143–144). Такое использование московского и других крематориев в сталинскую эпоху предвосхитило нацистскую практику.
Если удушливый запах дыма в концлагерях свидетельствовал об уничтожении трупов, то в далеком прошлом на старых парижских кладбищах, особенно на переполненном Cimetière des Saints-Innocents, удушливый запах (как я пишу во Вступлении) источали гниющие трупы, и в районе Невинно убиенных это зловоние стало частью повседневной жизни. Сжигание трупов в нацистских лагерях тоже составляло лагерную повседневность и относилось к их ужасающей экономике смерти. Мемориалы на Пер-Лашез напоминают посетителям и о ней, и об исторической трагедии Холокоста.
IV. Кладбище Монпарнас
В 1920‐е годы главным богемным районом Парижа стал Монпарнас, где жили и работали художники и писатели. Особенно часто они встречались в кафе «La Rotonde»[115]: из французов – Матисс, Марсель Дюшан, Жан Кокто, Андре Бретон и др., а также «экспаты» (от английского
Недалеко от «Ротонды» расположено кладбище Монпарнас; оно было открыто за чертой Парижа на склоне холма Парнас в 1824 году и сначала называлось Южным. Начнем нашу прогулку по нему с двух незаурядных надгробий, установленных в начале ХX века. Первое (
Самый необычный памятник и в совсем ином ключе появился на Монпарнасе в 1902 году. Кенотаф («пустая могила» по-гречески), совмещающий кладбищенские горизонтали и вертикали (
Кровать Пижонов, воплощающая богатую и самодовольную буржуазную жизнь, и загадочный памятник Бодлера в стиле модерн представляют в монпарнасском кладбищенском пространстве социальные и эстетические антиподы.
На могиле известного Шарля Огюстена де Сент-Бёва (с. 1869), создателя индуктивного биографического метода в литературной критике, установлена необычная погребальная колонна (
Еще один необычный памятник под названием «Разлучение пары» (
Более старое многогранное надгробие на могиле знаменитого хирурга Жака Лисфранка де Сен-Мартена (Jacques Lisfranc de St. Martin, с. 1847) было установлено вскоре после его смерти (
Если говорить о классических надгробных жанрах, то на Монпарнасе, как и на остальных парижских кладбищах, множество фамильных склепов – как в неоготическом, так и в других стилях (
Пример другого классического жанра[130] – памятник в виде открытой книги (
На парижских, как и на московских, кладбищах встречаются надгробия в жанре распятия на Голгофе (
В фамильной усыпальнице Оскара Роти (с. 1911), известного художника медалей и монет, лежит классическая женская эффигия: покрытая саваном, с прижатым к груди младенцем[133] (
Классическая женская эффигия установлена на могиле Элизы Коппел (с. 1874, урожд. Кокерель), но, к сожалению, ее я не сумела найти.
Как и на других парижских кладбищах, здесь похоронено много представителей искусства. Из старых скульпторов это знаменитый Франсуа Рюд (с. 1855), автор эффигии Г. Кавеньяку на Монмартре (см. с. 89); на могиле Рюда стоит портретный бюст на постаменте с лавровым венком (
Среди известных представителей искусства – «экспатов» на Монпарнасском кладбище похоронены Тристан Тцара (с. 1963), поэт-дадаист румынского происхождения; скульпторы-авангардисты Константин Бранкузи (с. 1952), тоже родом из Румынии, и Осип Цадкин (с. 1967), родом из Витебска; из художников – замечательный экспрессионист Хаим Сутин (с. 1943), родившийся в Минской губернии, и Иван Пуни (с. 1956), русский кубист, но не только. Из более молодых «экспатов»: художник-сюрреалист американец Ман Рэй (с. 1976); писатели – ирландец Сэмуэл Беккет (с. 1980), аргентинец Хулио Кортасар (с. 1984), Ионеско (1994), тоже из Румынии, и мексиканец Карлос Фуэнтес (с. 2012) – хотя он и не жил во Франции[134].
Из знаменитых французов середины ХX века на кладбище Монпарнас похоронены (в одной могиле) великий философ-экзистенциалист Ж.-П. Сартр (с. 1980) и Симона де Бовуар (с. 1986) (
В еврейской части кладбища похоронен Альфред Дрейфус (с. 1935), который в 1894 году по сфабрикованному обвинению был осужден за шпионаж в пользу Германии и измену родине. Антисемитский заговор в верхушке военной власти стал известен как «дело Дрейфуса» (стоит отметить, что он был единственным членом генерального штаба – евреем). В поддержку Дрейфуса выступил Эмиль Золя со знаменитой статьей «Я обвиняю»[138], адресованной президенту Феликсу Фору. Оправдание последовало лишь в 1906 году[139]. Плоское надгробие на семейной могиле Дрейфуса обычно покрыто камешками – по еврейской традиции. В той же части похоронен великий социолог Эмиль Дюркгейм (1917), камешки лежат и на его могиле.
Среди русских, похороненных на Монпарнасе, мы здесь видим два памятника. Первый – неизвестной анархистке Татьяне Рашевской (с. 1918)[140], но на ее могиле стоит необычное надгробие (
Еще здесь похоронены: народник Петр Лавров (с. 1900); один из основателей Боевой организации, социал-революционер Григорий Гершуни (с. 1908); театральный деятель и специалист по балету Анатолий Шайкевич (с. 1947); писатель Анри Труайя (Лев Тарасов, с. 2007), родившийся в русско-армянской семье в Москве[141]. У Лаврова стоит необтесанный камень в виде пирамиды.
Из украинцев на Монпарнасе похоронен последний глава Директории Украинской народной республики Симон Петлюра, а также его жена и дочь (
Как и всюду на парижских кладбищах, здесь часто встречаются надгробия в виде плакальщиц (вспомним полуголую плакальщицу второй половины XIX века на Пер-Лашез, см. с. 58). Насколько мне известно, единственная мужская фигура в этом жанре находится именно на Монпарнасе (
Напоследок пример авангардного надгробия самого конца ХX века (установлено, кажется, в 1998 году) под названием «Птица» (
На этом кончается наша прогулка по Монпарнасскому кладбищу. Оно выстроено согласно строгой геометрии – в отличие от лабиринтной структуры Пер-Лашез. Увидеть это можно только с высоты птичьего полета, например с башни, стоящей неподалеку.
V. Кладбище Монмартр – Montmartre
Парижский район Монмартр расположен на правом берегу Сены. Над ним возвышается одноименный холм, а на его верхушке стоит величественная базилика Сакре-Кёр (Sacré-Cœr), откуда открывается лучший вид на весь город. Строительство храма завершилось к 1914 году – в начале войны и конце
На кладбище Монмартр, открывшемся в 1825 году, много роскошных надгробий, однако в отличие, например, от Пер-Лашез оно очень быстро переполнилось, потому что ему некуда было расширяться. Недалеко от входа стоит высокая гробница французского революционера-республиканца Годефруа Кавеньяка (с. 1845): это реалистическая репрезентация умершего в натуральную величину; рядом с ним меч, а под рукой – перо для письма (
При некоторых политических режимах, утверждает Сюзанн Гловер Линдси, кладбище было единственным публичным пространством во Франции, на котором оппозиционные партии могли ставить памятники своим героям. Эффигию Кавеньяка Линдси называет симулякром «эксгумированного трупа»[146]. Я бы определила ее скорее как изображение мужчины на смертном одре, поскольку эксгумированный труп обычно уже находится в стадии разложения; для его репрезентации в эпохи Возрождения и барокко использовался макабрический жанр транзи (см. с. 31).
Известный историк Школы «Анналов» Роже Шартье связывает эффигию с «репрезентацией», которая одновременно представляет и отсутствие, и присутствие почившего:
В старых определениях (например, во «Всеобщем словаре» Фюретьера издания 1727 года) слово
На собранные деньги республиканская оппозиция заказала памятник на могилу Кавеньяка известному скульптурному мастеру Франсуа Рюду[148]. Подобно Бланки на Пер-Лашез голый торс Кавеньяка отчасти покрыт саваном со складками – в данном случае оживляющими его аскетическое достоинство. Свидетельствующие о промежуточном состоянии между жизнью и смертью, его глаза полузакрыты – тогда как у старых королевских эффигий они открыты[149].
Другой лежащий на Монмартре революционер-республиканец – Жан-Батист-Альфонс Боден[150], воспетый бланкистами (
Виктор Гюго назвал смерть Бодена символом распятого Христа, что отчасти и привело к созданию легенды о «распятом» мученике[152]. Помимо того, что из раны на груди распятого Иисуса Христа течет кровь, голова его часто изображается запрокинутой набок. Репрезентация Христа в виде эффигии «Мертвый Христос в гробу» (1520–1522) принадлежит Гансу Гольбейну-младшему: рот и глаза открыты, зрачки скошены, лицо зеленоватое, как у трупа (
Что касается эффигий на Пер-Лашез (Кроче-Спинелли и Сивеля, а особенно Бланки), то они появились после памятников Кавеньяку и Бодену. Откинутые головы и саваны у захороненных на первом садово-парковом кладбище в Париже отсылают к соответствующим более ранним надгробиям на Монмартре (см. с. 54, 52).
Некоторые эффигии на Монмартре отчасти напоминают традиционно церковные; самая известная принадлежит Александру Дюма-сыну (с. 1895) (
Возможно, на Монмартре самое раннее реалистическое, но горельефное изображение лежащего на смертном одре человека находится на семейном памятнике Ж.-А. Лармойе (Larmoyer, 1842?). Однако его нельзя назвать полноценной эффигией (вроде той, что вскоре появилась на могиле Кавеньяка), потому что здесь изображен нарратив: у изголовья стоят жена и дети, а в ногах – ангел с венком в одной руке и перевернутым факелом в другой (
Как Пер-Лашез и Монпарнас, Монмартр изобилует семейными мавзолеями в неоготическом стиле, хотя немало их и в стиле ар-нуво. Более старый готический мавзолей имеет классический вид: высокие шпили, килевидные арки, дорические колонны у входа (
Из необычных склепов я бы выделила семейный памятник Кавэ-Лемэтра (Cavé-Lemaitre); он примечателен тем, что на его стенах представлен нарратив в движении. На каждом углу склепа на дорических колоннах стоят совы (символ мудрости); в арках между колоннами изображены песочные часы, предвещающие конец жизни, а под ними – страждущее лицо. Со всех сторон памятника, кроме передней, изображен пароход (инженер Франсуа Кавэ (с. 1875) был изобретателем пароходных моторов). На первом рельефе пароход спокойно плывет, клубы дыма рифмуются с клубящимися облаками (
Как и на других парижских кладбищах, на Монмартре похоронены видные представители искусства. Из самых известных писателей это французские прозаики Стендаль (с. 1842), братья Гонкуры (с. 1870, 1896), Золя (с. 1902), поэт Теофиль Готье (с. 1872), а также поздний романтик Гейне (с. 1856), эмигрировавший из Германии во Францию в 1830 году (он не раз говорил, что хочет быть похоронен на Монмартре[155]).
Как и в случае с Бодлером (Монпарнас), беломраморный памятник на могиле Гейне был установлен лишь в 1901 году, спустя пятьдесят лет после его смерти, заменив обычную полукруглую стелу (
У Золя (с. 1902) стоит кенотаф (
Из художников на Монмартре похоронены неоклассицист Ж.‐Б. Грёз (с. 1805), барбизонец Констан Труайон (с. 1865), символист Густав Моро (с. 1898), импрессионист Эдгар Дега (с. 1917) и авангардист Франсис Пикабиа (с. 1953); из композиторов – Гектор Берлиоз (с. 1869), Лео Делиб (с. 1876) и Жак Оффенбах (с. 1880). На этом кладбище лежат также оперная певица Полина Виардо (с. 1910), возлюбленная Тургенева, и прославленная балерина Мария Тальони.
Остановимся у необычного памятника (
На семейной могиле Руше́ (
Эжен Руше́[158] (с. 1910) был известным математиком; его сын Жак (с. 1957) – режиссер и знаменитый театральный деятель эпохи длинного
Это один из загадочных памятников начала ХX века; необычно уже то, что вертикальная женская фигура возвышается над коленопреклоненным мужчиной. В отличие от более стандартных символических изображений, этот памятник, оформленный вполне реалистически, остается свидетельством непознаваемой сущности смерти, как бы скрытой за театральным занавесом. Правда, если к нему не присматриваться, подобных вопросов не возникнет.
Среди известных иностранцев[160], захороненных на Монмартре в ХX веке, – Вацлав Нижинский[161] (с. 1950), великий танцовщик и хореограф знаменитых «Ballets Russe», впервые с огромным успехом выступивших в Париже в 1909 году. Надгробный памятник (
Еще назовем легендарную балерину, актрису и скульптора Людмилу Черину (с. 2004). Дочь эмигранта Авенира Чемерзина, бывшего царского полковника[163], она училась у эмигрировавшей в Париж прима-балерины Мариинского театра Ольги Преображенской[164]. Свою балетную жизнь Черина начала в «Ballet Russe de Monte Carlo», одном из преемников Дягилевского балета[165]. Несмотря на то что она родилась в Париже, а мать ее была француженкой, ее можно включить в список российских эмигрантов, похороненных на Монмартре. На могиле этой выдающейся женщины стоит уменьшенная копия ее знаменитого памятника «Сердце Европы» (
Как гласит ироническая эпитафия на московском Введенском кладбище (см. с. 204) – «Вот и всё» о Монмартре, где, как на могилах Руше́, Нижинского, Чериной и других, пространство некрополя совмещает в себе кладбищенские вертикали и горизонтали – в отличие от памятников в жанре эффигии, с которых я начала эту главу и которым я уделила больше всего внимания. Ведь они являются лейтмотивом моих описаний парижских кладбищ. Первая реалистическая эффигия в виде симулякра мертвого тела политического «мученика» – демократа и «современного» человека, лежит на гробнице Кавеньяка, которая теперь расположена рядом с входом на Монмартрское кладбище.
VI. Кладбище Пасси
Пасси было учреждено в 1820 году на месте старинного кладбища в одноименном богатом районе Парижа, справа от Сены и Елисейских Полей. Вскоре этот самый маленький парижский парк мертвых приобрел репутацию главного аристократического некрополя столицы[166]. Оно находится совсем недалеко от центра, на небольшом холме рядом с дворцом Шайо, возвышаясь над площадью Трокадеро (
В 1920‐х годах в богатом квартале Пасси (16‐й арондисман) поселилось немало русских эмигрантов (хотя богатыми они вовсе не были): писатели и поэты Ремизов, Иван Шмелев, Борис Зайцев, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева[168] и мн. др. На улице Жака Оффенбаха жили Бунин и Куприн, редактор «Современных записок» Илья Фондаминский-Бунаков, меценат и писатель Михаил Цетлин (Амари), который проводил у себя литературно-музыкальные вечера. Гиппиус и Мережковский купили квартиру на rue du Colonel Bonnet еще в 1911 году. В эмиграции они устраивали в ней «воскресенья», на которые приходили многие эмигранты, не только писатели, но и разные другие.
В 1920‐х и 1930‐х годах эмигрантки, в том числе аристократки (например, графиня Мусина-Пушкина), открывали в Пасси маленькие рестораны и столовые в результате нового материального положения по сравнению с прошлым. Более состоятельные из них, например племянница Николая II княгиня Ирина Юсупова и ее муж Феликс, открывали не рестораны, а фешенебельные дома моды[169]. Напротив улицы Петра Великого, на рю Дарю (rue Daru) действовал (и действует до сих пор) собор Александра Невского, построенный еще при Александре II. В двадцатые и тридцатые годы Пасси даже прослыл русским районом; ходило такое выражение – «живем в Пассях». Поэт Бальмонт называл улицу Пасси «парижским Арбатом».
Самый большой памятник на кладбище (
Башкирцева занималась в Академии Жюлиана (Rodolphe Julian) в Париже; на известной картине «В студии» (1881) изображены ее соученицы и она сама спереди – посередине[173]. Им позирует полуголый мальчик с посохом, которого они пишут. В последующие годы там училось немало известных русских живописцев: Бакст, Петр Кончаловский, Евгений Лансере, Николай Милиоти, из женщин – Мария Тенишева, Мария Якунчикова и Елена Киселева[174]; в 1910‐е годы – Александр Шевченко и Иван Пуни.
