Новый сборник прозы Анны Матвеевой «Катя едет в Сочи» состоит из девяти очень разных историй, объединённых рифмой судьбы. Невольными и не всегда очевидными двойниками друг другу становятся здесь художник и галерист, сын и мать, незнакомые женщины и знакомые только по переписке девочки… Это книга о том, что даже антиподы могут услышать и понять друг друга просто оттого, что способны испытывать те же чувства и слышать в громогласном потоке жизни родной голос Содержит нецензурную брань!
Анна Матвеева
Катя едет в Сочи. И другие истории о двойниках
Внук генерала Игнатьева
1.
Никто не предупредил, что на прощании будет закрытый гроб.
Все последние дни Юля Вогулкина пыталась представить Ясно́го в виде покойника – и справедливо винила себя в любопытстве. Хотелось знать: будет ли он в мёртвом виде таким же ухоженным, как при жизни?
Ясной носил крохотную бородку пиковой масти, очки без оправы и щеголял свежим маникюром: глядя на него, Юля прятала обкусанные ногти в растянутых рукавах свитера. Пришлось высвободить ладонь из рукава, чтобы взять у Ясного визитную карточку: глянцевую, по моде конца девяностых. Может, он не заметил цыпки-заусенцы?
Выпуклый чёрный курсив «Ясной Олег Аркадьевич. Директор Частного института истории России советского периода».
Сколько лет ему было, сказать трудно. Юле, совсем ещё юной в ту пору, все мужчины старше тридцати казались ровесниками друг другу. От сорока до шестидесяти – где-то так, наверное. Можно было бы спросить напрямую, но вдруг ещё подумает чего-нибудь. Вообразит себе. Вогулкиной не нравились такие нафабренные аккуратисты. То ли дело Паша Зязев! Вечно нестриженый, в мятых (но при этом всегда чистых!) футболках, в пожелтевших кедах, очаровательный Зязев не раздражал даже привычкой мыть руки, забрызгивая водой всё зеркало. Юля прощала ему всё, включая жуткую манеру скрести голову тупым концом карандаша.
Ясной не позволял себе ни одного сомнительного жеста. Носил костюмы, сверкал пряжкой ремня, благоухал сладковатым, с удушливой ноткой парфюмом. Похожий запах – у похоронных лилий в корзине, что стоит в ногах покойника, поняла вдруг Юля. А потом, слева от корзины, увидала ноги в отглаженных брюках и блестящих штиблетах с заострёнными носами. Точно такие носил Ясной!
Вогулкина подняла взгляд, увидела сверкающую пряжку ремня, пиджак, ослабленный узел галстука – и лицо покойника, правда без пиковой бородки и очков. Смотрел он Юле прямо в глаза. Насмешливо и с интересом.
Другая на её месте, может, вскрикнула бы, но Вогулкина сдержалась, лишь стиснула крепче свой довольно жалкий букет гвоздик.
Сдержалась она не потому, что была так уж сильна духом – ничего подобного. Всего лишь особенное устройство психики, когда любая эмоция – страх, удивление, радость – докатывается спустя несколько минут. Это плохо в случаях, когда требуется быстрая реакция, но бесценно, если нужно скрыть истинные чувства от окружающих. Ватные ноги, дрожь в руках, банный пот: всё будет строго по расписанию, но пока можно спокойно отвести взгляд от Ясного – живее всех живых! – и сделать вид, что сосредоточенно слушаешь служительницу крематория, отрабатывающую неизменный ритуал.
Ужас докатился до Вогулкиной ровно в тот момент, когда служительница сказала:
– Предлагаю проститься с Олегом Аркадьевичем и вспомнить о нём только самое лучшее. Пожалуйста! – она гостеприимным жестом хозяйки указала на гроб и сделала шаг назад, склонив голову в скорбном поклоне.
Живой покойник уверенным шагом шёл к микрофону – и все, кто помнил Олега Аркадьевича, вздрагивали с разной степенью интенсивности. Шёл он точно как Ясной, выбрасывая острые носки туфель в стороны, приосаниваясь, пощёлкивая пальцами.
– Поскольку наших родителей здесь нет, – сказал покойник, ещё раз безнадёжно окинув взглядом скромную группу провожающих (в основном там были женщины, старухи и несколько мужчин невротического вида), – то первое слово скажу я. Олег был моим братом, и, как вы можете заметить, близнецом.
Имени своего выступающий называть не стал. А голос имел точно как у Ясного, и ни на йоту не отличались интонации. Впрочем, это, возможно, норма – Вогулкина знала немногих близнецов и не понимала, как у них всё устроено.
Тихонько подошёл опоздавший Паша, взял Юлю за руку, и она радостно вспыхнула. Близнец, на секунду приостановив свою речь, посмотрел на них укоризненным взглядом Олега Ясного и продолжил говорить о том, каким выдающимся человеком был его брат. Неоценимый вклад. Усердная работа. Упрямство учёного. Редкая наблюдательность. Потрясающее бескорыстие.
Юля подумала, что Ясному бы понравилась эта речь и что он, вполне вероятно, сам её и составил на случай внезапной смерти.
Других желающих словесно проститься с Олегом Аркадьевичем не отыскалось. Разочарованный близнец кивнул служительнице, и та объявила, что теперь близкие покойного могут обойти вокруг гроба, положить на крышку цветы и сказать Олегу Аркадьевичу последнее прости.
Стебли гвоздик прилипали к ладони Вогулкиной, и она с облегчением стряхнула их на гроб – тоже, кстати, элегантный, напомнивший Юле один из казённых буфетов Дома Чекистов, которых она нагляделась на фотографиях. Цветов было немного, венок – всего один, увитый лентой с надписью «От безутешного…». Близнец похлопал по крышке гроба, как грузчик, завершивший работу, – и Олег Аркадьевич Ясной, или кто там лежал на самом деле, поехал в печь. А Юля с Пашей вышли на свет божий, где несколько старух обсуждали вполголоса: кто теперь будет им возвращать деньги?
– Дождёмся этого брата и спросим, – предложила самая бойкая, но при этом со следами непоправимой интеллигентности на лице.
Но брат-двойник пропал – и даже не сообщил о том, будут ли поминки! Возможно, имелся ещё какой-то выход из крематория, помимо двери и трубы?..
Юля смотрела на чёрный дым, улетавший в голубенькое майское небо, и думала, что в любом случае земной жизни Олега Ясного – многожёнца, историка, внука генерала Игнатьева, родственника Сталина и Лили Брик – пришёл конец.
Ну или не пришёл.
И почему, кстати, его брат-двойник выглядел ровесником прежнему Ясному, а не тому, каким он стал бы сейчас?.. Прошло почти пятнадцать лет, некоторые люди, конечно, медленно стареют, но не до такой же степени!
Может, он не брат и не двойник, а сын Ясного? Правнук генерала Игнатьева?..
Всю обратную дорогу Юля и Паша молчали, а когда он сказал, что не сможет сегодня зайти, Вогулкина почему-то не расстроилась. Она спокойно относилась к Пашиной жене Алёне, которую знала лишь заочно, но признавала, как неотъемлемую часть Зязева – его руку или, например, ухо. Признавала, но всё равно, конечно, огорчалась, если из-за этого уха нарушались любовно выстроенные планы. И сама себя одёргивала: так нельзя, тебе никто ничего не обещал, надо быть выше этого (хотя куда уж выше-то!). Обидно было, что с Алёной Паша познакомился примерно тогда же, когда они с Юлей начали работать над исследованием о Доме Чекистов, – то есть у него был шанс выбрать себе в жёны Вогулкину, но выбрал он почему-то Алёну. И живёт с ней теперь, как сам с удручающим постоянством говорит, душа в душу.
Но вот сейчас она не расстроилась, и Паша почувствовал это.
– Ты какая-то странная сегодня!
– Да я вообще странная, – отмахнулась Юля. – Беги уже, созвонимся.
Он не побежал, а пошёл довольно медленно и неохотно. Юля же домой почти летела и даже напугала своей скоростью какую-то собачку. Не терпелось найти в залежах письменного стола папку с копиями документов, так и не переродившихся из «собранных материалов» в научный труд. В той же папке, если она правильно помнит, должны лежать визитка Ясного и их совместная фотография, сделанная Пашей на фоне Дома Чекистов.
В письменном столе Вогулкиной давным-давно царили тлен и запустение. Братская могила великих начинаний. А ведь Юля ещё лет десять назад не поверила бы, что из всех специальностей, которыми она овладевала на ходу, играючи, постоянной станет самая непритязательная – гид-краевед. Ни писатель, ни историк, ни культуролог из Юли так и не получились.
Но при этом она жива, а вот Ясного сожгли сегодня утром в крематории.
Или не сожгли?
Она снова вспомнила двойника, его любопытный взгляд и поёжилась. Выбрасывала из ящиков одну стопку листов за другой, начала, разумеется, кашлять от пыли. А нужная папка лежала, конечно же, на самом дне позорного погоста.
Первым делом Юля вытащила из неё фотоснимок.
Да. Человек, представившийся братом Олега Ясного, был либо его подлинным близнецом, либо двойником, либо им самим!
2.
Двойник, как считала Вогулкина, есть за редким исключением у каждого. На портрете, написанном двести лет назад, в телевизоре, в соседнем дворе, в документе – тут уж кому как повезёт. Ну, или не повезёт.
Двойники интересовали Юлю с невинного детства. Можно даже восстановить в памяти, с какого точно дня они её начали интересовать.
1 сентября 1982 года Юля пошла в четвёртый класс новой школы – не той, что во дворе, а другой, через две дороги и сквер. Бабушка дала ей букет глупых георгинов, хотя Юля предпочла бы гладиолусы (родственное слово с «гладиатором» – Юле тогда нравились мальчишеские книжки).
На линейке всё было как обычно, а когда пошли в класс и началась перекличка, вместе с Юлей вскочила со своего места другая новенькая – кудрявая девочка-мартышка.
– Вогулкина Юля!
– Здесь! – крикнули они хором, и все, конечно, засмеялись.
Учительница сказала, что вторую Вогулкину приняли в тот же четвёртый класс «Б» по ошибке и «во избежание путаницы» её переведут в ближайшее время в параллельный. Но ближайшее время, как часто бывает, растянулось на несколько месяцев, мучительных для обеих Юль.
– Она ведь нам даже не родственница, – возмущалась Юлина бабушка, как будто родственницу было легче пережить. Мартышка оказалась пакостной девочкой, и бремя дурной славы преследовало Юлю даже после того, как тёзку перевели наконец даже не в параллельный класс, а в другую школу.
Родители отнеслись к появлению двойника дочери до обидного легкомысленно. Маме это даже показалось забавным!
– Ладно бы мы были какие-нибудь Кузнецовы, Ивановы, – смеялась мама, – но Вогулкины всё-таки не самая распространённая фамилия.
А папа снял с носа очки и сказал:
– Вполне типичная для Урала. Вогулы – старое название манси. Не хочешь, Юляша, пригласить домой свою тёзку?
Юля, слушая родителей, мечтала стать сразу Ивановой и Кузнецовой, лишь бы не натыкаться на кудрявую нахалку, присвоившую себе не только её фамилию, но даже имя. Звать домой – да ни за что в жизни! Первая Вогулкина была довольно одинокой девочкой, трепетно оберегающей свой мир от чужих посягательств. Да, о двойниках она впервые задумалась именно тогда – и безо всякой симпатии, потому что испытала на себе, как посторонний, неприятный человек претендует на часть твоей неповторимой личности.
Исчезнув из реальной жизни, вторая Вогулкина долго возвращалась к первой в тревожных снах и мерещилась на троллейбусных остановках.
Примерно в то же время папа достал где-то по случаю «Сказки» Гофмана, и Юля прочитала за один вечер «Песочного человека», а потом стащила с полки взрослого стеллажа «Эликсиры сатаны». Читать было страшно, не читать – невозможно!
Как выяснилось позднее, мировая литература была нашпигована двойниками – от безобидных «Принца и нищего» и «Виконта де Бражелона» до жуткого «Доктора Джекила и мистера Хайда» и так далее, с первой по шестую полку стеллажа. Весь цвет изящной словесности – от Шекспира до Гоголя, от Шамиссо до Эдгара По, от Достоевского до Белого, от Набокова до Газданова и Шварца, от Кортасара до Борхеса – только и делал, что препарировал тему доппельгангеров, и почти всегда появление двойника было для героя дурным знаком. Неважно, касалось сходство внешности, имени или другой рифмы судьбы.
В семнадцать лет, студенткой, Юля влюбилась в немолодого уже музыканта, репетировавшего с группой в цокольном этаже университета. Музыкант о её чувствах, к счастью, не знал, да и вряд ли заинтересовался бы круглолицей девочкой в немодной юбке и очках. Юля караулила его на выходе из университета, смотрела, как он прикуривает сигарету и с одобрением глядит в вечернее небо. Спустя год ей стал постоянно встречаться в троллейбусе почти точный двойник музыканта – он лишь ростом был ниже, и Юля перенесла свои чувства на него, потому что из цокольного этажа группу к тому времени выперли. Потом троллейбусный доппельгангер тоже куда-то сгинул, и Вогулкина сосредоточилась на учёбе. Вдруг захотелось стать сразу всем: культурологом, искусствоведом, социологом, писателем! В моду вошло презираемое ранее краеведение.
Однокурсник Паша Зязев проводил первые экскурсии по Екатеринбургу – бесплатные, по велению сердца. Предлагал любоваться ленточными окнами и округлыми, женственными фасадами конструктивистских домов, рассказывал о судьбах архитекторов, совал экскурсантам под нос фотокопии старых газетных статей. Юля побывала на одной такой экскурсии – и влюбилась в конструктивизм, а следом и в Пашу. В таком порядке. Паша привлекал её многим, и не последним здесь стало то, что у Зязева двойника не было. Ни на старых портретах, ни в троллейбусах, ни среди голливудских артистов не имелось никого хотя бы отдалённо напоминавшего Пашу.
К третьему курсу Зязев написал несколько бойких газетных текстов о выдающихся зданиях города – гостинице «Исеть», Белой башне, Институте охраны материнства и младенчества. Подбирался ко Второму Дому советов, который в народе окрестили Домом Чекистов, – и неожиданно пригласил в соавторы статьи Вогулкину.
– Даже не статья будет, а целое научное исследование! – горячился Паша.
Тогда стоял вроде бы май. Точно, май! Вокруг памятника Свердлову буянила цветущая сирень. Они долго сидели на лавочке, одурманенные ароматом цветов, а Юля – ещё и перспективой работать вместе с Пашей. Да хоть на что согласна, лишь бы вместе!
Но Паша сразу же сказал, что у каждого будет своё направление деятельности – и Юлю он для начала просит сходить в архив репрессированных на площади Труда. В рамках уже продуманной Зязевым методологии исследований.
Вогулкина попыталась скрыть своё разочарование за фальшивым энтузиазмом, но разочарование слишком уж превышало энтузиазм размерами и потому торчало наружу.
Пришлось срочно купить мороженое в ларьке на углу Ленина – Карла Либкнехта, чтобы подправить себе настроение. Мороженое всегда помогало и на сей раз тоже справилось. Юля даже улыбнулась, когда шла мимо Главпочтамта, – Зязев на экскурсии рассказывал, что этот памятник конструктивизма должен вызывать у горожан ассоциации с гигантским трактором. Но у Юли он вызывал ассоциации только с самим Пашей. Ей приятно было видеть Главпочтамт. В этом преимущество зданий – они довольно часто остаются на своих местах, в отличие от людей.
Вогулкина интересовалась архитектурой на свой лад. Её занимало больше всего то, как меняются разные дома в зависимости от того, кто в них живёт и работает.
– Так это же прямо в точку! – вскричал Зязев, когда Юля рассказала ему о своём взгляде на памятники архитектуры городского и федерального значения. – Надо обязательно собрать материалы о тех, кто жил в Доме Чекистов, – помимо Ельцина, хотя Ельцин нам тоже понадобится. Там же, насколько я знаю, чуть не каждого второго расстреляли в тридцать седьмом!
Вот почему решили начать с архива репрессированных. Зязев назвал Юле фамилию сотрудника, который заведовал выдачей дел, – и этот сотрудник, Волков, встретил её весьма приветливо.
– Какую погоду нам сегодня выдали, правда? – сказал он Вогулкиной сразу после «здравствуйте». Юля подтвердила, что правда, хотя и не поняла: с чего бы так радоваться майской погоде, если сидишь целый день в архиве?..
Волков, кстати, оказался чрезвычайно похож лицом на одного её институтского преподавателя по фамилии Зайцев. В историях про двойников не только ужасы, бывает и смешное.
– А вы, между прочим, не первые, кто интересуется этими материалами, – сообщил тем временем Волков. – Всё то же самое буквально два месяца назад запрашивал Олег Ясной, руководитель Частного института истории России советского периода. Знаете такого?
Юля такого не знала. Её расстроило, что они с Пашей, как выяснилось, вовсе не первые затеяли это исследование, причём у неведомого Ясного было преимущество в целых два месяца. И что это за частный институт такой? Она впервые о нём слышит…
– А есть ли у вас какие-то контакты этого самого Олега Аркадьевича? – спросила она у Волкова, торопливо добавив: – Я бы хотела взять у него интервью.
Интервью – самый надёжный способ познакомиться с человеком, к которому ни на какой козе не подъехать. Этой премудрости Юлю обучила знакомая журналистка, удачно выскочившая после одной такой беседы замуж. Никто не отказывается от интервью: даже успешных и знаменитых икрой не корми, дай возможность поговорить о своей драгоценной персоне под диктофон.
Волкову, впрочем, было безразлично, зачем Юле понадобился номер Ясного, – он терпеливо продиктовал его аж два раза подряд, чтобы Вогулкина проверила цифры. А потом вынес в читальный зал две здоровенных папки с подшитыми делами репрессированных. И зевнул, что работают они сегодня до пяти.
Документы в папках были такими жуткими, что Юля на время выкинула из головы их с Пашей интеллектуального двойника Олега Аркадьевича с его загадочным институтом. От всех этих постановлений об арестах, заявлений, телеграмм веяло таким густым ужасом, что он не развеялся даже спустя столько лет.
В Доме Чекистов, первом свердловском «небоскрёбе», построенном в конце 1920-х, проживали самые выдающиеся на тот момент жители города. Генералы, писатели, политические деятели крупного калибра, старые большевики (впрочем, у старых большевиков, среди которых значился Ермаков, убийца Романовых, имелся «собственный» дом на другой стороне улицы – с роскошным видом на пруд и с широченными балконами, которые отдельно взятые бабушки превращали по зиме в каток для внуков). Жилой комбинат НКВД – так он назывался в проекте – выходил и на улицу 8 Марта (носившую до революции имя Уктусская, а после, недолго и символично, Троцкого), и на улицу Антона Валека, и на улицу Володарского, связанную в памяти поколения Юли и Паши с незабвенным свердловским рок-клубом. Над проектом здания работал финляндский поданный, талантливый архитектор и убеждённый идеалист Иван Павлович Антонов и его коллега Вениамин Дмитриевич Соколов. П-образное четырёхэтажное здание и примыкающий к нему одиннадцатиэтажный комплекс (тот самый «небоскрёб») в плане представляли собой серп – один из символов новой власти. И на стройке этого «серпа» трудились раскулаченные крестьяне из Краснодарского края: случайная, но убедительная метафора.
Даже в Москве в те годы было не лишку таких величественных жилых зданий, где работали и своя столовая, и парикмахерская, и детский сад, и кинозал; где был даже фонтан во дворе! Попасть во двор Второго Дома советов (так стал называться со временем жилкомбинат НКВД) без пропуска было невозможно – за всем присматривала вооружённая охрана, сторожившая покой жильцов и казённое имущество: в любой квартире здесь был полный набор мебели и разных прекрасных излишеств типа радиоприёмника. Каждый из восьми подъездов запирала дубовая дверь, обитая медными планками, а колонны некоторых парадных были сделаны из лабрадорита. В высотном здании работал лифт, возносивший жильцов к заоблачным далям при помощи специального сотрудника, в квартирах сверкали белизной свеженькие ванные комнаты, лестничные марши были отделаны мрамором и даже лаконичные урны для мусора во дворе отливали по эскизу всё того же архитектора Антонова. Простым людям дозволялось разве что поглазеть на чудеса из-за кованой решётки, и то если не прогонит легендарный местный дворник Бармалей.
В режимных подъездах Дома Чекистов проживал сплошь партийно-советский «верхний этаж» с семьями и прислугой: первый секретарь Уралобкома Иван Кабаков, парторг Уралмаша Авербах и так далее вплоть до Ельцина. Высотный восьмой подъезд был, пожалуй, самым эффектным из всех благодаря головокружительной многоэтажности здания и гранитной рустовке входной группы, превратившей обычный вход в сказочный пещерный проём. Для фасада «небоскрёба», украшенного на уровне 10–11-го этажей балконами-крыльями (теперь их нет), изначально были выбраны цвета чекистской формы – тёмно-серый и белый. Причём белым для пущей графичности решено было выкрасить те самые крылатые балконы, парапет крыши и шахту – так над Свердловском вознёсся сверкающий белый крест! Архитектурно безупречное и политически провальное решение – ведь в те годы в Свердловске, как и по всей стране, боролись с религиозным дурманом. Например, Богоявленский кафедральный собор на Площади 1905 года простоял на своём месте до 1930 года – то есть его снесли уже после того, как в городе появился Дом Чекистов с его дерзким крестом, возмутившим передовую общественность.
Юля Вогулкина прекрасно помнила старый снимок Богоявленского собора: его демонстрировал на одной из экскурсий Паша Зязев. По оплошности держал фото вверх ногами. Вогулкину тогда захлестнули сразу и сочувствие к Паше, и жгучая жалость к этому прекрасному храму: соразмерному городу и совершенно беззащитному.
А белый крест над Свердловском сочли злостной провокацией – на допросы в НКВД вызывали и архитекторов, и маляров, и коменданта новенького Дома. Опасный фасад перекрасили, Антонов тогда буквально чудом избежал ареста, но спустя несколько лет, на волне борьбы со шпионажем, на него был сделан новый подлый донос.
Архитектора успели предупредить, он в спешке покинул город и вернулся в Финляндию. До последних лет своей жизни Антонов считал, что лучшие проекты он выполнил в Свердловске, и мечтал увидеть хотя бы ещё раз свой ненаглядный Дом…
А у тех, кто завидовал «небоскрёбожителям», переминаясь с ноги на ногу по ту сторону кованой ограды, вскоре появился повод для злорадства – или сочувствия. У режимных подъездов Дома Чекистов всё чаще останавливались чёрные «воронки», хозяев забирали одного за другим: расстреливали, ссылали… Осиротевшие семьи выселяли из квартир и перевозили в лучшем случае в убогие бараки на улице Челюскинцев.
Юля делала копии документов, вовсе не выглядевших ветхими: приговоры о расстрелах, постановления о наложении ареста на имущество, слёзные письма вдов, оставшихся без жилья, работы и денег, статьи из «Уральского рабочего» про врагов народа и политических слепцов. У неё заболела голова; пожалуй, хватит на сегодня. Вот и Волков давно уже ёрзает за своим столиком в нетерпении…
Вогулкина вышла из архива с последним ударом часов на площади – как граф Монте-Кристо. Хотелось вымыть руки, а лучше бы – сразу в душ, с головой. И потом позвонить Паше, может, он позовёт её вечером погулять – есть ведь о чём рассказать!
Но вместо того чтобы перейти по светофору на ту сторону проспекта и сесть в трамвай до родного ЖБИ, Юля пошла в другом направлении – будто её тянули за ниточку – и спустилась к пруду. Слева, под бюстом Мамина-Сибиряка, горбились шахматисты и продавцы старых книг. Справа гремели самокатами ребятишки. Вогулкиной казалось, что от неё несёт горькой книжной пылью, она даже понюхала незаметно рукав своей рубашки.
Город наслаждался маем, сияла нежная листва, под ногами хрустели липкие почки. А Юлина ниточка натягивалась всё сильнее.
На Набережной Рабочей Молодёжи целовалась немолодая и некрасивая пара, рядом, как положено в рассказе о двойниках, миловались голуби – один был далматиновый, с поржавевшим горлом. Коротеньким переулком Химиков Юля вышла наконец к высокому серому дому – и уткнулась носом в ограду. На воротах был кодовый замок.
Как назло, никто не выходил из Дома Чекистов и не возвращался; на скамейке в безлюдном дворе сидела мамаша с младенцем на руках, но Вогулкина постеснялась её окликать. С чего бы жильцам пускать в закрытый двор посторонних!
Открылись ворота лишь через полчаса: пропустили на законных основаниях крепко заляпанный грязью «опелёк» и на незаконных – Юлю. Она тут же с деловитым видом направилась к ближайшему подъезду, хотя можно было и не разыгрывать сцену. Вторжение Вогулкиной никого не заинтересовало, мамаша даже головы в её сторону не повернула, а других людей во дворе не наблюдалось. Юля обошла двор по периметру. Рассмотрела неработающий фонтан. Поглазела на окна, гадая, за каким из них покончил с собой в 1937 году обкомовец Константин Пшеницын, ожидавший ареста. И с какой стороны проник во двор неизвестный самоубийца, бросившийся с крыши в 1960-х. Вот так и меняют архитектуру человеческие судьбы! – воскликнул бы, наверное, Паша Зязев. Не меньше чем деревья, бывшие когда-то слабыми крохотками и вымахавшие чуть не до крыш! Как вот эта черёмуха – высоченная, сплошь покрытая белым цветом, она напоминала невесту-перестарка, но благоухала как молодая.
Хлопнула дверь подъезда, в который будто бы шла Юля, и молодая мать обернулась с недовольным лицом, ведь младенец только-только заснул. Мужчина среднего роста, но ладный, с прямой военной спиной, поравнялся с Вогулкиной и вскинул левую руку, продемонстрировав блестящие часы на запястье. Костюм, галстук, остроносые туфли.
– Здравствуйте. – Он кивнул ей по-доброму, как соседке. Юля тоже кивнула, и мужчина, заметно раскидывая при ходьбе носки в стороны, свернул в соседний двор.
Там, в соседнем дворе, как вскоре выяснилось, не было ничего интересного. А вот мужчину этого Юля почему-то сразу же запомнила – вместе с черёмухой, фонтаном и матерью с младенцем на скамейке. Запомнила и не удивилась, когда его внешний облик соединился с именем на визитной карточке. Тонкие губы, бородка-пик, внимательные голубые глаза…
– Конечно, я дам вам интервью, расскажу и об институте, и о Доме Чекистов! – сказал Олег Аркадьевич по телефону. – Давайте встретимся в пироговой «Штолле», на Горького, семь А: знаете, где это?
Вогулкина не знала. Не было у неё финансовых возможностей ходить по пироговым.
Ясной обещал ждать её внутри за столиком. Она узнает его по бородке и светло-серому костюму.
Паша составить ей компанию отказался, поэтому в «Штолле» Вогулкина явилась одна и в дурном настроении.
– Мы с вами раньше не встречались, Юлия Ивановна? – спросил Олег Аркадьевич, встав из-за стола для приветствия. – Я совершенно уверен, что видел вас раньше, но не помню где. А у меня очень хорошая память на лица.
Юля хотела сказать, что да, встречались, буквально третьего дня во дворе Дома Чекистов, но почему-то не решилась и неопределённо пожала плечами.
Ясной заказал два больших куска брусничного пирога и какой-то странный кофе с привкусом. «Кофе с глупостями» – так называл подобные напитки Юлин папа.
Платить, как она надеялась, будет Олег Аркадьевич, но пирог на всякий случай решила не трогать, хотя выглядел он весьма аппетитно.
– Не любите сладкое? Там ещё с рыбой есть, – забеспокоился Ясной.
– Да я просто не голодная, – соврала Юля, хотя у неё довольно громко урчало в животе.
– Ну как угодно. А вы без диктофона?
– У меня память хорошая. – Очередное враньё, как же она забыла про диктофон! – Буду в блокноте фиксировать основные моменты.
– Ну хорошо, только потом покажите, что у вас получится.
О своём частном институте Ясной рассказывал скупо, без охоты. Выдавал какие-то общие, банальные сведения. Кто там ещё кроме него числится, не сообщил. Юле не попадались прежде такие собеседники. Ни на один её вопрос Олег Аркадьевич не ответил прямо, постоянно соскальзывал то в прошлое, то в будущее.
Она всё-таки попробовала пирог – ужасно вкусный! – и сама не поняла, как он вдруг исчез с тарелки. Олег Аркадьевич сделал вид, что не заметил, с каким аппетитом «журналистка» подбирает корочкой загустевшую брусничную начинку.
Ясной рассказывал о своих корнях, семье, родственниках, и Вогулкину не оставляло странное чувство, что он привирает. Если не врёт вообще обо всём.
Начал с того, что состоит в родстве с разными благородными семействами.
– Я внук генерала Игнатьева и Сталина по линии Сванидзе. Так уж совпало. Ещё Лиля Брик – тоже наша. Мой прапрадед разрабатывал проект первого российского парохода. Бабушку рисовал Илья Ефимович Репин, портрет находится в моей собственности, но не здесь, в Москве. У меня несколько квартир в Москве и здесь тоже есть. В Доме Чекистов.
Юля навострила уши, перестав рисовать в блокноте домик с заборчиком (рисунок был почти готов).
– Вот прямо сейчас пишу книгу об этом доме. Там невероятные истории! Знаете, я давно хотел сосредоточиться на увлекательной исторической журналистике. Раньше был чиновником, сделал успешную карьеру, но надоело. Всё надоело! Уволился в один день и решил: буду жить на ренту. О, это ко мне!
Отодвинув стул, Ясной замахал рукой молодому человеку, озиравшему зал.
– Курьер, – сказал он Вогулкиной, никогда не видавшей такого явления вживую. Молодой человек вручил Ясному небольшой пакет и, приняв чаевые, удалился. Олег Аркадьевич достал из пакета коробку и нетерпеливо распечатал её. Там были настольные часы – не слишком с виду ценные, хотя кто их знает.
– Это из моего дома в Москве, – сказал Ясной.
Не очень понятно было: зачем часы понадобились именно теперь и почему нужно было вызывать курьера в «Штолле»?
Чем дольше они сидели в пироговой, тем более странным казался Юле её собеседник. Очевидно, что никакого интервью из этого монолога не вышло бы даже в том случае, если бы она вправду собралась его делать. Но Олег Аркадьевич так, по всей видимости, не считал – он продолжал свой рассказ.
– Я ещё в родстве с Марком Шагалом, но уже в отдалённом. Есть пара его работ, тоже в Москве, а то показал бы. Малоизвестные картинки. Это моя страховка на случай внезапной бедности. Сразу купят – и «Сотбис» уже засылали ко мне, и «Кристис». Я предпочитаю «Кристис». Хотите ещё пирога?
У Юли к тому времени случилось полное засорение мозгов: Лиля Брик, Сталин по линии Сванидзе, генерал Игнатьев (кто он такой, кстати? Спросить неудобно) плясали в её бедной голове. А теперь ещё и Шагал!
– Может, прогуляемся? Что-то вы бледненькая стали. Пойдёмте в сторону моего дома – да вы не бойтесь, не смотрите так на меня! Я вам расскажу что-нибудь интересное. Для интервью.
Вогулкина, конечно, согласилась – её уже подташнивало от запаха пирогов.
Вышли на улицу, в цветущий май. На свежем воздухе Юле стало чуть легче. Оголтелые пляски в голове (Сталин – как вертящийся дервиш, Шагал – вприсядку, Лиля Брик вальсирует с генералом Игнатьевым) прекратились. В конце концов, всякое бывает. Если ты выросла в обычной советской семье (родители – инженер и врач), это не значит, что кто-то другой не может похвастаться более раскидистым и благородным генеалогическим древом.
– Хотите мороженого? Вам какое? О, я тоже люблю пломбир! Приятного аппетита.
Повторяли Юлин маршрут третьего дня. Слева – шахматисты с букинистами, справа – ребятишки с самокатами. Первая лодка на пруду. Закатное небо, наливавшееся брусничным цветом, как давешний пирог. Яблони припахивали ладаном.
Мороженое ели молча, но, когда поравнялись с девятой гимназией, Ясной сказал:
– Я учился в этой школе. Собственно, все мои родственники по местной линии здесь учились. А некоторые даже работали. Онисим Клер, например. Легендарный швейцарский учёный-ботаник. Тоже наш.
Юля, не выдержав, хрюкнула. Только легендарного ботаника не хватало! Швейцарского, разумеется. Обычный не подойдёт.
Ясной вдруг взял её легонько за рукав. Остановились.
– Смотрю я на вас, Юлия Ивановна, и понимаю, что вы мне не верите. Я и сам, честно сказать, не поверил, когда открыл все эти факты о своей семье. Но это чистая правда! Я потом покажу вам документы. И генеалогическое древо со всеми подробностями.
– И картины Шагала покажете?
– И картины покажу, – не моргнув глазом сказал Ясной. – В Москве часто бываете?
Ворота, в которые Юля не могла проникнуть в прошлый раз, и сегодня были на замке, и Олег Аркадьевич смутился:
– Вот напасть! Я, кажется, забыл ключи от дома в институте. У меня привычка запирать их в сейфе. Тьфу ты!
– Как же вы домой попадёте?
– Ну как? Поеду за ключами в институт. Придётся такси брать, машина моя в ремонте. Я на днях попал в небольшую аварию на Мельковской.
Он говорил уверенно, быстро, не задумываясь даже на секунду, и смотрел при этом Юле в глаза.
К воротам изнутри подошёл мальчик с велосипедом. Нажал на кнопку, двери поехали в стороны.
– Придержи для нас! – крикнул ему Ясной. – Спасибо, Тимоша. Ты ведь Тимоша, правильно?
– Да, – улыбнулся мальчик, придерживая двери и роняя при этом велосипед. Ясной бросился помогать Тимоше, а Юле стало вдруг стыдно. Она ведь совсем не знает Олега Аркадьевича. Ну да, ей не нравятся его узконосые туфли и манера прищёлкивать пальцами при ходьбе, и в легенду о генерале не верится, но это всё равно не повод обвинять его в огульном вранье. Тимошу же он не придумал!
– Пойдёмте скорее, Юлия Ивановна, что вы там топчетесь? – Ясной был уже у фонтана, чуть не подпрыгивал на месте от нетерпения.
– Может, будете звать меня просто по имени?
– Хорошо, – с лёгкостью согласился Олег Аркадьевич. – Пойдёмте, Юля. Вот в этом самом дворе для пионеров Дома Чекистов устраивались собственные торжественные линейки. Представляете? У них были своя дружина, пионервожатая, комсорги… На одной из линеек, 22 апреля, перед детьми выступал Пётр Захарович Ермаков, рассказывал о своём участии в расстреле Николая II.
– Вы с такой симпатией о нём говорите, – не утерпела Вогулкина. Цареубийцы лично ей казались отвратительными.
– Называть человека по имени-отчеству – это не значит симпатизировать, – возразил Ясной. – Ермаков был, кстати, чудовищно неграмотным человеком. Я читал его воспоминания. Потом он сошёл с ума на почве Анастасии Романовой и однажды обознался здесь, во дворе. Принял за Анастасию жену одного генерала, открыл стрельбу из именного браунинга. Одна пуля рикошетом ударила в генеральского шофёра, еле откачали! А дело тут же закрыли.
– Это вам кто рассказал?
– Соседи. Я же здесь со всеми перезнакомился, столько интересного от них узнал. Есть расшифрованные записи бесед, хотите почитать?
– Хочу. А вы с ними только сейчас перезнакомились или сразу, как сюда переехали?
– Юля, вы меня определённо в чём-то подозреваете, – мягко сказал Ясной. – Я как будто всё время должен перед вами оправдываться, и мне это, честно говоря, странно. Как-то не по протоколу, что ли! Я же вам сказал, что у меня жилая площадь не только здесь, но и в Москве, и, вы удивитесь, в Америке. Живу то там, то здесь. Я, кстати, американский гражданин, не только российский… А от соседей я уникальные сведения получил, вот правда! Здесь проживал один писатель-фронтовик, близкий друг Павла Петровича Бажова, так я с его сыном познакомился. Он рассказывал, как Бажов сюда в гости приходил. Да здесь столько народу перебывало! Индира Ганди, Фидель, Мао… А помните стихотворение Сергея Михалкова «Мы с приятелем»? Он его здесь придумал, вот прямо здесь!
Ясной постучал по бортику фонтана – и Юля поневоле представила, как автор государственного гимна сидит здесь, прикусив дужку очков, и быстро- быстро заносит в блокнот стихотворные строчки.
Мы с приятелем вдвоём
Замечательно живём!
Мы такие с ним друзья —
Куда он,
Туды и я!
– Туда, – машинально поправила Вогулкина. У неё сильно кружилась голова.
– В оригинале было «туды», – сказал Ясной. – Я специально консультировался. Вот здесь, смотрите, в конце сороковых стояла будка Пирата, общего пса детворы. Его потом убил местный столяр – кто-то ему сказал, что туберкулёз надо лечить собачьим жиром, а у него сынок был болеющий. И дети нашли потом выпотрошенную шкуру своей собаки, с головой. Всё было присыпано известью. Добрый вечер, Марина Яковлевна!
Олег Аркадьевич так приветливо кинулся навстречу полной пожилой даме в цветастом костюме, что едва не сбил её с ног.
– Здравствуйте, – дама держалась прохладно. – Всё интересуетесь нашим Домом?
Ясной слегка, нерезко дёрнулся.
– Таким домом, как
– А мне вот Клавдия Александровна рассказала, будто бы вы евроокна по льготной цене предложили ей сделать? Если хорошие окна и быстро сделают, так я тоже заинтересована. Вы заглянули бы ко мне с обмерами! Я сейчас до булочной и сразу обратно. Забыла хлеба взять.
– Загляну. – Олег Аркадьевич внимательно смотрел вслед соседке, сразу и переваливающейся с ноги на ногу, и как будто переливающейся благодаря своему цветастому костюму в воздухе.
– Окна? – развеселилась Юля. – Про окна вы мне ещё не рассказывали.
– А разве можно целую жизнь пересказать за два часа? Мою точно нельзя, – улыбнулся Ясной. Как ни странно, эти его слова прозвучали правдиво, скорее всего потому, что и были правдой.
– А мою можно, – сказала Юля.
– Это потому, что вы ещё молоды. Покоптите небо с моё… Окнами я занимаюсь не всерьёз, есть у меня маленькая фирмочка. Если кому интересно, имейте в виду. О, я же вам не дал свою визитку!
Вот в тот момент Юля и вытащила ладонь из растянутых рукавов свитера, который проклинала с утра – надо же было вырядиться в такой жаркий день! Приняла визитку с курсивными буквами, а следом ещё одну – красно-белую, где Олег Аркадьевич Ясной был указан уже как директор фирмы «Окна в мир». Номера телефонов, обратила внимание Вогулкина, были одинаковые, хоть и набранные разным шрифтом. (Вторая визитка не сохранилась.)
– А вы случайно не знаете, в какой квартире застрелился второй секретарь обкома Пшеницын? – спросила Юля.
– В двадцать третьей, вон там, – показал пальцем Ясной. – С тех пор Дом Чекистов стали называть «пастью дьявола, пожирающей людей». Что вы опять так на меня смотрите, Юля? У меня отменная память.
– А вы случайно не забыли свои особо ценные часы в ресторане?
– Ну что же вы мне не напомнили, Юля? Теперь придётся возвращаться в «Штолле».
– И потом за ключами в институт?
– Да, и за ключами в институт! А во-он с того балкона, видите, на голову первого секретаря обкома Андрианова нагадила свинья! В сорок третьем. Многодетные там жили, отец на фронте у них был. И бабушка додумалась взять поросёнка. Жил он в ванне, а гулял на балконе. И прямо на дорогую шляпу Андрианову сделал свои дела!
Подошла, переливаясь в лучах заката, Марина Яковлевна с булкой «Уктусского» под мышкой. Ясной галантно взял её под руку с другой стороны и махнул на прощание Вогулкиной:
– Не забудьте прислать интервью перед публикацией.
Юля обернулась, покидая двор, потому что до неё, кажется, долетел смеющийся голос Ясного:
– Эти журналисты, с ними глаз да глаз!
Вернулся с прогулки Тимоша, кивнув Юле, как доброй знакомой. От него, как от черёмухи, пахло медовым пирогом.
3.
В следующий раз Вогулкина увидела Олега Аркадьевича через два с половиной года. Были тогда совсем другие пироги – и в прямом, и в метафорическом смысле.
Они с Пашей уже окончили университет, Паша стал жить с Алёной и Алёну эту от Юли скрывал. На свадьбу, во всяком случае, Вогулкину не позвали. Делали вид, что не было никакой свадьбы. Научный труд о Доме Чекистов тоже увял на корню: Зязев к его истории охладел сразу после того, как Юля подробно рассказала ему о загадочном Олеге Аркадьевиче и его изысканиях.
– Я никогда не умел быть первым из всех, но я не терплю быть вторым, – процитировал Гребенщикова. Паша считал, что у БГ есть цитата на любой случай жизни. У БГ, Шекспира и Высоцкого.
Рассказ про Ясного Паша выслушал с интересом, но встретиться с ним тогда не захотел.
– Чудак какой-то, – сказал он. – Сын лейтенанта Шмидта.
Юля решила, что Зязев, наверное, прав. Мало ли странных людей в Екатеринбурге, особенно по весне, это же не повод относиться к каждому всерьёз! Но что-то не отпускало её мыслей от Ясного, ведь даже если он был настоящий аферист-авантюрист, всё равно какое-то здравое зерно в его историях имелось. И как убедительно, как ловко он складывал на ходу враньё и факты!
– Может, он тебе понравился как мужчина? – спросила подруга, которой Вогулкина открылась по чистой случайности.
– Да вроде нет, – сказала Юля. Если честно, ей никто не нравился как мужчина кроме Паши Зязева, с которым они стали в конце концов любовниками. Лет пятнадцать всё это у них продолжается.
А тогда, после памятного похода в «Штолле», Вогулкина несколько месяцев провела в сетевых раскопках – читала про Шагала, Лилю Брик и генерала Игнатьева (их два оказалось, отец и сын: оба выдающиеся). Нашлась даже заметочка про «мнимых потомков генерала Игнатьева», но у Юли дома не было принтера, распечатать заметочку сразу она не смогла, а потом та исчезла, как если бы её и не было.
Ясному Юля позвонила через пару дней, заранее страдая от того, что придётся врать. Но у Олега Аркадьевича сработал автоответчик – и Вогулкина, малодушно ликуя, скороговоркой сообщила, что интервью, к сожалению, не выйдет, так как газету, для которой планировался материал, внезапно закрыли.
Лгала она не так убедительно, как Ясной, – к тому же он-то не лгал, а привирал. Делал жизнь интереснее, чем она есть на самом деле.
А снова увиделись они в музее писателей Урала, куда Паша устроился на работу ещё до окончания университета. Юлю он с собой не позвал, там ставки для неё не было. Вообще нигде для неё ставки не было, и на безрыбье она начала потихоньку проводить свои собственные экскурсии по Екатеринбургу – рассказывала об истории храмов, о царской семье. Потом прошла курсы, получила свидетельство гида. Сделала маршрут «про художников»: Неизвестный, Волович, Брусиловский, Метелёв, Калашников… Букашкин, разумеется. Народ не то чтобы прямо валил к ней на эти экскурсии, но что-то зарабатывала. На жизнь уходило немного – об отдельной квартире, спасибо им, позаботились родители. Папа и сейчас подкидывал Юле то пять, то десять тысяч «на глупости». Но расстраивался, конечно, что она и замуж не вышла, и карьеры не сделала. Мама по-прежнему наивно верила, что дочь однажды «всем покажет», а сама Юля чем дальше, тем чаще вспоминала своего именного двойника, кудрявую мартышку из четвёртого «Б». Гадала: как сложилась жизнь у неё?..
В музей писателей Урала Юля тогда прибежала сразу после экскурсии в Храм на Крови. Была очень расстроена, потому что в храме её отчитали за то, что «отбирает хлеб у местных гидов». Хотелось, чтобы Паша пожалел, посочувствовал, но он, как назло, спешил домой: у Алёниной мамы был день рождения.
– А ты сиди здесь сколько хочешь! – Паша бросил на стол ключ от своего кабинета. – Потом оставишь на вахте. Всё, я поскакал!
Поддёрнул штаны неловким движением (для кого-то – смешным, для Вогулкиной – любимым), чмокнул в губы и был таков.
Юля осталась в чужом, но при этом невыносимо родном (ведь Пашин!) кабинете – не столько обиженная, сколько разом обессилевшая. Вокруг не было ничего интересного: это вам не иностранный фильм, где даже второстепенный персонаж имеет на рабочем столе фото любимой жены. К тому же эта Алёна, ухо окаянное, пренебрегала соцсетями, так что Вогулкина только гадать могла, как она выглядит.
Представила её с лицом своего двойника – вёрткую, большеротую, волосы бараньим руном. Отогнала видение, как муху. И уже совсем поднялась было с места, чтобы идти домой, когда в дверь постучали.
Грифельно-серый на этот раз костюм, галстук в тон, расстёгнутое длинное пальто. Губы над пиковой бородкой расползаются в улыбке.
– О! – сказал Ясной. – Теперь-то я вас точно ни с кем не перепутаю. Здравствуйте, Юлия Ивановна! – (Опять она стала Юлия Ивановна!) – А вы здесь какими судьбами?
Оказалось, что Зязев назначил Олегу Аркадьевичу важную встречу в музее и забыл о ней с той же лёгкостью, с какой на неё согласился.
– Мне нужна краеведческая справка о писателе Саливанчуке, – сказал Ясной, недовольно обшаривая взглядом кабинет.
– Сейчас всё узнаем. – Вогулкина от радости, что можно позвонить Паше на законных основаниях, кинулась за телефоном с такой прытью, что запнулась о чугунный бюстик Бажова, стоявший на полу.
И легла плашмя.
Ясной поднял Вогулкину с пола. Отряхнул от пыли. Прикосновений его пальцев Юля почти не чувствовала. Может, потому что всё болело?
– Руки-ноги целы? Ну-ка пошевелите вот так пальцами.
Осмотром остался доволен:
– Жить будете. Но с синяками. В ближайшее время.
– А вы ещё и врач, разумеется, – простонала Вогулкина.
– Окончил два курса медицинской академии. Кое-что помню.
Юле после подножки Бажова звонить кому бы то ни было расхотелось. Павел Петрович как-то очень быстро вернул её с небес на землю.
– Не беспокойтесь, Юлия Ивановна, – сказал Ясной. – Я сам ему сейчас наберу. Я ведь, знаете, уже почти дописал ту книгу, про Дом Чекистов. Придёте на презентацию? Их будет как минимум три: в Доме книги на Валека, в музее каком-нибудь, ну и в Москве обязательно.
Говоря всё это, Олег Аркадьевич расхаживал по кабинету Паши, зорко вперяясь взглядом то в часы (ничем не примечательные!), то в календарь с красным «окошечком». Вёл себя как человек, который что-то потерял в этом кабинете, но не теряет надежды найти.
У Юли страшно болели правое колено и правый локоть, она мечтала теперь уже только о том, чтобы уйти отсюда – и увести с собой Ясного от греха. Но он, похоже, никуда не спешил.
– А вот у вас здесь чайник даже имеется, – удивился гость. – Сообразим по чашечке?
Юля хотела признаться наконец, что она здесь не работает, а оказалась в Пашином кабинете исключительно благодаря своей глупой влюблённости. И всё же промолчала. Похромала набирать воду из кулера, но Ясной галантно отобрал у неё чайник.
– Сидите, вы же раненая!
Пальто своё длинное он, между прочим, так и не снял, хотя в кабинете было тепло. И Юле вдруг померещилось, что подклад при ходьбе отсвечивает чем-то металлическим.
Браунинг? Именной, как у Ермакова?
Скорее всего, она сильнее, чем думала, ударилась головой. Это была всего лишь пряжка ремня, не подходившая, как решила Вогулкина, костюму.
Пока пили чай, сам собой отыскался Зязев. Позвонил Ясному с извинениями.
– Никуда не уходите, я прямо сейчас приеду. Справка ваша готова, но я её с собой случайно увёз. Юля там ещё? Дайте ей трубочку.
Юля отозвалась с печальным достоинством.
– Ты чего такая смурная? Ладно, потом расскажешь. Он тебя слышит сейчас?
– Да.
– Говори так, чтобы он не понял, о чём речь. Сможешь?
– Не уверена, но попытаюсь.
– Короче, с этим дядей нечисто. И до меня только теперь допёрло: это же тот самый, который тебя водил тогда в «Штолле»?
– Да.
– Мне только что звонили из ФСБ. Какой-то капитан Ваулин. «Капитан Воронин жевал тропинку и задумчиво смотрел вокруг…» Сказал, что ко мне, дескать, обратился на днях такой-то. Просят проявить по отношению к нему максимальную предусмотрительность. Вот я и думаю: это что значит? Он с ними работает? Или он у них под колпаком? Блин, Юля!
– Что случилось?
– Я дебил! Я же по его собственному телефону всё это излагаю. Его наверняка слушают. В общем, никуда не отпускай его, через двадцать минут буду.
Приехал Паша только через час, но искусственно задерживать гостя в музее не пришлось – Ясной и сам не спешил прощаться. Развлекал Юлю историями о своём детстве, распределённом между Пермью, Свердловском и Москвой. В Перми он посещал балетное училище, в Москве успел поучиться у Эрнста Неизвестного, в Свердловске занимался японским языком с агентом КГБ, отставным разведчиком.
– Но вы же понимаете, Юлия Ивановна, что отставных разведчиков не бывает?
Когда Зязев возник на пороге, деликатно посыпанный по плечам снегом, как сахарной пудрой, Вогулкина кинулась ему навстречу, позабыв о коварстве чугунного Бажова, – и чуть не запнулась снова. Но устояла.
– Да что же это с вами сегодня! – удивился Ясной.
Паша привёз с собой завёрнутый в пергаментную бумагу рыбный пирог (невидимая Алёна в дополнение ко всем своим способностям ещё и отлично готовила) и бутылку водки «Журавли». Начал доставать из шкафчика стаканы, тарелки, пачку салфеток в надорванной упаковке – и тут же всё поронял. Какой же он всё-таки нелепый, с нежностью подумала Юля. И как же они непохожи с Ясным! Есть двойники, а есть антиподы; вот Паша был совершенный антипод Олегу Аркадьевичу. Мягко отстранив Зязева, Ясной аккуратно разложил пирог по тарелкам, не уронив ни крошки, и тут же сморщился:
– К несчастью, я не смогу попробовать. Здесь лук, а я его не терплю ни в каком виде.
Юля глянула на Олега Аркадьевича с благодарностью. Не будет нахваливать Алёнин пирог!
Впрочем, уже через пять минут от благодарности не осталось и следа. Олег Аркадьевич принялся рассказывать Паше свою биографию заново – и за два года в ней произошли заметные изменения. Лиля Брик и Шагал куда-то исчезли, зато появился Колчак и укрепился генерал Игнатьев (какой из них был дедом Олега Аркадьевича, не уточнялось; возможно сразу оба, отец и сын).
– В каждом порту меня ждёт сестра, хочет меня спасти, – шепнул Паша на ухо Вогулкиной, когда Олег Аркадьевич вдруг отвлёкся на свой телефон.
– О, – сказал без всякого выражения. – Фээсбэшники звонят. Обещали пропуск в архив на Лубянке. Обещали – сделали! Ну, друзья мои музейные, мне пора.
Паша слегка побледнел.
– Вы справку не забудьте. Я сейчас файлик найду… И если что ещё потребуется, только скажите.
– Да, спасибо вам, Павел Германович. И вам, Юлия Ивановна. Вы уж поберегите себя, пожалуйста. Под ноги смотрите внимательнее! Между прочим, я бы вам посоветовал сменить в помещении окна.
– Окна? – Зязев выглядел совершенно растерянным.
– Ну да. Сквозит холодом. Я по хорошим расценкам работаю, своих вообще никогда не обманываю.
– А чужих? – спросила Юля.
– Ну вот, опять за старое, – засмеялся Олег Аркадьевич. – Не пользуюсь я, Павел Германович, доверием у Юлии Ивановны! Почему-то она считает меня обманщиком. Ну да ладно. Может, ещё когда-нибудь увидимся, бог даст.
Олег Аркадьевич ласково посмотрел на Вогулкину, прежде чем закрыть за собой дверь. А Паша тут же повернул в двери ключ и бросился на Юлю так, словно не из дома сюда пришёл, а с войны.
