Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы

fb2

В 1940 году Адольф Гитлер вторгся в Голландию и Бельгию, пали Польша и Чехословакия, а до эвакуации войск с побережья Франции оставалось всего две недели. Жители Лондона и окрестностей со дня на день ожидали вторжения немецких войск с моря и с воздуха, а впереди была «Битва за Британию» – изматывающее противостояние с силами люфтваффе. В это сложное для страны время Уинстон Черчилль занял пост премьер-министра Великобритании, чтобы продемонстрировать всему миру, что такое истинное политическое лидерство. В своей книге Эрик Ларсон описывает повседневную жизнь Черчилля, его семьи и обычных горожан в самый мрачный год в истории Лондона XX века, основываясь на дневниках, архивных документах и рассекреченных докладах разведки, некоторые из которых стали доступны историкам совсем недавно. «Страх и надежда» – это увлекательный рассказ о том, как красноречие и упорство великого государственного деятеля объединили нацию перед натиском неумолимого ужаса.

Переводчик А. Капанадзе

Редактор А. Соловьев

Главный редактор С. Турко

Руководитель проекта А. Деркач

Арт-директор Ю. Буга

Адаптация оригинальной обложки Д. Изотов

Корректоры Е. Смирнова, Е. Аксёнова

Компьютерная верстка М. Поташкин

Фото в книге и на обложке Gettyimages.ru

© 2020 by Erik Larson

© The Estate of Winston S. Churchill

© The Trustees of the Mass Observation Archive

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2021

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Дэвиду Вудруму – по тайным причинам

Человеку (к счастью – иначе жизнь была бы невыносима) почти не дано предвидеть или предсказывать ход грядущих событий.

Уинстон Черчилль,

речь на заупокойной службе по Невиллу Чемберлену,

12 ноября 1940 года

К читателю

Лишь переселившись на Манхэттен несколько лет назад, я со внезапной ясностью осознал, что ньюйоркцы, пережившие события 11 сентября 2001 года, воспринимали их совсем иначе, нежели все мы, наблюдавшие за этим кошмаром на расстоянии. Атаке подвергся их родной город. Ощутив эту разницу, я почти сразу же задумался о немецких авианалетах на Лондон в 1940–1941 годах, невольно задавшись вопросом: как же это вообще можно было вынести – бомбардировки на протяжении 57 ночей подряд, а затем – еще полгода непрекращающихся, все более массированных ночных рейдов?

В связи с этим я особенно много размышлял об Уинстоне Черчилле. Как он сумел выстоять? Как сумели выстоять его близкие и друзья? Каково ему было, когда его город бомбили ночь за ночью, притом что он отлично сознавал: эти воздушные налеты при всей своей чудовищности служат лишь прологом к куда более ужасным вещам – вторжению немецких войск с моря и воздуха, когда парашютисты будут опускаться прямо в его сад, танки нацистов залязгают по Трафальгарской площади, а отравляющие газы поплывут над пляжем, где он когда-то рисовал море?

И я решил выяснить, каково это. Но быстро понял, что одно дело – сказать «Ну давай», но совсем другое – осуществить задуманное. Я решил сосредоточиться на первом годе Черчилля в премьерском кресле (с 10 мая 1940 года по 10 мая 1941 года). Именно на это время пришлось многомесячное авиационное сражение, известное как Битва за Британию. Начавшись со спорадических (и, казалось бы, довольно бесцельных) налетов, эта кампания разрослась до полномасштабной воздушной войны. Этот год завершился уик-эндом, полным насилия, в котором было что-то воннегутовское, когда банальность и фантасмагория слились воедино, ознаменовав собой (как позже выяснилось) первую великую победу антигитлеровских сил.

Конечно же, эта книга вовсе не претендует на то, чтобы считаться исчерпывающим рассказом о жизни Черчилля. Эта честь принадлежит другим авторам, в числе которых его неутомимый (но, увы, не бессмертный) биограф Мартин Гилберт, чье восьмитомное исследование может удовлетворить самый взыскательный интерес. Моя же книга носит более личностный характер. Она посвящена повседневной жизни Черчилля и его окружения, темным и светлым моментам, романтическим приключениям и неурядицам, скорби и смеху, разного рода мелким эпизодам, показывающим, как на самом деле жилось людям под натиском гитлеровской стальной бури. Это был год, когда Черчилль стал для нас тем самым Черчиллем, бульдогом с неизменной сигарой; год, когда он произносил свои величайшие речи и показал всему миру, что такое истинная храбрость и истинное политическое лидерство.

Иногда может показаться, что в этой книге есть элементы художественного вымысла, однако на самом деле это не так. Все, что при цитировании заключено в кавычки, взято из какого-то исторического документа (дневника, письма, воспоминаний и т. п.). Всякое упоминание жестов, взглядов, улыбок и мимики основано на воспоминаниях свидетелей. Если что-то в тексте противоречит выработавшимся у вас представлениям о Черчилле и его эпохе, могу лишь заметить, что история – обитель весьма оживленная, в ней всегда масса неожиданного.

Эрик ЛарсонМанхэттен, 2020 год

Тяжкие предчувствия

Никто не сомневался, что бомбардировщики рано или поздно прилетят. Планирование обороны началось задолго до войны, хотя те, кто ее планировал, не имели в виду какую-то конкретную угрозу. Все понимали, что Европа есть Европа. Былой опыт (если, конечно, на него вообще можно полагаться) показывал, что война может разразиться где угодно и когда угодно. Британские военачальники видели мир сквозь призму пережитого империей во время предыдущей войны, Первой мировой, которую в Европе называют Великой, – с массовой гибелью солдат и мирных жителей, с первыми в истории систематическими воздушными налетами, когда немецкие цеппелины бомбили Англию и Шотландию. Первые такие рейды произошли в ночь на 20 января 1915 года, а за ними последовали еще 50 с лишним: гигантские дирижабли, тихо плывшие над английскими пейзажами, сбросили в общей сложности 162 т бомб, убивших 557 человек[1].

С тех пор бомбы стали крупнее, смертоноснее и хитроумнее, в них появились устройства, позволявшие отложить взрыв на определенное время или заставлявшие их визжать при падении. Одна колоссальная немецкая бомба 13 футов (почти 400 см) длиной и 4000 фунтов (более 1,4 т) весом под названием «Сатана» могла разрушить целый квартал[2]. Самолеты, которые несли эти бомбы, тоже стали больше, теперь они могли летать быстрее и выше, а значит, им легче было избегать ударов британской ПВО. 10 ноября 1932 года Стэнли Болдуин, тогдашний заместитель премьер-министра, в ходе своего выступления в палате общин дал такой прогноз: «Думаю, обывателю стоило бы осознавать, что на свете не существует такой силы, которая защитила бы его от бомбардировки. Что бы ему ни говорили, бомбардировщик всегда пробьется к цели»[3]. По его мнению, единственным эффективным методом обороны была атака: «Иными словами, если вы хотите спасти себя, вам надо убить больше женщин и детей, чем противник, и сделать это быстрее».

Британские специалисты по гражданской обороне, опасаясь «сокрушительного удара»[4], предсказывали, что первый же воздушный налет на Лондон уничтожит если не весь, то почти весь город, а число жертв среди мирных жителей составит около 200 000[5]. «Было широко распространено мнение, что Лондон превратится в руины уже в первые же минуты после объявления войны», – писал один из младших чиновников, работающих в этой сфере[6]. Предполагалось, что эти налеты вызовут среди уцелевших такой ужас, что миллионы британцев сойдут с ума. «Лондон на несколько дней обратится в гигантский беснующийся бедлам, – пророчил в 1923 году военный теоретик Джон Фуллер. – Толпы страждущих начнут штурмовать больницы, всякое уличное движение остановится, повсюду будут слышаться жалобные вопли тех, кто лишился крова, и весь город превратится в кромешный ад»[7].

Из предварительных оценок министерства внутренних дел следовало, что при соблюдении стандартной процедуры погребения гробовщикам понадобится 20 млн квадратных футов «гробовой древесины», но обеспечить их материалом в таком объеме будет невозможно[8]. Поэтому им придется делать гробы из толстого картона либо из папье-маше – или же хоронить покойников просто в саванах[9]. «Для массовых захоронений, – рекомендовало министерство здравоохранения Шотландии, – лучше всего подходит траншея, достаточно глубокая, чтобы вместить пять слоев тел»[10]. Планировщики требовали открытия глубоких карьеров на окраинах Лондона и других крупных городов, причем эти работы следовало вести максимально скрытно. Сотрудников моргов предполагалось обучать дегазации тел и одежды людей, погибших от воздействия отравляющих газов[11].

Когда 3 сентября 1939 года в ответ на вступление гитлеровских сил в Польшу Великобритания объявила войну Германии, правительство стало всерьез готовиться к немецким бомбардировкам, которые, как ожидалось, должны были предвосхищать вторжение нацистов. Для обозначения начала вторжения было принято кодовое слово «Кромвель»[12]. Британское министерство информации выпустило специальные листовки «Как победить захватчика»[13]: эти довольно мрачные предостережения распространили по миллионам домов. Они предупреждали: «Когда враг высадится на нашу землю… начнутся самые ожесточенные сражения». Читателей призывали следовать всем указаниям правительства по поводу эвакуации. В этих листовках были и такие слова: «Когда вторжение начнется, будет уже слишком поздно уходить. ‹…› СТОЙТЕ НЕПРЕКЛОННО». По всей Британии смолкли церковные колокола. Их звон теперь мог означать только сигнал тревоги – знак того, что слово «Кромвель» уже прозвучало и захватчики движутся к британским берегам. Звон колокола также мог указывать на то, что неподалеку замечены отряды вражеских парашютистов. Листовка предписывала в таком случае немедленно «вывести из строя и спрятать ваш велосипед и уничтожить ваши географические карты». Автовладельцы же должны были «извлечь распределительную головку вместе с приводами и либо слить горючее из бензобака, либо вынуть карбюратор. Если вы не знаете, как это сделать, заранее проконсультируйтесь в ближайшем гараже».

В городах и деревнях снимали указатели, а карты продавали только тем, у кого имелось специальное разрешение от полиции[14]. Фермеры оставляли в полях старые легковые машины и грузовики, чтобы те мешали приземлению десантных планеров врага. Правительство раздало гражданскому населению 35 млн противогазов[15]. Их носили с собой и на работу, и в церковь, а на ночь клали рядом с кроватью. Лондонские почтовые ящики покрыли индикаторной желтой краской, которая обладала способностью менять цвет под воздействием некоторых ядовитых газов[16]. Строжайшая светомаскировка погрузила город в такую темень, что лица пассажиров вечерних и ночных поездов на вокзале были почти неразличимы[17]. В безлунные ночи пешеходы то и дело выскакивали перед автомобилями и автобусами (ехавшими с погашенными фарами), натыкались на фонарные столбы, падали с тротуаров на мостовую, спотыкались о мешки с песком.

Внезапно все начали активно интересоваться фазами Луны. Разумеется, бомбить можно и днем, но считалось, что в темное время суток бомбардировщики смогут находить цели только с помощью лунного света. Полнолуние, а также вторую и третью четверть стали называть «луной для бомбежек»[18]. Несколько утешало, что бомбардировщикам (и, что еще важнее, истребителям сопровождения) придется лететь с «домашних» баз, расположенных в Германии, и это огромное расстояние резко ограничит их дальность и смертоносность. Но это предполагало, что Франция – с ее могучей армией, с ее линией Мажино, с ее мощным флотом – будет стоять непоколебимо, тем самым ограничив возможности люфтваффе и перекрыв немецким войскам все пути для вторжения в Великобританию. Стойкость французов являлась краеугольным камнем оборонительной стратегии британцев. Падение Франции казалось совершенно немыслимым.

«Атмосфера более чем тревожная, – писал 7 мая 1940 года в своем дневнике Гарольд Никольсон, который вскоре станет парламентским секретарем[19] в британском министерстве информации. – Всех охватил настоящий ужас»[20]. Он договорился с женой, писательницей Витой Саквилл-Уэст, что в случае необходимости они совершат двойное самоубийство – лишь бы не попадать в плен к немецким захватчикам. «Должно существовать какое-то быстрое, безболезненное и компактное средство, – писала она ему 28 мая. – О мой милый, мой дорогой, как мы дошли до такого!»

Стечение непредсказуемых обстоятельств и непреодолимых сил в конце концов все же привело немецкие бомбардировщики в небо над Лондоном. Первый рейд на английскую столицу состоялся 10 мая 1940 года, перед самыми сумерками, в один из прекраснейших вечеров одной из чудеснейших вёсен, какие могли припомнить старожилы.

1940

Часть первая. Угроза растет

Май-июнь

Глава 1

Уход Коронера

Кавалькада машин мчалась по Мэллу, широкому бульвару между Уайтхоллом, где находятся министерства британского правительства, и Букингемским дворцом – 775-комнатной резиденцией короля Георга VI и королевы Елизаветы. Каменный фасад дворца, погруженный в тень, уже виднелся в конце бульвара. Было самое начало вечера пятницы 10 мая. Повсюду цвели колокольчики и примулы. Нежная зеленая дымка первой весенней листвы окутывала кроны деревьев. Пеликаны королевского Сент-Джеймс-парка наслаждались весенним теплом, между тем как лебеди, их менее экзотические сородичи, скользили по воде со своим обычным суровым равнодушием к людям. Тем ужаснее на фоне этих красот выглядели события того дня. На рассвете 10 мая немецкие танки, пикирующие бомбардировщики и парашютисты смертельной лавиной обрушились на Голландию, Бельгию и Люксембург.

На заднем сиденье первого автомобиля ехал глава военно-морского флота Великобритании – Первый лорд Адмиралтейства, 65-летний Уинстон Черчилль. Когда-то, во время предыдущей войны, он уже занимал этот пост. С началом новой премьер-министр Невилл Чемберлен вернул его на эту должность. Во второй машине ехал телохранитель Черчилля детектив-инспектор Уолтер Генри Томпсон из Специального отдела Скотленд-Ярда. Высокий и подтянутый, с острым носом, этот полицейский страж был, казалось, вездесущ. Его часто можно заметить на официальных групповых снимках, но о нем редко упоминают. Он был одним из бесчисленных «трудяг» – так в те времена называли тех безвестных работников, которые обеспечивали повседневные функции правительства: все эти мириады личных и парламентских секретарей, ассистентов, машинисток составляли пехоту Уайтхолла. Однако, в отличие от большинства «трудяг», Томпсон постоянно носил в кармане пальто пистолет.

Черчилля вызвали к королю. Причина вызова казалась очевидной – во всяком случае для Томпсона. «Я ехал позади Старика, испытывая неописуемую гордость», – вспоминал он позже[21].

И вот Черчилль вошел во дворец. Королю Георгу было тогда 44 года, три с половиной из которых он провел на троне. Прихрамывающий, с иксообразными ногами и толстыми губами, очень крупными ушами, к тому же страдающий от заметного заикания, он казался довольно хрупким – особенно по сравнению со своим посетителем, который, хоть и был на три дюйма ниже, отличался изрядной тучностью. Король не доверял Черчиллю, симпатии которого к Эдуарду VIII, старшему брату правящего монарха (некогда он увлекся разведенной американкой Уоллис Симпсон, в результате чего вынужден был в 1936 году отречься от престола), оставались камнем преткновения в отношениях между Черчиллем и королевским семейством. Кроме того, короля в свое время весьма задела черчиллевская критика действий премьер-министра Чемберлена в связи с Мюнхенским соглашением 1938 года, позволившим Гитлеру аннексировать часть Чехословакии. Король с большим подозрением относился к самой независимости Черчилля и к его политической беспринципности[22].

Он попросил Черчилля сесть и некоторое время смотрел на него, как позже вспоминал сам Черчилль, с выражением несколько ироничного недоумения.

Наконец король произнес:

– Полагаю, вы догадываетесь, почему я послал за вами?

– Ваше величество, я даже представить себе не могу[23].

Незадолго до того в палате общин произошло настоящее восстание, сильно пошатнувшее позиции правительства Чемберлена. Все началось со споров о неудачной попытке Британии выбить немецкие войска из Норвегии, которую Германия оккупировала месяцем раньше. Как Первый лорд Адмиралтейства Черчилль отвечал за военно-морскую составляющую операции. Теперь уже войскам самой Британии угрожал разгром – перед лицом неожиданно яростной атаки Германии. Парламентские баталии закончились призывами к смене правительства. По мнению смутьянов, 71-летний Чемберлен, прозванный Коронером и Старым Зонтиком, просто не мог справиться с руководством страной в условиях все более ожесточенной войны. 7 мая один из парламентариев, Леопольд Эмери, безжалостно обрушился на Чемберлена, позаимствовав инвективы Оливера Кромвеля образца 1653 года: «Вы сидите здесь слишком долго и совершили за это время слишком мало! От вас пора избавиться, убирайтесь! Уходите, во имя Господа!»[24][25]

Палата общин провела голосование о доверии правительству – по старинному методу «разделения», когда парламентарии выстраиваются в вестибюле в два ряда (по голосам «за» и «против») и затем проходят мимо специально назначенных счетчиков, которые и регистрируют их голоса. На первый взгляд голосование принесло Чемберлену победу (281 «за» и всего 200 «против»), однако на фоне прежних голосований становилось ясно, насколько пал его авторитет.

После этого Чемберлен встретился с Черчиллем и сообщил, что планирует уйти в отставку. Но Черчилль, желая казаться лояльным по отношению к премьеру, убедил его передумать. Это приободрило короля, но заставило одного из парламентских бунтарей, взбешенного потугами Чемберлена цепляться за премьерство, уподобить того «замызганному куску старой жевательной резинки, прилепившемуся к ножке стула»[26].

К 9 мая (это был четверг) античемберленовская фракция только укрепилась в своей решимости. С каждым часом его уход казался все более неизбежным. Два наиболее вероятных претендента на его пост определились быстро: министр иностранных дел лорд Галифакс и Первый лорд Адмиралтейства Черчилль, обожаемый значительной частью британского общества.

Но потом наступила пятница, 10 мая, – день блицкрига Гитлера в Нижних Землях[27]. Эта новость омрачила атмосферу в Уайтхолле, хотя Чемберлену она принесла проблеск надежды: может быть, ему удастся удержаться на посту? Палата общин наверняка согласится, что во время таких масштабных событий неразумно менять правительство. Но парламентские бунтари ясно дали понять, что не намерены работать с Чемберленом, и стали проталкивать кандидатуру Черчилля.

Чемберлен понял, что выбора у него нет: надо уходить. Он настойчиво предлагал лорду Галифаксу стать своим преемником. Галифакс казался более уравновешенным политиком, чем Черчилль, а значит, было менее вероятно, что он затянет Британию в какую-то новую катастрофу. В Уайтхолле признавали, что Черчилль – блестящий оратор, но считали, что ему недостает рассудительности. Сам Галифакс называл его «бешеным слоном»[28]. Однако Галифакс сомневался в собственной способности руководить страной во время войны, поэтому он вовсе не хотел занять премьерский пост. Его нежелание стало вполне очевидным, когда представитель премьера, направленный к нему с уговорами, обнаружил, что Галифакс ушел к дантисту[29].

Окончательное решение было за королем. Вначале он вызвал к себе Чемберлена. «Я принял его отставку, – записал монарх в дневнике, – и сообщил ему, как ужасно несправедливо с ним, на мой взгляд, обошлись, добавив, что я весьма сожалею об этом скандале»[30].

Затем они обсудили вопрос о преемнике. «Я, разумеется, предложил Галифакса», – писал король. Он считал, что кандидатура Галифакса «напрашивается».

Но тут Чемберлен удивил его. Он порекомендовал Черчилля.

Еще из королевского дневника: «Я послал за Уинстоном и попросил его сформировать правительство. Он согласился и заметил, что, как ему представлялось, я послал за ним по иной причине» – хотя Черчилль, по словам короля, все-таки заранее припас несколько кандидатур потенциальных министров своего кабинета[31].

Автомобили с Черчиллем и Томпсоном вернулись к Адмиралтейскому дому – лондонской штаб-квартире военно-морского флота Великобритании и временной резиденции Черчилля. Эти двое вышли из машин. Как всегда, Томпсон держал одну руку в кармане пальто, чтобы в случае чего быстро выхватить пистолет. Часовые, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, несли службу рядом с расчетами пулеметчиков, располагавшимися со своими легкими пулеметами Льюиса за брустверами из мешков с песком. Рядом, на лужайке Сент-Джеймс-парка, сталагмитами вздымались длинные стволы зенитных орудий.

Черчилль повернулся к Томпсону:

– Вам известно, зачем я ездил в Букингемский дворец.

Томпсон не стал скрывать, что ему это действительно известно, и поздравил его. Впрочем, он добавил: жаль, что это назначение не произошло раньше и в более спокойное время, поскольку теперь вам предстоит колоссальная работа[32].

– Один Господь знает, насколько огромная, – подтвердил Черчилль.

Они обменялись рукопожатием – мрачно, словно на похоронах.

– Надеюсь лишь, что еще не поздно, – заметил Черчилль. – Хотя, боюсь, мы все же опоздали. Но мы должны стараться изо всех сил, отдать делу все, что у нас есть. Все, что в нас осталось.

Это были вполне трезвые слова, хотя в глубине души Черчилль ощущал немалое воодушевление. Он всю жизнь готовился к этому моменту. И не важно, что момент настал в столь темные времена. Более того, это придавало его назначению особый вес.

В меркнущем свете дня детектив-инспектор Томпсон увидел, как по щекам Черчилля потекли слезы. Он и сам почувствовал, что вот-вот заплачет.

Поздно вечером, лежа в постели, Черчилль чувствовал, что у него прямо-таки дух захватывает при мысли о том, какие сложные задачи ему предстоит решать и какие возможности перед ним открываются. Впоследствии он писал: «На протяжении моей долголетней политической деятельности я занимал многие важные государственные посты, но я с готовностью признаю, что тот пост, который я принял сейчас, являлся для меня самым привлекательным». Он отметил, что жажда власти ради самой власти – «низменная страсть», однако добавил: «Но власть в момент национального кризиса, когда человек верит, что ему известно, какие надо отдавать приказы, такая власть является подлинным благом»[33].

Он ощущал громадное облегчение: «Наконец-то я получил право отдавать указания по всем вопросам. Я чувствовал себя избранником судьбы, и мне казалось, что вся моя прошлая жизнь была лишь подготовкой к этому часу и к этому испытанию. ‹…› С нетерпением ожидая утра, я тем не менее спал спокойным глубоким сном и не нуждался в ободряющих сновидениях. Действительность лучше сновидений»[34].

Несмотря на те сомнения, которые он высказал в разговоре с детективом-инспектором Томпсоном, Черчилль принес в дом 10 по Даунинг-стрит[35] искреннюю уверенность, что под его руководством Британия выиграет войну – хотя из любой объективной оценки положения следовало, что у него нет совершенно никаких шансов. Черчилль понимал, что теперь его задача состоит в том, чтобы передать свою уверенность в победе всем остальным: своим соотечественникам, своим военачальникам, своим министрам, а главное – американскому президенту Франклину Делано Рузвельту. С самого начала Черчилль понимал одну из основополагающих истин этой войны: ему не победить, если Соединенные Штаты рано или поздно не вступят в бой. Он полагал, что Британия, предоставленная самой себе, может стойко сдерживать натиск Германии, но лишь промышленная мощь и человеческие ресурсы Америки способны гарантировать окончательное уничтожение Гитлера и национал-социализма.

Еще больше осложняло задачу то, что Черчиллю следовало обеспечить активное участие США в войне как можно быстрее – пока Гитлер не переключил все внимание на Англию и не обрушился на нее всей мощью люфтваффе, которая, по мнению британской разведки, неизмеримо превосходила Королевские военно-воздушные силы.

Во время всех этих событий Черчиллю приходилось справляться и с иными трудностями – весьма разнообразными. В конце месяца ему предстояла выплата по колоссальному личному кредиту, но у него не было на это денег. Рандольф, его единственный сын, тоже по уши увяз в долгах, причем упорно демонстрировал умение не только транжирить деньги, но и проигрывать их (его бездарность по части азартных игр была почти легендарной); кроме того, он слишком много пил, а напившись, устраивал скандалы, так что Клементина постоянно опасалась, что однажды он нанесет репутации семьи непоправимый ущерб. Кроме того, Черчиллю приходилось иметь дело с правилами светомаскировки, строгим нормированием продуктов, а также все более активным вмешательством в его жизнь спецслужб, которые пытались защитить его от наемных убийц. А еще он вынужден был терпеть бесконечный стук молотков целой армии рабочих, направленных на Даунинг-стрит, 10 (и в прочие корпуса Уайтхолла) для возведения противовоздушных укреплений: этот стук бесил его больше всего остального.

Впрочем, был же еще свист.

Как-то раз он заметил, что ненависть к свисту – единственное, что роднит его с Гитлером. И это была не просто острая неприязнь. «Свист порождает в нем тревогу почти психопатического типа – мгновенную, мощную и малообъяснимую», – писал детектив-инспектор Томпсон[36]. Однажды, направляясь пешком на Даунинг-стрит, Томпсон и новый премьер-министр встретили мальчишку-газетчика лет 13, двигавшегося им навстречу – «руки в карманах, под мышками пачки газет, громко и жизнерадостно насвистывавшего», вспоминал Томпсон.

По мере того как мальчик приближался, Черчилль закипал все больше. Наконец, по-боксерски сгорбившись, он шагнул к газетчику.

– Прекрати свистеть, – прорычал он.

Мальчишку это ничуть не смутило.

– Почему это? – спросил он.

– Потому что мне это не нравится. И потому что это ужасный звук.

Газетчик как ни в чем не бывало двинулся дальше, а потом повернулся и крикнул:

– Вы ведь, если что, можете заткнуть уши, а?

После чего зашагал дальше.

На несколько мгновений Черчилль ошеломленно застыл. Его лицо залила краска гнева.

Однако Черчилля всегда отличало умение мысленно отстраниться от происходящего и не принимать событие на свой счет, так что раздражение у него могло тут же смениться весельем. Черчилль с Томпсоном пошли дальше, и Томпсон заметил, как его спутник начинает улыбаться. Премьер негромко повторил возражение мальчишки: «Вы ведь, если что, можете заткнуть уши, а?»

И громко расхохотался[37].

Черчилль мгновенно и энергично приступил к исполнению своих новых обязанностей. Многих это ободрило, но для других лишь стало подтверждением их самых серьезных опасений.

Глава 2

Ночь в «Савое»

Семнадцатилетняя Мэри Черчилль узнала страшные вести с континента, сразу как проснулась тем утром 10 мая. Подробности ужасали сами по себе, но контраст между тем, как Мэри провела эту ночь, и тем, что случилось по ту сторону Ла-Манша, делал их еще более ошеломляющими.

Мэри была младшей из четверых детей Черчилля. Пятый ребенок, обожаемая родными «Уткенция» Мэриголд, в августе 1921 года умерла от заражения крови (ей было всего два года девять месяцев). При ее кончине присутствовали и мать, и отец. Клементина, как позже рассказывал Мэри сам Черчилль, «пронзительно кричала – словно животное в агонии»[38].

Тридцатилетняя Диана, старшая сестра Мэри, была замужем за Дунканом Сэндсом, работавшим у Черчилля «специальным представителем» по связям со Службой оповещения о воздушных налетах (СОВН) – подразделением министерства внутренних дел, занимавшимся гражданской обороной[39]. У них было трое детей. Средняя сестра, 25-летняя Сара, в детстве отличалась таким упрямством, что ее даже прозвали Мулом. Она стала актрисой и, к большому неудовольствию Черчилля, вышла замуж за австрийского актера и предпринимателя по имени Вик Оливер: он был на 16 лет старше и успел дважды развестись, прежде чем познакомился с ней. Детей у них не было. Третьему (по старшинству) отпрыску Черчилля, тому самому Рандольфу, вот-вот должно было исполниться 29. Год назад он женился на Памеле Дигби. Сейчас ей было 20, и она ждала первенца.

Мэри была хорошенькая, веселая, энергичная – по наблюдениям одного из современников, «очень жизнерадостная»[40]. Она смотрела на мир с несокрушимым энтузиазмом юной овечки, выбежавшей на весенний лужок. Кэти Гарриман, молодая американка, некогда посетившая их дом, сочла ее простодушие каким-то слащавым. «Она очень умная девушка, – писала Гарриман, – но при этом так наивна, что за нее даже больно. Она произносит такие искренние вещи, и над ней за это насмехаются и издеваются, а поскольку она сверхчувствительна, то принимает все это близко к сердцу»[41]. Когда она родилась, Клементина прозвала ее Мэри-мышка[42].

Пока Гитлер сеял смерть и потрясения среди бесчисленных миллионов жителей Нижних Земель, Мэри весело проводила время с друзьями. Вечер начался с обеда в честь ее близкой подруги Джуди – Джудит Венеции Монтегю, ее кузины, которой тоже было 17, дочери покойного Эдвина Сэмюэла Монтегю, бывшего британского министра по делам Индии, и его жены Венеции Стэнли. Их брак был овеян драматизмом и массой слухов: Венеция вышла замуж за Монтегю после трехлетнего романа с тогдашним премьер-министром Гербертом Генри Асквитом, который был на 35 лет старше ее. Существовала ли между Венецией и Асквитом физическая близость, навсегда осталось тайной для всех, кроме них самих. Но, если объем текста может служить мерилом страсти, следует заключить, что Асквит был безумно влюблен. За три года их отношений он написал Венеции не менее 560 писем, причем некоторые – прямо на заседаниях кабинета министров: эту слабость Черчилль окрестил «самой большой угрозой безопасности Англии»[43]. Ее внезапная помолвка с Монтегю сокрушила Асквита. «Это хуже любого ада», – писал он[44].

Обед у Джуди Монтегю посетили и другие молодые мужчины и женщины, принадлежавшие к лондонскому высшему обществу (золотая молодежь). Эти отпрыски британских аристократических семейств частенько танцевали, ужинали и пили шампанское в популярных ночных клубах города. Война не положила конец этим увеселениям, хоть и внесла в них мрачную ноту. Многие из юношей вступили в армию (самой романтичной из всех, пожалуй, считалась служба в Королевских ВВС) или же поступили в военные училища вроде Сандхёрста или Пирбрайта. Одни успели повоевать в Норвегии, другие же и сейчас находились за границей – в составе частей Британских экспедиционных сил. Многие девушки из окружения Мэри вступили в Женскую добровольческую службу. Эта организация занималась самыми разнообразными вещами – помогала размещать эвакуированных, обслуживала центры отдыха для военных, обеспечивала нуждающихся продовольствием и даже готовила пряжу из собачьей шерсти для производства одежды. Другие молодые женщины поступили на курсы медсестер; некоторые получили не вполне понятные должности в министерстве иностранных дел, где, по выражению Мэри, они занимались «деятельностью, не подлежащей описанию». Но все это не мешало веселиться – и, несмотря на сгущавшийся мрак, Мэри и ее друзья танцевали. Мэри располагала пятью фунтами карманных денег: Черчилль выдавал ей такую сумму первого числа каждого месяца. «Лондонцы вели оживленную социальную жизнь, – позже писала Мэри в своих воспоминаниях. – Несмотря на светомаскировку, театры были полны, имелось множество ночных клубов, чтобы потанцевать там после закрытия ресторанов, и многие по-прежнему устраивали званые обеды и ужины, только теперь поводом для них часто становился приезд сына из армии на побывку»[45].

Излюбленным местом досуга Мэри и ее друзей стал театр «Плейерс», расположенный неподалеку от района Ковент-Гарден. Здесь они, усевшись за столики, частенько смотрели, как группа актеров (в том числе Питер Устинов) исполняет старые шлягеры мюзик-холлов. Молодежь сидела тут до закрытия (то есть до двух часов ночи), а потом все пешком шли домой по затемненным для светомаскировки улицам. Она восхищалась таинственной красотой, возникавшей здесь в полнолуние: «Улицы, словно темные долины, были погружены в глубокий мрак, но вливались в безбрежную Трафальгарскую площадь, залитую светом, и на заднем плане, точно гравюра, прорисовывалась классическая симметрия церкви Святого Мартина в Полях, а колонна Нельсона вздымалась в ночные выси над стерегущими ее львами, такими грозными и черными: это зрелище я никогда не забуду»[46].

Среди мужчин, явившихся на обед в честь Джуди Монтегю, оказался молодой армейский майор Марк Говард, которого Мэри сочла привлекательным и обходительным – и которым она «немного увлеклась»[47]. Говард погибнет в бою четыре года спустя. Он служил в Колдстримской гвардии – старейшем из непрерывно действующих подразделений регулярной армии Великобритании. Оно вело активные боевые действия, но в его обязанности входила и охрана Букингемского дворца.

После обеда Мэри, Марк и их друзья отправились потанцевать в прославленный отель «Савой», после чего переместились в ночной клуб «400», облюбованный богатой молодежью Лондона: его прозвали «ночной штаб-квартирой высшего общества». Клуб располагался в подвальных помещениях одного из зданий на Лестер-сквер. Он закрывался лишь на рассвете, так что посетители могли вволю предаться вальсам и фокстротам под звуки оркестра из 18 музыкантов. «Танцевала почти исключительно с Марком, – отмечает Мэри в дневнике. – Оч. мило! Домой и спать – в 4 утра»[48].

В это же утро (10 мая, в пятницу) она узнала о броске Гитлера на Нидерланды. В дневнике она записала: «Пока мы с Марком так весело и беззаботно танцевали сегодня утром – в холодные, серые рассветные часы Германия захватила еще две невинные страны – Голландию и Бельгию. Невообразимо зверское и бесстыдное вторжение»[49].

Она отправилась на Харли-стрит, в свою школу – Квинз-колледж[50], где она, как посещавшая лишь некоторые уроки ученица, изучала французский, английскую литературу и историю. «Над нами весь день тяготело облако неопределенности и сомнений, – писала она. – Что-то будет с пр-вом [правительством]?»[51]

Вскоре она получила ответ на свой вопрос. Днем она, как всегда по пятницам, поехала в Чартуэлл – родовое поместье Черчиллей, расположенное примерно в 25 милях к юго-востоку от Лондона. Мэри выросла там, попутно разведя целый зверинец: кое-каких питомцев она даже пыталась продать через специально созданную ею фирму, которую назвала «Веселый зоопарк»[52]. С началом войны дом закрыли (за исключением кабинета Черчилля), но небольшой флигель на территории поместья оставался открытым. В нем теперь жила любимица Мэри – ее бывшая няня Мэриотт Уайт (двоюродная сестра Клементины), которую в семье звали Крохой или Нянюшкой.

Вечер стоял по-летнему теплый. Мэри сидела на ступеньках домика в синеватой полутьме («на вечерней заре», как она именовала это время) и слушала радио, звуки которого доносились из дома. Примерно в девять часов, перед очередным выпуском новостей BBC, в эфире прозвучала краткая речь Чемберлена, в которой он сообщал, что уходит в отставку и что премьер-министром теперь становится Черчилль.

Мэри пришла в восторг. В отличие от многих других слушателей.

По меньшей мере у одного человека из круга Мэри, также присутствовавшего в ту ночь в «Савое» и в клубе «400», это назначение вызывало беспокойство – и по поводу судьбы страны и хода войны, и по поводу его собственной судьбы.

До утра 11 мая (это была суббота) Джон Колвилл по прозвищу Джок работал помощником личного секретаря Невилла Чемберлена, теперь же он обнаружил, что ему придется выполнять ту же роль при Черчилле. Специфика работы подразумевала, что ему придется практически жить вместе с этим человеком на Даунинг-стрит, 10. Мэри относилась к Джоку неоднозначно, почти настороженно: «Я подозревала в нем "чемберлениста" и "мюнхенца"[53] – и оказалась права в обоих отношениях!»[54] Он, со своей стороны, тоже был от нее не в восторге: «Я решил, что дочка Черчилля несколько высокомерна»[55].

Работа личного секретаря премьер-министра считалась престижной. Колвилл присоединился к четверым новоназначенным коллегам. Вместе они составляли «личный кабинет» Черчилля и, по сути, выполняли роль его заместителей, в то время как группа других секретарей и машинисток стенографировала его диктовку и занималась рутинным делопроизводством. Происхождение Колвилла словно предопределяло его назначение в аппарат премьера. Его отец, Джордж Чарльз Колвилл, был адвокатом, а мать, леди Синтия Кру-Милнс, – фрейлиной Марии, королевы-матери (ее должность официально называлась «дама королевской опочивальни»). Кроме того, она выполняла функции социального работника, опекающего (вместе с коллегами) бедноту Восточного Лондона, и время от времени она брала с собой Колвилла, чтобы тот своими глазами увидел изнанку английской жизни. В 12-летнем возрасте Колвилл стал почетным пажом при короле Георге V: эта церемониальная должность предписывала ему трижды в год являться в Букингемский дворец, облачившись в бриджи до колен, кружевные манжеты, плащ темно-синего («королевского») цвета и треуголку с красными перьями.

На тот момент Колвиллу было всего 25, но мрачная строгость официального облачения, которое ему приходилось носить, а также темные брови и бесстрастное лицо старили его. Они придавали Джоку вид сурового зануды, хотя на самом деле (как выяснилось позже из его тайного дневника, где он вел записи о своей жизни на Даунинг-стрит) он имел острый, все подмечающий глаз, обладал хорошим слогом и глубоко ценил красоту окружающего мира. У него было два старших брата: Дэвид (самый старший) служил в военно-морском флоте, а Филипп, армейский майор, состоял в Британских экспедиционных силах, действовавших сейчас во Франции. Его судьба сильно тревожила Джока.

Колвилл обучался в «правильных» заведениях[56], что считалось весьма важным среди представителей верхних эшелонов британской власти, где место обучения служило своебразным знаком отличия и символом принадлежности к той или иной привилегированной группе. Он окончил среднюю школу Харроу[57], где был капитаном фехтовальной команды, а затем поступил в кембриджский Тринити-колледж. Школа Харроу оказывала мощнейшее влияние на судьбу молодых британцев из высшего общества. В число «старых харровитов» на тот момент входили семь премьер-министров, в том числе и сам Черчилль – который, впрочем, в школе не блистал особыми талантами: один из учителей позже отмечал, что он проявлял «феноменальную леность». (В числе более современных харровитов – актеры Бенедикт Камбербэтч и Кэри Элвес (известный многим по роли в фильме «Принцесса-невеста»[58]), а также орнитолог Джеймс Бонд[59].) Колвилл изучал немецкий и, более того, имел возможность отточить знание языка во время двух посещений Германии: в 1933 году (вскоре после того, как Гитлер стал рейхсканцлером) и в 1937 году (когда Гитлер уже почти взял страну под полный контроль). Поначалу Колвилл счел энтузиазм населения страны заразительным, но со временем ситуация вызывала у него все большую озабоченность. Он стал свидетелем сожжения книг в Баден-Бадене, а позже посетил одно из выступлений Гитлера. «Никогда прежде и никогда после я не видел такого всеобщего проявления массовой истерии», – писал он. В том же году он стал работать в дипломатическом управлении министерства иностранных дел: именно это управление снабжало Даунинг-стрит личными секретарями. Два года спустя Джок уже работал у Чемберлена, который к тому времени втянулся в конфликт вокруг Мюнхенского соглашения. Черчилль, один из главных критиков Чемберлена, назвал этот договор «полным и несомненным поражением».

Колвилл относился к Чемберлену с симпатией и уважением. Приход Черчилля к власти вызывал у него опасения. Джок видел впереди лишь хаос. Подобно многим другим служащим Уайтхолла, он считал Черчилля человеком капризным, норовящим всюду сунуть свой нос, склонным к бурной деятельности по всем направлениям одновременно. Но общественность его обожала. В своем дневнике Колвилл винил в этом всплеске черчиллевской популярности не кого-нибудь, а Гитлера: «Одним из самых умных ходов Гитлера стало то, что он объявил Уинстона Врагом Государства Номер Один, поскольку сам этот факт помог ему [Черчиллю] стать Героем Номер Один – как на родине, так и в США»[60].

У Колвилла возникло ощущение, что над Уайтхоллом сгустилось облако смятения и тревоги – по мере того как все начали осознавать возможные последствия назначения Черчилля премьером. «Разумеется, он и вправду может оказаться энергичным и целеустремленным человеком, каким его видит страна. Не исключено, что он сумеет подстегнуть порядком обветшавший механизм нашей армии и промышленности, – писал Колвилл. – Но это чудовищный риск, сопряженный с опасностью поспешных и необдуманных поступков, и я невольно опасаюсь, что нашу страну, возможно, поставили в невиданно опасное положение»[61].

Колвилл втайне желал, чтобы Черчилль не задержался на новом посту. «Похоже, некоторые склонны полагать, что Н.Ч. [Невилл Чемберлен] скоро вернется», – доверительно сообщал он дневнику[62].

Ясно было одно: работа с Черчиллем будет предоставлять весьма обширный материал для дневника Джока. Колвилл начал вести его восемью месяцами раньше – сразу же после того, как разразилась война. Ему далеко не сразу пришло в голову, что это, скорее всего, является серьезным нарушением законов о государственной безопасности. Другой личный секретарь позже отмечал: «Меня просто поражает тот риск в плане безопасности, на который шел Джок. Если бы его на этом поймали, он был бы тут же уволен»[63].

Скепсис, охвативший Колвилла сразу же после назначения Черчилля, разделяли многие в Уайтхолле. Сам король Георг VI поведал в дневнике: «До сих пор не могу представить себе Уинстона премьером»[64]. Как раз в это время монарх случайно встретился с лордом Галифаксом на территории, прилегающей к Букингемскому дворцу: Галифакс имел специальное королевское разрешение на то, чтобы проходить здесь по пути из своего дома (располагавшегося на Юстон-сквер) к зданию министерства иностранных дел. «Я встретил Галифакса в саду, – писал король, – и сказал ему: я очень сожалею, что не вы стали премьер-министром».

Галифакса не отправили на покой – его вновь назначили на пост министра иностранных дел, который он занимал когда-то. Тем не менее он скептически относился и к самому Черчиллю, и к той бешеной энергии, которую тот, как многие полагали, принесет с собой на Даунинг-стрит, 10. Уже 11 мая, в субботу, на следующий день после назначения Черчилля, Галифакс написал сыну: «Надеюсь, Уинстон не втравит нас в какую-нибудь авантюру»[65].

Кроме того, Галифакс (который прозвал Черчилля Пухом – отсылка к знаменитому милновскому персонажу, плюшевому медведю Винни-Пуху[66]) ворчал, что министрам, которых Черчилль набрал в новый кабинет, недостает интеллектуального веса. Галифакс сравнивал их с гангстерами, а главным гангстером считал Черчилля. «Мне редко доводилось встречать кого-либо с более странными пробелами в познаниях, кого-либо, чей ум действовал бы настолько хаотично, – записал Галифакс в дневнике в ту же субботу. – Удастся ли заставить этот ум работать упорядоченным образом? От этого зависит очень многое»[67].

Назначение Черчилля привело в ярость жену одного из парламентариев, сравнившую нового премьера с Германом Герингом – тучным и жестоким командующим люфтваффе, вторым человеком в Третьем рейхе. «У.Ч. – прямо-таки английское подобие Геринга, – писала она. – Так же жаждет крови, "блицкрига", так же раздут от самолюбия и переедания, и в крови у него такое же вероломство, смешанное с высокопарностью и бахвальством»[68].

Однако некоторые придерживались иного мнения. В их числе – Нелла Ласт, ставшая одним из сотен добровольцев, которые приняли участие в работе организации под названием «Массовое наблюдение». Эту организацию создали в Британии за два года до начала войны. Добровольцев просили ежедневно делать записи в дневнике (который потом передавался «Массовому наблюдению»): это должно было помочь социологам лучше понять повседневную жизнь британцев. Авторов дневников призывали оттачивать наблюдательность, описывая все, что находится у них на каминной полке, а также на каминных полках друзей. Многие из этих добровольных помощников социологов, в том числе и Ласт, вели дневники на протяжении всей войны. «Если бы мне пришлось провести всю жизнь с одним мужчиной, – писала она, – я бы выбрала Чемберлена. Но, думаю, если бы я потерпела кораблекрушение в бурю, то предпочла бы мистера Черчилля»[69].

Общественность и сторонники Черчилля горячо приветствовали его назначение. Поздравительные письма и телеграммы хлынули в Адмиралтейство мощным потоком. Два из этих посланий явно пощекотали самолюбие Черчилля: их написали женщины, с которыми он долгое время был дружен и которые, возможно, когда-то даже питали романтические надежды на его счет. Клементина во всяком случае что-то подозревала, и, по некоторым свидетельствам, она опасалась обеих женщин.

«Мое желание исполнилось, – писала ему Вайолет Бонем Картер, дочь Герберта Асквита, бывшего премьер-министра, умершего в 1928 году. – Теперь я могу с верой и твердостью встретить все, что нам предстоит». Она хорошо знала Черчилля и не сомневалась, что его энергия и напор коренным образом преобразят кабинет министров. «Как и вы, я знаю, что ветер был посеян и что, следовательно, все мы должны пожать бурю, – писала она. – Но вы оседлаете ее, не позволив, чтобы она сама влекла вас за собой. Слава Небесам, что вы на этом месте, что вы управляете нашей судьбой. Быть может, дух народа воспламенится от вашего собственного»[70].

Второе письмо было от Венеции Стэнли, у которой был эпистолярный роман с Асквитом. «Мой дорогой, – писала она Черчиллю, – я хочу добавить свой голос к тем радостным хвалам, которые разнеслись по всему цивилизованному миру, когда вы стали премьером. Слава Богу – наконец-то». Она сообщила ему: ее радует сам факт, что ему «дали возможность спасти нас всех».

В постскриптуме она добавляла: «Кроме того, приятно, что Дом № 10 снова занял человек любящий»[71].

Глава 3

Лондон и Вашингтон

Америка занимала немалое место в размышлениях Черчилля о войне и о ее конечных результатах. Казалось, Гитлер готов сокрушить Европу. Считалось, что люфтваффе значительно превосходит британские Королевские ВВС по числу и мощи, а немецкие подводные лодки и рейдеры способны создать серьезнейшие препятствия поставкам продовольствия, вооружения и сырья, жизненно необходимым для островного государства. Предыдущая война показала, какой могучей военной силой способны стать Соединенные Штаты, если их побудить к действию; теперь же, похоже, лишь у США осталась возможность уравнять шансы сторон.

Важная роль, которую Америка играла в стратегических раздумьях Черчилля, стала очевидной для его сына Рандольфа, когда тот как-то утром, вскоре после черчиллевского назначения, вошел в отцовскую спальню, располагавшуюся тогда в Адмиралтейском доме. Отец брился, перед ним стояли зеркало и тазик. Рандольф прибыл в увольнение: сейчас он являлся одним из офицеров 4-го ее королевского величества гусарского полка (где некогда служил и сам Черчилль).

– Садись, мой мальчик, и почитай газеты, пока я побреюсь, – сказал ему Черчилль.

Вскоре он полуобернулся к сыну и произнес:

– Думаю, теперь я вижу верный путь.

И снова повернулся к зеркалу.

Рандольф понимал, что отец говорит о войне. Позже он вспоминал, что это замечание поразило его: сам он полагал, что у Британии мало шансов на победу.

– Ты хочешь сказать – мы можем избежать поражения? – уточнил Рандольф. – Или даже разгромить этих гадов?

В ответ Черчилль бросил бритву в тазик и резко развернулся к сыну.

– Конечно, я имею в виду, что мы можем их разгромить, – отчеканил он.

– Ну, я только за, – отозвался Рандольф, – но я не понимаю, как ты это сможешь сделать.

Черчилль вытер лицо и ответил:

– Я вовлеку в это Соединенные Штаты[72].

Американское общество совершенно не хотело, чтобы его во что-нибудь вовлекали – тем более в европейскую войну. В начале боевых действий общественное мнение было настроено иначе: согласно опросам Института Гэллапа, 42 % американцев полагали, что, если в ближайшие месяцы поражение Франции и Британии покажется неминуемым, Соединенным Штатам следует объявить войну Германии и послать свои войска в Европу; 48 % опрошенных ответили «нет». Но вторжение Гитлера в Нижние Земли привело к резкому изменению настроений американского общества. В мае 1940 года 93 % опрошенных Институтом Гэллапа были против объявления войны – то есть придерживались позиций так называемого изоляционизма. Конгресс США уже воплотил это неприятие в целую серию «Законов о нейтралитете», которые начали принимать с 1935 года. Они жестко регламентировали экспорт вооружений и боеприпасов – в частности, запрещая их доставку на американских кораблях любой стране, находящейся в состоянии войны. Вообще-то американцы симпатизировали Англии, но сейчас возникли сомнения в стабильности Британской империи, сменившей правительство в тот самый день, когда Гитлер вторгся в Голландию, Бельгию и Люксембург.

Утром 11 мая, в субботу, президент Рузвельт собрал в Белом доме совещание кабинета министров, на котором обсуждалось и назначение нового английского премьера. Главный вопрос сводился к тому, сможет ли этот премьер одержать победу в разраставшейся войне. Рузвельт прежде несколько раз обменивался официальными посланиями с Черчиллем (когда тот был Первым лордом Адмиралтейства), но держал их в секрете, чтобы не вызывать возмущения у американской общественности. Общая атмосфера совещания была скептической.

В совещании участвовал Гарольд Икес, министр внутренних дел, влиятельный советник президента, сыгравший важную роль в осуществлении рузвельтовского комплекса программ социальных инициатив и финансовых реформ (так называемого «Нового курса»). «Судя по всему, – заметил Икес, – Черчилль становится весьма безответственным под влиянием алкоголя». Кроме того, Икес пренебрежительно заявил, что Черчилль «слишком стар»[73]. Фрэнсис Перкинс, министр труда, вспоминала, что во время этой встречи Рузвельт, казалось, «испытывал неуверенность» по поводу Черчилля.

Впрочем, сомнения насчет нового премьер-министра (в особенности касательно его пристрастия к выпивке) появились задолго до этого совещания. В феврале 1940 года Самнер Уэллес, заместитель госсекретаря США, предпринял международную поездку (под названием «Миссия Уэллеса»), в ходе которой встретился с политическими лидерами в Берлине, Лондоне, Риме и Париже с целью прозондировать политическую обстановку в Европе. В частности, он посетил Черчилля, занимавшего тогда пост Первого лорда Адмиралтейства. Уэллес писал об этой встрече в своем отчете: «Когда меня ввели в его кабинет, мистер Черчилль сидел перед камином, куря 24-дюймовую сигару и попивая виски с содовой. Судя по всему, до моего прибытия он употребил уже немало порций этого напитка»[74].

Но главным источником скептицизма по поводу Черчилля стал Джозеф Кеннеди, американский посол в Великобритании, который испытывал неприязнь к премьер-министру и неоднократно отправлял на родину пессимистические доклады о перспективах Британии, а также о характере Черчилля. Однажды Кеннеди пересказал Рузвельту замечание Чемберлена: мол, Черчилль «весьма увлекается алкоголем, и его суждения всегда оказываются ошибочными»[75].

А посла, в свою очередь, недолюбливали в Лондоне. Так, жена лорда Галифакса, министра иностранных дел в черчиллевском кабинете, не выносила Кеннеди из-за того, что он так низко оценивал шансы Британии на выживание и к тому же предсказывал, что немецкие войска быстро расправятся с Королевскими ВВС.

Она писала: «Я с удовольствием убила бы его»[76].

Глава 4

Наэлектризованные

За эти первые 24 часа в новой должности Черчилль явил себя премьер-министром совершенно необычного типа. Чемберлен (Старый Зонтик, он же Коронер) был степенным и осмотрительным, а новый премьер, в полном соответствии со своей репутацией, оказался экспансивным, энергичным и совершенно непредсказуемым. Едва ли не первым делом в качестве премьера Черчилль назначил сам себя министром обороны, что заставило одного из уходящих чиновников записать в дневнике: «Спаси нас Бог»[77]. Это был новый пост, заняв который Черчилль мог контролировать работу начальников штабов, которые, в свою очередь, управляли армией, флотом и военно-воздушными силами. Теперь он взял под контроль все военные действия Великобритании – и взял на себя всю ответственность за них.

Он с сумасшедшей скоростью создавал кабинет, уже к полудню следующего дня произведя назначения на семь ключевых постов. Он оставил лорда Галифакса министром иностранных дел, а кроме того, в знак щедрости и лояльности включил в состав правительства и Чемберлена, сделав его лордом-председателем Совета (посредником между правительством и королем: этот пост не предполагал особой нагрузки и, по сути, являлся синекурой). Вместо того чтобы сразу же выселить Чемберлена из резиденции премьер-министра в доме 10 по Даунинг-стрит, Черчилль решил пока продолжать жить в Адмиралтейском доме, чтобы дать Чемберлену время с достоинством уйти. Он предложил Чемберлену поселиться рядом – в таунхаусе по адресу Даунинг-стрит, 11, где тот проживал в 1930-х годах, когда занимал пост канцлера казначейства[78].

По всему Уайтхоллу словно пронесся мощный электрический разряд. Притихшие коридоры пробудились. «Казалось, правительственная машина в одночасье получила пару новых передач, обретя способность ездить гораздо быстрее, чем казалось возможным когда-либо прежде», – писал Эдуард Бриджес, секретарь военного кабинета[79]. Эта новая энергия, незнакомая и тревожащая, пронизывала теперь все уровни бюрократии, от последнего секретаря до самого важного министра. Дом 10 по Даунинг-стрит словно бы подвергся воздействию какого-то гальванического эффекта. По словам Джона Колвилла, при Чемберлене даже приближение войны не изменило темп работы правительства. Но Черчилль был как динамо-машина. К немалому изумлению Колвилла, «теперь почтенных чиновников нередко можно было увидеть бегущими по коридорам»[80]. Нагрузка самого Колвилла и его товарищей по личному секретариату Черчилля возросла до невообразимых прежде уровней. Черчилль выпускал директивы и распоряжения в виде коротких текстов, которые называли «служебными записками»: он диктовал их машинистке (какая-то из них всегда находилась рядом) с момента своего пробуждения и до отхода ко сну. Он приходил в ярость от орфографических ошибок и бессмысленных фраз в этих записях: он считал, что их причина – невнимательность машинисток, хотя на самом деле под его диктовку печатать было непросто (в частности, из-за того, что он слегка шепелявил). Записывая одну его 27-страничную речь, машинистка Элизабет Лейтон, пришедшая на Даунинг-стрит в 1941 году, навлекла на себя его гнев, допустив одну-единственную ошибку – напечатав «министр авиации» вместо «министерство авиации» и тем самым случайно породив яркий визуальный образ: «Министр авиации – в состоянии хаоса, сверху донизу»[81]. По словам Лейтон, речь Черчилля порой не так-то просто было разобрать, особенно по утрам, когда он диктовал с постели. На ясности его речи сказывались и другие факторы. «Он вечно держит во рту сигару, – отмечала она, – к тому же во время диктовки он обычно расхаживает по комнате взад-вперед: то он за твоим стулом, то у дальней стены»[82].

Он обращал внимание на мельчайшие детали – даже на формулировки и грамматику в докладах министров. Аэродром им предписывалось именовать airfield, а не его синонимом aerodrome. Самолет следовало называть не aeroplane, а aircraft. Особенно Черчилль настаивал на том, чтобы министры составляли свои записки как можно лаконичнее: длина каждой не должна была превышать страницы. «Если вы не излагаете свои мысли сжато – значит, вы лентяй», – отмечал он[83].

Такие высокие требования к служебной коммуникации (в особенности к ее точности) заставляли сотрудников на всех уровнях правительственной бюрократии испытывать новое чувство ответственности за происходящие события, разгоняя затхлость рутинной министерской работы. Черчилль каждый день выпускал десятки распоряжений. Они всегда отличались лаконичностью и всегда были написаны предельно ясным и точным языком. Нередко он требовал ответа по какой-нибудь сложной теме еще до конца дня. «Все, что не касалось насущно необходимых дел, не имело для него никакой ценности, – писал генерал Алан Брук, которого секретари, работавшие в доме 10 по Даунинг-стрит, прозвали Бруки. – Когда он хотел, чтобы что-то сделали, все прочее следовало немедленно бросить»[84].

По наблюдениям Брука, эффект был такой, «словно луч прожектора неустанно шарит по всем закоулкам администрации, так что даже самые мелкие клерки чувствовали, что однажды могут оказаться под этим лучом, который высветит все, чем они занимаются»[85].

В ожидании переселения Чемберлена из дома 10 по Даунинг-стрит Черчилль устроил себе офис на первом этаже Адмиралтейского дома, где он планировал работать по ночам. Машинистка и личный секретарь базировались в столовой и каждый день неоднократно преодолевали коридор, уставленный мебелью с дельфиньими мотивами (спинки и ручки кресел были украшены узорами в виде водорослей и гибких морских животных). Кабинет Черчилля находился в одной из внутренних комнат. На рабочем столе он держал всевозможные пилюли, порошки, зубочистки, нарукавники, а также разнообразные золотые медали, которые он использовал в качестве пресс-папье. Рядом на столике размещались бутылки виски. Днем же Черчилль занимал свой кабинет на Даунинг-стрит.

Впрочем, Черчилль весьма широко понимал слово «кабинет». Зачастую генералам, министрам и сотрудникам его администрации приходилось встречаться с ним, когда он пребывал в ванне: это было одно из его излюбленных мест работы. Ему нравилось работать и в постели: каждое утро он часами просматривал депеши и доклады, не вылезая из кровати, а машинистка сидела поблизости. Рядом всегда стоял Ящик – черный чемоданчик с рапортами, письмами и докладными записками других чиновников, требовавших его рассмотрения: личные секретари ежедневно клали туда новые документы взамен тех, с которыми он уже разобрался.

Почти каждое утро в спальню Черчилля являлся особенный посетитель – генерал-майор Гастингс Исмей, недавно назначенный начальником Центрального штаба[86]. Окружающие любовно называли его Мопсом – уж больно тот походил на собаку этой породы. Исмей служил посредником между Черчиллем и командующими тремя видами войск, помогая им понять друг друга. Исмей проделывал это с немалым тактом и дипломатичностью. Он тут же стал одной из главных фигур «Тайного круга» Черчилля (как называл это сам премьер). Исмей приходил в спальню Черчилля, чтобы обсудить вопросы, которые могут всплыть позже – на утренней встрече начальников штабов. В другое время он просто сидел рядом с Черчиллем – на всякий случай, – создавая самим своим присутствием теплый, умиротворяющий эффект. Мопс был любимцем машинисток и личных секретарей. «Его глаза, сморщенный нос, рот, сама форма его лица имели совершенно очаровательное сходство с собачьими, – писал Джон Колвилл. – Улыбка прямо-таки озаряла его лицо: казалось, он машет при этом невидимым хвостом, который так легко вообразить»[87].

Исмей поражался тому, насколько, оказывается, обществу был нужен этот новый премьер-министр. Идя с ним пешком от Даунинг-стрит, 10 к Адмиралтейскому дому, Исмей дивился энтузиазму, с которым Черчилля приветствовали прохожие обоего пола. Группа людей поджидала нового премьера у служебного входа в дом номер 10, чтобы поздравить его с назначением. Слышались ободряющие возгласы: «Удачи, Уинни! Да благословит вас Бог!»

Его спутник заметил, что Черчилля это глубоко тронуло. Входя в здание, он даже всплакнул (Черчилль вообще никогда не боялся открыто проявлять эмоции).

– Бедняги, бедняги, – проговорил он. – Так мне доверяют, а я ведь еще долго не принесу им ничего, кроме горя и бед[88].

Больше всего ему хотелось мобилизовать и воодушевить страну, и он ясно показал это с самого начала. Он требовал активности по всем направлениям – от чиновничьих кабинетов до поля боя. Он жаждал, чтобы Британия перешла в наступление, сделала хоть что-то, чтобы перенести войну прямо к «этому плохому человеку» (как он предпочитал именовать Адольфа Гитлера)[89]. Черчилль нередко повторял: он хочет, чтобы немцы «истекали кровью и горели»[90].

Не прошло и двух дней после его назначения, как 37 бомбардировщиков Королевских ВВС атаковали немецкий город Мюнхен-Гладбах, расположенный в промышленном районе Рур. В результате налета погибли четыре человека (как ни странно, в числе жертв оказалась одна англичанка)[91]. Но целью операции являлось не просто нанесение ущерба противнику. Этот рейд, как и те, что вскоре за ним последовали, призван был продемонстрировать британскому обществу, Гитлеру, а особенно – Соединенным Штатам, что Британия намерена драться. То же самое послание Черчилль стремился донести в понедельник, 13 мая, впервые выступив перед палатой общин в качестве премьера. Он говорил уверенно, он клялся добиться победы, но при этом в нем чувствовался реалист, понимающий текущее, отчаянное положение Британии. Особенно ярким моментом речи стала фраза: «Мне нечего вам предложить, кроме крови, тяжкого труда, слез и пота»[92].

Хотя впоследствии эти слова займут место в пантеоне перлов ораторского искусства (через несколько лет после этого выступления они даже удостоятся похвалы Йозефа Геббельса, главного гитлеровского пропагандиста), в тот момент эта речь казалась вполне рядовой, а ее аудитория, отошедшая от недавнего воодушевления, была настроена к Черчиллю весьма скептически. Джон Колвилл (который, несмотря на назначение в штат к Черчиллю, сохранил верность Чемберлену) пренебрежительно назвал эту речь «довольно блестящим выступленьицем»[93]. По такому случаю Колвилл решил облачиться в «новый ярко-голубой костюм от Fifty-Shilling Tailors (эта большая сеть магазинов торговала недорогой мужской одеждой), «дешевый и броский: я счел, что это вполне уместно для появления среди нашего нового правительства».

К этому времени немецкие войска, атаковавшие Нижние Земли, безжалостно сжимали хватку. 14 мая крупная группировка бомбардировщиков люфтваффе нанесла удар по Роттердаму с высоты 2000 футов. Казалось, они бомбят всё без разбора. Погибло более 8000 мирных жителей. Заодно Англии недвусмысленно намекнули, что ее ждет та же участь. Но Черчилля и его военачальников больше всего встревожила ошеломляющая мощь немецких танковых частей, которые при поддержке «воздушной артиллерии» громили силы союзников в Бельгии и во Франции, что сильно ослабляло сопротивление французов и ставило части Британских экспедиционных сил (БЭС) в очень уязвимое положение. 14 мая, во вторник, французский премьер-министр Поль Рейно позвонил Черчиллю, умоляя направить во Францию 10 эскадрилий истребителей Королевских ВВС в придачу к тем четырем, которые уже были обещаны, – «если можно, сегодня»[94].

Германия уже заявляла о своем триумфе. Уильям Ширер, американский корреспондент, находившийся в Берлине, слышал во вторник, как немецкие ведущие новостей снова и снова провозглашали победу, прерывая обычные передачи для того, чтобы похвалиться очередным продвижением вперед. Вначале звучали фанфары, затем – сообщение о новых успехах на фронте, а потом (как пишет Ширер в дневнике) хор исполнял «свежий шлягер – песню "Мы идем на Англию"»[95].

На следующее утро, в среду, 15 мая, Рейно снова позвонил Черчиллю – в половине восьмого. Черчилль еще лежал в постели и поднял трубку телефона, стоящего на прикроватном столике. Сквозь шорох помех до него донесся далекий голос Рейно, произнесшего по-английски: «Мы потерпели поражение»[96].

Черчилль ничего не ответил.

– Нас разбили, – еще раз сообщил Рейно. – Мы проиграли сражение.

– Но ведь это не могло случиться так скоро? – отозвался Черчилль.

Рейно рассказал, что немцы прорвали французскую линию обороны в коммуне Седан, в Арденнских горах, рядом с французско-бельгийской границей, и что в этот прорыв устремились танки и бронемашины. Черчилль пытался успокоить французского коллегу, подчеркивая, что, как учит опыт военных действий, всякое наступление со временем теряет первоначальный импульс.

– Мы разбиты; мы проиграли сражение, – настаивал Рейно.

Это казалось невозможным, невероятным. Французская армия была многочисленной и хорошо обученной, а укрепленная линия Мажино считалась совершенно неприступной. В британских стратегических планах Франции отводилась роль партнера: без нее у БЭС не было никаких шансов победить.

Черчилль понял: пришло время напрямую просить Америку о помощи[97]. В секретной телеграмме, в тот же день направленной Рузвельту, он сообщал президенту, что не сомневается в скором нападении гитлеровских войск на Англию – и что он готовится к этой атаке. «Если понадобится, мы будем продолжать воевать в одиночестве, и это нас не страшит, – писал он. – Но, я надеюсь, вы понимаете, господин президент, что голос и сила Соединенных Штатов могут потерять свое значение в том случае, если они будут слишком долго сдерживаться. Вы можете оказаться перед лицом полностью покоренной и фашизированной[98] Европы, созданной с поразительной быстротой, и бремя может оказаться слишком тяжелым для нас»[99].

Он просил оказать Британии материальную помощь и отдельно предлагал Рузвельту подумать об отправке к британским берегам 50 старых эсминцев, которые Королевский военно-морской флот мог бы использовать, пока его собственная судостроительная программа не начнет поставлять новые корабли. Черчилль также хотел получить самолеты – «несколько сотен… последних типов», а также зенитные орудия и снаряды, «которых опять-таки будет много в будущем году, если только мы доживем…».

Затем он перешел к вопросу, который, как он отлично знал, в переговорах с Америкой всегда был весьма деликатным: эта страна всегда стремилась добиваться наилучших для себя условий, не уступая партнеру ни на йоту (или по крайней мере слыть таким жестким переговорщиком): «Мы будем продолжать платить долларами до тех пор, пока сможем, – писал он, – но мне хотелось бы иметь достаточную уверенность в том, что, когда мы не сможем вам платить, вы будете продолжать поставлять нам материалы».

Рузвельт ответил через два дня. Он сообщал, что не может прислать эсминцы без санкции конгресса, и отмечал: «Не уверен, что в данный момент такое обращение к конгрессу будет разумным»[100]. Он по-прежнему относился к Черчиллю настороженно, но еще больше он опасался возможной реакции американской общественности. В тот период он как раз размышлял над тем, стоит ли ему баллотироваться на третий срок (и еще не сделал никаких официальных заявлений на сей счет).

Уклонившись от прямого ответа на разнообразные просьбы Черчилля, президент добавил: «Желаю вам всяческой удачи»[101].

Неугомонный Черчилль решил, что ему необходимо лично встретиться с французским руководством – и для того, чтобы лучше понять, как идут боевые действия, и для того, чтобы попытаться как-то воодушевить союзников. Несмотря на присутствие немецких истребителей в небе над Францией, уже 16 мая, в четверг, в три часа дня, Черчилль отбыл на военном пассажирском самолете «Де Хэвилленд Фламинго» с авиабазы Королевских ВВС в Хендоне (располагавшейся примерно в семи милях к северу от Даунинг-стрит). Это был любимый самолет Черчилля: цельнометаллический двухмоторный пассажирский аппарат с большими мягкими креслами в салоне. К «Фламинго» быстро пристроилась группа «Спитфайров», которой предстояло сопровождать его в ходе этого полета во Францию. Вместе с Черчиллем туда отправился «Мопс» Исмей и несколько других официальных лиц.

Едва приземлившись, визитеры тут же поняли, что дела обстоят значительно хуже, чем они ожидали. Встречающие офицеры сообщили Исмею, что немцев ждут в Париже уже в ближайшие дни. Исмей писал: «Никто из нас не мог в это поверить»[102].

Рейно и его генералы снова принялись умолять, чтобы Британия направила во Францию больше самолетов. После долгих и мучительных раздумий (и, как всегда, стараясь учитывать, как его действия будут выглядеть в истории) Черчилль пообещал 10 эскадрилий. Ночью он телеграфировал своему военному кабинету: «Будет нехорошо с исторической точки зрения, если их просьбы будут отвергнуты и в результате этого они погибнут»[103].

Утром он вместе со своими спутниками вернулся в Лондон.

Перспектива отправки во Францию столь большого количества истребителей обеспокоила черчиллевского личного секретаря Колвилла. Он записал в дневнике: «Это означает лишить нашу страну четверти ее фронтовых истребителей ПВО»[104].

Ситуация во Франции стремительно ухудшалась, и по другую сторону Ла-Манша нарастал страх, что Гитлер теперь обратит все свое внимание на Британию. Вторжение казалось неминуемым. В Уайтхолле (и в английском обществе в целом) давно существовало подспудное стремление к «умиротворению» Германии. Теперь оно снова вышло на поверхность, словно грунтовые воды, подтапливающие газон: призывы заключить мир с Гитлером зазвучали вновь.

Дома у Черчилля такие пораженческие разговоры вызывали только ярость. Как-то раз Черчилль пригласил на ланч Дэвида Марджессона, лидера и главного организатора его парламентской фракции. Клементина и Мэри также присутствовали за столом. Марджессона причисляли к так называемым мюнхенцам: в свое время он выступал за умиротворение Германии и поддержал Мюнхенское соглашение 1938 года, одним из инициаторов которого был Чемберлен.

В ходе этого ланча Клементина ощущала все большее беспокойство.

С момента назначения Черчилля премьер-министром она стала его верной соратницей, организуя деловые завтраки и обеды, отвечая на бесконечные письма общественности. Она любила носить косынку с изображениями военных плакатов и лозунгов: «Подписывайтесь на Оборонный заем», «Вперед!» и т. п. на манер тюрбана. Сейчас ей было 55, а замужем за Черчиллем она была уже 32 года. После их помолвки Вайолет Бонем Картер, близкая подруга Черчилля, выражала серьезные сомнения в том, что Клементина достойна его, предсказывая, что она «всегда будет для него, как я часто повторяю, просто чем-то вроде декоративного сервировочного столика; она еще и слишком непритязательна, чтобы претендовать на нечто большее»[105].

Однако Клементина оказалась чем угодно, только не «приставкой». Высокая, подтянутая, демонстрирующая «законченную, безупречную красоту» (как вынуждена была признать сама Бонем Картер)[106], она обладала могучей силой воли и независимостью: часто она даже ездила в отпуск одна, на долгое время покидая семью. В 1935 году она в одиночку путешествовала по Дальнему Востоку четыре с лишним месяца. У них с Черчиллем были отдельные спальни; секс происходил лишь по ее явно выраженному приглашению[107]. Вскоре после свадьбы Клементина поведала той же Бонем Картер, что Черчилль предпочитает носить особое нижнее белье: бледно-розовое и непременно шелковое[108]. Клементину не смущали споры даже с самыми высокопоставленными оппонентами. Говорили, что она – единственный человек, по-настоящему способный противостоять натиску Черчилля.

Во время этого ланча в ней все больше разгорался гнев. Марджессон вовсю проповедовал пацифизм, который казался ей отвратительным. Вскоре она уже не могла этого выносить – и обрушилась на него с упреками за былое прогерманское соглашательство. Она намекала, что именно Марджессон способствовал нынешнему бедственному положению Британии. Как выразилась Мэри, «освежевав его заживо словами, она стремительно удалилась»[109]. Такая ситуация была довольно обыденной – члены семьи частенько говорили о «маминых взрывах». Описывая одну сцену, когда жертва получила от нее особенно яркую отповедь, Черчилль шутливо заметил: «Клемми бросилась на него, словно ягуар с дерева»[110].

В данном случае она удалилась не одна. Она прихватила с собой Мэри, и они вдвоем уселись за ланч в «Гриле» отеля «Карлтон», расположенного неподалеку. Ресторан славился своим сияющим бело-золотым убранством.

Мэри ошеломило поведение матери. «Мне было чрезвычайно стыдно, я пришла в ужас, – записала она в дневнике. – Нам с мамой пришлось уйти и продолжить ланч уже в "Карлтоне". Хорошая еда, совершенно испорченная мрачным настроением»[111].

Посещения церкви предоставляли Клементине еще одну возможность открыто выразить свое возмущение. 19 мая, в воскресенье, она явилась на службу в церковь Святого Мартина в Полях – знаменитый англиканский храм на Трафальгарской площади. Провопедь священника показалась ей недопустимо пораженческой. Клементина встала и демонстративно вышла. Придя на Даунинг-стрит, она рассказала мужу эту историю.

Черчилль заметил:

– Тебе надо было вскричать: «Какой стыд, вы оскверняете ложью храм Божий!»[112]

Затем Черчилль отправился в Чартуэлл, их семейный загородный дом неподалеку от Лондона: там он намеревался поработать над текстом своего первого радиовыступления в качестве премьер-министра и немного отдохнуть душой рядом со своим прудом, мирно кормя золотых рыбок и черного лебедя.

Собственно, раньше тут имелись и другие лебеди, но они стали добычей лис.

Однако из Франции поступил еще один телефонный звонок, и Черчиллю пришлось срочно возвращаться в Лондон. Ситуация быстро ухудшалась, французская армия таяла на глазах. Казалось, мрачные известия совершенно не смутили Черчилля – что заставило Джока Колвилла еще немного потеплеть к своему новому начальнику. В воскресной дневниковой записи Колвилл отмечал: «Каковы бы ни были недостатки Уинстона, мне кажется, что именно такой человек сейчас нужен. Его дух неукротим, и, даже если мы потеряем Францию и Англию, я уверен, что он будет продолжать сражаться – вместе с горсткой благородных пиратов»[113].

Он добавил: «Возможно, прежде я слишком резко отзывался о нем, но еще несколько недель назад ситуация была совершенно иной».

На совещании своего военного кабинета, начавшемся в 16:30, Черчилль узнал, что главнокомандующий британскими силами во Франции рассматривает возможность отступления к побережью Ла-Манша – прежде всего к портовому городу Дюнкерку. Черчилль выступил против этой идеи. Он опасался, что британские войска попадут в окружение и будут уничтожены.

Черчилль принял решение: больше ни одного истребителя не отправят во Францию[114]. Судьба этой страны теперь казалась весьма зыбкой, и в отправке туда самолетов было мало смысла, тем более что каждый истребитель требовался самой Англии – для защиты от грозящего ей вторжения.

Он работал над своим радиовыступлением до последней минуты – с шести до девяти вечера. Наконец он устроился перед микрофоном BBC.

– В этот нелегкий для нашей страны час я впервые обращаюсь к вам как премьер-министр, – начал он[115].

Черчилль объяснил, каким образом немцы прорвали французскую линию обороны, применяя «незаурядное» сочетание авиации и танковых частей. Однако, добавил он, в прошлом французы не раз показывали, что они отлично умеют вести контрнаступление, и этот их талант, соединенный с мощью и опытом британской армии, может кардинально изменить положение.

Эта речь стала своего рода образцом для его выступлений военного времени. Он неизменно давал трезвую оценку фактов, но смягчал впечатление, предлагая те или иные поводы для оптимизма.

– Глупо было бы скрывать серьезность положения, – произнес он. – Но еще глупее было бы падать духом и терять мужество.

Он ни словом не обмолвился о возможности вывода БЭС из Франции, хотя этот вариант он всего несколькими часами ранее обсуждал со своим военным кабинетом.

Затем он обратился к главной причине этого выступления: он хотел предупредить соотечественников о том, что им предстоит.

– После того как эта битва во Франции утихнет, она перерастет в битву за наши острова, за все, что является Британией, за все, что олицетворяет Британия, – заявил он. – В случае этого страшнейшего несчастья мы без всяких колебаний пойдем на любые, даже самые суровые меры для того, чтобы потребовать от нашего народа приложить все усилия, на какие он способен, – до последней капли.

Некоторых слушателей эта речь привела в ужас, других же, напротив, воодушевила искренность, с которой Черчилль говорил об угрозе вторжения гитлеровских войск в Британию (об истинном состоянии французской армии он предпочел умолчать) – такие данные сообщало управление внутренней разведки министерства информации. Управление делало все возможное, чтобы отслеживать общественное мнение и боевой дух народа, ежедневно выпуская отчеты на основании данных более чем 100 источников, в том числе почтовых и телефонных цензоров, менеджеров кинотеатров, работников книжных и газетных киосков компании W. H. Smith. Сразу же после черчиллевского выступления управление внутренней разведки устроило экспресс-опрос слушателей. «Проведено 150 подомовых опросов в Лондоне и прилегающих районах, – рапортовало управление. – Примерно половина респондентов заявила, что эта речь испугала и обеспокоила их; остальные ощутили "воодушевление", "стали решительнее", "укрепились духом"»[116].

Теперь Черчилль снова обратился к мучительным размышлениям о том, что же делать с сотнями тысяч британских солдат, находящихся во Франции. Он склонен был настоять, чтобы они перешли в наступление и бились до победного конца, но время для таких подвигов, похоже, уже прошло. Сейчас Британские экспедиционные силы в полном составе отступали к побережью, преследуемые немецкими танковыми дивизиями, которые уже обеспечили Гитлеру триумфальный смертоносный марш по Европе. Перед БЭС маячила вполне реальная перспектива уничтожения.

Поэтому на смену тому Черчиллю, который в воскресенье так поразил Колвилла своей невозмутимостью, пришел другой Черчилль – судя по всему, глубоко обеспокоенный судьбой империи, управление которой ему доверили. 21 мая, во вторник, Колвилл записал в дневнике: «Никогда не видел Уинстона в столь подавленном состоянии».

Наперекор советам своих начальников штабов (и многих других специалистов) Черчилль решил полететь в Париж на вторую встречу, причем на сей раз в скверную погоду.

Этот визит не принес никаких результатов, он лишь заставил волноваться Клементину и Мэри. «Для полетов погода была чудовищная, – писала Мэри в дневнике. – Я очень переживала. Новости невероятно плохие – можно лишь молиться, чтобы все обошлось»[117].

Положение сложилось настолько напряженное, все находились под настолько сильным давлением, что члены кабинета Черчилля решили: премьер-министру нужен личный врач (хотя сам пациент на это не соглашался). Эту должность поручили занять сэру Чарльзу Уилсону, декану Медицинской школы лондонской больницы Святой Марии. Во время Первой мировой он был офицером медицинской службы и в 1916 году удостоился ордена Военного креста за отвагу в Битве при Сомме.

Поэтому поздним утром 24 мая, в пятницу, Уилсон оказался в Адмиралтейском доме. Его провели наверх, в спальню Черчилля. (Заметим, что в Британии врачей, обладающих таким же статусом, как Уилсон, обычно именуют не «доктор», а «мистер».) «Я стал его личным врачом, – писал Уилсон в дневнике, – не потому, что он хотел обзавестись таковым, а потому, что некоторые члены кабинета, осознавшие, насколько важную роль стал играть этот человек, решили, что кто-то должен следить за его здоровьем»[118].

Был уже почти полдень, но, когда Уилсон вошел в эту комнату, он обнаружил, что Черчилль еще в кровати: он читал, сидя в постели, и не поднял на него взгляд.

Уилсон проследовал к кровати. Черчилль по-прежнему никак не показывал, что заметил его присутствие. Он продолжал читать.

Наконец (как пишет Уилсон, «мне показалось, что прошло довольно много времени») Черчилль опустил документ, который держал в руках, и нетерпеливо произнес:

– Не знаю, что это они так всполошились. У меня все в порядке со здоровьем.

И он продолжил чтение. Но Уилсон не уходил.

После еще одной затянувшейся паузы Черчилль резко оттолкнулся от изголовья, сбросил с себя одеяла и рявкнул:

– Я страдаю диспепсией – то есть несварением желудка (будущие поколения станут называть это изжогой). – Вот так я от нее лечусь.

И он принялся за дыхательные упражнения.

Уилсон молча наблюдал. «Его большой белый живот ходил вверх-вниз, – вспоминал он позже. – Тут в дверь постучали, и он схватил одеяло, как раз когда в комнату вошла миссис Хилл». Речь идет о Кэтлин Хилл (тогда ей было 39 лет), его любимом персональном секретаре. Вместе со своей пишущей машинкой она всегда находилась при нем – вне зависимости от того, был ли он одет.

«Вскоре после этого я отбыл, – констатировал Уилсон. – Мне не нравится эта работа, и я не думаю, что задержусь на этом месте».

По мнению Джона Колвилла, премьер-министр не нуждался в присмотре врача. Ему казалось, что премьер-министр в неплохой физической форме и, более того, снова пребывает в хорошем настроении – тот стряхнул депрессию, владевшую им несколько дней назад. В эту же пятницу, позже, Колвилл явился в Адмиралтейский дом и застал Черчилля «облаченным в роскошный – даже вычурный – халат и попыхивающим длинной сигарой: он спускался из Верхнего оперативного штаба в свою спальню»[119].

Премьер собирался принять ванну[120]. Ее готовил в соответствии с точными инструкциями (наполнить на две трети, температура воды – ровно 37 ℃[121]) его камердинер и дворецкий Фрэнк Сойерс, постоянно находившийся рядом с ним («этот неизбежный, неотвязный Сойерс», как пишет Колвилл)[122]. Черчилль принимал ванну два раза в день: это была его давняя привычка, и он следовал ей вне зависимости от того, где он находился и насколько неотложными были внешние события. В этом вопросе для него не было разницы между, скажем, британским посольством в Париже (где проходила очередная встреча с французскими руководителями) и своим премьерским поездом (в туалетной комнате которого имелась ванна).

Но в эту пятницу во время банного часа поступил целый ряд важных телефонных звонков. Колвилл стоял рядом, а Черчилль то и дело выбирался из ванны, охлопывал себя полотенцем и брал трубку.

Колвилл посчитал это «полное отсутствие личного тщеславия» одной из самых милых его черт.

В Адмиралтейском доме и на Даунинг-стрит Колвилл наблюдал сцены, каких он никогда не видел в годы работы с Чемберленом. Порой Черчилль бродил по коридорам в красном халате, каске и тапочках с помпонами. Кроме того, он любил небесно-голубой цельнокроеный «костюм для воздушной тревоги»: он придумал его сам. Эту штуку можно было натянуть мгновенно. Сотрудники прозвали ее «песочником» – как детский комбинезончик. По словам черчиллевского телохранителя детектива-инспектора Томпсона, этот наряд придавал Черчиллю «вид какого-то воздушного шара: казалось, он вот-вот оторвется от пола и полетит над своими угодьями»[123].

Колвилл проникался все большей симпатией к премьеру.

Хладнокровие Черчилля казалось особенно удивительным с учетом тех новостей, которые приходили в ту пятницу с противоположной стороны Ла-Манша. Все не переставали поражаться: великая французская армия, казалось, находится на грани окончательного разгрома. «Единственной незыблемой скалой, на которой последние два года все стремились строить планы, являлась французская армия, – писал в дневнике министр иностранных дел Галифакс. – А немцы прошли сквозь нее с такой же легкостью, как сквозь поляков»[124].

В тот же день Черчилль получил документ, развеивавший последние иллюзии. Его авторы решились поразмышлять над таким развитием событий, которое прежде казалось совершенно немыслимым. Он и сейчас представлялся авторам, начальникам штабов, настолько невероятным, что они даже не сумели заставить себя упомянуть о нем в заглавии, отделавшись эвфемизмом: «Британская стратегия в случае определенного развития событий».

Глава 5

Лунобоязнь

Доклад начинался так: «Цель данной работы – выяснить, за счет чего мы могли бы продолжать сражаться в одиночку, если французское Сопротивление будет полностью сломлено, значительная часть Британских экспедиционных сил потеряна, а французское правительство вынуждено заключить мир с Германией»[125].

Этот документ, снабженный грифом «Совершенно секретно», было страшно читать. Одним из его фундаментальных предположений стала «полная экономическая и финансовая поддержка» со стороны Соединенных Штатов. Без нее, курсивом отмечали авторы доклада, «мы едва ли сумеем продолжать военные действия с какими-либо шансами на успех». Авторы прогнозировали, что из Франции удастся эвакуировать лишь небольшую часть БЭС.

Но главное опасение состояло в том, что в случае капитуляции Франции Гитлер повернет свои сухопутные армии и авиацию против Англии. «Германия обладает огромными силами для того, чтобы вторгнуться в нашу страну и оккупировать ее, – отмечалось в докладе. – Как только некоторые части противника, имеющие в своем составе бронетехнику, сумеют закрепиться на нашем берегу, серьезно недооснащенная армия Великобритании не сумеет вытеснить их, поскольку не обладает должным наступательным потенциалом».

По мнению авторов, все зависело от того, «сумеют ли наши истребители ПВО сократить атакующую мощь противника до приемлемых пределов». Британии следовало сосредоточить усилия на производстве истребителей, подготовке их экипажей и защите авиационных заводов: «Самое главное сейчас – противовоздушная оборона нашей страны».

Авторы доклада предупреждали: если Франция падет, задача станет неизмеримо труднее. Предшествующие планы обороны страны основывались на предположении (более того – на уверенности), что силы люфтваффе будут действовать с авиабаз, расположенных в самой Германии, поэтому им не так-то просто будет проникать в глубину Англии. Теперь же британским стратегам придется иметь дело с вполне реальной перспективой взлета немецких истребителей и бомбардировщиков с аэродромов, расположенных вдоль побережья Франции, в нескольких минутах полета от английских берегов, а также с баз в Бельгии, Голландии, Дании и Норвегии. Эти базы, подчеркивалось в докладе, позволят Германии «проводить сосредоточенные и массированные налеты дальних и ближних бомбардировщиков на значительную часть территории нашей страны».

Основной вопрос сводился к тому, сумеет ли британский народ выдержать всю яростную мощь атак немецкой авиации. Доклад предостерегал: моральное состояние страны «будет подвергнуто невиданно тяжелому испытанию». Однако авторы нашли причины полагать, что британцы все-таки не падут духом – «если сумеют осознать (это осознание уже начинает овладевать ими), что на кону стоит существование империи как таковой». По мнению авторов доклада, пришло время «проинформировать общественность об истинных опасностях, которые нам угрожают».

Представлялось очевидным, что главной целью Гитлера станет Лондон. Еще в 1934 году, выступая перед палатой общин, Черчилль сам назвал этот город «величайшей мишенью в мире, наподобие огромной, жирной, очень ценной коровы, которую привязали, чтобы подманить хищника»[126]. После одного из совещаний кабинета Черчилль вывел своих министров на улицу и с мрачной полуулыбкой сказал им: «Хорошенько оглядитесь вокруг. Полагаю, в ближайшие две-три недели все эти здания приобретут совсем иной вид»[127].

Но даже этот доклад начальников штабов (при всей своей безотрадности) не сумел отобразить стремительного и полного коллапса по ту сторону Ла-Манша. Победа Германии во Франции казалась делом почти решенным, и британская разведка прогнозировала, что Германия может сразу же вторгнуться в Англию, не дожидаясь официальной капитуляции Франции. Британцы ожидали, что это вторжение начнется с мощнейшей атаки немецкой авиации – и что эта атака может стать для Британии «сокрушительным ударом» (Черчилль именовал это авиационным «банкетом»): в британском небе станет темно от вражеских самолетов (предполагалось, что их будет там около 14 000 одновременно).

Как полагали британские стратеги, у люфтваффе вчетверо больше самолетов, чем у Королевских ВВС. Три главных немецких бомбардировщика («Юнкерс Ю-88», «Дорнье До-17» и «Хейнкель Хе-111») несли на себе огромную бомбовую нагрузку – от 2000 до 8000 фунтов каждый, гораздо больше, чем можно было бы себе представить во время прошлой войны. Один аппарат был особенно устрашающим – «Штука»[128] (сокращение от немецкого слова Sturzkampfflugzeug, означающего «пикирующий бомбардировщик»). Самолет напоминал гигантское насекомое с изогнутыми крыльями и был оснащен специальным устройством под названием Jericho-Trompete («иерихонская труба»), издававшим ужасный визг, когда самолет пикировал. Он мог сбрасывать бомбы (до пяти одновременно) с гораздо большей точностью, чем обычный бомбардировщик, и во время немецкого блицкрига вызывал настоящий ужас у войск союзников.

По мнению британских военных стратегов, Германия располагала возможностью принудить Англию к сдаче одними массированными бомбардировками. Такой сценарий давно рассматривали теоретики воздушной войны, видевшие в «стратегической бомбардировке» (или в «бомбардировке устрашения») средство подавления противника. Казалось, немецкий бомбовый удар по Роттердаму только подтверждает такие выкладки. Голландцы сдались на следующий же день после атаки люфтваффе – опасаясь, как бы враг не уничтожил другие их города. Способность Англии защитить себя от угрозы такого рода полностью зависела от мощностей ее авиационной промышленности: сумеет ли она выпускать истребители – «Харрикейны» и «Спитфайры» – достаточно быстро, чтобы не только возмещать стремительно растущие потери, но и нарастить общее количество самолетов, пригодных для воздушного боя. Впрочем, сами по себе истребители ни за что не смогли бы одержать победу в этой войне, хоть Черчилль и полагал, что, имея достаточное число самолетов, Англия, возможно, сумеет достаточно долго сдерживать натиск Гитлера и оттягивать вторжение – пока в войну не вступят Соединенные Штаты.

Но производство истребителей хромало. Английские авиационные заводы работали по предвоенному графику, который не учитывал новую реальность – когда силы противника базируются прямо через Ла-Манш. Производство росло, но этому росту мешали замшелые традиции бюрократии, привыкшей к мирному времени и лишь сейчас начавшей открывать глаза на реалии мировой войны. Нехватка комплектующих и материалов прерывала производственный процесс. Поврежденные самолеты простаивали в ожидании ремонта. У многих почти готовых аппаратов не хватало двигателей и некоторых приборов. Важнейшие компоненты хранились на складах, расположенных по всей стране, а местные чиновники охраняли эти склады со рвением феодалов, приберегая эти запасы для собственных будущих нужд.

Имея все это в виду, Черчилль уже в первый день своего премьерства создал министерство авиационной промышленности (МАП) – совершенно новое министерство, задачей которого станет исключительно производство истребителей и бомбардировщиков. Как полагал Черчилль, лишь это новое ведомство могло спасти Британию от поражения. Он был уверен, что нашел подходящего человека, чтобы его возглавить: это был его давний друг (а временами – политический противник) Макс Эйткен, лорд Бивербрук, так и притягивавший споры и конфликты подобно тому, как металлический шпиль притягивает молнию.

Черчилль в тот же вечер предложил ему этот пост, но Бивербрук колебался. Он нажил состояние на издании газет и понятия не имел, как управлять предприятиями, которые выпускают столь сложную продукцию – истребители и бомбардировщики. Кроме того, он не отличался крепким здоровьем. Его беспокоили проблемы с глазами и астма, он даже выделил одну из комнат своего лондонского особняка (под названием Сторноуэй-хаус) под процедуры для лечения астмы и поставил там множество чайников, чтобы насыщать воздух паром. Через две недели ему исполнялся 61 год. Он отстранился от прямого руководства своей газетной империей и намеревался проводить побольше времени на своей вилле в Кап-д'Ай, на юго-восточном побережье Франции (хотя Гитлер пока мешал осуществлению этих планов). Секретари Бивербрука еще составляли для него черновики письма с отказом, когда вечером 12 мая (судя по всему, поддавшись внезапному порыву) он все-таки принял предложение. Два дня спустя его официально назначили министром авиационной промышленности.

Черчилль хорошо понимал Бивербрука и интуитивно чувствовал: это как раз тот человек, который встряхнет авиационную промышленность, пробудив ее от спячки. Он знал и то, что с Бивербруком может быть непросто (и что с ним наверняка будет непросто), он предвидел, что новоназначенный министр станет порождать вокруг себя конфликты. Но это не имело никакого значения. Один американский гость выразился об этом так: «Премьер относился к Бивербруку с большой теплотой. Он смотрел на него как снисходительный отец на ребенка, выпалившего на званом обеде нечто не совсем уместное – не делая ему никаких замечаний»[129].

Впрочем, у решения Черчилля имелись и другие причины. Черчиллю хотелось, чтобы Бивербрук был рядом просто как друг – дающий советы по вопросам, выходящим за рамки собственно производства самолетов. Вопреки панегирикам многих биографов, Черчилль не справлялся (да и, откровенно говоря, не мог бы справиться) с чудовищным давлением, случись ему руководить воюющей страной в полном одиночестве. Он в огромной степени полагался на других, даже если порой эти другие просто служили аудиторией для обкатки его мыслей и планов. Черчилль всегда мог положиться на искренность Бивербрука – и на то, что тот будет давать ему советы без оглядки на политические соображения или на личные чувства. «Мопс» Исмей оказывал на него успокаивающее, охлаждающее действие, а вот Бивербрук, наоборот, воспламенял. Кроме того, с ним было очень интересно и весело: Черчилль любил таких людей и нуждался в таком окружении. Исмей тихонько сидел где-то рядом, готовый в случае необходимости предложить совет и консультацию. А Бивербрук оживлял любое помещение, в которое входил. Иногда он называл себя придворным шутом Черчилля.

Бивербрук родился в Канаде, а в Англию перебрался незадолго до Первой мировой. В 1916 году он приобрел газету Daily Express, находившуюся тогда на последнем издыхании, и со временем увеличил ее тираж всемеро (до 2,5 млн экземпляров), укрепив свою репутацию изобретательного эксцентрика. «Бивербруку нравилось провоцировать окружающих», – писала Вирджиния Коулз, выдающийся хроникер жизни Англии военного времени (она работала в Evening Standard как раз в ту пору, когда эта газета принадлежала Бивербруку)[130]. Самоуспокоенность была для него такой же заманчивой мишенью, «как для мальчишки с булавкой – воздушный шарик», отмечала та же Коулз. Бивербрук и Черчилль дружили на протяжении трех десятков лет, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга.

Многие недолюбливали Бивербрука, а его наружность казалась своего рода воплощением его личности. Его рост составлял пять футов девять дюймов[131] (на три дюйма выше Черчилля); широкое туловище громоздилось над узкими бедрами и тоненькими ногами. В этом сочетании (сюда следует прибавить его широкую лукавую улыбку, его слишком большие уши и нос, россыпь родинок на лице) было нечто такое, что побуждало людей описывать его как существо меньших размеров, как некоего злокозненного эльфа из сказки. Американский генерал Реймонд Ли, находившийся в Лондоне в качестве официального наблюдателя, называл его «буйным, страстным, злобным и опасным маленьким гоблином»[132]. Лорд Галифакс прозвал его Жабой[133]. Некоторые – за глаза – называли его Бобром[134][135]. Клементина относилась к Бивербруку с особым недоверием. «Дорогой, – писала она Черчиллю, – постарайся избавиться от этого микроба, содержащегося (как некоторые опасаются) у тебя в крови. Изгони этого мелкого беса. Вот увидишь, воздух сразу станет прозрачнее и чище»[136].

Впрочем, обычно женщины находили Бивербрука привлекательным. Его жена Глэдис умерла в 1927 году. И во время этого брака, и после него у Бивербрука случались многочисленные романы. Он обожал сплетни. Благодаря своим подругам (и своей сети репортеров) он знал многие секреты лондонского высшего общества. «Похоже, Макс никогда не устает от пошлых драм, которыми наполнена жизнь некоторых людей, от их неверностей, от их страстей», – писал его врач Чарльз Уилсон, который теперь следил и за здоровьем Черчилля[137]. Один из самых рьяных врагов Бивербрука, министр труда Эрнест Бевин, описывал отношения между Черчиллем и Бивербруком с помощью довольно смелого сравнения: «Он [Черчилль] – как человек, женившийся на шлюхе: он отлично знает, что она шлюха, но все равно ее любит»[138].

Сам Черчилль говорил об этих отношениях весьма лаконично: «У некоторых есть наркотики. А у меня – Макс»[139].

Он сознавал, что, передавая ответственность за производство самолетов из давно существующего министерства авиации в новосозданное ведомство Бивербрука, он закладывает основу для столкновения бюрократических интересов, но он все-таки не сумел предвидеть, сколько откровенных скандалов и склок тотчас же вызовет фигура Бивербрука – и каким мощным источником раздражения она станет. Писатель Ивлин Во (считалось, что один из героев его сатирического романа «Сенсация» был списан с Бивербрука, – сам автор, правда, это отрицал) однажды язвительно заметил, что волей-неволей склонен «поверить в дьявола – хотя бы для того, чтобы как-то объяснить существование лорда Бивербрука»[140].

Ставки действительно были высоки. «Британия никогда не сталкивалась со столь мрачной картиной», – писал Дэвид Фаррер, один из многочисленных секретарей Бивербрука[141].

Бивербрук с удовольствием взялся за новое задание. Ему очень нравилось находиться у кормила власти, а еще больше его радовала перспектива испортить жизнь узколобым бюрократам. Работу по организации нового министерства он начал прямо из собственного особняка. Администрацию этого ведомства он наводнил сотрудниками, надерганными из штата собственных газет. Кроме того, он сделал весьма необычный для того времени шаг, назначив одного из редакторов этих газет своим личным менеджером по пропаганде и по связям с общественностью. Намереваясь быстро преобразовать авиационную промышленность, он сделал своими ближайшими помощниками целый ряд ведущих управленцев: в их число вошел генеральный менеджер одного из заводов Ford Motor Company. Бивербрука мало заботило, разбираются ли эти люди в самолетах. «Все они – капитаны промышленности, а промышленность – как теология, – замечал Бивербрук. – Если вы знаете основы одной религии, вам будет легко ухватить смысл другой. Я бы, например, преспокойно назначил председателя Генеральной ассамблеи Пресвитерианской церкви исполнять обязанности папы римского»[142].

Бивербрук проводил главные рабочие встречи в библиотеке на первом этаже своего дома, а в хорошую погоду – на балконе своего бального зала, расположенного на втором этаже. Его машинистки и секретари работали наверху – везде, где могли приткнуться. В ванных комнатах стояли пишущие машинки. На кроватях раскладывали документы. Никто не выходил пообедать: стоило лишь попросить – и кушанья, приготовленные поваром Бивербрука, доставляли вам на подносе. Сам Бивербрук предпочитал на ланч цыпленка, хлеб и грушу.

Подразумевалось, что все сотрудники должны работать в том же режиме, что и он, то есть по 12 часов в день – семь дней в неделю. Порой он предъявлял совершенно нереалистичные требования. Один из самых высокопоставленных его подчиненных жаловался, что как-то раз Бивербрук дал ему задание в два часа ночи, а уже в восемь утра позвонил осведомиться, много ли сделано. Как-то раз Джордж Малькольм Томсон, один из его персональных секретарей, в нарушение графика утром не вышел на работу. Министр оставил для него записку: «Скажите Томсону – если он еще раз ослабит бдительность, сюда нагрянет Гитлер»[143]. А камердинер Бивербрука по имени Альберт Нокелз как-то в ответ на очередное громоподобное «Бога ради, поживее!» бросил: «Я вам не "Спитфайр", милорд!»[144].

Но при всей своей значимости истребители представляли собой лишь оружие защиты. Черчиллю хотелось резко увеличить и производство бомбардировщиков. Он полагал, что в распоряжении Британии в тот момент не было иной возможности обрушить войну непосредственно на Гитлера. Некоторое время Черчиллю приходилось полагаться на имеющийся у Королевских ВВС флот средних бомбардировщиков, хотя уже готовились к вводу в строй четырехмоторные тяжелые бомбардировщики «Стирлинг» и «Галифакс» (в честь йоркширского города, а не в честь лорда Галифакса), каждый из которых мог доставить до 14 000 фунтов бомб далеко на территорию Германии. Между тем Черчилль понимал, что пока Гитлер спокойно может направить свои войска в любом направлении – будь то на восток, в Азию или Африку. «Лишь одно заставит его вернуться и в конечном счете сломает, – писал Черчилль в служебной записке Бивербруку. – Это абсолютно сокрушительная, всеуничтожающая атака очень тяжелых бомбардировщиков нашей страны, которая обрушится на родину нацистов. Мы должны иметь возможность ошеломить их такими средствами, а иначе я не вижу для нас выхода»[145].

Этот текст был напечатан под его диктовку на машинке. Внизу Черчилль приписал от руки: «Нам как минимум следует добиться превосходства в воздухе. Когда будет решена эта задача?»

Черчиллевский министр авиационной промышленности действовал с экспансивностью какого-нибудь импресарио, он даже разработал специальный флажок для радиатора своего автомобиля: красные буквы «МАП» на голубом фоне. Британские авиазаводы начали выдавать истребители со скоростью, которую никто не мог предвидеть (меньше всего – немецкая разведка), в условиях, которые прежде менеджеры этих предприятий не могли себе вообразить.

Угроза вторжения заставила все слои британского общества всерьез задуматься о том, что же это такое – вторжение врага. Это была уже не какая-то абстрактная опасность: это могло случиться, пока вы сидели за обеденным столом, читая Daily Express, или, опустившись на колени, подрезали розы у себя в саду. Черчилль был убежден, что одной из первых целей Гитлера станет уничтожение его самого – исходя из ожидания, что всякое правительство, которое придет на смену сформированному им, будет более склонно к переговорам. Он настаивал, чтобы в багажнике его автомобиля всегда стоял легкий пулемет Bren, и неоднократно клялся, что, если немцы придут за ним, он постарается унести с собой в могилу как можно больше врагов. Он часто носил с собой револьвер – и, по словам детектива-инспектора Томпсона, часто не мог припомнить, куда его задевал. Как вспоминает Томпсон, время от времени премьер вдруг выхватывал револьвер, принимался размахивать им и «с проказливым восторгом» восклицал: «Знаете, Томпсон, им не взять меня живьем! Я уложу одного-двух, прежде чем они сумеют меня пристрелить»[146].

Но он был готов и к худшим вариантам развития событий. По воспоминаниям миссис Хилл, входившей в штат его персональных секретарей и машинисток, в колпачок своей перьевой ручки он вставил ампулу с цианидом[147].

Гарольд Никольсон, парламентский секретарь министерства информации, и его жена, писательница Вита Саквилл-Уэст, начали во всех подробностях продумывать, как им пережить вторжение, – словно готовясь к зимней буре. «Тебе надо будет проследить, чтобы "Бьюик" легко можно было завести, у него должен быть полный бак, – писал ей Никольсон. – В машину надо положить еду на 24 часа, в багажник спрятать твои драгоценности и мои дневники. Кроме того, нужно взять с собой одежду и все самое ценное, но остальное придется оставить»[148]. Вита жила в их сельском доме под названием Сиссингхёрст, всего в 20 милях от пролива Па-де-Кале, в том районе, где расстояние между Англией и Францией являлось наименьшим, – то есть там, где с наибольшей вероятностью стоило ожидать высадки вражеского десанта. Никольсон рекомендовал ей с началом интервенции тут же уехать на машине в Девоншир (в пяти часах езды на запад). «Все это звучит очень тревожно, – добавлял он, – но было бы глупо делать вид, будто такая опасность нереальна».

Чудесная погода, стоявшая в те дни, лишь усилила всеобщую тревогу. Казалось, сама природа в сговоре с Гитлером: наступила почти непрерывная череда ясных, теплых дней; воды в проливе были спокойны, что содавало идеальные условия для плоскодонных барж, которые понадобятся Гитлеру для переброски танков и артиллерии на британское побережье. Писательница Ребекка Уэст рассказывала о «совершенно безоблачном небе этого невероятно погожего лета», когда они с мужем гуляли по лондонскому Риджентс-парку, а над головой у них висели заградительные аэростаты – «серебристые слоновьи туши»[149]. Пятьсот шестьдесят два гигантских вытянутых дирижабля парили над Лондоном, удерживаемые тросами длиной в милю: они должны были перекрыть путь пикирующим бомбардировщикам и помешать истребителям снизиться, чтобы расстреливать городские улицы с бреющего полета. Уэст вспоминала, как люди сидели в садовых креслах среди роз, глядя прямо перед собой, с бледными от напряжения лицами. «Некоторые бродили меж розовых кустов, серьезно и сосредоточенно глядя на яркие цветы и вдыхая их аромат, словно хотели сказать: "Вот они какие, розы, вот как они пахнут. Мы должны это помнить, погружаясь во мрак"».

Но даже страх перед вторжением не мог полностью уничтожить очарование этих деньков на излете весны. Энтони Иден, недавно назначенный Черчиллем на должность военного министра (высокий, привлекательный, легко узнаваемый, словно кинозвезда), как-то раз отправился на прогулку в Сент-Джеймс-парк, сел на скамейку и задремал. Он проспал целый час.

Франция неудержимо сдавала позиции, и воздушные налеты гитлеровцев на Англию казались неизбежными. Источником страха стала луна. Первое полнолуние черчиллевского премьерства выпало на вторник, 21 мая. Ночное светило залило улицы Лондона прохладным сиянием, бледным, как воск. Недавний немецкий авианалет на Роттердам упорно маячил в сознании британцев, как бы давая понять, что может случиться с британской столицей – скоро, совсем скоро. Эта печальная перспектива казалась столь вероятной, что три дня спустя, 24 мая, в пятницу, когда луна была еще яркой (она перешла в третью четверть), Том Харрисон, руководитель «Массового наблюдения», сети добровольных наблюдателей за состоянием общества, разослал специальное письмо этим многочисленным авторам дневников: «В случае авианалета наблюдателям не следует стоять на улице… будет вполне приемлемо, если наблюдатели спрячутся в укрытие вместе с другими людьми. Желательно – с большим количеством других людей»[150].

Нельзя было упускать такую уникальную возможность понаблюдать за поведением людей.

Глава 6

Геринг

В пятницу, 24 мая, Гитлер принял два решения, которые серьезно скажутся на продолжительности и характере дальнейшей войны.

В полдень, по совету одного из своих доверенных высших военачальников, Гитлер распорядился, чтобы его танковые дивизии прекратили наступательные действия против Британских экспедиционных сил. Гитлер согласился с рекомендацией этого генерала, отмечавшего, что танковым частям нужно дать возможность перегруппироваться перед запланированным броском на юг. Немецкие войска уже понесли большие потери в ходе так называемой Западной кампании: 27 074 погибших, 111 034 раненых, 18 384 пропавших без вести[151]. Это стало серьезным ударом для немецкого общества, которое прежде заставили поверить в то, что война будет короткой и «чистой». Приказ о прекращении наступления, давший британцам спасительную передышку, озадачил и британских, и немецких командиров. Генерал-фельдмаршал люфтваффе Альберт Кессельринг позже назвал это решение «роковой ошибкой»[152].

Кессельринг еще больше удивился, когда задачу по уничтожению отступающих британских войск внезапно поручили его авиации. Шеф люфтваффе Герман Геринг незадолго до того обещал Гитлеру, что его воздушные силы могут разбить БЭС самостоятельно. Но Кессельринг отлично знал, что это обещание не слишком реалистично, особенно если учесть крайнюю усталость геринговских пилотов и энергичные атаки летчиков Королевских ВВС на новейших «Спитфайрах».

В ту же пятницу, словно еще больше впечатлившись верой Геринга в почти магические возможности его авиации, Гитлер выпустил «Директиву № 13» – один из общестратегических приказов, которые он будет издавать на протяжении всей войны. «Задача военно-воздушных сил – сломить всякое сопротивление окруженных войск противника, а также воспрепятствовать бегству английских сил через Ла-Манш», – говорилось в директиве. Она давала люфтваффе разрешение «предпринять полномасштабную атаку на английскую территорию, как только для этого будут собраны достаточные силы»[153].

Геринг – крупный, жизнерадостный, безжалостно-жестокий – использовал свою близость к Гитлеру для того, чтобы эту задачу поручили ему. С помощью одной лишь силы своей кипучей, радостно-развращенной натуры ему – до поры – удавалось преодолевать дурные предчувствия фюрера. Хотя формально вторым человеком в государстве считался заместитель Гитлера Рудольф Гесс (Rudolf Heß – не путать с Рудольфом Хёссом (Rudolf Höß), комендантом Освенцима), Геринг был любимцем фюрера. Он построил люфтваффе с нуля, сделав эти части самой мощной военной авиацией в мире. «Беседуя с Герингом, я словно принимаю ванну из расплавленной стали, – говорил Гитлер нацистскому архитектору Альберту Шпееру. – Эти ванны меня очень освежают. Рейхсмаршал умеет представлять вещи в очень воодушевляющем свете»[154]. По отношению к своему официальному заместителю фюрер испытывал иные чувства: «Каждый разговор с Гессом оборачивается невыносимым и мучительным напряжением. Он вечно приходит ко мне обсудить какие-нибудь неприятные вопросы и никак не желает отстать». Когда началась война, Гитлер выбрал именно Геринга в качестве своего первого преемника (на случай, если с самим фюрером что-то случится), а Гесс был лишь вторым.

Помимо авиации, Геринг обладал колоссальной властью и над другими областями жизни Германии, как явствует из его многочисленных официальных титулов: председатель Совета имперской обороны рейха, уполномоченный по четырехлетнему плану, председатель рейхстага, министр-президент (по сути, премьер-министр) Пруссии, имперский лесничий и егерь Германии (министр лесного и охотничьего хозяйства: эту должность он получил как знак признания его любви к истории Средневековья). Он вырос в настоящем средневековом замке с крепостными башнями и стенами с бойницами и машикулями для того, чтобы сбрасывать на осаждающих камни и лить на них кипящее масло и расплавленную смолу. В одном из докладов британской разведки отмечалось: «В детских играх он всегда избирал роль рыцаря-разбойника или предводительствовал деревенскими мальчишками, имитируя какой-нибудь военный маневр»[155]. Геринг полностью контролировал немецкую тяжелую промышленность. По оценкам других британских наблюдателей, «этот нечеловечески безжалостный и энергичный человек сейчас сосредоточил в своих руках почти все рычаги власти в Германии».

«В свободное от основной работы время» Геринг заправлял целой криминальной империей торговцев предметами искусства и откровенных грабителей, добывших для него несметное количество произведений (их хватило бы на целый музей) – либо украденных, либо скупленных за бесценок – под угрозами – у прежних хозяев[156]. Значительную часть этой коллекции составляло «бесхозное еврейское искусство», конфискованное из еврейских домов и квартир. В общей сложности тут насчитывалось около 1400 картин, скульптур и гобеленов, в том числе «Мост Ланглуа в Арле» Ван Гога и работы Ренуара, Боттичелли, Моне. Нацисты применяли термин «бесхозное» для обозначения произведений искусства, оставленных бежавшими или депортированными евреями. За время войны Геринг посетил Париж 20 раз (якобы по делам люфтваффе), часто – на одном из своих четырех «спецпоездов». Он приезжал туда, чтобы осматривать и отсортировать работы, которые его агенты собирали в музее Жё-де-Пом, расположенном в саду Тюильри. К осени 1942 года он только из этого источника получил 596 произведений искусства. Он демонстрировал сотни лучших работ в своей загородной резиденции Каринхалл (которая все чаще служила его штаб-квартирой), названной в честь его первой жены Карин, умершей в 1931 году. Картины рядами висели на стенах от пола до потолка: это подчеркивало не их красоту и ценность, а ненасытное стяжательство их нового владельца[157]. Свою постоянную тягу ко всякого рода изысканным вещам, особенно золотым, он удовлетворял и за счет «узаконенного» присвоения имущества. Кроме того, каждый год его подчиненным приходилось скидываться на покупку очередного дорогостоящего подарка ко дню его рождения[158].

Геринг спроектировал Каринхалл как аналог средневекового охотничьего домика. Он выстроил его посреди векового леса в 45 милях к северу от Берлина. Здесь же он воздвиг гигантский мавзолей для своей покойной жены – в обрамлении огромных столбов из песчаника, которые должны были напоминать камни Стоунхенджа. 10 апреля 1935 года он женился на актрисе Эмми Зоннеманн. Церемония бракосочетания прошла в берлинском кафедральном соборе. Ее посетил сам Гитлер. В небе кружили звенья бомбардировщиков люфтваффе.

Кроме того, Геринг любил роскошно одеваться. Он сам разрабатывал свою форму, стараясь, чтобы она была как можно более красочной: отсюда все эти медали, эполеты, серебристое шитье. Нередко он переодевался несколько раз в день. Он славился и более эксцентричными нарядами – порой щеголяя в туниках, тогах и сандалиях, создавая дополнительные акценты с помощью красного лака на ногтях пальцев ног и румян на щеках. На правой руке он носил большой перстень с шестью бриллиантами; на левой красовалось кольцо с огромным изумрудом квадратной огранки (как поговаривали, дюймового размера). Он вышагивал по территории Каринхалла, словно разжиревший Робин Гуд, – в подпоясанной куртке зеленой кожи, с большим охотничьим ножом за поясом, с посохом. Как вспоминал один немецкий генерал, однажды его вызвали на совещание к Герингу – которого он застал «восседающим в зеленой, расшитой золотом шелковой рубашке, с большим моноклем. Его волосы были покрашены в желтый цвет, брови подведены, щеки нарумянены. Лиловые шелковые чулки, бальные туфли из черной лакированной кожи… Он походил на какую-то медузу»[159].

Сторонним наблюдателям казалось, что Геринг не совсем в своем уме, но американский генерал Карл Спаатс, позже допрашивавший нацистских преступников, писал, что Геринг «отнюдь не является психически ненормальным – несмотря на все слухи о противоположном. Более того, его следует считать весьма расчетливым типом, искуснейшим актером, профессиональным лжецом»[160]. Публика его обожала, прощая ему излишества, ставшие легендой, и нелегкий характер. Американский корреспондент Уильям Ширер, работавший в Германии, пытался объяснить в своем дневнике этот кажущийся парадокс: «Гитлер – далекий и туманный миф, человек-загадка. А Геринг – самый что ни на есть земной, эдакий сластолюбивый здоровяк из плоти и крови. Немцы его любят, потому что они его понимают. Он обладает недостатками и достоинствами среднего человека, и народ любит его за то и другое. Он по-детски обожает военную форму и медали. Но и они ведь тоже это обожают»[161].

Ширер не мог уловить никакой обиды публики по отношению к той «фантастической, средневековой – и очень дорогостоящей – жизни, которую он ведет. Пожалуй, они бы и сами с радостью вели подобную жизнь, если бы им выпал шанс».

Геринг пользовался большим уважением среди своих офицеров – поначалу. «Мы клялись именем фюрера и боготворили Геринга», – писал один пилот бомбардировщика, объяснявший особенности Геринга его подвигами во время Первой мировой, когда тот был одним из лучших летчиков-асов и славился своей храбростью[162]. Однако теперь некоторые из его офицеров и пилотов все сильнее разочаровывались в нем. За глаза они стали называть его «нашим жирдяем». Адольф Галланд, один из ведущих истребителей люфтваффе, неплохо изучил его и часто спорил с ним по поводу боевой тактики. На Геринга с легкостью влияла «горстка подхалимов», отмечал Галланд, добавляя: «Его придворные-фавориты часто сменялись, поскольку его благоволение можно было завоевать и удерживать лишь при помощи постоянной лести, интриг и дорогих подарков»[163]. Но Галланда еще больше беспокоило другое: судя по всему, Геринг не понимал, что методы боевых действий в воздухе со времен предыдущей войны радикально изменились. Летчик подчеркивал: «Геринг не обладал почти никакими познаниями в области техники и не разбирался в тактике боя современных истребителей»[164].

По мнению Галланда, главной ошибкой Геринга стало назначение своего друга Беппо Шмида на пост начальника разведывательного управления люфтваффе – подразделения, отвечавшего, в частности, за ежедневную оценку силы британской авиации. Это решение скоро привело к тяжким для Германии последствиям. «Беппо Шмид совершенно не годился на роль офицера разведки, – отмечал Галланд, – а это была тогда самая важная работа»[165].

Тем не менее Геринг слушал только Шмида. Он доверял Шмиду как другу – и, что еще важнее, наслаждался теми радостными вестями, которые тот, казалось, всегда готов предоставить своему шефу.

Когда Гитлер обратился к труднейшей задаче по завоеванию Британии, он – что вполне естественно – решил поручить ее Герингу. Тот пришел в восторг. В ходе Западной кампании все лавры достались сухопутной армии, особенно ее танковым частям, а авиация играла лишь второстепенную роль, обеспечивая поддержку с воздуха. Теперь же люфтваффе получило шанс стяжать славу. Геринг не сомневался, что его части победят противника.

Глава 7

Для счастья достаточно

Франция стояла на грани уничтожения, немецкие самолеты наносили новые и новые сокрушительные удары по британским и французским силам, сконцентрировавшимся в районе Дюнкерка, а между тем личного секретаря Джона Колвилла мучила другая проблема – он был влюблен[166].

Предметом его обожания стала Гэй Марджессон, студентка Оксфорда, дочь Дэвида Марджессона, того самого умиротворителя, на которого Клементина некогда так напустилась во время ланча. Два года назад Колвилл сделал Гэй предложение, но она ответила отказом. С тех пор он испытывал по отношению к ней противоречивые чувства: его влекло к ней, но отсутствие взаимности с ее стороны отталкивало. Разочарование заставляло его искать – и находить – недостатки в ее характере и поведении. Впрочем, это не мешало ему постоянно искать ее общества.

22 мая, в среду, он позвонил ей, чтобы удостовериться, что их договоренность насчет ближайшего уик-энда остается в силе: планировалось, что он заедет к ней в Оксфорд. Но она отвечала уклончиво. Вначале она сказала, что ему незачем приезжать, потому что ей надо поработать, потом уверяла, что днем планирует кое-чем заняться в университете. Он убеждал ее все-таки исполнить договоренность, которую они заключили еще несколько недель назад. Наконец она уступила. «Она сделала это так неохотно. Я был весьма уязвлен тем, что она могла предпочесть какое-то жалкое студенческое задание встрече со мной, – писал он. – Просто удивительное безразличие к чувствам другого человека – хотя вы делаете вид, что относитесь к нему с симпатией»[167].

Впрочем, этот уик-энд начался на оптимистической ноте. Субботним утром Колвилл поехал в Оксфорд на машине. Стояла замечательная весенняя погода, воздух был пронизан солнечным светом. Но к его приезду небо затянуло облаками. После ланча в пабе они с Гэй поехали в Клифтон-Хэмпден, деревню чуть южнее Оксфорда, на берегу Темзы. Там они некоторое время валялись на траве и беседовали. Гэй была подавлена из-за войны и тех ужасов, которые та сулила. «Тем не менее мы неплохо провели время, – пишет Колвилл, – и мне для счастья было достаточно просто быть рядом с ней».

На другой день они вместе бродили по территории колледжа Святой Магдалины и некоторое время посидели, беседуя, но беседа как-то не задалась. Потом они поднялись в ее комнату. Ничего особенного там не произошло – она уселась заниматься французским, а он вздремнул. Позже они заспорили о политике. Гэй с недавних пор объявила себя социалисткой. Они гуляли по берегу Темзы (в границах Оксфорда она именуется Изидой), с ее бесчисленными плоскодонками и раскрашенными баржами. Ближе к вечеру они забрели в расположившийся на самом берегу реки паб XVII века «Траут-Инн» (или попросту «Траут» [ «Форель»]). Вышло солнце, и погода вдруг стала «великолепной», пишет Колвилл: объявилось «голубое небо и как раз такое количество облаков, чтобы заходящее солнце смотрелось эффектнее»[168].

Они обедали за столиком с видом на водопад, старый мост и край леса. Потом они пошли по пешеходной дорожке вдоль реки. Неподалеку играли дети. Перекликались чибисы. «Нет и не было лучшего пейзажа, среди которого можно ощущать себя счастливым, – пишет Колвилл. – Никогда не испытывал большей безмятежности и умиротворения».

Гэй чувствовала то же самое. Она сказала Колвиллу, что «счастья можно достичь, лишь если живешь настоящим мгновением».

Эта фраза казалась многообещающей. Но когда они вернулись в ее комнату, Гэй еще раз повторила свое решение: они с Колвиллом никогда не поженятся. Он пообещал подождать – на случай, если она передумает. «Она настаивала, чтобы я отказался от своих чувств, – пишет он, – но я сказал ей, что главное стремление всей моей жизни – чтобы она стала моей женой. И что я не могу перестать вздыхать об этой недостижимой луне, потому что эта луна значит для меня все».

Ночь с субботы на воскресенье он провел на диване в принадлежащем семье его неввестки Джоан домике, расположенном на территории одного из близлежащих поместий.

В то же воскресенье, 26 мая, около семи часов вечера, Черчилль распорядился начать операцию «Динамо» – эвакуацию Британских экспедиционных сил с побережья Франции.

Между тем в Берлине Гитлер приказал своим танковым колоннам возобновить наступление на БЭС, которые теперь сосредоточились в портовом городе Дюнкерке. Правда, его войска двигались менее решительно, чем ожидалось: они рады были предоставить геринговским бомбардировщикам и истребителям возможность завершить выполнение этой задачи.

Но Геринг неадекватно воспринимал события, разворачивающиеся у побережья Дюнкерка, где готовились к эвакуации британские солдаты (которых немцы называли «томми»).

– Через пролив переправляются лишь несколько рыбацких шхун, – заметил он 27 мая, в понедельник. – Надеюсь, эти томми умеют плавать[169].

Глава 8

Первые бомбы

Мир затаив дыхание следил за этой операцией. Король каждый день отмечал количество бойцов, которым удалось спастись. Британское министерство иностранных дел ежедневно направляло Рузвельту подробные сведения о ходе эвакуации. Поначалу Адмиралтейство ожидало, что на британский берег смогут благополучно переправиться самое большее 45 000 человек. Сам Черчилль считал, что максимум – 50 000. Но реальное количество переправившихся в первый день (всего 7700 человек) вроде бы показывало, что обе оценки чересчур оптимистичны. Второй день (28 мая, вторник) оказался более удачным: эвакуировалось 17 800 человек. Но это все равно было значительно меньше тех масштабов эвакуации, которые требовались Британии для того, чтобы воссоздать полноценные боевые части. Однако Черчилль не опускал рук. Более того, казалось даже, что он полон энтузиазма. Впрочем, он понимал, что другие не разделяют его оптимизм: так, во вторник один из членов военного кабинета заявил, что перспективы БЭС выглядят «мрачнее, чем когда-либо».

Черчилль отлично осознавал, что уверенность и бесстрашие лучше всего передаются личным примером, поэтому он издал распоряжение о том, чтобы все министры демонстрировали силу духа и позитивный настрой: «В эти тяжелые дни премьер-министр будет весьма признателен своим коллегам в правительстве, а также ответственным должностным лицам за поддержание высокого морального состояния лиц, их окружающих, не преуменьшая серьезности событий, но выказывая уверенность в нашей способности и непреклонной решимости продолжать войну до тех пор, пока мы не сокрушим волю врага, желающего стать господином всей Европы»[170].

В этот же день он постарался раз и навсегда положить конец любым мыслям о том, что Британия могла бы искать мира с Гитлером. Выступая перед 25 министрами, он сообщил им то, что ему известно о разгроме, угрожающем Франции, и признался, что даже он сам некоторое время рассматривал возможность переговоров о мире с Германией. Но теперь все изменилось, объявил он: «Я убежден, что все вы в едином порыве вышвырнули бы меня из правительства, если бы я хоть на мгновение задумался о том, чтобы пойти на переговоры или сдаться. Если долгой истории нашего острова суждено наконец завершиться, пускай в финале каждый из нас лежит на земле, захлебываясь собственной кровью»[171].

На несколько мгновений наступила ошеломленная тишина. Потом министры, все до единого, поднялись с места, окружили его, принялись хлопать его по спине, громогласно выражая одобрение. Для Черчилля это было несколько неожиданно, но он испытал немалое облегчение.

«Он был прямо-таки великолепен, – писал Хью Дальтон, один из тех министров. – Самый подходящий человек для этого времени, другого такого у нас нет».

Здесь, как и во многих других речах, Черчилль продемонстрировал впечатляющую способность: умение делать так, чтобы слушатели ощущали себя значительнее, сильнее, а главное – храбрее. Как полагал Джон Мартин, один из его личных секретарей, премьер «излучал уверенность и непоколебимую волю, которые заставляли людей проявлять силу и отвагу»[172]. Мартин писал, что под руководством Черчилля британцы начали воспринимать себя как «героев гораздо более масштабного действа, борцов за правое дело, которое непременно восторжествует, потому что за него сражаются даже звезды на своих небесных путях».

Он делал это и на более личном уровне. Детектив-инспектор Томпсон вспоминал один летний вечер в Чартуэлле (кентском доме Черчилля), когда премьер диктовал секретарше очередные служебные записки. В какой-то момент он открыл окно, чтобы впустить освежающий сельский ветерок, и в помещение влетела крупная летучая мышь. Она принялась бешено метаться по комнате, то и дело пытаясь спикировать на секретаршу. Та пришла в ужас, но Черчилль, судя по всему, не обращал никакого внимания на происходящее. Наконец он заметил, как девушка конвульсивно вжимает голову в плечи, и осведомился: что-то случилось? Она указала на крылатого агрессора – «большого и чрезвычайно враждебно настроенного» (как позже написал Томпсон).

– Ну вы же не боитесь какой-то там летучей мыши, а? – проговорил Черчилль.

Но она ее боялась – и дала это понять.

– Я вас защищу, – пообещал Черчилль. – Продолжайте работу[173].

Эвакуация из Дюнкерка в итоге оказалась невероятно успешной. Тут помогли и приказ Гитлера о временном прекращении наступления, и плохая погода над Ла-Маншем, мешавшая налетам люфтваффе. «Этим томми» все-таки не пришлось демонстрировать свое умение плавать. В Дюнкеркской эвакуации было задействовано в общей сложности 887 морских транспортных средств, из которых лишь четверть принадлежала Королевскому военно-морскому флоту. Помимо кораблей ВМФ в операции участвовало 91 пассажирское судно, а также целая армада рыболовных шхун, яхт и других маленьких судов. Удалось спасти 338 226 человек, в том числе около 125 000 французских солдат. Еще 120 000 британских бойцов еще оставались во Франции (в том числе Филипп, старший брат Джона Колвилла), но сейчас они пробирались к эвакуационным пунктам, расположенным на других участках французского побережья.

Однако при всей своей успешности эвакуация БЭС вызывала у Черчилля глубочайшую досаду. Ему отчаянно хотелось перейти в наступление. «Как чудесно было бы, если бы вместо того, чтобы забаррикадироваться на нашем острове, мы сами заставили немцев гадать, где на них обрушится очередной удар, – писал он «Мопсу» Исмею, своему начальнику Центрального штаба. – Следует напрячь все силы, чтобы стряхнуть с себя умственный и нравственный паралич, от которого мы так страдаем: он заставляет нас подчиняться воле и инициативе врага»[174].

Не случайно Черчилль именно в разгар эвакуации начал наклеивать красные надписи «Исполнить сегодня же» на все свои директивы и распоряжения, требующие немедленного отклика. К этим наклейкам, писал его секретарь Мартин, «относились с большим уважением: все знали, что такие требования, поступающие с самого верха, нельзя игнорировать»[175].

4 июня, в последний день эвакуации, в своем обращении к палате общин Черчилль снова прибег к своему ораторскому искусству – на сей раз для того, чтобы укрепить боевой дух империи в целом. Первым делом он восхитился успехом Дюнкеркской операции, хотя и позволил себе отрезвляющее замечание: «Одними эвакуациями войну не выиграть»[176].

Приближаясь к финалу своей речи, он распалялся все сильнее.

– Мы пойдем до конца, – заявил он в каком-то крещендо яростной убежденности. – Мы будем биться во Франции, мы будем драться на морях и океанах, мы будем с растущей уверенностью и растущей силой сражаться в воздухе, мы будем защищать наш остров любой ценой. Мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться в районах высадки, мы будем сражаться в полях и на улицах, мы будем сражаться среди холмов, мы никогда не сдадимся…

Парламентарии одобрительно взревели, а Черчилль пробормотал, обращаясь к одному из коллег:

– И… мы будем сражаться «розочками», сделанными из разбитых бутылок, потому что, черт побери, у нас нет ничего другого[177].

Его дочь Мэри, сидевшая в тот день вместе с Клементиной на галерее для посетителей, сочла, что от этого выступления просто дух захватывает. «Вот теперь моя любовь к отцу и мое восхищение им начали превращаться в преклонение перед ним как перед настоящим героем»[178], – писала она. Один молодой моряк Королевского военно-морского флота по имени Людовик Кеннеди (позже он прославился как газетный журналист, радио- и телеведущий) вспоминал: «Когда мы это услышали, мы тут же поняли – все будет в порядке»[179].

Гарольд Никольсон писал своей жене Вите Саквилл-Уэст: «Я исполнился духом этой великой речи Уинстона и мог бы сейчас сразиться с целым миром врагов»[180]. Впрочем, от планов двойного самоубийства он все же не отказался. Они с Витой намеревались раздобыть какой-то яд – и (как сказано в «Гамлете») «простые кинжалы»[181], с помощью которых его можно ввести в организм. Никольсон рекомендовал ей всегда держать свой «кинжал» под рукой, «чтобы ты могла уйти из жизни, как только возникнет необходимость. И я тоже таким обзаведусь. Я вовсе не боюсь столь внезапной и почетной смерти. Но я страшусь пыток и унижений»[182].

Речь Черчилля была весьма воодушевляющей, но всеобщей поддержки она все же не снискала. Клементина отмечала, что «значительная часть тори» (Консервативной партии) отреагировала на нее без энтузиазма, а некоторые даже встретили ее «мрачным молчанием»[183]. Дэвид Ллойд Джордж, бывший премьер-министр, а ныне – парламентарий (как и прежде, принадлежащий к Либеральной партии), назвал реакцию на эту речь «чрезвычайно вялой»[184]. На следующий день управление внутренней разведки министерства информации сообщило, что лишь две газеты «сочли нужным посвятить заголовки выступлению Черчилля» и что сама речь мало укрепила боевой дух общества. «Завершение эвакуации БЭС вызвало определенное ощущение подавленности, – отмечали в ведомстве. – Происходит некоторое ослабление напряжения без одновременного роста решительности». Кроме того, авторы доклада обнаружили, что «по всей стране вызвала некоторую настороженность фраза премьера о том, что "мы будем сражаться одни". В результате несколько усилились сомнения по поводу намерений нашего союзника»[185] (в виду имелась Франция).

Эвелин Сондерс, еще одна участница программы «Массовое наблюдение», писала в дневнике: «Вчерашняя речь Черчилля пока не вызвала во мне душевный подъем, мне по-прежнему дурно»[186].

Однако Черчилль, готовя текст этой речи, снова имел в виду главным образом американскую аудиторию. В Соединенных Штатах его выступление восприняли как безусловный успех – чего и следовало ожидать, ведь те холмы и пляжи, на которых он призывал сражаться, располагались в четырех тысячах миль от Атлантического побережья США. Хотя Черчилль ни разу напрямую не упомянул Америку в этом выступлении, с его помощью он намеревался донести до Рузвельта и конгресса следующую мысль: Британия твердо намерена победить – несмотря на отступление из Дюнкерка и вне зависимости от последующих действий Франции.

Кроме того, эта речь посылала определенные сигналы Гитлеру, подчеркивая, что Черчилль полон решимости биться дальше. Неизвестно, сказалось ли тут влияние этого выступления, но уже на следующий день, 5 июня, в среду, немецкие самолеты начали впервые бомбить цели на территории Англии. В налете приняли участие несколько бомбардировщиков в сопровождении целых туч истребителей. Этот рейд (как и те, что последовали сразу за ним) озадачил руководство Королевских ВВС. Понесенные люфтваффе в рейде людские и материальные потери по большей части оказались напрасными. В серии ночных налетов немцы отбомбились по пастбищам и лесам Девона, Корнуолла, Глостершира и ряда других графств, не нанеся особого ущерба.

В Королевских ВВС решили, что это своего рода тренировочные рейды, предназначенные для проверки английской противовоздушной обороны – в ходе подготовки к вторжению. Как и опасались британцы, Гитлер, похоже, решил обратить свой взгляд на Британские острова.

Глава 9

Зеркальное отображение

В своей знаменитой речи Черчилль обошел стороной один из факторов Дюнкеркской эвакуации – вообще, важность этого фактора оценили немногие. Но тех, кто взял на себя труд задуматься, успешная переправа через Ла-Манш более 300 000 человек под скоординированными атаками противника на суше и в воздухе не могла не встревожить. Напрашивался вывод: отражение массированного немецкого десанта может оказаться более трудной задачей, чем полагали британские командиры, особенно если силы вторжения, подобно дюнкеркскому эвакуационному флоту, будут состоять из многих сотен небольших кораблей, барж и быстроходных катеров.

Генерал Эдмунд Айронсайд, главнокомандующий британскими войсками в метрополии[187], писал в связи с итогами эвакуации: «Это наводит меня на мысль, что и боши [немцы] сумеют так же успешно высадиться в Англии – несмотря на бомбардировки [Королевских ВВС]»[188].

По сути, он опасался Дюнкерка наоборот.

Глава 10

Разгневанный дух

10 июня, в понедельник, Черчилль с утра пребывал в скверном настроении: редкий случай, когда война все же притушила бьющую из него душевную энергию. Италия объявила войну Британии и Франции, что заставило его отпустить угрожающую остроту: «Любителям поглазеть на руины в Италии вскоре не придется для этого тащиться до Неаполя или Помпей»[189].

Решение Италии и ситуация во Франции сильно накалили атмосферу на Даунинг-стрит, 10. «Он был в очень плохом настроении, – писал Джок Колвилл, – срывался почти на всех, писал гневные распоряжения Первому морскому лорду[190], а на устные сообщения внимание обращать отказывался»[191]. Когда Черчилль находился в таком настроении, главный удар обычно приходился на того, кто оказался ближе всего. Зачастую таким человеком являлся его верный многострадальный детектив – Томпсон. «Чтобы выпустить пар, он обрушивался на любого, кто окажется под рукой, – вспоминал Томпсон. – А поскольку я всегда был под рукой, меня нередко обваривало этим паром. Все мои действия, подлинные и мнимые, казались ему неправильными. Я ему наскучил. Ему наскучила сама необходимость моего поста при нем. Мое вечное присутствие рядом наверняка до смерти надоело ему. Оно даже мне самому надоело»[192]. Язвительные придирки Черчилля порой совершенно обескураживали Томпсона. «Я все хотел, чтобы кто-нибудь на него напал: тогда я мог хотя бы пристрелить нападавшего», – писал он.

Впрочем, подобный гнев на весь мир, иногда охватывавший Черчилля, быстро проходил. Он никогда не извинялся, но давал понять иными средствами, что буря миновала. «Его обвиняют в раздражительности, – объяснял лорд Бивербрук, который, будучи министром авиационной промышленности, сам частенько становился мишенью черчиллевской ярости. – Но он не такой. Бывает, что он сильно вспылит, но, после того как он обрушится на вас с резкой критикой, он обычно прикоснется к вам, положит ладонь на кисть вашей руки, вот так, – словно чтобы показать, что его истинные чувства к вам не изменились. Замечательное проявление человечности»[193].

Погода тоже не располагала к оптимизму. После долгой череды теплых и солнечных дней этот был каким-то потусторонне-мрачным. «Темно, хоть глаз выколи», – писал Александр Кадоган, заместитель министра иностранных дел Великобритании, один из ведущих дипломатов страны, автор ценнейших дневников об этом времени[194]. Оливия Кокетт, служащая Скотленд-Ярда и активный участник программы «Массовое наблюдение», в своем дневнике описала этот день так: «Весь день тяжелые черные тучи и ни капли дождя. Только о них все и говорят. Повсюду довольно нервное настроение»[195]. Она случайно услышала, как кто-то сказал: «В день, когда распяли Христа, настала такая же тьма. Случится что-то ужасное».

Черчилля сейчас больше всего заботила Франция. Его злило, что, несмотря на несколько поездок в эту страну, ему никак не удавалось повлиять на развитие событий там и вдохнуть во французов новую решимость к сопротивлению. Ожидалось, что Париж падет в ближайшие 48 часов. Судя по всему, французы готовы были капитулировать. Но он не отступался. Он по-прежнему верил: самим своим присутствием, своим ободрением (а возможно, каким-нибудь вдохновляющим замечанием или обещанием) он мог бы оживить труп Франции. Очередной шанс выпал ему 11 июня, во вторник, когда премьер-министр Рейно снова пригласил его к себе, на сей раз в Бриар, небольшой городок на Луаре, примерно в 100 милях к югу от Парижа. Это совещание не породило никакой искры; по сути, оно лишь подчеркнуло, как ухудшилось положение. Надеясь вдохновить коллегу-премьера, Черчилль разразился потоком плохого французского и хорошего английского, поклявшись, что Британия будет драться дальше в любых обстоятельствах, даже в одиночку, если это необходимо: «Драться и драться, toujours, всегда, повсюду, partout, pas de grâce, безжалостно. Puis la victoire![196]»[197]

Но французов это не вдохновило.

Впрочем, встреча все-таки оставила яркий след в памяти нескольких присутствовавших французских офицеров. Они хорошо запомнили необычную картину – как Черчилль, рассерженный тем, что французская сторона не приготовила ему дневную ванну, прорывается сквозь череду раздвижных дверей в красном кимоно с белым поясом, восклицая: «У эй ма бэйн?» (его французская версия вопроса «Где моя ванна?»). Как сообщал один из свидетелей этой сцены, в этом порыве ярости Черчилль выглядел как «разгневанный японский дух»[198].

Французы пребывали в таком унынии (они явно были очень близки к тому, чтобы сдаться), что Черчилль укрепился в своей решимости не посылать им на помощь истребители Королевских ВВС[199]. Он уверял французов, что это не эгоизм, а простое благоразумие и что лишь истребительная авиация способна остановить ожидаемое нападение гитлеровцев на Англию. «Мы сожалеем, что не можем помочь вам еще чем-то, – произнес он, – но мы и в самом деле не можем».

А для Джока Колвилла происходящие события были связаны и с личными тревогами. Он знал, что многих британских солдат, еще остающихся во Франции, сейчас эвакуируют через Шербур, и надеялся, что среди них окажется и его брат Филипп. Часть багажа Филиппа прибыла в Лондон: обнадеживающий знак, хотя это, конечно, вовсе не говорило о том, что все опасности позади.

Воевали оба его брата и множество его сверстников. Колвилл решил, что и ему тоже необходимо присоединиться к боевым действиям. Он полагал, что оптимальный путь лежит через Королевский военно-морской флот, и сказал об этом своему непосредственному начальнику – Эрику Силу, старшему личному секретарю Черчилля. Сил обещал посодействовать, но обнаружил, что ничего не может сделать. Многие молодые люди, работавшие в самых разных ведомствах Уайтхолла (в частности, многие сотрудники дипломатической службы), питали те же надежды, что и Колвилл, и это стало немалой проблемой для правительства. Министерство иностранных дел отказывалось (по крайней мере пока) разрешать кому-либо из своих молодых сотрудников перейти на военную службу. Но Колвилл был полон решимости не оставлять попыток.

12 июня, в среду, как раз когда Черчилль и его спутники завершали свои встречи во Франции, Джозеф Кеннеди, американский посол в Великобритании, отправил конфиденциальную телеграмму своему начальнику – госсекретарю Корделлу Халлу. В послании содержалась очередная предвзятая оценка британских перспектив. По его мнению, готовность империи к войне была «ужасающе слабой» по сравнению с огромной мощью Германии. «Положение прискорбное», – писал он. И добавлял: у Англии нет ничего, кроме храбрости. Кеннеди утверждал, что Черчилль не опускает руки лишь потому, что верит: Соединенные Штаты вступят в войну вскоре после предстоящих президентских выборов (они должны были состояться 5 ноября, и участие в них Рузвельта казалось все более вероятным). Черчилль, писал он, убежден, что «когда жители Соединенных Штатов увидят, сколько больших и малых городов Англии (в честь которых названо столько больших и малых городов Америки) разрушено в ходе бомбардировок, они все как один захотят войны»[200].

Кеннеди цитировал доклад одного из английских корреспондентов в Америке, писавшего, что «для того, чтобы вовлечь Соединенные Штаты в войну, требуется лишь какой-то "инцидент"». Посла тревожило это утверждение. «Если нужно лишь это, следует иметь в виду: в отчаянном положении многие готовы пойти на отчаянные меры», – предостерегал он.

Тревожные новости поступали и из другой сферы. В тот же день, 12 июня, в среду, Фредерик Линдеман, новоназначенный личный советник Черчилля по научным вопросам (все называли его просто Профессор), утром пригласил к себе на совещание молодого ученого из разведывательного управления министерства авиации – доктора Реджинальда Джонса, своего бывшего студента, который теперь, всего в 27 лет, занимал громкую должность заместителя директора по технологической разведке.

Предполагалось, что на совещании будет обсуждаться, удалось ли Германии разработать и развернуть собственную радарную систему. Британия сделала это еще до войны и теперь тайно использовала эту систему с огромной пользой для себя. Целая сеть радарных вышек, расположенных вдоль побережья Британских островов (так называемая система Chain Home [ «Оборонная цепь»]), давала точное и своевременное предупреждение о приближении немецких самолетов. Но вскоре разговор зашел о другом. Как выяснилось, впереди маячит ужасающая перспектива: противник осваивает техническое достижение, которое (если только оно действительно будет реализовано) даст Германии колоссальное преимущество в воздушных боях.

Часть вторая

«В случае определенного развития событий…»

Июнь-август

Глава 11

Загадка «Лебединого замка»

Человек по прозвищу Профессор – Фредерик Линдеман – слушал собеседника с нарастающим скептицизмом. То, что рассказывал доктор Джонс, молодой сотрудник разведывательного управления министерства авиации, шло вразрез со всеми представлениями физиков о том, как радиоволны должны распространяться на большом расстоянии. В изложении Джонса обрывки разведданных выглядели убедительно, но они ведь наверняка означали нечто иное – не то, что вообразил себе Джонс.

Собственно говоря, работа Профессора как раз и состояла в том, чтобы оценивать мир с объективностью ученого. Этот 54-летний оксфордский физик стал одним из первых сотрудников нового премьер-министра: Черчилль был убежден, что в новой войне технологические достижения будут играть весьма важную роль. Это уже подтвердила история с радаром – удачным побочным продуктом безуспешных попыток создать «луч смерти», способный мгновенно уничтожать вражеские самолеты. Кроме того, британцы учились все лучше перехватывать и расшифровывать переговоры летчиков люфтваффе: этим занимались в Блетчли-парке, сверхсекретном центре, где размещалась Правительственная школа кодов и шифров. Именно здешние дешифровщики сумели разгадать тайны немецкой шифровальной машины «Энигма».

Перед этим Линдеман возглавлял в Адмиралтействе службу, созданную для того, чтобы в ежедневном режиме обеспечивать Черчилля (тогда – Первого лорда Адмиралтейства) как можно более подробными и разносторонними сведениями о боеготовности Королевского военно-морского флота. Став премьер-министром, Черчилль тут же назначил Линдемана руководителем аналогичного бюро с гораздо более широкой сферой деятельности – статистического управления при канцелярии премьер-министра. Заодно Черчилль сделал его своим специальным советником по науке (официально эта должность именовалась «личный помощник премьер-министра»). Эти две роли давали Линдеману возможность заниматься изучением любых научных, технических и экономических вопросов, которые могли бы повлиять на ход войны: заманчивые полномочия, которые неизбежно должны были возбудить зависть среди министерских «удельных княжеств» Уайтхолла.

Еще больше осложняла дело фигура самого Линдемана – человека, чьим главным достоинством, по словам заместителя министра иностранных дел Кадогана, была способность «объединить против себя любую группу людей, с которой он вступал в контакт»[201].

Это был высокий бледный человек, любивший «твердые» крахмальные рубашки, жесткие воротнички, необычайно туго завязанные галстуки. Его бледность неплохо сочеталась с серым цветом его костюмов. На улице он всегда носил громадную шляпу-котелок и пальто с бархатным воротником – и всегда имел при себе зонтик. На его лице словно бы навечно застыло выражение чопорного высокомерия, которое подчеркивали вечно опущенные углы рта. Он казался человеком без возраста – или, точнее, всегда пребывавшего в преклонном возрасте: во всяком случае это явствует из воспоминаний леди Джулиет Таунсенд, дочери лорда Биркенхеда, близкого друга Линдемана (а впоследствии и его биографа). «Мне кажется, он был из тех, кто довольно рано начинает выглядеть довольно старым, – замечает она, – а потом сохраняет такой вид на протяжении 20 лет»[202]. Именно Таунсенд в детстве прозвала Линдемана Профессором[203]. Некоторые величали его нашим Профессором.

Линдеман, казалось, просто соткан из противоречий. Он ненавидел темнокожих и тем не менее годами играл в теннис в паре с уроженцем Вест-Индии. Он недолюбливал евреев (однажды за глаза назвав коллегу-физика «м-маленьким г-грязным еврейчиком»), однако считал Альберта Эйнштейна своим другом и в годы становления гитлеровской власти помогал физикам-евреям вырваться из Германии[204]. В своих пристрастиях он придерживался черно-белого подхода. Его друзья не могли сделать ничего плохого, а его враги – ничего хорошего. Если его кто-то задевал, он всю жизнь хранил обиду на этого человека. «Его память, – писал Джон Колвилл, – была не просто всеобъемлющей: в том, что касалось запечатления прошлых обид, она была просто феноменальной»[205].