За несколько месяцев до смерти Башкирцева записывает в своем знаменитом дневнике: «Какой-то внутренний огонь пожирает нас. А смерть ждет в конце концов <…> все равно, буду ли я гореть своими неисполнимыми желаниями или нет <…> словом, во всех направлениях, во всех чувствах <…> я искала чего-то великого <…> и, если это не может осуществиться, лучше уж умереть»[175]. Она была амбициозной, хотела прославиться как художница и как певица. Как написал Розанов в «Уединенном», несмотря на «изумительный
Другой большой склеп – псевдоантичный – принадлежит семьям Ф. Мадренас и Саторрес или Сисаторрес (
Рядом стоит мавзолей (
В пропорциональном отношении больше всего хорошо сохранившихся мавзолейных интерьеров с витражами и разнообразным декором находится именно на кладбище Пасси, что объясняется богатством его «клиентов». Например, верхний этаж мавзолея Delaire de Cambacérés и Lannes de Montebello (
Здесь, как и на других парижских кладбищах, мавзолеи выстроены в ряд (
Склеп в ином стиле, но того же периода принадлежит семьям Heugel (известные музыкальные издатели) и Jacques-Marie-Hyacinthe Chevalier (скульптор) (
Слева от склепа Башкирцевой расположено надгробие оперной певицы Rosine Laborde (с. 1907), откуда видна Эйфелева башня (
Автором стилизованных рельефных ангелов (
Среди классических скульптур над кладбищем Пасси возвышается «Пьета» Микеланджело (
Как и на других парижских кладбищах, на Пасси много памятников с трогательными изображениями детей. Один из необычных (
На могиле Матильды Леви (урожд. Gennevois) стоит более стандартный детский памятник (
На Пасси много могил французских деятелей искусства. Это художники Мане и Берта Моризо (на их общей могиле стоит бюст Мане на округлой колонне); композиторы Дебюсси и Габриель Форе; писатели Октав Мирбо и Жан Жираду; «французская Сафо» Рене Вивьен, у которой стоит неоготический склеп, и драматург и поэт Натали Барни – они одно время были любовницами[180]; всемирно известный комик Фернандель и актер и режиссер Жан-Луи Барро. Как правило, их надгробия отличаются скромностью по сравнению с теми, которые мы уже видели. Среди французских предпринимателей на Пасси погребены Эрнест Коньяк и его жена Мари-Луиза, открывшие в 1870 году «Самаритэн» – один из первых парижских универмагов, а также Марсель Рено, один из основателей автомобильной компании (на его могиле стоит обелиск). Из политических деятелей – министр иностранных дел и антифашист Жорж Мандел (с. 1944), убитый в Фонтенбло по приказу правительства Виши, а из знаменитых иностранцев – последний император Вьетнама Бао-Дай и Лейла Пехлеви, дочь последнего шаха Ирана.
Напоследок вернемся к русским аристократам. На Пасси похоронен племянник Николая II граф Георгий Брасов, погибший в автокатастрофе в 1931 году (
Рядом похоронены князь Борис Александрович Голицын (с. 1947), член IV Государственной думы от правой фракции, и представитель следующего поколения – знаменитый летчик-испытатель из старой эмиграции, полковник Константин Розанов, первый «француз», преодолевший звуковой барьер в горизонтальном полете. Он разбился в 1954 году во время испытаний реактивного самолета, рельеф которого изображен на его надгробной плите.
Наши прогулки по парижским музеям смерти подошли к концу – занавес над ними опустился. Завершено мое описание садово-парковых парижских кладбищ, учрежденных Наполеоном в начале XIX века, из которых Пасси было вторым по счету после Пер-Лашез. В следующей части занавес поднимется над московскими некрополями.
VII. Московские кладбища
Как мы уже знаем, западная наука эпохи Просвещения настойчиво твердила об опасности трупных миазмов, особенно в кварталах, соседствующих с кладбищами. Соображения гигиены и «перенаселенность» стали главными причинами кампании по перемещению парижских кладбищ за черту города. На это потребовалось много лет: закон был принят в конце XVIII столетия, а первый загородный некрополь (Пер-Лашез) появился лишь в 1804 году.
В Российской империи вопрос о перемещении кладбищ за черту города возник сразу после основания Петербурга. Как я пишу в предисловии, в 1725 году Петр I издал указ, предписывающий «мертвых человеческих телес, кроме знатных персон, внутри городов не погребать, а погребать их в монастырях и приходских церквах вне городов»[184]. Самых высокопоставленных петербуржцев хоронили на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре. (Во Франции же, которая отставала от России по срокам, закон после Великой французской революции стал применяться ко всем захоронениям, невзирая на звания и титулы.) Перенос захоронений за город объяснялся, как и во Франции, в духе эпохи Просвещения: опасностью трупных миазмов и нездоровым воздухом, особенно во время эпидемий чумы и холеры. Но вопреки царским постановлениям церковные кладбища продолжали возникать в новой столице вплоть до конца XVIII века, пусть многие из них потом и закрывались.
В Москве, по словам Владимира Пирогова, «после воцарения Петра I <…> захоронения регламентировались указами и законом». Первое гражданское кладбище, устроенное в соответствии с этими указами (Лазаревское), открылось в Марьиной роще в 1758 году[185]. В 1771 году, во время московской чумы, указом Екатерины II было запрещено хоронить жертв эпидемии на кладбищах в черте города. Среди новых кладбищ за пределами Москвы были учреждены Введенское (Немецкое) и Ваганьковское. Самый престижный дворянский некрополь во второй половине XVIII века располагался на территории Донского монастыря; он стал московским эквивалентом Лазаревского кладбища в Александро-Невской лавре и оставался таким до революции. В год 300-летия монастыря (1893) в заметке «Исторического вестника» он был назван «Сен-Жерменским предместьем мертвой Москвы»[186].
В допетровскую эпоху самым почетным монастырским некрополем считался Новодевичий, а новое Новодевичье кладбище заняло место Донского в советскую эпоху. Старое же Донское кладбище по сей день находится в лучшем состоянии, чем другие.
Если ‘некрополь’ по-гречески означает ‘город мертвых’, a французское ‘cimétière’ (от латинского ‘coemeterium’) – ‘место, где спят’, то ‘кладбище’, по Фасмеру, происходит от ‘кладьба’ – место для складывания. Кладбище – это место, где трупы кладут в землю, их хоронят – древнерусская полногласная форма церковнославянского глагола ‘хранити’. Иными словами, останки покойников хранятся на кладбище как достойные памяти. «Еще в глубокой древности, воздвигая на могиле надгробный памятник, – пишет В. В. Ермонская, – люди стремились делать его как можно прочнее и лучше, так как он создавался „навечно“ и заключал в себе оценку жизненного пути погребенного, в надгробии находили выражение социальные, морально-этические и эстетические идеалы времени»[187].
Знаменитые слова Цицерона – «Жизнь мертвых продолжается в памяти живых» – выражает основу человеческого отношения к смерти другого. Эпитафии, в свою очередь, функция которых – сохранить память об ушедших, отражают идеалы современного общества. Как я пишу во Вступлении, эпитафии нередко обращены к прохожему и содержат просьбу помолиться; например, сентименталистская элегия Томаса Грея, переведенная Жуковским как «Сельское кладбище» (1802), заканчивается эпитафией (см. с. 11). В элегии «Когда за городом, задумчив, я брожу» (1836) тоже появляется прохожий; отметим, что Пушкин отдает безусловное предпочтение не столичному, а родовому кладбищу в деревне:
В стихотворении Николая Кармазина «Кладбище» (1792) появляется тема ужаса смерти. Два голоса ведут диалог: первый говорит об ужасе смерти, второй – об упокоении, причем упоминает прохожего:
Странник боится мертвой юдоли;
Ужас и трепет чувствуя в сердце,
Мимо кладбища спешит.
Странник усталый видит обитель
Вечного мира – посох бросая,
Там остается навек[188].
Если Жуковский и Пушкин утверждали память в пространстве смерти, то искусствовед и московский краевед Юрий Шамурин «оплакивает» ее отсутствие в начале ХX века. В 1911 году он с грустью пишет, что заброшенное кладбище есть лучший пример невнимания современного человека к смерти: «Никто не приходит сюда мечтать <…> набирать новые силы в радостном общении с дорогими могилами. На кладбище ходят покупать место, хоронить близких и следить за постановкой заказанного памятника. Не всегда было так». Он сожалеет, что смерть «как великая тайна <…> в которой сочетается вечное и временное», стала лишь научной темой биологии и социологии[189].
Пять лет спустя, в 1916 году, краевед Алексей Фукон напишет: «В древней Москве <…> хоронили покойников около приходских церквей, а кто был побогаче, тот старался успокоить свои кости под защитой святых монастырских стен»[190]. Получается, что «старые» социоэкономические практики захоронений мало отличались от новых; монастырские кладбища считались более престижными, чем приходские и гражданские; к тому же на рубеже XVIII–XIX столетий монастыри начали взимать за могилы плату, которая зависела от местоположения на кладбище, да еще и регулярно росла. Так же обстояли дела и в парижских садово-парковых некрополях, учрежденных в начале XIX века, но взимаемые деньги шли уже не церкви, а городу.
Как я пишу, в европейских странах трехмерные скульптурные надгробия лежащих священнослужителей и рыцарей, королей, королев и известных представителей секулярного общества назывались эффигиями. Среди их прототипов называют этрусские саркофаги с лежащими фигурами. В России горизонтальные изображения святых на крышках рак (гробниц) появились начиная с XVI века, т. е. позже, чем эффигии в европейских культурах. Хотя эти изображения «лежачие», позы и тех и других напоминают стоящие фигуры.
Серебряная крышка раки преподобного Александра Свирского, украшенная драгоценными камнями, – работа Гаврилы Овдокимова, московского мастера XVII века (
В XIX веке традиция скульптурных эффигий как на парижских, так и на других европейских кладбищах продолжилась. В России же подобные надгробия – большая редкость, а если они и встречаются, то, как правило, принадлежат не православной, а другим христианским конфессиям. В Петербурге их сохранилось, кажется, лишь два – теперь они находятся на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре. Скульптура на саркофаге работы А. И. Штрейхенберга изображает классическую аллегорию смерти как вечного сна (
Самая необычная российская «эффигия» стоит на крутом берегу Оки в Тарусе (
Если, как я пишу, соотношение горизонталей и вертикалей представляет основной пространственный параметр в мемориальной скульптуре, то эффигия нарушает его горизонтально-вертикальную архитектуру. Напомним, что одним из прототипов эффигий на могилах Луи Огюста Бланки (см. с. 52) и Жана Батиста Бодена (см. с. 90) в Париже было изображение Иисуса Христа после снятия с креста.
Самым распространенным надгробием в России была горизонтальная плита, изображающая физическую смерть, и вертикально стоящий крест – символ распятия и смерти, за которыми следует воскресение.
В московских главах, как и в парижских, я рассматриваю стили надгробных памятников во временно́м (историческом) ракурсе, а также в контексте пространственных параметров кладбища. В основном я уделяю внимание надгробиям известных личностей (так как на их могилах памятники обычно самые интересные) – наиболее характерным и самым примечательным. Вспомним также понятие Фуко «гетеротопия»: он применяет его и к кладбищу, и к музею как
Если на парижских кладбищах я выделила эффигию, т. е. горизонтали, то на московских особое внимание уделено распространенному часовенному жанру, т. е. вертикали. И еще я показываю, как перемены в архитектурном и скульптурном искусстве воздействовали на стилистику надгробной часовни и как в случае монастырских кладбищ неорусский стиль на рубеже XIX – ХX веков сказался в ее оформлении.
Московская часть книги посвящена двум монастырским кладбищам, Донскому (также Ново-Донскому) и Новодевичьему (в основном «новому», открытому в начале ХX века), и двум гражданским – Введенскому и Ваганьковскому (1771); по времени это период с конца XVIII до конца ХХ столетия, но и начало XXI в случае Новодевичьего и Ваганьковского кладбищ.
Октябрьская революция и связанные с ней политические изменения были главными историческими событиями, повлиявшими на кладбищенские практики в России, причем не только в сфере общественной и религиозной жизни, но и в искусстве. Советская власть привела к уничтожению многих – особенно монастырских – кладбищ, как в Москве и Ленинграде, так и в провинции, изменив один из главных материальных и символических локусов исторической преемственности. В Москве, пишет В. Ф. Козлов, «большинство <кладбищ> было разорено, надгробные памятники уничтожены, места захоронений выдающихся деятелей отечественной культуры заняты новыми могилами. Учитывая, что подавляющая часть церковных кладбищ <…> была упразднена еще Петром I <…> монастырские некрополи стали местами самых древних захоронений»[197]. Уничтожению подверглись кладбища в Алексеевском, Даниловском, Покровском, Симоновском, Скорбященском и Спасо-Андрониковом монастырях. Знаменитости переносились на сохранившиеся кладбища, например Сергея и Константина Аксаковых (из Симонова монастыря), Николая Гоголя и Алексея Хомякова (из Данилова) перезахоронили на Новодевичьем.
Надгробные камни и металл с уничтоженных могил в основном служили строительным материалом. Впрочем, отдельные хорошо сохранившиеся памятники подлежали рециркуляции – их ставили на другие могилы. Само кладбищенское пространство использовали в хозяйственных и других целях, не только чуждых, но иногда и противоположных изначальному предназначению: как спортивные площадки, детские парки и музыкальные эстрады. Некоторые монастыри превращали в жилье для рабочих или трудовые исправительные лагеря.
Как я пишу выше, лучше всего сохранилось старое Донское кладбище – в основном благодаря тому, что монастырь, окончательно закрытый в 1927 году, вскоре превратился в антирелигиозный музей, а в 1934‐м в музей архитектуры[198]. Новодевичий монастырь закрыли еще в 1922‐м и тоже превратили в музей, а новую территорию Новодевичьего кладбища через некоторое время объявили главным советским некрополем. Обращение церквей и кладбищ в музеи – в «музеи смерти», по моему определению, – стало наиболее желательным последствием советской антирелигиозной кампании двадцатых и тридцатых годов[199]. Правда, это не способствовало сохранению Новодевичьего монастырского некрополя, где бо́льшая часть могил и памятников была все-таки уничтожена. Как пишет краевед Владимир Козлов, в 1929 году он подвергся «безжалостной чистке» из‐за «нигилизма в отношении к могилам предков»[200]. Музейный статус кладбищ, однако, отчасти охранял их от вандализма, особенно свирепствовавшего в 1920‐е годы.
VIII. Донской монастырский некрополь и Новое Донское кладбище
Донской монастырь был основан в 1592 году указом Федора Иоанновича. В «Истории государства Российского» Карамзин называет его некрополь главным московским кладбищем дворянства и богатого купечества. Со второй половины XVIII века представителей знатных княжеских родов, таких как Голицыны и Щербатовы, в основном хоронили именно здесь. Мемориальная скульптура на Донском совмещала барокко и неоклассицизм, как было принято в конце XVIII и начале XIX столетий. И в отличие от других московских кладбищ, здесь до наших дней сохранились надгробные памятники этого периода.
Подобно Лазаревскому кладбищу в Александро-Невской лавре, здесь встречаются надгробия в виде плит и саркофагов (обычно на ножках); античных жертвенников-алтарей и колонн (в некоторых случаях обрубленных); обелисков, пирамид и урн (часто на постаменте и с самым разнообразным оформлением); горельефов и барельефов, иногда портретных; а также в виде различных скульптур аллегорической плакальщицы («Веры») и ангелов. Поначалу памятники повторяли те, что ставили на кладбищах Европы, откуда российские скульпторы их и заимствовали. Юрий Пирютко пишет, что «в 1780–1830‐е годы искусство художественного надгробия в России вышло на один уровень с лучшими образцами европейской мемориальной скульптуры и, пожалуй, никогда больше не достигало такой полноты развития»[201]. Искусствовед Юрий Шамурин высказал схожее мнение еще в 1911 году[202]. Как пишет Борис Акунин, «во всем нашем красивом и таинственном городе нет места более красивого и более таинственного», чем Старое Донское кладбище[203].
Мы начнем прогулку по Донскому музею смерти с пары необычных декоративных саркофагов (
У Павла Фонвизина (с. 1803), младшего брата драматурга, и его жены Марии (с. 1793) стоит на постаментах пара саркофагов, сужающихся книзу. Ножки у них, правда, не львиные. (Львиные ножки, символизирующие защиту умершего, часто использовались на гробницах рубежа XIII и XIX столетий.) На саркофагах большие полукруглые картуши (не до конца развернутые свитки[205]) со спиралевидными завитками, напоминающими капители ионических колонн, и дворянские короны; у Павла Фонвизина выгравирован список его свершений[206]. Надо сказать, что бо́льшая часть других сохранившихся саркофагов дошла до нас в значительно худшем состоянии. В советское время многие из них были перевезены в Донской некрополь с закрытых кладбищ.
Первый русский мастер мемориальной скульптуры Федор Гордеев, работавший отчасти в барочном стиле, в 1780 году создал горельефный мраморный памятник Н. М. Голицыной[207], используя классический образ плакальщицы (
Жиль Делёз пишет: «Стиль барокко характеризуется устремленностью к бесконечности складок <…> Как материализация формы, складка соединяет внешний мир с внутренним „пейзажем“ души»[208]. Складки присутствовали и в скульптуре неоклассицизма, но, как констатирует Делёз, их изобилие стало атрибутом именно барочного искусства. У плакальщицы Гордеева, несмотря на вполне классицистическое отсутствие драматизма, столь характерного для барокко, барочный стиль проявляется не только в складках покрывала, соединяющих ее душу с материальным миром и свет с тенью (
Изначально стоявший в Малом соборе Донского монастыря, памятник Н. М. Голицыной был перенесен в больничный храм Михаила Архангела на той же монастырской территории. После перестройки в 1809 году Михайловская церковь превратилась в Голицынскую родовую усыпальницу[211], где находится и надгробие генерала М. М. Голицына (с. 1804) и его жены, созданное Степаном Пименовым в 1810 году. Почти все памятники в усыпальнице сохранились.