От Паши сильно пахло луком, но это ничего не испортило.
4.
У Гребенщикова в каждом порту живёт сестра (хочет его спасти), а при каждом архиве обязательно найдётся кто-то из ФСБ. Волков, позапрошлогодний знакомый с площади Труда, напрямую сказал, что именно через него капитан Ваулин вышел на Зязева.
– Они давно, оказывается, пасут Ясного, а он скользкий как уж. Или как угорь? – Зязев засомневался в точности сравнения.
Они лежали на страшной кровати в страшной почасовой квартире, за которую заплатила Вогулкина, потому что у Зязева сегодня «не было с собой налика». Своего собственного жилья у Юли тогда ещё не имелось, а у Паши дома сидела невидимая Алёна.
Юля прижимала к груди драгоценную Пашину голову, целовала вспотевший от усердия лоб. Потом обвилась вокруг него точно как угорь. Или уж.
– Ещё раз? – благодушно спросил Паша. – Ненасытная ты, Юлька.
И заговорил про архив, ФСБ и Ясного.
Очень романтично!
А потом, придвигаясь всё ближе, стал вдруг расписывать свою семейную жизнь. Сообщил, что Алёна сексом не особенно интересуется, она «серьёзный учёный». Юля хотела спросить, как одно связано с другим, но промолчала – не потому, что вопрос был неуместный, а потому что Паша, говоря о жене, вёл себя так, будто не был вообще связан никакими узами. Будто бы он родился на свет исключительно для того, чтобы радовать Юлю Вогулкину.
И каким таким серьёзным учёным была Алёна, осталось невыясненным.
– Мне пора, – спохватился Паша, и они оторвались наконец друг от друга. – Слушай, Юльк, у тебя ведь мать в «Гармонии» работает? Она не может мою Алёну пристроить на обследование?
– Наверное, может, – растерялась Юля. – Я спрошу.
– Спроси. Живём уже три года, детей всё нет. Она переживает.
– А ты?
– Ну и я, конечно, тоже. Если получится бесплатно, будет вообще супер. Я отплачу, ну ты знаешь. Отдам мелкими услугами.
Юля тем же вечером спросила маму, сможет ли она помочь её «близким друзьям».
– Разумеется, пусть приходят. Только обязательно вместе. А что за люди, я их знаю?
– Паша – мой однокурсник, Алёна – его жена.
– Тот самый Паша, с которым вы раньше дружили?
– Мы и сейчас дружим.
– Ну-ну, – сказала мама.
Юля была благодарна за то, что мать не стала расспрашивать дальше, а просто объяснила, в какой кабинет «подойти». И о визите Зязевых в «Гармонию» она тоже впоследствии не распространялась. Но визит, судя по всему, помог, потому что Алёна вскоре забеременела. Васе, их сыну, сейчас десять лет, и он тоже невидимый. На фейсбуке суеверный Паша свою семью не показывал. С тех самых пор жена его Алёна и стала для Юли неотъемлемой частью Зязева – как ухо или глаз. Нельзя ведь отнять у любимого человека ухо или возненавидеть его. Даже если оно мешает тебе жить.
– Ты же знаешь, что о главном не пишут в газетах и о главном молчит телеграф? – так сказал ей однажды Паша вместо желанного «я тебя люблю», отвергнутого по причине заезженности.
Юля всё никак не могла выпустить из рук ту фотографию, где она и Ясной были запечатлены для вечности на фоне Дома Чекистов. Оба вышли не слишком удачно: Вогулкина моргнула, Олег Аркадьевич с открытым ртом. Но капитана Воронина (так про себя стала называть его Юля) дефективное фото вполне устроило: он поблагодарил Зязева за помощь, а Юлю – за содействие (чем одно отличалось от другого, полковник не объяснил, но, видимо, отличалось).
Паша напечатал тогда два экземпляра этих фотографий: один для ФСБ, другой на память Юле. Зачем ей такая память, десять на пятнадцать, глянцевая бумага? Двор Дома Чекистов был ещё голый, без зелени, самое начало марта, повсюду сугробики-гробики, но Ясной стоит почему-то без шапки.
– Да, это он, – улыбнулся капитан Воронин. – Вот чертяка!
Юлю поразило, с какой симпатией он говорит о Ясном: нежность охотника к уже пойманной дичи? И почему он не бежит арестовывать Олега Аркадьевича прямо сейчас, если тот и в самом деле «мошенник-аферист широкого спектра»?
Но Воронин будто бы никуда не спешил, переносил уже согласованные встречи, внезапно отменял совещания, самим же и назначенные, а потом внезапно появлялся, например на Юлиной экскурсии, и она начинала заикаться, путаясь в именах- отчествах известных художников.
– У вас картиночка вверх ногами! – сказал капитан Воронин во время одной такой экскурсии. Как он присоединился к группе, Вогулкина не заметила, – когда шли по Энгельса, его не было, но на Красноармейской уже светилась приветливой заботой знакомая улыбка.
Юля с трудом довела экскурсию, распустила людей на углу Куйбышева – Белинского. Одна странная женщина (она пришла с котом, держала его на руках как ребёнка) принялась донимать Юлю вопросами, но в конце концов ушла и она (кот через плечо строго смотрел на Вогулкину и фээсбэшника, а тот молчал, спокойно улыбаясь).
– Вы пришли ко мне поговорить о Ясном? – спросила Юля. – Почему вы его не арестовали? Ведь мы с Пашей даже фото специально сделали по вашей просьбе! Он так не хотел сниматься, вы представить себе не можете, чего мне стоило его уговорить…
На самом деле Олег Аркадьевич от съемок не отказывался, и вообще, он ещё по телефону звучал радостно, а уж когда явился на встречу с Юлей и Пашей, вовсе расцвёл.
– Мои музейные друзья! – с чувством сказал он, по-хозяйски открывая им ворота во двор. – Как я рад вновь вас видеть!
Рассказал, что теперь может считать себя их полноправным коллегой, поскольку начиная с прошлой недели возглавляет клуб друзей краеведческого музея.
– У меня к вам просьба, Олег Аркадьевич, – сказала Вогулкина. – Я никогда не была внутри Дома Чекистов, ни в одной квартире. Мне вот интересно: рамы там распашные или раздвижные?
– Везде разные, – сказал Ясной, внимательно глядя на Юлю. – В моей квартире – распашные. Но пригласить вас в гости прямо сейчас, увы, не могу, хотя был бы рад. Дело в том, что квартира только что обработана от насекомых. Старый жилищный фонд, сами понимаете…
– Клопы, тараканы? – живо откликнулся Паша.
– Всякой твари по паре, – сказал Олег Аркадьевич. – Так что не взыщите, погуляем во дворе. Видите вон те следы на фасаде? Это от пуль Ермакова остались, когда он стрелял в генеральскую жену… Мерещилась ему Анастасия Романова, всюду он видел её двойников.
Юля вздрогнула, будто по спине кто-то провёл ледяным пальцем.
– Замёрзла? – Паша приобнял её за плечи и тут же обвёл взглядом двор – вдруг откуда-нибудь выскочат невидимая Алёна с невидимым Васей?
Юля высвободилась из Пашиных объятий не только из-за этого взгляда, но и потому, что Ясной совершенно точно всё заметил и правильно определил.
Он вёл их в ту часть жилого комплекса, что выходила на улицу Володарского.
– Изумительные фасады, я считаю, – сказал Олег Аркадьевич.
– Пришедшие, увы, в упадок навсегда, – ответил Паша.
Ясной, судя по всему, был не очень хорошо знаком с творчеством БГ и заспорил с явной обидой:
– Ну почему же навсегда? Найдём средства, отреставрируем. Это ещё будет жемчужина Екатеринбурга, вот увидите! А вот в этом здании, кстати, находилась библиотека, специально созданная для жильцов дома. Впоследствии именно она стала библиотекой имени Герцена, которая на Чапаева, знаете? Между прочим, фонды формировались из собраний книг репрессированных…
Именно в тот момент Паша и попросил Олега Аркадьевича сделать памятное фото.
Ясной послушно встал рядом с Вогулкиной, взял её под руку. И снова она не почувствовала его тела, даже как будто не заметила. Бесплотный дух он, что ли? – рассердилась Юля.
Финал той прогулки удался на славу. Сделав круг по двору, Ясной собирался откланяться у ворот, как добрый хозяин, как вдруг его остановила пожилая дама в бордовом пальто, благоухающем средством от моли. Марина Яковлевна, вспомнила Юля. Окна хотела по льготной цене.
– Что же это вы, Олег Аркадьевич, пропали? – соседка воинственно наступала на Ясного, а он делал шажки назад, как в танго. – Я аванс заплатила, ждала в указанное время, а так никто и не пришёл. Ни денег, ни окон! И у Клавдии Александровны то же самое! Вы что же это, обмануть нас решили? И сами не показывались с тех пор. Вы в какой квартире-то живёте?
– В семнадцатой, – не моргнув глазом сказал Ясной. – А что, к вам никто так и не подъехал? Безобразие. Сегодня же всё выясню и позвоню. И вам, и Клавдии Александровне.
– Клавдия уже написала бумагу на вас, – более мирным тоном сказала Марина Яковлевна. – Мы думали, вы в шестьдесят девятой. Пришли туда, а никто о вас не слыхивал. Сейчас столько мошенства!
– Ну вот зачем же сразу бумагу? – расстроился Ясной. Поправил пальцем очки, поскрёб свою пиковую бородку. – Вы просто квартиру мою неверно запомнили, а потом я уезжал в продолжительную командировку.
– На два года, что ли?
– Да. Изучал новые технологии в Швейцарии. Оставил дела на подчинённых, но вы правильно сказали: сейчас столько мошенников! Никому нельзя верить.
Окончания разговора Паша с Юлей не дождались, но Вогулкина готова была поставить передний зуб на то, что расстались Ясной с Мариной Яковлевной добрыми друзьями.
– Ну и кадр, – восторгался Паша. – Ты ему слово, он тебе тридцать!
Юля отмалчивалась, трогала языком передний зуб.
Капитан Воронин неизвестно почему отмалчивался, как бы выдерживая Юлю на медленном огне нетерпения. Ждал, что она сама поведёт разговор. Запутается, выдаст себя, проговорится. Методика у него была такая, проверенная годами долгой практики и разнообразного опыта. Но Вогулкина, выдав первую тираду-вопрос и не получив ответа, успокоилась.
– Раз вам нечего сказать, то я пошла. На улыбку вашу я уже насмотрелась.
Воронин тут же нахмурился.
– Вы, Юлия Ивановна, осознаёте, с кем связались?
Она тут же вспыхнула – как будто не на медленном огне её держали, а на максимальном, с риском пожара.
– Я ни с кем не связывалась!
– А почему в результате обыска в так называемом институте истории России советского периода обнаружены ваши личные вещи?
Она так и села.
– Какие вещи?
Воронин стал загибать пальцы, и Юля безо всякого удовольствия заметила, что они довольно толстые и заросли волосами чуть не до самых ногтей.
– Книги, выданные вам в библиотеке Уральского государственного университета, – это раз. Кулон золотой в виде бабочки – это два…
Третий волосатый палец завис в воздухе, но Юля перебила капитана:
– Я действительно потеряла кулон и даже писала об этом объявление в университете, чтобы, если кто найдёт, вернули, но при чём здесь Ясной?
И осеклась, вспомнив. Золотая бабочка, подарок родителей на восемнадцатилетие («Порхай по жизни, дочка, но выбирай самые лучшие цветы!»), была у неё на шее в тот день, когда они с Олегом Аркадьевичем ели пироги в «Штолле». Она не заметила пропажи сразу, хватилась через несколько дней – и подумала, что просто обронила где-то. Честно сказать, бабочку эту Вогулкина никогда не любила, но это был подарок, поэтому она и написала объявление.
И книги – точно ведь, она оставила их в музее, когда прибежала туда с экскурсии, а потом, со всеми этими падениями и пирогами, забыла взять. А когда стали искать, уже спустя неделю, никаких книг там не было, и Юле пришлось заплатить в библиотеке штраф.
– Я по вашему лицу вижу, что вы действительно ничего не знали, – мягко, с каким-то даже сочувствием сказал капитан Воронин. – И поэтому отвечу на ваши вопросы. Ясного мы взять не смогли. Готовили операцию, но он успел выехать из квартиры – жил он, кстати, не в Доме Чекистов, а рядом с автовокзалом, снимал комнату на Щорса. Выезжал в спешке, но всё-таки оставил на столике ваш кулончик. И записку: «Передать Юлии Ивановне Вогулкиной с нежным приветом».
– С нежным приветом?!
– Именно так. Мошенник, известный вам под именем Олега Аркадьевича Ясного, а нам – под целым рядом других имён, любил трофеи. И никогда их раньше не возвращал. Зацепили вы его чем-то, Юлия Ивановна… Повезло вам, что не вышли за него замуж, как другие.
– Какие другие? Где он сейчас находится?
– Как я полагаю, подозреваемый в преступных действиях покинул Екатеринбург. Возьмите ваш кулон…
5.
Настоящая фамилия Ясного была прозаическая – Кузин. Михаил Сергеевич, как Горбачёв. В уголовных делах проходил также под именами Ивана Соломатина, Андрея Игнатьева, Ильи Спиридонова, Юрия Лившица, Абрама Зильдовича и так далее. В синагоге, по словам капитана Воронина, его знали чуть ли не как главного еврея Свердловской области; в епархии сказали, что Ясной очень активно сотрудничал с ними, когда сгорел в очередной раз один из храмов на Ганиной Яме.
– Сгорел до сотрудничества или после? – не удержалась Юля. – А с мусульманами он как-то взаимодействовал? С буддистами?
Воронин хмыкнул. Странно, он вовсе не выглядел расстроенным, как любой другой на его месте, – такая крупная рыба сорвалась с крючка и даже кусочка губы на крючке не оставила! А капитан (почему он всего лишь капитан, кстати? Не самое высокое звание, если Юля правильно помнит) был как будто даже довольным. Можно сказать, гордым, как родитель, отпускающий взрослого сына в свободный полёт.
– Вы знаете, сколько лет Кузину? – спросил Воронин весело.
– Тридцать? Тридцать пять?
– Полтинник!
– Не может быть! Никто не может выглядеть так молодо в полтинник.
– Никто, кроме Кузина.
Воронин с нескрываемым восторгом рассказывал о жизненном пути Михаила Кузина, уроженца города Реж Свердловской области. Рос в неполной семье (мать – учительница), очень любил читать, увлекался историей, посещал театральный кружок при местном Доме культуры. В шестнадцать лет, не окончив школы, ушёл из дома, оставив матери записку – чтобы не искала и не волновалась.
Спустя несколько лет в Свердловске генерал МВД, проживающий со своей семьёй в Доме Чекистов, увидел из окна, как его уже не очень юную дочь провожает до подъезда кавалер. Выправка кавалера генералу понравилась, спину он держал прямо, а руки, между прочим, не распускал. (Хотя мог бы и распустить – дочь засиделась в девках.)
Дальнейшее сверху было разглядеть затруднительно.
Дочь у генерала была единственная, он над ней трясся больше, чем над своей карьерой.
– Познакомишь с избранником, Аннушка? – спросил генерал. – Кто таков, кстати? Как звать?
Аннушка сказала, что молодого человека зовут Илья Спиридонов – он военный врач родом из Ленинграда. У Ильи очень хорошая семья. Одна бабушка – переводчик с древних языков, другая – родственница Достоевского по линии первой жены. Дед был художником. Отец погиб на фронте, мама – блокадница. Есть младшая сестра Агния. В Свердловск Илью направили по распределению, он работает в 354-м военном госпитале на Декабристов. Специальность – терапевт.
– Ну что ж, приводи его к нам на ужин, посмотрим, что за терапевт такой, – сказал генерал.
Велел супруге организовать угощение первого уровня (у них в семье для всего были уровни, установленные лично генералом) – с холодными закусками, мясным блюдом и домашним сладким пирогом (для сравнения: угощение высшего уровня включало в себя горячую закуску типа «жюльен», бульон в супнице и торт из кафе «Киев» по спец- заказу).
Илья пришёл точно в указанное время, с двумя букетами цветов и бутылкой коньяка. Генералу гость понравился. Ощущалась в нём приятная любому военному человеку склонность к дисциплине; кроме того, он был отличным слушателем, поддерживал компанию в выпивке и вообще вёл себя так, как положено серьёзному молодому человеку.
– У тебя начальник-то Попов вроде бы? – спросил генерал, пока женщины суетились с чаем.
– Попов – это главврач, – улыбнулся Илья. – Я пока рядовой, мне другое начальство положено.
– Ну если будут обижать, не стесняйся, говори, – по-родственному сказал генерал. – С Аннушкой-то серьёзно у вас?
– У меня очень серьёзно, – тихо сказал Илья. – У Ани, надеюсь, тоже.
– А лет тебе сколько?
– Двадцать шесть.
– Выглядишь моложе, – заметил генерал.
– Это у нас семейное, – засмеялся Илья. – Отец, уже когда женатый был, откроет дверь слесарю, а тот говорит: «Взрослые дома есть?»
Посмеялись.
После сладкого пирога генерал пригласил гостя к себе в кабинет.
– Ну если серьёзно у вас, так женитесь!
– Да я готов! – просиял Илья. – Только вот как же мне жениться, если у меня нет ни квартиры, ни машины, ни денег. Аннушка достойна лучшего.
Аннушка, легка на помине, заглянула в кабинет – лицо ничем не примечательное, фигуры, можно сказать, нет, зато прожитые годы разобрать проще простого. Какого она там лучшего достойна, это вопрос высшего уровня!
– Значит, так, – сказал генерал. – Денег я вам дам. Женитесь. А пока можешь к нам перебраться, места хватит.
Аннушка просияла, стала почти хорошенькой. Илья покраснел, как мальчишка.
– Так он и есть мальчишка, – сказала ночью супруга. – Нет ему никаких двадцати шести. И о другом как бы не врёт, но привирает. Ты бы проверил его, Петя.
Генерал обычно прислушивался к мнению супруги, она была женщина мудрая, кадровиком работала на крупном заводе. Кадровики редко ошибаются. Но не хотелось генералу обижать зятя, тем более тот очень растрогал его своим скромным чемоданом в серую клеточку – с похожим чемоданом один юный курсант прибыл много лет назад к месту своей первой службы, не мечтая о звёздных погонах… И вообще чем дальше, тем чётче генерал видел в Илье самого себя – ранимого, одинокого в чужом городе юношу.
Илья чуть не на следующий после приглашения день перебрался в Дом Чекистов и зажил с Аннушкой одной семьёй. Не откладывая, молодые пошли подавать заявление в загс, но у Ильи какого-то важного документа не оказалось на руках, поэтому отложили на несколько дней.
Супруга вроде бы помягчела, слегка расположилась к Спиридонову – ей ведь тоже хотелось для дочери счастья! Когда узнала, что Петя собирается дать денег на свадьбу и машину (квартира – своим чередом, а на машину очередь подходила), заулыбалась:
– Я тебя сама хотела об этом попросить, но ты прежде меня догадался!
Генерал собрался рассказать супруге о том разговоре с Ильёй в кабинете, но что-то его в тот момент отвлекло. А потом забыл – мало ли у него хлопот да обязанностей по службе!
Вечерами они вчетвером ужинали, приятно беседовали. И во время одной такой беседы супруга вдруг вспомнила старую легенду о Доме Чекистов.
– Говорят, в одной из квартир нашего подъезда запрятаны ценные исторические документы. То ли план какой, то ли карта.
– О, прямо остров Сокровищ! – воскликнул будущий зять.
– Ну сокровища не сокровища, но определённо что-то ценное, – сказал генерал. – И видно, что их разыскивали. Мы когда здесь получили квартиру, удивились, почему в казённом жилье обои как бы с ножичком везде пройдены.
– Потом уже соседи рассказали, что эта история чуть не с первых лет постройки дома тянется, – добавила жена. – Забраться сюда чужим людям непросто, жильё режимное, а всё равно, видать, забирались, искали.
– Помните, мам-пап, – оживилась Аннушка, – как к нам водопроводчик приходил без инструментов?
– Точно, было такое, – подтвердила супруга. – Аферист какой-то! Так и зыркал глазами по стенкам, притом что его не вызывали и никаких протечек у нас не было. Я его сразу определила, так он убежал, только пятки сверкали! Я аферистов за версту вижу.
Разговор перешёл на другую тему, а утром генералу сообщили, что можно выкупать автомобиль. Собрался записать его на имя Ильи, тот отказывался:
– Мне как-то неудобно. Но если вместе с вами, тогда ладно.
– Добро, – сказал генерал, – я деньги сегодня сниму со своей сберкнижки, завтра вместе поедем, оформимся.
Аннушка тогда нигде не работала, всё не могла трудоустроиться, чтобы по душе пришлось (ещё одна боль родителей, которая должна была отпасть вместе с первой). И вот каждое утро она вместе с Ильёй вставала в семь пятнадцать, чтобы проводить его до госпиталя – и каждый вечер ровно в шесть встречала его на КПП. По дороге жених рассказывал невесте о сегодняшних больных, о взбалмошной хирургине Ксении Юрьевне, к которой Аннушка слегка ревновала, о том, как солдатики бегают из одного корпуса в другой с направлениями и анализами, – в общем, рабочий день Ильи генеральская дочь представляла себе объёмно и живо, в подробностях.
Вечером накануне покупки машины генерал удивился, что Аннушки с зятем так долго нет. Дочка вернулась только к девяти, одна и расстроенная.
– С ним что-то случилось, папа! Я ждала у КПП, как всегда. Ко мне даже солдата отправили. Сказали, ну так позвоните ему в отделение, а у меня номера телефона нет, никогда я ему не звонила!
Илья так в тот вечер и не вернулся в Дом Чекистов, а генерал, уже когда лёг спать (Аннушку отпаивали настойкой пиона до самой ночи), вдруг вздёрнулся весь и поспешил в свой кабинет. Там на столе, между двух папок с документами, лежали деньги на машину. А теперь, конечно, не лежали.
– Дурак же, какой я дурак! – ругал себя генерал. Так сильно ругал, что супруга смолчала, обошлась безо всяких «а я говорила».
Труднее было с Аннушкой. Никак она не могла поверить в то, что жених её сбежал, ограбив родителей. Даже когда генерал при ней звонил в госпиталь и ему сказали, что никакого Ильи Спиридонова там не знают. А вот Ксения Юрьевна там действительно работала, только была не хирургиней, а процедурной сестрой…
Генерала вскоре перевели в Москву со всем его пострадавшим семейством, соседям юный «Спиридонов» не слишком-то примелькался, поэтому спустя столько лет и стал заново шнырять по квартирам Дома Чекистов. Не давала ему покоя та история с секретными документами.
– Вбил он себе в голову, что это были личные бумаги Анастасии Романовой, которая будто бы спаслась каким-то чудом после казни в Ипатьевском доме и жила до самой смерти в режимном подъезде, – рассказывал капитан Воронин. – Он вам, Юлия Ивановна, показывал следы ермаковских пуль на фасаде?
– Показывал.
– Но вы же понимаете, что никаких следов там остаться не могло, даже если бы Ермаков и вправду стрелял тогда в генеральскую жену? Фасад неоднократно обновляли. Тем более после такого вопиющего случая.
– А почему он тогда?..
– А потому что наш Михаил Сергеевич, или, как вам привычнее, Олег Аркадьевич, одержим не только мелкой и крупной выгодой, но и тем, чтобы любой ценой сделать жизнь увлекательнее! Свою, вашу, мою, нашу общую жизнь… Украшал правду, обставлял реальность подробностями, привирал всегда со знанием дела. Знал, что́ на кого подействует. Вас попытался своей генеалогией впечатлить. Других – военными или врачебными заслугами. На женщин действовал неотразимо, куда нам, грешным…
Аннушку он соблазнил совсем ещё молодым человеком – ему только-только восемнадцать стукнуло. Всех делов-то было – регулярно от корки до корки читать «Медицинскую газету» и «Красную звезду», куда при всей нашей секретности просачивались любопытные факты, которые Кузин запоминал и использовал. Да он чужие биографии носил как костюмы! И все приходились впору.
– Ну не знаю, – засомневалась Юля. – Мне вот он как-то сразу показался подозрительным. Но я тоже сомневалась! Даже ругала себя, что плохо думаю о незнакомом человеке. А что было после Аннушки, на чём он засы́пался?..
Генеральских денег Кузину хватило ненадолго. Он быстро привык жить на широкую ногу: одевался на вещевых рынках, обедал в ресторанах, целое лето провёл в Крыму. Там на пляже познакомился с новой «невестой» – с ней пришлось возиться дольше, потому что она была обеспеченная вдовушка с маленьким сыном. Жила в Волгограде. Обобрал в конце концов и вдовушку. Поехал с деньгами в Сочи, там – новый роман, старая схема… Любовь, признание, загс, исчезновение с деньгами или ценными вещами. Даже как-то надоело уже. Обязательно брал на память о каждой своей подруге какой-то небольшой трофей – так повелось с аметистового перстенька глупой Аннушки, пропажу которого она заметила, уже когда переезжала в Москву.
При этом Кузина тянуло заняться чем-то серьёзным – сказать своё слово в исторической науке, написать книгу. Хотелось вернуться в свердловский Дом Чекистов и найти тайник с документами. Но отвлекала презренная бытовуха: вечный поиск новых несчастных баб, мелкое мошенничество с землёй, позднее – оконный «бизнес», на котором он, кстати, попался во второй раз, не сумев отказаться от приработка.
Несчастные бабы, к счастью, не переводились – этого добра у нас хоть пруд пруди. Вот только выдавал теперь Кузин себя не за врача, а за военного. Это после того, как связался с очередной невестой, а у неё, как выяснилось, вся семья – докторишки. Тут уж «Медицинской газетой» не отделаться, хотя он и энциклопедию почитывал, а всё-таки опасался погореть.
Не только женщины ему, кстати сказать, верили. Он был очень убедителен, врал с каждым годом всё лучше и выглядел всё представительнее. Когда требовалось – молодел, если нужно – старел.
Неделю спустя после своего тридцатилетия Кузин под личиной Андрея Игнатьева ехал в спальном вагоне с очередным генералом – то ли случайно так совпало, то ли по плану, это Воронину неизвестно.
Из Киева в Москву шёл тот поезд. Генерал был в хорошем расположении духа, предложил попутчику составить ему компанию. Выпили немного, потом добавили ещё немного. Оба ведь служивые, есть о чём поговорить. Правда вот, Андрей Игнатьев был в штатском. И невесёлый.
– Чего грустишь? – по-доброму спросил генерал.
– Да к матери еду в Москву, генерала мне дали недавно, а форму сшить не успели. Хотел всего лишь старуху свою обрадовать…
– Ну, этому горю я точно смогу помочь! – обрадовался попутчик. – Как только приедем, отправляйся по этому адресу, скажешь, что от меня. Будет тебе форма! А звание твоё давай прямо сейчас отметим.
Отметили.
– Ты где служишь-то? – спросил Игнатьев первым.
– В Киеве, а ты?
– Под Ленинградом. В Полтаве у родни гостил.
Как раз недавно была в «Красной звезде» статья о достижениях одного военнослужащего из Ленинградского военного округа. Игнатьев пересказал её своему новому знакомцу в подробностях, не переврав ни одной фамилии.
– О, так ты с Женькой Телятниковым знаком? – обрадовался генерал. – Это мой однокашник. Хотелось бы мне его повидать. Передай привет!
– Передам, не забуду, – клялся Игнатьев.
Общаясь с военными, изображая одного из них, самым главным было никогда не «служить» в тех частях, где служил собеседник. Желательно, чтобы они находились одна от другой на максимальном удалении! Благо страна позволяла. А если сыщутся общие знакомые, так это не страшно. Важно первым задать правильный вопрос и самому не лопухнуться с ответом.
Прибыли в Москву, пожали друг другу руки, Игнатьев поблагодарил генерала за помощь – и отправился за формой. Такие она перед ним возможности открывала, что он их даже осознать все сразу не мог! Отвлёкся, расслабился. И, уже наряженный в новенькую «парадку» генерала, крепко уснул в зале ожидания Казанского вокзала, откуда собирался выехать в Свердловск.
Именно в тот час, на беду Игнатьева, в здание вокзала вошёл военный патруль. Смотрят – а там целый генерал спит! Без сопровождения, даже, кажется, без багажа. Непорядок. Стали будить аккуратно:
– Товарищ генерал, проснитесь! Товарищ генерал!
Спросонок не сумев оценить ситуацию верно, Игнатьев сделал именно то, чего делать не следовало, – побежал от патруля. Его догнали, уже безо всякой уважительности потребовали документы – и выяснили, что никакой Игнатьев не генерал, а всего лишь гражданин Кузин, который к тому же находится в розыске.
Присудили ему вполне божеские четыре года, наказание отбывал в Новой Ляле Свердловской области. Показал себя примерным и раскаявшимся, так что на свободу вышел не только с чистой совестью, но и годом раньше. И первым же делом после освобождения рванул в Свердловск. Не давали ему покоя таинственные бумаги из Дома Чекистов, всё искал способ, как бы к ним подобраться. А капитан Воронин искал способ поближе подобраться к Кузину, потому как присматривал за ним после освобождения по личной просьбе одного высокопоставленного московского военного.
– Чем больше я о нём узнавал, тем сильнее меня поражала его невероятная, безграничная наглость! – сказал Воронин. – Мешало Кузину только то, что он не мог сконцентрироваться на одном крупном деле, постоянно отвлекался на мелочи. Самое смешное, Юлия Ивановна, что он действительно написал книгу о Доме Чекистов, и она получилась весьма занимательная! Вы не читали?
– И не собираюсь. Уверена, там сплошное враньё.
– Ну не сплошное. И потом, как изложено! Роман!
– Вы им будто бы восхищаетесь, – сказала Юля.
– Виноват, – развёл руками капитан Воронин. – Ничто человеческое, сами понимаете. И если бы он не увлёкся побочным мошенничеством с окнами, то мог бы не пускаться в бега!
Погорел Кузин на тех самых евроокнах, которые предлагал по льготной цене жильцам Дома Чекистов. Ему надо было попасть во все квартиры режимных подъездов без исключения, но сделать это по легальной причине: я, дескать, пишу книгу, не согласитесь ли ответить на пару вопросов? – получалось не всегда. Люди теперь стали намного подозрительнее, это в советское время можно было постучать в любую квартиру, попросить стакан воды и получить его. Вот Кузин и совмещал приятное с полезным, историю с бухгалтерией. От денег отказываться он с самых юных лет не умел и, когда доверчиво обобранные им старушки начали возмущаться, пропал из виду окончательно. Нашёл он тайник или нет, так по сей день и неизвестно. Но по заявлению одной из потерпевших жиличек был вновь объявлен в розыск. А тут и Юля с Пашей удачно подвернулись под руку…
– Мне всё-таки кажется, что вы специально его упустили, – сказала Юля, когда капитан Воронин прощался с ней, будем надеяться, навсегда. Сказала она это тихо, и капитан вполне мог сделать вид, что ничего не услышал.
6.
О смерти Ясного Юле сообщили в крайне неудачное время, когда она везла экскурсантов на Ганину Яму. Один из них, очень высокомерный, в автобусе делал вид, что не слушает, как Вогулкина рассказывает о старой Коптяковской дороге, и демонстративно читал книгу «Пятьдесят лет в строю». Автор – генерал Игнатьев. Раньше Юлю разволновало бы это совпадение, но в последнее время она отмахивалась от подобных сюжетов, как от комаров. Её не разволновало даже внезапное явление на виртуальном горизонте полной тёзки, которая уехала в Великобританию и сделала там научную карьеру.
«Вроде бы мы с тобой учились в одном классе», – написала ей вторая Юлия Вогулкина, после чего довольно агрессивно потребовала, чтобы первая сделала официальный запрос в гугл – потому что при запросах в сети всплывало не только имя учёной мартышки Вогулкиной, но и никому не нужного уральского гида. И её довольно неудачная, скажем честно, фотография.
«Количество упоминаний в научном мире сейчас приобретает особое значение», – сообщила мартышка. Юля ответила, как будто они снова были четвероклассницы: «Тебе надо, ты и пиши. В гугл».
Вторая Вогулкина потрясённо замолчала, но в гугл, судя по всему, обратилась, потому что теперь при упоминании их общего имени в Сети появлялось уточнение – (
Телефон зазвонил, когда автобус уже свернул на узкую дорогу, ведущую к монастырю, и за окнами, как вертикальные жалюзи, замелькали берёзы. Юля всегда отключала звук на время экскурсии, а тут вдруг забыла. Схватила трубку после первого звонка.
– Мне тут в музей рассылка пришла, – сказал Паша Зязев. – Олег-то наш Аркадьевич внезапно скончался. И нас с тобой зовут к нему на похороны. Завтра в одиннадцать, в крематорий.
Экскурсию Вогулкина вела после этого известия как во сне. Мерещился ей за каждым деревом то Ясной в своём сером костюме, то капитан Воронин-Ваулин, который, судя по всему, потерял всякий интерес к делу об аферисте Кузине… Она тарабанила раз и навсегда сложившийся текст о царской семье, показывала, где находятся свечная лавка и трапезная, провожала до туалета, но думала в это время совсем о другом: неужели Ясной действительно умер?..
Такие люди не имеют права уходить из жизни запросто, думала Юля, на автомате объясняя при этом водителю, как проехать в Поросёнков лог. Высокомерный экскурсант, читавший в автобусной тряске мемуары генерала Игнатьева, сказал, что специально договаривался в турбюро о поездке к Мемориалу царской семьи – и что ему глубоко фиолетово, если остальным участникам экскурсии это неинтересно.
– Мне всегда нравился глубокий фиолетовый цвет, – сказала Юля, но всё-таки попросила водителя сделать крюк в сторону лога. С турбюро она потом разберётся.
Неужели Ясной умер, неужели его больше нет? Нашёл ли он тайник в Доме Чекистов? Под каким именем провёл последние годы?
– Я вам вопрос, вообще-то, задала, – обиженно сказала низенькая экскурсантка в потёртом синем платочке. Стрёмненький синий платочек… – Если церковь не признаёт захороненные в Петербурге останки за мощи святых царственных страстотерпцев, так зачем нам ехать к тому месту, где их обнаружили?
– Господи! – немедленно отозвался высокомерный. – Вы ещё у неё спросите про Анастасию Романову, правда ли она спаслась?
Зря он так, конечно, подумала Юля. Сейчас начнётся религиозный диспут, хорошо хоть, ехать недолго.
– Мы стараемся предоставить нашим туристам объёмную картину, – сказала Вогулкина, пытаясь отцепить от своих мыслей Ясного, образовавшего там нечто вроде колтуна. – Действительно, официальная церковь не признаёт найдённые в Поросёнковом логу останки Романовых. Я ведь рассказывала вам об этом, когда мы осматривали монастырь! По версии церковников, после уничтожения тел Романовых уцелела одна лишь фаланга пальца Александры Федоровны. Она замурована теперь в Брюссельском храме. Мы как раз подъезжаем к Мемориалу. Вещи можете оставить в автобусе, остановка будет совсем короткая.
Почти половина экскурсантов осталась на своих местах, но синенький платочек почему-то ринулся к Мемориалу первым.
– Вот здесь обнаружили тела почти всех Романовых и их верных слуг. А вон там, – Юля махнула рукой в сторону небольшого леска, куда вела узкая тропинка, – были найдены останки Марии и Алексея.
Высокомерный с каким-то особенным смаком щелкал фотокамерой, словно бы заново расстреливая Романовых, а «синий платочек», пригорюнившись, сказала Юле:
– И ведь даже берёзы здесь растут кривые да низкие! Вот какая вам ещё нужна правда, безбожники?..
Юля так вымоталась после этой поездки, что даже в квартиру к себе поднялась не сразу. Чуть не полчаса сидела на лавочке, остывая. Яблони уже начали облетать, и после недавнего дождя нежные лепестки прилипали к туфлям: звучит романтично, а выглядит, как будто встал ногой в размокшие бумажные салфетки.
Снова позвонил Паша.
– Ты чего такая варёная? Дома сегодня? Заехать?
– Не надо, – сказала Юля. – В крематории завтра увидимся.
Слово «крематорий» показалось вдруг нежным и сладким. Крем здесь звучал, не кремация.
Был ли Ясной таким же ухоженным в гробу, как в жизни?
Был ли там Ясной вообще?
И почему никто не предупредил о том, что хоронить его – или очередного двойника, Кузина, Спиридонова, Игнатьева, Зельдовича, всех сразу – будут под крышкой?..
Вогулкина приехала в крематорий раньше времени. Пока ждала, купила в киоске четыре красных гвоздики (их здесь бессловесно заворачивали в бумагу, не предлагая «как-нибудь оформить»). Наблюдала за тем, как входят в зал ожидания другие прощальники – лица их были Вогулкиной незнакомы, но пару старух из Дома Чекистов она вроде бы опознала. Они были без цветов, с решительным выражением на лицах. Странное дело: Ясной умер, сама Юля постарела, а обманутые старухи почти не изменились. Заколдованный дом. Там, наверное, не бумаги Анастасии Романовой замурованы, а рецепт вечной жизни.
А вот капитан Воронин-Ваулин в крематорий почему-то не явился.
Тоже умер, поди. И ведь не проверишь! А старухи – живы…
Чем дольше стояла Юля у закрытого, с прикрученной винтами крышкой гроба, тем сильнее прорастала внутри неё тоска: стойкий сорняк с мясистым корнем.
Стебель тянулся от сердца к горлу, чтобы выскочить воплем, – но по кому ей вопить, не по Олегу же Аркадьевичу Ясному?
Или всё-таки по нему?
Жизнь большинства людей скучна и утомительна, особенно жизнь условно порядочных людей, таких как Юля и Паша. Да, они не обманывают, не воруют, не выдают себя за генералов и даже грешат исключительно по расписанию, утешая себя тем, что не хотят доставлять своим ближним непереносимых мучений. Но жизнь их становится с каждым годом всё тяжелее, каменеет день ото дня. Сбросить бы её с плеч, как гору, которую Сизиф вполне мог бы принести к Магомеду, – и стать таким образом его двойником.
Паша, пробравшись ближе к гробу, взял Юлю за руку, и она вспыхнула от радости, которая пока ещё не растворилась в утомительной, скучной жизни. Но скоро и от неё ничего не останется, кроме двух-трёх искр в памяти – и те со временем погаснут.
«Кто зажёг в тебе свет, обернётся твоей тенью и в ночной тишине вырвет сердце из груди», – на сей раз это не Паша, а Юля вспомнила подходящую к случаю цитату.
Но вслух произносить не стала.
Смотрела, как условный брат Ясного идёт к микрофону, слегка раскидывая носки в стороны. Балетная походка!
Думала, что покойник, скорее всего, и вправду учился в Пермском хореографическом училище, был внуком генерала Игнатьева и владельцем работ Марка Шагала. Вся его ложь – временами топорная, временами изысканная, как брюссельское кружево, все его преступления, мошенничества, обман – вырастали из желания быть честным с собой, а не с другими. Он сам был своим собственным двойником, а не искал сходства с другими, как это делает весь мир.
Юля высвободила свою ладонь из Пашиной руки – и улыбнулась, как не принято на похоронах.
Даже на похоронах афериста.
Игрок за номером 12849
Человек вечно должен думать о лице, которое прячут, но в действительности берёт в расчёт лишь маску, данную маску, а не какую-либо иную. Скажи мне, какую маску ты носишь, и я скажу, какое у тебя лицо.
За окном ходили бабушки-сталкеры: без масок, перчаток и чувства вины. Комарова с высоты второго этажа сверлила бабушек взглядом на протяжении сигареты. Потом возвращалась в комнату, бахнув балконной дверью, и снова хваталась за горячий планшет. Игрок за номером 12849 прислал вызов. Счёт 45:3 в её пользу.
Комарова была уже не молоденькая, поэтому всё про себя отлично знала. Понимала, что надо держаться подальше от всяких там денежных пари, казино и компьютерных игрушек. Даже от невинных аркад вроде той, где Губка Боб бегает от Планктона. В эту аркаду играл Ваня ещё в первом классе, а мать его, всего лишь раз попробовав, прошла махом несколько уровней и тут же испугалась, ощутив нехороший внутренний зуд: алчбу продолжения.
– А Парамоша-то азартный, – сказал ей давным- давно Миша Зайцев, забывшийся, как предполагалось, напрочь вместе с группой
Парамоша возник тогда в разговоре вот по какой причине. Вечером у холостого Зайцева собирались компании условно интеллигентных людей, и с одним из них (Кирилл – очки, бородёнка, «Беломор») Комарова внезапно схлестнулась в споре: Кирилл говорил со слюнями на губах о какой- то западной модели по имени вроде бы Виктория Мазза. А Комарова была совершенно уверена в том, что эту самую Маззу зовут Валерией, – не потому что следила за её, прости господи, карьерным ростом, а потому что обладала уникальной памятью на любые человеческие имена (даже венгерские и китайские).
Кирилл закусил удила вместе с бородёнкой, слюни, как праздничный салют, полетели во все стороны.
– Виктория! – кричит. – Гадом буду, Виктория!
А тогда ведь не было телефонов с интернетами, как сейчас, когда любой спор решается молчаливым гуглением нужного слова – и торжествующим показом нужной ссылки. Надо было искать какие-то журналы, доказывать знание матчасти.
Но Комарова тоже завелась не на шутку:
– Валерия она, а не Виктория! Спорим на тыщу!
Поспорили, руки друг другу протянули, Миша разбил их рукопожатие как каратист. Ладонь у Кирилла была влажная, мягкая и холодная – на ощупь как солёный огурец с нижней полки холодильника.
– А Парамоша-то азартный, – с интересом сказал Миша, когда Комарова на ночь глядя упаковалась в пальто, гневно вжикнула молниями на сапогах и отправилась к Ольке Меньшиковой за доказательством правоты. Потом уже только узнали, что этой ночью в соседнем дворе была перестрелка центровых с уралмашевскими, но азартных пуля не берёт.
Олька давно легла спать, телефона у них не было. Комарова орала под окнами, как соловей в брачный период – но без сладостной мелодичности.
– Ленка, ты? – подруга появилась на балконе в халате, со встрёпанной головой (обычно-то Меньшикова вставала на час раньше парня, с которым тогда жила, чтобы он не увидел её ненакрашенной и без укладки). – Случилось что?
– Скинь журнал! Ну, который я тебе месяц назад подарила.
Тогда все ещё дарили друг другу модные журналы, шампуни и колготки. (Сейчас попробуйте!)
Олька вроде бы покрутила пальцем у виска, а в соседнюю форточку высунулась бабка в бигудях.
– Я вот тебе щас скину! Милицию вызову!
Комарова сделала вид, что не услышала, и тут же получила журналом по башке, потому что Меньшикова была верная подруга.
Свет там у них во дворе не горел. Комарова, прижимая к себе журнал, прошла нервным шагом к ближайшему фонарю, освещавшему ночную улицу по чистой случайности. Сердце тукало сразу во всех местах – в голове, в животе, в пятках. Это в ней резвился азарт.
Открыла нужна страницу – вот она, блондинка с улыбкой во всю дурь!
Разумеется, Валерия. Никто и не сомневался.
Теперь – обратно к Зайцеву. Только бы сердце по пути не выронить.
У Миши в квартире тем временем царила полная благодать – расписывали вечернюю «пулю». Кирилл как увидел в дверях Комарову с журналом, так по её лицу всё и понял.
– Завтра отдам, – буркнул он. И засобирался сразу же домой, а в прихожей сказал Мише мстительно: – Катя лучше была.
(С Катей Зайцев встречался три года, пока не встретил Комарову в видеобаре «Космос».)
У Комаровой в горле что-то пискнуло после этих слов, и она почувствовала себя голой, как гэдээровский пупсик. Таких мальчики дарили девочкам на 8 Марта – не во всех школах СССР, конечно, а в тех, где учился более-менее обеспеченный контингент.
Зайцев пару секунд поразмышлял, после чего ударил Кирилла в ухо – не сильно, правда очки с носа у него всё-таки слетели. Но не разбились.
«Пуля» тут же отменилась, преферансисты бросились было в прихожую, но не сумели там поместиться – Миша жил в брежневке. (Зато сейчас у него загородный дом, в Коптяках вроде бы.) Да и незачем было помещаться: драки не получилось. Кирилл поднял очки с пола, с достоинством нацепил их на нос и покинул поле боя, всем своим видом информируя, что никакой тыщи он теперь отдавать Комаровой не будет.
Выспоренное ей всучил той же ночью Миша – сказал, что настаивает. Нищая Комарова деньги взяла, хотя сражалась она с Кириллом не из-за денег, не из-за истины и, разумеется, не из-за Валерии Маззы.
Она впервые ощутила в тот вечер, что в одном теле с ней проживает бешеный азарт, а как с этим сожителем поступить, по молодости разобраться не смогла. Ну и он тогда не то чтобы мешал ей, даже почти не беспокоил – так, помахал ручкой и скрылся до времени.
В следующий раз азарт дал о себе знать спустя десять лет, в Баден-Бадене. Эх! Комарова с отвращением посмотрела в окно на мартовский двор, украшенный посредине гигантским ноздреватым сугробом. По всей площади двора были хаотично разбросаны небесно-голубые больничные бахилы и полиэтиленовые пакеты: их приносило ветром надежд с ближайшей помойки, рядом была поликлиника.
Бо́льшую часть времени двор был, кстати, вполне приятный и ностальгический – этакий уцелевший осколок прошлого. Советская муха в буржуазном янтаре. Вход в арку совсем недавно закрыли воротами от посторонних автомобилей, повадившихся ездить с площади Обороны на Декабристов, минуя светофор на Лунке. А прежде сюда мог зайти любой, и если этот любой был тоже не молоденький, то прямо насладиться не мог – двор, как машина времени, переносил свердловчан в девяностые и дальше, в глубь времён. Но приятным он был летом или ранней осенью, когда шелестят листвой деревья; а в марте все городские дворы выглядят отталкивающе, по мнению Комаровой. Хотя сейчас она бы даже в таком погуляла, жаль, не получится.
После сошествия вируса всем вокруг пришлось менять свои планы, оплакивать финансовые потери и сидеть взаперти, сколько скажут. Комаровой ещё повезло в сравнении с той же Олькой Меньшиковой, которая застряла в Италии, где у них был дом. С мужем, мамой и тремя детьми они сидели взаперти уже третью неделю, ожидая, пока ситуация нормализуется. Но она всё никак не нормализовалась, трупы, писала Олька, вывозят уже грузовиками и хоронить родственников не дают – дают потом баночку с пеплом, и всё.
Так что Комаровой действительно повезло: она была в командировке в невинной на той момент Швеции – и всего лишь попала под правило двухнедельной самоизоляции. Прямо из аэропорта, в маске, от которой сильно запотевали очки, приехала на квартиру к младшей сестре Наташке. А Наташка перебралась на две недели вместе с семьёй на дачу к маме, где переносить весь этот бред, конечно, легче. Ваня, сын Комаровой, ехать с ними отказался наотрез, жил вторую неделю в одиночестве и явно этим одиночеством наслаждался.
Он приносил Комаровой продукты, хотя этого можно было и не делать. Наташка – запасливая как белка, в её доме без труда прокормился бы целый полк солдат. Даже сигарет сестре оставила, но велела курить только на балконе и стряхивать пепел в баночку из-под мёда в виде медвежонка. Тыкать окурками в медвежонка было жаль, и Комарова приспособила под пепельницу стеклянную вазочку, планируя потом вымыть её тщательно с «Белизной».
В общем, жить здесь, конечно, было можно, и да- же с комфортом, но это всё равно не Баден-Баден.
Она приехала туда году в шестом или в пятом. Нет, папа был ещё жив, значит, в четвёртом. Богатая знакомая пригласила – квартира прямо напротив Курхауса. Комарова тогда только разошлась с мужем – не с Мишей, нет. С Мишей они расстались давным-давно и без обид, во всяком случае со стороны Комаровой.
Ване исполнилось три года, он обладал неуёмным темпераментом: Комарова уставала от родного сына, как другие – от неродных детей, каких-нибудь шумных проказников в поезде.
– И в кого он такой? – спрашивала у мамы, а та улыбалась!
– Да в тебя, Ленка, ну просто вылитый!
Когда родители разводились, Ваня совсем сорвался с катушек («с котурнов», как шутил в своё время Миша Зайцев, поклонник Античности) – и Комарова, не выдержав, залепила ему однажды пощёчину, а потом оба ревели и обнимались, вытирая друг другу слёзы.
Мама сказала: давай-ка, Ленка, съезди куда-нибудь отдохнуть. Одна. А мы с Наташкой твоего гаврика возьмём к себе на воспитание. И тут как раз появилась та Ира, богатая клиентка с недвижимостью во всех уголках мира. Так она была довольна комаровской работой, что не знала, чем отблагодарить.
– Я же не бесплатно, – вякнула Комарова, но Ира сказала: так вроде бы все не бесплатно, но не все так качественно и быстро!
Сайт ей Комарова действительно сделала очень крутой, но она всем делала очень крутые сайты – и далеко не каждый стремился дать ей за это что-то сверху. Ну, там, конфеты, шампанское. Духи один раз принесли – французские, но просроченные.
Скорее всего, Ира прониклась к Комаровой какой-то человеческой симпатией помимо прочего – у женщин иногда так бывает. Подруг у Иры, судя по всему, не было – только работа и недвижимость по всему миру. Тоже, кстати, неплохо.
И вот у Комаровой в кармане – ключи от квартиры в Баден-Бадене, в сумке – распечатанный билет на «Люфтганзу», она тогда ещё летала из Екатеринбурга, в паспорте – виза, а в голове – сумбур вместо музыки, притом что и музыки там давно уже не звучало. Так, тренькало что-то. Периодически.
Прилетела во Франкфурт, купила, как ей объяснила Ира, билет на поезд, доехала до Баден-Бадена. Шла с чемоданчиком в горку по нужной улице и чувствовала, как расправляются, раскрываются лёгкие – точно крылья! Даже курить не хотелось, но она всё равно, конечно, покурила.
Ира ещё дома ей сказала, что надо сходить в Курхаус, центр водолечения и обязательно в казино. А потом, когда Комарова уже ждала посадки в Кольцове, позвонила добавить: в казино пускают исключительно в туфлях!
У Комаровой с собой были только кеды – в цветочках, красивые, но всё равно кеды, никого не обманешь. Туфли она носила в девяностых, да- же в хлебный магазин ходила на каблуках.
Придётся покупать.
Казино в Баден-Бадене – историческое, в нём кто-то из русских классиков проиграл приданое жены. Достоевский, кажется. Комарова по русскому и литературе всегда хорошо училась, ей, в общем, всё одинаково легко давалось, но математику она любила сильнее, поэтому и стала программистом, а потом веб-дизайнером. В последние годы читала, конечно, не очень много, за новинками не следила и, когда разговор заходил о книгах, тут же переводила его на другие темы. Но Достоевского всё-таки вспомнила.
Купила туфли в первый же день, нашла магазин с распродажей. Бежевые, на каблуке-рюмочке – потом маме отдаст. Платья с собой тоже не было, но ещё и платье покупать – так она вообще разорится.
Залезла в хозяйский шкаф, нашла там симпатичное платьице, цвет фуксия; померила – в самый раз!
Подлецу всё к лицу, как выражается Олька Меньшикова.
Баден-Баден был тихий городок, на улицах вечерами почти никого – прямо как сейчас в Екатеринбурге, вздохнула Комарова. Но здесь злой вирус разогнал людей по домам, а там все под вечер стекались в казино – играть, ну или смотреть, как другие играют.
Идти было метров триста, не больше, но она умудрилась натереть левую ногу новой туфлей. Ещё врут, что кожа, бессовестные!
Прихрамывая, вошла Комарова в игорный храм Германии – и тут же увидела перед собой молодую пару в кроссовках, их никто и не подумал останавливать! Хотела разозлиться, но сама себе удивилась. Вместо злости ощутила внутри сладостное предвкушение, какое ей доводилось испытывать, может, пару раз в жизни, и то сто лет назад.
Всё, что она знала про казино, оказалось правдой – ковры, зеркала, картины в рамах и полное отсутствие часов: чтобы игроки не отвлекались на такую мелочь, как время. Комарова купила фишки у опрятной старушонки с подсинёнными волосиками и прошла в один из залов, где играли в рулетку. Многие курили – тогда ещё можно было.
Она заранее решила, что сделает только две ставки – на девять и девятнадцать. А потом уйдёт, причём решительно!