И тем не менее, судя по всем рассказам, женщины и дети его обожали. Он был любимцем семьи Черчилль и никогда не забывал о днях рождения членов этого семейства. Особенно его любила Клементина, вообще-то не слишком жаловавшая большинство министров и генералов, с которыми работал Черчилль. Демонстративно строгий облик Линдемана маскировал очень ранимую натуру – ему было исключительно важно, как его воспринимают окружающие; он даже не носил наручных часов, опасаясь, что с ними он выглядит недостаточно мужественно[206]. Он изо всех сил старался скрывать ласковое прозвище, которое в детстве дали ему родители: Персик.

Ему непременно требовалось первенствовать во всем, чем бы он ни занимался. Он играл в теннис на профессиональном уровне – однажды даже выступал на Уимблдоне в парном разряде. Он часто играл с Клементиной, но, по словам своей сестры Линды, ни тени радости при этом не мелькало на его лице. Казалось, в нем вечно идет какая-то внутренняя борьба: «Персик за ланчем омерзительно бахвалится всезнайством, отчего беседа становится нескончаемым кошмаром постоянных ошибок. Персик с необычайной решимостью играет в шахматы, в теннис, на фортепиано. Бедняга Персик – по сути, он никогда по-настоящему не играет»[207].

Так уж случилось, что Линдеман родился не в Англии, а в Германии – в курортном городе Баден-Баден, 5 апреля 1886 года. Линдеман считал, что виной тому – эгоизм его матери. «Она знала, что подходит время родов, и тем не менее предпочла произвести его на свет именно на немецкой территории. Этот факт всю жизнь служил для Линдемана источником раздражения», – писал лорд Биркенхед[208]. Собственно говоря, Линдеман видел себя кем угодно, только не немцем, и вообще ненавидел Германию, однако из-за своего места рождения во время предыдущей войны – а теперь и во время нынешней – его патриотизм нередко подвергали сомнению. Даже Колвилл поначалу отмечал: «Его заграничные связи сомнительны»[209].

Мать Линдемана оказала на него серьезное влияние и в другой области: позже оно сильно отразилось на том, как его воспринимали окружающие. Именно она посадила своих детей на строгую вегетарианскую диету – еще в ранние годы их жизни. И она, и почти все дети вскоре отказались от такого рациона, лишь он один с каким-то мстительным упорством продолжал его придерживаться. День за днем Линдеман в невероятном количестве поглощал белки яиц (ни в коем случае не желтки) и майонез, сделанный на основе оливкового масла. Кроме того, он был знатным сладкоежкой, а особую страсть питал к шоколадкам с начинкой (первое место среди них занимали конфеты «Фуллер» с шоколадным кремом). По собственным осторожным подсчетам, ежедневно Линдеман потреблял до 200 г сахара (эквивалент 48 чайных ложек).

Линдеман и Черчилль познакомились летом 1921 года на одном обеде в Лондоне и со временем сдружились. В 1932 году они вместе проехали по Германии, чтобы посетить поля битв, где некогда сражался герцог Мальборо, предок Черчилля, биографию которого он тогда писал. Разъезжая по сельской местности на «Роллс-Ройсе» Профессора (который унаследовал от умершего отца огромное состояние), они отметили царящий там подспудный воинствующий национализм. Это встревожило их и заставило заняться активным сбором сведений о подъеме милитаризма в гитлеровской Германии – чтобы открыть Британии глаза на угрожающую ей опасность. Дом Черчилля стал своего рода разведывательным центром, где собиралась информация о Германии, поступавшая из внутренних немецких источников.

Лнндеман ощущал профессиональное родство с Черчиллем. Ему представлялось, что этот человек должен был бы стать ученым, но отверг свое призвание. Черчилль, в свою очередь, восхищался способностью Линдемана запоминать детали и разлагать сложные вопросы на фундаментальные составляющие. Он часто отмечал, что у Профессора «замечательный мозг»[210].

Встреча Линдемана с доктором Джонсом началась, как и планировалось, с обсуждения вопроса о том, овладела ли Германия искусством обнаружения вражеских самолетов с помощью радиоволн. Джонс был уверен, что немцам это удалось. Он приводил разведданные, подтверждавшие его точку зрения. Ближе к концу совещания Джонс сменил тему. В этот же день, несколько раньше, случилось нечто такое, что вызвало у него беспокойство. Один из его коллег, полковник авиации Листер Бленди, глава службы, отвечающей в Королевских ВВС за радиоперехват немецких переговоров, передал Джонсу копию сообщения люфтваффе, расшифрованного в Блетчли-парке.

– Вы видите в этом какой-то смысл? – спросил у него Бленди. – Потому что у нас тут, похоже, все в недоумении.

Краткое послание содержало географические координаты (широту и долготу), а также, судя по всему, два немецких существительных – Cleves и Knickebein. Джонс мог лишь предположить, что сообщение читается примерно так: «Cleves Knickebein подтверждено [или установлено] в пункте 53°24′ с. ш. 1° з.д.».

Джонса это ошеломило. Он сказал Бленди, что для него это послание несет глубочайший смысл[211].

Оно позволило сложиться мозаике, которая прежде оставалась у него где-то глубоко в подкорке лишь разрозненным набором разведданных, которые привлекали его особое внимание на протяжении последних месяцев. Он уже однажды видел слово Knickebein – на клочке бумаги, найденном среди обломков немецкого бомбардировщика, сбитого в марте того же 1940 года. На этом обрывке стояла фраза: «Радиомаяк Knickebein». А затем, уже после того, как управление авиационной разведки Королевских ВВС ввело в практику постоянное подслушивание разговоров между военнопленными, ему довелось послушать запись беседы двух пленных немецких пилотов, обсуждавших, по-видимому, какую-то секретную беспроводную систему навигации.

Теперь же – это новое послание. Джонс знал, что Knickebein означает «кривая нога» или «собачья лапа». Он полагал, что Cleves – это скорее всего название города в Германии, которое записывалось и иначе – Kleve. В городе имелся знаменитый замок Шваненбург («Лебединый замок»), где якобы проживала принцесса Анна Клевская перед тем, как отправиться в Англию, где она стала четвертой женой Генриха VIII[212]. Считается, что «Лебединый замок» (наряду с легендой о рыцаре Лоэнгрине) оказал влияние на Вагнера в ходе создания знаменитой оперы, названной по имени рыцаря.

Внезапно фрагменты мозаики собрались воедино, и Джонс увидел в них смысл, хотя вывод, к которому он пришел, казался невероятным. Ему было всего 28 лет. Если выяснится, что он ошибся, его сочтут глупцом. Но, если он прав, его открытие, возможно, спасет бессчетное количество жизней.

Он знал, что географические координаты, указанные в этом новом перехваченном сообщении, относятся к какой-то точке чуть южнее Ретфорда – небольшого города в одном из промышленных центральных графств Англии. Линия, проведенная от Клеве к Ретфорду, могла бы являться неким вектором – например, маршрутом самолета или распространения пучка радиоволн[213] от передатчика (о чем свидетельствовала фраза «Радиомаяк Knickebein»). Термин «кривая нога» подразумевал некое пересечение: Джонс предположил, что речь идет о каком-то втором луче, пересекающем первый. Это позволяло точно локализовать наземную цель – скажем, какой-то крупный город или даже отдельный завод. Уже существовала технология, позволявшая направлять движение коммерческих и военных самолетов с помощью радиолучей, но лишь на небольших расстояниях: такой метод помогал им совершить посадку в условиях плохой видимости. Эта «лоренцевская система приземления вслепую» (названная так в честь разработавшей ее немецкой компании C. Lorenz AG) была известна обеим сторонам и уже применялась в аэропортах и на военных аэродромах Англии и Германии. Джонсу пришло в голову: может быть, люфтваффе нашло способ направлять нечто вроде лоренцева пучка радиоволн гораздо дальше – через Ла-Манш, чтобы обозначать цели, расположенные на территории Англии?

Эта перспектива очень обеспокоила его. Прежде на приемлемую точность ночных бомбардировок можно было надеяться только при ясном и лунном небе. Однако с системой наподобие той, которую представил себе Джонс, немецкие бомбардировщики смогут рыскать над Англией во всякую ночь, не дожидаясь полнолуния, второй или третьей четверти; им не помешают даже плохие погодные условия, при которых не летают британские истребители. В Королевских ВВС были уверены, что их машины смогут противостоять дневным налетам, но по ночам их истребители почти не могли находить вражеские самолеты и вступать с ними в бой – несмотря на радарную сеть, развернутую в Англии. Для воздушного боя требовался визуальный контакт, а наземные радары попросту не обладали достаточной точностью, чтобы подвести английских пилотов к противнику достаточно близко. К моменту, когда пилоты истребителей получат координаты неприятеля от диспетчеров Истребительного командования (обработавших данные с радаров), немецкие бомбардировщики уже будут в других местах – притом, возможно, на других высотах и двигаясь в иных направлениях.

Теперь же, на этом утреннем совещании с Профессором, Джонс изложил свою теорию. Он пребывал в большом возбуждении – будучи уверен, что натолкнулся на новую секретную технологию, разработанную немцами. Но Линдеман – мертвенно-бледный, аскетичный, с вечно опущенными уголками рта – заявил: то, что он предполагает, попросту неосуществимо. Он пояснил: обычные пучки радиоволн, с помощью которых осуществляется посадка вслепую, распространяются лишь по прямой, а поскольку Земля круглая, к тому времени, когда луч, направленный с территории Германии, пройдет необходимые две сотни миль (или даже больше) до участка неба над выбранной целью в Англии, эти волны будут уже слишком высоко – вне досягаемости даже самых высотных бомбардировщиков. Тогда такое представление считалось общепринятым. А после того как Линдеман занял какую-то позицию, его очень трудно было переубедить. Рой Хэррод, один из его ближайших коллег, говорил об этом так: «Никогда не встречал другого такого человека, который, убедив себя с помощью собственных рассуждений, оставался бы столь непоколебимо уверенным в своей правоте»[214].

Обескураженный, но не готовый признать поражение, Джонс вернулся в свой кабинет и стал обдумывать следующий шаг. Он договорился о второй встрече с Линдеманом – уже на завтра.

В четверг, в 11 утра, Черчилль снова полетел во Францию (это будет его последняя личная встреча с французским руководством). Он захватил с собой «Мопса» Исмея, Галифакса, Кадогана и генерал-майора Эдварда Спирса, офицера связи между британской и французской армиями, – и даже лорда Бивербрука. Таким образом, премьер-министр снова подверг немалому риску значительную часть британского правительства. Военный аэродром, где им предстояло приземлиться, бомбили накануне ночью. Для Мэри Черчилль и ее матери этот полет означал еще один день, полный тревоги. «Я просто терпеть не могу, когда он уезжает, – писала Мэри в дневнике. – Все мы испытываем ужасное предчувствие, что французы вот-вот сдадутся. Господи! Франция не может так поступить! Она должна сражаться дальше – должна сражаться дальше»[215].

Опустевший аэродром являл собой печальное зрелище: летное поле испещряли воронки от ночного налета. Французские летчики слонялись между ангарами, не проявляя особого интереса к прибывшим. Черчилль подошел к группе авиаторов и на своем ужасном французском представился, сообщив, что он – британский премьер-министр. Ему выделили двухдверный автомобиль-фаэтон, совсем небольшой: Черчиллю трудно было в нем разместиться, не говоря уж о Галифаксе, рост которого составлял шесть футов пять дюймов[216]. Набившись в машину, словно персонажи дурной комедии, они отправились в местную префектуру, где обычно работали региональные представители национального правительства. В здании они обнаружили только двух официальных лиц – французского премьер-министра Рейно и Поля Бодуэна, заместителя министра иностранных дел Франции. Рейно уселся за стол; Черчилль предпочел глубокое кресло и утонул в нем, почти скрывшись из виду.

В отличие от их предыдущей встречи (которая проходила в Бриаре) Черчилль даже не старался казаться любезным и приветливым. Как писал генерал-майор Спирс, он выглядел «чрезвычайно строгим и сосредоточенным»[217]. «Мопс» Исмей больше не походил на очаровательного пса: он тоже сидел с суровым выражением лица. Бивербрук звенел в кармане монетками – «словно нащупывая чаевые», по словам Спирса. Лицо у него раскраснелось, редкие волосы растрепались. «Его круглая голова напоминала пушечное ядро, которое его небольшое напряженное тело, сжатое в тугую пружину, могло в любую секунду запустить в Рейно», – писал Спирс.

Французы явно приготовились сдаваться. Казалось, им не терпится покончить с этой встречей. Рейно отметил: в данный момент все зависит от того, как поведут себя Соединенные Штаты. Он планировал немедленно отправить телеграмму Рузвельту. «Сейчас нам остается одно: как можно откровеннее описать ситуацию американскому президенту», – отметил он.

Черчилль обещал поступить так же, а потом попросил, чтобы ему позволили посовещаться с коллегами. «Dans le jardin!»[218] – скомандовал он. Они удалились в мрачноватый прямоугольный садик, по которому шла узкая тропинка, и зашагали по ней кругами. «Полагаю, от потрясения все временно лишились дара речи, – пишет Спирс. – Во всяком случае о себе могу это сказать со всей определенностью».

Внезапно Бивербрук прервал общее молчание. Он сказал: сейчас они могут лишь ждать ответа Рузвельта. Опасаясь, как бы Черчилль не дал поспешное обещание направить во Францию несколько эскадрилий истребителей Королевских ВВС (когда-то он ведь уже обещал это сделать), Бивербрук настаивал, чтобы премьер в последнюю минуту не принимал на себя никаких обязательств такого рода. «От нас здесь никакой пользы, – заметил он. – Более того, от нашего выслушивания этих заявлений Рейно – один вред. Давайте-ка отправимся домой».

В вечерних сумерках они вернулись в Англию.

Джонс пришел на вторую встречу с Профессором, подготовившись более основательно. Он знал, что Томас Эккерсли, один из ведущих английских специалистов по радиоволнам, давно работающий инженером-исследователем в Marconi Company, однажды написал короткую статью, где привел расчеты, из которых явствовало: очень узкий пучок радиоволн может следовать кривизне поверхности Земли, а значит, с его помощью можно навести бомбардировщик из Германии на заданную точку Британии. Джонс принес с собой эту статью, а также некоторые новые разведданные.

Кроме того, готовясь к этой встрече, Джонс пообщался со своим другом и коллегой – полковником авиации Сэмюэлом Дэнисом Фелкином, отвечавшим за допросы пленных экипажей люфтваффе[219]. Джонс знал, что в последние дни удалось захватить еще несколько немецких пилотов, выпрыгнувших из сбитых бомбардировщиков, поэтому он попросил Фелкина включить в беседы с ними вопросы, сосредоточенные на технологии навигации с помощью радиолучей.

Фелкин так и сделал, но прямые вопросы не дали ничего нового. Однако полковник придумал эффективный способ получения информации от пленных. После допроса он возвращал допрашиваемого в камеру к его сослуживцам, а затем с помощью скрытых микрофонов подслушивал, как они обсуждают прошедшую беседу и те вопросы, которые на ней задавались. Так он сумел услышать, как один из новых пленных рассказывает сокамернику после допроса: как бы Королевские ВВС ни старались, им все равно не найти «оборудование».

Разумеется, это очень подогрело любопытство Джонса. Фраза пленного косвенным образом подтверждала, что Джонс на верном пути. Можно было даже предположить, что загадочное устройство «спрятано» на самом видном месте.

Джонс тут же затребовал копию технического доклада, подготовленного британскими специалистами, которые обследовали бомбардировщик, сбитый осенью прошлого года (на самолете такого же типа летел тот пленный немецкий авиатор). Джонс сосредоточился на радиооборудовании. Его внимание привлек один прибор – устройство, названное в докладе «приемником сигнала для приземления вслепую». Само по себе наличие такого прибора не удивляло: все немецкие бомбардировщики оснащались стандартной системой приземления «Лоренц». В докладе отмечалось, что все оборудование тщательно осмотрел инженер Королевского авиационного завода – одного из экспериментальных авиационных предприятий.

Джонс позвонил ему.

– Скажите-ка, вы обнаружили что-нибудь необычное в приемнике сигнала для приземления вслепую? – спросил он.

Инженер ответил отрицательно. А потом уточнил:

– Раз уж вы об этом заговорили… Он гораздо чувствительнее, чем нужно для слепого приземления[220].

Прибор можно было настраивать на определенные частоты: Джонс заключил, что они соответствуют тем диапазонам, в которых действует новая система радионавигации. Если, конечно, его догадка верна.

При всей своей упертости Линдеман был достаточно восприимчив к холодной научной логике. Одно дело – прислушиваться к 28-летнему ученому, предполагающему (на основании нескольких косвенных улик) существование новой секретной немецкой системы навигации. Совсем другое – увидеть четкие и ясные расчеты, выполненные ведущим экспертом, подкрепленные научным доказательством того, что радиофизика вполне допускает создание такой системы. Да и новые свидетельства, собранные Джонсом, оказались убедительными.

Теперь Линдеман осознал: если люфтваффе сумело освоить новую технологию, это и в самом деле устрашающая перспектива. Как полагал Джонс, такой пучок радиоволн мог позволить самолету оказаться в радиусе не более 400 ярдов от цели: невероятная точность наведения.

Используя имевшийся у него прямой доступ к премьер-министру, Линдеман в тот же день составил докладную записку, предназначенную Черчиллю лично. Их тесный контакт чем-то напоминал общение между Григорием Распутиным и Николаем II – и вызывал массу подозрений и зависти среди коллег Линдемана. Благодаря его широчайшим полномочиям в сферу его деятельности попадало практически все. Он мог копаться в самых отдаленных уголках правительства, подвергать сомнению все, что ему заблагорассудится, даже предлагать новые вооружения и высказывать свое мнение по поводу военной стратегии, сильно осложняя жизнь мелким и крупным бюрократам. «Он был упрям как мул и не желал признавать, что на свете существуют хоть какие-то проблемы, решение которых не в его компетенции, – вспоминал «Мопс» Исмей. – Сегодня он писал меморандум о широкомасштабной стратегии, а завтра – статью о производстве яиц»[221]. Заметки и докладные записки так и разлетались из кабинета Линдемана (к концу года их набралось более 250). Их тематика была весьма разнообразной: от нитроглицерина и запасов древесины до секретных средств ПВО. Эти бумаги часто побуждали Черчилля требовать от своих многочисленных министров чего-то кардинально нового, что нарушало распорядок их жизни, и так трещавший по швам. Всякий участник совещаний знал, что Черчилль, вооруженный данными Линдемана, может в любой момент выхватить статистическую рапиру и с удовольствием распотрошить ею какое-нибудь требование или довод. А иногда вивисекцию проводил и сам Линдеман, излагая замечания своим тихим скрипучим голосом. Осваиваясь на новой работе, Линдеман стал прикладывать к своим заметкам черновик распоряжения, которое (по его мнению) следовало подписать Черчиллю. Эти черновики неизменно были написаны стилем, похожим на черчиллевский: Профессор старался затушевать собственную роль в этом процессе.

Впрочем, Черчилль хотел от Линдемана именно этого: чтобы тот постоянно бросал вызов ортодоксам, «проверенным сотрудникам» – и тем самым способствовал большей эффективности работы. Казалось, Профессор прямо-таки испытывает восторг, выдвигая идеи, которые переворачивают устоявшиеся представления вверх тормашками. Однажды, прогуливаясь со своим коллегой Дональдом Макдугаллом, он заметил плакат, нравоучительно призывавший: «Почините подтекающий кран» (предполагалось, что это позволит экономить воду, а значит, и уголь, на котором работает система водоснабжения). По пути Профессор тут же стал прикидывать стоимость энергии, древесной массы и транспортировки, необходимых для производства бумаги, на которой печатают эти воззвания. «И, разумеется, Профессор оказался прав в своих первоначальных подозрениях, – вспоминал Макдугалл. – Все это и в самом деле слагалось в неизмеримо более впечатляющую сумму, чем можно было сэкономить, следуя совету с плаката»[222].

В направленной Черчиллю служебной записке о потенциальной находке доктора Джонса Линдеман бесстрастно излагал: «Есть основания полагать, что у немцев имеется некий радиоприбор, с помощью которого они надеются обнаруживать цели»[223]. Сущность этой технологии ясна не до конца, добавлял Профессор, однако можно предположить, что в ней задействован какой-то пучок радиоволн или радиомаяки, заранее установленные в Англии шпионами. Так или иначе, писал Линдеман, «жизненно важно исследовать этот вопрос, а особенно – выяснить длину волны этого излучения. Установив это, мы сумеем разработать средства, позволяющие вводить противника в заблуждение». Он просил у Черчилля разрешения «обсудить это с министерством авиации и попытаться стимулировать действия в нужном направлении».

Черчилль с самого начала отнесся к полученной информации очень серьезно. Позже он вспоминал, что эти новости стали для него «мучительным потрясением». Он переправил служебную записку Профессора министру авиации Арчибальду Синклеру, приписав от руки: «Мне кажется, это очень интригующе. Надеюсь, вы распорядитесь, чтобы данный вопрос тщательно расследовали»[224].

Такая просьба Черчилля могла восприниматься лишь как понукающий удар кнута. Синклер тут же взялся за дело (пусть и с неохотой), поручив одному из высших должностных лиц министерства авиации проверку теории Джонса.

Между тем для семейства Черчилль настал день переезда. Бывший премьер Чемберлен наконец покинул дом 10 по Даунинг-стрит, и 14 июня, в пятницу Черчилли приступили к перевозке своих вещей из Адмиралтейского дома в новое жилище. Операцией руководила Клементина.

Переезд сопряжен с неминуемым стрессом – в любую эпоху. Но сейчас напряжение явно усиливал тот факт, что Франция вот-вот падет и что Англии грозит вторжение гитлеровских войск. Однако Клементина, казалось, стойко все это переносит – как обнаружила ее подруга Вайолет Бонем Картер (та самая, в которой жена Черчилля некогда подозревала соперницу), всего за несколько дней до переезда заехав к ней в Адмиралтейский дом на чай. Семейные покои по-прежнему стояли в полной меблировке, со всеми положенными украшениями. «Обстановка непринужденная и изысканная – и столько цветов – и все их очаровательные портреты подсвечены, – записала она в дневнике 11 июня. – Клемми совершенно такая же, как всегда, – жизнерадостно щебечущая – очень милая – и, как всегда, немножко более потешная, чем ожидаешь»[225].

Сам переезд занял несколько дней. Мэри и Клементина провели их в отеле «Карлтон» – служившем также временным пристанищем для Профессора. Черчилль предпочел избежать домашнего хаоса и провести эти дни у лорда Бивербрука в его лондонском особняке Сторноуэй-хаус, где заодно располагалась и штаб-квартира министерства авиационной промышленности.

Черчилли перевезли в дом 10 на Даунинг-стрит нового «члена семьи» – черного кота из Адмиралтейства, названного Нельсоном в честь вице-адмирала Горацио Нельсона, героя прославленной Трафальгарской битвы[226]. Черчилль обожал этого кота и часто носил его с собой по дому. По словам Мэри, вселение Нельсона вызвало определенные кошачьи конфликты: Нельсон тут же принялся терроризировать Мюнхенского мышелова – кота, уже обитавшего в доме 10 по Даунинг-стрит.

Как всегда после переезда, на новом месте следовало обустроиться, но сама опись домашней утвари, имевшейся на Даунинг-стрит, 10, показывает, насколько сложная задача стояла перед Клементиной: винные бокалы и стаканы (нужно же было куда-то наливать виски), высокие стаканы для грейпфрутового сока, тарелки для мяса, решёта, венички-сбивалки, ножи, кувшины, специальные чашки и блюдца для завтрака, специальные иглы для связывания крылышек и ножек птицы при жарке, прикроватные графины и стаканы, 36 бутылок лака для мебели, 27 фунтов карболового мыла, 150 фунтов мыла с примулой (кусками), а также 78 фунтов коричневого виндзорского мыла, которое предпочитали и Наполеон, и королева Виктория. Имелись также приспособления для сметания пыли с перил (и щетки, и метелки); подметальная машина Ewbank; щетки для чистки камина; молитвенные коврики; швабры, ручки для швабр, насадки для особых универсальных швабр; а также куски замши, 8 фунтов тряпок и 24 дюжины спичек (для того чтобы зажигать камин и сигары)[227].

«Чемберлены оставили это жилище очень грязным, – записала Мэри в дневнике на следующий день. – А после мамы Адмиралтейский дом – как новенький»[228].

Мэри очень полюбила свое новое обиталище, особенно его чинную атмосферу. Парадная дверь была выкрашена черной эмалью, а дверная колотушка имела форму льва. У дверей дежурили швейцар в ливрее и полицейский. Личный кабинет Черчилля и знаменитая Комната правительства находились на первом этаже, где обычно стояло величественное безмолвие, словно шум повседневной жизни был приглушен самим весом британской истории. В коридорах висели картины, принадлежащие Черчиллю.

Комнаты семьи находились на третьем этаже (именуемом британцами вторым). Их соединяли коридоры, стены которых были выкрашены в бледно-голубой цвет (а ковры – цвета спелых помидоров). Из подъемных окон открывался вид на сад, задний вход в дом и на Хорсгардз-пэрейд – обширную площадь, засыпанную гравием (на ней проводились разного рода важные церемонии). Мэри казалось, что атмосфера на этом этаже словно в каком-то сельском доме. Здесь, как и в Адмиралтейском доме, Черчилль и Клементина спали в раздельных спальнях.

Особенно понравились Мэри те комнаты, которые отвели ей самой. «Мамочка выделила мне чудесную спальню, гостиную и очень просторный гардероб – прямо голливудский», – писала она[229].

Поскольку отец у нее был премьер-министр, теперь она оказалась в центре событий. Все это приятно волновало, все это было очень романтично. Судя по тону ее дневниковых записей этого времени, мысль о том, что люфтваффе вскоре выгонит ее из этих чудесных комнат и из самого Лондона, тогда ни разу не приходила ей в голову.

Исполняя обещание, данное французскому руководству, Черчилль 15 июня, в субботу, в предвечернее время продиктовал телеграмму президенту Рузвельту[230]. Никогда еще он не обращался к нему с такой страстной мольбой.

Сам процесс черчиллевской диктовки неизменно становился серьезным испытанием для терпения всех, кому случилось оказаться рядом. Обычно при этом находилась его основная персональная секретарша миссис Хилл, а также кто-то из личных секретарей, в данном случае Джон Колвилл. Позже Колвилл писал: «Когда ты смотрел, как он составляет какую-то телеграмму или служебную записку для диктовки, казалось, что ты присутствуешь при родах, – настолько напряженным было его выражение лица, настолько беспокойно он поворачивался с боку на бок [если лежал при этом в постели], настолько странные звуки он испускал вполголоса»[231].

Особенно мучительным этот ритуал становился, когда приходилось составлять подобного рода деликатные телеграммы.

«Я понимаю все ваши трудности с американским общественным мнением и конгрессом, – диктовал Черчилль, – но события развиваются вниз по наклонной плоскости таким темпом, что они выйдут из-под контроля американского общественного мнения к моменту, когда оно наконец станет зрелым». Он отмечал, что Франция находится на пороге кризиса, угрожающего самому ее существованию, и что Америка – единственная сила, способная повлиять на ее будущее. «Декларация, в которой было бы сказано, что Соединенные Штаты в случае необходимости вступят в войну, могла бы спасти Францию, – произнес он. – В противном случае сопротивление Франции может через несколько дней прекратиться, и мы останемся одни».

Однако на кону не только судьба Франции, добавлял Черчилль. Он пугал адресата призраком Британии, тоже склонившейся под гитлеровским давлением, и предостерег, что на смену его собственному правительству может прийти новое – и притом прогерманское: «Если нас разобьют, вы вполне можете оказаться перед лицом Соединенных Штатов Европы под нацистским господством, Соединенных Штатов Европы, гораздо более многочисленных, сильных и лучше вооруженных, чем Новый Свет»[232].

Он повторил свою прежнюю просьбу о том, чтобы Соединенные Штаты направили эсминцы к британским берегам, дабы укрепить Королевский военно-морской флот. Он приложил специальный документ, где подробно объяснял, насколько срочно нужны эти корабли в свете ожидаемого вторжения. В этом докладе, по сути, нашли отражение недавно высказанные генералом Айронсайдом, главнокомандующим британскими войсками в метрополии, опасения насчет «Дюнкерка наоборот»: высказывалось предупреждение, что немецкое вторжение с моря «наверняка будет осуществлено посредством сильно растянутой линии высадки со значительного числа небольших плавучих средств, поэтому единственная эффективная мера противодействия подобной тактике – постоянное, массированное и действенное патрулирование эсминцами». Однако в Королевском ВМФ, предупреждали авторы доклада, имеется лишь 68 действующих эсминцев. А значит, увеличить их численность жизненно необходимо. «Вот определенный и практически осуществимый решительный шаг, который можно предпринять немедленно. Весьма настоятельно прошу вас взвесить мои слова». Он назвал получение этих эсминцев «вопросом жизни и смерти».

Завершив составление этой телеграммы, а потом – еще одной (адресованной премьер-министрам Канады и других британских доминионов), Черчилль повернулся к Джону Колвиллу и мрачно пошутил: «Если слова считаются за оружие, мы должны победить в этой войне»[233].

Рузвельт сочувственно относился к положению Британии, но его связывали по рукам и ногам «Законы о нейтралитете», а также изоляционистские настроения американского общества.

Вскоре Колвилла неожиданно увезли на уик-энд за город – в то место, которое быстро становилось личной штаб-квартирой Черчилля. Они отправились в Чекерс, официальную загородную резиденцию премьер-министра, находящуюся в графстве Бакингемшир, в 40 милях к северо-западу от Лондона.

Глава 12

Призраки скучных людей

В сумерках три черных «Даймлера» неслись среди полей и лесов. Черчилль любил быструю езду. При наличии везения и определенной смелости его шофер мог добраться от Даунинг-стрит до Чекерса всего за час. Если он проделывал это за 50 минут (такой подвиг требовал проезда на красный свет и игнорирования правил приоритетности движения), его ожидала щедрая похвала Черчилля. Говорили, что как-то раз на обратном пути шофер разогнался до сумасшедших 70 миль в час – и это в эпоху, когда автомобили не оборудовались ремнями безопасности. На заднем сиденье рядом с Черчиллем неизменно находилась одна из его машинисток. У этой сопровождающей такая поездка могла вызывать некоторый ужас. Вот что пишет его секретарша Элизабет Лейтон, работавшая с ним несколько позже: «Вы сидели, примостив записную книжку на одном колене и усердно занося в нее диктуемые фразы, при этом в левой руке вы сжимали запасные карандаши, его футляр для очков или вторую сигару, а одной ногой иногда придерживали его бесценный Ящик, чтобы он не захлопнулся при резком повороте»[234]. Стенография дозволялась лишь в автомобиле: во всех остальных случаях то, что диктует Черчилль, следовало сразу же печатать на машинке.

Детектив-инспектор тоже участвовал в таких поездках. Его тревога всякий раз усиливалась по мере того, как они приближались к этому загородному дому, который, как он полагал, был просто идеальным местом для убийства. Предыдущий владелец сэр Артур Ли в 1917 году заботливо подарил британскому правительству этот большой особняк в тюдоровском стиле из кирпича куркумово-желтого оттенка. С тех пор дом служил официальной загородной резиденцией британских премьер-министров. «Сотрудник полиции, даже пышущий здоровьем и имеющий при себе револьвер, мог ощущать себя тут очень одиноко, – писал Томпсон, – и в постоянной опасности»[235].

Кортеж въехал в поместье через массивные кованые железные ворота; по сторонам располагались две кирпичные сторожки. Солдаты Колдстримской гвардии патрулировали территорию; полицейские размещались в сторожках и останавливали машины, чтобы проверить документы. Они задавали вопросы даже черчиллевскому водителю. Затем машины двинулись по длинной прямой аллее, которую называли Виктори-уэй [улицей Победы].

В мирное время ряды высоких окон лучились бы радушным янтарным светом, но теперь они были темны – в соответствии со строгими правилами светомаскировки, действующими по всей стране. Машины въехали на полукруглую подъездную аллею и остановились у парадного входа, на восточной стороне дома. Там прибывших встретила мисс Грейс Лэмонт (по прозвищу Монти), шотландка, с 1937 года отвечавшая за хозяйство в этой премьерской резиденции. Официально она именовалась леди-экономкой.

Когда Артур Ли передавал свой особняк в дар британскому правительству, он поставил особое условие: в этом доме не следует работать, он должен служить местом отдыха и восстановления сил. Ли писал: «Даже если не учитывать всякого рода тонкие влияния, чем лучше здоровье наших правителей, тем разумнее они будут править, и стоит надеяться, что заманчивая возможность проводить по два дня в неделю среди чистого горного воздуха Чилтернских холмов и лесов принесет немалую пользу лидерам, избранным народом, а значит, и самому народу»[236].

Места здесь были и в самом деле идиллические. «Счастливы премьер-министры – куда ни пойти, их встретят новые красоты», – писал Хьюберт Эстли, потомок одного из первых владельцев поместья[237]. Дом располагался в неглубокой долине между Чилтернскими холмами. С трех сторон его окружали возвышенности, простроченные тропинками, по которым гуляющие шли мимо живых изгородей из тиса, прудов, буковых, лиственничных и падубовых рощ, деликатно патрулируемых бледно-голубыми бабочками. Среди очаровательных лесов поместья был Лонг-Уок-Вуд [в буквальном переводе – Лес долгих прогулок], где резвились бесчисленные кролики. На территории, непосредственно прилегающей к особняку, имелась площадка для крокета, что привело в восторг Клементину, страстного и требовательного игрока. Черчилль вскоре приспособит эту крокетную лужайку и для иных целей: здесь станут испытывать новейшие вооружения (в том числе и изобретенные Профессором). Возле южной стороны дома располагались старинные солнечные часы, снабженные меланхолической надписью:

Года текут,Нас в гроб влекут,А в мире сёмХолмы да ДомОдни навек[238].

Из парадной двери вы попадали в коридор, выводящий в Главный зал, чьи стены поднимались во всю высоту дома. На них размещались 30 больших живописных полотен, в том числе «Математик» Рембрандта[239]. (Впрочем, позже специалисты установили, что это работа одного из рембрандтовских учеников.) Весь дом, по сути, олицетворял собой огромный период британской истории, но в Длинной галерее, на третьем этаже, ощущение прошлого казалось наиболее явственным. Здесь находился стол, которым Наполеон Бонапарт пользовался в изгнании, на острове Святой Елены. На полке большого камина лежали два меча, некогда принадлежавшие Оливеру Кромвелю: один из них он якобы носил при Марсон-Муре в 1644 году[240]. Слева от камина висело радостное письмо, написанное Кромвелем прямо с поля боя. В нем содержалась знаменитая фраза «Бог сделал их жнивом для наших мечей»[241].

Но этот дом приходился по вкусу не всем его обитателям. Ллойд Джордж выражал неудовольствие тем, что он расположен в низине и поэтому из него открывается недостаточно обширный вид на окружающую сельскую местность. Кроме того, по его словам, дом был «полон призраков скучных людей»: он полагал, что это могло бы служить объяснением, почему его пес Чун обычно рычал, оказавшись в Длинной галерее[242]. Черчиллю довелось побывать в этом доме во время премьерства Ллойд Джорджа (в феврале 1921 года). Этот визит наверняка укрепил в нем желание когда-нибудь самому стать премьер-министром. «Вот я и здесь, – писал он Клементине о своем посещении. – Тебе было бы интересно увидеть этот дом. М.б., когда-нибудь увидишь! Он как раз из тех домов, какими ты так восхищаешься: обшитый роскошными деревянными панелями музей, полный истории, полный сокровищ – правда, недостаточно хорошо отапливаемый. В любом случае – замечательный актив»[243].

Прибыв сюда уже в качестве премьера, Черчилль быстро продемонстрировал, что он вовсе не намерен следовать требованию Артура Ли, согласно которому всем премьер-министрам следовало оставлять свои дела за пределами поместья.

Ужин в ту субботу, 15 июня, должен был начаться в половине десятого вечера. Повару заранее сообщили, что среди гостей будет Профессор, и он приготовил для него специальное вегетарианское блюдо. Линдеман любил омлет со спаржей, салат из латука, помидоры (вначале очищенные от кожуры, а затем нарезанные) – по сути, все, что сочеталось с яйцами и оливковым майонезом. Клементина не стеснялась предъявлять кулинарам поместья специальные требования, чтобы угодить Профессору. «Моя мать шла на очень большие хлопоты, – вспоминала Мэри. – Для Профессора всегда готовили особое блюдо, и его неизменно угощали всевозможными кушаньями из яиц: он аккуратно отделял желтки и ел одни белки». Но, если не считать пристрастий по части еды, он был невзыскательным гостем. «Профессор никогда не доставлял нам беспокойства, – писала Мэри. – Его не требовалось развлекать: он либо уходил поиграть в гольф, либо работал, либо просвещал папу по какому-нибудь вопросу, либо играл в теннис. Это был совершенно замечательный гость»[244].

Да, его принимали здесь вполне радушно, однако у Мэри имелись на сей счет и свои оговорки. «Я всегда немного опасалась сидеть за столом рядом с Профессором, поскольку он редко шутил и мог показаться молодому существу несколько скучным. С Профессором мне никогда не было уютно. Он был абсолютно очарователен, – отмечает она, – но в целом это было животное совсем другой породы»[245].

Впрочем, в тот субботний вечер и Мэри, и Клементина отсутствовали: вероятно, они решили остаться в Лондоне, чтобы продолжить непростой процесс переезда семьи (и кота Нельсона) в дом 10 по Даунинг-стрит. Среди гостей, которые намеревались остаться в Чекерсе на ночь, были Диана (еще одна дочь Черчилля) вместе со своим мужем Дунканом Сэндсом, а также вечный Джон Колвилл. Профессор, опасавшийся встречаться с другими по пути в ванную, никогда здесь не ночевал, предпочитая уединение и комфорт своих оксфордских комнат или свою новую дневную рабочую резиденцию в отеле «Карлтон».

Незадолго до того, как все вошли в столовую, Колвиллу поступил телефонный звонок от другого личного секретаря, дежурившего в Лондоне: тот сообщал о мрачнейших новостях из Франции. Теперь французы открыто требовали, чтобы им позволили заключить сепаратное мирное соглашение с Гитлером – в нарушение англо-французского пакта, подписанного ранее. Колвилл передал это известие Черчиллю, «который тут же впал в сильное уныние»[246]. В Чекерсе сразу воцарилась похоронная атмосфера, писал Колвилл: «Ужин начался прямо-таки траурно, У. ел быстро и жадно, почти уткнувшись в тарелку, время от времени выстреливая каким-нибудь техническим вопросом в Линдемана, тихо поглощавшего свою вегетарианскую еду».

Черчилль, обеспокоенный и мрачный, ясно дал понять, что (по крайней мере пока) его мало интересуют обычные застольные беседы и что один только Линдеман сейчас достоин его внимания.

В конце концов слуги подали шампанское, бренди и сигары – что чудесным образом улучшило общее настроение. Такого рода оживление, которым сопровождался прием напитков в ходе обеда или ужина, было для Черчилля довольно обычным явлением, как еще раньше отмечала Дороти, жена лорда Галифакса. В начале трапезы Черчилль обычно был «немногословным, ворчливым и отстраненным», писала она. «Но затем, размягчившись под действием шампанского и хорошей еды, он становился совсем другим человеком – очень милым и веселым собеседником»[247]. Однажды Клементина стала порицать его за то, что он так много пьет. Он ответил: «Учти, Клемми, что я больше беру от алкоголя, чем алкоголь берет у меня»[248].

Разговор за столом все больше оживлялся. Черчилль принялся вслух зачитывать телеграммы поддержки, которые поступили из самых разных уголков империи, – явно желая и подбодрить себя, и воодушевить всех остальных. При этом он сделал отрезвляющее наблюдение: «Сейчас война неминуемо станет для нас кровавой, но я надеюсь, что наш народ смело встретит бомбардировки и что гансам не понравится наше угощение. Какая трагедия, что нашу победу в предыдущей войне украла у нас кучка слабаков»[249]. Под «слабаками» он имел в виду сторонников чемберленовской политики умиротворения.

Затем собравшиеся вышли прогуляться по поместью. Черчилль, его зять Дункан и детектив-инспектор Томпсон отправились в розарий, а Колвилл, Профессор и Диана – к противоположной стороне дома. Солнце зашло в 21:19. Уже поднялась яркая луна, она была во второй четверти, до полнолуния оставалось пять дней. «Было светло и замечательно тепло, – пишет Колвилл, – но размещенные вокруг дома часовые в касках, с примкнутыми штыками, не давали нам забыть об ужасах действительности»[250].

Колвилла часто вызывали к телефону, и всякий раз он после этого отправлялся на поиски Черчилля – «разыскивать Уинстона среди роз», как выразился он в дневнике. Французы, сообщил он Черчиллю, все ближе к капитуляции.

Черчилль ответил:

– Скажите им… что, если они позволят нам завладеть своим флотом, мы никогда этого не забудем, но, если они сдадутся, не посоветовавшись с нами, мы никогда этого не простим. Мы замараем их имя на тысячу лет вперед!

Немного помолчав, он добавил:

– Но, конечно, пока не говорите им этого[251].

Несмотря на поступавшие новости, настроение Черчилля продолжало улучшаться. Он стал угощать спутников сигарами; в темноте начали вспыхивать спички. Среди красных огоньков сигар он читал наизусть стихи и обсуждал войну с почти восторженным оживлением[252]. Время от времени он напевал припев популярной песенки, которую исполнял мужской комический дуэт «Фланаган и Аллен»:

Стреляет фермер из ружья – пиф-паф, эгей-гей-гей,Беги, бедняга кролик, беги скорей, скорей, скорей.

(В ходе войны песня станет неизмеримо более популярной, когда Фланаган с Алленом станут петь «Беги, Адольф, беги».)

Тут Черчиллю поступил телефонный звонок от Джозефа Кеннеди, американского посла в Великобритании. Колвилл пришел за премьером в розарий. Мгновенно помрачнев, Черчилль обрушил на Кеннеди «поток красноречия, описывая роль, которую Америка может и должна сыграть в спасении цивилизации», записал Колвилл в дневнике[253]. Черчилль укорил посла, что обещания США оказать финансовую и промышленную помощь являют собой «посмешище на исторической сцене».

В час ночи Черчилль и его гости собрались в центральном зале. Премьер улегся на диван, попыхивая сигарой. Он рассказал парочку рискованных анекдотов и немного поговорил о том, как важно увеличить объемы производства истребителей для Королевских ВВС.

В половине второго он поднялся, чтобы отправиться спать, и сказал присутствующим:

– Спокойной ночи, дети мои.

В эту ночь Колвилл записал в дневнике: «Это был и самый драматичный, и самый фантастический вечер в моей жизни»[254].

Глава 13

Изъязвление

В воскресенье, в половине восьмого утра, узнав, что Черчилль проснулся, Колвилл передал ему свежий отчет о положении во Франции, поступивший как по телефону, так и в форме документа (доставленного курьером). Колвилл принес эти депеши в комнату Черчилля. Премьер лежал в постели – «напоминая умильную свинку в шелковом жилете»[255].

Черчилль решил назначить внеочередное заседание кабинета уже на 10:15. Оно должно было пройти в Лондоне. Пока Черчилль завтракал в постели, его камердинер и дворецкий Сойерс наполнял для него ванну. Все в доме стремительно взялись за дело. Миссис Хилл готовила свою портативную пишущую машинку, а водитель Черчилля – автомобиль. Детектив-инспектор Томпсон осматривал местность – не притаились ли поблизости наемные убийцы. Колвилл побежал одеться и собраться, после чего поспешно позавтракал.

Они мчались обратно в Лондон под сильным ливнем, проскакивая на красный свет, несясь по Мэллу, и всю дорогу Черчилль диктовал миссис Холл многочисленные служебные записки, с которыми Колвиллу и другим личным секретарям придется разбираться все утро.

Черчилль прибыл в дом 10 по Даунинг-стрит, как раз когда его министры начали собираться. По итогам совещания французам в 12:35 направили телеграмму, разрешавшую Франции от своего лица обратиться к Германии с вопросами об условиях перемирия, «но лишь при том условии, что еще до этих переговоров французский флот направится в британские порты»[256]. Телеграмма ясно давала понять, что Британия планирует сражаться дальше и не намерена принимать участие в каких-либо обсуждениях ситуации, к которым Франция собиралась призвать Германию.

Черчилль знал, что Франция потеряна. Теперь его больше всего заботил французский флот. Если он окажется под контролем Гитлера (что представлялось вполне вероятным), это изменит баланс сил в международных водах, где Британия сохраняла превосходство – по крайней мере пока.

В это же воскресенье Профессор и юный доктор Джонс из разведывательного управления министерства авиации посетили в Лондоне совещание Комитета по ночному перехвату, существовавшего тогда в Королевских ВВС. Совещание собрал маршал авиации Филипп Жубер: планировалось дальнейшее рассмотрение возможного обнаружения Джонсом новой немецкой системы навигации, основанной на применении пучков радиоволн. У Черчилля имелись другие дела, и он не пришел, но электризующая сила его интереса явственно ощущалась на этой встрече. Прежде эта тема служила предметом более или менее отвлеченного, «академического» любопытства, теперь же она попала под прицел конкретных изысканий, и каждый из участвовавших в них офицеров (самых разных специальностей) получил свое задание.

«А ведь всего неделю назад я почти бездействовал, – писал Джонс. – Какие перемены!»[257]

Однако сомнения по поводу его теории оставались весьма стойкими. Один из ключевых участников встречи, главный маршал авиации Хью Даудинг, глава Истребительного командования, полагал, что Джонс представляет «маловразумительные доказательства»[258]. Еще один участник, Генри Тайзерд, авторитетный научный советник министерства авиации, писал: «Возможно, я ошибаюсь, но мне показалось, что у нас царит какой-то ненужный ажиотаж по поводу какой-то немецкой военной новинки. Таким способом производить точную бомбардировку выбранных целей невозможно»[259].

Но Профессор пребывал в убеждении, что вопрос безотлагателен. Линдеман снова написал Черчиллю – на сей раз уговаривая его выпустить распоряжение «о том, чтобы такому расследованию придали приоритетный характер (не только в смысле выделения материалов, но и в смысле направления сотрудников, что особенно важно) по отношению к любым изысканиям, результаты которых не должны повлиять на производство в течение ближайших трех месяцев»[260].

Черчилль дал согласие. На записке Линдемана он поставил резолюцию: «Осуществить безотлагательно»[261].

Вскоре до Джонса дошли слухи: мол, Черчилль считает этот вопрос таким важным, что даже планирует собрать по его поводу совещание у себя в доме 10 на Даунинг-стрит.

Джонсу это показалось неправдоподобным. Скорее уж речь могла идти о первой стадии какого-нибудь многоступенчатого розыгрыша со стороны его коллег по авиационному разведуправлению, сумевших довести искусство мистификации до весьма высокого уровня (в этом и сам Джонс по праву считался большим мастаком).

17 июня, в понедельник, «определенное развитие событий», о котором предостерегали британские эксперты, наконец произошло. Франция пала. Черчиллевский кабинет собрался в 11 утра и вскоре узнал, что маршал Филипп Петэн, который в этот день сменил Рейно на посту лидера Франции, приказал французской армии сложить оружие.

После совещания Черчилль вышел в сад и стал расхаживать по дорожкам, опустив голову и сцепив руки за спиной: не подавленный и не запуганный, просто погруженный в глубокую задумчивость. Колвилл наблюдал за ним. «Несомненно, он размышлял, каков оптимальный путь спасения французского флота, военно-воздушных сил и колоний, – писал Колвилл. – Уверен, что он останется непоколебимым»[262].

Видимо, так оно и было – во всяком случае судя по той телеграмме, которую в этот же день, несколько позже, Черчилль отправил Петэну и генералу Максиму Вейгану. Со смесью лести и иронии он начал так: «Я хочу вновь выразить вам свое глубокое убеждение, что прославленный маршал Петэн и знаменитый генерал Вейган, наши соратники в двух великих войнах против немцев, не нанесут ущерба своему союзнику, передав противнику прекрасный французский флот. Такой акт опорочил бы, – только Черчилль мог использовать 600-летней давности слово scarify [означающее «изъязвить», «покрыть шрамами»] в важнейшей дипломатической переписке, – их имена на тысячу лет. Но именно так вполне может случиться, если будут потеряны драгоценные часы, в течение которых флот можно отправить, чтобы он оказался в безопасности в английских или американских портах, увозя с собой надежду на будущее и честь Франции»[263].

Новости о падении Франции первой передала BBC – в час дня. По данным управления внутренней разведки, британская общественность отреагировала на это «смятением и шоком, однако ее это едва ли удивило. Со всех сторон поступают сообщения о замешательстве и большой встревоженности». Широко распространились опасения, что британское правительство может «отбыть за границу» или просто отказаться от дальнейшей борьбы: «Некоторым кажется, что все кончено». Британцев больше всего заботили два вопроса: что случится с солдатами, которые еще находятся во Франции («Возможен ли второй Дюнкерк?»), и что теперь будет с французскими военно-воздушными силами и военно-морским флотом. В докладе отмечалось: жизненно важно, чтобы в этот же вечер Черчилль или сам король выступил с обращением к народу[264].

Оливия Кокетт, служащая Скотленд-Ярда и автор дневников, которые она вела для программы «Массовое наблюдение», была на работе, когда услышала это сообщение BBC. «Бедная Франция! – записала она в 15:40. – Новости в час дня – просто как взрыв бомбы. Я снова и снова повторяла: не верю, чтобы Франция когда-нибудь сдалась Германии. Все мы погрузились в глубокое молчание»[265]. Принесли дневной чай. Кокетт не разделяла общеанглийское увлечение этим напитком, но в тот день, как она отмечала, «я в кои-то веки была благодарна за чашку чая». Следующий час она провела «дрожа и в слезах».

Однако в доме 10 по Даунинг-стрит и в Букингемском дворце установилось какое-то новое – и долгожданное – ощущение ясности. «Лично я, – отмечал король в письме своей матери королеве Марии, – чувствую себя теперь счастливее: у нас больше нет союзников, которым нам приходилось угождать и всячески ублажать»[266]. Главный маршал авиации Даудинг пребывал в состоянии большого душевного подъема: поступившие новости означали, что по крайней мере теперь будет покончено с неотвязной угрозой, что Черчилль в приступе необдуманной щедрости все-таки отправит во Францию какое-то количество истребителей, ослабив группировку, необходимую для отражения массированной атаки немецкой авиации, каковая теперь, после капитуляции Франции, непременно произойдет. Позже Даудинг признался лорду Галифаксу: «Не постесняюсь сказать, что когда я услышал о падении Франции, то просто опустился на колени и возблагодарил Господа»[267].

Но всему этому облегчению сопутствовало понимание того, насколько радикально крах Франции изменил стратегический ландшафт. Все понимали, что люфтваффе теперь наверняка переведет свои авиационные соединения на базы, расположенные вдоль побережья Ла-Манша. Вторжение казалось не только вполне осуществимым с практической точки зрения, но и неминуемым. Британцы ожидали, что оно начнется с массированных налетов немецкой авиации – «сокрушительного удара», которого так опасались в стране.

В середине того же дня поступили и другие скверные новости. Черчилль сидел в тиши Комнаты правительства у себя на Даунинг-стрит, когда ему сообщили, что большой лайнер «Ланкастрия» компании Cunard, выполнявший сейчас функцию военно-транспортного корабля и перевозивший более 6700 британских солдат, авиационных экипажей и гражданских лиц, был атакован немецким самолетом. Три бомбы попали в корабль. Он загорелся и затонул всего за 20 минут. Погибло не менее 4000 человек – гораздо больше, чем на «Титанике» и «Лузитании» вместе взятых.

Новость была настолько душераздирающей, особенно на фоне разгрома Франции, что Черчилль запретил прессе сообщать о ней. «Газеты уже получили достаточно катастроф – по крайней мере на сегодня», – заявил он[268]. Но эта попытка цензуры была довольно нелепой – около 2500 выживших вскоре добрались до Британии. Газета The New York Times поразила читателей сообщением об этой трагедии пять недель спустя, 26 июля, а британская пресса последовала ее примеру. Тот факт, что правительство до этого ни разу не известило общественность о гибели корабля, вызвал, как докладывало управление внутренней разведки, волну недоверия среди британского народа. «Сокрытие новостей о "Ланкастрии" подвергается самой жестокой критике», – отмечало управление в одном из своих ежедневных отчетов. Недостаточная открытость вызывала «опасения, что и другие плохие новости утаиваются… и тот факт, что данная новость вышла [в Великобритании] лишь после того, как ее опубликовали в американской газете, порождает у многих ощущение, что иначе ее скрывали бы еще дольше»[269].

Более того, количество жертв, скорее всего, оказалось гораздо больше, чем сообщалось первоначально. Никто так и не выяснил реальное количество людей на борту корабля, но их, возможно, было там не менее 9000.

Впрочем, приходили и хорошие новости – из министерства авиационной промышленности. 18 июня, во вторник, лорд Бивербрук выступил перед военным кабинетом с первым отчетом о выпуске самолетов. Результаты ошеломляли: новые воздушные суда строились на его предприятиях со скоростью 363 машины в неделю (а ведь совсем недавно этот показатель равнялся 245). Производство авиационных двигателей также резко выросло – теперь оно составляло 620 новых моторов в неделю (против недавних 411).

Однако министр не стал докладывать (по крайней мере здесь), что эти достижения давались немалой ценой – и в смысле его собственного уровня стресса и состояния здоровья, и в смысле гармонии внутри черчиллевского правительства. Едва лорд Бивербрук занял эту новую должность, он тут же схлестнулся с министерством авиации, подходы которого не только к строительству самолетов, но и к их оснащению и развертыванию он считал косными, отсталыми и ограниченными. Он получал сведения о воздушных боях из первых рук: его сын, высокий и привлекательный парень, которого тоже звали Макс (он носил прозвище Малыш Макс), был пилотом истребителя; вскоре он удостоится креста «За выдающиеся летные заслуги». Время от времени Бивербрук приглашал сына и его собратьев-пилотов к себе домой – на коктейли и разговоры. Бивербрук каждый день проводил в состоянии тревожного беспокойства – вплоть до примерно восьми вечера, когда Малыш Макс, как было у них заведено, звонил, чтобы сообщить, что он цел и невредим.

Бивербрук желал контролировать все: производство, ремонт, запасы. Но министерство авиации всегда считало эти три сферы своей прерогативой. Разумеется, министерству хотелось заполучить как можно больше самолетов, но его обижало вмешательство Бивербрука, особенно когда тот пытался указывать, какие типы пушек и пулеметов следует устанавливать на новых машинах.

Бивербрук приводил в ярость и других министров. Он требовал преимущественного доступа ко всем необходимым ресурсам – древесине, стали, ткани, сверлильным и фрезерным станкам, взрывчатым веществам – ко всему, что требовалось для производства бомбардировщиков и истребителей. При этом он и не думал оглядываться на нужды и требования других министерств. К примеру, он нередко занимал здания, уже выделенные для других целей. Его прямой выход на Черчилля делал все эти наглые присвоения еще более раздражающими. Как выражался «Мопс» Исмей, лорд Бивербрук скорее походил на разбойника с большой дороги, нежели на управленца: «В погоне за тем, что он желал получить, будь то материалы, станки или рабочие, он (как утверждали конкурирующие с ним ведомства) никогда не чурался даже откровенного грабежа»[270].

За два дня до того, как подать отчет о продвижении текущей работы, Бивербрук продиктовал девятистраничное письмо, в котором излагал Черчиллю свои проблемы. Начиналось оно так: «Сегодня я разачарован и обескуражен, моей работе препятствуют, и я прошу вас немедленно оказать мне помощь»[271].

Он приводил длинный список препон, в том числе сопротивление министерства авиации его кампании по эвакуации и ремонту подбитых самолетов Королевских ВВС (министерство считало, что этим должно заниматься лишь оно само). Бивербрук с самого начала осознал, что эти разрушенные самолеты просто кладезь запчастей (особенно это касалось двигателей и приборов), из которых можно собирать новые воздушные машины, порой даже почти целиком. Многим подбитым британским самолетам удавалось совершить аварийную посадку на аэродромах, в полях, в парках или на иной дружественной территории, откуда их можно было бы легко доставить. Бивербрук задействовал таланты бесчисленного количества механиков и небольших фирм, создав целую ремонтную сеть, которая научилась так ловко добывать и чинить поврежденные самолеты, что могла возвращать в строй сотни воздушных машин в месяц.

Бивербрук требовал, чтобы ему предоставили полный контроль над базами технического обслуживания и ремонта, куда доставлялись поврежденные самолеты и их компоненты. Он уверял, что министерство авиации, движимое бюрократической ревностью по поводу распределения полномочий, на каждом шагу пытается ставить ему палки в колеса. В своем послании Черчиллю он описывал, как одна из его групп по сбору поврежденных самолетов обнаружила на одной из баз техобслуживания 1600 пулеметов «Виккерс» в нерабочем состоянии и отправила их ремонтировать на завод. Его уверяли, что таких пулеметов больше нет, но оказалось, что это не так. «Вчера, после рейда, проведенного ранним утром по моему настоянию, мы нашли еще одну партию неисправных пулеметов – 1120 штук», – писал он.

Слово «рейд» тут весьма символично: оно неплохо характеризует его подход. Его действия не снискали никакой похвалы у чиновников министерства авиации, считавших его команды аварийной эвакуации подбитых самолетов (он именовал их оперативными отрядами) чем-то вроде пиратских шаек. Однажды министерство даже запретило этим отрядам появляться на аэродромах передовой.

Правда, Бивербрук так и не отправил свое девятистраничное письмо. Ему нередко случалось менять свои решения в таком духе. Он часто диктовал послания, полные жалоб и нападок, многократно переписывал их порой, но позже решал не посылать их. В его личных бумагах, которые он в конце концов завещал хранить в архивах парламента, имеется толстая папка с неотправленными письмами. Эта подборка так и сочится невыплеснутой желчью.

Его продолжала грызть изнутри неудовлетворенность. И она неуклонно усиливалась.

Глава 14

«Эта странная и гибельная игра»

В тот же день, 18 июня, во вторник, Черчилль в 15:49 начал свое выступление, посвященное разгрому Франции, перед палатой общин. Эту речь он повторит вечером, обращаясь к общественности по радио. Она вошла в историю как один из величайших образчиков ораторского искусства – по крайней мере в том виде, в каком она прозвучала в парламенте.

Черчилль говорил об отрядах вражеских парашютистов, о десантировании с воздуха, о налетах бомбардировщиков: «Со всем этим нам, несомненно, очень скоро предстоит столкнуться». Он признал, что у Германии больше бомбардировщиков, но напомнил, что у Британии они тоже имеются – и что Британия будет «без перерыва» атаковать с их помощью военные цели на территории Германии. Он напомнил также, что у Британии есть и флот. «Похоже, многие нынче про него забывают», – отметил премьер. Впрочем, он не стал и пытаться как-то затушевать истинное значение падения Франции, отметив, что Битва за Францию завершена. И добавил: «Полагаю, скоро начнется Битва за Британию». На кону стоит не только судьба Британской империи, но и участь всей христианской цивилизации. «Враг наверняка очень скоро обрушится на нас всей своей яростной мощью. Гитлер знает: ему придется сломить наше сопротивление и захватить наш остров – только так он может выиграть войну».

Стремительно приближаясь к кульминации своей речи, Черчилль заявил: «Если мы сумеем отважно встретить его натиск, вся Европа сможет обрести свободу, а у человечества появится надежда на светлое будущее. Но если мы проиграем, то весь мир, в том числе и Соединенные Штаты, все, что мы знаем и что нам дорого, рухнет во тьму нового Средневековья, которое будет куда мрачнее и, быть может, куда дольше, ибо его озарят огни извращенной науки».

Он воззвал к боевому духу всех британцев, где бы они ни находились. «Давайте же, воодушевившись, исполним свой долг, давайте вести себя так, чтобы, даже просуществуй Британское Содружество и Британская империя еще тысячу лет, о нашем времени все равно сказали бы: "То был их звездный час"»[272].

Многие утверждают, что это был звездный час и для Черчилля – и таковым он бы и остался, если бы он внял совету министра информации и согласился на радиотрансляцию этой речи в прямом эфире непосредственно из зала палаты общин. Как выяснило управление внутренней разведки, обществу требовалось услышать из уст самого Черчилля сообщение о крахе Франции и рассуждение о том, что это означает с точки зрения перспектив Британии в войне. Но процесс организации вещания из парламента (помимо всего прочего, при этом требовалось, чтобы парламентарии своим голосованием одобрили саму трансляцию) оказался слишком сложным.

Черчилль неохотно согласился провести вечером отдельную трансляцию. В министерстве информации ожидали, что он напишет что-нибудь новое, но он с мальчишеским упрямством решил просто повторить свое выступление в парламенте. «Массовое наблюдение» и управление внутренней разведки по-разному оценили реакцию общества на это выступление, но обе организации отмечали недовольство, с которым его встретила публика. «Некоторые предположили, что он был пьян, – отмечалось в докладе «Массового наблюдения», выпущенном на другой день, 19 июня, в среду. – Другим показалось, что сам он не чувствует той уверенности, о которой заявляет. Кое-кто посчитал его уставшим. Казалось, сама подача этого выступления в какой-то степени противоречит его содержанию»[273]. Сесил Кинг, шеф-редактор газеты Daily Mirror, писал в дневнике: «Не знаю, был ли он пьян или страшно вымотался, но он схалтурил именно тогда, когда должен был произнести лучшую речь в своей жизни»[274].

Один из слушателей даже отправил на Даунинг-стрит, 10 телеграмму, где предостерегал: судя по голосу, у Черчилля какая-то проблема с сердцем, так что ему лучше работать лежа.

На самом деле проблема была по большей части, так сказать, механического свойства: Черчилль настоял на том, чтобы ему позволили прочесть эту речь не выпуская изо рта сигару.

На следующий день три главных черчиллевских военачальника – его начальники штабов – через «Мопса» Исмея направили секретную докладную записку (с грифом «Хранить под замком») Черчиллю и его военному кабинету. В этой записке говорилось о надвигающейся опасности более ярко, чем в выступлении Черчилля. «Опыт кампании во Фландрии и во Франции показывает, что нам не следует ожидать никакой передышки, прежде чем немцы приступят к новой фазе войны, – подчеркивали авторы. – Поэтому мы должны рассматривать угрозу вторжения как непосредственную». Но вначале, объясняли они, последует атака с воздуха, которая «подвергнет тяжелейшему испытанию наши системы ПВО и боевой дух нашего народа».

Начальники штабов предупреждали, что Гитлер ничего не пожалеет для такого удара: «Немцы смирились с чудовищными потерями во Франции и, вероятно, готовы принять еще более высокие потери и пойти на еще более высокий риск, чем в Норвегии, чтобы добиться решительной победы в войне против нашей страны».

Согласно их анализу, исход войны должны были определить три ближайших месяца[275].

В четверг поползли новые слухи, что Черчилль намерен провести совещание, целиком посвященное навигации с помощью радиолучей. На сей раз до доктора Джонса дошли вести, что встреча пройдет утром в пятницу, 21 июня. Впрочем, его никто не пригласил, так что пятничным утром он придерживался своего обычного распорядка – в 9:35 сел на поезд в лондонском районе Ричмонд и прибыл на службу примерно через 35 минут. Войдя к себе в кабинет, он обнаружил записку от одной из секретарш разведуправления министерства авиации, где сообщалось, что коллега Джонса майор авиации Раули Скотт-Фарни «звонил и просил вас явиться в Комнату правительства на Даунинг-стрит, 10»[276].

Комната правительства на Даунинг-стрит, 10 уже начала заполняться чиновниками. Тут стоял знаменитый «длинный стол», протянувшийся на 25 футов; его полированную деревянную поверхность закрывала зеленая скатерть, а вокруг зубцами выступали спинки 22 стульев из красного дерева. Премьерское место – единственное кресло – располагалось в центре одной из сторон стола, напротив большого мраморного камина. Из высоких окон открывался вид на задний сад, на раскинувшиеся за ним Хорсгардз-пэрейд и Сент-Джеймс-парк. На столе у каждого места лежали блокнот, промокашка и стопка бумаги с черной шапкой «Даунинг-стрит, 10».

Время от времени Черчилль использовал это помещение для диктовки телеграмм и служебных записок. Напротив него сидела за машинкой секретарша, печатавшая один текст за другим (иногда это продолжалось несколько часов), и Черчилль «протягивал руку за напечатанным едва ли не раньше, чем заканчивал диктовку», как писала Элизабет Лейтон[277]. Наготове лежали дырокол (он называл его «klop») и две ручки: с иссиня-черными чернилами – чтобы подписывать корреспонденцию, а с красными – чтобы подписывать служебные записки. Если ему что-нибудь требовалось, он лишь протягивал руку и говорил: «Дайте-ка…» – и Лейтон должна была сразу понять, что из канцелярских или иных принадлежностей ему требуется. С помощью такой же команды он вызывал людей: «Дайте-ка Профессора» или «Дайте-ка Мопса» означало, что ей следует позвать соответственно Линдемана или генерала Исмея. Во время долгих периодов тишины она слушала, как каждые четверть часа бьют Биг-Бен и часы на здании штаба Королевского конногвардейского полка, создавая приятный диссонанс: Биг-Бен величественно гудел, а конногвардейские часы весело звенели.

Официальные лица заняли свои места. Явились Черчилль, Линдеман, лорд Бивербрук и высшие авиационные чиновники империи – в том числе министр авиации Арчибальд Синклер и глава Истребительного командования Хью Даудинг. В общей сложности здесь собралось около дюжины человек. Присутствовал и Генри Тайзерд, консультант правительства по вопросам аэронавтики. Когда-то они с Линдеманом дружили, но со временем Тайзерд отдалился от Профессора – во многом из-за виртуозного умения последнего таить обиду. Никаких секретарей и секретарш не было, следовательно, встреча считалась настолько секретной, что на ней даже не велся протокол.

В комнате чувствовалось напряжение. Тайзерд и Линдеман тихо препирались из-за каких-то мнимых давних обид; вражда между ними была совершенно очевидна.

Черчилль заметил, что в комнате отсутствует одна из ключевых фигур – Джонс, молодой ученый, чьи расследования как раз и заставили собрать это совещание. Обсуждение начали без него.

После падения Франции проблема с каждым днем делалась все более насущной: люфтваффе неуклонно придвигало свои базы к французскому побережью; рейды немецкой авиации над английской территорией становились все более масштабными и частыми. Позапрошлой ночью над Англией пролетело 150 машин люфтваффе. В результате был нанесен ущерб нескольким сталелитейным предприятиям и одному химическому заводу, разрушены некоторые магистральные газопроводы и водопроводы, затонул один транспорт и чуть не взорвался склад боеприпасов в Саутгемптоне. Погибло 10 мирных жителей. Казалось, все громче звучит тревожная дробь, нагнетая напряжение нервного предвкушения немецкого вторжения: чем-то это напоминало медленную экспозицию в триллере (само слово thriller появилось в английском языке еще в 1889 году). Это вызывало у людей раздражение и тревогу, а кроме того, они всё сильнее разочаровывались в правительстве (как явствовало из одного доклада управления внутренней разведки).

Если по ночам немецкие самолеты и в самом деле находили цели с помощью какой-то новейшей секретной системы навигации, было жизненно важно знать это наверняка – и как можно скорее разработать средства противодействия этой немецкой технологии. Черчилль с удовольствием погрузился в это царство секретной науки. Он обожал всякие приборы и тайное оружие, он активно продвигал изобретения, предлагаемые Профессором, даже те, которые другие чиновники насмешливо именовали мечтами помешанного. После провала одного из ранних прототипов взрывного устройства, которое должно было прикрепляться к броне вражеского танка (но иногда почему-то прилеплялось к солдату, который его бросал), Черчилль выступил в защиту Профессора. В служебной записке, адресованной «Мопсу» Исмею, но предназначенной для того, чтобы с ней ознакомился более широкий круг посвященных, Черчилль отмечал: «Любые насмешки официальных лиц, проявивших непозволительную леность при разработке этой гранаты, над неудачей ее испытаний будут восприняты мною весьма неодобрительно»[278].

Эта «липкая граната», как ее называли, в конце концов все-таки (несмотря на противодействие военного министерства) достигла в своей разработке той стадии, когда ее уже можно было применять на поле боя. Черчилль своей властью преодолел возражения министерства и оказал этому новому оружию всемерную поддержку. 1 июня 1940 года в служебной записке, весьма примечательной по своей четкости и краткости, Черчилль распорядился: «Сделать миллион штук. У.С.Ч.»[279]

Когда позже несколько членов парламента начали интересоваться степенью влияния Линдемана на премьер-министра в этом вопросе, Черчилль прямо взорвался негодованием. Во время одного бурного «Часа вопросов»[280] в палате общин один парламентарий не только задавал вопросы, содержавшие скрытую критику Линдемана, но и позволил себе неприятные намеки на его немецкое происхождение, что привело Черчилля в ярость. После заседания он набросился на этого критика в курительной комнате палаты общин и – «ревя, как разъяренный бык», по словам одного из свидетелей, – закричал: «За каким чертом вам понадобилось задавать этот вопрос?! Вы что, не знаете, что он один из моих самых давних и близких друзей?!»[281]

Черчилль велел этому парламентарию «убираться ко всем чертям» и больше никогда с ним не разговаривать.

Обращаясь к собственному парламентскому секретарю, Черчилль заметил: «Любишь меня – люби и моего пса, а если не любишь моего пса, тогда черта с два ты и меня полюбишь»[282].

Доктор Джонс по-прежнему полагал, что совещание на Даунинг-стрит, 10 вполне может оказаться розыгрышем. Он отыскал секретаршу, которая утром оставила на его рабочем столе записку насчет этого мероприятия. Она заверила его, что приглашение действительно поступило. Но Джонса это не убедило, и он позвонил майору авиации Скотту-Фарни – тому самому коллеге, который передал секретарше по телефону это послание. Скотт-Фарни также поклялся, что это не мистификация.

Джонс поймал такси. К тому времени, когда он подъехал к дому 10 по Даунинг-стрит, совещание шло уже полчаса.

Для Джонса это был волнующий момент. Он вошел в помещение, где проходила встреча, и Черчилль тут же повернулся к нему – как и дюжина остальных присутствующих. Джонса несколько ошеломило, что он, всего-то в 28 лет, лично смотрит на тех, кто собрался за легендарным длинным столом в Комнате правительства.

Черчилль восседал по левую сторону стола, в середине. По бокам от него расположились Линдеман и лорд Бивербрук, совершеннейшие антиподы по внешности: Линдеман – бледный, прилизанно-постный; Бивербрук – оживленно-желчный, очень напоминающий того презрительно хмурящегося эльфа, каким его не раз запечатлевали газетные фотографы. По другую сторону стола сидели Генри Тайзерд, министр авиации Синклер и глава Истребительного командования Даудинг.

Джонс сразу ощутил напряжение, царящее в комнате. Линдеман сделал ему приглашающий жест, показав на стул справа от себя; но сидевшие рядом с Тайзердом стали подавать ему знаки, явно показывавшие, что ему надо бы расположиться с их стороны стола. На несколько мгновений Джонс пришел в замешательство. Линдеман – его бывший преподаватель, к тому же, несомненно, в основном именно благодаря ему Джонса позвали на эту встречу. Но люди из авиационных ведомств – его коллеги, и ему явно следовало бы сесть с ними. Положение еще больше осложнялось тем, что Джонс отлично знал о трениях между Тайзердом и Линдеманом.

Джонс разрешил это затруднение, сев на стул в конце стола – на «нейтральной территории» (как он сам это назвал), между двумя делегациями[283].

Он стал слушать возобновившийся разговор. По комментариям присутствующих он заключил, что они лишь отчасти понимают ситуацию с применением радиолучей для навигации – и ее значение для воздушной войны.

В какой-то момент Черчилль обратился с вопросом непосредственно к нему – чтобы прояснить какую-то деталь.

Вместо того чтобы просто ответить на вопрос, Джонс проговорил: «Может быть, сэр, будет полезнее, если я расскажу всю историю с самого начала?» Впоследствии он сам поражался своему хладнокровию. Он объяснял такое спокойствие тем, что вызов на совещание застал его врасплох, так что у него попросту не было возможности как следует встревожиться[284].

Джонс поведал им эту историю как своего рода детективный сюжет, описывая первые ключи к разгадке и постепенное накопление улик. Он сообщил и некоторые свежие разведданные – рассказав, в частности, о записке, которую всего три дня назад извлекли из сбитого немецкого бомбардировщика и которая, похоже, подтверждала его интуитивную догадку, что в системе Knickebein применяется не один луч, а два, причем второй луч пересекает первый в пространстве над выбранной целью. Из записки явствовало, что второй луч подается из Бредштедта (городка в Шлезвиг-Гольштейне, на северном побережье Германии). Кроме того, в тексте приводились цифры, которые вроде бы обозначали частоты радиоволн в этих пучках.

Черчилль слушал как зачарованный, целиком и полностью захваченный описанием секретных технологий. Но при этом он отлично осознал мрачный смысл находки Джонса. Мало того, что люфтваффе закреплялось на базах захваченных территорий всего в нескольких минутах полета от английского побережья: теперь он понял, что самолеты, размещенные на этих базах, смогут наносить точные бомбовые удары даже в безлунные ночи и пасмурную погоду. Для Черчилля это были скверные новости, «один из самых черных моментов войны» (как он сам позже выразился)[285]. До сих пор он пребывал в уверенности, что Королевские ВВС смогут устоять под натиском врага – даже несмотря на то, что по численности самолетов (как полагала разведка министерства авиации) они очень сильно уступают люфтваффе. При дневном свете пилоты Королевских ВВС демонстрировали отличное умение сбивать тихоходные немецкие бомбардировщики и обыгрывать их истребительное сопровождение, скованное необходимостью держаться поблизости от своего более медленного бомбардировщика и сравнительно небольшим запасом топлива, позволявшим находиться в воздухе лишь около 90 минут. Однако по ночам Королевские ВВС не имели возможности перехватывать немецкие самолеты. Если немецкие воздушные машины смогут наносить точные бомбовые удары даже в условиях густой облачности и в самые темные ночи, им больше не понадобятся рои истребителей сопровождения – и их больше не будут сдерживать факторы, связанные с запасом лёта истребителей. Они смогут кружить над Британскими островами без всяких ограничений, что даст немцам колоссальное преимущество при подготовке почвы для вторжения.

Джонс говорил в течение 20 минут. Когда он закончил, в комнате «возникло общее ощущение недоверия» (как вспоминал потом Черчилль)[286], хотя некоторых из присутствующих явно обеспокоило услышанное. Черчилль спросил: «Что же нужно сделать?»

Первый шаг, ответил Джонс, состоит в том, чтобы использовать самолеты для подтверждения реального существования этих лучей. Затем надо полетать среди них, чтобы понять их характеристики. Джонс знал: если немцы и в самом деле используют систему «Лоренц», подобную той, которая применяется на коммерческих авиалайнерах, она должна обладать определенными свойствами. Трансмиттеры, расположенные на земле, должны подавать сигналы через две отдельные антенны. На больших расстояниях эти сигналы будут становиться рассеянными, но в зоне своего перекрывания они образуют мощный узкий пучок – подобно тому, как две тени становятся темнее в том месте, где они пересекаются. Именно за таким пучком следовали пилоты коммерческих самолетов, пока они не увидят под собой взлетно-посадочную полосу. Трансмиттеры передавали длинный сигнал («тире») через одну антенну, а более короткий сигнал («точку») – через другой. Оба сигнала пилот слышал благодаря специальному приемнику. Если он слышал мощное «тире», он знал, что нужно сместиться вправо, пока не наберет силу «точка». Когда он выходил на правильную траекторию захода на посадку (где «тире» и «точки» имели одинаковую силу, так называемая эквисигнальная зона), он слышал в наушниках один непрерывный сигнал.

Джонс сказал участникам совещания: когда удастся выяснить, какого рода система передачи и приема радиолучей используется Германией, Королевские ВВС смогут разработать меры противодействия – в том числе глушения этих радиоволн и передачи ложных сигналов, которые заставят немецкие самолеты сбрасывать бомбы слишком рано или двигаться неверным курсом.

Когда Черчилль это услышал, настроение у него улучшилось: «с плеч как гора свалилась» (как он позже признался Джонсу)[287]. Он распорядился немедленно начать поиск этих пучков.

Затем он предположил, что использование немцами таких систем требует придать гораздо большее значение разработке «воздушной мины», над которой Профессор корпел еще задолго до войны. В конце концов она стала идеей фикс и для него, и для Черчилля. Эти мины представляли собой небольшие взрывные устройства, подвешенные к парашютам: их можно было тысячами сбрасывать на пути немецких бомбардировщиков, чтобы мины цеплялись за их крылья и пропеллеры. Линдеман даже предложил план защиты Лондона с помощью огромного «минного занавеса» длиной почти 20 миль, постоянно пополняемого в ходе полетов специальных самолетов, которые за шестичасовую ночь могли бы сбрасывать в общей сложности 250 000 мин.

Черчилль всей душой поддерживал линдемановскую затею с минами, хотя почти все остальные посвященные сомневались в их пользе. По настоянию Черчилля министерство авиации и руководимое Бивербруком министерство авиационной промышленности разработали и испытали их прототипы, но без особого рвения, что очень раздражало Черчилля. Массированное нападение люфтваффе было неизбежно, и требовалось заранее рассмотреть все возможные средства обороны. Теперь, на этом совещании, его досада вспыхнула с новой силой. Ему казалось очевидным, что существование у немцев этих систем навигации с помощью пучков радиоволн (если, конечно, оно будет доказано) делает реализацию мечты Профессора еще более насущной задачей: если удастся обнаружить линии распространения таких лучей, можно будет гораздо точнее развешивать воздушные мины на пути у вражеских бомбардировщиков. Но пока вся эта программа, казалось, погрязла в бесконечных изысканиях и служебных записках. Премьер-министр застучал кулаком по столу:

– От министерства авиации, – прорычал он, – я получаю одни только папки, папки, папки![288]

Тайзерд, отчасти движимый враждебностью к Линдеману, отнесся к рассказу Джонса насмешливо. Но Черчилль, убежденный, что он понял «принципы этой странной и гибельной игры»[289], провозгласил, что существование у немцев такой системы навигации с помощью радиолучей следует признать доказанным фактом. Он понимал, что скоро Гитлер обрушит на Англию всю мощь люфтваффе. И заявил, что разработке мер противодействия этим пучкам следует придать первостепенное значение – и что о «малейших колебаниях в проведении этой политики или отклонениях от нее» следует докладывать ему лично.

Получалось, что возражения Тайзерда проигнорировали. Его ненависть к Линдеману взыграла с новой силой. Он счел произошедшее личным оскорблением и вскоре после совещания сложил с себя полномочия председателя Научно-консультативного комитета при правительстве и советника министерства авиации.

Именно в такие моменты Черчилль больше всего ценил Профессора. «Несомненно, у нас существовали и более выдающиеся ученые, – признавал Черчилль. – Но он обладал двумя качествами, которые имели для меня жизненно важное значение». Во-первых, Линдеман «20 лет был моим другом и конфидентом», писал Черчилль. Во-вторых, Профессор умел переплавлять заумные научные положения в простые, легкие для понимания тезисы – «расшифровывать сигналы от экспертов, работающих где-то на дальних горизонтах, и объяснять мне суть проблемы ясным и доступным языком». Вооружившись таким пониманием, Черчилль мог задействовать свое «реле мощности» (то есть использовать свои властные полномочия) и претворить идеи в конкретные действия.

Поисковый полет, призванный обнаружить, где проходят вражеские навигационные лучи, назначили на вечер.

В эту ночь Джонс спал мало. Он рискнул своей карьерой на виду у премьер-министра, Линдемана и руководителей Королевских ВВС. Он мысленно перебирал все подробности прошедшего совещания. Он задался вопросом: «Может быть, я все-таки выставил себя на посмешище и вел себя перед премьер-министром вопиюще неправильно? Может быть, я поторопился и сделал неверные выводы? Может быть, я попался на большую немецкую мистификацию? Но главное – может быть, я самонадеянно заставил премьер-министра зря потратить час его времени, и это в ту пору, когда враг вот-вот вторгнется в Британию или уничтожит ее с воздуха?»[290]

В этот день, несколько позже, у Черчилля появился и еще один повод для облегчения – тоже Дюнкерк своего рода, но финансовый. Война разгоралась, росла и ответственность, которую он на себя возлагал. А на этом фоне ему приходилось сражаться с личной проблемой, преследовавшей его почти на всем протяжении предшествующей карьеры: с нехваткой денег. Ради дополнительного дохода Черчилль писал книги и статьи. До назначения премьер-министром он писал колонки для Daily Mirror и News of the World, вел передачи на американском радио, и все это – тоже ради денег. Но средств вечно не хватало, и теперь на него надвигался персональный финансовый кризис: он уже не мог полностью выплатить налоги и расплатиться по обычным повседневным счетам – в том числе от портных, от поставщика вина и из часовой мастерской (он прозвал свои карманные часы «репкой»). Более того, он был немало должен своему банку (Lloyds). Согласно выписке от 18 июня (это был четверг), его задолженность банку составляла более 5000 фунтов (более 300 000 долларов США по меркам XXI века). В конце месяца ему предстояло погасить проценты по этому кредиту, но и на это у него не хватало денег.

Однако в пятницу (как раз в тот день, когда проходило совещание по поводу радиолучей) чек на 5000 фунтов вдруг таинственным образом – и очень вовремя – поступил на его счет в Lloyds. На чеке стояло имя Брендана Бракена, личного парламентского секретаря Черчилля (и совладельца журнала Economist), хотя на самом деле эти средства предоставил не Бракен, а другой совладелец журнала – сэр Генри Стракош, человек весьма состоятельный. За три дня до этого, получив из Lloyds уведомление о задолженности, Черчилль вызвал Бракена к себе в кабинет. Ему до чертиков надоело отвлекаться на личные финансовые неурядицы и требования банка – его внимания требовали гораздо более важные проблемы. Он попросил Бракена уладить дело – и Бракен это сделал. Платеж банку Lloyds не избавил Черчилля от долгов, но серьезно отсрочил риск унизительного публичного персонального банкротства[291].

На другой день, в субботу, доктор Джонс явился на совещание, где предполагалось обсудить результаты вечернего полета в поисках пучков немецких радиоволн. Пилот, капитан авиации Бафтон, лично присутствовал на совещании и представил краткий отчет из трех пунктов. Вместе со своим летчиком-наблюдателем он вылетел с аэродрома близ Кембриджа. У них были весьма лаконичные инструкции: следовало двигаться на север и искать в эфире радиоволны, подобные тем, которые генерируются системой приземления вслепую «Лоренц».

Во-первых, Бафтон сообщил, что обнаружил (в воздухе) узкий пучок радиоволн на участке милей южнее Сполдинга, города близ восточной части английского побережья Северного моря, там, где в прибрежной полосе имеется большая выемка, образующая обширный залив Уош. Поисковый самолет перехватил передачу «точек» чуть южнее луча и передачу «тире» – чуть севернее, как и следовало ожидать от радиобакена, действующего по лоренцевской системе.

Во-вторых, Бафтон сообщил, что частота радиоволн в обнаруженном пучке составляет 31,5 мегацикла в секунду[292], а именно эта частота была указана в одной из записок, извлеченных разведкой министерства авиации из подбитых бомбардировщиков[293].

А затем последовала самая лучшая новость – во всяком случае для Джонса. Поисковый самолет обнаружил второй пучок (со сходными характеристиками), пересекавший первый близ Дерби – города, где располагался завод компании «Роллс-Ройс», производящий все двигатели «Мерлин» для «Спитфайров» и «Харрикейнов» Королевских ВВС. Этот второй пучок, радиоволны в котором имели другую частоту, должен был обязательно пересекать первый неподалеку от цели (на подлете к ней) – чтобы дать экипажу немецкого бомбардировщика время на сброс бомб.

Несмотря на то что точка пересечения двух лучей вроде бы указывала на то, что мишенью немцев стал роллс-ройсовский завод, среди участников совещания началось прямо-таки ликование. Джонсу эта новость принесла особое облегчение. А офицер, отвечавший за проведение совещания, «даже запрыгал по комнате от восторга», вспоминал Джонс.

Начались срочные поиски эффективного способа противодействия этим пучкам. Система Knickebein получила кодовое название «Головная боль», а возможные контрмеры – «Аспирин».

Но первым делом Джонс и один из его коллег отправились в находящуюся неподалеку таверну «Святой Стефан» – популярный среди служащих Уайтхолла паб, расположенный всего в сотне ярдов от Биг-Бена, – и как следует напились.

Глава 15

Лондон и Берлин

22 июня, в субботу, в 18:36 французы подписали перемирие с Германией. Теперь Британия официально осталась в одиночестве. На другой день эта новость, пришедшая из Франции, заметно отравляла атмосферу в Чекерсе. «Гневный и мрачный завтрак внизу», – записала Мэри в дневнике[294].

Черчилль пребывал в скверном настроении. Все его мысли поглощал французский флот, и эти размышления сильно угнетали его. Германия не стала сразу же раскрывать конкретные условия перемирия, поэтому официальная судьба флота оставалась тайной. Казалось несомненным, что Гитлер захватит французские корабли. Эффект стал бы катастрофическим: вероятно, это существенно изменило бы баланс сил в Средиземноморье и сделало бы вторжение гитлеровских войск в Англию совсем уж неминуемым.

Поведение Черчилля раздражало Клементину. Она решила написать ему – как всегда, отлично понимая, что привлечь его внимание к какому-либо вопросу легче всего именно письмом. Она начала так: «Надеюсь, ты простишь меня, если я расскажу тебе то, что, как мне кажется, тебе надо знать».

Она дописала послание до конца, но потом разорвала его.

В Берлине полагали, что победа близка. 23 июня, в воскресенье, рейхсминистр народного просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс на очередном утреннем совещании со своими главными пропагандистами говорил о новом направлении, которое приняла война после официальной капитуляции Франции.

Геббельс заявил своим подручным: теперь, когда Франция усмирена, внимание следует сосредоточить на Англии. Он предостерегал: не делайте ничего, что заставило бы немецкий народ поверить в быструю победу. «По-прежнему невозможно сказать, в какой форме теперь продолжится борьба с Британией, а следовательно, ни к коем случае не должно сложиться впечатление, будто оккупация Британии начнется буквально завтра, – предупредил Геббельс (как явствует из протокола встречи). – С другой стороны, не может быть никаких сомнений, что Британия получит такое же наказание, как и Франция, если она будет упорно отворачиваться от доводов благоразумия» (то есть от мирного соглашения)[295].

И если Британия, заявил Геббельс, выставляет себя последним стражем европейской свободы, Германия в ответ должна подчеркивать, что «мы стали сейчас лидерами схватки между континентальной Европой и британцами, этими островными плутократами». Следовательно, немецкие радиостанции, вещающие на иностранных языках, должны «целенаправленно и систематически использовать лозунги в духе "Народы Европы! Британия – организатор вашего голода!" и т. п.».

Кроме того, Геббельс заверил собравшихся (эта фраза не вошла в протокол, но ее позже привел один из сотрудников пресс-службы рейха): «Что ж, на этой неделе в Британии произойдут большие перемены» – имея в виду, что теперь, после падения Франции, английское общество наверняка станет шумно требовать мира. «Черчилль, конечно, не сможет удержаться на своем посту, – добавил он. – Будет сформировано правительство, готовое пойти на компромисс. Конец войны близок»[296].

Глава 16

Боевая тревога

А в Лондоне 24 июня, в понедельник, черчиллевский военный кабинет собирался трижды – один раз утром и дважды вечером (последнее совещание началось в 22:30). Основное время уделялось обсуждению «ужасной проблемы французского флота» (как назвал ее замминистра иностранных дел Кадоган)[297].

В этот же день, еще до того, как началось первое совещание, лондонская Times опубликовала условия перемирия между Францией и Германией, которые сама Германия пока еще не раскрыла официально. Согласно этим условиям, Германия оккупировала северные и западные провинции Франции, а остальная ее территория будет управляться формально независимым правительством, базирующимся в Виши, примерно в двух сотнях миль к югу от Парижа. Внимательнее всего Черчилль прочел статью 8: «Немецкое правительство ответственно заявляет, что не намерено в течение войны использовать в своих целях французский флот, размещающийся в портах, контролируемых Германией, за исключением плавсредств, необходимых для надзора за побережьем и траления мин»[298]. Кроме того, соглашение призывало все французские корабли, действующие за пределами французских территориальных вод, вернуться на родину, если только они не требуются для защиты французских колониальных владений.

Позже Германия сама опубликовала это соглашение. Статья 8 в данной публикации содержала такую фразу: «Более того, немецкое правительство ответственно и недвусмысленно заявляет, что не намерено истребовать французский флот по заключении мира»[299].

Черчилль ни на секунду не верил, что Германия будет следовать этому заявлению. Даже если забыть о постоянных обманах со стороны Гитлера, следовало учесть, что сами формулировки этой статьи соглашения, похоже, предоставляли ему огромную свободу по части использования французских кораблей. Что конкретно подразумевается под «надзором за побережьем» и «тралением мин»? «Ответственное» обещание Германии Черчилль поднял на смех. Позже, выступая в парламенте, он заметил: «Спросите-ка полдюжины стран, какова цена этих ответственных заверений»[300].

Несмотря на три проведенных совещания, до согласования дальнейшего курса действий министрам было далеко.

Сразу же после завершения последней встречи, в 1:15 (уже наступил четверг), завыли сирены воздушной тревоги: это стало первой боевой тревогой для Лондона с сентября предыдущего года – когда началась война. Такое предупреждение означало, что авиационная атака вот-вот произойдет. Но никакие бомбардировщики не появились. Причиной сигнала тревоги стал гражданский самолет.

Ожидая, пока раздастся сирена отбоя воздушной тревоги, Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся для «Массового наблюдения», записала: «Ночь совершенно безветренная. Громко тикают ходики. Воздух насыщают тонким ароматом. Четыре вазы с розами и одна – с высокими белыми лилиями». На глазах у родных она вынула лилии, легла на ковер и уложила их себе на грудь, изображая покойницу. «Все засмеялись, – писала она, – однако не слишком громко»[301].

Во вторник управление внутренней разведки сообщило, что от 10 до 20 % населения Лондона так и не услышали сигнал воздушной тревоги. «Многие не покинули свои спальни, – сообщалось в докладе, – а многим родителям не хотелось будить детей»[302]. Одна семилетняя девочка придумала название для этих сирен – «завывалки».

Складывалось впечатление, что угроза вторжения растет с каждым днем. 28 июня, в пятницу, Черчилль получил записку от доктора Джонса из разведуправления министерства авиации: похоже, у этого человека имелся особый талант по части сообщения тревожных новостей. Джонс писал: тот же «безупречный источник», который ранее добыл важнейшую информацию о применяемых немцами пучках радиоволн, теперь узнал, что Зенитный корпус I, одно из подразделений ПВО немецких военно-воздушных сил, потребовал, чтобы в его штаб-квартиру немедленно доставили 1100 карт Англии различного масштаба. Джонс подчеркивал: это может свидетельствовать о «планируемой высадке моторизованных групп зенитной артиллерии как в Англии, так и в Ирландии»[303]. Такие соединения были бы необходимы армии вторжения для того, чтобы защищаться от ударов Королевских ВВС и эффективнее удерживать захваченный плацдарм.

Черчилль знал, что упомянутый Джонсом «безупречный источник» – это не какой-то разведчик, а элитная группа дешифровщиков, базирующаяся в Блетчли-парке. Черчилль был одним из немногих высших должностных лиц Уайтхолла, вообще знавших о существовании этой группы (знал и Джонс – как заместитель директора разведуправления министерства авиации). Секреты Блетчли-парка доставлялись Черчиллю в специальном желтом чемоданчике (а не в его обычном черном): лишь он сам имел право открывать его. Перехваченное требование доставки карт немало обеспокоило его: оно как раз относилось к тем конкретным подготовительным мерам, которых следовало ожидать непосредственно перед вторжением. Черчилль тут же отправил копии этого сообщения Профессору и «Мопсу» Исмею.

Черчилль предполагал, что ближайшие три месяца станут периодом наивысшей угрозы вторжения, после чего погода будет становиться все более неблагоприятной – в том числе и для высадки войск противника.

В его служебных записках все больше ощущения срочности – и все больше конкретных указаний. Согласившись с предложением Профессора, он передал «Мопсу» Исмею: через каждое поле длиной больше 400 ярдов надлежит прорыть одну или несколько траншей – для противотанковой обороны и для защиты от посадки транспортных самолетов противника с десантом. Подчеркивалось, что «эти работы должны вестись по всей стране одновременно – на протяжении ближайших 48 часов»[304]. В отдельной записке (направленной 30 июня, в субботу) он приказывал Мопсу распорядиться, чтобы провели исследование приливов и фаз Луны в устье Темзы и других местах – дабы определить, «в какие дни условия будут наиболее благоприятными для высадки с моря». В это же воскресенье он направил Мопсу записку по весьма деликатному вопросу: речь шла о применении отравляющих газов против вторгающихся войск. «Если на нашем берегу будут созданы вражеские плацдармы, наиболее эффективным станет использование горчичного газа именно на этих пляжах и плацдармах, – писал он. – На мой взгляд, в таком случае незачем ждать, чтобы противник первым задействовал такие методы. А он наверняка задействует их, если сочтет, что это окупится»[305]. Он просил Исмея узнать, будет ли эффективным «пропитывание» пляжей газом.

Еще одна угроза вызывала у него особую обеспокоенность: переодетые немецкие парашютисты и «пятая колонна». Он писал: «Следует уделять большое внимание уловкам с ношением британской военной формы»[306].

Стресс, связанный с управлением военными делами, начинал сказываться на Черчилле, и Клементина беспокоилась все сильнее. В выходные, которые они провели в Чекерсе, он вел себя попросту грубо. Она уничтожила свое первое письмо, но теперь написала ему снова.

Она извещала мужа: один из членов его ближнего круга (она не раскрывала имени) «посетил меня и сказал, что существует опасность, связанная с тем, что коллеги и подчиненные по большей части не питают к тебе симпатии из-за того, что ты ведешь себя жестко, надменно и саркастично». Она заверяла мужа, что эта жалоба поступила от его «преданного друга», не преследующего никаких корыстных личных целей.

Клементина писала: личные секретари Черчилля, похоже, просто решили смириться с его поведением и стараться не обращать на это внимания. «Но на более высоких уровнях сложилось убеждение, что ты обрушишься на любую идею, стоит кому-либо высказать ее, скажем, на совещании, так что скоро никто не станет предлагать никаких идей – ни хороших, ни плохих».

Она отметила, что это сообщение задело и шокировало ее, потому что «за все эти годы я привыкла к тем, кто работает вместе с тобой и под твоим началом – относясь к тебе с любовью». Пытаясь как-то объяснить такое ухудшение черчиллевского поведения, этот «преданный друг» заметил: «Несомненно, это из-за напряжения».

Но Клементину побудили написать письмо не только наблюдения этого друга. «Мой дорогой Уинстон, – начинала она, – должна признаться, что я заметила – у тебя стал портиться характер; ты уже не так добр, как прежде».

Она предупреждала: теперь, когда в его власти отдавать приказы и «увольнять кого угодно», он обязан придерживаться высоких стандартов поведения – «сочетать в себе учтивость, доброту и, если возможно, олимпийское спокойствие». Она напоминала, что раньше он любил повторять французский принцип «On ne règne sur les âmes que par le calme» – то есть, по сути, «управлять другими можно лишь с помощью спокойствия».

Клементина писала: «Мне невыносима мысль, что те, кто служит стране и тебе, не будут любить тебя, восхищаться тобой, уважать тебя». Она предупреждала: «Ты не добьешься наилучших результатов при помощи вспыльчивости и грубости. Они непременно породят либо неприязнь, либо рабские умонастроения (о бунте во время войны я даже думать не хочу!)».

В заключение она писала: «Пожалуйста, прости свою любящую, верную и бдительную Клементину».

Внизу она нарисовала карикатуру – отдыхающую кошку с хвостом, свернутым в кольцо, – и добавила постскриптум: «Я написала все это в Чекерсе в прошлое воскресенье, разорвала, но вот еще одно такое же письмо»[307].

Однако Джон Колвилл, войдя следующим утром в 10 часов в черчиллевскую спальню на Даунинг-стрит, 10, увидел совсем не того Черчилля, которого изобразила в письме Клементина.

Казалось, премьер держится вполне расслабленно и непринужденно. Он, в красном халате и с сигарой, полулежал в постели, опираясь об изголовье. Рядом с ним располагалась большая хромированная плевательница для окурков сигар (собственно, ее роль выполняло ведерко для льда из отеля «Савой») и Ящик – открытый и наполовину заполненный бумагами. Он диктовал миссис Хилл, которая сидела за машинкой в ногах кровати. Сигарный дым застилал воздух. Там же, в ногах у хозяина, томно растянулся Нельсон, черный кот Черчилля, олицетворяя картину покоя и отдыха.

Время от времени Черчилль с обожанием взглядывал на Нельсона и бормотал: «Дорогой мой кот».

Глава 17

«Тофрек!»

Чекерс все же был благословлением для Черчилля – лучшего убежища, позволявшего отвлечься от лондонских будней, он не мог и пожелать. Усадьба быстро стала его загородным командным пунктом, куда он вызывал массу гостей – генералов, министров, зарубежных официальных лиц, родных, сотрудников. Их приглашали пообедать, поужинать, переночевать или «поужинать и переночевать». С собой он привозил одного из личных секретарей (прочие оставались дежурить в Лондоне), двух машинисток, камердинера, шофера, двух телефонисток и неизменного детектива-инспектора Томпсона. Всю территорию поместья окружали ряды колючей проволоки; бойцы Колдстримской гвардии патрулировали холмы, долины и границы; часовые охраняли все въезды и входы, требуя пароль у всех, включая и самого Черчилля. Каждый день курьеры доставляли доклады, служебные записки, свежие разведданные: все это укладывали в его черный чемоданчик или в его сверхсекретный желтый. Он получал восемь ежедневных и воскресных газет – и читал их все. Хотя премьер устраивал перерывы на еду, прогулки, ванну и дневной сон, почти весь день он проводил диктуя служебные записки и обсуждая военные дела со своими гостями, почти как в доме 10 по Даунинг-стрит, но с одним важнейшим отличием. Сам здешний дом способствовал более легкому и откровенному обмену идеями и мнениями – и просто благодаря тому, что все здесь были вне своих служебных кабинетов, и в силу того, что здесь возникало много необычных возможностей для беседы: во время восхождений на холмы Бикон-Хилл и Кумб-Хилл, прогулок в розарии, игры в крокет, партий в безик. Общей непринужденности способствовали неисчерпаемые резервы шампанского, виски и бренди.

Как правило, разговоры затягивались глубоко за полночь. Посетители знали, что в Чекерсе они могут высказываться свободнее, чем в Лондоне, притом на условиях абсолютной конфиденциальности. После одного из таких уик-эндов Алан Брук, новый черчиллевский главнокомандующий британскими войсками в метрополии, благодарил Черчилля за то, что тот периодически приглашает его в Чекерс и «дает возможность обсудить проблемы обороны нашей страны и представить вам некоторые мои затруднения. Эти неформальные обсуждения оказывают мне колоссальную помощь, и я надеюсь, что вы понимаете, как я вам признателен за вашу доброту»[308].

Черчилль тоже более непринужденно чувствовал себя в Чекерсе, понимая, что здесь он может вести себя как пожелает, и пребывая в уверенности, что все происходящее тут останется тайной для непосвященных (вероятно, эта уверенность не имела под собой особых оснований, если учесть, сколько дневников и воспоминаний появилось после войны – словно цветы в пустыне после первого дождя). Он говорил, что здесь его «cercle sacré». Его священный круг.

Генерал Брук вспоминал, как однажды Черчилль в 2:15 ночи предложил всем присутствовавшим пройти в Главный зал и перекусить сэндвичами. Измотанный Брук надеялся, что это сигнал скорого окончания бесед и что он наконец сможет лечь в постель.

«Как бы не так!» – писал генерал.

Последовала одна из тех сцен, которые часто происходили в Чекерсе и которые навсегда оставались в памяти гостей.

«Он распорядился, чтобы включили граммофон, – писал Брук, – и в своем пестром халате, с сэндвичем в одной руке и зеленым листом кресс-салата в другой, принялся кружить по залу, время от времени слегка подпрыгивая в такт граммофонной мелодии». Порой он останавливался, чтобы «поделиться какой-нибудь бесценной цитатой или мыслью». В очередной раз устроив такую паузу, Черчилль уподобил человеческую жизнь прогулке по коридору с закрытыми окнами. «Как только вы подходите к очередному окну, невидимая рука распахивает его, и свет, проникающий внутрь, кажется лишь ярче по контрасту с темнотой в конце коридора»[309].

И он снова принялся танцевать.

В эти последние июньские выходные дом забился битком. Явилось по меньшей мере 10 гостей: кто-то – просто поужинать, кто-то – поужинать и переночевать. Прибыл лорд Бивербрук, кипя энтузиазмом и желчью. Александр Хардиндж, личный секретарь короля, приехал лишь на чаепитие. А вот Рандольф (сын Черчилля) и его 20-летняя жена Памела намеревались провести здесь весь уик-энд. Приехали также генерал Бернард Пейджет, начальник Генерального штаба британских войск в метрополии, и Леопольд Эмери, член Консервативной партии, тот самый парламентарий, чей вдохновляющий крик «Уходите, во имя Господа!» (заставлявший вспомнить Кромвеля) недавно помог Черчиллю прийти к власти.

Разговоры затрагивали широкий круг тем: производство самолетов; новаторские тактические приемы немецких танковых войск; крах Франции; как управиться с герцогом Виндзорским (бывшим Эдуардом VIII: четыре года назад он отрекся от престола, чтобы жениться на Уоллис Симпсон, и это до сих пор вызывало большое недовольство в обществе); наиболее вероятные места и способы вторжения гитлеровцев. Один из гостей, генерал Огастес Фрэнсис Эндрю Никол Торн, командующий войсками, которым поручалось оборонять английское побережье в самом узком месте Ла-Манша, уверенно заявлял, что именно его зона ответственности станет первой мишенью противника и что Германия попытается высадить на ее пляжи 80 000 человек.

Днем 29 июня, в субботу, пока Черчилль и Бивербрук вели приватную (и довольно горячую – так уж случилось) беседу, Джон Колвилл воспользовался передышкой и провел теплые и солнечные дневные часы в саду вместе с Клементиной и Мэри, «которую я, познакомившись с ней поближе, нахожу гораздо милее», отмечал он в дневнике.

Затем последовало чаепитие, после которого Рандольф Черчилль невольно позволил Колвиллу взглянуть и на темную сторону семейной жизни Черчиллей. «Мне подумалось, что Рандольф – один из самых несимпатичных людей, каких мне доводилось встречать: шумный, самоуверенный, вечно жалующийся и откровенно неприятный, – писал Колвилл. – Он показался мне не слишком умным»[310]. И в самом деле, у Рандольфа была репутация гостя-невежи. Все знали, что он частенько затевает словесные баталии даже с самыми почтенными из сотрапезников – и, казалось, нарочно стремится настроить всех против себя. Он вечно вел «превентивные боевые действия» (как называл это Колвилл), осуждая гостей за те слова, которые им приписывал, а не за те, которые они на самом деле произнесли. Нередко он начинал препираться с самим Черчиллем – к немалому стыду последнего. К тому же Рандольф имел привычку то и дело прилюдно ковырять в носу и разражаться мощными приступами кашля. «Его кашель словно гигантская землечерпалка, поднимающая со дна моря разные предметы, обезображенные долгим пребыванием внизу, – писала леди Диана Купер, жена министра информации Даффа Купера, называвшего себя другом Рандольфа. – И все это он сплевывает в собственную ладонь»[311].

За обедом обстановка накалилась еще сильнее, пишет Колвилл. Рандольф «весьма недружелюбно вел себя по отношению к Уинстону, который его обожает»[312]. Он «устроил сцену» перед Пейджетом, начальником Генштаба британских войск в метрополии, обрушившись с критикой на генералов, нехватку снаряжения и самоуспокоенность правительства.

Объем спиртного, потребленного в течение дня, все сильнее сказывался на его поведении. Рандольф вел себя все более шумно и неприглядно.

Памела, жена Рандольфа, была полной его противоположностью: обаятельная, легкомысленная, обожающая пофлиртовать. В свои 20 лет она демонстрировала искушенность и уверенность, которые пристали женщине постарше, а ее обширные сексуальные познания и вовсе были не свойственны представительницам ее круга. Это стало очевидным еще два года назад, когда Памела впервые вышла в свет. «Пам была невероятно сексуальна и очень откровенна в этом, – отмечала другая светская дебютантка. – Она отличалась очень пышными формами. За огромную грудь все мы называли ее "молочницей". Она расхаживала на высоких каблуках и вовсю вертела попкой. Мы решили, что она ведет себя довольно-таки вызывающе. Все знали, что она – горячая штучка, очень лакомый кусочек»[313]. Между тем одна американская гостья, по имени Кэти Гарриман, писала: «Она чудесная девушка – моих лет, но при этом одна из самых умных молодых девушек, которых я встречала: столько знает про политику и про все прочее»[314].

Благодаря своему браку Памела естественным образом сблизилась с семейством Черчилль. С ней подружился и лорд Бивербрук, ценивший ее умение непринужденно вращаться в высших кругах общества. «Она передавала Бивербруку все, что о ком-либо знала, – отмечал американский телеведущий Рейган Маккрэри (больше известный как Техасец), писавший также колонки для New York Daily Mirror Уильяма Рэндольфа Хёрста. – Бивербрук был известным сплетником, а Памела – его информатором»[315].

Памела и Рандольф поженились 4 октября 1939 года – после стремительного ухаживания. Эта поспешность объяснялась (по крайней мере отчасти) тем, что Рандольф стремился побыстрее обзавестись ребенком (желательно мальчиком, чтобы тот стал его настоящим наследником), прежде чем он неминуемо погибнет в бою: Рандольф полагал, что такой исход неизбежен. Он сделал предложение уже во время их второго свидания, и Памела, ответив порывом на порыв, согласилась. Рандольф был почти на 10 лет старше, он был невероятно хорош собой, но больше всего ее привлекало то, что он – член семьи Черчилль, обретавшийся в средоточии власти. Хотя Клементина не одобряла этот брак, Черчилль, называвший Памелу «очаровательной девочкой», принял ее с распростертыми объятиями и не видел ничего страшного в столь молниеносном развитии отношений. «Полагаю, уже ранней весной он будет участвовать в боевых действиях, – писал Черчилль одному из друзей незадолго до этой свадьбы, – поэтому я очень рад, что он успеет жениться до отправки в войска»[316].

Черчилль полагал, что брак – штука простая. Он старался развеять его таинства с помощью целой череды афоризмов. «Для женитьбы нужны лишь шампанское, коробка сигар и двуспальная кровать», – как-то изрек он[317]. Или вот еще: «Один из секретов удачного брака – никогда не говорить и не видеться с любимым человеком до полудня»[318]. У Черчилля имелась и формула оптимального размера семьи. По его словам, четверо детей – это идеальное количество: «Один ребенок – чтобы воспроизвести вашу жену, другой – чтобы воспроизвести вас, третий – чтобы обеспечить прирост населения, а четвертый – на всякий случай»[319].

Клементину в этом браке больше беспокоил сын, а не Памела. Отношения Клементины с Рандольфом всегда были натянутыми. В детстве он был трудным ребенком («конфликтным», как отмечал директор одной из школ, где он учился)[320]. Однажды он толкнул свою няню в ванну, полную воды; в другой раз – позвонил в министерство иностранных дел и представился Уинстоном Черчиллем. Если верить одному свидетельству, как-то он подговорил двоюродного брата опорожнить ночной горшок в окно на голову Ллойд Джорджа[321]. Когда ему было девять, Клементина, зашедшая к нему в школу, шлепнула его: позже Рандольф уверял, что именно в этот момент осознал – мать его ненавидит[322]. Он не отличался выдающимися успехами в учебе, и отец часто порицал его за недостаточное прилежание. Черчилль осуждал даже его почерк, а однажды вернул сыну его письмо домой (полное любви) с редакторской правкой красными чернилами. Рандольф поступил в Оксфорд лишь благодаря великодушному вмешательству Фредерика Линдемана, который относился к нему как к любимому племяннику. Но и там Рандольф не преуспел. «Твоя праздная и ленивая жизнь оскорбительна для меня, – писал ему Черчилль. – Похоже, ты ведешь совершенно бесполезное существование»[323][324]. Черчилль любил его, пишет Джон Колвилл, но со временем Рандольф «вызывал у него все меньшую симпатию»[325]. Клементина же и вовсе не баловала сына материнской теплотой – она по любым меркам принадлежала к категории отчужденных родителей. «Это стало одной из причин его кошмарного характера, – поведал один из его друзей Кристоферу Огдену, биографу Памелы. – Он так и не получил никакой материнской любви. Клемми всю жизнь ненавидела Рандольфа».

Мэри Черчилль дает более тонкий анализ натуры своего брата, отмечая, что «по мере развития его личности в ней проявлялись черты характера и отношения к жизни, слишком отличные от материнских»[326]. Мэри считала, что Рандольфу «явно требовалась отцовская рука, но основная задача по его воспитанию почти целиком ложилась на плечи Клементины, так что они с самого его раннего детства были на ножах».

Он был криклив, ему не хватало такта, он слишком много пил, он жил не по средствам (ему вечно не хватало армейского жалованья и зарплаты корреспондента газеты Evening Standard, принадлежавшей Бивербруку), к тому же он поразительно слабо играл в азартные игры. Той весной Черчилль сам с трудом сводил концы с концами, но это не помешало Рандольфу просить отца помочь ему заплатить долги. Отец не отказал. «Ты обещал оплатить мои счета на сумму 100 фунтов (более шести тысяч долларов на нынешние деньги), очень щедро с твоей стороны, – написал ему Рандольф 2 июня. – Искренне надеюсь, что это не слишком хлопотно для тебя. Прилагаю два наиболее срочных счета»[327].

Что касается семейного будущего пары, то тут большее беспокойство вызывало отношение Рандольфа к женщинам и сексу. Для него супружеская верность была понятием достаточно условным. Он обожал сексуальные завоевания, и ему было все равно, замужем ли его жертва. Он вовсю пользовался сомнительным вековым обычаем, когда хозяева сельских домов устраивали своих гостей так, чтобы облегчить им амурные похождения. Однажды Рандольф похвастался, что частенько входит к женщинам без приглашения – вдруг они его ждут? Он поведал это своей подруге, которая сардонически заметила: «Должно быть, тебя частенько выставляют вон».

Он со смехом отозвался:

– О да. А частенько и оставляют, чтобы потрахаться[328].

С самого начала Рандольф показал, что он отнюдь не идеальный муж. Хотя он не без успеха создавал образ человека энергичного, напористого и обаятельного, ему было свойственно и занудство. Во время их медового месяца он, лежа с Памелой ночью в постели, читал ей «Историю упадка и разрушения Римской империи» Эдварда Гиббона. Он зачитывал пространные пассажи и время от времени осведомлялся у Памелы (словно это была постоянно отвлекающаяся ученица, а не молодая жена, разделяющая с ним ложе): «Ты слушаешь?» «Да», – отвечала она.

Но ему хотелось доказательств: «А какое предложение я только что прочел?»[329]

Правда, на какое-то время все это заслонил тот факт, что Памела забеременела (сейчас она была уже на седьмом месяце). Это вселяло немалую уверенность: посреди мирового пожара явилось свидетельство, что более важные жизненные ритмы никуда не делись и что впереди лежит какое-никакое будущее, пусть даже сегодня перспективы туманны. Если все будет хорошо (если Гитлер не вторгнется в Британию, если в окна не проникнет отравляющий газ, если немецкая бомба не уничтожит все окрестности), ребенок появится в октябре. Памела называла эмбрион своим Оладушком.

После обеда (с новыми порциями вина и шампанского) Колвилл отправился на прогулку вместе с Мэри и ее подругой Джуди Монтегю, также гостившей здесь. Но им тут же напомнили, что при всей буколичности и очаровательности этого имения все же идет война и Чекерс находится под серьезной охраной. Троицу вдруг «самым пугающим образом задержали грозные часовые», пишет Колвилл[330]. Хорошо еще, что они знали сегодняшний пароль – «Тофрек» (видимо, это была отсылка к известной битве XIX века в Судане[331]).

Позже, связавшись с лондонской штаб-квартирой министерства авиации, чтобы выяснить подробности о немецких авианалетах этой ночи, Колвилл узнал: только что поступило сообщение – большую группировку вражеских самолетов заметили совсем рядом с Чекерсом. Колвилл передал эту весть Черчиллю, который отозвался так: «Ставлю мартышку против мышеловки, что по дому они не попадут».

Возбужденный перспективой реальных действий, Черчилль выскочил из здания резиденции. Пробегая мимо часового, он крикнул: «Свои! Тофрек! Премьер-министр!» Страж раскрыл рот от неожиданности.

Колвилл и генерал Пейджет, начальник Генерального штаба британских войск в метрополии, неторопливо следовали за ним. Пейджет, забавляясь происходящим, отметил: «Как он замечательно умеет всех взбодрить».

Все это пьянило Колвилла, который вечно находился где-то рядом, но неизменно на заднем плане. На другое утро, 30 июня, в воскресенье, сидя в садовом кресле на солнцепеке, он размышлял в дневнике о странности ситуации: «Необычное ощущение: приезжаешь на уик-энд в загородный дом, но не в качестве гостя, будучи при этом в довольно близких отношениях с хозяйской семьей. В общем-то самая обычная вечеринка на выходные, только вот разговоры, конечно, ведутся блистательные. Как приятно слышать по-настоящему компетентные беседы, не прерываемые глупыми и невежественными замечаниями (разве что иногда – со стороны Рандольфа). Какое облегчение – быть на заднем плане: время от времени приходится выполнять некоторые поручения, но в целом тебе не нужно высказывать свое мнение; никто не требует от тебя быть интересным собеседником, раз уж ты – личный секретарь премьера»[332].

В этот день произошло событие, которое многие сочли предвестием скорого вторжения. Немцы захватили и оккупировали остров Гернси, британское коронное владение[333], один из Нормандских островов в проливе Ла-Манш, расположенный менее чем в 200 воздушных милях[334] от Чекерса. Это была совсем небольшая операция (немцы удерживали остров с помощью контингента всего в 469 солдат), но она все равно вызывала немалое беспокойство.

Глава 18

Отставка № 1

К заботам о войне и надвигающемся вторжении прибавились новые. В тот же день, 30 июня, в воскресенье, близкий друг и советник Черчилля, чародей промышленности лорд Бивербрук подал заявление об отставке.

Письмо начиналось с триумфального напоминания: за семь недель, прошедших с тех пор, как Бивербрук стал министром авиационной промышленности, объем производства самолетов вырос невообразимо. Сейчас в строю Королевских ВВС находилось 1040 самолетов, а когда он занял пост министра, их было всего 45. (Впрочем, скоро начнется дискуссия о том, как он получил эти цифры.) Он сделал что планировал, ему пора уйти. Его конфликт с министерством авиации слишком углубился и теперь серьезно мешал результативности Бивербрука.

«Сейчас необходимо, чтобы министерство авиационной промышленности перешло в руки человека, который близко общается с министерством авиации и маршалами авиации и пользуется их симпатией», – писал он. Кроме того, он брал вину на себя, заявляя, что он не подходит для работы с чиновниками министерства авиации: «Уверен, что эти обязанности может взять на себя другой человек, полный надежды на ту меру поддержки и сочувствия, в которой было отказано мне».

Он просил, чтобы его освободили от исполняемых обязанностей, как только его преемника введут в курс текущих операций и проектов министерства.

«Убежден, – писал он, – что моя работа завершена и моя задача выполнена»[335].

Джон Колвилл решил, что истинным мотивом такого поступка Бивербрука стало желание уйти «на гребне успеха, прежде чем возникнут новые трудности». Колвилл счел эту причину недостойной. «Это как попытаться выйти из-за карточного стола сразу же после полосы везения», – записал он в дневнике[336].

Черчилль, очевидно раздраженный не на шутку, отправил Бивербруку ответ на следующий день – 1 июля, в понедельник. Вместо того чтобы обратиться к нему «Макс» или просто «Бивербрук», он начал с ледяного «Уважаемый министр авиационной промышленности».

Далее следовало:

«Я получил ваше письмо от 30 июня и спешу сообщить, что в такой момент, когда вторжение считается неминуемым, не может быть и речи о принятии отставки какого-либо из министров правительства. Поэтому я требую, чтобы вы изгнали из своего сознания эту мысль и продолжали свою замечательную работу, от которой во многом зависит наша безопасность».

Пока же, заверил его Черчилль, «я кропотливо изучаю вопрос о том, как удовлетворить ваши потребности по части контроля над пересекающимися сферами деятельности вашего ведомства и министерства авиации, а также сгладить неприятные противоречия, которые возникли вследствие этого пересечения»[337].

Бивербрук, несколько усмиривший свой порыв, тут же прислал ответное письмо: «Безусловно, я не стану пренебрегать своими обязанностями в настоящее время, перед лицом вторжения. Однако необходимо (особенно из-за этой угрозы вооруженного нападения на наши берега), чтобы процесс передачи данного министерства в другие руки произошел как можно скорее».

Он снова выплеснул свою досаду и раздражение: «Я не в состоянии получать нужную мне информацию о материалах и оборудовании. Я не в состоянии добиться разрешения на выполнение наших операций, имеющих важнейшее значение для максимального укрепления наших резервов в ходе подготовки ко дню вторжения.

Для меня невозможно продолжать прежнюю работу, поскольку на протяжении последних пяти недель неоднократно возникал разрыв в командной цепочке – неповиновение тому давлению, которое я вынужден был применять к официальным лицам, сопротивляющимся моим указаниям».

Он добавлял, что этот разрыв «невозможно залатать».

Впрочем, немедленной отставкой он больше не угрожал[338].

Черчилль почувствовал немалое облегчение. Уход Бивербрука в такое время пробил бы фатальную брешь в сложной сети поддержки и помощи, окружавшей премьер-министра. Это станет очевидно ближайшей же ночью, когда (после того как угроза отставки министра была временно подавлена) Черчилль будет вынужден вызвать Бивербрука на Даунинг-стрит, чтобы обсудить с ним неотложный вопрос.

Глава 19

«Соединение Эйч»

Ночь была исключительно темная, почти безлунная. Под порывами ветра дрожали стекла на Даунинг-стрит, 10. Черчиллю требовался совет друга – решительного и трезвомыслящего.

Он вызвал Бивербрука в Комнату правительства в самом начале первого. Можно было не сомневаться, что Бивербрук еще бодрствует. Будучи министром авиационной промышленности, он работал в те же часы, что и Черчилль, понукая и принуждая своих сотрудников отыскивать новые пути повышения темпов производства на британских авиационных предприятиях. Кратковременный бунт Бивербрука был чем-то вроде всплеска мальчишеской обиды, направленного на то, чтобы заручиться поддержкой Черчилля в борьбе против министерства авиации: всерьез в отставку он не собирался.

На это совещание уже явились два главных человека в Адмиралтействе – Первый лорд Альберт Виктор Александер и его начальник военно-морского штаба – Первый морской лорд сэр Дадли Паунд. В комнате так и чувствовалось напряжение. Вопрос о том, что делать с французским флотом, свелся к простой альтернативе: предпринять ли попытку захватить этот флот, чтобы он не попал в руки Гитлера, или не делать этого. Королевский военно-морской флот уже готов был выполнить только что разработанный план по «одновременному захвату, установлению контроля или эффективному выведению из строя всех доступных кораблей французского флота»[339]. Имелись в виду все французские корабли, находящиеся в английских портах Плимут и Саутгемптон, а также те, что стоят на французских базах в Дакаре, Александрии и алжирском Мерс-эль-Кебире. Один из элементов плана (имевшего кодовое название «Операция "Катапульта"») касался самой важной базы – Мерс-эль-Кебир – и небольшого порта Оран, находившегося в трех милях от Мерс-эль-Кебира. Там стояли на якоре некоторые из наиболее мощных кораблей французского военно-морского флота (среди них – два современных линейных крейсера, два линкора и еще 21 боевая единица – корабли и подводные лодки).

Времени было в обрез. Эти корабли были готовы выйти в море в любой момент, а попав под контроль Германии, они сместили бы баланс сил на море – особенно в Средиземноморском регионе. Никто не рассчитывал, что Гитлер будет придерживаться своего обещания и позволит французскому флоту бездействовать в течение всей войны. Похоже, опасения Адмиралтейства подтверждались зловещим развитием событий: как выяснила британская разведка, немцы заполучили французские военно-морские шифры и уже используют их.

Черчилль понимал: как только начнется операция «Катапульта», ее командующему, возможно, придется применить силу, если французы добровольно не согласятся передать Британии свои корабли или вывести их из строя. Руководство операцией поручили вице-адмиралу Дж. Ф. [Джеймсу Фаунсу] Сомервиллу, который уже встречался со своим лондонским начальством, чтобы обсудить этот план. Сомервилла весьма беспокоила сама мысль о том, чтобы стрелять по французам. Британия и Франция совсем недавно были союзниками; они вместе объявили войну Германии, и их войска сражались бок о бок, неся многотысячные потери в тщетной попытке остановить натиск Гитлера – не говоря уже о флотском братстве. Моряки всех стран, даже воюющих между собой, ощущали мощное родство друг с другом; море, со всеми его тяготами и опасностями, было для них общим противником. Они признавали, что их долг – спасать всех, кто оказался за бортом, будь то вследствие несчастного случая, шторма или военных действий. В понедельник утром Сомервилл отправил в Адмиралтейство телеграмму, настаивая, что «применения силы следует избегать любой ценой».

Впрочем, он был готов полностью выполнить все приказы – и он обладал всеми средствами для этого. Адмиралтейство отрядило под его командование убедительную боевую группировку (под кодовым названием «Соединение Эйч» [ «Force H»], состоящую из 17 кораблей, в число которых вошли линейный крейсер «Худ» и авианосец «Арк Ройал»). К ночи с воскресенья на понедельник, когда Черчилль вызвал Бивербрука, флотилия уже собралась в Гибралтаре, готовая выдвинуться к Мерс-эль-Кебиру.

Вице-адмиралу Сомервиллу требовался лишь финальный приказ.

В ту ветреную ночь Первый морской лорд Паунд высказался на Даунинг-стрит в пользу нападения на французские корабли. Александер, Первый лорд Адмиралтейства, поначалу не был уверен, но вскоре встал на сторону Паунда. Но Черчилля все еще терзали сомнения. Для него это было «ужасное решение, самое противоестественное и мучительное, которое мне когда-либо приходилось принимать»[340]. Ему требовалась ясность взгляда, присущая Бивербруку.

И Бивербрук проявил свою знаменитую решительность. Он без всяких колебаний высказался за атаку. Он утверждал: не может быть никаких сомнений, что Гитлер присвоит французские корабли, даже если их капитаны и экипажи попробуют этому воспротивиться. «Немцы вынудят французский флот присоединиться к итальянцам, тем самым взяв под контроль Средиземное море, – заявил он. – Они заставят его это сделать, угрожая, что если Франция откажется, то они в первый день сожгут Бордо, во второй день – Марсель, а на третий – Париж»[341].

Этот аргумент убедил Черчилля. Но, как только он отдал приказ начинать, его ошеломила мысль о масштабах событий, которые могут за этим последовать. Схватив Бивербрука под локоть, он вытащил его в сад позади дома номер 10. Было почти два часа ночи. Дул сильный ветер. Черчилль быстро зашагал по саду, Бивербрук с трудом поспевал за ним. У Бивербрука разыгрался приступ астмы. Он остановился, тяжело дыша, с трудом глотая воздух. Черчилль вслух подтвердил, что единственный выход – атака. И заплакал.

Сомервилл получил финальные распоряжения 2 июля, во вторник, в 4:26. Операция должна была начаться с предъявления Сомервиллом ультиматума Марселю Жансулю, французскому адмиралу, командовавшему базой Мерс-эль-Кебир. В ультиматуме предлагалось три варианта действий: присоединиться к Англии в борьбе против Германии и Италии; перевести корабли в один из британских портов; перевести корабли в один из французских портов Вест-Индии, где с них можно будет снять орудия (или же корабли можно будет передать на хранение Соединенным Штатам).

«Если вы отвергнете эти справедливые предложения, – говорилось в послании Сомервилла, – я должен с глубоким сожалением потребовать, чтобы вы потопили свои корабли в течение шести часов. И наконец, если это не будет выполнено, я имею приказ правительства Его Величества применить любую силу, которая может оказаться необходимой для того, чтобы ваши корабли не попали в руки немцев или итальянцев».

«Соединение Эйч» отбыло из Гибралтара на рассвете. В 22:55 адмирал Паунд (по поручению Черчилля) отправил Сомервиллу радиограмму: «Вам поручается выполнить самую неприятную и трудную задачу из всех, которые когда-либо приходилось выполнять английским адмиралам. Однако мы полностью доверяем вам и рассчитываем, что вы выполните его неукоснительно».

В тот же день, 2 июля, во вторник, Гитлер в Берлине велел своим командующим сухопутными, морскими и воздушными силами оценить перспективы полномасштабного вторжения в Англию. Это стало первым реальным свидетельством того, что он начал серьезно рассматривать возможность такого нападения.

До этого он проявлял мало интереса к вторжению. Франция пала, британская армия была серьезно дезорганизована после Дюнкерка, и Гитлер предполагал, что Англия так или иначе отстранится от участия в войне. Ему было жизненно необходимо, чтобы это произошло как можно поскорее. Англия оставалась для него последним препятствием на западе: Гитлеру требовалось устранить эту помеху, чтобы можно было сосредоточиться на долгожданном вторжении в Советский Союз, избежав войны на два фронта (в немецком языке, известном своим умением «упаковывать» сложные понятия в причудливые, но единственные слова, отыскался термин и для этого: Zweifrontenkrieg). Гитлер верил, что даже Черчилль рано или поздно вынужден будет признать: дальнейшее противостояние глупо. Как полагал Гитлер, война на западе была уже почти завершена[342]. «Положение Британии безнадежно, – заверял он генерала Франца Гальдера, начальника Генерального штаба сухопутных войск вермахта. – Мы победили в этой войне. Наш успех уже неотвратим»[343]. Гитлер пребывал в настолько твердой уверенности, что Англия пойдет на переговоры, что даже распорядился о демобилизации 40 дивизий вермахта – четверти своей армии.

Но Черчилль повел себя неблагоразумно. Гитлер уже не раз пытался косвенным образом прозондировать почву насчет мирного соглашения, действуя через самых разных посредников, в том числе через шведского короля и Ватикан; но все эти предложения либо отклонялись, либо просто игнорировались. Чтобы не давать Британии предлога для отказа от мирного соглашения, он запретил шефу люфтваффе Герману Герингу устраивать авианалеты на те районы Лондона, где проживало гражданское население. О возможном вторжении на Британские острова он думал с тревогой и неохотой – и по весьма веским причинам. Предварительные исследования, независимо проведенные силами немецкого военно-морского флота задолго до того, как сам Гитлер начал задумываться о вторжении, подчеркивали ряд серьезнейших препятствий на этом пути, отмечая прежде всего слабую подготовку относительно небольшого немецкого флота к операциям такого рода. Армия также предсказывала множество опасных затруднений.

Неуверенность Гитлера теперь стала особенно очевидна по тому, какие выражения он использовал в этом новом требовании, обращенном к своим военачальникам. Он подчеркивал, что «план вторжения в Англию еще не принял сколько-нибудь определенную форму»[344] и что его требование лишь предполагает возможность такого вторжения. Но по поводу одного пункта он высказывался весьма определенно: любое вторжение подобного рода будет успешным лишь в том случае, если вначале Германия достигнет полного превосходства в воздухе над Королевскими ВВС.

3 июля, в среду, в три часа ночи, когда «Соединение Эйч» под командованием вице-адмирала Сомервилла уже приближалось к средиземноморскому порту Оран, один из эсминцев группировки послали вперед. На его борту находились три офицера, которым предстояло наладить канал коммуникаций с французами. Неподалеку громоздились развалины древнеримского города со зловещим названием Вультурия[345]. Вскоре французскому адмиралу Жансулю, командовавшему базой Мерс-эль-Кебир, было направлено послание с требованием о встрече. Начиналось оно с залпа лести: «Британский военно-морской флот надеется, что его предложения позволят вам, а также славному и доблестному французскому военно-морскому флоту быть на нашей стороне». Французского адмирала заверяли, что если он согласится на отплытие своих кораблей вместе с Королевским флотом, то «ваши корабли останутся вашими и в будущем ни у кого не возникнет повода для беспокойства».

Послание заканчивалось такими словами: «Группировка Британского флота находится в море близ Орана и готова с радостью встретить вас».

Адмирал отказался от встречи с британскими офицерами. Они направили ему полный текст ультиматума в письменном виде. Было 9:35 утра. Британский вице-адмирал Сомервилл приказал просигнализировать французам: «Мы искренне надеемся, что наши предложения окажутся приемлемыми и что вы будете на нашей стороне».

Между тем самолеты-разведчики, запущенные с авианосца «Арк Ройал», прикомандированного к «Соединению Эйч», сообщили, что по некоторым признакам французские корабли готовятся к отплытию – «разводя пары и сворачивая тенты на палубах».

В 10 утра французский адмирал передал британцам послание, где заверял, что никогда не позволит французским кораблям попасть под немецкий контроль, но при этом клялся (с учетом полученного ультиматума) ответить на применение силы силой. Он повторил эту клятву час спустя, обещая ничего не жалеть для защиты своего флота.

Напряжение росло. В 11:40 британцы отправили послание, в котором заявлялось: ни одному из французских кораблей не позволят выйти из гавани, пока условия ультиматума не будут приняты. Британская воздушная разведка сообщала о новых признаках того, что французский флот готовится к выходу в открытое море. На мостиках кораблей собрался полный состав экпипажей, необходимый для такого выхода.

Вице-адмирал Сомервилл распорядился, чтобы один из самолетов с авианосца «Арк Ройал» начал сбрасывать мины у выхода из гавани.

Сомервилл уже собирался сообщить французам, что в 14:30 он начнет бомбардировку их кораблей, если условия ультиматума не будут выполнены. Но тут пришли вести от французского адмирала, соглашавшегося на очные переговоры. К этому моменту Сомервилл заподозрил, что французы просто тянут время, но он все равно отправил к ним одного из своих офицеров. Встреча прошла на борту французского флагманского корабля «Дюнкерк». Началась она в 16:15, когда все французские корабли уже были полностью подготовлены к отплытию и все буксирные катера заняли свои места.

Но Сомервилл приказал, чтобы сбросили еще мины – в гавани Орана, расположенной неподалеку.

Встреча на борту «Дюнкерка» обернулась неудачей. Французский адмирал «пребывал в крайнем возмущении и гневе, сообщал британский представитель. Беседа затянулась на час, но закончилась безрезультатно.

Между тем в Лондоне и Черчилль, и Адмиралтейство теряли терпение. Французский адмирал явно пытался выиграть время, однако то же самое, судя по всему, проделывал и Сомервилл. Его нежелание атаковать было вполне понятно. Однако пришла пора действовать. Скоро должно было стемнеть. «Оставалось лишь отдать [Сомервиллу] прямой приказ выполнить это отвратительное задание и не задавать больше никаких вопросов, – писал «Мопс» Исмей. – Но все, кто присутствовал при составлении черновика этого послания, невольно ощущали печаль, а в каком-то смысле – вину»[346]. Первоначально Исмей выступал против нападения на французский флот – и из нравственных соображений, и из опасений, как бы Франция не объявила войну Британии. «Пинать лежачего – некрасивый поступок в любое время, – писал он. – Но когда этот человек – ваш друг, который уже понес чудовищные потери, такое поведение граничит с бесчестьем».

Адмиралтейство отправило Сомервиллу телеграмму: «Побыстрее урегулируйте вопрос, иначе вам, возможно, придется иметь дело с французскими подкреплениями».

В 16:15, когда встреча на борту «Дюнкерка» только начиналась, Сомервилл сигнализировал французам: если они к 17:30 не примут ни один из вариантов, предусмотренных исходным британским ультиматумом, он потопит их корабли.

«Соединение Эйч» приготовилось к сражению. Французы сделали то же самое. Покидая «Дюнкерк», британский представитель услышал позади себя сигнал: «К бою!» Он добрался до своего корабля в 17:25, за пять минут до истечения срока, установленного Сомервиллом для французов.

Этот срок пришел – и миновал.

В Портсмуте и Плимуте, где также шла операция по захвату французских кораблей, британские силы почти не встретили сопротивления. «Выступление было неожиданным и в силу необходимости внезапным, – писал Черчилль. – Были использованы превосходящие по численности силы, и вся операция показала, как легко немцы могли бы завладеть любыми французскими военными кораблями в портах, находившихся под их контролем»[347].

Черчилль описывал эти действия в британских портах как по большей части «дружественные»: некоторые французские экипажи были даже рады уйти со своих кораблей. Но одна боевая единица оказала сопротивление – гигантская подводная лодка «Сюркуф», названная в честь французского корсара XVIII века. Как только британский отряд устремился на борт, французы попытались сжечь инструкции и затопить субмарину. Началась перестрелка, в результате которой погиб один французский моряк и три британских. Затем подлодка «Сюркуф» тоже сдалась.

А в Средиземном море, близ Мерс-эль-Кебира, вице-адмирал Сомервилл наконец приказал открыть огонь. Было 17:54: после его «крайнего срока» прошло уже почти полчаса. Свои корабли он расположил на «расстоянии максимальной дальности выстрела» (с учетом условий видимости оно составило 17 500 ярдов – чуть меньше 10 миль).

Первый залп – недолет. Второй залп накрыл волнорез. Куски бетона полетели в воздух, некоторые попали по французским кораблям. Третий залп – точно в цель. Большой французский линкор «Бретань», с командой 1200 человек, взорвался, громадный оранжевый столб огня и дыма взметнулся в небо на сотни футов. Взорвался также один из эсминцев. Гавань заполнилась дымом, что мешало работе британских корректировщиков огня, находившихся на борту своих кораблей и в воздухе.

Через минуту после того, как британцы начали стрелять, французы открыли ответный огонь – с применением больших корабельных орудий и тяжелой артиллерии, расположенной на берегу. Снаряды ложились все ближе и ближе к британским кораблям: артиллеристы брали все более точный прицел.

Сомервилл отправил в Лондон радиограмму: «Нахожусь под массированным огнем».

На Даунинг-стрит Черчилль сказал Александеру, Первому лорду Адмиралтейства, что «французы сейчас сражаются во всю силу – впервые с начала войны». Черчилль ожидал, что Франция вот-вот объявит Британии войну.

Британские снаряды поразили еще один французский линкор. Взметнулся каскад оранжевых языков пламени. Большой французский эсминец получил прямое попадание, как раз когда он пытался покинуть гавань.

В общей сложности корабли «Соединения Эйч» выпустили 36 залпов (каждый снаряд имел диаметр 15 дюймов и был начинен фугасными взрывчатыми веществами) – пока не умолкли французские орудия. Сомервилл отдал приказ прекратить огонь в 18:04, всего через 10 минут после начала обстрела.

Когда дым стал рассеиваться, Сомервилл увидел, что линкор «Бретань» исчез. В ходе этой атаки и последующих боевых действий погибли 1297 французских офицеров и матросов. Это примерно 130 жертв в минуту (если вы любите статистику). Около тысячи погибших пришлось на долю «Бретани». Корабли «Соединения Эйч» не понесли никаких потерь убитыми или ранеными.

Вскоре на Даунинг-стрит, 10 начали поступать новости об этом сражении. Черчилль расхаживал по своему кабинету, повторяя: «Ужасно, ужасно»[348].

Этот бой произвел на него глубочайшее впечатление, отметила его дочь Мэри в своем дневнике. «Как ужасно, что мы вынуждены стрелять по нашим прежним союзникам, – писала она. – Папа потрясен, он очень скорбит из-за того, что возникла такая необходимость»[349].

Со стратегической точки зрения эта атака давала очевидные преимущества (нанося немалый ущерб французскому флоту), но для Черчилля не меньшее, а то и большее значение имело то, о чем она сигнализировала. До сих пор многие наблюдатели полагали, что Британия будет стремиться заключить мир с Гитлером – теперь, когда Франция, Польша, Норвегия и огромное количество других стран оказались под его контролем. Но эта атака стала ярким и неопровержимым доказательством того, что Британия не намерена сдаваться. Доказательством для Рузвельта – и для Гитлера.

На другой день, 4 июля, в четверг, Черчилль рассказал палате общин о событиях в Мерс-эль-Кебире, преподнося случившееся как своего рода военно-морской триллер, последовательно повествуя о ходе битвы – в откровенных выражениях, не стесняясь подробностей. Он заметил, что это «удручающие действия», но добавил, что их необходимость не подлежит сомнению: «Я с уверенностью предоставляю парламенту судить о наших действиях. Пусть о них судит наш народ. Пусть о них судят Соединенные Штаты. Пусть о них судят весь мир и история»[350].

Палата общин разразилась криками одобрения, прямо-таки взорвавшись бурным энтузиазмом, охватившим и лейбористов, и либералов, и консерваторов. В этом заключался удивительный трюк Черчилля (он демонстрировал его прежде – и еще продемонстрирует в будущем): умение сообщить печальные новости и при этом ободрить и обнадежить слушателей. Те, кто слушал эту речь, «укрепились духом», как записал Гарольд Никольсон в своем дневнике за тот день[351]. Несмотря на безотрадные обстоятельства и еще более безотрадные перспективы (ведь теперь Франция могла объявить войну Британии), Никольсон ощущал нечто вроде эйфории. «Если мы сможем и дальше продолжать в том же духе, – писал он, – мы и в самом деле победим в войне. Что за схватка! Какой шанс для нас! Наши действия против французского флота оказали колоссальное воздействие на весь мир. Я чувствую колоссальную непреклонность».

Аплодисменты продолжались несколько минут. Черчилль плакал. Джон Колвилл услышал, как среди общего шума он проговорил: «Как это все печально»[352].

Общественность тоже аплодировала. Социологическое исследование управления внутренней разведки от 4 июля показало, что новость об атаке «была воспринята во всех регионах с удовлетворением и облегчением. ‹…› Есть ощущение, что эти волевые действия дают желанные доказательства силы и решительности правительства»[353]. Гэллаповский опрос за июль 1940 года показал, что 88 % респондентов-британцев поддерживают своего премьер-министра.

Однако в самом Адмиралтействе многие осуждали эти действия. Старшие офицеры, участвовавшие в атаке, называли ее «актом откровенного предательства»[354]. Французские морские офицеры направили Сомервиллу весьма резкое письмо, в котором (по словам «Мопса» Исмея) обвиняли вице-адмирала в том, что он «покрыл позором всех моряков». Сомервилл старался делать вид, что он не обращает внимания на эту отповедь, но Исмей отмечал: «Уверен, это очень сильно его задело»[355].

Вскоре этот эпизод вызвал некоторое напряжение во время одного делового ланча на Даунинг-стрит. Клементину известили, что один из ожидаемых гостей, генерал Шарль де Голль (живший тогда в Англии), пребывает в еще более беспокойном настроении, чем обычно, так что ей надо бы проследить, чтобы все присутствующие вели себя идеально. Среди приглашенных была и Памела Черчилль.

На том конце стола, где сидела Клементина, беседа свернула на опасную территорию. Жена премьера выразила де Голлю надежду, что теперь французский флот объединится с Британией в ее борьбе против Германии. «На это, – вспоминала Памела, – генерал сухо ответил, что, как он полагает, истинное удовлетворение французский флот получит, если повернет свои орудия "против вас!"»[356] (то есть против британского флота).

Клементина с симпатией относилась к де Голлю, но она остро осознавала, как глубоко ее муж скорбит о том, что Британии пришлось потопить французские корабли. Поэтому она тут же обрушилась на генерала – и на своем идеальном французском устроила ему настоящую выволочку «за то, что он позволил себе произнести слова и выразить чувства, которые не подобают ни союзнику, ни гостю нашей страны» (как описывает это Памела).

Черчилль, сидевший на дальнем конце стола, попытался разрядить напряжение. Наклонившись вперед, он извиняющимся тоном сказал (по-французски):

– Вы должны простить мою жену, генерал: она говорит по-французски слишком хорошо.

Клементина воззрилась на мужа[357].

– Нет, Уинстон, – резко бросила она.

Затем она снова повернулась к де Голлю и, опять перейдя на французский, заметила:

– Причина не в этом. Есть определенные вещи, которые мужчине может сказать только женщина, а не мужчина. И я говорю их вам, генерал де Голль.

На другой день де Голль в знак извинения прислал ей большую корзину цветов.

Глава 20

Берлин

Гитлер всерьез задумывался о мирном соглашении с Британией, которое положило бы конец войне, однако он проникся уверенностью, что ничего подобного достичь не удастся, пока Черчилль остается у власти. Британское нападение на французский флот в Мерс-эль-Кебире неопровержимо доказывало это. В июле Гитлер во время одной из встреч со своим заместителем Рудольфом Гессом рассказал ему, насколько он этим раздосадован и выразил «пожелание», чтобы Гесс отыскал какой-нибудь способ удалить Черчилля с поста премьер-министра – дабы расчистить путь для переговоров с его преемником, который, вероятно, окажется более сговорчивым[358]. Гессу представлялось, что Гитлер возлагает на него важнейшие полномочия – обеспечить мир на западе.

Для Гесса это была желанная честь. Некогда он был ближе к Гитлеру, чем кто-либо в партии. Восемь лет он работал личным секретарем Гитлера, а после неудавшегося нацистского путча 1923 года сидел с ним в Ландсбергской тюрьме, где Гитлер начал писать «Майн кампф». Именно Гесс напечатал эту рукопись на машинке. Гесс помнил, что один из основных принципов гитлеровской геополитической стратегии, изложенной в этой книге, подчеркивает важность мира с Британией, и он знал, как твердо Гитлер убежден в том, что во время предыдущей войны Германия совершила роковую ошибку, спровоцировав Британию на участие в боевых действиях. Гесс считал, что он мыслит в унисон с Гитлером и может даже предугадывать его волю. Гесс ненавидел евреев и лично организовал множество ограничений, касающихся жизни еврейского населения рейха. Он воображал себя воплощением нацистского духа и взял на себя организацию общенародного обожания Гитлера и обеспечение чистоты партийных рядов.

Но с началом войны Гесс начал терять влияние, а люди вроде Германа Геринга стали подниматься все выше. То, что теперь Гитлер поручил столь важное задание именно ему, наверняка вселило в Гесса новую уверенность. Так или иначе, времени оставалось мало. Франция пала, и Британия должна либо сложить оружие, либо оказаться перед лицом уничтожения. В любом случае Черчилля следовало сместить с его поста.

В своем разговоре с Гессом фюрер выразил досаду на неуступчивость Англии – словами, которые с учетом дальнейших событий можно счесть пророческими (по крайней мере отчасти).

– Что еще я могу сделать? – вопрошал Гитлер. – Не могу же я туда прилететь, встать на колени и умолять[359].

Атака на Мерс-эль-Кебир и в самом деле застала нацистских вождей врасплох, но теперь министр пропаганды Йозеф Геббельс понимал, что этот инцидент открывает для Германии новые возможности для пропагандистской войны против Британии. На утреннем совещании 4 июля он велел своим подручным использовать случившееся для того, чтобы показать: Франция снова вынуждена нести на себе главные тяготы войны, хотя Британия заявляла, что эта атака производится в интересах самой Франции. «Здесь, – заявил он собравшимся, – Британия показала свое истинное лицо – без всяких масок»[360].

Следовало предпринять все возможные усилия для раздувания ненависти к Британии (и в особенности лично к Черчиллю), однако не до такой степени, чтобы народ Германии начал требовать полномасштабной атаки. Геббельс знал, что Гитлер все еще сомневается насчет вторжения и по-прежнему склоняется к варианту решения этого конфликта путем переговоров. «Поэтому необходимо пока выждать, так как мы не можем предугадать дальнейшие решения фюрера, – отметил Геббельс. – По возможности следует поддерживать общественное возбуждение, пока сам фюрер не выскажется на сей счет».