В отличие от гордеевского надгробия памятник Пименова выполнен в строгом классицистическом стиле (
Аллегорическая «Вера», иногда коленопреклоненная, обычно изображалась с крестом. Обратите внимание, что здесь складки значительно менее обильны, чем у плакальщицы у Н. М. Голицыной. Одним из важных отличий барочного искусства от неоклассицистического было, как я пишу, его стремление изобразить движение.
Складки, присущие изображению барочных плакальщиц, имеются и на мраморном памятнике Марфе Петровне Собакиной (урожденной княжне Голицыной), установленном в 1782 году (
Решение советской власти сохранить Донской некрополь привело в том числе и к тому, что на его территорию стали свозить ценные творения известных скульпторов с других кладбищ, особенно с тех, которые подлежали сносу[214]. Среди них бронзовая скульптура на могиле Владимира Новосильцева (с. 1825), флигель-адъютанта Александра I, которую переместили в Голицынскую усыпальницу[215]. Надгробие создано главным скульптором русского ампира (поздний неоклассицизм) Василием Демут-Малиновским вскоре после смерти Новосильцева (
Один из самых старых памятников Донского кладбища стоит на могиле генерала и сенатора И. И. Козлова; его автор – классицист Гавриил Замараев (1788). Это иной образ плакальщицы – в античной одежде и частично обнаженной (
Самое необычное надгробье конца XVIII столетия выглядит как обрубленное дерево, символизирующее древо жизни и краткость жизненного пути. Такие деревья из камня ставили на могиле последнего представителя рода – после его смерти эта ветвь семьи отмирала. Как правило, они встречаются на масонских могилах[218]. На могиле Петра Васильевича Баскакова, умершего в 1794 году, надгробие стоит на гранитной глыбе-голгофе (
Что касается аллегории «обрубленное дерево», она соотносится с кладбищенским пространством и временем, опространствливая время: дерево обречено засохнуть, в конце концов сровняться с землей. Такие стелы разительно отличаются от барочной и классицистической скульптуры конца XVIII и начала XIX веков. К сожалению, об их восприятии современниками я не сумела найти никакой информации.
Более стандартным вариантом этого типа надгробия был традиционный крест, изваянный в виде вертикального ствола с горизонтально расположенными ветвями и со следами ветвей, символизирующих конец жизни (на Донском несколько таких скульптур[221].) Надгробия в виде сучковатого дерева встречаются и в других странах, например во Франции и в Соединенных Штатах[222], а на еврейских кладбищах это Древо Плача, которое символизирует конец семейного рода.
Во второй половине XIX века возникают новые виды могильных памятников. Среди них открытая книга на аналое, покрытом траурным покрывалом в складках и с бахромой (подобные памятники встречаются не только в российских некрополях, см. с. 78; обычно это Евангелие, книга жизни, предвещающая Страшный суд). На Донском их можно увидеть на могилах коллежского асессора К. И. Савостьянова[223] (с. 1871) (
Обыкновенный крест, символизирующий распятие, был самым распространенным надгробием в России; однако на Донском кладбище распятие с изображением Христа в виде памятника впервые появляется лишь во второй половине XIX века[226]. Речь идет о памятнике на могиле П. А. Дубовицкого (с. 1868), доктора медицины и председателя Петербургской медико-хирургической академии (
Что касается вертикалей и горизонталей, распятие, разумеется, привнесло вертикальную динамику в кладбищенское пространство.
В нише монастырской стены на более поздней могиле промышленника и общественного деятеля К. А. Ясюнинского (с. 1907) находится необычный бронзовый Христос, выполненный Николаем Андреевым в стиле модерн[229] (
В белом медальоне на памятнике Н. Ф. Симашко[230] (с. 1905) изображен знакомый образ Богоматери с умершим Сыном на руках (
Обратимся наконец к часовне. Если на парижских садово-парковых кладбищах в основном ставили неоготические семейные часовни-мавзолеи, начиная с могилы Элоизы и Абеляра на Пер-Лашез, то в России во второй половине XIX столетия часовня превратилась в новый жанр в форме четырехугольного часовенного столба. Архитектурные стили сменяли друг друга, менялся и облик часовен. Сначала их строили, совмещая барокко и неоклассицизм, а под конец века перешли к стилю модерн и ретроспективному неорусскому, который все чаще использовался в различных формах искусства.
Одни часовенные столбы ваялись из светлого камня, другие из черного. Классическая серая часовня (
Во второй половине XIX века произошел поворот в сторону национальной стилистики, и многопластная стрельчатость и килевидность надгробных часовен стала ассоциироваться также с древнерусским церковным зодчеством. В качестве примера напрашивается шедевр русского зодчества – храм Вознесения Господня, построенный в XVI веке Василием III в селе Коломенском[235] (
Памятникам в виде часовенных столбов свойственна ретроспективность: совмещение различных русских и западных архитектурных стилей позволяло вписывать прошлое в архитектонику этого широко распространившегося вида надгробия. Обращение к архитектуре предшествующих эпох усиливало роль культурной памяти в пространстве кладбищ.
Если на французских кладбищах семейные мавзолеи строили с самого начала, то в России они в основном появились лишь на рубеже ХX века[236], когда несколько богатых фамилий (Ураносовы, Простяковы, Терещенко, Левченко и другие) построили в Донском некрополе отдельные семейные склепы-часовни. (В конце XVIII и начале XIX века усыпальницы Голицыных и Зубовых[237] располагались в храмах.) Готические часовни на парижских кладбищах стояли целыми рядами; на московских они были единичными; правда, на Донском четыре часовни стояли близко друг к другу, но не в ряд.
Одна из первых фамильных усыпальниц слева была построена в необарочном стиле архитектором Д. Е. Виноградовым в 1896 году, она принадлежала семье московского священника Александра Ураносова (
Стоящая за Ураносовыми и Простяковыми усыпальница И. Ф. Терещенко 1898 года отражает поворот к национальной архитектуре (
Самая красивая часовня-склеп на Донском кладбище выполнена в стиле модерн и отличается архитектурной простотой (
Братья Васнецовы создали на московских кладбищах самые стильные усыпальницы – отсылающие к традиционной часовне, но с элементами модерна. Как я пишу в предпоследней главе этой книги, некоторые надгробные памятники на эмигрантском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем выполнены именно в часовенном стиле модерн (с. 240–242) и напоминают усыпальницы Морозова и Левченко, а не более старые часовенные столбы.
Обратимся напоследок к часовенному столбу рубежа XIX и ХХ столетий (
После уничтожения храма Христа Спасителя в 1931 году его внешние горельефы, выполненные скульптором Александром Логановским[242], перенесли на старое Донское кладбище, где часть из них была установлена на стенах. Таким образом, его своеобразную музейность определяют не только ценные надгробные памятники, но и перемещенные на него объекты искусства. Как пишет Фуко, музейность кладбища совмещает оба вида гетеротопии, которую он применяет и к кладбищу, и к музею, называя их сложно устроенными временны́ми пространствами (см. с. 12).
Несмотря на «перенаселенность» некрополя, в начале XXI века на нем перезахоронили некоторых бывших «белых врагов» советского режима. Первым, в 2000 году, был писатель Иван Шмелев: он родился в Донской слободе Москвы и завещал похоронить себя именно здесь. Его прах и прах его жены были перенесены с кладбища Сент-Женевьев-де-Буа (с. 242) и захоронены рядом с родственниками.
В 2009 году в знак политического сближения России и старой эмиграции Путин открыл Мемориал белым воинам с большой помпой (
Александр Солженицын, вернувшийся в Россию после смены власти и умерший в 2008 году, тоже похоронен на Донском кладбище[246] недалеко от могилы историка Василия Ключевского[247]. Находившийся под влиянием идеологических воззрений Ильина Солженицын, разумеется, сочувствовал Белому движению, но не дождался открытия Мемориала белым воинам.
Перенаселенность Донского кладбища на рубеже ХX века вынудила открыть рядом Новое Донское.
Продолжая «политическую» тему, рядом с главным входом стоит надгробие председателя Государственной думы первого созыва (1906) Сергея Муромцева, одного из основателей партии кадетов (
При Ельцине на Новом Донском кладбище появились три общие могилы «невостребованных трупов» – в память жертв сталинских репрессий. Первый памятник был установлен в августе 1991 года[252] – время Августовского путча, после которого, как известно, Ельцин пришел к власти.
На могилах стоят серые постаменты с надписью «Здесь захоронены останки невинно замученных и расстрелянных жертв политических репрессий» и с указанием периода; в землю рядом воткнуты таблички с именами и датами жизни погибших (
В общие могилы жертв политических репрессий ссыпали прах тех, кого тайно сжигали в первом московском крематории[253]. В 1927 году его устроили на Новом Донском кладбище в церкви Серафима Саровского, которую для этого перестроили[254].
В начале XXI столетия был открыт мемориал в память жертв политических репрессий 1945–1953 годов, включая расстрелянных немцев и австрийцев, а также членов Еврейского антифашистского комитета[255] (жертв антисемитской борьбы с «космополитизмом»). Памятники расположены вокруг клумбы, посередине которой стоит коленопреклоненная плакальщица, выполненная в современном скульптурном стиле[256].
Здесь уместно вспомнить книгу Томаса Лакера «The Work of the Dead» (2015), где он называет работу, которую выполняют мертвые, «цивилизующей», а работу живых – «заботой о мертвых, <способствующей> размышлениям об основах символического порядка»[257], и о том, что́ «смерть оставляет за собой: мертвое тело»[258]. Если отношение сталинской власти к мертвым жертвам террора (не говоря о терроре в целом) зачеркивало установки цивилизованного общества, то постсоветские попытки восстановить их можно определить как возврат к «цивилизующей» работе мертвых на кладбище и к размышлениям живых «об основах символического порядка».
Восстановление всем известного зачеркивания сталинского прошлого отчасти привело к возрождению исторической памяти, включая и память о белой эмиграции. В связи с этим может возникнуть вопрос: почему на старом Донском кладбище перезахоронены только белые генералы?[259] Ответ очевиден: жертвы репрессий изначально были погребены на Новом Донском – в необозначенных братских могилах. А вот что действительно непонятно: почему их восстановление в исторической памяти проходило без официальных церемоний и публичной огласки? Отчасти это можно объяснить обстоятельствами, связанными с путчем, но ведь официальных церемоний не последовало позже. Хотя, казалось бы, публичное внимание к сталинским репрессиям в пространстве смерти отвечало политическим задачам ельцинской эпохи.
На Новом Донском кладбище находится двадцать два колумбария; один из них – для высокопоставленных деятелей. На стене другого колумбария расположен горельеф под названием «Вечный круговорот» (1962), художественно исполненный известным скульптором Эрнстом Неизвестным, иллюстрацию которого, к моему сожалению, нельзя привести[260]. Из любопытного: мускулистое тело мертвого мужчины с обозначенным пенисом лежит на боку, напоминая осовремененную эффигию[261]. Но в отличие от ее обычной репрезентации она соположена с нарративом: из сердца мертвого растет яблоня, рядом с которой стоят скорбящие и дети; младший, сидящий на плече матери, срывает с дерева яблоко, что символизирует продолжение жизни. Нарратив изображает универсальные чувства живых, связанные с умершим любимым человеком. Необычно здесь и то, что горельеф совмещает классические кладбищенские горизонтали и вертикали – ведь в классической кладбищенской эффигии вертикальность отсутствует. «Вечный круговорот»[262] напоминает семейный памятник XIX века Ж.-А. Лармойе (см. с. 42) на Монмартре, хотя на нем изображено традиционное прощание семьи с лежащим на смертном одре. Другое отличие связано с эпохой: оплакивание умершего у Неизвестного исполнено не в реалистическом, а скорее в модернистском стиле.
На Новом Донском похоронено много известных представителей культуры и искусства. Из более раннего времени здесь находилась могила художника Валентина Серова (с. 1911)[263], чьи останки впоследствии перенесли на Новодевичье кладбище, как и прах Владимира Маяковского из колумбария (о них – в следующей главе). Из более позднего времени здесь лежат художники-авангардисты Эль Лисицкий (с. 1941; он был кремирован, но через несколько лет его прах перенесли из колумбария в семейную могилу) и Александр Родченко (с. 1954) с женой, художницей Варварой Степановой (с. 1958); еврейский актер и режиссер Соломон Михоэлс (с. 1948)[264], актриса театра и кино Фаина Раневская (с. 1984).
В совсем другом ракурсе: на Новом Донском кладбище стоит обратить внимание на отполированное надгробие в «жанре» фотографической двойной экспозиции, которую, как знает читатель, я люблю не меньше самих надгробий (см. Вступление к книге, с. 14). Надгробие принадлежит семье Брянских (
Кладбище являет собой промежуточное состояние между жизнью и смертью, причем отражения природы в памятнике предоставляют избыток жизни, а не смерти; двойную экспозицию как таковую тоже отличает промежуточность – как я пишу, промежуточность тоже характеризует состояние между жизнью и смертью.
И два совсем разных памятника XXI века. На могиле замечательного поэта и художника Дмитрия Александровича Пригова[267] (с. 2007), с которым я дружила, стоит простой белый крест на черно-белых плитах (
Совсем по-иному оформлена могила известного педагога Леонида Мильграма (с. 2011) и его жены Миреллы Пасторе (с. 2012) (
Старший Мильграм был большевиком и одним из первых сотрудников советских спецслужб за границей, много лет проработал разведчиком в Европе и Китае; в 1937 году его арестовали как троцкиста, но он не признал своей вины и не показал на других. Исидора Мильграма расстреляли, а труп сожгли в крематории на Новом Донском; портрет появился здесь много лет спустя, и, учитывая обстоятельства, его можно назвать своеобразным кенотафом[270].
Любопытной особенностью современных российских кладбищ стало использование забытых или невостребованных надгробий. На современном языке эта практика называется рециркуляцией. Как было сказано, в советское время старые надгробия либо использовались как строительный материал, либо переносились в сохранившиеся некрополи. Таков случай Владимира и Поликсены Соловьевых на Новодевичьем монастырском кладбище (с. 155), происходило подобное и на Новом Донском.
Первый пример – классический часовенный столб (
И еще один отреставрированный памятник на Новом Донском в жанре обрубленного дерева (
Я могу лишь предположить, что три этих памятника являются примерами рециркуляции, – «Музеи смерти» не связаны с работой в архивах, и я не смогла установить информацию об этих захоронениях, включая даты первого использования надгробий новыми «клиентами». Перезахоронение в старые могилы и ремонтирование старых памятников – их рециркуляция на российских кладбищах – малоисследованный феномен. Захоронение новых покойников в старые могилы вследствие «перенаселенности» кладбищ, особенно в больших городах, обсуждается во многих странах: во Франции, например, это разрешено законом, в Англии и Америке вопрос остается открытым.
В контексте восстановления утраченного художественного прошлого стоит указать еще на один современный факт: возникновение постсоветских ритуальных услуг привело к новым формам рециркуляции кладбищенских жанров, и в результате возникла возможность заказывать памятники в старом надгробном стиле.
Что касается рециркуляции художественных стилей, возвращение к старым изображениям в новой манере, хорошо известна в истории искусства, в том числе и на кладбище. Вот, например, образ плакальщицы, особенно модный в конце XVIII и начале XIX столетий: на двух современных надгробиях на Новом Донском он воссоздан скорее в модернистском стиле, отсылающем к традиционному изображению горюющей женщины. Один вариант – более традиционный (
Напоследок еще раз о политической истории и историческом времени на Донских кладбищах. Как известно, реабилитацию жертв сталинских репрессий начал еще Хрущев, однако памятники на их общих могилах были установлены только при Ельцине. Торжественное перезахоронение в 2009 году белых генералов и их идеолога в Донском некрополе произошло при Путине, когда «белые герои» приобрели имидж русских националистов, – о чем свидетельствует торжественная церемония их перезахоронения.
Что касается первой эмиграции и ее литературы, то, помимо Бунина, первые советские издания таких писателей, как Набоков, Ремизов, более молодой Гайто Газданов (у которого на эмигрантском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа лежит замечательный памятник в жанре эффигии, см. с. 232); поэтов Ходасевича, более молодого Георгия Иванова и многих других, стали появляться лишь в конце 1980‐х годов, а то и в постсоветские девяностые. Провозвестником перезахоронений бывших «белых врагов», скорее всего, было торжественное перезахоронение прозаика Шмелева в Донском некрополе в 2000 году. Как он сам писал, «я знаю, придет срок – Россия меня примет!»
IX. Новодевичий монастырский некрополь и Новодевичье кладбище
Новодевичий женский монастырь был основан Василием III в 1524 году, то есть значительно раньше Донского. Крипта Смоленского собора стала местом княжеских и царских захоронений. Там лежат дочери Ивана Грозного и первые Романовы, среди прочих – сестра Петра I Софья: заключенная в монастырь по велению брата, спустя какое-то время она по его же воле постриглась в монахини. К концу XVIII века кладбище в Новодевичьем монастыре перестало считаться самым привилегированным, его место заняло Донское.