Ни девять, ни девятнадцать не выиграли.
Тогда она подумала, что будет ставить подряд на чёрное, должно же оно когда-нибудь выиграть!
Но выиграло красное, причём девять и девятнадцать!
И ещё говорят, что новичкам везёт…
Фишки закончились, но сладостное предвкушение не уходило. Комарова точно знала, что выиграет, надо только сходить домой за оставшимися деньгами, которые она с собой в Казино промыслительно не взяла. Надо купить ещё фишек. И поставить на восемь и восемнадцать, а потом – на красное.
Дохромала до дома, вытащила из чемодана конверт с деньгами и достала купюру в пятьдесят евро.
Тут как раз позвонила мама – узнать, как дела, и сообщить новости о Ване, который очень хорошо сегодня вёл себя в садике. Комарова слушала маму, а сама высчитывала в это время наилучшие комбинации для ставок.
Она ходила в Казино ещё трижды в этот вечер. Выиграла двадцать евро и проиграла двести сорок. Азарт не смогли одолеть ни усталость, ни скупость, ни мозоль, натёртая коварной туфлей до кровяного пузыря (переобуться в кроссовки ума не хватило; вообще в тот вечер ей очень не хватало ума!).
На следующий день Комарова проснулась в полдень от учащённого сердцебиения. Пересчитала свои деньги, дождалась вечера и снова пошла в Казино. На сей раз ей повезло: она поставила на чёрное и выиграла, потом на одиннадцать и двадцать девять, и снова выиграла.
Новый крупье был слегка похож на того малахольного Кирилла – и косился он на Комарову без всякой симпатии.
Она собрала фишки, получила в кассе восемьсот евро и ободряющую улыбку кассирши-мальвины, бабушки с голубыми волосами. И твёрдо решила уйти отсюда, чтобы никогда не возвращаться.
Сегодня она была в кедах и заклеила мозоль бактерицидным лейкопластырем.
Уже на самом выходе Комарова испытала вдруг странное ощущение, никогда до сей поры её не посещавшее. Её словно бы затягивало обратно, в первый зал с рулеткой, – ну вот как труба пылесоса втягивает случайно упавшую на пол пуговицу. Со страшной силой тянуло! Азарт трепетал внутри, как будто она бабочку проглотила. Живую.
Тянуло сильно, пуговицу давно бы всосало в мусорные недра пылесоса, но Комарова-то не пуговица! Оглянулась назад, погрозила кому-то кулаком и всё- таки вышла на улицу, в пьянящую ночь Баден-Бадена. Цветы на клумбах, едва успевшие раскрыться, благоухали как неуравновешенные. Комарова выкурила подряд две сигареты, просчитала примерный алгоритм нового выигрыша – и вернулась в Казино.
Так её мотало всю неделю. Ни парка, ни магазина, ни даже соседнего Курхауса с благородной целью испить целебной водички она не посетила – только проигрывала и выигрывала, выигрывала и проигрывала. Когда до вылета остался последний день, она поставила на зеро все свои деньги. И когда рулетка только начала крутиться, поняла, что проиграет.
И проиграла.
Ночью, с чугунной головой, наводила порядок в квартире, где, впрочем, и не успела ничего испачкать – даже в душ ходила через день. Выстирала платье и перед тем, как уехать, повесила его аккуратно на прежнее место в шкафу. Во Франкфурте купила на кредитку подарки домашним, обливая слезами каждый чек.
– Как отдохнули, довольны? – спросила Ира, забирая ключи от квартиры.
– Очень, – сказала бледная Комарова.
– В Казино побывали?
– Побывала.
С Ирой они так и не подружились и больше не общались – потому что нормальные люди проявляют хоть какую-то благодарность, а Комарова вела себя с Ирой так, будто не отдыхала в Баден-Бадене, а на руднике вкалывала. И выглядела сходным образом.
Она никому об этом не рассказывала; даже от Наташки, с которой у них тайн не было, скрыла свою позорную историю. Немного почитала на эту тему в интернете, обогатила лексикон словом «лудомания» и решила жить дальше. По игровым автоматам, тогда ещё в России разрешённым, Комарова не страдала, была к тому же оптимисткой. И о разводе после той поездки журиться совершенно бросила – Баден-Баден вышиб из неё всякую печаль с первым же кругом рулетки. Но в мыслях продолжала высчитывать алгоритм выигрыша, думала, что ошиблась тогда чуть-чуть – зеро выпало в следующий раз и победитель орал, как будто его пырнули ножом.
Комарова была изначальный технарь, математик, пусть и с симпатией к предметам гуманитарного цикла. Мистического в ней не имелось ровным счётом ничего, она даже гороскопы, столь любезные маме с Наташкой, высокомерно презирала. Но в Баден-Бадене к обычным для неё техническим расчётам добавилось ещё и азартное ожидание чуда, такое радостное и в то же время страшное, что избавиться от него на счёт «раз» не смог бы и человек со стальной волей. А Комарова даже алюминиевой похвалиться не могла.
Тем не менее дала себе слово не переступать больше порога казино – и обещание это в целом выполнила. Азарт какое-то время ещё трепетал внутри, но со временем стих и прикинулся мёртвым. Комарова даже забыла о нём со всеми своими работами, к тому же Ваню удалось устроить в хорошую школу – учиться там было трудно, но «у нас стопроцентное поступление», хвалилась директриса. Математикой и всем точняком Комарова занималась с сыном сама, по остальным предметам пришлось нанимать репетиторов – в хорошей школе требовали от детей того, чему на уроках научить не могли, а переводить сына в другую она уже как-то не решилась.
В прошлом году, вроде бы в апреле, она закрыла дверь за очередным репетитором – вкрадчивой англичанкой Ларисой Борисовной, которая, кажется, носила парик, – и повалилась без сил на диван. Был поздний вечер. Ваня сидел в своей комнате, оттуда доносились мелодичные кваканья «контактика».
Комарова лежала на диване и думала: странно, что от моего тела не идёт пар клубами, – она зримо представила себе этот пар, а потом привычно потянулась к смартфону. Надо было позвонить Наташке, но сначала – проверить фейсбук. Новости Комарова читать ленилась, подписалась на нескольких заумных людей и от них получала всю нужную (а в основном лишнюю) информацию.
Вяло крутила ленту и вдруг увидела у кого-то из не очень заумных людей ссылку на игру в приложении. Надо было составить как можно больше слов из букв, расположенных в квадрате пять на пять. Можно по диагонали, лесенкой, строчкой, как угодно, игра в три тура, на каждый – две минуты.
От усталости, не иначе, Комарова ткнула опытным пальцем в ссылку и уже через пять минут скачала себе это приложение.
Игра оказалась весьма увлекательной, приятной и не самой примитивной. Комарова выбрала себе ник Занзара. Раньше она знала, как будет «комар» на нескольких европейских языках, но вспомнила только итальянское слово.
Первую ступень – «Студент» – преодолела через час.
Ваня прошлёпал мимо босиком, но Комарова не сделала ему замечания, хотя он утром сильно кашлял. Возила пальцем по планшету, составляя слова и молниеносно просчитывая самые прибыльные комбинации.
Слова, к сожалению, повторялись. Вар непременно превращался в варана, хор – в хорду, сан – в сани и санки. Клоп и полк, сари и сард, лава и вал, крона и норка держались друг друга, как китайцы в аэропорту.
Но иногда удавалось махнуть через весь квадрат по сложной лестнице и составить какое-нибудь «недоумение» (80 очков!). И тогда игра взрывалась громким «вау!», а поверженный игрок, которых Комарова вызывала на поединки со всех концов света, отползал со своими жалкими баллами в сторону, теснимый красной лентой непобедимой Занзары с отметкой 2400.
На всякие глупости вроде покупки аксессуаров для Занзары в виртуальном магазине Комарова времени не тратила – её аватарчик обходился без шапочек и накладных бород, с которыми вовсю развлекались другие игроки.
Через неделю она прошла десять уровней, став «Повелителем слов». Вынесла совершенно случайно какого-то Шамана из высшей лиги, за что Игра добавила Занзаре дополнительные очки.
Она играла теперь не только вечерами, но и на работе, отвлекаясь от срочных дел, и в транспорте, выключив звук. Проехала однажды мимо своей остановки, потому что не могла прекратить бой с игроком под ником Вася Меченый. Когда жизни заканчивались, Игра предлагала Комаровой приобрести платный пакет бессмертия, но на это она не решалась, потому что была не молоденькая и сама всё про себя знала. Если купит, то никогда уже не перестанет играть, а так можно делать хотя бы небольшие передышки между боями. Впрочем, эти передышки, в которые отныне умещались и работа, и материнские обязанности, и общение с родственниками, казались ей теперь потерянным временем.
Ночами Комаровой снились квадраты с буквами, по которым бегала со страшной скоростью не виртуальная Занзара, а она сама, успешный веб-дизайнер и более-менее ответственная мать. Топала по клеткам, составляя прилагательные и глаголы – Игра это допускала; более того, за глаголы и прилагательные здесь давали больше очков, а Комарова всегда подсчитывала прибыль.
Начинала обычно с левого верхнего угла, а потом грамотно прочёсывала весь квадрат, собирая слова, как чернику: «лев», «лево», «велосипед» (вау!), «сип», «спор», «спора», «спорт». Если рядом «Т» и «Р», это всегда урожай – особенно когда вблизи найдутся «К» и «О». Трок, корт, крот, тор, рот, рок, кор, а если «А» – то кора, арк, акр, а если две «А» – то «рака», «арка», «кара», а если «Н» – Коран, рано, кран, крона, аркан… Овин превращался в вино, вина – в ниву и наив, рота – в Таро и Тору, не говоря уже про трот, торт и, если повезёт, трут. Глаза жгло, подушечки пальцев горели, азарт бесновался и вопил, но Комарова ничего этого не слышала – потому что Игра громко кричала ей «вау!». Она составила слово «удобоваримый» и слово «неудобоваримый»!
В очередной раз терзаясь ожиданием, пока восстановятся жизни, Комарова скачала игру на планшет под другим ником – Москито. «Комар» по-английски, что подтвердила вкрадчивая репетиторша Лариса Борисовна. (Точно в парике! Пар-пари-парик-парикмахер-хер-мари-прах-храм-крап-парк-пир-крип-хриппим-мир-карп-кари-прима!)
Слова «хер», «сука» и «лох» Игра признавала, но прочие дерзости пресекала решительно, выдавая краткий звуковой сигнал, раздражающий не хуже остренькой боли, которая с недавних пор колола Комарову в груди и под мышками.
Надо бы провериться, но когда, если вся жизнь – игра, а сухой остаток подъедали работа и быт? Невинная аркада, где Губка Боб бегал от Планктона, не сумела в своё время подчинить Комарову, зато с этим справились бесконечные квадраты бесчисленных слов (так и не удавалось составить все 170 из указанных – максимум половину, хотя она была уже «Властелином слов»!).
Ваня – теперь не школьник, а студент-философ – однажды спросил:
– Мать, ты у нас игроманом заделалась?
Комарова буркнула что-то – в духе, дескать, должна же я хоть как-то расслабляться?
К тому же это бесплатно – никаких ставок, никакого крупье, сметающего фишки с поля, что твоя уборщица. Подсказками, на которые Игра предлагала тратить баллы, Комарова брезговала, только раз случайно нажала на поле «Подсказка» – и через весь квадрат пробежало жёлтыми клетками слово «одномоментный». Игнорировать «одномоментного» было трудно, Занзара злилась, проиграла бой – и сама себя потом казнила за косорукость. Вообще-то у неё под аватаркой стоял девиз «Играю без подсказок».
Отныне, просыпаясь по утрам, Комарова первым делом вспоминала с блаженством, что у неё целых пять жизней на планшете! Богатство! И ещё пять на телефоне, а если посмотреть бесплатное видео, то будет шесть!
Так продолжалось примерно год, а потом её отправили в Стокгольм на учёбу для веб-дизайнеров. Улетала, когда в мире только-только объявили пандемию, Китай уже закрылся, но в Европе пока было относительно спокойно. Комарова сыграла семь партий в аэропорту и десять в самолёте в режиме офлайн, для тренировки. Мальчик, сидевший в кресле рядом, косился на неё с уважением: сам он методично уничтожал зомбаков в
Учёба в Стокгольме оказалась не настолько занятной, как три тура подряд с игроком под ником Просто Серёжа: у них был разрыв каждый раз в несколько очков, но Занзара всё-таки побеждала, и Просто Серёжа, заподозрив её в обмане, объявил игру без подсказок (цена 200 очков). Иначе не проверить, жульничает ли противник. Комарова хмыкнула, засучила рукава и наваляла Просто Серёже так, что он отполз на какое-то время, а потом прислал ей приглашение вступить в клан «Вперёд, Сургут!». Комарова вежливо отказалась – игровые кланы интересовали её даже меньше, чем виртуальные бороды.
Подобных приглашений было много, они падали в специальную папку для личных сообщений. Игра рекомендовала Комаровой занести игрока в чёрный список, если он позволяет себе оскорбления – неужели такое бывает? Любители составлять слова в квадрате 5 × 5 представлялись Комаровой мирными и в целом похожими на неё саму – измученную работой немолодую мать восемнадцатилетнего Вани, с которым у них день ото дня было всё меньше общего. Комарова выполняла все предписанные материнским кодексом действия: готовила, пусть и без затей, завтраки-ужины, стирала носки и рубашки, выдавала деньги на обед и раз в неделю – карманные. Ваня ласково звал их «кармашки», а Комарову – «мать».
Она предпочла бы «карманные» и «маму».
На шведских курсах было много русских
К концу второй недели Комарова приноровилась играть закрывшись рукой, хотя особого дела до неё здесь никому не было. Она утешала себя тем, что никаких экзаменов-зачётов для них, взрослых дядек и тётенек, тут не предусмотрено, а свидетельство об окончании выдадут всем, кто «прослушал».
Русских на курсах было много, а вот женщин – только Комарова и две некрасивые немки, которые, в отличие от неё, внимательнейшим образом слушали спикеров и даже задавали им в конце выступления вопросы. На прекрасном английском языке.
На пятый, что ли, день учёбы веб-дизайнер Серёжа (просто ли?) из Москвы, волнуясь, пригласил Комарову выпить вечером пива, но она сказала «нет»: у неё было целых три жизни на планшете, а сеть в гостинице ловила с чумовой скоростью. На седьмой день за завтраком всё тот же Серёжа дождался, пока Комарова доест овсянку, и сообщил, что «один тут, короче, сказал, что скоро нас всех погонят домой».
– Как это – погонят? – удивилась Комарова, утратившая связь с коронавирусной реальностью в процессе борьбе за новый статус «Царя игры». Ваня ей не звонил, Наташка писала редко…
– Швецию закрывают, – сказал Серёжа, довольный тем, что наконец обратил на себя внимание Комаровой, пусть и по такому неприятному поводу. – Готовятся к урагану.
– К урагану? – переспросила Комарова.
– Ну, к эпидемии, ты что, не слышала? У тебя обратный билет на какое число?
Комарова открыла сайт с бронью «Аэрофлота» – билета там не было. Никакого. Вообще.
– Отменили, – кивнул головой Серёжа. – У меня тоже. Срочно звони, проси, чтобы вывезли. А то неизвестно, как потом выбираться. Я уже позвонил. Поставили в лист ожидания.
Тем же вечером пришло уведомление от организаторов курсов: просили как можно скорее покинуть территорию королевства. Комарова позвонила Наташке, попросила связаться с «Аэрофлотом» (отсюда звонить никаких денег не хватит), а пока ждала ответа, большим пальцем возила по планшету, составляя новые слова. Игроков в этот час было почему-то немного. Того, кто в конце концов прислал ей вызов, она отправила в нокаут в первом же раунде – без шанса отыграться! Но он (или она) тут же попросил реванша.
Сыграла ещё раз – и вновь победа. Не такая убедительная, как в первый раз, 800 очков у Комаровой, 666 – у игрока за номером 12849. Даже ник себе не придумал, ленивец, оставил номер, который присваивается автоматически. А может, не ленивец, просто не придаёт этому значения? Вон и аватарка у него такая же скучная, как у Занзары, – голое личико…
Между прочим, город, откуда игрок выходит в сеть, – родной Екатеринбург.
А 666 – сумма всех чисел колеса рулетки.
Комарова на миг призадумалась, но потом решила списать всё это на рядовой процент совпадений.
Наташка позвонила только через час, сказала, что за время ожидания звонка успела приготовить семье ужин и помыть посуду. В трубке на громкой связи всё это время играла музыка.
– Зачем ты мне про музыку рассказываешь? – сердилась Комарова. – Что там с вылетом?
– Ты в листе ожидания на завтра, – сказала сестра. – Других рейсов не будет, так что дуй в аэропорт и карауль там.
Спустя четыре часа Комарова с кое-как собранным чемоданом уже сидела в первом терминале аэропорта Арланда, прямо под рекламой, изображающей беззаботную девицу в пушистой маске для сна. Маска была надета таким образом, что нос и рот девицы оказались оголены. Это не соответствовало веяниям времени и поэтому раздражало. Вообще всё раздражало, к тому же бесплатные жизни закончились и на планшете, и на смартфоне. От скуки Комарова начала смотреть по сторонам, но ничего интересного не заметила.
На табло вылетов преобладали красные буквы отменённых рейсов. Пассажиры держались друг от друга на пионерском, как говорили в детстве Комаровой, расстоянии. Кофе в неё уже не лез. Магазины в аэропорту один за другим закрывались, над Швецией спускалась ночь.
– О, тоже здесь? – рядом с ней в кресло упал Серёжа. Комарова сначала хотела разозлиться, но потом передумала. В некоторые моменты лучше, когда рядом есть хотя бы Серёжа.
Ночь они провели в Арланде, дремали по очереди – чтобы не оставлять без присмотра вещи. Серёжа приятно удивил Комарову тем, что смотрел тот самый сериал, к которому она относилась с симпатией – во всяком случае, так было раньше, до Игры.
– Вообще-то странно, что ты, мать, подсела на такую бессмысленную игрушку, – сказал ей как-то раз Ваня. – Я бы ещё понял какую-нибудь мощную стратегию, но это?..
А Комарова в ответ заявила, что люди, использующие компьютер для работы, как раз таки и подсаживаются на самые незатейливые игры. Лупят по шарам, взрывают пончики или вот составляют слова. Ей и в голову не пришло бы грузить Игру на рабочий комп. Она была её личной жизнью, свободным временем, страстью и отдыхом одновременно. А может, ей просто не хватало криков «вау!» и «супер!» в обычной жизни?..
Ваня выслушал мать, снисходительно кивнул и больше на эту тему не заговаривал.
Утром в Арланде открылся первый магазинчик, и Серёжа сбегал за кофе. Комарова обожгла губы, потому что хлебнула не глядя. Расстреливала очередью слов игрока за номером 12849. Счёт у них был 10 – 1, противник каким-то чудом обошёл Комарову в последнем раунде с перевесом в четыре очка. Она вытащила планшет из сумки, и вот уже не Занзара, а Москито отправил игроку 12849 вызов – тот немедленно принял его и тоже, разумеется, продул.
Интересно было бы Занзаре сыграть с Москито, кто из них лучше, я или я? – именно об этом думала невыспавшаяся Комарова, когда пришло сообщение от «Аэрофлота». Вылет подтвердили и ей, и Серёже. А на стойке регистрации сообщили, что это последний рейс из Стокгольма в Москву.
Пассажиры на борту сидели все как один в защитных масках. Комарова подумала и тоже надела намордник из Наташкиного пакетика. И дала второй Серёже, а он так растрогался, что лучше бы не давала. Не было сил выслушивать благодарности от чужого человека, который ей к тому же не нравился.
Весь полёт она делала вид, что спит, так убедительно, что в самом деле уснула и пришла в себя, только когда пилот объявил посадку и в салоне вспыхнул мерзкий свет.
Пассажиры вскочили с мест, но стюардесса тут же прикрикнула:
– Не встаём, уважаемые пассажиры! Заполняем анкеты для медицинского контроля.
Потом в салон вошёл человек в спецодежде, измерил всем температуру бесконтактным термометром.
Никто из пассажиров не температурил.
Стюардесса, прощаясь с Комаровой на выходе из воздушного судна, пожелала ей удачи с таким видом, как будто знала о том, что удача ей точно не светит. На паспортном контроле очереди почти не было, зато потом все пассажиры вставали намертво в очереди на контроль медицинский.
Серёжа, к счастью, потерялся ещё до того, как Комарова покинула борт. Дышать в маске было невозможно, уши болели от резинок, да ещё и постоянно запотевали очки. Даже в помещении.
«Если все вокруг в масках, так мне, наверное, можно без маски?» – эта сомнительная логическая выкладка показалась Комаровой абсолютно верной, поэтому она стащила бумажный намордник с лица – будто вынырнула из воды после долгой задержки дыхания.
Медицинский контроль состоял в том, что у Комаровой забрали в конце концов анкету, заполненную ещё в самолёте, и пустили на просторы Шереметьева.
В первом же попавшемся маленьком кафе она взяла чашку кофе, сырники и прильнула к Игре, ожидая сражения с 12849-м, но он вышел из сети и не появлялся уже несколько часов. Сыграла без удовольствия несколько партий с «джедаем» Калинкой, «одаренным слововедом» Василием Петровичем и «гуру» Юлечкой, сразив всех, кроме Юлечки, – но та явно играла с подсказками. Невозможно разглядеть на игровом поле слово «реконвалесценция» – ну то есть разглядеть-то его можно, но вот много ли народу его знает?
Комарова бдительно изучала список ненайденных слов после каждого тура. Сырники тем временем остыли, да и кофе превратился в горькую бурду. А ведь надо ещё купить билет на ближайший рейс в Екат!
Взяла на тот, что улетает через три часа.
– Борт почти пустой, – сказали на регистрации.
Наташка по телефону сообщила, что они хотели забрать Ваню к маме на дачу, но он упёрся как осёл.
– Я его не потащу ведь на себе, Ленка! Совершеннолетний человек, студент. Пусть живёт один, не переживай. Денег мы ему оставили, продуктов купили. А ты из аэропорта сразу езжай к нам. Ключи заберёшь у соседки сверху, только маску не забудь!
В салоне самолёта было ровно десять человек.
Чемодан Комаровой выехал на ленту первым.
Такси прибыло ещё до того, как она вышла из терминала.
И через тридцать минут Комарова уже грохотала чемоданом по ступенькам Наташкиного подъезда. Она не стала разбирать вещи, не стала ужинать, а только сняла маску и вымыла руки.
12849-й появился в сети в тот же момент, как она открыла Игру, – будто ждал сигнала. 1200:680. 900:500. 1500:1000. Играл он (она?) в целом неплохо, но не понимал, судя по всему, что здесь важно не только увидеть как можно больше слов, но и быстро считать очки за каждую букву.
Комарова подавила в себе странное желание отправить игроку личное сообщение с советом.
Уснула она с планшетом в руках и смартфоном под подушкой, только утром позвонила Наташке с мамой и Ване – сказать, что приехала.
Сына известие не слишком впечатлило, но он напомнил, чтобы мать не забыла перевести ему на счёт «кармашки». И, спохватившись, спросил:
– Может, принести чего?
Уже неделю Ваня оставлял ей продукты под дверью квартиры, а Комарова выставляла взамен пакет с мусором. Потом выходила на балкон и с жадностью смотрела, как сын идёт к ближайшей помойке – красивый, высокий! Поравнявшись с аркой, Ваня оборачивался и небрежно махал рукой.
Наташкина квартира невзлюбила Комарову сразу. Засохло два цветка, несмотря на то что Комарова поливала их отстоявшейся водой. Встали настенные часы. Перегорела лампочка в ванной. И, самое ужасное, на третий день накрылся роутер. Работать без вайфая Комарова не могла, раздавать мобильный было бессмысленно: не та мощность.
Позвонила на работу, там никого. Ах да, все на удалёнке! Дни святого карантина.
Набрала директору на мобильный, тот сказал, что организует новый роутер на днях, но придётся немного подождать, потому что у всех сейчас большие проблемы с поставками.
Комаровой показалось, что директор нетрезвый: голос его звучал как-то странно. Но сайт-то ей нужно было доделать: тот, над которым начала работать ещё до Швеции! Уж что-что, а сайты людям точно будут нужны в условиях новой реальности… Тем более там заказчик нервный: первые сообщения от него были длинные и вежливые, а сейчас приходили только короткие и злобные.
Она мучилась от безделья, оттого, что жизни в Игре кончались скорее обычного, оттого, что не может заставить себя ни читать, ни смотреть кино. Спала до обеда, потом просматривала ленту фейсбука – кто песни поёт под гитару, развлекая скорее себя, нежели подписчиков, кто мастерит игрушки из втулок от туалетной бумаги… Будущее предсказывали и те, что с гитарой, и те, что со втулками. Предрекали всеобщую катастрофу, гибель не от вируса, так от голода.
Комарова вируса не боялась, потому что у неё была Игра. И работа будет, как только роутер привезут…
Сны здесь снились ей странные – и запоминались в деталях. Как к ней в квартиру ломится молодая женщина с чёрными волосами, а Комарова изо всех сил пытается её не впустить. Или какое-то загадочное насекомое, вроде летающего паука, проникает через балкон, и Комарова сражается с ним не на жизнь, а на смерть. В карантинных снах она всегда противодействовала некоему пришельцу, проникающему в дом, и очень от этого уставала.
Вчера ей позвонили с незнакомого номера, и Комарова подумала, что это по поводу роутера. Но, выяснилось, сегодня придут брать тест на коронавирус.
Рассказала об этом Ване с балкона, опять провожала его взглядом до арки… Потом задрала голову вверх и не узнала неба: оно было чистым, без единого инверсионного следа. А прежде тут и там исчёркивалось самолётами крест-накрест.
В город пришла весна, издевательски светило солнце. В воздухе весело кружились пустые пакеты, прилетевшие с помойки. Две вороны сидели на ветвях дерева: та, что ближе, смотрела на Комарову враждебно и даже слегка раскачивалась на ветке, как будто готовилась к нападению.
Тест пришли брать к вечеру. Уставшая женщина в спецкостюме взяла мазок из левой ноздри, а потом, той же палочкой, из глотки. Комарова не слишком разбиралась в медицине, но всё равно удивилась.
– Да мне тоже показалось, что это неэтично, – сказала уставшая женщина. – Но вот так. Если что обнаружат, вам позвонят.
Комаровой было жаль отпускать уставшую женщину, она предпочла бы поговорить с ней ещё, пусть даже о погоде, или рассказать сон. Девять дней одиночества оказались весьма тяжёлыми при близком знакомстве – и даже Игра, как ни странно, прискучила.
Точнее, не так – ей прискучило играть со всеми, кроме 12849-го. Он ещё дважды выиграл, и она с трудом удерживалась от того, чтобы поздравить противника с победой.
На другие вызовы Комарова откликалась через раз, а игры с безымянным смаковала как пирожные.
– Хочешь пирожных? – спросила по телефону Наташка. Её муж собирался завтра в «Метро», который вроде бы открыт, и предлагал завезти что надо «нашей изолянтке».
Комарова посмотрела на себя в зеркало, висевшее напротив дивана, и сказала:
– Мне бы вот лучше зелёного солдата.
Конечно же, она имела в виду зелёный салат! Наташка, даже не хихикнув, сказала:
– Я понимаю, тебе там скучно… Солдата не обещаю, но вкусненького привезут. И салат. Жди.
Дни уже совсем не различались, сливались в единое нечто, проложенное дурными снами и Игрой. По двору бродили бабушки-сталкеры, Комарова привычно сверлила их взглядом с балкона.
Игрок 12849 прислал очередной вызов, но вместо того, чтобы ринуться в бой, изолянтка отправила ему личное сообщение:
«Как дела?»
Он тут же ответил:
«Как у всех».
«Меня Лена зовут».
«Я знаю».
Комарова протёрла очки полой растянутой футболки, в которой ходила уже три дня.
Именно это он и написал:
«Я знаю».
«Мы что, знакомы?»
«Знакомы. Хотя иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю».
Комарова зачем-то вышла на балкон, но во дворе не было даже бабушек. Только чьи-то синие бахилы лежали на гребне последнего сугроба.
Игрок 12849 молчал, ждал комаровской реплики.
«Мне тут как-то не по себе, —
написала она. —
Очень одиноко. И страшно. И снится какая-то фигня».
«Всем сейчас не по себе. Играть-то будешь?»
«Ну давай».
Игралось без удовольствия, хотя она, конечно, победила. Тут же вернулась к сообщениям.
«Кто ты?»
Он промолчал. Не ответив, ушёл из сети, и вот тогда Комарова по-настоящему испугалась, что 12849 не вернётся. Дошло наконец, что вовсе не Игра, а он был для неё теперь главным утешением. В считаные дни стал постоянным персонажем реальности, менявшейся буквально с каждой минутой, – потому-то она так вцепилась в него, что он не зависел от вирусной статистики и запретов покидать свой дом.
Вызвала на игру с телефона, ждала ответа с бьющимся сердцем: как в юности, когда звонишь домой любимому.
Игрок на связь не вышел. Да и юность давно прошла.
На другой день Наташкин муж привёз продукты и минутку постоял под балконом. Он был в чёрной защитной маске и перчатках. Маску не снимал даже во время разговора, поэтому содержание сказанного осталось для Комаровой загадкой, хотя она усердно кивала. Растрогало, что вспомнил про зелёный салат и сигареты.
А ближе к вечеру доставили роутер. Пока устанавливала его, пока перегружала материалы, стемнело. Только-только села за работу, как вдруг услышала слабый писк на планшете.
Игра!
Сообщение от 12849.
«Как ты думаешь, почему в одних семьях люди сейчас становятся ближе, а другие – наоборот?»
Ничего себе вопросик!
«Я за все семьи отвечать не могу. Мои-то как раз вроде сблизились. Вон мне только что продукты привезли. Даже сигареты не забыли, хотя сами не курят».
«Забота – это одно. Близость – совсем другое. Вот представь, что ты постоянно находишься рядом с человеком, он тебя любит и ты его любишь, но каждый раз между вами какой-то барьер. И преодолеть его никто не может. Чем больше вы сближаетесь, тем сильнее отдаляетесь».
«Так кто ты?»
И снова молчание. Ответа не будет?
Или же всё дело в том, что здесь нужен другой вопрос?..
Два последних дня самоизоляции Комарова честно не заходила в Игру, хотя ломало её по-страшному. Отвлекаясь, будто бы между делом, сотворила один из самых красивых своих сайтов – и заказчик вновь перешёл к длинным, теперь уже благодарственным письмам.
Из поликлиники не звонили – видимо, тест не подтвердился.
В городе объявили строгий карантин, за Лункой стоял теперь с утра до ночи автомобиль с громкоговорителем, объяснявшим гражданам, что почём. Но общественный транспорт ходил допоздна, и гул ночного трамвая отзывался внутри, под сердцем. Как когда-то отзывался на каждое её движение будущий Ваня…
Четырнадцатый, и последний, день своего заточения Комарова посвятила полноценной уборке квартиры. С наслаждением вышла на улицу, сама вынесла мусор, отдельно бросила в контейнер пакет, набитый окурками. Табаком в квартире вроде не воняло.
Покидала вещи в чемодан, вызвала такси и потом всё-таки решила заглянуть в Игру. Один раз. Ненадолго.
Пять вызовов от новых игроков. Максимальное количество жизней – пять. Очередное звание – «Тёмный рыцарь». И ни одного непрочитанного сообщения…
Комарова написала:
«Ваня, это ты?»
И пока Игрок 12849 собирался с мыслями, поняла, что в ответ ей хватило бы единственного слова. Как жаль, что в нём лишь две буквы: по правилам Игры оно не принимается, а значит, ничегошеньки не стоит.
Долгие и частые письма
– «Поща» значит «почта», – говорит папа, глядя, как всегда, поверх очков. То есть он не всегда, конечно, смотрит на меня поверх очков, но каждый раз делает это, объясняя какую-то, с его точки зрения простую вещь (которую я никак не могу понять). Именно с таким лицом он объяснял мне, что такое параллели и меридианы и был неприятно удивлён, когда я притащила на другой день двойку по природоведению. – Читается, кстати, «пошта». Ну а НР България – это совсем просто. Народная Республика Болгария. Ясно, Анютик?
– Угу, – говорю я и иду с новыми вопросами к маме. Мне хочется знать: почему в болгарском языке все слова какие-то твёрдые, зубчатые? Ведь слоёный пирог баница – он очень мягкий, и розовое масло в крохотных пробирочках – сама нежность (так говорил кто-то из особо восторженных маминых подружек), и перевитые красно-белые кисточки мартениц не хочется выпускать из рук, такие они мягонькие на ощупь!
Диссонанс между приятнейшими явлениями болгарской жизни и суровым, рубленым языком зиял как пропасть, перемахнуть её в одиночку третьекласснице было не под силу, и родители-филологи были здесь очень в тему, хотя мама всё равно не поняла, в чём тут проблема. А я не смогла ей этого объяснить.
Вот, например, Франция и французский язык, которые влекли меня в те годы намного сильнее, не имели никаких разногласий. Всё там гармония, всё диво – и быстрота речи, и мушкетёры, и Ален Делон из набора открыток «Артисты французского кино», и мой репетитор по кличке Бонжур, и журнал
Франция – это была потаённая мечта. А НР България периодически всплывала в разговорах взрослых как реальность. Учись как следует, будь примерной пионеркой – глядишь, и попадёшь туда однажды на десять дней.
Не зря же тётя Наташа из Тюмени несколько раз была в Болгарии: привозила оттуда не только красно-белые браслетики мартениц (их полагалось дарить любимым 1 марта, поздравляя с весной, хотя мне было жаль расставаться с такими чудесными кисточками и они лежали в верхнем ящике письменного стола от марта к марту), но и книги на русском языке с очень смешными опечатками, и те самые пробирочки с розовым маслом, и восхитительную баницу (сейчас я думаю, а как же тётя Наташа довезла её из Софии до Свердловска практически свежей? Ещё же пересадку надо было делать в Москве!). А однажды она спросила:
– Хочешь переписываться с болгарскими пионерами, Анютик?
Тётя Наташа была, конечно, странная. Кто, интересно, будучи в своём уме, такого не хочет? Да я готова была переписываться с пионерами из всех социалистических стран! (Больше всего мне, впрочем, хотелось бы переписываться с детьми из капстран, но там пионеров не было, и тётя Наташа туда не ездила.) Пока что у меня была только одна по- друга по переписке – Зора Галбава из словацкого города Тренчин. Адрес её попал ко мне по воле случая, а звали тот случай Инна Валерьяновна. Она руководила районным клубом интернациональной дружбы на ВИЗе[1], при Верх-Исетском Доме пионеров, куда меня занесла неизбывная жажда общения и новых знаний. Я ещё до школы возмечтала выучить все иностранные языки, какие только существовали в мире, и когда услышала, что на ВИЗе преподают чешский да ещё привозят в гости настоящих живых чехов, чуть не в тот же день отправилась записываться в КИД[2].
(Моё детство – парад аббревиатур.)
Инна Валерьяновна встретила меня приветливо, рассказала, по каким дням будем заниматься, и спросила, знаю ли я уже какие-то факты о ЧССР (ну вот опять!).
Я знала такие факты: что в Свердловске ходят трамваи чехословацкого производства, а ещё любила мультфильмы про Крота и умела играть в
– Неплохо, – обрадовалась Инна Валерьяновна. – Обычно мы таких маленьких не берём, но ты, я вижу, девочка умная. Читаешь, наверное, много?
Я, скромно потупившись, призналась, что да.
– А знаешь ли ты, что такое КПЧ? – внезапно спросила Инна Валерьяновна.
Ответа на этот коварный вопрос я не знала, но тут произошло чудо. Инна Валерьяновна сидела передо мной нога на ногу, и я вдруг заметила, что у неё торчит из-под платья серый подъюбник (вот ещё одно окаменевшее советское понятие вроде «интернациональной дружбы»). Мама мне давным-давно объяснила, что подъюбники видны только у нерях, и обычно я сразу проникалась к таким женщинам и девочкам антипатией, но Инна Валерьяновна была настолько живая и милая, что я простила ей неряшество. В тот же самый момент мне как будто бы кто-то прошелестел на ухо ласковые слова:
– Коммунистическая партия Чехословакии!
И я их повторила.
– Умница! – сказала Инна Валерьяновна, показав в улыбке приятные белые зубки. – Тебя уже приняли в пионеры? Ну прекрасно! Приходи в следующую среду к пяти часам на занятия.
Вскоре я стала завсегдатаем и чуть ли не главной активисткой КИДа. Учила чешский, который совсем не так прост, как кажется, – Инна Валерьяновна рассказала на занятии, что чешский находится как бы на полпути от русского к немецкому, и Ленка Сапожникова из немецкой школы приосанилась, а я немецкого тогда совершенно не знала и приосаниваться не стала. Выписывала в тетрадку «Факты о Чехословакии». Показывала на географической карте, где находится горный массив Крконоше. Распевала вместе с другими пионерами песенки, всегда начинавшиеся с указания места действия:
На том Божилецкем мостку
Храли там две пани в костку,
Храли, храли, храли,
Аж се обехрали,
Сходили се с мостку.
Или:
На окне седела кочка,
Был хорки летни ден.
На окне седела кочка,
А коукала се вен.
Ну и конечно:
На Шумаве е долина,
А в тей долине калина…
То ли это было совпадение, то ли Инна Валерьяновна специально подбирала такие тексты для русских пионеров – этого я сказать не могу. Как не могу и удалить из памяти слова чешских песен.
Абсолютно всё в нашем КИДе Инна Валерьяновна делала сама. Никаких других сотрудников я не помню, – она отвечала и за песни, и за танцы, и за географические викторины, и за встречи делегаций чешских рабочих, приезжавших из Пльзеня в Свердловск, чтобы обмениваться металлургическим опытом.
Приезд чехов – это был, честно говоря, главный аттракцион для всех членов КИДа. Именно к нему мы готовились целый год: зубрили стихи, штудировали передовицы газеты
Предвкушая первый визит иностранцев, я донимала папу, безуспешно пытавшегося укрыться от меня в своей комнате с газетой:
– Ты видел когда-нибудь чехов?
– Видел, – вздыхал папа, жалобно поглядывая на нетронутый «Советский спорт». – На конгрессе в Москве.
– И как?!
– Что – как?
– Ну какие они?
Папа нетерпеливо шелестел газетой.
– Люди как люди. Рожек у них нет.
Я была крайне разочарована таким ответом, уходила в детскую и мечтала, мечтала, мечтала… Не знаю, что уж там такое я себе навоображала, но, когда настоящая делегация чешских рабочих поднималась по лестницам Дома культуры (красно-зелёная ковровая дорожка прижата к ступеням специальными скобками, а бюст Ильича под фикусом блестит, как свежий зефир на срезе), я ощутила такое же точно разочарование. Люди как люди, действительно, – хотя Рената, которую усадили за наш с Катей Парамоновой стол, всё-таки выглядела немного похожей на киноартистку из журнала «Советский экран». Катя глазами делала мне знаки, чтобы я обратила внимание на Ренатин маникюр – ногти у неё были накрашены совсем не так, как у наших мам: не красным, а светло-оранжевым лаком с сильными блёстками. И ведь простая рабочая!
Чехи довольно спокойно слушали, как мы поём, а вот танцы им понравились больше, – мужчины с особенной симпатией хлопали рослой Тане Двоишниковой, исполнявшей сложный танец с подпрыгиваниями. Потом был литмонтаж на чешском языке, когда мы по очереди рассказывали гостям о том, чем занимаемся в клубе, – я очень волновалась за доверенную мне Инной Валерьяновной фразу «Чтеме ческе книжки а часописы», но чудом произнесла её почти не заикаясь.
Более опытные кидовцы заранее предупредили, что главная часть праздника – это когда чехи начнут одаривать нас сувенирами. Обычно пионеры получали жвачки, конфеты, открытки, лишь некоторым везло особенно – и они становились обладателями кукол, мягких игрушек, а одной девочке год назад вручили детские духи!
Я, конечно, мечтала о духах, и, пусть эта мечта не сбылась, нам с Катей тоже повезло. Улыбаясь во все свои зубы с немного островатыми клыками, Рената дала каждой по авторучке, которая писала невиданно светлыми, голубыми чернилами. А по само́й авторучке тянулась изящная надпись золотыми буквами:
Паша Терентьев, о котором все взрослые говорили, что он похож на маленького Ленина, сразу после окончания праздника предложил мне сменять ручку на две упаковки жвачки
– Кто ещё не переписывается с чехословацкими пионерами, срочно подойдите ко мне в следующий раз.
Я подошла, конечно же, – я же тогда ещё не переписывалась! И мне дали клочок бумаги с адресом девочки по имени Зора Галбава. Она жила в Тренчине, эта Зора, а Тренчин находится в Словакии. И когда я написала в первом же письме Зоре, что хотела бы с её помощью учить чешский язык, это было, вообще-то говоря, глупостью. Зора ответила, что чешского языка не знает, – другое дело, если я захочу учить словацкий!
Первое письмо, в котором она всё это сообщила, пришло через два месяца после того, как я отправила своё. И получить его была тоже целая история.
Сначала в наш почтовый ящик положили извещение, где было написано: «М/П. ЧССР».
– Международное письмо, – расшифровал папа. – Пойдём вечером на почту и заберём.
Была зима. Тёмно-чернильная свердловская зима начала 1980-х. Папа знал, куда идти за письмом, потому что сам получал довольно часто то одно, то другое М/П – приглашения на конгрессы по финно-угорским языкам. То из Венгрии, то из Германии, то из Финляндии. Мне этих писем не показывали, я уже потом, взрослой, нашла в отцовском архиве толстую пачку приглашений в конвертах, аккуратно вскрытых с правого края ножом для бумаги.
Ни на один конгресс отец так и не смог поехать, поскольку был беспартийным. Одни университетские недоброжелатели – вполне возможно, из тех, кто скрывался в подписях к официальным поздравлениям на открытках: «Ректорат, партком, местком», – сплетничали, что Матвеев, дескать, еврей. А другие в ответ на это заявляли: ну что вы, он дворянин, это ещё хуже!
В общем, кроме этих приглашений – на тонкой бумаге, в невероятных конвертах, с таинственными марками, – отцу ничего от международного профессионального общения не перепало. Но он знал, где находится отдел доставки п/о 620102, а для меня тогда это было самое важное!
И вот мы шли с папой вдвоём по тёмным дворам Верх-Исетского района, по улицам Шаумяна и Белореченской до кинотеатра «Буревестник» – название-вывеска было сделано угловатым письменным шрифтом, который и сейчас кажется мне очень красивым. А «Буревестника» там больше никакого нет – давно уж снесён наш старый кинотеатр с фанерными креслами. На его месте – короб торгового центра с иностранным названием и рекламным украшением в виде гигантского надувного инопланетянина. Кто-то из знакомых детей называл его с некоторым сомнением «илипланетянин».
В отделе доставки работала пожилая женщина в тёплом оренбургском платке, как у мамы, – только у мамы была ажурная «паутинка», а у женщины – более скучная «пуховка».
– Надо же, такая маленькая, а уже международную корреспонденцию получает, – сказала женщина без всякого умиления, а как бы даже подозрительно, когда я подала ей сложенную вчетверо квитанцию.
Я думала, папа что-то скажет женщине в ответ, но он только усмехнулся немного, и женщина ему улыбнулась, а потом протянула мне изящный конверт, на котором была приклеена марка с надписью «Ческословенско» и рисунком, воспроизводящим в художественном виде трагедию в Лидице.
Мне ужасно хотелось распечатать письмо прямо тут, на почте, но папа сказал – потерпи до дома.
Когда мы вернулись, папа аккуратно разрезал конверт – из него выпала бледно-розовая страничка с маленьким рисунком пони в правом нижнем углу. Я взяла эту страничку с благоговением.
Зора писала разборчивым почерком с идеальным наклоном, —
Письма в Чехословакию, которые папа отправлял по моей просьбе с университетской почты, и М/П, приходившие в отдел доставки у «Буревестника», отличались друг от друга не в советскую пользу. Дело было не только в изящных конвертах, красивых марках и нарядных открытках, которые Зора присылала мне к Новому году (одну такую открытку, с украшенной елью, стоявшей в элегантной гостиной, я помню по сей день как живую – вместе с горьким чувством осознания, что у нас никогда не будет ни такой ели, ни гостиной). Дело ещё и в том, что Зора писала мне именно письма – пусть и короткие, – а я отправляла ей в ответ куцые послания на полстраницы из серии «Ни о чём». Писать в Чехословакию о чём-то действительно важном (поссорилась с подругой – не по переписке, а по двору; села в новой юбке на тополиную почку и получила от мамы нагоняй; влюбилась в брата другой подруги – похоже, что, как всегда, безответно) я не решалась – понимала, что представляю в своём скромном лице всю советскую пионерию. Хотелось выглядеть перед Зорой Галбавой в лучшем свете. И фотографию я долго не могла ей выслать именно по этой причине: портреты-открытки, которые делали в Универбыте на Посадской, мне не нравились – точнее, мне не нравилась моя физиономия на этих портретах (Наташу Кулешову, например, сняли в той же студии вполне прилично). Потом уже брат, кажется, договорился с кем-то из друзей-фотолюбителей, и мне сделали небольшой, с пол-ладони, узнаваемый портрет (косы верёвками, глаза немного выпученные, губы толстоваты, но в целом – ничего, нормальная). А Зора мне прислала крошечное фото, снятое для какого-то документа, – и мама, увидев его, аж задохнулась:
– Какая красивая девочка!
Я там особой красоты не увидела, но маме, как обычно, поверила. Фото Зоры хранится у меня по сей день – она и вправду, теперь-то я это вижу, была очень красивой. Даже на чёрно-белом снимке видно, как контрастируют светлые (голубые?) глаза с длинными тёмными волосами. Носик прямой, ноздри аккуратно вырезаны, и брови идеальные – сама себе ни за что так не выщиплешь!
Интересно было бы увидеть взрослую Зору, хотелось бы знать, какой она стала сейчас. Но, увы, это желание не сбудется – на мои взрослые письма, написанные с полным соблюдением европейского хорошего тона (то есть на английском – с чего бы свободной словачке помнить язык проклятых оккупантов?), Зора так и не ответила.
Я не знаю, выучилась ли она на врача, как мечтала в детстве, вышла ли замуж, есть ли у неё дети, счастлива ли она. Я даже не знаю, жива ли Зора – в конце концов, за несколько десятков лет, отделивших это моё взрослое, английское, письмо от детских, всякое могло случиться…
Мне хочется, чтобы Зора была жива – просто решила не отвечать своей невидимой подруге Ане из СССР, или, что более вероятно, тот адрес в Тренчине давным-давно устарел.
Тренчин – красивый город. Зора присылала мне открытки с видами, и я каждый раз страдала, что живу не в Москве и Ленинграде и не могу прислать в ответ такие же красо́ты… Открытки с видами Свердловска из ларька «Союзпечать» были, как аккуратно выразилась мама, «несколько пугающими».
– А ты отправь открытку с Петергофом! Это же всё равно СССР! – посоветовала тётя Наташа, опять случившаяся у нас дома проездом из Тюмени. – У них такого точно нет!
Я послушалась тётю Наташу и послала Зоре золочёного Самсона, раздирающего пасть льву: сверкали оба так, что глазам было больно смотреть.
Зора сдержанно поблагодарила меня в ответ – видимо, Самсон не произвёл на неё особого впечатления, а может, уязвил имперской мощью.
И примерно в то же самое время тётя Наташа принесла мне адрес болгарской пионерки Калины Бачевой – она проживала в Софии, в жилом комплексе «Младост-2», название страны на конверте надо было писать так: «НР България».
Моё первое письмо Калине лежит сейчас передо мной, но не в материальном виде. Это скан письма, сделанный по моей просьбе два часа назад взрослой Калиной – теперь уже не Бачевой, а Кондовой.
Я переписывалась с обеими своими корреспондентками, пока мой пубертат не разлучил нас, – и если с Калиной мы расстались в целом легко и без травм, то Зору мои паузы в переписке огорчали. Поняла я это уже взрослой, перечитывая её поздние письма.
Я отходила от Зоры, а она, напротив, приближалась – письма её вдруг стали какими-то очень доверительными. Может, это было связано вовсе не со мной и не с ценностью нашей, в общем, бессмысленной переписки, а с попыткой сохранить своё детство, удержаться в нём как можно дольше? В четырнадцать лет, в состоянии вечной влюблённости в саму возможность в кого-то влюбляться, я этого ни разглядеть, ни оценить не смогла. Просто перестала отвечать Зоре – и мы потерялись.
А вот Калинка нашлась спустя годы: сначала ответила на моё письмо, потом добавилась в друзья на фейсбуке, а позже мы с ней встретились в реальной Болгарии, когда я приехала поработать над книгой в пустую квартиру своих софийских друзей.
Наша переписка, пресловутая пенфренд-дружба, как я теперь думаю, предвосхитила общение в социальных сетях – когда у тебя есть невидимые друзья в разных странах, так или иначе присутствующие в каждом дне. И в тех наших детских попытках предстать перед друзьями лучше, чем ты есть на самом деле, – красивее, умнее, удачливее – тоже было предчувствие фейсбука, где всякий является улучшенной версией самого себя.
Моё первое письмо Калине (на скане виден сгиб листа: граница двух миров, до и после детства) – это самое скучное письмо в мире.
И дальше почти угрожающее добавление:
Калина ответила довольно быстро – и даже прислала мне свою фотографию: хорошенькая, похожая на оленёнка девочка в пионерском галстуке. Точно такой же галстук – не вишнёвого, как советские, а пронзительно-алого цвета – мне потом привезёт из Болгарии тётя Наташа, и я буду «понтоваться» им в школе.
Ещё в конверт были вложены открытка с видом телебашни на вершине Снежанки из Пампорово и календарик 1983 года с рекламой «Национален комитет за трезвеност». Почтовая марка на конверте номиналом 8 стотинок (а чешская всегда была в 1 крону).
Калина и Зора, мои ровесницы из стран соцлагеря, в общем, не имели возможности отказаться от предложения переписываться с советской пионеркой Аней. Это помогало им слегка улучшить русский язык, но навряд ли расширило познания о Советском Союзе. Только в одном письме к Калине меня вдруг разобрало на поэтическое воспевание родной страны – всех её пятнадцати республик последовательно. Из Софии переслали мне и этот шедевр: на двух страницах я расписываю через запятую степи Казахстана, море Эстонии, виноград Молдавии… В следующем письме – уже по просьбе Калины – идёт рассказ о Якутской СССР, где я никогда не бывала, но под рукой у меня всегда были нужные книги (а ненужные можно было одолжить у папы, и он обязательно записывал в блокноте, какую книгу в какой день я у него взяла и когда должна вернуть).
Смотрю я сейчас на ровные строчки письма в Софию и до слёз жалею сразу и Якутскую АССР, и себя, и своё нищее детство, которое родители так старались сделать счастливым.
Я мечтала увидеть хотя бы какие-то города кроме Свердловска, но у мамы с папой не было ни блата (ещё один словесный динозавр), ни лишних денег. На море нас с братом вывозили только раз – и я помню ту поездку в Севастополь в мельчайших деталях, запахах и звуках. Какая уж там Чехословакия или НР България?
Хотя вот тётя Наташа смогла же как-то проложить туда дорогу?
В Прагу я впервые приеду в двадцать пять лет вместе с мужем; нашим гидом будет словак, разговорчивый милый пан Ян.
А в Софию попаду намного позже.
За неделю до вылета, уже взяв ключи от квартиры друзей, я написала Калине Кондовой, что прилетаю в Софию и мы можем наконец встретиться.
То моё первое, английское письмо после детства, отправленное тоже уж лет пятнадцать назад, попало в руки Калининой маме: она по-прежнему живёт в жилом комплексе «Младост-2», в честь которого, кстати, названа одна из станций софийского метро. Моя подруга замужем, у неё дочери-погодки: старшая учится в Голландии, младшая собирается поступать в этом году.
пришёл жизнерадостный ответ из Софии. —
Квартира моих друзей в доме на улице Тимок была просторной, из окна гостиной виднелся Александро-Невский собор – на расстоянии, подсвеченный в темноте, он напоминал шкатулку, парящую в воздухе. По соседству с фешенебельным кварталом на Тимок живут цыгане, с которыми местные власти предпочитают не связываться, – чуждая нам проблема чужой страны, над которой лучше не задумываться, тем более что своих хватает. Я, впрочем, запомнила наставления подруги, что с цыганами лучше быть вежливой: «А то плюнут, например, на машину». Главный в местном таборе носил сказочное имя Алладин – и лицо у него, это я потом заметила, было действительно такое, будто он непрерывно размышляет, плюнуть на машину или нет.