Насколько было известно Геббельсу, в ближайшее время фюрер не планировал выступать. Стараясь предвосхитить его замечания, два дня спустя Геббельс на очередном совещании подчеркнул, что пока пропаганда министерства должна продвигать такую идею: англичанам «следует дать последний шанс отделаться сравнительно легко»[361].

Геббельс верил, что предстоящая речь Гитлера способна изменить ход войны, а может быть, даже положить ей конец. Если же этого не случится, такое выступление по крайней мере открыло бы новый перспективный путь возбуждения общественной ненависти к Черчиллю.

Всю неделю на Даунинг-стрит, 10 нарастала тревога: никто не знал, объявят ли все-таки французы войну Англии – и начнет ли Германия вторжение. В своем докладе от 3 июля начальники штабов предостерегали, что «масштабные операции против нашей страны, производимые посредством вторжения и/или массированной атаки с воздуха, могут начаться в любой день (в том числе и сегодня)». Перечислялись зловещие признаки, отмеченные разными видами разведки (включая и воздушную), в том числе и из «секретных источников» (несомненно, это был намек на Блетчли-парк)[362]. В Норвегии немцы реквизировали и вооружали плавсредства (одних только рыболовецких судов в стране насчитывалось около 800). Люфтваффе перебрасывало свои десантно-транспортные самолеты на передовые авиабазы. Немецкий военно-морской флот проводил на балтийском побережье учения по высадке морского десанта, а в Бельгию отправили два парашютных полка. Далее следовало, вероятно, самое зловещее сообщение: «По данным из одного весьма надежного источника, немцы планируют провести парад своих вооруженных сил в ПАРИЖЕ вскоре после 10 июля»[363]. Казалось, Гитлер уверен, что победа у него в кармане.

«У меня создается впечатление, – писал Джон Колвилл, – что Германия готовится к мощному прыжку. И это неуютное впечатление»[364].

Его озабоченность еще больше усилилась из-за немецкой операции, проведенной несколькими днями ранее, как раз в тот день, когда Черчилль выступал перед парламентом с речью о сражении в Мерс-эль-Кебире. Двадцать немецких пикирующих бомбардировщиков атаковали цели на острове Портленд, находящемся близ южного побережья Англии (и как бы выпирающем в пролив Ла-Манш). Затем они скрылись – и самолеты Королевских ВВС не смогли их перехватить, «что рисует скверные перспективы на будущее, раз такая наглая атака при свете дня стала возможной», замечал Колвилл[365].

Глава 21

Шампанское и Гарбо

10 июля, в среду, Гэй Марджессон посетила Колвилла в Лондоне. Они слушали оперетту Штрауса «Летучая мышь», исполнявшуюся на английском. Большинству зрителей понравился этот юмор, но Колвиллу и Гэй он не пришелся по душе, и они ушли из зала посреди третьего действия. «В антрактах, – записал он в дневнике, – Гэй настаивала, чтобы мы говорили о политике, в которой она невежественна настолько же, насколько предвзята. Она напропалую осуждала Чемберлена и его правительство. За все время нашего знакомства она впервые показалась мне весьма скучной и легкомысленной»[366].

Впрочем, как признавал сам Колвилл, он намеренно искал недостатки в Гэй, надеясь таким способом облегчить боль от ее упорного нежелания ответить взаимностью на его чувства. Но он ничего не мог с собой поделать – по-прежнему был влюблен в нее.

Они переместились в Café de Paris, популярный ночной клуб, и там «ее очарование и истинная прелесть вернулись, и я забыл про довольно неприятное впечатление, которое у меня стало складываться». Они болтали, пили шампанское, танцевали. На сцене артистка-имитатор подражала Ингрид Бергман и Грете Гарбо.

Колвилл оказался в своей постели (один) в два часа ночи – вполне довольный мыслью, что Гэй, быть может, все-таки начинает относиться к нему теплее.

Глава 22

«Неужели мы пали так низко?»

Англия готовилась к вторжению врага. Солдаты громоздили мешки с песком и сооружали пулеметные гнезда возле Вестминстерского дворца, где под сенью Биг-Бена заседал парламент. На Парламент-сквер небольшой дот (такие называли «коробочками для пилюль») замаскировали под книжный киоск компании W. H. Smith. Мешки с песком и пулеметы украсили территорию близ Букингемского дворца, а бесчисленные тюльпаны в дворцовых садах, как писала Молли Пантер-Даунз, журналистка New Yorker, были «в точности цвета крови»[367]. Королева [супруга короля Георга VI] стала брать уроки стрельбы из револьвера. «Нет, – уверяла она, – я не сдамся, как другие»[368]. В Гайд-парке солдаты рыли противотанковые траншеи и воздвигали препятствия, которые должны были помешать немецким планерам высаживать войска в сердце Лондона. Правительство выпустило брошюру, где объясняло, как вести себя во время вторжения, и предупреждало граждан: оставайтесь дома, не пытайтесь убежать – «если вы побежите, вас расстреляют из пулеметов с воздуха, как это происходило с мирными жителями Голландии и Бельгии»[369].

С каждым днем все больше обычных британцев становились непосредственными свидетелями войны: немецкие бомбардировщики в сопровождении многочисленных истребителей совершали все более глубокие вылазки на территорию королевства. Только на этой неделе одиночный бомбардировщик совершил налет на шотландский Абердин, сбросив 10 бомб. Погибло 35 человек, причем сигнал воздушной тревоги так и не прозвучал. В ту же ночь другие бомбардировщики нанесли удары по Кардиффу, Тайнсайду и окрестностям Глазго. Сорок пикирующих бомбардировщиков в сопровождении истребителей атаковали гавань Дувра. Бомбы (в том числе зажигательные) обрушились на Эйвонмаут, Колчестер, Брайтон, Хоув, остров Шеппи. Черчилль проследил, чтобы Рузвельт узнал обо всех этих нападениях. К этому моменту министерство иностранных дел Великобритании ежедневно направляло президенту телеграммы о «ситуации с войной», сухо, по-деловому сообщая о действиях на всех фронтах[370]. Эти послания передавались через британского посла в Вашингтоне. Они имели двоякую цель: держать президента в курсе происходящего и (что еще важнее) добиться, чтобы Рузвельт понял, что Британия действительно нуждается в срочной помощи со стороны Америки.

Зачастую британские истребители перехватывали немецкие самолеты, что давало возможность гражданскому населению посмотреть на воздушный бой вблизи. Пилоты истребителей Королевских ВВС быстро становились героями эпохи – как и их коллеги из Бомбардировочного командования Королевских ВВС. Сами Королевские ВВС были созданы еще 1 апреля 1918 года, в последние месяцы предыдущей войны; эта структура объединила разрозненные авиационные подразделения армии и флота, чтобы обеспечить более эффективную защиту от воздушных атак. Теперь считалось, что это первая линия обороны против Германии.

Для Мэри Черчилль и ее подруги Джуди Монтегю эти пилоты были прямо-таки богами. Девушки проводили «разгар лета» в Бреклс-холле – сельском доме семьи Монтегю, в Норфолке. Днем они почти всегда флиртовали с пилотами бомбардировщиков – рядом находилось несколько авиабаз. По вечерам они ходили туда на танцы – по словам Мэри, «очень веселые, шумные и довольно пьяные, но иногда в них сквозило подспудное напряжение (особенно если какие-то самолеты не вернулись)»[371]. Они обзавелись «особыми друзьями» (по выражению Мэри), и Джуди приглашала их домой – «поиграть в теннис, поплавать, подурачиться, предаться невинным объятиям на сеновале или просто посидеть в саду, обмениваясь сплетнями». Этим мужчинам было, как правило, 20 с чем-то, они принадлежали к среднему классу и не были женаты. Мэри находила их очаровательными. Она неизменно приходила в восторг, когда пилоты на бреющем полете проходили над Бреклс-холлом на уровне верхушек деревьев. Однажды экипажи с расположенной поблизости базы Уоттон «совершили самый великолепный бреющий полет, какой только можно себе представить [писала Мэри в дневнике]. Появилось звено "Бленхеймов", один за другим они стали нырять, проносясь в 25–30 футах над землей. Мы чуть не упали в обморок от восторга»[372].

Каждый день эти же пилоты принимали участие в опаснейших боевых вылетах, которые (во всяком случае так полагал Черчилль) должны были определить дальнейшую судьбу Британской империи. Мирные жители наблюдали за воздушными боями из относительно безопасных мест – сидя в своем саду, или гуляя по деревенским улицам, или устраивая пикники среди буколических лугов, между тем как небо заполнялось дугами инверсионных следов. На закате эти следы, ловя последние лучи солнца, приобретали люминесцирующую янтарную окраску; на рассвете они становились жемчужными спиралями. Подбитые самолеты обрушивались на пастбища и леса; пилоты выбрасывались из кабин и на парашютах спускались вниз.

14 июля передвижная радиогруппа BBC расположилась на дуврских скалах, надеясь запечатлеть ход очередного воздушного боя. Эти надежды сбылись, хотя некоторым показалось, что репортаж ведется с чрезмерным энтузиазмом. Чарльз Гарднер, один из ведущих BBC, рассказывал об этом столкновении скорее как о футбольном матче (смакуя все финты и удары), а не как о смертельной битве над Ла-Маншем. Многие слушатели сочли это неподобающим. Одна жительница Лондона написала в газету News Chronicle: «Неужели мы и в самом деле пали так низко, что к такого рода событиям относятся как к спортивному состязанию? С радостными криками нас призывают прислушиваться к звукам пулеметной стрельбы, нас просят представить себе пилота, спеленутого парашютом и барахтающегося в воде». Она предупреждала (как выяснилось, довольно прозорливо): «Если позволят, чтобы так шло и дальше, скоро на передовой везде, где только можно, поставят микрофоны, а в Radio Times станут печатать диаграммы с квадратиками, чтобы нам легче было следить за боями»[373]. Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся для программы «Массовое наблюдение», тоже сочла эту практику отталкивающей. «Такое нельзя допускать, – настаивала она. – Из смертельных мучений делают игру и спорт, и это не помогает людям переносить свои и чужие страдания, а лишь потакает самым первобытным, грубым инстинктам стремления к жестокому насилию, потворствует желанию "стереть с лица земли практически всех"»[374].

Как сообщила одна участница опроса, проводившегося управлением внутренней разведки, «бездушный оксфордский акцент» ведущего только усугублял ситуацию[375].

Однако в докладе, выпущенном управлением на следующий день, 15 июля (после экспресс-опроса 300 лондонцев), утверждалось, что «заметное большинство респондентов отзывается об этом репортаже с энтузиазмом»[376]. Пантер-Даунз, журналистка New Yorker, заподозрила, что большинство слушателей попросту упивались драматизмом событий. В своем дневнике она записала: «Множество вполне респектабельных граждан (вероятно, менее брезгливых, чем остальные) сидело у своих радиоприемников, вцепившись в кресла и разражаясь радостными воплями»[377].

Больше всего воодушевляло публику то, что Королевские ВВС, казалось, постоянно одерживают верх над люфтваффе. В бою возле Дувра, как сообщил Черчилль президенту Рузвельту в одной из ежедневных телеграмм о ходе событий, передаваемых через министерство иностранных дел, немцы понесли шесть подтвержденных потерь (три истребителя и три бомбардировщика), тогда как британцы потеряли единственный самолет – один из «Харрикейнов». Авторы доклада управления внутренней разведки от 15 июля обнаружили, что для гражданского населения, наблюдающего за воздушным боем, «сам факт сбития вражеского самолета… оказывает неизмеримо более мощный психологический эффект, чем приобретение военного преимущества»[378].

Самого Черчилля все это приводило в восторг. «В конце концов, – говорил он позже на той же неделе корреспонденту Chicago Daily News, – для смелого и энергичного молодого человека не может быть более великолепного переживания, чем встреча с противником на скорости 400 миль в час, когда в твоих руках 1200 или 1500 лошадиных сил и неограниченная атакующая мощь. Это самая блистательная форма охоты, какую только можно себе представить»[379].

В июле, когда его неудавшуюся попытку отставки простили и забыли, лорд Бивербрук с наслаждением вернулся к производству истребителей. Он выпускал самолеты бешеными темпами – и с той же скоростью наживал себе врагов. Тем не менее он стал обожаемым сыном Англии. Оппоненты считали его сущим разбойником, но он обладал тонким пониманием человеческой натуры и отлично умел убеждать рабочих и общественность, чтобы те поддерживали его начинания. В данном случае речь шла об организованном им «Спитфайровском фонде».

Без всяких понуканий с его стороны или со стороны министерства авиации жители Ямайки (остров являлся британской колонией до 1962 года) собрали деньги на выпуск бомбардировщика и отправили их Бивербруку через главную газету острова – Daily Gleaner. Это польстило самолюбию Бивербрука. Он проследил, чтобы новости о подарке и о его благодарственной телеграмме распространились как можно шире.

Вскоре стали поступать другие пожертвования – как от британцев, так и из довольно далеких мест (скажем, из Америки или с Цейлона). Бивербрук неустанно слал благодарственные телеграммы и следил, чтобы об этих новостях сообщали на всю страну. Вскоре ему пришло в голову, что силу этой гражданской щедрости можно использовать не только для сбора средств, весьма необходимых для выпуска самолетов, но и для того, чтобы усилить поддержку работ на нужды фронта среди общественности и (что немаловажно) среди рабочих его авиационных заводов: как он полагал, эти рабочие постоянно страдали «недостаточным энтузиазмом».

Он никогда не обращался к общественности напрямую, прося о пожертвованиях. Вместо этого он целенаправленно концентрировал ее внимание на таких дарах. Когда сумма пожертвований достигала определенного уровня, жертвователь имел право дать имя конкретному истребителю; еще более высокая сумма позволяла дать имя бомбардировщику. «Мы задались целью дать имена целой эскадрилье», – вспоминал Дэвид Фаррер, один из секретарей Бивербрука[380]. Вскоре BBC стала каждый день называть имена этих жертвователей в вечерних новостях. Вначале Бивербрук направлял личное письмо каждому жертвователю, но с ростом количества доноров это стало слишком трудоемким, и он велел своим помощникам выбирать для его отклика те пожертвования, которые наиболее достойны внимания – или по размеру, или по истории, стоящей за этим подарком. Ребенок, отдавший на строительство самолета несколько пенсов, мог с такой же вероятностью получить письмо от министра, как и богатый промышленник, пожертвовавший крупную сумму.

Целый поток денег хлынул в министерство авиационной промышленности (по большей части это были небольшие суммы). Он собирался в «Спитфайровский фонд», как это стали называть сами жертвователи, часто предпочитавшие именно «Спитфайр» – самолет, который сделался настоящим символом воздушной войны (хотя в Королевских ВВС было больше «Харрикейнов», чем «Спитфайров»). Недоброжелатели Бивербрука пренебрежительно говорили, что этот фонд – просто еще один из его «трюков», однако вскоре общая скорость поступления пожертвований в него составила в среднем 1 млн фунтов в месяц (по современным ценам – около $64 млн). К маю 1941 года собранная сумма достигнет 13 млн фунтов (832 млн сегодняшних долларов), причем к этому времени, как пишет Фаррер, «название практически каждого большого города Британии красовалось на каком-нибудь самолете»[381].

Наличие этого фонда оказывало лишь незначительное влияние на общие объемы производства истребителей и бомбардировщиков, но Бивербрук придавал гораздо большее значение его моральному влиянию. «Он сделал войну личным делом бесчисленных мужчин и женщин, – писал его секретарь Фаррер, – и позволил с энтузиазмом вносить вклад в боевые действия».

Бивербрук нашел и другие подспудные способы повысить вовлечение общества. Подобно Черчиллю, он понимал, какой силой обладают символы. Он направлял пилотов Королевских ВВС на авиазаводы, стремясь наладить прямую связь между производством самолетов и теми людьми, которые на них летают. Он настаивал, чтобы на предприятия приходили настоящие пилоты с крылышками на форме, принимавшие участие в настоящих воздушных боях, а не просто чиновники Королевских ВВС, которым разрешили ненадолго покинуть кабинет. Кроме того, Бивербрук распорядился, чтобы по всей стране демонстрировались остовы подбитых немецких самолетов – причем общественность не должна была подозревать, что к таким показам причастен министр авиационной промышленности. Он видел огромную пользу в том, чтобы по городам, подвергшимся бомбардировкам, тягачи возили на платформах сбитые самолеты. Этот «цирк», как он его называл, всегда принимали на ура, но особое впечатление он производил в местах, наиболее пострадавших от немецких бомб. «Похоже, люди очень рады были увидеть этот самолет, – как-то раз сообщил Бивербрук премьеру, – и цирк подействовал на них очень сильно»[382].

Когда от фермеров, деревенских старост и владельцев площадок для гольфа поступали жалобы на немецкие самолеты, загромождающие их поля и лужайки, Бивербрук не спешил распоряжаться о вывозе этой техники, притом что он всегда весьма оперативно эвакуировал сбитые истребители Королевских ВВС, детали которых еще можно было использовать. После жалобы насчет одной площадки для гольфа он приказал оставить немецкий самолет на месте. «Игрокам будет полезно видеть эту разбившуюся машину, – заверил он своего специалиста по связям с общественностью. – Это поможет им уяснить, что сражения идут на самом деле»[383].

Придя в ярость от сопротивления Черчилля и от его заявлений, Гитлер приказал начать операцию, которой так опасалась Британия: полномасштабную атаку с моря. До сих пор не существовало никакого конкретного плана вторжения в Англию – научно обоснованного либо какого-то иного. 16 июля, во вторник, фюрер выпустил «Директиву № 16», озаглавленную «О подготовке к операции по высадке войск в Англии». Он дал этому плану кодовое название Seelöwe («Морской лев»)[384].

Директива начиналась так: «Поскольку Англия, несмотря на свое безнадежное положение с военной точки зрения, не демонстрирует никаких признаков стремления к взаимопониманию, я решил подготовить операцию по высадке войск в Англии и в случае необходимости привести этот план в исполнение».

Он планировал невероятно масштабную атаку с моря: «Высадка будет произведена в форме внезапного пересечения пролива на широком фронте – от района Рамсгейта до области западнее острова Уайт». Сюда попадали и те участки английской береговой линии, где находились пляжи Па-де-Кале, самой узкой части Ла-Манша. (Его военачальники предполагали, что огромная армада из 1600 различных плавсредств доставит первую волну десанта – 100 000 человек.) Гитлер писал, что разработку плана операции «Морской лев» и подготовку к ней надо полностью завершить к середине августа. Он выделил промежуточные цели, которых следовало достичь, прежде чем можно будет начать вторжение. Первоочередной среди них стала такая: «Английские военно-воздушные силы необходимо так сократить и так ослабить морально и физически, чтобы они были не в состоянии предпринять сколько-нибудь серьезную атаку на перебрасываемые через пролив немецкие войска».

Глава 23

Что в имени тебе?

Между тем в семье Черчилль внезапно разразился небольшой, но острый кризис[385].

К июлю Памела Черчилль прониклась уверенностью, что у нее родится мальчик. Она решила назвать его Уинстон Спенсер Черчилль – в честь премьер-министра. Но в том же месяце герцогиня Мальборо, чей муж был двоюродным братом Черчилля, родила мальчика и попыталась застолбить это имя за собственным сыном.

Памела, подавленная и разгневанная, в слезах явилась к Черчиллю, упрашивая его что-нибудь предпринять. Премьер согласился, что он имеет полное право распоряжаться своим именем и что оно больше подобает его внуку, чем его племяннику. Он позвонил герцогине и прямо объявил ей: имя принадлежит ему и оно будет дано новорожденному сыну Памелы.

Герцогиня запротестовала: ребенок Памелы еще даже не родился, поэтому сейчас явно еще даже нет уверенности, что это будет мальчик.

– Разумеется, это будет мальчик, – бросил Черчилль. – Если и не в этот раз, то в следующий.

В результате герцог и герцогиня изменили имя своего отпрыска – назвав его Чарльзом.

Глава 24

Призыв тирана

19 июля, в пятницу, Гитлер прошествовал на трибуну берлинского оперного театра «Кролль-опера», чтобы обратиться к рейхстагу, высшему законодательному органу страны, который заседал в этом здании с тех пор, как в 1933 году знаменитый пожар Рейхстага сделал официальную резиденцию этого органа непригодной для работы. На возвышении рядом с Гитлером восседал шеф люфтваффе Геринг, большой и веселый, «словно счастливый ребенок, забавляющийся своими игрушками в рождественское утро», как писал американский корреспондент Уильям Ширер, ставший свидетелем этой речи. Тогда же Ширер отметил: «Он играл не только с электрическим поездом на чердаке Каринхалла, но и со смертоносными игрушками вроде бомбардировщиков "Штука"!»[386] В этот вечер Герингу и дюжине генералов предстояло повышение в звании: генералов производили в фельдмаршалы, а Герингу, который уже и без того был фельдмаршалом, присваивали новосозданное звание рейхсмаршала. Гитлер отлично знал своего приспешника. Он понимал, как необходимы Герингу особое внимание и сверкающие медали.

В эту же пятницу, несколько раньше, министр пропаганды Йозеф Геббельс избрал в качестве главной темы традиционного утреннего совещания эту речь и ее возможный эффект (во всяком случае так явствует из протокола встречи). Он предупредил, что за рубежом реакция на нее, скорее всего, достигнет апогея лишь через два-три дня, но это выступление наверняка поляризует общественное мнение в Британии – возможно даже, что Черчиллю придется уйти в отставку. В протоколе указано: «Министр подчеркивает, что сегодня вечером решится судьба Британии»[387].

Гитлер заговорил, и Ширер, сидевший в зале, снова поразился его ораторскому искусству. «Замечательный артист, – записал он в дневнике, – великолепно умеет управляться с сознанием немцев»[388]. Он диву давался, как это Гитлер ухитряется представлять себя и завоевателем, и скромным искателем мирного соглашения. Кроме того, журналист заметил, что Гитлер вещает в более низкой тональности, чем обычно, и без свойственной ему театрализованности. Конечно, фюрер все равно с грацией кобры использовал язык тела, чтобы подчеркивать и усиливать мысли, которые он стремился донести до аудитории, время от времени иронически вскидывая голову. Внимание Ширера особенно привлекло то, как Гитлер задействует кисти рук. «Сегодня вечером он использовал руки совершенно блестяще – казалось, он выражает себя с помощью жестов и поз в той же мере, как и с помощью слов и интонаций».

Первым делом Гитлер дал беглый обзор уже произошедших событий текущей войны, возложив вину за нее на евреев, масонов и англо-французских «поджигателей войны», главным из которых он считал Черчилля. «Я чувствую глубокое отвращение к такого рода нечистоплотным политикам, которые губят целые народы и государства», – заявил Гитлер[389]. Он представил теперешнюю войну как поход за возрождение чести Германии, за спасение народа из-под гнета Версальского договора[390]. Он поздравлял с успехами свою армию и генералов, назвав многих по имени. Кроме того, он особо выделил Рудольфа Гесса, своего официального заместителя; Генриха Гиммлера, шефа «сил безопасности» – СС; Йозефа Геббельса; а также Геринга, явного фаворита среди этих четверых (он уделил ему несколько минут безудержных похвал).

«На протяжении всего выступления Гитлера, – отмечал Ширер, – Геринг, склонившись над столом, то жевал карандаш, то царапал крупными каракулями заметки об этой речи, которые он должен был сделать по ее итогам. Он грыз карандаш, он хмурился, он усердно водил грифелем – словно школьник, корпящий над сочинением, которое надо сдать к концу урока». Время от времени Геринг растягивал рот в улыбке и принимался аплодировать, мощно ударяя своими крупными ладонями друг об друга. Гитлер объявил о повышении Геринга в звании и протянул ему коробку, где лежали новые знаки различия для его формы. Геринг приоткрыл коробку, заглянул внутрь и затем снова стал жевать карандаш. Его «мальчишеская гордость и удовлетворение были почти трогательны – притом что это, конечно, был закоренелый убийца», писал Ширер[391].

Затем Гитлер обратился к будущему. Он провозгласил, что его армия скоро достигнет вершин своей мощи, и пообещал ответить на британские авиационные рейды против Германии так, чтобы это принесло «бесконечные страдания и несчастья» Англии – но, по всей видимости, не самому Черчиллю, добавил фюрер, «поскольку он, несомненно, к тому времени будет в Канаде, куда уже отправлены дети и деньги главных поджигателей войны. А для миллионов других начнутся великие страдания».

Далее последовала та часть выступления, которая, как полагал Геббельс, определит судьбу Британии. «Мистер Черчилль… – произнес Гитлер, – хоть раз поверьте мне – я предсказываю разрушение великой империи, той империи, которую я никогда не намеревался разрушать, которой я даже не собирался причинять вред».

Он предупреждал, что единственным результатом войны может стать полное уничтожение Германии либо Британии. «Черчилль может сколько угодно верить, что это будет Германия, – заметил он. – Но я знаю, что это будет Британия». Движениями рук и всего тела он ясно дал понять, что это не просто пустая угроза. «В этот час я ощущаю свой долг перед собственной совестью снова воззвать к благоразумию и здравому смыслу Великобритании и других держав. Я считаю, что вправе обращаться с таким призывом, ибо я не побежденный, вымаливающий уступки, а победитель, говорящий во имя разума».

Но внезапно завоеватель уступил место скромному фюреру. «Я не вижу причин для продолжения этой войны, – заявил он. – Меня охватывает скорбь, когда я думаю о жертвах, которых она потребует. Я предпочел бы их избежать».

А в небе немецкий ас Адольф Галланд и его эскадрилья образовали своего рода экран над берлинским оперным театром, чтобы защитить находящихся в нем от возможного налета бомбардировщиков Королевских ВВС: почетное задание, которое им дали в награду за доблесть во Французской кампании.

В свои 28 лет Галланд был уже ветераном, командиром группы истребителей. Большеухий, смуглый, с черными усами и улыбкой до ушей, он совершенно не отличался нордической холодностью, которую так ценили в нацистской партии, к тому же он не слишком рьяно придерживался партийной идеологии. У него был лихой вид; частенько он носил свою офицерскую фуражку набекрень. Как раз накануне этого выступления ему присвоили звание майора и наградили третьим Рыцарским крестом – за то, что он сбил в общей сложности 17 вражеских самолетов и обеспечил эффективную поддержку сухопутных сил. Впрочем, к тому времени, когда его командир Альберт Кессельринг вручил ему эту награду, число сбитых им самолетов (считая только подтвержденные) уже дошло до 30. Позже он писал, что его роль воздушного стража во время гитлеровской речи не была исключительно почетно-декоративной: «Одна-единственная бомба, попавшая в "Кролль-оперу", разом уничтожила бы все Верховное командование Германии, так что меры предосторожности казались вполне оправданными»[392].

Путь Галланда к этому заданию по-своему олицетворял историю создания и расцвета люфтваффе в целом. Галланд еще в ранней юности увлекся авиацией: его воображение воспламенили послевоенные рассказы о воздушных подвигах барона фон Рихтгофена[393]. В 17 лет он начал летать на планерах. Отец настаивал, чтобы он пошел служить в армию, но Галланд-младший хотел летать – и искал способ как-то зарабатывать на своем пребывании в воздухе. Больше всего ему хотелось летать на самолете с мотором. Он видел для себя лишь один путь – стать одним из пилотов недавно созданной в Германии авиакомпании Deutsche Luft Hansa, которую вскоре стали называть просто Lufthansa («Люфтганза»). Те же амбиции двигали и всех остальных молодых энтузиастов воздушных полетов. Заявление, поданное Галландом в Школу пилотов гражданских авиалиний Германии, стало одним из 20 000. Из них школа отобрала лишь 100 кандидатов. На последний этап прошли всего 20, и Галланд оказался среди них. К концу 1932 года он получил предварительный летный сертификат[394].

Но тут события приняли неожиданный оборот. Галланду и четырем другим учащимся школы приказали явиться в берлинскую летную школу. Там им предложили поступить на секретные курсы подготовки пилотов военных самолетов. Секретность объяснялась тем, что в то время Гитлер начинал кампанию по перевооружению Германии – вопреки Версальскому мирному договору, который когда-то положил конец Первой мировой войне. Все пятеро приняли это предложение. В гражданской одежде они приехали на аэродром под Мюнхеном, где посещали лекции по тактике и налетали 25 часов на старых бипланах, обучаясь слетанности в звене, бреющему полету и другим приемам. Как вспоминал Галланд, самым заметным моментом этого обучения стал визит Германа Геринга, который втайне приступил к созданию новых военно-воздушных сил.

Немного поработав вторым пилотом на коммерческом авиалайнере, в декабре 1933 года Галланд получил новый вызов в Берлин. Ему предложили вступить в ряды геринговских военно-воздушных сил (по-прежнему секретных) – люфтваффе. Осенью следующего года Галланда направили в его первую истребительную часть. Когда во время гражданской войны в Испании немецкие военно-воздушные силы начали совершать боевые вылеты (Германия воевала на стороне националистических сил генерала Франсиско Франко), вернувшиеся пилоты рассказывали всевозможные истории, рисующие жизнь, полную романтики и отчаянной храбрости, и Галланд вызвался добровольцем. Вскоре он оказался на трамповом пароходе[395], направляющемся в Испанию. Вместе с ним плыли еще 370 бойцов люфтваффе в гражданской одежде и с документами, где указывалось, что они – гражданские лица. Прибыв в Испанию, Галланд с разочарованием обнаружил, что его назначили командиром истребительной группы, оснащенной бипланами, тогда как его собратьям-пилотам предстояло летать здесь на новейших истребителях «Мессершмитт Me-109»[396].

Испанский опыт преподал люфтваффе немало ценных боевых уроков, однако заодно он внушил одно ошибочное представление Герингу и другим немецким военачальникам. Бомбардировщики, которые Германия применяла в Испании, оказались быстрее устаревших вражеских истребителей, с которыми они встречались в небе. Поэтому уже тогда у немецкого командования сформировалась иллюзия, что бомбардировщикам не требуется истребительное сопровождение.

В дальнейшем Галланд принимал участие во всех гитлеровских «блицкригах». Наконец его включили в состав группы, летавшей на новейших истребителях. Вскоре он впервые столкнулся в воздухе с летчиками британских Королевских ВВС, пилотировавшими самые современные «Харрикейны» и «Спитфайры». Галланд сразу же понял: отныне ему предстоит иметь дело с противником, совсем не похожим на тех, с кем ему доводилось воевать прежде. Этот тип воздушного боя был совсем другим – «когда каждое упорное воздушное сражение сводится к вопросу "ты или я?"» (Галланд уверял, что жаждет именно таких боев).

Фронтовые истребители обеих противоборствующих сторон в целом были более или менее равны по характеристикам, но у каждого имелись качества, дававшие ему преимущества при определенных условиях. Британские «Спитфайры» и «Харрикейны» были более тяжеловооруженными и более маневренными, но немецкие «Мессершмитты Me-109» эффективнее действовали на большой высоте и несли больше брони. «Спитфайр» был вооружен восемью пулеметами, Me-109 – всего двумя, зато на нем были установлены две пушки, стрелявшие разрывными снарядами. Все три истребителя представляли собой одномоторные монопланы, способные развивать неслыханную по тем временам скорость (значительно превышающую 300 миль/ч[397]). Но у всех трех имелось одно и то же ограничение: объем топливных баков позволял этим машинам находиться в воздухе лишь около 90 минут (для немецких самолетов это означало, что они едва успеют долететь до Лондона, чтобы тут же вернуться обратно). В целом считалось, что «Мессершмитт» все-таки лучше, но еще более важным преимуществом являлся тот факт, что у немецких пилотов (таких, как Галланд) имелся гораздо более богатый опыт воздушных боев. Средний возраст пилота-истребителя люфтваффе составлял 26 лет, а его противника из Королевских ВВС – 20.

С каждой новой победой немецкой армии истребительная группа Галланда перебазировалась на новый аэродром, чтобы не отставать от линии фронта. Они подбирались все ближе к французскому побережью – и к Англии. Каждый шаг вперед означал, что истребители могут проводить еще больше времени в воздушном бою над основной территорией Англии. Если Черчилль и Гитлер не заключат мирное соглашение, начнется новая фаза войны. Галланд считал, что исход ее очевиден: Англия будет раздавлена.

Первый ответ, который дала Британия на эту речь Гитлера, появился через час после ее завершения – в форме комментария, переданного по BBC без предварительного согласования с Черчиллем или министром иностранных дел Галифаксом. Комментатор Сефтон Делмер не стеснялся в выражениях. «Позвольте-ка мне сказать вам, что мы тут в Британии думаем об этом вашем призыве к тому, что вам угодно называть благоразумием и здравым смыслом, – сказал он. – Герр фюрер и рейхсканцлер, мы вобьем эти слова обратно в вашу зловонную глотку!»[398]

Уильям Ширер находился в Берлине, в немецком радиоцентре, готовясь передавать собственный репортаж о выступлении Гитлера. Тут-то он и услышал ответ, прозвучавший на BBC. Всевозможные чиновники, присутствовавшие в студии, «не поверили своим ушам», писал Ширер. Один крикнул: «Вы можете разобрать, что он говорит? Вы можете понять этих британских олухов? Отказаться от предложения о мире – сейчас? ‹…› Да они просто спятили»[399].

Официальная реакция Британии последовала через три дня – впрочем, не от Черчилля. «Я и не собираюсь как-то отвечать на речь герра Гитлера, ибо у нас не лучшие отношения и мы с ним не разговариваем»[400], – пошутил премьер-министр. Ответ дал министр иностранных дел Галифакс – 22 июля, в понедельник, в 9:15. Он высказался вполне четко и ясно: «Мы не перестанем сражаться, пока не обеспечим свободу для себя и для других»[401].

Министр пропаганды Геббельс распорядился, чтобы немецкая пресса назвала этот официальный отказ Галифакса «военным преступлением». На очередном утреннем совещании, проходившем 24 июня, в среду, Геббельс объяснял, как теперь должен действовать немецкий пропагандистский аппарат: «Следует сеять недоверие среди правящей касты плутократов, внушать боязнь того, что вот-вот грянет. И на все это надо напирать как можно сильнее»[402].

Теперь должна была вступить в дело созданная министерством сеть «тайных передатчиков», действующих под видом английских радиостанций, но базирующихся на территории Германии. Им предстояло «сеять тревогу и страх среди британского народа». При этом им следовало изо всех сил стараться маскировать свое немецкое происхождение (разрешалось даже начинать передачи с критики нацистской партии) и заполнять свои репортажи ужасными подробностями авианалетов, несущих смерть и увечья, – чтобы, когда начнутся первые налеты на Англию, ее население уже было готово паниковать. Геббельс также распорядился транслировать передачи, якобы обучавшие мирное население готовиться к авианалетам, но содержавшие точные и страшные подробности, которые на самом деле призваны были еще больше запугать британских слушателей.

Стремясь сыграть на тревоге британцев перед возможным вторжением, Геббельс велел своим радиостанциям сообщить, что немецкая армия обнаружила в Дюнкерке 100 000 комплектов британской военной формы, брошенной отступающими частями (эта информация не соответствовала действительности). «Затем в подходящий момент, – предписывал министр пропаганды, – тайные передатчики должны выдать в эфир сообщение о том, что в Британии высадились парашютисты, одетые в эту форму»[403].

К этому времени почти все немецкие истребители были сосредоточены на французских аэродромах, расположенных на побережье Ла-Манша. Группа Адольфа Галланда тоже базировалась здесь – на аэродроме близ Кале, откуда до центра Лондона было 100 воздушных миль.

Глава 25

Профессорский сюрприз

По всему Уайтхоллу человек по прозвищу Профессор – Фредерик Линдеман – быстро приобретал репутацию парня с трудным характером. Ну да, он был блестящий специалист, но снова и снова демонстрировал досадную неуживчивость.

Вечером в субботу, 27 июля, Линдеман ужинал у Черчиллей в Чекерсе. Как всегда, дом был полон гостей: явились Бивербрук, Исмей, Диана (еще одна дочь Черчилля) вместе со своим мужем Дунканом Сэндсом, а также всевозможные военачальники, в том числе сэр Джон Дилл, фельдмаршал, начальник имперского Генерального штаба, и сэр Джеймс Маршалл-Корнуолл, командующий III корпусом Британской армии. Большинство гостей планировали поужинать и переночевать. Мэри Черчилль отсутствовала: она по-прежнему отдыхала в норфолкском поместье своей кузины и подруги Джуди Монтегю. Как всегда, гости специально оделись к ужину: женщины были в вечерних платьях, мужчины – в смокингах. Линдеман, как обычно, явился в визитке[404] и полосатых брюках.

Черчилль пребывал в отличном настроении – «просто кипел энтузиазмом и заразительным весельем», напишет позже генерал Маршалл-Корнуолл[405]. На этом ужине он сидел между Черчиллем и Профессором, напротив фельдмаршала Дилла. Премьер любил называть Дилла СИГС – по четырехбуквенной аббревиатуре его должности [CIGS – chief of the Imperial General Staff].

Подали шампанское, и Черчилль тут же принялся расспрашивать Маршалла-Корнуолла по поводу состояния двух дивизий, находившихся под его командованием и эвакуировавшихся из Дюнкерка почти без всякого оружия и снаряжения. Генерал начал свой ответ удачно – сообщив Черчиллю, что его, генерала, первостепенной задачей было настроить подчиненных на наступление. Он объяснил, что прежде его бойцы «были помешаны на оборонительной тактике и главная цель каждого состояла в том, чтобы спрятаться за каким-нибудь противотанковым укрытием». Новый же их девиз гласил: «Не робей, бей смелей!»

Черчилль пришел в восторг.

– Великолепно! – сказал он генералу. – Вот тот боевой дух, который я хочу видеть.

Ему показалось, что Маршалл-Корнуолл настроен уверенно, и это побудило его задать еще один вопрос:

– Значит, ваши бойцы уже готовы в дело?

– Пока до этого еще очень далеко, сэр, – возразил Маршалл-Корнуолл. – Наше перевооружение еще не скоро завершится, а затем нам потребуются месяц-два интенсивной подготовки.

Настроение Черчилля резко ухудшилось. Сердито-недоверчиво покосившись на генерала, он полез в карман смокинга и извлек пачку бумаг – свежие таблицы «Состояние готовности», предоставленные Профессором. Эти статистические выжимки ведомство Линдемана по требованию Черчилля начало делать как раз в июле: они должны были еженедельно показывать степень оснащенности каждой армейской дивизии – вплоть до количества винтовок, пулеметов и минометов. Таблицы успели стать источником раздражения в Уайтхолле. «Мы отдаем себе отчет, – заметил один из высших чиновников военного министерства, – что ведомство профессора Линдемана уже не раз использовало статистические данные, чтобы произвести ложное впечатление на премьер-министра».

Черчилль обратился к бумагам со статистикой, извлеченным из кармана, и язвительно осведомился у генерала Маршалла-Корнуолла:

– Что же это у вас за две дивизии?

– Пятьдесят третья [Уэльская] и Вторая Лондонская, – ответил генерал.

Повозив толстым пальцем по строчкам профессорских таблиц, Черчилль наконец отыскал нужные записи.

– Вот они, – проговорил он. – Стопроцентная укомплектованность личным составом, винтовками и минометами, пятидесятипроцентная укомплектованность полевой артиллерией, противотанковыми ружьями и пулеметами.

Услышанное поразило генерала. Его дивизии были еще очень далеки от боеготовности.

– Прошу прощения, сэр, – отозвался он. – Возможно, в этих документах имеется в виду оружие, которое готовится к отправке в мои части со складов, но войска получили пока гораздо меньше.

Взгляд Черчилля стал свирепым. «Едва не лишившись дара речи от ярости» (по выражению Маршалла-Корнуолла), премьер швырнул бумаги через стол генералу Диллу, начальнику имперского Генерального штаба.

– СИГС! – произнес он. – Распорядитесь, чтобы эти документы проверили. И завтра же мне вернули.

На какое-то время все разговоры за столом прекратились. «Требовалось срочно сменить тему», – пишет Маршалл-Корнуолл. И Черчилль проделал это. Он наклонился к Профессору, сидевшему с другой стороны от Маршалла-Корнуолла.

– Профессор! – рявкнул он. – А вы что сегодня для меня припасли?

При всем очевидном желании Профессора держаться в тени – его бледность, тихий голос, характер, который никак нельзя было назвать экспансивным, казалось, говорили именно об этом – на деле ему нравилось быть в центре внимания, к тому же он отлично понимал: его постный вид порой только усиливает эффект от его слов и поступков.

Линдеман медленно опустил руку в карман своей визитки и жестом фокусника вынул ручную гранату – из тех, которые именовали тогда «гранатой Миллса»[406]: это была классическая лимонка с продольными и поперечными насечками, ручкой-рычагом и металлическим предохранительным кольцом-чекой.

Это привлекло всеобщее внимание. На лицах собравшихся появилось озабоченное выражение.

Черчилль крикнул:

– Это еще что у вас такое, Профессор, что это?

– Это – неэффективная граната Миллса, которая состоит на вооружении у британской пехоты, – ответил Линдеман. Он пояснил, что она делается из дюжины деталей, каждую из которых необходимо произвести на станке с помощью отдельного процесса. – А мне удалось разработать усовершенствованную гранату, у нее меньше частей, которые надо делать на станке, и в ней на 50 % больше взрывчатки.

Черчилль, всегда готовый радостно принять новое устройство или оружие, воскликнул:

– Великолепно, Профессор, великолепно! Такие вещи мне нравится слышать. – Затем он велел генералу Диллу: – СИГС! Пусть войска сейчас же откажутся от гранаты Миллса и начнут применять гранату Линдемана.

Дилл, по словам Маршалла-Корнуолла, «был совершенно ошеломлен». Армия уже заключила с английскими и американскими производителями контракт на миллионы гранат старого образца. «Но премьер-министр и слышать об этом не желал», – пишет Маршалл-Корнуолл.

(Видимо, в какой-то момент после этого ужина все-таки была произведена более трезвая и взвешенная оценка ситуации: граната Миллса (с различными модификациями) в течение еще трех десятков лет останется на вооружении армии. История умалчивает о том, была ли граната, которую продемонстрировал Линдеман на этом обеде, боевой.)

Затем Черчилль указал на Бивербрука, сидевшего по другую сторону стола.

– Макс! – воскликнул он. – А у вас что новенького?

Деликатно иронизируя над Профессором с его вечной статистикой, Бивербрук ответил:

– Господин премьер-министр! Дайте мне пять минут – и в вашем распоряжении будут свежие цифры.

Выйдя из-за стола, он направился к телефонному аппарату, установленному в конце комнаты. Вскоре он вернулся – с усмешкой, которая кричала о том, что он затеял какую-то шалость и она уже воплощается в жизнь.

– Господин премьер-министр, – произнес он, – за последние 48 часов мы увеличили производство «Харрикейнов» на 50 %.

Глава 26

Белые перчатки на рассвете

Черчилль осознавал, что в общении с президентом Рузвельтом он должен придерживаться очень тонкого баланса.

С одной стороны, ему следовало добиться, чтобы президент США понял: действовать надо срочно. Но при этом не следовало создавать впечатления, что положение Британии выглядит совсем уж безотрадным: в таком случае Рузвельт может не захотеть отправлять значительный объем помощи – из опасений, что если Англия падет, то американская помощь будет брошена или уничтожена (или, что еще хуже, захвачена противником и в конечном счете направлена против них самих). В Дюнкерке бросили тысячи грузовиков, огромное количество огнестрельного оружия, боеприпасов, снаряжения и т. п.: это служило ярким подтверждением высокой материальной цены поражения. Черчилль знал, что сейчас жизненно важно укрепить собственную уверенность Британии в том, что она рано или поздно победит. Главное же – требовалось подавить все проявления пессимизма со стороны британских официальных лиц. Это представлялось особенно важным в контексте судьбы британского флота. Озабоченность по поводу французских военно-морских сил существенно схлынула благодаря операции в Мерс-эль-Кебире, но теперь Соединенные Штаты хотели получить гарантии, что Британия никогда не уступит собственный флот Германии, и подумывали заявить, что предоставят Британии эсминцы лишь при условии заключения определенного соглашения, где будет указано: если поражение Британии станет неизбежным, британский флот передадут под американский контроль.

Черчиллю отвратительна была сама мысль о том, чтобы использовать британский флот в качестве разменной монеты на переговорах с американцами об эсминцах. 7 августа он направил лорду Лотиану, британскому послу в Америке, телеграмму, в которой настаивал, чтобы тот противился любой дискуссии даже о возможности такого соглашения: Черчилль опасался, что это будет воспринято как свидетельство пораженченских настроений «и последствия могут оказаться катастрофическими»[407]. Неделю спустя Черчилль затронул ту же тему на совещании военного кабинета. В протоколе совещания зафиксированы его слова: «Сейчас не должно говориться ничего такого, что поколебало бы боевой дух людей и заставило их думать, будто мы не должны сражаться здесь в полную силу»[408].

Однако в телеграмме Лотиану он все-таки допустил: если Соединенные Штаты вступят в войну и станут полноценным союзником Британии, британский флот будет готов к любой стратегической дислокации, какую обе стороны сочтут необходимой «ради действенного и окончательного разгрома врага». Он видел и позитивный момент в интересе Америки к британскому флоту: это показывало, что Рузвельт всерьез отнесся к его предупреждениям, что побежденная Британия, попавшая под контроль нацистов, будет представлять огромную опасность для Америки. Как полагал Черчилль, некоторые опасения Америки на сей счет – это даже полезно. Он сообщил Лотиану: «Мы не намерены избавлять Соединенные Штаты от каких-либо обоснованных тревог по этому поводу».

Черчилль понимал также, что американское общественное мнение резко расколото. Изоляционисты не желали, чтобы страна имела хоть какое-то отношение к войне. Но многие полагали, что война рано или поздно затронет США и чем дольше Америка ждет, тем дороже ей обойдется вмешательство, которое ей рано или поздно все-таки придется предпринять. Однако Черчилля раздражало, что Рузвельт не способен заглянуть вперед, предвидя будущее с такой же устрашающей ясностью, как он сам. Черчилль впервые обратился к нему с просьбой о возможном предоставлении (в долг) 50 устаревших эсминцев еще в мае. Он повторил свою просьбу 11 июня, заявив: «Ближайшие шесть месяцев имеют жизненно важное значение»[409]. Но Америка так и не дала эти корабли. Черчилль знал, что по своему духу Рузвельт – его союзник. Но, как и многие британцы, Черчилль мысленно наделял Рузвельта слишком большой властью: в действительности у американского президента было меньше полномочий. Черчилль постоянно задавался вопросом: почему бы Рузвельту не сделать больше, не воплотить это духовное союзничество в материальной помощи? А может, даже напрямую вмешаться в ход войны.

Однако Рузвельту приходилось иметь дело с чрезвычайно сложным политическим ландшафтом. Конгресс и без того раздирали противоречия, возникшие после внесения законопроекта об общенациональном призыве в армию – первом в истории страны призыве, формально осуществляемом в мирное время. Рузвельт считал это необходимым. Когда в Европе началась война, в Армии США насчитывалось лишь 174 000 человек, да еще и оснащенных устаревшим оружием (например, винтовками «Спрингфилд» образца 1903 года). Учения, проведенные на территории некоторых южных штатов в мае (в них участвовали 70 000 солдат), показали, что такая армия не годится для боевых действий – особенно в условиях войны против по-настоящему мощной силы вроде гитлеровской высокомеханизированной армии[410]. В журнале Time об этом выразились так: «На фоне европейской тотальной войны американская армия выглядела горсткой славных мальчишек с духовыми ружьями»[411].

Как полагал Рузвельт, отправка в Британию пресловутых 50 эсминцев потребует санкции конгресса – федеральная Программа поставки военного снаряжения 1940 года оговаривала, что перед тем, как США начнут поставлять за рубеж какое-либо военное снаряжение, конгресс должен подтвердить, что оно не требуется вооруженным силам самих США. А поскольку в конгрессе уже и так накалились страсти из-за вопроса о призыве, Рузвельт считал такое одобрение маловероятным, пусть даже корабли и в самом деле были устаревшими: в том же году в конгрессе даже предлагалось отправить их в утиль (но вмешалось командование Военно-морского флота, заявившее, что эти эсминцы – весьма важное имущество).

Положение осложнялось тем, что 1940-й был годом президентских выборов, а Рузвельт уже решил баллотироваться на третий срок – беспрецедентный шаг в политической истории США. 18 июля он согласился с выдвижением своей кандидатуры от Демократической партии на партийном съезде в Чикаго. Он сочувствовал невзгодам Британии, он рад был бы сделать все, что в его силах, чтобы отправить помощь, но понимал, что многие американцы настроены резко против вступления Америки в войну. И он, и его оппонент-республиканец Уэнделл Уилки подходили к этому вопросу очень осторожно – по крайней мере пока.

Но для Черчилля война принимала все более угрожающий характер. Немецкий флот вот-вот должен был спустить со стапелей два новейших линкора – «Бисмарк» и «Тирпиц» (Черчилль называл оба корабля «целями чрезвычайной важности»). Атаки самолетов и подводных лодок на транспортные конвои, направляющиеся к берегам Британии, и британские эсминцы становились все более эффективными: как Черчилль телеграфировал Рузвельту, эти эсминцы оказались «пугающе уязвимыми для воздушных бомбардировок». Теперь американские эсминцы становились жизненно важны для защиты не только транспортных караванов, но и прибрежных вод в целом – а также для того, чтобы выиграть время, пока Англия мучительно пытается организовать и перевооружить свои войска, эвакуированные из Дюнкерка. Но Рузвельт оставался раздражающе отстраненным.

Черчилль никогда не опустился бы до мольбы, хотя в конце июля он оказался близок к этому. В телеграмме, направленной Рузвельту 31 июля, в среду, он написал, что потребность в эсминцах, а также в других военных средствах теперь «стала чрезвычайно острой». Он предупреждал, что настал критический момент. Присутствие или отсутствие американских кораблей в британских водах – «сам по себе фактор незначительный и легко поправимый» – могло определить «судьбу всей войны»[412]. В черновике этой телеграммы Черчилль настаивал на своем, прибегнув к тону, который никогда прежде не использовал при общении с американским президентом: «Я не понимаю, почему вы при сложившемся положении не пошлете мне хотя бы 50 или 60 ваших самых старых эсминцев». Впрочем, он исключил эту фразу из окончательного варианта. Черчилль обещал тут же оснастить эти корабли гидролокаторами для поиска подводных лодок и направить их против немецких субмарин, орудующих на Западных подходах – морских транспортных путях, сходящихся у западного входа в Ла-Манш. Кроме того, эти эсминцы сыграли бы весьма важную роль при отражении ожидающегося морского десанта противника. «При всем своем глубоком уважении к вам, г-н президент, я должен подчеркнуть, что за всю долгую историю мира сейчас речь идет о таком деле, когда нужно действовать немедленно».

Когда позже Черчилль писал об этих событиях, он выделил слово «немедленно» курсивом.

На самом деле Рузвельт отлично понимал настоятельность потребности Черчилля в эсминцах. 2 августа, в пятницу, он созвал правительственное совещание, на котором предполагалось найти какой-то способ предоставить Англии эти корабли, не нарушая «Законы о нейтралитете».

В ходе этой встречи Фрэнк Нокс, министр военно-морского флота, выдвинул такую идею. Почему бы не оформить эту передачу как сделку, в ходе которой Америка дает Британии эти эсминцы в обмен на предоставление доступа к британским военно-морским базам, расположенным на всевозможных атлантических островах, в том числе на Ньюфаундленде и на Бермудах? Закон допускал передачу военных материалов, если в результате повышалась безопасность США. Приобретение доступа к стратегически важным базам в обмен на устаревшие эсминцы, похоже, вполне удовлетворяло этому требованию.

Рузвельт и кабинет министров одобрили это предложение, однако сошлись во мнении, что при сложившемся политическом климате такой обмен все-таки должен получить одобрение конгресса.

Президент попросил дружественного сенатора Клода Пеппера внести законопроект, разрешающий этот обмен. Для того чтобы законопроект имел хоть какие-то шансы на успех, требовалось, чтобы его одобрила Республиканская партия, но эта цель оказалась недостижимой: слишком многие американцы упорно противились тому, чтобы отправляться на войну, к тому же на горизонте маячили выборы.

Пеппер сообщил Рузвельту, что у законопроекта «нет никаких шансов»[413].

В ту же пятницу Черчилль сделал Бивербрука полноправным членом военного кабинета, а вскоре – и своего оборонного комитета. Бивербрук согласился на это неохотно. Он терпеть не мог комитетов – любого рода, любого уровня. В его кабинете висела табличка, требовавшая: «Комитеты, не суйтесь в войну».

Совещания были ему совершенно не нужны. «В министерстве авиационной промышленности меня с утра до вечера подстегивала необходимость наращивать производство, – писал он в воспоминаниях, не предназначавшихся для печати. – Меня терзал страх, что нашим военно-воздушным силам не хватит материально-технического обеспечения. От меня требовали, чтобы я посещал бесчисленные совещания кабинета, а если я не являлся на какое-то из них, премьер-министр посылал за мной»[414]. Черчилль вызывал его на совещания оборонного комитета, которые затягивались до поздней ночи, а потом просил его остаться и продолжал обсуждение уже в своей гостиной.

«Это было слишком тяжкое бремя», – писал Бивербрук. И отмечал, что у Черчилля имелось несправедливое преимущество: он-то спал днем.

4 августа, в воскресенье, Рандольф, сын Черчилля, вернулся домой, на Даунинг-стрит, 10: его ненадолго отпустили в увольнение из 4-го Ее королевского Величества гусарского полка, где он служил. В форме он выглядел подтянутым и мускулистым.

Первый вечер начался на радостной ноте – веселым ужином (там же, на Даунинг-стрит) с Памелой, Клементиной и Черчиллем[415]. Все находились в отменном расположении духа. После ужина Черчилль вернулся к работе, а Клементина удалилась в свою комнату, где она уже много вечеров провела одна. Ей не нравились многие друзья и коллеги мужа, и она гораздо больше любила ужинать у себя – в скромной комнате с односпальной кроватью и раковиной. Между тем Черчилль проводил ужины (или посещал их) пять вечеров в неделю.

Несмотря на то что Рандольф давно не был дома, после ужина он в одиночестве отправился в отель «Савой». Он планировал встретиться там со своим другом, американским журналистом Х.Р. [Хьюбертом Ренфро] Никербокером, и заверил Памелу, что скоро вернется. Два друга пили до закрытия гостиничного бара, после чего поднялись в номер Никербокера, где опорожнили как минимум одну бутылку бренди. Рандольф вернулся на Даунинг-стрит в 6:10 утра: свидетелем его прибытия стал детектив-инспектор Томпсон, отвечавший за охрану Черчилля. Спотыкаясь, Рандольф прошел от своей машины к дому 10, а затем сумел найти дорогу в комнату Памелы. Он был настолько пьян, что даже не переоделся в пижаму.

Томсон внимательно обследовал его автомобиль.

Для Памелы уже само проспиртованное состояние Рандольфа и его расхристанный вид были достаточно оскорбительны. Но примерно через час, около половины восьмого утра, в дверь к ней постучалась горничная и передала записку от Клементины, немедленно требовавшей ее к себе.

Клементина была очень зла. У нее имелась привычка в сердитые минуты надевать белые перчатки. И сейчас они красовались на ее руках.

– Где Рандольф был ночью? – осведомилась она. – Ты хоть представляешь себе, что случилось?

Памела, разумеется, отлично знала, что муж явился домой пьяным. Однако, судя по поведению Клементины, этим дело не ограничилось. Услышав ее вопросы, Памела расплакалась.

Клементина сообщила ей, что детектив-инспектор Томпсон, осмотрев машину Рандольфа, обнаружил в ней целый набор секретных военных карт, которые мог стащить любой прохожий: серьезное нарушение правил безопасности.

– Что вообще происходит? – спросила она.

Памела вызвала Рандольфа на откровенный разговор. Он ударился в извинения. Пристыженный, он рассказал ей обо всем, что случилось, а затем поведал об этом и отцу. Рандольф многословно просил прощения и обещал, что бросит пить. Но гнев Клементины не утих. Она запретила Рандольфу появляться на Даунинг-стрит, 10, так что ему пришлось временно поселиться в своем клубе «Уайтс», с XVII века служившем прибежищем для опозоренных мужей, особенно таких, которые, подобно Рандольфу, питали слабость к азартным играм.

Его клятва бросить пить оказалась одним из тех многочисленных обещаний, которые он не смог сдержать.

Глава 27

«Директива № 17»

Планирование вторжения в Англию продолжалось, и Гитлер выпустил новую директиву – за номером 17. Она предписывала полномасштабное нападение на Королевские ВВС. «Военно-воздушные силы Германии должны как можно скорее подавить английские воздушные силы и все службы, которые находятся в их распоряжении, – писал Гитлер. – Эти атаки должны быть направлены главным образом против летных групп, их наземных баз и организаций, которые их снабжают, но удары следует наносить и по авиационной промышленности, в том числе по тем предприятиям, которые производят средства ПВО»[416].

Гитлер оставлял за собой «право решать, когда предпринимать атаки устрашения в качестве ответных мер». Ему по-прежнему не хотелось разрешать налеты на Центральный Лондон и гражданские районы других больших городов Британии, но это было связано вовсе не с каким-то нравственным неприятием таких действий, а с тем, что он продолжал надеяться на мирное соглашение с Черчиллем и желал избежать ответных авиаударов по Берлину. Эта новая кампания против Королевских ВВС стала важной вехой в истории военного искусства – судя по оценке, которую ей позже дало само люфтваффе: «Впервые… военная авиация намеревалась независимо от действий других частей войск провести атакующую операцию, направленную на полный разгром вражеской военной авиации». Оставался вопрос: может ли один лишь натиск военно-воздушных сил «посредством массированных атак с воздуха ослабить общую военную мощь противника настолько, чтобы он запросил мира?»[417]

Задача планирования и выполнения этой невиданной кампании стратегической бомбардировки легла на плечи Германа Геринга, который придумал кодовое обозначение дня ее начала: Adlertag («День орла»). Вначале он наметил начало кампании на 5 августа, но затем отодвинул его на 10 августа, субботу. Он был совершенно уверен, что его военно-воздушные силы исполнят желание Гитлера. 6 августа, во вторник, он встретился с главными начальниками подведомственной ему авиации в своем загородном поместье Каринхалл, чтобы выработать план кампании.

До сих пор, действуя против Британии, люфтваффе участвовало лишь в операциях ограниченного масштаба, направленных на проверку вражеских систем ПВО и заманивание истребителей Королевских ВВС на определенные участки. Немецкие бомбардировщики проводили отдельные кратковременные рейды против ряда сельских районов, расположенных в Корнуолле, Девоне, Южном Уэльсе и некоторых других частях Англии. Теперь же Геринг, всегда склонный к впечатляющим жестам, воображал невиданную в истории массированную атаку, которая должна одним ударом уничтожить британскую ПВО. Он не ожидал особого сопротивления. Судя по докладам Беппо Шмида, его шефа разведки, Королевские ВВС уже понесли серьезный урон и страна не могла производить достаточное количество новых самолетов, чтобы компенсировать эти потери. Получалось, что мощь Королевских ВВС убывает с каждым днем. По оценкам Шмида, скоро у них вообще не должно было остаться ни единого боевого самолета в строю[418].

Увлекаемое энтузиазмом Геринга, подкрепленным оптимизмом докладов Шмида, авиационное командование, собравшееся в Каринхалле, решило, что уничтожение остатков истребительной и бомбардировочной авиации Королевских ВВС займет лишь четыре дня. Затем люфтваффе станет в ходе дневных и ночных рейдов планомерно, шаг за шагом, уничтожать авиабазы и центры авиационного производства по всей Британии. Смелый план, но с одним важнейшим неопределенным фактором – погодным.

Геринг перебросил сотни бомбардировщиков на базы, расположенные вдоль французского побережья Ла-Манша и в Норвегии. Согласно его плану, в первой атаке должны были принять участие 1500 самолетов: современное подобие испанской «Непобедимой армады», предназначенное для того, чтобы застать британцев врасплох и ошеломить их. После взлета геринговским бомбардировщикам понадобится лишь шесть минут, чтобы пересечь пролив.

Впрочем, картина, которую наблюдали пилоты люфтваффе, отличалась от той, что рисовали доклады Беппо Шмида. «Геринг отказывался слушать протесты командиров его истребительных подразделений, твердивших, что такие оценки не соответствуют реальному положению дел», – позже сообщил Галланд, ас люфтваффе, американскому следователю, который его допрашивал[419]. Встречаясь в воздухе с Королевскими ВВС, немецкие пилоты не улавливали ни малейших намеков на уменьшение мощи и решимости противника.

Большую атаку наметили на ближайшую субботу. Если все пройдет как надо, вскоре начнется вторжение.

Глава 28

«Ах, Луна, прелестная Луна»

Одной из самых характерных деталей черчиллевского метода управления была его способность мгновенно переключаться – и всерьез концентрироваться на вопросах, которые любой другой премьер счел бы тривиальными. Сторонники Черчилля считали это очаровательным качеством, противники – мучительным. Для Черчилля имело значение все. Так, 9 августа, в пятницу, посреди нарастающего вала военных вопросов, требовавших скорейшего решения, он нашел время для служебной записки, адресованной членам его военного кабинета и посвященной теме, дорогой его сердцу: длине и стилю тех докладов, которые каждый день поступали в его черный чемоданчик.

Записка имела уместно-лаконичное заглавие – «Краткость». Начиналась она так: «Чтобы выполнять свою работу, всем нам приходится прочитывать массу бумаг. И почти все они намного длиннее, чем следует. Это порождает пустую трату времени: энергия расходуется на поиск самых важных тезисов [среди многочисленных деталей]»[420].

Он предлагал министрам и их аппарату четыре способа усовершенствования своих докладов. Прежде всего, писал он, эти доклады должны «излагать основные тезисы в виде ряда коротких четких абзацев». Если в докладе имеется обсуждение каких-то запутанных вопросов или статистический анализ, все это надо поместить в приложение.

Кроме того, он подметил, что без полноценного доклада часто вообще можно обойтись, представив вместо него памятную записку, «состоящую лишь из заголовков, которые можно при необходимости расширенно объяснить устно».

Наконец он обрушился на канцелярит, присущий официальным докладам. «Давайте искореним такие фразы», – писал он и приводил два преступных примера:

«Немаловажно также иметь в виду нижеследующие соображения…»

«Следует учитывать реальную возможность вступления в действие…»

Он писал: «Большинство этих путаных фраз – просто вода, без них можно обойтись или же заменить их одним-единственным словом. Давайте не бояться использовать короткие выразительные фразы, даже если они пришли из разговорной речи».

Далее он отмечал: в итоге стиль письма «может вначале показаться грубоватым по сравнению с прилизанным бюрократическим арго. Но это сэкономит массу времени, а тренировка навыка сжатого изложения ключевых пунктов поможет ясно мыслить».

Вечером Черчилль отправился за город (сейчас он проделывал это почти каждый уик-энд). В эти выходные дежурным личным секретарем в Чекерсе был Джон Колвилл, поехавший туда на отдельной машине – вместе с Клементиной и Мэри. Другие гости уже собрались в этом загородном доме (или должны были скоро прибыть). В их число входили Энтони Иден, Мопс и двое из важнейших генералов. Все они намеревались поужинать и переночевать. Кроме того, Черчилль пригласил Первого морского лорда Дадли Паунда, но почему-то никому об этом не сообщил, так что, как отмечает Колвилл, «пришлось произвести некоторые лихорадочные перестановки за обеденным столом».

После трапезы, как это было заведено, – вполне в духе Клементины – она и Мэри покинули столовую.

За столом остались одни мужчины. Вскоре разговор зашел об угрозе вторжения и о мерах, принимаемых для защиты Англии. Во многих местах побережья тайно установили противотанковые мины, которые, писал Колвилл, «производят, как выяснилось, весьма сильное разрушительное действие»[421]. Он отмечал, что из-за них даже погибло несколько английских мирных жителей. Черчилль поведал историю (возможно, выдуманную) о незадачливом гольфисте, умудрившемся отправить мяч на ближайший пляж. Колвилл кратко описал эту печальную историю в дневнике: «Он спустился вместе со своей клюшкой на пляж, ударил по мячу, а в итоге остался только мяч, который благополучно вернулся на площадку».

После ужина Черчилль, генералы и адмирал Паунд перешли в так называемую Комнату Гоутри[422], где недавно установили большие деревянные балки (чтобы укрепить помещение на случай взрыва). В комнате хранились бесчисленные сокровища – в том числе старинная книга 1476 года. Между тем Колвилл занялся чтением служебных записок и сортировкой документов в черчиллевском черном чемоданчике.

В какой-то момент наверху пролетел немецкий самолет. Во главе с Черчиллем собравшиеся выбежали в сад, пытаясь хоть краем глаза увидеть эту воздушную машину.

Адмирал Паунд споткнулся, спускаясь по лестнице, что всех очень позабавило. Колвилл пишет: «Первый морской лорд упал на одном из лестничных пролетов, а затем, понуро поднявшись, кувырком скатился по следующему. Он валялся на земле бесформенной кучей, а часовой грозил ему штыком».

Затем Паунд вновь привел себя в вертикальное положение, бормоча:

– Это не подобает Первому морскому лорду.

Развеселившийся Черчилль заметил:

– Старайтесь помнить, что вы адмирал, а не гардемарин![423]

Субботнее утро добавило Колвиллу работы: следовало отправить множество телеграмм и передать множество служебных записок[424]. Затем он принял участие в ланче «en famille»[425] – с Черчиллем, Клементиной и Мэри: «Все было чрезвычайно приятно». Черчилль пребывал «в наилучшем настроении», пишет Колвилл, добавляя: «Он блистательно говорил на самые разные темы – от Рёскина до лорда Болдуина[426], от будущего Европы до сильных сторон партии тори». Он жаловался на острую нехватку боеприпасов и оружия в армии, которую он пытается построить.

– Мы победим, – провозгласил он, – но заслужили мы это не благодаря огромному интеллекту, а только из-за нашей высокой нравственности.

Дальше разговор принял легкомысленный оборот. Колвилл принялся читать наизусть отрывки каких-то дурацких стишков. Одно четверостишие особенно восхитило Черчилля:

Ах, Луна, прелестная Луна,Вечно к нам лицом обращена.Устремив к тебе свой пылкий взгляд,Мыслю: суждено ль узреть твой зад?[427][428]

После ланча Колвилл, Клементина и Мэри взобрались на один из ближних холмов. Колвилл и Мэри превратили эту прогулку в состязание – кто доберется до вершины первым? Колвилл победил, но в результате «почувствовал себя хуже, чем когда-либо в жизни, и на время почти утратил и зрение, и способность мыслить».

Колвилл нравился Мэри все сильнее, хотя некоторые сомнения у нее оставались. 10 августа, в субботу, она записала в дневнике: «Мне нравится Джок, но мне кажется, что он сущий размазня» – как называли тогда в Британии тех, кому не хватало силы характера или силы воли. Росла и симпатия Колвилла к Мэри. На другой день он отметил в дневнике: «Хотя она принимает себя немного слишком всерьез (как сама признаётся), она очаровательная девушка и на нее очень приятно смотреть».

Герману Герингу эта суббота принесла разочарование. Он заранее наметил на нее «День орла» – начало полномасштабной кампании против Королевских ВВС. Но плохая погода над южной частью Англии вынудила его отменить нападение. Он перенес начало на следующее утро (то есть утро воскресенья, 11 августа), но затем еще раз отложил его – на вторник, 13 августа.

Впрочем, одно утешение тут все-таки имелось: Луна находилась уже в середине второй четверти, а на ближайший уик-энд выпадало полнолуние, так что ночные налеты, казалось, будут проще и успешнее. Немецкая технология навигации с помощью радиолучей уменьшила зависимость люфтваффе от лунного света, но пилоты по-прежнему настороженно относились к новой системе и, как раньше, предпочитали совершать налеты в ясную погоду и над ландшафтом, залитым лунным светом.

В Берлине строители продолжали сооружать зрительские трибуны на Паризер-плац, в центре города: готовился парад победы, который должен был знаменовать собой окончание войны. «Сегодня они их покрасили и установили двух огромных золотых орлов, – отмечал Уильям Ширер в воскресной дневниковой записи. – С двух концов возводят гигантские копии Железного креста»[429]. Его отель располагался на той же площади. На нее выходили и Бранденбургские ворота, через которые должна была пройти армия-победительница.

Как выяснил Ширер, в нацистской партии ходили слухи, что Гитлер желает, чтобы трибуны были готовы к концу месяца.

Часть третья

Ужас

Август-сентябрь

Глава 29

«День орла»

На рассвете 13 августа, во вторник, две группы немецких бомбардировщиков, насчитывающие в общей сложности около 60 машин, поднялись в небо над французским Амьеном, широкими кругами взмыли вверх, до крейсерской высоты, и собрались в боевые звенья. Это заняло полчаса. Вывод такого большого количества самолетов на нужный рубеж давался не так-то легко даже в ясные дни, но этим утром задача оказалась еще сложнее – из-за неожиданной перемены погоды. Область высокого давления, стоявшая над Азорскими островами и, казалось, готовая вот-вот принести отличную погоду в Европу, внезапно рассеялась. Тяжелые тучи покрывали теперь Ла-Манш и оба его берега – французский и английский. Туман жался ко многим из немецких аэродромов. Над юго-восточным побережьем Англии предельная высота полета составляла всего 1200 метров.

Третья группа самолетов из 100 бомбардировщиков поднялась над Дьепом. Четвертая (40 машин) собралась к северу от Шербура; пятая – над Нормандскими островами. Выстроившись, все эти самолеты (их было значительно больше 200) начали двигаться в сторону Англии.

Герман Геринг считал, что для него это будет большой день – Adlertag, «День орла», день начала спланированного им полномасштабного нападения на Королевские ВВС с целью получить контроль над воздушным пространством Англии, чтобы Гитлер мог приступить к вторжению. На протяжении предыдущей недели люфтваффе осуществило ряд мелких атак (в том числе воздушные вылазки против английской цепи прибрежных радарных станций), но теперь настало время для главного события. Геринг намеревался устроить так, чтобы небо над Англией почернело от его самолетов, – продемонстрировать авиационную мощь, которая поразит мир. Для этого (а также ради вящего драматизма) он собрал воздушную группировку, состоявшую в общей сложности из 2300 машин (в их числе были 949 обычных бомбардировщиков, 336 пикирующих бомбардировщиков и 1002 истребителя). Наконец-то он по-настоящему покажет Гитлеру и всему миру, на что способна его авиация.

Но как только атака началась, погода вынудила Геринга остановить ее. Хотя секретное оружие люфтваффе – навигационные радиолучи – теперь позволяло немецким бомбардировщикам летать и в пасмурную погоду, рейд такого размаха и такой важности требовал хорошей видимости. Истребители и бомбардировщики не могли найти друг друга в облаках и поддерживать между собой прямую связь, к тому же у истребителей не было приборов, необходимых для того, чтобы следовать по навигационным лучам. Приказ об отмене атаки не добрался до многих геринговских подразделений. Так, одна группа из 80 бомбардировщиков выдвинулась в сторону Англии, тогда как самолеты ее сопровождения, все-таки получившие приказ, вернулись на базу, оставив бомбардировщики без прикрытия. Командир группы продолжал движение вперед (вместе со всей группой) – видимо, считая, что в пасмурном небе Королевским ВВС в любом случае будет гораздо сложнее обнаружить его самолеты.

Как только одна группа приблизилась к своей цели, объявился целый рой «Харрикейнов» Королевских ВВС. Их появление стало таким неожиданным, а их атака – такой яростной, что бомбардировщики поспешно сбросили свои бомбы где попало и удрали в облака.

Геринг распорядился возобновить атаку в два часа дня[430].

Среди немецких пилотов, принимавших участие в операции, был и Адольф Галланд, который к этому времени приобрел репутацию почти легенды – не только в рядах люфтваффе, но и среди летчиков Королевских ВВС. Как и у Черчилля, его характерной чертой было наличие непременной сигары. Он курил гаванские, по 20 штук в день (прикуривая их от автомобильной зажигалки), и был единственным пилотом, которому Геринг лично разрешил курить в кабине самолета. Впрочем, Гитлер запретил ему фотографироваться во время курения – опасаясь влияния, которое такая реклама может оказать на нравственность немецкой молодежи. Галланд и его группа теперь базировались на аэродроме в департаменте Па-де-Кале, на французском побережье. Для люфтваффе, уже привыкшего к легким победам на первой стадии войны, этот период стал, по словам Галланда, «жестоким пробуждением».

Предельное время полета у «Мессершмиттов Me-109» его группы, составлявшее всего 90 минут, теперь осложняло дело больше обычного, поскольку требовалось полчаса на то, чтобы собрать звенья бомбардировщиков и самолетов сопровождения над французским побережьем, прежде чем двигаться на Англию. Практическая дальность для истребителей Галланда составляла всего 125 миль, то есть приблизительно расстояние до Лондона. «Все, что дальше, находилось практически вне досягаемости», – писал он[431]. Галланд сравнивал немецкие истребители с псом на цепи, «который хочет напасть на врага, но не может причинить ему никакого вреда, потому что цепь слишком короткая».

Кроме того, люфтваффе быстро обнаруживало и пределы возможностей своего пикирующего бомбардировщика «Штука», который служил одним из самых мощных его боевых средств во время Западной кампании в мае и июне. Этот самолет наносил бомбовый удар значительно точнее, чем обычный бомбардировщик, но (отчасти из-за того, что бомбовая нагрузка у него располагалась не внутри, а снаружи) скорость у него была примерно вдвое ниже, чем у «Спитфайра». Он оказывался в наиболее уязвимом положении как раз во время пикирования, и британские пилоты скоро научились использовать эту особенность. Галланд писал: «"Штуки" привлекали "Спитфайры" и "Харрикейны" – те слетались на них словно мухи на мед».

Более крупные немецкие бомбардировщики тоже имели сравнительно низкую скорость. В Испании и Польше этих скоростей хватало, чтобы избегать эффективного перехвата самолетами противника, но теперь, в борьбе против новейших британских истребителей, этого уже было недостаточно. Бомбардировщикам требовался немалый защитный эскорт. Как его обеспечить? Этот вопрос вызывал все больше конфликтов между пилотами истребителей и Герингом, который настаивал, чтобы истребители осуществляли «близкое сопровождение», оставаясь рядом с бомбардировщиками (и на той же высоте) на всем протяжении пути до цели и обратно. В результате пилотам истребителей приходилось лететь со скоростью бомбардировщика (гораздо меньшей, чем у истребителя), не только повышая собственную уязвимость для атаки, но и ограничивая свои показатели сбитых самолетов (а рекорды воздушных побед, в сущности, являлись главной целью каждого истребителя). Один пилот истребителя вспоминал, с какой досадой он смотрел вверх и видел «ярко-голубое брюхо» британских истребителей – зная, что ему не разрешено устремиться на них: «Мы парами прицеплялись к группе бомбардировщиков – и это было чертовски неловко». Галланд предпочитал более свободную структуру, позволявшую пилотам истребителей совершать маневры, для которых и предназначены эти машины: кто-то летел медленно и держался поблизости от бомбардировщиков, но другие вились между бомбардировщиками на высоких скоростях, тогда как третьи летели высоко над бомбардировочной группой, обеспечивая «прикрытие сверху». Но Геринг отказывался слушать такие предложения. Галланд и его собратья-пилоты видели, что он все больше отрывается от новых реалий воздушного боя.

Хотя в Германии (под влиянием саморекламы Геринга) у многих сложилось представление о почти полной неуязвимости люфтваффе и о решительном превосходстве их над Королевскими ВВС, Галланд отлично осознавал, что у британцев есть несколько серьезных преимуществ, которым ему и его пилотам нечего противопоставить. Мало того, что Королевские ВВС летали и сражались над дружественной территорией (это гарантировало, что уцелевшие пилоты снова встанут в строй): они выходили на каждый бой против превосходящих сил противника, как на последний – с безудержной отвагой и презрением к собственной жизни, понимая, что на кону стоит выживание Британии. Пилоты Королевских ВВС сознавали «отчаянную серьезность положения» (по выражению Галланда), тогда как летчиков люфтваффе легкость прежних побед и неверные разведданные, изображавшие Королевские ВВС безнадежно обескровленными, сделали слишком самонадеянными. Немецкие аналитики без всяких сомнений принимали рапорты пилотов люфтваффе о сбитых британских самолетах и выведенных из строя аэродромах. На самом деле такие авиабазы зачастую возобновляли работу уже в ближайшие несколько часов после атаки противника. «Но в штаб-квартире люфтваффе кто-то брал в одну руку рапорты какого-нибудь бомбардировщика или целой эскадрильи "Штук", а в другую руку – толстый синий карандаш. И вычеркивал с тактической карты соответствующую эскадрилью или авиабазу противника, – писал Галланд. – Она больше не существовала – во всяком случае на бумаге»[432].

Как полагал Галланд, главным преимуществом Королевских ВВС являлось умелое пользование радаром. Германия располагала сходной технологией, но пока не применяла ее систематически – считая, что британские бомбардировщики никогда не сумеют добраться до немецких городов. «Возможность воздушного нападения союзников на рейх казалась тогда чем-то немыслимым», – писал Галланд. Пересекая Ла-Манш, немецкие пилоты видели высокие радарные вышки, стоявшие вдоль английского побережья, и иногда атаковали их, но эти станции вскоре вновь возобновляли работу, и Геринг потерял интерес к таким нападениям. Однако Галланд каждый день поражался какой-то сверхъестественной способности британских истребителей обнаруживать немецкие воздушные группы. «Для нас и для нашего командования это стало неожиданностью, притом очень горькой», – писал Галланд.

Дело осложнял и характер Геринга. Он легко отвлекался и был не в состоянии придерживаться одной четкой задачи. Он пришел к убеждению, что, атакуя множественные цели на широком фронте, он сможет не только разгромить истребительную авиацию Королевских ВВС, но и вызвать такой масштабный хаос, что это вынудит Черчилля сдаться.

Налет возобновился. В течение «Дня орла» почти 500 бомбардировщиков и тысяча истребителей проникли в небо над Англией. На авиационном жаргоне тех лет это называлось «обвальной атакой».

Глава 30

Недоумение

Английская радарная сеть Chain Home снова уловила приближение немецких самолетов, однако на сей раз количество вражеских бомбардировщиков и истребителей оказалось невероятным: операторы радаров никогда еще не наблюдали ничего подобного. Примерно в 15:30 они обнаружили три группы немецких самолетов (около 30 бомбардировщиков), взлетевших с баз в Нормандии и пересекавших Ла-Манш. Затем появились еще две группы, насчитывавшие примерно 60 машин. Командующие некоторыми секторами британских ПВО подняли в воздух эскадрильи истребителей. Примерно в четыре часа дня более 100 истребителей Королевских ВВС устремились навстречу атакующим – пользуясь навигационными указаниями наземных диспетчеров (применявших информацию о местоположении немецких самолетов, которая поступала с радарных станций и от наземных наблюдателей: те уже начали сообщать о типах приближающихся самолетов, о высоте их полета, скорости и местоположении). Огромная группа немецких истребителей вырвалась вперед, сильно обогнав бомбардировщики. Две волны столкнулись, бешено маневрируя среди бури ревущих двигателей и стучащих пулеметов, под ливнем крупнокалиберных пуль и огнем авиапушек. Бомбардировщики продолжали движение вперед. Бомбы поразили Саутгемптон и целый ряд других мест – в Дорсете, Гэмпшире, Уилтшире, Кентербери и Касл-Бромвиче.

Британских наблюдателей это озадачило. Бомбы падали повсюду – на аэродромы, в гавани, на корабли, однако не прослеживалось никакой четкой картины, продуманной системы или ясной цели бомбардировки. К тому же, как ни странно, эти бомбардировщики оставили Лондон в неприкосновенности – большая неожиданность, если учесть, что в свое время немцы не проявили подобной сдержанности при налете на Роттердам.

В предвечерние часы воздушный бой в небе над Британией достиг невиданной интенсивности. Немецкие бомбардировщики и истребители накатывались волна за волной, и их неизменно встречали «Харрикейны» и «Спитфайры» Королевских ВВС, в общей сложности совершившие семь сотен вылетов (руководимых радаром). Министерство авиации сообщило, что Королевские ВВС уничтожили 78 немецких бомбардировщиков – ценой жизни трех своих пилотов.

На Даунинг-стрит, 10 царило ликование. Однако к нему примешивалась и настороженность. Казалось, сама интенсивность налетов предсказывала дальнейший рост размаха и мощи немецких воздушных атак. Но в Королевских ВВС еще не понимали, что это начало масштабной наступательной операции Германии, первый день огромного сражения, которое позже назовут Битвой за Британию (хотя это выражение войдет в повседневный обиход лишь в начале следующего года, когда министерство авиации, стремясь запечатлеть драматизм кампании, выпустит под таким названием 32-страничную брошюру, которая разойдется миллионным тиражом). 13 августа 1940 года, во вторник, на Британских островах об этом еще не знали. Пока прошедшие налеты казались лишь очередным эпизодом усиливающейся воздушной атаки, производимой по какой-то странной схеме.

«Сегодня все задаются вопросом: каков мотив этих гигантских дневных рейдов, которые обошлись так дорого и принесли так мало? – писал в дневнике Джон Колвилл. – Может быть, это массированная разведка, или отвлекающий маневр, или что-то вроде кавалерийской атаки, предваряющей главное наступление. Вероятно, ближайшие несколько дней это прояснят»[433].

На самом деле «счет» в противостояниях этого дня оказался преувеличенным: распространенная проблема в тех случаях, когда информация поступает сразу же после боя. Впрочем, пропорция все равно казалась благоприятной для британцев: люфтваффе потеряло в общей сложности 45 самолетов, а Королевские ВВС – 13, так что соотношение потерь превышало 3:1.

В тот же день Рузвельт встретился в Вашингтоне с ключевыми членами своего кабинета и сообщил, что принял решение, каким образом передать Англии 50 устаревших эсминцев. Он заявил, что сделка «корабли в обмен на доступ к базам» будет заключена как «исполнительное соглашение»[434], для которого не требуется ратификация сената. Более того, он даже не станет сообщать конгрессу об этой сделке, пока она не будет заключена. Рузвельт проинформировал Черчилля о своем плане, отправив ему телеграмму, пришедшую в Лондон ночью.

Черчилль был в восторге. Но теперь ему следовало придумать, как подать это соглашение своему собственному правительству и палате общин, где идея о сдаче в аренду островов, на которых располагались базы (суверенных территорий), вызывала «глубокую озабоченность». Черчилль понимал, что «если этот вопрос представить британцам как простую уступку британских владений ради получения 50 эсминцев, он наверняка встретит яростное противодействие».

Он убеждал Рузвельта не объявлять об этом общественности как о некоем обмене одного на другое: лучше представить передачу эсминцев и аренду баз как два совершенно отдельных соглашения. «С нашей точки зрения, мы являемся двумя друзьями, помогающими друг другу в минуту опасности всем, чем они могут», – указывал он в телеграмме Рузвельту. Дарение эсминцев, писал он, должно являть собой «самостоятельный стихийный акт»[435][436].

Черчилль опасался, что представление этой сделки в виде коммерческой трансакции может нанести ему серьезный политический ущерб, поскольку она явно была более выгодна Америке, получавшей участки британской территории в аренду на 99 лет, тогда как американские военно-морские силы передавали Британии флотилию устаревших кораблей, которые конгресс когда-то даже хотел списать в утиль. Если представить это общественности как контракт, в рамках которого эсминцы являются платой за территорию, это неизбежно вызовет вопросы о том, какая из сторон получает больше выгоды, и быстро станет очевидно, что Америке достался более жирный кусок.

Но и у Рузвельта имелись свои поводы для беспокойства. Решение могло погубить его президентскую кампанию (он шел на третий срок), особенно сейчас, когда законопроект о призыве возбуждал в конгрессе такие страсти среди представителей обеих партий. Стихийная передача в дар 50 эсминцев стала бы явным нарушением «Законов о нейтралитете» и воспринималась бы как попытка Рузвельта превысить свои президентские полномочия. Было принципиально важно, чтобы американская общественность поняла: соглашение стало результатом ожесточенных и продуманных переговоров, но главное – оно повышает безопасность Соединенных Штатов.

Что касается повышения безопасности, то это не могло вызвать особых споров – если, конечно, само это соглашение не втянет Америку в войну. «Передача Великобритании 50 американских боевых кораблей была явно не нейтральным шагом со стороны Соединенных Штатов, – напишет Черчилль позже. – С точки зрения всех исторических понятий это могло служить для германского правительства оправданием для того, чтобы объявить войну США»[437].

Следующий день, 14 августа, среда, должен был стать вторым днем обещанной Герингом мощной четырехдневной атаки, призванной уничтожить Королевские ВВС. Но ему снова помешала погода, которая была еще хуже, чем накануне, и вынудила большинство его самолетов остаться на земле. Однако некоторые бомбардировочные группы все-таки сумели произвести налеты на цели, разбросанные по всей Западной Англии.

Адольф Галланд с восторгом получил приказ выступить «дальним сопровождением» для группы из 80 пикирующих бомбардировщиков типа «Штука». Такое же количество истребителей должно было прикрывать бомбардировщики, причем половине следовало лететь далеко впереди (в том числе и самолету Галланда), тогда как прочие оставались вблизи боевого строя бомбардировщиков. Пока Галланд и его ведомый шли к своим «Мессершмиттам Me-109», Галланд признался: он чувствует, что день будет хороший (он называл такие дни «охотничьими»). Бомбардировщики должны были подойти к английскому побережью над Па-де-Кале – самым узким районом Ла-Манша. Для Галланда это означало, что у него и у его эскадрильи будет много времени на воздушный бой, прежде чем расход горючего вынудит их вернуться на другой берег канала. Галланд не сомневался, что самолеты Королевских ВВС непременно появятся. Собственно, британский радар в Дувре засек его группу, когда она только собиралась в боевой порядок над Францией. Четыре эскадрильи истребителей Королевских ВВС поднялись в воздух, готовясь встретить их. Галланд увидел их на расстоянии – задолго до того, как его самолет миновал знаменитые меловые скалы Дувра.

Галланд нырнул в строй вражеских истребителей и выбрал себе «Харрикейн», отделившийся от остальных, но его пилот среагировал мгновенно – совершив разворот, стал стремительно пикировать, двигаясь в сторону моря и лишь в последнюю секунду выйдя из пике. Галланд решил не преследовать его. Он прибавил обороты двигателя и поднялся на 1000 футов, чтобы получше увидеть, как идет бой. Он проделал свой коронный маневр – разворот на 360 градусов, чтобы получить полное представление о происходящем.

Он заметил «Харрикейн», нацелившийся на один из бомбардировщиков «Штука», который тащился со скоростью, делавшей его легкой добычей. Галланд атаковал британца с предельной дистанции – тот нырнул в тучу. По наитию Галланд приблизился к тому месту, где должен был появиться британский самолет, закончив свой маневр, – и мгновение спустя «Харрикейн» выскочил из тучи прямо перед ним. Галланд открыл огонь и держал палец на гашетке целых три секунды – почти вечность по меркам воздушного боя. «Харрикейн» вошел в «штопор» и устремился к земле. А Галланд благополучно вернулся во Францию[438].

За этот второй день воздушных сражений люфтваффе потеряло 19 самолетов, а Королевские ВВС – восемь.

Геринг был очень недоволен.

Глава 31

Геринг

Погода продолжала мешать грандиозному плану Геринга по полному уничтожению Королевских ВВС: большинству его самолетов приходилось оставаться на земле. 15 августа, в четверг, в тот день, когда его бомбардировщики и истребители уже должны были почти завершить эту кампанию, он воспользовался вынужденным перерывом, чтобы собрать высших военачальников подведомственных ему частей в своем загородном поместье Каринхалл и упрекнуть их за не слишком впечатляющие результаты.

Но поздним утром (он еще продолжал с пристрастием допрашивать подчиненных) погода вдруг улучшилась, небо очистилось, и немецкие авиационные командиры, работавшие на местах, устроили атаку колоссальных масштабов, в которой приняли участие более 2100 самолетов. В люфтваффе этот день всегда будут называть «черным четвергом».

Один инцидент казался прямо-таки символическим. В люфтваффе полагали, что при таком количестве немецких самолетов, идущих с юга, Королевские ВВС направят как можно больше истребителей на южное побережье Англии, чтобы защититься от надвигающейся атаки, – в том числе и те истребители, которые обычно базируются в Северной Англии. А значит, север останется без прикрытия.

Это предположение (а также разведданные, утверждавшие, что Королевские ВВС уже сильно потрепаны) побудило одного из командиров люфтваффе отдать приказ о проведении рейда против баз Королевских ВВС в Северной Англии – используя бомбардировщики, базирующиеся в Норвегии. Попытку осуществить такой налет днем в обычных условиях справедливо посчитали бы безрассудной, поскольку даже лучшим немецким истребителям, «Мессершмиттам Me-109», не хватало дальности для того, чтобы сопроводить бомбардировщики через все Северное море.

Миссия была весьма рискованной, однако – с учетом предположений, лежавших в ее основе, – казалась тактически разумной. И вот в половине первого дня группа из 63 немецких бомбардировщиков подошла к северо-восточному побережью Англии в сопровождении скудного отряда двухместных двухмоторных истребителей: это был единственный тип дальних истребителей, но эти самолеты отличались гораздо меньшей маневренностью по сравнению с Me-109, а значит, были более уязвимы для атаки.

Но Королевские ВВС повели себя не так, как ожидал противник. Хотя Истребительное командование действительно сосредоточило силы на юге, оно оставило на месте несколько северных эскадрилий – для защиты как раз от такого нападения.

Немецкие бомбардировщики находились еще примерно в 25 милях от английского побережья, когда появились первые «Спитфайры». Они двигались примерно в 3000 футов над вражеским строем. Один пилот Королевских ВВС, посмотрев вниз, увидел силуэты бомбардировщиков на фоне ярко-белых верхушек облаков и воскликнул в микрофон рации: «Да их больше сотни!»[439]

«Спитфайры» обрушились на бомбардировочную группу, ведя ураганный огонь. Эффект был устрашающим. Бомбардировщики рассеялись, ища укрытие в облаках шестью сотнями футов ниже. Они поспешно избавились от груза, рассыпав бомбы по прибрежным сельским районам, и повернули назад, так и не добравшись до своих целей. В ходе лишь этого столкновения люфтваффе потеряло 15 самолетов, а Королевские ВВС – ни одного.

И это было только одно из тысяч воздушных сражений, происходивших в тот день. Люфтваффе совершило около 1800 вылетов, а Королевские ВВС – около тысячи. Этот день стал последним для молодого лейтенанта люфтваффе, пилотировавшего один из двухмоторных «Мессершмиттов Me-110». Второе место в кабине занимал стрелок-радист. Позже разведка Королевских ВВС извлекла из сбитого самолета дневник этого пилота, многое поведавший о перипетиях жизни немецких авиационных экипажей. В свой первый боевой вылет тот пилот отправился месяцем ранее – 18 июля, когда он расстрелял 2000 пулеметных патронов, а в его самолет трижды попали. Четыре дня спустя он узнал, что в этом бою погиб его лучший друг. «Я знал его с тех пор, как ему было 11, и его смерть порядочно меня потрясла», – писал он[440]. На следующей неделе в его собственный истребитель попало 30 снарядов, а его радист чуть не погиб: «У него образовалась рана размером с кулак, потому что пуля притащила с собой обломки самолета». На протяжении еще двух недель погибло еще несколько его друзей, один из них – при попытке выхода из пике, когда в его Me-109 отломилась штурвальная колонка.

Разведка Королевских ВВС сама внесла последнюю запись в дневник этого молодого пилота – 15 августа, в четверг, действительно ставший для него самым черным из четвергов. Прошло всего 28 дней после его первого боевого вылета. Запись гласит: «Автор этого дневника погиб в S9 + TH» (таким кодом в люфтваффе обозначали самолет, который он пилотировал).

Глава 32

Бомбардировщик на пастбище

На протяжении всего четверга Джона Колвилла постоянно вызывали к руководству с докладами о количестве сбитых самолетов.

Успехи казались невероятными. Королевские ВВС заявляли, что их истребители точно сбили 182 немецких самолета – и, возможно, еще 53. Черчиллю передалось общее возбуждение, и он распорядился, чтобы «Мопс» Исмей отвез его в оперативный центр ВВС в Аксбридже, командовавший истребителями, прикрепленными к Группе № 11, чьей задачей была оборона Лондона и юго-востока Англии. По пути назад он предупредил Исмея: «Не говорите со мной. Я в жизни не был так растроган»[441].

Впрочем, через несколько минут Черчилль нарушил молчание, заметив:

– Никогда в истории человеческих конфликтов столь многие не были так обязаны столь немногим.

Замечание было настолько выразительное, что Исмей даже процитировал его жене, вернувшись домой. Он понятия не имел, что скоро Черчилль вставит эту фразу в свое выступление, которое войдет в число самых знаменитых его речей.

На деле соотношение потерь в этот день было, как обычно, не таким блестящим, как докладывали Черчиллю. Люфтваффе потеряло 75 самолетов, Королевские ВВС – 34. Но о первоначальных цифрах раструбили настолько громко и широко, что они запечатлелись в общественном сознании. «Подвиги Королевских ВВС продолжают вызывать огромное удовлетворение», – докладывало управление внутренней разведки[442]. Александр Кадоган, замминистра иностранных дел, записал в дневнике: «Сегодня Гитлер предполагал войти в Лондон. Что-то никак не могу его здесь найти»[443].

Однако эта сосредоточенность на «ведении счета» маскировала более мрачную реальность, о чем не уставал твердить Профессор, всегда готовый притушить любые восторги. Он бесперебойно и бестрепетно поставлял всевозможные гистограммы, диаграммы с областями, диаграммы Венна. Некоторые из них выглядели довольно красиво: пропорции и доли на них были представлены алым и приятными оттенками зеленого и голубого. Но при этом Профессор напоминал всем заинтересованным лицам, что громко превозносимые цифры ничтожных потерь в воздухе не включают потери британских самолетов на земле. 16 августа, в пятницу, люфтваффе атаковало важную базу Королевских ВВС в Тангмире (на основной территории Англии – в пяти милях от британской кромки Ла-Манша), уничтожив и повредив 14 самолетов, в том числе шесть бомбардировщиков и семь фронтовых истребителей. В тот же день, несколько позже, в результате немецкого налета на базу Королевских ВВС, расположенную чуть западнее Оксфорда, было уничтожено или повреждено 46 учебных самолетов. Кроме того, в «счет» не включали британские бомбардировщики, сбитые или поврежденные во время полетов над Германией. К примеру, в ночь на субботу, 17 августа, Бомбардировочное командование Королевских ВВС направило в рейд 150 бомбардировщиков и потеряло семь из них.

Черчилль уже в субботу, находясь в Чекерсе, составил в присутствии Профессора служебную записку, адресованную сэру Сирилу Ньюоллу, начальнику штаба военно-воздушных сил. «Хотя наш взгляд сейчас сосредоточен на результатах воздушных боев над территорией нашей страны, – писал он, – мы не должны забывать о серьезных потерях, которые несет Бомбардировочное командование». Если к этим потерям прибавить количество самолетов, разрушенных на земле, и число истребителей, сбитых в бою, получалось существенно иное соотношение британских и немецких потерь. «На самом деле в этот день соотношение наших потерь к немецким составило два к трем», – писал Черчилль[444].

Лишь теперь руководство британской авиации начинало осознавать, что происходит нечто новое и что целью вражеских атак являются сами Королевские ВВС. На протяжении предыдущей недели авиационная разведка отметила лишь общее усиление активности немецких военно-воздушных сил. Плохая погода и, как казалось, произвольный выбор целей маскировали полномасштабную природу кампании, но теперь росло понимание, что речь действительно идет об атаке непривычного типа, которая вполне может стать преамбулой к ожидаемому вторжению в Англию. В докладе британской разведки за неделю, кончавшуюся 22 августа, отмечалось, что атакам подверглись 50 аэродромов Королевских ВВС – в ходе рейдов, где было задействовано в среднем по 700 самолетов в день. Авторы доклада предостерегали: если Германия преуспеет в разрушении этих оборонных объектов, весьма вероятно, что за этим последует интенсивная бомбардировочная кампания, осуществляемая немецкими дальними бомбардировщиками, «которые к тому времени смогут спокойно действовать днем, не встречая серьезного сопротивления»[445].

Общественность тоже далеко не сразу осознала все значение нарастающей ярости воздушных боев. Воспоминания о предыдущей войне, с ее чудовищными сухопутными битвами, еще были свежи в душе британцев, и эта новая война в небесах, казалось бы, не шла ни в какое сравнение с тогдашними баталиями. Если воздушные сражения происходили на малых высотах, находящиеся на земле порой могли слышать стрельбу из пулеметов и рев двигателей; но, если бои шли на большой высоте, они почти ничего не слышали и не видели. Облачность часто маскировала происходящее над головой, но в ясные дни инверсионные следы чертили в небе спирали и петли.

В один солнечный августовский день писательница и журналистка Вирджиния Коулз лежала на траве на вершине Скалы Шекспира (близ Дувра) и наблюдала крупную воздушную битву. «Пейзаж был великолепный, – писала она. – Перед тобой простирались голубые воды Ла-Манша, а вдалеке виднелись туманные очертания французского побережья». Внизу располагались дома. Лодки и траулеры дрейфовали в гавани, поблескивая на солнце. Вода ярко сверкала. А вверху висело не меньше 20 серых заградительных аэростатов, гигантских, напоминавших воздушных ламантинов. Между тем еще выше пилоты бились насмерть. «Ты лежала в высокой траве, под легким ветерком и смотрела, как сотни серебристых самолетиков роятся в небесах, словно тучи комаров, – писала она. – А вокруг тебя кашляли и содрогались орудия ПВО, протыкая небо маленькими белыми взрывами». Горящие самолеты по дуге неслись к земле, «оставляя после себя лишь длинный черный мазок на небе». Она слышала двигатели и пулеметы. «Ты знала, что сейчас в 15 000 футов над твоей головой, в мире солнца, ветра и неба, решается судьба цивилизации, – писала Коулз. – Ты это понимала рассудком, но прочувствовать это по-настоящему было трудно»[446].

Порой прямо на глазах у какого-нибудь зеваки британский пилот в летной форме ловил такси, чтобы поехать обратно на свой аэродром. Летчикам, особенно немецким – уцелевшим после прыжка с парашютом, грозила еще одна опасность – бойцы ополчения, всегда готовые спустить курок. У Рудольфа Ламберти, пилотировавшего один из бомбардировщиков люфтваффе, произошла особенно яркая встреча с защитниками Британии – и в воздухе, и на земле. Вначале его самолет столкнулся с тросом, запущенным в небо с помощью ракеты и висящим на небольшом парашюте. Набирая высоту, чтобы не запутаться в тросе еще сильнее, он попал под удар орудий ПВО, затем его обстреляли из пулеметов британские истребители – и наконец он рухнул на землю по градом пуль ополченцев. Попав в плен, он старался не попасть под бомбежку своих же сослуживцев. Он выжил. Семь из девяти бомбардировщиков его эскадрильи не вернулись на базу[447].

Тысячи боев, которые велись между Королевскими ВВС и люфтваффе, наполняли небеса кусками металла – пулеметными пулями, зенитной шрапнелью, обломками самолетов, – и все они должны были куда-то деваться. Обычно они, как ни странно, не нанося никакого ущерба, падали на поля, в леса или море. Но так бывало не всегда – как стало до жути ясно Вите Саквилл-Уэст, жене Гарольда Никольсона. В письме мужу, отправленном из их загородного поместья (Сиссингхёрста), она рассказывала, что нашла крупнокалиберную пулю, которая пробила крышу их садового сарая. «Так что, сам видишь, – назидательно замечала она, – я права, когда прошу тебя оставаться в помещении, пока прямо над головой сражаются. Это очень неприятные заостренные штучки»[448].

Среди жителей Лондона росло ощущение, что авианалеты неуклонно приближаются к городу, что вот-вот случится нечто серьезное. 16 августа, в пятницу, бомбы упали на территорию Кройдона, одного из ближних пригородов британской столицы. Погибли и получили тяжелые ранения 80 человек. Пострадали два завода Бивербрука. В тот же день бомбардировщики нанесли удар по Уимблдону, убив 14 мирных жителей и ранив 59. Лондонцы серьезно забеспокоились. Сирены воздушной тревоги уже стали в городе чем-то привычным. В пятничном докладе управления внутренней разведки министерства информации утверждалось, что жители города теряют уверенность в том, что Германия никогда не осмелится бомбить британскую столицу. Одним из неприятных аспектов этого напряжения, по словам Оливии Кокетт (автора одного из дневников, ведущихся для организации «Массовое наблюдение»), стало то, что «теперь всякий звук принимаешь за сирену или самолет». При малейшем шуме у всех на лице появлялось «это "настороженное выражение"»[449].

Особым источником страха стал лунный свет. В эту пятницу, 16 августа, Кокетт записала в дневнике: «Луна просто великолепная, так что все мы сегодня ожидаем продолжения»[450].

Но все это не помешало Джону Колвиллу отправиться в тот вечер за город на уик-энд: ему настоятельно требовалось немного отдохнуть от изматывающих требований Черчилля. Режим боевой тревоги продолжал действовать, когда он вышел из дома 10 по Даунинг-стрит, сел за руль и начал двухчасовой путь в Западный Сассекс: там, неподалеку от Портсмута, находилось поместье Стэнстед-парк, принадлежащее Виру Понсонби, девятому графу Бессборо (Колвилл дружил с его дочерью Мойрой и сыном Эриком).

Сам дом, Стэнстед-хаус, представлял собой довольно приятную на вид эдвардианскую коробку[451] из красновато-охряного кирпича, снабженную портиком из шести ионических колонн. Поместье имело некоторую историческую ценность – в 1651 году через него пролегал маршрут бегства короля Карла II, спасавшегося после того, как его армию сокрушил Кромвель в последнем крупном сражении английской гражданской войны. Находящийся рядом город Портсмут – важная военно-морская база – с недавних пор сделался одной из любимых мишеней люфтваффе. База располагалась на Соленте, бумерангообразном проливе, отделяющем южное побережье Англии от острова Уайт, и являлась портом приписки для флотилий эсминцев, задачей которых была охрана транспортных путей и защита Англии от вторжения. Один из аэродромов Королевских ВВС располагался поблизости, на острове Торни. От Большой земли его отделял узкий канал с несколько пугающим названием Грейт-Дип [Великая Глубина].

По прибытии Колвилл обнаружил, что дома лишь Роберта, жена лорда Бессборо, и их дочь Мойра, поскольку Эрик находился в расположении своего полка, а сам Бессборо задержался из-за того, что на железнодорожные пути, по которым должен был пройти его поезд, упала бомба. Колвилл, Мойра и леди Бессборо пообедали одни. Им подавали слуги. Колвилл пошутил, что главная причина его визита – желание «увидеть одну из этих больших воздушных битв»[452].

На другое утро, 17 августа, в субботу, он проснулся среди жары и солнца – «без всякой воздушной активности в небе». Они с Мойрой прогулялись в один из садов поместья, чтобы набрать персиков, а затем пошли дальше, пока не набрели на обломки немецкого бомбардировщика, двухмоторного «Юнкерса Ю-88», одного из основных боевых самолетов люфтваффе, легко узнаваемого в воздухе по своей выпуклой кабине, выступающей перед крыльями: из-за этого машина напоминала огромную стрекозу. Разорванная и перекрученная часть самолета лежала на пастбище вверх ногами, демонстрируя нижнюю сторону крыла и одно из колес шасси.

Для Колвилла это был странный момент. Одно дело – воспринимать войну по-министерски отстраненно, а совсем другое – лично наблюдать свидетельства ее жестокости, той цены, которую за нее приходится платить. Перед ним лежал немецкий бомбардировщик, посреди самой что ни на есть классической сельской Англии, какую мог представить себе путешественник: холмистый ландшафт лугов, рощ и фермерских угодий, постепенно понижающийся к югу, с остатками средневекового леса, который некогда использовался для охоты и заготовки древесины. Колвилл не мог определить, как именно бомбардировщик здесь очутился. Но он был тут – чужеродное механическое присутствие, темно-зеленый корпус, нижняя часть крыла – серого цвета, здесь и там – желтые и голубые кляксы эмблем и опознавательных знаков, напоминающие цветы, разбросанные в случайных местах. Белая морская звезда блестела посреди голубого щита. Когда-то, совсем недавно, этот бомбардировщик служил устрашающим символом современной войны, теперь же он, бессильный и жалкий, валялся в поле – археологической диковинкой, которую можно осмотреть, прежде чем вернуться домой пить чай.

Этот самолет был сбит шестью днями раньше, в 12:15, всего через 45 минут после того, как он поднялся со своего аэродрома, находящегося близ Парижа. Истребитель Королевских ВВС перехватил его на высоте 10 000 футов, убив его радиста и попав в двигатель, в результате чего «Юнкерс» вошел в штопор. Пилот бомбардировщика пытался вернуть контроль над машиной, но та распалась на куски: одна часть хвоста вместе с хвостовой пушкой рухнула на остров Торни, другая упала на землю прямо у оперативного пункта аэродрома. Основная же часть самолета, та самая, которую увидели Колвилл и Мойра, нашла пристанище на ферме «Лошадиное пастбище», на краю парковых угодий Стэнстеда. Три члена экипажа в возрасте от 21 года до 28 лет погибли (младшему оставалось всего две недели до дня рождения). А вот четвертый, несмотря на ранение, сумел благополучно выпрыгнуть с парашютом и попал в плен[453]. На протяжении войны Стэнстед стал своего рода магнитом для бомб и упавших самолетов: на его территорию упало в общей сложности 85 бомб и четыре воздушные машины[454].

Остаток субботы прошел без приключений. Зато на другой день Колвилл записал: «Мое желание исполнилось».

Проснувшись, Колвилл обнаружил, что на дворе еще один идеальный летний день, такой же теплый и солнечный, как вчера. Все утро сирены воздушной тревоги предупреждали об атаке, но никакой атаки не последовало, и в небе над головой не появилось ни единого самолета. Однако после ланча положение изменилось.

Колвилл и Мойра сидели на террасе дома, обращенной на юг. Вдали виднелись Солент и остров Торни, справа на переднем плане – леса, позади которых различались очертания заградительных аэростатов, призванных защищать Портсмут от атак пикирующих бомбардировщиков, если те попробуют снизиться до небольшой высоты.

«Вдруг мы услышали звук орудий ПВО и увидели клубы белого дыма – над Портсмутом рвались снаряды», – пишет Колвилл. Взрывы зенитных снарядов испещрили небо. Откуда-то слева донеслось крещендо авиационных двигателей и пулеметного огня, эти звуки нарастали, обращались в мощный рев.

– Вот они! – крикнула Мойра.

Прикрыв глаза рукой от солнца, они увидели воздушный бой 20 самолетов, причем невероятно близко: Колвилл писал, что им словно бы открылся вид со «зрительских трибун». Немецкий бомбардировщик стал падать вниз по дугообразной траектории, оставляя за собой дымный шлейф, и потом пропал за деревьями. «Раскрылся парашют, – пишет Колвилл, – и стал изящно опускаться вниз посреди кружащих истребителей и бомбардировщиков».

Один пикирующий бомбардировщик (вероятно, «Штука») отделился от прочих самолетов, «на несколько мгновений завис, точно хищная птица», а затем резко нырнул в сторону острова Торни. За ним последовали другие пикировщики.

Потом донесся дальний гром мощных разрывов; над островом поднялись клубы дыма – там, где, по-видимому, загорелись ангары. Четыре из заградительных аэростатов, висевших над Портсмутом, взорвались и, обратившись в клочья, пропали из виду. Все это Колвилл и Мойра наблюдали с большого расстояния сквозь прелестную августовскую дымку.

Они какое-то время оставались на террасе – «в отличном настроении, воодушевленные увиденным», пишет Колвилл. По его оценкам, бой длился всего две минуты.

А потом они пошли играть в теннис.

Глава 33

Берлин

Субботним утром в Берлине на очередной встрече со своими пропагандистами Йозеф Геббельс обратил главное внимание на то, как лучше всего воспользоваться растущим чувством страха среди мирного населения Англии (он был уверен, что этот страх действительно растет).

«Важнее всего, – заявил он собравшимся, – как можно сильнее нагнетать панические настроения, которые сейчас, несомненно, постепенно укореняются в Британии». Тайные передатчики Германии и официальные радиостанции, вещающие на иностранных языках, должны были продолжать смаковать «ужасающий эффект» авианалетов. «В частности, тайным передающим станциям необходимо отыскивать свидетелей, которые будут давать устрашающие описания тех разрушений, которые они видели собственными глазами». Кроме того, распорядился он, некоторые передачи должны предупреждать слушателей, что туман и смог не защитят их от атаки с воздуха; плохая погода, мешая точному бомбометанию, повышала вероятность того, что бомбы попадут по случайным целям.

Геббельс предупредил руководителей своих управлений иностранной и внутренней прессы, что им следует быть готовыми к попыткам британцев использовать чудовищные истории о гибели под бомбами стариков и беременных для того, чтобы воззвать к мировому сообществу. Геббельсовские пропагандисты должны были заранее приготовиться сразу же ответить на эти обвинения с помощью фотографий детей, погибших 10 мая 1940 года во время воздушного налета на немецкий Фрайбург. Разумеется, министр пропаганды не сообщил своим подчиненным, что этот налет, убивший 20 детей, которые играли на площадке, был по ошибке выполнен немецкими бомбардировщиками, экипажи которых считали, что атакуют французский город Дижон.

Гитлер по-прежнему не позволял бомбардировщикам атаковать сам Лондон. Основная задача – как следует взвинтить англичан, заметил Геббельс: «Мы должны и дальше подчеркивать, что даже нынешние атаки – лишь предвестие того, что последует дальше»[455].

Глава 34

Старуха Река[456]

Вопрос о том, как убедить палату общин в необходимости сделки «эсминцы в обмен на базы», продолжал мучить Черчилля. Рузвельт отказался от его предложения, состоявшего в том, чтобы обе страны подали это соглашение как стихийное желание помочь друг другу. По мнению Госдепартамента США, американские «Законы о нейтралитете» делали «абсолютно невозможным» спонтанное дарение государством своих эсминцев (да и практически чего угодно) какой-то другой стране. Необходимо было обязательно оформить такую сделку как плату за что-то.

Отзыв сделки исключался. Британские морские потери стремительно росли. На протяжении прошедших шести недель 81 торговое судно было потоплено вражескими подлодками, минами и самолетами. И ведь это был лишь один театр боевых действий среди быстро распространяющегося мирового пожара. Теперь уже стало ясно, что люфтваффе ведет полномасштабную войну против Королевских ВВС, – и столь же ясно, что, несмотря на все успехи британской авиации, интенсивность немецких авиаударов и их точность (обеспечиваемая системой радионавигации) стали наносить серьезный ущерб британским авиабазам и сети авиационных заводов лорда Бивербрука. Вторжение казалось не только вероятным, но и неминуемым, оно представлялось настолько реальной перспективой, что никто бы уже не удивился, подняв глаза и увидев, как немецкие парашютисты планируют рядом с колонной Нельсона на Трафальгарской площади. Британцы теперь приносили с собой в церковь противогазы и начали надевать маленькие идентификационные диски или браслеты – на случай, если взрыв бомбы разнесет их в куски. В почтовых ящиках стали появляться брошюры по гражданской обороне, разъяснявшие, что делать, если в вашем районе появится немецкий танк. Один из советов: ткните ломом в то место, где стальная гусеница танка проходит над ведущим колесом.

Не видя иного выхода, Черчилль принял позицию Рузвельта, но все-таки решил подать эту сделку парламенту и общественности по-своему. Он планировал пространное выступление о «ситуации с войной», в которое намеревался включить свои первые официальные замечания об этом соглашении. Он работал над текстом выступления все дневные часы понедельника, 19 августа.

Прочитав первый черновик, Джон Колвилл осознал, что уже слышал какие-то фрагменты текста: Черчилль любил обкатывать в повседневных разговорах идеи и фразы, которые затем мог использовать в своих выступлениях. Кроме того, премьер-министр хранил отрывки стихотворений и цитаты из Библии в специальной папке, озаглавленной «Всегда держать под рукой». «Любопытно наблюдать, – писал Колвилл, – как он, по своему обыкновению, неделями пестует какую-то фразу или поэтическую строку, а потом она обретает второе рождение в его очередной речи»[457].

На другое утро, во вторник, Черчилль еще поработал над этим текстом, но обнаружил, что ему мешают сосредоточиться звуки молотков – на Хорсгардз-пэрейд рабочие укрепляли помещения Оперативного штаба кабинета (позже названного Черчиллевским оперативным штабом), расположенные в подвале большого правительственного здания, находящегося буквально в двух шагах от Даунинг-стрит, 10. В девять утра он приказал Колвиллу выявить источник шума и сделать так, чтобы этот шум прекратился. «Он жалуется на это почти ежедневно, – писал Колвилл, – и это наверняка серьезно задержит работы по защите Уайтхолла».

Каждый день возникало какое-то новое препятствие, мешавшее заводам лорда Бивербрука выдавать запланированные объемы продукции. Немецкие подлодки топили суда с грузом жизненно важных деталей, инструментов, сырья. Бомбы падали и на сами предприятия. Перепуганные рабочие увольнялись. Из-за ложных сигналов тревоги заводы то и дело закрывались на несколько часов. В люфтваффе знали об этом и постоянно посылали одиночные бомбардировщики над заводскими районами, чтобы сработала сирена воздушной тревоги. Это вызывало у Бивербрука непреходящее раздражение. А теперь, казалось, сам Господь грозит нарушить его планы.

20 августа, во вторник, Церковь Англии предложила, чтобы все военные заводы закрылись на Национальный день молитвы, который предполагалось провести через три недели – 8 сентября 1940 года, в воскресенье, – чтобы тем самым отметить, что с начала войны прошел год. (Предыдущий День молитвы состоялся 26 мая, когда казалось, что британские войска в Дюнкерке находятся на грани полного уничтожения.) Церковные власти хотели дать всем заводским рабочим возможность посетить храм. «Нам представляется, что материальные потери при этом будут невелики, тогда как духовные приобретения – неисчислимы», – отмечал Герберт Апуорд, редактор церковной газеты, в своем письме премьер-министру[458].

Черчилль отказался от полного закрытия заводов в течение 8 сентября, но согласился, что предприятиям следует пересмотреть часы своей работы в этот воскресный день – чтобы у рабочих было время сходить в церковь утром или вечером. Это вызвало у Бивербрука огромное раздражение. «Нам и так приходится противостоять множеству помех, – жаловался он Черчиллю, перечисляя своих обычных мучителей: тут упоминались и авианалеты, и сирены воздушной тревоги, и министр труда Эрнест Бевин, бывший профсоюзный активист. – Очень надеюсь, что Провидение не усугубит эти тяготы».

Однако, писал он, «поскольку рабочим военных заводов следует предоставлять такую же возможность молиться о победе над врагом, как и всем остальным, не исключено, что клириков можно привести на предприятия, вместо того чтобы рабочие сами шли в храмы.

Такое решение гарантирует более широкое распространение молитвенных обращений. И они наверняка будут не менее эффективны»[459].

В Лондоне 20 августа, во вторник, Черчилль начал свою речь о «ситуации с войной» в 15:52 – перед палатой общин, из-за августовской жары пребывавшей в сонном состоянии. Он вообще не упомянул об американских эсминцах – лишь о сдаче британских военных баз в аренду Соединенным Штатам. Черчилль подавал это как акт доброй воли со стороны его правительства, предпринятый с учетом беспокойства Рузвельта о безопасности США в Северной Атлантике и Вест-Индии. Из слов Черчилля как бы следовало, что эта сдача в аренду стала просто великодушным поступком, цель которого – выручить друга и, вероятно, будущего союзника. «Разумеется, нет и речи о какой-либо передаче суверенитета [над территориями, где расположены базы]», – заверил парламентариев Черчилль.

Он старался подчеркнуть, что предоставление американцам права на аренду этих баз имеет для Британии гораздо большее значение, чем может поначалу показаться при рассмотрении конкретных деталей договора. Премьер-министр преподносил эту аренду как своего рода морское обручальное кольцо, которое объединит интересы Британии и Америки. «Несомненно, – заявил он, – данный процесс подразумевает, что эти две великие организации англоязычных демократий, Британская империя и Соединенные Штаты, в дальнейшем должны будут в каком-то смысле объединиться для решения некоторых своих задач – ко взаимной и общей пользе».

Он заверил палату общин, что не испытывает никаких «опасений» насчет этой договоренности: довольно лукавое замечание, если учесть, что он ничего так не хотел, как целиком и полностью «объединиться» с Америкой в военных делах, вовлечь ее в войну – желательно как полноценного участника боевых действий. Он добавил, что, даже если бы он и питал какую-то озабоченность на сей счет, процесс слияния американских и британских интересов все равно бы продолжался. «Я не мог бы остановить его, даже если бы захотел. Никто не в силах остановить его. Он как Миссисипи – все течет и течет. Ну и пускай течет, – прогремел он, подводя свою речь к финалу. – Пусть эта река течет во всю мощь, неумолимая, несокрушимая, щедрая, пусть она течет в новые земли, в лучшие дни»[460].

Черчилль остался доволен своим выступлением. Всю поездку обратно на Даунинг-стрит он бодро, но фальшиво распевал «Старуху Реку».

Но Колвиллу казалось, что этой речи недоставало обычного черчиллевского пыла. «В целом, если не считать некоторых ярких мест… речь казалась затянутой, и палата, которая вообще-то не привыкла заседать в августе, слушала ее вяло». Колвилл отметил, что парламентариев больше всего заинтересовала как раз завершающая ее часть – насчет островных баз[461].

Однако именно в этом выступлении Черчилль, превознося достижения Королевских ВВС, произнес фразу, которую история позже сочтет одним из самых впечатляющих образцов ораторского искусства, – ту самую, которую он опробовал в беседе с «Мопсом» Исмеем, пока они ехали в машине (во время ожесточенных воздушных схваток предыдущей недели): «Никогда в истории человеческих конфликтов столь многие не были так обязаны столь немногим». Подобно множеству других современников, ведущих дневник, Колвилл не отметил ее в своих записях. Позже он написал, что «она тогда не слишком меня поразила».

Более важным для Колвилла (во всяком случае если говорить о событиях, достойных попадания в дневник) стало прошедшее в этот вечер свидание-ужин в ресторане «Мирабель». Он ужинал с Одри Пейджет, молодой женщиной, которой теперь, по мере того как угасала его мечта о женитьбе на Гэй Марджессон, он увлекался все больше, хоть ей и было всего 18. Это новое увлечение оказалось еще более непростым из-за того, что Одри являлась дочерью лорда Куинборо (не путать с лордом Бессборо), парламентария, принадлежащего к Консервативной партии, чьи взгляды несколько отдавали фашизмом. Многие считали его фигурой трагической. Он очень хотел сына, но его первая жена, американка, родила ему лишь двух дочерей; его вторая женитьба, тоже на американке, подарила ему еще трех дочерей, в том числе и Одри; все три, по словам Колвилла, были «необычайно хорошенькие». Их мать Эдит Старр Миллер казалась вполне подходящей парой для Куинсборо. Эта антисемитка именовала себя «международным политическим расследователем». Из-под ее пера вышел 700-страничный опус под названием «Оккультная теократия» с разоблачениями международного заговора евреев, масонов, иллюминатов и прочих – «стремящихся пронизать, подчинить себе и разрушить не только так называемые высшие классы, но и лучшую часть всех классов»[462].

Похоже, для Колвилла, очарованного красотой молодой женщины, все это не имело никакого значения. В дневнике он описывает Одри как девушку «очень привлекательную, прямо-таки освежающую своим энтузиазмом по отношению к жизни и своей страстью к удовольствиям. С ней интересно говорить, и, хотя она, казалось бы, воплощенная "инженю", она явно не глупа». В другой записи он отмечал, что она «соблазнительно миловидна»[463].

Итак, в этот странно теплый вечер 20 августа, во вторник, Колвилл наслаждался ужином наедине с Одри. Их прервали всего один раз – когда лорд Кемсли, владелец газеты Sunday Times, ненадолго остановился у их столика и без всяких предисловий вручил Колвиллу гигантскую сигару.

После ужина Колвилл повел Одри в театр «Уиндемс» на Чаринг-кросс-роуд, где они посмотрели комический шпионский триллер «Сдается коттедж». Они завершили вечер в ночном клубе «Слиппин». Однако выбор оказался неудачным. Колвилл счел это место «безлюдным, скучным и убогим».

Но Одри его совершенно пленила: «Мы флиртовали более бесстыдно, чем когда-либо, и в какой-то момент показалось, что происходящее уже переходит грань флирта; но меня немного мучает совесть, не позволяющая мне совершить преступление, за которое осудили Сократа» (намек на то, что Одри очень молода по сравнению с ним)[464].

Самому Колвиллу было тогда целых 25 лет.

Глава 35

Берлин

В тот же день, 20 августа, во вторник, Гитлер в Берлине выразил свое разочарование тем, что люфтваффе пока не выполнило обещание Германа Геринга добиться воздушного превосходства над Англией. Сотрудникам своей штаб-квартиры фюрер объявил: «При нынешних обстоятельствах уже нельзя рассчитывать на то, что крах Англии произойдет в сороковом году»[465]. Однако он не предпринял никаких шагов, чтобы отменить операцию «Морской лев» (то есть вторжение в Англию), начало которой теперь планировалось на 15 сентября.

Геринг по-прежнему верил, что одна лишь его авиация способна поставить Англию на колени, и винил собственных истребителей в том, что тем не хватает отваги и умения для защиты его бомбардировщиков. Во вторник он приказал своим офицерам раз и навсегда покончить с Королевскими ВВС – путем «непрестанных атак». Однако Лондон пока бомбить запрещалось – по прямому и недвусмысленному распоряжению Гитлера.

На протяжении следующих нескольких ночей геринговские бомбардировщики и истребители совершили тысячи рейдов против Англии. Несметное множество самолетов двигалось в таком количестве направлений, что временами возникала угроза перегрузки прибрежной радарной сети Англии. Казалось, еще чуть-чуть – и службы слежения Королевских ВВС уже не смогут правильно направлять эскадрильи ПВО.

А потом, в ночь на воскресенье, 25 августа, произошла навигационная ошибка, которой суждено будет изменить природу всей войны. Бэзил Кольер, один из ведущих историков Битвы за Британию, считает эту «минутную беспечность» тем моментом, начиная с которого мир неудержимо устремился к Хиросиме[466].

Глава 36

Время чаепития

Но вначале следует упомянуть о чае – на который Профессор теперь обращал весьма пристальное внимание.

Враги изображали его эдаким демоном статистики, жизнь которого начисто лишена теплоты и сочувствия. На самом деле он часто оказывал благодеяния и своим сотрудникам, и незнакомым людям, просто он предпочитал, чтобы его роль в таких делах не афишировалась. Однажды он оплатил лечение молодой сотруднице своей лаборатории, которая во время светомаскировочного затемнения, направляясь на работу, попала на велосипеде в выбоину на дороге, упала и получила трещину в черепе. Услышав, что у одной пожилой бывшей медсестры настали «тяжкие времена» (так это сформулировала одна благотворительная организация), он назначил ей пенсию. Особенно щедр он был по отношению к своему камердинеру Харви. Как-то раз он подарил ему мотоцикл, но потом, опасаясь, как бы Харви не пострадал во время какой-нибудь аварии, Профессор стал предоставлять ему автомобиль[467].

Он беспокоился и о более масштабных проблемах. Несмотря на чопорность и пристрастие к роскоши (большим машинам, изысканному шоколаду, пальто от Merton), Профессор всерьез беспокоился о том, как войну переживает простой человек. Тем летом он написал Черчиллю, заявив, что возражает против предложения министерства продовольствия сократить норму продажи чая (в расчете на одного человека) всего до двух унций[468] в неделю.

Чай служил универсальным утешением, помогающим справиться с невзгодами и тяготами войны[469]. Люди заваривали чай во время авианалетов, и после авианалетов, и когда устраивали себе передышку, разбирая завалы в поисках тел. Чай поддерживал работу сети из 30 000 наблюдателей, следивших, не появятся ли над Англией немецкие самолеты: эти люди действовали примерно на тысяче наблюдательных пунктов, и каждый из таких пунктов был снабжен чаем и чайником. Полевые кухни разливали галлоны этого напитка. В пропагандистских фильмах приготовление чая стало визуальной метафорой стойкости. «Чай приобрел почти магическое значение в лондонской жизни, – сказано в одном социологическом исследовании, проводившемся во время войны. – Обнадеживающая чашка чая, похоже, действительно подбадривала людей в кризис». Чай рекой тек в дневниках волонтеров «Массового наблюдения». «Во всех этих налетах есть одна неприятность, – писала в дневнике одна из участниц проекта. – Люди занимаются лишь приготовлением чая – да еще и ждут, что ты будешь его пить». Чай служил своего рода якорем повседневности – впрочем, во время традиционного английского чаепития сам Черчилль его не пил, хоть якобы и говаривал, что чай важнее боеприпасов. Он предпочитал виски и воду. Чай воплощал собой уют и историю; главное – это была типично английская вещь. Будет чай – будет и Англия. Но теперь пришла война, а с ней – строгие нормы отпуска продуктов, угрожавшие пошатнуть даже этот краеугольный камень английской обыденности.

Профессор увидел в происходящем нешуточную опасность.

«Разумность нормирования продажи чая по 2 унции в неделю на человека вызывает серьезные сомнения, – отмечал Линдеман в служебной записке Черчиллю. – Значительную долю населения составляют представительницы рабочего класса, которые при этом еще и выполняют обязанности по дому, а также неработающие домохозяйки. Те и другие используют в качестве стимулирующего средства исключительно чай. Чай – не просто основная роскошь, какую они могут себе позволить: чай для них – единственная роскошь».

Он писал, что такие люди обычно всегда держат под рукой чайник и делают себе чашку чая примерно каждые два часа. «А частые предупреждения об авианалетах, – добавлял он, – скорее всего, увеличат тягу к чаю». Профессор предупреждал, что наложение ограничений на эту «роскошь» может иметь далекоидущие последствия: «Именно этот класс больше всего страдает от войны. На него оказывают непосредственное воздействие и высокие цены, и дефицит. Светомаскировка и (в определенных случаях) эвакуация лишь усиливают тяготы. К тому же эти люди не имеют возможности компенсировать их с помощью новых интересов и приключений».

Кроме того, писал Линдеман, этот класс любителей чая «наименее образованный и наименее ответственный в нашей стране». И добавлял: «Они мало заинтересованы в благах свободного демократического сообщества. Они могут, не особенно покривив душой, сказать (и часто говорят), что не ощутят особой разницы, если страной будет править Гитлер».

По его словам, чай служил как бы основой боевого духа: «Если весь этот класс совершенно упадет духом, он может заразить своим настроением мужей, отцов, братьев и т. п., особенно если к их нынешним невзгодам добавятся интенсивные бомбардировки»[470].

В данном случае вмешательство Линдемана ни к чему не привело – несмотря на его прямой выход на Черчилля. Норму отпуска чая, правда, в конце концов подняли до трех унций в неделю, однако само нормирование этого продукта сохранилось до 1952 года.

Пока оно продолжалось, многие любители чая просушивали использованные чайные листья, чтобы заварить их снова.

Глава 37

Пропавшие бомбардировщики

В ночь на воскресенье, 25 августа, группа немецких бомбардировщиков заблудилась. Их целями были авиазаводы и нефтехранилище к востоку от Лондона. В какой-то момент экипажи полагали, что над ними они сейчас и пролетают, однако в действительности они находились над самим Лондоном[471].

Королевские ВВС следили за этими самолетами с того момента, как они покинули Францию, однако британская авиация не могла ничего предпринять, чтобы их остановить, – она пока не располагала эффективными средствами ночного перехвата. Наземный радар мог дать истребителю примерное местонахождение вражеского бомбардировщика, но он предоставлял не слишком точные данные касательно высоты полета и численности группировки: может быть, речь шла об одиночном бомбардировщике, а может быть, об одном из 20. С момента первого обнаружения самолета и до того момента, когда его координаты наносились на карту диспетчерами Истребительного командования, проходило около четырех минут – но за это время неприятельский самолет мог пересечь значительную часть пролива и поменять высоту. Пилотам требовалось видеть цель, чтобы атаковать. Королевские ВВС пытались приспособить свои самолеты для ночных боев, оснастить их экспериментальными радарами типа «воздух-воздух», но все эти усилия оказались неэффективными.

Кроме того, ученые лихорадочно искали какие-то способы глушения и отклонения немецких навигационных радиолучей. Первые глушилки являлись грубыми модификациями медицинских приборов, используемых для диатермии [глубокого прогревания] – лечения различных заболеваний при помощи электромагнитной энергии. К августу их по большей части заменили более эффективные глушилки и система экранирования сигналов немецких радиомаяков (применялся термин meaconing, образованный от слов masking [экранирование] и beacon [радиомаяк]) и ретрансляции этих сигналов, призванная запутать или сбить с курса вражеские бомбардировщики, которые следуют этим сигналам. Но эти меры лишь начинали показывать свою перспективность. Пока же Королевские ВВС обычно полагались на заградительные аэростаты и зенитные орудия, наводимые с помощью прожекторов. Правда, тогдашние орудия ПВО отличались почти анекдотической неточностью. Вскоре министерство авиации проведет исследование, которое покажет, что на каждые 6000 зенитных снарядов приходится в среднем лишь один сбитый самолет[472].

Заблудившиеся бомбардировщики приближались, и по всему Лондону начали выть сирены. Радиожурналист Эдвард Марроу, корреспондент американской CBS News, в прямом эфире приступил к рассказу о происходящем – со ступеней церкви Святого Мартина в Полях. «Передо мной Трафальгарская площадь», – произнес он низким, звучным голосом, со спокойными и сдержанными интонациями. Марроу сообщил слушателям, что с его места видна колонна Нельсона и статуя адмирала на ее вершине. «Тот звук, который вы слышите, – это сирены воздушной тревоги», – пояснил он. Вдали включился прожектор, потом еще один зажегся поближе, позади статуи Нельсона. Журналист сделал паузу, чтобы аудитория как следует услышала леденящий душу контрапункт – завывание нескольких сирен, наполняющих ночь звуками. «А вот поворачивает за угол один из этих больших красных автобусов, – сообщил он. – Из тех самых, двухэтажных. Наверху всего несколько огоньков. В этом мраке он очень напоминает корабль, который проходит мимо вас ночью, когда вы видите лишь его иллюминаторы».

Проехал еще один автобус. Включились еще несколько зенитных прожекторов. «Видно, как они устремляют лучи прямо в небо, иногда эти лучи попадают в облако, и на его нижней поверхности образуется световая клякса». Светофор переключился на красный, его сигнал почти не был виден сквозь крестообразную щель специальных светомаскировочных пластин, устанавливаемых на лампы светофоров. Невероятно: даже при таких чрезвычайных обстоятельствах машины законопослушно остановились на красный свет. «Сейчас попробую проскользнуть в темноту, вниз по этим ступенькам – может быть, удастся уловить микрофоном звук шагов прохожих, – продолжал Марроу. – Один из самых странных звуков, которые можно услышать в Лондоне в эти дни, точнее, в эти темные ночи, – это шаги тех, кто идет по улице, словно призраки в стальных башмаках»[473].

На заднем плане продолжали завывать сирены, проходя вверх-вниз по диапазону высоты звука. Наконец они затихли, оставив Лондон в состоянии повышенной бдительности – пока не прозвучит сигнал отбоя воздушной тревоги. Во время своего репортажа Марроу не видел и не слышал никаких взрывов, но невдалеке, к востоку от того места, где он стоял, бомбы начали падать на районы Центрального Лондона. Одна повредила церковь Святого Эгидия в Крипплгейте; другие упали на Степни, Финсбери, Тоттенхем, Бетнал-Грин и прилегающие к ним районы.

Ущерб оказался минимальным, пострадало лишь несколько человек, но этот рейд заставил весь город содрогнуться от ужаса. Никто в Англии еще не знал, что это «заблудившиеся бомбы», сброшенные по ошибке, вопреки прямым распоряжениям Гитлера, – и что ранним утром в воскресенье Геринг отправит разгневанное послание бомбардировочному крылу, задействованному в этой операции: «Немедленно доложите, какие из экипажей сбросили бомбы в лондонской запретной зоне. Верховный командующий [Геринг] лично определит наказание для замешанных в этом командиров. Они будут переведены в пехоту»[474].

Лондонцам показалось, что эта атака знаменует собой новую фазу войны. У Оливии Кокетт, писавшей дневник для «Массового наблюдения», операция вызвала видения новых ужасов, которые только еще предстоит пережить. «Я старалась подавлять в себе жуткие фантазии о страхах – например, таких: перестает работать канализация и водопровод; нет газа; не решаешься пить воду (т. к. тиф); газ, распыляемый из самолетов на бреющем полете, – и некуда деться. Бесчисленные возможности всяких ужасов, трудно о них не думать, когда часами вслушиваешься в ночь»[475].

Она испытывала нарастающую тревогу: «Сердце у меня замирает всякий раз, когда чей-то автомобиль переключается на другую передачу, или когда кто-нибудь бежит, или очень быстро идет, или вдруг останавливается, или наклоняет голову набок, или внимательно смотрит в небо, или говорит: "Ш-ш-ш!", или когда раздается звук свистка, или когда дверь хлопает под ветром, или когда в комнате звенит комар. Похоже, в общей сложности мое сердце пропускает больше ударов, чем делает!»

Этот налет в ночь с субботы на воскресенье привел Черчилля в ярость, но при этом разрядил копившееся в нем раздражение по поводу того, что он все никак не мог начать атакующие действия, принеся войну на территорию самой Германии. Королевские ВВС уже бомбили промышленные и военные цели вдоль реки Рур и в некоторых других районах, но это оказало лишь минимальное воздействие и в смысле ущерба, и в смысле психологического эффекта. Воздушная атака на Лондон дала ему долгожданный повод – нравственное оправдание авианалета на сам Берлин.

Глава 38

Берлин

На следующую ночь, в 0:20, потрясенные берлинцы услышали, как по всему городу завыли сирены воздушной тревоги, а над головой монотонно загудели британские бомбардировщики. А ведь вожди рейха заверяли граждан, что такое невозможно. Зенитные орудия разорвали небо в клочья. «Берлинцы ошеломлены, – писал на другой день американский корреспондент Ширер, находившийся в немецкой столице. – Они не думали, что это может произойти. Когда эта война еще только началась, Геринг уверял их, что ничего такого не может быть. Он хвалился, что никакие вражеские самолеты никогда не смогут прорваться сквозь внешнее и внутреннее кольцо ПВО, окружающие столицу. Берлинцы – люди наивные и простодушные. Они ему поверили»[476].

Этот рейд нанес лишь незначительный ущерб и никого не убил, но он стал новым вызовом для министра пропаганды Йозефа Геббельса. Начали циркулировать «дичайшие слухи», сообщил он явившимся на очередное утреннее совещание. Так, многие утверждали, будто краска на британских бомбардировщиках каким-то образом делает их невидимыми для зенитных прожекторов: как же иначе они сумели бы добраться до Берлина целыми и невредимыми, ведь их бы наверняка сбили?[477]

Геббельс приказал, чтобы этим слухам противопоставили «четкое заявление», подробно описывающее тот небольшой ущерб, который нанесла эта бомбардировка.

Он выступал и за более суровые шаги: «Партия должна в неофициальном порядке принять меры, гарантирующие, чтобы с распространителями слухов, принадлежащих к приличным кругам общества, поступали жестко, а при необходимости – жестоко»[478].

Глава 39

Ах, юность!

Ответный удар Гитлера казался предрешенным, а с учетом пристрастия Германии к массированным рейдам следовало ожидать, что атака, скорее всего, будет масштабной. Поэтому, когда на другой день, 26 августа, в понедельник, уже утром в Лондоне включились сирены воздушной тревоги, Черчилль приказал Джону Колвиллу и всем остальным находящимся в доме 10 по Даунинг-стрит спуститься в бомбоубежище, которое имелось при этом здании.

Но тревога оказалась ложной.

Черчилль знал, что Королевские ВВС планируют совершить ближайшей ночью налет на Лейпциг, но ему казалось, что Лейпциг – цель не слишком яркая. Он позвонил сэру Сирилу Ньюоллу, начальнику штаба военно-воздушных сил, чтобы выразить свое неудовольствие: «Теперь, когда они начали досаждать столице, я хочу, чтобы вы ударили по ним как следует, и Берлин – то самое место, куда надо бить»[479].

В этот вечер сирены зазвучали в Лондоне снова – как раз когда Колвилл заканчивал ужин со своим другом, членом Королевской гвардии, в столовой гвардейцев, находящейся в Сент-Джеймсском дворце. Они уже перешли к сигарам. Волынщик маршировал вокруг их столика, играя «Плыви скорей, корабль Красавчика»[480]. При звуках тревоги мужчины спокойно затушили сигары и перешли в дворцовое бомбоубежище, где сменили голубые вечерние костюмы на военную форму и каски.

Никакие бомбы пока не падали, но воздушную тревогу не отменяли. В конце концов Колвилл вышел – и вернулся обратно в дом 10 по Даунинг-стрит. К 0:30 сигнал отбоя так и не прозвучал. Время от времени Колвилл слышал рев авиационных двигателей и резкий грохот зениток. Черчилль, который еще не лег и продолжал свои занятия, снова приказал своим сотрудникам укрыться в бомбоубежище, но сам он не прекращал работу – точно так же, как Колвилл, Профессор, несколько других чиновников и ряд секретарей.

В какой-то момент, обнаружив, что ему нечего делать (редкий случай), Колвилл вышел в обнесенный стенами сад на задах резиденции. Ночь была мягкая, окутанная туманом, поднимавшимся над теплым городом. Зенитные прожекторы устремляли столбы бледного света высоко в небо. Объявились лишь несколько вражеских самолетов, никаких бомб они пока не сбросили, но уже само присутствие этих воздушных машин вынудило город остановить все дела. На какое-то время даже возникло ощущение странного спокойствия. «Я стоял в саду, – пишет Колвилл, – слышал, как Биг-Бен бьет полночь, смотрел на игру прожекторных лучей и дивился необычной тишине Лондона. Нигде ни звука, почти ни ветерка. И вдруг – шум авиационного мотора и вспышка отдаленного орудия»[481].

Черчилль переоблачился в ночное и, неся в руке каску, спустился по лестнице в «исключительно роскошном халате с золотым драконом» (по описанию Колвилла). Он тоже вышел в сад, где некоторое время расхаживал туда-сюда – приземистая круглая фигура в пламенеющем золоте. В конце концов он спустился в бомбоубежище, чтобы переночевать там.

Спал он хорошо – не проснулся, даже когда в 3:45 прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. Он всегда спал хорошо. Способность Черчилля спать где угодно и когда угодно входила в число его особых талантов. «Мопс» Исмей пишет: «Его умение тут же погрузиться в крепкий сон, едва голова коснется подушки, нужно засвидетельствовать самому, чтобы в это поверить».

У Колвилла было не так. Подобно многим другим находившимся в Лондоне, он все-таки сумел в конце концов уснуть после сигнала тревоги, но ровный однотонный вой сигнала отбоя разбудил его (как и многих других). В этом, писал Колвилл, «состоит двойная неприятность ночных авианалетов».

Боевой дух общества в целом пока оставался на высоте – по крайней мере так явствовало из исследования, проведенного управлением почтовой и телеграфной цензуры на основе перлюстрации почтовых отправлений в Америку и Ирландию. В докладе, выпущенном 30 августа, в пятницу, приводилась выдержка из письма одного жителя Северного Уэмбли: «Хочу быть только здесь и больше нигде в мире – хоть посулите мне целое состояние»[482]. Цензоры утверждали, что выявили парадоксальную тенденцию: «Настроения бодрее всего в тех местах, которые подвергаются самым интенсивным бомбардировкам». Впрочем, авторы доклада тут же вернулись к подчеркнуто критическому тону: «Повсеместны жалобы на нехватку сна, однако те корреспонденты, которые пишут о нервных расстройствах, скорее всего, не отличаются смелостью и в обычной жизни, а вина за упоминания о страхах, испытываемых детьми, в большинстве случаев, по-видимому, лежит на их матерях».

При этом следует отметить, что бомбежки пока почти не затронули районы проживания гражданского населения в Лондоне и других крупных городах.

В ту же ночь Королевские ВВС устроили второй авианалет на Берлин и убили своих первых берлинцев (10 человек). Двадцать один житель немецкой столицы был ранен.

Пока Лондон собирался с духом перед гитлеровским ответным ударом, Мэри Черчилль и ее мать наслаждались покоем теплого летнего вечера в Бреклс-холле – сельском доме Джуди Монтегю, подруги Мэри. Предполагалось, что Мэри проведет там еще несколько недель. Клементина же планировала вскоре вернуться в Лондон.

Здесь, в Норфолке, в этих деревенских угодьях на краю Тетфордского леса, среди полей, болот, вересковых пустошей и сосновых рощ, составлявших немалую (102 акра) территорию поместья, воздушная война, с ее бомбами и авиационными битвами, казалась особенно далекой (как отмечала Мэри в дневнике). Сам дом был построен еще в середине XVI века. Поговаривали, что время от времени его посещает призрак некоей красавицы в карете, запряженной четверкой лошадей, и что взгляд привидения несет мгновенную смерть всякому, кто дерзнет посмотреть в эти глаза. Девушки катались на велосипедах и лошадях, играли в теннис, плавали, ходили в кино, танцевали с авиаторами на близлежащих базах Королевских ВВС, иногда приводя их домой для ставших привычными «обниманий» на сеновале. Все это побудило Мэри однажды воскликнуть в дневнике: «Ах, "la jeunesse – la jeunesse"[483]»[484].

Венеция, мать Джуди, решила компенсировать праздность этих летних дней вовлечением девушек в различные интеллектуальные затеи. Она читала им произведения Джейн Остин, сравнивая Мэри и Джуди с «ветреными девицами» из «Гордости и предубеждения» – Китти и Лидией Беннетт, «которые вечно ездили в Мерион посмотреть, какие полки прибыли в эти края!»[485] (как позже писала Мэри).

Кроме того, девушки решили выучить наизусть все сонеты Шекспира, по одному в день: с этой задачей они не справились, хотя Мэри еще много лет могла цитировать по памяти некоторые из них целиком.

Время от времени в это безмятежное существование вмешивалась война – как в тот раз, когда отец Мэри позвонил сообщить о массированном немецком авианалете на город Рамсгейт (находящийся на берегу Па-де-Кале), разрушившем около 700 домов. Этот рейд оказался особенно интенсивным: пять сотен фугасных бомб были сброшены всего за пять минут. Новость вызвала у Мэри раздражение: «Здесь, несмотря на все действия в воздухе, успеваешь почти забыть о войне – особенно в такой чудесный день».

Это известие усилило ощущаемый ею диссонанс между той жизнью, которую она вела в Бреклс-холле, и великой реальностью войны. Пришедшая новость подтолкнула ее к тому, чтобы 2 сентября, в понедельник, написать матери, умоляя разрешить ей вернуться домой, в Лондон. «Здесь я предаюсь эскапизму, – писала она. – На долгое время совершенно забываю о войне. Даже когда мы с летчиками, все равно забываешь, ведь они такие веселые». Миллионы людей по всей Европе «голодают, потеряли близких, несчастны», писала она, так что ее нынешняя жизнь на этом фоне «какая-то неправильная. Можно мне поскорее вернуться к тебе и папе? Пожалуйста. Честное слово, я не позволю, чтобы все эти налеты меня смутили, – и я так ужасно переживаю насчет войны и всего остального, и мне хочется почувствовать, что я хоть чем-то рискую»[486].

Впрочем, ее родители придерживались иной точки зрения – типично родительской. «Я рада, что тебе удается какое-то время счастливо и беззаботно пожить за городом, – писала Клементина в ответ. – Ты не должна испытывать вину по этому поводу. Грусть и уныние никому не помогут»[487].

Она рассказала Мэри о жизни в доме 10 после атаки, произошедшей в ночь на воскресенье: «Мы почти свыклись с сигналами воздушной тревоги. Когда вернешься, найдешь уютную маленькую койку в убежище. Их 4: одна для папы, одна для меня, одна для тебя и одна для Памелы [то есть для Памелы Черчилль, которая сейчас была уже на девятом месяце беременности]. На верхние не так-то легко забраться. Мы уже дважды проводили там всю ночь – проспав сигнал отбоя тревоги. Там, внизу, ничего не слышно».