На Новодевичьем хоронили аристократию: Гагариных, Голицыных, Трубецких, Волконских, Долгоруких, – а также представителей духовенства, богатых купцов, ученых, писателей. Всего насчитывалось около трех тысяч могил, но большая их часть была ликвидирована в советское время (старейшие захоронения сохранились только в Смоленском соборе). Некоторые памятники, стоявшие у стен кладбища, потом были задействованы на других могилах, но главным образом их использовали, как и всюду, в качестве строительного материала. Монастырь закрыли в 1922 году; все его здания, старое и новое кладбища были взяты под охрану государства. Часть территории превратилась в музей, изначально – Музей раскрепощения женщины, вполне «остроумно» отсылавший к женскому монашеству; бо́льшая часть была отдана под жилое пространство. Из любопытного: в конце 1920‐х авангардист Владимир Татлин получил мастерскую в монастырской колокольне; именно там он работал над своим знаменитым безмоторным летательным аппаратом «Летатлин»[273].
Как пишет Михаил Артамонов, «в некрополе Ново-Девичьего монастыря до его „реконструкции“ было свыше 2000 захоронений. После – сохранилось только около сотни»[274]. Особенно сильное разорение кладбища пришлось на конец 1920‐х – начало 1930‐х годов. Памятники, не имеющие историко-художественного значения, ликвидировались в первую очередь; осталось несколько могил конца XVIII (одна из них принадлежит А. А. Яковлеву, деду Герцена) и начала XIX веков. Вполне предсказуемо сохранились могилы декабристов[275] и военных героев, некоторых ученых и писателей. Из писателей начала и середины XIX века там лежат Иван Лажечников («Ледяной дом»), Михаил Загоскин («Юрий Милославский»), гусарский поэт Денис Давыдов (с. 1839), Алексей Писемский («Тысяча душ»), поэт Алексей Плещеев. На могиле Плещеева (с. 1893) не так давно восстановили портретный бюст из белого камня. На могиле Давыдова новый надгробный памятник (уже на реставрации) (
Друг подле друга находятся захоронения двух поколений Соловьевых: известного историка Сергея Михайловича (с. 1879), его сына, философа и поэта, Владимира (с. 1900) и дочери Поликсены, поэта Аллегро (с. 1924)[276]. На фотографии могилы историка 2018 года запечатлен белый памятник с большим крестом и барельефным бронзовым портретом (работа В. А. Кафки) на постаменте (
Удалось мне также узнать историю памятников младших Соловьевых. Могила Владимира находится слева от могилы сестры[278]. Это одинаковые фрагменты черных часовенных столбов с колоннами и килевидными арками (
Что касается эпитафий, о которых я пишу во Вступлении к московским кладбищам, вот шуточная, почти ерническая, автоэпитафия (1892) Соловьева:
Как у Грея и Жуковского, эпитафия обращена к прохожему, но с иным содержанием. Стихотворение Соловьева явно отсылает к макабру, который, помимо своего прямого назначения, часто становился источником шуток. Напомню читателю, что в Европе в Средние века, а затем в эпоху барокко использовались макабрические изображения разлагающихся трупов в оформлении надгробных памятников[283].
Надгробная часовня на могиле философа-теоретика Льва Михайловича Лопатина сделана в том же стиле, что и у младшего поколения Соловьевых; надгробие могилы его жены представляет собой глыбу-голгофу, со следами стоявшего на ней креста. Близкий друг семьи Соловьевых, Лопатин дружил с Владимиром с детства (и тоже стал философом-идеалистом, но с иным уклоном). Их «личные отношения» продолжились и на кладбище.
Из декабристов здесь похоронены П. И. Колошин, А. Н. Муравьев, М. И. Муравьев-Апостол, М. Ф. Орлов и С. П. Трубецкой. Во время реконструкции кладбища в 1935 году могилу Муравьева-Апостола (с. 1886) переставили к могиле Трубецкого. У Матвея Ивановича стоит беломраморный памятник в жанре раскрытой книги (обычно символизирующей книгу жизни) на постаменте под покрывалом с кистями (
Новое надгробие в том же жанре (
Из ученых в монастырском некрополе лежат (в алфавитном порядке) один из первых славистов О. М. Бодянский; филолог и искусствовед Ф. Буслаев; историк Н. А. Дювернуа; хирург Ф. А. Рейн, один из основоположников женского медицинского образования в России[285]; археолог А. С. Уваров, специалист по российским древностям[286]. В 1903 году там был похоронен математик Николай Бугаев, о чем его сын Андрей Белый вспоминает в своих мемуарах[287]. В юности Белый любил гулять по монастырскому кладбищу с друзьями, сидеть там на скамейке. Он пишет: «Шли порой <…> отмахивать в окрестности Новодевичьего монастыря, поражая прохожих изображаемым галопом кентавров»[288]. Могила его отца сохранилась, сам Белый похоронен на новом Новодевичьем кладбище.
Из военных там лежит генерал Алексей Брусилов, прославившийся Брусиловским прорывом – успешной военной операцией Первой мировой войны. Он умер в 1926 году, а в тридцатых могилу снесли. Однако вскоре после Второй мировой Сталин разрешил восстановить памятник – возможно, это было частью программы по возрождению национального духа (к тому же Брусилов перешел на сторону красных еще во время Гражданской войны). Рядом расположена могила другого царского генерала, Р. Н. Яхонтова, состоявшего в штабе Брусилова (
О другом: единственная в Москве эффигия – лежащая фигура генерала А. Ф. Багговута (с. 1883), участвовавшего в колонизации Кавказа, – была установлена именно в Новодевичьем некрополе[290]. Она не сохранилась. Как пишет О. А. Трубникова, скорее всего, это была реплика эффигии Рейссига в Петербурге[291] (см. с. 118).
Самый необычный и красивый из уцелевших памятников на монастырском кладбище (
Как у Иосифа Левченко (см. с. 139) на Донском кладбище, на Новодевичьем (прямо за могилами Соловьевых) стоит усыпальница в виде часовни (
Ведь красивые памятники кладбищенской гетеротопии (музея) предлагают зрителю отключиться от смерти, предавшись созерцанию искусства, к чему призываю и я.
Сталинская реконструкция Москвы конца 1920‐х – середины 1930‐х годов подразумевала ликвидацию многих кладбищ, не только монастырских. К этому добавилась активная антирелигиозная кампания, принявшая особо жесткие формы в 1929–1934 годах; процветал вандализм. Хотя монастырские кладбища были закрыты Московским городским советом вскоре после революции, захоронения на них продолжались.
Переполненность Новодевичьего некрополя привела к тому, что в 1898–1904 годах (в то же время, что и Новое Донское) появилось Новодевичье, отделенное от монастырского некрополя красной стеной. Первые годы оно скорее пустовало, но в советскую эпоху стало самым престижным в Москве местом захоронения и остается таковым до сих пор. Этому отчасти способствовало то, что в 1930‐х годах множество могил известных личностей были перемещены на него с других кладбищ (например, с Лазаревского – первого в Москве гражданского кладбища).
Начнем с двух дореволюционных захоронений на Новодевичьем кладбище. Горельефное изображение задумчивой женщины в исполненной складками одежде отсылает к старому стилю – подобные примеры мы видели в Донском некрополе (
В Новодевичьем монастырском некрополе рядом с отцом упокоился Антон Чехов, умерший в 1904 году. В день похорон у могилы собралось огромное количество народа: артисты Художественного и других московских театров, писатели и просто поклонники. В 1933 году его останки и памятник были перемещены на новое кладбище. Знаком уважения со стороны нового режима стало то, что там же поставили кенотаф отца Чехова (останки сохранили в монастырском некрополе), так что они, пусть только символически, остались рядом.
Надгробный памятник в виде часовни (
С точки зрения жанрового развития памятник на могиле Чехова являет собой пример стилизации часовенного столба в неорусском стиле. Железная покатая крыша с килевидным завершением покрывает белый мраморный столб; три небольших удлиненных купола[299] на крыше также напоминают часовню-усыпальницу Левченко на Донском кладбище. На лицевой стороне расположен бронзовый рельеф распятия в технике чеканки (
Из уничтоженного Данилова монастыря на Новодевичье перенесли останки поэтов Дмитрия Веневитинова (его могила прямо напротив Чехова) и Николая Языкова, философа-славянофила Николая Хомякова и основателя Московской консерватории Николая Рубинштейна, а в 1948 году – меценатов и знаменитых коллекционеров живописи Павла и Сергея Третьяковых, основателей Третьяковской галереи. Из Симонова монастыря перенесли Гоголя, Сергея и Константина Аксаковых; из Скорбященского – композитора Скрябина. Останки художника-пейзажиста Левитана (с. 1900) были перемещены с уничтоженного Дорогомиловского еврейского кладбища (
Причиной для перемещения могил стало не только разорение погостов, но и статус известных персон. Так, в 1930‐х годах с Ваганьковского кладбища переместили могилу знаменитого ученого И. Сеченова (с. 1907), а в 1940‐м с Нового Донского – замечательного живописца В. Серова (с. 1911; на его могиле стоит глыба с его подписью и маленьким православным крестом)[301].
Перемещение праха Маяковского из колумбария на Новом Донском произошло только в 1952 году, причем на само Новодевичье кладбище[302]. Надгробие (автор А. П. Кибальников[303]) представляет собой вертикальную плиту из отполированного красного гранита; на ее фоне стоит отполированный же серый постамент с бронзовым бюстом поэта – выражение лица суровое и скорее вызывающее (
Как и у Брянских на Новом Донском кладбище (с. 146), на памятнике Маяковского появляются отражения в ясные дни, в том числе и стоящих рядом надгробий. Я бы добавила, что они наслаиваются друг на друга в кубистской манере; это может отчасти мешать непосредственному разглядыванию памятника, зато посетитель получает сложный зрительный опыт (experience). В живописи функцию отражающей поверхности традиционно исполняла вода (вспомним знаменитые полотна импрессиониста Клода Моне или эффект лунного света у пейзажиста Архипа Куинджи); в современных городах эту функцию берут на себя окна высотных зданий[304]. Я пишу во Вступлении, что отсвечивающие кладбищенские памятники можно рассматривать как двойную экспозицию, характерную для фотографов Нового видения (1920‐е), особенно сюрреалиста Мана Рея. Художники-сюрреалисты изображали на своих полотнах схожие эффекты, создающие новый жанр в живописи и фотографии окружающего мира.
По словам художника и искусствоведа Владимира Фаворского, окружающий мир «мы воспринимаем не сразу, для восприятия нам необходимо движение. <…> Все, что нами воспринимается в действительности, воспринимается нами в пространстве и во времени. <…> четырехмерно, а не трехмерно (четвертое измерение – время)»[305]. Ви́дение живописца, которое описывает Фаворский, применимо и к рассматриванию отражающих и отсвечивающих надгробных памятников, изменяющихся во времени.
Останки футуриста Велимира Хлебникова переместили на Новодевичье кладбище из глухой деревни в Новгородской области в 1960 году, т. е. еще позднее. На четырехугольном плоском постаменте лежит скифская каменная баба, установленная его племянником, художником Май Митуричем-Хлебниковым (
В 1930‐х годах Новодевичье стало номенклатурным некрополем. Здесь похоронена Надежда Аллилуева, вторая жена Сталина, покончившая жизнь самоубийством в 1932‐м (
Из старых большевиков и сподвижников Сталина, оставшихся у власти до 1957 года, там лежат Дзержинский, Каганович и Молотов, из сподвижников, уцелевших у власти при Хрущеве, – Микоян. Из женщин – А. М. Коллонтай, сподвижница и Ленина, и Сталина.
Как руководители партии и Советского Союза, Сталин, Брежнев, Андропов и Черненко захоронены в некрополе у Кремлевской стены – однако «опального» Хрущева (как и Ельцина[306]) похоронили на Новодевичьем[307]. По иронии судьбы автором надгробия стал Эрнст Неизвестный[308] – тот самый художник, на которого напал Хрущев во время знаменитой выставки авангардистов в Манеже (1962). Памятник представляет собой бронзовый скульптурный портрет, помещенный между двумя плитами – черной и белой.
Новый жанр реалистического изображения человека в полный рост, стоящего или, реже, сидящего, возник на Новодевичьем в 1930‐х. (После войны мужские фигуры в полный рост чаще всего устанавливали на могилах военных деятелей.) Самое изысканное надгробие в этом жанре установлено на могиле сына Горького, Максима Пешкова (с. 1934) – пьяницы, жившего в тени отца и умершего в 37 лет (
Памятник в человеческий рост в ином стиле был установлен в 1956 году на могиле известного московского скульптора Сергея Меркурова (с. 1952). Он сам создал скульптуру в далеком 1913‐м и назвал «Мыслью» – без мысли о том, что она станет его собственным надгробием, хотя в конечном итоге ее установили на могиле скульптора по его же желанию (
Напоследок в совсем ином духе: на постаменте с бюстом советского писателя Александра Фадеева (с. 1956) изображены герои «Молодой гвардии» (скорее «правоверного» второго издания, 1952 года[312]), почти все – в полный рост (
Скульптурные репрезентации умерших женщин, стоящих в человеческий рост, появились относительно недавно (хотя фигуры плакальщиц устанавливали начиная с конца XVIII столетия, мы видели их в Донском некрополе). Одним из первых таких памятников стало экстатическое изображение известной военной разведчицы Зои Космодемьянской (с. 1941) работы Олега Комова 1986 года[315]. В XXI веке их стало больше. Например, надгробие на могиле великой балерины Галины Улановой[316] (с. 1998) в виде глыбы с ее изощренным рельефным изображением установили в 2001 году[317] (
Возвращаясь к мужским памятникам, рассмотрим три незаурядных надгробия, изображающих движение. На могиле известного авиаконструктора и летчика Николая Поликарпова по прозвищу Король истребителей (с. 1944) опять стоит старая работа Меркурова под названием «Икар» (
У изобретателя ранцевого парашюта Глеба Котельникова, умершего в том же 1944‐м, стоит скорее реалистический памятник (
И, наконец, памятник на могиле авиаконструктора и ученого С. К. Туманского (
Крылья, но не в движении, присутствуют также на более старом надгробии известного оперного певца Леонида Собинова (
К движению, к тому, как в нем соотносятся время и пространство (но совсем в другом, конструктивистском, ключе), отсылает еще один памятник – на могиле И. Т. Барулина (с. 1927) (
Еще один модернистский памятник Эрнста Неизвестного стоит у физика, лауреата Нобелевской премии Льва Ландау (с. 1968)[323]. На высокой металлической колонне из трех вогнутых секций стоит глыба из темно-серого гранита, откуда проступает портрет Ландау. Голову или бюст, вырастающие из камня, можно назвать одним из жанров кладбищенских памятников второй половины ХX века. На могиле старшего современника Ландау, ученого-естествоиспытателя Владимира Вернадского (с. 1945), стоит беломраморная глыба, и из нее проступает его голова[324]. То же самое мы видели на более новом надгробии Фадеева.
Совсем по-иному оформлена могила Евгения Вучетича (с. 1974), главного скульптора-монументалиста сталинской эпохи[325] (
Из незаурядных надгробий упомянем несколько. На могиле кинорежиссера Александра Птушко скульптор Вячеслав Почечуев установил перевернутый ствол дуба, под корнями которого изображено лицо старика (
Неожиданным представляется обнаженный спящий юноша (
Среди памятников начала XXI века довольно неожиданным кажется надгробие на могиле Виктора Черномырдина (с. 2010), председателя Совета министров при Ельцине, а затем правительства Российской Федерации, и его жены (
Избыточности надгробия Черномырдиных противостоит памятник, созданный К. В. Орловым (1927) на старой могиле библиографа и библиотекаря Московского университета Антона Калишевского (с. 1925) (
Напоследок еще одно надгробие XXI века в современном стиле – у известного журналиста Артема Боровика, погибшего в авиакатастрофе (2000) в возрасте сорока лет. Гигантский металлический памятник работы Александра Рукавишникова (
Перемещение на московские кладбища известных русских могил из‐за границы началось в постсталинскую эпоху. В 1966 году привезли останки поэта и публициста Николая Огарева из Лондона; ему поставили большой памятник, на котором в полный рост изображена женщина. Друг и соратник Герцена, Огарев умер в 1877 году, то есть его перезахоронили в России почти сто лет спустя[333]. В 1984 году привезли великого Шаляпина с парижского кладбища Батиньоль и похоронили на главной аллее нового участка Новодевичьего кладбища – большой белый памятник, где он сидит в вальяжной позе, пропустить невозможно.