В конце февраля в Софию приходит весна, в магазинах появляется первая клубника, и местные модницы, вышедшие на охоту за новыми платьями на бульвар Княгини Марии-Луизы, стучат каблучками по чистому асфальту. Но я довольно часто вожу с собой стихию – вот и сейчас прихватила в Болгарию наш уральский снег. Ох и засыпало Софию! Таксист едва-едва проехал по улице Тимок. На другой день сугробы, конечно, опали и потекли ручьями в разные стороны: в воздухе запахло мокрым деревом, кричали птицы, я шла на встречу с Калиной в кафе «Папая» – прямо напротив станции метро «Лъвов мост».
Станция метро «Лъвов мост» заткнёт за пояс иную московскую – видно, что архитекторы ориентировались на большой метростиль прошлого. «Истинский» дворец – если смотреть на перрон сверху, стоя на мостике, может показаться, что ты находишься на улице европейской столицы, богато украшенной фонарями.
Но сегодня мне в метро не нужно, я иду на встречу с бывшей пионеркой Калиной Бачевой пешком.
Иду, наслаждаясь каждым болгарским словом на рекламном плакате, вывеске магазинчика или у пешеходного перехода: ведь скучное русское предложение «Нажать кнопку» превращается на болгарском в восхитительно-эротическое «Моля натиснете бутона, изчакайте зелен сигнал, за да преминете!». Или только мне, испорченной, кажется, что оно эротическое? Наверное, софийская весна виновата: одним махом пробуждает в человеке силы, и застывшие льдом внутренние соки вдруг начинают движение. Вот уже и бабульки рядом со станцией метро «Лъвов мост» продают розовые и синие гиацинты. Этот кудрявый цветок – символ праздника Восьмого марта, оставшегося в свободной Болгарии на память о прошлом.
А болгарский язык кажется теперь таким понятным, что читал бы и читал вывеску за вывеской!
«Не пипай, – угрожает плакат с красной молнией. – Високо напрежение. Опасно за живота!»
«Люти чушки» по одному леву за сто граммов – это острый (лютый!) перец, конечно.
«Внимание! Падащи висулки!!!» – а это чтобы вы проявляли бдительность и не получили по голове сосулькой.
«Злополуки» – неприятности, страховые случаи, а «отговорности» – обязанности.
«Ядки» – здесь продают орешки, рядом работает «Магазинче за прекрасности», а вот и «Ресторант», где гарантируют уют, спокойствие и «прекрасен изглед».
«Забранява се къпането, прането и миенето!» – суровый запрет над источником минеральной воды «София-центр». Ну да, опять слышится что-то из серии «Не порно, но задорно» – это если вы испорченные. А если нет, то поймёте главное: над питьевыми фонтанами запрещено купаться и умываться!
Над минеральными источниками прежде была баня, а теперь – музей. Иконам и другим ценным экспонатам не очень-то полезно находиться в помещениях, буквально сочащихся влажностью. Но пусть болгары сами решают, что для них лучше. К тому же я убежала в своей мысленной прогулке по Софии куда-то очень далеко от кафе «Папая», где меня ждёт Калина.
Кафе чересчур европейское для Софии, где постоянно присутствие Востока. Он в пятничных толпах, идущих из мечети, в коврах, украшающих полы оперного театра, в яркой внешности и характере болгар – черноволосых, смуглых, вспыльчивых. Болгарский характер – это серьёзно. Как говорит моя подруга, хозяйка той самой квартиры в доме на улице Тимок: болгары – это такие люди, с которыми трудно подружиться, но уж если они тебя полюбят и примут, то сделают для тебя всё!
Калина встаёт мне навстречу из-за столика, на котором дымится чашка кофе. Мы целуемся тоже по-европейски – не касаясь губами щёк. Садимся и разглядываем друг друга.
Я ни за что не узнала бы свою подругу по переписке в этой сдержанной красивой женщине: но я и вообще не узнала бы её, ведь у меня была всего одна фотокарточка коротко стриженной пионерки!
Сегодня первое марта, национальный праздник – Баба Марта. «Честита Баба Марта!» – слышно со всех сторон. На руках у официантки красно-белый витой браслетик из ниток – те самые мартеницы. Почти такой же Калина надевает на руку мне. Почти такой же лежит где-то в дальних ящиках маминой квартиры…
– А у болгарского хана Аспаруха была сестра Калина.
– О, её звали как тебя.
– Да. У вас это ягода. Сладкая хотя бы?
– Ну что ты, нет, конечно! Горькая.
– Так вот, у хана Аспаруха была сестра Калина, которую он очень любил. Но они оказались разлучены, и никто не мог передать от хана весточку Калине. Однажды к нему прилетела ласточка и сказала, что знает Калину; три дня и три ночи провела в пути отважная птица и рассказала сестре о том, что брат её жив. Калина собрала букет красивых цветов, перевязала их нитками красного и белого цвета, и ласточка полетела обратно к хану. Очень обрадовался Аспарух подарку сестры. Было это первого марта; с тех пор в Болгарии дарят друг другу цветы, переплетённые красно-белыми нитками или сами эти нитки в виде браслетов, брошек, амулетов. Они символизируют жизнь, здоровье, обновление, весну – всё сразу. Носить браслет надо весь март, но если деревья зацветут раньше срока, то можно снять мартеницы и привязать их к ветке дерева, загадав желание.
Мы с Калиной говорим на странном англо-русском наречии: я обращаюсь к ней по-русски, она ко мне – по-английски. Это не встреча старых добрых подруг, а новое знакомство двух взрослых женщин, обременённых семьёй, работой и разного рода кризисами.
Но мы обе быстро понимаем, что нам легко и хорошо вместе. Сквозь мучительные преграды английских слов прорывались искренность Калины, её дружелюбие, непоказной ум и какой-то очень родной мне, слегка мрачноватый юмор.
Мы вышли из кафе поздним вечером. Прогулялись по бульвару Княгини Марии-Луизы; вдали темнела гора Витоша. Договорились встретиться через несколько дней – пойти вместе с подругами Калины на чемпионат по фигурному катанию.
Оказывается, Калинка – страстная болельщица.
Её подругам – «Клубу плохих матерей», как сказала самая бойкая из них, – трудно было поверить в то, что со мной Калина знакома намного дольше, чем с ними. Плохие матери они потому, что дружно развлекаются, а не сидят дома с отпрысками (давно и успешно выращенными).
Я вместе с Плохими матерями любовалась тем, как крутятся на льду тоненькие фигуристки. Вместе с ними ужинала, обсуждая на чудовищной смеси языков местную кухню, болгарский характер и русскую литературу. И восхищалась Софией.
София – это живой музей. Спустишься в подземный переход – там античные развалины римской Сердики.
Кому-то в этом слове услышится «сердитость», а я слышу «сердце». То, что заставило меня однажды написать незнакомой девочке письмо и бросить его в почтовый ящик. Не только моё сердце, но и сердце той девочки, и сердце взрослой Калины, и сердце потерявшейся Зоры, и доброе сердце моего папы, отправлявшегося после долгого рабочего дня к «Буревестнику», и терпеливое сердце мамы, всегда объяснявшей мне любые непонятные слова, и деятельное сердце Инны Валерьяновны из районного КИДа…
Я задолжала всем вам «долгие и частые» письма – потому что жизнь, как обычно, «забирала своё добро повсюду, где находила его»…
И всё-таки я помню каждое присланное мне слово, помню все марки на конвертах и даже почтовые штемпели.
Мне девять лет, папа за стеной играет «Киарину» на фортепиано, из кухни вкусно пахнет пирогом, мой брат ещё жив, за окном чернеет свердловская ранняя ночь, а на столе лежит только что полученное письмо из Чехословакии. Или из Болгарии.
Я его пока что не открыла, и ноги мои ещё не согрелись после улицы. Сейчас я просто смотрю на это письмо, разглядываю марку, штемпель и думаю, что он похож на морские волны: наверное, именно такие набегают на берег в НР Българии – страны, где я никогда не бывала, но обязательно буду.
«День недели была пятница…»
Если каждая пятница моя будет и впредь такой, как сегодняшняя, – я удавлюсь в один из четвергов!..
Когда приходит время, дух сам знает.
По частям
Июль выдался жарким. Депутат Зиновьев принимал душ четырежды в день – не помогало. Вообще ничего не помогало: раскалённый воздух не двигался; по ночам одеяло прилипало к телу, как скотч; у Нади, жены депутата, растаяла помада в сумочке. А сегодня ещё и кондиционер в приёмной сломался.
– Ташкент какой-то, – в сердцах сказал депутат и тут же сам себя пожурил за некорректное высказывание, пусть его никто и не услышал.
Сегодня опять снился кошмар.
Кошмары Зиновьева были изобретательные: на прошлой неделе привиделось, что его убили и, расчленив тело на равные части, упаковали каждую в продолговатый пакет. Эти пакеты ползли по какому-то сложному конвейеру, и депутат присутствовал душой лишь в одном из них. Во сне пытался понять, какой именно пакет сохранил способность мыслить и ощущать себя личностью – где на конвейере находится часть, которая за это отвечает, вот прямо сейчас об этом думает?
Проснулся весь в поту, как в луже крови.
Новый сон начинался благостно: Зиновьев ехал в поезде, и вдруг, как в фильме, за окном стали вырастать приметы какого-то любимого города, похожего на Вентспилс. Мама привозила туда маленького Зиновьева однажды летом. Хотя в Вентспилсе железной дороги как раз таки не было, они добирались автобусом из Риги. Но во сне за окном поезда вырастал именно Вентспилс: Зиновьев узнавал опрятные домики, рыночную площадь, морской порт с десятком жирафьих шей грузовых кранов – и понимал, что ему прямо сейчас нужно выйти из поезда, потому что здесь, в Вентспилсе, его кто-то ждёт. Может быть, мама, с которой они уже несколько лет не виделись?
Зиновьев мчался к выходу из вагона, а поезд летел мимо Вентспилса, хотя картина за окном при этом была прежней: домики, рыночная площадь, краны по кругу сменяли друг друга.
В сонном поезде больше не было ни единой души, не было дверей, да и стоп-крана не имелось. Зиновьев уже примерился выскочить в окно, но домики, краны, весы на рыночной площади вдруг начали красиво взрываться, точно как в компьютерной игре. Вентспилс исчез в дыму, а депутат проснулся, тяжело дыша и даже вроде бы крикнув.
Сонная Надя спросила:
– Снова кошмар? Рассказывай.
Зиновьев начал пересказывать сон – звучало на редкость глупо.
– Любые сны о поездах – это сны о смерти, – зевнула Надя. – Но всё будет хорошо. Спи давай.
Уснуть не получалось, было уж слишком жарко. Кондиционер в спальне Зиновьевы на ночь выключали, потому что у Нади открывался аллергический насморк. Депутат перешёл вместе с мокрой от пота подушкой в гостиную и до рассвета читал новости в Сети. В семь утра его всё-таки прибило ко сну, и домработница Флюра, ступив в гостиную с пылесосом, крепко перепугалась: депутат лежал на диване в трусах и громко храпел, а перед ним чернел уснувший ноутбук.
К девяти утра, после полулитра кофе, Зиновьев отчасти пришёл в себя (опять вспомнился сон про конвейер!). Водитель Юра ждал его в холодной, как из погреба, машине.
– На улице прям сауна, – сказал водитель, добавляя кондиционеру мощности.
Обычно Зиновьев с удовольствием болтал с Юрой, но сегодня ему едва хватило сил, чтобы кивнуть. Он был трезвомыслящий человек: в мистику не верил, но те ночные слова Нади, сказанные как бы случайно, ранили в нём глубоко скрытое. Сон о смерти!
Депутат пока что не хотел умирать.
А вот Наде снились совсем другие сны – каждому по заслугам, усмехнулся Зиновьев, с вялым интересом разглядывая двух полуголых девушек, переходящих улицу. Мода в этом году была и так-то беспощадная – красотки разгуливали по городу чуть не в нижнем белье, – а жара всё это лишь усугубляла. Без лифчиков обе, отметил депутат. Та, что повыше, – в обрезанных шортиках, так бы руку и запустил…
Так вот, Наде снились не кошмары, а комедии: то она готовит фаршированные перцы для Путина, то вдруг получает в американском консульстве отказ с формулировкой «Вы не можете въехать, потому что представляете собой пролетарскую угрозу». Даже эротические сны у жены были с юморком.
– Я работаю в театре, играю в детском спектакле Мальвину и сплю за эту роль с режиссёром, а он играет Буратино. И я говорю ему: «Буратино, не суйте нос в чернильницу!»
Надя была не актрисой, а психологом по второму диплому, филологом – по первому и отличницей по жизни. Верный друг и самая любимая, какие бы там шорты ни вклинивались, женщина. Заботливая мама Никиты, теперь уже одиннадцатиклассника.
Зиновьев всегда помнил о том, как ему повезло.
Водитель устал молчать и на очередном светофоре спросил:
– Как себя чувствуете, Олег Сергеевич?
– Да так как-то, – честно сказал депутат. – Убавили бы нам градусов двадцать, было бы самое то.
– Ну так скоро вроде похолодает. Я что сказать хотел, Олег Сергеевич… У моего Васьки одноклассник, там серьёзная проблема с матерью.
Водитель кашлянул, не решаясь продолжить.
– Что за проблема, Юра?
– Ну это, сидит она вроде. И пацан остался совсем один. Из квартиры его выкинули.
Васька, сын водителя, был на год младше Никиты. Хороший, правильный парень, в хоккей играет и учится для спортсмена вполне прилично.
– Я знаю, Олег Сергеевич, вы не любите, когда не в общем порядке… Но тут такое дело. Пацан этот, Сева, у нас сейчас живёт. Податься ему реально некуда.
– А что ты раньше молчал? Они по нашему округу?
– По нашему, да.
– Ну пусть этот Сева запишется ко мне на приём в установленном порядке.
Водитель тяжело вздохнул, а Зиновьев вдруг вспомнил сегодняшний сон, когда взрывались милые сердцу домики, и сказал:
– Ладно, звони парню, пусть сегодня подъезжает. Попрошу Настю найти полчаса. Но сегодня пятница, короткий день!
– Спасибо, Олег Сергеевич!
– Да погоди со спасибами. За что мать сидит?
– Он сам всё расскажет. Спасибо, Олег Сергеевич, ещё раз!
От машины до приёмной было идти две минуты, но Зиновьеву этого хватило, чтобы снова вспотеть.
Неверующий католик
В приёмной уже толпились люди: каждый пришёл сюда не от хорошей жизни. За два года депутатства Зиновьев научился чуть ли не с ходу определять проблему, которую ему сейчас озвучат, – вон та женщина с поджатыми губами будет жаловаться на обманувшего застройщика, старуха в вязаном чепчике попросит за внука-наркомана, а мужик в спортивном костюме скажет, что согласен на любую работу, потому что он в кредитах с головы до ног. Избиратели! Вверенный ему народ.
– Настя, почему в приёмной кондишка не работает? – спросил Зиновьев помощницу.
– Я уже мастера вызвала, – сказала Настя. – После обеда приедет.
– А раньше никак?
Сам себя ругнул: если бы получилось раньше, мастер давно был бы здесь. Настя – идеальный помощник, надёжное, пусть и худенькое плечо. За всё время работы на Зиновьева – ещё с предвыборной гонки – она лишь раз отпросилась у него на час в рабочее время: чтобы развестись.
– Я и не знал, что ты замужем! – поразился депутат.
– А я не замужем. Моя сестра расходится с мужем, для неё это очень болезненно, поэтому меня попросила. Мы идентичные близнецы, ещё в школе друг за друга контрольные писали. Нас только мама различает, и то не всегда.
Зиновьев поморщился, потому что Настя – с его ведома! – собиралась нарушить закон, но вовремя придавил в себе ханжу. Всего через час после развода помощница снова сидела на месте – в таком же ровном настроении, как утром, разве что по клавиатуре колотила несколько более яростно.
Депутат не был идеалистом, но подлецом и трусом он тоже не был, – давно разочаровавшись во всех и вся, он использовал своё нынешнее положение не только в целях личного обогащения, как это делают остальные. По мере сил и возможностей Зиновьев пытался помогать своим избирателям, хотя и понимал, что в половине случаев эта помощь не обернётся ничем хорошим.
А в другой половине обернётся ничем.
Застройщик, обманувший женщину с поджатыми губами, недосягаем по причинам, подробно перечисленным в договоре мелким шрифтом. Внук-наркоман умрёт ещё до зимы. А мужчина, согласный на «любую работу», будет копаться в предложенных ему вариантах, брезгливо отказываясь от каждого.
И всё-таки Зиновьев продолжал свою «мышиную деятельность» – так называл её один коллега по Госдуме. Иногда что-то всё же получалось, избиратели потом благодарили Зиновьева, хотя делал он это не потому, что ждал от них благодарности.
А почему – и сам объяснить не мог.
Верил бы ещё в Бога, было б понятно. Но у него от всей веры имелся приснопамятный лопух, который на могилке вырастет, – у кого-то из русских классиков это было, про лопух. Надо спросить Надю, у кого именно.
Если заходил вдруг разговор о Боге, Зиновьев всегда отшучивался: я, дескать, неверующий католик.
Католичество привлекательно с внешней, обрядовой стороны. Прохладный мрак соборов, монашеское пение… А ещё в последние годы Зиновьеву стал нравиться ислам – но опять же чисто внешне. В мечетях ему становилось хорошо, спокойно как-то и свободно. Никто на тебя не смотрит, каждый сам с собой и с Богом. Родное православие раздражало как раз-таки несвободой: пресловутая соборность, коллективная молитва, общая свеча – всё отдавало общежитием. А депутат с детских лет был единоличником.
В кабинет вошла Настя.
– Олег Сергеевич, я записала к вам на три молодого человека. По просьбе Юры. И он уже пришёл, на полчаса раньше, а у нас как раз пусто пока. Запускать?
Зиновьев успел позабыть про утренний разговор, но тут же вспомнил: Сева, мать сидит, парня выкинули из квартиры. Махнул Насте – пусть заходит.
Сева оказался высоким, беленьким, с уже опалённым бедой взглядом. Но смотрел он на Зиновьева без всякого заискивания и сразу этим понравился.
Всех мальчиков такого возраста (Сева сказал, ему шестнадцать) депутат сравнивал с сыном – и обычно сравнение было в пользу Никиты. Зиновьев гордился хорошей учёбой сына, радовался, что у него нет вредных привычек или каких-нибудь татуировок, которые депутат по старой памяти звал портачками. Никита много читал, смотрел какие-то заумные фильмы, играл в компьютер, как все они сейчас, но без перегибов. Вот спортом, к сожалению, пренебрегал, и друг у него был почему-то единственный. Денис. Он Зиновьеву не нравился. Тощий, с пегой бородкой («Неужели вам в школе разрешают ходить в таком виде?» – спросила Дениса жена, и Никита потом довольно резко попросил Надю больше «не задавать моим друзьям таких вопросов»), на руках портачки, волосы покрашены в цвет бриллиантовой зелени. Никита перед этим Денисом благоговел, а тот относился к депутатскому сыну снисходительно, как бы даже предлагал Зиновьеву-старшему вместе посмеяться над наивностью младшего. Дескать, мы-то с вами взрослые люди, а этот – дитя малое, неразумное! Депутата это раздражало, но он терпел, потому что Надя давно ему объяснила, как важно сегодня для подростка быть социализированным. Лучше такой друг, чем совсем никакого.
А Сева выглядел взрослее не только Никиты, но и Дениса – беда старит вернее бороды и татуировок. Держался спокойно, но пальцы всё-таки дрожали: Зиновьев увидел это, когда мальчик взял из рук Насти чашку с чаем. Взял, поставил на стол, поблагодарил, но пить не стал: слишком волновался.
– Ну, рассказывай, – велел Зиновьев.
Любовь к природе
В 2015 году под Екатеринбургом, вблизи монастыря на Ганиной Яме, где, как считают православные клирики, были сожжены тела Романовых, совершались человеческие жертвоприношения. Зиновьев слышал об этом из телеящика, даже вспомнил, что по делу проходили двое преступников – собственно убийца, резавший горло жертвам во имя какой-то языческой богини, и его подельница, приличная русская женщина. Убийца – некий Аслан Байраков из Дагестана. Подельницу звали Мария Иванова, она и была Севиной матерью. Суд вкатил обоим по 12 лет.
– Но мама не виновата, – сказал Сева, глядя в глаза Зиновьеву. – Она очень хорошая. Природу любит, деревья, травы…
С этих самых трав всё, собственно, и началось. Мария давно развелась с мужем, одна воспитывала двоих сыновей. Верила в целебные свойства природы, интересовалась учением друидов, умела врачевать.
– Сколько маме лет? – спросил Зиновьев и поёжился, когда услышал год рождения Ивановой. Она была ровесницей Нади.
С высшим образованием женщина.
Как мама познакомилась с Асланом Байраковым, Сева точно не знал. Но этот неразговорчивый дагестанец жил даже одно время у них дома. Вместе с мамой ездил в лес под Среднеуральском, учил гадать по рунам, познакомился с её подругами.
– Мне он никогда не нравился, – сказал Сева. – Я его даже боялся.
Сам Сева тогда занимался в футбольной секции, очень хорошо играл. Его хотели в молодёжную сборную взять, но не срослось.
Когда выяснилось, чем на самом деле занимался Байраков, Сева находился в Москве, в спортивном интернате. А мама, ещё до того как прийти в полицию с заявлением, переписала свою квартиру, машину и прочее имущество на старшего сына, родного брата Севы. Боялась, что отнимут, оштрафуют по суду.
– Ну и вот, когда их посадили, а меня прокатили со сборной, – продолжал Сева, – я вернулся в Екатеринбург. Приехал домой, а брат меня выгнал. «Ты мне кто такой? Я тебя знать не знаю». И о матери даже говорить не стал: у меня, сказал, теперь другая жизнь. Я сначала у одного друга пожил, но потом его родителям надоело, и я к Ваське перебрался.
– Можно ведь оспорить решение брата, – сказал Зиновьев. – Через суд.
– В суд я не верю. И в детдом не хочу.
– А если в приёмную семью?
– Мне у дяди Юры хорошо, – заторопился Сева. – Я им помогаю и дома, и в саду… Они не выгоняют. Но мне работа нужна, хотя бы самая низкооплачиваемая. Маме надо помогать, передачки возить. Дядь Юра сказал, вы очень влиятельный…
– Ну если дядь Юра сказал, – попытался пошутить Зиновьев, но Сева не улыбнулся. Он вообще, похоже, не умел улыбаться. – Ладно, – вздохнул депутат. – Давай так. Я подумаю, что можно сделать, ты в начале следующей недели мне позвони вот по этому номеру.
Дал мальчишке визитку с одним из своих личных телефонов и, как только тот вышел из кабинета, набрал знакомому прокурору.
– Борька, напомни-ка мне процедуру, как уголовное дело запросить? Байраков, Иванова, шестнадцатый-семнадцатый годы. Сделаешь? Ну вообще! Должен буду.
После Севы на приёме были ещё четверо, потом Зиновьев поехал вместе со знакомым попом в Арамиль, на стройку нового храма, потом надо было разбираться ещё с какими-то срочными делами, скопившимися с понедельника, – в общем, до дома он добрался уже после полуночи. К этому часу жара отступила, воздух двигался, где-то вдали жужжали летние мотоциклисты – и Зиновьев вдруг понял, что не хочет идти домой, в раскалившуюся до перекрытий квартиру, навстречу новым кошмарам.
И ещё он понял, что думает о том, как помочь Севе найти работу и хорошую приёмную семью.
Бессонница
Уснул Зиновьев быстро, но в три ночи дёрнулся – не от кошмара, а как будто его толкнули. Или позвали. С завистью глянув на крепко спящую жену, депутат точно как вчера прихватил подушку и пошёл в гостиную, где всё-таки было чем дышать. На угловом диване спал кот; появлению хозяина он не обрадовался – да он и вообще мало чему радовался. Надя считала, что у кота клиническая депрессия. Он спрыгнул на пол, ушёл в кухню, недовольно дёргая хвостом, а Зиновьев улёгся на диван, ощущая поясницей нагретое котом местечко.
Когда же она схлынет, эта жара? В городе переносить её было физически невозможно, а уехать к морю этим летом Зиновьевы не могли из-за Никиты: сын только что сдал экзамены, отправил документы в несколько вузов и каждый день проверял, не вывесили ли списки на зачисление. Ждать результатов на море Никита почему-то не хотел. Дачи у депутата не было, ещё и в этом они с женой совпадали – никогда их не тянуло к природе и травам, в отличие от друидки Марии Ивановой… «Мы – городские животные», – говорила Надя.
Часам к пяти Зиновьев понял, что уснуть не сможет. Покормил кота, не выразившего даже намёка на благодарность за трапезу в неурочный час. Сварил себе кофе. И залез в фейсбук, где роилось около сотни его друзей: таких же бессонных душ, измученных жарой. Зелёные точки у каждого имени напомнили немолодому депутату сигналы свободных такси. Одним из таких «такси» был тот самый Борька из прокуратуры.
Зиновьев написал ему первым:
«Не спится?»
«Да у меня весь режим поехал от этой жары! Кстати, Олега, я ведь тебе нашёл то дело. В понедельник завезут копию. А пока приговор отсканировал, там общие сведения. Сейчас перекину в почту, лови».
В ящик упало письмо с прикреплённым файлом.
«Приговор именем Российской Федерации от 2 марта 2017 года… В-ский суд в составе… рассмотрев в открытом судебном заседании уголовное дело в отношении Ивановой Марии Васильевны, родившейся 2 августа 1972 года в г. Свердловске, гражданки РФ, разведённой, имеющей несовершеннолетнего ребёнка, имеющей высшее образование, не работающей, зарегистрированной и проживающей по адресу… содержавшейся под стражей в порядке ст. 91 УПК РФ… обвиняемой в совершении преступления, предусмотренного ч. 5 ст. 33 УПК РФ… установил… Иванова виновна в пособничестве Байракову в убийствах им Ганеева Д. Ф., Борина С. Н., Дускаева Д. М., Санникова П. П.».
Далее на тридцати листах шёл подробный рассказ о тех самых обстоятельствах, при которых друидка Иванова и язычник Байраков приносили людей в жертву тёмным богам. Чем дальше читал депутат, тем выше поднимались его брови; достигнув линии волос, когда двигаться было некуда, они опускались на своё обычное место, но чуть ли не сразу же возобновляли подъём.
Аж лоб заболел.
Последнее уголовное дело, которое доводилось просматривать Зиновьеву, было заведено лет двадцать назад, и за это время стиль изложения подобных документов изрядно поменялся. Даже ему, который ни разу не филолог, показалось странным, что в тексте приговора используется домашнее слово «покушать», и ещё взгляд вдруг выцепил из монолита мелких букв отдельную фразу – «День недели была пятница».
На этих словах – про пятницу – Зиновьев всё-таки отрубился, хотя за окном давным-давно рассвело. Там кричали птицы, а депрессивный кот орал ему прямо в ухо что-то явно оскорбительное.
Депутат крепко спал с айфоном на груди и очках на носу – Надя нашла его в гостиной в девять утра и, пожалев, решила не будить. И зря, потому что Зиновьев провалился в новый кошмар, где ему перерезали горло и выпустили по капле всю кровь.
Эпоха победившего мракобесия
– Мы живём в эпоху победившего мракобесия, – сказала Надя. – Вот нужно ли было совершать все эти технические открытия, низвергать богов, провозглашать человека венцом природы, чтобы свалиться потом в яму примитивных верований?
Надя слегка подвыпила и стала, как всегда в таких случаях, особенно красноречива. Депутат с гордостью поглядывал на жену и с чувством лёгкого превосходства – на старого друга Серёгу Камаева, пригласившего их на выходные в Коптяки. Надя была не так молода и красива, как третья жена Серёги – большеротая блондинка на длинных тонких ножках, – зато поговорить с ней было всегда интересно, а лягушечка умела разве что кстати хихикнуть.
– Даш, неси кальян, – сказал жене Серёга и, когда блондинка послушно умчалась в дом, налил гостям ещё по бокалу ледяного «розе». По напряжённому лицу Камаева было видно, как он пытается сложить в уме Надю с лягушечкой: гадает, встречаются ли в реальной жизни такие женщины?..
– Хорошо тут у вас, я прямо всей душой отдыхаю. – Зиновьев решил сменить тему разговора, вызванного, кстати, простодушными словами блондинки о том, что, дескать, ни в коем случае нельзя выбрасывать в помойное ведро случайно выпавшие волосы.
– А что с ними делать? – оторопела Надя.
Делать нужно было следующее: складывать волосы в специальный пакет, а потом сжигать его, непременно с молитвой. Иначе колдуны похитят и наведут такую порчу, что мама дорогая!
Тут-то и зашёл разговор о суевериях и мракобесии, причём блондинка Даша не поняла, что именно она его и спровоцировала. Даша вообще ни слова не понимала из того, что говорили гости, особенно взрослая женщина-психолог, и на всякий случай обворожительно улыбалась всем без разбору.
В Коптяках было вправду хорошо и дышалось легче, нежели в городе. Серёга принимал Зиновьевых в доме для гостей, поставленном напротив главного здания – это было настоящее мужское логово, где нашлось место и бильярду, и кожаному дивану, и караоке, и камину, и оленьим чучельным головам, печально заглядывающим гостям в тарелки.
Серёга политикой не баловался, он ещё с девяностых усердно топтал себе дорогу к безбедному будущему. Вначале, как многие, состоял в ОПС, но открестился от бывших товарищей едва ли не быстрее, чем из моды вышли багряные пиджаки и манера носить ключи от мерседесов на указательном пальце. Взял по случаю пару заводиков, потом прикупил ещё пяток, удачно вложился в недвижимость… Уродливый торговый центр, мимо которого Зиновьев каждый день ездил на работу, принадлежал как раз таки Серёге.
Вернулась Даша с кальяном, ещё она успела намазать чем-то губы – и они теперь блестели как-то, по мнению депутата, опасно. Казалось, к ним непременно что-то приклеится. Или кто-то. Хороша была Даша!
– Ну а ты прямо совсем-совсем ни во что такое не веришь? – спросил Серёга умную Надю.
– Я вот на исповедь хожу и к причастию, – ввернула блондинка, и у депутата что-то всхлипнуло внутри от умиления.
– Это Олег у нас не верит ни в Бога, ни в чёрта, – сказала Надя. – А я иногда хожу в церковь. Ну и некоторые приметы соблюдаю: присесть на дорожку, на себе не показывать, плевать через левое плечо.
– Ага, – возликовал Серёга, припадая к кальяну, как к материнской груди, – то есть ты тоже получаешься мракобес?
Даша громко засмеялась.
– Получаюсь, – кивнула Надя. – Но это скорее попытка задобрить удачу. Совсем без всякой поддержки жить всё-таки трудно. А верю я в то, что каждый из нас был частью двух разных звёзд и после смерти тоже станет звездой. И, кстати, самое интересное не то, что с нами будет после смерти, а то, что было до рождения!
– Это ваша религия? – с сомнением спросила Даша, окутанная облачком ароматного дыма.
– Это наука, – улыбнулась Надя.
– Слушай, Серёг, – вспомнил Зиновьев, – а ты в курсе, что у вас тут пять лет назад людей в жертву приносили?
Серёга напрягся.
– Где это – у нас?
– Ну, рядом с Коптяками. Около Ганиной Ямы.
– В монастыре? – ахнула блондинка.
– А, я вспомнил, – кивнул Серёга. – Язычник. Он вроде хотел из трупов сделать войско. Как-то оживить их, что ли. Или это уже потом придумали?
– Господи помилуй, – сказала Даша. – Серёженька, малыш, смотри, там вроде бы Дима приехал.
Зиновьева слегка покоробило и обращение к другу – на «малыша» центнеровый Серёга не тянул, – и то, что интересный ему разговор прервался. Но всё же, любопытно было посмотреть на Диму, Серёгиного сына от второго брака. Ровесник Никите, он уже лихо водил автомобиль и, как уверял отец, собирался идти в армию, если не поступит на бюджет. Понятно, что Серёга был в состоянии оплатить Диме любой институт, и непонятно, как парень мог от этого отказываться. Зиновьев почувствовал, что завидует: в сравнении с рыхлым Никитой, чахнувшим в дальней беседке с планшетом, Дима выглядел мечтой всех родителей. Поджарый, спортивный, уверенный в себе, но при этом не наглый. Надя, судя по кривой улыбке, подумала о том же самом, и депутата кольнула жалость к ней и к себе, пока что не сумевшим вырастить из сына мужчину.
Даша, по возрасту бывшая ближе к Диме, чем к его отцу, держалась с «пасынком» запросто, а мальчик, это видно было, отражал только отца. Боготворил его. Искал взглядом поддержки, одобрения, а находил, что удивительно, одно лишь неясное раздражение.
Общий разговор утих, хозяева и гости мрачно смотрели кто на запёкшийся клевер в траве, кто на сероватые тучки в синем небе – оно напоминало скатерть, о которую кто-то вытер грязные руки.
– Когда уже схлынет эта жара? – сказала Надя, мастер по заполнению пауз в разговоре.
– Сами потом будете жаловаться, что никакого лета не было, – отозвался Серёга.
– Я тоже считаю, что летом должно быть жарко, – хлопнула ресничками Даша. – Дима, ты позови мальчика из беседки, сейчас мороженое есть будем.
Диме явно не хотелось идти за Никитой, но, поймав взгляд отца, он тут же встал с места. Когда сын вместе с Димой вошёл в дом, Зиновьева снова кольнуло завистью: бледный полноватый Никита проигрывал Серёгиному сыну по всем статьям. Мальчики сели на разных концах стола, причём Никита втиснулся между отцом и матерью.
Зиновьеву хотелось ещё поговорить о Байракове, но не в присутствии сына – тот был уж слишком впечатлительным.
После мороженого разговор окончательно расклеился. Даша прижималась к Серёге, поглаживая его то по щеке, то по ноге. Камаев принимал её ласки благосклонно, Дима отводил глаза. Он даже пересел поближе к Никите, удостоил его каким-то вопросом, и мальчик ответил с такой страстной благодарностью, что у Зиновьева защемило сердце.
На обратном пути из Коптяков решили сделать остановку в монастыре на Ганиной Яме – об этом попросила Надя.
– Мне квас у них нравится, – сказала она. – И надо поставить свечи Сергию Радонежскому, он в учёбе помогает.
Уйти в монастырь
Вечерняя служба закончилась, почти все туристы разъехались, и на парковке у монастыря скучала лишь пара машин. Надя купила две бутылки монастырского квасу в трапезной, бросила их на заднее сиденье, а потом вдруг сказала:
– Пошли-ка, Олежка, в храм. Мне кажется, тебе это нужно.
Никита оторвался от планшета.
– Я вас здесь подожду.
– Ты тоже пойдёшь, тебе тоже нужно, – спокойным, но непререкаемым тоном произнесла мать. И Зиновьев, и Никита прекрасно знали, что если Надя говорит таким голосом, то безопаснее послушаться. Молча выбрались из машины. Никита бурчал:
– А тебе не кажется странным, что мы ходим в церковь, только когда нам что-то нужно от Бога?
– Это неправда, – всё тем же ровным голосом произнесла Надя.
У входа в монастырь она быстро перекрестилась – как будто отогнала комара, потом выкопала в специальной коробке бордовую юбку и платок в цветочек. Повязала волосы «по-колхозному», намотала юбку поверх джинсов и превратилась из хорошенькой женщины средних лет в унылую пожилую паломницу.
– Тётя Мотя, – сказал Никита, с любовью глядя на мать. – Я буду делать вид, что с тобой незнаком.
– Да пожалуйста, – улыбнулась Надя. – Пошли сначала купим свечи.
Зиновьев за свечами не пошёл, остался ждать на дорожке между соснами. Он, конечно, бывал на Ганиной Яме и раньше – помнил и как освящали монастырь в 2000 году, и как горели там впоследствии деревянные храмы: несколько раз в новостях сообщали о пожарах. Депутат сопровождал сюда высоких гостей, – одна москвичка из Министерства образования оказалась истово верующей, обошла все церкви (их здесь семь, по числу членов царской семьи), накупила икон, а потом вдруг попросила отвезти её ещё и в Поросенков лог, на Мемориал.
С этим Мемориалом всегда путаница, даже местные не очень понимают, как относятся друг к другу два этих места – такие близкие географически и такие далёкие по своей сущности. Церковь не верит в то, что в Поросёнковом Логу нашли тела тех самых Романовых, – считает, что они были уничтожены в урочище Ганина Яма. Государство думает иначе, как, кстати, и Зиновьев, – зря, что ли, делали экспертизы всех найденных здесь тел? Вряд ли могло быть столько совпадений. Но лично для Зиновьева другое было странно: на Мемориале ему всегда становилось тоскливо, хотелось как можно скорее сесть в машину и вернуться в город. А из монастыря, напротив, не хотелось уходить никогда… Вот и теперь он обо всём позабыл, любуясь, как сверкают на вечернем солнце золотые луковки бревенчатого храма.
Надя с букетом свечей, пахнущих мёдом, и Никита, уже не такой смурной, как десять минут назад, нагнали Зиновьева, когда он почти что дошёл до памятника Николаю II.
– Я вот что думаю, – сказал Никита. – Может, мне в монастырь записаться, если я по конкурсу не пройду?
– Ха! – откликнулась Надя. – Сюда конкурс почище, чем в твою «вышку». Сколько тут монахов живёт, Олежка, не помнишь?
– Пятеро вроде бы. Или шестеро.
– И вообще, какой из тебя монах, Никита? Для этого надо как минимум верить в Бога.
– А может, я поверю… Аппетит приходит во время еды. Надо посмотреть, какие экзамены в семинарию сдают.
Сын тут же достал планшет из рюкзака, а Надя с молчаливым ужасом глянула на мужа: только этого нам ещё не хватало!
– Я вообще крещёный? – спросил Никита.
– Разумеется. Тебя Владыка Викентий крестил, в домовой церкви.
– Ну супер. Только вот тут надо выучить целую кучу молитв, знать Священное Писание, иметь рекомендацию от духовника… У меня есть духовник?
– Никита, давай-ка для начала зайдём в храм и поставим свечи.
Зиновьев потоптался немного у входа в церковь, но потом всё-таки вошёл туда вслед за женой и сыном. Надя зажигала свечи у иконы седобородого старца с интеллигентным лицом, а Никита не отрываясь смотрел на сутулого монашка, сидящего в углу с чётками в руках. Депутат ощутил холодный зуд в сердце, как будто к нему приложили кусок льда, и замахал руками, отгоняя морок.
Сон без сна
В ночь с субботы на воскресенье сон привиделся такой: Никита показывал родителям ведомость с итоговыми баллами, и у него было меньше двадцати из ста по всем предметам. Сын этому почему-то радовался и говорил, что вообще не видит смысла в высшем образовании и лучше он пойдёт в армию. Проснувшись, Зиновьев решил, что считать этот сон кошмаром определённо нельзя, хотя чувство некоторой обескураженности не оставляло его до обеда.
Монастырский квас, проведя ночь в холодильнике, стал ещё вкуснее, но, выпив кружку, депутат снова почувствовал ледяной зуд в груди слева. Надо бы показаться врачу – завтра же позвонит Габинскому в кардиоцентр.
– Да это жара всё, – сказала Надя. – И ты совсем не отдыхаешь!
– А вчера в Коптяках мы что, интересно, делали?
– Ну это не совсем правильный отдых. По жаре тащились, выпивали, кальяны все эти…
Зиновьев кивнул, соглашаясь, но всё-таки целый день занимался делами: обзванивал знакомых, искал для Севы приёмную семью, написал по этому поводу пост на фейсбуке (350 лайков и 118 комментариев, из них полезных – 5). Уже перед самым сном вспомнил, что так и не дочитал приговор, вынесенный Ивановой.
– Спать идёшь? – спросила жена.
– Чуть позже…
– Ну как знаешь, – протянула Надя, и депутат уловил в её голосе разочарование. Тут же бросил недочитанные бумаги на пол и поспешил за женой в спальню. Они закрылись изнутри на ключ и включили музыку, хотя это была лишняя мера предосторожности – Никита сидел у себя в комнате в наушниках, общаясь с Денисом. Рассказывал о том, как прикольно было бы пойти в монастырь. Денис в ответ сообщил, что завтра они с Вэном и девочками собираются ехать на озеро.
Никита постеснялся спросить, можно ли с ними. А потом подумал, что всё равно не решится раздеться перед всеми – он ведь не вчерашний Дима, поджарый, с мускулами…
Когда Зиновьев уходил из дома утром в понедельник, жена и сын ещё спали. Спускаясь в лифте, депутат, улыбался, думал о том, что сегодня ночью ему не снилось ровным счётом ничего. Водитель Юра тоже улыбался.
– Спасибо, Олег Сергеевич! Сева сказал, вы обещали ему помочь.
– Да я мало пока сделал. Приёмную семью нашёл, нормальные люди. А как он учится, кстати, Сева этот?
– Я не интересовался, но вроде хорошист.
«Хорошист»! Зиновьев уж и забыл, когда слышал в последний раз это слово. Скажешь такое – и сразу будет ясно, сколько тебе лет. Слова выдают вернее, чем морщины.
В приёмной толпились посетители, но кондиционер, к счастью, работал. Настя принесла депутату кофе и толстенную папку на пружинках – уголовное дело. Двести девяносто страниц! Почти роман.
– Запиши меня на приём в кардиоцентр, – попросил Зиновьев. – И пусть там заходят, кто первый.
Он слушал посетителей, делал пометки в ежедневнике, звонил кому-то, просил о чём-то, но при этом постоянно косился на пружинную папку и еле дождался обеденного перерыва. Настя заказала депутату ланч из ближайшего ресторана, и он, прихлёбывая горячий суп, открыл наконец уголовное дело.
Учитель и Наставник
Надя права, думал Зиновьев, мы живём в эпоху победившего мракобесия. Людям нужна вера, нужны идеалы – но где ими разжиться, если все кругом воруют и врут?
Мария Васильевна Иванова, мама Севы и Виктора (старший брат, который выгнал младшего из дома), жила на Уралмаше, на улице Победы. Работала «на дому», лечила людей руками и травами. У неё были экстрасенсорные способности, она общалась с лесными духами; кое-кто всерьёз называл её «ве́дущая мать». Не была судима, не привлекалась, не проходила. Управляла машиной марки
Зиновьев снова поёжился – такая же машина была раньше у Нади, он совсем недавно подарил ей «инфинити».
Иванова много общалась с другими ясновидящими. Один из них, Щепкин, как-то раз познакомил Марию с высоким смуглым мужчиной по имени Аслан Байраков. Он был из Махачкалы.
– Мастер по скандинавским рунам, – сказал Щепкин с гордостью. А Мария подумала: странно это – где руны, где Махачкала? Но вслух сказала другое, стараясь быть приветливой:
– Я давно интересуюсь рунами. Сможете меня научить?
Аслан ответил, что, конечно, сможет, но не бесплатно. Лучше, если соберётся небольшая группка учеников, а заниматься можно будет в офисе у Щепкина или дома у Марии.
Байраков был общительный, но не со всеми – многим, Севе например, он казался неразговорчивым, скрытным. Мария предложила довезти его на машине до дома, он согласился. По дороге рассказывал о себе.
Аслан приехал из Дагестана, они с матерью снимают половину дома на Эльмаше. С деньгами негусто. Он разочаровался и в исламе, и в христианстве именно потому, что боги этих религий не хотят дать человеку то, что ему необходимо в земной жизни.
– А что необходимо человеку? – спросила Мария, пока стояли на долгом светофоре.
– Богатство, – просто ответил Аслан. – Богам не должно быть всё равно, как мы тут живём. Рассчитывать на счастье в загробном мире – это для слабых.
Первое занятие Аслан проводил в офисе Щепкина, на Краснофлотцев. В переговорной комнате. День недели была пятница. Мария привела с собой подруг, Юлю Стрихареву и Наташу Лунину, они тоже интересовались нетрадиционной медициной, гаданиями, астрологией. Наташа работала массажисткой в аквапарке, умела делать массаж энергетических каналов. Аслан взял по тысяче рублей с каждой, ученицы сочли цену приемлемой.
Руны Байракова – деревянные круглые плашки, небольшие и аккуратные. На каждую нанесён свой знак: одни напоминают собой угловатые славянские буквы М, В, Х, Р, другие походят скорее на схематические рисунки, которые иногда образуют нечто вроде орнамента. Учитель разложил плашки на офисном столе, показал, как читать по ним прошлое и предсказывать будущее. Он особенно напирал на то, что «вот у Марии есть явные способности к нашему делу», это было приятно. Про Наташу сказал, что она медиум, а Юля никакой характеристики не получила и в конце концов отпала от группы. Может, и не поэтому.
Гадание по рунам чем-то напоминало расклад на картах Таро, который всегда можно толковать по-разному – карты, как известно, только указывают направление развития событий, а главное всё равно остаётся в ведении человека.
– А где вы этому научились? – спросила Юля, особа въедливая, любопытная.
Аслан сказал, что в наше время люди всему учатся в интернете, вот и он посещает уже несколько лет один сайт, посвящённый магии. У него есть там Наставник, с которым Аслан советуется.
После первого урока Наташа и Юля ушли, не дожидаясь Марии, – собирались поехать в «Гринвич» на какую-то распродажу. А Мария спросила у Байракова: может, его опять подвезти?
Аслан согласился. Они хорошо общались в машине, с ним было легко и спокойно. Попросил рассказать о себе, и Мария неожиданно разговорилась. О муже старалась вспоминать без обиды, гордилась сыном-спортсменом – Севе на днях исполнилось только одиннадцать, а его уже хотят включить в областную сборную. Старший сын Виктор живёт отдельно.
Перешли на «ты» – само получилось.
– Чем занимаешься в свободное время? – спросил Байраков. Мария сказала, что любит природу, часто ездит в лес на машине. Зимой просто гуляет там, дышит воздухом, а летом и осенью собирает травы, нужные для врачевания.
– Как в следующий раз поедешь, возьми меня с собой, – попросил Аслан.
Мария к тому времени уже поняла, что готова сделать для Байракова даже больше, чем взять с собой в лес или подвезти домой на машине. Он быстро стал ей каким-то очень родным, но не в интимном смысле. Так она про Аслана не думала, с первой встречи представляла его своим учителем, наставником – может быть, даже Учителем и Наставником! Марии нравились прописные буквы, они придавали вес обычным словам.
Договорились поехать завтра же в сторону Палкина – была там у Марии любимая поляна.
Аслан настоял, что станет платить за каждую поездку 300 рублей, «больше пока не могу, а там посмотрим». Личного транспорта у него не было, а Наставник из интернета давал Байракову каждый раз какие-то домашние задания, для выполнения которых требовалось выезжать за город. Мария чувствовала, что Аслан рассказывает ей как бы полуправду, но расспрашивать о подробностях стеснялась.
В субботу утром они договорились встретиться на углу Ильича и Победы; Байраков пришёл точно по времени, в руке у него был пакет из «Пятёрочки». Наверное, продукты купил домой, мелькнуло у Марии, – но почему сейчас, ведь можно на обратном пути? Аслан бросил пакет на заднее сиденье; она успела заметить, что там у него белый хлеб, мёд и какие-то булочки.
Поехали в Палкино, знакомой с детства дорогой. Когда Мария была маленькой, мать снимала там два года подряд дачу – по соседству жили алкоголики, и один из них как-то раз шутки ради толкнул семилетнюю Машу в крапивные заросли. Столько лет прошло, а она помнит, как больно было…
Рассказала Аслану о том давнем случае, думала, что он посмеётся, но Учитель отреагировал остро:
– Алкоголики и наркоманы – лишний груз в нашем мире. От них надо последовательно избавляться.
Когда приехали в Палкино, Аслан предложил разделиться – ему нужно было выполнять свои задания без свидетелей. Мария смотрела, как он уходит в лес с пакетом из «Пятёрочки». Будет есть свои продукты в одиночестве? В этом и состоит задание?..
Аслан нагнулся и поднял с земли какой-то камень, а потом скрылся за деревьями.
– Олег Сергеевич, продолжаем приём? – Настя стояла в дверях с чашкой кофе.
Все куда-то уехали
Зиновьев закрыл дверь за домработницей Флюрой и выдавил из пакетика в миску кошачий корм, поморщившись от запаха.
– Как ты вообще это ешь? – спросил он у кота, но тот не удостоил хозяина ответом, обнюхал вонючую субстанцию и начал торопливо уничтожать её.
На человеческий ужин были запечённая рыба и салат с авокадо. Никита сесть за стол отказался.
– Опять чипсов с колой наелся? – спросила Надя. Не злобно спросила, но всё-таки чуточку более нервно, чем следует.
– Я просто не голоден, – отозвался сын. – Мы сегодня с Денисом идём на день рождения к одному мальчику, вы его не знаете. Рядом с площадью Пятого года живёт. Можете дать мне на подарок?
– Сколько? – Зиновьев потянулся за бумажником, но Надя остановила его:
– Ешь, пока не остыло. Сама дам.
Никита раз десять, не меньше, переодевался, пока не выбрал наконец самую подходящую для такого важного визита футболку – чёрную, без всяких принтов. Чудовищно боялся проявить индивидуальность.
– Напиши, как доберёшься, – сказала Надя. – Кстати, я ведь могу тебя подвезти! У нас сегодня женский клуб, я еду как раз в сторону площади.
– Не надо, мам. Мы сами, на автобусе.
Зиновьевы смотрели в окно, как Никита идёт к остановке. Походка у него была такая, что ни с кем не спутаешь: он слегка подпрыгивал при каждом шаге.
– Да… – вздохнула Надя. – Вот и вырос мальчик.
– Давно вырос! Давай уже отцепляй его от юбки.
– Ну да, надо бы. Я как психолог это хорошо понимаю, а как мать – не могу.
– А как филолог? – пошутил Зиновьев.
– Как филолог я давно протухла. Но могу вспомнить парочку литературных примеров, доказывающих последствия неправильного воспитания. Если хочешь.
– Не хочу. А ты серьёзно про женский клуб? Он именно сегодня?
Надя каждый месяц обязательно встречалась с подругами – дома, у каждой по очереди. Зиновьев, однажды вернувшись с работы раньше времени, застал самый финал таких посиделок – и вздрогнул, когда десяток женщин всех сортов и возрастов (самой молодой в компании было двадцать пять, самой зрелой – за семьдесят) хором сказали ему: «Здравствуйте!»
Этот клуб сложился сам по себе: психологи, преподаватели (одна была даже профессор), художницы, две артистки из кукольного театра, поэтесса и врач-психиатр объединились вначале из-за любви к чтению, а потом стали не только обсуждать освоенные новинки, но и ходить вместе в театры, на выставки. Они обменивались новостями, делились рецептами, приносили с собой на «заседания» одежду, которая «не подошла», примеряли её, менялись, спорили о политике, помогали своим и чужим детям, пристраивали бездомных животных, собирали деньги на лечение знакомым, – в общем, это был вариант того, чем занимался сам Зиновьев на депутатском посту. С поэтессой и психиатром Надя дружила ближе других, поэтому Зиновьев знал их по именам – Инга и Лена.
– Не совсем, – покраснела Надя. – Мы с Ингой договорились встретиться. Ты не против?
– А я должен быть против?
Зиновьеву вдруг показалось, что Надя темнит, недоговаривает. Но он был так уверен в жене, что тут же отогнал эту мысль.
– Передавай Инге привет. Но долго не гуляйте. А то мне скучно будет одному ждать Никиту после пьянки.
– Почему сразу «после пьянки»? – возмутилась Надя. От Зиновьева не ускользнуло, что возмущалась она с явным облегчением – не надо было продолжать тему вечерней встречи с подругой. – Никита алкоголем вообще не интересуется, у нас с ним был на эту тему серьёзный разговор.
Собралась она быстро, шагнула за порог, но тут же вернулась и показала себе язык в зеркало, как маленькая.
– А то пути не будет.
Улыбнулась и прыснула на себя духами из фиолетового флакончика: он стоял на полочке, рядом с аккуратно сложенными перчатками и шарфиками. В прихожей долго ещё после этого пахло фиалками. И депутат недоумевал тоже долго: неужели Надя вернулась только для того, чтобы брызнуться духами? Ради Инги, что ли?