Нет никаких сомнений: чувство вины, испытываемое Мэри, вовсе не облегчил тот факт, что в этом послании Клементина ласково назвала ее «моя Милая Деревенская Мышка».

Между тем посещение одной из расположенных неподалеку баз Королевских ВВС резко усилило тоску Мэри по родным местам. После обычных увеселений – ланча, тенниса, чаепития – наступил «главный момент дня»: экскурсия по бомбардировщику «Бленхейм».

«Это было потрясающе», – писала она. Но добавляла: «Из-за этого чувствую себя такой никчемной. Никогда не удастся по-настоящему измерить мою любовь к Англии – потому что я женщина и потому что со всей страстью чувствую, что хотела бы пилотировать самолет – или рискнуть всем ради чего-то, во что я верю всей душой, что я люблю так глубоко».

А вместо этого, писала она, «я должна лизать кромки конвертов и работать в конторе и вести комфортабельную – счастливую – жизнь»[488].

Когда впереди замаячила угроза авианалетов на сам Лондон, американский посол Джозеф Кеннеди отбыл из столицы. Вызывая сильнейшее презрение у множества лондонцев, он начал заниматься посольскими делами, не покидая своего загородного дома. По британскому министерству иностранных дел стала гулять острота: «Я всегда думал, что мои нарциссы – желтые, но тут я познакомился с Джозефом Кеннеди»[489][490].

Министр иностранных дел Галифакс счел эту шуточку «недоброй, но заслуженной»[491]. Он испытал некоторое удовлетворение, когда один из немецких авианалетов чуть не разрушил загородный дом Кеннеди (бомбы упали в опасной близости от него). В дневниковой записи за 29 августа, четверг, Галифакс назвал это событие «карой для нашего Джо».

Лорд Бивербрук устал. Ему не давала покоя астма. Как всегда, он испытывал раздражение – из-за того, что сирены воздушной тревоги похищали у его заводов бесчисленные часы работы; из-за того, что немецкие бомбардировщики, казалось, могут прилетать и улетать когда им вздумается; из-за того, что падение одной-единственной бомбы могло на несколько дней остановить производство на каком-то предприятии. Однако, несмотря на все эти препятствия и невзирая на то, что на его заводы теперь каждую ночь совершало налеты люфтваффе, за август его империя (не только производящая технику, но и эвакуирующая сбитую) ухитрилась выпустить 476 истребителей – почти на 200 больше, чем предполагали начальники штабов, прогнозируя будущие темпы производства.

Чтобы Черчилль как-нибудь не упустил из виду это свершение, Бивербрук написал ему 2 сентября, в понедельник, – дабы напомнить о собственных успехах. Не преминул он и живописать – в максимально жалостливом тоне – все лишения, которые ему пришлось испытать в борьбе за этот рост производства. Свою служебную записку Бивербрук закончил строчкой из американского спиричуэла: «Никто не знает, сколько невзгод я повидал»[492].

В ответ Черчилль вернул ему эту записку, не без остроумия приписав внизу всего два слова:

«Я знаю».

Глава 40

Берлин и Вашингтон

Авианалеты на Берлин и в самом деле привели Гитлера в ярость. 31 августа, в субботу, он отбросил прежнее нежелание и прямо приказал Герингу, шефу своей авиации, начать подготовку к рейдам на сам Лондон. Гитлер наставлял его: эта атака должна заставить противника упасть духом, но вместе с тем все равно следует иметь в виду цели стратегической важности. Пока он не хотел вызывать «массовую панику». Однако фюрер не хуже остальных понимал: поскольку таким бомбардировкам присуща не слишком высокая точность, рейды против стратегических объектов, находящихся в Лондоне, будут равнозначны целенаправленным атакам на районы, где проживает гражданское население.

Через два дня Геринг выпустил очередную директиву для люфтваффе. Он снова вообразил себе рейд-катаклизм столь исключительного размаха, что Черчилль объявит о капитуляции Великобритании – или будет смещен со своего поста. Геринг жаждал отомстить англичанам за то унижение, которому они подвергают его авиацию, и упивался перспективой обрушить всю мощь своей воздушной армады на английскую столицу. На этот раз он обязательно поставит Британию на колени.

Пока Геринг разрабатывал планы массированного воздушного удара, подготовка к вторжению в Англию продолжалась. Между тем Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, все больше беспокоился по поводу разгорающегося конфликта. Пока он совершенно не продвинулся по пути выполнения желания Гитлера – чтобы он, Гесс, каким-то образом сумел спровоцировать падение черчиллевского правительства. Прямое военное столкновение двух империй казалось Гессу чем-то совершенно неправильным в самой своей основе.

31 августа он встретился со своим другом и наставником – профессором Карлом Хаусхофером, одним из ведущих политологов Германии, чьи теории сильно повлияли на мировоззрение Гитлера, а личная жизнь могла навлечь на него неприятности: его жена была наполовину еврейкой. Чтобы защитить двух сыновей профессора, Гесс, несмотря на собственную ненависть к евреям, официально объявил их «почетными арийцами».

Гесс и Хаусхофер проговорили девять часов. В ходе этой беседы Гесс предупредил своего друга о растущей вероятности вторжения Германии в Англию. Они обсудили идею доставки в Лондон предложения о мире через какого-нибудь британского посредника, имеющего хорошие связи среди членов правительства Черчилля, склонных к примирению с Германией. Целью при этом будет возбуждение парламентской революции против премьер-министра[493].

Через три дня после этой встречи профессор Хаусхофер написал очень деликатное послание своему сыну Альбрехту, который был одним из важных советников Гитлера и Гесса – и к тому же англофилом, в совершенстве владевшим разговорным английским. Хаусхофер-старший выразил озабоченность надвигающимся вторжением в Англию и поинтересовался, нельзя ли устроить где-нибудь в нейтральном месте встречу с каким-то влиятельным посредником, чтобы обсудить перспективы предотвращения дальнейшего противостояния с Англией. Он знал, что его сын подружился с герцогом Гамильтоном, одним из видных шотландских политиков, и теперь предлагал обратиться к этой фигуре.

Следовало действовать быстро. «Как ты знаешь, – писал профессор Хаусхофер, – все уже настолько подготовлено к очень жестокой и мощной атаке на этот остров, что высокопоставленному лицу остается лишь нажать на кнопку, чтобы эта атака началась»[494].

Между тем в Соединенных Штатах удалось устранить последнее препятствие на пути к заключению сделки «эсминцы в обмен на базы». Один из юристов Госдепартамента придумал компромиссное решение, которое позволит и Черчиллю, и Рузвельту представить соглашение в том виде, в каком каждый из них считал его наиболее приемлемым для своих соотечественников.

Базы на Ньюфаундленде и Бермудских островах предлагалось подать как дар, осуществляемый в знак признания британской «дружеской и сочувственной заинтересованности в национальной безопасности Соединенных Штатов». Предоставление в аренду остальных баз будет считаться платой за эсминцы, однако никакому конкретному активу не будет приписан денежный эквивалент, что затруднит расчет сравнительной стоимости этих объектов. Было и без того достаточно ясно, что Америке эта сделка выгоднее, чем Британии, так что критикам не следовало предоставлять слишком очевидных и конкретных аргументов в пользу этого. И в самом деле, американская пресса приветствовала эту договоренность как выдающееся свершение президента: именно такого рода жесткие сделки, невыгодные для контрагента, вполне отвечали представлениям американцев о себе как о народе практичных бизнесменов. Луисвиллский Courier-Journal выразился об этом так: «Мы не заключали более выгодной сделки с тех пор, как индейцы продали Манхэттен за бусины ценой 24 доллара и большую оплетенную бутыль крепкого пойла»[495].

Британский посол лорд Лотиан и госсекретарь США Корделл Халл подписали это соглашение 2 сентября, в понедельник. Два дня спустя первые восемь из передаваемых эсминцев уже стояли на якоре в гавани Галифакса. Тут-то их новые – британские – экипажи и начали понимать, как много работы потребуется хотя бы просто для того, чтобы сделать их пригодными для плавания (не говоря уж о том, чтобы подготовить их к бою). Как выразился один американский офицер, толщины корпуса у них едва хватало, чтобы «не пропускать внутрь воду и мелких рыбешек»[496].

Но для Черчилля качество этих эсминцев не имело особого значения. Как человек отчасти флотский[497], он наверняка знал, что эти корабли слишком устарели и не принесут большой пользы. Важно было то, что он сумел привлечь внимание Рузвельта и, возможно, подтолкнул его на шаг ближе к полному вовлечению Америки в войну. Однако оставалось неясным, сколько еще времени Рузвельт пробудет президентом. Через два месяца, 5 ноября, в Америке должны были состояться президентские выборы, и Черчилль от всей души надеялся, что Рузвельт победит, однако такой результат вовсе не являлся заранее предрешенным и несомненным. Результаты гэллаповского опроса, опубликованные 3 сентября, показывали, что 51 % респондентов намерены поддержать Рузвельта на предстоящих выборах, а остальные 49 % заявили, что предпочитают Уэнделла Уилки. С учетом погрешностей соцопросов можно было сказать, что два кандидата движутся ноздря в ноздрю.

Однако в Америке стремительно набирали силу тенденции к изоляционизму. 4 сентября группа йельских студентов-юристов основала общественный комитет «Америка прежде всего!», призванный противостоять участию США в войне. Численность организации стремительно росла. Она удостоилась энергичной поддержки знаменитого Чарльза Линдберга, считавшегося в Америке национальным героем после его перелета через Атлантику (состоявшегося в 1927 году). А Уилки, которого лидеры Республиканской партии убеждали делать все возможное, чтобы вырваться вперед в президентской гонке, уже готов был сменить стратегию и сделать войну – и ее боязнь – главной темой предвыборной кампании.

Глава 41

«Он идет»

4 сентября, в среду, Гитлер вышел на трибуну Берлинского дворца спорта. Именно здесь он несколько лет назад выступил со своей первой речью на посту канцлера Германии. Теперь же он подготовил обращение к огромной аудитории соцработниц и медсестер. Предлогом стало начало кампании «Помощь военной зимы» (Kriegswinterhilfswerk) этого года – акции по сбору средств на продукты, отопление и одежду для обедневших немцев. Но фюрер использовал эту возможность, чтобы обрушиться на Британию за ее недавние авианалеты. Он объявил: «Мистер Черчилль показывает свою новую задумку – ночной воздушный рейд»[498].

Гитлер осудил такие рейды, назвав их трусливыми: то ли дело дневные авианалеты люфтваффе. Он уверял аудиторию, что до сих пор сдерживал свою реакцию на британские воздушные атаки – в надежде, что Черчилль образумится и прекратит их. «Но герр Черчилль увидел в этом признаки слабости, – заявил Гитлер. – И вы сами понимаете, что теперь мы отвечаем – ночь за ночь. Британская авиация сбрасывает по 2000, или 3000, или 4000 кг бомб, а мы будем за одну ночь сбрасывать 150 000, 230 000, 300 000 или 400 000 кг».

В ответ на это, писал американский корреспондент Уильям Ширер, слушательницы огласили зал восторженным ревом, так что фюреру пришлось сделать паузу.

Дождавшись, пока шум утихнет, оратор продолжал: «Они заявляют, что усилят атаки на наши города. Что ж, мы сровняем их города с землей». Он поклялся «остановить затеи этих воздушных пиратов – и да поможет нам Бог»[499].

Ширер отмечает в дневнике: тут женщины повскакали «и с вздымающейся грудью разразились одобрительными воплями».

Гитлер вещал дальше: «Придет час, когда кто-то из нас сломается, но это будет не национал-социалистическая Германия».

Толпа пришла в неистовство и взорвалась оглушительными криками: «Никогда! Никогда!»

– В Англии все полны любопытства и без конца спрашивают: «Когда же он придет?» – проговорил Гитлер. Каждый его жест так и сочился иронией. – Спокойно. Спокойно. Он идет! Он идет!

Аудитория зашлась почти маниакальным хохотом.

Черчилль дал на это кровавый ответ: уже ночью бомба Королевских ВВС упала на Тиргартен (главный парк Берлина, очень красивый). Погиб один человек – полицейский.

В Каринхалле, среди мирных немецких полей, Герман Геринг и командиры его люфтваффе вырабатывали компактный, лаконичный план атаки, цель которой – «разрушение Лондона»[500].

Начало первого рейда назначили на 18:00. Далее должна была последовать «главная атака» – в 18:40. Задача первого налета состояла в том, чтобы выманить в небо истребители Королевских ВВС: тогда к моменту появления основной волны бомбардировщиков у защитников Британии уже будут кончаться и топливо, и боеприпасы.

Три группировки бомбардировщиков с плотным прикрытием из истребителей взлетят из трех мест на французском побережье Ла-Манша и по прямой проследуют на Лондон. Истребители будут сопровождать бомбардировщики на всем пути туда и обратно. «С учетом того, что истребители будут действовать на пределе своих ресурсов, – отмечалось в плане, – принципиально важно, чтобы самолеты двигались по прямым маршрутам и чтобы атака была завершена за минимальное время». План требовал как можно более мощного воздействия на противника. Предполагалось, что самолеты будут двигаться на невероятной высоте. «Мы намерены завершить операцию в ходе одной атаки», – указывали авторы плана.

Поскольку планировалось поднять в воздух такое огромное количество самолетов, необходимо было, чтобы пилоты не только знали путь до цели, но и понимали, как организовать возвращение. Сбросив бомбы, группы должны были повернуть налево и лететь иным курсом, нежели тот, по которому они шли на Англию, – чтобы не столкнуться с бомбардировщиками, еще только подлетающими к целям.

«Чтобы достичь необходимого максимального эффекта, весьма важно, чтобы все соединения двигались как хорошо сконцентрированная сила – и на подлете к цели, и в ходе атаки, и особенно при возвращении, – указывалось в плане. – Главная задача операции – доказать, что люфтваффе способно этого добиться».

Установили дату операции – 7 сентября 1940 года, суббота. Геринг заверил Геббельса: не пройдет и трех недель, как война кончится[501].

Среди бомбардировочных групп, которым поручили принять участие в этой операции, было специальное соединение KGr-100 – одна из трех групп так называемых следопытов. Ее экипажи специализировались на полете вдоль немецких радионавигационных лучей. Здесь использовалась даже еще более прогрессивная технология, чем система Knickebein, но выяснилось, что ее применение сопряжено с некоторыми трудностями. Гениальность системы Knickebein состояла в ее простоте и опоре на знакомую технологию. Каждый немецкий пилот бомбардировщика знал, как пользоваться обычным лоренцевским оборудованием для приземления вслепую (на подлете к аэродрому), и на борту каждого бомбардировщика имелась такая система. Чтобы применять Knickebein в бою, пилотам следовало просто лететь выше и следовать за «центральным лучом» дольше. Но, казалось, что-то пошло не так. Пилоты сообщали о таинственных искажениях лучей и о потере сигнала. Они переставали доверять этой системе. Большой авианалет на Ливерпуль в ночь на 30 августа был загадочным образом резко прерван – лишь около 40 % бомбардировщиков достигли цели. Казалось вероятным, что британская разведка сумела разгадать тайну Knickebein.

К счастью для немцев, еще одна технология (даже более совершенная) оставалась по-прежнему секретной (насколько можно было судить). Немецкие ученые разработали еще один метод навигации с помощью пучков радиоволн – под названием X–Verfahren («X-система»)[502]. Она отличалась значительно большей точностью, но и значительно большей сложностью. В ее основе также лежала передача лоренцевских точек и тире, но с курсом самолета пересекался не один луч, а три, причем они были гораздо более узкими, поэтому предполагалось, что наблюдателям из Королевских ВВС будет труднее засечь их. Первый луч, пересекавший курс бомбардировщика, служил лишь предупреждающим сигналом, который показывал радисту, что скоро появится второй, более важный луч. Услышав этот второй сигнал, кто-нибудь из членов экипажа включал механизм точной калибровки путевой скорости [скорости самолета по отношению к земле]. Вскоре бомбардировщик получал третий – и последний – луч, пересекающий его курс. В этот момент команда запускала таймер, контролирующий механизмы бомбосбрасывателей, чтобы самолет выпустил свои бомбы именно тогда, когда нужно для попадания в цель.

Система работала эффективно, однако она требовала весьма опытного и хорошо слаженного экипажа, поэтому люфтваффе сформировало специальную бомбардировочную группу – KGr-100 – для ее использования. Чтобы система сработала, самолету требовалось точно следовать заданному курсу, поддерживать постоянную скорость и откалиброванную высоту – до тех пор, пока он не доберется до своей цели. А это делало его уязвимым для атаки. Это пугало, но бомбардировщики, использующие данную систему, двигались на очень большой высоте (чтобы обнаружить луч), далеко за пределами досягаемости зенитных прожекторов и заградительных аэростатов, поэтому для них (по крайней мере ночью) риск перехвата истребителями Королевских ВВС был невелик. Самолеты группы были сплошь выкрашены матовой черной краской, чтобы их труднее было заметить в темноте; к тому же это придавало им особую зловещесть. Испытания, проведенные на полигоне (над озером близ Франкфурта), показали, что при помощи данной системы экипаж может сбрасывать бомбы на цель с точностью до 100 ярдов[503]. Уже в декабре 1939 года группа проделала три испытательных полета к Лондону и обратно (без бомбовой нагрузки).

Со временем люфтваффе разработало новую тактику использования особых возможностей KGr-100. Бомбардировщики этой группы должны были становиться ведущими самолетами в ходе рейдов, первыми прибывая к цели и отмечая ее серией зажигательных и фугасных бомб: вспыхнувшие гигантские пожары послужили бы ориентирами для пилотов, летящих позади. Это свечение было видно даже сквозь облака. Зону действия группы расширили: теперь эта зона включала в себя Лондон[504].

Глава 42

Зловещие события

Пятничным вечером, 6 сентября, Черчилль отбыл с Даунинг-стрит в Чекерс, где он после обычного для себя дневного сна поужинал с «Мопсом» Исмеем и с двумя своими главными генералами – Джоном Диллом, начальником имперского Генерального штаба, и Аланом Бруком, главнокомандующим британскими войсками в метрополии.

Ужин начался в девять. Беседа сосредоточилась вокруг возможности вторжения, и собеседникам было что обсудить. Перехваченные сигналы, как и снимки, предоставленные разведкой, заставляли предположить, что вполне конкретные приготовления к вторжению уже начались – и стремительно развиваются. В этот уик-энд британская разведка насчитала 270 барж в бельгийском портовом городе Остенде, тогда как всего неделю назад там было всего 18. Сто барж прибыли во Флашинг (Флиссинген) – город на североморском побережье Голландии. Разведывательные самолеты обнаружили и множество других плавсредств, собирающихся в портах на континентальном побережье Ла-Манша. По оценкам британского Объединенного разведывательного комитета, в ближайшие дни (особенно с 8 по 10 сентября включительно) комбинация фазы Луны и прилива особенно благоприятствовала высадке десанта. Кроме того, поступали сообщения об усиливающихся бомбардировках. Только за 6 сентября три сотни дальних бомбардировщиков, сопровождаемые четырьмя сотнями истребителей, атаковали цели в Кенте и в устье Темзы.

Разговор постепенно оживился. «Премьер разогрелся и остаток вечера изрядно развлек нас, – записал Брук в дневнике. – Вначале он поставил себя на место Гитлера и атаковал наши острова, а я их защищал. Затем он пересмотрел всю систему предупреждения о воздушных налетах, изложил нам свои идеи по этому поводу и призвал критиковать их. Наконец, уже в 1:45, мы отправились спать!»[505]

На следующий день Брук отметил в дневнике: «Судя по всем донесениям, вторжение приближается». Он ощущал громадное напряжение – как военачальник, отвечающий за защиту Британии от атаки противника. «Вряд ли я сумею припомнить за все годы своей карьеры время, когда груз ответственности давил на меня сильнее, чем в эти дни нависшей над нами угрозы вторжения», – напишет он позже. Выживание Британии будет зависеть от его приготовлений, от его способности руководить своими войсками – притом что он отлично знал, что они недоучены и недовооружены. Все это, писал он, «делало перспективу грозящего нам конфликта тяжким бременем, которое подчас казалось почти невыносимым». Дело осложнялось тем, что он – как ему представлялось – не мог вслух высказывать свою внутреннюю озабоченность. Подобно Черчиллю, он осознавал силу и важность того впечатления, которое на окружающих производит поведение человека. Брук писал: «Нельзя было ни одной живой душе открыть свои внутренние тревоги без риска пагубных последствий – снижения уверенности, деморализации, сомнений, всех этих коварных процессов, которые подтачивают способность к сопротивлению».

В эту субботу, 7 сентября, перед Бруком и начальниками штабов встал вопрос: выпускать ли официальное предупреждение (под кодовым названием «Кромвель»), которое покажет, что вторжение неминуемо, и потребует, чтобы Брук мобилизовал войска?

Глава 43

Мыс Кап-Блан-Не

Субботним утром Геринг и два старших офицера люфтваффе проехали по французскому побережью в кортеже, состоящем из трех больших «Мерседес-Бенцев» и солдат-мотоциклистов. Перед этим «спецпоезд» Геринга привез его из временной штаб-квартиры (находившейся в Гааге) в Кале, так что он мог путешествовать с комфортом и по пути осматривать новые найденные сокровища – произведения искусства, «лишившиеся владельца». При нем всегда состояли 20 сотрудников гиммлеровской СД – службы безопасности рейхсфюрера СС. Если Герингу что-то попадало на глаза, он мог тут же распорядиться, чтобы эту вещь упаковали и приобщили к его багажу. Геринг проявлял «всеобъемлющее стяжательство», как позже отмечали в своем докладе американские следователи. Они подчеркивали: «В деле пополнения его коллекции никаких пределов не существовало»[506]. Длинное кожаное пальто делало его фигуру невероятно огромной. Под пальто он носил свою любимую белую форму – со всеми медалями.

Машины добрались до вершины мыса Кап-Блан-Не – одной из высших точек французского побережья (в мирное время здесь любили устраивать пикники). Офицеры расставили столы и стулья, разложили сэндвичи, расставили шампанское. Стулья были складные, поэтому организаторы позаботились о том, чтобы тучному Герингу достался как можно более прочный. Геринг и его спутники приехали сюда для того, чтобы понаблюдать за началом атаки люфтваффе на Лондон: предполагалось, что к ней приступят в середине дня.

Примерно в два часа дня (по континентальному времени) Геринг и остальные услышали первые звуки бомбардировщиков – негромкое гудение, поднимающееся на севере и юге. Встав на цыпочки, офицеры принялись обшаривать взглядом горизонт. Геринг поднес к глазам бинокль. Один из офицеров с громким возгласом указал на побережье. Вскоре небо заполнили бомбардировщики и истребители сопровождения. Высоко над ними, едва различимые с земли, шли дополнительные волны, состоящие из одномоторных «Мессершмиттов Ме-109»: самолеты заняли позицию удобную для того, чтобы атаковать британские истребители, которые, вне всякого сомнения, поднимутся навстречу этому налету. Немецкому асу Галланду и его эскадрилье поручили прочесать английское побережье в поисках вражеских самолетов-перехватчиков.

Геринг был уверен, что этот день принесет люфтваффе ошеломляющий успех. Он даже объявил группе радиорепортеров, также присутствовавших на том утесе, что он сам взял на себя командование данной атакой. Такие эпизоды он обожал: грандиозное свершение и он – в центре внимания. «Этот момент – поистине исторический, – объявил он корреспондентам. – После провокационных британских нападений на Берлин, произошедших в недавние ночи, фюрер решил отомстить и нанести мощный удар по столице Британской империи. Я лично взял на себя руководство этой атакой, и сегодня я слышу над собой рев моторов победоносных немецких эскадрилий»[507].

На вершине утеса царил восторг. Почти не в силах сдержать мстительную радость, Геринг схватил ближайшего офицера за плечо и, расплывшись в улыбке, сильно потряс – словно играл в фильме для геббельсовского министерства народного просвещения и пропаганды.

Часть четвертая

Кровь и пыль

Сентябрь-декабрь

Глава 44

Однажды, в тихий ясный день…

День был теплый и безветренный, небо голубело над рассеивающейся утренней дымкой. К середине дня потеплело до 30 с лишним градусов – редкость для Лондона. По Гайд-парку бродили толпы гуляющих; множество людей нежились в шезлонгах, расставленных на берегу Серпентайна[508]. Покупатели заполонили магазины на Оксфорд-стрит и Пикадилли. Гигантские заградительные аэростаты, громоздящиеся над головой, отбрасывали неуклюжие тени на улицы внизу. После августовского воздушного налета, когда бомбы впервые упали на сам Лондон, город успел вновь погрузиться в дремотную иллюзию собственной неуязвимости, время от времени нарушаемую звуками воздушной тревоги, но тревога всякий раз оказывалась ложной, так что эта новая особенность городской жизни, некогда так ужасавшая, теперь уже гораздо меньше пугала лондонцев, потому что бомбардировщики так и не появлялись. Жар позднего лета создавал атмосферу ленивой беззаботности. В театрах лондонского Вест-Энда играли 24 спектакля – в том числе по «Ребекке», пьесе Дафны Дюморье, которую она написала на основе своего одноименного романа. В Лондоне показывали фильм Альфреда Хичкока с Лоренсом Оливье и Джоан Фонтейн по этому же роману, а также «Худого человека» и «Газовый свет»[509].

Это был отличный день для того, чтобы провести его где-нибудь в сельской местности, в прохладной тени деревьев.

Черчилль находился в Чекерсе. Лорд Бивербрук отбыл в свой загородный дом (Черкли-корт) сразу после ланча, хотя позже он попытается это отрицать. Джон Колвилл уехал из Лондона в четверг, отправившись в десятидневный отпуск, который он планировал провести с матерью и братом в йоркширском поместье своей тетушки – охотясь на куропаток, играя в теннис и дегустируя дядюшкину коллекцию старого портвейна (наиболее выдержанные образцы датировались 1863 годом). Мэри Черчилль по-прежнему оставалась в Бреклс-холле у своей подруги (и кузины) Джуди, неохотно продолжая играть роль деревенской мышки и стараясь выполнять их с Джуди обещание каждый день заучивать по одному сонету Шекспира. В эту субботу она выбрала сонет 116 (в котором любовь – «над бурей поднятый маяк»[510]) и процитировала его в дневнике. Затем отправилась поплавать. «Все это было так замечательно – joie de vivre[511] пересилила тщеславие»[512].

Поэтому, отбросив всякие предосторожности, она искупалась без шапочки.

В Берлине тем субботним утром Йозеф Геббельс готовил своих подручных к тому, что должно произойти к концу дня. Предстоящее разрушение Лондона, заявил он, «станет, вероятно, величайшей рукотворной катастрофой в истории». Он надеялся притупить гневные протесты, которые неизбежно поднимутся в мире, представив это нападение как заслуженный ответный удар – воздаяние за британскую бомбардировку гражданского населения Германии. Однако до сих пор британские авианалеты на Германию (в том числе и прошедшие этой ночью) не принесли столько жертв и разрушений, чтобы стать оправданием такого мощного ответа.

Но Геббельс понимал, что грозящая Лондону атака люфтваффе необходима Германии – и что она, вероятно, приблизит окончание войны. То, что налеты англичан оказались столь ничтожными, было невыгодно для немецкой пропаганды, но ничего, он справится. Он надеялся, что Черчилль устроит и рейд приличных масштабов – «как можно скорее».

Каждый день приносил новые проблемы, но время от времени они разбавлялись более приятными отвлечениями. На этой неделе Геббельс услышал на одном из совещаний доклад Ханса Хинкеля, возглавлявшего в его министерстве департамент особых культурных задач: тот сообщал новости о состоянии еврейского населения Германии и Австрии. «В Вене осталось 47 000 евреев из 180 000, две трети из них – женщины, а мужчин от 20 до 35 лет – около 300, – отчитывался Хинкель (его слова приводятся в протоколе совещания). – Несмотря на войну, оказалось возможным переправить в общей сложности 17 000 евреев на юго-восток. В Берлине пока насчитывается 71 800 евреев; в будущем ежемесячно будет происходить отправка на юго-восток примерно 500 евреев». Хинкель добавил, что уже разработаны планы выселить из Берлина 60 000 евреев в первые четыре месяца после окончания войны – когда необходимые транспортные средства вновь станут доступны. «Остальные 12 000 также исчезнут – на протяжении еще четырех недель».

Это порадовало Геббельса, хотя он понимал, что открытый антисемитизм Германии, уже долгое время очевидный для всего мира, сам по себе представляет существенную пропагандистскую проблему. Но он относился к ней философски. «Поскольку по всему миру нас порочат как врагов евреев и в связи с этим противостоят нам, – рассуждал он, – почему бы нам не извлечь из этого положения не только минусы, но и плюсы – такие, как устранение евреев из театра, кино, общественной жизни, административной прослойки. Если в результате на нас все равно будут обрушиваться с нападками как на противников евреев, мы сумеем по крайней мере с чистой совестью сказать: "Дело того стоило, мы получили от этого пользу"».

Самолеты люфтваффе появились, когда в Англии пришло время вечернего чаепития.

Бомбардировщики шли тремя волнами. Первая состояла почти из тысячи самолетов – в ней насчитывалось 348 бомбардировщиков и 617 истребителей. Восемь специально оборудованных бомбардировщиков «Хейнкель», входящих в группу «следопытов» под названием KGr-100, летели впереди, неся на борту комбинацию стандартных фугасных бомб, зажигательных бомб, снаряженных горючим – бензином или керосином (Flammenbomben), а также бомб со специальными замедлителями взрыва, призванных отпугнуть пожарных. Несмотря на ясную погоду и солнечный свет, для навигации применялась «X-система». В Лондоне первая сирена воздушной тревоги зазвучала в 16:43.

Писательница Вирджиния Коулз вместе с подругой Энн гостила в доме у британского медиамагната Эсмонда Хармсворта – в деревне Мереворт, примерно в 30 милях к юго-востоку от центра Лондона. Они пили чай на лужайке, наслаждаясь теплом и солнцем, когда с юго-востока донесся какой-то гул. «Вначале мы ничего не видели, – писала Коулз, – но вскоре этот звук перешел в мощный басовитый рев. Он напоминал отдаленный грохот гигантского водопада». А потом они увидели самолеты. Вместе с подругой она насчитала больше 150: бомбардировщики летели боевым строем, а истребители окружали их, как защитная оболочка. «Мы лежали на траве, напряженно вглядываясь в небо. Мы различали скопище крошечных белых пятнышек – словно тучи насекомых. Оно перемещалось на северо-запад – в направлении столицы»[513].

Ее поразило, что атакующие двигались без всяких помех со стороны Королевских ВВС. Она решила, что немецкие самолеты как-то сумели прорваться сквозь линии воздушной обороны Англии.

– Бедный Лондон, – проговорила ее подруга.

Коулз оказалась права: немецкие самолеты встретили на своем пути лишь небольшое сопротивление. Но она неверно определила причину. Королевские ВВС, получив благодаря радарам предупреждение о том, что армада бомбардировщиков пересекает Ла-Манш, распылили свои истребительные эскадрильи, распорядившись, чтобы те заняли оборонительные позиции над ключевыми аэродромами: руководство британских ВВС полагало, что именно они вновь станут главными целями немецкой атаки с воздуха. Кроме того, значительную часть зенитной артиллерии успели отвести из Лондона – опять-таки для защиты аэродромов и других стратегических объектов. Лишь 92 орудия ПВО занимали позиции, позволяющие оборонять Центральный Лондон.

Как только в Королевских ВВС осознали, что целью врага на сей раз является именно столица, британские истребители начали слетаться к атакующим. Один пилот Королевских ВВС, едва заметив их в небе, испытал настоящее потрясение. «Я никогда не видел такого множества самолетов, – писал он. – В небе стояла легкая дымка, примерно до высоты 16 000 футов. А когда мы прорвались сквозь нее, то просто не могли поверить своим глазам. Повсюду, до горизонта, не было ничего, кроме идущих на нас немецких самолетов. Они шли волна за волной»[514].

Вид с земли тоже ошеломлял. Восемнадцатилетний юноша Колин Перри ехал на велосипеде, когда наверху прошла первая волна. «Это было самое впечатляющее, потрясающее, захватывающее зрелище, – писал он позже. – Прямо надо мной – буквально сотни самолетов, немецких! В небе их было полным-полно». Он вспоминал, что истребители держались поблизости от бомбардировщиков – «словно пчелы вокруг матки»[515].

В Пламстеде, одном из юго-восточных районов Лондона, студент-архитектор Джек Грэм Райт и его семья расположились в гостиной на вечернее чаепитие. Его мать вынесла поднос с серебряной каймой, на котором стояли чашки с блюдцами, небольшой молочник, а также чайник, накрытый стеганым чехлом (чтобы напиток подольше сохранял тепло). Тут раздались сирены воздушной тревоги. Поначалу семейство не ощутило особого беспокойства, но потом Райт и его мать выглянули за дверь и увидели, что в небе кишмя кишат самолеты. Мать заметила, как с неба спускаются «маленькие яркие штучки», и вдруг поняла, что это бомбы. Вдвоем они побежали в укрытие – под лестницу. «Мы все ощутили, как нарастает крещендо звуков, заглушающее рокот самолетных моторов. Потом последовала череда сильнейших ударов – все ближе и ближе»[516].

Дом содрогнулся; половицы подскочили. Ударные волны, передавшиеся через землю, прошли сквозь людей – снизу вверх. Райт уперся спиной в косяк двери, чтобы не упасть. «Воздух в гостиной сгустился и стал мутным – он словно бы вдруг превратился в красно-бурый туман», – писал он. Мощная кирпичная «общая стена», отделявшая его дом от соседнего, казалось, выгнулась, а дверной косяк дрогнул. Куски черепицы, сорванные с крыши, пробили стеклянный потолок оранжереи. «Я слышал, как повсюду рушатся двери и разбиваются окна», – писал он.

Окружающее перестало ходить ходуном; стена все-таки устояла. «Бурый туман рассеялся, но все теперь покрывал мощный слой бурой пыли, под ним даже не виден был ковер». Одна деталь особенно врезалась ему в память: «Маленький фарфоровый молочник лежал на боку, ручеек пролитого молока достигал края стола и капал вниз, в этот толстый слой пыли».

Многие лондонцы запомнили именно эту пыль как одно из самых поразительных явлений прошедшей атаки – и последующих авианалетов. Рушащиеся здания извергали целые тучи измельченного кирпича, камня, штукатурки и известки с карнизов и чердаков, с крыш и из каминных труб, из очагов и печей: это была пыль кромвелевских, диккенсовских, викторианских времен. Бомбы часто детонировали только после того, как достигали почвы под домом, что добавляло почву и камни в пыльные шквалы, проносящиеся по улицам, и наполняло воздух густым могильным запахом сырой земли. Вначале пыль стремительно вырывалась наружу, словно дым из пушки, а потом замедляла свое движение и рассеивалась, сыплясь и оседая, покрывая тротуары, мостовые, ветровые стекла машин, двухэтажные автобусы, телефонные кабинки, тела погибших. Выжившие выбирались из развалин, покрытые ею с ног до головы, точно серой мукой. Гарольд Никольсон рассказывает в дневнике, что видел людей, окутанных «толстым слоем тумана, который оседал на всем, покрывая их волосы и брови обильной пылью»[517]. Это осложняло лечение ранений, как быстро обнаружила в этот субботний вечер врач по фамилии Мортон (она оказалась в числе медиков, занимавшихся этими ранами). «Поражало немыслимое количество грязи и пыли, вековой грязи и пыли, их взметало при каждом удобном случае», – писала Мортон. Она умела поддерживать раны в чистоте, чтобы в них не проникла инфекция, но сейчас эта ее подготовка оказалась бесполезной: «Головы у них были полны песка, камешков, пыли, и в их кожу въелась пыль, и было совершенно невозможно принять хоть какие-то серьезные антисептические меры»[518].

Особенно резал глаз вид крови на сером фоне. Это заметил писатель Грэм Грин, однажды вечером наблюдавший, как из уничтоженного бомбежкой здания выбирались солдаты, а потом «в дверных проемах застыла, словно только что вырвавшись из чистилища, толпа мужчин и женщин в запыленных разорванных пижамах, усыпанных маленькими кляксами крови»[519].

В субботу, в 17:20, «Мопс» Исмей и начальники штабов встретились, чтобы обсудить значение немецкого рейда. В 18:10 прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги, но уже в восемь вечера британский радар обнаружил, что над Францией собирается вторая волна немецких самолетов (она состояла из 318 бомбардировщиков). В 20:07 начальники штабов сошлись во мнении, что пришло время выпустить предупреждение «Кромвель» – тем самым оповестив вооруженные силы британской метрополии, что вторжение неминуемо и вот-вот начнется. Некоторые командиры на местах даже распорядились, чтобы церковные колокола начали звонить: условный сигнал, означающий, что в небе замечены вражеские парашютисты (притом что лично эти командиры ничего подобного не видели).

К 20:30 бомбы уже падали на лондонский район Баттерси, однако городские зенитки почему-то продолжали молчать. Они стали стрелять лишь через полчаса, да и то вразнобой. С наступлением ночи истребители Королевских ВВС вернулись на базы и остались там: темнота делала их беспомощными.

Бомбы падали всю ночь. Всякий, кто осмеливался выйти за дверь, видел алое свечение в небе. Пожарные команды боролись с колоссальными возгораниями, но редко успевали потушить огонь до начала новой бомбардировки, так что для немецких пилотов не составляло никакого труда отыскать город ночью. Немецкое радио ликовало. «Мощные тучи дыма расползаются над крышами величайшего города мира», – сообщал ведущий, отмечая, что пилоты даже в своих самолетах чувствуют ударную волну от взрывов[520]. (При сбросе самых больших немецких бомб типа «Сатана» экипажам предписывалось оставаться на высоте больше 2000 м (6500 футов), чтобы взрыв не затронул и их, «сбросив» самолет с неба.)[521] «Сердце Британской империи полностью открыто для атаки военно-воздушными силами Германии», – заявил ведущий. Один немецкий авиатор, в чьем рапорте слышна очевидная пропагандистская нотка, восклицал: «Пылающий огненный пояс охватил многомиллионный город! Не прошло и нескольких минут, как мы достигли точки сброса бомб. И где же, спрашивается, хваленые истребители, обороняющие Альбион?»[522]

Лондонцы в эту ночь многое пережили – и ощутили – в первый раз. Запах бездымного пороха после детонации. Звук разбитого стекла, сметаемого в кучи. Филлис Уорнер, лондонская учительница 30 с лишним лет, вела подробный дневник, где описывала жизнь во время войны. Когда она впервые услышала звук падения бомбы, «это был омерзительный визг – словно паровозный свисток все ближе и ближе, а потом раздается тошнотворный грохот, отдающийся через землю»[523]. Уорнер накрывала голову подушкой – словно это могло помочь. Писательница и журналистка Коулз вспоминала «низкий грохот рушащихся кирпичей и камней – словно громовые удары волн, налетающих на берег»[524]. Но хуже всего, по ее словам, был сравнительно негромкий ноющий звук, производимый тучами самолетов: он напоминал ей бормашину. Джон Стрейчи, еще один писатель, находившийся в ту ночь в Лондоне, вспоминал, как взрывы воздействовали на обоняние – «острое раздражение носовых ходов из-за измельченных в порошок обломков этих распавшихся домов», а потом – «мерзкий запашок» бытового газа, сочащегося из взорванных труб[525].

А еще это была ночь, когда становилось ясно, что некоторые решения откладывать не стоит. Джоан Уиндем (позже она станет писательницей и мемуаристкой) укрылась в одном из бомбоубежищ лондонского района Кенсингтон, где около полуночи осознала, что с девственностью пора покончить, а поможет ей в этом Руперт, ее молодой человек. «Эти бомбы прелесть как хороши, – писала она. – Аж сердце замирает. А поскольку противоположность смерти – жизнь, то завтра я позволю Руперту соблазнить меня». У нее имелся презерватив (французская «штучка»), но она собиралась сходить с подругой в аптеку за популярным спермицидом под названием «Волпар» – на случай, если «штучка» подкачает. «Отбой воздушной тревоги раздался в пять утра, – писала она. – Я подумала, что теперь все готово и для моего милого Руперта».

На следующий день она исполнила свое решение, но пережитые ощущения сильно расходились с ожиданиями. «Руперт стянул с себя одежду, и вдруг я осознала, какой же он ужасно смешной в голом виде, – и начала хохотать, ничего не могла с собой поделать».

– Что такое? Тебе не нравится мой член? – осведомился он (согласно ее более поздним воспоминаниям).

– Все нормально, только он немного кривой!

– Как и у большинства людей, – заверил ее Руперт. – Не обращай внимания. Давай раздевайся.

Позже она писала, размышляя о произошедшем: «Что ж, дело сделано, и я рада, что все кончилось! Если все эти вещи и правда сводятся к этому, то я бы предпочла выкурить хорошую сигарету или сходить в кино»[526].

Рассвет в воскресенье, 8 сентября, высветил ужасающий контраст между ясными летними небесами и черной стеной дыма в Ист-Энде. Жители улицы Морнингтон-креснт (в лондонском районе Кэмден-Таун), проснувшись, обнаружили, что двухэтажный автобус торчит из окна третьего этажа одного из домов. Вверху, насколько хватало глаз, тянулись сотни заградительных аэростатов, невозмутимо покачиваясь в воздухе и отсвечивая приятным розовым оттенком в лучах восходящего солнца. А на Даунинг-стрит Джон Мартин, дежурный личный секретарь, вышел наружу после ночи в подземном бомбоубежище при доме 10, – и удивился, «обнаружив, что Лондон, оказывается, все еще на месте».

В ходе ночных рейдов погибло свыше 400 человек, а около 1600 получили тяжелые ранения. Для многих лондонцев эта ночь принесла еще одно впечатление, каких они прежде не получали: зрелище трупа. Когда 18-летний Лен Джонс рискнул побродить среди обломков позади дома, где жила его семья, он заметил две головы, торчащие из развалин. «Я узнал одну – это была голова мистера Сея, китайца, один глаз у нее был закрыт, и тут я начал понимать, что он мертв»[527]. А ведь всего несколько часов назад это был мирный лондонский район. «Когда я увидел этих мертвых китайцев, я содрогнулся и никак не мог перевести дух. Я весь трясся. И тут я решил: может, я тоже мертвый, как и они? Так что я чиркнул спичкой и попытался опалить себе палец, я снова и снова это проделывал, чтобы узнать, жив ли я еще. Я не потерял способность видеть, но я думал – не может быть, чтобы я был жив, это же конец света».

Люфтваффе потеряло 40 самолетов, Королевские ВВС – 28 (еще 16 британских истребителей получили серьезные повреждения). Для немецкого аса Адольфа Галланда это был успех. «День прошел с какими-то смехотворно малыми потерями», – отмечал он[528]. Его командующий фельдмаршал Альберт Кессельринг счел рейд важной победой, хотя он с неудовольствием вспоминал, как Геринг, расположившись на вершине мыса Кап-Блан-Не, «самозабвенно витийствовал в чрезмерно велеречивом и напыщенном радиообращении к немецкому народу: это представление показалось мне пошлым и как человеку, и как воину»[529].

На восходе солнца Черчилль и его свита (детектив, машинистка, секретарь, солдаты, а возможно, и кот Нельсон) примчались в Лондон из Чекерса. Премьер намеревался объехать пострадавшие части города – и, что важнее всего, проделать это как можно более публично.

Бивербрук тоже поспешил обратно в город. Он убеждал своего секретаря Дэвида Фаррера, работавшего над книгой о министерстве авиационной промышленности, написать, что на протяжении всего рейда министр находился в столице.

Поначалу Фаррер сопротивлялся. Он пытался уговорить Бивербрука отказаться от этой мысли, напоминая: множество сотрудников самого министра слышали, как прямо после ланча в субботу он объявил, что отправляется в свой загородный дом. Но Бивербрук настаивал. Позже Фаррер напишет в своих воспоминаниях: «Думаю, задним числом для него было немыслимо, чтобы он, министр авиационной промышленности, мог не оказаться свидетелем этого катастрофического момента воздушной войны. Именно поэтому он упорно делал вид, что был там»[530].

Глава 45

Непредсказуемое волшебство

Пожары еще полыхали, а команды спасателей извлекали тела из руин, когда Черчилль прибыл в Ист-Энд – как всегда, в сопровождении детектива-инспектора Томпсона (хорошо понимающего, насколько рискованны такие визиты). «Мопс» Исмей тоже поехал с ними, его добродушная собачья физиономия осунулась от недосыпа и от скорбного сострадания тем потрясенным лондонцам, которых процессия встречала на своем пути. «Разрушения – гораздо более опустошительные, чем я себе представлял, – писал Исмей. – Повсюду до сих пор бушуют пожары. От некоторых зданий, что побольше, остался лишь остов, а многие строения поменьше обратились в груды обломков»[531]. Особенно его поразило зрелище бумажных флагов Великобритании, воткнутых в кучи расщепленных досок и разбитых кирпичей. У него «просто комок подкатил к горлу».

Черчилль понимал все могущество символов. Он остановился у бомбоубежища, где бомба убила 40 человек и где сейчас собиралась большая толпа. Вначале Исмей опасался, что людей, пришедших посмотреть на это место, появление Черчилля разозлит – их могло возмутить, что правительство не сумело защитить город. Но эти жители Ист-Энда, казалось, были в восторге. Исмей слышал, как кто-то крикнул: «Старина Уинни! Мы так и знали, что ты заглянешь к нам. Ничего, мы всё переживем. Главное – хорошенько врежь им в ответ». Колин Перри (тот самый, который видел этот рейд со своего велосипеда) стал свидетелем этой встречи Черчилля с местными жителями и записал в дневнике: «Он выглядел неуязвимым – да он такой и есть. Несгибаемый, упорный, проницательный».

Ну да, несгибаемый. Но иногда он открыто плакал на людях – сраженный видом опустошения и стойкостью собравшихся лондонцев. В одной руке он держал большой белый платок, которым то и дело осушал глаза; другой – сжимал ручку трости.

– Видали, – крикнула одна старушка, – ему и правда не все равно, вон он как плачет!

Когда он подошел к кучке людей, печально глядящих на то, что осталось от их домов, какая-то женщина прокричала:

– А когда мы будем бомбить Берлин, Уинни?

Черчилль развернулся, потряс в воздухе кулаком и тростью – и проворчал:

– Я сам этим займусь!

При этих словах настроение толпы резко изменилось, как свидетельствует Сэмюэл Баттерсби, один из сотрудников правительства. «Боевой дух тут же окреп, – писал он. – Все были удовлетворены, все снова обрели уверенность»[532]. Он решил, что это идеальная реплика для такого момента: «Что мог бы сказать любой премьер-министр в такое время, в столь безнадежных обстоятельствах – так, чтобы эти слова не оказались жалкими и неподходящими, а то и откровенно опасными?» Для Баттерсби эта сцена стала типичным воплощением «уникального и непредсказуемого волшебства, которое являл собой Черчилль» – его способности преобразовывать «подавленность и страдания, вызванные катастрофой, в сурово прочную ступеньку к победе, которая рано или поздно наступит».

Черчилль с Исмеем продолжали осмотр Ист-Энда и вечером, поэтому сопровождавшие их тамошние портовые чиновники – и детектив-инспектор Томпсон – нервничали все сильнее. После наступления темноты непотушенные пожары будут служить маяками для нового авианалета – который наверняка состоится. Чиновники уговаривали Черчилля немедленно покинуть опасную зону, но, как пишет Исмей, «он закусил удила и заявил, что хочет увидеть всё»[533].

Стало темнеть, и бомбардировщики действительно вернулись. Лишь тогда Черчилль и Исмей сели в свою машину. Водитель пытался проехать среди перекрытых и заваленных обломками улиц, и вдруг прямо перед автомобилем обрушилась целая груда зажигательных бомб, рассыпая искры и шипя, словно кто-то опрокинул целое ведро змей. Черчилль («разыгрывая неведение», как полагал Исмей) осведомился, что это за предметы упали с неба. Исмей объяснил ему – и, зная, что люфтваффе использует зажигательные средства для подсветки целей (по которым вскоре нанесут удар бомбардировщики), добавил: это означает, что их автомобиль теперь «прямо в "яблочке" мишени».

Впрочем, уже полыхавшие пожары тоже послужили бы ориентиром. Люфтваффе назначило первый рейд на дневные часы субботы, чтобы дать пилотам бомбардировщиков отличную возможность отыскать Лондон при естественном освещении – путем навигационного счисления, без помощи радионавигации. Зажженные ими пожары горели всю ночь, служа визуальными маяками для каждой последующей волны бомбардировщиков. Однако большинство бомб все равно упали мимо цели и распределились по городу случайным образом, так что Карл Спаатс, наблюдатель от американских военно-воздушных сил, записал в дневнике: «Началась бомбардировка Лондона – судя по всему, совершенно беспорядочная»[534].

Черчилль с Исмеем добрались обратно на Даунинг-стрит уже поздно вечером. Центральный холл оказался полон сотрудников аппарата и министров, которые забеспокоились из-за того, что Черчилль не вернулся до наступления темноты.

Но Черчилль прошел мимо них без единого слова.

Собравшиеся набросились на Исмея за то, что он подверг премьер-министра такой опасности. Тот отвечал, что «всякий, кто воображает, будто в состоянии контролировать совершение премьер-министром увеселительных прогулок такого рода, приглашается в следующий раз попробовать осуществить этот контроль самолично». Пересказывая этот эпизод, Исмей отметил, что на самом-то деле он высказался гораздо грубее[535].

Обеспокоившись, что истерия вокруг ожидаемого вторжения только усилит суматоху, генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, уже в воскресенье утром выпустил инструкцию для подведомственных ему командиров: им следовало распоряжаться о том, чтобы в церковные колокола начинали звонить, лишь если они сами видели не менее 25 парашютистов, а не потому, что услышали, как колокола звонят где-то еще, и не на основании сообщений, полученных из вторых рук.

Сигнал «Кромвель» оставался в силе. Беспокойство по поводу возможного вторжения нарастало.

Бивербрук увидел в атаке 7 сентября весьма серьезное предостережение. Вернувшись в Лондон, он сразу же созвал экстренное совещание главных руководителей, состоявших под его руководством, и распорядился начать кардинальную структурную реформу британской авиационной промышленности. Отныне крупные производственные центры следовало разбить на более мелкие узлы, разбросанные по всей стране. Бирмингемский завод, выпускавший «Спитфайры», разделили на 23 корпуса, находящиеся в восьми городах. Большое предприятие компании «Виккерс», где трудились 10 000 рабочих, распределили по 42 местам, чтобы ни в одном из этих производств не работало больше 500 человек. Совершив шаг, который наверняка должен был вызвать новые бюрократические раздоры, Бивербрук вытребовал себе полномочия реквизировать производственные пространства по собственному желанию, вне зависимости от того, где они расположены, если только в данный момент они не выполняют какое-то важнейшее военное назначение (или не отведены под такую работу).

Кроме того, Бивербрук все больше беспокоился о том, как выпускаемые им самолеты хранятся до передачи боевым эскадрильям. Раньше новые самолеты размещались в больших складских ангарах, обычно на аэродромах Королевских ВВС, но теперь Бивербрук распорядился, чтобы их рассредоточили по сельской местности, пряча в гаражи и сараи, – дабы предотвращать те катастрофические потери, которые мог бы навлечь даже один-единственный везучий немецкий бомбардировщик. Бивербрук опасался таких случаев с июля, когда он посетил авиационный склад в Брайз-Нортоне, к западу от Оксфорда, и обнаружил, что большое количество самолетов стоит там весьма тесно – «что создает опасную уязвимость для вражеской атаки» (как он выразился в служебной записке Черчиллю)[536]. Через шесть недель его озабоченность оказалась вполне оправданной – когда авианалет всего двух немецких самолетов на эту базу разрушил десятки воздушных машин. Новые укрытия для самолетов прозвали «гнездами дроздов».

Программа Бивербрука, направленная на такое рассредоточение, породила целый шквал чиновничьего возмущения. Он захватывал здания, которые другие министерства уже зарезервировали для собственных нужд. «Это было своеволие, это было… чистой воды пиратство», – писал его секретарь Дэвид Фаррер. Но для Бивербрука логика рассредоточения доминировала над всем – и не важно, насколько яростно ему противятся. «В результате он на какое-то время добывал помещения, – писал Фаррер, – а врагов приобретал на всю жизнь»[537].

Такой подход еще и замедлял выпуск новых самолетов, хоть это и казалось невеликой ценой в сравнении с гарантией, что в будущем никакой единичный рейд противника не сможет нанести долговременный ущерб авиационному производству.

В воскресенье Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, вызвал Альбрехта Хаусхофера в рейнский город Бад-Годесберг. В отличие от недавней девятичасовой беседы с отцом Альбрехта эта встреча продолжалась всего-навсего два часа. «Я имел возможность высказываться с полной откровенностью», – позже отметил Альбрехт в записке, которую составил для себя по итогам разговора[538]. Он обсуждали, как донести до влиятельных официальных лиц в Англии, что на самом деле Гитлер заинтересован в мирном соглашении. Гесс уверял, что фюрер не желает разрушать Британскую империю. Гесс вопрошал: «Неужели в Англии нет никого, кто готов к миру?»

Считая, что благодаря дружбе с заместителем фюрера он находится в относительной безопасности, Альбрехт решил, что может говорить с прямотой, за которую другого немедленно отправили бы в концлагерь. Он заявил: англичанам потребуются гарантии, что Гитлер будет соблюдать это соглашение, поскольку «практически все сколько-нибудь влиятельные англичане считают любой договор, подписанный фюрером, просто никчемным клочком бумаги».

Это привело Гесса в недоумение. Альбрехт привел ему несколько примеров такого несоблюдения, а затем спросил: «Как англичане могут быть уверены, что новый договор, в отличие от многих предыдущих, не будет разорван, как только это окажется нам выгодно? Нужно осознавать, что даже в англосаксонском мире фюрера считают воплощением Сатаны, полагая, что с ним надлежит биться».

В конце концов разговор зашел о возможном использовании посредника и о встрече в нейтральной стране. Альбрехт предложил своего друга герцога Гамильтона, «который постоянно имеет доступ ко всем важным лицам Лондона – даже к Черчиллю и королю». Неизвестно, знал ли Альбрехт, что герцог сейчас еще и являлся одним из секторальных командиров в Королевских ВВС.

Спустя четыре дня герцогу направили письмо – окольными путями (маршрут разработали Гесс и Альбрехт). В послании обиняками излагалось предложение встретиться с Альбрехтом на нейтральной территории – в Лиссабоне. Альбрехт подписался инициалом «А.» в расчете на то, что герцог поймет, кто отправитель.

Но герцог не ответил. Молчание Англии затягивалось, и Гесс осознал, что необходим какой-то более прямой выход на этого посредника. Кроме того, он тоже (как и фюрер) верил, что теперь им движет некая таинственная рука. Позже он писал своему сыну Вольфу (по прозвищу Буц[539]):

«Буц! Имей в виду, существуют более высокие, более судьбоносные силы, на которые я должен обратить твое внимание (назовем их божественными силами) и которые вмешиваются в происходящее – по крайней мере когда приходит время великих событий»[540].

Мэри Черчилль посреди своей летней идиллии[541] в Бреклс-холле выбрала именно 8 сентября, воскресенье (день после колоссального авианалета на Лондон), чтобы снова написать родителям, умоляя разрешить ей возвратиться в город. Худшего момента для такого письма было не найти.

«Я так часто думаю обо всех вас, – писала она Клементине, – и мне просто ненавистна мысль, что я вдали от тебя и папы в эти темные дни. Пожалуйста – о – пожалуйста, мамочка, дорогая, позволь мне вернуться»[542].

Она жаждала начать работу в Женской добровольческой службе (ЖДС), ее уже прикрепили к одному из лондонских постов (тем же летом, несколько раньше, об этом договорилась ее мать), но по расписанию ей следовало приступить к работе лишь после каникул в Бреклсе. «Я бы так хотела быть с тобой и выполнять свою долю обязанностей, и мне очень хочется начать свою работу», – писала Мэри. Она уговаривала Клементину «не считать свою Кошечку какой-то Эвакуошечкой!».

Бомбардировщики вернулись в небо над Лондоном уже следующей ночью, а потом и днем – в понедельник, 9 сентября. Бомба попала в дом Вирджинии Вульф в Блумсбери (он служил также штаб-квартирой ее издательства «Хогарт Пресс»). Вторая бомба тоже попала в него, но взорвалась не сразу: она сдетонировала лишь через неделю, довершив разрушение дома. Бомбы впервые упали на лондонский Вест-Энд. Одна попала на территорию Букингемского дворца, однако взорвалась лишь в 1:25 вторника, осыпав королевские апартаменты осколками стекла. Но короля с королевой там не было: они проводили каждую ночь в Виндзорском замке в 20 милях к западу от дворца и каждое утро приезжали в Лондон.

Поскольку теперь Лондон подвергся атакам врага, родители Мэри, не вняв ее новым мольбам, решили, что зиму она проведет в Чекерсе – и сможет полноценно работать в Женской добровольческой службе в ближней деревне Эйлсбери, а не в Лондоне. Судя по всему, новое назначение Мэри Клементина организовала, не ставя ее в известность. «Видимо, о "порядке" моей жизни договорились по телефону», – писала Мэри[543].

11 сентября, в среду, накануне отбытия Мэри в Чекерс, ее кузина Джуди вместе с матерью устроили для нее вечеринку и по случаю ее предстоящего дня рождения[544], и по случаю ее отъезда. Они пригласили несколько авиаторов Королевских ВВС. Вечеринка затянулась глубоко за полночь; в дневнике Мэри назвала ее «самой лучшей за долгое-долгое время» и описывала встречу с молодым пилотом по имени Ян Проссер: «Уходя, он подарил мне сладкий романтический поцелуй – свет звезд, свет луны – о боже – о боже – НАСТОЯЩАЯ РОМАНТИЧЕСКАЯ АТМОСФЕРА»[545].

В этот вечер ее отец выступил с радиообращением к стране из подземного Оперативного штаба кабинета, используя предоставленный BBC канал связи с этим укрепленным помещением. От Даунинг-стрит, 10 в этот комплекс можно было пешком дойти за пять минут – через самое сердце Уайтхолла.

Темой его выступления стало вторжение, которое казалось практически предрешенным. Как всегда, он предложил слушателям смесь оптимизма и жестокого реализма. «Мы не можем сказать, когда они придут, – заявил он. – Мы даже не можем быть уверены, что они вообще попытаются это проделать. Но никто не должен закрывать глаза на то, что массированное, полномасштабное вторжение на наш остров готовится со всей обычной немецкой тщательностью и методичностью – и что это вторжение может начаться уже сейчас: в Англию, или в Шотландию, или в Ирландию, или по всем трем направлениям одновременно»[546].

Черчилль предупреждал: если Гитлер действительно планирует вторжение, ему придется начать эту операцию уже скоро, пока не ухудшилась погода и пока атаки Королевских ВВС на собранный для вторжения немецкий флот не стали обходиться Германии слишком дорого. «А следовательно, мы должны считать следующую неделю, или около того, очень важным периодом в нашей истории. Он стоит наравне с теми днями, когда испанская армада приближалась к Ла-Маншу… или когда Нельсон стоял близ Булони между нами и наполеоновской Великой армией». Однако теперь, предостерегал он, исход противостояния «будет иметь куда более значительные последствия для жизни и будущего всего мира и всей цивилизации, чем те славные былые дни».

Но чтобы его утверждения не заставили слушателей трепетать от страха, Черчилль дал кое-какие основания для надежды и героизма. Он заявил, что Королевские ВВС сейчас сильны как никогда, а в отрядах ополчения насчитывается полтора миллиона человек.

Он назвал гитлеровские бомбардировки Лондона попыткой «сломить дух нашего прославленного островного народа путем беспорядочных массовых убийств и разрушений». Но усилия «этого скверного человека» дали обратный результат, провозгласил Черчилль: «На самом деле он, сам того не желая, зажег огонь в британских сердцах, здесь и по всему миру, и этот огонь будет гореть еще долго даже после того, как будут устранены все следы пожаров, которые он вызвал в Лондоне».

Речь была мрачная, но именно в эту ночь лондонцы ощутили неожиданный подъем духа – хотя немецкие бомбардировщики снова явились в огромном количестве. Новый всплеск энтузиазма не имел никакого отношения к речи Черчилля как таковой: он целиком и полностью объяснялся его даром – Черчилль прекрасно понимал, как простые жесты вызывают бурный отклик. Лондонцев привело в ярость, что в ходе предыдущих ночных авианалетов пилоты люфтваффе, казалось, летали где им вздумается, без всяких помех со стороны Королевских ВВС, а зенитные орудия столицы хранили странное молчание. Расчетам ПВО приказывали беречь боеприпасы и стрелять лишь в тот момент, когда они увидят вражеский самолет над головой. В результате они вообще почти не стреляли. По распоряжению Черчилля в город доставили дополнительные зенитки, что увеличило их общее число с 92 до почти 200. Еще важнее то, что Черчилль предписал зенитным расчетам не беречь снаряды, даже прекрасно зная, что орудия ПВО редко сбивают самолеты. Эти распоряжения вступали в силу как раз в ночь на четверг, 12 сентября. И они тут же оказали мощнейшее позитивное воздействие на общее настроение гражданского населения.

Зенитные расчеты стреляли вовсю; один чиновник описал это как «по большей части дикую и неуправляемую пальбу»[547]. Лучи прожекторов метались по небу. Снаряды, выпущенные из орудий ПВО, рвались над Трафальгарской площадью и Вестминстером, точно фейерверки, осыпая улицы неутихающим дождем шрапнели – к восторгу лондонцев. Орудия порождали «многозначительный звук, наполнявший дрожью сокрушительного и ослепительного восторга сердце Лондона», писал романист Уильям Сэнсом[548]. Да и сам Черчилль обожал звук зенитных орудий. Вместо того чтобы искать укрытие, он мчался на ближайший пост ПВО и наблюдал. Эта неслыханная какофония оказывала «колоссальное воздействие на настроение людей», писал Джон Мартин, один из личных секретарей премьер-министра. И добавлял: «Все воспрянули духом, после пятой бессонной ночи каждый сегодня утром выглядит немного иначе – бодрым и уверенным. Любопытное свойство массовой психологии: мы наносим ответный удар, и это вызывает облегчение»[549]. Доклады управления внутренней разведки, составленные на следующий день, подтвердили этот эффект. «Основная тема разговоров сегодня – массированный огонь ПВО прошедшей ночи. Это весьма способствовало подъему духа: в общественных убежищах приободрились, и беседы, ведущиеся там, показывают, что звук зенитных орудий принес вполне приятное воодушевление»[550].

Мало того, в среду, когда Черчилль выступал со своей речью под аккомпанемент грохочущих зениток, пришли сообщения, что накануне ночью Королевские ВВС нанесли по Берлину массированный удар – «пока это самая жестокая бомбардировка из всех», писал Уильям Ширер в дневнике[551]. Впервые Королевские ВВС сбросили на немецкую столицу большое количество зажигательных бомб, отметил Ширер. Полдюжины из них упали в сад доктора Йозефа Геббельса.

Глава 46

Проблема сна

Лондон продолжал подвергаться воздушным налетам, и обыденные заботы повседневности превращались в тяготы – как, например, бесконечное просачивание дождевой воды сквозь крыши, пробитые шрапнелью. Из-за дефицита стекла разбитые окна приходилось заделывать досками, картоном, брезентом. Как полагал Черчилль, сейчас, с приближением холодов, в планы Геринга, шефа люфтваффе, входило «разбить как можно больше стекол»[552]. Постоянно отключали электричество и газ. Поездки на работу стали долгим и нудным процессом – часовой путь мог растянуться часа на четыре, а то и больше.

Одним из худших последствий налетов стал недосып. Сирены, бомбы и постоянная тревога разрывали ночь в клочья – как и зенитные орудия, палившие теперь без умолку. Управление внутренней разведки докладывало: «Живущие поблизости от орудийных позиций страдают от серьезной нехватки сна. Ряд опросов, проведенных вблизи одного из орудий, установленных в Вест-Энде, показал, что люди, проживающие здесь, спят гораздо меньше, чем те, кто живет в нескольких сотнях ярдов отсюда»[553]. Но никто не хотел, чтобы зенитки перестали стрелять: «Мало кто жалуется на эту нехватку сна – главным образом из-за воодушевления, появляющегося благодаря таким залпам. Однако это серьезное нарушение режима отдыха необходимо учесть».

Лондонцы, укрывавшиеся в общественных бомбоубежищах, обнаружили, что эти места мало приспособлены для сна, поскольку предвоенные планировщики систем гражданской обороны не ожидали, что вражеские авианалеты будут происходить по ночам. «Теперь я боюсь не бомб, а усталости, – писала одна государственная служащая в дневнике, который она вела для «Массового наблюдения», – когда пытаешься работать, пытаешься сосредоточиться, а глаза у тебя вылезают из головы, точно шляпные булавки, после того как ты всю ночь не спала. Я бы с радостью умерла во сне – если бы только смогла поспать»[554].

В ходе одного из опросов 31 % респондентов сообщили, что в ночь на 12 сентября им вообще не удалось поспать. Еще 32 % спали меньше четырех часов. Лишь 15 % заявили, что проспали более шести часов[555]. «Разговоры вертелись вокруг одной темы – где и как спать», – писала Вирджиния Коулз. Вопрос насчет «где» вызывал особые трудности. «У каждого имелась своя теория на сей счет: кто-то предпочитал подвал; другие уверяли, что чердак или крыша безопаснее – вас не засыплет обломками так, что вы не сможете выбраться; кто-то рекомендовал узкую траншею, выкопанную в саду позади дома; нашлись и те, кто настаивал, что лучше забыть обо всем этом и с комфортом умереть в постели»[556].

Небольшая часть лондонцев использовала в качестве убежища метро, хотя из популярного мифа, возникшего позже, складывается впечатление, что все лондонцы толпами стекались на глубоко залегающие станции подземки. В ночь на 28 сентября, когда, по данным полиции, на станциях укрывалось максимальное количество людей, их общее число составило около 177 000 – примерно 5 % от всех, кто оставался тогда в Лондоне[557]. И Черчилль поначалу хотел, чтобы именно так и было. Мысль о множестве людей, скопившихся на станциях метро, вызывала в его сознании кошмарную картину потери сотен, а то и тысяч жизней из-за попадания одной-единственной бомбы – если та проникнет сквозь толщу земли и доберется до платформ. И в самом деле, 17 сентября бомба попала в станцию метро «Марбл-Арч» (погибло 20 человек); а в октябре четыре прямых попадания в станции подземки оставят после себя шесть сотен погибших и раненых. Однако Профессор сумел убедить Черчилля, что необходимы глубокие убежища, способные вместить большое количество людей. «Поднимается очень внушительная волна недовольства», – сообщил ему Профессор, пояснив, что людям хочется «проводить ночь в тишине и безопасности»[558].

Впрочем, опрос, проведенный в ноябре, показал, что 27 % лондонцев используют свои домашние укрытия – главным образом так называемые убежища Андерсона, названные в честь Джона Андерсона, министра внутренней безопасности. Эти металлические конструкции следовало закапывать во дворах и в садах: считалось, что они способны защитить своих обитателей от всего, за исключением прямого попадания, хотя защита находящихся в таком убежище от затопления, плесени и пронизывающего холода оказалась непростой проблемой. Но значительно больше лондонцев (по одной из оценок, 71 %, что очень немало) просто оставались у себя дома: иногда в подвале, зачастую – в собственной кровати[559].

Черчилль ночевал на Даунинг-стрит, 10. Когда появлялись бомбардировщики, он (к немалому ужасу Клементины) забирался на крышу, чтобы посмотреть.

12 сентября, в четверг, бомба массой 4000 фунтов (очевидно, типа «Сатана») упала перед собором Святого Павла и вошла в землю на глубину 26 футов, но не взорвалась. Чтобы до нее добраться, пришлось рыть специальные туннели. Три дня спустя ее со всеми предосторожностями подняли на поверхность. Рывшие туннели стали одними из первых, кто удостоился новой награды за гражданское мужество, учрежденной по требованию короля, – Креста Георга.

На другой день бомбы снова поразили Букингемский дворец, причем на этот раз от них едва не пострадала царствующая чета. К этому моменту она уже приехала из Виндзорского замка, под дождем, лившим с очень пасмурного неба: в такую погоду авианалеты казались маловероятными. Чета беседовала с Алеком Хардинджем, личным секретарем короля, в одной из верхних комнат, окна которой выходили на большую открытую четырехугольную площадку в центре дворца, когда они услышали рев самолета и увидели, как мимо пролетают две бомбы. Дворец содрогнулся от двух взрывов. «Мы переглянулись – и поспешно ретировались в коридор, – писал король в дневнике. – Все произошло за какие-то секунды. Мы все недоумевали, почему мы не погибли». Он был убежден, что дворец бомбили целенаправленно. «Многие видели, как самолет, вынырнув из туч, несется прямо над Мэллом; затем он сбросил 2 бомбы во внешний двор, 2 – во внутренний четырехугольник, 1 – на Часовню, еще одну – в сад». Констебль, состоявший в охране дворца, сказал королеве, что это была «очень впечатляющая бомбежка»[560].

Хотя о самой бомбардировке скоро узнали все, тот факт, что королевская чета чудом избежала гибели, хранили в секрете – даже от Черчилля, который узнал об этом гораздо позже, во время написания своей личной истории войны. Эпизод потряс короля. «Это были ужасающие переживания, и я не хочу, чтобы они повторились, – признавался он в дневнике. – Они явно пытаются приучить нас "прятаться в укрытие" при всех дальнейших случаях такого рода, однако необходимо следить, чтобы у нас не выработалось "окопное мышление"». Но некоторое время он продолжал нервничать. «Мне как-то не очень понравилось сидеть у себя в комнате в понедельник и во вторник, – запишет он на следующей неделе. – Я обнаружил, что не в состоянии читать, что я вечно куда-то спешу и постоянно поглядываю в окно»[561].

Но эта бомбежка имела и свою положительную сторону. Произошедший авианалет, по наблюдениям короля, заставил его (как и его жену) ощутить более тесную связь с народом. Королева выразилась об этом лаконично: «Я даже рада, что нас бомбили. Теперь я чувствую, что могу смотреть в глаза жителям Ист-Энда»[562].

С приближением уик-энда страх вторжения обострился. Луна была почти полной, приливы тоже благоприятствовали врагу. Лондонцы так и стали называть предстоящие выходные – «Уик-энд вторжения». 13 сентября, в пятницу, генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, записал в дневнике: «Все указывает на то, что вторжение начнется уже завтра – от Темзы до Портсмута! Интересно, будем ли мы завтра к этому часу уже вовсю драться?»[563]

Эта озабоченность стала настолько серьезной, что в субботу Черчилль направил распоряжение «Мопсу» Исмею, секретарю военного кабинета Эдуарду Бриджесу и другим высшим чиновникам, предписывая им посетить специальный укрепленный комплекс под кодовым названием «Загон», созданный на северо-западе Лондона. В случае реализации худшего сценария правительство могло укрыться там. Мысль о том, чтобы правительство эвакуировалось из Уайтхолла, была ненавистна Черчиллю, который опасался, что это станет свидетельством пораженчества для британского общества, для Гитлера и для Америки (этого он особенно страшился). Но теперь понимал, что положение обострилось. В своем приказе он поручал министрам осмотреть предназначенные для них помещения и «быть готовыми быстро перебраться туда». Он настаивал, чтобы все они избегали огласки этих приготовлений.

«Мы должны ожидать, – писал он, – что район Уайтхолла и Вестминстера сейчас в любое время может стать объектом интенсивной атаки с воздуха. Немецкий метод – нарушение работы центрального правительства как одна из важнейших прелюдий к массированному нападению на страну. Они проделывают это везде. И они наверняка проделают это здесь, где ландшафт может быть таким узнаваемым, где река и высокие здания, расположенные на ее берегах, служат надежными ориентирами и днем и ночью»[564].

Хотя тревоги, связанные с ожиданием вторжения, стремительно росли, а слухи о нем вовсю циркулировали, десятки родителей в Лондоне и некоторых других местах Англии ощутили в этот уик-энд какое-то новое чувство мира и покоя. С огромным облегчением они пристроили своих детей на пассажирское судно «Сити оф Бенарес», которое должно было отбыть из Ливерпуля и эвакуировать их в Канаду – подальше от угрозы бомбежек и от немецкого вторжения. На судне находилось 90 детей. Многих сопровождали матери, остальные ехали одни. В списке пассажиров был мальчик, чьи родители опасались того, что захватчики могут посчитать его евреем, поскольку вскоре после рождения он подвергся обрезанию.

Через четыре дня после отплытия, когда судно находилось уже в шести сотнях миль от британских берегов, во время бушующего шторма его торпедировала немецкая подлодка. Судно затонуло. Погибло 265 человек, в том числе 70 из 90 детей, находившихся на борту.

Глава 47

Условия тюремного заключения

В Чекерсе Мэри Черчилль устроилась в спальне на четвертом этаже, куда можно было попасть с помощью потайной винтовой лестницы из комнаты Гоутри, располагавшейся внизу. Более традиционный путь, через самый обычный коридор, также приводил в эту комнату, но Мэри предпочитала винтовую лестницу. Комната находилась в уединенном уголке, на этаже, где больше никто не жил, и обычно в ней было холодно и сквозило из-за «завывательских» (как она выражалась) ветров за внешними стенами. Тут были наклонные потолки и большой камин, плохо справлявшийся с холодом. Она сразу полюбила эту комнату.

Помещение было овеяно тайнами – и, подобно всему остальному в Чекерсе, пробуждало мысли о далеком прошлом[565]. Столетиями его называли Темницей – в память об эпизоде, происшедшем в 1565 году, в эпоху, когда королевское неудовольствие могло привести к весьма неприятным последствиям. Узница, еще одна Мэри (леди Мария Грей, младшая сестра гораздо более известной леди Джейн Грей, с которой обращались гораздо хуже и которую казнили в 1554 году, что стало одним из знаменитых событий в истории Британии[566]), решила втайне выйти замуж за «простолюдина» Томаса Киза – начальника личной гвардии королевы Елизаветы I. Этот брак оскорбил королеву по самым разным причинам, не в последнюю очередь из-за того, что он вполне мог вызвать насмешки над королевским семейством: невеста была совсем крошечная (возможно, карлица), а жених – колоссальных размеров (говорили, что это самый огромный человек при дворе). Уильям Сесил, секретарь королевы, называл этот союз «чудовищным»[567]. Королева заточила Киза во Флитскую тюрьму и приказала Уильяму Гоутри, тогдашнему владельцу Чекерса, запереть леди Марию в этом доме и держать ее там вплоть до дальнейших распоряжений (впрочем, ей разрешалось иногда гулять на свежем воздухе). Ее выпустили через два года, а ее мужа – еще через год. Но они больше никогда не видели друг друга.

Из двух небольших окон открывался вид на холм Бикон-Хилл. По ночам, хотя поместье Чекерс располагалось в 40 милях от Лондона, нынешняя Мэри видела отдаленные вспышки зенитных орудий и слышала раскаты их залпов. Часто над домом пролетали какие-нибудь самолеты, вынуждая ее порой нырять под одеяло с головой.

Мэри быстро поняла, что дом бывает очень тихим по будням, хотя она с восторгом узнала, что родители на этот первый уик-энд привезли из Чартуэлла «нянюшку» Уайт, которая была ее няней в детстве. Помогло и то, что ее невестка Памела Черчилль тоже теперь обосновалась в этом доме – «нетерпеливо ожидая появления маленького Уинстона» (отметила Мэри в дневнике).

Обстановка в доме заметно оживилась в пятницу, 13 сентября, – с прибытием Черчилля, Клементины и дежурного личного секретаря Джона Мартина (кроме того, Мэри предвкушала празднование своего 18-летия в воскресенье).

Эти выходные предоставят и то, что Мэри именовала «захватывающими отвлечениями».

Черчилль и Клементина оставались в Чекерсе до окончания субботнего ланча, но днем поехали на машине в Лондон. Черчилль планировал вернуться на другой день, чтобы отметить день рождения дочери; Клементина вернулась уже вечером – и привезла сюрприз. «Оказывается, мамочка заказала мне чудесный торт, несмотря на все эти налеты! – записала Мэри в дневнике. – Какая она милая!»[568]

В этот вечер Мэри размышляла о своем взрослении в пространной дневниковой записи, называя субботу «последним днем "беззаботной юности"!»[569]. Ну да, идет война, но она ничего не может с собой поделать – ее жизнь вызывает у нее восторг. «Какой это был замечательный год! – пишет она. – Думаю, он всегда будет особенно выделяться у меня в памяти. И он стал для меня очень счастливым – несмотря на все страдания и несчастья в мире. Надеюсь, это не означает, что я бесчувственная, мне же правда кажется, что я не такая, но иногда я просто не в состоянии запретить себе быть счастливой».

Она признавалась, что стала чувствительнее по отношению к окружающему миру: «Думаю, я впервые в жизни ощутила страх, и тревогу, и скорбь, пусть и в малых дозах. Мне очень-очень нравится быть молодой, и я не очень-то хочу, чтобы мне стало 18. Хоть иногда я и веду себя совершенно по-идиотски, "раздрызганно", но я чувствую, что довольно сильно повзрослела за этот год. И я этому рада».

Мэри легла в постель, когда огонь из зенитных орудий озарил небосвод над далеким Лондоном.

Черчилль вернулся в Чекерс в воскресенье – как раз успев к ланчу. Затем, сочтя, что погода «благоприятствует противнику»[570], он отправился вместе с Клементиной, Памелой и секретарем Мартином в оперативный центр Истребительного командования в Аксбридже. По прибытии их проводили по лестнице на 50 футов вниз – туда, где располагался оперативный командный пункт. Черчиллю он показался похожим на небольшой театр, высотой с двухэтажное здание, 60 футов в поперечнике. Поначалу здесь стояла тишина. Несколько часов назад произошло масштабное воздушное сражение (после того как более 200 бомбардировщиков и их истребители сопровождения пересекли береговую линию), но оно уже утихло. Как раз когда Черчилль и его спутники шли вниз по лестнице, вице-маршал Кит Парк, командующий Группой № 11, заметил: «Не знаю, случится ли сегодня еще что-нибудь. Пока все спокойно».

Семейство заняло места в «бельэтаже» (как выразился Черчилль)[571]. Внизу на столе распростерлась огромная карта, которой занимались около 20 мужчин и женщин; там же суетились всевозможные помощники, отвечавшие на звонки. Всю противоположную стену занимало табло с рядами цветных лампочек, обозначавших состояние каждой эскадрильи. Красные лампочки показывали, какие истребители в данный момент участвуют в боевых действиях; другая группа лампочек показывала истребители, возвращающиеся на свои аэродромы. Офицеры, находившиеся на посту управления со стеклянными стенками (Черчилль назвал его «аванложей»), оценивали информацию, поступавшую по телефону от операторов радаров и от сети живых наблюдателей министерства авиации (их было около 30 000).

Тишина длилась недолго. Радары обнаружили сосредоточение самолетов над Дьепом (на французском побережье) и их движение в сторону Англии. В первых сообщениях количество атакующих самолетов оценивалось как «40 или больше». Засветились огоньки на табло дальней стены, показывающие, что истребительные эскадрильи Королевских ВВС уже находятся в боевой готовности, то есть могут взлететь уже через несколько минут после приказа. Стали приходить новые и новые сообщения о приближении немецких самолетов. Об этом объявляли с такими бесцветными интонациями, словно речь шла о прибытии поездов на станцию:

– Двадцать или больше.

– Сорок или больше.

– Шестьдесят или больше.

– Восемьдесят или больше.

Сотрудники центра, обслуживавшие карту, принялись двигать диски по ее поверхности – в сторону Англии. Диски изображали приближающиеся немецкие силы. На дальней стене стали вспыхивать красные лампочки: сотни «Харрикейнов» и «Спитфайров» поднимались в воздух с авиабаз по всему юго-востоку Англии.

Немецкие диски неуклонно ползли вперед. На табло погасли все лампочки, показывающие самолеты, которые находятся в резерве: это означало, что каждый истребитель Группы № 11 теперь задействован в бою. По телефону сплошным потоком лились сообщения от наземных наблюдателей, докладывавших о замеченных немецких самолетах – об их типе, численности, направлении движения, приблизительной высоте полета. Как правило, во время одного рейда поступали тысячи таких посланий. Один-единственный молодой офицер направлял истребители группы на вторгшиеся самолеты, передавая информацию «спокойно, негромко и монотонно» (как вспоминал Черчилль). Вице-маршал Парк, явно испытывавший немалое беспокойство, вышагивал взад-вперед за спиной этого офицера, время от времени отдавая собственные распоряжения вместо тех, которые тот готовился отдать сам.

Бой продолжался. В какой-то момент Черчилль спросил:

– Какие у нас остались резервы?

Парк ответил:

– Никаких.

Черчилль с давних пор изучал войну на практике и отлично понимал: это означает, что ситуация очень серьезная. Запас топлива, которым располагал каждый из истребителей Королевских ВВС, позволял самолету продержаться в воздухе около полутора часов, после чего требовалось совершить посадку для заправки и перезарядки. А на земле эти самолеты оказались бы весьма уязвимы.

Вскоре табло показало, что эскадрильи Королевских ВВС возвращаются на свои базы. Тревога Черчилля возросла. «Какие же потери мы можем понести, если наши заправляющиеся самолеты будут застигнуты на земле дальнейшими рейдами "40 или больше", а то и "50 или больше"!» – писал он[572].

Но и немецкие истребители уже подбирались к предельному времени нахождения в воздухе. Сопровождаемые ими бомбардировщики могли оставаться в небе значительно дольше, однако истребителям люфтваффе, как и британским, запаса топлива хватало только на 90 минут полета – включая и время на возвращение на свои прибрежные базы через Ла-Манш. Бомбардировщики не могли рисковать, летя без сопровождения, поэтому им тоже приходилось возвращаться. Эти ограничения, по словам немецкого аса Адольфа Галланда, «становились все более и более невыгодными». Во время одного из рейдов его собственная группа потеряла дюжину истребителей – пяти из них пришлось садиться «на брюхо» на французских пляжах, а остальные семь были вынуждены приводниться на поверхность самого канала. «Мессершмитт Ме-109» мог оставаться на воде до одной минуты. По расчетам Галланда, этого «едва-едва хватало на то, чтобы пилот отстегнулся и выкарабкался наружу»: после этого он должен был надуть спасательный жилет, который прозвали «Мэй Уэст»[573], или задействовать небольшую резиновую лодку – и выпустить сигнальную ракету в надежде, что ему на помощь придет входящая в состав люфтваффе Служба воздушного спасения на море[574].

Между тем на глазах у Черчилля табло показывало, что все больше самолетов Королевских ВВС возвращается на свои аэродромы. Операторы начали передвигать диски, изображающие немецкие бомбардировщики, обратно – в сторону Ла-Манша и побережья Франции. Сражение завершилось.

Черчилли поднялись по той же лестнице на поверхность, как раз когда прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. Мысль о том, что столько молодых пилотов очертя голову устремились в бой, вызвала у Черчилля благоговейный ужас. Уже сидя в машине, он вслух произнес, словно бы обращаясь к самому себе: «Бывают времена, когда одинаково хорошо и жить, и умирать».

Они вернулись в Чекерс в половине пятого вечера. Страшно уставший Черчилль тут же узнал, что планируемая союзниками атака на западноафриканский город Дакар (ее должен был возглавить генерал де Голль – используя британские и Свободные французские силы[575]) находится под угрозой из-за неожиданного появления военных кораблей, которые Британия в свое время не сумела конфисковать, – теперь они находились под контролем прогерманского вишистского правительства Франции. В 17:15 Черчилль сделал краткий звонок в Лондон, порекомендовав, чтобы эту операцию (под кодовым названием «Угроза») отменили. Затем он, по обыкновению, лег вздремнуть.

Обычно его дневной или вечерний сон продолжался около часа. На сей раз, вымотанный драматизмом дневной воздушной баталии, он проспал до восьми вечера. Проснувшись, он вызвал дежурного секретаря – Мартина. Тот принес ему свежие новости. «Это было отвратительно, – вспоминал Черчилль. – Тут что-то пошло не так; там что-то отложили; такой-то прислал неудовлетворительный ответ; а в Атлантике противник продолжает топить наши корабли, много жертв»[576].

Мартин приберег хорошие новости на самый конец.

– Однако, – сообщил он Черчиллю, – все искупается авиацией. Мы сбили 183 самолета, а потеряли меньше 40.

Это цифры были настолько необыкновенными, что по всей империи 15 сентября стали называть днем Битвы за Британию, хотя и это соотношение потерь оказалось неверным, а точнее, сильно раздутым: как часто бывает, в пылу битвы желаемое выдается за действительное.

Тем воскресным вечером в Чекерсе царила более веселая атмосфера – когда начали отмечать день рождения Мэри. Сестра Сара подарила ей набор для письма в кожаном футляре. Подруга прислала шоколад и шелковые чулки; кузина Джуди прислала поздравительную телеграмму. Мэри пришла в восторг от всего этого внимания. «Как все милы – в эти ужасные времена не забыли, что мне исполняется 18! – записала она в дневнике поздно вечером. – Я это ужасно ценю»[577].

Завершила она эту запись так: «Ложусь спать 18-летней – и очень счастливой». Ее приводила в восторг и мысль о том, что завтра она уже поедет в Эйлсбери, чтобы начать работу в Женской добровольческой службе.

Глава 48

Берлин

Для Германа Геринга потери в воскресном воздушном сражении стали шокирующими и унизительными. Командиры люфтваффе вскоре осознали истинный размах этих потерь – просто по количеству самолетов, которые не вернулись на базу. Число сбитых немецких машин оказалось значительно меньше, чем заявленное Королевскими ВВС (сообщавшими о 183 победах), но оно все равно не укладывалось в голове у руководства немецкой авиации: 60 самолетов, из них 34 – бомбардировщики. Более того, на самом деле потери были еще серьезнее, поскольку этот подсчет не учитывал еще 20 бомбардировщиков, которые получили серьезные повреждения. Не учитывал он и то, что из кабин вернувшихся самолетов многих авиаторов извлекали убитыми или получившими ранения разной степени тяжести (в том числе и искалеченными). Королевские ВВС по окончательному подсчету потеряли всего 26 истребителей.

До сих пор Геринг пропагандировал идею, что экипажи его бомбардировщиков храбрее британских пилотов, поскольку люфтваффе атакует не только ночью, но и при ярком свете дня – в отличие от трусливых британцев, которые проводят свои авиарейды против Германии лишь под покровом темноты. Но теперь он приостановил все масштабные дневные налеты (хотя на наступающей неделе и произойдет еще один крупный дневной рейд против Лондона, который будет стоить люфтваффе невероятно дорого).

«У нас сдали нервы», – позже признавался на допросе генерал-фельдмаршал Эрхард Мильх[578]. В августе 1940 года британская разведка описывала его как «маленького вульгарного человечка», который преклоняется перед средневековыми божествами и церемониями[579]. Он помогал Герингу создавать люфтваффе, сыграв в этом весьма важную роль. Мильх заявил, что понесенные потери не были необходимостью. Он привел две главные причины случившегося: «а) бомбардировщики безобразно держали строй; б) истребительное сопровождение никогда не находилось там, где надо. Летная дисциплина не соблюдалась». По его словам, истребители «пренебрегли задачей сопровождения ради "свободной охоты"».

То, что люфтваффе потерпело неудачу, было ясно всем – особенно геринговскому патрону и хозяину Адольфу Гитлеру.

Между тем главный немецкий пропагандист Геббельс бился над еще одной профессиональной проблемой: как охладить общественное возмущение, вызванное тем, что в прошедшую пятницу люфтваффе подвергло бомбардировке Букингемский дворец. Эта операция оказалась полной катастрофой с точки зрения пиара (как мы выразились бы сегодня).

На войне каждый день творятся бесчеловечные вещи, но миру в целом эта атака представлялась подлой и необоснованной. Геббельс понимал, что можно притушить этот гнев, объявив, что сам дворец стал выполнять функцию арсенала или что какой-то важный склад, или электростанция, или иная цель находится на достаточно небольшом расстоянии от него – так, чтобы казалось правдоподобным, что в здание дворца попали случайные бомбы, хотя сама природа этой атаки (когда бомбардировщик, нырнув вниз сквозь тучи и дождь, полетел над Уайтхоллом к одной из самых крупных и узнаваемых достопримечательностей Лондона) делала такую защиту чрезвычайно неубедительной.

Проводя в воскресенье очередное совещание по вопросам пропаганды, Геббельс повернулся к майору Рудольфу Водаргу, офицеру связи, выполнявшему роль посредника между люфтваффе и его министерством, и велел ему «установить, имеются ли какие-либо военные цели в районе Букингемского дворца»[580].

Если таковых не обнаружится, немецкая пропаганда должна их выдумать, заявляя, что «секретные военные хранилища скрыты в непосредственной близости от него».

Глава 49

Страх

Первая неделя работы Мэри в Женской добровольческой службе заставила ее в полной мере осознать реальное воздействие войны на людей. «Деревенской мышке» приходилось подыскивать жилища для тех семей, лондонские дома которых оказались разрушены при бомбежке, или для тех, которые спешно покинули город, опасаясь, как бы их не постигла такая же участь. Люди текли огромным потоком, принося с собой ужасающие рассказы о пережитом в Лондоне. Количество беженцев сильно превышало число имеющихся помещений, что вынудило ЖДС вежливо, но твердо призвать граждан, проживающих в данном районе, открыть двери своих домов для этих переселенцев. После начала войны были приняты законы о чрезвычайном положении, наделявшие правительство полномочиями по использованию частных домов в своих нуждах, однако в ЖДС не спешили апеллировать к этому закону, боясь вызвать возмущение и усугубить и без того тлеющую классовую вражду (нетрудно себе представить эти встречи портовых рабочих и сельских джентльменов) во времена, когда в обществе и так создалось немалое напряжение.

Для Мэри контраст между тем, с чем она сейчас столкнулась, и тем, как она перед этим провела лето в Бреклс-холле, оказался почти невообразимым. Всего две недели назад они с Джуди Монтегю весело разъезжали на велосипедах по загородным угодьям, купались в пруду поместья, танцевали – и флиртовали – с молодыми офицерами Королевских ВВС, а война казалась чем-то далеким, чем-то происходящим за кадром. Даже зенитки, стрелявшие по ночам, служили для нее скорее источником комфорта, а не ужаса.

Но теперь…

«Надо же – такое – в XX веке, – поражалась Мэри в одной из дневниковых записей ближайшего уик-энда. – Поглядите на Лондон – поглядите на все эти толпы лишившихся крова и имущества, на изможденных людей – в одном только Эйлсбери.

За эту неделю я увидела больше страданий и нищеты, чем когда-либо прежде.

Просто не могу подобрать слова, чтобы описать свои чувства по поводу всего этого. Я знаю лишь – меня сподвигли на более глубокое и широкое осознание тех страданий, которые приносит война. Я знаю лишь – мне стало известно о человеческих страданиях и тревогах больше, чем когда-либо прежде.

О Господи, не оставь бездомных и встревоженных.

Я видела так много озабоченных, печальных, потерянных выражений лица – и очень много храбрости, оптимизма, здравого смысла»[581].

Два дня спустя, 23 сентября, в понедельник, Мэри прочла новость о том, что потоплен «Сити оф Бенарес», а с ним погибло множество детей. «Упокой, Господи, их души, – записала она вечером в дневнике, – и помоги нам стереть проклятие Гитлера и избавиться от самого омерзительного бремени, какое мир когда-либо налагал на человечество». После этой трагедии ее отец распорядился «остановить дальнейшую эвакуацию детей за океан»[582].

Вдали стреляли зенитки и разрывались снаряды, но в Темнице поместья Чекерс царил покой – и дух истории, овеянный благожелательным присутствием призрака леди Марии. Какие бы жестокие и жуткие рассказы ни слышала Мэри каждый день, по вечерам она имела возможность укрыться в своем милом доме, где о ней заботилась Монти (Грейс Лэмонт, экономка Чекерса) и где компанию Мэри составляла Памела, ожидавшая появления на свет своего ребенка. Неожиданно получилось так, что Карнак Риветт, врач Памелы, тоже стал более или менее постоянным жильцом дома – к большому неудовольствию Клементины. Она считала его присутствие и угнетающим, и смущающим, тем более что поместье Чекерс не являлось личной собственностью семейства Черчилль, а принадлежало правительству. Она говорила Памеле: «Дорогая, ты должна осознавать, что это официальная резиденция, поэтому довольно неловко, если этот доктор каждый вечер сидит вместе со всеми за ужином»[583].

Риветт часто оставался ночевать, заявляя, что должен находиться в доме, поскольку роды могут начаться в любой момент.

Но Памела подозревала, что Риветтом движет иной мотив – страх. Она полагала, что доктор страшно напуган бомбежками Лондона и явился в Чекерс, надеясь, что здесь он будет в безопасности.

Ее ребенок должен был родиться в ближайшие три недели.

Джон Колвилл выехал из Чекерса в воскресенье днем, после чая. Он отправился в Лондон поужинать у родителей – на Экклстон-сквер, близ вокзала Виктория. Только они собрались сесть за стол, завыли сирены, и вскоре над головой послышался гул немецких бомбардировщиков. Колвилл поднялся наверх, в одну из спален. Погасив свет, он опустился на колени у окна, чтобы посмотреть, как происходит налет. Все выглядело совершенно нереально: бомбы падают на твою столицу, на твой дом – но в этом явно виделась и какая-то красота, которую он попытался описать в дневнике перед тем, как лечь спать.

«Эта ночь, – писал он, – выдалась безоблачной и звездной, над Вестминстером поднималась луна. Не могло быть зрелища прекраснее, и зенитные прожекторы, лучи которых пересекались на горизонте, и звездообразные вспышки в небе, там, где рвались снаряды, и зарево далеких пожаров – все это лишь обогащало эту сцену. Она была и величественна, и ужасна: судорожное гудение вражеских самолетов над головой; грохот орудий ПВО там и сям; при выстрелах этих орудий – огни, чем-то напоминающие светящиеся окна электричек в мирное время; и мириады звезд на небосводе, подлинных и искусственных. Нигде никогда не было такого разительного контраста между великолепием природы и человеческой низостью»[584].

Глава 50

Гесс

Это было странное письмо. Английская сеть цензоров пристально следила за всей корреспонденцией, попадающей в страну и покидающей ее, и это послание, отправленное 23 сентября из Германии, тут же привлекло внимание перлюстраторов. Внешний конверт был адресован пожилой британке, некоей «миссис В. Робертс», однако внутри находился второй конверт, а также инструкции, предписывавшие переслать его одному выдающемуся шотландцу – герцогу Гамильтону.

Во втором конверте цензоры обнаружили письмо, смутившее их своей таинственностью. В тексте предлагалось встретиться в каком-нибудь нейтральном городе – например, в Лиссабоне. Вместо подписи стоял лишь инициал «А.».

Цензоры передали эти конверты вместе с их содержимым британской службе контрразведки (МИ-5), где они и остались. Герцог узнал об их существовании лишь весной, через шесть месяцев после того, как они были посланы[585].

Глава 51

Убежище

Немецкие воздушные налеты на Лондон делались все интенсивнее: Геринг стремился развеять флер неудачника, окружавший его все плотнее и заставлявший тускнеть сияние его белой формы и блеск медалей. Каждую ночь десятки бомбардировщиков волнами шли на Лондон, подвергая его безудержным атакам, хотя официально Германия по-прежнему твердила, что люфтваффе атакует лишь военные цели.

Однако на самом деле оно – открыто, как никогда, – вело войну против мирного населения британской столицы. Стоит упомянуть хотя бы «парашютные мины» – бомбы, летевшие туда, куда их гнал ветер. В каждой содержалось 1500 фунтов фугасной взрывчатки. Такая бомба могла уничтожить все живое и неживое в радиусе 500 ярдов. Изначально их разработали для борьбы с кораблями. На земле такие бомбы впервые применили 16 сентября, когда 25 парашютных мин сбросили на Лондон. Они спускались в странной и зловещей тишине. Вселяемый ими ужас лишь усилился, когда 17 из них не взорвались – вынудив эвакуировать целые кварталы, пока эти бомбы не обезвредят специально подготовленные саперы Королевского военно-морского флота.

Такие мины вскоре начали сбрасывать все чаще. В записке, направленной Исмею 19 сентября, в день, когда люфтваффе применило 36 этих устройств, Черчилль отмечал, что применение парашютных мин «открыто демонстрирует, что противник совершенно отказался от всех попыток сделать вид, будто он метит в военные цели»[586]. Он предложил наносить ответные удары, выпуская аналогичные средства над немецкими городами (в тех же количествах). С безжалостным весельем он предложил заранее публиковать список немецких городов, которые станут объектом такой бомбардировки, – чтобы в стане врага нарастало ожидание беды. «Не думаю, что им это понравится, – писал он, – к тому же нет никаких причин для того, чтобы не устроить им период тревожной неопределенности».

Когда немцы переключились на ночные рейды, жизнь в Лондоне ужалась до светлого времени суток, которое по ходу осени съеживалось с ужасной неотвратимостью (а расположение столицы на довольно высокой северной широте только ускоряло этот процесс). Эти налеты породили своего рода парадокс: вероятность того, что в конкретную ночь конкретный человек погибнет из-за бомбежки, была ничтожной, однако вероятность того, что в эту ночь в Лондоне кто-то где-то погибнет под бомбами, составляла 100 %. Получалось, что безопасность – это лишь счастливый случай. Один мальчик, когда его спросили, кем он хочет быть, когда вырастет (пожарным, летчиком и т. п.), ответил:

– Хочу быть живым[587].

Многие десятки лондонцев действительно погибли, и наступление ночи само по себе становилось источником страха, но дневная жизнь оставалась до странности обыденной. В магазинах на Пикадилли и на Оксфорд-стрит по-прежнему толпились покупатели, а в Гайд-парке собиралось множество любителей солнечных ванн – оптимистов, более или менее уверенных, что немецкие бомбардировщики не пролетят над головой, пока не начнет смеркаться. Пианистка Майра Хесс ежедневно выступала с концертами в Национальной галерее на Трафальгарской площади – в час ланча, чтобы избежать вечерних налетов. Зал неизменно был полон, многие слушатели даже сидели на полу, но под рукой у каждого имелся противогаз – на всякий случай. Аудитория нередко чуть не плакала, а аплодисменты были «громогласными и очень трогательными», как отмечала Молли Пантер-Даунз, один из авторов журнала New Yorker[588]. Время от времени пианистка демонстрировала эксцентричные трюки – например, играла зажав в ладонях по апельсину. После концерта все торопливо расходились, пишет Пантер-Даунз, «закидывая на плечо ремни противогаза и выглядя значительно лучше – потому что на час всех подняли в ту плоскость существования, где кажется, что скука и страх не имеют значения».

Даже ночь постепенно казалась все менее устрашающей – несмотря на эскалацию насилия и рост масштаба разрушений. Как-то раз Оливия Кокетт (один из авторов дневников, ведущихся для «Массового наблюдения») и ее подруга Пег отправились прогуляться во время авианалета. «Шли прямо в сияние полной луны, – писала Кокетт. – Были в таком восторге от ее красоты, что дошли до Брикстона, сквозь орудийную стрельбу и прочее, восхищаясь светотенью, радуясь пустоте и тишине улиц. Как сказала Пег, вся эта война, все эти орудия кажутся чем-то банальным, по сути – незначительным на фоне этого мрачного великолепия»[589]. Автор еще одного дневника, тоже молодая женщина, описывала, как сама удивилась своим чувствам, лежа в постели после того, как совсем рядом разорвалась бомба. «Я лежала, ощущая неизъяснимое счастье и торжество, – писала она. – "Надо же – меня бомбили!" – твердила я себе снова и снова, примеряя эту фразу, как новое платье, словно чтобы посмотреть, насколько она мне впору. "Меня бомбили! ‹…› Меня бомбили – меня!"» Она отдавала себе отчет в том, что многие, вероятно, убиты или получили ранения во время этого налета, «но за всю свою жизнь я никогда не испытывала такого чистого и беспримесного счастья»[590].

Филлис Уорнер, автор еще одного дневника, обнаружила, что ее – и других лондонцев – даже удивляет собственная стойкость. «Мы выяснили, что можем это перенести: само по себе огромное облегчение для большинства из нас, – писала она 22 сентября. – Думаю, каждый втайне боялся, что не сможет, что он с визгом помчится в ближайшее бомбоубежище, что у него сдадут нервы, что он в том или ином смысле сломается. Так что это оказалось приятной неожиданностью»[591].

Однако мрачное постоянство рейдов и рост разрушений все же угнетали людей. 23 сентября, в понедельник, романистка Роуз Маколей записала: «У меня развивается особая фобия – страх оказаться заживо погребенной. Ведь я видела так много домов и многоквартирных зданий, обращенных в груды развалин, из которых людей невозможно вовремя извлечь, и у меня возникает ощущение, что лучше бы я ночевала на улице, но я знаю, что так делать нельзя»[592]. Гарольд Никольсон испытывал такой же страх – как явствует из его дневниковой записи за следующее число. «Меня ужасает, – писал он, – мысль о том, что я могу оказаться погребенным под огромными кучами обломков, слышать, как где-то капает вода, чувствовать, как ко мне подползает газ, слышать слабые крики коллег, обреченных на медленную и некрасивую смерть».

Многие лондонцы начали жаловаться на желудочно-кишечные расстройства – прозванные «тревожным животом» (намек на сирены воздушной тревоги)[593].

Нормирование продуктов оставалось раздражающим фактором. Особенно раздражало то, что в магазинах нет ни единого яйца. Впрочем, удавалось приспособиться и к этому. Семьи выращивали кур у себя во дворах: эту тактику принял на вооружение даже Профессор, державший кур у себя в лаборатории, а также в Оксфорде – на заливном лугу Крайст-Чёрч-Медоу. Как показал один из гэллаповских опросов, 33 % респондентов начали выращивать сельскохозяйственные культуры или разводить скот – для собственного потребления.

На семейство Черчилль также распространялись правила нормирования, но Черчиллям все-таки удавалось жить хорошо – отчасти благодаря щедрости других. (Похоже, Черчилль вообще словно бы притягивал к себе благотворительные дары друзей. В 1932 году, вернувшись в Лондон после лекционного турне, во время которого его сбила в Нью-Йорке машина (он даже угодил в госпиталь), Черчилль получил в подарок новенький автомобиль «Даймлер», купленный на деньги 140 жертвователей, в число которых входил и лорд Бивербрук.) Вегетарианец Профессор не потреблял полагающиеся ему нормы мяса и бекона – и передавал их Черчиллям. В Чекерсе еда всегда была желанным для хозяйки подарком. Король присылал оленину, фазанов, куропаток и зайцев из своих королевских охотничьих угодий, располагавшихся близ замка Балморал (в Шотландии) и в норфолкском Сандрингеме. Правительство канадской провинции Квебек дарило шоколад; герцог Вестминстерский поставлял лососину – на поездах-экспрессах, снабжая груз пометкой «Доставить незамедлительно».

Разумеется, Черчиллю как премьер-министру полагались некоторые привилегии, недоступные простому человеку. В частности, это касалось самого ценного товара – бензина. «Форд», имевшийся у него в Чекерсе (номерной знак DXN 609), потреблял довольно много топлива: Черчиллю недостаточно было нормы военного времени 80 галлонов[594], которых должно было хватить с 1 июня до 31 июля. Уже к концу июня стало очевидно, что горючего нужно гораздо больше. Обычному лондонцу в таком случае ничего бы не светило, но Черчиллю нужно было лишь попросить о прибавке. «Если вы не забудете помечать свои письма звездочкой, они будут тут же оказываться в зоне моего личного внимания», – писал Гарри Хермон Ходж, региональный ответственный за бензин в министерстве шахт, занимавшемся нормированием бензина[595]. На имя экономки Грейс Лэмонт (Монти) были выпущены необходимые талоны (еще на 48 галлонов).

Черчилль быстро осознал, что положенных ему норм продуктов совершенно недостаточно для прокорма множества официальных гостей, которых он принимал. И он просто потребовал дополнительные карточки. Уже 30 июня Джон Мартин, один из его личных секретарей, писал в министерство продовольствия: «И в Чекерсе, и в доме 10 по Даунинг-стрит нормативные ограничения весьма затрудняют проведение официальных приемов на том уровне, который премьер-министр считает необходимым». Министерство согласилось помочь: «Мы полагаем, что проще всего урегулировать ситуацию, прибегнув к процедуре, используемой применительно к послам зарубежных государств. Для этих лиц мы выпускаем специальные талонные книжки, где имеются купоны на мясо, сливочное масло, сахар, бекон и ветчину. Эти талоны рассчитаны на официальных гостей, которых принимают послы. Набор книжек прилагается». Черчилль хотел получить и дополнительные дипломатические талоны на чай и «кухонные жиры». Их также ему предоставили. Чтобы удостовериться, что перед очередным уик-эндом, который Черчиллю предстояло провести в Чекерсе, нужные продукты имеются в наличии, министерство инструктировало своего местного «уполномоченного по продовольствию» извещать окрестные магазины, что к ним могут прийти с этими необычными купонами. «Надеюсь, те меры, которые сейчас приняты, окажутся достаточными, – писал Р. Дж. П. Харви, служащий министерства продовольствия, – но, если в дальнейшем возникнут еще какие-то затруднения, полагаю, вы поставите нас в известность».

К счастью для Черчилля, карточная система не распространялась на определенные жизненно важные товары. Он не сталкивался с дефицитом бренди Hine, шампанского Pol Roger или сигар Romeo y Julieta, хотя денег на все это, как обычно, никогда не хватало, особенно когда речь шла о покрытии затрат на прием множества визитеров, являвшихся в Чекерс каждый уик-энд. Фонд Chequers Trust, выплачивавший зарплату обслуживающему персоналу поместья и покрывавший затраты на текущий ремонт, жертвовал на каждый такой уик-энд по 15 фунтов (это чуть меньше тысячи сегодняшних долларов), что составляло примерно половину реальных трат Черчилля – как он однажды выразился, этого едва хватало, чтобы прокормить только шоферов его гостей. С июня по декабрь 1940 года (включительно) его расходы в Чекерсе превысили общий вклад фонда на сумму эквивалентную нынешним $20 288[596].

Изрядные суммы уходили на вино – как и в ту пору, когда он был Первым лордом Адмиралтейства: теперь он тратил на это в Чекерсе вдвое больше. Впрочем, Правительственный фонд гостеприимства согласился участвовать в оплате вина и другого спиртного – с оговоркой, что эти напитки следует подавать лишь в ходе приема иностранных гостей. Черчилль с энтузиазмом воспользовался этой программой. Один из заказов для Чекерса выглядел так:

36 бутылок амонтильядо – Duff Gordon's V.O.[597];

36 бутылок белого вина – Valmur, 1934 [шабли];

36 бутылок портвейна – Fonseca, 1912;

36 бутылок кларета – Château Léoville Poyferré, 1929;

24 бутылки виски – Fine Highland Malt;

12 бутылок бренди – Grande Fine Champagne, 1874 [66-летний – ровесник Черчилля];

36 бутылок шампанского – Pommery et Greno, 1926 [впрочем, его любимым шампанским оставалось Pol Roger][598].

Эти напитки быстро размещал в винном погребе Чекерса специальный сотрудник фонда – «дворецкий Правительственного фонда гостеприимства», некий мистер Уотсон, точно отмечавший их расположение в стеллажах для бутылок. Он жаловался, что ячейки помечены бессистемно; в ответ ему тотчас же прислали специальные карточки, призванные исправить данное упущение. Сэр Эрик Крэнкшоу, администратор фонда, в письме, адресованном Грейс Лэмонт, изложил четкие правила использования этих бутылок. Вина следовало подавать, лишь когда устраивался прием для «гостей из зарубежных стран, доминионов, Индии или колоний». Перед каждым мероприятием Черчиллям следовало проконсультироваться с Крэнкшоу, «и я сообщу вам, следует ли использовать вина, предоставленные "Правительственным фондом гостеприимства", в ходе данного визита». Крэнкшоу поручил мисс Лэмонт вести точные записи в «журнале винного погребка», предоставленном фондом, – указывая, в частности, имена гостей и потребленные вина; этот журнал предполагалось каждые шесть месяцев подвергать аудиту. Впрочем, этим дело не ограничивалось. «После проведения делового завтрака или обеда, – писал Крэнкшоу, – прошу вас заполнять анкету, образчик которой прилагаю: в ней следует указывать тип приема, количество гостей, объем употребленных вин. Заполненную анкету надлежит возвращать мне для отчетности и учета».

Многие другие продукты, не подвергаясь нормированию, тем не менее были дефицитными. Один американец, посещавший страну в это время, обнаружил, что в Selfridges[599] он может купить шоколадный торт или лимонный пирог с безе, но какао нигде не найти. Дефицит товаров сделал некоторые области гигиены более проблематичными, чем прежде. Женщины быстро заметили, что прокладки достать все труднее. Ощущалась опасная нехватка по меньшей мере одной марки туалетной бумаги – как выяснил сам король[600]. Правда, с этим дефицитом он справился, договорившись о прямых поставках из британского посольства в Вашингтоне. С монаршей сдержанностью он писал своему послу: «У нас все меньше определенного типа бумаги, которая производится в Америке и которую невозможно раздобыть здесь. Одна-две упаковки по 500 листов, присылаемые с разумными промежутками, были бы весьма желательны. Вы наверняка поймете, что имеется в виду. Название начинается с буквы B!!!» Историк Эндрю Робертс пришел к выводу, что речь идет о мягкой туалетной бумаге Bromo.

Частота и предсказуемость авианалетов вскоре позволила лондонцам, склонным к использованию общественных бомбоубежищ, выработать совершенно новый распорядок дня: утром они покидали выбранное ими убежище, чтобы отправиться на работу, а в сумерках возвращались туда. Некоторые убежища стали выпускать собственные журналы и новостные бюллетени – Subway Companion [ «Спутник обитателя метро»], Station Searchlight [ «Станционный прожектор»] и Swiss Cottager [ «Житель "Суисс-Коттедж"»] и т. д. Последнее издание нарекли в честь недавно построенной станции глубокого залегания «Суисс-Коттедж», которую теперь использовали в качестве бомбоубежища. Станцию, в свою очередь, назвали в честь одного из ближайших пабов, который напоминал по внешнему виду швейцарское шале. Первый выпуск Cottager начинался такими словами: «Приветствуем наших еженощных спутников, наших временных пещерных жителей, наших спящих компаньонов, сомнамбул, храпунов, болтунов, всех, кто населяет станцию "Суисс-Коттедж" линии Бейкерлоо от заката до рассвета»[601]. Редактор, обитатель убежища по имени Дор Силвермен, обещал выпускать свое издание от случая к случаю («в таком же рваном ритме, в каком Гитлеру являются галлюцинации») и надеялся, что оно будет выходить очень недолго.

В издании приводилась масса советов и предостережений. Cottager предупреждал постояльцев убежища, что сюда не стоит приносить раскладушки и шезлонги, поскольку они занимают слишком много места; всех обитателей умоляли быть менее «щедрыми» со своим мусором; давалось обещание, что скоро убежище сможет предоставлять горячий чай, хотя пока невозможно определить, насколько скоро это произойдет, – да и в любом случае «пока вы сидите, читаете или спите в тишине и комфорте, над вами, на улицах, могут завариваться вещи посерьезнее чая». В заметке под названием «Нервничаете ли вы?», помещенной во втором выпуске Cottager, предпринималась попытка разобраться в ощущении тревоги, вызываемом применением (в районе над убежищем) более тяжелых, чем прежде, зенитных орудий. Отмечалось, что туннели метро обычно усиливают звук. Бюллетень давал по этому поводу «экспертный совет» (как он это называл): «Вибрация, вызванная огнем тяжелых орудий и другими причинами, будет ощущаться гораздо меньше, если вы не станете опираться головой о стену».

В бомбоубежищах вызывала особое беспокойство опасность применения отравляющих газов. Лондонцев призывали ежедневно проводить в своем противогазе по 30 минут, чтобы привыкнуть к его использованию. Дети принимали участие в учениях по отработке действий в случае газовой атаки. «У каждого пятилетнего ребенка – противогаз с изображением Микки-Мауса, – писала в дневнике Диана Купер. – Они обожают надевать их на учения, тут же начинают пытаться друг с другом поцеловаться, а потом маршируют в свое убежище, распевая: "Англия будет всегда"[602]».

Рейды вражеской авиации поставили в непростое положение лондонские гостиницы, особенно роскошные отели («Риц», «Кларидж», «Савой» и «Дорчестер»), где останавливались всевозможные важные персоны, прибывшие из-за рубежа, в том числе дипломаты, монархи в изгнании, министры. Многие из них теперь сделали эти гостиницы своим постоянным местом проживания. Отели гордились, что исполняют все прихоти своих постояльцев, однако защитить их от падающих бомб и разлетающихся осколков оказалось очень сложно, хотя «Дорчестер», расположенный на Парк-лейн (в Мейфэре), напротив Гайд-парка, имел в этом смысле значительное преимущество.

Это девятиэтажное железобетонное здание некогда стало своего рода аномалией для Лондона. Гостиницу открыли в 1931 году, и многие опасались, что Парк-лейн скоро будет походить на нью-йоркскую Пятую авеню. Это строение считалось несокрушимым, поэтому оно пользовалось особой популярностью среди старших чиновников, закрывавших свои дома и переселявшихся сюда: так поступили, например, лорд Галифакс и министр информации Дафф Купер. (Одним из предыдущих постоянных жителей отеля был Сомерсет Моэм, а в 1930-х годах в ночном кабаре отеля выступал молодой американский артист по имени Дэвид Каминский, позже получивший известность под экранным псевдонимом Дэнни Кей.) Купер вместе с женой Дианой жил в номере люкс на верхнем этаже, хотя считалось, что это единственный этаж отеля, уязвимый для бомб. Зато отсюда открывался прекрасный вид, как вспоминала Диана в дневнике: «Из высоких окон можно было обозреть почти весь Лондон, лежавший за зеленым морем Гайд-парка, раскинувшийся в ожидании бойни, под завязку набитый памятниками, ориентирами, слишком заметными железнодорожными линиями и мостами. Я думала: "Интересно, насколько красными будут языки пламени, когда пробьет наш час?"» Из окон она видела и министерство ее мужа. «Это высокое белое здание, – писала она, – стало для меня чем-то символическим, наподобие скал Дувра»[603].

Второй этаж «Дорчестера» считался наиболее защищенным от бомбежек. Его накрывала массивная бетонная плита, служившая опорой для всех более высоких этажей. Для поглощения взрывной волны и для того, чтобы предотвращать попадание осколков внутрь здания, сотрудники «Дорчестера» грудами свалили мешки с песком перед своим парадным входом (снаружи) – так плотно, что получилось нечто похожее на гигантские пчелиные соты. Отель превратил свои просторные турецкие бани в роскошное убежище с кабинками, зарезервированными для постояльцев, живущих в обычных номерах наверху (в том числе для лорда Галифакса и его жены). В порыве маркетингового энтузиазма «Дорчестер» даже выпустил брошюру, где новое убежище провозглашалось главной причиной для того, чтобы забронировать номер в этом отеле: «Специалисты сходятся во мнении, что в этом убежище абсолютно безопасно находиться даже при прямом попадании», – гласила эта брошюра[604]. По меньшей мере одна женщина – Филлис де Жанзе, подруга Ивлина Во, – настолько доверилась «Дорчестеру», что жила у себя дома лишь днем, а на ночь переселялась в отель. Постояльцы именовали его «Дортуаром»[605] и часто являлись сюда в вечерних туалетах. Сесилу Битону, прославившемуся своими жутковатыми ночными фотографиями Лондона, терзаемого бомбежками, проживание в этом отеле «напоминало трансатлантический круиз на роскошном лайнере, со всеми ужасами навязчивой веселости и дорогостоящего убожества»[606].

Лорд Галифакс легко засыпал даже в бомбоубежище – по словам леди Александрии Меткалф, еще одной постоялицы отеля (Галифакс питал к ней романтические чувства), «Эдварду нужно всего три минуты, чтобы уснуть, однако он всякий раз ухитряется разразиться чередой громких зевков в качестве прелюдии к погружению в этот бездонный детский сон, от которого его ничто не способно пробудить»[607]. Куперы занимали соседнюю кабинку и невольно слышали разнообразные звуки, производимые Галифаксами, когда те каждое утро просыпались и одевались. «Между 6 и 6:30 мы начинаем вставать, один за другим, – писала Диана Купер в дневнике. – Мы ждем, пока все остальные не уйдут. У каждого из них имеется фонарик, чтобы отыскать шлепанцы, и я вижу их карикатурно-чудовищные тени, отбрасываемые на потолок, словно в волшебном фонаре. Тень лорда Галифакса не перепутаешь ни с чьей. Но с ним самим мы, собственно, никогда не встречались»[608].

Постояльцы «Клариджа» и «Рица», заслышав сирены воздушной тревоги, спускались в вестибюль вместе со своими матрасами и подушками. В результате возникало своего рода комическое социальное равенство – как обнаружила журналистка Виктория Коулз, сама пережидавшая налет в вестибюле «Рица»: «Они бродили здесь в самых странных нарядах. Кто-то – в пляжной пижаме[609], кто-то – в слаксах, кто-то – в комбинезоне для воздушной тревоги, а некоторые – просто надев обычный халат на ночную рубашку, подол которой волочился по полу»[610]. Пересекая вестибюль, Коулз повстречалась с представительницей албанского королевского семейства: «Я споткнулась об сестру короля Зога, безмятежно спавшую у входа в ресторан "Рица"».

В ночь на 19 сентября, четверг, во время авианалета, который практически уничтожит знаменитый универмаг «Джон Льюис»[611], Коулз вновь обнаружила, что пережидает бомбежку в вестибюле отеля, на сей раз «Клариджа». Помещение быстро заполнялось постояльцами, многие из которых были в спальном наряде. «Все говорили со всеми, кто-то заказал выпивку на всех, и по общему веселью можно было бы подумать, что происходит очень приятная (пусть и несколько странная) костюмированная вечеринка»[612].

В какой-то момент вниз по лестнице прошествовала пожилая дама в черной шляпке, длинном черном пальто и дымчатых очках. Ее сопровождали три женщины – в своих записях Коулз называет их фрейлинами.

Вестибюль затих.

Эта дама в черном была Вильгельмина, королева Голландии в изгнании. После того как она вместе со свитой прошла дальше, шум возобновился.

Некоторые представители рабочего класса из Ист-Энда (части Лондона, очень сильно пострадавшей от бомб) не стали мириться с существованием этих роскошных убежищ для избранных. 14 сентября, в субботу, группа из примерно 70 (возможно, их было чуть меньше) жителей Степни, бедного района, расположенного между Уайтчепелом и Лаймхаусом, двинулась на Стрэнд – к отелю «Савой» (в двух шагах от Трафальгарской площади). Здесь Черчилль часто сидел за ланчем (его любимым столиком был четвертый), здесь он посещал собрания своего «Другого клуба» – «обеденного общества», одним из основателей которого он стал еще в 1911 году. Члены клуба собирались в одном из залов отеля, под названием «Пинафор»[613], где неизменно присутствовала деревянная скульптура черного кота по имени Каспар, с салфеткой на шее. Бомбоубежище в «Савое» уже прославилось своей роскошью: его секции были выкрашены розовым, зеленым и голубым, снабжены постельным бельем и полотенцами соответствующего цвета, а кроме того, здесь имелись удобные кресла и даже шезлонги (запрещенные во всех прочих бомбоубежищах).

Протестующие вошли в отель, уселись в эти кресла и поклялись, что не уйдут. Попытки агентов Скотленд-Ярда убедить их покинуть помещение ни к чему не привели. Фил Пиратин, политик-коммунист, ставший организатором марша, писал: «Мы решили: то, что годится для паразитов из отеля "Савой", более или менее сгодится для рабочих Степни и для их семей»[614]. Когда начался очередной ночной авианалет, менеджеры отеля поняли, что сейчас они не могут прогнать этих людей, и велели персоналу накормить их хлебом с маслом – и, конечно же, напоить чаем.

Авианалеты по-прежнему происходили каждую ночь – и странности и необычные эпизоды множились. Бомбы могли полностью уничтожить один дом, а соседний оставить совершенно неповрежденным. Точно так же и целые кварталы оставались нетронутыми, словно война идет где-то в другой стране, тогда как другие (особенно те, которые посетила парашютная мина) обращались в груды битого кирпича и обломков древесины. После того как в ходе одного из налетов загорелся лондонский Музей естествознания, под воздействием воды из пожарных брандспойтов проклюнулись некоторые семена в его коллекции – например, шелкового дерева Albizia julibrissim[615]: утверждалось, что этим семенам 147 лет[616]. Во время авиарейда, произошедшего 27 сентября и частично разрушившего Лондонский зоопарк, на свободу вырвалась зебра. Многие лондонцы видели этот черно-белый призрак, мчащийся по улицам. Позже животное поймали в Кэмден-Тауне. Еще в начале войны служащие зоопарка умертвили содержавшихся в нем ядовитых змей и ядовитых пауков, справедливо полагая, что, оказавшись на воле, эти существа будут представлять гораздо более серьезную опасность, нежели, скажем, сбежавший коала[617].

Один уполномоченный по гражданской обороне пережил нечто из ряда вон выходящее, когда заполз в глубокую воронку в поисках тел и натолкнулся на развалины студии какого-то скульптора. В этом здании прежде находились всевозможные мраморные статуи, куски которых теперь торчали из воронки. Луна заливала окрестности бело-голубым сиянием, и казалось, что эти фрагменты светятся. «Среди груд кирпича ты вдруг видел белую ладонь, воздетую в лунном свете, или кусок туловища, или бледное лицо, – писал он в своем дневнике, ведущемся для «Массового наблюдения». – Эффект был жутковатый»[618].

Зато авианалеты на Лондон, похоже, явно породили в городе какую-то новую волну сексуальности – как уже обнаружил Руперт, возлюбленный Джоан Уиндем. Бомбы падали, а либидо взмывало на невиданный уровень. «Никто не хотел быть один, – писала Вирджиния Коулз. – Часто можно было услышать, как та или иная вполне респектабельная молодая дама говорит своему спутнику: "Я не пойду домой – если только вы не пообещаете, что останетесь на ночь"»[619]. Одна молодая американка, недавно приехавшая в Лондон, поражалась насыщенности своей светской жизни – которой, казалось, нипочем бомбы и пожары. «На следующей неделе уже расписаны все вечера, а ведь уик-энд даже еще не начался, – сообщала она в письме домой. – Такое впечатление, что люди здесь боятся лишь одиночества, так что они назначают свидания очень заблаговременно – чтобы обезопасить себя от одинокого вечера»[620].

Презервативы были вполне доступны, противозачаточные колпачки – тоже, хотя процесс их подбора сопровождался некоторыми трудностями. Популярным руководством по сексу служили воспоминания Фрэнка Харриса «Моя жизнь и мои любови»[621], полная откровенных описаний эротических подвигов (часто довольно-таки новаторских). Книга была официально запрещена в Великобритании и Соединенных Штатах – что, конечно, лишь способствовало ее популярности и расширяло возможности ее раздобыть. Все были влюблены в «жизнь и живущих», писала актриса Теодора Рослинг, которая позже под фамилией Фицгиббон (которую она взяла при замужестве) станет известным автором поваренных книг. «На молодежь это, несомненно, оказывало возбуждающее и стимулирующее действие. Это был просто дар Господень для шаловливых девушек, потому что, как только начинали выть сирены, их не ждали дома до утра – когда звучал сигнал отбоя воздушной тревоги. Более того, их даже призывали оставаться там, где их застала сирена. ‹…› Молодым существам не хотелось думать, что они умрут, так и не поделившись с кем-то своим телом. Это был секс в своем сладчайшем проявлении: не ради денег или брака, а из любви к тому, что вы живы, из желания отдавать себя»[622].

Интрижки между замужними женщинами и женатыми мужчинами стали вполне обычным явлением. «Привычные барьеры, мешавшие завести роман с определенными людьми, разлетелись в щепки, – писал Уильям С. Пейли, основатель Columbia Broadcasting System (CBS), который провел в Лондоне значительную часть войны. – Если казалось, что дело идет неплохо, то и вам было неплохо, и к черту разницу между "нельзя" и "можно"»[623]. Секс стал прибежищем для многих, но это не гарантировало, что он будет приносить настоящее удовлетворение. Оливия Кокетт, автор одного из дневников, ведущихся для «Массового наблюдения», в разгар своего романа с женатым мужчиной походя отметила, что во время недельного любовного марафона они занимались сексом шесть раз, но «полноценно (для меня) – лишь однажды»[624].

Может, секса и было много, но дамское белье продавалось туго. Возможно, многим казалось, что для военного времени это слишком большая роскошь, а может, в этой атмосфере, уже и так невероятно заряженной сексуальностью, дополнительные стимулы в виде сексуального белья казались ненужными. Так или иначе, спрос резко упал. «Никогда в жизни у меня не было такого ужасного сезона, даже не думал, что такое возможно, – говорила владелица одного магазина женского белья. – У нас за весь день не бывает почти ни одного покупателя. Это ужасно»[625].

Но у одного человека словно бы имелся иммунитет ко всей этой сексуальной лихорадке. Этим человеком был Профессор, который, верный своей склонности принимать черно-белые решения навсегда, еще несколько лет назад решил отказаться от романтических отношений. История этого обета тоже была вполне романтической – Профессор влюбился в некую леди Элизабет Линдси[626]. Ему было 49, ей – 27. До этого его дважды отвергали женщины, но эта дружба, казалось, развивается удовлетворительным образом – пока в один жестокий день февраля 1937 года он не получил известие от отца леди Элизабет: во время путешествия по Италии она заболела пневмонией и умерла. Ее похоронили в Риме.

По-видимому, этого оказалось достаточно для Линдемана, чтобы отправить романтические отношения и брак в тот же мысленный подвал, где уже пребывали многие другие его обиды и разочарования.

Как-то раз на вечере в Бленхеймском дворце речь зашла о сексе, и одна дама, настолько известная своим необузданным сексуальным аппетитом, что ее даже прозвали Постельным клопом, обратилась к Профессору:

– Ну же, Проф, расскажите нам, когда вы в последний раз спали с женщиной!

Ответом ей было молчание[627].

Глава 52

Берлин

Истребитель-ас Адольф Галланд, еще живой и стремительно увеличивающий счет своих воздушных побед, представлял проблему для шефа люфтваффе Германа Геринга.

Разумеется, галландовский рекорд следовало прославлять и вознаграждать, но Геринг придерживался твердого убеждения, что Галланд вместе со своими сослуживцами-истребителями подвел его. Он винил их (точнее, их неспособность и нежелание обеспечивать эффективное прикрытие для его бомбардировщиков) в масштабных потерях, которые несет люфтваффе, и в произошедшем из-за этого переходе к ночным бомбардировкам, что порождало свои издержки – неточный сброс бомб на цели, а также многие десятки несчастных случаев и столкновений, которые с приближением зимы обещали участиться. (За первые три месяца следующего года такие инциденты повредят или уничтожат 282 бомбардировщика люфтваффе – почти 70 % от общего числа потерь бомбардировщиков по каким-либо причинам.)[628] А ведь Геринг когда-то обещал Гитлеру, что поставит Англию на колени за четыре дня. Но даже после четырех недель ночных авианалетов на Лондон – и воздушных рейдов против огромного количества других целей – Черчилль не выказывал никаких признаков слабости.

Геринг вызвал Галланда в свой охотничий домик в Восточной Пруссии (Рейхсъягерхоф), чтобы высказать недовольство действиями истребителей. Вначале Галланд сделал остановку в Берлине, чтобы получить очередную награду – Дубовые листья к своему Рыцарскому кресту. А уже потом полетел в Восточную Пруссию встречаться с Герингом. У тяжелых деревянных ворот поместья Галланд встретил своего друга, коллегу-аса и заклятого соперника Вернера Мёльдерса: тот как раз уходил. Три дня назад Мёльдерс получил в Берлине такие же Дубовые листья. Теперь он спешил обратно на базу, раздраженный тем, что пришлось потерять три дня, которые можно было провести в воздухе, сбивая вражеские самолеты и пополняя счет своих побед.

Прежде чем отбыть, Мёльдерс крикнул Галланду: «Толстяк обещал мне, что задержит тебя так же, как и меня, а то и подольше!»[629] Галланд пошел дальше, к входу в сам охотничий домик – большое и мрачное строение из колоссальных бревен, крытое соломой и стоящее среди высоких тонких деревьев. Геринг вышел ему навстречу. Он выглядел как персонаж сказки братьев Гримм – в шелковой рубахе с рукавами бабочкой, замшевой охотничьей куртке зеленого цвета и высоких сапогах. За пояс он заткнул огромный охотничий нож, напоминающий средневековый меч. Казалось, Геринг пребывает в хорошем настроении. Поздравив Галланда с новой наградой, он сообщил, что этим почести не ограничатся: гостю предоставляется шанс поохотиться на одного из здешних роскошных оленей. Геринг знал этих животных так же хорошо, как собачники знают своих псов. Он даже присвоил каждому кличку. Шеф люфтваффе заверил Галланда, что у него будет масса времени на охоту, поскольку он обещал Мёльдерсу, что будет держать его конкурента у себя в охотничьем домике по меньшей мере три дня. Галланд подстрелил оленя уже на следующее утро – «поистине королевская дичь, такой олень встречается раз в жизни». Голову, увенчанную огромными ветвистыми рогами, отрезали, чтобы Галланд мог сохранить ее как трофей.

Галланд не видел причины оставаться дольше, но Геринг настаивал: он хотел сдержать обещание, которое дал Мёльдерсу.

Днем поступили сообщения о крупном авианалете на Лондон (одном из последних дневных рейдов), в ходе которого люфтваффе понесло серьезные потери. «Геринга это ошеломило, – писал Галланд. – Он просто не мог объяснить, почему происходят эти всё более мучительные потери бомбардировщиков».

Но Галланду ответ на этот вопрос казался очевидным. Он и его сослуживцы безуспешно пытались втолковать своему командованию, что Королевские ВВС сильны как никогда, что их боевой дух не ослаб, что у них словно бы имеется неисчерпаемый запас новых машин. Неделю назад Геринг объявил, что у Королевских ВВС осталось лишь 177 истребителей, но это не стыковалось с тем, что Галланд наблюдал в воздухе. Англичане каким-то образом ухитрялись выпускать истребители со скоростью, превосходящей темпы их потерь.

Поскольку Геринга отвлекли военные неудачи этого дня, Галланд снова попросил разрешения вернуться в свое соединение. На сей раз Геринг не стал возражать – несмотря на обещание, данное Мёльдерсу.

Галланд уехал, волоча с собой гигантскую голову оленя, украшенную рогами. Некоторую часть пути они с головой проделали на поезде, где, по словам Галланда, «олень производил более сильное впечатление, чем дубовые листья на моем Рыцарском кресте».

В этот день пришла еще одна большая новость – совсем из других мест. Пока Галланд гостил в геринговском охотничьем домике, Япония подписала Тройственный пакт, официально встав на сторону Германии и Италии.

А в Берлине примерно в это же время член одного из бомбардировочных экипажей люфтваффе заглянул на квартиру к Уильяму Ширеру для тайного разговора. Этот авиатор был тайным информатором Ширера. Рискуя жизнью, он рассказывал о жизни немецкой авиации. Источник поведал Ширеру, что и он, и его собратья по экипажу восхищаются пилотами Королевских ВВС, особенно одним развязным летчиком, у которого всегда торчит в углу рта сигарета и которого они тайком поклялись прятать и защищать, если его когда-нибудь собьют над территорией, находящейся под контролем Германии.

Ночные бомбежки, по словам этого авиатора, сильно сказывались на экипажах. Бомбардировщикам требовалось лететь, строго придерживаясь расписания, вдоль тщательно прочерченных маршрутов – чтобы избегать столкновений между самолетами, идущими на задание и возвращающимися на базы. Экипажи часто совершали вылеты по четыре ночи в неделю и начинали уставать, рассказал он Ширеру. И их удивляло, что налеты на Лондон пока дали такой небольшой зримый эффект. Авиатора «впечатлили размеры Лондона», записал Ширер в дневнике. И далее: «Он сказал, что они долбят по нему уже три недели и он поражен, сколько от него еще осталось! По его словам, перед взлетом им часто говорили, что они найдут свою цель, ориентируясь на квадратную милю города, охваченную огнем. Однако, добравшись до места, они не могли найти никакой квадратной мили огня, лишь небольшие пожары там и сям»[630].

В другой записи Ширер отмечал, что в наиболее циничных кругах берлинского общества начал ходить такой анекдот:

«Гитлер, Геринг и Геббельс летят на самолете. Самолет разбился, все трое погибли. Кто спасся?

Ответ: немецкий народ»[631].

Шли дни, и министр пропаганды Йозеф Геббельс озадачивался все сильнее. Все было как-то нелогично. Он не мог взять в толк, почему Черчилль до сих пор не признал поражение, ведь Лондон каждую ночь утюжат бомбардировками. Разведка люфтваффе продолжала докладывать, что Королевские ВВС находятся на последнем издыхании, что у них осталась последняя сотня истребителей или что-то около того. Почему же Лондон все еще стоит, почему Черчилль до сих пор у власти? Англия не демонстрировала никаких внешних признаков бедственного положения или слабости. О нет, совсем напротив. На очередном совещании со своими пропагандистами, прошедшем 2 октября, Геббельс сообщил, что «в настоящее время Лондоном по всей Британии и, возможно, по всему миру распространяется очевидная волна напускного оптимизма и сопутствующих выдумок»[632].

Стойкость, проявляемая Англией, имела непредвиденные – и опасные – последствия на родине Геринга, среди немецкого народа. Поскольку Англия продолжала сражаться, немцы осознали, что вторая военная зима неизбежна. Росло недовольство. В последние дни новость о том, что правительство Германии распорядилось начать обязательную эвакуацию детей из Берлина, вызвала в обществе всплеск тревоги, поскольку это известие противоречило пропагандистским заверениям Геббельса насчет того, что люфтваффе надежно защитит Германию от вражеских авианалетов. На следующем совещании (3 октября, в четверг) Геббельс настаивал: эта эвакуация носит добровольный характер. Он поклялся: всякий, кто будет распускать слухи об обратном, «непременно закончит в концентрационном лагере»[633].

Глава 53

Цель: Черчилль

Бомбардировки Лондона заставляли окружение Черчилля все больше опасаться за безопасность премьера – хотя сам он, похоже, не разделял эту тревогу. Даже самые яростные авианалеты не мешали ему забраться на ближайшую крышу, чтобы понаблюдать за бомбежкой. Однажды холодной ночью, следя за вражеским рейдом с участка крыши, находящегося над подвальными помещениями Оперативного штаба кабинета, он уселся на каминную трубу, чтобы не замерзнуть, и сидел так, пока на крышу не поднялся офицер, чтобы вежливо попросить его подвинуться: премьер-министр заткнул собой дымоход, и дым теперь идет в комнаты внизу, вместо того чтобы выходить наружу. Зачарованный стрельбой зенитных орудий, Черчилль продолжал посещать расчеты ПВО даже в те моменты, когда над головой летели немецкие бомбардировщики. Когда начинался авианалет, он отправлял своих сотрудников вниз, в бомбоубежище, но сам не следовал за ними, а продолжал работать за письменным столом. Ночью и во время дневных перерывов на сон он пользовался собственной кроватью. Когда в Сент-Джеймс-парке, в опасной близости от дома 10 по Даунинг-стрит, обнаружили крупную неразорвавшуюся бомбу, Черчилль сохранил невозмутимость, выразив беспокойство лишь по поводу «этих бедных птичек» (пеликанов и лебедей) на тамошнем озере. Казалось, его не волнуют даже удары, которые приходятся совсем рядом. Джон Колвилл вспоминал, как однажды ночью они шли через Уайтхолл – и вдруг неподалеку две бомбы со свистом промчались вниз. Колвилл присел, ища укрытие; Черчилль же хладнокровно продолжал движение, «вышагивая посреди Кинг-Чарльз-стрит, выпятив подбородок и стремительно отталкиваясь от земли своей тростью с золотым набалдашником»[634].

Черчиллевская беспечность по отношению к собственной безопасности вызвала раздраженную мольбу министра авиации Синклера: «В эти дни меня волнует одно – что вы остаетесь на Даунинг-стрит, где нет подобающего убежища»[635]. Он уговаривал Черчилля перебраться в помещения Оперативного штаба кабинета или еще в какое-то хорошо защищенное место. «Вы просто выставляете нас на посмешище, когда настаиваете, чтобы мы жили в подвалах, а сами отказываетесь это делать!» – восклицал он. Вайолет Бонем Картер, близкая подруга Черчилля, говорила ему, как она упрашивает Клементину не допускать, чтобы он забредал в опасные зоны. «Может, для вас это и забавно – только вот нас, всех остальных, это ужасает. Пожалуйста, поймите, что для большинства из нас эта война – театр одного актера (в отличие от предыдущей), и начните относиться к своей жизни как к пламени, которое надо всячески оберегать. Ваша жизнь принадлежит не только вам, но и всем нам»[636].

К уговорам – и к действиям – подключились и другие. На окна лондонской резиденции премьера установили противовзрывные ставни-жалюзи, предохраняющие от шрапнели и мешающие стеклам разлететься на острые осколки, разрывающие плоть. Министерство общественного строительства взялось за сооружение железобетонного щита, который укрепил бы потолок над помещениями Оперативного штаба кабинета. Кроме того, растущая опасность побудила правительство заняться строительством новой, взрывоустойчивой квартиры над Оперативным штабом кабинета. Эта квартира специально предназначалась для семьи Черчилль, и ее стали называть Пристройкой к дому 10 – или просто Пристройкой. Как всегда, стук молотков (неизбежный при таких работах) доводил Черчилля до бешенства. Он то и дело посылал своих личных секретарей отыскать источник шума и прекратить его, тем самым (по мнению Колвилла) саботируя работы.

Дом 10 по Даунинг-стрит, который Черчилль некогда назвал «покосившимся», имел по меньшей мере одно достоинство: он угнездился среди более высоких зданий, в зоне, защищаемой большим количеством зенитных батарей и заградительных аэростатов. А вот Чекерс, загородная резиденция премьер-министра, – совсем другое дело. Пока меры по защите этого дома от атаки с воздуха, по сути, свелись к тому, что Комнату Гоутри укрепили дополнительными деревянными балками. Когда Артур Ли, предыдущий владелец Чекерса, увидел эти приготовления, он пришел в ужас. «Будучи в Чекерсе, – писал он, – я, надо признаться, был несколько ошарашен представлениями министерства общественного строительства о бомбозащитных помещениях внутри дома, укрепленных кучами гниющих мешков с песком у его кирпичных стен – снаружи»[637]. С тех пор мешки с песком вообще убрали; деревянные балки остались в прежнем виде.

Сам Черчилль был вполне готов сражаться с врагом среди здешних реликвий эпохи Кромвеля, если немецкие захватчики вторгнутся в дом, и ожидал, что его семейство поведет себя так же. На одной семейной встрече он заявил: «Если придут немцы, каждый из вас может унести с собой одного в могилу».

– Я не умею стрелять из пистолета, – запротестовала его невестка Памела.

– Тогда пойдешь на кухню и возьмешь там разделочный нож[638].

И она понимала, что он не шутит. «Он говорил совершенно серьезно, – вспоминала она позже, – и я пришла в ужас». Обитателям Чекерса выделили четыре каски (которые все называли «жестяные шляпы»): их следовало использовать экономке Грейс Лэмонт, шоферу Черчилля, Клементине и Памеле. У Мэри имелась собственная каска – и полный комплект формы: их предоставляла Женская добровольческая служба, где она работала.

Похоже, первым по-настоящему осознал уязвимость Чекерса один из личных секретарей премьера – Эрик Сил. В конфиденциальной служебной записке, направленной «Мопсу» Исмею, он высказал свои опасения, и Исмей тоже забеспокоился. То, что немцам известно месторасположение этого дома, не вызывало сомнений. Три года назад гитлеровский министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп (тогда – посол в Великобритании) посетил эту резиденцию – еще когда пост премьер-министра занимал Стэнли Болдуин. С началом воздушной войны в небе над Англией тот же Исмей понял, что Чекерс может стать вожделенной мишенью – и для люфтваффе, и для парашютистов, которых, возможно, захотят высадить где-нибудь в окрестных полях. Но он не понимал степени уязвимости этого поместья, пока Королевские ВВС не сделали с помощью своих самолетов-разведчиков серию снимков его территории, чтобы посмотреть, какой она может видеться немецким пилотам.

Сделанные с высоты 10 000 футов, эти фотографии (а также снятые позже – с 5000 и 15 000 футов) выявили совершенно шокирующую особенность этого дома и его расположения в ландшафте. Длинная подъездная дорога, Виктори-уэй [улица Победы], пересекалась с U-образной аллеей, ведущей к парадному и заднему входам в дом. Обе дороги покрывал слой светлого гравия, что создавало резкий контраст с окружающей зеленью. С воздуха это выглядело жутковато: длинная белая линия Виктори-уэй напоминала стрелу, указывающую на дом. По ночам, когда луна словно бы заставляла светиться этот бледный гравий, эффект был еще ярче, и казалось каким-то чудом, что немецкие бомбардировщики до сих пор щадили дом.

Тревоги Исмея усугублял тот факт, что один из аэрофотоснимков Чекерса, полученный из частного источника, был уже опубликован в прессе – и (как Исмей сообщил министерству внутренней безопасности в письме от 29 августа) «следовательно, по всей вероятности, находится в руках немцев». Он приложил к письму копию этой фотографии, на которой дом и в самом деле казался весьма характерной и отчетливой мишенью, и написал: «С учетом того факта, что премьер-министр отправляется туда почти каждый уик-энд, очень важно как можно раньше предпринять шаги, направленные на то, чтобы сделать этот объект не таким легкоидентифицируемым [с воздуха]»[639].

Имевшийся в министерстве отдел маскировки предложил ряд решений – в частности, покрыть аллеи таким же материалом, который используется на теннисных кортах, или натянуть сверху сетки, набитые стальной ватой, – но затем пришел к выводу, что лучшее (и наименее дорогостоящее) средство маскировки аллей состоит в том, чтобы засыпать их торфом. Клементина хотела, чтобы это сделали побыстрее: в доме сейчас проживали и ее дочь, и ее беременная невестка, а сам Черчилль, похоже, все чаще становился мишенью люфтваффе (если судить по воздушным атакам на Уайтхолл, которые явно участились).

Но Исмея заботили и другие опасности. Специалисты, оценившие Чекерс с точки зрения безопасности, предупреждали, что резиденции необходима защита от всех видов угроз, начиная с киллеров-одиночек и кончая отрядами парашютистов. За домом и прилегающей территорией сейчас наблюдал взвод Колдстримской гвардии, состоявший из четырех унтер-офицеров и 30 солдат, но Исмей хотел, чтобы их численность увеличили до 150 человек. Гвардейцы размещались в палатках, установленных на территории. Исмей рекомендовал более постоянную структуру – с казармой и столовой, спрятанными среди деревьев в задней части поместья. Он признавал, что тут могут возникнуть проблемы с канализацией: «Пришлось бы использовать сточные трубы Чекерса, для которых это может оказаться чрезмерной нагрузкой»[640].

В середине сентября, с усилением страха перед вторжением, командование британских войск в метрополии разместило в Чекерсе бронеавтомобиль «Ланчестер» – для того чтобы им пользовался Черчилль. К машине были приставлены два офицера. Генеральный штаб британских войск в метрополии рекомендовал, чтобы эти офицеры были вооружены пистолетами-пулеметами Томпсона: «Они обеспечат более значительную огневую мощь, чем пистолеты, в случае столкновения с вражескими агентами или отрядами парашютистов»[641]. Предполагалось, что в будние дни этот автомобиль будет находиться в Лондоне; личного шофера Черчилля следовало научить им управлять.