Как и на Новом Донском кладбище, на Новодевичьем происходит рециркуляция старых надгробий, особенно часовенных столбов, как, например, на могиле генерал-майора В. Т. Яковлева (с. 1950), его жены и сына (
Пример новодела в стиле старых надгробных жанров, возникшего в позднюю советскую и постсоветскую эпохи, – обрубленное дерево (см. с. 130), правда, сук на нем только один[334] (
В главе, посвященной Донскому кладбищу, монастырскому некрополю было отдано значительно больше места, так как он гораздо меньше изменился в советскую эпоху, чем Новодевичий. Исключение составляет семейный мавзолей-часовня 1830‐х годов[335], принадлежащий князьям Д. М. и С. М. Волконским, героям войны 1812 года (
Новодевичье – самое интересное из всех московских кладбищ ХХ и начала XXI века; здесь похоронены представители самых разных отраслей как дореволюционной, так и в основном советской, включая политическую и военную номенклатуры, а также постсоветской культуры. Если на Донском кладбище много внимания было уделено часовенным столбу и склепам второй половины XIX и начала ХХ столетия, обсуждение надгробных жанров на Новодевичьем выделяет человека в полный рост и изображение полета и крыльев во второй половине ХX века. На Новодевичьем кладбище, получившем особый статус в мемориальной культуре, больше, чем где-либо, примечательных и необычных надгробий. Сюда переместили значительно больше могил известных деятелей русской культуры (например, Маяковского), даже с действующих кладбищ, включая Новое Донское. Кроме того, на протяжении ХХ столетия оно даже расширялось (во второй половине это происходило не раз), так что теперь на Новодевичьем три участка: старое, новое и новейшее.
Как и другие кладбища, описанные в моей книге, Новодевичье совмещает два типа гетеротопии: кладбище и музей, отличающиеся гетерохронией времени. В своем выступлении «О других пространствах» 1967 года (опубликованном в виде статьи значительно позже) Фуко не говорит об их совмещении (см. с. 12). Однако в «Призмах» того же 1967 года Теодор Адорно их по-своему соотносит, утверждая, что «музеи являются семейными
N. B. Что касается надгробий высокопоставленных военных, которых здесь великое множество, они обсуждаются в Коде под названием «Успешный мафиозо – мертвый мафиозо».
X. Введенское, или многоконфессиональное Немецкое кладбище
Введенское кладбище появилось в 1771 году вследствие эпидемии чумы. Оно находится на Яузе, напротив старой Немецкой слободы в районе Лефортово. В XIX веке на нем хоронили преимущественно лютеран и католиков, потому оно и стало называться Немецким: как известно, иностранцев на Руси называли «немцами» – неспособными говорить понятно, т. е. немыми. В 1916 году московский краевед А. Т. Саладин назвал его московским Пер-Лашез – скорее всего, имея в виду европейский стиль надгробных памятников. И добавлял: «…в прежние годы Введенское иноверческое кладбище резко отличалось от православных <…> своей чистотой и благоустройством», но теперь «такого резкого отличия уже нет»[338].
В XIX столетии в Москве, как и в Петербурге, проживало много иностранных предпринимателей, особенно немцев, активно содействовавших модернизации промышленности, банковского дела и торговли. Самыми известными среди немецких коммерсантов были семьи Кноп, Вогау, Йокиш[339], Эйнем, Эрлангер и Феррейн; среди французов – Пло, Бодело, Депре и Демонси. На Введенском кладбище многим из них принадлежали роскошные усыпальницы, большинство которых были установлены в начале ХX века и стали его достопримечательностью. С них я и начну, создавая своего рода список.
Семейная усыпальница Кнопов, сооруженная в 1910‐е годы, теперь заброшена, но ее собираются реставрировать[340]. Людвиг Кноп (Johan Ludwig Knoop), «отец русского ситца» и один из самых богатых московских предпринимателей, был главным поставщиком английских паровых двигателей, прядильных и ткацких машин для русских текстильщиков, а фирма «Л. Кноп», учрежденная в 1852 году, открывала новые фабрики по всей России[341].
Хлопчатобумажные фабрики, импортные компании и страховое общество Кноп оставил своим сыновьям. Они и установили семейную усыпальницу в виде полуразрушенного неоклассического храма с портиком. Изначально перед ним стоял бронзовый Христос работы известного флорентийского скульптора Рафаэлло Романелли. Слева мы видим современное состояние мавзолея (
Саладин приписывает усыпальницу династии текстильщиков Вогау – есть и такая версия[343]. (Кнопы и Вогау, самые успешные московские немцы, иногда и сотрудничали, например при создании Московского кредитного банка[344].) Вогау владели металлургическими предприятиями на Урале, имели монополию на торговлю медью. Как и Кнопы, они входили в число богатейших московских промышленников. И те и другие активно занимались благотворительностью, что в целом было свойственно немецким коммерсантам.
С середины XIX столетия с Кнопами был также связан шотландский текстильщик Роберт МакГилл (McGill), приехавший в Москву по приглашению Людвига Кнопа, чтобы содействовать ему в запуске ситцевой индустрии в России. Сын Роберта МакГилла, Роберт МакГилл-младший (1823–1893), став владельцем чугунолитейного завода, начал именовать себя Романом Романовичем – русификация была одной из характерных черт иностранных бизнесменов. На его могиле стоит необычно большой саркофаг, украшенный килевидными арками с коринфскими колоннами (
Неоклассическая усыпальница промышленников Эрлангеров (
Полуразрушенная усыпальница Николая Кельха (с. 1893) в стиле модерн (
Усыпальница семьи Амлонг, построенная архитектором Федором (Фердинандом) Амлонгом, и сейчас в хорошем состоянии (
Фердинанд Фульда был владельцем торгового дома, занимавшимся химическими товарами и мелкими металлическими изделиями. Покровительствовал Московскому музыкальному обществу. Перед его склепом на ступенях, закрыв лицо руками, сидит плакальщица (
Из мавзолея знаменитых московских аптекарей Феррейнов выходит молодая женщина; в одной руке она держит букет, а другой рукой подносит цветок к женскому портрету – скорее всего, жены Карла Феррейна Софии (
Приехав в Москву, как и Феррейн, в середине XIX века, Фердинанд Эйнем сначала открыл кондитерскую на Театральной площади, а в 1867 году основал, вместе с Юлиусом Гейсом, знаменитую кондитерскую фабрику «Эйнем» (в 1920‐х переименована в «Красный Октябрь»). Эйнем умер в Берлине (1876), но завещал похоронить себя в Москве. Вместо большого склепа, как у многих богатых предпринимателей, на его могиле стоит знакомое нам надгробие в виде черного часовенного столба с фальшивыми спиралевидными колоннами и многопластными арками, полукруглыми и килевидными (
В самой большой усыпальнице Введенского некрополя (
Посередине колоннады установлен «Остров мертвых» – мозаичная репродукция картины знаменитого «Острова мертвых» швейцарского символиста Арнольда Бёклина[350] (
От Лиона начинается французский маршрут – к усыпальницам предпринимателей Пло, Бодло, Демонси и Депре. Швейцарец Леон Пло (с. 1905) поставлял машины, железо и чугун, в том числе и строителям железных дорог, а его отец (Francois Plaut) владел крупной суконной мануфактурой. Жена Леона Софи (с. 1905) держала модный магазин на Кузнецком Мосту, который славился своими дорогими магазинами. Дети поставили родителям неоклассический склеп с портиком под двускатной крышей и с двумя колоннами; женщина у входа напоминает плакальщицу (
Начиная с 1875 года фабрика «Т. Эмиля Бодло и Ко» (Baudelot) производила косметические и парфюмерные товары, например популярный одеколон «Лила Флёри». Семейная усыпальница Бодло выполнена в виде колоннады, но не полукруглой, как у Георга Лиона, и менее удачной в архитектурном отношении. Между колоннами сидит женщина с приподнятой головой, а над ней по-французски выгравированы имена Эмиля Бодло (с. 1916) и его жены Пелагеи (с. 1913), сбоку – имена их родственников.
Владелец модных магазинов Александр Демонси возглавлял торговое общество «Демонси и сыновья»; его сын Карл, родившийся уже в Москве, был доктором медицины и профессором Харьковского университета. На их семейном участке стоит огромная кирпичная часовня с фальшивыми колонками поверху и ажурной чугунной дверью с правой стороны (
Фирма «К. Ф. Депре», основанная в первой половине XIX столетия, стала самой известной московской виноторговлей. Капитан Камилл Филипп Депре был ранен в Бородинской битве; женившись на Анне Рисс (из французских купцов), он остался в России и открыл свое дело. О его портвейне, хересе и коньяке мы знаем в том числе и из русской литературы: в «Былом и думах», «Анне Карениной» и у Чехова встречаются отсылки к Депре; известно, что у него покупал вино Гоголь. На кладбищенском участке Рисс-Депре стоит отреставрированный памятник «À Philippe Depret», совмещающий неоклассический стиль с декоративностью (
Среди памятников Введенского кладбища возвышается склеп над могилой знаменитого хирурга, доктора и профессора медицины Александра Овера[354]. Он, в частности, сыграл ключевую роль в борьбе с московскими эпидемиями холеры. Из любопытного: Овер лечил умирающего Гоголя и входил в консилиум врачей, которые пытались диагностировать его болезнь. Склеп темно-розового цвета (
На иноверческом кладбище есть и братские могилы французских и немецких военных. Солдатам Наполеона, погибшим в России, посвящен большой обелиск из розового гранита; он окружен цепью, которую поддерживают стволы старых пушек. Рядом находятся могилы летчиков авиаполка «Нормандия – Неман», погибших во время Второй мировой; останки их были перевезены во Францию. Там же – могила немецких военнопленных времен Первой мировой войны.
Одно из самых старых здешних захоронений принадлежит сподвижнику молодого Петра I генералу Патрику Гордону (с. 1699), шотландцу по происхождению. Его могилу перенесли на Введенское кладбище в 1877 году. Согласно надписи, в ней же похоронен и женевец Франц Лефорт, умерший в том же 1699 году, но это, по-видимому, ошибка. Как и Гордон, он был ближайшим другом и сподвижником Петра; Лефортовская слобода названа в его честь.
На могиле графа Павла Петровича фон Палена (с. 1834), генерала от кавалерии[355], расположена коленопреклоненная женская фигура работы известного скульптора В. И. Демут-Малиновского первой половины XIX века (
На могиле генерала Людвига-Северина Шукевича, умершего в 1905 году, стоит высокое черное распятие (
Одна из самых посещаемых могил на Немецком кладбище находится на главной аллее и принадлежит Ф. П. Гаазу (Fredericus Josephus Haass, 1780–1853). Большая глыба символизирует голгофу с крестом, на пьедестале выгравирован девиз доктора-филантропа: «Спешите делать добро!» (
На могилу до сих пор приносят свежие цветы.
Памятник на могиле инженера Христиана Мейена (1832–1875), тоже немецкого происхождения, указывает на его профессиональные занятия: к подножью многометрового креста, изготовленного из рельсов, прислонены буфера и вагонные колеса, «скованные» цепями разных размеров (
В пропорциональном отношении на Введенском кладбище похоронено больше ученых, чем на каком-либо другом в Москве[360]. Назову лишь несколько имен: энтомолог и палеонтолог Г. И. Фишер фон Вальдгейм (с. 1853)[361]; естествоиспытатель-эволюционист Карл Рулье (1858), создавший русскую школу биологов-эволюционистов; ботаник Н. Н. Кауфман (1870), автор книги «Московская флора»; зоолог Н. К. Зенгер (1877), хранитель Зоологического музея в Московском университете; ботаник Рихард Шредер (1903), занимавшийся садовыми парками, – в основном все они немцы.
Много здесь и русских ученых-гуманитариев: исследователь Пушкина и Гоголя Федор Корш (с. 1915), специалист по западноевропейской литературе (Мольер и Байрон) Алексей Веселовский[362] (с. 1918), литературовед-марксист Владимир Фриче (с. 1929), а также Михаил Бахтин, умерший в 1975 году.
Если в XIX веке большинство похороненных здесь ученых были все-таки иностранцами, то в следующем столетии картина, разумеется, изменилась. На надгробии Софьи Каневской (с. 1952) ученая изображена в профиль с колбой в руках[363] (
На надгробии электротехника и биофизика Сергея Турлыгина[365] (с. 1955) изображен большой мозаичный лик Иисуса Христа на черном кресте (
Похожий по структуре надгробный памятник с рельефным ликом Христа в терновом венце на черном кресте[366], однако, появился значительно раньше, т. е. еще до революции (
Если говорить о других надгробиях XIX и начала ХX века, выполненных в религиозном духе, это главным образом изображения ангелов, которых на Введенском кладбище значительно больше, чем на других. (
Конечно, есть на Введенском кладбище захоронения иностранных деятелей искусства. Родившийся в Болонье Франческо Кампорези (с. 1831) стал архитектором ротонды Кремлевской панорамы; на его могиле стоит усеченная колонна с урной. А на могиле итальянского скульптора Сантино Кампиони[370] (с. 1847) – коленопреклоненная плакальщица, копия того памятника, который стоит у фон Палена, но с крестом (с. 194).
Из русских живописцев ХХ столетия здесь упокоены братья Васнецовы, Виктор и Аполлинарий. Старший, Виктор (с. 1926), прославился былинными и сказочными сюжетами в неорусском стиле, один из которых – знаменитый «Витязь на распутье» (1882) – изображен на его надгробии (
У писателя Михаила Пришвина (с. 1954), прямо за могилой Виктора Васнецова, стоит птица Сирин работы его друга – скульптора Сергея Конёнкова (
Из других писателей там похоронены София Парнок (с. 1933), на могиле которой стоит большой черный крест, а под ним ее фотография[373]; Вера Инбер (с. 1972); Лидия Сейфулина (с. 1954). В 1965 году на Введенском похоронили Леонида Гроссмана. На Введенском кладбище много могил артистов и театральных деятелей, в основном ХX века, например кинорежиссера Абрама Роома (с. 1976) (
Среди других «заслуженных» артистов театра и кино можно назвать Осипа Абдулова (с. 1953), Вадима Бероева (с. 1972), Аллу Тарасову (с. 1973), Виктора Станицына (с. 1976), Татьяну Пельтцер (с. 1992) и оперную певицу Марию Максакову (с. 1974). У знаменитой актрисы МХАТа Тарасовой, прославившейся чеховскими героинями, стоит традиционное горельефное надгробие: она изображена в профиль, голова театрально приподнята. Мне было интересно узнать, что ее первая известная роль была в пьесе «Золотое кольцо» (1916) Зинаиды Гиппиус – вечной спутницы моей научной жизни[375].
Неожиданным представляется простой православный крест (справа) на могиле архитектора-авангардиста Константина Мельникова (с. 1984), как и у его жены Анны[376] (
Уникальность Введенского кладбища состоит не только в его европейскости, но и в количестве семейных усыпальниц, которых практически нет в других московских некрополях. В первом столетии своего существования на нем лежали в основном немцы и французы, со временем обрусевшие. На безымянном памятнике выгравировано по-немецки: «Aus der Tiefe rufe ich zu Dir, o Herr! Herr, erhöre meine Stimme» («Из глубины взываю к Тебе, о Отец! Отец, услышь мой голос»).
Две самые старые усыпальницы, однако, были установлены русскими для своих иностранных жен. Расположенный недалеко от входа (и теперь загаженный) склеп с портиком и колоннами (
Разрушение памятников связано и с неостановимым течением времени, и с историческими переменами в России, и с угасанием памяти. Вот как заканчивается кладбищенское стихотворение Константина Фофанова 1889 года:
Вскоре после революции большинство именитых и богатых иностранцев уехало. Однако некоторые мавзолеи в последние годы реставрируются – как государством, так и на частные средства Московской лютеранской общины, ради восстановления памяти об их участии в дореволюционной жизни России.
Кладбище, словно зеркало, отражает прошлое любого города или деревни. «Иноверческий» погост показывает тот пласт московской истории, который невозможно увидеть нигде больше – начиная с иностранных имен на надгробиях и заканчивая их оформлением (особенно это касается семейных усыпальниц рубежа XIX – ХX веков).
«Вот и всё» о Введенском погосте, – так же звучит эпитафия на могиле Александры Федоровны Токаржевич (с. 1938), о которой, к сожалению, мне не удалось ничего узнать. Сидящую на коленях девушку со сложенными руками и закрытыми глазами можно назвать необычной плакальщицей – или же скульптурным портретом самой захороненной, примирившейся со смертью. Художественные надгробные памятники по-своему представляют приятие и даже превозношение смерти – чему и посвящена книга «Музеи смерти». О них, в итоге, тоже можно сказать: «вот и всё».
XI. Ваганьковское кладбище
Ваганьковское кладбище открылось за чертой города во время эпидемии чумы 1771 года[379] – тогда же, что и Введенское. Умерших от чумы хоронили в братских могилах за Пресненской заставой, к востоку от Ваганьково. На самом кладбище есть также общие могилы участников Бородинской битвы (1812), жертв Ходынской катастрофы (1896) и революции 1905 года; защитников Москвы во время Великой Отечественной войны; погибших во время путча 1991 года и жертв теракта на мюзикле «Норд-Ост» (2002). На всех могилах установлены памятники, включая мемориал жертвам сталинских репрессий, которых хоронили здесь тайно.
Если Введенское кладбище изначально предназначалось для иностранных московских жителей, то на Ваганьковском изначально хоронили небогатых москвичей, но во второй половине XIX столетия, с появлением могил декабристов (А. Ф. Фролова, М. А. Бестужева, П. С. Бобрищева-Пушкина и др.), ситуация изменилась. Более того, как писал в 1916 году А. Т. Саладин, «интеллигенция, близко стоящая к университету, проживающие тут же поблизости артисты московских театров, богема с Бронных улиц – все это оканчивает жизнь на Ваганьковском кладбище. Поэтому здесь так много могил литераторов, профессоров, артистов»[380]. Во второй половине ХX века Ваганьковское становится самым большим старым кладбищем в Москве; при этом известные личности могут быть захоронены в таких закоулках, что их трудно найти.