Он даже в уголовное дело не сразу смог вчитаться, хотя помнил о нём целый день. И вот теперь перечитывал бессмысленно одну и ту же строку, но думал о другом: куда в самом деле поехала Надя?
Пришёл кот, зевнул во всю пасть и бесцеремонно повалился рядом с хозяином: Зиновьев в такие минуты чувствовал себя неодушевлённым греющим предметом. Кот покосился на него жёлтым глазом и нехотя замурлыкал. Зиновьев так же нехотя почесал кота за ухом, а потом всё-таки заставил себя включиться в чтение – и перенёсся на поляну близ Палкина.
Середина лета
Аслан ушёл в лес, подобрав камень; за спиной у него висел рюкзак, в руке – пакет из «Пятёрочки». Мария смотрела ему вслед. Почувствовала вдруг, что её всё-таки тянет к нему по-женски. Надо было как-то отвлечься, но не уходить далеко от машины – Байраков ведь не сказал, когда именно вернётся. Сколько времени у него займут эти «задания»?
Решила сосредоточиться на том, что любила и знала. Сейчас самое время собирать пастушью сумку, фиалки, медвежье ухо… Вот и пижма уже цветёт – круглые жёлтые «таблетки» пижмы означают середину лета. Мария знала все приметы, связанные с растениями, от неё не могла укрыться ни одна травка, ни один цветок. Попусту их не губила, брала ровно столько, сколько нужно для лечения. Она любила природу сильнее, чем людей, которых нужно было врачевать; о срубленном дереве могла плакать горше, нежели об умершей знакомой, – такое устройство души.
– Устала ждать? – Аслан вырос за плечом незаметно, и Мария ойкнула от испуга. Ходил он бесшумно, как хищник. Пакет из «Пятёрочки» исчез, теперь Аслан держал в руках нож, лезвие которого было выпачкано чем-то жирным: как будто брусок масла пополам разрезали. Сам нож был необычный, с кованой ручкой. Мария сорвала лопух, протянула руку:
– Давай я вытру.
– Тебе нельзя прикасаться к этому ножу, запомни.
Аккуратно протёр лопухом лезвие, спрятал нож в карман.
Мария не знала, что теперь сказать; к тому же её вдруг накрыло блудным мороком с новой силой. Отчаянно захотелось, чтобы этот сильный, умный, необыкновенный мужчина утратил вдруг всю свою сдержанность, чтобы сгрёб Марию в охапку и повалил бы на землю рядом с пижмой. Или можно в машине… Она вздохнула, видимо, слишком громко, потому что Аслан глянул удивлённо.
– Ты чего это?
– У тебя женщина есть? – спросила Мария.
– А, я понял… Нет у меня женщины, но есть жена. Я тебе обо всём расскажу, обещаю. Поехали.
Мария так разволновалась, что даже забыла пристегнуться. Аслан же был очень спокойным, довольным. Отсчитал ей триста рублей за поездку, она попыталась отказаться, но Учитель сказал, что настаивает.
– Мне ещё завтра надо будет съездить. В другое какое-нибудь место, сможешь?
Она смогла. До конца июля только и делали, что ездили: за Аять, по Серовскому тракту, в район Мурзинки, по тракту на «Биатлон» в сторону Чусовского озера. Там очень красивая дорога вся из петель-поворотов, трудная для водителя, но умиротворяющая для пассажира. Каждый раз Аслан брал с собой пакеты с едой, а в конце второй недели, когда снова пришла пятница, поставил на заднее сиденье что-то вроде коробки, завязанной тканью. Под тканью шевелилось, покряхтывало. Мария побоялась спросить, что там, а потом нашла на сиденье белое пёрышко. И увидела на лезвии ножа кровь с прилипшим пухом.
– Это для обряда, мне боги велели, – сказал Аслан, отследив её взгляд. – Я обещал тебе рассказать, ну вот, рассказываю. С Дагестаном, как ты знаешь, меня теперь уже ничего не связывает. Я был женат, но брак расторгнут по причине бесплодия жены. Только мать была единственной причиной ещё как-то думать об этом гиблом месте. Но мать я перевёз два года назад, она теперь со мной.
Приехав в Екатеринбург, Аслан поначалу жил в изоляторе одного студенческого общежития – ключи ему дала Раиса, комендант. С этой Раисой он жил как мужчина с женщиной, все были довольны, но потом Байраков провёл особый ритуал и женился на языческой богине Маре, после чего любые половые отношения в этом мире для него оказались под запретом. «Коменде»-Раисе такое решение богини Мары не понравилось, и Аслану пришлось вернуть ключи от изолятора. Сейчас он снимает дом на Эльмаше, в оплату входят электроэнергия и кормёжка собаки. Мать, которую он перевёз из Махачкалы, сидит целыми днями взаперти. Неудобно, что далеко от центра и много денег уходит на такси.
Мария уяснила из этого рассказа главное: Аслан не будет сгребать её в охапку и бросать в пижму. Ну что ж… Сражаться с богиней Марой она бы точно не решилась, ей даже стыдно стало за свои распутные мысли. Байраков будет ей во много раз полезнее как Наставник. И она уже столькому от него научилась! Как-то увереннее себя чувствовала, появился смысл жизни. Надо бы постараться стать для Аслана действительно незаменимой.
– Если хочешь, переезжай к нам. У нас с Севой есть свободная комната, – сказала Мария, желая отплатить доверием за доверие.
Аслан перебрался к ним уже на следующий день. Сказал, что это временно и ненадолго. Вещей перевёз всего ничего – кроме одежды это были ноутбук, десятка два гладких камней, пирамида, деревянный кол, подсвечник, книги «Магический кристалл», «Старшая Эдда» и ещё какие-то, Мария не успела рассмотреть. В комнату, которую она для него подготовила, Аслан просил не входить. По вечерам жилец долго сидел в интернете, общался со своим Наставником по язычеству и чёрной магии. Только раз он объяснил Марии, что́ они обсуждают.
– Чтобы был результат, надо приносить жертвы и светлым, и тёмным богам. С каждым ритуалом я выхожу на более высокий уровень, но это всё сложнее и сложнее.
Сева воспринял появление жильца без восторга, но в целом спокойно. Спросил однажды мать:
– Ты замуж за него хочешь выйти?
Мария пожала плечами; это можно было толковать как угодно. Аслан почти не обращал на её сына внимания, вёл себя с ним как вежливый сосед. Севин тренер в то время как раз начал хлопотать, чтобы мальчика взяли в Москву, в спортивный интернат, он постоянно звонил Марии, требовал от неё бо́льшего участия в делах сына. Но Мария не могла заниматься ничем другим, кроме как делами Байракова: он её как будто околдовал, жизнь сконцентрировалась на нём и поездках в лес, всё более и более странных. На заднем сиденье под покрывалом квохтали курицы, блеяли ягнята, ещё какая-то живность. Только бы не кошки и собаки, думала Мария. Платить за выезды Аслан перестал, но иногда давал деньги «на бензин». За квартиру он тоже не платил, но периодически приносил какие-то продукты. Занятия рунами продолжились теперь уже в их общем доме: к Наташе и Юле, которая тогда ещё не отпала, добавился Павел, краснолицый молодой человек.
Пока Мария лечила у себя дома больных (у неё всегда была полная запись), Байраков отсутствовал. Она считала, что в это время Аслан навещает мать, оставшуюся вдвоём с чужой собакой на Эльмаше. А потом совершенно случайно выяснилось, что Байраков встречается с Наташей Луниной, живёт с ней так, как не понравилось бы богине Маре, и Наташа даже переписала на него машину, «фольксваген-поло» серебристого цвета, госномер У009КР.
Первой реакцией Марии была не обида, не ревность, а страх, что теперь Аслан будет ездить в лес не с ней, а с Наташей. Но поскольку сам он ничего об этом не рассказывал, а про машину она узнала от Луниной, то сочла за лучшее смолчать. Наташкиного «фольксвагена» она ни разу так и не увидела – может, Байраков продал его, может, распорядился как-то иначе, но обряды проводил всегда и только с помощью Марии. Она этим гордилась.
Как-то раз к ней пришла тяжелобольная женщина, которую травы исцелить не могли. Аслан в тот день оказался дома, услышал, как Мария утешает пациентку и её дочь, и предложил съездить всем вместе на Широкореченское кладбище, чтобы «отсечь болезнь».
– Это очень действенный языческий обряд. Если он не поможет, то ничто не поможет.
Пациентка была уже в таком состоянии, что согласилась бы на что угодно.
На другой день они поехали вчетвером на кладбище: Мария и Байраков впереди, пациентка и её дочь на заднем сиденье, а белые куры (Мария увидела самих птиц их впервые) – в багажнике.
Очень долго шли по дорожкам кладбища, удаляясь от центральной аллеи. Пациентка тревожилась, дочь её тоже сомневалась, и Аслан сердито стал говорить им, что если они так настроены, то нет смысла всё это проводить. Богиня Мара обязательно поможет, пусть они просто доверятся.
На выбранной могиле Аслан перерезал ножом с кованой ручкой горло курице, и пациентка на время потеряла сознание. Дочь держалась молодцом, вытерпела ритуал до конца. После всего Байраков закопал курицу в землю рядом с небольшим кустом багульника (Мария машинально отметила, что он уже цветёт – раньше срока) и скрылся с оставшейся в живых курицей. Женщины ждали его на лавочке у богатого надгробия какого-то цыгана. Вернулся Аслан без курицы, достал из рюкзака несколько фотографий и ловко закопал их в соседние могилы – даже не закопал, а положил под цветы и венки.
До города ехали молча. Ни пациентка, ни её дочь на связь с Марией после этого случая не выходили. Помог им обряд или нет, неизвестно.
– Ты что в темноте сидишь? – Надя называла темнотой всё, что не освещалось тремя светильниками одновременно. Депутату вполне хватало торшера, а вот времени дочитать историю не хватало решительно. – Никита не вернулся ещё?
– Нет, и даже не звонил. А тебе?
– Написал, что всё нормально и будет поздно. Ты как хочешь, а я буду ждать.
– И я буду. А как там Инга?
– Инга? – удивилась Надя. – А, ну да, Инга… Она в порядке. Я просто о Никите вдруг задумалась…
Сын вернулся домой в два часа, от него пахло пивом и сигаретами, но в меру. Зиновьев ворочался с боку на бок дольше обычного, хотя свирепой жары той ночью уже не было.
Шестая жертва
На сей раз Зиновьев не ехал в поезде, а опаздывал сесть в него. Вагоны летели в лоб, как в кино, – лишь в последний миг уносились в сторону, и депутата обдавало неподражаемым ароматом креозота.
В конце концов он всё-таки прыгнул в последний вагон, но, уже стоя на площадке, увидел, что оставил на перроне что-то важное, такое, без чего не прожить… Пригляделся – а это его правая рука безболезненно отделилась от тела и лежала теперь на платформе. Пришлось срочно прыгать с поезда да ещё и соображать лихорадочно, кто сможет пришить ему отпавшую руку в чужом городе, ничем не напоминающем не только Екатеринбург, но даже Вентспилс…
Очнулся депутат от собственного всхлипа. В спальне было тихо, кот, вытянувшись по всей длине, лежал между Зиновьевым и Надей поверх одеяла, как оживший меч Тристана.
Стараясь не топать, депутат перешёл уже привычным маршрутом в гостиную; за ним, недовольно жмурясь, притащился кот.
Новенькому вторнику исполнилось каких-то четыре часа, но Зиновьев чувствовал себя таким уставшим, будто он уже закончился.
К девяти надо быть у Габинского в кардиоцентре, потом – заседание в комитете, после – уже три раза перенесённая встреча с человеком, которому депутат был кое-чем обязан. Если не поспать хотя бы пару часов, то он развалится на части ещё до обеда…
Зиновьев поворочался на диване, с завистью глядя на давно уснувшего кота, свернувшегося в ногах мохнатой плюшкой, а потом всё-таки сходил в свой кабинет за уголовным делом.
В комнату Учителя Мария старалась не входить даже в его отсутствие – знала, что Аслану это не нравится. Но прибирать-то нужно было там, хотя бы раз в неделю пройтись с пылесосом! Мария была опрятной, любой шкаф открой – стыдно не будет. Байраков тоже не производил впечатления неряхи, но мужчина есть мужчина.
Спустя неделю после поездки на Широкореченское кладбище Аслан отправился к матери на Эльмаш с ночёвкой, и Мария подумала, что не будет ничего плохого, если она по-быстренькому наведёт в его комнате порядок.
Открыла дверь нерешительно, будто не у себя дома. Кровать – заправлена, носков на полу не видать, книги аккуратной стопкой на столе. И компьютер! У Байракова было два ноутбука, один он всегда носил с собой, а второй – побольше – оставлял дома.
Мария поставила на пол пылесос и открыла ноутбук, а там даже пароля не было: заходи хоть в почту, хоть в соцсети… Стало стыдно: Учитель ей доверяет, а она шарится в его вещах, лезет в переписку! Закрыла ноутбук и снова схватилась за пылесос – минут десять исступлённо чистила комнату, после чего всё равно не удержалась и села перед монитором, прикусив от волнения кожу на руке.
Аслан вёл активную переписку с неким
В письме от вчерашнего дня (отправлено в 01:15) Байраков писал Наставнику, что получил знак от богов – теперь он точно знает, что для духовного развития ему необходимо принести шестую жертву.
«Помните наш разговор по жертвенной иерархии? Там позиция 6 – это лучшая жертва. Так вот Боги сказали, что это с козлом так, а с той жертвой будет ещё хлеще. Было предложение от Богов – отдать или посвятить половину за возможные в будущем долги, а остальную половину – за определённое дело. Только ещё не могу решить, одному Богу посвятить, Тёмным-Светлым или Всебожие провести? Я тут столкнулся с вопросом по жертве – Тёмные заочно согласны, а вот Светлых не всё устраивает. Приходится подбирать кандидатуру, вроде уже есть претенденты на олимп)) Мошенники, молодые – им 25–27 лет, но Богам они не нравятся. Одно могу сказать: Боги уже ждут от меня этой жертвы».
Судя по всему,
«Уважаемый
На основном форуме Вы выкладывали обряд по работе с костями. Можно ли после принесения 6-й жертвы Богам через какое-то время вытащить и поработать на этих костях? Как правильно жертвовать 6-ю – конкретному Богу, как обычную требу: призвал – попросил принять за какой-то вопрос – пожертвовал – поблагодарил? Или всё же есть нюансы, которые нужно соблюдать?»
В ответном письме Наставник попросил вначале провести оплату услуг через «Яндекс. Деньги», а потом уже задавать вопросы. Мария вспомнила, что вчера утром Байраков попросил её кинуть ему на карту пару тысяч – кредит закрыть. Вот это был, значит, какой кредит! И если она правильно поняла, что такое шестая жертва, то…
Мария вдруг почувствовала, как в разных частях её тела начали пульсировать и вспыхивать маленькие очаги боли – будто бы кто-то прижигал её спичками изнутри. Затылок, плечи, запястья, желудок, пальцы ног – к какому врачу бежать? Особенно если ты давным-давно не веришь никаким врачам вообще?
Она еле-еле доползла до своей кровати, упала и проспала до вечера. Слава богу, что это случилось в её выходной и больных в тот день не было.
Проснулась Мария совершенно здоровой, только голова слегка кружилась. А Байраков вернулся наутро и никаких следов интервенции вроде бы не заметил. С собой он принёс большой пакет из строительного магазина – оттуда торчал черенок лопаты.
Чёрная овца вкуснее
В кардиоцентре невыспавшегося Зиновьева приветливо встретила помощница главврача, цветочное имя которой измученный депутат пытался вспомнить на протяжении последнего часа (Роза? Лилия? Оказалось, Резеда). Вошли в кабинет к Габинскому, тот куда-то опаздывал и торопился, но успел сказать главное: если депутату нужно лечь на обследование, то лучше с этим не тянуть.
– Хоть завтра оформляйтесь.
Габинский уехал, а Резеда отправила Зиновьева на кардиограмму, УЗИ сердца и ещё какие-то обследования-исследования. Шуршание бахил и мерный гул таинственных медицинских аппаратов привели депутата в некий сорт философского транса – когда поневоле смиряешься со всем, что с тобой происходит. Как говаривал любимый Надин Лао-цзы, «поднебесный мир выправится сам собой».
«Мир-то, может, и выправится…» – печально думал депутат, ожидая результатов обследования. Он был готов к самым страшным диагнозам и мысленно составлял завещание. Не зря же ему показывают в последнее время такие сны!
Сегодняшней ночью, точнее, тем крохотным фрагментом, что уцелел от бдений за уголовным делом, Зиновьеву приснился очередной кошмар, теряющий при попытке пересказа всю свою жуть. Депутат в этом сне тянулся за каким-то очень нужным предметом, но взять его не мог – предмет постоянно отодвигался, причём не на критичное расстояние, но ровно на такое, чтобы Зиновьеву чуть-чуть не хватало длины рук.
Надя, наверное, сказала бы, что это символ подавленного желания, но Зиновьев сон жене не пересказывал – пожалел будить.
– Проходите, Олег Сергеевич, – позвали его из кабинета. – Присаживайтесь.
Врач – крупная пожилая женщина с очень короткой стрижкой – смотрела в монитор, где беззащитно светились результаты всех обследований Зиновьева. Она уже знала его диагноз, а он – нет! Сердце забилось сразу и слева, и справа, и вверху, и внизу. Оно ухало совой и отдавалось в ноге.
– Я умираю?
– Что, простите? – врач посмотрела на Зиновьева такими изумлёнными глазами, как будто он внезапно заговорил на китайском. – Да у вас сердце как у лётчика-космонавта!
– А как же эти ощущения? Холод в груди, ну, я описывал…
– Послушайте, Олег Сергеевич. Всё, что с вами происходит, – это последствия чрезмерной трудовой активности или стресса. Всего лишь нервы не справляются! Я могу, конечно, сейчас выдать вам холтер и провести суточное мониторирование – но, честно скажу, не вижу в этом ни малейшего смысла. Кардиограмма – само совершенство. УЗИ не выявило никаких изменений. Возможно, вы сильно нервничали в последнее время? Или это реакция на аномальную жару – такое тоже может быть. Я выпишу вам направление к неврологу, а от себя посоветую вот что.
Врач доверительно склонила к нему свою коротко стриженную голову – как девочка, решившая поделиться секретом:
– Никакого счастья в мире нет, Олег Сергеевич. Нет в нём ни идеала, ни совершенства, ни справедливости. И вы не ищите ничего такого – это вредно для здоровья, даже иногда убийственно! Я давно слежу за вашей деятельностью, можно сказать, я ваша поклонница, но вы не бережёте себя совершенно! В мире нет ничего кроме маленьких радостей: улыбнулся вам ребёнок, встретили на улице красивую женщину, заприметили радугу – вот это и нужно ценить! А больше ничего нет, Олег Сергеевич. И сердце ваше тут совершенно ни при чём, тем более что работает оно идеально.
Зиновьев вышел из кардиоцентра как будто немного оглушённый – и не сразу заметил, что водитель Юра поставил машину прямо напротив входа. Юре пришлось даже выйти из автомобиля, потому что депутат шёл мимо с бессмысленным лицом.
– Ты постой тут немного, – Зиновьев отразил наконец водителя. – Мне надо пройтись.
И, всё так же крепко сжимая в руке направление к неврологу, депутат зашагал по дорожке в Зелёную рощу.
Зелёной рощей и другими городскими парками Байраков пренебрегал по той причине, что здесь всегда гуляло слишком много людей. В Рощу его, впрочем, тянуло: в прежние времена на местной территории располагалось монастырское кладбище, а старые могилы (да ещё и церковные!), как известно, имеют особую энергетику.
В прошлые века весь этот квартал – от улицы 8 Марта и чуть ли не до Московской – принадлежал Ново-Тихвинскому монастырю, которым управляли с незапамятных времён как на подбор толковые игуменьи. Процветал Ново-Тихвинский и в новое время: Байраков раз видел, как подъехал к Александро- Невскому храму громадный джип, из которого высыпались весёлые монашки с пакетами из продуктового магазина «Гипербола», название которого хорошо иллюстрирует его ценовую политику.
Храм был с большим вкусом отделан природным камнем и вообще «вылизан», как выражалась скорее в положительном смысле одна из старых подруг Аслана. На стенах вперемешку с иконами висели интерьерные каменные «картины», а наверху красовался грандиозный хорос – многосвечное паникадило в виде колёсного обода. В монастырских садах цвели в сезон розовые кусты и работали палатки с разными вкусными вещами, производить которые благословлялось церковью: мёд, квас, пирожки, пряники…
Байраков относился к православию с презрением, но отдельные храмы своим вниманием удостаивал, «посвящая» их языческим богам. Делалось это так: нужно было обойти церковь по кругу, поливая землю водкой, а после поставить свечку, произнося особые слова. Так уменьшалась власть христианского бога и усиливалась – языческих. Но провести такой обряд в Ново-Тихвинском было, конечно, сложно – там повсюду охрана, пусть и составленная из малахольных юнцов.
В вопросах охраны Байраков разбирался превосходно – зря, что ли, служил в армии, в милиции, занимался много лет боевыми искусствами? Он даже награды имеет. Но у каждого малахольного юнца висела на поясе рация, а проблем с полицией Аслану следовало избегать любой ценой. Была у него пара сюжетов в дагестанском прошлом, о которых лучше молчать…
В общем, водкой Байраков поливал землю вблизи совсем уж захолустных храмов, но тем не менее чувствовал, как с каждым днём боги его становятся всё могущественнее, а сам он набирается силы и уверенности в правоте.
«Эти боги не обманут», – думал Аслан, принося очередную жертву Маре, Сварогу и Ладе. Сегодня это был белый ягнёнок, такой маленький, что даже блеять толком не научился. Перерезая нежное горлышко, Байраков пытался сосредоточиться на словах обряда, но вспомнил почему-то знакомого мясника из Махачкалы – тот говорил, что чёрная овца всегда вкуснее белой. Это потому, что чёрное притягивает солнечный свет и мясо как бы напитывается солнцем.
Аслану трудно было сосредоточиться, а ведь самое важное в обрядах, как и во всех других жизненно важных делах, – это правильный настрой. Времени мало, Мария ждёт у машины…
Байраков ценил Марию – и дело было даже не в машине, не в комнате, куда его пустили хозяином, а в той атмосфере восхищённого приятия, которой Иванова окружила своего Учителя.
Она была ещё не готова к язычеству, хотя Аслан подвёл её к нему близко-близко. Руны давно остались в прошлом – их всего-то двадцать четыре, а в одно занятие Байраков объяснял ученикам две-три. Сам он всегда очень внимательно наблюдал за тем, как откликается Мария на его похвалы другим женщинам. Определив на занятии «родовую силу» у одной из учениц, Аслан был уверен, что Иванова станет завидовать, но она лишь опустила глаза вниз на секунду, а когда снова посмотрела на Учителя, взгляд её был такой же спокойный, как всегда.
Постепенно Мария стала незаменимой: теперь она не только сопровождала Аслана в поездках за город, но и участвовала в некоторых обрядах. Он показывал ей, как болезнь «уходит» в камни, если между ними поставить церковные свечи и произнести нужные слова. Научил, как чистить каналы для поступления энергии, финансового благополучия и снятия порчи (у Марии эти каналы, как у большинства людей, были забиты). Провёл по просьбе её двоюродной сестры магический ритуал для быстрой продажи квартиры – и квартира тут же ушла за хорошую цену (себе Аслан взял немного – два процента). Вместе с давней подругой Марии они ездили в Коптяки, где жил лесной леший, помогавший Аслану лечить людей. Леший к женщинам не вышел, но подруге лечение помогло: когда Байраков, прочитав молитву, вылил на камни пиво и водку, она почувствовала, как оторвался и вышел тромб на ноге.
А Мария в тот самый день призналась Аслану, что видела во время обряда богов – женщину с очень белыми волосами и мужчину в чёрном одеянии.
Вот теперь она была готова: так это понял Аслан.
Он исповедовал родноверие – славянское язычество. Поклонялся всем языческим богам без исключения: как светлым, так и тёмным. Первые шаги ему помог в своё время сделать специализированный сайт в интернете, где всё было расписано чётко, по делу. Никаких мусульманских ограничений, никаких христианских разночтений. В родноверии всё просто: читаешь особые слова и вступаешь в товарно-денежные отношения с богами. Даёшь им требу – подношение, а дальше всё зависит от того, доволен ли твоей жертвой бог.
Аслан умел угождать богам, иначе не добился бы таких успехов за такое короткое время. Подумать только: он совсем недавно приехал из Махачкалы с двадцатью тысячами рублей в кармане, не имея ни связей, ни знакомств! С собой привёз пару книжек, смену белья и четвёртый айфон с треснутым как от пули стеклом. Боги помогли Аслану, научили его быть благодарным и никогда не экономить на жертвах. Он с любовью выбирал самых чистеньких и красивых куриц, ягнят и козлят. «Надо давать богам самое лучшее, – учил он Марию. – Это как подарок – нужно найти такой, чтобы хотелось оставить себе!»
Велес, Мара, Перун, Чернобог, Дажьбог, Ярило, Лада, Морок, Род и Сварог – прародитель всех богов. Имена своих благодетелей Аслан знал назубок. Чуть ли не первым его обрядом стало поклонение Сварогу – на сайте объясняли, как нужно действовать, чтобы бог-кузнец стал твоим отцом (а не только Дажьбога!), и как понять, что жертва твоя принята. Аслан всё выполнил правильно, и мало в чём он был уверен сильнее, нежели в том, что после смерти станет бегать волком свиты Сварога! (Если человек не пригодился богам при жизни, то, умерев, послужит им пищей, но если же он, как Аслан, поклонялся и чтил их как следует, то попадёт в свиту к тому богу, которого выберет.)
Обряды, которым Байраков быстро обучился, всегда включали в себя огонь и жертвоприношение, причём разным богам предназначались разные жертвы. Тёмным нужно давать сырое мясо и крепкий алкоголь, а жертву следовало привести живой на капище и перерезать горло так, чтобы кровь попала на камень, соответствующий определённому богу. У Аслана было несколько любимых капищ за городом, где удобно было ставить камни, а кое-где они уже стояли, потому что не он ведь изобрёл эту религию. Камни должны быть выложены в круг диаметром не менее двух метров; в центре оставлялось углубление для ритуального костра.
Первая жертва – начальная, «слабенькая» – это были продукты. Хлеб, молоко, мёд, пиво, водка, белое и красное вино.
Вторая – чуть серьёзнее. Живая курица или голуби. Лучше – белые, чистенькие.
Третья жертва – козлята и ягнята, четвёртая – взрослые козлы и бараны, пятая – коровы и быки.
Шестая – человеческая жертва.
Здесь требуется человек молодой – неважно, парень или девушка, но желательно маргинал, чтоб не стали искать. Не бомж, не смертельно больной, не умирающий, но физически слабее Байракова, чтобы он мог с ним справиться. Наркоманы исключаются – в них мало энергии, боги таких не любят. Шестая жертва может быть любой веры, но только не язычником – их категорически запрещено убивать.
Байраков презирал христиан, как предавших язычество, часто говорил о том, что законы в этой религии многократно переписывались. Принести в жертву богам христианина было бы правильно. Но самой хорошей и чистой жертвой для богов считается ребёнок, сделавший первый шаг по пути порока.
На Пехотинцев, где автобусное кольцо, Аслан увидел из окна машины двух десятилетних мальчиков, продававших ворованные велосипеды. Попросил Марию остановиться, чтобы забрать этих детей и увезти в Коптяки, но Ивановой стало их жаль. Они ведь были почти ровесники Севы.
– Ты не понимаешь. Пусть лучше они, чем твой сын! – сказал тогда Аслан, и Мария чуть не въехала в зад «ниссану» на перекрёстке.
Лопухи
Люди, которые шли навстречу депутату по дорожкам Зелёной рощи, говорили в основном о деньгах – и ещё о нечеловеческой жаре, утомившей всех «по самое не хочу», как выразилась миловидная женщина в длинном платье. Шла она, скорее всего, из церкви, хоть и выражалась не слишком-то ортодоксально. Зиновьев давно обратил внимание на то, как погрубела современная речь: юные девушки матерятся буквально через слово, бранные слова летят с телеэкрана и проникают в деловую переписку.
– Не ханжи! – говорила депутату Надя. – Нельзя запрещать другим то, что прощаешь себе.
Но Зиновьев баловался обсценной лексикой довольно редко, только в мужской компании – и то не во всякой. А сейчас мат почти что узаконили. Надя же, кстати, рассказывала про одну свою пациентку (не называя имени, конечно), интеллигентную женщину, которую крайне возбуждала нецензурная брань – не во всяком исполнении, конечно, но если эти слова произносил правильный человек, эффект был потрясающий!
– Так в чём же проблема? – спросила пациентку Надя. – Многие женщины годами ждут потрясающего эффекта от своих партнёров, а он всё никак не наступает.
– Проблема в том, что мне стыдно, – объясняла пациентка. – Я потом мучаюсь раскаянием, но ничего поделать не могу. Подсела!
Надо бы спросить Надю, как дела у этой мученицы, подумал Зиновьев, сворачивая с центральной аллеи на боковую тропинку, где стояли две ребристые скамьи – точь-в-точь как в девяностых. Только вот тогда сидеть на них традиционным способом считалось почему-то зазорным: горожане взбирались на спинки, а места, предназначенные для сидения, беспощадно попирали ногами. Дикие времена, улыбнулся Зиновьев, но по привычке провёл ладонью по скамейке и внимательно осмотрел руку, прежде чем сесть.
Кругом скамеек густо росли ушастые лопухи – как если б тут были похоронены сплошные атеисты. Зиновьев положил руки на спинку скамейки, словно обнимая пространство, и почувствовал, как напряжение понемногу уходит. Ещё немного, и можно будет вернуться к машине – гулять-то ему особо некогда, пора начинать рабочий день!
Но тут рядом что-то зашуршало и перед депутатом выросла та самая женщина в длинной юбке, которая говорила про «самое не хочу». Сейчас она уже не показалась Зиновьеву миловидной – может, потому, что держала в руках большой пластиковый пакет, откуда торчали сорванные лопухи?
Зачем молодой женщине (пусть даже не слишком миловидной) рвать лопухи и складывать их в пакет? Очередная травница-друидка, ве́дущая мать?
В груди опять похолодело, недавней благости и след простыл… Как там говорили врачиха и Лао- цзы – на свете счастья нет, радуйся тому, что бог послал, а Поднебесный мир выправится сам собой?
Зиновьев вскочил со скамейки с таким лицом, как будто лишь сейчас заметил на ней табличку «Осторожно окрашено» (в наше время изготовители таких табличек брезгуют запятыми), и друидка- травница удостоила его рассеянным взглядом.
На обратном пути к машине (и к Юре, взволнованному неадекватным поведением шефа) Зиновьев заметил ещё и круг из камней – со стороны он выглядел безобидным местом детских «лазалок», но это если не знать предыстории. Особенно когда подойдешь ближе и заметишь в некоторых камнях плоские выемки, куда так удобно сливается кровь.
Первой человеческой жертвой Байракова должна была стать молодая женщина из неблагополучной среды – он давно присмотрел её на углу Победы – Индустрии. Там каждый вечер собиралась сильно пьющая компания (боги принимали алкоголиков, но не совсем опустившихся, без цирроза и «белочки»). На вид ей было лет двадцать пять, хотя надо, конечно, учитывать вредные привычки – возможно и меньше. Мария притормозила на углу, за «крестом», запрещавшим парковку.
Аслан вышел из машины и подошёл к женщине. Они о чём-то поговорили недолго, после чего Байраков вернулся расстроенный:
– Не хочет ехать. Боится.
На другой день – это была среда – они увидели на улице Фронтовых бригад девушку, которая голосовала на дороге. Будто не знает про «Убер», подумала Мария. Девушка была прилично одета, она попросила отвезти её к железнодорожному вокзалу, сказала, что у неё разрядился телефон, и пообещала заплатить двести рублей.
Когда девушка поняла, что её везут в другом направлении, не к вокзалу, то забеспокоилась, начала кричать и даже драться: ударила Марию сзади по шее, так что та помимо своей воли остановила машину – и девушка выскочила из неё с криком:
– Извращенцы!
– Такая всё равно не подошла бы, – сказал Аслан, как будто утешая Марию. – Сильно она тебя ударила? Дай посмотрю.
От прикосновения его пальцев Марии стало так легко и хорошо, что она согласилась бы принять ещё сотню таких же «ударов». Но было и облегчение оттого, что шестая жертва откладывается. Аслана же это беспокоило, он хотел угодить богам и за неимением лучшего колол себе палец иголкой, чтобы кровь брызгала на камень. Боги вроде бы не возражали, но и не слишком радовались.
А потом настал день, когда Байраков и Мария встретили на перекрёстке у магазина «Монетка» Дамира Ганеева.
Он был, конечно, не очень подходящей жертвой: возраст уже за сорок, близко дружил с алкоголем, курил, в прошлом употреблял наркотики, но завязал с ними и сам об этом рассказал своим будущим убийцам. Другого, более качественного материала было, судя по всему, не найти, а значит, надо брать этот – так решил Байраков.
– Остановись вот здесь, – сказал он Марии. – Подвезти, мужик?
Любой, кто напрягался, глядя на кавказца Аслана, ту же успокаивался при виде спокойной и дружелюбной Марии с её типично русским лицом. А Дамир Ганеев в тот несчастливый для себя день находился в поисках выпивки – и решил, что судьба улыбнулась ему, послав навстречу эту славную парочку. Байраков тут же предложил выпить, встал на парковку у «Монетки» и принёс из магазина не только водку, но и закусь, чем приятно удивил Ганеева. Он не боялся и не чувствовал никакого подвоха – привык доверять судьбе. Позже сестра его расскажет следствию о том, что Дамир в детстве подавал надежды – даже окончил музыкальную школу по классу фортепиано! Потом поступил в железнодорожный институт, и оттуда его призвали в армию, в Хабаровск. Там Ганеев стал наркоманом, и, когда вернулся домой, на Урал, его уже как будто подменили, говорила сквозь слёзы сестра. Никаких фортепиано. Отсидев за убийство, с наркотиками Дамир завязал, но, как почти всегда в таких случаях бывает, крепко запил. В последние месяцы трудился разнорабочим в столовой на Уралмаше, там его характеризовали положительно, хоть и отмечали, что иногда Дамиру Ганееву было свойственно прогуливать смены.
Байраков дружелюбно общался с Ганеевым, пересев вместе с ним на заднее сиденье – чтобы удобнее было выпивать, – но сам при этом не пил. Ганеева развезло очень быстро, они даже за город выехать не успели. Целью Байракова был давно присмотренный торфяник – надо ехать по дороге, ведущей на Шувакиш, до поворота, где имеется знак «Грузовым автомобилям проезд запрещён».
Там Аслан велел Марии остановиться, связал пьяненького Дамира скотчем, а в рот жертве сунул её же собственную шапку. Потом он сказал Марии ждать его, сам отнёс Ганеева на торфяник и принёс там в жертву Сатане, перерезав пьяному горло.
Место было очень удобное, потому что не требовалось оборудовать капище и сжигать одежду потерпевшего. На торфянике она сама сгорит. Это был знак, который дал Аслану Сатана: указал, что горящий торфяник очень похож на ад, где всё сгорает, всё сгорит…
Мария, пока Байраков занимался делом, собирала в лесу близ дороги лопухи и грибы.
Грибов этим летом уродилось очень много, особенно маслят.
Кровавый навет
Настя встретила Зиновьева сложным лицом, и он сразу спросил, что случилось. Когда люди долгое время живут или работают вместе, они умеют безошибочно распознавать малейшее напряжение.
– Да муж сестры нарисовался, – сказала помощница с досадой. – Предлагает, видите ли, начать всё сначала, а она, дурында, растаяла. Опять сделает ей больно…
– Ты хочешь отпроситься? – догадался депутат.
– Совсем даже не хочу, но придётся уйти сразу после обеда, – вздохнула помощница. – Вы не рассердитесь, Олег Сергеевич?
– Даже не надейся. – Зиновьев пытался шутить, но на самом деле был недоволен: он помнил тот единственный день, когда Настя оставила его на час одного. Тем более сегодня она уйдёт не на час…
Настя заказала обед, оставила на столе расписание сегодняшних (а на всякий случай ещё и завтрашних) встреч и умчалась спасать сестру, а грустный депутат потрогал вилкой салат из кальмаров и просидел в задумчивой неподвижности минут пятнадцать, пока его не вызволил из неё стук в дверь: деликатный, но всё-таки громкий.
– Да-да, – встрепенулся Зиновьев, с сочувствием глянув на совершенно напрасно отдавших свою жизнь кальмаров. Он закрывал контейнер с нетронутым салатом, когда в кабинет вошёл Сева, сын Марии Ивановой.
– Извините, Олег Сергеевич, я не хотел мешать… – стушевался парень.
Но депутат ему очень обрадовался, сам не понял почему.
– Ты голодный? – спросил Зиновьев. Глупейший вопрос! Мальчишки в таком возрасте голодны всегда.
Сева, впрочем, согласился поесть не сразу – «Я нищая, но гордая», говорила старинная Надина подруга-учительница, когда Зиновьевы безуспешно уговаривали её принять в дар почти новую стиральную машину. Два раза, как его, наверное, учили, Сева отказался и только на третий уговор, смешанный с угрозой («А то обижусь!»), поддался. Обед исчез ровно за минуту, кальмары отдали свою жизнь всё-таки не зря. А депутат сделал себе американо в кофемашине (почему-то получилось хуже, чем у Насти).
– Ну и как тебе у Шлыковых? – спросил Зиновьев. Шлыковы были той приёмной семьёй, что взяла к себе Севу, – несколько заполошная, но очень добрая мать и спокойный, несуетливый отец. У пары было своих трое – пятилетние девчонки- двойняшки и мальчик лет восьми.
– Нормально, – сказал Сева. И даже попытался улыбнуться; это у него не получилось.
Одет Сева был опрятно, старенькая рубашка отглажена, ботинки чистые, но всё немодное, расстроился Зиновьев. Включая, кстати, стрижку, совсем старорежимную. Даже пятидесятилетний депутат выглядел современнее, а ведь Сева молодой человек, ему, наверное, хочется приодеться. «Пофорсить», как выражались раньше.
– У нас тут есть на Вайнера магазин распродажный, так там молодёжь с утра очереди занимает, – сказал депутат. – Вроде бы секонд-хенд, но туда иногда новые вещи из старых коллекций привозят. Мой сын Никита там околачивается, хочешь попрошу его взять тебя с собой?
Сева вспыхнул – то ли от обиды, то ли от доверительного тона Зиновьева.
– Да спасибо, Олег Сергеевич, мне ничего не нужно. Я ж одет, обут. Наталья Анатольевна (Шлыкова, вспомнил депутат) мне отдала брюки своего брата и рубашки. Мы одного с ним роста. Мне бы вот работу найти…
И тут Зиновьева осенило.
– Если ты сегодня свободен… Настя по уважительной причине отсутствует, можно проверить твои коммуникативные способности. И другие разные тоже, – добавил он, заметив лёгкий ужас в глазах подростка. – Там люди в очереди сидят?
– Сидят. Много.
– Ну вот, иди к ним и кратко поговори с каждым. Сделай первичный отсев сумасшедших, сможешь? Настя это выполняет на счёт «раз». А потом запускай по одному тех, кто остался.
– Я попробую. Я справлюсь!
Сева выскочил из кабинета, а Зиновьев одним глотком допил из чашки холодный мерзкий кофе.
Когда Мария будет составлять по просьбе следователей подробную карту жертвенников Аслана, то сама удивится: как же много им удалось объездить разных мест! Байраков мог дать сто очков вперёд любому коренному уральцу: на глаз, не пристреливаясь, выбирал красивые и уединённые места. Где-то уже стояли готовые к проведениям обрядов камни, а куда-то он привозил свои. Жертвенная кровь лилась между сёлами Златогорово и Камышево, на выезде из Большебрусянского в сторону Чернобровкина, вблизи Невьянска, недалеко от завода «Бергауф», в Старопышминске… Место с уже имеющимися камнями Байраков обязательно посвящал какому-то богу: усиливал, как будет впоследствии сказано шершавым языком уголовного права, влияние языческого божества в этой территории и ослаблял влияние христианского бога.
После Ганеева жертв было ещё трое, все мужчины, нестарые, маргиналы. Борин С. Н., Дускаев Д. М., Санников П. П.
В машине они «выпивали и кушали» (и это тоже официальный язык), после чего каждому связывали руки-ноги лентой скотча, а в рот засовывали шапку. К месту убийства Байраков нёс жертву на руках, как невесту. Обязательно укладывал на спину и аккуратно надрезал сонную артерию. Мария не видела, как проходит обряд, – боялась и не хотела, да Аслан и не предлагал. Потом он раздевал жертву, закапывал тело, сжигал одежду и, умиротворённый, возвращался к машине. Говорил, что можно ехать в город.
Ноутбук он по-прежнему не закрывал паролем, так что Мария имела возможность прочитать переписку Аслана с учителем – от этого она воздержаться не могла.
«С сопротивлением я практически не сталкивался. Боги поддержали и прикрыли вообще хорошо. Ощущение эйфории, Боги рады)) Сейчас сказали неделю отдохнуть и продолжать, —
хвалился Аслан, но тут же уточнял:
Если шестую отдавать Сатане, в поле ночью пойдёт или в лесу лучше? Так же как и Богам, до утра оставить и можно убирать или лучше после окончания обряда? С уважением, Аслан».
Ответ
«Без разницы для ЧМ, что поле, что лес, что пустырь какой – не имеет отличий. Тут можно сразу убирать».
(Мария вначале подумала, что ЧМ – это чемпионат мира по футболу, много было о нём в городе разговоров, но потом поняла, что, конечно, имелась в виду чёрная магия.)
Аслан нуждался в постоянном контакте с Наставником, писал ему чуть ли не ежедневно:
«Пообщался с Родом, рассказал про мысль отдать каждому по 6-й жертве, мне сказал, что мысль хорошая)) и после того как персонально посвящу, одну отдать Всебожию. В общем, будет 9–12 шестых, с учётом Светлых Богов. Единственная проблема – это у нас снег выпал в пятницу и до сих пор идёт. В этот день я Сатане отдавал 6-ю, можно ли с этим связать разгул стихии? В городе коллапс, всё замело. Я, что ли, вызвал?»
Ответ Наставника:
«С шестыми – не делайте их слишком много, всё в меру. Я понимаю, что Силы хотят побольше, т. к. это колоссальный выброс энергии, но всё же это дело такое – ушло, и нет.
Я не думаю, что есть смысл форсировать сейчас шестыми, у вас контакт и так отличный, не надо его дополнительно прорабатывать».
«Ув.
У меня в машине в багажнике инструменты – кирка, лом и т. д. Подвернуться хорошая 6-я может хоть где», —
делился Аслан с Наставником. Мария знала, что Наставник сначала жил в Новосибирске, а потом уехал в Западную Украину. Он был мастером на сайте «Чёрная магия»; в своих заметках писал, что у таких, как они, есть два пути. Первый – стать жрецом, жить в одиночестве и довольствоваться минимумом. Тогда сможешь видеть и слышать богов, а не просто чувствовать их присутствие. Второй, более простой путь – это стать мастером, но не отказываться от светских благ и материальных радостей.
Впоследствии сотрудники правоохранительных органов потратят много сил и времени на розыски человека, скрывавшегося под ником
У Аслана была чёткая цель – принести в жертву 12 человек по количеству богов пантеона и ещё четыре отдельно дать Сатане (это должны быть тщательно выбранные «шестёрки», здесь алкашами не отдаришься).
После этого жизнь Байракова и близких ему людей, в число которых теперь, конечно же, входила и Мария, сказочным образом изменится.
А год меж тем летел к концу. Грязный ноябрь с тем самым «вызванным» Асланом снегопадом сменил оледеневший от собственного равнодушия к людям двенадцатый месяц. Мария ждала возвращения Севы из Москвы – тренер обещал дать своим спортсменам несколько дней отдыха перед важным чемпионатом. Байраков внезапно приболел простудой и несколько дней сидел дома, развлекая Марию историями о своей жизни в Дагестане, но каждый раз прерывался на самом опасном месте, латал просевший реальный сюжет приблудной историей. Показывал в интернете картины художника Константина Васильева – тот рисовал славянских богов в крылатых шлемах: боги были такие светлоглазые, что уже как будто слепые, а все женщины у Васильева слегка напоминали Марию. Объяснял, какие нужно носить обереги – замужним женщинам подходит «змеица», охраняющая от колдовства и сглаза, свободным нужен «ворон», знак счастливой встречи, ну а самое правильное – иметь при себе печать ведуна, мощнейший оберег, усиливающий действие всех прочих. Байраков показал Марии свою «печать» – небольшой диск, украшенный орнаментом и походивший на старомодную брошку.
– А сыну какой оберег посоветуешь? – спросила Мария. Аслан поморщился, будто бы неприятно ему было выбирать защиту для Севы, но потом всё-таки сказал, что мальчику подходят «ратиборец», «коловрат» или «небесный крест», похожий на бороздку сложного ключа.
Байраков не хотел больше говорить про обереги, расстроился от упоминания Севы, а может, действительно недомогал. Попросил сделать ему тёплого питья и, когда Мария принесла дымящуюся чашку в комнату, спросил:
– Вот ты читала в детстве Короленко? Владимира Галактионовича? Ну, про детей подземелья неужели не помнишь?
Все ровесники Марии читали про детей подземелья, просто она не помнила, что сочинил это именно Короленко. Аслан снова удивил её своей начитанностью, знаниями… И сама она себя удивила внутренней готовностью идти за Наставником всюду, куда бы он её ни позвал. Странно было вспоминать о том, как тянуло её к Аслану телесно, – теперь она совершенно освободилась от неуместных желаний, ощущала себя чистой снаружи и такой же чистой, нетронутой внутри. Чистой и готовой перенимать от Байракова всё, чем он захочет поделиться.
Сейчас он делился с ней одной давней историей, натворившей в России немало шума; по касательной задело и Льва Толстого, и того самого Короленко. Аслан развернул к Марии монитор, чтобы она сумела рассмотреть чёрно-белые групповые снимки, сделанные, по видимости, в здании суда: в первом ряду по-турецки сидели бородатые мужики в лаптях, а в верхнем скрестили руки на груди адвокаты и судейские – в пенсне и белых сорочках.
В конце XIX века девочка Марфа из села Мултан Вятской губернии (это теперь Удмуртия, уточнил Аслан, а село носит имя Короленко) пошла в гости к своей бабушке в соседнюю деревню. Через лес. А по дороге эта Красная Шапочка наткнулась не на волка, а на обезглавленный человеческий труп, лежавший поперёк лесной тропы. Но что он обезглавленный, Марфа не увидела – и даже что труп, не поняла. Подумала, пьяный валяется, кафтан на голову натянул: для села Мултан такое было не новость. Но когда девочка возвращалась от бабушки домой той же дорогой на следующий день и увидела тело в прежней позе, тогда уже, конечно, удивилась и приподняла полу кафтана.
Бежала после этого Марфа до дому, кричала по пути всем мултановцам о страшной находке. Отец девочки вызвал власти, и те быстро установили, что обезглавленный – нищий из другой деревни, имя ему Конон Матюнин. Чуть ли не сразу побежала по местным сёлам весть, что убийство Матюнина совершили вотяки (так прежде звали удмуртов), с религиозными целями. «Напоили, подвесили пьяного и добыли из него внутренности и кровь для общей жертвы в тайном месте и, может быть, для принятия этой крови внутрь». Задержали целую группу подозреваемых мултановцев. Судили-рядили больше двух лет, после чего признали виновными и осудили на каторгу семерых.
Защитник удмуртов, адвокат Дрягин, считавший, что здесь имеет место наговор – кровавый навет, подал кассационную жалобу, и новый суд над вотяками состоялся уже в Елабуге. Вновь присудили четверых к каторге, а один восьмидесятилетний старик был даже сослан в Сибирь. Вновь адвокат Дрягин обратился в Сенат за приостановлением решения, и опять ему пошли навстречу, а общественность, кипевшая негодованием, отправляла письма Толстому и Короленко, искала у них поддержки. Толстой отозвался письмом, где сказано было, что «несчастные вотяки должны быть оправданы и освобождены независимо от того, совершили они или не совершили то дело, в котором они обвиняются», а Короленко дал своих личных денег на новое расследование обстоятельств Мултанского дела, в результате которого выяснилось: никаких жертвоприношений не было. Всего лишь крестьяне из деревни Анык возжелали отнять земли у вотяков и подкинули убитого нищего на их территорию. Вотяки были в конце концов оправданы.
– А голова-то? – беспокоилась Мария. – С головой-то что стало, нашли её?
Отрубленную голову Матюнина сыскали лет через шесть, жарким днём, когда высохло болото в Чульинском лесу. Крестьяне, братья Антоновы, драли мох и нашли там случайно голову. Удмуртский просветитель Блинов, автор книги «Языческий культ вотяков», выдвинул потом мысль о том, что убийство Матюнина было нужно удмуртам для обряда очищения воды, поскольку они мучились от свирепой холеры и тифа.
– Так это был всё-таки обряд? – спросила Мария.
– Я в этом и не сомневался, в отличие от Владимира Галактионовича Короленко, – ответил Аслан. Прозвучало это устало и даже как-то раздражённо, но Мария понимала, что наставник плохо себя чувствует, и не обиделась.
Московские сны
Как и большинству депутатов, Зиновьеву приходилось летать в Москву несколько раз в месяц, но он от этого совершенно не страдал. Во-первых, любил он Москву-зазнобушку, – хоть и видел, осознавал всё, что с ней происходит, а всё равно любил! Во-вторых, Зиновьеву в принципе нравилось всё, что связано с путешествиями, – от металлического вкуса аэропортовского кофе до утреннего холодка на лётном поле, от лотереи с попутчиками до мягких ковров в любимом отеле: квартиру в столице он снимать так и не решился – знал, что Наде это не понравится.
Но сегодня на взлёте, нахохлившись в кресле и глядя бессмысленным взором в иллюминатор, за которым желтел осенний лес («Прямо карри!» – сказал кто-то сзади восторженным голосом), Зиновьев не испытал привычной радости. Командировка вдруг представилась ему двухдневным испытанием, а московские пробки – пыткой, чем они, впрочем, и были на самом деле.
Самолёт взлетал над лесом цвета карри, деревья удалялись, превращаясь в овчинку, неясно, стоящую ли выделки, но совершенно точно уступавшую размерами небу.
«Как быстро летит самолёт, но ещё быстрей – время», – печально думал Зиновьев, никогда не страшившийся банальностей. Всего месяц назад под крылом на взлётке весело кипела зелёная трава – и вот вам, пожалуйте, осень. Ни намёка на жару.
Никита поступил на факультет международных отношений, выбрал почему-то корейский язык. Надя тут же наняла ему юного целеустремлённого репетитора, от которого сильно пахло специями (большую часть времени репетитор проводил на кухне родительского ресторана). Зиновьев вздрагивал, проходя мимо комнаты сына – оттуда летели совершенно инопланетные звуки.
А Надя, выдохнув после «самого трудного в нашей жизни лета», призналась мужу, что обманула его – и это не даёт ей спокойно спать по ночам. Зиновьев хотел было в шутку опровергнуть супругу: он-то знает, кто в их семье по ночам не спит! Но промолчал – и правильно сделал. Надя плакала, обнимала мужа и гладила по голове. Поцарапала ему случайно кольцом кожу на виске – и тут же стала извиняться с новой силой теперь уже за это.
– Ненавижу тебе врать! Я тогда встречалась, конечно, ни с какой не с Ингой.
– Да уж я понял, – сказал Зиновьев.
– То есть мы вместе с Ингой ходили к одному её знакомому, который обещал отмазать Никиту от армии.
– Надя! – вскинулся депутат. – Совсем сдурела?
– Да, да, – кивала жена, – я могла тебя крепко подставить, но это ведь наш единственный сын, Олежка! Я не хочу, чтобы его послали куда-нибудь в Сирию или чтобы он чистил зубной щёткой сортиры!
Ингин знакомый наобещал златые горы по умеренной цене, но, к счастью, всего через пару дней после этого местный университет опубликовал список поступивших – и фамилия Зиновьев в этом списке присутствовала, а вот в столичных её не оказалось. Татуированный Денис каким-то чудом протырился в МГУ – Никита рассказал об этом без обиды, но голос его всё-таки дрогнул. Слегка.