Профессор, со своей стороны, испытывал особую озабоченность в связи с теми опасностями, которые представляло получение Черчиллем огромного количества сигар в качестве подарка от британцев и от представителей зарубежных стран – не потому, что курение вредно само по себе (в ту пору такое представление еще не стало общепринятым), а из опасений, что отправитель или вражеский агент может начинить сигару ядом. Достаточно было бы ввести крошечное количество отравляющего вещества в одну сигару из 50 преподносимых в дар. Лишь особым образом проверенная сигара могла считаться абсолютно безопасной, однако процесс такого тестирования неизбежно разрушал сам образец. В ходе тщательного анализа обнаружилось, что в одной из кубинских сигар, подаренных премьеру, содержится «небольшой уплощенный черный сгусток растительных остатков, со значительным количеством крахмала и двумя волосками»: специалисты заключили, что это катышек мышиного помета. Сам по себе никотин, как подчеркивал лорд Ротшильд, главный специалист МИ-5 по проведению такого анализа, является опасным ядом, – хотя после тестирования одной группы подаренных Черчиллю сигар он заметил: «Должен сказать, безопаснее будет выкурить все остальные, чем перейти какую-нибудь лондонскую улицу»[642].

Однажды Черчилль решил вообще наплевать на соответствующие меры предосторожности. Он получил в дар от президента Кубы целый ящик гаванских сигар. Как-то вечером, после ужина, он продемонстрировал подарок своим министрам – перед тем, как возобновить совещание кабинета, выдавшееся особенно напряженным.

– Господа, – проговорил он, – я намерен провести эксперимент. Может быть, его результатом станет радость. А может быть, он закончится печально. Сейчас я раздам каждому из вас по одной из этих великолепных сигар.

Он немного помолчал.

– Вполне может статься, что каждая из них содержит какой-то смертельный яд.

Еще одна драматическая пауза.

– Вполне может статься, что не пройдет и нескольких дней, как я скорбно проследую за длинной вереницей гробов по проходу Вестминстерского аббатства.

Он снова сделал паузу.

– Поносимый народом как человек, перебордживший Борджиа.

Он раздал сигары. Все закурили. В итоге все выжили[643].

Но неделю спустя Джон Колвилл сообщил Черчиллю, что отправляет по одной сигаре из каждой коробки, полученной премьером в подарок, на проверку в МИ-5. Он добавил: Профессор «надеется, что вы не станете курить какие-либо из этих сигар, пока не будут известны результаты анализа. Он подчеркивает, что на Кубе только что проведена операция против нежелательных элементов и что эта облава выявила неожиданно много нацистских агентов, а также лиц, симпатизирующих нацистам»[644].

Линдеман предпочел бы, чтобы Черчилль не курил никаких сигар, поступивших в дар из-за границы. Об этом Колвилл уведомлял премьера в отдельной записке, отмечая: «Впрочем, Профессор полагает, что вы могли бы позволить им накапливаться в каком-то безопасном и сухом месте до окончания войны, после чего вы можете счесть, что вправе взять на себя риск их курения, если у вас возникнет такое желание»[645].

В сущности, Профессор свойственным ему сухим научным языком говорил, что к тому времени смерть Черчилля от сигары уже не будет иметь значения.

Бивербрук все больше досадовал на то, сколько рабочего времени пропадает из-за воздушных налетов, ложных тревог и визитов одиночных бомбардировщиков, чья задача явно состояла просто в том, чтобы спровоцировать включение сирен и загнать рабочих в бомбоубежища. В один из таких дней два вражеских самолета, по отдельности друг от друга совершавшие полеты над Лондоном, вызвали сигналы воздушной тревоги, ставшие причиной шестичасовой задержки производства на городских заводах. За неделю, закончившуюся 28 сентября, в субботу, налеты – и сигналы воздушной тревоги – вдвое сократили количество рабочих часов на семи крупных авиационных заводах. Цена этих потерянных часов усугублялась тем, что рабочие, проведшие ночь в бомбоубежище, на другой день трудились менее эффективно. Когда же бомбы действительно падали, вторичные эффекты оказывались еще более серьезными. Рабочие оставались дома; труднее было найти тех, кто согласится выйти в ночную смену. За июль компания Parnall Aicraft Ltd., производившая пушечные и пулеметные турели для самолетов, потеряла 73 000 человеко-часов работы из-за ложных сигналов тревоги. А семь месяцев спустя более 50 рабочих этого предприятия погибли в ходе одного-единственного дневного налета.

Сам Бивербрук возненавидел вой сирен воздушной тревоги. «Надо признать, что он почти помешался на этих сиренах», – писал Дэвид Фаррер, его личный секретарь[646]. Бивербрук забрасывал Черчилля жалобами и наседал на него, убеждая вообще запретить эти сигналы. «Может быть, это решение будет стоить некоторого количества жизней нашей стране, – писал он. – Но если мы будем настаивать на этих предупреждениях, то мы, вероятно, заплатим еще более высокую цену в смысле потерянных жизней – из-за ущерба, который понесет наше производство самолетов»[647].

Часть вины за невыпущенную продукцию Бивербрук возлагал на своего излюбленного соперника – министра авиации Арчи Синклера, обвиняя его в том, что он не обеспечивает должную защиту предприятий и не обороняет их даже после того, как заблаговременно получает предупреждение о вероятном налете. Бивербруку хотелось, чтобы над заводами висело больше заградительных аэростатов, чтобы их прикрывало больше зенитных орудий; он даже потребовал, чтобы министерство авиации отрядило по одному «Спитфайру» для защиты каждого производственного комплекса.

Впрочем, он ни на секунду не верил, чтобы такие меры действительно могли защитить завод, подчеркивал его секретарь Фаррер: «Он стремился создать видимость, а не по-настоящему безопасные условия»[648]. По словам Фаррера, министра интересовало не спасение рабочих, а возможность удержать их на рабочем месте. Фаррер добавляет: «Он был вполне готов рисковать жизнями людей, чтобы произвести больше самолетов».

Бивербрук сетовал и на другие угрозы производству – и видел такие угрозы повсюду. Когда Герберт Моррисон, министр внутренней безопасности и министр внутренних дел, предложил позволить небольшим магазинам работать лишь пять дней в неделю и закрываться в три часа дня (чтобы у владельцев и сотрудников было время добраться до своего дома или до убежища, прежде чем начнутся вечерние и ночные авианалеты), Бивербрук принялся возражать – заявляя, что в таком случае заводские рабочие потребуют того же. «А это, конечно, будет настоящая катастрофа», – писал он.

Кроме того, Бивербрук предостерегал: если рабочие британских заводов не будут использовать свои станки 24 часа в сутки, Америка заметит это – и охладеет в своем желании присылать новые станки. Сомнительно, чтобы Бивербрука и в самом деле заботило мнение американцев. Он лишь хотел выдавать нужные объемы продукции – любой ценой. Для этого ему требовалось внимание Черчилля, а одним из способов привлечь это внимание как раз и служило вызывание призрака разочарованного Рузвельта. «Американские заявления о том, что у нас больше станков, нежели нам требуется, будут в таком случае совершенно оправданны», – писал Бивербрук.

Чтобы побудить других игнорировать сигналы воздушной тревоги, Бивербрук решил оставаться за рабочим столом, когда зазвучат сирены, хотя происходящее приводило его в ужас. «Бивербрук – человек довольно нервный, – писал Фаррер. – Его невероятно пугал звук падающих бомб. Но он знал, что работу надо делать срочно, и это ощущение срочности подавляло его страхи»[649].

Между тем Профессор продолжал осыпать Черчилля градом записок и заметок по самым разным темам, в том числе и касающимся новых вооружений. Его исключительно сухое аналитическое восприятие окружающей действительности делало некоторые его предложения безжалостными. В одном из проектов он советовал отравить колодцы, используемые итальянскими войсками на Среднем Востоке[650]. Он рекомендовал использовать хлорид кальция, «что было бы чрезвычайно удобно, поскольку на каждые 5000 галлонов воды потребуется лишь 1 фунт этого вещества». Впрочем, он прекрасно понимал всю важность реакции общества на подобные операции, поэтому предпочитал не рекомендовать яды более смертоносные (скажем, мышьяк), поскольку они вызывают «нежелательные ассоциации в общественном сознании»[651].

Однако он не проявлял такой сдержанности, когда речь шла о том, чтобы попросту испепелять колонны вражеских солдат. «На мой взгляд, горящая нефть имеет огромный военный потенциал – при условии, что она используется в широких масштабах», – заявил он Черчиллю неделю спустя. Пылающую нефть можно использовать для того, чтобы остановить наступающего противника, а «еще лучше – чтобы сжечь целую колонну войск или техники», писал он. Далее Профессор пояснял: «Нужно лишь провести пару труб по обочине дороги, замаскировав их в живой изгороди. В трубах надо проделать отверстия, обращенные к дороге. В нескольких сотнях ярдов труба подключается к резервуару или нефтепроводу. И в решающий момент, когда колонна бронетехники оказывается на дороге, включается подача нефти, происходит ее управляемое воспламенение, и весь подготовленный участок дороги обращается в топку, где бушует пламя»[652].

Мэри Черчилль продолжала обижаться, что ее – из соображений безопасности – упрятали в сельскую глубинку «чрезмерно заботливые» родители и что она не в состоянии разделить с другими военный опыт. В ночь на четверг, 26 сентября, ей представилась такая возможность. Одна из гигантских «парашютных мин», сбрасываемых люфтваффе, залетела в Эйлсбери и взорвалась настолько близко от помещений Женской добровольческой службы, что сделала их непригодными для дальнейшего использования. Девятнадцать сотрудниц получили ранения.

Испытанное ею возбуждение оказалось омрачено жестоким разочарованием: как раз в это время на ее отца и его правительство обрушилась мощная волна критики. Незадолго до этого, уступив заверениям своих главных военных советников, Черчилль распорядился возобновить операцию «Угроза» – совместный захват Дакара (портового города в Западной Африке) британскими частями и Свободными французскими силами под общим командованием генерала де Голля. Атака, начавшаяся на этой неделе, первое время развивалась столь успешно, что победа казалась предрешенной. Однако целая комбинация факторов (в том числе неожиданно упорная оборона вишистов, контролировавших порт) привела лишь к впечатляющему поражению – в ходе настолько хаотичной и нелепой операции, что она стала прямо-таки пародией на воодушевляющую героическую атаку, которую с надеждой представлял себе Черчилль. Британским войскам снова пришлось отступать, что позволило критикам Черчилля представить этот инцидент просто как очередное звено в цепи провалов, включающей в себя Норвегию, Дюнкерк и (для тех, кто не ленился заглянуть подальше в прошлое) Галлиполи, когда во время первого срока Черчилля на посту главы Адмиралтейства он попытался высадить армию на турецкий Галлиполийский полуостров, что также закончилось эвакуацией британских войск[653]. Эта катастрофа, гораздо более кровавая, чем Дакар, тогда стоила Черчиллю его поста. Теперь же в докладе управления внутренней разведки общественная реакция на поражение при Дакаре резюмировалась так: «Снова победила эвакуация»[654].

Мэри знала, как отчаянно ее отцу хочется предпринять наступательную операцию против Германии, не ограничиваясь просто бомбардировками. Первоначальный инстинктивный порыв Черчилля отменить операцию (после того как неделю назад он посетил оперативный центр Королевских ВВС в Аксбридже) был весьма разумным, но он позволил себе пойти на поводу у высокопоставленных военачальников. В своем дневнике Мэри встает на защиту отца: «Не понимаю, как можно избежать ошибок, нужно постоянно принимать решения»[655].

Среди домашних Черчилля провал операции «Угроза» воспринимался очень серьезно: считалось, что он ставит под удар все правительство.

«О господи – как-то так получилось, что эта незначительная неудача стала бросать тень буквально на все, – писала Мэри. – Я так надеюсь, что правительство выдержит – У меня такие смешанные чувства. Конечно, я хочу, чтобы папа справился, но не только по личным причинам, а еще и потому, что если он уйдет – КТО ЖЕ ПРИДЕТ??»

Следующий день, 27 сентября, пятница, оказался не лучше. «Такое ощущение, что сегодня над всем висит мрачная туча дакарской истории, – заметила Мэри. – Судя по всему, кто-то действительно принял неверное решение. Как же я переживаю за папу. Он ведь так любит французов, и я знаю, что он жаждет, чтобы они совершили что-нибудь величественное и красивое, – но, боюсь, на него за это свалится немало шишек». Ее потрясло количество яда, изливаемое на него в прессе. Казалось, в особенности этот эпизод взбесил газету Daily Mirror. «"Вновь Галлиполи?" – писала Мэри, цитируя саркастическую формулировку, к которой прибегло это издание. – О – какие недобрые слова»[656].

Атмосферу напряженного ожидания, царившую в доме, усугубляло то, что ее беременная невестка Памела чувствовала себя плохо: в четверг ей стало дурно, в пятницу – еще хуже. А непрестанное попечение Карнака Риветта, врача Памелы (в частности, он, казалось, был просто помешан на том, чтобы она побольше ходила), становилось каким-то удушающим, так что Мэри даже воскликнула в дневнике: «Ну почему м-р Риветт не может оставить бедную девушку в покое?»

Ребенку полагалось родиться в один из ближайших дней, но 8 октября, во вторник, Памела и Клементина все-таки отправились из Чекерса в Лондон, чтобы поприсутствовать на приведении к присяге Рандольфа, мужа Памелы, в качестве нового члена палаты общин (став парламентарием, он сохранит за собой место в 4-м гусарском полку и продолжит работать корреспондентом бивербруковской Evening Standard).

Они поехали на машине в Лондон, отлично зная, что люфтваффе, скорее всего, вечером и ночью снова обрушит на город свои удары, как это происходило каждый вечер и каждую ночь начиная с 7 сентября и несмотря на непреходящий страх перед возможным вторжением. 4 октября, в пятницу, Черчилль признался Рузвельту: «Мне отнюдь не кажется, что опасность вторжения миновала». Имея в виду Гитлера, он писал: «Господинчик скинул одежду и натянул купальный костюм, но вода все холоднее, и в воздухе чувствуется осенний морозец». Черчилль понимал: если Гитлер планирует совершить такой шаг, ему придется сделать это уже скоро – прежде чем погода ухудшится. Премьер заверял Рузвельта: «Мы сохраняем предельную бдительность»[657].

Памела и Клементина везли в машине баллон веселящего газа – на случай, если у Памелы начнутся схватки. Однако этот день сулил наиболее драматичные события не им, а Мэри, оставшейся в Чекерсе.

Мэри в этот вечер как-то незаметно оказалась в гостях у офицеров подразделения Колдстримской гвардии, которому было поручено защищать Чекерс. Ей очень понравились и вечеринка, и то внимание, которым она там пользовалась. Но тут вмешалось люфтваффе.

В самый разгар ужина все присутствовавшие услышали характерный свист падающей бомбы – звук, который ни с чем нельзя перепутать. Все инстинктивно пригнулись и стали ждать взрыва. Казалось, они ждут его слишком долго. Когда же взрыв грянул, он показался странно приглушенным; гости «с трудом переводили дух, но остались целы и невредимы, и настроение у всех по-прежнему оставалось бодрым», писала Мэри.

Хозяева вечеринки поспешно вывели девушку наружу и помогли ей спуститься в глубокий противовоздушный ров, на дне которого оказалось полно жидкой грязи, безнадежно испортившей ее любимые замшевые туфли. Когда было решено, что налет закончился, мужчины проводили ее домой. «Они были так милы со мной, – записала она в дневнике, – и я чувствовала ужасное возбуждение, просто дух захватывало – но слава богу – не то чтобы я вся побледнела и дрожала, как я часто боялась и представляла себе».

Она добавила: «Пусть будут прокляты эти чертовы фрицы, помешали такой приятной вечеринке».

На другой день, 9 октября, в среду, Мэри узнала, что бомба оставила громадную воронку всего в сотне ярдов от столовой гвардейцев, в поле, покрытом слоем грязи. Она решила, что из-за этой грязи, видимо, взрыв и прозвучал так глухо.

В дневнике она записала: «Мне кажется, война не так уж игнорирует меня»[658].

Рано утром в четверг, в том же Чекерсе, не без помощи доктора Риветта, боязливого и назойливого, Памела родила сына. Присутствовала также молодая медсестра. Приходя в себя после тумана анестезии, Памела услышала, как медсестра говорит:

– Я вам уже пять раз сказала – это мальчик. Будьте добры, поверьте мне.

Ошеломленная Памела ничего не соображала, ей требовалось подтверждение.

– Теперь это не может измениться, – проговорила она. – Нет. Теперь это не может измениться.

Ее заверили, что пол ребенка и в самом деле не изменится[659].

Клементина занесла новость в гостевую книгу Чекерса: «10 октября, 4:40 утра – Уинстон». В этом доме уже больше столетия не происходили роды.

«К нам прибыл Уинстон Черчилль-младший, – записала Мэри в дневнике. – Ура-а-а-а».

И добавила:

«Пам слаба, но счастлива.

Младенец вовсе не слаб, но лишь отчасти счастлив!»[660]

Рандольф, муж Памелы, новоиспеченный парламентарий, пропустил эти роды. Он находился в Лондоне, в постели с женой одного австрийского тенора, лицо которого, украшенное моноклем, помещали на коллекционные карточки, вкладываемые в пачки сигарет[661].

На следующее утро Черчилль, работавший в кровати у себя на Даунинг-стрит, узнал, что две бомбы упали на примыкающую к дому площадь Хорсгардз-пэрейд, но не сдетонировали. Он спросил Колвилла:

– Они нам причинят какой-то ущерб, когда взорвутся?

– Полагаю, что нет, сэр, – ответил Колвилл.

– Это лишь ваше мнение? Потому что если так, то оно ничего не стоит, – бросил Черчилль. – Вы никогда не видели, как срабатывает неразорвавшаяся бомба. Ступайте и затребуйте официальный доклад.

Слова премьера лишь усилили давнюю убежденность Колвилла: глупо высказывать свое мнение в присутствии Черчилля, «если вам нечем его подкрепить»[662].

Черчилль познакомился со своим новорожденным внуком в этот уик-энд, когда снова приехал в Чекерс, привезя с собой, как обычно, множество гостей, в том числе «Мопса» Исмея и генерала Брука. По словам Памелы, Черчилль был «в полном восторге, он часто приходил посмотреть на малыша, кормил его и вообще ужасно восхищался им».

Хотя юный Уинстон служил центром всеобщего внимания, Черчилль заинтересовался и воронкой, которую оставила бомба, прервавшая веселый ужин Мэри. После ланча он вместе с Исмеем, Колвиллом и некоторыми другими гостями внимательно осмотрел эту яму. Возник спор, случайно ли бомба упала так близко от дома. Колвилл счел, что да. Черчилль и Мопс не согласились с ним: они утверждали, что это, возможно, была сознательная попытка нанести удар по дому.

«Опасность, безусловно, существует, – размышлял Колвилл вечером в своем дневнике. – В Норвегии, Польше и Голландии немцы уже показали, что их политика заключается в массированном ударе по правительству, а Уинстон для них значит больше, чем все кабинеты министров этих трех стран, вместе взятые»[663]. Его коллега Эрик Сил, главный черчиллевский секретарь, вновь выразил свою озабоченность этой проблемой – в частном письме Чарльзу Порталу, сменившему Сирила Ньюолла на посту начальника штаба военно-воздушных сил. «Мы установили здесь военную охрану, способную справиться с любой угрозой с суши, – писал он. – Но я совершенно не уверен, действительно ли он [Черчилль] защищен от бомбардировки». Подчеркивая, что самому Черчиллю он пока еще ничего об этом не сказал, Сил добавлял: «Сам я был бы гораздо счастливее, если бы у него имелось несколько других резиденций, которые он мог бы время от времени посещать, чтобы противник никогда не знал, где именно он находится».

Чекерс являлся для Черчилля слишком ценным активом, чтобы совсем от него отказаться, но премьер все-таки признал, что проводить в этом доме каждый уик-энд – возможно, слишком большой риск с точки зрения безопасности (по крайней мере когда небо безоблачно, а луна полная или почти полная). Он и сам выражал беспокойство по поводу защищенности Чекерса. «Вероятно, они [немцы] не думают, чтобы у меня хватило глупости приехать сюда, – как-то раз заметил он. – Но я все равно могу многое потерять – три поколения одним махом»[664].

Может быть, просто оставаться в городе? Но такой вариант даже не рассматривался. Черчилль нуждался в загородных уик-эндах. Более того, ему казалось, что он как раз знает дом, который мог бы стать идеальной заменой Чекерса в лунные ночи.

Он пригласил Рональда Три, владельца дома, к себе в кабинет. Они давно дружили, и Три еще до войны разделял обеспокоенность Черчилля по поводу взлета Гитлера. Теперь он был членом парламента (от Консервативной партии) и парламентским секретарем министра информации Даффа Купера. С финансовой точки зрения Рональду Три не нужен был ни тот ни другой пост: в свое время он унаследовал огромное состояние как родственник Маршалла Филда, владельца гигантской бизнес-империи (штаб-квартира которой находилась в Чикаго). Его жена Нэнси, американка, была племянницей леди Астор[665]. Супругам принадлежал Дитчли-хаус, дом постройки XVIII века, находившийся в Оксфордшире, примерно в 75 милях от Даунинг-стрит, 10.

Черчилль не стал ходить вокруг да около. Он заявил Рональду Три, что желает провести предстоящий уик-энд в Дитчли и что прибудет с некоторым количеством гостей, а также с полным комплектом сотрудников и охраны.

Три пришел в восторг; его жена затрепетала в предвкушении. Не совсем ясно, хорошо ли они себе представляли, во что ввязались. Черчиллевское нашествие на этот дом больше напоминало один из гитлеровских блицкригов, чем безмятежный уик-энд на пленэре.

«Дело довольно хлопотное, – писал в дневнике Гарольд Никольсон после того, как принял участие в одном из таких вторжений в Дитчли. – Вначале прибывают два детектива, которые прочесывают здание от чердака до подвала; затем – камердинер и горничная, нагруженные багажом; затем – 35 солдат и офицеры, они будут охранять великого человека всю ночь; затем – две стенографистки с кипами бумаг». Затем приезжают гости: «Огромная туша дома темна и словно бы лишена окон, но вдруг дверная щель расширяется, и мы внезапно вступаем в теплоту центрального отопления, в ослепительное сияние огней, в изумительную красоту холла»[666].

Внутреннее убранство этого дома к тому времени уже стало считаться чем-то легендарным и быстро становилось образцом стиля для интерьера сельского дома, где особое внимание уделяется цвету, уюту и неформальности. Популярность такого стиля даже побудила миссис Три создать вокруг этой идеи целую фирму, занимающуюся дизайном интерьера. Ее будущий партнер по бизнесу позже назовет ее подход эстетикой «приятного разложения».

Супруги Три не возражали против этой внезапной осады их дома – вовсе нет. «Я всегда была в числе ваших главных обожателей, пусть и самых скромных, – писала Черчиллю миссис Три после его первого визита, – и я хочу сказать вам, какой это для всех нас восторг и честь – ваше посещение Дитчли. Если вам удобно пользоваться этим домом в любое время, вне зависимости от того, насколько заблаговременно вы поставите нас об этом в известность, – он в вашем распоряжении»[667].

Это и в самом деле было удобно. Черчилль пожаловал и в следующий уик-энд. На протяжении еще примерно года он провел в этом доме более дюжины «дополнительных» уик-эндов, в том числе и один из самых судьбоносных на всем протяжении войны.

Одно преимущество этого дома пришлось Черчиллю особенно по душе: в Дитчли имелся домашний кинотеатр. В конце концов премьер-министр распорядился установить такой же в Чекерсе – к немалому ужасу пожарных инспекторов, заключивших, что это представляет «огромный риск с точки зрения противопожарной безопасности». Все устроил Бивербрук, следивший, чтобы Черчилль всегда получал свежайшие фильмы и кинохронику. «Макс знает, как проделывать такие вещи, – заметил Черчилль. – А я вот нет»[668].

В состав свиты, еженедельно сопровождавшей его в Чекерсе, теперь вошли два киномеханика.

Глава 54

Транжира

Как будто война и без того не была достаточно тяжелым испытанием, брак Памелы и Рандольфа становился все более напряженным: накапливались неоплаченные счета, а страсть черчиллевского сына к азартным играм и алкоголю по-прежнему не знала удержу. Он часто обедал и ужинал в своем клубе («Уайтс») и во всевозможных ресторанах, облюбованных богатой лондонской молодежью, причем всегда старался заплатить за всех, даже когда его сотрапезники были обеспечены значительно лучше, чем он сам. Он заказывал у портных рубашки и костюмы. Памела умоляла Черчилля о помощи. Тот согласился оплатить долги супругов, но при условии, что счета больше не будут копиться. «Да, – заверила его Памела, – это всё». Однако многие лавки и универмаги позволяли покупать товары в кредит, а счет выставляли с трехмесячными (или еще более длительными) интервалами, создавая зазор между моментом покупки и поступлением квартального напоминания о платеже. «А уж тогда… о боже! – восклицала Памела. – Будут появляться новые и новые счета»[669].

Расходы супругов превышали доход Рандольфа, хотя по тогдашним меркам он зарабатывал очень неплохо. Армейское жалованье, гонорары за лекции, а также те деньги, которые он получал от парламента и бивербруковской Evening Standard, в совокупности с прочими источниками дохода ежегодно приносили ему твердые 30 000 фунтов, или $120 000 (а в пересчете на сегодняшние деньги, после всевозможных инфляций, это составляет невероятную сумму – около $1,92 млн). Один только Бивербрук платил ему 1560 фунтов в год, или $6240 (примерно $99 840 нынешних). Этого все равно не хватало, и его кредиторы начинали терять терпение. Однажды, когда Памела отправилась за покупками в «Хэрродс», роскошный универмаг в лондонском районе Найтсбридж, она испытала чудовищное унижение – набравшей, по уже устоявшейся привычке, всяких вещей покупательнице сообщили, что ее кредитная карта аннулирована. Это «привело меня в ужас», заметила она[670].

Памела ушла из магазина в слезах. Вернувшись в дом 10 по Даунинг-стрит, она рассказала о случившемся Клементине, которая не питала никаких иллюзий по поводу сына. Его расточительство с давних пор представляло собой серьезную проблему. Когда Рандольфу было 20 лет, Черчилль написал ему, призывая расплатиться с долгами и урегулировать конфликт с банком. «Вместо этого, – пенял он сыну, – ты, судя по всему, тратишь каждый грош, который попадает тебе в руки (и даже больше), самым безрассудным образом, навлекая на себя бесконечные треволнения и, возможно, иные прискорбные последствия и унижения»[671].

Склочность Рандольфа, его склонность оскорблять других и провоцировать споры также служила постоянным источником конфликтов. После того как Черчилль обнаружил, что стал мишенью особенно язвительного замечания, он написал Рандольфу, сообщая, что отменяет запланированный совместный ланч, «поскольку я отнюдь не могу позволить себе риск подвергаться таким оскорблениям, а кроме того, в настоящее время не расположен тебя видеть»[672]. Впрочем, обычно Черчилль прощал сына. Свои письма к нему (даже это) он неизменно заканчивал строчкой «Твой любящий отец».

Клементина вела себя не столь милосердно. Ее отношения с Рандольфом отличались неприкрытой враждебностью начиная с его детских лет, и раскол между ними с годами лишь рос. Вскоре после того, как Памела вышла за него замуж, Клементина во время трудного периода их брака дала ей стратегический совет по поводу того, как обращаться с Рандольфом: «Лучше уехать на три-четыре дня – и не говорить куда. Просто уезжай. Оставь короткую записку, что ты уехала». Клементина призналась, что поступала так же с Черчиллем, и добавила: «Получалось очень эффективно». Теперь же, услышав о злоключениях Памелы в «Хэрродсе», Клементина посочувствовала ей. «Она меня замечательно утешала, она была замечательно добрая и заботливая, но при этом очень волновалась», – позже рассказывала Памела[673].

Клементина испытывала неотвязное беспокойство: вдруг однажды Рандольф натворит что-то такое, что вызовет сильнейший стыд у его отца? Памела знала, что эти опасения совсем не беспочвенны. «Я-то выросла в семье полнейших трезвенников, – отмечала Памела. – Отец у меня был трезвенник. Мать иногда пропускала рюмочку шерри – не более того». Жизнь с пьяницей ошеломила ее. Спиртное усиливало и без того неприятные стороны личности Рандольфа. Он затевал споры со всеми, кто оказывался рядом, будь то Памела, друзья, хозяева дома, куда они пришли в гости. Бывали вечера, когда он в ярости выскакивал из-за стола и удалялся. «Мне трудновато было решить, оставаться за столом или уйти вместе с ним, и все это меня очень беспокоило и расстраивало», – говорила Памела.

Она знала, что вскоре ей придется в одиночку бороться с потоком счетов. В октябре Рандольф перевелся из 4-го гусарского полка в десантно-диверсионное подразделение (отряд коммандос), которое сколачивал один из членов его клуба. Он ожидал, что гусары будут сопротивляться этому переходу, однако, к его немалому огорчению, ничего такого не произошло: его сослуживцы были только рады от него избавиться. Его двоюродный брат позже вспоминал: «Какое это было потрясение – услышать, что другие офицеры его недолюбливали, что им осточертели его выходки, что они с нетерпением ждали, когда же его пристроят к делу где-нибудь в другом месте»[674].

В середине октября Рандольф отбыл в Шотландию, чтобы начать свою десантно-диверсионную подготовку. Памеле не хотелось вести жизнь одинокой приживалки Черчиллей в Чекерсе, и она надеялась найти где-нибудь недорогой дом, в котором она, Рандольф и Уинстон-младший могли бы вести семейную жизнь. Брендан Бракен, черчиллевский мастер на все руки, нашел для нее старый священнический дом в Хитчине (графство Хартфордшир), примерно в 30 милях к северу от Лондона: она могла снять его всего за 52 фунта в год. Чтобы еще больше снизить издержки, она пригласила Диану, старшую сестру Рандольфа, пожить там с детьми, а кроме того, позвала гувернантку своего детства, Няню Холл, чтобы та помогала с младенцем. Памела написала мужу незадолго до его отъезда: «О! Ранди, все было бы так славно, если бы ты только все время был с нами». Ее невероятно радовало, что у нее наконец-то будет свой дом, и ей не терпелось поскорее въехать. «О мой дорогой, это же такой восторг – это будет наша собственная семейная жизнь – мы больше не будем ютиться у других»[675].

Дом нуждался в кое-каких улучшениях, но им то и дело мешала война. Мастер, вешавший шторы, исчез, не закончив работу. Его телефон не отвечал – в трубке стояла глухая тишина, и Памела решила, что его лондонский дом разбомбили. Столяра, нанятого для изготовления буфетов, отозвали – он должен был выполнить какой-то заказ для правительства. Он обещал подыскать кого-нибудь еще, кто смог бы доделать работу, но сомневался, сумеет ли его преемник найти необходимое дерево – товар, ставший дефицитным во время войны.

В доме имелось девять спален, и скоро все они наполнились жильцами. Тут стала обитать Няня; Диана с семьей; экономка; еще несколько работников; и, конечно, сюда вот-вот предстояло вселиться Памеле с младенцем, которого она звала то Оладушком, то Премьерчиком. Кроме того, мисс Бак, секретарша Рандольфа, пригласила своих соседей пожить в этом священническом доме – после того как бомба уничтожила их собственный. Мисс Бак очень извинялась, но Памела признавалась, что она в восторге. «Для нас это очень хорошо, – замечала она в письме Рандольфу, – потому что вчера местные власти пытались вселить к нам 20 детей, а мисс Бак честно сказала, что у нас и без того негде повернуться»[676].

Но временная разлука с этим домом вызывала у нее беспокойство. «Жалею, что я прямо сейчас не могу приехать туда и посмотреть, что происходит, – признавалась она ему. – Я в полном восторге, что у нас живут эвакуированные, поскольку я сама в моем нынешнем состоянии мало что могу сделать, чтобы кому-то помочь, но я бы с удовольствием хозяйничала там сама, и я втайне надеюсь, что они не изгваздают наш милый дом».

Арендная плата была очень невысока, но содержать этот дом оказалось дорого. Одни только новые шторы и занавески оценивались в 162 фунта (примерно 10 000 сегодняшних долларов). К счастью, Клементина заранее согласилась оплачивать все соответствующие издержки. Но финансовые тяготы супругов все равно усиливались. «Пожалуйста, дорогой, оплати счет за телефон», – как-то раз написала Памела мужу[677].

Его собственные расходы в Шотландии также стали поводом для беспокойства. Он жил и тренировался вместе с очень богатыми членами своего клуба «Уайтс», которые и организовали десантно-диверсионный отряд, и в этом таилась опасность. «Дорогой, – писала ему Памела, – я знаю, теперь это очень трудно, потому что ты живешь вместе с таким количеством богачей, но ты все-таки попытайся немного экономить на своих счетах за питание и т. п. Помни, мы с младенцем Уинстоном готовы голодать ради тебя, но мы все-таки предпочли бы этого избежать»[678].

Вечером 14 октября 1940 года, в понедельник, пока Черчилль ужинал со своими гостями в свежеукрепленных Садовых залах на Даунинг-стрит, 10, бомба упала так близко к зданию, что при взрыве вылетели все стекла, а кроме того, оказались полностью разрушены кухня и гостиная. Вскоре после этой бомбардировки Клементина писала Вайолет Бонем Картер: «У нас нет ни газа, ни горячей воды, готовим на керосиновой плитке. Но, как прошедшей ночью крикнул Уинстону из темноты один человек, "просто шикарная жизнь – если только мы не дадим слабину!"»[679]

В тот же вечер, когда был нанесен удар по Даунинг-стрит, 10, серьезный ущерб был нанесен и расположенному неподалеку зданию Казначейства. Прямое попадание уничтожило клуб «Карлтон», популярный среди высших чиновников черчиллевского правительства: некоторые из них находились в столовой клуба, когда произошел взрыв. Гарольду Никольсону об этом подробно рассказал один из гостей клуба – будущий премьер-министр Гарольд Макмиллан. «Они услышали, как бомба с визгом несется вниз, и инстинктивно пригнулись, – записал Никольсон в своем дневнике 15 октября. – Потом раздался оглушительный грохот, погас верхний свет, и все наполнилось запахом бездымного пороха и пылью от обломков. Боковые лампы на столах по-прежнему горели, мутно просвечивая сквозь густой туман, который опускался на все, покрывая их волосы и брови толстым слоем пыли». Когда бомба сдетонировала, в клубе присутствовало около 120 человек, но никто серьезно не пострадал. «Невероятное везение», – заметил Никольсон[680].

Поскольку главная резиденция британского правительства, судя по всему, подверглась целенаправленной атаке, благоразумие требовало внеочередного отбытия в Чекерс. Поспешно подготовили автомобили, собрали секретарей и секретарш. Привычный кортеж тронулся в путь, медленно продвигаясь по улицам, усеянным обломками. Через десяток миль пути Черчилль вдруг спросил: «А где Нельсон?» Имея в виду, разумеется, кота.

Как выяснилось, в премьерской машине Нельсона нет; в других автомобилях его также не нашли.

Черчилль велел своему водителю развернуться и отправиться обратно к дому 10 по Даунинг-стрит. Там секретарь загнал испуганного кота в угол и накрыл его мусорной корзинкой.

Нельсона благополучно поместили в автомобиль премьера, и вскоре кортеж возобновил свой путь[681].

В ночь на воскресенье, 20 октября, Джон Колвилл находился в Лондоне и испытал на себе особое внимание люфтваффе к Уайтхоллу (во всяком случае создавалось впечатление, что немцы старательно выцеливают это здание). Поужинав дома, он отправился обратно на работу – на машине, которую армия недавно предоставила сотрудникам черчиллевского аппарата. Впереди небо озарялось оранжевым свечением. Он попросил водителя повернуть на набережную Виктории, идущую вдоль Темзы, и увидел, что на другом берегу реки объят пламенем какой-то склад – прямо за Каунти-холлом, эдвардианской громадой, напоминающей крепость: в этом здании работало муниципальное правительство Лондона.

Колвилл тут же понял, что этот пожар будет служить маяком для новых бомбардировщиков. Его водитель погнал на Даунинг-стрит. Машина въехала на территорию Уайтхолла, как раз когда бомба ударила в здание Адмиралтейства, выходящее на площадь Хорсгардз-пэрейд.

Водитель остановил машину возле входа в галерею, которая вела к зданию Казначейства. Колвилл выскочил наружу и пешком направился к дому 10. Спустя несколько секунд повсюду вокруг него стали опускаться зажигательные бомбы. Он быстро лег на землю и замер.

Загорелась крыша министерства иностранных дел. Две зажигательные бомбы попали в здание Казначейства, и без того серьезно поврежденное; другие опустились на открытое пространство.

С бьющимся сердцем Колвилл помчался к дому 10 и проник внутрь через аварийный выход. Вечер он провел в черчиллевской укрепленной столовой, располагавшейся в цокольном этаже. Остаток вечера и ночь оказались вполне спокойными, несмотря на то что звук здешнего электрического вентилятора очень напоминал Колвиллу шум немецкого самолета[682].

Пока Колвилл играл в кошки-мышки с зажигалками в Уайтхолле, Черчилль находился в Чекерсе, и настроение у него было подавленное. Они с «Мопсом» Исмеем вдвоем сидели в Комнате Гоутри. Оба молчали. Исмей часто обнаруживал, что играет такую роль – тихого спутника, готового предлагать советы и мнения, когда его об этом попросят, или слушать, как Черчилль испытывает идеи и фразы для предстоящих речей, или просто сидеть рядом с ним в дружелюбном молчании.

Черчилль выглядел усталым. Он явно пребывал в глубокой задумчивости. Дакарская история угнетала его. Когда же французы встанут с колен и начнут сражаться? А в других местах немецкие подлодки губили невероятное количество кораблей и жизней: за один только предыдущий день они потопили восемь судов, а за сегодня – еще десять. И его, судя по всему, наконец стал изматывать непрекращающийся цикл сигналов воздушной тревоги и падающих бомб – и нарушения обычного ритма жизни и работы.

Исмею тяжело было видеть Черчилля таким утомленным, однако, как он позже вспоминал, ему представлялось и одно положительное следствие: может быть, хотя бы сегодня вечером Черчилль ляжет спать пораньше, тем самым позволив Исмею проделать то же самое.

Вместо этого Черчилль внезапно вскочил. «Я уверен, что смогу!» – воскликнул он. Казалось, его утомление как рукой сняло. Зажглись лампы. Задребезжали звонки. Засуетились вызванные секретари и секретарши[683].

Глава 55

Вашингтон и Берлин

Между тем в Америке президентская кампания превращалась в мерзкий фарс. Стратеги Республиканской партии убеждали Уилки, что он ведет себя слишком по-джентльменски; что единственный способ укрепить его рейтинг – сделать войну центральной темой предвыборной повестки; что ему требуется представить Рузвельта поджигателем войны и милитаристом, а себя – изоляционистом. Уилки неохотно поддался их влиянию, однако затем с энтузиазмом втянулся в кампанию, призванную усилить по всей Америке страх перед войной. Он предостерегал: если Рузвельта переизберут, молодые американцы уже в ближайшие пять месяцев отправятся воевать в Европу. В результате его рейтинг резко вырос.

Посреди всех этих событий 29 октября, всего за неделю до дня выборов, Рузвельт председательствовал на церемонии, в ходе которой определялся первый лотерейный номер для нового призыва. С учетом склонности американцев к изоляционизму это был рискованный шаг, пусть даже Уилки тоже ратовал за выборочный призыв как за важный шаг к повышению обороноспособности Америки. Выступая вечером в эфире, Рузвельт тщательно подбирал выражения, избегая и «призыва», и «воинской повинности»: вместо этого он использовал более нейтральное и исторически значимое слово «набор».

Впрочем, во всем остальном Уилки отринул всякую сдержанность. В одной республиканской радиопередаче, нацеленной на американских матерей, говорилось: «Когда ваш мальчик будет погибать на каком-то поле боя в Европе – или, может быть, даже на Мартинике [цитадели вишистской Франции] – и взывать "Мама! Мама!", не вините Франклина Делано Рузвельта, отправившего вашего мальчика на войну. Вините СЕБЯ, потому что это ВЫ отправили Франклина Делано Рузвельта обратно в Белый дом!»[684]

Внезапное укрепление рейтинга Уилки побудило Рузвельта ответить на это твердым заявлением о его собственном желании избежать войны. «Я уже говорил это, – напомнил он своим слушателям в Бостоне, – но я повторю это снова, и снова, и снова: ваших мальчиков никто не станет посылать ни на какую чужую войну». Официальная позиция Демократической партии добавляла здесь оговорку «если только мы не подвергнемся атаке», но сейчас он сознательно опустил ее – явно апеллируя к избирателям-изоляционистам. Когда один из спичрайтеров спросил его об этом, президент раздраженно ответил: «Разумеется, мы будем сражаться, если нас атакуют. Если кто-то нападет на нас, эта война уже не будет чужой, верно? Иначе получится, что они хотят, чтобы я им гарантировал: наши войска будут посланы в бой, лишь если начнется еще одна война Севера и Юга»[685].

Результаты финального гэллаповского «пробного президентского заезда»[686] 1940 года, проведенного с 26 по 31 октября, были обнародованы накануне выборов и показали, что Рузвельт опережает Уилки всего на четыре процентных пункта, тогда как раньше в этом же месяце разница составляла 12 пунктов.

А в Берлине люфтваффе – по распоряжению своего хозяина Германа Геринга – обдумывало новую стратегию, которая должна была поместить еще более значительную часть гражданского населения Англии под бомбардировочные прицелы немецких самолетов.

Месяцем раньше, осмыслив неудачную попытку люфтваффе поставить Черчилля на колени, Гитлер отложил операцию «Морской лев», не установив новую дату, хотя он предполагал вернуться к этой идее весной. И он, и командиры его войск всегда с тревогой относились к перспективам такого нападения. Если бы обожаемое Герингом люфтваффе достигло обещанного превосходства над Британией в воздухе, вторжение могло бы показаться более заманчивой идеей, но сейчас, когда Королевские ВВС по-прежнему контролировали воздушное пространство над Британскими островами, такая операция стала бы безрассудной.

Стойкость Англии настораживала и пугала Гитлера. Пока Черчилль продолжал упорное сопротивление, вмешательство Соединенных Штатов в войну на стороне Англии казалось все более вероятным. Гитлер рассматривал черчиллевскую сделку насчет эсминцев как конкретное доказательство укрепления связей между двумя странами. Но он опасался еще более неприятного для себя поворота событий: после того как Америка вступит в войну, Рузвельт и Черчилль могли бы начать стремиться к заключению союза со Сталиным, уже недвусмысленно продемонстрировавшим аппетит к территориальной экспансии – и стремительно укреплявшим свои вооруженные силы. Хотя в 1939 году Германия и СССР подписали пакт о ненападении, Гитлер не питал никаких иллюзий: Сталин мог в любой момент нарушить это соглашение. Союз между Англией, Америкой и СССР, по словам Гитлера, поставил бы «Германию в очень трудное положение»[687].

Как ему представлялось, решение состоит в том, чтобы убрать СССР из этого уравнения, тем самым обезопасив свой восточный фланг. Помимо всего прочего, война с Советским Союзом стала бы исполнением его давних планов (вынашиваемых с 1920-х годов) сокрушить большевизм и заодно приобрести «жизненное пространство» – то самое Lebensraum, о расширении коего он так заботился.

Его генералов по-прежнему беспокоили опасности войны на два фронта. Стремление избегать такой войны всегда являлось одним из основополагающих принципов стратегического мышления Гитлера, теперь же он, казалось, отбросил собственные дурные предчувствия. По сравнению с вторжением в Англию через Ла-Манш война с СССР казалась делом нетрудным: его войска уже не раз демонстрировали великолепную эффективность в кампаниях такого рода. Фюрер предсказывал, что главные бои будут завершены за шесть недель, но он подчеркивал, что наступление на Советский Союз должно начаться скоро. Чем дольше он откладывает, тем больше у Сталина времени на усиление собственных войск.

Пока же, чтобы не дать Черчиллю вмешаться в происходящее, он приказал Герингу активизировать воздушную кампанию. «Решающий фактор – неустанное продолжение авиационных атак», – заявил фюрер[688]. Он по-прежнему тешил себя надеждой, что люфтваффе наконец выполнит свои обещания и одними лишь собственными усилиями вынудит Черчилля согласиться на мир с Германией.

И Геринг придумал новый план. Он по-прежнему будет утюжить Лондон, но одновременно станет наносить удары и по другим крупным городам – с целью полностью уничтожить их и тем самым наконец сломить сопротивление Англии. Он лично выбрал цели и объявил кодовое название для первой атаки – «Лунная соната» (отсылка к популярной и весьма запоминающейся фортепианной пьесе Бетховена).

Он готовил рейд, который Королевские ВВС позже назовут в своем рапорте одной из вех в истории воздушной войны: «Впервые мощь авиации была столь массированно применена против города небольших размеров для его полного уничтожения»[689].

Глава 56

«Обращение к лягушатникам»

Между тем в Чекерсе, несмотря на поздний час, Черчилль, оживившись, тут же принялся диктовать. Он планировал напрямую обратиться к французскому народу, по-английски и по-французски, в ходе передачи из новой радиостудии BBC, размещенной в лондонском Оперативном штабе кабинета. Беспокоясь, как бы вишистское правительство, управлявшее неоккупированными территориями Франции, не заявило об официальном военном союзе с немцами, Черчилль надеялся уверить французов, живущих где угодно (в том числе и во французских колониях), что Англия целиком и полностью на их стороне, – и побудить их к актам сопротивления. Пока, к его огромной досаде, предложить им что-то еще он не мог. Он решил написать французский вариант текста самостоятельно.

Он диктовал медленно, не сверяясь ни с какими записями. «Мопс» Исмей остался с ним, потеряв всякую надежду лечь спать пораньше. Черчилль проговорил два часа; уже наступило утро воскресенья. Он сообщил министерству информации, что планирует выступить в прямом эфире на следующий вечер – 21 октября, в понедельник, – и что он будет говорить 20 минут (10 – по-французски, 10 – по-английски). «Проведите все необходимые приготовления», – распорядился он.

В понедельник, еще в Чекерсе, он продолжал работать над текстом выступления, по-прежнему намереваясь составить черновик французского варианта в одиночку, но вскоре обнаружил, что процесс идет труднее, чем предполагало его самолюбие. Министерство информации направило в Чекерс молодого сотрудника, дипломированного специалиста по французскому языку, чтобы он перевел текст, но тот спасовал. Он «пришел в ужас» – по словам Джона Пека, одного из черчиллевских личных секретарей, дежурившего в Чекерсе в тот день. Несостоявшийся переводчик столкнулся с премьер-министром, который снова передумал и теперь снова пытался улучшить свой черновик французского текста – и упорно настаивал на том, что ему не нужна ничья помощь. Молодого человека отвезли обратно в Лондон[690].

Министерство прислало нового переводчика – Мишеля Сен-Дени, «обаятельного, добродушного француза, отлично владеющего английским и французским… его выкопали где-то на BBC» (по словам Пека). Черчилль признал его очевидную квалификацию и уступил.

К этому моменту Черчилль начал именовать текст «Обращением к лягушатникам»[691], как уничижительно называли французов на Британских островах. Речь казалась Черчиллю настолько важной, что он даже репетировал ее. Обычно при таких занятиях проявлялось детское упрямство, свойственное Черчиллю, но Мишель Сен-Дени, к своему немалому облегчению, встретил терпимого и весьма послушного премьер-министра. Черчилль испытывал трудности с французской фонетикой (в особенности с грассирующим «р»), но Сен-Дени обнаружил, что Черчилль готов учиться, и позже вспоминал: «Он наслаждался вкусом некоторых слов, как будто пробовал фрукты»[692].

Затем Черчилль и Сен-Дени отправились на машине в Лондон. Выступление назначили на девять вечера. Поскольку в это время BBC обычно транслировала новости, Черчиллю была гарантирована огромная аудитория в Англии, во Франции, а также (благодаря нелегальным приемникам) в Германии.

Очередной авианалет уже начался, когда Черчилль, облаченный в свой бледно-голубой костюм для воздушной тревоги, вышел из дома 10 по Даунинг-стрит и направился в Оперативный штаб – в сопровождении сонма сотрудников и Сен-Дени. Обычно это была вполне приятная прогулка, но люфтваффе, судя по всему, снова наносило целенаправленные удары по правительственным зданиям. Зенитные прожекторы саблями полосовали небо, подсвечивая инверсионные следы бомбардировщиков, кружащих наверху. Вовсю палили орудия ПВО – иногда одиночными выстрелами, а иногда краткими залпами, выпуская по два снаряда в секунду. Снаряды разрывались высоко над головой, осыпая улицы острыми стальными обломками, падавшими со свистом. Черчилль шагал стремительно; его переводчику приходилось бежать, чтобы не отстать.

Войдя в эфирную студию BBC, оборудованную в Оперативном штабе, Черчилль стал устраиваться, готовясь к выступлению. Комнатка была тесная – одно-единственное кресло и стол с микрофоном. Ожидалось, что переводчик представит его слушателям, но Сен-Дени обнаружил, что сесть ему негде.

– Ко мне на колени, – бросил Черчилль.

Отклонившись назад, он похлопал себя по ляжке. Сен-Дени пишет: «Я просунул между его ногами свою и в следующий момент сидел частично на подлокотнике кресла, а частично – на его колене»[693].

– Французы! – начал Черчилль. – Больше 30 мирных и военных лет я шагал вместе с вами – и я по-прежнему шагаю по той же дороге.

Он напомнил, что Британию тоже атакуют, имея в виду воздушные налеты, происходящие каждую ночь. Он заверил слушателей, что «наш народ стойко справляется с этим. Наши военно-воздушные силы сумели постоять за себя – и даже более того. Мы всё ждем этого давно обещанного вторжения. И рыбы в Ла-Манше тоже его ждут».

Затем последовал призыв к французам – мужайтесь, не осложняйте положение, мешая Британии сражаться (явный намек на Дакар). Черчилль подчеркивал, что истинный враг – Гитлер: «Этот негодяй, это чудовищное, мерзкое существо, питающееся ненавистью и уничтожением, решило ни больше ни меньше как стереть с лица земли французский народ, обратить в ничто всю его жизнь и его будущее».

Черчилль настаивал на том, чтобы французы сопротивлялись – в том числе на «так называемой неоккупированной территории Франции» (еще один намек на области, находящиеся под управлением вишистского правительства).

– Французы! – воззвал он. – Воспряньте духом, пока не поздно.

Он пообещал, что и он сам, и Британская империя никогда не сдадутся, пока Гитлер не будет разгромлен.

– А теперь – спокойной ночи, – проговорил он в конце. – Спите, чтобы набраться сил перед утром. Потому что утро непременно наступит[694].

Мэри слушала это выступление в Чекерсе, испытывая огромную гордость. «Сегодня вечером папа обращался к Франции, – записала она в дневнике. – Так откровенно – так ободряюще – так достойно и нежно.

Надеюсь, что его голос достучался до многих из них, что сила и богатство этого голоса даровали им новую надежду и веру».

Эта речь сподвигла ее воспроизвести в своем дневнике текст «Марсельезы» по-французски: «Aux arms, citoyens…» – «К оружию, граждане».

В конце она приписала: «Дорогая Франция – такая великая и славная – будь достойна своей доблестнейшей песни и той благой цели, ради которой ты уже дважды проливала кровь, – Свободы»[695].

Когда выступление закончилось, в Оперативном штабе кабинета воцарилось молчание. «Никто не шевелился, – вспоминал переводчик Сен-Дени. – Мы были глубоко взволнованы. Потом Черчилль поднялся; в глазах у него стояли слезы».

Черчилль произнес:

– Сегодня мы сделали исторический шаг.

Через неделю, проводя в Берлине очередное утреннее совещание, Геббельс первым делом подосадовал на то, что жители Германии, судя по всему, слушают BBC «в нарастающих масштабах».

Он распорядился, чтобы «радиопреступники понесли тяжкое наказание», и наставлял своих подручных-пропагандистов: «Каждый немец должен ясно осознавать: слушая эти передачи, он совершает акт серьезного саботажа»[696].

Впрочем, судя по докладу Королевских ВВС, где обобщались сведения, полученные от пленных авиаторов люфтваффе, этот запрет «в долгосрочной перспективе работал не так, как задумывалось, а противоположным образом: он рождал неудержимое желание слушать эти программы»[697].

Глава 57

Яйцеклад

Ночь после выборов в США, прошедших 5 ноября, выдалась напряженной – по обе стороны Атлантики. Предварительные результаты, сообщенные Рузвельту, который находился у себя дома, в городке Гайд-Парк (штат Нью-Йорк), показывали, что Уилки идет лучше, чем ожидалось. Но к 11 вечера стало ясно, что Рузвельт победит. «Похоже, всё в порядке», – заявил он толпе сторонников, собравшихся на лужайке перед его домом. Окончательный подсчет продемонстрировал, что по сумме голосов избирателей он обогнал соперника менее чем на 10 %, зато его победа в коллегии выборщиков оказалась весьма впечатляющей: за него проголосовали 449, за Уилки – 82[698].

Новость радостно прогремела по всему Уайтхоллу. «Это самое лучшее, что случалось с нами за всю войну, – писал Гарольд Никольсон. – Слава Богу»[699]. Когда он услышал результаты, его «сердце подпрыгнуло, словно молодой лосось» (так он сам выразился). Управление внутренней разведки докладывало, что по всей Англии и Уэльсу эту новость «приветствовали с колоссальным удовлетворением».

Мэри Черчилль, находившаяся в Чекерсе, записала в дневнике: «Ура! Аллилуйя!»[700]

Теперь, когда Рузвельта переизбрали, вступление Америки в войну в качестве полноценного союзника, на которое так надеялись в Британии, казалось гораздо менее отдаленной перспективой.

Черчилль сейчас как никогда нуждался в этой помощи. Канцлер казначейства сообщил ему, что у Британии скоро кончатся средства для оплаты вооружения, продовольствия и других поставок из-за рубежа, необходимых стране для выживания.

Черчилль отправил свои поздравления Рузвельту в цветисто-хитроумной телеграмме, где признавался, что молился за его победу – и что он благодарен за такой результат. «Это не значит, – писал он, – что я стремлюсь к чему-то большему, чем неограниченное, справедливое, свободное воздействие вашего ума на мировые проблемы, которые сейчас стоят перед нами, решая которые обе наши страны должны выполнить свой долг». Он заявлял, что с нетерпением ждет возможности обменяться мнениями по поводу войны. Далее он провозглашал: «Назревают события, которые не забудутся до тех пор, пока хоть в каком-то уголке земного шара люди будут говорить на английском языке. Выражая свое удовлетворение по поводу того, что народ Соединенных Штатов снова возложил на вас великое бремя, я должен выразить уверенность в том, что свет, которым мы руководствуемся, благополучно приведет нас в гавань»[701].

Рузвельт так и не сообщил о получении этой телеграммы – и не ответил на нее.

Это вызвало у Черчилля раздражение и беспокойство, хотя он не спешил что-либо предпринимать по данному поводу. В конце концов, уже почти через три недели он отправил телеграмму в Вашингтон, адресовав ее своему послу лорду Лотиану. В ней он со сдержанностью отвергнутого влюбленного тактично поднимал этот вопрос. «Не могли бы вы как можно деликатнее узнать для меня, получил ли президент мою личную телеграмму, где я поздравлял его с переизбранием? – писал он. – Возможно, она затерялась в потоке других послевыборных поздравлений. Если же нет, то мне бы хотелось знать, содержалось ли в ней что-то такое, что могло бы вызвать его обиду, или что-то такое, что ему неприятно было получить».

Он добавил: «Буду рад вашим советам»[702].

А вот Профессор на сей раз принес и хорошие новости. В своей служебной записке Черчиллю от 1 ноября 1940 года он сообщал, что его воздушные мины наконец вроде бы сумели нанести урон противнику – во время первых полевых испытаний мин, прикрепленных к парашютам и сбрасываемых с самолетов Королевских ВВС перед бомбардировщиками люфтваффе.

Радар проследил путь немецкого бомбардировщика до занавеса медленно опускающихся парашютов, а затем сигнал этого самолета исчез с экрана радара «и больше не появился». Линдеман счел это доказательством успеха.

Впрочем, он отмечал неполадки, возникшие в системе сброса мин: Линдеман прозвал ее «яйцекладом», позаимствовав термин из биологии (где так называется орган, с помощью которого насекомое откладывает яйца, а рыба мечет икру). Из-за этого сбоя одна из мин взорвалась рядом с фюзеляжем самолета Королевских ВВС, сбрасывавшего ее: данное событие наверняка вызвало некоторый испуг среди членов экипажа, но в остальном не причинило «серьезного ущерба».

Тем не менее Профессор беспокоился, как это скажется на оценке нового оружия министерством авиации (которое и без того относилось к этому оружию предвзято). Ему хотелось убедиться, что Черчилль продолжает его поддерживать. Он писал: «Убежден, что данный инцидент, вероятность которого так мала, не будет использован как предлог для того, чтобы помешать немедленному продолжению испытаний, которые, судя по всему, после стольких лет все-таки начали приносить многообещающие результаты»[703].

Вера Черчилля в это новое оружие – и в Профессора – оставалась незыблемой.

Между тем Профессор, казалось, стремится еще больше досадить министерству авиации. Еще в конце октября он написал Черчиллю еще об одной проблеме, которой он безумно увлекся: речь шла о немецких системах навигации с помощью радиолучей. Профессор считал, что для обороны Англии жизненно важно развитие электронных контрмер, направленных на глушение и искажение этих пучков, и он считал, что министерство авиации мешкает с разработкой и внедрением необходимых технологий. Он пожаловался на это Черчиллю.

Вновь прибегнув к своему «реле мощности», Черчилль тут же взялся за эту проблему и переправил записку Профессора начальнику штаба военно-воздушных сил Чарльзу Порталу, который в ответ отчитался обо всем, что сделано, в том числе о разработке глушилок, а также отвлекающих огней, располагаемых на земле под маршрутами распространения навигационных лучей и призванных вводить немецких пилотов в заблуждение, чтобы они сбрасывали свои бомбы не там, где планировалось. Эти огни, по ночам с высоты напоминавшие морские звезды (их так и прозвали), оказались эффективными – судя по количеству бомб, падавших в пустые поля рядом с этими пылающими ложными маяками. Знаменателен один случай, когда отвлекающий огонь близ Портсмута привлек 170 фугасных бомб и 32 парашютные мины.

С явным раздражением, однако памятуя (как всегда) о тесных отношениях между Профессором и премьером, Портал писал: «В своей записке профессор Линдеман намекает, что мы не работаем над радиопротиводействием немецкой лучевой системе так быстро, как могли бы. Могу заверить, что это не так». Этому проекту, подчеркивал Портал, «придается максимально возможный приоритет»[704].

Кроме того, Профессор способствовал тому, чтобы дополнительную работу взвалили на «Мопса» Исмея, который как черчиллевский начальник Центрального военного штаба и без того был загружен по горло (это напряжение, судя по всему, уже начинало на нем сказываться). В этой новой затее тоже играли роль навигационные пучки.

В ночь на 7 ноября бомбардировщик из KGr-100, секретного соединения люфтваффе, специализирующегося на навигации по радиолучу, рухнул в море близ Бридпорта, города на английском побережье Ла-Манша. При этом он почти не имел повреждений и находился очень близко от берега. Флотская команда, занимавшаяся подъемом техники, хотела извлечь бомбардировщик, пока к нему сохраняется удобный доступ, но армейские чины заявили, что это их юрисдикция, «в результате чего армия не сделала никаких попыток завладеть им, так что сильное волнение на море быстро разрушило этот самолет», как сообщалось в рапорте разведки Королевских ВВС об этом инциденте (рапорт направили Линдеману)[705]. Профессор постарался, чтобы Черчилль непременно узнал об этом фиаско. В своей служебной записке, к которой он приобщил отчет разведки, Профессор презрительно замечал: «Весьма прискорбно, что межведомственные дрязги привели к утрате этой машины – первого аппарата подобного типа, оказавшегося в пределах нашей досягаемости»[706].

Черчилль быстро направил «Мопсу» Исмею личную записку по данному вопросу, распорядившись: «Прошу вас выработать предложения, которые гарантировали бы, что впредь меры по извлечению всей возможной информации и оборудования из немецких самолетов, упавших на территории нашей страны или поблизости от наших берегов, будут предприниматься немедленно – чтобы эти редкие возможности не упускались из-за разногласий между ведомствами»[707].

Можно подумать, у Исмея было мало забот. Он довел это распоряжение до начальников штабов, которые проанализировали существующие протоколы обращения со сбитыми самолетами. Исмей сообщил Черчиллю, что самолет потеряли «из-за глупо буквальной трактовки этих приказов»[708]. Он заверил Черчилля, что уже выпускаются новые инструкции и что сохранности сбитых самолетов придается огромное значение. В заключение он отметил, что радиооборудование, которое Королевские ВВС больше всего надеялись добыть из бомбардировщика, в конце концов вымыло волнами из обломков – и его удалось извлечь.

Среди всех этих язвительных перепалок как-то затерялась сама причина падения этого самолета. Благодаря постоянным понуканиям со стороны Профессора и изобретательным действиям доктора Джонса и соединения Авиакрыла № 80 Королевских ВВС, занимавшегося мерами противодействия немецким системам навигации (а также умелым допросам взятых в плен немецких авиаторов), в Королевских ВВС теперь знали о существовании у люфтваффе «X-системы» навигации. Полученной информации оказалось достаточно для создания передатчиков под кодовым названием «Бромиды», способных перенаправлять пучки радиоволн, посылаемые системой. Первый такой передатчик был установлен за пять дней до злосчастного полета немецкого бомбардировщика.

Экипаж бомбардировщика, летя ночью в условиях сильной облачности, ожидал поймать свой навигационный луч над Бристольским заливом (между Англией и Уэльсом) и затем следовать по нему до цели – завода в Бирмингеме. Но команде никак не удавалось найти сигнал. Двигаться дальше без луча при такой плохой видимости было бы безрассудством, так что пилот решил изменить план и сбросить бомбы не по намеченной цели, а по бристольским судоверфям. Он надеялся, что, снизившись под облака, сумеет отыскать какой-то визуальный ориентир, чтобы проложить по нему новый курс. Но потолок облачности лежал очень низко, и видимость под ним оказалась крайне скверной – из-за темноты и погоды. Пилот (его звали Ганс Леманн) понял, что заблудился.

Однако вскоре его радист начал принимать мощные сигналы от стандартного радиомаяка люфтваффе, установленного в Сен-Мало, на побережье Бретани. Леманн решил развернуться и использовать этот маяк для того, чтобы сориентироваться и возвратиться на базу. Достигнув Сен-Мало, он сообщил о своем местонахождении, а также о курсе, которым он теперь будет следовать. Вопреки стандартной практике, он не получил ни подтверждения того, что его послание принято, ни обычных инструкций по приземлению.

Леманн продолжал полет по выбранному курсу. Он начал снижение, надеясь, что вскоре различит внизу знакомую местность. Но под крылом виднелась лишь вода. Полагая, что он перелетел свой аэродром, летчик развернулся и попробовал зайти на посадку с другой стороны. К этому моменту у него уже оставалось мало топлива. Его потерявший ориентацию бомбардировщик находился в воздухе больше восьми часов. Леманн пришел к выводу, что теперь у него один выбор – посадить самолет на французском побережье. Но видимость была насколько плохая, что он сел на воду, хотя и близ берега. Ему и еще двум членам экипажа удалось добраться до суши, но четвертый так и не сумел этого сделать.

Леманн думал, что сел во Франции – возможно, в Бискайском заливе. На самом деле он посадил свой самолет рядом с дорсетским побережьем Англии. То, что он принял за радиомаяк в Сен-Мало, на самом деле было фальшивым маяком Королевских ВВС, передающим сигналы со станции, расположенной в деревне Темплкомб – в английском Сомерсете, в 35 милях к югу от Бристоля.

Леманна и его людей быстро поймали и отправили в допросный центр Королевских ВВС близ Лондона, где сотрудники авиационной разведки, к своей радости, выяснили, что имеют дело с членами таинственного соединения KGr-100[709].

Глава 58

Наш специальный источник[710]

Погода в Англии резко ухудшилась. Штормовые ветра трепали сушу и терзали окружающие моря, делая высадку немецкого десанта все менее и менее вероятной. Разведданные, полученные через Блетчли-парк (чиновники министерства авиации называли его «наш специальный источник» и никак иначе), позволяли предположить, что Гитлер, возможно, отложил планируемую операцию «Морской лев». Однако люфтваффе продолжало наносить массированные удары по Лондону, к тому же теперь оно, судя по всему, расширило список целей на территории Англии. Явно готовилось нечто новое, и возможные последствия вызывали немалое беспокойство. Лондон уже показал, что он может выстоять под ночным авианалетом, но как будет с этим справляться остальная страна, когда все больше и больше мирных жителей будут гибнуть, получать ранения, оставаться без крова из-за бомбежек?

Вскоре особенности новой кампании люфтваффе начали проясняться. 12 ноября, во вторник, сотрудники разведки с помощью потайного микрофона, установленного в камере, прослушивали разговор недавно взятого в плен немецкого авиатора с еще одним пленным. «Он убежден, – сообщали сотрудники в своем докладе, – что в Лондоне народные волнения, что Букингемский дворец взяли штурмом и что "Герман" [имеется в виду Герман Геринг, шеф люфтваффе] считает: настал психологически подходящий момент для колоссального рейда, который следует провести между 15-м и 20-м числом этого месяца, в полнолуние; удар будет нанесен по Ковентри и Бирмингему».

Сценарий, описанный пленным, приводил в ужас. Для этого рейда люфтваффе планировало задействовать каждый боеспособный бомбардировщик, использовать каждый пучок навигационных радиоволн. Самолеты предполагалось загрузить 50-килограммовыми (110-фунтовыми) «визжащими» бомбами. Как указывалось в докладе, пленный говорил, что бомбардировщики должны сосредоточиться на разрушении рабочих кварталов, население которых, как полагали в Германии, находится на грани бунта.

Авторы доклада предупреждали, что новому пленному, возможно, не следует так уж доверять, и рекомендовали относиться к его словам с настороженностью. В докладе указывалось: авиационная разведка сообщает о них именно сейчас, поскольку сегодня [12 ноября] днем поступила информация из специального источника, указывающая на то, что немцы замышляют гигантский авианалет под кодовым названием «Лунная соната». Но специальный источник полагал, что целью станет не Ковентри или Бирмингем, а Лондон. Вероятно, атака начнется через три дня, 15 ноября, в пятницу, когда наступит полнолуние. По-видимому, в нападении примут участие до 1800 немецких самолетов, включая бомбардировщики элитного подразделения KGr-100, чьи бомбы будут подсвечивать цель. На необычайную важность данного рейда указывало, в частности, то, что Геринг намеревался лично руководить операцией.

Если все это было правдой, возникал грозный призрак «сокрушительного удара» (авиационного «пиршества», как в свое время выразился Черчилль), которого чины гражданской обороны ожидали и боялись с самого начала войны.

Министерство авиации выпустило закрытый «опросный лист», где чиновникам и военным предлагалось высказать свои соображения по поводу последних данных разведки. В заметке с грифом «Совершенно секретно» подполковник авиации, несший службу в Королевских ВВС, написал, что о точной дате рейда, возможно, будет сигнализировать дневной вылет бомбардировщиков из группы KGr-100, чьей задачей станет проверка погодных условий над выбранной целью и правильности размещения навигационных радиолучей. Он предположил, что слово «соната» в названии операции может иметь особое значение. В музыке соната обычно выстраивается вокруг трех темпов и состоит из трех частей. Возможно, эта атака будет происходить в три стадии. Конкретная цель по-прежнему оставалась неясной, но перехваченные инструкции показывали, что люфтваффе выбрало четыре возможные зоны нанесения удара, в том числе Лондон.

Имеющуюся информацию сочли достаточно надежной, чтобы руководство министерства авиации приступило к планированию ответных мер. Началась разработка контроперации, которая, как предполагалось, «остудит холодной водой» немецкую атаку: операция и получила кодовое название «Холодная вода». Один из чиновников министерства заявил: оптимальный ответ с точки зрения британской общественности – устроить массированный удар Королевских ВВС по какой-то цели в Германии. Он предлагал «проутюжить» цели, находящиеся по берегам реки Рур или даже в самом Берлине, и рекомендовал оснастить используемые бомбы британской разновидностью немецкой «иерихонской трубы», чтобы каждая бомба завывала по пути вниз. «Свистки для наших бомб, – отмечал он, – уже направлены на склады, и не составит никакого труда установить их на наши 250- и 500-фунтовки для таких случаев. Если мы хотим проутюжить эти цели, чтобы добиться наилучшего психологического воздействия на противника, предлагаем сделать именно так».

Кроме того, разработчики операции «Холодная вода» требовали, чтобы Авиакрыло № 80 (новое соединение Королевских ВВС, созданное в июле и занимавшееся противодействием немецким навигационным системам) делало все возможное, чтобы разрушить паутину немецких навигационных лучей. Двум специально оснащенным бомбардировщикам предписывалось полететь назад вдоль одного из ключевых радиолучей (передаваемых из Шербура) и разбомбить его передатчик. Они поймут, что находятся над целью, потому что электронная разведка уже показала: пучки исчезают непосредственно над передающими станциями. В Королевских ВВС называли это мертвое пространство «тихой зоной», «рубильником» и (возможно, вам уже встречался данный термин) «конусом молчания»[711].

Ни слова о возможной немецкой атаке Черчиллю пока не передавали.

В среду, в семь часов вечера, авиационная разведка передала командирам Королевских ВВС новые сведения о «Лунной сонате», полученные из специального источника. Эти данные подтверждали, что рейд действительно будет состоять из трех волн, но оставалось неясным, станут они разворачиваться на протяжении одной ночи или в течение трех ночей. Источник предоставил кодовые названия двух из трех стадий: первая именовалась Regenschrim («Зонтик»), вторая – Mondschein Serenade («Серенада лунного света»). Название третьей части пока не было известно. Один из самых высокопоставленных чинов министерства авиации Уильям Шолто Дуглас, заместитель начальника штаба военно-воздушных сил, сомневался, чтобы немцы намеревались растянуть свою атаку на три ночи: «Вряд ли даже оптимистичные боши могут надеяться на то, что отличная погода простоит три ночи подряд».

Как правило, новости о повседневных действиях немецких сил не направляли Черчиллю, но, поскольку ожидалась атака колоссальных масштабов, министерство авиации 14 ноября, в четверг, подготовило для премьера специальный доклад под грифом «Совершенно секретно». Текст поместили в его специальный желтый чемоданчик, предназначенный для наиболее секретных сообщений.

Насколько можно было судить, рейд не начнется раньше вечера следующего дня (15 ноября, пятницы), обещавшего почти идеальные условия для полета: холодное, в основном безоблачное небо, а также полная луна, которая будет освещать ландшафт внизу – с яркостью почти дневного света.

Однако вскоре стало очевидно, что это предположение неверно.

В полдень четверга Колвилл направлялся к Вестминстерскому аббатству: ему предстояло исполнять роль служителя на похоронах бывшего премьер-министра Невилла Чемберлена, который скончался неделей раньше. Черчилль был среди тех, кто нес гроб (как и Галифакс). Недавно взрыв бомбы выбил окна в часовне[712]; отопления не было. Министры заполнили сидячие места, установленные на клиросе. Пришедшие не снимали пальто и перчаток, но все равно мерзли. Часовня была заполнена лишь частично – из-за того, что время и место предстоящей церемонии держали в тайне. Колвилл отметил, что это благоразумная мера, «ибо правильно сброшенная бомба дала бы весьма впечатляющие результаты».

Колвилл заметил, что на лице Даффа Купера, министра информации, «застыло выражение равнодушия, почти презрения». Лишь немногие министры пели гимны. Сирены воздушной тревоги не завывали; наверху не появилось ни одного немецкого самолета.

Днем, несколько позже, Черчилль, его детектив, машинистка и остальные бойцы его обычного отряда выходных дней вышли из дома 10 по Даунинг-стрит, прошествовали через сад в заднем дворе и расселись по своим обычным автомобилям. Им предстояла поездка за город, на сей раз в Дитчли, полнолунную резиденцию Черчилля.

Перед самым отъездом Джон Мартин, личный секретарь, дежуривший в этот уик-энд, передал Черчиллю желтый чемоданчик, содержавший наиболее секретные депеши, и расположился рядом с ним на заднем сиденье. Машины резко взяли с места. Они устремились на запад, по Мэллу, мимо Букингемского дворца, а затем – вдоль южной границы Гайд-парка. Через несколько минут пути Черчилль открыл чемоданчик и обнаружил там секретный доклад, датированный тем же днем и на трех страницах сжато описывавший операцию люфтваффе под названием «Лунная соната» – по-видимому, грозящую Британии уже в самое ближайшее время.

Далее подробно рассказывалось о том, что удалось выяснить авиационной разведке и как планируют реагировать Королевские ВВС; перечислялись четыре возможные зоны немецкой атаки, причем Центральный Лондон и Большой Лондон упоминались первыми. Авторы доклада утверждали, что Лондон представляется вероятным вариантом.

Затем следовала самая тревожная фраза в тексте: «Будут целиком задействованы силы дальней бомбардировочной авиации Германии». Более того, этим рейдом будет руководить – «как мы полагаем» – лично Герман Геринг. Сообщалось, что эти разведданные «действительно получены из очень хорошего источника». Черчилль, конечно же, знал, что под этим источником должен подразумеваться Блетчли-парк.

Куда большее удовлетворение приносили следующие две страницы, где приводились детали планируемого ответа Королевских ВВС – операции «Холодная вода» – и объявлялось, что Бомбардировочное командование Королевских ВВС будет придерживаться «политики ответа ударом на удар», при которой бомбардировщики сосредоточат свои атаки на каком-то одном из городов Германии – возможно, на Берлине, однако не исключено, что на Мюнхене или Эссене (выбор будет делаться в зависимости от погоды).

К этому моменту Черчилль и его свита, пока не покинувшие пределов Лондона по дороге к Дитчли, только еще проезжали мимо Кенсингтонских садов. Черчилль велел водителю разворачиваться. Секретарь Мартин писал: «Он не собирался безмятежно спать где-то в сельских краях, пока Лондон подвергается массированной атаке – которая, как предполагалось, вот-вот начнется».

Машины кортежа помчались обратно на Даунинг-стрит, 10. Угроза казалась такой серьезной, что Черчилль приказал своим сотрудницам покинуть здание до темноты и отправиться либо домой, либо в «Загон» – укрепленную штаб-квартиру в районе Доллис-Хилл, предназначенную для экстренных случаев. А Джону Колвиллу и еще одному своему личному секретарю, Джону Пеку, он велел переночевать на станции метро «Даун-стрит», в роскошном убежище, которое построило управление лондонского пассажирского транспорта и в которое иногда спускался сам Черчилль, именовавший его своей «норой». Колвилл не возражал. Они с Пеком поужинали – «аполаустически», как выразился Колвилл, используя изысканно редкое слово, означающее «с огромным удовольствием»[713]. Среди хранившихся в бомбоубежище запасов имелись икра, гаванские сигары, бренди (самое старое – 1865 года) и, разумеется, шампанское: Perrier-Jouët 1928 года[714].

Сам Черчилль направился в помещения Оперативного штаба кабинета, чтобы дождаться рейда там. Он хорошо умел делать многие вещи, но ожидание не относилось к их числу. Его нетерпение нарастало, и в конце концов он забрался на крышу здания министерства авиации, расположенного неподалеку, чтобы оттуда высматривать атаку. С собой он захватил «Мопса» Исмея[715].

Авиационная разведка наконец определила мишень, которую наметило люфтваффе. Днем сотрудники подразделения Королевских ВВС, занимающегося радиопротиводействием, засекли новые пучки радиоволн, транслируемые немецкими передатчиками во Франции. Радисты, подслушивавшие немецкие переговоры, перехватили долгожданные предварительные доклады воздушной разведки люфтваффе, а также послания из контрольного центра в Версале, откуда планировалось управлять рейдом. Все вместе давало убедительные доказательства того, что операция «Лунная соната» произойдет уже в ближайшие вечер и ночь (то есть вечером 14 ноября и в ночь на 15 ноября), на день раньше, чем вначале предполагала разведка.

В 18:17, примерно через час после захода солнца, первые немецкие бомбардировщики (их было 13) пересекли южное побережье Англии в районе залива Лайм. Это были бомбардировщики группы KGr-100, так хорошо умеющие находить радиолучи и лететь по ним. На борту они несли более 10 000 емкостей с зажигательной смесью – чтобы осветить цель для других бомбардировщиков, которые вскоре последуют за ними.

Несколько вражеских самолетов действительно пролетели над Лондоном – в 19:15 и спустя 10 минут. Включались сирены воздушной тревоги, люди бежали в убежища, но эти самолеты продолжали двигаться дальше, не совершая никаких опасных действий и оставляя позади безмолвный город, выглядевший каким-то призрачным в лунном свете. Как выяснилось, это был отвлекающий маневр, призванный убедить Королевские ВВС, что целью большого рейда и в самом деле является британская столица.

Глава 59

Прощание с Ковентри

К трем часам дня четверга группа радиопротиводействия Королевских ВВС знала, что немецкие навигационные лучи пересекаются не в лондонском небе, а над Ковентри, одним из центров производства вооружений в регионе Мидлендс – почти в сотне миль от столицы. Если не считать промышленности, Ковентри славился главным образом своим средневековым собором, а также тем, что именно здесь, согласно легенде, в XI веке проскакала леди Годива, облаченная лишь в ветерок (попутно возникло выражение «подглядывающий Том», ибо некий местный житель по имени Томас якобы пренебрег указом, который запрещал горожанам смотреть на проезжающую графиню)[716]. По непонятным причинам новость о том, что целью люфтваффе служит Ковентри, не передали Черчиллю, который продолжал нетерпеливо ждать лондонского налета на крыше министерства авиации.

Британская группа радиопротиводействия отчаянно пыталась определить точные частоты, которые необходимо применить, чтобы заглушить или исказить навигационные лучи, нацеленные в сторону Ковентри. Оказались доступны лишь несколько передатчиков-глушилок. К этому моменту небо уже пронизала масса невидимых радиолучей. Один прошел непосредственно над Виндзорским замком, западнее Лондона, вызвав опасения, что люфтваффе могло сделать своей мишенью саму королевскую семью. В замок направили предостережение. Сотрудники Службы оповещения о воздушных налетах (СОВН), в задачу которых входила его оборона, заняли позиции на стенах, словно ожидая средневековой осады. Вскоре они увидели над головой бомбардировщики, черные на фоне почти полной луны. Их череда казалась бесконечной.

Но здесь они не сбросили ни одной бомбы.

В 17:46 Ковентри вступил в свой обычный режим светомаскировки. Луна уже взошла (в 17:18) и была хорошо видна. Жители закрыли светомаскировочные ставни и шторы. На железнодорожных станциях выключили огни. Все это было уже привычно. Однако даже при затемнении все улицы оказались залиты светом. Луна ослепительно сияла в необычайно ясном небе. Леонард Даскомб, наладчик станков на одном из местных оружейных заводов, по пути на работу вдруг осознал, как же ярко она сверкает: ее свет «блестел на крышах домов». Еще один горожанин заметил, что при такой луне ему не нужно включать фары: «Почти можно было читать газету – такая стояла чудесная ночь»[717]. Люси Мозли, дочь Джона («Джека») Мозли, недавно избранного мэра города, вспоминала: «На улицах был какой-то совершенно неестественный свет; кажется, ни до этого, ни после этого я не видела такого яркого ноябрьского вечера или ночи». Когда Мозли устраивались на вечерний отдых, один из членов семьи назвал это небесное явление «огромной, прямо-таки жуткой "луной для бомбежек"».

В 19:05 в оперативный пункт местной гражданской обороны поступило сообщение от СОВН: «Авианалет, желтый уровень опасности». Это означало, что обнаружены вражеские самолеты, движущиеся в направлении Ковентри. Затем пришло следующее: «Авианалет, красный уровень опасности» – сигнал, предписывающий включить сирены воздушной тревоги.

Ковентри уже испытывал на себе воздушные рейды. Город реагировал на них спокойно и переносил их сравнительно легко. Однако вечер четверга и ночь на пятницу ощущались совершенно по-другому, чем при прежних налетах, как позже вспоминали многие жители города. Внезапно в небе вспыхнули осветительные ракеты, они спускались на парашютах, дополнительно освещая улицы, и без того залитые лунным светом. В 19:20 начали падать зажигательные бомбы; один из свидетелей вспоминал, что они издавали «шелестяще-свистящий звук – как мощный ливень». Похоже, некоторые из этих зажигательных бомб принадлежали к какой-то новой разновидности. Вместо того чтобы просто воспламениться и создать пожар, они взрывались, разбрасывая горючий материал во все стороны. Было сброшено и некоторое количество фугасных бомб, в том числе пять 4000-фунтовых бомб «Сатана»: судя по всему, их применили с целью разрушить магистральные водопроводные трубы и помешать пожарным командам приступить к работе.

А потом фугасные бомбы полились дождем, поскольку немецкие пилоты наверху «бомбили пожары». Сбрасывали и парашютные мины, в общей сложности 127 штук, из которых 20 не взорвались – либо из-за неисправности, либо из-за запала с замедлителем (который, похоже, люфтваффе применяло с особым удовольствием). «Воздух наполняли грохот орудий, вой бомб, ужасные вспышки и гром разрывов, – вспоминал один констебль. – Небо, казалось, сплошь устлано самолетами»[718]. Рейд начался так внезапно и яростно, что у группы постоялиц общежития Ассоциации молодых христианок даже не было времени укрыться в ближайшем бомбоубежище. Одна из них впоследствии писала: «Впервые в жизни я поняла, что это такое – трястись от страха».

Бомбы поразили несколько бомбоубежищ. Команды солдат и служащих СОВН разгребали завалы вручную – опасаясь, что иначе они навредят выжившим. Одно убежище явно уничтожили прямым попаданием. «Через какое-то время мы добрались до обитателей этого убежища, – писал один из спасателей. – Одни уже порядочно остыли, другие были еще теплые, но все они были мертвы»[719].

Одна из бомб упала рядом с убежищем, где укрывалась доктор Эвелин Эшворт вместе с двумя детьми. Вначале послышался «звук чего-то бьющегося», писала она, а потом – взрыв, и «ударная волна, пошедшая сквозь землю, затрясла убежище». Взрыв сорвал с него дверь.

Ее семилетний ребенок вскрикнул: «У меня чуть волосы не вырвало этим взрывом!»

А ее трехлетний ребенок отозвался: «А мне вообще чуть голову не оторвало!»[720]

Доктор Гарри Уинтер, работавший в одной из городских больниц, забрался на ее крышу, чтобы помочь тушить зажигательные бомбы, пока они не подожгли здание. «Я просто глазам не верил, – вспоминал он. – Повсюду вокруг больницы светились буквально сотни зажигательных бомб – словно лампочки, мерцающие на исполинской рождественской елке».

В самом здании женщин, лежавших в родильной палате, поместили под кровати и накрыли матрасами. Одним из пациентов больницы был раненый немецкий летчик, приходивший в себя в кровати на верхнем этаже. «Слишком много бомба – слишком долго! – стонал он. – Слишком много бомба!»

Вскоре в больницу начали поступать те, кто получил ранения в ходе этого авианалета (который все продолжался). Доктор Уинтер и его коллеги-хирурги приступили к работе в трех операционных. Главным образом им пришлось иметь дело с поврежденными конечностями и тяжелыми рваными ранами. «Сложность с бомбовой рваной раной в том, что на поверхности у вас небольшое повреждение, но под ним – обширный разрыв тканей, – позже писал доктор Уинтер. – Все раздавлено в сплошное месиво. Бессмысленно латать поверхностную рану, не отрезав массу всего внутри»[721].

В другой больнице одна медсестра столкнулась со своим давним страхом. «Во время обучения меня всегда мучила боязнь оказаться в ситуации, когда я держу в руке конечность пациента после ампутации. До сих пор мне везло – ампутации выпадали не на мое дежурство», – писала она. Но эта атака «все для меня изменила. У меня уже не было времени для брезгливости»[722].

А потом сам город получил тяжелейшую рану. Зажигательные бомбы усеивали крыши знаменитого собора Святого Михаила и его территорию (первая упала около восьми вечера). Одна попала на свинцовую кровлю. Огонь прожег металл, и расплавленный свинец полился на деревянное убранство внизу, воспламеняя и его. Свидетели происходящего пытались вызвать пожарных, но все эти машины были заняты – они боролись с огнем по всему городу. Первый пожарный расчет сумел добраться до собора лишь через полтора часа – он ехал из города Солихалл, находящегося в 14 милях от Ковентри. Но пожарные могли только наблюдать – одна из бомб повредила важную водопроводную магистраль. Час спустя вода наконец пошла, но под очень слабым напором, к тому же и она вскоре иссякла.

Огонь наступал и начал пожирать алтарь, капеллы, тяжелые деревянные балки крыши, и церковные служащие ринулись внутрь, стараясь спасти что можно – гобелены, кресты, подсвечники, коробку с облатками, распятие… – и затем их мрачная процессия понесла все это в здание полицейского участка. Преподобный Р. Т. Говард, настоятель собора, смотрел, как тот горит, с крыльца этого полицейского участка. Оранжевый кулак схватил старинный духовой орган, на котором когда-то играл Гендель. «Все внутреннее пространство обратилось в кипящую массу огня, вздыбленных пылающих балок и досок, пронизанных и увенчанных клубами плотного бронзового дыма», – писал Говард[723].

Весь остальной Ковентри, казалось, тоже охвачен огнем. Зарево было видно за 30 миль. Его разглядел даже министр внутренней безопасности Герберт Моррисон, гостивший в отдаленном загородном доме. Немецкий пилот, сбитый вскоре после этого рейда, сообщил допрашивавшим его специалистам Королевских ВВС, что он видел зарево этих пожаров на расстоянии 100 миль – пролетая над Лондоном на обратном пути. Клара Милберн, жительница деревни Болсолл-Коммон (расположенной в восьми милях от Ковентри), писала в дневнике: «Когда мы вышли, прожекторы щупали ясное небо, звезды казались очень близкими, воздух был такой чистый, а лунный свет сиял так ярко. Никогда не видела такого потрясающего вечера. Но тут волна за волной стали налетать самолеты, и раздался гром множества орудий»[724].

Весь вечер и всю ночь, на протяжении 11 часов, появлялись новые и новые бомбардировщики, сбрасывая новые и новые бомбы – в том числе зажигательные. Свидетели рассказывали о знакомых запахах, которые поднимались из пламени и могли бы показаться приятными, если бы не их причина. Так, пожар, пожиравший табачную лавку, наполнил окружающее пространство ароматом сигарного дыма и горящего трубочного табака. Охваченный пламенем мясной магазин порождал запах жареного мяса, заставляя вспомнить традиционные уютные посиделки воскресного вечера.

Бомбы падали до 6:15. Светомаскировку сняли в 7:54. Луна по-прежнему сияла в чистом рассветном небе, но бомбардировщики улетели. Собор обратился в развалины, расплавленный свинец еще капал с его крыш, куски обугленной древесины то и дело отламывались и рушились на землю. По всему городу самым распространенным звуком стал хруст осколков стекла под ногами. Один репортер заметил: слой стекла «такой толстый, что, если посмотреть вдоль улицы, покажется, что она вся покрыта ледяным крошевом».

Бомбежка кончилась, но в городе все равно происходили чудовищные сцены. Доктор Эшворт рассказывала, как увидела собаку, бежавшую по улице «с детской рукой в зубах». А некто по имени Э. А. Кокс увидел обезглавленное тело мужчины возле воронки. В другом месте разорвавшаяся бомба оставила после себя несколько обугленных туловищ. Трупы поступали в импровизированный морг со скоростью до 60 в час, и служащим похоронного бюро пришлось столкнуться с проблемой, с которой им прежде вряд ли приходилось иметь дело: доставляли настолько изувеченные тела, что их вообще невозможно было признать за тело человека. От 40 до 50 % тел классифицировали как «неопознаваемые из-за полученных повреждений»[725].

Те же тела, которые остались по большей части неповрежденными, получали ярлыки (словно багаж), где указывалось, где тело найдено, а также – по возможности – кому оно, вероятно, принадлежит. Эти трупы складывали штабелями. Выжившим разрешали осматривать их, разыскивая пропавших друзей или родных, – пока бомба не попала в находящееся рядом хранилище природного газа. Газ взорвался, и с морга сорвало крышу. Пошел дождь, ярлыки начали коробиться. Процесс опознания трупов был столь жутким и бесплодным (иногда три или четыре человека опознавали один и тот же труп, называя его разными именами), что эти визиты прекратили. Идентификацию начали проводить путем осмотра личных вещей, найденных у погибших.

У морга поставили столбик с табличкой: «С огромным сожалением сообщаем, что у родственников нет возможности осмотреть тела из-за перегрузки морга»[726].

Лорд Бивербрук поспешил в Ковентри, не желая, чтобы о нем говорили, что он пропустил еще один катастрофический рейд противника. Но горожане восприняли его визит не лучшим образом. Он заботился главным образом о восстановлении производства на заводах, пострадавших при атаке. Во время встречи с представителями местных властей он попробовал воспользоваться одним из черчиллевских риторических приемов. «Корни военно-воздушных сил – в Ковентри, – заявил он. – Если из-за разрушений Ковентри не сможет давать результаты, дерево зачахнет. Но, если город возродится из пепла, дерево продолжит бурный рост, давая свежие листья и новые ветви»[727]. Говорили, что он заплакал, увидев разрушения, однако, несмотря на это, ему все же дали отповедь – «очень резкую», по словам Люси Мозли, дочери мэра. Его слезы не имели никакой цены, писала она. До этого Бивербрук выжимал все соки из рабочих и предприятий, а теперь почти весь город лежал в руинах. «Он просил рабочих Ковентри приложить все усилия, – писала Мозли, – и что же они получили взамен?»[728]

Министр внутренней безопасности Герберт Моррисон тоже прибыл в Ковентри – и обнаружил: его винят в том, что он не сумел защитить город и что немецкие бомбардировщики налетели практически без всяких помех со стороны Королевских ВВС. И в самом деле: хотя Королевские ВВС совершили за прошедшие вечер и ночь 121 боевой вылет, используя десятки истребителей, оснащенных радаром типа «воздух – воздух», было сообщено лишь о двух «боестолкновениях», к тому же ни один немецкий бомбардировщик не был сбит, что в который раз подчеркивало, как трудно вести воздушный бой в темноте. Операцию «Холодная вода» провели, но с минимальным эффектом. Британские бомбардировщики нанесли удары по аэродромам во Франции и по военным объектам в Берлине, потеряв при этом 10 самолетов. Созданная в Королевских ВВС группа радиопротиводействия, Авиакрыло № 80, применяла глушилки, а также специальные передатчики, искажавшие пучки вражеских навигационных радиоволн. Но эти меры тоже оказались не слишком эффективными, судя по анализу, проведенному специалистами военно-воздушных сил: «Поскольку ночь была весьма ясная, с ярким лунным светом, помощь радионавигационных средств не имела особого значения»[729]. Правда, группа все-таки сумела заставить два вражеских бомбардировщика проследовать вдоль двух немецких лучей обратно к их «домашним» передатчикам, расположенным в Шербуре, и оба самолета не принимали участия в дальнейших боевых действиях (во всяком случае в этот вечер и ночь). Однако то, что Королевские ВВС не сумели сбить ни одного самолета противника, побудило министерство авиации направить гневную телеграмму Истребительному командованию, вопрошая, почему имело место так мало перехватов – несмотря на «отличную погоду, лунный свет и значительное количество задействованных истребителей».

Куда радушнее город встретил короля, нанесшего неожиданный визит в субботу утром. Мэр Мозли узнал, что городу окажут такую честь, лишь в конце предыдущего дня. Его жену это известие застало в разгар сбора семейных вещей для переезда за город, в дом к родственникам. Она расплакалась, причем вовсе не от радости. «О господи! – воскликнула она. – Неужели он не понимает, что у нас тут слишком большой кавардак и у нас слишком много дел и без его приезда?»[730]

Вначале король встретился с мэром – в официальной гостиной мэра, предназначенной для приемов, хотя сейчас ее освещали только свечи, воткнутые в горлышки пивных бутылок. Затем в сопровождении других чиновников они отправились осматривать разрушения, и вскоре, без всякого предупреждения, король стал появляться в самых прозаических местах. Во время одной такой остановки ошеломленная группа усталых пожилых людей вскочила и запела «Боже, храни короля». В другом месте рабочий, присевший на бордюр тротуара, чтобы немного отдохнуть (измотанный, весь в грязи, еще не снявший каску), поднял глаза и увидел, как какие-то люди идут по улице в его сторону. Когда они поравнялись с ним, тот, кто был у них за главного, произнес: «Доброе утро» – и кивнул. Лишь когда группа двинулась дальше, человек на кромке тротуара сообразил, что это был король. «Меня застали врасплох, я был до того изумлен, поражен, ошарашен, что даже не сумел ему ответить».

В соборе королю представили настоятеля Говарда. «Прибытие короля стало для меня полнейшей неожиданностью», – писал Говард. Он услышал приветственные возгласы и увидел, как король входит в дверь, находящуюся в юго-западном конце здания. Говард поздоровался с ним. Они пожали друг другу руки. «Я стоял вместе с ним и смотрел на эти развалины, – писал Говард. – Всем своим существом он выражал невероятное сочувствие и скорбь».

Команда исследователей из «Массового наблюдения», имеющих немалый опыт в составлении хроники последствий авианалетов, прибыла в город уже в пятницу днем. В своем докладе они писали, что столкнулись с «более явными признаками истерии, ужаса, неврозов», чем когда-либо на протяжении предыдущих двух месяцев документирования таких рейдов. «В пятницу все чувства мощно подавляло одно – чувство крайней беспомощности» (курсив авторский). Наблюдатели отмечали широко распространившееся ощущение нарушения привычного порядка, растерянности и подавленности: «Растерянность в городе настолько всеохватна, что жителям кажется – сам город убит»[731].

Чтобы помочь обуздать волну слухов, порожденных этим авианалетом, BBC предложила Тому Харрисону, 29-летнему руководителю «Массового наблюдения», выступить в прямом эфире в субботу в девять вечера (как раз в прайм-тайм, отведенный для одного из выпусков британских новостей), чтобы рассказать о том, что он увидел в Ковентри.

«Самое странное зрелище – это собор, – говорил Харрисон своей колоссальной аудитории. – На каждом его конце голые рамы огромных окон даже сейчас сохраняют особого рода красоту, но между ними – невероятная мешанина кирпичей, обломков колонн, балок, мемориальных табличек». Он отмечал ту абсолютную тишину, которая охватила город в ночь на субботу, пока он ехал по нему на своей машине, пробираясь между воронками и грудами разбитого стекла. Переночевал он тоже в автомобиле. «Думаю, это одно из самых необычных переживаний за всю мою жизнь, – признался он, – когда едешь на машине среди безлюдных, безмолвных разрушений, и сеется дождь, и дело происходит в великом промышленном городе»[732].

Эта программа стала темой для серьезного обсуждения на совещании черчиллевского военного кабинета, которое проходило 18 ноября, в понедельник. Энтони Иден, военный министр (скоро он станет министром иностранных дел), назвал ее «самой угнетающей передачей». Другие согласились с ним и задались вопросом, не ухудшит ли она боевой дух народа. Однако Черчилль заявил, что в конечном счете эта программа причинила мало вреда, а может быть, даже принесла некоторую пользу, так как привлекла внимание американских слушателей к этой атаке. Как выяснилось, это так и было – по крайней мере в Нью-Йорке, где Herald Tribune описала произошедшую бомбардировку как «безумное» варварство и провозгласила: «Не следует мешкать с передачей Британии любых средств обороны, какие США только могут предоставить»[733].

Между тем печальная слава, которую приобретала атака на Ковентри, никак не тревожила руководство Германии. Геббельс назвал ее «исключительным успехом»[734]. В дневниковой записи за 17 ноября, воскресенье, он отмечал: «Сообщения из Ковентри ужасают. Весь город в буквальном смысле стерт с лица земли. Англичане больше не притворяются; сейчас им остается лишь рыдать. Но они сами на это напросились». Он не видел ничего плохого в том, что этот авианалет привлек внимание всего мира, и даже считал, что рейд мог бы знаменовать некий поворотный момент в войне. «Эта история возбудила острейшее внимание по всему миру. Наши акции снова пошли в гору, – записал он в дневнике 18 ноября, в понедельник. – США впадают в мрачное настроение, а лондонская пресса оставила свой обычный высокомерный тон. Нам нужно лишь несколько недель хорошей погоды. А уж тогда Англией можно будет заняться вплотную»[735].

Шеф люфтваффе Геринг превозносил этот рейд как «историческую победу». Фельдмаршал Кессельринг, командир Адольфа Галланда, нахваливал «исключительно высокие результаты». Кессельринг отмахивался от массовой гибели гражданского населения – мол, такова уж цена войны. «Непредсказуемые последствия даже самой точной бомбардировки вызывают глубокое сожаление, – писал он позже, – но они неотделимы от всякой массированной атаки»[736].

Однако некоторые пилоты люфтваффе считали, что этим рейдом Германия перешла некую черту. «Обычные радостные возгласы, которыми мы приветствовали прямое попадание, застревали у нас в глотке, – писал один из пилотов бомбардировщиков. – Экипаж просто молча глядел вниз, на это море огня. Неужели это и правда был военный объект?»[737]

При авианалете на Ковентри погибли в общей сложности 568 мирных жителей; еще 865 получили серьезные ранения. Из 509 бомбардировщиков, изначально направленных Герингом в атаку на город, некоторые удалось отогнать огнем орудий ПВО, другие повернули назад по иным причинам, до цели же долетели 449. На протяжении 11 часов экипажи люфтваффе сбросили 500 т фугасных взрывчатых веществ и 29 000 зажигательных бомб. Рейд разрушил 2294 здания и повредил еще 45 704. Это колоссальное опустошение даже породило новое слово – «ковентрация»: его стали применять для того, чтобы описать воздействие массированного авианалета. В Королевских ВВС именно этот налет на Ковентри стал использоваться как своего рода стандарт при оценке вероятного количества жертв во время их собственных планируемых рейдов против немецких городов: возможные результаты обозначались как «1 Ковентри», «2 Ковентри» и т. п.

Огромное количество трупов, многие из которых оставались неопознанными, побудило городские власти запретить индивидуальные погребения. Первая церемония массовых похорон состоялась 20 ноября, в среду: земле были преданы тела 172 жертв бомбардировки. Вторая прошла три дня спустя – для еще 250 жертв.

Никто публично не призывал отомстить Германии, нанеся ответный удар. На первых массовых похоронах епископ Ковентри провозгласил: «Давайте поклянемся перед Богом впредь быть более чуткими друзьями и соседями, ведь мы перенесли все это вместе и стояли здесь сегодня».

Глава 60

Отдушина

Джон Колвилл ходил как зачарованный. Вокруг рвались бомбы и пылали города, но личная жизнь упрямо заявляла о себе. Пока Гэй Марджессон упорно оставалась холодной к его чувствам, он обнаружил, что его все больше тянет к 18-летней Одри Пейджет. 17 ноября, в воскресенье, в сияющий осенний день, они вдвоем отправились на верховую прогулку по просторам фамильного поместья Пейджетов – Хэтфилд-парка (расположенного к северу от Лондона, примерно в часе езды на машине от центра британской столицы).

Он описал эти часы в дневнике: «На двух горячих и красивых лошадях мы с Одри два часа катались под сверкающим солнцем, галопом мчались по Хэтфилд-парку, ехали шагом по лесам, заросшим папоротником, скакали по полям, перепрыгивая через канавы; и все это время мне трудно было отвести взгляд от Одри, чья стройная фигура, прелестно растрепанные волосы и раскрасневшиеся щеки придавали ей сходство с лесной нимфой, слишком очаровательной для реального мира».

Колвилл чувствовал, что разрывается пополам. «На самом деле, – писал он на другой день, – если бы я не был влюблен в Гэй и считал бы, что Одри согласится выйти за меня (сейчас она явно не согласится), я бы совершенно не отказался обзавестись столь прекрасной и жизнерадостной женой, которая мне по-настоящему нравится и которой я искренне восхищаюсь.

Но Гэй есть Гэй, со всеми ее недостатками, к тому же было бы глупо жениться (даже если бы я мог) в этот момент Европейской Истории»[738].

А Памела Черчилль все больше беспокоилась насчет денег. 19 ноября, во вторник, она написала Рандольфу, прося еженедельно выделять ей дополнительные 10 фунтов (около $640 на современные деньги). «Прилагаю примерный список здешних расходов, надеюсь, что ты его внимательно изучишь, – писала она мужу. – Не хочу казаться злобной стервой, но, дорогой мой, я делаю что могу, чтобы экономно управлять твоим домом и заботиться о твоем сыне, только вот я не в состоянии сделать невозможное»[739]. Она перечислила все траты – вплоть до стоимости сигарет и напитков. В общей сложности эти траты съедали почти весь доход, который она получала от Рандольфа и из других источников (то есть от арендной платы, которую вносила ее золовка Диана, и от денег, которые Памеле выделяла ее собственная семья).

Но это были только те расходы, которые она могла предсказывать сравнительно точно. Она испытывала глубокие опасения по поводу трат самого Рандольфа и его пристрастия к алкоголю и азартным играм. «Так что попробуй ограничить свои расходы до 5 ф. в неделю, пока ты в Шотландии, – писала она ему. – И, дорогой, вовсе не стыдно сказать, что ты слишком беден, чтобы играть. Я знаю, ты любишь и маленького Уинстона, и меня, и ты готов кое-чем пожертвовать ради нас».

Она предупреждала, что им жизненно важно ограничить расходы: «Я же просто не могу быть счастлива, когда все время схожу с ума от беспокойства». К этому времени она уже очень разочаровалась в своем браке, однако пока не считала, что все потеряно. В последующих строках она смягчала тон, оставив упреки и восклицая: «О мой дорогой Ранди! Я бы не переживала, если бы не любила тебя так глубоко и так отчаянно. Спасибо, что ты сделал меня своей женой и позволил мне родить тебе сына. Это самое чудесное, что случалось в моей жизни».

Выходные, которые Черчилль проводил в Чекерсе или Дитчли, предоставляли ему бесценные возможности для отвлечений. Благодаря этому он мог на время забывать о все более печальных уличных ландшафтах Лондона, где ежедневно сгорал или взрывался еще один фрагмент Уайтхолла.

В один из уик-эндов, когда он находился в Дитчли, своем полнолунном убежище, Черчилль вместе с гостями посмотрел в домашнем кинотеатре «Великого диктатора» Чарли Чаплина. Назавтра, поздно ночью, безмерно уставший Черчилль неправильно рассчитал приземление в кресло и обрушился на пол между ним и оттоманкой ногами кверху. Колвилл стал свидетелем этой сцены. «Не обладая чувством ложного достоинства, – писал Колвилл, – он отнесся к произошедшему как к уморительной шутке и несколько раз повторил: "Вот он, настоящий Чарли Чаплин!"»[740]

Выходные в самом конце ноября принесли два особенно желанных отвлечения. В субботу, 30 ноября, семья собралась в Чекерсе, чтобы отметить 66-летие Черчилля; на другой день состоялось крещение маленького Уинстона – сына Памелы и Рандольфа Черчилль, недавно появившегося на свет. Ребенок был кругленький и крепкий; он с первых дней поразил черчиллевского личного секретаря Джона Мартина «до нелепости сильным сходством с дедушкой». Когда Мартин вслух поделился своим наблюдением, одна из дочерей Черчилля шутливо отозвалась: «Это свойственно всем младенцам»[741].

Вначале состоялась служба в маленькой приходской церкви Эллсборо, одной из близлежащих деревень. Клементина была там регулярной прихожанкой, но Черчилль посетил этот храм впервые. Пришли три их дочери (даже Мэри – несмотря на простуду), а также четверо крестных младенца, среди них – лорд Бивербрук и журналистка Вирджиния Коулз, близкий друг Рандольфа.

Черчилль проплакал всю службу, время от времени негромко повторяя: «Бедное дитя – родиться в таком мире».

Потом они вернулись в Чекерс на ланч. За столом присутствовала семья, крестные и приходской священник.

Бивербрук встал, чтобы провозгласить тост в честь младенца.

Но Черчилль тут же поднялся и заявил:

– Поскольку вчера был мой день рождения, мне бы хотелось попросить вас всех первым делом выпить за мое здоровье.

Среди собравшихся пронеслась волна добродушных протестов, а также крики: «Сядь, папочка!» Черчилль некоторое время упорствовал, но затем все-таки уселся обратно. После тостов за ребенка Бивербрук поднял бокал в честь Черчилля, назвав его «величайшим человеком на свете».

Черчилль снова заплакал. Многие стали просить, чтобы он произнес ответное слово. Он встал. Голос его дрожал, по щекам текли слезы.

– В эти дни, – произнес он, – я часто думаю о Господе нашем.

Но он не мог больше ничего сказать. Сев на свое место, он уже ни на кого не смотрел: великий оратор, временно утративший дар речи под давлением событий дня[742].

Все это очень тронуло Вирджинию Коулз: «Я не смогла забыть эти простые слова. Если он и получал удовольствие от ведения войны, давайте помнить, что при этом он осознавал, какие страдания она приносит»[743].

На другой день (видимо, почувствовав необходимость привлечь кое-какое внимание и к собственной персоне) Бивербрук снова подал в отставку.

Бивербрук написал письмо с заявлением об отставке 2 декабря, в понедельник, находясь в своем загородном поместье Черкли, «где я один и где у меня было время подумать о том направлении, в котором, как я полагаю, должна развиваться наша политика». Он писал, что сейчас жизненно необходимо дальнейшее рассредоточение авиационных предприятий, и требовал новых агрессивных мер, пусть они наверняка и приведут к временному спаду производства. «Эта смелая политика вызовет серьезное вмешательство со стороны других министерств, – предупреждал он, – поскольку она потребует множества помещений, уже предназначенных для других служб».

Но далее он написал: «Я не тот человек, который нужен сейчас для этой должности. Я не получу необходимую поддержку».

Он снова жаловался на судьбу, напоминая, как ухудшалась его репутация после разрешения кризиса с производством истребителей. «Когда резервуар был пуст, меня считали гением, – писал он. – Теперь, когда в резервуаре плещется немного воды, я – окрыленный разбойник. Если когда-нибудь резервуар переполнится, меня назовут проклятым анархистом».

Бивербрук заявлял, что его пост должен занять какой-то новый человек; он порекомендовал две кандидатуры. Кроме того, он предложил Черчиллю объяснить эту отставку ухудшением здоровья министра – «что, с сожалением должен отметить, вполне соответствует действительности».

Как всегда, Бивербрук закончил свое послание премьеру на льстивой ноте, «сдобрив его елеем» (как он это называл). Он писал: «Не могу завершить это очень важное письмо, не подчеркнув, что мои прошлые успехи основывались на вашей поддержке. Без этой опоры, без этого вдохновения, без этого руководства я никогда не выполнил бы те задачи, которые вы мне поручали, и не справился бы с обязанностями, которые вы на меня возложили»[744].

Черчилль знал, что у Бивербрука вновь разыгралась астма. Он сочувствовал своему другу, но начинал терять терпение. «Я совершенно не намерен принимать вашу отставку, это даже не обсуждается, – писал он на следующий день, 3 декабря, во вторник. – Как я уже говорил, вы – на галерах и вам придется грести до самого конца».

Он предложил Бивербруку взять месяц отпуска, чтобы прийти в себя. «А в это время, безусловно, я буду поддерживать вас в проведении вашей политики рассредоточения, поскольку она представляется необходимой в условиях массированных атак, которым мы подвергаемся», – писал Черчилль. Он выразил сожаление по поводу того, что у Бивербрука снова обострилась астма, «ибо она всегда влечет за собой сильнейшую депрессию. Вы сами помните, как часто вы мне советовали не допускать, чтобы всякие пустяки раздражали и отвлекали меня. Теперь позвольте мне отплатить вам услугой за услугу, моля вас помнить лишь величие того, что вам удалось достичь в ходе своей работы, острейшую необходимость ее продолжения, а также благорасположение вашего давнего и верного друга Уинстона Черчилля»[745].

Бивербрук вернулся на галеры и снова взялся за весло.

К тому же все еще и заболели. Семья Черчилль свалилась с простудой. Мэри почувствовала первые симптомы вечером 2 декабря, в понедельник. «Температура, – записала она в дневнике. – О черт».

Черчилль заразился от нее (или от кого-то еще) 9 декабря.

Клементина – 12 декабря.

А бомбы продолжали падать.

Глава 61

Специальный груз

Британские войска наконец одержали победу – над итальянской армией в Ливии. Но транспорты с жизненно необходимым грузом продолжали в устрашающих количествах тонуть из-за нападений противника, а английские города продолжали гореть под бомбами. С каждым днем усугублялся финансовый кризис, охвативший всю страну, что побудило Черчилля написать президенту Рузвельту длинное послание, где разъяснялась серьезность положения Британии – и то, что ей нужно от Америки для того, чтобы победить. Работая над этим 15-страничным письмом, Черчилль снова вынужден был отыскивать верный баланс между выражением уверенности и формулированием насущных потребностей. Это отражено в протоколах одного из совещаний его военного кабинета: «Премьер-министр отметил, что если нарисовать слишком мрачную картину, то некоторые элементы в Соединенных Штатах заявят, что помогать нам бесполезно, поскольку такая помощь будет потрачена зря. Если же представить слишком радужную картину, тогда у США может возникнуть склонность воздержаться от содействия»[746].

Все это – «чертовски неприятное дело», ворчал Черчилль 6 декабря, в пятницу.

Позже Черчилль (по вполне веским причинам) назовет это письмо Рузвельту одним из самых важных, какие он когда-либо писал.

В субботу, 7 декабря, Черчилль собрал в Чекерсе секретное совещание, целью которого стала попытка дать четкую и определенную оценку немецкой воздушной мощи и возможностей Германии по производству новых самолетов в будущем. Считая, что вопрос имеет первостепенное значение, он пригласил на эту встречу Профессора, Бриджеса (секретаря военного кабинета) и еще пять человек, в том числе сотрудников министерства экономической войны (МЭВ) и разведывательной группы штаба военно-воздушных сил. Однако Черчилль не стал звать «Мопса» Исмея, чтобы дать ему немного отдохнуть: обычно Мопс присутствовал на таких совещаниях.

Больше четырех часов собравшиеся обсуждали имеющуюся статистику и разведданные – и добились лишь одного: подтвердили, что ни у кого нет четких представлений о том, сколько самолетов находится в распоряжении люфтваффе, а уж тем более о том, сколько из них готово для действий на передовой и сколько новых машин может быть произведено в следующем году. Еще досаднее было то, что никто, похоже, не знал, какое количество самолетов сами Королевские ВВС могут отправить в бой. Два ведомства – МЭВ и авиационная разведка – давали разные цифры и пользовались разными подходами для их подсчета, причем неразбериха усиливалась еще и из-за нападок Профессора на оба набора оценок. Черчилль пришел в раздражение. «Я так и не сумел решить, какие из этих оценок верны, – отмечал он в служебной записке министру авиации Синклеру и начальнику штаба военно-воздушных сил Порталу. – Вероятно, истина где-то посередине. Вопрос имеет первостепенную важность для всей формируемой нами картины дальнейшего развития войны»[747].

Неприятнее всего было то, что его собственное министерство авиации, судя по всему, не могло внятно отчитаться по 3500 самолетам из 8500 машин, которые считались готовыми (или почти готовыми) к бою или состоящими в резерве. «В министерстве авиации должны вести учет того, что происходит с каждой машиной, – жаловался Черчилль в еще одной записке. – Это очень дорогостоящие изделия. Мы должны знать дату поступления каждого самолета на вооружение Королевских ВВС и знать, когда каждый аппарат наконец вычеркивается из списка – и по какой причине». В конце концов, отмечал он, даже Rolls-Royce следит за каждым проданным автомобилем. «Неучтенные 3500 из 8500 – вопиющее головотяпство»[748].

Совещание убедило Черчилля, что вопрос можно решить лишь при посредничестве объективного стороннего лица. Он решил вынести проблему на своего рода третейский суд, чтобы там обе стороны представили свои доказательства. Черчилль выбрал сэра Джона Синглтона, судью Суда королевской скамьи[749], известного главным образом благодаря председательству на процессе 1936 года над Баком Ракстоном по печально знаменитому делу «Трупы под мостом». Ракстона признали виновным в убийстве жены и горничной – а также в том, что он разрубил их тела на 70 с лишним кусков, большинство из которых затем обнаружили в узле, оставленном под мостом. Дело также называли «Убийствами-пазлами» – отсылка к героическим усилиям криминалистов, пытавшихся сложить тела жертв из этих фрагментов.

Обе стороны согласились, что приглашение судьи Синглтона – мудрый шаг. Синглтон принял это предложение – возможно, позволив себе вообразить, что эта работа будет значительно менее замысловатой, чем собирание обезображенных трупов из кусков.

А в Лондоне продолжали гибнуть красивые вещи – и здания. Вечером 8 декабря, в субботу, бомба разрушила крытые галереи часовни Святого Стефана в Вестминстерском дворце. Эта часовня была одним из любимых мест Черчилля. На другой день парламентский секретарь Чипс Ченнон[750] набрел на Черчилля, бродящего среди развалин.

Черчилль проводил уик-энд в Чекерсе, но вернулся в город, несмотря на признаки простуды. Он был в пальто с меховым воротником; изо рта торчала сигара. Он пробирался между осколками стекла и кучами обломков.

– Это ужасно, – пробурчал он, не выпуская сигару изо рта.

– Конечно же, они специально ударили по самому лучшему, – заметил Ченнон.

Черчилль угрюмо хмыкнул:

– Здесь Кромвель подписал смертный приговор королю Карлу[751].

В тот понедельник длинное послание Черчилля, направленное Рузвельту в Вашингтон по телеграфу, добралось до президента, находящегося на борту одного из крейсеров военно-морского флота США. Корабль «Таскалуса» совершал 10-дневное плавание по Карибскому морю – якобы для того, чтобы посетить базы Британской Вест-Индии, к которым американский ВМФ теперь получил доступ, но главным образом для того, чтобы дать президенту возможность расслабиться – полежать на солнышке, посмотреть кино, половить рыбу. (Эрнест Хемингуэй написал ему, сообщая, что крупную рыбу можно поймать в водах между Пуэрто-Рико и Доминиканской Республикой, и рекомендуя использовать свиные шкварки в качестве наживки.) Письмо Черчилля доставили на гидросамолете ВМС, опустившемся рядом с кораблем, чтобы передать президенту свежую корреспонденцию из Белого дома.

Письмо начиналось так: «Мы приближаемся к концу года, и я полагаю, что вы ожидаете от меня изложения перспектив на 1941-й». Черчилль ясно дал понять, что прежде всего ему нужны гарантии непрерывного потока поставок продовольствия и военных материалов в Англию. Он подчеркивал: от того, сумеет ли страна выстоять, может зависеть и судьба Америки. Суть проблемы он приберег напоследок: «Близится момент, когда мы больше не сможем платить деньгами за поставки грузов, осуществляемые по морю и иными путями».

В конце он призывал Рузвельта «рассматривать это письмо не как просьбу о помощи, а как перечисление действий, минимально необходимых для достижения нашей общей цели»[752].

Конечно же, Черчилль хотел получать американскую помощь. Самую разную: корабли, самолеты, пули, детали станков, продовольствие. Он просто не хотел, чтобы ему нужно было за нее платить, тем более что у него и в самом деле стремительно иссякали средства.

Три дня спустя, 12 декабря, в четверг, лорд Лотиан, черчиллевский посол в Америке, скоропостижно скончался от уремии. Ему было 58 лет. Адепт «христианской науки»[753], он мучился на протяжении двух дней, но отказывался от медицинской помощи. Министр иностранных дел Галифакс написал по этому поводу: «Еще одна жертва "христианской науки". Его будет очень трудно заменить»[754]. Диана Купер писала: «Его доконали оранжад и "христианская наука". Что и говорить, безвременный конец»[755].

В этот день Черчилль отправился в Чекерс. Смерть Лотиана серьезно омрачила атмосферу в доме. За ужином к Черчиллю присоединились лишь Мэри и Джон Колвилл, тогда как Клементина, страдавшая от мигрени и простуды, пропустила трапезу и сразу же легла в постель.

Улучшению атмосферы отнюдь не способствовал суп, который Черчилль счел настолько неудачным, что даже в ярости устремился на кухню (его цветастый халат развевался поверх голубого костюма для воздушной тревоги). Мэри писала в дневнике: «Папа был в прескверном настроении из-за еды, и я, конечно, не могла с ним управиться, и он повел себя очень нехорошо: выскочил из-за стола, стал жаловаться повару насчет супа, заявив (справедливо), что он безвкусный. Боюсь, наша домашняя жизнь вышла из привычной колеи. О боже!»[756]

В конце концов, выслушав долгие разглагольствования отца (вернувшегося с кухни) о плохом качестве продуктов в Чекерсе, Мэри вышла из-за стола; Черчилль с Колвиллом остались сидеть. Постепенно настроение Черчилля улучшилось. Попивая бренди, он с наслаждением рассуждал о недавней победе в Ливии, и из его слов могло сложиться впечатление, что конец войны близок. Колвилл отправился спать в 1:20 ночи.

Несколькими часами раньше в Лондоне собрался на сверхсекретное совещание черчиллевский военный кабинет – чтобы обсудить новый тактический подход к стратегии Королевских ВВС по бомбардировке объектов в Германии. Черчилль продвигал эту тактику как ответ на массированный удар люфтваффе по Ковентри и на последовавшие за ней мощные рейды против Бирмингема и Бристоля. Цель состояла в том, чтобы осуществить такого же рода сокрушительную атаку – «концентрированный удар» – по какому-то из немецких городов.

Кабинет решил, что такая атака должна опираться главным образом на зажигательное воздействие и что ее объектом должен стать город с плотной застройкой, прежде не подвергавшийся рейдам Королевских ВВС (это гарантировало, что у его служб гражданской обороны нет практического опыта). Предполагалось использовать фугасные бомбы для создания воронок, которые замедлят передвижение пожарных команд. «Поскольку мы намерены снизить боевой дух противника, нам следует попытаться разрушить основную часть определенного города, – отмечалось в протоколе совещания. – А значит, выбранный город не должен быть слишком большим»[757]. Кабинет одобрил этот план, получивший кодовое название «Эбигейл».

На другой день, 13 декабря, в пятницу, Джон Колвилл записал в дневнике: «Кабинет преодолел угрызения совести по этому поводу».

Рузвельт прочел послание Черчилля, находясь на борту «Таскалусы». Он предпочел ни с кем не делиться впечатлениями. Даже Гарри Гопкинс, его друг и конфидент, путешествовавший с ним на этом крейсере, не сумел оценить его реакцию. (Гопкинс, в последнее время не отличавшийся крепким здоровьем, поймал 20-фунтового морского окуня, но у него не хватило сил подсечь рыбину и втянуть ее на борт, так что пришлось передать удочку другому пассажиру.) «Я довольно долго не мог понять, о чем он думает и вообще думает ли он о чем-то, – вспоминал Гопкинс. – Но потом я начал осознавать, что он как бы заправляется новым горючим – он часто поступает так, когда кажется, что он беззаботно отдыхает. Поэтому я не стал задавать ему никаких вопросов. А потом, в один из вечеров, он внезапно огласил всю программу дальнейших действий»[758].

Глава 62

«Декабрьская директива»

Организация «Массовое наблюдение» выпустила «Декабрьскую директиву», в которой просила сотрудничающих с ней многочисленных авторов дневников выразить свои чувства по поводу наступающего года.

«Что я чувствую по поводу 1941-го? – писала Оливия Кокетт, один из этих авторов. – Я на пару минут перестала печатать, чтобы прислушаться к слишком шумному вражескому самолету. Он сбросил бомбу, от которой мои занавески вспучились внутрь, а весь дом содрогнулся (я в постели под самой крышей). Теперь ему вслед лают орудия. В нижней части моего сада есть воронки, там же лежит маленькая неразорвавшаяся бомба. Четыре окна разбиты. За пятиминутную прогулку можно увидеть развалины 18 домов. У нас живут две группы друзей, чьи дома разрушило бомбами.

Что касается 1941-го, то мне кажется, что я буду чертовски рада, если мне повезет его увидеть – а я все-таки хотела бы его увидеть». По ее словам, в глубине души она ощущала «жизнерадостность». Впрочем, она добавила: «Но ДУМАЮ я иначе, я думаю, что мы будем жить почти впроголодь (пока я еще не испытывала голода), думаю, что многие из наших молодых мужчин погибнут за границей»[759].

Глава 63

Этот старый глупый знак доллара

Рузвельт вернулся в Вашингтон 16 декабря, в понедельник, «загорелый, брызжущий весельем, оживленный», писал его спичрайтер Роберт Э. Шервуд, драматург и киносценарист. На другой день президент устроил пресс-конференцию. Приветствуя репортеров, он курил сигарету. Интригуя, как обычно, журналистов, он начал с того, что «никаких особых новостей для них у него нет», – после чего анонсировал идею, пришедшую ему в голову на борту «Таскалусы». Эту идею историки позже назовут одним из важнейших поворотных моментов войны.

Он начал так:

– Подавляющее большинство американцев совершенно не сомневается, что в настоящее время лучшая защита для Соединенных Штатов – успешная защита Британией себя самой.

Сейчас я попытаюсь стереть знак доллара. Думаю, никому из присутствующих такая идея никогда не приходила в голову – избавиться от этого старого, глупого, дурацкого знака доллара. Позвольте, я приведу вам пример». И он предложил им сравнение, которое сводило его идею к чему-то знакомому и легкому для понимания, к чему-то вполне созвучному повседневному опыту бесчисленных американцев.

– Допустим, у моего соседа загорелся дом, а у меня есть садовый шланг, он в четырех-пяти сотнях футов – но, бог ты мой, если сосед сможет взять мой шланг и подключит его к своему гидранту, вполне может статься, что тем самым я помогу ему потушить пожар. Как же я поступлю? Я ведь не стану ему говорить перед этой операцией: «Знаешь, сосед, этот садовый шланг обошелся мне в $15, так что ты мне должен заплатить за него эти самые $15». Какая трансакция тут происходит? Я не хочу получить $15 – я хочу, чтобы мне вернули мой садовый шланг после того, как потушат пожар. Ладно. Если эта штука останется целой и невредимой, он ее вернет и скажет мне за нее большое спасибо. А если в шланге прожжет дырки, нам необязательно поднимать вокруг этого слишком уж большой шум, но я скажу соседу: «Я с радостью одолжил тебе этот шланг. Но теперь, я вижу, им больше нельзя пользоваться – он весь в дырках».

Он спросит: «А какой он был длины?»

Я отвечу: «Сто пятьдесят футов».

Тогда он скажет: «Ладно, я тебе принесу новый, точно такой же»[760].

В этом и состояла суть законопроекта, внесенного вскоре в конгресс. Он имел номер H.R. 1776 и назывался «Законопроект о дальнейших усилиях по обеспечению защиты Соединенных Штатов и о других задачах». Вскоре его начали называть проще – Акт о ленд-лизе, и это название закрепилось за ним надолго. Основная идея этого предложения сводилась к следующему: в интересах Соединенных Штатов обеспечивать Британию (и любого другого союзника) всей помощью, которая ей необходима, вне зависимости от того, может ли она за это заплатить.

Законопроект тут же встретил ожесточенное сопротивление со стороны сенаторов и конгрессменов, полагавших, что он втянет Америку в войну – или, как ярко предсказывал один из его оппонентов (также пользуясь образами, близкими сердцу простого американца из срединных штатов), приведет к тому, что «каждый четвертый американский мальчишка будет зарыт в землю». Это пророчество взбесило Рузвельта, который назвал его «самым несправедливым, самым подлым, самым непатриотичным высказыванием из всех, которые произносились в общественной жизни на памяти моего поколения».

В том, что идея Рузвельта когда-нибудь станет не просто идеей, к Рождеству 1940 года совершенно не было уверенности.

Гарри Гопкинс заинтересовался фигурой Черчилля. По словам Шервуда, красноречивая мощь письма премьер-министра Рузвельту возбудила в Гопкинсе «желание получше узнать Черчилля и выяснить, какую часть его составляют высокопарные речи, а какую – реальные и неопровержимые факты».

Вскоре Гопкинсу представилась такая возможность. Попутно, несмотря на плохое здоровье и внешнюю немощь, он сумеет во многом повлиять на будущее течение войны – хотя почти все это время он проведет околевая от холода в терзаемом бомбежками Лондоне.

Глава 64

Жаба у ворот

Теперь, когда обхаживание Черчиллем американского президента вошло в столь деликатную фазу, выбор посла, который заменит лорда Лотиана, стал важнейшим вопросом. Интуиция подсказывала Черчиллю, что смерть Лотиана может даже помочь ему усилить контроль над собственным правительством. Ссылка чиновников на далекие посты служила для Черчилля давно знакомой – и эффективной – тактикой смягчения политических разногласий. Сейчас особенно выделялись два человека, которые могли бы в будущем стать основой оппозиции: бывший премьер-министр Ллойд Джордж и черчиллевский министр иностранных дел лорд Галифакс, когда-то претендовавший на его собственную должность.

То, что из них двоих он сразу выбрал Ллойд Джорджа, заставляет предположить, что он видел в нем более непосредственную и серьезную угрозу. Черчилль отправил лорда Бивербрука в качестве посредника – чтобы тот предложил Ллойд Джорджу этот пост. Бивербруку было неловко выполнять такое поручение, ибо он сам не отказался бы от должности посла в США, однако Черчилль считал его слишком ценным активом – и как министра авиационной промышленности, и как друга, конфидента, советника. Так или иначе, Ллойд Джордж отклонил предложение, сославшись на опасения врачей по поводу его здоровья. В конце концов, ему было уже 77.

На другой день, 17 декабря, во вторник, Черчилль снова вызвал Бивербрука – на сей раз для того, чтобы обсудить с ним возможность отправки в Вашингтон не Ллойд Джорджа, а Галифакса. Он снова отправил Бивербрука сделать такое предложение – или хотя бы выдвинуть такую идею. Черчилль явно знал по опыту своей долгой дружбы с Бивербруком, что у того имеется настоящий талант заставлять людей плясать под свою дудку (и что он всегда делает это с огромным удовольствием). Эндрю Робертс, биограф Галифакса, называл Бивербрука «прирожденным интриганом». Биограф же самого Бивербрука Алан Дж. П. Тейлор писал так: «В политике Бивербрук больше всего любил перемещать людей с одной должности на другую или размышлять о том, как это проделать»[761].

Предложение этого поста Галифаксу требовало некоторой жесткости. По любым меркам это было понижение в должности, при всей важности задачи посла, сводящейся к тому, чтобы Британия в конце концов добилась участия Америки в войне. Но Черчилль отлично знал и то, что в случае кризиса в его собственном правительстве король, скорее всего, обратится к фигуре Галифакса в качестве его преемника (ведь первоначально монарх остановил свой выбор именно на Галифаксе). Именно поэтому Черчилль решил, что Галифакс должен уйти. Именно поэтому он отправил к нему Бивербрука.

17 декабря, во вторник, Бивербрук, выступив на BBC, отправился в министерство иностранных дел, чтобы встретиться с Галифаксом. Тот сразу же насторожился. Галифакс знал, что Бивербрук живет интригами и уже давно ведет против него тайную войну с помощью всевозможных слухов. Бивербрук предложил ему новую работу – от имени Черчилля. Вечером Галифакс отметил в дневнике: у него нет уверенности по поводу того, какие мотивы движут Черчиллем, – может быть, премьер действительно считает его кандидатуру лучшей, а может быть, просто хочет выжить его из министерства иностранных дел и вообще из Лондона.

Галифакс не хотел уходить и сообщил об этом Бивербруку, но тот доложил Черчиллю, что Галифакс не колеблясь ответил «да». Эндрю Робертс пишет: «Он принес Черчиллю полностью выдуманную историю о реакции Галифакса на это предложение»[762].

Назавтра Черчилль и Галифакс встретились в 11:40 по совсем другому вопросу. Во время этой встречи Галифакс объяснил свою неохоту менять должность. То же самое он проделал и на следующий день, 19 декабря, в четверг. Разговор получился напряженный. Галифакс пытался убедить Черчилля, что отправка в Вашингтон бывшего министра иностранных дел в качестве посла может показаться актом отчаяния – слишком усердной попыткой угодить Рузвельту.

Галифакс вернулся в МИД с ощущением, что ему удалось уклониться от назначения. Но он ошибался.

С приходом зимы непосредственная угроза вторжения уменьшилась, хотя никто не сомневался, что это лишь временное облегчение. На смену этой угрозе пришла иная, менее материальная опасность. По мере того как люфтваффе расширяло масштаб атак и стремилось устроить что-то подобное налету на Ковентри в ходе рейдов против других британских городов, на передний план выходила проблема боевого духа народа. До сих пор Лондон проявлял стойкость, но Лондон был гигантским городом, получившим своего рода иммунитет против новой тактики тотального уничтожения люфтваффе. Окажутся ли жители остальных регионов страны такими же крепкими духом, если «ковентрации» подвергнутся другие города?

Авианалет на Ковентри потряс город до основания, существенно пошатнув моральное состояние его жителей. Управление внутренней разведки отмечало, что «в Ковентри шоковый эффект оказался сильнее, чем в [лондонском] Ист-Энде или на какой-либо иной территории, подвергшейся бомбардировке (из тех, которые были нами изучены)»[763]. Два последовавших за этим рейда против Саутгемптона, также весьма мощные, тоже нанесли сокрушительный удар по общественному сознанию и душам людей. Епископ Винчестерский, в чью епархию входил город, отмечал, что люди «сломлены после ужасных бессонных ночей. Все, кто может, покидают город». Каждый вечер сотни местных жителей выезжали из города и спали в машинах где-нибудь в сельской местности, а утром возвращались на работу. «Пока люди сильно пали духом», – сообщал епископ. После серии налетов на Бирмингем американский консул, работавший в городе, написал своему лондонскому начальству: хотя он не замечал никаких признаков нелояльности или пораженческих настроений среди здешних жителей, «нелепо было бы утверждать, будто бомбардировки не ухудшают их психическое здоровье»[764].

Эти новые атаки угрожали полным крахом морального состояния страны и национального самосознания (именно этого давно опасались планировавшие оборону), усилением общественного смятения – настолько мощным, что это могло пошатнуть позиции черчиллевского правительства.

Наступление зимы еще сильнее обострило проблему, так как оно лишь умножило ежедневные тяготы, порождаемые немецкими налетами.

Зима принесла дождь, снег, холод и ветер. Организация «Массовое наблюдение» попросила своих респондентов следить за тем, какие факторы угнетают их сильнее всего; список возглавила погода. Дождь сочился сквозь крыши, пробитые осколками; ветер рвался в разбитые окна – и не было стекла, чтобы его вставить. Частые перебои в снабжении электричеством, топливом и водой оставляли множество домов без отопления, а их жильцов – без возможности каждый день мыться. При этом людям по-прежнему нужно было ходить на работу, а их детям – в школу. Из-за взрывов бомб телефонная связь порой пропадала на несколько дней.

Но больше всего нарушала устоявшийся порядок жизни светомаскировка. Она затрудняла все, особенно теперь, зимой, когда в Англии (расположенной в довольно высоких северных широтах) сильно увеличивается продолжительность ночи. Каждый декабрь организация «Массовое наблюдение» просила своих респондентов присылать ранжированный по степени тяжести список неудобств, вызванных бомбежками. Затемнение неизменно оказывалось на первом месте, транспортные проблемы – на втором, хотя эти два фактора часто были связаны между собой. Разрушения и повреждения, вызванные бомбежками, превращали несложные поездки в многочасовое мытарство и вынуждали работающих вставать в темноте еще раньше, неуклюже собираясь на работу при свечах. А после работы они мчались домой, чтобы затемнить окна до официального начала ежесуточного периода светомаскировки: это стало новой разновидностью домашних обязанностей. На это уходило немалое время – каждый вечер около получаса или даже больше (если у вас много окон); многое тут зависело и от того, каким именно способом вы осуществляете светомаскировку. Эти затемнения сделали рождественский сезон 1940 года еще более мрачным. Все рождественские огни попали под запрет. Те церкви, чьи окна затемнить было проблематично, отменили вечерние и ночные службы[765].

Режим светомаскировки принес и новые опасности. В темноте пешеходы то и дело врезались в фонарные столбы, а велосипедисты натыкались на всевозможные препятствия. Городские власти стали использовать белую краску, чтобы обозначить наиболее очевидные проблемные зоны: ею покрывали бордюры тротуаров, а также подножки и бамперы автомобилей. Вокруг деревьев и фонарных столбов нанесли белые кольца. Кроме того, полиция ввела специальные ограничения скорости на время затемнения (за 1940 год нарушителям было выписано 5935 штрафов). Но люди продолжали въезжать на машинах в стены, спотыкаться о препятствия, налетать друг на друга. Доктор Джонс, сотрудник авиационной разведки (тот самый, который обнаружил немецкие навигационные лучи), на собственном опыте осознал пользу белой краски – или, вернее, опасность ее отсутствия. Как-то вечером он ехал на машине в Лондон, прочитав лекцию в Блетчли-парке, и врезался в грузовик, который кто-то оставил на дороге. Заднюю часть грузовика когда-то покрасили белым, но теперь эту краску скрывал слой грязи. Джонс двигался со скоростью всего 15 миль в час, но его все равно вынесло из машины через ветровое стекло, и он рассек себе лоб. Власти Ливерпуля винили светомаскировку в гибели 15 портовых рабочих, которые утонули из-за темноты.

Но светомаскировка рождала и поводы для шуток. Материал, используемый для затемнения окон поездов, стал «всеобщим блокнотом для записей», отмечала Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся по поручению «Массового наблюдения». Она заметила, как кто-то исправил слово blinds (шторы) в объявлении «После наступления темноты шторы не должны подниматься» на слово blonds (блондинки), которое потом кто-то заменил на слово «панталоны»[766]. Чтобы получить хоть какое-то облегчение в условиях режима светомаскировки и других новых жизненных тягот, Кокетт вновь стала курить. «После начала войны у меня появилась новая привычка – теперь получаю удовольствие от сигарет, – писала она. – Раньше я иногда курила, но теперь я регулярно делаю это по три-четыре раза в день, притом с удовольствием! Главное тут – вдыхание дыма и само это никотиновое угощение, которое отделяет душу от тела на секунду-другую после каждой затяжки»[767].

Многие полагали, что основная угроза для морального состояния лондонцев связана с тем, что десятки тысяч жителей города вынуждены пользоваться общественными бомбоубежищами – из-за того, что бомбежка разрушила их дом, либо по каким-то иным причинам. А условия жизни в этих убежищах ругали все кому не лень.

Растущее общественное возмущение побудило Клементину Черчилль заглянуть в такие убежища, чтобы увидеть их своими глазами. Зачастую ее сопровождал при этом Джон Колвилл. Она посетила «довольно представительную выборку» убежищ (по ее собственным словам).

Так, 19 декабря, в четверг, она обошла несколько бомбоубежищ в Бермондси – промышленном районе, где в предыдущем столетии располагались печально знаменитые трущобы – «Остров Джейкоба» (Чарльз Диккенс в «Приключениях Оливера Твиста» именно там прикончил злодея Билла Сайкса). Увиденное вызвало у Клементины отвращение. Обитатели убежищ проводили «вероятно, по 14 часов в сутки в совершенно ужасающих условиях – в холоде, сырости, грязи, темноте и зловонии», отмечала она в записках, обращенных к мужу. Худшие бомбоубежища остались без реконструкции, поскольку официальные лица сочли, что в столь плачевном состоянии она уже невозможна, однако они все равно были слишком необходимы, чтобы тут же их закрыть. В результате, как обнаружила Клементина, в них стало только хуже.

Ее гнев вызвало (помимо всего прочего) то, как бомбоубежища, пытаясь оборудовать места для ночлега в условиях ночных бомбардировок, норовили втиснуть в отведенное пространство как можно больше лежаков, сооружая трехэтажные койки. «Чем больше видишь эти трехъярусные койки, – писала Клементина, – тем хуже они кажутся. Конечно же, они слишком, слишком узки, а между тем лишние шесть дюймов означали бы разницу между ужасным неудобством и относительным удобством».

Кроме того, эти койки были слишком короткими. Ступни соприкасались со ступнями; ступни соприкасались с головами; головы соприкасались с головами. «При соприкосновении голов возникает огромная опасность распространения вшей», – отмечала она. Вши вообще представляли серьезную проблему. Конечно, их следовало ожидать («Война порождает вшей», – писала она). Но вши служат переносчиками тифа и окопной лихорадки, значит, теперь стоило ожидать вспышек этих болезней. «Если они [эти болезни] начнут распространяться, они наверняка охватят бедные лондонские слои, как лесной пожар, – отмечала она. – А если среди рабочих резко увеличится смертность, серьезно пострадают объемы военного производства».

По мнению Клементины, наихудшая особенность трехъярусных коек, оставлявшая далеко позади все прочие их недостатки, состояла в том, что вертикальное пространство между ярусами было весьма ограниченным. «Даже странно, почему люди там не умирают от нехватки воздуха, – писала она. – Там, где матери спят с детьми, условия наверняка почти невыносимые, поскольку ребенок вынужден спать не рядом с матерью, а прямо на ней, так как койка слишком узкая». Она опасалась, что заказано огромное количество новых трехэтажных коек, и спрашивала у Черчилля, нельзя ли приостановить выполнение этих заказов, пока конструкцию этих лежбищ не пересмотрят. Что же касается уже установленных, то решение, как ей представлялось, состояло в том, чтобы просто убрать средний ярус. Это принесет «удовлетворительный эффект», отмечала она, так как количество людей, ютящихся в худших убежищах, автоматически уменьшится на треть.

Но больше всего ее заботила санитария. Она ужаснулась, обнаружив, что в убежищах крайне мало туалетов и вообще санитарные условия в них совершенно чудовищны. Ее отчеты показывают не только готовность погрузиться в непривычные для нее сферы, но и прямо-таки диккенсовскую зоркость по части деталей. Латрины[768], писала она, «часто располагаются между койками и прикрыты куцыми брезентовыми занавесочками, которые не закрывают вход. Нижняя часть этих занавесок часто испачкана нечистотами. Латрины надо ставить в стороне от коек, и входы должны быть повернуты к стене, чтобы обеспечить хоть какую-то приватность». Худшие условия она обнаружила на Филпот-стрит, в Уайтчепелской синагоге, «где люди спали у самых латрин, напротив них, со ступнями, почти вторгающимися в область за брезентовыми занавесками, и все это – среди невыносимой вони».

Она рекомендовала удвоить или утроить количество латрин. «Это несложно сделать, – отмечала она, – потому что в основном это ведра». Она заметила, что их часто ставили на рыхлую землю, в которую впитывались – и в которой накапливались – нечистоты. Одно из решений, писала она, могло бы состоять в том, чтобы ставить их «на большие листы жести с подогнутыми вверх краями – как у подносов. Эти жестяные подносы можно мыть». Для детей надо устанавливать специальные латрины – с ведрами пониже, писала она: «Обычные ведра для них слишком высоки». Кроме того, она обнаружила, что этим ведрам уделяют слишком мало внимания: «Разумеется, ведра необходимо опорожнять до того, как они наполнятся, но мне говорили, что в некоторых местах это проделывается лишь раз в 24 часа – недостаточно часто».

Ее особенно ужаснуло, что латрины часто не освещены. «Царящая здесь темнота просто скрывает грязную обстановку – и, конечно, лишь поощряет ее».

От зимних дождей и холодов плохие условия еще больше ухудшались. При обходе убежищ она видела, как вода «капает сквозь крышу, просачивается сквозь стены и пол». Она передавала рассказы о том, как земляные полы превращались в слой грязи и как в убежищах накапливалось столько воды, что ее приходилось откачивать насосами.

Клементина выделила и еще одну проблему: большинство убежищ оказались не приспособлены для приготовления чая. «Минимальные требования здесь, – писала она, – это наличие электрической розетки и кипятильника».

Она сообщала Черчиллю: на ее взгляд, ужасающее состояние худших убежищ вызвано главным образом тем, что ответственность за них возложена на слишком большое количество ведомств, полномочия которых перекрываются, поэтому в результате не делается вообще ничего. «Единственный способ поправить положение – сделать так, чтобы одно ведомство отвечало за безопасность, здоровье и все остальное, – указывала она в краткой служебной записке, где обращалась к нему не «Уинстон», а «премьер-министр». – Распределение полномочий – вот что мешает улучшениям»[769].

Ее расследование принесло плоды. Черчилль осознавал, что отношение общества к бомбоубежищам должно влиять на то, как общество воспринимает его правительство. Поэтому он сделал реформу бомбоубежищ одной из приоритетных задач наступающего года. В служебной записке своему министру здравоохранения и своему министру внутренних дел он отмечал: «Пришло время начать радикальное усовершенствование бомбоубежищ, чтобы к следующей зиме они смогли стать более безопасными, комфортными, теплыми, светлыми, чтобы в них имелось больше бытовых удобств – для всех, кто пользуется этими помещениями»[770].

Черчилль не сомневался, что в конце 1941 года бомбоубежища по-прежнему будут нужны.

Утром в пятницу, 20 декабря, Александр Кадоган, заместитель Галифакса, заехал за ним в министерство иностранных дел, и они вместе отправились в Вестминстерское аббатство на заупокойную службу по лорду Лотиану. В дневнике Кадоган отметил, что, когда они прибыли, жена Галифакса уже сидела на одной из скамей – явно испытывая недовольство. «Она была в ярости» (так он выразился). Она поклялась, что сама поговорит с Черчиллем[771].

После службы она вместе с мужем направилась в дом 10 по Даунинг-стрит. Едва сдерживая гнев, Дороти заявила Черчиллю: если он отправит ее мужа в Америку, то потеряет лояльного коллегу, который в случае политического кризиса сможет обеспечить его сильными сторонниками. Она заподозрила здесь происки Бивербрука.

Галифакс молча наблюдал за этой сценой – она его забавляла. Впоследствии он писал, что Черчилль держался весьма дружелюбно, однако «они с Дороти явно говорили на разных языках». После этой встречи Галифакс написал бывшему премьер-министру Стэнли Болдуину: «Вы наверняка понимаете, насколько смешанные чувства я сейчас испытываю. Не думаю, что эта страна [США] – из тех, что мне так уж подходят, к тому же я никогда не любил американцев, за исключением некоторых, очень отдельных личностей. В массе своей жители этой страны всегда казались мне совершенно ужасными!»

К 23 декабря, понедельнику, договоренность все-таки была достигнута, о новом назначении объявили официально. Преемником Галифакса на посту министра иностранных дел стал Энтони Иден. На полуденном совещании кабинета Черчилль говорил о том, как он благодарен Галифаксу – ведь тот взял на себя такую безмерно важную миссию. Кадоган также присутствовал: «Я поднял глаза и увидел, как Бобер [то есть Бивербрук], сидящий напротив меня, обнимает себя, лучась радостью и чуть ли не подмигивая»[772].

Король постарался утешить Галифакса, когда тот в канун Рождества нанес ему визит, явившись в Виндзорский замок. «Он был очень недоволен, что ему приходится уезжать отсюда именно сейчас, и недоумевал по поводу того, что может произойти, если что-то случится с Уинстоном, – записал король в дневнике. – Без лидера эта команда была бы уже не столь сильной, к тому же в ней имелись кое-какие горячие головы. Я заверил его, что его всегда можно будет отозвать обратно. Чтобы поддержать его, я выразил мнение, что пост моего посла в США в данный момент важнее, чем пост министра ин. дел здесь»[773].

Но это стало слабым утешением для Галифакса, который теперь понимал не только то, что он лишился поста министра иностранных дел именно потому, что его воспринимали вероятным преемником Черчилля, но и то, что закулисным двигателем этого плана была Жаба (его любимая кличка Бивербрука).

Глава 65

Weihnachten

Стойкость Черчилля продолжала озадачивать немецких вождей. «Когда это существо по имени Черчилль наконец сдастся? – писал в дневнике главный пропагандист Йозеф Геббельс, отметив очередную «ковентрацию» (на сей раз – Саутгемптона) и потопление еще 50 000 т груза, направленного в Британию союзниками. – Англия не может держаться вечно!» Он поклялся, что налеты будут продолжаться, «пока Англия не падет на колени и не взмолится о мире»[774].