Среди давних захоронений выделяются могилы скульптора Александра Логановского[381] (с. 1855) и лексикографа Владимира Даля (с. 1872). Ученик знаменитого Демут-Малиновского[382], Логановский был основным автором горельефов на внешних стенах храма Христа Спасителя (перед разрушением храма в 1931 году их сняли и перенесли в Донской монастырь, где они частично вмонтированы в стены). У Логановского стоит один из самых высоких памятников на Ваганьковском в виде многопластной мемориальной часовни с колоннами и рельефным портретом в лавровом венке (
У автора «Толкового словаря живого великорусского языка» (1819–1863) и сборника «Пословиц русского народа» (1862) стоит более гармоничный комплексный памятник (
На Ваганьковском лежит поэт, профессор русской литературы и критик Степан Шевырев (с. 1864), входивший в кружок «Архивных юношей», которые увлекались немецким романтизмом[384]; сам Шевырев дружил с Пушкиным. Прежде на его могиле находился голубец: гранитный крест на глыбе под скатной крышей и с книгами Шевырева внизу на постаменте[385]. Теперь на той же глыбе стоит обычный крест.
Как уже знает читатель, с середины XIX века одним из самых распространенных надгробных жанров стал часовенный столб, как, например, у московских издателей Ивана Салаева (с. 1858) и его сына Федора (с. 1879). Отец издавал среди прочего Пушкина, а сын, близкий друг Тургенева, не раз публиковал полное собрание его сочинений. На могиле сына (
Вообще Ваганьково изобилует часовенными столбами. Иногда в нише столба, как у Елизаветы Ивановны Потутковой (с. 1870), имеется изображение Христа, чаще всего в терновом венце (
Филипповские булочные прославились на рубеже XIX–XX веков при Иване Филиппове (с. 1878), портрет которого расположен на средней часовне. Их самая известная булочная, а впоследствии и кофейня, находилась на Тверской улице. После революции она стала Булочной № 1[388]. Филипповых упоминают Салтыков-Щедрин, Лев Толстой, Чехов и др. Владимир Гиляровский в «Москве и москвичах» пишет: «Булочная Филиппова всегда была полна покупателей. В дальнем углу вокруг горячих железных ящиков стояла постоянная толпа, жующая знаменитые филипповские жареные пирожки с мясом, яйцами, рисом, грибами, творогом, изюмом и вареньем»[389].
Килевидный часовенный столб Алексея (с. 1886), Михаила (1894) и Марии (1907) Андриановых – их имена написаны в старой орфографии – необычен тем, что на нем расположена большая икона архангела Михаила с мечом (
На Ваганьковском кладбище также встречаются надгробия в жанре открытой книги, но на могиле Дмитрия Андреева (с. 1878) книга закрыта (
За исключением саркофагов и могильных плит[390] основным надгробием до революции, как я пишу, был крест, обыкновенно стоявший на могильной плите или просто земле – памятники по определению совмещают вертикали и горизонтали во временно́м кладбищенском пространстве. Уникальное и относительно новое надгробие Алешеньки Березовского (1960–1969) отличается в этом отношении (
Прежде чем продолжить прогулку по Ваганьковскому, остановимся около одного из самых выразительных московских надгробий на могиле Николая Тарасова (с. 1911), нефтепромышленника и мецената[391], происходившего из богатой семьи Торосян (
Здесь мы видим памятник[393] до его установки; на боковине гранитного смертного ложа изображены стоящая и коленопреклоненные плакальщицы. Плакальщица на обратной стороне надгробия была сфотографирована на кладбище в 1912 году (
Вернувшись на Ваганьковское, начнем с памятников двум известным художникам – Елене Поленовой (с. 1898) и Василию Сурикову (с. 1916). У первой русской женщины, работавшей в стиле модерн, стоит декоративный крест под покатой крышей, напоминающий голубец[396] (
На могиле автора знаменитой «Боярыни Морозовой» Сурикова и его жены раньше стояла черная округлая стела; на нее опиралась серая плита с лавровым венком, кистями и палитрой. Фотографию старой могилы можно увидеть в книге М. Д. Артамонова «Ваганьково» (1991). При Ельцине надгробие было заменено на большой мемориальный комплекс в виде своеобразной черной часовни на четырехугольном цоколе из отполированного черного камня: две вертикальные стелы соединены килевидной аркой, напоминающей контур купола, на котором стоит большой крест (
Забегая вперед: на саркофаге известного живописца ХX века Александра Осмёркина (с. 1953) лежит обрубленная рука, которая держит лавровый венок[399] (
Начиная с середины XIX века Ваганьковское стало главным кладбищем артистов, самым знаменитым из которых был Павел Мочалов (с. 1848)[401]: в трагедиях Шекспира он исполнял роли Гамлета, короля Лира, Отелло и Ромео; играл в пьесах Шиллера («Разбойники», «Дон Карлос», «Мария Стюарт», «Коварство и любовь») и русских драматургов (например, Чацкого в «Горе от ума» Грибоедова).
У Мочалова стоят два памятника (
Ваганьковское кладбище и по сей день остается главным местом захоронений артистов, к чему мы еще вернемся.
После революции Ваганьковское стало расширяться, количество монументальных памятников быстро росло. Подобное происходит и в последние годы, так что теперь оно может соревноваться с Новодевичьим, но на последнем хоронят только знаменитостей.
Скульптурный бюст Есенина, покончившего жизнь самоубийством в 1925 году, выступает из массивной серой глыбы, стоящей на отполированном пьедестале[403] (
Знаменитому революционеру-большевику Николаю Бауману, убитому в 1905 году – его похороны превратились в стотысячную демонстрацию, – тоже пришлось долго ждать надгробия: оно было установлено только в 1925‐м (
Из самых знаменитых ученых на Ваганьковском лежит биолог Климент Тимирязев (с. 1920), исследователь фотосинтеза растений, один из первых пропагандистов Дарвина в России и популяризатор естествознания[405], однако его надгробие на Тимирязевской аллее мало примечательно. У астронома Павла Штернберга, умершего в том же году, что и Тимирязев, стоит памятник в виде круглого шара, под которым выбито «Астроном – Большевик». Классический скульптурный бюст (
Антирелигиозная кампания оставила свой след и на Ваганьковском. На памятнике прославленному адвокату и судебному оратору Федору Плевако (с. 1908)[406] в Скорбященском монастырском некрополе была изображена пьета (скорбящая Богородица, держащая на руках мертвого Христа) – необычная для русской мемориальной скульптуры[407] и созданная в Италии (
Разговор об умерших во второй половине ХХ и начале XXI столетий начнем с поэтов, бардов и писателей. На могиле Сергея Городецкого (он из старых поэтов, с. 1967), участника «сред» у символиста Вячеслава Иванова, стоит классическая раскрытая книга на аналое[409].
Среди известных шестидесятников на Ваганьковском похоронены бард Булат Окуджава (с. 1997) и автор молодежной прозы Василий Аксенов (с. 2009); с обоими я дружила. У Окуджавы лежит камень в форме глыбы с его подписью (
На памятнике Аксенову (по проекту его сына Алексея) установлен портрет писателя в большой двупластной белой раме на фоне отполированной черной плиты[411]; если присмотреться, в ее верхней части отражается все, что находится напротив (
Неподалеку от Аксенова похоронен Анатолий Ромашин (с. 2000), известный киноартист поколения шестидесятников; на его могиле – традиционный православный крест. С Ромашиным я познакомилась совершенно случайно – на съемках фильма «Агония» Элема Климова в Царском Селе (Пушкино) в 1973 году; он играл в нем Николая II[412]. А рядом с могилой Ромашина находится мемориал «Памяти царственных страстотерпцев Российской империи дома Романовых». На памятнике, установленном обществом «Память» и прихожанами соседнего храма Воскресения в 1997 году, стоит белый крест на голгофе с иконой Николая II. Разумеется, он представляет совсем другую эпоху, далекую от 1920‐х и 1930‐х годов с их разорением монастырских кладбищ. Если меня спросят, как лично я отношусь к причислению последнего императора к лику святых, то отвечу, что отрицательно. Запомнилось, что при встрече Ромашин расхваливал мне Николая, его острый ум, с чем я не соглашалась.
Один из самых интересных и необычных памятников на Ваганьковском кладбище принадлежит артисту Сергею Яковлеву (с. 1996)[413]. Под его головой в бюсте изображена театральная маска с кулисами (
У киноактрисы более старшего поколения, Зои Федоровой, тоже необычный памятник (
Из монументальных реалистических памятников на могилах современных артистов выделяется надгробие популярного театрального и киноактера Леонида Филатова (с. 2003) (
Ваганьковское отличается надгробиями в новых жанрах, установленными на могилах неизвестных личностей; возможно, пропорционально их здесь больше, чем на других московских кладбищах. Интерес представляет нестандартность как таковая: ведь это тоже создает стиль эпохи, в основном вкусы богатых дельцов. Вот три совсем разных примера.
Памятник в жанре «картины» стоит у Гридиных (с. 1949, 1985) и Л. Н. Гаврикова (с. 2005), принадлежащих к разным поколениям (
На большом могильном участке похоронена Марина Красильникова, умершая в 2012 году в возрасте двадцати одного года (
Верх и левую сторону совсем простого памятника на могиле Дьяконовых и Н. П. Зубовой обвивает женская фигура, как бы охраняя умерших и превращенная в нечто вроде занавеса (
Рядом с главным входом на Ваганьковское кладбище возвышается памятник Владимиру Высоцкому (
Высоцкий был и остается всенародно любимым бардом, театральным и киноактером[423]. Одна из его главных ролей – Гамлет в Театре на Таганке Юрия Любимова. На вечере памяти Высоцкого в 1980 году Окуджава исполнил свою посмертную балладу «О Володе Высоцком», которая кончается словами «Белый аист московский на белое небо взлетел, / Черный аист московский на черную землю спустился».
На Высоцком мы заканчиваем прогулку по Ваганьковскому кладбищу.
Начнем с абсурдной кладбищенской истории из Достоевского. В романе «Идиот» Лебедев рассказывает генералу Иволгину такую историю, что в детском возрасте, во время французской оккупации Москвы, он лишился левой ноги, отнес ее домой, а затем похоронил на Ваганьковском кладбище – поэтому нога у него деревянная. На одной стороне памятника написано: «Здесь погребена нога коллежского секретаря Лебедева», а на другой: «Покойся, милый прах, до радостного утра»[424]. Причем эта знаменитая эпитафия, по желанию Достоевского и его брата Михаила, была написана на надгробии их матери.
Совсем в ином ключе: по легенде, на Ваганьковском похоронена дореволюционная преступница Сонька Золотая Ручка (Софья Блювштейн, с. 1902). Ее, скорее всего, вымышленную, могилу в последние годы много посещают, оставляя на памятнике надписи. Считается, что его посетители в основном связаны с криминальным миром. Недалеко от Соньки восседает вор в законе Япончик (Вячеслав Иваньков, с. 2009), как и Высоцкий, изваянный Рукавишниковым. Две эти могилы находятся в глубине кладбища. А рядом с главным входом на Ваганьковское кладбище находятся могилы братьев Отари (с. 1994) и Амирана (с. 1993) Квантришвили, известных криминальных авторитетов; за их стелами стоит большой ангел-хранитель с нимбом. Во второй половине 1990‐х памятники в виде фотопортретов братьев Наумовых в человеческий рост, авторитетов Коптевской бандитской группировки, были установлены в конце главной аллеи. Их впоследствии убрали, а так как на Ваганьковском имеются и другие криминальные могилы, не вполне понятно, почему Наумовых не перенесли на менее заметное место. Где они теперь, мне неизвестно, хотя я и пыталась выяснить[425]. К тому же остается непонятным, почему их изначально похоронили на столь престижном участке.
И напоследок: рядом с Главной аллеей стоит большое надгробие-фотопортрет Дмитрия Данилова (1983–2004); снизу, рядом с его именем – горящая свеча (
XII. Эмигрантское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа
Главный некрополь первой эмиграции находится в предместье Парижа Saint-Geneviève-des-Bois. Как известно, после Октябрьской революции именно в Париж эмигрировало наибольшее число русских философов и ученых, политических и военных деятелей, писателей, художников и архитекторов. В Париже издавались самые важные русские газеты – демократические «Последние новости» под редакцией П. Н. Милюкова[426], умеренно консервативное «Возрождение» П. Б. Струве, – а также журналы, самым влиятельным из которых стали «Современные записки», печатавшие художественную литературу, критику и статьи на общественно-политические темы. Конечно, не все, но очень многие русские парижане похоронены на Сент-Женевьев-де-Буа, причем не только старые эмигранты, но и представители третьей эмиграции, уехавшие из Советского Союза в 1970‐е годы.
В 2001 году Андрей Битов описал свое посещение кладбища как акт поминовения: «От людей остались только тени и эти начертания букв… Точно это были буквенные тени. Тени от букв. Я не видел даже очертания памятников! Только висели в воздухе имена. И я думал: что же это такое? Что это за ненависть была такая? Как она могла извергнуть из себя, из России такой поток имен?! А когда они на кладбище вновь становятся толпой – это так же, как они сходили, сходили, сходили с парохода – в Стамбул. В инобытие»[427]. Для Битова кладбище становится именословом старой эмиграции, топографией ее смерти. И, как правило, прогулка по Сент-Женевьев-де-Буа сводится в первую очередь к чтению имен тех, кто захоронен в его тенистых аллеях, а не к рассматриванию надгробий.
Сент-Женевьев-де-Буа стало посмертным домом старых эмигрантов: мы посещаем его, чтобы ознакомиться с их историей, прочитать своего рода летопись парижской эмиграции. Подобно любому кладбищу, оно представляет собой хронотоп на пересечении памяти (время) и ландшафта смерти (пространство). Первое впечатление[428] – бесконечные ряды православных крестов (
Если на кладбище как таковом присутствует историческое время, то в отсвечивающих и отражающих поверхностях надгробий – время сегодняшнее, подвижное, зависящее от времени дня. Черный крест на могиле знаменитого поэта и барда Александра Галича (с. 1977) отражает его надгробную плиту, кресты напротив и природу (
Как помнит читатель, отражения представляют собой «придаточный» лейтмотив «Музеев смерти». Отражающие поверхности создают эффект двойной экспозиции во временно́м отношении – и историческом, и повседневном. Время приобретает двойную, чтобы не сказать двойственную, функцию, привнося добавочное, сугубо зрительное, измерение в рассматривание кладбищенского памятника, которое на Сент-Женевьев-де-Буа наслаивается на двойную жизнь эмигранта – русскую и французскую. Эти эффекты зависят, разумеется, от сиюминутных условий, но не только: важны желание и способность посетителя узреть их в пространстве смерти.
Самые необычные надгробия на Сент-Женевьев-де-Буа были созданы в
Его этническая идентичность стала одной из причин для обновления заброшенной могилы Газданова (
Надгробие Газданова изображает страждущего мужчину, лежащего на могильной плите: голова откинута, одна рука драматически прижата ко лбу. Как и эффигии французских революционеров Г. Кавеньяка на Монмартре (см. с. 89) и более известного Л.‐О. Бланки на Пер-Лашез (см. с. 52), Газданов обнажен, нижняя часть тела покрыта буркой (в некоторых похоронных традициях на Северном Кавказе покойника заворачивают именно в бурку). Вот как описывает памятник А. А. Романов: «Владимир Соскиев отлил „хрупкую фигуру, аккуратно уложенную на два больших крыла“»[433].
Одним из подтекстов эффигий было изображение снятия с креста – Христа обыкновенно изображали с откинутой головой, например в знаменитом «Положении во гроб» (1603–1604) Караваджо[434], великого живописца эпохи барокко. Геометрия кладбища, как я пишу, совмещает горизонтальность с вертикальностью, конституируя как физическую горизонтальность смерти в этой жизни, так и символическую вертикальность в будущем: в христианской традиции лежащий в могиле ожидает воскресения, которое не вписано, однако, в геометрию эффигии.
После открытия памятника Боллоев устроил «поминки» по Газданову в Париже; присутствовали Битов, гулявший по Сент-Женевьев-де-Буа перед церемонией на могиле, Гергиев и художественный критик Юрий Нечипоренко, исследователь творчества Газданова[435], – приехавшие специально ради этого события. Битов назвал Газданова «замечательным» писателем, «затененным Набоковым»[436]. Из старой эмиграции на поминках присутствовали Дмитрий Шаховской и Никита Струве[437]; известные французские слависты Рене Герра и Мишель Окутюрье; пришли и члены Национального объединения осетин в Париже. Если смерть и похороны Газданова в 1971 году прошли незамеченными, то в 2001‐м он получил заслуженное внимание: уникальный памятник, открытый в присутствии старых и новых поклонников.