Настя уговорила сестру-двойняшку не давать бывшему мужу второго шанса. Дима, сын Серёги Камаева, провалил вступительные экзамены и ждал осеннего призыва, а блондинка Даша – весеннего ребёнка.
Ну а самые удивительные перемены произошли в жизни Всеволода Иванова, самого юного в Государственной Думе помощника депутата. Наивному Зиновьеву даже в голову не пришло задуматься о том, как истолкуют его появление на людях с симпатичным мальчиком, но, как ни странно, криво улыбнулись лишь двое. Историю Севы депутат никому не рассказывал, а в том, что парень оказался не просто толковым, но исключительно одарённым к общению с людьми психологом-физиогномистом, Зиновьев убедился ещё в первый день Севиной «службы».
Жил мальчик по-прежнему в приёмной семье, в школе был на хорошем счету, вот только спортом теперь совсем не занимался: работа на депутата Зиновьева отнимала всё время. Сева старался отправлять матери посылки на зону как можно чаще. Навещал её во все разрешённые дни.
Зиновьев раз спросил:
– Взял бы меня с собой, нет?
Мария отбывала срок в Нижнетагильской колонии. От Екатеринбурга на машине два часа, но если за рулём Юра – полтора. Зиновьеву давно надо было съездить в Тагил по партийным делам, вот он и совместил полезное с… полезным. Свои дела решил быстро, от обеда с местным коллегой уклонился. Поели с Юрой и Севой готовых сэндвичей, выпили чая из термоса, в котором раньше явно заваривали кофе. Похвалили Тагил – и воздух стал чище, и набережную красивую сделали, не город – загляденье!
– В советское время здесь дышать нечем было… – сказал Юра, бросая уточкам крошки от сэндвича. Подумать только, уточки! В советское время их сожрали бы вместе с перьями…
Когда подъезжали к колонии, Сева сгорбился, погрустнел.
– Не переживай, – мягко сказал Зиновьев. – Я часто с заключёнными встречаюсь. Ничем таким меня не удивить.
Но всё-таки удивился. Иванову он представлял себе другой, видел присоединённые к делу фотографии.
Мария сильно похудела, глаза были потухшие, даже при виде сына не вспыхнули.
– Вы помогите мне Христа ради! – сказала она депутату. В устах язычницы это звучало несколько странно. – Я ж не убивала, а мне присудили как Байракову, это несправедливо! У меня ребёнок по чужим людям скитается!
– Я не скитаюсь, мама, – сказал Сева, мучаясь от стыда. – Я работаю.
– Тебе не работать надо, а учиться! Помогите, раз вы весь такой депутат, сделайте чего-нибудь!
Мария действительно считала себя невиновной и, более того, обманутой. Это ведь она заявила на Байракова в милицию после того, как убедилась в том, что он планирует принести её сына Всеволода в жертву Сатане. Об этом Байраков писал своему учителю, обсуждая технические тонкости обряда.
– Получается, что чужих детей ей было не жаль, а когда дело дошло до своего, испугалась! – ахнула Надя, которой Зиновьев рассказал в конце концов всю эту историю. А потом Надя ахнула ещё раз, услышав о том, что муж всё-таки собирается помогать Марии. Подавать на пересмотр дела. Ради Севы, конечно же. Только ради Севы.
Обратную дорогу от Тагила до Екатеринбурга в машине все молчали, и Юра, устав от тишины, поставил диск с непереносимыми бардовскими песнями.
Байракова арестовали на следующий же день после того, как Мария сделала заявление. Он не сопротивлялся. При задержании у него были изъяты 21 камень, декоративная пирамида, чашка, деревянный кол, подсвечник, книги «Магический кристалл», «Старшая Эдда» и другие, кованый нож, признанный впоследствии орудием убийства как минимум четверых человек. Все эти улики впоследствии будут уничтожены – так полагается по закону.
В дагестанском прошлом Аслана Байракова нашлись ещё две смерти, из-за которых ему и пришлось покинуть родину. Причина тех убийств была сугубо бытовая, никакой религии-мистики.
Байраков давал показания, посещал вместе со следственной бригадой «места силы», а попутно накатал заявление на Иванову, в результате чего её арестовали как пособницу в убийствах.
И Марию, и Аслана подвергли психиатрической экспертизе, заключение признало обоих практически здоровыми.
«Иванова М. В. хроническим психическим расстройством, временным болезненным расстройством психической деятельности, слабоумием или иным болезненным состоянием психики не страдала в период времени, относящийся к инкриминируемым ей деяниям, и не страдает на момент производства экспертизы, а обнаруживала и обнаруживает на момент производства экспертизы совокупность признаков, характерных для непсихотического психического расстройства – истерического расстройства личности. Не выявлено расстройств со стороны памяти, внимания, интеллекта, мышления и воли, а имеющиеся личностные расстройства компенсированы. Обнаружила реалистичное восприятие, продуктивное целенаправленное мышление, способность к построению логических взаимосвязей, оперированию абстрактными понятиями и условным смыслом, а также ровный аффективный фон, отсутствие аутоагрессивных тенденций, следовательно, на момент освидетельствования может осознавать фактический характер и общественную опасность своих действий и руководить ими.
В применении мер медицинского характера, в принудительном лечении у психиатра не нуждается. По психическому состоянию может содержаться в следственном изоляторе и отбывать наказание в местах лишения свободы».
Почти такую же характеристику получил Байраков. А эксперт-религиовед отметил, что «религиозная направленность Б. носит синкретический характер, отличается эклектизмом, не принадлежит однозначно к одному направлению. В основе это неоязычество с элементами сатанизма. Б. признает существование чертей, бесов, тёмных сил, которым тоже необходимо служить. Христианство и ислам по его мнению – неполноценные религии.
Оказавшись на зоне, Мария обратилась в православие, как ей посоветовали ещё до суда одни знакомые, но Аслан по-прежнему верит своим богам и знает, что они от него не отвернулись. Закрывая глаза перед сном, видит лесное туманное утро: тихо журчит священный ручей, и юные девушки в венках читают особые слова перед грудами камней. Для вас это, может, и камни, а для него – боги, что бы ни говорила на эту тему психиатрическая экспертиза.
Зиновьев задремал перед посадкой и даже успел увидать короткий мучительный сон про числа. Перед ним на гигантском мониторе проносились ряды пульсирующих цифр – одна из них отсутствовала, но какая именно, он понять не мог, и это была первостатейная мука.
Потом командир корабля включил табло «Пристегните ремни», и за иллюминатором расстелилась огромная скатерть столицы.
В Москве начиналась пятница.
Катя едет в Сочи
…Как бы жестоко он ни страдал от любви, он чтил и потерю, и забвение.
Почти все, кто летит со мной в Москву утренним рейсом, одеты в чёрное. Коллективный траур путешественников, воздушный реквием по мечте. Практически все мои попутчики – мужчины, у многих наушники залиты в слуховые отверстия, как воск. Доносятся царапанья бас-гитары: эффект от этих звуков, как если ударишься локтем, затронешь чувствительный нерв. Я-то свои наушники, белые как лебедь, даже доставать не стану – пусть лежат в сумке, оплетают мои помады, японские капли для глаз, кошелёк для мелочи, конфеты «Рондо», маленький кубик Рубика, случайно похищенный в Риге, пластиковую крышку от свечи из Нотр-Дама и другие необходимые в путешествии вещи. Пусть мои наушники станут чёрными как лебедь, преодолеют краткий путь от Одетты к Одиллии, не покидая сумки.
Меньше всего мне сейчас нужна музыка, мой плей-лист – это ты. Получается, что плей-лист есть, а тебя – нет. При этом ты безусловно присутствуешь в мире; более того, скоро я пролечу у тебя над головой и спустя пять часов бездарнейшей стыковки в Шереметьеве отправлюсь дальше по глобусу. Надеюсь, мой самолёт не разбудит тебя.
Не хотела вспоминать – и вспоминаю. Перебираю в памяти одно за другим всё, что можно и, особенно, что нельзя. В таких воспоминаниях легко утратить связь с реальностью, которая пыхтит со всех сторон, забегает то справа, то слева и мстит, когда её игнорируют.
(За завтраком в отеле играла арфистка, услаждая слух жующих, а окно в номере нужно было открывать, применяя грубую мужскую силу.)
Самолёт взлетел, я и не заметила. Даже наспех не помолилась – теперь вся надежда на людей в чёрном, добро пожаловавших со мной вместе на борт. Ну «Отче наш»-то прочли, наверное? Ангела-спутника, Луце и Клеопе во Еммаус спутешествовавый…
Обойдусь и без молитвы, и без музыки.
Я сегодня тоже в чёрном. Не выделяюсь. Люблю не выделяться, очень ценю, когда старые знакомые проходят мимо. Считаю это своим важным жизненным достижением. Ну а если уж выделяться, так лучше «заячьи уши пришить к лицу» и наглотаться в лесах свинцу. Ну и далее по Бродскому – всплыть из каких-то коряг, не помню точно, наизусть не знаю, а под рукою текста нет. Я лишь немногие стихи запоминаю после первого прочтения, и они, как лейкопластырная попса, звучат в голове по кругу, разгоняя и без того пугливые мысли.
Заячьи уши пришлись бы мне к лицу. Я труслива, но если решаюсь на что-то, то прыгаю зажмурившись согласно первоначальному плану в предписанном направлении.
(А ты ведь тоже боялся, я видела.)
То стихотворение Бродского, с кружком, а не точкой в финале, я помню фрагментами[4].
После нашей с тобой единственной настоящей встречи, той, в отеле, которая в памяти отлакирована уже до такой степени, что потеряла и вкус, и цвет – как вываренная до белизны косточка, – мы виделись всего лишь раз, и это была совсем другая, нежная встреча. Ты любишь слово «нежность», оно у тебя не может быть ругательным (а у меня всё-таки может). Мы сидели в кафе, я не запомнила ни интерьера его, ни названия. Но помню наряд одной из официанток, он привлёк даже нас, видевших только друг друга, – она была как будто в чёрном бюстье, надетом на голое тело. Но это тоже оказался «обман потребителя», как пришитые к лицу заячьи уши – фигурой речи. (Не у Бродского, про него я не знаю, хотя подозреваю, что у всех всё одинаково. Или очень похоже.)
Не было у официантки чёрного бюстье, надетого на голое тело, – никто бы не допустил её в таком виде к обслуживанию посетителей. Пусть даже эти посетители взяли всего лишь по чашке кофе, а целуются, смотрите, девочки, прям как молодые, смотреть противно. Кем они себя вообразили, французами, что ли?.. Я понимаю, если юные, красивые, тогда ещё ладно, но этим-то как не стыдно! Тут люди кушают вообще-то.
Ты целовал меня в уголок рта, я собиралась с интонацией почти позабытого японского приятеля спросить: «Э, откуда знаешь?»
И щёлкнуть пальцами изумлённо. Собственно, на этом всё, ответ не важен, вопрос не задан, всё кругом – сплошной бессовестный обман!
Мой кофе без кофеина, моё безалкогольное пиво, даже моя фамилия в паспорте – не та, под которой меня все знают. И официантка в чудовищной на самом-то деле кофточке, изображающей чужое тело в кружевном лифтоне, тоже не официантка: подымай выше! Она здесь, похоже, администратор, раньше сказали бы – метрдотель, а теперь, возможно, руководитель проекта. Смотри, как она решительно идёт к нам. Глаз не оторвать от фальшивого чёрного бюста.
– У вас всё хорошо? – с тревогой спрашивает. Мы дикие, вдруг совершим что-нибудь совсем непристойное (за этим лучше в кино, на последний ряд)? А тут как раз посетители с маленькими детьми сели прямо напротив ужасной пары, на двоих в обед сто лет.
– У нас всё замечательно. – Это, кстати, правда. И будет правдой ещё минут тридцать. Разве мало?
(Через полчаса ты скажешь, что любишь меня и что никому этого прежде не говорил, даже в юности. Нормально, да?)
– Предлагаю не влюбляться. – Что-то такое было произнесено днём раньше. Не помню, мной или тобой.
Я согласна с тем из нас, кто так сказал. Действительно, не надо было влюбляться. Некуда втиснуть эту заразу. Придётся освобождать рабочую площадь, а там всё плотно занято другими чувствами, людьми и предметами, переложено проблемами, присыпано сверху каждодневными обязанностями. Как всё это с места сдвинешь – и зачем сдвигать?
Я высоко ценю свою рутину. За многое ей благодарна. Уверена, что и ты свою так просто не отдашь.
Или вот было однажды: притащили друзья гигантскую картину в дар, и поместить этот дар решительно негде – всё завешано холстами из прошлой жизни. А если на пол поставить или прислонить к стене, будешь то и дело на неё натыкаться. Лучше сбагрить кому-нибудь, отличный вариант для новоселья!
(Картина – с кораблём, из серии «Хочу быть Айвазовским». Похожий постер висел на стене в том гостиничном номере.)
Поначалу я то и дело запиналась, когда шла с тобой под руку, – невозможно приноровиться к таким широким шагам. О Зевс мой. Никогда мне такие не нравились. Даже этот, в соседнем кресле, с восковой бас-гитарой в ушах, лучше. И руки у него благородной формы. Музыкант, наверное. Басист.
(И, возможно, речист.)
Странная у нас с тобой вышла история. Очень современная. Мало встреч и много слов. Наши письма теперь больно перечитывать: они выцвели, завяли. Как яркая рыбка из океана, которую вытащили за каким-то рожном на воздух, письма утратили цвет, а следом и жизнь. Сначала из них пропали ласковые словечки, потом исчезла смелость, и мне не хватило духу ждать, пока исчезнут, сокращаясь день ото дня, и сами письма.
Читаю с неловкостью, как будто влезла в чужую переписку. Какие мы были смелые! И нежность твоя выдохлась ещё не полностью, как наш запах в гостиничном номере, из-за которого пришлось открывать окно, – но я его ощущала даже наутро.
– Для вас апельсиновый сок, вода, чай чёрный, зелёный?
Стюардесса уже не в первый раз спрашивает: терпеливая, как учительница на открытом уроке. «Басист» жуёт сэндвич, роняет на пол картонный стаканчик.
Ещё примерно час моих вздохов и ёрзаний в кресле (сзади его регулярно попинывает длинноногая женщина, которой некуда девать свои конечности), и самолёт, названный в честь выдающего путешественника Крашенинникова, сядет в Шереметьеве. Зачем было брать билет с такой долгой стыковкой? Что мне делать в аэропорту пять часов? Я ведь не выдающийся Крашенинников.
И что делать с глупой надеждой, что ты меня встретишь на выходе? Что всё-таки приедешь, несмотря на то что три дня назад я попросила: не пиши мне больше.
(Отвечать не обязательно.)
Но встречают меня, ясен день, одни лишь таксисты: всех возрастов, национальностей и скорбей. Задушевно предлагают отвезти в Москву по льготной цене в этот ясный день. Померещился мне было в толпе какой-то зевс, но тот был совсем уж дряхлый и на грудь к нему налипла только что выпорхнувшая из ворот ровесница. Он послушно обнимал её, но выглядело это так, будто хочет отлепить.
Много лет назад у нас жил кот, который любил прятать морду у меня на груди: ему казалось, что если он никого не видит, то и сам невидим. Мне бы хотелось спрятать лицо у тебя на груди, слышать, как бьётся твоё сердце, и стать невидимой для всех.
Но московские таксисты даже человека-невидимку спалят на раз.
– Девушка, недорого! Девушка, вас подвезти? У нас выгодно и безопасно.
Спасибо, родные, за «девушку». Она полетит дальше через пять часов, а пока собирается выйти из терминала B, чтобы выкурить сигарету в специально отведённом для этой цели месте. Мои утренние попутчики, люди в чёрном, давным-давно дезактивировались, смешались с толпой других практично одетых людей. Басист ищет в бумажнике карту «Тройка» – как-то слишком заранее, нет?
Первая сигарета всегда самая вкусная. Первая звезда на небе размышляет: а что, если она последняя?
И вот именно в этот момент из дверей аэроэкспресса выходит Катя, покамест мне совершенно неведомая. Вообще-то никакой Кати в моих мыслях нет, там один лишь Зевс, научивший меня подчиняться. (Как-то я дожила до своих таких уже вполне приличных лет, не подозревая о том, что радость бывает совершенно равна покорности, что она произрастает из неё естественно и неотменимо.)
И всё же не заметить Катю невозможно даже тому, кто раздумывает: грохнуть наш чат прямо сегодня, заблокировать тебя повсюду, стереть номер телефона? Никто ведь не помнит этих номеров наизусть, расставаться нынче проще, чем двадцать лет назад. Особенно если живёшь в разных городах – два часа пятнадцать минут самолётом, сутки поездом.
Так что я лучше про Катю. Она сама из Сыктывкара, но в Москве – целых три года (каждый посчитаем за пять). Катя снимает квартиру в Бибиреве. На Кате блестящая куртка и драные джинсы. Курносый нос гордо задран кверху, маленькие ушки истыканы серьгами, с шеи стекает к плечу татуировка – мудрая мысль на все случаи жизни: хочется оттянуть ворот куртки и прочитать, чем она заканчивается. На то и рассчитано. Карманы куртки набиты визитками «праздничной фирмы», где Катя – ведущий менеджер. Организация праздников, шары, клоуны, поздравительные стихотворения и эффектные незабываемые торты с логотипом компании, выполненным из съедобной глазури.
В Катиной сумке на колёсиках может найтись что угодно, как, впрочем, и в моём чемодане, который я собирала вчера в пришибленной тоске, – там, куда я лечу, выяснится, что все нужные вещи остались дома.
Катя целую ночь выпивала с подругами, а когда рассвело – и будто мокрой марлей мазнуло по московскому небу, – решила, что не может здесь больше оставаться ни единой минуты.
Решено: Катя едет в Сочи!
Подруги сначала отговаривали, потом смирились, но в порт провожать не поехали.
В Сочи ещё вполне себе сезон, но людей не так много, как летом, а Катя терпеть не может толпы отдыхающих; себя она к ним не относит. Вообще-то Катя заслужила Сочи, потому что два года без отпуска пахала, как пресловутый Бобик, он же папа Карло, он же раб галерный.
Про галерного – это я услужливо подсказываю Кате, которой пока что не знаю. Мы познакомимся примерно через десять минут прямо напротив выхода из аэроэкспресса. Чтобы скоротать время, я хожу, как прогулочный платный верблюд из терминала в терминал, перечисляю буквы от
Так вот, три дня назад в чужом любимом городе я написала тебе, что хочу всё прекратить, – это было совсем короткое письмо с просьбой не отвечать. (Ни слова правды.) Правда была в том, что я влюбилась – и безуспешно дёргала коготком, который увяз. Я мрачно сердилась на всех, кто мне писал и не был тобой; даже долгожданные, желанные сообщения о перечисленных деньгах вызывали одну лишь досаду. Если конверт мессенджера набухал красной цифрой, а сообщение было не от тебя, я злилась на ни в чём не повинную подругу, коллегу и даже на сына.
Я человек слова. Ты это понял, вот потому и получил меня целиком.
Важны только слова, поступки ничего не значат!
Какой же яд были эти твои письма.
(И как больно, что их больше не будет.)
То сообщение ещё летело в Москву, а я испугалась того, что сделала (заячьи уши трепетали на ветру). Собралась уничтожить, но ты уже прочитал. Спустился в цифровом лифте к последней точке, которая была как кружок в конце стихотворения.
В чужом любимом городе гремел праздник народного единодушия. Я оделась, вышла из комнаты, вышла из отеля, вышла из себя. Мне нужно было к людям, смешаться с ними, стать одним целым, отдавить кому-нибудь ногу или чтобы мне прожгли случайно рукав пальто сигаретой. Я была благодарна каждому за то, что он – не ты. Наслаждалась всё-таки обретённым (хоть и слабеньким) ощущением близости с толпой, невольной вовлечённостью в чужую историю, с которой у меня нет ничего общего. Упивалась тем, что нахожусь далеко от тебя, что ты не сможешь меня найти, и отдельно – тем, что не будешь искать.
Придумано нами было куда больше, чем сделано.
Мы почти не знали друг друга, а теперь и не узнаем. И поделом! Грех – он разъединяет, внушал мне когда-то один батюшка-грешник. Не согрешили бы, так, может, дружили бы по сей день. Перекидывались бы песенками и названиями книг, отправляли друг другу по ошибке пять тысяч рублей, делились бы халтурой.
Таксист, который вёз меня три месяца назад в аэропорт Екатеринбурга, сказал, что он ясновидящий.
Было раннее утро. Мы выехали на Россельбан, благополучно миновав то опасное место, где можно оказаться на встречке по чистой случайности.
– Смотрите, у «тойоты» номер как у меня – три девятки! – сказал таксист.
По утрам я всегда добрее и терпеливее к людям, чем вечером. Даже в такой невесёлый день, как сегодня: впереди пять часов в Москве (отстричь бы их ножницами, так ведь будет кровить), новый рейс, трудная командировка, люди, рассчитывающие на мою эффективность, а в чемодане – множество ненужных вещей. И рыбы-письма, выбросившиеся на берег, в телефоне.
Так что лучше – про таксиста.
– Это хороший знак, – любезно отвечаю я. – Нет ничего лучше девяток.
– Вы думаете?
Он так заинтересованно косится на меня в зеркало заднего вида, что я жалею о своих словах: лучше бы не отвлекался и смотрел на дорогу. Мы проезжали мимо «Рамады», когда таксист начал рассказывать свою историю.
Когда-то давно к нему стали приходить духи – люди с длинными белыми волосами. Такими, знаете, в голубизну. Они называли себя джиннами. Джинны в числе прочего рассказали водителю о том, когда уйдёт Путин (
– Вот, например, в седьмом году еду я по Свердлова, и вдруг появляется огромный черный «лендкрузер»! Тогда их было ещё не так много. Ну, думаю, ладно. Встали мы с ним на светофоре. Как вдруг едет ещё один такой же точно круизёр. И ещё один. И, вы не поверите, ещё один. Взяли меня в «коробочку».
– Может, они куда-то группой ехали? Ну вроде как группой выходного дня?
– Так вы дальше слушайте! – обиделся таксист. Ясновидящие ужасно обидчивы. – Еле как вырвался я из этой «коробочки», свернул, значит, на Космонавтов, доехал весь в поту до «Зари», и там, где пешеходный переход, вдруг появляется ребёнок- инвалид. Ступает на дорогу.
– Один, что ли, ступает?
– Ну он такой был, подросток. С церебральным параличом. Я его пропускаю, а мне сзади сигналят, что, типа, я всех задерживаю. Как вдруг идёт ещё один такой инвалид, только постарше.
– А потом ещё двое? – догадываюсь я.
– Да! – ликует водитель. – Но и это не всё!
Засветилась впереди башенка Кольцова, мелькнул самолёт Бахчиванджи; меня не отпустят, пока не дослушаю историю до конца.
Таксист достаёт из багажника мой чемодан и не спешит прощаться.
– Еду дальше, на Эльмаш. Как вдруг дорогу мне переходит беременная женщина…
– А за ней ещё три?
– Да, но не сразу, одна за другой. Чего вы смеётесь? Всё это чистая правда. Я вот, например, уже ничему не удивлялся. Я просто поехал в киоск и купил лотерейный билет.
Драматическая пауза. Вот-вот истечёт время бесплатной парковки.
– И выиграл эту машину!
Неловко чувствовать чужую ложь. Если мне чего-то и хотелось в жизни по-настоящему, так это быть совершенно честной. Но здесь мешает глубоко укоренившаяся жалость к людям. Она – враг честности. Совершенно честные люди не ведают жалости.
– В вашей жизни всё скоро изменится! – сказал таксист на прощание, когда я буквально вырвала у него из рук чемодан.
Спустя двадцать часов после этих слов я встретила тебя.
Может, надо было подождать немного – явилось бы ещё три зевса следом?.. А потом – джипы, инвалиды, джинны, лотерейные билеты, выигранные машины?
Но я предпочла всем этим сокровищам единственную настоящую встречу в московском отеле и нежность в безымянном кафе. И начала тосковать по тебе, когда мы ещё даже не поцеловались толком, когда наши телефоны разговаривали друг с другом вместо нас.
Ещё не узнав тебя, я переживала тот день, когда мы друг другу наскучим и весь вопрос будет в том, кто уйдёт первым, какой глубины рану нанесёт другому.
В городе, куда я полечу, аллилуйя, уже всего через четыре часа, есть множество картин святых мучеников, демонстрирующих свои раны с невинной гордостью, без веры в исцеление. Собака у ног святого Роха поджала хвост, лев идёт прямиком на Иеронима, ставит лапы одна перед другой, как модель на подиуме. Даже ту, что с занозой.
Сохранить остроту воспоминаний можно лишь сейчас, а потом они неизбежно испортятся, ведь в памяти, как в моей сумке, не соблюдаются условия хранения.
Наша история развивалась так поспешно, будто бы кто-то подгонял, толкал в спину, как та длинноногая пассажирка в самолёте. Всё было излишне быстро, и я не заметила смены сезонов. Раньше можно было выйти из дома в чём ходил, но теперь твои слова стали как зимняя одежда, которую надо долго напяливать и так же долго снимать. Мне хотелось голой, бесстыжей честности, а здесь снова была игра.
Но ведь игры в моей жизни и без того хватает – я целыми днями только и делаю, что играю, в разной степени убедительно исполняю роли, на которые сама себя утвердила когда-то. Жена. Мать. Дочь. Подруга. Ценный сотрудник. Надёжный товарищ. Приятная соседка.
Вот и Кате, с которой мы всё никак не встретимся, потому что меня заносит в воспоминаниях, надоело играть одни и те же роли изо дня в день. У неё нет мужа и детей, она моложе меня лет на десять и только что потеряла зажигалку.
Мы увидим друг друга на выходе из аэроэкспресса, куда я пришла исключительно для того, чтобы по-собачьи пометить сигаретой очередной бездарно прожитый час.
– Дай прикурить, – говорит Катя и шмыгает своим курносым носом так, что я почему-то зверею от жалости к ней. – Простыла, ляха-муха, по дороге.
Винищем от Кати разит так, что можно опьянеть уже только от этого запаха.
В моей руке зажат клочок письма – я написала его вчера вечером, а сегодня разорвала на много маленьких частей и хоронила в урнах разных терминалов. Расчленение трупа, сокрытие улик. Детский сад накануне пенсии!
Последний клочок я собиралась выбросить именно здесь, у аэроэкспресса. Но позабыла, встретив Катю. И сунула бумажку в карман.
– Прикинь, – говорит Катя, – нажрались сегодня с подругами, и я такая: какого этого я буду здесь торчать? Если в Сочи ещё тепло? Чё работаем-то, ляха-муха, ради чего?
Катя курит так жадно, что пепел не успевает нарастать – у него просто нет шансов, как и у меня.
Я вдруг понимаю, что мне нужно сделать! Не заныкивать клочки по закоулочкам, а снести с телефона фейсбук и все мессенджеры, кроме того, где переписываюсь с сыном. Ты мне туда всё равно никогда не писал…
– Тебя как звать-то? – Это Катя обращается ко мне из настоящего времени, выдёргивает из воспоминаний, как морковку с грядки. Точнее, пытается выдернуть – в руке остаётся зелёная ботва, унылый плод по-прежнему в земле.
Я называю своё имя, примечательное не более, чем американо в терминале
– А я Катя! Ща, погодь, найду визитку.
Я становлюсь обладательницей нарядной визитки с шарами и клоунами.
– Знаешь, где тут у них терминал
Ах, Катя, да я весь этот аэропорт знаю наизусть, как любимую молитву!
Мы гремим колёсами чемоданов по асфальту, таксисты кидаются к нам как к последней надежде – в Москву, говорят, скорее в Москву!
От Кати веет не только винищем, но и витальностью, жгучей жизненной силой, уверенностью в праве управлять своей судьбой. (Ты однажды написал, что главное моё отличие – в том, что я живая, а большинство людей уже умерли, просто не знают об этом.)
– Чемоданы ложите боком, – говорит смертельно уставшая под конец смены сотрудница аэропорта, когда мы с Катей пытаемся преодолеть очередную преграду между Москвой и Сочи.
– Не ложите, а ложьте, – с достоинством поправляет сотрудницу Катя.
Я не сноб, то есть я сноб, конечно, и ещё какой (у меня даже есть майка с надписью
Всерьёз задумываюсь о том, чтобы махнуть в Сочи вместе с Катей – ну и пусть командировка, бюджет, ответственность… В конце концов, мы все однажды умрём, а с Катей это почему-то не страшно.
– Прикинь, – говорит Катя, – я со своим вчера так разругалася!
Мы спускаемся вниз по эскалатору, Катя стоит ниже меня на ступеньку, как ты в метро – чтоб целоваться.
(В письмах мы долго и старательно обсуждали, о чём мечтаем, но при встречах почти всё делали наоборот.)
– Ты чё такая унылая? – вскользь интересуется Катя и тут же, не дождавшись ответа, продолжает свою историю: – Он, знаешь, такой – то Вася, то не Вася! Даже не так: сегодня Вася, завтра Петя! Ну ты понимаешь, да?
Как ни странно, я её отлично понимаю, хотя язык, на котором выражает свои мысли Катя, мне почти незнаком.
Она ругается пусть без затей, но весело.
– Мы под землю, что ли, едем, ляха-муха? – возмущается Катя.
На неё оборачиваются пассажиры: дамы поджимают губы, подростки ухмыляются, дети дёргают родителей за рукава.
Но вот уже «самый низ», остановка автоматического шаттла, соединяющего все прочие терминалы с далёким новеньким
– Фигасе! – восторгается Катя. – Сфотай меня тут. Пошлю Дашке с Настькой. И в инсту выложу. Они, ляха-муха, не верили, что я поеду в Сочи!
Я снимаю Катю вертикально и горизонтально, с чемоданом и без, на фоне только что пришедшего шаттла, внутри вагона, с улыбкой, со сложенными в победную букву пальцами и надутыми губами. Другие пассажиры отшатываются от нас так усердно, как в моей юности отшатывались от подруги-санитарки в салоне автобуса № 21 – от неё несло хлоркой за версту.
В вагоне Катя продолжает рассказывать историю своей любви, так похожую на мою: как будто они появились от одних родителей, но росли и развивались в разных условиях. Разлучённые в детстве близнецы из индийского фильма! Вот почему я так прилипла к Кате, и даже запах перегара здесь ничего не изменит.
– Он такой, прикинь: поедем в Сочи! У него там квартира. А сам жену туда отправил с ребёнком, ну и они вроде как не хотят пока в Москву. И вот он такой, ляха-муха, давай перенесём на следующий год? Фигасе заява! Я, вообще-то, ждала этой поездки, он ведь сам предложил. Он, – прерывистый вздох, залп перегара, прямое попадание в нос парня, висящего на поручне, – он сам сказал, что меня любит, я его за язык не тянула!
Катя страдает не меньше моего, но ей и в голову не придёт заниматься такой ерундой, как расталкивание бумажных клочков по урнам разных терминалов. Я краснею от стыда, представив, что Катя об этом узнает, и незаметно комкаю клочок в кармане (уверена, что там было слово «люблю» – потому что оно было почти в каждой фразе).
Я слушаю Катю – и понимаю, что все, кто едет сейчас с нами в терминал В, все они везут с собой (в карманах, в душе, в карманах души) такую же точно историю любви – не допущенной, упущенной, пропущенной. Да, сейчас она, быть может, временно отступила, но только и ждёт подходящего момента, чтобы напасть заново. А выбирает чаще всего момент неподходящий.
Мы выходим из шаттла, катим чемоданы – или это чемоданы ведут за собой нас? Поднимаемся теперь уже вверх: три эскалатора. Катя вдруг скучнеет, приближение Сочи не радует её, а пугает.
– Он ведь улетел туда, к жене с ребёнком, – говорит она. – В Сочи. Прямо щас там. А мне, приколись, даже не набрал, я сама. Мы вчера сели такие с Настькой и Дашей, я говорю им: ну и всё, раз так, не буду писать, сосредоточуся на работе. Ляха-муха! Зашла к нему на страницу, а он там пишет всякую херню ни о чём. Меня как бы и нет при этом, прикинь?
Катя заглядывает мне в глаза в поисках ответа – ну или чтобы я прикинула как следует, прониклась, так сказать, ситуацией.
На втором эскалаторе я стала рассказывать Кате о тебе. Мурыжила несчастный клочок письма в кармане и рассказывала.
– Бля, – отозвалась с сочувствием Катя. – Тоже хрен какой-то, по ходу дела. И чё, молчит теперь? Нахера ты ему сказала не отвечать? Кто так делает вообще?
Вчера Настька и Даша (особенно Даша, я представляю её похожей на мою племянницу: черноволосая, худенькая, серьёзная) держали Катю за руки, чтоб не звонила в Сочи. Даша даже забрала у Кати айфон (чехол в горошек), но потом забыла его в ванной, и Катя всё-таки позвонила. С бьющимся в горле сердцем – как птичку сглотнула.
И вот тогда они разругались, потому что он стал шёпотом орать на Катю, что сейчас спалится, а в трубке слышен был голосок дочки – весёлый такой, вроде бы детям уже спать пора, а она веселится, ляха-муха… Потом он просто сбросил звонок. И снова пошёл на свою страницу, чтобы писать там всякую херню.
– А я до утра не спала, прикинь!
Мы дошли до терминала
– Мне так-то рано ещё на посадку, – говорит Катя. – Пошли на улицу, курнём по одной. Ну или по две.
Выходим на улицу и снова попадаем в силки таксистов. В Москву, говорят, скорее в Москву!
Встаём рядом с урной, дымящейся как адская печь.
Катя снова шмыгает носом. Она уже почти протрезвела, с лица её сбегает волной упрямая одержимость.
– Может, зря всё? – неуверенно спрашивает она сразу и у меня, и у таксистов, и у равнодушной, слепой Москвы.
(Я помню, как ты показал мне свой дом – за много километров ткнул пальцем в нужном направлении: вон там я живу.)
– Я даже купальник не взяла, а там ещё купаются, прогноз так-то хороший…
Катя на глазах теряет всякую решимость; мне, наверное, нужно её поддержать, раз уж мы объединили наши историю в одну? Если уж так сложилось.
– А что ты будешь делать в Сочи, кроме как купаться?
Она тушуется, сникает, тычет сигаретой в вонючее жерло урны и тут же достаёт из пачки новую. Зажигалку мою она присвоила, но это не страшно, у меня в кармане ещё одна.
– Ну погуляю, наверно. Фруктов поем.
Катя точно знает, что она будет делать в Сочи. Она позвонит ему и скажет: привет! Я здесь! Я прилетела, потому что ты сказал, что любишь меня, а я тебя за язык не тянула, вообще-то. Потому что ты обещал поехать со мной в Сочи, а обещания, вообще-то, нужно выполнять! Я тоже, знаешь ли, не на помойке валялась!
В Сыктывкаре Катю даже выбрали «Мисс Очарование» на втором курсе колледжа.
Она точно знает, что будет делать в Сочи, но мне она этого не скажет – да и нет нужды.
Наверное, мне нужно отговорить Катю от этого полёта… Найти те верные слова, которых не сыскалось у Настьки с Дашей. Взять её с собой в командировку – пусть погуляет, ведь город, куда я лечу, ничем не хуже Сочи.
– Лады, – вздыхает Катя. – Жёвку хочешь?
Я не люблю жевательную резинку, но от Кати готова принять что угодно. Она вернула мне то, что я никак не могла отыскать в последний месяц, – моё доверие к жизни! Из благодарности говорю вдруг:
– Через двадцать часов твоя жизнь изменится.
Жвачка падает у Кати изо рта.
– А? – переспрашивает она и повторяет с интонациями давно забытого японского приятеля: – Откуда знаешь?
Я рассказываю ей про джиннов, инвалидов, джипы и беременных женщин. Советую купить лотерейный билет. И снова обещаю, что жизнь её изменится вне зависимости от того, поедет она в Сочи или нет. Через двадцать часов. Засекай.
Впервые Катя слушает меня так внимательно, не упуская ни слова. Запоминает точное время на телефоне. И вдруг порывисто обнимает меня, обдав табачным духом пополам с парфюмом, модным в позапрошлом сезоне (его подарок).
(У меня нет ни одного твоего подарка – раньше я об этом не задумывалась, а теперь жалею: мне хотелось бы иметь что-то вещественное на память о тебе.)
Мы возвращаемся в терминал
Я выхожу вместе с ней на улицу, курить мы обе уже попросту не можем. Смотрю, как Катя идёт с чемоданом к аэроэкспрессу, оглядывается и машет мне рукой. А таксисты ошибочно принимают это на свой счёт.
Сквозь дыры в джинсах видны покрасневшие коленки, серёжки воинственно посверкивают в ушах. Жизнь изменится в любом случае, даже если Катя полетит в Сочи – а вот денег за билет ей не вернут! Может, вернуться, пока не поздно? Пока ещё идёт посадка? Может, дать этой заразе – ненужной бесценной любви – последний шанс?
Я не знаю, полетит ли Катя в Сочи. И не узнаю. Её визитку я выбросила в очередной вулкан гигантской урны вместе с последним клочком любовного письма.
До моего рейса осталось всего два часа. Обратный отсчёт:
В самолёте, названном в честь знаменитого поэта Бродского, заняв своё место у окна, кивнув очередному «басисту» в соседнем кресле, я достану телефон, чтобы переключить его в авиарежим, и увижу, как набухает красной цифрой белый конверт.
Мы будем переписываться около года и встретимся ещё несколько раз. Будем блокировать друг друга и снова добавлять в «контакты». Ты однажды напишешь мне, что хотел бы умереть рядом со мной, и не сообщишь, куда денется при этом раскладе твоя жена. Будешь старательно отрезать жену от фотографий, присланных мне из отпуска, но она всё-таки останется на них – цветастым клочком платья, тенью на твоём плече. Она будет с нами третьей, готовой выйти на сцену в любую минуту – и полностью изменить, как говорится, ход повествования. Будет виться рядом, как неотпетая душа. Заглядывать на дно бокалов с вином, которые мы пьём, и листать меню, неодобрительно изучая цены. Вместе с нами станет бродить по городу: одной рукой ты будешь обнимать меня, другой – жену, а если я вдруг суну ладонь тебе в карман, чтобы согреться, она толкнёт меня кулачком, как младенец, изнутри. Как те собаки, которых хозяева выгоняют из комнаты в интимные моменты, она будет прорываться сквозь все заслоны – и склоняться над нами уж и не знаю с какой целью. Собаки хотя бы развлекаются, глазея на голых людей. Весело ли от этого жёнам?..
Мы расстанемся без объявлений и меморандумов – просто перестанем писать друг другу, не перезвоним и выдохнем с обоюдным облегчением.
Спустя год и несколько месяцев я снова окажусь в Шереметьево, прилетев тем же рейсом. Тогда я уже научусь жить без тебя и, случайно открыв в электронном блокноте сохранённые письма, поморщусь от неловкости.
(Надо бы удалить – вдруг помру внезапно, а сын найдёт и прочитает.)
Пока я буду удалять письма, стоя на эскалаторе, ведущем к терминалу
– А она, прикинь, была, по ходу дела, какая-то ясновидящая. Говорит: через двадцать часов твоя жизнь изменится! Ну и я…
Я оборачиваюсь, ищу взглядом Катю – но её заслоняет плотная толпа людей с чемоданами. А потом проявляет как фотографию – у Кати ровный южный загар. В ноябре…
Она держит под руку высокого мужчину и рассказывает ему об одном очень важном дне, когда она собралась внезапно в Сочи…
– Ну так ты поехала или нет? – спрашивает мужчина. Видно, что он уже устал от этой истории и ждёт, чтобы она скорее закончилась (тогда можно будет рассказать свою или просто потупить в интернете).
Катя откроет рот, чтобы ответить, и в этот момент мне позвонит сын: я отвлекусь, а потом на время потеряю из виду Катю и её спутника.
Я так и не узнаю, что случилось с ней год и несколько месяцев назад. И случилось ли что-то.
Но на выходе 23, где заканчивается посадка в Сочи, мне снова померещится знакомая фигурка – и я решу для себя, что это Катя. Что она летит всё-таки в Сочи – и очень, очень счастлива.
(И вы, пожалуйста, тоже так думайте.)
Слова
Одно дело, если слов не говорят, потому что не могут, совсем другое – если не хотят.
Высоченная красавица Таня спрашивала мужа, художника Мишу Брусиловского, как бы в шутку:
– Почему ты, друг сердечный, не говоришь мне слов? Виталий-то Михайлович вон как красиво заворачивает, а от тебя не дождёшься…
Виталий Михайлович Волович – близкий друг Миши и Тани – тоже был художник. Но он и мысли формулировал блестяще. И комплименты умел говорить.
Возможно, некоторые люди рождаются на свет с определённым запасом слов. Их ни больше ни меньше, поэтому тратить нужно с умом. Или это вообще родом из детства. Как и всё прочее.
Миша родился в Киеве, за десять лет до начала войны. Семья была у него очень даже приличная, правильная такая еврейская семья. Мама работала в торговле, папа – инженер. Ещё были младший брат Сева и старшая мамина сестра, человек очень больной, карлица. Жила вместе с ними. Мама ей много внимания уделяла, но не в ущерб сыновьям.
На младенческом фотоснимке Брусиловского, где он запечатлён в размытом, вазелиновом свечении, сохранилась надпись, сделанная понизу чернильным карандашом:
Миша был, что называется, упитанный мальчик. Это про внешность. А вот душа в крепкое тельце была вложена тончайшей выделки. И – любопытство к миру и абсолютное доверие к бытию. Четыре года исполнилось Мише, когда он ушёл вместе с траурной процессией на Байково кладбище, – эти процессии часто ходили мимо дома, вот мальчик и отправился следом за одной из них на кладбище и пропал. Родители искали его чуть ли не две недели, а он жил всё это время вместе с бездомными в полуразрушенных склепах, в забытых часовенках Байкова кладбища. Бездомные его приютили, чем-то кормили, а ведь время тогда было не из самых сытых. Мама потом рассказывала, что боялась больше всего, что сынишку съедят – он ведь был такой аппетитный. А склепы Байкова кладбища будут годами сниться Мише. Как он над ними летает…
Когда началась война, отца призвали в армию, и вскоре на него пришла похоронка. А маму с детьми переправили на Южный Урал. В город Троицк. Так Брусиловский впервые попал в тот край, где проведёт большую часть своей жизни – только не в южной его части, а в средней.
В Троицке вместе с Брусиловскими жила тётя Рая. Она была хирургом, притом очень хорошим, и в 1943 году её мобилизовали. Врачом двенадцативагонного санитарного поезда стала теперь тётя Рая, и племянник-подросток поехал вместе с ней в Киев. Он помогал тёте и другим докторам во время операций, которые шли и днём и ночью. Двое хирургов работали в каждом вагоне, двое тут же спали, потом – менялись. Миша исполнял вроде бы несложную работу, но чуть ли не самую страшную для психики. Выносил из «операционной» вёдра с кишками, отрезанными ногами, отнятыми руками… Насмотрелся на всю жизнь.
В военные годы страшным дефицитом была самая обычная поваренная соль, её всем вечно не хватало. Как в сказке «Соль дороже золота». Когда санитарный поезд делал в пути остановку, Мишу отправляли в ближайшее село с холщовыми мешочками насыпанной соли.
Это была трудная задача. Сначала надо было определить, нет ли в селе полицаев, не придётся ли стать соляным столбом. Потом – найти жителей, которые будут менять соль на «живые продукты»: яйца, масло, крупу. Что давали, то брал – и бегом обратно, к поезду! А пока он отсутствовал, вёдра в операционной заполнял новый страшный груз… Соль и раны. Соль и солнце. Кровь и соль. Кровь и солнце… Такой была Мишина война.
Когда Киев освободили от оккупантов, Миша вернулся в родной город – и оказался там, можно сказать, один. Тётю Раю ждал санитарный поезд, ей надо было возвращаться. Двенадцать лет было Мише. Есть нечего, попрошайничать стыдно, помощи ждать не от кого; больная родственница, с которой его оставили, сама нуждалась в присмотре. Киев выглядел пустынным, немцы ушли всего лишь месяц назад. На улицах Миша привычно высматривал знакомые дома, кивал им, как добрым друзьям. Да, правая сторона Крещатика, если идёшь ко Днепру, сгорела, были другие потери, но и сохранилось многое – не так, как, например, в Минске.
По чистой случайности Миша прибился к маленькой, но гордой мафии чистильщиков обуви, обитавшей близ железнодорожного вокзала. Управлял мафией ражий и рыжий бандюган по кличке Кот – лишь позднее Миша узнает, что на арго котами называли сутенёров. Но киевский Кот был в таком промысле не замечен, так что кличку свою получил, вполне вероятно, по какой-то другой причине. Огромный детина лет двадцати имел во рту золотые фиксы, был несловоохотлив и всегда справедлив к своим беспризорным сотрудникам.
У Миши появились собственное рабочее место на привокзальной площади, приступочка и набор инструментов: щётки, вакса и цветные бархатные тряпочки, которыми обкладывался верх сапога, чтобы не запачкать галифе клиенту. Клиентами-то были в основном военные – они хорошо понимали, что такое настоящий шик: это если обувь блестит и киевские облака отражаются в сапогах, как в водице.
Первой краской Брусиловского стала эта сапожная вакса – чёрная, как плодная земля.
Мастерство было нехитрое, но усердия и смекалки требовало. Выгодным считалось заполучить в клиенты не обычного солдатика, а офицера, и чтобы с барышней. Перед барышнями военные проявляли только самые лучшие душевные качества, щедро бросали мальчишкам деньги.
Вечером приходил Кот, забирал деньги у каждого чистильщика и не глядя, на ощупь вынимал из пачки несколько купюр – это была доля работника. Кот своих «детей» не обижал, не зря Миша спустя много лет скажет Тане:
– Я был богатым, только когда чистил сапоги в Киеве.
Но и чистильщики блюли закон: утаивать выручку не пытались, лишь один раз на Мишиной памяти это проделал какой-то его «коллега» – и больше на вокзале не показывался.
Каждое воскресенье на Евбазе (не европейский, а еврейский базар) гуляла киевская «малина», и мелкую сапожную братию тоже туда принимали. Пили, пели, мальчишкам вменялось в обязанность доставлять к общему столу харчи, закусь. Всё было организовано предельно чётко: Кот делил пацанов на пары, и у каждой пары было своё
Да. Из прошлого пирогов не выкинешь…
Однажды среди чистильщиков под «шух-шух» бархоткой пролетела весть, что близится день рождения Кота. Нужен подарок, решил Миша, прекрасно помнивший довоенные семейные праздники. Но что подарить начальству? Не пироги же. Нашёл лист бумаги, цветные карандаши – и сделал портрет. Вышло похоже! Рыжие кудри, веснушки, лохматые бровищи. Фиксы во рту – для представительного вида Миша нарисовал их больше, чем имелось.
Кот пришел за выручкой в обычное время, протянул руку за деньгами, а получил вместе с мятыми купюрами ещё и рисунок.
Смотрел Кот на свой портрет внимательно, молчал и щурился. Не понравилось, решил Миша. Надо было пироги всё-таки… Но потом шеф свернул рисунок в четыре раза и сунул в боковой карман, отдав Мише всю его выручку!
А на другой неделе Кот вдруг появился на вокзале с маленьким совсем мальчишечкой, велел Мише отдать ему свой ящик, все бархотки, банки, щётки. И, как обычно, не говоря лишних слов, повёл Брусиловского в сторону Владимирской улицы – в школу-интернат для одарённых детей.
Эта школа стояла на Старокиевской горе, занимала красивое здание – теперь там Национальный исторический музей.
Кот с Мишей поднялись в кабинет директора, вошли не постучав. Директор от этого восторга не испытал, но будучи человеком вежливым, сказал, что приём в школу на текущий год уже завершён, что надо-де было показать работы, прежде чем поступать… Жестом, привычным для всех маленьких чистильщиков, Кот вытащил из кармана комок смятых купюр, бросил их на стол и сказал с ударением на каждом слове:
– Он. Будет. Здесь. Учиться.
Мишу взяли в интернат, провёл он там больше года. Основы рисования преподавал совсем старенький художник, даже имя его было каким-то ветхим – Ион Ефремович. А Мишу пытались в школе звать по-взрослому Михаилом, но он не был никаким Михаилом. Еврейское имя Миша – не уменьшительное от русского Михаила, а самостоятельное. Это он объяснял, если спрашивали.
Ион Ефремович водил своих учеников гулять в парк Шевченко, читал им наизусть стихи, учил писать с натуры – рисовали памятник Хмельницкому, потом обрамляли работу украинским орнаментом.
Война окончилась, начиналась юность. Миша сдал экзамен в художественную школу, директором которой был маститый советский живописец Сергей Григорьев – автор известных работ «Вратарь» и «Приём в комсомол». По картинам Григорьева детям часто давали писать сочинения, он, как позже и сам Брусиловский, писал сюжетные полотна, то есть был, по Мишиным словам, «картинщиком». У картинщиков не найти ни пейзажей, ни натюрмортов – всегда сюжеты, истории. И ещё портреты, каждый из которых сам по себе сюжет, история…
В художественной школе самым любимым учителем Миши была Елена Ниловна Яблонская, родная сестра прославленной Татьяны. Все граждане СССР хотя бы раз в жизни видели картину Татьяны Яблонской «Утро», где тоненькая девочка делает зарядку в залитой светом комнате.
Школа делила здание с Художественным институтом, стояла высоко над обрывом. Глядя в окна, будущие художники могли исполнить лучшую ведуту Киева – панораму Днепра и вид на Подол. Школа делила здание с институтом, но для некоторых учеников это ровным счётом ничего не значило, потому что принимали в институт не самых одарённых, а по национальному признаку.
Какое-то время после школы выпускник Брусиловский торчал в Киеве, помогал знакомому живописцу работать над срочным заказом, а в 1953 году сорвался в Москву – многие тогда внезапно срывались с места в Москву, хоронить вождя. Миша скупо говорил о той поездке – остался жив, и ладно.
Он знал, что не вернётся в Киев, и, ещё не покинув его, скучал по солнечным пляжам Днепра и прохладным пыльным залам Музея русского искусства. На пляжах невысокий, крепко сбитый Миша играл в волейбол, в музее не мог оторваться от «божественного Врубеля»… Киев никуда не делся, стоял себе по-прежнему на семи холмах, и по правой стороне вновь отстроенного Крещатика шагал рыжий Кот, давно позабывший о маленьком чистильщике Мишке, так ловко «прикинувшем» портрет. А Миша поступил в Ленинградский институт живописи имени Репина, на факультет графики. И нырнул с головой – как в Днепр жарким днём – в богемную жизнь. Ленинград после старомодного правильного Киева стал как удар хлыстом. Карнавалы, собрания, конечно, пьянство, конечно, девицы – но и учёба, и друзья, которые останутся с Мишей на всю жизнь.
Таня однажды скажет без всякой обиды:
– Миша из той породы людей, для которых друзья ценнее семьи. В этом он был настоящий шестидесятник!
Остап Шруб и Геннадий Мосин – два ленинградских однокашника Миши, два его близких друга. Шруб, настоящее имя которого звучало лучше всякого псевдонима (поди придумай такое!), пользовался в институте широкой известностью. Фронтовик, прошедший всю войну, он в любое время ходил в галифе и сапогах и демонстративно презирал «зажравшуюся» академическую профессуру. За оскорбление преподавательского состава – Шруб публично назвал их «рожами» – был исключён из академии на год, но потом вернулся к учёбе. Впоследствии Остап переберётся жить в Тобольск, причём поселится не где-нибудь, а в заброшенном на тот момент кремле. Адрес для писем такой: «Тобольск. Кремль. Шрубу». Колоритный был персонаж!
Гена Мосин, в будущем яркий представитель «сурового стиля», был, впрочем, не менее колоритен. Коренной уралец, он успел окончить в Свердловске художественное училище, которое носит теперь имя Ивана Шадра, создателя всем известной «Девушки с веслом» и чуточку менее популярного «Ленина в гробу». Мосин так расписывал Брусиловскому прелести свердловской жизни, что после академии Миша решил отправиться вместе с ним на Урал. Распределился в Свердловск. Между прочим, диплом Брусиловский получил по специальности «Графика», и на Урал приехал тоже как график. Работал в издательстве, оформляя книги, преподавал всё в том же художественном училище, но свой собственный «брусиловский» прорыв совершил в живописи и в истории остался прежде всего как живописец.