Но Англия вовсе не выглядела готовой сдаться. Королевские ВВС осуществили серию рейдов против объектов на территории Италии и Германии, в том числе атаку на Мангейм, в которой участвовало больше 100 бомбардировщиков. В Мангейме погибло 34 человека, было разрушено или повреждено около 500 строений. (Это и была операция «Эбигейл» – рейд, призванный отомстить за Ковентри.) Сам по себе налет не особенно беспокоил Геббельса, который назвал его «легко переносимым». Его тревожил сам факт, что Англия до сих пор ощущает достаточную уверенность, чтобы проводить такие рейды, – и что Королевские ВВС сумели поднять в небо так много единиц техники. Бомбардировщики нанесли удар и по Берлину, поэтому Геббельс написал: «Похоже, англичане снова поймали кураж»[775].

Но теперь стало как никогда важно, чтобы Черчилля каким-то образом заставили выйти из войны. 18 декабря Гитлер издал «Директиву № 21» – «План "Барбаросса"», официальное приказание его военачальникам начать готовиться к вторжению в СССР. Директива начиналась так: «Вооруженные силы Германии должны быть готовы даже до завершения войны с Англией сокрушить Советскую Россию посредством стремительной кампании» (курсив Гитлера). В тексте подробно расписывалось, какие роли должны исполнять немецкая армия, военно-воздушные силы и флот (особенно танковые части армии), намечалась оккупация Ленинграда, Кронштадта, а в конечном счете и Москвы: «Основная часть русской армии, размещенная в западной России, будет уничтожена стремительными операциями с глубоким и быстрым проникновением танковых клиньев».

Гитлер велел своим военачальникам заняться разработкой планов и расписаний. Чрезвычайно важно было приступить к этой кампании в ближайшее время. Чем дольше Германия будет оттягивать наступление, тем больше времени окажется в распоряжении СССР для укрепления армии и военно-воздушных сил. Требовалось, чтобы немецкие войска были готовы к 15 мая 1941 года.

«Крайне важно, – отмечалось в директиве, – сохранять наше намерение в тайне»[776]. Поэтому силы люфтваффе в ходе этой подготовки должны были продолжать рейды против Англии без всяких ограничений.

Между тем Геббельс очень переживал насчет морального разложения народа. Он не только заправлял пропагандистской программой Германии, но еще и занимал пост министра народной культуры – и видел своей задачей разгром тех сил, которые угрожали подрывом общественной нравственности. «Никакого стриптиза в сельской местности, в маленьких городках и перед солдатами», – приказал он своим подчиненным на одном из декабрьских совещаний по вопросам пропаганды[777]. Он велел своему помощнику Леопольду Гуттереру, 39-летнему человеку с детским личиком, составить циркуляр, адресованный всем «compères» – конферансье в кабаре и тому подобных заведениях: «Циркуляр должен быть представлен в форме категорического последнего предупреждения, запрещающего compères отпускать политические остроты или использовать непристойные шутки эротического характера во время своих выступлений».

Кроме того, Геббельс предавался мрачным размышлениям насчет Рождества. Немцы обожали Рождество – Weihnachten – больше всех других праздников. На каждом углу торговали рождественскими елками, пели и плясали, безудержно пили. Он предупреждал своих пропагандистов, что не следует создавать «сентиментальную христианскую атмосферу», и осуждал «рыдания и скорбь», порождаемые христианскими праздниками. Он заявил, что это «не по-солдатски и не по-германски» – и что нельзя позволить, чтобы подобное распространялось на весь период рождественского поста. «Все должно быть заключено строго в рамки кануна Рождества и собственно дня Рождества», – призвал он собравшихся. Но и в эти дни, отметил он, Рождество следует подавать в контексте войны: «Расхлябанная атмосфера рождественских елочек, стоящая на протяжении нескольких недель, не отвечает воинственному духу немецкого народа»[778].

Однако у себя дома Геббельс обнаружил, что все больше погружается в подготовку к празднику – и что это вовсе не вызывает у него неудовольствия. У них с женой Магдой было шестеро детей, все имена которых начинались на Х: Хельга, Хильдегарда, Хельмут, Хольдина, Хедвиг и Хайдрун (самый младший ребенок – ей было всего полтора месяца). Имелся и старший сын, Харальд, от предыдущего брака Магды. Дети пребывали в большом возбуждении – как и Магда, «которая не думает ни о чем, кроме Рождества», писал Геббельс.

Из дневниковой записи от 11 декабря: «Масса работы с рождественскими подарками, со всеми этими пакетиками и сверточками. Мне надо распределить их среди 120 000 солдат пехоты и бойцов ПВО в одном только Берлине. Но мне по душе это занятие. Ну а потом – выполнение массы личных обязанностей. С каждым годом их все больше».

13 декабря: «Выбрать рождественские подарки! Заняться организацией Рождества вместе с Магдой. Дети очень милы. К сожалению, кто-нибудь из них вечно болеет».

22 декабря два авианалета Королевских ВВС загнали семейство в бомбоубежище до семи утра. «Приятного мало – при нас были все дети, некоторые из них до сих пор больны, – писал Геббельс. – Спал всего два часа. Я так устал». Впрочем, он не настолько устал, чтобы отказаться поразмышлять на свою любимую тему. «Закон о евреях принят в Собрании (Sobranje – болгарский парламент), – писал он. – Не слишком радикальная мера, но хоть что-то. Наши идеи маршируют по всей Европе даже без принуждения».

На другой день под ударами бомбардировщиков Королевских ВВС погибло 45 берлинцев.

«Все-таки значительные потери», – писал Геббельс в канун Рождества.

Он разрешил, чтобы его коллегам выплатили рождественские премии: «Они должны получить какую-то компенсацию за свою усердную работу, за свое неустанное рвение»[779].

Теперь, когда Гитлер нацелился на Россию, его заместитель Рудольф Гесс стал еще сильнее беспокоиться о достижении соглашения с Англией во исполнение «пожелания» фюрера. Он так и не получил ответа из Шотландии, от герцога Гамильтона, однако продолжал надеяться на него.

Гессу пришла в голову новая мысль. И 21 декабря его самолет стоял наготове на аугсбургском аэродроме завода «Мессершмитт», близ Мюнхена, хотя на земле вокруг лежал слой снега более чем двухфутовой толщины.

Этим самолетом был «Мессершмитт Ме-110», двухмоторный истребитель-бомбардировщик, модифицированный для дальних полетов. Обычно экипаж состоял из двух летчиков, но управиться с самолетом было легко и в одиночку. Гесс был опытным и умелым пилотом, но ему все равно требовалось приспособиться к Ме-110, так что он специально прошел несколько уроков с инструктором. Доказав, что он вполне способен справиться с этой машиной, Гесс получил эксклюзивный доступ к новейшей модели: такую привилегию ему предоставили, поскольку он, в конце концов, являлся заместителем Гитлера и (в зависимости от того, как посмотреть) вторым или третьим человеком в Третьем рейхе. Впрочем, даже его власть оказалась небезграничной: вначале Гесс выбрал другой самолет, одномоторный Ме-109, но ему отказали. Свой новый самолет он держал на аэродроме в Аугсбурге и часто летал на нем. Никто не задавался вопросом (во всяком случае открыто), почему столь высокопоставленное лицо пожелало этим заняться, и почему оно постоянно требует дополнительных усовершенствований машины с целью увеличения дальности ее полета, и почему оно все время просит своего секретаря предоставлять свежие сводки авиационной метеорологической информации по Британским островам.

Гесс раздобыл карту Шотландии и повесил ее на стене своей спальни, чтобы заучивать на память ориентиры, видимые с воздуха. Горную область он обвел красным.

И вот сегодня, 21 декабря, взлетно-посадочную полосу очистили от снега, и Гесс поднялся в воздух.

Через три часа он вернулся. В какой-то момент его аварийный пистолет-ракетница запутался в тросах, контролирующих вертикальные стабилизаторы самолета (два стоячих «плавника» в задней части фюзеляжа), в результате чего эти стабилизаторы заело. То, что Гесс вообще смог приземлиться, да еще при таком снеге, подтверждало, что он и в самом деле опытный пилот[780].

Глава 66

Слухи

С приближением Рождества слухи множились. Авианалеты и угроза вторжения создавали плодородную почву для распространения всяких выдумок. Для противодействия им министерство информации даже учредило Бюро по борьбе с ложью (чтобы давать отпор немецкой пропаганде) и Бюро по борьбе со слухами (ему предстояло иметь дело со слухами местного происхождения). Некоторые ложные сведения такого рода обнаруживало Бюро почтовой цензуры, читавшее письма и слушавшее телефонные разговоры. Менеджеры книжных киосков, принадлежавших компании W. H. Smith, также докладывали о слухах. Всякий распространитель фальшивых историй мог быть оштрафован, а в вопиющих случаях – посажен в тюрьму. Такие слухи охватывали широкий диапазон тем.

● Письма, перехваченные на Оркнейских и Шетландских островах, в Дувре и ряде других мест, сообщали о тысячах трупов, которые вынесло на берег после неудавшейся попытки вторжения. Эти слухи оказались особенно упорными.

● Говорили, что немецкие парашютисты, облаченные в женскую одежду, высадились в Лестершире, в регионе Мидлендс и в Скегнессе (на побережье Северного моря). Оказалось, что это не так.

● Некоторые верили, что немецкие самолеты сбрасывают отравленную паутину. «Эти слухи быстро умирают», – докладывало управление внутренней разведки.

● По Уимблдону ходили слухи, «что враг готовится применить фугасную бомбу чудовищных размеров, которая должна стереть с лица земли весь этот пригород». Один из чиновников писал: «Я получил вполне серьезную информацию, что эти ожидания самым нездоровым образом завладели воображением уимблдонцев». Подобной бомбы не существовало.

● Особенно ужасные – и весьма распространенные – слухи, циркулировавшие в предрождественскую неделю, гласили, «что множество трупов в разбомбленных общественных бомбоубежищах планируется там и оставить, а входы в убежища заложить кирпичом, чтобы устроить общественные катафалки». Это ложное известие тоже прижилось: оно воскресало после каждого авианалета[781].

Глава 67

Рождество

Все думали про Рождество. Этот праздник играл важную роль для морального состояния общества. Черчилль решил, что Королевские ВВС не станут проводить бомбардировки территории Германии в канун Рождества и в сам день Рождества, если только люфтваффе не атакует Англию первым. Колвилл обнаружил, что на него свалился «мучительный вопрос», поднятый в палате общин: следует ли приостановить давнюю традицию рождественского звона колоколов в церквях, поскольку теперь звон церковных колоколов сделали условным сигналом, означающим, что началось вторжение? Вначале Черчилль рекомендовал, чтобы колокола все-таки звонили. Но он изменил свое мнение, побеседовав с генералом Бруком, главнокомандующим британскими войсками в метрополии.

Колвилл к тому времени уже подготовил убедительные (как он считал) доводы в пользу того, чтобы колокола звонили, но в итоге отступил, отметив в дневнике: «Меня остановила мысль о том, что ответственность падет на мои плечи, если в Рождество случится какая-нибудь катастрофа».

И Колвилл, и другие личные секретари несколько дней подряд работали до двух ночи и теперь надеялись, что на Рождество им дадут недельку отдохнуть. Эрик Сил, главный секретарь, составил деликатно сформулированную служебную записку, испрашивая разрешения. Эта просьба «взбесила» Черчилля (по словам Колвилла).

Подобно скряге Скруджу, премьер нацарапал «Нет» на документе[782]. Он заявил Силу, что его собственный план на праздник (выпадавший в этом году на среду) состоит в том, чтобы провести его в Чекерсе или Лондоне, работая «безостановочно». «Надеюсь, что [рождественские] каникулы можно будет использовать не только для наверстывания упущенного ранее, но и для более подробного разбора новых проблем», – добавил он.

Впрочем, он все-таки согласился, что каждый сотрудник его аппарата может взять одну неделю отпуска в период до 31 марта включительно – при условии, что эти отпуска будут «хорошо разнесены во времени».

В канун Рождества, в середине дня, Черчилль подписал экземпляры собственных книг, чтобы раздать их в качестве презентов Колвиллу и другим секретарям. Он также отправил рождественские подарки королю и королеве. Королю премьер подарил «костюм для воздушной тревоги» (похожий на его собственный), а королеве – вышедшее в 1926 году издание знаменитого руководства Генри Уотсона Фаулера[783] по английскому языку – «Словарь современного использования английского языка»[784].

Между тем черчиллевские личные секретари ломали голову, пытаясь подыскать что-нибудь такое, что станет подходящим рождественским подарком для жены Черчилля. Несмотря на войну и постоянную угрозу авианалетов, торговые улицы Лондона были заполнены людьми, хотя ассортимент был скудноват. Генерал Ли, американский наблюдатель, записал в дневнике: «Может, в магазинах сейчас выбор небогат, но сегодня попытаться что-то купить – это как плыть вверх по Ниагаре, несмотря на то что из Лондона многие уехали. На улице несметное количество пешеходов и машин»[785].

Вначале секретари подумывали раздобыть для Клементины цветы, но обнаружили, что выбор у продавцов небогат – и ничего подходящего у них нет. «По-видимому, – писал Джон Мартин в дневнике, – эти вазы с гиацинтами, которые появлялись каждое Рождество, были голландские», а Голландия теперь находилась под жестким контролем Германии. Затем они нацелились на шоколад. В больших магазинах его тоже почти не осталось, «но в конце концов мы нашли один, где нам смогли продать большую коробку»[786]. Несомненно, тут помогло и то, что выбранный подарок предназначался жене премьер-министра.

Сам Черчилль отбыл в Чекерс. Уходя, он поздравил остающихся: «Хлопотного Рождества и кипучего Нового года!»[787]

Разумеется, именно в канун Рождества (шел снег, вечерние небеса были тихи и спокойны) до Колвилла впервые дошли слухи, что его возлюбленная Гэй Марджессон теперь помолвлена с Николасом Хендерсоном (Нико), который спустя десятки лет станет британским послом в Америке. Колвилл сделал вид, что ему все равно. «Однако это ранит и беспокоит меня, хотя я почти уверен, что Гэй не сделает никакого внезапного шага – она слишком нерешительна»[788].

Он не мог понять, отчего так упорствует в своей любви к Гэй, при столь ничтожных шансах на взаимность. «Я так часто презираю ее за слабохарактерность, невнимательность, эгоизм, склонность к моральному и душевному пораженчеству. А потом я говорю себе, что все это – от моего собственного эгоизма, что я выискиваю в ней недостатки, чтобы замаскировать ее слабый интерес ко мне, что я не пытаюсь помочь ей (хотя должен бы, если я ее по-настоящему люблю), а ищу утешения для своих чувств в горечи или высокомерии».

Он добавил: «Хотел бы я понимать истинное состояние своих чувств».

В Гэй было что-то такое, что отличало ее от всех остальных знакомых ему женщин. «Иногда я думаю, что не прочь жениться [на ком-то еще]; но как я могу даже думать об этом, пока сохраняется возможность, пусть и самая отдаленная, моей женитьбы на Гэй? Лишь время способно решить эту проблему, время и терпение!»

В тот же день, поздно вечером, Бивербрук обнаружил, что один из самых ценных его сотрудников все еще находится на рабочем месте. Этот человек трудился по шесть-семь дней в неделю, приходя до рассвета и уходя далеко не сразу после того, как стемнеет, оставаясь за своим столом, даже когда сирены предупреждали об авианалете, который вот-вот начнется. И сегодня, в канун Рождества, он тоже был тут.

Но в конце концов он встал и вышел из кабинета, чтобы зайти в туалет перед тем, как отправиться домой переночевать.

Вернувшись, он обнаружил на своем столе небольшой сверток. Открыв его, увидел ожерелье.

Внутри имелась и записка от Бивербрука: «Я знаю, что должна чувствовать ваша жена. Пожалуйста, передайте ей это – и мой поклон. Когда-то это принадлежало моей жене». Он подписался просто инициалом – «Б.»[789].

Для Мэри Черчилль это было Рождество, полное неожиданной и невиданной радости. Вся семья – даже кот Нельсон – собралась в Чекерсе (почти все приехали еще в канун Рождества). Явился и Вик Оливер, муж Сары Черчилль, которого Черчилль недолюбливал. В кои-то веки не было никаких официальных визитеров. В доме прямо потеплело от праздничного убранства: «Огромный мрачный зал озарен огоньками разукрашенной елки», – писала Мэри в дневнике[790]. За каждой каминной решеткой пылал огонь. Солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, патрулировали территорию, выдыхая пар в холодный вечерний воздух. Наблюдатели мерзли на крыше, высматривая вражеские самолеты. Но вообще война утихла – канун Рождества и день самого Рождества обошлись без воздушных и морских боев.

Рождественским утром Черчилль завтракал в постели (Нельсон нежился на одеяле), работая с бумагами из обоих своих чемоданчиков – черного и желтого, предназначенного для секретных материалов, – диктуя машинистке ответы и замечания. «Премьер-министр буквально напоказ работал в праздник точно так же, как в любой другой день, – писал Джон Мартин, один из его личных секретарей, дежуривший в Чекерсе в этот уик-энд, – и вчерашнее утро почти ничем не отличалось от других: обычные письма и телефонные звонки, только, разумеется, с добавлением множества рождественских поздравительных посланий». Черчилль подарил ему экземпляр своей книги «Мои великие современники» (с автографом) – сборника эссе о двух дюжинах знаменитых людей, в том числе о Гитлере, Троцком и Франклине Рузвельте (это эссе называлось «Рузвельт издалека»).

«После ланча работы было меньше, и мы весело, по-семейному отпраздновали Рождество», – писал Мартин, к которому здесь действительно относились как к члену семьи. Главным блюдом ланча стала большая роскошь по временам военного нормирования – гигантская индейка («Никогда в жизни не видел такой огромной индейки», – писал Мартин), присланная с фермы Гарольда Хармсворта, покойного друга Черчилля. Газетный магнат умер месяц назад; среди его последних желаний было и указание, как надлежит поступить с этой птицей. Ллойд Джордж прислал яблоки, собранные в садах его суррейского поместья Брон-и-де, где в придачу к «бромли» и «оранжевому пепину Кокса»[791] он пестовал еще и долгую любовную связь со своей личной секретаршей Фрэнсис Стивенсон.

Следуя традиции, семья послушала ежегодное «Королевское рождественское послание» (это обращение передавали по радио с 1932 года). Король говорил медленно, явно борясь с дефектом речи, который долго его преследовал (к примеру, начало слова «безграничный» выходило у него каким-то придушенным, но дальше он произносил его идеально), однако это лишь делало его послание более веским. «В предыдущую великую войну был уничтожен цвет нашего юношества, – говорил он, – а остальная часть народа почти не видела сражений. На сей раз мы все на передовой, мы все вместе подвергаемся опасности». Он предсказывал победу и предлагал слушателям ожидать времен, «когда рождественские дни снова будут счастливыми».

Затем у Черчиллей началось веселье. Вик Оливер сел за фортепиано; Сара стала петь. Последовал жизнерадостный ужин, а потом – снова музыка. Шампанское и вино взбодрили Черчилля. «Он отпустил стенографистку – редкий случай, – писал Джон Мартин, – и у нас состоялось что-то вроде импровизированного концерта, который завершился уже после полуночи. Премьер пел с большим удовольствием, хоть и не всегда попадал в ноты. А когда Вик играл венские вальсы, он весьма резво отплясывал в одиночестве посреди комнаты»[792].

Все это время Черчилль не переставал рассуждать вслух. Он разглагольствовал о том о сем до двух часов ночи.

«Едва ли не самое счастливое Рождество из всех, какие могу припомнить, – писала Мэри в дневнике поздно ночью, вернувшись в свою Темницу. – Несмотря на все ужасные события, которые происходят вокруг нас. Оно счастливое не в смысле какой-то особой яркости и пышности. Но я никогда не видела, чтобы наша семья выглядела такой счастливой – такой единой – такой милой. Были все наши, Рандольф и Вик приехали утром. Никогда не испытывала такое сильное "рождественское чувство". Все были такие добрые – очаровательные – веселые. Интересно, сможем ли мы собраться все вместе на следующее Рождество. Молюсь, чтобы мы смогли. И еще молюсь за то, чтобы следующий год стал счастливее для большего числа людей»[793].

Неофициальное рождественское перемирие так и не было нарушено. «Heilige Nacht и в самом деле – stille Nacht», – писал Джон Мартин (святая ночь – тихая ночь)[794], отмечая, что это «большое облегчение и вообще довольно трогательно».

На территорию Германии и Англии не сбросили ни одной бомбы, и празднующие семьи повсюду в этих странах получили своего рода напоминание о том, как все было когда-то, – только вот церковные колокола не звонили и за очень многими рождественскими столами стулья оставались незанятыми.

А в Лондоне министр информации Гарольд Никольсон проводил Рождество в одиночестве: его жена благополучно пребывала в их загородном доме. «Самое мрачное Рождество в моей жизни, – писал он в дневнике. – Встал рано, хотя работы мало». Он ознакомился с различными служебными записками, за одиноким ланчем почитал «Военные речи Уильяма Питта-младшего»[795], опубликованные в 1915 году. Позже он встретился со своим другом (а иногда и любовником) Реймондом Мортимером в баре отеля «Риц», после чего они пообедали в знаменитом французском ресторане «Прюнье». В конце дня Никольсон посетил рождественскую вечеринку, устроенную министерством (на ней, в частности, показывали кино). Он возвращался в свою квартиру (находившуюся в лондонском районе Блумсбери) по городу, пришедшему в печальное запустение из-за недавних взрывов бомб и пожаров (тающий снег лишь усиливал это ощущение). Ночь стояла исключительно темная – не только из-за режима светомаскировки, но и из-за отсутствия лунного света: стояло новолуние и заметная луна должна была появиться лишь через три дня.

«Бедный старый Лондон начинает казаться очень потасканным, – писал он. – Париж – молодой, веселый, он выдержит небольшое избиение. Но Лондон – горничная-поденщица среди столиц, и, когда у нее начинают выпадать зубы, она выглядит очень больной»[796].

Тем не менее местами городу все-таки неплохо удавалось создать атмосферу рождественского веселья. В одном из дневников современников отмечено: «Все пабы тогда были битком набиты счастливыми пьяными людьми, распевающими "Типперери"[797] и свежую солдатскую песню, где есть такие слова: "Бодрей, ребята, трахнем их как надо"»[798][799].

Глава 68

Яйцекладущее

27 декабря 1940 года, в пятницу, Адмиралтейство провело свои первые полномасштабные полевые испытания воздушных мин Профессора – новой версии воздушных шаров с небольшими бомбами. Девятьсот таких шаров готовили к запуску, который должен был состояться с подлетом немецких самолетов. В некий момент куратор испытаний дал сигнал поднимать шары.

Ни один шар не взлетел[800].

Как выяснилось, группа запуска не получала команду в течение получаса.

Дальнейшее развитие событий оптимизма не добавляло. «Около трети из 900 с лишним надутых шаров оказались дефектными, – пишет Бэзил Кольер, историк воздушной войны, – другие же взорвались уже в начале полета или преждевременно опустились в неожиданные места».

Никакие бомбардировщики не появились; испытания приостановили через два часа.

Однако это не остановило Черчилля и Профессора. Они настаивали, что эти мины не только действенное, но и жизненно необходимое для противовоздушной обороны оружие. Черчилль распорядился, чтобы произвели больше мин и провели больше испытаний. К этому моменту программа их разработки уже получила официальное кодовое название «Яйцекладущее» (судя по всему, без всяких намерений добиться комического эффекта)[801].

Кроме того, продолжались работы, призванные облегчить Королевским ВВС поиск немецких навигационных радиолучей, их глушение или искажение. Но немецкие инженеры постоянно создавали новые варианты устройств и схемы передачи сигнала, конструировали новые передатчики. Между тем немецкие пилоты начинали беспокоиться, как бы британская авиация не начала использовать эти же пучки для того, чтобы определять местонахождение их бомбардировщиков и устраивать воздушные засады.

Но они переоценивали возможности Королевских ВВС. Несмотря на все усовершенствования радаров типа «воздух – воздух» и тактики боя, машины Истребительного командования продолжали, по сути, слепнуть после наступления темноты.

Глава 69

«Старое доброе время»[802]

Вечером 29 декабря, в воскресенье, Рузвельт разъяснял необходимость помочь Британии в ходе очередной «Беседы у камина»[803] – 16-й за время его президентства. Он сумел добиться переизбрания и теперь чувствовал, что может говорить о войне свободнее, чем прежде. Он впервые публично использовал слово «нацистский» и назвал Америку «арсеналом демократии» (этот образ предложил Гарри Гопкинс).

«Невозможно сделать тигра смирным, как котенок, просто гладя его, – заявил Рузвельт. – Нельзя мириться с жестокостью». Если Британия проиграет, то одержит верх «нечестивый союз» Германии, Италии и Японии («стран Оси»), и «все мы, в Северной и Южной Америке, будем жить под прицелом» («Под нацистским прицелом», – уточнил он затем в ходе своей речи).

Гопкинс также настаивал, чтобы президент сдобрил свое выступление чем-нибудь оптимистическим. Рузвельт решил проделать это так: «Я уверен, что силы Оси не победят в этой войне. В этой уверенности я опираюсь на самую новую и надежную информацию»[804].

Вообще-то в качестве этой «самой новой и надежной информации» выступало просто его инстинктивное предчувствие, что его план ленд-лиза не только получит одобрение конгресса, но и сместит баланс войны в пользу Британии. Спичрайтер Роберт Шервуд назвал это «собственной тайной уверенностью [Рузвельта] в том, что Акт о ленд-лизе пройдет и что эта мера сделает победу Оси невозможной».

Миллионы американцев слушали эту передачу – и миллионы британцев (в полчетвертого утра по Гринвичу). Впрочем, в Лондоне от нее многое отвлекало. В эту ночь (возможно, в надежде ослабить мощь воздействия очередной «Беседы у камина», запланированной Рузвельтом) люфтваффе устроило один из самых крупных авианалетов в истории «Лондонского блица». Целью стал Сити – финансовый центр Лондона. Неясно, действительно ли устроители рейда намеревались противопоставить его выступлению Рузвельта, но в остальном время налета было рассчитано скрупулезно. Бомбардировщики прилетели в ночь на понедельник, в рождественскую неделю, когда в Сити, как всегда, были закрыты все офисы, магазины и пабы: это означало, что рядом будет мало людей, которые смогут заметить и потушить упавшие зажигательные бомбы. На Темзе был отлив[805], так что река могла дать совсем немного воды для борьбы с пожарами. Кроме того, той ночью не было луны (астрономическое новолуние произошло накануне ночью), что почти гарантировало: со стороны Королевских ВВС не будет практически никакого сопротивления (а то и вовсе никакого). KGr-100, группа люфтваффе, обеспечивающая целеуказание, выходила на цели по сигналам радиомаяков, сбрасывала зажигательные бомбы для освещения целей, а затем фугасные – для того, чтобы разрушить водопроводные магистрали и чтобы дать больше топлива загорающимся пожарам. Довольно сильный ветер усилил возгорание, породив «Второй Великий лондонский пожар», как его потом назвали (первый произошел еще в 1666 году[806]).

Авианалет вызвал полторы тысячи пожаров и разрушил 90 % Сити. Две дюжины зажигательных бомб упало на собор Святого Павла. Так как его купол поначалу скрывали дымы от окрестных пожаров, многие опасались, что собор погиб. Но он уцелел, понеся лишь сравнительно небольшой ущерб. В остальном налет оказался настолько эффективным, что в Королевских ВВС приняли на вооружение похожую тактику, планируя воздушные рейды против немецких городов.

В Берлине Йозеф Геббельс злорадствовал в дневнике по поводу этой атаки, но вначале он обратился к рузвельтовской «Беседе у камина». «Рузвельт, – писал он, – произнес лживую и оскорбительную речь, направленную против нас. В ней он клевещет на рейх и [нацистское] Движение самым хамским образом и призывает к широчайшей поддержке Англии, в чью победу твердо верит. Вот пример искаженного восприятия реальности, присущего этим демократам. Фюрер еще не решил, как поступить по этому поводу. Я бы выступил в пользу по-настоящему жесткой кампании. Пора наконец крепко вдарить по США. Пока что мы только терпели, но, в конце концов, должны же мы иногда защищать себя».

Затем он с видимым удовлетворением обратился к люфтваффе и его недавним успехам. «Лондон дрожит под нашими ударами», – писал он. Более того, он заявлял, что это произвело огромное впечатление на американскую прессу и она просто ошеломлена. «Если бы только мы могли продолжать бомбардировки в таких же масштабах четыре недели подряд, – мечтал он. – Тогда все выглядело бы по-другому. Помимо этого, масса грузов не доходит [до Британии], мы проводим успешные атаки на транспорты и тому подобное. У Лондона в данный момент нет повода для улыбок, это уж точно»[807].

На сей счет Черчилль мог бы кое-что возразить. Время, выбранное для авианалета, который вызвал «Великий пожар», оказалось идеальным для возбуждения сочувствия американцев, как указывал в дневнике Александр Кадоган: «Это может невероятно помочь нам в Америке – в самый критический момент. Слава богу, при всем своем хитроумии, промышленности, эффективности немцы все-таки болваны»[808].

Несмотря на новые жертвы и разрушения, Черчилль был в восторге от рузвельтовской «Беседы у камина». В канун Нового года он встретился с Бивербруком и своим новым министром иностранных дел Энтони Иденом – чтобы составить ответ. Присутствовал также главный из финансовых чиновников Черчилля – канцлер казначейства Кингсли Вуд.

Телеграмма начиналась так: «Мы глубоко признательны за все сказанное вами вчера».

Но Черчилль лучше всех на свете понимал, что в данный момент речь Рузвельта лишь череда хорошо подобранных слов. Она вызывала много вопросов. «Вспомните, мистер президент, – диктовал он, – мы не знаем, что именно вы имеете в виду и что собираются предпринять Соединенные Штаты, а ведь мы боремся за свое существование».

Он предупреждал о финансовых тяготах Англии, из-за которых многие поставки еще не были оплачены. «Как это может отразиться на международном положении, если мы не сможем расплатиться с вашими подрядчиками, которым надо платить рабочим? Разве противник не воспользуется этим как доказательством полного краха англо-американского сотрудничества? А задержка в несколько недель может создать именно такое положение»[809].

В конце своего дневника, на чистых страницах, отведенных под случайные заметки и под дополнения к предыдущим записям, Мэри цитировала книги, песни, отцовские выступления, выписывала отрывки смешных стишков. Она вела список книг, прочитанных в 1940 году. Их набралось несколько дюжин – в том числе «Прощай, оружие!» Хемингуэя, «Ребекка» Дафны Дюморье и «Лавка древностей» Диккенса, которую она не смогла дочитать. «Просто не вынесла эту румяную девчонку Нелл и ее престарелого дедушку», – писала она. Прочла она и «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, отметив: «По-моему, написано кровожадно».

Она поместила сюда же слова песни под названием «Соловей на Беркли-сквер», гимна тогдашних влюбленных, самую свежую версию которого записал 20 декабря 1940 года американский певец Бинг Кросби. Вот один фрагмент (как его запомнила Мэри):

Луна сияла в небесахИ хмурилась недоуменно,Не догадалась впопыхах –Мир вверх ногами для влюбленных!

Йозеф Геббельс у себя в Берлине оттрубил полный рабочий день, а затем – через «свирепую метель» – отправился на машине в свой загородный дом на берегу озера Богензее, расположенного чуть севернее немецкой столицы. Снег, ощущение домашнего уюта (несмотря на то что в доме имелось целых 70 комнат), канун Нового года (в Германии этот день называют Днем святого Сильвестра или просто Сильвестром) – все это привело его в задумчивое настроение.

«Иногда я ненавижу этот большой город, – записал он вечером в дневнике. – Как тут у нас красиво и уютно.

Иногда мне хочется никогда не возвращаться.

Дети ждут нас в дверях с фонарями "летучая мышь"[810].

За окнами бушует метель.

Тем приятнее поболтать у камина.

Мне даже совестно, что у нас тут так хорошо»[811].

А в лондонском Оперативном штабе кабинета Джон Колвилл протянул бокал шампанского другому личному секретарю – Джону Мартину, уже после того, как они оба приняли немало рюмок бренди, подаваемых «Мопсом» Исмеем. Они взобрались на крышу (ночь была черная, почти безлунная) и провозгласили тост за Новый год[812].

По состоянию на эту полночь немецкие авианалеты на один только Лондон убили за 1940 год 13 596 мирных жителей; еще 18 378 получили серьезные ранения. И в будущем предстояли новые налеты – в том числе самый страшный рейд из всех.

1941

Часть пятая

Американцы

Январь-март

Глава 70

Секреты

Первые шесть недель января выдались необычно холодными для Британских островов. В Вест-Линтоне, близ шотландского Эдинбурга, температура не поднималась выше нуля с 1 по 6 января. В английской деревне Хауфолл температура и вовсе упала до –21 ℃. Весь месяц время от времени шел сильный снег; в Бирмингеме его слой достиг 15-дюймовой толщины, а некоторые сугробы под Ливерпулем были высотой 10 футов. Мощные порывы ветра терзали сельскую местность, их скорость порой превышала 70 миль/ч [31 м/с]; один порыв пронесся сквозь валлийский порт Холихед со скоростью 82 мили/ч [37 м/с].

В Лондоне этот ветер и этот холод приводили к обледенению улиц и создавали ужасные условия для множества горожан, чьи дома, пробитые огромным количеством осколков, остались без отопления и оконных стекол. Даже в отеле «Кларидж» стало не слишком комфортно: его отопительная система не справлялась с такими морозами. Один из постояльцев, генерал Ли, американский военный атташе, сообщал 4 января, что в его номере «как в холодильнике» – хотя в конце концов уголь, разожженный в камине, все-таки дал кое-какое тепло.

Вечером 6 января выпал снег, на время прикрыв иззубренные останки разрушенных домов и сделав Лондон прекрасным. «Что за чудесное зимнее утро! – писал генерал Ли в дневнике на следующий день. – Когда я встал и выглянул в окно, которое расположено довольно высоко, я увидел, что все улицы и крыши засыпаны чистым белым снегом». Этот вид на Лондон напомнил ему рождественскую открытку, изображающую заснеженный город в Центральной Европе, «с его колпаками дымовых труб и коньками крыш, резко выделяющимися черным на фоне белого снежного одеяла и серого неба вверху»[813].

Бивербрук снова подал в отставку – это стало одним из раздражающих событий, которыми ознаменовались для Черчилля первые дни нового года. Заявление об отставке поступило после того, как он попросил Бивербрука взять на себя дополнительную работу, которая, как полагал Черчилль, имеет важнейшее значение для выживания Британии.

Одним из главных приоритетов Черчилля было увеличение объемов импорта продовольствия, стали и множества других гражданских и военных материалов, доставка которых теперь, из-за участившихся нападений немецких подводных лодок, оказалась под серьезной угрозой. Чтобы эффективнее направлять, координировать и усиливать этот поток поставок, Черчилль учредил Совет по импорту и решил, что лучше всего назначить его председателем именно Бивербрука, который сумел так резко увеличить производство истребителей для Королевских ВВС. 2 января он предложил Бивербруку этот новый руководящий пост, уточнив, что Бивербрук останется министром авиационной промышленности, но при этом расширит свои полномочия и будет надзирать за работой трех правительственных министерств, которые занимаются снабжением. Он надеялся, что Бивербрук и на этом поприще сможет послужить своего рода катализатором, побудив эти ведомства выдавать более мощный поток товаров и материалов. Новый пост давал бы Бивербруку более значительную власть (он ведь так долго уверял, что хочет этого); при этом, правда, он становился, по сути, председателем комиссии, а Бивербрук, как было отлично известно Черчиллю, ненавидел всяческие комиссии.

Почувствовав, что Бивербрук может воспротивиться его идее, Черчилль насытил свое предложение (переданное в письменном виде) лестью и несвойственными ему жалобами на свое бедственное положение.

«Ничто не может превзойти по важности те задачи, которые вам предстоит взять на себя, – начал Черчилль, явно подразумевая, что Бивербрук, конечно же, согласится на эту должность. – Я хочу подчеркнуть, что возлагаю на вас и свое полнейшее доверие, и в значительной степени жизнь государства».

Далее Черчилль написал, что если Бивербрук все же решит не браться за эту работу, то ее придется делать ему самому. «А это будет не лучшее распределение обязанностей, поскольку оно неизбежно отвлечет мои мысли от военной стороны дела, – писал он. – Я упоминаю об этом, поскольку знаю, как искренне вы желаете помочь мне, а сейчас самая большая помощь, какую вы могли бы мне оказать, состоит в обеспечении успешного решения наших проблем материального обеспечения и логистики»[814].

Но Бивербрук остался непоколебим. Выразив глубокое сожаление, он отказался от председательства и ясно дал понять, что его заявление об отставке относится также и к министерству авиационной промышленности. «Я не гожусь для комиссий, – написал он 3 января. – Я – кот, который гуляет сам по себе».

Он тоже придумал финал, полный демонстративной жалости к себе и своим невзгодам: «Это письмо не нуждается в ответе. Я сам соображу, как мне действовать дальше»[815].

Черчилль воспринял отставку Бивербрука как оскорбление, нанесенное и ему, и Англии. Если Бивербрук сейчас уйдет, это будет равносильно предательству. Именно его энергия и хищная изобретательность вывели производство самолетов на уровень, казавшийся почти сказочным, и сыграли важнейшую роль в жизни страны, ибо помогли ей противостоять мощным воздушным атакам Германии. К тому же они помогли и самому Черчиллю поддерживать собственную уверенность в том, что рано или поздно Британия победит. Более того, Черчилль нуждался в нем лично: его знание подводных политических течений, его советы, да и просто его присутствие рядом очень оживляли день.

«Мой дорогой Макс, – диктовал Черчилль 3 января. – Я с большим сожалением прочел ваше письмо. Ваша отставка стала бы совершенно неоправданным шагом и была бы воспринята как дезертирство. Она бы в одночасье разрушила всю заработанную вами репутацию и обратила благодарность и расположение миллионов людей в гнев. Это поступок, о котором вы будете сожалеть всю жизнь».

Тут Черчилль снова подпустил нотку жалости к себе: «Никакой министр никогда не получал такой поддержки, какую я оказываю вам, и вы хорошо знаете, какое бремя прибавится к прочим моим тяготам, если вы откажетесь принять то великое поручение, которое я так стремился вам доверить»[816].

Он отправил это письмо и стал ждать ответа Бивербрука.

У Черчилля имелись и другие причины досадовать. Недавно он узнал о двух утечках, и это его серьезно обеспокоило. Для начала американская корреспондентка передала по телеграфу в свою газету Chicago Daily News секретную информацию о вишистском правительстве. Особенно задело Черчилля то, что журналистка по имени Хелен Киркпатрик почерпнула эти сведения из разговора, происходившего во время одного из его собственных званых обедов в Дитчли, его полнолунном убежище, где жестко действовал неписаный закон – не распространять то, что доверительно сообщают участники бесед, проходящих в этом загородном доме. Данную тайну (что вишистское правительство не намерено оказывать прямую военную помощь Германии) поведала за обедом французская пианистка Ева Кюри, дочь знаменитого физика[817].

«Мадемуазель Кюри, женщина выдающаяся, должна бы обладать достаточным благоразумием, чтобы не сплетничать об этом на званом вечере в загородном доме, – писал премьер своему министру иностранных дел Энтони Идену. – А мисс Хелен Киркпатрик злоупотребила ее доверием ради журналистской выгоды. Обе женщины должны быть допрошены службой МИ-5 при первом удобном случае; необходимо получить у них объяснения». Он заявил Идену, что Киркпатрик надо немедленно выдворить из страны: «Весьма нежелательно, чтобы такого рода личность выведывала в частных домах сведения, способные стать броским материалом, – совершенно не заботясь при этом о британских интересах»[818].

Этот случай (а также второй инцидент – связанный с публикацией секретных сведений об одном из британских самолетов в американском авиационном журнале) побудил Черчилля направить «Мопсу» Исмею и ряду других должностных лиц директиву о секретности как таковой. «С началом нового года необходимо обращать особое внимание на то, чтобы обеспечивать более строгое соблюдение секретности во всех вопросах, касающихся ведения войны», – писал он. Черчилль ужесточил ограничения на распространение секретных материалов и на то, какого рода информацию можно предоставлять журналистам. «У нас возникают сложности из-за деятельности иностранных корреспондентов обоих полов, – отмечал он. – Надлежит помнить: все, что сказано Америке, тут же передается в Германию, и мы не получаем за это никакой компенсации»[819].

Гнев Черчилля по поводу утечек заставил Джона Колвилла встревожиться насчет собственного дневника, полного всевозможных тайных подробностей работы премьерского аппарата и умозаключений об особенностях поведения Черчилля: такие материалы стали бы желанной добычей для любого немецкого шпиона. Колвилл отлично понимал, что само ведение столь подробных записей, по всей вероятности, противозаконно. «Премьер разослал служебную записку о соблюдении секретности, и меня вдруг стала порядком мучить совесть по поводу этого дневника, – записал он в первый день нового года. – Мне не хватает духу его уничтожить. Пойду на компромисс – буду держать его здесь под замком, относясь к его хранению еще строже, чем прежде»[820].

Когда этот первый день 1941 года начал клониться к вечеру, Черчилль пригласил Колвилла посмотреть, как идут строительные работы в помещениях Оперативного штаба кабинета: их потолок делали бомбостойким. Черчиллю до того не терпелось побродить среди балок и строительных лесов, что он решил обойтись в качестве путеводного светильника лишь фонариком на своей трости – и (пишет Колвилл) быстро «увяз по щиколотки в густом жидком цементе»[821].

Главным раздражителем для Черчилля (если не считать падающих бомб и торпедированных кораблей) стал предварительный отчет, полученный от судьи Синглтона, занимавшегося сравнительным анализом сильных сторон Королевских ВВС и люфтваффе. Затевая это расследование, Черчилль надеялся, что оно решит вопрос и положит конец препирательствам и взаимным нападкам множества заинтересованных сторон.

Ничего подобного не произошло.

Синглтон писал, что в ходе своего расследования он пять дней заслушивал свидетельства о количественных показателях, касающихся истребителей, бомбардировщиков, «убыли» самолетов, состояния резервов и тренировочных машин. Документ, поданный им в пятницу, 3 января, представлял собой лишь промежуточный отчет – промежуточный, поскольку и сам судья пребывал в недоумении. «Какое-то время, – писал он в первом же абзаце, – я надеялся, что все-таки возможно достичь некоторой степени согласия, однако теперь кажется маловероятным, чтобы удалось добиться консенсуса по поводу основных факторов».

Он принял логику Профессора, еще весной 1940 года заявившего, что немецкие боевые показатели ведения воздушной войны (потери, резервы, темпы производства новых машин) не должны так уж отличаться от британских. Однако точные цифры никак не удавалось определить. Даже после кропотливого анализа, проведенного Синглтоном, оставалась неясной судьба более чем 3000 самолетов Королевских ВВС. Он оказался не в состоянии предоставить точный портрет британской военной авиации, не говоря уж о немецкой. Не сумел он и примирить между собой цифры, выдаваемые различными ведомствами. «Мне представляется, что будет чрезвычайно трудно получить хоть какую-то [адекватную] цифровую оценку силы Германии, – писал он. – На данной стадии могу лишь заметить: я не думаю, что это цифры так высоки, как заявляет штаб ВВС [его разведка]»[822].

Черчилль счел все это глубоко неудовлетворительным и очень раздражающим – особенно неспособность министерства авиации вести точный учет собственных самолетов. Синглтон продолжил свое расследование. В его распоряжении оказывались все новые и новые цифры, противоречащие друг другу.

Бивербрук твердо стоял на своем. С какой-то детской обидой он заявил Черчиллю (6 января, в понедельник), что вообще-то никогда не хотел быть министром. «Я не хотел быть членом правительства, – писал он. – Место в составе кабинета было для меня нежелательным – и, более того, я сопротивлялся этому назначению». Он еще раз подчеркнул, что отказывается от председательства в новосозданном совете и слагает с себя полномочия министра авиационной промышленности. «Дело в том, что моя полезность исчерпана. Я сделал свое дело». Министерству, писал он, «без меня будет лучше». Он поблагодарил Черчилля за поддержку и дружбу, закончив свое послание на довольно слезливой ноте: «На личном уровне, – писал он, – я надеюсь, что вы позволите мне иногда видеться с вами и время от времени беседовать с вами как прежде»[823].

Это было уже слишком. «У меня нет ни малейшего намерения отпускать вас, – написал Черчилль в ответ. – Для меня станет жесточайшим ударом, если вы станете упорствовать в столь ужасных и недостойных планах». Порой письмо Черчилля больше напоминает послание отвергнутого влюбленного, чем депешу премьер-министра. «В разгар такой войны вы не имеете права перекладывать на меня свои тяжелые обяз-сти, – писал он. – …Никто не знает лучше вас, как сильно я завишу от ваших советов и утешений. Не верится, что вы так поступите». Если здоровье Бивербрука этого требует, надо взять несколько недель отпуска, чтобы восстановиться, предложил он. «Но покидать корабль сейчас – ни за что!»[824]

В полночь Черчилль снова написал Бивербруку, на сей раз уже от руки – призывая на помощь образ суда истории: «Среди мелких неудовольствий вы не должны забывать колоссальный масштаб событий и то, что мы стоим на ярко освещенной сцене истории». В конце он привел фразу, которую Жорж Дантон, один из вождей Великой французской революции, вслух сказал сам себе за несколько мгновений до того, как его гильотинировали (в 1794 году): «Не надо слабости, Дантон»[825].

На деле эта стычка с Бивербруком больше походила на сценическое фехтование. Они давно дружили, и каждый отлично знал, как нарушить душевное равновесие другого и когда остановиться. Это была одна из причин, по которым Черчиллю нравилось само наличие Бивербрука в составе правительства и по которым он так ценил его почти ежедневное присутствие рядом. Бивербрук всегда отличался непредсказуемостью. Да, он мог раздражать, зато он неизменно служил источником энергии и хладнокровной ясности восприятия, а его ум был подобен могучей грозе. Они оба с немалым удовольствием диктовали письма друг для друга. Для обоих это было нечто вроде лицедейства: Черчилль расхаживал в своем халате с золотым драконом, тыча в воздух потухшей сигарой, наслаждаясь звучанием и ощущением своих слов; а Бивербрук вел себя как цирковой метатель ножей и словно бы норовил запустить в пространство любые столовые приборы, какие окажутся под рукой. Стилистические особенности писем, выходивших из-под их «пера», отражали разноречивые характеры двух друзей. Черчилль писал длинными абзацами, тщательно подбирая слова, используя сложные грамматические конструкции и отсылки к истории (в одной записке, адресованной Бивербруку, он употребил слово «ихтиозавр»), тогда как каждый абзац Бивербрука был как резкий тычок ножом, лезвие которого иззубрили короткие, хлесткие слова. Он не упивался своим текстом, он выплевывал его.

«На самом деле им обоим это нравилось – и, конечно, ни тот ни другой не считал написание (точнее, обычно – диктовку) писем каким-то тяжким трудом, – писал Алан Тейлор, биограф Бивербрука. – В частности, Бивербрук любил при этом выставлять напоказ свои невзгоды, а еще больше он любил смаковать проявления эмоциональной привязанности, которую он в этот момент действительно испытывал – пока диктовал письмо»[826].

Эта первая неделя 1941 года закончилась на более позитивной ноте, чем начиналась, так что в два часа ночи 7 января, в понедельник, Черчилль улегся в постель, находясь в неплохом расположении духа. Из Ливии опять поступили хорошие новости: британские войска продолжали громить итальянскую армию. А Рузвельт в понедельник вечером (в Англии было самое начало вторника) выступил с ежегодным обращением «О положении в стране», в котором он представил конгрессу свой план ленд-лиза, провозгласив, что «будущее и безопасность нашей страны и нашей демократии чрезвычайно зависят от событий, происходящих вдали от наших границ». Он описывал грядущий мир, в основе которого будут лежать «четыре главные человеческие свободы» – свобода слова, свобода вероисповедания, свобода от нужды и свобода от страха.

Черчилль осознавал, что в США предстоит долгая борьба за законодательное одобрение Акта о ленд-лизе, но его ободрило ясное публичное заявление Рузвельта о сочувствии Британии. Мало того: Рузвельт решил направить в Лондон своего личного представителя, которому предстояло прибыть уже в ближайшие дни. Поначалу имя этого человека ничего не говорило британскому премьеру: Гарри Гопкинс. Услышав его, Черчилль демонстративно переспросил: «Кто-кто?»[827]

Впрочем, теперь он понимал, что Гопкинс настолько близкий конфидент президента, что он даже проживает в Белом доме, в помещениях на втором этаже, некогда служивших офисом Авраама Линкольна, практически дверь в дверь с самим президентом. Брендан Бракен, помощник Черчилля, назвал Гопкинса «наиболее важным американским визитером из всех, какие когда-либо посещали нашу страну» и считал, что тот способен влиять на Рузвельта «сильнее, чем кто-либо из живущих»[828].

Когда в эту ночь Черчилль наконец лег в постель, он испытывал немалую удовлетворенность и оптимизм. Он улыбался, «устраиваясь под одеялами», записал Колвилл в дневнике, и «в кои-то веки даже соблаговолил извиниться, что задержал меня допоздна»[829].

Для Памелы Черчилль год начался со смешанным чувством радости и печали. Она скучала по Рандольфу. «О! Хотела бы я, чтобы ты был здесь и покрепче обнял меня, – писала она ему 1 января. – Тогда я была бы так счастлива. А то я тут одна и впадаю в панику, думаю, что, если тебя долго не будет, ты меня забудешь, и я этого не могу вынести. Пожалуйста, постарайся не забыть меня, Ранди».

Кроме того, она поведала, что для младенца Уинстона прислали специальный противогаз. «Он [Уинстон] помещается в него целиком», – сообщила она, добавив, что скоро планирует сходить на лекцию об отравляющих газах, которую будут читать в местной больнице[830].

Бивербрук все же остался министром авиационной промышленности, однако не стал председателем Совета по импорту. Не стал им и Черчилль – несмотря на свою угрозу взойти на эту Голгофу.

Глава 71

Спецпоезд 11:30

Казалось, человек, вошедший в дом 10 по Даунинг-стрит утром в пятницу, 10 января, плохо себя чувствует. Лицо у него было болезненно-желтоватым, вся фигура создавала впечатление хрупкости и изможденности, а огромное пальто лишь усиливало этот эффект. Памела Черчилль заметила, что он, похоже, вообще никогда не снимает пальто. При первой встрече ее поразила его наружность, и ощущение, что он весьма нездоров, подчеркивалось изжеванной незажженной сигаретой, которую он держал во рту. Накануне, прибыв в порт для гидросамолетов, расположенный в Пуле (примерно в сотне миль от Лондона), от страшной усталости он даже не мог отстегнуть ремень безопасности. «Он совершенно не походил на типичный образ авторитетного и именитого эмиссара, – писал «Мопс» Исмей. – Вид у него был ужасно неряшливый; его одежда выглядела так, словно он имеет привычку спать в ней, а его шляпа – словно он время от времени намеренно на нее садится. При этом он казался таким больным и хрупким, словно его может сбить с ног малейшее дуновение ветра»[831].

И тем не менее это был не кто иной, как Гарри Гопкинс – человек, о котором Черчилль позже скажет, что он сыграл решающую роль в войне. Гопкинсу было 50 лет, и сейчас он занимал пост личного советника Рузвельта. До этого он руководил тремя масштабными программами в рамках рузвельтовского «Нового курса» времен Великой депрессии, в том числе управлением общественных работ (УОР), нашедшим занятие для миллионов безработных американцев. В 1938 году Рузвельт назначил его министром торговли; этот пост он занимал до середины 1940 года, несмотря на стремительно ухудшающееся здоровье. Операция, проведенная в связи с раком желудка, вызвала в нем таинственный набор недугов, из-за чего в сентябре 1939 года его врачи сочли, что жить ему остается всего несколько недель. Но у него наступило улучшение. 10 мая 1940 года (в тот самый день, когда Черчилль стал премьер-министром) Рузвельт предложил ему немного пожить в Белом доме. Эта договоренность стала постоянной. «Пламя его души вырывалось наружу из тщедушного и хрупкого тела, – писал Черчилль. – Он был как ветхий маяк, откуда бьют лучи, указывающие великим флотам путь к гавани»[832].

Но все эти огни и лучи проявятся позже. Вначале, еще до встречи с Черчиллем, прибывшему Гопкинсу устроили экскурсию по дому номер 10; в качестве гида выступал Брендан Бракен. Прославленная резиденция британских премьер-министров оказалась гораздо меньше по размерам, чем Белый дом, и гораздо менее впечатляющей, к тому же создавалось ощущение, что она гораздо обшарпаннее. «Номер 10 по Даунинг-стрит смотрится довольно убого, поскольку рядом Казначейство, которое серьезно бомбили», – писал Гопкинс президенту в этот же день несколько позже. Повреждения от бомбежек имелись на каждом этаже. Большинство окон было выбито взрывами, и рабочие вставляли их – по всему дому. Бракен провел Гопкинса вниз, в новую укрепленную столовую, находящуюся в подвале. Там он налил ему рюмку шерри.

Наконец прибыл Черчилль.

«Явился полный – улыбающийся – краснолицый джентльмен – протянул пухлую, но от этого не менее убедительную руку и сказал – добро пожаловать в Англию, – сообщал Гопкинс президенту. – Короткое черное пальто – полосатые брюки – ясные глаза, невнятный голос: вот впечатления об английском лидере, с явной гордостью демонстрировавшем мне снимки своей красавицы невестки и внука» (речь идет о Памеле и юном Уинстоне). «Ланч простой, но вкусный – подавала очень некрасивая женщина, видимо старая служанка этого семейства. Суп – холодная говядина – (по мнению премьера, я взял слишком мало студня, и он положил мне еще) – зеленый салат – сыр и кофе – легкое вино и портвейн. Он втянул понюшку из маленькой серебряной табакерки – с удовольствием»[833].

Гопкинс сразу же обратился к вопросу, из-за которого отношения между Америкой и Британией стали такими натянутыми. «Я сказал ему: в некоторых кругах сложилось ощущение, что ему, Черчиллю, не нравится Америка, американцы или Рузвельт», – вспоминал Гопкинс. Однако Черчилль стал настойчиво отрицать это, обвиняя Джозефа Кеннеди в том, что это он распространял столь неверное впечатление. Он велел секретарше отыскать копию телеграммы, направленной им Рузвельту осенью, – той самой телеграммы, в которой он поздравлял президента с переизбранием и на которую Рузвельт так и не ответил (собственно, вообще никак не показал, что ее получил).

Первоначальную неловкость быстро удалось сгладить: Гопкинс объяснил, что его задача – узнать все, что можно, о положении в Британии, а также об ее потребностях. Беседа охватывала самые разные темы – от отравляющих газов до Греции и Северной Африки. Джон Колвилл отметил в дневнике: Черчилль и Гопкинс «произвели друг на друга такое сильное впечатление, что их тет-а-тет продлился почти до четырех часов дня».

Уже темнело. Гопкинс отбыл в отель (он остановился в «Кларидже»). Луна была почти полная, так что Черчилль со своей обычной свитой двинулся в Дитчли. На следующий день, в субботу, туда же должен был приехать и Гопкинс – чтобы поужинать и переночевать.

Колвилл и Бракен ехали в Дитчли вместе. По пути они говорили о Гопкинсе. Именно Бракен в свое время первым осознал, насколько важна эта фигура для Рузвельта.

Пока они ехали и болтали, видимость неуклонно уменьшалась. Даже в ясные ночи вести машину было нелегко – из-за режима светомаскировки, при котором фары обращались в узкие световые щели. Однако на сей раз «спустился ледяной туман, – писал Колвилл, – и мы столкнулись с фургоном, перевозившим рыбу с жареной картошкой; он тут же вспыхнул. Никто не пострадал, и мы благополучно добрались до Дитчли».

Происшествие стало уместным знаком пунктуации для этого дня, разбившего сердце Колвилла. Пока Черчилль сидел за ланчем с Гопкинсом, сам Колвилл трапезовал со своей обожаемой Гэй Марджессон – в «Гриле» лондонского отеля «Карлтон». Так уж совпало, что ровно два года назад он впервые сделал ей предложение. «Я пытался быть благоразумно-отстраненным и не касаться слишком личных тем», – писал он в дневнике[834]. Однако беседа скоро перешла на философские подходы к ведению жизни, а стало быть, забралась в более интимные сферы. Гэй выглядела очаровательной. Утонченной. На ней была шубка из серебристой лисы. Распущенные волосы спадали ниже плеч. Однако она была слишком нарумянена, с удовлетворением отметил Колвилл (используя привычный метод облегчения страданий от ее недоступности – перечисление ее несовершенств). «Она явно была не Гэй образца 10 янв. 1939-го, – писал он, – и я не думаю, чтобы влияние Оксфорда сказалось на ней благотворно».

После ланча они направились в Национальную галерею, где встретили Элизабет Монтегю (Беттс) и Николаса Хендерсона (Нико), того самого человека, который, по слухам, пленил сердце Гэй. Да и Колвилл уловил некую прочную связь между Нико и Гэй, что вызвало в нем «странную тоску по прошлому», которую он уподобил ревности.

«Я отправился обратно в д. 10, пытаясь думать о том, как все это несущественно по сравнению с великими вопросами, которыми там каждый день занимаются на моих глазах, но ничего из этого не вышло: любовь во мне умирает медленно, если умирает вообще, и на сердце у меня было скверно».

Мэри Черчилль не присоединилась к родным в Дитчли: она планировала провести уик-энд со своей подругой Элизабет Уиндем, приемной дочерью лорда и леди Леконфилд, в Петворт-хаусе, их барочном загородном доме, расположенном в регионе Саут-Даунс – в Западном Сассексе, на юго-западе от Лондона. Дом находился всего в 14 милях от побережья Ла-Манша, так что эти места считались территорией, наиболее подверженной угрозе вторжения немецких войск. Мэри планировала вначале отправиться на поезде в Лондон, немного пройтись по магазинам со своей бывшей няней Мэриотт Уайт, а уж потом сесть на другой поезд, который и повезет ее на юго-запад. «Жду этого с таким нетерпением», – записала она в дневнике.

В Чекерсе ее Темницу пронизывал холод, а день снаружи был ледяной и очень темный. Зимние утра на этой широте всегда темны, но в войну Британия стала по-другому отсчитывать время, и это сделало утренние часы невиданно мрачными. Еще осенью правительство ввело «двойное британское летнее время», чтобы экономить топливо и дать людям больше времени на то, чтобы добраться домой до начала затемнения. Вопреки обыкновению, осенью часы не перевели назад, но их все равно предстояло перевести вперед весной. Это создавало два дополнительных часа полезного светлого времени в течение лета (а не один), но заодно гарантировало, что зимой утро будет долгим, черным и гнетущим – на что часто жаловались в дневниках простые англичане. Вот что писала в своем дневнике Клара Милберн, жившая в Болсолл-Коммон, близ Ковентри: «По утрам так ужасно темно, что, кажется, нет смысла подниматься рано и шататься по дому, натыкаясь на мебель, не в состоянии толком что-нибудь разглядеть, чтобы чем-то заняться как следует»[835].

Темнота и холод создавали даже какой-то уют, и Мэри проспала. Накануне она думала, что утром ее кто-нибудь разбудит, но никто этого не сделал. Чувствовала она себя не слишком хорошо. Дороги покрывала бледная корка льда. На ее обычном маршруте обнаружились разрушения, вызванные бомбежками, и ей пришлось потратить немало времени на обходной путь. Она едва-едва успела на поезд.

Это был ее первый визит в Лондон с августа. Она приехала, «чувствуя себя очень странно – как робкая кузина из провинции, притом донельзя взволнованная», писала она[836].

За прошедшие месяцы город сильно преобразился под действием черной магии бомб и пожаров, но он оставался знакомым ей местом. «И пока я ехала на машине по этим улицам, которые так хорошо помнила, – и видела все эти шрамы и раны, – я чувствовала, как же глубоко я люблю Лондон. Он лишился своих изящных нарядов – облачился в военную форму, – и я вдруг очень его полюбила».

Это возбудило в ней воспоминания (прямо-таки прустовские по духу) о том, как город трогал ее в прошлом: вот она жарким летним днем катит на велосипеде через Гайд-парк, останавливается на мосту и смотрит на людей, плывущих на лодках внизу; вот вид на крыши Уайтхолла, «поднимающиеся выше деревьев под вечерним солнцем, словно далекие купола волшебного города»; а вот момент, когда она восхитилась «идеальной красотой» одного из деревьев на берегу озера в Сент-Джеймс-парке.

Мэри ненадолго заглянула в Пристройку к дому 10 – новую квартиру Черчилля, расположенную над Оперативным штабом кабинета. Она подивилась, насколько уютно-домашним ее мать сделала это место – взмахнув своей «волшебной палочкой» (как выразилась Мэри) над прежними скучными офисными помещениями. Клементина распорядилась, чтобы стены покрасили в бледные тона, и заполнила комнаты хорошо освещенными картинами, а также семейной мебелью. Квартира находилась по обе стороны коридора, проходившего между правительственными помещениями, и здесь, писала Мэри в своих воспоминаниях, «смущенные чиновники часто встречали Уинстона, облаченного в банное полотенце, словно римский император в тогу, и шествующего, роняя капли воды, из своей ванной в свою спальню – пересекая это главное шоссе»[837].

Мэри добралась до Петворта вскоре после полудня и обнаружила, что там в разгаре большая вечеринка, в которой участвует множество ее друзей (и совершенно незнакомых людей) обоего пола. Сейчас Мэри сочла свою подругу Элизабет «глупой и жеманной»; написав об этом в дневнике, она добавила: «Мне она теперь не очень-то нравится». Впрочем, ее восхитила Вайолет, мать Элизабет, известная модница. «Виолетта [sic] была в отличной форме, на ней был бледно-голубой джемпер с V-образным вырезом, масса украшений, а еще – алые вельветовые слаксы!»

Многие из гостей отправились смотреть кино, однако Мэри, которая по-прежнему ощущала недомогание, решила удалиться в отведенную ей комнату. Позже, оживившись под действием чая, она оделась на вечерний бал: «Я была в новом вишнево-красном [платье], пояс с серебряной вышивкой, серьги с бриллиантами (это стразы!)».

Вначале устроили общий ужин, затем – танцы, которые она сочла изумительными: «Прямо как до войны».

Она танцевала с французом по имени Жан-Пьер Монтень. «Мне было невероятно весело – я вальсировала с Жаном-Пьером, без стеснения, безумно и очень быстро – огромное удовольствие. Пропустила лишь несколько танцев».

Легла в постель она уже в полпятого утра, «со стертыми ногами, усталая, но такая счастливая».

И совсем расхворавшаяся.

В Дитчли же Черчилли вместе с Рональдом и Нэнси Три, владельцами поместья, готовили в эту субботу блестящий вечер для своего почетного гостя – американского эмиссара Гарри Гопкинса. Прибыли самые разные гости, в том числе Оливер Литтлтон, министр торговли.

«Ужин в Дитчли проходит в изумительной обстановке», – в этот же вечер записал Джон Колвилл в дневнике. Освещение давали только свечи – на стенах, на столе, в большой люстре под потолком. «Стол украшен без чрезмерности: четыре позолоченных подсвечника с высокими и тонкими восковыми свечами желтого цвета, одна позолоченная чаша посередине». Сам ужин был роскошный, кушанья «соответствуют обстановке», решил Колвилл, хоть он и счел, что трапеза получилась менее изысканной по сравнению с тем, какой она была бы до начала кампании против «излишеств», недавно затеянной министерством продовольствия[838].

После ужина Нэнси, а также Клементина и другие гостьи покинули столовую. За сигарами и бренди Гопкинс проявил очарование, не сочетавшееся с его обликом человека, находящегося на смертном одре. Он принялся расхваливать Черчилля за его речи и заметил, что в Америке их приняли очень хорошо. По его словам, во время одного из совещаний кабинета Рузвельт даже распорядился, чтобы в комнату принесли радиоприемник, дабы все могли ознакомиться с образчиком великолепного ораторского мастерства Черчилля. «Премьера это тронуло, он был очень доволен», – писал Колвилл.

Вдохновившись похвалами и разогревшись с помощью бренди, Черчилль развернул паруса и пустился в монолог, где вкратце пересказал кровавую сагу прошедших событий войны, перечислив основные вехи в хронологическом порядке. Пламя свечей отражалось в увлажнившихся от бренди глазах гостей. В конце концов он обратился к вопросу о военных задачах Британии и о мире будущего. Он изложил свои представления о Соединенных Штатах Европы, с Британией в роли их архитектора. Складывалось впечатление, что он выступает в палате общин, а не в тихом загородном доме, перед небольшой группой мужчин, слегка расслабленных сигарами и алкоголем. «Мы не ищем богатств, – заявил Черчилль, – мы не стремимся к территориальным приобретениям, мы стремимся лишь к тому, чтобы человек мог реализовать свое право быть свободным, молиться своему богу, вести свою жизнь как ему хочется, не подвергаясь преследованиям. Когда скромный труженик возвращается вечером с работы и видит, как дым из трубы его коттеджа поднимается в безмятежное вечернее небо, мы хотим, чтобы он знал: никакой тук-тук-тук-тук, – Черчилль громко постучал по столу, – из тайной полиции не явится к нему, чтобы помешать его досугу или прервать его отдых». Он заявил, что Британия стремится лишь к формированию правительств на основе народного согласия, к соблюдению свободы говорить что пожелаешь, к равенству всех перед законом. «Но у нас нет никаких военных задач, помимо этих»[839].

Черчилль умолк. И посмотрел на Гопкинса:

– Что на все это скажет президент?

Гопкинс не спешил с ответом. Витые осколки свечного сияния отражались в хрустале и серебре. Его молчание длилось так долго, что даже стало каким-то неуютным: он безмолвствовал почти минуту, а при столь тесном общении казалось, что это очень долго. Тикали часы; в камине с шипением бродили языки пламени; огоньки свечей исполняли свой безмолвный левантинский танец.

Наконец Гопкинс заговорил.

– Знаете, мистер премьер-министр, – начал он, демонстративно растягивая слова по-американски, – сдается мне, что президенту на все это наплевать.

Оливер Литтлтон (занимавший также должность личного советника Черчилля) ощутил укол тревоги (как он отмечал в дневнике). Может быть, расчеты Черчилля оказались неверны? «Господи помилуй, – думал он, – все пошло не так…»[840]

Гопкинс устроил вторую паузу, тоже довольно длинную.

– На самом деле, – протянул он, – нас одно интересует – чтоб этому паскудному сукину сыну Гитлеру как следует всыпали.

Громкий смех (особую громкость ему придавало чувство всеобщего облегчения) сотряс собравшихся за столом.

Вошла миссис Три и мягко, но решительно направила Черчилля и остальных в домашний кинотеатр Дитчли – смотреть вышедший в прошлом году фильм «Бригам Янг», где Дин Джаггер играл Янга, лидера мормонов, а Тайрон Пауэр – одного из его последователей[841]. (Премьера картины, прошедшая в Солт-Лейк-Сити, произвела сенсацию: за первые дни фильм посмотрели 215 000 человек, притом что население города в то время составляло всего 150 000.) Затем последовала немецкая кинохроника. В одном из выпусков показывали встречу Гитлера и Муссолини, прошедшую 18 марта 1940 года на альпийском перевале Бреннер, между Австрией и Италией. Эта встреча, «со всеми своими помпезными приветствиями и прочими нелепостями, – писал Колвилл, – смотрелась потешнее, чем любая сцена из чаплиновского "Великого диктатора"»[842].

Черчилль и его гости отправились спать в два часа ночи.

В Лондоне в эту ночь во время интенсивного немецкого авианалета одна из бомб попала в станцию метро «Банк». Погибли 56 человек из тех, кто использовал ее в качестве убежища. Некоторых вышвырнуло перед приближающимся поездом. Возраст жертв составил от 14 до 65 лет; среди них оказался полицейский по фамилии Биглз, 60-летняя русская женщина Фанни Зифф, а также 16-летний юноша с мрачно-подходящей фамилией: его звали Гарри Роуст[843].

На южном берегу Темзы воздух был пропитан запахом подгоревшего кофе: сотня тонн этого продукта пылала на складе в Бермондси.

Таковы были дополнительные жестокие последствия авианалетов. Бомбы не только убивали и калечили людей, они уничтожали товары, поддерживавшие жизнь Англии (в том числе и те, которые и без того подвергались строгому нормированию). В течение недели, закончившейся 12 января, в воскресенье, бомбы и пожары погубили 25 000 т сахара, 730 т сыра, 540 т чая, 288 т бекона и ветчины, а кроме того (возможно, это было самое варварское злодеяние), около 970 т джемов и мармелада.

В Дитчли Черчилль в ночь на понедельник продержал Гопкинса на ногах еще дольше – до половины пятого утра. Гопкинс описал эту ночь в послании Рузвельту (он использовал для этого послания скромные квадратные листки канцелярской бумаги, предоставляемые постояльцам «Клариджа»). Содержание письма очень порадовало бы премьер-министра. «Все люди здесь просто потрясающие, начиная с Черчилля, – сообщал Гопкинс президенту, – и если бы можно было побеждать с помощью одной лишь храбрости – результат был бы неизбежен. Но они отчаянно нуждаются в нашей помощи, и я уверен, что вы не позволите, чтобы ее оказанию что-то помешало». Он заявлял, что Черчилль обладает полным контролем над всем британским правительством и отлично понимает все аспекты войны. «Должен особо подчеркнуть, что он – единственный человек здесь, с которым вам нужно достичь полного взаимопонимания и единства взглядов».

Гопкинс подчеркивал, что действовать надо срочно: «Этому острову необходима наша помощь прямо сейчас, мистер президент, и мы должны дать ему все, что можем».

Во второй депеше Гопкинс подчеркивал ощущение нависшей угрозы, которое пронизывает черчиллевское правительство. «Наиболее важное среди всех наблюдений, которые я вынужден сделать: основная часть кабинета и все военачальники полагают, что вторжение неминуемо». Они ожидают, что оно начнется до 1 мая, писал он, и «убеждены, что это будет полномасштабная атака, с использованием отравляющих газов и, возможно, каких-то других новых вооружений, которые могла разработать Германия». Он настаивал, чтобы Рузвельт поскорее приступил к действиям: «Я… хочу особо подчеркнуть, что всякое действие, которое вы могли бы предпринять для удовлетворения здешних насущных потребностей, должно исходить из предположения, что вторжение будет начато до 1 мая».

Черчилль считал применение отравляющих газов серьезной и реальной угрозой: это явствовало хотя бы из его настояний, чтобы Гопкинсу выдали противогаз и каску – «жестяную шляпу». Правда, Гопкинс не стал носить ни то ни другое. Стилистически это было грамотно: в своем гигантском пальто он и так напоминал нечто такое, что американский фермер охотно поставил бы у себя в поле для отпугивания птиц.

Гопкинс сообщил Рузвельту: «Лучшее, что я могу сказать в пользу этой каски: она выглядит даже хуже, чем моя собственная шляпа, и к тому же не подходит мне по размеру – а противогаз на меня не налезает, – так что у меня все в полном порядке»[844].

Во вторник утром, закончив это послание, Гопкинс вышел на улицу и двинулся сквозь ледяной холод на встречу с Черчиллем, Клементиной, «Мопсом» Исмеем, американским наблюдателем генералом Ли, а также лордом и леди Галифакс. Все вместе они направлялись далеко на север. Их пунктом назначения стала британская военно-морская база в гавани Скапа-Флоу, у северной оконечности Шотландии. Там Галифаксу, его жене и генералу Ли предстояло сесть на линкор, направляющийся в Америку.

Сама эта поездка в Скапа-Флоу входила в план Черчилля сделать Гопкинса убежденным сторонником британского дела. С самого прибытия в страну Гопкинс стал почти постоянным спутником Черчилля, чем-то вроде его ломаной тени в своем слишком большом пальто. Позже Гопкинс осознал, что за две свои первые недели в Англии он провел с премьер-министром около дюжины вечеров. Черчилль «почти никогда не выпускал его из виду», писал «Мопс» Исмей.

Еще не совсем освоившись с географией Лондона, Гопкинс продвигался в сторону вокзала Кингс-Кросс (как он думал), где его должен был ждать черчиллевский поезд. Его предупредили, чтобы он называл этот состав исключительно «спецпоездом одиннадцать тридцать» – чтобы сохранить в секрете присутствие Черчилля.

Поезд и в самом деле ожидал на Кингс-Кросс. Но Гопкинса все не было. Как выяснилось, он ждал этого поезда на Чаринг-Кросс.

Глава 72

Дорога в Скапа-Флоу

Проснувшись тем утром, 14 января, во вторник, в своей бомбостойкой спальне (в Пристройке к дому 10), Черчилль выглядел ужасно – и столь же ужасно звучал его голос. Простуда (видимо, та самая, которую он подхватил в декабре) перешла в бронхит, от которого он никак не мог избавиться. (Мэри оставалась в Чекерсе, где в понедельник вечером собственная простуда загнала ее в постель раньше времени – изможденную и кашляющую.) Клементина волновалась за мужа, особенно в свете его планов выехать утром в Скапа-Флоу, чтобы проводить Галифакса и его жену Дороти. Она вызвала сэра Чарльза Уилсона, врача Черчилля: в предыдущий раз этот доктор посещал его в мае, сразу же после того, как Черчилль стал премьер-министром.

У главного входа в Пристройку один из сотрудников черчиллевского аппарата, поприветствовав Уилсона, сообщил, что Клементина хочет увидеть его немедленно – прежде чем он пройдет к Черчиллю.

Она рассказала врачу, что Черчилль собирается в Скапа-Флоу.

– Когда? – спросил Уилсон.

– Сегодня в полдень, – ответила она. – Там страшная метель, а Уинстон серьезно простужен. Вы должны его остановить.

Доктор обнаружил Черчилля еще лежащим в постели и посоветовал ему отказаться от поездки. «Лицо у него побагровело», – вспоминал Уилсон.

Черчилль скинул с себя одеяла.

– Что за несусветная чушь?! – воскликнул он. – Конечно же, я поеду!

Уилсон передал его ответ Клементине, которую это не обрадовало.

– Что ж, – бросила она, – если вы не можете его остановить, то вы по крайней мере можете поехать вместе с ним.

Уилсон согласился, и Черчилль не отказался его взять.

Врач не ожидал такого исхода рутинного вызова к пациенту и поэтому, конечно, заранее не собрал чемодан для дальней поездки. Черчилль одолжил ему тяжелое пальто с каракулевым воротником. «Он сказал, что оно защитит от ветра», – вспоминал Уилсон[845].

Уилсон понимал, что заявленная цель поездки – проводы нового посла, но он подозревал, что Черчиллю на самом деле хотелось еще и посмотреть корабли, базирующиеся в Скапа-Флоу.

На вокзале спутники Черчилля обнаружили длинную цепочку пульмановских вагонов: из этого можно было заключить, что группа поедет большая. Черчиллевский «спецпоезд» обычно состоял из его персонального вагона (спальня, ванная, гостиная и кабинет), вагона-ресторана, разделенного на две секции (одна – для Черчилля и для тех, кого он изберет своими гостями; другая – для его сотрудников), и спального вагона с дюжиной купе первого класса, каждое – для одного из гостей. Сотрудники и персонал размещались в менее роскошных условиях. Сойерс, дворецкий Черчилля, неизменно сопровождал его в таких поездках – как и полицейские детективы (в том числе детектив-инспектор Томпсон). Черчилль постоянно поддерживал связь со своим лондонским офисом через личного секретаря, дежурящего на Даунинг-стрит, 10 (в тот день там дежурил Джон Колвилл). В поезде имелся телефон секретной связи, который подключался к телефонным линиям на станциях или запасных путях. Секретарю, работающему в поезде, требовалось лишь назвать телефонистке номер (Rapid Falls 4466), и вызов автоматически направляли в офис премьер-министра[846].

Секретность, которой окружили спецпоезд 11–30, оказалась довольно бессмысленной. По мере прибытия пассажиров, многие из которых были вполне узнаваемы по газетным снимкам и кинохронике, на вокзале собралась целая толпа. Явились и некоторые министры, желавшие попрощаться с коллегой, среди них Бивербрук и Иден. Присутствие Бивербрука было не слишком желанным – по крайней мере для леди Галифакс, которая полагала, что именно он стоял за кулисами назначения ее мужа послом. Ни она, ни Галифакс не хотели покидать Лондон. «Мы оба чувствовали, что именно Бивербрук предложил эту идею, а я ему ни в чем не доверяла, – позже писала леди Галифакс. – Но в конце концов нам пришлось уехать. Думаю, я никогда в жизни не ощущала себя такой несчастной»[847].

Генерал Ли наблюдал, как прибывают все эти знаменитости. «Лорд и леди Галифакс, он – такой высокий, она – такая маленькая, прошли по платформе и вынесли положенные сцены прощания, а потом явился премьер со своим пухлым круглым лицом, вздернутым носом и поблескивающими глазками, в каком-то полуфлотском облачении – голубой двубортный пиджак, фуражка; рядом – миссис Черчилль, высокая и изящная». С ними шел «Мопс» Исмей. Несмотря на сильную простуду, которая его явно мучила, Черчилль «пребывал в отменном настроении», писал Ли[848]. Собравшаяся толпа разразилась приветственными криками.

Войдя в вагон, Исмей с удивлением обнаружил, что сэр Чарльз Уилсон, черчиллевский врач, тоже едет с ними. «Вид у него был несчастный, – писал Исмей, – и я спросил, почему он тут».

Уилсон рассказал ему о своей утренней встрече с Черчиллями.

– И вот я здесь, – закончил Уилсон, – даже без зубной щетки[849].

В последнюю минуту примчался Гопкинс. Он несся по платформе, и огромное пальто развевалось позади него. Впрочем, он мог не опасаться, что поезд отправится без него. Ради своего американского талисмана Черчилль задержал бы состав на сколько угодно минут или даже часов, не считаясь с потерями времени.

Вечером в вагоне-ресторане генерал Ли обнаружил, что ему досталось место рядом с лордом Галифаксом, напротив Клементины и канадского министра вооружений. «Мы провели время очень приятно, – писал Ли. – Миссис Черчилль – высокая, привлекательная женщина, и ее замечательное алое манто сразу же привело меня в великолепное расположение духа». В какой-то момент Галифакс с самым серьезным видом осведомился, почему Белый дом так называется. Клементина тут же пошутила, что это и в самом деле очень важная вещь, которую Галифаксу необходимо узнать, прежде чем он доберется до Америки.

Тут внес свою лепту генерал Ли, рассказавший, как первый президентский особняк был сожжен британцами во время войны 1812 года. «У лорда Галифакса сделался озадаченный и потрясенный вид, – позже писал Ли, – и у меня сложилось четкое впечатление, что он вообще не знал о том, что война 1812 года имела место»[850][851].

Черчилль ужинал вместе с леди Галифакс, Исмеем и, конечно же, Гопкинсом. Премьер-министр стал единственным, кто явился к столу в смокинге: разительный контраст с Гопкинсом, у которого был, как всегда, весьма неряшливый вид. После ужина Черчилль и остальные перешли в гостиную.

Несмотря на бронхит, Черчилль не ложился до двух часов ночи. «Он очень веселился. Благодаря своим безбрежным познаниям в истории, своему незаурядному таланту рассказчика и своей колоссальной энергии он устроил для Гопкинса настоящее представление, – писал генерал Ли. – По сути, Гопкинс стал первым представителем американского президента, которым он [Черчилль] занялся по-настоящему. Я уверен, что он никогда не вел доверительных бесед с [Джозефом] Кеннеди – тот вообще, скорее всего, был ему совершенно неинтересен».

Проснувшись на другое утро, Черчилль и его спутники обнаружили, что где-то впереди произошло крушение, поэтому их поезд вынужден остановиться в дюжине миль от пункта назначения – города Терсо (оттуда им предстояло добираться до вод Скапа-Флоу на корабле). Снаружи простирался мерзлый ландшафт – «безлюдные вересковые пустоши, – писал Джон Мартин, личный секретарь, сопровождавший Черчилля в этой поездке, – земля бела от снега, в окнах завывает буран». Метеорологическая служба Великобритании сообщала, что высота сугробов в регионе достигает 15 футов. Ветер бушевал между вагонами, нес снежную пыль по равнине. Для Гопкинса этот пейзаж олицетворял собой безысходность, став уместным завершением недели, в течение которой он ощущал лишь холод.

А вот Черчилль, несмотря на хрипоту в голосе и явно болезненное состояние, «сияя, вошел в вагон-ресторан, где перед завтраком принял большую рюмку бренди», записал в дневнике Чарльз Пик, личный помощник Галифакса[852]. Премьер-министру не терпелось пуститься в плавание – несмотря на подверженность морской болезни. В какой-то момент он заявил: «Пойду-ка принесу свои Mothersill's» – популярное в то время лекарство, которое часто принимали путешественники, склонные к тошноте во время плавания или поездки.

Затем он пустился в рассуждения о чудесном экспериментальном средстве ПВО, одновременно выпускающем множество небольших ракет. Раннюю версию уже установили в Чекерсе для защиты от низколетящих самолетов, но сейчас военно-морские силы стремились адаптировать это оружие для обороны своих кораблей. В Скапа-Флоу Черчилль планировал провести испытания этого прототипа, он с нетерпением предвкушал их, пока один из старших чиновников Адмиралтейства, участвовавший в поездке, не сообщил, что каждый выстрел обойдется примерно в 100 фунтов (около $6400 на нынешние деньги).

Пик вспоминал: «Улыбка сползла с лица премьера, и уголки его рта опустились, как у обиженного ребенка».

– Что же, теперь не пострелять из этой штуки? – спросил Черчилль.

Тут вмешалась Клементина:

– Ну, дорогой, разве что один раз.

– Да, верно, – согласился Черчилль. – Я из нее выстрелю один раз. Только один. Это будет уже неплохо.

Пик отмечает: «Ни у кого не хватило духу сказать, что это будет плохо, и вскоре он вновь засиял»[853].

Но на другой день им предстояло убедиться, что это действительно обернется скверно.

Глава 73

«Куда ты пойдешь…»[854]

Итак, поезд застрял, не доезжая до Терсо, погода стояла ужасная, Черчилль был сильно болен, так что разгорелись споры о том, двигаться ли дальше. Клементина беспокоилась насчет бронхита мужа – как и его врач. «Долго обсуждали, как нам следует поступить, – писал секретарь Мартин, – поскольку на море разыгрался шторм, а у моего шефа была серьезная простуда»[855].

Черчилль сам нашел выход из этого тупика. Надев шляпу и пальто, он вышел из поезда и прошествовал к автомобилю, который подогнали почти к самым путям. Угнездившись на заднем сиденье, он поклялся, что поедет в Скапа-Флоу – невзирая ни на что.

Спутники последовали его примеру, забрались в остальные машины, и процессия тронулась по дорогам, исхлестанным снегом, к небольшому порту Скрабстер, чтобы сесть там на какое-нибудь маленькое судно, которое доставит их к большим кораблям, ожидающим дальше от берега. «Места мрачные, неприветливые, – вспоминал генерал Ли. – Единственными живыми существами, которые нам попадались, были стада каких-то живых кулей, напоминающих овец, и я невольно подумал, что этим существам волей-неволей пришлось отрастить гаррисовский твид[856], иначе они замерзли бы насмерть»[857]. Некоторые поднялись на борт двух минных тральщиков, а Черчилль, Клементина, Гопкинс, Исмей и Галифакс перешли на миноносец «Нейпиер» [Napier]. Корабль двинулся по морю, терзаемому мутными снежными шквалами, которые перемежались сверканием солнца. Вода была ярко-синей, а заснеженный берег сиял белизной.

Для Черчилля, если не считать бронхита, это был чистый восторг, несомненно лишь усиленный драматизмом входа в гавань Скапа-Флоу сквозь череду противолодочных сетей, которые приходилось открывать перед ними сторожевым кораблям – и побыстрее закрывать снова, чтобы не проскользнула немецкая субмарина. (Еще в начале войны, 14 октября 1939 года, немецкая подлодка торпедировала линкор «Ройал Оук» именно в Скапа-Флоу. Погибло 834 из 1234 членов экипажа. Это заставило руководство военно-морских сил установить здесь серию защитных дамб, которые прозвали «барьерами Черчилля».) Когда «Нейпиер» и два тральщика входили в срединные воды Скапа, снова показалось солнце, осветив своим ярким сиянием корабли, стоящие на якоре, и засыпанные снегом холмы.

«Мопс» Исмей счел, что от этой картины захватывает дух, и отправился на поиски Гопкинса: «Мне хотелось, чтобы Гарри увидел мощь, могущество, всевластие и силу Британской империи в этой обстановке и осознал: если с этими кораблями случится что-то неподобающее, может измениться все будущее мира – не только Британии, но и в конечном счете Соединенных Штатов»[858]. Тут Исмей немного преувеличивал: в тот момент на рейде находилось лишь несколько важных кораблей, основную же часть флота отправили в Средиземное море, а также на защиту транспортных караванов и на охоту за немецкими рейдерскими кораблями, маскирующимися под мирные транспортники.

Исмей нашел Гопкинса, «безутешного и дрожащего», в офицерской кают-компании. Американец выглядел совершенно измотанным. Исмей дал ему один из своих свитеров и пару сапог на меху. Это немного подбодрило Гопкинса, однако не настолько, чтобы внять совету Исмея совершить быструю совместную прогулку по кораблю. «Он слишком замерз, чтобы испытывать энтузиазм насчет военно-морского флота метрополии», – писал Исмей.

Так что Исмей отправился один, а Гопкинс стал искать, где бы ему укрыться от холода и ветра. Найдя местечко, показавшееся ему идеальным, он уселся.

Но тут к нему приблизился главный старшина.

– Прошу прощения, сэр, – произнес моряк, – но я не думаю, что вам следует сидеть на этой штуке, сэр… Видите ли, сэр, это глубинная бомба[859].

Затем Черчилль и компания поднялись на борт корабля, которому предстояло доставить чету Галифакс и генерала Ли в Америку: это был новый и весьма впечатляющий линкор «Кинг Джордж V». Даже сам выбор именно этого корабля для переправки Галифакса стал со стороны Черчилля обдуманным шагом, который должен был помочь завоевать расположение Рузвельта, – поскольку Черчилль знал, что президент любит корабли и разделяет его собственный острый интерес к флотским делам. И в самом деле: к этому времени Рузвельт собрал коллекцию из более чем 400 больших и малых моделей кораблей. Многие из этих моделей будут представлены в Президентской библиотеке Франклина Делано Рузвельта в Гайд-Парке (штат Нью-Йорк), когда в июне 1941 года состоится ее открытие. «Никакой любовник никогда не изучал все прихоти своей женщины так пристально, как я изучал прихоти президента Рузвельта», – как-то заметил Черчилль. Он писал, что выбрал линкор «Кинг Джордж V» для того, «чтобы обставить прибытие в Соединенные Штаты нашего нового посла, лорда Галифакса, всеми возможными атрибутами важности его миссии».

Поднявшись на корабль, все попрощались с отъезжающими. Гопкинс передал генералу Ли свои письма, адресованные Рузвельту.

Черчилль и прочие остающиеся спустились в небольшую лодку, которая должна была доставить их на старый линкор «Нельсон», где им предстояло переночевать. Как всегда, Черчилль старательно придерживался флотского протокола, требовавшего, чтобы самый старший по званию офицер (в данном случае он сам) покидал корабль последним. Вздымались волны; ветер истязал темнеющее море. С палубы линкора «Кинг Джордж V» Ли наблюдал за отплытием лодки – «осыпаемой дождем брызг». Часы Ли показывали 4:15 вечера; стремительно приближался северный закат.

«Кинг Джордж V» отправился в путь – с генералом Ли и Галифаксами на борту. Ли писал об этом так: «Не было никакого шума, никакой музыки, никаких орудийных залпов; просто подняли якорь – и мы вышли в открытое море»[860].

В сумерках лодка, на которую погрузились Черчилль и Гопкинс, вернулась к «Нельсону», где они – и все остальные – провели ночь.

На другой день, 16 января, в четверг, Черчилль, находясь на борту «Нельсона», получил наконец шанс испытать новое средство противовоздушной обороны, о котором он столько говорил. Но что-то пошло не так. «Одна из ракет запуталась в снастях, – вспоминал секретарь Мартин. – Раздался громкий взрыв, и какой-то предмет, похожий на банку с джемом, полетел в сторону капитанского мостика, где мы стояли. Все пригнулись, послышался грохот, но обошлось без серьезного ущерба»[861]. Как Гопкинс позже рассказывал королю, ракета упала в пяти футах от него. Он не пострадал и счел этот случай забавным. Черчилль, судя по всему, придерживался иного мнения.

В конце концов Черчилль и его спутники отбыли с «Нельсона» и направились на адмиральском катере к эсминцу «Нейпиер», на котором им предстояло вернуться к своему поезду. Погода оказалась хуже, чем накануне, волнение на море – сильнее, и карабканье с катера на палубу эсминца стало довольно рискованным делом. Здесь флотский протокол требовал обратного порядка следования: Черчиллю предписывалось подняться первым. Катер и эсминец ходили вверх-вниз вместе с волнами. Ветер ударял в фальшборты. Взбираясь наверх, Черчилль не переставал говорить, явно чувствуя себя очень непринужденно. «Мопс» Исмей внизу, на катере, услышал, как одна из ступенек лестницы «зловеще» треснула под тяжестью Черчилля, но премьер-министр продолжил движение и вскоре оказался на борту эсминца. Исмей писал: «Я постарался не наступить на эту ступеньку, когда пришла моя очередь, но Гарри Гопкинсу повезло меньше»[862].

Гопкинс начал подниматься, его пальто раздувалось на ветру. Ступенька сломалась под его ногой, и он начал падать. Конфидент Рузвельта, потенциальный спаситель Англии, мог вот-вот свалиться на катер или, что еще хуже, в море, бушевавшее между катером и корпусом корабля, которые двигались, словно зажимы тисков.

Два матроса поймали его за плечи. Его фигура покачивалась над палубой катера.

Черчилль прокричал ему своеобразные слова ободрения:

– Я бы на вашем месте не особенно там задерживался, Гарри. Когда два корабля так близко друг к другу в бурном море, вы непременно пострадаете, если окажетесь между ними.

По пути в Лондон черчиллевский поезд сделал остановку в Глазго, где Черчилль произвел смотр несметного количества гражданских добровольцев, в том числе пожарных команд, сотрудников полиции, Красного Креста, Службы оповещения о воздушных налетах (СОВН) и Женской добровольческой службы: все они выстроились шеренгами, ожидая его появления. Всякий раз, приблизившись к очередной группе, он останавливался и представлял Гопкинса, называя его личным представителем президента Соединенных Штатов, что подбадривало работников каждой службы, но истощало последние резервы гопкинсовских сил.

Гопкинс прятался, маскируясь среди толп зрителей, которые пришли увидеть Черчилля.

«Но спастись ему не удавалось», – писал «Мопс» Исмей.

Черчилль замечал отлучки Гопкинса и всякий раз громко звал его: «Гарри, Гарри, где же вы?» – заставляя Гарри вновь оказаться рядом[863].

Именно здесь, в Глазго, произойдет самый важный эпизод за все время пребывания Гопкинса в Великобритании, хотя до поры до времени его скрывали от общественности.

Путешественники собрались в отеле «Стейшн» в Глазго – для небольшого обеда с Томом Джонстоном, парламентарием и известным журналистом (скоро его назначат министром по делам Шотландии). Уилсон, врач Черчилля, сидел рядом с Гопкинсом и снова поразился, как же неопрятно тот выглядит. Начались речи. Пришла и очередь Гопкинса.

Гопкинс поднялся и, как вспоминал Исмей, вначале сделал «один-два реверанса по поводу британской Конституции[864] в целом и неукротимого премьер-министра в частности». Затем он повернулся к Черчиллю.

– Полагаю, вам хотелось бы знать, что я скажу президенту, когда вернусь, – произнес он.

Это была очень сдержанная оценка. Черчилль отчаянно желал узнать, насколько успешно идет его обхаживание Гопкинса – и, конечно, что он скажет президенту.

– Что ж, – продолжал Гопкинс, – сейчас я вам процитирую один стих из Книги Книг[865]. При свете ее истины воспитывались и мать мистера Джонстона, и моя собственная мать-шотландка…

Понизив голос почти до шепота, он прочел фрагмент библейской Книги Руфи:

– «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом».

Затем он так же негромко прибавил:

– До самого конца.

Это было его собственное дополнение[866].

Казалось, волна благодарности и облегчения пронеслась по залу.

Черчилль прослезился.

«Он понимал, что это означает, – писал его врач. – Даже для нас эти слова были как канат, брошенный утопающему»[867]. А вот что писал Исмей: «Возможно, для него [Гопкинса] было неблагоразумно показывать свою поддержку столь явно, однако это всех нас глубоко тронуло».

18 января, в субботу, пока Черчилль и Гопкинс двигались обратно в Лондон, Колвилл отправился на машине в Оксфорд, где планировал посидеть за ланчем с Гэй Марджессон – замаскировав свой романтический интерес небольшим обманом (мол, он прибыл в город по делам премьер-министра). Снег покрывал Лондон – и продолжал идти, пока Колвилл ехал. Он опасался (а быть может, надеялся), что Оксфорд изменил ее к худшему, что длинная прическа, которую она теперь носила, стала символом оксфордского воздействия. Но когда после ланча они продолжили разговор уже в ее комнате, он особенно отчетливо увидел, что Гэй такая же пленительная, как и всегда.

«Я нашел ее очаровательной, изменившейся меньше, чем я опасался, – писал он, – но не добился особого прогресса. Мы всегда болтаем с ней очень свободно, однако мне никак не удается стать для нее чем-то кроме "все того же старины Джока", и, если я не стану (или не покажусь) другим, у меня не будет шансов произвести на Гэй какое-то новое впечатление».

Вскоре ему пришло время уезжать. Шел снег. Гэй попрощалась, пригласила Колвилла как-нибудь навестить ее снова, и здесь, в снегу, как он писал с явной горечью, «Гэй выглядела еще прекраснее, чем всегда, с длинными волосами, наполовину скрытыми платком, с разрумянившимися от холода щеками».

Сквозь снег и лед он поехал обратно в Лондон. По пути он вынес вердикт: поездка стала «кошмаром».

По возвращении он решил, что с него достаточно. Он написал ей письмо, где подтверждал, «что я по-прежнему ее люблю, и признавался, что с моей точки зрения единственное решение – разрубить этот гордиев узел и больше не видеться с ней. Мое отсутствие не должно создать серьезную пустоту в ее жизни, хоть я и считал, что она относится ко мне с симпатией; я не мог вечно болтаться рядом с ней как отвергнутый поклонник, преследуемый воспоминаниями о том, что было, и мечтами о том, что могло бы быть».

Впрочем, он понимал, что на самом деле это лишь гамбит, частенько применяемый обреченными воздыхателями всех возрастов, – и что в действительности он не стремится разрубить этот узел раз и навсегда. «Так что (быть может, проявив слабость), – писал он в дневнике, отодвинув письмо в сторону, – я отложил данный проект и решил все-таки еще некоторое время "поболтаться рядом с ней". История полна примеров, когда Пропащее Дело вдруг оборачивается торжеством»[868][869].

В ту субботу Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, снова отправился в Аугсбург на аэродром завода «Мессершмитт» – в сопровождении шофера, полицейского детектива и одного из своих адъютантов, Карла-Хайнца Пинча. Вручив Пинчу два письма, Гесс велел ему вскрыть одно из них спустя четыре часа после своего отлета. Пинч выждал четыре часа и потом на всякий случай еще 15 минут. Затем он вскрыл письмо. Он испытал ошеломление. Гесс писал, что летит в Англию, пытаясь выработать мирное соглашение.

Пинч рассказал о прочитанном детективу и водителю. Они обсуждали это – несомненно, очень тревожась за свое будущее и за свою жизнь, – когда истребитель Гесса вернулся на аэродром. Как выяснилось, Гесс не сумел поймать радиосигнал, необходимый для поддержания нужного курса.

Все вместе они поехали на машине обратно в Мюнхен.

Предполагалось, что визит Гопкинса в Англию продлится две недели, но он растянулся на четыре с лишним. Значительную часть этого времени американский представитель провел с Черчиллем – на фоне усиливающейся неуверенности по поводу Акта о ленд-лизе: его успешное прохождение через конгресс было совершенно не гарантировано. За эти недели Гопкинс сумел понравиться почти всем, с кем встречался, – в том числе и служащим «Клариджа», очень старавшимся, чтобы он выглядел презентабельно. «Ах да, – как-то заметил Гопкинс одному из них, – не забыть бы, что я теперь в Лондоне, – мне надо иметь достойный вид»[870]. Время от времени служители обнаруживали секретные документы, засунутые куда-нибудь в складки его одежды, или выясняли, что он оставил бумажник в кармане брюк. Один из гостиничных официантов говорил, что Гопкинс был «очень доброжелательный – чуткий – симпатичный, если я могу так выразиться, – он сильно отличался от других послов, которые у нас здесь останавливались».

Черчилль при каждом удобном случае показывал Гопкинса общественности – и для того, чтобы подбодрить свою британскую аудиторию, и для того, чтобы уверить Гопкинса и всю Америку: он вовсе не просит о том, чтобы Соединенные Штаты вступили в войну. Однако втайне он страстно желал, чтобы Рузвельт просто мог принять такое решение без всяких хлопот, связанных с необходимостью вначале заручиться одобрением конгресса. 31 января, в пятницу, Черчилль взял с собой Гопкинса осматривать районы Портсмута и Саутгемптона, подвергшиеся сильным бомбардировкам, после чего они снова поехали в Чекерс – ужинать с Клементиной, Исмеем, личным секретарем Эриком Силом и другими. Черчилль «пребывал в отличной форме», писал вечером Сил своей жене. И отмечал: «Он замечательно ладит с Гопкинсом, очень милым человеком, который всем тут нравится»[871].

Гопкинс принес коробку граммофонных пластинок с американскими песнями и другой музыкой, имеющей «англо-американское значение», как выразился Сил. Вскоре звуки граммофонной музыки заполнили Главный зал Чекерса. «Все продолжалось сильно за полночь, премьер расхаживал по залу, иногда танцевал pas seul[872] в такт музыке», – писал Сил. Во время этих расхаживаний и танцев Черчилль то и дело останавливался, чтобы отпустить какое-нибудь замечание насчет крепнущих связей между Британией и Америкой – и насчет того, как он ценит Рузвельта. «Все мы порядком расчувствовались и прониклись англоамериканизмом под влиянием хорошего ужина и музыки», – писал Сил. Нечто невыразимое распространилось в атмосфере Главного зала. «Это было что-то очень приятное и удовлетворяющее – но это трудно передать словами, особенно в письме, – сообщал Сил жене. – Все присутствующие знали друг друга, все относились друг к другу с симпатией, – удивительно, насколько Гопкинс сумел понравиться здесь всем, с кем познакомился».

Глава 74

«Директива № 23»

Углубившись в планирование вторжения в СССР (операции «Барбаросса»), Гитлер испытывал раздражение при мысли о том, что Британия продолжает оказывать ему сопротивление. Каждый солдат, танк и самолет потребуется ему для кампании на Восточном фронте, а уж потом у него будут развязаны руки, чтобы сосредоточить внимание на Британских островах. Однако до тех пор ему требовалось заключить перемирие или еще каким-то образом нейтрализовать Британию как серьезного противника, и именно в этом (с учетом того, что вариант со вторжением в Англию сейчас не рассматривался – по крайней мере временно) люфтваффе продолжало играть важнейшую роль. Ему пока не удавалось добиться победы, которую некогда обещал Герман Геринг, и это, несомненно, вызывало у Гитлера досаду, однако он не терял надежды, что его военно-воздушные силы все-таки одержат верх.

6 февраля, в четверг, он выпустил новую директиву, за номером 23. В ней он приказывал авиации и флоту еще больше усилить атаки на Англию, в идеале – чтобы вынудить Черчилля сдаться, но если это не получится, то хотя бы ослабить британские войска до такой степени, чтобы они не смогли помешать его действиям против СССР. Многие полагали, что Советский Союз стремительно ускоряет производство самолетов, танков, оружия и боеприпасов, поэтому чем дольше фюрер будет ждать, тем труднее окажется достигнуть его мечты о полном уничтожении этого врага.

Рост интенсивности этих атак, подчеркивалось в директиве, будет иметь дополнительное преимущество – создаст иллюзию, что немецкое вторжение в Англию неминуемо, а значит, вынудит Черчилля продолжать выделять немалые силы на оборону родины[873].

Геринг пришел в ужас.

«Решение напасть на Восток привело меня в отчаяние», – позже признался он на допросе[874].

Он заявил, что пытался отговорить Гитлера, цитируя «Майн кампф», книгу самого фюрера, предупреждавшую об опасностях войны на два фронта. Геринг был уверен, что Германия с легкостью разгромит русскую армию, но он считал, что время для такого нападения выбрано неправильно. Он уверял Гитлера, что его, Геринга, авиация уже вот-вот заставит Англию рухнуть и сдаться: «Мы довели Англию до того положения, до какого хотели, – и теперь нам надо остановиться?»[875]

Гитлер ответил:

– Да, мне понадобятся ваши бомбардировщики, но всего на три-четыре недели, а потом можете забирать их обратно, все до единого.

Фюрер пообещал: как только кампания на Восточном фронте закончится, все высвободившиеся ресурсы пойдут на укрепление люфтваффе. Как рассказывал один из свидетелей беседы, Гитлер посулил Герингу, что его военно-воздушные силы будут «утроены, учетверены, упятерены».

Понимая, что он может давить на Гитлера лишь до определенного предела, и всегда жадно желая его благосклонности, Геринг смирился с тем фактом, что вторжение в Россию действительно произойдет и что ему нужно играть одну из ключевых ролей в проведении этой операции. Он созвал совещание военных стратегов в Гатовской авиационной академии, близ Берлина, – чтобы начать детальную подготовку к осуществлению плана «Барбаросса».

Обсуждение проходило в режиме «строжайшей секретности», писал фельдмаршал люфтваффе Кессельринг: «Ничто не просачивалось наружу. Штабы так же не знали о том, что затевается, как и войска»[876].

Во всяком случае так полагали в Верховном командовании вермахта.

В соответствии с «Директивой № 23» люфтваффе усилило атаки на Англию: мешали только ухудшения погоды, свойственные здешней зиме. Немецкие пилоты не встречали активного сопротивления. По своему повседневному опыту они могли заключить, что британцы до сих пор не нашли эффективных способов борьбы с ночными авианалетами.

Глава 75

Грядущее насилие

8 февраля, в субботу (в тот самый день, когда Гопкинсу предстояло начать свой долгий путь обратно в Америку), поступили новости о том, что Акт о ленд-лизе преодолел первое важное препятствие – прошел палату представителей США (получив 260 голосов «за» и 165 голосов «против»). В этот день Гопкинс заехал в Чекерс попрощаться с Черчиллем и Клементиной (потом он сядет на поезд и отправится в Борнмут, откуда полетит в Лиссабон). Он застал Черчилля за активной подготовкой очередной речи, с которой премьер должен был выступить в прямом радиоэфире на следующий день – 9 февраля, в воскресенье.

Черчилль расхаживал по комнате; машинистка печатала под его диктовку. Гопкинс смотрел как зачарованный. Выступление вроде бы адресовалось британским слушателям, но оба они (и Черчилль, и Гопкинс) понимали, что это еще и инструмент для усиления поддержки американцами Акта о ленд-лизе, который теперь должен был поступить на рассмотрение сената США. Гопкинс уговаривал Черчилля привести такой довод: этот закон вовсе не втянет Америку в войну – наоборот, он предоставит ей оптимальную возможность оставаться в стороне от нее. Черчилль согласился. Он планировал также воспользоваться запиской Рузвельта, где президент от руки выписал пять строк из поэмы Лонгфелло[877].

Гопкинс оставил Черчиллю благодарственную записку. «Мой дорогой премьер-министр, – писал он, – я никогда не забуду этих дней, проведенных с вами, – вашу колоссальную уверенность в победе и волю к победе, – мне всегда нравилась Британия – и теперь она мне нравится еще больше.

Уезжая сегодня вечером в Америку, я желаю вам огромной удачи – смятения вашим врагам – и победы Британии»[878].

Поздним вечером Гопкинс сел на поезд, идущий в Борнмут. На следующий день, в воскресенье, американский представитель рано утром прибыл в порт для гидросамолетов, находящийся в Пуле. Там он обнаружил, что из-за плохой погоды его рейс в Лиссабон откладывается. Его провожал Брендан Бракен и сопровождал агент британской службы безопасности, которому поручили присматривать за Гопкинсом на протяжении всего пути до Вашингтона – из-за того, что тот имел привычку разбрасывать конфиденциальные бумаги по гостиничному номеру. Агенту предписывалось держаться особенно близко к своему объекту, когда они прибудут в Лиссабон – город, печально известный как центр шпионажа.

В воскресенье вечером Гопкинс, Бракен и остальные собрались в баре гостиницы «Брэнксам Тауэр» (в том же Пуле), чтобы послушать радиовыступление Черчилля.

Позже управление внутренней разведки сообщит, что от кое-каких деталей этой речи «у некоторых слушателей ползли по коже мурашки»[879].

Черчилль начал с похвал жителям Лондона и других мест, выстоявших под немецкими авианалетами, отметив, что немецкая авиация сбросила «на нас три или четыре тонны бомб – на каждую тонну, которую мы смогли в ответ отправить в Германию». Он особо выделил действия полиции, подчеркнув, что она «участвовала в этом повсюду и все время – и, как мне написала одна работница, "они настоящие джентльмены!"». Он аплодировал успехам в боевых действиях против Италии на Среднем Востоке; он называл визит Гопкинса свидетельством сочувствия и расположения Америки. «Во время предыдущей войны, – напомнил Черчилль, переходя к фрагменту, на который его явно вдохновил совет Гопкинса, – Соединенные Штаты отправили через Атлантику 2 млн человек. Но нынешняя война – это не противостояние гигантских армий, стреляющих друг в друга массой снарядов. Нам не нужны доблестные армии, которые формируются сейчас по всей Америке. Они не понадобятся нам ни в этом году, ни в следующем, ни в каком-либо еще году, который я могу предвидеть». Но нам нужны припасы, материалы и корабли, заявил он. «Нам нужны они здесь – и нам нужно как-то доставить их сюда».

После окончания зимы, продолжал он, угроза вторжения возникнет снова – в иной, потенциально более опасной форме. «Нацистское вторжение в Великобританию прошедшей осенью стало бы более или менее импровизацией, – пояснил он. – Гитлер считал, что, как только сдастся Франция, сдадимся и мы. Он полагал, что это само собой разумеется. Но мы не сдались. И ему пришлось думать заново». Теперь же, заметил Черчилль, у Германии больше времени на планирование, на производство необходимого оборудования, снаряжения, средств для высадки. «Все мы должны быть готовы столкнуться с газовыми атаками, с атаками парашютистов, с атаками планеров, с постоянством, продуманностью, практическим опытом». Поскольку факт оставался фактом: «Чтобы победить в войне, Гитлер должен сокрушить Великобританию».

Однако вне зависимости от того, как далеко продвинется Германия в своем наступлении и сколько еще территории она захватит, Гитлеру не одержать верх, настаивал Черчилль. Вся мощь Британской империи – «а в каком-то смысле – и всего англоязычного мира» – преследует его, «поражая мечами правосудия».

Подразумевалось, что одним из этих носителей мечей является Америка. Теперь-то, стремительно приближаясь к концу речи, Черчилль как раз и процитировал рукописную записку, которую ему недавно прислал Рузвельт.

«Плыви, корабль, счастливый путь! – рокотал Черчилль. – Плыви, "Союз", великим будь!

С тобой отныне человекСвою судьбу связал навек,С тобою легче дышит грудь!»[880]

Далее Черчилль риторически спросил у слушателей, как ему следует ответить. «Какой ответ я дам от вашего имени этому великому человеку, этому трижды избранному главе страны, где живет 130 млн? Вот мой ответ…»[881]

Эту речь слушало большинство британцев – 70 % потенциальной аудитории. Гопкинс слушал ее в гостинице «Брэнксам Тауэр». Колвилл, у которого на уик-энд выпали выходные (что случалось нечасто), тоже слушал – поужинав с матерью и братом в Мэдли-мэнор, загородном доме своего деда, расположенном в Северном Стаффордшире, в 140 милях от Лондона. Ночь выдалась холодная и дождливая, но многочисленные камины создавали в доме уют.

Это был Черчилль в своем самом искусном проявлении – откровенный, но ободряющий, серьезный, но воодушевляющий, стремящийся поднять дух собственного народа, однако при этом заверяющий (хоть и несколько лицемерно) всю огромную массу американцев, что он не хочет от Соединенных Штатов ничего, кроме материальной помощи.

Геббельс тоже слушал эту речь и назвал ее «дерзкой»[882].

Черчилль вышел на финальный риторический виток.

– Вот ответ, который я дам президенту Рузвельту: доверьтесь нам, – провозгласил Черчилль. – Дайте нам вашу веру и ваше благословение – и с помощью Провидения все обернется хорошо.

Мы не проиграем и не поколеблемся; мы не ослабеем и не устанем. Нас не измотают ни внезапное потрясение битвы, ни затяжные испытания бдительности и напряжения всех сил.

Дайте нам нужные инструменты, и мы закончим эту работу.

В этот уик-энд король Георг понял нечто новое для себя. Он записал в дневнике: «У меня не могло быть лучшего премьер-министра»[883].

Между тем в американском конгрессе не произошло ничего особенного.

К середине февраля рузвельтовский Акт о ленд-лизе так и не получил одобрения сената. Черчилль досадовал на это – как и британский народ, проявлявший все большее нетерпение в связи с «какими-то, судя по всему, бесконечными дискуссиями» (формулировка из доклада управления внутренней разведки) вокруг законопроекта.

Кроме того, Черчилль был как никогда уверен, что люфтваффе предпринимает целенаправленные усилия по его уничтожению – а также по уничтожению членов его правительства. Помещения Оперативного штаба продолжали укреплять, однако, как он сообщил сэру Эдуарду Бриджесу, секретарю военного кабинета, в служебной записке от 15 февраля (в тот субботний день Черчилль составил как минимум 18 таких записок), его беспокоило, что здание штаб-квартиры британских войск в метрополии необычайно уязвимо для атаки. Казалось, немецкие бомбы ложатся все ближе – и их удары сосредоточены на Уайтхолле. «Сколько бомб сбросили в радиусе 100 ярдов [от помещений Оперативного штаба]?» – вопрошал он Бриджеса[884].

К этому моменту на Уайтхолл обрушились как минимум 40 рейдов, и в ходе этих налетов 146 бомб легли в радиусе 1000 ярдов от Кенотафа – национального военного монумента[885], расположенного в полутора кварталах от дома 10 по Даунинг-стрит, в самом сердце Уайтхолла.

В тот же день Черчилль написал «Мопсу» Исмею по поводу вторжения. Несмотря на рапорты разведки, вроде бы заставлявшие предположить, что Гитлер отложил планы по высадке в Англии, Черчилль по-прежнему считал, что к данной угрозе надлежит относиться серьезно. (Общественность придерживалась того же мнения: согласно одному из январских гэллаповских опросов, 62 % респондентов в наступившем году ожидали немецкого вторжения.) То, что на каком-то этапе Гитлеру надо будет «избавиться» от Англии, казалось очевидным, как и то, что ему нужно сделать это побыстрее, пока страна не слишком окрепла. Британия наращивала производство вооружения и снаряжения, а с принятием рузвельтовского Акта о ленд-лизе она вскоре начала бы получать мощный поток товаров и материалов из Америки. Черчиллевские старшие военачальники полагали, что у Гитлера нет иного выбора, кроме как начать вторжение, и воспринимали возобновившиеся бомбардировки Лондона и других английских городов как зловещее указание на то, что в фюрере проснулся интерес к этой операции.

Черчилля все это убеждало не так сильно, однако он в какой-то степени соглашался с их мнением – считая, что британские войска в метрополии и мирное население должны поддерживать как можно более высокую готовность к отражению немецкого нападения. Для Черчилля это означало, что из прибрежных поселений Англии население необходимо эвакуировать. «Мы должны начать убеждать людей уехать… – писал он «Мопсу» Исмею, – а тем, кто хочет остаться, объяснять, какое место в их доме является наиболее безопасным, и подчеркивать, что они не смогут покинуть эти края после отмашки флага (то есть начала вторжения)»[886].

Бивербрук, в свою очередь, донимал руководителей своих заводов призывами активизировать работу. «Необходимость постоянного наращивания усилий со стороны всех вовлеченных в авиапроизводство по-прежнему играет важнейшую роль с точки зрения безопасности страны перед лицом вторжения, угрожающего ей после того, как погода наладится, – указывал он в телеграмме, направленной 144 компаниям, участвующим в производстве корпусов самолетов. – Поэтому я прошу от вас гарантий, что в будущем работа на ваших предприятиях продолжится в том числе и по воскресеньям, чтобы можно было достичь максимального выхода продукции». Похожую телеграмму он разослал 60 компаниям, производящим оборудование для дегазации: «Устройства для дегазации необходимы настолько срочно, что я вынужден потребовать от вас работы в ночные и дневные смены, особенно же по воскресеньям»[887].

Отбытие Гарри Гопкинса совпало с наступлением периода теплой, прямо-таки весенней погоды. Снег таял, из-под травы в Гайд-парке выглядывали крокусы. Джоан Уиндем после прогулки со своим «милым Рупертом» (обладателем кривоватой части тела) писала: «День солнечный, совсем весенний, голубое небо, замечательное чувство воодушевления. ‹…› Эти дневные часы – одни из самых счастливых, какие мы провели вместе. Нами обоими овладели одни и те же мысли – или скорее одно и то же легкомыслие»[888].

На этой же неделе Рандольф Черчилль и его новое подразделение, Десантно-диверсионный отряд № 8, отбыли в Египет на корабле «Гленрой». К этому времени в этом отряде коммандос насчитывалось уже более 500 солдат – плюс разнообразные офицеры, в том числе офицеры связи, одним из которых стал писатель Ивлин Во (как и Рандольф, он был членом клуба «Уайтс»). Рандольф и Памела надеялись, что этот перерыв даст им шанс стабилизировать свое финансовое положение: сейчас эта задача имела особое значение, поскольку Памела считала, что, возможно, беременна их вторым ребенком. «Что ж, разлука – чертовски неприятная вещь… – сказал ей Рандольф перед отбытием, – но по крайней мере мы разберемся с долгами»[889].

Но плавание было долгим, а страсть Рандольфа к азартным играм – непреодолимой.

Глава 76

Лондон, Вашингтон и Берлин

Для Черчилля первая неделя марта стала напряженной. Законопроект о ленд-лизе так пока и не прошел, к тому же наблюдались кое-какие признаки, что его поддержка в обществе начинает слабеть. Свежий гэллаповский опрос показал, что 55 % американских респондентов поддерживают этот законопроект, однако в ходе предыдущего опроса эта доля была несколько выше – 58 %. Возможно, этот факт внес свой вклад в скверное настроение, с которым Черчилль уселся за ланч 6 марта, в четверг, в недавно укрепленной подвальной столовой на Даунинг-стрит, 10. Ланч проходил в честь еще одного американского визитера – Джеймса Конанта, президента Гарвардского университета.

Черчилль еще не прибыл, когда Клементина, Конант и несколько других гостей проследовали в столовую. Явился Профессор, высокий и меланхоличный. Пришла Уиннифреда Юилл, подруга Клементины. Присутствовали также Чарльз Ид, известный газетный редактор, составитель сборников черчиллевских речей.

Клементина подала шерри и решила, что трапезу следует начать без мужа. На голове у нее красовалась та самая косынка с военными лозунгами, повязанная как тюрбан.

Еще не подали первое, когда Черчилль наконец появился. Едва войдя, он поцеловал руку Уиннифреде: достаточно сердечное начало, но затем с его стороны последовало сердитое молчание. Черчилль по-прежнему страдал бронхитом и явно пребывал в сварливом расположении духа. Он выглядел уставшим и, похоже, не желал ни с кем общаться.

Надеясь разрядить атмосферу, Конант решил с самого начала дать понять, что он – горячий сторонник Акта о ленд-лизе. Кроме того, он поведал Черчиллю, что официально заявлял в сенате: США должны напрямую вмешаться в ход войны. В этот момент, отмечал Конант в дневнике, Черчилль стал более разговорчив.

Прежде всего он с явным удовольствием описал успешный британский рейд против норвежских Лофотенских островов, осуществленный два дня назад группой британских коммандос и норвежских солдат. В ходе операции, получившей название «Клеймор»[890], удалось разрушить предприятия, которые занимались добычей и переработкой рыбьего жира: этот продукт имел для Германии важнейшее значение, так как снабжал ее население весьма необходимыми витаминами A и D, а кроме того, из него получали глицерин – компонент взрывчатых веществ. Коммандос захватили в плен более 200 немецких солдат и нескольких норвежских коллаборационистов, прозванных квислингами (по фамилии Видкуна Квислинга, норвежского политика, еще до оккупации добивавшегося союза Норвегии и Германии[891]).

Таков был сюжет, который излагали во всеуслышание. Однако Черчилль знал один секрет, который он не стал раскрывать собравшимся за столом. В ходе своего рейда коммандос сумели захватить один из ключевых компонентов немецкой шифровальной машины «Энигма» и документ, содержащий ключи к шифрам – ключи, которые будут использоваться немецкими военно-морскими силами в ближайшие месяцы. Теперь дешифровщики в Блетчли-парке получили возможность читать не только сообщения люфтваффе, но и послания немецкого флота, в том числе и распоряжения, передаваемые по радио подлодкам.

Затем Черчилль обратился к вопросу, о котором он сейчас думал больше всего: к ленд-лизу. «Этот законопроект должен пройти, – заявил он Конанту. – Представьте, в каком положении мы все окажемся, если этого не будет; в каком положении окажется президент; каким неудачником он будет выглядеть в истории, если этот законопроект не пройдет»[892].

Джон Колвилл, который по-прежнему рвался на фронт, придумал новый план.

3 марта, в понедельник, он совершал верховую прогулку в Ричмонд-парке, близ Королевских ботанических садов Кью, – на лошади, которую одолжил у своего друга Луиса Грейга, личного помощника министра авиации Синклера. Потом Колвилл подвез Грейга до Лондона – и по дороге без обиняков рассказал Грейгу, что хочет служить в экипаже бомбардировщика. Ему смутно представлялось, что Черчилль скорее отпустил бы его в Королевские ВВС, а не во флот или в армию.

Грейг обещал записать его на первую стадию вербовки в Королевские ВВС – медицинское «собеседование». Колвилл пришел в восторг. Неизвестно, знал ли он, что средняя продолжительность жизни новоиспеченного авиатора-бомбардировщика составляла тогда около двух недель.

Между тем в Вашингтоне сотрудники военного министерства размышляли над докладом, оценивающим перспективы Британии (его составило управление военного планирования, входящее в состав министерства). В докладе подчеркивалось: «Невозможно предсказать, падут ли Британские острова – и если да, то когда именно».

Наступивший год имел определяющее значение: производство Британией военных материалов стремительно росло, а объем американской помощи увеличивался, тогда как немецкие ресурсы, подорванные 10 месяцами войны и оккупации других стран, могли только продолжать уменьшаться относительно своего предвоенного пика. Авторы доклада прогнозировали, что в течение ближайшего года две стороны достигнут паритета – при условии, что Британия продержится столько времени. Самую серьезную угрозу представляла возможность «существенного усиления воздушной, сухопутной, водной и подводной активности, совпадающей по времени с попыткой вторжения – или предшествующей такой попытке».

Авторы доклада предупреждали: сможет ли Британия противостоять этой комбинированной атаке – вопрос открытый. «В течение этого критического периода Соединенные Штаты не могут позволить себе выстраивать свою военную программу на основе предположения, что Британские острова не уступят противнику в результате блокады или что вторжение в Британию потерпит неудачу. Предполагается, что границы этого критического периода – от настоящего момента до 1 ноября 1941 года»[893].

Гитлеру хотелось, чтобы атаки на Британию стали еще более интенсивными. Казалось все более вероятным, что Америка вступит в войну, однако, рассуждал фюрер, она сделает это, лишь если Британия продолжит существовать. 5 марта он выпустил очередную директиву, под номером 24. Ее подписал генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель, начальник штаба Верховного командования вермахта (ВКВ). Основной темой директивы стала возможная координация стратегии между Германией и Японией в рамках Тройственного пакта, который обе страны осенью подписали с Италией.

В директиве указывалось, что цель «должна состоять в том, чтобы побудить Японию начать действия на Дальнем Востоке как можно скорее. Это свяжет сильные английские войска и заставит Соединенные Штаты направить свои главные усилия на Тихоокеанский фронт». В остальном Германию не особенно интересовал Дальний Восток. «Общая задача стратегии, – заявлялось в директиве, – должна быть представлена так: стремительное завоевание Англии, призванное не допустить, чтобы Америка вступила в войну»[894].

Глава 77

Вечер субботы и ночь на воскресенье

Этот уик-энд обещал стать для Мэри Черчилль большим событием: она снова получила шанс временно сбежать из Темницы, на сей раз – чтобы вместе с матерью поехать в Лондон на мероприятие, которое даже теперь, в военное время, по-прежнему служило официальным началом светского сезона в британской столице. Речь шла о Ежегодном ужине с танцами, приуроченном ко дню рождения королевы Шарлотты[895] – бале дебютанток, каждый год проводившемся в Лондоне. В этом году бал назначили на вечер субботы, 8 марта. Мэри и ее друзья планировали продолжать веселиться до утра – танцевать и пить в «Кафе де Пари», одном из популярных ночных клубов Лондона.

Погода обещала быть чудесной: ясное небо, Луна во второй четверти (растущая). Великолепная погода для молодых женщин в их лучших шелковых платьях, для мужчин в их вечерних костюмах и шелковых цилиндрах. И для немецких бомбардировщиков.

Орудийные расчеты и группы управления зенитными прожекторами готовились к ночи, которая почти наверняка должна была стать очень долгой.

А в «Кафе де Пари» (на Ковентри-стрит, в районе Пикадилли) Мартин Поульсен, владелец заведения, с нетерпением предвкушал оживленную ночь. По субботам в клуб всегда являлось больше всего посетителей, но в эту субботу ожидалось особенно большое и шумное сборище – благодаря тому, что рядом, в отеле «Гросвенор-хаус», будет проходить бал дебютанток. Несомненно, сами дебютантки, их спутники и их друзья (самые привлекательные мужчины именовались «усладой дебютанток») после бала забьют клуб битком. Это был один из самых популярных клубов в городе (наряду с «Эмбасси» и «400»), он славился тем, что там выступают лучшие джаз-банды и самые харизматичные руководители этих оркестров. Поульсен пригласил на закрытие этой ночи особенно популярного фронтмена – Кенрика Джонсона по прозвищу Снейкхипс [ «Змеебедрый»], гибкого темнокожего танцора и дирижера 26 лет родом из Британской Гвианы («изящный, серый, прекрасный Снейкхипс», как описывала его одна зрительница и слушательница)[896]. Похоже, никто не называл его Кенриком. Его всегда звали Кен. Или Снейкхипс.

Сам Поульсен славился оптимизмом и вечно жизнерадостной натурой, что некоторым казалось какой-то аномалией, ведь он был датчанин («наименее меланхоличный датчанин в истории», как выражался биограф клуба)[897]. Когда-то Поульсен работал метрдотелем в другом популярном клубе, а затем основал «Кафе де Пари» в помещении запущенного, обычно почти пустующего ресторана в подвале кинотеатра «Риальто Синема». Новый интерьер намекал на роскошь и шик «Титаника». С началом войны заглубленное расположение клуба дало Поульсену маркетинговое преимущество перед конкурентами. Владелец рекламировал его как «самый безопасный и веселый ресторан в городе – даже во время авианалетов. Двадцать футов под землей». Впрочем, на самом деле тут было не безопаснее, чем в каком-либо из окрестных зданий. Да, клуб и в самом деле располагался в подвале, но у него был самый обычный потолок, а над ним – лишь стеклянная крыша «Риальто».

Но напомним: Поульсен был оптимистом. Всего неделей раньше он сообщил партнеру по гольфу: он так уверен, что война скоро кончится, что даже заказал 25 000 бутылок шампанского – любимого напитка своих гостей. Гости предпочитали размер «магнум»[898]. «Не знаю, почему все так переживают насчет блица, – как-то раз сказал он одной из своих приятельниц. – Я совершенно убежден, что все это завершится через месяц-другой. Я так в этом уверен, что собираюсь заказать неоновые лампы, чтобы повесить их на фасаде "Кафе де Пари"»[899].

Субботним вечером в клубе уже собралось много народу, когда в четверть девятого завыли сирены воздушной тревоги. Никто не обратил на них внимания. Играл первый из приглашенных джаз-бандов. Скоро должен был прибыть Снейкхипс: ему предстояло выступить не только в финале, первый его номер поставили на половину десятого.

Йозеф Геббельс провел субботний вечер и ночь на воскресенье в Берлине: в воскресенье он собирался поехать в свой загородный дом на берегу озера Богензее. Его жена Магда сражалась с затяжным бронхитом.

В дневниковой записи за субботу Геббельс признавал, что британский рейд против норвежских Лофотенских островов «оказался серьезнее, чем думалось вначале». Атакующие не только уничтожили предприятия, рыбий жир и глицерин: они еще и пустили ко дну 15 000 т немецких грузов, предназначавшихся Норвегии. «Имел место шпионаж со стороны норвежцев», – записал он, отметив, что Йозеф Тербовен, немец и активный деятель Национал-социалистической партии, был направлен для того, чтобы наказать жителей островов за помощь атакующим. В субботу Тербовен позвонил Геббельсу с отчетом о том, чего он уже сумел добиться. Геббельс кратко пересказал это в дневнике: «Он учредил карательный суд самого жесткого типа на том из Лофотенских островов, который помогал англичанам и предал им немцев и народ Квислинга. Он распорядился, чтобы фермы саботажников предали огню, чтобы взяли заложников – и тому подобное»[900].

Геббельс одобрил эти меры. В дневнике он записал: «Этот Тербовен – парень что надо».

Да и вообще все шло хорошо повсюду. «Кроме того, в Амстердаме подписана масса смертных приговоров, – отмечал Геббельс. – Я выступаю за веревку для евреев. Эти ребята должны хорошенько усвоить урок».

Вечернюю запись он завершил такими словами: «Уже так поздно. И я так устал».

А в Вашингтоне перспективы Акта о ленд-лизе стали выглядеть более обнадеживающе. Одним из важных факторов стало решение Уэнделла Уилки, бывшего соперника Рузвельта по президентской гонке, оказать решительную поддержку законопроекту[901]. (Уилки отмахнулся от своей собственной кампании устрашения, которую он недавно проводил, как от «предвыборной риторики».) Теперь уже казалось, что законопроект все-таки пройдет в сенате, притом скоро – и его не искалечат поправки, придуманные для того, чтобы подорвать его эффективность. Прохождение могло состояться в любой из ближайших дней.

Это казалось столь вероятным, что Рузвельт стал готовиться к отправке в Лондон еще одного эмиссара – человека, являвшегося полной противоположностью хрупкому Гарри Гопкинсу. Вскоре он окажет серьезное влияние на жизнь Мэри Черчилль и ее невестки Памелы.

Глава 78

Высокий улыбчивый мужчина

Рузвельт и его гость уселись за ланч – прямо за президентским рабочим столом в Овальном кабинете Белого дома. Рузвельт приходил в себя после простуды и казался сонным.

«Еда исключительная», – писал гость позже. Он имел в виду «исключительно ужасная».

«Суп со шпинатом» – так он начал ее описание[902].

Этим гостем был Уильям Аверелл Гарриман, которого разные люди называли по-разному – Аверелл, Айв, Билл. Невероятно богатый наследник железнодорожной империи «Юнион Пасифик», построенной его отцом, он вошел в совет директоров этой компании, еще будучи старшекурсником Йеля, а теперь, в 49 лет, являлся его председателем. В середине 1930-х он руководил строительством колоссального горнолыжного курорта в Айдахо, названного «Солнечная долина» и призванного поощрять железнодорожные поездки на американский Запад. Он был привлекателен по любым меркам, но две вещи придавали ему особое очарование: широкая белозубая улыбка и изящная атлетическая непринужденность движений. Он был искусным лыжником и игроком в поло.

Гарриману предстояло отправиться в Лондон через несколько дней – 10 марта, в понедельник: там он должен будет координировать поставку американской помощи после того, как Акт о ленд-лизе наконец примут. Как и Гопкинсу, его предшественнику, Гарриману следовало стать для Рузвельта своего рода зеркалом, показывающим, как идут дела у Британии, однако у него имелись и более формальные обязанности – следить, чтобы Черчилль получал ту помощь, которая нужна ему больше всего, а получив, использовал ее как можно эффективнее. Объявляя о его назначении, Рузвельт дал ему должность «уполномоченного по оборонному снабжению».

Пока же Гарриман погрузил ложку в водянистую зеленую жижу.

«Суп со шпинатом оказался не очень плох на вкус, но выглядел как горячая вода с нарубленным шпинатом, – писал он в заметке для собственных архивов. – Тосты из белого хлеба и горячие сдобные булочки. Главное блюдо – сырное суфле со шпинатом!! На десерт – три большие пышные оладьи, масса сливочного масла и кленового сиропа. Чай для президента, кофе – для меня».

Гарриман обратил особое внимание на этот ланч из-за президентской простуды. Он писал: «Мне показалось, что это самая нездоровая пища при данных обстоятельствах, тем более что мы как раз обсуждали ситуацию с продовольствием у британцев и их растущие потребности в витаминах, белках и кальции!!»

Рузвельт хотел, чтобы снабжение Англии продуктами питания стало для Гарримана приоритетной задачей, и довольно долго (слишком долго, с точки зрения Гарримана) говорил о конкретных видах продуктов, которые понадобятся Британии, чтобы выжить. Его собеседник усмотрел в этом забавный парадокс: «Поскольку президент явно физически устал и умственно переутомился, мне подумалось, что в интересах Британии – улучшение президентского рациона: вот что следовало бы сделать основным приоритетом».

Эта беседа вызвала у Гарримана немалое беспокойство: ему показалось, что Рузвельт пока не совсем понимает серьезность положения Британии – и то, что это означает для остального мира. Сам Гарриман публично высказывался за то, чтобы Америка сама вмешалась в войну. О прошедшем разговоре он писал: «Я уходил, чувствуя, что Президент в общем-то не сумел по-настоящему оценить то, что мне представлялось реальными особенностями ситуации. А именно – что существует немалая вероятность: Германия (если мы не поможем Британии) настолько сильно будет препятствовать поставкам в Британию, что это существенно скажется на ее обороноспособности».

Позже, примерно в половине шестого вечера, Гарриман встретился с госсекретарем Корделлом Халлом, который тоже страдал простудой и тоже выглядел уставшим. Они обсудили ситуацию на морях в более широком масштабе – в частности, угрозу, которую представляет для Сингапура рост мощи и агрессивности Японии. Халл сообщил ему, что военно-морские соединения США не планируют вмешиваться, но что он лично полагает: американскому флоту следовало бы направить некоторые из своих самых мощных кораблей в район Голландской Ост-Индии как демонстрацию силы – в надежде, что (как пересказывал его замечания Гарриман) «этот блеф заставит япошек держаться в рамках»[903].

Избрав позицию пассивного наблюдения, подчеркивал Халл, Америка рискует получить «унизительные результаты» – если Япония захватит ключевые стратегические пункты на Дальнем Востоке, а США будут и дальше держать свои корабли в безопасности – на большой тихоокеанской базе. Халл явно устал, к тому же он не очень хорошо соображал из-за простуды, поэтому никак не мог припомнить ее конкретное местоположение.

– Как называется эта гавань? – спросил Халл.

– Пёрл-Харбор, – ответил Гарриман.

– Да, точно.

Поначалу Гарриман имел лишь смутные представления о том, к каким результатам должна привести его миссия. «Никто не дал мне каких-либо инструкций или указаний по поводу того, как мне надлежит действовать», – писал он в еще одной памятной записке для своего архива[904].

Чтобы получше изучить ситуацию, Гарриман провел несколько бесед с флотскими и армейскими чинами США и ощутил их глубинное нежелание посылать оружие и материально-техническое обеспечение в Британию без четкого понимания того, что с ними планируют делать британцы. Гарриман винил в этом Гопкинса, у которого, судя по всему, сложились лишь самые общие впечатления о том, что нужно Британии и как эти потребности вписываются в черчиллевскую военную стратегию. Те военачальники, с которыми говорил Гарриман, выражали скептицизм по поводу этой стратегии – и, казалось, не особенно уверены в компетентности Черчилля. «Делаются такие замечания, как "мы не можем серьезно относиться к просьбам, которые формулируются поздно вечером за бутылкой портвейна": хотя имена не упоминаются, здесь явно имеются в виду вечерние беседы Гопкинса и Черчилля», – писал Гарриман.

Тот скептицизм, с которым Гарриман столкнулся в Вашингтоне, теперь сделал его задачу ясной, писал он: «Я должен попытаться убедить премьер-министра, что мне или кому-то другому нужно обязательно донести его военную стратегию до нашего народа, иначе он не сможет рассчитывать на получение максимального объема помощи».

Гарриман забронировал место на самолете «Атлантик Клиппер» компании «Пан Американ Эрвейз», который должен был отправиться 10 марта, в понедельник, в 9:15 с терминала «Морской аэровокзал» нью-йоркского муниципального аэропорта, носившего неофициальное название «Аэродром "Ла-Гуардия"». (Лишь позже, в 1953 году, название «Аэропорт "Ла-Гуардия"» стало официальным и постоянным.) При самых благоприятных условиях путь занял бы три дня, причем потребовалось бы несколько остановок – вначале на Бермудах (в шести часах полета от Нью-Йорка), потом, еще через 15 часов, в городе Орта, на Азорских островах. Затем «Клипперу» предстоял путь до Лиссабона, где Гарриману следовало пересесть на рейс авиакомпании KLM до португальского же города Порту. Оттуда он должен был, подождав час, проследовать на еще одном самолете в английский Бристоль, а уже оттуда на пассажирском лайнере – в Лондон.

Вначале Гарриман заказал номер в отеле «Кларидж», но потом отменил бронирование, предпочтя «Дорчестер». Он славился прижимистостью (так, он вообще редко носил с собой деньги и никогда не платил за общий обед в ресторане; жена Мэри называла его «старым жмотом») – и 8 марта, в субботу, отправил в «Кларидж» такую телеграмму: «Отмените мое бронирование, но зарезервируйте самый дешевый номер для моего секретаря»[905].

Всего двумя днями раньше о «Дорчестере» заговорили во время ланча Черчилля с президентом Гарварда Конантом, который остановился в «Кларидже». Клементина предложила ему из соображений безопасности перебраться в «Дорчестер», после чего вместе с Уиннифредой разразилась грубоватым многозначительным смехом, а затем (по воспоминаниям одного из гостей) «объяснила д-ру Конанту, что, хотя его жизнь, быть может, подвергается большей опасности в "Кларидже", его репутация, быть может, подвергнется большей опасности в "Дорчестере"».

Конант ответил, что как президент Гарварда «он лучше рискнет жизнью, чем репутацией»[906].

Глава 79

Снейкхипс[907]

Бал королевы Шарлотты проводили в подземном танцевальном зале отеля «Гросвенор-хаус», напротив восточной границы Гайд-парка. «Дорчестер» находился в нескольких кварталах к югу; американское посольство – на таком же расстоянии к востоку. Большие «Даймлеры» и «Ягуары», с фарами, дававшими лишь тонкие световые кресты, медленно продвигались к отелю. Несмотря на высокую вероятность авианалета в столь ясную лунную ночь, в отеле собралось множество молодых женщин в белом – 150 дебютанток, а также толпа родителей, молодых мужчин и бывших дебютанток, которые пришли вывести их в свет на этом вечере кушаний и танцев.

Мэри Черчилль, которую впервые «вывели» годом раньше, провела субботу с подругами. Вместе с Джуди Монтегю она ходила по магазинам: «Купила прелестные ночные рубашки и очаровательный пеньюар». Она сочла, что в городе весьма оживленно – и полным-полно покупателей. «Мне и в самом деле кажется, что лондонские магазины сейчас очень-очень оживленные и милые», – писала она[908]. Мэри посидела за ланчем с Джуди и еще двумя подругами, а затем все они отправились смотреть репетицию церемонии разрезания торта (традиционной для этого бала): на этой репетиции дебютантки отрабатывали реверансы, которые им придется совершать перед гигантским белым тортом. Это было не просто вежливое приседание, а тщательно продуманный хореографический маневр (левое колено позади правого, голова высоко поднята, руки немного разведены в стороны, тело опускается плавно), который преподавала особая учительница танцев – кавалерственная дама[909] Маргерит Оливия Ранкин, более известная как мадам Вакани.

Мэри с подругами наблюдали за происходящим – взглядом холодных ценительниц. «Должна признаться, – писала Мэри, – все мы сошлись во мнении, что дебютантки нынешнего года не представляют собой ничего выдающегося».

После репетиции Мэри попила чаю в «Дорчестере» вместе с еще одной подругой (позже отметив в дневнике: «Огромное удовольствие»). Затем они сделали маникюр и надели бальные платья. Мэри облачилась в голубое шифоновое.

Ее мать и две другие дамы из высшего общества зарезервировали стол для себя, родных и друзей. Перед самым началом ужина, как раз когда Мэри спускалась в бальный зал, завыли сирены воздушной тревоги. Затем раздались «три громких удара» – вероятно, это были выстрелы тяжелых зенитных орудий, расчет которых находился по другую сторону улицы – в Гайд-парке, на поляне за деревьями.

Казалось, никто этого не замечает и не беспокоится по этому поводу, хотя шум и крики, доносившиеся снаружи все громче, наверняка добавляли особый нервический трепет, отсутствовавший на балах прошлых лет. В бальном зале, писала Мэри, «все было весело, беззаботно и счастливо». Считая, что подземный зал так же безопасен, как бомбоубежище, Мэри и другие пришедшие заняли свои места за столом, и ужин начался. Играл оркестр; женщины и «услады дебютанток» начали заполнять пространство для танцев. Никакого джаза здесь не полагалось – он будет позже, в «Кафе де Пари».

Мэри едва различала глухие выстрелы зенитных орудий и взрывы бомб – «странное постукивание и громыхание над нашей болтовней и музыкой» (как она это описывала).

Когда прозвучал сигнал воздушной тревоги, Снейкхипс выпивал с друзьями в клубе «Эмбасси», после чего он планировал отправиться на такси в «Кафе де Пари», чтобы подняться на сцену с первым из своих номеров. Однако, выйдя на улицу, он обнаружил, что никаких такси рядом нет – их водители попрятались по убежищам от авианалета. Друзья призывали его остаться и не идти на такой риск – добираться до кафе посреди воздушного рейда, явно довольно серьезного. Но Снейкхипс настаивал, что он выполнит обещание, данное владельцу клуба Мартину Поульсену, жизнерадостному датчанину, который перед этим разрешил ему 10 вечерних выступлений в клубах близ Лондона (каждый раз – на новом месте) за некоторые дополнительные деньги. Музыкант пустился бегом – пошутив насчет своей очень темной кожи: «Все равно в темноте меня никто не заметит»[910].

Снейкхипс добрался до клуба к 9:45 – промчавшись сквозь черные светомаскировочные шторы в верхней части лестничного пролета, сразу же за входом, и потом сбежав вниз по ступенькам.

Столики окружали обширный овальный танцпол, вытянутый с севера на юг, с приподнятой площадкой в южной части – эстрадой для оркестра. Еще дальше располагалась большая кухня, снабжавшая гостей блюдами, которые бросали вызов нормированию продуктов. Среди прочего публике предлагались икра, устрицы, стейки, шотландские куропатки, дыни со льдом, морские языки и персики «Мельба»[911], все это – непременно с шампанским. Две открытые лестницы обрамляли оркестровую площадку и вели к балкону, опоясывавшему стены клуба изнутри: на нем тоже располагались столики, многие из которых предпочитали завсегдатаи, ценившие виды на танцевальное пространство внизу и платившие метрдотелю Чарльзу солидные чаевые, чтобы он оставлял эти места за ними. Окон в клубе не было.

Клуб был полон лишь наполовину, но явно ожидалось, что к полуночи он заполнится до предела. Одна гостья, леди Бетти Болдуин, дочь бывшего премьер-министра Стэнли Болдуина, явилась с подругой и двумя голландскими офицерами. Поначалу она была недовольна, что ей не предоставили ее любимый столик, теперь же она вместе со своим кавалером пробиралась на площадку для танцев. «Мужчины, почти все в форме, казались невероятно привлекательными, молодые женщины – такими прекрасными, создалась атмосфера искрометного веселья и молодого очарования», – вспоминала она позже[912].

Парочка проходила мимо эстрады, когда появился запыхавшийся Снейкхипс.

В этот момент на кухне трудились бесчисленные повара и их помощники – в общей сложности 21 человек. Десять танцовщиц готовились выпорхнуть на площадку. На балконе один из официантов отодвинул стол от стены, чтобы разместить за ним только что прибывшую компанию из шести человек. Гарри Макэлхоун, бармен, бывший владелец парижского «Нью-йоркского бара Гарри», ныне находящийся в изгнании, вовсю смешивал напитки для группы из восьми гостей. Гостья по имени Вера Ламли-Келли опускала монетки в телефон-автомат, чтобы позвонить матери и призвать ее оставаться дома, пока налет не закончится. Оркестр начал играть зажигательную джазовую мелодию «О, Джонни, о, Джонни, о!». Гость по имени Дэн написал на меню особый заказ. «Кен, – обращался он к Снейкхипсу, – сегодня у моей сестры день рождения. Как по-твоему, сумеешь втиснуть песенку "С днем рождения" в фокстрот? Спасибо – Дэн»[913].

Снейкхипс подошел к правой части эстрады. Как всегда, на нем был элегантный смокинг с красной гвоздикой в петлице. Поульсен, владелец заведения, стоял на балконе рядом с метрдотелем Чарльзом.

Женщина на площадке проделала энергичное танцевальное движение, ткнула рукой в воздух и вскричала: «Ух ты, Джонни!»

В отеле «Гросвенор-хаус» Бал королевы Шарлотты продолжался без единой заминки.

Мэри писала: «Казалось, так легко забыть – там, среди света, тепла и музыки – эти темные опустевшие улицы – лай зениток – сотни мужчин и женщин, готовых к бою на своих постах – бомбы, и смерть, и кровь»[914].

Снаружи авианалет усилился. Ночное небо заполнили самолеты, и среди желтоватых лучей света на бархатно-черном занавесе ночи словно бы расцвели ярко-белые маргаритки. Немецкие бомбардировщики сбросили 130 000 зажигательных бомб и 130 т фугасных. Четырнадцать фугасных бомб упали на Букингемский дворец и в Грин-парк, находящийся совсем рядом с ним, чуть севернее. Двадцать три бомбы легли на железнодорожный вокзал Ливерпуль-стрит или рядом с ним: одна опустилась между платформами 4 и 5. Неразорвавшаяся бомба вынудила врачей больницы Гая эвакуировать хирургическое отделение. Еще одна бомба разрушила одно из отделений полиции в Сити – финансовом районе города; два человека погибли, 12 получили ранения. Пожарные команды сообщали о том, что им пришлось иметь дело с новым видом зажигательной бомбы: после приземления она выпускала в воздух пылающие ракеты – на высоту 200 футов.

Одна бомба, массой 110 фунтов, пробила крышу «Риальто Синема» и другие перекрытия, дойдя до подвальной площадки для танцев в «Кафе де Пари». Там она взорвалась. Было 21:50.

Никто в клубе не услышал эту детонацию, но все увидели и ощутили ее: необычайно яркую голубую вспышку. А потом – удушающие облака пыли, запах кордита [бездымного пороха]. И кромешная тьма.

Саксофониста по имени Дэвид Уильямс разорвало пополам. Один из голландских офицеров, пришедших вместе с Бетти Болдуин, лишился пальцев. Шесть гостей за одним столом погибли без всяких признаков внешних травм, они даже остались сидеть. Метрдотеля Чарльза швырнуло с балкона прямо на площадку для танцев; его протащило через весь танцпол, до колонны на другой стороне зала. Там он и остановился – уже мертвый. У одной женщины взрывной волной сорвало чулки, но в остальном она совершенно не пострадала. Вера Ламли-Келли, собиравшаяся позвонить матери по телефону-автомату, спокойно нажала на кнопку возврата монет, обозначенную буквой «B» [от «Back» – «Назад»].