Другое необычное надгробие на Сент-Женевьев-де-Буа находится на могиле великого артиста балета и хореографа Рудольфа Нуреева (с. 1993), который завещал себя похоронить именно на этом кладбище (
Многие эмигранты первой волны, особенно старики, жили в постоянной нужде. По воле счастливого случая англичанка Дороти Паджет, дочь английского миллионера, приобрела в тридцати километрах от Парижа большое загородное поместье для Русского дома престарелых, открытого в 1927 году (
Церковь Успения Пресвятой Богородицы в псковском стиле, землю для которой пришлось докупать отдельно, была построена только в 1939‐м местным мастером Жюлем Пейру (Jules Peyroux) по проекту Альберта Бенуа[440]; кроме того, архитектор и его жена, художница Маргарита Бенуа, расписали церковь. Иконостас и другие иконы писали также члены парижского общества «Икона»: кн. Е. С. Львова, Г. В. Морозов, П. А. Федоров[441] и др. Эмигранты собрали почти 150 тысяч франков на строительство храма.
Алфавитный список захоронений на Сент-Женевьев-де-Буа (1995) историка-некрополиста и генеалога Ивана Грезина – очень ценный материал для исследователей[442]. Им воспользовался Борис Носик, автор наиболее полного путеводителя по Сент-Женевьев-де-Буа, который, однако, практически не пишет о самих памятниках. В своей книге «На погосте ХX века» (2000)[443] он, помимо известных культурных и общественных деятелей старой эмиграции, называет представителей русской аристократии, видимо, пленившей умы современных россиян. Из приблизительно трехсот упомянутых могил одна треть принадлежит именно им, хотя многие из них не имели никакого отношения к эмигрантской культурно-общественной жизни, а их надгробия в основном малоинтересны. В путеводителе также названы сорок генералов и адмиралов царской и белой армии[444].
Начнем с политических деятелей. В склепе под Успенским храмом лежит консервативный (чтобы не сказать реакционный) царский премьер-министр Владимир Коковцов (1911–1914), а на самом кладбище – князь Георгий Львов, первый председатель Временного правительства, начинавший в партии конституционных демократов, а затем ставший прогрессистом.
Из членов Государственной думы там похоронены кадеты Василий Маклаков (член центрального комитета), Алексей Бакунин, Николай Волков и Петр Струве (на его могиле стоит резной деревянный крест под крышей –
Вполне предсказуемо, что в хронотопе Сент-Женевьев-де-Буа присутствует немало участников дореволюционной политической жизни и членов Временного правительства. Если придерживаться
Как пишет Носик, «хватило бы почтенных членов Государственного совета, чтоб провести его заседание, и достало бы депутатов, чтоб открыть прения Государственной думы»[446]. Предлагаю сцену в жанре кладбищенского разговора, как в пародийном рассказе Достоевского «Бобок»: бывшие члены Думы ожесточенно, обвиняя друг друга, спорят о том, кто «погубил Россию» (один из острых, горячо обсуждаемых вопросов в старой эмиграции) и как ее можно восстановить (не менее острый вопрос, особенно в первое десятилетие). Из предсказуемого: все накинулись на бывшего эсдека, правые – на либералов, и наоборот. Любопытно было бы услышать диалог кадетов с их бывшим сотрудником Струве, начинавшим как марксист, а в итоге ставшим умеренным консерватором. У Врангеля он был министром иностранных дел; впрочем, во время Гражданской войны большинство кадетов встали на сторону белых, но в их отношениях к Деникину и Врангелю и другим часто возникала разноголосица. Думается, что Струве, конечно, горячился бы, но не кричал – это не было в его стиле, а Маклаков бы его защищал. У нас дома говорили, что Маклаков часто исполнял роль медиатора, будучи человеком терпимым и широких взглядов[447]. Как и у Достоевского, крик покойников разбудил бы тех, кто спал мертвым сном в соседних могилах, например бывших белогвардейцев и донских казаков, включая атамана Африкана Богаевского. Проснувшись, они, конечно, включились бы в общий шум и гам.
Но вернемся к истории. Самый большой памятник, посвященный участникам Белого движения, был построен в 1921 году в память погибших за границей белогвардейцев в Галлиполи[448] – этот порт в Турции стал последним пристанищем Добровольческой армии. Галлиполийцы сложили на кладбище из собранных ими камней огромный курган, на котором установили крест (
Стараниями и финансовыми вложениями парижского Общества галлиполийцев курган в память всех погибших белых воинов был воздвигнут в 1961 году[449]. Вокруг подножья пантеона Добровольческой армии расположены плиты, посвященные памяти белых генералов: Алексеева, Врангеля, Деникина, Дроздовского, Корнилова, Кутепова, Маркова – и казачьих атаманов; курган окружают могилы галлиполийцев, других белогвардейцев и казаков.
Отдельные полки Белой армии тоже имеют свои участки на кладбище, например в память генерала Алексеева и алексеевцев (
Памятники на участке алексеевцев отчасти наследуют, по-видимому, надгробному жанру, в котором выполнен памятник на могиле писателя Дмитрия Мережковского (с. 1941). Там похоронена и его жена Зинаида Гиппиус, знаменитый поэт-символист (с. 1945). Их имена указаны и по-русски, и по-французски. Белая часовня в стиле модерн (
Памятник в часовенном жанре, как у Мережковских, но менее изящный, можно увидеть на могиле знаменитого цыганского музыканта и певца Алеши Дмитриевича (с. 1986)[454]. Он был установлен, как и у Баженовой, во второй половине 1980‐х[455]; купол на нем не синий, а золотой (
Альберт Бенуа оформлял надгробия и другим известным русским писателям – Ивану Шмелеву (с. 1950) и нобелевскому лауреату Ивану Бунину (с. 1953)[458]. Памятник Шмелева является вариантом надгробия-часовни с куполом в виде килевидной рамы с расположенным в ней черным крестом[459] (
Из известных философов и богословов там захоронены Сергей Булгаков (1944)[461], ставший в эмиграции священником (
Под крестом на могиле художника Даниила Соложева (с. 1994) расположено цветное, скорее модернистское, изображение лика Иисуса Христа по его рисунку[465] (
Многочисленные каменные кресты на Сент-Женевьев-де-Буа тоже стилистически варьировались. Например, крест на могиле балерины Антонины (Нины) Нестеровской (с. 1950) обведен кружевным орнаментом; там же похоронен ее муж, Гавриил Константинович Романов (с. 1955), правнук Николая I и сын поэта К. Р. (К. К. Романова). Как и другие титулованные эмигранты, они открыли в Париже ателье моды («Бери»).
На Сент-Женевьев-де-Буа похоронены многие артисты балета, среди прочих Сергей (Серж) Лифарь (с. 1986), хореограф и солист «Ballets russes» Дягилева в 1920‐х годах, а также его любовник[467] (
Еще четыре необычных надгробия на Сент-Женевьев-де-Буа.
У театрального режиссера и теоретика Николая Евреинова (с. 1953) стоит его портрет в бронзовом рельефном медальоне, водруженный на узкий двухмерный чугунный постамент с узором, напоминающим кладбищенскую решетку[470] (
На Сент-Женевьев-де-Буа похоронен авангардист Антуан (Натан) Певзнер (с. 1962), брат Наума Габо (
Самый известный необычный памятник установлен на могиле кинорежиссера Андрея Тарковского (с. 1986), эмигранта брежневской эпохи. Надгробие в виде каменной глыбы с крестом (
После смерти Тарковского положили в могилу никому не известного казацкого есаула Владимира Григорьева. Отпевание проходило в парижском соборе Святого Александра Невского, на паперти Мстислав Ростропович играл «Сарабанду» Баха, народ толпился в церкви и во дворе. Среди многих других на похоронах присутствовали певица Галина Вишневская, жена Ростроповича, Владимир Максимов, редактор влиятельного журнала третьей эмиграции «Континент»[479], вдова Владимира Высоцкого Марина Влади, французская актриса из семьи старых эмигрантов.
Помимо Тарковского и Нуреева, Сент-Женевьев-де-Буа стал некрополем и других известных эмигрантов, в основном тоже брежневской эпохи: поэта Галича (его памятник мы видели), диссидента Андрея Амальрика[480] (с. 1980), писателя Виктора Некрасова (с. 1987). Нуреев и Тарковский были невозвращенцами; они остались на Западе с разрывом в двадцать лет (первый в 1961 году, второй в 1982‐м); большинство остальных (Амальрик и Некрасов, как и Панин и Максимов) уехали из Советского Союза в середине 1970‐х.
Напоследок – о военном участке, который связан не с Белой армией, а с русскими, погибшими во время Второй мировой войны, и участниками французского Сопротивления. Памятник в виде часовни, скорее в готическом стиле (
Интересно, что в той же могиле на участке Иностранного легиона захоронен друг Оболенских Зиновий Пешков (с. 1966), французский дипломат и генерал, к тому же старший брат Якова Свердлова, одного из руководителей большевистской революции, санкционировавшего, среди прочего, убийство Николая II и его семьи. Пешковым Зиновий стал потому, что его «усыновил» Горький, а Зиновием – после того как он крестился (крестным тоже был Горький). Видимо, роман с Саломеей Андрониковой – «Соломинкой» Мандельштама – в 1920 году побудил Зиновия вывезти ее за границу[482]. В соборе Александра Невского его отпевал Оболенский, ставший священником и настоятелем храма. Как пишет Носик о Пешкове, «кем он только не бывал на своем веку <…> каких высоких званий и орденов (французских. –
Словно энциклопедия эмигрантской жизни, кладбище Сент-Женевьев-де Буа хранит память о людях, десятилетиями живших, по расхожему определению, в «изгнании». В 1927 году Нина Берберова по-другому определила их изначальную миссию за границей: «мы не в изгнании – мы в послании»[484]. Спустя тридцать лет литературовед Глеб Струве, сын Петра Струве, назвал свою книгу об эмигрантской литературе «Русская литература в изгнании» (1956) – к тому времени идея «послания» потеряла свое значение. Что касается «изгнания», лет тридцать спустя это можно было сказать о таких видных представителях советской культуры, как Галич, Некрасов, Тарковский, которые, скорее всего, и ощущали себя изгнанниками.
Вместо характерного для энциклопедии алфавитного списка известных людей, погребенных на кладбище (как у Грезина), или путеводителя по нему (по примеру Носика) я попыталась создать нарратив, в котором художественные и типологические стороны некоторых надгробных памятников играют не меньшую роль, чем достижения лежащих под ними. Как и у Носика, в моем нарративе присутствуют и история, и политика (последняя связана отчасти с Думой, Гражданской и Второй мировой войнами). Что касается надгробных жанров, я уделила больше всего внимания белой часовенной стеле в стиле модерн, так как она наиболее характерна для Сент-Женевьев-де-Буа и, вполне возможно, впервые появилась именно здесь. К сожалению, о ней почти ничего не написано, как и об эффигии на могиле Газданова.
Ставшие своего рода символом утерянной родины, варианты часовенного надгробия распространились и на другие эмигрантские кладбища. По инициативе и при финансовой поддержке Екатерины Фишер на русском кладбище Кокад, например, в 1967 году возникла часовня-усыпальница в память русских воинов (
Русские из Советского Союза начали посещать Сент-Женевьев-де-Буа во второй половине 1960‐х. Роберт Рождественский, побывавший в Париже в 1968 году, написал стихотворение «Кладбище под Парижем», которое в 1990‐х годах стал исполнять певец Александр Малинин:
С одной стороны, сентиментально и пафосно, с другой – иронично. Многие представители советской интеллигенции в семидесятые годы с долей иронии относились к старой эмиграции. Жившие по двум сторонам географических и политических барьеров, они действительно сильно различались. Впрочем, ирония была характерной для позднесоветской более элитарной интеллигенции.
Вернемся напоследок к тому, какие чувства испытал на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа Андрей Битов (с. 228). В отличие от Рождественского, он описывает старую эмиграцию без всякой иронии, напротив, с сочувствием, а в еще большей мере с недоумением: как Россия могла извергнуть этих людей в никуда?! «И тогда у меня вырвалось слово, что эмиграция – это оскорбление. Это общее, российское оскорбление, нанесенное каким-то образом самим себе. Оскорбление из тех, которые нельзя просто так пережить, из‐за которых надо стреляться. Нужна дуэль. Но с кем и кому стреляться?! <…> Когда страна исторгает из себя такой потенциал, она оскорбляет себя. Парижское кладбище эмиграции, Сент-Женевьев-де-Буа, – памятник этому. Огромный коллективный памятник самооскорблению России»[487]. Эти мысли возникли у Битова на Сент-Женевьев-де-Буа, куда он пришел (приехал) чтобы присутствовать на церемонии установки памятника на могиле Газданова и участвовать в коллективном восстановлении его памяти.
Мысли, высказанные Битовым в уже постсоветской России, можно наложить на староэмигрантское понятие «изгнания». Получается своего рода совмещение чувств старой эмиграции и Битова в 2001 году. Что касается первой эмиграции и уехавших из Советского Союза в 1970‐е и начале 1980‐х, им воспрещалось бывать «на родине» до 1991 года. Галич, однако, как и Амальрик, Тарковский, Некрасов и Панин, не дожили до изменения власти. Если «извержение» в никуда и накладывается на старое понятие изгнания, то в совмещение во многом различающихся «старой» и «новой» эмиграций неизбежно проникают противоречивые восприятия друг друга. Все эти и подобные противоречия или разногласия сглаживаются в кладбищенском пространстве, функция которого, среди прочего, – отмена конфликтов, хотя иногда только вре́менная – не временнáя.
XIII. Успешный мафиозо – мертвый мафиозо: культура погребального обряда
Так называлась моя статья о кладбищенских памятниках убитых молодых людей в т. н. «разборках», напечатанная в «Новом литературном обозрении» в 1998 году[488]. Это было моим первым исследованием кладбищ, которое теперь фигурирует в виде
Кладбище часто отражает земные успехи его обитателей. Оно напоминает о недостижимости бессмертия в этом мире, однако в плане реальной жизни представляет собой локус, где обладавшие богатством и властью могут и после смерти продемонстрировать свой успех. Роскошная похоронная церемония, великолепный надгробный памятник в большинстве случаев свидетельствуют о том, что почивший преуспел в земной жизни.
В Советском Союзе самым известным примером взаимодействия власти и памяти был Мавзолей Ленина. Посредством сохранения его тела «на века» смерть Ленина приобрела значение своего рода «метафизической» победы (с. 21). Но в постсоветской России тело Ленина для многих утратило былую символическую значимость. И культ памяти переместился в иное пространство смерти. На кладбищах нового времени одним из таких мест, где власть встречалась с мемориализацией особого размаха, оказались захоронения так называемой российской мафии 1990‐х годов.
Как известно, в России девяностых насилие процветало, но в большинстве случаев его осуществляло не государство, а разнообразные представители теневой экономики, которых я для краткости называю «мафией» и которым как российская, так и западная пресса уделяла много внимания. Это были разборки, чуть ли не в голливудском стиле[489]. В этой, заключительной, главе я уделяю основное внимание роскошным надгробным памятникам убитых бандитов, о которых я впервые узнала из статьи журналиста Сэмюэла Хатчинсона, напечатанной в апреле 1997 года в «New York Times Sunday Magazine». Эта первая из написанных по-английски статья о захоронениях мафиози была основана на екатеринбургском материале[490]. С дореволюционных времен Екатеринбург специализировался на экспорте редких металлов и драгоценных камней, добываемых на Урале. Мафия какое-то время контролировала этот бизнес с оборотом в миллиарды долларов[491].
Я рассмотрю несколько могил на московских и на двух екатеринбургских кладбищах[492], где захоронены молодые мафиози, коротко останавливаясь на процессе подготовки трупов к церемонии последнего прощания. Среди прочего я пишу о жизненном стиле мафии, о связи ее похоронной практики с прошлой поминальной практикой в России. Как мемориальные ритуалы и изображения бандитов на кладбище представляют могущество мафии? Каким образом выражена советская парадигма уничтожения религиозных традиций и их последующая реставрация в поминальной бандитской практике? Я постараюсь показать, отчасти при помощи христианской и мусульманской иконографии, что в ней сведены воедино парадигматические моменты смерти и восстановления прежнего физического облика тела бандита, а именно репрезентации его на могильном памятнике как будто воскресшим.
С давних времен кладбище демонстрирует взаимосвязь между экономической и политической властью. Захоронения мафиози прославляют тех, кто преуспел в жестокой экономике поздней советской жизни и ранней постсоветской России – это несмотря на их раннюю смерть. Над обезображенным телом в морге и в похоронном бюро работают «обедневшие мумификаторы, обслуживающие забальзамированное тело Ленина»[493].
8 января 1998 года Юрий Ромаков, заместитель директора Биологического исследовательского института и хранитель тела Ленина, сообщил «Интерфаксу», что многие сотрудники используют свои умения бальзамировщиков для частных заработков: российское правительство прекратило финансировать лабораторию и работу по сохранению тела Ленина теперь поддерживает благотворительная организация «Фонд Мавзолея»[494].
Проект сталинского государства – обессмертить тело вождя – присвоил криминалитет; в конце 1990‐х услуги бальзамировщиков могли обойтись им в полторы тысячи долларов в день[495]. Не только тело Ленина, но и тела убитых членов мафиозных группировок стали объектом бальзамирования, что отражало радикальную перемену в идеологии, ранее основанной на власти харизматичного Вождя, теперь же признающей только власть денег.