Времена тогда в государстве, а следовательно, и в искусстве царили не такие кровожадные, как прежде, но и до нынешнего равнодушного вегетарианства было как до Луны. Работы Брусиловского в парадигму не вписывались – от них шёл уж слишком явный дух свободы. Голова кружилась. Никто вокруг такого больше не писал, и как относиться к этим работам, как толковать их – и худсовету, и зрителям было совершенно непонятно.
Вот, например, только что вылупившийся из инкубаторского яйца генерал приходит в этот мир одетым по форме, с орденом на груди и кровью на клыках. Это что, сатира на Советскую армию? Или «1918-й год», скандальная совместная картина Брусиловского и Мосина, где Ленин изображён вне канона, – с ней что делать? Как это прикажете понимать? Картину сослали от греха подальше в Волгоградский музей, а Брусиловскому присвоили чуть ли не официальный ярлык формалиста. О шумном успехе и всесоюзном признании отныне следовало забыть, но запретить Мише рисовать так, как он хочет, не мог никто.
Даже самый мощный, живучий талант нуждается в поддержке, понимании, добром и умном слове. Брусиловскому везло на людей (иногда, впрочем, это везение на глазах превращалось в трагическое стечение обстоятельств, но об этом позже). В Свердловске Миша обрёл тех друзей-единомышленников, с которыми проживёт всю свою жизнь – и творческую, и человеческую. Виталий Волович, Герман Метелёв, Анатолий Калашников, Алексей Казанцев, Андрей Антонов… Каждый из них сказал своё (кто громче, кто тише) слово в искусстве. И каждый, пожалуй, понимал, что с ними рядом безусловный талант – крепко сбитый киевский мужичок, творчество которого вскормлено Филоновым и Пикассо, но при этом самобытно и оригинально.
В Свердловске Миша встретил свою любимую Крошку – красавицу-искусствоведа Таню Набросову. Крошка была выше Брусиловского на полголовы, обладала саркастическим складом ума, темпераментом артистки и наблюдательностью охотника. Миша уже побывал в браке, там родились дети, но семья распалась ещё до появления Тани, жена уехала в Израиль. То, что Крошка ничего не разрушила, ей было очень важно. Дружба с первой семьёй Брусиловского – не только с детьми, но и с бывшей супругой! – это для неё радость, и в том тоже Мишина заслуга.
А Миша, встретив Таню, задумался о том, как было бы здорово заработать для неё много денег. Здесь ничего нового, кстати, – это очень естественный ход мыслей любого нормального мужчины. (Да- же художника, добавила бы здесь, наверное, Таня.)
Вообще Брусиловский никогда не был одержим мыслями о фантастических заработках и всемирной славе: ему просто хотелось писать картины. Иногда это происходило на уровне физиологии. Рука опережала мысль. И не всегда он помнил, не всегда мог понять, как сумел написать «Охоту на львов», «Сусанну и старцев», «Леду с лебедем» – любимые сюжеты, кочующие от полотна к полотну.
– Для меня сюжет не важен, – говорил Миша. – Я мыслю пластикой, цветом, а когда берешь известный сюжет, можно никому ничего не объяснять.
В гостях, уже будучи женатым, Брусиловский порой выводил Таню из себя (кротость – это не про Крошку, она только в первые годы знакомства слегка благоговела перед Мишей и его друзьями, а потом все быстро поняли, кто здесь главный) тем, что внезапно застывал за накрытым столом, впиваясь взглядом в свою картину, промыслительно размещенную хозяевами на самом выгодном месте.
– Миша, это было так невежливо, – кипятилась после Таня, – еда стынет, хозяева тосты говорят, а ты вперился в свою картину, чего ты там не видел?
– Знаешь, Крошка, – спокойно отвечал Миша, – я пытался понять, как она сделана.
Палитра Брусиловского – всегда сочная, яркая, но не приторно-леденцовая – делала его работы узнаваемыми с первого взгляда. На второй взгляд у каждого зрителя возникала мысль о том, что неплохо было бы иметь такую у себя дома. Интересно, сколько она стоит?
Миша осознавал ценность своих работ – но не знал им цены. Раздаривал, как говорила Таня, «от живота веером». Даже в новое время, когда появились коллекционеры, когда живопись Брусиловского уже высоко ценилась во всём мире. Более того, он не вёл никаких «реестров» – накрасил картинку и забыл о ней. Пришёл в гости – вспомнил. Причина такого легкомыслия не только в характере Миши, и вправду не самого организованного и аккуратного в мире человека. Это ещё и чисто еврейское суеверие: не следует вести списков, подсчитывать сделанное, облачать жизнь в цифры и буквы. Если ты это делаешь, то повторишь судьбу царя Валтасара, прочитавшего слова на стене. Мене, Текел, Фарес. «Мене – исчислил Бог царство твоё и положил конец ему; Текел – ты взвешен на весах и найден очень лёгким; Фарес – разделено царство твоё и дано мидянам и персам». Если ты подводишь итог своей неоконченной жизни, то она может завершиться раньше времени.
Таня-то, конечно, сознавала, что всё это неправильно. Надо вести учёт, статистику. Но с Мишей об этом заговаривать было бесполезно.
Она сама попыталась что-то делать, но не успевала за Мишей. Он же был в постоянном общении, взаимодействии со всеми художниками Свердловска, а ещё в мастерскую к нему приезжали то из Москвы, то из Питера, то из Перми. Всех гостей Миша вёл домой ужинать.
Сорок лет Таня кормила художников России чем бог послал. Посылал он обычно картошку. Миша любил картошку. И Виталий Волович тоже предпочитал её во всех видах даже самым изысканным блюдам.
Уже в новые времена Таня собралась приготовить нечто особенное. Праздник был какой-то. Спросила Мишу:
– Вот чего тебе хочется? Давай что-нибудь необычное сделаю, праздничное?
Миша задумался только на пару секунд:
– Может, пюре? – И, увидев, как Таня наливается праведным гневом, поспешно добавил: – Праздничное!
Таня раньше часто сердилась, когда видела, что Брусиловский всё подряд ест ложкой.
– Мишенька, ну ведь зачем-то человечество выдумало вилки? Не говоря уже о ножах…
Однажды спросила язвительно:
– Кого поминаем?
А Миша отодвинул тарелку и сказал, что, когда он во время войны голодал в Киеве, его подкармливала дальняя родственница, работник столовой, – выносила пюре с котлеткой, под которой был спрятан кусочек масла. И та же самая родственница посоветовала однажды Мише:
– Всегда ешь ложкой, их лучше промывают.
Больше Таня с мужем о столовых приборах не заговаривала.
Она кормила художников, а ещё она, вообще-то, работала – преподавала историю зарубежного театра и литературу в училище имени Шадра. Каждый год, едва наступит короткое уральское лето, Брусиловские перебирались в деревню Волыны – там, следом за Мосиными и Метелевыми, они купили избу, и Таня, всегда мечтавшая жить «на природе», чтобы – раз! – и в лесу оказаться, возделывала там огород. В полном соответствии заветам Марка Аврелия. Она не любила города в принципе – Свердловск это или Москва, неважно. Таня мечтала жить в деревне – чтобы из окна смотреть на сосны, за которыми синеет вода. Деревенский домик в Волынах был, конечно, неплох, но круглый год там проводить не получалось. Это был дачный вариант. Таня выращивала в Волынах какие-то овощи и цветы, засадила целую грядку чабрецом – ей нравился и запах его, и цвет. За летние месяцы Таня становилась неотличима от любой деревенской жительницы. Когда в Волынах проездом был какой-то известный режиссёр, его повели к Брусиловским знакомиться. Миши не было, Таня вышла на порог и сделала пару комплиментов картинам режиссёра. Тот, не отразив, кто с ним говорит, сказал изумлённо:
– Ну надо же, простая деревенская баба, а как глубоко понимает искусство!
Миша, при всём своём вопиюще несерьёзном отношении к собственным работам, всегда знал, что он хороший художник. Не сомневался, что однажды искусство поможет ему прославиться и разбогатеть: не потому что ему так уж этого хотелось, а просто по-другому быть не могло.
Как-то раз, в 1989 году, когда «запрет на Брусиловского» уже был практически снят, Таня приехала из Волын особенно уставшая. В квартире наблюдался живописный кавардак, на кухне скопилось немытой посуды за три дня. Даже не переодевшись, Таня встала к раковине, а Миша за её спиной рассказывал:
– Мне прислали приглашение в Париж, в галерею Басмаджяна. Есть такой армянский еврей, миллионер. Повезу в Париж свои работы, продам, и купим мы с тобой, Крошка, небольшой домик. Где бы тебе хотелось жить? В Париже?
Таня молча мыла обратную сторону жёлтой тарелки. Миша решил, что молчание в данном случае – знак несогласия, и сам с собой заспорил:
– Нет, в Париже мы, наверное, жить не будем. Надо купить что-то в Бенилюксе, да?
Советских людей на излёте эпохи особенно почему-то привлекал Бенилюкс. Название у него волнующее. Была даже присказка, не вспомнить чья: «Смотреть из окон люкса на страны Бенилюкса».
– Хватит, – сказала Таня. Тарелка, если бы могла говорить, сказала бы ровно то же самое: хватит меня мыть, я и так уже чистая. – Сколько можно мечтать уже! О том, чего никогда не будет…
– Ну почему не будет? – заспорил Миша. – Вот я тебе покажу приглашение от Басмаджяна, там чёрным по белому…
Таня повернулась наконец к мужу лицом и швырнула чистейшую тарелку на пол. Со всей силы швырнула!
Миша подошёл к раковине, присел на корточки, поковырял дырочку, образовавшуюся в полу. И сказал восхищённо:
– Крошка, ты ведь линолеум до бетона пробила!
Потом они, конечно, смеялись. Они всегда много вместе смеялись – в этом, наверное, и есть секрет счастливого брака.
А тот сервиз из пяти жёлтых тарелок Таня и теперь подаёт на стол, когда к ней приезжают гости.
О деньгах и разных прекрасных вещах, которые можно себе позволить, если у тебя есть деньги, Брусиловские разговаривали нечасто, потому эти разговоры и запомнились.
Виталий Михайлович однажды спросил Мишу: когда, по его мнению, картину можно считать законченной?
– Когда она продана, – сказал Брусиловский.
А в другой раз друзья обсуждали за «картошечным» столом людей, которые «не прошли испытания богатством».
– Вот ты меня испытай, Миша! – развеселилась Таня. – Испытай меня богатством!
Между тем поездка в Париж приближалась. Кто такой галерист Гариг Басмаджян, свердловчане представляли смутно. Имя армянское, но он не из советских армян, потому что по-русски, как утверждали общие знакомые, говорит неидеально. Ни о каких криминальных связях Гарига Басмаджяна знакомые не упоминали.
И приглашение из галереи составлено в самых изысканных выражениях:
И лицо Гарига, как его описывали общие знакомые, было очень интеллигентным.
Такое не сыграть.
Гариг Басмаджян родился в Иерусалиме, потом переехал на родину предков – в Армению. Там познакомился со своей будущей женой Варварой, гражданкой Франции, и перебрался в Париж. Семья была счастливая, чадолюбивая – трое детей родилось у Гарига и Варвары. А рядом всегда была сестра Вартухи, надёжная и толковая помощница, на которую можно оставить галерею в случае непредвиденного отъезда.
В молодости Гариг интересовался в равной степени литературой и изобразительным искусством, писал стихи, занимался художественным переводом, но искусство в конце концов перевесило: Гариг начал приобретать картины советских художников и собрал весьма представительную коллекцию. Вскоре у него появилась собственная галерея, сначала она называлась «Горки», а потом стала Галереей Басмаджяна. Именно Гариг «открыл», например, Владимира Вейсберга, выставив на бульваре Распай в начале 1980-х его работы. И вот теперь 41-летний Гариг намеревался открыть миру Брусиловского. Обещал выпустить каталог, о каком советские художники и мечтать не могли.
Миша готовился к поездке в Париж серьёзнейшим образом. Отбирал свои лучшие работы, сделанные тончайшими лессировками. Иногда он их в другом смысле слова отбирал – то есть говорил друзьям, что едет в Париж, так не согласятся ли они ему отдать подаренные холсты? Ну раз такое дело, все отдавали. Париж-таки. Не Раскуиха какая-нибудь!
Летом 1989 года Миша и его лучшие работы прибыли в столицу Франции.
Поселили Брусиловского в подсобном помещении галереи Басмаджяна на бульваре Распай. На левом берегу, вотчине художников. Встретил его Гариг, они вместе готовили экспозицию, обсуждали каталог, общались. А потом Басмаджян сказал: мне нужно ненадолго улететь в Москву, вернусь – и откроемся.
Гариг оставил Мишу на попечение сестры Вартухи и уехал. Он часто ездил в Россию по делам – например, чтобы вывезти из СССР свою коллекцию картин, показанную сначала в Третьяковке, а потом в Эрмитаже. Несколько работ Басмаджян подарил советским музеям. Он вообще был склонен к щедрым жестам – поддерживал бедствующих художников, а после землетрясения в Армении Гариг вместе с Шарлем Азнавуром провёл в Париже два благотворительных аукциона в пользу пострадавших от стихии.
Вартухи показала Брусиловскому афиши, которые в галерее напечатали к его выставке, – там была воспроизведена работа «Агрессия» (название придумала Таня, Миша этому значения вообще не придавал: слова его не интересовали). Поразительное качество печати! В Союзе такого не видывали. Выставка должна была открыться 18 ноября 1989 года и работать до середины января, а Брусиловского пригласили жить в подсобном помещении, сколько захочет.
– Вы не рассчитывайте на большой успех, – сказала между прочим Вартухи. – Французы не терпят энергии, агрессии! Им нужно что-то более изысканное, нежное.
Но когда по городу расклеили афиши, парижане их сорвали на следующий же день! Ни одной не осталось – Миша специально проверял. Вот тебе и нежность. Сорвали не потому, что протестовали, а потому, что хотели иметь дома хотя бы этот яркий постер с клубком летящих львов, коней и обнажённых дам.
Итак, Миша осваивался в городе света, бродил по музеям, варил себе гороховый супчик на плитке, а Гариг поехал по делам в Москву – и сгинул. Было это 29 июля.
Жил Гариг в гостинице «Россия», тоже теперь сгинувшей, в номере 703. В тот последний день, когда его видели живым, Басмаджян сидел у себя в комнате с тремя знакомыми армянами, они обсуждали какие-то дела, когда вдруг раздался телефонный звонок. Звонили снизу, от администратора.
– Я спущусь через десять минут, – по-русски сказал Басмаджян звонившему и попросил извинения у армянских партнёров: ему придётся срочно уехать, но он вернётся через два-три часа. Армян потом допрашивали, конечно. Кто-то из них вспомнил, что Гариг взял с собой французский паспорт. И вниз они спускались в одном лифте.
В холле гостиницы Басмаджяна ждал незнакомый армянам мужчина: на вид ему было лет тридцать, типичная среднерусская внешность, волосы чуть вьются, телосложение крепкое, рост выше среднего, одет в просторную бежевую рубашку и брюки того же цвета.
Гариг кивнул партнёрам, уселся рядом с незнакомцем в «жигули» модели 2104 (по другой версии – 2108) – и пропал навсегда.
Варвара Басмаджян приехала в аэропорт 3 августа, но среди пассажиров её мужа не было. И мобильных телефонов тогда ещё тоже не было, и компьютеры только-только появлялись.
Жена и сестра Басмаджяна заволновались сразу же: не такой был человек Гариг, чтобы скрыться и не дать о себе весточки. Он к тому же славился чрезмерной осторожностью – к примеру, никогда не соглашался на встречи с хотя бы чуточку подозрительными людьми.
Варвара обратилась за помощью во французский МИД. Вартухи вылетела в Москву 3 августа – чтобы найти хоть какие-то следы Гарига. Вещи его так и остались в тот день в гостинице «Россия», и сам Басмаджян, получается, остался в России навсегда. Вартухи поселилась в том же самом номере 703, где жил её брат. И в следующие четыре визита сестра галериста будет снимать именно эту комнату. День за днём Вартухи методично обходила инстанции и кабинеты: обращалась в МВД, КГБ, прокуратуру, а между делом встречалась с представителями ЦРУ и французской полиции, послами, коллекционерами, художниками, писателями, священниками, ясновидящими и бывшими зэками – не брезговала никем, не упускала ни одной возможности узнать хоть что-то о судьбе брата.
«Гариг – первый и единственный француз, который бесследно исчез в СССР», – сказала Вартухи в интервью газете «Фигаро». Сестре Гарига удалось совершить невозможное: уголовное дело об исчезновении Басмаджяна в СССР вели совместно с капиталистическими коллегами, и впервые в истории советские следователи работали во Франции. Гарига объявили в общенациональный розыск. Семья заявила, что готова выплатить крупное вознаграждение тем, кто сообщит хоть что-то о судьбе пропавшего галериста. Бригады следователей работали в Баку, Ереване, Париже, Москве и даже в Свердловске!
И пока Миша Брусиловский сидел в Париже, гадая, то ли будет выставка, то ли нет, Таню вызвали на допрос в КГБ. По хорошо известному свердловчанам адресу – проспект Ленина, 17.
Таня знала уже от Миши, что Басмаджян пропал и что выставка под вопросом. По телефону сказала ему:
– Сиди там и жди, может, всё образуется!
Она понимала, как важна для Брусиловского эта парижская экспозиция. Ну и работы он с собой зря, что ли, вёз? Они уже были развешаны на стенах галереи… Вдруг получится продать?
Другого такого шанса может и не выпасть: удача – она вообще дама капризная.
Денег на жизнь в Париже у Миши не было, никто ему там ничего не платил. Как-то он перебивался, по ресторанам, конечно, не ходил, и даже в музеи не всегда получалось проникнуть. Билеты-то дорогие! В музей Пикассо решил как-то пойти по членскому билету Союза художников СССР, но кассирша внимательно изучила документ и ткнула пальцем в графу «Членские взносы». Оказывается, они были не уплачены! Дезоле, мсье, пустить вас бесплатно я не могу.
И вот Миша в Париже «красил картинки», чтобы заработать хотя бы на миску супа, и ждал приезда Виталия Воловича, которому удалось получить приглашение во Францию на месяц. Скоро друзья встретятся там и даже смогут вместе погулять по Монмартру.
Париж был тогда совсем не такой, как сейчас. В дешёвые ресторанчики то и дело входили уличные певицы, и каждая из них напоминала Пиаф не голосом, так лицом, не манерами, так причёской. По улицам сновали цветочники – предлагали купить розу «для вашей дамы», даже если дамы рядом не наблюдалось. Урны на бульваре Распай ещё не сменились пластиковыми мешками – эта мера против терроризма появится спустя несколько лет: отныне мусор должен быть на виду из соображений общественной безопасности. Париж Миши Брусиловского доживал свои последние спокойные годы…
Между тем Таня в Свердловске отвечала на вопросы какого-то чина КГБ. Чин интересовался Гаригом Басмаджяном.
– Да я ведь его не знаю! – горячилась Таня. – В глаза не видела. Где Париж, где мы?
Чин настаивал: может, она ещё подумает? Вспомнит какие-то детали?
– Какие могут быть детали? Я только фамилию его слышала, и то не уверена, что смогу её правильно написать!
– Через «я», – подсказал чин. – Водички хотите?
– Не хочу я водички! Я уйти отсюда хочу поскорее.
– А куда вы, собственно, торопитесь?
Допрос к тому времени перевалил за третий час, и у Тани сдали нервы.
– В деревню я тороплюсь! В Волыны!
– Вас там кто-то ждёт?
– Да! Басмаджян сидит там у меня в погребе, голодный. Я его покормить должна!
Таня так устроена, что сначала шутит, а потом думает. Миша ей сколько раз говорил: «Крошка, не шути вслух!» Чин встрепенулся, вытянулся, глаза его вспыхнули торжеством:
– Правда?
– О боже! Вы что, шуток не понимаете?
На какую-то секунду чин поверил в то, что Таня действительно удерживает у себя в деревенском погребе без вести пропавшего французского армянина и что он, заштатный свердловский чекист, взял след и сейчас размотает весь этот спутанный, в колтунах, клубок до начальной ниточки. Таким он стал в эту секунду воодушевлённым, что шутнице Тане – добросердечной, несмотря на весь свой сарказм, женщине – стало его по-настоящему жалко. Но тоже на секунду.
В конце концов чин отпустил Крошку восвояси и даже не наведался в Волыны, чтобы осмотреть погреб.
Поиски Гарига продолжались, параллельно с Таней были допрошены десятки человек. А в результате – ноль. Будто и не было никогда на свете никакого Басмаджяна… Этот ноль, эта вопиющая пустота требовали того, чтобы их любой ценой заполнили – пусть даже домыслами, слухами, пусть даже откровенной ложью. Тане потом кто-то сказал, что Басмаджяна якобы «закатали в асфальт». А у писателя Лимонова в романе «Иностранец в смутное время» она прочтёт спустя много лет буквально следующее:
«– Вон армянина вашего парижского спиздили… Светланка, разливай косорыловку!
– Басмаджяна?
– Ну да, его. И давно на мясорубке перекрутили. Семья отказалась платить «рэнсом». Вот ей и отправили кило фарша в пластиковом пакете. Га-га-га… Будьте осторожны, эмигрант!»
Это из главы «Женщина-западня», где альтер эго Лимонова, писатель Индиана приходит в поисках любимой женщины к москвичке Светлане и вступает там в разговор с чеченским гостем.
Да, слухи были как волны – накатывали один за другим. Говорили, что ещё в начале 1980-х Басмаджян вместе с артисткой Зоей Фёдоровой наладил вывоз ценностей из СССР за границу. Звезду фильма «Подруги» жестоко убили в 1981 году. Выстрелили в затылок в её собственной квартире на Кутузовском проспекте. Был ли Гариг знаком с Фёдоровой, участвовал ли в деяниях знаменитой «бриллиантовой мафии», возглавляемой цыганом Борисом Буряце, будто бы любовником Галины Брежневой? Никто наверняка не знает, но криминальный душок сопровождал таинственное исчезновение Басмаджяна – и усложнял работу следствия.
Ну а Миша Брусиловский всё ждал открытия своей парижской выставки и надеялся, что она сделает его знаменитым, а проданные работы – богатым. Пятьдесят картин – хорошо укатанных, не алла какая-то прима! И вот в конце концов выставку открыли, да только прошла она камерно, для своих. Никакого шума, чтобы не привлекать внимания к галерее. Ни большого успеха, ни сказочных выплат. Более того, когда Миша собрался домой, в Свердловск, Вартухи заявила, что все его крупные работы останутся в Париже – он ведь жил здесь столько времени, пользовался плиткой в подсобке, ему напечатали афиши и каталог! 15 камерных картин Вартухи вернула Мише, их потом переправили в Америку, и там они исчезли без следа.
А основная часть работ так и осталась во Франции, в собственности галереи Басмаджяна. Гарига официально признали без вести пропавшим, Вартухи вступила в права наследования, а потом закрыла галерею и уехала из Парижа. Работы всплывали потом на аукционах, первоначальная цена каждой картины была от 8–12 тысяч долларов. Новая волна слухов накатила внезапно: теперь говорили, что Басмаджяна никто не убивал и на фарш не перекручивал – он мирно живёт в Латинской Америке, воссоединившись со своей семьёй. Вот только почему тогда семья настаивала на продолжении следствия?..
Одним из гостей той долгожданной выставки был некто Тр-ман. Мутный он был какой-то, но зато сразу же сделал Мише деловое предложение – позвал в Америку работать. Ты, сказал он Брусиловскому, уедешь оттуда богатым! Я куплю всё, что ты сделаешь, по самой высокой цене. Я же знаю, сколько ты стоишь.
Миша к тому времени уже не очень хорошо понимал, что к чему, но на предложение Тр-мана согласился. То, что происходило в СССР, его очень беспокоило, и надо было позаботиться о Тане. В СССР, как писал Миша в одном из личных писем, углублялись «кризис и паралич советской власти. Жрать мало что есть, цены растут. Политика. Политика. По телевидению – спектакли, как бодаются члены Верховного совета по выводу страны: быть или не быть частной собственности? Империя трещит, партия ушла в подполье. На этих днях пришёл в Союз художников – делили импортные и отечественные материалы. На 150 членов Союза художников пришёл один тюбик ультрамарина, два тюбика белил, по две щетинной кисти и т. д. В шапку положили бумажки, и все тянули. Мне досталась бутылка с разбавителем, две кисти щетинные и один колонок. Вот такая интересная у нас жизнь».
24 апреля 1990 года в Свердловск прилетел старый друг Брусиловского, всемирно известный скульптор Эрнст Неизвестный – ему предложили сделать на месте массовых казней мемориал в память жертв репрессий. Неизвестный давно обитал в Америке и перевёз к себе всех родных; даже старенькая мама Эрнста, поэт Белла Дижур, жила теперь в Нью-Йорке. Та история с мемориалом закончилась отвратительным антисемитским скандалом и глубокой обидой скульптора – лишь спустя много лет изрядно уменьшенные «Маски скорби» Неизвестного всё-таки займут своё место на 12-м километре Московского тракта.
А Тр-ман между делом прислал Брусиловскому приглашение в Америку и открыл визу, которую легкомысленный Миша даже и не подумал проверить. Он полетел через океан – с новыми надеждами, но теперь уже без картин. Картины, как было обговорено, он будет «красить» в доме Тр-мана.
Что это был за дом! Таня, читая Мишины письма, как будто переносилась в телесериал из жизни богачей. Там были какие-то угодья, слуги в униформе, огромные залы и галереи. И с Мишей обходились как с королём! За три месяца там он сделал пять огромных работ – это много, очень много. Теперь дело оставалось за малым: Тр-ман заплатит Мише хорошие деньги, и он вернётся к Тане пусть пока и не знаменитым и не богатым, но уж точно обеспеченным.
Тр-ман восторгался Мишиными картинами и, отдельно, его работоспособностью. О том, сколько за них заплатят, наивный Брусиловский заранее спрашивать не стал – жило в нём это вот вечное советское «неудобнокакто».
– Домой-то хочется, наверное? – спросил Тр-ман, вручая Мише конверт с деньгами и ещё какую-то бумажку.
Бумажкой оказался билет на обратный рейс в Россию. А в конверте лежало пять тысяч долларов. За всё… «В России это большие деньги!» – сказал Тр-ман.
Миша был унижен, уничтожен, смертельно обижен. Тр-ман ведь сам говорил, что знает «порядок цен»! Он видел каталоги аукционных работ, где стартовая цена за одну куда более скромную картинку была чуть не в два раза больше! Но спорить с коллекционером не стал.
После бессонной ночи вышел с бритвой к своим работам, чтобы всё разрезать – и оставить лоскуты в мастерской вместе с подачкой в конверте. Но так ему жаль их стало – это же как свою руку или ногу вдруг взять и изуродовать!
Миша уехал из поместья Тр-мана не попрощавшись. Хозяин этому не слишком удивился. Он прекрасно сознавал, что обманул художника, но утешал себя тем, что купил ему обратный билет, ну и кормил всё это время, между прочим! Ощущение хорошо провёрнутой сделки осталось у Тр-мана вместе с пятью громадными полотнами Брусиловского – он сможет выставить их на аукцион или сам найдёт хорошего покупателя. Русские сейчас в моде.
А Миша разорвал билет в Россию, сел в автобус и поехал в Нью-Йорк, где у него был надёжный адрес. Там, по этому адресу, жила Белла Абрамовна Дижур, мама Эрнста.
– Белла Абрамовна, – с порога сказал Миша, – я хотел бы поработать ещё в Америке. Не могу вернуться в Россию ни с чем.
Дижур очень любила свердловских друзей сына, они напоминали ей о тяжёлом, но важном этапе жизни. А Брусиловского она любила особенно.
– Какой ты внимательный, Миша! – говорила Белла Абрамовна. – Вот Эрик иногда даже забывает, по-моему, что я здесь.
Миша остался в Нью-Йорке на год и написал за это время около сотни работ. Совсем новые, не повторы.
Когда его спрашивали, почему он не делает точные повторы самых удачных своих картин – взял бы да и восстановил то, что утрачено, Брусиловский отвечал:
– Но это будет уже совсем другая работа. Просто потому, что теперь я уже так не думаю и не чувствую.
И вот эти сто совершенно новых работ надо было теперь как-то продавать в Нью-Йорке или вывозить в Россию. Но как их вывозить? И как продавать? Миша никакой не делец, он художник – красит и не думает, что с этим делать дальше. Вместе с Андреем Неизвестным, племянником скульптора, Брусиловский обошёл чуть не все галереи Сохо. Им предлагали оставить работы, «посмотрим, как пойдут». Но Миша теперь уже рвался в Россию. И беспечно оставил всё написанное в очередном подсобном помещении, которое принадлежало «знакомым знакомых». Помещение располагалось рядом с общественной прачечной.
Для беспечности, впрочем, имелся повод. Миша получил письмо от очередного восхищённого бизнесмена – уральца Леонида Некрасова, президента Эстер-банка, хозяина галереи «Эстер». Некрасов был ещё и политиком, шёл в гору. Оставляйте, сказал Некрасов, все ваши работы в Америке. Мы там сделаем выставку, я всё оплачу.
И вот Брусиловский вернулся в Екатеринбург (пока он ездил туда-сюда, город успел сменить имя) без картин и без денег.
– Ничего, Крошка, – сказал он Тане. – Совсем скоро у нас всё получится!
Некрасов оказался человеком слова – ещё и месяца не прошло после Мишиного возвращения, как он позвонил и сказал:
– Ну что, едем в Америку! Передайте мне ваш загранпаспорт.
Виза, открытая Мише мутным Тр-маном, была просрочена, требовалось открыть новую. И только теперь выяснилось, что мутный сделал Мише рабочую визу, о чём ему никто не сообщил, а сам он, будучи художником, такими вопросами не озадачивался. Доверял не только бытию, но и людям. По американским законам следовало уплатить хотя бы доллар налогов после «работы» в США, а Миша этого, конечно, не сделал просто потому, что понятия об этом не имел! И ему на десять лет запретили въезд в Америку.
Теперь – никакой выставки, конечно. Всё отменилось. Некрасов, впрочем, утешал Мишу: говорил, что всё равно придумает, как вывезти работы, надо только подождать ещё немного.
И вот как раз тогда в Свердловской области настали интересные политические времена. Некрасов весьма активно занимался политикой, он прошёл в Госдуму, потом выставил свою кандидатуру на пост губернатора и пересёк дорогу серьёзным людям. Вскоре в его компании начались проверки, допросы, угрозы… Некрасова полностью разорили, и он не нашёл в себе сил жить дальше – в возрасте сорока одного года скончался. Кто-то говорит, что от болезни. А кто-то считает – повесился.
Сто же нью-йоркских картин Миши Брусиловского исчезли в неизвестном направлении. Может, их просто выбросили. Может, сделали из них клетки для кроликов, как поступил в своё время хозяин парижской комнатёнки Марка Шагала с оставленными работами… Но скорее всего – продали.
До последних лет жизни Миша надеялся вернуть свои американские сокровища, но при этом, конечно, делал новые работы – и слава его в конце концов настигла, и признание явилось… Сегодня работы Брусиловского хранятся в лучших музеях и частных коллекциях по всему миру, его картина «Игра в мяч» ушла с аукциона «Сотбис» за 108 тысяч фунтов, были и другие громкие сделки. На личном благосостоянии художника это, впрочем, никак не отразилось. Танина мечта о доме в сосновом лесу так и оставалась мечтой.
Полукриминальные личности со временем потеряли к Мише всякий интерес, хотя раньше летели к нему, как пчёлы к цветку.
– Скажи, друг сердечный, – спросила однажды Таня, – почему они к тебе так тянулись? То Басмаджян, то мутный американец, то Некрасов…
– Не знаю, Крошка, – пожал плечами Миша. – Просто они меня любят.
Вполне возможно, что люди трудной судьбы любили Брусиловского оттого, что рядом с его картинами и с ним самим даже они могли стать лучше. Была в его искусстве ликующая правда жизни, отозваться на которую способен каждый.
Но эта история – не про людей трудной судьбы, не про деньги и даже не про искусство.
Она – про слова.
Сорок лет прожили вместе Миша и Таня.
Когда они только начали встречаться, Таня жила возле Шарташского рынка, а у Миши была неподалёку мастерская. И он ходил к Тане поесть, а потом стал друзей приводить: пошли, говорит, я знаю место, где нас обязательно покормят!
Встречались они, встречались, потом стали вместе жить. Поженились.
Таня довольно часто вслух удивлялась:
– И чего ты ко мне привязался, Мишенька?
– Да мне пропорции твои понравились! – сказал однажды муж.
Портретов Тани за эти сорок лет Миша сделал множество. Таня в шубке. Таня с котом Тимофеем. Таня в Волынах. Таня портретами особенно нигде не хвасталась и даже на выставки их обычно не отдавала.
А между тем заполучить портрет кисти Брусиловского в поздние годы жизни художника считалось редкой удачей. Он уже не брался за любые заказы. Не мог работать так легко, как раньше. Подступали болезни, усталость, разочарование.
Писал только то, что не мог не писать.
Одной из последних работ Миши стал портрет Николая II. Всё та же палитра Брусиловского, вот только лицо государя – бледное, в тонах газетной хроники. И потому особенно живое.
Конечно, эту картину собирались показать на грандиозной выставке Брусиловского, которую готовили к открытию в Екатеринбургском музее изобразительных искусств. У Миши были тогда последние, тяжёлые дни жизни. И каждое утро одна и та же мысль: вдруг всё-таки доживёт?..
Куратор выставки Зоя Таюрова позвонила Тане, когда уже почти все работы были отправлены в музей.
– Придёт сегодня машина за портретами, – сказала Зоя.
– Какими портретами? – изумилась Таня. – Моими, что ли? Но мы же решили их не включать, чтобы не разрушать монументальность!
– Миша настаивает.
Таня тут же ласково спросила мужа:
– Мишенька, зачем ты это придумал? Зоя говорит, ты настаиваешь… Но почему?
– Потому что я никогда не говорил тебе слова, Крошка.
Как она плакала потом, Миша, к счастью, не видел. Он не хотел бы видеть Танины слёзы. Все эти сорок лет они в основном смеялись – даже когда было не до смеха.
Выставку открыли уже после смерти Брусиловского.
А спустя несколько месяцев к Тане обратился очередной коллекционер – желал посмотреть работы.
«Опять ничего не купит, – подумала Таня. – Или предложит какую-нибудь смешную цену».
Но коллекционер приобрёл сразу шесть работ, причём не торгуясь. Как будто его отправили откуда-то к Тане прямым рейсом. За всех этих Басмаджянов, Тр-манов, за все парижи, нью-йорки, за пробитый до бетона линолеум и вечную картошку…
И вот тогда Таня купила себе дом, о котором мечтала, – не в Париже, не в Бенилюксе, а в деревне под Екатеринбургом. Из окна там виден сосновый лес, а за ним проглядывает синяя полоска озера. Цвета яркие, но не приторно-леденцовые.
Как говорил Брусиловский: «Такой пейзаж нам без Шишкина не поднять…»
Таня гуляет по лесу, выходит на берег озера и думает каждый день одно и то же: «Боже, какая же я счастливая! Какой мне подарок от Миши достался – я закончу свою жизнь именно там, где мне бы хотелось! Спасибо, Мишенька…»
А Миша с ней повсюду: в каждой травинке, в каждом деревце, в каждом предмете, даже таком приземлённом, как жёлтая тарелка из недобитого сервиза.
И какие здесь ещё нужны слова?
Весна, Света!
Светлой памяти В.М.В.
Журналистка Светлана Шёлковая бежала к художнику, чтобы записать интервью. Сначала художника будут снимать для газеты, только потом интервьюировать, но Светино присутствие требовалось на всех этапах.
Художника звали Георгий Карпович Шагалов, он был очень известный, занятой и немолодой. Потому-то Шёлковая бежала, а не шла, – она опаздывала, до трёх часов оставалось всего три минуты. А ещё нужно было обогнуть серое здание, перепрыгнуть через живописную, как у Саврасова, лужу и найти фотостудию, где она прежде никогда не бывала.
Интервью организовал главный редактор лично, он тридцать раз звонил и уточнял, где сейчас находится корреспондентка Шёлковая и почему она до сих пор не явилась к месту назначения (редактор был из отставных военных).
Света опаздывала не по своей вине, но это было неважно – на самом деле для того, чтобы приходить вовремя, достаточно выйти из дому на полчаса раньше, учил её редактор Николай Тимофеевич.
Всюду опаздывать Света начала года полтора назад, когда её дочка пошла в первый класс. У Светы были зимний сын, летняя дочка и такое количество невыполненных дел, что можно было бы исписать толстый ежедневник, ни разу не повторившись.
В незапамятные годы, когда время не бежало стремительно, будто ему дали под зад – как это происходит сегодня, – а двигалось медленно, как в плохом сериале, у Светы были ещё и дерзкие мечты, но теперь с ними всё, покончено. Ещё и с мечтами не управиться.
Дочка сегодня с утра жаловалась на боль в животе, делала скорбное лицо, как всегда, если ей хотелось остаться дома, а причин для этого не было. Сын, как всегда, пытался поймать сестру на вранье, и журналистка Шёлковая, разводя вопящих чад по разным углам и пытаясь одновременно с этим собрать их для присутствия в социуме, в очередной раз спросила себя (и провидение): когда же ей станет хоть немного легче?
Света лихо перемахнула через саврасовскую лужу и уже через минуту, вся в мыле, как мушкетёрская лошадь, стояла перед дверью фотостудии, пыталась отдышаться. Где-то среди ветвей дерева, заслонявшего свет старым жителям старого дома, несмело пела о весне маленькая (большие так робко не умеют) птичка.
Дверь распахнулась после первого же звонка, и Свету ослепила роскошная лысина Николая Тимофеевича. Он носил бритый череп, и это шло к его слегка смятому, как дорогой лён, лицу и к глазам, подтверждавшим идею, что в каждом русском человеке есть сколько-то ордынской крови. Сейчас восточного было не сколько-то, а с лихвой, и, будь они наедине, Тимофеич наверняка метнул бы парочку молний. Но за спиной его вырос высокий, длиннорукий, до смешного похожий на героя любимой дочкиной книги старика Петсона художник Шагалов, поэтому складки на льняном лице пришлось разгладить, а грозу – отложить. Вместо этого Тимофеич сладостно, как перед начальством, залопотал:
– Вот, Георгий Карпович, наша лучшая корреспондентка Светлана Шёлковая. Является золотым пером газеты!
Света поморщилась, и Шагалов, она увидела, тоже. «Является» – любимый словесный паразит редактора: то и дело срывается с поводка, дрессировке не поддаётся, отстрелу не подлежит.
Шагалов без всякой насмешки поклонился Свете. У него были совершенно мальчишеские глаза. Почти такие же у Светиного сына: огромные, хитрющие, только у сына они фиолетовые, а у художника – ясно-голубые.
Вот, кстати, ещё одно недовольство миром, которых в последнее время копилось у Светы всё больше и больше: люди перестали смотреть друг другу в глаза. Отводят их, будто сделали что-то неприличное. Всем вместе смотреть на нечто отвратительное и уродливое – в порядке вещей, а прямых взглядов теперь боятся, как непристойных предложений.
Шагалов смотрел прямо в глаза и этим ещё больше понравился Свете. Конечно, она знала о нём многое, отлично помнила его работы – на некоторых в буквальном смысле слова выросла. Иллюстрации к старинным романам были таинственными, будто художник чудом путешествовал в прошлое и успел узнать о древних текстах то, что никому из потомков не открывалось.
Это были работы, как говорил сам Шагалов, «для занудного рассматривания» – жаль было расставаться с ними на выставке или перелистнув страницу. Подобные чувства вызывает ещё Филонов. И Брейгель.
Света, никакой не специалист, а рядовая журналистка рядовой газеты, точно знала, что́ ей в искусстве нравится, а что нет, но объяснить, почему одно – никак, а другое – лучше всего на свете, каждый раз получалось с натяжкой. Но если бы работы Шагалова не нравились Свете, он бы и сам ей не понравился: всегда так.
Бывают художники, которые много рассуждают о «себе в искусстве», дарят теоретическую базу любой почеркушке и лично выступают единственным, а то и лучшим из всех собственным произведением. Такие Шёлковой тоже встречались (один всегда ходил в шляпе), но Шагалов – она поняла это сразу – из другой «партии».
Редактор сиял лысиной далеко впереди, Света и художник еле за ним поспевали. «Вот военщина!» – беззлобно подумала журналистка. Тимофеич если и раздражал её, так только как родной, предсказуемый человек.
– Сюда, пожалуйста, присаживайтесь, – журчал Тимофеич, чуть ли не взбивая диванную подушечку, которую он, судя по всему, собрался положить под голову – или под спину? – Шагалову. Художник морщился всё сильнее, хотя морщины, расчертившие лицо согласно возрасту, были не от злобных мыслей, а от смеха. Он был весёлый человек, и наверняка умел слушать, и, конечно, был наблюдателен, как и полагается художнику. Непонятно, почему Тимофеич так переволновался, – бывали у них и более важные гости, но выход с подушечкой тянул как минимум на губернатора. «Засиделся в кабинете, бедняга, – решила Света. – Совсем от людей отвык».
Вышел фотограф, точнее, вышла. Высокая тётка с красным то ли от смущения, то ли от жары, которой, впрочем, не было, лицом. Старательно дула на чёлку, изображая, что ей душно. Под чёлкой млел здоровенный прыщ – мечта косметолога.
– Полиночка! – расплылся Тимофеич и тут же – как по команде – распустил громадный павлиний «хвост». Света давно привыкла к тому, что этот хвост распускается в женском обществе, а потом стремительно убирается – ну чисто зонт-автомат. Работал хвост только при дамах: редактор блестел глазами, пародировал Брежнева (о котором многие юные дамы имели весьма смутное понятие) и рассказывал анекдоты о блондинках, предварительно убедившись, что блондинок рядом нет. Если были, программа менялась, но вообще хвост переливался при дамах любой масти. В расчёт иногда шли даже мужчины, но никогда – подчинённые. При штатных сотрудниках Тимофеич оставался самим собой: мрачноватым, сухим, жадным на улыбки и премии. Блюл дистанцию до сантиметра.
Полиночка больно царапнула взглядом Свету, они сразу же друг другу не понравились.
– Вы разговаривайте, я пока присмотрюсь, – сказала фотограф. Света включила диктофон, Шагалов подвинул его ближе к себе. Пальцы у него были тёмные от въевшихся красок, а пиджак старый, в катышках. Свете вдруг захотелось, чтобы ледяной мартовский ветер, только что гнавший её по улице, залетел бы в студию и унёс с собой фотографа и Тимофеича. Не насовсем, на время, а она бы пока спросила Шагалова о важных вещах. Полиночка и редактор полетали бы тем временем над городом, как на картине Шагала, – тоже ведь неплохо!
Но редактор не уходил и не садился. «Хвост мешает», – злобно подумала Света. Всё-таки рассердилась на глупого Тимофеича.
– А что, если нам чаю выпить? – спросил вдруг художник. Голос у него был низкий, литой. Не для художника – для оперного баритона.
Полиночка кивнула и отбыла куда-то в дебри фотостудии; следом за ней, переваливаясь под тяжестью хвоста, двинулся редактор.
– Ну что, Света?
Шёлковая вздрогнула – так похожи были эти слова на те, которых она давно, уже семь месяцев, не слышала. Не только слова, а всё сразу: интонация, чувство, даже взгляд. Она закрыла глаза на секунду, чтобы прогнать наваждение (хотя специально его порой вызывала), и ровным голосом задала первый вопрос.
Интервью – работа легче лёгкого. Если собеседник умён, это вообще не работа. Говоришь с человеком о том, что тебе и ему интересно, потом расшифровываешь запись – и готово! Свете доводилось расспрашивать как местных, так и заезжих знаменитостей, и почти каждого она умудрялась «раскрыть». Секрет был прост: придумать первый ударный вопрос. Звёзды – тоже люди, как ни сложно в это поверить; но вот на то, чтобы их заинтересовать, даётся лишь один шанс.
Но сейчас она почему-то сказала те слова, которые говорила на протяжении последнего времени только самой себе. Голос её был ровный, а слова неправильные – не из тех вопросов, которые она сочиняла ночью, начитавшись про художника в Сети:
– Как жить, если жить не хочется?
Шагалов поднял брови.
– Извините меня, – смутилась Шёлковая. – Только не думайте, что я сумасшедшая…
Она окончательно растерялась, выключила диктофон. Скорое возвращение Полиночки и Тимофеича висело в воздухе, как предчувствие грозы.
– Света, – сказал Шагалов, – мне восемьдесят два года, и я очень хочу жить. Я всё время боюсь что-то не успеть. Знаете, вы ещё так молоды! В юности кажется, что у нас много здоровья, сил, удачи – нам нравится расходовать и то, и другое, и в той же категории проходит время. А в старости всё повторяется с точностью до наоборот, Света. Вы, главное, живите. Не бросайте это дело!
Он улыбнулся, но выглядел при этом грустно.
– Знаете, что я сейчас вспомнила? – Света начала заикаться, как бывало у неё только от очень сильного смущения. – Однажды я… я пришла в церковь. Не знаю, чего ждала, но получилось всё очень смешно. Батюшка мне попался молодой и странный – он сам мне начал исповедоваться. И вот я тоже, вместо того чтобы спрашивать вас про художника Шагалова и его творческий путь, говорю о себе. Вы извините меня.
– Не извиняйтесь. Мы с вами запишем интервью в мастерской, если вы не торопитесь. А пока не пришли наши друзья с чаем, расскажете, что случилось?
Света не могла сказать правду – она выходила из неё со слезами, а плакать сейчас – ни за что. Сказала другое, тоже мучительное:
– Понимаете, Георгий Карпович, я страдаю от этого мира. У меня какие-то очень несовременные проблемы, такие стыдно даже психологам рассказывать. Я всё ещё люблю человека, любить которого было нельзя. «Нельзя» было написано на нём со всех сторон – с головы до пят; разве устоишь? Мы сблизились и тут же отлетели друг от друга с такой силой, как это делают, наверное, только очень похожие люди. Семь лет уже прошло.
Вот представляете, недавно с улицы, по которой я хожу каждый день в редакцию, сняли асфальт, как кожу. И я так понимаю эту улицу! Я знаю, как ей больно. Мы живём с тем человеком в одном городе, все эти семь тощих лет я знаю, что сейчас он может посмотреть на небо, увидеть те же облака и угадать в них тех же самых чудищ…
Света чуть не задохнулась от сказанного. Шагалов не успел ответить – вошли редактор с Полиночкой и чашками на подносе.
– Уже закончили? – строго, но при этом подобострастно (умеет же!) спросил Тимофеич.
– Только начали! – не моргнув глазом соврал в ответ Шагалов, и Света опять вздрогнула – такое было сходство. Не внешнее, нет. Манера произносить слова. Взгляд – слегка исподлобья. Страх обидеть, прежде чем скажешь что-то неосторожное. Отрывистый, как у подростка, смех. И, главное, любовь к жизни – ох, сколько её здесь было! Никто так не любил жизнь, никто не умел так любить – и жизнь, она ведь тоже баба, ж.р., отвечала любовью на любовь, как в песне. Она любит, когда её любят.
Редактор разливал чай, чашки в его огромных ручищах выглядели кукольной посудой.
Полиночка вскинула фотоаппарат, как ружьё, и Шагалов непроизвольно пригнулся. А Света вдруг испугалась, что они больше никогда не увидятся.
Тимофеич прощался с художником так, словно они оба уходили на войну, причём ядерную. Даже сделал попытку обнять старика, а потом, решившись, спросил:
– Георгий Карпович, картинку не подарите? У меня супруга – ваша поклонница. Марина Сергеевна. Собирает живопись.
«Так вот в чём дело! – догадалась Шёлковая. – Вот к чему были все эти подушечки, объятия и взгляды! Марине Сергеевне захотелось украсить стену Шагаловым!»
Жену Тимофеича Света не то чтобы не любила – скорее, слегка презирала и одновременно с этим восхищалась ею, как все трудовые муравьихи восхищаются праздными стрекозами. Но редактор, конечно, обнаглел! Картины Шагалова стоили… дорогого стоили!
– Я подумаю, – сказал Шагалов. – Посмотрю, что можно сделать.
Тимофеич сразу же сдулся, даже лысина его вдруг поблекла и показалась какой-то поношенной, а может, и вовсе взятой напрокат.
– Мой папа из всех троих «Ш» особенно ценил Шумана, – рассказывала Света художнику, пока они шли в мастерскую – она была рядом, в двух кварталах, – перешагивая через лужи.
– Шопен, Шуман, Шуберт, – кивнул Шагалов. – Я тоже зову их три «Ш».
– Одна знакомая, она учительница музыки, говорит, что Шуман – для страстных.
Свете было так хорошо со старым художником, что она говорила не задумываясь всё, что приходило в голову, – как бывает только с самыми близкими людьми.
– Мы были с той знакомой в филармонии, прошлой осенью. Знаете, я всё думала, куда же делись пожилые интеллигентные люди, а они никуда не делись: все дружно сидят в филармонии! Был концерт одного пианиста, он известный, но ещё не настолько, чтоб не купить билет. Такой странный, немножко вялый: шёл к инструменту как на казнь. А потом начал играть, и как будто свет выключили – осталась только музыка.
– А ещё, Георгий Карпович, – разошлась Шёлковая, – я не понимаю, зачем помнить даты рождения и слова людей, с которыми я уже так давно не вижусь. Куда складывать всю эту информацию? Зачем я её помню?
«Света, ты сошла с ума», – скулил внутренний голос.
– Или вот ещё история. Я сидела на скамейке рядом с бомжем. Он был просто Ален Делон. Но при этом бич[5], вне всякого сомнения. При этом ничего не просил у меня, а когда я хотела дать ему денег, гордо отказался – просто француз какой-то! Галантный век! Я ушла, но на прощание погладила его по голове, как ребёнка, а он заплакал. Не знаете, почему все люди такие дураки?
Шагалов слушал Свету, давал ей выговориться – так пропускают воду в кране, грязную вначале.
У самого входа в мастерскую художник вдруг оглянулся по сторонам и сказал:
– Смотрите, какая сегодня красота! Настоящая «весна света», как у Пришвина.
Журналистка сгорбилась, вспомнив, как часто слышала эти слова – о весне света – раньше. Папа всегда ждал первых солнечных дней: неважно, что было холодно, зато появлялось солнце, настоящее, весеннее, а значит, он дожил ещё до одной весны. И впереди будет лето – и острый запах грибов, и липкая паутина на стволах корабельных сосен.
– Не вздумайте разуваться, – строго сказал Шагалов. – Я здесь не прибираю годами. Это мой рабочий беспорядок.
Света изучала мастерскую. Выцветшие афиши. Рисунки, прикнопленные к стенам и стоящие на мольбертах. Книги – сотни книг! Милая старая мебель.
– Я всё-таки включу диктофон, – вздохнула журналистка. – И вы мне расскажете о своём творческом пути.
Они говорили недолго, минут сорок. Света полагала, что Шагалов – как все известные люди – будет произносить готовые удобные формулы, рассказывать идеально отполированные временем истории. У неё однажды был конфуз – записала интервью с актёром и вечером увидела его в телеэфире: шпарил теми же фразами, ничего не меняя. Но художник её снова удивил: судя по всему, это был полный экспромт, а может, просто ему никто никогда не задавал таких вопросов? Если так, то Шёлковая тоже молодец!
– Света, я вам хочу показать свою новую книгу, – сказал Шагалов на прощание. – У вас есть время?
Даже если бы и не было, она бы всё равно кивнула: конечно!
Альбом Света листала медленно, это были работы разного времени, иногда с вариациями. Пейзажи, изломанные абстракции, перетекающие друг в друга сюжеты, портреты – с удивлёнными лицами. Они как будто тоже чувствовали, что Света на них смотрит.
Шагалов молча сидел рядом. Дольше всего Света рассматривала небольшую картинку – вход в старый парк, рядом с которым она прожила несколько счастливых лет. Башенку у ворот она помнила до мельчайших деталей. Тёмные крылья деревьев – будто уставшие птицы сидели на ограде. Дорожка убегала вдаль, как обещание. Невыполненное обещание. По этой дорожке Света прошла много километров – с тем самым человеком, своей постыдной любовью. Смотрела на деревья, а он – на неё. Света прятала эту любовь от всех, как ущербное дитя, которое не показывают людям. Она по-прежнему жива и уродлива. Ничего не вышло, но и не изменилось.
– Вам понравилась эта картина, значит, я вам её подарю.