Какое-то время в зале стояла тишина. Потом послышались приглушенные голоса, шевеление обломков: выжившие пытались двигаться. Штукатурка, превращенная в пыль, заполнила воздух, побелила волосы. Лица потемнели от кордита.

«Меня сбило с ног, – вспоминал один из гостей, – но ощущение было такое, словно на меня давит гигантская рука». Один из музыкантов джаз-банда, по имени Йорк де Соуза, рассказывал: «Я смотрел на танцевальную площадку, полузакрыв глаза, когда вдруг что-то ослепительно вспыхнуло. И я обнаружил, что меня всего засыпало обломками, штукатуркой, осколками стекла, я еще был на эстраде, но оказался под фортепиано. Я задыхался от кордита. Темно было как ночью». Вскоре его глаза привыкли к темноте. Кое-какой свет проник из кухни. Де Соуза и Уилкинс, его коллега по джаз-банду, начали искать выживших и набрели на тело, лежащее ничком. «Мы с Уилкинсом попытались его поднять, но верхняя часть тела отделилась от нижней прямо у нас в руках, – вспоминал де Соуза. – Это был Дейв Уильямс [тот самый саксофонист], я выпустил его, меня страшно тошнило. В глазах у меня мутилось. Я бродил как в тумане»[915].

Леди Болдуин оказалась сидящей на полу, одну ступню ей придавило обломками. «Было очень жарко, – рассказывала она. – Мне показалось, что по мне ручьями льет пот. – Кровь текла из рваной раны у нее на лице. – У верхней части лестницы появился свет, и я видела, как люди поднимаются по ступенькам, вынося жертв на спине». Вместе со своим голландским офицером она сумела найти такси и назвала таксисту адрес своего врача.

Таксист попросил:

– Пожалуйста, не испачкайте кровью сиденье.

Все работники кухни (21 человек) уцелели, не получив никаких повреждений, – как и танцовщицы, готовившиеся выступать. Согласно первоначальному подсчету, число погибших составило 34 человека, раненых – 80 (многие оказались изувечены, многие получили глубокие раны).

Снейкхипс был мертв: ему оторвало голову.

В конце концов танцы в отеле «Гросвенор-хаус» закончились, прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги, а бальный зал, расположенный в подвале, начал пустеть. С материнского позволения Мэри отправилась продолжать веселье вместе с друзьями, подругами и некоторыми матерями (Клементина не вошла в их число). Они двинулись в «Кафе де Пари».

Когда автомобили, на которых они ехали, приблизились к клубу, выяснилось, что дорога перекрыта обломками, каретами «скорой» и пожарными машинами. Уполномоченные по гражданской обороне направляли транспорт в объезд – по соседним улицам.

Тогда компания Мэри принялась обсуждать возникший насущный вопрос: если до «Кафе де Пари» им не добраться, куда бы им попробовать заглянуть? Они поехали в другой клуб, где протанцевали всю ночь. В какой-то момент они узнали о произошедшей бомбежке. «Мы так веселились… и вдруг все это показалось каким-то неправильным, какой-то нелепой насмешкой», – писала Мэри в дневнике.

До сих пор зенитные орудия, сами зенитчики, отдаленный грохот и вспышки – все это казалось чем-то очень далеким, находящимся далеко за границами обычной повседневной жизни. «Почему-то, – писала она, – эти последние [то есть грохот и вспышки] казались чем-то нереальным: ну конечно, все это лишь кошмарный сон или плод воображения.

Но теперь – это вполне реально – попадание в «Кафе де Пари» – много жертв и тяжело раненных. Они танцевали и смеялись, совсем как мы. И теперь они в один миг исчезли, перешли из того мира, который мы знаем, в безбрежное, бесконечное неведомое»[916].

Один из находившихся рядом друзей, Том Шонесси, старался поместить произошедшую трагедию в какой-то приемлемый контекст: «Если бы те, кто погиб в "Кафе", каким-то образом воскресли и увидели здесь всех нас, они бы все сказали: "А ну давайте – пусть оркестр играет веселее – живи дальше, Лондон"».

Так они и поступили – танцевали, смеялись, шутили до половины седьмого утра (уже наступило воскресенье). «Когда я теперь это вспоминаю, – писала Мэри годы спустя, – меня немного поражает, что мы все-таки отправились искать еще какое-то место, чтобы прокружиться там остаток ночи»[917].

В своем рапорте по итогам ночи руководство гражданской обороны Лондона назвало случившееся «самым тяжелым налетом с начала января».

В три часа ночи [по британскому времени] Гарри Гопкинс позвонил в Чекерс из Вашингтона и сообщил Джону Колвиллу, что американский сенат одобрил Акт о ленд-лизе. За него проголосовали 60 сенаторов, против – 31.

Глава 80

Кадриль со штыком

Для Черчилля звонок Гарри Гопкинса стал поистине долгожданным «живительным глотком»[918]. Утром он отправил Рузвельту телеграмму: «От имени всей Британской империи посылаем благословения вам и американскому народу за эту очень своевременную помощь в тяжелый период»[919].

Его хорошее настроение достигло пика вечером – несмотря на бронхит. Хотя Черчилль явно по-прежнему был болен, он проработал весь день в своем обычном героическом темпе, читая документы и материалы последних перехватов, доставленные из Блетчли-парка, – и разражаясь всевозможными служебными записками и директивами. В Чекерсе было полным-полно гостей: некоторые ночевали, другие прибыли в течение дня. Присутствовали почти все входящие в черчиллевский ближний круг, в том числе Профессор, «Мопс» Исмей и Колвилл. Здесь же находились Диана (одна из дочерей Черчилля) вместе с мужем Дунканом Сэндсом, а также Памела Черчилль. (Памела, как обычно, оставила малютку Уинстона с няней – в хитчинском доме священника, где они сейчас жили.) Полковник Уильям Донован, американский наблюдатель, прибыл в воскресенье; Шарль де Голль уехал утром. Самым высокопоставленным гостем стал австралийский премьер-министр Роберт Мензис, прибывший на весь уик-энд. Мэри и Клементина вернулись из Лондона, привезя рассказы об ужасных и славных моментах вечера субботы и ночи на воскресенье.

Вечеринка была в разгаре, когда Черчилль перед самым ужином наконец спустился вниз – в своем небесно-голубом «костюме для воздушной тревоги».

За ужином беседа затрагивала самые разные темы: как писал Колвилл, «велось много легкомысленных разговоров о метафизике, солипсистах и высшей математике». Клементина пропустила ужин и провела вечер в постели: по словам Мэри, у матери была простуда, что-то вроде бронхита. Мэри, как всегда, беспокоилась о здоровье отца. «Папе совсем нехорошо, – записала она в дневнике. – Оч. волнуюсь»[920].

Но Черчилль упорно держался, сохраняя удивительную энергичность. После ужина, подогретый шампанским и бренди, он запустил граммофон и принялся ставить марши и военные песни. Он вынес винтовку для охоты на крупного зверя (видимо, свой «Манлихер») и стал маршировать под музыку – это было одно из его любимых вечерних развлечений. Затем он произвел серию ружейных и штыковых приемов. В своем комбинезоне премьер походил на ожившее бледно-голубое пасхальное яйцо, в приступе ярости отправившееся на войну.

Генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, счел происходящее поразительным и уморительным. «Тот вечер до сих пор остается для меня очень ярким воспоминанием, – писал он позже (в одном из дополнений к своему публикуемому дневнику), – поскольку это был один из первых случаев, когда я видел Уинстона в одном из его по-настоящему легкомысленных настроений. Я помирал со смеху, глядя, как он показывает штыковые упражнения со своим ружьем, – облаченный в свой комбинезон, стоя посреди древнего холла Чекерса. Помню, мне пришел в голову вопрос: интересно, что подумал бы Гитлер о такой демонстрации умелого обращения с оружием?»[921]

Впрочем, Черчилль отправился ко сну пораньше – это стало его единственной уступкой бронхиту. Гости были ему за это признательны. «Ложусь спать – 23:30, рекордно рано», – записал Колвилл в дневнике[922]. Генерал Брук отмечал: «К счастью, премьер решил лечь пораньше, так что к полуночи я уютненько устроился в елизаветинской кровати с балдахином, сделанной в 1550 году. Отходя ко сну, я невольно подумал: "Какие увлекательные истории могло бы поведать это ложе о своих многообразных постояльцах на протяжении прошедших четырех сотен лет!"»[923]

А в Берлине Йозеф Геббельс написал в дневнике о новых «карательных атаках» на Лондон, добавив: «Грядут еще более суровые»[924].

Глава 81

Игрок

Чтобы избежать угрозы атаки из-под воды и с воздуха в Средиземном море, «Гленрой» (корабль, на котором плыл Рандольф Черчилль) шел в Египет кружным путем – вдоль западного побережья Африки и потом обратно на север – в Аденский залив, Красное море и Суэцкий канал. Путешествие было долгое и нудное – целых 36 дней до входа в канал (состоявшегося 8 марта). Развлечений имелось мало, и Рандольф обратился к одному из своих излюбленных видов досуга. «Каждый вечер – азартные игры с очень высокими ставками – покер, рулетка, железка[925], – отмечал Ивлин Во в записках об этом отряде коммандос. – Рандольф за два вечера проиграл 850 ф.»[926]. В письме жене Во замечал: «Бедной Памеле, видимо, придется пойти работать»[927].

В ходе плавания проигрыши Рандольфа лишь усугублялись, пока он не задолжал своим спутникам 3000 фунтов – 12 000 тогдашних долларов (более 190 000 нынешних). Половина этой суммы приходилась на долю всего одного человека – Питера Фицвильяма, отпрыска одного из самых богатых семейств Англии (вскоре ему предстояло унаследовать Уэнтворт-Вудхаус, гигантский особняк в Йоркшире, послуживший, как полагали некоторые, прототипом усадьбы Пемберли в «Гордости и предубеждении» Джейн Остин).

Эту новость Рандольф обрушил на Памелу телеграммой, в которой велел ей заплатить его долг любым возможным способом. Он предложил ей посылать каждому из его новых кредиторов по 5 или 10 фунтов в месяц. «В общем, – заключал он, – предоставляю тебе решать, как это лучше сделать, только, пожалуйста, не говори моей матери и моему отцу»[928].

Памела к этому моменту уже была уверена, что она и в самом деле снова беременна. Ее ошеломило и испугало это послание. Как она выразилась, оно стало «переломной точкой». Если платить по 10 фунтов в месяц, понадобится дюжина лет лишь для того, чтобы рассчитаться с его долгом Фицвильяму. Общая сумма долга казалась немыслимой – и отчетливо высветила фундаментальный изъян их брака. «Я хочу сказать – я же тогда впервые в жизни осознала, что я совершенно одна и что будущее моего сына целиком зависит от меня самой, как и мое собственное. Что я больше никогда не смогу положиться на Рандольфа», – говорила она[929].

Она вспоминала, как подумала: «Какого черта, что же мне делать? Не могу же я пойти к Клемми и Уинстону».

Почти сразу же ей пришла в голову мысль о Бивербруке. «Мне он ужасно нравился, я им невероятно восхищалась», – отмечала она. Памела считала его своим близким другом и не раз проводила уик-энды в его загородном доме (Черкли) – вместе с маленьким Уинстоном. Он относился к ней так же – хотя знавшие Бивербрука понимали, что он видит в их отношениях ценность, которая простирается за пределы обычной дружбы. Для него Памела служила источником слухов из самых высокопоставленных кругов страны.

Она позвонила Бивербруку и, всхлипывая в трубку, спросила:

– Макс, можно мне к вам заехать?

Сев в свой «Ягуар», она отправилась в Лондон. Поскольку было утро, риска попасть под бомбежку почти не было. Она ехала по улицам, поблекшим от разрушений и пыли, но там и сям испещренным проблесками цвета – обоев, краски, ткани из обнажившихся интерьеров домов. Она встретилась с Бивербруком в новом помещении министерства авиационной промышленности, располагавшегося теперь в большом здании одной нефтяной компании на набережной Виктории.

Она поведала ему об игорных долгах мужа и вообще рассказала немало подробностей своей семейной жизни, предупредив, чтобы он ничего не передавал Клементине или Черчиллю (она знала, что Черчилль – ближайший друг Бивербрука). Разумеется, он согласился: секреты являлись его самым любимым активом.

Памела сразу же спросила, не подумает ли он о том, чтобы выдать ей годовую зарплату Рандольфа авансом. Ей казалось, что такую просьбу ему нетрудно будет исполнить: в конце концов, работа Рандольфа в бивербруковской Evening Standard скорее напоминала синекуру. А когда нависший кризис удастся предотвратить, она сможет перейти к более масштабному вопросу – как дальше быть со своим браком и надо ли вообще его сохранять.

Бивербрук поглядел на нее и изрек:

– Я не дам Рандольфу авансом ни единого пенса из его жалованья[930].

Ее это потрясло. «Помню, меня это совершенно ошеломило, – рассказывала она позже. – Мне никогда и в голову не приходило, что он откажется. Казалось, для него это сущий пустяк».

Но тут он снова удивил ее.

– Если вы хотите, чтобы я выписал вам чек на три тысячи, – проговорил он, – я это сделаю – для вас.

Он согласился дать ей денег, но подчеркнул, что это будет его подарок ей.

Памела насторожилась. «Максу непременно требовалось контролировать окружающих, будь то Брендан Бракен или даже сам Уинстон Черчилль, – отмечала она. – Ему обязательно надо было сидеть в водительском кресле. И я почуяла опасность». Уже бывали случаи, когда Рандольф предостерегал ее по поводу Бивербрука, заклиная ее никогда не позволять себе попасть под его власть. «Никогда, – настойчиво твердил Рандольф. – Ни за что не попадай под контроль Макса Бивербрука».

И вот сейчас, сидя в кабинете Бивербрука, она ответила:

– Макс, я не могу так поступить.

Но ей все равно требовалась его помощь. Она знала, что ей надо найти работу в Лондоне, чтобы начать выплачивать долги.

Тогда Бивербрук предложил компромисс. Она может перевезти сына (вместе с няней) в его загородный дом, а он проследит, чтобы там о них как следует заботились. В итоге она сумеет спокойно переехать в Лондон.

Она приняла этот вариант. Хитчинский дом она выгодно сдала детскому саду, которому пришлось эвакуироваться из Лондона (она установила еженедельную плату на два фунта больше той, которую платила сама). В Лондоне она сняла номер на верхнем этаже «Дорчестера», разделив его с Клариссой, племянницей Черчилля. «Не так шикарно и не так дорого, как могло бы показаться, – позже писала Кларисса, – поскольку в условиях постоянных воздушных налетов это был не самый популярный этаж»[931]. Вместе они платили шесть фунтов в неделю. Клариссе нравилась Памела, хоть она и отмечала, что у той «нет чувства юмора». Зато у Памелы имелся дар выжимать все возможное из всякой сложившейся ситуации. «Она отлично умела видеть выгодные шансы – и при этом обладала по-настоящему добрым сердцем», – писала Кларисса[932].

Вскоре после переселения Памела на одном из ланчей на Даунинг-стрит, 10 оказалась рядом с министром снабжения[933] сэром Эндрю Рэем Дунканом – и вскользь упомянула в разговоре с ним, что надеется подыскать себе работу в столице. Не прошло и 24 часов, как она ее получила – в подразделении его министерства, занимавшемся созданием общежитий для тех рабочих оружейных заводов, которые распределены на предприятия вдали от дома.

Поначалу ей непросто было устраиваться с питанием. В цену дорчестерского номера входил лишь завтрак. Министерство снабжения предоставляло своим сотрудникам ланч, и она пользовалась этим правом. Ужинать же она по возможности пыталась на Даунинг-стрит, 10 – или с обеспеченными друзьями. Она обнаружила, что ей приходится постоянно «добывать» такие приглашения на ужин, – и вскоре она довела этот навык до совершенства. Конечно, тут помогало и то, что Памела была невесткой самого влиятельного человека в Британии. Вскоре они с Клариссой «обзавелись друзьями и знакомыми на каждом этаже [отеля]», вспоминала Кларисса.

Они часто укрывались от авианалетов в номере еще одного постояльца отеля – австралийского премьер-министра Мензиса, с которым Памела успела хорошо познакомиться благодаря тому, что она теперь входила в семью Черчилль. Австралийский премьер занимал просторный люкс на втором этаже «Дорчестера» (таком желанном для многих). Обе женщины ночевали тут на матрасах, разложенных в небольшой безоконной нише, служившей холлом.

Теперь возник «непростой» (по выражению Памелы) вопрос – как сохранить эти неудачи Рандольфа с азартными играми в тайне от ее свекра и свекрови, «потому что иначе я толком не смогла бы объяснить Клемми и Уинстону, почему я вдруг, так счастливо живя в Хитчине с ребенком, подхватилась, рассталась с ним, переехала и пожелала обзавестись работой в Лондоне»[934].

Чтобы лучше справиться с расходами и начать выплачивать игорный долг мужа, Памела продала свои свадебные подарки, «в том числе некоторые бриллиантовые серьги и пару очень милых браслетов», вспоминала она позже. На фоне всех этих событий у нее произошел выкидыш, вину за который она возлагала на стресс и сумятицу своей жизни. К этому моменту она уже знала, что ее браку пришел конец.

Памела начала ощущать какое-то новое чувство свободы, которое лишь усиливал тот факт, что совсем скоро, 20 марта 1941 года, ей исполнялся 21 год[935]. Но, конечно, ей ничто не подсказывало, что очень скоро она влюбится в очень привлекательного мужчину значительно старше ее, который проживает несколькими этажами ниже – на одном из самых безопасных этажей самого безопасного отеля в Лондоне.

Глава 82

Угощение для Клементины

Между тем в Нью-Йорке утром 10 марта, в понедельник, Аверелл Гарриман поднялся на борт самолета «Атлантик Клиппер» (стоявшего близ терминала «Морской аэровокзал» нью-йоркского аэропорта, который носил – пока неофициально – название «Ла-Гуардия»). Его сопровождал личный секретарь Роберт Мейклджон. Небо было ясное, вода залива Флашинг-Бей – сочно-голубая, прозрачная, как кристалл. Температура воздуха сейчас, в восемь утра, была вполне бодрящей – около минус двух по Цельсию. Им предстоял полет на «Боинге-314», прозванном «летающей лодкой»: в сущности, это был просто гигантский корпус, снабженный крыльями и двигателями. Посадка и в самом деле больше напоминала подъем на борт корабля, чем вход в самолет, в частности, следовало пройти над водой по трапу, напоминающему небольшой мол.

Словно путешествующий первым классом на трансатлантическом океанском лайнере, Гарриман получил список пассажиров. Перечень напоминал выдержку из романа Агаты Кристи, которая недавно сделалась настоящей международной сенсацией; один из ее детективов, бестселлер «…И никого не стало», вышел в США годом раньше[936]. (Британскую версию опубликовали под ужасным названием, где использовалось грубое название чернокожих, распространенное тогда как в Британии, так и в Америке[937].) Так, в список входили Антенор Патиньо, обозначенный как боливийский дипломат, но больше известный миру как «Оловянный король»[938], а также Энтони Биддл-младший, служивший американским послом в Польше во время нацистского вторжения в страну: теперь ему предстояло стать американским послом, взаимодействующим с различными правительствами в изгнании, вынужденными перебраться в Лондон; он ехал с женой и секретарем. В списке перечислялись также другие британские и американские дипломаты, а также два курьера и различные сотрудники аппарата. Пассажир по имени Антонио Газда, названный инженером из Швейцарии, на самом деле являлся международным торговцем оружием; он продавал его обеим сторонам.

Каждому пассажиру разрешалось бесплатно пронести на борт 66 фунтов багажа. Гарриман и его секретарь захватили по два чемодана; посол Биддл – 34 (и еще 11 везли отдельным рейсом).

«Клиппер» снялся с прикола, вошел в пролив Лонг-Айленд близ Квинса и начал предстартовый разбег, подскакивая на отрезке открытой воды длиной милю, пока наконец не оторвался от ее поверхности – разрезав водную гладь, точно кит, поднявшийся из глубины. При крейсерской скорости 145 миль/ч самолету требовалось около шести часов, чтобы достичь первой остановки на своем пути – Бермудских островов. Лайнер шел на высоте 8000 футов, и это почти гарантировало, что по пути он встретится со всеми облаками и штормами, какие окажутся рядом. Неизбежна будет болтанка из-за попадания в зоны турбулентности. Зато в самолете были созданы роскошные условия. Стюарды в белых пиджаках подавали трапезы из трех блюд в салоне-ресторане, где имелись столики, стулья и скатерти. К обеду и ужину мужчины выходили в костюмах, женщины – в платьях. На ночь стюарды стелили пассажирам постель на койках, окруженных занавесками. Молодожены, отправившиеся в свадебное путешествие, могли занять отдельный люкс в хвостовой части и ахать, любуясь отблесками лунного света на море.

Когда самолет приблизился к Бермудам, стюарды закрыли все шторки на иллюминаторах: мера безопасности, призванная не допустить, чтобы пассажиры рассматривали британскую военно-морскую базу, находящуюся внизу. Подглядывающим грозил штраф в размере $500 (около $8000 на нынешние деньги)[939]. После приземления Гарриман узнал, что следующий этап его полета откладывается на следующий день (11 марта, вторник) из-за плохой погоды на Азорских островах: там «Клипперам» приходилось садиться в ходе перелета через Атлантику, маршрут которого пролегал по открытым местам, где почти нет суши.

Пока Гарриман ждал улучшения погоды, Рузвельт подписал Акт о ленд-лизе, придав ему статус закона.

В Лиссабоне Гарриману пришлось столкнуться с еще одной задержкой. Рейс авиакомпании KLM до английского Бристоля пользовался большим спросом, и приоритет отдавали пассажирам с самым высоким официальным рангом – например, послу Биддлу. Ожидание затянулось на три дня. Впрочем, Гарриман от него не страдал. Он остановился в отеле «Паласио» города Эшторил – на Португальской Ривьере, шпионском гнезде, славившемся своей роскошью. Здесь он встретился (ненадолго) с полковником Донованом, который после своего воскресного пребывания в Чекерсе возвращался в Вашингтон, где вскоре станет руководителем главного разведывательного агентства в США военного времени – управления стратегических служб[940].

Всегда стремясь к эффективности, Гарриман решил воспользоваться задержкой и попросить гостиничных служащих почистить его дорожную одежду – вопреки предостережениям своего секретаря Мейклджона, который позже с сожалением писал: «Во время своего пребывания в отеле мистер Гарриман необдуманно отдал свою одежду в чистку, предварительно заручившись клятвенным обещанием, что она будет возвращена до того, как он отбудет в Англию»[941].

Гарриман нашел время и для того, чтобы отправиться за покупками. Характер его миссии позволял ему лучше большинства людей понимать тонкости британского продовольственного дефицита и правил нормирования продуктов, поэтому он купил пакет мандаринов – в подарок жене Черчилля.

Посещения Чекерса и его замены на время полнолуния Дитчли стали теперь для Черчилля регулярным ритуалом уик-эндов. Эти краткие пребывания отвлекали его от все более печальных видов Лондона, терзаемого бомбами, и отчасти удовлетворяли присущую его английской душе потребность пожить среди деревьев, лощин, прудов и птичьего пения. Он планировал вернуться в Чекерс 14 марта, в пятницу, всего через три дня после предыдущего раза, – чтобы принять здесь нового эмиссара Рузвельта (если гость все-таки сумеет прибыть).

Между тем вокруг происходила масса тревожных событий. Болгария недавно присоединилась к Оси, и вскоре в нее вошли немецкие войска, что существенно усиливало вероятность вторжения в Грецию (через южную границу Болгарии), которого так опасались многие. После некоторого периода мучительных споров Черчилль все-таки решил соблюсти существующий оборонительный пакт между Британией и Грецией – и 9 марта отправил в страну британские войска, которым предстояло помочь грекам справиться с ожидаемым нападением (если оно действительно произойдет): рискованная затея, ослаблявшая те британские части, которые еще оставались в Ливии и Египте. Многим казалось, что эта экспедиция – дело безнадежное, но по крайней мере почетное. По мнению Черчилля, она играла важную роль, показывая лояльность Британии по отношению к своим союзникам и ее желание сражаться. Министр иностранных дел Энтони Иден телеграфировал из Каира: «Мы были готовы к риску поражения, полагая, что лучше страдать вместе с греками, чем вообще не предпринять никаких попыток им помочь»[942].

Между тем в ливийских пустынях объявился новый немецкий генерал, имевший под своим началом сотни танков и получивший приказ укрепить с помощью этих частей итальянские войска и отобрать назад территорию, недавно отошедшую к Британии. Генерал Эрвин Роммель, который вскоре получит прозвище Лис Пустыни, уже неплохо проявил себя в Европе и теперь возглавил новую армейскую группировку – Африканский корпус.

15 марта, в субботу, Гарриман наконец добыл себе место на рейсе Лиссабон – Бристоль. Одежду, которую он отдал в чистку, ему так и не вернули. Он распорядился, чтобы служащие отеля переслали ее в Лондон.

Идя к своему самолету DC-3 компании KLM, Гарриман испытал «странное и зловещее переживание» (как он сам это назвал). Он увидел на взлетной полосе немецкий самолет, ставший для него первым зримым свидетельством войны. Выкрашенный в черный цвет от носа до хвоста, если не считать белой свастики, этот самолет резко диссонировал с ярким солнечным ландшафтом – словно почерневший зуб в ослепительной улыбке.

А в Германии шеф люфтваффе Герман Геринг воспользовался периодом отличной погоды, чтобы предпринять новую кампанию против Британских островов, с массированными рейдами от Южной Англии до Глазго. 12 марта, в среду, группировка из 340 немецких бомбардировщиков с фугасными и зажигательными бомбами атаковала Ливерпуль и прилегающие к нему районы. Погибло более 500 человек. В следующие две ночи люфтваффе нанесло удары по Клайдсайду (региону, включающему в себя Глазго), убив 1085 человек. Эти авианалеты вновь показали, как непредсказуема смерть, приходящая с воздуха. Одна-единственная парашютная мина, бесцельно дрейфуя под ветром, разрушила многоквартирный дом (погибло 83 мирных жителя); одиночная бомба убила еще 80 человек, поразив бомбоубежище, расположенное на одной из верфей.

Йозеф Геббельс ликовал в дневниковой записи за субботу, 15 марта: «Наши летчики говорят о двух новых Ковентри. Посмотрим, долго ли Англия сумеет выдерживать такое». Для него, как и для Геринга, падение Англии казалось теперь более вероятным, чем когда-либо прежде, – несмотря на демонстративную поддержку, которую ей стала оказывать Америка. «Мы медленно душим Англию, наша хватка смертельна, – писал Геббельс. – И настанет день, когда она свалится на землю, хватая ртом воздух»[943].

Но даже эти события не могли отвлечь Геринга от охоты на произведения искусства. 15 марта, в субботу, он надзирал за доставкой гигантской партии работ, добытых в Париже и помещенных в поезд, состоявший из 25 багажных вагонов и перевозивший более 4000 предметов – от картин и гобеленов до мебели.

Гарриман прибыл в Англию субботним днем, через пять суток после отлета из «Ла-Гуардии». Борт компании KLM приземлился на аэродроме близ Бристоля в половине четвертого, в ясную и солнечную погоду. Совсем рядом, над самим городом, висели заградительные аэростаты. Как выяснилось, Черчилль устроил гостю сюрприз. Гарриман должен был пересесть тут на британский пассажирский самолет, который наконец доставит его в Лондон, но премьер договорился, чтобы американца встретил собственный помощник Черчилля по военно-морским делам капитан 3-го ранга Чарльз Ральф Томпсон (Томми), уютно устроив прибывшего не где-нибудь, а в любимом самолете Черчилля – его «фламинго». В сопровождении двух истребителей «Харрикейн» они пролетели в меркнущем свете дня над английской сельской глубинкой, вид которой приятно смягчали первые весенние почки и цветы, – прямо на аэродром близ Чекерса. В поместье они явились как раз к ужину.

Черчилль и Клементина тепло приветствовали Гарримана – словно знали его всю жизнь. Он вручил Клементине мандарины, которые купил для нее в Лиссабоне. «Меня удивило, как благодарна была миссис Черчилль, – писал он позже. – Ее неподдельный восторг по-настоящему показал мне суровость ограничений, налагаемых на британцев однообразным военным рационом»[944].

После ужина Черчилль и Гарриман провели свою первую подробную беседу о том, как Британия справляется с натиском Гитлера. Американский эмиссар объяснил премьер-министру, что сумеет эффективно продвигать его интересы, лишь если по-настоящему поймет истинное положение Британии, а также то, какого рода помощь Черчилль больше всего желает получить и что он планирует с ней делать.

– Вас будут держать в курсе, – заверил его Черчилль. – Мы считаем вас другом, от вас не станут ничего скрывать[945].

Далее Черчилль стал оценивать угрозу вторжения, отметив, что немцы собрали целые флотилии барж в портах Франции, Бельгии и Дании. Впрочем, сейчас его больше всего заботила немецкая кампания, в ходе которой подводные лодки противодействовали поставкам в Британию товаров и материалов: он назвал это Битвой за Атлантику. За один лишь февраль немецкие подлодки, самолеты и мины уничтожили 400 000 т поставок, сообщил он Гарриману, и эти объемы лишь нарастают. Потери в пересчете на один конвой составляли в среднем около 10 %; суда тонули в два-три раза быстрее, чем Британия строила новые.

Картина вырисовывалась печальная, но Черчилль казался неустрашимым. Гарримана поразила его решимость продолжать войну в одиночку, силами одной лишь Британии (если придется) – и его откровенное признание: если Америка рано или поздно не вступит в войну, Англия может даже не надеяться в конце концов одержать победу.

Чувство великих и судьбоносных перемен наполняло этот уик-энд. Мэри Черчилль ощущала восторженный трепет благодаря тому, что ей позволили стать свидетельницей таких серьезных разговоров. «Уик-энд выдался потрясающий, – писала она в дневнике. – Здесь находился центр Вселенной. Возможно, участь миллиардов людей зависит от этой новой оси – этой англо-американской, американско-английской дружбы»[946].

Когда Гарриман наконец добрался до Лондона, ему открылся пейзаж, весь состоящий из контрастов. В одном квартале он видел нетронутые здания и свободные тротуары; в соседнем – груды обломков, острые куски дерева и железа, торчащие вверх, словно когтистые лапы, и полуразрушенные дома с вещами, распластанными по фасаду, точно боевые знамена разбитого отряда. Все покрывала светло-серая пыль, и воздух пропитывал запах раскаленного гудрона и горелой древесины. Но небо было голубое, деревья начинали зеленеть, туман поднимался над травой Гайд-парка и водой Серпентайна. Потоки пассажиров, приехавших на работу, лились из станций метро и двухэтажных автобусов, с портфелями, газетами и коробками для завтрака – но еще и с противогазами и касками.

Общее чувство угрозы, разлитое в воздухе, проникало в самые обычные повседневные решения и выбор: так, стало важно уходить с работы до темноты и уметь найти ближайшее бомбоубежище. По той же причине Гарриман выбрал отель «Дорчестер». Вначале отель предоставил ему большой люкс на седьмом этаже [британском шестом], номера с 607 по 609 включительно, однако американский эмиссар счел, что эти апартаменты слишком близко к крыше (над ними располагалось всего два этажа), к тому же они слишком просторны и чересчур дороги. Он попросил, чтобы его переселили в люкс поменьше – на четвертый этаж. Кроме того, Гарриман велел своему секретарю Мейклджону поторговаться, чтобы снизить цену. Впрочем, Мейклджон быстро обнаружил, что даже его собственный «самый дешевый номер» в «Кларидже» ему не по карману. «Придется куда-то отсюда переехать… а то умру с голоду», – записал он в дневнике после первой ночи в этом отеле[947].

Мейклджон перебрался из «Клариджа» в квартиру, которая, как ему представлялось, вполне может выдержать атаку с воздуха. В письме коллеге, оставшемуся в Штатах, он поведал, что вполне доволен новым жильем. Он занимал четырехкомнатную квартиру на девятом этаже современного здания, выстроенного из стали и кирпича, и у него имелся своего рода щит – еще два этажа наверху. «У меня даже есть кое-какой вид, – писал он. – Тут придерживаются разного мнения насчет того, что безопаснее – спуститься в подвал (и пускай при налете на тебя падает все здание) или жить наверху (чтобы при налете упасть вместе со зданием). По крайней мере, если живешь наверху, можешь увидеть, что по тебе ударит, – если это кого-то утешит».

Он ожидал, что меры светомаскировки в темное время суток окажутся особенно пугающими, тяжелыми и угнетающими, но выяснилось, что это не так. Затемнение облегчало жизнь вокзальным карманникам, а также мародерам, тащившим ценные вещи из домов и магазинов, поврежденных бомбежками, но в остальном, если не учитывать бомбардировок, на улицах было, в общем, довольно безопасно. Мейклджону нравилось ходить по ним в темноте. «Больше всего впечатляет тишина, – писал он. – Почти все прохожие движутся как призраки»[948].

Гарриман быстро наладил службу. Хотя в новостях его изображали одиноким паладином, шагающим сквозь хаос, на самом деле «миссия Гарримана», как ее стали называть, вскоре разрослась в небольшую империю – Гарриман, Мейклджон, семь начальников и целый взвод сотрудников, в том числе 14 стенографисток, 10 курьеров, шесть делопроизводителей, две телефонистки, четыре «домработницы» и один водитель. Один благотворитель ссудил Гарриману «Бентли» (как говорили, стоимостью 2000 фунтов – 128 000 нынешних долларов). При найме персонала Гарриман уточнил, что некоторые из стенографисток и клерков должны быть американцами – для работы с «конфиденциальными вопросами».

Вначале миссию разместили в американском посольстве (площадь Гросвенор-сквер, 1), но затем переселили в расположенный рядом многоквартирный дом, сделав специальный проход, соединявший два здания. Описывая кабинет Гарримана в послании одному из своих друзей, Мейклджон отмечал: «Мистер Гарриман достиг какого-то муссолиниевского эффекта (хотя такое сравнение вовсе не пришлось бы ему по душе), поскольку его кабинет – очень большая комната, некогда служившая гостиной в довольно изящной квартире»[949]. Мейклджона особенно порадовало, что его собственный кабинет разместился в бывшей столовой этой квартиры: отсюда вела дверь на кухню, где имелся холодильник, что позволяло ему регулярно поставлять шефу продукты, дабы тому легче было справляться с регулярными обострениями язвы желудка, с давних пор терзавшей его.

Эти офисные помещения и сами в чем-то смахивали на холодильник. В письме управляющему зданием [коменданту] Гарриман жаловался, что температура воздуха здесь – 65 градусов по Фаренгейту [+18 ℃], тогда как рядом, в посольстве, – 72 [+22 ℃].

О его одежде, отправленной в чистку, по-прежнему не было никаких вестей.

Теплый прием, сразу же оказанный ему Черчиллем, теперь старались повторять по всему городу: в офис Гарримана поступали многочисленные приглашения на ланчи, обеды, ужины, уик-энды в загородных домах. Его настольный календарь распух от договоренностей о встречах – прежде всего с Черчиллем, но еще и с Профессором, Бивербруком и Исмеем. График Гарримана быстро стал весьма сложным, но приобрел повторяющийся географический ритм – «Кларидж», «Савой», «Дорчестер», Даунинг-стрит. При этом он ни словом не упоминал опасность попасть под бомбы люфтваффе (если не считать ежемесячных поездок в Дитчли, обусловленных фазами Луны).

Одним из первых (Гарриман только-только приехал в Лондон) стало приглашение от Дэвида Нивена, который сейчас, в 31 год, был уже опытным актером, сыгравшим множество ролей – от раба (не упомянутого в титрах) в «Клеопатре» 1934 года до заглавного героя фильма «Раффлс» 1939 года[950]. С началом войны Нивен решил приостановить свою актерскую карьеру и вновь поступить в Британскую армию, где он уже служил – с 1929 по 1932 год. Теперь его записали в отряд коммандос. Решение Нивена удостоилось личной похвалы Черчилля, когда они встретились на званом ужине (Черчилль еще занимал пост Первого лорда Адмиралтейства). «Молодой человек, – заявил Черчилль, пожимая ему руку, – вы совершили замечательный поступок, пожертвовав весьма многообещающей карьерой ряди того, чтобы сражаться за свою страну. – Немного помолчав, он с веселым блеском в глазах (как описывал это сам Нивен) добавил: – Имейте в виду: если бы вы этого не сделали, это было бы низко!»[951]

В свое время Нивен познакомился с Гарриманом в «Солнечной долине» и теперь писал ему, поскольку собирался в Лондон на побывку и хотел узнать, нельзя ли будет встретиться с Гарриманом, чтобы где-нибудь «поесть и посмеяться»[952]. Нивен также предложил Гарриману временное членство в своем клубе «Будлс» – с оговоркой, что пока все члены «Будлса» пользуются помещениями «Консервативного клуба», поскольку их здание только что получило «визитную карточку» от люфтваффе.

Нивен отмечал, что «Будлс» – клуб «очень старый и степенный, когда-то его членом был Алый Первоцвет[953], однако, несмотря на все это, вы по-прежнему можете получить здесь лучший ужин, который вам по-прежнему подадут лучшие официанты в Лондоне».

Гарриман провел свою первую пресс-конференцию 18 марта, во вторник (уже во второй день своего пребывания в Лондоне), выступив перед 54 репортерами и фотографами. Здесь собрались 27 корреспондентов, представлявших Британию и континентальную Европу, а также 17 американских (в том числе Эдвард Марроу из CBS). У всех 10 фотографов, вооруженных фотоаппаратами и переносными вспышками, карманы были полны одноразовых ламп. Гарриман, подобно Черчиллю, очень внимательно относился к тому, как его воспринимает публика. Он понимал, как важно это восприятие во время его пребывания в Лондоне, так что после пресс-конференции он даже попросил редакторов двух из бивербруковских газет опросить своих корреспондентов на предмет их искренних впечатлений о том, как он выступил (не сообщая им, что это он сам интересуется их мнением). Редактор Daily Express Артур Кристиансен ответил уже на следующий день – прислав «"холодный" отчет», который и желал получить Гарриман.

«Мистер Гарриман был слишком уклончив, – писал Кристиансен, цитируя корреспондента Express, отправленного на эту пресс-конференцию. – Он с готовностью улыбался, он держался очень любезно, и это создавало у репортеров впечатление, что он приятный и симпатичный человек, однако было очевидно, что он не собирается говорить ничего такого, что поставило бы его в неловкое положение на родине. ‹…› Он давал ответы с несколько чрезмерной задержкой, а это лишь усиливало ощущение, что он ведет себя настороженно»[954].

Гарриман попросил такой же отчет у Фрэнка Оуэна, редактора бивербруковской газеты Evening Standard. Тот передал ему комментарии, которые редактор отдела новостей получил утром от шести репортеров. «Конечно же, – писал Оуэн, – они не знали, для чего предназначаются эти комментарии. И они довольно откровенно сплетничали»[955].

Вот некоторые из этих замечаний:

«Слишком юридично и сухо».

«Больше похож на преуспевающего английского адвоката, чем на американца».

«Чересчур педантичен: слишком уж долго подбирает точную фразу, которая передаст то, что он имеет в виду. А это довольно скучно».

То, что он обладает немалым личным обаянием, стало ясно всем. После одной из последующих пресс-конференций некая корреспондентка сказала Кэти, дочери Гарримана: «Ради всего святого, в следующий раз, когда мне придется освещать его выход к прессе, попросите своего отца – пускай наденет противогаз, чтобы я смогла сосредоточиться на том, что он говорит»[956].

Тогда же, 19 марта, в среду, в полдевятого вечера, Гарриман присоединился к Черчиллю, ужинавшему на Даунинг-стрит, 10 в бронированной подвальной столовой, – и почти сразу же сумел воочию оценить две вещи, о которых он прежде лишь слышал. Он понял, каково это – пережить массированный воздушный налет, и осознал саму храбрость премьер-министра.

Глава 83

Мужчины

В том, что касалось распорядка питания, Черчилль не шел на уступки бомбардировщикам. Основная трапеза дня[957] всегда происходила у него поздно – как и в этот вечер среды, когда они с Клементиной приветствовали Гарримана в подвальной столовой дома 10 вместе с двумя другими гостями – послом Энтони Биддлом и его женой Маргарет (оба летели с Гарриманом на «Атлантик Клиппере» из Нью-Йорка в Лиссабон).

Вечер был ясный и теплый, освещенный половинкой луны. Ужин уже начался, когда сирены воздушной тревоги начали свои завывания, взмывающие по нотам нескольких октав: это первые из (как потом выяснилось) пяти сотен бомбардировщиков проникли в воздушное пространство над лондонскими доками, в Ист-Энде, неся фугасные бомбы, парашютные мины и более 100 000 зажигательных канистр. Одна бомба разрушила бомбоубежище: мгновенно погибли 44 лондонца. Большие парашютные мины опускались на землю в Степни, Попларе и Вест-Хэме, где они разрушали целые кварталы. Запылали две сотни пожаров.

А ужин на Даунинг-стрит продолжался как ни в чем не бывало – как будто никакого налета нет. После трапезы Биддл объявил Черчиллю, что хотел бы лично посмотреть, «каких успехов Лондон добился по части мер противовоздушной обороны». Черчилль тут же пригласил его и Гарримана проследовать вместе с ним на крышу. Авианалет еще продолжался. По пути они надели стальные каски и захватили Джона Колвилла и Эрика Сила, чтобы и те могли (как выразился Колвилл) «полюбоваться этим приятным зрелищем»[958].

Чтобы подняться на крышу, потребовались некоторые усилия. «Фантастическое восхождение, – писал Сил жене, – по каким-то вертикальным лесенкам, по длинной круговой лестнице, а потом – сквозь крошечный люк на самом верху какой-то башни»[959].

Поблизости вовсю грохотали зенитные орудия. Вечернее небо повсюду полосовали копья света – прожекторные расчеты охотились на бомбардировщики, рыщущие наверху. Время от времени на фоне луны и звездного неба появлялся силуэт самолета. Высоко над головой ревели моторы, и эти звуки сливались в общий гул.

Черчилль и его спутники, все в касках, оставались на крыше в течение двух часов. «Все это время, – сообщал Биддл в письме президенту Рузвельту, – он с разными интервалами получал отчеты из различных частей города, подвергшихся бомбардировке. Это было невероятно интересно».

На Биддла произвела впечатление явная храбрость и энергия Черчилля. Посреди всего этого (вдали стреляли орудия и рвались бомбы) премьер процитировал фрагмент элегии Теннисона «Локсли-холл» 1842 года, где поэт весьма прозорливо писал:

И высоко над равниной плоскою земли,Меж собой сцепясь отважно – бьются корабли.В громе бури слышен ясно и сраженья гром,И на землю капли крови падают дождем[960].

Все находившиеся на этой крыше уцелели, но в ходе шестичасового налета погибли около 500 лондонцев. В одном лишь районе Вест-Хэм лишились жизни 204 человека. Все трупы отправили на Ромфорд-роуд, в морг при Муниципальных банях, где, согласно отчету инспектора Скотленд-Ярда, «работники морга, не обращая внимания на время и голод, среди запаха крови и разлагающейся плоти классифицировали и описывали изувеченные человеческие останки и фрагменты тел и конечностей», сумев опознать всех погибших, кроме трех[961].

Позже посол Биддл отправил Черчиллю записку, где благодарил его за эти впечатления и хвалил его лидерские качества и отвагу. «Находиться рядом с вами было замечательно», – отметил он.

Общая храбрость, как бы разлитая в атмосфере Лондона 1941 года, оказала влияние и на Гарримана, теперь решившего пригласить свою дочь Кэти, 23-летнего репортера и недавнюю выпускницу Беннингтонского колледжа[962], пожить у него в Англии.

Была храбрость; но было и отчаяние. 28 марта, в пятницу, писательница Вирджиния Вульф, чья депрессия усугубилась из-за войны и разрушения ее дома в Блумсбери и ее последующего жилища, оставила мужу Леонарду записку в их загородном доме в Восточном Сассексе.

«Мой милый, – писала она, – я уверена, что снова схожу с ума. И что мы не сможем пережить еще одну волну этих ужасных времен. На этот раз я не приду в себя. Я начинаю слышать голоса, я не могу сосредоточиться. Поэтому я и сделаю то, что, как мне кажется, лучше всего сделать»[963].

Ее шляпку и трость нашли на берегу реки Уз, протекающей поблизости.

В Чекерсе торф, разбросанный по подъездным аллеям зимой, успешно маскировал их, делая неразличимыми с воздуха. Но теперь, в марте, возникла новая проблема.

Пролетая над Чекерсом, два пилота из Группы аэрофоторазведки Королевских ВВС сделали шокирующее открытие. Как выяснилось, кто-то вспахал U-образную область, создаваемую изгибом аллей перед домом и позади него, – породив широкий полумесяц бледной земли. Более того, эту операцию проделали «самым необычным образом», словно неведомый пахарь сознательно пытался изобразить навершие трезубца, нацеленное на дом. Светлая перевернутая почва сводила на нет камуфлирующий эффект торфа, «тем самым возвращая нас более или менее туда, где мы были вначале, или даже ухудшая положение», писал сотрудник отдела маскировки гражданских объектов министерства внутренней безопасности[964].

Поначалу эта распашка показалась такой целенаправленной, что детектив-инспектор Томпсон, отвечавший за безопасность Черчилля, заподозрил нечистую игру. Утром 23 марта он провел «разыскания» и выявил виновника – фермера-арендатора по имени Дэвид Роджерс, объяснившего, что он вспахал этот участок, лишь надеясь извлечь максимум пользы из всей земли, доступной для обработки. Он просто пытался растить как можно больше продуктов, чтобы помочь стране вести войну, – в рамках кампании «Выращивайте больше еды». Томпсон решил, что этот человек все-таки не из «пятой колонны» и что он создал этот узор случайно (об этом сообщалось в докладе, посвященном данному вопросу).

24 марта, в понедельник, рабочие решили эту проблему с помощью тяжелых тракторов, распахав и прилегающие участки, чтобы с воздуха эта вспаханная область выглядела просто как обыкновенное прямоугольное поле. «Земля, разумеется, в течение нескольких дней будет выглядеть очень белой, – говорилось в докладе, – но указание направления будет полностью уничтожено, а почву засеют семенами быстрорастущих культур».

Впрочем, оставалась еще одна проблема: одновременное присутствие здесь множества припаркованных автомобилей, когда Черчилль находился в доме. Это часто сводило на нет весь камуфляж, писал Филипп Джеймс из отдела маскировки. «Количество автомобилей возле Чекерса не только ясно указывает на вероятное присутствие там премьер-министра: оно может с такой же легкостью привлечь внимание вражеского авиатора, который иначе пролетел бы мимо, не обратив особого внимания на дом», – отмечал он.

Он настаивал, чтобы машины чем-то накрывали – или же ставили под деревья.

Тем не менее поместье Чекерс оставалось явной и очевидной целью, находящейся вполне в пределах досягаемости немецких бомбардировщиков и истребителей. А с учетом впечатляющего умения люфтваффе вести бомбометание с малой высоты казалось просто чудом, что Чекерс вообще все еще существовал.

То, что воздушная война будет продолжаться и в этом году, и в следующем, казалось Черчиллю очевидным – как и тот факт, что непрекращающиеся бомбардировки представляют опасность и с политической точки зрения. Лондонцы доказали, что могут «сдюжить», но долго ли они еще будут в состоянии выносить такую жизнь? Считая, что реформирование системы бомбоубежищ имеет важнейшее значение, премьер настойчиво призывал своего министра здравоохранения Малькольма Макдональда внести множество усовершенствований до наступления зимы. Черчилль хотел, чтобы особое внимание уделили покрытию пола и дренажу. Кроме того, он указывал, что убежища надо снабдить радиоприемниками и граммофонами.

Вторую служебную записку, составленную в тот уик-энд, он направил и Макдональду, и министру внутренней безопасности Моррисону. В ней Черчилль подчеркивал необходимость проинспектировать личные убежища Андерсона, установленные лондонцами в своих садах. Он указывал министрам: «Те [убежища], которые окажутся подтоплены, должны быть ликвидированы – либо их владельцам должна быть оказана помощь в обеспечении этих убежищ хорошим фундаментом».

Одним из результатов интереса Черчилля к этому вопросу стал выпуск брошюры, объясняющей гражданам, как лучше использовать их убежища Андерсона. «Спальный мешок с грелкой или горячим кирпичом внутри замечательно позволит вам оставаться в тепле», – говорилось в ней. Рекомендовалось во время налетов брать с собой жестянку с печеньем «на случай, если среди ночи дети проснутся голодными». Давалось предостережение об опасности керосиновых ламп, «так как их содержимое может пролиться от ударной волны, возникшей при взрыве бомбы, или просто случайно». Приводился и совет для собаководов: «Если вы берете своего пса в убежище, следует надеть на него намордник. Собаки склонны впадать в истерику, если рядом рвутся бомбы»[965].

Позже Черчилль выразился так: «Если мы не можем обеспечить собственную безопасность, давайте хотя бы обеспечим себя комфортом»[966].

В этот уик-энд Мэри Черчилль и ее друг Чарльз Ритчи отправились на поезде посетить Стэнстед-парк – дом лорда Бессборо, тот самый, рядом с которым Джон Колвилл и Мойра, дочь Бессборо, прошедшим летом рассматривали упавший бомбардировщик. Мэри, Чарльз и другие молодые представители их круга стекались в этот дом на уик-энд, чтобы посетить популярные танцы на авиабазе Королевских ВВС в Тангмире: это был один из самых важных (и один из наиболее интенсивно бомбардируемых) аэродромов Англии, и от Стэнстед-парка до него было около получаса на машине. Королевские ВВС, видимо, делали ставку на новолуние (фазу, когда луны вообще не видно), считая, что это уменьшит вероятность немецкого налета во время танцев.

Мэри с Чарльзом сели в поезд на лондонском вокзале Ватерлоо. Они ехали первым классом, уютно устроившись под пледами. «Мы прямо-таки монополизировали» купе, отмечала она в дневнике, сообщая, что они ехали, «задрав ноги и укрывшись пледами». На одной из станций какая-то женщина заглянула к ним и очень многозначительно на них посмотрела. «О, я не стану вас беспокоить», – произнесла она и поспешно удалилась.

«Боже ты мой», – написала Мэри в связи с этим.

Они прибыли в Стэнстед-парк как раз к дневному чаю. Мэри впервые увидела Мойру и оказалась приятно удивлена. «То, что мне говорили о ней раньше, меня порядком встревожило, но выяснилось, что она – лучшая во всей компании. Сдержанная, но веселая».

Кроме того, она познакомилась с братом Мойры лордом Дунканноном – Эриком. Этот офицер Королевской артиллерии был на девять лет старше ее. Он пережил Дюнкеркскую эвакуацию. Она окинула его взглядом и затем объявила его в дневнике «привлекательным в довольно лирическом смысле: прекраснейшие серые, широко расставленные глаза, мелодичный голос. Очаровательный и непринужденный человек»[967]. Джон Колвилл знал его – и имел по его поводу противоположное мнение. Он писал, что Эрик «просто не может удержаться, чтобы не произносить вещи, от которых разит таким бессмысленным эгоизмом, что даже Мойра краснеет. Он – просто фантастическое создание, что и говорить».

После чая Мэри, Мойра, Эрик и другие молодые гости («La jeunesse»[968], как писала Мэри) привели себя в должный вид, готовясь к походу на танцы, а затем встретились внизу. Они уже собирались выходить, когда один из ближайших зенитных расчетов открыл огонь. Едва шум притих, они отправились на авиабазу. Без луны ночь была особенно темная, ее слабо озаряли одни лишь щелочки, сквозь которые пробивался свет их автомобильных фар.

На вечеринке она познакомилась с одним из самых знаменитых асов Королевских ВВС – 31-летним майором авиации Дугласом Бадером. Десятилетием раньше он потерял обе ноги в авиакатастрофе, но, когда началась война и обнаружилось, что пилотов не хватает, ему разрешили боевые вылеты, и он быстро пополнял свой боевой счет. Он ходил на двух протезах и никогда не использовал ни костыли, ни трость. «Он просто чудо, – писала Мэри. – Я с ним танцевала – у него так потрясающе получается. Вот пример триумфа жизни, сознания, личности над материей»[969].

Но больше всего ее внимание привлекал Эрик. Она танцевала с ним весь вечер и часть ночи. Отметив это в дневнике, она процитировала крошечное стихотворение Хилэра Беллока[970] «Лживое сердце», написанное в 1910 году:

Я спросила у Сердца:«Ну что, как дела?»И ответило Сердце мое:«Прямо блеск!»Только это вранье.

Мэри добавила: «Без комментариев».

Ближе к концу вечеринки что-то случилось с электричеством, и танцевальная площадка погрузилась в темноту – «не такое уж неприятное событие для многих, полагаю». Все было очень весело, писала она, «хотя происходящее явно напоминало оргию, притом довольно странную».

Они вернулись в Стэнстед под траурно-черным небом, испещренным звездами, среди которых светились и кое-какие планеты.

В Лондоне субботний вечер и ночь на воскресенье выдались особенно темными, так что, когда Мейклджон, секретарь Гарримана, отправился на Паддингтонский вокзал встречать нового сотрудника миссии, оказалось, что отсутствие луны в сочетании со светомаскировкой платформ совершенно исключает возможность разглядеть, кто же сходит с поезда. Впрочем, секретарь захватил с собой фонарь и надел пальто с меховым воротником, предупредив прибывающего, чтобы он высматривал именно этот наряд. После тщетных поисков Мейклджону пришло в голову, что лучше расположиться в каком-нибудь заметном месте и подсвечивать свой воротник фонариком. Так он и поступил – и вскоре новый сотрудник благополучно нашел его[971].

Гарриман в этот вечер уехал из города, чтобы снова провести некоторое время в Чекерсе. На сей раз его сопровождал новый американский посол – Джон Уайнант, назначенный Рузвельтом взамен Джозефа Кеннеди, который все больше терял благосклонность президента и в конце предыдущего года подал в отставку. И Уайнант, и Гарриман намеревались поужинать в поместье и там же переночевать. За ужином Гарриман сидел напротив Памелы, невестки Черчилля. Позже, описывая этот момент, она говорила: «Я никогда не встречала такого привлекательного мужчины»[972].

Она признавала, что он значительно старше ее. Но она с юных лет замечала в себе тягу к мужчинам постарше. «Меня не забавляли и не интересовали ровесники, – подчеркивала она. – Меня привлекали мужчины, чей возраст сильно превышал мой. С ними я чувствовала себя очень непринужденно». Она никогда не ощущала истинного комфорта, находясь рядом со сверстниками. «Мне повезло – началась война, и все это в общем-то перестало иметь значение, и я тут же стала проводить время с теми, кто сильно старше меня, и обнаружила, что с большой радостью их развлекаю, кем бы они ни были».

Она не придавала значения тому, что Гарриман женат. Да и он тоже не придавал этому значения. К тому времени, как он прибыл в Лондон, его брак застрял на плато взаимного уважения и отсутствия сексуального интереса. Его жена Мэри Нортон-Уитни была на дюжину лет моложе, чем он, и руководила художественной галереей в Нью-Йорке. Они познакомились в 1928 году, когда она была замужем за богатым нью-йоркским плейбоем Корнелиусом Вандербильтом-Уитни. Мэри и Гарриман поженились в феврале 1930 года, после того как Гарриман развелся со своей первой женой. Впрочем, к описываемому времени у обоих начались романы на стороне. Многие полагали, что миссис Гарриман спит с Эдди Дучином, миловидным и подтянутым руководителем одного из нью-йоркских джазовых оркестров. Дучин тоже был женат.

Собственный брак Памелы стремительно разваливался, и по мере его разрушения росло ее ощущение свободы. И она была уверена, что впереди у нее более увлекательная жизнь. Она была молода и прекрасна, к тому же находилась в центре черчиллевского круга. Она писала: «Шла ужасная война, но, если вы были подходящего возраста и оказались в подходящем месте в подходящее время, картина складывалась захватывающая».

С учетом того, что Гарриман теперь почти постоянно находился в черчиллевском кругу, было совершенно ясно, что они с Памелой встретятся снова и будут видеться часто – к вящей радости Макса Бивербрука, министра авиационной промышленности и коллекционера секретов (некоторые именовали его «министром полуночных дел»[973]).

В этот уик-энд настроение в Чекерсе было радужным и по другим причинам. В предыдущие дни британские войска захватили важные территории в Эритрее и Эфиопии, а в Югославии (после антигерманского переворота) пришло к власти новое правительство, быстро аннулировавшее пакт, который страна недавно заключила с Гитлером. 28 марта, в пятницу, Черчилль отправил радостную телеграмму Гарри Гопкинсу в Вашингтон. Начиналась она такими словами: «Вчера был великий день». В ней отмечалось, что Черчилль находится «в самом тесном контакте с Гарриманом»[974]. Джон Колвилл писал в дневнике, что Черчилль «провел немалую часть уик-энда, расхаживая – или, точнее, спотыкаясь – по Главному залу под звуки граммофона (игравшего военные мелодии, вальсы и самые вульгарные песенки медных [джазовых] оркестров), все время оставаясь погруженным в глубокую задумчивость»[975].

Воскресенье принесло очередные хорошие новости: в сражении у греческого мыса Матапан Королевский военно-морской флот сумел (опираясь на разведданные из Блетчли-парка) вовлечь в бой и, по сути, полностью разгромить итальянский флот, и без того потрепанный в результате того поражения, которое он потерпел прошедшей осенью.

Мэри Черчилль, по-прежнему находившаяся в Стэнстед-парке и смаковавшая воспоминания о вечерних и ночных танцах, пришла в восторг от этих известий. «Весь день мы ощущали такое ликование», – записала она в дневнике. Днем они с Эриком Дунканноном долго гуляли по благоуханному весеннему парку поместья. «По-моему, он очаровательный», – писала она о своем спутнике[976].

В этот же день Эрик уезжал – ему пора было возвращаться в часть. При расставании он произнес следующие роковые слова: «Можно мне вам как-нибудь позвонить?»

Две встречи в двух загородных домах в один прелестный мартовский уик-энд, когда победа внезапно кажется чуть ближе. В такие моменты и зарождаются великие семейные потрясения.

Часть шестая

Любовь среди огня

Апрель-май

Глава 84

Грозные вести

В понедельник, 1 апреля, в чекерской комнате Мэри, той самой Темнице, стоял исключительный холод. Весна поманила и сменилась возвращением зимы, как отмечено в дневнике Мэри: «Снег – дождь со снегом – холод – не смешно»[977]. Она сходила на работу в офис Женской добровольческой службы, потом посидела за ланчем с сестрой Сарой, которая поведала ей кое-какие сплетни насчет Эрика Дунканнона и некоей женщины. «Очень интересно», – написала Мэри.

Два дня спустя, 3 апреля, в четверг, она получила письмо от Эрика. «Притом очень нежное письмо», – отмечала она в дневнике. И сама же давала себе совет: «Вот что – Мэри – держи себя в руках – моя изюминка».

А вскоре она получила второе письмо, в котором он приглашал ее пообедать на следующей неделе.

«О небо», – написала она в дневнике.

На другой день, в воскресенье (снова стоял невероятный холод), Эрик позвонил, невольно породив заинтригованный трепет по всему дому, который, как всегда в выходные, был обильно населен гостями: присутствовали Гарриман, Памела, «Мопс» Исмей, маршал авиации Шолто Дуглас и другие. Эрик и Мэри разговаривали 20 минут. «Он оч. милый, по-моему, и у него такой великолепный голос, – записала Мэри в дневнике. – Бог ты мой – неужели я увлеклась – неужели?»

Для Мэри это общение стало отдушиной посреди уныния, охватившего дом в результате внезапного неудачного оборота событий на Среднем Востоке и скверных известий с Балкан. Всего неделю назад здесь, в Чекерсе, царило уверенное и радостное настроение, теперь же все помрачнели. Неожиданное немецкое наступление вынудило британцев покинуть Бенгази[978] – предприняв еще одну эвакуацию. На рассвете в это воскресенье, 6 апреля (еще до того, как позвонил Эрик), немецкие войска осуществили полномасштабное вторжение в Югославию (кодовое название операции – «Возмездие») в качестве наказания за нелояльность[979]. Кроме того, нацисты атаковали Грецию.

Обеспокоенная этими событиями и тем, как они, скорее всего, повлияют на отца, Мэри решила, невзирая на мороз, посетить утреннюю службу в ближней деревне Эллсборо. «Ходила в церковь, нашла там огромное утешение и ободрение, – записала она в дневнике. – Оч. усердно молилась за папу». На другое утро, перед тем как отправиться на работу, она зашла в кабинет Черчилля попрощаться и застала его за чтением документов. «Я подумала, что он выглядит уставшим – мрачным – печальным». Он признался ей, что ожидал: это будет неделя плохих новостей. Но он призвал ее не падать духом. «Милый мой, – писала она в дневнике, – я постараюсь – может, я сумею помочь хоть этим».

Впрочем, она чувствовала, что это невеликий вклад. «Ужасно расстраивает, когда так страстно болеешь за наше Дело и при этом все твои усилия тщетны. И когда ты так слаба – потому что я – которая на самом деле вполне счастлива и живет вполне комфортно – среди веселых друзей и при довольно легкомысленной натуре – почти без всяких забот – я при этом позволяю себе ощущать отчаяние – мрачность».

Но она не до конца погружалась в эту «мрачность». Она проводила много времени, размышляя об Эрике Дунканноне, который теперь занимал огромное место в ее воображении, хотя она познакомилась с ним всего девять дней назад. «Хотела бы я знать, влюблена ли я в Эрика по-настоящему – или это простое увлечение».

Как и предсказывал Черчилль, эта неделя принесла скверные вести. В Ливии танки Эрвина Роммеля продолжали отвоевывать позиции у британских сил, так что командующий британскими войсками на Среднем Востоке генерал Арчибальд Уэйвелл 7 апреля отправил в Лондон телеграмму о том, что обстановка «очень серьезно ухудшилась». Черчилль убеждал Уэйвелла всеми силами защищать портовый город Тобрук, отмечая, что это «место, где надо стоять насмерть, не думая о возможном отступлении – даже планомерном»[980].

Черчилль так настаивал на этом и так хотел получше разобраться в особенностях зоны боевых действий, что даже велел «Мопсу» Исмею предоставить ему планы и модель Тобрука, добавив: «А пока их готовят, принесите мне лучшие из всех фотографий, какие у нас есть, – и с воздуха, и с земли»[981]. Поступали и новости о трагических результатах гитлеровской операции «Возмездие» против Югославии. Ее целью стало преподать урок всякому вассальному государству, которое выкажет неповиновение (возможно, имелась тут и еще одна цель – показать лондонцам их будущее). Воздушная атака, начавшаяся в Вербное воскресенье, сровняла с землей Белград, югославскую столицу. Погибли 17 000 мирных жителей. Эти новости особенно поразили британцев, поскольку, по несчастливому стечению обстоятельств, на той же неделе британские официальные лица объявили, что общее количество гражданских жертв немецких авианалетов достигло в Британии 29 856 – и это лишь количество убитых. Число раненых (зачастую получивших тяжелые увечья) было куда более значительным.

К тому же в стране вновь появились опасения, что Гитлер еще может вторгнуться в Англию. То, что Гитлер, по-видимому, теперь сосредоточился на России (как показывали перехваченные разведкой сообщения), само по себе еще не гарантировало, что опасность для Британских островов миновала. В служебной записке, направленной 8 апреля, во вторник, секретарю военного кабинета Эдуарду Бриджесу, Черчилль распорядился, чтобы все его министры согласовали свои дни отдыха в предстоящие пасхальные каникулы так, чтобы в ключевых ведомствах всегда оставался на месте кто-то из руководства и чтобы с министрами всегда можно было легко связаться по телефону. «Мне сообщают, – писал Черчилль, – что нынешняя Пасха очень подходящее время для вторжения»[982]. Он знал, что в пасхальный уик-энд будет полнолуние.

На следующий день премьер выступил с речью о «ситуации с войной»[983]. Изначально он предполагал в ходе этого выступления поздравить британские войска с их победами. Теперь же ему пришлось говорить о новых поворотах событий к худшему и о том, как война распространяется на Грецию и Балканы. Черчилль подчеркнул важность американской помощи, особенно «гигантского» увеличения объемов строительства транспортных судов в США. Коснулся он и темы зловещего призрака вторжения. «Это беда, от которой мы не станем шарахаться», – заявил премьер палате общин, но добавил, что Германия сейчас явно строит планы на Советский Союз, обращая особое внимание на Украину и кавказские нефтяные месторождения. Закончил он на оптимистической ноте – заявив, что, как только Британия справится с угрозой со стороны немецких подлодок и как только удастся наладить бесперебойные ленд-лизовские поставки американских товаров и материалов, Гитлер может быть уверен: «Вооружившись мечом справедливого отмщения, мы начнем преследовать его».

Но поступившие дурные вести оказались слишком ошеломляющими, чтобы им можно было противодействовать лишь с помощью такого проблеска оптимизма. «Палата печальна и мрачна», – отмечал Гарольд Никольсон в дневнике. Ему казалось очевидным, что Черчилль сейчас как никогда возлагает свои надежды на Америку, с которой он исключительно тесно связывает представления о будущем Британии. Никольсон обратил внимание на то, как премьер несколько раз упомянул об Америке, и увидел в этих упоминаниях грозный смысл: «Его выступление как бы намекает, что без американской помощи мы пропадем»[984].

Гарриман слушал эту речь с галереи для почетных гостей в палате общин. Затем он написал Рузвельту длинное послание, где поражался, «до какой степени вера в будущее и надежды на будущее связываются здесь с Америкой и с вами лично»[985].

Он отметил, что следующий уик-энд станет пятым из проведенных им в Англии – и четвертым из проведенных в обществе Черчилля. «Похоже, он черпает уверенность в самом нашем присутствии рядом, – писал Гарриман. – Возможно, это связано с его ощущением, что мы представляем вас и ту помощь, которую Америка собирается оказать». Черчилль придает очень большое значение заверениям Рузвельта, сообщил Гарриман: «Вы – его единственный сильный друг, на которого можно положиться».

Свое письмо Гарриман завершил небольшим абзацем, который, судя по всему, добавил несколько позже: «Силы Англии иссякают. Полагаю, в наших собственных интересах было бы напрямую задействовать наш флот – прежде чем наш партнер слишком ослабеет».

Для Мэри новости с Балкан стали особенно печальными. Глубина страданий, на которые Гитлер обрек Югославию, казалась почти немыслимой. «Если бы удавалось по-настоящему, в полной мере и постоянно представлять себе весь ужас этой борьбы – думаю, жизнь стала бы невыносима, – писала она. – Краткие моменты осознания уже достаточно неприятны»[986].

Эти известия погрузили ее «совсем уж в мрачность», записала она 10 апреля, в четверг, хотя она по-прежнему испытывала воодушевление при мысли о том, что вечером увидится с Эриком. Он привез ей томик Джона Донна[987].

Еще больше воодушевляла ее перспектива отправиться вечером с родителями на очередной черчиллевский объезд повреждений и разрушений: вначале – в сильно пострадавший от бомб валлийский город Суонси, а затем – в Бристоль, где ее отец в качестве почетного ректора Бристольского университета заодно планировал вручить ряд почетных дипломов.

Но в этот же день, несколько раньше, Мэри и ее родители узнали душераздирающую семейную новость: Дункан Сэндс, муж ее сестры Дианы, серьезно пострадал в автокатастрофе. «Бедная Диана, – писала она. – Однако – слава богу – похоже, это не так серьезно, как нам вначале казалось». Черчилль упомянул об этой аварии в письме сыну Рандольфу, находившемуся в Каире: «Между прочим, с Дунканом произошел несчастный случай. Он ехал на машине из Лондона в Аберпорт и спал, лежа на сиденье и сняв ботинки. У него было два водителя, но оба заснули одновременно. Автомобиль врезался в опору каменного моста, образующую внезапное сужение дороги, и ему раздробило обе ступни, а кроме того, он получил травму позвоночника». Пока неясно, сумеет ли Сэндс вернуться к своим обязанностям полковника Командования ПВО, писал Черчилль, «хотя не исключено, что он все-таки сможет выполнять их на костылях». Если же нет, добавлял Черчилль с мрачным юмором, «всегда остается палата общин»[988].

Вечером Мэри вместе с родителями – «папой» и «мамочкой» – села в спецпоезд Черчилля, где к ним присоединились другие приглашенные путешественники: Гарриман, посол Уайнант, австралийский премьер-министр Мензис, «Мопс» Исмей, Джон Колвилл и несколько высших военных чиновников. Предполагалось, что поедет и Профессор, но он слег с простудой. Они прибыли в Суонси на следующий день (в Страстную пятницу), в восемь утра, и отправились объезжать город на целом кортеже машин. Черчилль восседал в открытом «Форде» с сигарой в зубах. Они ехали среди ужасающих разрушений. «В некоторых частях города опустошение просто чудовищно», – писала Мэри в дневнике[989]. Но теперь она воочию видела, до какой степени населению города нужен этот визит ее отца – и как местные жители, судя по всему, преклоняются перед ним. «Никогда не видела такой отваги – любви – жизнерадостности и уверенности, какую выражали сегодня эти люди. Куда бы ни пошел папа, они повсюду окружали его – жали ему руку – хлопали по спине – выкрикивали его имя».

Она сочла это очень трогательным – но испытала и некоторое замешательство. «Даже пугает, как невероятно сильно они от него зависят», – писала она.

Затем поезд доставил их к расположенному на валлийском побережье полигону, где проводились испытания экспериментальных вооружений. Тут Черчиллю и его спутникам предстояло понаблюдать за пробным применением разнообразных воздушных мин и ракетных установок. Вначале эта перспектива привела Черчилля в восторг (она очень нравилась тому мальчишке, который таился в его душе), но испытания прошли не слишком удачно. «Ракетами стреляли плохо, – писал Джон Колвилл, – и при первой демонстрации было допущено множество промахов по детски легкой мишени; впрочем, системы залпового огня показались многообещающими, как и мины на парашютах»[990].

Но когда поезд прибыл в Бристоль (на следующий день – 12 апреля, в субботу), путешествие приобрело какой-то сюрреалистический оттенок.

На ночь поезд остановился на запасных путях за пределами города: благоразумная мера с учетом недавнего усиления немецких налетов и того факта, что ночь стояла ясная, а луна была в самой полной фазе. И действительно, в 10 вечера 150 немецких бомбардировщиков, ориентируясь и по навигационным пучкам радиоволн, и по участкам, освещенным луной, начали атаковать город – применяя зажигательные бомбы, а затем фугасные. Это был один из самых мощных налетов из всех, какие до сих пор пришлось испытать Бристолю. «Налет Страстной пятницы» (как его потом назвали) продолжался шесть часов, в течение которых бомбардировщики сбросили почти 200 т фугасных бомб и 37 000 зажигательных. Погибло 180 мирных жителей, ранения получили еще 382. Одна из бомб убила 10 спасателей; трех из них выбросило на проходящее рядом гудронированное шоссе, где их частично вплавило в его моментально размягчившуюся поверхность. Позже их обнаружил невезучий водитель «скорой», на долю которого пришлась незавидная задача по отдиранию их тел от дороги.

Находясь в поезде, Черчилль и его спутники слышали отдаленную стрельбу зенитных орудий и взрывы бомб. «Мопс» Исмей писал: «Стало ясно, что Бристолю достается очень серьезно». На другое утро, уже в субботу, поезд прибыл на бристольский вокзал, когда пожары еще полыхали, а из разрушенных зданий поднимались клубы дыма. По меньшей мере сотня бомб не взорвалась (какие-то – из-за неполадок, а для каких-то так и было задумано), что мешало работе спасательных и пожарных команд и делало передвижение по городу рискованным.

Как вспоминает Мэри, утро было серое и холодное, повсюду валялись обломки. Она видела мужчин и женщин, направлявшихся на работу (как в любой другой день), но явно вымотанных из-за ночного рейда врага. «Довольно напряженные бледные лица – усталые – молчаливые», – писала она[991].

Вначале Черчилль и компания посетили бристольский «Гранд-отель». Здание совершенно не пострадало при ночном авианалете, но предыдущие рейды нанесли ему значительный ущерб. «В нем ощущается какой-то наклон, как будто его надо бы подпереть, чтобы оно и дальше могло выполнять свои функции», – писал детектив-инспектор Томпсон.

Черчилль потребовал ванну.

– Конечно, сэр! – радостно воскликнул портье, словно это не представляло никаких затруднений, – хотя предыдущие авианалеты оставили отель без горячей воды. «Каким-то образом, – рассказывал Томпсон, – всего через несколько минут явно позабавленная этим требованием процессия постояльцев, клерков, поваров, горничных, солдат, ходячих раненых таинственным образом материализовалась откуда-то из задней части строения и двинулась вверх по лестнице с горячей водой во всевозможных емкостях, включая газонный разбрызгиватель. Так они и наполнили ванну в номере премьер-министра»[992].

Черчилль и его спутники воссоединились за завтраком. Гарриман отметил, что гостиничные служащие, судя по всему, не ложились всю ночь. «Официант, подававший нам завтрак, работал на крыше отеля и помог погасить несколько зажигательных бомб», – писал он Рузвельту. После трапезы приехавшие отправились осматривать город, причем Черчилль сидел на сложенном брезентовом верхе открытого туристского автомобиля («складном колпаке», как именуют его британцы). Разрушения, писал Джон Колвилл, оказались огромны – «Я никогда не думал, что такие возможны».

О черчиллевском визите не объявляли заранее. Премьер ехал по улицам, и люди оглядывались посмотреть. Мэри наблюдала, как за узнаванием следует удивление, а потом – восторг. Дочь премьера ехала в одной машине с Гарриманом. Он ей нравился. «Он понимает суть дела, – писала она. – Он так нам сочувствует и столько для нас делает»[993].

Кортеж двигался мимо жителей, которые стояли перед своими только что разрушенными домами, осматривая то, что от них осталось, и те вещи, которые удалось спасти. Увидев Черчилля, они подбегали к его автомобилю. «Это было невероятно трогательно», – писала Мэри.

Районы, которым досталось больше всего, Черчилль обходил пешком. Двигался он стремительно – вовсе не той запинающейся, неуверенной походкой, которой можно было бы ожидать от тучного 66-летнего мужчины, ежедневно отдающего должное алкоголю и табаку. Кинохроника запечатлела его бодро вышагивающим во главе своей свиты, то улыбающимся, то хмурящимся, время от времени приветственно приподнимающим котелок, порой даже производящим энергичный пируэт в ответ на реплику прохожего. В длинном пальто поверх своей округлой фигуры он походил на верхнюю половину очень крупной бомбы. Клементина и Мэри шли на несколько шагов позади, со счастливым и радостным видом; далее следовали «Мопс» Исмей и Гарриман; детектив-инспектор Томпсон держался поблизости от премьера, опустив руку в карман с пистолетом. Когда Черчилля окутывала очередная толпа мужчин и женщин, премьер снимал свой котелок и помещал его на набалдашник трости, которую тут же воздевал вверх, чтобы те, кто находится за пределами теснящегося к нему кружка, видели его шляпу и знали, что он здесь. Гарриман слышал, как он говорит: «Немного подальше, друзья мои, пусть и другие увидят».

Гарриман заметил: двигаясь среди этих толп, Черчилль применял «свой особый фокус» – смотрел прямо в глаза отдельным людям. Однажды, полагая, что Черчилль его не слышит, Гарриман сказал «Мопсу» Исмею: «Похоже, премьер-министр пользуется большой популярностью у женщин средних лет».

Но Черчилль услышал это замечание – и тут же развернулся к Гарриману: «Да что вы?! Не только у женщин средних лет – у молодых тоже»[994].

Процессия двинулась к Бристольскому университету – на церемонию вручения дипломов. «Трудно было себе представить более драматичное зрелище», – писал Гарриман.

Соседнее здание по-прежнему пылало. Черчилль в полном академическом облачении восседал на возвышении среди университетского начальства (одетого так же). Многие из этих людей провели ночь, помогая тушить пожары. Несмотря на авианалет и развалины за окнами, зал был полон. «Просто невероятно, – писала Мэри. – Люди всё шли и шли, они опаздывали, не успевали толком стереть с лица сажу и грязь, надев церемониальную мантию поверх не просохшей еще толком одежды, в которой они тушили пожары»[995].

Черчилль вручил почетные дипломы послу Уайнанту и австралийскому премьер-министру Мензису, а также (заочно) президенту Гарварда Джеймсу Конанту, который уже вернулся в Америку. Перед церемонией он шутливо сказал Гарриману: «Я бы с радостью выдал диплом и вам, но вас ведь не интересуют такие вещи».

Посреди церемонии Черчилль поднялся и произнес импровизированную речь. «Многие из присутствующих всю ночь стояли на своем посту, – напомнил он. – Все находились под огнем врага во время массированной и длительной бомбардировки. То, что вы сумели вот так собраться здесь, свидетельствует о стойкости и хладнокровии, об отваге и умении отрешиться от материальных забот: поведение, достойное наших представлений о древних римлянах или о современных греках». Он поведал слушателям, что пытается как можно чаще выбираться из «штаб-квартиры», чтобы посетить районы, подвергшиеся бомбежке, «и я вижу тот урон, которые нанесли вражеские атаки, но при этом рядом с разрушениями и среди руин я вижу спокойные, уверенные, сияющие, улыбающиеся глаза, в них лучится осознание того, что эти люди причастны к делу, которое намного выше любых личных, сугубо человеческих проблем. Я вижу дух непобедимого народа»[996].

Потом, когда Черчилль, Клементина и остальные вышли на ступени университета, к ним с радостными возгласами кинулась большая толпа. И в этот миг (уникальный случай метеорологической синхронности) сквозь тучи пробилось солнце.

Автомобили направились обратно на вокзал. Толпа следовала за ними. Звучал смех и радостные восклицания – словно на каком-нибудь городском празднике в более мирные времена. Мужчины, женщины и дети шли рядом с машиной Черчилля, их лица светились восторгом. «Это не те друзья, которые рядом с вами лишь в благополучные времена, – записала Мэри в дневнике. – Папа всегда служил им и сердцем, и умом во время мира и войн, и они давали ему свою любовь и уверенность в его самый славный и самый мрачный час». Ее поражала удивительная способность отца пробуждать в людях храбрость и силу даже в самых тяжелых обстоятельствах. «Прошу тебя, дорогой Господь, – писала она, – сохрани его для нас – и он приведет нас к победе и миру».

Когда поезд отправился, Черчилль стал махать в окно толпе провожающих – и махал до тех пор, пока вокзал не скрылся из виду. Потом, нашарив рядом газету, он откинулся на спинку сиденья и заслонил лицо газетным листом, чтобы скрыть слезы. «У них столько уверенности, – проговорил он. – Из-за этого чувствуешь огромную ответственность»[997].

Они вернулись в Чекерс как раз к ужину, за которым к ним присоединились новоприбывшие гости – в том числе министр иностранных дел Энтони Иден с женой, а также генерал Дилл, начальник имперского Генерального штаба.

Атмосфера за столом поначалу складывалась мрачная – пока Черчилль, Дилл и Иден пытались разобраться в последних новостях со Среднего Востока и из Средиземноморья. Немецкие войска, вошедшие в Грецию, быстро продвигались к Афинам, угрожая сокрушить их греческих и британских защитников, что грозило еще одной эвакуацией. Роммелевские танки продолжали наносить мощные удары по британским силам в Ливии, вынуждая их отступать в сторону Египта и концентрироваться в Тобруке. В этот вечер Черчилль отправил телеграмму генералу Уэйвеллу, командующему британскими войсками на Среднем Востоке, сообщая, что он, Дилл и Иден «совершенно уверены» в нем, и подчеркивая, как важно, чтобы Уэйвелл сопротивлялся немецкому наступлению. Черчилль писал ему: «Это одно из ключевых сражений во всей истории Британской армии».

Попутно он призывал Уэйвелла: «Пожалуйста, пишите Tobruk через k» (в ходу были также написания Tubruq и Tobruch).

Телеграмма от Рузвельта рассеяла мрачное настроение собравшихся. Президент извещал Черчилля о том, что он решил расширить американскую зону морской безопасности в Северной Атлантике (так, чтобы она включала все воды между Атлантическим побережьем США и 25-м меридианом западной долготы – примерно две трети Атлантического океана), а кроме того, принять и другие меры, «которые благоприятно повлияют на вашу проблему с получением поставок»[998]. Он планировал сделать это немедленно. «По внутриполитическим соображениям, которые вы легко поймете, важно, чтобы эти действия были предприняты нами в одностороннем порядке, а не после дипломатических переговоров между вами и нами».

Теперь американские корабли и самолеты начнут патрулировать эти воды. «Нам будут требоваться, на условиях особой секретности, сведения о перемещении конвоев, чтобы наши патрульные отряды могли [учитывая эту информацию] обнаруживать корабли или самолеты стран-агрессоров, действующие к западу от этой новой границы зоны безопасности», – заявил Рузвельт. Затем Соединенные Штаты будут передавать Королевскому военно-морскому флоту данные о местонахождении всех плавсредств противника, которые встретились американским патрульным подразделениям.

Черчилль возликовал. 13 апреля, в воскресенье, в день Пасхи, он направил американскому президенту слова благодарности. «Глубоко признателен за вашу важнейшую телеграмму», – писал он, назвав это решение «большим шагом в сторону спасения»[999].

Колвилл осведомился у Гарримана, означает ли это, что Америка и Германия теперь начнут воевать друг с другом.

Гарриман ответил:

– Я на это надеюсь[1000].

Увиденное в Бристоле произвело на Гарримана такое сильное впечатление, что он, поборов свою прижимистую натуру, сделал городу анонимное пожертвование на сумму 100 фунтов (около 6400 нынешних долларов). Чтобы скрыть свое участие, он попросил Клементину переслать деньги мэру города.

В рукописной благодарственной записке, присланной ему 15 апреля, во вторник, она сообщила ему: «Что бы ни случилось, мы больше не чувствуем себя в одиночестве»[1001].

В этот же день Гарриман узнал, что его дочь Кэти – благодаря вмешательству Гарри Гопкинса – наконец получила разрешение Госдепартамента отправиться в Лондон.

«Я в восторге, – тут же телеграфировал он ей. – Когда поедешь – привези как можно больше нейлоновых чулок для своих здешних подруг и дюжину упаковок стимудента для одного друга»[1002].

Он имел в виду Stim-U-Dent, нечто вроде зубочистки, используемой для того, чтобы очищать промежутки между зубами и стимулировать приток крови к деснам: когда-то этот продукт пользовался такой популярностью, что Смитсоновский институт[1003] в конце концов даже приобрел его образчик для своей постоянной коллекции. В еще одной телеграмме Гарриман напоминал: «Не забудь про стимуденты». Он просил Кэти не только привезти ту губную помаду, которую она любит, но и захватить несколько тюбиков помады фирмы Guerlain «с зеленым верхом».

Его настойчивые мольбы насчет «стимудентов» привлекли внимание его жены Мэри и немало позабавили ее. «Мы все помираем от любопытства – нам так хочется узнать, кто же та супруга пэра, обладательница гнилых зубов, которая так безумно переживает по поводу зубочисток», – писала она.

И добавила: «После того как ты прислал третью телеграмму о них, мы сочли, что ситуация, должно быть, критическая»[1004].

На совещаниях военного кабинета воцарилась мрачная и гнетущая атмосфера[1005]. Особенно удручали потеря Бенгази и казавшееся неминуемым падение Тобрука. Англию охватили меланхоличные настроения, еще более заметные из-за контраста между надеждами, вспыхнувшими в результате зимних побед, и разочарованием, вызванным новым поворотом событий, – а также из-за усиления немецких налетов (некоторые из них приносили даже больше жертв и разрушений, чем рейды прошедшей осени). Немецкие бомбардировщики вновь нанесли удар по Ковентри, а на следующую ночь – по Бирмингему. Темнота по-прежнему препятствовала оборонительным действиям Королевских ВВС.

В палате общин углублялись разногласия. По меньшей мере один видный парламентарий – Ллойд Джордж – все сильнее сомневался в том, что Черчилль способен довести эту войну до победного конца.

Глава 85

Презрение

15 апреля, во вторник, на очередном утреннем совещании Йозеф Геббельс велел своим пропагандистам сосредоточиться на высмеивании Британии – за то, что ей вот-вот придется уйти из Греции. «Черчилля следует заклеймить как азартного игрока, персонажа, который больше уместен за рулеточным столом в Монте-Карло, чем в кресле британского премьер-министра. Типичная натура игрока – циничного, жестокого, безжалостного, жертвующего кровью других народов ради того, чтобы спасти британскую кровь, деспотически попирающего национальную судьбу малых государств»[1006].

Прессе следовало вновь и вновь «с беспощадным презрением» твердить своего рода лозунг: «Взамен сливочного масла – Бенгази; взамен Бенгази – Греция; взамен Греции – ничего».

Он добавил: «А значит, это конец».

Герман Геринг явно надеялся, что Британия наконец-то приблизилась к тому, чтобы капитулировать, – и принялся хлопотать о том, чтобы именно ему и его обожаемой авиации достались все лавры. Но Королевские ВВС продолжали портить ему настроение.

Неделей раньше британские бомбардировщики нанесли удар по самому сердцу Берлина, разметав самый красивый бульвар города – Унтер-ден-Линден – и разрушив здание Немецкой государственной оперы незадолго до того, как там должно было состояться выступление, организованное итальянской оперной компанией и ожидавшееся в Германии с большим нетерпением. «Гитлер пришел в ярость, – писал Николаус фон Белов, его офицер связи с люфтваффе, – и в результате у него состоялся бешеный спор с Герингом»[1007].

Ярость Гитлера и обида Геринга, вероятно, сыграли свою роль в том рвении, с которым Геринг теперь предлагал осуществить серию новых воздушных атак на Лондон. Первая планировалась на среду, 16 апреля.

Черчилль пребывал в раздражении.

Почти две недели назад он направил Сталину завуалированное предостережение, намекавшее на гитлеровские планы вторжения в Россию (завуалированное, поскольку он не хотел раскрывать, что источником его детальных знаний об операции «Барбаросса» послужил Блетчли-парк). Он отправил это письмо своему послу в России, сэру Стаффорду Криппсу, распорядившись, чтобы тот доставил его лично.

Теперь же, в эту пасхальную неделю, Черчилль узнал, что Криппс так и не передал письмо по назначению. Рассердившись на этот явный акт неповиновения, Черчилль написал начальнику посла – министру иностранных дел Энтони Идену. «Я придаю особое значение передаче этого моего личного послания Сталину, – писал он. – Я не могу понять, почему этому противостоят. Посол не отдает себе отчета в важности этих фактов с военной точки зрения. Прошу вас исполнить мое указание»[1008].

К этому времени всем, кто работал с Черчиллем, было ясно, что всякая фраза, начинающаяся со слов «Прошу вас», является прямой командой, не подлежащей обсуждению.

В конце концов Криппс передал это черчиллевское предостережение. Сталин не ответил[1009].

Глава 86

Эта ночь в «Дорчестере»

Аверелл Гарриман в ту среду, 16 апреля, ушел с работы пораньше, чтобы подстричься. Парикмахерские закрывались в половине седьмого вечера. Ему предстоял официальный ужин в отеле «Дорчестер» – в честь Адель, сестры Фреда Астера[1010]. Для Миссии Гарримана этот день уже успел стать весьма значимым: в Вашингтоне президент Рузвельт распорядился о первой поставке продовольствия в рамках Акта о ленд-лизе (в Британию отправляли 11 000 т сыра, 11 000 т яиц и 100 000 коробок сухого молока)[1011].

Ранний уход Гарримана из офиса дал его секретарю Роберту Мейклджону возможность в кои-то веки поужинать пораньше. Вечер стоял теплый и ясный.

В девять вечера, через час после захода солнца, по всему Лондону завыли сирены воздушной тревоги. Поначалу на них обратили мало внимания. Звуки сирен стали теперь явлением привычным. Эти предупреждения отличало от звучавших в предшествующие дни лишь одно: они раздались на час раньше, чем обычно.

На Блумсбери начали падать осветительные ракеты, заливая улицы ослепительно-ярким сиянием. Грэм Грин, чей роман «Сила и слава» вышел в предыдущем году, как раз заканчивал ужин со своей любовницей, писательницей Дороти Гловер. Оба уже собирались заступить на вахту: он – как уполномоченный по гражданской обороне, она – как пожарный наблюдатель. Грин проводил ее на тот пост, к которому она была приписана. «Стоя на крыше гаража, мы видели, как осветительные ракеты медленно опускаются вниз, сочась пламенем, – записал Грин в дневнике. – Они планировали, словно огромные желтые пионы»[1012].

Небо, озаренное луной, заполонили силуэты сотен самолетов. Полетели бомбы всевозможных размеров, в том числе гигантские парашютные мины – исполинские пародии на воздушные мины Профессора. Возникло смятение – среди всей этой пыли, огня, разбитых стекол. Одна мина упала на клуб «Виктория» на Малет-стрит, где спали 350 канадских солдат. Прибыв туда, Грин обнаружил сущий хаос: «Солдаты еще выбираются наружу в серых пижамах, запачканных кровью; тротуары усеяны битым стеклом, а некоторые из них босиком». Там, где стояло здание, теперь торчал иззубренный 20-футовый утес – который, казалось, уходит куда-то в глубь фундамента. Бомбардировщики беспрерывно гудели над головой. «Подумал было, что это и правда конец, – записал Грин, – но это не особенно пугало: уже перестал верить в возможность пережить эту ночь».

Счет трагедий пополнялся. Бомба разрушила еврейский клуб для девочек, погибли 30 человек. Парашютная мина уничтожила пост ПВО в Гайд-парке. Среди развалин паба священник заполз под бильярдный стол, чтобы принять исповедь владельца и его семьи: они не могли выбраться из руин.

Несмотря на продолжающийся налет, Джон Колвилл вышел из дома 10 по Даунинг-стрит и забрался в черчиллевский бронированный автомобиль, который повез его по взрывающимся и полыхающим улицам на площадь Гросвенор-сквер – в американское посольство. Он встретился с американским послом Уайнантом, чтобы обсудить телеграмму, которую Черчилль планировал отправить Рузвельту. В 1:45 ночи он вышел из посольства, чтобы вернуться на Даунинг-стрит, 10 (на сей раз пешком). Бомбы падали вокруг него «словно крупные градины», писал он.

И сдержанно добавил: «Прогулка получилась не самая приятная»[1013].

Роберт Мейклджон, секретарь Гарримана, закончил ужин и поднялся на крышу американского посольства вместе с несколькими сотрудниками. Он взобрался на самую высокую точку здания, что дало ему возможность увидеть круговую панораму города. Сейчас он впервые после прибытия в Лондон услышал свистящий звук, который производят падающие бомбы.

И этот звук ему не понравился.

«Он пострашнее, чем сам взрыв, – записал он в дневник и признался: – Проделал несколько кульбитов (и в этом был, мягко говоря, не одинок), стараясь уклониться от бомб, которые падали в нескольких кварталах отсюда»[1014].

У них на глазах происходили колоссальные взрывы, сотрясавшие землю (вероятно, это взрывались парашютные мины). «Казалось, целые дома взлетают в воздух», – писал он. В какой-то момент посол Уайнант и его жена вышли на крышу, но не стали там задерживаться. Взяв матрасы из своей квартиры на пятом этаже посольства, они отнесли их на первый.

Мейклджон увидел, как вдали, возле электростанции района Баттерси, взрывается бомба. От взрыва загорелся большой газовый резервуар, который затем «громыхнул, выбросив огненный столб, взметнувшийся, казалось, на несколько миль».

Он вернулся в квартиру и попытался заснуть, но через час отказался от этих попыток. Близкие взрывы сотрясали здание, а осколки со звоном ударяли в его стекла. Он залез на свою крышу и там «наблюдал самое невероятное зрелище в своей жизни. Огромная часть города к северу от финансового района являла собой сплошную массу пламени, языки которого взмывали в воздух на сотни футов. Ночь стояла безоблачная, но дым закрывал полнеба и весь багровел от зарева пожаров внизу». Бомбы то и дело валились на уже горящие строения, порождая «настоящие гейзеры пламени».

В окружающих Мейклджон заметил лишь спокойное любопытство, что поразило его. «Они вели себя так, словно это не бомбежка, а просто гроза», – писал он.

Неподалеку, в отеле «Кларидж», генерал Ли, американский военный атташе, уже вернувшийся в Лондон, спустился на второй этаж в номер одного из дипломатов американского посольства – Хершеля Джонсона. Вокруг падали бомбы и пылали пожары, а они беседовали о литературе – главным образом о произведениях Томаса Вулфа и о романе Виктора Гюго «Отверженные». Потом разговор перешел на китайское искусство; Гершель стал показывать свою коллекцию изделий из тонкого фарфора.

«Все это время, – писал Ли, – мной владело тошнотворное ощущение, что сейчас в двух шагах от нас самым зверским образом убивают сотни людей и что с этим ничего нельзя поделать»[1015].

В девяти кварталах от «Клариджа», в «Дорчестере», Гарриман и другие гости, явившиеся на ужин в честь сестры Фреда Астера, наблюдали за авианалетом с девятого этажа отеля. Среди них находилась и Памела Черчилль, которой месяцем раньше исполнился 21 год[1016].

Идя по коридору на ужин, она размышляла о своем новом ощущении свободы и уверенности в себе. Позже она вспоминала, как тогда подумала: «Я же теперь по-настоящему одна, и моя жизнь теперь совершенно изменится».

Она уже встречалась с Гарриманом раньше, в Чекерсе, и теперь обнаружила, что сидит рядом с ним. Они завели длинный разговор – главным образом о Максе Бивербруке, человеке, с которым Гарриману необходимо было подружиться (по степени важности дружба с Бивербруком уступала разве что дружбе с Черчиллем). Памела попыталась как-то передать ему общее впечатление о характере Бивербрука. И в какой-то момент Гарриман сказал ей: «Знаете, может быть, пройдем ко мне в номер, там будет легче говорить, и вы сумеете рассказать мне об этих людях побольше?»[1017]

Они спустились в его номер. Памела стала приводить всевозможные умозаключения о натуре Бивербрука, и посреди этой беседы начался авианалет.

Осветительные ракеты очень ярко озарили город за окнами: позже Гарриман отмечал в письме своей жене Мэри, что это выглядело «как Бродвей и 42-я улица».

Падали бомбы; скидывалась одежда. Одна из подруг Памелы позже сказала ее биографу Салли Беделл Смит: «Мощная бомбежка – прекрасный повод для постели»[1018].

Этот воздушный рейд унес множество человеческих жизней и нанес огромный ущерб городу. Погибли 1180 человек, еще много больше получили ранения; прежние авианалеты не обходились Лондону настолько трагически дорого. Бомбы поразили Пикадилли, Челси, Пэлл-Мэлл, Оксфорд-стрит, район Ламбет и Уайтхолл. Взрыв выбил огромный кусок из здания Адмиралтейства. Огонь разрушил здание аукционного дома Cristie's [ «Кристис»]. Бомба убила Остина Томпсона, викария церкви Святого Петра на площади Итон-сквер, – он стоял на церковных ступенях, уговаривая прохожих укрыться от бомб в храме.

На следующее утро, 17 апреля, в четверг, позавтракав на Даунинг-стрит, 10, Джон Колвилл и Эрик Сил вышли на Хорсгардз-пэрейд, чтобы оценить ущерб. «Лондон выглядит измученным и искалеченным», – в тот же день записал Колвилл в дневнике[1019].

Он отметил, что «встретил Памелу Черчилль и Аверелла Гарримана, также осматривавших разрушения». Больше он не сделал никаких замечаний на сей счет.

Гарриман писал жене об этом налете: «Незачем добавлять, что спал я урывками. Постоянно стреляли зенитные орудия, а над головой ревели самолеты»[1020].

Глава 87

Белые скалы

В этот же четверг на совещании кабинета, начавшемся в 11:30, Черчилль, работавший на протяжении почти всего ночного рейда, заметил (справедливо), что ущерб, понесенный зданием Адмиралтейства, открывает для него, Черчилля, более красивый вид из окна на колонну Нельсона на Трафальгарской площади.

Впрочем, его беспокоило, что вражеские бомбардировщики снова не встретили практически никакого сопротивления со стороны Королевских ВВС. Темнота оставалась лучшей защитой для люфтваффе.

В этот же день Профессор (возможно, желая предоставить хоть какие-то обнадеживающие новости) направил Черчиллю отчет об очередных испытаниях своих мин, предназначенных для борьбы с самолетами. В этом варианте мины – крошечные микробомбы – прикреплялись к маленьким парашютам и затем сбрасывались с самолетов. «Яйцекладущие» Королевских ВВС совершили 21 вылет, выставив шесть минных завес[1021]. Эти завесы, утверждал Профессор, уничтожили по меньшей мере один немецкий бомбардировщик, а возможно, целых пять.

Но тут Профессор проявлял несвойственное ему поведение – выдавал желаемое за действительное. Единственным доказательством того, что эти бомбардировщики уничтожены, стало исчезновение их сигналов с радарных экранов. Боевые действия происходили над морем. Не нашлось ни единого свидетеля, который дал бы визуальное подтверждение. Не удалось обнаружить никаких обломков этих самолетов. Было «объективно невозможно получить доказательства, которые мы могли бы затребовать, если бы данная операция проводилась над сушей», признавал он.

Тем не менее все это не давало ему повода сомневаться в том, что все пять немецких бомбардировщиков успешно уничтожены с помощью разработанного им оружия.

24 апреля, в четверг, Мэри примчалась домой, в Чекерс, с волонтерской работы в Эйлсбери и попила чаю со своей подругой Фионой Форбс. Затем они с Фионой, прихватив груды багажа, заторопились на вечерний поезд в Лондон.

Мэри не терпелось понежиться в ванне Пристройки перед тем, как одеться для вечерних развлечений, но ей помешали телеграммы и звонки друзей. Она зашла к «папе», чтобы поговорить с ним. В 7:40 вечера она все-таки наконец приняла ванну, хоть и не с такой ленивой неспешностью, как надеялась. Им с Фионой предстояло посетить вечеринку, начинавшуюся в 8:15, но вначале они хотели поужинать в «Дорчестере» с Эриком Дунканноном и прочими друзьями, а также с Сарой (сестрой Мэри) и ее мужем Виком.

Она серьезно увлеклась Эриком. В дневнике она записала: «О, tais-toi mon coeur» («Спокойнее, мое сердце»).

Затем они переместились в один из клубов и танцевали там до тех пор, пока джазовый оркестр не перестал играть (он играл до четырех утра). К рассвету Мэри с Фионой вернулись в Пристройку. В дневнике Мэри отмечала: «Это была просто идеальная вечеринка».

Следующий день, субботу, она провела в дорсетском загородном доме у своей подруги, лениво восстанавливая силы, в постели – «Очень долгая и приятная "лёжка"», – читая поэму Элис Дьюер Миллер[1022] «Белые скалы», об американке, влюбляющейся в англичанина, который вскоре погибает во Франции (во время Великой войны). Сюжет оказался вполне актуальным: героиня поэмы, описывая, как развивалось ее увлечение, порицает Америку за то, что страна не вступила в войну сразу же. Поэма заканчивается так:

Я выросла на американской земле, здесь я увидела свет,И мне есть тут что ненавидеть, есть что простить,Но в мире, где Англии больше нет,Я не хотела бы жить.

Мэри плакала над этими стихами.

В ту пятницу Джон Колвилл прошел в Лондоне «медицинское собеседование» в Королевских ВВС. Медицинские осмотры и проверки заняли больше двух часов. Его признали годным по всем категориям, кроме зрения, которое, как сочли врачи, у него «на грани допустимого». Однако ему сообщили: не исключено, что он все-таки сможет летать, если подберет контактные линзы. За это ему придется заплатить самому – и все равно нет гарантии, что он добьется своего[1023].

Но ему уже казалось, что оставаться на Даунинг-стрит, 10 неуместно. Чем больше он думал о вступлении в ряды Королевских ВВС, тем больше росла его неудовлетворенность и потребность куда-то вырваться. Теперь он преследовал эту цель, как когда-то преследовал Гэй Марджессон – с бесплодным сочетанием желания и отчаяния. «Впервые с начала войны ощущаю недовольство и неустроенность, впервые мне скучны почти все, с кем я встречаюсь, впервые у меня нет совершенно никаких идей, – записал он в дневнике. – Мне явно нужны какие-то перемены, и я полагаю, что активная, практическая жизнь в Королевских ВВС – подходящее решение. Я не так уж стремлюсь принести себя в жертву на алтарь бога Марса, но я уже достиг той стадии, когда думаешь, что ничего не имеет особого значения»[1024].

Глава 88

Берлин

В целом Йозеф Геббельс был доволен ходом войны. Насколько он мог судить, боевой дух англичан постепенно падал. Сообщали, что крупный авианалет на Портсмут вызвал настоящую панику. «Эффект опустошительный, – писал Геббельс в дневнике. – Секретные донесения, поступающие из Лондона, говорят о крахе морального состояния и о том, что главным образом это вызвано нашими воздушными рейдами». А в Греции, писал он, «англичане бегут без оглядки»[1025].

Но самое лучшее – то, что сам Черчилль, похоже, впадал во все больший пессимизм. «Говорят, что он в очень подавленном состоянии, целыми днями курит и пьет, – отмечал Геббельс в дневнике. – Именно такой враг нам и нужен»[1026].

Его дневник так и брызжет энтузиазмом по отношению к войне – и к жизни. «Какой изумительный весенний день за окнами! – писал он. – Как прекрасен может быть мир! А у нас нет возможности насладиться им. Человеческие существа так глупы. Жизнь так коротка, а они еще и сами себе осложняют ее»[1027].

Глава 89

«Эта хмурая долина»

За 24 и 25 апреля 17 британских бойцов спешно покинули Грецию. На следующий вечер (и в ночь на 27 апреля) эвакуировались еще 19 000. В Египте танки Роммеля продолжали движение вперед. В Англии нарастала озабоченность: быть может, британские войска вообще не в состоянии ни наступать, ни удерживать занятые территории? Это была третья масштабная эвакуация войск с тех пор, как Черчилль стал премьер-министром: сначала Норвегия, потом Дюнкерк, теперь – Греция. «Вот все, что мы по-настоящему умеем!» – язвил Александр Кадоган в своем дневнике[1028].

Почувствовав, что эти военные неудачи могут смутить британскую общественность и Соединенные Штаты, Черчилль выступил с радиообращением вечером 27 апреля, в воскресенье (из Чекерса). Он представил свои недавние посещения городов, пострадавших от бомбежек, как откровенную попытку оценить настроения народа. «Я вернулся ободренным и даже освеженным», – заметил он, подчеркнув, что боевой дух общества на высоте. «Более того, – продолжал он, – я чувствовал, как меня охватывает общее возвышение духа, которое словно бы приподнимает человечество и его тяготы над уровнем зримых фактов, в область радостной безмятежности, хотя обычно мы считаем, что эта область находится где-то в лучшем мире»[1029].

Возможно, здесь он несколько переборщил. «Его заявление, что моральное состояние лучше всего в тех районах, которым больше всего досталось от бомбежек, трудновато было переварить», – писал на больничной койке автор одного из дневников, участвующий в программе «Массовое наблюдение»[1030]. Он слышал, как другой пациент, слушая эту речь, выругался в адрес Черчилля: «Ах ты – лжец!»

Черчилль заверил слушателей, что ощущает свою глубокую ответственность за то, чтобы благополучно вывести их «из этой длинной, суровой, хмурой долины», и предложил им повод для оптимизма. «Существует меньше 70 млн злокачественных гансов, некоторых можно исцелить, а некоторых лучше убить», – заявил он. Однако он подчеркнул: «Численность народов Британской империи и Соединенных Штатов составляет почти 200 млн только на родине и в британских доминионах. У них больше богатств, больше технических ресурсов, они выплавляют больше стали, чем все страны остального мира вместе взятые». Он призвал аудиторию не утрачивать «чувство масштаба, чтобы не падать духом и не тревожиться».

Черчилль остался доволен своим выступлением, однако понимал, что не может себе позволить дальнейшие военные неудачи, особенно на Среднем Востоке, где британские войска когда-то добивались столь ярких успехов. В директиве под грифом «Совершенно секретно», направленной военному кабинету 28 апреля, в понедельник, он потребовал, чтобы в войсках все осознали, «что жизнь и честь Великобритании зависят от успеха обороны в Египте»[1031]. Все планы, где рассматривались эвакуация британских войск из Египта или намеренное затопление британских же кораблей в Суэцком канале с целью затруднить в нем судоходство, надлежало немедленно изъять из обращения и поместить в специальное хранилище со строго контролируемым доступом. «Нельзя допустить, чтобы об этих планах кто-то обмолвился хоть словом, – писал он. – Сдача в плен офицеров и рядовых будет считаться приемлемой, лишь если по меньшей мере 50 % личного состава данного подразделения или группировки выбыло из строя убитыми и ранеными». Любой генерал или штабной офицер, оказавшийся перед угрозой неминуемого пленения, должен выхватить свой пистолет и сражаться до конца. «Честь раненого неприкосновенна, – писал он. – Всякий, кто смог убить ганса или даже итальянца, сослужил хорошую службу».

Как всегда, одной из его главных забот являлась реакция Рузвельта на очередные поражения Великобритании. «Если в битве за Египет не будет одержана победа, это станет серьезнейшей катастрофой для Великобритании, – предупреждал Черчилль 30 апреля, в среду, в служебной записке, адресованной «Мопсу» Исмею, лорду Бивербруку и старшим чинам Адмиралтейства. – Это может во многом определить решения Турции, Испании и вишистского правительства. К этому могут неправильно отнестись Соединенные Штаты – иными словами, они могут счесть нас никчемными»[1032].

Но Америка была совсем не единственной его проблемой. Воскресное обращение не слишком остудило недовольство, закипавшее среди его оппонентов, главным из которых был Ллойд Джордж (ему скоро представится возможность его высказать). 29 апреля, во вторник, Гастингс Лис-Смит, и. о. председателя парламентской фракции лейбористов, воспользовался существующим в парламенте правом на «личное замечание», чтобы задать вопрос непосредственно Черчиллю – поинтересовавшись, «когда состоится дискуссия по поводу военной ситуации».

Черчилль ответил, что не только назначит дискуссию, но и призовет палату общин голосовать за резолюцию по ее итогам о том, что «палата одобряет политику правительства Его Величества по отправке помощи в Грецию и выражает уверенность в том, что наши операции на Среднем Востоке и на всех других театрах военных действий будут осуществляться правительством с наивозможным рвением».

Разумеется, это будет, по сути, и голосование по вопросу о доверии лично Черчиллю. Выбор времени показался кое-кому символичным, а то и зловещим: дебаты должны были пройти ровно через год после парламентского голосования, которое сместило премьер-министра Чемберлена и привело к власти Черчилля.

Между тем Геббельс в Берлине размышлял о мотивах выступления Черчилля и о потенциальном воздействии этой речи. Он внимательно следил за развитием отношений между Америкой и Британией, прикидывая, как его пропагандисты могли бы наилучшим (для Германии) образом повлиять на них. «В США продолжают бушевать споры вокруг вмешательства и невмешательства, – записал он в дневнике 28 апреля, в понедельник, на следующий день после черчиллевского обращения. Результаты трудно было предсказать. – Мы проявляем максимально возможную активность, однако вряд ли сумеем добиться, чтобы нас услышали на фоне оглушительного еврейского хора. В Лондоне все последние надежды возлагают на США. Если в самом скором времени ничего не произойдет, Лондон окажется перед лицом полного уничтожения»[1033]. Геббельс чувствовал нарастающую на Британских островах тревогу: «Они больше всего опасаются сокрушительного удара в ближайшие недели или месяцы. И мы должны приложить все усилия, чтобы оправдать эти страхи»[1034].

Он разъяснил своим подручным, как лучше всего использовать само обращение Черчилля для того, чтобы дискредитировать британского премьера. Черчилля следовало всячески высмеивать за слова о том, что после посещения районов, подвергшихся бомбардировке, он вернулся в Лондон «ободренным и даже освеженным». В особенности надлежало уцепиться за то, как Черчилль описывал те войска, которые он перебросил из Египта в Грецию для того, чтобы противостоять немецкому вторжению. Черчилль заявил в своем выступлении: «Получилось так, что дивизии, имеющие возможность взяться за эту задачу и лучше всего пригодные для нее, сформированы в Новой Зеландии и Австралии – и лишь около половины всех войск, которые приняли участие в этой опасной экспедиции, пришли из метрополии». Геббельс радостно ухватился за эти слова: «И в самом деле, так получилось! Неизменно "получается", что британцы всегда где-то в арьергарде; кроме того, всегда получается, что они отступают. Так уж получилось, что среди убитых и раненых не оказалось британцев. Так уж получилось, что во время [немецкого] наступления на западе главные жертвы понесли французы, бельгийцы и голландцы. Так уж получилось, что норвежцам пришлось обеспечивать прикрытие для британцев, мощным потоком бегущих к себе домой из Норвегии».

Он велел своим пропагандистам подчеркивать, что Черчилль, предпочтя публичное радиообращение, тем самым избежал вопросов, которые последовали бы после его выступления в палате общин. «Там его слова могли бы подвергнуть сомнению, ему могли задать неудобные вопросы». В дневнике Геббельс написал: «Он боится парламента».

Несмотря на военные и политические заботы, Черчилль нашел время для того, чтобы написать послание с соболезнованиями Юберу Пьерло, премьер-министру Бельгии, находящемуся в изгнании.

Даже во время войны происходили трагедии, которые не имели никакого отношения к пулям и бомбам, но обычно под ежедневным натиском других печальных событий их как-то забывали. Двумя днями ранее, примерно в половине четвертого дня, машинист экспресса, следовавшего от вокзала Кингс-Кросс в Ньюкасл, заметил небольшое падение тяги двигателя, показывавшее, что где-то в составе задействован стоп-кран. Он продолжал движение, рассчитывая остановиться у ближайшей сигнальной будки – на случай, если ему понадобится вызвать помощь по телефону. После того как кто-то потянул за второй стоп-кран, машинист совершил полное торможение, для которого (с учетом скорости поезда и того факта, что он ехал по длинному уклону) потребовалось около трех минут.

Последние три вагона 11-вагонного поезда занимала сотня мальчиков, возвращавшихся в Амплфортский колледж – католическую школу-интернат, расположенную в живописной Йоркширской долине. Состав успел проделать примерно половину пути до Амплфорта со скоростью более 50 миль в час, когда некоторые из мальчиков (видимо, от скуки) начали кидаться друг в друга зажженными спичками. Одна из них упала между сиденьем и стенкой вагона. Сиденья были сделаны из фанеры и снабжены подушками, набитыми конским волосом; а стенки вагонов были деревянными. Огонь начал гореть между сиденьем и стенкой – и какое-то время никто этого не замечал. Потом огонь усилился и вскоре, под ветром, дующим в открытые вентиляционные отверстия, стал подниматься по стенке. Вскоре пламя охватило весь вагон, наполнив его густым дымом.

При пожаре погибли шесть мальчиков, семь получили травмы. Двое из погибших оказались сыновьями бельгийского премьер-министра.

«Ваше превосходительство, мой дорогой, – писал Черчилль 30 апреля, в среду. – Бремя официальных обязанностей лежит на ваших плечах поистине тяжким грузом. Я хотел бы сказать вам, как глубоко я сочувствую тому, что вам приходится нести и это новое бремя личной утраты и скорби»[1035].

В этот же день на аэродроме завода «Мессершмитт» близ Мюнхена Рудольф Гесс собирался предпринять очередную попытку. Он уже сидел в своем самолете, включив двигатели и ожидая разрешения на взлет, когда один из его адъютантов, Пинч, подбежал к кабине. Пинч передал ему послание от Гитлера, приказывавшего, чтобы Гесс заменил его на церемонии, которая должна будет пройти на следующий день, 1 мая – в День труда – как раз на заводе «Мессершмитт», где Гессу следовало удостоить нескольких человек, в том числе и самого Вилли Мессершмитта, звания пионера труда.

Гесс, разумеется, подчинился требованию Гитлера. Фюрер был для него всем. Позже в одном из писем Гитлеру он заявил: «На протяжении этих двух десятилетий вы наполняете мою жизнь»[1036]. Он видел в Гитлере спасителя Германии. «После краха 1918 года теперь благодаря вам снова стоит жить, – писал он. – Для вас и для всей Германии я возродился и сумел начать все заново. Для меня, как и для других ваших подчиненных, это редкая привилегия – служить такому человеку и следовать его идеям с таким успехом».

Он вылез из кабины, спустился вниз и вернулся в Мюнхен готовиться к завтрашнему выступлению.

Глава 90

Мрак

В ту же среду лорд Бивербрук подал Черчиллю очередное заявление об отставке. «Я принял решение покинуть правительство, – писал он. – Единственное объяснение, какое я могу представить, – плохое состояние здоровья».

Он смягчил эти слова признанием их давней дружбы: «С глубокой привязанностью и симпатией вынужден завершить наши официальные контакты».

И добавил: «Позвольте мне сохранить наши личные отношения»[1037].

Черчилль наконец уступил. Как министр авиационной промышленности Бивербрук превзошел все ожидания, но при этом он безнадежно отравил отношения между МАП и министерством авиации. Сейчас и в самом деле пришло время, когда Бивербруку следовало бы покинуть свой пост, но Черчилль все-таки пока не желал, чтобы его друг ушел совсем, да и Бивербрук этого пока не хотел (собственно, такая ситуация часто складывалась и прежде).

1 мая, в четверг, Черчилль назначил его на должность «государственного министра», и Бивербрук после очередных протестов («Вам бы лучше просто позволить мне уйти») согласился на эту работу, хотя он сознавал, что название этого поста столь же туманное, как и соответствующие полномочия, состоявшие в том, чтобы надзирать за работой комитетов, управляющих всеми британскими министерствами, ответственными за промышленное производство. «Я готов стать и министром церковных дел», – пошутил он.

Хотя многие в Уайтхолле, несомненно, встретили это новое назначение с ужасом, его неплохо приняла общественность – по словам журналистки New Yorker Молли Пантер-Даунз, писавшей, что люди «ждут не дождутся победы в этой войне и они надеются, что недавно воскрешенная должность государственного министра подразумевает наличие некоей "кочующей" комиссии, способной искоренять неэффективность и ведомственную волокиту везде, где с ней столкнется. Это назначение приветствовали восторженно»[1038].

В тот вечер Черчилль и Клементина после ужина отправились на ночном поезде в еще одну экспедицию в разрушенный бомбардировками город, на сей раз в Плимут, важный морской порт на юго-западе Англии, который только что подвергся последнему из пяти массированных ночных рейдов, обрушившихся на Англию всего за девять суток. Управление внутренней разведки сообщало об этом без обиняков: «На данный момент Плимут как деловой и коммерческий центр процветающего сельского региона перестал существовать».

Это посещение потрясло Черчилля так, как еще не потрясала ни одна из его поездок в города, пострадавшие от бомбежек, и произвело на него глубочайшее впечатление. Сам объем разрушений, порожденных пятью ночами бомбардировок, затмевал всё, что он видел прежде. Целые микрорайоны оказались стерты с лица земли. В районе под названием Портленд-сквер прямое попадание в бомбоубежище мгновенно убило 76 человек. Черчилль посетил местную военно-морскую базу, на которой в ходе этих рейдов погибли и получили ранения многие моряки. Сорок раненых лежали на койках в спортзале, а в другом его конце, за коротенькой занавеской, приколачивали крышки к гробам, где находились их менее везучие собратья. «Стук молотков наверняка жутко было слышать раненым, – писал Джон Колвилл, сопровождавший Черчилля, – но разрушения оказались такими, что этим больше негде было заняться»[1039].

Когда автомобиль Черчилля проезжал мимо камеры, принадлежавшей съемочной группе компании British Pathé (она снимала кинохронику), он воззрился в объектив взглядом, в котором, казалось, смешивались удивление и скорбь.

В Чекерс он вернулся в полночь, измотанный и опечаленный тем, что увидел. Его встретил целый вал очередных дурных известий: один из драгоценных эсминцев Королевского военно-морского флота был потоплен у берегов Мальты и теперь блокировал вход в ее Великую гавань; проблемы с двигателем задержали транспортный корабль, переправляющий танки на Средний Восток; британское наступление в Ираке натолкнулось на неожиданно сильное сопротивление иракской армии. Сильнее всего удручала длинная обескураживающая телеграмма от Рузвельта, в которой президент, похоже, отрицал важность обороны Среднего Востока. «Лично меня новые территориальные захваты Германии не огорчают, – писал Рузвельт. – На всех этих территориях, вместе взятых, мало сырья – недостаточно, чтобы поддерживать огромные оккупационные силы или оправдать их использование»[1040].

Далее Рузвельт выдал довольно бестактную фразочку: «Так держать!»

Бесчувственность президентского ответа ошеломила Черчилля. Подтекст казался вполне ясным: Рузвельта интересует лишь та помощь, которая будет напрямую способствовать безопасности Соединенных Штатов от немецких атак; президента мало заботит, падет ли Средний Восток. Черчилль написал Энтони Идену: «Мне представляется, что по ту сторону Атлантики произошел значительный откат назад – и что нас, сами того не сознавая, во многом предоставили нашей собственной участи»[1041].

Колвилл заметил, что нагромождение скверных новостей, пришедших в этот вечер, погрузило Черчилля «в такую мрачность, в какой я никогда прежде его не видел».

Премьер продиктовал ответ Рузвельту, стараясь показать важность Среднего Востока с точки зрения долгосрочных интересов самих Соединенных Штатов. «Мы не должны питать чрезмерную уверенность, что последствия потери Египта и Среднего Востока не будут серьезными, – убеждал он Рузвельта. – Эта потеря существенно повысит риски в Атлантическом и Тихом океанах, а также, скорее всего, продлит войну, со всеми сопутствующими страданиями и военными опасностями»[1042].

Черчиллю начинало надоедать явное нежелание Рузвельта бросить Америку в бой. Прежде он надеялся, что Соединенные Штаты и Британия вот-вот станут сражаться бок о бок, но всякий раз действия Рузвельта не оправдывали черчиллевские нужды и ожидания. Да, пресловутые эсминцы явились важным символическим подарком[1043], а ленд-лизовская программа и ее эффективное исполнение с помощью Гарримана – прямо-таки подарком небес; но Черчиллю стало очевидно, что всего этого недостаточно: лишь непосредственное вступление Америки в войну гарантирует победу в обозримое время. Впрочем, положительным результатом долгого обхаживания американского президента стало то, что теперь премьер-министр по крайней мере мог выражать свои тревоги и пожелания напрямую и более откровенно – не опасаясь оттолкнуть Америку как таковую.

«Мистер президент, – писал Черчилль, – я уверен, что вы поймете меня правильно, если я искренне выскажу вам свои мысли. На мой взгляд, единственный решающий противовес пессимизму, нарастающему в Турции, на Ближнем Востоке и в Испании, возник бы в том случае, если бы Соединенные Штаты выступили рядом с нами как военная сила»[1044].

Перед тем как отправиться спать, Черчилль собрал Гарримана, «Мопса» Исмея и Колвилла на ночной разговор у камина, поведав им нечто вроде геополитической истории с привидениями, где описал (как вспоминал Колвилл) «мир, в котором Гитлер правит всей [континентальной] Европой, Азией и Африкой, не оставляя нам и США иного выбора, кроме как заключить с ним неохотный мир». Если Суэц падет, говорил им Черчилль, «Средний Восток будет потерян, и гитлеровский "новый порядок", стремящийся превратить всех в роботов, получит импульс, который может по-настоящему оживить его»[1045].

Черчилль заявил, что война дошла до переломного момента – такого, который определит не победителя, а скорее то, будет война короткой или очень долгой. Если Гитлер приберет к рукам контроль над иракской нефтью и украинской пшеницей, «никакая стойкость "наших плимутских братьев" не сократит срок этих ордалий».

Колвилл приписал мрачность Черчилля тем впечатлениям, которые премьер недавно получил в Плимуте. На протяжении ночи Черчилль не раз повторял: «Никогда не видел ничего подобного».

Глава 91

Эрик

Субботнее утро выдалось ослепительно солнечным – и пронизывающе холодным. Первая неделя мая оказалась необычно зябкой, по утрам бывали заморозки. «Холод невероятный, – записал Гарольд Никольсон в дневнике. – Как в феврале»[1046]. Мейклджон, секретарь Гарримана, стал то и дело наполнять ванну в своей квартире горячей водой, чтобы пар проникал в гостиную. «По крайней мере это дает хороший психологический эффект», – отмечал он[1047]. (В Германии тоже стояли холода. «Поля за окнами покрыты глубоким снегом, – жаловался Йозеф Геббельс. – А ведь считается, что сейчас почти лето!») Многие деревья в Чекерсе уже начали выпускать первые, почти прозрачные листочки, что придавало пейзажу нечто пуантилистическое – словно он выполнен кистью Поля Синьяка[1048]. Два близлежащих холма, Кумб-Хилл и Бикон-Хилл, окутались мягкой зеленой дымкой. «Все очень поздно, – писал Джон Колвилл, – но листья на деревьях наконец распускаются»[1049].

Черчилль пребывал в необычном раздражении. «Премьер мало спал, поэтому все утро вел себя вспыльчиво», – писал Колвилл. К ланчу Черчилль сделался «угрюмым». Непосредственная причина такого настроения не имела никакого отношения ни к войне, ни к Рузвельту: он обнаружил, что Клементина потратила весь его драгоценный мед (присланный ему из австралийского Квинсленда) на сущие пустяки – на подслащивание ревеня.

Днем явился Эрик Дунканнон, поклонник Мэри Черчилль, – в сопровождении своей сестры Мойры Понсонби, той девушки, вместе с которой Колвилл некогда осматривал в Стэнстед-парке упавший немецкий бомбардировщик. Появление Дунканнона явилось неожиданностью для всех, включая Мэри, и не для всех стало таким уж желанным: вообще-то его приглашали на завтрашний – воскресный – ланч, теперь же он делал вид, будто ему предложили пробыть в поместье весь уик-энд.

Его присутствие добавило дню напряжения. Эрик явно ухаживал за Мэри, и было похоже, что он собрался сделать ей предложение. Мэри приняла бы его с готовностью, но ее огорчал недостаточный энтузиазм семьи по этому поводу. Мать возражала; сестра Сара открыто насмехалась над самой этой идеей. Им казалось, что Мэри просто еще слишком молода.

Днем Черчилль расположился в саду поработать над всевозможными служебными записками и директивами. Картина плимутских разрушений оставалась в его сознании все такой же яркой. Его злило, что немцы сумели атаковать город с воздуха на протяжении пяти ночей из девяти – при минимальном противодействии со стороны Королевских ВВС. Он по-прежнему возлагал большие надежды на воздушные мины Профессора, хотя все остальные, судя по всему, не воспринимали их всерьез. Явно испытывая немалую досаду, Черчилль продиктовал записку главному маршалу авиации Чарльзу Порталу и Джону Муру-Брабазону, новому министру авиационной промышленности, – спрашивая, почему эскадрилья Королевских ВВС, которой поручено применение воздушных мин, до сих пор не укомплектована в полном составе (в нее должны были входить 18 самолетов).

Он писал: «Как получилось, что лишь семь [самолетов] готовы к бою – притом что им вообще почти никогда не разрешают подняться в воздух? Почему такому городу, как Плимут, позволили подвергнуться пяти почти еженощным воздушным налетам, а это устройство не применили ни разу?» И почему, спрашивал он, воздушные мины не запустили на пути немецких радиолучей, по которым бомбардировщики находили свои цели? «На мой взгляд, этому оружию уже много лет продолжают создавать препоны, и именно это не позволяет ему достичь совершенства, – писал он. – Недавние действия [Королевских] военно-воздушных сил против ночного налета оказались весьма неудачными. Вы не можете себе позволить пренебрегать методом, который в пересчете на все те случаи, когда он применялся, дал необычайно высокий процент положительных результатов»[1050].

Правда, не совсем понятно, что конкретно имеется в виду. Эти воздушные мины еще предстояло поставить на регулярное вооружение Королевских ВВС. Ученые, работавшие в министерстве авиации, обращали больше внимания на совершенствование радара типа «воздух – воздух» (призванного помочь истребителям обнаруживать цель ночью) и на развитие технологий поиска немецких навигационных лучей и манипулирования ими (этими исследованиями руководил доктор Джонс). На этом, втором направлении удалось неплохо продвинуться: судя по материалам допросов пленных, немецкие пилоты все меньше доверяли навигационным лучам. Королевские ВВС все искуснее отклоняли такие лучи и использовали отвлекающие огни типа «морская звезда» для того, чтобы наводить немецких пилотов на ложные цели. Однако результат применения этих методов по-прежнему сильно зависел от удачи, и гарантировать с их помощью надежное предотвращение атаки, подобной той, что разрушила Плимут, было невозможно. Впрочем, прогресс в этих работах был налицо.

Но воздушные мины, как выяснилось, приносят одни проблемы. Похоже, никто, кроме Черчилля и самого Профессора, не считал их серьезным оружием. Лишь энтузиазм Черчилля – его «реле мощности» – заставлял продолжать разработку этих мин.

Вечером того же дня настроение Черчилля улучшилось. В Тобруке шло ожесточенное сражение, а ничто не вселяло в него такое воодушевление, как горячий бой и перспектива военной славы. Он не ложился до половины четвертого утра, сохраняя бодрость и веселость, «смеясь, подшучивая над другими, чередуя дела с разговорами», писал Колвилл. Один за другим его официальные гости, включая Энтони Идена, сдавались и отправлялись спать. Но Черчилль продолжал витийствовать. Его аудитория в конце концов сократилась всего до двух человек – Колвилла и Эрика Дунканнона, потенциального жениха Мэри.

Сама Мэри к этому моменту уже ретировалась в свою Темницу, зная, что следующий день может изменить ее жизнь навсегда.

Между тем Гитлер и министр пропаганды Геббельс вышучивали недавно вышедшую английскую биографию Черчилля, открывавшую многие его особенности и причуды – в том числе пристрастие к ношению шелкового нижнего белья розового цвета, к работе в ванне и тягу к выпивке. «Он диктует депеши в ванне или в трусах: поразительный образ, который фюрер находит чрезвычайно забавным, – говорится в субботней дневниковой записи Геббельса. – Он считает, что Английская империя медленно распадается. Мало что удастся спасти»[1051].

Воскресным утром кромвелевские закоулки Чекерса окрасились некоторой тревогой. Всем казалось, что именно в этот день Эрик Дунканнон сделает Мэри предложение, – и никто, кроме самой Мэри, этому не радовался. Даже она сама относилась к этой идее с некоторым беспокойством. Ей было 18 лет, и у нее прежде никогда не было романтических отношений – не говоря уж о том, чтобы за ней серьезно ухаживали. Перспектива помолвки вызывала у нее немалое волнение, хоть и добавляла дню пикантности.

Прибыли новые гости: Сара Черчилль, Профессор, черчиллевская 20-летняя племянница Кларисса Спенсер-Черчилль, «выглядевшая замечательно», как отметил Колвилл. Ее сопровождал капитан Алан Хиллгарт, хулигански привлекательный романист и (как он сам себя называл) искатель приключений, теперь работавший в Мадриде военно-морским атташе, а заодно организовывавший там разведывательные операции (в некоторых из них принимал участие его сотрудник лейтенант Ян Флеминг, который позже отмечал, что капитан Хиллгарт стал одним из прототипов Джеймса Бонда).

«Было вполне очевидно, – писал Колвилл, – что от Эрика ожидали решительных действий в отношении Мэри и что эту перспективу все воспринимали по-разному: сама Мэри – с нервическим удовольствием, Мойра – с одобрением, миссис Ч. [Клементина Черчилль] – с неприязнью, а Кларисса – с внутренней улыбкой»[1052]. Сам Черчилль проявлял к этому мало интереса.

После ланча Мэри и другие гуляли по розовому саду, а Колвилл показывал Черчиллю телеграммы о положении в Ираке. День стоял теплый и солнечный – приятная перемена после недавних холодов. Вскоре (немало озадачив Колвилла) Эрик и Кларисса одни отправились в долгую прогулку по территории поместья, оставив Мэри позади. «То ли он просто оценил, – писал Колвилл, – привлекательность Клариссы, которую она даже не пыталась скрыть, то ли решил, что стоит заставить Мэри немного поревновать». После прогулки и после того, как Кларисса и капитан Хиллгарт уехали, Эрик лег вздремнуть – явно намереваясь (по мнению Колвилла) позже «эффектно появиться» в Длинной галерее, где семья и гости, в том числе Иден и Гарриман, предполагали собраться после дневного чая. Колвилл писал: «По-моему, все это – легкомысленная суета, которая приятна Эрику, склонному к театрализации, и бередит юные чувства Мэри, но которая не будет иметь серьезных последствий».

Черчилль уселся в саду, чтобы заняться дневной порцией работы: ему хотелось воспользоваться теплотой дня, пока он будет просматривать сверхсекретные бумаги, хранящиеся в его желтом чемоданчике. Колвилл сидел рядом.

Время от времени Черчилль подозрительно косился на него – «считая, что я вечно пытаюсь прочесть содержимое его спецкоробочек цвета бычьей кожи».

В Белой гостиной Эрик отвел Мэри в сторону.

«Сегодня вечером Эрик сделал мне предложение, – записала Мэри в дневнике. – Я в таком изумлении – по-моему, я ответила "да" – но, боже мой, у меня просто голова кругом идет».

Черчилль работал допоздна. Колвилл и Профессор (бледный, тихий, маячащий словно призрак) прошли в его комнату, где Черчилль, забравшись в постель, уже начал просматривать накопившиеся за день доклады и служебные записки. Профессор сел рядом, а Колвилл встал в ногах кровати, чтобы принимать материалы по мере того, как Черчилль с ними разбирался. Это продолжалось до двух часов ночи.

Колвилл вернулся в Лондон на следующий день – 5 мая, в понедельник, «в состоянии крайнего утомления».

Глава 92

Le coeur dit[1053]

Мэри, 5 мая, понедельник:

«Весь день с собой борюсь.Мамочка снова вернулась – пришла няня.Я должна сохранять спокойствие. Долгие прогулки по саду –наконец все-таки не выдержала, расплакалась – но я счастлива».

Глава 93

О танках и тряпках

Большие парламентские дебаты о качестве работы Черчилля в условиях войны открылись 6 мая, во вторник, довольно слабым выступлением министра иностранных дел Энтони Идена, который начал так: «Я хотел бы рассказать много такого, о чем в настоящее время вынужден умалчивать»[1054]. В итоге он сказал мало – и выразил это плохо. «Он сел на свое место среди полного молчания, – писал Чипс Ченнон, личный парламентский секретарь Идена. – Никогда не слышал, чтобы важную речь так скверно подавали»[1055]. Далее последовала череда коротких выступлений парламентариев, представлявших самые разные части королевства. В них упорно звучала встревоженность тем, что Черчилль свел эту процедуру к голосованию о доверии себе самому, тогда как палата общин просила о дискуссии по поводу войны. «Зачем бы моему достопочтенному другу премьер-министру озадачивать нас таким предложением? – заметил один член парламента. – Неужели он считает критику чем-то неподобающим?»

Джон Макговерн, парламентарий-социалист из Глазго, обрушился на премьера с наиболее колкими нападками среди всех звучавших в тот день: он даже раскритиковал обыкновение Черчилля посещать города, подвергшиеся бомбардировке. Макговерн заявил: «Если уж мы дошли до той стадии, когда премьер-министр вынужден разъезжать всем напоказ по каждому району страны, который попал под бомбежку, и сидеть в кузове, размахивая шляпой на палке, словно цирковой клоун Дудлс, – можно сказать, что положение стало весьма печальным, раз уж представители нашего правительства не слишком уверены в мнениях народа нашей страны». Макговерн признался, что у него нет уверенности ни в исходе войны, ни в правительстве, добавив: «И хотя я искренне восхищен ораторским искусством премьер-министра, который почти способен заставить вас поверить, что черное – это белое, я не верю, чтобы он сумел свершить нечто такое, что надолго облагодетельствовало бы человечество».

Впрочем, большинство выступающих старались разбавлять свои критические замечания похвалами премьер-министру, которые иногда могли показаться приторными. «За всю свою жизнь, – провозгласил один парламентарий, – я не могу вспомнить ни одного министра, который внушал бы такую уверенность и энтузиазм, как наш нынешний премьер-министр». Еще один член парламента, майор Морис Петерик, поклявшись, что он хочет лишь, чтобы правительство было «немного более сильным и мощным», выдал одну из самых запомнившихся фраз на этих дебатах: «Мы хотим танков в правительстве, а не тряпок».

Основная критика на протяжении этих двухдневных дебатов сводилась к неспособности правительства вести войну эффективно. «Обладание атакующей мощью имеет лишь сиюминутную значимость, если вы не в состоянии удержать завоеванное», – отметил Лесли Хор-Белиша, занимавший при Чемберлене пост военного министра. Он также порицал растущую зависимость Черчилля от Америки. «Рассчитываем ли мы победить в этой войне собственными силами, – вопрошал он, – или же мы откладываем все, что может быть сделано, веря, что Соединенные Штаты восполнят все, чего нам не хватает? Если так, то мы заблуждаемся. Мы должны каждый день благодарить Бога за президента Рузвельта, но переоценивать возможности США было бы несправедливо ни по отношению к нему, ни по отношению к его стране».

Хотя Черчилль сам просил парламентариев вынести на голосование вопрос о доверии ему как премьер-министру, он испытывал немалое раздражение из-за того, что ему приходится выслушивать новые и новые придирки к ошибкам, которые якобы совершило его правительство. Даже его исключительная толстокожесть была небеспредельна. Это осознала даже Кэти, дочь Аверелла Гарримана, проведя – несколько позже – уик-энд в Чекерсе. «Он терпеть не может критику, – писала она. – Она его обижает, словно ребенка, которого несправедливо отшлепала мать»[1056]. Как-то раз он признался своей давней близкой подруге Вайолет Бонем Картер: «Мне хочется огрызаться и язвить, когда на меня нападают»[1057].

Впрочем, самое обидное выступление состоится позже.

Мэри, 6 мая, вторник:

«Сегодня мне поспокойнее –

Я совсем не могу написать про все, что думаю и чувствую.

Я знаю лишь, что очень серьезно и глубоко анализирую это, со всех сторон.

Трудность в том, что мне почти не с чем сравнивать.

И все равно я правда люблю Эрика – знаю, что люблю.

Родные ведут себя в общем замечательно. С таким пониманием. Так помогают.

Жаль, что я не могу подробно написать обо всем, что произошло, – но почему-то – мне все это кажется каким-то слишком нереальным и странным. И слишком важным и подспудным, чтобы можно было это спокойно записать».

На второй день дебатов, 7 мая, в среду, в атаку на Черчилля бросился, как ни странно, Дэвид Ллойд Джордж. Год назад он активно способствовал тому, чтобы Черчилль стал премьер-министром. Сейчас он заявил, что война вступила в «один из своих наиболее тяжелых и удручающих этапов». Он отметил, что само по себе это неудивительно – неудач следовало ожидать. «Но мы пережили уже третий, четвертый большой разгром и отступление. Теперь у нас сложности в Ираке и Ливии. Мы позволили немцам захватить острова. – Он имел в виду Нормандские острова (в частности, самые большие среди них – Гернси и Джерси). – С поставками в нашу страну припасов и материалов – полный бардак; и я говорю не только о прямых потерях, но и о поломках и повреждениях, которые никто не берется учесть». Он призвал «положить конец череде грубых промахов, которые дискредитируют и ослабляют нас».

Он обратил особое внимание на то, что правительство (по его мнению) не сумело должным образом информировать общество о происходящем. «Мы не инфантильный народ, – заявил он, – и нет необходимости скрывать от нас неприятные факты, чтобы мы не испугались». Он обвинил Черчилля в том, что тот не смог собрать эффективный военный кабинет. «Нет сомнений, что он [Черчилль] обладает блистательными качествами, – добавил Ллойд Джордж, – но именно поэтому, если позволите, ему следовало бы ввести в свое окружение несколько людей более обыкновенных». Ллойд Джордж говорил в течение часа, «иногда довольно слабо, – писал Чипс Ченнон, – иногда лукаво и проницательно, но зачастую мстительно – когда совершал нападки на правительство». Ченнон писал, что Черчилль «был явно поражен этим: он трясся, дергался, постоянно шевеля руками».

Но затем, в четыре часа с минутами, пришла его очередь. Он излучал энергию и уверенность – и задиристую жизнерадостность. Он завладел вниманием палаты общин «с самого первого момента, – писал Гарольд Никольсон в дневнике, – такой изумительно… откровенный»[1058].

И безжалостный. Свой первый залп он обратил на Ллойд Джорджа. «Если какое-либо из прозвучавших выступлений и показалось мне не слишком вдохновляющим, – произнес он, – то это речь моего достопочтенного друга – представителя округа Карнарвон». Черчилль осудил ее как неконструктивную, отметив, что на дворе стоят времена, которые сам же Ллойд Джордж назвал удручающими и ужасающими. «Это не та речь, которой следовало бы ожидать от великого военного лидера былых дней, привыкшего отбрасывать прочь уныние и тревогу, неудержимо продвигаясь к конечной цели, – заявил Черчилль. – Полагаю, такого рода выступлением славный и многоуважаемый маршал Петэн мог бы скрасить последние дни кабинета мсье Рейно»[1059].

Он защищал свое решение поставить на голосование вопрос о доверии к своему правительству, «потому что после наших неудач и разочарований на поле боя правительство Его Величества имеет право знать, какова позиция палаты общин по отношению к нему – и какова позиция страны по отношению к палате общин». Явно намекая на Соединенные Штаты, он заметил: «Эти сведения еще важнее с точки зрения зарубежных стран, особенно тех, которые в настоящее время корректируют свою политику и у которых не должно оставаться никаких сомнений по поводу стабильности или нестабильности этого решительного и упорного правительства военного времени».

Приближаясь к финалу, он вспомнил слова, которые произнес годом раньше, впервые обращаясь к палате общин в качестве премьер-министра. И заметил: «Прошу засвидетельствовать, господин спикер, что я никогда не обещал и не предлагал ничего, кроме крови, слез, труда и пота. К этому я теперь вынужден добавить немалую долю наших ошибок, недостатков и разочарований, а также признать, что все это может затянуться надолго, но в итоге, как я твердо верю – хотя это лишь вера, а не обещание и не гарантия, – нас ждет полная, абсолютная и окончательная победа».

Отметив, что с момента его назначения прошел год, «почти ровно год», он призвал слушателей подумать о том, что произошло за это время. «Когда я оглядываюсь на те невзгоды, которые мы преодолели, на те гигантские волны, по которым прошел сей доблестный корабль, когда я вспоминаю все, что пошло не так, и все, что пошло как надо, я убежден, что нам незачем бояться бури. Пусть она рвет и мечет. Мы не свернем с курса».

Когда Черчилль направился к выходу, зал взорвался одобрительными криками, которые продолжились и за его пределами, в Вестибюле для парламентариев.

А потом наступило время голосования.

В этот же день Гарриман написал послание Рузвельту, где изложил некоторые впечатления о Черчилле и о способности Британии вынести бремя войны. Гарриман не питал иллюзий по поводу того, зачем Черчилль так приблизил его к себе и так часто возит в инспекционные поездки по городам, подвергшимся бомбежке. «Он считает, что для подъема боевого духа людей полезно иметь рядом американца», – писал Гарриман. Но он понимал, что это не главная причина: «Кроме того, он хочет, чтобы я время от времени докладывал вам о происходящем»[1060].

К этому времени то, что давно было ясно Черчиллю, стало очевидным и Гарриману: Британия не может надеяться победить в войне без прямого вмешательства Соединенных Штатов. Гарриман осознавал, что играет роль своего рода фильтра, отсекающего цензуру и пропаганду, чтобы Рузвельт мог заглянуть в самое сердце британской военной политики. Гарриман знал общую численность различных самолетов, скорости производства, объемы резервов продовольствия, расположение боевых кораблей; благодаря многочисленным посещениям городов, пострадавших от бомбежек, он знал запах кордита и разлагающихся трупов. Не менее важно и то, что он понимал сложную механику взаимодействия личностей, окружавших Черчилля.

К примеру, он знал, что Максу Бивербруку, которого Черчилль недавно назначил государственным министром, теперь поручено сделать с танками то же, что он уже сделал с истребителями в бытность министром авиационной промышленности. Британия долго пренебрегала танками и теперь расплачивалась за это на Среднем Востоке. «Ливийская кампания по обоим направлениям стала резкой встряской для многих, и следует ожидать мощного давления, призывающего увеличить производство [танков] – как в Англии, так и в Америке», – писал Гарриман. Кроме того, рост количества танков и их совершенствование требовались и для защиты Англии от вторжения – с учетом того, что ее собственные войска должны иметь возможность сопротивляться натиску гитлеровской бронетехники. «Те, кто отвечает за танки, говорят мне: "Отчасти даже забавно, что Бивербрук теперь должен помогать им, ведь именно он недавно был главным грабителем, похищавшим то, что им требовалось [то есть материалы и инструменты]. Как человека его не очень любят, но все понимают, что он – единственный, кто может по-настоящему преодолевать бюрократические препоны, поэтому его рады видеть в качестве союзника"».

Впрочем, теперь немаловажным фактором становилось и здоровье Бивербрука. «Он не слишком хорошо себя чувствует – страдает от астмы и от какой-то глазной болезни», – писал Гарриман президенту. Тем не менее Гарриман ожидал, что Бивербрук все-таки будет продолжать работу и добьется успеха. «Из бесед с премьер-министром и Бивербруком я сделал вывод, что последний окажется первоклассным мастером по разрешению проблем», – отмечал он.

Для Гарримана было очевидно, что Черчилль очень надеется: Америка вступит в войну. Однако очевидно было и то, что и Черчилль, и другие члены правительства стараются не давить на США слишком сильно. «Вполне естественно, что они надеются на переход [США] в статус воюющей стороны, – писал он Рузвельту, – но я удивлен, с каким пониманием они все относятся к психологическим особенностям ситуации в нашей стране».

Мэри, 7 мая, среда:

«Все-таки решилась.

Эрик позвонил после полудня».

По-прежнему полный уверенности, что ему надо сбежать из дома 10 по Даунинг-стрит, Джон Колвилл попытался еще больше увеличить свои шансы, снова попросив Брендана Бракена (черчиллевского парламентского секретаря, специалиста по «урегулированию вопросов») замолвить за него словечко, но Бракен снова не преуспел: Черчилль попросту не желал отпускать Колвилла.

Казалось, его никто не хочет поддержать. Сопротивление со стороны министерства иностранных дел стало более жестким, поскольку теперь, после того как Эрик Сил (старший личный секретарь Черчилля) отбыл в Америку со специальной миссией, в секретариате осталась вакансия, которую требовалось заполнить. Даже два старших брата Колвилла, Дэвид и Филипп, которые оба служили в войсках, совершенно не поощряли его на этом пути. Складывалось впечатление, что Дэвид, флотский человек, относится к этой идее особенно враждебно. «Он резко против моего вступления в ряды Королевских ВВС, – записал Колвилл в дневнике. – Многие причины, которые он называл, выглядели обидными (например, моя непрактичность, в которую они с Филиппом твердо – но ошибочно – верят), но я не обижался, поскольку знал, что на самом деле за этим стоит лишь симпатия ко мне и страх, что меня убьют»[1061].

Решимость Колвилла лишь росла. Теперь его цель состояла в том, чтобы стать пилотом истребителя – «если это в моих человеческих силах». На первом этапе следовало начать процесс подбора контактных линз – дело трудное и долгое. Линзы делались из пластика, но все равно, как и их предшественницы, относились к категории «склеральных»: они закрывали почти весь глаз и славились неудобством. Вся эта процедура – первичный подбор, бесконечная подгонка, требующая изменения формы линз, медленный процесс привыкания к дискомфорту и раздражению – требовала немалой выдержки. Но Колвилл считал, что дело того стоит.

Теперь, когда он действительно предпринимал конкретные шаги по вступлению в ряды Королевских ВВС, он обнаружил, что его захватила романтика всей этой сферы – как будто желанное назначение уже стало реальностью. В дневнике Колвилл зафиксировал: «Голова моя полна всевозможных планов новой жизни в Королевских ВВС – и, конечно же, несбыточных мечтаний на эту тему»[1062].

Между первой подгонкой линз и полной их готовностью должны были пройти два месяца.