Бандиты также взяли на вооружение похоронный обряд православной церкви. Перед отпеванием восстановленное тело выставляется напоказ в дорогом гробу, иногда ценой до 20 тысяч долларов; убитый лежит в нем как будто на смертном одре, благодаря чему присутствующие забывают о насильственном характере его смерти. После отпевания и захоронения гангстера обычно запечатлевают на огромном, часто больше натуральной величины, фотопортрете на надгробии. Он уже не лежит на смертном одре, а стоит на гигантском памятнике. Он как бы воскресает и вновь излучает физическую силу и экономическое могущество.
На одной из главных аллей новой части Введенского кладбища рядом с входом расположено любопытное захоронение четырех молодых людей (
Памятник общий, но молодые мафиози захоронены в отдельных небольших могилах (на них обозначены имя и годы жизни под обычной овальной фотографией). Лежат они раздельно, но «воскресают» вместе, символизируя братскую коллективность. Посередине памятника изображено распятие (
Когда я фотографировала этот ансамбль, группа немолодых посетителей, не имеющих к нему никакого отношения, долго его обсуждала. Сначала они решили, что это братская могила павших на поле битвы, но, вникнув в даты смерти, стали искать другое объяснение. Канон военных захоронений здесь явно не наблюдался. Наконец посетители заключили, что усопшие пали жертвами чернобыльской аварии, обосновывая это индивидуальной замедленной реакцией на радиацию! У выхода они все же спросили кладбищенского сторожа, не знает ли он причину смерти «бедных мальчиков». Услышав в ответ, что те погибли в разборках, посетители никак не отреагировали, несмотря на недавний сострадательный тон.
В отличие от памятника на Введенских горах, где фоторепрезентации бандитов представляют собой увеличенные версии традиционных могильных фотографий, главным элементом екатеринбургских надгробий являются изображения в полный рост (
На подобных могильных фотогравюрах изображаются аксессуары, эмблематические знаки бандитов. Своего рода униформа рядовых членов («быков», «пехотинцев» или «бойцов»), а иногда и некоторых боссов («авторитетов» или «бригадиров»), как в случае Д. А. Филиппова, авторитета местной группировки, состоит из не стесняющих движения кроссовок и кожаной или спортивной куртки[499]. Этот стиль одежды отражает также тот факт, что многие из них – бывшие спортсмены (теперь уже не поддерживаемые государством) или крепкие молодые люди, занимающиеся бодибилдингом[500]. Кожаные куртки[501], которые в 1920‐х были аксессуаром большевистского комиссара, видимо, подчеркивают мужскую мощь.
Слева (
У другого уралмашевского авторитета, Владимира Жулдыбина (1968–1995) (
Нательный крест носят большинство бандитов – в качестве религиозного символа и как «корпоративный» знак. До революции нательный крестик носили только под одеждой, демонстрировать его считалось дурным тоном. После революции его тоже прятали: демонстрация креста представляла политический риск. В качестве ювелирного украшения некоторые женщины начали носить крестики в брежневское время, отчасти как модный знак несоветских настроений 1970‐х – начала 1980‐х годов. В девяностых же он превратился в элемент стиля «новых русских». Иными словами, квазидиссидентский крестик брежневской эпохи стал модным символом экономической власти.
Исламская идентичность на надгробиях обозначается полумесяцем со звездой в верхнем углу, в том же месте, где на православном памятнике фигурирует крест. Загробный мир мусульман роскошен в своей материальности (в отличие от более аскетичного загробного мира христиан). И хотя в соответствии с наставлениями, прописанными в Коране, репрезентация умершего на надгробии считается нежелательной, в последние десятилетия на кладбищах все чаще можно встретить мусульманские памятники с портретами.
Мусульманские мафиозные памятники на Широкореченском кладбище в Екатеринбурге часто тоже дают примеры «демонстративного потребления» золота: сверкающие цепи, перстни, часы, ременные пряжки, запонки. На двух памятниках (
Загробный мир мусульман роскошен в своей материальности (в отличие от более аскетичного загробного мира христиан). И хотя в соответствии с наставлениями, прописанными в Коране, репрезентация умершего на надгробии считается нежелательной, в последние годы на кладбищах все чаще можно встретить мусульманские памятники с портретами.
Редкий вариант монументального мафиозного надгробия – двойной портрет. Такой мусульманский памятник стоит на могиле Николая Моразовского (1968–1991) на Широкореченском кладбище (
Этого нельзя сказать о более простых двойных фотогравюрах на Кузьминском кладбище в рабочем районе Москвы, где тоже есть несколько ансамблей в подобном роде. Московские двойные портреты куда экономнее: вместо двух отдельных стел – одна, с фоторепрезентациями с обеих сторон[505].
Самый заметный двусторонний памятник, расположенный на главной аллее Кузьминского кладбища и обрамленный белой мраморной аркой, принадлежит Ионе Федоровичу Чеботареву (1963–1994). С одной стороны на нас смотрит крутой парень в фирменной спортивной куртке (
Правда, качество гравировки высокое, как и на другом кузьминском памятнике – Афанасию Дубровину (1958–1993), который стоит на главной площади (
Идентичность мафиози определяется не только религиозной принадлежностью, нательными аксессуарами и деталями жанровой живописи, но и его автомобилем. Предпочтение отдается либо джипам типа «Чероки», либо самым дорогим «Мерседесам», символизирующим буржуазный достаток[507]. Особенно интересно в этом отношении изображение на могильном камне Михаила Кучина – одного из руководителей екатеринбургской Центровой банды, убитого в 1994 году в возрасте 34 лет (
Трехметровый малахитовый памятник[508] ценой 64 тысячи долларов возвышается на главной аллее Широкореченского кладбища. Влиятельный бизнесмен[509] изображен в дорогом фирменном костюме; рубашка расстегнута на несколько пуговиц; виден и нательный крест. Самое важное: он держит в руке ключи от «Мерседеса» (
Вдова Кучина, Надежда, организовала богатые поминки на могиле в первый день рождения мужа после его смерти. Как сообщает Хатчинсон, она хотела, чтобы памятник вызвал зависть у тех, кто заказал его убийство[511]. Утверждают, что оно было связано с борьбой между Центровой и Уралмашевской группировками – главными мафиозными «бригадами» Екатеринбурга, которые соревновались за контроль над экспортом полезных ископаемых стратегического назначения.
Сверху на памятнике, слева от головы и плеча Кучина, стоит большой православный крест. Как я уже упоминала, на фотогравюрах бандитов такой крест читается как символ смерти и воскресения во плоти. Ключи от «Мерседеса» – эмблема экономического статуса Кучина, а также быстрого ухода с места преступления (профессиональная черта мафиози). Хотя Кучину и не удалось избежать смерти, его изображение на надгробии символизирует власть и над жизнью, и над смертью.
Одним из прототипов мафиозных надгробий, скорее всего, были памятники высокопоставленным военным, часто в полный рост, с характерными традиционными эмблемами профессиональной принадлежности: ордена на груди, якорь – у моряков. Уникальный образец профессионального знака можно увидеть на памятнике Ивану Пересыпкину (с. 1978) на Новодевичьем кладбище (
На Новодевичьем находится множество могил советских генералов, иногда они расположены целыми рядами. Среди них – могилы генералов Оки Городовикова (
Вернемся к мафиозным памятникам во весь рост. Фотопортрет Александра Наумова (кличка Наум-старший, с. 1995) на Ваганьковском кладбище свидетельствует о его твердом характере (
Возвышаясь над мертвыми и живыми, мафиози, возможно, должны были вызывать у «знающих» (осведомленных) прохожих или страх, или негодование[514]. Впрочем, одна женщина, которая видела, как я фотографирую могилы Наумовых, сказала мне с искренней печалью: «Жизнь так несправедлива, они такие молодые». Как будто речь шла о юношах, павших на войне.
Что касается войны, многие бандиты девяностых годов были ветеранами войн в Афганистане, затем в Чечне. Этот факт получил художественную интерпретацию в фильме Алексея Балабанова «Брат» (1997), продолжившем повествовательную линию «Кавказского пленника» (1996) Сергея Бодрова-старшего. В отличие от терпимого, даже сочувственного взгляда Бодрова на обе стороны чеченского конфликта, Балабанов показывает разрушительные последствия афганской войны: молодой солдат против своего желания становится жестоким «киллером», работающим на мафию. Такая же нарративная траектория проведена в менее известном фильме «Все, о чем мы так долго мечтали» Рудольфа Фрунтова, тоже 1997 года. В 1998‐м на экраны вышел фильм Тодоровского-младшего «Страна глухих», в котором изображается преступная группировка, целиком состоящая из глухих.
Бандитская тема проникла и в «высокую культуру» современной России: ей отчасти посвящен сценарий «Москва» Владимира Сорокина, опубликованный в альманахе «Киносценарии» (1997)[515]. Фильм режиссера Александра Зельдовича вышел на экран в 2000 году.
Уже в брежневскую эпоху некоторые надгробные памятники были оформлены в стиле увеличенных фотографий, что предвещало кладбищенскую гигантоманию мафиози второй половины 1990‐х годов. По крайней мере одно отличие бросается в глаза – молодость убитых бандитов.
Фотографии погребенных представляют важный компонент большинства захоронений на советских и постсоветских кладбищах. Впервые они появились, как я пишу, на могилах в Европе в середине XIX века, часто украшая памятники, в других отношениях мало примечательные. Среди дореволюционной российской элиты этот стиль поминовения ассоциировался с дурным мещанским вкусом и не укладывался в рамки православия; но это не означает, что фотографии вовсе не использовались. Например, в замечательном рассказе Бунина «Легкое дыхание» (1916) крест на могиле Оли Мещерской украшен ее фарфоровым фотопортретом.
И, как я пишу во Вступлении, французский историк Филипп Арьес сравнил кладбище, выдержанное в подобном стиле, с фотоальбомом[516]. Этот стиль распространился на российских кладбищах в советскую эпоху – в этом явлении нашли отражение как антицерковная и антидворянская линии государственной политики, так и распространение того, что в старое время называлось «мещанским» вкусом. Надо сказать, что к советскому кладбищу сравнение надгробных фотографий с фотоальбомом как сентиментально-приватного локуса не вполне подходит. Я бы сказала, что там фотографии ушедших представляют своего рода справочник в виде фотоальбома, куда умершие вписаны в качестве членов нового советского общества. Это, конечно, не соответствует арьесовской интерпретации кладбища.
В более общем философском смысле французские философы и критики, начиная с Анри Бергсона и вплоть до Ролана Барта, связывают фотографию с идеей смерти. В своей книге «Творческая эволюция» (1907) Бергсон утверждает, что фотография вместо оживления живых производит
Хотя эти теоретические соображения, начиная с Бергсона, относятся к фотографии вообще, они особенно уместны в случае кладбищенских фотографий, где мы имеем дело с буквальным выражением свойственного любому фото
Барт пишет об объекте фотографирования как о тени, вернувшейся из царства мертвых, – утверждение, которое вполне можно применить к мафиозным надгробиям. Призраки, забредшие из этого царства, сродни вампирам, чья тень видна в сегодняшних могильных репрезентациях т. н. киллеров и преступных авторитетов. Современный бандит превращается в своего рода виртуального вампира, притаившегося на кладбище. Можно предположить, что именно этот аспект его кладбищенского облика доминирует в его восприятии осведомленными современниками. Однако реакция посетителей, свидетелем которой была и я, показывает другое: чаще всего любопытство, зачарованность или сочувствие.
В советскую эпоху жизнеподобное изображение умершего во весь рост было исключительной прерогативой Ленина. Маленькие фотографии в виде
Помимо совмещения религиозных и секулярных практик, кладбищенский памятник изображает мафиозо воскресшим во плоти. Успех или неуспех? Думаю, что успех. Успех и в том смысле, что образ бандита на кладбище в чем-то продолжает высокий погребальный стиль соцреализма – скульптурный и фотореалистический. В отличие от более ранних репрезентаций покойных на маленьких могильных фотографиях фотогравюры мафиози представляют их как бы вне времени в монументальном стиле. Несмотря на натуралистическое изображение, бандит на памятнике будто бы вечен – возвышаясь на кладбище, он демонстрирует свой властный взгляд (gaze).
Кода в коде
Приехав в Москву на Банные чтения, организованные Ириной Прохоровой в июне 1997 года, по воле случая я оказалась на похоронах Булата Окуджавы, с которым я дружила. Медленно идя по главной аллее Ваганьковского кладбища к месту захоронения и с детства будучи любителем кладбищ, я рассматривала надгробные памятники. Мое внимание привлекло изображение мужчины в человеческий рост, выполненное в фотореалистической манере. Подойдя к нему на обратном пути, я узнала, что он умер в 1995 году в возрасте 33 лет, записала его имя и даты жизни и подумала, что Александр Наумов, возможно, принадлежал к российской мафии (об их могильных памятниках я как раз той весной прочитала статью Сэмюэла Хатчинсона). Памятники Наумовым находились почти на углу главной аллеи (там тогда обыкновенно стоял скрипач, играющий заунывную музыку), но, как я пишу в главе о Ваганьковском кладбище, их впоследствии убрали. Где он теперь, мне неизвестно, хотя я обнаружила, куда перенесли угловой памятник Игорю Богданову (он тоже умер в 1995‐м), ранее стоявший рядом с Наумовым[519].
С этого начались мои поиски могил «братвы» и изучение их специфики. Я узнала, например (уже написав и сдав свою статью), что для них характерно изображение не только во весь рост, но иногда и рядом с дорогим автомобилем[520]. Тем летом я купила несколько книг о братве и узнала, что Наумов был «авторитетом» подмосковной Коптевской группировки. Целенаправленно гуляя по кладбищам, я сумела найти несколько интересных мафиозных памятников, о которых здесь и пишу (например, ореховских бандитов на Введенском, с. 259). Разыскала и Сэмюэла Хатчинсона, который тогда жил в Москве.
Из смешного: на Востряковском вокруг заинтересовавшей меня могилы (правда, с малоинтересным надгробием), сидели трое молодых работников. Сначала они отнеслись ко мне с подозрением, не хотели, чтобы я фотографировала. Рассказав им заготовленную легенду, что я американский исследователь русского происхождения, занимаюсь российскими кладбищенскими памятниками, я сказала, что именно этот мне очень понравился. Постепенно они ко мне расположились и даже предложили сторожить: не едет ли кто-нибудь, видимо, имея в виду хозяина, чтобы я могла спокойно фотографировать. Один из них потом откупорил французское шампанское «Möet Chandon», предложив и мне, но я ответила, что не пью, хотя теперь мне жаль: не смогу похвастаться, что я выпивала с хранителями мафиозной могилы.
Кода, которую вы только что прочитали, была вскоре опубликована, как я пишу, в «Новом литературном обозрении». С тех пор о российских мафиозных памятниках написано много, но тогда о них практически ничего не было известно. Я решила не перелицовывать старую статью и предложить на суд читателя свою работу двадцатидвухлетней давности, правда, сокращенную и с небольшими стилистическими изменениями и добавлениями; но с теми же фотографиями середины девяностых.
Через несколько лет ко мне обратился британский академический журнал «Global Crime» с предложением опубликовать эту статью по-английски – прекрасно понимая, что литературоведы-слависты в таких изданиях не печатаются, я согласилась, можно даже сказать, испытывая нечто вроде гордости[521].
Напоследок я хочу вернуться к одному из лейтмотивов «Музеев смерти», а именно к отсвечивающим памятникам, в которых отражается их окружение, и обратить на них внимание читателя в роли зрителя. Например, на мусульманский памятник (
Нечто вроде послесловия
Моя первая работа о кладбищах в последней главе «Музеев смерти» представляет поворот к прошлому. Прошлое определяет основной принцип всех кладбищ, иногда связанных и с личными воспоминаниями. Во Вступлении я вспоминаю свои детские впечатления о кладбище в Германии и сон об умершем отце, в котором мы гуляем по петербургскому «кладбищенскому Эрмитажу», как я его называю, в вымышленном сонном времени и пространстве.
Кладбища увековечивают историческую память, отчасти изображенную в книге как история надгробного искусства. Что касается времени в общем смысле, оно течет в разных направлениях – из настоящего в прошлое и обратно, а также из прошлого и настоящего в будущее. Личная память действует так же: возвращаясь в прошлое к своим воспоминаниям, мы воспроизводим их в настоящем времени. «Памятник» происходит от слова «память», которую памятники увековечивают. На кладбище они восстанавливают историю захороненных на нем для будущих посетителей.
Посетители редко размышляют о сложных значениях времени и о том, как оно движется вперед и назад: рассматривая отдельные памятники, они не задумываются об исторических эпохах, в которых надгробия создавались или о жанрах кладбищенского искусства. Таким и подобным темам посвящена книга, включая функции повседневного времени, запечатлевающегося в отполированных памятниках в виде отражений окружающего мира в светлые дни. Музеи смерти состоят не только из скульптурного и архитектурного искусства, но и природных явлений, вносящих иное измерение в кладбищенский пейзаж.
В главах о парижских и московских кладбищах памятники рассматриваются в контексте исторических эпох – например, архитектурные формы, которые принимает русская кладбищенская часовня в XIX и начале XX веков, а затем на одном из главных эмигрантских погостов. Сначала возникли часовенные столбы; в