Шагалов улыбнулся, а Света сказала ему:
– Знаете, Георгий Карпович, мой папа умер полгода назад. А я всё жду, что он вернётся; прихожу к родителям и жду, что он выйдет и спросит: «Как дела, Светочка?»
Художник не знал, что на это ответить; он беспомощно развёл в стороны руки, и Света скорее ушла, чтобы не расплакаться. С картинкой. Марине Сергеевне, наверное, не понравился бы такой поворот – но у Марины Сергеевны и без картинки всё было хорошо.
Света вошла в кабину лифта – медленного и задумчивого, как ещё один старик.
Она так и не сказала Шагалову, что он напомнил ей папу.
Полгода Света спасалась тем, что отслеживала в себе отца: радовалась, когда на ум приходило его словечко, читала его любимые книги, целовала глаза сына – такие же ясные, умные.
Сейчас в ней начинали жить новые чувства – она ещё не знала, что привыкать к ним придётся долго, как к неудобной, но необходимой вещи, например маске в пору эпидемий. Она всё так же будет приходить в кабинет отца, пахнущий книгами, будет класть голову на его неудобную жёсткую подушку и закрывать глаза. Но она снова научится любить жизнь, сколько бы чёрных птиц ни расправляло перед ней свои крылья. Снова улыбнётся идиоту Тимофеичу и похвалит новую причёску его супруги. Снова уедет на юг, к морю, которое похоже на желе, раскорябанное дочкой в тарелке, – и там будут коричневые кузнечики, и голос незнакомого пернатого начнёт выводить свою песню, похожую на жалобное «пожалуйста». По-жа-луй-ста. По-жа-луй-ста.
– Папа, что мне делать? – спросила Света, когда уже вышла из мастерской на улицу. Её услышали весенний воздух и старый пёс-боксёр с языком наперевес – шёлковый, розовый, длинный, как кусок ленты для художественной гимнастики, язык. – Как жить, если жить не хочется? Любовь – это слабость или сила? За что мне сделали так больно? И когда же ты наконец вернёшься, папа мой милый, папа? Я купила тебе все детективы про брата Кадфаэля, которые мы никак не могли найти. Я столько всего должна тебе рассказать, папа! Мне так нужно, чтобы ты был рядом.
Старый пёс-боксёр принёс к ногам Светы свою игрушку – резиновую морскую звезду. Поделился самым дорогим.
– Пойдём, Каспер! – окликнула его хозяйка. – Забирай свою звёздочку.
Что сказал бы обо всём этом папа?
Света оглядела чужой двор, крепко прижала к груди подаренную картину и услышала слова внутри себя – тот голос, который утешал её всю жизнь, от рождения и до последнего года.
Она услышала:
– Весна, Света!
После жизни
Наташа Стафеева была кем угодно, только не любительницей антиквариата. Пользоваться старыми вещами, принадлежавшими чужим людям, лелеять какие-то там чашки с трещинками и мёртвые часы, пусть даже триста раз ценные, – это не про неё.
Она любила новую одежду, обувь только из коробки, и даже у туалетной воды обязательно проверяла срок годности – чтобы не подсунули просроченную!
Треснувшую посуду Стафеева безжалостно выбрасывала, помутневшие духи сплавляла подругам, толстовки в катышках приносила в
Наташа терпеть не могла сувениры и предметы интерьера, которые прискорбно часто дарят к праздникам. Вот откуда никогда не бывавшие у Стафеевой в гостях люди знают, какой у неё интерьер и какие она там хочет видеть предметы? Зачем ей может понадобиться нелепая ваза, металлическая Белоснежка с металлическими гномами или вот ещё однажды подарили соломенные цветы, походящие на задорные фаллосы?..
Всё это выносилось на помойку тем же днём.
Новая квартира Наташи в Ростокине была обставлена по минимуму и напоминала этим гостиницу. Белые стены, белый пол, на котором, к сожалению, хорошо заметна пыль, белая мебель. «Больница какая-то», – без восторга сказала приехавшая к ней в гости старшая подруга. Эта подруга, Лиля Ивашевская, совсем скоро появится в нашей истории при других обстоятельствах, но пока она задействована в эпизоде и стоит на пороге Наташиной квартиры, напевая довольно чистенько:
– В комнате с белым потолком, с правом на надежду…
– На одежду! – передразнила Наташа, задетая комментарием. Песню она при этом не опознала, так как была младшая подруга и выросла на другой музыке.
Квартиру свою новую (чужую, но это не важно) Наташа полюбила, потому что в ней было всё, что нужно для жизни, – то есть почти ничего. Захламлённое родительское гнездо наводило на неё ужас: Наташа выросла среди такого количества предметов, что дышать было нечем. Вещи сжимали её в кольцо, и ощущение тесноты крепло с каждым годом. Мама и отец не умели выбрасывать вещи, потому что «их ведь можно ещё куда-нибудь», «вдруг пригодятся» и «хороший человек подарил». Хорошие люди, алло! Дарить другим хорошим людям нужно деньги, сертификаты или в крайнем случае что-то утилитарное: съедобное или, например, косметическое.
Но люди этого почему-то не понимают. Ко дню рождения и под Новый год упорно дарят друг другу лишние предметы, которые никого кроме сотрудников магазина, сделавшего выручку на всех этих свечках, символах года и прочих бесполезных штуковинах, не обрадуют…
Лиля тогда приехала к Наташе в Ростокино как раз перед Новым годом – Стафеева только-только сняла ту белую квартиру и гордилась ею так отчаянно, будто приобрела в собственность. Родители, естественно, разобиделись: что за прихоть снимать жильё, если у тебя своя комната (заваленная барахлом)? Если ты такая богатая, лучше помогла бы нам, вот не верится, дочка, что ты на такое способна… Под мамины стоны и громкое молчание отца Стафеева упаковала свой невеликий гардероб, составленный из практичных вещей, и вызвала такси.
– Как? – ужаснулась мама. – Ты что ж, совсем ничего с собой не берёшь?
– Там всё есть, мама.
(Враньё, ничего там не было – и это было прекрасно.)
– Ну хотя бы посуду возьми! Постельное бельё. Утюг! Вон там запасной, немного подгорелый, но работает же!
– Мои вещи не надо гладить, ты же знаешь. А бельё и посуда есть в квартире.
Пару комплектов белья, полотенца и посуду – две тарелки, две чашки, два бокала, пару вилок с ножами и ложками, сковороду, кастрюлю и чайник – она купила накануне. Всё новое, с намертво припаренными этикетками. Оттирая липкие ценники, Стафеева чувствовала себя по- настоящему счастливой.
В белой квартире было много воздуха, света и надежды.
– Всё равно захламишь со временем, – качала головой Лилька, отпивая вино из бокала (одного из двух). – Невозможно жить в такой пустоте! Прямо просится чем-то заполнить.
– Не просится.
– Ну хотя бы картинку на стену повесь! У моего Серёги в магазине отличные постеры с Нью- Йорком, не хочешь? А часы? Как можно жить без часов?
Наташа показала пальцем на телефон. Можно жить без часов, ещё как можно.
Тем более – без постера с Нью-Йорком.
Единственным ярким пятном в квартире Стафеевой были яблочно-зелёные икеевские шторы. Наташа просыпалась на рассвете и блаженствовала, глядя, как заливает белую комнату прохладный зеленоватый свет.
– Ну а книги? – никак не могла уняться Лилька. – Ты ведь работник издательства!
– Именно поэтому я не хочу осквернять свою квартиру книгами.
– Осквернять? – Лиля чуть не уронила бокал, но вовремя перехватила его за тоненькую ножку. – Ну ты даёшь, мать!
– Не беспокойся, книги всё равно сюда проникнут, – вздохнула Наташа. – Это как раз тот случай, когда сопротивляться бессмысленно. Но пока мне хватает вот этих – она кивнула в сторону скромной полочки.
Лилька подошла к полочке.
– Библия, Шекспир, Пушкин и Даль, четыре тома. Да ты просто этот какой-то, стоик!
Наташа польщённо потупилась.
– Даос! На минималочках, – не унималась подруга.
– Слушай, ну ведь я и так читаю всё что можно на планшете. Зачем мне здесь книги?
Лиля вручила подруге пустой бокал и открыла Шекспира.
– Назови любой номер, – предложила она.
– Восемьдесят шесть, – сказала Наташа.
Номер её новой квартиры.
– Так. Сейчас. Сонет номер восемьдесят шесть:
Но если ты с его не сходишь уст,
Мой стих, как дом, стоит открыт и пуст[6].
– Видишь, – возликовала Стафеева. – Шекспир на моей стороне!
– Ну хоть бы портретик его в благодарность повесила, вот здесь хорошо будет! У Серёги в магазине продаются, не хочешь?
– Давай лучше я тебе теперь погадаю. Говори номер.
– Сто тридцать пять, – вздохнула Лилька. – Трудный ты человек, Стафеева.
Недобрым «нет» не причиняй мне боли,
Желания все в твоей сольются воле[7].
– Ага! Шекспир и на моей стороне, получается. Недобрым «нет» не причиняй мне боли!
Стафеева не стала напоминать Лильке о том, как два месяца назад, когда они ездили в Питер на выходные, та затащила её в антикварную лавку на Рубинштейна и буквально заставила приобрести две рюмки для яиц всмятку. Очень уродливые были те рюмки, керамические, с прилепленными собачьими мордами – сделаны, как пояснил продавец, в 1950-х годах. Это ж сколько людей ими пользовалось, уныло подумала Стафеева, но рюмки всё-таки купила, чтобы сделать приятное подруге. И продавцу, который вёл себя очень приветливо и рассказал уйму ненужных фактов, пока Лилька выбирала себе какие-то «юзаные» броши. О том, что каслинское литьё в последние годы поднялось в цене, но надо очень внимательно смотреть на клейма. О том, что если в квартире жили пятнадцать лет, не делая ремонт, то там вполне могут найтись ценные вещи. О том, что на днях он был в доме на Литейном, хозяин которого скончался в возрасте девяноста пяти лет, и нашёл там несравненной красоты зеркало – вызвавшие антиквара наследники сказали, что совершенно точно не станут заморачиваться с его продажей и пусть он спокойно забирает зеркало себе.
– Ушло в тот же вечер! – сказал продавец, упаковывая уродливые рюмки так бережно, словно это были яйца Фаберже.
Естественно, Стафеева выбросила их в тот же вечер – даже не распаковав, пока Лилька ездила к родственникам на Васильевский.
Новый год Наташа встречала с родителями, но сразу после ритуала с подарками, шампанским и президентом отбыла в свою белую квартиру. Мама и папа уже не ворчали – смирились.
Дома Стафеева первым делом подошла к окну, чтобы задёрнуть яблочно-зелёные шторы, и засмотрелась на снег, которого безуспешно ждали весь декабрь, а он вот начал падать только сейчас, и так торопливо, так густо, как будто извинялся за опоздание…
А наутро позвонила Лилька.
– Ещё раз с Новым годом, конечно, – сказала она, – но тут, в общем, это… Умерла…
Связь пропала. Наташа передумала всякое, пока сигнал восстанавливался, – и с облегчением, за которое теперь ей, конечно, стыдно, услышала в конце концов, кто умер.
Это оказалась первая свекровь Титании. Скончалась эта неизвестная Стафеевой женщина, кстати, не в новогоднюю ночь, а две недели назад.
Титания – вторая старшая подруга Наташи, прозвище которой, кстати, она и придумала. Таня-Титания обладала довольно-таки распространённой для родных широт способностью неудачно влюбляться: что первый, что второй, что ныне действующий муж плюс целая когорта «мерцающих» любовников – и никого стоящего! (Здесь можно было бы пошло пошутить, но мы не будем.) Влюблялась Таня при этом всегда капитально: она служила своим мужчинам, заботилась о них лучше родной матери, угождала так, что дышать становилось нечем, – и мужчины, вначале разлакомившись, постепенно сдавали позиции. Соответствовать Таниному размаху они не могли (какие-то другие, вероятно, справились бы, не будем тут делать смелых неоправданных обобщений, но вот конкретно эти – нет), а иногда даже и не пытались. Широта Таниной души, её милосердие, её слепая влюблённость перекрывали любые попытки дать ей хоть что-то в ответ. Даже подарков она почему-то не принимала и отказывала в попытках проявить рядовую заботу – а сама то и дело совершала подвиги во имя очередного Миши или Славы: находила им работу и хороших врачей (порой она даже искала работу и врачей для их жён и детей!), утешала в грустную минутку, в общем, по грубоватому выражению Лильки, «давала сиську по любому поводу».
Наташа познакомилась с Титанией в эпоху предпоследнего любовника, плавно перешедшую в эру ныне действующего мужа, который, кстати, судя по некоторым оговоркам, уже готовился перейти в разряд бывших (долго жить рядом с такой прекрасной женщиной было невыносимо – уж слишком явственно выпирали на таком фоне мужские недостатки; и здесь тоже можно пошутить, но воздержимся).
Стафееву тогда, помнится, поразила удручающая неприглядность обоих – эти в равной степени потёртые мужички выглядели на фоне симпатичной моложавой Тани настолько убого, что Наташа, комнатный специалист по Шекспиру, воскликнула однажды:
– Ты как Титания из «Сна в летнюю ночь!» Влюбляешься в ослиные головы!
Прямолинейная, но при этом нежная сердцем Лилька долго ругала потом Стафееву за бестактность. А вот Таня, кстати, вовсе даже не обиделась – и стала откликаться на Титанию. Правда, не сразу.
В общем, всё это, конечно, прекрасно (хотя и не очень), но непонятно, почему смерть первой свекрови Титании имеет какое-то отношение к Лильке и тем более к Наташе. Ну скончался человек, жаль его, разумеется, царствие небесное и всё такое. Но тут вообще-то первый день долгожданных каникул!
Телефонная связь внезапно установилась такая хорошая, что Лилька на расстоянии уловила Наташино недовольство. Возможно, кстати, что связь была хорошая потому, что Наташа стояла у окна с яблочно-зелёными шторами: здесь всегда хорошо ловит.
– Она оставила Семёну квартиру по завещанию, – сказала Лилька. – Надо срочно освободить помещение, потому что Семён будет делать там ремонт – он уже бригаду нашёл, в праздники это, сама понимаешь…
– И при чём же здесь мы? – Наташа, разумеется, помнила, что единственного сына Титании от всех её мужей и любовников зовут Семёном и что Семён этот лет на шесть от силы моложе самой Стафеевой. Логично, что бабушка завещала квартиру внуку. Да, можно, вяло порадоваться за нового хозяина квартиры – так же вяло поскорбев о кончине хозяйки, – но дальше-то что? Сколько ещё стоять у окна в пижаме?
– При том, что надо помочь Таньке разобрать вещи в квартире. Она отдаёт всё подряд, ничего мне, говорит, из того дома не нужно. Вроде бы свекровь её не любила.
– Не верю, её все любили, – сказала Наташа. – Все свекрови и все мамы любовников.
Это, кстати, было правдой. Титания после расставания с каждой ослиной головой сохраняла милейшие отношения с женщинами, которые произвели её мучителей на свет: навещала в больницах, поздравляла с праздниками, одной даже связала тапочки крючком. Тапочки! Крючком!
А эта вот, значит, не любила.
– Что, прямо сегодня надо ехать? – тоскливо спросила она.
– Да, Наташечка, прямо сегодня. Даю тебе час на кофе с душем, а потом дуй в Митино.
Ещё и в Митино!
– Хорошо начинается Новый год, – ворчала Стафеева, заправляя кровать по линеечке. – Могла бы спросить вначале: может, у тебя планы на сегодня, Наташа? Может, ты хотела спать до вечера, а потом дочитать наконец новый роман Боярышникова, который ни разу не Шекспир, но стоит в плане издательства на март?..
Прозаик Боярышников – это был персональный кошмар Наташи Стафеевой, тоже на свой лад пытавшийся захламить её мир. И мир читателя. И свои собственные тексты.
Конечно же, книги должны и могут быть разными. Боярышников имеет право писать так, как дышит – прерывисто, хрипло и громко. Кого интересует, что редактор Стафеева, рядовая лошадка большого издательского дома, любит просторные тексты, где метафоры отмеряют гомеопатическими горошками на ложках, а прилагательным объявлен последний и решительный бой? Боярышников упрямо впихивал по три прилагательных подряд в каждую фразу – они там ну никак не удерживались, норовили соскользнуть и забыться; но автор бдительно отслеживал все свои «ровные, белые, восхитительные зубы» и «нежные, тёплые, розовые губы, напоминавшие тугой бутон».
Каждую новую книгу Боярышникова ждало ровно то же самое, что предыдущие: громкая презентация, два-три интервью, молчание критиков и минимальные продажи. Но издательство, где трудилась Наташа, терпеливо публиковало его новые опусы – потому что где-то там, наверху, у Боярышникова имелись настолько прочные связи, что ими можно было бы задушить кого-нибудь при надобности: как проводами.
Новый год ещё сам себя не осознал – шли его первые сутки. По пути на автобусную остановку в сей безжалостный час Стафеева встретила только собачников, терпеливо выгуливающих питомцев – почему-то сегодня утром попадались сплошные шпицы.
В автобусе было тоже не сказать чтобы очень людно; странно, что он вообще ходил и пришёл. А в метро Наташа совсем загрустила. Надо было отказать Лильке: что это такое вообще – вытаскивать людей из тёплой постели первого января?
Топоча по переходу, Стафеева вспомнила широкую Лилькину улыбку и пробормотала:
– Где грифель мой? Я это запишу, что можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем…
Перегоны между станциями в этой части синей ветки Наташа не любила – они были, по её мнению, уж слишком длинными. Было неуютно находиться в туннеле: казалось, что это затянувшийся аттракцион, в котором она согласилась участвовать из глупой отваги. К тому же в вагоне она была одна – никто не хотел ехать сегодня в Митино, у всех нашлись более интересные дела. Даже голос, объявляющий станции, звучал как-то издевательски: следующая станция «Строгино»… «Мякинино»… «Волоколамская»…
Из метро Стафеева вывалилась такой уставшей, будто уже разобрала вещи не в одной квартире, а в нескольких. Проверила адрес, который прислала Ивашевская, – нужный дом находился в переулке Ангелов.
«Какие уж тут ангелы», – ворчала про себя Наташа, шагая по Митинской улице. Читала по редакторской привычке всё, что было написано на вывесках и заборах (а не выпал бы снег, так и на асфальте). Аптека, ломбард, разливное пиво, пицца, банк, салон женского белья, сладкая экзотика, домашний текстиль – вывески, как плечами, теснили одна другую. По части торговых центров Митино превзошло все окраины – мало того что здесь работал радиорынок, так ещё и на каждом углу подмигивал то синим, то красным неоном очередной торговый центр.
Раньше это была деревня. В деревнях люди объединялись в храмах, а теперь – в храмах торговли.
Москва, подбиравшая окрестные деревни, как юбки, внезапно снова стала распадаться: теперь уже не деревни, но спальные районы стали особыми географическими единицами, жители которых отличались от соседей укладом и даже чем-то вроде местных традиций. Общей была удалённость от центра, семнадцатиэтажные дома-ширмы 1990-х и непременные качели у метро.
Окна в домах сияли разными цветами – не так, как в Наташином детстве. Были жёлтые традиционные, белые энергосберегающие, ядовито-розовые – там использовали лампы особой подсветки для комнатных растений (по слухам, бессмысленные), синие – где гулял вечный праздник новогодних гирлянд.
Переулок Ангелов сворачивал от Митинской влево… Возможно, здесь кому-то в незапамятные времена явился ангел?[8] Или тут жил какой-то выдающийся болгарин по имени Ангел? Русский по фамилии Ангелов?
Стафеева была так чувствительна к топонимам, что это граничило с манией. Надуманной к тому же. Когда она в сентябре начала искать квартиру – а это нелегко, попробуйте сами снять жильё в Москве, когда параллельно с тобой по рынку рыщут неутомимые и никогда не спящие родители первокурсников со всей России! – то отвергла прекрасный вариант у «Динамо» только потому, что улица называлась 3-я Бебеля.
– Не могу я жить на Третьей Бебеля! – Стафеева сказала как отрезала и в следующий раз просто отказывалась смотреть квартиры, расположенные на неблагозвучных улицах. Титания, рекомендовавшая ту самую Бебеля, всерьёз обиделась и не стала участвовать в дальнейших поисках.
Улица Рочдельская звучала тоже не идеально, но всё-таки прошла первичный отбор – к сожалению, там были другие проблемы. Квартиру сдавала родственница умершей генеральши: это было Наташе не по средствам, сразу ясно. Но родственница настаивала: хотя бы посмотрите! Она была тоже по- другой или коллегой, Стафеева теперь уже не могла вспомнить чьей.
Громадная квартира, заставленная, как с перепугу показалось Наташе, чучелами и зеркалами, выходила окнами на Белый дом.
– Если что, пригнёшься, – шепнула Лилька, которую Стафеева попросила съездить на смотрины вместе с ней.
Вазы, канделябры, плюшевые диваны – и повсюду вещи прежней хозяйки, которые пока никто не собирался вывозить и раздавать. Шкафы ломились от платьев, платья пахли духами – и, возможно, ду́хами.
Ещё стоя на пороге, Наташа поняла, что не сможет здесь жить, – и с облегчением услышала неподъёмную цену, которую назначила родственница.
– Зачем она вообще нас сюда зазывала? – возмущалась Лилька на пути к метро.
– Не знаю, – пожала плечами Наташа. – Может, ей просто хотелось похвастаться? У нас вот с тобой нет таких квартир, а у неё – есть.
Лилька промолчала, значит, согласилась.
Добрых три месяца (ей они показались злыми) Стафеева моталась по разным концам Москвы. А потом, как по волшебству, подвернулась идеально пустая белая квартира на Малахитовой улице – Наташа по чистой случайности успела занять её первой, потому что позвонила, как только вывесили объявление. В чём была, помчалась на встречу с хозяйкой, прихватив с собой все документы и залог за два месяца. Красилась в метро, чтобы произвести хорошее впечатление, – но хозяйку квартиры Наташина красота интересовала в меньшей степени, чем платёжеспособность.
«Но улица Ангелов тоже неплохо звучит», – признала Стафеева, сворачивая во двор вроде бы нужного дома.
Домофон чирикнул, и дверь, не ответив, открылась. Пятый этаж, из лифта направо.
Наташа толкнула дверь и очутилась посреди всех своих ночных кошмаров разом.
– Не разувайся, – махала руками Лилька, кое-как различимая из-за терриконов книг.
– Я и не думала, – сказала Стафеева, пытаясь пристроить свой пуховик поверх зыбкой пирамиды из разномастных коробок.
Титания нашлась в кухне – ещё сильнее, чем всегда, озабоченная, она складывала стопками какие-то тарелки.
– Бери всё, что понравится, – сказала вместо приветствия. – Мне отсюда ничего не нужно.
– И мне не нужно, – отозвалась Стафеева. – Покажи лучше, что надо делать.
Она как-то занервничала в этой квартире, почувствовала себя вдруг маленькой девочкой. Мать часто просила её помочь с чем-нибудь, но на качество этой помощи сердилась – дочь всё делала не так, как нужно, и финал был вечно такой: мама выполняла работу одна, а Наташа переминалась с ноги на ногу, тоскливо мечтая о том, когда всё это закончится и можно будет вернуться в свою интересную жизнь.
– Ну вот цветы надо вынести вниз, на почтовые ящики.
Цветов было много – огромные, разросшиеся, явно любимые, они лезли из горшков с какой-то яростью. Один из них (Наташа не слишком разбиралась в комнатных растениях) отрастил такие «волосы», что они доставали до пола. Наташа взяла горшок с длинноволосым растением, и с него тут же посыпались сухие листики.
Почему-то ей стало жаль этот цветок – и хозяйку, которая умерла, оставив после себя столько никому не нужных вещей.
(После меня останется самый минимум, пообещала неизвестно кому Стафеева, придерживая ногой входную дверь.)
У почтовых ящиков она столкнулась с Аней Капитоновой, работавшей вместе с ними в медиахолдинге до того, как Наташа ушла в издательство. Судя по всему, Ивашевская мобилизовала всех своих знакомых. Просто Виктор Цой какой-то, подумала бы Наташа, будь она постарше лет на пятнадцать, – Цой мог собрать полный зрительный зал за час до концерта, – но Наташа была из другого поколения и подумала другое: Лилька всё-таки страшный человек!
– Куда ты его тащишь, бедолагу? – запричитала сердобольная Аня, выхватывая из рук Стафеевой длинноволосый куст.
– Титания сказала, на ящики.
– Да пропадёт он тут! Никто не заберёт!
– Ну некоторые же оставляют в подъезде… Для красоты.
– Красота невозможная, – скептически сказала Аня, но всё-таки водрузила горшок поверх почтовых ящиков и даже как бы причесала его, сделав максимально привлекательным для новых хозяев. Может, кто-нибудь соблазнится.
Поднялись в квартиру. Капитонова тут же принялась оплакивать другие горшки, но поскольку забрать их себе она при этом не предлагала, то никто её особо не слушал. Наташа, радуясь, что нашла себе хоть какое-то занятие, перетаскала вниз все цветы и превратила почтовые ящики в нечто вроде зимнего сада, какие обычно бывают в пансионатах средней цены. Ей, как в детстве, хотелось спросить, можно ли уйти, но детство давно прошло, а дружбу, как уже говорилось выше (или только подумалось), никто не отменял.
Лилька колдовала над какими-то тряпками, в которых угадывались уже раскроенные платья – видимо, хозяйка шила. Ну конечно же шила: в углу большой комнаты стоит «Зингер».
– Машинку я заберу, – предложила Аня. – У меня сестра шьёт.
– Забирай, – согласилась Титания. – Вообще всё забирайте, только скорее решайте, что кому, – в шесть часов приедут грузчики. Попробую всучить им ковры. Никому ковры не нужны, девочки?
– Один можно у ящиков постелить, – сказала Стафеева.
– Точно! – обрадовалась Титания. – Вот и займитесь с Капитоновой.
«Интересно, а почему счастливый хозяин квартиры не участвует в разборе вещей?» – думала Наташа, скатывая пыльный ковёр в рулон. Аня в это время звонила своей взрослой дочери, просила, чтобы та приехала за «Зингером» в переулок Ангелов, – но дочь сказала, что вызовет маме грузовое такси.
Наверное, и Семён самоустранился из нежелания участвовать в этом пиршестве воронов (почему-то Стафеевой пришло в голову сравнение в духе писателя Барышникова). Наташа хихикнула, глядя на своих подруг, целеустремлённо раскапывающих завалы вещей. Они напоминали давно-давно виданных в парижском универмаге
Удивительно, но Стафеевой вдруг тоже стало интересно заглянуть в какой-нибудь ящик комода – всего лишь заглянуть, не более того.
Вдвоём с Аней спустили вниз ковёр, попытавшийся упасть по пути на Стафееву. Вывалились из лифта почти весёлые, долго выравнивали ковёр на полу. Капитонова сказала, что заодно покурит, Наташа вышла с ней на улицу за компанию. В переулке Ангелов было снежно и тихо.
– Танька сказала, что сын хотел вообще всё оттуда выбросить. Молодые все сейчас такие.
– Можно ведь продать кое-что. – Стафеева вспомнила советы петербургского антиквара. – Если в квартире не делали ремонт в течение пятнадцати лет, там вполне могут обнаружиться ценные вещи.
– Да неохота ему! А хранить этот хлам негде. Вот и представь себе, Наташка, живёшь ты, живёшь целую жизнь, делишь её с какими-то важными и нужными предметами, бережёшь их, протираешь тряпочками… Потом приходят наследники – и фьюить! – Аня махнула сигаретой с такой яростью, что чуть не выронила её в сугроб. – И нет ни тебя, ни памяти о тебе. Только окрестные бомжи помянут тебя тихим добрым словом, когда пойдут в твоём пальто побираться.
Поэтическая речь Капитоновой отозвалась в Наташе тоскливой болью – будто нерв защемило. Она сразу вспомнила, как отнесла однажды пиджак на помойку – и увидела его спустя пару дней на старой спившейся даме: та вышагивала гордо, как в «Шанели», и даже приколола на лацкан какую-то брошечку. Стафеева, глядя на возвращение пиджака, испытала сложносоставное чувство: с одной стороны, хорошо, если ненужная тебе вещь послужит ещё кому-то, с другой – Наташе стало почему-то не по себе. Как будто бы это не вещь твоя, а часть тела передвигается в пространстве – причём новый хозяин может распоряжаться ею совершенно свободно. Чувство жалости и небывалая тоска свалились тогда на Наташу, и она дала себе слово впредь относить вещи на переработку, как бы ни подмывало бросить их в ближайший контейнер.
В квартире меж тем кипела работа: Лилька выбрала себе какие-то гэдээровские тарелочки с цветами и золотой каймой (в микроволновку такие нельзя), Титания заканчивала паковать книги (их в квартире было много, но никаких жемчужин работники слова среди них не обнаружили – сплошь советский шлак и никому теперь не нужные классики) и уже поглядывала в сторону пластинок в полинявших конвертах.
– Наташка, тут вот «Гамлет» пятьдесят шестого года, детгизовский, нужен тебе? – спросила она у Стафеевой. Спросила без вопросительной интонации, как бы констатируя факт – не нужен, мы все это знаем, так уж, для порядка спрашиваю.
Наташа взяла в руки потёртый томик. Перевод Пастернака, любимый. На обложке – унылый женственный Гамлет. Подпёр щеку обеими руками, обдумывает: быть или не быть?
Титания забрала у неё книгу, погладила обложку пальцем и фыркнула:
– Ну надо же, как на Витьку похож!
Витька – сын хозяйки квартиры, первый муж Титании.
– Девочки! – воодушевилась Лилька. – А давайте погадаем!
– Я на «Гамлете» не гадаю, – сказала Стафеева. – Слишком опасно.
– Да не боись ты! Вот я наугад открою, ты скажи, какая строка сверху или снизу.
– Девятая. Сверху.
Лилька открыла книгу и под общий смех прочитала:
– Так погибают замыслы с размахом, когда-то обещавшие успех…
– …от долгих отлагательств, – кивнула Наташа.
– Это нам всем знак, что надо работать и не отвлекаться, – сказала Титания. – Так берёшь книгу, Стафеева?
Наташа почему-то снова кивнула. И разозлилась на всех сразу, даже на Шекспира. Зачем ей этот ветхий томик?
От злости потянула на себя ящик комода (или, может, буфета? Раньше это вроде бы так называлось) и чуть не задохнулась от отвращения. Там лежали волосы – отрезанные и сплетённые в косу.
– Подумаешь, – пожала плечами Аня, – такое у многих есть. Можно сдать по объявлению, на парики.
– Нет! – тонким голосом крикнула Титания. – Никаких париков! Прихвати тряпкой вот так, чтоб рукой не касаться, – и в ту коробку, это на выброс.
Наташу всё ещё слегка подбрасывало от омерзения, оно бежало по позвоночнику, спускалось к ногам.
Хотя, если подумать: ну что такого? Чем эта отрезанная коса красивого, кстати, золотистого цвета отличается от детгизовского «Гамлета»?
Стараясь не думать о том, какие ещё бездны может таить в себе комод-буфет, Стафеева открыла другой ящик – и высвободила из плена палехскую шкатулку, на крышке которой красавица в красном платке явно намеревалась пойти навстречу своим грешным желаниям с молодым ямщиком, а рядом в нетерпении переминалась с ноги на ногу тройка тонконогих жеребцов.
– Титания, ты представляешь себе, почём нынче палех? – поинтересовалась Стафеева.
– Понятия не имею. Лучше скажи, с каких пор тебя интересуют старые вещи?
Наташа, не ответив, открыла шкатулку – там лежал змеиный клубок цепочек и бус, вроде бы золотые серьги, а ещё совершенно новые запонки, прикреплённые к кусочкам картона, – и кольца. Четыре кольца.
Раньше их, наверное, назвали бы перстнями.
Первое было, судя по всему, из мельхиора – тёмный мягкий металл окружал затейливыми витками горбатый зелёный камень. Таким удобно стучать кому-нибудь в спину, подумала Стафеева. «Простите, пожалуйста, не могли бы вы…» Камень вроде бы похож на малахит, а впрочем, кто его знает.
– Змеевик, – сказала Лилька. – Ой, девочки, у моего Серёги продавался недавно календарь с камнями совершенно дивный!
Второе кольцо было широкое, как проволока от советского шампанского, и так же точно царапалось (Наташа потихоньку примерила его – и сразу же стащила с пальца, вспомнив о своей знаменитой брезгливости). Оправа напоминала кованую садовую решётку и обрамляла непрозрачную каменную каплю мятного цвета.
Третий перстень – с янтарём грушевидной формы, глядевшим из серебряной оправы, как из окна. Сверху торчали три маленьких цветочка. Это кольцо у хозяйки было самым любимым – судя по мелким царапинам и довольно заметному пятнышку рядом с пробой. Янтарь был живой, оттенка гречишного мёда – и казалось, что если ударить по нему хорошенько, то камень треснет, и польётся оттуда сладкая вязкая жидкость.
В четвёртое кольцо Наташа влюбилась. Хорошо огранённый голубой топаз поймал последний луч жалкого московского солнца – и подмигнул ей от души. Стафеева растерянно крутила кольцо в руках, не решаясь вернуть его на место, в шкатулку.
Кольцо как будто бы не хотело туда возвращаться!
«Моя прелесть», – подумала Наташа, а вслух сказала:
– Ну вот эти кольца точно можно выгодно продать!
– Да не будем мы ничего продавать, я же объяснила! – разозлилась Титания. – Нравится – бери. Носи, продавай, мне всё равно.
Но всё-таки подошла, заглянула в шкатулку.
– А, это Витькиного отца работа. Он был ювелир-самоучка. Любил вот такие цветочки клепать.
– Но ведь красиво, – робко сказала Стафеева. – Красивые кольца.
– Ты нормально себя чувствуешь? – забеспокоилась Лилька. – Я на тебе отродясь никаких колец не видала, а это вообще какие-то дикие перстни из прошлого.
«Красивые», – упрямо думала Наташа.
Из квартиры они выбрались поздним вечером. Семён соблаговолил прибыть после десяти, уже после того как разъехались грузчики (Титания подарила им гарнитур из четырёх крепких стульев и тумбочку). Развёз подруг по домам. Наташа прижимала к себе пакет, до краёв набитый ненужными ей вещами: к Шекспиру и шкатулке с украшениями (там были не только кольца, но и запонки, и мёртвый узел цепочек, и золотые серьги: показалось неправильным их разлучать, как сестёр в детдоме или близнецов в армии) добавились синий с золотом заварочный чайник (у Наташи были в ходу исключительно пакетики), стопка хрустальных розеток (варенья она не ела) и картинка с поломанной рамой, изображавшая грустную собаку.
Лилька несколько раз пыталась пощупать Стафеевой лоб, но та вырывалась, отшучиваясь.
– А как звали твою свекровь? – спросила Наташа у Титании, прежде чем расстаться.
– Марина Леонидовна.
Наташе ничего не сказали эти имя с отчеством – что было, в общем-то, странно, потому что имена и названия с ней обычно разговаривали и вели себя откровенно, как старые подруги. Такие, которым не обязательно благодарить друг друга за помощь, – она как бы сама собой разумеется, идёт в комплекте.
Пакет с трофеями Наташа оставила в прихожей своей белой квартиры. Сначала решила убрать его с глаз долой в шкаф, но потом передумала.
Вещи Марины Леонидовны не подходили к Наташиному жилью, к её образу жизни, к самой Наташе. Но почему-то она захотела унести их с собой – а почему, это ей было неясно.
Собралась спросить у подруг, но застыдилась. Лилька и так издевается, Ане всё равно, а Титании хватает забот с ремонтом и ослиной головой, твёрдо, судя по всему, настроенной на побег.
Ночью она никак не могла уснуть: представлялись то ковры, то цветы в горшках, но чаще всего кольца – катились по кругу, образуя ещё одно кольцо. Сто раз, кажется, перевернула подушку на другую сторону, потом проветрила комнату (зелёная штора тут же забеременела, выставив тугой живот), попила воды, съела полпачки печенья – бесполезно, сон не шёл.
Включила компьютер, залезла в файл с новым романом Боярышникова, но не могла сосредоточиться, не понимала сюжета, который худо-бедно в романе всё-таки был. В полном унынии открыла фейсбук – и увидела там Боярышникова: он, судя по всему, вообще никогда не спал. Сочиняет, поди, очередной шедевр, злобно подумала Стафеева, и Боярышников, как будто услышав её, тут же прислал сообщение:
«Не спится, госпожа редактор? Может, встретимся на каникулах, обсудим правки, если они будут, конечно?»
Если будут!
«Конечно встретимся, Андрей Валентинович. А скажите, у вас нет случайно знакомого, который разбирается в ювелирных украшениях?»
«У меня всё есть! Вам купить или продать?»
«Проконсультироваться».
«Вы же знаете, я всегда рад помочь. Сейчас скину контактик».
Прислал номер телефона и фамилию: Золотой.
«Это не фамилия, а прозвище, —
пояснил писатель. —
Зовут его Саша. Он работает в ломбарде у трёх вокзалов, объяснит, где искать».
Стафеева поблагодарила Боярышникова и обещала написать ему как можно скорее по поводу встречи. Потом вышла в прихожую и пнула пакет с вещами Марины Леонидовны, но он даже не упал.
На другой день Наташа вполне объяснимо спала почти до обеда. А проснувшись, впервые не почувствовала радости от своей пустой белой квартиры – той радости, которая сопровождала её здесь каждое утро.
На звонок Саша Золотой ответил сразу. Голос у него оказался бодрым и очень молодым.
– Да! Здрасьте! С новым счастьем! Помню такого, да. Привозите. Да хоть сегодня привозите, я всегда работаю. Я раб лампы!
Наташа достала из пакета шкатулку, а потом, подумав, всё-таки запихнула кольца и серёжки в кулёчек с надписью «Счастливого нового года!» – в нём изначально лежала подаренная кем-то с работы свечка в виде ёлки, давно упокоившаяся на дне мусорного контейнера. А вот пакетик Стафеева промыслительно сберегла – и вот, пожалуйста, сгодился.
Автобус пришёл быстро, на лицах пассажиров уже не было того глуповатого предвкушения счастья, которое посещает каждого из нас под Новый год. «Увидели свои подарки и всё поняли», – подумала Стафеева, нащупав в кармане пуховика кулёчек с кольцами. Вдавила его в ладонь.
Саша Золотой скрывался за бронированной дверью с глазком и домофоном – пришлось звонить и довольно долго ждать ответа. А когда толстенная сейфовая дверь открылась, Стафеева увидела перед собой жаркого восточного юношу с чуточку плывущими к вискам глазами. Если посмотреть внимательнее, можно заметить, что юноша он уже лет двадцать как, – но кто будет его внимательно разглядывать? Точно не Наташа.
– Заходи, показывай, – сказал Золотой.
Наташа дёрнулась, вспомнив присказку одного из своих давних ухажёров: «Раздевайся, ложись, закуривай».
– Кофе будешь? У меня растворительный, но очень хороший.
Золотой с удовольствием коверкал слова, шаркал при ходьбе ногами (был он почему-то в домашних шлёпанцах) и взял Наташин кулёчек с кольцами без всякого почтения.
– Точно не хочешь кофию?
– Ну давайте, то есть давай…
Через минуту она пила, обжигаясь, горькую чёрную бурду из страшной чашки, а Золотой сопел над кольцами Марины Леонидовны.
– Там ещё серёжки, – вякнула Стафеева. Она ещё утром решила, что если сможет продать украшения, то честно отдаст все деньги Титании – той вечно не хватало средств для ублажения ослиной головы. А почему она так упрямствовала, не желая брать «ничего из этого дома», Наташа поняла ещё ночью, во время затяжного бодрствования: Марина Леонидовна не любила Титанию, и та из суеверия считала, что эти вещи не принесут ей ничего кроме беды. Титания наделяет каждую вещь душой, думала Наташа, но это бред, никакой души у вещей нет – она и у нас-то не факт что имеется. И если так рассуждать, тогда и квартиру не нужно было принимать в дар: из этого дома не возьму, а сам дом – возьму, так, что ли? Но квартира-то не ей досталась, а сыну, спорила сама с собой бессонная Наташа. И не просто квартира, а московская – понимать надо.
А вот деньги, вырученные за украшения, будут просто деньгами; надо только подумать, как всучить их Титании.
Лилька подскажет! Она в таких делах больше разбирается.
На том Стафеева и уснула в ту ночь и видела во сне какую-то незнакомую женщину с очень строгим взглядом – это была, по всей видимости, Марина Леонидовна, сотканная Наташиным воображением из бессонницы и нервного перенапряжения.
– Шляпа, – сказал Золотой, бросив серёжки обратно в пакетик.
– В смысле? – Наташа не поняла, что значит «шляпа», а когда она не понимала значение какого-то слова, то впадала в панику.
– Ну, никакой ценности не имеет. Это не золото.
Он выдвинул ящик стола, достал оттуда полиэтиленовый пакет, битком набитый обручальными кольцами.
– Вот, бери.
– Не надо мне! – Наташа так напугалась, как будто Золотой внезапно предложил ей руку и сердце (и двести, навскидку, обручальных колец в придачу).
– Да не боись! Просто ощути, как золото лежит в руке. Оно совсем по-другому чувствуется. Вот, возьми теперь свою серёжку.
– Она не моя, – глупо сказала Наташа, но серёжку всё-таки взяла и взвесила её на ладони, как велел Саша. Действительно, разница. Обручалка лежала увесисто, значимо. Серёжка была невесомой и легкомысленной, как мечта о свободной жизни без всяких вещей.
– Так, теперь эти… – Золотой разложил перед собой перстни Марины Леонидовны. Витое с зелёным камнем забраковал сразу: – Это даже не серебро. Вот эти серебряные, но много ты за них не выручишь. Камни несерьёзные.
– А как отличить серебро? У вас же какие-то приборы должны быть для этого.
– Я сам себе прибор! – жарко хохотнул Саша. – Понюхай вот это колечко, – он протянул ей перстень с топазом, тот, полюбившийся.
Она понюхала.
– Чувствуешь кислинку?
– Вроде бы да. Чувствую.
– А теперь вот это понюхай.
Наташа покорно взяла витое колечко, и у него действительно был совсем другой запах.
– В общем, я не советую всё это продавать. Оставь себе как память.
– Какую ещё память?
Золотой взглянул удивлённо:
– Ну это же чьи-то! Работа неумелая, но с душой. И они любимые, видишь, их часто носили.
Сдирали с пальцев поспешно – когда приходишь домой уставшая и мечтаешь только о том, чтобы принять душ и упасть в постель. Надевали, подбирая к платью. Специально подносили к солнечному лучу, прокравшемуся в комнату, чтобы любоваться игрой света. Роняли и поднимали. Забывали и находили. Хотели подарить или передать кому-то по наследству – но кому? Сын умер, невестка – гадина, внуку такие точно ни к чему.
Снега больше не было, под ногами чавкал растаявший бурый шербет. Наташа целую вечность шла к метро, перебирая в кармане кольца. Она не знала, что́ будет с ними делать теперь, когда ей точно известно: у них нет цены. Носить эти кольца она не станет, но просто сберечь для чего-то или кого-то? Сделать это в память о неизвестном человеке, который прожил целую жизнь и оставил после себя целую гору никому не нужных вещей?
Такая же гора останется после каждого из нас: накопленные, подаренные, купленные, найденные вещи.
После всех – кроме Наташи Стафеевой.
Хрустальные розетки, запонки, отбракованные серёжки, синий заварочный чайник, картинку с собакой в поломанной раме она отвезёт своей маме: мама решит, что с этим делать.
А кольца всё-таки, наверное, унаследует. С неизвестной целью.
Наташа довольно долго думала об этом, разглядывая башенки Ярославского вокзала. А потом подошла к ближайшей урне и бросила в неё кольца, даже не достав из пакета.
Урна была пустой, и пакет, приземлившись, звякнул.
А ты где?
Вмоём родном городе работают бургерные с названием «А ты где?». Дети говорят, там вкусно. Я-то по бургерным не хожу. Но ответ на этот вопрос знаю: «в Ревде»! Или, классический, «в Караганде».
Дальше – по мере эрудированности, испорченности. Или тревожности.
Отец всегда за меня очень беспокоился. Следил, чтобы с собой были две копейки позвонить. Просил предупреждать, если задерживаюсь. Спрашивал:
– Тебя точно проводят? Хочешь, встречу на остановке?
Эта тревожность за близких передалась мне от него в полной мере – ни капли не расплескалось.
Особенно я волновалась за младшего сына.
«А ты где?» – мой самый частый вопрос. Эсэмэс, звонки, мессенджеры, аудиосообщения. Ответы: «У бабушки». «Иду по Декабристов». «Внезапно оказался на площади».
Один мой знакомый ушёл однажды из дома в Свердловске за молоком, а позвонил маме на другой день из Москвы.
Я помню, когда в первый раз отпустила сына гулять по городу в одиночестве. Миллион звонков, «тридцать пять тысяч одних курьеров». Терпеливые ответы самостоятельного ребёнка, впервые пересекающего улицу Луначарского (только на зелёный, умоляю!).
Подруга, с которой мы были в тот день, веселилась:
– Ты как будто в космос его отправила!
Но это ведь и есть космос – наш малопонятный и непредсказуемый мир.
Особенно когда речь идёт о детях.
Сколько раз я бросалась на поиски, хотя ничто, как говорится, не предвещало! Звонила учителям и родителям друзей, бегала по всему району, а когда видела на горизонте знакомую фигуру, обмякала всем телом.
– Ну что ты так волнуешься? – спрашивал сын.
А я каждый раз думала: ты так быстро вырос, куда же делся тот маленький мальчик, которого я таскала на руках лет до четырёх – ноги «младенца» свисали чуть ли не до земли.
Летом, когда младшему было три, мы поехали в Черногорию. Всем нормальным людям нравится Черногория, но я никогда туда не вернусь. Всегда говори «никогда».
Мы гоняли на арендованной машине по горным серпантинам, поднимались к монастырям, плавали к островам, вкусно ели – в общем, делали всё, что разрешается делать на отдыхе родителям с маленькими детьми.
А в один из последних дней чёрт понёс нас на курорт близ албанской границы. Велика плажа – так он вроде бы назывался.
Было очень жарко, всем хотелось купаться, особенно детям. Мы оставили машину на паркинге, спустились к воде. Оплатили места под солнцем (точнее, под зонтом), оставили там вещи.
– Сначала – кататься на водном велосипеде, – скомандовал муж.
Младший (не Иосиф, нет) и его братья побежали к воде, мы шли следом.
Катались что-то около получаса. Купаться захотелось ещё сильнее, но форма правления в нашей семье – восточная деспотия. Вернуть велосипед дядьке в плавках и кепке, потом – к шезлонгам, оставить одни вещи, взять другие, и только тогда – в воду: я – со старшими, муж – с младшим. Палочки должны быть перпендикулярны.
Шли по кромке воды: впереди муж, за ним двойняшки, было им тогда около пяти, в арьергарде – мы с младшим. Я смотрела, как красиво играет солнечный цвет в волнах, так их разэтак. Боковым зрением привычно отслеживала маленького: вот он, шлёпает рядом. Какой счастливый день…
А когда мы уже подходили к нашему месту на этой Великой плаже и старшие бросились занимать шезлонги под ворчание отца, я взяла сына за руку – и увидела, что это не мой ребёнок. Какой-то совсем чужой рыжий мальчик шлёпал со мной рядом всё это время! Вырвал руку из моей, испарился.
– Где ты, где ты, где ты? – закричала я. Крутилась на месте, била себя по дурной голове, которой вдруг захотелось полюбоваться игрой солнечного света в волнах.
Старшие заплакали, муж побежал обратно к велосипедному прокату, и вся Великая плажа, клянусь, все как один начали искать пропавшего малыша.
Но его нигде не было.
За спиной – море. Выше – автомобильная трасса. В двух шагах – Албания.
Он, конечно, умеет плавать – все наши дети хорошо умеют плавать благодаря отцу, который и сам может много что переплыть. (Только я у них – сухопутная курица.) Но поднимаются волны. А если малыш не в воде, всё равно плохо: не сможет объяснить, с кем сюда приехал, не сможет найти место на Великой плаже – ведь он видел его лишь минуту.
В эти полчаса я поседела в буквальном смысле слова, хотя если бы встретила такой поворот сюжета в литературном произведении, то поморщилась бы от неловкости за автора. Но жизни плевать на литературу.
Муж прочёсывал Плажу по квадратам, меня трясло как от холода, старшие уже не могли плакать и просто сопели, обхватив меня с обеих сторон ручонками.
Ровно через полчаса пред нами появился младший – отлично выкупавшийся и довольный жизнью.
– Где ты был? – Я сгребла его в охапку. От волос пахло солью и солнцем, длиннющие ресницы слиплись от воды.
– Купался.
– А как же ты нас нашёл?
– Я запомнил.
Тут до малыша наконец дошло, что случилось, и он горько заплакал.
А потом и отец подоспел, с радушным подзатыльником.
«Где ты, где ты, где ты?» – думала я спустя много лет назад на другом, океанском пляже. Буржуазный Биарриц, где гортензии растут как крапива под каждым забором, где сёрферы ловят волну, а спасатели – сёрферов.
Тебе шестнадцать, ты плаваешь в океане, а я сижу на берегу и неотступно слежу за твоей макушкой – отличу её из тысячи. Вот она, макушка. Доплыла до платформы с горкой для ныряния. Сейчас немного посидит там – и снова в воду.
Смешно контролировать такого взрослого парня.
Ветер перелистывает страницы книги, которую я взяла с собой на пляж, и прилежно посыпает их песочком.
Но где ты? Прошло уже столько времени.
Подхожу к воде – и не вижу тёмной макушки. Та, за которую я её принимала, была чужой. Я не отличу твою из тысячи!
Но где же ты?
Я иду по кромке, солнце подумывает садиться. Кричат чьи-то дети.
Тебя нет.
Возвращаюсь к нашим шезлонгам, поправляю смятые полотенца, стряхиваю песок с книги (ветер прочёл её уже наполовину). Людей на пляже всё меньше.
Справа – вышка спасателей.
Как по-французски «Потерялся мальчик?»
Я вдруг понимаю, что ищу взглядом не нынешнего тебя, а того малыша из Черногории. Потому что не понимаю по сей день: куда он делся? Ни одна мать не понимает, где теперь её маленький сын и откуда взялся этот взрослый мужчина, который бреется и говорит басом?
Я ищу взглядом малыша, а рядом со мной вдруг плюхается здоровенный дядька с синими от перекупа губами и говорит басом:
– Потеряла? Пришлось плыть в сторону от сёрферов, у них тренировка, а потом я как-то отвлёкся.
Неловко бросаться тебе на шею и душить в объятиях, поэтому я просто протягиваю тебе полотенце.
Пожалуйста, где бы ты ни был, помни: я всегда тебя жду.
Благодарности
Хочу поблагодарить за помощь в работе над этой книгой Марину Соколовскую, Вячеслава Вегнера, Илону Щеглову, Пламена Петкова, Елену Пономарёву, Калину Кондову, Татьяну Брусиловскую, Юлию Рахаеву, Фёдора Шеремета.
Спасибо Балтийскому дому писателей и переводчиков в Висбю (Швеция) и Лене Пастернак лично. Об авторе
Анна Матвеева – автор романов «Перевал Дятлова, или Тайна девяти», «Завидное чувство Веры Стениной» и «Есть!», сборников рассказов «Спрятанные реки», «Лолотта и другие парижские истории», а также книг «Горожане» и «Картинные девушки». Финалист премий «Большая книга» и «Национальный бестселлер».
Герои Анны Матвеевой – твои двойники. Девять рассказов – девять жизней. Их проживаешь, безоговорочно веря автору, узнавая сердцем места и обстоятельства.
1
ВИЗ – Верх-Исетский завод.
Вернуться
2
Клуб интернациональной дружбы.
Вернуться
3
В Чехии и Словакии действует обратная система оценок; единица означает «отлично», двойка – «хорошо» и т. д.
Вернуться
4
«Навсегда расстаемся с тобой, дружок. / Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него – а потом сотри».
Вернуться
5
Бывший интеллигентный человек.
Вернуться
6
Перевод С. Маршака.
Вернуться
7
Перевод С. Маршака.
Вернуться
8
Наташина версия ошибочна – переулок Ангелов получил своё название по московской деревне Ангелово (оно первично), а вот являлись ли кому-то ангелы в деревне Ангелово, доподлинно неизвестно.
Вернуться