Члены палаты общин выстроились в вестибюле. Счетчики заняли свои места. Лишь три парламентария проголосовали против; даже Ллойд Джордж поддержал резолюцию, предложенную Черчиллем. Итоговый результат оказался таким: 447 голосов «за», три «против».

«Довольно неплохо», – шутливо заметил Гарольд Никольсон[1063].

По словам Колвилла, в эту ночь Черчилль отправился спать «в ликующем настроении».

Глава 94

Le coeur encore[1064]

8 мая, четверг:

«Помчалась в Лондон.

Эрик к обеду – чувствовала себя оч. счастливой.

Мамочка так хочет, чтобы свадьбу отложили на 6 месяцев – ей явно не оч. пришелся по душе Эрик.

Ложусь спать в недоумении – сомнениях – сонная».

9 мая, пятница:

«Хандра – и неуверенность.

Постриглась.

Приехал Эрик, гуляли в Сент-Джеймс-парке – погода замечательная. "Всем влюбленным весна дорога и мила!"[1065] Как только оказалась с ним – все страхи и сомнения словно бы исчезли. Вернулась к ланчу счастливая – уверенная – полная решимости.

Лорд и леди Бессборо тоже на ланче –

Семьи совещаются –

О помолвке объявят в ближайшую среду. Радость –»

Глава 95

Восход луны

В Берлине Йозеф Геббельс презрительно отмахнулся от выступления Черчилля в палате общин как о полном «оправданий» и лишенном какой-либо информации. «Но никаких признаков слабости», – отмечал он в дневнике 9 мая, в пятницу. И добавлял: «Воля Англии к сопротивлению остается прежней. А следовательно, нам придется продолжать атаки, подтачивая ее силу»[1066].

Геббельс сознавался в дневнике, что он ощущает какое-то новое уважение по отношению к Черчиллю. «Этот человек странным образом сочетает в себе героизм и хитроумие, – писал он. – Приди он к власти в 1933 году, мы не достигли бы того, чего достигли на сегодняшний день. И я считаю, что он еще создаст для нас кое-какие трудности. Но мы можем их преодолеть и сделаем это. Тем не менее к нему не следует относиться так легкомысленно, как мы обычно к нему относимся».

Для Геббельса это была долгая и многотрудная неделя, итоги которой он подводил в дневнике. Ему пришлось заняться и некоторыми личными вопросами. Один из его ключевых помощников пожелал поступить на службу в армию. «Все хотят на фронт, – писал Геббельс, – но кто же будет выполнять работу здесь?»

Борьба с поставками товаров и материалов в Британию шла хорошо, как и роммелевская кампания в Северной Африке, а в Советском Союзе, судя по всему, не осознавали, что немецкое вторжение вот-вот начнется. Однако две ночи назад Королевские ВВС произвели серию массированных налетов на Гамбург, Бремен и другие крупные города; в одном только Гамбурге погибло около 100 человек. «Из-за этого у нас будет много злопот», – писал Геббельс. Он ожидал, что люфтваффе покарает противника мощным ответным ударом.

Кроме того, он отметил, что в британских газетах публикуется «суровая» критика Черчилля, хоть он и сомневался, чтобы она имела сколько-нибудь серьезное значение. Насколько он мог судить, Черчилль по-прежнему прочно сидел в своем кресле.

«Как хорошо, что эта трудная неделя сегодня заканчивается, – писал Геббельс. – Я устал, я измотан сражениями.

От шума всех этих событий никуда не укрыться.

Между тем погода теперь великолепная.

Полная луна!

Идеально для воздушных налетов»[1067].

А в Лондоне 9 мая, в пятницу, Джон Колвилл записал в дневнике, что Эрик Дунканнон и его родители, чета Бессборо, явились в Пристройку на ланч с Мэри и четой Черчилль. После ланча Мэри объявила Колвиллу, что теперь она помолвлена.

«Я испытал облегчение, когда оказалось, что могу просто пожелать ей счастья, – писал он. – А то я опасался, как бы она не поинтересовалась моим мнением о нем [об Эрике]»[1068].

Вечером Мэри и Эрик отправились на поезде в деревню Лезерхед (находящуюся примерно в 20 милях к юго-западу от Лондона), чтобы посетить штаб-квартиру генерала Эндрю Дж. Л. Макнотона, командующего канадскими войсками в Британии. Эрик был одним из офицеров штаба Макнотона. Там же оказалась и Мойра, подруга Мэри и сестра Эрика, – и Мэри с радостью сообщила в дневнике, что Мойра, судя по всему, довольна этой помолвкой.

В результате у Мэри стремительно выросла уверенность в себе.

Поскольку близилось полнолуние, Черчилль отправился в Дитчли. Этот уик-энд станет блистательным, фантастическим завершением первого года его премьерства.

Часть седьмая

Первая годовщина

10 мая 1941-го

Глава 96

Луч по имени Антон

Поздним вечером 9 мая, в пятницу, группа старших нацистских офицеров и некоторых более мелких сошек (всех их Гитлер включил в свой ближний круг) собралась в Бергхофе – резиденции фюрера в Баварских Альпах. Гитлеру не спалось. К этому периоду его стала терзать бессонница. А уж если он не может уснуть – спать не будет никто. Гитлеровские официанты (члены СС – Schutzstaffel[1069], его элитной гвардии) разносили чай и кофе; спиртное и табак здесь запрещались. В камине ревел огонь. Собака Гитлера эльзасская овчарка по кличке Блонди (позже эту породу станут называть немецкая овчарка[1070]) наслаждалась теплом огня и вниманием хозяина.

Как всегда, Гитлер вещал целыми монологами на самые разные темы: сегодня они простирались от вегетарианства до наилучшего метода дрессировки собак. Время тянулось медленно. Собравшиеся – в том числе Ева Браун – слушали его с привычной покорностью, почти ничего не соображая среди тепла и мерцающего света, пытаясь не утонуть в том потоке слов, что обрушивался на них. Самые главные гитлеровские приближенные не явились – заметнее всего было отсутствие Рудольфа Гесса, Генриха Гиммлера, Геринга и Геббельса. Но Мартин Борман, его амбициозный личный секретарь, был тут как тут, упиваясь растущим доверием, которое демонстрирует фюрер по отношению к нему, и сознавая, что эта ночь, возможно, позволит ему развить интригу по подсиживанию Гесса: он сам хотел стать заместителем Гитлера. На следующий день Борман получит очень хорошие новости на сей счет, хотя Гитлеру и всем остальным его присным эти новости покажутся худшими из возможных.

Около двух часов ночи Борман напомнил собравшимся о недавних рейдах Королевских ВВС против Германии, делая особый акцент на том, что бесценное геринговское люфтваффе мало что сделало для противостояния этим массированным атакам – и что за вражеские налеты так и не отомстили. Германия должна нанести мощный ответный удар, настаивал он. Еще один гость, Ганс Баур, личный пилот Гитлера, поддержал эту идею. Но Гитлер воспротивился: он хотел, чтобы все ресурсы сосредоточили на предстоящем вторжении в Россию. Однако Борман и Баур, хорошо знавшие своего шефа, заявили, что масштабный рейд против Лондона – это необходимость, поскольку нужно сохранить лицо. Более того, такой налет поможет замаскировать планы по вторжению в Россию, показав, что Германия продолжает стремиться завоевать Англию. К рассвету Гитлер пришел в ярость. В субботу, в восемь утра, он вызвал к себе Ганса Ешоннека, начальника штаба люфтваффе, и распорядился об ответном налете – на Лондон – с использованием всех доступных самолетов[1071].

Клементина и в самом деле была недовольна помолвкой Мэри и Эрика Дунканнона. В субботу, находясь в Дитчли, она написала Максу Бивербруку письмо, где признавалась в своих сомнениях. То, что она вообще стала ему писать (а уж тем более по столь личному вопросу), свидетельствовало о степени ее тревоги, если учесть, с какой антипатией и недоверием она к нему относилась.

«Все это происходит с такой ошеломляющей стремительностью, – писала Клементина. – О помолвке официально объявят в ближайшую среду; но я хочу оповестить вас заранее, потому что вы так любите Мэри –

Я убедила Уинстона, что ему надо проявить твердость и сказать, что они должны подождать шесть месяцев –

Ей всего 18, и она кажется еще моложе, круг общения ее очень узок, и, по-моему, у нее просто закружилась голова от возбуждения – Они совсем друг друга не знают».

В конце она попросила: «Пожалуйста, держите мои сомнения и страхи при себе»[1072].

Так уж случилось, что в этот же день Мэри случайно встретилась с Бивербруком, ехавшим верхом по сельской дороге. Его собственное поместье, Черкли, находилось в полутора милях от штаб-квартиры канадских войск в Британии (которыми командовал генерал Макнотон). «Казалось, он не оч. рад», – записала Мэри в дневнике. Впрочем, позже он позвонил ей и был «оч. мил» (мало кто хоть раз применял это слово по отношению к Бивербруку).

А потом Памела, проводившая уик-энд в Черкли вместе со своим маленьким сыном, заглянула к ней, принеся в подарок две брошки и один совет.

«Вид у нее был такой серьезный», – заметила Мэри.

Собственно, Мэри не особенно хотела выслушивать чей-то совет, но Памела все равно его дала: «Выходи замуж не потому, что человек хочет на тебе жениться, а потому, что ты сама хочешь за него выйти».

Мэри отмахнулась от этой рекомендации. «Я в то время не обратила особого внимания на ее слова, – писала она в дневнике, – но они все-таки запали мне в душу, я потом долго о них думала».

Генерал Макнотон и его жена устроили небольшой дневной праздник в честь Мэри и Эрика. Гости провозглашали тосты. Мэри показалось, что выбор времени для помолвки и для праздника с его тостами насыщен и более широким смыслом: гости, вспоминая о первой годовщине назначения ее отца премьером, пили и за то, чтобы он оставался здоровым. «Ровно год назад он стал премьер-министром – вот это год – он кажется таким долгим, – писала она в дневнике. – Стоя там вместе со всеми, я вспомнила, как в прошлом году была в Чартуэлле и услышала голос Чемберлена, объявляющий миру, что папа теперь премьер-министр. И я помню сад в Чартуэлле – и как цветущие деревья и нарциссы слабо светились в безмолвных сумерках, и как я плакала и молилась в этой тишине».

Она долго беседовала с Эриком наедине, а к концу дня почувствовала, что ее уверенность начинает колебаться.

В середине дня Авиакрыло № 80 Королевских ВВС, созданное для того, чтобы отслеживать использование Германией навигационных радиолучей и разрабатывать контрмеры, обнаружило, что противник включил свои передатчики. Это показывало: скорее всего, этой ночью состоится очередной налет. Операторы нанесли на карту векторы распространения радиоволн, а затем известили местный «фильтрационный пункт» Королевских ВВС (такие пункты занимались анализом сведений о приближающихся самолетах противника, ранжировали их по приоритетности и передавали в Истребительное командование и другие подразделения, которые могли счесть эту информацию важной). Королевские ВВС объявили, что это будет «ночь истребителей», то есть что они направят одномоторные истребители патрулировать небо над Лондоном, ограничив стрельбу из зенитных орудий, чтобы те случайно не сбили своих. Такая операция требовала яркой луны и безоблачного неба. Может показаться парадоксальным, что в такие ночи командование Королевских ВВС приказывало своим двухмоторным ночным истребителям держаться как минимум в 10 милях от выбранной зоны патрулирования, но дело в том, что внешне они напоминали немецкие бомбардировщики[1073].

В 5:15 вечера один из офицеров, дежуривших на фильтрационном пункте, созвонился со штаб-квартирой лондонской пожарной охраны.

– Добрый день, сэр, – поздоровался он с заместителем начальника пожарной охраны. – Луч наведен на Лондон[1074].

Передающая станция, посылавшая эти радиоволны, располагалась в Шербуре, на французском побережье, и имела кодовое название «Антон».

Через две минуты замначальника пожарной охраны попросил министерство внутренних дел разрешить сосредоточить в Лондоне тысячи пожарных машин.

Глава 97

Незваный гость[1075]

Погода 10 мая, в субботу, казалась прямо-таки идеальной. Над Северным морем, на высоте 16 000 футов, залегала облачность, но небо над Глазго оставалось чистым. В эту ночь, почти полнолунную, луна должна была взойти в 20:45, а закат намечался на 10 вечера. Лунный свет позволит ему четко увидеть те ориентиры, которые он заранее запомнил, изучая свою карту Шотландии.

Однако не только погода создавала впечатление, что время выбрано удачно. Еще в январе один из сотрудников аппарата Гесса, часто составлявший для него гороскопы, предсказал, что 10 мая произойдет «Большая конъюнкция»[1076] планет, которая практически совпадет с полнолунием. Он же выдал гороскоп, из которого следовало, что начало мая 1941 года – оптимальное время для любых личных начинаний. Сама идея такого полета явилась Гессу во сне. Он верил, что теперь находится в руках «сверхъестественных сил»[1077]. Своеобразное подтверждение он получил, когда его наставник Карл Хаусхофер поведал ему о собственном сновидении, в котором Гесс беззаботно расхаживал по залам какого-то английского дворца.

И Гесс собрался в путь. Многие знали, что он – первостатейный ипохондрик, склонный принимать всевозможные гомеопатические снадобья и развешивать магниты над своей кроватью. Для этой поездки он собрал целый набор любимых средств, которые называл своими «медицинскими утешителями». Сюда вошли:

● жестянка с восемью ампулами препаратов, облегчающих кишечные спазмы и ослабляющих тревогу, с названиями типа «спазмалгин» и «пантопон»;

● металлическая коробка со шприцем и четырьмя иглами;

● 12 квадратных таблеток декстрозы (эта штука называлась «Декстро-энерген»);

● две жестянки с 35 таблетками разнообразных размеров и цветов, от белого до коричневого в крапинку, содержавших кофеин, магний, аспирин и другие компоненты;

● стеклянный пузырек с надписью «Bayer», содержащий белый порошок – смесь гидрокарбоната натрия, фосфата натрия, сульфата натрия и лимонной кислоты (для использования в качестве слабительного);

● пробирка с 10 таблетками, содержащими небольшую дозу атропина (для облегчения колик и симптомов укачивания);

● семь пузырьков ароматной коричневой жидкости (ее следовало применять с помощью пипетки);

● небольшая фляжка с водно-спиртовым раствором хлорида натрия [поваренной соли];

● 28 таблеток амфетамина под названием «первитин», для поддержания бодрости (стандартный компонент аптечки немецкого солдата);

● две бутылки антисептических растворов;

● одна бутылочка с 60 маленькими белыми пилюлями, содержащими различные гомеопатические вещества;

● четыре коробочки по 20 таблеток в каждой, на коробочках – надписи «Digitalis», «Colocynthis», «Antimon.Crud» [ «Трисульфид сурьмы»];

● 10 таблеток гомеопатических ингредиентов (семь белых, три коричневых);

● коробка с надписью «Aspirin», содержащая не аспирин, а различные опиаты, средства против морской болезни и снотворные;

● а также пакетик с надписью «Сладости»[1078].

Кроме того, он взял с собой небольшой фонарик, безопасную бритву и материал для изготовления ушных затычек.

Попрощавшись с женой и сыном, он сел за руль и отправился на аугсбургский аэродром в сопровождении своего адъютанта Пинча. В кабине он спрятал сумку со снадобьями и эликсирами (в ней лежал и фотоаппарат «Лейка»). Служащим аэродрома он объявил, что летит в Норвегию. На самом деле его пунктом назначения являлась Шотландия, точнее – взлетно-посадочная полоса в 18 воздушных милях к югу от Глазго (в 825 милях от Аугсбурга). Он снова вручил адъютанту Пинчу запечатанный конверт, снова запретив вскрывать его, пока не пройдет четыре часа после того, как самолет поднимется в воздух. На сей раз, как позже узнал Пинч, в конверте находилось четыре письма – жене Гесса (по имени Ильза); коллеге-пилоту, чей бортовой набор инструментов он позаимствовал; Вилли Мессершмитту и самому Адольфу Гитлеру.

Примерно в шесть вечера по германскому времени Гесс взлетел с аэродрома завода «Мессершмитт» в Аугсбурге и сделал широкий разворот, чтобы убедиться, что самолет работает как надо, после чего направился на северо-запад – в сторону Бонна. Затем он отыскал с воздуха важный железнодорожный узел, показавший ему, что он вышел на нужный курс; потом он увидел справа Дармштадт, а вскоре – слияние Рейна и Майна возле Висбадена. Тут он немного скорректировал курс. Чуть южнее Бонна под ним показались вершины Зибенгебирге (Семигорья). А по ту сторону Рейна располагался Бад-Годесберг: эта мысль вызвала у Гесса приятные воспоминания о детстве и о тех периодах, которые он затем проводил в этом городе вместе с Гитлером, в том числе «о последнем, когда падение Франции было неминуемым».

Каким-то образом Герман Геринг узнал об отбытии Гесса – и начал опасаться худшего. Возможно, его поставили в известность, когда в самом начале десятого часа вечера Пинч, адъютант Гесса, позвонил в берлинскую штаб-квартиру люфтваффе и попросил о передаче навигационного луча вдоль линии, соединяющей Аугсбург и Дангавел-хаус (находящийся чуть южнее Глазго). Пинчу сообщили, что луч дадут, но лишь до 10 вечера, потому что поздно вечером и ночью все лучи понадобятся для массированной воздушной атаки на Лондон.

В этот вечер истребитель-ас Адольф Галланд, теперь получивший под свое командование целое истребительное авиакрыло, удостоился личного звонка Геринга. Рейхсмаршал был явно огорчен. Он приказал Галланду немедленно поднять в воздух весь его истребительный полк (Geschwader). «Поднимите весь ваш Geschwader, понятно?» – повторил Геринг.

Галланд пришел в недоумение. «Начнем с того, что уже темнело, – писал он позже, – к тому же не поступало никаких сообщений о приближающихся самолетах противника». Так он и сказал тогда Герингу.

– «Приближающихся»? – переспросил Геринг. – Что значит «приближающихся»? Вы должны остановить самолет, который не приближается, а удаляется! Заместитель фюрера сошел с ума и летит в Англию на 110-м «Мессершмитте». Его надо заставить сесть. А когда вернетесь, Галланд, позвоните лично мне.

Галланд попросил изложить подробности. Когда Гесс взлетел, каким курсом он, скорее всего, будет следовать? Перед Галландом стояла непростая задача. Небо станет совсем темным минут через 10, и будет практически невозможно отыскать в нем самолет, который имеет такую фору. Более того, в данный момент, по-видимому, в воздухе находится множество Ме-110. Галланд вспоминал, как задался естественным вопросом: «Откуда нам знать, на каком из них летит Рудольф Гесс?»

Он решил подчиниться распоряжению Геринга – но лишь частично. «Я приказал взлетать – просто в виде символического жеста. Каждый командир эскадрильи должен был поднять один-два самолета. Я не стал объяснять им причину. Наверняка они подумали, что я спятил».

Галланд сверился с картой. Расстояние от Британии до Аугсбурга было слишком большим: даже с дополнительным запасом топлива Гесс вряд ли дотянул бы до пункта назначения. Более того, на протяжении немалой части полета он находился бы в пределах досягаемости английской истребительной авиации. «Даже если Гесс все-таки сумеет добраться от Аугсбурга аж до Британских островов, – говорил себе Галланд, – его рано или поздно достанут "Спитфайры"».

Выждав подходящее время, Галланд протелефонировал Герингу и заявил, что его истребителям не удалось найти Гесса. Он заверил шефа люфтваффе, что заместитель фюрера все равно вряд ли переживет этот полет[1079].

Приближаясь к северо-восточному побережью Англии, Рудольф Гесс сбросил дополнительные топливные баки – они уже опустели и теперь только создавали ненужное аэродинамическое замедление. Емкости упали в море близ острова Линдисфарн.

В ту субботу, в 22:10, сеть британских радаров Chain Home засекла одиночный самолет, с большой скоростью движущийся над Северным морем в сторону нортумберлендского побережья Англии на высоте примерно 12 000 футов. Машине присвоили условное название «Рейд 42». Вскоре один из добровольцев, которые работали в отделении Службы наблюдателей за воздухом[1080], действовавшем в городе Дареме, услышал этот самолет и записал, что, судя по звуку, тот находится примерно в семи милях к северо-востоку от прибрежного английского городка Алник, неподалеку от шотландской границы. Самолет начал быстрое снижение. Несколько мгновений спустя наблюдатель в деревне Чаттон, в дюжине миль к северу, мельком увидел эту машину, когда она с ревом пронеслась мимо него на высоте всего 50 футов от земли. Наблюдатель ясно различил ее силуэт в лунном свете, опознал ее как Ме-110 и подал соответствующий рапорт.

Дежурный авиадиспетчер, несший вахту в Дареме, счел появление такого самолета «крайне маловероятным». Машины подобного типа никогда не встречались так далеко на севере – помимо всего прочего, им ни за что не хватило бы топлива на то, чтобы вернуться в Германию.

Однако наблюдатель настаивал, что опознал объект правильно[1081].

Затем этот самолет заметили на двух других аванпостах – в Джедборо и Ашкерке. Оттуда сообщили, что он летит на высоте примерно 5000 футов. Тамошние наблюдатели тоже заключили, что это Ме-110, и известили об этом начальство. Их рапорты передали в Группу № 13 Истребительного командования, но там от этой информации отмахнулись, сочтя ее смехотворной. Наблюдатели явно ошибаются, решили командиры группы: вероятно, они обнаружили бомбардировщик «Дорнье», у которого также (как и у Ме-110) два мотора и два вертикальных хвостовых стабилизатора – и который способен совершать перелеты на такие огромные расстояния[1082].

Но тут наблюдатели в Глазго рассчитали по своим данным скорость этого самолета и обнаружили, что она превышает 300 миль в час, а это намного выше максимума, доступного бомбардировщику «Дорнье». Более того, ночной истребитель Королевских ВВС («Дифайент» с экипажем из двух человек), направленный на перехват вторгшегося самолета, все больше отставал от него. Майор Грэм Дональд, помощник командира наблюдательной группы, распорядился, чтобы в Истребительное командование направили сообщение о том, что данный самолет просто не может представлять собой «Дорнье»: это должен быть Ме-110. Но руководство Королевских ВВС встретило это послание «презрительным улюлюканьем»[1083].

Между тем самолет пролетел над Шотландией и пересек западное побережье страны в районе залива Ферт-оф-Клайд. Затем он развернулся и вновь полетел над Шотландской землей, причем наблюдатель в прибрежной деревне Вест-Килбрайд сумел четко увидеть его, когда тот стремительно пролетал мимо на высоте всего 25 футов (самолет мог бы задеть верхушки невысоких деревьев).

Но в Королевских ВВС по-прежнему отказывались признать, что это Ме-110. Два «Спитфайра» подключились к «Дифайенту» в охоте на чужака. Тут операторы радарных станций, расположенных южнее, начали замечать нечто гораздо более зловещее. Судя по всему, над побережьем Франции собирались сотни вражеских самолетов.

Глава 98

Самый жестокий налет

Первые бомбардировщики проникли в английское небо незадолго до 11 вечера. Эта волна состояла из 20 бомбардировщиков, возглавляла которые элитная ударно-поджигательная группа KGr-100, хотя этой ночью пожары-ориентиры по большому счету не требовались – сияла луна, небо было безоблачным. За этими самолетами последовали еще сотни бомбардировщиков. Официально, как и в ходе предыдущих авианалетов, удары предполагалось наносить по объектам, имеющим военное значение: на сей раз, в частности, по докам Виктории и Вест-Индским докам, а также по крупной электростанции Баттерси. Однако, как отлично понимал каждый пилот, такой выбор целей гарантировал, что бомбы будут сброшены на все части Лондона, где проживает гражданское население. Неизвестно, планировалось это на самом деле или нет, но в ходе данного рейда, судя по картине разрушений, люфтваффе словно бы намеревалось уничтожить главные исторические сокровища Лондона, а заодно – Черчилля и его правительство.

Шесть часов кряду 505 бомбардировщиков, несущих 7000 зажигательных бомб и 718 т фугасных бомб (всевозможных размеров), роились в небе над Лондоном. Тысячи бомб усеяли все уголки города, но особенно большой ущерб они нанесли в районе Уайтхолла и Вестминстера. Бомбы попали в Вестминстерское аббатство, в Тауэр, в здания Королевского суда. Одна бомба ударила в башню, где размещается Биг-Бен. Ко всеобщему облегчению, гигантский колокол знаменитых часов загудел всего через несколько минут – отмечая два часа ночи. Огонь пожрал значительную часть прославленной крыши Вестминстер-холла – части Вестминстерского дворца, построенной в XI веке, при короле Вильгельме Руфусе[1084] (Вильгельме II). В Блумсбери языки пламени промчались сквозь Британский музей, уничтожив (по оценкам специалистов) около 250 000 книг и погубив Зал Римской Британии, Зал греческой бронзы и Доисторический зал. К счастью, из предосторожности все экспонаты, находившиеся в этих помещениях, заблаговременно убрали в хранилища. Другая бомба поразила кондитерскую фабрику компании Peek Frean (на этом предприятии теперь производились и детали для танков). Две парашютные мины взорвали кладбище, разбросав старые кости и куски памятников по окрестностям и отправив крышку гроба в спальню одного из близлежащих домов. Разгневанный хозяин, находившийся в этот момент в постели с женой, вынес крышку из своего дома и дотащил ее до группы спасателей, работавших неподалеку. «Я был в кровати с моей хозяйкой, когда эта чертова штука влетела в окно, – заявил он. – Что мне с ней делать?»[1085]

Близ Риджентс-парка, по адресу Йорк-террес, 43, 99 членов Группы жертвоприношений и служения (английской ветви одноименной калифорнийской секты) собрались в заброшенном – как им показалось – доме для проведения службы в честь полнолуния. Крыша у здания была стеклянная. В центральном холле разложили на столах большой ужин а-ля фуршет. Но в 1:45 ночи в здание попала бомба. Погибли многие из сектантов. Позже спасатели обнаружили, что некоторые жертвы облачены в белые рясы – видимо, это были священники секты. Кровь на белом казалась в темноте черной. Одной из жертв стала Берта Ортон, архиепископ группы, адепт оккультизма. Когда ее тело нашли, золотой крест, инкрустированный бриллиантами, по-прежнему висел у нее на шее[1086].

Было почти 11 вечера, и «Мессершмитт Ме-110», пилотируемый Рудольфом Гессом, истратил почти весь запас горючего. Гесс имел лишь смутное представление о том, где находится. Пролетев над западным побережьем Шотландии и затем развернувшись, он снова очень сильно снизился, чтобы получше разглядеть ландшафт. Пилоты именовали такие маневры бреющим полетом. Он летел зигзагами, явно отыскивая какой-нибудь узнаваемый ориентир, а запасы топлива стремительно таяли. Уже стемнело – хотя пейзаж, расстилавшийся внизу, купался в лунном свете.

Осознав, что ему никогда не найти взлетно-посадочную полосу в Дангавел-хаусе, Гесс решил покинуть самолет на парашюте. Он увеличил высоту полета. Достигнув той высоты, которая должна была обеспечить безопасный прыжок, он выключил моторы и открыл кабину. Давление встречного ветра прижимало его к креслу.

Гесс вспомнил совет одного немецкого командира истребительного подразделения: чтобы побыстрее покинуть самолет, пилот должен перевернуть его – и пусть помогает сила тяжести[1087]. Проделал ли это Гесс, неясно. Самолет начал крутой подъем, и в этот момент Гесс потерял сознание. Очнувшись, он выпал из кабины, ударившись лодыжкой об один из хвостовых стабилизаторов, – и полетел вниз сквозь ночь, залитую луной.

Роберт Мейклджон, секретарь Гарримана, провел эту субботу на работе. Сам Гарриман отбыл в полвторого дня, чтобы вернуться в «Дорчестер» – «единственное место, где нам по-настоящему удается хоть что-то сделать», отмечал Мейклджон в дневнике. В итоге ему пришлось есть ланч прямо за рабочим столом и трудиться до пяти вечера – к своему большому неудовольствию. Затем он отправился на «шоу с девушками» в Театр принца Уэльского. Шоу именовалось «19 дерзких». Он надеялся на что-то лихое и рискованное, но вместо этого получил какой-то пресный водевильчик, тянувшийся с полседьмого до девяти. После этого он вернулся на службу, чтобы узнать, не пришел ли ответ на телеграмму, которую Гарриман утром отправил в Соединенные Штаты. Мейклджон уже направлялся домой, когда около 11 вечера завыли сирены воздушной тревоги. Он услышал стрельбу из зенитных орудий, но в остальном ночь стояла тихая, город ярко вырисовывался в свете полной луны. Он благополучно добрался до своей квартиры.

«Вдруг примерно в полночь [я] услышал, как какие-то предметы градом стучат по крыше, стенам и окнам здания, и сквозь задернутые шторы увидел яркие голубые вспышки, – писал он в дневнике. – Выглянув, увидел дюжины зажигательных бомб, плевавшихся на улице и в небольшом парке внизу, они рождали голубоватый свет, как от электрических искр, это был мой первый контакт с зажигалками». Тут он услышал в холле какой-то шум и обнаружил, что его соседи спускаются вниз – в бомбоубежище, находящееся в подвале здания. У кого-то из них был в гостях авиатор, предупредивший, что вслед за зажигательными бомбами неизменно сбрасывают куда более страшные.

«Я сразу понял намек», – писал Мейклджон. Он надел свою драгоценную шубу («Я не хотел, чтобы меня разбомбили») и тоже спустился вниз, чтобы начать свою первую (за всю жизнь) ночь в бомбоубежище.

Вскоре стали падать фугасные бомбы. В час ночи одна бомба ударила прямо за углом здания, воспламенив газовую магистраль, ярко озарившую ночь. Мейклджону показалось, что при свете этого зарева можно читать газету. «Это породило немалое волнение среди тех, кто понимал, что к чему, – писал он, – потому что это означало, что теперь бомбардировщики почти наверняка сосредоточатся на нас, используя пожары как мишень».

Опускались новые и новые зажигалки. «Потом бомбы какое-то время падали быстро, "сериями" по три и по шесть, звуки были как от залпов зениток». Загорелись верхние этажи соседних строений. Взрывы сотрясали здание, где находился он сам. Несколько раз, во время затиший, Мейклджон и три офицера американской армии выбирались наружу, чтобы оценить масштаб разрушений, но они старались заходить не дальше чем на один квартал[1088].

В 11 вечера с минутами наблюдатель в шотландском Иглшеме, примерно в 25 милях от западного побережья, сообщил, что рядом разбился и загорелся какой-то самолет. Он сообщил также, что пилот успел выпрыгнуть с парашютом и, кажется, приземлился благополучно. Было 23:09. На юге сотни немецких бомбардировщиков пересекали береговую линию, входя в английское воздушное пространство.

Загадочный пилот опустился на землю близ фермы Флорс, на Боннитонском болоте, где один из фермеров отыскал его и отвел в свой домик. Фермер предложил ему чаю.

Но пилот отказался. Для чая был уже слишком поздний час. Он попросил принести воды.

Прибывшие полицейские отвезли этого человека к себе в участок, находившийся в Гиффноке, примерно в пяти воздушных милях от центра Глазго. Там неизвестного заперли в камеру, что оскорбило его. Он ожидал лучшего обращения – подобного тому, которым пользовались в Германии британские военнопленные высокого ранга[1089].

Узнав, как близко к Глазго упал самолет, майор Дональд, помощник командира наблюдательной группы, действовавшей в этом городе, выехал на своем автомобиле («Воксхолле») отыскать обломки, попросив свое начальство передать Королевским ВВС: «Если они не в состоянии поймать 110-й "Мессершмитт" с помощью "Дифайента", я теперь подберу его обломки с помощью "Воксхолла"»[1090].

Он обнаружил фрагменты самолета, разбросанные на участке площадью полтора акра. Пожар при падении возник минимальный, а значит (заключил он), вероятно, у самолета почти кончилось горючее, когда он врезался в землю. Это действительно был «Мессершмитт Ме-110» – более того, создавалось впечатление, что это новехонький экземпляр, причем с него намеренно снят весь лишний груз. «Никаких пушек и пулеметов, никаких бомбодержателей, я не смог найти даже стационарный аэрофотоаппарат, что меня в тот момент удивило», – докладывал майор Дональд. Зато он нашел кусок крыла, на котором имелось изображение черного креста. Он положил этот обломок истребителя к себе в машину.

Затем он поехал в гиффнокский полицейский участок, где обнаружил спасшегося немецкого пилота в окружении полицейских и бойцов ополчения; прибыл также переводчик. «Судя по всему, к тому времени они не очень-то продвинулись», – писал майор[1091].

Пилот назвался гауптманом Альфредом Хорном (гауптман – немецкий эквивалент капитана). «Он просто утверждал, что его не сбили, что у него не возникло в полете никаких трудностей, что он совершил посадку сознательно и имеет при себе важнейшее секретное послание для герцога Гамильтона», – писал майор Дональд в своем рапорте (подчеркивание тоже его).

Майор, кое-как изъяснявшийся по-немецки, стал задавать пленному вопросы. «Капитан Хорн» сообщил, что ему 42 и что он из Мюнхена – города, где майору Дональду доводилось бывать. Пленный заявил: он надеется, что приземлился возле дома герцога Гамильтона. Он извлек карту, где было четко обозначено месторасположение Дангавел-хауса. Авиатор совершил впечатляюще точное приземление: до Дангавела было всего 10 миль.

Майор Дональд указал капитану Хорну на то, что даже с дополнительными баками этот самолет ни за что не смог бы вернуться в Германию. Пленный ответил, что не планировал возвращаться, и повторил, что он прилетел со специальным заданием. Он держался любезно, отметил майор Дональд в своем рапорте, добавив, что «он ведет себя как джентльмен – если это слово подходит для нациста».

В ходе беседы Дональд внимательно рассматривал пленного. Что-то в его лице вдруг показалось майору знакомым. Спустя несколько мгновений Дональд осознал, кто перед ним, хотя вывод казался слишком невероятным, чтобы оказаться верным. «Я не рассчитываю, что мне сразу поверят, что нами захвачен в плен человек № 3 в нацистской иерархии, – писал майор Дональд. – Возможно, это один из его "профессиональных двойников". Лично я полагаю, что нет. Может быть, его имя – Альфред Хорн, но его лицо – это лицо Рудольфа Гесса»[1092].

Майор посоветовал полиции обращаться с пленным «с особой осторожностью», а затем поехал обратно в Глазго. Оттуда он позвонил в штаб-квартиру сектора Королевских ВВС, находившегося под командованием герцога Гамильтона, и объявил дежурному диспетчеру, что содержащийся в камере человек – Рудольф Гесс. «К данному сообщению отнеслись с недоверием, что довольно естественно» (сказано в последующем рапорте Королевских ВВС), «но майор Дональд сделал все возможное, чтобы убедить диспетчера, что он говорит совершенно серьезно и что герцога необходимо как можно скорее поставить в известность о произошедшем».

Герцог встретился с пленным на следующее утро, около 10 часов, в палате военного госпиталя, куда его к тому времени перевели.

– Не знаю, узнаёте ли вы меня, – сказал немец герцогу, – но я – Рудольф Гесс[1093].

Большой авианалет на Лондон длился всю ночь – пока город не запылал, казалось, от горизонта до горизонта. «Часов в пять утра я огляделся по сторонам в последний раз, – писал Мейклджон, секретарь Гарримана, – и увидел алое сияние полной луны сквозь тучи дыма, в которых отражались огни пожаров, бушевавших внизу. Это было впечатляющее зрелище»[1094].

В это утро он брился при свете газовой магистрали, которая полыхала на улице, – света было вполне достаточно даже на восьмом этаже.

Последняя бомба упала в 5:37.

Глава 99

Сюрприз для Гитлера

Лежа в постели воскресным утром, Колвилл без особых причин вспомнил недавно прочитанный фантастический роман, сюжет которого вращался вокруг неожиданного визита в Англию самого Гитлера (спустившегося с самолета на парашюте). Книгу написал Питер Флеминг, старший брат Яна Флеминга. В своем дневнике Колвилл отметил: «Проснулся и почему-то стал думать о "Мимолетном визите" Питера Флеминга. Начал представлять себе, что бы случилось, если бы мы поймали Геринга во время одного из тех полетов над Лондоном, которые он якобы совершал»[1095]. Ходили слухи, что Геринг лично летал над британской столицей во время как минимум одного авианалета.

В восемь утра Колвилл вышел из дома 10 по Даунинг-стрит: ему хотелось дойти пешком до Вестминстерского аббатства, чтобы посетить раннюю службу. Снаружи его ждал изумительно погожий весенний денек, с ярким солнцем и лазурным небом. Но вскоре он заметил впереди мощные клубы дыма. «Клочки горелой бумаги из какой-то разбомбленной бумажной фабрики без конца падали, словно листья в ветреный осенний день», – писал он.

Улица Уайтхолл оказалась вся запружена людьми: одни просто вышли посмотреть на разрушения, а почерневшие лица других заставляли предположить, что эти люди всю ночь боролись с пожарами и спасали раненых. Мальчик-подросток, один из зевак, указал в сторону Вестминстерского дворца и спросил: «Это что – солнце?» Но это было огненное зарево: мощные пожары еще полыхали на южном берегу Темзы.

Добравшись до аббатства, Колвилл обнаружил, что дорога перекрыта сотрудниками полиции и пожарными машинами. Он все-таки подошел к входу, но его остановил полицейский, дежуривший у дверей. «Сегодня в аббатстве не будет никаких служб, сэр», – сообщил страж порядка. Колвилла поразил его будничный тон – «прямо как если бы аббатство закрыли на весеннюю уборку».

Крыша Вестминстер-холла продолжала гореть. Хорошо были видны языки пламени. Откуда-то сзади поднимались клубы дыма. Колвилл поговорил с одним из пожарных, который указал на Биг-Бен и с видимым удовлетворением поведал о бомбе, которая прошила башню насквозь. Несмотря на явные признаки повреждений, Биг-Бен и в самом деле по-прежнему отбивал британское «двойное летнее время» – хотя, как вычислили позже, эта бомба обошлась Британской империи в полсекунды.

Затем Колвилл вышел на Вестминстерский мост, который пересекает Темзу непосредственно перед часовой башней. Совсем рядом, на юго-востоке, горела больница Святого Фомы. Пожары полыхали вдоль всей набережной Виктории. Было ясно, что ночной налет произвел серьезные, глубокие и долгосрочные разрушения, каких город никогда не переживал прежде. «Еще не случалось воздушных налетов, после которых Лондон выглядел бы таким израненным», – писал Колвилл.

Вернувшись в дом 10 по Даунинг-стрит, он позавтракал, после чего позвонил в Дитчли, чтобы сообщить Черчиллю о понесенном городом ущербе. «Его очень огорчило, что крыша Вестминстер-холла, сделанная еще при Вильгельме Руфусе, теперь утрачена», – отметил Колвилл в дневнике.

Потом Колвилл прошелся в министерство иностранных дел, чтобы поговорить со своим другом – вторым личным секретарем Энтони Идена. Как раз когда он входил в кабинет, его друг произнес в телефонную трубку: «Погодите минутку. По-моему, как раз пришел тот, кто вам нужен»[1096].

Воскресным утром Мэри и Эрик отправились в Дитчли, чтобы провести день с Клементиной, Уинстоном и остальными. Из-за ночных бомбардировок закрылись многие железнодорожные вокзалы и станции, что вынудило пару поехать кружным путем, с неожиданными пересадками. В результате поездка из сравнительно быстрой превратилась в нудную и утомительную. За это время сомнения, терзавшие Мэри, стали более конкретными. «Я начала ощущать весьма определенные дурные предчувствия», – писала она[1097].

В голове у нее неустанно звучал совет Памелы: «Выходи замуж не потому, что человек хочет на тебе жениться».

Она поведала Эрику о том, что ее беспокоит. Он проявил понимание и мягкость, он сделал что мог, чтобы она не так тревожилась. В Дитчли они обнаружили несметное количество гостей, среди которых был Аверелл Гарриман. Едва они приехали, Клементина увела Мэри к себе в спальню.

А в Лондоне, в министерстве иностранных дел, личный секретарь Энтони Идена прикрыл рукой микрофон телефонной трубки и сообщил Колвиллу, что звонивший назвался герцогом Гамильтоном и уверяет, будто у него имеются какие-то новости, которые можно передать Черчиллю только лично. Герцог (если звонил действительно он) планировал сам прилететь на авиабазу Королевских ВВС в Нортхолте (близ Лондона) и желал, чтобы там его встретил кто-нибудь из людей Черчилля. Подразумевалось, что это будет Колвилл, которому выпало в этот день дежурить в доме 10 по Даунинг-стрит. Герцог также хотел, чтобы приехал Александр Кадоган, заместитель Идена.

Колвилл взял трубку. Герцог отказывался сообщить какие-либо подробности, но заметил, что его новость как из фантастического романа. И что она имеет отношение к немецкому самолету, который разбился в Шотландии.

«В этот момент, – писал Колвилл, – я так ярко вспомнил свои утренние размышления о книге Питера Флеминга. И я проникся уверенностью, что к нам пожаловал либо Гитлер, либо Геринг»[1098].

Колвилл снова позвонил Черчиллю.

– Ну и кто же прибыл? – раздраженно осведомился Черчилль.

– Я не знаю. Он [герцог] не захотел сказать.

– Это же не может быть Гитлер?

– По моим предположениям, нет.

– В таком случае хватит строить предположения. Пусть герцога, если это в самом деле герцог, доставят из Нортхолта прямо сюда.

Впрочем, Черчилль велел Колвиллу вначале удостовериться, что это действительно герцог Гамильтон[1099].

Утром 11 мая, в воскресенье, Альберт Шпеер, архитектор Гитлера, явился в Бергхоф, чтобы показать фюреру некоторые архитектурные наброски. В приемной он застал Карла-Хайнца Пинча и Альфреда Лейтгена – адъютантов Рудольфа Гесса. Они явно нервничали и спросили у Шпеера, не позволит ли он им пройти к Гитлеру первыми. Шпеер ответил согласием.

Они передали Гитлеру письмо Гесса[1100]. Адресат тут же прочел его. Послание начиналось так: «Мой фюрер, когда вы получите это письмо, я уже буду в Англии. Вы можете представить себе, что мне очень нелегко далось решение предпринять такой шаг, потому что у 40-летнего человека иные жизненные узы, чем у 20-летнего». Он объяснил свой мотив: попробовать добиться мирного соглашения с Англией. «Если же, мой фюрер, этот проект – который, я готов признать, имеет лишь очень малые шансы на успех – закончится неудачей и судьба не будет мне благоприятствовать, это не принесет никаких пагубных последствий ни вам, ни Германии: вы всегда сможете отказаться от какой-либо ответственности за мои действия. Скажите просто, что я сошел с ума»[1101].

Шпеер просматривал свои рисунки, когда (как он пишет) «внезапно услышал нечленораздельный, почти животный вопль»[1102].

Это стало началом очередного приступа капризного раздражения (Wutausbrüche), которых так опасались подручные Гитлера. Как вспоминал один из его помощников, «казалось, на Бергхоф упала бомба».

– Бормана ко мне, сейчас же! – вопил Гитлер. – Где Борман?

Гитлер велел Борману вызвать Геринга, Риббентропа, Геббельса и Гиммлера. Он спросил у Пинча, знает ли тот о содержании письма. Когда Пинч ответил утвердительно, Гитлер распорядился, чтобы его и Лейтгена, другого гессовского адъютанта (напомним, явившегося сюда вместе с Пинчем), немедленно арестовали и отправили в концлагерь. Кроме того, арестовали Альбрехта Хаусхофера. Его препроводили на допрос в тюрьму, расположенную в берлинской штаб-квартире гестапо. Впрочем, позже его отпустили.

К Гитлеру съехались другие вожди. Геринг привез своего главного специалиста по техническим вопросам. Этот офицер заверил фюрера: крайне маловероятно, чтобы Гесс достиг пункта назначения. Основную трудность для него должна представлять навигация; мощные ветра, скорее всего, собьют его с курса. По всей видимости, Гесс вообще промахнется мимо Британских островов.

Эта перспектива вселила в Гитлера надежду. «Если бы он утонул в Северном море! – воскликнул фюрер (по словам Альберта Шпеера). – Тогда он пропал бы без следа, и мы спокойно смогли бы придумать какое-нибудь невинное объяснение». Больше всего Гитлер опасался того, как Черчилль мог бы использовать новости об исчезновении Гесса.

А в Дитчли, в спальне Клементины, Мэри впервые осознала всю глубину дурных предчувствий матери, касающихся помолвки дочери с Эриком. На сей раз Клементина рассказала Мэри, что и у нее, и у Уинстона эта помолвка вызывает серьезную озабоченность (по многим причинам) и что она сожалеет о том, что позволила этим романтическим отношениям дойти до такой стадии, не высказав свои сомнения и опасения.

Это была правда лишь отчасти. На самом деле Черчилль, занятый военными вопросами, мало беспокоился об этой помолвке и вполне довольствовался тем, что ситуацией занимается Клементина. В этот уик-энд его больше всего интересовал ночной авианалет (судя по всему, пока самый тяжелый за всю войну) и операция «Тигр» – переправка большого количества танков на Средний Восток.

Клементина потребовала, чтобы Мэри отложила помолвку на шесть месяцев.

«СЛОВНО БОМБА ВЗОРВАЛАСЬ», – записала Мэри в дневнике[1103].

Мэри заплакала. Но она знала, что мать права, и призналась в дневнике: «– сквозь слезы мне стала ясна ее мудрость – и все сомнения – скверные предчувствия и опасения, которые я постоянно испытывала в последние несколько дней, словно бы начали делаться четче».

Клементина спросила Мэри, чувствует ли она уверенность по поводу брака с Эриком. «Положа руку на сердце, – писала Мэри, – я не могла сказать, что чувствую такую уверенность».

Не в состоянии привлечь внимание мужа к этому вопросу, Клементина попросила поговорить с Мэри Гарримана, а потом направилась прямо к Эрику, чтобы сообщить ему о своем решении отложить помолвку.

Гарриман отвел Мэри в сад Дитчли с аккуратными живыми изгородями. Там они долго кружили, Мэри – «раздавленная, жалкая, с глазами на мокром месте», Гарриман – пытаясь утешить ее, предлагая более отстраненный взгляд на происходящее.

«Он сказал мне все, что я могла бы сказать себе сама», – писала она.

«Перед вами вся жизнь.

Не стоит принимать первого человека, который подвернется.

Вы мало кого встречали в жизни.

По-глупому относиться к собственной жизни – преступление».

Они всё гуляли и гуляли, говорили и говорили, и в ней росла уверенность, что ее мать и в самом деле права. Но при этом она «все больше сознавала собственное неразумное поведение. Свою слабость – свою нравственную трусость».

Но она ощущала и облегчение. «Что случилось бы, не вмешайся мамочка? ‹…› Слава богу, что мамочка так благоразумна – что у нее столько понимания и любви».

Эрик по-прежнему относился к Мэри с добротой и пониманием, но поведение Клементины привело его в ярость. Во все стороны стремительно полетели телеграммы, извещавшие родителей Эрика и других заинтересованных лиц, что помолвку отложили.

Мэри выпила немного крепленого сидра, и ей стало лучше. Она допоздна писала письма. «Легла в постель совершенно раздавленной – униженной – но довольно спокойной».

Но еще до этого все находившиеся в Дитчли уселись в домашнем кинотеатре, чтобы посмотреть фильм. Мэри села рядом с Гарриманом. Фильм носил очень уместное название – «Мир, объятый пламенем»[1104].

Глава 100

Кровь, пот и слезы

Пока в ночь с воскресенья на понедельник Мэри устраивалась в своей кровати (в мирных покоях Дитчли), в Лондоне пожарные команды пытались взять под контроль те пожары, которые еще полыхали, а группы спасателей раскапывали обломки зданий, разыскивая выживших и извлекая растерзанные и переломанные тела. Многие бомбы не разорвались (вероятно, какие-то – случайно, а какие-то – по замыслу противника), поэтому пожарные и спасатели часто не могли начать работу, пока саперы не обезвредят эти устройства.

По количеству погибших, объему уничтоженных материальных ценностей и нанесенного ущерба этот авианалет оказался самым страшным за всю войну. Он убил 1436 лондонцев (печальный рекорд для одной ночи). Еще 1792 человека получили серьезные ранения. Лишились крова около 12 000 человек, в том числе романистка Роуз Маколей, воскресным утром вернувшаяся к своей квартире и обнаружившая, что та полностью сгорела при пожаре – вместе со всем, что писательница собрала в течение своей жизни, включая письма от ее смертельно больного возлюбленного, рукопись романа, над которым она работала, всю ее одежду и все книги. Больше всего она горевала об утрате книг.

«Я думаю то об одной, то о другой вещи, которую любила, и всякий раз это как свежая рана, – писала она подруге. – Хотела бы я поехать за границу и остаться там, тогда я бы меньше тосковала по своим вещам, но это невозможно. Я так любила свои книги, я никогда не смогу восполнить эту потерю». Среди утраченных книг была и коллекция изданий XVII века – «мой Обри, мой Плиний, мой Топселл, Сильвестер, Дрейтон[1105], все поэты – и множество прелестных, странных и малоизвестных авторов». При пожаре погибло и ее собрание редких бедекеров[1106] («Впрочем, в любом случае всяким путешествиям пришел конец – как и этим книгам, как и всей остальной цивилизации»). Но потерей, больше всего опечалившей ее (если брать отдельные книги), стал «Оксфордский словарь английского языка». Роясь среди развалин, она обнаружила обугленную страницу с некоторыми словами на букву H [ «эйч»]. Ей удалось также извлечь страницу из принадлежащего ей издания знаменитого дневника, который вел в XVII веке Сэмюэл Пипс[1107]. Она составила перечень утраченных книг – по крайней мере тех, которые могла вспомнить. Как она позже писала в одном из эссе, это был «печальнейший список – быть может, его и не следовало составлять». Время от времени ей вспоминалась какая-то книга, которую она пропустила, – словно знакомый жест любимого человека, которого уже нет. «Приходит в голову то одна, то другая книжка, которая у тебя когда-то имелась; невозможно перечислить их все, и теперь лучше всего забыть их, ведь все они обратились в пепел»[1108].

Наиболее символичной – и приводящей в ярость – архитектурной жертвой авианалета, произошедшего 10 мая, стал зал заседаний палаты общин (уничтоженный прямым попаданием бомбы), тот самый, где Черчилль всего четырьмя днями ранее получил поддержку парламентариев в ходе голосования. «Наша старая палата общин разорвана в клочья, – писал Черчилль сыну Рандольфу. – Ты никогда не видел такого зрелища. От зала не осталось ничего, кроме некоторых наружных стен. Правда, гансы любезно выбрали время, когда никого из нас там не было»[1109].

Но воскресенье принесло некоторым странное и желанное спокойствие, как писала одна 28-летняя женщина, которая вела дневник для «Массового наблюдения». Эта состоятельная вдова вместе с двумя детьми проживала в районе Мейда-Вейл, к западу от Риджентс-парка, и не заметила там ничего похожего на пожары, бушевавшие в то время в Вестминстере (в трех милях к юго-востоку). «Я раздвинула шторы и увидела день, полный солнечной прелести и совершеннейшего покоя, – писала она. – Яблони в саду были усеяны розовыми точками, выделяющимися на фоне роскошной густой белизны грушевых цветов; небо отливало теплой голубизной, в ветвях щебетали птицы, и все окутывала мягкая тишина, свойственная воскресному утру. Просто невозможно поверить, что еще ночью при взгляде в это же окно все казалось дико-багровым от зарева пожаров и дыма, все тонуло в оглушительном, адском шуме»[1110].

Город собирался с духом, готовясь встретить еще один налет в ночь с воскресенья на понедельник (когда луна должна была стать самой полной), но вражеские бомбардировщики так и не появились. Не прилетели они и на вторую ночь – и на третью. Эта тишина озадачивала. «Возможно, они сосредотачивают все свои части на Восточном фронте – в рамках кампании по устрашению России, – писал Гарольд Никольсон в дневнике (уже 17 июня). – Возможно, все их военно-воздушные силы будут использованы для массированной атаки на наш египетский фронт. А возможно, они занимаются оснащением своих машин каким-нибудь новым приспособлением наподобие кусачек» (для перекусывания тросов, на которых держатся заградительные аэростаты). «В любом случае это предвещает что-то недоброе», – заключил он[1111].

Произошедшее изменение сразу же стало очевидным по ежемесячным сводкам о количестве погибших, составляемым министерством внутренней безопасности. За май по всему Соединенному Королевству немецкие авианалеты убили в общей сложности 5612 мирных жителей (в том числе 791 ребенка). В июне это количество упало до 410 (почти на 93 %); в августе – до 162; в декабре – до 37[1112].

Парадоксальным образом это непривычное затишье наступило в то время, когда Истребительное командование уверилось, что наконец-то успешно осваивает ночную оборону. Авиакрыло № 80, занимавшееся радиоэлектронной борьбой, неплохо освоило искусство глушения и отклонения немецких навигационных лучей, а стремление Истребительного командования научиться воздушному бою в темноте, казалось, все-таки начинает приносить плоды. Многие двухмоторные ночные истребители теперь оснащались радаром «воздух – воздух». Пилоты одномоторных истребителей, вылетавших в «истребительные ночи», похоже, тоже начинали по-настоящему проявлять себя. В ту самую ночь с субботы на воскресенье, под сияющей луной, объединенная группа из 80 «Харрикейнов» и «Дифайентов», поддерживаемая периферийными батареями ПВО, сбила по меньшей мере семь бомбардировщиков и серьезно повредила один из самолетов авангарда из соединения KGr-100; прежде такого успеха добиться не удавалось. С января по май общая скорость перехвата немецких самолетов истребителями Королевских ВВС возросла вчетверо.

На земле тоже сформировалось иное отношение к происходящему – созвучное общему ощущению, что Англия, вне всякого сомнения, показала: она может противостоять натиску Гитлера. Теперь пришло время нанести ответный удар. Один из авторов дневников, ведущихся для «Массового наблюдения» (он работал коммивояжером), записал: «Похоже, настроение народа меняется от пассивного к активному. Люди предпочитают не прятаться в убежищах, а вовсю действовать наверху. Порой кажется, что с зажигалками обращаются словно с фейерверками, а тушение пожаров в верхних комнатах с помощью переносных насосов – теперь просто часть вечерней домашней рутины. Один руководитель признался мне, что его главная забота – не допускать, чтобы люди шли на риск. Всякому хочется "прикончить бомбу"»[1113].

И потом, был же еще Гесс.

13 мая, во вторник, Йозеф Геббельс затронул этот вопрос на своем очередном утреннем пропагандистском совещании. «История знает великое множество подобных примеров, когда люди в последний момент теряли самообладание и совершали поступки, продиктованные, быть может, самыми благими намерениями, но тем не менее причиняющие вред их стране», – заявил он. Он заверил своих пропагандистов, что рано или поздно этот инцидент померкнет, вписавшись в исторический контекст – просто как единичный эпизод в долгой и славной истории Третьего рейха, «хотя в данный момент он не очень приятен, что вполне естественно. Однако нет никаких оснований полагать, что из-за этого мы должны хоть в чем-то терять энтузиазм или что мы никогда не сможем загладить этот эпизод своими дальнейшими действиями»[1114].

Но Геббельса явно смутило это происшествие. «И надо же было такому случиться именно сейчас, когда рейх вот-вот стяжает победу, – заметил он на совещании 15 мая, в четверг. – Это последнее тяжкое испытание для нашего характера и для нашей выдержки, и мы вполне готовы к такой проверке, которую устроила нам судьба». Он велел своим подручным воскресить пропагандистскую линию, которую они использовали еще до войны и которая основывалась на мифе о Гитлере как о существе мистическом: «Мы верим в пророческий дар фюрера. Мы знаем, что все события, которые представляются нам сейчас неблагоприятными, в конце концов окажутся для нас самыми удачными».

Разумеется, Геббельс знал, что скоро внимание общества переключится совсем на другое. «Пока мы проигнорируем эту историю, – распорядился он. – И потом, вскоре в военной сфере произойдет нечто такое, что позволит нам отвлечь внимание людей от проблемы Гесса, обратив его на иные вещи». Он имел в виду предстоящее вторжение Гитлера в СССР.

В официальном заявлении Германия рисовала Гесса нездоровым человеком, находящимся под влиянием «гипнотизеров и астрологов». Вскоре последовал официальный же комментарий, где Гесса называли «неисправимым идеалистом» и «нездоровым человеком». Его астролога арестовали и отправили в концлагерь.

Геринг вызвал к себе Вилли Мессершмитта и устроил ему разнос за оказание помощи Гессу. Шеф люфтваффе осведомился, как Мессершмитт вообще мог позволить Гессу, этому явному сумасшедшему, заиметь самолет. Мессершмитт лукаво парировал:

– И я должен поверить, что безумец может занимать столь высокую должность в Третьем рейхе?

Геринг со смехом ответил:

– Вы неисправимы, Мессершмитт![1115]

Между тем Черчилль в Лондоне распорядился, чтобы с Гессом обращались уважительно, но при этом осознавали, что «этот человек, подобно другим нацистским лидерам, потенциально является военным преступником и как он, так и его сообщники могут быть объявлены вне закона по окончании войны». Черчилль согласился с предложением военного министерства, чтобы Гесса временно разместили в Тауэре – до тех пор, пока ему не подыщут постоянное место проживания.

Это происшествие явно привело Рузвельта в восторг. В телеграмме от 14 мая он писал Черчиллю: «Могу издалека заверить вас, что перелет Гесса завладел воображением американцев и что интерес к этой истории следует подогревать на протяжении как можно большего количества дней или даже недель»[1116]. В своем ответе, направленном через два дня, Черчилль передавал все, что он знает об этом эпизоде, в том числе и утверждение Гесса: хотя Гитлер стремится к заключению мирного соглашения, он не будет вести переговоры с Черчиллем. При этом у Гесса не наблюдалось «обычных признаков умопомешательства», писал Черчилль. Он предостерегал Рузвельта, чтобы тот сохранил его письмо в тайне: «Мы здесь полагаем, что на некоторое время лучше предоставить прессе заняться обсуждением этого вопроса с тем, чтобы дать немцам пищу для догадок».

В этом правительство Черчилля преуспело. Вопросов у прессы появилось множество. Одна газета пошутила: «Ваши догадки насчет Гесса ничуть не хуже моих» [обыгрывая созвучие фамилии Hess и английского слова guess – догадка][1117]. Некоторые предполагали, что Гесс на самом деле никакой не Гесс, а его тщательно подготовленный двойник. Кое-кто даже опасался, что этот человек может оказаться убийцей, чья истинная задача – подобраться к Черчиллю достаточно близко, чтобы уколоть его отравленным шипом специального кольца. Зрители одного лондонского кинотеатра разразились бурным хохотом, когда закадровый голос в кинохронике произнес: «Теперь Англию не удивит, если следующим прибудет Герман Геринг».

Все это казалось фантасмагорией. «Что за драматический эпизод во всем этом потрясающем аду!!» – писал в дневнике генерал Реймонд Ли, американский наблюдатель. Ли обнаружил, что о прибытии Гесса заговорили в клубе «Уайтс», где постоянное повторение этой фамилии создало причудливый эффект, наполнив бар, комнату отдыха и ресторан «свистящими согласными» – из-за сдвоенной «с».

«Казалось, кто-то принес сюда целую корзину змей», – заметил Ли[1118].

И вот, на фоне семейных неурядиц, гражданских бед и внезапного падения с неба заместителя Гитлера, первый год черчиллевского руководства страной подошел к концу. Вопреки всему Британия держалась, и ее граждане не устрашились, а стали только отважнее. Каким-то образом среди всех этих невзгод Черчилль все-таки сумел научить их искусству быть храбрыми.

«Возможно, люди сумели бы не ударить в грязь лицом вне зависимости от того, кто ими руководит, но это бессмысленные рассуждения, – писал Ян Джейкоб, при Черчилле одно время занимавший должность заместителя секретаря военного кабинета по военным вопросам, а позже дослужившийся до генерал-лейтенанта. – Мы знаем лишь, что премьер-министр руководил настолько великолепно, что люди почти упивались опасностями и восхищались тем, что Британия сражается в одиночку»[1119]. А вот что писал Эдуард Бриджес, секретарь военного кабинета: «Лишь он один обладал могуществом, заставившим народ поверить, что он, этот народ, может победить»[1120]. Вероятно, лучше всего эти ощущения выразила Нелли Карвер, жительница Лондона, один из менеджеров Центрального телеграфа. Она писала: «Речи Черчилля посылали по моим венам пузырьки самых разных захватывающих ощущений, и мне казалось, что я могу справиться с самым здоровенным гансом!»[1121]

В один из полнолунных уик-эндов, которые Черчилль проводил в Дитчли, находившаяся там Диана Купер, жена министра информации Даффа Купера, сказала премьеру: главное из всех его свершений состоит в том, что он дал людям храбрость.

Но он не согласился.

– Я никогда не давал им храбрости, – заметил он. – Я лишь сумел сфокусировать ту, которая в них уже была[1122].

В конце концов Лондон выстоял, хоть и получил тяжелые травмы. В период с 7 сентября 1940 года, когда произошел первый масштабный авианалет на центр Лондона, по воскресное утро 11 мая 1941 года, когда «Лондонский блиц» завершился, погибли около 29 000 жителей британской столицы, а 28 556 получили серьезные ранения.

Никакой другой британский город не понес таких потерь, хотя по всему Соединенному Королевству общее число жертв среди мирных жителей (включая тех, кто погиб в Лондоне) составило за 1940 и 1941 годы 44 652 человека. Еще 52 370 были ранены.

Среди погибших было 5626 детей.

Глава 101

Уик-энд в Чекерсе

Стоял декабрь 1941 года, был воскресный вечер, до Рождества оставались какие-то недели, и в Чекерс, как всегда, съехалось множество знакомых лиц – чтобы поужинать и переночевать (или просто поужинать). Среди гостей были Гарриман и Памела, а также новое лицо – Кэти, дочь Гарримана, которой в этот день исполнилось 24. После ужина Сойерс, камердинер и дворецкий Черчилля, принес радиоприемник, чтобы все присутствующие могли послушать очередной выпуск новостей BBC. Атмосфера в доме царила отнюдь не жизнерадостная. Черчилль, казалось, пребывает в унынии, хотя война в тот момент развивалась сравнительно удачно для Британии. Клементина простудилась, поэтому оставалась наверху, в своей комнате.

Приемник был недорогой, портативный: Черчиллю подарил его Гарри Гопкинс. Премьер открыл крышку, чтобы включить его. Новости уже начались. Диктор сказал что-то про Гавайи, а затем перешел к положению в Тобруке и на Русском фронте. Гитлер начал свое вторжение еще в июне – массированной атакой, которая, как предполагало большинство наблюдателей, сокрушит советскую армию за какие-то месяцы, а то и недели. Но армия оказалась более эффективной и стойкой, чем кто-либо ожидал, а теперь, в декабре, захватчики бились с двумя вечными видами оружия, помогающими России: с ее огромным размером и с ее зимой.

Впрочем, Гитлер все-таки рассчитывал победить, и Черчилль понимал, что после завоевания России он вернется к Англии, причем обратит на нее все свое внимание. Прошедшим летом Черчилль предсказывал в одном из своих выступлений, что Русская кампания «не более чем прелюдия к попытке вторжения на Британские острова».

Голос диктора изменился: «Только что поступило сообщение, что японские самолеты совершили налет на Пёрл-Харбор, американскую военно-морскую базу на Гавайских островах. Об атаке известил президент Рузвельт в своем кратком официальном заявлении. Морские и военные цели на главном гавайском острове Оаху также подверглись нападению. Других подробностей в нашем распоряжении пока нет».

Поначалу среди собравшихся наступило смятение.

«Меня совершенно ошеломила эта новость, – рассказывал Гарриман. – Я повторил эти слова: "Японцы совершили налет на Пёрл-Харбор"»[1123].

– Нет-нет, – возразил Томми Томпсон, один из помощников Черчилля. – Он сказал – Пёрл-Ривер[1124].

Джон Уайнант, американский посол, также находившийся среди гостей, покосился на Черчилля. «Мы недоверчиво переглянулись», – писал Уайнант[1125].

Черчилль, чье уныние, судя по всему, внезапно прошло, захлопнул крышку радиоприемника и вскочил.

Тут в комнату вошел его дежурный личный секретарь Джон Мартин и сообщил, что премьер-министру звонят из Адмиралтейства. Направляясь к дверям, Черчилль произнес: «Мы объявим войну Японии».

Встревоженный Уайнант последовал за ним.

– Господи помилуй, – проговорил он, – нельзя же объявлять войну, услышав какое-то сообщение по радио.

(Позже Уайнант писал: «В Черчилле нет никакой нерешительности и неопределенности – во всяком случае когда он активно действует».)

Черчилль остановился. И негромко спросил:

– А что же мне делать?

Уайнант отправился звонить Рузвельту, чтобы узнать подробности.

– И я тоже с ним поговорю, – произнес Черчилль.

Как только Рузвельт оказался на проводе, Уайнант поведал, что рядом с ним находится один друг, который также хочет побеседовать с президентом.

– Вы сразу поймете, кто это, как только услышите его голос, – добавил посол.

Черчилль взял у него трубку.

– Мистер президент, – проговорил он, – что это за новости насчет Японии?

– Новости в общем-то верные, – ответил Рузвельт. – Они напали на Пёрл-Харбор. Мы все теперь в одной лодке[1126].

Рузвельт сообщил Черчиллю, что завтра же объявит войну Японии; Черчилль пообещал сделать это сразу же после него.

Уже ночью, в 1:35, Гарриман и Черчилль отправили телеграмму Гарри Гопкинсу (с пометкой «Особо срочная»): «Много думаем о вас в этот исторический момент. – Уинстон, Аверелл»[1127].

Значение случившегося было ясно всем. «Неизбежное наконец произошло, – заметил Гарриман. – Мы все знали, какое мрачное будущее предвещают эти события. Но по крайней мере теперь у нас есть хоть какая-то определенность»[1128]. Энтони Иден, готовившийся отбыть в Москву, узнал о нападении по телефону: в эту же ночь ему позвонил Черчилль. «Я не мог скрыть облегчения, да и мне и не надо было пытаться, – писал он. – Я чувствовал: что бы теперь ни произошло, дальнейшее лишь вопрос времени»[1129].

Поздно ночью Черчилль наконец удалился в свою комнату. «Переполненный до краев своими переживаниями и эмоциями, – писал он, – я лег спать и заснул сном спасенных и благодарных»[1130].

Некоторое время Черчилль беспокоился, что Рузвельт сосредоточится лишь на Японии, но уже 11 декабря Гитлер объявил войну Америке, и Америка ответила тем же.

Теперь Черчилль и Рузвельт действительно оказались в одной лодке. «Может, ее серьезно потреплет штормом, – писал «Мопс» Исмей, – но она не опрокинется, это было ясно всем. Насчет того, чем кончится дело, никто не сомневался»[1131].

Вскоре после этого Черчилль, лорд Бивербрук и Гарриман отплыли в Вашингтон на новеньком линкоре «Дюк оф Йорк», с огромным риском для себя и в условиях строжайшей секретности. Они планировали встретиться с Рузвельтом для координации стратегии дальнейшей войны. Вместе с ними отправился сэр Чарльз Уилсон, врач Черчилля, а также еще около 50 человек – от камердинеров до некоторых высших военачальников Британии (фельдмаршала Дилла, Первого морского лорда Паунда, главного маршала авиации Портала). Лорд Бивербрук взял с собой трех секретарей, камердинера и носильщика (аналогичным образом поступили многие другие). Рузвельт беспокоился по поводу рисков этого плавания и пытался отговорить Черчилля: и в самом деле, если бы этот корабль потопили, британское правительство оказалось бы обезглавлено. Однако Черчилль отмахнулся от тревог президента.

Чарльз Уилсон изумлялся переменам, которые произошли в Черчилле. «С тех пор как Америка вступила в войну, он стал совсем другим человеком, – писал врач. – Тот Уинстон, которого я знал в Лондоне, пугал меня. ‹…› Я видел, что он тащит на своих плечах тяжесть всего мира, и задавался вопросом, сколько он еще сможет продержаться и как ему можно помочь. А теперь (может показаться – буквально в одну ночь) его место словно бы занял человек значительно более молодой». Уилсон видел, что к Черчиллю вернулась радость жизни: «Внезапно у него возникло ощущение, что война уже практически выиграна, что Англия в безопасности и что быть премьер-министром Англии во время великой войны, иметь возможность направлять работу кабинета министров, армии, флота, авиации, палаты общин, управлять самой Англией – все это превосходит даже его мечтания. Он обожает каждую минуту этой деятельности»[1132].

В первые несколько дней плавания море оказалось необычайно бурным, даже по меркам Северной Атлантики, что заставило корабль двигаться на малой скорости, порой снижавшейся до шести узлов, тем самым сводя на нет «эффект безопасности» (создаваемый на корабле, способном двигаться почти впятеро быстрее, – разумеется, когда он действительно плывет быстро), на который так рассчитывали путешественники. Всем им запретили выходить на палубу: мощные волны перекатывались через низкобортный корпус. Бивербрук пошутил, что «никогда прежде не плавал на такой большой подводной лодке»[1133]. Черчилль писал Клементине: «Находиться внутри корабля в такую погоду – то же самое, что находиться в тюрьме. Только тебе еще и предоставляется дополнительная возможность – утонуть»[1134]. Он принял свой Mothersill's, чтобы побороть морскую болезнь, и оделил этим препаратом собственных секретарей – невзирая на протесты Уилсона, предпочитавшего не злоупотреблять лекарствами.

«Премьер в отличной форме и очень жизнерадостен, – писал Гарриман. – Без умолку говорит за едой». Один раз Черчилль долго распространялся о морской болезни: в частности, по поводу «ведер, которые ставят на мостике эсминца, и т. д. и т. п., – писал Гарриман, – так что в конце концов Дилл, который еще не совсем пришел в себя, позеленел и чуть не выскочил из-за стола»[1135].

Линкор благополучно пересек Атлантику и встал на якорь в Чесапикском заливе близ берегов штата Мэриленд. Черчилль и его спутники преодолели остаток пути до Вашингтона по воздуху. «Была ночь, – писал детектив-инспектор Томпсон. – Сидевшие в самолете с зачарованным восторгом смотрели в иллюминаторы на это изумительное зрелище – большой город весь в огнях. Вашингтон символизировал для нас нечто невероятно драгоценное. Свободу, надежду, силу. Мы два года не видели освещенного города. Мое сердце наполнилось радостью»[1136].

Черчилль остановился в Белом доме (как и его секретарь Мартин, а также несколько других членов делегации), где получил возможность познакомиться с ближним кругом самого Рузвельта. А Рузвельт, в свою очередь, получил возможность вблизи посмотреть на Черчилля. В первую ночь, которую Черчилль и его спутники проводили в Белом доме, детектив-инспектор Томпсон (тоже вошедший в число остановившихся здесь гостей) находился вместе с Черчиллем в его комнате, высматривая потенциальные опасности, когда вдруг кто-то постучал в дверь. По указанию премьера Томпсон открыл. И обнаружил, что на пороге президент в своей коляске, один во всем коридоре. Томпсон распахнул дверь пошире, но тут заметил, как президент меняется в лице. «Я обернулся, – писал Томпсон, – и увидел Уинстона Черчилля совершенно голым, в одной руке – рюмка, в другой – сигара»[1137].

Президент приготовился укатиться на своем кресле обратно.

– Заезжайте же, Франклин, – призвал его Черчилль. – Тут все свои.

Президент «как-то странно пожал плечами» (по словам Томпсона), после чего вкатился в комнату.

– Сами видите, мистер президент, мне скрывать нечего, – проговорил Черчилль.

Затем он повесил на плечо полотенце и в течение часа беседовал с Рузвельтом, расхаживая по комнате нагишом, потягивая свое питье и время от времени вновь наполняя рюмку президента. «Он смахивал на древнего римлянина в термах, отдыхающего после успешных дебатов в сенате, – писал Томпсон. – Думаю, он бы и глазом не моргнул, если бы к нам присоединилась миссис Рузвельт».

В канун Рождества Черчилль (Рузвельт стоял рядом, в специальных ножных фиксаторах) обратился с южного портика Белого дома к толпе из 30 000 человек, собравшихся посмотреть на традиционное зажжение огней на Национальном рождественском дереве: в этом году это была восточная ель, которую пересадили на южную лужайку. В сумерках, после молитвы и краткого приветственного выступления гёрлскаута и бойскаута, Рузвельт нажал на кнопку, чтобы включить лампочки. Он произнес короткую речь, после чего уступил трибуну Черчиллю, который объявил собравшимся, что чувствует себя в Вашингтоне как дома. Он говорил о нынешнем «странном кануне Рождества», о том, как важно сохранять Рождество, этот незыблемый остров посреди бури. «Пусть у детей будет ночь радости и смеха, – призвал Черчилль. – Пусть подарки от рождественского деда украсят их игры. И давайте мы, взрослые, в полной мере разделим их безудержную радость и удовольствия, – тут он внезапно понизил голос до устрашающего рычания, – прежде чем снова обратиться к суровым задачам трудного года, который нам предстоит. Преисполнимся же решимости! Чтобы благодаря нашим жертвам и нашей отваге эти самые дети не лишились своего наследства и своего права жить в свободном и достойном мире»[1138].

Свою речь он закончил так: «В общем, – взмах рукой в небеса, – в общем, с благословения Господа – счастливого Рождества всем вам».

Собравшиеся начали петь. Они исполнили три рождественских гимна, начиная с «Приидите, верные» и кончая тремя куплетами «Тихой ночи», – с многоголосой серьезностью тысяч американцев, оказавшихся перед лицом новой войны.

Детектив-инспектор Томпсон был глубоко тронут, когда на другой день, перед обедом с главой секретной службы Рузвельта, горничная передала ему рождественский подарок от миссис Рузвельт. Развернув обертку, он обнаружил внутри галстук и белый конвертик с рождественской открыткой: «Инспектору Уолтеру Генри Томпсону – Рождество 1941 г. – с пожеланиями счастливого Рождества от Президента и миссис Рузвельт».

Горничная зачарованно смотрела, как Томпсон с изумлением открывает рот. Он писал: «Я просто не мог поверить, что президент страны, народ которой готовится вступить в величайшую войну в истории, мог позаботиться о том, чтобы подарить на Рождество галстук какому-то полицейскому»[1139].

Разумеется, впереди их ждали еще четыре года войны, и какое-то время тьма казалась непроницаемой. Пал Сингапур, британская твердыня на Дальнем Востоке, – и вслед с ним, казалось, вот-вот падет черчиллевское правительство. Немцы вытеснили британские войска с Крита, вновь захватили Тобрук. «Мы прямо-таки бредем по Долине унижений», – заметила Клементина в письме Гарри Гопкинсу[1140]. Неудача следовала за неудачей, но к концу 1942 года течение войны постепенно стало поворачивать в пользу союзников. Британские силы разгромили Роммеля в ходе ряда сражений в пустыне, получивших общее название Битва при Эль-Аламейне[1141]. Военно-морские силы США нанесли поражение Японии в бою у атолла Мидуэй. А Русская кампания Гитлера завязла в грязи, льду и крови. К 1944 году, после вторжения союзников в Италию и Францию, исход войны казался предрешенным. Воздушная война против Британии ненадолго вспыхнет вновь с появлением в 1944 году «летающей бомбы» «Фау-1» и ракеты «Фау-2» (то и другое в Германии именовали «оружием возмездия»), это породит новую волну страха в Лондоне, но окажется последней атакой подобного рода, предпринятой лишь для того, чтобы вызвать хоть какие-то жертвы и разрушения перед неизбежным разгромом Германии.

31 декабря 1941 года Черчилль и его спутники (в том числе, конечно, детектив-инспектор Томпсон) возвращались на поезде в Вашингтон (после визита в Канаду). Черчилль разослал всем записочки с предложением присоединиться к нему в вагоне-ресторане. Подали напитки. Как только наступила полночь, он провозгласил тост: «Выпьем за прошедший год тяжкого труда, за год борьбы и опасностей, за большой шаг в сторону Победы!» Все они взялись за руки (Черчилль сжал ладони сержанта Королевских ВВС и главного маршала авиации Чарльза Портала) и запели «Старое доброе время», пока их поезд прорывался сквозь тьму навстречу городу света[1142].

Эпилог

ШЛО ВРЕМЯ…

МЭРИ

Мэри, эта деревенская мышка, стала зенитчицей, приписанной к тяжелой артиллерийской батарее Гайд-парка. Это вызвало у ее матери немалую тревогу – особенно после того, как 17 апреля 1942 года во время авианалета погибла 18-летняя зенитчица Саутгемптонской батареи ПВО. «У меня сразу же возникла мучительная мысль – это могла быть Мэри», – писала Клементина дочери. Впрочем, она признавалась, что «ощущает тайную гордость, ведь моя любимая выбрала эту трудную, однообразную, опасную и необходимейшую работу, – я так часто о тебе думаю, моя Милая Мышка»[1143]. Джон Колвилл вспоминал, как однажды вечером, когда завывали сирены воздушной тревоги, «премьер помчался на своем автомобиле к Гайд-парку, чтобы увидеть батарею Мэри за работой»[1144].

Более того, Мэри постоянно повышали, и к 1944 году (предпоследнему году войны) она обнаружила, что командует 230 доброволками. «Неплохое достижение в 21 год!» – гордо писал ее отец Рандольфу[1145].

На Уинстона-младшего все это производило еще более сильное впечатление. Он понимал, что его дед – важный человек, но обожествлял он свою тетю Мэри. «Трехлетнему ребенку трудно осознать, что его дедушка – премьер-министр, который командует всей войной, – писал Уинстон-старший в своих воспоминаниях. – ‹…› Но когда у твоей тети четыре огромные пушки, свои собственные – это нечто[1146]

Сердце Эрика Дунканнона было разбито. Это стало очевидным 6 сентября 1941 года, в субботу, когда они с Джоном Колвиллом и группой друзей отправились пострелять в окрестности Стэнстед-парка.

Колвилл писал: «Эрик в самой простодушной и обаятельной манере признался мне, что по-прежнему может думать лишь о Мэри Черчилль»[1147].

КОЛВИЛЛ

Черчилль в конце концов уступил. 8 июля 1941 года, во вторник, в разгар дневной жары (с температурами сильно за 30), Джон Колвилл зашел в кабинет Черчилля перед его обычным перерывом на сон.

– Слышал, вы замышляете меня покинуть, – произнес Черчилль. – Сами знаете, я могу вас остановить. Я не могу сделать так, чтобы вы остались при мне вопреки вашей воле, но я могу назначить вас на другое место.

Колвилл ответил, что понимает это, но надеется, что Черчилль так не поступит. И показал ему одну из своих контактных линз – так и не подогнанных до конца.

Черчилль сказал Колвиллу, что отпускает его[1148].

Линзы наконец сели нормально. Колвилл явился на еще одно медицинское собеседование в Королевских ВВС и на сей раз – «О упоение!» – прошел. Вскоре он принес присягу в качестве нового члена Добровольческого резерва Королевских ВВС: первый этап на пути к тому, чтобы стать пилотом. Впрочем, в ВВС настаивали, что вначале ему надо запломбировать два зуба (прежде его дантист уверял, что об этом можно не беспокоиться). Процедура заняла час.

В конце концов Колвиллу пришло время покинуть дом 10 по Даунинг-стрит, чтобы начать обучение на летчика-истребителя. Он мог носить контактные линзы лишь примерно по два часа, так что (к счастью) не подходил для экипажа бомбардировщика. Черчилль «согласился, что краткий, напряженный бой, который ведет пилот истребителя, гораздо лучше затяжных ожиданий, которые вынуждена переносить команда бомбардировщика, прежде чем она доберется до своей цели». Однако премьер ужаснулся, когда узнал, что Колвилл будет проходить подготовку не как офицер, а как авиационный эквивалент рядового солдата пехоты – рядовой авиации 2-го класса. «Не соглашайтесь, – посоветовал ему Черчилль. – Вы не сможете взять с собой слугу».

Колвилл писал: «Ему и в голову не пришло, что у одного из его младших личных секретарей, зарабатывающего 350 фунтов в год, может не быть собственного камердинера»[1149].

30 сентября, уложив вещи, Колвилл без лишнего шума попрощался с премьером – зайдя к нему в кабинет. Черчилль держался благодушно и доброжелательно. «Он подчеркнул, что это должно быть просто "au revoir"[1150], поскольку он надеется, что я буду часто возвращаться и наведываться к нему». Черчилль сказал Колвиллу, что ему, премьеру, вообще-то не следовало бы его отпускать – и что Энтони Иден пришел в раздражение, когда выяснилось, что приходится это делать. Но Черчилль признал, что Колвилл совершает «очень благородный поступок».

В конце встречи Черчилль проговорил:

– Я отношусь к вам с огромной симпатией, как и все мы, в особенности мы с Клемми. До свидания, да благословит вас Бог.

Колвилл вышел, ощущая сильнейшую печаль. «Я покидал эту комнату, чувствуя комок в горле: такого со мной не случалось много лет», – писал он[1151].

Нет, Колвилл не погиб в пламени боя после того, как его самолет подвергся обстрелу какого-нибудь «Мессершмитта Ме-109» и развалился на куски. Он прошел летную подготовку и был приписан к разведывательной эскадрилье, летавшей на американских «мустангах» и базировавшейся в Фантингтоне, совсем рядом со Стэнстед-парком. Там он подхватил импетиго[1152]. Леди Бессборо, мать Эрика Дунканнона, пригласила его пожить в Стэнстед-хаусе, пока он не выздоровеет. Через несколько недель его вызвал Черчилль.

– Пора вам сюда вернуться, – заявил премьер.

– Но у меня пока был всего один настоящий полет.

– Ладно, можете сделать шесть. А потом возвращайтесь на работу[1153].

После шести вылетов Колвилл вернулся на Даунинг-стрит, 10 – чтобы возобновить работу в качестве личного секретаря премьера. Незадолго до дня высадки союзников в Нормандии его вызвали обратно в эскадрилью – несмотря на протесты Профессора, заявлявшего, что он слишком лакомая цель для немецкой разведки. Черчилль отпустил его, хотя и неохотно. «Похоже, вы думаете, что эта война ведется для вашего личного развлечения, – заметил премьер. – Впрочем, в вашем возрасте я чувствовал бы то же самое. Так что можете взять боевой отпуск на два месяца. Но в этом году – больше никаких каникул»[1154].

Этот период вряд ли можно назвать каникулами. Колвилл совершил 40 вылетов, проводя разведывательную аэрофотосъемку французского побережья. «Просто дух захватывало, когда мы пересекали Ла-Манш и видели внизу море, так и кипящее всевозможными кораблями, направлявшимися к участкам высадки десанта, – писал он в дневнике. – И еще захватывало дух, когда ты осознавал, что стал частью гигантской воздушной армады, этой тучи бомбардировщиков и истребителей, которых несметное количество – словно скворцов весной; и все эти самолеты движутся на юг»[1155]. Трижды его чуть не сбили. В пространном письме Черчиллю он описывал один такой случай – когда снаряд, выпущенный из зенитного орудия, пробил большую дыру в крыле его самолета. Черчиллю очень понравился этот рассказ.

А потом Колвилл вновь вернулся на Даунинг-стрит, 10. Прежде, до своего недолгого пребывания в рядах Королевских ВВС, он пользовался симпатией в доме 10, но (по словам Памелы Черчилль) к нему там никогда не относились слишком уж сердечно. Теперь же, после возвращения с активной боевой службы, его акции поднялись. «Всем нам, кроме Клемми, не очень-то нравился Джок, – говорила Памела много лет спустя. – ‹…› Но потом он ушел, поступил в авиацию, и мне кажется, что это было очень разумно, потому что, понимаете, когда он объявился снова, все были очень рады его видеть»[1156]. Он больше не казался «размазней», каким его впервые увидела Мэри летом 1940 года. «Ничто не могло быть дальше от истины», – признала она позже.

В 1947 году Колвилл стал личным секретарем принцессы Елизаветы, которой вскоре предстояло сделаться королевой. Предложение застало его врасплох. «Вы обязаны согласиться», – сказал ему Черчилль. Во время своего двухлетнего пребывания на этой должности он познакомился с Маргарет Эгертон, одной из фрейлин принцессы, и влюбился в нее. Они обвенчались 20 октября 1948 года в церкви Святой Маргариты, примыкающей к Вестминстерскому аббатству.

Колвилл достиг славы, затмившей славу всех его собратьев-секретарей, когда в 1985 году он опубликовал свой дневник (его отредактированную версию) под названием «На обочинах власти». Эта работа стала одной из отправных точек для всех исследователей, интересующихся внутренними механизмами работы Даунинг-стрит, 10 при Черчилле. Готовя текст к публикации, Колвилл убрал много личных материалов («тривиальных записей, не представляющих широкого интереса», как он выразился в предисловии), хотя каждый, кому доводилось читать сам его рукописный дневник, хранящийся в кембриджском Черчиллевском архивном центре, мог убедиться, что эти «тривиальные записи» были исключительно важны для самого Колвилла.

Он посвятил свою книгу Мэри Черчилль – «с симпатией и с раскаянием в некоторых не слишком комплиментарных упоминаниях ее особы в начале этого дневника».

БИВЕРБРУК

В общей сложности Бивербрук пытался официально подать в отставку 14 раз[1157]. В последний раз это произошло в феврале 1942 года, когда он был министром снабжения. Он предпочел уйти, а не занять предложенный ему новый пост – министра военной промышленности. На сей раз Черчилль не стал возражать – несомненно, к большой радости Клементины.

Через две недели Бивербрук ушел окончательно. «Я обязан вам своей репутацией, – признавался он Черчиллю в письме от 26 февраля – это был последний день, проведенный им на рабочем месте. – На самом деле именно вы стали источником уверенности общества во мне. И мою храбрость поддерживали вы». Он заверил Черчилля, что тот – «спаситель нашего народа и символ сопротивления в свободном мире»[1158].

Черчилль отвечал в тон: «В эти ужасные дни мы жили и сражались плечом к плечу, и я уверен, что наше товарищество и наша работа на благо общества не прервутся. Сейчас я хочу от вас одного – чтобы вы вновь обрели силу и самообладание: тогда вы сможете прийти мне на выручку, когда я буду чрезв-но в вас нуждаться». Он отметил, что триумф Бивербрука осенью 1940 года сыграл «важнейшую роль в нашем спасении». Черчилль завершил свое послание так: «Вы – один из оч. немногих наших настоящих боевых гениев»[1159].

Итак, Бивербрук наконец удалился от дел. «Я очень остро ощущаю его уход», – писал Черчилль. По большому счету Бивербрук сумел преуспеть там, где ему нужно было преуспеть: он удвоил объемы производства истребителей в первые же три месяца своего пребывания в кресле министра авиационной промышленности – и (может быть, это не менее важно) всегда находился рядом с Черчиллем. Его советы и шутки обладали полезным дополнительным свойством – они помогали премьеру переживать эти дни. Больше всего Черчилль ценил само общество Бивербрука и ту возможность отвлечься, которую это общество предоставляло. «Я был рад, что иногда имел возможность опереться на него», – писал Черчилль[1160].

В марте 1942 года Бивербрук почувствовал, что ему нужно все-таки объяснить Черчиллю, почему он столько раз угрожал подать в отставку. Он признал, что использовал эти угрозы как инструмент для преодоления задержек и противодействия (короче говоря, чтобы добиваться своего) – и что Черчилль, как ему кажется, вполне понимал это. «У меня всегда складывалось впечатление, – писал он, – что, поддерживая мои методы, вы хотите, чтобы я оставался на своей должности – горячась, угрожая отставкой и потом снова успокаиваясь»[1161].

Они остались друзьями, хотя степень близости этих дружеских отношений время от времени менялась. В сентябре 1943 года Черчилль вернул его в свое правительство – в качестве лорда-хранителя Малой печати[1162]: судя по всему, он сделал это главным образом для того, чтобы его друг и советчик находился под рукой. Впоследствии Бивербрук подал в отставку и с этого поста, но к тому времени и сам Черчилль уже уходил. В одном из томов своей личной истории Второй мировой войны Черчилль дал Бивербруку высокую оценку. «Он ни разу не подвел, – писал Черчилль. – Это был его час».

ПРОФЕССОР

Профессор был отмщен – он все-таки оказался прав.

В конце концов судья Синглтон проникся достаточной уверенностью касательно разнообразных статистических данных о силе немецкой и британской авиации, чтобы вынести суждение. «Могу прийти к выводу, – писал он в своем финальном докладе, составленном в августе 1941 года, – что соотношение численности немецких военно-воздушных сил и Королевских военно-воздушных сил можно примерно оценить как 4:3 – по состоянию на 30 ноября 1940 года»[1163].

Иными словами, все время, пока Королевские ВВС сражались с противником, который (как они полагали) значительно превосходит их по общей численности, истинное соотношение сил было примерно равным. Синглтон заключил теперь, что основная разница была обусловлена численностью бомбардировщиков большой дальности. Конечно, эти утешительные новости поступили поздновато, однако в конечном счете вполне может быть, что Королевские ВВС, считая, что они сильно уступают противнику по количеству самолетов (в соотношении 1:4), сражались лучше и яростнее, чем если бы они разделяли относительную самоуспокоенность люфтваффе, где верили в свое подавляющее превосходство. Этот доклад стал доказательством того, что интуиция не подвела Профессора.

Но его страстная вера в могущество воздушных мин не принесла столь же благотворных результатов. На протяжении 1940 и 1941 годов они с Черчиллем активно лоббировали и обхаживали чиновников министерства авиации и Бивербрука, пытаясь убедить их взяться за производство и применение таких мин – и сделать их одной из основ британского арсенала оборонительных вооружений. Он добился немногочисленных успехов, но потерпел множество неудач. Проекту оказывали все большее сопротивление, и его пришлось свернуть.

Линдеман и Черчилль оставались друзьями на протяжении всей войны, и Профессор регулярно становился гостем трапез в доме 10 по Даунинг-стрит, Чекерсе и Дитчли (потакая его привычкам, ему неизменно подавали вегетарианские блюда).

ПАМЕЛА И АВЕРЕЛЛ

Какое-то время роман Памелы Черчилль и Аверелла Гарримана цвел пышным цветом. Кэти, дочь Гарримана, вскоре после приезда в Лондон догадалась об их связи – и ничуть не возражала против нее. Казалось, ее совершенно не беспокоит тот факт, что она сама на несколько лет старше отцовской любовницы. Кэти не была особенно близка со своей мачехой Мэри и вовсе не считала, что совершает предательство.

То, что Кэти смогла так быстро осознать реальное положение вещей, никого не удивило. Парочка особенно и не пыталась скрывать свои отношения. Более того, некоторое время (около шести месяцев) Гарриман, Памела и Кэти жили в одной и той же квартире (с тремя спальнями) на Гросвенор-сквер, 3, поблизости от американского посольства. Памела полагала, что об их романе знает и Черчилль, хотя он не выражал никакой открытой озабоченности на сей счет. Да и вообще столь прочная связь между кем-то из черчиллевского семейства и личным представителем Рузвельта могла считаться лишь ценным активом. Клементина не одобряла этот роман, но и она не вмешивалась. Рандольф позже жаловался Джону Колвиллу, что родители «смотрели сквозь пальцы на прелюбодеяние, творящееся под их собственной крышей»[1164]. Бивербрук тоже знал, и ему очень нравилось, что он это знает, и он следил, чтобы Гарриман и Памела имели возможность проводить долгие уик-энды в его загородном доме Черкли, пока Уинстон-младший продолжал находиться на попечении няни. Гарри Гопкинс также знал об этом романе. О нем знал даже Рузвельт. Судя по всему, президенту было приятно такое развитие событий.

В июне 1941 года Черчилль отправил Гарримана в Каир оценить, как оптимально использовать американскую помощь для обеспечения боевых действий британских войск в Египте, – и попросил своего сына Рандольфа позаботиться о визитере. К тому времени Рандольф дослужился до майора и работал в каирской штаб-квартире британских войск, где отвечал за связи с общественностью. У него тоже был роман – с Момо Марриотт, славящейся своим гостеприимством женой британского генерала. Однажды вечером, болтая с Гарриманом во время ужина, который проходил на зафрахтованном дау[1165], плывшем по Нилу (сын Черчилля специально устроил это плавание для американского гостя), Рандольф стал хвастаться своей интрижкой[1166]. Тогда он понятия не имел, что Гарриман спит с его женой, хотя об этом ходили слухи и в его здешнем кругу, и в его лондонском клубе «Уайтс».

То, что Рандольф ничего не знал, становится очевидно из письма, которое он написал Памеле в июле 1941 года и доставить по назначению из Каира доверил Гарриману. В этом письме он расхваливал Гарримана. «Я нашел его абсолютно очаровательным, – писал Рандольф, – и был очень рад услышать от него столько новостей о тебе и обо всех моих друзьях. Он говорит о тебе с большим восхищением, так что я опасаюсь, что у меня появился серьезный соперник!»[1167]

Рандольф узнал об этом романе лишь в начале 1942 года – находясь в увольнении. К тому времени он стал вести себя еще более распущенно, чем прежде. Их брак, и без того страдавший от его мотовства и пьянства (и от равнодушия к нему Памелы), теперь погряз в скандалах и оскорблениях. В Пристройке то и дело вспыхивали ожесточенные свары, причем Рандольф норовил сцепиться с самим Черчиллем. Беспокоясь, как бы у ее мужа не случился апоплексический удар, Клементина снова отказала Рандольфу от дома, на сей раз до конца войны. К лету, когда Рандольф вновь вернулся в Лондон (чтобы оправиться после травм, полученных в автомобильной аварии в Каире), всем стало ясно, что этот брак уже не спасти. Ивлин Во, один из сотоварищей Рандольфа по клубу «Уайтс», писал о Памеле: «Она так его ненавидит, что даже не в состоянии находиться с ним в одной комнате»[1168]. В ноябре 1942 года Рандольф ушел от нее.

Гарриман поселил ее в отдельной квартире и стал ежегодно платить ей по 3000 фунтов ($168 000 на современные деньги). Чтобы скрыть свою роль в этом, он обратился к услугам посредника – Макса Бивербрука, который всегда обожал человеческие драмы и был только рад этим заняться: он даже разработал специальную схему, призванную замаскировать источник средств.

Однако и это оказалось не таким уж секретом. «В отличие от Парижа с его обширнейшим черным рынком здесь все гордились тем, что более или менее придерживаются норм, по которым отпускаются продукты, – отмечал Джон Колвилл. – Но, если вам доводилось поесть у Памелы, вам предлагали обед из пяти или шести блюд, гостей было 8‒10 человек, и сами кушанья – не из тех, которые видишь каждый день. Думаю, все мы, собиравшиеся за этим столом, внутренне ухмылялись и думали: "Ну, Аверелл неплохо заботится о своей подружке"»[1169].

В октябре 1943 года Рузвельт направил Гарримана послом в Москву, и отношения между Гарриманом и Памелой начали остывать (что было неизбежно). Расстояние освободило их обоих. Гарриман спал с другими женщинами, Памела – с другими мужчинами, среди которых оказался и радиоведущий Эдвард Р. Марроу. «Знаете, когда вы очень молоды, вы ведь относитесь ко всему совершенно иначе», – позже говорила Памела в одном из интервью[1170].

По мере того как война близилась к концу, Памела все больше беспокоилась о том, что же будет дальше. 1 апреля 1945 года она написала Гарриману в Москву: «Думаю, война кончится в ближайшие четыре-пять недель. Мысль об этом меня как-то пугает. Я так долго этого ждала, и, когда это произойдет, мне станет страшно, я знаю. Ты вообще понимаешь, о чем я? Вся моя взрослая жизнь пришлась на войну, и я знаю, как справляться с жизнью в таких условиях. Но, боюсь, я не знаю, что делать с жизнью в мирное время. И меня это прямо-таки ужасает. Глупо, правда?»[1171]

Прошли годы. Гарриман стал министром торговли при президенте Гарри Трумэне, а позже был избран губернатором штата Нью-Йорк; при Кеннеди и Джонсоне он занимал различные посты в качестве высокопоставленного советника[1172]. Он вынашивал более амбициозные замыслы – стать госсекретарем, а может, даже и президентом, – но втуне. Несмотря на свои многочисленные романы, он не разводился со своей женой Мэри – и, судя по всему, с годами их брак делался только прочнее. Мэри умерла в сентябре 1970 года. По словам ее дочери Нэнси, это повергло Гарримана в глубокую скорбь: «Он часто сидел в ее комнате и плакал»[1173].

В 1960 году Памела вышла замуж за продюсера Лиланда Хэйварда (когда-то – еще и владельца агентства по поиску работы для актеров), незадолго до этого ставшего одним из продюсеров оригинальной бродвейской версии мюзикла «Звуки музыки». Их брак продолжался до самой смерти Хэйварда (тот умер в марте 1971 года).

Памела и Гарриман поддерживали контакт на расстоянии. В августе 1971 года случилось так, что их обоих пригласили на званый ужин, который устраивала в Вашингтоне их общая подруга Кэтрин Грэм, издатель Washington Post. Гарриману было тогда 79, Памеле – 51. Они провели вечер за дружеским разговором. «Это было очень странно, – вспоминала она. – Как только мы заговорили друг с другом, оказалось, что существует масса вещей, о которых нам хочется вспомнить и о которых мы толком не думали много лет»[1174].

Спустя восемь недель они устроили тихое венчание в одной из церквей манхэттенского Верхнего Ист-Сайда, в присутствии всего трех гостей. Они хотели, чтобы эту церемонию сохранили в тайне – правда, ненадолго.

В тот же день, позже, около 150 друзей собрались в таунхаусе Гарримана, расположенном неподалеку: им сказали, что это будет просто вечеринка с коктейлями.

Едва войдя, Памела крикнула одной из подруг: «Мы сделали это! Мы поженились!»[1175] Чтобы прийти к этому, им понадобилось три десятка лет. «О Пам, – вскоре писала ей еще одна подруга, – не правда ли, жизнь такая странная!»[1176] Их брак выдержал 15 лет – до самой смерти Гарримана (который скончался в июле 1986 года).

НЕМЦЫ

В ходе Нюрнбергского трибунала Герман Геринг был признан виновным в самых разных злодеяниях, в том числе в военных преступлениях и преступлениях против человечности. 16 октября 1946 года суд приговорил его к повешению.

Давая показания, он утверждал, что хотел вторгнуться в Англию сразу же после Дюнкерка, но Гитлер не поддержал его желание. Он рассказал допрашивавшему его генералу американских ВВС Карлу Спаатсу, что ему никогда не нравилась идея о нападении на Россию. Он хотел продолжать бомбить Англию и вынудить Черчилля капитулировать. Выбор времени для Русской кампании стал роковым, заявил Геринг американскому генералу: «Лишь отвлечение сил люфтваффе на Русский фронт спасло Англию»[1177].

Геринг до самого конца не раскаялся в содеянном. Он заявил Нюрнбергскому суду: «Конечно же, мы вооружились заново[1178]. Я лишь сожалею, что мы не вооружились еще больше. Конечно же, я считал все эти договоры просто туалетной бумагой. Конечно же, я хотел сделать Германию великой»[1179].

Более того, Геринг даже пытался оправдать свое систематическое мародерство – разграбление коллекций произведений искусства по всей Европе. В ожидании суда он заявил американскому психиатру: «Быть может, одна из моих слабостей состоит в том, что я обожаю жить в окружении роскоши и что у меня настолько артистический темперамент – шедевры заставляют меня ощущать себя по-настоящему живым, светящимся изнутри». Он уверял, что все это время намеревался после своей смерти передать все свои коллекции безвозмездно в какой-нибудь государственный музей. «Глядя на это с такой точки зрения, я не понимаю, что в этом этически неправильного. Я ведь собирал эти сокровища не для того, чтобы продать их или обогатиться. Я люблю искусство ради самого искусства – и, как я уже сказал, особенности моей личности требовали, чтобы я находился среди лучших образцов мирового искусства»[1180].

Следователи составили каталог произведений, которые он прибрал к рукам с начала войны, и насчитали «1375 картин, 250 скульптур, 108 гобеленов, 200 единиц исторической мебели, 60 персидских и французских ковров, 75 витражных окон» и 175 иных предметов искусства[1181].

В ночь перед казнью он покончил с собой при помощи цианида.

Йозеф Геббельс и его жена Магда отравили своих шестерых младших детей – Хельгу, Хильдегарду, Хельмута, Хольдину, Хедвига и Хайдрун – 1 мая 1945 года, в бункере Гитлера, к которому приближались части советской армии. Вначале они велели медицинскому адъютанту сделать каждому из детей укол морфия. Затем личный врач Гитлера дал каждому из них дозу цианида (уже через рот). Потом Геббельс и Магда покончили с собой – также использовав цианид. После этого офицер СС, следуя их предсмертным инструкциям, выстрелил в обоих, чтобы гарантировать их смерть[1182].

Сам Гитлер покончил с собой еще накануне.

Рудольфа Гесса судили в Нюрнберге, где он клялся в своей неизменной верности Гитлеру. «Я ни о чем не жалею», – заявил он[1183]. Его приговорили к пожизненному заключению за его роль в развязывании войны и поместили в тюрьму Шпандау вместе с полудюжиной других немецких высших чиновников.

Узников постепенно освобождали (так поступили и с Альбертом Шпеером), пока 30 сентября 1966 года Гесс не остался единственным заключенным тюрьмы. 17 августа 1987 года в возрасте 93 лет он повесился на шнуре удлинителя.

Адольф Галланд каким-то чудом пережил войну, несмотря на то что много раз находился на волосок от смерти. Был день, когда его подбили трижды. Последнюю свою победу в бою он одержал 25 апреля 1945 года, когда, пилотируя самый технически совершенный – реактивный – истребитель люфтваффе, он сбил два американских бомбардировщика, доведя свой счет до 104. После того как он уничтожил второй самолет, его собственный истребитель был атакован американским P-47[1184]. Раненный, на самолете, получившем серьезные повреждения, он все-таки дотянул до своего аэродрома, как раз когда тот сам подвергся атаке, и совершил вынужденную посадку среди падающих бомб и свистящих пуль. Он отделался травмой ноги. Американцы арестовали его через 10 дней. Ему было 33 года. Да, его результативность впечатляла, но к тому времени несколько его коллег добились большего. На счету двух пилотов было более 300 сбитых самолетов (у каждого) – и еще 92 авиатора повторили или превзошли галландовский рекорд[1185].

После первых допросов, прошедших в Германии, 14 мая 1945 года Галланда перевезли на самолете в Англию, где беседы предполагалось продолжить. Так он впервые оказался в этой стране. В июле его доставили на большую авиабазу в Тангмире, неподалеку от Стэнстед-парка. Там он встретился с безногим летчиком-асом Дугласом Бадером (с которым некогда танцевала Мэри Черчилль). Галланд встречался с Бадером и прежде – когда того сбили и взяли в плен. Галланд тогда настаивал, чтобы с этим пленным обращались получше.

Теперь же Бадер угостил его сигарами.

ЧЕРЧИЛЛЬ И ВОЙНА

В этом мужчине всегда оставалось что-то мальчишеское.

Однажды утром летом 1944 года, когда война была еще в самом разгаре, Клементина, лежа в своей постели (в Пристройке к дому 10 по Даунинг-стрит), вызвала к себе молоденького солдата по имени Ричард Хилл – сына миссис Хилл, персонального секретаря Черчилля. Уинстону-младшему, сыну Памелы, привезли игрушечный поезд, и Клементине хотелось убедиться, что все детали на месте и все работает. Она попросила Хилла собрать состав и опробовать его.

В коробке находились рельсы, вагоны и два заводных паровоза. Опустившись на колени, Хилл начал выкладывать пути и вдруг заметил, как на полу перед ним появились шлепанцы с монограммой «У.С.Ч.». Подняв взгляд, он увидел, что над ним стоит Черчилль, в своем бледно-голубом «костюме для воздушной тревоги»: тот курил сигару и внимательно следил за тем, как идут дела. Хилл хотел было встать, но премьер-министр остановил его.

– Продолжай, – велел Черчилль.

Хилл завершил сборку путей.

Черчилль продолжал наблюдать.

– А теперь поставь на рельсы один паровоз, – распорядился он.

Хилл повиновался. Паровоз поехал по кругу, пружина его заводного двигателя постепенно раскручивалась.

– Я вижу, у тебя два паровоза, – отметил Черчилль. – Поставь на рельсы и второй.

Хилл исполнил и это распоряжение. Теперь по рельсам двинулись два паровоза, один за другим.

Черчилль, не выпуская сигары изо рта, встал на четвереньки.

И пропыхтел с явным удовольствием:

– А теперь давай столкнем их![1186]

Война в Европе закончилась 8 мая 1945 года. Новость постепенно расходилась по Лондону, и толпы людей заполняли городские площади. Бесшабашные американские солдаты разгуливали среди этих толп, размахивая американскими флагами и время от времени принимаясь распевать «Здесь и там»[1187]. Германия официально капитулировала. Черчиллю предстояло выступить с обращением в три часа дня, непосредственно из своей резиденции на Даунинг-стрит. Эту речь намеревалась транслировать BBC; кроме того, ее собирались передавать через уличные громкоговорители. Затем Черчилль должен был проследовать в палату общин.

Прогудел Биг-Бен, отбивая три часа, и собравшаяся толпа погрузилась в полное молчание. Война с Германией окончена, объявил Черчилль. Он вкратце описал ее ход и объяснил, каким образом в конце концов «почти весь мир объединился против злодеев, которые теперь пали ниц перед нами». Но он уравновесил эту новость трезвым напоминанием о том, что Япония пока еще не сдалась. «Теперь мы должны посвятить все свои силы и ресурсы тому, чтобы выполнить нашу задачу до конца – как на родине, так и за границей. Вперед, Британия! Да здравствует дело свободы! Боже, храни короля!»

Сотрудники резиденции освободили для него проход в саду позади здания, встали по обеим сторонам и аплодировали, пока он шел к своему автомобилю. Он был тронут. «Спасибо вам большое, – повторял он, – спасибо вам большое»[1188].

Когда король и королева вышли на специальный монарший балкон Букингемского дворца, гигантская толпа, собравшаяся на Мэлле, испустила единый вопль восторга – и продолжала рукоплескать, вопить и размахивать флагами, пока чета не удалилась внутрь. Но толпа не расходилась. Она принялась скандировать: «Мы хотим короля, мы хотим короля». Наконец король и королева вышли снова, а потом расступились, чтобы дать место еще одному человеку, – и на балкон шагнул Уинстон Черчилль, улыбаясь до ушей. Толпа разразилась оглушительным ревом.

В эту ночь, хотя предписания о светомаскировке формально продолжали действовать, по всему Лондону вспыхивали костры, отбрасывая в небеса знакомые оранжевые блики, – только теперь эти огни означали праздник и торжество. Лучи зенитных прожекторов играли на колонне Нельсона, возвышающейся на Трафальгарской площади[1189]. Быть может, самым трогательным стал момент, когда операторы прожекторов направили их лучи в воздушное пространство над самым крестом, венчающим купол собора Святого Павла, и задержали их там, образуя сияющее световое перекрестие.

По удивительной иронии судьбы всего два месяца спустя британский народ проголосовал за то, чтобы Консервативная партия лишилась власти, поэтому Черчиллю пришлось уйти в отставку. Он казался идеальной фигурой для войны, но не для послевоенного восстановления Британии. Черчилля сменил Клемент Эттли, лидер Лейбористской партии, получившей по итогам выборов 393 места в парламенте (консерваторы сохранили за собой всего 213).

Окончательные результаты выборов были объявлены 26 июля, в четверг. Несколько дней спустя Черчилли вместе с некоторыми друзьями собрались на свой последний уик-энд в Чекерсе. Как всегда, дом был полон. Явились Колвилл, посол Уайнант, Брендан Бракен, Рандольф, Мэри, Сара, Диана с мужем Дунканом Сэндсом; Профессор прибыл на ланч. Приходской священник церкви Эллсборо, где Черчилль почти не бывал, заглянул попрощаться.

Субботним вечером, после ужина и просмотра кинохроники и документального фильма о победе союзников в Европе (под названием «Истинная слава»), семейство спустилось вниз. Казалось, Черчилль вдруг как-то пал духом. Он признался Мэри: «Тут-то мне и не хватает новостей – работы нет – заняться нечем»[1190].

В своем дневнике она изливала печаль: «Мучительно было смотреть, как этот великан среди людей – оснащенный всеми умственными и душевными способностями, натянутыми до предела, точно пружина, – уныло бродил по комнате, не в состоянии как-то применить свою колоссальную энергию и безграничные таланты, – тая в своем сердце скорбь и разочарование, о которых я могу лишь догадываться».

Как она писала, «то был худший момент за все это время». Родные ставили пластинки, чтобы подбодрить его: сначала Гилберта и Салливана (но те впервые не оказали на него почти никакого действия), потом – американские и французские военные марши (это немного помогло). Затем раздалась «Беги, кролик, беги» и (по заказу Черчилля) песня из «Волшебника страны Оз». Похоже, эти две композиции все-таки подействовали на него благотворно. «Наконец, в 2 часа, он достаточно утешился, чтобы ощутить сонливость и захотеть лечь в постель, – писала Мэри. – Мы все вместе проводили его наверх».

Она добавила: «О милый папа – я очень, очень тебя люблю, и сердце у меня разрывается при мысли, что я могу сделать для тебя так мало. Я легла спать, чувствуя себя очень усталой, какой-то омертвелой внутри».

На другой день, после ланча, Мэри и Джон Колвилл совершили последнюю прогулку вверх по холму Бикон-Хилл. Погода стояла чудесная, сияло солнце. Все собрались на лужайке; Клементина играла в крокет с Дунканом, уже почти оправившимся после автокатастрофы. Все они подписались в гостевой книге Чекерса – «книге почетных посетителей, – поясняла Мэри, – по которой можно проследить за всякими замыслами и стратагемами войны, просто изучая имена в ней». В благодарственной записи, обращенной к чете Ли, владельцам поместья, Клементина отмечала: «Наш последний уик-энд в Чекерсе оказался печальным. Но, пока все мы оставляли свои имена в Гостевой книге, я думала о том, какую замечательную роль сыграл этот старинный дом в войне. Каких именитых гостей он принимал, свидетелем каких важнейших встреч он становился, какие судьбоносные решения принимались под его крышей»[1191].

Черчилль подписался последним.

Под своим именем он поставил единственное слово: «Finis»[1192][1193].

Источники и благодарности

Главным импульсом, побудившим меня взяться за эту книгу, стало откровение, снизошедшее на меня после переезда в Нью-Йорк и событий 11 сентября 2001 года, но свою роль сыграл и другой фактор – родительский. Мои три дочери заверят вас, что по части отцовской тревоги я прямо-таки король. Но мои тревоги насчет собственных детей вращаются вокруг бытовых обид, связанных с их повседневной жизнью: с их работой, с их молодыми людьми, с противопожарными детекторами в их квартирах, а не с фугасами и зажигательными бомбами. Как же Черчиллям и их кругу удавалось справляться с этими тяготами?

Опираясь на этот вопрос, я пустился в путешествие (оказавшееся весьма долгим) по необозримой чаще исследовательских работ, посвященных Черчиллю, по этому царству гигантских томов, искаженных фактов, причудливых конспирологических теорий – пытаясь найти своего собственного Черчилля. Как я обнаружил при работе над предыдущими книгами, когда смотришь на прошлое свежим взглядом, неизбежно начинаешь видеть мир по-иному и находить новый материал, новые умозаключения – даже когда движешься по истоптанным тропам.

Когда пишешь о Черчилле, одна из опасностей состоит в том, что тебя с самого начала ошеломляет (быть может, даже устрашает, мешая дальнейшему продвижению) сам объем трудов, уже являющихся достоянием общества. Чтобы избежать этого, я решил начать со скромной дозы подготовительного чтения (на первых порах ограничившись «Защитником королевства» Уильяма Манчестера и Пола Рейда, «Черчиллем» Роя Дженкинса и «Звездным часом» Мартина Гилберта[1194]), зато потом нырнуть прямо в архивы, чтобы посмотреть на черчиллевский мир как можно более свежим взглядом. Благодаря избранному мной углу зрения определенные документы оказались для меня гораздо ценнее, чем для традиционных биографов Черчилля: скажем, отчеты о хозяйственных расходах в Чекерсе, его премьерской резиденции, или переписка о том, как разместить солдат на территории этого поместья так, чтобы не перегрузить его канализационную систему (в то время эта проблема вызывала немалый интерес, но авторам, писавшим о Черчилле позже, она не показалась такой уж остроактуальной).

Мои исследования привели меня во многочисленные хранилища документов, включая три из моих самых любимых мест во всем мире: это Национальные архивы Соединенного Королевства (в Кью, рядом с Лондоном); Черчиллевский архивный центр в кембриджском Черчилль-колледже; отдел рукописей американской Библиотеки Конгресса (Вашингтон). По мере накопления документов я начал строить карту своего сюжета, используя так называемую кривую Воннегута – графический метод, разработанный Куртом Воннегутом в своей дипломной работе, которую он некогда выполнял в Чикагском университете (правда, его факультет отверг эту работу – потому что, как утверждал сам писатель, она была слишком простая и веселая). Метод позволяет построить особую схему для всякой когда-либо написанной истории – художественной или документальной. По вертикальной оси отмечаются градации везения/невезения (вверху – максимальное, внизу – минимальное). Горизонтальная ось представляет течение времени. Одна из выделенных Воннегутом разновидностей сюжетов – «Человек в яме»: герою очень везет, потом страшно не везет, но затем он выкарабкивается наверх и достигает еще более впечатляющих успехов, чем вначале. Мне показалось, что эта схема неплохо отражает первый черчиллевский год на посту премьер-министра.

Выстроив этот график, я пустился отыскивать рассказы, которые часто не попадают в массивные биографии Черчилля – или потому, что их некогда поведать, или потому, что они кажутся слишком легкомысленными. Но именно в таком легкомыслии Черчилль часто по-настоящему проявлял себя: в мимолетных эпизодах, благодаря которым его сотрудники проникались такой симпатией к нему – несмотря на крайне суровые требования, которые он ко всем им предъявлял. Кроме того, я постарался вывести на первый план кое-каких персонажей, которым зачастую уделяют мало внимания в масштабных книгах по истории. Каждый исследователь Черчилля цитирует дневники Джона Колвилла, но мне показалось, что Колвилл словно бы хочет стать полноправным персонажем, и я попытался удовлетворить его желание. Я не знаю никаких других работ, где упоминалось бы о его радостно-печальном романтическом увлечении Гэй Марджессон: я включил сюда этот сюжет, поскольку он напоминает мне об одной необычайно жалкой фазе моей собственной молодости. Вы не найдете рассказа об этом увлечении в опубликованной версии колвилловских дневников («На обочинах власти»), но если вы станете сравнивать ее страницы с рукописными дневниками, хранящимися в Черчиллевском архивном центре (как сделал я), то отыщете в этих дневниках описание каждого романтического эпизода. Колвилл исключил эти описания из печатной версии, а кроме того, сделал другие купюры, отметив, что все это «тривиальные записи, не представляющие широкого интереса». Но в то время, когда он делал эти записи, эти события вовсе не были тривиальными. Для меня самое интересное в его погоне за Гэй – то, что все это происходило на фоне пылающего Лондона, где каждый день падали бомбы: несмотря ни на что, этим двоим все-таки удавалось то и дело улучить момент, «достаточный для счастья» (как выразился Колвилл).

Мэри Черчилль тоже выступает на первый план. Она очень любила отца, но любила и веселые танцы на базе Королевских ВВС – и приходила в восторг от «бреющего полета», когда пилоты мчали ее (и ее подруг) над самыми верхушками деревьев. Мне хотелось бы выразить особую признательность Эмме Сомс, дочери Мэри: она дала мне разрешение ознакомиться с дневниками матери.

Кроме того, я очень многим обязан Аллену Паквуду, директору Черчиллевского архивного центра: он прочел черновик этой книги и спас меня от множества промахов. Его собственная недавно вышедшая книга How Churchill Waged War («Как Черчилль вел войну») оказалась неоценимым подспорьем для ознакомления с идеями, популярными среди нынешних исследователей Черчилля. Выражаю благодарность двум бывшим председателям Международного черчиллевского общества, которые также ознакомились с моей рукописью и предложили всевозможные поправки и замечания, в том числе довольно тонкие. Еще на ранних стадиях моей работы оба джентльмена порекомендовали мне широчайший спектр ресурсов для справки и консультации, в том числе стопку карточек настольного календаря с Даунинг-стрит, 10, хранящихся в вашингтонской штаб-квартире общества. Меня особенно поразило, что карточка за сентябрь 1939 года (месяц, когда началась война) обезображена большой черной кляксой – вероятно, из-за того, что опрокинулась чернильница.

Как всегда, выражаю безмерную благодарность (в том числе и за обеспечение бутылками «Шардоне ромбауэр») моей жене Крис – ну да, за то, что она вообще меня терпит, но в особенности за то, что она стала первым (и очень внимательным) читателем моей рукописи, вернув ее со своими обычными пометками на полях: улыбающимися и печальными рожицами, а также цепочками букв «хррррр» (со все уменьшающимися «р»), обозначающими храп. А еще огромное спасибо моему редактору Аманде Кук, чьи пометки на полях были существенно более требовательными и вивисекторскими, но неизменно разумными и просвещающими. Ее ассистент Закари Филлипс с изяществом и энтузиазмом провел этот текст через финальные этапы подготовки, хотя, по-моему, в процессе он чуть не ослеп из-за моего чудовищного почерка. Дэвид Блэк, мой агент (который всегда ведет себя как настоящий мужчина, но иногда – еще и как свирепый сторожевой пес), подбадривал меня на протяжении этого долгого пути, периодически подкрепляя мои силы красным вином и великолепной едой. Джули Тейт, мой блистательный фактчекер, настоящий профессионал, прочла рукопись словно с увеличительным стеклом, выискивая орфографические ошибки, неверные даты, неправильные хронологические линии, перевранные цитаты – благодаря чему я стал спать неизмеримо спокойнее. Спасибо и моему другу Пенни Саймон, блистательному рекламному агенту из Crown: она прочла один из первых черновиков, полностью отдавая себе отчет в том, что я никогда не смогу отплатить ей за ее щедрость (и ясно давая это понять при всяком удобном случае). Кэрри Долан, мой давний друг и бывший коллега, редактор первой полосы в The Wall Street Journal, также прочла один из черновиков, в том числе и во время своего любимейшего занятия в жизни – полета на самолете над морем. Нет, на самом-то деле она ненавидит летать (даже больше, чем я), но уверяет, что книга ей понравилась.

Команда изобретательных, творческих, энергичных личностей в Random House и Crown дала жизнь этой книге и великолепно отправила ее в плавание. Я говорю о вас, Джина Сентрелло, президент и издатель Random House; Дэвид Дрейк, один из издателей Crown; Джиллиан Блейк, главный редактор; Эннсли Роснер, заместитель издателя; Диана Мессина, директор по рекламе; Джули Сеплер, директор по маркетингу. Особая благодарность Рэчел Олдрич, маэстро новых медиа и новых способов завоевывать внимание вечно отвлекающихся читателей. Бонни Томпсон подвергла книгу тщательнейшей финальной корректуре; Ингрид Стернер занималась правкой моих примечаний; Люк Эпплин в рекордное время превратил страницы, исписанные моим жутким почерком, в верстку; Майк Бёрки надзирал за всем этим процессом как продюсер печатной версии книги. Крис Бранд сделал убойную обложку, а Барбара Бахман превратила внутренние страницы книги в произведение искусства.

Кроме того, отдельное спасибо моим трем дочерям за то, что они помогают мне сохранять правильное ощущение масштаба и соразмерности рутинных испытаний повседневной жизни, бледнеющих в сравнении с теми ужасными вещами, которые Черчиллю и его окружению приходилось переносить каждый день.

Одна сокровищница документов-первоисточников заслуживает отдельного упоминания. Это «Военный архив Черчилля», собранный и опубликованный Мартином Гилбертом, недавно скончавшимся знатоком черчиллевской истории, – в качестве циклопического приложения к его многотомной биографии премьер-министра. Я широко использовал тома 2 и 3 (общий объем вошедших в них телеграмм, писем, речей и личных служебных записок составляет 3032 страницы). Еще одним неоценимым источником (по вопросам, не связанным с романтикой) стала книга Колвилла «На обочинах власти», особенно первый том, который великолепно показывает картину жизни на Даунинг-стрит, 10 во время войны. Мне посчастливилось набрести и на множество потрясающих вторичных источников. Среди моих любимых: «Священный лис» Эндрю Робертса (биография лорда Галифакса)[1195]; «Пять дней в Лондоне, май 1940-го» Джона Лукаша; «Беспокойные молодые люди» Линн Олсон; «Рев льва» Ричарда Тойе; «Бомбы как любовные амулеты» Лары Фейгель; а также «Больше никакого шампанского» Дэвида Лоу – финансовая биография Черчилля, одна из наиболее оригинальных работ черчиллианы, появившихся за последнее десятилетие.

В примечаниях я цитирую и атрибутирую главным образом те материалы, которые привожу в книге по документам-оригиналам или по вторичным источникам; кроме того, я атрибутирую некоторые фрагменты, которые, скорее всего, покажутся читателю чем-то новым или противоречивым. Но я не атрибутирую все на свете[1196]. Эпизоды и подробности, которые хорошо известны и всеобъемлюще задокументированы в других местах, а также материалы, чей источник очевиден (например, некоторые дневниковые записи, снабженные ясной датировкой), я решил не атрибутировать, чтобы избежать непомерного разбухания примечаний. Зато я приправил эти примечания небольшими историями, которые не попали в финальную версию основного текста, но которые (как мне кажется) по той или иной причине заслуживают пересказа.

Библиография

АРХИВЫ И СОБРАНИЯ ДОКУМЕНТОВ

Beaverbrook, Lord (Max Aitken). Papers. Parliamentary Archives, London.

Burgis, Lawrence. Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Churchill, Clementine (Baroness Spencer-Churchill). Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Churchill, Mary (Mary Churchill Soames). Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Churchill, Randolph. Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Churchill, Winston. Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Colville, John R. Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Eade, Charles. Papers. Churchill Archives Center, Churchill College, Cambridge, U.K.

Gallup Polls. ibiblio.org. University of North Carolina, Chapel Hill.

Gilbert, Martin. The Churchill War Papers. Vol. 2, Never Surrender, May 1940 ‒ December 1940. New York: Norton, 1995.

Gilbert, Martin. The Churchill War Papers. Vol. 3, The Ever-Widening War, 1941. New York: Norton, 2000.

Hansard. Proceedings in the House of Commons. London.

Harriman, Pamela Digby. Papers. Library of Congress, Manuscript Division, Washington, D.C.

Harriman, W. Averell. Library of Congress, Manuscript Division, Washington, D.C.

Ismay, General Hastings Lionel. Liddell Hart Center for Military Archives, King's College London.

Lindemann, Frederick A. (Viscount Cherwell). Papers. Nuffield College, Oxford.

Meiklejohn, Robert P. Papers. Library of Congress, Manuscript Division, Washington, D.C.

National Archives of the United Kingdom, Kew, England (UKARCH).

National Meteorological Library and Archive, Exeter, U. K. Digital archive: www.metoffice.gov.uk/research/library-and-archive/archive-hidden-treasures/monthly-weather-reports.

Roosevelt, Franklin D. Papers as President: Map Room Papers, 1941–1945 (FDR/Map).

Roosevelt, Franklin D. Papers as President: The President's Secretary's File, 1933–1945. Franklin D. Roosevelt Presidential Library & Museum. Digital collection: www.fdrlibrary.marist.edu/archives/collections/franklin/?p=collections/findingaid&id=502.

Roosevelt, Franklin D. Confidential File (FDR/Conf).

Roosevelt, Franklin D. Diplomatic File (FDR/Diplo).

Roosevelt, Franklin D. Safe File (FDR/Safe).

Roosevelt, Franklin D. Subject File (FDR/Subject).

Spaatz, Carl. Papers. Library of Congress, Manuscript Division, Washington, D.C.

Книги и статьи в периодических изданиях

Addison, Paul. Churchill on the Home Front, 1900–1955. London: Pimlico, 1993.

Addison, Paul, and Jeremy A. Crang, eds. Listening to Britain: Home Intelligence Reports on Britain's Finest Hour, May to September 1940. London: Vintage, 2011.

Adey, Peter, David J. Cox, and Barry Godfrey. Crime, Regulation, and Control During the Blitz: Protecting the Population of Bombed Cities. London: Bloomsbury, 2016.

Alanbrooke, Lord. War Diaries, 1939–1945. London: Weidenfeld & Nicolson, 2001.

Allingham, Margery. The Oaken Heart: The Story of an English Village at War. 1941. Pleshey, U.K.: Golden Duck, 2011.

"The Animals in the Zoo Don't Mind the Raids." War Illustrated, Nov. 15, 1940.

Awcock, Hannah. "On This Day: Occupation of the Savoy, 14th September 1940." Turbulent London.turbulentlondon.com/2017/09/14/on-this-day-occupation-of-the-savoy-14th-september-1940/.

Baker, David. Adolf Galland: The Authorized Biography. London: Windrow & Greene, 1996.

Baumbach, Werner. The Life and Death of the Luftwaffe. New York: Ballantine, 1949.

Beaton, Cecil. History Under Fire: 52 Photographs of Air Raid Damage to London Buildings, 1940–41. London: Batsford, 1941.

Bekker, Cajus. The Luftwaffe Diaries. London: Macdonald, 1964.

Bell, Amy. "Landscapes of Fear: Wartime London, 1939–1945." Journal of British Studies 48, no. 1 (Jan. 2009).

Below, Nicolaus von. At Hitler's Side: The Memoirs of Hitler's Luftwaffe Adjutant, 1937–1945. London: Greenhill, 2001.

Berlin, Isaiah. Personal Impressions. 1949. New York: Viking, 1980.

Berrington, Hugh. "When Does Personality Make a Difference? Lord Cherwell and the Area Bombing of Germany." International Political Science Review 10, no. 1 (Jan. 1989).

Bessborough, Lord. Enchanted Forest: The Story of Stansted in Sussex. With Clive Aslet. London: Weidenfeld & Nicolson, 1984.

Birkenhead, Earl of. The Prof in Two Worlds: The Official Life of Professor F. A. Lindemann, Viscount Cherwell. London: Collins, 1961.

Boelcke, Willi A., ed. The Secret Conferences of Dr. Goebbels: The Nazi Propaganda War, 1939–43. New York: Dutton, 1970.

Booth, Nicholas. Lucifer Rising: British Intelligence and the Occult in the Second World War. Cheltenham, U.K.: History Press, 2016.

Borden, Mary. Journey down a Blind Alley. New York: Harper, 1946.

Bullock, Alan. Hitler: A Study in Tyranny. New York: Harper, 1971.

Cadogan, Alexander. The Diaries of Alexander Cadogan, O.M., 1938–1945. Edited by David Dilks. New York: Putnam, 1972.

Carter, Violet Bonham. Winston Churchill: An Intimate Portrait. New York: Harcourt, 1965.

Channon, Henry. "Chips": The Diaries of Sir Henry Channon. Edited by Robert Rhodes James. London: Phoenix, 1996.

Charmley, John. "Churchill and the American Alliance." Transactions of the Royal Historical Society 11 (2001).

Chisholm, Anne. Nancy Cunard. London: Sidgwick & Jackson, 1979.

Chisholm, Anne, and Michael Davie. Beaverbrook: A Life. London: Pimlico, 1993.

Churchill, Sarah. Keep on Dancing: An Autobiography. Edited by Paul Medlicott. London: Weidenfeld & Nicolson, 1981.

Churchill, Winston. The Grand Alliance. Boston: Houghton Mifflin, 1951.

Churchill, Winston. Great Contemporaries. London: Odhams Press, 1947.

Churchill, Winston. Their Finest Hour. Boston: Houghton Mifflin, 1949.

Churchill, Winston S. Memories and Adventures. New York: Weidenfeld & Nicolson, 1989.

Clapson, Mark. The Blitz Companion. London: University of Westminster Press, 2019.

Cockett, Olivia. Love and War in London: The Mass Observation Wartime Diary of Olivia Cockett. Edited by Robert Malcolmson. Stroud, U.K.: History Press, 2009.

Collier, Basil. The Battle of Britain. London: Collins, 1962.

Collier, Basil. The Defense of the United Kingdom. London: Imperial War Museum; Nashville: Battery Press, 1995.

Collier, Richard. The City That Would Not Die: The Bombing of London, May 10–11, 1941. New York: Dutton, 1960.

Colville, John. Footprints in Time: Memories. London: Collins, 1976.

Colville, John. The Fringes of Power: Downing Street Diaries, 1939–1955. Vol. 1, September 1939 – September 1941. London: Hodder & Stoughton, 1985.

Colville, John. The Fringes of Power: Downing Street Diaries, 1939–1955. Vol. 2, October 1941–1955. London: Hodder & Stoughton, 1987.

Colville, John. Winston Churchill and His Inner Circle. New York: Wyndham, 1981. Originally published in Britain, under the title The Churchillians.

Conant, James B. My Several Lives: Memoirs of a Social Inventor. New York: Harper & Row, 1970.

Cooper, Diana. Trumpets from the Steep. London: Century, 1984.

Costigliola, Frank. "Pamela Churchill, Wartime London, and the Making of the Special Relationship." Diplomatic History 36, no. 4 (Sept. 2012).

Cowles, Virginia. Looking for Trouble. 1941. London: Faber and Faber, 2010.

Cowles, Virginia. Winston Churchill: The Era and the Man. New York: Harper & Brothers, 1953.

Dalton, Hugh. The Fateful Years: Memoirs, 1931–1945. London: Frederick Muller, 1957.

Danchev, Alex. " 'Dilly-Dally,' or Having the Last Word: Field Marshal Sir John Dill and Prime Minister Winston Churchill." Journal of Contemporary History 22, no. 1 (Jan. 1987).

Davis, Jeffrey. "Atfero: The Atlantic Ferry Organization." Journal of Contemporary History 20, no. 1 (Jan. 1985).

Dockter, Warren, and Richard Toye. "Who Commanded History? Sir John Colville, Churchillian Networks, and the 'Castlerosse Affair.' " Journal of Contemporary History 54, no. 2 (2019).

Donnelly, Peter, ed. Mrs. Milburn's Diaries: An Englishwoman's Day-to-Day Reflections, 1939–1945. London: Abacus, 1995.

Douglas-Hamilton, James. Motive for a Mission: The Story Behind Hess's Flight to Britain. London: Macmillan, 1971.

Ebert, Hans J., Johann B. Kaiser, and Klaus Peters. Willy Messerschmitt: Pioneer of Aviation Design. Atglen, Pa.: Schiffer, 1999.

Eden, Anthony. The Reckoning: The Memoirs of Anthony Eden, Earl of Avon. Boston: Houghton Mifflin, 1965.

Eden, Clarissa. Clarissa Eden: A Memoir, from Churchill to Eden. Edited by Cate Haste. London: Weidenfeld & Nicolson, 2007.

Elletson, D. H. Chequers and the Prime Ministers. London: Robert Hale, 1970.

Farrer, David. G – for God Almighty: A Personal Memoir of Lord Beaverbrook. London: Weidenfeld & Nicolson, 1969.

Farrer, David. The Sky's the Limit: The Story of Beaverbrook at M.A.P. London: Hutchinson, 1943.

Feigel, Lara. The Love-Charm of Bombs: Restless Lives in the Second World War. New York: Bloomsbury, 2013.

Field, Geoffrey. "Nights Underground in Darkest London: The Blitz, 1940–41." International Labor and Working-Class History, no. 62 (Fall 2002).

Fort, Adrian. Prof: The Life of Frederick Lindemann. London: Pimlico, 2003.

Fox, Jo. "Propaganda and the Flight of Rudolf Hess, 1941–45." Journal of Modern History 83, no. 1 (March 2011).

Fry, Plantagenet Somerset. Chequers: The Country Home of Britain's Prime Ministers. London: Her Majesty's Stationery Office, 1977.

Galland, Adolf. The First and the Last: The Rise and Fall of the German Fighter Forces, 1938–1945. New York: Ballantine, 1954.

Gilbert, Martin. Finest Hour: Winston S. Churchill, 1939–41. London: Heinemann, 1989.

Goldensohn, Leon. The Nuremberg Interviews: An American Psychiatrist's Conversations with the Defendants and Witnesses. Edited by Robert Gellately. New York: Knopf, 2004.

Goodhart, Philip. Fifty Ships That Saved the World: The Foundation of the Anglo- American Alliance. London: Heinemann, 1965.

Goodwin, Doris Kearns. No Ordinary Time: Franklin and Eleanor Roosevelt: The Home Front in World War II. New York: Simon & Schuster, 1994.

Graves, Charles. Champagne and Chandeliers: The Story of the Café de Paris. London: Odhams Press, 1958.

Greene, Graham. Ways of Escape. New York: Simon & Schuster, 1980.

Gullan, Harold I. "Expectations of Infamy: Roosevelt and Marshall Prepare for War, 1938–41." Presidential Studies Quarterly 28, no. 3 (Summer 1998).

Halder, Franz. The Halder War Diary, 1939–1942. Edited by Charles Burdick and Hans-Adolf Jacobsen. London: Greenhill Books, 1988.

Halle, Kay. The Irrepressible Churchill: Stories, Sayings, and Impressions of Sir Winston Churchill. London: Facts on File, 1966.

Halle, Kay. Randolph Churchill: The Young Unpretender. London: Heinemann, 1971.

Harriman, W. Averell. Special Envoy to Churchill and Stalin, 1941–1946. New York: Random House, 1975.

Harrisson, Tom. Living Through the Blitz. New York: Schocken Books, 1976.

Harrod, Roy. The Prof: A Personal Memoir of Lord Cherwell. London: Macmillan, 1959.

Hastings, Max. Winston's War: Churchill, 1940–45. New York: Knopf, 2010.

Hickman, Tom. Churchill's Bodyguard. London: Headline, 2005.

Hindley, Meredith. "Christmas at the White House with Winston Churchill." Humanities 37, no. 4 (Fall 2016).

Hinton, James. The Mass Observers: A History, 1937–1949. Oxford: Oxford University Press, 2013.

Hitler, Adolf. Hitler's Table Talk, 1941–1944. Translated by Norman Cameron and R. H. Stevens. London: Weidenfeld & Nicholson, 1953.

Hylton, Stuart. Their Darkest Hour: The Hidden History of the Home Front, 1939–1945. Stroud, U.K.: Sutton, 2001.

Ismay, Lord. The Memoirs of General the Lord Ismay. London: Heinemann, 1960.

Jenkins, J. Gilbert. Chequers: A History of the Prime Minister's Buckinghamshire Home. London: Pergamon, 1967.

Jenkins, Roy. Churchill. London: Macmillan, 2002.

Jones, R. V. Most Secret War: British Scientific Intelligence, 1939–1945. London: Hodder & Stoughton, 1978.

Kendall, David, and Kenneth Post. "The British 3-Inch Anti-aircraft Rocket. Part One: Dive-Bombers." Notes and Records of the Royal Society of London 50, no. 2 (July 1996).

Kennedy, David M. The American People in World War II: Freedom from Fear. Oxford: Oxford University Press, 1999.

Kershaw, Ian. Hitler, 1936–1945: Nemesis. New York: Norton, 2000.

Kesselring, Albert. The Memoirs of Field-Marshal Kesselring. Novato, Calif.: Presidio Press, 1989.

Kimball, Warren F. Churchill and Roosevelt: The Complete Correspondence. Vol. 1. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2015.

Klingaman, William K. 1941: Our Lives in a World on the Edge. New York: Harper & Row, 1988.

Koch, H. W. "Hitler's 'Programme' and the Genesis of Operation 'Barbarossa.' " Historical Journal 26, no. 4 (Dec. 1983).

Koch, H. W. "The Strategic Air Offensive Against Germany: The Early Phase, May – September 1940." Historical Journal 34, no. 1 (March 1991).

Landemare, Georgina. Recipes from No. 10. London: Collins, 1958.

Lee, Raymond E. The London Observer: The Journal of General Raymond E. Lee, 1940–41. Edited by James Leutze. London: Hutchinson, 1971.

Leslie, Anita. Cousin Randolph: The Life of Randolph Churchill. London: Hutchinson, 1985.

Leutze, James. "The Secret of the Churchill-Roosevelt Correspondence: September 1939 – May 1940." Journal of Contemporary History 10, no. 3 (July 1975).

Lewin, Ronald. Churchill as Warlord. New York: Stein and Day, 1973.

Longmate, Norman. Air Raid: The Bombing of Coventry, 1940. New York: David McKay, 1978.

Lough, David. No More Champagne. New York: Picador, 2015.

Lukacs, John. Five Days in London, May 1940. New Haven, Conn.: Yale University Press, 1999.

Mackay, Robert. The Test of War: Inside Britain, 1939–1945. London: University College of London Press, 1999.

Maier, Thomas. When Lions Roar: The Churchills and the Kennedys. New York: Crown, 2014.

Major, Norma. Chequers: The Prime Minister's Country House and Its History. London: HarperCollins, 1996.

Manchester, William, and Paul Reid. Defender of the Realm, 1940–1965. Vol. 3 of The Last Lion: Winston Spencer Churchill. New York: Bantam, 2013.

Martin, John. Downing Street: The War Years. London: Bloomsbury, 1991.

Matless, David. Landscape and Englishness. London: Reaktion Books, 1998.

Miller, Edith Starr. Occult Theocracy. Abbeville, France: F. Paillart, 1933.

Moran, Lord. Churchill, Taken from the Diaries of Lord Moran: The Struggle for Survival, 1940–1965. Boston: Houghton Mifflin, 1966.

Murray, Williamson. Strategy for Defeat: The Luftwaffe, 1933–1945. Royston, U.K.: Quantum, 2000.

Nel, Elizabeth. Mr. Churchill's Secretary. London: Hodder & Stoughton, 1958.

Nicolson, Harold. The War Years, 1939–1945: Diaries and Letters. Edited by Nigel Nicolson. Vol. 2. New York: Atheneum, 1967.

Niven, David. The Moon's a Balloon. New York: Dell, 1972.

Nixon, Barbara. Raiders Overhead: A Diary of the London Blitz. London: Scolar Press, 1980.

Ogden, Christopher. Life of the Party: The Biography of Pamela Digby Churchill Hayward Harriman. London: Little, Brown, 1994.

Olson, Lynne. Troublesome Young Men. New York: Farrar, Straus and Giroux, 2007.

Overy, Richard. The Battle of Britain: The Myth and the Reality. New York: Norton, 2001.

Overy, Richard. The Bombing War: Europe, 1939–1945. London: Penguin, 2014.

Overy, Richard. Goering: Hitler's Iron Knight. London: I. B. Tauris, 1984.

Packwood, Allen. How Churchill Waged War: The Most Challenging Decisions of the Second World War. Yorkshire, U.K.: Frontline Books, 2018.

Panter-Downes, Mollie. London War Notes, 1939–1945. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1971.

Pawle, Gerald. The War and Colonel Warden. New York: Knopf, 1963.

Phillips, Paul C. "Decision and Dissension – Birth of the RAF." Aerospace Historian 18, no. 1 (Spring 1971).

Pottle, Mark, ed. Champion Redoubtable: The Diaries and Letters of Violet Bonham Carter, 1914–1945. London: Weidenfeld & Nicolson, 1998.

Purnell, Sonia. Clementine: The Life of Mrs. Winston Churchill. New York: Penguin, 2015.

Roberts, Andrew. "The Holy Fox": The Life of Lord Halifax. London: Orion, 1997.

Roberts, Andrew. Masters and Commanders: How Four Titans Won the War in the West, 1941–1945. New York: Harper, 2009.

Roberts, Brian. Randolph: A Study of Churchill's Son. London: Hamish Hamilton, 1984.

Ryan, Alan. Bertrand Russell: A Political Life. New York: Hill & Wang, 1988.

Sherwood, Robert E. Roosevelt and Hopkins: An Intimate History. New York: Harper, 1948.

Sherwood, Robert E. The White House Papers of Harry L. Hopkins. Vol. 1. London: Eyre & Spottiswoode, 1949.

Shirer, William L. Berlin Diary: The Journal of a Foreign Correspondent, 1934–1941. 1941. New York: Tess Press, 2004.

Showell, Jak Mallman, ed. Führer Conferences on Naval Affairs, 1939–1945. Stroud, U.K.: History Press, 2015.

Smith, Sally Bedell. Reflected Glory: The Life of Pamela Churchill Harriman. New York: Simon & Schuster, 1996.

Soames, Mary. Clementine Churchill: The Biography of a Marriage. Boston: Houghton Mifflin, 1979.

Soames, Mary. A Daughter's Tale: The Memoir of Winston and Clementine Churchill's Youngest Child. London: Transworld, 2011.

Soames, Mary, ed. Speaking for Themselves: The Personal Letters of Winston and Clementine Churchill. Toronto: Stoddart, 1998.

Spears, Edward. The Fall of France, June 1940. Vol. 2 of Assignment to Catastrophe. New York: A. A. Wyn, 1955.

Speer, Albert. Inside the Third Reich. New York: Macmillan, 1970.

Stafford, David, ed. Flight from Reality: Rudolf Hess and His Mission to Scotland, 1941. London: Pimlico, 2002.

Stansky, Peter. The First Day of the Blitz: September 7, 1940. New Haven, Conn.: Yale University Press, 2007.

Stelzer, Cita. Dinner with Churchill: Policy-Making at the Dinner Table. New York: Pegasus, 2012.

Stelzer, Cita. Working with Churchill. London: Head of Zeus, 2019.

Strobl, Gerwin. The Germanic Isle: Nazi Perceptions of Britain. Cambridge, U.K.: Cambridge University Press, 2000.

Süss, Dietmar. Death from the Skies: How the British and Germans Survived Bombing in World War II. Oxford: Oxford University Press, 2014.

Taylor, A.J.P. Beaverbrook. New York: Simon & Schuster, 1972.

Taylor, Fred, ed. and trans. The Goebbels Diaries, 1939–1941. New York: Putnam, 1983.

Thomas, Martin. "After Mers-el-Kébir: The Armed Neutrality of the Vichy French Navy, 1940–43." English Historical Review 112, no. 447 (June 1997).

Thomas, Ronan. "10 Downing Street." West End at War. www.westendatwar.org.uk/page/10_downing_street.

Thompson, Walter. Assignment: Churchill. New York: Farrar, Straus and Young, 1955.

Toliver, Raymond F., and Trevor J. Constable. Fighter General: The Life of Adolf Galland. Zephyr Cove, Nev.: AmPress, 1990.

Toye, Richard. The Roar of the Lion: The Untold Story of Churchill's World War II Speeches. Oxford: Oxford University Press, 2013.

Treasure, Tom, and Carol Tan. "Miss, Mister, Doctor: How We Are Titled Is of Little Consequence." Journal of the Royal Society of Medicine 99, no. 4 (April 2006).

Trevor-Roper, H. R., ed. Blitzkrieg to Defeat: Hitler's War Directives, 1939–1945. New York: Holt, Rinehart, 1965.

Tute, Warren. The Deadly Stroke. New York: Coward, McCann & Geoghegan, 1973.

Wakefeld, Ken. Pfadfinder: Luftwaffe Pathfinder Operations over Britain, 1940–44. Charleston, S.C.: Tempus, 1999.

Wakelam, Randall T. "The Roaring Lions of the Air: Air Substitution and the Royal Air Force's Struggle for Independence After the First World War." Air Power History 43, no. 3 (Fall 1996).

Waugh, Evelyn. The Diaries of Evelyn Waugh. Edited by Michael Davie. London: Phoenix, 1976.

Wheeler-Bennett, John, ed. Action This Day: Working with Churchill. London: Macmillan, 1968.

Wheeler-Bennett, John. King George VI: His Life and Reign. London: Macmillan, 1958.

Wilson, Thomas. Churchill and the Prof. London: Cassell, 1995.

Winant, John G. A Letter from Grosvenor Square: An Account of a Stewardship. London: Hodder & Stoughton, 1948.

Wrigley, Chris. Winston Churchill: A Biographical Companion. Santa Barbara, Calif.: ABC–CLIO, 2002.

Wyndham, Joan. Love Lessons: A Wartime Diary. Boston: Little, Brown, 1985.

Young, Kenneth. Churchill and Beaverbrook: A Study in Friendship and Politics. London: Eyre & Spottiswoode, 1966.

Ziegler, Philip. London at War, 1939–1945. London: Sinclair-Stevenson, 1995.